Таинственная река бесплатное чтение

Дэннис Лехэйн
Таинственная река

Моей жене Шейле

[Он] не понимал женщин. Но не так, как не понимают женщин бармены или комедийные актеры, а так, как бедняки не понимают экономику. Они могут всю жизнь простоять рядом со зданием «Жирард банка» и не иметь ни малейшего представления о том, что творится там внутри. А потому уж если дойдет до дела, то они предпочтут ограбить местный гастроном «Сэвен-Элевен».

Пит Декстер, «Карман бога»

Нет улиц с немыми камнями и нет домов, в которых эха нет.

Гонгора

Благодарности

Как обычно моя благодарность сержанту Майклу Лоуну из управления полицией в Вотертаун; Брайану Ховарду, члену муниципального совета Бостона; Дэвиду Майеру, начальнику отдела по расследованию убийств при прокуроре округа Саффолк; Терезе Леонард и Энн Гаден за отлавливание ошибок в моем творении; и Тому Мерфи из похоронного бюро «Джеймс Мерфи и сын» в Дорчестере.

Своим наиважнейшим долгом считаю выразить глубокую благодарность Роберту Меннингу, инспектору полиции штата Массачусетс, который не только подал мысль написать эту книгу, но и ответил на все мои вопросы, даже на очень глупые, сохраняя при этом серьезное выражение лица.

Глубочайшая благодарность Энн Риттенберг, моему необычайно толковому агенту, и Клэр Уочтель, блистательному редактору, за то, что они являлись моими постоянными поводырями на протяжении всего времени написания этой книги.

I
Мальчишки, убежавшие от волков
(1975 год)

1
Округ и квартиры

Когда Шон Девайн и Джимми Маркус были совсем детьми, их отцы работали на кондитерской фабрике Кольмана, откуда возвращались домой пропитанные запахом горячего шоколада. Этот запах, казалось, насквозь и навсегда пропитал их одежду, постели, в которых они спали, виниловую обшивку кресел в автомобилях. В кухне у Шона пахло так, как в кондитерской «Фуджсеркл», а в ванной комнате, как в кафе Кольмана. К одиннадцати годам Шон и Джимми настолько сильно возненавидели сладкое, что в течение всей оставшейся жизни пили только черный кофе без сахара и никогда не ели десерт.

По субботам отец Джимми обычно заходил к Девайнам осушить баночку пива в компании с отцом Шона. Он брал с собой Джимми. Одной баночкой дело, конечно же, не заканчивалось, а доходило до шести, и эти шесть банок обычно перемежались с двумя-тремя порциями виски «Деварс». А в это время Джимми и Шон играли на заднем дворе; иногда к ним присоединялся Дэйв Бойл, мальчишка с тонкими, как у девчонки, руками и слабыми глазами, который постоянно пересказывал шутки, услышанные им от дядьев. Из зашторенного окна кухни доносилось смачное шипение открываемых банок с пивом, и стрекотание зажигалок «Зиппо», от которых мистер Девайн и мистер Маркус прикуривали сигареты «Лакки страйк».

У отца Шона — он был мастером — работа была более престижной и денежной. Он был высоким блондинистым мужчиной с широкой, обескураживающей собеседника улыбкой, которая не однажды — этому сам Шон был свидетель — гасила вспышки гнева матери, причем гасила моментально, как будто внутри у нее кто-то резко выключал рубильник.

Отец Джимми работал грузчиком в транспортном цехе. Он был невысокого роста, черные волосы беспорядочно спадали ему на лоб, а глаза блестели так, как будто он всегда был под кайфом. Двигался он с необыкновенной быстротой; глазом моргнуть не успеешь, а он уже в другом конце комнаты. У Дэйва Бойла отца не было, зато было много дядьев, а принимал он участие в этих субботних встречах лишь потому, что обладал необъяснимой способностью прилипать к Джимми и следовать за ним, как нитка за иголкой; увидев, что Джимми с отцом выходят из дома, он, тяжело дыша от быстрого бега, неожиданно появлялся перед их машиной и спрашивал с надеждой, окрашенной печалью: «Ну, так как, Джимми?»

Все они жили в Ист-Бакингеме, западнее деловой части города, где нижние этажи угловых домов занимали мелкие магазинчики и лавки, между домами размещались крошечные игровые площадки, а в витринах мясных лавок были выставлены куски разрубленных мясных туш, еще сочащиеся кровью. У баров были ирландские названия, а вдоль тротуаров стояли припаркованные машины «Додж Дарт». Женщины ходили в головных платках, завязанных узлом на затылке, а пачки сигарет хранили в сумочках из искусственной кожи, застегивающихся на кнопку. Но вот два года назад старшие парни исчезли с улиц, словно их похитили инопланетяне — на самом деле их отправили на войну. Через год с небольшим они вернулись назад опустошенные и мрачные, а некоторые вообще не вернулись. Днем матери просматривали газеты в поисках купонов, обещающих скидки. Вечерами отцы собирались в барах. Все были знакомы друг с другом; никто, кроме этих старших парней, никогда и никуда не выезжал из города.

Джимми и Дэйв жили в районе, расположенном по берегам Тюремного канала к югу от Бакингем-авеню, назывался он «Квартиры». Оттуда до улицы, на которой жил Шон, было всего двенадцать кварталов, но дом семейства Девайнов располагался к северу от авеню, в Округе, а разница между Округом и «Квартирами» была существенной.

Округ отнюдь не слепил глаза блеском золота и серебра. Это был всего лишь Округ, населенный представителями рабочего класса и конторского чиновничества. По большей части здесь жили в домах треугольной формы, но иногда — и в строениях викторианской архитектуры, против которых были припаркованы «шеви», «форды» и «доджи». Но люди, жившие в Округе, были домовладельцами. Люди, жившие в «Квартирах», — квартиросъемщиками. Семьи, жившие в Округе, ходили в церковь, собирались вместе, устанавливали на перекрестках улиц лозунги во время избирательных кампаний. Семьи, жившие в «Квартирах» — хотя вряд ли кому-нибудь было известно, чем они в действительности занимались, — ютились подобно животным в норах, до десяти человек в одной квартире, варварски хозяйничали на улицах Уэйливилла (так Шон и его приятели, жившие на улице Святого Михаила, называли этот район). Это были семьи, во многих случаях распавшиеся, живущие на пособие, отправляющие детей учиться в бесплатные школы. Поэтому, когда Шон, одетый в черные брюки, синюю рубашку и черный галстук, посещал приходскую школу на улице Святого Михаила, Джимми и Дэйв ходили в школу Люиса М. Девея в Блакстоне, которую жители для краткости называли школой «Луи и Дуи». Дети из этих кварталов посещали школу в обычной домашней одежде, что считалось своего рода крутостью, но приходили в одном и том же раза по три в течение школьной пятидневки, что вообще-то запрещалось. Они распространяли вокруг себя какую-то ауру сальности — сальные волосы, сальная кожа, сальные воротники и манжеты. Лица и тела многих ребят были усыпаны прыщами. Они рано бросали учебу. Некоторые девочки старших классов уже ходили в платьях для беременных.

Да, если бы не их отцы, они, возможно, никогда бы и не стали друзьями. Они никогда не встречались по будним дням, но у них ведь были субботы, во время которых все, что они делали, имело особый смысл: толклись ли они на заднем дворе, слонялись ли по булыжной мостовой Харвест-стрит, или проскальзывали зайцами в метро и ехали в центр, но не ради того, чтобы побывать где-то и увидеть что-то, а просто прокатиться по темным тоннелям, послушать лязг и скрип колес на поворотах, посмотреть мелькание приближающихся и удаляющихся огней — от всего этого у Шона захватывало дыхание. Когда рядом с тобой Джимми, можно ждать чего угодно. Если он и знал, что существуют какие-либо правила или ограничения — в метро, на улице, в кинотеатре — ему было на них наплевать.

Однажды, это было на платформе Южной станции, они перекидывали друг другу оранжевый мяч, такими играют в уличный хоккей. Джимми пропустил бросок Шона и мяч упал на пути. Еще до того, как Шон успел подумать, что такое вообще может кому-то прийти в голову, Джимми уже спрыгнул с платформы на пути, туда, где во множестве обитали мыши и крысы и где располагался третий рельс, служивший токопроводом.

Люди на платформе буквально обалдели и подняли страшный крик. Одна женщина, лицо которой стало бледно-серым, как пепел сигары, грохнулась на колени и запричитала не своим голосом: «Назад, назад, сейчас же назад, проклятый недоносок!» До слуха Шона донесся приближающийся грохот. Это, должно быть, подходил поезд, вошедший в тоннель на Вашингтон-стрит, а может, это был шум тяжелых грузовиков, идущих по дороге, пролегавшей над станцией. Люди на платформе тоже услышали шум. Они замахали руками, завертели головами, ища глазами полицейских из охраны метрополитена. Один мужчина прикрыл ладонью глаза дочери.

Джимми, наклонив голову, всматривался в темноту под платформой, ища мячик. И вот, наконец, нашел. Полой рубашки он обтер грязь, налипшую на оранжевую поверхность, не обращая ни малейшего внимания на людей, стоящих на коленях вдоль желтой линии и протягивающих ему руки.

Дэйв подтолкнул Шона локтем и, гадливо сморщившись, громко промычал что-то вопросительное.

Джимми тем временем шел между рельсами по направлению к лестнице, укрепленной на дальнем конце платформы, рядом с черным зевом тоннеля, а грохот, еще сильней, чем прежде, сотрясал платформу и все здание станции, и люди на платформе подпрыгивали не в силах стоять на месте и от возбуждения били себя кулаками по бокам. Джимми шел вперед без видимой спешки, потом вдруг посмотрел через плечо, поймал взгляд Шона и ощерился в улыбке.

— Он еще смеется, — сказал Дэйв. — Просто псих какой-то. Согласен?

Когда Джимми поставил ногу на первую ступеньку бетонной лестницы, несколько рук метнулись к нему и выдернули его наверх, на платформу. Шон видел, как его ноги качнулись вправо, голова на тонкой жиденькой шейке склонилась влево, а сам Джимми, зажатый в здоровенных мужских ручищах, выглядел таким маленьким и легким, как кукла, набитая соломой. Однако он обеими руками прижимал злополучный мяч к груди и не изменил положения рук даже тогда, когда его подхватили под локти и с размаху, с силой поставили на платформу. Шон нутром чувствовал дрожь, колотившую тело Дэйва, стоявшего рядом с ним. Он посмотрел на людей, вытащивших Джимми наверх, но уже не увидел на их лицах ни волнения, ни страха, ни даже следа той беспомощности, которая была на них лишь минуту назад. Он видел злые морды чудовищ, перекошенные и дикие, готовые вот-вот броситься на Джимми, чтобы рвать его на куски, а затем забить до смерти.

Втащив Джимми на платформу, они держали его, вцепившись клешнеобразными пальцами в плечи и глядя по сторонам, как будто ища глазами кого-то, кто скажет им, что делать. Поезд с грохотом и воем вырвался из тоннеля, кто-то пронзительно закричал, затем кто-то рассмеялся — это был даже не смех, а какое-то истерическое кудахтанье; так по мнению Шона кричат ведьмы, беснующиеся в пляске вокруг кипящего котла — а смеялись потому, что поезд шел с севера и прогромыхал по рельсам, расположенным по другую сторону платформы. А Джимми, подняв голову, посмотрел на лица державших его людей, как бы говоря им: Ну что, видали?

Дэйв, стоявший рядом с Шоном тоже пронзительно захихикал и замахал руками.

Шон отвернулся от него, подумав, неужто и он чувствует то же самое.


В тот вечер отец привел Шона в мастерскую. Это была комната в подвальном этаже дома, сплошь заставленная жестяными кофейными банками с гвоздями и шурупами. На верстаке, установленном посредине мастерской, были укреплены вороненые тиски, а рядом с ним лежали аккуратно сложенные куски досок. На стене висело несколько плотницких поясов, в которых, как патроны в пулеметной ленте, покоились молотки разного размера и формы; с крюка, вбитого в стену, свешивалась ленточная пила. Отец Шона, часто делавший по заказу соседей различные вещи, необходимые в домашнем быту, сейчас пришел в мастерскую, чтобы сделать птичьи клетки-домики и оконные полки для цветов, которые выращивала жена. В мастерской была еще одна дверь, ведущая на задний двор; ее он смастерил с приятелями в одно очень жаркое лето — Шону было тогда пять лет — и теперь приходил сюда посидеть, когда хотел уединиться, побыть в тишине и покое или чтобы остудить злость — Шон всегда это чувствовал — на Шона, на жену или на то, что творится на работе. Уже готовые птичьи домики — архитектурные копии домов в стиле раннего тюдоровского периода, в колониальном и викторианском стилях и швейцарского шале — занимали целый угол, и их было так много, что, наверное, только птицелов, промышляющий где-нибудь в джунглях Амазонки, мог бы заселить все эти жилища пернатыми постояльцами.

Шон сел на старый стул с красным вращающимся сиденьем и положил руку на черные губки тисков. В мастерской пахло машинным маслом и древесными опилками. Первым заговорил отец:

— Шон, сколько раз я должен напоминать тебе об этом?

Шон убрал руку с тисков, обтер ладонью следы смазки, оставшиеся на пальцах.

Отец собрал с верстака несколько гвоздей и положил их в желтую кофейную жестянку.

— Я знаю, — продолжал он, — что тебе нравится играть с Джимми Маркусом, но отныне, запомни это, если вам снова захочется поиграть вместе, то вы будете играть только перед домом. Нашим домом, а не его.

Шон утвердительно кивнул. Спорить с отцом было бессмысленно, особенно когда он говорил так спокойно и медленно, как сейчас: каждое слово вылетало из его уст так, словно к нему был прицеплен небольшой камушек.

— Так мы поняли друг друга? — спросил отец, ставя кофейную жестянку на место и глядя на Шона в упор.

Шон снова кивнул головой, наблюдая, как отец стряхивает опилки, приставшие к кончикам его толстых пальцев.

— И как надолго?

Отец потянулся и снял сметку с крючка, ввинченного в потолок. Он провел сметкой по пальцам, а потом стряхнул ее над мусорной корзиной, стоящей под верстаком.

— Мне думается, что надолго. Ну так как, Шон?

— Да, папа.

— И не вздумай обсуждать это с матерью. Она хочет вообще запретить тебе играть с Джимми после этой его выходки.

— Да он вовсе и не плохой. Он…

— Не надо объяснять, что с ним было. Он просто дикарь, а твоей матери в жизни вдоволь довелось хлебнуть дикости.

Шон подметил, как едва уловимая тень пробежала по лицу отца, когда он произносил слово «дикий», и понял, что причиной этого был Билли Девайн, тот самый, которого он видел лишь однажды, да и то мельком, и о котором знал по подслушанным обрывкам разговоров дядьев и теток. Они называли его старый Билли, а однажды дядя Кольм с улыбкой назвал его «задиристым психом»; тот самый Билли Девайн, исчезнувший неизвестно куда незадолго до рождения Шона и вместо которого появился этот спокойный аккуратный человек с толстыми ловкими пальцами, построившими столько птичьих клеток-домиков.

— Так помни о нашем уговоре, — сказал отец, похлопывая Шона по плечу, давая понять, что разговор окончен.

Шон вышел из мастерской и, идя по прохладному подвальному коридору, размышлял о том, есть ли сходство между тем, что ему нравится играть с Джимми, и тем, что его отцу нравится проводить время с мистером Маркусом, начинать пить в субботу, а заканчивать в воскресенье, смеяться так громко и так раскатисто, и не наводит ли это страх на маму.


Прошло несколько недель, и в субботу Джимми и Дэйв Бойл пришли к Девайнам, но отца Джимми с ними не было. Они постучали в дверь черного хода; Шон в это время доедал завтрак и слышал, как мать, открыв дверь, поздоровалась с ними подчеркнуто вежливо и учтиво — так она обычно говорила с людьми, общение с которыми не доставляло ей большого удовольствия.

Джимми в этот день был тихим и спокойным. Вся его придурь, никак не проявляемая внешне, похоже, затаилась у него внутри. Шон даже чувствовал, как она кипит там и бьется о стенки грудной клетки Джимми, а он, напрягшись, удерживает ее, не давая выхода. От этого Джимми, казалось, стал еще меньше, еще чернявее и выглядел так, как будто в него только что всадили булавку. Таким Шону доводилось видеть его и раньше. Настроение у Джимми менялось всегда очень быстро. И сейчас Шон как всегда решал про себя, способен ли Джимми вообще управлять своим настроением, или эти смены происходят сами по себе, как, к примеру, простудная боль в горле или неожиданные приходы маминых двоюродных братьев и сестер, не утруждающих себя мыслями о том, желателен их приход или нет.

Дэйв Бойл, в отличие от Джимми, находился в сильно приподнятом настроении. Он, казалось, был уверен в том, что его задачей было сделать каждого счастливым, а это довольно быстро делало его присутствие невыносимым.

Они стояли на тротуаре, решая, что делать и чем заняться, и Джимми, весь ушедший в себя, и Шон, все еще не стряхнувший с себя остатки ночного сна. Вся троица мучилась мыслями о том, как провести день на пространстве, ограниченном улицей, на которую выходил фасад дома Шона.

— А вы знаете, — вдруг спросил Дэйв, — почему собака лижет свои яйца?

Шон и Джимми промолчали. Они слышали эту шутку не меньше тысячи раз.

— Потому что может до них дотянуться! — восторженным голосом прокричал Дэйв Бойл, схватившись за живот, как будто собирался смеяться до колик.

Джимми подошел к стойкам, установленным бригадой городских дорожных рабочих, заменяющих несколько плит на тротуаре. По углам рабочей зоны были установлены четыре стойки, между которыми по периметру была протянута желтая лента с надписью «ПРОХОД ЗАКРЫТ». Внутри четырехугольника, образованного на тротуаре стойками и лентой, громоздилась куча новых тротуарных плит. Джимми подошел к ограждающей ленте, ухватил ее рукой и перешагнул через нее. Встав на край старой плиты, он присел на корточки перед основанием, подготовленным для укладки новой, и, взяв ветку, стал выводить на незастывшем бетоне тонкие изогнутые линии, похожие, как показалось Шону, на стариковские пальцы.

— Мой отец больше не работает с твоим отцом.

— А почему? — спросил Шон, опускаясь на корточки рядом с Джимми. Он вертел головой по сторонам, ища веточку, чтобы тоже порисовать. Ему хотелось делать то, что делал Джимми, хотя он не всегда мог объяснить, почему, но ему хотелось, даже несмотря на то, что отец не оставил бы живого места на его заднице, последуй он примеру приятеля.

Джимми пожал плечами.

— Он был проворнее, чем они. И он боялся их, потому что очень много знал.

— Много знал! — влез в разговор Дэйв Бойл. — Это правда, Джимми?

«Это правда, Джимми? Это правда, Джимми?». Дэйв временами молол языком, как неуемный попугай.

Шон недоумевал, как это можно знать слишком много о сладостях и почему информация о них может быть настолько важной.

— А что именно он знал?

— Как лучше организовать работу. — Джимми сказал это не очень уверенно и, пожав плечами, добавил: — Это ведь тоже информация. Важная информация.

— Еще бы.

— Как лучше организовать работу. Правильно, Джимми?

Джимми снова принялся рисовать. Дэйв Бойл нашел палочку и, склонившись над еще не застывшим бетоном, стал выводить кружки. Джимми нахмурился и швырнул свою ветку прочь. Дэйв прекратил рисовать и посмотрел на Джимми, как бы спрашивая: «А что мне делать?»

— А знаешь, что было бы по-настоящему клево? — голос Джимми слегка дрожал, отчего сердце Шона принялось биться часто-часто, потому что представление Джимми о том, что такое «клево» не всегда совпадало с общепринятым.

— И что же?

— Погонять на машине.

— Да, — подумав, согласился Шон.

— Предположим… — Джимми, вытянув руку, описал круг (ветка и жидкий бетон забыты), — только вокруг квартала.

— Только вокруг квартала, — машинально повторил Шон.

— Это было бы круто, скажешь нет? — с улыбкой спросил Джимми.

Шон почувствовал, как в улыбке сморщивается, а потом расплывается его лицо.

— Это было бы круто.

— Конечно, что может быть круче, — Джимми даже подпрыгнул не меньше, чем на фут. Он, подняв брови, посмотрел на Шона и снова подпрыгнул.

— Да, это будет круто, — подтвердил Шон, уже ощущая свои руки на рулевом колесе.

— Да, да, да, — произнес Джимми, хлопая Шона по плечу.

— Да, да, да, — повторил Шон, хлопая по плечу Джимми; что-то заколыхалось у него внутри, затряслось, а все вокруг, казалось, закрутилось и засверкало.

— Да, да, да, — произнес Дэйв и тоже хотел похлопать Джимми по плечу, но внезапно опустил руку.

До этого момента Шон как бы позабыл, что Дэйв вместе с ними. Такое случалось часто, а почему, Шон не знал.

— Нет, серьезно, это будет чертовски круто, — рассмеялся Джимми и снова подпрыгнул на месте.

Когда Шон мысленно представил себе, как это будет, картина выглядела настолько отчетливо, словно задуманное уже начало воплощаться в реальность. Вот они сидят на передних сиденьях (Дэйв примостился сзади, но им в сущности было все равно, есть он или его нет) и едут, два одиннадцатилетних парня, едут вокруг Бакингема, сигналя во всю мощь при виде приятелей и разжигая зависть ребят постарше шуршанием шин и дымовым шлейфом из выхлопной трубы. Шон мысленно вдыхает воздух, врывающийся в салон через опущенные стекла окон, мысленно чувствует, как сквозняк ерошит его волосы.

Джимми обводит улицу пристальным взглядом.

— Ты знаешь кого-нибудь на этой улице, кто оставляет ключи в машине?

Шон знает. Мистер Гриффин оставляет ключи под сиденьем, Дотти Фиор оставляет их в бардачке; а старик Маковски, выпивоха, который день и ночь слушает записи Синатры, включая магнитофон на полную громкость, тот вообще почти всегда оставляет ключи в замке зажигания.

Но, следя за пристальным взглядом Джимми, задерживающимся на машинах, в которых, Шон-то знал, оставлены ключи, он чувствовал тупую, но все усиливающуюся резь в глазах, а в ярком солнечном свете, отражавшемся от багажников и крыш автомобилей, он словно ощущал давящую тяжесть улицы и стоящих на ней домов, и всего Округа, и всех ожидающих его последствий. Ведь он же не из тех подростков, что угоняют машины. Он из тех, кто в свое время пойдет учиться в колледж, создаст себя и станет более значимым человеком, чем мастер или грузчик транспортного цеха. Таков был его жизненный план, и Шон верил в то, что такие планы осуществляются, если быть старательным и предусмотрительным. Это было похоже на сидение в кинозале перед экраном. Пусть фильм скучный и запутанный, важен конец. Ведь подчас в конце все и объясняется, а иногда все кончается настолько круто, что скука и занудство, предшествующие крутому концу, забываются сами собой.

Он был готов поделиться своими мыслями с Джимми, но тот уже вышагивал вдоль улицы, заглядывая в окна машин. Дэйв трусил рядом с ним.

— Может, вот эту? — положив руку на капот «Бел Эр» мистера Карлтона, громко спросил Джимми.

— Послушай, Джимми, — обратился к нему Шон, шагавший рядом, — может, в другой раз, а?

Лицо Джимми вытянулось и помрачнело.

— Что ты хочешь сказать? Мы сделаем то, что задумали. Это будет круто. Чертовски круто. Ты понял?

— Чертовски круто, — поддержал его Дэйв.

— Да мы же ничего не увидим из-за приборной панели.

— А телефонные книги? — лицо Джимми, залитое ярким светом, расплылось в улыбке. — У тебя дома полно телефонных книг.

— Телефонные книги, — снова встрял Дэйв. — Отлично!

Шон машет руками.

— Нет. Давай не будем.

Улыбка сходит с лица Джимми. Он смотрит на руки Шона так, словно сейчас отрубит их ему по самые локти.

— Почему тебе вдруг расхотелось повеселиться? Скажи. — Он тянет на себя ручку дверцы «Бел Эр», но машина заперта. Он несколько секунд молчит, поигрывая желваками на скулах; его нижняя губа трясется. Затем он поднимает на Шона глаза, наполненные таким диким одиночеством, что Шону становится его жалко.

Дэйв крутился рядом, стреляя глазами то в Джимми, то в Шона. Вдруг он вытянул руку и сильно хлопнул Шона по плечу.

— Что это вдруг тебе расхотелось повеселиться, а?

Шон опешил; он и представить себе не мог, что Дэйв осмелится его ударить. Дэйв…

Он двинул Дэйва кулаком в грудь, и тот осел наземь.

Джимми толкнул Шона.

— Ты что, черт возьми, делаешь?

— Он же первый меня ударил, — ответил Шон.

— Он не ударял тебя, — возразил Джимми.

Это была явная ложь, от которой глаза Шона сузились, а Джимми, гримасничая, сузил свои.

— Он же первый ударил меня, — проблеял Джимми капризным девчоночьим голосом и снова толкнул Шона. — Запомни, засранец, что он мой друг.

— Так ведь и я тоже, — ответил Шон.

— Так ведь и я тоже, — снова передразнил его Джимми. — Так ведь и я тоже, так ведь и я тоже.

Дэйв Бойл встал на ноги и засмеялся.

— Кончай, — с угрозой в голосе, обратился к нему Шон.

— Кончай, кончай, кончай, — заблеял Джимми и снова толкнул Шона костяшками кулаков под ребра. — Ты лучше свяжись со мной. Или ты не хочешь со мной связываться?

— Ты что, не хочешь с ним связываться? — как попугай, спросил Дэйв и тоже пихнул Шона.

Шон растерялся, уже не помня, с чего все началось. Он не мог взять в толк, что могло взбесить Джимми или что вдруг вошло в пустую голову Дэйва и придало ему смелости первым ударить его. Они еще за секунду до этого стояли возле машины. Теперь вся компания оказалась на середине улицы, а Джимми все толкал и толкал Шона; лицо его искривилось в злобной гримасе, глаза потемнели и сузились; Дэйв вертелся рядом, готовясь ввязаться в намечающуюся потасовку.

— Давай. Давай со мной, я готов.

— Я не хочу…

Очередной толчок.

— Ну давай, девчонка.

— Джимми, неужели мы не можем просто…

— Нет, не можем. Ты ведь просто щенок, Шон? Да?

Он продолжал толкаться, но вдруг опустил руки и прекратил драку, какое-то дикое (и томившее его — Шон как-то сразу почувствовал это) одиночество исказило его лицо, а Джим стоял и смотрел на что-то, двигавшееся вдоль улицы и приближавшееся к ним.

Эта была большая темно-коричневая машина, длинная, прямоугольной формы, напоминающая полицейский фургон, то ли «плимут», то ли что-то в этом роде. Бампер машины почти уперся им в ноги, и два копа пристально уставились на них через ветровое стекло. Из-за ветвей деревьев, густо отражавшихся в стекле, лица копов казались размытыми.

Шон вдруг почувствовал, как все вокруг закачалось и поплыло куда-то по мягкому утреннему воздуху.

Водитель вылез из машины. Он и впрямь был похож на копа — краснолицый блондин, подстриженный ежиком, в белой рубашке и черном с золотом нейлоновом галстуке. Внушительный живот возвышался над широкой бляхой его поясного ремня. Его напарник с болезненным и усталым лицом оставался в машине. Одной рукой он чесал голову, заросшую сальными черными волосами, наблюдая в боковое зеркало за тремя мальчишками, подошедшими к машине и стоявшими рядом с дверцей водителя.

Толстяк ткнул в сторону ребят скрюченным пальцем, а затем жестами заставил их подойти к нему почти вплотную.

— Позвольте спросить вас кое о чем, нет возражений? — Он наклонился к ним, и его огромная голова заполнила все поле зрения Шона. — Вы, парни, полагаете, что в том, чтобы драться посреди улицы, нет ничего плохого?

Шон обратил внимание на золотой значок, прикрепленный к поясу мужчины с правой стороны.

— Так, что скажете? — Коп приложил к уху ладонь, сложенную рупором.

— Нет, сэр.

— Нет, сэр.

— Нет, сэр.

— Вы, по-моему, шайка панков, а? Так или нет? — Он показал большим пальцем назад, на своего напарника, сидевшего на пассажирском сиденье спереди. — У нас с напарником целая папка заявлений с жалобами на то, что панки в Ист-Бакингеме наводят страх на добропорядочных людей. Понимаете?

Шон и Джимми не проронили ни слова.

— Простите нас, — сказал Дэйв Бойл; по его виду было ясно, что он вот-вот заплачет.

— Вы живете на этой улице? — спросил толстый коп. Его взгляд скользил взад-вперед по домам на левой стороне улицы, как будто он был уверен в том, что любой из жителей уличит их, если окажется, что они врут.

— Ага, — сказал Джимми и посмотрел назад, через плечо, на дом Шона.

— Да, сэр, — подтвердил Шон.

Дэйв не сказал ничего.

Коп посмотрел на него сверху вниз и спросил:

— Ну? А ты что молчишь?

— А что? — Дэйв затравленно посмотрел на Джимми.

— Не смотри на него. Смотри на меня. — Громовым голосом рявкнул коп, раздувая ноздри. — Ты здесь живешь?

— А-х-х? Нет.

— Нет? — Коп наклонился к Дэйву. — А где же ты живешь, сынок?

— На Рестер-стрит, — все еще не сводя глаз с Джимми, ответил Дэйв.

— Ага, «Квартиры» совершают набеги на Округ? — Вишнево-красные губы копа округлились, как будто он сосал леденец. — Да, здесь у вас, наверное, дела идут лучше, верно?

— Сэр?..

— Твоя мать дома?

— Да, сэр. — Слеза скатилась по щеке Дэйва, а Шон и Джимми отвернулись и стали смотреть в сторону.

— Ну что ж, мы должны поговорить с ней, рассказать ей, чем занимается ее сыночек-панк.

— Я не… я не… — зарыдал Дэйв.

— Садись. — Коп распахнул заднюю дверцу и Шон уловил резкий запах яблок, так пахнут яблоки в октябре.

Дэйв посмотрел на Джимми.

— Садись, — повторил коп, — или ты хочешь, чтобы я надел на тебя наручники?

— Я…

— Что? — Голос копа теперь звучал грубо и угрожающе. Он шлепнул ладонью по верху распахнутой дверцы. — Садись, черт возьми, и не тяни время.

Дэйв, плача в голос, залез на заднее сиденье.

Коп наставил толстый узловатый палец на Джимми и Шона.

— Идите и расскажите своим мамашам, чем вы тут занимались. И смотрите, недоноски, не дай Бог мне снова увидеть вас дерущимися на улице.

Джимми и Шон отступили на шаг назад, а коп залез в машину и тронулся с места. Мальчики видели, как машина доехала до угла, а затем повернула направо. Лицо Дэйва, затемненное расстоянием и тенью от деревьев, было обращено к ним. Улица снова опустела и на нее опустилась тишина; последнее, что они слышали, был звук захлопываемой дверцы полицейской машины. Джимми и Шон по-прежнему стояли у той самой машины, из-за которой началась драка, и глядели то в землю, то в один, то в другой конец улицы, но только не друг на друга.

У Шона снова все поплыло и закачалось перед глазами, но сейчас к этому добавился еще и отвратительно-горький вкус во рту, словно его набили грязными монетами. А в желудке кололо так, будто его пилили изнутри ножовкой.

И тут Джимми сказал:

— Это ты начал.

— Это он начал.

— Нет, ты. А его сцапали. У его матери слабая голова. Даже не знаю, что с ней будет, когда два копа притащат его домой.

— Все равно, не я первый начал.

Джимми толкнул его, Шон толкнул Джимми, и вот они, сцепившись, покатились по земле, колотя друг друга.

— Эй!

Шон скатился с Джимми, они оба вскочили на ноги, ожидая снова увидеть тех же самых копов, однако увидели мистера Девайна, вышедшего из дома и направляющегося к ним.

— Что вы тут затеяли?

— Ничего.

— Ничего? — Отец Шона нахмурился и, дойдя до кромки тротуара, приказал: — А ну прочь отсюда. Лучшего места, чем проезжая часть, не нашли?

Мальчики вступили на тротуар и остановились перед ним.

— Вас же вроде было трое? — спросил мистер Девайн, окидывая взглядом улицу. — А где Дэйв?

— Что?

— Где Дэйв, я спрашиваю? — Отец Шона в упор посмотрел на сына и Джимми. — Он ведь был с вами?

— Мы дрались на улице… на проезжей части.

— Ну?

— Мы дрались на проезжей части, и появились копы.

— И когда это произошло?

— Минут пять назад.

— Так. Появились копы, и что дальше?

— И они забрали Дэйва.

Отец Шона обвел взглядом улицу из конца в конец.

— Что они сделали? Забрали его?

— Чтобы отвезти его домой. Я им наврал. Я сказал, что живу здесь. А Дэйв сказал, что живет в «Квартирах», и они…

— Что-то не могу понять, о чем вы говорите? Шон, как выглядели эти копы?

— Ну…

— Они были в форме?

— Нет. Нет, они…

— Так почему вы решили, что это копы?

— Я не… Они…

— Что они?

— У него был значок, — сказал Джимми. — На поясном ремне.

— И что это за значок?

— Похоже, золотой.

— Так. Что было на нем?

— На нем?

— Какие слова? Какие слова вы смогли на нем прочитать?

— Никакие. Я не знаю.

— Билли?!

Все оглянулись и увидели мать Шона, вышедшую на крыльцо. На ее лице было выражение тревоги, смешанной с любопытством.

— Да, дорогая? Позвони в полицию, прошу тебя. Узнай, забирал ли кто-нибудь из патрулей ребенка за драку на нашей улице.

— Ребенка?

— Дэйва Бойла.

— О Господи! Его мать…

— Давай пока об этом не будем. Идет? Посмотрим, что скажут в участке. Договорились?

Мать Шона пошла в дом, а Шон стоял и смотрел на отца. Он не знал, что делать с руками, куда их деть. Сунул руки в карманы, вынул их из карманов, обтер ладони о штаны.

— Теперь я буду виноват, — еле слышно произнес он и стал смотреть в тот конец улицы, как бы ожидая, что из-за угла покажется Дэйв. Его глаза действительно уловили что-то, но это был всего лишь мерцающий мираж, возникший в его воображении.

— Она была коричневая, — вдруг произнес Джимми.

— Что?

— Их машина. Она была темно-коричневая. Похожая на «плимут». Я так думаю.

— Что еще?

Шон попытался представить себе машину и копов, но не смог. Он видел их, как какое-то размытое пятно, которое никак не хотело обрести форму и оставалось вне фокуса. Он мог предположить, что машина копов была более старой, чем оранжевый «пинто» миссис Риан, а по высоте примерно вдвое ниже изгороди, что вокруг ее дома, но отчетливо представить машину копов Шон не мог.

— Из нее вроде бы пахло яблоками, — сказал он.

— Что?

— Вроде бы яблоками. Из машины пахло так, как будто в ней были яблоки.

— Из нее пахло вроде бы яблоками, — задумчиво произнес отец.


Спустя час на кухне два других копа допрашивали Шона и Джимми, задавая им кучу вопросов, а потом появился третий, их товарищ, и со слов мальчиков нарисовал примерные портреты этих людей в коричневой машине. Толстый светловолосый коп на листе бумаги выглядел еще более отвратительным; его лицо было еще шире, но во всем остальном сходство было. О его напарнике, который все время пялился в боковое зеркало, вообще невозможно было сказать ничего определенного; лицо расплывчатое, как плевок в луже, волосы черные (это они помнили точно). Он не принимал участия в разборке, поэтому ни Джимми, ни Шон и не смогли запомнить его.

Появился отец Джимми и сейчас молча с полубезумным растерянным лицом стоял в углу кухни; глаза его были влажными, а тело все время беспорядочно двигалось, как будто стена, к которой он прислонился, вибрировала и колебалась. Он ни словом не перемолвился с отцом Шона и никто из присутствующих не спросил его ни о чем. Из-за его способности мгновенно перемещаться в пространстве он казался Шону еще более низкорослым, чем был на самом деле. Шон даже представил себе, что если отвести взгляд, а потом снова посмотреть на этого человека, то никого не увидишь, как будто он просто сольется с обоями.

Повторив в течение четырех или пяти минут все самое важное из выясненного ранее, все — копы, художник, рисовавший эскизы, Джимми с отцом — вышли из кухни. Мать Шона прошла в ванную комнату и закрыла за собой дверь; через некоторое время оттуда донесся ее приглушенный плач.

Шон присел на крыльцо, и отец начал втолковывать ему, что он не совершил ничего плохого, и хорошо, что у него и у Джимми хватило ума не залезать в машину. Отец похлопал его по коленке и сказал, что все наверняка обойдется. Вечером Дэйв уже будет дома.

— Вот увидишь, — убежденно добавил он.

Но вот отец умолк. Потягивая пиво, он сидел рядом с Шоном, но Шон не чувствовал его присутствия. Ему казалось, что отец уже ушел и сейчас он либо в их с матерью спальне, либо в мастерской мастерит свои птичьи домики-клетки.

Шон пристальным взглядом смотрел вдоль улицы на ряды машин, на пятна солнечного света на них. Он убеждал себя, что это — все это — часть некоего осмысленного плана. Просто он пока не может понять его до конца. Но когда-нибудь сможет. Адреналин, который бушевал в нем с того момента, как Дэйва увезла эта проклятая машина, а потом они с Джимми, сцепившись, покатились по земле, тот адреналин вышел через поры его тела, вышел, потому что был ни к чему.

Он смотрел на то место, где стоял «Бел Эр» и где он, Джимми и Дэйв Бойл затеяли драку; он смотрел туда и ждал, когда на этом месте появится пустое пространство, чтобы адреналин, вышедший из тела, появился в нем снова. Он ждал, что план изменится и станет понятным. Он ждал, наблюдая за улицей и впитывая в себя ее шум, ждал и снова ждал, ждал, пока его отец не поднялся с крыльца и не вернулся в кухню.


Джимми возвращался домой в «Квартиры», шагая позади отца. Отец шел, слегка раскачиваясь и дымя сигаретой, он их докуривал до самого фильтра. Джимми слышал, как между тяжкими вздохами он разговаривает сам с собой. Дома отец, наверное, задаст ему трепку, скорее всего так оно и будет. После того, как он потерял работу, он строго-настрого приказал Джимми больше не ходить к Девайнам, и Джимми думал, что за нарушение этого запрета ему достанется. Правда, возможно, не сегодня. Сегодня отец был в подпитии и его наверняка клонило ко сну, а это обычно кончалось тем, что, возвращаясь домой, он усаживался на кухне и пил до тех пор, пока не засыпал, прямо сидя за столом, положив голову на руки.

На всякий случай Джимми держался на несколько шагов позади отца и, подбрасывая в воздух мяч, ловил его бейсбольной перчаткой, которую стянул из дома Шона в тот момент, когда копы, уходя, прощались с хозяевами, но ни Джимми, ни его отцу, когда они вслед за копами пошли через прихожую к входной двери, никто не сказал ни слова. Дверь в спальню Шона была открыта, и Джимми увидел там перчатку, лежащую на полу. Джимми метнулся внутрь комнаты, схватил перчатку, а в следующее мгновение они с отцом уже переступали порог входной двери. Он не мог понять, чего ради он украл эту перчатку. Во всяком случае не ради того, что отец, заметив это, исподволь подмигнул ему, и в его взгляде было удивление и гордость за сына… Да плевать на него. Плевать на эту перчатку.

Следовало рассчитаться с Шоном за то, что он ударил Дэйва и за то, что он струсил покататься на угнанной машине, да и за многое другое, накопившееся за год, в течение которого они дружили. Такое чувство просыпалось в Джимми всякий раз, когда Шон давал ему что-нибудь — бейсбольные карточки, половину шоколадной плитки, да что угодно — все выглядело в виде подачки.

Когда Джимми стянул перчатку и ушел с ней, настроение у него улучшилось. Он чувствовал себя героем. А немного позже, когда они с отцом пересекли Бакингем-авеню, он почувствовал обычный стыд и смущение, которые всегда накатывались на него после совершения какой-нибудь кражи, а также и злость на что-то или на кого-то, толкающих его на это. Немного погодя, когда они спустились к Излучине и перешли в район «Квартир», он оглядел обшарпанные унылые трехэтажные дома, а затем перевел взгляд на перчатку и почувствовал, что от прежней гордости не осталось и следа.

Джимми держал перчатку и чувствовал, что она словно жжет ему руку. Шон, должно быть, будет искать ее. Джимми держал в руках перчатку и был доволен, что она у него.

Джимми смотрел на отца, шедшего впереди. Отец с трудом ковылял, казалось, он в любой момент может осесть наземь, а то и свалиться в лужу; и Джимми ненавидел Шона.

Он ненавидел Шона и сомневался, что они когда-нибудь снова смогут стать друзьями, и он знал, что сохранит при себе эту перчатку до конца жизни, будет следить за ней и никогда не покажет ее никому, а сам никогда не воспользуется этой проклятой штукой. Уж лучше он умрет, чем вынесет ее на игру.

Джимми смотрел на район «Квартир», расстилающийся перед ним; сейчас они с отцом, пройдя под виадуком, выйдут к тому месту, где Излучина имеет самую малую глубину, где товарные поезда, двигаясь в сторону Тюремного канала, грохочут мимо старого наводненного крысами кинотеатра под открытым небом. В самой-самой потаенной глубине души он знал, что больше никогда не увидит Дэйва Бойла. Там, где жил Джимми, на Рестер-стрит, воровство считалось обычным делом. У Джимми украли самокат, когда ему было четыре года, когда ему было восемь — украли велосипед. У отца угнали машину. А мама была вынуждена сушить белье дома, после того как несколько раз она принесла с заднего двора одни веревки. Когда вы какую-то вещь положили не туда, а потом ее ищете и когда этой вещи приделали ноги, а вы ее ищете — это две большие разницы. В глубине души вы чувствуете, что больше никогда эту вещь не увидите. Именно это он чувствовал сейчас, думая о Дэйве. Может быть, Шон именно сейчас чувствует нечто подобное, ища свою бейсбольную перчатку, стоя над пустым местом на полу, где она недавно лежала.

Как это плохо, как это ужасно. Ведь Джимми любил Дэйва, хотя по большей части никогда не мог объяснить, за что. В этом мальчишке было что-то особенное, может, то, что он всегда оказывался рядом, даже если в половине случаев его присутствие вообще никем и не замечалось.

2
Четыре дня

Все вышло не так, как предполагал Джимми.

Дэйв Бойл объявился дома через четыре дня после исчезновения. Он прибыл, сидя на переднем сиденье полицейского автомобиля. Два полисмена, которые доставили Дэйва домой, позволили ему несколько раз включить сирену и потрогать ручку пистолета, закрепленного под приборной доской. Они подарили ему почетный значок, а когда привезли его в квартиру матери на Рестер-стрит, целая куча газетных и телевизионных репортеров уже поджидала их у дома в полной готовности. Один из полисменов, офицер Юджин Кабеки, подняв Дэйва на руках, вытащил его из машины и, несколько раз покачав его в воздухе туда-сюда, поставил перед дрожащей матерью, которая плакала и смеялась одновременно.

В тот день на Рестер-стрит было многолюдно — родители, дети, почтальон; два круглолицых пышнотелых брата, владельцы мясного магазина и лавки субпродуктов на пересечении Рестер- и Сидней-стрит; а также и миссис Пауэл, учительница Дэйва и Джимми в классах первой ступени школы «Луи и Дуи». Джимми стоял рядом с матерью. Мать прижимала его голову к себе, обхватив влажной ладонью лоб, как будто хотела убедить себя в том, что Джимми не схватили и не увезли, как увезли Дэйва, а Джимми сжигала острая зависть при виде того, как офицер Кабеки раскачивал Дэйва над тротуаром и при этом они оба смеялись, как закадычные друзья, а очаровательная мисс Пауэл всплескивала руками.

Джимми хотел крикнуть во всеуслышание, что ведь и он тоже чуть не оказался в этой машине. Но больше, чем кому-нибудь другому, ему хотелось сказать об этом мисс Пауэл. Она была прелестной, в безукоризненно чистой одежде, а когда она смеялась, можно было заметить, что ее верхние зубы чуть кривоватые, но это, как казалось Джимми, делало ее еще более красивой. Джимми хотел рассказать ей, что он почти уже был в машине, и посмотреть, появится ли на ее лице такое же выражение, с каким она смотрела сейчас на Дэйва. Он хотел сказать ей, что все время думает о ней, а в мыслях представлял себя взрослым, умеющим водить машину, на которой он повезет ее куда-нибудь, она будет все время смотреть на него и улыбаться, потом они будут обедать, и все, что бы он ни сказал, будет смешить ее; она будет смеяться, обнажая свои зубы, и гладить его лицо своей ладонью.

Джимми казалось, что мисс Пауэл была здесь явно не ко двору. После того, как она сказала несколько слов Дэйву, погладила его по лицу и поцеловала в щеку — она поцеловала его два раза, — собравшиеся подошли ближе, а мисс Пауэл отошла назад и стояла на бровке тротуара, глядя на возвышающиеся вокруг унылые трехэтажные дома, на поднимаемые ветром куски толя на крышах, под которыми виднелись деревянные стропила. Сейчас в глазах Джимми она выглядела еще моложе и еще недоступней, как будто в ее облике вдруг появилось что-то монашеское. Стоя на бровке тротуара, она по своей привычке поправляла волосы; ее курносый носик морщился, как бывало всякий раз, когда она готовилась высказать какое-либо суждение.

Джимми порывался подойти к ней, но мать по-прежнему крепко прижимала его к себе, не обращая внимания на его ерзанья и старания вырваться из ее объятий, а когда мисс Пауэл пошла по направлению к перекрестку Рестер- и Сидней-стрит, Джимми, провожая ее взглядом, видел, как она резво и размашисто махала кому-то рукой. Какой-то тип, сильно смахивающий на хиппи, развалился в машине с откидным верхом, в которой без труда угадывался «хиппивоз» — на освещенных ярким солнцем дверцах были намалеваны пурпурные цветы с увядшими лепестками. Мисс Пауэл уселась в эту машину, и они укатили.

Ну, нет, подумал Джимми. Наконец-то, он вырвался из рук матери. Сейчас он стоял посреди улицы и наблюдал за толпой, роившейся вокруг Дэйва, и жалел, что не он оказался в той машине. Вот если бы в машине оказался он, сейчас все обожание, выпавшее на долю Дэйва, досталось бы ему, все глаза, светившиеся особым блеском, глядели бы на него.

Сборище на Рестер-стрит становилось все более шумным и многолюдным. Люди бегали от камеры к камере, надеясь увидеть себя в вечернем выпуске теленовостей или в утренних газетах — «Да, я знаю Дэйва, он же мой лучший друг, мы росли вместе. Вы знаете, он отличный парень, и, слава Богу, с ним все в порядке».

Кто-то открыл кран пожарного гидранта, и вода хлынула по Рестер-стрит, как некое подобие символа облегчения; ребята сбросили башмаки и, закатав штаны, кинулись к канаве. Они с такой радостью пустились в пляс, как будто вода обладала благочестивым воздействием. Подъехал фургон с мороженым, и Дэйву предложили угоститься всем, чем ему будет угодно, а также и взять домой все, что он пожелает. И даже сам мистер Пакиноу, мерзкий вдовствующий старикан, стрелявший из мелкокалиберной винтовки по белкам (а иногда даже и по мальчишкам, когда, конечно, их родители не могли этого видеть) и постоянно действовавший всем на нервы визгливыми призывами соблюдать тишину, подумать только — он настежь распахнул свои окна, поставил на подоконники колонки и — вы представить себе не можете — из них понеслась песня Дина Мартина «Это все в воспоминаниях», а потом зазвучала «Воларе», а дальше из его окон понеслась всякая музыкальная мура, от которой в обычный день Джимми просто бы стошнило, но сегодня все было к месту. Сегодня музыка плыла над Рестер-стрит бурными потоками, волны которых казались сделанными из гофрированной бумаги, и волны эти смешивались с шумом воды, вытекавшей из пожарного гидранта. Несколько парней, заправлявших карточной игрой, постоянно происходившей возле служебного входа в мясную лавку, принесли складной стол и небольшой угольный гриль, а вслед за ними кто-то притащил несколько переносных холодильников, наполненных банками с пивом «Шлитс» и «Нерегонзит», и скоро в воздухе, пропитанном запахом поджариваемых сосисок и итальянских колбасок вперемешку с дымом и чадом древесного угля, послышалось шипение открываемых банок с пивом. Все это всколыхнуло в памяти Джимми воспоминания о стадионе «Фенуэй-Парк» и летних воскресных днях; заставило вновь почувствовать радость тех минут, когда взрослые вдруг возвращаются в детство и ведут себя как дети; все смеются; каждый словно молодеет и выглядит счастливым оттого, что вокруг друзья.

И именно это — даже и тогда, когда его до краев переполняла ненависть к отцу за незаслуженную жестокую трепку или горечь из-за пропажи чего-то, чем он дорожил, — именно это он любил, живя и вырастая здесь. Люди, живущие здесь, именно так, внезапно, стряхивают с себя целый год, в течение которого они терпели боль, горести, разбитые губы, волнения на работе, накопившиеся обиды, и вдруг — все прочь, как будто в их жизнях никогда ничего плохого и не случалось. В День святого Патрика, или в День города, или Четвертого июля, или когда «Сокс» выигрывала в сентябре, или по случаю какой-нибудь другой даты или неожиданного события типа сегодняшнего, когда, казалось бы, давно утраченная человеческая общность вдруг обреталась вновь, и вот тогда — именно тогда — вся живущая здесь людская масса могла дойти до состояния неистового возбуждения.

Нет, здесь все не так, как в Округе. В Округе там все праздники проводились отдельными группами жителей и наверняка праздники эти планировались заранее: получали необходимые разрешения; каждый был уверен, что находящиеся в праздничном настроении соседи не причинят вреда ни его автомобилю, ни его газону — «Будьте внимательны, я ведь только что покрасил забор».

В «Квартирах» у половины жителей не было газонов, а заборы провисли, так что черт с ними. Когда вам хочется попраздновать, вы празднуете, и вам на все плевать, потому что вы, черт возьми, заслужили этот праздник. Сегодня здесь нет боссов, а потому никто не командует. Нет представителей благотворительных организаций, нет налоговых инспекторов. А что касается копов — так сейчас здесь присутствуют копы, и они участвуют в празднике вместе со всеми. Офицер Кабеки без устали ублажается горячими сочными сосисками, хватая их с решетки, а его напарник запасается пивом, запихивая в карманы штанов неизвестно какую по счету банку. Репортеры уже разошлись по домам, солнце клонилось к закату, сигналя всем присутствующим, что наступило время обеда, но никто из женщин, веселящихся сейчас на улице, ничего не готовил, а поэтому никто и не пошел домой.

Никто, кроме Дэйва. Дэйв ушел, и Джимми почувствовал это, когда, выскочив из-под струи гидранта и выжав воду из штанин, надевал на себя футболку, пристроившись в очередь за сосисками. Торжество в честь Дэйва было в самом разгаре, но Дэйв, должно быть, ушел домой, ушел вместе с мамой. Когда Джимми посмотрел на окна их квартиры, расположенной на втором этаже, то увидел задернутые занавески. Только их окна и были занавешены.

Странно, но эти задернутые занавески почему-то вновь заставили его вспомнить о мисс Пауэл, о том, как она влезала в «хиппивоз», и тут же Джимми стали одолевать нехорошие и одновременно печальные мысли, особенно когда в памяти всплыла ее нога от лодыжки до икры, на которую он смотрел, когда она захлопывала дверцу. Куда она поехала? Может быть, она сейчас едет по автостраде, и ветер, накатываясь волнами, шевелит ее волосы, так же как сейчас волны музыки катят вдоль по Рестер-стрит? А может, вечерние сумерки уже начали сгущаться вокруг этого злосчастного «хиппивоза», который везет их… А куда? Джимми сгорает от желания узнать это, но вдруг это желание пропадает. Он же завтра увидит ее в школе — если, конечно, завтра занятия в школе не отменят по случаю празднования возвращения Дэйва, — и он сможет спросить ее об этом сам, но не захочет.

Джимми взял сосиску, сел на поребрик напротив дома Дэйва и принялся за еду. Когда он съел почти половину сосиски, занавески на одном из окон поднялись, и он увидел Дэйва, стоявшего в окне и смотревшего прямо на него. Джимми поднял руку с недоеденной сосиской, подавая этим жестом знак, что видит Дэйва, но тот никак не отреагировал, даже когда Джимми вторично поднял руку вверх и помахал ею в воздухе. Дэйв просто смотрел в окно пристальным взглядом. Он смотрел на Джимми, и, хотя Джимми не мог видеть его глаз, он ясно чувствовал их пустоту. Пустоту и осуждение.

Мать Джимми присела на поребрик рядом с ним, и тут Дэйв отошел от окна. Мать Джимми была маленькой хрупкой женщиной с обесцвеченными волосами. Несмотря на свою миниатюрность и худобу, она двигалась так, как будто у нее на плечах были пудовые гири; она постоянно вздыхала, а Джимми никогда до конца не был уверен, слышит ли мать сама, как тяжко она вздыхает. Он часто рассматривал ее фотографии, сделанные еще до его рождения. На них она была еще более тощей и очень молодой, совсем как девочка-подросток (так оно и было согласно вычислениям, которые делал Джимми). На фотографиях ее лицо выглядело более округлым, морщин ни на лбу, ни под глазами не было; у нее была прелестная открытая улыбка, за которой угадывался то ли легкий испуг, то ли любопытство. Этого Джимми никогда не мог с уверенностью сказать. Отец тысячи раз рассказывал Джимми о том, что он своим появлением едва не свел ее в могилу; у нее открылось кровотечение, которое никак было не остановить, и доктора запаниковали из-за своего бессилия. В ней почти не осталось крови, говорил отец. И, конечно же, ни о каких детях больше не могло быть и речи. Ни у кого не было желания еще раз проходить через подобные муки.

Она положила руку Джимми на колено и спросила:

— Ну как дела, Джи-Ай Джо? [1]

Мать часто давала ему всевозможные прозвища, которые придумывала тут же без видимого резона, в половине случаев Джимми даже и не знал, что скрывается за тем или иным прозвищем.

— Ты же видишь, — пожал он плечами.

— Ты так и не сказал ничего Дэйву.

— Ма, ведь ты же мне с места не дала сдвинуться.

Мать убрала ладонь с его колена и обхватила руками грудь, словно защищаясь от прохлады, которая усиливалась с наступлением сумерек.

— Ну а после? Когда он стоял поодаль?

— Завтра мы встретимся в школе.

Мать запустила руку в карман джинсов, вытащила пачку «Кента», достала сигарету, зажгла ее и, торопливо затянувшись, выдохнула струю дыма.

— Не думаю, что он завтра пойдет в школу.

Джимми доел сосиску.

— Ну, все равно скоро пойдет. Разве нет?

Мать утвердительно кивнула и выпустила изо рта очередную порцию сигаретного дыма. Она обхватила локти ладонями и, зажав в губах сигарету, смотрела на окна Дэйва.

— Что сегодня было в школе? — спросила она так, будто давала понять, что ответ ее в общем-то и не интересует.

Джимми пожал плечами.

— Да, все нормально.

— Я видела вашу учительницу. Она симпатичная.

Джимми промолчал.

— Действительно симпатичная, — повторила мать, выпуская при этом изо рта серую дымовую ленту.

Джимми снова не сказал ни слова. По большей части он и не знал, что отвечать родителям. Его мать была изрядно потрепана жизнью. Она часто пристально смотрела куда-то, а куда, Джимми никак не мог понять, и курила, курила сигареты; при этом она часто не реагировала на то, что он ей говорил, и приходилось повторять одно и то же по несколько раз.

Отец постоянно всех доставал, даже тогда, когда молчал или вел себя вроде бы безобидно. Джимми знал, что он может в любую секунду оказаться вдрызг пьяным и влепить сыну затрещину за то, над чем всего полчаса назад весело смеялся. И Джимми понимал, как бы сильно он ни притворялся, и мать, и отец каждый передали ему свое — мать привычку подолгу молчать, а отец внезапные приступы злобы.

Тогда Джимми еще не задумывался над тем, каково быть бойфрендом мисс Пауэл, иногда он размышлял над тем, каково было бы быть ее сыном.

Сейчас мать смотрела на него, держа сигарету около уха; ее сузившиеся глаза рыскали по сторонам.

— Что? — спросил он, смущенно улыбаясь матери.

— У тебя потрясающая улыбка, Кассиус Клей, — ответила она, улыбаясь ему.

— Да?

— Еще спрашиваешь. Ты будешь записным сердцеедом.

— О, на это я согласен, — ответил Джимми, и они оба расхохотались.

— Поговорим еще, если хочешь, — предложила мать.

Джимми хотел ответить: если ты хочешь…

— А впрочем, достаточно. Женщины не любят болтливых.

Глядя через плечо матери, Джимми увидел отца, выходившего из дома; одежда на нем была мятой, лицо опухшее от сна или от пьянки, а может, и от того, и от другого. Отец смотрел на веселящихся людей и не мог понять, что происходит.

Мать взглянула туда, куда уставился Джимми, а когда она опять посмотрела на сына, в лице и во взгляде ее снова была несказанная усталость, улыбку словно сдуло с лица. Было просто удивительно, как она могла меняться так быстро.

— Вот так-то, Джим.

Ему нравилось, когда мать называла его «Джим». В эти мгновения он чувствовал, как будто их что-то объединяет.

— Да?

— Ты знаешь, я и вправду страшно рада, что ты не сел в эту машину, сынок. — Она поцеловала его в лоб, и Джимми заметил, как блеснули ее глаза. Она встала и пошла туда, где стояла группа женщин-матерей, и встала среди них, повернувшись к мужу спиной.

Джимми посмотрел вверх и снова увидел в окне Дэйва, пристально глядящего на него; мягкий желтый свет лился откуда-то из комнаты позади него. На этот раз Джимми не стал махать ему. Полиция и репортеры давно ушли, и теперь уже никто, очевидно, и не вспоминал, с чего и по какой причине все началось; Джимми подумалось, как одиноко Дэйву в квартире вдвоем с придурочной мамашей в этих стенах и в жидком желтом свете, в то время как гульба все еще бушует у него под окнами.

Джимми снова почувствовал радость от того, что не сел в эту машину.

Порченый товар. Эти слова отец Джимми сказал его матери прошлой ночью:

— Даже если они и найдут его, то парень уже порченый товар. Он никогда не станет таким, как был прежде.

Дэйв поднял одну руку. Он держал ее у плеча и долго не шевелил ею, а Джимми, когда помахал ему в ответ, почувствовал, как закравшаяся в его сознание печаль бьется теперь слабыми волнами, ища выхода. Он не мог с уверенностью сказать, связана ли эта печаль с его отцом, с его матерью, мисс Пауэл, с местом, где они живут, или с Дэйвом, стоявшим с поднятой рукой у окна. Но что бы ни было причиной этой печали — что-то одно из перечисленного или все вместе, — эта печаль никогда, а в этом Джимми был уверен, так до конца и не выйдет из него. Джимми, сидевшему сейчас на поребрике, было всего одиннадцать, но он больше не чувствовал себя таким. Он чувствовал себя гораздо старше. Таким же старым, как его родители, как эта улица.

Порченый товар, подумал Джимми, и его рука, поднятая для приветствия, шлепнулась на колени. Он видел, как Дэйв кивнул ему, а потом задернул занавеску, перед тем как скрыться в глубине своей могильно тихой квартиры с коричневыми обоями и тикающими часами. Джимми чувствовал, как печаль пускает в его сознании глубокие корни, гнездится в поисках теплого пристанища у него внутри, а он и не пытается изгнать ее из себя, потому что само сознание подсказывает ему, что это бесполезно.

Он поднимается с поребрика, еще не осознавая, что будет делать. Он чувствует беспокойные, надоедливые позывы ударить кого-нибудь или совершить какую-то другую нелепую выходку. Но тут он слышит бурчание в своем желудке и до него доходит, что он голоден, поэтому он направляется к столику с жаровней, чтобы взять еще сосиску в надежде, что еще не все съедено.


В течение нескольких дней Дэйв Бойл был настоящей знаменитостью и не только в округе, а и во всем штате. На следующее утро заголовок в «Рекорд Америкэн» гласил: «МАЛЬЧИК ПРОПАЛ/МАЛЬЧИК НАШЕЛСЯ». На фото под заголовком красовался Дэйв, сидящий на крыльце своего дома, тонкие руки матери обнимали его за грудь; толпа улыбающихся и специально гримасничавших перед камерой мальчишек окружала Дэйва и его мать; все, насколько это возможно, выглядели счастливыми, все, кроме матери Дэйва, вид у которой был такой, словно в холодный день у нее из-под носа только что ушел автобус.

Те самые мальчишки, которые фотографировались рядом с ним для первой полосы газеты, уже через неделю стали обзывать его в школе «шизиком». Дэйв, вглядываясь в их лица, видел в них какую-то непонятную злость, а откуда и почему она возникла, они вряд ли могли объяснить более толково, чем он. Мама говорила, что они, наверное, слышали что-то от родителей, и убеждала Дэйва не обращать на них внимания; им это надоест, они забудут об этом и станут в следующем году твоими лучшими друзьями.

Дэйв согласно кивал головой, а сам размышлял, что же все-таки в нем такого — может, какие-нибудь знаки или отметины на лице, которые он не замечает, — из-за чего у всех и возникает желание обидеть его. Как у тех типов в машине. И все-таки зачем они увезли его? Откуда им было известно, что он сядет в их машину, а Джимми и Шон не сядут? Сейчас то, что случилось, виделось Дэйву так. Эти дядьки (он знал их имена, по крайней мере, знал, как они обращались друг к другу, но не мог заставить себя называть их этими именами) знали, что Джимми и Шон не влезут в машину без сопротивления и станут отбиваться от них. Шон, должно быть, с криками побежит домой, а с Джимми — им наверняка пришлось бы здорово повозиться, чтобы запихнуть его в машину. Большой Волк сказал всего несколько слов, пока они ехали:

— Ты видел этого парня в белой футболке? Видел, как он смотрел на меня? Никакого страха, вообще ничего? Держу пари, очень скоро этот парень пришьет кого-нибудь и даже не моргнет глазом.

Его напарник, Жирный Волк, улыбнулся:

— Что до меня, так я не прочь слегка повозиться. Размяться никогда не вредно.

Большой Волк покачал головой.

— Да он бы откусил тебе большой палец, начни ты затаскивать его в машину. А ты, сопляк, не пачкай диван.

То, что у них были эти глупые имена. Большой Волк и Жирный Волк, помогло Дэйву представить себе их животными, принявшими человеческий облик, а самого себя героем сказки о том, как мальчика похитили волки. Мальчиком, который убежал от них и, пройдя через лес, вышел к бензоколонке «Эссо». Мальчиком, который оставался спокойным и изобретательным. Мальчиком, который всегда находит выход из любого положения.

Однако в школе он оставался мальчиком, которого украли, и каждый рисовал в своем воображении то, что могло произойти с ним за эти четыре дня. Однажды утром в умывалке семиклассник Маккаффери-младший, подойдя сбоку к писсуару, к которому пристроился Дейв, спросил:

— А они не заставляли тебя сосать? — и все его приятели-одноклассники захохотали и начали причмокивать губами.

Дэйв дрожащими руками застегнул молнию на гульфике, его лицо залилось краской, он обернулся и посмотрел на Маккаффери-младшего. Он старался выразить презрение взглядом, которым смотрел на обидчика, но тот и сам презрительно хмыкнул и ударил Дэйва по лицу.

Этот удар эхом разнесся по всей умывалке. Один семиклассник вскрикнул, как девчонка.

— Ну так что скажешь, гомик? — спросил Маккаффери-младший. — А? Может, дать тебе еще, педик?

— Он плачет, — раздался чей-то голос.

— Что ты говоришь? Плачет, — завопил с обезьяньей гримасой Маккаффери-младший, а слезы из глаз Дэйва полились еще обильнее. Он чувствовал, как его лицо, поначалу онемевшее от удара, теперь горит, но боль ему причиняло не это. У него не было обостренного чувства физической боли, и он никогда от нее не плакал, даже тогда, когда в результате падения с велосипеда распорол о педаль лодыжку до самой кости и на рану надо было наложить семь швов. Сейчас ему причиняла боль эта беспричинная злоба мальчишек, выплеснувшаяся на него в умывалке. Ненависть, отвращение, злоба, презрение. По отношению к нему. Он не мог понять, за что. Он никогда за всю свою жизнь не сделал никому ничего плохого. Их ненависть делала его беззащитным. Он чувствовал себя ущербным, виноватым, мелким и плакал, потому что не хотел чувствовать себя таким.

А они смеялись над его слезами. Маккаффери-младший выплясывал вокруг него, его лицо, будто сделанное из резины, беспрестанно кривилось в гримасах, передразнивавших плачущего Дэйва. Когда Дэйв, наконец, овладев собой, перестал плакать и лишь несколько раз всхлипнул, Маккаффери-младший снова ударил его по лицу, в то же самое место и с прежней силой.

— Смотри на меня, — кричал ему Маккаффери-младший, а из глаз Дэйва вновь катились потоками крупные слезы. — Смотри на меня.

Дэйв смотрел на Маккаффери-младшего, надеясь увидеть в его глазах сочувствие, человечность или хотя бы жалость — он предпочел бы жалость, — но видел только злобу и явную насмешку.

— Все ясно, — объявил Маккаффери-младший, — ты сосал.

Он еще раз ударил Дэйва по лицу, голова Дэйва сначала откинулась, а потом он в страхе втянул ее в плечи, но улыбающийся Маккаффери-младший, окруженный смеющимися приятелями, уже выходил из умывалки.

Дэйв припомнил однажды сказанное мистером Петерсом, маминым дружком, который иногда оставался у них ночевать.

— Есть две вещи, которые ты не должен принимать безропотно от любого мужчины: плевок и пощечина. И то и другое хуже, чем удар ножом, а того, кто осмелится на это… попытайся убить его, если сможешь.

Дэйв опустился на пол в умывалке и, сидя на холодном полу, старался пробудить в себе это желание — желание убить кого-либо. Он начал бы с Маккаффери-младшего, потом разделался бы с Большим Волком и Жирным Волком, попадись они снова ему на пути. Но, сказать по правде, он не был уверен в том, что смог бы сделать это. Он не знал, почему одни люди так плохо относятся к другим людям. Понять этого он не мог. Не мог.

Весть о том, что произошло в умывалке, распространилась по всей школе, и о том, как Маккаффери-младший поступил с Дэйвом и как Дэйв ответил на его издевательства, знали все — от третьеклассников до самых старших. Общественный приговор был вынесен, и Дэйв обнаружил, что даже те немногочисленные одноклассники, с которыми он на первых порах после возвращения в школу был в дружеских отношениях, начали сторониться его, как прокаженного.

Правда, когда он проходил по залу, не все шипели ему вслед «гомик» или начинали шевелить языком за раздутыми щеками. Фактически большая часть соучеников вообще не замечала Дэйва. Но в некотором роде это было даже хуже. Из-за этого молчания он чувствовал себя как бы вырванным из жизни.

Если, выйдя из дома, они сталкивались друг с другом, Джимми Маркус иногда молча шел рядом с ним до дверей школы, потому что поступить иначе было бы нелепо, да и неразумно; он говорил ему «Привет!», проходя мимо него по залу или сталкиваясь с ним по пути в класс. Когда их взгляды встречались, Дэйв различал на лице Джимми какую-то смесь из жалости и смущения, как будто Джимми порывался сказать что-то, чего не мог выразить словами — Джимми даже и в лучшие времена был не особенно разговорчив, кроме тех случаев, когда какая-нибудь безумная идея вроде того, чтобы спрыгнуть с поезда или украсть чью-нибудь машину, не приходила ему в голову. Но у Дэйва было такое чувство, что их дружба (по правде сказать, Дэйв никогда и не был уверен в том, что они по-настоящему дружили; он со стыдом вспоминал сейчас все те случаи, когда навязывал свое общество Джимми) умерла в тот момент, когда Дэйв залез в машину, а Джимми остался стоять на улице.

Джимми, как выяснилось, не собирался больше общаться с Дэйвом в школе, а поэтому он стал уклоняться и от кратких совместных прогулок, и вообще от любых контактов. Джимми всегда болтался по школе с Вэлом Сэваджем, низкорослым, умственно отсталым психопатом, которого уже дважды оставляли на второй год и который мог без всякой видимой причины вдруг начать неистово крутиться вокруг себя, впасть ни с того ни с сего в бешенство, насмерть пугая и учеников, и преподавателей. О Вэле по школе ходила шутка (которую, впрочем, никто не решался произнести вслух, если он был рядом), рассказывающая о том, что его родители копили деньги не для его учебы в колледже, а для внесения залога за него на случай, если он попадет в тюрьму. Еще до того, как Дэйва увезла эта проклятая машина, у Джимми и Вэла выработалась стойкая привычка неразлучно быть вместе, едва они переступали порог школы. Иногда Джимми позволял и Дэйву ходить вслед за ними, когда они совершали набеги на кухню кафетерия, чтобы перехватить там что-нибудь из еды, или искали новую крышу, на которую еще не залезали, однако после истории с машиной Дэйв и думать не мог о том, чтобы присоединиться к их компании. Когда Джимми еще не испытывал к Дэйву ненависти, возникшей после его исчезновения, Дэйв подметил некую мрачность, временами нависавшую над Джимми черным облаком, но сейчас это облако постоянно окутывало его наподобие нимба, окружающего голову святого. За последние дни Джимми, казалось, повзрослел и стал еще печальнее.

Наконец ему все-таки удалось угнать машину. Это произошло спустя почти год после той первой попытки, предпринятой на улице, где жил Шон. За это Джимми исключили из школы «Луи и Дуи» и перевели в «Карвер Скул», до которой надо было ехать на автобусе чуть ли не через полгорода и где он понял, что значит для белого подростка из Ист-Бакингема оказаться в школе, где большинство учеников были чернокожими. Вэла тоже перевели в ту же школу вслед за ним, и Дэйв слышал, что эта пара вскоре терроризировала «Карвер Скул»; два белых подростка были до того необузданными, что страх, казалось, был им неведом.

Машина, которую угнал Джимми, была с откидным верхом, и, по слухам, дошедшим до ушей Дэйва, ее хозяин доводился дружком одной из учительниц, хотя какой именно ему так и не удалось выяснить. Джимми и Вэл угнали ее со школьной парковки в то время, когда после занятий учителя со своими мужьями и женами отмечали окончание учебного года в актовом зале. За руль уселся Джимми, и они с Вэлом понеслись по улицам вокруг Бакингема, отчаянно сигналя и махая руками девчонкам, выжимая при этом газ на всю катушку. Полиция засекла их, и поездка закончилась тем, что машина врезалась в большой контейнер для мусора, стоящий позади магазина вблизи Римского пруда. Вэл, которого выбросило из машины, вывихнул лодыжку, а Джимми вылез из машины, наполовину застрявшей в воротах пустой парковки, чтобы помочь ему. В представлении Дэйва это было почти что эпизодом из фильма про войну — отважный солдат возвращается на поле боя, чтобы оказать помощь своему поверженному другу; вокруг них свистят пули (хотя Дэйв сильно сомневался в том, что копы стреляли, но свистящие пули придавали этой истории крутизну). Копы сразу же сцапали обоих угонщиков и отвезли их в тюрьму для малолетних, где им предстояло провести всю ночь. Им разрешили закончить седьмой класс, поскольку до конца учебного года оставалось всего несколько дней, а потом их родителям было предложено самим найти школы, которые согласились бы принять их чад для дальнейшего обучения.

После этого случая Дэйв почти не видел Джимми — возможно, один или два раза на протяжении нескольких лет. Мать запретила Дэйву выходить из дома — только в школу и обратно. Она была уверена, что эти люди все еще где-то поблизости; разъезжают на своей пахнущей яблоками машине и выслеживают Дэйва, а нюх у них такой, как будто вместо носов теплолокаторы, как в ракетах самонаведения на объекты, излучающие тепло.

Но Дэйв знал, что это не так, что никто за ним не следил. Они ведь в конечном счете были волками, а волки охотятся по ночам, принюхиваясь в поисках добычи, которой от них не спастись, а когда находят, набрасываются на нее. Сейчас они, Большой Волк и Жирный Волк, все чаще возникали в его памяти, а также и то, что они делали с ним. Эти видения редко посещали Дэйва во время сна, они мучили его в пугающей тишине квартиры, когда он пытался отвлечься от царившего вокруг гробового молчания чтением веселых книжек, или телевизором, или наблюдением через окно за тем, что происходило на Рестер-стрит. Они приходили, и Дэйв, закрыв глаза, пытался застрелить их и пытался не вспоминать того, что имя Большого Волка было Генри, а Жирного Волка звали Джордж.

Генри и Джордж… голос, повторяющий эти имена, звучал в его голове, как только в памяти возникали воспоминания. Генри и Джордж, Генри и Джордж, Генри и Джордж… ты, мелкий засранец.

И Дэйв мысленно говорил голосу, звучащему у него в голове, что он не мелкий засранец. Он Мальчик, убежавший от волков. А иногда, стараясь держать эти видения под контролем, он вновь проигрывал в памяти свой побег, не упуская ни одной даже самой мелкой детали — трещина, которую он заметил рядом с петлей, на которой держалась дверь задней пристройки; звук отъезжающей машины, когда они поехали за выпивкой; огромный винт с отломанной головкой, которым он пытался расширить трещину, пока наконец проржавевшая петля не вылетела из двери вместе со щепкой, похожей по форме на лезвие ножа. Он вышел из пристройки, этот Мальчик, который не растерялся, и бросился к лесу. В спину ему светило закатное солнце, а до бензозаправочной станции «Эссо» было не меньше мили. Когда он добрался до нее, то испытал настоящее потрясение — в круглом бело-голубом знаке уже зажгли лампы ночной подсветки, хотя все вокруг еще было залито солнечным светом. Он как-то по-особому подействовал на Дэйва, этот белый неоновый свет. Увидев его, он упал на колени на край серой потрескавшейся от времени бетонной площадки, начинающейся сразу от лесной опушки. И вот в такой позе, стоящим на коленях и устремившим пристальный взгляд на знак, Рон Пьеро, хозяин бензозаправки, и нашел его. Рон Пьеро был тощим человеком с руками, какими он мог бы, наверное, переломить трубу, и Дэйв часто размышлял о том, как могли бы развиваться события, будь Мальчик, убежавший от волков, героем кинофильма. И что между ним и Роном возникла бы дружба и привязанность, и Рон, должно быть, обучил бы его всему тому, чему отцы учат своих сыновей. Они оседлали бы своих коней, зарядили бы винтовки и отправились бы в путь навстречу нескончаемым приключениям. Эх, как это было бы здорово! Рон и Мальчик. Они стали бы героями, не страшащимися ничего, и разделались бы с этими волками.


Шону во сне грезилось, что улица двигалась. Он смотрел через открытую дверцу внутрь автомобиля, пахнувшего яблоками, а улица, ухватив его за ноги, двигалась вперед. Дэйв, скрючившись, сидел внутри, в углу, на заднем сиденье, прижавшись к дверце; рот его открыт в беззвучном вопле, а улица несет Шона все ближе и ближе к машине. В этом сне он мог разглядеть лишь открытую дверцу и заднее сиденье в салоне машины. Он не видел того типа, смахивающего на копа. Не видел он и его напарника, сидевшего на переднем пассажирском кресле. Не видел он и Джимми, хотя тот все время находился рядом с ним. Он мог видеть только Дэйва и мусор на полу в салоне. А это, как он потом понял, был тревожный сигнал, на который он поначалу не обратил внимания — мусор на полу. Обертки от гамбургеров, разорванные пакеты из-под чипсов, банки из-под пива и содовой, пластиковые чашки из-под кофе, грязная зеленая футболка.

Только после того, как он проснулся и обдумал все виденное во сне, до него дошло, что пол перед задним сиденьем, виденный им во сне, точно такой же, каким он был в действительности, и что до этого момента он не мог припомнить, что за мусор валялся на полу в салоне. Даже когда полицейские, пришедшие к нему в дом, просили его вспомнить все подробности, которые он мог позабыть, ему почему-то в голову не пришло сказать им, что пол перед задним сиденьем был замусоренным, потому что он просто не запомнил этого. Но во сне эта картина снова возникла перед ним, и это — больше, чем что-либо другое — должно было натолкнуть его, но не натолкнуло на мысль о том, что и с «копом», и с его «напарником», и с их машиной не все было чисто. Шону никогда не доводилось видеть, как выглядит задняя часть салона настоящей полицейской машины, но что-то подсказывало ему, что мусора в ней быть не должно. Возможно, на полу той машины было полно недоеденных яблок, и это было причиной запаха, доносившегося из салона.

Однажды, когда после похищения Дэйва прошел почти год, отец, войдя к нему в спальню, сказал о двух вещах.

Первой новостью было то, что Шона приняли в привилегированную «Латинскую школу» и с сентября он начнет учиться в ней в седьмом классе. Отец сказал, что они с матерью очень гордятся этим. Именно в этой школе и следует учиться тому, кто хочет занять достойное место в жизни.

Вторую новость отец сообщил ему как бы между прочим, будучи уже почти в дверях.

— Шон, а ты знаешь, они взяли одного из них.

— Что?

— Одного из тех типов, которые увезли Дэйва. Они взяли его. Но он мертв. Покончил с собой в камере.

— Неужели?

Отец остановился и внимательно посмотрел на него.

— Да. Теперь ты можешь, наконец, позабыть о ночных кошмарах.

Но Шон спросил:

— А другой?

— Тот, которого взяли полицейские, сказал, что другого тоже нет в живых. Погиб в автокатастрофе в прошлом году. Вот так-то. — Отец посмотрел на Шона так, что тому стало понятно: они обсуждают эту тему в последний раз. — Давай-ка, мой руки и завтракать, друг мой.

Отец ушел, а Шон все сидел на кровати; матрас горбился в том месте, где под ним лежала новая бейсбольная перчатка, плотная кожаная перчатка со вставками из красной резины.

Его прежней перчатки теперь уже тоже не было на свете. Она погибла в автокатастрофе. Шон почему-то решил, что она находилась в той машине, откуда пахло яблоками, и что когда тот «коп» вел ее, то свалился с откоса и угодил прямиком в ад вместе с машиной.

II
Синатры с печальными глазами
(2000 год)

3
Слезы в ее волосах

Брендан Харрис любил Кейти Маркус, любил безумно, так, как любят в кинофильмах, с грохотом и завываниями оркестра, от которых вскипает кровь и звенит в ушах. Он любил ее, когда она просыпалась, когда ложилась спать, любил ее на протяжении всего дня, любил ее каждую секунду. Брендан Харрис, вероятно, продолжал бы любить ее и располневшую, и безобразную, и с увядшей кожей, и с плоской грудью, и с густой порослью над верхней губой. Он любил бы ее и беззубой. Он любил бы ее и лысой.

Кейти. Звука ее имени было достаточно, чтобы он почувствовал себя так, как будто дышит не воздухом, а «веселящим» газом, как будто он может ходить по воде, как будто может отжиматься на восемнадцатиколесном тренажере, а отзанимавшись, перебросить его через всю улицу.

Брендан Харрис любил теперь всех и каждого, потому что любил Кейти, а Кейти любила его. Брендан любил уличную толчею и городской смог, любил грохот отбойных молотков. Он любил своего непутевого старика-отца, который с того дня, как бросил его, шестилетнего, вместе с матерью, не удосужился прислать ему ни одной открытки с поздравлением по случаю Рождества или дня рождения. Он любил утра понедельников; комедийные ситуации, вызывающие мгновенный смех; любил стояние в очереди в Бюро регистрации транспортных средств. Он любил даже свою работу, хотя он никогда уже не вернется на нее вновь.

Завтра утром Брендан уедет из этого дома, уедет от матери; покидая дом, он пройдет через эту скрипучую ветхую дверь, спустится по шатким ступеням, выйдет на широкую шумную улицу, вдоль которой в два ряда и без единого просвета стоят припаркованные машины, а все жители вечно толкутся на улице, рассевшись на ступеньках у входов в дома. Он выйдет из дома так, как поется в привязавшейся к нему песне Спрингстина — но не в той, где говорится, что «душа Спрингстина всегда в Небраске», а в той, где утверждается, что «рожденный управлять двумя сердцами счастливее того, кто рожден управлять лишь одним». Эта песня для него сейчас как гимн. Да, именно гимн; с ней он пойдет по середине улицы, и ему будет наплевать на то, что бамперы машин упираются ему в икры, а их сирены надрывно гудят; он пойдет по этой улице к центру Бакингема, чтобы взять за руку свою Кейти, а потом они уйдут отсюда навсегда, спеша на самолет, который доставит их в Вегас, где они поженятся и пальцы их рук никогда не разъединятся. Элвис прочитает кое-что из Библии, спросит, берет ли он эту женщину и берет ли она этого мужчину, а затем — затем, лучше не думать об этом, они, став мужем и женой, уйдут отсюда и никогда не вернутся назад; обратной дороги нет, а есть только он и Кейти, а перед ними их жизни, открытые и чистые, как будто линия их жизни очищена от прошлого, очищена от всего, что творилось в мире вокруг них.

Он окинул взглядом свою спальню. Вещи упакованы. Дорожные чеки «Америкэн экспресс» упакованы. Парадный костюм упакован. Их с Кейти фотографии упакованы. CD-плеер, диски и туалетные принадлежности упакованы.

Он посмотрел на то, что оставляет. Плакаты с портретами голливудских звезд на стенах. Плакат с портретом Шерон Стоун в белом облегающем платье (свернут в трубку и засунут под кровать, где он лежит с той самой первой ночи, когда он тайком привел сюда Кейти, но еще…). Стопка аудиодисков. Черт с ними; большинство из них он и по два раза-то не слушал. Две двухсотваттных колонки «Сони» от стереосистемы, купленной прошлым летом на деньги, заработанные починкой крыш с командой Бобби О'Доннелла.

Тогда-то он впервые приблизился к Кейти настолько, чтобы осмелиться вступить с ней в разговор. Господи! Почти год прошел с тех пор! Иногда ему кажется, что прошло уже десять лет, хороших лет, а иногда прошедший год кажется ему одной минутой. Кейти Маркус. Он, конечно же, слышал о ней; все в округе знали Кейти. Она была очень красивой. Но по-настоящему ее знали только несколько человек. А виной всему была красота; она отпугивает и заставляет вас держаться на расстоянии. В жизни не так, как в кино, где камера, показывая красоту, как бы приглашает вас приобщиться к ней. В реальной жизни красота — это что-то вроде забора, за который вас не допускают.

Но Кейти… с того самого первого дня, когда она прошла мимо с Бобби О'Доннеллом, а потом он оставил ее на строительной площадке, а сам с несколькими парнями помчался на другой конец города по какому-то неотложному делу. Они оставили Кейти и как будто забыли о том, что она была с ними, — с того самого первого дня она стала для него необходимой и привычной; она, как напарник, ходила вместе с Бренданом чинить крыши. Она знала, из какой он семьи, и однажды спросила:

— Брендан, а как получилось, что такой хороший мальчик, как ты, стал работать на Бобби О'Доннелла?

Брендан… Это слово слетало с ее губ так легко, как будто она целыми днями только его и произносила, а Брендан, стоя на коленях на краешке крыши и слыша свое имя, чуть не падал в обморок. В обморок! Без понта и показухи. Вот что она делала с ним.

А завтра, как только она позвонит, они уйдут отсюда. Уйдут вместе. Уйдут навсегда.

Брендан, лежа на спине в кровати, смотрел на луну, проплывающую над ним, и мысленно видел на ней лицо Кейти. Он знал, что заснуть ему не придется. Из-за сильного возбуждения. И вот он лежал здесь, а Кейти, улыбаясь, проплывала над ним, а глаза ее, сияя в темноте, смотрели в его глаза.


В тот же вечер после работы Джимми Маркус пил пиво со своим шурином, Кевином Сэваджем, в пивной «Уоррен Теп»; они, сидя у окна, наблюдали, как мальчишки играют в уличный хоккей. Мальчишек было шестеро, и, несмотря на сгущавшиеся сумерки, в которых уже трудно было разглядеть их лица, они продолжали игру. Пивная «Уоррен Теп» располагалась в глубине квартала на той стороне улицы, где раньше была база для забоя скота, и теперь, когда транспорт здесь не появлялся, это место было очень удобным для игры в уличный хоккей, но только в дневное время, поскольку уличное освещение не работало с незапамятных времен.

Кевин был хорошим собутыльником, поскольку не отличался многословием, впрочем, как и сам Джимми, поэтому они сидели, потягивая пиво и слушая шарканье и топот резиновых подошв, удары деревянных клюшек, внезапный звон металла, когда плотный резиновый мяч попадал в колпаки колес стоявших вблизи автомобилей.

Дожив до тридцати шести лет, Джимми Маркус полюбил проводить свои субботние вечера в тишине. Его уже не тянуло в шумные многолюдные бары и ему больше не хотелось слушать пьяные исповеди. Тринадцать лет назад он вышел из тюрьмы; у него магазин на углу, дом, жена и три дочери, и он убежден в том, что из взбалмошного мальчишки превратился в рассудительного мужчину, который проявляет осмотрительность при каждом шаге, сделанном на жизненном пути — пиво потягивает не торопясь; совершает утренние прогулки; за бейсбольными матчами следит по радио.

Он сидел и смотрел на улицу. Четверо мальчишек, видимо, наигравшись, разошлись по домам, но двое еще оставались на улице и почти в полной темноте пинали мяч. Джимми ничего не стоило погнать их по домам, но он не мог налюбоваться той избыточной энергией, с которой мальчишки носились по полю и колотили клюшками по мячу.

Эта необузданная энергия должна найти какое-то применение. Когда сам Джимми был ребенком — да пока, черт возьми, ему не исполнилось двадцать три года — такого рода энергия двигала всем, что он делал. А потом… потом надо было просто научиться где-то ее хранить, полагал он. Иными словами, припрятать.

Его старшая дочь Кейти как раз и решала сейчас эту проблему. Девятнадцать лет, красивая, все ее гормоны, что называется, в полной боевой готовности, все в ней кипит. Но недавно он подметил, что в поведении и манерах дочери появилась какая-то грациозность. В чем причина, он не знал — у некоторых девушек грациозность перерастала в женственность, у других манеры, свойственные девушкам, сохранялись на протяжении всей жизни — но миролюбие и даже безмятежность появились в характере Кейти буквально в одночасье.

Сегодня в конце дня, уходя из магазина, она поцеловала Джимми в щеку и сказала: «Пока, папочка», и примерно в течение пяти минут, прошедших после этого, Джимми все еще ощущал ее голос, звучавший у него в груди, у сердца. Вдруг до него дошло, что это был голос ее матери, но только чуть более низкий и более уверенный, чем тот, что он помнил, и Джимми поймал себя на том, что размышляет, каким образом голосовые связки дочери стали звучать подобным образом и почему он заметил это только сейчас.

Голос ее матери… Ее матери уже почти четырнадцать лет как нет на свете, а сейчас она возвращается к Джимми через их дочь. Она говорит: Джим, она уже женщина. Она совсем взрослая.

Женщина… Ну и ну!.. Как же это случилось?


Дэйв Бойл даже и не планировал выходить из дому в тот вечер.

Конечно, субботний вечер после долгой трудовой недели — это особое время, но ведь и он уже достиг такого возраста, когда суббота не слишком отличается от вторника и выпивка в баре доставляет не больше удовольствия, чем выпивка дома. Дома, по крайней мере, ты можешь хотя бы командовать телевизором при помощи пульта.

Поэтому, когда все, чему предстояло случиться в эту субботу, случится, он будет часто повторять себе, что судьба играла с ним вслепую. И прежде в жизни Дэйва Бойла судьба играла с ним вслепую — редко игра получалась удачной; в основном все кончалось плохо — но он никогда не чувствовал указующего перста судьбы, в основном ее влияние было безразличным и вялым. Кто-то сказал ему, что судьба восседает где-то на облаке. Что, судьба, скучаешь сегодня? Судьба шевельнулась, шевельнулась едва заметно. А что, может повозиться с Дэйвом Бойлом, слегка поразвлечься. А чем он там собирается заняться?

Так Дэйв представлял себе свою судьбу, такой она ему виделась.

Возможно, в тот субботний вечер судьба праздновала свой день рождения или была занята чем-то другим и поэтому решила сделать перерыв в своих отношениях с Дэйвом, позволить ему самому хотя бы частично выпустить пар, не опасаясь последствий. Судьба сказала: «А ну-ка, Дэйви, задай миру встряску. Обещаю, что на этот раз все обойдется для тебя без последствий. Будет так, как если бы Люси придержала мяч для Чарли Брауна [2] и на этот раз без всякого подвоха дала бы ему возможность пробить.» Хотя это и не было спланировано. Не было. Через несколько дней после случившегося в эту субботу Дэйв один поздно ночью будет протягивать руки, словно обращаясь к присяжным, и говорить слабым голосом в пустой кухне: «Вы должны понять. Это не было запланировано».

В тот вечер, поцеловав сына, пожелав ему спокойной ночи, он спустился вниз и направился к холодильнику за пивом для своей жены Селесты, а она напомнила ему, что сегодня у нее «девичник».

— Как, опять? — изумился Дэйв, открывая холодильник.

— Прошлый был четыре недели назад, — ответила Селеста игривым голосом, от звуков которого по спине Дэйва подчас бегали мурашки.

— Не пудри мне мозги. — Дэйв наклонился над раковиной, открывая свою бутылку с пивом. — Почему вы выбрали именно сегодняшнюю ночь?

— Мачеха, — сцепив кисти рук и сверкая глазами, ответила Селеста.

Раз в месяц Селеста и три ее приятельницы, работающие вместе с нею в салоне причесок «Озма», собирались в квартире Дэйва и Селесты, чтобы погадать друг другу на картах таро, изрядно выпить вина и приготовить какое-нибудь неизвестное до этого блюдо. Вечер они обычно завершали просмотром какого-либо примитивного фильма, повествующего о некой бизнес-леди, достигшей успеха, но одинокой, которой судьба неожиданно посылает верного и преданного возлюбленного в образе мешковатого и нескладного сослуживца, который, однако, является обладателем большого члена; либо фильм рассказывал о приключениях двух цыпочек, которые поняли предназначение женщины, а заодно и глубину их дружбы незадолго до того, как одна из них, подхватившая в третьем акте какую-то неприятную болезнь, умирает, такая прелестная и с великолепной прической, умирает, лежа на кровати размером с Перу.

В такие ночи у Дэйва было три варианта, как убить время: он мог сидеть в спальне Майкла и смотреть на спящего сына; уединиться в их с Селестой спальне, расположенной в глубине квартиры, и посмотреть что-нибудь по телеку; либо просто бежать из дома куда глаза глядят, дабы не слышать, как четыре женщины томно вздыхают и хлюпают носами, когда возлюбленный, обладавший большим инструментом для любовных радостей, вдруг решает, что семейные узы это не для него, садится на коня и снова отправляется в горы, где его ждет простая жизнь.

Дэйв обычно выбирал вариант № 3.

В ту ночь выбор был именно таким. Он допил свое пиво, поцеловал Селесту, маленькую, кроткую; когда она, обхватив его руками за ягодицы, прижала к себе и приникла к его губам, он почувствовал холод в желудке. Он вышел из квартиры, спустился по лестнице, прошел мимо квартиры мистера Мак-Аллистера и, пройдя через вестибюль к входной двери, вышел на улицу, в субботнюю ночь, окутавшую «Квартиры». Стоя перед домом, он в течение нескольких минут раздумывал, куда бы пойти посидеть и выпить, но вдруг решил прошвырнуться на машине. Может быть — в Округ, посмотреть на студенток колледжа и яппи, которые в последнее время часто кучковались там — их так много толклось в Округе, что некоторые уже начали перебираться в «Квартиры».

Они в мгновение ока раскупили квартиры в кирпичных трехэтажках, и эти трехэтажки сразу же стали называться «домами королевы Анны». По фасадам домов вдруг встали леса, началась перепланировка и отделка квартир; рабочие трудились день и ночь; и вот через три месяца семейство Л. Л. Бинса уже паркует свои «вольво» перед домом и вносит в дом ящики с керамическими сервизами. Из зашторенных окон доносятся томные звуки джаза; обитатели покупают в винной лавке дрянной портвейн, выгуливают вокруг дома своих похожих на крыс собачонок и нанимают ландшафтных дизайнеров для устройства крошечных газонов под окнами. Пока преобразились только те трехэтажки, которые стояли на Гелвин- и Твими-авеню, но, судя по ситуации в Округе, вскоре можно было ожидать массового появления на парковках «саабов» и открытия множества супермаркетов для гурманов в низовье Тюремного канала, там, где проходит граница района «Квартир».

Не далее, как на прошлой неделе, мистер Мак-Аллистер, хозяин дома, где жил Дэйв, сказал ему (как бы между прочим):

— Стоимость жилья растет. И очень сильно растет.

— Вам-то это только на руку, — ответил Дэйв, окидывая взглядом дом, в котором он прожил десять лет, — и в другом месте дальше по дороге вы…

— В другом месте дальше по дороге? — переспросил мистер Мак-Аллистер, глядя на него. — Дэйв, мне не осилить налога на недвижимость. У меня, слава Богу, фиксированный доход. Так почему же мне не спешить с продажей? Два, от силы три года, и это, будь оно проклято, налоговое управление отберет у меня все.

— И куда же вы тогда? — спросил Дэйв, думая о том, куда денется он сам.

Мистер Мак-Аллистер пожал плечами.

— Даже не знаю. Может, в Уэймут. У меня есть друзья в Леминстере.

Разговаривая с Дэйвом, он как бы заодно оповестил о своих планах и других жильцов, у которых были открыты окна.

Когда машина Дэйва пересекла границу Округа, он стал вспоминать, знает ли он кого-нибудь из своих ровесников, кто все еще живет здесь. Стоя под красным светом на перекрестке, он смотрел на двух яппи в свитерах с вырезом лодочкой, обрамленных каймой клюквенного цвета, и шортах цвета хаки, яппи сидели на тротуаре около заведения, прежде называвшегося «Прима пицца». Теперь там было кафе «Светское Общество», и два яппи, сильных, с фригидными лицами, ложку за ложкой поглощали мороженое из фризера, вытянув с тротуара на проезжую часть загорелые, скрещенные в лодыжках ноги; к витрине кафе были прислонены их горные велосипеды, хромированные части которых отражали белый неоновый свет.

Дэйв размышлял о том, где же ему придется жить, если граница менталитетов проходит как раз через него, через то, что он нажил вместе с Селестой. Уж если, черт возьми, пиццерии и бары превращаются в кафе, то, может, и им повезет заполучить квартиру с двумя спальнями при реализации проекта «Паркер Хилл». Надо попасть в список очередников, и после восемнадцатимесячного ожидания они смогут переехать туда, где лестница пахнет мочой, а разлагающимися крысиными трупами забиты все заплесневелые углы, где вестибюли и подворотни заполнены наркоманами и придурками со стилетами, которые только и ждут, чтобы те, кого они называют белыми задницами, заснули.

После того, как шпана из «Паркер Хилл» попыталась угнать его машину, когда они с Майклом были в салоне, Дэйв стал возить под сиденьем револьвер 22-го калибра. Он никогда, даже в сильном гневе, не пускал его в дело, однако много раз ему приходилось брать его в руки и наводить ствол на тех, кто слишком докучал ему своим вниманием. Стоя под светофором, он позволил себе представить, как повели бы себя эти два яппи, наведи он на них ствол, и улыбнулся.

Светофор уже светил ему зеленым, а он все стоял на перекрестке; позади него надрывались сирены машин, которым он перекрыл дорогу, яппи подняли головы и уставились на его помятую машину, стараясь понять, чем вызвана тревожная ситуация на дороге рядом с ними.

Дэйв проехал перекресток, смеясь про себя над тем, как внезапно изменилось выражение их лиц.


В тот же вечер Кейти Маркус вместе с двумя своими лучшими подругами, Дайаной Сестра и Ив Пиджен, отправилась праздновать свою последнюю ночь в «Квартирах», а возможно, и — в Бакингеме. Девушки были в приподнятом настроении, потому что цыгане, обсыпав их золотой пылью, посулили, что все их мечты сбудутся. Радостные чувства переполняли их, как будто они только что выиграли по случайно подобранному билету и одновременно все втроем получили отрицательный результат теста на беременность.

Они с размаху бросили пачки с мятной жвачкой на стол, стоявший в глубине паба «Спайрис», как летчики-камикадзе приняли убийственные дозы алкоголя и пронзительно вскрикивали всякий раз, когда какой-нибудь симпатичный парень бросал призывный взгляд на кого-нибудь из них. Час назад они сытно поужинали в «Ист-Кост Грилл», откуда поехали назад в Бакингем, и на парковке, перед тем как зайти в бар, выкурили по сигарете с марихуаной. Теперь все: старые истории, слышанные ими друг от друга по сотне раз, подробный рассказ Дайаны о том, как ее придурок бойфренд недавно задал ей трепку, то, что помада на губы Ив нанесена слишком толстым слоем, два круглолицых парня, вихляющих задами вокруг стола для игры в пул, — все вызывало у них веселый шумный смех.

Но в «Спайрисе» было полно народу, вокруг стойки бара люди толпились в три ряда, и надо было простоять не меньше двадцати минут, чтобы дождаться выпивки. Они решили поехать в бар «Кучерявый чудак» в Округе, выкурили в машине еще по сигарете с марихуаной, и тут Кейти почувствовала назойливые покалывания в основании черепа, вызванные воздействием наркотика.

— Эта машина преследует нас.

Ив посмотрела через заднее стекло на огни идущей за ними машины.

— Да нет, не похоже.

— Она идет за нами от самого бара.

— Послушай, Кейти, мы и от бара-то отъехали всего секунд тридцать назад.

— Ох-х-х.

— Ох-х-х, — передразнила ее Дайана, икнула со смешком и передала Кейти сигарету с травкой.

— По-моему, там подозрительно тихо, — приглушенным голосом произнесла Ив.

Кейти, посмотрев в окно, сказала:

— Они закрылись.

— Действительно, уж слишком тихо, — подтвердила Дайана и неожиданно расхохоталась.

— Суки, — сказала Кейти, пытаясь сдержать раздражение, которое только усилило приступ беспричинного хохота у ее подруг.

Она, откинувшись на заднем сиденье, расслабилась; затылок умостился между подлокотником и сиденьем, щеки кололо как иголками — такое случалось с ней в те редкие времена, когда она курила травку. Хохот смолк, и она почувствовала, что погружается в дремоту; поле зрения затянуло белым тусклым светом, а в голове стучала мысль, что ты ради этого и живешь, чтобы смеяться как дура со своими лучшими подругами-дурами, заливающимися дурацким смехом в ночь перед тем, как ты выйдешь замуж за человека, которого любишь. (В Вегасе, ну так что ж. В состоянии похмелья, ну так что ж.) И все-таки это было главным. Это было ее мечтой.


Четыре бара, три порции алкоголя, два телефонных номера на салфетках; Кейти и Дайана были под таким кайфом, что когда они, укуренные, оказались в «Макгилл-баре», то продолжали танцевать под мелодию «Сероглазой девушки» и после того, как музыкальный автомат уже замолчал. Ив запела «Качаясь и скользя», а Кейти с Дайаной принялись тут же качаться и скользить, как будто и впрямь попали в водопад, а потом в водоворот, покачивая бедрами и тряся головами так, что растрепавшиеся волосы покрыли их лица. Парни, находившиеся в «Макгилл-баре», подумали, что девушки буйствуют; а через двадцать минут, когда они добрались до «Браун-бара», они были уже в таком состоянии, что не могли войти в дверь.

У входа в бар Дайана и Кейти поддерживали Ив, висевшую у них на руках; она все еще пела (на этот раз песню Глории Гейнер «Я все переживу»), но в этом, однако, была только часть проблемы, другая заключалась в том, что Ив не держалась на ногах, ее мотало из стороны в сторону, как стрелку метронома.

Таким образом, они, еще до того как вошли в «Браун-бар», дошли до такой кондиции, что единственное, что могли предложить в баре трем не стоящим на ногах девицам из Ист-Бакингема, так это отправиться в «Последнюю каплю», неприглядное заведение трущобного типа, расположенное в районе «Квартир», пользующееся самой дурной славой: три квартала домов ужасающего вида, где полчища торговцев сигаретами с травкой и прочей наркотой вместе с проститутками и сутенерами заполняют улицы, танцуя прямо на проезжей части; их танцы состоят сплошь из двусмысленных похабных движений; машина без хитроумного противоугонного устройства и системы сигнализации не простоит на этих улицах и полутора минут.

Вот туда-то их и занесло, когда в сопровождении своей недавно приобретенной подружки появился Роуман Феллоу, которому всегда нравились миниатюрные блондинки с большими глазами. Появление Роумана обрадовало барменов, потому что Роуман, как было известно в Округе, давал на чай примерно пятьдесят процентов суммы, указанной в счете. Однако для Кейти его появление было плохой новостью, поскольку он дружил с Бобби О'Доннеллом.

— Ты немного перебрала, Кейти? — спросил Роуман.

Кейти, напуганная Роуманом, нашла в себе силы улыбнуться ему. Роумана боялись почти все. Симпатичный парень, проворный в делах, он мог веселиться и забавлять всех без устали, если ему это нравилось, но мужского начала в Роумане не было; в его глазах, напоминающих рекламные картинки, начисто отсутствовало хоть что-то похожее на человеческие чувства.

— Я малость на взводе, — призналась она.

Ее признание развеселило Роумана. Он коротко рассмеялся, блеснув ровными белыми зубами, и отхлебнул джина из стакана, который держал в руке.

— Значит, малость на взводе? Это не беда, Кейти. Хочу кое о чем тебя спросить, — сказал он, галантно склонив голову. — Ты думаешь, Бобби придет в восторг, когда узнает, что ты вытворяла в «Макгилл-баре» сегодня вечером? Ты думаешь, ему это понравится?

— Нет.

— Мне тоже это не нравится, Кейти. Ты понимаешь, о чем я толкую?

— Ну, да.

Роуман приложил к уху ладонь, сложенную рупором.

— И о чем же?

— Ну, да.

Роуман, не отнимая руки от уха, наклонился к ней.

— Извини, так о чем же?

— Я сейчас же иду домой, — ответила Кейти.

Роуман улыбнулся.

— Ты уверена, что это то, что надо? Я не собираюсь заставлять тебя делать то, чего ты не хочешь.

— Нет. Нет. Мне уже достаточно.

— Конечно, какой разговор. Послушай. Может, хочешь еще сигаретку?

— Нет, нет, спасибо, Роуман, мы уже за все расплатились.

Роуман, обхватив рукой свою подружку, притянул ее к себе.

— Поймать тебе такси?

Кейти чуть не сделала глупость, намереваясь сказать, что машину сюда вела она, но вовремя сдержалась.

— Нет, нет. В такое-то время? Мы проголосуем и нас подбросят без проблем.

— Вообще-то правильно. Ладно, Кейти, до скорого.

Ив и Дайана были уже в дверях, вернее — они так и остались стоять там, как только увидели Роумана.

Когда они шли по тротуару, Дайана спросила:

— Господи, а ты не думаешь, что он может позвонить Бобби?

Кейти покачала головой, хотя и не очень уверенно.

— Да нет, Роуману не к лицу сообщать плохие новости. Он просто все сечёт.

Она на мгновение закрыла лицо рукой и в наступившей темноте почувствовала, как алкоголь превратил ее кровь в тяжелую колючую жижу, которая давит на нее с огромной силой, этой силой было одиночество. С тех пор, как умерла мать, ее никогда не покидало чувство одиночества, а мать ее умерла давно, давным-давно.

На парковке Ив вырвало; шина заднего колеса голубой «тойоты» Кейти оказалась забрызганной. Когда рвота закончилась, Кейти вынула из сумочки флакончик с эликсиром для полоскания рта и протянула его Ив, а та, беря флакончик, спросила:

— А ты в порядке и можешь вести машину?

Кейти кивнула головой.

— Нам ведь ехать отсюда четырнадцать кварталов? Все будет нормально.

Когда они отъехали от парковки, Кейти сказала:

— Как хорошо, что мы сматываемся отсюда. Как можно дальше от этого проклятого места.

Дайана невнятно простонала что-то похожее на «Ты права».

Они осторожно на небольшой скорости ехали через «Квартиры», Кейти старалась удерживать стрелку спидометра на отметке двадцать пять, держась правой стороны и сосредоточенно следя за дорогой. Они притормозили около Динбау в двенадцатом квартале, затем свернули на Кресенд-стрит, где было темнее и безлюднее. На выезде из «Квартир» они поехали по Сидней-стрит, направляясь к дому Ив. По дороге Дайана решила, что не поедет в Мэтт-хаус к своему дружку, который наверняка учинит ей занудный допрос со скандалом, а лучше ляжет спать на диване у Ив, поэтому девушки вышли из машины возле разбитого светофора на Сидней-стрит. Шел дождь, дождевые полосы текли по ветровому стеклу, но девушки, казалось, ничего не замечали.

Они обе наклонились к боковому стеклу посмотреть на Кейти. Их лица были печальными из-за той капли горечи, что подпортила их веселье в последний час этого прощального вечера; плечи их ссутулились, и Кейти, глядя на лица подруг сквозь мокрое от дождя боковое стекло, почувствовала их настроение. И еще каким-то неизвестным образом она почувствовала, что их предстоящая жизнь не будет ни легкой, ни счастливой. Ее лучшие подруги с детского сада, с которыми она, может, никогда больше и не встретится.

— С тобой все в порядке? — спросила Дайана, и в ее высоком голосе прозвучали нотки волнения.

Кейти повернулась к ним и улыбнулась, собрав при этом все силы для того, чтобы хоть наполовину разжать намертво сомкнутые челюсти.

— Все нормально. Позвоню вам из Вегаса. И вы приедете.

— Билеты на самолет не дорогие? — спросила Ив.

— Дешевые, — кивнула головой Кейти.

— Очень дешевые, — согласилась с подругами Дайана, и голос ее сразу осекся; она отвела глаза и стала смотреть вперед на выщербленную дорогу.

— Ну все, — сказала Кейти отрывисто, как будто выстрелила словами. — Мне надо срочно уезжать, пока кто-нибудь не разревелся.

Ив и Дайана просунули в окно руки, Кейти вытянула свою и поочередно пожала руки подруг, после чего те отошли от машины. Они стояли и махали руками. Кейти махнула рукой в ответ, погудела и тронулась с места.

А они всё стояли на дороге, глядя ей вслед, а красные габаритные огни машины все удалялись, а потом и совсем скрылись из виду, когда она круто повернула на середине Сидней-стрит. У них было такое чувство, что многое осталось недосказанным. Пахло дождем, со стороны Тюремного канала тянуло запахом фольги; парк по другую сторону дороги казался пугающе молчаливой и темной массой.

В течение всей своей дальнейшей жизни Дайана жалела, что не осталась в машине. Меньше чем через год она родила сына и рассказывала ему, когда он был юношей (до того, как он стал таким же, как его отец; до того, как он стал жадным и противным; до того, как он начал пить и в пьяном виде задавил женщину на «зебре» на перекрестке в Округе), о том, что было бы, останься она тогда в машине, и о том, что, решив по глупой прихоти выйти из нее, она совершила необратимый поступок, последствия которого не сгладятся никогда. Она пронесла это в себе вместе с неизбывным чувством того, что прожила всю свою жизнь, пассивно наблюдая импульсивные действия других людей, приводящие к трагическим исходам, импульсивные действия, которые она никогда не могла предотвратить. Она неоднократно повторяла эти слова сыну, навещая его в тюрьме, а он, слушая ее, лишь пожимал своими широкими плечами и, нетерпеливо ерзая на стуле, спрашивал: «Ма, так ты привезла нормальное курево?»

Ив вышла замуж за некого электрика и переехала жить на ранчо в Брейнтри. Время от времени по ночам она, положив ладонь на большую добрую и надежную грудь мужа, рассказывала ему о Кейти, о той ночи, и он слушал, поглаживая ее волосы и спину, но при этом почти ничего не говорил, потому что сказать-то было нечего. Иногда Ив было просто необходимо произнести имя подруги, для того чтобы услышать его, почувствовать, как произносит это имя ее язык. У них родились дети. Ив ходила смотреть, как они играли в футбол, и стояла за боковой линией. Время от времени ее губы приоткрывались и она произносила имя Кейти, молча, про себя, стоя на краю поля и вдыхая влажный апрельский воздух.

Но в ту памятную ночь они были просто двумя сильно выпившими девчонками из Ист-Бакингема, которых Кейти наблюдала в зеркало заднего вида до того момента, как круто повернула на Сидней-стрит и поехала по направлению к дому.

Там, где они расстались той ночью, была мертвая тишина; большинство домов, выходивших фасадами на Тюремный канал, сгорело при пожаре четыре года назад, и с тех пор они стояли с окнами, заколоченными досками, и догнивали, покинутые жильцами. Кейти хотелось как можно скорее оказаться дома, зарыться в постель, и пусть Бобби или отец как можно дольше не проявят желания взглянуть на нее. Она хотела позабыть о том. что было сегодня ночью, позабыть так, как люди, промокнув под дождем, сбрасывают с себя одежду и швыряют ее, не помня куда. Скомкать все, что было, в кулаке, а потом сдуть с ладони и никогда больше не смотреть в ту сторону.

И сейчас она вспомнила то, о чем не вспоминала годами. Она вспомнила, как они с мамой ходили в зоосад, когда ей было пять лет. У нее не было особых причин, чтобы вспомнить это, разве что алкогольное и наркотическое опьянение, царящее в мозгу, невзначай растревожило ячейку памяти, в которой хранилось воспоминание об этом событии. Мама держала ее за руку в тот момент, когда они переходили Коламбиа-роуд, направляясь в зоопарк, и Кейти ощущала, как пальцы матери, держащей ее за запястье, слабо подрагивают. Она подняла взгляд на лицо матери, худое, с удлиненными глазами, на ее все сильнее заостряющийся нос, на сдавленный подбородок. И Кейти, которой было всего пять лет, печально спросила: «А почему ты все время такая усталая?»

Мамина рука дрогнула, а лицо сморщилось, как сухая губка. Она наклонилась над Кейти и, взяв в обе ладони лицо дочери, внимательно посмотрела в него своими красными глазами. Кейти подумала, что мама сошла с ума, а та вдруг улыбнулась, но улыбка была на ее лице всего один миг и тут же исчезла, потом подбородок ее задрожал, и она сказала: «Ах ты, моя девочка, — и прижала Кейти к себе. Уткнувшись подбородком в плечо Кейти, она повторила: — Ах ты, моя девочка», — и Кейти почувствовала на своих волосах ее слезы.

Она чувствовала их и сейчас, теплые потоки слез на своих волосах, напоминающие ей спокойные струйки дождя, текущие по ветровому стеклу, и пыталась вспомнить цвет маминых глаз, когда вдруг увидела тело, лежащее посреди улицы. Оно лежало как мешок перед самой машиной, и она резко бросила машину вправо, чувствуя, как заднее левое колесо наехало на что-то. В голове ее молнией пронеслось: о Господи! О Боже, нет, не надо, ну скажи же мне, что это не я сбила его, пожалуйста, Господи, нет, не надо.

Она направила свою «тойоту» к правому поребрику, отпустила педаль сцепления, машина по инерции прошла еще немного, разбрызгивая воду, и остановилась.

Кто-то окликнул ее:

— Эй, с вами все в порядке?

Кейти видела, как он подходит к ней, и почувствовала облегчение, потому что он показался ей знакомым и неопасным, пока не увидела, что в руке у него пистолет.


В три часа утра Брендан наконец заснул.

Во сне он непрестанно улыбался, Кейти как ангел летала над ним; говорила, что любит его, шептала его имя; при этом ее нежное дыхание касалось его уха, как поцелуй.

4
Больше не приходи

Дэйв Бойл завершил тот вечер в «Макгилл-баре». Он сидел в углу в зале в компании Верзилы Стэнли, и они следили за игрой «Сокса» на выезде. Педро Мартинес был в ударе, поэтому «Соксы» разделывали «Ангелов» под орех; Педро с таким жаром лупил по мячу, что у противника не было никакой возможности поймать его. К третьему периоду на лицах игроков команды «Ангелов» был явный испуг; к шестому периоду они выглядели так, как будто собирались отправиться домой и начать готовиться к обеду. А когда Гаррет Андерсон с подачи Педро послал мяч в пустой угол и счет стал 8:0, болельщики на трибунах вложили все оставшиеся у них силы в победный рев и свист, а Дэйв поймал себя на том, что с большим вниманием рассматривал освещение и вентиляторы Анахаймского стадиона, чем следил за игрой.

Он смотрел на лица зрителей, сидевших на трибунах, — на одних была омерзительная радость, на других безысходная усталость, — болельщики выглядели так, будто в поражении для них больше горечи, чем для парней, сражавшихся на площадке. Возможно, так оно и было. По мнению Дэйва, некоторые из них впервые в этом году пришли на матч. И привели с собой детей, жен; покинули свои дома рано наступающим калифорнийским вечером, захватив с собой переносные холодильники со снедью, чтобы перекусить в автомобиле; они купили билеты по пять с половиной долларов, а поэтому сидели на дешевых местах, но при этом надели на головы своим детям бейсбольные кепи по двадцать пять долларов за штуку, ели гамбургеры по шесть долларов за штуку и хотдоги по пять долларов сорок центов за штуку, пили разведенную из концентрата пепси, лизали тающее эскимо на палочках, сладкие капли которого стекали по их волосатым запястьям. Дэйв знал, что пришли они туда ради того, чтобы нажраться и оттянуться, получить заряд бодрости от редкого зрелища победного матча. Вот почему арены и бейсбольные стадионы напоминали Дэйву соборы, где жужжание светильников, бормотание молящихся и биение сорока тысяч сердец, преисполненных общей надеждой, существуют в едином ритме.

Победи! Победи ради меня. Победи ради моих детей. Победи ради моего семейного союза, так чтобы я мог взять твою победу с собой в машину и в ее сиянии восседать в ней вместе со своим семейством, когда мы поедем назад, — ведь в наших собственных жизнях победами и не пахнет.

Победи ради меня! Победи! Победи! Победи!

Но, если команда терпит поражение, тогда объединяющая этих людей надежда рассыпается в прах и все иллюзии рассеиваются. Твоя команда обманула тебя, и теперь когда ты изредка вспоминаешь о ней, то вспоминаешь лишь о том, что ты сам проиграл. Ты надеялся, надежды не сбылись. И ты сидишь теперь среди кучи целлофановых кульков из-под попкорна, пакетов из-под чипсов и гамбургеров, мокрых липких пластиковых чашек, обманутый в своих самых радужных надеждах; тебе предстоит долгий мрачный путь домой, надо будет продираться сквозь орды пьяных злобных нелюдей; молчаливая жена, подсчитывающая, во что обошлась поездка, и троица раскапризничавшихся детей. И вот со всем этим, находящимся рядом с тобой в машине, ты едешь домой, туда, откуда ты отправился на это соборное действо.

Дэйв Бойл — в свое время звезда бейсбольной команды средней школы с техническим уклоном в Дон-Боско, которая в те славные годы, с 1978 по 1982-й, была на слуху у любителей бейсбола — знал, что в этом мире существуют некоторые обстоятельства, влияющие на настроение сильнее, чем выигрыш или проигрыш на болельщика. Он знал, что делать, когда надо ими воспользоваться, как укротить ненависть болельщиков, бросившись перед ними на колени и умоляя их издать еще хотя бы один вопль одобрения; повесить голову и опечалиться, когда ты сделаешь что-то такое, что разобьет их общее злобное сердце.

— Как тебе эти цыпочки? — спросил Верзила Стэнли, указывая Дэйву на двух девушек, внезапно возникших над барной стойкой; они пританцовывали, крутя попками и раскачивая бедрами в такт песне «Сероглазая девушка», которую фальшиво напевала их третья спутница. Та, что справа, была пухленькой, с сияющими серыми глазками, обращающимися к каждому с просьбой «Трахни меня». Дэйву показалось, что сейчас она находится на пике своего незадачливого начального этапа; этой девушки хватит не больше, чем на шесть месяцев беспорядочных и безудержных занятий любовью. Года два назад, наверное, она не знала ничего другого, кроме тяжелой работы на земле, — достаточно взглянуть на ее подбородок, чтобы убедиться в этом; она полная, с дряблым телом, да еще и в домашнем платье — ну как убедить себя в том, что она еще хоть какое-то время сможет пробуждать в ком-нибудь страсть.

А вот другая…

Дэйв знал ее, знал с того времени, когда она была еще совсем ребенком — Кейти Маркус, дочь Джимми и несчастной покойной Мариты; сейчас ее мачехой была Аннабет, двоюродная сестра его жены. Сейчас это была совсем взрослая девушка с прекрасным вызывающе упругим и соблазнительным телом. Наблюдая за тем, как она танцует, разводя руками, покачиваясь и смеясь; наблюдая за ее лицом, мелькающим из-под копны распущенных светлых волос, когда она движением головы отбрасывала их назад, за спину, демонстрируя при этом молочно-белую изящно выгнутую шею, Дэйв почувствовал, как черная тоска, щемящая сердце, разгорается в нем, словно пламя, в которое плеснули горючим; а откуда бралась эта тоска, ему было известно. Она исходила от этой девушки. Она передавалась от ее тела к его телу; от внезапной понимающей улыбки, в которой расплылось ее вспотевшее лицо, когда их глаза встретились и она поманила его своим маленьким пальчиком, и этим жестом, казалось, пронзила его грудную клетку в том самом месте, где билось его сердце.

Он посмотрел на парней, сидевших в баре, на их дремотные лица, которые они повернули в сторону танцующих девушек и смотрели на них так, как на действо, режиссером которого был сам Господь. В их лицах Дэйв видел примерно то же самое, что и в лицах болельщиков «Ангелов»: острую тоску в сочетании с неизбежностью того, что им придется отправляться домой в расстроенных чувствах. И им останется только одно: закрыться в ванной в три часа ночи и мусолить в ладонях свои члены, пока жены и дети храпят наверху в спальнях.

Дэйв наблюдал за Кейти, скользившей в танце, и вспоминал, как выглядела Мора Кивени обнаженной, с капельками пота, падающими с бровей, с глазами, сузившимися от опьянения и страсти.

Страсти к нему. К Дэйву Бойлу. Звезде бейсбола. Дэйву, который был гордостью «Квартир» три мимолетных года. Никто уже не обращался с ним как тогда, с тем десятилетним ребенком, которого похитили. Нет, тогда он был местным героем. В его постели Мора. Судьба благоволит к нему.

Дэйв Бойл… Тогда он не понимал, что будущее может быть таким скоротечным. Как быстро оно проходит, не оставляя тебе ничего, кроме безрадостного настоящего, в котором уже нечему удивляться и не на что надеяться; в котором нет ничего, кроме дней, цепляющихся друг за друга, а они настолько бедны событиями, что вот год уже кончился, а на настенном перекидном календаре в кухне все еще март.

Вы говорите себе: я больше ни о чем не буду мечтать, потому что я не собираюсь причинять себе боль. Но когда ваша команда выиграла матч в серии «плей-офф», или вы сходили в кино, или увидели на рекламной тумбе окутанные оранжевой дымкой пейзажи Антильских островов, или девушка, в которой вы видите знакомые черты той, с которой были неразлучны в средней школе — той, что вы любили и потеряли, — танцует перед вами, обжигая вас взглядом своих лучистых глаз, — тут вы говорите: да пропади все пропадом!.. давайте еще хоть разок помечтаем.


Однажды, когда Розмари Сэвадж Самарко лежала на смертном одре (в пятый раз, а всего ей довелось возлежать на нем десять раз), она сказала своей дочери Селесте Бойл:

— Клянусь перед Богом в том, что единственное удовольствие в жизни я получила, когда ухватила твоего отца за яйца, как хватаются за мокрую простынь в сухой день.

Селеста посмотрела на нее с еле заметной усмешкой и попыталась отвернуть голову в сторону, но мать своей деформированной артритом рукой вцепилась ей в запястье и сжала его скрюченными пальцами железной хваткой.

— Послушай меня, Селеста. Я умираю, поэтому говорю серьезно. Ты кое-чего добилась — можно считать, что тебе везет — в этой жизни, хотя это не бог весть что. Даже для начала. Завтра меня уже не будет в живых, и я хочу, чтобы моя дочь поняла: есть только одна вещь. Ты меня слышишь? Только одна вещь в целом мире, которая доставляет удовольствие. Я не упускала ни одного шанса, чтобы врезать по яйцам твоему папаше, этому каналье. — Ее глаза блестели, в уголках губ появилась пена. — Не веришь? Ему это нравилось.

Селеста, обтерев лоб матери полотенцем, посмотрела на нее с улыбкой и сказала:

— Мама, — она старалась говорить мягким воркующим голосом, стирая пену и капли слюны с ее губ, поглаживая ее ладонь и при этом не переставая думать о том, что ей необходимо бежать отсюда. Из этого дома, от этого соседства, из этого безумного места, где мозги людей попросту разлагаются оттого, что они страшно бедны, никчемны и беспомощны.

Ее мать раздумала умирать и осталась на этом свете. На тот свет ее не могло отправить ничто — ни колит, ни осложнения диабета, ни почечная недостаточность, ни два инфаркта миокарда, ни злокачественные образования в одной из молочных желез и толстой кишке. Однажды ее поджелудочная железа перестала работать, просто перестала работать и все, а через неделю вдруг снова заработала, заработала во всю силу, и врачи снова обратились к Селесте за разрешением исследовать тело ее матери после смерти.

При первых обращениях по этому поводу Селеста спрашивала:

— А какую часть?

— Все тело, — отвечали врачи.

У Розмари Сэвадж Самарко был брат, живший в «Квартирах», которого она ненавидела; две сестры, жившие во Флориде, которые не желали и слышать о ней; а своего супруга она колотила по яйцам настолько рьяно и успешно, что он, дабы избежать этого, в весьма молодом возрасте сошел в могилу. Она восемь раз была замужем, однако Селеста была ее единственным ребенком. Будучи совсем маленькой, Селеста обычно представляла всех этих появлявшихся при очередном замужестве почти-братьев и почти-сестер кружащимися вокруг нее в ритме лимбо и думала: «Может, уже хватит?»

Став подростком, Селеста верила в то, что появится кто-то, чтобы увести ее прочь отсюда. Она не была уродиной. Характер у нее был покладистый, в меру темпераментный; она знала, когда и как надо смеяться. Она, принимая в расчет все обстоятельства, понимала, что это должно случиться. Проблема была в том, что она, встретив нескольких кандидатов, не сочла их способными вскружить ей голову в одночасье. В основном это были местные панки из Бакингема, по большей части из Округа или из «Квартир», некоторые из района Римского пруда, а один парень жил в центре города; с ним она познакомилась, когда училась в школе парикмахеров и визажистов. Однако парень этот оказался геем, хотя тогда она этого еще не могла понять.

Медицинская страховка матери практически ничего не давала, и весьма скоро Селеста вдруг поняла, что работает в основном для того, чтобы хоть минимально оплатить сногсшибательные счета врачей, пытавшихся исцелить мать от букета ужасных болезней, правда, не настолько ужасных, чтобы избавить ее мать от земных горестей и мук. Казалось, что эти муки доставляют матери некую радость. Каждый приступ болезни был новой козырной картой в игре, которую Дэйв называл «Жизнь Розмари опустошает карманы не хуже тотализатора». Когда в телевизионных новостях они однажды увидели убитую горем мать, зареванную, с безумными глазами, сидящую на поребрике перед пепелищем своего дома, где в огне погибли двое ее детей, Розмари, чмокая жевательной резинкой, сказала:

— Надо иметь больше детей. Даже если ты мучаешься одновременно от колита и легочной недостаточности.

На лице Дэйва появилась непроницаемая улыбка, и он пошел за очередной банкой пива.

Розмари, услышав, как хлопнула дверца холодильника на кухне, сказала, обращаясь к Селесте:

— Дорогая моя, ты для него просто любовница. Его жену зовут «Будвайзер».

— Ай, мама, оставьте, — отмахнулась Селеста.

— Что? — спросила мать.

Ухаживания Дэйва Селеста приняла сразу и безоговорочно. Он был симпатичным, веселым, и практически ничто не выводило его из равновесия. Когда они поженились, у него была хорошая работа начальника почтового отделения в Рейтстауне, и хотя он потерял эту работу из-за сокращения штатов, он вскоре нашел другую в команде операторов погрузочных платформ в одном из городских отелей (правда, платили там вполовину меньше, чем на прежнем месте) и никогда не жалел об этом. Дэйв вообще ни о чем не жалел и ни на что не жаловался; он почти никогда не рассказывал ничего о том периоде своего детства, который предшествовал обучению в средней школе, что показалось Селесте странным только через год после смерти матери.

Свел мать в могилу удар. Вернувшись домой из супермаркета, Селеста обнаружила мать в ванне мертвой; голова запрокинута, губы сведены, лицо перекошено направо, как будто она съела что-то очень кислое.

Через месяц после похорон Селеста успокоилась, поняв, что жизнь стала намного легче без постоянных материнских упреков и грубых окриков. Но настоящего успокоения это все же не принесло. Зарплата Дэйва была почти такой же, как у Селесты, и всего лишь на доллар в час больше того, что получала обслуга в Макдоналдсе, и, хотя счета за лечение покойной Розмари не должны были оплачиваться дочерью, пришли счета за организацию похоронной церемонии и погребения. Селеста видела постепенное финансовое крушение их жизни — счета, которые они оплачивали в течение многих лет; денег все время не хватало, а тоннаж груза на платформах уменьшался; посыпался град счетов, связанных с Майклом и его учебой в школе, а тут еще этот ненасытный кредит — все это порождало у нее такое чувство, что всю оставшуюся жизнь ей придется жить на медные гроши. Ни у него, ни у нее не было за плечами колледжа, не было и перспектив закончить колледж. Всякий раз, когда включался телевизор, для того чтобы узнать новости, они всегда были переполнены сообщениями о снижении уровня безработицы и правительственных гарантиях занятости. Никто при этом, однако, не упоминал, что это касается в основном высококвалифицированных специалистов и людей, желающих работать в медицине, стоматологии и т. п.

Селеста часто ловила себя на том, что подолгу сидит на унитазе около ванны, в которой нашла мертвую мать. Сидела она там в темноте. Сидела, стараясь не заплакать, и размышляла о том, как изменилась ее жизнь. Именно там она сидела и размышляла в три часа ночи с субботы на воскресенье, когда частый крупный дождь барабанил по стеклам и когда в ванную вдруг вошел Дэйв. Вся одежда на нем была залита кровью.

Он весь затрясся, увидев ее, и выскочил прочь из ванной. Потом он почти сразу опять вошел в ванную, она уже стояла на ногах.

— Дорогой, что случилось? — спросила она и потянулась к нему.

Он отпрянул назад так стремительно, что задники башмаков ударили в дверную коробку.

— Меня порезали.

— Что?

— Меня порезали.

— Дэйв, Господи, да что случилось?

Дэйв приподнял рубашку, и Селеста увидела длинный широкий, сочащийся кровью разрез, идущий через всю грудную клетку.

— Господи, родной мой, тебе немедленно надо в больницу.

— Нет, нет, — запротестовал он. — Смотри, рана ведь не глубокая, только сильно кровоточит.

Он был прав. Когда она снова посмотрела на рану, то увидела, что она глубиной не более десятой доли дюйма, но порез был протяженный и сильно кровоточил. Однако крови, вытекшей из пореза, было явно не достаточно, чтобы так сильно пропитать рубашку и выпачкать шею.

— Кто это тебя так?

— Какой-то сдвинутый черномазый психопат, — ответил он и, сняв с себя рубашку, бросил ее в раковину. — Дорогая. Я сам напортачил.

— Что ты сделал? Каким образом?

Он посмотрел на нее, но тут же отвел взгляд в сторону.

— Этот тип пытался ограбить меня, понимаешь? Ну, я ему и врезал как следует. Тогда он меня порезал.

— Ты врезал ему, видя, что у него в руке нож?

Он открыл кран, сунул голову под струю и сделал несколько глотков.

— Не знаю, как это получилось, что я так начудил. Я хочу сказать, я по-серьезному начудил. Понимаешь, малышка, я серьезно отделал этого парня.

— Ты?..

— Я покалечил его, Селеста. Я просто взбесился, когда почувствовал, что он пырнул меня ножом. Понимаешь? Я сбил его с ног, бросился на него, я просто обезумел.

— Так это была самозащита?

Он сделал неопределенно-утвердительный жест руками.

— По правде говоря, не думаю, что суд истолкует это именно так.

— Я тоже не верю этому. Дорогой, — она взяла его за руку, — расскажи мне, что случилось. Только говори правду.

И через долю секунды она, взглянув на него, почувствовала, как нервная дрожь охватила все ее тело. Она заметила какое-то лукавство в его глазах, какой-то восторг и самодовольство. От испуга и внезапного отвращения к горлу подступила тошнота.

Наверное, это игра света, решила она. Дешевая флуоресцентная лампа висела как раз над его головой, и когда он опустил подбородок на грудь и погладил своей ладонью ее руку, ее испуг и отвращение прошли, поскольку выражение его лица вновь стало нормальным — испуганным, но нормальным.

— Я шел к своей машине, — сказал он; Селеста снова села на стульчак, а он опустился перед ней на колени, — а этот парень пошел за мной, подошел и попросил зажигалку. Я ответил, что не курю. Парень сказал, что тоже не курит.

— Тоже не курит?

Дэйв подтверждающе кивнул.

— Мое сердце забилось так, что чуть не выпрыгнуло из груди. Никого не было рядом, только я и он. И тогда он вытащил нож и сказал: «Кошелек или жизнь, падла. Я уйду, но одно из двух я прихвачу с собой».

— Так он и сказал?

Дэйв отодвинулся назад и склонил голову набок.

— Да, а что?

— Ничего.

Селесте пришло в голову, что объяснение это звучит довольно странно, как-то слишком уж надуманно, по-киношному. Но ведь фильмы смотрят все, особенно сейчас, когда кабельная сеть распространилась повсеместно. Так, может быть, нападавший запомнил эти слова, сказанные с экрана бандитом, а потом по ночам, когда рядом никого не было, произносил их перед зеркалом до тех пор, пока не поверил, что именно так и могли произносить их Уэсли [3] или Дензел [4].

— Ну… а потом, — продолжал Дэйв, — я, ну как бы… я сказал: «Ну, хватит. Я хочу сесть в свою машину и ехать домой», но я сказал это напрасно, потому что он потребовал еще и ключи от моей машины. А я, дорогая, просто не мог согласиться с ним. Вместо того, чтобы испугаться, я просто озверел. Может, это из-за выпитого виски я так расхрабрился, не знаю. Я попытался завернуть ему руку, и в этот момент он полоснул меня.

— Но ведь только что ты сказал, что он ударил тебя.

— Селеста, я что, по-твоему, сказки тебе рассказываю?

— Прости, родной, — стушевалась Селеста, гладя его по щеке.

Он поцеловал ее ладонь.

— Ну… а он… он толкает меня, я ударяюсь спиной о машину, а он ударяет меня, а я, помнится, просто уклоняюсь от удара, и только когда этот парень режет меня ножом и я чувствую, как лезвие вонзается мне в кожу, я просто уворачиваюсь и кулаком бью его наотмашь по голове, чего он не ожидает. Он кричит: «Ах ты так, пидор!», а я бью его еще раз с другой стороны; возможно, я ударил его в шею. Тут он падает. Нож падает на землю и отлетает в сторону, а я прыгаю на него и… и… и…

Дэйв опускает глаза и смотрит в ванну, рот его разинут, губы искривлены.

— Ну и? — спрашивает Селеста, силясь представить бандита, одной, сжатой в кулак рукой замахивающегося на Дэйва, сжимающего нож в другой. — Что ты сделал?

Дэйв обернулся к ней и уставился взглядом ей в колени.

— Я просто обезумел, малышка. Не исключено, что я даже и убил его, не знаю. Я колотил его головой об асфальт парковки, превратил его лицо в месиво, расплющил ему нос, понимаешь. Я настолько обезумел и был настолько напуган, что мог думать только о тебе и Майкле и о том, как бы завести машину. Ведь я мог умереть на этой засранной парковке только из-за того, что какому-то психопату лень работать, чтобы прокормить себя. — Он посмотрел ей в глаза и добавил: — Я, похоже, убил его, моя милая.

Он показался ей таким молодым. Широко раскрытые глаза, бледное, в капельках пота лицо, волосы, разметавшиеся по влажному лбу и — что это на нем, кровь? — да, кровь.

СПИД, вдруг подумала она. Что если у того парня был СПИД?

Нет, решила она, надо действовать прямо сейчас. Надо действовать. Вот тут-то она и поняла, почему ее стало беспокоить то, что он никогда не жаловался. Ведь когда ты жалуешься кому-то, ты как бы просишь помощи, просишь того, кому жалуешься, проникнуться тем, что тебя тревожит. Но Дэйв никогда прежде ни на что ей не жаловался. Ни тогда, когда потерял работу, ни тогда, когда Розмари издевалась над ним, пока Розмари была жива. Но сейчас, стоя перед ней на коленях и сбивчиво, с отчаянием рассказывая ей, что он, возможно, убил человека, он обращался к ней с просьбой уверить его в том, что все нормально, успокоить и утешить его.

Все правильно. Разве нет? Раз этот подонок пытался ограбить честного гражданина, так пусть теперь пеняет на себя, коли задуманная подлость ему не удалась. Конечно, это очень скверно, если он, возможно, умер. Так думала Селеста. Конечно, жаль, но ничего не попишешь. Не рой другому яму.

Она наклонилась и поцеловала мужа в лоб.

— Бедняжка, — прошептала она, — иди скорее под душ. Я займусь твоей одеждой.

— Да?

— Конечно.

— И что ты с ней сделаешь?

Она пока не знала, что именно. Сжечь ее? Отличная мысль, но где? Только не в квартире. Значит на заднем дворе. Но до нее почти сразу же дошло, что кто-нибудь наверняка заметит, как она сжигает одежду на заднем дворе, да к тому же в три часа ночи. А даже если и в другое время… нет, это не выход.

— Я выстираю ее, — сказала она, недолго раздумывая. — Я выстираю ее как следует, сложим все в мешок для мусора, а потом где-нибудь закопаем.

— Закопаем?

— Или снесем на свалку. Или, ой, подожди, — ее мысль теперь работала быстрее, чем язык, — мы спрячем мешок до четверга. А в четверг приезжает мусоровоз, так?

— Так…

Он включил душ, все еще не сводя с нее глаз, ожидая, когда кровь на ране запечется. Вид раны снова навел ее на мысль о СПИДе, сейчас она вспомнила и о гепатите; о том, сколь опасна чужая кровь — она может и убить, и отравить.

— Я знаю, когда они приедут. В семь пятнадцать, минута в минуту. Каждую неделю они приезжают именно в это время, кроме первой недели июня, когда студенты колледжа, собираясь ехать по домам, оставляют много мусора, вот тогда они обычно приезжают с опозданием, но…

— Селеста. Родная моя. Что ты хотела сказать?

— Знаешь, когда я услышу, что мусоровоз отъезжает от дома, я сбегу с лестницы и побегу за ними, как будто я забыла про этот мешок, и брошу его прямо в щель уплотнителя. Понял? — Она улыбалась, хотя на душе ее было совсем не радостно.

Он протянул одну руку под струи, льющиеся из душа, а всем телом повернулся к ней.

— Понял. Но, послушай…

— Что?

— Ты уверена, что все получится?

— Конечно.

Гепатит А, В и С, эта мысль сверлила ее мозг, лихорадка Эбола, зона риска.

Глаза Дэйва снова стали узкими, а взгляд тревожным.

— Дорогая, я, похоже, убил его… Господи…

Ее охватило желание броситься к нему и обхватить его руками. Увести его куда-нибудь. Ей захотелось обнять его за шею, утешить его, заверить его в том, что все будет в порядке. Вдруг ей захотелось убежать и обдумать все наедине.

Но она так и осталась стоять на месте.

— Я выстираю одежду.

— Хорошо, — сказал он. — Стирай.

Она достала из-под раковины пару резиновых перчаток, которые обычно надевала, когда чистила унитаз, надела их и проверила, нет ли дырок на резине. Убедившись, что перчатки целые, она взяла рубашку из раковины и подняла с пола джинсы. На джинсах, почерневших от крови, были белые пятна известки.

— А как это оказалось на твоих джинсах?

— Что?

— Кровь.

Он посмотрел на джинсы, которые свешивались с ее руки, потом посмотрел на пол.

— Я стоял на коленях над ним, — пожал плечами Дэйв. — Не знаю. Забрызгал, наверное, так же, как рубашку.

— Ох.

Он перехватил ее взгляд.

— Вот именно. Ох.

— Ну, — сказала она.

— Ну.

— Ну, так я выстираю все это в раковине на кухне.

— Хорошо.

— Хорошо, — сказала она и пятясь вышла из ванной, а он все стоял, помахивая рукой под струями лившейся из душа воды, дожидаясь, когда она станет достаточно теплой.

На кухне она бросила одежду в раковину и, открыв краны, наблюдала, как на поверхности воды собирается, а потом уносится в водосток кровь, кусочки кожи и мягких тканей и… о Господи… мозга — в этом она была абсолютно уверена. Ее поразило, как много крови может быть в человеческом теле.

Говорят, что шесть пинт, но Селесте всегда казалось, что намного больше. Когда она училась в четвертом классе, однажды они с подружками бежали через парк, и она споткнулась. Падая, она напоролась ладонью на осколок бутылки, лежавший в траве, и разрезала несколько крупных сосудов, проходящих через руку. Ее спасло только то, что она была еще в достаточно юном возрасте, поэтому в течение десяти лет, благодаря многократным операциям, функции ее руки были полностью восстановлены. Однако кончики пальцев обрели чувствительность, лишь когда ей исполнилось двадцать лет. Из всего, что было связано с этим инцидентом, наиболее отчетливо ей запомнилась кровь. Когда она, встав с травяного газона, подняла руку, то почувствовала такую боль в локте, как будто ее тоненькие косточки переломились; кровь хлестала из распоротой ладони. Две подружки кричали, как безумные. Дома, пока приехала «скорая помощь», вызванная матерью, кровь заполнила почти всю раковину. В машине они перебинтовали ей руку так, что она стала толщиной с ляжку, но спустя всего пару минут слои марли над раной потемнели, пропитавшись кровью. В больнице, пока ждали, когда освободится операционная, Селесту положили на каталку, и она наблюдала, как складки простыни, словно каньоны, наполняются кровью. А когда кровь начала капать с каталки на пол и по полу стали растекаться кровавые лужицы, ее мать подняла яростный крик и кричала до тех пор, пока кто-то из начальства приемного отделения не решил переместить Селесту в самое начало очереди. И вся эта кровь вытекла из одной руки.

А сейчас вся кровь, которую она замывала, вытекла из одной головы. Из одного разбитого Дэйвом человеческого лица; из черепа, которым колотили о мостовую. В истерическом состоянии, почти в безумии, порожденном страхом. Она окунула руки в перчатках в воду, чтобы еще раз убедиться в том, что на перчатках нет дыр. Дыр не было. Она полила футболку средством для мытья посуды и стала тереть ее проволочной мочалкой, затем, отжав футболку, проделала то же самое еще несколько раз, пока вода, стекавшая с ткани, не перестала быть розовой от крови. Она проделала то же самое и с джинсами; Дэйв к этому времени уже вышел из-под душа и теперь, сидя за кухонным столом с полотенцем, обмотанным вокруг талии, курил длинную белую сигарету из пачки, оставленной в буфете ее покойной матерью, пил пиво и наблюдал за ней.

— Как это все нелепо, — мягко сказал он.

Она утвердительно кивнула.

— Ты понимаешь, что я имею в виду? — шепотом продолжал он. — Ты субботним вечером выходишь из дома, надеясь, что приятно проведешь время; погода прекрасная, а вместо этого… — Он встал и подошел к ней; оперся рукой о плиту и стал наблюдать, как она отжимает левую штанину его джинсов. — А почему ты не стираешь в машине?

Она повернула голову в его сторону, оглядела его, и ей бросилось в глаза, что после душа шрам от ножа побелел и сморщился. Услышав его вопрос, она едва не рассмеялась, но, сделав глотательное движение и подавив в себе это желание, ответила:

— Улики, милый мой.

— Улики?

— Да, я не знаю этого наверняка, но боюсь, что кровь и… все прочее могут остаться внутри стиральной машины. Раковина в этом смысле более безопасна.

Он только присвистнул от изумления и произнес как бы про себя:

— Улики.

— Улики, — повторила она, широко улыбнувшись от чувства того, что тайная опасная работа, являющаяся частью некоего большого дела, завершена.

— Ну, малышка, — с облегчением произнес он, — ты просто гений.

Она закончила отжимать джинсы, выключила воду и шутливо поклонилась.

Четыре часа утра. Ни разу в жизни она не чувствовала себя в такое время окончательно проснувшейся и готовой ко всему. Она относилась к тому типу людей, которые каждое утро просыпаются в таком состоянии, какое бывает после хмельной рождественской ночи. А сейчас ей казалось, что в крови у нее был кофеин.

Всю жизнь ты живешь в предчувствии чего-то подобного. Ты убеждаешь себя, что все будет нормально, но, несмотря на самоубеждение, предчувствие это постоянно с тобой. Предчувствие того, что ты станешь участником какой-то драмы. Именно драмы, а не скандала из-за неоплаченного счета или мелких семейных неурядиц. Нет. То, что произошло, это факт реальной жизни, но более значительный, чем все остальные. Нечто сверхреальное. Ее муж, возможно, убил какого-то негодяя. И, если этот негодяй в действительности мертв, полиция захочет выяснить, кто это сделал. И, если следствие приведет их сюда, к Дэйву, они будут искать улики.

Она может мысленно представить себе, как они будут сидеть за кухонным столом, разложив на нем ноутбуки, и задавать вопросы Дэйву; от них обычно исходит запах кофе и алкогольный дух заведений, которые они посещали накануне ночью. Они вежливы, но их вежливость внушает ужас. И она, и Дэйв тоже вежливы и невозмутимы.

Все в конечном счете сводится к уликам. А она просто смыла улики и спустила их вместе с водой через кухонную раковину в канализационные стоки. Утром она снимет из-под раковины трубу с сифоном, промоет их изнутри стиральным порошком с отбеливателем и установит вновь. Она положит рубашку и джинсы в пластиковый мешок для мусора и спрячет мешок, а утром в четверг бросит его в приемную щель мусоровоза, где его содержимое будет размолото измельчительными ножами, перемешано с протухшими яйцами, испорченными куриными потрохами и зачерствевшим хлебом в общую массу, а затем спрессовано уплотнителем в брикеты. Она сделает это и сразу почувствует собственную значимость, сразу вырастет в собственных глазах.

— От всего этого ты чувствуешь себя одинокой? — спросил Дэйв.

— От чего именно?

— От того, что я натворил, — ответил он виноватым голосом.

— Но ведь у тебя не было другого выхода.

Он кивнул. Его тело в полумраке кухни казалось каким-то серым. Однако даже и сейчас было заметно, что кожа у него молодая и свежая, как у новорожденного.

— Я понимаю, — горестно произнес он, — понимаю, но все-таки ты же чувствуешь себя одинокой. Чувствуешь себя…

Она провела рукой по его лицу, по шее; он непроизвольно сделал глотательное движение, когда ее ладонь коснулась кадыка.

— Непричастной, — закончил он.

5
Оранжевые шторы

В субботу в шесть часов утра, когда до Первого причастия Надин, дочери Джимми Маркуса, оставалось четыре с половиной часа, раздался телефонный звонок. Звонил Пит Гилибиовски снизу из магазина и сообщил, что он прямо-таки зашивается от огромного количества работы.

— Зашиваешься? — Джимми сел на кровати и посмотрел на часы. — Ты что, Пит, рехнулся? Сейчас шесть часов утра. Если вы с Кейти не сможете обслужить тех, кто придет в шесть, так как же вы сможете обслужить тех, кто придет в восемь, когда первая волна прихожан выйдет из церкви?

— Так в том-то и дело, Джим, что Кейти здесь нет.

— Кейти нет? — Джимми сбросил с себя одеяло и соскочил с кровати.

— Ее здесь нет. Она же должна была прийти в полшестого, так? Я посылал парня, который печет пончики, чтобы он погудел под ее окном, а у меня еще и кофе не готов, из-за того что…

— Угу, — прогудел Джимми и пошел по коридору в сторону комнаты Кейти, чувствуя босыми ногами сквозняк, гуляющий по дому в это майское утро, все еще не избывшее сырой холод, какой бывает в мартовские вечера.

— …толпа гуляк по барам; пьяниц, пьющих в парке; сезонных строителей, сидящих на метамфетамине, ворвалась к нам в половине пятого и вылакала подчистую весь кофе, и обжаренный по-колумбийски, и на французский манер. В закусочной хоть шаром покати. Джим, сколько ты платишь этим мальчишкам, которые работают вечерами по субботам?

— Угу, — снова прогудел Джимми и, коротко постучав в дверь спальни Кейти, резким движением открыл ее. Кровать дочери была пуста и, что еще хуже, заправлена, а это значит, что она не ночевала дома.

— Ты должен был или повысить им жалованье, или гнать их к чертовой бабушке, — слышался из трубки голос Пита. — Мне надо приходить на час раньше, чтобы все подготовить, а потом начинается: «Как вы сегодня, миссис Кармоди? Кофе вот-вот закипит, дорогуша, буквально через секунду. Так что, прошу вас, не сердитесь и подождите».

— Я сейчас приду, — сказал Джимми.

— К тому же воскресные газеты еще не разложены, реклама над входом не готова и кругом развал. Я вообще должен за всем следить…

— Я же сказал, что сейчас приду.

— Да зачем, Джим? Спасибо, не надо приходить.

— Пит, ты слышишь меня? Позвони Сэлу, может, он сможет подготовить все к половине девятого, а не к десяти.

— Да?

Джимми услышал звук автомобильного сигнала на стороне Пита и добавил:

— И вот еще что, Пит, прошу тебя, открой дверь мальчишке от Айзера. Не может же он стоять весь день под дверью со своими пончиками.

Джимми отключил трубку и пошел назад в спальню. Аннабет, завернувшись в простыню и широко зевая, сидела на постели.

— …в магазин? — спросила она, проглотив предыдущие слова в долгом зевке.

Джимми кивнул.

— Кейти нет на работе.

— Сегодня? — спросила Аннабет. — В день Первого причастия Надин ее нет на работе? А если она чего доброго и в церковь прийти не соизволит?

— Да нет, я уверен, что она придет.

— А я не уверена, Джимми. Если она так крепко выпила ночью, что ей стало наплевать на магазин, то как знать…

Джимми пожал плечами. Говорить с Аннабет о Кейти бессмысленно; она общается с падчерицей либо холодно и с раздражением, либо с воодушевлением, как будто они лучшие подруги. Либо так, либо эдак, среднего нет, и Джимми понимает — чувствуя себя при этом несколько виноватым, — что в основном непонимание исходит от Аннабет, появившейся на их горизонте, когда Кейти было семь лет и она, оставшись без матери, только-только начала понимать, что значит для нее отец. Кейти была искренне рада и благодарна отцу за то, что в их полухолостяцкой одинокой квартире появилась женщина. Однако еще давала о себе знать душевная травма, причиненная смертью матери, — и Джимми знал, что травма эта едва ли когда-нибудь залечится и постоянно будет напоминать о себе — и когда чувства от этой потери обострялись настолько, что вырывались из сердца дочери наружу, то почти всегда мишенью служила Аннабет, которая, хоть и заменила ей мать, но никогда не жила так, как, по мнению девочки, жила бы или должна была бы жить Марита.

— Господи, Джимми, — сказала Аннабет, наблюдая, как Джимми натягивает рубашку поверх футболки, в которой спал, и ищет глазами джинсы, — ты что, собрался туда?

— Всего лишь на часок. — Джимми снял джинсы со спинки кровати. — В крайнем случае на два. Сэл так и так должен сменить Кейти в десять часов. Пит сейчас звонит ему и просит прийти пораньше.

— Ведь Сэлу далеко за семьдесят.

— Ну так и что. Ты думаешь, он спит? Наверняка мочевой пузырь просигналил ему подъем уже в четыре, а опорожнив его, он включил телевизор и сейчас смотрит порнуху.

— Да ну тебя. — Аннабет сбросила с себя простыню и встала с кровати. — Ну и дрянь же эта Кейти. Ну скажи, какая ей радость портить нам еще и этот день?

Джимми почувствовал, как у него начинает гореть шея.

— А какой еще день она нам испортила?

Аннабет лишь махнула рукой и, направляясь в ванную, спросила:

— Ну ты-то хоть представляешь себе, где она может быть?

— У Дайаны или у Ив, — ответил Джимми, глядя ей вслед. Аннабет — без всякого сомнения, единственная его любовь — но, господи, она сама не понимала, какой несносной она подчас может быть, причем без всякой на то причины (это было семейной чертой всех Сэваджей); не осознавала, какое неприятное воздействие оказывают эти всплески ее настроения на окружающих. — А может, она у своего дружка.

— Да? И с кем же она сейчас якшается? — Аннабет включила душ и, отступив назад, ожидала, пока вода нагреется.

— Думаю, тебе это известно лучше, чем мне.

Аннабет, просунув руку в туалетный шкафчик за тюбиком зубной пасты, покачала головой.

— Она бросила Крошку Цезаря в ноябре. Кстати, я этого не одобряла.

Джимми, натягивая башмаки, улыбнулся. Аннабет всегда называла Бобби О'Доннелла «Крошкой Цезарем» (правда, нередко она награждала его и более крепкими прозвищами) и не только потому, что он изо всех сил старался походить на типичного гангстера с холодным взглядом, а главным образом потому, что он был толстым коротышкой, как Эдвард Г. Робинсон [5]. Для Джимми эти несколько месяцев, когда Кейти встречалась с ним, были головной болью, но братья Сэваджи заверили его, что в случае необходимости отрежут ему яйца. Правда, Джимми не был уверен в том, что именно побуждало их на совершение этого подвига: то, что этот мешок с дерьмом осмелился волочиться за их любимой племянницей, или то, что Бобби О'Доннелл настолько осмелел, что вздумал становиться им поперек дороги.

Инициатором разрыва их отношений была Кейти, и если не считать ночных телефонных звонков и стычки, чуть не перешедшей в кровавую драку, когда вдруг перед Рождеством Бобби и Роуман Феллоу появились на пороге, то можно сказать, что их расставание прошло без серьезных последствий.

Отвращение, которое Аннабет испытывала к Бобби О'Доннеллу, смешило Джимми. Он нередко задумывался о том, что истинной причиной ненависти Аннабет является не только то, что Бобби смахивает на Эдварда Г. Робинсона и спит с ее падчерицей, а также и то, что он по самую задницу увяз в криминальных делах, как, впрочем, и ее братья, а также — в этом у нее не было сомнений — и ее супруг не чуждался подобных дел в те годы, пока была жива Марита.

Марита умерла четырнадцать лет назад, когда Джимми отбывал двухгодичный срок в исправительном доме, а попросту говоря, в тюрьме на Оленьем острове в Уинтропе. Однажды в субботу во время свидания, держа на руках пятилетнюю Кейти, которая никак не могла спокойно усидеть хотя бы минуту у нее на коленях, Марита сказала Джимми, что родинка у нее на руке вдруг распухла и чернеет и что она хочет сходить в местную поликлинику, дабы показаться врачу. Просто для самоуспокоения, добавила она. Через четыре субботы она начала проходить курс химиотерапии. Через полгода после того, как она сказала Джимми про родинку, она умерла, и Джимми по прошествии многих суббот довелось увидеть тело своей жены лежащим на темном деревянном столе, с лицом покрытым толстым слоем мела, в сигаретном дыму, в воздухе, пропитанном потом и какими-то неприятными запахами, исходившими от осужденных на столетнюю отсидку преступников, в котором раздавались причитания и вздохи этих преступников. В последний месяц своей жизни Марита была слишком слаба, чтобы приехать; слишком слаба, чтобы написать, и Джимми был вынужден заказывать телефонные разговоры с ней, во время которых она быстро уставала или находилась под действием болеутоляющих лекарств, а может — и то и другое. Наверняка, и то и другое.

— Ты знаешь, о чем я сейчас мечтаю? — однажды спросила она невнятно, заплетающимся языком. — Мечтаю все время?

— И о чем же, малышка?

— Об оранжевых шторах. Больших, плотных оранжевых шторах, таких, чтобы… — она причмокнула губами, и Джимми услышал, как она глотает воду, — …чтобы они колыхались на ветру, свешиваясь с высоких карнизов. Джимми, чтобы они просто колыхались. И больше ничего; только шлеп-шлеп-шлеп. Сотни раз подряд и чтобы они были большие-большие. И колыхались…

Он ждал, что она скажет еще что-нибудь о шторах, об их величине; он не хотел, чтобы Марита задремала во время разговора, как это случалось уже не раз, поэтому он спросил:

— А как Кейти?

— Что?

— Как Кейти, дорогая моя?

— Твоя мама по-доброму заботится о нас. Она грустит.

— Кто? Моя мама или Кейти?

— Обе. Джимми… послушай… больше не могу. Тошнит. Устала.

— Ну ладно, крошка.

— Люблю тебя.

— Я тебя тоже люблю.

— Джимми? У нас ведь никогда не было оранжевых штор. Верно?

— Верно.

— Странно, — задумчиво произнесла она и положила трубку.

Это «Странно» и было последнее, что она сказала ему.

Да, это и действительно было странно. Родинка на твоей руке, которую ты помнишь еще с того времени, когда лежал в колыбели и бессмысленными глазенками пялился на раскрашенный картонный автомобильчик, вдруг чернеет, и через двадцать четыре недели — а до этого целых два года были вычеркнуты из твоей жизни, поскольку именно два года назад тебе в последний раз довелось лежать в постели с мужем, обвив его бедра своими ногами — тебя бросают в деревянный ящик и закапывают в землю, а твой муж стоит в пятидесяти ярдах от могилы, по бокам стоят вооруженные охранники, а на запястьях и на лодыжках у него кандалы.

Джимми освободился из заключения через два месяца после похорон. И вот, стоя на своей кухне в той же самой одежде, в которой его увели отсюда, он улыбается, глядя на свое дитя. Он помнит, какой она была в первые четыре года жизни, а она, конечно же, нет. Она от силы помнит последние два года, и то — не как единое целое, а как какие-то отдельные, отрывочные эпизоды, связанные с пребыванием этого мужчины в этом доме, прежде чем ей было разрешено видеться с ним только по субботам и смотреть на него, сидящего напротив за старым столом в сырой, скверно пахнущей комнате в здании, построенном на месте древнего индейского захоронения, посещаемого привидениями. Стены здания продувались всеми ветрами и с них капала вода, а потолки нависали почти над головой. Стоя на кухне и наблюдая за тем, как она рассматривает его, Джимми чувствовал свою полную беспомощность. Ему никогда не было так одиноко и так тревожно, как тогда, когда он, сидя на корточках перед Кейти, держа ее маленькие ручки в своих, мысленно видел себя и дочь словно в тумане, так, как будто он плавал по пространству комнаты, ограниченному стенами и потолком. И в голове его при этом билась мысль: Господи, я чувствую, что недоброе уготовано этим двоим. Чужие люди в загаженной кухне, оценивающие друг друга, старающиеся не проявлять ненависти друг к другу, потому что Марита умерла и оставила их прилепленными друг к другу, и не дано им было знать, что судьбой было предназначено им совершить в будущем.

Дочь… его создание, живое, дышащее, отчасти уже сформировавшееся, теперь нуждалась в нем и требовала его заботы, и не важно, нравится это кому-то из них или нет.

— Она смотрит на нас с неба и улыбается, — сказал Джимми дочери. — Она гордится нами. По-настоящему гордится.

— А тебе надо будет снова идти в то место? — спросила Кейти.

— Нет! Никогда.

— Ты пойдешь в какое-нибудь другое место?

В то время Джимми с радостью согласился бы отсидеть еще шесть лет в дыре, даже худшей, чем Олений остров, вместо того, чтобы находиться по двадцать четыре часа в этой кухне с этой дочерью-незнакомкой, с неизвестным и путающим будущим и с тупиком — в прямом смысле этого слова, — в который его, совсем молодого человека, завела жизнь.

— Ну уж нет, — ответил он. — Теперь мы будем вместе.

— Я хочу кушать.

Эти слова постоянно подстегивали Джимми — О Господи, я должен кормить эту девочку, когда она проголодается. Всю мою и ее жизнь. Господи боже мой!

— Ну и отлично, — сказал он, чувствуя, как лицо его расплывается в улыбке. — Сейчас поедим.


В шесть тридцать Джимми был уже в магазине. Кассовый аппарат на расчетном узле был уже включен и работал; включена была и лотерейная машина; Пит выкладывал на прилавок около кофеварки пончики из пышечной Айзера Гезуами, бисквиты, печенье, канноли [6] и запеченные в тесте сосиски, доставленные из пекарни Тони Бака. Когда наступило затишье, Джимми перелил кофе из кофеварки в два громадных термоса, стоящих на кофейном прилавке и разложил воскресные газеты «Глобс», «Геральд» и «Нью-Йорк таймс». Рекламные сборники и комиксы он поместил между газетами, а затем всю печатную продукцию, разложенную в определенном порядке перед прилавком со сладостями, перенес ближе к расчетному узлу.

— Когда Сэл обещал прийти?

— Самое раннее к половине десятого. У его машины течет картер, поэтому он будет добираться на перекладных, а это значит на поезде, да еще с пересадкой, а потом на автобусе. А когда я с ним говорил, он был еще не одет.

— О черт.

Около половины восьмого нагрянула куча народу после ночной смены — полицейские, в основном из участка Д-9; сестры-сиделки из больницы Святой Регины; несколько девушек, работающих в подпольных клубах по другую сторону Бакингем-авеню, в «Квартирах» и в районе Римского пруда. Они хотя и выглядели усталыми, но были веселыми и общительными. Чувствовалось, что им не терпится интенсивно расслабиться, как будто они все вместе вернулись с одного поля сражения, грязные, окровавленные, но не сломленные и сохранившие боевой дух.

Во время пятиминутной паузы, до того как толпа рано просыпающегося люда ринется в дверь, Джимми отозвал в сторонку Дрю Пиджена и спросил, не видел ли он Кейти.

— Я думаю, она где-то здесь, — ответил Дрю.

— Что ты говоришь? — почти выкрикнул Джимми, и в собственном голосе ему послышалось больше надежды и волнения, чем он мог позволить себе по своему статусу.

— Я так думаю, — повторил Дрю. — Если хотите, я могу пойти проверить.

— Будь другом, Дрю, проверь.

В то время как он принимал две карточки с заказами от старой дамы Хармон, которая не пыталась скрывать слез, вызванных тем, что кто-то из посетителей прошелся насчет ее духов, до него донеслось эхо тяжелых шагов Дрю по твердому дощатому полу коридора. Он слышал, как Дрю вернулся и подошел к телефону; он почувствовал слабый холодок в груди, когда подавал старой даме Хармон пятнадцать долларов сдачи и прощался с нею взмахом руки.

— Джимми?

— Да, Дрю.

— Ты знаешь, Дайана Сестра не ночевала дома. Она спит на полу у Ив в спальне, а Кейти с ними нет.

Холодное покалывание в груди Джимми стало сильнее, как будто кто-то вцепился ему несколькими пинцетами прямо во внутренности.

— Ладно, не волнуйся, наверняка все в порядке.

— Ив сказала, что Кейти довезла их до поворота. Она не говорила, куда собирается ехать.

— Ладно, спасибо, — ответил Джимми намеренно бодрым и беззаботным тоном. — Ничего, найдется, не мешок с золотом.

— Может, она кого-нибудь встретила и сейчас с ним?

— Девятнадцатилетняя девушка, Дрю, кто за ней уследит?

— Да, ты прав, — согласился Дрю, зевая во весь рот. — Вот хотя бы Ив, поверишь ли, Джимми? Ты бы знал, сколько парней ей звонят. Да ей надо составить список и держать его у телефона, чтобы не перепутать их.

Джимми притворно усмехнулся, но эта улыбка далась ему нелегко.

— Ладно, спасибо, Дрю.

— Не за что, Джимми. Держись.

Джимми положил трубку и уставился на клавиатуру кассового аппарата, как будто там он мог прочитать что-то важное. Кейти не в первый раз не ночевала дома. Да и не в десятый, черт возьми. И не в первый раз она не приходила на работу, хотя и в тех и в других случаях она обычно звонила. Ну, положим, она встретила парня с внешностью кинозвезды или какого-нибудь записного сердцееда… Джимми и самому не так уж давно было девятнадцать, так что он ясно помнил, что и как случается в этом возрасте. И хотя он никогда не давал Кейти повода думать, что он потворствует этому, он не был настолько лицемерным в душе, чтобы не понимать подобных поступков.

Раздался звон колокольчика, подвешенного на ленте над входной дверью, и Джимми, подняв голову и взглянув в ту сторону, увидел первую группу дам, с замысловато причесанными голубыми волосами. Это был «передовой отряд» престарелых дамочек, вечно поругивающих томными голосами утреннюю сырость, дикцию проповедника, грязь и мусор на улицах.

Пит высунул голову из-за прилавка готовых блюд и вытер руки полотенцем, которым он обычно вытирал столы перед тем, как обслужить новых посетителей. Он поспешно высыпал полную коробку хирургических перчаток на прилавок и встал за второй кассовый аппарат. Наклонившись к Джимми, он сказал: «Ну, сейчас начнется!» — и буквально сразу вторая волна прихожан, вышедших из церкви, заполнила магазин.

Почти два года Джимми не приходилось работать в субботу по утрам, и он уже забыл, какая авральная суматоха царит в магазине в эти часы. Святоши с голубыми волосами, отстоявшие семичасовую мессу в церкви Святой Сесилии в то время, когда нормальные люди спали, обрушили всю свою неистовость, подогретую чтением Библии, на магазин Джимми и смели буквально все с подносов с пончиками и бисквитами, выпили весь кофе, опорожнили фризеры с йогуртом и ополовинили стопки с утренними газетами. Они колотили по витринным полкам, наступали ногами на пакеты из-под чипсов и арахиса, валявшиеся у них под ногами. Они выкрикивал

Скачать книгу

Нет улицы, где камни немы,

Нет дома, где не звучало б эхо.

Гонгора

I

Мальчишки, Сбежавшие от Волков (1975)

1

Стрелка и Плешка

Когда Шон Дивайн и Джимми Маркус были детьми, отцы обоих работали на кондитерской фабрике Колмана и приносили домой с работы запах горячего шоколада. Шоколадом пропахли их одежда, постели и виниловые спинки кресел в их машинах. В кухне у Шона пахло тянучками, в ванной – жвачкой Колмана. Ко времени, когда им с Джимми исполнилось одиннадцать, они успели так стойко возненавидеть сладкое, что впредь пили кофе только черный, а на десерт даже не глядели.

По субботам отец Джимми заезжал к Дивайнам пропустить кружечку пивка с отцом Шона. Он брал с собой Джимми, и пока кружечка не превращалась в шесть плюс две-три порции виски, Джимми и Шон играли во дворе, иногда вместе с Дейвом Бойлом, мальчишкой с девчачьими слабыми руками и слабым зрением, знавшим кучу анекдотов и прибауток, которых поднабрался от своих дядьев. Из-за жалюзи кухни доносились треск вскрываемых пивных банок, внезапные взрывы хриплого хохота и резкое щелканье зажигалок, когда мистер Дивайн и мистер Маркус закуривали свои «Лаки страйк».

У отца Шона, мастера, работа была получше. Он был высокий, белокурый, улыбчивый. Улыбка его, как не раз замечал Шон, моментально усмиряла гнев матери, словно внутри нее задували огонь. Отец Джимми работал грузчиком. Маленький, с падающими на лоб вечно спутанными темными вихрами, глазами, в которых словно прыгал некий живчик, он был порывист, быстр и непоседлив – не успеешь моргнуть, а он уже на другом конце комнаты. У Дейва Бойла отца не было, были только дядья, а брали его с собой по субботам лишь потому, что он вечно как банный лист лип к Джимми: стоило ему увидеть, как тот выходит из дому с отцом, как он, запыхавшийся, уже тут как тут возле их машины и робко, но с тайной надеждой тянет: «Ты куда собрался, а, Джимми?»

Все они жили в Ист-Бакинхеме, к западу от центра, в районе мелких магазинчиков и тесных дворов, где туши в витринах мясных лавок еще сочились кровью, названия баров были ирландскими, а возле обочин стояли припаркованные «доджи-дарты». Женщины в этом районе повязывали голову косынкой и в качестве портсигаров использовали кошельки из искусственной кожи. Лишь год-два минуло с тех пор, как старших мальчиков перестали вылавливать по улицам для мгновенной отправки в армию. Возвращались они через год или год с небольшим хмурые, с потухшим взглядом, или же совсем не возвращались. Днем матери просматривали газеты в поисках объявлений о скидках, вечерами отцы отправлялись в бары. Все знали друг друга, никто отсюда не уезжал, кроме тех самых старших мальчиков.

Джимми и Дейв были с Плешки, расположенной за Тюремным каналом с южной стороны Бакинхем-авеню. Жили они неподалеку от Шона, но дом Дивайнов находился в северной части авеню, на так называемой Стрелке, а Стрелка и Плешка не очень-то между собой общались.

Нельзя сказать, что Стрелка сияла роскошью. Просто Стрелка была Стрелкой —местожительством квалифицированных рабочих, «синих воротничков», кварталами однотипных островерхих домов с редкими вкраплениями викторианских особнячков, с «доджами», «шевроле» и «фордами» у обочины. Но жители Стрелки были домовладельцами, в то время как люди с Плешки – квартиросъемщиками. В церкви жители Стрелки держались кучно, на предвыборных митингах плакаты сосредоточивались в их руках. А жители Плешки перебивались кое-как: ютились, подобно зверью в норах, вдесятером в одной квартире, на грязных замусоренных улицах Трущобвилля, как Шон и его однокашники по школе Сент-Майк называли этот район. Многие семьи жили на пособие, отправляя детей в бесплатные школы; много было и неполных семей. Таким образом, в то время как Шон, посещая приходскую Сент-Майк, надевал фирменные черные штаны, черный галстук и голубую рубашку, Джимми и Дейв ходили в школу Льюиса М. Дьюи, что было прекрасно, но носили они при этом отрепья, все время одни и те же – что в школе, что на улице, – а это уже прекрасным вовсе не было. У мальчиков из М. Дьюи лица пестрели прыщами, школу они часто бросали не окончив; а некоторые из девочек облачались на выпускной бал в платья свободного покроя.

Поэтому, если б не отцы, герои наши вряд ли смогли бы сдружиться. На неделе времени на прогулки у них не оставалось, но в их распоряжении были увлекательные субботы с играми во дворе, рысканиями по свалкам среди куч щебня за Харвест-стрит или катаниями на метро в центр – не для осмотра достопримечательностей, а лишь для ни с чем не сравнимого ощущения движения по темному туннелю под стук колес и визг тормозов на поворотах, в мелькании огней, от которого у Шона всегда захватывало дух. Ведь все могло произойти в компании с Джимми. Потому что если Джимми и был знаком с правилами поведения – в метро, на улицах, в кинотеатрах, – знакомства этого он не выказывал.

Однажды на Саут-стейшн они забавлялись тем, что гоняли по платформе оранжевый хоккейный мяч. Джимми упустил мяч, брошенный Шоном, и мяч упал на пути. Прежде чем Шон успел сообразить, что задумал его дружок, тот спрыгнул с платформы прямо на рельсы, туда, к крысам, мышам и страшной третьей рельсе.

Пассажиры на платформе просто спятили. Они принялись орать на Джимми. Одна женщина с посеревшим, как пепел от сигары, лицом, опустившись на колени, вопила:

– А ну, подымайся назад! Подымайся сию минуту, черт тебя подери!

Шон услышал низкий гул – не то от поезда, уже нырнувшего в туннель возле Вашингтон-стрит, не то от грузовиков, мчавшихся по улице наверху. Люди на платформе тоже услышали этот гул. Они замахали руками и стали озираться в поисках дежурного полисмена. Какой-то тип заслонил рукой глаза своей дочери.

Джимми же, не поднимая головы, вглядывался в темноту – он искал мяч. И он нашел его.

Стер с него сажу рукавом рубашки, не обращая внимания на толпу свесившихся с платформы и тянущих к нему руки.

Толкнув локтем Шона, Дейв пронзительно вскрикнул:

– Ой, ты!

Джимми прошел по середке между рельсами к дальнему краю платформы, где находилась лесенка и где раскрывалось темное жерло туннеля, гул из которого уже сотрясал станцию. Люди, толпившиеся на платформе, теперь буквально подпрыгивали, молотя кулаками по бедрам. Джимми шел не спеша, вразвалочку, а потом обернулся, встретился глазами с Шоном и осклабился.

Дейв сказал:

– Смеется. Ненормальный.

Едва только Джимми ступил на лесенку, как многочисленные руки, потянувшись, подхватили его. Шон видел, как взлетело вверх его тело – ноги налево, голова направо; Джимми выглядел таким маленьким и легким в руках рослого мужчины, словно кукла, набитая опилками, но, несмотря на чьи-то пальцы, хватавшие его за локоть, несмотря на то, что щиколотка его еще билась о край платформы, он крепко прижимал к груди мяч. Шон чувствовал, как трясется рядом растерянный Дейв. Шон глядел на лица тех, кто поднимал Джимми на платформу. Теперь на них не было страха, волнения или выражения беспомощности, как еще минуту назад. Он читал на этих лицах ярость – уродливые злые чудовища с искаженными злобой чертами. Казалось, они сейчас вцепятся в Джимми зубами, а потом изобьют его до смерти.

Подняв Джимми, они не отпускали его, держа за плечи, словно ожидая того, кто скажет, что с ним делать дальше. Поезд выскочил из туннеля, раздался чей-то крик, а потом смех – оглушительный гогот, так гогочут ведьмы вокруг котла со своим адским варевом, – потому что поезд прошел с другой стороны платформы, направляясь в северную часть города, и Джимми поднял глаза на обступивших его людей, словно говоря: «Ну что? Съели?»

Стоявший бок о бок с Шоном Дейв тоненько хихикнул, победно взмахнув руками.

Шон отвел глаза, в чувствах его царил сумбур.

В тот же вечер отец Шона усадил его на табуретку в мастерской в подвале. Там было тесно от всех этих черных слесарных тисков, гвоздей и шурупов в банках из-под кофе, дощечек и фанерок, аккуратно сложенных под исцарапанным верстаком посреди комнаты; молотки висели по стенам в своих гнездах, как зачехленное оружие, рядом с двуручной пилой на крюке. Отец, подрабатывавший и у соседей, нередко приходил сюда – мастерил птичьи домики для себя и полочки под цветочные горшки для жены. Здесь же он обдумывал конструкцию заднего крыльца, которое и воздвиг вместе с приятелями в то знойное лето, когда Шону минуло пять лет. А еще он спускался сюда в поисках покоя и уединения или же, как это было известно Шону, когда сердился – на Шона ли, на мать или на свою работу. Птичьи домики – разнообразнейшие: то в виде миниатюрных тюдоровских замков, то в колониальном или викторианском стиле, а то имитирующие швейцарские шале, в результате громоздились в подвальном углу, так как такого количества птиц не нашлось бы даже в лесах Амазонки.

Сидя на красной круглой табуретке, Шон вертел в руках черные слесарные тиски, вдыхая запах машинного масла и опилок и ожидая, когда отец заговорит.

– Шон, – сказал отец, – сколько раз тебе надо повторять одно и то же!

Шон вытащил палец из тисков и стер с ладони масло.

Собрав с верстака валяющиеся там гвозди, отец ссыпал их в желтую банку из-под кофе.

– Я знаю, что ты любишь Джимми Маркуса, но если вы хотите играть вместе, то отныне это будет около дома. Твоего дома, а не его.

Шон кивнул. Препираться с отцом было бессмысленно, когда он говорил таким тоном, как сейчас – спокойным, размеренным, чеканя каждое слово.

– Ведь мы поняли друг друга?

Сдвинув банку из-под кофе, отец смотрел вниз на Шона.

Шон кивнул. Он глядел, как отец стряхивает с толстых пальцев опилки.

– И надолго?

Потянувшись, отец снял клок паутины с крюка на потолке. Скатав паутину в комочек, он бросил его в стоявшее под верстаком мусорное ведро.

– Да, надолго. И вот еще, Шон…

– Что?

– Не вздумай лезть с этим к матери. Она решительно против твоей дружбы с Джимми после этого сегодняшнего его фортеля.

– Да он вовсе не такой уж плохой мальчик. Он…

– Я и не сказал, что он плохой. Но он дикарь, а мама устала от дикарей.

Шон заметил, как сверкнули глаза отца при слове «дикарь», и понял, что на секунду перед глазами его возник другой Билли Дивайн, чей образ можно было воссоздать по подслушанным обрывкам разговоров и нечаянным обмолвкам дядьев и тетушек. Старина Билли был «забиякой», как однажды с улыбкой сказал дядя Колм, но тот Билли Дивайн исчез незадолго до рождения Шона, превратившись в этого тихого аккуратного человека, чьи толстые ловкие пальцы соорудили целую гору птичьих домиков.

– И не забудь наш разговор, – сказал отец и похлопал его по плечу в знак того, что он может идти.

Шон вышел из мастерской, думая о том, что, наверное, в компании Джимми его привлекает то же самое, чем привлекает отца общество мистера Маркуса, когда субботняя выпивка плавно перетекает в воскресную под взрывы хриплого смеха, чего, может быть, и боится его мать.

А несколько суббот спустя Джимми и Дейв Бойл заявились к Дивайнам без отца Джимми. Они постучали в заднюю дверь, когда Шон приканчивал завтрак, и он услышал, как мать открыла им со словами: «Привет, Джимми, привет, Дейв», сказанными этим ее подчеркнуто вежливым тоном, каким она говорила с людьми, ей не слишком приятными.

В тот день Джимми был тихим. Казалось, сумасшедшая энергия его затаилась, свернувшись клубком. Шон явственно ощущал, как распирает она его внутренности и как Джим сглатывает ее, когда она подступает к горлу. Джимми словно потемнел и уменьшился в размерах – так съеживается воздушный шар, если его проткнуть иголкой и выпустить воздух. Шон и раньше видел Джимми в мрачном настроении, на того иногда «находило». И он не раз задавался вопросом, умеет ли Джимми как-то сдерживать наступление таких припадков, или они возникают стихийно, вроде ангины или материных кузин – нежданно-негаданно, хочешь не хочешь.

Когда на Джимми наступление «находило», Дейв прямо из кожи лез вон. Он считал тогда своей прямой обязанностью развеселить всех. Сейчас, когда они стояли на тротуаре, решая, чем заняться, – сумрачно-сдержанный Джимми и Шон, еще не очухавшийся ото сна, и им предстоял субботний день, бесконечный, хоть и ограниченный длиной улицы, на которой находился дом Шона, Дейв спросил:

– Эй, а почему собака яйца лижет?

Ни Шон, ни Джимми не ответили. Эту шутку они слыхали от него не один десяток раз.

– Да потому, что дотянуться может! – взвизгнул Дейв и схватился за живот, словно сейчас лопнет от смеха.

Они двинулись по тротуару, туда, где стояли ограждения, потому что рабочие меняли там несколько метров асфальта и желтая ленточка с надписью «осторожно!» образовывала прямоугольник, внутри которого застывал свежий асфальт, но Джимми прорвал ленточку, пройдя за ограждения. Сев на корточки, так, чтобы кеды его оставались на старом асфальте, он чертил веткой по мягкому асфальту узор из тонких линий, напомнивший Шону морщинистые руки старика.

– Мой папа больше не работает с твоим.

– Чего это вдруг?

Шон присел на корточки рядом с Джимми. Палки у него не было, а она была ему нужна позарез. Ему хотелось делать то же самое, что и Джимми, даже если он не знал зачем, даже если отец располосовал бы ему за это ремнем всю задницу.

Джимми пожал плечами.

– Он умнее всех их, вместе взятых. Вот они его и испугались, слишком много знал всякого-разного, всяких вещей.

– Умные вещи знал, – подхватил Дейв Бойл. – Верно, Джимми?

Верно, Джимми? Верно, Джимми? Дейв мог иногда вот так заладить, словно попугай.

Шон прикидывал, какие такие особенные вещи можно знать про шоколад и конфеты и почему знания эти могут сыграть такую роковую роль.

– А какие вещи он знал?

– Ну, как наладить дело получше, – без большой убежденности пояснил Джимми. – Словом, разные вещи и очень важные.

– Ясно.

– Как по-умному дело наладить, верно, Джимми? Верно?

Но Джимми опять занялся расковыриванием тротуара. Дейв Бойл нашел и себе палочку и, склонившись над мягким асфальтом, принялся чертить круг. Джимми нахмурился и отшвырнул ветку в сторону. Перестав чертить, Дейв поднял на него глаза с таким видом, будто хотел сказать: «Ну что я такого сделал?!»

– Знаете, чем бы сейчас было бы здорово заняться?

При этих словах голос Джимми слегка зазвенел, и повисший в воздухе вопрос заставил сердце Шона затрепетать, возможно, потому, что «здорово» в понимании Джимми разительно отличалось от того, что обычно вкладывали в это слово окружающие.

– Чем?

– Порулить!

– Угу, – протянул Шон.

– Немножко. – Джимми схватил его за руки, вывернул ладони – ветка и асфальт были забыты. – Мы бы здесь по соседству покатались.

– Ну если по соседству… – промямлил Шон.

– Здорово было бы, правда? – Джимми широко улыбнулся, и Шон почувствовал, как улыбка сама собой прорывает линию ограждения и вот уже сияет и на его собственном лице.

– Да, это здорово!

– Да еще бы, здоровее не бывает. – Джимми даже подпрыгнул, вытаращил глаза и подпрыгнул опять. – Здорово…

Шон уже чувствовал в руках руль.

– Да, да, да, да! – И Джимми ткнул Шона в плечо.

– Да, да, да! – И Шон ткнул Джимми в ответ. Внутри него что-то зыбилось, ширилось, вихрилось, все убыстряясь и блистая.

– Да, да, да! – подхватил и Дейв. Он тоже ткнул было Джимми в плечо, но промахнулся.

А Шон и забыл, что Дейв был рядом. Такое часто случалось, когда дело касалось Дейва. Шон не знал почему.

– Здорово, чертовски здорово, обалденно здорово, ей-богу! – Джимми расхохотался и опять подпрыгнул.

А перед глазами Шона как наяву уже возникла картина: они на переднем сиденье (Дейв сзади, если он вообще там будет), и катят, катят двое одиннадцатилетних мальчишек по Бакинхему, сигналят приятелям, обгоняют старших водителей на Данбой-авеню, не щадя покрышек, в визге тормозов и облаке выхлопных газов. Он чувствовал, как ветерок, задувающий в окно, треплет его волосы.

Джимми окинул взглядом улицу.

– Знаешь таких поблизости, что оставляют ключи в машине?

Шон таких знал. Мистер Гриффин оставлял ключи под сиденьем; Дотти Фиоре бросала их в бардачок, а старик Маковски, этот пьяница, который день и ночь врубает Синатру на полную катушку, частенько забывал их в замке зажигания.

Но, следя за взглядом Джимми и одновременно припоминая рассеянных владельцев машин, Шон чувствовал тупую боль в глазницах, словно улица, залитая солнцем, чьи лучи отражались от кузовов и капотов, давила на него – словно и сама улица, и дома на ней, и вся Стрелка, и все надежды, которые она возлагала на него, разом превратились в невыносимую тяжесть. Он не из тех мальчиков, что крадут автомобили. Он собирался в колледж, чтобы в один прекрасный день стать больше и главнее простого мастера или грузчика. Таковы были его планы, и Шон верил, что при известном терпении, а также осторожности планы эти осуществятся. Это как в кино, когда картина скучная или муторная, но ты не уходишь, а ждешь конца, потому что в конце все может проясниться или будет что-нибудь неожиданное, и ты не пожалеешь, что выдержал всю эту тягомотину.

Он хотел было поделиться этим соображением с Джимми, но тот уже шел по улице, заглядывая в окошки припаркованных автомобилей. Дейв поспевал за ним.

– Такая подойдет?

Джимми прикоснулся ладонью к «бель-эру» мистера Карлтона, и голос его, громкий и отчетливый, тут же был подхвачен свежим ветерком.

– Слушай, Джимми. – Шон приблизился к нему. – Может, в другой раз, а?

Лицо Джимми тут же стало скучным и злым.

– Ты чего это? Мы сейчас покатаемся. Повеселимся! Это ж обалденно здорово, ведь так?

– Обалденно здорово, – повторил Дейв.

– Да мы до приборной доски еле дотянемся.

– А телефонные книги на что? – Освещенное солнцем лицо Джимми сморщилось в улыбке. – Телефонными книгами мы у тебя в доме разживемся!

– Телефонные книги, – повторил Дейв. – Ага.

Но Шон выставил вперед руки:

– Нет. И хватит.

У Джимми сползла с лица улыбка. Он поглядел на руки Шона так, словно рад был бы отрезать их ему по самые локти.

– Ну почему ты не хочешь повеселиться, а?

Он потянул за ручку «бель-эра», но дверца была заперта. У Джимми задергались щеки и задрожала нижняя губа, он глядел на Шона с таким тоскливым, затравленным выражением, что тому стало жаль его.

Дейв переводил взгляд с Джимми на Шона. Он неловко взмахнул рукой и стукнул Шона в плечо:

– Да! Что это ты не разрешаешь нам повеселиться?

Шон не верил своим глазам. Дейв его ударил! Дейв!

Он пихнул Дейва в грудь, и тот полетел на землю.

Джимми ударил Шона.

– Что это ты, обалдел?

– Он меня ударил, – сказал Шон.

– Врешь, – сказал Джимми.

Шон удивленно вытаращил глаза, и Джимми передразнил его.

– Он меня ударил!

– «Он меня ударил», – пропищал Джимми девчачьим голосом и опять толкнул Шона. – Он мой друг, черт тебя дери!

– И я твой друг! – сказал Шон.

– «И я твой друг!» – передразнил Джимми. – И я! И я! И я!

Дейв Бойл был уже на ногах и хохотал.

– Прекрати, – сказал Шон.

– «Прекрати! Прекрати! Прекрати!» – Джимми опять толкнул Шона, больно надавив кончиками пальцев ему на ребра. – Ну, вдарь мне! Вдарь, хочешь?

– Хочешь вдарить ему? – На этот раз Шона толкнул Дейв.

Шон даже не понял, как все это произошло. Он не помнил, что так взбесило Джимми и отчего вдруг Дейв первым ударил его. Еще секунду назад они стояли возле машины, и вот уже они на середине улицы, и Джимми бьет его, и лицо у него напряженно-злобное, а черные глазки сузились; и Дейв тоже готов влезть в драку.

– Давай, давай, вдарь!

– Не хочу я…

Новый удар в грудь.

– Давай, маменькина дочка!

– Джимми, разве нельзя просто…

– Нельзя. Ты что, девчонка-недотрога, да?

Он собрался ударить его еще раз, но передумал, и на лице его опять мелькнуло тоскливое, затравленное и усталое, как уже заметил Шон, выражение, а глаза его, глядевшие мимо Шона, были обращены на что-то, появившееся на улице.

Это был коричневый автомобиль, длинный, с широким кузовом, похожий на те, в которых разъезжают полицейские, – «плимут» или наподобие «плимута»; бампер его очутился возле самых их ног, и двое полицейских из-за стекла уставились на них; лица полицейских были размытыми, потому что в стекле проплывали отражения деревьев.

И Шона охватило внезапное ощущение какого-то перелома, рубежа, уничтожившего безмятежность этого утра.

Тот, что был за рулем, вылез. Типичный полицейский: коротко стриженный блондин, краснолицый, в белой рубашке и черно-золотистом нейлоновом галстуке, над ременной пряжкой – внушительная выпуклость живота. Второй полицейский казался больным: он был худой, вялый и из машины не вылез – продолжал сидеть на месте, прижав руку к сальным черным волосам и поглядывая через зеркальце бокового вида на трех мальчишек, стоявших возле дверцы водителя.

Толстомясый нацелил на них палец, потом согнул его, делая ребятам знак подойти поближе и повторяя этот жест, пока они не очутились возле него.

– Можно мне вам вопросик один задать, а? – Он наклонился, перегнувшись во внушительной своей талии. – Вы что, ребята, думаете, что драться посреди улицы – это хорошо?

Шон заметил золотой жетон, прицепленный к ремню у толстого правого бока.

– Не слышу ответа! – Полицейский приложил руку к уху.

– Нет, сэр.

– Нет, сэр.

– Нет, сэр.

– Значит, вы хулиганы. Вот вы кто такие! – Он ткнул своим толстым пальцем в сторону человека в машине. – Мне и моему напарнику порядком надоело здешнее хулиганье, от которого приличным людям в Ист-Бакинхеме житья нет и на улице страшно показаться. Ясно?

Шон и Джимми молчали.

– Простите, – сказал Дейв Бойл. Вид у него был такой, словно он сейчас расплачется.

– Вы здешние? – спросил рослый полицейский. Глаза его шарили по левой стороне улицы так, словно он знал здесь всех и каждого и соври они, он их тут же заберет в отделение.

– Угу, – сказал Джимми и оглянулся на дом Шона.

– Да, сэр, – сказал Шон.

Дейв ничего не ответил.

Полицейский перевел взгляд на него:

– А? Ты что-то сказал, парень?

– Что? – Дейв покосился на Джимми.

– Ты на него не гляди. Ты на меня гляди! – Дыхание толстомясого с шумом вырывалось из его ноздрей. – Ты здешний, парень?

– А? Нет.

Полицейский наклонился к Дейву:

– А где ты живешь, сынок?

– Рестер-стрит. – Он все еще не сводил глаз с Джимми.

– Отребье с Плешки пробралось на Стрелку, да? – Вишнево-алые губы полицейского вытянулись в трубочку, словно он сосал леденец. – И наверно, не для добрых дел.

– Сэр?

– Твоя мать дома?

– Да, сэр. – По щеке Дейва скатилась слеза, и Шон с Джимми отвели взгляд.

– Надо будет с ней побеседовать. Рассказать, что задумал ее хулиганистый сынок!

– Я… да я ничего… – забормотал Дейв.

– А ну залезай! – Полицейский распахнул заднюю дверцу, и Шон ощутил явственный и крепкий запах яблок, октябрьский запах.

Дейв поглядел на Джимми.

– Лезь давай! – рявкнул полицейский. – Ты что, хочешь в наручниках оказаться?

– Я…

– Что? – Казалось, полицейский был просто в ярости. Он хлопнул по распахнутой дверце. – Лезь, черт тебя дери!

Громко плача, Дейв влез на заднее сиденье.

Полицейский уставил толстый, как обрубок, палец на Джимми и Шона.

– А вы ступайте и расскажите вашим матерям, как вы себя вели. И чтобы больше драк на моих улицах не было!

Джимми и Шон посторонились, а полицейский впрыгнул в машину, и та тронулась.

Они глядели, как, доехав до угла, она повернула направо. Лицо Дейва, постепенно растворявшееся в темноте автомобиля, было все время обращено к ним. И тут же улица опустела, онемела, словно оглушенная стуком захлопнувшейся дверцы. Джимми и Шон стояли на месте, где только что был автомобиль, глядели себе под ноги и по сторонам, только не друг на друга.

Шон все не мог избавиться от острого ощущения перелома, к которому теперь присоединился мерзкий вкус во рту – словно сосешь грязные монеты. В желудке была пустота, как если б его вычерпали ложкой.

Наконец Джимми сказал:

– Ты все начал.

– Он начал.

– Нет, ты. Теперь его зацапали. А у матери его не все дома. Нечего и говорить о том, что она сделает, когда его приволокут к ней двое полицейских.

– Не я это начал.

Джимми пихнул Шона, и тот ответил ему тем же. Сцепившись, они покатились по земле, тузя друг друга.

– Эй!

Шон отпустил Джимми, и они оба вскочили, ожидая опять увидеть перед собой полицейских, но вместо них перед мальчиками предстал мистер Дивайн, спускавшийся с крыльца и направлявшийся к ним.

– Чем это вы двое, черт возьми, занимаетесь?

– Ничем.

– Ничем.

Поравнявшись с драчунами, отец Шона нахмурился.

– Уйдите-ка с мостовой.

Мальчики поднялись на тротуар, туда, где стоял отец.

– Разве вы не втроем были? – Мистер Дивайн огляделся по сторонам. – А где Дейв?

– Что?

– Дейв. – Отец Шона пристально смотрел на них. – Ведь Дейв был с вами, так?

– Мы подрались на улице.

– Что?!

– Мы подрались на улице, и нас застукала полиция.

– Когда это было?

– Да минут пять назад.

– Ладно. Итак, вас застукала полиция…

– И они забрали Дейва.

Отец Шона опять рассеянно огляделся – посмотрел в одну сторону, в другую…

– Они что? Забрали?

– Чтобы отвезти его домой. Я соврал. Сказал, что живу здесь. А Дейв сказал, что он с Плешки, и они…

– Что ты такое плетешь? Шон, как выглядели эти полицейские?

– А?

– Они были в форме?

– Нет, нет, они…

– Тогда откуда ты знаешь, что это полицейские?

– Я не знаю… Они…

– Они – что?

– У него жетон был, – сказал Джимми. – На ремешке.

– Какой из себя?

– Золотой.

– Ладно. А надпись какая?

– Надпись?

– Ну, слова были написаны какие-нибудь? Ты прочел там что-нибудь? Заметил надпись?

– Нет. Не знаю.

– Билли?

Они подняли головы. На крыльце стояла мать Шона, и на лице ее было сдержанное любопытство.

– Послушай, дорогуша… Позвони в полицейский участок, хорошо? Узнай, не забирала ли полиция мальчика за драку на улице.

– Мальчика…

– Дейва Бойла.

– О господи! Надо матери его…

– Давай пока не будем, а? Подождем, что скажут в полиции. Согласна?

Мать Шона пошла в дом. А Шон глядел на отца. Тот словно не знал, куда ему девать руки. Он сунул их в карманы, потом вытащил, вытер о штаны. Потом чертыхнулся себе под нос и стал глядеть вдоль улицы, как будто Дейв маячил где-то на перекрестке – пляшущая бесплотная фигурка, невидимый Шону мираж.

– Она была коричневая, – сказал Джимми.

– Что?

– Машина. Темно-коричневая. По-моему, вроде «плимута».

– А еще что-нибудь?

Шон попытался представить себе машину, но не сумел. Она виделась ему лишь темным силуэтом, застившим зрение, но остававшимся где-то на краю сознания. Силуэт этот загораживали оранжевый «пинто» миссис Райен и низ живой изгороди, за которыми Шон ничего разглядеть не смог.

– Она яблоками пахла, – сказал он.

– Что?

– Ну, запах такой, яблочный.

Машина пахла яблоками.

– Яблоками… – повторил отец Шона.

Час спустя в доме Шона на кухне двое полицейских допрашивали Шона и Джимми, засыпая их вопросами, а потом еще какой-то парень рисовал с их слов портрет тех двоих, в коричневой машине. Толстомясый блондин на рисунке получился еще злее, а рожа его вышла еще шире. Второй же, тот, что все глядел в зеркальце бокового вида, на портрете вообще не вышел – так, пятно какое-то с темными волосами, – потому что ни Шон, ни Джимми не запомнили его лица.

Потом появился отец Джимми – сердитый, растерянный, он стоял в углу кухни, глаза у него слезились, и он слегка покачивался, как будто позади него пошатывалась стена. С отцом Шона он не разговаривал, и никто не обращался к нему. Обычная его живость, юркость сейчас поубавились, и он казался Шону меньше и словно бесплотнее, ему даже почудилось, что если на мгновение отвести глаза, фигура эта исчезнет, сольется с рисунком на обоях.

После четырех-пяти серий вопросов все они выкатились – полицейские, парень, что рисовал портреты, и Джимми с отцом. Мать Шона отправилась в спальню, закрыла дверь, и спустя некоторое время оттуда донеслись приглушенные рыдания.

Шон сидел на крыльце, и отец объяснял ему, что он ничего плохого не сделал, что они с Джимми молодцы – не дали себя зацапать тем, в машине. Потом отец похлопал его по коленке и заверил, что все будет в порядке. Дейв к вечеру окажется дома. Вот увидишь.

Отец замолчал. Он тянул свое пиво, сидя рядом с Шоном, но Шон чувствовал, что мысли его далеко – может быть, там, в спальне с матерью, или внизу, в подвальной мастерской с его птичьими домиками.

Шон глядел на улицу и видел ряды автомобилей, поблескивающих глянцевитым блеском. Он твердил себе, что все случившееся – часть какого-то разумного плана. Просто план этот пока что ему не ясен. Но когда-нибудь он поймет этот план. Адреналин, бушевавший в его венах с той минуты, как Дейва увезли, а они с Джимми, сцепившись, покатились по асфальту, наконец-то выделился через поры, улетучился.

Перед ним было место, где они подрались – он, Джимми и Дейв Бойл, – вон там, возле стоявшего «бель-эра», и он ощущал в теле пустоту, ждал, чтобы новый всплеск адреналина заполнил эту зияющую дыру. Ждал, чтобы случившееся, перегруппировавшись, обнаружило свой тайный смысл. Он ждал, разглядывая улицу, слушал уличный шум, жадно вбирал его до тех пор, пока отец не поднялся и они не пошли в дом.

Джимми шел на Плешку, семеня за отцом. Старик слегка покачивался и дымил не переставая, докуривая окурки до конца и тихонько бормоча что-то себе под нос. Дома старик его выпорет, а может, порки и не будет – трудно сказать.

Когда отец потерял работу, он запретил Джимми и носа казать к Дивайнам, и Джимми опасался теперь, что придется поплатиться за то, что нарушил запрет. Но может быть, это будет и не сегодня. Отец выпил и был какой-то вялый, сонный – в таком состоянии он обычно, придя домой, присаживался у кухонного стола и там все добавлял и добавлял, пока не засыпал сидя, положив голову на руки.

Но на всякий случай Джимми все же шел в нескольких шагах сзади, подбрасывая в воздух мячик и ловя его бейсбольной перчаткой-ловушкой, которую он стянул в доме у Шона, когда полицейские прощались с Дивайнами, а им с отцом никто и слова не сказал на прощание, и они пошли по коридору к выходу. Дверь в комнату Шона была приоткрыта, и Джимми углядел там валявшиеся на полу бейсбольную перчатку и мяч. Он шмыгнул в комнату и подобрал их, и они с отцом тут же ушли. Он сам не понимал, зачем стянул перчатку – не ради же удивленного одобрения и даже гордости, мелькнувших в глазах старика, когда он стащил эту перчатку, черт ее возьми, да и его тоже.

Похоже, это из-за того, что Шон ударил Дейва Бойла и струсил угнать машину, и разных других случаев, поднабравшихся за год их дружбы, когда, что бы Шон ни давал, ни дарил Джимми – билеты на бейсбол, половину соевого батончика, – во всем Джимми чудилась подачка.

А стащив эту перчатку и идя с ней как с трофеем, Джимми чувствовал подъем. Чувствовал радостное воодушевление. Лишь переходя Бакинхем-авеню, он вдруг ощутил знакомый стыд и смущение оттого, что украл, и гнев на те обстоятельства и на тех людей, что заставляют его красть. Зато потом уже на Кресент, на подходе к Плешке, его охватила гордость: он глядел на замызганные трехэтажки и сжимал в руке бейсбольную перчатку.

Джимми стащил перчатку, и ему было стыдно. Ведь Шон ее хватится. Но он стащил перчатку, которой хватится Шон, и это было приятно.

Джимми глядел, как перед ним плетется, оступаясь, его отец. Казалось, старый хрен вот-вот свалится и угодит в собственную лужу. А Шона он ненавидел.

Да, Шона он ненавидел, и было мерзко вспомнить, что они дружили, и он знал, что хоть всю жизнь и будет хранить эту перчатку, беречь ее, он никогда и ни за что на свете не возьмет ее в игру. Лучше смерть.

Джимми глядел на простиравшуюся перед ним Плешку, идя вслед за отцом под эстакадой надземки, туда, где затихала Кресент, а товарняки громыхали мимо старого занюханного магазина для автомобилистов, проносясь к Тюремному каналу; в глубине души он знал, знал наверняка, что Дейва Бойла они больше не увидят. Там, где жил Джимми, на Рестер-стрит, воровство было в порядке вещей. Сам он в четыре года украл обруч, в восемь – велосипед. У старика сперли автомобиль, а мать стала развешивать выстиранное белье в доме, потому что во дворе постоянно пропадало с веревки то одно, то другое, и кража – совсем не то же самое, что потеря. Кража – и ты это точно знаешь – уже навсегда. Вот он и думал сейчас о Дейве. А может быть, и Шон испытывает то же самое чувство, думая о своей бейсбольной перчатке, разглядывая то место на полу, где она лежала, и зная, нутром чувствуя, что никогда, никогда она не вернется назад.

И все это вдвойне грустно еще и потому, что Джимми любил Дейва, любил, хотя не мог сказать, за что. Что-то в нем было особенное, может, его способность всегда находиться рядом, даже если нередко ты не замечал его присутствия.

2

Четыре дня

Как оказалось, Джимми ошибался.

Через четыре дня Дейв Бойл вернулся. Вернулся в родной квартал на переднем сиденье полицейской машины. Двое полицейских, привезших его, разрешили ему поиграть с сиреной и потрогать спрятанную под приборной доской пулеметную гашетку. Они подарили ему значок отличника полицейской службы и подвезли его к самому дому на Рестер-стрит, где уже тут как тут были репортеры – газетные и телевизионные. Офицер полиции Юджин Кабияки взял Дейва под мышки и, вскинув его ноги над тротуаром, поставил перед хохочущей сквозь слезы и трясущейся от рыданий матерью.

На Рестер-стрит собрался народ – родители, дети, почтальон, двое толстячков – владельцев подвального ресторанчика «Свиная котлета» на углу Рестер-стрит и Сидней-стрит – и даже мисс Пауэлл, учительница пятого класса, в котором учились Джимми и Дейв. Джимми стоял рядом с матерью: она прижимала его голову к своей диафрагме и все щупала влажной ладонью его лоб, словно проверяя, не подхватил ли он заразу, ту же, что и Дейв, а когда офицер полиции Кабияки вскинул Дейва над тротуаром, Джимми почувствовал укол ревности – оба весело, по-приятельски смеялись, а хорошенькая мисс Пауэлл хлопала в ладоши.

«Я тоже чуть было не попал в тот автомобиль», – хотелось сказать Джимми. Кому-нибудь сказать, а особенно мисс Пауэлл. Она была красивая и такая чистенькая, а когда она смеялась, видно было, что верхний зубик у нее растет чуть вкось, и в глазах Джимми это делало ее еще красивее. Он сказал бы ей, что тоже чуть не попал в тот автомобиль, и, может, она посмотрела бы на него с тем же выражением, с каким сейчас смотрела на Дейва. Он сказал бы ей, что все время думает о ней и воображает себя старше и за рулем; представляет, как возит ее во всякие интересные места; мечтает, чтобы она улыбалась ему, и они завтракали бы на траве, и она смеялась бы его шуткам так, что виден был бы ее кривой зубик, и гладила бы его по лицу.

Сейчас мисс Пауэлл, как заметил Джимми, чувствовала себя здесь неловко. Она что-то сказала Дейву, погладила его, поцеловала в щеку – дважды поцеловала, чтобы быть точным, – но тут подошли другие люди, и мисс Пауэлл ретировалась. Она стояла в стороне на разбитом тротуаре, разглядывая покосившиеся трехэтажки, крыши, на которых загибались порванные листы толя, обнажая деревянный каркас, и Джимми она показалась моложе, чем раньше, и в то же время строже: словно монашка; мисс Пауэлл пригладила волосы, поправила ворот, короткий нос ее сморщился – не то брезгливо, не то осуждающе.

Джимми хотел было подойти к ней, но мать все еще крепко прижимала его к себе, несмотря на его сопротивление, а мисс Пауэлл тем временем направилась к углу Рестер– и Сидней-стрит, и Джимми было видно, как она кому-то отчаянно машет. К обочине подъехала желтая хипповая машина с открывающимся верхом, с линялыми красными цветами на потемневших дверцах. За рулем ее был парень, похожий на хиппи. Мисс Пауэлл села к нему в машину, и они умчались. О нет, подумал Джимми.

Наконец ему удалось высвободиться из материнских рук, и он стоял теперь посреди улицы, глядя на толпу, окружавшую Дейва, и жалея, что не он тогда сел в ту машину – ведь все любили бы сейчас его и он был бы в центре внимания, словно какой-нибудь божок или идол.

Вылилось все это в общий праздник на Рестер-стрит, когда все бегали от камеры к камере, надеясь попасть на телеэкран или увидеть назавтра свою фотографию в утренней газете: «Да, я знаю Дейва, он мой лучший друг, мой однокашник, отличный парень, благодарение Господу, что все окончилось хорошо».

Кто-то схватил пожарный шланг, и Рестер-стрит словно испустила вздох облегчения, орошенная струями воды, и мальчишки, побросав обувь на тротуар и закатав штаны, плясали и плескались в этих струях. Подъехала тележка мороженщика, и Дейву разрешили бесплатно взять любое, и даже мистер Пакино, этот жуткий вдовец-маразматик, стрелявший дробью в белок, а иногда и в детей, когда их родители не видели, вечно оравший на всех, чтоб не шумели, даже он – подумайте! – открыл окна и включил свой проигрыватель, и Дин Мартин запел на всю улицу «Воспоминания об этом» и «Воларе» и прочее дерьмо собачье, над которым в другое время Джимми только посмеялся бы, но сейчас оно было вроде кстати. Сейчас музыка вилась над Рестер-стрит, как ленты серпантина. Она смешивалась с шумом водяных струй от насоса. Парни, резавшиеся в карты в задней комнате ресторанчика «Свиная котлета», притащили раскладной стол и портативную жаровню. Вскоре откуда-то появились еще сифоны с «Шлитцем» и «Наррагансеттом», и в воздухе запахло жареными сосисками и итальянскими колбасками, аппетитными копченостями и разогретым углем. Звук открываемых банок с пивом напомнил Джимми парк увеселений в летний воскресный день, когда грудь сжимается от бурной радости, а взрослые дурачатся похлеще детей, и все смеются, помолодевшие, и всем так хорошо друг с другом.

Вот из-за этого-то Джимми, даже помня о самой черной ненависти после отцовских побоев или когда у него крали какую-нибудь вещь, особенно любимую, все-таки ценил жизнь здесь. Ему нравилось, что люди здесь умели словно позабыть вдруг о горестях и невзгодах, о драках, о стычках и неприятностях, словно жизнь их была сплошным весельем; в день святого Патрика, или день города, или иногда Четвертого июля, или когда «Сокc» удачно выступит в сентябрьском чемпионате, или когда нашлось что-то, что считали утерянным, округа взрывалась бешеным весельем.

На Стрелке же все было иначе. На Стрелке тоже, конечно, устраивались совместные празднества, но их планировали заранее, запасались разрешениями, пропусками, и чтобы не поцарапать машину, и чтобы не ступить на газон: осторожнее, пожалуйста, я только что покрасил изгородь.

А на Плешке у половины жителей вообще никаких газонов не было, и изгороди завалились, так что какого черта… И если уж праздник, так праздник, потому что, ей-богу, разве мало мы вкалываем. И в этот день никаких тебе хозяев, никаких тебе налоговых инспекторов и алчных ростовщиков, а что до полицейских, так вот они – веселятся как все люди: офицер полиции Кабияки уплетает острую, с пылу с жару колбаску, а его напарник сует в карман банку с пивом – про запас. Репортеры отправились по домам, и солнце клонится к закату, озаряя улицу угасающим светом; дело к ужину, но никто из женщин не стряпает, и никто не ушел.

Кроме Дейва. Дейва-то и нет, как это обнаружил Джимми, когда, вынырнув из-под насосной струи, выжав отвороты штанов и надев майку, встал в очередь за сосиской. Праздник в честь Дейва был в разгаре, но Дейв, по-видимому, улизнул домой вместе с матерью, и когда Джимми поглядел на их окна на втором этаже, жалюзи там были спущены и вид у окон был неприступный.

Эти спущенные жалюзи почему-то опять вернули его мысли к мисс Пауэлл, к тому, как она села в эту хипповую машину, и ему стало жаль чего-то и грустно при воспоминании о том, как ее ножка ступила в эту машину, перед тем как дверца захлопнулась. Куда она отправилась? Может быть, вот сейчас она мчится по шоссе и ветер раздувает ее волосы, подхватывает их, как волны музыки на Рестер-стрит? Ночь смыкается над ними в их хипповом автомобиле, а они мчатся… куда? Джимми хотел это знать, нет, он не хотел знать этого. Завтра он увидит ее в школе, если, конечно, их не распустят на один день в честь возвращения Дейва, и он ее спросит… нет, спрашивать не надо.

Джимми взял сосиску и сел с ней на кромку тротуара напротив дома Дейва. Когда полсосиски было уже съедено, одна из жалюзи поднялась и он увидел в окне Дейва, глядевшего вниз, прямо на него. Джимми помахал ему половинкой сосиски – дескать, вот он я, но Дейв словно не узнал его, и со второго раза тоже. Он просто глядел вниз. Он глядел прямо на Джимми, и хотя выражения его глаз Джимми видеть не мог, он чувствовал пустоту и укоризненность его взгляда.

Мать Джимми подошла и присела рядом с ним, и Дейв отошел от окна. Мать Джимми была маленькой хрупкой женщиной с тусклыми волосами. Для такой хрупкой женщины двигалась она так тяжело, словно на каждом плече тащила груду камней; она все время тихонько вздыхала, причем Джимми казалось, что она, наверное, сама не слышит собственных вздохов. Он видел фотографии, где она была снята до своей беременности им. Тогда она была гораздо толще и такая молоденькая, прямо девочка-подросток (если подсчитать, это именно так). Лицо тогда у нее было круглее, и не было этих морщин возле глаз и на лбу, улыбалась она так хорошо, широко улыбалась, только, может, чуть-чуть испуганно или опасливо – Джимми так до конца и не понял. Отец тысячу раз рассказывал ему, что он своим появлением на свет чуть не убил ее: у нее началось кровотечение, кровь все шла и шла, и доктора боялись, что она умрет. После этого, рассказывал отец, она вся высохла, и о других детях уже речи не было. Еще бы, кому охота такую муку да снова…

Мать положила руку ему на колено и сказала:

– Ну, как дела, Джи-Ай Джо?

Мать вечно придумывала ему разные прозвища, с ходу придумывала. Джимми порой даже понять не мог их смысла.

Он пожал плечами:

– Сама знаешь.

– Ты не поговорил с Дейвом.

– Ты, мам, вцепилась в меня и не отпускала.

Мать убрала руку с его колена и обхватила себя за плечи – темнело и становилось холодно.

– Я имела в виду – потом. Пока он еще не ушел.

– Я увижу его завтра в школе.

Мать выудила из кармана пачку «Кента», закурила и тут же выпустила дым.

– Не думаю, чтобы он завтра пошел в школу.

Джимми прикончил свою сосиску.

– Ну, не завтра, так через день-другой. Ведь так?

Мать кивнула и опять выпустила дым. Придерживая себя за локоть, она курила и глядела на окна Дейва.

– Как сегодня было в школе? – спросила она, но казалось, что ответ ей не очень нужен.

Джимми пожал плечами:

– Нормально.

– Я видела эту вашу учительницу. Хорошенькая.

Джимми промолчал.

– Даже очень хорошенькая, – повторила мать, сопроводив эти слова серой лентой дыма.

Джимми по-прежнему молчал. Он часто не знал, что сказать родителям. Мать вечно такая измученная, изможденная. Уставится на что-то, невидимое Джимми, курит одну сигарету за другой и никогда ничего не слышит с первого раза – Джимми приходится все ей повторять. Отец, тот обычно был злой и раздраженный, и даже когда он не злился и вроде бы был весел, Джимми знал, что в любую секунду он может опять превратиться в злобного алкоголика, способного дать затрещину Джимми за какое-нибудь слово, над которым только посмеялся бы полчаса назад. А еще он знал, что, как ни притворяйся, в нем самом тоже сидят и отец, и мать – материнская молчаливость и отцовские вспышки ярости.

Когда Джимми переставал думать о том, как хорошо быть парнем мисс Пауэлл, он начинал прикидывать, каково быть ее сыном.

Сейчас мать смотрела на него, держа сигарету возле уха, буравила пристальным взглядом маленьких глаз.

– Чего ты? – спросил он со смущенной улыбкой.

– У тебя чудная улыбка, Кассиус Клей.

И она улыбнулась ему в ответ.

– Да?

– Правда, правда! Вырастешь – будешь настоящим сердцеедом.

– Угу. Вот и пусть, – сказал Джимми, и оба рассмеялись.

– Мог бы быть и поразговорчивее, – заметила мать.

«Да ведь и ты могла бы», – хотелось сказать Джимми.

– А впрочем, и так сойдет. Женщины любят молчаливых.

Из-за плеча матери Джимми увидел отца, неверными шагами выходившего из дома в мятой одежде, с лицом, опухшим не то со сна, не то с перепоя, не то от того и другого вместе. На собравшихся он смотрел недоуменно, словно не понимая, откуда взялись эти люди и зачем они здесь.

Мать проследила за взглядом Джимми, потом перевела глаза на него. Теперь она опять была измученная, улыбка исчезла с ее лица так бесповоротно, что казалось странным, что она вообще была способна улыбаться.

– Эй, Джим…

Он любил, когда она звала его «Джим». Это рождало между ними особую доверительность.

– Да?

– Я так рада, что ты не полез в ту машину, мальчик мой!

Она поцеловала его в лоб, и Джимми увидел, как заблестели ее глаза, а потом она встала и, повернувшись к мужу спиной, отправилась туда, где были матери других мальчиков.

Джимми поднял глаза и увидел в окне Дейва, опять глядевшего вниз прямо на него. Позади Дейва в комнате горел мягкий желтый свет. На этот раз Джимми даже и не сделал попытки помахать ему. Теперь, когда и полиция и репортеры разошлись, а праздник был в полном разгаре и, наверное, все уже позабыли, что именно они празднуют, Джимми остро почувствовал, каково там Дейву – в одиночестве, если не считать его полоумной матери, среди бурых стен, под тусклым огнем желтой лампы, в то время как внизу на улице все бурлило весельем.

И он тоже порадовался, что не влез тогда в ту машину.

Порченый. Вот слово, сказанное отцом Джимми. Он так и сказал накануне вечером: «Хоть они и нашли его живым и здоровым, все равно он теперь порченый и прежнего не вернешь».

Дейв приподнял одну руку Приподнял до локтя и застыл, не двигая ею, и когда Джимми помахал ему в ответ, то почувствовал, как тоска заползает в душу, в самую глубину ее, и там растекается, расходится рябью. Он не знал, почему его охватила тоска: из-за отца, или из-за матери, или из-за мисс Пауэлл и всех этих соседей, или из-за того, как поднял руку Дейв, стоя, словно манекен, в окне, но что бы ни было ее причиной – что-нибудь одно или все, вместе взятое, – он знал, что тоска эта впредь его уже не покинет. Вот он сидит на кромке тротуара, одиннадцатилетний мальчик, но одиннадцатилетним он себя не чувствует. Он постарел. Стал старше, как родители, как эта улица.

«Порченый», – подумал Джимми и уронил руку на колени. Он глядел, как, кивнув ему, Дейв опустил жалюзи, замкнувшись в своей тихой, как гроб, квартире с бурыми стенами и тикающими ходиками, и тоска, шевельнувшись, удобно угнездилась в душе, в самой сердцевине ее, как в уютной берлоге, и ее уже не выманить наружу, даже и пытаться нечего, потому что какая-то часть его знает: это бесполезно.

Он встал с тротуара, еще не зная, для чего: он ощутил неодолимое беспокойное желание не то разбить что-то, не то сделать что-нибудь невиданное, безумное. Но забурчало в животе, и он понял, что не наелся, и отправился за новой сосиской в надежде, что они еще не кончились.

На несколько дней Дейв Бойл стал маленькой сенсацией не только в округе, но и во всем штате. Заголовок утренней «Рекорд америкен» гласил: «Пропавший мальчик найден», а фотография на развороте запечатлела сидящего на крыльце Дейва, обхватившую его худыми руками мать, а вокруг заглядывающих с обеих сторон в объектив местных сорванцов, и лица веселые и счастливые у всех, кроме матери Дейва, которая выглядела так, словно пропустила автобус и придется долго ждать на морозе.

Не прошло и недели, как те же мальчики с фотографии стали дразнить его в школе «педиком». На их лицах читалась ненависть, и Дейв не понимал ее причины, да и они сами вряд ли ее понимали. Мать говорила, что они могли что-то слышать от родителей, и советовала Дейву не обращать внимания – скоро им это наскучит, они все забудут и станут, как прежде, его друзьями.

Дейв кивал, а сам думал, что, наверное, в лице у него есть что-то, некая отметина, которую сам он не видит, и из-за нее всем хочется его обижать. Например, тем мужикам в машине. Вот почему они выбрали именно его? Откуда им было известно, что он влезет в машину, а Шон и Джимми – нет? Дейв пришел к такому выводу, вспоминая то, что произошло. Мужики эти (он знал их имена или, по крайней мере, знал, как они обращались друг к другу, но не мог себя заставить мысленно называть их по именам) чувствовали, что ни Джимми, ни Шон так просто не сдадутся: Шон может с криком ринуться домой, ну а Джимми… чтобы заполучить Джимми, им придется избить его до полусмерти. Жирная Бестия даже сказал это в машине: «Видал того мальчонку в белой футболке? Как он смотрел на меня, видел? Без всякого страха смотрел, надо же! Вырастет, пришьет кого-нибудь, такому это раз плюнуть!»

Напарник его, Волчара, улыбнулся:

– Что до меня, то я подраться всегда не прочь.

Жирная Бестия покачал головой:

– Да он бы тебе палец откусил, если б ты его в машину потянул. Откусил бы и не поморщился, негодник!

Прозвища помогали: Волчара и Жирная Бестия. Помогало, если представить их дикими зверями – волками в человеческом обличье, а себя, Дейва, персонажем из сказки – Мальчиком, Украденным Волками и бежавшим от них, пробиравшимся диким болотистым лесом до самой бензозаправки; Мальчиком Хладнокровным и Ловким, всегда знающим, что надо делать.

В школе же он оставался Мальчиком, Которого Украли, и каждый чего только не придумывал про те четыре дня его отсутствия. Однажды утром в школьном туалете рядом с Дейвом оказался семиклассник по фамилии Маккафери-младший. Подойдя вразвалку к писсуарам, он бросил Дейву: «Ну что, пососал ты им?», и все его дружки-семиклассники заржали и издевательски зачмокали.

Дрожащими руками Дейв застегнул ширинку и, вспыхнув, повернулся к Маккафери-младшему Он постарался придать лицу злобное выражение, и Маккафери нахмурился и дал ему пощечину.

Эхо пощечины звонко прокатилось по туалету. Какой-то семиклассник даже ахнул по-девчачьи.

Маккафери сказал:

– Ну что, язык проглотил, педик? А? Может, тебе еще добавить?

– Он плачет, – сказал кто-то.

– Еще бы! – хохотнул Маккафери-младший, и у Дейва ручьем потекли слезы.

Щека, сначала онемевшая, теперь саднила, но плакал он не от боли. Боли он не очень боялся и никогда не плакал от нее, даже когда, грохнувшись с велосипеда, располосовал себе педалью щиколотку так, что пришлось зашивать – семь швов наложили тогда. Плакать заставляло то, что исходило от этих мальчиков и резало как острый нож. Он чувствовал волны ненависти, отвращения, гнева и презрения. И все это было направлено на него. Непонятно почему. Ведь он за всю свою жизнь никого не обидел. А они его ненавидели. И ненависть эта рождала в нем сиротливое чувство. Ему казалось, что от него воняет, что он ничтожен и в чем-то провинился, и плакал он оттого, что не хотел больше это чувствовать.

Слезы его вызвали всеобщий смех. Маккафери даже запрыгал от удовольствия; гримасничая и строя рожи, он изображал плачущего Дейва. Когда же Дейв наконец совладал с собой и рыдания его перешли в сдавленные всхлипы, Маккафери опять дал ему пощечину, такую же сильную и в ту же самую щеку.

– Погляди на меня! – приказал Маккафери, когда Дейв опять зарыдал и новые потоки слез хлынули из глаз мальчика. – На меня гляди!

Дейв поднял глаза на Маккафери, надеясь увидеть на его лице сострадание, доброе участие, пускай даже жалость, но увидел он лишь злобный смеющийся оскал.

– Угу, – заключил Маккафери, – ясное дело, пососал.

Он опять замахнулся, и Дейв втянул голову в плечи и пригнулся, но Маккафери не стал его бить, а, смеясь, отошел со своими дружками.

Дейв вспомнил слова мистера Питерса, маминого приятеля, иногда остававшегося у них ночевать. Однажды тот сказал ему:

– Двух вещей ты не должен никому прощать – плевка и пощечины. И то и другое хуже, чем пинок или зуботычина, и того, кто это сделал, надо постараться убить, если удастся.

Дейв сидел на полу в туалете, думая, как было бы хорошо, если б в нем это было – решимость убить. И начал бы он, наверное, с Маккафери-младшего, а потом очередь дошла бы до Волчары и Жирной Бестии, если они ему попадутся. Но положа руку на сердце, он понимал, что не сможет этого сделать. Он не знал, почему люди так злобятся друг на друга. Это было странно. Непостижимо.

После случая в туалете слух о нем пополз по школе, так что всем, начиная с малышей-третьеклассников и до самых старших школьников, стало известно, как обошелся Маккафери-младший с Дейвом и как повел себя при этом Дейв. Приговор был вынесен, после чего Дейв обнаружил, что даже те немногие одноклассники, которых он мог с грехом пополам счесть приятелями, стали шарахаться от него, как от прокаженного.

Не все из них дразнили его «гомиком» или корчили обидные гримасы при его появлении, большинство одноклассников просто его не замечали. И это было еще обиднее. Окруженный молчанием, он чувствовал себя изгоем.

Если, выбегая утром из дому, он налетал на Джимми Маркуса, тот молча шел с ним рядом до самой школы, потому что неудобно было бы не идти, а столкнувшись в вестибюле или в дверях класса, они обменивались приветствиями. Встречаясь с Джимми взглядом, Дейв замечал у него в глазах странную смесь жалости и смущения, словно Джимми силится что-то сказать, но не может подобрать нужных слов – ведь Джимми и в лучшие-то времена не был особенно речист, кроме тех случаев, когда его внезапно захватывала какая-нибудь нелепая идея: спрыгнуть на рельсы или украсть автомобиль. Но сейчас Дейв чувствовал, что их дружба (а он, честно говоря, начал сомневаться, что это была настоящая дружба, и со стыдливой досадой вспоминал, как часто навязывал приятелю свое общество) после того, как он сам влез в ту машину, а Джимми остался недвижим на тротуаре, как-то выдохлась и сошла на нет.

Как выяснилось, Джимми недолго предстояло еще учиться в одной с Дейвом школе, так что встречи по утрам вскоре прекратились. В школе Джимми теперь вечно ошивался с Вэлом Сэвиджем, маленьким узколобым парнишкой, известным тем, что его дважды задерживала полиция, а также своим буйным нравом – способностью впадать в совершенно неконтролируемую ярость, пугая этим как одноклассников, так и учителей. Про Вэла говорили (хоть и украдкой), что родители его копят деньги не на колледж сыну, а для того, чтобы вызволять его из тюрьмы. Еще до случая с машиной Джимми в школе вечно ошивался с этим Вэлом. Иногда они брали в компанию и Дейва, например устраивая набег на школьную кухню в поисках остатков продуктов или обнаружив новую, еще не освоенную крышу, чтобы с нее прыгать. Но после истории с машиной Дейва совсем отлучили. Когда ему удавалось отвлечься от ненависти, которую вызывала в нем его внезапная изоляция, Дейв замечал, что темное облако, иногда словно витавшее над Джимми, теперь сгустилось и уже не покидало его никогда, окружая как бы темным ореолом. Джимми стал старше и грустнее.

Машину он в конце концов все-таки украл. Случилось это спустя без малого год после той его прерванной попытки возле дома Шона, и стоило это Джимми перехода в другую школу – ему пришлось ездить на автобусе чуть ли не через весь город в так называемую «Карвер-скул» и узнать на своей шкуре, каково в школе, по преимуществу черной, быть белым мальчишкой из Ист-Бакинхема. Вэл, правда, ездил туда же вместе с ним, и вскоре до Дейва дошло, что они уже терроризируют всю школу – эти ненормальные белые ребята, не знающие, что такое страх.

Украденная машина была с открывающимся верхом. По слухам, принадлежала она дружку какой-то из учительниц их школы, хотя кому именно, Дейв так и не узнал, и спер ее Вэл со школьной стоянки, когда учителя с супругами и друзьями-приятелями справляли в школе окончание учебного года. Джимми сел за руль, и они с Вэлом вволю поколесили по Бакинхему на полной скорости, сигналя направо и налево и маша встречным девчонкам, пока их не застукала полицейская машина и они не врезались у Роум-Бейсин в стоявший «дампстер». Выпрыгивая из машины, Вэл вывихнул лодыжку, и Джимми, который был уже у самого забора, а перелезши, очутился бы на пустыре, вернулся помочь другу. Дейву всегда это представлялось сценой из боевика: храбрый солдат возвращается, чтобы вытащить с поля боя упавшего товарища, а кругом ложатся пули и рвутся снаряды (хотя Дейв и сомневался в том, что полицейские применили бы оружие, но так было круче). Полицейские сцапали их обоих, и ночь они провели в камере. Им разрешили закончить шестой класс, так как до конца года оставалось всего несколько дней, но родителям объявили, что им следует подыскать для мальчиков другую школу.

После этого Дейв почти не видел Джимми – так, раз-другой за несколько лет. Мать Дейва не разрешала ему выходить из дому, кроме как в школу и обратно. Она была уверена, что те двое все еще караулят его, разъезжая в своей пропахшей яблоками машине, и стоит ему выйти за порог, они кинутся на него, как коршуны или как ракета с тепловой наводкой.

Дейв знал, что это не так. Ведь в конце концов они волки, а волки вынюхивают в ночи добычу самую удобную – животных слабых и больных, – а учуяв, преследуют, пока не загрызут. Но мысли о них теперь часто посещали его вместе с картинами того, что они с ним делали. Во сне картины эти его не мучили. Они возникали днем, нежданно-негаданно, в долгом молчании, когда он пытался сосредоточиться на комиксе, или смотрел телевизор, или просто глядел из окна на Рестер-стрит. Они являлись, а Дейв старался прогнать их, закрывая глаза, изгоняя из памяти, что Жирную Бестию звали Генри, а Волчару – Джорджем.

«Генри и Джордж! – кричало в нем что-то, когда на него обрушивались картины. – Генри и Джордж! Генри и Джордж, засранец ты этакий!»

Дейв спорил, говорил этому внутреннему голосу, что вовсе он не засранец, он Мальчишка, Сбежавший от Волков. И иногда, чтобы прогнать картины, он вновь проигрывал про себя свой побег, вспоминая детали и как все это было – как он заметил трещину в переборке возле дверной петли и услышал звук отъезжающей машины – значит, те отправились по кабакам, – и как сломанной отверткой он расширял и расширял щель, пока петля не оторвалась, выдрав из двери узкий, как нож, деревянный клин, и как он выбрался за переборку, он, Ловкий Мальчик, и со всех ног помчался к лесу, и как он шел на закатное солнце и вышел к бензозаправке «Эссо» в миле от опушки. Видение это – круглый бело-голубой знак «Эссо», уже горевший неоновым светом, хотя солнце еще не совсем зашло, – совершенно потрясло Дейва, потрясло так, что он опустился на колени, где стоял, – на опушке, где лесная тропа переходила в серый асфальт старого шоссе. В этой позе и нашел его Рон Пьеро, владелец бензозаправки: на коленях, с мольбой глядящего на знак «Эссо». Рон Пьеро был худощав, но с такими сильными руками, что казалось, ими можно ломать свинцовые трубы, и Дейв нередко воображал, что было бы, если б Мальчишка, Сбежавший от Волков, был действительно персонажем боевика. Тогда они с Роном стали бы корешами, и Рон обучил бы его всему, чему обычно отцы учат сыновей; они оседлали бы коней, вскинули на плечи ружья и отправились бы навстречу бесконечным приключениям. Они бы здорово проводили время – Рон и Мальчишка – герои, охотники на волков.

Шону снилось, что улица двигалась. Он заглянул в открытую дверцу машины, которая пахла яблоками, и улица подхватила его и пихнула в машину. Там на заднем сиденье уже скрючился Дейв; рот его был открыт в беззвучном вопле. Во сне Шон видел только это – открытую дверцу и заднее сиденье. Того мужика за рулем, что был похож на полицейского, во сне он не видел. Как и его напарника на переднем сиденье. И Джимми он не видел, хотя тот был рядом. Он видел только заднее сиденье, и Дейва, и мусор на полу. Как это он не обратил внимания на то, что должно было сразу насторожить – на этот мусор на полу? Салфетки из закусочной, скомканные пакетики из-под чипсов, пивные и лимонадные банки, пластиковые стаканчики для кофе и грязная засаленная фуфайка. Лишь проснувшись и вспоминая свой сон, он понял, что и заднее сиденье, и мусор на полу на самом деле были в той машине, но раньше мусора этого он не помнил, а вспомнил только сейчас. Даже когда полицейские, заявившись к ним в дом, просили его подумать и хорошенько вспомнить все детали, которые он, может быть, упустил в рассказе, он не сказал, что пол и заднее сиденье были замусорены, потому что не помнил этого. Но потом, во сне, это всплыло, и именно это больше, чем все остальное, подсказало ему, пусть он этого и не видел, что что-то тут неладно с этим «полицейским», его «напарником» и их машиной. Шону не доводилось прежде видеть внутренность полицейской машины, особенно вблизи, но он подозревал, что мусора там быть не может. Наверно, там валялись еще и яблочные огрызки – отсюда и запах.

Через год после случая с Дейвом отец зашел к Шону в комнату, чтобы сообщить ему две вещи.

Первая – это то, что Шона приняли в Латинскую школу и что с сентября он будет учиться там в седьмом классе. Отец сказал, что они с матерью горды и счастливы, потому что Латинская школа – это как раз то, что нужно, если хочешь чего-то добиться в жизни.

А вторую вещь он сообщил ему чуть ли не мимоходом, уже когда уходил:

– Одного из них поймали, Шон.

– Из кого «из них»?

– Из тех двоих, что увезли Дейва. Они поймали его. Он умер. Покончил с собой в камере.

– Правда?

Отец внимательно посмотрел на него:

– Правда. Можешь перестать мучиться по ночам кошмарами.

Но Шон сказал:

– Ну а второй?

– Тот, кого поймали, – сказал отец, – дал показания полиции, что второй погиб в автомобильной катастрофе еще в прошлом году. Ясно? – По взгляду отца, которым тот окинул Шона, мальчик понял, что больше отец ничего не скажет и что тема исчерпана. – Так что иди мой руки, будем обедать.

Отец ушел, а Шон опустился на кровать с матрасом, выпиравшим там, где под него была подсунута бейсбольная перчатка-ловушка с мячом внутри – красная резина крепко обхватывала кожу.

Значит, и второй погиб. В автомобильной катастрофе. Шон надеялся, что, рухнув с обрыва в машине, которая пахла яблоками, он угодил оттуда прямо в адское пекло – как был, вместе с машиной.

II

Грустноглазые Синатры (2000)

3

Слезы в ее волосах

Брендан Харрис безумно любил Кейти Маркус. Это была любовь как в кино, будто в крови у него гремела музыка и музыка звучала в ушах. Он любил ее, когда она просыпалась и когда ложилась в постель; любил ее весь день напролет и в каждую секунду этого дня. Брендан Харрис любил бы Кейти Маркус и растолстевшую, и безобразную. И если бы она покрылась прыщами или была безгрудой, или если б у нее росли усы. Он любил бы ее и беззубой. И лысой.

Кейти. Самый звук ее имени, проносясь в мозгу, наполнял мышцы Брендана веселящим газом, так что казалось, он и по воде пройдет, и поднимет в воздух автобус, а подняв, швырнет его через улицу.

Брендан Харрис сейчас любил всех и каждого, потому что он любил Кейти, а Кейти любила его. Он любил толкучку в вагоне, пахнущий гарью туман и визг отбойных молотков. Он любил своего никчемного старикана-отца, который ни разу не послал ему открытки ни на Рождество, ни в день рождения с тех самых пор, как бросил их с матерью, когда Брендану было шесть лет. Он любил утра понедельников; и глупые комедии, над которыми даже слабоумный и тот не смеется; и стояние в очередях. Он даже работу свою любил, хотя больше он на нее и не пойдет.

Завтра утром Брендан оставит этот дом, оставит мать, выйдет из обшарпанной двери и по разбитым ступенькам спустится на широкую улицу, окаймленную двумя рядами припаркованных машин, выйдет словно под музыку, и не какую-нибудь заезженную чушь собачью, а под звуки гимна. Да, гимна – вот как он выйдет на улицу и пойдет по середине мостовой, и пусть на него чуть не наезжают машины, сигналя клаксонами, он пойдет в самый центр Бакинхема, возьмет за руку свою Кейти, и потом они навсегда уедут отсюда, взбегут по трапу самолета, отправятся в Лас-Вегас, и там свяжут свои судьбы крепко и нерушимо, а Элвис прочтет из Библии и спросит, берет ли он в жены эту женщину, а потом спросит у Кейти, берет ли она в мужья этого мужчину, – и конец, сделано раз и навсегда. Они поженятся и не вернутся сюда никогда в жизни, назад пути не будет, а будут только они с Кейти и сияющая и чистая дорога впереди, жизненный путь, очищенный от прошлого, от всего окружающего.

Он оглядел комнату. Одежда упакована. Дорожные чеки «Америкен экспресс» упакованы. Сапоги упакованы. Фотографии его и Кейти. Портативный плеер, диски, туалетные принадлежности – все упаковано.

Он оглядел то, что оставалось. Постеры – Берд и Пэриш, Фиск, уделавший всех на соревнованиях в 75-м. Постер с Шарон Стоун в белом узком платье (свернутый и засунутый под кровать с того вечера, когда он впервые залучил к себе Кейти, но все же…). Половина всех дисков – тех, что он слушал раза два, не больше, все эти Макхаммеры и Билли Рей Сайрусы, будь они неладны… И пара обалденных, в двести ватт, усилителей фирмы «Сони», часть его настольной Иенсеновской системы – и за них он расплатился прошлым летом, когда крыл крышу Бобби О'Доннелу.

Тогда он впервые смог заговорить с Кейти. Господи. И всего-то год прошел, а кажется, не то десять лет, не то одно мгновение. Кейти Маркус. Он знал ее, конечно, – кто в этом районе не знал ее, такую красотку? Но мало кто знал ее по-настоящему. С красавицами всегда так. Это только в кино, на экране красота располагает и кажется доступной, а на самом деле она как высокая ограда, которая не пускает тебя, заставляет сторониться.

Но Кейти, ребята, с самого первого дня, когда заявилась на строительную площадку вместе с Бобби О'Доннелом и он оставил ее там, потому что ему и его дружкам пришлось отлучиться по какому-то неотложному делу и они словно забыли о ней, так вот она с самого начала была такая простая, такая естественная; она вертелась возле Брендана и не отошла даже тогда, когда он занимался сваркой – пижонка этакая. Она знала, как его зовут, и сказала: «Как же такой хороший парень, как ты, Брендан, стал работать на Бобби ОДоннела?» Брендан. Она произнесла это имя так легко, словно век повторяла его. Брендан, стоявший в это время на краю крыши, чуть не свалился оттуда в обмороке. Именно в обмороке. Ей-богу. Вот как она на него действовала.

А завтра, как только она позвонит, они уедут. Уедут вместе. Уедут навсегда.

Откинувшись на подушки, Брендан воображал себе ее лицо. Оно плыло над ним, как луна. Он знал, что не заснет. Слишком взвинчен, чтобы заснуть. Ну и пусть. Он лежал в темноте, а Кейти плыла над ним, улыбаясь, и глаза ее блестели, освещая мрак.

В этот вечер после работы Джимми Маркус и его родственник Кевин Сэвидж зашли выпить пива в «Охотнике» и сейчас сидели за столиком у окна, наблюдая, как мальчишки на улице играли в травяной хоккей. Мальчишек было шестеро, и, борясь с надвигавшейся темнотой, они продолжали играть, и в сумраке их лица казались стертыми. «Охотник» располагался в закоулке возле боен, и для хоккея это было, с одной стороны, хорошо, потому что машины сюда почти не заезжали, а с другой – плохо, так как фонари в этом месте уже второй год не горели.

Кевин был хорошим собутыльником, потому что был не слишком словоохотлив, как и Джимми, и они сидели и тянули свое пиво, слушая шарканье резиновых подошв, стук деревянных клюшек и внезапный металлический скрежет, когда от удара резина соскакивала со стержня.

В тридцать шесть лет Джимми Маркус полюбил тишину этих субботних вечеров. Он не стремился в шумные оживленные бары с их сутолокой и пьяными разговорами по душам. Тринадцать лет прошло с тех пор, как он отбыл срок, заимел магазинчик, жену и трех дочерей и сам поверил, что необузданный мальчишка, которым он был когда-то, превратился в мужчину, больше всего в жизни ценящего спокойную размеренность – без спешки выпить пивка, прогуляться поутру, послушать по радио репортаж с бейсбольного матча.

Он поглядел в окно. Четверо мальчишек, сдавшись, разошлись по домам, но двое оставались – в сгущавшейся тьме слышались звуки хоккейной схватки. Фигуры были едва различимы, но в стуке клюшек и напряженном топоте чувствовалась яростная энергия.

Ему требовался выход, этому юношескому напору. Когда Джимми был подростком и даже потом, лет эдак до двадцати трех, каждое его действие порождалось этой энергией. Ну а потом… Потом, наверное, учишься ее прятать. Запихиваешь куда подальше.

Его старшая дочь Кейти как раз сейчас этому учится. Девятнадцать лет, красотка, гормоны в ней так и играют. А в последнее время он заметил в ней перемену, какое-то новое изящество появилось в ней, и он не мог понять, откуда что взялось: некоторые девушки, взрослея, так расцветают, другие же всю жизнь остаются девчонками, а вот в Кейти он стал внезапно замечать некую умиротворенность, безмятежность.

Сегодня в лавке, уходя, она поцеловала Джимми, сказав: «Ну, пока, папа», и даже пять минут спустя отзвук ее голоса теплом наполнял его грудь. Это был голос ее матери, он почувствовал это, более низкий и уверенный, чем знакомый ему дочкин голос, и Джимми растерянно думал сейчас о том, что могло так повлиять на голосовые связки и почему раньше он не замечал перемены.

Голос ее матери. Женщины, которая вот уже скоро четырнадцать лет как умерла и чей голос Джимми услышал сейчас в голосе дочери. «Она взрослая женщина, – думал Джимми, – она взрослая».

Женщина… Бог мой… Как же это произошло?

Дейв Бойл даже никуда не собирался в этот вечер. Хотя это и субботний вечер, завершающий трудную рабочую неделю, но Дейв уже достиг того возраста, когда что суббота, что вторник – все равно, а выпивка в баре ничуть не предпочтительнее стаканчика дома. Дома даже и удобнее: не надо думать об обратной дороге.

Поэтому, когда все было позади и кончено, он усмотрел в этом руку Судьбы. Судьба и раньше вмешивалась в его жизнь, Судьба или Случай, по преимуществу несчастный, но чтобы вот так почувствовать ее направляющую руку, раньше этого не бывало, она все больше портила, взбалмошно и злобно сокрушая его замыслы. Как будто сидя там, где-то у себя на облаках, Судьба слышала голос: «Скучаешь, Судьба? Почему бы не поразвлечься чуток, не ущучить Дейва Бойла? Ну что на этот раз придумаешь?»

Так что Дейв был с ней хорошо знаком и узнавал по почерку.

Возможно, в этот субботний вечер Судьба праздновала день рождения или другой какой-то праздник и решила наконец дать Дейву передышку, разрешила немного встряхнуться без того, чтоб отвечать за последствия. Судьба словно сказала: «Давай, Дейви, вдарь как следует. Обещаю, что на этот раз ответного удара не будет». Так запасному, которого не пускают на поле, в кои-то веки разрешают бить пенальти. Потому что это не было предумышленно, не планировалось заранее. Нет, не планировалось. Дейв и сам потом твердил по ночам в пустоту кухни, клятвенно, словно перед судом, стискивая руки: «Пойми ты, это не планировалось».

В тот вечер он, пожелав спокойной ночи сыну Майклу и поцеловав его на ночь, спустился вниз и направлялся к холодильнику за пивом, когда его жена Селеста напомнила ему, что сегодня девичник.

– Опять? – Дейв открыл холодильник.

– Месяц прошел, – игриво и нараспев ответила Селеста тоном, от которого у Дейва иногда по спине ползли мурашки.

– Круто. – Опершись на посудомоечную машину, Дейв открыл пиво. – Что намечено на этот раз?

– «Мачеха», – объявила Селеста, глаза ее весело блеснули, она хлопнула в ладоши.

Раз в месяц Селеста и трое ее товарок по парикмахерскому салону «Озма» собирались вместе на квартире Дейва и Селесты Бойл, чтобы раскинуть карты Таро, выпить винца и испробовать какой-нибудь новый кулинарный рецепт. Обычно вечер завершался просмотром очередной душещипательной картины – о какой-нибудь деловой женщине, очень успешно продвигающейся по службе, но глубоко несчастной и одинокой и вдруг обретшей великую любовь и потрясающего любовника в лице могучего фермера, или о двух девчонках, только-только начавших ощущать себя женщинами и осознавших истинную природу своих чувств друг к другу, но внезапно получающих жестокий удар: у одной из них оказывается тяжкий недуг в последней стадии и она умирает – красивая и аккуратно, волосок к волоску, причесанная, – на широкой, как море, кровати.

Во время таких девичников Дейву предоставлялся следующий выбор: он мог удалиться в комнату Майкла и там глядеть на спящего сына, мог укрыться в их с Селестой спальне и там посмотреть кабельное телевидение или же убраться поскорее из дому, чтобы не быть свидетелем того, как подружки проливают слезы, когда фермер, принявший решение не дать себя захомутать, скачет обратно к себе в захолустье для жизни вольной и первобытно-прекрасной.

Обычно Дейв выбирал третий путь.

И в этот вечер все было как обычно. Он прикончил пиво, поцеловал Селесту, почувствовал нежный холодок в животе, когда она ущипнула его за бедро и крепко поцеловала в ответ, а потом вышел за дверь, спустился по лестнице мимо квартиры мистера Макалистера и, пройдя через парадное крыльцо, очутился на вечерней субботней Плешке. Думая, куда направиться – дойти до «Баки» или прошвырнуться подальше, до «Охотника», постоял в нерешительности возле дома, после чего выбрал автомобильную прогулку. Можно доехать до Стрелки, поглазеть на студенток колледжа и тамошних хлыщей – последних там клубится тьма-тьмущая, иные даже на Плешку просачиваются.

Они захватили кирпичные трехэтажки, которые теперь уже и не трехэтажки, а особняки в стиле королевы Анны. Окружив их лесами, они выпотрошили внутренности домов, заставив рабочих трудиться день и ночь, чтобы месяца три спустя Л.-Л. Вине мог выставить у тротуара свои «вольво» и втащить вовнутрь коробки со своей керамикой. За ставни тихой сапой вполз джаз, и теперь они попивают дорогие напитки из самых фешенебельных винных подвалов, прогуливают по кварталу своих такс и разбивают у фасадов изысканные газоны. Пока что изменились лишь трехэтажки на Гэлвин– и Туми-авеню, но если так пойдет дело, то, судя по всему, скоро их «саабы» доползут до Канала и самого сердца Плешки.

На прошлой неделе мистер Макалистер, домовладелец, лениво и как бы невзначай бросил:

– Цены на жилье поползли вверх, и сильно вверх.

– Так вам и карты в руки, – сказал Дейв, окидывая взглядом дом, в котором вот уже десять лет как снимал квартиру. – И если так дальше пойдет, вы могли бы…

– Если так дальше пойдет? – Лицо Макалистера приняло скептическое выражение. – Да меня налогами на собственность задушат! Это ж фиксированный доход! Сейчас продать не решусь? Ну так года через три налоговые инспектора меня все равно слопают.

– И куда же вы денетесь? – спросил Дейв, а про себя подумал: «А я куда денусь?»

Макалистер пожал плечами:

– Не знаю. Может, в Веймут подамся. У меня друзья в Леоминстере.

Сказал это так, словно уже сделал ряд звонков или наведался в кое-какие пустующие дома.

Въезжая на своем «аккорде» на Стрелку, Дейв старался припомнить, кто из его знакомых-ровесников или моложе еще остался здесь. Притормозив на красный свет, он заметил двух хлыщей в одинаковых ярко-красных водолазках и шортах цвета хаки – бесполые, хоть и мускулистые, они сидели за столиком возле бывшей пиццерии «Примо», ныне превращенной в кафе «Высший свет», и ели ложечками не то мороженое, не то застывший йогурт; их загорелые ноги, вытянутые и скрещенные у щиколоток, перегораживали тротуар, а к витрине были прислонены два горных велосипеда, сверкающих в неоновом свете витрины.

Дейв думал, куда он, к черту, денется, если хищная предприимчивость переселенцев, возобладав, поглотит его. Если так пойдет дело и пиццерии станут превращаться в кафе, то на деньги, что зарабатывают они с Селестой, они с трудом и двухкомнатную-то осилят где-нибудь на Паркер-Хилл. А оттуда, попав в список постоянных должников, они переберутся уже в настоящую трущобу, где лестничные клетки пахнут мочой и валяются дохлые крысы, и вонь от них смешивается с запахом плесени на стенах, и по подъездам шастают наркоманы и уголовники с ножами, и едва зазеваешься, плохо тебе придется.

С тех пор как местные бандиты гнались за его автомобилем, когда он ехал с Майклом, Дейв держал под сиденьем пистолет двадцать второго калибра. Стрелять он из него не стрелял ни разу, даже в тире, но любил ощупывать его и заглядывать в ствол. Он доставил себе удовольствие, представив, как выглядели бы эти двое хлыщей-близнецов на мушке, и улыбнулся. Но зажегся зеленый свет, а он все еще стоял, и сзади нетерпеливо засигналили клаксоны, хлыщи подняли взгляд, чтобы посмотреть, почему шум, и оглядели его обшарпанную машину.

Дейв газанул с перекрестка, задыхаясь от ненависти под их недоуменными ироническими взглядами.

В этот вечер Кейти Маркус и две ее лучшие подруги Дайана Честра и Ив Пиджен отправились праздновать расставание Кейти с Плешкой, а может быть, и с Бакинхемом. Праздновать так, словно цыганки, осыпав их золотым дождем, напророчили им исполнение всех желаний. Праздновать так, словно все втроем выиграли в лотерею или получили отрицательный результат в тесте на беременность. Они кинули на стол свои сигареты с ментолом и крепко выпили в задней комнате «Спайрес паба», взвизгивая всякий раз, когда какой-нибудь славный паренек подмигивал одной из них. Час назад они до отвала наелись в гриле на Ист-Коуст, а затем вернулись в Бакинхем и, перед тем как завернуть в бар на стоянке, выкурили дозу. Все – и россказни, которые они слышали по нескольку раз и знали как свои пять пальцев, и то, что Дайану опять прибил ее дружок, сволочь такая, и пятно от губной помады на щеке Ив, и двое толстяков у игорного стола – все веселило их до умопомрачения.

Когда в баре стало не протолкнуться, а чтобы взять порцию у стойки, надо было прождать минут двадцать, они переместились на Стрелку в «Керли Фолли»; перед этим они выкурили в машине еще одну дозу, и Кейти ощутила на сердце когтистую лапу какого-то дурного предчувствия.

– Эта машина нас преследует.

Ив взглянула в зеркальце заднего вида:

– Ничего подобного.

– Она едет за нами от самого бара.

– Да что ты, сдурела, Кейти-малышка, она и всего-то с полминуты как появилась!

– Уф-ф.

– Уф-ф, – передразнила ее Дайана и, хохотнув, передала сигарету Кейти.

– Все спокойно, – пробасила Ив.

Кейти поняла, куда клонит Ив.

– Заткнись ты.

– Даже слишком спокойно, – поддержала подругу Дайана и прыснула.

– Дуры вы… – Кейти хотела рассердиться, но вместо этого ее вдруг охватил приступ смеха. Она хотела откинуться на спинку сиденья, но завалилась набок, так что голова ее очутилась между подлокотником и сиденьем; щеки ее горели, и кожу на щеках странно покалывало, как бывало всегда в те редкие случаи, когда она курила марихуану.

Смеяться больше не хотелось, и клонило в сон. Уставившись на бледный купол света, она думала о том, что вот оно, счастье, – посмеяться хорошенько, по-дурацки посмеяться с лучшими подругами в последний вечер перед свадьбой с любимым человеком. (В Лас-Вегасе, подумать только! С перепоя. Ну и ладно.) Все равно это здорово. Это счастье.

Четыре бара, три порции и пара телефонных номеров, записанных на салфетке, так развеселили Кейти и Дайану, что в «Макджилсе» они вспрыгнули на стойку и пустились в пляс под «Кареглазку», хотя музыкальный автомат и не работал. Ив пела «Скользя и качаясь», и Кейти с Дайаной скользили и качались, самозабвенно крутя бедрами и головой, пока не рассыпалась прическа. Парни в «Макджилсе» были в восторге, но двадцать минут спустя у Брауна девушки и в дверь-то с трудом могли войти.

Дайана и Кейти с двух сторон подпирали Ив, а та во все горло распевала «Я так хочу» Глории Гейнор, что осложняло ее транспортировку, и при этом раскачивалась, как метроном, что осложняло вдвойне.

Так что у Брауна их тут же завернули, а это означало, что единственным оставшимся для них местом, где еще могли найти приют три обезножевшие бакинхемские красотки, была «Последняя капля» – вонючая дыра на задворках Плешки, имевшая дурную и скандальную славу окрест, место, где самые дешевые проститутки искали себе клиентов, а припаркованный поблизости автомобиль без сигнализации мог продержаться неугнанным минуты полторы, не больше.

Вот тут-то и возник Роман Феллоу в сопровождении своей последней подружки, похожей на рыбку гуппи, – Роману нравились миниатюрные блондинки с большими глазами. Появлению Романа обрадовались бармены, потому что Роман всегда был щедр на чаевые, бросая их направо и налево, но Кейти вовсе ему не обрадовалась, потому что Роман корешился с Бобби О'Доннелом.

Роман сказал:

– Кейти?

Кейти улыбнулась в ответ – она боялась Романа. Его все боялись. Красивый парень и очень неглупый, он мог быть крайне забавным и приятным, если хотел этого, но был в нем и порок: глаза его пугали абсолютным отсутствием всякого чувства, в них зияла холодная пустота.

– Я немного перебрала, – призналась она.

Слова ее рассмешили Романа. Он коротко хохотнул, обнажив белоснежные зубы, и отхлебнул «Тамкрея».

– Немного перебрала, значит? Что ж, ЯСНО. А вот ответь-ка мне, пожалуйста, Кейти, – сказал он вкрадчивым голосом, – ты думаешь, Бобби приятно будет услышать, что ты вытворяла в «Макджилсе»? Приятно будет, когда ему расскажут об этом?

– Нет.

– Потому что и мне это здорово неприятно было, Кейти. Понимаешь, что я говорю?

– Да.

Роман приложил руку рупором к уху.

– Как ты сказала?

– Да.

Держа руку по-прежнему возле уха, Роман наклонился к ней:

– Извини. Так что же?

– Я сейчас домой поеду, – сказала Кейти.

Роман улыбнулся:

– Серьезно? Я же не хочу на тебя давить.

– Нет, нет. С меня хватит.

– Конечно. Слушай, может, разрешишь мне по счету заплатить?

– Нет, спасибо, Роман, мы уже рассчитались.

Роман обнял за плечи подружку.

– Вызвать тебе такси?

Кейти чуть не ляпнула, что сама за рулем, но вовремя спохватилась:

– Нет, нет. В такой поздний час поймать машину не проблема.

– Да, конечно. Тогда ладно, Кейти, до скорого.

Ив с Дайаной были уже в дверях – они стали жаться к выходу, едва увидев Романа.

Уже на улице Дайана сказала:

– Черт. Думаешь, он настучит Бобби?

Кейти хоть и без большой уверенности, но покачала головой:

– Нет. Он дурное передавать не станет. Оставит про запас.

В темноте она провела рукой по лицу, и алкоголь в ее крови превратился в слякотный осадок, тяжкое одиночество. Одиночество было ей хорошо знакомо. Она чувствовала его с тех самых пор, как умерла ее мать, а мать ее умерла давным-давно.

На стоянке Ив вырвало, и она забрызгала заднее колесо синей «тойоты» Кейти. Когда Ив пришла в себя, Кейти выудила из сумочки флакончик с полосканием для рта и передала его подруге. Та спросила:

– А за руль ты сможешь сесть?

Кейти кивнула.

– Да ехать-то всего ничего. Справлюсь отлично.

Дайана невнятно поддакнула, пискнув что-то невразумительное.

Они осторожно покатили по Плешке. Кейти держала стрелку спидометра на двадцати пяти и старательно и сосредоточенно ехала по правой полосе.

Сперва по Данбой, миновав двенадцать кварталов, свернула на Кресент – здесь было темнее, тише. Выехав к началу Плешки, они покатили по Сидней-стрит, направляясь к дому Ив. По пути Дайана решила заночевать у Ив, вместо того чтобы ехать к своему дружку Мэтту, где ей пришлось бы выслушать от него очередную порцию гадостей за то, что явилась пьяная, поэтому они с Ив вылезли под разбитым фонарем на Сидней-стрит. Накрапывал дождь, и ветровое стекло было уже все в каплях, но ни Дайана, ни Ив не замечали дождя.

Перегнувшись в талии, они сунули головы в открытое окошко машины, глядя на Кейти. Неудачный конец этого праздничного вечера стер веселье с их лиц, и они были понурыми, как в воду опущенными. Кейти и самой было грустно глядеть на них и на капли дождя на ветровом стекле, и будущее маячило перед нею невеселое, стертое дождем, и все из-за них. Ее лучшие подруги еще с дошкольных лет, и вот может случиться так, что она больше их не увидит.

– Ты ничего, а? – Голос Дайаны зазвенел.

Кейти повернулась к ним, постаравшись улыбнуться широко, как только возможно, от усилия даже челюсть заболела.

– Ну конечно ничего. Я звякну вам из Вегаса, и вы прилетите ко мне в гости.

– Самолетом туда недорого, – сказала Ив.

– Совсем недорого.

– Совсем недорого, – подтвердила и Дайана и вдруг осеклась и, отвернувшись, потупилась, глядя на выщербленный тротуар.

– Ладно, – бодро произнесла Кейти. Слова выскакивали из ее рта весело, как пузырьки шампанского. – Я лучше поеду, пока мы тут не разнюнились.

Ив с Дайаной протянули ей руки через окошко, и она задержала их в своей руке, крепко стиснув, после чего они отошли от машины. Они помахали ей. Кейти помахала в ответ, потом нажала на клаксон и уехала.

Стоя на тротуаре, они глядели вслед удалявшейся машине и оставались стоять так и после того, как, мигнув, исчезли задние огоньки, когда Кейти резко свернула с Сидней-стрит. Они чувствовали, что не сказали каких-то важных слов. Пахло дождем и жестяной сыростью Тюремного канала, который нес свои тихие темные воды за парком.

Всю свою жизнь Дайана будет мучиться и корить себя за то, что не осталась в машине. Меньше чем через год она родит сына, и потом (еще до того, как он станет вылитый отец и озлится до того, что пьяный сядет за руль и раздавит женщину, ждавшую у светофора на Стрелке) она будет все твердить ему, что все шло к тому, чтобы ей остаться в машине, а она вот сдуру, из прихоти вышла и нарушила, стронула что-то в жизни. Она будет нести это в себе вместе с горьким чувством, что провела жизнь как никчемный наблюдатель чужих трагедий, которые не сумела предотвратить. Она будет возвращаться к этому и во время свиданий, навещая сына в тюрьме, а он будет лишь пожимать плечами и ерзать на стуле, а потом говорить: «Ты покурить принесла, мам?»

Ив вышла замуж за электрика и переехала на ранчо в Брейнтри. Иногда среди ночи она клала руку на его широкую щедрую грудь и заводила разговор о Кейти, вспоминала ту ночь, а он слушал и гладил ее волосы, но никаких слов не говорил, потому что сказать тут нечего. Ив просто необходимо было иногда произносить имя подруги, слышать звук этого имени, чувствовать его вкус на языке. У них родятся дети. Ив будет ходить на их футбольные матчи и стоять сбоку, глядя на игру и повторяя имя Кейти, беззвучно, себе самой и влажному апрельскому воздуху.

Но в тот вечер это были лишь две выпившие девчонки из Ист-Бакинхема, и Кейти видела в зеркальце, как исчезают их фигурки за поворотом Сидней-стрит, когда она направилась домой.

Вечером в этом районе царило безлюдье, дома возле парка года четыре назад горели и сейчас стояли выгоревшие, закопченные, заколоченные. Единственным желанием Кейти было поскорее очутиться дома, забраться в постель, а утром встать пораньше и улизнуть, пока ее не хватятся отец и Бобби. Ей хотелось бросить это место, как сбрасывают платье, промокшее под проливным дождем. Скомкав его в горсти, отшвырнуть прочь и уйти, не оглядываясь.

И ей вспомнилось то, о чем она не думала все эти годы. Вспомнилось, как они с мамой пошли в зоопарк, когда ей было пять лет. Вспомнилось без всякой причины, кроме той, что, возбужденные скверным наркотиком и алкоголем, клетки в мозгу, замкнувшись, видно, задели сундучок, где хранятся воспоминания. Мать вела ее за руку по Коламбия-роуд к зоопарку, и Кейти чувствовала, как костлява ее рука, и чувствовала, как подрагивает пульс возле ее кисти. Она заглядывала в худое, изможденное материнское лицо, с носом, который после того, как она похудела, стал крючковатым, со сморщенным подбородком, в ее затравленные глаза. И пятилетняя Кейти, опечаленная и недоумевающая, спросила:

– Почему ты все время такая усталая, мама?

Напряженное нервное лицо матери как-то сжалось и раскрошилось, как крошится сухая губка. Мать присела на корточки возле Кейти и, стиснув ладонями ее щеки, вперилась в нее покрасневшими глазами. Кейти подумала, что мать рассердилась, но тут губы матери исказила улыбка, подбородок задрожал, и она проговорила: «Ой, детка!» – и притянула ее к себе. Она уткнулась подбородком в плечо Кейти и опять проговорила: «Ой, детка!», – и еще раз повторила то же самое, и Кейти почувствовала, что волосы ее стали мокрыми от материнских слез.

Чувство это всплыло сейчас; капельки слез на ее волосах были мелкие, как морось дождя на ветровом стекле; она силилась вспомнить, какого цвета были глаза у матери, когда вдруг впереди на мостовой увидела лежащего человека. Тело лежало как куль с мукой возле самых ее шин, и она, резко крутанув вправо, почувствовала сильный удар в левое заднее колесо, и в голове мелькнуло: «О Господи, Боже милостивый, только не это, не могла я его задавить, скажи, что это не так, Господи, Господи…»

«Тойота» полетела в кювет, а нога Кейти соскочила с тормозной педали, машину качнуло вперед, мотор взревел и заглох.

Кто-то окликнул ее:

– Эй, ты в порядке?

Кейти увидела, как он направляется к ней, и расслабилась: он казался таким привычным, нестрашным, пока она не заметила пистолета в его руке.

В три часа ночи Брендан Харрис наконец уснул.

Он улыбался во сне. Кейти парила над ним, она говорила, что любит его, шептала его имя, и нежное, как поцелуй, дыхание ее щекотало висок.

4

Я больше не вижу тебя

Дейв Бойл завершил этот вечер в «Макджилсе», сидя с Большим Стэнли в углу и перед телевизором и глядя, как «Сокс» играют финал. На площадке царил Педро Мартинес, и «Сокс» колошматили «Ангелов» почем зря. Педро бил как бешеный, и мяч попадал на базу весь измочаленный и раскаленный, словно уголь. На третьей подаче нападающие «Ангелов», казалось, испугались, на шестой вид у них стал такой, словно они только и мечтают очутиться дома за ужином, а когда Гаррет Андерсон запулил штрафной куда-то за правую линию, сделав усилия Педро совершенно бессмысленными, накал борьбы исчез, растворившись на трибунах, разочарованных сухим счетом 8:0, и Дейв поймал себя на том, что больше разглядывает болельщиков, прожектора и сам стадион, чем следит за игрой.

Взгляд его скользнул по лицам на дешевых местах – на них читались отвращение и усталость побежденных, болельщики, казалось, принимали поражение гораздо ближе к сердцу, чем публика на центральной трибуне. И возможно, так оно и было. Многие из них, как понимал Дейв, выбирались на стадион раз в году. Они брали с собой детей и жен, прихватывали напитки, чтобы потом под калифорнийскими звездами праздновать победу, тратили долларов тридцать пять на дешевые билеты и еще двадцать пять на шапочки болельщиков для детей, жевали шестидолларовые гамбургеры из крысятны или сосиски за четыре с половиной доллара, запивая их «пепси» и заедая брикетиками мороженого, оставлявшими на руках липкие следы. Они шли, чтобы встряхнуться, вырваться из повседневности, вдохновиться редким зрелищем победы. Ведь спортивные арены и стадионы – это как в церкви: праздничное освещение, приглушенный шепот молитвы и сорок тысяч сердец, бьющихся в унисон, колотящих в барабан единой для всех надежды.

Выиграй. Сделай это. Для меня, для детей. Для моего несчастного супружества. Выиграй, чтобы я мог унести эту победу с собой в машину и посидеть в ее отсвете вместе с семьей, когда мы отправимся назад, возвращаясь к той жизни, где нет других побед.

Для меня, для меня победи. Выиграй. Выиграй.

Но когда команда твоя проигрывала, единая для всех надежда разбивалась вдребезги, а иллюзия общности с такими же, как ты, прихожанами исчезала. Твоя команда предавала тебя, становясь лишним напоминанием о тщете всех твоих усилий. Ты надеялся, а надежда умерла. И ты сидишь на трибуне в куче хлама – целлофановых оберток, рассыпанного попкорна и мягких, волглых бумажных стаканчиков, – брошенный среди немых свидетельств твоего крушения, а впереди только долгий путь в темноте к темной стоянке бок о бок с пьяными и расстроенными чужаками; рядом молчаливая жена, подсчитывающая про себя убытки, и трое капризных детей. Остается только влезть в машину и поехать туда, откуда обещала вырвать тебя эта церковь.

Дейв Бойл, бывшая звезда бейсбольной команды «Технического колледжа Дон-Боско», игравший в ней в самые ее счастливые годы, с 78-го по 82-й, знал все непостоянство болельщиков. Знал, как жаждешь поклонения и ненавидишь поклонников и готов на коленях вымаливать одобрительные крики «ну еще разок!» и как понуро склоняешь голову под гневным крушением их общей надежды.

– Видал, какие куколки? – произнес Большой Стэнли, и Дейв поднял глаза на двух девушек, вдруг вспрыгнувших на стойку и пустившихся в пляс под фальшивое пение «Кареглазки» – музыкальный аккомпанемент осуществляла третья из подружек, а две крутили бедрами и потряхивали задницами на стойке бара. Та, что справа, была пухлая, и серые глаза ее зазывно блестели. Дейв решил, что сейчас она в самом соку и еще с полгодика будет очень и очень неплоха в постели. А потом, года через два, обабится – вот и сейчас уже подбородок обвисает, – растолстеет, обрюзгнет и облачится в халат, и тогда уж чудно будет даже и представить, что кто-то совсем недавно мог на нее заглядываться.

А вот другая девушка – это да! Дейви знал ее с самого ее детства – Кейти Маркус, дочка Джимми и бедняжки Мариты, теперь живущая с мачехой, кузиной его жены, Аннабет. Как она выросла, однако, и каждая клеточка ее тела твердая, свежая, упругая, словно неподвластная закону притяжения. Глядя, как она танцует, наклоняется, кружится, смеется, а светлые волосы ее падают на лицо, закрывая его словно вуалью, и она встряхивает головой, откидывая их назад и выставляя молочно-белую выгнутую шею, Дейв почувствовал, как разгорается в нем, будто огонек свечи, смутное неясное томление. И не просто так. Причиной всему была она. Что-то исходило от нее, от ее тела, от искры узнавания, мелькнувшей на ее мокром от пота лице, когда глаза ее встретились с его глазами и она улыбнулась и помахала ему пальчиком, и жест этот пробрал его до костей, в груди стало тепло, и сердце защемило.

Он окинул взглядом сидевших в баре. Мужчины, хоть и под мухой, глаз не сводили с девушек, глядя на них, словно это светлое видение было им даровано свыше. А лица у них были как у болельщиков «Ангелов» на стадионе во время первых подач – тоскливое желание, смешанное с жалобным осознанием и грустным приятием того, что ничего не выйдет и они поплетутся домой, ничего не получив. Только и остается, что оглаживать себя в ванне, когда жена и дети дрыхнут наверху.

Дейв глядел на сияющую Кейти на стойке и вспоминал, как выглядела обнаженная Мора Кевени, когда была с ним, – капельки пота на лбу, взгляд блуждает и туманится от вина и страсти. Страсти к нему, Дейву Бойлу, звезде бейсбола, гордости Плешки на протяжении всего трех коротких лет. Никто и не вспоминал тогда, как его похитили в десятилетнем возрасте. Нет, тогда он был героем. Мора с ним в постели. Судьба подыгрывает ему.

Дейв Бойл. Откуда ему было знать тогда, что Судьба дарует свои милости лишь на короткий срок, а потом радужное будущее исчезает, оставляя тебя ни с чем в тоскливом настоящем, где все заранее известно, и нет места надежде, и дни перетекают один в другой, такие похожие и неинтересные, что вот уже и год кончился, а на календаре в кухне все еще март.

Нет, больше я не поддамся мечтам, думаешь ты, чтобы не было потом боли и разочарования. Но вот вдруг твоя команда отыгралась, или ты посмотрел хорошее кино, или оранжевый глянец афиши предвещает тебе выступление Арубы, или девушка, немного похожая на ту, что ты любил в юности, а потом потерял, танцует над тобой на стойке бара, и глаза ее сияют, и ты думаешь: черт подери, не помечтать ли еще разок?

Однажды, когда Розмари Сэвидж-Самаркоу в очередной раз была при смерти (кажется, в пятый раз из десяти), она сказала своей дочери Селесте Бойл:

– Вот как на духу, единственная радость, что я имела в жизни, это крутить яйца твоему отцу! Приятно, знаешь, как глоток воды в пустыне.

Селеста рассеянно улыбнулась ей и хотела отвернуться, но мать вцепилась в нее узловатыми изуродованными артритом пальцами, крепко, чуть ли не до кости вонзив ей в кисть свои когти.

– Слушай меня, Селеста. Я помираю, так что мне не до шуток. Только это и можно ухватить в жизни, – и то, если повезет, – потому что счастья в ней негусто. Завтра я сыграю в ящик и хочу, чтобы дочь моя понимала: только это нам и остается. Слышишь? Единственное удовольствие в жизни. Я вот, например, крутила яйца твоему негоднику отцу почем зря. – Глаза ее блеснули, в уголке рта показалась слюна. – И уж поверь, ему это нравилось.

Селеста вытерла полотенцем лоб матери. Она с улыбкой наклонилась к ней, сказала «мамочка» воркующим нежным голосом. Она промокнула слюну на ее губах и погладила ее ладонь, не переставая думать: «Нет, надо бежать отсюда, из этого дома, из этого квартала, из этого жуткого места, где у людей последние мозги вышибает нищета и убогая жизнь, а они слишком жалки, чтобы что-то в ней изменить».

Но мать ее выжила. Одолела и колит, и диабетические комы, и почечную недостаточность, и два инфаркта миокарда, и злокачественные опухоли груди и кишечника. Однажды у нее отказала поджелудочная железа, а через неделю вдруг опять заработала как ни в чем не бывало, и доктора не раз надоедали Селесте просьбами разрешить исследовать тело матери после ее кончины.

– Какую часть тела исследовать? – поначалу спрашивала Селеста.

– Да все.

У Розмари Сэвидж-Самаркоу был брат, живший на Плешке, которого она ненавидела, а во Флориде у нее имелись две сестры, не желавшие с ней общаться, а мужу она так успешно крутила яйца, что свела его в могилу раньше времени. Селеста была ее единственным ребенком, родившимся после восьми выкидышей. В детстве она часто представляла себе этих своих нерожденных братьев и сестер, витающих где-то в Чистилище, и думала: «Как это я прорвалась?»

Подростком Селеста надеялась на появление кого-то, кто вызволит ее отсюда. Она была недурна собой, добродушна, пикантна, умела повеселиться. Учитывая все это, она думала, что шансы у нее есть. Но дело осложнилось тем, что когда возле нее и возникали претенденты, они были явно не ахти. Большинство их было из Бакинхема, парочка из Роум-Бейсин, а один парень, с которым она познакомилась на парикмахерских курсах, жил в пригороде, но он был голубой, о чем она не сразу догадалась.

Медицинская страховка ее матери вся вышла, и вскоре Селеста поняла, что работает исключительно на покрытие жутких медицинских счетов, выставленных за лечение жутких болезней, которые, видимо, все же были не настолько жутки, чтобы избавить мать от ее жизненного бремени. Впрочем, бремя это мать несла не без удовольствия. Каждая схватка с болезнью оборачивалась новым козырем в том, что Дейв называл «игрой со смертью». Смотря новости по телевизору, где показывали какую-нибудь несчастную, у которой сгорел дом, а в огне погибли двое детей, Розмари чмокала вставной челюстью и говорила:

– Детей можно новых нарожать, а вот попробовала бы ты жить с колитом и эмфиземой в придачу, узнала бы, почем фунт лиха!

Дейв натужно улыбался и шел за очередной банкой пива.

Слыша, как хлопнула дверца холодильника, Розмари говорила Селесте:

– Ты ему так, любовница, настоящая жена его – пиво «Будвайзер».

Селеста тогда отвечала:

– Да брось ты, мама!

Мать вскидывалась:

– А что, разве не так?

В конце концов Селеста выбрала Дейва или, вернее, остановилась на нем. Он был приятной внешности, остроумен, и мало что на свете могло вывести его из себя. Когда они поженились, у него было хорошее место в почтовом ведомстве в Рейшене, но когда, попав под сокращение, он лишился работы, то вскоре удовольствовался другой, в одном из центральных отелей (при том, что заработок его уменьшился вдвое), и не жаловался. Дейв вообще ни на что не жаловался и почти никогда не рассказывал о детстве, о том, что было до колледжа, но странным это стало казаться Селесте, только когда умерла ее мать.

Доконал ее удар. Придя из супермаркета, Селеста нашла мать мертвой в ванне с головой, свесившейся набок, и ртом, скривившимся так, словно та куснула какой-то кислятины.

После похорон Селеста поначалу утешала себя тем, что жизнь ее теперь, без постоянных материнских упреков и колкостей, станет проще. Но этого не произошло. Дейв зарабатывал не больше Селесты, а это было всего на доллар в час больше, чем в «Макдональдсе», и хотя медицинские счета Розмари, скопившиеся за ее жизнь, по счастью, не легли на плечи дочери, расходы на похороны оказались непомерными. Оценив финансовое положение семьи – счета, которые им предстоит выплачивать годы и годы, отсутствие доходов, притом что деньги летят как в прорву, а Майклу скоро в школу, и это новые расходы, а на кредит больше рассчитывать нечего, – Селеста поняла, что до конца их дней им придется жаться и экономить. Высшего образования ни у нее, ни у Дейва нет, и оно им не светит, а в новостях все уши прожужжали, что процент безработных год от года все ниже, и про национальную программу трудоустройства, а никому и невдомек, что все это касается квалифицированных кадров или тех, кто готов вкалывать без страховки – медицинской и стоматологической, – и без всяких перспектив на повышение.

Селеста теперь часто ловила себя на том, что сидит на крышке унитаза возле ванны, где нашла тело матери. Сидит в темноте и, давясь слезами, думает о том, как же так случилось, что жизнь ее покатилась под откос. Именно там она и сидела в ночь на воскресенье, и было уже около трех утра, и дождь барабанил в окна, когда домой вернулся Дейв весь в крови.

При виде ее он как будто испугался. Он отпрянул, когда она возникла перед ним.

Она спросила:

– Что случилось, милый? – и потянулась к нему. Он опять резко отпрянул, так, что даже зацепил ногой порог.

– Меня ранили.

– Что?

– Меня ранили.

– Господи, Дейв, скажи же, что произошло?

Он поднял рубашку, и Селеста увидела на его груди длинный след от удара ножом, откуда, пенясь, текла кровь.

– Господи, родной мой, да тебе же в больницу надо!

– Нет, нет, – сказал он. – Рана неглубокая, просто кровит, как собака.

Он был прав. Приглядевшись, она увидела, что рана действительно совсем неглубокая, но разрез был длинным и сильно кровоточил. Хоть и не настолько, чтобы так испачкать его рубашку и шею.

– Кто это тебя так?

– Какой-то полоумный негр, – сказал он и, стянув рубашку, кинул ее в раковину. – Дорогая, я весь изгваздался.

– Ты что? Да как это все случилось?

Он смотрел на нее блуждающим взглядом.

– Этот парень хотел меня ограбить, ясно? И я кинулся на него. Тогда он ударил меня ножом.

– Ты кинулся на парня с ножом, Дейв?

Он включил воду, сунул голову в раковину, сделал несколько глотков.

– Не знаю, что на меня нашло. Помрачение какое-то. И я его малость попортил.

– Ты?..

– Я покалечил его, Селеста. Словно обезумел, когда почувствовал этот нож у бока. Понимаешь? Я сбил его с ног, подмял под себя, а потом, детка, я ничего не помню.

– Так это была самооборона?

Он сделал неопределенный жест рукой.

– Честно говоря, не думаю, чтобы суд признал это самообороной.

– Не могу поверить. Милый, – она сжала его кисти, – расскажи мне по порядку, толком расскажи, что случилось.

Она заглянула ему в глаза, и ее замутило. Ей почудилось, что в них мелькнула какая-то странная усмешка, похотливая и торжествующая. Это из-за освещения, решила она. Дешевая лампа дневного света горела прямо над его головой, а когда он склонил голову и стал гладить ей руки, тошнота прошла, потому что лицо его приняло обычное выражение. Испуганное, но обычное.

– Я шел к машине, – начал он, и Селеста опять опустилась на крышку унитаза, а он сел перед ней на корточки, – и вдруг ко мне подошел этот парень и попросил прикурить. Я сказал, что не курю. Он сказал, что и он не курит.

– И он не курит.

Дейв кивнул.

– У меня сердце заколотилось, потому что кругом ни единой души. Только он и я. И тут я увидел у него в руке нож. А он говорит: «Кошелек или жизнь, ты, сука… одно из двух. Выбирай!»

– Прямо так и сказал?

Дейв вскинулся, потом склонил голову к плечу.

– А что?

– Ничего.

Селесте слова эти почему-то показались смешными. Неестественным и, что ли… Как в кино. Но ведь кино сейчас все смотрят и телевизор, так что грабитель вполне мог перенять эти слова у какого-нибудь экранного грабителя. Репетировал их, повторял вечерами перед зеркалом, пока они не стали выходить у него натурально, как в боевике.

– Ну вот… – продолжал Дейв, – говорю ему что-то вроде: «Брось, дружище, дай мне пройти к машине и отправляйся-ка домой». Глупо, конечно, потому что тут уж ему и ключи от машины понадобились. И не знаю, детка, почему, но, вместо того чтобы испугаться, я прямо взбесился. Может быть, это была пьяная храбрость, не знаю, но я захотел пройти, оттеснив его. И тут он ударил меня ножом.

– Ты раньше сказал, что он бросился на тебя.

– Черт возьми, ты дашь мне досказать, как все было, или нет?

Она тронула его щеку.

– Прости, детка. – Он поцеловал ее ладонь. – Так вот. Он меня вроде как прижал к машине и занес руку, а я вроде как увернулся, и тут-то этот гомик полоснул меня ножом. Я почувствовал, как нож пропорол кожу, и просто обезумел. Я треснул его кулаком по щеке. Он не ожидал удара. Проревел что-то вроде: «Ах ты, сволочь…», а я размахнулся и вдарил ему, кажется, по шее. Он упал. Нож полетел на землю. Я оседлал его и потом, потом…

Глаза Дейва были устремлены на ванну, рот приоткрыт, губы запеклись.

– Потом что? – спросила Селеста, стараясь представить себе грабителя с занесенным для удара кулаком и нацеленным ножом в другой руке. – Что ты сделал?

Дейв, повернувшись, уставился ей в колени.

– Я, детка, живого места на нем не оставил. По-моему, я его прикончил. Я бил его головой о тротуар; бил по лицу, я сломал ему нос, по-моему, так. Я был как бешеный и испугался как черт и все время думал о тебе и Майкле, и что будет, если я не сумею завести мотор. Погибнуть на этой парковке из-за того, что какой-то полудурок не желает зарабатывать на жизнь честным трудом… – И, пристально взглянув ей в глаза, он повторил: – По-моему, я прикончил его, детка.

Он выглядел таким юным. Глаза распахнуты, лицо бледное, мокрые от пота волосы прилипли к черепу, на лице ужас и – кровь? – да, кровь.

«СПИД, – мелькнуло в голове. – Что, если парень этот был болен СПИДом?»

Нет, подумала она, ты бредишь, опомнись.

Она нужна была Дейву. И это было необычно. Сейчас она поняла, почему ее тревожило в последнее время то, что Дейв никогда не жаловался. Жалуясь, человек словно бы просит о помощи, просит, чтобы тот, кому он жалуется, что-то сделал, устранил какую-то помеху. А Дейву раньше она не была нужна, поэтому он и не жаловался – ни когда потерял работу, ни из-за Розмари. А вот сейчас он сидит перед ней на корточках, твердит, как в бреду, что, наверно, убил человека, и хочет, чтобы она его утешила, сказала, что все в порядке.

Она и скажет это. Разве не так? Ты собираешься ограбить приличного человека, но тебе не везет, все выходит не так, как ты рассчитывал. Конечно, ужасно, если ты погибнешь, но что делать, думала Селеста, поделом тебе, надо было знать, на что идешь.

Она поцеловала мужа в лоб.

– Милый, – шепнула она, – залезай-ка ты под душ. А я займусь одеждой.

– Да?

– Да.

– А что ты с ней хочешь сделать?

Она понятия не имела. Сжечь? Конечно, только где? Не в квартире же. Значит, во дворе. Но тут же явилась мысль, что могут увидеть, как она сжигает во дворе одежду в три часа ночи. Да хоть бы и днем.

– Я выстираю ее, – наконец решила она. – Выстираю хорошенько, положу в мусорный пакет, и мы ее закопаем.

– Закопаем?

– Ну, или свезем на помойку. Нет, погоди-ка… – Ее мысли неслись, опережая слова. – Припрячем этот мешок до утра вторника, когда вывозят мусор, понимаешь?

– Ну да…

Он повернул кран душа, он не сводил с нее глаз, он ждал, и потемневшая полоса на его груди опять навела ее на мысль о СПИДе или гепатите, да мало ли чем может чужая кровь заразить и убить человека?

– Я знаю, когда приезжают мусорщики. Ровно в семь пятнадцать каждую неделю, кроме первой недели июня. Когда студенты разъезжаются, они оставляют много мусора, и мусорщикам выгоднее опоздать, но…

– Селеста, милая, ну и как ты собираешься…

– Когда я услышу грузовик, я спущусь вниз и скажу, что забыла еще один пакет, и брошу его подальше в мусор. Ясно?

Она улыбнулась, хотя ей было не до смеха.

Все еще стоя к ней лицом, он сунул под струю руку.

– Ладно. Только вот…

– Что?

– Это ничего, да?

– Конечно.

Гепатит А, В и С, думала она. Лихорадка Эбола. Тропическая малярия.

Глаза его опять стали большими-большими.

– Ведь я, возможно, человека убил, детка. Господи боже…

Ей хотелось подойти к нему, погладить. И хотелось бежать без оглядки. Хотелось обнять его за шею, сказать, что все будет хорошо. Но хотелось остаться одной и там, на свободе, все хорошенько обдумать.

Но она не уходила, а стояла как вкопанная.

– Я выстираю одежду.

– Ладно, – сказал он.

Она достала из-под раковины резиновые перчатки, в которых мыла туалет, надела их, проверила, нет ли дырок. Удостоверившись, что они целы, она вынула из раковины его рубашку, а с пола подняла его джинсы. Джинсы были темными от крови, и на белом кафеле от них осталось пятно.

– Как же ты джинсы так испачкал?

– Что?

– Столько крови…

Он поглядел на джинсы, свисавшие с ее руки. Перевел взгляд на пол.

– Я ведь наклонялся над ним. – Он пожал плечами. – Не знаю как. Наверное, забрызгал их… Как и футболку.

– Ну да.

Он встретился с ней взглядом.

– Да. Так вот.

– Так, значит, – сказала она.

– Да, так.

– Ну, я выстираю это в раковине на кухне.

– Ладно.

– Ладно, – сказала она, пятясь из ванной и оставляя его одного. Руку он протянул под струю воды и ждал, когда она станет горячее.

В кухне она кинула одежду в раковину, отвернула кран и стала смотреть, как вода смывает в сток кровь и прозрачные чешуйки кожи, и – о господи, это ведь похоже на мозг, да-да, она уверена. Странно, что из человека может вытечь столько крови. Говорят, крови в нас шесть литров, но Селесте всегда казалось – больше. В четвертом классе она бегала в парке с подружками и споткнулась. Пытаясь удержаться на ногах, она рассадила ладонь торчавшим в траве осколком бутылочного стекла. Она перерезала себе вену и артерию, и только благодаря ее молодости они лет через десять окончательно зажили, а чувствительность в четырех пальцах восстановилась, лишь когда ей было уже за двадцать. Но запомнилась ей, однако, главным образом кровь. Когда она подняла руку с травы, ее защипало и закололо, как бывает, когда ударишь локоть, а кровь из разрезанной ладони брызнула фонтаном так, что девочки завизжали. Дома кровь сразу же заполнила раковину, и мать вызвала «скорую». «Скорая» обмотала ее руку толстенными бинтами, но уже через минуту-другую они стали темно-красными. В больнице она лежала на белой кушетке в приемном покое, следя, как складки простыни постепенно наполняются ручейками крови. Когда складки переполнились, кровь потекла на пол, образовав вскоре лужицы, и долгие громкие крики матери наконец увенчались тем, что ординатор все-таки решил пустить Селесту без очереди. Столько крови из одной руки.

А теперь столько крови из одной головы из-за удара по щеке, из-за того, что Дейв бил кого-то головой о тротуар. В припадке страха, конечно. Селеста в этом уверена.

Не снимая перчаток, она сунула руку в воду и опять проверила, целы ли они. Нет, дырок не было. Не скупясь, налила жидкого мыла для мытья посуды, залив ею всю футболку, потом потерла футболку металлической мочалкой, выжала и опять, и опять, пока вода после выжимания вместо розовой не стала прозрачной. То же самое она проделала с джинсами, а Дейв тем временем вылез из душа и сидел за кухонным столом с полотенцем вокруг талии и, куря одну за другой длинные белые сигареты, оставшиеся в шкафу еще от матери, глядел на нее.

– Изгваздана как… – тихонько проговорил он.

Она кивнула.

– Вот ведь как бывает, – шепотом продолжал он, – выходишь из дома и не ждешь ничего дурного. Субботний вечер, погода хорошая, и вдруг – на тебе…

Он встал, подошел к ней и, облокотившись на плиту, стал глядеть, как она выжимает левую штанину.

– А почему ты не в стиральной машине стираешь?

Подняв на него глаза, она заметила, что рана в его боку после душа побелела и сморщилась. Она чуть не рассмеялась, но подавила смех и только сказала:

– Улика, милый.

– Улика?

– Ну, точно сказать не могу, но, по-моему, кровь и… что там еще смоются в стиральной машине не так хорошо, как в раковине.

Он присвистнул:

– Улика!

– Улика, – повторила она, разрешив себе улыбку, увлеченная таинственностью, опасностью происходящего, чем-то большим и важным.

– Черт возьми, детка, – проговорил он, – ты просто гений!

Она выжала джинсы, выключила воду и коротко поклонилась.

Четыре утра, а она бодра, как давно не бывало. Настроение праздничное, как в рождественское утро. Внутри все кипит, как от кофеина.

Всю жизнь ждешь чего-то подобного. Себе не признаешься, а ждешь. Причастности к драме, непохожей на драму неоплаченных счетов и мелких супружеских стычек. Нет. Вот она, настоящая жизнь. Даже более настоящая, чем в реальности. Сверхреальная. Ее муж, видимо, убил подонка. Но если подонок этот действительно мертв, полиция захочет выяснить, чьих рук это дело, и если след приведет их сюда, к Дейву, им потребуются улики.

Она так и видела их за кухонным столом с раскрытыми блокнотами, пахнущих кофе и перегаром, допрашивающих ее и Дейва. Они будут вежливы, но начеку. А они с Дейвом тоже будут вежливы и невозмутимы.

Потому что все дело в уликах. А улики она только что смыла в сток раковины, в темные трубы под нею. Утром она отвинтит колено под раковиной, промоет его, прочистит порошком и опять поставит на место. Она сунет футболку и джинсы в пластиковый мешок для мусора и спрячет мешок до утра вторника, а потом кинет куда подальше в мусорную машину, чтобы он смешался там в одну кучу с тухлыми яйцами, куриными костями и заплесневелыми хлебными горбушками. Она сделает это, и все будет хорошо, лучше не бывает.

– Такое одиночество чувствуешь, – сказал Дейв.

– Почему?

– Потому что ранил кого-то.

– А что тебе оставалось делать?

Он кивнул. Лицо его в сумраке кухни казалось серым. И в то же время он как-то помолодел, словно только что вылез на свет и всему удивляется.

– Я знаю, что только это и оставалось, не мог иначе, и все равно такое одиночество чувствуешь. Чувствуешь себя каким-то…

Она погладила его по лицу, и на шее у него заходил кадык.

– Каким-то изгоем, – закончил он.

5

Оранжевые шторы

В воскресенье в шесть утра, за четыре с половиной часа до первого причастия его дочери Надин, Джимми Маркусу позвонил из магазина Пит Жилибьовски и сказал, что у них запарка.

– Запарка? – Джимми сел в постели и посмотрел на часы. – Ты что, обалдел? Сейчас шесть утра. Если вы с Кейти в шесть часов не справляетесь, то что будет в восемь, когда прихожане повалят толпой?

– Так в том-то и штука, Джим, что Кейти не явилась.

– Кейти – что? – Откинув одеяло, Джимми вылез из постели.

– Не явилась. Ведь ей полагается являться в пять тридцать, так? Парень с пончиками приехал, сигналит у ворот, а у меня и кофе не готов, потому что…

– Гм… – только и произнес Джимми, направляясь по коридору к комнате Кейти и чувствуя, как пробирает холод и обдувает ноги сквозняком: это майское утро больше напоминало зябкий мартовский денек.

– Забулдыги тут эти приходили, наркоманы чертовы. Им в шесть на стройплощадку, так они в пять сорок у нас весь кофе выгребли – и колумбийский, и французской обжарки. А гастрономический отдел прямо как помойка. Сколько ты платишь этим ребятам, что работают в субботу вечером, а, Джимми?

Сказав еще раз «гм», Джимми коротко постучал в дверь комнаты Кейти и толкнул ее ногой. Постель была пуста и, что еще хуже, застелена, значит, она и не ночевала дома.

– …Потому что или давай повышай им жалованье, или пускай убираются к черту. Что мне, делать нечего, чтобы перед работой целый час все убирать и раскладывать? Здравствуйте, миссис Кармоди. Кофе вот-вот будет готов, через секунду, не больше.

– Я сейчас, – сказал Джимми.

– И воскресные газеты не разобраны, навалены кучей, сверху рекламные листки. Не магазин, а сумасшедший дом какой-то.

– Я же сказал, что иду.

– Правда, Джим? Спасибо тебе.

– Пит? Ты звякни Сэлу и спроси, не выйдет ли он к восьми тридцати вместо десяти, а?

– Думаешь, стоит?

Джимми слышал, как сигналит машина у ворот на том конце провода.

– Слушай, Пит, бога ради, открой ты ворота этому мальчишке с пончиками! Сколько можно торчать у ворот с пончиками!

Повесив трубку, Джимми вернулся в спальню. Аннабет сидела в постели и, скинув простыни, зевала.

– Из магазина? – спросила она, сопроводив эти слова новым зевком.

Он кивнул:

– Кейти не явилась.

– Сегодня, – сказала Аннабет, – у Надин первое причастие, а Кейти на работу не вышла, так, может, она и в церковь не придет?

– Придет, я уверен.

– Не скажи, Джимми. Если она так надралась в субботу, что послала к черту магазин, так все может быть!

Джимми пожал плечами. В отношениях падчерицы и мачехи были две крайности: раздражение и холод или восторженный энтузиазм и преувеличенное дружеское расположение. Середины не было, и Джимми знал, что эта кутерьма началась с самого начала – с появлением в его жизни Аннабет, за что он чувствовал себя немного виноватым, ведь произошло это, когда девочке было всего семь и она только-только стала узнавать отца и едва оправилась от потери матери. Кейти неприкрыто и искренне радовалась тогда, что в одинокой их квартире появилась женщина, но в то же время смерть матери оставила в ее душе рану, не то чтобы незаживающую, но глубокую, и потеря эта, Джимми это понимал, будет сказываться на ней еще не один год, таясь в ее душе и разрывая сердце, и всякий раз, когда она будет вспоминать о матери, она будет ополчаться на Аннабет, которая уж никак не дотягивает до того образа родной матери, который навоображала или навоображает себе Кейти.

– Господи, Джимми, – сказала Аннабет, когда на футболку, в которой он спал, Джимми натянул рубашку, – ты уже уходишь?

– На часок. – Джимми отыскал джинсы, закрутившиеся вокруг кроватной стойки. – Сэл должен заступить на место Кейти во всяком случае к десяти. Пит позвонит ему, попросит выйти пораньше.

– Сэлу уже за семьдесят.

– Ну и хорошо. Чего ему дрыхнуть? Небось и так просыпается спозаранку, чтобы пописать, а потом телевизор смотрит.

– Глупости. – Аннабет выпуталась из одеяла и встала. – Проклятье с этой Кейти. Неужели она и этот день нам испортит?

Джимми почувствовал, что шея его наливается кровью.

– А еще какой день она нам испортила?

Но Аннабет только рукой махнула и направилась в ванную.

– Ты хоть знаешь, где она может быть?

– У Дайаны или у Ив, – сказал Джимми, которого здорово покоробил этот пренебрежительный жест жены. Аннабет он любит, чего там, но если б она только знала – а все Сэвиджи особой догадливостью не отличались, – какое впечатление эти ее взбрыки и настроения производят на других. – А может, у парня какого-нибудь.

– Вот как? А с кем она сейчас встречается?

Аннабет отвернула кран душа и отступила к раковине, дожидаясь, пока польется теплая вода.

– Я считал, тебе лучше знать.

Аннабет пошарила в аптечке в поисках пасты и покачала головой.

– С Крошкой Цезарем она порвала в ноябре. Я-то только рада.

Надевая башмаки, Джимми улыбался. Аннабет всегда звала Бобби О'Доннела «Крошкой Цезарем», если не как-нибудь похуже, и не потому только, что, знаясь с гангстерами и будучи у них главарем, он отличался хладнокровием и цинизмом, а потому, что невысокий и коренастый Бобби сильно смахивал на Эдварда Дж. Робинсона. Кейти здорово их напугала прошлым летом, когда вдруг связалась с этим Бобби, а братья Сэвиджи заверили тогда Джимми, что в случае чего он может рассчитывать на них, они ему руки-то укоротят. Джимми так и не понял, только ли нравственную их чистоплотность возмутил этот подонок Бобби, закрутив роман с их дорогой племянницей, или это говорило в них чувство делового соперничества. Но Кейти сама порвала с Бобби, и кроме неприятных звонков в три часа ночи и того случая на Рождество, когда Бобби с Романом Феллоу вдруг заявились к ним на крыльцо и чуть было не устроили настоящий погром, разрыв не имел тяжких последствий.

Ненависть Аннабет к Бобби О'Доннелу немного забавляла Джимми – ведь не сходство с Эдвардом Джи и не то, что он спит с ее падчерицей, так возмущает Аннабет, а его доморощенные бандитские наклонности, в противовес профессиональному бандитизму ее братьев или прошлому ее мужа еще при Марите, о котором она доподлинно знала.

Марита умерла четырнадцать лет назад, в то время как Джимми отбывал два года в исправительном заведении «Олений остров» в Уинтропе. На одном из субботних свиданий, когда пятилетняя Кейти ерзала у нее на коленях, Марита сказала Джимми, что ее родинка на руке в последнее время немного потемнела и она собирается к доктору в приходскую больницу. На всякий случай, пояснила она. Через месяц ей делали химию. А через шесть месяцев после того, как она рассказала ему о родинке, Марита умерла. Джимми видел, как от субботы к субботе жена все хирела и бледнела. Он наблюдал за ее угасанием через потертый стол с прожженной, в пятнах поверхностью, потемневшей за целый век бесконечных россказней и жалоб заключенных. В последний месяц ее жизни Марита была уже слишком слаба, чтобы приходить на свидания или писать, и Джимми был вынужден ограничиваться телефонными разговорами, во время которых у нее еле ворочался язык от усталости, или от снотворного, или от того и другого вместе. Чаще от того и от другого.

– Знаешь, что мне все время снится? – пробормотала она однажды. – Снится и снится…

– Что же, детка?

– Оранжевые шторы. Большие, плотные оранжевые шторы… – Она чмокнула губами, и Джимми услыхал, что она пьет воду. – И как они трепыхаются и хлопают на ветру на своих струнах. Вот так, Джимми: хлоп-хлоп, хлоп-хлоп, все время так хлопают. Их много-много. Целое море оранжевых штор, и все они хлопают, хлопают, а потом исчезают…

Он думал, что рассказ будет продолжен, но на этом он оборвался. Он не хотел, чтоб в середине разговора Марита вдруг отключилась, как это не раз бывало, и поэтому спросил:

– Как Кейти?

– А?

– Как поживает Кейти, милая?

– Твоя мама хорошо заботится о нас. Она грустит.

– Кто грустит, мама или Кейти?

– Обе. Знаешь, Джимми, меня тошнит. Устала я.

– Ладно, детка.

– Я люблю тебя.

– И я тебя люблю.

– Джимми? Ведь у нас никогда не было оранжевых штор, правда ведь?

– Правда.

– Странно, – сказала она и повесила трубку.

Это было последнее, что он от нее услышал: странно.

Да уж, действительно страннее некуда. Родинка, которая была у тебя на руке с колыбели, когда над тобой вешали погремушки, вдруг начинает темнеть, и спустя почти два года после того, как ты в последний раз спала с мужем и чувствовала его рядом с собой, ты играешь в ящик, и на твоих похоронах муж стоит в стороне под стражей, и кандалы позвякивают на его щиколотках и запястьях.

А через два месяца после похорон Джимми вышел из тюрьмы и в той же одежде, в которой уходил из дома, стоял в своей кухне, улыбаясь маленькой незнакомой девочке. Девочку эту он смутно помнил младенцем, но в ее памяти он тогда не запечатлелся, разве что туманно – что был тогда в доме какой-то дядя, – а помнила она его уже потом, тем, к кому они ходили на свидания по субботам, чтобы сидеть за потертым столом в сырой вонючей комнате в здании, построенном на месте старого и призрачного индейского кладбища, в здании, открытом всем ветрам, с сырыми стенами и давящим потолком. Он стоял в своей кухне, видя, как недоверчиво смотрит на него его ребенок, и остро ощущал свою никчемность. Никогда еще он не чувствовал такого одиночества, такого страха, когда, сев перед Кейти на корточки, он сжал ее пальчики и увидел в ее глазах такое выражение, словно он был инопланетянином в скафандре. Им обоим тогда было несладко: два чужих человека в грязной кухне, приглядывающихся друг к другу и старающихся удержаться от ненависти, потому что вот, дескать, умерла и оставила их вдвоем, и что им дальше делать – неизвестно.

Его дочь – живое существо, она дышит, она уже многое понимает, и она зависит теперь от него, нравится это им обоим или нет.

– Она улыбается нам с небес, – говорил Джимми Кейти. – И она гордится нами. Правда гордится.

– Ты опять вернешься туда, где был? – спросила Кейти.

– Нет-нет. Никогда в жизни.

– А куда-нибудь еще уедешь?

В тот момент Джимми с радостью отправился бы отбывать новый срок в дыре вроде «Оленьего острова» или где похуже, только бы не оставаться еще на сутки в этой кухне наедине с этим совершенно незнакомым ребенком и пугающей перспективой на будущее, осложненной присутствием рядом этого существа, этой, если называть вещи своими именами, обузы, на которую теперь придется угробить остаток молодых лет.

– Некуда мне уезжать, – сказал он. – С тобой буду.

– Я есть хочу.

И Джимми почему-то как током ударило: о боже, и кормить ее придется до скончания веков, кормить!

– Что ж, хорошо, – сказал он, чувствуя, что улыбка его получается какой-то кривоватой. – Сейчас мы поедим.

К шести тридцати Джимми был уже в «Сельском раю», своем магазинчике, где засел за кассу и лотерейный автомат, пока Пит таскал в кафетерий пончики из «Килмерских плюшек» Айзера Гасвами, пирожные, кольца с творогом и пирожки из пекарни Тони Вьюки. В минуты затишья Джимми наполнил два огромных термоса крепким кофе из кофейного автомата, разобрал газеты – воскресные «Глоб», «Геральд» и «Нью-Йорк тайме», вложил в середину рекламные листки и комиксы, поместил кипы газет напротив полок с кондитерскими изделиями и рядом с кассой.

– Сэл сказал, когда будет?

– Самое раннее в полдесятого. У него машина из строя вышла. Поедет общественным транспортом, автобусом с пересадкой. И сказал, что еще не одет.

– Черт.

Примерно в семь пятнадцать им пришлось отражать первый наплыв посетителей с ночной смены. Это были по большей части полицейские, несколько медицинских сестер из «Святой Регины», девушки с фабрики, нелегально подрабатывающие в ночных клубах на противоположной стороне Бакинхем-авеню, той, что ведет к Роум-Бейсин. Они казались утомленными, но были веселы и возбуждены, словно сбросили с себя некий груз или вместе возвратились с поля битвы – заляпанные кровью и грязью, но целые и невредимые.

Когда выдались свободные пять минут перед новым наплывом прихожан, возвращавшихся с утренней службы, Джимми позвонил Дрю Пиджену и спросил, не видел ли он Кейти.

– Да мне кажется, она у нас, – сказал Дрю.

– Правда? – Джимми сам услыхал, как зазвенел надеждой его голос, и только тогда понял, что волнуется больше, чем сам себе в том признается.

– Да, по-моему, так, – сказал Дрю. – Пойду проверю.

– Вот спасибо тебе, Дрю.

Он слышал тяжелые удалявшиеся шаги Дрю, обналичивая чеки миссис Хармон и стараясь удержать слезы, наворачивавшиеся на глаза от приторного, тяжелого запаха духов старой дамы. Потом он услышал, что Дрю берет трубку. Он чувствовал трепет в груди, когда, вручив миссис Хармон пятнадцать долларов, кланялся, прощаясь с ней.

– Джимми?

– Да, Дрю, я здесь.

– Прости, это, оказывается, Дайана Честра у нас заночевала. Она и сейчас здесь, на полу в комнате Ив, но Кейти здесь нет.

Трепет в груди Джимми прекратился, и сердце стало тяжелым, будто его сдавили щипцами.

– Ну ничего, не страшно.

– Ив говорит, что Кейти подвезла их сюда, но куда отправляется, не сказала.

– Ладно, дружище, – деланно бодрым голосом заявил Джимми, – я ее разыщу.

– Может, она с парнем каким встречается?

– Девчонке девятнадцать лет, Дрю. Разве их сосчитаешь?

– Истинная правда, – зевнул на другом конце провода Дрю. – Вот и Ив так. Все время звонки, и каждый раз новый парень. Хоть книгу регистраций возле телефона заводи.

Джимми принужденно хохотнул.

– Еще раз спасибо, Дрю.

– Всегда рад помочь тебе. Ну, бывай.

Джимми повесил трубку и потом долго глядел на диск, словно тот мог ему что-то подсказать. Это не в первый раз Кейти не ночевала дома. По правде говоря, даже и не в десятый. И работу прогуливала она не впервые. Но и в том и в другом случае она обычно звонила. Конечно, может, парень этот хорош собой, что тебе киноартист, и обаятелен так, что прямо не оторвешься. Джимми не так давно и самому было девятнадцать, и он хорошо помнил, как это бывает. И хоть ни за что и виду не подаст Кейти, что оправдывает ее, в глубине души он не слишком ее осуждал.

Колокольчик у верхней филенки двери звякнул, и, подняв голову, Джимми увидел ввалившуюся толпу седовласых и аккуратно причесанных богомолок, верещавших что-то о погоде, и о только что прослушанной проповеди, и о том, что на улицах валяется мусор.

Пит выглянул из-за прилавка с гастрономией и вытер руки полотенцем, которым обычно вытирал разделочный стол. Бросив на прилавок целую коробку резиновых перчаток, он направился ко второму кассовому аппарату. Наклонившись к Джимми, он проговорил:

– Ну, сейчас начнется веселье!

Джимми уже года два не работал по воскресеньям утром и совсем позабыл, в какой это может вылиться цирк. Пит оказался прав. Эти седовласые фанатички, наводнявшие Святую Цецилию во время утренней службы в семь утра, когда все нормальные люди спят, принесли сейчас в лавку Джимми остатки своего библейского энтузиазма и опустошали подносы с пирожными и пончиками, термосы с кофе, бутыли с молочными коктейлями и расхватывали газеты. Они толклись возле витринных полок, роняли и давили каблуками пакетики с чипсами и орешками. Они выкрикивали заказы, требовали лотерейные билеты, пачки «Пелл-мелл» и «Честерфилда», не соблюдая никакой очереди. И хотя сзади напирали новые седоголовые или лысые посетители, эти медлили у прилавка, выпытывая у Джимми и Пита, как поживают их семьи, бесконечно долго отсчитывали мелочь, и казалось, никогда не уберутся со своими покупками и не примут во внимание нетерпение ожидающих.

Подобной сумятицы Джимми не помнил, разве только однажды он стал свидетелем похожей картины на ирландской свадьбе с бесплатным баром, и когда наконец в восемь сорок пять по часам все они выкатились из лавки, нижняя футболка Джимми под его рубашкой была совершенно мокрой и пот въелся в кожу. Джимми то оглядывал магазин, опустошенный, как взрывом бомбы, то переводил взгляд на Пита, к которому чувствовал теперь особое дружеское расположение и особую близость: страшно подумать, как выдержал он первый наплыв полицейских, медицинских сестер и проституток в семь пятнадцать! После совместного воскресного испытания толпой алчных старух дружба его с Питом окрепла и перешла в какую-то новую стадию.

Пит бегло улыбнулся ему усталой улыбкой.

– Сейчас с полчасика передохнуть можно будет. Ничего, если я выйду на заднее крыльцо и выкурю сигарету?

Джимми засмеялся. Он вновь повеселел, в который раз охваченный гордостью за маленькое свое дело, превращенное его трудом в популярнейшее заведение квартала.

– Да бог с тобой, Пит, кури хоть целую пачку!

Он вымел мусор в проходе, заново расставил на полках молочные продукты, пополнил подносы пирожными и пончиками и, подняв взгляд, увидел Брендана Харриса и его младшего брата, Немого Рея. Пройдя мимо стойки, они углубились в ту часть прохода, где были выставлены различные сорта хлеба, кексы, чай и стиральные порошки. Занятый заворачиванием пирожных и пончиков, Джимми пожалел, что дал отдых Питу, и подосадовал, что его нет рядом.

Поглядывая на вошедших, он заметил, что взгляд Брендана скользит поверх полок и обращен в сторону касс, как будто он не то замышляет ограбить магазин, не то надеется кого-то увидеть, и у Джимми вдруг возникло минутное подозрение, не следует ли уволить Пита за незаконную торговлю в магазине. Но он тут же опомнился – как забыть прямой и честный взгляд Пита, когда тот клялся и божился, что никогда не подложит Джимми такую свинью и не устроит такой подлянки его любимому заведению, чтобы торговать в нем наркотиками. Джимми знал, что он говорил правду, потому что если ты не закоренелый лжец, король всех лжецов, то тебе не удастся солгать Джимми, когда он смотрит в твои глаза, задав прямой вопрос. Он знал все ухищрения и уловки, знал, как бегают глаза у лжецов, знал их жесты и все, что выдает ложь. Он приобрел этот опыт еще в детстве, выслушивая рьяные клятвы отца и его обещания, которые тот никогда не выполнял, так что теперь он умел распознать ложь, в какие бы личины она ни рядилась. И Джимми помнил прямой и честный взгляд Пита и его клятву блюсти честь заведения, которому он – Джимми это знал – оставался верен.

Так кого же ищет Брендан? Не дурак же он в самом деле, чтобы придумать стянуть что-то в магазине?

Джимми знал отца Брендана, Простого Рея, тоже ненормальный, как и этот Рей, стало быть, ненормальность у них в крови, и все-таки не настолько же Брендан ненормальный, чтобы решиться на грабеж в паре с тринадцатилетним немым парнишкой. А кроме того, если у кого-то из Харрисов и имелись кое-какие мозги, так это, как вынужден, хоть и неохотно, признать Джимми, у Брендана. Парень застенчив и робок, хоть и красавец писаный, а Джимми давно уже понял разницу между робостью, идущей от бестолковости, и той, что происходит от сдержанной замкнутости, когда смотришь, наблюдаешь, мотаешь на ус и помалкиваешь. Брендан как раз из таких. Кажется, он чересчур хорошо изучил людей, и знание это его не обрадовало.

Он повернулся к Джимми, встретился с ним глазами и улыбнулся ему – дружелюбно и чуть виновато и рассеянно, словно думал о чем-то другом.

– Помочь, Брендан? – предложил Джимми.

– Нет, мистер Маркус, я сам посмотрю. Мне ирландский чай надо, который мама любит.

– «Бэрри»?

– Вот-вот, он самый.

– Дальше, во втором ряду.

– О, спасибо…

Джимми скрылся за кассой, и тут появился Пит в облаке табачного перегара от наспех выкуренных сигарет.

– Когда Сэл должен быть? – спросил Джимми.

– Теперь с минуты на минуту. – Пит прислонился к шаткой полке под рулонами чековой бумаги и вздохнул: – Он такой неповоротливый, Джимми.

– Сэл? – Джимми следил, как Брендан и Немой Рей общаются жестами посреди центрального прохода. Под мышкой у Брендана была коробка чая «Бэрри». – Так ему здорово за семьдесят.

– Я знаю, почему он неповоротливый, – сказал Пит. – Это я так. Про то, что, если б я работал с ним с восьми часов, а не с тобой, мы бы до сих пор еще копались.

– Вот почему я и ставлю его к прилавку лишь в самое мертвое время. А вообще сегодня не мы с тобой должны были заступить, и не ты с Сэлом, а ты и Кейти.

Брендан и Немой Рей теперь были возле прилавка, и Джимми заметил, как исказилось лицо Брендана, когда тот услышал имя Кейти.

Вынырнув из-за полки с сигаретами, Пит спросил:

– Нашел, что надо, Брендан?

– Я… я… я… – забормотал Брендан. Он метнул взгляд на младшего. – Сейчас, я только с Реем переговорю.

И руки их опять замелькали в воздухе с такой быстротой, что Джимми вряд ли уловил бы, о чем идет речь, даже если б они объяснились нормальным человеческим языком. Однако лицо Немого Рея оставалось мертвенно-неподвижным, несмотря на быстрые и нервные движения рук. Джимми никогда не нравился этот молчун, мрачный тип, в мать пошел, не в отца: лицо как изваяние, словно нарочно придуривается. Как-то раз он поделился с Аннабет этим своим наблюдением, а та упрекнула его, что он просто предубежден против инвалидов. И все-таки в мертвенном лице Рея и его немом рте было что-то жутковатое – топором не отмахаешься.

Они перестали жестикулировать, и Брендан, склонившись к кондитерской полке, взял оттуда жвачку Колмана, и Джимми вдруг вспомнился отец и как пахло от него в тот год, когда он работал на кондитерской фабрике.

– И еще «Глоб», пожалуйста, – сказал Брендан.

– Конечно, мальчик мой, – сказал Пит, выбивая чек.

– А я думал, что по воскресеньям Кейти работает, – заметил Брендан, протягивая Питу десятку.

Пит поднял брови, нажал на кнопку кассового аппарата, и дверца, распахнувшись, хлопнула его по животу.

– Так тебе хозяйская дочка приглянулась, а, Брендан?

На Джимми Брендан даже не глядел.

– Нет, нет. – Он издал короткий смешок, тут же замерший на его губах. – Я просто удивился, потому что обычно видел здесь ее.

– У ее сестренки сегодня первое причастие, – сказал Джимми.

– У Надин? – воскликнул Брендан, сделав слишком большие глаза и слишком широко улыбнувшись.

– У Надин, – подтвердил Джимми, удивившись, как быстро тот вспомнил имя девочки. – Именно.

– Ну, передайте ей поздравления от меня и Рея.

– Конечно.

Брендан, устремив взгляд вниз, на прилавок, несколько раз кивнул, пока Пит паковал покупку.

– Ну хорошо, рад был повидаться. Идем, Рей.

Рей не глядел на брата, пока тот говорил, но когда тот сказал «идем», он пошел, лишний раз напомнив Джимми то, что всегда и всеми забывалось: Рей немой, но не глухой. Оно и неудивительно, что забывалось – ведь такое не часто встретишь.

– Послушай, Джимми, – сказал Пит, когда оба брата удалились, – хочу спросить у тебя одну вещь.

– Выкладывай.

– За что ты ненавидишь этого парнишку?

Джимми пожал плечами.

– Ну, не то чтобы ненавижу. Я просто… Ну а тебе разве не кажется, что от этого немого мороз по коже пробирает?

– А, так ты про этого малого, – проговорил Пит. – Он и вправду смотрит так, что кажется, приметил что-то у тебя на лице и сейчас схватит и выдернет. Так ведь? Но я не о нем говорил. Я говорил о Брендане. По-моему, он вполне славный парень, тихий такой и очень даже приличный. Видел, как он жестами с братишкой разговаривает, даже когда и не очень надо. Чтобы тот не скучал. Это ж хорошо. А ты, Джимми, приятель, глядел на него так, словно еще минута – и ты двинешь его промеж глаз и потом задашь ему жару.

– Ну вот уж нет!

– Правда-правда!

– Серьезно?

– Вот ей-богу же…

Джимми глядел поверх лотерейного барабана за пыльные стекла витрины, туда, где серела под утренним небом мокрая Бакинхем-авеню. Застенчивая робкая улыбка Брендана Харриса бередила ему душу.

– Джимми, ты чего? Я ведь так, в шутку…

– А вот и Сэл, – сказал Джимми. Отвернувшись от Пита, он глядел через стекло, как тащится через улицу Сэл, направляясь к магазину. – Вообще-то не рано.

б

Потому что разбилось оно

Воскресенье Шона Дивайна – его первый день на работе после недельного перерыва – началось с того, что его вырвал из сна резкий звонок будильника, и он испытал томительное чувство неотвратимой утраты: так младенец выскакивает на свет божий из материнского лона, куда обратно пути уже не будет. Подробностей сна он не помнил, так, отдельные бессвязные детали, и, кажется, сюжета там и вовсе не было. И все же волнующие обрывки этого сна, как острые шипы, въелись в подкорку и целое утро тревожили и озадачивали его.

Во сне этом фигурировала его жена Лорен, и он, уже проснувшись, продолжал чувствовать ее запах. Она была растрепана, а волосы ее цвета мокрого песка были длиннее и темнее, чем в жизни. Она была загорелой, а голые щиколотки и стопы ног были испачканы песком. Она пахла морем и солнцем и, сидя на коленях у Шона, целовала его в нос и щекотала ему шею своими длинными пальцами. Все это происходило на террасе какой-то виллы на взморье, и Шон слышал шум прибоя. Но там, где должен был находиться океан, он видел лишь пустой экран телевизора – огромный, шириной с футбольное поле. Вглядываясь в середину этого экрана, он различал лишь собственное отражение, в то время как Лорен там не было, словно обнимал он воздух.

И однако, он чувствовал ее тело, ее теплую плоть.

Потом вдруг действие переместилось на крышу дома, и место Лорен теперь занял флюгер. Шон обнимал этот флюгер, а внизу, под домом, зияла дыра, и у причала стояла парусная яхта. А следующая сцена – он лежит голый на постели и с ним женщина, совершенно незнакомая. Он обнимает ее и по какой-то странной, свойственной снам логике знает, что рядом в другой комнате находится Лорен и что она следит за ними, видя их на мониторе, а в окно бьется чайка. Она разбивает стекло, и осколки, как кубики льда, сыплются на постель, а Шон, уже одетый, склоняется над чайкой.

Та тяжело дышит и говорит: «Шею больно!»

А Шон хочет сказать: «Это потому, что она сломана», но просыпается.

Он просыпается, в то время как сон все еще тяжко раскручивается в голове, липнет к векам, плотным налетом покрывая язык. Он все не открывает глаз, хотя и слышит звон будильника, он надеется, что все это еще сон, что он спит, а будильник звонит во сне.

Потом он постепенно разлепляет веки, все еще чувствуя рядом с собой крепкое тело незнакомки, но, помня и запах моря, исходящий от Лорен, он открывает глаза и вдруг понимает, что это не сон, и не кино, и не грустная-прегрустная песня.

Те же простыни, и та же спальня, и та же постель. На подоконнике пустая банка из-под пива, и солнце слепит глаза, а будильник на прикроватной тумбочке звонит и звонит. Из крана капает – он все забывает его починить. Его жизнь – целиком и полностью его, и только его.

Он выключает будильник, но медлит вылезти из постели. Не хочется поднимать голову с подушки, проверять, нет ли похмелья. С похмелья первый день на работе будет казаться вдвое длиннее, а ему и так предстоит быть длинным, этому первому дню после недельной отлучки. Как подумаешь о том, сколько всего придется проглотить и сколько шуток на свой счет вытерпеть, становится страшно.

Он лежал и слушал уличные гудки и шум за стеной: у соседей-наркоманов вечно орет телевизор, а они смотрят все подряд, начиная с «Утреннего почтальона» и до вечерней «Улицы Сезам»; он слышал, как жужжит вентилятор под потолком и шумят микроволновка и воздухоочиститель, и как гудят включенный компьютер и сотовый телефон, и как гудят кухня и гостиная, и гудит, гудит назойливо, неумолчно улица под окнами, гудит вокзал, гудят кварталы Фаной-Хайтс и Плешки.

Все вдруг озвучилось. Все стронулось с места, завертелось и потекло. Все стало неустойчивым, пришло в движение, быстрее и быстрее.

Когда же, черт возьми, это началось? Это единственное, что он, строго говоря, хотел бы знать. Когда все подхватилось и понеслось прочь, оставив его глядящим вслед стремительному потоку?

Он закрыл глаза.

Когда ушла Лорен.

Вот тогда.

Брендан Харрис глядел на телефон, мечтая, чтобы тот зазвонил. Он поглядывал на часы. Опаздывает на два часа. Удивляться не приходится, так как Кейти не очень-то в ладах со временем, но в такой день могла бы уж и не опаздывать. Брендану не терпится ехать, а где же Кейти, если на работе ее нет? План был таков: она позвонит Брендану с работы, потом пойдет на причастие сводной сестры, после чего они встретятся. Но на работу она не вышла. И не позвонила.

Сам он позвонить ей не мог. Это очень осложняло их отношения с самого первого дня знакомства. Обычно Кейти можно было застать в трех местах: у Бобби О'Доннела – это в самом начале, в родительском доме на Бакинхем-авеню, где она жила с отцом, мачехой и двумя сводными сестрами, или же в квартире наверху, где обитали эти ее кошмарные дядья, двое из которых, Ник и Вэл, были совершенно неуправляемыми и имели славу законченных психопатов. А еще был ее отец Джимми Маркус, который ненавидел Брендана, а почему, ни он, ни Кейти понять не могли. Однако ж Кейти знала это доподлинно: не один год она слышала от отца «Держись подальше от Харрисов, а приведешь кого-нибудь из них в дом – и ты мне не дочь».

По словам Кейти, отец всегда такой разумный, а вот насчет Брендана, как она однажды призналась ему со слезами на глазах, «у него просто пунктик». Да-да, именно так. Как-то раз он выпил, крепко выпил, понимаешь, и его развезло, и он стал плести что-то насчет мамы, и как он любил ее и все такое, а потом вдруг и говорит: «Харрисы эти проклятые! Подонки они, Кейти, и больше никто!»

Подонки. От этого слова у Брендана даже сердце зашлось.

«И держись от них подальше. Это единственное, чего я от тебя требую, Кейти, слышишь? Уж пожалуйста!»

– Как это случилось, – спросил Брендан, – что ты вдруг меня выбрала?

Она шевельнулась в его объятиях, грустно улыбнулась ему.

– А ты не знаешь?

Сказать по правде, он и ума не мог приложить. Ведь Кейти, она такая, такая… Богиня! Ну а Брендан – что ж, просто Брендан.

– Не знаю.

– Ты добрый.

– Добрый?

Она кивнула.

– Я видела, как ты разговариваешь с Реем, и с матерью, и с посторонними на улице. Ты очень добрый, Брендан.

– Добрых много.

Она покачала головой.

– Много тех, кто старается такими быть. А это не одно и то же.

И Брендан, обдумывая эти ее слова, вынужден был признать, что людям он обычно нравился, не то чтобы был неотразим и все такое, но, как правило, о нем отзывались хорошо: «Этот Харрис хороший парень», в таком роде. Врагов у него не было, кроме как в детстве он ни с кем не дрался. И грубых слов ему не говорили. Может быть, и вправду потому, что он добрый. И может быть, Кейти права – это редко встречается. А может быть, он просто не из тех, кто вызывает в людях раздражение.

А вот отец Кейти, тот исключение из правил. А почему – загадка. Трудно отрицать, что Брендана он ненавидит.

Не далее как полчаса назад Брендан мог в этом убедиться в магазине мистера Маркуса, мог почувствовать тихую затаенную ненависть, исходящую от этого человека, как зараза. От ее волны он сник, начал мямлить и заикаться. По пути домой он глаз не смел поднять на Рея – таким сделала его эта ненависть, как будто он грязный, немытый или вшивый, с нечищеными зубами. И то, что ненависть эта совершенно беспричинна – он никогда не делал ничего дурного мистеру Маркусу и даже вообще почти не был с ним знаком, – не меняло дела. Глядя на Джимми Маркуса, Брендан видел, что помощи от этого человека он не дождется, даже если его будут на глазах у того резать.

Брендан не мог позвонить Кейти ни по одному из двух ее телефонов – вдруг там у них определитель номера, или еще как-нибудь они его вычислят и удивятся: чего этот проклятый Брендан звонит их Кейти? Сколько раз он уже брал телефонную трубку, но сама мысль о том, что к телефону может подойти мистер Маркус, или Бобби О'Доннел, или один из этих психопатов братьев Сэвиджей, заставляла его класть трубку на рычаг.

Брендан не знал даже, кого он боится больше. Мистер Маркус – человек солидный, владелец магазина, в котором он, Брендан, чуть ли не с самого детства делает покупки, но, даже и не считая откровенной его ненависти к Брендану есть в нем что-то нерасполагающее, какое-то двойное дно, словно от него можно ждать чего угодно. Чего именно, Брендан не знал, но на всякий случай с такими людьми хочется говорить тихо и не встречаться глазами. Вот и Бобби О'Доннел из таких: никто толком не знает, чем он там занимается и зарабатывает на жизнь, но при виде его каждый норовит перейти на другую сторону улицы, чтобы ненароком не столкнуться. Ну а что до братьев Сэвиджей, то тут уж вообще пробу ставить негде, просто ненормальные какие-то. Хуже них на всей Плешке не сыскать, характерец у каждого такой, что только держись, взрываются из-за пустяков, а если все их художества записать, то книжица получится толстая, что тебе Библия. Отец их, тоже болван порядочный, настрогал со своей тощей богомолкой-женой ребят видимо-невидимо: одиннадцать месяцев пройдет – и новый братик готов. Как с цепи сорвались. Братья росли в тесноте и грязи, среди постоянных скандалов в малюсенькой комнате, возле которой проходили рельсы надземки. Надземка эта закрывала от Плешки солнце до тех пор, пока, еще в детстве Брендана, ее не демонтировали. Полы в квартире были кривые, и поезда громыхали, день и ночь проносясь мимо комнаты мальчиков, сотрясая их трехэтажку с такой силой, что братья нередко сваливались с кроватей и просыпались утром на полу, лежа в куче, и, злые как черти, расталкивали друг друга, выбираясь на поверхность, чтобы начать новый день.

Когда они были мальчишками, окружающие их не различали. Для всех они были просто Сэвиджи, стая Сэвиджей: руки и ноги, лопатки, и коленки, и спутанные вихры волос – и все это мчится в пыльном облаке, как сумчатый дьявол. А люди, увидев приближающееся облако, чтобы не попасть в зону его действия, спешат на всякий случай посторониться, надеясь, что оно либо рассеется, либо изменит направление, перекинется на кого-то другого, либо просто промчится мимо, так как Сэвидж в эту минуту занят собой и своими сумасшедшими замыслами.

Да что там, до того, как Брендан стал тайком встречаться с Кейти, он даже не знал, сколько их, этих братьев, а ведь он вырос на Плешке. Но Кейти ему это растолковала: старшим был Ник, который шесть лет назад отправился отбывать свой срок – как минимум лет десять – в Уолпол. За ним следовал Вэл – если верить Кейти, самый милый из братьев, потом Чак, Кевин, Эл (его обычно путали с Вэлом), Джерард, только недавно выпущенный из Уолпола, и, наконец, Скотт, младший, любимец матери, которого она до последних своих дней жутко баловала; Скотт единственный из всех окончил колледж и единственный не жил с братьями в квартирах на первом и третьем этажах, которые они получили во владение после того, как, терроризируя прежних жильцов, заставили их бежать без оглядки и даже переселиться в другой штат.

– Мне известно, что о них много чего дурного говорят, – сказала однажды Кейти Брендану, – но на самом деле они хорошие ребята. Ну, может быть, кроме Скотта. Его действительно полюбить трудновато.

Вот тебе и добропорядочный Скотт.

Брендан в который раз взглянул на свои часы, потом сверил их с настенными, висевшими над кроватью. Он все глядел на телефон.

Он глядел на постель, в которой еще позавчера заснул, уткнувшись в затылок Кейти, перебирая ее светлые локоны и обхватив ее бедро так, чтобы ладонь его покоилась на ее теплом животе, а запах ее волос, ее духов и немножко пота щекотал ему ноздри.

Он опять покосился на телефон.

Ну зазвони, проклятый. Зазвони.

Машину обнаружили двое мальчишек. Они позвонили в службу спасения, и тот, кто был на проводе, пролепетал, задыхаясь, быстро и невнятно:

– Ну, это… тут в машине вроде как кровь, и еще дверца открыта и…

– Местонахождение машины? – прервал его дежурный.

– На Плешке, – отвечал мальчишка. – Возле Тюремного парка. Мы с приятелем на нее наткнулись.

– Улица какая?

– Сидней-стрит, – пробормотал мальчишка. – Тут кровь внутри, а дверца открыта.

– Фамилия, сынок?

– Спрашивает, как ее фамилия, – обращаясь к приятелю, проговорил мальчишка. – Говорит: «сынок».

– Эй, сынок, – сказал дежурный, – я твою фамилию спрашиваю.

– Да мы тут случайно, – уклонился мальчишка. – Счастливо вам.

Паренек повесил трубку, и дежурный по компьютеру определил, что звонили с телефона-автомата на углу Килмер– и Нозер-стрит с Плешки Ист-Бакинхема, примерно в миле от того входа в парк, что на Сидней-стрит. Дежурный передал сообщение диспетчеру, и тот выслал наряд на Сидней-стрит.

Один из полицейских, перезвонив, попросил подкрепления, одного-двух технических экспертов-криминологов и, может быть, парочку следователей по убийствам. На всякий случай.

– Вы что, нашли тело, тридцать третий? Прием.

– Пока нет, диспетчер.

– Тридцать третий! Зачем же просить следователя по убийствам, если тела нет? Прием.

– Да судя по машине, диспетчер. Подозреваю, что раньше или позже тело тут мы обнаружим.

Свой первый после перерыва рабочий день Шон начал, припарковавшись на Кресент и обходя ограждение на углу Сидней-стрит с надписью «Бостонская городская полиция». Городская полиция прибыла первая, но из услышанного по рации Шон понял, что дело это будет расследовать Отдел убийств штата, его подразделение.

Машина, как он слышал, была найдена на Сидней-стрит, на участке, находящемся в ведении городской полиции, но следы крови ведут в Тюремный парк, а это уже заповедник штата. Первое, что он увидел, это стоявший немного поодаль пикапчик криминально-технической службы.

Приблизившись, он заметил Уайти Пауэрса – тот стоял в нескольких метрах от машины с приоткрытой со стороны водителя дверцей. Суза и Конноли, лишь неделю назад переброшенные в Отдел убийств, не выпуская из рук стаканчиков с кофе, обыскивали кусты возле входа в парк. Дальше на гравиевой площадке стояли машины полицейских и пикапчик технической службы: криминологи осматривали машину, время от времени злобно косясь на Сузу и Конноли, которые затоптали все вокруг, уничтожив возможные улики и накидав повсюду пластиковых крышек.

– Ну что, проштрафившийся, тебя уже призвали? – удивленно вскинул брови Уайти.

– Ага, – сказал Шон, – но напарника не дали, сержант. Адольфи-то в отпуске.

Уайти Пауэрс кивнул:

– Перестраховщики. Все равно что, поставив синяк, вызывать «скорую». – Он обнял Шона за плечи. – Ну, мальчик, будешь со мной. Весь испытательный срок.

Так вот, оказывается, как все устроилось. Уайти поручено присматривать за ним, пока высокая комиссия не примет решения, может ли он соответствовать или нет.

– Вроде тихий уик-энд намечался, – сказал Уайти, подталкивая Шона к машине с открытой дверцей. – Ночь прошла спокойно. В графстве тишина, тише не бывает. В Паркер-Хилле ножевое ранение, еще одного порезали в Бромли-Хет, школьника из Элстона треснули разбитой пивной бутылкой. Ничего серьезного. И всем этим занимается город. Хотя Паркер-Хилл – это ведь наш участок, да? Но он сам на своих двоих добежал до больницы с ножом в ключице и еще спросил сестру в приемном покое, где у них там автомат с кока-колой.

– Ну и она показала ему автомат? – спросил Шон.

Уайти улыбнулся. Он считался одним из лучших полицейских Отдела убийств, привык быть на прекрасном счету и поэтому часто улыбался. Его, должно быть, вызвали звонком неожиданно, так как на нем были домашние брюки и свитер сына, бейсбольная шапочка задом наперед и синие шлепки с отливом на босу ногу, но поверх свитера на нейлоновом шнурке болтался его полицейский жетон.

– Мне нравится, как ты одет, – сказал Шон, и Уайти одарил его еще одной ленивой улыбкой. Над их головами вилась вспугнутая в парке птица, резкие крики ее мурашками отзывались в спине.

– Послушай, полчаса назад я еще валялся на моем диване.

– Смотрел мультики?

– Да нет, борьбу смотрел. – Уайти указал на кусты, за которыми начинался парк. – Чую я, что мы отыщем ее где-то там. Правда, мы только начали осмотр местности, а Фрил уже заявил, что надо записать это в «Без вести пропавших» до тех пор, пока не найдется тело.

Птица сделала новый круг, опустившись ниже, и издала пронзительный стрекочущий звук, отчего у Шона защекотало где-то в затылке.

– Так, значит, делом займемся мы?

Уайти кивнул.

– Если только пострадавшая не убежала обратно в город, где ее и тюкнули.

Шон покачал головой. У птицы была большая голова и короткие ноги, поджатые под белую грудку с серой полоской посередине. Вид птицы он не признал, так как натуралистом был слабым.

– Что это за птица?

– Кольчатый зимородок, – сказал Уайти.

– Ну уж прямо!

Уайти клятвенно поднял руку:

– Ей-богу, так и есть.

– Ты что, в детстве передачами «Царства дикой природы» увлекался?

Птица опять громко застрекотала, и Шону захотелось ее пристрелить.

– Хочешь машину осмотреть? – спросил Уайти.

– Почему ты сказал «пострадавшая»? – спросил Шон, когда оба они, поднырнув под желтую ленту, окружавшую место происшествия, направились к машине.

– Техническая экспертиза нашла в бардачке техпаспорт. Владелица машины – Кэтрин Маркус.

– Черт, – пробормотал Шон.

– Знакомая?

– Возможно, я знаю ее отца.

– И близко знаешь?

Шон покачал головой:

– Да нет, так, здороваемся при встрече по-соседски.

– Точно? – спросил Уайти, словно уже сейчас с места в карьер начинал расследование.

– Угу, – отозвался Шон. – Точно, как дважды два.

Подойдя к машине, Уайти потянулся к приоткрытой дверце водителя, и эксперт технической службы тут же сделала шаг назад, вскинув руки:

– Только не трогайте ничего, мальчики! Кто расследует дело?

– Расследовать буду я, – сказал Уайти. – Парк в ведении штата.

– Машиной же занимается город.

Уайти указал на кусты:

– А след крови ведет во владения штата.

– Ну, не знаю, – со вздохом сказала эксперт.

– Мы засунули все данные в компьютер, – сказал Уайти, – а до получения резюме дело – в ведении штата.

Одного взгляда на кусты Шону оказалось достаточно, чтобы понять: если тело будет найдено, то только там.

– Ну а что имеете вы?

Эксперт зевнула.

– Мы нашли машину с приоткрытой дверцей, ключи в зажигании, фары зажжены. Как назло, аккумулятор потек и запачкал днище через десять секунд после нашего прибытия.

Шон заметил кровавое пятно над динамиком на дверце со стороны водителя. Кровь протекла, замазав и сам динамик, запеклась и почернела. Сев на корточки, он оглядел рулевое колесо. На нем тоже было черное пятно. Третье пятно было длиннее и шире, чем предыдущие два, оно окаймляло дырку от пули, прошившей виниловую спинку. Кресла водителя на уровне плеча. Перегнувшись через кресло водителя, Шон поглядел на кусты, потом, высунувшись, осмотрел наружную сторону дверцы и увидел там свежую вмятину.

Он покосился на Уайти, и тот кивнул.

– Предполагаемый преступник мог находиться снаружи. А эта девчонка Маркус – если, конечно, она была за рулем, – стукнула его дверцей. Подонок начинает стрелять и ранит ее, ну, не знаю куда, наверное, в плечо или предплечье. Девчонка кидается, конечно, вон туда. – Он показал на смятые кусты. – Они направляются в парк. Ранена она не очень сильно, потому что в кустах совсем мало крови.

– У нас есть патруль в парке? – спросил Шон.

– Пока что два человека.

Эксперт технической службы фыркнула:

– Надеюсь, поумнее, чем эти двое?

Проследив за направлением ее взгляда, Шон и Уайти увидели, что Конноли уронил в кусты свой кофе и сейчас стоял, пытаясь выудить стаканчик.

– Послушайте, – сказал Уайти, – они же новички, дайте им пообвыкнуть.

– Придется попросить помощи.

– Нашли еще что-нибудь для опознания личности, кроме техпаспорта? – спросил женщину Шон.

– Да. Бумажник под сиденьем, водительские права на имя Кэтрин Маркус. А еще за пассажирским сиденьем был рюкзак. Билли сейчас проверяет содержимое.

Шон посмотрел поверх кузова, туда, куда кивком указала эксперт технической службы. Парень стоял на коленях перед автомобилем, а перед ним лежал темно-синий рюкзак.

Уайти спросил:

– И сколько ей лет по водительским правам?

– Девятнадцать, сержант.

– Девятнадцать. И ты знаешь отца? – обратился он к Шону – Черт возьми, невеселые дни его ожидают. Бедняга небось и понятия еще не имеет.

Отвернувшись, Шон глядел, как одинокая крикунья, по-прежнему громко стрекоча, полетела в сторону канала. Через ушную раковину ее пронзительный крик проникал ему в мозг, и ему вдруг вспомнилось тоскливое выражение одиночества, которое он подсмотрел на лице одиннадцатилетнего Джимми Маркуса во время той их злополучной попытки украсть автомобиль. Шон представил его себе так живо, стоя сейчас возле кустов у входа в Тюремный парк, словно двадцать лет, прошедшие с тех пор, пронеслись мгновенно, как реклама на телевидении; вспомнил это потерянное затравленное выражение, это одиночество Джимми Маркуса, зиявшее пустотой, как трухлявый ствол сухого дерева. И чтобы стряхнуть это с себя, он стал думать о Лорен, о ее длинных, песочного цвета волосах, опутавших его сон, его утро, напитавших их запахом моря. Он думал о Лорен и мечтал опять попасть в этот сон, заползти в его воронку, погрузиться в него с головой и раствориться в нем.

7

В крови

Надин Маркус, младшая дочка Джимми и Аннабет, в воскресное утро получала святое причастие на первой своей конфирмации в церкви Святой Цецилии, что на Плешке. Стиснутые от самых запястий до кончиков пальцев руки, белая вуаль и белое платье делали ее похожей на маленькую невесту или белого ангелочка. Она шла по проходу, словно летела на крыльях, в то время как многие из сорока мальчиков и девочек, шедших с нею, плелись и спотыкались.

По крайней мере так показалось Джимми, и хотя к собственным детям он мог быть необъективен, он был уверен, что не ошибся. Ведь современные дети, они как? – орут, болтают, толкаются в присутствии родителей, клянчат то одно, то другое, никакого уважения к взрослым, уставятся своими глазищами, мутными и воспаленными, потому что от телевизора и компьютера их не оторвать, так и бегают от одного к другому. Как ртутные шарики: кажется, застыл и тут же – прыснет, поскачет, разбиваясь в мелкую пыль, шарахаясь из стороны в сторону. А если уж им что-то надо, душу вымотают, а своего добьются. Попросят – неудача, они опять, громче, им опять «нет», тут уж они в крик. И родители, слабаки несчастные, лапки кверху – сдаются.

Джимми и Аннабет обожали своих девочек. Вкалывали как черти, лишь бы только те были довольными, веселыми и не скучали, чтобы знали, что их любят. Но одно дело любить, а другое – сажать их себе на голову, и Джимми знал, что их дочери отлично понимают разницу.

Взять, например, вот этих двух шкетов, что как раз сейчас проходят мимо скамьи Джимми, – пихаются, гогочут, не обращая внимания на монахинь, когда те их урезонивают, кривляются перед прихожанами, а некоторые глядят на все это с улыбкой. Господи. В его время родители были бы тут как тут – хвать их обоих за волосы, шлепнули бы как следует и еще на ухо пообещали бы дома по-другому поговорить.

Своего старика Джимми в детстве ненавидел, и воспитание по старинке, конечно, тоже не метод, но должна же быть какая-то золотая середина, а ее, похоже, большинство и не находит. Золотая середина, чтобы ребенок знал, что родители его очень любят, но в доме главный не он, что правила поведения разумны и придуманы для того, чтобы им следовать, что «нет» – значит «нет», и хоть ты и милый ребенок, это еще не дает тебе права делать все, что вздумается.

Конечно, трудности эти преодолимы и ты дашь ребенку хорошее воспитание, но даже и после этого он может причинить тебе немало горя. Как, например, сегодня Кейти. Не только на работу не вышла, но, похоже, наплюет даже на конфирмацию сестрички. Что же это с ней такое приключилось? Да, наверно, ничего особенного, что и есть самое огорчительное.

Джимми опять стал смотреть, как Надин идет по проходу, и сердце его наполнилось такой гордостью, что даже гнев на Кейти, смешанный, правда, с некоторым беспокойством, не сильным, но довольно упорным, как-то утихомирился, хотя Джимми и понимал, что он опять вернется. Конфирмация в жизни ребенка из католической семьи – большое событие, когда тебя наряжают, тобой восхищаются, и после церкви в завершение тебя всячески балуют, а Джимми любил устраивать детям праздники, делать их яркими и запоминающимися. Поэтому его так рассердило отсутствие Кейти. Ей девятнадцать лет, понятно, и, конечно, мальчики, наряды и хождение по барам с сомнительной репутацией для нее важнее, чем жизнь ее единокровных сестер, поэтому Джимми на нее особенно не давил. Но все-таки наплевать на такой праздник, особенно помня, как старался Джимми в ее детстве устраивать ей праздники… Он почувствовал, как в нем опять закипает гнев, и подумал, что, как только она появится, ей не избежать «серьезного разговора» с ним, как называла Аннабет эти выяснения отношений, в последние года два ставшие в их семье довольно привычными.

Как бы там ни было, к черту это все.

Потому что Надин как раз поравнялась со скамьей, где сидел Джимми. Аннабет просила Надин, и та обещала ей это – не коситься на отца, когда будет проходить мимо, и ни в коем случае не смеяться, не портить торжественности таинства какой-нибудь детской выходкой, но Надин украдкой все же поглядела на отца, незаметно, но поглядела, тем самым дав понять Джимми, что, даже рискуя рассердить мать, готова продемонстрировать ему свою любовь. Вот на деда своего Тео и шестерых дядюшек она же не взглянула, хотя и сидели они позади Джимми – знает, что можно себе позволить, а чего нельзя. Она чуть-чуть скосила на отца левый глаз. Джимми заметил это, несмотря на вуаль, и украдкой, тремя пальцами помахал ей, беззвучно прошептав: «Привет!»

Надин улыбнулась ему, и улыбка эта была прекраснее белого ее платья, и вуали, и белых туфелек, вместе взятых. Джимми почувствовал, как от этой улыбки у него защемило сердце, глаза наполнились слезами, а колени ослабели. Его любимые женщины – Аннабет, Кейти, Надин и вторая их дочка Сара – могли с ним делать такое: улыбнутся, взглянут, и вдруг подгибаются колени и ты становишься слабым, беспомощным.

Надин потупилась и напустила на лицо суровость, борясь с улыбкой, но Аннабет все-таки углядела ее. Она толкнула Джимми локтем под ребро. Он повернулся к ней, чувствуя, что краснеет, и спросил:

– Чего ты?

Аннабет окинула его уничтожающим взглядом, заставляющим предположить, что дома ему не поздоровится. Потом устремила взгляд вперед. Губы ее были плотно сжаты, однако в уголках их притаилась улыбка. Джимми знал, что стоит ему сказать невинным голосом: «Ну, в чем дело?» – и Аннабет, сама того не желая, поплывет – рассмеется. В церкви всегда почему-то хочется смеяться, а одним из главных достоинств Джимми было умение рассмешить женщину, не важно чем именно.

После этого он на Аннабет не глядел, целиком сосредоточившись на службе, а затем на таинстве, когда дети по очереди, сложив руки ковшиком, в первый раз в жизни получали облатки. Он вертел в руках распорядок службы, руки его были так влажны, что книжица, которой он затем стал постукивать по бедру, отсырела. Он глядел, как Надин приняла облатку, взяла ее, положила на язык, потом перекрестилась, склонив голову, а Аннабет, прижавшись к нему, прошептала:

– Наша кроха, господи, Джимми, наша кроха!

Джимми обнял жену за плечи, стиснул их, думая о том, что вот такие минуты в жизни хочется остановить, как стоп-кадр, чтобы остаться с ними, замереть, побыть в них подольше, несколько часов или даже дней, напитаться ими для дальнейшей жизни. Повернувшись к Аннабет, он поцеловал ее в щеку, и она еще теснее прижалась к нему, как и он, не сводя глаз с дочки – их светлого ангела.

Парень с самурайским мечом стоял на краю парка, повернувшись спиной к Тюремному каналу; одна нога у него была приподнята, и он медленно поворачивался на другой, держа меч за макушкой под странным углом. Шон, Уайти и Конноли медленно приблизились, обмениваясь недоуменными взглядами – дескать, это еще что за фрукт? Парень продолжал свое неспешное круговое движение, не обращая внимания на четырех мужчин, подбиравшихся к нему, смыкавших вокруг него кольцо. Он поднял меч над головой, потом перенес его вперед к груди. Теперь они были от него шагах в двадцати, а парень, совершив оборот на сто восемьдесят градусов, теперь стоял к ним спиной, и Шон увидел, что рука Конноли поползла к правому бедру, расстегнула кобуру и легла на кольт.

Пока дело не зашло слишком далеко и не произошло ни убийства, ни харакири, Шон, прочистив горло, произнес:

– Простите, сэр… Простите.

Парень чуть-чуть вытянул шею, как будто услышав обращенные к нему слова, но, никак не отозвавшись, продолжал свое размеренное движение, постепенно поворачиваясь в их сторону.

– Вам придется положить оружие на траву, сэр.

Парень опустил ногу на землю и теперь стоял к ним лицом; глаза его расширились при виде четырех револьверов, нацеленных на него. Он протянул вперед меч, намереваясь не то ударить, не то отдать оружие, Шон так и не понял этого его движения.

Конноли рявкнул:

– Черт, ты что, оглох? На землю, говорят тебе!

– Тш… тихо, – приказал Шон и остановился, не дойдя до парня шагов десяти. Он думал о каплях крови, которые они обнаружили ярдах в шестидесяти отсюда, когда все четверо поняли, что означают эти капли, и ему припомнился Брюс Ли, размахивающий мечом величиной с небольшой самолет. Только Брюс Ли был по-азиатски раскос, а этот парень абсолютно белокож, молод, не старше двадцати пяти, черноволос, курчав, гладко выбрит, одет в белую футболку, заправленную в серые тренировочные штаны.

Теперь он не шевелился, и Шон ясно понял, что только страх заставляет парня целить мечом в них: просто мозг, оцепеневший от страха, отказывается дать приказ телу.

– Сэр, – сказал Шон, достаточно резко сказал, так, что парень сразу же перевел взгляд на него. – Сделайте мне одолжение, положите меч на землю. Просто разожмите пальцы, и он выпадет.

– Кто вы, черт побери?

– Офицеры полиции. – Уайти Пауэрс сверкнул своим жетоном. – Видите? Так что не сомневайтесь, сэр, и бросьте меч.

– Угу, ладно, – пробормотал парень, и не успел он это произнести, как меч, вывалившись из его рук, с глухим стуком упал на траву.

Шон почувствовал, как Конноли слегка подался влево, готовясь к захвату, и остановил его движением руки. При этом он не сводил глаз с парня, скрестившись с ним взглядом.

– Как тебя зовут?

– А? Кент.

– Привет, Кент. Я из полиции штата, и моя фамилия Дивайн. Отступи-ка на два шага от оружия.

– Оружия?

– От меча, Кент. Сделай два шага назад. Как твоя фамилия, Кент?

– Брюэр, – сказал парень и попятился, подняв руки и немного выставив вперед ладони, словно боялся, что сейчас все четверо дружно разрядят в него свои кольты.

Шон улыбнулся и кивнул Уайти.

– Что это ты здесь делал, Кент? Похоже на танец, так мне показалось. – Он пожал плечами. – Хоть и с мечом, а все же…

Кент внимательно смотрел, как Уайти, наклонившись, осторожно поднял меч, взявшись платком за его рукоятку.

– Кендо.

– А что это такое, Кент?

– Кендо, – повторил Кент. – Боевое искусство. Я беру уроки кендо по вторникам и четвергам, а по утрам тренируюсь. Я просто тренировался, вот и все.

Конноли перевел дух.

Суза покосился на Конноли.

– Это точно, и побожиться можешь?

Уайти передал меч Шону для осмотра. Меч был смазан и блестел как новенький.

– Гляди, – Уайти провел ладонью по лезвию, – ложки и то острее бывают.

– Он не отточен, – сказал Кент.

В голове Шона вновь отозвался пронзительный птичий крик.

– А ты, Кент, давно здесь?

Кент глядел на парковочную площадку в ста ярдах за ними.

– Да минут пятнадцать. От силы. А в чем дело? – Голос его обрел уверенность, в нем даже появились негодующие нотки. – Разве закон запрещает упражняться в кендо в общественных местах, а, офицер?

– Выясним, – сказал Уайти. – И надо говорить «сержант», Кент.

– Расскажи, что ты делал вчера вечером и сегодня утром, – предложил Шон.

Кент опять разволновался и стал судорожно припоминать, сопя и отдуваясь. Потом он прикрыл глаза и тяжело вздохнул.

– Да-да. Вспомнил. Я был на вечеринке у друзей. Потом пошел домой с моей девушкой. Около трех мы уснули. Утром попили кофе, и я пришел сюда.

Шон потер переносицу и кивнул.

– Мы заберем у тебя меч, Кент, и попросим проследовать с нами в казарму.

– В казарму?

– Ну, в отделение, – сказал Шон. – Это одно и то же.

– А зачем?

– Кент, ты согласен пойти с одним из нас?

– Ну да.

Шон бросил взгляд на Уайти, и тот поморщился. Оба они знали, что Кент слишком испуган, чтобы врать. Они знали, что из лаборатории меч возвратится чистеньким, без единого отпечатка. Но надо проиграть все до конца, используя малейшие зацепки, пока на стол начальству не ляжет обстоятельный и исчерпывающий доклад.

– Я скоро черный пояс получу, – сказал Кент.

Они обернулись:

– Что?

– В субботу, – сказал Кент, и потное лицо его просияло. – Три года я угрохал на это и добился, я и сюда-то утром пришел, чтобы проверить, в хорошей ли я форме.

– Угу, – буркнул Шон.

– Слышь, Кент, – сказал Уайти, и тот улыбнулся ему, – все это, конечно, хорошо, но ты думаешь, нам это интересно?

Когда Надин в цепочке детей вышла из заднего крыльца церкви, Джимми уже не так сердился на Кейти, как беспокоился за нее. Несмотря на все ее шашни с парнями в последнее время, Кейти не из тех, кто плюет на сестер. Они ее обожали, и она в них души не чаяла: водила их в кино, и кататься на роликах, и в кафе-мороженое. Она готовила их к праздничному шествию в следующее воскресенье, занимаясь этим так, словно день города – праздник не меньший, чем день святого Патрика или Рождество. В среду она специально пришла домой пораньше, увела девочек наверх, чтобы выбрать для них наряды; они устроили из этого целое представление: Кейти сидела на кровати, а девочки дефилировали мимо нее то в одном платье, то в другом, спрашивали ее, как причесаться, и какую походку выбрать, и как себя вести. В комнате они, конечно, устроили настоящий кавардак, раскидали всюду платья, кофты, но Джимми не сердился: что ж, Кейти помогает сестрам достойно отметить день города, а разве не сам он когда-то учил использовать малейший повод для праздника?

Но почему же она так повела себя в день конфирмации Надин?

Может быть, очень уж надралась? А может, и правда повстречала какого-нибудь неотразимого красавца с внешностью киногероя и потеряла голову? А может, просто забыла?

Встав со скамьи, Джимми стал продвигаться по проходу вместе с Аннабет и Сарой. Аннабет крепко стиснула его руку, увидев, как ходят желваки на его скулах и как рассеян его взгляд.

– Я уверена, что ничего с ней не случилось. Может быть, перепила, и ничего более.

Джимми улыбнулся, кивнул и тоже ответил ей рукопожатием. Аннабет умеет читать его мысли, знает, когда его поддержать, ее ласковая простая практичность – его единственная опора. Она ему и жена, и мать, и лучший его друг, и сестра, и любовница, и исповедник. Не будь ее, Джимми знал это доподлинно, все окончилось бы новым сроком в «Оленьем острове» или, еще того хуже, в каком-нибудь совсем уж жутком месте вроде Норфолка или Сидар-Джанкшн, где он сгинул бы, потеряв все здоровье.

Когда он встретил Аннабет год спустя после освобождения и с двумя годами испытательного срока, отношения его с Кейти только-только стали складываться, очень медленно и постепенно. Казалось, она начинает привыкать к его присутствию, все еще настороженная, но немного оттаявшая, а Джимми тоже привык к постоянному ощущению усталости: после десятичасового рабочего дня надо было мчаться через весь город – то чтобы забрать Кейти, то чтобы забросить ее к его матери, то в школу, то на продленку. Усталость постоянно сопровождала его, как сопровождал и страх, и вскоре он стал думать, что так будет всегда, что больше он не отделается ни от усталости, ни от страха. Он просыпался со страхом, боясь, что Кейти как-нибудь не так повернулась и задохнулась во сне. Он боялся кризиса, спада производства, боялся лишиться работы, боялся, что Кейти свалится с брусьев в школе во время перемены, что ей понадобится что-то, чего он не сможет ей купить, боялся, что жизнь его так и будет вечным мучением, состоящим из страха и постоянной усталости.

Эту усталость Джимми принес с собой и в церковь в тот день, когда брат Аннабет Вэл Сэвидж венчался с Терезой Хики – оба они, и жених и невеста, были одинаково безобразны, угрюмы и коротконоги. Джимми ясно представил себе их будущее потомство – таких же неразличимых, как они, злобных и курносых, долгие годы повергающих в трепет Бакинхем-авеню. Вэл числился в банде Джимми в те годы, когда Джимми был главарем, и он был благодарен Джимми за то, что тот отбыл двухгодичный срок плюс еще три года условно, пострадав за товарищей, потому что всем им было известно, что Джимми мог подставить их всех и отвертеться. Вэл, слабый как физически, так и умственно, боготворил бы Джимми, не женись тот на пуэрториканке, да еще и не местной.

Когда Марита умерла, соседи поговаривали, что вот, дескать, что бывает, когда живешь не так, как принято. Но эта их девчонка Кейти, видать, вырастет в настоящую красавицу – у полукровок это часто бывает.

Когда Джимми вышел на волю из «Оленьего острова», его засыпали различными предложениями – ведь он был грабителем-профессионалом, одним из лучших в округе, и слава о нем гремела. И даже когда Джимми с благодарностью отказывался, ссылаясь на то, что отныне хочет жить честной жизнью «ради ребенка, знаете ли», собеседники лишь улыбались в ответ, думая, что все равно раньше или позже он возьмется за старое, если дела его не пойдут на лад и придется выбирать: честный труд или рождественский подарок ребенку.

Однако прогнозы не оправдались. Несравненный Джимми Маркус, главарь банды еще в те годы, когда, считаясь несовершеннолетним, не мог купить себе спиртного в супермаркете, Джимми Маркус, стоявший и за знаменитым делом с «Келдар Текникс», и за другими, не менее громкими делами, так переменился, что окружающим казалось, будто он их дурачит. Прошел даже слух, что Джимми – подумать только – собирается выкупить у Эла Де Марко его магазин, оставив старика номинальным владельцем и заплатив ему порядочный куш из денег, добытых, как говорили, еще на деле с «Келдар Текникс».

На свадьбе Вэла и Терезы, отмечавшейся в ресторане на Данбой-стрит, Джимми пригласил Аннабет на танец, и на них сразу же обратили внимание, как они скользили под музыку, приникнув друг к другу, глаза в глаза, не стесняясь, как рука его легонько поглаживала ей зад, а она не противилась. Они знают друг друга с детства, пояснил кто-то из присутствующих, только он постарше будет. Может быть, тогда еще между ними возникла симпатия, но надо было, чтобы убралась сначала эта пуэрториканка, вернее, чтобы Господь прибрал ее.

Они танцевали под песню Рики Ли Джонса, которая непонятно почему всегда так нравилась Джимми: «Прощайте, дружки мои, привет, о грустноглазые мои Синатры…» Он тихонько напевал эти строки на ухо Аннабет, пока они кружились в танце, и ему было так хорошо, так спокойно, как давно уже не было, а потом он подпевал хору, вторя легкой грусти Рики: «Прощай, пустая авеню…», и улыбался, заглядывая в прозрачную зелень глаз Аннабет. Она тоже улыбалась ему, и смущенная эта улыбка проникала в самую душу, и им было так хорошо вдвоем, словно они танцевали не в первый, а в сто первый раз.

Они ушли последними и долго еще сидели на крыльце у входа, попивали легкое пиво, курили и глядели, как расходятся по своим машинам гости. Они сидели до тех пор, пока летняя ночь не стала холодать, и Джимми накинул свой пиджак на плечи Аннабет и рассказал ей и о тюрьме, и о Кейти, и о том, как Марите снились оранжевые шторы, а Аннабет рассказала ему, каково это быть единственной девочкой среди буйных братцев Сэвиджей, о том, как провела одну зиму в Нью-Йорке – танцевала в дансинге, – но потом поняла, что толку из нее не выйдет, и стала учиться на медсестру.

Когда владелец ресторана прогнал их с крыльца, они пошли гулять и прогуляли долго, придя в дом к Вэлу, когда молодые уже удалились в спальню. Они взяли из холодильника Вэла шесть бутылок с пивом и ушли, нырнули в темноту «Херли», кинотеатра для автомобилистов, и уселись там на берегу канала, слушая угрюмый плеск воды. Кинотеатр для автомобилистов уже четыре года как закрыт, а грузовики Министерства транспорта, желтые приземистые экскаваторы и мусорные машины, снующие здесь по утрам, изрыли всю местность, превратив площадку над каналом в нагромождение цементных глыб и развороченную грязь. Говорили, что здесь разобьют парк, но пока что это был всего лишь заброшенный кинотеатр на открытом воздухе, где за горами мусора, комьями засохшей грязи и асфальтовыми глыбами еще белел экран.

– Говорят, это у тебя в крови, – сказала Аннабет.

– Что «в крови»?

– Воровство, преступления. – Она пожала плечами. – Ну, ты понимаешь.

Джимми улыбнулся ей через бутылочное стекло, отхлебнул еще глоток.

– Это правда? – спросила она.

– Может быть. – Теперь настал его черед пожать плечами. – Но это не значит, что все обязательно должно вылезти наружу.

– Я не осуждаю тебя, поверь. – Ее лицо было совершенно непроницаемо, даже по голосу непонятно было, что она хочет услышать. Что он остался прежним? Что с прошлым покончено? Что он обещает ей богатство и благополучие? Что он клянется никогда больше не преступать закон?

Лицо Аннабет, такое спокойное, издали казалось даже невыразительным, но стоило к ней приглядеться, и в лице ее можно было прочесть столько всего загадочного, непонятного; мозг ее напряженно работал, трудился бурно и неустанно.

– Вот скажи, танцевать – это у тебя в крови, так?

– Не знаю. Наверное…

– Но если тебе скажут, что танцевать больше нельзя, ты ведь остановишься, так? Может быть, тебе это будет нелегко, неприятно, но ты остановишься. Справишься.

– Ну да.

– Ну да, – повторил он и вытянул из пачки, лежавшей на камне, сигарету. – Так вот и я. Я был профессионал в своем деле. Талант. Но я попался. Меня зацапали. Жена умерла. Я испортил жизнь моей дочери. – Он закурил, затянулся, стараясь сказать все это так, как говорил это себе много-много раз. – Но больше я ей портить жизнь не хочу, слышишь, Аннабет? Второй раз моего двухлетнего срока ей не выдержать. На мою мать тоже надежда плохая – у нее здоровье никуда. Что, если помрет, пока я в тюрьме? Тогда дочь переходит под опеку штата, а они отправят ее в какое-нибудь жуткое место, «Олений остров» для малышей. Нет, этого допустить я не могу. И значит – точка. В крови это у меня или нет – какая разница. С прежним покончено.

Джимми не сводил с нее глаз и видел, что она изучает его лицо. Он понимал, что она хочет знать, не врет ли он, не морочит ли ей голову, и надеялся, что речь его была достаточно гладкой и убедительной. Ведь он давно уже репетировал ее, готовясь к чему-то подобному. А к тому же сказанное им в общем-то было правдой. Он умолчал лишь об одной вещи, о которой поклялся не говорить ни одной живой душе, кто бы это ни был. И вот теперь, глядя в глаза Аннабет и ожидая ее решения, он гнал от себя видения той ночи на Мистик-ривер: парень стоит на коленях, и у него с подбородка капает слюна, и он, умоляя, кричит, – тени эти лезут, теснятся, въедливые, как металлические опилки.

Аннабет взяла сигарету. Он дал ей прикурить, и она сказала:

– Я ведь влюбилась в тебя очень давно. Ты это знаешь?

Джимми не переменился в лице, он по-прежнему ровно и прямо держал голову и сохранял невозмутимость, хотя его, как порыв ветра, подхватило радостное чувство облегчения: его полуправда прошла; если с Аннабет это получилось, то больше заготовленную речь говорить не придется.

– Не врешь? Ты в меня влюбилась?

Она кивнула.

– Ты когда приходил к Вэлу? Наверное, мне тогда было лет четырнадцать – пятнадцать. Знаешь, Джимми, у меня от одного твоего голоса из кухни мурашки бежали по телу.

– Вот незадача! – Он тронул ее за плечо. – А сейчас не бегут?

– Конечно, бегут, Джимми, конечно, бегут.

И Мистик-ривер опять отступила, слив свои воды с грязным течением канала, а потом потекла дальше за горизонт.

Когда Шон вновь выбрался на пешеходную дорожку, эксперт технической службы уже была там. Уайти Пауэрс отдал распоряжение по рации всем полицейским в парке задерживать всех гуляющих, после чего присел на корточки возле эксперта и Шона.

– След тянется вот сюда, – сказала женщина, указывая в глубь парка.

Дорожка вела к деревянному мостику, а затем ныряла в заросли, огибая бывший экран кинотеатра для автомобилистов в глубине парка.

– Вот еще и тут есть. – Она указала авторучкой, и Шон с Уайти, глядя через ее плечо, увидели капли крови помельче за дорожкой возле мостика. Высокий клен не дал дождю, пролившемуся ночью, смыть эти следы. – Думаю, она бежала к оврагу.

Скачать книгу