Андре Дабюс
- Мы постоянно что-то находим и что-то теряем.
- Но мы должны отыскать в себе чувство благодарности
- и с этой благодарностью всем сердцем принять то,
- что остается от жизни после утрат.
Stephen Grosz
THE EXAMINED LIFE:
How We Lose and Find Ourselves
Copyright © 2013 by Stephen Grosz
Перевод Дмитрия Куликова
Художественное оформление Петра Петрова
Предисловие
Последние двадцать пять лет я проработал психоаналитиком. Я принимал пациентов в психиатрических больницах и клиниках судебной психиатрии, в детских и подростковых отделениях, а также частным образом. Я работал с детьми, подростками и взрослыми, консультировал, делал экспертизы и проводил еженедельные психотерапевтические сессии. В основном тем не менее я занимался психоанализом и работал со взрослыми, то есть на протяжении многих лет четыре или пять раз в неделю по пятьдесят минут беседовал с одними и теми же людьми. В общей сложности я провел с пациентами больше 50 000 часов. Суть этой работы и составляет содержание данной книги.
Ниже приведены истории из моей повседневной практики. Все в этих историях соответствует действительности, кроме имен и прочих идентифицирующих характеристик моих пациентов, которые я изменил из соображений конфиденциальности.
В те или иные моменты жизни почти всем нам доводилось оказываться в ловушке собственных мыслей или намерений, попадать в плен необдуманных импульсов или идиотских решений, становиться рабами горя или страха, сидеть в тюрьме своего прошлого. Нам кажется, что мы уже не способны идти вперед, но все-таки верим, что какой-то способ сдвинуться с мертвой точки существует.
«Я бы хотел поменять жизнь, но только если бы для этого не нужно было меняться самому», – на голубом глазу сказал мне как-то один из пациентов. В силу того, что суть моей работы как раз и состоит в том, чтобы помогать людям меняться, эта книга будет посвящена переменам. А, в силу того, что перемены неразрывно связаны с утратами (ведь без потерь не может быть перемен), утраты будут постоянно присутствовать на страницах этой книги.
Французский философ Симона Вейль описывала, как два находившихся в соседних камерах узника на протяжении очень долгого времени учились перестукиваться и таким образом разговаривать друг с другом. «Стена разделяла их, но вместе с тем была и средством общения, – писала она. – Таким образом, любое разделяющее нас препятствие является и связующим звеном».
В этой книге рассказывается о таких стенах. В ней говорится о нашем желании говорить, понимать и быть понятыми. В ней говорится об умении слушать друг друга. Причем, слушая, слышать не только слова, но и паузы между ними. Все описываемые мною процессы не имеют никакого отношения к магии и волшебству. Все они являются неотъемлемой частью нашей жизни – постучал по стене, потом прислушался.
Начала
Об одержимости историей, которую мы не в силах выразить словами
Я хочу рассказать вам о пациенте, повергшем меня в полный шок.
Будучи еще начинающим психоаналитиком, я снимал для работы небольшой кабинет в Хэмпстеде, на широкой зеленой улице, которая звалась Фитцджонс-авеню. Он находился неподалеку от нескольких известных психоаналитических клиник и в считаных минутах ходьбы от Музея Фрейда. На южном конце Фитцджонс-авеню стоит большая бронзовая статуя Фрейда.
Кабинет был тихий и скромный. В нем помещался маленький рабочий стол, на котором только и можно было, что вести заметки и разбирать ежемесячные счета, но никаких книжных полок и шкафов с архивами не было – для чтения или ведения научных исследований комната явно не годилась.
Кушетка, как это бывает у большинства психоаналитиков, была вовсе не кушеткой, а обычной жесткой односпальной кроватью, затянутой темным чехлом. В голове кровати лежала пуховая подушка, накрытая белой льняной салфеткой, которую я менял между визитами пациентов. На одной из стен висела африканская маска – ее много лет назад повесила врач-психоаналитик, сдававшая мне этот кабинет. Она до сих пор работала в комнате по утрам, а я практиковал днями. В результате всего этого безликость комнаты граничила с полным аскетизмом.
Я тогда на полставки работал еще и в судебной амбулаторной Портманской клинике. Направляли в эту клинику в основном преступников. Нередко это были люди, совершившие насильственные действия или преступления сексуального характера. Там я встречался с пациентами самых разных возрастных категорий и готовил экспертные отчеты для судебных процессов. В то же самое время я пытался встать на ноги в качестве частнопрактикующего врача. План у меня был такой: по утрам я работаю в клинике, а днями занимаюсь менее экстремальными или неотложными проблемами своих личных пациентов.
Вскоре выяснилось, что проблемы моих частных клиентов ничуть не проще. Оглядываясь назад сегодня, я понимаю, почему мои первые самостоятельные дела оказались такими сложными. Отчасти виной тому была моя неопытность. Мне кажется, любому человеку нужно время (в моем случае времени потребовалось немало), чтобы понять, как сильно отличаются люди друг от друга.
Наверное, не на пользу пошло и то, что некоторых пациентов направили ко мне старшие и более опытные психиатры и психоаналитики, старавшиеся помочь мне начать свое дело. Врачи часто отправляют к молодым коллегам тех больных, которых не хотят видеть сами или не могут пристроить кому-нибудь еще. В результате на мою голову свалились:
Мисс А., двадцатилетняя студентка-старшекурсница. Хотя в диагнозе предшествующего психоаналитика значилось, что она «страдает от неконтролируемых истерик, депрессивных состояний и постоянного чувства собственной неполноценности», передо мной она играла роль веселой и беззаботной молодой женщины и настаивала, что никакого лечения ей не требуется. Тем не менее со временем я выяснил, что у нее булимия, а также она периодически компульсивно наносит себе раны острыми предметами. В силу того, что на прием она ходила крайне нерегулярно, от нее уже отказались два психотерапевта.
Профессор Б., сорокалетний ученый-исследователь, женатый, отец двоих детей. Недавно его обвинили в плагиате научных работ своего соперника. Ректор передал его дело в дисциплинарный комитет. Если его вина будет доказана (а профессор Б. сказал мне, что, скорее всего, так и будет), ему, возможно, дадут шанс без лишнего шума подать в отставку. Его личный врач назначил ему курс антидепрессантов, а меня попросил провести с ним психоаналитическую работу. Профессор Б. был подвержен резким и непредсказуемым сменам настроения: он то чувствовал себя безоговорочным триумфатором (например, бросал презрительные оскорбления в адрес входивших в дисциплинарную комиссию коллег), то погружался в бездну апатии и отчаяния.
Миссис В., совладелица (вместе с мужем) небольшого ресторана, мать троих детей. Она искала помощи, потому что мучилась от беспричинного беспокойства и приступов паники. Во время нашей первой встречи она сказала, что ей «будет трудно разговаривать со мной откровенно», и только спустя несколько месяцев все-таки призналась, что крутит роман с няней своих детей, женщиной, начавшей работать на их семью семь лет назад, вскоре после рождения первого ребенка. Теперь, вопреки договоренности с мужем, миссис В. предпринимала тайные попытки в очередной раз забеременеть, потому что не могла смириться с мыслью, что няне вскоре придется покинуть их семью.
Еще среди моих самых первых пациентов был молодой человек по имени Питер. Он проходил курс лечения в расположенной неподалеку крупной психиатрической больнице. За три месяца до нашего знакомства Питер спрятался в шкафу в здании местной церкви и попытался покончить с собой, приняв лошадиную дозу различных медикаментов и одновременно с этим вскрыв вены. Вдобавок ко всему этому он исполосовал себе шею, грудь и руки небольшим ножом. Его обнаружила уборщица. Все время, пока они дожидались приезда «Скорой», она, несмотря на испуг, обнимала его и пыталась узнать, что произошло. «Кто это сделал? – спрашивала она. – Скажи мне, кто с тобой такое сделал?»
Больничный психиатр-консультант спросила, не смог бы я пять раз в неделю проводить с Питером сеансы психоанализа. Она считала, что мои ежедневные сеансы вкупе с еженедельными встречами с ней могут стать для Питера самым верным шансом на выздоровление, возвращение к невесте и на работу.
Двадцатисемилетний Питер работал инженером-конструктором в строительной сфере. Прямо перед госпитализацией они с невестой купили однокомнатную квартирку в ближнем пригороде Лондона. У него были неприятности на работе, беспокойство вызывала нехватка денег, но все это никак не могло служить объяснением такого яростного покушения на собственную жизнь. Таким образом, одной из моих задач было определить причины его поступка. Ведь, не понимая, какие силы толкнули его на попытку лишить себя жизни, мы имели все основания считать, что он может повторить ее в будущем.
Долговязый и худой Питер ходил, как ходят люди, пребывающие в депрессивном состоянии, то есть сгорбившись и опустив голову. Депрессия проявлялась и в манере общения – он старался не смотреть собеседнику в глаза, а говорил медленно и запинаясь. Заняв свое место на кушетке, он практически переставал двигаться.
Питер не пропускал ни одного сеанса и всегда приходил точно вовремя. Спустя несколько месяцев он выписался из больницы и смог вернуться к своей обычной жизни. Но во время наших бесед я все чаще и чаще замечал, что он уходит от меня в какое-то место, которое я просто не мог найти, уж не говоря о том, чтобы понять.
– Вы уже давно молчите. Можете рассказать мне, о чем вы думали все это время? – спросил я как-то раз.
– О каникулах в Девоне… когда я был еще маленький, – ответил он.
Пауза снова затянулась.
– А о чем еще? – поинтересовался я.
Питер сказал, что не думает ни о чем конкретном, а просто размышляет об одиночестве.
Я высказал предположение, что он ищет одиночества от меня, хочет каникул от наших сеансов психоанализа.
– Может быть, – ответил он.
Питер, казалось, пытался защищаться от моей профессиональной назойливости. Он вроде бы выполнял все, что от него требовалось, то есть, скажем, приходил вовремя и отвечал на вопросы, но делал все это таким образом, чтобы между нами не могло наладиться никаких осмысленных контактов. Создавалось впечатление, что он не питал никаких надежд в отношении наших бесед.
Тем не менее мне удалось выяснить, что у Питера была привычка сначала заводить друзей, а потом внезапно начинать с ними враждовать. Были у него проблемы и в профессиональной сфере. На протяжении некоторого времени он тихо и спокойно работал, а затем вдруг устраивал громкий скандал с начальством и увольнялся. Такое происходило с ним уже несколько раз подряд.
Используя эту информацию, я попытался продемонстрировать Питеру, что доступными для себя он, судя по всему, считает только две психологические позиции – непротивление или деструктивную агрессию. Он вроде бы согласился, но я так и не почувствовал, что эта идея имеет для него какое-то значение.
И вскоре эта психологическая схема начала проявляться в ходе наших сеансов. Питер перестал подыгрывать мне и начал отпускать презрительные шутки. По завершении одной особенно неспокойной недели он просто перестал приходить. Я написал ему, предлагая обсудить его решение прекратить курс лечения, но ответа так и не дождался.
Я связался с его лечащим психиатром, но она сказала, что Питер перестал появляться и у нее тоже.
Через два месяца я получил письмо от невесты Питера, в котором сообщалось, что Питер покончил с собой. Девушка рассказывала, что весь месяц перед смертью он вел себя все более и более беспокойно и все больше уходил в себя. Похороны, на которых присутствовали члены его семьи, состоялись неделю назад в крематории Западного Лондона. Она поблагодарила меня за попытки оказать ему помощь. Я ответил письмом с соболезнованиями, а потом проинформировал о случившемся психиатра Питера.
Через два месяца я получил письмо от невесты Питера, в котором сообщалось, что Питер покончил с собой. Девушка рассказывала, что весь месяц перед смертью он вел себя все более и более беспокойно и все больше уходил в себя.
Я знал, что Питер был пациентом с высоким риском неблагоприятного исхода. Согласившись взять его на лечение, я попросил помощи у одного из своих руководителей, опытного психоаналитика, написавшего книгу о самоубийцах. Он неоднократно указывал мне на элементы поведения Питера, свидетельствовавшие о его стремлении к идеализации смерти. Теперь я снова отправился к нему, опасаясь, что упустил какие-то важные моменты.
Мой руководитель постарался успокоить меня.
– Кто знает? – сказал он. – Вполне может быть, ваши психоаналитические сеансы как раз удерживали его от самоубийства весь прошлый год.
Тем не менее факт смерти Питера меня очень сильно обеспокоил. Естественно, я знал, что в любом из нас существует тяга к саморазрушению, но, несмотря на это, верил, что жажда жизни всегда должна побеждать эти импульсы. Теперь же я вдруг прочувствовал ее слабость и хрупкость. Самоубийство Питера заставило меня осознать, что жизнь и смерть в своей постоянной борьбе оказываются равными по силе противниками.
Через полгода на мой телефонный автоответчик поступило сообщение. Сначала я услышал звуки, недвусмысленно указывавшие на то, что звонили из уличной телефонной будки (гудки, падающие монетки), а потом голос Питера: «Это я. Я живой. Я хотел спросить, можно ли прийти и поговорить с вами. Звонить мне можно по старому номеру».
«Если в аду еще не поставили телефонные будки, то Питер жив. Сегодня днем он оставил сообщение у меня на автоответчике. Просил записать его на прием».
Услышав голос Питера, я совершенно растерялся и несколько мгновений находился буквально на грани обморока. Я почти убедил себя, что у меня просто сломался автоответчик и я слушаю какое-то очень старое его сообщение, запись которого по каким-то причинам не была удалена. А потом я расхохотался… и от ярости, и от облегчения. И, конечно, от изумления, повергшего меня в полный ступор.
В тот вечер, когда я писал психиатру Питера, чтобы сообщить, что он жив, я поступил так, как нередко поступают охваченные яростью люди – то есть отпустил грубую шутку. «Если в аду еще не поставили телефонные будки, – написал я, – то Питер жив. Сегодня днем он оставил сообщение у меня на автоответчике. Просил записать его на прием».
Питер пришел ко мне на следующей неделе. Совершенно спокойным и безразличным тоном он сказал, что это он сам, а не его невеста, сообщил мне о своей смерти. Позднее он же перехватил мою записку с соболезнованиями.
– Трогательное было письмо, – хмыкнул он.
– Ого! – воскликнул мой руководитель, когда я рассказал ему о Питере. – А вот это уже очень интересно! Вообще, удивительно, что такое не происходит гораздо чаще. Вспоминая, сколько подростков говорят: «Вот покончу с собой, и вы все сильно пожалеете», думаешь, что таких ложных самоубийств должно бы быть гораздо больше.
Мы решили, что свое согласие на продолжение лечения Питера я должен дать только в том случае, если он безусловно докажет серьезность своих намерений.
Несколько раз встретившись, мы с Питером договорились возобновить сеансы психоанализа. В конечном счете его исчезновение и возвращение сыграли нам на руку, потому что помогли понять кое-что, что мы не могли понять раньше: в Питере жила потребность шокировать окружающих.
Постепенно, во время нескольких следующих сессий стало выясняться, что Питеру доставляли удовольствие мысли о том, как сильно он расстраивает людей, внезапно бросая работу или прекращая общаться с друзьями. Он дважды приводил к краху процесс психоанализа – сначала когда перестал приходить на наши встречи, а потом когда симулировал самоубийство. В первой фазе анализа мне просто не удалось понять, насколько сильно ему нравится таким жестоким образом расстраивать людей. Но зачем и почему он это делал?
Для маленького ребенка акты насилия являются кошмарным, неподконтрольным и сотрясающим до основ переживанием, и эмоциональные последствия этого переживания могут проявляться у него до самого конца жизни.
Родители Питера развелись, когда ему было всего два года. Вскоре после развода его мать снова вышла замуж. Во время второй фазы психоанализа Питер разыскал своего биологического отца и вызвал на откровенный разговор мать. Он обнаружил, что его мать состояла во внебрачной связи с мужчиной, который впоследствии стал ему отчимом, а также узнал, что и отец, и мать беспробудно пили. Кроме всего этого он выяснил, что первые два года своей жизни он прожил совсем не так, как ему все время рассказывали. И мать, и отец признались, что не могли справиться со своими родительскими обязанностями и часто били его.
Питер рассказал мне, что отец плохо помнил тот период своей жизни и говорил только, что это были ужасно тяжелые, безрадостные времена.
– Мама же плакала и все время повторяла, что очень виновата передо мной, – добавил он. – Когда я родился, ей только исполнилось двадцать, и помощи ждать было неоткуда. Она говорила, что временами чувствовала, как буквально сходит с ума.
От этого признания Питеру стало немного легче. Сколько он себя помнил, его постоянно изводил страх. Облегчение, сказал он мне, ему принесло знание, что его страхи не беспочвенны, что он боится чего-то конкретного. Для маленького ребенка акты насилия являются кошмарным, неподконтрольным и сотрясающим до основ переживанием, и эмоциональные последствия этого переживания могут проявляться у него до самого конца жизни. Психологическая травма интериоризируется и начинает править нами при отсутствии сострадания со стороны окружающих. Но почему же Питер обернулся против самых близких ему людей?
Писательница Карен Бликсен говорила, что все беды можно перенести, сложив их в историю и рассказав эту историю другим людям. Но что, если человек не в состоянии рассказать эту историю? Что, если история рассказывает саму себя через него?
По поведению Питера было явно видно, что он не мог позволить себе чувствовать собственную слабость. Он видел опасность в зависимости от других. В двух словах историю Питера можно описать следующим образом: «Я – агрессор, наносящий травмы окружающим. Я никогда не буду ребенком, которому причинили боль». Но вместе с тем Питер чувствовал и потребность нападать на самого себя. Увеча себя в церкви, он разыгрывал как раз этот сценарий. «Я думал… ты жалкий маленький плакса. Я сделаю с тобой что захочу, и ты мне не сможешь помешать».
Я искренне верю, что, рассказывая свои истории, все мы пытаемся разобраться в своей жизни, но Питер был одержим историей, которую просто не мог рассказать. Не имея слов, он самовыражался другими способами. Со временем я понял, что со мной он разговаривал на языке своего поведения. Питер рассказывал свою историю, заставляя меня почувствовать шок, злобу и растерянность, то есть то, что, должно быть, чувствовал в детстве сам.
Писательница Карен Бликсен говорила, что все беды можно перенести, сложив их в историю и рассказав эту историю другим людям. Но что, если человек не в состоянии рассказать эту историю? Что, если история рассказывает саму себя через него?
Профессиональный опыт показывает мне, что детство заковывает нас в такие истории… В истории, озвучить которые мы так и не смогли, потому что никто не помог нам найти подходящих для этого слов. А когда мы не можем найти способ рассказать свою историю, эта история начинает править нами. Она приходит к нам в снах, выливается в симптомы психологических проблем, заставляет вести себя непонятным для нас самих образом.
Через два года после того, как Питер оставил то сообщение у меня на автоответчике, мы, по обоюдному согласию, решили закончить процесс психоанализа. Я считал, что поработать еще есть над чем, но он думал, что пришло время расстаться.
Все это произошло много лет назад. С тех пор Питер ни разу не попросил о встрече, но не так давно я встретился с ним в кинотеатре. Мы находились на разных концах фойе, но узнали друг друга сразу же. Питер что-то сказал женщине, которая стояла рядом с ним, и они подошли ко мне. Он протянул мне руку и познакомил со своей женой.
Поговорим о смехе
Понедельник, первый день после пасхальных выходных. Тепло и солнечно. Я немного приоткрыл окна у себя в кабинете, а потом вышел пригласить последнего на это утро пациента. Лили подскочила со стула, как только услышала, что я открыл дверь.
– Как же я рада, что снова оказалась здесь, – сказала она. – У моих родителей – форменный сумасшедший дом.
Лили только что вернулась из Нью-Йорка. Она вместе со своей девятимесячной дочерью Элис летала туда навестить родителей.
На рейсе Лондон – Нью-Йорк все было ужасно. Самостоятельно выбравшись из нью-йоркского аэропорта с дочкой и багажом, она обнаружила, что мать ждет ее снаружи, на тротуаре.
– Она обняла меня в своей обычной манере, – сказала Лили. – Она всегда зажмуривает глаза, а потом похлопывает меня по спине, будто у меня блохи.
Мать открыла дверь машины, и оттуда выскочил Монти, вечно слюнявый двадцатикилограммовый золотистый ретривер.
– Он сразу полез ко мне под юбку – нюхать, а мне это было не очень-то приятно. И я сразу задумалась: зачем она взяла в аэропорт собаку?.. Ведь машина-то не слишком просторная. А мама объяснила, что «так им будет проще всего познакомиться». В результате Элис ехала в детском кресле на заднем сиденье, я – рядом с ней, а Монти – «штурманом» – на переднем.
До конца визита ни мать, ни отец Лили не проявляли особенного интереса к тому, что происходит у нее в жизни. В доме постоянно орали два телевизора, а трапезничать все семейство усаживалось на краю кухонной стойки. Отец чаще всего ел, поставив рядом со своей тарелкой ноутбук.
– В самый последний вечер, хлопнув стакана три вина, я сказала родителям, что, вернувшись в Лондон, сразу же отправлю им целую тысячу фотографий Элис. Поймите меня правильно, у них фотографиями уставлены все комнаты в доме. На рояле у них целый лес рамок с фотографиями, но ни одной фотки их первой внучки я нигде в доме не увидела. А мама тут говорит: «Ой, божечки, ты что, не видела? Это же моя любимая!» А потом идет к себе в спальню, копается в комоде и вытаскивает портрет Элис. А потом улыбается и говорит: «Эх, обожаю эту фотографию». И отец сразу тоже говорит: «Эх, обожаю эту фотографию». Ну, и я тоже тогда: «Эх, и я обожаю». А сама думаю, какого хрена? Она что, считает, я умею взглядом, как рентгеном, комоды просвечивать?
Я с трудом сдержал смех.
Лили сделала небольшую паузу, а потом сказала:
– И вот, в последнюю ночь там мне приснился странный сон. Даже скорее кошмар. Все произошедшее в нем должно было меня расстроить, но я почему-то не расстроилась. В том сне Лили оказалась в группе людей, стоявших на берегу озера. Вместе со всеми она смотрела, как маленькая девочка пытается доплыть до деревянного плота.
Девочке было очень трудно, но она все-таки смогла добраться до плота и забраться на него. Тут прогремел гром и полыхнула молния. Девочка явно находилась в опасности, но никто не обращал на это никакого внимания. Где же были мать малышки, ее отец?
Лили попросила родителей присмотреть за Элис, а сама прыгнула в воду и поплыла к девочке. По черной воде озера гуляли большие волны, и удерживать голову маленькой девочки над поверхностью было очень сложно.
Добравшись до берега, Лили вытащила ребенка из воды и вдруг увидела, что, кроме родителей, на берегу никого нет. Элис нигде не было.
Лили была уверена, что вот этот последний фрагмент сна – «Элис нигде не было-» — про упрятанную в комод фотографию. Но что же означало все остальное?
– Может быть, этот сон напоминает вам еще о чем-нибудь? – спросил я.
Сон напоминал ей об озере рядом со школой-интернатом, где она когда-то училась. Каждую осень старшие мальчишки ловили пару-тройку новичков и бросали их в озеро.
Выбирали они, как правило, самых заносчивых мальчиков и самых симпатичных девочек. В те первые дни, когда она ужасно скучала по дому, ей было даже приятно оказаться среди этих «избранных».
В ближайшие недели ее отвели в сторонку несколько соседок по общежитию. Они начали дразнить ее разговорами о сексе, а потом попытались уговорить пойти в комнату к одному из старшеклассников. Лили в тот момент было четырнадцать, и с мальчиками она еще даже ни разу не целовалась.
Как-то вечером после ужина одна из девочек постарше отвела ее в туалет и стала совать два пальца в рот, чтобы вызвать рвоту. «Это точно так же, как отсасывать у мальчиков, просто открываешь рот и берешь поглубже», – сказала она ей.
Учиться в пансионе становилось все сложнее и сложнее. Лили успокаивала себя мыслями о том, что она – девушка способная, что ей все будет по плечу, что в течение года-двух она найдет себе парня, влюбится, и все постепенно наладится. Но все шло совсем не так, как хотелось. Лили не могла есть и спать. Она ни разу не пропустила занятий, но вела себя все более и более беспокойно.
– У меня не было никакой депрессии, я просто гнала и гнала себя вперед. В результате у меня, как у несущейся на бешеной скорости машины, начали отлетать колеса… Я перестала держаться на плаву.
– То есть девочка из сна – это вы, – сказал я.
– Но если это я, то как же я могу смотреть за Элис?
– Вполне возможно, что сон как раз об этом.
Лили признала, что ей действительно было трудно концентрироваться на Элис, пока она гостила у родителей.
За время этого визита она регрессировала. Она чувствовала, как из нее выветривается ее взрослое «я», куда-то исчезает мать, которой она была только что.
– Знаете, это было как у заложников, когда они забывают про внешний мир и начинают мыслить точно так же, как их похитители. Стокгольмский синдром.
У меня возникла мысль, что Лили пытается трансформировать свой визит к родителям в серию комических скетчей. На каждом шагу повествования, как раз в те моменты, когда я ждал от нее рассказа, как она была обижена или расстроена, она вставляла какую-нибудь ударную смешную концовку – «будто у меня блохи» или «она что, считает, я умею взглядом, как рентгеном, комоды просвечивать?».
Через приоткрытое окно с улицы донеслись крики и хохот детей, направлявшихся на расположенную по соседству детскую площадку. Пока мы с Лили молчали, пережидая этот шум, я невольно задумался о самом термине «ударная концовка», в котором присутствовал явный намек на насилие. А потом вдруг вспомнил представление про Панча и Джуди[1].
«У меня не было никакой депрессии, я просто гнала и гнала себя вперед. В результате, у меня, как у несущейся на бешеной скорости машины, начали отлетать колеса… Я перестала держаться на плаву».
Несколько месяцев назад, прямо перед Рождеством, хозяева одного из местных магазинов наняли актеров, которые играли сценки из жизни этих персонажей. Я привел детей, и мы смотрели спектакль: Джуди куда-то ушла из дома, оставив малыша под присмотром Панча. Вечно безалаберный и бестолковый мистер Панч сначала забыл про ребенка, потом сел на ребенка, а потом даже еще и покусал ребенка. Вернувшаяся домой Джуди, как всегда, вытащила дубинку и задала своему непутевому мужу хорошую трепку. Я замерз и мечтал как можно скорее отправиться домой, но детей от спектакля было не оторвать. Мы досмотрели до самого конца.
– Одна из проблем с вашими шутками заключается в том, что после них у нас с вами создается впечатление, что мы поговорили о чем-то, что вас беспокоит… Скажем, о случае в аэропорту, об упрятанной в комод фотографии Элис… И мы действительно говорили обо всем этом, но таким образом, что никакого решения этим проблемам найдено не было, – сказал я Лили.
– Если бы я не высмеивала все эти их выкрутасы, я бы постоянно ходила злая.
– Вы мстите родителям своими агрессивными шутками, и вам становится немного легче. У вас создается ощущение, что юмор работает, ведь он облегчает боль. Но вместе с тем вы теряете стремление лучше разобраться в ситуации.
– То есть в шутках я изливаю свою злость, но она рассасывается только до уровня, позволяющего мне терпеть поведение своих родителей. Я просто перестаю о нем думать.
– Точно, – сказал я.
Лили помолчала, а потом сказала, что не очень уверена, что все именно так:
– Да, я размышляла о ситуации с родителями… И ситуация действительно – полный кошмар. Но как-то изменить ее не было никакой возможности.
Услышав слово «кошмар», я вспомнил о ее сне. Я сказал, что был поражен тем, как она предварила собственно описание сна: «…Это был кошмар. Все произошедшее в нем должно было меня расстроить, но я почему-то не расстроилась».
– Возможно, – сказал я, – этим сном вы хотели убедить себя, что можете находиться внутри кошмара, но не чувствовать его. Не только держать голову над водой, но еще и «анестезировать» себя, чтобы не чувствовать боли от безразличия своих родителей.
– Да вы представьте только, что будет, если я не стану себя «анестезировать»! – воскликнула Лили. – Если бы родители узнали, что у меня в мыслях, то и от таких взаимоотношений у нас с ними камня на камне не осталось бы. Я совсем не умею говорить с ними о том, что меня беспокоит, потому что любой разговор пойдет наперекосяк. Мама сразу же заявит, что ничего агрессивного не делала. «Подумаешь, это же просто фотка, солнышко», – скажет она.
Конец фразы Лили произнесла совсем тихо:
– Мой метод работает, мистер Гроц. Работает…
Еще во время самых первых наших сеансов психоанализа я заметил, что концовки фраз Лили произносит громче, даже когда не задает вопрос. Таким образом она интонационно заставляла меня говорить что-то в ответ. В тот момент мы пришли к выводу, что она делает это, потому что ее обескураживает мое молчание. Она вынуждала меня говорить, чтобы по тону моего голоса понимать, соглашаюсь я с ней или нет.
Я сказал Лили, что, возможно, по аналогичным причинам она хочет слышать и мой смех. Мой смех означал, что мы с ней заодно, что мы с ней «хорошие», а ее родители – «плохие». Мой смех избавлял ее от чувства вины, ей не нужно было корить себя за то, что она высмеивала своих родителей.
Лили сказала мне, что ей становилось легче, когда я смеялся, а потом замолчала. Некоторое время мы просидели в тишине. Я заметил, что она взглянула на свои часы, и решил закончить беседу, поскольку времени и впрямь оставалось уже совсем немного.
Но тут она вдруг заговорила:
– Я сейчас вспомнила, какой нервный срыв случился у меня в пансионе. Как я посреди ночи пошла звонить домой из таксофона, что за общежитием, как вокруг жужжали слетевшиеся на свет насекомые. У меня была истерика, я рыдала и кричала в трубку: «Можно я вернусь домой, можно я вернусь домой? Ну, пожалуйста!» А мне говорили: «Нет, тебе нельзя домой». Потом становилось все хуже и хуже, но я заставила себя остаться. И во мне что-то изменилось. Этот срыв был словно раскаленная печка, которая выжгла из меня любую веру в собственные чувства.
Слушая ее воспоминания, я слышал и слова из ее сна: «Девочка явно находилась в опасности, но никто не обращал на это никакого внимания. Где же были мать малышки, ее отец?»
– Мне до сих пор очень трудно доверять своим чувствам. Но ваш смех означает, что вы верите в мои чувства и мою реальность. Когда вы смеетесь, я понимаю, что вы видите ситуацию точно такой же, какой вижу ее я. Что вы не сказали бы «нет» и позволили бы мне вернуться домой.
Как похвалы могут лишить уверенности в себе
Однажды я пришел забирать дочь из садика и, завернув за угол коридора к двери их группы, подслушал, как одна из воспитательниц сказала ей: «Какое же красивое дерево ты нарисовала. Очень здорово получилось». Пару дней спустя она взяла другой рисунок моей дочки и заметила: «Ого, да ты у нас прямо настоящая художница!»
В обоих случаях я растерялся и не знал, что делать. Как прикажете объяснять воспитательнице, что я бы предпочел, чтобы мою дочь не хвалили?
Сегодня наши дети просто купаются в похвалах. В нынешние времена широко распространено мнение, что количество похвал, уровень уверенности в себе и школьная успеваемость ребенка повышаются и снижаются синхронно. Но современные исследования говорят об обратном. Многочисленные проведенные за последние десять лет исследования в области самооценки показали, что ребенок не обязательно будет учиться лучше, если хвалить его «за ум». В действительности эти похвалы могут, наоборот, заставить ребенка учиться вполсилы.
«Вы мстите родителям своими агрессивными шутками, и вам становится немного легче.
У вас создается ощущение, что юмор работает, ведь он облегчает боль. Но вместе с тем вы теряете стремление лучше разобраться в ситуации».
Дети нередко реагируют на похвалы именно таким образом – к чему работать над новым рисунком, когда и прошлый был уже «лучше всех»? Также ребенок может просто начать повторять все то, что уже делал, ведь зачем рисовать что-то новое или каким-то новым способом, если и старое проходит на ура?
В ставшем сегодня уже знаменитом исследовании детей возраста десяти-одиннадцати лет, проведенном в 1998 году, психологи Кэрол Двек и Клаудия Мюллер попросили 128 детей решить последовательность математических задач. По завершении работы над первым комплектом простеньких примеров исследователи похвалили каждого ребенка всего одной-единственной фразой. Некоторых хвалили за интеллект: «Ты замечательно справился, ты очень умен»; других они отметили за усидчивость и старание: «Ты замечательно справился, тебе, наверно, пришлось очень серьезно потрудиться».
После этого детям дали новый набор более сложных примеров. Результаты были поразительные. Ученики, получившие похвалу за старание, проявляли значительно больше стремления искать новые подходы к решению задач. Кроме того, они были более упорны в работе, а неудачи свои, как правило, объясняли не нехваткой интеллекта, а недостаточным старанием.
Сегодня дети просто купаются в похвалах. Широко распространено мнение, что количество похвал, уровень уверенности в себе и успеваемость ребенка повышаются и снижаются синхронно.
Детей, которых похвалили за ум, больше волновали потенциальные провалы, они в большинстве своем старались выбирать задания, подтверждавшие уже имевшиеся у них знания и проявляли все меньше упорства по мере усложнения примеров. В конечном счете радостное волнение, вызываемое словами «Ты так умен», сменялось повышенной тревожностью и падением самооценки, мотивации и производительности.
Когда исследователи попросили детей описать эксперимент в письмах ученикам другой школы, некоторые из «умных» детей приврали и завысили свои результаты. Короче говоря, чтобы подорвать у этих малышей веру в себя и заставить их лгать от крайнего расстройства, хватило одной-единственной хвалебной фразы.
Современные исследования говорят о том, что ребенок не обязательно будет учиться лучше, если хвалить его «за ум». Эти похвалы могут, наоборот, заставить ребенка учиться вполсилы.
Почему же мы считаем своим долгом хвалить детей?
Отчасти мы делаем это, чтобы продемонстрировать, что отличаемся от наших собственных родителей. В своих материнских мемуарах, книге «Делая детей: Как кривая вывезла меня в материнство», известная писательница Энн Энрайт приводит следующее наблюдение:
«В былые времена (так мы в Ирландии называем 1970-е) матери ругали своих детей просто на автомате. «Ну, чистая обезьяна», – говорила мать, или: «На улице – ангел, дома – сущий дьявол», или даже (это мое любимое): «Она меня раньше срока в могилу загонит». Все это было неотъемлемым элементом детства в стране, где на любую похвалу было наложено строгое табу».
Естественно, так было не только в Ирландии. Недавно один лондонец средних лет сказал мне: «Моя мама обзывала меня такими словами, которые я никогда в жизни не применю к своим детям. И полудурком, и наглецом, и скороспелкой, и бахвалом. Вот уже сорок лет прошло, а мне до сих пор хочется крикнуть матери: что же уж такого кошмарного было в моем бахвальстве?!»
Теперь же везде, где присутствуют маленькие дети – и на детских площадках, и в Старбаксе, и в яслях, – постоянным фоном слышатся хвалебные речи: «Хороший мальчик», «Хорошая девочка», «Ты у нас самый лучший». Такое любование своими детьми может на время поднять нашу собственную самооценку, ведь мы таким образом сигнализируем окружающим, какие мы фантастические родители и каких мы растим потрясающих деток. Но для самоощущения самих детей в этом проку очень мало. Изо всех сил стараясь отличаться от своих родителей, мы, по сути, ведем себя точно так же, как вели себя с нами они, то есть кидаемся пустыми похвалами подобно тому, как предшествующие поколения кидались бездумными оскорблениями.
Изо всех сил стараясь отличаться от своих родителей, мы, по сути, ведем себя точно так же: кидаемся пустыми похвалами подобно тому, как предшествующие поколения кидались бездумными оскорблениями.
И если мы делаем все это только для того, чтобы поменьше думать о своих детях, об их внутреннем мире и их чувствах, то похвалу, равно как и критику, можно в конечном итоге считать открытым выражением нашего к ним безразличия.
В результате мы возвращаемся к исходной проблеме – если похвала не поднимает самооценку ребенка, то что же ее поднимает?
Вскоре после получения квалификации психоаналитика я обсуждал все эти темы с восьмидесятилетней женщиной по имени Шарлотта Стиглиц.
«Я никогда не хвалю ребенка, если он справляется с тем, с чем и так должен справляться.
Я хвалю детей, только если они делают что-то по-настоящему сложное. Кроме того, я считаю, что очень важно говорить им «спасибо». Ноя не стану хвалить его за то, что он просто играет или читает».
Шарлотта – мать нобелевского лауреата, экономиста Джозефа Стиглица – много лет преподавала чтение в коррекционной школе на северо-западе штата Индиана.
– Я никогда не хвалю ребенка, если он справляется с тем, с чем и так должен уметь справляться, – сказала она мне. – Я хвалю детей, только если они делают что-то по-настоящему сложное. Например, делятся с другими своими игрушками или проявляют терпение. Кроме того, я считаю, что очень важно говорить им «спасибо». Если я не успеваю вовремя дать ребенку перекусить или в чем-то помочь, а он терпеливо ждет, я обязательно благодарю его за это. Но я не стану хвалить его за то, что он просто играет или читает.
Никаких чрезмерных поощрений и никаких ужасных наказаний – Шарлотта фокусировалась на том, что делает ребенок, и на том, каким образом он это делает.
Однажды мне довелось посмотреть, как Шарлотта общалась с четырехлетним мальчиком, который был занят рисованием. Когда он вдруг сделал паузу и посмотрел на нее (возможно, ожидая похвалы), она улыбнулась и сказала:
– Как много у тебя на картинке синего.
– Это пруд у бабушкиного дома. А еще там есть мостик, – ответил мальчик. Он взял коричневый карандаш и сказал: – Сейчас я вам его покажу.
Присутствие в мире других людей, будь то дети или друзья, да и, если уж на то пошло, даже присутствие в своем собственном мире, это очень тяжелый труд. Но не этого ли внимания – то есть ощущения, что кто-то старается думать о нас, – хочется всем нам больше любой похвалы?
Шарлотта разговаривала с мальчиком, не заставляя его ни в чем торопиться, но, что важнее всего, она видела его и прислушивалась к нему. Она присутствовала в его мире.
Именно такое присутствие повышает самооценку ребенка, потому что оно дает ему понять, что он заслуживает внимания и мыслей взрослого человека. В ином случае ребенок может прийти к выводу, что его действия сами по себе не являются целью, а служат всего лишь способом заработать похвалу. Как можно ждать от ребенка прилежания и внимательности, не будучи внимательным к нему самому?
Присутствие в мире других людей, будь то дети или друзья, да и, если уж на то пошло, даже присутствие в своем собственном мире, это очень тяжелый труд. Но не этого ли внимания – то есть ощущения, что кто-то старается думать о нас, – хочется всем нам больше любой похвалы?
О даре чувствовать боль
Однажды днем в начале июня мне позвонил мистер Н. За несколько недель до этого его сын Мэтт, которому был двадцать один год от роду, нацелил незаряженный стартовый пистолет на офицера полиции, пытавшегося арестовать его за нарушение общественного порядка. Теперь Мэтта, обвиняемого в нападении на представителя правоохранительных органов с применением огнестрельного оружия, выпустили под залог, но вести себя он продолжал настолько же безответственно.
Под залог его выпустили на определенных условиях, но он нарушал их, уходя по ночам пьянствовать с дружками, а иногда по несколько дней вообще не появляясь дома. Он постоянно ввязывался в драки. Родители, работавшие школьными учителями, уже смирились с мыслью, что Мэтт, скорее всего, угодит в тюрьму.
Родители усыновили Мэтта, когда ему было всего два года. Отец Мэтта рассказал мне все, что ему было известно о прошлой жизни сына: вскоре после рождения Мэтта его семнадцатилетняя биологическая мать, забрав мальчика с собой, ушла из родительского дома. Сначала она устроилась в убежище для пострадавших от стихийных бедствий, а потом и вовсе начала скитаться где попало. Употреблявшая наркотики, она была совершенно не способна воспитывать ребенка.
Государственные органы опеки отобрали у матери больного и страдавшего от постоянного недоедания Мэтта, когда тому исполнился год. Сменив несколько опекунских семей, Мэтт в конечном итоге был усыновлен мистером Н. и его женой. С самого начала стало ясно, что Мэтт будет ребенком трудным и неуправляемым, в результате чего его новые родители решили больше детей не усыновлять.
Через несколько дней после звонка отца ко мне на консультацию пришел сам Мэтт. Он плюхнулся в стоящее напротив моего стола кресло и начал совершенно открыто говорить о проблемах, с которыми ему приходится сталкиваться.
Он рассказал мне о двух братьях, которые жили в его квартале и буквально объявили на него охоту. Парни были очень опасные и уже пырнули ножом одного из его приятелей.
Ситуация у Мэтта была очень тревожная, но, слушая его рассказ, я вдруг начал ловить себя на том, что никакого особенного беспокойства он у меня не вызывает. Логических нестыковок в его рассказе не было, говорил он энергично и доходчиво.
Но я обнаружил, что мне почему-то очень трудно включиться в его историю. Я с легкостью отвлекался на звуки проезжающих под окном машин, ловил себя на мыслях о мелких делах, которые нужно было переделать во время обеденного перерыва. В действительности любые попытки задуматься об истории Мэтта, начать следить за его словами были похожи на бег вверх по крутому склону в неприятном сне.
Такие несоответствия между словами человека и теми чувствами, которые они вызывают у слушателя, наблюдаются достаточно часто. Всегда можно вспомнить, например, какого-нибудь приятеля, который звонит, когда тебе плохо, пытается всячески поддержать, говорит участливым тоном, но после разговора тебе становится только хуже.
Одним из последствий самых ранних переживаний Мэтта было неумение вызывать сочувствие у других людей. Ему так и не удалось добиться его от матери. Судя по всему, он не смог овладеть способностью инициировать в других чувство беспокойства за него.
Разрыв между словами Мэтта и провоцируемыми ими во мне чувствами был просто огромен. Он описывал достаточно страшную жизненную ситуацию, но мне за него страшно не было. Я ощущал совершенно нехарактерную для себя отстраненность.
Пытаясь найти корни своего безразличия в отношении самого Мэтта и описываемой им ситуации, я представил себе несколько сценок из первых месяцев его жизни. Я увидел плачущего младенца – «я голоден, покорми меня»; «у меня мокрый подгузник, поменяй его»; «мне страшно, обними меня» – и абсолютное бездействие матери, не обращающей на все эти призывы никакого внимания.
Мне пришло в голову, что одним из последствий всех этих самых ранних переживаний Мэтта может быть неумение вызывать сочувствие у других людей. Ведь ему так и не удалось добиться его от матери. Судя по всему, он не смог овладеть таким нужным нам всем навыком – способностью инициировать в других чувство беспокойства за него.
Но что же ощущал сам Мэтт? Казалось, и ему было совершенно безразлично, в какой ситуации он оказался. Когда я спросил, какие чувства у него вызвал арест, он ответил:
– Да нормальные. А что?
Тогда я сделал еще одну попытку.
– Ты, кажется, не слишком-то беспокоишься за свою жизнь, – сказал я. – Тебя же могли застрелить.
В ответ он просто пожал плечами.
В этот момент до меня начало доходить, что Мэтт просто не распознает своих собственных эмоций. В течение всей нашей двухчасовой беседы он либо подхватывал и пересказывал мои описания его чувств, либо выводил свои эмоции из поведения других. К примеру, он сказал, что не знает, почему направил пистолет на полицейского. Когда я предположил, что он сделал это, потому что разозлился, он ответил:
– Ага, я разозлился.
– А что ты чувствовал, когда разозлился? – спросил я.
– Ну, знаете, полицейские эти, они на меня все время сильно злились. Родители на меня злились. Все на меня сильно злились, – сказал Мэтт.
– Но сам-то ты что чувствовал? – снова спросил я.
– Они все реально сильно на меня орали, – ответил он.
Не имея возможности чувствовать эмоциональную боль, Мэтт перманентно находился в опасности причинить себе увечья. И в каждом из нас есть немножко от Мэтта. Все мы в те или иные моменты пытаемся заглушить болезненные эмоции.
Как правило, потенциальных пациентов на консультации приводит желание избавиться от груза испытываемых в текущий момент страданий. Но в данном случае позвонил и попросил встречи не сам Мэтт, а его отец. Мэтт же еще в раннем детстве приучился умерщвлять свои эмоции и не доверять тем, кто предлагает ему помощь. Во время нашей с ним беседы произошло то же самое. Мэтт просто не ощущал эмоциональной боли, способной заставить его побороть свою подозрительность и принять мое предложение встретиться еще раз.
В 1946 году работавший в лепрозории врач Пол Брэнд обнаружил, что уродства, сопутствующие проказе, являются вовсе не естественным и прямым симптомом заболевания, а скорее прогрессирующей аккумуляцией последствий физических повреждений и последующих инфекционных воспалений, возникающих в результате того, что его пациенты не чувствуют боли.
В 1972 году он написал: «Если бы я был в силах наделить своих пациентов всего одним даром, это был бы дар чувствовать боль». Мэтт страдал от своеобразной психологической проказы. Не имея возможности чувствовать эмоциональную боль, он перманентно находился в опасности причинить себе увечья. Вполне возможно, даже смертельные.
Когда Мэтт покинул мой кабинет, я не стал сразу же составлять отчет о нашей беседе, а поступил так, как иногда поступаю после особенно сложных и сильно впечатливших меня консультаций. Я сходил в кафетерий, где дают кофе навынос, а потом вернулся в кабинет, чтобы абстрагироваться от конкретного случая, почитав, кто что знает о такой проблеме, в Интернете.
Истина тут была такова: в каждом из нас есть немножко от Мэтта. Все мы в те или иные моменты своей жизни пытаемся заглушить свои болезненные эмоции. Но, преуспевая в своем стремлении ничего не чувствовать, мы лишаем себя единственного способа разобраться, что мучит нас и почему.
О бункере безопасности
– Погодите-ка, – говорит он, – я забыл повесить на дверь табличку, чтобы меня не беспокоили.
Я слышу, как мой пациент кладет трубку на стол, идет через всю комнату, а потом открывает и закрывает дверь. Пока он возвращается к телефону, я слышу приглушенные звуки его шагов и представляю себе его гостиничный номер. Я мысленно высчитываю время: в Брюсселе сейчас 17.45.
Он снова берет трубку.
– Простите меня, пожалуйста. Надо было сделать это еще до звонка. Я тут просто кое о чем задумался.
Я слышу, как он делает глоток чая или кофе, а потом ставит чашку на блюдечко.
– Вы знаете, что такое бункер безопасности? – спрашивает он.
Он рассказывает мне, что видел на BBC репортаж об американцах, которые строят себе такие бункеры, а то и целые люксовые безопасные дома:
– Наверно, вы представляете себе надменный, антиамериканский тон этого репортажа: «Только посмотрите, на что эти ненормальные американцы теперь транжирят свои деньги». Но на меня он произвел впечатление, ровно противоположное тому, на который рассчитывали продюсеры. Я был очень тронут.
В особенности его поразила следующая сцена – отец с сыном подросткового возраста сидят на полу отцовской спальни. Отец показывает сыну, что хранится в картонной коробке у него под кроватью – набор для обеззараживания воды, вседиапазонное радио на автономном питании и катушка рыболовной лески. Он объясняет сыну, что после апокалипсиса никаких супермаркетов, где торгуют рыбой, уже больше не будет.
Мой пациент чувствует, что этот человек близок ему. Ведь отец тратит все свои сбережения, стараясь обезопасить свою семью. Он просто хочет ощущать, что находится в безопасности.
– Конечно, это безумие, и он безумен… Но я все это понимаю.
Пациент говорит мне, что он похож на отца из этого ролика, потому что все время готовится к каким-то бедам.
Я слышу, как он снова отхлебывает из своей чашки.
– Я точно такой же псих, я тоже все время думаю о нашем доме во Франции, – говорит он. – Только я вам никогда об этом не рассказывал.
Прежде всего он хочет, чтобы я знал, что дом у него вовсе не шикарный. Это никакое не величественное шато, а просто фермерский дом, окруженный полями и лесами.
Но, находясь в нем, слышишь такую же абсолютную тишину, как в лесах Шотландии… Совсем не как в Лондоне. Никакого шума, никто не мешает. И ему там не приходится все время глазеть на громадные домищи своих соседей-банкиров.
В действительности, несколькими неделями ранее он получил письмо от юриста своих лондонских соседей, в котором содержалась просьба разрешить им увеличить площадь и без того вульгарного гигантского таунхауса. Его это настолько взбесило, что он даже думать на эту тему не мог. Конечно, надо было бы написать ответное письмо юристу и запретить строительство, «…но я просто не смог. Отвечать пришлось моей жене. А я подумал о своем домике во Франции… И немного успокоился».
А еще бывают мгновения – как всего несколько минут назад, – когда его жена выходит из гостиничного номера, чтобы дать нам возможность спокойно провести сеанс психоанализа, мгновения одиночества, когда он начинает представлять себя в своем французском имении.
– Звонить вам еще рано, у меня еще есть небольшое пространство, маленький временной зазор, и тут я, неожиданно для себя самого, пропадаю… Проваливаюсь в свои безумные архитектурные замыслы.
Я спрашиваю его, что он имеет в виду, когда называет их безумными.
Он говорит, что безумными они становятся от его беспрестанных попыток что-то улучшить или переделать. Он все время думает, что что-нибудь нужно отремонтировать или перестроить. Скажем, добавить новых комнат, дверей, окон.
– Как все будет выглядеть, если я изменю форму комнаты, разверну весь дом на фундаменте или переставлю его на вершину соседнего холма? Я очень много думаю обо всем этом, а потом еще и начинаю сам с собой торговаться, чтобы выгадать.
Он говорит, что обо всем этом ему со мной говорить очень сложно – гораздо труднее, чем о своей депрессии или о приступах паники.
И он не удивлен, что рассказывает об этом во время телефонного сеанса, ведь так легче – не настолько стыдно.
Например, в этот вечер, когда его жена Энн уже ушла из номера, а он дожидался начала нашей беседы, ему в голову пришла мысль расстаться со всем, что у него есть, чтобы довести до ума дом.
Он представлял себе, как продаст свое жилье в Лондоне и, возможно, даже уйдет в отставку с государственной службы, а взамен получит вот что: еженедельный доход в 500 фунтов, а плюс к этому еще и дом станет точно таким, каким он хотел бы его видеть.
«Все детство я провел, погрузившись в книгу или в мир своих фантазий, чтобы только не слышать их скандалов. Вы, наверно, скажете, что я пытался скрыться не только от этого шума, но и от своей ненависти к родителям… И это будет правда».
Он торговался с самим собой вовсе не для того, чтобы жить в шике, а даже совсем наоборот – друзья наверняка будут гадать, зачем он променял просторный таунхаус в Лондоне на этот небольшой и невзрачный домишко в почти безлюдном сельском районе Франции. Почему он отказался от такой комфортной жизни?
– Мы будем жить скромно, перестанем бросаться в глаза. Нам совершенно не за что будет завидовать.
Я слышу, как он делает еще один глоток.
– Это и есть мой бункер безопасности, – говорит он.
Застряв на каком-нибудь бессмысленном совещании, или оказавшись в одиночестве в каком-нибудь паршивом отеле, или даже сидя у себя дома в Лондоне, когда Энн выходит пробежаться по магазинам, он начинает представлять себя в своем французском домике или размышлять, чего еще там можно изменить или переделать.
Я говорю ему, что ощущение оторванности от мира или моменты расставания с Энн, судя по всему, возбуждают в нем беспокойство и некоторую злобу, что эти расставания выводят его из себя. И тогда он думает о своем доме во Франции, чтобы вернуть душевное равновесие.
Я слышу, как он еще раз прихлебывает из чашки и ставит ее на блюдце.
– Я ждал – вы скажете, что я начинаю думать о своем французском доме, когда становится вконец невыносимой моя реальность. Но, да, – говорит он мне, – расставание и изоляция действительно меня беспокоят.
После Оксфорда, говорит он, но еще до Гарварда, они с Энн провели целое лето в Италии. До тех пор он только пару раз побывал в Париже. Переезды из города в город наводили на него страх, он никак не мог избавиться от неприятного ощущения, что вот-вот потеряет Энн, просто обернется и не найдет ее рядом.
Каждое утро перед выходом из своего pensione он брал с нее обещание, что, если они вдруг потеряют друг друга, она немедленно отправится в центр города и будет ждать его на ступенях главного собора. Это было у них стандартное место встречи.
– Каждый раз, когда я представляю себе дом во Франции, я вижу, что Энн ждет меня, сидя в гостиной. Это наше место встречи, вроде как ступени собора.
Я слышу, как он ходит по комнате.
– Не волнуйтесь, мистер Гроц, я не в туалете, это я просто подлил себе чаю.
В иные дни, говорит он мне, он думает о французском доме практически постоянно: представляет себе, в какие цвета можно покрасить стены своей комнаты, что будет, если сделать в ней более широкий дверной проем. Он рисует планы помещений и эскизы интерьеров. Сегодня, во время деловой встречи, он набросал эскиз коридора, ведущего от входной двери в кухню. Спроси я у него, что хранится в кухонной кладовке, он сможет перечислить мне все предметы и даже сказать, что на какой полке стоит. Но чаще всего он размышляет о комнатах, об их пропорциях, о том, как их отремонтировать. Это, конечно, смешно, говорит он, но свой французский домик он знает гораздо лучше, чем дом в Лондоне.
Должно быть, говорит он мне, он таким образом бежит от реального мира. Дом во Франции, наверно, связан с каким-то придуманным еще в детстве воображаемым местом. У него вызывали отвращение пьяные скандалы родителей, истерики матери, ее буйный темперамент.
– Все детство я провел, погрузившись в книгу или в мир своих фантазий, чтобы только не слышать их скандалов. Вы, наверно, скажете, что я пытался скрыться не только от этого шума, но и от своей ненависти к родителям… И это будет правда.
Он говорит мне, что ему очень не по себе, что ему очень стыдно оттого, что он, в отличие от нормальных людей, не может и пары минут просидеть в одиночестве в гостиничном номере.
– Я всего этого не понимаю, – говорит он мне. – Я боюсь, что эти архитектурные фантазии разрушают мое восприятие реальности.
– Может быть, – говорю я, – но настолько же возможно, что ваши архитектурные фантазии, наоборот, помогают вам сохранить восприятие реальности. Вы же не думаете о своем французском доме постоянно. Судя по всему, вы делаете это только в моменты изоляции, вызывающей у вас страх или ярость.
– С вашей стороны весьма великодушно интерпретировать мой рассказ именно таким образом, но я не уверен, что это правильно. Ведь это не объясняет мои непрестанные попытки все перестроить и переделать, или этот странный торг с самим собой – вот это: я отдам все, что у меня есть, если взамен у меня будет… ну, что-то другое.
– Да, – говорю я, – попытки торговаться с собой этим не объясняются. Все эти действия больше напоминают поведение испуганного ребенка.
Я слышу, что он снова приходит в движение, возможно, поднимается на ноги.
Он говорит, что у Джойса есть один рассказ, ему кажется, что это было в «Дублинцах». Он прочитал его в самый первый год университетской учебы и после этого больше к нему никогда не возвращался – больно уж расстроила и обеспокоила его концовка.
В финале рассказа отец (который сильно пил) возвращается домой и видит, что жена ушла в церковь, а в очаге погас огонь, потому что за ним не уследил сын. Теперь отцу придется долго ждать ужина. Маленький мальчик пытается задобрить отца и говорит, что приготовит ему ужин, но тот не успокаивается. Он хватает клюку, засучивает рукава и начинает избивать сына. Бежать маленькому мальчику некуда. Пьяный отец все бьет и бьет уже обливающегося кровью ребенка. Маленький мальчик просит пощады, а потом начинает с ним торговаться: «Не бей меня, папа, а я за тебя помолюсь. Я за тебя помолюсь, папа, если ты перестанешь меня бить».
Точно так же чувствовал себя и он, когда его порола и колотила мать… «Не бей меня, мама, я буду хорошо себя вести, я буду хорошо себя вести, мама». А поняв, что это не поможет, он, по его словам, стал обращаться к Богу: «Я умолял Бога: сделай так, чтобы она не била меня, Господи, запрети ей бить меня. Я буду хорошим. Пожалуйста, Господи, я прошу тебя. Я отдам тебе все, что захочешь, и все, что у меня есть, только отведи от меня опасность».
Я слышу его дыхание. Мне кажется, что он изо всех сил старается сдержать слезы.
– Мистер Гроц, – говорит он.
– Да.
– В моем доме есть волшебная дверь.
– Волшебная дверь?
В прошлом году он летел очень длинным рейсом с промежуточной посадкой в Гонконге. Где-то через час после вылета из Гонконга раздался гулкий удар, а потом через салон со свистом пронесся поток воздуха. Вывалились и повисли над головами пассажиров кислородные маски. Самолет начал стремительно снижаться с десятикилометровой высоты. Он был уверен, что скоро умрет.
«Я умолял Бога: сделай так, чтобы мама не била меня, Господи, запретней бить меня.
Я буду хорошим. Пожалуйста, Господи, я прошу тебя. Я отдам тебе все, что захочешь, и все, что у меня есть, только отведи от меня опасность».
– Я подумал, что если только смогу подняться на ноги и открыть дверь в кабину пилотов, то за ней окажется мой дом. Я перешагну через порог и окажусь в безопасности, дома. Я уже был готов снять кислородную маску и расстегнуть ремень, но тут самолет все-таки выровнялся.
Где бы он ни находился, хоть в остановившемся в тоннеле поезде метро, хоть в автомобильной пробке, он мог встать, пройти через дверь и оказаться в своем доме. Он очень много думает об этой волшебной двери, от чего ему придется отказаться, чтобы расплатиться за ее существование?
– Бред, правда? – говорит он.
Я говорю ему, что, на мой взгляд, это никакой не бред. Маленький мальчик, когда его бьют, все на свете отдаст за такую волшебную дверь.
– Я не особенно часто думаю о своем детстве. А когда задумываюсь, понимаю, что не так-то много и помню. Все, кажется, так давно прошло и умерло. Я думаю про себя, это было мое детство… Нет, это есть мое детство. Но во мне оно не живет.
Мы некоторое время молчим. Через минуту или около того я начинаю беспокоиться, не прервалась ли связь.
– Нет, я все еще здесь, – говорит он. Потом опять замолкает на мгновение. – Судя по моим часам, наше время почти вышло. Я сейчас больше ничего не хочу говорить. Завтра мне нужно будет присутствовать на праздничной вечеринке, и нам придется закончить минут на пятнадцать пораньше. Вы уж меня извините.
– Спасибо, что предупредили меня об этом.
– Мистер Гроц?
– Да?
– В действительности, у меня нет никакого домика во Франции. Вы же знаете, да?
Ложь
О секретах
В своем письме терапевт назвал его патологическим лжецом и спросил, не смогу ли я оценить его состояние и, может быть, взять его на психоанализ.
Филипп пришел ко мне на собеседование в апреле, это было несколько лет назад. Лечащий врач решил отправить его ко мне, случайно столкнувшись с женой Филиппа в местном книжном магазине.
Она схватила врача за руку и чуть было не расплакалась. Может быть, им стоило бы, спросила она, все-таки обсудить оставшиеся варианты лечения рака легких у Филиппа?
В ходе нашей первой встречи Филипп (обладавший, по свидетельству его терапевта, идеальным здоровьем) перечислил все недавние случаи своего вранья.
В родительском комитете школы, где училась его дочь, он отвечал за сбор денег, и в разговоре с учительницей музыки сказал ей, что он сын знаменитого композитора, о холостом статусе и нетрадиционной сексуальной ориентации которого всем было прекрасно известно.
Незадолго до этого он сказал своему тестю, спортивному журналисту, что некогда был принят во второй состав сборной Великобритании по стрельбе из лука.
В самый первый раз, насколько ему помнилось, он солгал своему однокласснику. В возрасте одиннадцати или двенадцати лет он уверял, что его завербовали в шпионскую школу MI5.
Услышав это, классный руководитель Филиппа дал ему совет, который он охотно процитировал мне: «Если уж тебе так хочется врать, то, ради Бога, делай это хотя бы чуть-чуть убедительнее».
Классный руководитель был прав: врать Филипп совершенно не умел. Придумывая свои истории, он рассчитывал производить на слушателя сногсшибательный эффект, но все эти его выдумки оказывались бессмысленно радикальными и очень уж рискованными.
– Судя по всему, вас не беспокоит, что люди сразу распознают в вас лжеца, – сказал я ему.
Филипп пожал плечами.
Он сказал мне, что слушатели редко стараются уличить его во лжи. Его жена сразу поверила новости о том, что он заболел раком, а потом точно так же не стала обсуждать факт его чудесного исцеления.
Другие люди, например тесть, воспринимали его байки с очевидным скептицизмом, но своих сомнений тоже не озвучивали.
Когда я спросил его, какое влияние выдумки такого рода оказывают на его карьеру (он работал телевизионным продюсером), он ответил, что в этой отрасли врут все поголовно:
– В нашей работе это один из необходимых профессиональных навыков.
Насколько я понимал, Филипп относился к людям, которые слушали его выдумки, без всякого сострадания. По большей мере ему было просто все равно. Точнее, так было до недели, предшествовавшей нашей с ним встрече. Семилетняя дочь попросила его помочь сделать домашнюю работу по французскому, ведь он всю жизнь говорил ей, что свободно владеет этим языком. Теперь, вместо того чтобы признаться дочери, что он не умеет говорить по-французски, он сказал ей, что просто забыл названия нарисованных в учебнике животных. Девочка замолчала и отвела взгляд. Филипп увидел, как она осознала – он говорил ей неправду.
Спустя месяц после начала лечения Филипп прекратил выплачивать мне гонорары. Он сказал, что потерял где-то свою чековую книжку, но покроет задолженность, как только она найдется. В следующем месяце он сказал, что пожертвовал все свое месячное жалованье на нужды Музея Фрейда.
На всем протяжении консультации Филипп поражал меня своей искренностью. Но я знал, если он и впредь будет оставаться в общении со мной самим собой, если он будет вкладывать всего себя в нашу совместную работу, то в какой-то момент обязательно солжет и мне.
Это случилось достаточно скоро. Приблизительно спустя месяц после начала лечения он прекратил выплачивать мне гонорары. Он сказал, что потерял где-то свою чековую книжку, но покроет задолженность, как только она найдется. В следующем месяце он сказал, что пожертвовал все свое месячное жалованье на нужды Музея Фрейда.
Он «кормил меня завтраками» целых пять месяцев, и в конце концов мне пришлось проинформировать его, что, если он не расплатится со мной, нам придется закончить процесс лечения в конце этого месяца. И вот, уже собираясь уходить после нашего предположительно последнего сеанса, он вытащил из кармана чек и вручил его мне.
Я, конечно, был рад получить заработанные деньги, но не мог понять, что же все-таки между нами произошло. Выдумки Филиппа становились все более вопиющими, а я постепенно уходил в себя и говорил с ним все осторожнее и осторожнее. Он, как я вдруг сообразил, мастерски умел связывать своего слушателя путами социальных устоев, заставляющих нас всех вежливо молчать, слушая явную ложь. Но почему и зачем он это делал, какой психологической цели могло служить такое поведение?
Мы бились над этим вопросом весь следующий год. Мы отработали идею, что вранье для него – это способ управления окружающими людьми, затем предположили, что он таким образом пытается компенсировать свой комплекс неполноценности. Мы говорили о его родителях – отец у него был хирургом, а мать до самой смерти, пришедшейся на двенадцатый год жизни Филиппа, работала школьной учительницей.
Выдумки Филиппа становились все более вопиющими, а я постепенно уходил в себя и говорил с ним все осторожнее. Он мастерски умел связывать своего слушателя путами социальных устоев, заставляющих нас всех вежливо молчать, слушая явную ложь.
Но потом, в один прекрасный день, Филипп рассказал мне одно воспоминание из детства. До этого момента он не упоминал о нем, считая ситуацию слишком уж тривиальной. С трехлетнего возраста он жил в одной спальне со своими братьями-близнецами, чьи кровати стояли совсем рядом. Иногда он просыпался среди ночи от криков расходящихся по домам посетителей паба, находившегося прямо через дорогу от их дома. Он часто чувствовал желание справить малую нужду и знал, что ему нужно всего лишь подняться и пройти через коридор, но продолжал неподвижно лежать в кровати.
– В детстве я нередко писался в постели, – сказал мне Филипп.
Он каждый раз скатывал мокрую пижаму в тугой комок и засовывал поглубже под одеяло, но на следующий вечер она, постиранная и аккуратно свернутая, всегда оказывалась у него под подушкой. Он ни разу не обсуждал эту проблему с матерью, а она, насколько ему известно, никогда не рассказывала о ней никому, включая отца.
– Он бы на меня страшно разозлился, – сказал Филипп. – Я так понимаю, мама считала, что я все это постепенно перерасту. Когда она умерла, так оно и вышло.
Филипп не помнил, чтобы ему когда-нибудь доводилось оказаться наедине с матерью. Львиную долю его детства она была постоянно занята, ухаживала за близнецами. Он не помнил, чтобы ему хоть раз удалось поговорить с ней с глазу на глаз, потому что рядом всегда присутствовал либо один из братьев, либо отец. В результате его ночная проблема и ответное молчание матери постепенно превратились в своеобразную приватную беседу, в разговор о чем-то, что знали только они двое.
Когда мать умерла, эта беседа внезапно прервалась. И тогда Филипп начал импровизировать, пытаясь создать другие версии таких молчаливых разговоров. Он начал рассказывать очевидно лживые байки, гарантированно ставившие его в неловкое положение, а потом надеяться, что его слушатель промолчит, превращаясь таким образом, подобно его матери, в партнера по его тайному миру.
Говоря неправду, Филипп не ставил себе цели вторгаться во внутренний мир собеседника, хотя иногда результат получался именно такой. Для него это был способ сохранить познанную некогда близость с другим человеком, способ не терять контакта с матерью.
Как не быть парой
Майкл Д. позвонил мне и попросил записать его на прием.
– Раньше моим психоаналитиком был доктор Х., – сказал он.
По правилам нашего профессионального сообщества, на случай внезапной смерти каждый из нас назначает своим преемником кого-нибудь из коллег. Этот человек должен будет свернуть практику умершего, в частности, присмотреть за его пациентами и аккуратно избавиться от записей или корреспонденции, содержащей данные конфиденциального характера.
Я согласился стать таким преемником доктора Х., но его смерть не была для меня неожиданной. Он знал, что умирает от рака легких, и в последние месяцы жизни самостоятельно закончил все дела. За несколько недель до смерти он сказал мне: «Все мои пациенты пристроены, так что к тебе никто из них обращаться не будет». Посему теперь, почти два года спустя после этого, меня несколько удивил звонок Майкла.
Мы назначили время встречи. Я уже собирался положить трубку, как он вдруг сказал:
– Я так понимаю, вы меня не помните?
– Что, извините? – переспросил я.
– Да нет, особого повода запоминать меня у вас не было.
Он сказал мне, что мы уже встречались почти двадцать лет назад, когда ему было двадцать семь.
– У вас тогда не нашлось для меня места в графике, и вы направили меня к доктору Х.
Слушая его слова, я начал припоминать ту нашу встречу. Он пришел на консультацию буквально накануне своей свадьбы. Лица его у меня в памяти не сохранилось, но я вспомнил, что одет он был в джинсы, футболку и теннисные туфли и что в манере его сквозила какая-то мальчишеская стеснительность.
Лучше всего мне запомнилось, что он вошел в кабинет, держа в руках лист разлинованной бумаги. Усаживаясь, он сказал:
– Я тут сделал кое-какие заметки.
По состоянию бумажки было видно, что ее не раз складывали, а потом разворачивали снова.
В ходе разговора Майкл время от времени подглядывал в этот список подготовленных для меня вопросов: «Должен я забрать у нее кольцо, которое подарил, когда делал предложение?», «Стоит ли мне рассказать друзьям о сомнениях в своей сексуальной ориентации?», «Мне надо каким-то образом объясниться перед приглашенными гостями, я не хочу им врать… Что говорить людям?», «Я должен обзвонить всех сам или можно попросить сделать это маму с отцом?».
Теперь я уже не мог вспомнить, как отвечал на все эти вопросы. Я помню только, что сказал следующее: по-моему, он находился в весьма беспокойном состоянии и, записывая вопросы на бумаге, наверное, помогал себе сориентироваться и почувствовать себя в большей безопасности во время нашей беседы. Мы разговаривали два часа, и за все это время Майкл ни разу не выпустил из рук свою бумажку.
Постепенно мое отношение к этому листу бумаги стало меняться. Может быть, это случилось из-за того, как крепко он сжимал ее в руках, но со временем я перестал воспринимать ее как стену, которой он пытался от меня отгородиться. Гораздо больше она была похожа на потертого плюшевого мишку, которого ребенок берет с собой, куда бы он ни направлялся.
По окончании консультации, когда Майкл уже надевал пальто, я неожиданно для себя спросил его тоном отца, проверяющего, не забыл ли его малыш взять с собой любимую игрушку, не оставил ли он у меня в кабинете свою бумажку.
– Да, теперь я вас вспомнил, – сказал я. Я сказал Майклу, что буду рад видеть его снова, а потом мы попрощались, и он положил трубку.
Найдя в архиве результаты первичного анализа личности Майкла, я взялся за чтение. Содержание заметок более или менее подтвердило правильность моих воспоминаний.
За два дня до визита ко мне он отменил свадьбу. Все случилось совершенно внезапно. В предыдущие выходные они с невестой, которую звали Клер, ездили на свадьбу друга. На обратном пути в Лондон он убедил себя, что когда-нибудь в будущем, когда у них уже появятся дети, он вдруг проснется среди ночи и поймет, что он гей. Клер дремала на пассажирском сиденье, а он вел машину и мысленно повторял себе: «Я не гей. Я не гей. Я не гей». После бессонной ночи он объявил Клер, что не может жениться на ней, потому что не знает, кто он и чего он хочет, потому что он, вполне возможно, гей.
Я спросил у него, почему у него возникли такие мысли? У него были сексуальные контакты с мужчинами? Он ответил, что нет. У него бывают фантазии о сексе с мужчинами? Нет, ответил он. У него хотя бы раз был секс с мужчиной или сексуальные фантазии на эту тему? Снова нет. В ответ на мои вопросы о его невесте он сказал, что они с Клер вместе вот уже три года, а недавно и вообще съехались в одну квартиру. Да, у них регулярная сексуальная жизнь, четыре или пять раз в неделю.
– Ловите ли вы себя на мыслях о мужчинах во время секса с Клер? – спросил я.
– Нет, – ответил он.
– Я прошу прощения, – сказал я, – но я ничего не понимаю. Почему вы думаете, что вы гей?
– То есть вы думаете, что я не гей? – спросил Майкл.
– Я пытаюсь понять, почему вы думаете, что вы гей.
– Я волнуюсь, что обнаружу, что я гей… уже когда у меня будут дети. Дети – это же огромная ответственность.
– Вы боитесь, что у вас возникнут сексуальные чувства в отношении своих детей? – спросил я.
– Абсолютно нет, – ответил он.
Из моих записок было ясно, что мы ходили, таким образом, по кругу достаточно долго. Судя по всему, у Майкла присутствовала некая глубокая обеспокоенность по поводу самого себя – нечто, что, по его убеждению, имело отношение к его сексуальной ориентации, но я никак не мог разобраться, что было поводом для этих опасений.
Он сказал мне, что начало сексуальной жизни у него случилось достаточно поздно, что Клер была его первой и единственной на то время девушкой. В какой-то момент он признался, что ее страстность его немного обескураживает, но не стал вдаваться в объяснения. И хотя все его слова, казалось, имели определенную значимость и, вполне вероятно, могли привести к разгадке, я так и не мог понять, что он имел в виду, говоря, что опасается обнаружить отклонения в своей сексуальной ориентации.
За два дня до визита ко мне Майкл внезапно отменил свадьбу. В предыдущие выходные они с невестой ездили на свадьбу друга. На обратном пути в Лондон он убедил себя, что когда-нибудь в будущем, когда у них уже появятся дети, он вдруг проснется среди ночи и поймет, что он гей.
В своих записках я нашел мысль о том, что он, судя по всему, не мог смириться с потерями, которые ему пришлось бы понести в результате женитьбы. Здесь я имел в виду не только расставание со статусом ребенка, но еще и утерю определенных возможностей, которые были открыты для холостяка, но закрывались для семейного мужчины. Кроме того, я был поражен его общей незрелостью, ведь в своем отсутствии сострадания он проявлял себя абсолютным подростком. Казалось, он совершенно не осознавал, какую боль причинил невесте. А судя по описанию ситуации, его действия повергли ее в шоковое состояние.
Майкл сказал мне, что и родители, и друзья считали Клер просто чудесной, умной и душевной девушкой. Он был с этим полностью согласен. Все были уверены, что он непременно потеряет ее, если не сделает ей предложения. Майкл, неожиданно для себя самого, сказал Клер, что хочет завести семью и детей, предложил пожениться, а потом они нашли себе жилье и начали планировать свадьбу. Он сделал все это, потому что думал, что должен это сделать; он думал, что должен хотеть это сделать. А теперь он здесь, у меня в кабинете, за считаные недели до свадьбы… Потому что чувствует, что закончить начатое просто не сможет.
Майкл, неожиданно для себя самого, сказал Клер, что хочет завести семью и детей, предложил пожениться. Он сделал все это, потому что думал, что должен это сделать; он думал, что должен хотеть это сделать. А теперь он чувствует, что закончить начатое не сможет.
Мне хотелось думать, что, отменив свадьбу, Майкл поступил смело, но это его решение казалось мне таким же бездумным, как и сделанное девушке предложение. Да и разговоры о сексуальной ориентации звучали не очень-то убедительно. Я подозревал, что он просто нашел единственную отговорку, которую, по его мнению, могли принять окружающие его люди.
Было ясно, что он отчаянно пытается предотвратить свадьбу, но он мне не говорил, почему это делает, а сам я не мог догадаться. В своем отчете я сделал вывод, что он вот-вот сорвется в депрессию, и поэтому нуждается в немедленной помощи. Ему был необходим опытный психотерапевт, способный помочь ему понять причины депрессии, а также разобраться в породивших ее глубинных проблемах и комплексах.
В моих записках тех времен присутствовал еще один пункт, возможно, объясняющий, почему я не узнал его голос, когда он позвонил мне по телефону: я чувствовал, что не смог наладить с ним хороший контакт.
Во время первичных консультаций мне необходимо собрать о пациенте максимум информации, то есть узнать историю его жизни, понять историю развития его проблем. Но важнее всего – сделать так, чтобы, уходя с первой встречи, пациент твердо знал, что его услышали. К финалу этой беседы он должен чувствовать, что ему удалось высказать мне все, что он пришел мне рассказать, все, что ему было нужно мне рассказать, а я, в свою очередь, все это выслушал и обдумал.
Во время практически любой консультации бывает момент, когда что-то щелкает, как выключатель, и оба собеседника начинают чувствовать, что полностью понимают друг друга.
Когда это происходит – а произойти это может почти на любой стадии беседы, – и у пациента, и у психоаналитика возникает ощущение, что консультация закончена, что то, что надо было сделать, сделано. Но с Майклом у нас этого не получилось.
У меня появилось несколько идей, и я их рассказал Майклу, но в конечном итоге мне показалось, что на него ничего толком не действует. Когда пришло время прощаться, у меня было смутное ощущение, что я проиграл.
Я успокаивал себя мыслями, что Майкл был не очень заинтересован в том, чтобы его выслушали. Скорее, он хотел от меня конкретного результата – он хотел окончательно отменить свадьбу, и, судя по всему, ждал, что я дам ему на это разрешение. Мне думалось, что он хотел услышать от меня что-то, что можно будет предъявить невесте и родителям в качестве своеобразной медицинской справки, навеки освобождающей его от необходимости жениться.
Кроме моих записок, в его истории болезни был всего один дополнительный документ – фотокопия моего письма доктору Х., в котором я описывал ход консультации и сообщал, что направил Майкла к нему. «Кто знает, – написал я в этом письме. – Может быть, он просто еще не встретил свою единственную и неповторимую».
Сидя за столом, я закрыл папку с историей болезни и задумался, что сталось с Майклом за все эти годы? Может быть, он теперь женат и воспитывает детей? Что заставило его отказаться от свадьбы с Клер? Я вернул папку в шкаф, где храню архивные материалы, и закрыл офис на ночь.
Через несколько дней, как мы и планировали, пришел Майкл. Он снял пиджак, сел на стул и начал осматриваться в комнате. В этот момент я поймал себя на том, что ищу на его левой руке обручальное кольцо. Его не было.
– Сколько лет, сколько зим, – сказал мне Майкл.
Мы некоторое время сидели в молчании.
– Чем я могу вам помочь? – спросил я.
Он на несколько мгновений замер, а потом сказал:
– Мы с доктором Х. пришли к выводу, что в действительности психоанализ мне помочь не может. Если честно, то наше общение с доктором Х. закончилось некоторым провалом… Но и этот провал имел определенную ценность.
Я сказал, что не очень понимаю, к чему он клонит.
Несколько мгновений Майкл смотрел в пустоту, словно разглядывая что-то, что было видно только ему, а потом сказал:
– Вы знаете историю Кафки и Фелиции Бауэр? Кафка целых пять лет сходил с ума по Фелиции. Иногда он писал ей по нескольку писем в день. Она жила в Берлине, а он в Праге – то есть не так уж далеко, даже по меркам того времени. Но за все пять лет, пока они были обручены, у них было всего десять очных свиданий, длившихся, зачастую, не больше часа-двух.
Если вы читали письма Кафки, – продолжил он после некоторой паузы, – то наверняка знаете, что он вел себя как безумец: он хотел знать, где Фелиция бывает, с кем встречается, что ест и во что одевается. Кафка требовал от нее немедленных ответов на свои письма и впадал в ярость, когда не получал их. Он дважды делал ей предложение и дважды шел на попятную, в результате чего свадьба так и не состоялась. Для Кафки была невыносимой сама мысль о расставании с Фелицией. Но еще сильнее его беспокоило ее присутствие.
– Кафка снова и снова заводил отношения такого типа, – рассказывал мне Майкл. – Сегодня мы сказали бы, что он был личностью шизоидного склада или страдал от какой-нибудь слабой формы синдрома Аспергера, но все эти ярлыки не помогут нам добраться до сути явления. Упорнее всего он избегал человека, от которого больше всего зависел, – самой желанной женщины.
Майкл немного помолчал, а потом продолжил:
– То же самое происходит и у меня. С Клер. С самим доктором Х. Чем дольше мы общались с ним, тем больше я зависел от доктора Х., тем сильнее у меня было чувство, что мне нужна его помощь, и тем чаще я прогуливал сеансы и подумывал вообще бросить лечение.
«Мне кажется, доктору X. было трудно поверить, что я искренне счастлив в одиночестве. Я и сам поначалу этого не понимал. Я, как ион, считал, что у меня просто есть психологический блок, не позволяющий желать близости с другим человеком».
Он рассказал мне, что в начале работы с доктором Х. находился в депрессии от стыда за то, каким образом отменил свадьбу и что наговорил родственникам и друзьям. Он бросил аспирантуру, где занимался исследовательской работой в области математики, и, устроившись на работу в банковской сфере, занялся компьютерным моделированием. Приблизительно через полгода он нашел новую квартиру и даже начал получать удовольствие от работы.
– Я почувствовал себя немного лучше. Поначалу процесс психоанализа шел очень хорошо, и именно по этой причине мы с доктором Х. только через некоторое время поняли какие-то очевидные вещи: например, мое стремление держать под контролем разделяющую нас дистанцию. Обычно люди с течением времени сближаются. Но у меня такого не получается. Я не чувствую, что начинаю больше доверять человеку… Ну, если только совсем немного.
«Главная проблема для меня – это чувство, что тебя любят, потому что любовь – это требование чего-то большего. Когда тебя любят, от тебя требуют большего».
Ситуация прояснилась после еще одного разрыва с женщиной. Майкл завязал романтические отношения с девушкой из Нью-Йорка. Общались они в основном по телефону. Он звонил ей каждый будний день, когда она приходила с работы, а он готовился отойти ко сну. Виделись они где-то раз в три месяца.
– Она считала, что нам следует встречаться чаще. И я был с этим согласен. Ведь разве не так должны развиваться отношения? Но я просто не мог заставить себя сделать это. Мы с ней не раз обсуждали мои страхи, то есть боязнь близости, привязанности и отцовства. Когда она сказала, что может переехать сюда, я испугался. Все вышло в точности как с Клер. Я просто не смог пойти на это, и мы расстались.
Немного помолчав, Майкл добавил:
– Мне кажется, доктору Х. было трудно поверить, что я искренне счастлив в одиночестве. Я и сам поначалу этого не понимал. Я, как и он, считал, что у меня просто есть какой-то психологический блок, не позволяющий желать близости с другим человеком.
Я спросил его, пришли ли они с доктором Х. к каким-нибудь выводам относительно причин такого поведения.
– Я бы мог сказать вам много всякого, но факт в том, что, оказываясь в паре с кем-то, я чувствую, что постепенно исчезаю, умираю… Теряю рассудок.
Я слушал Майкла, и мне становилось не по себе. Я сообразил, что во время самой первой консультации был близок к истине, когда предполагал, что ему нужна, так сказать, медицинская справка, навсегда освобождавшая его от свадьбы, но в письме доктору Х. отмахнулся от этой догадки, пошутив, что, «может быть, он просто еще не встретил свою единственную и неповторимую».
Словно прочитав мои мысли, Майкл сказал:
– Многие люди, особенно психоаналитики, думают, что счастья можно достичь только в паре с кем-то. Но не все мы созданы для таких взаимоотношений.
– Вы считаете, что во время нашей первой консультации я ничего не понял и сделал неправильные выводы? – спросил я.
– Вы пытались понять, что не заладилось у нас с Клер. Я уходил от вас с ощущением, что вы были сильно озадачены, но желали мне добра. Как правило, мне сразу начинают говорить о моей стеснительности, боязливости и низкой самооценке. Вы так обо мне не думали, но тем не менее считали, что психотерапия поможет мне во взаимоотношениях с женщинами. И это была ошибка.
Майкл подался вперед.
– Не расстраивайтесь, так на мой счет ошибаются почти все. Даже я сам иногда думаю о себе то же самое. Но штука в том, что, как только я чувствую, что вроде бы нашел подходящую дистанцию, правила меняются, и у меня создается ощущение, что тот человек оказался ко мне слишком близко.
И любовь не сможет этот мой изъян исправить, – продолжил он, – потому что я чувствую в ней угрозу. Именно по этой причине я и сломался прямо перед свадьбой. Главная проблема для меня – это чувство, что тебя любят, потому что любовь – это требование чего-то большего. Когда тебя любят, от тебя требуют большего.
– И вы думаете, что я… Ну, мы, психоаналитики… как раз этого и не увидели? – сказал я.
– Да, но и мне самому потребовалось много времени, чтобы понять, что для меня правильно. Кто я есть такой на самом деле… И смириться с этим.
Через открытое окно с улицы доносились голоса прохожих.
– Я все-таки не очень понимаю, что вы ждете от меня, – сказал я. – Чем я могу вам помочь?
– Я скучаю по доктору Х., – ответил Майкл. – Мне не хватает наших бесед. Он помог мне найти слова, способные объяснить все это. И теперь, когда я рассказываю вам это, мне становится лучше. Мне не так одиноко. Я не умею сближаться с людьми, но одиночество-то я чувствую. Мне бы хотелось приходить повидаться с вами, когда у меня будет возникать такая необходимость.
Я немного помолчал, надеясь, что ему захочется рассказать мне еще что-нибудь.
– Можно мне так делать? – спросил он. – Вас это не затруднит?
Именно так мы и договорились.
О страстном желании оставаться в неведении
Я давно подозревал, что одной из моих пациенток изменяет муж, но полной уверенности в этом у меня, конечно, не было.
Через несколько лет после того, как я стал квалифицированным психотерапевтом, то есть в возрасте тридцати девяти лет, я взял пациентку по имени Франческа Л. Она пришла ко мне по направлению своего семейного врача и жаловалась на послеродовую депрессию.
К концу первого года лечения депрессия медленно, но верно начала отступать. Тем не менее много несчастья и беспокойства ей приносили постоянные споры с мужем, возникавшие, вероятнее всего, из-за их обоюдной неспособности мыслить категориями семейной пары.
Психотерапевту может быть известно о пациентах только то, что расскажут о себе они сами, но, несмотря на это, на протяжении первых двух лет анализа Франчески я не мог избавиться от подозрений, что ее муж Генри ей изменяет.
Начнем с того, что он заводил многочисленные романы еще во время своего первого брака. В результате он бросил свою первую жену с десятилетним сыном, чтобы жениться на Франческе. Но и их семейная жизнь была наполнена великим множеством мелких и вроде бы незначительных деталей, наводивших меня на тревожные мысли. Например, в будние дни после работы Генри якобы ходил в фитнес-клуб, чтобы поплавать в бассейне, но пару раз, когда Франческе нужно было его найти и она забегала в клуб, его там не оказывалось.
Еще ему нередко звонили по телефону. Это были какие-то срочные звонки в неурочное время, отвечать на которые он уходил в другую комнату. После некоторых из них Генри бросал все свои дела и на пару-тройку часов исчезал из дома.
Во время одного из наших сеансов Франческа совершенно невинно описала свой звонок в офис Генри. Трубку поднял кто-то из его коллег.
– Он прикрыл трубку рукой, – рассказала она, – но я услышала, как он крикнул: «Эй, трахарь, это тебя».
Я немного помолчал, но, не дождавшись от нее продолжения рассказа, спросил, какое значение для нее имели эти слова.
– Да никакого… Мне просто подумалось, что это забавно. Ну, как-то по-мальчишески, – ответила Франческа.
Я подождал еще.
– Может, это даже был комплимент, – сказала она.
– А вам не стало хотя бы немного любопытно, почему коллега назвал его «трахарем»? – спросил я.
– Да нет, не особенно. Ведь они все так друг с другом разговаривают.
Наслушавшись таких историй, я начал волноваться за Франческу. С каждым новым сеансом меня все больше и больше раздражало полное отсутствие любопытства с ее стороны. Я не мог поверить, что у нее не возникало желания проверить, пользуется ли Генри вещами, которые берет с собой в бассейн, или заглянуть в его бумажник в поисках каких-нибудь необычных рецептов. Она вела себя не просто пассивно. Наоборот, складывалось впечатление, что она изо всех сил старается держать себя в неведении. Во время наших сеансов я самыми разными способами пытался поднять этот вопрос, но не знал, насколько далеко могу заходить в этих попытках.
В некоторые ночи меня начала мучить бессонница. Я просыпался, выпивал стакан воды, снова ложился, но, провертевшись всю ночь, засыпал на несколько часов только под утро. В тот момент меня выводили из себя определенные события в моей собственной жизни, и в результате временами я даже задавался вопросом, не переношу ли я часть своих проблем в процесс анализа Франчески.
Прямо перед началом работы с ней я сам прошел через весьма сложный период во взаимоотношениях с женщиной. Такие же телефонные звонки… Я не единожды поднимал трубку нашего телефона, но на той стороне сразу отключались.
С каждым новым сеансом меня все больше и больше раздражало полное отсутствие любопытства со стороны Франчески. Она вела себя не просто пассивно. Наоборот, складывалось впечатление, что она изо всех сил старается держать себя в неведении.
Уехав на уик-энд в Копенгаген на конференцию психоаналитиков, я в субботу ночью позвонил домой, но моя подружка не ответила. Когда я вернулся, она сказала, что еще субботним утром почувствовала недомогание, выключила телефон из розетки, а потом забыла включить: «Я вспомнила про телефон только в воскресенье». Спустя месяц мы расстались, и я съехал на другую квартиру. Взявшись распаковывать свои вещи и развешивать их в шкафу, я вдруг обнаружил среди них чужую мужскую рубашку. В ту ночь я не спал до утра, размышляя о том, как долго меня водили за нос.
Через несколько недель после нашего разговора о том, что коллеги Генри зовут его трахарем, Франческа услышала, как бибикнул ее сотовый, сообщая о пришедшей СМС. Она подняла его с кухонного стола и увидела три «смайла-поцелуя». Посылать ей с помощью СМС поцелуи, уж не говоря о трех сразу, было совсем не в характере Генри. И тут она сообразила, что это не ее телефон (телефоны у них с Генри были абсолютно одинаковые), а его. Кто же, спросила она мужа, посылает ему сообщениями поцелуи? Он ответил, что это либо ошибка, либо дурацкая шутка одного из сослуживцев, потому что номер, с которого пришла СМС, ему был незнаком.
– А вы посмотрели другие сообщения? Или журнал звонков? – спросил я Франческу.
– Нет, мне кажется, я сделала все, как вы хотели: то есть спросила его, что это означает, а он мне все объяснил, – сказала она. – Я думала, вы будете мною довольны.
У меня ёкнуло сердце. Становилось понятно, что Франческа чувствовала потребность рассказывать мне истории, наводящие на мысли о неверности мужа. Но стоило мне только попытаться заговорить о вероятности того, что у Генри какой-то роман на стороне, она внезапно переставала меня понимать. Никакого смысла во всем этом я найти не мог, но Франческе было настолько комфортно существовать в пространстве этого алогизма, что я пришел к выводу, что он имеет для нее некое глубинное значение… Но какое?
На протяжении нескольких месяцев мы с ней периодически возвращались к этой проблеме. Естественно, я рассматривал возможность, что моя чрезмерная идентификация с Франческой заставила меня неправильно интерпретировать ее ситуацию и перенести на ее семейную жизнь факт предательства своей женщины… Но и так все тоже не складывалось. Действия Генри вовсе не были плодом ее фантазий.
Может быть, Франческа пыталась избавиться от беспокойства, перекладывая его на меня? Или хотела заставить меня видеть в ней жертву, то есть стать в моих глазах этакой несчастной сироткой. Но зачем? Мы исследовали ее взаимоотношения с родителями, которые всегда были для меня своеобразной загадкой. Отношения были формальные и неблизкие. Ее отец, погруженный в дела своей маленькой багетной мастерской, работал с утра до вечера. Еще я заметил, что даже, несмотря на то, что жили они совсем рядом друг с другом, мать практически не навещала Франческу и почти не интересовалась своей внучкой Лотти.
Франческа не просто проигрывала заново роль своей матери. Она еще и меня пыталась поставить в точно такое же положение, в котором пребывала в детстве. Может быть, она подсознательно и непроизвольно старалась дать мне познать те же чувства фрустрации и изоляции, которые некогда ощущала сама?
В результате, когда мать вдруг пригласила Франческу отобедать и поговорить с глазу на глаз, она подумала, что мать хочет сказать ей что-то важное. Финансовые проблемы, рак? Вместо этого мать сообщила ей, что на протяжении тридцати с лишним лет отец Франчески состоял во внебрачной связи со своей партнершей по бизнесу, которую звали Джун. Теперь родители пытались как-то разрулить сложившуюся ситуацию. Они свели на нет личные контакты с Джун и ее мужем, а отец Франчески продавал свою долю в их совместном бизнесе. Тем не менее мать так и не могла решить для себя, как ей хотелось бы поступить в этих обстоятельствах.
Я спросил Франческу, каким образом ее матери удалось уличить мужа в измене.
– Ей и не удалось, – ответила Франческа. – Ей рассказал муж Джун. Он знал обо всем этом уже много лет и, предполагая, что ей тоже все давно известно, упомянул об этом в обычном разговоре.
Франческу эти новости совершенно не удивили. На ее памяти отец с Джун не единожды вели себя так, что в них вполне можно было угадать любовников. Она рассказала мне, что как-то днем после школы, когда ей было еще пятнадцать или шестнадцать, она, повинуясь внезапному импульсу, решила зайти в мастерскую к отцу. Остановившись у входа и заглянув в витрину, она увидела, что они стоят в пустом выставочном холле, склонившись над столом. Они почти соприкасались головами и рассматривали какую-то лежавшую на столе картину. Отец обнял Джун за талию, но в этот же самый момент поднял голову и, встретившись взглядом с Франческой, побледнел и отпрянул от своей коллеги. Придя в себя, он бросился к входной двери, широким жестом распахнул ее и неестественно громким голосом пригласил Франческу войти.
Услышав из уст Франчески историю отцовской измены, я подумал, что она может служить объяснением ее собственной слепоты в отношении поведения Генри – что она, по еще неизвестной мне причине, выбрала себе в мужья аналог своего отца и принялась играть роль матери.
Спустя несколько дней, после очередного рассказа Франчески о выкрутасах Генри (он почти до утра отсутствовал дома, потому что «встречался с клиентом»), я указал ей на удивительное сходство ее семейной ситуации с родительской.
– Судя по всему, в вас Генри нашел себе жену, которая точно так же, как ваша мать, закрывает глаза на все свидетельства его неверности.
– Но я на нее совершенно не похожа, – ответила Франческа. – Я тогда все сказала маме… Я передала ей, что видела в мастерской. Я сто раз спрашивала, не беспокоит ли ее тот факт, что папа с Джун постоянно находятся вместе? А она всегда говорила: «Нет, они же просто деловые партнеры». Я знала, что между ними что-то происходит, но, что бы я ни говорила, маму убедить в этом было совершенно невозможно.
Мне подумалось, что Франческа не просто проигрывала заново роль своей матери. Она еще и меня пыталась поставить в точно такое же положение, в котором пребывала в детстве. Может быть, она подсознательно и непроизвольно старалась дать мне познать те же чувства фрустрации и изоляции, которые некогда ощущала сама?
– Должно быть, на определенном уровне, – сказала мне Франческа, – мама понимала, что происходит, но признаться себе в этом не могла. Ведь тогда рухнул бы весь ее мир. Она бы потеряла дом и семью. Если бы она не запрещала себе видеть очевидное, у нее бы случился нервный срыв.
Так или иначе, избранное матерью решение проблемы имело определенные последствия. Она предпочитала верить в мужнины версии событий и не прислушивалась к дочери. Не реагируя на то, что ей пыталась рассказать Франческа, она создала между нею и собой непреодолимую дистанцию.
В начале третьего года психоанализа Франчески Генри на целый год отправили по работе в Париж. Он сказал, что будет рано утром в понедельник садиться на «Евростар», всю неделю жить в Париже на корпоративной квартире, а по пятницам возвращаться на том же «Евростаре» в Лондон.
Но с самого начала этой командировки Генри стал приезжать на выходные довольно редко. Он пропустил день рождении Лотти в январе, в феврале не появился на выходные в День святого Валентина. В марте они решили, что Франческа с Лотти проведут Пасху вместе с ним на его парижской квартире.
Во время первого сеанса после пасхальных каникул Франческа рассказала мне об этой поездке.
– В пятницу вечером мы прибыли на Gare du Nord. Там нас уже встречал Генри. Мы взяли такси до его квартиры в Marais, там все вместе поужинали, и это было здорово. Мы снова чувствовали себя одной семьей. Уложив Лотти спать, мы вернулись на кухню прибраться и выпить по бокалу вина… Я открыла посудомоечную машину и моментально поняла, что что-то тут не так, но в первую секунду не могла сообразить, что именно.
Через насколько секунд она продолжила:
– А потом все вдруг встало на свои места… Все эти его тихие разговоры по телефону, прозвище Трахарь, пропущенный день рождения Лотти. Это как в шпионских играх. Расшифровывая сообщение, совершенно не обязательно работать до самой последней буквы, потому что в процессе расшифровки непременно наступает момент, когда букв становится достаточно, чтобы внезапно стал понятен общий смысл фразы… Даже если не все буквы еще разгаданы. Так и вышло на этот раз. Я получила всю необходимую информацию. В посудомоечной машине лежали две кофейные чашки, две небольшие тарелки, два ножика для масла, два стакана и две чайные ложки. Причем лежали они все на правильных местах, а Генри всегда просто сваливает посуду в кучу. Она таким образом будто бы оставила мне записку. Я сказала ему: «Кто загружал посудомоечную машину? Скажи мне, кто клал посуду в машину?»
О близости
Когда мне позвонил Джошуа Б. (а это случилось, когда с момента окончания его курса психоанализа не прошло и года), мне стало не по себе.
– У вас на этой неделе будет свободное время? – спросил он.
Он забежал ко мне буквально через несколько часов после этого разговора.
– Новые занавески, – отметил он, осмотревшись в кабинете, а потом сел в кресло. – Я – придурок, абсолютный придурок, – сказал он мне. – Я оказался в жуткой ситуации и теперь не знаю, как из нее выкрутиться.
– Что случилось? – спросил я.
– Ой, не беспокойтесь… У нас с Эммой и с ребенком все замечательно. И они в порядке. – Он глотнул воды из принесенной с собой бутылки. – Но я тут встречался с одной девушкой.
Он посмотрел на меня, пытаясь вычислить мою реакцию:
– Я вас удивил?
– Почему бы вам сначала не рассказать мне все по порядку?
Джошуа встречался с двадцатидвухлетней девушкой по имени Элисон. Она работала в эскортном агентстве, которое он нашел в Интернете. В последние месяцы они виделись по несколько раз в неделю. Он каждый день звонил ей по телефону или отправлял СМС. Он пытался помочь ей изменить жизнь. Он подарил ей ноутбук, а недавно, когда Элисон собиралась идти на собеседование, чтобы устроиться на новую работу, повел ее в магазины покупать одежду.
– На прошлой неделе я попытался прекратить наши отношения. У нас с ней была договоренность, что я буду помогать ей только в том случае, если она бросит работу в эскортной конторе. Но потом выяснилось, что она этого не сделала. В результате я порвал с ней. Но буквально на следующий день она позвонила и сказала, что скучает и очень хочет увидеться. Я дал слабину. Нет, я не идиот… я знаю, что потеряю все, если не покончу со всем этим. Но ничего с собой поделать не могу.
«Я не плачу ей, а просто даю деньги. Я пытаюсь ей помочь. Некоторое время я думал, что занялся бы с ней сексом, если бы между нами не стояли деньги, но теперь считаю, что и это было бы неправильно. Я надеюсь, что она бросит проституцию, я подарю ей новую жизнь, и она будет любить меня за все, что я для нее сделал».
Слушая его, я высчитывал хронологию событий. У них с женой Эммой только что родился сын. Может быть, Джошуа бросился в объятия проститутки, потому что нуждался в любви и сексе? Может быть, он пытался оградить Эмму от своих желаний, которые казались неправильными и непристойными даже ему самому? Я начал объяснять ему эти свои предположения, но он сразу же перебил меня словами:
– Нет, мы с Эммой по-прежнему занимаемся любовью. А с Элисон никакого секса у меня никогда не было.
– Погодите-ка, – сказал я, – я ничего не понимаю.
– Впервые мы с Элисон встретились действительно по поводу секса. Я уже заплатил ей, но тут она сказала, что у нее случилась накладка, два клиента на одно и то же время, не затруднит меня подождать ее с часик в кафе за углом? Я подождал, думая, что она не появится, но она пришла.
Джошуа рассказал мне, что они в тот раз очень долго проговорили, что Элисон оказалась чудесной, нет, даже исключительно замечательной девушкой. Она предложила вернуть ему деньги, но он отказался. Они снова встретились на следующий же день, и снова говорили, говорили, говорили.
– И что, никакого секса? – спросил я.
– Она целует меня в момент встречи и когда мы прощаемся. Она вообще очень склонна к телесному контакту, то есть касается меня во время беседы, иногда мы держим друг друга за руки, но секса у нас не было.
– Но вы же платите ей за эти свидания?
– Я не плачу ей, а просто даю деньги. Я покупаю ей необходимые вещи, даю денег для матери, она у нее болеет… Я пытаюсь ей помочь. Некоторое время я думал, что занялся бы с ней сексом, если бы между нами не стояли деньги, но теперь считаю, что и это было бы неправильно. Я надеюсь, что она бросит проституцию, я подарю ей новую жизнь, и она будет любить меня за все, что я для нее сделал.
За годы работы я не раз встречал мужчин, буквально помешанных на проститутках. Секс с ними кажется им более безопасным с психологической точки зрения: встретились, сделали дело и разошлись навсегда, ни тебе привязанности, ни эмоциональной близости. Мало того, секс такого типа предполагает финансовые транзакции, а это порождает определенные фантазии. Но для Джошуа отношения с Элисон имели совершенно другое значение.
– Прислушайтесь к своим словам, – сказал я ему. – «Подарю ей новую жизнь», «будет любить меня за все, что я для нее сделал». Вы говорите о ней почти так же, как мать о своем ребенке.
Джошуа сделал еще глоток воды.
– То есть я делаю все это, потому что тоже хочу быть матерью? Завидую своей жене?
Я не ответил. Да, вполне могло быть, что он завидовал своей жене, даже ревновал ее, наблюдая за ее взаимоотношениями с сыном, и этим объяснялись бы определенные аспекты его отношений с Элисон – в частности, попытки Джошуа играть роль матери, а также отсутствие сексуальной составляющей. Тем не менее настолько же велика была вероятность, что его действия были продиктованы ревностью к сыну. Вполне возможно, что, пытаясь всякими соблазнами отвлечь Элисон от проституции, он старался «украсть» женщину у мужчин точно так же, как, по его ощущениям, украл у него жену его собственный сын.
– А раньше вы пользовались услугами проституток? – спросил я.
– Нет, никогда в жизни, – ответил Джошуа.
Он сказал мне, что они с Эммой прожили вместе вот уже восемь лет, и до этого момента он ни разу не изменял ей.
– Я не говорил вам, что она дала ребенку то же самое прозвище, которым некогда называла меня?
– Вы говорите, что всегда хранили верность Эмме, но теперь что-то изменилось. Мне думается, что вы предаете свою жену, потому что сами чувствуете себя жертвой предательства.
Джошуа подался вперед:
– Помните, пару лет назад мы с Эммой ездили летом в отпуск? Мы тогда почти на целый месяц сняли шикарный коттедж на морском берегу. Никакого Интернета или телевизора. Дважды в неделю к нам заглядывал парень на грузовом фургоне и привозил свежую рыбу. Каждый вечер я готовил нам ужин. Эмма просто влюбилась в детишек наших соседей, и с этого все и началось. Она захотела детей, потом мы оба захотели детей… Разве не этого должны желать все нормальные люди?
– Но, может быть, соглашаясь завести ребенка, вы еще не представляли, какие это вызовет у вас чувства?
– Я не знал, что мне будет так одиноко.
Джошуа действительно страдал от одиночества. Более того, вполне возможно, у него вызывала зависть и ревность близость между женой и сыном. Не видя возможности вклиниться в эти отношения, Джошуа не мог найти для себя место, которое он должен был бы занимать, будучи отцом. Наблюдая, как отдаляется от него жена, он ощущал полную беспомощность, и то, что он так охотно называл своим безрассудством, в действительности было актом мщения.
Чем больше из себя строишь, тем больше прячешь
Пройдя на рейс из Нью-Йорка в Сан-Франциско и усевшись в свое кресло, я обнаруживаю, что одно из соседних мест занимает симпатичная, хорошо одетая женщина. Она сидит у окна, я – у прохода. Место между нами пустует. Я вызываюсь пересесть, чтобы к ней могли присоединиться два ее сына, сидевшие через ряд от нас. Она смеется и говорит, что у меня явно нет детей подросткового возраста:
– Была бы их воля, они сели бы еще дальше от меня.
Женщина расспрашивает обо мне, я задаю вопросы ей. Интересуюсь, в отпуск ли она едет.
– Нет, – отвечает она. – Я лечу навестить свою мать. – Она поправляет на шее бусы. – Я увижу ее впервые за шестнадцать лет… Мы не встречались с тех пор, как родители вышвырнули меня из своей жизни.
Эта фраза производит тот эффект, на который она, судя по всему, и рассчитывала: я интересуюсь, как это произошло.
Эбби – так зовут женщину – рассказывает мне, что восемнадцать лет назад она повстречала парня по имени Патрик. Они вместе учились в медицинском. Она росла в еврейской семье, он был католиком, но, несмотря на это, Эбби верила, что со временем ее родители смогут его принять.
– Семья у меня была не слишком религиозная, а Патрик – человек совершенно замечательный.
Отца Эбби (он тоже врач) чрезвычайно расстроила мысль о том, что она связалась с этим блондином, и он не раз делал в адрес Патрика отвратительные расистские выпады. После обручения Эбби с Патриком отец сказал, что знать ее не захочет, если она все-таки пойдет до конца и выйдет за него замуж. Отец сказал ей, что в этом случае объявит траур и будет сидеть шиву[2].
– Я уж не знаю, сидел ли он в действительности шиву, но в день нашей с Патриком свадьбы он перестал со мной разговаривать.
Ее мать, как обычно, пошла по стопам мужа. Несколько лет Эбби посылала родителям открытки на дни рождения и подарки на Хануку, но когда они никак не среагировали на сообщение о рождении ее первого ребенка, просто сдалась.
Временами (особенно в первые годы семейной жизни) ей казалось, что она теряет рассудок. Во время любых размолвок с Патриком она ловила себя на мысли, что ей нужно было бы выйти за кого-нибудь более подобного себе…
Может быть, отец был прав, и ей надо было бы выйти за еврея. Она поговорила обо всем этом с психотерапевтом, но легче не стало.
– Мы не могли понять, что произошло. Может, отец ревновал меня к Патрику? Или вообще не хотел меня никому отдавать? Его поведение казалось совершенно бессмысленным.
И тут, пару месяцев назад, абсолютно неожиданно, мне позвонила мама и сказала, что они с отцом подают на развод. Мама обнаружила, что у него роман с Кэти, ассистенткой, которая записывает к нему пациентов. Они с отцом проработали вместе около двадцати пяти лет. Очевидно, они были любовниками, еще когда я только заканчивала школу. И – сюрприз! – Кэти – католичка и блондинка.
– И тут я все поняла, – говорит Эбби. – Чем больше строишь из себя, тем больше прячешь.
У психоаналитиков это называется «расщепление собственного Я». Это подсознательная стратегия, при помощи которой мы оставляем себя в неведении относительно тех чувств, которые считаем недопустимыми или непереносимыми. Обычно мы хотим видеть в себе только хорошее и переносим некие постыдные аспекты своей натуры на других людей.
Расщепление своего сознания – это один из способов отказаться от знания самого себя. Полностью прекращая общение с Эбби, ее отец пытался избавиться от невыносимых для себя ненавистных аспектов собственной жизни. В краткосрочной перспективе эта стратегия приносит определенное облегчение – «плохой не я, а ты». Но, отказываясь признавать наличие своих минусов и проецируя эту часть себя на других людей, мы начинаем верить в неподконтрольность этих негативных аспектов.
В самом предельном выражении расщепление собственного Я приводит нас к мысли о том, что мир – это очень неприятное и даже опасное место. Вместо того чтобы признать собственных демонов своими, отец Эбби открывает их в поведении дочери.
«Расщепление собственного Я»– это подсознательная стратегия, при помощи которой мы оставляем себя в неведении относительно тех чувств, которые считаем недопустимыми или непереносимыми. Обычно мы хотим видеть в себе только хорошее и переносим некие постыдные аспекты своей натуры на других людей.
Только представьте себе, в каком затруднительном положении он оказался – ведь для него непереносимой была даже сама мысль о том, что он влюбился в женщину, исповедующую другую религию. Сумев обнаружить ту же самую проблему в Эбби, он перестал видеть ее в своем поведении. Он продолжает свой роман с Кэти, но, потеряв возможность осознавать собственные чувства и действия, он лишился и самого лучшего способа разобраться в своей жизни или жизни своей дочери.
Мне очень понравилась фраза Эбби «Чем больше строишь из себя, тем больше прячешь», потому что она гораздо выразительнее и точнее терминов, которыми пользуются психоаналитики. «Расщепление собственного Я» – это более узкий и менее динамичный термин, он предполагает существование двух отдельных, не связанных друг с другом элементов. А из слов Эбби ясно, что эти элементы являются частями одного и того же процесса.
С тех пор как Эбби рассказала мне свою историю, я, узнавая из новостей о том, что застукали с любовницей очередного политика, стеной стоявшего за семейные ценности, или поймали в постели с мальчиком очередного евангелиста, кричавшего, что «гомосексуализм – это грех», сразу думаю – чем больше из себя строишь, тем больше прячешь.
Любовь
О возвращении к себе
Профессора Джеймса Р. я впервые увидел утром в день Хеллоуина. Мои дети, еще не сменившие пижамы на повседневную одежду, сказали мне, что, пока я буду работать у себя на первом этаже, они с мамой займутся приготовлением шоколадного торта, а потом украсят его сахарными фигурками призраков.
Я спустился по лестнице в свой рабочий кабинет и, закрыв дверь, перестал слышать, как моя супруга убирает после завтрака посуду, а дочка начала очередной урок фортепиано. Я включил свет, отрегулировал отопление и выложил на столик в приемной свежие газеты. Было без десяти девять.
Когда профессор Р. звонил мне, чтобы записаться на первичный прием, в его голосе не было никаких признаков чрезмерного беспокойства. Интуиция подсказывала мне, что ждать его раньше назначенного времени не стоит – скорее всего, он придет точно вовремя. Я уселся в кресло, еще раз взглянул на его имя и адрес в своем журнале, а потом закрыл глаза. Мне трудно описать вам, что я чувствую перед самым началом консультации – это потрясающая смесь предвкушения, любопытства и смутной тревоги.
В две-три минуты десятого раздался звонок в дверь. На пороге стоял более высокий и крепкий мужчина, чем я представлял себе по голосу.
– Мистер Гроц?
– Чем я могу вам помочь? – спросил я, когда профессор Р. расположился в кресле напротив моего стола.
Он сказал, что у него есть сомнения, что я смогу ему помочь и что ему сможет помочь вообще хоть кто-то. Он начал рассказывать о себе. Ему был семьдесят один год, до пенсии он преподавал в крупной лондонской академической клинике. С профессиональной точки зрения дела у него шли хорошо, но он не мог понять почему. Он сказал мне, что из-за его манеры медленно и размеренно говорить люди часто принимали его за интеллектуала.
– Но я не очень-то умен.
Профессор Р. описал мне сорок четыре года жизни в браке с Изабель, которая работала семейным врачом. Он рассказал мне о своих детях – сначала у них родились две дочки, а потом два сына. Девочки теперь были замужем и уже воспитывали собственных детей, сыновья до сих пор ходили в холостяках, но достаточно успешно делали карьеру.
– Долгий это был путь, временами было очень трудно, но в действительности я никогда ни за кого из детей всерьез не беспокоился.
Он сделал паузу.
– Мы с Изабель как-то раз сходили к семейному психотерапевту, и эта женщина подумала, что мне будет полезно обратиться к вам. Она сказала, что вы поможете мне найти хорошего психотерапевта. Но я не знаю, что она рассказала вам обо мне.
Я передал ему слова семейного терапевта: по ее мнению, будет лучше, если он все расскажет мне сам.
Прежде чем я успел произнести еще хоть слово, профессор Р. вдруг добавил:
– А она сказала вам, что я гей?
История, по его словам, была простая: перед свадьбой с Изабель он, так сказать, упрятал свою сексуальность в чулан. А потом, два года назад, сразу после смерти отца, «вытащил обратно». Он поехал в Нью-Йорк повидаться с дочерью и ее семейством и в какой-то момент оказался в одной из саун Манхэттена.
– И там я впервые в жизни почувствовал себя самим собой.
Его связь со встреченным там мужчиной была недолгой, но с тех пор у него уже было два любовника.
– Я уже, сами понимаете, немолод, и поэтому мне пришлось познакомиться с «Виагрой». Но дело не только в сексе… Я просто знаю, что для меня все это очень важно.
– Вы хотите сказать, что до этого момента у вас никогда не было секса с мужчинами, – уточнил я.
– Именно так, – кивнул профессор Р. Он всю жизнь чувствовал сексуальное влечение к мужчинам. Он всегда знал, что он гей, и предполагал, что, поступив в университет, встретится там с мужчиной, и все решится само собой, но этого не случилось. – Там были отдельные смельчаки, не скрывавшие своей сексуальной ориентации, но я был не из таких.
Пару месяцев назад профессор Р. рассказал жене о том, что встречается с мужчиной. Она, конечно, была расстроена, но отнеслась к этим новостям с пониманием.
Он подался вперед в своем кресле. Он сказал мне, что они с женой вместе учились в медицинском – «она и тогда была, и теперь остается моим самым лучшим другом», – а по окончании учебы сыграли свадьбу. Да, за прожитые вместе годы он несколько раз пытался поднять этот вопрос в разговорах с Изабель, но эти попытки ни к чему не привели.
Пару месяцев назад он рассказал жене о том, что встречается с мужчиной. Она, конечно, была расстроена, но отнеслась к этим новостям с пониманием. Через несколько мучительных недель они решили пойти к семейному терапевту. Сам он не знал, что теперь делать… Он хотел сохранить выстроенную вместе с Изабель жизнь, но не понимал как.
– Вот поэтому я и пришел к вам.
Порой профессор Р. был практически уверен, что им следует продать свой большой дом и купить два поменьше, один для него, а другой для жены, чтобы каждый из них мог жить собственной жизнью. Но в другие моменты ему думалось, что проблема гораздо более фундаментальна и что касается она чувства человеческой близости.
– У меня есть ужасное подозрение, что, предпочтя жить с мужчиной, я в скором времени обнаружу, что и с ним мы не сможем стать близкими людьми.
– Что вы имеете в виду?
– Изабель очень хорошо ладила с людьми, а мне это никогда не удавалось. В действительности я вообще не понимал, как она терпела меня все эти годы… Наша семейная шутка гласила, что лучше всего я себя веду под анестезией.
Он помолчал несколько секунд, потом продолжил:
– Я очень неловкий. Некоторым людям это нравится, других – раздражает. Я, кажется, все время норовлю ляпнуть что-нибудь такое, о чем помалкивают, – то есть что-то, о чем все думают, но говорить не хотят.
Я постарался не подавать виду, но, мне кажется, он догадался, как я понял эту фразу: он мог говорить то, что нельзя, о других, но не о себе. Может быть, он ставил в неудобное положение окружающих, чтобы не чувствовать, что в таком положении находится он сам? Пока я размышлял об этом, он спросил:
– И как же психотерапия может помочь мне решить эту проблему?
Я сказал ему, что пока еще не знаю.
Профессор Р. ответил мне, что всегда предпочитал сначала прийти к какому-то решению и только после этого действовать, но теперь просто не может решить, как ему быть дальше дальше. В бестолковости его никогда никто упрекнуть не мог, но сейчас он действительно не знал, что делать. То ему казалось, что правильнее уйти, то думалось, что лучше остаться. Дети не знали, что он гей, и он не желал ставить их об этом в известность. Он не хотел, чтобы они возненавидели его или начали думать о нем плохо.
– Насколько я вас понимаю, вы не хотите сделать нечто, о чем потом придется жалеть, – заметил я.
Профессор Р. согласился.
– Иногда мне кажется, что правильнее будет уйти. Я с Изабель никогда не чувствовал себя самим собой.
Он описал мне один воскресный день, проведенный в объятиях своего бойфренда.
– Мы лежали в спальне и слушали компакт-диск. Когда музыка закончилась, я не разомкнул рук, и он тоже просто продолжал обнимать меня. Мне захотелось подняться, только когда мы пролежали вместе большую часть дня. До этого я никогда ничего подобного не чувствовал.
– И вы не хотите от этого отказываться.
– Если точнее, то я думаю, что просто не смогу отказаться от этого.
– Но почему это произошло именно сейчас? – спросил я.
Профессор Р. ответил, что точно сказать не может. Возможно, это было связано с обстоятельствами их с Изабель жизни. Почти всегда, еще со времен учебы в медицинском, ему постоянно приходилось заботиться о других. Сначала он вместе с женой ухаживал за родителями Изабель, потом помощь потребовалась и его собственным родителям. Они тоже заболели и позднее умерли. Рак груди, рак кишечника, сердечные заболевания, рак поджелудочной.
Старшая дочь в детстве была достаточно сложным ребенком. Она страдала дислексией, не ладила с учителями и попадалась на мелких кражах в магазинах. Но сегодня все это уже осталось в прошлом – родители покинули сей мир, а у детей жизнь вроде бы наладилась.
– Может быть, я покажусь вам эгоистом, но теперь я хочу чувствовать, что меня кто-то любит, а не просто заботится обо мне, исполняя свой долг.
Мы несколько минут помолчали.
– Это, конечно, ужасно, но, когда умер отец, я почувствовал большое облегчение. Тяжелый он был человек.
Его отца, работавшего семейным врачом и занимавшего пост члена местного совета, уважали в медицинском сообществе, но жить с ним было просто невозможно. Все вокруг считали этого доброжелательного профессионала и благотворителя изумительным человеком, но в быту он был склонен к неожиданным приступам ярости.
– Он быстро остывал, но я после его взрывов очень долго не мог унять внутреннюю дрожь. Мы замечали, что он в очередной раз накручивает себя и готовится сорваться, но успокоить его не имели никакой возможности.
Но гораздо хуже было другое: отец совершенно не интересовался своим сыном.
– В основном я помню, что его никогда не было рядом. Я помню, что он уходил на работу еще до того, как я соберусь в школу. Было понятно, что я для него в каком-то смысле слишком большая обуза. Казалось, ему не терпелось поскорее от меня убежать.
«Может быть, я покажусь вам эгоистом, но теперь я хочу чувствовать, что меня кто-то любит, а не просто заботится обо мне, исполняя свой долг».
Пока я слушал его слова, у меня в голове возникали картинки его воспоминаний о том, какое удовольствие он испытывал, обнимая своего притихшего, расслабленного бойфренда и вместе с тем чувствуя, что сам может находиться в его объятиях столько, сколько ему захочется. Я спросил, не думает ли он, что эмоциональная мощь этих объятий заключалась в том, что они позволяли свести на нет боль, причиненную отторгавшим его отцом.
– Мне кажется, отец заглядывал куда-то в глубь меня, и то, что он там видел, ему совсем не нравилось. А в тот день я ощущал совершенно противоположные эмоции… Я чувствовал, что вернулся домой.
Мы оба несколько мгновений помолчали, а потом профессор Р. сказал:
– Мне думается, что я для вас не очень-то типичный случай… Вряд ли к вам приходит много мужчин, которые вот так меняют ориентацию – в моем-то возрасте. Но что есть, то есть. – Он беспомощно развел руками и повторил: – Что есть, то есть.
Мы достаточно долго сидели в молчании, и я все это время размышлял о том пути, который ему пришлось пройти в браке. Его жизнь пробежала у меня перед глазами последовательностью фотографий: они с женой в медицинском, свадьба, рождение детей, смерть родителей, долгие годы вместе.
Я увидел ежегодный круговорот дней рождения и праздников. Я представил профессора Р. и его жену студентами – как много они тогда еще не знали, как много всего не могли предсказать.
А потом, возможно, какой-то донесшийся сверху приглушенный звук, может быть, пианино или чей-то голос, заставил меня задуматься о своей жене и детях, и я прокрутил у себя в голове собственную жизнь в виде такой же серии фотокарточек, увидел, как мы родились и как умрем. Что ждет впереди нас?
Профессор Р. вздохнул, и я спросил его, о чем он думал, пока мы были погружены в молчание.
– Я думал, что если моя жена сможет жить с таким мной, какой я есть, то я бы хотел остаться с ней и продолжать встречаться со своим бойфрендом. Если она сможет, то я бы хотел именно этого.
Вскоре после этого мы закончили, и я, как мы договаривались, направил профессора Р. к психотерапевту, чья работа вызывала у меня искреннее восхищение и чей кабинет был расположен неподалеку от дома профессора Р. Больше я этого человека не видел, но время от времени ловил себя на мыслях о той консультации, сам не зная почему.
Спустя пару лет я сидел в кафе и, ожидая прихода жены, листал кем-то забытый на столике экземпляр Times. Внезапно, мой взгляд зацепился за имя и фотографию профессора Р. в колонке некрологов. Начинался некролог с перечисления его профессиональных заслуг, потом приводились соболезнования друзей и коллег, а в завершение было сказано, что умер он без мучений, у себя дома, и что до последнего момента рядом с ним находилась его жена.
Как паранойя может облегчить страдания и уберечь от катастрофы
Аманда П., незамужняя женщина двадцати восьми лет, возвращается домой в Лондон из рабочей командировки в Америку. Она провела в Нью-Йорке десять дней. Живет она одна. Аманда ставит на пороге чемодан, поворачивает в замке ключ, и тут ей в голову приходит странная идея. «У меня в мыслях возникла такая фантазия: я увидела все, словно в кино, – поворот ключа приводит в действие какой-нибудь детонатор или что-то такое, и вся моя квартира взрывается, сорванную с петель дверь бросает прямо на меня, и я мгновенно погибаю.
Я представила себе террористов, которые побывали у меня в квартире и поставили там бомбу, чтобы меня убить. Откуда у меня могла взяться такая безумная мысль?»
Или взять, к примеру, следующие сиюминутные параноидальные фантазии. По улице идет женщина, улыбающаяся каким-то своим мыслям, но у Саймона А., весьма привлекательного и хорошо одетого архитектора, возникает уверенность, что она смеется над его одеждой.
Или вот вам Лара Г. Начальник попросил ее зайти по окончании рабочего дня. Поскольку на протяжении нескольких последних недель они не общались, Лара приходит к выводу, что будет уволена. Вместо этого, к ее изумлению, начальник предлагает ей более высокую должность и повышение зарплаты.
А еще есть Джордж Н., который, моясь в душе, время от времени боится, что кто-то вот-вот откинет занавеску и убьет его. «Точно так же, как это было в хичкоковском «Психо», – говорит он. – У меня начинает колотиться сердце, и на какое-то мгновение я впадаю в панику, чувствуя, что я в квартире не один… что кто-то пришел меня убивать».
В тот или иной момент такие иррациональные фантазии посещают абсолютное большинство из нас. Но мы редко признаемся в этом своим супругам или ближайшим друзьям. Мы чувствуем, что говорить о них очень трудно, а то и просто невозможно. Мы не понимаем, что они означают или говорят нам о нас самих. Может быть, это предвестники скорого нервного срыва? Минутное помешательство?
На предмет того, что параноидальные фантазии можно считать элементом нормальной психической жизни человека, существует целый спектр психологических теорий. Одна из них гласит, что паранойя позволяет нам избавиться от определенных агрессивных чувств путем подсознательного проецирования своей злобы на других: «Это не я хочу сделать ему больно, а он мне». Другая теория утверждает, что паранойя дает нам возможность отрицать свои собственные нежелательные сексуальные импульсы: «Я не люблю его, я его ненавижу, а он ненавидит меня». Оба этих объяснения вполне могут соответствовать действительности, но ни одно из них не кажется исчерпывающим.
Любой из нас может почувствовать приступ паранойи, то есть попасть в плен иррациональных фантазий о том, что его предают, над ним насмехаются, его эксплуатируют или ему хотят причинить боль, но гораздо больше мы склонны к паранойе в тех случаях, когда оказываемся в обстановке нестабильности, изоляции или одиночества. Чаще всего параноидальные фантазии являются реакцией на ощущение, что к нам относятся с полным безразличием.
Другими словами, параноидальные фантазии выводят нас из себя, но тем не менее выполняют защитную функцию. Они оберегают нас от более катастрофических эмоциональных состояний – а именно, от чувства, что мы никого не интересуем, что всем на нас наплевать. Мысль «тот-то и тот-то меня предал» защищает нас от более болезненной мысли «обо мне никто не думает». Это и есть одно из объяснений того, почему паранойя так распространена среди солдат.
Во время Первой мировой войны английские солдаты убедили себя, что французские крестьяне, продолжавшие работать в полях за их окопами, передавали секретные сигналы немецким артиллеристам.
Пол Фасселл в книге «Первая мировая война и воспоминания о ней» приводит документы, свидетельствующие о широко распространенном среди солдат убеждении, что крестьяне наводили огонь немецких пушек на укрепления англичан. «В ходе обеих войн, – пишет Фасселл, – солдаты повсеместно верили (хотя никаких подтверждений этому, насколько мне известно, не существует), что французы, бельгийцы и эльзасцы, жившие прямо за линией обороны, передавали информацию далеким немецким артиллеристам при помощи хитроумных, фантастически сложных, но предельно точных сигналов».
Солдаты видели наводящие ужас сигналы в движении крыльев ветряных мельниц, в пастухе, выводившем двух коров на поле, или в расположении свежепостиранного белья, которое развешивали на веревках прачки. Оказывается, ощущение, что тебя предали, приносит гораздо меньше боли, чем чувство, что тебя забыли.
К старости вероятность появления у человека серьезных психических расстройств снижается, но шансы впасть в паранойю повышаются. В больницах я не раз слышал жалобы пожилых мужчин и женщин: «Здешние медсестры пытаются меня отравить», «Не терял я очки, это их моя дочь украла», «Вы мне, конечно, не поверите, но я-то точно знаю, что всю мою почту читают, а в палате установлены «жучки», «Заберите меня домой, мне здесь находиться опасно».
Параноидальные фантазии выводят нас из себя, но они выполняют защитную функцию.
Они оберегают нас от более катастрофических эмоциональных состояний – а именно, от чувства, что мы никого не интересуем, что всем на нас наплевать.
Спору нет, старики иногда становятся жертвами насилия, обмана со стороны родственников и дурного обращения со стороны профессиональных сиделок, и внимательно прислушиваться к их страхам и опасениям очень важно. Но достаточно часто наши старики, равно как и те солдаты, чувствуют себя перед лицом смерти всеми забытыми. Некогда привлекательные и почтенные мужчины и женщины чувствуют, что на них обращают все меньше и меньше внимания. Мой опыт подсказывает мне, что параноидальные фантазии часто являются реакцией на равнодушие окружающего мира. Паранойя помогает человеку чувствовать, что о нем хоть кто-то думает.
Я попросил Аманду П. рассказать поподробнее о своем возвращении из Нью-Йорка.
– Я люблю свою квартиру, – сказала она, – но именно в моменты возвращения из поездок я сильнее всего ненавижу свое одиночество. Я открываю дверь, а за ней на коврике гора почты за десять дней, в холодильнике пустота, в доме – холод. На кухне никто ничего не готовил, и в квартире стоит затхлый запах заброшенности. Все это так угнетает.
Она сделала паузу.
– Когда я в детстве приходила домой из школы, все было ровно наоборот. Либо мама, либо няня, а то и обе, были дома и уже заваривали мне чай. Меня дома всегда кто-то ждал.
Слушая рассказ Аманды П., я понимал, что ее сиюминутная параноидальная фантазия – мысль о том, что, повернув ключ в замке, она подорвется на заложенной террористами бомбе, – была вовсе не безумной. На мгновение эта фантазия испугала ее, но, в конечном итоге именно этот страх спас ее от чувства одиночества. Мысль «кто-то хочет меня убить» создавала у нее ощущение, что она не забыта. Пусть она является объектом ненависти террориста, но зато существует в его сознании. Паранойя оберегала ее от катастрофы безразличия.
О восстановлении утерянных чувств
В шестилетнем возрасте Эмма Ф. влюбилась в мисс Кинг, учительницу своей подготовительной группы. Мисс Кинг носила блестящие серьги-кольца, а ногти красила ярко-красным лаком. Они с Эммой были одинаково увлечены ископаемыми. Однажды, когда Эмма сказала мисс Кинг, что снова взялась перечитывать «Паутинку Шарлотты»[3], та одобрительно похлопала ее по руке: и у нее эта книга была одной из самых любимых.
Перед завтраком в последнюю субботу учебного года Эмма уселась за кухонный стол и принялась мастерить для мисс Кинг благодарственную открытку. Нарисовав на обложке аммонита, она развернула карточку и написала внутри: «Дорогая мисс Кинг, вы самая лучшая учительница в мире. Спасибо, что вы были моей учительницей. В следующем году я буду по вам скучать. Я люблю вас больше всех, даже больше мамы. Люблю, много раз целую, Эмма».
Когда за стол сел отец, Эмма показала ему свою открытку. «Нельзя говорить, что ты любишь мисс Кинг сильнее мамы, – сказал он ей, – потому что это неправда». Эмма достала из пенала розовый ластик и начала стирать последнее предложение, но отец остановил ее. «Мне все равно видно, что там было написано, – сказал он. – Надо сделать новую открытку». Именно по этой причине – потому что отец не хотел оставлять никакого следа ее слов – Эмма поняла, что совершила какой-то поистине дурной поступок.
Совсем скоро Эмма забыла про свою открытку и про этот разговор с отцом. Но через двадцать три года она вспомнила эту ситуацию во время сеанса психоанализа.
В то утро Эмма договорилась со своим бойфрендом Марком встретиться в кофейне, но опоздала. Вскоре после ее прихода у них разгорелся спор о взаимоотношениях Эммы с ее подругой Фиби. Марк настаивал, что Эмме надо прекратить видеться с Фиби, потому что после общения с ней Эмма начинает хуже относиться к себе самой.
– Марк не понимает, почему она мне нравится, – сказала Эмма мне позднее. – Он говорит, что я после встреч с Фиби всегда возвращаюсь печальная и расстроенная.
– А это так? – спросил я.
– Марк говорит, что так.
– Я не спрашиваю, что вы чувствуете по словам Марка. Мы с вами пытаемся разобраться, что вы чувствуете на самом деле.
– Но он должен быть прав… Зачем ему врать?
Именно в этот момент, не получив от меня моментального ответа, она и вспомнила про мисс Кинг.
Я занимался лечением Эммы уже почти год. Изначально она пришла ко мне, потому что впала в острую депрессию, начав работать над диссертацией. Ей прописали антидепрессанты.
Ее психиатр попросил принять ее после того, как она рассказала ему, что страстно хочет с кем-то поговорить – «проломиться через стену, не дающую нормально жить».
Во время первых сеансов Эмма говорила, что у нее было вполне нормальное, счастливое детство. Но в последующие месяцы постепенно начала вырисовываться совсем другая картина. Отец Эммы много работал и часто отсутствовал дома, мать была женщиной закомплексованной и неуверенной в себе. Родители часто ссорились.
Достаточно часто наши старики чувствуют себя перед лицом смерти всеми забытыми. Мой опыт подсказывает мне, что параноидальные фантазии часто являются реакцией на равнодушие окружающего мира. Паранойя помогает человеку чувствовать, что о нем хоть кто-то думает.
Прямо перед рождением сестры Эмму отправили к бабушке в Шотландию, где она прожила шесть или семь месяцев. О своем возвращении к родителям и новорожденной сестре, а также о том, как она плакала ночами, скучая по бабушке, Эмма рассказывала без всяких эмоций.
– Родители любят рассказывать смешную историю, что я по возвращении домой, обращаясь к матери, говорила «тетя»… Я отказывалась называть ее мамой.
Насколько я мог понять, свою самооценку и эмоциональное равновесие родители Эммы поставили в зависимость от поведения и достижений дочери.
События из раннего детства Эммы, которые в обычном случае вызвали бы у ребенка страх (например, первый день в саду; день, когда она осталась около школы, потому что ее забыли забрать родители; день, когда она потерялась в большом магазине), казалось, совершенно ее не беспокоили.
Я подозревал, что Эмма не позволяла себе собственных чувств из опасений, что ее снова отошлют прочь из дома.
И хотя умение Эммы потакать желаниям родителей не оказало отрицательного влияния на развитие ее недюжинных интеллектуальных способностей, оно остановило ее в эмоциональном развитии.
Когда научный руководитель Эммы попросил ее выбрать для диссертации одну из двух исследовательских областей, а потом сказать, какую тему она предпочла и почему, Эмма сломалась. Столкнувшись с необходимостью сделать выбор, она, не имея внутреннего компаса, совершенно растерялась.
Нарушив царившую в моем кабинете тишину, Эмма спросила:
– Как вы думаете, почему я сейчас вспомнила открытку, которую делала для мисс Кинг?
– А вы что думаете по этому поводу?
– Я не знаю. Та беседа с отцом была очень похожа на наш разговор с Марком. Они оба говорили мне, что я чувствую в действительности или что должна чувствовать.
Эмма сказала, что не понимает, как люди могут знать, какие чувства они испытывают.
– Львиную долю времени я не знаю, что чувствую. Я вычисляю, что должна чувствовать, а потом просто веду себя соответствующим образом.
Я начал объяснять Эмме, что она знает, где искать свои эмоции: в собственных воспоминаниях, снах, действиях.
Она вспомнила об отце, когда мы говорили о споре с Марком, потому что два эти события казались ей схожими. А рассказав мне про опоздание на свидание с бойфрендом, Эмма сигнализировала нам обоим о том, что ей тогда не очень-то хотелось его видеть. Но в ответ на мои попытки объяснить свои мысли, она вдруг расплакалась.
– Мисс Кинг, – всхлипывая, прошептала она. – Мисс Кинг.
Позднее Эмма скажет мне, что сама не поняла, почему воспоминания о том утреннем разговоре на кухне так расстроили ее и вызвали такой шквал эмоций:
– Мама терпеть не может, когда жалеют себя.
Я ответил ей, что, по моему мнению, это была не жалость к себе, а печаль. Скорее всего, она оплакивала потерянную себя, это была скорбь по маленькой девочке, которой не позволяли иметь собственные чувства.
Почему родители завидуют своим детям
Несколько лет назад у меня была пациентка, которую я назову Амирой. В двадцатисемилетнем возрасте она попала в серьезную автомобильную аварию – машину, которой управляла Амира, занесло и выбросило на разделительную полосу на трассе М1. Физических повреждений она во время катастрофы не получила, но в эмоциональном плане пострадала очень сильно.
Через два года после аварии Амира начала возвращаться к нормальной жизни, но обнаружила, что ей становится все сложнее и сложнее рассказывать матери об улучшении своей ситуации.
– Я терпеть не могу ее бесконечные машалла, – сказала мне Амира. – Машалла означает «на то была Божья воля», и мама говорит это каждый раз, когда со мной происходит что-то хорошее. Она делает это, чтобы уберечь меня от «сглаза», то есть защитить от людской зависти, а меня это бесит до невозможности.
Амира описала мне, как рассказывала матери о том, каким образом они с женихом планировали провести медовый месяц.
– Я говорю ей, что мы решили поехать в Париж, – «Машалла». Я начинаю рассказывать ей, какой мы выбрали отель, – «Машалла». Я пытаюсь сказать ей, какой у нас будет номер и что мы собираемся делать во Франции, – «Машалла, машалла, машалла». Я готова была мобильник в окно выбросить! – воскликнула Амира. – Мое счастье – это не только воля Божья, а в какой-то мере и мое достижение.
Мне показалось, что корнями желание матери Амиры оградить дочь от зависти других людей уходит в ее собственное чувство зависти. Поначалу Амиру эта мысль удивила. Но, поразмыслив, она пришла к выводу, что ее мать, возможно, тоскует по былым временам.
Эмма сказала, что не понимает, как люди могут знать, какие чувства они испытывают: «Львиную долю времени я не знаю, что чувствую.
Я вычисляю, что должна чувствовать, а потом просто веду себя соответствующим образом».
Однажды она сказала дочери, что самым счастливым периодом ее жизни был первый год замужества, когда они с мужем, то есть отцом Амиры, жили во Франции.
– Да, ей, наверно, было нелегко меня слушать, – признала Амира. – Я жду свадьбы и мечтаю о детях, а она уже вдова и живет прошлым.
Позднее Амира задумалась, не слишком ли бессердечно она себя вела, и даже начала подозревать себя в том, что неосознанно пыталась возбудить в матери зависть.
Мы часто с завистью смотрим на сокровища, которыми обладают наши дети, на возможность физического и интеллектуального роста, на умение радоваться жизни, материальный достаток. Но самую большую зависть вызывает у нас их потенциал.
Роберт Б., пятидесятипятилетний работник государственного учреждения, однажды описал мне один из своих снов: «Я стою на склоне горы. Мои давно покинувшие этот мир дедушка с бабушкой находятся на самой вершине, прямо под облаками. Они отдыхают в маленькой деревянной хижине и дожидаются прихода моих родителей, которые уже почти добрались до пика горы. Я стою чуть ниже родителей. А дети мои только что вышли из нашего базового лагеря и начали подниматься по склону. Я прячусь за большим камнем, и они, не заметив меня, проходят мимо. Когда я возвращаюсь на тропу и вижу, что они уже поднялись гораздо выше меня, меня охватывает эйфория».
Среди прочего, сон Роберта демонстрирует его видение пути, называемого нами жизнью, – то есть движения от рождения до смерти, от колыбели (базового лагеря) до могилы (маленькой деревянной хижины). Кроме того, в нем проявляется его подсознательное желание вырваться из потока времени, поменяться местами со своими детьми и почувствовать, что у него впереди более долгая жизнь, чем у них.
Чаще всего описываемая мною зависть носит подсознательный характер, мы скрываем это чувство, и поэтому его трудно исследовать или подтвердить. Проблески этого чувства встречаются не только во снах, но и в наших оговорках или ошибочных действиях.
Я знаком с одной женщиной, которая выросла в полной нищете. Она была вне себя от радости, когда ей удалось купить своей дочке шерстяной костюм от Prada, но буквально несколько часов спустя безнадежно испортила юбку, случайно положив ее в стиральную машину.
Нередко такая зависть камуфлируется под попытки корректировки поведения – отец осаживает чересчур энергичного и восторженного сына, называя его выскочкой или акселератом; мать упрекает ребенка в черной неблагодарности: «Ты даже не представляешь, какая у тебя счастливая жизнь», «У меня того-то и того-то никогда не было». Завидуя своим детям, мы обманываем сами себя, то есть слишком плохо думаем о них и слишком хорошо о себе.
Тренер может завидовать своему спортсмену, преподаватель – ученику, а психоаналитик – своему пациенту. Наши пациенты зачастую бывают гораздо моложе, умнее и успешнее нас.
Такой тип зависти чувствуют не только родители. Тренер может завидовать своему спортсмену, преподаватель может завидовать своему ученику, а психоаналитик (это исключать было бы нечестно) может завидовать своему пациенту. Наши пациенты зачастую бывают гораздо моложе, умнее и успешнее нас. А еще нередки случаи, когда психоаналитику удается помочь пациенту одержать победу над проблемами, с которыми сам психоаналитик безуспешно боролся всю свою жизнь. Попасть в плен зависти такого сорта может любой человек, которому приходится выступать в психологической роли «родителя».
Вопрос здесь в том, можем ли мы избавиться от этой зависимости, если примем самих себя такими, какие мы есть, и смиримся со своим положением на шкале времен? Сможем ли мы в результате этого искренне радоваться успехам и удачам своих детей? Ведь в самом крайнем своем проявлении зависть к собственному чаду – это огромная психологическая беда, грозящая нам потерей и психического равновесия, и своего ребенка тоже.
Десять лет назад по направлению своего семейного врача ко мне пришел семидесятисемилетний вдовец, отец четверых детей Стенли П. Он все больше и больше ограничивал свою жизненную активность. Как я вскоре понял, таким образом он избегал чувства зависти в отношении окружающих. Он перестал путешествовать и общался только с теми, к кому мог относиться с пренебрежением, например, с людьми, которых он нанимал для выполнения разовых работ.
Испортились у него и отношения с детьми. Каждому из них он ябедничал на остальных, критиковал их жен или мужей, выказывал недовольство полученными от них подарками или частотой телефонных звонков. Таким поведением он оттолкнул от себя детей, и они постепенно перестали участвовать в его жизни – чем, с его точки зрения, окончательно подтвердили свою крайнюю эгоистичность.
Нередки случаи, когда психоаналитику удается помочь пациенту одержать победу над проблемами, с которыми он сам безуспешно боролся всю свою жизнь.
Однажды Стенли описал визит своей дочери, которая обычно приезжала несколько раз в год вместе с мужем и детьми, но теперь стала навещать его одна и в лучшем случае один раз в год.
Рассказывая мне, как он прощался с дочерью в аэропорту и держал ее за руку, Стенли вдруг прослезился. Он вспомнил момент, когда она была еще совсем маленькой, а он стоял за дверью ее спальни и слушал, как она пытается читать свою любимую сказку плюшевому медвежонку.
Но почти сразу за этим воспоминанием, вызвавшим у него чувство нежной печали, последовал очередной список жалоб. И приехала она ненадолго, и подарок в момент прощания сделала копеечный. В результате, дочь была для него снова потеряна. Остатки любви, которую он чувствовал к своему ребенку, не могли устоять перед глобальной картиной мира, нарисованной его завистью.
О желании невозможного
Моя пациентка, квалифицированный специалист, средних лет женщина по имени Ребекка, аккуратно свернула свое пальто, повесила его на спинку стула, а сама расположилась на кушетке. Целых пять минут она просидела, не произнося ни слова, а потом сказала:
– Сегодня я буду говорить о сексе.
Это было в понедельник. Ребекка начала ходить ко мне год назад, почти сразу после смерти старшей сестры. Она была поражена мощью обрушившихся на нее страхов и остротой потери. Теперь эти чувства немного улеглись, но она стала гораздо сильнее ощущать неотвратимость смерти.
– Я живу не такой полной жизнью, как могла бы, – сказала она мне. – Но в то же самое время не знаю, какой она должна быть.
Взаимоотношения с мужем вроде бы пошли на поправку, но иногда Ребекка все-таки сомневалась, что сделала верный выбор.
Предыдущий вечер Ребекка с мужем Томом провела дома – суши, немного шампанского, DVD с фильмом. Они вместе приняли ванну, а потом долго занимались любовью.
– У меня был великолепный оргазм, – сказала она.
Обычно после таких вечеров Ребекка отлично спала ночью. Но на этот раз она почему-то проснулась в половине пятого утра и, поняв, что опять заснуть не получится, решила помастурбировать. Вскоре после этого она заснула и увидела, по ее словам, «сексуальный сон».
Во время нашего сеанса она попыталась реконструировать этот сон.
– Там был мужчина, может быть, старый бойфренд, еще университетских времен, и он сильно прижимался ко мне, – сказала она. – Он обнимал меня за талию… Нет, он скорее похлопывал рукой меня по талии. Я не очень четко помню, что происходило, и только знаю, что он очень меня хотел.
Проснулась она с чувством большой потери.
– Мне кажется, что секса с мужем или мастурбации должно было бы хватить… Что со мной происходит?
Мы поговорили о том, что происходило в дни, предшествовавшие этому сну. В субботу вечером она устроила в ресторане вечеринку по случаю своего пятидесятилетия.
Из Шотландии приехали ее родители. Дочери Джорджия и Энн помогли организовать праздничный ужин и составить меню. Ее младший сын, Оливер, должен был подъехать из своего университета в Суссексе, но так и не появился. Муж Ребекки половину вечера провел у входа в ресторан в попытках дозвониться до сына по мобильному.
– Мы весь вечер берегли для Оливера место за столом, – сказала она, – и я не знала, беспокоиться мне или злиться.
Ребекке удалось дозвониться до Оливера только на следующий вечер. Он заявил, что у него в самую последнюю минуту возникли важные дела, а не позвонил он, потому что в телефоне села батарейка. Ребекка предполагала, что он просто решил провести субботний вечер с друзьями.
– Если честно, то мне кажется, ему просто было лень ехать, – сказала она мне.
Для мужа Ребекки, которого давно беспокоило чувство, что сын отдаляется от семьи, этот вечер в ресторане стал лишним подтверждением его подозрений.
– Том говорит, что все время ждет какой-нибудь катастрофы, например, появления на пороге офицеров полиции, – вздохнула Ребекка.
Она вспомнила, каким дерзким и своенравным был Оливер в детстве. Однажды, когда Оливер был еще совсем маленьким, он потихоньку выскользнул из дома, пока она наливала ему ванну. Она не дала ему после чая мороженого, и сын перешел оживленную улицу, чтобы самостоятельно купить его в газетной лавке.
Я подозревал, что Ребекка использовала секс в качестве антидепрессанта, способа хотя бы на мгновение почувствовать себя желанной и заменить этим радостным волнением страхи и внутреннюю пустоту.
Слушая свою пациентку, я начал думать, что ее сексуальное желание было своеобразной защитной реакцией на печаль, злобу и беспокойство, спровоцированные действиями сына. Я, как и она сама, подозревал, что Ребекка использовала секс в качестве антидепрессанта, способа хотя бы на мгновение почувствовать себя желанной и заменить этим радостным волнением страхи и внутреннюю пустоту. Она добавила, что еще секс помогает ей отогнать тревожные мысли. Например, внушенные ей Томом опасения, что в какой-то момент безрассудство Оливера закончится для них приходом полицейских.
Но все это было не совсем верным. Несмотря на то, что ее сексуальное поведение казалось нам обоим способом защитить себя от определенных чувств, в тот момент Ребекка так не считала. В ту ночь она чувствовала, что скорее чего-то ищет. Мастурбация последовала за сексом, а сон пришел после мастурбации, потому что было нечто, что она очень хотела получить, а не то, чего ей хотелось избежать. Ребекка проснулась с ощущением потери, но депрессивного состояния не было. Почему же? Чего же ей хотелось?
Внезапно она что-то вспомнила и заворочалась на кушетке.
Она начала рассказывать мне о солнечном дне, который когда-то провела в парке вместе с Оливером и своей матерью. Оливеру тогда было три года. Все трое сидели на одном одеяле и наблюдали, как дети постарше запускают с помощью родителей воздушных змеев. Ребекка показывала маме открытку на День Матери, которую Олли сделал в яслях. На обложке открытки Оливер нарисовал и аккуратно раскрасил паровоз с вагонами. Внутри открытки, где ему явно пришлось потрудиться сильнее всего, он написал две длинные строчки букв Х, обозначающих поцелуи. Олли прижался к ней, обнял ее со спины, а потом нырнул под руку и перебрался на колени. «Почему ты позволяешь ему ползать по тебе, как по шведской стенке?» – спросила у Ребекки мать. Ребекка даже не нашлась, что ответить, потому что ей и в голову никогда не приходило запрещать ему это делать.
После небольшой паузы она сказала мне:
– Олли все время ко мне прикасался. Он меня даже из поля зрения терпеть не мог отпускать. Если я разговаривала по телефону или просто с кем-то другим, он похлопывал меня ладошкой по талии и без конца повторял: «Мамочка, мамочка, мамочка…»
Услышав эти слова – «похлопывал меня ладошкой по талии», мы оба сразу же вспомнили ее сон: «он похлопывал меня по талии… он хотел меня». И нам стало ясно, что сон этот вовсе не о давно забытом любовнике.
– Этот сон был про нас с Олли, да? – спросила Ребекка меня.
Потом мы долго сидели в молчании.
– Я скучаю по тому ребенку, которым он когда-то был, – сказала она.
Ребекка страстно желала невозможного: вернуться в те времена, когда ее обнимал, использовал в качестве шведской стенки, целовал и любил трехлетний сын. Она хотела, чтобы он снова настойчиво требовал от нее внимания, прикасался к ней со словами «мамочка, мамочка, мамочка». Она хотела почувствовать, что снова ему нужна.
О ненависти
В понедельник утром Джессика Б. начала наш очередной сеанс рассказом о том, как у нее прошли выходные. Они с мужем Полом оставили свою четырехлетнюю дочь у родителей Джессики и отправились в Кембридж подавать заявку на финансирование архитектурного проекта. Пол предложил остаться там на ночь, и представители клиента (колледжа местного университета) поселили их в одном из исторических зданий.
– Это был средневековой постройки деревянный дом с фантастической красоты камином, – сказала мне Джессика. – Чрезвычайно уютное место.
Презентация проекта прошла хорошо, и Полу захотелось это отпраздновать. Он приготовил романтический ужин на двоих и разжег в камине огонь. Джессика принимала ванну, а, выйдя, увидела, что Пол дожидается ее в кашемировом свитере, который она подарила ему на Рождество.
– Он был такой милый, прямо как плюшевый медвежонок, которого хочется потискать.
Они поужинали и сели пообниматься перед камином.
– Получился замечательный вечер. Я знала, что Полу хочется секса, но у меня для этого просто не было настроения. Мне бы и самой хотелось, чтобы все было не так, но у меня бы просто не получилось. Но он не расстроился… Он у меня такой лапочка.
Что-то покоробило меня в том, как она произнесла это слово – лапочка.
– Вы слышите, какими словами пользуетесь? – спросил я. – «Медвежонок», «потискать», «пообниматься», «лапочка»… Обычно такими словами описывают ребенка, а не мужчину, который хочет секса.
– Я всегда зову Пола лапочкой… А вы хотите, чтобы я использовала какие-нибудь другие слова?
– Нет, – сказал я ей, – я хочу, чтобы вы продолжали пользоваться своими собственными словами. Но, по моему мнению, ваш выбор слов свидетельствовал о том, что вы десексуализируете Пола.
– Возможно, – согласилась Джессика.
На прошлой неделе она увидела на автостоянке у супермаркета мужчину, в которого была безумно влюблена в университетские годы. Они никогда не были любовниками, не ходили на свидания, да и знакомы-то были плохо.
И вот она встретила его вновь, когда он помогал двум своим маленьким детишкам выбраться из машины. Он был по-прежнему высок и атлетичен, и, увидев его теперь уже взрослым человеком, отцом двоих детей, Джессика нашла его еще более привлекательным, чем раньше. С этого момента на автостоянке она начала фантазировать о том, каково было бы завести с ним роман. Рассказав это, она замолчала.
Раньше она уже говорила мне, что Пол регулярно ходил в спортзал и держал себя в хорошей форме. Она до сих пор считала его вполне привлекательным мужчиной, да только ее он почему-то больше не привлекал.
– Что я пытаюсь понять, – заметил я, – так это почему Пол теперь «медвежонок и лапочка», а тот мужчина со стоянки – «высок и атлетичен»?
Объяснения у Джессики не нашлось. Она вспомнила, как несколько недель назад встречала Пола в Хитроу. Он на два дня уезжал на объект, и она по нему очень соскучилась. В такси по пути домой она обняла его и начала целовать, но когда он стал отвечать на ее поцелуи, Джессика неожиданно для себя самой приказала ему застегнуть ремень безопасности.
– Дело во мне, – сказала она. – Я просто стараюсь отгородиться от него.
Она вспомнила их первые свидания. Поездку в такси из ресторана в Уэст-Энде до квартиры Пола – «нас друг от друга оторвать было невозможно». Тем не менее она очень нервничала во время свиданий. В определенном смысле этот период оказался для нее одним из самых нервных в жизни. В иные дни она была уверена, что Пол ищет себе кого-нибудь посексуальнее и поуспешнее. Может быть, он ждет, что подвернется кто-то получше? Джессика ненавидела эту неопределенность.
Слушая ее, я вспомнил нашу первую встречу. Несколько месяцев назад она пришла ко мне по направлению своего врача.
Тот сказал, что Джессика выбивается из сил, пытаясь найти равновесие между работой, семьей и уходом за своими стареющими родителями. Во время той первой беседы она сказала мне, что не понимает, почему они с Полом так охладели друг к другу и почти не занимались сексом.
Проблема эта достаточно распространенная, психоаналитики занимаются ею уже сотню лет. Фрейд говорил, что больше страданий его пациентам приносят только тревожные состояния.
Когда люди любят, у них отсутствует желание, а когда есть желание, они не могут любить, писал он. Эта дилемма может возникать у человека по великому множеству причин, и столь же много существует методов ее решения.
Джессика вела себя так же, как описанные Фрейдом пациенты, но по прошествии трех месяцев психоанализа я так и не смог понять, почему. Попытки поговорить с ней обо всем этом не давали никаких результатов. Я видел, что мы топчемся на месте.
Не желая повторять уже озвученные идеи или возвращаться к пройденному, я промолчал до завершения нашего сеанса. Она собрала свои вещи и ушла.
На следующий день Джессика не пришла, и это было для нее необычно. Она оставила на автоответчике сообщение о том, что не появится у меня до конца недели, а объяснит все во время нашей следующей встречи.
В следующий понедельник она пришла с опозданием. Выяснилось, что они проиграли конкурс на строительство в Кембридже. Джессика сказала, что всю неделю была настолько занята, что у нее не было времени ни на размышления, ни на наши сеансы. Они с Полом очень рассчитывали на этот контракт в финансовом смысле. Для их фирмы он имел огромное значение. Она считала, что их проект был самым лучшим из представленных.
– Я была так расстроена, – сказала Джессика.
– Меня удивляет, что вы не подумали позвонить мне, когда вам было печально.
– Я и не подозревала, что вы без меня совсем не можете обойтись, – улыбнулась она. – Неужели вам не хватало проблем с другими пациентами?
Пока я слушал Джессику, мне в голову пришла мысль, что ей хотелось чувствовать себя занятой матерью, а во мне, равно как и в своем муже, видеть просто ребенка, требующего от нее внимания. Сказав ей об этом, я напомнил ей еще одну ее фразу, которую она произнесла с явной гордостью во время одного из самых первых сеансов: у нее почти никогда не менялся вес, потому что она умела справляться с голодом. Она призналась мне, что получала своеобразный кайф, когда отказывалась от еды. Особенно, если все вокруг наворачивали за милую душу.
– Такая уж я уродилась, – сказала она. – Или вам хотелось бы, чтобы я была подобна большинству и начинала заедать свои проблемы каждый раз, когда мне становится грустно?
Я ответил, что поднял этот вопрос в свете состоявшегося на прошлой неделе разговора о сексе, подумав, не приносит ли ей облегчение или даже удовольствие игнорирование сексуального голода.
У Джессики этот вопрос вызвал раздражение. Она ушла, даже не попрощавшись.
На следующий день она вернулась и сказала, что, несмотря на то, что в моих словах может быть доля правды, они все равно не объясняют, почему они с Полом перестали заниматься сексом.
Я спросил, нет ли у нее каких-нибудь конкретных воспоминаний о том, какие события могли заставить ее отказаться от секса с Полом?
Она ответила, что это случилось после рождения Фиби, их дочери.
– Я полагаю, все произошло совершенно естественным образом. Я была измотана от недосыпа, грудь сочилась молоком, и мне казалось, что я просто рехнусь, если не посплю хотя бы еще одну ночь. Секса в то время мне хотелось меньше всего.
«Я думала, что между мной и моим ребенком возникнет любовь, которой я никогда до этого не чувствовала. Что я найду любовь, целиком состоящую из тепла и взаимопонимания. И я нашла эту любовь…
Да только я не предполагала, что этот крошечный ребенок сможет порождать во мне еще и такую злобу».
Одну ночь Джессика запомнила особенно хорошо. Фиби еще не перешла на твердую пищу; ей тогда было, наверно, около полугода. Джессика еще кормила ее грудью. Она пыталась приучить Фиби есть и спать по графику, чтобы побольше спать по ночам. Она накормила и уложила ее в десять вечера. Где-то в полночь Фиби расплакалась. Джессика посчитала, что ее просто нужно убаюкать. Пол очень долго укачивал дочку, но та никак не успокаивалась. Он был уверен, что Фиби требует еще молока.
Джессика с Полом тогда страшно поскандалили. Она считала, что муж совершенно не помогает ей в попытках перевести Фиби на кормление по четкому графику и сводит все ее труды на нет. Он сказал, что, если Джессика не покормит ребенка, он возьмет из холодильника сцеженное молоко и сделает это сам, а потом так и поступил. В результате выяснилось, что он был прав, и Фиби по какой-то причине была до сих пор голодна. «А я думала, что она сможет научиться успокаиваться и засыпать сама по себе».
Остаток ночи прошел еще хуже. Фиби крепко уснула, супруги вернулись в кровать, и Джессика начала плакать. Она ожидала, что Пол обнимет ее, но он отодвинулся подальше и повернулся спиной.
– Я спросила его, почему он не идет пообниматься, а он ответил: «Я думаю, ты успокоишься и заснешь сама по себе». Я всю ночь не сомкнула глаз и злилась на Фиби с Полом. Я их обоих просто ненавидела.
Джессика вздохнула, а потом сказала мне, как еще до беременности воображала, что в любой момент будет знать, что надо делать и как выходить из сложившейся ситуации.
Она думала, что будет по-настоящему хорошей мамой (уж точно лучше собственной матери и большинства своих подружек) и что с появлением ребенка их отношения с Полом только укрепятся.
– Вы надеялись, что рождение ребенка поможет вам забыть о собственном несчастливом детстве, – сказал я.
– Я думала, что между мной и моим ребенком возникнет любовь, которой я никогда до этого не чувствовала, – ответила она. – Что я найду любовь, целиком состоящую из тепла и взаимопонимания. И я нашла эту любовь… Да только я не предполагала, что этот крошечный ребенок сможет порождать во мне еще и такую злобу.
Когда Фиби не могла уснуть или, например, когда она однажды укусила другого ребенка в песочнице, Джессика впадала в дикую ярость. Особенно трудно ей было переносить плач дочери.
– Она выла и выла, и каждый раз, пускаясь в этот свой рев, она словно говорила мне, какая я ужасная мать. Я, конечно, ничего такого с ней не делала, но чувствовала, что меня подмывает схватить ее и тряхануть как следует раз-другой. Это было ужасно. – Джессика поерзала на кушетке. – Я всегда считала себя хорошим человеком, – сказала она, – пока не родила ребенка.
Временами, когда у нее случались приступы особенной неуверенности в себе, она хотела, чтобы Пол поддержал ее, каким-то образом убедил ее, что она хорошая мать.
Она не переносила, когда его мнение не совпадало с ее мыслями. Ей казалось, что и он тоже наводит на нее критику. Теперь, оглядываясь назад, Джессика поняла, что всегда очень быстро отходила в отношении Фиби, но не в отношении Пола.
Я сказал ей, что она, может быть, напрасно обвиняет Пола. Ведь если бы проблема была в нем, то она вполне могла бы считать себя хорошей матерью, а Фиби – хорошим ребенком.
Неожиданно Джессика подскочила на кушетке. Она вспомнила еще кое-что. Однажды днем к ней зашла подруга, и они сели пить чай. Вошедший на кухню Пол, желая присоединиться, подвинул к столу стул. Когда он делал это, Фиби, сидевшая на коленях у Джессики, протянула ручку и, попытавшись схватить мамину чашку, свалила ее на пол. Чашка разбилась.
– Я заорала на Пола и обозвала его идиотом. Моя подруга расхохоталась. Я действительно верила, что Фиби разбила мою любимую кружку из-за того, каким образом усаживался за стол Пол.
– Ваш первый импульс был – обвинить Пола, возненавидеть его. Таким образом вы не допустили ненависти в адрес Фиби. Вам будет очень трудно желать Пола, если вы находите полезным ненавидеть его.
Джессика закрыла лицо руками и издала звук, который я поначалу не смог узнать. Я никогда не слышал, как она плачет.
В конце сеанса, когда Джессика готовилась уходить, я вспомнил, как меня покоробило слово «лапочка». Это слово не было знаком близости или любви, оно было выражением ненависти, упрятанным в сладкую оболочку.
Добавить к этой истории можно только одно. Несколько недель спустя, на работе, Джессика увидела, как Пол готовит для клиента презентацию проекта с помощью своей ассистентки, смышленой и симпатичной молодой девушки-архитектора. До сих пор Джессика никогда не обращала внимания на то, как они работают вместе, но теперь, сидя за своим рабочим столом, она увидела их в переговорной, обратила внимание, как они касаются друг друга во время разговора, как они оба рассмеялись над какими-то его словами, и… очень-очень захотела его.
Как любовные муки не дают нам любить
Мэри Н., сорокасемилетнюю домохозяйку и мать троих детей, доставили в больницу в маниакальном состоянии. Незадолго до этого срыва Мэри вместе с мужем ходила на вечеринку, которую у себя в саду устраивал их сосед. Там они познакомились с человеком по имени Алан, недавно овдовевшим судебным адвокатом.
В какой-то момент Мэри и Алан одновременно оказались на кухне и разговорились. Говорили они откровенно и открыто.
Он рассказал, как страдал после смерти жены, а она поведала ему о том, как тяжело перенесла недавнюю смерть сестры от рака. Алан пригласил ее к себе в гости, отобедать в следующую пятницу.
Когда наступила пятница, Мэри появилась у него на пороге с букетом пионов и бутылкой Sancerre. На улице за ее спиной стоял наемный грузовой фургон со всей ее одеждой и прочими пожитками, включая даже крупные предметы мебели. Алан тепло поприветствовал Мэри и принял ее подарки.
Он сообразил, что она задумала, только увидев грузчиков. Когда он отказался пустить ее в дом, Мэри впала в истерику, начала рыдать и рвать на себе одежду. Алан позвонил ее мужу, который, в свою очередь, связался с семейным врачом.
Через четыре месяца после расставания со своей женой, Айзек Д., хирург сорока одного года от роду, поехал в Америку на научную конференцию. Сидя в баре аэропорта Кеннеди, он познакомился с двадцатидевятилетней Анной, врачом-дантистом. Они с часик поболтали о том да о сем, а потом каждый отправился своей дорогой.
Вернувшись в Лондон, Айзек уселся за компьютер и начал искать Анну в Интернете. Спустя пару дней он вошел в ее стоматологический кабинет в Буэнос-Айресе с охапкой цветов и жемчужным ожерельем-оберегом. Анна сразу же позвонила отцу и жениху. Они приехали в ее офис и попытались выставить Айзека, но он согласился уйти, только когда ему пригрозили арестом прибывшие по вызову офицеры полиции.
Через неделю, сидя у меня в кабинете, Айзек рассказал, что всегда был склонен к внезапным безумным влюбленностям, но на этот раз все было совсем по-другому, потому что в этом случае он почувствовал самую настоящую любовь. Прийти и поговорить со мной он согласился только по настоянию своего врача. Он был готов обсудить со мной чувства, которые испытывал, будучи отвергнутым женщиной, но в своем поведении не видел ровным счетом ничего дурного.
– Я просто старомодный романтик, – сказал он мне.
Всем нам в те или иные моменты жизни приходилось страдать от любовной лихорадки. В особо тяжелых случаях любовные страдания могут привести к навязчивым состояниям и соответствующему поведению (например, преследованию объекта страсти), а также к одержимости на сексуальной почве.
Пребывая во влюбленном состоянии, мы чувствуем, как исчезают наши эмоциональные рамки и рушатся стены между нами и объектом нашего желания.
Мы ощущаем груз физического желания, больше похожий на боль. Мы искренне верим, что это настоящая любовь.
Многие психоаналитики полагают, что любовное томление является формой регрессии, что в этом страстном желании предельной близости с другим человеком мы становимся похожими на детей, жаждущих материнских объятий. Именно по этой причине мы попадаем в зону максимального риска, когда боремся с отчаянием или болью потери, когда оказываемся в одиночестве или изоляции. К примеру, такие влюбленности широко распространены среди студентов-первокурсников, начинающих самостоятельную жизнь в университетских студенческих городках. Но можно ли считать все это настоящей любовью?
– Иногда я говорю (конечно, полушутя), что влюбленность – это захватывающее начало, а любовь – скучное продолжение, – сказала мне как-то раз поэтесса Венди Коуп. – Люди, переживающие любовные муки, не торопятся примерять свои фантазии к реальности.
Но почему же тогда, если принять во внимание все те страдания, которые может приносить любовная лихорадка (утеря ментальной свободы, чувство неудовлетворенности самим собой, мучительная душевная боль), некоторые из нас так долго отказываются посмотреть в глаза этой самой реальности?
Часто это происходит, потому что осознание реальной ситуации для нас равнозначно признанию собственного одиночества. И хотя само одиночество может быть чувством полезным (например, оно способно мотивировать нас на знакомства с новыми людьми), боязнь одиночества может играть роль капкана, попадая в который мы очень долго не можем избавиться от душевных мук. В худшем случае любовные страдания могут стать частью нашей натуры, способом восприятия окружающего мира, в определенных аспектах сходным с паранойей.
Много лет назад у меня была пациентка, которую звали Хелен Б. Это была журналистка-фрилансер тридцати семи лет от роду.
На протяжении девяти лет у нее длился роман с женатым коллегой по имени Роберт. Находясь в плену любовной лихорадки, Хелен не могла даже думать о нем в рациональном ключе.
Роберт годами нарушал данные ей обещания. К примеру, предлагал вместе поехать куда-нибудь на праздники, а потом брал с собой жену вместо Хелен.
Он клялся, что уйдет из семьи, как только младший из детей поступит в университет, но когда это наконец случилось, не стал предпринимать никаких активных действий.
Через три месяца после того, как Хелен начала ходить на психоанализ, Роберт сказал ей, что влюбился в другую женщину и бросает ради той свою жену. Хелен не отторгала эту информацию и не закрывала на нее глаза, но, судя по всему, просто не могла понять все, что из нее следует.
Она сказала мне, что «понимает, что он имеет в виду» и «видит, что происходит в действительности».
– Мои подруги постоянно говорили, что Роберт никогда не уйдет от жены, и ошибались… Ведь он от нее уходит, – торжествуя, сказала она мне.
Хелен сказала, что она «в восторге» от такого развития событий, потому что уверена, новая подружка Роберта «просто не сможет его удержать», и он в конечном итоге вернется к ней. Такая возможность, конечно, была, но Хелен верила в такой исход, как в неизбежность, и отказывалась признавать очевидный факт: Роберт полюбил другую женщину.
Многие психоаналитики полагают, что любовное томление является формой регрессии, что в этом страстном желании предельной близости с другим человеком мы становимся похожими на детей, жаждущих материнских объятий.
Подобно параноикам, страдающие от любовной лихорадки тоже мастера собирать информацию и подмечать детали, но, понаблюдав за ними, видишь в их поведении подсознательное стремление находить в любом новом факте подтверждение своей навязчивой идеи.
За первый год психоаналитической работы с Хелен я пришел к выводу, что мне не удается помочь ей поменять схему мышления. Она напоминала мне сторонников конспирологических теорий, которые верили, что принцессу Диану убил принц Филипп или что террористические атаки 11 сентября были делом рук ЦРУ.
Ее убеждения тоже было невозможно поколебать никакими доводами и доказательствами. Когда я попытался продемонстрировать, что ее чувства к Роберту не меняются, несмотря на любые его поступки, она с раздражением в голосе ответила мне:
– Так не это ли признак настоящей любви?
Преподавая техники психотерапии, я часто включаю в список материалов для чтения «Рождественскую историю» Чарльза Диккенса. Я считаю данное произведение описанием экстраординарной психологической трансформации человека и думаю, что Диккенс рассказывает нам нечто чрезвычайно важное о том, как меняются люди.
Как вы, наверно, помните, в этой сказке жадного Скруджа посещают три призрака. Святочный Дух Прошлых Лет возвращает Скруджа в детство, заставив заново пережить череду горестных мгновений и вспомнить, как отец оставил его одного в школе, как умерла малышка-сестра, как он сам решил бросить невесту, чтобы посвятить свою жизнь зарабатыванию денег. Дух Нынешних Святок демонстрирует Скруджу доброту и душевную щедрость влачащего нищенское существование семейства Боба Крэтчита, младший сын которого, Малютка Тим, находится при смерти, и именно в результате того, что Скрудж отказался платить Бобу достойное жалованье. И вот наконец Скрудж приходит к полной трансформации, когда Дух Будущих Святок показывает ему его заброшенную могилу.
Скрудж меняется не от страха. Он меняется оттого, что его преследует этот страх. Мы можем бояться потолстеть, но одни эти опасения вряд ли заставят нас сменить диету. Но навязчивый, неотступно преследующий страх – это совсем другое дело. Он заставляет нас помнить – ощущать всем своим существом – какой-то факт или какой-то элемент информации о нашем мире, знания о котором мы всеми силами стараемся избежать.
Какого же знания пытался избежать Скрудж?
Скрудж не хотел думать о смерти своей матери, о смерти сестры, о потере невесты. Он не мог выносить мысли о конечности любви. Диккенс говорит нам, что перед тем как улечься спать, Скрудж в одиночестве ужинал и коротал остаток вечера над своей амбарной книгой, в которой фиксировались приходы, расходы и полученные проценты. На мой взгляд, это означает, что вечерами Скрудж пытался успокоить и утешить себя. Перечитывая приходно-расходную книгу, он, скорее всего, говорил себе: «Видишь? Никаких потерь, сплошная прибыль».
В конечном итоге Скрудж меняется, потому что призраки разрушают его ошибочную веру в то, что жизнь можно прожить без потерь. Они выводят его из этого бредового состояния, заставляя снова прочувствовать боль пережитых когда-то потерь, лишений, которые теперь переносят окружающие его люди, а также ставя перед неизбежностью потери своей собственной жизни и всего нажитого.
Рассказанная Диккенсом история дает нам и еще один урок: Скрудж не может переделать свое прошлое. Не может у него быть и четкой уверенности в том, как сложится будущее. Тем не менее, выйдя на прогулку рождественским утром, мысля совершенно по-новому, он может изменить настоящее, ведь перемены могут происходить только здесь и сейчас. И это очень важно, потому что при попытках изменить прошлое у нас возникает чувство полной беспомощности, которое может привести к депрессии.
Но в произведении Диккенса вскрывается и еще одна, более мрачная и неожиданная истина. Иногда перемены наступают не в результате наших попыток исправиться самим или наладить взаимоотношения с живыми. Иногда мы сильнее всего трансформируемся, налаживая свои взаимоотношения с мертвыми, ушедшими от нас и забытыми людьми. Начав скорбеть по тем, кого он когда-то любил, а потом просто выбросил из своих мыслей, Скрудж наконец возвращает себе утерянный когда-то мир. Он сам возвращается к жизни.
Когда пациент невольно дает мне понять, какие его или ее преследуют мысли (мысли, о которых он или она отказывается думать), моя задача – превратиться в подобие одного из диккенсовских духов, то есть удержать пациента в реальном мире и дать этому миру сделать свое благотворное дело.
Однажды, в понедельник, на втором году психоанализа, Хелен сказала мне, что в одной из художественных галерей столкнулась со своей знакомой, работавшей газетным редактором. Сколько Хелен себя помнила, эта редактор, женщина на пятом десятке, всегда выглядела совершенно безупречно – идеальная прическа и маникюр, пышущая свежестью и здоровьем кожа.
– Она изумительно одевается, носит чудесные украшения, – сказала мне Хелен. – Но, с другой стороны, она может себе позволить тратить время и деньги на себя, ведь у нее нет семьи.
Хелен всегда относилась к этой женщине с большим пиететом, но на сей раз заметила, какой та казалась усталой и насколько не вписывалась в компанию окружавших ее более молодых людей.
Уже уходя с выставки, Хелен заметила ее у стойки бара:
– Она чуть не прижималась к какому-то молодому парню, слишком громко говорила, слишком сильно пыталась ему понравиться. Мне, видя все это, даже становилось за нее стыдно.
Я спросил у Хелен, не для того ли она мне все это рассказывает, чтобы я успокоил ее и убедил, что она такой никогда не станет.
– Да я лучше умру, чем стану себя так вести… Даже и думать о таком исходе не хочу. Жить без мужа? Без семьи? Выставлять себя дурой на какой-то модной выставке?
Хелен на несколько минут замолчала, а потом попыталась сменить тему.
– Мне все-таки кажется, вы рассказали мне про эту женщину из страха, что в ее поведении увидели намеки на свое собственное будущее, – сказал я ей.
На протяжении нескольких следующих месяцев я время от времени возвращался к тому вечеру в галерее. Слова «сцена в баре» стали у нас своеобразной кодовой фразой, характеризующей попытки Хелен не замечать течения времени, ее желание навечно оставаться в настоящем.
Как-то вечером, ужиная в ресторане с подругами, Хелен вдруг посмотрела на себя их глазами и увидела женщину, страстно увлеченную «ненастоящим» человеком и оторвавшуюся от тех, кому она была действительно небезразлична.
К переменам Хелен привели сразу несколько факторов. И одним из них, как мне думается, было как раз видение того, в какого человека она может превратиться в будущем.
Сколько я знал Хелен, ее беспокоила мысль о том, что с момента знакомства с Робертом (а произошло это почти десять лет назад), она застыла в одном и том же моменте времени. Наблюдая за окружающими ее людьми, она видела, как меняется их жизнь – ее подруги выходили замуж и рожали детей, – тогда как сама она продолжала топтаться на одном и том же месте. Но центром ее внимания всегда оставался Роберт. Оказываясь на свадьбах подруг, она задавалась вопросом: «Почему он не хочет связать со мной свою жизнь? Что во мне не так?»
Но потом что-то изменилось. Однажды Хелен рассказала мне, как побывала на вечеринке у знакомой, ожидавшей рождения ребенка. В гости пришли только женщины, ее университетские подруги. Вместо того чтобы рассуждать, будет ли у них с Робертом когда-нибудь ребенок, мы поговорили о подругах Хелен, об их близких взаимоотношениях, искренней заботе о друг друге. Она заметила, что они еще больше сблизились и что процесс этого сближения продолжается.
Как-то вечером, через некоторое время после этой вечеринки, ужиная в ресторане все с той же группой подруг, Хелен вдруг посмотрела на себя их глазами и увидела женщину, страстно увлеченную «ненастоящим» человеком и оторвавшуюся от тех, кому она была действительно небезразлична.
Она нередко думала, что причиной отсутствия у нее мужа и ребенка могут быть связанные с Робертом фантазии, но только сейчас впервые осознала, что эти самые фантазии не дают ей почувствовать и любовь своих подруг.
– Мне стало до слез больно, когда я задумалась о том, чего лишилась, – сказала она мне позднее.
Когда подали десерт, у Хелен зазвонил телефон. Она увидела, что это Роберт, и не ответила. Она предпочла вернуться к своим подругам и остаться с ними.
Перемены
Как боязнь потерь может привести к потере всего
Когда первый самолет врезался в северную башню Всемирного торгового центра, Марисса Панигроссо находилась на девяносто восьмом этаже южной башни и беседовала с двумя своими коллегами. Взрыв она не только услышала, но и почувствовала физически. Ее лицо окатило потоком горячего, словно вырвавшегося из открытой рядом печки, воздуха. По офису пробежала волна страха и беспокойства. Марисса Панигроссо не задержалась даже выключить компьютер и забрать свою сумочку. Она сразу же направилась к ближайшему пожарному выходу и покинула здание.
Две женщины, с которыми она только что беседовала (одна из них работала за соседним столом), поступили иначе. «Я помню только, что моя соседка просто не пошла за мной к выходу, – сказала Марисса позднее в интервью Американскому национальному общественному радио. – Я увидела, что она разговаривает по телефону. То же самое сделала и другая женщина. Она сидела по диагонали от меня, говорила по телефону и не хотела уходить».
Очень многие обитатели офиса, где работала Марисса Панигроссо, проигнорировали не только сигнал пожарной тревоги, но и то, что происходило у них на глазах в расположенной в 40 метрах от них северной башне. Некоторые из работников пошли на запланированное ранее совещание.
Подруга Мариссы, женщина по имени Тамита Фримен, спустилась вместе с ней на пару лестничных пролетов, а потом повернула назад. «Тамита вдруг сказала, что ей надо подняться и забрать фотографии детей, а выбраться потом из здания она уже не смогла», – рассказывала Марисса.
Две женщины, задержавшиеся поговорить по телефону, и люди, отправившиеся на деловое совещание, также лишились жизни.
В офисе Мариссы Панигроссо, равно как и во многих других конторах Всемирного торгового центра, люди не паниковали и не торопились покинуть помещения. «Мне это показалось странным, – говорила Марисса. – Я даже спросила у своей подруги, почему все просто стоят и ничего не предпринимают?»
В действительности настолько поразившее Мариссу поведение является нормой. Научные исследования показали, что люди не сразу реагируют на сигнал пожарной тревоги. Они некоторое время разговаривают друг с другом и пытаются разобраться, что же все-таки происходит. Они и впрямь стоят на месте, не предпринимая никаких активных действий.
Эта ситуация хорошо знакома любому, кто хоть раз принимал участие в пожарных учениях. Вместо того чтобы немедленно покинуть здание, мы стоим и ждем. Мы ждем каких-нибудь дополнительных стимулов, скажем, запаха дыма или советов от тех, кому доверяем. Но эксперименты показали, что, даже получив дополнительную информацию такого рода, многие из нас продолжают бездействовать.
В 1985 году во время пожара на трибунах футбольного стадиона Valley Parade в Брэдфорде погибли пятьдесят шесть человек. Тщательное изучение кадров телевизионной трансляции показало, что футбольные фанаты начали спасаться не сразу. Они продолжали наблюдать одновременно за игрой и пожаром и не торопились двигаться к выходам.
Кроме того, исследования раз за разом свидетельствуют о том, что, даже начав движение, мы подчиняемся своим старым привычкам. Пожарные выходы не вызывают у нас доверия.
Мы почти всегда стараемся выйти из помещения тем же путем, которым в него входили. Выполненная криминалистами реконструкция событий знаменитого пожара в Beverly Hills Supper Club в Кентукки подтвердила тот факт, что многие из жертв катастрофы пытались заплатить по счету и в результате погибли в создавшихся по этой причине очередях.
Я уже четверть века проработал психоаналитиком, и не могу сказать, что все это меня удивляет. Мы сопротивляемся переменам.
Пойти на самые малые изменения (даже когда нет сомнений, что это будет в наших же интересах) нам зачастую гораздо страшнее, чем просто проигнорировать потенциально опасную ситуацию.
Выполненная криминалистами реконструкция событий знаменитого пожара в Beverly Hills Supper Club в Кентукки подтвердила тот факт, что многие из жертв катастрофы пытались заплатить по счету и в результате погибли в создавшихся по этой причине очередях.
Мы рьяно храним верность своему собственному ви́дению мира, своей собственной истории. Мы хотим знать, в какую новую историю ввязываемся, прежде чем расстаться со старой. Но со старой мы расставаться не желаем, пока не разберемся, куда в точности нас может завести новая. Даже (и, может быть, в особенности) оказываясь в экстремальной ситуации. И все это касается и пациентов, и самих психоаналитиков.
С тех пор как я впервые услышал историю Мариссы Панигроссо, я бесчисленное количество раз прокручивал ее у себя в голове. Я представлял Мариссу в офисе, видел экран ее компьютера, большие окна. Я чувствовал утренние запахи духов и свежего кофе, а потом – удар первого самолета. Я видел, как застыли без движения ее коллеги. Я наблюдал, как ушла, а через несколько минут вернулась за детскими фотографиями Тамита Фримен. Я представлял, что тоже нахожусь там, в южной башне, и гадал, как бы я сам повел себя в этой ситуации?
Мне хочется верить, что я бы эвакуировался вместе с Мариссой Панигроссо, но уверенности в этом у меня нет. Вполне возможно, я бы подумал, что «самое страшное уже произошло». Или боялся бы, что буду смешно выглядеть, когда вернусь на следующий день и пойму, что все остальные просто продолжали спокойно работать. Может быть, кто-нибудь сказал бы мне: «Да куда ты, не уходи. Самолет врезался в северную башню… А места, безопаснее, чем наша, южная, в Нью-Йорке, наверно, не найдешь». И я бы, наверное, остался.
Оказываясь перед лицом перемен, мы медлим, потому что перемены неразрывно связаны с потерями. Но, отказываясь смириться с малой потерей (для Тамиты это были фотографии детей), мы можем потерять все.
Взять, например, тридцатичетырехлетнего Марка А., который обнаружил какое-то уплотнение у себя на яичке, но отложил визит к врачу до возвращения из отпуска в Греции. Вместо того чтобы отправиться на прием к доктору, на который его записала жена, он занимается повседневными делами, покупает лосьон для загара и футболки для своих детишек. «Я уверен, что это какая-то ерунда, – говорит он. – Разберусь, когда вернемся домой».
Или, скажем, тридцатишестилетняя Джульет Б., вот уже семь лет обручена с мужчиной, который постоянно крутит романы на стороне, пользуется услугами проституток и совершенно по-хамски ведет себя со своими клиентами и коллегами. «Я не могу его бросить, – говорит она. – Куда мне тогда податься? Что мне тогда делать?»
И для Марка А., и для Джульетт Б. сигнал пожарной тревоги уже прозвучал. У обоих сложившаяся ситуация вызывает определенные опасения. Оба хотят перемен. В ином случае они вряд ли стали бы рассказывать обо всем этом психоаналитику. Но они бездействуют и чего-то ждут… Чего?
Как негативизм не позволяет нам отдаться любви
Сара Л. собиралась уехать на выходные со своим молодым человеком, но в самую последнюю минуту вдруг решила остаться в компании подружек и села смотреть с ними телевизор. Удивленные девушки уговаривали ее подумать еще раз. «В прошлые поездки вы с Алексом фантастически проводили время», – говорили они ей. Но Сара была непреклонна: «У меня просто нет настроения».
Привлекательная, сообразительная и вполне успешная Сара пришла на психоанализ, потому что чувствовала, что оказалась в тупике. В свои тридцать пять лет она была готова к замужеству и надеялась завести семью. За несколько последних лет она не раз встречала мужчин, которых можно было считать потенциальными кандидатами в мужья, но долго все эти романы не протянули. Она не могла сказать, почему так происходило, но подозревала, что, возможно, сама делает что-то, чтобы лишить себя всех этих шансов.
– Почему вы не поехали? – спрашиваю я у нее.
– Он слишком энергичный, – неуверенно отвечает Сара. – Я вам могу только повторить то же самое, что сказала ему в ответ на его предложение: я бы предпочла отказаться.
Услышав слова Сары, я насторожился. Фраза была очень знакомая, но вспомнить, откуда она мне известна, я не мог. А потом меня осенило. Это же была коронная фраза литературного персонажа, писца Бартлби из одноименного рассказа Германа Мелвилла, опубликованного в 1853 году. Герой Мелвилла – человек настолько странный, что понять, какой реакции читателей на него ожидал автор, очень трудно.
История рассказывается от лица юриста, который берет в свой офис на Уолл-стрит писца, переписчика документов по имени Бартлби. Бартлби работает за маленьким, отгороженным ширмой столиком, стоящим перед окном, выходящим на кирпичную стену. Получая от хозяина вполне резонные поручения, он все чаще и чаще отвечает словами «Я бы предпочел отказаться» и в конце концов отказывается работать вообще.
В то время как остальные работники трудятся, едят и пьют, Бартлби просто сидит на своем месте и тупо смотрит в окно. Он никогда не выходит из конторы, и его присутствие становится столь невыносимым, что юристу приходится перенести свою практику в другое место. Когда и новым съемщикам его бывшего офиса не удается избавиться от Бартлби, юрист возвращается и пытается ему хоть как-то помочь:
«Бартлби, – сказал я, вложив в свой голос всю мягкость, какая была возможна в столь напряженную минуту, – пойдемте ко мне – не в контору, а домой, и поживите у меня, пока мы не спеша придумаем для вас что-нибудь подходящее. Ну, пойдемте же прямо сейчас, не откладывая».
«Нет. Пока я предпочел бы оставить все как есть».
Юрист в смятении убегает из конторы. Полиция забирает Бартлби в городскую тюрьму, прозванную в народе Гробницей. Когда юрист приходит к нему на свидание, Бартлби отказывается с ним разговаривать и никак не реагирует на отчаянные уговоры что-нибудь поесть. Вернувшись через пару дней, юрист видит, что у самой стены, весь скрючившись, поджав колени, головой касаясь холодного камня, лежит бледный, исхудавший Бартлби. Он был мертв.
Негативизм, то есть менталитет «я бы предпочел отказаться», является воплощением нашего желания отвернуться от мира и отвергнуть нормальные желания. Бартлби снова и снова отворачивается то к кирпичной, то к глухой, то к безликой, то к тюремной стене… Не зря Мелвилл дал своему произведению подзаголовок «Уолл-стритская повесть», в котором тоже фигурирует слово wall, то есть «стена». Бартлби постоянно находится в окружении еды, – даже трех его коллег Мелвилл назвал Индюком, Имбирным Пряником и Кусачкой (имея в виду клешни лобстера), – но отказывается принимать пищу и в конечном итоге доводит себя этой голодовкой до смерти.
В каждом из нас живет и юрист, и Бартлби. Все мы слышим энергичный голос, говорящий нам: «Начинай сейчас, делай немедленно», и оппонирующий ему голос негативизма, отвечающий словами «Я бы предпочел отказаться».
Юрист несколько раз пытается вытащить Бартлби из этого добровольного заточения, но помочь ему, как оказывается, не так-то легко. В действительности в произведении есть намек на достаточно мрачную истину: состояние Бартлби ухудшается именно из-за попыток юриста оказать ему помощь.
Я прочитал «Писца Бартлби», потому что в нем изображена постоянная борьба, происходящая в самом сердце нашего внутреннего мира. В каждом из нас живет и юрист, и Бартлби. Все мы слышим энергичный голос, говорящий нам: «Начинай сейчас, делай немедленно», и оппонирующий ему голос негативизма, отвечающий словами «Я бы предпочел отказаться». Попадая в тиски негативизма, мы теряем аппетит к общению с другими человеческими существами. Мы превращаемся в Бартлби, а близких нам людей принуждаем быть юристами. Мы подсознательно заставляем окружающих заступаться за нас перед нами самими.
Рассмотрим в качестве примера ситуацию с анорексичкой подросткового возраста и ее матерью. В отказе дочери от пищи мы услышим отголоски поведения Бартлби, а в нервных уговорах матери услышим мольбы юриста. У анорексички, как и у Бартлби, не вызывает беспокойства ухудшение ее состояния. Ее страх (который мог бы стать для нее мотивацией к переменам) перешел к матери. Мы можем слышать слова двух людей, но это вовсе не диалог между ними, это просто внутренний конфликт дочери, озвученный двумя разными лицами.
По моему опыту, если эта ситуация продолжит развиваться, если два этих человека будут продолжать играть роли Бартлби и юриста, то и конечный результат будет аналогичным тому, что описан в книге.
Когда Сара сказала мне, что решила не ехать с Алексом, у меня тоже возник соблазн попытаться уговорить ее передумать. Психоаналитики, как и все остальные люди, тоже попадаются на эту удочку и иногда начинают играть роль юриста, хотя главная наша задача состоит в том, чтобы найти подходящий благотворный вопрос.
На уровне сознания Саре хотелось встретить хорошего мужчину и влюбиться в него, но на подсознательном уровне любовь означала для нее потерю себя самой, потерю работы, подруг. Любовь грозила ей опустошением, небрежением к самой себе, чувством принадлежности другом человеку.
Бороться с негативизмом мы должны не уговорами, а пониманием. Чем вызван этот отказ? Почему именно сейчас? Алекс ничего такого уж плохого не делал. Даже наоборот, за время знакомства с ним Сара убедилась в его внимательности и надежности. Перемена произошла в ней самой.
На уровне сознания Саре хотелось встретить хорошего мужчину и влюбиться в него, но на подсознательном уровне история была совершенно другая. На этом, более глубоком, уровне любовь означала для нее потерю себя самой, потерю работы, подруг. Любовь грозила ей опустошением, небрежением к самой себе, чувством принадлежности другом человеку.
Постепенно, после того как Сара вспомнила некие понесенные в юности болезненные потери, а также страдания в связи с разрывом самых первых романтических отношений, мы начали понимать суть ее нынешних отказов. Причиной ее невольного негативизма было ощущение, что эмоциональная капитуляция и привязанность к другому человеку будет являться для нее не приобретением, а потерей. Негативизм Сары был реакцией на ее собственные позитивные, теплые чувства в отношении Алекса. Он был ее реакцией на перспективу любви.
О потерянном бумажнике
Дэниэл К. начал сеанс психоанализа, рассказав мне такую вот историю.
Накануне он был дома. Ему позвонил менеджер офиса и сообщил хорошие новости – Дэниэл выиграл крупный архитектурный конкурс и получил контракт на разработку проекта музея культуры в китайском городе Ченду. Дэниэл даже не рассчитывал на победу, потому что был самым молодым и неименитым из всех кандидатов, вошедших в шортлист конкурса. «Теперь-то мы повеселимся, – сказал ему менеджер, – да и денег заработаем целую кучу». Дэниэл был на седьмом небе от счастья, ведь для него и всей его маленькой фирмы это был тот самый гигантский прорыв, о котором он так давно мечтал. Он немедленно позвонил жене и пригласил ее отпраздновать победу в дорогом ресторане в Уэст-Энде.
Добраться до ресторана он решил на метро.
– Усевшись на сиденье, я вытащил бумажник и спрятал в него билет. А потом… я до сих пор не понимаю, как все это вышло. Я положил бумажник на сиденье рядом с собой. Я еще подумал: «Сюда его класть не очень-то разумно. Положишь его на сиденье – наверняка потеряешь». На первой же остановке я сообразил, что сел не в тот поезд, и быстро выбежал из вагона. Про бумажник я вспомнил, когда начали закрываться двери. Одним словом, было уже поздно. Бумажник остался в вагоне. Я бросился к ближайшему охраннику, он позвонил на следующую станцию, там кто-то проверил вагон, но бумажника, конечно, уже не было. Я чувствовал себя ужасно… Хуже не бывает.
Дэниэл немного помолчал.
– Я заблокировал кредитки и прибежал в ресторан. Я опоздал и, естественно, жене пришлось платить за ужин. Потеря бумажника свела на нет мою эйфорию. Чувствовал я себя отвратительно. И мне казалось, что я сам во всем этом виноват. Но почему?
Он продолжил рассказ:
– Когда мы уже выходили из ресторана, я получил СМС, в которой было написано: «Я нашел ваш бумажник. Позвоните мне, и я вам его отдам». Вы думаете, мне стало легче, да? Бумажник нашелся, все было в порядке. Но я никакого облегчения не ощущал. В действительности, мне стало еще хуже. Я окончательно пал духом. Мне казалось, что я профукал всю радость от победы в конкурсе.
Еще немного помолчав, он дабавил:
– И тут, прямо на пороге ресторана, я сделал еще одну безумную штуку. Закончив читать СМС, я поймал себя на том, что снова копаюсь в карманах в попытке обнаружить бумажник. Я знал, что он находится у того человека, но перестать искать его у себя в карманах просто не мог.
В рассказе Дэниэла меня поразил тот факт (возможно, и вы это для себя тоже отметили), что потеря в его ситуации следовала за другой потерей. Он теряет бумажник, но только после того, как потерял сам себя в большом городе (сел не на тот поезд). Он теряет обычное для себя благоразумие (положил бумажник не в карман, а на сиденье). Он теряет возможность хорошо провести вечер (и порадовать свою жену), а потом, когда бумажник уже нашелся, теряет знание о том факте, что бумажник найден, и начинает искать его у себя в карманах.
Но самая крупная потеря моего клиента была эмоционального характера, ведь в процессе всех этих приключений он потерял ощущение счастья, которое должно было сопутствовать достигнутому успеху. За считаные часы он из победителя превратился в проигравшего.
Как сказал когда-то Бенджамин Франклин, успех погубил многих людей, и это весьма справедливое замечание. Тем не менее Франклин умолчал о том, что зачастую мы сами ведем себя к краху.
На собственном опыте испытал эту проблему американский новеллист Уильям Стайрон. В книге мемуаров «Зримая тьма» он описал, как прилетел из Нью-Йорка в Париж получать престижный Prix Mondial Cino Del Duca, премию, ежегодно присуждаемую самым выдающимся ученым или представителям артистического мира.
Психологическое состояние Стайрона стало ухудшаться еще за четыре месяца до церемонии награждения, ровно с того момента, как он узнал о том, что стал лауреатом. «Если бы я мог предугадать, что будет происходить со мной по мере приближения дня вручения премии, то лучше бы от нее вообще отказался», – написал он. День триумфа обернулся для него истинным кошмаром: «Я чувствовал давящее уныние, я был охвачен мрачным беспокойством, ощущением отчужденности и, превыше всего, удушающим страхом».
Стайрон пришел на церемонию награждения, но потом внезапно заявил своей благодетельнице мадам Дель Дука, что решил отказаться от участия в официальном банкете, который она планировала устроить в его честь (это мероприятие входило в план торжеств, и о нем было известно за несколько месяцев), чтобы встретиться с другом.
После этого, ошарашенный ее реакцией и смертельно напуганный своим собственным поведением, он принялся извиняться перед ассистенткой меценатки. «Я себя очень плохо чувствую, – сказал он ей. – У меня возникла un problème psychiatrique». В конце концов Стайрон все-таки остался на банкет, но в самый разгар празднества обнаружил, что не только лишился эмоционального равновесия, но и потерял только что подаренный чек на $25 000. Не имея возможности сосредоточиться из-за досаждающей ему внутренней боли, он не мог ни есть, ни говорить. Успех чуть не довел Стайрона до самоубийства.
На свете существует множество людей, упорно стремящихся к поставленной цели, достигающих успеха, а потом внезапно и совершенно катастрофически теряющих контроль над своей жизнью. Каковы же подсознательные причины, заставляющие нас заниматься этим самосаботажем в момент, когда приходит успех?
Для психоаналитиков проблема Стайрона диковиной не является, на свете существует множество мужчин и женщин, упорно стремящихся к поставленной перед собой цели, достигающих успеха, а потом внезапно и совершенно катастрофически теряющих контроль над своей жизнью. Каковы же подсознательные причины, заставляющие нас заниматься этим самосаботажем (пусть даже совсем незначительным по масштабам) в момент, когда приходит успех?
В первую очередь мы можем развалиться на части, не предусмотрев тот факт, что любые победы предполагают определенные потери.
Три года назад у меня был пациент по имени Адам Р. Этот школьный учитель начал ощущать сильнейшее беспокойство, а потом впал в опасную депрессию сразу после того, как его назначили директором одной весьма известной школы. Он всегда мечтал занять такой пост, но в данном случае для этого было необходимо переехать в другой город.
Во время нашей первой встречи он рассказал мне о своем прошлом: точно такие же мучения он испытывал после покупки первой собственной квартиры, а потом и после свадьбы.
– Я хочу быть директором, – сказал он, – но я даже не представлял себе, какие чувства будет вызывать у меня перспектива переезда. Ведь здесь – вся моя жизнь.
Подобно многим из нас, Адам был абсолютно поражен тем, какими потерями приходится расплачиваться за победы.
Тем не менее в процессе нашего общения мы с Адамом пришли к пониманию, что причиной его депрессивного состояния является не только потенциальная смена места жительства. На подсознательном уровне он верил, что его успехи отрицательно влияют на жизнь отца.
– Мне плохо оттого, что я был назначен директором как раз в тот момент, когда отца отправили на пенсию, – сказал мне Адам.
– Но между этими двумя событиями нет абсолютно никакой взаимосвязи.
– Я это понимаю, но чувствую себя каким-то агрессором. Впервые в жизни я буду зарабатывать больше отца.
В ситуации с Дэниэлом и у него, и у меня в первую очередь возникли подозрения, что потеря бумажника была неким аналогичным стремлением разрушить собственный успех. И он тоже беспокоился, размышляя, каким образом его достижения повлияют на окружающих.
– Мне стало не по себе, когда менеджер офиса сказал, что «теперь-то мы повеселимся, да и денег заработаем целую кучу». Я чувствовал себя каким-то мошенником. Неужели я действительно лучше девяти остальных вошедших в шортлист архитекторов? Мне так не казалось, да и они вряд ли так думали, – сказал он мне.
Дэниэл опасался, что его будут презирать коллеги. Тот вечер потерь мог быть для него способом вновь ощутить себя аутсайдером. Таким образом он, наверно, пытался сказать своим коллегам-архитекторам: «Видите, мне сейчас не до веселья, и деньги я все потерял… В общем, мне завидовать не нужно». Он не хотел быть «одним из непобедивших», но эта роль была для него более привычной, и чувствовал он себя в ней гораздо безопаснее, чем в роли победителя.
Но почему же он продолжал искать бумажник, уже зная, что тот нашелся?
Работа над проектом, доставшимся Дэниэлу в результат победы в конкурсе, конечно, заставит его проводить значительное количество времени в Ченду, а он терпеть не мог уезжать из дома. Он сказал, что неделя в Китае, когда он ездил на собеседование, прошла просто ужасно. В отеле, где он остановился, было «мрачно и уныло». Он обнаружил, что заснуть в номере может, только оставив включенным свет. Пока он рассказывал все это, у меня в мыслях возник образ маленького ребенка, включающего лампу на прикроватной тумбочке не для того, чтобы ночью можно было найти родителей, а из страха, что родители забудут о нем (потеряют его) в ночной темноте.
– Пещера Крок, – вдруг произнес Дэниэл. Он имел в виду произведение Доктора Сьюза, которое в раннем детстве наводило на него ужас. – «Ах, счастье какое, что ты не носок, кем-то забытый в Пещере Крок! И хочется очень, чтоб все мы не были вещами, которые все позабыли», – процитировал он.
Может быть, выполняя вроде бы малозначительное действие (шаря по карманам в поисках заведомо отсутствующего бумажника), он старался отвлечь себя от другой, более тяжелой мысли – что он вот-вот может потерять самого себя? Возможно, проверяя карманы, он пытался унять этот страх? Ведь лучше находиться в положении человека, потерявшего какую-то вещь, чем быть человеком, о котором забыли другие.
О переменах в семье
Лет двадцать назад у меня была пациентка по имени Эмили. Ей было всего десять лет, и привели ее в клинику, где я тогда работал, родители, обеспокоенные тем, что с ней постоянно происходят всякие «неприятности». По ночам она мочилась в кровать, а однажды днем затопила школьный туалет, попытавшись спустить грязные штаны в унитаз.
Эмили была средним ребенком в семье. Старшему брату Гранту было двенадцать, а младший только что родился. Перед первой встречей с самой Эмили я поговорил с ее родителями, чтобы побольше узнать о семье. Они сказали мне, что поведение Эмили ставило их в тупик. Тогда как Грант был круглым отличником, у Эмили с учебой не ладилось. Она, по словам матери, была девочкой «не очень-то сообразительной и больно уж неуклюжей… Вечно у нее за столом все из рук валится».
Я заметил, что Эмили, проходя тесты в клинике, продемонстрировала интеллектуальный уровень выше среднего и показала, что тонкая моторика у нее в полном порядке. Услышав все это, родители с удивлением посмотрели друг на друга.
– Мы-то думали, вы скажете, что она дислексик или что-то такое, – проговорил отец Эмили. Потом он подался ко мне: – Мы просто хотим, чтобы она жила счастливо. И не имеет значения, если успехов у нее будет меньше, чем у брата.
Мы договорились, что я буду встречаться с Эмили каждое утро перед школой, а раз в месяц они будут приходить ко мне без нее.
Через несколько дней отец и брат Эмили привели ее в клинику. И отец, и сын были одеты просто безупречно – отец был в деловом костюме, а брат – в школьном блейзере. Эмили же выглядела ужасно – волосы были непричесаны, из носа текло. Она сидела, болтая ногами и уставившись на свои колени.
Во время первого сеанса Эмили нарисовала по моей просьбе картинку со всеми членами семьи. Когда она закончила, я указал ей на тот факт, что на рисунке не было ее новорожденного брата Зака. Девочка снова взялась за фломастер и пририсовала Зака, но таким образом, что он оказался гораздо больше нее. Мне подумалось, что она была не против появления Зака, но страдала оттого, что перестала быть младшим ребенком в семье, и я спросил ее, так ли это. Она ответила, что с момента рождения брата с ней перестали сидеть, пока она принимает ванну.
– Раньше мама намазывала мне щетку зубной пастой, а теперь она говорит, что я уже большая и должна делать это сама.
До конца этого первого сеанса мы с Эмили обсуждали все перемены, произошедшие в ее жизни после рождения Зака – что теперь мама по утрам оставалась в постели вместе с Заком, что папа готовил завтрак и отводил ее в школу, что перед сном ей самой приходилось читать себе сказки.
Уже ближе к завершению сеанса, у меня возникло сильное желание спросить у девочки, не для того ли она мочилась в постель и пачкала одежду, чтобы ее снова начали мыть и переодевать, как маленького брата. Но не сделал этого. Я подумал, что разговаривать об этом со мной ей будет стыдно.
Уже ближе к завершению сеанса у меня возникло сильное желание спросить у девочки, не для того ли она мочилась в постель и пачкала одежду, чтобы ее снова начали мыть и переодевать, как маленького брата. Но не сделал этого. Я подумал, что разговаривать об этом со мной ей будет стыдно. В любом случае, сама она об этих фактах в беседе не упоминала. Я решил, что мы поговорим об этом, как только она поднимет эту тему.
Через месяц, во время следующей встречи, родители Эмили сказали мне, что «неприятности» перестали происходить с дочерью вроде бы уже после самого первого сеанса. Они были очень благодарны мне, но считали, что процесс лечения лучше было бы прекратить. Я придерживался противоположного мнения и сказал им, что мы еще не разобрались в причинах ее хаотического поведения и неуспеваемости в школе. Тем не менее родители настояли на своем и перестали приводить Эмили на сеансы.
Четыре дня спустя родители позвонили мне, чтобы спросить, не возьмусь ли я продолжить работу с Эмили. С ней снова начали приключаться «неприятности».
За первый год терапии было три случая, когда с Эмили происходили эти «неприятности», и каждый раз это случалось после того, как родители принимали решение прекратить ее лечение. Я не думаю, что девочка делала это намеренно. Наоборот, мне кажется, это было что-то типа непроизвольной реакции, вызываемой стремлением продолжить наше общение.
После третьего из этих случаев Эмили пришла ко мне на сеанс и нарисовала еще одну картинку. Первым делом она нарисовала высокий старинный дом. Подобно кукольным домикам, у него не было передней стенки, и мы могли видеть все комнаты. Потом она нарисовала подъезжающие к дому грузовик и мотоцикл. Грузовик был полон солдат. Изобразив на боку грузовика свастику, Эмили сказала:
– Это фашисты. – Потом она пририсовала две человеческие фигурки и сказала: – А это мы. Мы спрятались на чердаке, потому что там безопасно.
Мы и правда встречались в небольшом терапевтическом кабинетике на самом последнем этаже здания в викторианском стиле, в котором располагался Центр Анны Фрейд. По словам Эмили, папа рассказал ей, что Анна Фрейд и ее отец покинули свою страну, спасаясь от фашистов, и переехали жить в Англию. Девочка сказала мне, что знает об Анне Фрейд практически все, потому что в школе прочитала выдержки из ее книги. Она знала, что свой дневник Анна получила от родителей в подарок на тринадцатый день рождения, что потом она доверяла ему самые сокровенные мысли и чувства, а он, в свою очередь, успокаивал и поддерживал ее в трудные моменты.
Рассказывая все это, Эмили вернулась на первую страницу своего блокнота и там, прямо под своим именем, приписала: «Кто бы мог подумать, что так много может твориться в душе у маленькой девочки». Не отрываясь от письма, она сказала мне:
– Анна Фрейд написала эти слова у себя в дневнике.
Мы с Эмили встречались весь следующий год. Пока она рисовала свои картинки, мы обсуждали ее мысли и чувства, разговаривали о школе, доме и окружающем мире вообще. Я думал о том, как она смешала истории Анны Фрейд и Анны Франк, и подозревал, что в определенной мере этот факт является отражением ее отношения к нашим сеансам – эти сеансы, равно как и блокноты с рисунками, стали для нее дневником, источником покоя и поддержки.
В конце того года мы с родителями Эмили решили прекратить терапию, ведь она стала лучше учиться, да и в общем пришла в норму. Но самую удивительную перемену в ней я смог заметить только после того, как мне на нее указали другие.
Где-то через год после нашей первой встречи и за несколько недель до завершения процесса лечения я стоял в приемной и наблюдал за тем, как Эмили в компании матери и брата покидает клинику.
– Мне нравится, как ее стали причесывать, – сказала моя медсестра.
Я согласился.
– А что, по-вашему, произошло со всеми остальными членами семьи? – спросила она.
Я ответил, что не вполне понимаю, что она имеет в виду.
Медсестра сказала, что, наблюдая весь этот год за семейством Эмили, заметила одну интересную вещь. Чем лучше становилось Эмили, тем растрепаннее и неряшливее выглядели все остальные.
– Это здесь часто случается, – продолжила она. – Когда выздоравливает ребенок, меняется и вся его семья.
Это наблюдение заставило меня пересмотреть свое отношение к делу Эмили. Раньше мне казалось, что, поработав с Эмили, я помог ей лучше понять себя, то есть правильнее оценить свои возможности и разобраться в том, на что она способна, несмотря на заниженные ожидания своих родителей. Она получила возможность успешнее сопротивляться подсознательно приписываемой ей роли. Но теперь я сообразил, что, сами того не зная и не желая того осознанно, родители Эмили сделали ее своей проблемой, для того чтобы не заниматься решением проблем собственных. Когда она изменилась, пришлось меняться и всей семье.
За неделю до последнего сеанса с Эмили я в последний раз встретился с ее родителями. Ближе к концу той встречи они вдруг заговорили о себе. Отношения между ними в последние месяцы не ладились… Может быть, по моему мнению, им может помочь обращение к семейному психологу?
Почему мы попадаем из одной кризисной ситуации в другую
Когда Элизабет М. впервые переступила порог моего кабинета, ей было шестьдесят шесть и она только что похоронила мужа, умершего от рака поджелудочной.
На первый сеанс она сильно опоздала, потому что прямо перед выходом из дома порезала палец, подбирая с пола кусок битого стекла. Она слишком сильно нажала на поршень, готовя себе кофе во френч-прессе, в результате чего сосуд соскользнул со стола, упал на пол и разбился.
– Кровь остановилась, – сказала Элизабет, – но, может быть, вы считаете, что мне нужно обратиться к врачу?
Придя ко мне на следующей неделе, она сообщила, что только что потеряла сумочку с мобильным телефоном, бумажником и ключами от дома.
– Может, мне стоит поменять все замки? – поинтересовалась она.
Еще через неделю Элизабет безнадежно испортила бежевую софу в доме своей подруги, пролив на нее красное вино.
– Как мне теперь исправить то, что я натворила? – спросила она меня.
Из недели в неделю, из месяца в месяц происходило одно и то же. В начале каждого сеанса Элизабет рассказывала о том, какие еще с ней приключились неприятности, а потом просила у меня совета.
Мы работали над этими вопросами вместе, рассматривая все доступные ей действия, но я все чаще и чаще чувствовал себя не психоаналитиком, а пожарным, вынужденным спасать забравшихся на деревья котят.
За весь этот ранний период нашего общения Элизабет ни разу не рассказывала мне о своих снах и никогда не говорила о чувствах. На это просто не хватало времени, потому что у нее возникали все новые и новые проблемы, требующие срочного вмешательства.
Я все время думал про себя: «Какая жуткая черная полоса в жизни!» или «Вот только разберемся с тем или этим, тогда уже и перейдем собственно к процессу психоанализа». Спустя несколько месяцев меня наконец осенило, что катастрофы эти не закончатся никогда, что эта бесконечная череда кризисных ситуаций и должна быть главной темой психоаналитического процесса, что понять причины этих неприятностей я смогу, только поняв саму Элизабет.
Я все время думал про себя: «Какая жуткая черная полоса в жизни!» или «Вот только разберемся с тем или этим, тогда уже и перейдем собственно к процессу психоанализа». Спустя несколько месяцев меня осенило, что катастрофы эти не закончатся никогда…
Приблизительно через полгода Элизабет призналась мне, что по утрам она первым делом ощущала «чувство давящего, парализующего страха и беспокойства». Она просыпалась напуганная, иногда буквально дрожа от ужаса, и состояние это не отступало до тех пор, пока она не вспоминала о какой-нибудь проблеме, о какой-нибудь экстренной ситуации, для решения которой нужно было выбраться из постели и начать новый день.
Люди преодолевают депрессивные состояния и чувство страха разными способами. К примеру, нередко они эксплуатируют для этого свои сексуальные фантазии или беспокойные мысли ипохондрического характера. Элизабет успокаивала себя этими кризисными ситуациями – они служили ей транквилизатором.
Нередко люди отвлекают себя от своих собственных деструктивных импульсов размышлениями о крупномасштабных бедствиях или катастрофах, происходящих в личной жизни других людей (страницы газет пестрят сообщениями и о тех, и о других), и в скором времени я заметил такую тенденцию и в Элизабет. Когда она рассказала мне, что напрочь забыла о дне рождения сестры и не пришла на праздничный обед («Я даже отметила дату в ежедневнике. Я представить не могу, как это вышло. У меня просто совершенно выскочило из головы»), я предположил, что она, наверно, сердилась на сестру за один недавний инцидент, когда Элизабет показалось, что сестра ее обидела.
– То есть вы хотите сказать, что я намеренно забыла о ее дне рождения, – сказала она.
– Я не думаю, что вы сделали это осознанно. Но этим можно было бы объяснить вашу забывчивость. Око за око, зуб за зуб.
– Не знаю, – Элизабет некоторое время помолчала. Потом, окинув взглядом мой кабинет, сказала: – Принесу вам как-нибудь энергосберегающих лампочек. Надо бы вам побольше задумываться о проблеме глобального потепления.
В 1956 году психоаналитик Дональд Винникотт в своем очерке на тему подсознательного чувства вины походя заметил, что пациент-меланхолик может делать иррациональные заявления, признаваясь в том, что по его вине произошли какие-то крупные катастрофы, к которым он в реальности не имеет никакого отношения. «Болезнь, – писал он, – является попыткой сделать невозможное. Пациент, несмотря на абсурдность этого признания, берет на себя ответственность за серьезную катастрофу и, поступая таким образом, избегает контакта со своей собственной персональной деструктивностью».
Другими словами, иногда мы можем пытаться взять на себя ответственность за какое-нибудь крупное бедствие, чтобы избежать ответственности за свое собственное деструктивное поведение.
Я начал понимать, что, повторяя вопрос «Как же мне исправить то, что я натворила?», Элизабет пряталась от понимания, что в одной такой катастрофе она поправить уже ничего не сможет.
Весь последний год своей жизни муж Элизабет знал, что умирает. Ему становилось все страшнее, и он не мог переносить одиночества. Чем больше ему хотелось, чтобы Элизабет оставалась рядом с ним дома, тем сильнее она чувствовала потребность выйти из дома.
– Мне постоянно предлагали помощь… Мне было совершенно не обязательно так часто ходить по магазинам. И подруги уж точно поняли бы меня, если бы я время от времени отказывалась пойти с ними в кафе или ресторан. Но я этого не делала.
Элизабет убеждала себя, что все эти выходы в свет помогают ей сохранить душевное равновесие, что она сможет лучше ухаживать за мужем, если будет позволять себе немного развеяться. Но в ее чувствах наблюдались и другие перемены: она обнаружила, что ей становится все труднее и труднее прикасаться к мужу, уж не говоря о том, чтобы заниматься с ним сексом. Напуганная перспективой его смерти, которая напоминала ей о конечности и ее собственной жизни, разозленная мыслями о том, что она скоро останется одна и будет вынуждена смотреть в глаза своей смерти в одиночестве, Элизабет практически полностью игнорировала мужа в его последние месяцы на этом свете.
Люди преодолевают депрессивные состояния и чувство страха разными способами.
К примеру, нередко они эксплуатируют для этого свои сексуальные фантазии или беспокойные мысли ипохондрического характера.
Спустя год психоаналитической работы Элизабет все-таки начала разговаривать со мной об этих последних месяцах, наполненных для мужа ужасной болью. Она впервые за весь период вспомнила свой сон.
– Мой муж уже умер, но звонит мне домой по телефону. Я так рада, что он наконец решил мне позвонить. Я иду брать трубку, но телефона нет на обычном месте. Я слышу звонки, но не могу найти аппарат. Я сбрасываю с дивана подушки, потом снимаю с книжных полок книги, но найти телефон так и не получается. Я впадаю в бешенство и, ломая ногти, пытаюсь голыми руками вскрыть полы. А потом просыпаюсь в слезах.
Рассказывая мне этот сон, Элизабет заплакала. Она достаточно часто плакала, описывая, какие с ней произошли очередные неприятности, но в этот раз я впервые увидел, как она плачет оттого, что сделала больно любившему ее и любимому ею человеку.
Сразу после какой-нибудь крупной катастрофы политики и журналисты, как правило, заявляют: «В результате этих событий изменилось всё».
Да, катастрофы могут изменить очень многое. Даже не пострадавший в результате катаклизма сторонний наблюдатель может перейти на новый уровень сострадания или приобрести новые страхи.
Может измениться (и чаще всего меняется) политический контекст нашей жизни. Но иногда мы можем использовать эту катастрофу для блокировки перемен в себе самих.
Подобно Элизабет, мы можем сами навлекать на себя катастрофы, чтобы избавиться от тяжелых мыслей и чувств и избежать ответственности за свои личные разрушительные действия.
О скучном человеке
Грэм К. был скучным человеком. И однажды вечером его подруга, работавшая в Сити экономистом, так ему и сказала. Они только что вернулись со званого обеда, где она наблюдала, как Грэм утомлял своими бесконечными разговорами одного из гостей. «Ты что, не видишь, как у человека стекленеют глаза и он больше не может тебя слушать?» – спросила девушка, а потом порвала с ним все отношения.
По прошествии нескольких недель старший компаньон юридической фирмы, в которой работал Грэм, вызвал его к себе в кабинет. Он сказал, что доволен качеством его работы, а также тем, что он порой задерживается на службе и после окончания рабочего дня. Тем не менее он предупредил Грэма, что с ним не очень любят общаться клиенты фирмы. Если Грэм хочет стать одним из партнеров, то ему нужно сделать так, чтобы клиенты ему доверяли и хотели обращаться к нему со своими проблемами.
Грэм увидел, что от него начало ускользать будущее, которое он так надеялся для себя построить. Обеспокоенный и подавленный, он записался ко мне на прием.
Несколько первых месяцев психоанализа он и на меня нагонял смертную скуку. Чем дольше мы с ним работали, тем более отупляющими становились наши сеансы. Перед каждым из них я напивался кофе и умывался холодной водой, но и это не помогало, потому что скука и сонливость – разные вещи.
У меня скука вызывает физическую реакцию организма, похожую на ощущение тошноты. Работая с пациентами до и после Грэма, я чувствовал себя отлично, но за час, отведенный на его сеанс, впадал в какое-то оцепенение. И никак не мог понять, почему.
Грэм выслушивал мои идеи и в ответ предлагал свои, он задавал вопросы и просил разъяснений, он высоко ценил мою работу и даже говорил о положительных сдвигах в своем состоянии. Но во всем этом тем не менее чувствовалась какая-то неискренность. Мы все время говорили о нем, но я очень редко чувствовал, что он разговаривает со мной.
Была в его случае и еще одна загадка: по идее жизнь Грэма должна была вызывать у меня интерес. И его родители, и родители их родителей работали в киноиндустрии, да и самому Грэму, как юристу, приходилось сталкиваться с весьма интересными и запутанными делами. Жизнь у него действительно была интересная, но сам он, по какой-то причине, не мог быть интересным для окружающих человеком.
Для психоаналитика скука может быть полезна в качестве своеобразного диагностического инструмента. Она может говорить о том, что пациент избегает разговоров на какие-то конкретные темы, не может прямо говорить о чем-то глубоко личном или отвечать на неудобные вопросы. Также она может свидетельствовать о том, что психоаналитик с пациентом зашли в тупик, что пациент все время возвращается к обсуждению каких-то своих желаний или обид, к которым психоаналитик не может найти ключика.
Утомительный и скучный человек может, находясь в плену зависти, нарушать или полностью останавливать ход беседы только потому, что для него оказывается невыносимым слышать полезные или интересные предложения из уст других людей.
Еще скучный пациент может, так сказать, «прикидываться мертвым» (нам известно, что у диких животных достаточно широко распространена такая стратегия выживания). То есть некоторые люди, почувствовав испуг, просто перестают говорить вообще.
Кроме того, не стоит отрицать, что иногда скука возникает в результате неосознанного сговора между психоаналитиком и пациентом. Таким образом они пытаются разрядить обстановку, когда чувствуют, что эмоциональная атмосфера между ними слишком накалилась и вызывает ненужное беспокойство или чрезмерное возбуждение. (Несколько лет назад, работая с весьма привлекательной молодой пациенткой, я обнаружил, что из наших сеансов все чаще и чаще напрочь пропадает живая искра. Если спросить меня, то я бы предположил, что мы таким образом подсознательно пытались избежать возникновения между нами любой искры.)
Но что происходит во время сеансов с Грэмом, я понять не мог. Да, у него была тенденции избегать прочных привязанностей и конфликтов. Например, у меня все время было чувство, что он не полностью отдается своей работе. Мне думалось, что, работая юристом, он просто пытается угодить своим родителям.
Он до сих пор поддерживал с родителями очень близкие отношения и большинство выходных и праздников проводил с ними. Но когда я сделал попытку обсудить с ним полное отсутствие разногласий в семье, он рассмеялся.
– Вы думаете, дело в этом? – спросил он. – Я нахожусь в депрессии, потому что не могу сердиться на своих родителей?
Однажды Грэм рассказал мне, как сходил оттянуться и выпить со своим коллегой по имени Ричард. Они договорились посидеть в баре хотя бы пару часиков, но буквально через сорок пять минут Ричард вдруг вспомнил о каком-то неотложном деле и ретировался. У меня возникло подозрение, что Грэм рассказывает мне об этом случае, понимая, что Ричард убежал, потому что ему стало скучно.
В результате я спросил Грэма:
– У вас вообще бывает чувство, что вы нагоняете на людей тоску?
– Я замечаю, когда люди перестают меня слушать или начинают глазеть по сторонам, если вы имеете в виду это.
– А Ричард в какие-то моменты отводил взгляд?
– Да, он смотрел по сторонам, но скучно ему не было.
– Почему вы думаете, что ему не было скучно?
– Да потому что я вел себя совсем не скучно.
– И продолжали бурчать о своем? – сказал я.
– Я просто продолжал говорить, – ответил он.
Я начал подозревать, что в постоянной готовности Грэма наводить на людей тоску был некий элемент агрессии. В конце концов, он же признался в том, что заметил, когда собеседник перестал его слушать. Но почему же он не перестал говорить?
В какой-то момент Грэм рассказал мне о том, как проходят воскресенья в доме его родителей. Сколько он себя помнил, родители приглашали на воскресные обеды его бабушку с дедушкой, а также многочисленных друзей семьи. Он признался, что эти обеды были для него сущей пыткой.
– Полная комната взрослых, все о чем-то говорят, все над чем-то смеются… И я не помню, чтобы хоть раз они пригласили семью с детьми моего возраста.
Я представил себе, как одиноко было Грэму в эти моменты. Возможно, именно это чувство, которое он носил в душе со времен тех воскресных обедов, он и пытался воссоздать в своих собеседниках. Возможно, занудствуя, он изливал на людей свое отчаянье.
Грэм действительно агрессивно нагонял на людей скуку. Для него это был способ держать под контролем других людей и отказывать им в общении, способ оставаться на виду, но не видеть окружающих.
Спустя несколько месяцев с начала психоанализа Грэм вспомнил один сон. В этом сне он стоял перед домом своего детства. Ему очень хотелось в него войти, но сделать этого он не мог. Как правило, я стараюсь сосредоточиться на содержании сна, вместе с пациентом неторопливо разобрать его на детали и попытаться понять присутствующие в нем ассоциации. Грэм очень долго рассказывал мне этот сон.
Он описал дом, его историю, а потом в мельчайших подробностях и свои чувства в отношении каждой из комнат и их декора.
Через пару дней он чуть не все время нашего сеанса потратил на рассказ об относительно незначительном инциденте, случившемся когда-то в детстве.
И тут меня осенило, что Грэм таким способом просто затыкает мне рот. Он знал, что я считаю сны и воспоминания делом очень важным и не буду его перебивать, а поэтому тянул время, как можно дольше оставаясь внутри своих историй.
Грэм действительно агрессивно нагонял на людей скуку. Для него это был способ держать под контролем других людей и отказывать им в общении, способ оставаться на виду, но не видеть окружающих.
Кроме того, это поведение преследовало и еще одну цель – особенно в контексте его психоанализа. Оно избавляло его от необходимости жить в текущем моменте и обращать внимание на то, что происходит в комнате.
Когда я заговаривал с ним о том, что происходит у него в жизни сегодня, он начинал заглядывать в прошлое, избегая разговора о своих нынешних чувствах и мыслях. «Я никогда там не был, – говорит Хамм в «Конце игры» Сэмюэля Беккета. – Я всегда отсутствовал. Все произошло без меня». Длинные экскурсы в прошлое служили Грэму убежищем от настоящего. Он раз за разом, сам того не зная, отказывался признавать значимость этого настоящего.
О скорби по будущему
«Здравствуйте. Это сообщение для Стивена Гроца. Меня зовут Дженнифер Т. Обратиться к вам мне посоветовал доктор В. из Сан-Франциско. Я и сама оттуда родом. Я хотела спросить, есть ли у вас свободное время и берете ли вы новых пациентов? Или, может быть, вы поможете мне найти еще кого-нибудь?»
На первую нашу встречу Дженнифер опоздала на десять минут. Она извинилась и объяснила, что в школе возникла экстренная ситуация, и ей, перед тем как уйти, пришлось поговорить с другой учительницей. Расположившись в кресле напротив меня, она сказала, что искала встречи с психотерапевтом, потому что недавно потеряла отца.
Четыре месяца назад он остановился на аварийной полосе автострады, чтобы помочь молодой паре, чья машина заглохла прямо в среднем ряду. Он стоял на обочине и жестами показывал молодым людям не выходить из машины, и в этот момент его сбил пикап, резко повернувший, чтобы избежать столкновения с их неподвижной машиной.
Отец Дженнифер умер в карете «Скорой помощи» по пути в больницу. Ему было шестьдесят два года.
Дженнифер сказала, что у них с отцом были чрезвычайно близкие отношения. Ее родители развелись, когда она была еще подростком, и мать позднее вышла замуж за другого человека. Дженнифер была единственным ребенком в семье.
Несмотря на то, что отец жил в Калифорнии, они активно переписывались электронной почтой и часто разговаривали по телефону. Будучи «жаворонком», она любила звонить отцу по утрам, когда, только поднявшись, варила себе кофе. У отца в это время был уже вечер, и он, как правило, прибирал дом и готовился лечь спать.
– Чего я не понимаю, – сказала Дженнифер, – так это своего странного спокойствия. Я, конечно, расстроена, но почему-то не так сильно, как ожидала.
Она сказала мне, что не плакала с самых похорон, но позапрошлым вечером вдруг расплакалась. В этот момент они с гражданским мужем Дэном смотрели какой-то фильм.
– Он обнял меня, подумав, что я вспомнила отца. Но все было не так, потому что я плакала из-за фильма. На самом деле я помню, как подумала, что надо посоветовать папе посмотреть его, потому что фильм ему наверняка понравится.
Дженнифер помолчала несколько секунд.
– Мне все время кажется, что мы живем между звонками. Он просто сейчас не дома и не может отправить мне сообщение. Он еще не вернулся с работы, или он ушел на пляж, а там телефон не ловит сигнал. Я не чувствую, что он умер. Я до сих пор представляю, как он приедет к нам с Дэном на свадьбу, как будет рядом, когда у нас появятся дети.
На мгновение мне показалось, что я что-то упустил. Только я собрался спросить ее, скоро ли они с Дэном планируют сыграть свадьбу, как она сказала мне, что она хотела поговорить и о Дэне.
Ему было тридцать восемь, он был на четыре года старше ее, работал экономистом в финансовом секторе. Дженнифер сказала, что именно в финансовом, а не в банковском секторе, потому что буквально все вокруг терпеть не могут банковских работников. Изначально они планировали год-два поработать в Лондоне и попутешествовать, а уже потом, когда почувствуют, что готовы, завести детей. Но на сегодняшний день они прожили в Лондоне уже почти четыре года, и детей ей хотелось уже… ну, уже давным-давно.
Дэн, по ее словам, был не против, а просто считал, что сейчас для этого не самое лучшее время. Была и еще одна проблема.
– На прошлой неделе мы с ним пошли в ресторан, и там рядом с нами сидело семейство с двумя маленькими детьми. Дэн сразу же попросил официанта пересадить нас за другой столик. Он терпеть не может беспорядка. Я боюсь, что из него может выйти не очень-то хороший отец.
Я спросил Дженнифер, есть ли у них в планах настоящая свадьба, назначили ли они какую-то конкретную дату?
Она объяснила, что Дэн очень не любит, когда на него оказывают какое-то давление. Он не видел смысла в официальном браке.
– Он мне говорил: «Зачем нам жениться, если я и так каждый день выбираю из всех женщин именно тебя?»
Несколько раз за годы их совместной жизни Дженнифер пыталась добиться от него каких-нибудь обещаний, чтобы понять, в каком направлении развиваются их отношения.
Год назад Дэн сказал ей, что подумает о браке, но только в том случае, если она подпишет добрачное соглашение. Она была этим требованием поражена и совершенно обескуражена. Она сказала, что с тех пор перестала просить желаемого и пыталась удовлетворяться тем, что есть.
– Вам ведь тоже кажется, что из него хороший отец не получится? – спросила она.
– А вы как думаете? – спросил я в ответ.
– Он же, наверное, может измениться.
– А почему вы думаете, что он хочет меняться? – спросил я.
Дженнифер несколько мгновений молчала, а потом сказала, что предлагала Дэну обратиться к семейному психологу, но он сказал, что ни о чем таком думать не может до тех пор, пока не станет полегче на работе. В последнее время у него было много деловых командировок.
Я спросил Дженнифер, скучает ли она, когда его нет дома.
– Раньше скучала, но с недавних пор я начала представлять, как буду жить, если мы разойдемся.
– И какие же у вас по этому поводу мысли? – спросил я.
– Я беспокоюсь за него. Я представляю себе, что вернусь в Штаты и буду звонить ему, чтобы убедиться, что у него все нормально. Он хороший парень, но во многих смыслах еще совсем ребенок. За ним нужно приглядывать.
Я промолчал.
– Вы, судя по всему, думаете, что я отношусь к нему, как к своему ребенку, – заметила Дженнифер. – Может, я именно по этой причине соглашаюсь оставить все как есть и ничего не делаю для того, чтобы у меня были собственные дети?
Я ответил, что пока еще не знаю. И добавил, что больше всего меня удивляет тот факт, что она не сердится на Дэна за то, что он подвел ее, передумав заводить детей.
Дженнифер сказала, что просто не чувствует в себе никакой обиды или злобы.
– Я знаю, что это неправильно (мои подруги говорят, что они были бы в ярости), но у меня не получается сердиться. Меня все это почему-то не беспокоит, то есть беспокоит, но не так сильно, как, по моему разумению, должно бы.
Мы помолчали минуту-другую, а потом я попросил Дженнифер побольше рассказать о себе: где она выросла, какой была ее мать.
За ближайшие полчаса или около того Дженнифер достаточно подробно описала мне свою семью и детские годы. Мать с отцом перепробовали много разных работ в Сан-Франциско и его окрестностях. Мать сначала работала в большом универмаге, а потом открыла собственный магазин одежды. Временами денег в семье хватало, временами от достатка не оставалось и следа. Когда Дженнифер было десять, они жили в большом викторианском доме, а потом вдруг переехали в двухкомнатную кооперативную квартирку, пропахшую ковролином из акрилового волокна.
«Мне кажется, что вы настолько погружены в будущее – думаете, как ваш отец придет на свадьбу, как переедете поближе к родителям Дэна, – что вас не расстраивает состояние вашей сегодняшней жизни и то, что происходит в настоящем».
Она рассказала, что никакой активной социальной жизни ее родители не вели, друзей ни у отца, ни у матери, судя по всему, не было, в гости никого не приглашали. Дважды в год, на День благодарения и Рождество, в гостиной раздвигали обеденный стол, крахмалили и гладили белую льняную скатерть и приглашали на праздник семью матери. Мать с бабушкой начинали готовиться к этому событию за несколько дней, еды всегда оказывалось слишком много, а скупые разговоры за столом касались в основном приготовленных блюд.
Семья Дэна жила в Бостоне. Они были не настолько богаты, но и образ жизни вели совершенно другой. Отец был врачом, мама работала в городской мэрии. Стол в их большой кухне, казалось, постоянно был окружен беседующими о чем-то людьми. Его родители обожали устраивать вечеринки, и Дженнифер очень любила бывать у них в гостях. Она чувствовала себя там как дома и ощущала, что о ней заботятся.
Когда они с Дэном поженятся, у них в доме будет кипеть точно такая же жизнь. Она даже фантазировала, что они поселятся где-нибудь поблизости, и «родители Дэна станут нашим детям чудесными дедушкой и бабушкой».
Пока Дженнифер рассказывала все это, я думал о параллелях между ее ситуациями с отцом и Дэном – ведь и отец, и взаимоотношения с Дэном были уже мертвы. И в обоих случаях она, по ее собственным словам, чувствовала странное спокойствие. Почему же она не оплакивала погибшего отца и не беспокоилась по поводу крушения их отношений с Дэном?
Я попытался объяснить суть своих мыслей Дженнифер.
– Мне кажется, что вы настолько погружены в будущее – думаете, как ваш отец придет на свадьбу, как переедете поближе к родителям Дэна, – что вас не расстраивает состояние вашей сегодняшней жизни и то, что происходит в настоящем.
Дженнифер посмотрела на меня, улыбнулась и кивнула. Я подумал, что она соглашается со мной точно так же, как с Дэном, что она просто ничего не понимает и совершенно не боится за себя.
– Я не вижу в вас никакого беспокойства, – сказал я. – Вы можете застрять здесь очень и очень надолго.
– То есть вы хотите сказать, что Дэн никогда не изменится, – произнесла она.
Я посмотрел на эту сидящую напротив меня молодую женщину и представил себе, что моя собственная дочь через энное количество лет, достигнув возраста Дженнифер, окажется в ловушке безжизненных взаимоотношений. Каких слов я бы ждал от своего коллеги, который будет заниматься ее случаем? Что он должен сказать, чтобы оказать ей помощь?
Смотреть в глаза реальности, какой бы ужасной она ни была, почти всегда вето раз лучше, чем вести себя каким-то иным образом.
Я бы хотел, чтобы она услышала от него, что всем нам иногда приходится скорбеть по своему будущему, что в жизни у множества молодых пар зачастую оказывается больше будущего, чем настоящего. Разрыв является для них не только прощанием с настоящим, но и с будущим, о котором они так мечтали. На расставание и попытки начать новую жизнь, встретить «настоящего» человека, создать семью и родить детей может уйти очень много времени… гораздо больше, чем она может себе помыслить. Вполне возможно, что получить все, что хотелось, она сможет, только пережив боль и страдания.
Но смотреть в глаза реальности, какой бы ужасной она ни была, почти всегда в сто раз лучше, чем вести себя каким-то иным образом. Я бы хотел, чтобы тот коллега из будущего сказал моей дочери, что, если она захочет этого, он постарается ей помочь. И будет переносить все эти тяготы вместе с ней.
Я объяснил все это Дженнифер. Она снова кивнула и сказала, что была рада услышать мои слова, хоть они ее и сильно расстроили. Уходила она от меня, не сдерживая слез.
Психоаналитики любят говорить, что прошлое продолжает жить в настоящем. Но в настоящем живет и будущее. Будущее – это не какая-то конкретная точка, в которую мы стремимся попасть, а идея, существующая в нашем сознании прямо сейчас. Мы создаем будущее, а оно, в свою очередь, создает нас. Будущее – это фантазия, формирующая наше сегодня.
Как злоба спасает нас от печали
Спустя несколько лет после того, как я получил квалификацию психоаналитика, у меня был пациент по имени Томас. Томасу было всего девять лет, и его только что выгнали из школы.
За несколько месяцев до нашей первой встречи медсестра школы, где учился Томас, нашла у него на руках и ногах следы от ремней. Кроме того, у него на предплечьях она обнаружила синяки и следы от ногтей, свидетельствующие о том, что кто-то хватал его за руки и сильно тряс. Томас сказал медсестре, что его избила мать и что теперь он хочет покончить с собой. В школу немедленно вызвали представителей службы опеки.
Мать Томаса сказала социальным работникам, что находится на грани отчаяния, что Томас ее совершенно не слушается и что с ним абсолютно невозможно справиться. Она уже просто не знала, что делать дальше. «Все было бы нормально, – сказала она, – если бы он хотя бы пытался хорошо себя вести».
Местные власти затребовали отчет у учительницы Томаса. Она охарактеризовала его как ребенка «рассредоточенного» и «живущего в своем собственном мире». Во время уроков он слонялся по классу, написала она, избегал визуального контакта, а в последнее время начал часто и с большой охотой делиться с учителями и одноклассниками своими жестокими фантазиями.
Социальному работнику, который пришел на беседу с его родителями, Томас рассказал, что хочет убить свою мать. «Я распорю ей живот большущим ножом, вытащу все кишки, а потом буду пытать на дыбе, пока не переломаю все кости».
Детскому психиатру, проводившему анализ его личности, Томас признался, что хотел бы расправиться с маленькой девочкой из своего класса. «Я бы хотел отрубить ей голову», – сказал он. На следующий же день Томас принес в школу большой кухонный нож, «чтобы показать ей, что я не шучу». Его немедленно отстранили от занятий и перевели в интернат детского психиатрического отделения, где я в то время работал.
Томаса исследовало великое множество докторов, в частности, несколько детских психиатров, психотерапевт, педагог-психолог и педиатр. Все пришли к однозначному выводу, что он является жертвой высокофункционального аутизма, также известного под названием «синдром Аспергера».
Один психиатр считал, что, кроме этого, Томас может страдать еще и синдромом Туретта или находиться в предшизофреническом состоянии, другой назвал его ребенком с элементами «маниакального и психопатического поведения». Лечащий психиатр назначил Томасу курс лечения и порекомендовал не меньше пяти раз в неделю проводить с ним сеансы психоанализа.
Мы с Томасом встретились в маленьком смотровом кабинете, расположенном на другом конце коридора от учебных классов больничной школы. В комнате был умывальник и восемь шкафчиков по числу детей, проходивших лечение в этом кабинете.
Шкафчик Томаса был укомплектован стандартными материалами, то есть бумагой и смываемыми фломастерами, мотками шпагата и скотча, семейством небольших тряпичных кукол и набором маленьких пластиковых животных.
Идея состоит в том, что игра для ребенка – это то же самое, что метод свободных ассоциаций для взрослого, а все эти предметы могут помочь ребенку объяснить те свои эмоции, которые он пока еще не в силах выразить словами.
На первом сеансе Томас рассказал мне, что хотел бы убить одного из своих учителей, а потом добавил, что хотел бы убить и меня тоже. Я подозревал, что он не вкладывает в свои слова реального смысла, а говорит все это, чтобы вывести меня из равновесия. Когда я попытался поговорить с ним о его чувствах, он просто отправился к своему шкафчику и начал вытаскивать из него рабочие материалы.
Томас порвал бумагу, сделал попытку поломать фломастеры, швырнул на пол и растоптал ногами набор кукол, а потом побросал все в раковину и пустил воду. Я сказал ему, что, по моему мнению, делая все это, он пытается показать мне, насколько он зол и насколько сложны и запутанны его чувства. Он попросился в туалет.
Я ждал Томаса прямо за дверью и слышал, как зашумела вода, сначала в унитазе, а потом в раковине. Но сразу после этого раздался звон бьющегося стекла. Томас разбил правой рукой расположенное над раковиной маленькое окошко. На запястье мальчика зияла рана, из которой фонтаном била кровь. Он вроде бы находился в шоковом состоянии, но тем не менее сразу начал кричать:
– Я ранен, я ранен. В меня стреляли на Ближнем Востоке.
Мне было очень трудно понять, что только что случилось. Томас был потрясен, но реакция его была слишком похожа на спектакль.
Я сказал Томасу, что его плевки были способом избавиться от меня прежде, чем я успею избавиться от него, возможностью контролировать дистанцию между нами. Я назвал его плевки признанием вины, попыткой спровоцировать меня на какое– нибудь наказание.
Мы снова встретились на следующий день, и хотя Томас вел себя потише, по нему было видно, что он по-прежнему настроен всячески выводить меня из себя. Почти весь сеанс он обзывал меня «большой сиськой» и «жирной лесбиянкой» (он сказал мне, что эти фразы сильнее всего бесили женщин-учителей). На следующей неделе он изрисовал стены и мебель свастиками, а потом начал маршировать по комнате и называть меня «грязным жидом».
– Зиг хайль! Зиг хайль! – выкрикивал он.
Спустя несколько недель Томас все-таки принялся рисовать первую серию картинок. На один рисунок у него уходило не больше пары минут, и на всех картинках он стоял надо мной и рубил меня на куски большим тесаком для мяса. Время от времени он продолжал последовательность рисунков другой сценой. На этих картинках он с повязанной вокруг шеи белой салфеткой сидел за обеденным столом и пожирал мои останки.
Эти сеансы, конечно, вызывали у меня тревогу, но я тем не менее не слишком-то поддавался на его провокации. Да, Томас вел себя совершенно экстремально, но я почему-то чувствовал, что все его действия не направлены лично против меня.
В конце концов Томас медленно но верно начал рассказывать мне о своей жизни. Через пару месяцев учителя отметили, что он стал лучше вести себя на занятиях. Он научился использовать наши терапевтические сеансы и саму комнату, где они проходили, в качестве места, где можно выплеснуть свою ярость и эмоции, вызываемые ощущением душевного сумбура.
Но потом Томас вдруг повадился плевать мне в лицо.
– Я же грубых жестов не делаю, правда? – говорил он, а потом тут же показывал мне средний палец. – Я же дверь не пинаю, да? Я ведь на кушетке не прыгаю, правда? Я же в тебя не плююсь, да?
И вот как-то днем мы сидели за низким столиком в терапевтическом кабинете, и Томас вдруг сказал, что очень скучает по своим друзьям. Он однажды встретился в супермаркете со своим лучшим школьным другом Оливером, но родители запретили тому даже разговаривать с Томасом. В голосе мальчика послышались печальные нотки, и я ему об этом сказал. В ответ он сразу же плюнул мне в лицо, убежал на кушетку и принялся на ней скакать.
Я сказал ему примерно следующее:
– Ты явно расстроен словами о том, что в твоем голосе прозвучала печаль. И плеваться ты начал, чтобы избавиться от внутренней боли и обиды.
В ходе наших сеансов я старался описывать Томасу его поведение словами, которые он мог понять и потом использовать сам. Я сказал, что плевки были способом избавиться от меня прежде, чем я успею избавиться от него, возможностью контролировать дистанцию между нами. Я назвал его плевки признанием вины, попыткой спровоцировать меня на какое-нибудь наказание.
В другой раз я сказал Томасу, что, по моему мнению, он хочет взбесить меня, потому что только в этом случае он сможет убедиться, что я думаю только о нем. Эти и другие интерпретации его поведения не давали ровным счетом никакого результата. На протяжении следующих полутора лет он каждый сеанс обязательно плевал мне в лицо.
Несмотря на еженедельные оценки моего психологического состояния и участие в регулярных клинических семинарах детских психиатров и психоаналитиков (все они, зная о проблемах, возникших у меня с Томасом, вели себя очень деликатно и всеми силами старались помочь), я понял, что нахожусь на грани нервного срыва. Я стал бояться собственной ярости, возникавшей после каждой из его атак.
И дело было вовсе не в том, что я не видел никаких положительных сдвигов, а в том, что я начал терять веру в то, что делал.
Я позвонил доктору С., своей коллеге, практикующему психоаналитику, больше пятидесяти лет проработавшей как с детьми, так и со взрослыми пациентами. Одним дождливым вечером я вышел из своего кабинета в Хэмпстеде и поехал к ней домой на другой конец города. Усевшись в кресло напротив нее, я начал доставать из сумки папки со своими отчетами и записями.
– Да оставьте вы пока эти бумаги, – сказала она. – Просто расскажите мне о мальчике.
Следующие полчаса я рассказывал ей историю жизни Томаса. Я попытался описать атмосферу сложившихся между нами отношений и представить свои догадки и предположения.
Она внимательно выслушала меня, а потом начала задавать вопросы о рождении и раннем детстве Томаса, о его родителях, младших сестрах, психиатрическом диагнозе и отчетах о его поведении в школе. После этого она спросила:
– А что вы чувствуете, когда он в вас плюется?
– Ярость, – ответил я. – Есть, конечно, и чувство отчаяния. Но в основном сержусь и по этой причине чувствую себя виноватым.
– Но в вашем отделении есть множество других детей, которые точно так же плюются. Их поведение вызывает у вас такие же чувства?
– Нет, – сказал я, а потом рассказал про шестилетнего мальчика, у которого диагностировали аутизм.
Пару недель назад мы с ним гоняли мяч на детской площадке, мальчик от этой игры перевозбудился, бегом бросился ко мне вроде бы о чем-то поговорить, но вместо этого, оказавшись рядом, в меня плюнул.
– И я совсем не рассердился. Наоборот, мне захотелось успокоить его, сказать, что он не сделал ничего плохого… Мне захотелось его обнять.
Доктор С. немного помолчала.
– Мне хотелось бы знать, надеетесь ли вы, что Томас способен сдержать себя от этих плевков. Возможно, он способен, возможно, нет. Но именно из-за уверенности, что он способен прекратить плеваться, вы злитесь, когда он этого не делает. Вам следовало бы рассмотреть вариант, что ему нужно, чтобы вы и другие люди, например мать и учителя, лелеяли эту надежду. Ему нужно, чтобы вы на него злились.
Доктор С. была права. Обзывая меня жирной лесбиянкой и грязным жидом, показывая мне палец, пиная дверь, Томас изо всех сил старался найти что-то, что гарантированно спровоцирует мою злость. На поиски у него ушло три месяца, но в конечном итоге он все-таки нашел то, что выводит меня из себя, а потом стал повторять эти действия снова, снова и снова.
– Но почему же мы застряли в этой фазе? – спросил я ее.
– А вы задумайтесь об этом тупике, – сказала она. – Вы же знаете, что патовые ситуации такого типа возникают, как правило, тогда, когда тупик выполняет определенные функции и для пациента, и для психоаналитика. Каких целей он помогает достигать вам?
Мы отнесли пустые кофейные чашки в кухню. Я поблагодарил доктора С. за советы и попрощался. По пути домой я без конца прокручивал в голове заданный ею вопрос.
На следующий день я забрал Томаса из школьного класса, и он побежал вперед меня по лестнице, ведущей в нашу смотровую, выкрикивая:
– Поломаны, поломаны, не работают!
Когда мы оказались перед дверью, он повернулся и посмотрел на меня:
– Ну и что, есть у тебя, что сказать про все это?
Прежде чем я успел ответить, он снова плюнул мне в лицо.
Мы вошли в кабинет.
– Когда ты в меня плюешься, – сказал я, – ты хочешь, чтобы я на тебя разозлился. Ведь когда я на тебя злюсь, ты видишь: я считаю, что ты можешь быть не таким, какой есть. Моя злость означает, что я все еще верю, что мы можем починить поломанное.
Томас на мгновение умолк, и я задал ему вопрос:
– Можешь сказать мне, что поломано?
– Мои мозги поломаны, тупица. – Он подошел к маленькому стульчику, на котором я сидел. – Мои мозги не работают, они не такие, как у всех людей.
Усевшись рядом со мной за низеньким столиком, он рассказал, как этим утром смотрел в окно автобуса по пути в клинику.
Везде были дети в школьной форме, с ранцами и портфелями, сумками с физкультурной формой и футбольными мячами. Многих из них он узнал, потому что это были мальчишки и девчонки из его старой школы. Они взрослели и учились делать что-то новое…
– А у меня нет портфеля. В футбол я играю хреново. В школе мы занимаемся какой-то детской ерундой. Я тебе говорил, что мои сестры учат таблицу умножения и проверяют друг друга? Они меньше меня, но умеют все это делать, потому что у них мозги работают. А я не умею, потому что мои поломаны. – Томас посмотрел мне прямо в глаза. – Все это очень печально. Правда ведь, все это очень-очень печально?
– Да, это очень-очень печально.
В кабинете воцарилась абсолютная тишина.
Через два дня он опять плюнул в меня, а после этого больше никогда этого не делал.
Вспоминая об этом случае теперь, я ясно вижу, что мы с Томасом оказались в тупике, потому что для нас обоих мысль о том, что он безнадежно болен, была совершенно невыносимой.
И только когда мы оба смогли почувствовать печаль и отчаяние от невозможности починить поломанное, его плевки потеряли для нас практический смысл, и мы получили возможность двигаться вперед.
Сегодня Томас уже стал взрослым мужчиной. Он живет за городом вместе с одной из своих сестер и работает в экспедиционном цехе небольшой компании.
Несколько раз в год, как правило, в те моменты, когда куда-нибудь уезжает его психиатр, он звонит мне по телефону. Разговор он начинает с вопроса, помню ли я, когда мы с ним начали процесс психоанализа. Я говорю, что помню.
И после этого он называет мне дату, день недели и точное время начала нашего первого сеанса. Потом он спрашивает меня, помню ли я, когда процесс психоанализа закончился, и я говорю, что помню. И после этого он называет мне дату, день недели и точное время начала нашего последнего сеанса.
Томас говорит мне, что «это был очень важный период» в его жизни, хоть с тех пор и прошло уже так много времени. Иногда он рассказывает мне о каких-нибудь недавних событиях, но гораздо чаще хочет поговорить о чем-нибудь, что происходило с ним в детстве. И потом, перед тем как положить трубку, он всегда спрашивает:
– Вы думаете обо мне, помните, о чем мы тогда говорили?
А я всегда отвечаю:
– Да, думаю и помню.
Каково быть пациентом
Том позвонил сказать мне, что на одиннадцать часов у него в моем районе назначена встреча с радиопродюсером, а после нее мы можем где-нибудь пообедать.
– У тебя прямо за углом есть итальянский ресторанчик. Почему бы нам не встретиться там? – сказал он.
Пять лет назад Том почувствовал, что медленно, но верно сползает в депрессию, и попросил меня порекомендовать ему хорошего психоаналитика. Я направил его к доктору А., женщине, с которой мы когда-то вместе учились и о чьих профессиональных качествах я был очень высокого мнения. Мы с Томом уже больше двадцати лет были близкими друзьями и виделись не реже раза в неделю. Но за все эти пять лет он ни разу не заговорил о том, как у него идет процесс психоанализа, а я не задавал никаких вопросов, уважая его право хранить события своей личной жизни в тайне.
Мы встретились в ресторане и поговорили о радиосериале, над которым он заканчивал работу. К моменту, когда официант забрал наши пустые тарелки и принес кофе, время обеденных перерывов закончилось, толпа рассосалась и в ресторане стало почти пусто.
Том повернулся ко мне.
– Ты мне, конечно, не соврал, – сказал он, – но не предупредил, чего мне надо было ожидать.
– Я не очень понимаю, о чем ты, – сказал я.
– Я о психоанализе. Я долго вообще не мог понять, что происходит. Доктор А. так сильно фокусировалась на… – он замолчал, не закончив фразу.
– На твоих мыслях? – спросил я.
– Да в том-то и дело, что даже не на мыслях. Она тратила целую пропасть времени на всякие мелочи, на вещи, которые к моим мыслям вроде бы вообще никакого отношения не имели.
– Не понимаю, – сказал я.
– Думаю, понимаешь, но я пример приведу. Я прихожу к ней в офис и звоню в звонок. У нее стоит система наподобие домофона. Что я должен делать, если она откроет дверь не сразу? Еще раз позвонить? А не покажусь ли я ей слишком настырным, если это сделаю? Тут она открывает дверь. Кабинет у нее на четвертом этаже. Мне надо ехать на лифте. Я бы лучше поднялся по лестнице, но если я пойду пешком, то весь вспотею. В результате я еду на лифте…
Том помолчал пару секунд и продолжил:
– С лифтом есть одна проблема. Я не хочу, чтобы кто-нибудь увидел, что я хожу к психоаналитику. Есть у меня такой пунктик. В общем, я еду на четвертый этаж и подхожу к двери. На двери у нее стоит кодовый замок, ну, знаешь, такой с кнопочками. Это чтобы пациенты сами могли открыть дверь и пройти в приемную. Я иногда слишком долго с ним ковыряюсь, мажу мимо кнопок и набираю не ту комбинацию. А она там, внутри, все это слушает? Думает, что я законченный растяпа?
Снова пауза.
– Я оказываюсь в приемной на пять минут раньше времени. Сесть да почитать что-нибудь? Она однажды сказала: как интересно, что я взялся читать, несмотря на то, что до начала сеанса осталась всего пара минут. Тогда, может, не читать? И что делать, если в приемную вдруг еще кто-нибудь войдет? Надо улыбнуться или нет? А что, если это будет кто-то из ее коллег? Надо с ним здороваться или нет? Может, на этот счет какие-нибудь правила есть?
– Уже минута с начала сеанса прошла, а она меня из приемной не забирает. Теперь уже две минуты. Может, она про меня забыла? Наконец она выходит в приемную. Мне на нее смотреть или не смотреть? А когда войду вслед за ней в кабинет, осматриваться в нем или не осматриваться? Что я там, вообще, хочу увидеть? Или, может, наоборот, я там чего-то подсознательно не хочу видеть?
– Вот, я уже около кушетки. Кушетка вся такая аккуратная и чистенькая. Мне что, ложиться на нее прямо в мокрых и грязных ботинках или сначала разуться? Пациенты обычно снимают обувь или нет? Понятия не имею. Если я сниму ботинки, когда остальные этого не делают, то буду выглядеть странно. Но если я не сниму ботинки, когда остальные снимают, то продемонстрирую свою нечистоплотность. Я решаю, что лучше быть чудиком, чем свиньей. В результате ботинки – долой.
– И через все это я прохожу, еще не успев даже улечься на кушетку. Весь этот внутренний спор между ожиданиями упреков и упреками самому себе, вся эта сага о сомнениях и вероятных неприятностях, все это прокручивается у меня в голове еще до того, как мы скажем друг другу хоть слово.
Том одним глотком выпивает свой эспрессо.
– Прошло очень много времени (наверно, года два), прежде чем я смог признаться ей, что во мне происходит вся эта свистопляска, и более или менее четко ее описать. Почему так долго? Если честно, кому охота рассказывать другим, что его сознание постоянно занято такими абсолютно бессмысленными мелочами? Но доктор А. все время возвращалась ко всей этой ерунде и заставляла меня о ней рассказывать. Я тебя умоляю, мы только на одну историю с ботинками потратили несколько недель. Я этого совсем не ожидал.
– А что же ты ожидал?
– Я думал, что лягу у нее в кабинете на кушетку, мы залезем в мое прошлое, найдем там какую-нибудь давно забытую душевную травму, и она мне элегантно расшифрует все мои проблемы… Или что обсудим мой эдипов комплекс, или поговорим о том, как мне в детстве приснился папин член. Нет, со временем мы, конечно, поговорили о моей семье и о моем прошлом – она к этому меня подвела, – но больше всего меня все-таки удивило, сколько времени она потратила на составление картины того, что делается у меня в голове. Час за часом, день за днем, неделю за неделей она пыталась настроиться на волну моих мыслей. Я себе все представлял совсем по-другому.
– Постепенно выяснилось, что на каждом шагу своего пути, от входной двери до кушетки, я боялся, что меня могут отругать. Ведь если бы я не ждал критики со стороны, то никаких проблем вся эта ерунда у меня не вызывала бы, правда? Ну, позвонил я лишний раз в звонок, и что с того? Ну, завозился с кодовым замком, и что с того? Залез в ботинках на кушетку, подумаешь, какое дело.
«Я жил, исходя из предположения, что желание укорять других является одним из базовых качеств человека. И чувствовал, что сижу в клетке из-за того, что подчинил этой мысли все свои действия и поступки. Все эти мелкие моментики не были моим взглядом на жизнь… Они составляли мою жизнь».
– Выяснилось, что многие свои поступки я совершаю (скажем, снимаю ботинки), чтобы не дать ей повода меня упрекнуть. У меня в голове сидела мысль, что она из тех, кто может устроить мне большую головомойку, если я перепачкаю ей кушетку. Так от кого же я ожидал такой строгости к себе? Это были мои родители? Или я сам? Ведь точно не она. Ей было абсолютно наплевать, сниму я ботинки или нет.
– А потом мне вдруг стало ясно (и это было весьма болезненное открытие), что я веду себя таким образом не только в те моменты, когда иду к психоаналитику. Я и повседневную свою жизнь тоже строю по таким же странным и изматывающим правилам. Если кто-то не сразу ответил на отправленное мною сообщение, я воспринимаю это как критику в свой адрес. Если мне ответили с прохладцей, то это, значит, я сам виноват. Даже в стандартных заключительных фразах типа «с наилучшими пожеланиями» или «с уважением» я вижу намек на то, что человеку неохота со мной общаться.
– Я почти все принимаю на свой счет и из всего делаю личную трагедию. Спустился в метро: досталось свободное место – победа, пришлось ехать стоя – поражение. Смог найти место на стоянке – победа. Не получилось припарковать машину – провал. Позвонил сантехнику, и тот сразу пришел – победа. Обнаружил в унитазе пятнышко дерьма – поражение. И вот такими крошечными-крошечными моментиками я измеряю свой прогресс в каждодневной битве, называемой жизнью. И в каждое мгновение жизни голова у меня занята этими бесконечными и совершенно банальными мыслями.
– Не такие уж они банальные, – сказал я.
– Да, ты прав. Они не такие-то банальные, все эти мелкие мыслишки, потому что в них есть определенная схема. Я жил, исходя из предположения, что желание укорять других является одним из базовых качеств человека. И чувствовал, что сижу в клетке, из-за того, что подчинил этой мысли все свои действия и поступки. Все эти мелкие моментики не были моим взглядом на жизнь… они составляли мою жизнь.
Том посмотрел на свою чашку.
– Хочешь еще кофе?
Я кивнул.
Мы позвали официанта и заказали еще по чашке кофе. После этого Том продолжил свой рассказ:
– Постепенно мне стало ясно, что дело вовсе не в ожидании упреков, что проблема гораздо глобальнее. Я думал, что моя жизнь организована вокруг стремления хорошо жить. Но потом я обнаружил, что в действительности хочу оставаться чистеньким. Во всей красе это проявилось в той ситуации с ботинками и кушеткой. Понятно, что любому другому человеку эта идея покажется безумной, но я начал замечать нечто, что имело для меня определенный смысл.
– Выяснилось, что за моими чувствами депрессии и изолированности от мира не стоит никакой великой психотравмы. Виной всему была моя непрестанная слежка за собой, стремление откалибровать себя под окружающих. Когда начался процесс психоанализа, у меня первым делом невольно возник вопрос: что от меня хочет доктор А.? И вся эта глупость с ботинками была попыткой соответствовать ее желаниям. Но кому известно, что хотят другие? Все наши мысли о желаниях окружающих – это одни лишь предположения… Предположения и допущения.
– Мне бы хотелось считать себя человеком достаточно проницательным, – сказал Том после некоторой паузы, – но истина в том, что иногда я оказываюсь прав, а иногда ошибаюсь. На самом деле основной вопрос: попали мы в ловушку собственных допущений или нет? Я не осознавал, что считал стремление найти в окружающих какие-то недостатки фундаментальным качеством человека. Я не знал, что в любом человеке видел желание меня за что-то отругать. Я просто думал, что люди такие и есть, но потом вышло, что я ошибался.
«Я не осознавал, что считал стремление найти в окружающих какие-то недостатки фундаментальным качеством человека. Я не знал, что в любом человеке видел желание меня за что-то отругать. Я просто думал, что люди такие и есть, но потом вышло, что я ошибался».
Том откинулся на спинку стула и сказал:
– Доктор А. открыла мне и еще одну истину, которая застала меня врасплох. Она, конечно, касается не всех и каждого, но в моем случае все было именно так. А звучит эта истина следующим образом: человек, боящийся критики, чаще всего сам любит покритиковать окружающих. Вот это сюрприз… Выходит, что, не находя недостатков в себе, я занимаю себя упреками в адрес окружающих. Я не буду утомлять тебя перечислением миллионов недостатков, найденных мной в оформлении офиса доктора А. или в ней самой. Ты и сам можешь представить.
Том подался вперед и положил руки на стол.
– Критикан! Так называют людей, склонных замечать всякие тривиальные недостатки, а потом всем на них указывать. Людей, которым невозможно угодить. Ни на кого из твоих друзей не похоже? – Он поставил на стол чашку. – Я, наверно, истинный кошмар для психоаналитика.
– Вряд ли, – перебил я его. – Судя по твоему рассказу, ты делал именно то, что должен был делать. Ты приходил к ней и говорил, что чувствуешь. Мне кажется, ей не было сложно проводить с тобой по часу в день.
– Спасибо, конечно, – сказал Том, – но ты врешь.
– Нет, не вру, – ответил я. – Кошмар для аналитика – это пациент, который не рассказывает, что у него на уме. Он втихаря пьет, лупит своего ребенка, но тебе об этом рассказать не может… Или не хочет.
– Нет, скрытность – это не про меня, – сказал Том.
– Да, ты парень честный и открытый.
– Я не хотел, чтобы психоанализ закончился провалом.
– Но некоторые хотят. Представь себе подростка, которого грозят выгнать из школы. Неделю за неделей, сеанс за сеансом он весь час просиживает в полном молчании. Психоаналитик все делает правильно, точно и вдумчиво интерпретирует его молчание и рассказывает ему свои версии. Но парень все равно не вступает в общение. Вполне может быть, что подросток желает психоаналитику провала, чтобы почувствовать, что на свете есть люди более бесполезные, чем он сам.
Том кивнул.
– Нет, я не такой, – сказал он. – Но в действительности я могу быть большим негативистом.
– Доктора А. учили думать о твоем негативизме, и она это делала. Но хорошо, давай усложним твою проблему… Представим пациента с предельно негативным настроем. Представим пациента настолько тонкокожего, что почти любой комментарий психоаналитика, как бы он ни был справедлив или деликатно изложен, воспринимается им как атака. Даже молчание психоаналитика кажется ему упреком. Или, скажем, пациента, который постоянно шарит взглядом по кабинету в поисках небезразличных врачу вещей – букета цветов на столе, фотографий на стене, книг – и изо дня в день отпускает по этому поводу презрительные шуточки. Вот это сложный пациент.
– И что ты делаешь, когда тебе попадается такой пациент?
– Например, принимаю его по утрам, самым первым.
– Нет, я серьезно.
– И я серьезно. Я всегда советую своим студентам стараться не принимать за один день слишком много пациентов такого типа, а сеансы назначать на утренние часы, когда у тебя меньше шансов выйти из себя.
– Мне кажется, такие выпады не принимать на свой счет просто невозможно, или я ошибаюсь? – сказал Том.
– Не ошибаешься. Я, конечно, раздражаюсь, но все время надеюсь найти причину, по которой пациент хочет вывести меня из себя. Моя задача – слушать, а потом сверять услышанное со своими собственными эмоциональными реакциями… Как в случае с тем подростком. Он заставлял психоаналитика чувствовать злобу и собственную несостоятельность, но терапевт смог понять, что подростку необходимо видеть его неудачи.
Том кивнул.
– Ты озвучил свои критические замечания в отношении доктора А., и она задумалась над ними вместе с тобой, – продолжил я. – Меня гораздо больше беспокоит ситуация, когда у пациента есть потребность слишком хорошо думать о своем психоаналитике, а тот начинает этому потакать. У психоаналитиков тоже бывают страхи и сомнения – как правило, в отношении своей способности справиться с тем, с чем пришел к ним пациент. Почти каждый психоаналитик хоть раз в жизни вступал в неосознанный сговор с пациентом, чтобы самые тревожные чувства пациента, ярость или безумие оставались за порогом кабинета. Судя по твоему рассказу, с доктором А. это происходило нечасто.
Мы с минуту помолчали.
«Кошмар для аналитика – это пациент, который не рассказывает, что у него на уме. Он втихаря пьет, лупит своего ребенка, но тебе об этом рассказать не может… Или не хочет».
Потом я сказал:
– Из всего, что ты мне рассказал, одного я не пойму – помог тебе психоанализ или нет?
– Мы с доктором А. как раз сейчас и обсуждаем это во время наших сеансов, потому что я думаю, что пришло время заканчивать. Если ты меня спрашиваешь, произошли ли во мне какие-то фундаментальные перемены, то я не знаю. Не могу сказать. Мне кажется, я стал значительно меньше критиковать самого себя. Я знаю, что стал больше понимать.
– Понимать, что находился в ловушке собственного образа мысли? – спросил я.
– Понимать, что происходит за кулисами, – ответил мне Том. – И это дает мне определенную свободу выбора. Теперь, почувствовав обиду или признаки депрессии, я могу попытаться расшифровать эти свои ощущения. Я могу решить, сам я с собой это вытворяю или это делает кто-то извне. В результате у меня появляется выход.
На секунду задумавшись, он продолжил:
– Когда у тебя нет выбора, ты обречен, ты запутался в паутине упреков и угрызений совести. И этот образ мышления – даже скорее образ жизни – живет так глубоко внутри тебя, что ты не можешь поставить его под сомнение, потому что даже не знаешь о его существовании. Ты просто так живешь. Наличие выбора – это очень большая свобода.
Том посмотрел на проходящего через зал ресторана официанта.
– Вот что я еще хочу тебе сказать, – произнес он. – Пару недель назад я лежал в кровати. Джейн была внизу, заваривала нам чай. Я слышал, как наши мальчишки смеются и играют со своими световыми мечами у себя в спальне. Одним словом, это было идеальное субботнее утро. Я протягиваю руку и включаю третий канал радио. Там заканчивается какой-то музыкальный фрагмент, и диктор говорит: «В нашей программе произошли изменения, и сейчас мы передадим выступление известного историка и радиоведущего». А я в этот момент думаю: «Вот, блин, какого ж хрена…» А диктор все продолжает нахваливать этого своего крутейшего специалиста, покорившего весь мир своей гениальностью. А я думаю: «Ох, ё-моё, да кто же этот твой долбаный эксперт?» А потом, как раз когда я собираюсь выключить радио, он произносит мое имя. Они повторяли программу, которую я сделал несколько лет назад. Я даже расхохотался. Это был какой-то сюрреалистический момент.
– Кто знает, почему они повторяли эту мою старую передачу? Может, на компакт-диске, который они должны были поставить, обнаружилась царапина. Да и какая разница? Суть в том, что меня до сих пор выбивают из колеи все реальные и сюрреальные штуковины, которые мне подкидывает жизнь. Я до сих пор хочу быть единственным экспертом в своей области, какая-то часть меня по-прежнему хочет верить, что если я буду оставаться хорошим и чистеньким, если я буду упорно трудиться и добиваться больших успехов, то мне не будут грозить ни депрессии, ни страхи.
– А изменилось во мне вот что. Теперь у меня в памяти хранятся все мои беседы с психоаналитиком, и я могу в любой момент их вызвать и использовать, чтобы понять, как найти выход из болезненной ситуации. Мне теперь не так одиноко, как раньше.
Официант принес счет и положил его между нами на столик.
– Ты в прошлый раз платил… Давай, сегодня я, – сказал Том.
Мне все-таки было любопытно, почему мы до этого момента ни разу не говорили о том, как у него движется процесс психоанализа, и я задал ему этот вопрос.
– Я не мог об этом говорить, потому что не знал, как об этом говорить. Как я мог рассказать кому-нибудь – даже тебе – об этой дурацкой истории с ботинками? Ведь люди подумают, что я просто впустую трачу время и деньги. Я не был уверен, что люди смогут увидеть за этим более глобальную картину.
Мы оделись, вышли на улицу и на прощание обнялись на пороге ресторана.
Несколько мгновений мы постояли на тротуаре. Том махнул рукой в ту сторону, где улица поднималась на холм к почтовому отделению и магазинам.
– Ты вверх или вниз? – спросил он.
– Вниз, обратно в офис.
Пока Том поднимался по улице, чтобы сесть в метро и отправиться домой, я провожал его взглядом. Стоя рядом с рестораном, я почувствовал хорошо знакомое ощущение легкой тревоги, которое накатывает на меня, когда пациент уходит из кабинета, оставляя меня с ощущением, что мы с ним целый час всего лишь ходили вокруг да около самого важного вопроса этого сеанса. В таких случаях я чувствую, что подвел и своего пациента, и себя самого, и хочу заново прожить прошедший час, заново начать только что завершенную сессии и сделать все по-другому.
Конечно, Том не был моим пациентом, и это не был сеанс психоанализа. Два старинных друга просто встретились за обедом. Но меня беспокоил тот факт, что ни Том, ни я так и не смогли открыто заговорить о том, что он назвал «более глобальной картиной»… что никто из нас ни разу не произнес слова «любовь».
Том уже скрылся из виду, а я все еще думал о нашем разговоре. Я вспоминал «мелочи», о которых он мне рассказывал, – запах пота, грязь на ботинках – и думал, насколько радикально отличается мое представление об этом большом, добром, умном человеке от его собственного видения себя.
Я думал о том, как он боялся, что люди откроют его тайну, смогут рассмотреть в нем того, кем он, по своему собственному убеждению, является, и поймут, что он человек грязный и испорченный. А как же он сможет любить и быть любимым, будучи грязным и испорченным?
Возвращение
Решив сделать моему отцу подарок на восьмидесятилетие, мы с женой организовали поездку в Венгрию. Мы проедем от Будапешта до Карпатских гор по местам, где прошло его детство, увидим дом, где он родился, начальную школу, ферму его родителей.
Через генеалогический веб-сайт я связался с человеком по имени Алекс Дунай из украинского города Львова. Алекс работал туристическим гидом и славился умением находить давно забытые или исчезнувшие с карты местечки. Будучи одновременно и детективом, и переводчиком, Алекс часто сотрудничал с потомками людей, вынужденно покинувших родные места во время Второй мировой войны.
Занимаясь поиском мест, о которых вспоминал мой отец, на современных географических картах (в процессе перекройки государственных границ поменялись и их названия), мы с женой активно переписывались с Алексом по электронной почте и составляли маршрут нашего путешествия. Взяв за основу то немногое, что я слышал от отца о деревне, где он провел свое детство, мы с Алексом решили, что поездку, наверно, лучше всего будет начать в городе Мукачево.
И вот как-то днем в конце мая мы приехали в одну из мукачевских гостиниц. Ныне город Мукачево, расположенный в паре сотен миль от Будапешта, находится на территории Украины. На улице было жарко и пыльно, на углу около отеля торговка продавала нанизанные на веревочку сушеные грибы и желтую черешню. На улицах было полно народу, но в гостинице мы, судя по всему, оказались единственными постояльцами.
Отец предложил забросить чемоданы в номера и отправиться на пешую прогулку по городу. Мы последовали за ним сначала в центр городка, а потом в лабиринт боковых улиц.
Шел отец быстро и не произнося ни слова. Чувствуя, что он узнает эти места, мы просто позволяли ему вести нас туда, куда он считает нужным. Пока мы ждали светофора на пешеходном переходе, он рассказал нам, что с четырнадцати до восемнадцати лет, чтобы иметь возможность ходить в школу, все будние дни он жил здесь, в Мукачеве, снимая комнату у вдовы по имени Анна Трейхман. Анна жила в доме, расположенном прямо напротив католической церкви. Отец с двоюродным братом Эугеном занимали продуваемую всеми ветрами L-образную комнатку за кухней, и делать домашнее задание им приходилось сидя на своих кроватях. Он помнил, что из окна комнаты была видна остроконечная башня собора. Он ходил в расположенную рядом с домом русскую гимназию, а по пятницам садился на автобус и ехал домой в деревню.
Солнце уже садилось, когда мы вышли на небольшую площадь у реки. Отец подвел нас к приземистому одноэтажному дому напротив церкви. Рядом с домом была калитка, ведущая во дворик, где пожилая женщина поливала помидорные грядки. Алекс поговорил с ней по-украински, и я понял, что она ничего не знает ни о госпоже Трейхман, ни о других прежних владельцах дома. Тем не менее она разрешила нам войти и осмотреть дом. Жена, волнуясь, схватила меня за руку.
Алекс открыл деревянную дверь в боковой стенке дома, и мы шагнули через порог. Мы оказались в L-образной комнатке, размером больше похожей на чулан. По сути, эта холодная, сырая комната и была такой кладовкой при кухне.
Стоя в ней со склоненными головами, мы занимали почти все свободное пространство. На мгновение я вдруг почувствовал, как одиноко, должно быть, было отцу спать здесь, вдалеке от родителей.
Я спросил его, знает ли он, что стало с госпожой Трейхман.
– Освенцим, – сказал он. – Кажется, ее убили в первый же день. – Он окинул взглядом комнату. – Нет, я думаю, это не тот дом.
Я тоже еще раз осмотрел комнату. Все было правильно, L-образная комнатка, из окна которой видна башня собора. Я начал было говорить об этом, но отец сказал:
– Пойдем отсюда. Я хочу вернуться в гостиницу.
Он вышел на улицу, и я последовал за ним.
– С тобой все нормально? – спросил я.
– Да, все хорошо, это просто не тот дом.
– Может, тогда посмотрим соседний?
– Да нет, не надо. Просто пойдем обратно в гостиницу.
– Ты уверен? Можно сказать Алексу, чтобы он расспросил соседей.
– Нет-нет, ничего. Просто пойдем отсюда.
Планируя эту поездку, я, естественно, задумывался о том, какие чувства может вызвать у отца возвращение в мир, который он покинул в девятнадцатилетнем возрасте.
Когда мы с ним обсуждали маршрут путешествия несколько месяцев назад, он был полон радостного волнения и очень ждал возможности снова увидеть родные места. Тем не менее я понимал, что для него эта поездка будет нелегкой.
Я подошел к нему, чтобы обнять за плечи, сказать какие-то слова, настоять, что мы пришли в правильное место и, наверно, оба об этом знаем.
– Но, папа, ты же был совершенно уверен… и привел нас прямиком сюда.
Отец отстранился от меня и сказал:
– Я подожду вас на углу.
Я по-английски поблагодарил женщину, а Алекс перевел ей мои слова. Когда мы попрощались и закрыли за собой калитку, отец уже пересек площадь и направился обратно к центру города. Смотря, как он исчезает в одном из переулков, жена повернулась ко мне.
– С отцом все в порядке? – спросила она.
– Почему он не захотел вспомнить? – ответил я вопросом на вопрос.
– Что ты имеешь в виду?
– Это же тот дом, но он, как мне кажется, убедил себя, что это не так… И даже говорить больше на эту тему не хочет.
На следующее утро мы поехали в находящуюся в одиннадцати милях к югу от города деревню Макарово, где родился отец. На подъезде к деревне он показал нам дома, где некогда жили его двоюродные братья, дедушка с бабушкой, прадедушка с прабабушкой, а также пустырь на месте, где когда-то стояла местная синагога.
– А здесь была лавка Акерманов, – сказал он, показывая на забитые досками окна стоящего на тихом перекрестке шлакобетонного здания. – Мама покупала у них продукты.
Потом отец попросил Алекса повернуть направо.
– Бабушкин дом прямо вон там, – показал он мне.
Мы проехали несколько зданий, и отец сказал Алексу остановиться. Мы оказались перед приземистым домом с низкой крышей, где, по словам отца, он и провел свои детские годы вместе с родителями, братьями и сестрами.
Алекс оставил нас в машине, а сам отправился поговорить с людьми, стоявшими на обочине дороги. Из дома, где родился мой отец, на улицу вышла пожилая пара. Алекс несколько минут побеседовал с ними, а потом махнул рукой, чтобы мы вылезали из машины.
Нас пригласили осмотреть дом, и мы вошли, но за все полчаса, пока мы были внутри, отец ни разу не показал виду, что узнает в доме хоть что-то. Когда мы уже шагали обратно к машине, он повернулся ко мне и сказал:
– Нет, наверно, это какой-то другой дом.
– Давай пройдемся вверх по улице и осмотрим остальные дома, – предложил я.
– Да нет, ничего, давай просто поедем дальше, – ответил отец.
К нам подошла моя жена, и я сказал ей, что отец не узнает дом.
– Я просто думаю, что это не он, – сказал отец.
– Мы можем спросить у соседей, может, кто-то что-то знает, – предложила моя жена. – Я позову Алекса.
– Нет, лучше не надо. Я хочу уехать, – возразил отец.
– Папа, мы такой большой путь проделали, нам совершенно не обязательно так быстро отсюда уезжать, – сказал я.
– Нет-нет… ничего. Просто поедем дальше.
Мы проехали еще девять миль до Негрово (это была даже не столько деревня, сколько просто группа из трех или четырех крестьянских хозяйств), чтобы посмотреть на ферму, некогда принадлежавшую моему прадеду.
Давным-давно мама рассказала мне, что в трехлетнем возрасте отца отдали бабушке с дедушкой, потому что матери нужно было ухаживать за его младшими братьями и сестрами. Львиную долю своего детства отец подолгу жил здесь в одной спальне со своим строгим, религиозным дедом.
Алекс поговорил с нынешней хозяйкой дома, и она дала разрешение походить по ферме. Отец показал нам старый дом, сельскохозяйственные строения и конюшню. Посмотрев на ферму с вершины холма, он сказал нам, что когда-то тут была еще и мельница.
– Да, она по-прежнему существует, – сказал Алекс, – вон она, впереди, около дороги.
– Нет, мельница была гораздо больше, – возразил отец. – Это, наверно, не она.
Мы подошли с зданию и, заглянув в пыльные окошки, увидели внутри круглые жернова. Всем, кроме отца, было ясно, что это именно та самая мельница и что за последнюю сотню лет здесь мало что менялось.
– Папа, мне думается, дело в том, что все предметы кажутся нам очень большими в детстве и маленькими, когда мы видим их снова во взрослом возрасте. Я думаю, это та мельница, о которой ты говорил.
– День уже близится к концу, – пробормотал отец. – Думаю, нам пора возвращаться обратно.
Мы сели в машину и всю дорогу до гостиницы молчали. Только Алекс спросил, не будем ли мы возражать, если он включит радио.
На следующее утро мы должны были съездить в курортное местечко в Карпатах, куда каждое лето ездило на отдых все отцовское семейство, но я уже начал сомневаться, что в этом будет какой-то смысл. Мы последовательно объезжали все запланированные места, но того разговора с отцом, которого я так ждал, все не происходило.
В тот же вечер мы с Алексом сели выпить по кружке пива, и я извинился перед ним за то, что мой отец не оценил всю проделанную им поисковую работу.
Алекс выслушал меня, кивая головой, а потом рассказал о другой своей клиентке, женщине из Буэнос-Айреса.
Ее родная деревня, состоявшая из нескольких десятков дворов, находилась на польско-российской границе.
– Сначала деревня была разрушена фашистами, – рассказывал мне Алекс, – а потом все, что от нее осталось, вывезли Советы. Они пустили на строительство даже булыжник со старых дорог.
Эта женщина связалась с Алексом, и они вместе приехали в ее родные места.
– На месте деревни остался только большой дуб, который когда-то стоял на главной площади, – сказал он.
На следующий год женщина привезла свою сестру, через год – подругу, потом – детей, потом – внуков. Каждый год они с Алексом шли через поле к расположенному в полумиле от дороги старому дереву, и уже оттуда женщина начинала прогулку по уже несуществующим улицам и домам своей деревни. «Здесь был дом моей бабушки, – говорила она, – тут стояла синагога, вон там жила я».
Алекс поставил на стол свою кружку.
– Там нет вообще ничего, но она видит все. А в случае вашего отца, все осталось на своих местах, но он ничего не видит. – Он посмотрел мне в глаза и добавил: – Все они воспринимают это по-разному.
В аэропорту отец заметил, как я вручил Алексу конверт.
– Ты ему заплатил сверху? – возмутился отец. – Ты просто псих! За что ему еще приплачивать?
Я почувствовал, как во мне закипает накопленное за последние дни раздражение.
– Он же все нашел, папа. Больше, чем он, для нас никто не смог бы сделать.
Позднее, уже в Лондоне, вернувшись к своей психо-аналитической работе, я вдруг подумал, что отцовское «помню-не помню» было наглядным выражением одной простой психологической истины – места, в которых больше нет любимых нами людей, становятся для нас чужими и совершенно незнакомыми.
Больше того, я стал все сильнее беспокоиться, правильный ли подарок я сделал отцу на его юбилей. Я часто говорил со своими пациентами о том, что подарки могут быть достаточно жестокими попытками управлять людьми… Может быть, так было и в моем случае? Что я хотел от отца, когда приглашал его в это путешествие?
Кроме всего прочего, эта поездка помогла мне понять, что Холокост лишил моего отца возможности вспоминать о своем детстве. В детстве его все время куда-то отправляли из дома, сначала на дедову ферму, потом – в школу.
И я вдруг, как никогда раньше, ощутил его чувство заброшенности и понял, что Холокост затмил воспоминания о перенесенных в детстве тяготах. Избежав уничтожения, о своем детстве он мог сказать только одно: «Я был счастлив».
Потом, где-то через год после этого путешествия, я наткнулся на газетную статью о конных походах в Шотландии. Я вырезал эту заметку и послал ее сестре, сказав, что это может ее заинтересовать. Когда она была маленькая, отец каждые выходные водил ее кататься на лошадях в расположенный неподалеку конный клуб.
У меня даже где-то сохранилась сделанная мамой фотография: моя двенадцатилетняя сестренка с улыбкой наблюдает за тем, как отец седлает лошадь.
Мне помнится, я однажды спросил отца, где он научился так хорошо управляться с лошадьми. Он начал было рассказывать мне, что много занимался с лошадьми, когда был мальчишкой и жил на ферме у деда, но как только я спросил, была ли у него когда-нибудь своя собственная лошадь, он просто встал и ушел прочь… Приблизительно так же, как в первый вечер в Мукачеве.
Естественно, все эти воспоминания заставили меня задуматься о том, какую жизнь я выбрал для себя самого: часами сидеть наедине с другими людьми, думать, стараться быть рядом и не уходить в себя. И пациенты чаще всего продолжают сотрудничать со мной, только пока мне это удается.
Иногда я поступаю как Алекс, то есть веду пациентов к самому началу, используя еще существующие ориентиры. Я тоже помогаю им попасть в невидимый, но вполне осязаемый мир.
Временами я чувствую себя таким же гидом – отчасти детективом, отчасти переводчиком. И Алекс прав – все они воспринимают это по-разному.
Но это еще не конец истории. Через восемь месяцев после поездки у нас родилась дочь Клара. Однажды, когда ей было пять лет, она подслушала мой телефонный разговор. Отец позвонил мне, чтобы сообщить, что умерла наша родственница – женщина, которую я знал всю свою жизнь.
Мы называли ее Тоби, но по-настоящему ее звали Тереза Гроц. Ее дед был братом деда моего отца. Родилась и выросла она на той ферме в Негрове. В 1940 году, когда мой отец эмигрировал в Америку, Тоби и ее семья остались.
В апреле 1944-го немцы собрали всех обитателей фермы и перевезли сначала на кирпичный завод в Мукачево, где им пришлось прожить несколько дней без еды и воды, а потом погрузили в вагоны для скота и отправили в Освенцим.
Сразу по прибытии Тоби ее сестре Хелене и Эугену, с которым мой отец делил комнату в школьные времена (все они на тот момент были подростками), обрили головы и накололи на руке номера. Их послали на принудительные работы, а всех остальных родственников отца (да и всех, кого он вообще знал) отправили в газовые камеры.
По телефону мы с отцом говорили о жизни и судьбе Тоби. Они часто играли вместе, когда он жил на ферме, и отец помнил, какой жизнерадостной и счастливой девочкой она была в те годы. «Но к жизни в Америке она приспособиться так и не смогла, – сказал он. – Она прожила здесь больше шестидесяти лет, но Америка так и не стала ей новым домом».
Я положил трубку, и в дверном проеме появилась моя дочь. Она начала расспрашивать меня о том, что услышала. Пытаясь ответить на ее вопросы об Освенциме и нацистах, я поймал себя на том, что с большим трудом подбираю правильные слова. И тогда я понял отца, потому что увидел в себе то же самое невольное стремление оградить своих детей от всех этих ужасов.
Как пережить смерть близких
Моя пациентка, молодой научный сотрудник Люси Н., положила свое пальто и шарфик на кушетку, а сама уселась в кресло напротив моего стола.
– Я сегодня не хочу ложиться, и сеанс сегодня не хочу проводить. – Она посмотрела мне прямо в глаза. – Не волнуйтесь, я не отказывалась от пищи. Я и вчера вечером поужинала, и сегодня с утра немного поела. Я просто хочу рассказать вам о том, что у меня произошло.
На дворе была пятница, на сеанс Люси пришла в девять утра. Прошлой ночью, сразу после полуночи, Люси уснула на диване в гостиной родительского дома. Ее мать задремала на втором диване. Медсестра находилась рядом с ее отцом в спальне родителей. Спустя несколько часов, приблизительно в половине пятого утра, Люси почувствовала, что над ней наклонилась мать. Она положила руку на ее подушку и тихонько прошептала: «Нам надо немедленно в спальню».
Сиделка уже включила в спальне свет. Мать села на стул, а Люси обошла кровать с другой стороны и присела рядом с отцом. Он лежал, еле дыша, с запрокинутой назад головой и широко раскрытым ртом. Люси приложила ладонь к его лбу, погладила по щеке, а потом взяла за руку. Когда с уст отца слетел странный сдавленный вздох, мать тоже вдруг издала звук.
– Таким звуком обычно выражают отвращение, – сказала Люси. – Возможно, она сделала это не от отвращения, а от удивления, но меня это все равно взбесило. Мне было неприятно даже видеть, как она держит его за руку. Она не держала его за руку, а легонько барабанила по ней кончиками пальцев и приговаривала: «Ничего-ничего, ничего-ничего». Я чуть было не приказала ей замолчать, но не сделала этого, потому что хотела полностью сосредоточиться на отце.
Прерывисто вздохнув, Люси продолжила:
– В этот момент сиделка сказала: «Он уходит». Тогда я легла рядом с ним на кровать. Голову положила на подушку рядом с его головой, руку – ему на грудь, а лбом уткнулась ему в щеку. Я чувствовала, как колется борода, и вспоминала, как он целовал меня по утрам, когда я была совсем маленькая. Я вспоминала все это и вдруг ощутила на своем плече руку матери. Она трясла меня и говорила встать с кровати. Я не хотела, но поднялась… сразу же. Я не хотела ссориться с ней при медсестре.
Несколько секунд Люси молчала.
– Когда я села, отец на короткое мгновение открыл глаза. Смотрел он прямо вверх, в потолок. Я не думаю, что он вообще что-то видел. А потом он закрыл глаза и умер.
Сиделка покинула комнату, а вслед за ней ушла и мать. Через несколько секунд мать снова заглянула в комнату и сказала Люси, что та ей срочно нужна.
– Она хотела поговорить о том, что делать дальше. А я ответила ей, что мне нужно хотя бы несколько минут побыть наедине с отцом.
На улице начало подниматься солнце. Люси раздвинула шторы и выключила свет. Она хотела, чтобы в комнате все было так, как любил отец. Она присела на кровать.
– А потом я просто начала с ним разговаривать, – сказала она.
Она сказала отцу, как рада, что ему больше не больно, что теперь на него снизошел полный покой.
– Я сказала ему, что всегда любила его и что прошу у него прощения за те моменты, когда, наверно, причиняла ему боль. Я сказала, что он всегда будет жить в моей душе. И поцеловала его.
Прошло всего несколько минут, но его губы были уже холодны. Люси замолчала и некоторое время сидела рядом с ним.
Через некоторое время она пошла в кухню, заварила чаю, а потом позвонила своему брату и братьям отца. Сделав все это, она вышла из дома (чтобы не подслушивала мать) и позвонила мне, сообщить о смерти отца и спросить, не будет ли у меня этим утром свободного часа, чтобы поговорить с ней.
После этого Люси просто сидела в кухне. Она чувствовала, как устала, но ложиться спать у нее не было никакого желания.
За несколько последних дней, пока отец балансировал на грани смерти, она не раз чувствовала, что в ней накапливается ненависть к матери и что она вот-вот на нее сорвется.
– Я очень боюсь наорать на нее и высказать все, что о ней думаю. Она была никудышной матерью мне, она почти не ухаживала за отцом, но какой смысл теперь ей обо всем этом говорить.
Люси взглянула на свои часы.
– Я знаю, что пора заканчивать, но можно рассказать вам еще кое-что?
– Конечно, можно, – сказал я.
– Мне приснился сон. Я боюсь, что его забуду. Мне кажется, я смотрела его в тот момент, когда меня разбудила мать.
Во сне Люси ехала в поезде с новорожденным ребенком. Она знала, что это не ее ребенок… Откуда бы ему взяться? Но больше присмотреть за ребенком было некому. Малыш был голоден, и поэтому Люси решила покормить его грудью и обнаружила, что у нее появилось молоко. Он успокоился и уснул. Именно в это мгновение она вдруг сообразила, что ребенок был ее отцом. Она не понимала, откуда знает, что это он, но сомнений у нее не было. Все это не вызвало у нее никакого беспокойства, она просто приняла это как факт.
– Я представления не имею, что все это значит, – сказала Люси. – Но как-то странно все было с этим ребенком.
– В каком смысле странно? – спросил я.
– Мне дети в таком контексте еще никогда не снились. Этот сон был какой-то… ну, другой.
В половину одиннадцатого должны были прийти представители похоронной конторы, а Люси еще нужно было забежать в свою квартиру, чтобы переодеться в свежую одежду.
– Может быть, мы сможем поговорить об этом сне на следующей неделе, – сказала она.
Но на следующей неделе обсудить этот сон у нас не получилось. На Люси свалилось много дел – ей пришлось организовывать похороны отца, искать кого-нибудь, кто смог бы написать некролог, а после службы еще и терпеть поведение матери. Еще неделю она занималась вопросами отцовского завещания.
Наши сеансы Люси использовала, чтобы попытаться понять, как следует подходить к решению всех этих проблем, вспомнить жизнь отца и последние месяцы перед его смертью (может быть, она могла сделать для него больше?), а также представить, какой будет жизнь без него.
Мои первые интуитивные догадки относительно ее сна были связаны с причинами, по которым она обратилась ко мне изначально. Люси направили ко мне за два года до этого. Тогда ей было двадцать семь, и у нее случился жесточайший рецидив анорексии, которой она страдала в подростковом возрасте. В шестнадцатилетнем возрасте она на этой почве попала в больницу и чуть не умерла.
Во время нашей первой встречи Люси, вялая от постоянного недоедания, была больше похожа на беспризорницу. Она сильно похудела, у нее прекратились месячные, волосы потускнели, а кожа приобрела мертвенно-бледный оттенок. В тот момент она жила с бойфрендом, у нее в доме был кот, но хоть какой-то интерес у нее вызывала только научная работа, которой она занималась в докторантуре.
Тем не менее и в этой области ее постоянно изводили сомнения в собственных силах.
– Мне надо было остановиться после магистратуры. Тогда я бы сейчас работала на кого-нибудь другого, проводила бы чужие эксперименты, и мне не нужно было бы мучиться, выдумывая свои собственные идеи. Я совершенно не способна вырабатывать новые и оригинальные идеи.
Настолько же сурово она относилась и к своему телу. У нее часто возникало ощущение неспособности принимать пищу и следить за собой, а мысль о рождении ребенка даже не приходила ей в голову.
Люси рассказала о своей коллеге, которой не удавалось забеременеть даже при помощи экстракорпорального оплодотворения. Она оформила документы на усыновление и вдруг забеременела сразу после того, как они были одобрены. «Ей просто нужно было от кого-нибудь услышать, что она сможет стать хорошей матерью».
Но в последние три месяца жизни отца, когда Люси приходилось за ним ухаживать, состояние ее здоровья стало улучшаться. Возможно, это произошло потому, что она была вынуждена готовить для отца и кормить его. Необходимость ухаживать за его физическим телом заставляла ее задумываться и о своем. Тем не менее мне казалось, что сон, в котором спокойно уснул накормленный ею ребенок, таит в себе какую-то смутную угрозу.
Люси уже много лет не ладила со своими родителями. Во время наших сеансов она бросалась в атаку не на себя, а на них. Временами она вела себя так, будто стать самой собой сможет, только убив своих родителей. Прежде всего я посчитал этот сон выражением ее подсознательного чувства, что в ней есть что-то смертоносное, которое (если бы ей только удалось его «скормить» отцу) могло бы помочь отцу спокойно умереть. Но потом выяснилось, что я жестоко ошибался.
Через четыре месяца после того, как она рассказала мне об этом сне, Люси вошла в мой кабинет и сообщила о своей беременности. Она села на кушетку и рассказала мне, как купила тест на беременность, окунула полоску в мочу и с изумлением увидела, что на ней проступает синяя линия. Она была счастлива до глубины души.
Они с бойфрендом не пользовались средствами контрацепции, потому что Люси, помня о нерегулярности своих месячных, была убеждена, что забеременеть просто не может.
– Как же это произошло? – со смехом гадала она. – Нет, я, конечно, знаю, что при слиянии мужской и женской гамет образуется зигота, но главный вопрос в том, откуда возможность забеременеть взялась у меня. Может, это из-за сна?
– Из-за сна? – спросил я.
– Того самого сна. Который приснился мне в ночь смерти отца.
Мы снова поговорили о последних днях жизни ее отца. Он уже не мог разговаривать. Люси регулярно меняла ему подгузники. Ему было очень страшно, и поэтому в иные ночи ей приходилось сидеть рядом с ним до самого рассвета. Тот сон мы так до сих пор еще и не обсудили, но Люси тем не менее сказала, что знает, что я о нем подумал.
– И что же я о нем подумал? – спросил я.
– Что, ухаживая за отцом, я увидела в себе способность ухаживать и за ребенком. Вы этого не сказали, но я ждала, что вы скажете: «В твоем сне нет матери. Этот сон о том, что ты можешь быть матерью. Ты можешь быть матерью, потому что обнаружила, что тебе не обязательно быть такой же матерью, как твоя мать». Я подумала, что поезд, на котором мы ехали, может символизировать новое направление моих мыслей. Одним словом, совсем незатейливый был сон.
Люси немного помолчала, а потом рассказала об одной из своих коллег, которой не удавалось забеременеть даже при помощи экстракорпорального оплодотворения. Она оформила документы на усыновление и вдруг забеременела сразу после того, как они были одобрены.
– Ей просто нужно было от кого-нибудь услышать, что она сможет стать хорошей матерью. Вот и с моим сном, наверно, то же самое. Я в нем давала самой себе разрешение забеременеть, вам так не кажется?
– В тот момент я воспринял его по-другому, – сказал я, – но теперь мне думается, что вы правы.
А еще мне подумалось, что Люси вдруг обрела голос, то есть научилась выражать свои чувства своими собственными словами… Не только с моей помощью, но и вопреки ей.
Оставшееся до конца сеанса время она рассказывала о планах, которые строили они с бойфрендом: из его кабинета они сделают детскую, а со временем, когда ему дадут прибавку к зарплате, смогут переехать в квартиру попросторнее.
Слушая Люси, я представлял ее с новорожденным ребенком. Я увидел, как она гуляет в парке с коляской, а потом, через несколько лет, ведет его в школу. Я почувствовал, что она права, она изменилась. И наша с ней работа вышла на финишную прямую.
Прощание с жизнью
О смысле молчания
Энтони М. посещал мои сеансы уже три месяца, и наконец, после долгих уговоров и споров, сходил сдать анализы на ВИЧ. Через несколько дней он сидел у меня на кушетке и плакал, закрыв лицо руками. Ему было двадцать девять, и он только что узнал, что анализ показал ВИЧ-положительный статус. Это было в 1989 году, и лечить от СПИДа еще не умели.
Его лондонский доктор не мог сказать, сколько Энтони осталось жить, и поэтому обратился с этим вопросом к своему старинному другу, врачу из Сан-Франциско. Учитывая состояние иммунной системы Энтони, сказал друг, он может «ожидать прожить еще два года и надеяться на четыре».
В последующие недели Энтони рассказал, что ему снится много снов. Например, ему снились падающие с небес самолеты и вгрызающиеся в землю торнадо. В одном сне он увидел, что СПИДом болеют все. Мы интерпретировали этот сон следующим образом: если СПИДом больны буквально все, то его просто не существует. Энтони был одинок, напуган и чувствовал себя полностью изолированным от мира.
Все это время Энтони продолжал рассказывать о своей жизни и о своих чувствах, но говорил все меньше, а потом в один день замолчал вообще. Время от времени, приходя ко мне, он разговаривал со мной о работе, семье, знакомых или визитах к врачам, а потом погружался в молчание. В другие дни Энтони просто ложился на кушетку и все пятьдесят минут не произносил ни слова.
– Мне просто очень печально, – сказал он мне в конце одного из таких сеансов.
Мне трудно передать атмосферу этих сеансов – гнетущую тяжесть и абсолютную тишину, царившую в моем кабинете. Но тишина эта не притупляла моих чувств, наоборот, я слушал внимательнее, чем обычно. Я сидел, подавшись вперед, на самом краешке своего стула.
Тишина бывает разного свойства. Когда пациент, сложив на груди руки и не закрывая глаз, просто отказывается говорить, наступает беспокойная тишина. Сразу за признаниями очень личного или, скажем, сексуального характера следует неловкое молчание.
Молчание Энтони было совершенно другим, потому что он не сопротивлялся и не чувствовал никакого стыда. В обычной ситуации я могу начать расспрашивать надолго замолчавшего пациента, о чем он в этот момент думает и что чувствует. Я пару раз попробовал задать такие вопросы Энтони, но скоро понял, что таким образом только вторгаюсь в его внутренний мир и вызываю у него лишнее беспокойство.
День за днем я сидел рядом с Энтони, а его молчание становилось все более и более глубоким. Он лежал практически без движения, дышал медленно и ритмично, и в один день я вдруг увидел, что он крепко уснул. Когда это случилось впервые, он проснулся в смущении.
– Я, наверно, просто слишком устал, – сказал он. – Сколько я проспал?
Но вскоре у него вошло в норму спать по десять-пятнадцать минут почти каждый сеанс, а раз или два в неделю не просыпаться до самого конца. Он сказал мне, что на сон это, по его ощущениям, было совсем не похоже. Скорее это было похоже на отключку под общим наркозом. И каждый раз он не имел никакого представления, сколько проспал.
Прежде всего я подумал, что он спит во время сеансов, потому что слишком напуган, чтобы спать по ночам дома. Со мной он чувствовал себя в безопасности, ведь я присматривал за ним, пока он спал.
Иногда ему снились сны. Однажды, где-то месяцев через девять с начала психоанализа, Энтони лежал на боку. Он посмотрел на книжный шкаф, стоящий у противоположной стены моего кабинета, закрыл глаза и погрузился в сон.
Проснувшись через двадцать минут, он рассказал мне, что во сне листал медицинский справочник и нашел в нем фотографию, на которой в разрезе было изображено тело матери с плодом в утробе. Иллюстрация, как ни странно, была «живая». Он мог видеть, как через пуповину, связывающую мать и дитя, циркулирует кровь. Подпись под картинкой гласила: «Ребенок инфицируется кровью ВИЧ-позитивной матери». Налетевший порыв ветра начал перелистывать страницы книги, «как в кино, когда ветер переворачивает странички календаря». И тут Энтони проснулся.
Отталкиваясь от всего, что мне было известно об Энтони, и от своих собственных представлений о процессе переноса – то есть о том, каким образом мы конструируем друг друга в соответствии с заложенными в нас в раннем детстве шаблонами, я посчитал этот его сон выражением желания быть ближе ко мне, но вместе с тем и держать определенную дистанцию. Он хотел чувствовать, что находится под моей защитой, но и опасался, что я буду для него токсичен.
Мы пришли к следующему выводу: он боится, что мои слова причинят ему вред, что он от них заболеет, как тот нерожденный ребенок, инфицированный своей матерью.
– Меня пугает, – сказал Энтони, – что если мы только заговорим или даже просто подумаем обо всем этом, то я заболею.
Мне казалось, я понимал все, что происходит в процессе психоаналитической работы с Энтони, и даже оформил свои мысли в виде лекции. Но вскоре после публикации этой лекции в International Journal of Psychoanalysis у меня стали возникать определенные сомнения в правильности написанного. Энтони по-прежнему засыпал во время сеансов, и, насколько я мог видеть, мои интерпретации его поведения никаких результатов не давали. Я почувствовал, что его молчание все больше затягивает и меня самого.
В процессе работы мне приходилось просиживать рядом с пациентами многие тысячи часов, и постепенно у меня выработался своеобразный внутренний будильник, срабатывающий ровно через пятьдесят минут. Но в присутствии Энтони мои внутренние часы начали давать сбои. Теперь одни сеансы пролетали, по моим ощущениям, за считаные минуты, а другие, казалось, наоборот, длились бесконечно.
Один раз я уже собирался сказать Энтони, что нам пора закругляться, но потом взглянул на часы и обнаружил, что с начала сеанса прошло всего несколько минут. В тот момент я ему этого не сказал, но у меня возникла мысль, что он хочет остановить время. Остановить время, чтобы вечно пребывать в текущем моменте, где он не был болен, где ему не грозила смерть.
На третьем году процесса психоанализа иммунная система Энтони рухнула окончательно. Некоторое время количество CD4-лимфоцитов в его крови и так было ниже нормы (от 500 до 1500 клеток на кубический миллилитр), но потом внезапно упало еще больше, со 175 до 43. Когда количество CD4-клеток в крови человека, зараженного вирусом иммунодефицита, падает ниже 200, у него диагностируют СПИД.
Несмотря на то, что Энтони хорошо выглядел и пока ничем не болел, становилось все вероятнее, что в скором времени он падет жертвой пневмоцистозной пневмонии или какого-нибудь другого потенциально смертельного инфекционного недуга.
«Мы с коллегами обсуждали ваш доклад, – сказал мне один именитый американский психоаналитик, – и я решил спросить вас, зачем вы тратите время на этого пациента. Ведь он все равно скоро умрет. Почему бы вам не помочь кому-то, у кого есть будущее?»
Через несколько дней после того, как мне сообщили о критическом снижении количества CD4-клеток в крови Энтони, я получил письмо с приглашением на клинический семинар за границей и решил выступить там с рассказом о его случае.
Я хотел сделать это, потому что у меня было ощущение уникальности нашей с ним работы, потому что чаще всего помощь ВИЧ-инфицированным людям ограничивалась советами и психологической поддержкой, то есть тем, что Энтони называл сладкими пилюлями. Он говорил мне, что самой лучшей поддержкой всегда считал правду, какой бы горькой и болезненной она ни была. В любом случае я был убежден, что психоаналитикам с пациентами такого типа уже в самое ближайшее время придется сталкиваться все чаще и чаще.
Во время перерыва на кофе ко мне подошел один именитый американский психоаналитик.
– Мы с коллегами обсуждали ваш доклад, – сказал он, – и я решил спросить вас, зачем вы тратите время на этого пациента. Ведь он все равно скоро умрет. Почему бы вам не помочь кому-то, у кого есть будущее?
Его вопрос шокировал и возмутил меня. Это были очень жестокие слова. Нам с Энтони было совершенно ясно, что процесс психоанализа помогает ему бороться со своими страхами и депрессивными состояниями, в результате чего повышалась эффективность терапии, которую он проходил у своих врачей.
Кроме того, психоанализ помогал ему бороться с неизвестностью.
– Достойно живи, пока можешь, достойно умри, когда придет время, – не единожды говорил сам Энтони.
Тем не менее вопрос американца никак не шел у меня из головы, и, думая о нем, я вдруг понял, какой степени покровительства я достиг в отношении этого своего пациента.
Спустя несколько недель Энтони спросил меня, не смог бы я продолжать встречаться с ним и после того, как его в конце концов положат в больницу. Я ответил ему, что буду приходить и каждый день проводить сеансы, то есть мы будем видеться точно так же, как и сейчас, пять раз в неделю.
– А что, если вам не разрешат больничные врачи?
– Я не думаю, что кто-то может запретить мне приходить, садиться на стул и разговаривать с вами в часы посещения.
– Может быть, нам дадут для этого отдельную комнату, – сказал Энтони, – но если не дадут, то мы сможем просто отгораживаться от всех остальных ширмой, да?
– Если вы хотите знать, буду ли я рядом с вами столько, сколько у вас в этом будет потребность, то я вам это обещаю.
Энтони сказал, что знает – я его не брошу, а потом заплакал.
Именно после этого разговора мы наконец смогли более или менее точно выразить словами его желания. Ближе к самому концу, сказал мне Энтони, он лучше пойдет на самоубийство, чем позволит себе почувствовать, что СПИД одержал над ним победу. Он не хотел умирать в страхе и одиночестве, а также хотел, насколько это только возможно, избежать боли. Он не желал уходить загнанным в угол и повергнутым в панику, он хотел достойно прожить свою смерть.
Энтони считает себя счастливчиком. Сегодня, когда с момента нашего знакомства прошло уже двадцать два года, вирус в его крови больше не обнаруживается, а количество CD4-клеток держится в нормальном диапазоне. Он вполне здоров. Он больше не боится, что его недуг превратится в реальность, если он будет о нем думать или разговаривать, и поэтому активно пользуется превентивными медицинскими средствами, которые появились в самый подходящий для него момент. «Получи, сволочь», – думает он о болезни, принимая ежедневную дозу таблеток.
Мы до сих пор встречаемся, но уже не так часто, как раньше. И иногда, пусть очень редко, но Энтони все-таки на несколько минут засыпает во время сеанса. Как правило, это случалось в те дни, когда он сдавал на анализ кровь, получал результаты анализа или узнавал о смерти кого-нибудь из родственников или знакомых. И теперь мы с ним воспринимали эти происшествия в качестве напоминания нам обоим о том, что смерть всегда находится гораздо ближе, чем нам хотелось бы думать.
Сейчас я думаю, что в разные моменты молчание Энтони было выражением разных чувств: печали, желания быть ближе ко мне, но держаться на расстоянии, стремления остановить время. Энтони сказал мне, что эти периоды тишины обладали целительным эффектом, в эти мгновения у него была возможность регрессировать и оказаться под присмотром другого человека. Все более и более глубокое и затяжное молчание было знаком усиливающегося доверия ко мне.
Вполне может быть, что еще его молчание было своеобразной репетицией момента смерти, но прежде всего оно было чем-то, что нам приходилось переживать вместе. Погружаясь в молчание, Энтони обнаруживал, что ему легче переносить мысли о собственной смерти, принимать тишину, потому что он чувствовал, что остается живым в сознании другого человека.
Об избавлении от скорби
Мои записи показывают, что Элис П. пришла ко мне на консультацию в июне 1988 года. Нашу беседу она начала словами:
– Я уже много лет сама не своя и просто не представляю, как выбить себя из этого состояния.
Она немного рассказала мне о своей семье. Они с мужем постарались обеспечить своим дочерям хороший старт самостоятельной жизни, и «девочки» действительно добились успеха – младшая училась в Оксфорде на медицинском и уже в этом году должна была получить диплом.
Ближе к концу консультации Элис вдруг подалась вперед на своем стуле и сказала мне, что девятнадцать лет назад скоропостижно скончался их третий ребенок, сын Джек. Ему тогда было всего три месяца от роду.
– Это произошло в пятницу… 27 июня 1969 года. Сразу после обеда. Я покормила Джека и уложила спать. А когда вернулась, он был уже мертв.
Затем Элис процитировала мне фразу из «Боли утраты» К. С. Льюиса, которой он описал свои опасения, что из его сознания постепенно исчезают воспоминания о покойной жене:
– «Медленно, бесшумно, как падают на землю снежные хлопья, и снег будет идти всю ночь – хлопья моего воображения, моей избирательной памяти будут накрывать ее образ… И в конце концов полностью погребут под собой реальные очертания». Так сказал Льюис. Но у меня все по-другому, – проговорила Элис. – Я про Джека помню буквально всё… Запах его кожи, его улыбку. Всё.
Застыв без движения, она продолжила:
– Пару дней назад я готовлю на кухне завтрак, слушаю радио, а там рассказывают ужасную историю о том, как во время катания на лодках погибли дети. И я думаю: Джеку утонуть не грозит. У меня все время вертятся такие мысли. Пьяные водители для Джека угрозы не представляют. У Джека никогда не будет ни рака, ни инфаркта – он в безопасности. Это же безумие какое-то. Таких мыслей не должно быть.
С полгода назад ко мне на консультацию записался Эдмунд К. В свои двадцать девять он уже был директором международной организации по распространению гуманитарной помощи. За первые пять лет работы он побывал в тридцати с лишним странах и инспектировал гуманитарную деятельность своей организации в таких государствах, как Афганистан, Судан и Ирак.
Но с девятнадцати лет, то есть с момента, когда покончил с собой его отец, он сидит на антидепрессантах.
– Я понимаю, что пользоваться антидепрессантами мне не стоило бы, – сказал Эдмунд. – Но, переставая их принимать, я моментально оказываюсь в том же самом состоянии, в котором был в девятнадцать… Я злюсь на отца за то, что он пошел на самоубийство. И это такая глупость. Мне уже давным-давно следовало бы закрыть для себя эту тему.
И Элис П., и Эдмунд К. скорбят. Каждый из них переживает это по-своему, но одинаковы они в том, что усугубляют свои страдания нежеланием оставить все произошедшее в прошлом.
Они страдают гораздо сильнее, потому что надеются как-то прогрессировать, пройти через определенные стадии своего горя. Но поскольку этого не происходит, они чувствуют, что делают что-то неправильно, а если точнее – что-то не так в них самих.
Они страдают дважды – сначала от самого горя, а потом от тирании своих собственных «должен – не должен»: «Я должна была выбить себя из этого состояния», «Я не должен так злиться», «Я давно уже должен был все забыть и жить дальше» и так далее. Здесь остается слишком мало места для исследования своих эмоций и понимания. Такой образ существования порождает ненависть к самому себе, отчаянье и депрессивные состояния.
Идея отказа от горя – завершения процесса скорби – корнями наверняка уходит в работы Элизабет Кюблер-Росс[4]. В 1960-х Кюблер-Росс идентифицировала пять психологических стадий в переживаниях смертельно больных пациентов, последней из которых является принятие. Около четверти века назад и сама Кюблер-Росс, и многие психологи, работающие с людьми, перенесшими тяжелые утраты, начали использовать эти пять стадий для описания переживаний как умирающих, так и скорбящих по умершим.
Я давно сомневался в правоте Кюблер-Росс. Умирающие и скорбящие люди проходят через совершенно разные «психологические стадии». Умирающий человек знает, что страданиям придет конец, но в случае человека скорбящего все совсем не так. Скорбящий человек продолжает жить и всю оставшуюся жизнь может продолжать страдать от своего горя.
Люди страдают дважды– сначала от самого горя, а потом от тирании своих собственных «должен – не должен»: «Я должна была выбить себя из этого состояния», «Я не должен так злиться», «Я давно уже должен был все забыть и жить дальше» и так далее.
Все мы скорбим по-разному, но в общем случае изначальные чувства шока и страха, вызванные смертью близкого человека, со временем притупляются и теряют силу. Пройдя через процесс переживания горя, мы постепенно приходим в себя, хотя какая-то сердечная боль все-таки остается с нами. Особенно тяжело нам в этот период даются праздники и юбилеи. Скорбь может немного отступить, а потом, совершенно неожиданно, снова обрушиться на нас со всей силой.
Потеря ребенка, потеря близкого человека, добровольно расставшегося с жизнью, – все эти потери, равно как и многие другие, причиняют нам боль на протяжении очень долгого времени.
Умирающий человек знает, что страданиям придет конец, но в случае человека скорбящего все совсем не так. Скорбящий человек продолжает жить и всю оставшуюся жизнь может страдать от своего горя.
Тем не менее индустрия психологической помощи, как правило, обещает избавить нас от этих страданий. На полках с «пособиями по борьбе со скорбью» (этот жанр сейчас цветет буйным цветом) мы в последнее время видим все больше книг с названиями наподобие: «Перед лицом горя: Как помочь своим родным справиться с проблемами, связанными со смертью, умиранием и прочими утратами»; «Этапы скорби: Как заново выстроить свою жизнь и восстановиться после жизненных потерь за несколько простых шагов» или «Руководство по избавлению от скорби».
Эта последняя книга рекомендуется к покупке интернет-магазином Amazon: «Как специалист по облегчению скорби могу сказать, что в работе со своими подопечными я пользуюсь этой и только этой книгой. Она просто замечательная!» – гласит один отзыв. «Непременно включите этот текст в свой арсенал инструментов для борьбы с горем!» – говорится в другом. Одним словом, вы понимаете: наше горе стало состоянием излечимым. Мы можем легко восстановиться. Мы можем оставить его в прошлом.
Но мой опыт подсказывает, что возможность распрощаться с горем – это для человека скорбящего всего лишь очень привлекательная фантазия. Это все выдумки, что мы можем любить, терять, страдать, а потом просто сделать что-то, в результате чего наше горе уйдет навсегда. Нам хочется верить, что мы можем добиться избавления от скорби, потому что она способна застать нас врасплох и выбить из колеи даже через много лет после тяжелой утраты.
В пятницу 15 ноября 2008 года по холмам и каньонам, окружающим калифорнийский городок Монтесито, прошли лесные пожары, в результате которых пострадало больше двух десятков людей. Пожары полностью уничтожили 210 домов, и одним из них был дом, принадлежавший моей сестре. Физически ни она, ни ее муж не пострадали, но потеряли абсолютно все, кроме одежды, которая в тот момент была на них надета.
Через месяц после пожаров, когда мы с сестрой разговаривали по телефону, она рассказала мне о том, как сплотились жители их городка.
Например, в ресторанах бесплатно кормили людей, потерявших имущество. Она описала мне процесс получения помощи от федерального правительства, поведала о широком спектре ссуд и кредитов, предлагаемых пострадавшим, а также о том, как государственные чиновники старались помочь им заполнить все необходимые заявления.
Я сказал сестре, что меня восхищает ее прагматизм и способность вновь подняться на ноги и начать налаживать новую жизнь.
Но тут она сообщила мне, что ходила к ясновидящей.
Меня это, конечно, удивило, но гораздо больше я был поражен своей собственной реакцией на ее слова. Когда сестра сказала, что поговорила с нашей матерью (которая умерла больше двадцати лет назад), я вдруг почувствовал, что на глаза наворачиваются слезы, а потом неожиданно для себя самого спросил:
– И что тебе сказала мама?
По окончании нашей беседы я подумал, что мы обращаемся к ясновидению, когда чувствуем потребность в присутствии ушедших от нас близких людей и не можем согласиться с бесповоротностью смерти. Нам хочется верить, что ясновидящие могут вернуть умерших, по которым мы тоскуем, в мир живых. Вера в возможность избавиться от горя и оставить его в прошлом – это такой же самообман, ложная надежда на то, что нам под силу унять живущую в нас скорбь.
О пробуждении от сна
Пару лет назад, прямо перед Рождеством, моего четырехлетнего сына положили в больницу. Под кожей около правого глаза у него возникла инфекционная пресептальная флегмона – веко покраснело и опухло до такой степени, что он не мог открыть глаз. Врачи опасались, что инфекция может проникнуть в глазной нерв, а после этого и в ткани мозга. Ему назначили пенициллиновые инъекции и поместили под круглосуточное наблюдение.
Мы с женой целых семь дней провели рядом с сыном и поэтому вошли в ритм жизни детского отделения больницы – знали, в какие часы нашему сыну полагается принимать лекарства, привыкли к двенадцатичасовым сменам медсестер и утренним обходам врачей. Вид притихших, покрытых снегом улиц за окнами госпиталя только усиливал чувство изоляции от мира.
В первый же вечер по возвращении домой сын наотрез отказался принимать антибиотики. Мы с женой по очереди умоляли его, то слезно, то сердито, но ничего не помогало.
В конце концов я рассказал ему историю из своего детства. Когда меня положили в больницу удалять гланды, я удрал от двух медсестер, которые пришли забирать меня в операционную.
– Мне просто не хотелось туда идти, – сказал я.
Мой сын немного поразмыслил об этом и через несколько минут согласился принять лекарство. Уже перед сном, когда я закончил читать ему сказку и выключил свет, он попросил меня еще раз рассказать, как я убежал от медсестер.
В ту ночь я внезапно проснулся от сна, который начал стираться из моей памяти сразу же после пробуждения. Во сне я видел, как протягиваю руку, чтобы поймать маленькую зеленую ящерицу, шмыгнувшую в темное пространство между двумя камнями и исчезнувшую где-то под землей.
Сон, раскрашенный в цвета старой фотографии, был очень похож на реальное воспоминание. Возможно, это и правда случилось со мной, когда я был еще мальчишкой. Мне подумалось, что сон имеет какое-то отношение к болезни сына, но какое? И тут я вспомнил еще одну деталь сна – четыре буквы S, I, D, A.
Я некоторое время полежал в темное, пытаясь ухватить за хвост ускользающий от меня сон, но больше ничего вспомнить не смог. Расстроившись, я встал с кровати, пошел на кухню и налил себе воды из-под крана.
Зеленые цифры часов на духовке показывали 01:25. Я взял стакан и поднялся в гостиную на верхнем этаже нашего дома. Я сидел там в тишине, периодически нарушаемой только скрежетом шестерен в коробках передач поднимавшихся в горку круглосуточных автобусов на дороге за углом.
Мне, как психоаналитику, становится очень не по себе, когда я сам не могу вспомнить собственный сон. Конечно, здравого смысла здесь мало, но, когда я не могу вспомнить сон, мне бывает стыдно, потому что я начинаю видеть в себе какого-то самозванца. «Людей учишь, а сам не умеешь», – не раз говаривал я себе в таких случаях.
В ту ночь я поступил так, как сам советую делать пациентам, пытающимся вспомнить подробности приснившегося им сна: я воспользовался методом свободных ассоциаций, то есть позволил подняться на поверхность сознания всем своим мыслям, какими бы алогичными или неудобными они ни были.
Первая моя мысль: испанское стихотворение. Вроде бы Педро Салинаса? Я понимал, что совпадение не полное, но вспомнил строки:
«Я забыл твое имя; и буквы его теперь плавают вокруг меня по-отдельности, не зная друг друга / Перемешиваясь, они превращаются в рекламы на боках автобусов, другие имена на почтовых конвертах / Ты где-то по-прежнему есть, но разбитая на кусочки, невозможная и недостижимая».
Вдруг меня осенило, и я узнал эти четыре буквы: SIDA по-испански означает AIDS, то есть СПИД. Одни и те же буквы, только переставленные местами, как буквы в том стихотворении.
Я вспомнил молодого человека, много лет назад дважды приходившего ко мне на консультации. Семейный доктор направил его ко мне, потому что он, будучи ВИЧ-позитивным, отказывался лечиться от пневмонии. Доктор спрашивал, не смог бы я найти какой-нибудь способ убедить его послушаться врача и родителей?
Во время нашей первой встречи молодой человек сказал мне, что родился и вырос в Корнуолле, в маленькой деревеньке на самой оконечности полуострова Лизард, то есть «ящерица».
– Лизард – это такой мыс, самая южная точка Британии. В действительности приближение Испанской Армады заметили именно с поля, рядом с которым стоит дом моих родителей, – сказал он.
Мы поговорили о его болезни, и меня сильно обеспокоило его полное равнодушие в отношении себя и своего состояния. Я сделал все, чтобы достучаться до него. Мы обсудили боязнь смерти, и я предположил, что он пытается оградить себя от этого страха, отказываясь признавать себя больным и не соглашаясь лечиться. Мне не удалось убедить его в необходимости принять помощь, и он ушел, но тем не менее обещал вернуться на следующий день.
На вторую консультацию он опоздал. Войдя в мой кабинет, он сказал, что все-таки понял, что я был прав и что ему нужно поберечь себя. Однако, вместо того чтобы согласиться пройти курс лечения, он решил, что ему будет лучше съездить в отпуск. У него уже было забронировано путешествие в Рио на Марди Гра… Но зачем ждать, когда можно поехать уже сейчас?
На следующую осень я узнал от его врача, что он умер. Не от пневмонии, а от дизентерии.
За окном проехал очередной полуночный автобус. Казалось, эти две консультации были совсем недавно, но в действительности с тех пор минуло уже около двадцати лет. Тому парню было всего двадцать шесть, когда он умер. Его родители, наверно, были еще живы. Я представил себе их дом на морском берегу и покрытое снегом соседнее поле. Я увидел его родителей такими, какими они могут быть сегодня. Я увидел, как они заворачивают подарки, слушают радио и вспоминают, как их чудесный мальчик, не снимая своей фланелевой пижамы, бежал открывать свои подарки в рождественское утро.
Как бы мне хотелось, чтобы я тогда сумел уговорить его начать принимать лекарства, лечь в больницу, позволить врачам лечить себя. Но он ускользнул от меня, как та ящерица из моего сна.
В тот момент я не нашел слов, которые смогли бы убедить его остаться. Вполне возможно, я не смог бы найти их и сегодня. Подняв взгляд, я увидел свое отражение в большом темном окне гостиной и снова почувствовал вчерашнюю беспомощность, ощутил бессилие, охватившее меня после отказа сына принимать лекарства, и страх, что он тоже может ускользнуть от меня и скрыться под землей.
Да, слишком много пациентов, с которыми мне довелось встречаться во времена своей молодости, уже покинули этот мир, но иногда, как это бывает в мгновения пробуждения ото сна, я ловлю себя на том, что тянусь к ним, чтобы сказать несколько не нашедшихся тогда нужных слов.
Источники и примечания
К «Предисловию»
Я сделал все возможное, чтобы соблюсти конфиденциальность. Я изменил имена и все прочие идентифицирующие характеристики, чтобы сохранить анонимность моих пациентов, не искажая сути проделанной с ними работы. В тех случаях, когда у меня возникали какие-либо сомнения, я показывал пациентам черновик рукописи и просил высказать свои соображения или замечания: все они охотно согласились поделиться своими переживаниями, многие из них выразили надежду, что публикация их историй поможет другим людям.
Simone Weil. Gravity and Grace (London: Routledge and Kegan Paul, 1952. Р. 132.
К главе «Начала»
Об одержимости историей, которую мы не в силах выразить словами
Слова Карен Бликсен (Исак Динесен) о том, что все беды можно перенести, сложив их в историю и рассказав эту историю другим людям, поставлены эпиграфом к одной из глав книги: Hannah Arendt. The Human Condition (Chicago: University of Chicago Press, 1999).
D. W. Winnicott. The Concept of Trauma in Relation to the Development of the Individual within the Family // Psycho-Analytic Explorations, ed. Clare Winnicott, Ray Shepherd and Madeleine Davis (London: Karnac Books, 1989).
Joseph Sandler. Countertransference and Role-Responsivenes // International Review of Psycho-Analysis, 1976, 3:43–47.
Carol S. Dweck, Claudia M. Mueller. Praise for Intelligence Can Undermine Children’s Motivation and Performance // Journal of Personality and Social Psychology, 1998, Vol. 75, No. 1, 33–52.
Anne Enright. Making Babies: Stumbling into Motherhood (London: Vintage, 2005).
Phillip Yancey, Paul Brand. The Gift of Pain: Why We Hurt and What We Can Do About It (Grand Rapids, Michigan: Zondervan Publishing, 1997).
Joyce McDougall. Reflections on Affect: A Psychoanalytic View on Alexithymia. – Theatres of the Mind: Illusion and Truth on the Psychoanalytic Stage (London: Free Association Books, 1986).
К главе «Ложь»
E. L. Auchincloss, R. W. Weiss. Paranoid Character and the Intolerance of Indifference // Journal of the American Psychoanalytic Association, 1992, 40:1013–37.
Я в большом долгу перед Элизабет Очинклосс и Ричардом Вайссом; их очерк навел меня на мысли о связи между паранойей и безразличием окружающих, и из него я узнал о существовании приведенной мною цитаты из книги: Paul Fussell. The Great War and Modern Memory (Oxford: Oxford University Press, 2000).
Betty Joseph. Envy in Everyday Life // Psychic Equilibrium and Psychic Change (London: Tavistock Routledge, 1989).
Sigmund Freud (1912). On the Universal Tendency to Debasement in the Sphere of Love (Contributions to the Psychology of Love II) // The Standard Edition of the Complete Psychological Works of Sigmund Freud, Volume XI (London: The Hogarth Press and the Institute of Psychoanalysis, 1978).
Charles Dickens. A Christmas Carol and Other Christmas Books (Oxford: Oxford University Press, 2008), 5–85.
К главе «Перемены»
Jim Dwyer, Kevin Flynn. 102 Minutes: The Untold Story of the Fight to Survive inside the Twin Towers (London: Arrow, 2005).
Leonard Shengold. Haunted by Parents (New Haven, Connecticut: Yale University Press, 2006).
Alix Spiegel. Analysis: Studies into Psychology During Disasters, Weekend All Things Considered, National Public Radio, 11.09.2004.
Stuart S. Asch. Varieties of Negative Therapeutic Reaction and Problems of Technique // Journal of the American Psychoanalytic Association, 1976, 24:383–407.
Anna Freud. Notes on a Connection Between the States of Negativism and of Emotional Surrender // The Writings of Anna Freud: Indications for Child Analysis and Other Papers 1945–1956 (New York: International Universities Press, 1968).
Dan McCall. The Silence of Bartleby (Ithaca, New York: Cornell University Press, 1989).
Herman Melville. Bartleby, the Scrivener // Billy Budd, Sailor and Other Stories (London: Everyman, 1993).
Anna Freud. About Losing and Being Lost // The Psychoanalytic Study of the Child, 1967, 22:9–19.
Karen Horney. The Problem of the Negative Therapeutic Reaction // Psychoanalytic Quarterly, 1936, 5:29–44.
Dr Seuss. Did I Ever Tell You How Lucky You Are? (London: HarperCollins, 2004).
William Styron. Darkness Visible: A Memoir of Madness (London: Picador, 1991).
D. W. Winnicott. Psychoanalysis and the Sense of Guilt // The Maturational Processes and the Facilitating Environment (London: The Hogarth Press and the Institute of Psychoanalysis, 1979).
Samuel Beckett. Endgame // The Complete Dramatic Works (London: Faber and Faber, 1986).
Betty Joseph. The Patient Who Is Difficult To Reach // Psychic Equilibrium and Psychic Change (London: Tavistock / Routledge, 1989).
Arthur Krystal. My Holocaust Problem // The Half-Life of an American Essayist (Jaffrey, New Hampshire: David R. Godine, 2007).
В эссе Артура Кристала рассматриваются многие вопросы, которых я касался в данной книге, причем часто с глубоко личностной точки зрения.
Он пишет: «Если жизнь нашего сознания представляет собою последовательность шагов, влекущую за собой прогрессивную утерю невинности и наивности, начинающуюся с осознания того факта, что ты не являешься центром вселенной и заканчивающуюся осознанием, что сама вселенная не имеет никакого центра, то нет абсолютно никакой нужды ускорять движение ребенка к знанию о запрограммированных ужасах, уготованных немецкими властителями еврейскому народу. Люди придут или не придут к этому знанию самостоятельно. Я не убежден, что обсуждаемая нами жизнь требует от нас постоянно размышлять о том, что случилось с евреями. Я уверен только в одном: в силу того, что те, кто погиб, были не вольны не идти на смерть, мы, их потомки, не вольны не хранить о них память».
К главе «Прощание с жизнью»
Stephen Grosz. A Phantasy of Infection // International Journal of Psychoanalysis, 1993, 74:965–74.
Pedro Salinas. Muertes / Deaths // Roots and Wings: Poetry from Spain, 1900–1975: A Bilingual Anthology, ed. Hardie St. Martin (London: Harper and Row, 1976).
Благодарности
С любовью благодарю свою жену Николу за понимание и за то, что она не жалела для меня времени. Эта книга посвящается ей и двум другим людям, без которых она не могла бы состояться, то есть нашим детям – Кларе и Сэмюэлю.
Карин Бессер, Венди Коуп, Дэвид Аронович и Джон Лар читали и перечитывали все эти истории, пока я их писал. Без их советов я не смог бы написать эту книгу.
Спасибо моим друзьям и родным за поддержку и помощь. Среди них мне хотелось бы назвать Кристофера Болласа, Майкла Брирли, Дональда Кэмпбелла, Энн Коксон, Алекса Дуная, моих родителей Аниту и Бернарда, моего брата Мика и сестру Джакалин, Франсез Колман Гросс, Джека Гросса, Дэвида Харрисона, Джулию Крайтман, Стивена Леманна и Кэрол Саберски, Джеффри и Дженис Лакхерст, Лахлана Маккиннона, Пола Майерсберга, Майкла Митчелла, Алана Монтефьоре и Кэтрин Одар, Пенни Пилцер, Селию Рид, Джона Сколара, Майкла и Анджелу Сколар, Джонатана Шелдона, Стюарта Шермана, Клайва Синклера, Рамасвами Сударшана, Катарин Вайнер и Беттину фон Цвель.
Элизабет Брэдшоу, Молли Макдоналд, Шан Патнем и Шэрон Шамир помогали мне в подготовке этой книги. Я благодарю их всех за советы и добродушие.
В особом долгу я перед следующими психоаналитиками: Амадео Лиментани, Энн-Мари Сандлер, Ханой Сегал и Игнес Сорде. Я очень благодарен им и студентам Института психоанализа, Психоаналитического отделения лондонского Юниверсити-Колледжа, а также своим коллегам из Портменской клиники, Центра имени Анны Фрейд, Королевской общедоступной клинической больницы и Глочестер-Хауса при Тэвистокской клинике.
Дэвид Миллер показал себя заботливым и вдумчивым агентом и оказывал мне всемерную поддержку. Я благодарю его и всех его коллег из Rogers, Coleridge & White. Особенно Стивена Эдвардса, Алекса Гудвина, Маргарет Халтон, Доренса Лалё, Зои Нельсон, Питера Робинсона, Элеанор Симпсон и Питера Штрауса. Также я хочу сказать спасибо Мелани Джексон из Нью-Йорка.
Я в большом долгу перед моим издателем и редактором из Chatto & Windus Кларой Фармер. Я благодарю ее и Парису Эбрахими за аккуратность и изобретательность, проявленную в процессе редактирования и издания данной книги. Спасибо всем сотрудникам Chatto за то, что нам с таким удовольствием работалось вместе.
Особую благодарность хочу выразить Дэвиду Милнеру, Стивену Паркеру и Сью Амарадивакара. Огромное спасибо всем другим издателям, принимавшим участие в этом проекте, и прежде всего: Марии Гуарнашелли из W. W. Norton в Нью-Йорке, Энн Коллинз из Random House Canada в Торонто, Мартину Давиду и Эрне Штааль из Contact Atlas в Голландии, Нине Бшорр и Петеру Шиллему из S. Fischer Verlag во Франкфурте, Франческо Анцельмо из Arnoldo Mondadori Editore в Милане, Мигелю Агилару из Random House Mondadori S. A. в Барселоне, Хорхе Захару в Бразилии и Анне Патаки из S. Patakis Publications S. A. в Афинах.
Отрывки из этой книги публиковались в Financial Times Weekend Magazine. Я благодарю Кэролайн Дэниел, Элис Фишберн, Сью Мэттиас и Аннабел Райт.
И, наконец, я хочу выразить благодарность тем, кого не могу назвать поименно, – своим пациентам.