Запахи чужих домов бесплатное чтение

Бонни-Сью Хичкок
ЗАПАХИ ЧУЖИХ ДОМОВ
Роман

МИФ Проза
Москва
2020

Bonnie-Sue Hitchcock

The Smell of Other People’s Houses

A Novel


Издано с разрешения Andrew Nurnberg Associates International Ltd. c/o Andrew Nurnberg Literary Agency


Перевод с английского Юлии Пугаченковой

Иллюстрация Тимофея Яржомбека


Все права защищены.

© Bonnie-Sue Hitchcock, 2016

© Перевод на русский язык, издание на русском языке ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2020

* * *

Моей бабуле, которая, к счастью, совсем не похожа на бабушку из этой книги


Дорогие читатели!

В детстве мы мало знаем о том, что превосходит наш собственный опыт. Вот как это было в моем случае: я выросла на Аляске и понятия не имела, что где-то бывают не холодные и не темные зимы и что лето — это не обязательно вечный полярный день. Я не знала, какой вкус у фруктов, за исключением тех, что хранятся в жестяных банках. Я думала, что хвастаться и говорить о себе запрещено детям во всем мире. О том, что ты не обязательно автохтон[1], если родился на Аляске, я узнала примерно в том же возрасте, что и Лилия, одна из героинь моей книги.

Я встречала людей, которые приезжали на Аляску из разных мест, и меня даже немного обижало то, что они начинали романтизировать нашу жизнь, ни в чем не разобравшись. Когда я стала журналистом, не могла понять, почему новостные агентства за пределами Аляски не пускают в эфир мои репортажи о проблемах образования или о домашнем насилии, но охотно передают сообщения о лосе, выскочившем на дорогу. Казалось, что Аляска — это какая-то диковинка, а не реальное место с живыми людьми. Мне постоянно говорили: «Тебе надо ненадолго уехать. У тебя нет представления о том, что считается нормальным».

Так оно и было. Мне пришлось уехать, чтобы написать «Запахи чужих домов». Я начала книгу, когда жила в Новой Зеландии, а закончила в Колорадо. Я стала понимать, чем Аляска отличается от других мест и почему у меня было такое расплывчатое представление о том, что находится за пределами родного штата. Но еще важнее, что именно вдали от дома я смогла создать образы Элис, Руфи, Доры и Хэнка, четырех главных персонажей моей книги, и точнее описать, каково это — взрослеть на Аляске. Оба моих ребенка выросли на рыбацкой лодке, их взросление во многом похоже на взросление Элис, так что они ценят тяжелый труд и умеют чувствовать настоящую красоту. Я знала девушек, похожих на Руфь, которые находили утешение в доброте незнакомцев; знала и парней, которые, как Хэнк и его братья, были готовы пожертвовать всем ради лучшей жизни. Будучи журналистом, я чувствовала свою беспомощность, когда встречала таких девочек, как Дора. Их слишком много, и я никогда не смирюсь с этой несправедливостью. Конечно, людей, похожих на моих персонажей, можно встретить в любом уголке планеты, но я пишу о том месте, которое знаю лучше всего, — об Аляске.

Я надеюсь, что для вас, дорогие читатели, эта книга станет открытой дверью чужого дома, войдя в которую вы ясно ощутите, каково быть тем, кто там живет. Добро пожаловать в «Запахи чужих домов». Для меня большая честь поделиться этими историями с вами.

Бонни-Сью Хичкок

Пролог. Как было раньше. Руфь, 1958–1963 годы

Я не могу перестать вспоминать о том, как было раньше. Как отец охотился, чтобы нас прокормить. Как он подвешивал тушу оленя в сарае, чтобы заготовить мясо, и как разъезжались оленьи ноги с копытами, напоминающими пуанты балерины, когда отец вспарывал зверю живот. Я сотни раз видела, как он срезает мясо. Я до сих пор слышу, как лезвие ножа царапает кость. Самое вкусное мясо со спины оленя, я его обожала, а у папы получалось срезать его так же красиво, как у мамы завязывать бантики на подарках. Он нес свежее мясо в дом голыми руками, и весь путь от сарая до кухонной раковины, начищенный мамой до блеска линолеум был усеян капельками крови.

Иногда папа приносил в миске еще теплое оленье сердце и разрешал мне его потрогать. Я прикасалась к нему губами и целовала мягкую розовую плоть, надеялась почувствовать пульсацию, но сердце уже не билось. Мама, уткнувшись отцу в шею, смеялась и называла его Даниэлем Буном[2], а он запускал окровавленные пальцы ей в волосы. И родители начинали вальсировать по кухне. Мама была из тех людей, кто ставит букетики диких цветов в бутылки из-под виски. Люпины и наперстянки на кухне, сирень в ванной. Мама пахла как моховая трясина после ливня и оставалась красивой даже с кровью в волосах.

Мой мольберт стоял на кухне, так что я могла смотреть, как мама готовит мясо, и рисовать, одетая в балетную пачку, которую папа привез мне из очередной поездки во внешний мир. К пачке прилагались подходящие по цвету розовые пуанты, которые я не снимала, даже когда ложилась спать. Мама надевала на меня одну из больших папиных фланелевых рубашек, чтобы я не испортила свой любимый наряд. Рубашка на мне свисала до пола; длинные рукава были подвернуты много раз и напоминали пышные булочки с корицей. Я пыталась найти такой оттенок красного, который был бы похож на цвет крови в маминых волосах, смешивала все краски, но каждый раз получала коричневый.

Папа часто говорил слова, которых я не понимала, например, что «если присвоят статус штата, то мы рискуем потерять права на охоту» и что «федералы все испортят». Мой пятилетний мозг думал, что статус штата — это такая новая машина с очень большим капотом. Я не знала, кто такие федералы, папа объяснил, что это люди, которые будут решать, сколько оленины и лосося нам можно есть. Мамин живот вырос и округлился, и даже я понимала, что это предвещает появление еще одного едока. Папа поднимал мамину рубашку и целовал раздувшийся живот так же, как я целовала оленье сердце.

— Ты целуешь живот, потому что он больше не бьется? — спрашивала я отца. Мамин живот был белым, как брюхо оленихи.

— Конечно, бьется, — отвечал он. — Не переживай.

Оказалось, что статус штата — это не новая машина, а что-то важное, и папе, чтобы попытаться это остановить, пришлось лететь в Вашингтон — туда, где «нужно показывать паспорт, когда сходишь с самолета и где никто не охотится и не рыбачит», — и ему пришлось купить новые туфли, чтобы пойти на встречу и рассказать, почему жители Аляски не хотят присвоения статуса штата. Некоторые люди этого хотели, но они не были папиными друзьями.

Папа рассказал мне, что жители Аляски не слишком заботятся о том, что происходит в Вашингтоне, но большинство очень огорчилось, когда «люди из внешнего мира» стали принимать решения за нас. Я не знала, кто были эти люди из внешнего мира, и надеялась, что никогда-никогда их не повстречаю.

Потом пришло письмо — на марке был флаг с кленовым листом; когда мама читала его, бумага в ее руках тряслась. Я видела, как беззвучно шевелятся ее губы, и понимала, там было что-то плохое. Мама упала, схватившись за живот, и стала издавать звуки, которые я слышала только от диких зверей в дремучем лесу.

Лилия родилась на следующий день после письма, и я думаю, мама не видела ее вовсе, потому что, когда я после родов заглянула маме в глаза, в них была пустота. Медсестра спросила, как назовут ребенка, и когда мама ответила «Лилия», мне показалось, что она разглядывает цветы у кровати, а не завернутый в больничное одеяло розовый комочек, кричащий так, будто ему тоже не хочется быть здесь. Бабушка приехала на роды, но потом мама осталась в больнице, а нас с Лилией усадили в потертую коричневую машину с прожженной сигаретами обивкой. Я думала, что новорожденному вредно таким дышать, но Лилия и не заметила запаха, просто лежала, как будто на самом деле была всего лишь неподвижным комком, а я всю дорогу до бабушкиного дома в Берч-Парке прижимала к носу шарф.

— Маме нужно время, — вот как ситуацию объяснила бабушка, а потом пересказала содержание письма. Самолет, в котором летел папа, потерпел крушение над Канадским Арктическим архипелагом, совсем немного недотянув до Аляски. Бабушка сказала, что самолет упал, когда мужчины возвращались домой после встречи. Что-то в ее голосе натолкнуло меня на мысль, что она не считает папу «смелым человеком с великими идеями по развитию Аляски», как это значилось в письме. Читая его, она фыркала, а в конце высморкалась.

Потом бабушка сказала:

— Плачь, если хочешь, но его уже не вернуть.


В Берч-Парке пахло как в старушечьем доме, я этого не замечала раньше, когда мы приезжали в гости к бабушке — что случалось не слишком часто. У нее не было букетиков в бутылках из-под виски и подвешенных под потолком оленьих туш. В холодильнике лежало лишь бледно-розовое мягкое мясо на пластиковой подложке, обернутое пленкой. В нем не было ни капли крови, и от этого я тосковала по дому и относилась ко всему с недоверием.

На следующий день на первой странице газеты жирными буквами напечатали «Свершилось!», так мы узнали, что Аляска стала сорок девятым американским штатом. Бабушка не поняла, что произошло плохое, она вырезала заголовок и сказала мне сохранить бумажку, чтобы всегда помнить об этом дне. Но я-то хотела помнить о том, как было раньше, до этой истории с присвоением статуса штата.

Когда мама не приехала вечером, на следующий день, а потом и через день, я решила, что присвоение статуса штата как-то повлияло и на нее. Может, у нее не было нужного паспорта или она носила не те туфли? Или, может, она отправилась в Канаду, где канула в ту же бездонную пустоту, которая поглотила и папу.

Я ждала маму, беспокоилась, что Лилия не узнает, каким должен быть мир на самом деле. Но годы шли, и накануне моего десятого дня рождения начала подниматься вода, я знала, что так и должно быть — река мстила. Вода вышла из берегов и поднималась выше и выше, слизывая все подряд огромным мокрым языком. Папа был прав, когда говорил, что реку невозможно укротить.

Ржавые бочки, голубые переносные холодильники и жестянки с персиками и фруктовым салатом вымывало из кладовок, и они, подпрыгивая, проплывали по Второй авеню. Чья-то красная кружевная комбинация повисла на кусте гороха мистера Петерсона. Лилия смеялась до упаду, пока бабушка не цыкнула на нее. Бабушкино лицо было красным, как переспелая клубника. Нижнее белье — не повод для шутки даже во время наводнения.

Лилии было уже пять, и она чуть не сошла с ума от радости, когда нас с крыльца забрала лодка, ведь вода все прибывала. Я же просто молилась, чтобы наводнение не кончалось и чтобы реки каким-то образом вынесли нас в прежнюю жизнь.

Но лодка прошла всего милю от порога и высадила нас у школы, к которой вода пока не добралась, потому что та стояла на холме. Лилия смеялась и играла со своей подружкой Банни, и вообще вела себя так, будто мы отправились в путешествие, полное приключений.

Когда нам делали прививки, меня за руку держала девочка по имени Сельма, а я притворялась, что сжимаю ее ладонь только чтобы ей не было страшно, хотя на самом деле тоже приходила в ужас при виде шприцев. Мы ровесницы, и даже тогда она была храбрее меня. Кроме Сельмы, наводнение не принесло мне ничего хорошего.

Несколько дней спустя мы вернулись в отсыревший затхлый дом в Берч-Парке. В нем не было мебели, только кое-какие вещи из гуманитарной помощи, которые нам привезли на грузовике из Анкориджа. Ковер еще несколько недель хлюпал и плевался мутной водой, стоило нашим поношенным кроссовкам наступить на него. Бабушка примкнула к волонтерам, пытавшимся добиться от нового правительства штата возмещения ущерба, который люди понесли во время наводнения. Некоторые соседи сообщали, что у них пропало все. Мама Доры Петерс заявила, что она лишилась стиральной машины, электрической сушилки, кухонного стола и каких-то причудливых прикроватных ламп. Бабушка поджала губы, но записала все до единого слова в большую черную книгу, на обложке которой значилось: «Собственность правительства Соединенных Штатов».

— Ни у кого в Берч-Парке не было ни стиральной машины, ни сушилки, — сказала я за ужином.

Бабушка промолчала.

— А мы можем получить стиральную машину и сушилку? — спросила Лилия.

— Не выдумывай, — проворочала бабушка.

— Но ведь они соврали, — возразила я. — Ни у кого не было такой роскоши.

— Это не наше дело.

— Но ты же представитель правительства. Это твоя работа.

Бабушка прищурилась.

— Не надо учить меня моей работе, юная леди.

Я опустила глаза в бумажную тарелку, которую держала на коленях. Сок консервированной свеклы растекся по кусочкам ветчины из жестянки с надписью Spam. Это ненастоящее мясо. Мне хотелось сочной спинной вырезки. Я согнула тарелку, еда перемешалась. Никто и слова не проронил, пока я выходила из комнаты, даже когда кроваво-красный свекольный сок потек из уголка тарелки по моей ноге на пол. Я засунула тарелку глубже в мусорное ведро, и мне показалось, что в ней было мое отстучавшее сердце.

Глава первая. Запахи чужих домов. Руфь

В весеннем небе столько звезд,

Что я до дома самого

Вести бы мог челнок.

Джон Стрэйли[3]

Однажды я перестала ждать, что мама вернется. Сложно оставаться верной мечте пятилетней девочки, а вспомнить лицо человека, пропавшего десять лет назад, еще сложнее. Но я не переставала надеяться, что где-то есть место получше Берч-Парка. И жизнь получше жизни с бабушкой.

В шестнадцать лет мне казалось, что Рей Стивенс точно лучше всего этого. Его отец был частным детективом, а еще он сопровождал охотников в лесу. Его семья только что построила дом на берегу озера, где был припаркован их личный гидросамолет, а зимой они могли доехать на снегоходе от своего порога до самого Муз-Крика[4].

Дом Стивенсов был построен из свежесрубленного кедра. Им пахла одежда Рея, и я чихала, стоило мне приблизиться к нему, но все равно держалась рядом.

Запах кедра — это запах вечеринок школьной команды пловцов дома у Стивенсов и фотографии Ричарда Никсона, большой, двадцать на двадцать пять, которая висела у них в гостиной. Запах кедра — это запах республиканцев. Он сопровождал меня, пока я украдкой пробиралась из комнаты старшей сестры Рея (Анна тоже плавала в моей эстафетной команде; я подружилась с ней нарочно) в комнату Рея, где заползала на двуспальную кровать напротив раздвижных стеклянных дверей с видом на озеро. Много ли шестнадцатилетних парней могли похвастаться двуспальной кроватью? Думаю, только один — у него были кудрявые светлые волосы, выцветшие из-за хлорки в бассейне, и спал он на простынях, пахнущих кедром и стиральным порошком Tide. Он был лучшим прыгуном в воду во всем штате, а я всего лишь плавала в дурацкой эстафетной команде, и все-таки он меня заметил. Мы почти захлебывались в смеси наших запахов: хлорки и неопытности — угадайте, который из них мой?

Он уже научил меня целоваться по-французски, и я предвкушала то, что может случиться дальше. Я была католичкой, от меня несло чопорностью, а не распущенностью. Поэтому он обещал, что ничего страшного не сделает, а только тихонько потрогает меня, и то не везде, чтобы по возвращении домой меня не выдал запах. Дома пахло плесенью от подержанной мебели. Или это был запах вины и греха?

В доме у Стивенсов все было новенькое, будто только что доставили на самолете из внешнего мира, и не было никаких правил. Ворс на оранжевом ковре был такой густой, что утром я, наступая на свои же следы, возвращалась в комнату к Анне, будто там и провела всю ночь.


В команду по плаванию я вступила только потому, что с балетом не вышло. Бабушка говорила, что любые танцы — это скользкая дорожка, которая ведет прямиком к тщеславию. А хуже гордыни нет ничего. Мы с Лилией понемногу расплачивались за грех. Прятали табели с хорошими оценками, пропускали комплименты мимо ушей и старались не высовываться. А потом еще расплачивались за это самое тщеславие на исповеди по воскресеньям: «Прости меня, Господи, ибо я согрешила. Сегодня я улыбнулась себе в зеркале».

Я правда так сделала. Один раз. Я так себе понравилась, что улыбнулась отражению и принялась кружиться и пританцовывать, как будто держала весь мир в своих шестилетних руках. Я собиралась на первое занятие по танцам, на мне была прелестная розовая пачка, а длинные светлые волосы доходили аж до попы. Мои волосы были такие густые и длинные, что стоило мне помотать головой из стороны в сторону, как они начинали приятно шуршать, соприкасаясь с сетчатой тканью пачки. Это была та самая пачка, которую привез папа. Такую нельзя было купить даже в Фэрбанксе[5], и я думаю, бабушка не знала, что в этой пачке есть что-то особенное, иначе она никогда не позволила бы мне обладать вещью, которой не было у других девочек. Я была в полном восторге. Помню, когда подошла к дверям школы танцев, там стояла Элис с мамой. На Элис был черный гимнастический купальник и однотонные розовые колготки. Готова поспорить, что ей стало завидно, когда она, придержав дверь, чтобы я прошла, увидела мою пачку и когда ее мама сказала:

— Какие у тебя чудесные длинные волосы, я еще ни у кого таких не видела.

— Знаю, я вообще вся прехорошенькая, — не раздумывая ответила я.

Мама Элис улыбнулась мне, но вдруг ее лицо приняло совсем другое выражение. В тот же миг бабушка схватила меня за руку и затащила внутрь. Я даже не успела задуматься, что же я такого неправильного сказала. Бабушка отвела меня в туалет и прошипела сквозь зубы:

— Так ты думаешь, что особенная, да?

Она вынула из сумки ножницы с оранжевыми ручками, наверное, всегда носила их с собой на тот случай, если произойдет что-то подобное. Ножницы были похожи на птицу с железным клювом. Очень громкую. Я до сих пор слышу звук, с которым эта дикая птица срезала мои волосы. Бабушка вывела меня из туалета и заставила встать на место, которое мисс Джуди пометила на полу кусочком клейкой ленты. Никто не смотрел на меня открыто, но на каждой стене висело зеркало, так что я видела, как девочки исподтишка посматривают на меня. А еще видела свои волосы, торчащие во все стороны, будто по голове прошлись газонокосилкой. Больше локоны не шуршали по пачке. На второе занятие я не пошла. А бабушка никогда об этом дне не упоминала.

Но я не забыла про это и спустя столько лет понимала, что если поймала за хвост удачу в виде богатого популярного парня, да еще и если его семья тебя полюбила, — тебе остается только затаить дыхание и надеяться, что все это продлится подольше. А еще никогда-никогда не хвастаться и не быть о себе высокого мнения.


Поэтому я стащила у Рея белую футболку и хранила ее под подушкой, представляя, что и мой мир может заполнять запах кедра. Никто ничего не заподозрил, ведь треск, с которым тараканы жителей Берч-Парка грызли крекеры, заглушал все вокруг. А я тем временем старалась не высовываться, пусть все ошибки совершает Лилия.


— А Банни сказала, что мы бедные, — заявляет Лилия, когда они с этой самой Банни, ее лучшей подружкой, с шумом вваливаются в дверь вместе с потоком холодного воздуха. Они кидают варежки и комбинезоны в одну большую кучу и, сбивая друг друга с ног, торопливо стягивают ботинки, чтобы не опоздать к ужину.

Бабушка разогревает остатки обеда католической социальной службы. Она подрабатывает машинисткой у архиепископа, так что мы вне очереди получаем еду, оставшуюся после их мероприятий. Сегодня ее принес отец Майк собственной персоной, заявился в своем всегдашнем белом воротничке, который не дает ему свободно дышать.

У нас в гостях Сельма, и мы вместе накрываем на стол. Я вижу, как бабушка смотрит на еду, размышляет, хватит ли ее, чтобы накормить два лишних рта. Она тянется за банкой с надписью Spam.

— Я не говорила, что вы бедные. Я сказала, что вы живете хуже, чем мы с Дамплинг, — говорит Банни. Дамплинг — ее старшая сестра.

Я вижу, что бабушка вздыхает — явный признак того, что мы «загоняем ее в могилу». Мы постоянно этим занимаемся, особенно Лилия, которой теперь в этом деле помогает и Банни. Бабушка говорит, что, если бы ей не нужно было о нас заботиться, она оставалась бы еще молодой женщиной. Я смотрю на ее обвисшую грудь и опускаю взгляд на запеканку с тунцом. Бедная Лилия, в запеканке снова горошек.

— Где же вы так разбогатели? — спрашивает Лилия Банни, пока они толкаются у раковины, сражаясь за кусок мыла фирмы Joy.

— На рыбалке, — отвечает Банни, — мы ловим лосось тоннами.

— Моя двоюродная сестра уезжает на рыбацкую тоню[6] каждое лето, — подхватывает Сельма. — Вообще лосось ее не слишком интересует. Кстати, Лилия, я уверена, что Элис уступит тебе свое место: ей бы о-о-о-чень не хотелось рыбачить этим летом.

Двоюродная сестра Сельмы — та самая Элис с рокового танцевального занятия. Это ее мама сказала, что у меня красивые волосы.

— Не хочу я промышлять рыболовством и жить на вонючей старой лодке, — отвечает Лилия, приняв оскорбленный вид. — Вот бы поехать в рыбацкий лагерь, куда ездят Банни и Дамплинг, недалеко от их деревни.

— Ага, — подтверждает Банни, — наша тоня за полярным кругом. Всю ночь мы стучим в барабаны и танцуем, а потом расстилаем спальники на еловых лапах и можем валяться хоть до полудня. Мы с Дамплинг стреляем по мышам из духового ружья, а еще жарим сердце лосося на костре. Это вкуснее, чем маршмеллоу! — Она потирает живот и демонстративно облизывается.

Я лучше умру, чем стану есть печеное сердце лосося. Банни хвастается, и я бросаю взгляд на бабушку, чтобы понять, задело ли ее это. Она слишком сосредоточенно раскладывает еду по тарелкам. Думаю, чужим детям можно хвастаться, если уж им так хочется. Лилии стоит быть осторожнее, как бы она не заразилась гордыней.

— А там есть майонез? — спрашивает Лилия.

Она ужасная привереда в том, что касается еды.

— Лилия, — говорит бабушка таким голосом, что та понимает: майонез — самая меньшая из ее проблем. — Прочти молитву.

— Благослови-Господи-нас-и-дары-твои-которые-по-твоим-щедротам-мы-будем-вкушать-через-Христа-Господа-нашего-аминь-а-почему-у-нас-нет-рыбацкой-тони? — выпаливает Лилия на одном дыхании.

Мы с Сельмой смотрим друг на друга круглыми глазами. Лилия постоянно ноет, что у всех, кроме нас, в Берч-Парке есть тоня. Но сейчас, сказав это в присутствии Банни, она поставила бабушку в непростое положение. К тому же сразу видно, что обе девчонки совершенно бестолковые. Им обеим уже по одиннадцать, в этом возрасте пора бы знать границы.

— У нас нет рыбацкой тони, потому что мы не автохтоны, — говорит бабушка, глядя в тарелку.

— А я не автохтон, я из атабасков[7], — возражает Банни.

Мы с Сельмой прыскаем от смеха.

— Что смешного? Она из атабасков, — вступается Лилия. — Автохтоны — это люди вроде мамы Доры, они весь день просиживают в баре и слишком пьяные, чтобы даже думать о рыбалке.

— Довольно, — произносит бабушка и с такой силой ударяет Лилию по руке, что та разжимает пальцы, а ее вилка подскакивает и со звоном падает на стол.

— Хватит болтать, ешьте то, что нам так любезно принес отец Майк.

Лилия усердно выковыривает горошек из запеканки. Ее щеки горят.

Обычно рыбацкие тони передаются из поколения в поколение, но, наверное, не стоило бабушке мешать всех автохтонов в одну кучу. Кажется, это не очень понравилось Банни. Ведь у Банни и Дамплинг самые милые родители в Берч-Парке. Семья Доры никогда не ездит рыбачить. Все-таки Лилии хватает ума не обсуждать Дору за столом.

Конечно же, все видели, что произошло в ту ночь, когда Дора выбежала из дома в сорочке. За ней гнался ее отец по прозвищу Топтыга. Мне кажется, его так окрестили, потому что он вечно поддатый и все шарахаются от него, как от медведя. Папа Банни, мистер Моузис, был единственным, кому хватило смелости выйти на улицу усмирить Топтыгу. Мистер Моузис вынес большое шерстяное одеяло, завернул в него Дору и понес к себе в дом, будто она была пушинкой. Топтыга напрасно орал на мистера Моузиса и угрожал ему острым краем разбитой бутылки: тот твердо стоял на месте, защищая дверь, за которой пряталась Дора.

Это продолжалось до тех пор, пока Топтыга не повалился на землю от бессилия. Отец Банни отвел его домой. А все остальные разошлись, будто ничего и не произошло.

Если вы удивляетесь, почему никто не вызвал полицию, значит вы ничего о нас не знаете. Неважно, кто ты — чернокожий, белый, автохтон или индеец, — донос всегда грех. Так или иначе это единственное правило, которое действует для всех бедняков.


Когда бабушка встает из-за стола и отходит подальше, Сельма, сама доброта, наклоняется к Лилии и шепчет: «Мне кажется, еду нам дает Бог, а не отец Майк». Моя сестра отвечает ей лишь слабой улыбкой: она слишком занята тем, чтобы свалить горошек из своей тарелки в тарелку Банни, пока бабушка не смотрит.

Банни мигом проглатывает все горошины, ведь так и должны поступать друзья. Затем они обе вылетают из-за стола, сообщая, что идут к Банни съесть по эскимо, и, прежде чем бабушка успевает возразить, оказываются за дверью.

У Лилии есть Банни, а у меня — Сельма. Именно поэтому у нас еще не поехала крыша от жизни с бабушкой.


Сельма — моя противоположность. Ее появление на свет было не из простых, и наверное, когда ей еще не исполнилось и трех дней, она решила, что у нее будет прекрасная жизнь, несмотря ни на что. (Ей, конечно, повезло, что она не живет с человеком, который может отрезать ей волосы.) У Сельмы огромные карие глаза, как у тюленя, и по каким-то неведомым причинам она не считает нужным подчиняться общепринятым правилам, поэтому она просто прекрасный друг. Но живет она не в Берч-Парке, и мне об этом напоминает робкий стук в дверь, такой тихий, что бабушка с кухни его не слышит.

Сельма, будто улыбаясь, прищуривает свои большие глаза и произносит беззвучно: «Элис».

Элис иногда заходит за Сельмой, возвращаясь из балетной школы. Они обе живут по ту сторону реки; там в спешке ремонтируют дома и просят заоблачную арендную плату.

Элис высокая и худая, у нее острые скулы и волосы собраны в идеальный пучок. А еще она носит гетры, это, наверное, нормально в балетной школе, но в Берч-Парке, я уверена, думают, что она отрезала рукава свитера и нацепила их на ноги. У нее всегда испуганный вид, когда она заходит за Сельмой. Даже не знаю, что, по ее мнению, с ней здесь может случиться; дальше порога она не проходит.

— Ты готова? — спрашивает она Сельму, едва взглянув на меня.

Сегодня она вошла в дом только потому, что за окном минус двадцать.

— Привет, Элис, — говорю я.

— Привет, — бормочет она в ответ, глядя на лужицы тающего снега вокруг ее ботинок.

— Жалко, что ты не застала Лилию, — говорит Сельма, будто Элис есть до этого дело. — Она хотела поговорить с тобой по поводу рыбалки. Может, ты бы могла упросить отца взять ее матросом, а у тебя было бы свободное лето.

— Сельма… — видно, что Элис неловко.

— Летом приедет человек из одного из лучших танцевальных колледжей, — объясняет мне Сельма, — но Элис не может не поехать рыбачить с отцом, поэтому она пропустит смотр.

— Сельма, — говорит Элис, — твоя мама будет волноваться. Ты же ее знаешь; надо идти.

Сельма с невозмутимым видом натягивает синтепоновые штаны, не подозревая, как неловко себя чувствует ее кузина. Я провожу рукой по волосам и замираю, заметив на себе взгляд Элис. У нее маленькие испуганные глазки, как у птенчика, и я точно знаю, о чем она думает, глядя на меня. Никто из нас никогда не забудет, как бабушка обрезала мне волосы.

«Ю-ху, не видать Элис колледжа», — думаю я, когда она быстро переводит взгляд с меня обратно на пол. По крайней мере, Элис достаточно вежлива, чтобы смутиться. Чего не скажешь о Сельме.

— Не понимаю, почему ты просто не спросишь у папы, — произносит она, с трудом застегивая парку. — Или попроси маму поговорить с ним. Что тут сложного?

Прядки волос в пучке Элис начинают выбиваться из-под невидимок, как будто прическа понемногу разваливается с каждым произнесенным Сельмой словом. Мне ужасно хочется подойти к Элис и закрутить ее, как волчок. Интересно, размоталась бы она тогда вся до самых ярко-розовых гетр?

— Ее родители не особо общаются, — бросает Сельма. Теперь она роется в ящике из-под молока, где мы храним шапки и старые шерстяные носки, которые надеваем на руки в несколько слоев. Это дешевле, чем покупать варежки.

— Твои на самом верху, — показываю я на пару варежек, которые Сельма связала сама. Их трудно не заметить: большие пальцы в два раза больше, чем нужно, и сами рукавицы кислотно-оранжевого цвета.

При всей моей любви к Сельме я раздражаюсь, когда она бывает рассеянной. Мне вдруг почему-то не терпится выставить Элис за дверь, как и ей самой — уйти.

— Спасибо за ужин, — кричит Сельма бабушке, открыв дверь; Элис буквально прыгает в снежный нанос на крыльце, пытаясь поскорее сбежать. Даже в спешке и панике она остается самым грациозным человеком из всех, кого я когда-либо видела, и мне никак не удается представить, как Элис потрошит рыбу на вонючей лодке. Сельма улыбается, машет мне на прощание, потом берет Элис под руку, а я смотрю на их тени, удаляющиеся в желтом свете уличных фонарей. И как Сельме удается нарушать все правила, оставаясь хорошей для всех?


Но, возможно, пришел и мой черед нарушить какое-нибудь правило. Вы же помните, что у меня есть богатый бойфренд? Наши отношения начались после того, как он шлепнул меня по попе мокрым полотенцем во время тренировки в бассейне и спросил: «Хочешь пойти на мою вечеринку после соревнований?»

С того дня мне хотелось только одного — снова остаться у него. Но бабушка позволяет нам ходить в гости с ночевкой не чаще раза в месяц. Так что до следующего раза мне остаются только поздние телефонные звонки Рею по аппарату, который стоит в прихожей.

Длинный красный провод тянется в мою комнату, где я, накрыв голову его футболкой, слушаю, как он рассказывает мне о северном сиянии за окном: «На небе виднеются яркие сполохи, они отражаются в глади замерзшего озера крупными широкими извилистыми полосами зеленого, красного и желтого цвета».

Мы обсуждаем тренировки, и я слизываю с предплечья хлорку, представляя, что это его предплечье. Он говорит, где мне себя ласкать, и обещает кучу всякой всячины, которая случится, когда я останусь на ночь в следующий раз. Я спрашиваю, почему его семья так любит Ричарда Никсона, а он отвечает, что не знает, но иногда его отец называет президента Хитрый Дик[8]. Он говорит, что хочет как-нибудь приехать в Берч-Парк, но я надеюсь, что он просто старается быть вежливым. Я бы умерла, если бы он увидел, где я живу.

— У тебя дома пахнет намного лучше, чем у меня, — говорю я ему.

Я со временем поняла, что в доме, где есть мама, как правило, пахнет лучше. Закрыв глаза, я едва могу припомнить мамины букетики диких цветов в бутылках из-под виски. Мой мозг сохранил лишь слабые воспоминания о запахе родителей, об их смехе и о том, как они кружились по кухне. Все, что я могу о них припомнить — цвет кожи, волос, одежды — имеет оттенок оленьей крови на папиных пальцах. И запах слишком большой любви.

Я ничего не рассказываю об этом Рею, у которого есть родители и дом, в котором пахнет новыми вещами. Не хочу его спугнуть.


Наконец мне удается выбраться к Рею с ночевкой, и на этот раз он показывает мне небольшую упаковку из фольги, размером с чайный пакетик, и говорит, что нам стоит воспользоваться этим на всякий случай. Но любой католик знает, что это — самый тяжелый грех. Спросив меня раз шесть, уверена ли я, что не хочу это использовать, он сдается, и вот мы упиваемся друг другом, все глубже погружаясь в водоворот чувств. О том, что это, вероятно, тоже грех, я не думаю. Рей снова и снова называет меня красивой, и вот я уже начинаю верить ему. Первый раз в жизни меня кто-то заметил.

Я засыпаю возле него голая и забываю вернуться в комнату Анны. Вдруг входит миссис Стивенс со стопкой свежевыстиранных футболок в руках. Уже утро; солнце проникает в комнату сквозь большие оконные стекла, и мне никогда еще не было так стыдно.

— Ой, простите, — говорит она, увидев нас. — Я не хотела вот так вторгаться.

Когда она выходит из комнаты, в ее небесно-голубых глазах я замечаю грусть и, к моему удивлению, чувство вины, будто это ее застукали.

— О боже. Она не злится? — спрашиваю я Рея, натягивая на голову простыню. Если б это была бабушка, мне бы уже заказывали гроб.

Но Рей просто смеется и пытается взобраться на меня.

— А что она скажет? Как будто Анна здесь не потому, что мама занималась тем же в старших классах. Почему, думаешь, ей так рано пришлось выйти замуж?

Он тянется, чтобы дотронуться до моей груди, но я отталкиваю его руку, пытаясь накинуть ночную рубашку. Меня тошнит, и я все еще вижу голубые-преголубые глаза его мамы, они — море, а я только что отплыла слишком далеко от берега.

Глава вторая. The Ice Classic. Дора

На углу торчит Танцующий Псих, и мы делаем вид, что не замечаем его, но это почти невозможно. Он, как всегда, одетый в большую пушистую шапку с помпоном, теплый комбинезон фирмы Carhartt и белые, скрипящие при ходьбе меховые ботинки, пританцовывает, будто у себя на кухне, под орущее радио. Каждый божий день он на этом самом месте тычет во все стороны пальцем, как танцор диско, покачивает бедрами, выделывает па ногами и исполняет другие странные танцевальные движения вроде прыжков по кругу. Как его можно не заметить? Он здесь, даже если на улице минус сорок. Но в минус сорок эти танцы имеют хоть какой-то смысл.

Детям Берч-Парка нужно проходить мимо него по пути из школы, и это нас всех роднит, а еще то, что мы все вынуждены придумывать, как бы согреться. Мы бедные, поэтому выглядим как разномастная кучка стремно одетых беспризорников, но этого недостаточно для дружбы.

Впереди нас с Дамплинг шагают Руфь Лоуренс и ее подруга Сельма Флауэрс. Сельма живет не в Берч-Парке, но каждый день таскается с Руфью к ней домой, потому что мама Сельмы (крутая журналистка в газете) самая настоящая мать-наседка. Не может же ее дочь добираться до дома одна в свои-то шестнадцать. Сельма приемная, и мало кого бы это заботило, если бы не любовь Сельмы без умолку трещать о себе.

Сразу понятно, что она не деревенская. В деревне никому нет дела до того, кто чей ребенок. Деревенские дети просто кочуют из дома в дом. Если ты замечаешь, что новоявленный ребеночек твоей тети совершенно не похож на твоего дядю, но напоминает собой парня с верховьев реки, который приплывает рыбачить по весне, ты просто улыбаешься и щипаешь малыша за пухлые щечки, потому что какая разница? Дело в том, что не жизнь Сельмы отличается от нашей, она сама другая: никому из нас не взбредет в голову постоянно говорить о себе.

Они с Руфью носят связанные на спицах шарфы и громоздкие шапки, которые постоянно падают им на глаза. Видимо, где-то была большая распродажа оранжевой пряжи. Кажется, каждый день у них появляется какая-то новая вязаная вещь, которая им не подходит. По ходу, кто-то ударился в рукоделие.

Дамплинг думает, что Руфь нормальная, наверное, потому что она сестра Лилии, а Лилию все любят. Но если слушок про Руфь и Рея Стивенса — правда, то у нее точно не все в порядке с головой.

Весь прошлый год он сидел за мной на обществознании и постоянно говорил глупости вроде «Кто-то еще чувствует запах мактака[9]?». Ах, как оригинально. Конечно же, от всех нас коренных пахнет китовым жиром. Это настолько старая расистская шутка, что я даже не могу начислить ему очки за попытку. Как бы я его ни игнорировала, он все равно не унимался. Никому, даже Дамплинг, я не рассказывала о той записке, которую он незаметно подкинул мне на парту. В ней было написано: «Я могу сотворить своим фалосом такое, что даже твоя жирная задница не выдержит». Эта сцена являлась мне в кошмарах целую неделю, несмотря на то что в записке была ошибка. «Фаллос» пишется с двумя «л», умник. И как Дамплинг может говорить, что Руфь нормальная, если ей нравится такой человек?


Но Дамплинг всегда предельно тактична. Я уверена, что она и ее сестра Банни хорошие, потому что у них очень милые родители, но на всякий случай я никогда не сужу о людях по первому впечатлению. Я жду. Люди часто выглядят безобидно, но многие могут вспыхнуть и обжечь тебя, стоит подойти слишком близко. Осторожность никогда не помешает.

Папа учил Дамплинг тому, что стакан наполовину полон; мой же отец убедил меня, что стакан до краев должен быть наполнен виски. Не каждому посчастливилось иметь такого отца, как у Дамплинг. Иногда перед сном я на несколько минут представляю, что ее папа на самом деле и мой тоже, и только тогда мне удается поспать.

Многие люди в Фэрбанксе мешают всех автохтонов в одну кучу; например, повар из школьной столовой спросила, не сестры ли мы с Дамплинг. Мне бы хотелось быть ее сестрой. И неважно, что наши атабаскские и инупиатские[10] предки сражались друг с другом, неважно, что она из индейцев, а я из эскимосов. Вот Лилию с Банни никто бы не перепутал. Это могли бы сделать только сами Лилия и Банни, которые теперь почти в обнимку тащатся впереди нас в поношенных комбинезонах и без умолку болтают, проходя мимо грязных сугробов. У одной волосы светло-русые, как ястребиные перья, у другой — черные, как вороново крыло. Как обычно, вовсю хохочут, наверное, над этой дурацкой рекламой средства от засоров Liquid Drano, которую они постоянно цитируют. Мы еще помним, как приехали в Берч-Парк, а вот Лилия и Банни были тогда слишком маленькие. Я слышала, что новорожденные не различают цвета, и, возможно, эти двое никогда не повзрослеют.


Когда я дохожу до угла, Танцующий Псих бросает мне: «Ну и где ты сегодня не облажалась?» Затем он принимается выкрикивать числа, как будто он инструктор по строевой подготовке: «Восемнадцать, семь, три, сорок два, девять».

Я не обращаю на него внимания. Он всегда кричит мне одни и те же слова и какие-то взятые с потолка числа. Никто не понимает, о чем он говорит. Но когда я поворачиваю за угол на Вторую авеню, его слова, подобно ледяному туману, начинают клубиться у меня в голове. Я облажалась, потому что опоздала в школу и не сдала домашку по алгебре. Я облажалась, потому что не могу избавиться от кошмаров и все еще сплю, подперев дверную ручку стулом, хотя вот уже несколько месяцев все в порядке, ведь я теперь ночую у Дамплинг. Я облажалась, потому что пообещала себе, что Танцующий Псих не сможет заставить меня загибать пальцы, перечисляя, где я облажалась, пока вспоминаю, где не облажалась.


Потом к Дамплинг домой приезжает моя мама и говорит, что отвезет меня в магазин Goodwill за новыми зимними ботинками. Повторяю: Мама говорит, что отвезет меня в Goodwill за новыми зимними ботинками. Может показаться, будто это что-то незначительное и будничное, но не забывайте, я теперь живу с Дамплинг. Ее отец приносит домой лосятину, оленину и куропаток, а ее мама готовит все это в дровяной печи в огромных чугунных горшках, и кажется, что весь дом пропитан мясной подливкой. Никто ни на кого не кричит и не швыряет об пол рамки с фотографиями, у которых трескается стекло и которые потом снова вешают на стены. У Дамплинг дома мне не надо вглядываться сквозь трещины в лица из прошлого, которые предупреждают меня: слышишь звон стекла — прячься.

И вот, когда мама приезжает к Дамплинг домой, будто она просто милая соседка, которая предлагает подбросить меня до магазина Goodwill, я не понимаю, что происходит. Я знаю, что отец Дамплинг тоже в недоумении, но никто не говорит ни слова. Папа Дамплинг пожимает плечами, теребя подтяжки, а ее мама накладывает спред Crisco в жестянку из-под кофе и кивает в сторону замороженной черники в раковине, напоминая мне, что акутак (эскимосское мороженое) будет готов к моему возвращению.


— Она готовит его только для тебя? — спрашивает мама, когда мы садимся в ее ржавенький синий шевроле. Я пожимаю плечами и проверяю, хорошо ли затянут трос. Он держит дверь, чтобы она не распахивалась на поворотах. Что мне еще нравится в семье Дамплинг — ее мама знает, какой у меня любимый десерт, и готовит его специально для меня, не привлекая к этому особого внимания. А еще у них дома на всех дверях крепкие замки.

Я молчу, ведь шум выхлопной трубы все равно заглушил бы мой голос. На карусели кружатся хохочущие Банни и Лилия. Они что-то выкрикивают, и я, хоть и не слышу, думаю, что это очередной рекламный слоган.

Когда мы проезжаем мимо них, я вижу, что они все быстрее раскручивают карусель, которую католические благотворительные организации, помимо всего прочего, подарили бедным детям Берч-Парка. Банни и Лилия положили руки друг другу на плечи, как будто они существуют только вдвоем в целом мире, который сами и создали. И как у них это получается?

На углу Бартлетт и Второй авеню все еще торчит Танцующий Псих.

Мама сигналит ему и улыбается:

— Люблю этого парня.

— Мам, не надо обращать на него внимания. Он же тупой.

— Он смешит людей. Улучшает им настроение.

— Да он просто поддатый, — отвечаю я, не подумав, и получаю от мамы пощечину. Так быстро, что даже опомниться не успеваю.

— Тебе лучше знать, — произносит она, зажигая сигарету и выбрасывая спичку в окно. — Ты теперь считаешь, что лучше нас, раз живешь с богатыми людьми и каждый день ешь акутак?

Я не придаю значения ее словам о том, что ты считаешься богатым, если ешь жир, смешанный с сахаром и ягодами. Но я понимаю, что это ее способ сказать: она видит, что для меня делает мама Дамплинг. Не знай я ее так хорошо, я бы подумала, что ее это беспокоит, но это значило бы, что ей не все равно, а я стараюсь не думать об этом. Особенно после всех тех случаев, когда она просто стояла рядом и ничего не делала.

Я отмечаю про себя еще три пункта, в которых я сегодня облажалась. Я не поняла маму, забыла, что мы никогда не обсуждаем чужие проблемы (как и собственные), и не смогла убедить маму не сигналить и не махать Танцующему Психу.

— Он автохтон? — спрашиваю я у нее, стараясь сделать вид, что я вовсе не обвиняю ничьих родителей в пьянстве и в том, что у них родился проспиртованный странный ребенок, который теперь танцует на улице. Он не слишком похож на автохтона, но это ничего не значит. В Карибу-Флэтс есть несколько огненно-рыжих детишек, у которых атабаскская мама и шотландский папа. И все в их семье умеют веселиться, выпивать и ломать мебель.

— Никто не знает, — отвечает мама, радуясь, что разговор зашел о Танцующем Психе. — Я слышала, что сам себя он называет «разнородный».

— Это странно, — говорю я, растирая щеку.

— Ладно тебе, Дора, он забавный. Он делает лучше любой темный и холодный день.

— Мам, он шизик. — Кажется, мама считает, что «шизик», в отличие от «поддатый», — это комплимент.

— Некоторые из тех, кого я люблю, — шизики. — Она смеется и делает затяжку. Мама любит смеяться над несмешным. В наших краях это нужное качество, но я боюсь, что мне оно не передалось.


В Goodwill мы встречаем двух маминых подруг, шумных сестер Полу и Аннет. Я иду в обувной отдел одна и слышу, как через несколько рядов мама с подружками заливается смехом. Кажется, они в отделе нижнего белья для старушек. В магазине пахнет как в прихожей во время весенней распутицы: затхлостью и по́том, и немного собачьими какашками, которые налипают всем на обувь.

На полках много громоздких белых меховых ботинок, но я не хочу быть похожей на Танцующего Психа, хоть это был бы и самый разумный выбор по привлекательной цене. И тут я замечаю их: валяные норвежские ботинки марки Lobbens, которые носят богатые белые девочки. Они похожи на башмачки эльфов, и я знаю, что они дорогие, но теплые. Даже здесь, в Goodwill, они стоят десять баксов. Я примеряю их и понимаю, что они мне немного велики, но если надеть побольше пар носков, то будут как раз. Я делаю несколько шагов в этих модных ботинках, которые издают звук, похожий на глухой рев лося. Пола и Аннет, увидев меня, чуть не писаются от смеха.

— Эй, звонили эльфы из рекламы печенья, они хотят свои ботинки обратно! — Аннет хохочет и утыкается в плечо Поле, одетой в бело-розовый свитер со снеговиками и в маскарадные оленьи рога. Сейчас всю рождественскую дребедень распродают с семидесятипятипроцентной скидкой.

Я не обращаю на Аннет внимания.

— Мам, можно мне вот эти?

Мама хватается за живот, будто пытается удержать внутри всю злобу, которая вот-вот прорвется.

— Они теплые и чуть мне велики, так что их хватит надолго.

— Иди спроси у Джорджа, осталось ли у меня еще что-то на счету, — отвечает мама, обнимая Полу за шею, чтобы удержать равновесие, и сшибая при этом ее рожки. — Раз они такие теплые, может, ты сама дойдешь до дома? А, и скажи Джорджу, что мне нужна сдача; мы собираемся заглянуть в Sno-Go, пока там счастливые часы.

Так вот почему мама предложила съездить за ботинками. У нее не было налички, чтобы пойти в бар.

Джордж подмигивает мне; его лицо похоже на печеное яблоко, на которое вместо глаз прицепили крошечные черные соцветия сушеной гвоздики. Он настолько старый, что помнит моих бабушку и дедушку.

— Как поживаешь, Дора? Что-то эти ботинки не совсем в твоем стиле.

— Они мне нравятся, Джордж, и очень теплые.

— Я знаю, что в последнее время такие носят на всех гонках на собачьих упряжках в Европе. Но я не думал, что ты таким увлекаешься.

— Да нет, просто они мне понравились. Мне еще нужна сдача.

— А твоя мама знает, что они стоят десять долларов?

Я пожимаю плечами. Она, конечно, надеялась, что Джордж даст ей хотя бы семь долларов. Goodwill — это что-то вроде местного банка. Можно принести сюда старые вещи и получить за это денег на счет, а потом, совершив покупку от пяти долларов, получить остаток со счета наличными.

— Ты только посмотри, — говорит Джордж, нажимая несколько клавиш на кассовом аппарате. — Только сегодня и только сейчас иностранная продукция продается со скидкой. Твой день, Дора. — Он подмигивает, протягивая мне восемь баксов.

Что мне нравится в Джордже, так это то, что он уважает право людей на выбор. Он никого не осуждает и не пытается ни от чего отговаривать. И когда через два дня я возвращаюсь в своих старых кроссовках, потому что уж лучше замерзнуть, чем вынести еще хотя бы минуту насмешек в школе от богатеньких девочек, которые тыкают в меня пальцем и твердят, что я пытаюсь за ними повторять, Джордж не говорит: «Нет, ты не можешь обменять эти модные европейские валяные ботинки на меховые унты, которые тебе и следовало бы купить тогда».

Он говорит только:

— Ты получишь за них пять долларов на свой счет, можешь купить пару-другую носков или что-то миленькое.

Я не напоминаю Джорджу, что мы вообще-то в Goodwill и что найти здесь что-то миленькое невозможно. Вдобавок мама бы точно узнала, если бы у меня появилась наличка, которую я ей не отдала.

Когда я возвращаюсь по Второй авеню, все, что я слышу от Танцующего Психа, — это «Ну и где ты сегодня не облажалась? Четыре, пять, десять, тридцать семь». Он танцует без остановки. Его руки и ноги летят во все стороны, машины сигналят ему, а он улыбается и машет. Он повторяет: «Четыре, пять, десять, тридцать семь», и эти числа застревают у меня в голове, как песня. Как только я думаю, что Танцующий Псих сказал все, что хотел, он кричит:

— Классные ботинки.

Сзади подбегает Дамплинг и берет меня за руку, совершенно не обращая внимания на Танцующего Психа.

— Привет, Дора.

— Привет.

Закручивает косичку, и мне в лицо прилетает красная лента, которую она носит каждый день.

— Куда ты собралась? — спрашивает она, глядя на мои ботинки, но, конечно, не говоря о них ни слова.

Я показываю Дамплинг пятидолларовую бумажку, зажатую в варежке, и она понимает, что я иду в Sno-Go, чтобы отдать деньги маме.

— Банни назвали в честь этих ботинок[11], — говорит Дамплинг.

— А тебя в честь чего назвали? — интересуюсь я.

— В честь какого-то блюда, которое один священник приготовил для мамы, когда она была мной беременна. Дамплинги с курицей. Это единственный раз, когда мама ела курицу. Она говорит, что курятина похожа на мясо куропатки, только не такая нежная.

Мы смеемся над чересчур практичными родителями Дамплинг, и мне от этого становится так тепло внутри, пока я не вспоминаю о своей семье, от которой, как от подгоревшего тоста, тянет чем-то темным и дымным. Интересно, можно ли навсегда забыть, откуда ты?

— Хочешь, зайду с тобой в Sno-Go? — спрашивает Дамплинг.

— Нет, ты не обязана. Я же знаю, что ты терпеть не можешь весь этот дым.

Она близко-близко наклоняется ко мне.

— Пожалуйста, не отправляй меня домой. Я с ума сойду от Лилии и Банни с их телевизором. Они даже не смотрят передачи, а просто ждут, когда начнется реклама, и включают громкость на полную.

Выставить все таком свете, будто я делаю ей одолжение, — это в стиле Дамплинг.

— Ладно, если это так важно для тебя, — отвечаю я. По правде говоря, Sno-Go не самое любимое мое место, ведь именно там отец вышел из себя и стал палить из ружья по двери туалета. Из-за этого он оказался за решеткой. Никто не пострадал; отец просто заявился в бар уже пьяным и решил немного подремонтировать туалет с помощью ружья. И вот теперь он в тюрьме за «преступную неосторожность», а я с переменным успехом могу спать по ночам, пока отец Дамплинг запирает входную дверь на засов.


Еще только четыре часа дня, а в Sno-Go полно народу. Я втайне любуюсь тем, как сигаретный дым клубами вырывается наружу и смешивается с ледяным туманом. Когда мы заходим внутрь, долю секунды, пока не рассеивается пар, непонятно, что это мы. Потом все видят нас. Раздается пронзительный свист, слышен смех. Родители Дамплинг никогда не ходят в бар, а моя мама бывает здесь каждый божий день в компании своих голосистых подружек-сестер.

— Это тебе от Джорджа, — говорю я маме, когда нам удается проложить себе путь до места, где она сидит с Полой и Аннет. — Может, дашь нам с Дамплинг хоть пару долларов, и мы сходим в Dairy Queen?

Мама выхватывает купюру у меня из рук, и я понимаю, что больше ее не увижу.

Но я специально произнесла свою просьбу достаточно громко, чтобы ее услышала Пола.

— Стой, я вас угощу, — как по заказу говорит она, вынимая свой расшитый бисером кошелек. Когда Пола выпьет пару-тройку рюмок, она становится очень щедрой, наверное, у нее было не самое плохое детство.

Я обещаю себе никогда не притрагиваться к выпивке и молю Бога, чтобы хоть здесь я не облажалась.

— Спасибо, Пола, — говорю я, когда она протягивает мне пачку затасканных банкнот и кое-как целует в щеку, обдавая меня едким запахом.

За барной стойкой стоит Ник, который подзывает нас к себе. Мама недолго встречалась с Ником, когда папу посадили. Мне он нравился больше остальных. Хоть Ник и бармен, он никогда не приходил домой пьяным. А еще у него красивые зубы, какие нечасто увидишь.

— Девчонки, хотите билетик, чтобы поучаствовать в The Ice Classic? Можете выиграть не одну тысячу.

The Ice Classic проводится уже почти сто лет. Заплатив доллар за билет, люди пытаются угадать, когда вскроется река, и если они оказываются правы, то получают кучу денег. В прошлом году это была какая-то безумная сумма вроде десяти тысяч долларов. Посреди замерзшей реки устанавливают треногу, от которой тянется проволока к часам. Они останавливаются, как только трогается лед. Побеждает тот, чья версия была ближе всего к истине с точностью до минуты. Сложно представить, что река когда-то оттает, сейчас за окном минус сорок. Но с наступлением весны все происходит очень быстро, будто налетает банда грабителей. Я каждый год вздрагиваю, когда слышу, как со звуком, похожим на выстрел, трескается лед.

— Ну же, девчонки, всего один доллар. Вы можете навсегда изменить свою жизнь. От одного бакса с вас не убудет.

— Но тогда мы не сможем сходить в Dairy Queen, — шепчет Дамплинг.

— Нет, если мы оставим здесь каждая по доллару, мы просто возьмем мороженое не в рожке, а в розетке.

Дамплинг глубоко задумывается. Она обожает рожки с вишневым вкусом.

— Мне кажется, это невозможно, — говорит она. — Ну как можно угадать с точностью до минуты?

В моей голове все еще звучит голос Танцующего Психа. Четыре, пять, десять, тридцать семь…

— Ник, один билет, пожалуйста, — слышу я свой голос. Беру бумажку и заполняю в ней пропуски. Четвертого мая в 10:37.

Мы снова выходим на холод, и даже если Дамплинг не поняла, что я только что сделала, вопросов не задает. Да я и сама не поняла, что сделала.

— Дамплинг, а о чем ты думаешь, когда Танцующий Псих спрашивает тебя, где ты сегодня не облажалась?

— Прямо сейчас я бы сказала, что, в отличие от тебя, не облажалась в том, чтобы съесть вишневый рожок.

Глава третья. Балерина-рыболов. Элис

— Солнце, Солнце, где живешь ты?

Где живешь ты летом?

— На вершине мира летом проживаю,

На вершине мира летом я живу.

Нэнси Уайт Карлстром[12]

В ожидании папы, который ушел в город закончить какие-то последние приготовления, я сижу в лодке и читаю полицейскую хронику в старых выпусках местной газеты. Это интереснее, чем комиксы. Вот, например:

Сводка полиции от 28 июня 1970 года, 12:15. В полицию поступило сообщение о том, что мужчина избивает ребенка по адресу Мэрин-уэй, 200. Однако, когда полицейские прибыли на место, выяснилось, что мужчина и ребенок собирали одуванчики возле дома.

Из полицейской хроники вы узнаете все, что бы вы никогда не хотели знать об этом месте. Вот пример того, как здесь ничего не происходит и как это ничего становится новостью:

29 июня 1970 года, 2:10. Поступило заявление от женщины о том, что из дома по Клондайк-аллее пропали три мальчика. Когда полицейские прибыли на место для организации расследования, мужчина, открывший дверь, сообщил им, что произошло недоразумение и что мальчики спят в своих кроватях.

Понимаете, о чем я? Мальчики, спящие в своих кроватях, становятся сенсационной новостью. Странное это место.

Я родилась в крошечном рыбацком городке на берегу Тихого океана, но совсем не помню, как там жила. Большая часть моей жизни прошла на лодке «Кальмар», а потом мои родители развелись, и мы с мамой переехали в Фэрбанкс поближе к ее сестре и моей тете Авигее. Моя кузина Сельма родилась там же, где и я, но тоже ничего не помнит.

Тетя Авигея удочерила Сельму, когда той было всего несколько дней, и она не знает, кто ее родители. Однако Сельма любит их представлять, и порой бывает утомительно слушать, как она размышляет о них. Все, начиная с ее мамы, которую Сельма воображает получеловеком-полутюленем, и заканчивая ее отцом-путешественником, который в ее фантазиях водит нефтяной танкер из России на Аляску и обратно, — выдумка чистой воды. Но попробуйте доказать это Сельме.


— Эй, Элис, можешь подобрать швартов на носу? Лодка слишком далеко отошла от причала, а мне надо разгрузить вот это все.

По причалу идет мой дядя с полной корзиной продуктов. Упс.

— Дядя Горький, прости, пожалуйста, я задумалась.

Ходить за продуктами — моя обязанность.

— Давай их сюда, — говорю я ему, а он молча кивает, слегка поводя плечами, как настоящий рыбак; затем спрыгивает в лодку.

Так же молча он берет пару теплых перчаток и спускается в трюм для рыбы, чтобы подготовить лед. Он называет это «расправить кровати» для лосося, которого мы поймаем.

— Нам впору работать на Holland America[13], — часто говорит он в шутку, намекая на то, что наш «Кальмар» — эдакий круизный лайнер для мертвой рыбы. Дядя занимается всем, что связано с заморозкой, — так сказать, укладывает рыб по кроватям, чтобы они лежали в холоде, пока мы не пропустим их через комбайн и не продадим.

Когда мне было два года, я называла их лысыми малышами. Кажется, я целовала каждую рыбину, прежде чем она отправлялась в кроватку в трюме.

Тогда рыбачили только я и мои родители без дяди. Мне рассказывали, что, если отец хотел ускорить процесс и тайком от меня скидывал несколько тушек в трюм, я принималась кричать как резаная до тех пор, пока папа не спускался и не приносил рыб обратно, чтобы я могла поцеловать их на ночь. Эту историю я постоянно слышу от обоих родителей.

Пока мне не исполнилось пять, мы вместе жили на лодке. А потом мы с мамой переехали вглубь штата, где нет выхода к морю, а только горы, тундра и длинные ленты рек. Я знаю, что мама скучает по океану. Буквально пару дней назад, когда мы ждали рейс в аэропорту, она отдала мне спасательный жилет и, поднеся к глазам платок, захлюпала носом.

— Я просто скучаю по этому, — сказала она.

По этому, не по нему.

— Не забудь, чтобы надуть жилет, надо потянуть за шнур, — напомнила она, будто мне два года.

— Мам, да знаю я.

Проводить меня в аэропорт пришли Салли и Иззи, мои подружки из балетной школы, и мне было неловко, что они слышат, как со мной разговаривает мама.

— Пойдем в сувенирку за жвачкой, — прошептала Иззи.

— Я не понимаю, почему после стольких лет она все еще распускает нюни, — сказала я девочкам.

Но когда я обернулась и увидела маму с моей водонепроницаемой сумкой и резиновыми сапогами в руках, я почувствовала укол вины. У них с папой не срослось, поэтому она бросила все, что любила, и приехала сюда, где, по ее словам, она получает больше моральной поддержки.

Салли и Иззи никогда не были за пределами Фэрбанкса, поэтому они надеются получить стипендию в колледже и уехать учиться балету подальше отсюда. Проблема в том, что отбор надо пройти летом перед выпускным классом — этим летом, ведь администрации колледжей пытаются продумать все наперед. Когда окончишь школу, будет слишком поздно. Мы всегда вместе, и в колледже мы должны были быть тремя мушкетерами, исполняющими партии из «Лебединого озера».

Девочки пытаются не показывать этого, но я чувствую, что предаю их, уезжая рыбачить. Я не могу представить ни одну из них на лодке, чтобы они работали и трогали скользкую рыбу, не могу даже вообразить, чтобы их изящные ножки ступили на забрызганную кровью палубу.

— Ты узнала, сможешь ли ты приехать через пару недель на отбор? — спросила Иззи, разглядывая толстовку, на которой изображена мультяшная лосиха с огромными глазами и ярко накрашенными губами. «С любовью из Аляски». Туристы купят все что угодно.

— Летать туда-обратно слишком дорого. И я нужна папе все лето; у нас много работы.

— Жалко, что мама не может тебя подменить, — сказала Салли, глядя на маму, которая вцепилась в мой спасательный жилет, как будто он нужен ей, чтобы удержаться на плаву даже в стоящем вдали от водоемов аэропорту.

Но мама больше никогда не поедет рыбачить, а я не могу отказать папе. Хуже пропущенного отбора могут быть только подготовительные курсы, которые, если тебя примут, надо будет пройти следующим летом, прежде чем начнутся занятия в колледже. Я бы не смогла не рыбачить целое лето: это единственная возможность увидеть папу.

Салли и Иззи хотят как лучше, но у них нормальные родители: они живут вместе и с радостью вызываются подмести со сцены бутафорский снег после «Щелкунчика». Каждая моя зима посвящена «Щелкунчику», в котором мне дают незначительные роли. Девчонки тренируются все лето, и они явно в лучшей форме, чем я. Мама ходит на спектакли — она часто занимается продажей билетов, но папа ни разу не видел, как я танцую. Наши с ним жизни пересекаются на лодке.

Если бы не я, кто бы расфасовывал лососевую икру и следил за тем, чтобы рыба была хорошо выпотрошена? Это входило в мои обязанности, сколько я себя помню. Папа говорит, что даже дядя Горький не отрезает рыбам головы так аккуратно, как я, прямо по шейному позвонку. Салли и Иззи я этого не рассказываю. Это другой мир, другой язык.

Когда объявили посадку на мой рейс, мы медленно поплелись обратно к маме, которая предприняла последнюю попытку продемонстрировать моим подругам, как хорошо она разбирается в рыболовстве.

— Не забывай добавлять в машинку баночку колы, чтобы вывести из одежды запах рыбьей крови, — сказала она.

— Папа говорит, что тебя тошнило весь сезон. Как ты можешь скучать по лодке? — спросила я.

— Твоему отцу стоит попробовать порыбачить на шестом месяце беременности.

Класс, мам.

На шестом месяце беременности.

Мной.

Конечно, я во всем виновата.

Салли и Иззи молчали, натянуто улыбаясь, как будто смотрели балет, в котором мы с мамой по очереди, в зависимости от того, чья партия звучит громче, исполняем роль трагической героини. Она любит рыбачить, а не папу. Я люблю папу, и мне надоело рыбачить. Особенно сейчас, когда приходится выбирать между рыбалкой и другими вещами, которые я люблю.


— Добро пожаловать с небес на землю, Элис, — говорит папа, перекидывая ноги через борт и спрыгивая на палубу. Он поймал меня у рыбного трюма, где я, восхищаясь своей растяжкой, тянула носочек в резиновых сапогах.

— Ты разложила продукты? — спрашивает папа.

— Конечно; и пометки на жестянках проставила.

Консервы мы храним в подполе камбуза, и в мои обязанности входит указывать сверху на каждой банке ее содержимое, чтобы надпись можно было прочитать, заглянув в люк сверху. Кажется, писать я научилась, выводя на жестянках «тушенка» и «фасоль». Все на этой лодке напоминает или обо мне, или о жизни родителей моими глазами.

— Хочешь спать на большой койке? — спрашивает папа.

— А что, можно?

Это замечательная кровать. Папа хотел порадовать маму и, будучи человеком дела, а не слова, расширил спальное место для беременной жены и решил, что этого достаточно для сохранения их отношений. Наверное, какое-то время так оно и было.

Я лечу на бак[14] и занимаю место, пока он не передумал. Слышу, как дядя что-то переставляет на палубе, и, даже не видя его, знаю, что в зубах у него зажата сигарета и где-то рядом стоит кружка с кипятком, в котором плавает не меньше шести чайных пакетиков Lipton. Дядя Горький — завязавший алкоголик, и во время рыбалки он поддается другим слабостям.

Папа запускает мотор, и здесь внизу он ревет просто оглушающе, но я знаю, что к этому звуку можно довольно быстро привыкнуть, и тогда он будет казаться не громче урчания котенка. Я вдыхаю запах топлива, запах моего детства и ночей, проведенных под палубой этой лодки, где сны всегда были яркими. Мне нигде не спалось так хорошо, как здесь, на «Кальмаре». А теперь я еще буду спать на большой койке, над которой даже прибита небольшая полочка для моих любимых книг, чтобы уголок был уютнее. Понимаете, как сильно папа старался?

Из деревянной балки торчит гвоздь, на который, помню, мама вешала букетики диких цветов, хотя считается, что цветы на корабле — плохая примета. Может, так оно и есть? Я вешаю на гвоздь свои пуанты и провожу рукой по лентам, чтобы распутать их.

Папа уже что-то передает по радиосвязи; кажется, говорить ему нравится только в такие моменты. Медленная тягучая речь, которая слышится с другого конца, скорее всего, принадлежит папиному старому приятелю-рыбаку Солнышку Сэму. Рыбаков знают под именами, состоящими из названия лодки и имени шкипера. Чатем Фрэнк, Дикси Дон, Шанти Кен. Мне не нравится, что папу все называют Кальмар Джордж. Но менять название лодки — плохая примета, так что ему следовало думать, когда он покупал «Кальмара». Плохой приметой также считается возить на борту бананы, свистеть, стоя на руле, и выходить из порта в пятницу, но все это хоть раз да случалось с нами. Папа говорит, что если бы он менял название лодки, то она бы стала рыболовецким траулером «Элис», и его бы тогда называли Элис Джордж, а это немногим лучше Кальмара.

Я слушаю, как папа и Солнышко Сэм разговаривают на своем странном морском языке.

— Ах, да… — Долгая пауза. Бесконечно долгая пауза. — Да, Марти у мыса. — Долгая, долгая пауза. — Двадцать два фунта…

— Хм… — Долгая пауза.

— Это когда он всадил себе в ногу острогу?

Похоже на какой-то шифр.


— Станцуешь для меня? — спрашивает дядя, протягивая мне кружку чая.

Я пожимаю плечами — перехожу на морской язык с такой же легкостью, с какой надеваю дождевик. Папа с чуть более сосредоточенным видом, чем обычно, разворачивает карты и прокладывает курс, как будто мы в первый раз выходим из порта. Я знаю, что он слышал вопрос дяди, но, глядя на него, догадаться об этом невозможно.

Я смотрю, как его мозолистый палец скользит по морской карте. Он пытается решить, куда взять курс — лучше всего встать на якорь в защищенном на случай непогоды и расположенном неподалеку от рыбных угодий месте. У нас есть один день в запасе, так что мы сможем расставить сети прямо к началу сезона. Каждая минута, потраченная на путь до рыбных угодий, — потерянные деньги. Папа любит, чтобы все было готово к открытию сезона — ровно в полночь первого июля.

Карта, на которую смотрит папа, потрепана от частого использования, и несколько мест, в которых бумага начала со временем рваться, заклеены кусочками скотча. Некоторые бухты, изображенные на карте, залиты кофе и присыпаны морской солью с папиных мокрых перчаток; бумага смялась в местах, за которые ее слишком крепко держали во время шторма. Я замечаю засохшую каплю крови на месте бухты Убийств — тихой укромной заводи с жутким названием. Багрянистое пятнышко на карте, напоминающее синяк, может быть рыбьей кровью, а может и человеческой, если кто-то рукой зацепился за крючок или у кого-то пошла кровь носом. Чем старее карта, тем больше в ней истории.

Названия бухт могут о многом рассказать, некоторые из них годами были причиной моих ночных кошмаров, ведь мы стояли на якоре в бухте Убийств и в заливе Мертвеца и даже шли против ветра, дующего со скоростью пятьдесят узлов, по проливу со зловещим названием Погибель. Кто бы ни дал этим местам такие названия, он явно пытался о чем-то предупредить. Мне больше нравятся пометки у некоторых бухт и других ориентиров, нацарапанные знакомыми каракулями дяди: «Хорошая якорная стоянка», «Поймали десять палтусов на удочку» или «Куча крабов!».

Нехорошо подглядывать в чужие карты. Они сродни дневникам, которые ведут мужчины, доверяющие только морю. Если ты вдруг попадаешь на чью-то лодку и видишь карту, разложенную на столе, смотри, чтобы тебя не поймали за ее разглядыванием. Людей выкидывали за борт просто за случайный взгляд.

Папа разворачивает еще одну карту и отмечает путь, который мы проделаем сегодня. Мне в глаза бросается надпись, выведенная маминым убористым округлым почерком на полях у узкого пролива: «Вправо по красному при возвращении». Это их главное навигационное правило: возвращаясь обратно, поворачивай направо от красной отметки на карте.

Я показываю эту надпись папе, дотрагиваюсь до его плеча.

Он принимается теребить усы, как и всегда, когда разговор заходит о маме или, что еще хуже, когда ему приходится говорить с ней самой. Однажды, когда он вернулся от телефона-автомата на пристани, из его усов было выдрано несколько пучков.

К счастью, в разговор влезает дядя Горький, как только он видит, что папа начинает выдирать волосы.

— Эм, кто-то чуть не напоролся там на камень. Кажется, отметка была не там, где нужно. — В уголках его губ виднеется чуть заметная улыбка. Он пытается скрыть ее, поднося ко рту кружку и отхлебывая чай громче, чем обычно.

«Ох, мам, — думаю я. — Неужели ты увековечила на карте свой самый большой рыболовецкий промах?» С таким же успехом она могла бы высечь это на своем надгробии.


Мы отползаем от города со скоростью не больше четырех узлов. В окошко я вижу другую гавань, а прямо за ней — паромный терминал по правому борту.

Как только мы проплываем мимо ангара для мойки судов, я выпускаю воздух, который задержала, зная, что на меня с улыбкой смотрит дядя Горький. Эта игра, которую много лет назад придумали мы, банда детей-рыбаков, похожа на ту, в которой надо задержать дыхание и загадать желание, когда проезжаешь под мостом. Не знаю почему, но поговаривают, что в ангаре водятся привидения. Родители сказали, что это ерунда, и не хотели даже слышать об этом.

— А даже если оно и так, какой толк в том, чтобы задерживать дыхание? — сказала мама, и папа согласился. (Странно, но это была одна из немногих вещей, по поводу которых они были полностью согласны друг с другом, и раздражались они одинаково сильно, стоило мне заговорить об этом.)

Мне кажется, это ничем не отличается от других суеверий, с которыми живут рыбаки. Ну ведь серьезно, если бананы на борту возить опасно, то почему в этом ангаре не могут водиться привидения?


Теплоход «Матанаска» пришвартован у паромного терминала, но, когда мы проплываем мимо, я вижу, как на него грузят машины. «Матанаска», скорее всего, обгонит нас, потому что «Кальмар» не может идти быстрее восьми узлов, а скорость огромного парома намного выше. Нас здорово покачает, когда теплоход будет проходить мимо, так что папа складывает тарелки в буфет и убирает все со стола. Я смотрю на прилипшую к потолку овсянку, которая осталась с того случая, когда при встрече с паромом, еще и в непогоду, на лодке все летало в разные стороны. Была бы здесь мама, она бы наверняка взбесилась, что никто не потрудился отмыть потолок, но, думаю, эта овсянка служит папе и дяде напоминанием, что вещи нужно убирать. А может быть, мама права и папе с дядей просто лень.

Я чувствую, как моя обида от того, что я не смогу танцевать, начинает рассеиваться, хотя часть меня хочет, чтобы она осталась со мной, как камушек в кармане, который я втайне ото всех могу перекатывать в ладони.

И хотя мне на самом деле хочется выбрать занятия танцами, стоит признать, в этой части Аляски пахнет намного лучше благодаря мятному аромату леса Тонгасс, с его огромными кедрами и тсугами[15] и всей его пышной зеленью. На севере тощие черные ели выглядят так, будто они все время пытаются набрать воздуха в легкие, а их корни задыхаются под слоем вечной мерзлоты. Один штат, два климата, которые отличаются, как и мои родители; во мне есть что-то и от папы, и от мамы, и в каждой части Аляски есть что-то от меня.


— Пап, я пойду на мостик. — По пути я беру спасательный жилет. Хочу отработать связку, которую мы разучили прямо перед моим отъездом, чтобы не забыть.

На мостике запахи еще сильнее, и они почти сводят меня с ума. Соль, и мята, и рыба, и ветер с примесью топлива. Мои руки и ноги обмякли, как будто они сделаны изо мха. Раньше я представляла, что мама и папа нашли меня в лесу и что я была волшебным созданием, вышедшим из мшистого — точь-в-точь борода старика — болота. Это кажется правдоподобным теперь, когда я делаю пару оборотов на месте, пытаясь привыкнуть к морской качке и поймать ритм танца, который исполняет лодка.

А вот и «Пеликан» — надувная синяя шлюпка, которая была моим лучшим другом каждое лето, что я проводила на лодке. Она знает меня лучше всех, и когда я забираюсь в нее, все мое тело расслабляется, и я слышу, как она шепчет, что очень рада вновь меня видеть. Я медленно погружаюсь в сон.

Чуть позже, когда я встаю и спросонья не понимаю, где нахожусь, я чувствую, что «Кальмара» трясет от волн, выбегающих из-под другого судна. Нас обгоняет паром «Матанаска», а рядом с ним плещется стая косаток, и я впервые вижу, чтобы они так близко подплыли к большому кораблю. А потом я вижу еще кое-что, чего быть не должно. Даже если бы я закричала, никто бы меня не услышал. И только когда становится уже слишком поздно, мой голос наконец вырывается из горла и сливается с криком косаток.

Глава четвертая. Погоня за косатками. Хэнк

Если бы я не верил в то, что люди, которых мы любим, заботятся о нас и после своей смерти, я бы не сидел сейчас здесь среди багажа, обнимая колени в страхе пошевелиться. Джек заснул, положив голову на брезентовую армейскую сумку, с таким видом, будто он всю жизнь проспал в багажном контейнере по дороге в континентальные штаты. Ему четырнадцать. Сэму, моему второму брату, шестнадцать, на год меньше, чем мне; но, в отличие от меня, он такой мечтательный и невинный, иногда его наивность меня пугает. Сейчас он выглядит не таким расслабленным, как Джек, наверное, потому что его длинные ноги едва помещаются и он подтянул их к подбородку. А еще он не уверен, что пробраться на паром тайком было хорошей идеей.

Мы здесь без билетов, уплываем на теплоходе «Матанаска». Раз уж я представил вам Джека и Сэма, скажу, что из нас троих я не только самый старший, но и самый рассудительный.


— А мы сможем выходить на палубу посмотреть на косаток? — спросил тогда Сэм, будто ему нужна была какая-то причина, чтобы сбежать от маминого ужасного бойфренда Натана Ходжеса.

Не хочу сказать ничего плохого о маме. Она подождала какое-то время, на случай если папа окажется жив, а потом сдалась. Намного раньше меня и уж точно быстрее, чем Сэм.

В какой-то момент я заметил, что у мамы постоянно усталый вид, и понял, что каждую ночь она выскальзывает из дома к кому-то на свиданку. Лучше бы так и продолжалось, но нет, она притащила домой этого парня. Я глазам своим не поверил, когда его увидел. Натан Ходжес оказался низкорослым толстяком с короткими ногами и с руками неандертальца. Когда он держал пивную банку, мог своими жирными пальцами, похожими на сосиски, закрыть все буквы в слове Budweiser, кроме последней r. Конечно, нельзя судить человека по внешности, но и когда он открыл рот, привлекательнее не стал. Вместо слов Натан изрыгал команды, которые мама тут же бросалась выполнять, а еще он шлепал ее по заднице, когда она проходила мимо. Вдобавок ко всему, Натан не слишком жаловал Джека, а мама, казалось, ничего не могла с этим поделать. Она была примерной матерью и доброй женой человека, который ее боготворил, а потом привела с улицы первого встречного шелудивого пса. Как такое возможно?

— Ты слишком молод, Хэнк, — ответила она, когда я спросил ее, что, черт возьми, она творит. — Дождись сначала, когда твоя жизнь покатится к чертям, а потом суди.

— Она уже катится к чертям, — ответил я.

— Твой отец был замечательным человеком, но его никогда не было дома. Все местные ребятишки возносят папаш до небес и пересказывают друг другу их байки. Вы, мальчишки, думаете, что все эти истории такие таинственные и романтичные, поэтому делаете из отца героя. Но пока отцы там рыбачат, женщины остаются дома и тащат на себе все. Легко считать святым человека, который погиб. А я кто? Очередная вдова рыбака, на которую осталось несколько голодных ртов.

Она опустила взгляд в чашку растворимого кофе Hill Bros., как будто просила у той поддержки. В тот момент я, кажется, возненавидел ее за то, что она жива. Мне стыдно в этом признаваться, но ничего не поделаешь.

— По крайней мере, сейчас у меня есть человек, который каждый вечер возвращается домой, — сказала она так, будто была сдувшимся воздушным шариком, который летал по комнате, пока из него медленно выходил воздух, а теперь наконец-то приземлился.

— Ага, — ответил я. — Вот же счастья привалило.


Я довольно долго избегал ее после этого разговора, что было нетрудно. Ее слова о папе, о том, что он не был тем, кем я его считал, причинили мне боль. Несколько дней эта мысль свербила во мне как заноза. В конце концов я пошел в гараж и принялся рыться в папиных старых коробках, пытаясь лучше узнать человека, по которому не мог перестать скучать.

Коробки пахли папиным лосьоном после бритья Old Spice. Я подумал, что, возможно, флакон этого лосьона спрятан где-то под вырезками из старых газет или под журналами о рыбалке с большими глянцевыми обложками, на которых были изображены крепкие бородатые мужчины, держащие палтуса размером с человеческий рост. Папа был большим любителем новостей и хранил самые интересные. Флакон я так и не нашел.

В газетных вырезках было что-то про губернатора и про комиссию по присвоению статуса штата. Я и забыл, что, когда мы родились, Аляска не считалась штатом. Нашел вырезку из газеты 1959 года с гигантским заголовком «Свершилось!» и почти услышал грустный голос отца, который тогда сказал: «Это бесследно не пройдет».

Мне бы хотелось спросить папу, что он имел в виду, что изменилось. Но я и сам видел, что изменилось все. Жаль только, что я и свои беды не мог свалить на присвоение Аляске статуса штата.

Тут в сарай вошел Джек и спросил:

— Что это за запах?

— Это Old Spice, — ответил я. Джек был слишком маленьким, чтобы помнить запах папы.

— Жутковато, — сказал он. — Такое чувство, что здесь кто-то есть.

— Джек, прекрати.

У моего брата есть одна странная особенность — что-то вроде шестого чувства. Мы с Сэмом иногда подшучиваем над этим, но в тот раз среди папиных вещей, над которыми, как призрак, витал его запах, мне было не до смеха. Джек удивленно поднял бровь и пожал плечами.

Он знает о людях больше, чем следовало бы знать четырнадцатилетнему мальчишке. Мне из-за этого постоянно хочется защищать его, я боюсь, мир не в курсе, как обращаться с такими людьми, как Джек.

— Я просмотрел газету и вырезал из нее всякие истории, — сказал он. — Ну ты знаешь, папа так делал.

Джек схватывает на лету. Он знает, что мы с Сэмом скучаем по этой привычке отца, на первый взгляд незначительной, — хранить вырезки из старых газет, — и пытается нам помочь.

— Смотри, — он протянул мне статью двухмесячной давности:

5 мая 1970 года, Фэрбанкс: вчера в 10:37 тренога, установленная на реке Ненана, упала, ознаменовав тем самым конец состязания Nenana Ice Classic — 1970 и начало весны. Пятеро счастливчиков разделят между собой 10 000 долларов. Одним из победителей стала шестнадцатилетняя автохтонная девушка, которая просила не называть ее имени. Она самая юная победительница за всю историю соревнований The Ice Classic, которые берут свое начало в 1906 году, когда шахтеры придумали такой необычный турнир, чтобы развлечься в ожидании весны.


— Она получит две тысячи долларов, — сказал Джек. — Это же куча денег.

Джек вообще не завистливый человек, но тогда он не сдержался.

— Джек, — сказал я. — А что бы ты сделал с такими деньгами?

— Я бы свалил, — ответил он, не раздумывая. — Я бы взял деньги, сел бы на паром и свалил.

В этот момент мы с Джеком подпрыгнули: окно распахнулось, ударившись о стену. Порыв холодного ветра поднял старые газеты, чеки и закружил их по гаражу. Поднялся такой шум, будто сотня невидимых хлопающих крыльев сталкивалась с последними воспоминаниями об отце, пытаясь его воскресить. Когда все улеглось, я почувствовал только запах лосьона Old Spice, и именно тогда я понял, что надо послушать Джека.

— Пойдем, — сказал я ему. — Найдем Сэма и уедем.


— Нам не придется прятаться все время, если ты об этом, — ответил я Сэму, когда тот спросил, сможем ли мы посмотреть на китов. — Но, боюсь, косаток нечасто увидишь.

Сэм помнил все до единой рыбацкие истории, которые нам рассказывал папа. У меня в голове звучал мамин голос — «вы, мальчишки, думаете, что все эти истории такие таинственные и романтичные, поэтому делаете из отца героя», но я заставил его замолчать и вспомнил, что папа рассказывал нам о тех временах, когда он ловил угольную рыбу ярусом[16]. Крючки с наживкой на несколько часов опускают на дно океана, а потом поднимают с помощью гидравлического механизма в надежде увидеть на них кучу рыбы. Однажды, когда отец с товарищами поднимали ярус, лодку со всех сторон окружили косатки.

— Восхитительные животные, — рассказывал папа. — Такие быстрые, сильные. Они могут стащить наживку прямо с крючка. Когда мы подняли ярус, на нем остались только губы пары рыбех.

Эти рассказы зацепили Сэма, как крючки цеплялись за рыбьи губы, и он мог пересказать каждую историю даже через много лет после смерти папы.

Сэм — мечтатель, для него отец оставался живым, хотя факты указывали на обратное. Он не верил, что папину лодку накрыло цунами. То самое, что грянуло сразу после Великого Аляскинского землетрясения[17], которое произошло на другом конце штата: расколовшиеся пополам и съехавшие в залив дома в Анкоридже; разбитые и ставшие непроходимыми дороги от Валдиза до Тернагейн-Арм. А на расстоянии в тысячу миль от эпицентра рассвирепел океан, потопивший множество лодок, в том числе и отцовскую.

Мне было одиннадцать. Я умолял его взять меня с собой в ту поездку в бухту Убийств. Это было его любимое место для рыбалки, потому что горы там выступают прямо из океана.

— Такое чувство, что они обнимают лодку и защищают тебя, пока ты удишь рыбу, — говорил он. Я не мог поверить, что можно чувствовать себя в безопасности и будто бы в чьих-то объятиях в месте под названием бухта Убийств. И не зря, правда?

Я так и не смог забыть то чувство, которое испытал, когда отец положил ладонь мне на голову и, взъерошив волосы, сказал:

— В этот раз ты останешься дома за главного вместо меня. Будут и другие поездки.

Черт возьми, я не знал, что быть главным в доме так отстойно.


Прятаться в багажном контейнере тоже становится нелегко, но, поскольку мы не выиграли кучу денег, как та девчонка из Фэрбанкса, это был единственный способ проникнуть на борт. Люди, спасибо вам за то, что берете так много вещей, сбегая с Аляски. Вокруг навалены брезентовые вещмешки, чемоданы, ящики с замороженным лососем, стеганые чехлы для ружей. Я двигаю стоящую слева от меня коробку, заклеенную скотчем, чтобы спрятать ноги. Двери контейнера открываются, и мне на шнурки падает желтый солнечный свет. Я задерживаю дыхание, пока кто-то ставит клетку почти что мне на ногу. В ней пронзительно кудахчут четыре курицы горчичного цвета. Да вы издеваетесь.

— Им будет так одиноко. Я точно не могу взять их с собой на палубу? — доносится женский голос.

У Сэма в уголках губ появляются складочки, и я боюсь, что он сейчас рассмеется. Джек потягивается и громко зевает, но курицы так неистово кудахчут, что никто нас не слышит в этом шуме. Я немного успокаиваюсь, когда паромщик уводит женщину. Мы все еще слышим ее высокий протестующий голос, прям как у куриц, которые пытаются докричаться до нее, хором издавая бешеное клохтанье, которое, к счастью, заглушает смех Сэма.

— Сэм, тсс. — Контейнер начинает съезжать вниз по рампе.

На автомобильной палубе не продохнуть от запаха топлива, влаги и выхлопных газов. Джек просыпается, пытается потянуться и растерянно смотрит вокруг. Я подношу к губам палец, и Джек замирает. С ним можно легко договориться. Не то что с Сэмом, который глазами пытается сказать мне что-то вроде «Можно уже выйти отсюда?». Мне бы очень хотелось отплыть подальше от города, прежде чем мы покажемся на людях. Тогда риск, что нас отправят назад, если поймают, будет меньше. Хорошо, если мы доберемся хотя бы до Кетчикана или до Принс-Руперта в Канаде. В маминой банке из-под арахисовой пасты я нашел всего шестнадцать долларов. И я не идиот, можно считать, денег у нас нет совсем. Мне просто хочется оказаться где-нибудь в другом месте, а уже потом продумать все детали. Мы уже и так далеко зашли, правда ведь?

Кожу пронзает миллион крошечных игл, и я понимаю, что Сэм трясет мою давно онемевшую ногу.

— У меня начинает болеть голова от запаха топлива, — шепчет он. — И скоро всех позовут на автомобильную палубу. Люди придут за вещами. Нам в любом случае надо выбираться отсюда.

Он прав. Мы раньше часто путешествовали на пароме и знаем, как здесь все устроено. Родители брали с собой палатки, и мы располагались на солнечной палубе. Джеку было, наверное, два или три; сомневаюсь, что он что-то помнит. Странно, что тогда у нас с собой было так много вещей. Папе приходилось по нескольку раз ходить до машины и обратно, чтобы притащить переносной холодильник, спальные мешки, палатку и сумки, забитые едой. А сейчас все, что у нас есть, — шестнадцать долларов и по две куртки на каждого, которые мы надели одна на другую. Хорошо еще, что лето. Но мы, наверное, сможем поспать в кают-компании на носу.

Сэм сжимает мою руку, и я согласно киваю. Пора.

Мы выскальзываем из контейнера через заднюю дверь и крадемся мимо машин, под передние колеса которых подложены колоды. Мы наклоняемся из стороны в сторону, пытаясь поймать темп, с которым корабль раскачивается на волнах. Нужно время, чтобы приспособиться к качке, а наши ноги еще и затекли.

Куриная хозяйка, сгорбившись, сидит на лестнице, обхватив голову руками. Она ждет, когда объявят, что можно спускаться на автомобильную палубу. Ее лицо обрамляют седые вьющиеся волосы, и от этого она похожа на замшелую ель, искривленную от старости.

— С вашими птичками все в порядке, — не подумав, говорит Джек.

Она смотрит сквозь Джека, будто его не существует.

Мы поднимаемся на нос и садимся, подставив ветру лицо и радуясь, что теперь можно вдыхать не выхлопные газы, а соленый запах, от которого у нас захватывает дух. Сэм всматривается вдаль в надежде увидеть китов.

— Хочу есть, — говорит Джек.

— Я знаю. — Этого я и боялся.

— Давайте подождем еще немного. Поищем остатки на подносах.

Джек морщит нос.

— Нам нужно поберечь деньги, — говорю я ему. — Вот увидишь. Люди оставляют такую вкуснятину. Иногда они даже не притрагиваются к еде, если страдают морской болезнью или еще чем-нибудь. Не переживай.

— Я хочу остаться, вдруг увижу китов. А вы идите, — говорит Сэм, вглядываясь в океан.

— Сэм, нам нужно держаться вместе, — говорю я. — А еще хорошо бы делать вид, что мы тут с родителями. Просто держаться поближе к людям, чтобы никто не подумал, что мы одни.

— Я не могу пропустить китов, — отвечает Сэм. О боже, он что, все время будет таким противным?

Но от его слов что-то просыпается у меня внутри — та давно утраченная вера, что отец все-таки вернется. Для Сэма отец и киты — одно и то же. Мне даже немного завидно, что в нем все еще жива эта надежда.

— Ладно, мы принесем тебе поесть. Никуда не уходи, Сэм. Я серьезно.

И вот мы с Джеком направляемся к окошку судового казначея с таким видом, будто мы самые обычные пассажиры при деньгах. Ну если не брать в расчет, что мы чуть пышнее остальных, потому что на нас по две куртки. Сзади до меня доносится чпоньк-чпоньк-чпоньк, я оборачиваюсь и вижу, что Джек играет с какой-то штукой, зажатой в руке.

— Что это?

Он трясет мерзкой красной резинкой прямо у меня перед носом. От нее несет дерьмом.

— Где ты это нашел? — я зажимаю нос.

— Ее клевала одна из куриц. Я ее вытянул через прутья клетки.

— Ты можешь подцепить какую-нибудь заразу, — говорю я.

— А я думаю, что это принесет удачу. — На его лице появляется улыбка. Я же говорил, что я самый здравомыслящий в нашей семье. Если все уцелеют до конца путешествия, это поистине можно будет считать чудом, потому что братья начинают действовать мне на нервы.

— Пойду отдам ее Сэму, — говорит Джек. — Вдруг это поможет ему увидеть китов.

Я невольно улыбаюсь, глядя, как Джек бежит по палубе к Сэму, который так и стоит на одном месте. Вот Сэм, он все еще надеется, что отец вернется, а вот Джек, который пытается помочь надежде брата сбыться. К ним обоим я испытываю одновременно любовь и зависть. Даже после всего того, через что пришлось пройти Джеку, он верит в талисманы удачи. Утратил ли я веру во все сразу или это происходило так медленно, что я и не заметил?

— Тебе обязательно надо вымыть руки, прежде чем мы возьмем еду, плевать, что это остатки, — говорю я Джеку, когда он возвращается. Прежде чем направиться в сторону туалета, он одаривает меня одной из тех улыбок, от которых у меня всякий раз разрывается сердце: ему как будто жаль меня, бедолагу, обделенного воображением.

Столовая не изменилась, я помню ее из прошлых поездок. Длинная очередь в буфет, мужчина в маленьком синем канотье, переворачивающий бургеры на гриле, и звук шкворчащего жира во фритюрнице. Запах стоит такой, что я готов тут же потратить все деньги. Я понимаю, что с ужина, когда мы ели последний раз, прежде чем около полуночи выбраться из дома, прошли почти сутки. Мы ели на ужин хлопья, а потом разлеглись по кроватям полностью одетые. Мама с Натаном вернулись из бара, и я думал, они никогда не перестанут ругаться. Я заметил белки глаз Джека, который пялился в потолок. И тогда понял, что Джеку редко удается заснуть ночью. Вот почему я несколько раз посреди дня находил его в самых странных местах, где он крепко спал, свернувшись калачиком. Давно надо было уехать.


Чувствую, что Джеку не нравится мой план. Он с отвращением смотрит на тарелки на столах. И этот парнишка десять минут назад держал в руках резинку, покрытую куриным дерьмом, и говорил, что она приносит удачу.

— У меня есть деньги, Хэнк. Я куплю нам поесть, — говорит Джек, пока я рассматриваю банан скорее в коричневой, чем желтой, но все еще целой кожуре. Я убираю его в пластиковый пакет, который захватил как раз на этот случай. Я не слишком предусмотрительный, но кое-что смог предвидеть. Вслед за бананом в пакет отправляются полпачки чипсов и куриная нога, к которой, кажется, никто не притрагивался. Огромный гамбургер, истекающий кетчупом, я оставляю на тарелке.

— У тебя нет денег, Джек. Откуда бы им у тебя взяться?

Тут кассир бросает на нас подозрительный взгляд, и я тащу Джека за куртку в другой конец столовой. Если мы не будем высовываться, то нас не скоро заметят, а может, и вовсе не обратят внимания, ведь мы, по сравнению с некоторыми пассажирами, выглядим вполне пристойно. Мы стараемся держаться подальше от парня в тюбетейке, одетого в черный кожаный костюм. Он здесь вместе с девушкой, у которой на щеке татуировка в виде ворона и которая, кажется, одета в спальный мешок. Из боковой молнии торчат ее голые ноги, так что она похожа на тучную русалку.

Джек хватает с полки для специй баночку тертого пармезана и, будто пьяный матрос, высыпает сыр себе в рот. Господи, Джек, ты что, смеешься надо мной?


На палубе мы никак не можем найти Сэма. Неужели нас так долго не было? Кажется, Джеку, грызущему куриную ногу, все равно. Видимо, он поборол брезгливость к объедкам. Мы обходим паром с носа до кормы, и с каждой минутой мне становится все страшнее. Зачем я оставил его здесь одного? Я замечаю, что почти на том же месте, где мы последний раз видели Сэма, теперь стоит куриная хозяйка. Она вцепилась в ограждение, ветер раздувает ее волосы, которые образуют цилиндр над ее головой, как будто их засасывают пылесосом.

— Здесь стоял мой брат, — говорю я ей. — Он хотел посмотреть на китов. Вы его не видели?

Женщина шумно вдыхает. Когда она оборачивается, ее волосы взмывают вверх и теперь развеваются на ветру в обратном направлении, будто ими управляет невидимый кукловод. Я бы даже посмеялся, если бы так сильно не беспокоился о Сэме.

— Вы видели моего брата? — Я подхожу к ней почти вплотную. Она молчит, я беру ее за плечи и слегка встряхиваю, чтобы привести в чувство. Такое ощущение, что я держу в руках паутину. Сначала мне кажется, что она рассыплется прямо у меня в руках, но потом она хватает меня за щеки и притягивает мое лицо к своему. И обдает зловонным дыханием:

— Никто не знает, каково быть тобой. Никто! Слышишь меня?

Я закрываю глаза. Даже не видя Джека, я чувствую, что он делает. Он обнял руками женщину за пояс и сжал ее с такой силой, что та понемногу начала ослаблять хватку и убрала пальцы с моих пылающих щек. Я слышу, как Джек пытается ее успокоить:

— Не бойтесь. Все в порядке. Не бойтесь.

Если она единственная, кто видел, что произошло с Сэмом, то мы влипли. Сомневаюсь, что она сможет рассказать нам что-то. Теперь уже я будто состою из тонкой дымчатой паутины, которую может разорвать малейшее дуновение ветра.

Глава пятая. Только вперед. Руфь

Когда Дора выиграла в The Ice Classic, дети в Берч-Парке стали задумываться. Если она смогла, то, возможно, и им улыбнется удача. Все хотели прийти к успеху по дорожке, проторенной Дорой. Но меня не так просто было одурачить.

Если происходило что-то неправдоподобно хорошее, я старалась не дышать и не верила в это до конца. И, как оказалось, я правильно делала. Бабушка нашла белую футболку Рея и бросила ее в стирку, не догадываясь, чья она и что она для меня значит. Она уже почти не пахла кедром к тому времени, как я узнала, что Рей встречается с Деллой Мэй, одной из тех новеньких девочек, кто переехал из Внешнего Мира. Мне было слишком стыдно вновь столкнуться с миссис Стивенс, и Рей довольно быстро дал мне понять, что он хочет встречаться с девочкой, которая оставалась бы у него на ночь, а не только болтала с ним вечерами по телефону.

Сначала я сказала бабушке, что у меня грипп, и, если честно, сама на это надеялась. Через некоторое время я поняла, что это точно не грипп, и, я уверена, бабушка это тоже знала, но она ничего мне не сказала, даже когда я стащила целую коробку соленых крекеров и спрятала ее в своем школьном шкафчике.

Рей проходил мимо меня и делал вид, что мы не знакомы. Их отношения с Деллой Мэй могли бы стать сюжетом для какой-нибудь душещипательной песни в стиле кантри-вестерн: Делла постоянно держала Рея за руку, будто, отпусти она его хоть на секунду, снова оказалась бы в Техасе. «С тобой могут случиться вещи и похуже», — думала я, но кем я была, чтобы ее предупреждать.

У нее был забавный акцент, и, произнося имя Рея, она так долго тянула звук «э», что я слышала его, даже когда они, дойдя до конца коридора, поворачивали за угол у сломанного питьевого фонтанчика.

А я стояла, глядя на этот фонтанчик, и представляла, что в нем заключена волшебная сила и, если выпить из него зелье, время повернется вспять. Мне было бы достаточно отмотать жизнь до тех соревнований, когда он шлепнул меня полотенцем по попе и пригласил на вечеринку, и тогда я бы ответила «нет». Но из фонтанчика за все то время, что я учусь в школе, не лилась даже вода, так что я, очевидно, хотела слишком многого.

У меня не было плана на будущее, я знала только, что никогда не расскажу Рею о том, что произошло. Я должна была как-нибудь справиться со всем сама, потому что больше никогда-никогда не собиралась никому доверять.


К счастью, учебный год закончился, моя тайна была еще маленькой, в школе ее никто не заметил, мне удавалось скрывать ее ото всех, даже от Сельмы. Первую половину летних каникул я проспала. Почти убедила себя, что я Спящая красавица и что если смогу провести в забытьи следующие несколько месяцев, то проснусь другим человеком. Тогда я этого не знала, но в каком-то смысле именно это и должно было произойти; только я и представить не могла, как сильно жизнь будет отличаться от сказки.

— Ты уверена, что тебе нужно доесть всю эту ветчину, а потом еще смолотить миску хлопьев Cap’n Crunch и еще три тоста с арахисовой пастой? — спрашивает меня Лилия утром. — Что-то ты растолстела, Руфь.

— Что ж, очень мило с твоей стороны, — отвечаю я, сердито взглянув на сестру, и отправляю в рот большой кусок отвратительного мясного суррогата розового цвета.

— Дело твое. Но недавно Банни кое-что сказала мне об этом, — не унимается она. — Она сказала, что даже Дора заметила.

Ну разве это не чудесно? Дора, о жизни которой нам известно все до мельчайших подробностей, включая цвет ее ночной рубашки, решила, что может обсуждать мой вес. Наверное, она думает, что после ее победы в The Ice Classic мы забыли ту сцену с ее отцом?

Я чувствую, что меня начинает трясти. В последнее время я завожусь из-за всякой ерунды. Но это совсем не ерунда. Кто бы мог подумать, что Дора Петерс выберет предметом для обсуждения именно меня? Видимо, раз теперь она при деньгах и живет в теплом уютном доме, мишенью для нападок стала я? Я представляю Дору дома у Дамплинг и Банни, где они все сидят за столом, пока мама Дамплинг готовит пышные блины и колбасу из оленины; я даже чувствую запах еды, стоя у карусели. По правде говоря, мне сейчас кажется, что едой пахнет почти отовсюду. Меня никогда раньше не волновала жизнь этих девочек, но сейчас я чувствую, как зависть внутри меня поднимает свою безобразную зеленую голову. Мне хочется быть кем угодно, только не собой — хоть Дорой, — ужас, я упала ниже плинтуса.

Мне хочется вскочить и закричать: «Ты тупица, Лилия, я беременна!»

Почему бы и нет? Бабушка стоит у раковины, делая вид, что у нее отвалились уши и что она слепая, как летучая мышь. Она вдруг перестала обращать внимание на все, что со мной происходит, а ведь раньше она так пристально за мной следила. Какая ирония: чем больше я становлюсь, тем меньше меня замечают.

Но однажды я подслушала, как она по телефону заказывала билеты на автобус до Канады на мое имя.

Я знала, что Лилия, которая даже не видит разницы между собой и Банни, самая настоящая дура, но бабушка? Я и представить не могла, что молчание может быть хуже публичного унижения. У бабушки в рукаве не один козырь.

Я встаю и направляюсь к двери, но ненадолго останавливаюсь, чтобы проверить, спросит ли бабушка, куда я иду и когда вернусь. В комнате слышен лишь скрип ее желтых резиновых перчаток, пока она трет тарелку мыльной губкой. Молчит. Выходя из дома, я специально громко хлопаю дверью, но все равно не получаю никакой реакции. Я недостойна даже порицания.

Всю дорогу до магазина Goodwill я иду, не глядя ни на реку, ни на маленькую белую церковь, где венчались родители, ни на Танцующего Психа, который почему-то молчит, когда я прохожу мимо. Стоит один из тех жарких летних дней, когда из-за далеких лесных пожаров в воздухе пахнет дымом, и, толкая дверь магазина, над которой бряцает колокольчик, я чувствую, что взмокла от пота.

Мне нужно купить вещи посвободнее. В магазине торчит мама Доры со своими подругами, и, когда я прохожу мимо них, они, скажем так, демонстрируют, что не принадлежат к бабушкиной школе притворного безразличия.

— Кажется, кто-то в интересном положении, — хихикает одна из них.

Я на них не смотрю; просто медленно толкаю тележку. Останавливаюсь и делаю вид, что рассматриваю полку с шерстяными подштанниками. Подштанников-то много не бывает.

— Помнишь то время, Пола? — Женщина говорит так громко, словно Пола находится на расстоянии в тысячу миль от нее, а не стоит рядом, держа в руках пушистое сиденье для унитаза, которое как будто сделали из пуделя.

— А ведь тебе тогда было завидно. Элвин взял у отца на выходные классный фургон и засунул в него тот матрас.

Они громко хихикают, а я медленно отхожу от них, чтобы не мешать воспоминаниям.

— Ну конечно, завидно. В этом фургоне можно было заработать обморожение, потому что печка сломалась. Ты забыла?

— А помнишь, как ты хотела назвать ребенка Снеговик Фрости? — вмешивается в разговор мама Доры, и все трое взрываются от смеха.

Не могу представить, чтобы я так свободно говорила о том, что произошло у меня с Реем. И раз это случилось не на заднем сиденье какой-то машины в морозную ночь, что-то да значило.

А потом перестало. Для него. Я ненавижу это чувство, когда с тобой происходит в точности то, о чем ты уже слышал. Что в жизни парня ничего не меняется. Я живой стереотип и подтверждение статистики в одном лице. И яснее всего я осознаю это сейчас в Goodwill, выбирая вещи такого размера, что их одновременно могли бы носить шестеро моих самых близких подруг. Вот только у меня нет шести подруг. Скоро друзей у меня не останется вовсе.

Интересно, прибегает ли Делла Мэй в комнату Рея? Смотрит ли она в окно на озеро, перед тем как отправиться домой, унося в волосах запах кедра?

Я утыкаюсь лицом в серую толстовку, на которой изображен оранжевый баскетбольный мяч, и вдыхаю чей-то запах. Запах кого-то по имени Люси, если верить надписи, вышитой на толстовке спереди. Поверх баскетбольного мяча написано «Только вперед», и толстовка пахнет чем-то сладким и затхлым. Но это лучше, чем запах кедра. Если я еще хоть раз почувствую его, меня, скорее всего, вырвет.

— Юная леди, вы в порядке?

Я поднимаю глаза, предо мной лицо самого старого человека из всех, кого я когда-либо видела. И в первый раз с того момента, как на меня грустными голубыми глазами посмотрела мама Рея, я чувствую, что кто-то смотрит именно на меня. Не на мое лицо или растущий живот, а на меня — такую, какой я стала с тех пор, как исчезли родители, как бабушка обрезала мне волосы, как я осознала, что жизнь никогда не будет прежней.

Час спустя я с распухшими от слез глазами все еще сижу в подсобке, где Джордж, продавец с испещренным морщинами лицом, угостил меня пончиком и какао Swiss Miss. Пока нет покупателей, он приходит меня проведать. Молча поглаживает меня по плечу или протягивает платок, а потом уходит на кассу пробивать покупки.

— Хочешь, я позвоню кому-нибудь? — спрашивает он наконец, сходив туда-обратно четыре или пять раз. Его голос обволакивает меня, как теплая вода в ванне, и я боюсь, что снова расплачусь, едва успев взять себя в руки. — Как насчет твоей подруги с большими карими глазами?

— Вы нас помните? — Мы с Сельмой иногда заходим сюда за покупками после школы, но мы никогда не обращали внимания на Джорджа. Теперь, когда он так по-доброму со мной поступил, это кажется грубостью.

— Таких глаз я не видел с тех пор, как перестал охотиться на тюленей, — отвечает он. Его собственные глаза похожи на две крошечных яблочных косточки, но он видит меня насквозь.

Я киваю ему, но звонить Сельме не хочу. Она, кстати, пришла бы в восторг, если бы узнала, что ее глаза сравнили с тюленьими. Со стороны могло показаться, что спорили мы только из-за этого. Сельма без конца говорила, что ее настоящая мама, вероятно, происходила от шелки, от этих полулюдей-полутюленей, которые в полнолуние могут сбрасывать шкуру и выходить из океана. Вряд ли это правда, но Сельме нравится выдумывать разные детали, которые могут придать ее истории таинственности. На самом же деле она никогда не видела родителей, а Авигея, ее приемная мама, не любит об этом говорить. Может, она и не знает, кем были родители Сельмы, но даже если знает, не горит желанием рассказать все в подробностях.

Это нас с Сельмой объединяет: мы обе не знаем, что стало с нашими матерями. Но я больше не могу слышать ее дурацкие выдумки. Ладно, когда ей было десять, но сейчас это просто глупо.

В последнее время я с трудом могу разобраться в своих чувствах. Так что будет лучше, если я просто закроюсь ото всех.

— Нет, спасибо, — говорю я Джорджу, — мне совсем не хочется никому звонить.

А еще я не могу представить, что мне придется выйти из этой подсобки. Я хочу остаться здесь на сто лет или до тех пор, пока не съем столько пончиков, что не пролезу в дверь.

Но, конечно же, час спустя я выхожу в пыльный июльский день с полным пакетом бесплатной одежды, потому что Джордж отказался брать с меня деньги. На мне толстовка с баскетбольным мячом, и я надеюсь, что каким-то образом смогу превратиться в эту Люси, оставив Руфь в прошлом. Она могла быть какой угодно, но точно не была худышкой, и хотя бы в этом мы с ней похожи.


Дойдя до маленькой белой церкви, я останавливаюсь и сажусь на ступеньки, чтобы посмотреть на реку, извивающуюся неподалеку. Вода в ней стоит еще высоко, лед сошел недавно. Слева от меня — статуя Девы Марии в голубом одеянии со сложенными вместе ладонями.

— И как только ты смогла убедить их всех, что это было непорочное зачатие? — спрашиваю я ее, но, конечно, не получаю ответа. Я замечаю, что ее глаза немного косят в разные стороны, как будто нарочно уклоняются от вопросов таких девушек, как я.

Мои родители венчались в этой церкви, но я на службе не была ни разу, пока не переехала к бабушке. Родители говорили, что они отрекшиеся католики, а мне слышалось «отвлекшиеся».

Это была какая-то бессмыслица.

Одно из моих ранних воспоминаний. Мама с папой перешептываются, думают, что я сплю. Наш дом был таким крошечным, что я спала на полу у них в комнате на постели, которую папа соорудил из походных ковриков и толстых шерстяных одеял. Мне нравилось слушать, как они разговаривают на своем таинственном взрослом языке, который убаюкивал меня каждую ночь. Но я росла и все лучше различала слова, которые раньше казались мне несвязной тарабарщиной. А теперь я могу нанизать их все на одну нитку, будто бусины фамильного ожерелья, которое висит у меня на шее и не дает свободно дышать. Слова вроде правила, гнетущие, тяжкая, вина и грех.

— Спасибо, что спас меня от этого, — шептала мама, и сейчас я понимаю, что она имела в виду бабушку. Папа спас маму, но нас с Лилией спасать некому. Я думаю о растущем внутри меня ребенке. Если я не могу спасти сама себя, как я буду спасать кого-то другого?

Я знаю, что бабушка, скорее всего, уже обо всем договорилась, чтобы пристроить ребенка в какую-нибудь семью. Будет ли он меня ненавидеть?

Я так глубоко погрузилась в свои мысли, что не заметила Дамплинг, которая поднялась по лестнице и села на ступеньках рядом со мной. Мне нравится Дамплинг, но мы с ней не общаемся, не гуляем и не сидим на карусели в Берч-Парке, как они делают это с Дорой. На ступеньках церкви мы с ней обычно тоже не сидим. Я мельком смотрю на нее, потому что уверена, ей все известно, но она поводит плечами и устремляет взгляд на реку.

Неожиданно и приятно. Я чувствую, что моя тревога рассеивается, и скоро я уже смотрю прямо на нее, а не исподтишка. У нее длинная черная коса, завязанная на конце красной лентой. Удивительно, какой знакомой мне кажется эта лента. Думаю, когда ходишь мимо кого-то так долго, как я ходила мимо Дамплинг, ты даже не осознаешь, что замечаешь какие-то вещи.

А еще я с изумлением отмечаю, что Дамплинг совсем не подходит ее имя. Наверное, я никогда не разглядывала ее хорошенько. Она стройная, красивая, у нее потрясающая смуглая кожа и миндалевидные глаза. В лучах низкого послеполуденного солнца ее черные волосы блестят, будто смазанные маслом.

Мне вдруг хочется обо всем ей рассказать. Но я могу произнести только:

— Меня скоро отправят подальше отсюда.

— Правда? Почему?

— Разве не ясно? — отвечаю я. — Я опозорила семью.

— Я не в том смысле, — говорит Дамплинг. — Может, есть какая-нибудь тетушка или кто-то еще, кто захочет растить твоего ребенка?

Она сказала твоего ребенка так, будто это не какая-то ужасная, гадкая тайна, а данность. Будто в этом даже есть что-то милое.

— А так можно?

— Там, откуда мы приехали, дети — это подарок для всей деревни. Их все любят.

— Теперь понятно, почему Лилии так хочется быть из атабасков, — говорю я.

Дамплинг смеется:

— Думаю, так бы ей жилось гораздо легче.

— Правда? Даже несмотря на то, что люди о вас рассказывают?

Но, может, Дамплинг ничего об этом не знает. Я отвожу взгляд, мне стыдно, что я сболтнула лишнего.

— Это рассказывают те же самые люди, которые хотят отправить тебя подальше отсюда из-за такой ерунды? — спрашивает она, показывая на мой живот.

Она права, и я молчу. Мне ненадолго показалось, что мы стоим на разных берегах одной реки.

Немного погодя, Дамплинг, будто читая мои мысли, спрашивает шепотом:

— Помнишь наводнение?

Думаю, она говорит о том самом наводнении, и я его, конечно, помню. Прошли годы, но я все еще слышу шум реки — такой близкой, такой быстрой. С порога бабушкиного дома нас забрала лодка, раздавалось гудение мотора. Пахло бензином. Я помню, как мимо нас проплыл мертвый лосенок. Как ни старайся, увидев такое однажды, ты уже никогда не сможешь это забыть. У лосенка были темно-карие глаза и будто нарисованные ресницы, точь-в-точь как у Сельмы.

Меньше часа назад Джордж сказал, что глаза Сельмы напоминают ему тюленьи, а я теперь сравниваю их с глазами лося. Я готова была рассмеяться от этих мыслей, но вдруг поняла, что скучаю по Сельме.

По Сельме, которая так мужественно переносила уколы огромной иголкой во время наводнения. Меня именно это тогда и впечатлило. Я хотела дружить с ней, потому что она не была похожа ни на кого. Но ничего из этого я не рассказываю Дамплинг, когда она спрашивает, помню ли я наводнение. Я отвечаю:

— Немного.

Дамплинг улыбается. Но я вижу, что она мысленно уже перенеслась в то время. И когда она снова прерывает молчание, я слышу в ее голосе рокот воды.

Выйти из берегов — не самый красивый поступок со стороны реки. Это похоже на предательство друга, и, думая об этом, я представляю лицо Рея. Я поглаживаю живот и размышляю о том, как мало я знаю о детях, наводнениях и других ситуациях, в которых мир может поступить с тобой по-варварски в то время, когда ты меньше всего ожидаешь.

— Папа усадил нас в лодку, — рассказывает Дамплинг. — Мы, как и все, собирались плыть к старшей школе, но места в лодке не хватило. Поэтому мама осталась. Я махала ей, когда мы отплывали, и смотрела, как она становится все меньше и меньше, словно крошечная планета, которая вдруг оказалась за миллион миль от меня.

Я никогда не слышала, чтобы Дамплинг так много говорила.

— Мимо нас проплывали вещи: канистры с газом, резиновые сапоги, старые шины. У библиотеки, когда она еще была в том старом домике на Первой авеню, проплывал даже целый холодильник с распахнутой дверцей, и из него вываливались бутылки с кетчупом и горчицей и банки горошка. Помнишь?

Я помню, но думаю, что холодильники, из которых на всеобщее обозрение вываливалось все содержимое, были чем-то похожи на проституток, что раньше в том же квартале обнажали разные части тела. Когда-то мы ходили в библиотеку в деревянном домике на Первой авеню и иногда краем глаза замечали сетчатые чулки или боа из перьев, торчащие из-под парок тех женщин.

— А потом мы проплывали мимо изгороди, на которой повисла чья-то красная шелковая комбинация.

— Постой. Я тоже это помню. Мы смеялись, — говорю я Дамплинг. — И я, и Лилия. А бабушка так разозлилась, что я думала, она нас выпорет.

— Правда? — говорит Дамплинг. — Ты это помнишь?

Я киваю и задумываюсь о том, кому могла принадлежать эта комбинация и что случилось с той женщиной. Может, это была проститутка со Второй авеню? В детстве они казались нам не живыми людьми, а частью городского пейзажа. Маленькие тихие девочки, читающие книжки с картинками, оставались в библиотеке на Первой авеню, а проститутки и пьяницы — на Второй, как в застывшем на экране фильме, где все на своих местах.

Теперь, сидя на ступеньках церкви, я это прекрасно понимаю. Если нарушить правила хотя бы один-единственный раз, могут произойти наводнения, землетрясения или что похуже.

— А мне эта комбинация виделась такой элегантной, — говорит Дамплинг. — Я показала ее папе, и он расплылся в улыбке. «Твоя мама в ней будет похожа на огромного лосося», — сказал он. — Папа обожает эту рыбу.

Она улыбается, будто воспоминания — это мятный леденец, который она медленно с наслаждением облизывает.

— Папа высадил нас у школы и пошел назад к лодке, чтобы вернуться за мамой. Офицер Национальной гвардии сказал ему не возвращаться, потому что течение усилилось и это опасно. Папа его не послушал.

— Но твоя мама была в безопасности. Ее кто-то уже спас, правда? — Я знаю, что с ней все было в порядке, потому что она и сейчас жива, но, слушая историю Дамплинг, я чувствую, что мое сердце начинает биться чаще.

Она качает головой. Ее глаза из карих стали черными, как бассейны с мутной водой, и кажется, что она прямо сейчас видит, как ее мама снова и снова погружается под воду.

— Она не могла выбраться из подвала, и папе пришлось плыть, чтобы вытащить ее оттуда. Она была без сознания, и он все давил ей на грудь и вдувал ей в нос воздух. Он рассказывал, что в конце концов у нее изо рта брызнула вода, и он был так рад, что хотел снова утопить ее, но уже в поцелуях.

— Он правда так сильно ее любит? — спрашиваю я, не успев подумать.

— Ага, — коротко отвечает Дамплинг. Потом она продолжает рассказ: — На обратном пути папа показал маме красную шелковую комбинацию, которую стащил с изгороди еще когда вез нас к школе, но мама пришла в ужас, увидев ее.

Я присматриваюсь к ленте в волосах Дамплинг. Честно признаться, я не могу представить ее маму — кругленькую и пышную, как буханка хлеба, — одетой в нечто, напоминающее ту комбинацию. Но вслух я этого не говорю.

— Мне это запомнилось. Из-за того, как папа сказал, что мама в этой комбинации будет похожа на огромного лосося. Я раньше никому об этом не рассказывала, — говорит Дамплинг.

— Ты ее порезала? — спрашиваю я, борясь с желанием протянуть руку и потрогать ее ленту.

— Получилась целая связка маленьких ленточек. У меня ими забита коробка из-под сигар. Мне кажется, они приносят удачу. Знаешь, это напоминание о том, на что способна любовь.

— А если бы он погиб? — спрашиваю я. — Или она?

— Я бы все равно их сохранила, — отвечает Дамплинг. — Потому что иногда нужно уцепиться хоть за что-нибудь.

Дамплинг развязывает ленточку в косе и протягивает ее мне.

— Это тебе, Люси, — со смехом говорит она, показывая на имя, вышитое на моей толстовке. — Лента очень длинная, так что ты можешь разрезать ее пополам и отдать одну часть своему ребенку.

Я держу в руках затасканную ленточку и молчу, потому что очень боюсь расплакаться.

— Это поможет, — говорит Дамплинг. — Обещаю.

А потом она встает и уходит, легонько махнув рукой.

И как это должно помочь? — хочу я знать. Но когда я вновь поднимаю глаза, Дамплинг вдалеке уже превратилась в крошечное пятно, похожее на планету за миллион миль от меня.

Глава шестая. Рыболовецкий лагерь. Дора

Победа в The Ice Classic — это одновременно и лучшее, и худшее, что могло случиться с такой девушкой, как я. Пока я мечтала обо всем, что смогу купить на выигранные деньги, — о новых ботинках, толстых шерстяных носках и рожках с вишневым вкусом, меня не покидал страх, что теперь мной могут заинтересоваться родители и их друзья.

Ситуация напоминала мне стихотворение «Если разрезать мое тело», которое мы читали на уроке английского. В нем говорилось о том, что можно было бы найти внутри поэтессы, если кто-нибудь решился бы сотворить с ней такое. В стихотворении были всякие глупости вроде серебристого внедорожника, мотор которого все еще работает на холостом ходу в ее грудной клетке. Но учительница сказала, что это метафора, и я, кажется, поняла, потому что в одной из строк было сказано, что в разрезанном теле поэтессы можно найти маленькую девочку в пурпурном переднике, которая без конца повторяет: «Я устала идти». Я не знала, что такое передник, видимо, это то же самое, что и фартук.

Еще в одной строчке говорилось, что, если разрезать тело поэтессы, можно обнаружить, что все это время в ней была женщина в бирюзовых бусах и в роскошном черном платье, которую зовут Рита и которая танцует ча-ча-ча. В своих кошмарах я видела, как кто-то вскрывает мое тело, находит в нем деньги и тратит их на выпивку. Это уже было похоже не на метафору, а на реальность.


Кто-то постоянно звонил из газеты и просил, чтобы я дала интервью. «Никаких интервью», — отвечал папа Дамплинг в своей жесткой, но вежливой манере. Мама со своими подружками стала заходить к нам чаще; отец Дамплинг садился на крыльцо и болтал с ними, а когда мама спрашивала про меня, он говорил только: «У Доры все отлично».

Пола и Аннет — да и мама, раз уж на то пошло, — совсем не страшные, если, конечно, не знать, как сильно они любят выпить и что они закрывают глаза на ужасные вещи, которые происходят в их домах. Я отдала бы им все выигранные деньги, если бы верила, что это что-то изменит, но я не такая тупая.

Кстати, в The Ice Classic все устроено так, что деньги отправляют прямиком в банк, поэтому никто другой их получить не может. Я даже не знаю, как мне самой их забрать.

— Ты знаешь, как работает банковский счет? — спрашиваю я Дамплинг.

— Думаю, тебе просто нужно прийти в банк с номером твоего счета и с ученическим билетом и сказать им, чего ты хочешь, — отвечает она, но я знаю, что ей тоже ничего об этом не известно. Ее мама заворачивает купюры в фольгу и хранит их в морозилке на случай, если дом сгорит.

Я представляю себе, как хорошенькая кассирша из банка, у которой в прическе виднеются капельки лака для волос, смотрит на мою фотографию, улыбается и спрашивает: «Какую сумму вы бы хотели получить, Дора Петерс?» Кажется, что это так просто, будто дело происходит в фильме, во сне или в чьей-то чужой жизни. Папа Дамплинг сказал, что пойдет в банк вместе со мной и что можно положить деньги на такой счет, с которого их нельзя будет снять, пока мне не исполнится восемнадцать.

Я думаю об этом, но какая-то часть меня считает, что неплохо бы получить немного денег сейчас. Пока что это кажется безопасным.

Примерно через месяц газета оставила меня в покое, а потом и мама с подружками перестали у нас бывать, я решила, что все, наверное, забыли о моей победе, а это значит, что в такой семье, как у Дамплинг, человек может жить спокойно.


Когда я увидела, как Руфь Лоуренс совсем одна ночью входит в автобус, то не знала, что и думать. Стоя у окна в комнате Дамплинг, я смотрела, как Руфь в потрепанной красной куртке и с коричневым чемоданчиком в руках ждет автобус, сидя на карусели. Но меня поразило не то, что Руфь была с чемоданом и совершенно точно выглядела как человек, который уезжает навсегда или даже сбегает, а то, что рядом с ней сидела Дамплинг. И когда это они успели сдружиться?

Когда я смотрела на них, у меня кружилась голова, как будто это я верчусь на карусели, ведь именно так и должно было быть. У нас в Берч-Парке есть правила, и в эти правила не вписываются посиделки Руфи с Дамплинг, которые разговаривают, как подруги, и что-то от меня скрывают. И что это за клочок голубой бумаги, который Руфь дала Дамплинг? Признаюсь, что мне было очень радостно видеть, как Руфь садится в автобус с номерным знаком Юкона[18] и с визгливыми тормозами, которые издавали такой громкий скрежет, что его, должно быть, было слышно в доме у Лоуренсов, откуда хоть кто-то мог бы выйти посмотреть или попрощаться. В окне их кухни чуть шевельнулась занавеска — и все. Неужели даже Лилия не придет?

Сев в кресло, Руфь уставилась в окно перед собой, будто больше всего на свете она хотела, чтобы автобус тронулся и увез ее отсюда.

Когда автобус отъехал, на улицу вышел папа Дамплинг и присел на карусель рядом с дочерью; он с трудом помещался на сиденье, где обычно можно увидеть только нас. Мне хотелось знать, о чем они говорят, и как Дамплинг вообще могла подружиться с Руфью, и почему она ничего мне об этом не рассказала. Отец приобнял ее, будто отъезд Руфи Лоуренс не просто имел к ним отношение, но еще и огорчил их.

Меня вдруг как громом поразило; я не полноправный член этой семьи, как бы хорошо они ко мне ни относились. Вполне возможно, что однажды они отправят меня обратно.

Наутро я смотрела, как Дамплинг заплетает косу. Я ждала, что она расскажет мне, что они с Руфью делали на карусели и что та дала ей, — это могло бы многое объяснить. Дамплинг достала ленточку из своей коробки из-под сигар, и я заметила, что под ворохом шелковых полосок спрятана та голубая записка, которую как будто охраняет стая потрепанных красных змеек. Но Дамплинг захлопнула крышку, не сказав ни слова.

— Что-то Руфь Лоуренс располнела, — сказала я.

Дамплинг молча завязала бантик на конце косы.

Обычно я совершенно невозмутима, как стоячая вода в пруду, не тронутая даже рябью. Я вырабатывала этот навык годами. Но, как я уже сказала, живя с семьей Дамплинг, стала менее осмотрительной. Я начала расслабляться и перестала готовиться к тому, что кто-то изобьет меня до полусмерти. Теперь меня может вывести из себя не что-то серьезное, а всякие пустяки, вроде какого-то глупого секрета, который хранят Дамплинг и Руфь Лоуренс. Мне кажется, будто моя лучшая подруга только что запустила камушек и теперь он скачет блинчиком по зеркально гладкой поверхности моей души.

Если разрезать мое тело, можно увидеть все до единой волны ревности, которые бьются в моей груди.

Дамплинг, не глядя на меня, провела пальцем по индейцу, нарисованному на ее коробке из-под сигар.

— Наши папы дружили, — сказала она. — Они вместе отстаивали права автохтонов, пытались защитить земли и все остальное.

Я разглядывала нелепый головной убор и длинные черные косички индейца, изображенного на крышке коробки. Таких индейцев я никогда не видела. А еще я никогда не думала, что у Руфи и Лилии были родители; они всегда жили с бабушкой.

— Ее отец погиб в авиакатастрофе, — проговорила Дамплинг. — Папа как-то сказал, что никто из нас не представляет, что она чувствует.

Я знаю, что если бы мой отец погиб в авиакатастрофе, я бы чувствовала себя прекрасно. Но вслух этого не произнесла. Я молчала, потому что теперь, когда знала, что у Дамплинг с Руфью есть общее, мне было совершенно нечего сказать.


Было лето, и мы много времени проводили на улице, катались на карусели и болтали о деньгах, которые я выиграла. Для меня они пока ничем не отличались от игрушечных банкнот из «Монополии». Мы развлекались, придумывая, что я могу купить на них.

— Следующей зимой ты сможешь заказать новые ботинки в Sears Roebuck[19], — сказала Дамплинг.

— И купить носки, не поношенные с дыркой на пятке, а новые, — подхватила я.

— Ага, — ответила Дамплинг мечтательно, будто никогда раньше об этом не задумывалась.

— А что бы ты купила? — спросила ее я.

— Наверное, новый лодочный мотор для папы. Ему нужен мощнее; старый мотор постоянно глох, когда мы рыбачили прошлым летом, — ответила она. — Или, может, новую плиту на кухню для мамы.

В моем же списке и так было слишком много пунктов, чтобы я еще думала о других: ботинки, носки, большие железные замки на все двери, а если б можно было купить семью Дамплинг, чтобы она стала моей и чтобы я могла навсегда остаться с ними, я была бы счастлива потратить на это все деньги.


Мы не обратили внимания на фургон репортеров, обшитый коричневыми панелями, когда тот подъехал к дому. Я и подумать не могла, что им еще есть дело до The Ice Classic, — лето уже было в самом разгаре.

Я сразу поняла, что это мама Сельмы, потому что на переднем сиденье увидела саму Сельму. Ее мама вышла из фургона и направилась к карусели, на которой мы лениво вращались, а Сельма осталась; она дула на окно и рисовала на нем какие-то каракули. То, что Сельма приемная, видно сразу. Не толстая, но пухленькая, у нее полные лодыжки и круглое лицо, а ее мама вся костлявая и угловатая, как будто ее сделали на уроке геометрии ученики коррекционного класса. Она помахала рукой — ее пальцы были похожи на растопыренные веточки хилого деревца — и сказала, обращаясь к Дамплинг: «Привет, меня зовут Авигея Флауэрс. А ты, должно быть, Дора». Видимо, Дамплинг похожа на человека, который может выиграть кругленькую сумму, а я — нет.

Дамплинг улыбнулась и кивнула на меня.

— Ой, — сказала мама Сельмы. — Прошу прощения. Привет, Дора, я Авигея. — Я пожала ее узкую ладонь.

— Ну что, ты готова рассказать о своей победе в The Ice Classic? Всем очень хочется узнать, как это было. У нас получится потрясающая душевная история. Неплохо бы отдохнуть от бесконечных плохих новостей, правда?

Она щелчком раскрыла блокнот, такой же тонкий, как и она сама, и лизнула кончик карандаша.

Ну не знаю. Отдохнуть от плохих новостей вообще или от плохих новостей о нас? Меня все еще передергивало, когда я вспоминала, что в газете меня назвали первой автохтонной девочкой, которой удалось сорвать джекпот. Почему бы просто не сказать, что я самая юная победительница, и все? А теперь мама Сельмы хочет, чтобы я стала воплощением душевной истории? Я бы рассмеялась, будь это хоть немного смешно.

Я посмотрела на Сельму и задумалась, каково это — жить в доме, где людям есть дело до того, что у тебя на уме и как ты себя чувствуешь. Может, поэтому Сельма без конца болтает о себе?

Я сначала обрадовалась, что Сельма осталась в машине, но потом поняла: она не вышла, потому что Руфь была единственной причиной, по которой она вообще здесь появлялась. Если Дамплинг и знала, куда уехала Руфь, со мной она этим не поделилась. Лилия сказала, что Руфь уехала навестить родственников в Канаде, но это полная чушь. Все знают, что происходит с Руфью, кроме ее сестры и, возможно, Банни, которые, скажи им бабушка, что Руфь теперь живет на Луне, поверили бы и в это.

Когда мама Сельмы спросила, что я чувствовала после победы в The Ice Classic, я хотела ответить, что это не ее собачье дело. Если бы она разрезала мое тело, то, наверное, удивилась бы, что долларовые купюры не висят у меня на ключицах и не вырываются из грудной клетки.

Но я не сказала ничего, потому что наше интервью прервало появление белого фургона, который влетел на парковку, визжа шинами и выпуская клубы пыли из-под колес. У фургона был перекошенный бампер — точь-в-точь полуулыбка пьяницы, — и еще до того, как открылась дверь, я знала, кто из нее вывалится. И это был он: все еще в оранжевом комбинезоне, прямиком из Исправительного центра Фэрбанкса. Я знала, что однажды он выйдет из тюрьмы, и, конечно же, произойти это должно было именно сейчас, ведь иначе в моей жизни быть не может.

У Дамплинг на лице был написан ужас. У Авигеи Флауэрс — удивление. Сквозь запотевшие стекла машины в глазах Сельмы читался испуг.

— Дора, иди сюда, — крикнул он, остановившись в нескольких футах от нас и глядя на блокнот в руках мамы Сельмы. Я заметила, что по ее лицу пробежала тень узнавания. Скорее всего, репортаж о стрельбе отца в Sno-Go писала она. В Фэрбанксе не так много журналистов. Она должна знать все про всех. Не это ли она имела в виду, когда говорила о душевной истории? Да уж, вот так поворот: девочке, чей отец устроил стрельбу в Sno-Go, удалось выиграть The Ice Classic.

— Мистер Петерс, — сказала мама Сельмы, и я тут же поняла, что она перегнула палку. Она хотела показаться вежливой, но, когда она произнесла слово мистер, он сжал губы, будто она над ним насмехается.

— Вы же не хотите нарушить условия вашего досрочного освобождения в первый же час на свободе, правда?

— Отойди от моей дочери, — проорал он.

Но вместо того чтобы послушать его, как нормальный человек, мама Сельмы повернулась и встала между мной и моим отцом. Ее примеру последовала Дамплинг, будто ее костлявое тело могло нас всех защитить.

На переднем сиденье машины Сельма широко раскрыла испуганные глаза и, не мигая, смотрела на происходящее.

— Не заставляйте меня вызывать полицию, — сказала Авигея.

— Все в порядке, — я попыталась ее обойти. Казалось бы, репортерам должны быть известны правила. Если бы она вызвала полицию, моя жизнь стала бы еще хуже.

— Вот так-то, Дора. А ты что думала? Что оставишь все деньги себе? — сказал он.

Краешком глаза я увидела, что из дома вышел отец Дамплинг. Он направился прямо к моему отцу, протянув руку в приветственном жесте, будто и в самом деле был рад его видеть.

— С возвращением, Топтыга; пойдем-ка побеседуем в закусочной.

— Если эта шлюшка, называемая моей дочерью, решила прикарманить все деньги…

Отец Дамплинг вздрогнул при слове шлюшка, но приобнял моего отца за плечи, как старого приятеля, и сказал:

— Пойдем обсудим это в компании братьев.

«Братьями» у нас называли кофе Hill Bros. Но я уверена, что мой отец предпочел бы что-нибудь покрепче. Ему, должно быть, очень хотелось выпить, если он и вправду только что вышел из тюрьмы.

У него за спиной отец Дамплинг махнул рукой — знак, чтобы мы шли в дом. Меня не надо было просить дважды.


Вот уже вечер, папа Дамплинг вернулся. Мы уезжаем на рыбацкую тоню. Никто не спрашивает ни где мой отец, ни что случилось; мы просто грузим все вещи в фургон и под ярким красно-оранжевым ночным небом едем мимо Белых Гор в сторону величественной реки Юкон.

Никто не говорит ни слова о моем отце, о белом фургоне и о вопросах, которые мне задавала мама Сельмы. Мы продвигаемся все дальше на север по однополосной дороге с резким, как на американских горках, уклоном вниз, где почва сначала промерзла насквозь, а потом, как и всегда, оттаяла, раздробив на части асфальт, который приходится перекладывать из лета в лето.

С каждой милей, отмеченной на зеленом знаке, стоящем на обочине, мне становится легче дышать. Большинство людей считает, что по этим числам можно понять, где находится чей-то охотничий домик или золотой рудник или где кто-то подстрелил лося. Мне же эти числа говорят, что расстояние между мной и отцом увеличивается.

До берегов Юкона мы добираемся за четыре часа и, стянув с лодки отца Дамплинг замызганный брезент и смахнув накопившийся за год мусор, перекладываем в нее вещи; каждую осень он оставляет свою лодку здесь. Многие лодки уже снялись с зимней стоянки и направились вверх по течению вслед за лососем.

Здесь и там на Юконе виднеются рыбные колеса[20], напоминающие маленькие карнавальные карусели; на них насажены сетчатые черпаки с длинными ручками, которые вращает поток реки. Дамплинг рассказывала мне, что нет ничего более захватывающего, чем запустить руку в контейнер с рыбой и вытащить оттуда лосося, взяв его за жабры.

Папа Дамплинг возится с подвесным мотором, а ее мама дает нам галеты с арахисовой пастой. Уже два часа ночи, но у нас сна ни в одном глазу и мы, ликуя, что лодку спускают на воду, бросаем камни. Я вспоминаю, как Дамплинг сказала, что для этой лодки ее папе нужен мотор помощнее, и надеюсь, что она все-таки сможет подняться по течению еще и с лишним человеком на борту.

Дамплинг смотрит на меня, будто читая мои мысли:

— Не переживай, папа может заставить эту штуку работать, имея с собой только скотч и медвежий жир, — говорит она.

Дамплинг и Банни сидят на пятигаллоновых бидонах с топливом, но мне как гостье они разрешают расположиться на снаряжении — мусорных мешках, набитых одеялами, куртками и более твердым грузом вроде кастрюль, сковородок и чугунного котелка. Они хохочут, когда я вдруг ойкаю, чувствуя под собой топор, который мы взяли, чтобы колоть дрова.

Мы идем на север, и я смотрю, как на высоких скалах соколы вьют гнезда. Я уже почти не думаю об отце, мысли о нем то возникают у меня в голове, то вылетают, как птицы, которые кружат надо мной маленькими черными точками. Пока мы поднимаемся по течению, проходит не один час, и все это время я сплю — так много часов подряд я не спала уже несколько лет.

Мотор затихает, я просыпаюсь и вижу, как Дамплинг в резиновых сапогах осторожно ступает на отмель, толкает лодку к берегу и привязывает ее к ели, отливающей красным в лучах солнца. Мама Дамплинг тут же вылезает из лодки, чтобы разжечь костер; она чем-то похожа на белку, которая распушила свой хвост и сложила лапки вместе.

Банни пытается вытащить из лодки мешки, на которых я спала: она выдергивает их из-под меня; мы начинаем мутузить друг друга, катаясь по дну лодки, но тут Дамплинг начинает ее раскачивать, хочет опрокинуть нас в воду. Теперь, когда можно просто веселиться с Банни вдали от Фэрбанкса, жизнь кажется простой и легкой.

Все принимаются суетиться: сметают с деревянной платформы для палаток лосиный и заячий помет, колют дрова, собирают палатки и сушилки для рыбы, ставят на огонь турку, в которой варится кофе.

Мои родители никогда не заботились о том, чтобы заготовить лосося на зиму. Отец Дамплинг всегда не скупясь раздавал рыбу всем в Берч-Парке, так что, когда речь заходила о зимних запасах, мама просто пожимала плечами и говорила: «Ну и зачем так упахиваться?» Но я не чувствую себя уставшей.

Я чувствую себя частью семьи.

Глава седьмая. Не спрашивай, не говори. Элис

В тот день, когда нас обогнал паром, я была единственной, кто видел, как с него за борт, к стае косаток, упал парень. Паром даже не стал разворачиваться; казалось, никто на палубе не заметил произошедшего. Я ни разу не спускала «Пеликана» на воду сама, страшно, но страх — удивительная вещь.

Как, впрочем, и случайность. Папа что-то передавал по радиосвязи (в такие моменты все его внимание сосредоточено на сообщении), а дядя Горький был внизу в машинном отсеке, поэтому никто не видел, как я с трудом отвязала «Пеликана» и оттащила шлюпку с мостика на палубу, а потом спустила ее в воду. Времени подумать, позвать кого-то или спросить разрешения просто не было. Когда папа и дядя наконец меня увидели, я, сидя на надувном плоту, уже гребла к китам. Даже не представляю, о чем они тогда могли подумать. Но у меня в голове было одно: скорее, пожалуйста, опоздать нельзя.

Но вот на поверхности воды появился парень, кажется, мой ровесник, хотя с моего ракурса трудно было сказать наверняка. Он качался на волнах лицом вниз, и я смогла схватить рукав его намокшей клетчатой куртки. Спасательного жилета на нем не было; странно, как он вообще держался на плаву, ведь он был без сознания. А вдруг уже умер? Может, я все-таки опоздала. Вот тогда мне захотелось, чтобы со мной сейчас был хотя бы дядя.

Я тянула его изо всех сил, но он был такой тяжелый, что у меня не было шансов втащить его тело в шлюпку, и с каждой минутой паника нарастала.

— Ну же, тупица, — сказала я ему, будто оскорбления могли мне как-то помочь, и внезапно его рука и все тело стали намного легче. Я упала на спину в «Пеликана», а парень приземлился рядом с мной, как будто сам запрыгнул в шлюпку. Вот только он остался лежать без движения. Тут я услышала громкий лающий звук и щелканье около шлюпки. Я пригляделась и увидела блестящий черный нос кита так близко, что могла почувствовать его дыхание.

— Это ты мне помог? — прошептала я. Под ладонью я почувствовала холодный гладкий нос, скользкий, как сливочное масло. Я была так очарована, что почти забыла о безжизненном теле, лежащем в шлюпке, но косатка подтолкнула «Пеликана» в сторону «Кальмара», который шел нам навстречу. Парень и правда оказался моего возраста — теперь, когда его мокрые волосы были откинуты назад, это было видно.

Точеные, как у древнеримского бога моря, черты лица и безмятежный вид: на человека, который с трудом выбрался из океана, он похож не был. Я слышала много жутких историй о телах, которые выбрасывало на берег, но в теле этого парня ничего пугающего не заметила. Оно не было мертвецки бледным, порезов и крови я тоже не увидела. Но меня поразило не только то, что парень так хорошо выглядел, но и что, пока я в панике гребла совсем рядом с косаткой, в моей голове были мысли о том, что он очень красивый.

Я опустила весла, и косатка еще раз подтолкнула «Пеликана» — так сильно, что я услышала скрип резинового борта шлюпки, — а потом огромный кит ушел обратно под воду. Я увидела на его спине серое пятно, напоминающее седло, и, зная, что теряю драгоценное время, на секунду задумалась, каково это — прокатиться верхом на косатке. Потом я принялась грести быстрее.

В моей крови все еще кипел адреналин, но я заметила, что папу трясло, когда они с дядей затаскивали парня на борт «Кальмара». Папа так слабо привязал «Пеликана» к корме лодки, что мне пришлось подтянуть узел, иначе шлюпка уплыла бы прочь.

Я смотрела, как папа нажимает парню на грудь и вдыхает воздух ему в рот, и не могла перестать думать о том, что мне, кажется, помогла косатка, сначала подняв тело из воды, а потом подтолкнув шлюпку. Глядя на парня, раскинувшего руки на палубе, я гадала, жив ли он. Его длинные ноги были подогнуты; он лежал босой, не считая красного носка на левой ноге.

Наконец он закашлял и выплюнул на палубу комок ламинарии; его рвало водорослями и морской водой, кажется, из него вылился целый океан. Я смотрела, как он давился и с трудом вдыхал воздух, и мой страх за его жизнь отступал. Скоро мы оба могли дышать свободно. Немного погодя дядя отнес его на большую койку, где он лежит уже два дня.

Дядя постоянно говорит мне, чтобы я дала парню поспать.

— Оставь его в покое, Элис, — ворчит он, но мне хочется быть рядом с человеком, которого я спасла, когда тот очнется. Я никак не могу забыть огромные черные глаза косатки, которые смотрели на меня, будто кит пытался мне что-то сказать. Это не та вещь, которую я хочу обсуждать с дядей. Да и что бы я сказала? «Мы с косаткой друг друга поняли, и я должна посмотреть парню в глаза, когда он очнется. Я дала своего рода обещание».

Ага, конечно. Мы с папой и дядей всегда именно о таких вещах разговариваем.


Но когда он наконец приходит в себя, то совсем не выглядит радостным или благодарным, как я себе это представляла. Пожалуй, он даже разочарован. Мне становится неловко от того, что я, положив подбородок на край кровати, рассматриваю его так близко.

— Где косатки? — спрашивает он, но его голос звучит так, будто он все еще под водой, и я вижу, что ему больно говорить. Он кашляет ровно с таким же звуком, какой издавали косатки в тот день, когда разбудили меня на мостике. Может, он не хотел, чтобы его спасали? Он будто пытается отгородиться от нас стеной, за которую мы не можем проникнуть. Спрашивать его о чем-то кажется грубостью. Пока что он позволил мне только приподнять его голову и дать немного воды. От его волос пахнет морем; потом он ложится и закрывает глаза. Ясно, что он хочет остаться один.

Чуть позже папа приносит ему кружку чая, а я, несмотря на укоризненный взгляд дяди, сажусь на открытый люк бака и подслушиваю. Спускаясь по трапу, папа расплескивает чай, и я слышу, как он говорит «черт»; меня всегда смешит, что он произносит это слово совершенно без эмоций — непонятно, зачем тогда чертыхаться? Я вспоминаю, как мама жаловалась, что отец — «сухарь», будто это было чем-то плохим. Лежа на животе, я заглядываю в люк и едва вижу, что происходит внизу. Папа приподнимает парню голову, подносит к его губам кружку и говорит:

— Не обожгись, осторожно, — словно пить горячий чай в лодке опаснее, чем упасть в океан.

— Хочешь поговорить? — спрашивает папа.

Парень мотает головой.

— Думаю, нет, — отвечает он.

Я уже вижу, что этот разговор зайдет в тупик.

— Меня зовут Джордж, — говорит папа и поворачивается, чтобы взобраться по трапу.

— Сэм, — произносит парень. — Я Сэм.

Я вижу, что папа оборачивается и кивает ему. Пару мгновений папа молчит, а потом решает, что можно добавить еще кое-что:

— Я связался с Marine Highway[21], и они сказали, что никто из их пассажиров не пропал.

Сэм молча смотрит на мои пуанты, висящие на гвозде, и я чувствую, что у меня начинают гореть щеки.

— Отдыхай, — говорит папа. — Если ты никуда не спешишь, хорошо бы нам дождаться, пока закончится сезон чавычи[22]. Осталось полторы недели, и я не могу не рыбачить. Ты не против?

Сэм кивает.

Я не знала, что папа наводил справки на пароме, и без конца спрашиваю его и дядю, почему они не поинтересовались, по какой причине Сэма не было в списках пассажиров. На пароме он точно был; я его видела.

В более многословной манере, чем обычно, папа прямо отвечает мне, что не будет совать нос не в свое дело. Я начинаю понимать, что мама имела в виду, когда называла его сухарем. Мы выловили человека из океана, а папа продолжает рыбачить, будто ничего не случилось.

— Ты еще не усвоила морской обычай, Элис? Не спрашивай, не говори, — сказал мне дядя Горький.

— Но ему столько же лет, сколько и мне, — возражаю я.

— Неважно. Если попытаться распутать все тайны этого океана, возраст не будет иметь значения. И, как по мне, это почти то же самое, что открыть ящик Пандоры. Думаешь, твои пуанты, которые висят внизу, не станут для кого-то загадкой, если эта лодка когда-нибудь пойдет ко дну?

Дядя Горький всегда знал, как заткнуть мне рот. О пуантах я говорить не хочу.

Впрочем, появление Сэма на «Кальмаре» заставило меня забыть о танцах. Еще через несколько дней он наконец-то вышел на палубу осмотреться. Он такой бледный и худой, что, думаю, папа не станет заставлять его работать. Но понемногу Сэм начинает интересоваться, как тут все устроено. У меня такое чувство, будто я зачитываю опись оборудования.

— Это лоток для потрошения рыбы, — говорю я, отрезая голову чавычи по шейному позвонку; Сэм морщится. Вообще-то я пыталась его впечатлить.

— Прости, — говорю я. — Это только первый раз противно. Или, может, ты уже рыбачил раньше?

Сэм трясет головой.

— Мой папа был рыбаком, — произносит он.

Но потом замолкает, и я чувствую, как между нами вырастает невидимая стена. Понятно, про отца не спрашивать.

— Ты мне расскажешь когда-нибудь, что ты делал на пароме? — Я стараюсь, чтобы в моем голосе не было слышно любопытства.

Он вздыхает:

— Мы с братьями пробрались на него тайком.

— Правда? Офигеть.

— Пожалуйста, не рассказывай своему отцу, — просит он. — Я боюсь, что моего старшего брата арестуют, если найдут.

— Но нужно же как-то сообщить им, что ты цел, разве нет?

— Думаю, Хэнк, скорее всего, видел, как ты меня спасла, и знает, что я в безопасности. Он сейчас пытается найти способ связаться со мной так, чтобы об этом не узнали власти. И он, наверное, очень на меня злится.

— Разве он не переживает за тебя?

— Вряд ли. Хэнк ведет себя так, будто теперь он наш отец, а я постоянно все порчу. Он обожает командовать.

Сэм не смотрит мне в глаза.

— Уверен: он знает, что я в порядке; ему просто нужно придумать, как со мной связаться.

Надежды, что Сэм ответит, почти нет, но у меня еще так много вопросов.

— А почему вы вообще сбежали?

— А ты чего лезешь, куда не просят?

— Просто интересно, — отвечаю я; мне как будто дали пощечину. — Я тебя, вообще-то, спасла.

— Спасибо, — бормочет Сэм, но в его голосе не слышно ни ноты благодарности. Я могла бы рассказать ему, что никого не видела на палубе парома и что его брат вряд ли знает, что с ним все хорошо. Но раз он считает, что я лезу не в свое дело, то оставлю это при себе.


Сэм начинает помогать нам: подает рыбу в трюм дяде или в конце дня поливает палубу из шланга, смывая с нее грязь. Папа показывает ему, как устроены удилища, и объясняет, что если звенит маленький колокольчик, прикрепленный сверху, значит, на крючке крупная рыба. Я не помню, когда меня саму всему этому научили. Может, мне об этом никогда и не рассказывали, ведь я родилась на лодке и все это было частью моей человеческой натуры наравне с умением говорить, ходить и дышать.

Скорее всего, папа понял, что наш гость — это еще одна пара рабочих рук, в тот день, когда буквально из ниоткуда налетел ветер и Сэм бросился к стабилизатору, закрепленному на палубе, и, размотав цепь, выбросил его за борт, как будто проделывал это уже тысячу раз. Стабилизатор — это цепь с тяжелым грузом, который очень сложно затаскивать обратно на борт, поэтому папа использует его, только если поднимается такой сильный ветер, что лодку болтает, будто крошечную игрушку в огромной ванне. Я вижу, что папа начал догонять: Сэм, каким бы тощим он ни был, может внести свой вклад.


Дни сменяют друг друга, и у нас с Сэмом входит в привычку вечерами вместе сидеть на мостике. Порой он даже забывает выстроить вокруг себя непроницаемую стену, и мне удается узнать его поближе. Ему шестнадцать, и он любит поэзию. Его младшего брата зовут Джек, и у него, как говорит Сэм, есть «шестое чувство».

— Это так странно, — рассказывает Сэм, — понимаешь, он чувствует то, чего не чувствуют другие.

Он нечасто вспоминает о братьях, но с тех пор, как он сказал, что я лезу не в свое дело, прямых вопросов я не задавала и держу данное ему слово ничего не говорить папе.

Еще я наконец рассказала ему, что он жив благодаря «Пеликану». Он проводит рукой по резиновому борту шлюпки, и я про себя говорю спасибо за то, что он не смеется над моими словами о том, что жизнь ему спас надувной плот. Но теперь я смотрю на «Пеликана» по-другому. Для меня это всего лишь старая обшарпанная шлюпка, особенно когда рядом с ней сидит Сэм. Я вижу заплатки из скотча на выцветшей резине, которая местами побелела от солнца, морской воды и от старости.

— А там был кто-то еще? — спрашивает Сэм. — Ну кроме китов.

Я думаю о том, как на меня посмотрела косатка и как она моргнула, словно мы поняли друг друга. Но я не знаю, что можно рассказывать этому парню, рядом с которым у меня начинают дрожать коленки. Я убеждаю себя, что это от качки, но, думаю, дядя со мной бы не согласился. Я заметила, что он смотрит на нас как на пазл, который хочется собрать. Я не очень понимаю, как можно сложить картинку Сэма, потому что в его пазле явно не хватает нескольких деталек и сообщить нам, где они, он не торопится.

— Нет, только киты, — отвечаю я, и у него на лице появляется разочарование. Это правда, но не полная. Я боюсь, что если я расскажу ему все, то буду выглядеть глупо, а я не хочу, чтобы он снова со мной в молчанку играл.

Возвращаясь на бак, мы останавливаемся на носу лодки, где сквозь открытый иллюминатор слышны голоса папы и дяди. Должно быть, они забыли, что иллюминатор открыт, потому что речь идет о Сэме.


— Ты собираешься ему сказать? — спрашивает дядя Горький.

— Я не понимаю, чем это поможет нам, — отвечает папа.

— По крайне мере, ты должен сказать ему, что тебе известно, кто он такой.

— И что потом? Заставить его вернуться, когда совершенно очевидно, что они от чего-то сбежали?

— А что с его братьями?

— Мне кажется, они были на пароме все вместе, скорее всего, без билетов. Теперь их, наверное, высадили, даже если им удалось добраться до Сиэтла.

— Это твой долг перед Мартином.

Я понятия не имею, кто такой Мартин. Но лицо Сэма бледнеет на глазах. Он летит в рубку, и я бегу следом за ним.

— Вы знаете моего отца? — спрашивает он, и папа с дядей подпрыгивают, расплескивая чай. — Моего отца зовут Мартин; вы его знаете?

Папа ставит кружку на стол и встает.

— Сэм, я знал твоего отца. Он погиб во время цунами.

— Нет! — кричит Сэм. — Он жив, жив. Он плавает с косатками.

Сэм похож на маленького ребенка, а не на шестнадцатилетнего парня, и мне было бы стыдно за него, если б я не видела тогда, как ему помогла косатка, и не почувствовала что-то странное, когда дотронулась до холодного черного носа. Я все поняла, когда Сэм произнес эти странные слова. Когда он очнулся, он выглядел разочарованным, потому что не хотел, чтобы его спасали. Сэм валится на пол, будто утратил всякую надежду и уже никогда не оправится от этого удара.

Папа и дядя смотрят на въевшиеся в пол камбуза пятна масла и на спокойное море в открытом иллюминаторе — куда угодно, только не на Сэма. Не знаю, как долго они собираются вот так стоять, может, целую вечность, но для меня это мучительно.

Я сажусь на пол и обнимаю его, а он утыкается лицом мне в плечо, роняя на меня сопли и слезы.

— Наверное, я должен найти братьев, — говорит он наконец моему отцу, как будто воспоминание о них — это оранжевый спасательный круг: что-то, на чем можно удержаться в самый разгар бури.

Не отводя взгляда от океана, папа кивает в знак согласия и говорит:

— Мы их найдем.


Мы с Сэмом лежим внизу на баке, я, несмотря на беспросветную темноту, вижу, что он не спит. Я не прошу его освободить мою большую кровать, потому что это как-то глупо, и лежу на подвесной койке, на которой спала, когда была младше. Я как будто в спальном мешке, и мои руки прижаты к туловищу.

— Сэм? — шепчу я.

— Мм?

— Помнишь, ты спрашивал меня про китов? Так вот, — я делаю паузу, — я почти уверена, что спасти тебя мне помогла косатка.

Я с трудом слышу его дыхание.

— Я тоже так думал сначала, — говорит он, — косатка как будто сказала мне стащить ботинки и плыть с ней. Мне казалось, что она заботится обо мне.

— Может, так и было, — говорю я, вспоминая о гладком носе косатки и ее больших круглых глазах, похожих на гигантские пузыри от жвачки.

— Не думаю, — говорит Сэм, который будто внезапно постарел лет на сто. — Но спасибо, что ты не смеешься надо мной.

— На тебе не было ботинок, — говорю я, словно это что-то доказывает, но Сэм уже полностью отрекся от этой мысли. Он молчит, и я слышу, как он поворачивается на большой кровати, чего я в своей подвесной койке сделать не могу.

Я засыпаю, и мне снится, что я рак-отшельник, который живет в коричневом ботинке на самом дне синего моря.

Глава восьмая. Нас заметили. Хэнк

Помните, моя мама сказала: «…твоя жизнь покатится к чертям». Оказалось, чертей в моей жизни хоть отбавляй.

Последние два дня мы с Джеком как-то обходимся на «Матанаске» без Сэма, но продолжаем искать его по всем углам. Минуты становятся часами, и мысль, что Сэма на пароме нет, сжигает меня изнутри, царапая сердце и легкие так, что мне трудно сделать глубокий вдох. В одной из шлюпок, подвешенных у борта парома, мы находим его куртку, которая развевается на ветру, словно оторванное коричневое крыло. Теперь Джек спит, уткнувшись лицом в шершавый твид, будто может найти в нем ответы на все вопросы. Джек вдыхает запах Сэма и по-своему надеется, что тот найдется, что он где-то здесь, что он жив.

Единственный человек, который мог видеть, куда пропал Сэм, сошел с парома две станции назад в каком-то маленьком порту на юго-востоке, где лил дождь. Куриная хозяйка, поддерживаемая с двух сторон сотрудниками в оранжевой форме, проковыляла на берег по металлическому трапу, и ее непослушные волосы хлестали мужчин по лицу, пока дождь не прибил их к ее голове. Она сама напоминала раненую птицу, пока ее драгоценных куриц грузили в кузов старенькой «тойоты». Готов поспорить, ей хотелось, чтобы куриц поместили в салон автомобиля, подальше от непогоды. Из машины вышли молодая женщина и мужчина и обняли старушку.

Возможно, мужчина, который ее встречал и который жал руку работникам с автомобильной палубы, будто они старые друзья, — ее сын, но из одного разговора шепотом я узнал, что она числится пропавшей без вести. Я подслушал этот разговор, пока мы с Джеком прятались в шлюпке неподалеку, подложив под голову оранжевые спасательные жилеты вместо подушек. Она душевнобольная и должна была оставаться дома, но каким-то образом ей удалось уйти. Джека поразило именно то, что никто не заметил, как она ушла. И он был очень расстроен, когда я сказал ему, что нам нужно держаться от куриной хозяйки подальше, чтобы не быть связанными с человеком, пропавшим без вести. Но когда она садилась в синюю машину, я прошептал: «Что же ты видела? Неужели он правда упал за борт?» Дверь за ней захлопнулась, и в этот момент из меня, как воду из тряпки, выжали всю надежду узнать, что же произошло на самом деле.

С тех пор между нами с Джеком чувствуется напряжение.

— Мне снился Сэм, — говорит он. Я пропускаю это мимо ушей.

— Это был очень яркий сон, в нем была какая-то лодка и киты.

Я молчу.

— Пахло чаем и цветами, — продолжает Джек.

— Цветы на корабле — плохая примета, — говорю я.

— Ну там очень приятно пахло, сиренью.

Я ничего ему не отвечаю.

— Может, нам стоить подумать о том, чтобы вернуться, — нерешительно говорит Джек. — Вдруг Сэм нас ищет.

Его неиссякаемый оптимизм меня раздражает. Раньше его настрой даже умилял, но теперь он напоминает мне обо всем, что мы потеряли, и я едва могу это выносить.

— Он пропал, Джек, так что хватит об этом.

Он молча оборачивает вокруг себя рукава коричневой куртки Сэма, которые будто обнимают его. Одного брата я потерял, а второй исчезает у меня на глазах. И хотя мне страшно остаться без Джека, я, кажется, ничего не могу с этим поделать. Я не могу придумать новый план. Без плана я просто придерживаюсь выбранного курса, а это, я знаю, огорчает Джека.

Он думает, что я не замечаю его перемигиваний с ночным охранником. Но это не так. Когда охранник делает обход, о его ногу громко бьется толстая связка ключей, подвешенная на поясе синих брюк, и я чувствую, что Джек напрягается, как кошка, готовящаяся к прыжку. Он встречается с охранником взглядом, и мне непонятно, зачем он это делает. Какая-то часть меня хочет поднять белый флаг, сдаться и сложить с себя обязанности главы семьи, потому что выполняю я их все равно паршиво. Но для всего этого тоже нужны силы, а мне их хватает только на то, чтобы каждые пару часов переходить в другое укрытие, прячась на новом месте всякий раз, когда меня настигают воспоминания о Сэме.

Нам уже доводилось спать в солярии, где мы жарились под лампами, как картошка фри, в шлюпках, где подкладывали себе под голову спасательные жилеты вместо подушек, под лестницей у автомобильной палубы, а теперь мы устроились на небольшой игровой площадке с огромными пластиковыми деталями Lego, на которой в три часа ночи нет ни души. Родители часто оставляют здесь детей, а сами идут в бар. По крайней мере, так начинаешь думать, когда не меньше двух раз в день слышишь объявления из громкоговорителя: «Родители четырехлетней девочки в джинсовой куртке с Микки-Маусом, пожалуйста, вернитесь в игровую зону на втором этаже».

А теперь мы здесь одни и лежим на тонких голубых ковриках под табличкой «Не оставляйте детей без присмотра».

У ночного охранника с собой пульт; такие устройства я помню с детства. Должно быть, ему нужно нажимать на кнопку, когда он заканчивает осматривать какую-то часть корабля, — что-то вроде отчета, — и я уже услышал щелчки кнопок почти со всех концов парома. Я чувствую, что Джек расслабляется, как будто этот звук его успокаивает. Кажется, он переживает, что наш побег из дома никто не заметил, в отличие от побега куриной хозяйки. Нашего исчезновения не заметили даже люди, от которых мы пытались сбежать. Я представляю, как Джек прислушивается к шагам охранника и слышит клик, нас заметили, здесь два мальчика без взрослых; клик, клик, нас кто-то увидел; клик, кому-то есть до нас дело; клик, кто-то выключает для нас свет. Клик, клик.


Когда я просыпаюсь в игровой зоне один, моя первая мысль: Джек последовал примеру Сэма — пуф. Пропал.

Когда я нахожу Джека в столовой, где он с ночным охранником играет в криббедж[23], я слишком рад, чтобы вымолвить хоть слово. Колышки на доске для криббеджа сделаны из моржового клыка — у отца была точно такая же. Был бы с нами отец, думаю, Сэм тоже никуда бы не пропал.

Очень тяжело уследить за братьями, у которых куча собственных мыслей в голове. Они как гелиевые шарики. В какой-то момент приходится отпустить веревочку из рук и сказать: «Ну что ж, до свидания, доброго пути», ведь это проще, чем гадать, не держишь ли ты шарик слишком крепко, не лопнешь ли ты его. Не это ли произошло с Сэмом?

Я сажусь у доски для криббеджа. Джек не смотрит мне в глаза.

— Ты научился считать очки? — спрашиваю я, стараясь, чтобы мой голос звучал непринужденно, хотя мое сердце, которое еще в игровой зоне начало колотиться, словно испуганный кролик, продолжает биться в бешеном темпе.

— Он все никак не мог разобраться с подсчетом очков, — объясняю я охраннику, потому что Джек молчит.

— Он неплохо справляется, — отвечает тот.

Испещренное морщинами лицо охранника напоминает карту; он столько лет работал на открытом воздухе, что везде, где можно, у него потрескалась кожа.

Он улыбается и протягивает мне для рукопожатия широкую обветренную ладонь.

— Я Фил, — говорит он.

Затем он возвращается к игре.

Джек держит свои карты прямо у лица, как будто пытается за ними спрятаться. И как давно он сбегает поиграть с Филом в криббедж?

— И? — спрашиваю я. — У нас проблемы?

Я очень устал, и если Джек решил нас выдать, то пусть делает это поскорее, чтобы я мог лечь и заснуть здесь, под столом. Мне просто хочется свернуться калачиком и заснуть на миллион лет среди разбросанной холодной картошки фри, пустых оберток и запаха резиновых сапог.

Фил, не глядя на меня, кладет на стол карту и переставляет колышек.

— Много лет назад я был капитаном порта в одном рыбацком городке, — как бы между прочим говорит он. — Однажды ночью я зашел в портовый туалет и нашел там крохотную новорожденную девочку. Ей было от силы дня два. У нее из животика торчала сморщенная пуповина; она еще не успела отвалиться. Девочка была синяя и лежала голышом в раковине из нержавейки.

Джек смотрит на меня, удивленно подняв брови, но мне интересно, чем закончится эта странная история.

— Я завернул ее в бумажные полотенца и в свой плащ — конечно, этого было недостаточно, она была очень холодная, и я боялся, что она не выживет; думаю, я действовал на автопилоте, — рассказывает охранник. — Наверное, я был в состоянии шока. Не то чтобы можно быть готовым к такой находке.

— Твой ход, — говорит он Джеку, как будто это самая обыкновенная тема для разговора посреди игры в криббедж.

— А что было дальше? — шепчу я, и мне страшно, как бы охранник не сказал, что младенец умер.

— Короче говоря, она оказалась крепким орешком и довольно быстро пришла в себя, когда я принес ее в тепло. О ней, конечно, рассказывали в новостях и искали ее родителей, но никто не откликнулся. В конце концов ее взяла к себе одна хорошая семья, которая потом переехала на север, — говорит Фил. — Она твоя ровесница, — он кивает на меня, — может, чуть помладше. Она выжила, а ведь ее бросили, и потом ее нашел я — человек, который ничего не знает о детях и который завернул ее в колючее шерстяное одеяло. Вот уж действительно пробивная девчонка.

Он смотрит на часы.

— Мне пора делать обход, — говорит он Джеку, — так что можем приостановить игру, если хочешь. Только чтоб никакого мухлежа, пока меня нет.

— А вы с ней сейчас общаетесь? — спрашивает Джек, и Фил опускается обратно на свое место.

— Нет, — отвечает он с ноткой грусти в голосе. — Ради ее же блага. Вдруг ей не хочется вспоминать о худшем дне в ее жизни.

— Может, благодаря вам этот день стал лучшим в ее жизни, — возражает Джек, как всегда, в своем репертуаре. Но его оптимизм вонзается мне в грудь, вновь напоминая мне, что Сэм пропал.

— А с нами-то что? — Я ничего не могу с собой поделать. Я так устал бегать, прятаться и быть ответственным. Я готов свернуться клубочком на этой скамейке и проспать до тех пор, пока полиция не заберет нас домой. Конечно, именно это и случится, но я говорю: — Мы не можем вернуться. — Я произношу эти слова совершенно безжизненным, как стертая до самого обода шина, голосом.

— Забавно, — говорит Фил, будто обращаясь к самому себе. — Я сюда устроился, потому что всякий раз, когда шел в туалет в том порту, боялся, что могу что-нибудь найти. С девочкой-то обошлось; то есть могло быть и хуже. Не знаю, что бы я сделал, если б нашел ее мертвой. Но я переживал; достаточно было с меня сюрпризов на работе.

— Мы хотя бы одеты, — говорит Джек, и Фил смеется громким басом, а я боюсь, что он разбудит весь паром.

— У вас, парни, дела обстоят куда лучше, — произносит он. — Но мне интересно, почему жизнь сводит меня с брошенными детьми.

Я смотрю на складочки на лице Ф

Скачать книгу

Моей бабуле, которая, к счастью, совсем не похожа на бабушку из этой книги

Дорогие читатели!

В детстве мы мало знаем о том, что превосходит наш собственный опыт. Вот как это было в моем случае: я выросла на Аляске и понятия не имела, что где-то бывают не холодные и не темные зимы и что лето – это не обязательно вечный полярный день. Я не знала, какой вкус у фруктов, за исключением тех, что хранятся в жестяных банках. Я думала, что хвастаться и говорить о себе запрещено детям во всем мире. О том, что ты не обязательно автохтон[1], если родился на Аляске, я узнала примерно в том же возрасте, что и Лилия, одна из героинь моей книги.

Я встречала людей, которые приезжали на Аляску из разных мест, и меня даже немного обижало то, что они начинали романтизировать нашу жизнь, ни в чем не разобравшись. Когда я стала журналистом, не могла понять, почему новостные агентства за пределами Аляски не пускают в эфир мои репортажи о проблемах образования или о домашнем насилии, но охотно передают сообщения о лосе, выскочившем на дорогу. Казалось, что Аляска – это какая-то диковинка, а не реальное место с живыми людьми. Мне постоянно говорили: «Тебе надо ненадолго уехать. У тебя нет представления о том, что считается нормальным».

Так оно и было. Мне пришлось уехать, чтобы написать «Запахи чужих домов». Я начала книгу, когда жила в Новой Зеландии, а закончила в Колорадо. Я стала понимать, чем Аляска отличается от других мест и почему у меня было такое расплывчатое представление о том, что находится за пределами родного штата. Но еще важнее, что именно вдали от дома я смогла создать образы Элис, Руфи, Доры и Хэнка, четырех главных персонажей моей книги, и точнее описать, каково это – взрослеть на Аляске. Оба моих ребенка выросли на рыбацкой лодке, их взросление во многом похоже на взросление Элис, так что они ценят тяжелый труд и умеют чувствовать настоящую красоту. Я знала девушек, похожих на Руфь, которые находили утешение в доброте незнакомцев; знала и парней, которые, как Хэнк и его братья, были готовы пожертвовать всем ради лучшей жизни. Будучи журналистом, я чувствовала свою беспомощность, когда встречала таких девочек, как Дора. Их слишком много, и я никогда не смирюсь с этой несправедливостью. Конечно, людей, похожих на моих персонажей, можно встретить в любом уголке планеты, но я пишу о том месте, которое знаю лучше всего, – об Аляске.

Я надеюсь, что для вас, дорогие читатели, эта книга станет открытой дверью чужого дома, войдя в которую вы ясно ощутите, каково быть тем, кто там живет. Добро пожаловать в «Запахи чужих домов». Для меня большая честь поделиться этими историями с вами.

Бонни-Сью Хичкок

Пролог. Как было раньше. Руфь, 1958–1963 годы

Я не могу перестать вспоминать о том, как было раньше. Как отец охотился, чтобы нас прокормить. Как он подвешивал тушу оленя в сарае, чтобы заготовить мясо, и как разъезжались оленьи ноги с копытами, напоминающими пуанты балерины, когда отец вспарывал зверю живот. Я сотни раз видела, как он срезает мясо. Я до сих пор слышу, как лезвие ножа царапает кость. Самое вкусное мясо со спины оленя, я его обожала, а у папы получалось срезать его так же красиво, как у мамы завязывать бантики на подарках. Он нес свежее мясо в дом голыми руками, и весь путь от сарая до кухонной раковины, начищенный мамой до блеска линолеум был усеян капельками крови.

Иногда папа приносил в миске еще теплое оленье сердце и разрешал мне его потрогать. Я прикасалась к нему губами и целовала мягкую розовую плоть, надеялась почувствовать пульсацию, но сердце уже не билось. Мама, уткнувшись отцу в шею, смеялась и называла его Даниэлем Буном[2], а он запускал окровавленные пальцы ей в волосы. И родители начинали вальсировать по кухне. Мама была из тех людей, кто ставит букетики диких цветов в бутылки из-под виски. Люпины и наперстянки на кухне, сирень в ванной. Мама пахла как моховая трясина после ливня и оставалась красивой даже с кровью в волосах.

Мой мольберт стоял на кухне, так что я могла смотреть, как мама готовит мясо, и рисовать, одетая в балетную пачку, которую папа привез мне из очередной поездки во внешний мир. К пачке прилагались подходящие по цвету розовые пуанты, которые я не снимала, даже когда ложилась спать. Мама надевала на меня одну из больших папиных фланелевых рубашек, чтобы я не испортила свой любимый наряд. Рубашка на мне свисала до пола; длинные рукава были подвернуты много раз и напоминали пышные булочки с корицей. Я пыталась найти такой оттенок красного, который был бы похож на цвет крови в маминых волосах, смешивала все краски, но каждый раз получала коричневый.

Папа часто говорил слова, которых я не понимала, например, что «если присвоят статус штата, то мы рискуем потерять права на охоту» и что «федералы все испортят». Мой пятилетний мозг думал, что статус штата – это такая новая машина с очень большим капотом. Я не знала, кто такие федералы, папа объяснил, что это люди, которые будут решать, сколько оленины и лосося нам можно есть. Мамин живот вырос и округлился, и даже я понимала, что это предвещает появление еще одного едока. Папа поднимал мамину рубашку и целовал раздувшийся живот так же, как я целовала оленье сердце.

– Ты целуешь живот, потому что он больше не бьется? – спрашивала я отца. Мамин живот был белым, как брюхо оленихи.

– Конечно, бьется, – отвечал он. – Не переживай.

Оказалось, что статус штата – это не новая машина, а что-то важное, и папе, чтобы попытаться это остановить, пришлось лететь в Вашингтон – туда, где «нужно показывать паспорт, когда сходишь с самолета и где никто не охотится и не рыбачит», – и ему пришлось купить новые туфли, чтобы пойти на встречу и рассказать, почему жители Аляски не хотят присвоения статуса штата. Некоторые люди этого хотели, но они не были папиными друзьями.

Папа рассказал мне, что жители Аляски не слишком заботятся о том, что происходит в Вашингтоне, но большинство очень огорчилось, когда «люди из внешнего мира» стали принимать решения за нас. Я не знала, кто были эти люди из внешнего мира, и надеялась, что никогда-никогда их не повстречаю.

Потом пришло письмо – на марке был флаг с кленовым листом; когда мама читала его, бумага в ее руках тряслась. Я видела, как беззвучно шевелятся ее губы, и понимала, там было что-то плохое. Мама упала, схватившись за живот, и стала издавать звуки, которые я слышала только от диких зверей в дремучем лесу.

Лилия родилась на следующий день после письма, и я думаю, мама не видела ее вовсе, потому что, когда я после родов заглянула маме в глаза, в них была пустота. Медсестра спросила, как назовут ребенка, и когда мама ответила «Лилия», мне показалось, что она разглядывает цветы у кровати, а не завернутый в больничное одеяло розовый комочек, кричащий так, будто ему тоже не хочется быть здесь. Бабушка приехала на роды, но потом мама осталась в больнице, а нас с Лилией усадили в потертую коричневую машину с прожженной сигаретами обивкой. Я думала, что новорожденному вредно таким дышать, но Лилия и не заметила запаха, просто лежала, как будто на самом деле была всего лишь неподвижным комком, а я всю дорогу до бабушкиного дома в Берч-Парке прижимала к носу шарф.

– Маме нужно время, – вот как ситуацию объяснила бабушка, а потом пересказала содержание письма. Самолет, в котором летел папа, потерпел крушение над Канадским Арктическим архипелагом, совсем немного недотянув до Аляски. Бабушка сказала, что самолет упал, когда мужчины возвращались домой после встречи. Что-то в ее голосе натолкнуло меня на мысль, что она не считает папу «смелым человеком с великими идеями по развитию Аляски», как это значилось в письме. Читая его, она фыркала, а в конце высморкалась.

Потом бабушка сказала:

– Плачь, если хочешь, но его уже не вернуть.

В Берч-Парке пахло как в старушечьем доме, я этого не замечала раньше, когда мы приезжали в гости к бабушке – что случалось не слишком часто. У нее не было букетиков в бутылках из-под виски и подвешенных под потолком оленьих туш. В холодильнике лежало лишь бледно-розовое мягкое мясо на пластиковой подложке, обернутое пленкой. В нем не было ни капли крови, и от этого я тосковала по дому и относилась ко всему с недоверием.

На следующий день на первой странице газеты жирными буквами напечатали «Свершилось!», так мы узнали, что Аляска стала сорок девятым американским штатом. Бабушка не поняла, что произошло плохое, она вырезала заголовок и сказала мне сохранить бумажку, чтобы всегда помнить об этом дне. Но я-то хотела помнить о том, как было раньше, до этой истории с присвоением статуса штата.

Когда мама не приехала вечером, на следующий день, а потом и через день, я решила, что присвоение статуса штата как-то повлияло и на нее. Может, у нее не было нужного паспорта или она носила не те туфли? Или, может, она отправилась в Канаду, где канула в ту же бездонную пустоту, которая поглотила и папу.

Я ждала маму, беспокоилась, что Лилия не узнает, каким должен быть мир на самом деле. Но годы шли, и накануне моего десятого дня рождения начала подниматься вода, я знала, что так и должно быть – река мстила. Вода вышла из берегов и поднималась выше и выше, слизывая все подряд огромным мокрым языком. Папа был прав, когда говорил, что реку невозможно укротить.

Ржавые бочки, голубые переносные холодильники и жестянки с персиками и фруктовым салатом вымывало из кладовок, и они, подпрыгивая, проплывали по Второй авеню. Чья-то красная кружевная комбинация повисла на кусте гороха мистера Петерсона. Лилия смеялась до упаду, пока бабушка не цыкнула на нее. Бабушкино лицо было красным, как переспелая клубника. Нижнее белье – не повод для шутки даже во время наводнения.

Лилии было уже пять, и она чуть не сошла с ума от радости, когда нас с крыльца забрала лодка, ведь вода все прибывала. Я же просто молилась, чтобы наводнение не кончалось и чтобы реки каким-то образом вынесли нас в прежнюю жизнь.

Но лодка прошла всего милю от порога и высадила нас у школы, к которой вода пока не добралась, потому что та стояла на холме. Лилия смеялась и играла со своей подружкой Банни, и вообще вела себя так, будто мы отправились в путешествие, полное приключений.

Когда нам делали прививки, меня за руку держала девочка по имени Сельма, а я притворялась, что сжимаю ее ладонь только чтобы ей не было страшно, хотя на самом деле тоже приходила в ужас при виде шприцев. Мы ровесницы, и даже тогда она была храбрее меня. Кроме Сельмы, наводнение не принесло мне ничего хорошего.

Несколько дней спустя мы вернулись в отсыревший затхлый дом в Берч-Парке. В нем не было мебели, только кое-какие вещи из гуманитарной помощи, которые нам привезли на грузовике из Анкориджа. Ковер еще несколько недель хлюпал и плевался мутной водой, стоило нашим поношенным кроссовкам наступить на него. Бабушка примкнула к волонтерам, пытавшимся добиться от нового правительства штата возмещения ущерба, который люди понесли во время наводнения. Некоторые соседи сообщали, что у них пропало все. Мама Доры Петерс заявила, что она лишилась стиральной машины, электрической сушилки, кухонного стола и каких-то причудливых прикроватных ламп. Бабушка поджала губы, но записала все до единого слова в большую черную книгу, на обложке которой значилось: «Собственность правительства Соединенных Штатов».

– Ни у кого в Берч-Парке не было ни стиральной машины, ни сушилки, – сказала я за ужином.

Бабушка промолчала.

– А мы можем получить стиральную машину и сушилку? – спросила Лилия.

– Не выдумывай, – проворочала бабушка.

– Но ведь они соврали, – возразила я. – Ни у кого не было такой роскоши.

– Это не наше дело.

– Но ты же представитель правительства. Это твоя работа.

Бабушка прищурилась.

– Не надо учить меня моей работе, юная леди.

Я опустила глаза в бумажную тарелку, которую держала на коленях. Сок консервированной свеклы растекся по кусочкам ветчины из жестянки с надписью Spam. Это ненастоящее мясо. Мне хотелось сочной спинной вырезки. Я согнула тарелку, еда перемешалась. Никто и слова не проронил, пока я выходила из комнаты, даже когда кроваво-красный свекольный сок потек из уголка тарелки по моей ноге на пол. Я засунула тарелку глубже в мусорное ведро, и мне показалось, что в ней было мое отстучавшее сердце.

Глава первая. Запахи чужих домов. Руфь

  • В весеннем небе столько звезд,
  • Что я до дома самого
  • Вести бы мог челнок.
Джон Стрэйли[3]

Однажды я перестала ждать, что мама вернется. Сложно оставаться верной мечте пятилетней девочки, а вспомнить лицо человека, пропавшего десять лет назад, еще сложнее. Но я не переставала надеяться, что где-то есть место получше Берч-Парка. И жизнь получше жизни с бабушкой.

В шестнадцать лет мне казалось, что Рей Стивенс точно лучше всего этого. Его отец был частным детективом, а еще он сопровождал охотников в лесу. Его семья только что построила дом на берегу озера, где был припаркован их личный гидросамолет, а зимой они могли доехать на снегоходе от своего порога до самого Муз-Крика[4].

Дом Стивенсов был построен из свежесрубленного кедра. Им пахла одежда Рея, и я чихала, стоило мне приблизиться к нему, но все равно держалась рядом.

Запах кедра – это запах вечеринок школьной команды пловцов дома у Стивенсов и фотографии Ричарда Никсона, большой, двадцать на двадцать пять, которая висела у них в гостиной. Запах кедра – это запах республиканцев. Он сопровождал меня, пока я украдкой пробиралась из комнаты старшей сестры Рея (Анна тоже плавала в моей эстафетной команде; я подружилась с ней нарочно) в комнату Рея, где заползала на двуспальную кровать напротив раздвижных стеклянных дверей с видом на озеро. Много ли шестнадцатилетних парней могли похвастаться двуспальной кроватью? Думаю, только один – у него были кудрявые светлые волосы, выцветшие из-за хлорки в бассейне, и спал он на простынях, пахнущих кедром и стиральным порошком Tide. Он был лучшим прыгуном в воду во всем штате, а я всего лишь плавала в дурацкой эстафетной команде, и все-таки он меня заметил. Мы почти захлебывались в смеси наших запахов: хлорки и неопытности – угадайте, который из них мой?

Он уже научил меня целоваться по-французски, и я предвкушала то, что может случиться дальше. Я была католичкой, от меня несло чопорностью, а не распущенностью. Поэтому он обещал, что ничего страшного не сделает, а только тихонько потрогает меня, и то не везде, чтобы по возвращении домой меня не выдал запах. Дома пахло плесенью от подержанной мебели. Или это был запах вины и греха?

В доме у Стивенсов все было новенькое, будто только что доставили на самолете из внешнего мира, и не было никаких правил. Ворс на оранжевом ковре был такой густой, что утром я, наступая на свои же следы, возвращалась в комнату к Анне, будто там и провела всю ночь.

В команду по плаванию я вступила только потому, что с балетом не вышло. Бабушка говорила, что любые танцы – это скользкая дорожка, которая ведет прямиком к тщеславию. А хуже гордыни нет ничего. Мы с Лилией понемногу расплачивались за грех. Прятали табели с хорошими оценками, пропускали комплименты мимо ушей и старались не высовываться. А потом еще расплачивались за это самое тщеславие на исповеди по воскресеньям: «Прости меня, Господи, ибо я согрешила. Сегодня я улыбнулась себе в зеркале».

Я правда так сделала. Один раз. Я так себе понравилась, что улыбнулась отражению и принялась кружиться и пританцовывать, как будто держала весь мир в своих шестилетних руках. Я собиралась на первое занятие по танцам, на мне была прелестная розовая пачка, а длинные светлые волосы доходили аж до попы. Мои волосы были такие густые и длинные, что стоило мне помотать головой из стороны в сторону, как они начинали приятно шуршать, соприкасаясь с сетчатой тканью пачки. Это была та самая пачка, которую привез папа. Такую нельзя было купить даже в Фэрбанксе[5], и я думаю, бабушка не знала, что в этой пачке есть что-то особенное, иначе она никогда не позволила бы мне обладать вещью, которой не было у других девочек. Я была в полном восторге. Помню, когда подошла к дверям школы танцев, там стояла Элис с мамой. На Элис был черный гимнастический купальник и однотонные розовые колготки. Готова поспорить, что ей стало завидно, когда она, придержав дверь, чтобы я прошла, увидела мою пачку и когда ее мама сказала:

– Какие у тебя чудесные длинные волосы, я еще ни у кого таких не видела.

– Знаю, я вообще вся прехорошенькая, – не раздумывая ответила я.

Мама Элис улыбнулась мне, но вдруг ее лицо приняло совсем другое выражение. В тот же миг бабушка схватила меня за руку и затащила внутрь. Я даже не успела задуматься, что же я такого неправильного сказала. Бабушка отвела меня в туалет и прошипела сквозь зубы:

– Так ты думаешь, что особенная, да?

Она вынула из сумки ножницы с оранжевыми ручками, наверное, всегда носила их с собой на тот случай, если произойдет что-то подобное. Ножницы были похожи на птицу с железным клювом. Очень громкую. Я до сих пор слышу звук, с которым эта дикая птица срезала мои волосы. Бабушка вывела меня из туалета и заставила встать на место, которое мисс Джуди пометила на полу кусочком клейкой ленты. Никто не смотрел на меня открыто, но на каждой стене висело зеркало, так что я видела, как девочки исподтишка посматривают на меня. А еще видела свои волосы, торчащие во все стороны, будто по голове прошлись газонокосилкой. Больше локоны не шуршали по пачке. На второе занятие я не пошла. А бабушка никогда об этом дне не упоминала.

Но я не забыла про это и спустя столько лет понимала, что если поймала за хвост удачу в виде богатого популярного парня, да еще и если его семья тебя полюбила, – тебе остается только затаить дыхание и надеяться, что все это продлится подольше. А еще никогда-никогда не хвастаться и не быть о себе высокого мнения.

Поэтому я стащила у Рея белую футболку и хранила ее под подушкой, представляя, что и мой мир может заполнять запах кедра. Никто ничего не заподозрил, ведь треск, с которым тараканы жителей Берч-Парка грызли крекеры, заглушал все вокруг. А я тем временем старалась не высовываться, пусть все ошибки совершает Лилия.

– А Банни сказала, что мы бедные, – заявляет Лилия, когда они с этой самой Банни, ее лучшей подружкой, с шумом вваливаются в дверь вместе с потоком холодного воздуха. Они кидают варежки и комбинезоны в одну большую кучу и, сбивая друг друга с ног, торопливо стягивают ботинки, чтобы не опоздать к ужину.

Бабушка разогревает остатки обеда католической социальной службы. Она подрабатывает машинисткой у архиепископа, так что мы вне очереди получаем еду, оставшуюся после их мероприятий. Сегодня ее принес отец Майк собственной персоной, заявился в своем всегдашнем белом воротничке, который не дает ему свободно дышать.

У нас в гостях Сельма, и мы вместе накрываем на стол. Я вижу, как бабушка смотрит на еду, размышляет, хватит ли ее, чтобы накормить два лишних рта. Она тянется за банкой с надписью Spam.

– Я не говорила, что вы бедные. Я сказала, что вы живете хуже, чем мы с Дамплинг, – говорит Банни. Дамплинг – ее старшая сестра.

Я вижу, что бабушка вздыхает – явный признак того, что мы «загоняем ее в могилу». Мы постоянно этим занимаемся, особенно Лилия, которой теперь в этом деле помогает и Банни. Бабушка говорит, что, если бы ей не нужно было о нас заботиться, она оставалась бы еще молодой женщиной. Я смотрю на ее обвисшую грудь и опускаю взгляд на запеканку с тунцом. Бедная Лилия, в запеканке снова горошек.

– Где же вы так разбогатели? – спрашивает Лилия Банни, пока они толкаются у раковины, сражаясь за кусок мыла фирмы Joy.

– На рыбалке, – отвечает Банни, – мы ловим лосось тоннами.

– Моя двоюродная сестра уезжает на рыбацкую тоню[6] каждое лето, – подхватывает Сельма. – Вообще лосось ее не слишком интересует. Кстати, Лилия, я уверена, что Элис уступит тебе свое место: ей бы о-о-о-чень не хотелось рыбачить этим летом.

Двоюродная сестра Сельмы – та самая Элис с рокового танцевального занятия. Это ее мама сказала, что у меня красивые волосы.

– Не хочу я промышлять рыболовством и жить на вонючей старой лодке, – отвечает Лилия, приняв оскорбленный вид. – Вот бы поехать в рыбацкий лагерь, куда ездят Банни и Дамплинг, недалеко от их деревни.

– Ага, – подтверждает Банни, – наша тоня за полярным кругом. Всю ночь мы стучим в барабаны и танцуем, а потом расстилаем спальники на еловых лапах и можем валяться хоть до полудня. Мы с Дамплинг стреляем по мышам из духового ружья, а еще жарим сердце лосося на костре. Это вкуснее, чем маршмеллоу! – Она потирает живот и демонстративно облизывается.

Я лучше умру, чем стану есть печеное сердце лосося. Банни хвастается, и я бросаю взгляд на бабушку, чтобы понять, задело ли ее это. Она слишком сосредоточенно раскладывает еду по тарелкам. Думаю, чужим детям можно хвастаться, если уж им так хочется. Лилии стоит быть осторожнее, как бы она не заразилась гордыней.

– А там есть майонез? – спрашивает Лилия.

Она ужасная привереда в том, что касается еды.

– Лилия, – говорит бабушка таким голосом, что та понимает: майонез – самая меньшая из ее проблем. – Прочти молитву.

– Благослови-Господи-нас-и-дары-твои-которые-по-твоим-щедротам-мы-будем-вкушать-через-Христа-Господа-нашего-аминь-а-почему-у-нас-нет-рыбацкой-тони? – выпаливает Лилия на одном дыхании.

Мы с Сельмой смотрим друг на друга круглыми глазами. Лилия постоянно ноет, что у всех, кроме нас, в Берч-Парке есть тоня. Но сейчас, сказав это в присутствии Банни, она поставила бабушку в непростое положение. К тому же сразу видно, что обе девчонки совершенно бестолковые. Им обеим уже по одиннадцать, в этом возрасте пора бы знать границы.

– У нас нет рыбацкой тони, потому что мы не автохтоны, – говорит бабушка, глядя в тарелку.

– А я не автохтон, я из атабасков[7], – возражает Банни.

Мы с Сельмой прыскаем от смеха.

– Что смешного? Она из атабасков, – вступается Лилия. – Автохтоны – это люди вроде мамы Доры, они весь день просиживают в баре и слишком пьяные, чтобы даже думать о рыбалке.

– Довольно, – произносит бабушка и с такой силой ударяет Лилию по руке, что та разжимает пальцы, а ее вилка подскакивает и со звоном падает на стол.

– Хватит болтать, ешьте то, что нам так любезно принес отец Майк.

Лилия усердно выковыривает горошек из запеканки. Ее щеки горят.

Обычно рыбацкие тони передаются из поколения в поколение, но, наверное, не стоило бабушке мешать всех автохтонов в одну кучу. Кажется, это не очень понравилось Банни. Ведь у Банни и Дамплинг самые милые родители в Берч-Парке. Семья Доры никогда не ездит рыбачить. Все-таки Лилии хватает ума не обсуждать Дору за столом.

Конечно же, все видели, что произошло в ту ночь, когда Дора выбежала из дома в сорочке. За ней гнался ее отец по прозвищу Топтыга. Мне кажется, его так окрестили, потому что он вечно поддатый и все шарахаются от него, как от медведя. Папа Банни, мистер Моузис, был единственным, кому хватило смелости выйти на улицу усмирить Топтыгу. Мистер Моузис вынес большое шерстяное одеяло, завернул в него Дору и понес к себе в дом, будто она была пушинкой. Топтыга напрасно орал на мистера Моузиса и угрожал ему острым краем разбитой бутылки: тот твердо стоял на месте, защищая дверь, за которой пряталась Дора.

Это продолжалось до тех пор, пока Топтыга не повалился на землю от бессилия. Отец Банни отвел его домой. А все остальные разошлись, будто ничего и не произошло.

Если вы удивляетесь, почему никто не вызвал полицию, значит вы ничего о нас не знаете. Неважно, кто ты – чернокожий, белый, автохтон или индеец, – донос всегда грех. Так или иначе это единственное правило, которое действует для всех бедняков.

Когда бабушка встает из-за стола и отходит подальше, Сельма, сама доброта, наклоняется к Лилии и шепчет: «Мне кажется, еду нам дает Бог, а не отец Майк». Моя сестра отвечает ей лишь слабой улыбкой: она слишком занята тем, чтобы свалить горошек из своей тарелки в тарелку Банни, пока бабушка не смотрит.

Банни мигом проглатывает все горошины, ведь так и должны поступать друзья. Затем они обе вылетают из-за стола, сообщая, что идут к Банни съесть по эскимо, и, прежде чем бабушка успевает возразить, оказываются за дверью.

У Лилии есть Банни, а у меня – Сельма. Именно поэтому у нас еще не поехала крыша от жизни с бабушкой.

Сельма – моя противоположность. Ее появление на свет было не из простых, и наверное, когда ей еще не исполнилось и трех дней, она решила, что у нее будет прекрасная жизнь, несмотря ни на что. (Ей, конечно, повезло, что она не живет с человеком, который может отрезать ей волосы.) У Сельмы огромные карие глаза, как у тюленя, и по каким-то неведомым причинам она не считает нужным подчиняться общепринятым правилам, поэтому она просто прекрасный друг. Но живет она не в Берч-Парке, и мне об этом напоминает робкий стук в дверь, такой тихий, что бабушка с кухни его не слышит.

Сельма, будто улыбаясь, прищуривает свои большие глаза и произносит беззвучно: «Элис».

Элис иногда заходит за Сельмой, возвращаясь из балетной школы. Они обе живут по ту сторону реки; там в спешке ремонтируют дома и просят заоблачную арендную плату.

Элис высокая и худая, у нее острые скулы и волосы собраны в идеальный пучок. А еще она носит гетры, это, наверное, нормально в балетной школе, но в Берч-Парке, я уверена, думают, что она отрезала рукава свитера и нацепила их на ноги. У нее всегда испуганный вид, когда она заходит за Сельмой. Даже не знаю, что, по ее мнению, с ней здесь может случиться; дальше порога она не проходит.

– Ты готова? – спрашивает она Сельму, едва взглянув на меня.

Сегодня она вошла в дом только потому, что за окном минус двадцать.

– Привет, Элис, – говорю я.

– Привет, – бормочет она в ответ, глядя на лужицы тающего снега вокруг ее ботинок.

– Жалко, что ты не застала Лилию, – говорит Сельма, будто Элис есть до этого дело. – Она хотела поговорить с тобой по поводу рыбалки. Может, ты бы могла упросить отца взять ее матросом, а у тебя было бы свободное лето.

– Сельма… – видно, что Элис неловко.

– Летом приедет человек из одного из лучших танцевальных колледжей, – объясняет мне Сельма, – но Элис не может не поехать рыбачить с отцом, поэтому она пропустит смотр.

– Сельма, – говорит Элис, – твоя мама будет волноваться. Ты же ее знаешь; надо идти.

Сельма с невозмутимым видом натягивает синтепоновые штаны, не подозревая, как неловко себя чувствует ее кузина. Я провожу рукой по волосам и замираю, заметив на себе взгляд Элис. У нее маленькие испуганные глазки, как у птенчика, и я точно знаю, о чем она думает, глядя на меня. Никто из нас никогда не забудет, как бабушка обрезала мне волосы.

«Ю-ху, не видать Элис колледжа», – думаю я, когда она быстро переводит взгляд с меня обратно на пол. По крайней мере, Элис достаточно вежлива, чтобы смутиться. Чего не скажешь о Сельме.

– Не понимаю, почему ты просто не спросишь у папы, – произносит она, с трудом застегивая парку. – Или попроси маму поговорить с ним. Что тут сложного?

Прядки волос в пучке Элис начинают выбиваться из-под невидимок, как будто прическа понемногу разваливается с каждым произнесенным Сельмой словом. Мне ужасно хочется подойти к Элис и закрутить ее, как волчок. Интересно, размоталась бы она тогда вся до самых ярко-розовых гетр?

– Ее родители не особо общаются, – бросает Сельма. Теперь она роется в ящике из-под молока, где мы храним шапки и старые шерстяные носки, которые надеваем на руки в несколько слоев. Это дешевле, чем покупать варежки.

– Твои на самом верху, – показываю я на пару варежек, которые Сельма связала сама. Их трудно не заметить: большие пальцы в два раза больше, чем нужно, и сами рукавицы кислотно-оранжевого цвета.

При всей моей любви к Сельме я раздражаюсь, когда она бывает рассеянной. Мне вдруг почему-то не терпится выставить Элис за дверь, как и ей самой – уйти.

– Спасибо за ужин, – кричит Сельма бабушке, открыв дверь; Элис буквально прыгает в снежный нанос на крыльце, пытаясь поскорее сбежать. Даже в спешке и панике она остается самым грациозным человеком из всех, кого я когда-либо видела, и мне никак не удается представить, как Элис потрошит рыбу на вонючей лодке. Сельма улыбается, машет мне на прощание, потом берет Элис под руку, а я смотрю на их тени, удаляющиеся в желтом свете уличных фонарей. И как Сельме удается нарушать все правила, оставаясь хорошей для всех?

Но, возможно, пришел и мой черед нарушить какое-нибудь правило. Вы же помните, что у меня есть богатый бойфренд? Наши отношения начались после того, как он шлепнул меня по попе мокрым полотенцем во время тренировки в бассейне и спросил: «Хочешь пойти на мою вечеринку после соревнований?»

С того дня мне хотелось только одного – снова остаться у него. Но бабушка позволяет нам ходить в гости с ночевкой не чаще раза в месяц. Так что до следующего раза мне остаются только поздние телефонные звонки Рею по аппарату, который стоит в прихожей.

Длинный красный провод тянется в мою комнату, где я, накрыв голову его футболкой, слушаю, как он рассказывает мне о северном сиянии за окном: «На небе виднеются яркие сполохи, они отражаются в глади замерзшего озера крупными широкими извилистыми полосами зеленого, красного и желтого цвета».

Мы обсуждаем тренировки, и я слизываю с предплечья хлорку, представляя, что это его предплечье. Он говорит, где мне себя ласкать, и обещает кучу всякой всячины, которая случится, когда я останусь на ночь в следующий раз. Я спрашиваю, почему его семья так любит Ричарда Никсона, а он отвечает, что не знает, но иногда его отец называет президента Хитрый Дик[8]. Он говорит, что хочет как-нибудь приехать в Берч-Парк, но я надеюсь, что он просто старается быть вежливым. Я бы умерла, если бы он увидел, где я живу.

– У тебя дома пахнет намного лучше, чем у меня, – говорю я ему.

Я со временем поняла, что в доме, где есть мама, как правило, пахнет лучше. Закрыв глаза, я едва могу припомнить мамины букетики диких цветов в бутылках из-под виски. Мой мозг сохранил лишь слабые воспоминания о запахе родителей, об их смехе и о том, как они кружились по кухне. Все, что я могу о них припомнить – цвет кожи, волос, одежды – имеет оттенок оленьей крови на папиных пальцах. И запах слишком большой любви.

Я ничего не рассказываю об этом Рею, у которого есть родители и дом, в котором пахнет новыми вещами. Не хочу его спугнуть.

Наконец мне удается выбраться к Рею с ночевкой, и на этот раз он показывает мне небольшую упаковку из фольги, размером с чайный пакетик, и говорит, что нам стоит воспользоваться этим на всякий случай. Но любой католик знает, что это – самый тяжелый грех. Спросив меня раз шесть, уверена ли я, что не хочу это использовать, он сдается, и вот мы упиваемся друг другом, все глубже погружаясь в водоворот чувств. О том, что это, вероятно, тоже грех, я не думаю. Рей снова и снова называет меня красивой, и вот я уже начинаю верить ему. Первый раз в жизни меня кто-то заметил.

Я засыпаю возле него голая и забываю вернуться в комнату Анны. Вдруг входит миссис Стивенс со стопкой свежевыстиранных футболок в руках. Уже утро; солнце проникает в комнату сквозь большие оконные стекла, и мне никогда еще не было так стыдно.

– Ой, простите, – говорит она, увидев нас. – Я не хотела вот так вторгаться.

Когда она выходит из комнаты, в ее небесно-голубых глазах я замечаю грусть и, к моему удивлению, чувство вины, будто это ее застукали.

1 Коренной житель определенной местности, как и абориген. Здесь и далее прим. перев.
2 Американский первопоселенец и охотник, один из народных героев США.
3 Аляскинский писатель и поэт.
4 Вероятно, маленький городок на Аляске.
5 Один из крупнейших городов Аляски, расположенный в центре штата.
6 Рыболовный участок.
7 Коренной народ Аляски, относится к группе индейских народов.
8 Расхожее прозвище президента Никсона.
Скачать книгу