Daniel Keyes
Algernon, Charlie and I
Copyright © 1999 by Daniel Keyes
© Фокина Ю., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Моей жене Орее,
которая обихаживала мой ментальный сад,
чтобы в нем выросли «Цветы»
Часть первая
Лабиринт времени
Глава 1
Ментальный погребок
Никогда не думал, что со мной такое случится.
В ранней юности близорукость у меня была 20/400[1]; стоило снять очки – перед глазами все расплывалось. Я не сомневался, что однажды совсем ослепну.
Я готовился к слепоте. Завел особый порядок вещей – чтобы все они находились под рукой и чтобы каждая имела собственное неизменное место. Я завязывал глаза и тренировался искать разные предметы на ощупь; я гордился собой, когда это получалось быстро.
Я не ослеп. В очках я вижу дай бог каждому.
Я по-прежнему могу, не вставая со стула, дотянуться практически до любой нужной вещи. Не потому, что хорошо помню, что где лежит. А потому, что выделяю специальное время на наведение порядка и при этом включаю логику. Остается только вспомнить, что где ДОЛЖНО лежать. Но со мной происходит непредвиденное. Я приступаю к какому-нибудь делу, куда-нибудь направляюсь или просто вхожу в другую комнату – и замираю. Что конкретно я ищу? Ответ является в форме ментального щелчка. Целое мгновение мне жутко. И всякий раз я думаю о Чарли Гордоне – об одной из его последних фраз в рассказе «Цветы для Элджернона»: «Я помню што я зделал штото но непомню што»[2].
Персонаж, которого я придумал сорок с лишним лет назад, нейдет у меня из головы. Я его гоню – он ни с места.
Чарли меня преследует; надо выяснить почему.
Вот что я решил: единственный способ унять Чарли – это вступить в лабиринт времени с другого конца, пройти его до начала, доискаться истоков, изгнать призраков прошлого. Может, заодно я выясню, когда, как и почему стал писателем.
Самое трудное – начать. Материал уже есть, говорю я себе; не нужно ничего придумывать. Просто вспомни. Разложи по полочкам. Не понадобится прорабатывать интонации лирического героя, как для новеллы и романа. На сей раз, Дэн, ты сам – лирический герой. Ты пишешь о том, КАК ты пишешь; выуживаешь сокровенное из собственной жизни, которая стала жизнью Чарли Гордона.
В голове моей эхом отзывается первая строка «Цветов»: «Доктор Штраус говорит мне надо писать што думаю и што случаетца сомной начиная с сиводьнешнево дьня. Я незнаю зачем но он сказал это важно потамушта тогда они поймут гожусь я им или нигожусь. Я надеюсь што гожусь. Мисс Кинниан говорит может они зделают меня умным. Я хочу быть умным. Меня зовут Чарли Гордон…»
Даром что приведенный абзац – первый в оригинальном рассказе, началось все иначе. Равно как и последние слова «…положите цветиков Элджернону на могилку она на задним дворе…» – не конец истории. Я отчетливо помню, где был в тот день, когда в моем мозгу впервые замелькали идеи, на которых затем строилось повествование.
Морозным апрельским утром 1945 года я вышел к станции нью-йоркской подземки под названием «Саттер-авеню». До поезда, который домчал бы меня из бруклинского района Браунсвилль на Манхэттен, было минут десять-пятнадцать. Там, на Манхэттене, мне следовало пересесть на местную линию и уже по земле ехать до Вашингтон-сквер. Я направлялся в Университет Нью-Йорка. Помню, я ждал поезда и думал: где взять денег на осенний семестр? Первый курс еще не кончился, а мои сбережения (плоды трудов на нескольких работах) были на исходе. Еще на три года их определенно не хватило бы.
Я заранее приготовил пятицентовую монетку – столько стоил проезд – и вдруг взглянул на нее иначе. Вспомнился папин рассказ. Мой папа Вилли однажды сознался, что в Великую депрессию ходил пешком по двадцать миль в день. Мы жили в Бруклине, в двухкомнатной квартирке. Так вот, папа каждое утро шагал через весь Бруклин и дальше по Манхэттенскому мосту – это десять миль; а каждый вечер возвращался той же дорогой – еще десять миль. И все для того, чтобы сэкономить две пятицентовые монетки.
Как правило, папа трогался в путь еще затемно, когда я спал; но иногда я просыпался до его ухода и успевал поглядеть, как папа за кухонным столом макает рогалик в кофе. Это был весь его завтрак. Меня кормили горячей кашей. Время от времени я даже получал целое яйцо.
Завтракая, папа смотрел прямо перед собой. Взгляд его был пуст, что давало мне повод думать, будто и голова у папы в такие моменты пуста. Сейчас я понимаю: папа пытался сообразить, как нам выпутаться из долгов. Покончив с кофе, он вставал из-за стола, трепал меня по макушке, говорил: «Веди себя хорошо. Не отлынивай от уроков». Я воображал, что папа уходит на работу. Лишь много позже я узнал, как он стыдился, что работы не имеет.
Возможно, подумал я, монетка в моей ладони – как раз из тех, сэкономленных папой.
Я сунул монетку в щель, миновал турникет. Однажды я проделаю папин путь; тоже пройду пешком из Браунсвилля до Манхэттена. Прочувствую, каково было папе. Так я себя настроил. Но маршрут папин не повторил.
Наверное, впечатления и образы, подобные этим, улеживались у меня в голове, словно корнеплоды в погребе; пребывали во тьме, пока не потребовались для литературных опытов.
У большинства писателей есть собственные метафоры для клочков воспоминаний. Уильям Фолкнер, к примеру, называл свой кабинет мастерской, а ментальное хранилище – лесопилкой, с которой он таскает «пиломатериал» для строительства прозы.
Мое ментальное хранилище – это закуток в погребе нашего арендодателя, как раз рядом с угольным баком, под лестницей; арендодатель великодушно позволил моим родителям пользоваться этим закутком. Подросши достаточно для того, чтобы спуститься в погреб, я обнаружил: возле угольного бака родители складывают мои старые игрушки.
Я нашел коричневого плюшевого мишку и жирафа, набитого опилками; я нашел оба конструктора – деревяный и металлический; трехколесный велосипед, ролики и детские книжки, в том числе книжки-раскраски, где еще оставались чистые страницы, будто ждавшие цветных мелков. Открылась тайна исчезновения надоевших игрушек.
До сих пор чую тот запах – смесь сырости и угля (бак стоял возле печи). До сих пор вижу стальной желоб – а эта картинка, в свою очередь, почти моментально вызывает аудиоряд: уголь с грохотом идет по желобу; наш хозяин, мистер Пинкус, открывает печную дверку, шурует кочергой. Остро пахнет отсыревший уголь на лопате, жарко разгорается пламя. Где-то между угольным баком и печью – в погребе моего сознания – хранятся идеи, образы, сцены и сны. Улеживаются во тьме, ждут, пока понадобятся.
Поезда все не было. С хранилища детских игрушек мои мысли перекинулись на маму и папу. Не удивительно ли, что родители обоих – незнакомые между собой – проделали долгий путь через всю Европу, прибыли в Канаду, а оттуда – в Нью-Йорк? Там Бетти встретила Вилли. Вскоре они поженились, а в 1927 году родился я, их первенец. В том же году Линдберг совершил беспосадочный перелет из Нью-Йорка в Париж, а Эл Джолсон сыграл главную роль в первом звуковом фильме[3].
То были годы надежд и крайностей, ныне известные как Эпоха Джаза; понятно, что мои родители, подобно многим другим американцам в первом поколении, посещали вечеринки и отплясывали чарльстон в подпольных барах, где можно было выпить запрещенного джина. Не знаю, куда подевались фотографии – не черно-белые, а оттенка сепии, – с которых грустно смотрит моя мама – темноглазая, молоденькая, подстриженная под мальчика. Помню, я любил, когда она пела что-нибудь однодневное, разученное по песеннику за два цента. Иногда я подпевал. Любимая песня у нас с ней была «Дым слезит твои глаза»[4].
Вилли еще подростком, в Квебеке, охотился со взрослыми и выучил достаточно английских, французских, русских и индейских фраз, чтобы объясняться со скупщиками меха. Хотя ни он, ни мама толком даже в школу не ходили, я очень рано понял: мои родители высоко ставят образование и ждут от меня успехов.
Однако лет в двенадцать-тринадцать я сделал и другое открытие – чем больше я читаю и запоминаю, тем меньше у меня с родителями точек соприкосновения. Я словно терял обоих – словно уплывал в собственный мир книжных историй.
Сколько себя помню, родители внушали, что мне следует учиться на врача. Раз я спросил почему.
– Потому, – ответил папа, – что доктор – он вроде Господа Бога. Он лечит людей; он спасает жизни.
А мама добавила:
– Грудничком ты подцепил гнойный мастоидит в нагрузку к двусторонней пневмонии. Тебя спас один доктор – замечательный человек, настоящий кудесник.
– Мы хотим, чтобы ты сам лечил людей и спасал жизни, – подытожил папа.
Прозвучало убедительно. Я решил: буду подрабатывать, где только можно, поступлю в колледж, а потом в медицинский университет. Стану врачом. Я любил родителей и поэтому похоронил собственную мечту о писательской карьере. Объявил, что сосредоточу все усилия на том, чтобы стать слушателем подготовительных медицинских курсов.
Втайне я думал: может, получится совместить? Я читал, что Сомерсет Моэм тоже закончил медицинский факультет и даже служил корабельным доктором. Антон Чехов изучал медицину, ранние рассказы и наброски печатал под псевдонимом «Врач без пациентов». Артур Конан Дойл, неспособный прокормиться как офтальмолог, использовал пустующую приемную для написания рассказов о Шерлоке Холмсе.
Англичанин, русский и шотландец начинали как врачи, но на перепутье свернули в сторону литературы. Возможно, по их примеру и я сумею исполнить родительскую мечту, не забыв о мечте собственной. Не успел я так подумать, как понял, где в моем плане слабое место. Прежде чем прославиться на литературной стезе, все трое потерпели фиаско в медицине.
Подошел битком набитый поезд. Я втиснулся в вагон. Посидеть не светило. Был час пик, мне предстояло выстоять на ногах все полчаса до Юнион-сквер. Кое-как я выпростал руку, вцепился в белый эмалевый поручень в центре прохода, чтобы не упасть, – поезд нещадно трясло. Пассажиры, озабоченные своими проблемами, избегали визуального контакта. Озабоченный и подавленный не меньше других, я тоже прятал глаза.
Заканчивался мой первый год в университете. «Образование вбивает клин между мною и теми, кого я люблю», – вот о чем я думал. И вдруг возникла мысль: «А если бы можно было повысить уровень интеллекта? Что бы тогда произошло?»
В то утро, под перестук колес, в электричке по пути на Манхэттен, я мысленно облек в слова две идеи. Первая была про клин; вторая звучала совсем по-писательски: «А что бы произошло, если?…»
Белая мышь появилась в тот же день, только чуть позднее.
Глава 2
Белая мышь
Поезд остановился на станции «Восьмая улица»; оттуда, с Бродвея, до Вашингтон-сквер, где помещался университет, было рукой подать.
Я заскочил в кафешку за пончиком с кофе – и заметил приятеля. Он мне махнул, я уселся у барной стойки. С этим парнем мы вместе учились в старших классах еще в Бруклине, но общались мало. Росту в нем было шесть с лишним футов. А во мне – всего пять футов пять дюймов.
Мы подружились не раньше, чем обнаружили, что оба зачислены на подготовительные курсы в медицинском и вдобавок попали в один класс по биологии. С тех пор мы занимались вместе и тестировали один другого перед экзаменами. Из-за разницы в росте нас прозвали «Матт и Джефф» – как персонажей популярных комиксов. Сам я называл своего друга Лыжей.
Я как раз макнул пончик в кофе, и вдруг Лыжа говорит:
– Объявление видел? Записываешься добровольцем – получаешь освобождение от платы за учебу.
– Да ладно!
– В пятничной газете напечатано, – продолжал Лыжа. – Любой студент, который запишется минимум за три месяца до того, как ему стукнет восемнадцать, может выбирать, где служить. Не успеешь до восемнадцати – отправят в пехоту. Я лично во флот собираюсь.
– Мне восемнадцать будет 9 августа, – говорю я. – Как раз через три месяца. Только вряд ли я кому нужен, с моим-то зрением.
– Попытка – не пытка. Столько парней погибло. Сейчас берут всех, кто шевелится.
Мы расплатились и направились к главному входу в университет.
Уж конечно, Лыжу примут, думал я с завистью. Я всегда мечтал о море; точнее, меня вдохновляла мысль о морских просторах. В шестнадцать, в выпускном классе, я вступил в ряды Морских скаутов Америки. Корабль наш назывался «Летучий голландец-3» и представлял собой бот, в котором матросы некогда отправлялись на берег в увольнительную. Затем переоборудованный бот долго служил прогулочным катером и вот достался нам. На весенних каникулах мы его вычистили, заново покрасили и все лето курсировали по проливу Ист-Ривер.
После торжественных приемов новых ребят капитан рассказывал историю легендарного судна, в честь которого назвались и мы. На борту «Летучего голландца» (битком набитого золотом) случилось жестокое убийство, после чего вспыхнула чума, так что судно не принимал ни один порт. Если верить матросским байкам, корабль-призрак до сих пор носит по морю; команде не суждено вернуться домой. Говорят, и по сей день в непогоду «Летучий голландец» виден с мыса Доброй Надежды. Понятно, что является он отнюдь не к добру.
Всякий раз наш капитан украшал легенду новыми подробностями. В конце концов меня разобрало любопытство, и я полез в энциклопедию. Открылась существенная деталь: проклятие будет снято, если капитан отыщет женщину, готовую ради него пожертвовать всем. Я живо поделился с приятелями, и мы себе выдумали квест специально для прогулок по бруклинскому Проспект-парку. Мы искали так называемых «девушек победы» – молодых особ, согласных жертвовать всем ради юношей, идущих на войну.
Мы представлялись моряками. Между настоящей флотской формой и нашей, бойскаутской, было всего два отличия. Во-первых, якорьки на наших воротничках – вместо звездочек; во-вторых, на переднем левом кармане буквы «Б.С.А» (Бойскаут Америки). Если какая-нибудь девушка спрашивала, почему мы невысокого роста, мы объясняли, что служим на подлодке; если же интересовались аббревиатурой «Б.С.А.», мы отвечали, что это расшифровывается как «Боевая секретная армада».
Якорьки (вместо звездочек) вопросов ни разу не вызвали.
«Девушек победы» мы подцепляли в достаточных количествах – Проспект-парк ими изобиловал. Увы: в отличие от своих более опытных и смазливых товарищей, я так и не сумел отыскать ту самую, которая пожертвует…
– Я тоже хочу во флот, – сказал я Лыже, пока мы ехали на лифте. – Только, с моей-то близорукостью, подозреваю, быть мне в пехоте.
– Вовсе не обязательно, – обнадежил Лыжа. – Запишись в морские перевозки. Требования к физической форме у них пониже, а освобождение от платы за учебу то же самое.
– Я ведь и в морских перевозках буду служить отечеству?
– Еще бы. Знаешь, какая в море пропасть мин да торпед? Морские перевозки – дело опасное. Я читал, на подступах к Мурманску этих ребят погибло больше, чем боевых матросов.
Мы надели лабораторные халаты и пошли в класс.
– Эх, Лыжа, да ведь родители в жизни бумажки не подпишут!
– Подпишут, если ты их насчет альтернативы просветишь.
В лаборатории мы разделились. Помню, еще при входе в ноздри мне шибанул запах формальдегида. На мраморном рабочем столе перед каждым студентом стоял поднос с крышкой. Я было потянулся снять крышку, но меня остановил профессор:
– Подносы не трогать!
Тем временем лаборант разносил наборы для вскрытия и шлепал рядом с подносами резиновые перчатки.
Едва он удалился, профессор скомандовал:
– Надевайте перчатки, снимайте с подносов крышки.
Я приподнял крышку – и отпрянул. На подносе лежала мертвая белая мышь.
– Сегодня, – продолжал профессор, – вы займетесь препарированием на настоящих образцах.
Нет, я, конечно, знал, что работа в лаборатории предполагает препарирование. Но я думал, нас предупредят. Судя по всему, профессор был очень доволен эффектом неожиданности. Не то чтобы это меня напрягало. Я сам выбрал биологию, ведь я намеревался стать хирургом.
В бойскаутском отряде я получил значок «За успехи в оказании первой медпомощи»; в наших круизах по Ист-Риверу считался «судовым доктором». Я врачевал раны, ожоги, мозоли и ссадины; я привык к виду и запаху крови. Можно сказать, закалился. Даже очерствел.
Однажды в выходной команда подняла мятеж из-за дурной кормежки. С тех пор я еще и сандвичи на ленч готовил. Совмещал обязанности врача и кока. В том «рейсе» главной хохмой была следующая: «Если Дэн не залечит нас до смерти, так непременно отравит».
Словом, препарирование мыши не должно было стать проблемой.
– Открываем наборы для диссекции, – сказал профессор.
На доске он успел разместить таблицу – мышиные внутренние органы.
– Берем скальпели, вскрываем образец от горла до хвоста. Надрез ведем по животу. Снимаем шкурку пинцетом.
Я делал, как было велено. Надрез получился легко и аккуратно. Я обнаружил, что имею дело с самочкой.
– Извлекаем внутренние органы, кладем в чашку Петри, нумеруем.
Матка моей мышки оказалась рыхлой. Я вскрыл ее. Вытаращил глаза. Отшатнулся. В матке были нерожденные мышата. Крохотные. Свернувшиеся колечками. С закрытыми глазками.
– Какой ты бледный, – шепнули мне через стол. – Тебе нехорошо?
Первое потрясение уступило место печали. Несколько жизней принесено в жертву моему учению. Мышатки погибли, чтобы я мог «набить руку».
Соседка слева вытянула шею, любопытствуя. Прежде, чем я успел подхватить ее, девушка без чувств рухнула со стула. Лаборант бросился к ней с нюхательной солью, профессор велел продолжать препарирование. Вдвоем с лаборантом они понесли девушку в медпункт.
Я же, будущий великий хирург, остался сидеть как парализованный. От одной мысли, что придется вырезать нерожденных мышат, меня затошнило. Пулей я выскочил из лаборатории, метнулся в туалет, вымыл лицо и руки и уставился в зеркало. Надо было возвращаться и доделывать начатое.
Через несколько минут я действительно вернулся. Смущенный своим бегством, желая оправдаться, я вымучил:
– Как крестный отец этого выводка, я сегодня всех угощаю сигаретами. А сигар не ждите.
Смех, одобрительные хлопки по плечу, поздравления – все это меня как-то уравновесило. Правда, пока я заканчивал препарирование, в голове вертелся дурацкий стишок:
– Отличная работа, Киз, – похвалил профессор. – Ставлю высший балл.
Лыжа дружески пихнул меня в бок.
– Везунчик! Надо же, брюхатенькая попалась.
В тот вечер, готовясь к викторине по теме «Британские поэты», я открыл поэтическую антологию и стал просматривать оглавление. Мой взгляд зацепился за Элджернона Чарлза Суинберна. Вот так имечко, подумал я.
Глава 3
Второактинг
Даром что мне всегда хотелось стать писателем, я не представлял, какой жанр предпочесть. Прочитав «День саранчи» Натаниэля Уэста (кошмарную историю о голливудской изнанке), я зарекся от карьеры сценариста.
Оставались пьесы, рассказы и романы. И тех, и других, и третьих я прочел сотни, однако мой личный театральный опыт ограничивался участием в школьном спектакле. Третьеклассник, я играл оракула. Замогильным голосом предвещал царю ацтеков: «Дни твои сочтены, о Монтесума!»
Наверное, то был мой актерский «потолок».
В подростковый период и лет примерно до двадцати я бредил Манхэттеном, этим Багдадом-на-Гудзоне, городом, где процветали искусства, пресса и, конечно, Бродвейский театр. Всего за пять центов я мог и попасть в сию мекку, и посмотреть две трети практически любого шоу. Только и требовалось, что смешаться с толпой зрителей, которые после первого акта выходили покурить. При звонке, который возвещал конец антракта, я прошмыгивал в зал и живо находил свободное местечко. Успевал прежде, чем гасли огни. Такое времяпровождение я называл второактингом.
Шел 1942 год. Мне было пятнадцать. Пьеса называлась «Зубная кожа»[5]. «Наш городок» я прочел еще в школе, одноименный фильм посмотрел – вот почему меня так волновала перспектива увидеть второй акт этой новой пьесы Торнтона Уайлдера.
У меня хватало соображения не заниматься второактингом по субботам и воскресеньям. Зато в будние дни я надевал синий китель, повязывал неброский галстук и подземкой добирался до Таймс-сквер. В тот вечер я приехал рановато. Прогулялся по театральному кварталу, поторчал возле ресторана «У Линди», поглазел в ресторанные окна. Повоображал раньоновских персонажей – мошенников, игроков и гангстеров, а также «парней и куколок» – будто они зависли в «У Линди» (к слову, Деймон Раньон[6] называл ресторан «У Минди»). Я туда захаживал, когда заводилась лишняя монета; садился у окна, смотрел на бродвейскую толпу и наслаждался чизкейком, который все тот же Раньон и увековечил.
Я не дал себе размечтаться. Сосредоточился на ближайшей задаче. Перспектива пропустить первый акт меня не слишком печалила. Как правило, мне удавалось угадать, с чего там у них началось; если же нет – я не расстраивался, а просто придумывал свой вариант. Сочинял завязку, чтобы не шла вразрез с развязкой и характерами персонажей. В те дни я просмотрел немало вторых и третьих актов – но ни одного первого.
Когда опускался занавес, я вместе с остальными зрителями аплодировал – а сам воображал жизнь драматурга во всем ее блеске. В день премьеры – овации, подобные шквалу; выкрики «Автора на сцену!»; поклоны и букеты. Далее – отмечание в ресторане «У Сарди». Разумеется, с шампанским. И с икрой. Затяжное. Потому что все ждали рецензии в утренней «Нью-Йорк таймс».
Вечер начался как обычно. Я смешался с курильщиками, что вывалили из театра в переулок; я тоже достал сигарету из портсигара «под золото». Навострил уши. Вокруг обсуждали первый акт, информация могла пригодиться.
Раздался звонок. Вместе с остальными я шмыгнул в фойе. Скользнул взглядом по афише – огромной, в человеческий рост. На ней красовались Фредрик Марч и Таллула Бэнкхед. Разумеется, обоих я видел в кино. А сегодня увижу на сцене, живьем.
Оказавшись в зале, я поспешил к последним рядам, готовый усесться на свободное местечко. В центре ряда я заметил два кресла, но не успел дернуться, как их заняла пара опоздавших.
Лишь тут я сообразил: нынче народу больше, чем обычно. Я вжался в стену, прищурился. Огни уже гасли. Глаза быстро привыкали к темноте.
Все кресла были заняты. Может, рискнуть – сунуться на балкон? Ради Торнтона Уайлдера я бы и на это пошел. Да, попытаю счастья на балконе. Боком я выбрался из зала. Поскакал по лестнице через две ступеньки. Заметил на полу номер «Плейбилла»[7], сунул в карман. Устремился к свободному местечку в середине ряда.
Только плюхнулся – на меня возмущенно воззрилась соседка по креслу.
– Что вы себе позволяете? Это место моего мужа!
– Извините. Наверное, ошибся рядом.
Я вскочил и полез по проходу. Навстречу двигался грузный мужчина. Пришлось отступать в конец ряда. На меня шикали. Я отдавил немало ног.
На финише меня поджидала дежурная с фонариком.
– Извольте предъявить билет. Занавес вот-вот поднимут.
Сердце запрыгало. Я стал шарить по карманам.
– Похоже, я его обронил, мэм. Вот здесь он был, в этом самом кармане.
Дежурная глядела с подозрением.
– На балконе все места заняты.
– Пойду поищу билет в фойе.
– А я посодействую вам в поисках.
– Благодарю вас, мэм, в этом нет необходимости, – прошептал я и поспешил ретироваться.
Не заметил последнюю ступеньку и упал.
– Вы не ушиблись, юноша? Пойдемте-ка со мной. К управляющему.
– Нет-нет, все в порядке. Я не ушибся.
Снова вприпрыжку через две ступеньки – только теперь вниз, в пустое фойе. Огромная афиша была видна полностью; в самом низу имелась приписка «ВСЕ БИЛЕТЫ ПРОДАНЫ!». Перед вторым актом я ее не заметил – приписку закрывала толпа.
Вот я кретин!
Скорее прочь из театра!.. Только на улице я решился оглянуться. Название пьесы показалось мне насмешкой над моей же собственной ситуацией.
Я побрел на север района Бродвей, к Центральному парку. Брел и убеждал себя: в пути непременно попадется что-нибудь тянущее на приключение. Было уже поздно, и в сам парк я не пошел. Я устроился на скамейке и стал глазеть на шикарные отели. Особенно меня впечатлило название «Эссекс-хаус». Интересно, что за жизнь у гостей этого «Эссекс-хауса»; небось в деньгах купаются? Однажды я выгляну из отельного окна, окину взором вот эту самую скамейку – так я решил.
Когда я топал обратно к подземке, нарядная публика как раз покидала театр. Кто-то усаживался в лимузины, припаркованные тут же; кто-то махал таксистам. Большинство шли в сторону залитого огнями Бродвея.
Опять я влился в толпу, словно, находясь рядом с этими людьми, автоматически делался им рóвней. Многие держали в руках «Плейбилл». Я тоже вынул журнал – пусть будет паролем, признаком моей принадлежности к высшему свету.
Одна группка вошла в ресторан «У Сарди». Я проскользнул следом, огляделся. Небожители уселись. Перед ними возник официант. Я помахал «Плейбиллом» и осведомился, где туалет.
Покинув сие заведение, я двинул к подземке, по пути стараясь представить, какова была пьеса. Ничего не получалось. Поэтому, пока ехал в Бруклин, я сочинил свою пьесу – о юноше, который чуть было не влип, жаждая посмотреть второй акт бродвейской постановки.
Двадцать пять лет спустя, в 1967-м, я сподобился попасть в содружество одаренных деятелей искусств и прибыл в Петерсборо, Нью-Гэмпшир, в знаменитую колонию Макдауэллов. Там мне предстояло работать над моим вторым романом под названием «Прикосновение».
Мне выделили роскошную студию-бунгало прямо посреди леса. В первый же день сообщили: дабы ничто не нарушало моего уединения, столь необходимого для творческой деятельности, беспокоить меня будут только раз в сутки – в полдень, на автомобиле, доставлять корзинку с провизией.
Осматриваясь в новом жилище, я обнаружил на каминной полке лопасть деревянного весла, всю испещренную надписями моих предшественников. Надписи шли сверху вниз. Верхние успели поблекнуть, нижние были еще свежи. Мой взгляд выхватил фамилию: Торнтон Уайлдер. В 1936-1937-м он создал «Наш городок» в этой вот самой студии – в которой я весь следующий месяц намеревался писать «Прикосновение».
Мне вспомнился неудачный поход в театр, и у нижнего края лопасти я нацарапал свое имя.
Глава 4
Битье посуды
Еще подростком я понял: родителям не по карману учить меня в колледже, не говоря уже о медицинском университете. Хочу получить высшее образование – должен работать и экономить.
Мне было лет восемь, когда за одни только летние каникулы я сделал гигантский скачок по карьерной лестнице – из мальчика, обслуживающего уличный лимонадный автомат, превратился во владельца собственного бутербродно-содового бизнеса. В магазине деликатесов я покупал ржаной хлеб и салями на бутерброды, а в ближайшем оптовике затаривался бутилированной содовой с газом. У меня имелась красная тележка-вагончик, где я держал лед. Во льду пребывали бутылки. С этой тележкой я появлялся на швейной фабрике, что на Ван-Синдерен-авеню, на границе между Браунсвиллем и Восточным Нью-Йорком.
Бизнес мой процветал, покуда меня не выдавил владелец магазина деликатесов. Уяснив по объемам закупок, насколько хороши мои дела, он выпустил конкурента – собственного племянника. Племянник начал демпинговать, и я был вынужден уйти.
В последующие годы я работал в фирме, которая давала напрокат смокинги, – разносил эти самые смокинги по заказчикам; а также собирал гайковерты на фабрике и управлял первым в Браунсвилле автоматом по выдаче замороженного заварного крема. Сверхприбылей ни одна работа не приносила, зато помогала копить на колледж.
Еще два занятия, воспоминания о которых я запрятал в ментальный погребок, – это должность помощника пекаря и, позднее, официанта в забегаловке. Нужда извлечь эти воспоминания возникла, лишь когда я стал писать «Цветы для Элджернона».
В четырнадцать я поступил помощником разносчика в «Бейгл бейкери», что в Восточном Нью-Йорке. Пекарня находилась как раз под железнодорожным мостом, а жили мы в двух шагах оттуда – только за угол завернуть. Я поднимался в три часа ночи (в пекарне меня ждали к четырем) и работал до семи утра, когда водитель хлебного фургона подбрасывал меня прямо к Джуниор-Хай-скул № 149. Занятия заканчивались в три, я спешил домой, делал уроки, ел и белым днем ложился спать.
Сначала мне поручали грузить в фургон корзины с горячими бейглами. Бейглы были разные – простые, с маком, с кунжутом и с крупной солью. Управившись, я садился рядом с водителем в кабину, и мы объезжали булочные и рестораны – еще закрытые с вечера. Подрулив в предрассветной мгле к очередному пункту назначения, водитель сверялся с путевым листом и объявлял требуемое количество бейглов.
– Две дюжины. Одна простая, другая с маком.
Спинка у пассажирского сиденья отсутствовала, так что мне требовалось только разворачиваться, хватать в каждую руку по три еще горячих бейгла и выкрикивать:
– Шесть! Дюжина! Шесть! Две дюжины!
Пекарскую дюжину[8] к тому времени упразднили.
Бейглы с маком и кунжутом царапали пальцы. Но хуже всего были бейглы с солью, от которой саднили крошечные ранки. Я раскладывал бейглы по пакетам, водитель пятил машину к бровке тротуара, я выпрыгивал и оставлял пакеты у дверей.
Помню, однажды водитель изменил маршрут, чтобы доставить бейглы новому клиенту. Мы проезжали перекресток двух авеню – Ливония и Саратога. Я заметил светящиеся окна кондитерской.
– Странно, – сказал я. – Наверное, там воры.
Водитель рассмеялся.
– «Полуночная роза» открыта круглосуточно. Никто в здравом уме не рискнет грабить этот магазин.
На мое «почему?» он качнул головой и объяснил: глупо расспрашивать о парнях, которые зависают в «Полуночной розе».
Примерно в тот же период я познакомился с мальчиком старше меня. Его семья переехала в наш район и обосновалась по соседству с нами, на Снедикер-авеню. Мальчик тот учился боксировать, но, будучи слишком юн для профессионального бокса, открыл мне тайну: он использует прозвище своего старшего брата – «Малыш Заломай». Мой новый приятель хотел драться под прозвищем «Просто Малыш».
Я поделился своей печалью: мне бы денег, чтобы заплатить за методику динамичной нагрузки, вот бы я тогда мускулы накачал – не хуже, чем у создателя методики, у Чарльза Атласа, каким его рисуют в журналах и комиксах. Уж я бы выучился защищаться от всяких забияк!
Просто Малыш занимался в клубе «Адонис» на Ливония-авеню – тягал штангу. Однажды он взял меня с собой, познакомил с товарищами. Некоторые из качков беззлобно посмеялись надо мной, худосочным; впрочем, к Малышу они относились с пиететом, а мне дали кучу советов, как сделать мышцы стальными. До сих пор будто вижу их всех перед зеркалами: в руках гири и гантели, мышцы блестят от масла; до сих пор чувствую запах свежего пота.
Время от времени в клуб заглядывали бродяги; помоются в душе, переночуют, иногда останутся и на вторую ночь. Я слушал их рассказы – о путешествиях через всю Америку в товарняках, о встречах со старыми товарищами в лагерях сезонников. У товарищей этих почему-то были странные имена. Я подумывал, не бросить ли школу, не запрыгнуть ли в товарняк и не поглядеть ли, какова моя страна. Тогда у меня будет материал для романов.
Позднее я узнал и о «Малыше Заломае», брате моего приятеля. До сих пор у меня хранится вырезка из газеты от 13 ноября 1941 года.
«ЭЙБ РИЛЕЗ УБИТ ПРИ ПОПЫТКЕ ПОБЕГА
Эйб Рилез, известный как „Малыш Заломай“, главарь банды наемных убийц, дал показания против своих подельников – и тут-то в игру вступила мафия. Ранее… в среду, 12 ноября 1941 года, несмотря на постоянный надзор пяти следователей, Эйб Рилез либо выпрыгнул, либо выпал, либо был выброшен из окна шестого этажа отеля „Полумесяц“ на кониайлендскую мостовую. Репортеры назвали Рилеза „канарейкой, которая хорошо пела, но не умела летать“».
Тогда-то я и понял, о чем толковал водитель хлебного фургона и что за парни посиживают в «Полуночной розе». Парни эти составляли карательный отряд Мафии, репортеры называли их «Мердер инкорпорейтед».
Получалось, что убийцы орудуют прямо рядом с моим домом и здесь же получают заказы – мафиозные боссы звонят им прямо в кондитерский магазин! Эйб Рилез был одним из самых опасных киллеров. Вскоре после выхода статьи его семья уехала, никого не предупредив. Больше я с приятелем-боксером не виделся.
На работе меня повысили – я стал помощником пекаря. Позднее я описал свои впечатления. Вот неотредактированный набросок:
«Пекарня – запах сырого теста, выбеленные мукой полы и стены… процесс замешивания… круговые движения. Тесто раскатывают в длинные колбасы, затем, молниеносным поворотом запястья, колбаса превращается в кольцо… другой пекарь укладывает кольца на огромный деревянный поднос… ставит повыше… скоро кольца отправятся в кипяток, а потом и в печное нутро. Мальчик-подросток берет их по три за раз и бросает в бак с кипящей водой… вылавливает металлической сеткой. Вот они на пекарском столе. Пекарь выкладывает их на лопасть длинной деревянной лопаты и ловко отправляет в печь. Пока он заполняет новую лопату, лопаты с сырыми бейглами дожидаются – будто даже терпеливо… Пекарь достает из печи партию румяных бейглов, нитью отделяет их от противня. Наконец бейглы отправляются в плетеные корзины, которые сейчас заберет водитель фургона, чтобы еще до зари развезти клиентам. Один пекарь – хромой, второй – с хриплым голосом…»
Много лет спустя я использовал эту зарисовку в романе «Цветы для Элджернона».
Ночные смены в пекарне плохо сказывались на моем сне и, соответственно, на учебе. Я сменил работу – стал мойщиком посуды в кафе-мороженом на Саттер-авеню. Хозяин почти сразу меня повысил – определил к автомату с содовой. Дальше карьера пошла как по маслу: мне доверили готовить бутерброды, стоять за стойкой, наконец, стряпать «быструю еду». В шестнадцать я нашел работу получше – на Питкин-авеню. Само местоположение заведения было куда как выгодным – рядом с театром «Лоус Питкин». Я теперь обслуживал столики в «Лавочке Мейера».
Никакой Мейер в «Лавочке» уже не числился. Закусочную и по совместительству кафе-мороженое содержали мистер Гольдштейн и мистер Сон; от обоих нам, официантам, житья не было.
Мистер Гольдштейн «мягко стелил» – не уставал повторять, сколь сильно в нем желание помочь малоимущим юношам, кои жаждут учиться в колледже. У входа, за кассовым аппаратом, он развесил фотографии бывших официантов, которые, по его словам, «далеко пошли». Некоторые были в военной форме – в том числе в кителях военного и торгового флота. Другие красовались в мантиях университетских выпускников. Гольдштейн называл их «мои ребятки» и только что слезу не пускал при этом. Помню, на собеседовании я открыл ему, что родители хотят видеть меня врачом. Гольдштейн погладил меня по голове и похвалил: славный, дескать, мальчик, так и надо – родителей почитать.
В вечера своего дежурства, если посетителей не было, Гольдштейн сидел себе спокойно за прилавком, обсуждал дневные происшествия с поварами, тоже праздными. Но стоило появиться посетителю, Гольдштейн совершенно преображался. Начинал психовать, заказы выкрикивал, чуть не оглушая бедного клиента.
Мистер Сон был из другой категории. Когда дело шло – держался поближе к кассе. Мы могли обслуживать клиентов без шума и суеты. Зато, если случалось затишье с клиентами – например, перед часом пик или между двумя наплывами – обеденным и посткиношным, – мистер Сон проскальзывал в зал, под предлогом проверки забирал сахарницы, солонки и бутылки с кетчупом и прятал на полочке под кассовым аппаратом.
Один официант-старожил объяснил, что виною – травмирующий опыт: когда-то давно вандалы высыпали содержимое солонок в сахарницы. Вдобавок Сон был убежден, что некто ворует ножи, вилки и ложки; делом чести для него стало вычислить негодяя. Он предпринимал вылазки от кассы к мойке и забирал большую часть столовых приборов. В результате их вечно не хватало.
Поначалу мы, официанты, вступали в жестокую конфронтацию друг с другом. Действительно, кому приятно объявить клиенту, что нет ни ложечки для мороженого, ни вилочки для шоколадного пирога? Взбешенные клиенты уходили, не дав чаевых и даже не заплатив, объяснять же Сону, что это он виноват, не было ни малейшего смысла.
У кафешных «ветеранов» я прошел курс выживания. Во время дежурства Сона мы, новички, тайком совали столовые приборы себе в карманы, за пояс и за пазуху. Порой объединяли усилия, чтобы отвлечь Сона, и даже проникали в его крепость для вызволения сахара, кетчупа и соли.
Словом, эти двое – Сон-Сквалыга и Гольдштейн-Громобой – постоянно держали нас в тонусе.
Зато за два года работы я скопил достаточно чаевых, чтобы целый год учиться в Университете Нью-Йорка. А потом, в один вечер, моя жизнь круто изменилась.
Наплыв посетителей у нас случался в десять часов – когда публика выходила из кинотеатра. В тот вечер наше заведение живо заполнилось, да еще целая толпа осталась ждать снаружи. Вдруг четыре пары пробили оборону, и что же сделал Гольдштейн? То, чего я никак от него не ожидал. Гольдштейн устремился гостям навстречу, сердечно их приветствовал, расцвел улыбкой и, несмотря на протесты других посетителей, повлек за собой в зал – прямо к моему столику.
Только я собрался принести воду и меню, как Гольдштейн вынырнул откуда-то с подносом, уставленным стаканами с водой.
– Где салфетки?! – взревел он в мой адрес. – Где серебряные приборы?! Почему гостям до сих пор не дали меню?!
– Мистер Гольдштейн, они ведь только что уселись…
Объясняться было бесполезно. Я приступил к своим обязанностям, стараясь не обращать внимания на гнев хозяина. А Гольдштейн из кожи вон лез, так и расстилался. Через несколько минут, наткнувшись на меня в кухонных дверях, он съязвил:
– Чего стоим, кого ждем?
– Я только что передал заказ повару, сэр.
– Все давно готово. Разуй глаза, взгляни на стойку.
Я повиновался. И впрямь, наш вечно полусонный бармен первым выполнил заказы новой компании. На прилавке стояло блюдо с бутербродами и вафлями.
– Да что здесь происходит? – успел я шепотом спросить кого-то из бывалых.
– Не зевай и не тормози. Это парни из «Полуночной розы», – последовал ответ.
Я нагрузился двумя подносами. На одном были две чашки кофе со стеклянными сливочниками, что еле удерживались на краешках блюдец – этот поднос распростерся на моей левой руке. На правой я держал второй поднос – с тремя бутербродами и с вафлями.
Среди столиков снова возник Гольдштейн.
– Чего копаешься?
– Уже несу!
– Это особые посетители.
– Да, я понял. Мистер Гольдштейн, пожалуйста, дайте мне шанс…
Он заступил дорогу.
– За сливочниками следи!
Я покосился на сливочники. Руки у меня дрожали, и сливочники приплясывали на блюдцах, позвякивая о чашки. Гольдштейн стал пятиться, сверля меня взглядом и не переставая орать. Чем больше он орал, тем сильнее дрожали и мои руки, и посуда. Я успел усвоить, что сливочник, когда падает, разбивается при третьем подскоке. Если удастся предотвратить третий подскок – сливочник спасен.
Исполнив коротенькую джигу, один сливочник таки упал, покатился по полу, подпрыгнул дважды. Я попытался остановить его, но опоздал. Сливочник разбился. Я предпринял отчаянное усилие спасти второй сливочник. Прыг-скок… ДЗЫНЬ! И этот – вдребезги. Теперь я сам потерял равновесие, блюдо с бутербродами трепетало на моей руке. Я хотел перехватить его – поздно. Все, что еще оставалось при мне, обрушилось на пол.
– Мазаль тов![9] – крикнул кто-то, перекрывая общий хохот.
Еще двое подхватили, словно я был жених, каблуками разбивающий винный бокал.
Новый голос констатировал:
– Парень не дурак! Нет посуды – нет проблем с мытьем!
Гольдштейн побагровел. Теперь добра не жди.
– Да что с тобой такое?!
Следующая реплика относилась к гостям:
– Вроде в колледж собирается, а обслужить как следует не умеет. Слышишь, ты, идиот! – (Это снова ко мне.) – Давай прибери тут!
На перекошенной Гольдштейновой физиономии отчетливо читалось: я, добрый дяденька, дал тебе шанс заработать, а ты, растяпа, опозорил заведение перед важными гостями, да еще и нанес материальный ущерб. Гольдштейн удалился и до конца смены слова мне не сказал. Клиенты из «Мердер инкорпорейтед», как ни странно, оставили щедрые чаевые.
Перед закрытием я закончил убирать, наполнил сахарницы, долил кетчупа в бутылки, вымыл пол возле своих столиков. И направился к Гольдштейну.
– Прощайте, мистер Гольдштейн, – сказал я. – В знак благодарности пришлю вам фотокарточку для вашей доски почета.
Он нахмурился.
– Ты к чему клонишь?
– Вы помогли мне принять решение. Хватит с меня этого дерьма. Я записываюсь в торговый флот.
– А как же колледж?
– Потерпит до окончания войны.
Гольдштейн чуть не продырявил меня взглядом. Голос его был холоден.
– Что ж, желаю удачи.
Я пошел к дверям. Вслед мне донеслось:
– Эй ты, болван!
Я не оглянулся.
– Слышь, студент! Умник!
Я повернул голову.
– Смотри, на судне ничего не расколоти!
Благодаря этому случаю много лет спустя мне удалось представить чувства Чарли Гордона в сцене с умственно отсталым юношей-уборщиком, уронившим поднос грязной посуды. Было с кого воспроизводить реплики хозяина:
«– Ну ты, дубина, – заорал хозяин, – чего стоишь? Возьми веник и подмети! Веник… веник, кретин! Он на кухне. Подмети все осколки…»[10]
Меня взяло зло, и на себя, и на всех, кто сидел рядом. Мне захотелось схватить свои тарелки и швырнуть их прямо в ухмыляющиеся рожи. Я вскочил и крикнул:
– Замолчите! Оставьте его в покое! Разве вы не видите, что он ничего не понимает! Это не его вина… Сжальтесь над ним, ради бога! Он же человек!
Я смог взглянуть на все глазами Чарли; меня жгли эмоции Чарли.
Сцена мне удалась, потому что я сам через это прошел.
Глава 5
Становлюсь судовым врачом
Насчет вербовки во флот я иллюзий не питал. Вербовка стала бы поворотным моментом, оторвала бы меня от родителей, сделала самостоятельным, вольным следовать за своей мечтой. Но, поскольку до восемнадцатилетия оставалось еще целых три месяца, мне требовались письменные разрешения папы и мамы.
Мама твердила, что я слишком юн, слишком тощ, слишком мал ростом и слишком близорук.
– Это не беда, – отвечал я. – Еще и не таких берут.
Папа спросил:
– А как же колледж?
– А как же сотни других юношей? – парировал я. – С прошлого года действует новый закон – льготы для демобилизованных при плате за обучение. Отслужив, я смогу учиться дальше бесплатно. Совсем бесплатно.
Я еще не знал, что на парней из морских перевозок льготы не распространяются.
– Значит, доктором ты все-таки станешь? – уточнила мама. – Не забывай: доктора спасают людей.
– Конечно стану.
Папа нахмурился.
– А эта твоя блажь – книжки писать?
Я поведал родителям, что Сомерсет Моэм, Антон Чехов и Артур Конан Дойл учились на врачей, а стали знаменитыми писателями. Добавил: я не дурак, я понимаю, что одним литературным трудом не проживешь. Правда, о том, что у всех троих моих кумиров медицинская карьера не заладилась, я благоразумно умолчал.
– Медицина будет моей профессией, – резюмировал я. – А литература – моим хобби.
Мама заплакала.
– Тебе всего семнадцать. Ты мой маленький сы`ночка!
Я вспомнил о Джеке Лондоне, который в семнадцать лет нанялся на шхуну, промышлявшую морских котиков; когда он писал «Морского волка», впечатления очень пригодились. Вот и мои впечатления о дальних странствиях когда-нибудь пойдут в дело, подумал я, а вслух произнес:
– Я стану врачом. Обещаю.
Папа все подписал. Отпустил меня.
После шестинедельной подготовки в заливе Шипсхед-Бей меня перевели в офицерскую школу радистов на острове Хоффмана, что в Нью-Йоркской бухте. Мне ужасно нравилось строчить сообщения морзянкой и называться Спарксом[11]. Недурной был бы псевдоним, прикидывал я.
Впрочем, единственное, что мне помнится из жизни на острове Хоффмана, – это знакомство с Мортоном Классом, потому что подружились мы на всю жизнь. У нас обоих фамилии начинались на «К», следовательно, в строю, на занятиях и в столовой мы были бок о бок. Вдобавок его койка находилась рядом с моей, и после отбоя мы дискутировали о политике, философии и литературе, пока кто-нибудь не швырял в нас ботинком, чтоб заткнулись и дали спать.
7 мая 1945 года, после капитуляции Германии, Торговый флот США вдруг обнаружил, что радистов развелось сверх меры, и закрыл школу на острове Хоффмана. Мортон стал уборщиком машинного отделения, а я неделей позже был отправлен в Гавр на судне, из роскошного лайнера переоборудованном под перевозку личного состава.
Мы курсировали из Штатов во Францию и обратно – переправляли свежих солдат в учебный центр подготовки пополнений (ребята называли его «ПОПОПО») и забирали обратно демобилизованных, завершивших свою миссию в Европе. Наши пассажиры спали на пятиярусных койках; в кубриках было не продохнуть – воняло пóтом, перегаром и блевотиной. Игра в покер шла в режиме нон-стоп – двадцать четыре часа в сутки и семь дней в неделю.
По прибытии в Гавр мне полагалась увольнительная. Правда, очень короткая. В память врезались грязь, руины, нищета; я сохранил эти образы на будущее.
После второго рейса я сообразил: офицеров-радистов в Управлении военного судоходства более чем достаточно, зато явный недобор с интендантами. Управление охотилось теперь за моряками с опытом конторской работы. Вот и вышло, что печатание на машинке слепым десятипальцевым методом – лучший навык, приобретенный мной в старших классах. Задолго до того, как навык этот пригодился в писательском деле, он стал меня выручать во время летнего отпуска. Имея рекомендации от прежних работодателей и успешно проходя тесты, я получал подработки. Затем Управление военного судоходства выдало мне интендантскую лицензию.
Я стал носить соответствующий значок и распрощался с брюками-клеш. Мой ранг обозначала офицерская униформа с эмблемой на обоих рукавах – перекрещенными над золотой планкой перьями. Меня уже не называли Спарксом – только казначеем.
Собираясь использовать опыт службы, я вел дневник. Я описывал все подробно, но изменил название судна и судовой компании, а также избегал упоминать истинные имена офицеров и матросов. Все остальное – истинная правда.
Впервые я столкнулся с обязанностями судового казначея в нью-йоркском офисе «Интернешнл тэнкерс инкорпорейтед», где оформлял судовую декларацию и составлял списки команды «Полярной звезды». В присутствии комиссара по судоходству я следил, как команда расписывается в прочтении устава.
Нам сообщили только, что плавание будет каботажное и короткое. Когда я обратился за пояснениями к одному из управляющих «Интернешнл тэнкерс», он лишь кивнул на стенной плакат: пылающее судно идет ко дну, ниже написано: «НА ПОЛЯХ ВОЙНЫ НЕТЕРПИМЫ БОЛТУНЫ».
Впрочем, начальство добавило одну подробность: «Полярная звезда» поднимет якорь в течение ближайших двух дней. Отчалит из Бейонна, Нью-Джерси; я же скоро встречусь с капитаном – он сейчас в Филадельфии, с семьей, но увольнительная у него заканчивается. В интересах безопасности нас не проинформируют ни о порте назначения, ни о предполагаемом времени в пути ровно до того момента, как мы будем доставлены в Нью-Йоркскую бухту и портовый лоцман покинет корабль. Когда мы выйдем в открытое море, капитан вскроет конверт с приказом и назовет команде пункт назначения.
Ледяным январским утром 1946 года я наконец-то добрался до Бейоннских доков. Такси подкатило максимально близко к пирсу, и я пошел по звонкой от мороза земле, пробираясь через паутину труб, подныривая под плети такелажа. Последним в ряду было наше судно – «Полярная звезда».
Еще не нагруженное, судно сидело в воде высоко, нависало над причалом. Трап был поднят под углом в сорок пять градусов. Перехватив один из своих тюков под мышку, я вцепился в перила и забрался на колодезную палубу. Вся она была замусорена бумажками и банками из-под пива. Доминировал запах машинного масла; пришлось остановиться с наветренной стороны и вдохнуть побольше воздуха, прежде чем лезть по лестнице на главную палубу. Судно поскрипывало на волнах и как бы охало. Других звуков не было. Настоящий корабль-призрак, мелькнуло в голове.
Я сам отыскал казначейскую каюту, распаковал и расставил на полке книги: сочинения Гомера, Платона и Шекспира заодно с «Войной и миром» и «Моби Диком».
Раздался шорох – через открытую дверь за мной наблюдал юный офицер, с виду совсем мальчик. И однако, на обоих его рукавах поблескивало по четыре золотые планки.
– Добро пожаловать на борт. Я погляжу, вы не только казначей, но еще и книгочей.
– Так точно, капитан.
– У нас на судне очень недурная библиотека. Будете ею заведовать. В основном книги дареные, как вы понимаете; но, если потребуется что-нибудь особенное, обращайтесь ко мне. У нас имеется и свой денежный фонд.
– Рад слышать, капитан.
– Полагаю, вам следует проверить помещение амбулатории и лазарет на случай, если там недостает лекарств или перевязочного материала. Еще не поздно, все необходимое мы дозакажем. Прежний казначей рвением к службе не отличался, вечно ему не хватало то одного, то другого.
– Не понимаю, капитан, о чем вы говорите. Какое отношение ко мне имеет лазарет?
Он покосился на мой китель, висевший на стуле. Нахмурился, указал на золотую планку с перекрещенными перьями.
– А где кадуцей?
Тут-то я и сообразил: капитан тщетно ищет глазами орла со змеей в когтях – того самого, который, наряду с перекрещенными перьями, является отличительным знаком и казначея, и фельдшера.
– Капитан, с вашего позволения, я казначей. Я не фельдшер.
Полудетское лицо побагровело.
– Я же просил прислать казначея, чтобы был заодно и медиком!
– Мне сказали, не хватает казначеев. Особенно – казначеев с медицинским образованием. Поэтому меня и взяли.
– Так не пойдет, Киз. На «Полярной звезде» сорок парней, и любому может понадобиться медпомощь.
Тогда я, без единой мысли о последствиях, брякнул:
– Имею знак отличия «За успехи в оказании первой помощи». Даже два таких знака – один выдали в бойскаутском отряде, второй я получил как морской скаут. Выполнял обязанности врача в нескольких рейсах. Год проучился на подготовительных курсах для медицинского факультета. Собираюсь стать хирургом.
Капитан долго буравил меня глазами.
– Ладно, Киз, придется вашей персоной довольствоваться, раз других нет. Вот отойдем подальше от берега – я, под свою ответственность, официально назначу вас фельдшером. В дополнение к обязанностям казначея будете заведовать амбулаторией, принимать больных и после каждой увольнительной проверять людей.
– Но, капитан…
– Никаких «но»! Вы – судовой фельдшер, и точка.
Уже уходя, он добавил:
– В шахматы играть умеете?
– Да, сэр.
– Хорошо играете?
– Средне.
– Отлично. Сегодня же сыграем. После ужина.
Едва он скрылся, я плюхнулся на стул. Точнее, мы плюхнулись – я и мой разинутый рот. Еще бы. Одно дело – бинтовать ссадины и раздавать аспирин бойскаутам в «рейсе», который длится аж целый уикенд. И совсем другое – пользовать сорок человек в открытом море.
Тем вечером я выиграл у капитана партию в шахматы, но, заметив досаду в его синих глазах, решил, что слишком часто такое случаться не должно.
Назавтра, разбуженный шумом двигателей, я бросился вон из каюты. Хотелось посмотреть, как «Полярная звезда» поднимает якорь и покидает порт. Увы, я опоздал. Выбравшись по лестницам на палубу, где в войну помещалась орудийная установка, которой надлежало защищать судно от авианалетов, я стал озираться – однако открылся мне лишь морской простор, ограниченный линией горизонта. Да, подумал я; тут не Ист-Ривер, и я не на «Летучем голландце-3», откуда всегда видна земля.
Внезапно я отринул все земные заботы, планы и обязанности. Волнения и конфликты свалились с моих плеч, словно старая кожа. Я ощутил блаженное освобождение. Раз не видно земли, значит, нет и реальности – ни жизни, ни смерти. Отныне ничто не важно – кроме моря, кроме морского «здесь» и «сейчас».
Впервые в жизни я попал в стихию воздуха и воды, испытал «чувство океана» и понял, чтó тянет к морю старых морских волков вроде тех, которых я навещал в «Тихой гавани».
В шестнадцать, только-только зачисленный в морские скауты, я частенько ездил на Статен-Айленд в дом для престарелых моряков. Там я познакомился с настоящим, просоленным морской водой и прокопченным солнцем морским волком. Мы подолгу молча сидели в комнате для посетителей, с трубками. Я – в отутюженной скаутской форме и в жестком бушлате, он – в черной вязаной шапочке и тоже в бушлате, только видавшем виды, плотно запахнутом – старик боялся сквозняков. Он имел привычку внезапно схватить меня за запястье, вперить мне в лицо взор слезящихся глаз и начать очередную историю о своих былых странствиях. А передо мной вставали картины, навеянные «Сказанием о старом мореходе»:
Подобно Старому Мореходу, мой морской волк не давал мне уйти, покуда не выслушаю, как его корабль сбился с курса и лег в дрейф среди водорослей, которые, как и все саргассы мира, несло к чудовищной воронке Северной Атлантики, так называемому Саргассову морю.
– То был остров сгинувших кораблей и потерянных душ, – твердил старик.
Он рассказывал о кораблях, опутанных водорослями, и о кораблях, пострадавших от шторма, – все они, с командами мертвецов, плыли на морское кладбище, и некому было вызволить их из растительного плена. Он говорил о своих товарищах, умиравших с голоду, питавшихся червями да мелкими крабами, креветками да осьминогами – твари эти меняли цвет и форму, были неотличимы от саргассов, в которых и которыми жили, незаметные среди мерзких пузырей-поплавков. Он говорил о москитах величиной с воробья.
– Угри – они всегда туда возвращаются, – повторял старик. – Миллионы морских гадов плывут за тысячи миль, из дальних морей, чтобы спариться, породить себе подобных и сдохнуть.
Он был отличным рассказчиком, мой морской волк; я шевельнуться не смел под властью его чар, я слушал как завороженный, глядя ему в лицо сквозь табачный дымок. Наконец он задремывал – и тогда я от него ускользал.
Теперь, с палубы «Полярной звезды» вглядываясь в бескрайнюю синь, я ощущал одиночество и тоску. Внезапно мне пришло в голову: Кольридж-то в «Старом мореходе» описывает Саргассово море! Ну конечно!
Внезапно прямо под моими ногами загрохотал двигатель, что вернуло меня в реальность. Я полез вниз, пересек узкий мостик и очутился в офицерской столовой. За завтраком меня представили старпому, который выглядел как спортсмен-борец, и главному инженеру – этот громоздкий краснолицый уроженец штата Джорджия поигрывал парой шестизарядных револьверов с рукоятями, инкрустированными перламутром. Также я познакомился с косоглазым радистом.
Капитан сообщил, что как раз вскрыл конверт с приказом.
– Джентльмены, первый пункт назначения – Аруба. Там мы пополним запасы горючего. Дальше – Каракас. Загружаемся под завязку венесуэльским мазутом и везем его в Филадельфию. Предполагаемое время в пути – три недели.
После завтрака он жестом велел мне задержаться.
– Команда имеет право на одну ночь увольнительной в Арубе и на два дня – в Каракасе. Предполагалось, что ваш предшественник запасет достаточно презервативов и индивидуальных наборов с защитным гелем. Но этот каналья меня надул. В обычных обстоятельствах вам надлежало бы подвергать парней осмотру полового члена после каждой увольнительной. Однако, поскольку почти вся команда впервые взошла на борт «Полярной звезды» в Нью-Йорке, лучше вам заняться осмотром уже завтра.
Я напомнил капитану, что пока официально не вступил в должность судового врача; что от него требуются некие подписи и печати.
– Считайте, что я все подписал, – ответствовал капитан.
– Нет, сэр, мне нужна бумажка.
Он уставился на меня.
– Что?
Это вопросительное слово я мысленно перевел как «Ах ты жук!». Впрочем, капитан смягчился и нацарапал что-то на салфетке, которую мне и вручил. Я сложил салфетку с максимальной аккуратностью и спрятал в бумажник, к остальным документам.
У нескольких матросов обнаружились гнойные выделения – симптом гонореи; этим я прописал пенициллин в инъекциях каждые четыре часа в течение двух дней. И ночей. По ночам я входил в кубрик с фонарем, светил жертве в глаза и приказывал перевернуться на живот. Укол я предварял хлопком по ягодице, так что лишь некоторые парни ощущали само внедрение иглы.
Один парень сломал левую руку – я наложил ему шину. Перелом был несложный и терпел до возвращения в Штаты.
Прочие мои обязанности включали еженедельное открывание лавочки для продажи сладостей, сигарет и всяких мелочей. Почти все это добро наличествовало в ограниченном количестве; приходилось ввести нормы отпуска в одни руки. Капитан не зря назвал моего предшественника канальей. Кто же, если не каналья? До какого запустения лавочку довел!
Часы, не занятые врачеванием и торговлей, были посвящены бухгалтерии. Предполагалось, что я снабжаю команду деньгами для увольнительных, причем в местной валюте. Сумма, выдаваемая каждому, составляла ровно половину от уже заработанного этим конкретным моряком. Иначе у отдельных возник бы соблазн сдернуть с корабля прежде, чем закончится рейс. Мне всего-то и требовалось, что умножить дневное жалованье на количество дней в пути. Морякам следовало довольствоваться половиной этой суммы. Одно «но»: я не мог начать расчеты, пока капитан не сообщит точную дату прибытия.
В результате у меня оставалась уйма свободного времени для чтения и литературного творчества. На судовой пишущей машинке я упражнялся в написании набросков, основанных на прежнем опыте, а также вел дневник, который хотел в будущем использовать для объемистого романа из жизни моряков; я не сомневался, что когда-нибудь такой роман выйдет из-под моего пера.
Я понял: мне нужно набить руку в писательском ремесле. По этой теме – набиванию руки – я читал все, что только попадалось. Помню, как шокировали меня откровения Сомерсета Моэма из автобиографических заметок «Подводя итоги». Моэм сообщает, что ради практики целые дни проводил в читальном зале, где переписывал абзацы из произведений своих литературных кумиров. Не сразу я понял, в чем суть таких упражнений. Теперь, имея под рукой целую судовую библиотеку, я следовал примеру Моэма.
Как и он, я верил, что рано или поздно «перерасту» копирование – но прежде надо научиться складывать из слов фразы, а из фраз строить параграфы. Я считал, что непременно разовью слух – языковое чутье; что отыщу собственный голос и выработаю собственный стиль, и персонажи у меня тоже будут свои, не похожие на других. Раз уж Моэм не гнушался детского метода – подражания, – то мне и подавно не зазорно.
Произведения Хемингуэя научили меня изъясняться простыми декларативными предложениями без излишеств вроде фигур речи; предпочитать реалистичный, даже приземленный, прозрачный язык, который сам Хэмингуэй позаимствовал у Марка Твена; он вообще считал, что из «Приключений Гекльберри Финна» выросла вся американская художественная литература. Если не ошибаюсь, поэт Арчибальд Маклиш сказал о Хемингуэе, что тот «задал стиль своему времени»; аллюзия на первый сборник хемингуэевских рассказов «В наше время».
Фолкнер показал, как рвать эти цепи, освобождаться для написания длинных сложносочиненных предложений и вводных параграфов – часто с образом, который к концу фразы выстреливает метафорой.
Позднее я сам себя отлучил от обоих – и от Хемингуэя, и от Фолкнера.
В начале «Цветов для Элджернона» стиль Чарли по-детски непосредствен и прям, лишен метафор; по мере изменений в мозгу Чарли простые декларативные предложения становятся сложными, затем – сложносочиненными, замысловатыми и метафоричными. Далее, по мере того как ухудшается способность Чарли излагать мысли на бумаге, стиль вновь делается простым, пока не дегенерирует до состояния, смежного с неграмотностью.
Так вот я и учился – у мастеров художественного слова, в судовой библиотеке.
Заправившись в Арубе, «Полярная звезда» взяла курс на Каракас с целью загрузиться мазутом. Затем мы направились домой. Не зная точной даты прибытия, я не страдал от обилия обязанностей.
Однажды мы с косоглазым радистом играли в шахматы у меня в кабинете. Вдруг послышался громкий стук в дверь, и к нам вломился матрос. По его лицу я сразу понял: случилась беда.
– Скорее, док! Там с одним парнем из палубных плохо!
– Что такое?
– Не знаю, только его рвет, все рвет. Теперь уж черная дрянь какая-то изо рта льется и из носу!
Я схватил чемоданчик и велел радисту кликнуть капитана и старпома.
Сам я последовал за матросом – по мостику, в кубрик на носовой палубе. Толпа на полубаке расступилась, дала мне дорогу. Еще от двери я учуял вонь – смесь сладкого лимонного сиропа и рвотных масс; меня затошнило, но я взял себя в руки и вошел.
На нижней койке кверху лицом лежал мужчина средних лет, плотного телосложения. Голова его была повернута набок, лицо покрывала темная кровянистая слизь. Пострадавший втягивал ее ноздрями и ртом, снова исторгал, булькал и явно задыхался.
Этого матроса я уже видел – то отдраивающим колодезную палубу от мазута, то красящим, то починяющим что-нибудь. Пару раз, маясь от похмелья, он заходил в амбулаторию и просил аспирин; лишь однажды упомянул, что в Филадельфии у него большое семейство.
Что с ним стряслось, я не представлял. Сообразил только, что он, того и гляди, насмерть захлебнется собственной кровавой рвотой.
– Ну-ка, взяли! Перевернем его! – скомандовал я.
Подскочили двое матросов, и общими усилиями мы перевернули пострадавшего лицом вниз.
– Кто-нибудь знает, что с ним такое? Откуда этот сладкий запах?
– Не успели мы от Каракаса отчалить, у него выпивка вся вышла, – заговорил один матрос. – Так он дождался, когда камбуз закроется, да и спер целую кварту лимонной эссенции. Думаю, всю ее и вылакал.
Я покачал головой. Ну и что мне делать?
Даже вниз лицом бедняга все-таки продолжал захлебываться – рвотные массы возвращались в организм через нос.
Явился радист.
– Ну и вонища! Помочь тебе, док?
– Зови капитана!
– Приказано его не трогать. Он спит. Рулит старпом.
– Человек, того и гляди, в собственной блевотине утонет. Попробую сделать ему искусственное дыхание – может, получится очистить легкие. Давай, по рации свяжись с каким-нибудь судном, где есть настоящий врач. Скажи, у нас один молодчик выпил кварту лимонной эссенции.
Радист кивнул и исчез. Я разулся, сел на матроса верхом и повернул его голову влево. А потом начал делать ему искусственное дыхание, как учили в скаутском морском отряде.
– Дурной воздух – прочь, – приговаривал я, надавливая матросу на спину. – Чистый воздух – внутрь, – на этих словах я отпускал руки, чтобы легкие могли наполниться. – Дурной воздух – прочь… Чистый воздух – внутрь…
Так я усердствовал добрых полчаса, не представляя, чем занимаюсь – спасаю человека или гублю.
Примчался дежурный по камбузу, принес радиограмму, полученную радистом с военного судна. «Сделайте искусственное дыхание» – вот что в ней было написано.
Мне полегчало. Значит, я действовал правильно.
Свои приемы я показал одному из матросов, он сменил меня на спине пострадавшего, стал повторять, как заклинание: «Дурной воздух – прочь, чистый воздух – внутрь…»
Пульс уже не прощупывался. Я велел передать радисту, чтобы снова связался с морским судном. Мне нужны были инструкции.
Через несколько минут явился капитан собственной персоной, да с радиограммой.
– Как успехи, казначей? – спросил он.
– По-моему, он безнадежен.
– Врач с военного судна говорит, пациенту нужно ввести адреналин в сердце.
Я заартачился.
– Он не мой пациент!
– А чей же? Кто у нас тут судовой врач?
– Это вы так распорядились.
– А сейчас распоряжаюсь сделать ему в сердце инъекцию адреналина!
– Я таких инъекций сроду не делал. Вдруг я его убью?
– Это приказ! Давай, вколи ему адреналин, не то я тебя на гауптвахту отправлю, а как только в порт прибудем – под трибунал отдам.
Я покосился по сторонам. Свидетелей было хоть отбавляй.
– Я подчинюсь только письменному приказу, сэр.
Капитан отыскал ручку и бумагу и повторил приказ в письменном виде.
– Хорошо, – сказал я. – Только человек наверняка уже мертв.
Все необходимое было у меня в чемоданчике. Я подготовил шприц и снова взглянул на капитана.
– Вы точно хотите, чтобы я это сделал, капитан?
– Если он мертвый, терять нечего.
– Я не уверен.
– Коли!
По моему распоряжению матросы перевернули несчастного на спину. Сердце уже не билось – я не мог найти его по стуку. Вонзил иглу наугад. Ввел адреналин.
Ничего не произошло. Капитан послал кого-то к радисту с поручением уведомить врача на военном судне.
Через несколько минут посыльный вернулся с радиограммой. Капитан прочел ее вслух:
– «Продолжайте делать искусственное дыхание до полуночи. Тогда можете констатировать смерть».
– Но он же мертвый!
– На берегу будет произведено следствие. Делай, как велит врач.
– Почему именно я?
– Потому что ты исполняешь обязанности врача на этом судне, потому что он – твой пациент и потому что ты получил приказ в письменном виде.
Мы перевернули беднягу на живот, и еще целых полтора часа я просидел верхом на остывающем трупе, шепча: «Дурной воздух – прочь, чистый воздух – внутрь».
В полночь я констатировал смерть. Покойника завернули в парус, и я спросил капитана, будем ли мы хоронить его в морской пучине.
– Нельзя, – отвечал капитан. – До Флориды два дня пути. Я обязан доставить труп для вскрытия.
– Где же он будет целых два дня?
Капитан пожал плечами.
– В холодильник его затолкайте.
Команда стала возмущаться вслух. Ропот неодобрения покатился от кубриков к капитанскому мостику. Вперед выступил боцман, отодвинул зевак, закрыл люк.
– Капитан, при всем моем уважении…
– В чем проблема, Боутс?
– Люди против. Не хотят, чтоб рядом с провизией лежал покойник. Многие суеверны. Так и до мятежа недалеко.
Капитан взглянул на меня.
– Какие будут предложения, доктор?
От «доктора» я прищурился. Вот так повышение!
– Мы его завернули в водонепроницаемую ткань. Пускай побудет в трюме – место же есть. Можем обложить его сухим льдом.
Боцман одобрительно кивнул.
– На такое ребята согласятся.
– Ладно, Боутс, – сказал капитан. – Распорядитесь там.
С этими словами капитан направился к себе в каюту.
Наконец мы бросили якорь в Форт-Лодердейле. С палубы я наблюдал, как к «Полярной звезде» приближается катер с офицерами ВМС.
Конечно, я сделал все что мог; вдобавок действовал по приказу, полученному непосредственно от капитана; но процедура расследования меня страшила. Бумажку с капитанским приказом я сразу спрятал в чемодан – и теперь хвалил себя за дальновидность. Что было бы со мной, если бы бумажка потерялась? Может, меня осудили бы за занятия медицинской практикой без соответствующей лицензии? А то и за убийство? Нет уж! На корабле капитан – царь и бог. Он назначил меня врачом – вот я и врачевал.
Расследование провели наскоро и с большим небрежением. «Смерть в результате несчастного случая, спровоцированного самим потерпевшим» – вот каков был вердикт. Моя репутация осталась незапятнанной.
В пункте назначения мне вменили новую обязанность – помогать комиссару по судоходству, который занимался списанием на берег членов команды. Каждому моряку я выдал официальное свидетельство об увольнении. А когда настало время набирать людей для следующего рейса, на «Полярную звезду» записались только офицеры. Боцман не преувеличивал степень суеверности матросов. Они действительно считали, что судно, на котором умер человек, обречено. Даром что ко мне у следствия вопросов не возникло, почти все матросы своими глазами видели, как я сидел верхом на покойнике. Быстро распространился слух, что я – этакий Иона, беда и проклятие для корабля. Еще бы – своими заклинаниями про дурной и чистый воздух я уморил человека, а пожалуй, и душу его отправил прямиком в ад.
На палубе я столкнулся с боцманом и несколькими матросами, готовыми сойти на берег. На меня смотрели с укоризной, и я не выдержал.
– Простите, что не сумел спасти вашего товарища.
Боцман положил ладонь мне на плечо.
– Ты сделал все, что было в твоих силах. Пожалуй, не сыщешь доктора, у которого не умер бы хоть один пациент.
И они стали спускаться по трапу. Я смотрел им вслед, и вдруг мне открылся смысл боцмановых слов.
Я сдержал обещание родителям – попрактиковался в медицине. И все же на моих руках умер человек. Я понял: по окончании восемнадцатимесячного срока я буду списан на берег и уж больше медициной никогда не займусь. Как Сомерсет Моэм, Антон Чехов и Артур Конан Дойл, я побывал в докторах; как и у моих кумиров, моя врачебная карьера не сложилась. Значит, пойду по их стопам и дальше – попытаюсь стать писателем.
Часть вторая
С корабля на кушетку
Глава 6
Кляксы
Я снова завербовался на «Полярную звезду». Планировался рейс продолжительностью в один год – сначала из города Ньюпорт-Ньюс, что в штате Вирджиния, в Неаполь, затем – перевозка нефти из Бахрейна на окинавскую базу ВМС. Впрочем, руководство трижды меняло приказ, и в итоге мы совершили кругосветное путешествие за девяносто один день. Распрощавшись с «Полярной звездой», я распрощался заодно и с судовой медицинской практикой.
В течение следующих шести рейдов на других судах я даже не заикался капитанам, что являюсь экспертом в оказании первой помощи. Наконец минули восемнадцать месяцев, и я сошел на берег с последнего в своей жизни нефтяного танкера. Было это 6 декабря 1946 года. Мне выдали сертификат о непрерывной службе и письмо с печатью из Белого дома.
«Тебе, откликнувшемуся на зов Родины, тебе, чья служба в Торговом флоте США помогла приблизить разгром врагов, я выражаю сердечную благодарность от лица всей нации. Ты исполнял опаснейшее задание – одно из тех, для которых требуются отвага и стойкость. Поскольку ты проявил находчивость и хладнокровие, необходимые на подобной службе, мы отныне рассчитываем, что ты и в мирной жизни станешь образцовым гражданином своей страны.
Гарри Трумэн»
Я вернулся в наш бруклинский дом. Планировал жить с родителями, пока не закончу медицинское образование.
В день моего приезда мама устроила грандиозный ужин, пригласила родню и друзей – тем более что возвращение совпало с девятилетием моей сестренки, Гейл. Теперь-то, решили родители, девятнадцатилетный блудный сын станет наконец доктором. Я пока не нашел в себе мужества сказать им, что обещание свое исполнил – занимался медицинской практикой на борту корабля; что не имею намерений ни продолжать учебу на подготовительных курсах, ни поступать в медицинский университет.
После званого ужина я пошел в подвал за книжкой на сон грядущий. Но едва открыв дверь – еще прежде, чем моя нога ступила на лестницу, – я почувствовал: чего-то не хватает. Куда девался запах сырого угля?
Я включил свет. Книжные стеллажи, сами книги и прочее – отсутствовали. К горлу подступил ком. Я метнулся вниз по ступеням, заглянул под лестницу. Так и есть. Угольный бак тоже исчез, вместо старой печи появилась форсунка для жидкого топлива.
Ни книг, ни угля, ни игрушек в ведерке. Ничего настоящего. Захотелось выскочить из подвала, спросить родителей: «Почему?»
В этом не было необходимости. Я все понял. Папа и мама решили, что я вырос. Я покидал дом семнадцатилетним суррогатом родительских чаяний – вот папа с мамой и избавились от вещей, которые ассоциировались с моим детством. Им было невдомек, что мысли и воспоминания сына – необходимые для писательской карьеры – навсегда останутся в тайнике под лестницей.
На следующее утро, за завтраком, я сообщил, что успел отведать медицины – подобно Моэму, Чехову и Дойлу. Что врач из меня аховый. Что медицина – не мое призвание. Что я хочу стать писателем и намерен для этого покинуть Бруклин.
Мама заплакала. Отец молча вышел из кухни.
Я сделал, как сказал. Снял дешевую меблированную комнату на западе Манхэттена, в районе под названием «Адская кухня». На деньги, скопленные за время морской службы, я рассчитывал продержаться, пока буду писать свой первый роман – о семнадцатилетнем судовом казначее, бороздящем океанские просторы.
Роман отвергла целая дюжина издателей. Последний, двенадцатый, издатель вернул рукопись с собственным резюме. Может, просто забыл его забрать? Или нарочно подсунул? Помню только две строчки. «Текст не так плох, как большая часть ему подобных, – но все же не дотягивает…» – этими словами критик начал. А закончил так: «Сюжет весьма недурен, однако нет интриги, все на поверхности; и непонятно, чем персонажи руководствуются в своих поступках».
Как большинство писателей, в обеих фразах я выхватил только первые части, а два «но» живо выбросил из головы.
Я перечитал роман, увидел, как непрофессионально он написан; понял, сколько мне придется постичь, прежде чем я получу право назваться писателем. А именно: как перевести повествование с поверхности в глубину, как показать мотивацию персонажей, как сделать саморедактуру. Я отложил рукопись. Было ясно: придется освоить какую-нибудь профессию – надо ведь как-то жить, пока я учусь «на писателя».
Многие писатели начинали как журналисты – в том числе Твен, Хемингуэй и Стивен Крейн. Почему бы и мне не попробовать?
Через несколько дней после возращения рукописи я отправился на Таймс-сквер, в редакцию «Нью-Йорк таймс», и попросил разрешения поговорить с боссом. Лишь сейчас я понимаю, насколько самонадеянно с моей стороны было вот так вломиться к мистеру Очсу – без записи, не будучи представленным. Тем удивительнее, что меня пустили, и мистер Очс в своем великодушии уделил мне время.
– Я бы хотел для начала стать репортером, – объявил я. – А в будущем – передавать новости из-за границы.
– Журналистика всегда была вашей целью? – уточнил мистер Очс.
Смутившись, я не сразу подобрал нужные слова.
– Вообще-то нет. Я мечтаю стать писателем.
Мистер Очс кивнул с пониманием и повернул ко мне фото в рамочке. На фото был молодой человек.
– Посоветую вам то же самое, что советовал своему сыну. Использую для этого бессмертные слова выдающегося журналиста и писателя Горация Грили. Итак: «На запад, юноша; на запад!»[14]
Подозреваю, мистер Очс вложил в высказывание Грили новый смысл – нечего, мол, безусым бумагомарателям делать в Нью-Йорке, пускай учатся писать и пытают счастья там, где конкуренция не столь велика.
Я поблагодарил Очса за совет – но совету не последовал. Наоборот, поступил на летние курсы журналистики в Университете Нью-Йорка. Помню, я две недели просидел в переполненной аудитории, прежде чем понял: стать хорошим журналистом можно, только если вложить в это дело все время, всю энергию, посвятить ему все мысли. Выдохшись за день в редакции, заигравшись в слова для новостных колонок, к вечеру я буду без сил – и физических, и творческих. Значит, о ночных занятиях литературой придется забыть. Осознав это, я бросил курсы, мне вернули часть платы, и я начал искать работу, которая не мешала бы литературной деятельности.
Я решил поступить в Бруклинский колледж; тогда обучение было бесплатным для тех, кто в старшей школе имел средний балл не ниже «B» либо выдал результат «В» на вступительных экзаменах. Увы, я тянул только на «С» с плюсом. В школе учителя английского ставили мне «А» за творчество и «D» за грамматику и подбор лексики. Однако на вступительных экзаменах я показал себя молодцом и был зачислен бесплатно. Учился я по ночам.
Я все еще пребывал в поисках профессии, которая оставляла бы время и силы на литературу. Записался на вводный курс психологии; предмет мне понравился, преподаватель – тоже. С удивлением я узнал, что «корочек» как таковых у него нет; иными словами, он – вовсе не психиатр с дипломом доктора медицины. Мой преподаватель был всего-навсего бакалавром – а имел медицинскую практику.
Вот оно, решил я. Отучусь три года, тоже получу «бакалавра». Сам стану хозяином своего времени. За приемлемую цену буду помогать людям в распутывании ментальных проблем; параллельно выясню насчет мотивов, которые руководят поступками, и приду к пониманию глубинных конфликтов. Тогда-то мои персонажи и оживут – начнут страдать и проходить всякие метаморфозы; тогда-то в них любой читатель поверит. Я повторял себе речь Фолкнера в 1950-м, на церемонии вручения ему Нобелевки по литературе:
«…Молодые писатели наших дней – мужчины и женщины – отвернулись от проблем человеческого сердца, находящегося в конфликте с самим собой, – а только этот конфликт может породить хорошую литературу, ибо ничто иное не стоит описания, не стоит мук и пота… они должны… убрать из своей мастерской все, кроме старых идеалов человеческого сердца – любви и чести, жалости и гордости, сострадания и жертвенности, – отсутствие которых выхолащивает и убивает литературу»[15].
Вместо того чтобы изучать «человеческое сердце в конфликте с самим собой», я решил писать о человеческом разуме в конфликте с самим собой; а наука психология пускай ведет меня по этой стезе. Вот такую я себе поставил цель.
Днем я торговал вразнос энциклопедиями. Ходил от дома к дому. Мне претило навязываться с каким бы то ни было товаром и вообще докучать людям, но получалось у меня неплохо, а комиссионные остановили утечку моих сбережений.
В тот период я посещал курсы по психологии, социологии и антропологии; чем больше курсов, тем меньше иллюзий. Разочаровывали меня не столько науки, сколько профессора. Всех их, кроме первого преподавателя, того самого бакалавра, которому удалось меня вдохновить, я считал педантичными и напыщенными занудами. Темы исследований казались мне тривиальными.
На старшем курсе я сознался своему куратору – специалисту по психологическим тестам и измерениям, что меня мучают некие личные страхи. Куратор дала мне тесты Роршаха, и растиражированные эти кляксы вызвали прилив воспоминаний.
…Вижу первоклашку, а может, второклашку за кухонным столом. Он делает уроки. Макает ручку в черные чернила, царапает пером в тетрадке с черно-белой обложкой «под мрамор». Вот уже целая страница заполнена. Ручонка дрожит, мальчик усиливает нажим. На кончике пера образуется капля, и прежде, чем мальчик успевает оторвать перо от бумаги – выползает клякса. Последствия мальчику известны. Две ошибки он уже сделал. Теперь, после кляксы, в третий раз за вечер, из тени появляется взрослая рука, выдирает тетрадную страницу.
– Пиши заново, – велит мама. – Чтоб ни единого изъяна не было.
Результаты тестов Роршаха куратор обсуждать отказалась и больше никогда со мной не говорила. Я подумывал, не обратиться ли к другому специалисту (Роршахом многие занимались, а мне ведь интересно было, что все-таки открыли о моем состоянии кляксы), но решил: меньше знаешь – крепче спишь.
Годы спустя в «Цветах для Элджернона» я высмеял кое-кого из своих наставников. Разбирая воспоминания о том давнем домашнем задании, о маминой руке, выдирающей испорченные страницы, я трансформировал кураторшу в лаборанта по имени Берт, которого Чарли своими реакциями на кляксы доводит до белого каления.
Потому что мы, писатели, рано или поздно восстанавливаем справедливость.
Глава 7
Мальчик на Книжной горе
Получив диплом без отличия в 1950 году, я поступил в Городской колледж Нью-Йорка на годичные курсы для выпускников. Назывались они «Организмический подход к психопатологии». Вел их Курт Гольдштейн, психиатр с мировым именем. Его методы преподавания предполагали чтение им вслух (с немецким акцентом, через который невозможно было продраться) его собственного одноименного труда.
Тогда же я занялся так называемым дидактическим анализом. От всякого, кто рассчитывал практиковать чистый психоанализ, требовалось для начала внедриться в дебри собственной психики, вытащить на поверхность предрассудки, травмы, личностные дефекты – словом, разобраться с самим собой, прежде чем пользовать пациентов. Эти занятия я посещал дважды в неделю, по понедельникам и пятницам, а платил со скидкой – десять долларов за пятьдесят минут.
Мой психоаналитик был низенький человек средних лет. Из-за махрового австрийского акцента я его едва понимал. Работал он по методу Фрейда – укладывал меня на кушетку, а сам садился на стул вне зоны моей видимости. Он установил незыблемые правила – я их про себя именовал Четырьмя заповедями. Мне запрещалось производить серьезные перестановки в жизни: нельзя было менять работу, переезжать, жениться-разводиться, а главное – прерывать курс терапии. Ограничения эти, как объяснял мой мозгоправ, базируются на следующей теории: болезненность самопознания, заодно с обнажением души, часто пробуждает в пациентах творческое начало, вследствие чего они изыскивают способы пробрасывать психотерапевтов. А у психотерапевтов имеются собственные резоны не желать подобных сценариев.
Я принял правила. Мне казалось, я не зря плачу деньги. Меня учат профессии; я заглядываю в себя – и вдобавок осваиваю метод свободных ассоциаций, который является важным писательским инструментом.
Три цели по цене одной – выгода налицо.
Впрочем, первое время ничего не получалось.
Динамика психоанализа предполагает, что роль психоаналитика – пассивное содействие свободным ассоциациям. Мне бы принять это как данность – а я возмущался и злился. Всякий раз первые пять-десять минут из пятидесяти у нас уходили либо на глухое молчание, либо на неуместный разговор о текущих событиях моей жизни.
Однажды я сел на кушетке и взглянул психоаналитику прямо в лицо.
Он напрягся.
– По-моему, я впустую трачу ваше время и свои деньги, – произнес я.
Он прочистил горло. Подготовился к нетрадиционному процессу – реальному разговору с пациентом.
– Дэниел, я что-то объясняйт для вас. В Виин штадт, сеанс есть шесть день на недель. Сеанс нет только воскресень. Все знайт, что после день фрай ассоциацион без, психическая рана имейт айн защитн корост, поэтому в понедельник ошшень тяшело пробить путь до фрай ассоциацион. Здесь вы имейт проблем, который мы называйт «Монтаг морген крусте».
– Не понимаю.
– Вы посещайт меня лишь дважд на недель и имейт дни между. Нужен специал цайт, чтобы разбивайт Монтаг морген крусте.
Я нашел, что это безалаберно – транжирить дорогостоящие минуты на молчанку или на избавление от эмоционального мусора; однако я все-таки снова принял горизонтальное положение. Через десять минут полились свободные ассоциации. И я вспомнил…
…Салон красоты «У Бетти» – сразу за депо, возле путей для товарняков, под мостом, по которому ходят поезда. Бетти – это моя мама, парикмахер-самоучка. Целыми днями моет, завивает, делает укладки… Мы теснимся в одной-единственной комнатке прямо над «салоном», моя кровать – у окна, чуть ли не впритык к родительской. Я просыпаюсь всякий раз, когда надо мной прогромыхивает поезд…
…Цирк приехал… «Братья Ринглинг и цирк Бейли». Пустырь возле депо заполонен фургонами. Артисты, занятые во вставных номерах, валом валят в мамин салон. Всем нужно сделать прическу и маникюр. Некоторые дожидаются очереди на каменном крыльце, коротают времечко, оттачивая трюки и рассказывая цирковые байки. Две женщины – одна бородатая, другая татуированная – становятся мамиными постоянными клиентками. Меня они называют душкой и лапулечкой. На укладку приходит канатная плясунья. С ней дочка лет пяти, с белокурыми локонами в стиле Ширли Темпл. Артистка буквально тащит вопящую девчонку в салон. Мама зовет меня – хочет, чтобы я дал этой реве свои игрушки. Я повинуюсь. Достаю из коробки паровозик – девчонка отшвыривает его, паровозик ломается.
– Дэнни, – велит мама, – поиграй с гостьей.
Как я ни стараюсь, девчонка продолжает реветь.
– Дэнни… – Теперь в мамином голосе умоляющие нотки.
Бегу наверх, возвращаюсь со стопкой книжек. Открываю первую, читаю вслух:
– В дальней стране жила-была прекрасная принцесса…
Девчонка ноет, но я продолжаю чтение.
Наконец она затихает. Слушает.
Разумеется, я тогда не умел читать. Просто мама читала мне вслух, вот я и запомнил сказку слово в слово.
Кто-то из клиентов удивленно тянет:
– Ваш сын уже умеет читать!
– Сколько ему лет? – спрашивает канатная плясунья.
– Три с половиной, – гордо говорит мама.
– Гениальный ребенок!
Артистка открывает кошелек, достает монетку в один цент.
– Это тебе, Дэнни, за то, что ты такой умничка. Возьми, купи сладенького.
Не поднимая головы, кошусь вбок. Пытаюсь увидеть лицо своего мозгоправа.
– Наверное, именно в тот день я впервые понял, что историями можно зарабатывать.
Мозгоправ будто каменную маску надел. Молчит. Никаких комментариев не делает.
Мне было три-четыре года, когда воспоминание оказалось заперто в дальнем отсеке мозга. Потому что в 1929-м (когда мне было два года) случился крах на Уолл стрит[16]; а в 1933-м Рузвельт объявил «банковские каникулы»[17]. В промежутке мои родители вынужденно закрыли салон красоты и перебрались на Снедикер-авеню, в две комнатки на первом этаже, арендованные у мистера Пинкуса.
Пришли тяжелые времена. Маме уже недосуг было читать мне на сон грядущий, и я сам выучил алфавит. С соотнесением написанного текста и живой речи проблем не возникло, так что я стал книгочеем задолго до того, как мне исполнилось шесть, и я, «перепрыгнув» детский сад, пошел сразу в школу. В Олд-саут-скул № 63 маму убедили: пятилетнему мальчику, который так хорошо читает, подготовительная садовская группа без надобности.
Эти воспоминания у меня привязаны к шести-семилетнему возрасту. Тогда я впервые понял, каково это – быть рассказчиком.
Однажды сырым летним вечером я с папой и мамой сидел на крыльце. Напротив, под фонарем у входа в бакалейную лавку, собралась группа ребят.
С маминого разрешения я побежал поглядеть, что у них там происходит. Большинство ребят были старше меня. Они расположились на деревянных ящиках, в которых бакалейщик зимой держал бутылки с молоком. Кто-то дернул меня за руку – мол, садись, не маячь.
Мальчик по имени Сэмми вел рассказ. До сих пор его вижу – нестриженые волосы топорщатся над ушами, рубашка загваздана, шнурки черных ботинок развязались.
Сэмми рассказывал о Жанне д’Арк, атакуемой Франкенштейном и в последнее мгновение спасенной нотр-дамским горбуном. Затем Кинг-Конг похитил Мэй Уэст и утащил к себе в джунгли, но у Чарли Чаплина в тросточке оказался спрятан меч. Чарли сразил гигантскую обезьяну и удалился, поигрывая тросточкой.
За развитием сюжетов следили, затаив дыхание. Когда Сэмми произнес ненавистные слова «Продолжение следует», с деревянных ящиков возмущенно завыли.
Тони, следующий рассказчик, пытался подражать Сэмми, но получалось у него плохо. Тони запинался, терял сюжетную нить; аудитория выражала недовольство, стуча пятками в стенки ящиков.
До конца лета каждый вечер я проводил возле бакалейной лавки. Я слушал. Я учился распознавать, от каких историй ребята колотят по ящикам, а от каких сидят тихо, как мыши. Мне хотелось встать под фонарем и доказать, что я тоже рассказчик; но, будучи самым младшим в компании, я не решался на выступление перед столь строгими критиками.
Я испытывал трудности с запоминанием. Дома, перед тем как идти к бакалейной лавке, я раскладывал свои сюжеты по полочками и даже видел себя в роли рассказчика. Но когда наступала моя очередь – тушевался. В школе было то же самое. Все контрольные на повторение пройденного я заваливал. Перед контрольной мама будила меня пораньше и повторяла со мной таблицу умножения; увы, по дороге в школу таблица улетучивалась из моей головы.
Всего несколько лет назад я слово в слово запоминал целые рассказы и сказки, причем без всяких усилий! Странно, что в школе все забылось. Наверное, думал я, способности у меня средненькие.
Как-то вечером, лежа в постели с закрытыми глазами, я стал повторять материал для завтрашней контрольной по математике. Бесполезно. Я не позволял себе уснуть, вызывал в памяти числа. Складывать и вычитать у меня получалось только на пальцах. Однако наутро, в процессе умывания ледяной водой, я вдруг уставился в зеркало, даже толком не проморгавшись от мыльной пены. Ибо понял: я все знаю! Все, что нужно для контрольной! Сам себе я отбарабанил таблицу умножения на восемь и на девять.
Между вечером и утром, после безуспешных попыток затолкать знания в голову, какая-то тайная сила мне все же помогла. Я выучился во сне.
Система пригодилась для вечеров у бакалейной лавки. Перед сном я прокручивал в уме рассказ, прорабатывал сюжетные линии и персонажей; затем выбрасывал все из головы. Наутро, глядя в зеркало на себя другого, я сознавал, что помню каждую мелочь.
Далеко не сразу я рискнул встать под фонарь; зато уж истории, проработанные по «сонной» методике, рассказывал без запинки. Сюжеты мои были полны драматизма и зловещего саспенса, выстроены на конфликте; аудитория ни разу не прервала меня стуком в ящики.
Через много лет я опубликовал рассказ про мальчика Сэмми в «Норт Американ ревю». Назывался он «Оратор»[18]. Воспоминания же об обучении во сне трансформировались в аппарат из «Цветов для Элджернона» – тот самый, который так досаждал по ночам Чарли Гордону.
Психоаналитику я признался:
– Свои устные истории и сам процесс я любил почти так же, как книги.
– Какой ассоциацион это вызывайт? – откликнулся психоаналитик, в кои-то веки настроенный на беседу.
– Мне представляется, что я карабкаюсь по склону Книжной горы.
– Да-да…
Я стал вспоминать.
Я учился уже в третьем классе. Папа нашел делового партнера – толстопузого и лысого. Как его звали, не помню. Вместе они открыли в Браунсвилле лавку подержанных вещей. Скупали, а затем продавали металлолом, старую одежду и газеты. К дверям на гужевых повозках подкатывали старьевщики, выгружали хлам на огромные весы.
Иногда папа брал меня с собой и позволял играть в лавке. Куча книг вызывала мой особый интерес…
…Жаркий августовский день. Мне почти восемь… Папа говорит, что они с дядей как-бишь-его-там платят несколько центов за ящик старых книг, чтобы отправить их в макулатурный пресс. Из книг получится дешевая бумага.
– Хочешь – выбери себе книжки, – предлагает папа.
– То есть можно взять их домой? Насовсем?
– Ну да.
– А сколько, папа?
Он протягивает джутовый мешочек.
– Сколько в руках унесешь.
До сих пор перед моим мысленным взором высится, почти упирается в потолок книжная гора. У подножия орудуют трое здоровяков. Они без рубашек, их торсы блестят от пота. Здоровяки «кормят» макулатурный пресс. Один хватает стопку книг снизу, срывает обложки и передает обнаженные книги второму, а тот швыряет их прессу в пасть. Третий рабочий утрамбовывает книги, захлопывает крышку.
Тогда первый рабочий давит на кнопку – запускает процесс разрушения. Слышны жующие звуки. Второй рабочий закладывает в машину проволоку, чтобы на выходе получились плотные вязанки в тисках картона. Третий рабочий открывает машину, достает вязанку специальным приспособлением и отправляет на улицу. Фургон подкатывает к выходу задом, вязанки грузят и увозят. Скоро из них сделают рулоны бумаги.
Внезапно меня осеняет. Я взбираюсь на вершину Книжной горы, усаживаюсь. Наугад хватаю книгу, прочитываю абзац-другой и либо швыряю книгу вниз, либо отправляю в мешок. Я действую с максимальной скоростью. За минимум времени стараюсь решить, стоит ли книга вызволения из пасти макулатурного пресса, из лап книжных убийц.
С шестью или семью книгами в мешке я скатываюсь с горы, спешу к велосипеду. Мешок отправляется в корзинку, что приделана к сиденью.
Почти каждый вечер, покончив с домашним заданием, вместо того чтобы слушать радиосериалы, я читаю запоем. До большинства спасенных книг я еще не дорос, но верю: однажды мне откроется их смысл.
Однажды я узнаю, чему они хотят меня научить.
Этот образ – я семилетний, карабкающийся на Книжную гору и спускающийся с нее, – закреплен в моей памяти. Он – наглядное изображение моей любви к чтению и знаниям.
Оттуда, из лавки подержанных вещей, и сквозная метафора «Цветов для Элджернона». По мере того как растет интеллект Чарли, сам Чарли в моем воображении идет в гору. Чем выше он поднимается, тем дальше видит. Наконец он достигает пика, откуда ему открыт весь мир познания, мир Добра и Зла.
А затем… затем Чарли придется проделать обратный путь. Вниз.
Глава 8
Молчание психоаналитиков
Мой мозгоправ раз за разом обнаруживал упорное нежелание хоть как-то реагировать на мои откровения, что меня крайне удручало. Я призадумался. Похоже, заключил я, это профессиональное; специалист по тестам и измерениям тоже ведь не говорила со мной после приснопамятных клякс!
Втайне от мозгоправа я завязал с торговлей энциклопедиями. Я нашел новую работу. Контора называлась «Акме эдвертайзинг», вид деятельности у нее был – прямая почтовая реклама. То есть она распространяла рекламные материалы с вложенными конвертами и купонами, в которых следовало только указать номер приглянувшегося товара. Нас, распространителей, гордо именовали делопроизводителями; но речь по-прежнему шла о навязывании товаров, которое если и отличалось от хождения от дома к дому, то лишь на йоту.
Я все-таки проинформировал психоаналитика о том, что нарушил Первую заповедь относительно изменений в своей жизни. Ответом мне было молчание.
На первом же собрании в «Акме эдвертайзинг» я познакомился с Берджи – рослым грузным парнем, знатоком местных ресторанов и любителем поговорить о книгах. Нашу компанию Берджи называл «АкНе эдвертайзинг»; услыхав это, я понял: у меня появился настоящий друг.
Как-то Берджи спросил, не зайду ли я с ним в обеденный перерыв в фотостудию Питера Фланда, что между Бродвеем и Шестой авеню, всего в квартале от библиотеки на Сорок второй улице; мы бы прихватили гамбургеры и прямо на месте перекусили бы. Потому что Берджи водит компанию с двумя ретушерами негативов. Оба – австрийцы; у них организовано музыкальное трио, и после обеда они репетируют прямо в студии.
Фотограф Фланд оказался жизнерадостным и подвижным; говорил он с австрийским акцентом, и в каждом его комментарии сквозила добродушная ирония. За послеобеденным концертом последовала фотосессия. Меня пригласили остаться и посмотреть.
Три высокие девушки-модели слонялись по студии со скучающим, даже мрачным видом. Рыжая тянула кофе из бумажного стаканчика, брюнетка беспрерывно курила. Третья модель, блондинка, полировала ногти.
Через несколько минут появилась темненькая молодая женщина небольшого роста. Босс оторвался от еще влажных черно-белых принтов размера 8×10.
– Орея! – воскликнул он. – Ты была права насчет контурного света!
Орея иначе переставила софиты, затем сбросила туфли и шагнула на подиум, чтобы позвать моделей и поправить на них одежду. Платье брюнетки в ее волшебных руках стало летящим. Платье блондинки никак не хотело держать живописные складки; тогда Орея достала из кармана катушку тончайших ниток, приметала подол в двух местах, а концы ниток кнопками прикрепила к полу. Рыжей модели платье было узковато. Орея распорола шов на спине, а спереди сделала эффектную и очень естественную драпировку.
И отступила на шаг.
– Зуппер! – похвалил Фланд. – Свет!
Орея стала нажимать выключатели. Едва подиум залили лучи софитов, как модели преобразились. Влажные губы заблестели, глаза широко распахнулись. Девушки ожили, задвигались; у них появился кураж. Фланд нащелкал несколько десятков снимков.
– Все, леди. Это было прекрасно.
Орея погасила софиты – и три модели обмякли, словно марионетки, которых «отпустил» кукловод. Снова они сделались скучающими, мрачными, почти некрасивыми.
«Ага – подумал я, – в жизни, значит, почти все не то, чем кажется».
С тех пор я часто наведывался к фотостудии перед вечерними занятиями в Городском колледже Нью-Йорка. Стоял под окнами, собирался с духом пригласить Орею на ужин или в театр – конечно, на все три акта.
Однажды в пятницу, после обеда, мне позвонил знакомый писатель по имени Лестер дель Рей. Он спросил, не нужна ли мне работа – должность помощника редактора в отделе художественной литературы сразу в нескольких бульварных журналах. Их еще называли макулатурными – потому что они печатались на дешевой бумаге, которая имела тенденцию оставлять «перхоть», особенно заметную на темной одежде.
– Не понимаю, – сказал я.
– Да что тут непонятного! Мой агент, Скотт Мередит, прослышал, что в «Стэдиум пабликейшнз» есть вакансия. Скотт дружит с главредом; ему хочется, чтобы эту вакансию занял человек, который станет покупать рассказы у клиентов «Скотт Мередит литерари эдженси»[19]. Я ему сказал про тебя – дескать, хоть ты еще сам не печатался, но имеешь чутье на прозу и сгодишься как младший редактор. Платят пятьдесят долларов в неделю. Ну, интересно тебе?
Прикинув, что собираюсь вторично нарушить Первую заповедь психоаналитика, я сказал:
– Интересно.
– Значит, дуй к Скотту в контору. Пока доберешься, там нарисуют рекомендательное письмо, а сам Скотт позвонит куда надо и назначит тебе встречу с Бобом Эрисманом.
– Слушай, как Мередит может меня рекомендовать? Он же меня в глаза не видел!
Лестер выдержал паузу.
– Давай без лишних вопросов, Дэниел. Нужна работа – соглашайся.
К тому времени, как я добрался до литературного агентства Скотта Мередита, Лестер успел уйти, но короткая беседа с самим Мередитом многое прояснила.
– Боб Эрисман работает на дому, в Коннектикуте. В Нью-Йорк приезжает по пятницам, чтобы забрать напечатанные рассказы. Его помощник по художке уволился без предупреждения, и ему срочно нужен новый человек.
После этого вступления Скотт вручил мне рекомендательное письмо «Из „СКОТТ МЕРЕДИТ“ – 1 сентября 1950 г.» В письме говорилось, что я – отличный кандидат на должность, что полгода проработал у Скотта и имею опыт редактирования периодики. Вдобавок компания «Скотт Мередит литерари Эдженси» продала целый ряд моих рассказов – о бейсболе, о футболе, а также научно-фантастических.
Я сглотнул. Было ясно: не прокатит.
Меня рекомендовали как владеющего навыками быстрого чтения, печатающего вслепую и знакомого с особенностями работы в журналах. Предлагаемое жалованье, добавлял Скотт, меня устраивает.
Поскольку я упорно молчал, Скотт спросил:
– Ну, как письмо получилось?
Я пожал плечами.
– Последняя фраза соответствует действительности.
– Вот и славно. Значит, поторопись к Бобу, не то он уедет на целую неделю.
«Мартин Гудмен пабликейшнз» и их дочерняя компания, «Стэдиум пабликейшнз» (та, что выпускала бульварные журналы), помещались на шестнадцатом этаже Эмпайр-стейт-билдинг. Я примчался туда к трем часам. Главред, Боб Эрисман, меня ждал.
Он поднялся из-за стола мне навстречу, взял рекомендательное письмо и стал читать, одобрительно покачивая головой.
– Хорошо. Скотт Мередит в людях разбирается. Начнете с понедельника. Испытательный срок – две недели.
Эрисман провел меня в смежный кабинет с двумя письменными столами. За тем из них, что стоял у окна, попыхивал трубкой тучный пожилой джентльмен в роговых очках, спущенных на самый кончик носа.
– Наш редактор криминальной хроники, – сообщил Эрисман, представляя нас друг другу. – А это Дэниел Киз, кандидат в помощники редактора по художественной прозе.
Пожилой джентльмен воззрился на меня поверх очков, отсалютовал синим карандашом, буркнул что-то одобрительное и вернулся к вычитке. Чтó он там видел, в гранках, сквозь клубы трубочного дыма – бог весть.
Эрисман указал на стол меньшего размера, помещавшийся у стены, и на полки, пестревшие разноцветными папками.
– Наши материалы. Агентство Дирка Уайли, агентство Леннинджера, Мэтсона и так далее. Как вам известно, серые папки – от Скотта.
Я кивнул. Меня прошиб пот.
На фоне стены ярко выделялась красно-желтая обложка. Майский выпуск журнала «Бест вестерн»: красавица в заложницах у ковбоя с небритой злобной рожей, издалека спешит герой на белом коне, ядовито-желтый задний план оживляется изображением ружейного выстрела. «ТАМ, КУДА ВЛЕЧЕТ ЯСТРЕБОВ. 45-й калибр – единственный друг в Долине Мести. Убойный роман без сокращений» – гласила аннотация. Чуть повыше был флаговый заголовок: «3 ПРЕМЬЕРНЫХ РОМАНА ПЛЮС КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ».
– Будете просматривать рукописи, которые шлют агенты, и выбирать те рассказы, которые втиснутся в номер вместе с тремя романами, – объяснил мою задачу Эрисман.
– Простите, вы сказали – три РОМАНА?
Он передернул плечами.
– На самом деле речь идет о трех длинных рассказах или повестях; просто читателям больше по вкусу, когда мы заявляем их как романы. Все-таки журнал стоит двадцать пять центов.
– Эти романы мне выбирать не нужно, так?
– Так. Романы поступают от наших ведущих авторов – по одному от спеца в каждой области. Я сам их вычитываю. Также я пишу аннотации, сочиняю названия и обсуждаю иллюстрации с художниками. Вы будете покупать и редактировать короткие рассказы. Всего у нас девять ежемесячных изданий. Четыре посвящены вестернам, четыре – спорту, одно – научной фантастике. Проштудируйте по нескольку журналов каждого жанра, прочувствуйте материал, который нравится нашим читателям.
Он взглянул на часы.
– Мне пора, не то на поезд опоздаю. Увидимся в следующую пятницу. Соберетесь домой – загляните в бухгалтерию, пусть вас внесут в платежную ведомость.
Он ушел, а я уселся за свой новый рабочий стол, крутнулся на стуле. Редактор криминальной хроники был слишком глубоко погружен в эту самую хронику, чтобы обращать на меня внимание. Я взял по номеру журналов «Комплит спортс», «Комплит вестернз», «Вестерн новелз энд сториз» и «Марвел сайенс фикшн».
– Очень приятно с вами познакомиться, – сказал я своему коллеге. – Желаю приятных выходных.
Не отрываясь от вычитки, он помахал синим карандашом.
По пути к выходу я заглядывал в другие помещения. Подумать только – мне будут платить фиксированное еженедельное жалованье в целых пятьдесят долларов! За то, что я буду читать, покупать и редактировать рассказы! Я теперь – на первой ступени карьеры, которая поддержит мое бренное существование, покуда я пишу «в стол». С таким настроем я покинул Эмпайр-стейт-билдинг. На Пятой авеню я сел в автобус, чтобы ехать к психоаналитику. Мне было тревожно. За какие-нибудь несколько месяцев я дважды нарушил Первую заповедь.
Я приехал несколькими минутами раньше времени. Пока ждал – просматривал номер «Комплит вестернз». Почти сразу заметил две опечатки. Тогда-то я в полной мере осознал: мало ли как Скотт Мередит расписывал мой опыт в редакторском деле! Сам-то я даже не представляю, с какого боку приступать к редактированию.
Руки мои задрожали вместе с журналом. Я взмок. В дебрях памяти шевельнулось нечто страшное: мамина рука, выдирающая тетрадную страничку. Эхом донеслась фраза: «Чтоб ни единого изъяна не было».
Заняв наконец кушетку, я признался:
– У меня новая работа. Я ушел из «Акме эдвертайзинг». Буду редактировать литературные журналы.
Я ожидал, что мозгоправ выдаст что-нибудь вроде «О, вы поменяйт работ?»… Он никак не отреагировал.
– Мне действительно очень неудобно из-за того, что я нарушил ваше правило, притом уже во второй раз, – продолжал я. – Но, видите ли, мне претит торговать вразнос и что бы то ни было рекламировать; а сегодня я поднялся на первую ступень литературной карьеры – это очень важно для меня.
Через пятьдесят минут, львиную долю которых съело молчание, я встал, расплатился и ушел. Хоть меня и бесило, что мозгоправ не реагирует на мои откровения, а все-таки я понял: его метод работает. Разве не провел я только что параллель: издательское дело – чернила в школьных тетрадках и мамины требования насчет безупречности?
Похоже, с поиском и исправлением опечаток, с «причесыванием» целых параграфов я справлюсь. Оставался сущий пустяк – выяснить правила оформления редакторских примечаний, освоить корректурные знаки.
Что ж, подумал я, «где хотенье, там и уменье»; это клише потом еще не раз меня выручало. Я не пошел домой, а снова сел в автобус и вернулся на Пятую авеню, откуда добрался до Сорок второй улицы, до библиотеки. Нужно было проштудировать справочник редактора и издателя.
Кино, игры в мяч, торчание под окнами фотостудии и дерзкие мысли о приглашении Ореи на ужин – все это отменяется. На время. В следующую пятницу пригремит за рассказами Эрисман. У меня всего неделя, чтобы выучиться «на редактора».
Глава 9
Первые опубликованные рассказы
Первая неделя в «Стэдиум пабликейшнз» минула без эксцессов. Я прочел материалы по всем категориям, причем, из личной преданности и благодарности, начал с полученных от Скотта Мередита. К сожалению, вестерны и спортивные рассказы его авторов меня не зацепили. Я отдал предпочтение рассказу от другого агентства, затем просмотрел незатребованные рукописи из стопки, которую в редакции называли «тексты без переплетов» или «отстой», и выбрал один рассказ.
Редактировать оказалось проще, чем я ожидал. Слишком многословные предложения я сокращал; текстам, перенасыщенным метафорами, убавлял цветистости, а клише без сожалений выкорчевывал.
В пятницу Эрисман забрал рассказы, а мне велел ждать – мол, до конца следующей недели я непременно узнаю, принят или нет. Выходные были мучительны, зато уже во вторник Эрисман сам позвонил из Коннектикута и объявил, что берет меня на работу.
Еще через неделю я узнал, что вот-вот освободится квартира на Манхэттене. Моим соседом стал бы Лестер дель Рей, рекомендовавший меня Скотту Мередиту. Раньше эту квартиру на углу Вест-Энд-авеню и Шестьдесят шестой улицы (с холодным водоснабжением и муниципальными ограничениями на размер арендной платы) снимал Филип Класс, брат моего флотского друга Мортона Класса. Фил, автор юмористических научно-фантастических рассказов, творивший под псевдонимом Уильям Тенн, как раз нашел жилье попросторнее. Я стал новым арендатором.
Мое откровение, что нарушена и Вторая заповедь – «Не меняй жилища своего», – осталось без комментариев. Однако над кушеткой как бы повисло недовольство.
– Просто не мог упустить такую выгодную сделку, – оправдывался я.
Молчание.
Я убедил себя, что мозгоправ мою новость рано или поздно переварит. Была пятница, но «Монтаг морген крусте» оказалась толстой и требующей продолжительного жевания.
Квартира – что о ней сказать? После повышения на пятнадцать процентов арендная плата составила 17,25 доллара в месяц (и это не опечатка). Парадная дверь открывалась в длиннющий темный коридор, который вел в кухню, отапливаемую керосинкой. Слева помещался холодильник, ванна пряталась за раздвижной дверцей. Сначала такая планировка представлялась мне нелепой, но скоро я понял: мыться в самой теплой комнате квартиры – только логично.
Тогда же разрешилась и загадка, долго меня мучившая.
Дело вот в чем. В тридцатые годы в Университете Нью-Йорка преподавал сам Томас Вулф (вел писательское мастерство); если верить биографам, Вулф, который принципиально не пользовался ни пишущей машинкой, ни методом стенографирования, писал не на столе, а на холодильнике, а листы швырял в ванну.
Я читал, что Вулф был очень высок ростом, но как складировать рукописные страницы в ванне – я визуализировать не мог. Неужели Вулф бегал из кухни в санузел? Да еще с каждой новой страницей?
Теперь все стало понятно. Вулф просто жил в квартире, где ванна соседствовала с холодильником. Отныне я отчетливо представлял всю картинку: Вулф самозабвенно пишет, лист за листом летит в ванну. Закончив роман, Вулф достает рукопись и отправляет ее прямиком Максвеллу Перкинсу[20] в «Скрибнерс». А уж Перкинс раскладывает страницы по порядку, вычитывает, корпит – и вуаля, вот вам готовенький роман «Взгляни на дом свой, ангел».
Ах, если такие редакторы сохранились до наших дней!
Ах, если бы сохранились такие квартиры! То мое жилище снится мне и поныне.
Использовать холодильник вместо стола я не мог – ростом не вышел. Вдобавок в те дни я предпочитал печатать на машинке. Когда погода была холодная, я работал в комнате, смежной с кухней; напяливал толстенный свитер и вязаную шапку, а столом мне служил перевернутый деревянный ящик.
Переделку романа из морской жизни я задвинул. Теперь я испытывал свои силы в малых литературных формах, годных для журналов.
Час уже поздний, я устал – но хочу поработать. Во мне бурлят идеи, надо перенести их на бумагу. Правда, Хемингуэй учил в «Празднике, который всегда с тобой»: мол, как дойдешь до некоей точки, когда знаешь, чтó случится с героями дальше, – остановись и выброси весь план из головы. То есть помести план в подсознание, пускай теперь ОНО трудится. Всегда подозревал, что идею Хемингуэй позаимствовал у Марка Твена, который был убежден: необходимо держать «писательскую машину» на низком старте, чтобы легче заводилась после ночного отдыха.
У меня другие ассоциации: не машина, а корка. Да-да, та самая «Монтаг морген крусте», о которой талдычил мой психоаналитик. Ментальный струп необходимо сковырнуть с душевной раны, чтобы снова потекли свободные ассоциации; у писателя тоже образуется струп, только на ране творческой. Чтобы струп не затвердевал, я взял за правило писать каждое утро семь дней в неделю.
Если по каким-то причинам это не удается, я пребываю в расстройстве. Зато когда струп сковыривается легко и я подхватываю вчерашнюю нить повествования, процесс наполняет меня счастьем.
Первый мой рассказ появился в одном из моих же «журналов-вестернов». Я напечатал его под псевдонимом, который не раскрою даже под угрозой пытки. Вот как это случилось.
Я работал редактором уже несколько месяцев. Неожиданно позвонили из отдела рекламы. Некие клиенты, оказывается, отозвали свою рекламу из целого ряда будущих номеров журнала «Вестерн сториз», и от меня требовалось заполнить пустоту художественной литературой объемом в три тысячи слов. Я живо просмотрел папки. Ни одного вестерна в три тысячи слов не обнаружилось.
Я перелопатил рукописи из «отстойной» кипы. Большинство рассказов оказались слишком длинными. Те, что с виду вроде бы подходили под нужный объем, не имели пометки о количестве слов, а считать слова самостоятельно я не имел времени. Тут-то я и понял, почему требуется указывать сию важную цифру в правом верхнем углу первой страницы, под словами «Право только на предварительную публикацию сериями в периодической печати».
Я крутнулся вместе со стулом. Раз нет готового рассказа заданной длины, остается одно. Журналу нужен рассказ – заполнить освободившееся пространство. Дело срочное, положение критическое. В конце концов, за отбор отвечаю я. Так почему бы мне самому не написать рассказ? Не ради денег, заметьте – хотя, считая по пенни за слово и за вычетом десяти процентов агенту, сумма составила бы целых двадцать четыре бакса; не ради денег, повторяю, а ради решения проблемы. Вдобавок я впервые увижу свое произведение напечатанным.
Конечно, придется взять псевдоним, а сам рассказ провести как поступивший от одного из наших агентов. Сначала – заручиться поддержкой такового. Я позвонил агенту, объяснил ситуацию. Агент сказал, дело обычное, и согласился меня прикрыть.
В тот же вечер, сразу после ужина, я засел за рассказ. Сперва придумал название в духе вестерна. Очень кстати пришелся эпизод из моей флотской карьеры. Я вспомнил, как мы загружались нефтью в Мексиканском заливе, в порту города Аранзас-Пасс, и напечатал: «АРАНЗАСПАССКАЯ ЗАСАДА». Три тысячи слов об этом отстукать – как раз плюнуть!
В пятницу Эрисман вернул рассказы за предыдущую неделю, в очередной раз похвалил меня за удачный отбор и повез домой новую партию. Однако через неделю он сказал:
– Дэн, вы снова подтвердили, что с литературным чутьем у вас порядок. Вот только эта «Засада» – которая на три тысячи слов – дичь дичайшая! И написано скверно. Не понимаю, что вас побудило купить этот отстой.
Я сглотнул.
– Видите ли, срочно понадобилось найти рассказ именно такого объема. А больше ничего не было. В этом парне – в авторе – мне почудилась искра дарования. Я подумал, надо его подбодрить.
Эрисман нахмурился и чуть не продырявил меня взглядом.
– Допустим.
– Что конкретно вам не понравилось, сэр?
– Да все! Автор не упустил ни единого клише. Все персонажи – стереотипные, сюжет – избитый. Насчет искры дарования, пожалуй, соглашусь, но этому парню еще учиться и учиться.
– Я надеялся, что публикация задаст ему нужный вектор.
Эрисман поджал губы, поймал и надолго задержал мой взгляд. Глаза у него были мягкие, голубые. Наконец он пожал плечами.
– Как знать, как знать. Только надо же и саморедактурой заниматься! Многие наши писатели второго эшелона получают по центу за слово – однако начисляется гонорар после редактуры, а не за невычитанный текст! Объясните своему протеже, чтобы впредь перетряхивал каждую страницу – пусть выпадут все слова, а то и целые предложения, без которых можно обойтись. Только так и получаются стóящие тексты.
– В стиле Хемингуэя, сэр.
– Вот именно. Хэм однажды сказал: если чего-то не знаешь, в тексте будет дырка. А если знаешь, но намеренно не пишешь – текст становится сильнее.
– Так вот как он эффекта добивался – вытряхивал лишнее!
Эрисман кивнул, шлепнул мне на стол папку рукописей для «Вестерн сториз», взял вычитанные тексты для «Бест спортс сториз».
– Жаль, что Хемингуэй не писал о спорте, – посетовал я.
Эрисман вскинул брови.
– Как же не писал! Пускай это ваше юное дарование прочтет хотя бы рассказ «Мой старик» – о скачках или «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера» – о львиной охоте. Или вот о боксе – «Пятьдесят тысяч». Да еще один из величайших романов, «И восходит солнце» – о корриде. Там совершенно бесподобная сцена забега быков в Памплоне. Ну и не забудем «Старика и море» – о рыбалке в открытом море.
– Я как-то не думал, что эти произведения… гм…
– Являются коммерческой литературой? Дэн, мы о стиле говорим. Чтобы окунуться в чистейший стиль, который принес Хэму Нобелевку по литературе, прочтите – то есть посоветуйте прочесть своему протеже – рассказы «Убийцы» и «Там, где чисто, светло».
– Я… я ему скажу…
– Все, мне пора. На следующей неделе жду подборку для «Марвел сайенс фикшн». Пообедаем в «Чайлдс».
Он ушел, а я сел к столу, несколько раз глубоко вдохнул и вернулся к кипе научно-фантастических рассказов в серых папках. Один рассказ был написан Лестером дель Реем.
Поскольку Лестер сосватал меня Эрисману, я с энтузиазмом взялся за его произведение. Сюжет отличался оригинальностью, сцены захватывали, только вот странное дело – мне показалось, что слов слишком много. По выражению Эрисмана, страницы следовало перетрясти. Я позвонил Скотту, сообщил, что в восторге от рассказа, но считаю, ему не повредит небольшая доработка; буквально минимальная.
В трубке повисло молчание. Наконец, со зловещей расстановкой, Скотт произнес:
– Лестер… никогда… ничего… не дорабатывает. Ему платят по два цента за слово. Авторы, которые принимают редакторскую правку, получают всего по одному центу.
– Понятно.
– Берешь рассказ?
Я глубоко вдохнул. С моей стороны отказаться было бы дерзостью – но я не мог пойти против своего хваленого чутья.
– Нет, Скотт. В том виде, в каком он есть, я его не куплю. Извини.
– Не извиняйся, Дэн. Просто я хотел тебе первому предложить рассказ дель Рея. В другом журнале его с руками оторвут.
Скотт действительно без труда продал тот рассказ.
Я решил, что пора обзавестись собственным литагентом, поэтому отправил Скотту три своих рассказика. По ответному письму длиной в две с половиной страницы можно судить о степени моей тогдашней наивности. Скотт Мередит, а скорее, один из его редакторов назвал мой стиль «многообещающим», однако счел, что сами рассказы «не дотягивают до рыночного уровня». Далее следовал разбор всех трех рассказов. Ни один из них никогда не публиковался – они и впрямь были написаны непрофессионально, этаким подмастерьем от литературы. Агентского контракта мне не прислали. Мередит сказал, что ему не хочется меня связывать, да и себя тоже.
Я сочинил новый рассказ, «Кое-что взаймы»[21], и предложил его другому агенту, который специализировался на научной фантастике. Фредерик Пол из «Литагентства Дирка Уайли» сообщил о своих впечатлениях.
Проблема с рассказом, объяснял он, следующая: рассказ написан в духе Рэя Брэдбери – а ведь никому, кроме Брэдбери, не дозволено писать в духе Брэдбери. Правда, Фредерик подсластил пилюлю, пообещав все-таки продать «Кое-что взаймы». Фредерик добавил, что я способен на большее и что лично он с нетерпением ждет следующего моего рассказа.
В тот вечер, листая дневники, я наткнулся на клочок бумаги с каракулями:
«Вот бы можно было увеличить уровень интеллекта! Что бы тогда произошло?»
Я вспомнил, как задавался этим вопросом много лет назад, дожидаясь поезда на Манхэттен. Перевернув еще несколько страниц, я обнаружил название, «Морская свинка», и несколько печатных строк:
«Рассказ вроде уэллсовского „Чудотворца“[22]. Обычный парень становится гением после операции на мозге; достигает фантастических интеллектуальных высот».
Слово «операция» вспыхнуло в сознании, и я мысленно перенесся в лабораторию, на занятия по препарированию. Нет, не морская свинка у меня будет, решил я, а белая мышь!.. Тут я понял: воспоминание, извлеченное из недр разума, вот-вот дорастет до идеи целой истории. Впрочем, пока оно только идеей и оставалось.
Мне и в голову не пришло, что эта тема – хирургическим вмешательством в мозг превратить простого человека в гения – будет первым шагом; я не догадывался, что уже начал путешествие, поиски персонажа, который вызовет искреннюю любовь и у меня, и у моих читателей.
Что касается мыши, имя «Элджернон» досталось ей много позже.
Глава 10
Редакторская рутина и комиксы
Мы с Ореей теперь встречались регулярно. Хоть мы и были влюблены, но решили повременить со свадьбой – я хотел сначала встать на ноги как писатель.
В 1950-м и 1951-м я продолжал строчить мини-вестерны (все – под псевдонимами) для наших журналов. Эрисман признал, что пригретый мною «многообещающий юноша» таки изрядно вырос как автор.
– Видно, что он работает над стилем. От клише избавился, пишет более сжато, сюжеты продумывает. Вообще, оказывается, он недурной рассказчик. Вон даже отдельные персонажи у него ожили.
Однако под своим именем я до сих пор ничего не напечатал.
Весной 1952-го редактор журнала «Фантастика из иных миров»[23] попросил меня представить рассказ для специального выпуска под названием «Звездные редакторы». В выпуске этом планировалось разместить шесть рассказов, написанных редакторами. Если мое творение понравится, мне заплатят по два цента за слово.
Я хотел было взять идею «подопытной морской свинки» – о хирургическом вмешательстве в мозг с целью повысить интеллект, – однако передумал. Такую идею на журнальных страницах не разовьешь – места не хватит, да и уровень не тот. Вдобавок до нее надо дозреть. А я пока не дозрел.
Новая идея нашлась все в той же папке: робот-слуга обретает человеческие характеристики и вырывается на свободу. Как ему справиться с предубеждением против роботов? Как уцелеть?
Перебирая страницы, я наткнулся на очередную старую запись. «Элджернон Чарльз Суинберн. Вот так имечко».
Не назвать ли первого свободного робота Элджерноном? И снова я передумал. Мой робот получил имя попроще – Роберт.
Идеей я поделился с Лестером дель Реем за кофе, и тот высоко ее оценил – в целых пятьдесят долларов. Цифра была соблазнительная, но я смекнул: раз Лестер не прочь купить мою концепцию, значит, мне самому стоит развить ее в рассказе.
«Ненужный робот»[24] стал первым произведением, опубликованным под моим настоящим именем. Мало того: он открывал сборник. Объем рассказа составил 5000 слов, после вычета агентской комиссии я получил чек на 90 долларов. У меня сохранился тот самый журнал. Низкокачественная бумага покоробилась, страницы вываливаются. Аннотация гласит: «Роберт был единственным С.Р. на Земле. Это значит, что он был Свободным Роботом и имел право делать что хочет. Вот только погибать он никак не хотел!»
Твоя фамилия, напечатанная под заглавием твоего первого опубликованного произведения… Писатели меня поймут: прочие восторги с этим конкретным и рядом не стояли. Счастливец шествует по манхэттенским улицам, дивясь, почему к нему не бегут толпы книгочеев, жаждущих получить автограф. Счастливец подумывает, не бросить ли работу, не пуститься ли в свободное плавание за писательской славой и баснословными гонорарами.
Но вот издательства, одно за другим, возвращают прочие рассказы – и начинающий писатель плавно (или не очень) спускается с небес на землю.
Впрочем, его уже заметили. В сообществах вроде научно-фантастического связи тесные. Многих редакторов, специализирующихся на научной фантастике, а также литагентов и авторов с юности объединяют общие интересы. Одна из таких групп по интересам называлась «Клуб „Гидра“». Я был знаком с членами «Гидры»; меня даже на вечеринки приглашали, хотя к «своим», за молодостью лет, не причисляли.
Однажды в пятницу, после обеда («Ненужный робот» уже вышел), мне позвонили и позвали играть в покер у Хораса Голда. Его жилище служило заодно и офисом журнала «Гэлэкси сайенс фикшн», в каковом журнале он был главредом. По слухам, Хорас после возвращения со Второй мировой страдал агарофобией, из дома-офиса выходил только в крайних случаях.
Чтобы как-то общаться с писательско-редакторско-агентской братией, Хорас учредил ежепятничные сражения в покер с грошовыми ставками. Разумеется, его покер не дотягивал до сборищ в парижском «Де магó»[25] или до нью-йоркского «Алгонкина»[26], но для начинающего автора оказаться среди любителей литературы было и престижно, и приятно.
Гости приходили не к определенному часу, а когда вздумается – начиная с ужина и заканчивая завтраком следующего дня. Играли в «хай-лоу», в «семикарточный стад», в «анаконду», в «железный крест». Я с энтузиазмом постигал тонкости каждой разновидности покера и изучал игроков; усваивал, где блефовать, когда выходить из игры. А по окончании «курса молодого бойца» обнаружил, что «карточный семинар» проделал брешь в моем чеке на пятьдесят долларов – недельном жалованье.
К 1953 году популярность литературных журналов резко упала, ибо появились дешевые книжки в бумажных обложках и вдобавок телевидение. Издательство «Стэдиум пабликейшнз», намереваясь урезать расходы, заранее меня предупредило. Эрисман под именем «Артур Лейн» (каковое имя должно было создать впечатление, будто в издательстве все еще полно сотрудников) отныне решил сам заниматься всеми журналами. А вскоре этот вид чтива и вовсе исчез, за исключением нескольких научно-фантастических изданий вроде «Гэлекси», «Эстаундинг сайенс фикшн» и «Мэгэзин оф фэнтези энд сайенс фикшн».
За несколько дней до сокращения моей должности я обедал с Бобом Эрисманом в «Чайлдз», в Эмпайр-стейт-билдинг. Мы вспоминали совместную работу. После кофе я откинулся на стуле и произнес:
– Боб, хочу сделать признание.
Его брови поползли вверх.
– Помните молодого автора – его первые рассказы вы раскритиковали, но я сказал, что вижу в нем писательский потенциал?
– Вы об «Аранзаспасской засаде»?
– Да. Это я сочинил. Взял псевдоним и толкнул «Засаду» через агента, с которым заранее сговорился. И следующие рассказы – тоже.
Боб улыбнулся.
– Исповедь очищает душу, Дэн. А помните вестерны и спортивные рассказы, которые вам не позволялось покупать, поскольку они были написаны не по контракту?
– Конечно, помню.
– Как думаете, чем я занимался у себя дома в Коннектикуте, помимо проверки вашей работы да сочинения аннотаций с заголовками?
– Так это вы написали?
Он кивнул. Мы подняли тост за конец целой эпохи.
В отличие от журналов, «Таймли комикс», побочный продукт издательства «Мартин Гудман пабликейшнз», цвел пышным цветом. Гудман предложил мне работать на своего зятя, Стэна Ли, который как раз и занимался комиксами и успел возглавить корпорацию «Марвел» стоимостью в несколько миллионов долларов. Поскольку подошло время платить за квартиру стабильные 17,25 доллара, я согласился. Мне казалось, я продолжаю подъем по лестнице литературной карьеры.
Стэн Ли, долговязый и застенчивый молодой человек, взвалил на себя немало обязанностей, предоставив редакторам иметь дело со сценаристами, а также с художниками – теми, которые занимались непосредственно комиксами, и теми, которые изощрялись в рисовании броских заголовков. Писатели выдавали чистые сюжеты. Стэн их прочитывал и принимал один или два от каждого из своего «стойла» – «стойлом» у него звался писательский штат. Я, будучи у Стэна «на передовой», комментировал и критиковал. Мою писанину авторы преобразовывали, развивали до сценария с диалогами и действиями для каждого разворота; книжка комиксов в итоге походила на киносценарий.
Поскольку я имел опыт редакторской работы и уже продал несколько научно-фантастических рассказов, Стэн позволил мне специализироваться на ужастиках, фэнтези, саспенсе и юмористических научно-фантастических рассказах.
То есть я занялся разработкой идей для рассказов, подбором внештатников, а в свободное время ради заработка и сам пописывал сценарии.
Вот одна из идей, которой я не поделился со Стэном Ли. Рабочее название – «Мозговой штурм».
…Первый человек, избранный для искусственного поднятия интеллекта, – с пограничного 90 до уровня гения… Парень достигает вершин разума. Однако ему суждено проделать и обратный путь – вниз. Он снова глуп, но, видевший свет, уже никогда не станет прежним. Трагедия человека, познавшего, каково быть гениальным, и уяснившего, что это состояние не повторится, что, раз вкусив сладких плодов, он больше никогда их не отведает. К «плодам» относится и женщина – восхитительная женщина, в которую герой влюбился и с которой, после «спуска», у него не может быть никаких контактов.
Что-то подсказывало мне: идея слишком хороша, нельзя транжирить ее на сценарий для комикса. И нельзя раскрывать Стэну Ли. Я знал: однажды я разовью ее; но возьмусь за развитие не прежде, чем освою писательское мастерство.
Осенью 1952 года я нарушил Третью заповедь – «Не возжелай семейного счастия, покуда проходишь курс психотерапии»; иными словами, я сделал предложение Орее, и она согласилась.
Стэн Ли, узнав об этом из моих уст, стал злорадно потирать руки.
– Отлично, Дэн! Женись. Возьми кредит поувесистее, купи дом побольше. Машину не забудь, да чтоб шикарная была. Тогда, может, независимости у тебя поубавится.
Фил и Морт Классы осыпали нас с Ореей рисовыми зернами на выходе из Сити-Холла. Само торжество с банкетом проходило в фотостудии Питера Фланда. Присутствовали девушки-модели, друзья и кое-кто из родни. Свадебный торт мы заказали в ресторане «У Линди»; конечно, это был фирменный чизкейк.
Никакого дома мы не купили. Орея перебралась в мою квартирку с холодным водоснабжением. Так и осталась работать у Питера Фланда. Я же в очередной раз переписывал роман о морских странствиях и как фрилансер сочинял сценарии для Стэна.
Через несколько месяцев Орея позвонила мне с работы. Голос был встревоженный.
– Питер скандалит со своим новым партнером. Кажется, дело идет к разрыву. Приезжай, Дэн, проследи, чтобы мне выплатили все, что причитается.
Я поднялся из-за письменного стола и поехал в фотостудию. В тот же день Орея ушла от Фланда. Его партнер предложил нам сделку. Орея была нужна ему как фотограф и стилист, а во мне он рассчитывал обрести сочинителя рекламных слоганов и специалиста по продажам. Наши сбережения мы инвестировали в индустрию тиражирования моды и упований на успех посредством фотографии.
Наш деловой партнер вскоре проявил себя как неисправимый лгун; по крайней мере, так мне казалось некоторое время. Целый год я держался единственно на убеждении, что в устах партнера «ночь» означает «день». Упования на успех обернулись повторяющимся кошмарным сном: партнер стоит передо мной на платформе в подземке, меня охватывает бешенство, я воздеваю руки и делаю шаг вперед… Появляется другой поезд – тот, что громыхал над квартиркой, где я жил с родителями; он проносится мимо кровати, заставляет меня отпрянуть и с головой залезть под одеяло. Пустяки. Я продал свою долю этому мошеннику. Мы с Ореей потеряли все, что вложили.
Больше я не мог позволить себе эту роскошь – психоаналитика дважды в неделю. И я нарушил Четвертую заповедь – известил своего мозгоправа прямо на сеансе. Как бы в качестве награды, он со мной ЗАГОВОРИЛ!
– Вы делайт большой ошибк. Когда мы начинайт, вы знайт правил. Вы должен платить за весь месяц, даже если не посещайт сеанс!
Я вскочил с кушетки, заглянул мозгоправу в глаза – и расплатился. Сполна.
– Спасибо, – сказал я. – Этот незабываемый опыт пойдет в дело.
Я выполнил угрозу. Точно так же, как специалист по тестам и измерениям стала прототипом Берта, который в «Цветах для Элджернона» предлагал Чарли искать картинки в кляксах, мой мозгоправ послужил прототипом доктора Штрауса.
Отбросим, однако, эти мелочные «за» и «против» в вопросах психоанализа и психоаналитиков. Нас ведь интересует процесс писательского становления. Так вот, за годы литературной работы я сделался приверженцем двух идей Фрейда, а именно: мощь бессознательного задает вектор поведению, а метод свободных ассоциаций позволяет проникнуть в подсознание и разложить там все по полочкам.
Поскольку большинство писателей, вдыхая жизнь в персонажей и создавая правдоподобные ситуации, используют собственный опыт, эти две концепции на всю жизнь обеспечили меня и материалом, и средствами его подачи. Мечта стать писателем выросла из любви к чтению, к сочинению и рассказыванию историй; но материал, который я считаю своим по праву, хранится у меня в глубинах бессознательного – как в погребе. Метод свободных ассоциаций – все равно что лопата для садовника. Я выкапываю воспоминания, выношу их из тьмы и сажаю в хорошо освещенном месте, чтобы они могли расцвести.
Многие годы спустя, во время работы над романом «Цветы для Элджернона», я маялся ощущением, что тексту недостает психоаналитического сеанса между доктором Штраусом и Чарли. Сколько я бился над этой сценой – и все впустую! Измучившись, я выкинул ее из головы. А через несколько недель проснулся рано утром и понял: ответ уже стремится к поверхности, вот-вот всплывет. Я лежал в постели, пока визуальные образы не пробились в сознание: психоаналитик, кушетка и я, проковыривающий «Монтаг морген крусте».
Получается, мой мозгоправ честно заработал деньги – хотя я, расплачиваясь, этого еще не знал.
Для необходимой сцены мне оставалось только передать воспоминания Чарли Гордону.
Часть третья
Нет ничего невозможного
Глава 11
В поисках Чарли
В течение следующих месяцев идея искусственного повышения интеллекта не раз всплывала в моей голове. То был период сорванных стартов, экспериментов, проб и ошибок. В записях сохранились варианты вступлений и имен для главного героя.
Офицер рекомендует своего родственника для эксперимента по увеличению интеллекта. Уолтон – холостяк, давно влюбленный в девушку, которая работает в видеофонотеке…
Стив Деккер потерял счет собственным отсидкам в тюрьме. Всякий раз, когда Стиву подворачивается работа, – его ловят и сажают. У него пораженческое личностное расстройство; иными словами, он сам себе враг. Стив считает, все дело в недостатке ума. Вдобавок есть девушка, которая ему очень нравится; она не обращает на него внимания, потому что он – дурак. Наткнувшись на статью о повышении интеллекта у животных, Стив умоляет провести эксперимент и над ним.
История о том, как поумнел Флинт Гэрген. Флинт из тех, кого называют отморозками. Он груб, рисует в общественных туалетах всякие мерзости, чуть что – лезет в драку… при этом Флинт сентиментален – любит слезоточивые фильмы и непременно плачет при просмотре; его умиляют свадьбы, младенцы, собаки. Он и сам держит собаку.
К школе питал отвращение. Не доучился, стал помощником сантехника… будучи взрослым, считает, что некоторым от школы польза – но только не ему.
Не берусь ни публиковать, ни судить эти пассажи. В свое время я просто выпускал «сырье»; понравится – позднее придам ему форму, так я рассуждал.
Ни Стив Деккер, ни Флинт Гэрген не вызывали у меня симпатии. Не хотелось связываться с этими типами – да и с дюжинами аналогичных типов, что фигурировали в моем блокноте. Я обшаривал собственную память, копался в своих ощущениях, жадно глядел по сторонам… Мне нужен был персонаж или хотя бы ядро характера будущего персонажа.
Вскоре я понял, в чем проблема. У меня возникла идея литературного произведения – «Что будет, если повысить уровень интеллекта?» – и вот я теперь провожу этакий кастинг, ищу актера на главную роль, не представляя, каким он должен быть.
Я решил «плясать» от событий, легших в основу идеи; пусть история сама породит героя. Сюжет развивался из ряда связанных эпизодов, из цепочки «причина – следствие»; постепенно он, этот «костяк», обрастал плотью, сиречь – обретал форму, или структуру. Но от полноценной истории я был еще страшно далек.
Тогда я прибег к Гомеровой стратегии – стартовал с середины. Именно так начинаются и «Илиада», и «Одиссея».
Через три дня стратегия привела меня в операционную некоего института.
«Он приподнялся на локте и помахал Линде, которая руководила подготовкой к операции.
– Пожелай мне ни пуха ни пера, красотка.
Линда рассмеялась.
– Все с тобой будет в порядке.
Глаза доктора Брока улыбались ему из-под хирургической марлевой повязки».
На этом пассаж обрывается. Случись мне редактировать подобный текст, уж я бы поработал синим карандашом! «Улыбающиеся глаза»? – написал бы я на полях, обращаясь к автору. – Избегайте клише! «Из-под марлевой повязки»? У вас что, хирург с завязанными глазами оперирует?
И однако частично пассаж вошел в рассказ.
Было еще штук двадцать вступлений; я бился над ними несколько месяцев. Я имел на руках отличную идею, имел сюжет, имел несколько готовых абзацев. Но, увы, у меня не было главного героя – такого, чтобы сразу цеплял, чтобы и я, и читатель себя с ним идентифицировали. Мне требовался человек с сильной мотивацией, с важной целью; ему надлежало заразить этой целью других персонажей. Да еще чтобы он был объемный, выпуклый – никаких шаблонов! Пресловутая «выпуклость» обеспечивается внутренней жизнью, и ее не с потолка берут.
Где найти такого героя? Как сначала придумать, а потом раскрыть читателям его индивидуальность? Этого я не знал.
А несколько месяцев спустя он сам шагнул в мою жизнь – и навсегда изменил ее.
Глава 12
Как Чарли сам меня нашел
Это случилось в Бруклине – туда нам с Ореей пришлось перебраться. Поселились на улице моего детства, прямо напротив родительской квартиры. Мы очень нуждались. Орея подрабатывала стилистом и вычитывала сценарии для Стэна Ли. Их, сценариев, были сотни.
Я записался на вечерние курсы, чтобы получить диплом по американской литературе. Тогда можно было бы претендовать на учительскую лицензию. Преподавание освободило бы меня из сценаристской кабалы. Я сдал экзамен в муниципальном отделе образования и стал учителем на замену в школе, которую сам окончил десять лет назад. Писал я по ночам, а также в рождественские и летние каникулы.
В 1956 году я закончил научно-фантастический рассказ «Неприятности с Эльмо»[27] – о суперкомпьютере, который умеет играть в шахматы, хотя вообще-то разработан, чтобы разрешать мировые кризисы. Компьютер понимает: если проблем не останется, его уничтожат за ненадобностью. Поэтому, справившись со всеми проблемами, Эльмо запускает в систему то, что мы сейчас называем компьютерным вирусом или трояном, – словом, программу, которая моделирует новые кризисы. Рассказ «Неприятности с Эльмо» опубликовали в «Гэлекси мэгэзин».
В июне 1957-го я сдал еще один экзамен в колледже и получил лицензию преподавателя английского языка и литературы. Теперь, как учитель на полной ставке, я зарабатывал гораздо больше; мы с Ореей даже смогли снять домик с одной спальней в Сигейте – закрытом микрорайоне на западе Кони-Айленда. Я наслаждался прогулками по пляжу – вдыхал соленый ветер, глядел в океанскую даль, вспоминал флотскую службу. Стол с пишущей машинкой я поставил в углу спальни, убежденный, что это идеальное место.
Глава департамента английского языка, под впечатлением от четырех моих опубликованных рассказов, назначил меня вести факультатив «Писательское мастерство». Мне дали две группы – по двадцать пять одаренных детей в каждой. Все мои ученики любили чтение и бредили литературной карьерой. Увы, слишком многие вели себя так, словно одним фактом своего высокого IQ заслуживали успехов и признания. Бывало, недовольные отметкой, они поднимали гул или отказывались перепроверить свои работы. Тогда я говорил:
– Одни люди хотят писать, другие – быть писателями. К некоторым гениям успех приходит без всяких усилий. А нам, остальным, без любви к процессу письма ну просто никуда.
Как бы для баланса с одаренными мне дали еще две группы. Я вел курс английского языка, специально модифицированного для учащихся с низким IQ. От меня требовалось уделять особое внимание правописанию, структуре предложений и построению фраз. Темы в классе обсуждались только потенциально интересные «слабеньким». Руководство меня предупредило: ключ к обучению таких детей – создать правильную мотивацию. Что может их мотивировать? Разумеется, вещи, непосредственно связанные с их жизнью.
Никогда не забуду первый урок «специально модифицированного английского». Словно наяву, вижу мальчика – он сидит на «галерке», возле окна. Вот закончен пятидесятиминутный урок, звенит звонок, ребята вскакивают и толпой валят к двери. Не спешит со всеми только этот тихоня в черной куртке с оранжевой буквой «J».
– Мистер Киз! – Парнишка бочком подходит к учительскому столу. – Мистер Киз, можно спросить?
– Конечно. Ты в футбольной команде, да?
– Ага. Я полузащитник. Слушайте, мистер Киз. Это же класс для тупиц, так?
Я смущен.
– Что?
– Я говорю, класс для тупиц. Для полудурков.
Не представляю, как отвечать. Мямлю:
– Нет, что ты… вовсе нет… Просто… это особый класс. Модифицированный. Мы продвигаемся чуть медленнее, чем другие…
– Мистер Киз, я знаю – это класс для полудурков. Я хочу спросить. Если я буду очень сильно стараться и под конец семестра стану умным, вы меня переведете в класс для нормальных ребят? Я хочу быть умным.
– Конечно, – сказал я, даром что не знал, есть у меня такие полномочия или нет. – Ты пока учись, а там видно будет.
В тот вечер я вновь засел за работу над рассказом – но мальчик в черной куртке не давал сосредоточиться. Слова «я хочу быть умным» преследуют меня и по сей день. Раньше мне и в голову не приходило, что человек с проблемами умственного развития – в те времена таких называли умственно отсталыми – способен сознавать свой дефект и лелеять мечту о повышении интеллекта.
Я стал писать о своем ученике.
Парнишка догадывается, что он – «тупица». Точка зрения учителя. Дональд… Название: «Одаренные и дефективные».
Два мальчика – способный и умственно отсталый – взрослеют вместе. Дефекты умственно отсталого отражают состояние культуры в целом. Стюарт не желает смириться со своим низким интеллектом. Он противопоставлен способному Дональду, который третирует Стюарта как раз за низкий интеллект.
Мальчик из класса коррекции влюблен в способную девочку, которая еще слишком мала, чтобы уловить различие их умственных способностей. А потом дети подрастают, различие становится им очевидно…
Мальчик угодил в класс коррекции, когда начались проблемы с поведением. Теперь его и ему подобных называют бакланами.
Молодой учитель работает первый год, у него сохранились идеалы и стремления. Он верит, что Кори еще выправится. Кори – мальчик с нарушениями нервной системы. Очень способный, но болезненно нервный. Из-за девочки вступает в противостояние с умственно отсталым мальчиком, гибнет в драке.
И так далее, и тому подобное. Акры бумаги, никакого толку. В конце концов я запихнул свои записки в ящик и забыл о них.
Я решил заняться романом. В основу сюжета положил свой скромный опыт в деле фэшн-фотографии, персонажей списал с Ореи и нашего делового партнера, который чуть нас обоих с ума не свел. Орея сказала: возьми академический отпуск и пиши, не отвлекайся. Сама она продолжала работать стилистом на Манхэттене.
План вроде работал. Я стал писать по ночам. Стук клавиш моей пишущей машинки, кажется, навевал на Орею лучшие сны. Если мои пальцы замирали на клавишах, Орея пробуждалась от тишины и бормотала сонным голосом: «Почему заминка?»
Завтракали мы вместе, затем на красном скутере марки «Кушман» я отвозил жену на железнодорожную станцию, а сам ехал домой и отсыпался. Вечером я, опять же на скутере, встречал Орею. Мы вместе ужинали. Она ложилась спать, а я тут же, в спальне, садился за машинку.
Не помню, сколько времени у меня ушло на черновик романа. Зато отлично помню, как отложил готовый текст на несколько дней, а когда перечел его свежим глазом – пришел в ужас. Меня даже затошнило. Роман никуда не годился.
Я впал в депрессию. Я был совершенно деморализован и даже думал вовсе порвать с писательской карьерой.
Но летом 1958 года мне позвонил Хорас Голд и попросил второй рассказ для «Гэлекси мэгэзин» – чтобы уравновесить «Неприятности с Эльмо».
– Постараюсь, Хорас, – пообещал я. – Идея, по крайней мере, у меня есть.
– Супер. Только не тяни, – напутствовал Хорас.
Поразительно, с какой быстротой улетучиваются и депрессия, и фрустрация, стоит только объявиться издателю и заказать деморализованному писателю рассказ. Я пролистал все свои папки и записные книжки.
На прежнем месте лежала пожелтевшая страничка с записью, которую я сделал еще в первый год обучения в Университете Нью-Йорка: «Вот бы можно было повысить уровень интеллекта! Что бы тогда произошло?»
Я вспомнил видение в подземке – границу, которой интеллект отделяет меня от родных.
Сколько раз я баловался с этой мыслью! Я перечитал все пассажи об оперативном вмешательстве в мозг; перечитал и варианты сюжетов, и записи о возможной форме повествования. Я думал взять за образец классическую трагедию. Вспомнил положение из Аристотелевой «Поэтики»: что для трагедий годятся исключительно благородные герои, ибо истинно трагическое падение возможно лишь с больших высот. Проверим, решил я. Что, если некто, занимающий в мире последнее место, находящийся в самом низу – некий умственно отсталый молодой человек – заберется на вершину Книжной горы, достигнет пика гениальности? А потом потеряет абсолютно все.
Я понял: вот оно. Есть.
Итак, у меня появилась идея, у меня появился сюжет; но до сих пор не было героя с мотивацией. Я открыл одну из последних папок, перелистнул несколько страниц и увидел запись:
«Мальчик из класса коррекции подошел ко мне после урока „модифицированного“ английского и сказал: „Я хочу быть умным“.
Я замер. Уставился на страницу, снова и снова перечитывая запись. Мотивация родилась из этого вот „Что, если бы?…“».
Орея заметалась на постели. Я отложил папки. Я был готов начать заново. Не хватало только имен.
Орея одно время работала на студию «Ларри Гордон». Ее бывшего парня, моего соперника, звали Чарли.
Я стал печатать. Орея удовлетворенно вздохнула и погрузилась в глубокий сон.
Чарли Гордон – кто бы ты ни был, где бы ни жил, – я слышу твой голос. В нем – настойчивость и боль: «Мистер Киз, я хочу быть умным». ОК, Чарли Гордон; поумнеть хочешь? Сейчас поумнеешь. Пора не пора – иду со двора.
Глава 13
Получилось!
Страницы, которые будут приведены ниже, я напечатал в один присест. Пальцы мои буквально летали над клавишами пишущей машинки; никогда я не работал на таком душевном подъеме.
Словом, вот он, неотредактированный первый черновик:
Эффект гения
Автор Дэниел Киз
– Гордон, говорю я, идеален для эксперимента, – вещал доктор Штраус, – ибо, при низком интеллекте, он легко идет на контакт и жаждет побыть морской свинкой.
Чарли Гордон с широкой улыбкой подался вперед, переместившись на самый краешек стула. Что ответит доктор Немюр?
– Возможно, Штраус, вы и правы; но только поглядите на него – он такой тщедушный! Выдержит ли он – чисто физически? Мы ведь не представляем масштабы потрясения, которое эксперимент может возыметь на нервную систему. Подумайте: интеллект подопытного возрастет в три раза, и притом очень быстро.
– Я здоровый, – встрял Чарли Гордон. Поднялся, стукнул себя кулаком по узкой впалой груди. – Я с малолетства работаю и…
– Да-да, мы в курсе, – Штраус жестом усадил Чарли обратно. – Доктор Немюр говорит совсем о другом, Чарли. Сейчас ты этого все равно не поймешь, так что не напрягайся.
Обернувшись к коллеге, доктор Штраус продолжал:
– Конечно, вы совсем иначе представляли себе кандидата в принципиально новые, интеллектуальные супермены; да только волонтеры к нам в очередь не стоят! Как правило, люди уровня Чарли настроены враждебно, и сотрудничества от них ждать не приходится. Сами знаете: те, у кого IQ семьдесят единиц, непробиваемо тупы. А Чарли – добродушный. Он хочет участвовать в эксперименте и любит угождать. Про свои умственные способности он понимает достаточно. Слышали бы вы, как он умолял меня: возьмите да возьмите! Согласитесь, нельзя недооценивать роль мотивации. Вы, Немюр, может, и уверены в результатах, однако помните – Чарли станет первым человеком, интеллект которого повысят посредством хирургического вмешательства.
Для Чарли почти все, что говорил доктор Штраус, оставалось пустым звуком; он понял лишь, что доктор Штраус – на его стороне. Затаив дыхание, Чарли ждал, что ответит доктор Немюр. Вот он, седовласый гений, подвигал верхней губой, как бы натягивая ее на нижнюю; вот почесал ухо, вот потер нос. Наконец ответ пришел – в форме кивка.
– Ладно, – сказал Немюр, – возьмем Чарли. Протестируйте его личностные качества. Мне нужен законченный психологический профиль. Чем скорее, тем лучше.
Не в силах сдержать восторг, Чарли Гордон вскочил и над столом протянул руку доктору Немюру.
– Спасибо, док! Спасибо! Вы не пожалеете, что меня выбрали. Что дали мне шанс. Я постараюсь стать умным. Сильно-сильно постараюсь.
Первым получить более глубокое представление о личностных качествах Чарли попытался молодой и тощий специалист по тестам Роршаха.
– Итак, мистер Гордон, – начал он, возвращая очки на костистую переносицу, – что вы видите на этой карточке?
В детстве Чарли провалил столько тестов, что теперь каждый новый вызывал в нем страх и подозрительность. Он уставился на карточку и нерешительно произнес:
– Я вижу кляксу.
– Разумеется, – улыбнулся психолог.
Чарли встал – он думал, это все.
– Хорошее хобби, – сказал он. – У меня тоже есть хобби. Я рисую картинки. Знаете, есть такие специальные картинки, там цифирки, и по ним видишь, что каким цветом красить…
– Погодите, мистер Гордон. Сядьте. Мы еще не закончили. Что вам напоминает эта клякса? Что вы в ней видите?
Чарли уставился на карточку. Долго смотрел, затем взял ее у психолога. Поднес к самым глазам. Вытянул руку с карточкой, стал смотреть издали. Один глаз он при этом скашивал, надеясь, что психолог даст подсказку.
Внезапно Чарли вскочил и направился к двери.
– Куда же вы, мистер Гордон?
– За очками.
Очки остались в гардеробе, в кармане пальто. Вернувшись, Чарли принялся объяснять:
– Так-то я и без очков вижу. Вот если в кино иду или телевизор смотрю – тогда надеваю. У меня очень хорошие очки. Дайте мне снова карточку. Теперь я найду, чтó там в ней запрятано.
Он не сомневался: когда очки будут на нем, никакая картинка от него не скроется. Чарли напрягал зрение, морщил лоб, грыз ногти. Что там, в этой кляксе? Тощий психолог это видит, а он, Чарли, – нет. А ему надо, позарез надо увидеть!
– Это клякса, – повторил Чарли.
У тощего на лице отразилась досада, и Чарли поспешил добавить:
– Очень красивая клякса. У нее красивые завитушки, и еще…
Молодой ученый покачал головой, и Чарли осекся на полуслове. Ясно: дело не в завитушках.
– Мистер Гордон, мы уже определили, что перед нами клякса. Теперь скажите, на какие мысли вас наводит эта клякса. Что вы себе представляете? Что вы видите в своем воображении? В уме?
– Можно я еще раз попробую? – взмолился Чарли. – Сейчас… я сейчас… минутку… До меня долго доходит. Я и читаю медленно. Стараюсь, а все равно…
Он вновь взял карточку в руки. Несколько минут понадобилось на то, чтобы отследить взглядом линию рваной кромки. От напряжения брови Чарли сошлись на переносье.
– Что я себе представляю? Что я себе представляю?… – бормотал Чарли.
Внезапно его лоб разгладился. Молодой ученый оживился, досадливое выражение уступило место интересу.
– Конечно! – заговорил Чарли. – Вот я болван. Как я сразу не понял!
– Вы что-то вообразили себе, да?
– Да, – с торжеством объявил Чарли. Его лицо буквально сияло. – Я вообразил, что чернильная ручка брызгает прямо на скатерть.
Тематический апперцептивный тест принес новые трудности. Чарли предложили рассказать о людях и вещах на нескольких фото.
– Я понимаю, Чарли, что вы никогда не встречались с этими людьми, – произнесла молодая женщина (степень кандидата психологических наук она получила в Колумбийском университете). – Я тоже с ними не знакома. Но представьте, будто вы…
– Если я их не знаю, как я буду про них рассказывать? – перебил Чарли. – А хотите, я расскажу про маму и папу? И про моего племянника Милти – он совсем малыш. У меня и фотокарточки есть…
Увы, по тому, как женщина покачала головой, стало ясно: слушать про малыша Милти она не желает.
Вот странные люди, думал Чарли; и задания у них тоже странные. Для чего они, задания эти – поди пойми.
Невербальные тесты подействовали на Чарли удручающе. Десять раз из десяти у него выиграла группа белых мышей. Мыши отыскали выход из лабиринта быстрее, чем Чарли. Он вконец расстроился. Он и не знал, что мыши такие умные.
Отлично помню, как печатал эти абзацы. Я видел себя самого за домашним заданием; видел, как из чернильной ручки вытекает большущая капля, как расползается клякса по белой бумаге, как над моим плечом возникает мамина рука и выдирает страницу. Я смеялся в голос, потому что визуализировал происходящее с Чарли, понимал его реакции, слышал его речь. Я не обдумывал ни описаний, ни диалогов. Они получались сами собой, вливались из моих пальцев в клавиши; мозг в процессе не участвовал. Чутье твердило: получилось! Наконец-то получилось!
Генри Джеймс рассуждал о так называемой «данности» – по-французски «donnée», – будто бы она является сердцем писательского труда. Что ж, парнишке из класса коррекции я действительно обязан тем, что история заиграла. В ответ я дам ему собственные воспоминания – и он оживет на этих вот страницах.
История Чарли начала развиваться без моего участия. Так и должно было быть. Я ликовал.
Однако на следующий вечер, усевшись за рабочий стол, я понял: не могу продолжать. Что-то мне мешало. Что именно? Идея – оригинальная и очень важная; вдобавок я уже несколько лет с ней ношусь, она буквально просится на бумагу. В чем же загвоздка?
Я перечитал вчерашние страницы. Над ответами Чарли в сцене тестирования по Роршаху я снова смеялся в голос. И вдруг до меня дошло. Я же смеюсь над Чарли! Значит, и у читателя будет такая же реакция. Почему нет? Над умственно отсталыми всегда смеются. От их промахов у обычных людей самооценка растет.
Вспомнилось, как я расколотил посуду в ресторане; как ржали надо мной посетители, как мистер Гольдштейн обозвал меня кретином.
Разве эту цель я преследую, разве хочу выставить Чарли на посмешище? Нет. Пусть читатели смеются ВМЕСТЕ с Чарли – только не НАД ним.
Понятно. Идея у меня есть, и сюжет есть, и главный герой; нет лишь единственно верного способа подачи. Я неправильно выбрал угол зрения. Рассказывать должен сам Чарли. Повествование должно вестись от первого лица. Пусть Чарли поведает, чтó у него в голове; пусть читатель смотрит глазами Чарли.
Как это осуществить? Какая конкретно нарративная стратегия запустит мою историю?
Разве поверит читатель, будто человек с низким интеллектом сумел написать такие мемуары – от начала до конца? Не поверит; я и сам не верю. Фиксирование событий «по горячим следам» – это здорово; но реально только в форме дневника. Однако не может ведь Чарли в начале и в финальных сценах корпеть над дневником!
Несколько дней я отметал одну за другой разные нарративные стратегии. Я был близок к отчаянию. Ключ от рассказа никак не давался в руки – словно дразнил. И вдруг однажды утром я проснулся с готовым ответом. Ну конечно! Экспериментаторы дадут Чарли задание – писать промежуточные отчеты о своем состоянии.
Этот термин – «промежуточный отчет» – я никогда раньше не слышал и не встречал в художественной литературе. Вероятно, я сам его изобрел. Заодно с уникальным углом зрения.
Итак, я подобрал для Чарли интонацию; отныне Чарли будет говорить посредством моих пальцев, стучащих по клавиатуре. Но как быть с построением фраз и с орфографией? Образцов оказалось предостаточно – в тетрадках ребят из класса коррекции. Как я пойму образ мыслей Чарли? Вспомню себя в детстве. Как проникну в его чувства? Одолжу ему свои.
Однажды Флобера спросили, как в романе «Госпожа Бовари» он сумел придумать и описать целую жизнь глазами женщины. Флобер отвечал: «Госпожа Бовари – это я».
В этом смысле я немало отдал Чарли Гордону; я сам отчасти стал Чарли Гордоном. И все-таки мне казалось рискованным уже с первого абзаца вводить неуклюжий синтаксис первоклашки и орфографические ошибки в элементарных словах. Как это воспримут читатели? А потом я вспомнил прием, примененный Марком Твеном в «Приключениях Гекльберри Финна». Прежде чем швырнуть читателей в разговорную речь малограмотного и неотесанного Гека, Марк Твен с высот своей авторской образованности делает «ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ»:
«Лица, которые попытаются найти в этом повествовании мотив, будут отданы под суд; лица, которые попытаются найти в нем мораль, будут сосланы; лица, которые попытаются найти в нем сюжет, будут расстреляны.
По приказу автора
Генерал-губернатором
Начальником артиллерийского управления»[28].
Далее следует «ОБЪЯСНЕНИЕ»:
«В этой книге использовано несколько диалектов, а именно: негритянский диалект штата Миссури, самая резкая форма захолустного диалекта Пайк-Каунти, а также четыре несколько смягченных разновидности этого последнего. Оттенки говора выбирались не наудачу и не наугад, а, напротив, очень тщательно, под надежным руководством, подкрепленным моим личным знакомством со всеми этими формами речи».
И подпись: «АВТОР».
Лишь после этих приготовлений Марк Твен начинает рассказ – от лица, с точки зрения и с интонациями Гека:
«Вы про меня ничего не знаете, если не читали книжки под названием „Приключения Тома Сойера“, но это не беда. Эту книжку написал мистер Марк Твен и, в общем, не очень наврал. Кое-что он присочинил, но, в общем, не так уж наврал».
Я решил перенять твеновский прием. Начало рассказа – от которого я позднее отказался и которое куда-то подевал – это сцена с Алисой Кинниан. Алиса приходит в лабораторию и спрашивает профессора Немюра, нет ли вестей от Чарли. Немюр вручает ей рукопись, первые страницы которой нацарапаны карандашом, причем писавший нажимал на карандаш так сильно, что слова буквально можно ощупать.
Голос Чарли раздался не раньше, чем я напечатал:
«Проми жуточьный от чет 1–5 марта
Доктор Штраус говорит мне надо писать што думаю и што случаетца сомной начиная с сиводьнешнево дьня. Я незнаю зачем но он сказал это важно потамушта тогда они поймут гожусь я им или нигожусь. Я надеюсь што гожусь. Мисс Кинниан говорит может они зделают меня умным. Я хочу быть умным. Меня зовут Чарли Гордон. Мне 37 лет и 2 недели назад у меня было деньрождение. Больше низнаю што писать и поэтаму на сиводьня заканчиваю».
Перечитав пассаж, я понял: теперь порядок.
Я работал до утра; и на другую ночь, и на третью, и на четвертую. Меня лихорадило; долгие часы я проводил за пишущей машинкой, спал урывками, злоупотреблял кофе.
В одну из ночей (первый черновик еще не дошел до середины), после сцены, в которой Чарли состязается с лабораторной мышью, я выкрикнул: «Мышь! Мышь!»
Орея резко села на постели, начала озираться.
– Где мышь? Где она?!
После моих объяснений Орея сонно улыбнулась.
– Это хорошо.
Я вернулся к работе. Для себя я напечатал: «Мышь, которая подверглась той же операции, что и Чарли, будет прогнозировать события, связанные с экспериментом. Самостоятельный полноправный персонаж, маленький пушистый приятель Чарли».
Самостоятельному персонажу требовалось имя. Мои пальцы легли на клавиши. Имя возникло на странице само собой: Элджернон.
Дальше все шло как по маслу. История сама себя писала. Получился длинный рассказ – или небольшая повесть на тридцать тысяч слов. В первом законченном варианте финал такой: Алиса Кинниан поднимает взгляд над папкой с промежуточными отчетами. Ее глаза полны слез. Она просит профессора Немюра помочь в поисках Чарли.
Фил Класс (он же Уильям Тенн) со своей женой, Фрумой, к тому времени тоже переехал в Сигейт и поселился через улицу от нас. Фил был вторым, кто прочел историю Чарли Гордона (первой ее прочла Орея). Возвращая рукопись, Фил сказал:
– Это станет классикой.
Конечно, он просто хотел меня подразнить. Я рассмеялся.
Следующим шагом было найти нового литературного агента. Я позвонил Гарри Альтшулеру, представился и сообщил о запросе Хораса Голда на второй рассказ для «Гэлекси мэгэзин». Альтшулер изъявил желание прочесть «Цветы для Элджернона», и я послал ему рукопись. Он ее похвалил и сказал, что роль моего агента ему весьма польстит. Разумеется, за Голдом остается право принять или отвергнуть рассказ.
Эйфория – слишком вялое слово для характеристики моих тогдашних ощущений. Я только что завершил историю, которая несколько лет вызревала в моих душе и разуме. Чувство освобождения было восхитительно. Вдобавок я нашел солидного агента, которому история понравилась; издатель ее тоже одобрил. Я думал, с проблемами покончено.
Я ошибался.
Глава 14
Отвергнут – принят
Несколько дней спустя мне позвонил Гарри Альтшулер. Оказалось, он через одного из своих авторов связался с Хорасом Голдом и упомянул о моем рассказе.
– Хорас хочет, чтобы ты принес рукопись к нему на квартиру. Там он ее и прочитает. Ты у него бывал? Знаешь, что за квартира?
– Как не знать! Там я учился игре в покер и попутно выяснил, что блеф – это не мое.
– Вот и отлично. Только не обсуждай с Хорасом цену, если он надумает купить твой рассказ. Торговаться – моя прерогатива.
Путь с Кони-Айленда на Четырнадцатую улицу, что в восточном Манхэттене, был неблизкий. Пока доехал, я вконец извелся. Рассказ очень много для меня значил – понятно, что я мечтал о публикации в ведущем научно-фантастическом журнале вроде «Гэлекси мэгэзин». Но Хорас имел репутацию редактора беспардонного, считал себя вправе требовать от авторов изменений.
Он сам вышел в холл, протянул руку за конвертом.
– Давайте сюда, а сами посидите, передохните. Вон кофе, пончики – угощайтесь.
И скрылся с моей рукописью в кабинете.
Только теперь я вспомнил слова Альтшулера – что Хорас Голд будет читать при мне; только теперь сообразил, что получу мгновенный отзыв одного из самых уважаемых в своей области редакторов.
Около часа я пил кофе и читал «Нью-Йорк таймс»; точнее, не столько читал, сколько сидел, вперивши взор в пустоту. Понравится Хорасу мой рассказ или не понравится? Купит он его или отвергнет?
Наконец появился Хорас с печатью думы на челе. Сел напротив и произнес:
– Дэн, история очень недурна. Однако у меня появились соображения, как сделать ее блестящей.
Не помню своей реакции.
– Финал у вас какой-то депрессивный, – продолжал Хорас. – Читателям не понравится, уж я-то знаю. Надо его переписать. Во-первых, никаких регрессов. Интеллект Чарли так и останется на высоте. Чарли с Алисой Кинниан поженятся и будут жить долго и счастливо. Ну, ведь блеск? Блеск.
Я вытаращил глаза.
Вот как начинающему автору реагировать на подобные слова издателя, который у него один рассказ уже купил и о втором подумывает?
Перед мысленным взором пронеслись годы вынашивания истории. Куда мне девать клин, вбитый интеллектом между мной и родителями? Куда девать исполненный трагизма образ – Книжную гору? Куда девать Аристотелеву теорию классического падения?
– Я подумаю, – вымучил я. – Мне нужно время.
– По моим прикидкам, рассказ пойдет в один из ближайших номеров, так что беритесь, переписывайте. Дело недолгое.
– Да-да, конечно.
Так я ответил, отлично сознавая, что менять финал не стану ни при каких обстоятельствах.
– Вот и хорошо, – кивнул Хорас, выпроваживая меня. – Не сомневаюсь, вы еще немало рассказов напишете для «Гэлекси».
Едва оказавшись на улице, я бросился звонить из автомата Гарри Альтшулеру. И все ему рассказал.
– Знаете, Дэн, – выдал Альтшулер после долгой паузы, – Хорас отличный редактор, и рыночное чутье у него на зависть. Я с ним согласен. Переписывайте. Чего вам стоит?
Хотелось заорать: «Чего мне стоит? Да сущей ерунды – частицы сердца! Той самой, которую я в текст вложил!» Но кто я был такой, чтобы спорить с профессионалами?
Электричка везла меня, удрученного, обратно в Сигейт. Казалось, она еле тащится.
Фил Класс, узнав о разговорах с двумя редакторами, покачал головой.
– Хорас и Гарри неправы. Только попробуй переписать финал – увидишь, что будет. Я тебе все ноги бейсбольной битой переломаю, вот что!
– Спасибо.
Тут Фил внес предложение. Он тогда работал на Боба Миллза, главреда в журнале «Фэнтези энд сайенс фикшн».
– Давай-ка, Дэн, я покажу твой рассказ Миллзу. Может, он его и купит.
Звучало заманчиво. Конечно, «Гэлекси мэгэзин» считался самым коммерчески успешным журналом в жанре научной фантастики – зато «Ф amp;СФ» пользовался особым уважением за литературные достоинства. Я позволил Филу закинуть удочку.
Через несколько дней появились новости – как хорошие, так и плохие. Рассказ пришелся Миллзу по душе, но публикацию стопорили издательские ограничения с объемом – максимум 15 000 слов на произведение. Если я согласен убрать 10 000 слов, Миллз заплатит по два цента за слово.
– Попробую сократить, – сказал я.
Решение далось не слишком трудно. Я вспомнил редакторскую работу, совет Боба Эрисмана «перетряхивать» страницы и комментарий Скотта Мередита о Лестере дель Рее, который принципиально не перерабатывает свои рассказы, ибо не хочет сокращения дохода в два раза. В общем, я занялся саморедактурой. Перетряхивал страницы, удаляя целые параграфы и отдельные слова, если в них не было острой необходимости. Боялся, что это будет болезненно; оказалось – вполне терпимо.
Я уничтожил все «потому что» и «который», а также тяжеловесные предложения и отклонения от основной темы. «Фразы, в которых перегруженность обилием слов затемняла смысл, методично мною купировались». То бишь, «я облегчал фразы». Одиннадцать слов без какого-либо ущерба сводил к трем, как в данном примере. Заодно, заменяя пассивный залог активным, преображал канцелярскую дряблость в рельефные мышцы качественной художественной прозы.
Наконец я добрался до финальной сцены: Алиса откладывает папку с промежуточными отчетами и просит Немюра помочь в поисках Чарли. Несколько секунд я медлил, – а затем длинной диагональной линией перечеркнул полторы страницы. Теперь рассказ завершался постскриптумом самого Чарли: «Пожалуста если будит шанц положите цветиков Элджернону на могилку она на задним дворе…»
Боб Миллз купил мою историю.
Тем летом меня пригласили в Пенсильванию, в Милфорд, на выездной семинар. Предполагалось, что «старая гвардия» клуба «Гидра» выделит часок-другой послеобеденного времени на прочтение и критику литературных новинок-миниатюр. От меня требовался рассказ для разбора, и я решил отдать на растерзание «Цветы для Элджернона».
Вечером накануне семинара я перечел рукопись – и обнаружил нестыковку. Я ведь убрал пространный финал, эту сцену с Алисой и Немюром; зачем же теперь вступление, в котором Немюр передает Алисе отчеты?
Это вступление я сочинил из боязни: вдруг безграмотность Чарли, его фразы, с трудом пробивающие корку смысла, отпугнут читателей? Нельзя же, думал я тогда, ошарашивать людей, «усаживать на корточки» читателя, чтобы его угол зрения совпал с углом зрения Чарли.
Я был неправ, ибо читатель заслуживает доверия.
В тот вечер я выбросил первые две страницы. Я позволил рассказу открываться словами Чарли. Пусть сразу будет слышен его голос, решил я.
«Проми жуточьный от чет 1–5 марта
Доктор Штраус говорит мне надо писать што думаю и што случаетца сомной начиная с сиводьнешнево дьня. Я незнаю зачем но он сказал это важно потамушта тогда они поймут гожусь я им или нигожусь. Я надеюсь што гожусь».
А назавтра я представил рассказ на строгий суд. В числе моих критиков были: Джуди Меррил, Деймон Найт, Кейт Вильгельм, Джим Блиш, Аврам Дэвидсон, Тед Когсвелл, Гордон Диксон. Да простят меня те, кого я не назвал по забывчивости – как-никак, сорок лет минуло. Мы расставили стулья на лужайке; страницы пошли по кругу.
Сейчас я помню лишь, как тепло меня поздравляли; да еще удивительное чувство, что я принят в компанию как равный.
«Цветы для Элджернона» появились, в качестве заглавного рассказа в апрельском выпуске журнала «Фэнтези энд Сайенс Фикшн» за 1959 год. Обложку нарисовал Эд Эмшвиллер. Через пять месяцев, по случаю рождения нашей старшей дочери, Хиллари Энн, он преподнес Орее копию этой обложки – только написанную маслом на холсте и вставленную в раму. Картина до сих пор висит у нас в гостиной.
Во время Восемнадцатой всемирной конвенции научной фантастики (Питтсбург, 1960 год) Айзек Азимов, вручая мне Премию Хьюго за лучший рассказ 1959 года, произнес немало лестных слов.
Позднее, в антологии «Лауреаты премии Хьюго», Азимов писал: «Я все приставал к Музам с вопросом: „Как он это сделал? Ну вот как?“ Ответ я получил от круглолицего, застенчивого Дэниела Киза. Вот его бессмертные слова: „Слушай, если выяснишь, как я это сделал, будь добр, сообщи мне. Я не прочь повторить“».
Торжествовал я не в одиночестве. Вторая тень – от кого-то невидимого – легла в круг света рядом с моей тенью. Чья-то рука потянулась за призом. Из дальнего угла памяти возник парнишка, шагнул к учительскому столу и сказал: «Мистер Киз, я хочу быть умным».
Он всегда со мной, этот парнишка; мысленно я зову его Чарли Гордоном.
Часть четвертая
Алхимия письма
Глава 15
Трансформации: рассказ – телепостановка – роман
Вскоре после того, как я получил премию Хьюго, «Си-би-эс корпорейшн» купила права на экранизацию «Цветов для Элджернона» с целью трансляции в рамках программы «Стальной час»[29]. Сценарий написал Джеймс Яффи, автор романа «Мания»[30]. Клифф Робертсон сыграл Чарли.
Через три недели я получил степень магистра Бруклинского университета в области английского языка и американской литературы. Аккурат в день рождения Вашингтона по телевизору показали «Два мира Чарли Гордона». Я смотрел постановку в больнице, где выздоравливала Орея. В палате собрались медсестры – даже дверь заблокировали. Стали аплодировать, когда моя фамилия мелькнула во вступительных титрах. Второй взрыв аплодисментов раздался в финале. Я откупорил бутылку шампанского, наполнил пластиковые стаканчики, предоставленные старшей медсестрой. В мою честь произносили тосты; за мои успехи выпили с неподдельной радостью.
Актерская работа Клиффа Робертсона была великолепна – поэтому восторженные отзывы в утренних газетах меня ничуть не удивили. Вполне предсказуемо постановку номинировали на премию Эмми. Правда, «Два мира Чарли Гордона» все-таки уступили победу «Макбету» с Морисом Эвансом в главной роли.
Через несколько дней после телепремьеры Клифф Робертсон начал переговоры о покупке прав на полноценный художественный фильм. Общаясь с журналистами, он выразился так: «Я всегда был подружкой невесты, а самой невестой – ни разу». Имелись в виду фильмы «Дни вина и роз» и «Король бильярда», где в главных ролях снялись Джек Леммон и Пол Ньюман соответственно.
Через шесть месяцев мы с Робертсоном заключили сделку. Робертсон собирался закрепить телевизионный успех полнометражным фильмом «Чарли» (именно так упростилось название, причем в нем теперь содержался намек на малограмотность главного героя – буква «R» была перевернута задом наперед, получилось «CHAЯLY»).
Далее, чтобы у читателя не сложилось ошибочного представления, будто бы все мои премии и успехи в финансовом смысле эквивалентны выигрышу в лотерею, я приведу табличку своих писательских доходов за 1961 год, за вычетом десяти процентов агентам. Итак, вот сколько я заработал на «Цветах для Элджернона»:
2/10, публикация в «Бест Артиклз энд Сториз» – $4.50
4/24, публикация в «Бест фром Фэнтези энд Сайенс Фикшн» – $22.50
9/8, телеверсия «Робертсон Ассошиэйтс» – $900.00
11/2, перепечатка в «Литерари Кавалькад» – $22.50
ИТОГО: $949.50.
Теперь читатель видит: мне приходилось преподавать в старших классах, чтобы мои жена и маленькая дочка не знали нужды; а писал я по ночам.
Помню, возвращался я электричкой из школы Томаса Джефферсона. Ко мне подсел мой коллега.
– Дэн, я прочел «Цветы для Элджернона». Отличная вещь. Только не все образы понятны. У каждого ведь есть и второй план, верно?
Ах, как сладок вкус признания!
Коллега перечислил кое-какие моменты, уверенный, что в них-то и сокрыт тайный смысл; коллега попросил уточнений.
Я их внес. Я долго разглагольствовал о смысловых уровнях, о центральных и периферийных идеях и символах. Когда я наконец закрыл рот, коллега воззрился на меня с недоумением. Брови его поползли вверх.
– Как, и это все?
Фраза осталась тавром на моей писательской психике. С тех пор я никогда ничего не объясняю, никакие темы не развиваю, никак свои произведения не комментирую, не прохаживаюсь насчет смыслов, уровней или посылов. Коллега преподал мне хороший урок. Покуда писатель – да и вообще любой творческий человек – художник, актер, музыкант – держит рот на замке, его работу обсуждают, интерпретируют по-всякому, находят в ней новые подтексты. Хоть что-то объяснить или проанализировать для автора значит опошлить собственное произведение.
А как же данная книга? Я ведь раскрываю писательские приемы! Да, но я ничего не объясняю. Пускай этим занимается читатель – должен же он со мной сотрудничать. Ныне, когда отдельные критики заявляют, будто авторы сами не знают, что делают, и уж тем более им темен глубинный смысл собственных произведений, нам, пишущей братии, лучше помалкивать. Что я имею в виду? Пустяки. Проехали.
Пока суд да дело, я занялся вторым вариантом романа, основанного на морских впечатлениях. Некто сказал: «Как научиться писать романы? Нужно писать романы». Мое личное наблюдение: как усовершенствоваться в написании романов? Перерабатывать те, что уже написал.
Когда с «морским» романом случилась передышка, я прочел статью в журнале «Лайф». Статья была об аварии на заводе, вызвавшей утечку радиоактивных изотопов. Прилагались фотографии: технолог, зараженный радиацией, и его жилище, из которого дезинфекторы удалили половички и занавески, потому что парень в неведении занес домой радиоактивную пыль.
Больно было смотреть на жену технолога, остриженную почти наголо – радиация впиталась ей в волосы; а у сынишки развилась лучевая болезнь. Лица этих несчастных глубоко тронули меня.
Зимой 1961 года я отложил «морской» роман и начал новую работу – «Немножко пыли». Я задумал объемное произведение о том, как утечка радиации повлияла на семью заводского специалиста Барни Старка и его жену Карен. После многих разочарований Карен наконец-то ждет первенца. Как общество отнесется к зараженной семье? Как будет протекать беременность молодой женщины, мучимой страхом, что она родит мутанта? Замечу, что в то время УЗИ беременным еще не делали.
Обычно, пока я занят романом или повестью, идеи появляются в нерабочие часы. За пишущей машинкой мне остается только аранжировать их. Едва произведение печатается, я перехожу к другому делу и считаю удачей, если оно связано с литературным творчеством. Но в тот раз я обнаружил странное. Мои мысли крутились вовсе не вокруг зараженной семьи. Нет, меня преследовал образ Чарли Гордона.
Даром что я задвинул морскую тему ради набросков по теме радиоактивной, даром что придумал роману новое название – «Заразный», – я не мог отделаться от Чарли. Незваными и непрошеными являлись сцены его детства, воспоминания о родителях, о сестренке, которая развивалась без отклонений, о событиях отрочества и юности. Все это я наскоро записывал – и прятал подальше. Я не хотел отвлекаться от романа о радиации; теперь он у меня назывался «Прикосновение Мидаса». На тот момент я уже представлял, какие штучки способно выкинуть писательское воображение. Вот ты сидишь себе спокойно, пишешь; все идет по плану. И вдруг возникает некая идея. Она тебе нравится, ты уверен, что она гораздо лучше той, над которой ты работаешь. Идея прямо-таки взывает: «Перенеси меня на бумагу!» Но едва ты ведешься на этот вопль, появляется еще одна идея, удачнее первой. За ней – третья, четвертая, пятая… Охнуть не успеешь, как угодишь в ловушку, запутаешься в сетях незаконченных работ. Откуда я знаю? Просто у меня их, работ этих, несколько дюжин. Засохли они или просто дремлют в ментальном погребке? Не определю, пока не попытаюсь пересадить их в хорошо освещенное место.
Я гнал Чарли Гордона – он не слушался. Он требовал внимания. Однажды летним днем я сидел за пишущей машинкой – и вдруг меня осенило. Став гением, Чарли просто должен вспомнить все свое детство. Но как ему воспринимать детство до эксперимента? Разумеется, для Чарли прошлое затянуто туманом, в разрывах которого иногда промелькнет сценка-другая – и снова сгинет. Допустим; но каким же образом Чарли-гений восстановит целостную картину?
Вот это вызов так вызов.
Руки чесались взяться за работу, хотя нельзя было откладывать роман о радиации (теперь он назывался просто «Прикосновение»).
Во мне уже развились самые мрачные предчувствия относительно ребенка Барни и Карен Старков. Конечно, малыш родится мутантом.
Вконец отчаявшись, я написал вступительную главу «Прикосновения» – и набросал план работы над рассказом «Цветы для Элджернона». Я намеревался переделать его в настоящий роман.
За что же взяться в первую очередь?
Сам себе я сказал: доработка рассказа не займет много времени. У меня есть идея, сюжет, персонажи, угол зрения, нарративная стратегия – промежуточные отчеты Чарли. Поскольку речь идет всего-навсего о набирании объема, о дополнительных эпизодах и подробностях – следует сначала заняться «Цветами». Учтем вдобавок, что «Цветы» получили премию Хьюго – значит, сам я вполне могу получить аванс от издателя.
Словом, я задвинул «Прикосновение» до лучших времен. Выслушав план доработки «Цветов», издатель предложил мне контракт на роман с авансом в шестьсот пятьдесят долларов. Если рукопись издателя не удовлетворит или если я не уложусь в назначенный срок, я обязан буду вернуть всю сумму. Прежде я никогда не бывал связан столь тесными рамками. Я понял: понадобится свободное время.
Я слыхал об авторах, которые успевали печататься и параллельно вести литературные факультативы в колледжах и университетах, имея всего-навсего степень магистра. Ставка в высшем учебном заведении будет означать отказ от постоянной штатной должности и учительской лицензии в Нью-Йорке. Взамен я получу от шести до девяти учебных часов в неделю.
Я разослал не меньше сотни запросов в колледжи по всей стране. Претендовал на должность преподавателя. Ответ я получил всего один (если не считать ответов с отказами). Меня соглашался принять государственный университет Уэйна в Детройте. Предлагали контракт на четыре года. Невозобновляемый. Без зачисления в штат. Требовалось читать лекции по литературе и писательскому мастерству. За мной закрепят два класса, занятия будут дважды в неделю по три часа. Плюс конференции.
Решение далось нелегко. Терзаясь, я сам себе цитировал Шекспира:
Шекспир прав: время приспело. Следовало рискнуть. Я уверял себя, что справлюсь быстро – надо ведь всего-навсего раскормить рассказ до объемов романа. Вот раскормлю – снова займусь «Прикосновением».
У коллеги я купил древний автомобиль; в него поместились почти все наши пожитки. Воодушевленный женой и двумя авансами (за еще не снятый фильм и еще не написанный роман), я усадил Орею и трехлетнюю Хиллари, и мы тронулись в путь.
Проезжая туннель Линкольна, я вспомнил мистера Очса из «Нью-Йорк таймс». Как он там советовал своему сыну и мне?
– На запад, Чарли; на запад! – выкрикнул я. – «Цветы для Элджернона» – или полный крах!
Глава 16
Снова отвергнут
В течение двух следующих лет, пока я преподавал в университете Уэйна, «Цветы для Элджернона» вырастали в роман. О Чарли Гордоне я жаждал прояснить очень многое (в том числе для себя самого), однако действовал с оглядкой. Рассказ вызвал широкий резонанс, и я мучился опасениями, как бы в моих усилиях по доработке публика не заподозрила неблаговидных намерений. Однако выбора не было. Я находился под давлением Чарли.
Персонажей, в рассказе только упомянутых или намеченных пунктиром, я снабдил деталями и раскрыл в целых сценах. Фабрику по производству упаковки, где Чарли работал, я счел неподходящим фоном – слишком тусклым, слишком невыразительным. Да, конечно, я использовал личные впечатления – ну и что с того? Роману требовались запоминающиеся картины и специфические запахи. Опять же – взятые не с потолка, а из собственного опыта.
Я просмотрел старые записи и обнаружил наброски, связанные с пекарней. Вот и место работы для Чарли.
Для романа я взял лишь несколько зарисовок. Отбраковал, к примеру, процесс выпекания бейглов. Потому что к началу шестидесятых годов бейгл-бум уже прошел. И вообще, не следует писателю пихать в роман все подряд. Нужен строгий отбор ингредиентов; берется только самое необходимое.
В дополнение к уже имевшимся персонажам появились типы вроде хромого Джимпи, от ботиночных швов до волос и ногтевых лунок запорошенного пшеничной мукой.
Странная вещь происходит, когда писатель вдыхает жизнь в своих персонажей посредством реальных воспоминаний. Эмоции облегчают трансформацию сцен и героев (заодно с чувствами этих героев) в воспоминания о давних событиях. Однако я открыл кое-что другое: отдавая свои воспоминания вымышленным персонажам, я очень часто сам утрачивал эмоции, связанные с этими воспоминаниями. Взять, к примеру, медальон-сердечко и все к нему относящееся. Читатель, знакомый только с рассказом «Цветы для Элджернона», может спросить: «Что еще за медальон?» В рассказе медальона нет; он появляется в романе.
Работая над рассказом, я все силы бросил на интеллектуальный рост Чарли. Теперь мне надо было проникнуть в глубины его разума и его прошлого – а значит, понять обстоятельства, в которых формировались его чувства.
В романе Чарли помнит, что случилось в школе № 13 и почему он был переведен в другую школу. На улице он нашел золотой медальон в форме сердечка. Без цепочки. Чарли надел медальон на нитку. Он раскручивает нитку и завороженно следит за вращением своей любимой блестяшки. Приближается День святого Валентина. Почти каждый мальчик в классе собирается купить открытку для Гарриет – хорошенькой и популярной девочки. У Чарли денег нет, и он решает подарить Гарриет медальон.
Из материнского комода он берет оберточную бумагу и ленточку и просит друга Хайми написать записку печатными буквами:
«Дорогая Гарриет! Мне кажется, что ты самая красивая во всем мире. Ты мне очень нравишься и я люблю тебя. Будь моей возлюбленной. Твой друг Чарли Гордон».
Коварный Хайми пишет нечто совсем другое – «грязное» и клянется:
«– Да у нее глаза вылезут на лоб! Пусть только прочитает!»
Чарли тайком следует за Гарриет до самого дома. Когда девочка исчезает за дверью, Чарли прикрепляет свое сокровище к дверной ручке, жмет на звонок и бежит прочь. Он счастлив, потому что уверен: завтра Гарриет наденет медальон в школу и расскажет всем мальчикам, кто его подарил.
Однако Гарриет появляется в школе без медальона; мало того – ее старшие братья караулят Чарли после уроков.
«– Держись подальше от нашей малышки, дегенерат! Тебе все равно нечего делать в этой школе».
Оскар толкает Чарли к Гасу, тот хватает Чарли за горло. Чарли страшно, он плачет и получает от Оскара по носу. Гас валит Чарли на землю и начинает пинать ногами. Оскар к нему присоединяется. Одежда Чарли порвана, из носа льет кровь, один зуб выбит. Гас и Оскар уходят. Чарли сидит на тротуаре и плачет. Он чувствует вкус крови…
И сама сцена, и связанные с ней эмоции взяты мной из детства. Из моего детства. Я был в гостях у тети, а когда возвращался, меня окружили чужие большие ребята. Поинтересовались, чего мне надо у них на районе. Прежде чем я открыл рот, меня стали бить, перебрасывая, точно мячик. Меня измочалили до крови. Много лет я не мог отделаться от этого воспоминания – оно приходило, если я чувствовал страх или ненависть. Я скомбинировал его с другим воспоминанием – и отдал Чарли.
Задолго до избиения, когда мне было лет восемь-девять, весь наш класс сходил с ума по одной очаровательной юной жеманнице, которой очень нравилось дразнить нас, мальчишек.
Медальон-сердечко я действительно нашел на улице и в Валентинов день прицепил к двери дома, где жила девочка. Нет, старшие братья меня не поколотили – у нее не было братьев, – зато нас с мамой вызвали к директору.
Для романа я соединил избиение и случай с медальоном, добавил образ мальчика, который подолгу стоял возле родительской лавочки, балуясь с ниткой, унизанной пуговками и бусинами. Так и вижу: мальчик раскачивает нитку, словно маятник – туда-обратно, туда-обратно…
Эти эпизоды, плюс еще некоторые (среди них мой перевод в другую школу) вдохнули в Чарли жизнь.
А потом произошло нечто странное.
Едва я дописал сцену, как эмоции, связанные с воспоминаниями, стали испаряться. Я больше не чувствовал ни страха, ни боли, ни унижения. Облеченные в слова и доверенные бумаге, эмоции целиком и полностью стали принадлежать Чарли. Ко мне они уже не имели отношения.
Аллюзия на подобное явление есть в статье Фрэнсиса Скотта Фицджеральда; если не ошибаюсь, статья называется «Осторожно: стекло!»[32]. Фицджеральд говорит о писателе, который держит незаряженное ружье и предполагает, будто он сам, отдавший работе часть себя, теперь наконец-то расстрелял все свои патроны. Он говорит о нулевом балансе счета из банка эмоций. Цена сотворения жизнеспособных персонажей – опустошенность автора.
От этой мысли мне было неуютно, тем более что ее подтверждал и мой личный опыт. Впрочем, я утешался вот каким соображением: самим процессом работы, самим фактом открытости для новых эмоций писатель пополняет счет в банке памяти.
Остановлюсь на поездке в заведение, которое в романе фигурирует как «Специальная лечебница и государственная школа „Уоррен“».
Внезапно я понял: то, без чего обходится рассказ, непременно должно появиться в романе – ведь Чарли-гений озабочен своим будущим не меньше, чем своим прошлым.
В конце отчета № 15 Чарли говорит Немюру:
«– Мне нужно узнать все, пока я еще в состоянии влиять на ход событий. Каковы были ваши дальнейшие планы?»
Немюр пожимает плечами.
«– Фонд устроил все так, что тебя отослали бы в „Уоррен“».
Удрученный Чарли решает сам съездить в «специальную лечебницу». На вопрос Немюра, зачем ему это надо, Чарли говорит:
«– Мне хочется узнать, что произойдет со мной, пока я еще могу что-то изменить. Пожалуйста, организуйте мне такое посещение, и чем скорее, тем лучше».
Пока Чарли этого не сказал, мне самому идея и в голову не приходила. В плане работы она у меня не значилась. Но вот мой персонаж захотел выяснить, что ему уготовано; следовательно, это нужно знать и мне.
Поскольку я никогда не бывал в интернатах (которые ныне зовутся заведениями для лиц с проблемами развития) и толком ничего о таковых не знал, я взялся писать письма. Адресовал я их администрации нескольких интернатов; объяснил свои цели и испросил разрешения на визит.
Скоро пришло приглашение. В интернате я провел целый день. А потом написал соответствующую сцену.
«14 июля
День для поездки в Уоррен я выбрал явно неудачный – серый и дождливый, – и этим отчасти объясняется тяжелый осадок, с которым связаны воспоминания о нем».
Далее следует семистраничное описание (отчет № 16).
Визит Чарли в «Уоррен» – это мои собственные эмоции, мои впечатления. Люди, которых встретил Чарли, сцены, которым стал свидетелем, – все это я видел сам. Чарли знакомится с Уинслоу, молодым ведущим психологом. У мистера Уинслоу усталые глаза, но в них читаются воля и решительность. Еще есть добрая, чуткая завотделением; у этой женщины вся левая сторона лица обезображена багровым родимым пятном. Есть заика – учитель труда в классе глухонемых (он их называет «мои тихони») и директриса, заботливая, как мать.
Но больше всего меня потрясла вот какая сцена: один из «взрослых мальчиков» баюкал другого, явно старшего по возрасту, но имеющего более серьезные проблемы. Размышляя за Чарли, каково будет ходить по этим коридорам в качестве пациента, я придал ему свои чувства.
«Отчет № 16
…я попытался представить, каково будет ходить по его коридорам в качестве пациента, стоять в очереди в классную комнату в компании себе подобных. Может быть, я стану одним из тех, кто везет своего собрата по несчастью в инвалидной коляске, или ведет кого-то за руку, или баюкает на коленях маленького мальчика…»
Уинслоу признается:
«– Можно было бы нанять и психиатра, но на те же деньги я держу двух психологов – людей, которые не боятся отдать нашим пациентам частицу самого себя.
– Что вы имеет в виду под „частицей самого себя“?
Сквозь усталость Уинслоу мелькнуло раздражение, и в голосе появились недовольные нотки.
– Масса людей дает нам деньги или оборудование, но мало кто способен отдать время и чувства. Вот что я имею в виду!
Он показал на пустую детскую бутылочку, стоящую на книжной полке. Я сказал, что уже обратил на нее внимание.
– Так вот, многие ли из ваших знакомых готовы взять на руки взрослого мужчину и кормить его из этой самой бутылочки, рискуя оказаться при этом обделанными с ног до головы?
Я вел машину в Нью-Йорк, и ощущение холодной серости вокруг меня дополнилось внутренней отрешенностью от всего… Может быть, и я вернусь сюда и проведу в Уоррене остаток жизни. В ожидании…»
Вот это я и имею в виду, говоря о пополнении счета в банке памяти. Я посетил заведение для умственно отсталых, пообщался с людьми, получил эмоциональную встряску – и передал все это Чарли. Теперь это его голос, его мысли, его чувства. Мне они больше не принадлежат, даром что я был первым.
Работа шла медленнее, чем я ожидал. Лишь через год я счел возможным отправить рукопись издателю. И все-таки в сроки я уложился и романом был доволен.
Чего не скажешь об издателе.
Не стану называть его имени; замечу только, что ныне этот человек уже не издатель и не редактор. Он – литагент, причем весьма известный.
Рукопись он вернул с пометкой: «Не могу принять в таком виде». Ему казалось, что напрасно я вообще затеял переделку рассказа в роман; рассказ-де был выдающийся, и, конечно, многие плюсы в романе сохранились. Но автор не добавил элементов, способных придать произведению новое измерение. Нашлись и другие поводы для критики. Например, сцены с сестрой Чарли и некоторые его сны, по мнению издателя, «слишком резки для заявленного жанра и могут вызвать негативные эмоции». Вдобавок издатель сетовал на недостаточно сильную конфронтацию между Чарли и профессорами. Уверял: нужна реальная дуэль, без нее читатель будет разочарован. А еще плохо, что нет дополнительной сюжетной линии – мелодраматической. Почему бы Чарли и лаборанту Берту не посоперничать за благосклонность Алисы Кинниан?
Если в двух словах – издатель предлагал переписать роман от начала до конца, превратить его в любовный треугольник, совмещенный с дуэлью «герой против злодея».
А самое скверное – он считал, что роман надо сократить. Повырезать все лишнее.
Дежавю.
К счастью, опыт общения с Хорасом Голдом – читатель помнит его соображения о том, как из недурной истории сделать историю блестящую: надо сохранить Чарли Гордону интеллект в полном объеме, женить его на Алисе, и пускай живут долго и счастливо и умрут в один день – так вот, опыт общения с Голдом укрепил мою волю, дал силы защищать плоды моего труда.
Не стану распространяться о своем отчаянии – это непродуктивно.
Несколько недель я читал лекции будто в тумане. Я жаждал публикации, однако не собирался вносить дурацкие поправки. И вот я отер кровь с души и вернулся к работе.
Я займусь саморедактурой – однако изменения будут согласованы с Чарли. И с самим ходом повествования.
Глава 17
Любовь и варианты финалов
До определенного момента рисунок повествования представлял собой этакую «дугу» – восхождение Чарли к вершинам интеллекта и резкий спуск с оных. Пожалуй, решил я, теперь, когда рассказ перерос в роман, требуется вторая «дуга» – эмоциональная. Разумеется, не надо ставить ее на передний план – пускай остается на заднем; но она должна быть отчетливо видна. Ибо эта, вторая «дуга», явит новый конфликт – между Чарли и Алисой. Конфликт между двумя людьми – а не тремя! И никакой не любовный треугольник!
Начнется конфликт с романтического влечения из тех, что переживают юноши. Кстати, тут за эмоциями далеко ходить не надо – достаточно мне вспомнить собственную застенчивость и неловкие моменты, которые она провоцировала всего несколько лет назад. И наверняка мои воспоминания найдут отклик у большинства молодых людей, только-только пробуждающихся для любви.
Итак, сцена, когда Чарли ведет Алису на концерт. Чарли не уверен в себе. Вот его ощущения:
«Не знаю, чего она ждала от меня. Как далеко все это было от чистых линий науки и процесса систематического накопления знаний! Я твердил себе, что вспотевшие ладони, тяжесть в груди, желание обнять ее – всего лишь биохимические реакции… Обнять ее или нет? Желает она этого или нет? Рассердится она или нет? Я сознавал, что веду себя как мальчишка, и это раздражало меня».
Алиса не давала Чарли выразить нежные чувства; с учетом ее реакции на неловкие попытки Чарли я написал новую сцену, где раскрыл эмоциональные взаимоотношения этих двоих.
«– Не в том дело… Случилось так, что я – первая женщина на твоем пути. Именно как женщина. Я была твоим учителем, то есть человеком, к которому обращаются за помощью и советом, и было бы странно, если бы ты не влюбился в меня. Посмотри на других женщин. Дай себе время.
– Ты хочешь сказать, что дети обязательно влюбляются в своих учителей, а эмоционально я еще ребенок?
– Не играй словами. Для меня ты совсем не ребенок.
– Эмоционально отсталый взрослый?
– Нет!
– Так что же я такое?
– Не дави на меня, Чарли. Я не знаю. Через несколько месяцев, а может и недель, ты станешь другим человеком. Может случиться, что тогда мы уже не сможем общаться на интеллектуальном уровне, а когда ты повзрослеешь эмоционально, просто не захочешь видеть меня. Чарли, мне нужно подумать и о себе. Поживем – увидим. Запасемся терпением».
Теперь-то я понимаю: бросившись с головой в работу, я трансформировал отчаяние, вызванное отвержением моего романа, в душевную смуту, которая постигла Чарли, когда Алиса дала ему понять, что его любовь – просто мальчишество.
Мне здорово полегчало: еще бы, я нашел верную интонацию и для этой сюжетной линии. Вместо любовного треугольника, так упорно навязываемого издателем, я вырастил конфликт из самóй истории.
За эмоциями я обратился к сравнительно недавним событиям – ухаживанию за Ореей и раннему этапу семейной жизни. Орея же, покуда я трудился над новым измерением для романа, произвела на свет нашу младшую дочь, Лесли Джоан. Это случилось в феврале 1964 года.
Тем временем Клифф Робертсон, рьяно взявшийся за полнометражный фильм по моему рассказу, одолевал меня просьбами: дайте, Дэн, прочесть рукопись романа. Я отнекивался – роман, мол, еще не готов. Клифф довольно часто летал из Нью-Йорка, где жил, в Голливуд и обратно. Почти каждый раз он звонил мне заранее и назначал встречу в аэропорту Детройта, приглашая, смотря по времени, на обед или на ужин.
В одну из таких встреч мы обсуждали игру Клиффа в телепостановке «Два мира Чарли Гордона». Я поведал о давлении Хораса Голда, о его требовании изменить финал для «Гэлекси мэгэзин», а также о том, как я горжусь собой, что не поддался.
– Знаете, Клифф, – сказал я, – этих «Стальных часов» я посмотрел несчитано и не припомню, чтобы хоть одна постановка заканчивалась пессимистично. Как вам удалось удержаться столь близко от оригинального финала?
Клифф удовлетворил мое любопытство.
Оказалось, и он сам, и сценарист хотели оставить все как в рассказе, а вот продюсеры, заодно со спонсором, утверждали, будто пессимистичная концовка не вписывается в формат часовых постановок. Изломав немало копий, они таки пришли к компромиссу. Вот каким был запланирован финал: Чарли, стоя на коленях над мышиной могилкой, вдруг тянется за толстым томом в синей обложке – Мильтоновым «Потерянным раем», книгой, которую он больше не в состоянии понять. Чарли/Клифф перелистывает несколько страниц, выражает лицом удивление, затем – восторг. Его губы шевелятся – он читает, из какового факта зрители должны сделать вывод о скором восстановлении интеллекта Чарли.
– Клифф, – перебил я, – я эту постановку смотрел. Там ничего подобного нет.
– А это потому, Дэн, что «Стальной час» идет в прямом эфире. Чарли просто не дал мне сфальшивить.
Далее Клифф пояснил: да, его проинструктировали – надо намекнуть на хэппи-энд. Но сам он находился под влиянием своего персонажа – столь сильным влиянием, что не мог намекать на всякую чушь. Клифф просто сидел в оцепенении, пока не истек пресловутый час и не появилась надпись «Конец эфира».
– Эти – продюсеры со спонсором – чуть меня не порвали! – поделился Клифф. – В жизни столько ругани в свой адрес не слышал. А угрозы! «Тебе конец!» «Не видать тебе телевидения как своих ушей!» и так далее, и тому подобное. А назавтра посыпались восторженные отзывы, да еще номинация на Эмми – и все изменилось. В результате я выкупил права на полнометражный фильм. Я – единственный владелец прав!
Клифф сообщил, что нанял молодого автора – он будет писать сценарий. Не желаю ли я его прочесть?
– Конечно желаю, – отвечал я, довольный отчетом об эфире.
С глубокомысленным видом Клифф откинулся на спинку стула.
– Вы ведь понимаете, Дэн, что в игровой полнометражке пессимистичный финал недопустим от слова «вообще»? Аудитория этого не потерпит.
Опять двадцать пять, подумал я.
Робертсон подался ко мне.
– Как вам такой вариант: Элджернон не умирает? Финальная сцена: Элджернон лежит в лабиринте будто мертвый…
Я оцепенел.
– Камера дает наплыв, – продолжал Клифф, – и фокус смещается на Элджернона. Он поднимает мордочку, шевелит усами, вскакивает и пускается бежать по лабиринту. Какая-никакая, а надежда есть, верно, Дэн?
– Клифф, избавьте меня от дальнейших подробностей.
Я отшвырнул салфетку и добавил:
– Роман еще в работе. Фильм – ваш. Поскольку влиять на финал у меня права нет, я не желаю иметь касательство и до всего остального.
Четыре месяца спустя, 5 июня 1964 года, издатель написал, что не станет публиковать вторую, доработанную версию «Цветов», ибо я так и не решил поставленные им проблемы. Он предложил мне попытать счастья с продажей текста какому-нибудь издательству, которое печатает дешевые книжки в мягких обложках – тогда у меня будут деньги, чтобы вернуть аванс. «Если не получится, мы обсудим другой, минимально болезненный для мистера Киза способ возвращения суммы в $650», – великодушно добавил издатель.
Справившись с шоком, я подумал: ха, чего и ждать от такого субъекта! Разумеется, о бумажных обложках и речи идти не могло. Слишком много я вложил в «Цветы для Элджернона»; мой первый роман публика должна встретить по одежке – по солидному твердому переплету, то есть по показателю важности посыла и сигналу для серьезных критиков.
По-прежнему готовый обсуждать сюжетные ходы и поправки с издателем, которому по душе моя идея и способ подачи, я тем не менее решил отвлечься от «Цветов» и заняться другой книгой.
В тот же день я получил телеграмму от Клиффа Робертсона. Клифф просил прислать текст ему в Аликанте, что в Испании, а второй экземпляр – некоему У. Голдману в Нью-Йорк.
Я ответил только 8 июня 1964 года.
«Клифф, я получил вашу телеграмму, однако с сожалением вынужден сообщить, что книга не окончена. Понимаю: вам не терпится. Но, с учетом вашего особого отношения к Чарли, я выражаю уверенность, что вы не будете настойчивы в своем требовании прочесть неоконченный роман. Он так сильно изменился с нашей последней встречи, что, дай я его вам тогда и прочти вы его сейчас, вы бы просто не узнали текст. Эти два варианта несопоставимы еще и потому, что второй – много лучше. Берясь за переработку, я не представлял, насколько это окажется трудно. Я доволен промежуточным результатом, но не сочту роман законченным, пока мы с редактором, который займется публикацией, не сойдемся на том, что в тексте больше нечего менять, дописывать или сокращать. Как только это произойдет, я пришлю вам экземпляр рукописи. Надеюсь, результат вам понравится. Меня часто спрашивают, имею ли я отношение к постановке; я отвечаю: „Только к телеверсии“».
Мы с Робертсоном еще несколько раз пересекались в Детройте. Конец нашим встречам положил обещанный сценарий полнометражного фильма. Назывался он «Старый знакомый – Чарли Гордон».
Обложка была предусмотрительно оторвана, чтобы я не прочел имени сценариста.
«ЭКСПОЗИЦИЯ. СЪЕМКА ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ.
Камера показывает операционную в больнице: хирург, врачи, медсестры и т. д. Медсестра промокает тампоном вспотевший лоб хирурга. Словом, шаблонная сцена. Однако за секунду до вступительных титров камера надвигается на операционный стол.
И ЗРИТЕЛЬ ВИДИТ: пациент – белая мышь».
Лихо, подумал я и перевернул страницу.
Сценарий производил впечатление написанного компетентным и умным человеком. Но зачем он поменял имя героини – с Алисы на Диану? Зачем пишет «Charley» вместо «Charlie»? С какой тайной целью фабричный босс столько времени проводит в поисках лимонных леденцов? Впрочем, это мелочи.
Были у меня и претензии посерьезнее. Например, Чарли делают операцию примерно в середине сценария объемом в 133 страницы – то есть в середине фильма! Вдобавок сценарист страшится хоть немного отойти от рассказа; прямо-таки цепляется за рассказ. Никаких драматичных эквивалентов ментальным событиям в литературном произведении он не нашел. Зато изменил мой рисунок сюжета – мою «дугу». Заставил Чарли деградировать, затем подверг повторной операции, во второй раз дал надежду, но закончил крахом. Двугорбый верблюд какой-то получился.
Вспомнились слова Робертсона: мол, пессимистичный финал в полнометражном фильме недопустим. «Как вам такой вариант: Элджернон не умирает? Финальная сцена: Элджернон лежит в лабиринте будто мертвый, но вот камера приближается – и он поднимает мордочку, шевелит усами, вскакивает и пускается бежать по лабиринту?» Когда до финала оставалось три страницы, меня пробрала дрожь.
Ну конечно!
Вот оно: Чарли держит в ладони Элджернона – вполне себе живого, только «очень старого и очень усталого». Чарли подносит мышь к лицу.
«КРУПНЫЙ ПЛАН: Чарли и Элджернон, щека к щеке. Чарли улыбается. В глазах у него слезы. Камера начинает удаляться, сцена блекнет, звучит закадровая музыка – „Мелодия Чарли“».
Все в лучших голливудских традициях.
Робертсону я сказал, что сценарий – дрянь. Он ничего не ответил.
Много лет спустя, когда я питал иллюзию, будто могу писать не только романы, но и сценарии, мне попалась свежеизданная книжка «Приключения со сменой жанра»[33]. Автор – Уильям Голдман – давно уже вызывал мое восхищение.
Написал он не только двенадцать романов, среди которых «Парни с девчонками», «Принцесса-невеста» и «Марафонец», но еще и одиннадцать сценариев, в том числе «Маскарад», «Харпер», «Буч Кэссиди и Сандэнс Кид», «Вся президентская рать», «Марафонец» и «Мост слишком далеко». В оглавлении «Приключений сценариста» я обнаружил название «Чарли и Маскарад».
Что еще за черт?
Глава открывалась заявлением, что в конце 1963 года Клифф Робертсон втянул автора в киноиндустрию. Голдман к моменту знакомства с Робертсоном успел написать три романа, а четвертый был в работе. Робертсон уговорил его прочесть «Цветы для Элджернона» и, если книга «зацепит», написать сценарий.
Голдман согласился, даром что отродясь не писал сценариев. За «Цветы для Элджернона» он засел, едва Робертсон откланялся; счел рассказ «выдающимся произведением».
Затем, сообразив, что не представляет, с какого конца взяться за сценарий, Голдман метнулся в круглосуточный книжный магазин на Таймс-сквер (было два часа ночи) и отыскал книжку со словами на обложке «Справочник начинающего сценариста».
Далее Голдман описывает встречу с Робертсоном в Аликанте, возвращение в Нью-Йорк и продолжение работы над своим первым сценарием. Когда все было готово, он отправил текст Робертсону и стал ждать. Чего дождался? Известия, что отстранен от проекта, а новый сценарий пишет Стирлинг Силлифант[34].
Это был настоящий болевой шок, признается Голдман. Никогда прежде его не увольняли! Робертсон даже не сообщил, что конкретно ему не понравилось. «Впрочем, если как следует подумать, – добавляет Голдман, – мой первый сценарий – просто тухлятина».
Тут-то я и вспомнил Робертсонову телеграмму из Испании с просьбой прислать роман некоему Голдману, который живет в Нью-Йорке. Вспомнил и финал: Чарли прижимает к щеке Элджернона и улыбается сквозь слезы. Заезженная дешевка, тупое клише. Выходит, я тоже приложил руку к увольнению Уильяма Голдмана – голливудского сценариста первой величины.
Что ж, Билл, извини.
Глава 18
Мы находим пристанище
Все еще оцепенелый после второго отказа, я отложил рукопись; я не прикасался к ней, пока один коллега, с которым я поделился своими печалями, не попросил разрешения прочесть «Цветы». Через несколько дней, возвращая рукопись, этот коллега сказал:
– По-моему, издатель неправ. Книга очень сильная. Хотя чего-то ей действительно недостает.
От этого комментария, допускающего двоякое толкование, я вздрогнул. Наверное, рот мой приоткрылся. Наверное, я уставился на коллегу, не в силах говорить. Все-таки поднявшись со стула, я вымучил нечто вроде: «Не представляю, чего там еще недостает. В любом случае, поздно вносить дополнения».
Затем, наедине с собой в кабинете, я долго переваривал комментарий. Коллега выразил свое мнение – никак не связанное с маркетинговыми нуждами или издательскими представлениями о читательских предпочтениях; ничуть не волновало его, как аудитория примет мой финал. Уже вечером, лежа в постели, я продолжал думать. Получалось, коллега намекал вот на что: я не раскрыл тему, не дотянул – возможно, самую малость. Неужели проворонил сюжетную линию? Какую именно?
Наутро я проснулся оттого, что в моем мозгу отчетливо прозвучала фраза: «Духовная дуга Чарли».
Ну конечно! Все стало на свои места. Изначально в тексте была только одна «дуга» – интеллектуальный рост, а затем спад. Развитие коэффициента интеллекта. С добавлением любовной истории возникла вторая «дуга» – эмоциональная; показатель коэффициента эмоций. А не хватало в романе третьей «дуги»; Чарли, моим попущением, не поднимался на вершину духа. Как знать, возможно, в будущем появится особый термин – «коэффициент духовности».
Требовалось проследить духовный рост Чарли – иными словами, построить третью «дугу».
Я вновь засел за работу. Наверное, думал я, только сумасшедшие по стольку раз переписывают да переделывают. А потом вспомнил мемуары Шервуда Андерсона – я же сам его цитирую студентам, которые не любят заниматься саморедактурой! Вот он, этот пассаж: «Редко когда я писал историю – не важно, длинную или короткую, – которую не понадобилось бы затем переписывать. Работа над отдельными рассказами заняла у меня десять, а то и двенадцать лет».
Точно так же получалось и с моими «Цветами». Пока коллеги путешествовали по Европе (стояло лето 1964 года), я торчал в Детройте, корпя над духовной «дугой» Чарли. Мне казалось, эпизод будет уместен сразу после осознания героем, какая ужасная судьба ему уготована.
Вот что я написал:
«Самый непонятный сеанс терапии в моей жизни. Штраус явно не ожидал этого и здорово разозлился.
То, что произошло (я не осмеливаюсь назвать это воспоминанием), больше всего походило на галлюцинацию. Не буду пытаться объяснить или интерпретировать этот случай, просто опишу его».
Даром что я отталкивался от собственного опыта, от сеансов психоанализа, которые имели место в моей жизни, – образы и мысли в этом эпизоде не мои. Они исходят от Чарли – ожившего моими усилиями. Насколько я могу судить, духовный опыт целиком принадлежит Чарли.
«Из стен и потолка исходит голубовато-белое сияние… оно собирается в мерцающий шар… Висит в воздухе… Свет… Он впивается в глаза… в мозг… все сверкает… Я плыву… нет, я расширяюсь… Я не смотрю вниз, но знаю, что лежу на кушетке. Что это – галлюцинация?
– Чарли, что с тобой?
Не это ли описывают в своих сочинениях мистики? Я слушаю голос Штрауса, но не хочу отвечать. Меня раздражает его присутствие. Не буду обращать на него внимания. Успокойся и дай этому, чем бы оно ни было, наполнить меня светом, поглотить меня…»
Это Чарли сливается с Космосом.
«Я лечу вверх, словно подхваченный потоком теплого воздуха листочек. Ускоряясь, атомы моего тела разлетаются в разные стороны. Я становлюсь легче и больше… больше… Взрываюсь и превращаюсь в солнце. Я – расширяющаяся вселенная, всплывающая в спокойном море.
Вот-вот я прорву оболочку существования, словно рыба, выпрыгивающая на поверхность океана, но тут начинаю чувствовать, как что-то тянет меня вниз. Я лежу и жду. Чарли не хочет, чтобы я раздвинул занавес мозга. Чарли не желает знать, что скрывается за ним.
Неужели он боится увидеть Бога? Или он боится не увидеть НИЧЕГО?»
В процессе кружения и падения, в процессе ужимания до пределов собственного «я» Чарли видит Мандалу – «многолепестковый цветок – кружащийся лотос (он плавает неподалеку от входа в бессознательность)». После сеанса Штраус говорит:
«– Хватит на сегодня».
А Чарли отвечает:
«– Да, хватит, и не только на сегодня. Навсегда».
Чарли уходит. Его мысли – о платоновской пещере: «Платоновы слова скалятся на меня из теней, что отбрасывает пресловутое пламя… люди в пещере сказали бы, что Чарли поднялся к свету и вновь спустился, оставаясь слеп…»
Эту сцену я заранее не намечал. Я пустил ее на самотек – отдав своему персонажу частицу себя, задействовав собственный разрыв с психоанализом. И сцена разрослась. Получилась не одна только духовная «дуга». Получилось слияние Чарли с Космосом.
Отредактированный роман был отвергнут еще двумя ведущими издателями, причем один отказ я получил в последний день 1964 года:
«…Автор замахнулся на весьма непростую идею; безусловно, это смело с его стороны, но, увы, нет ощущения, что удалось раскрыть заявленный посыл, сиречь – подвиг главного героя, который в заданных обстоятельствах стоит до конца. Именно высота замысла и требует совершенно особенного воплощения – а его и нет. К сожалению, больше мне нечем ободрить автора».
Второй отказ пришел в марте 1965 года.
«Примите мои извинения. Я столь долго не возвращал рукопись „Цветов для Элджернона“ за авторством Дэниела Киза исключительно потому, что книга захватила меня, и мне требовалось время, чтобы улеглись эмоции… Вынужден сообщить, что автор со своим текстом промахнулся буквально самую малость. Скажу больше: я не уверен, что поступаю правильно, отказываясь от романа, и буду счастлив прочесть любую другую вещь мистера Киза, если он не связан обязательствами с другими издателями».
Очень лестно; однако на сердце с каждым отказом делалось все тяжелее. Словно от моего эго (а заодно и от целеустремленности вместе с надеждой) откалывали по щепочке.
Контракт на чтение лекций в Университете Уэйна истекал будущей весной. Если к тому времени я не опубликую книгу, придется мне бороться за ученую степень, чтобы разрешили преподавать в высших учебных заведениях. Для преподавателя на литфаке опубликованное произведение приравнивалось к защищенной диссертации. Поэтому в моем случае вопрос стоял ребром: публикация или погибель.
Теперь я уже и в себе сомневался: смогу ли я писать, будучи столько раз отвергнутым издателями? Три года я трансформировал рассказ в роман – и, похоже, время ушло псу под хвост.
А если публикация мне вообще не светит? Хотя я, в отличие от Эмили Дикинсон, не писал «в стол», мне казалось, «Цветы» именно «в столе» и завянут. И никто их не прочтет.
– Ладно, – сказал я себе. – Пойдем дальше. С этой работой покончено.
И я пошел – прямо по Стейт-стрит, в Университет Уэйна. Тут-то и случилось нечто непредвиденное.
Впрочем, не совсем. Я хронически недосыпал; я был подавлен – стоит ли удивляться, что уже на подступах к университетскому зданию меня прошиб холодный пот и кровь бросилась в голову? Очень кстати рядом оказался фонарный столб – не дал мне упасть. Вот, значит, каков он – сердечный приступ; а то даже и инфаркт. Вот какова смерть. Вот как все закончится… Для меня… Для моей книги…
Прежде, чем сознание погрузилось в полный мрак, успела мелькнуть мысль. Со стыдом признаюсь, что мысль была не о жене, не о детях, не о финале моей жизни.
Помню, как произнес вслух:
– Хвала Господу, я закончил роман!
Очнулся я в забегаловке. Какой-то добрый самаритянин приволок туда мое бесчувственное тело. В мозгу всплыла фраза, которую я полагал для себя последней, – и я понял, чтó было самым важным в моей жизни. Не публикация; не слава, не деньги, не семья – а завершение книги, начатой столь дерзновенно.
Даже если никто ее не прочтет, я свое дело сделал.
А еще я отныне знал: я буду писать книги. Писать, и переписывать, и перерабатывать, покуда жив. Не помню, о чем я в тот день вещал в аудитории, зато помню, что на душе у меня было легко и спокойно. Я заглянул в лицо смерти; по крайней мере, так мне казалось. Я увидел себя со стороны и с высоты – и открыл, что могу именоваться писателем-романистом.
Через месяц я получил известие: Дэн Уикенден из «Харкорта» звонил и сказал, что издательство намерено купить «Цветы для Элджернона». Я ушам не поверил. Но за известием последовала записка следующего содержания: «Настоящим имею удовольствие официально пригласить Вас в „Харкорт, Брейс и Уорлд инк.“ и сообщить, как я счастлив, что именно мне поручено быть редактором Вашего оригинального, захватывающего и трогательного дебютного романа».
Мои чувства поймет любой, кто побывал в шкуре начинающего романиста. Меня швырнуло из отчаяния прямо в экзальтацию; меня выхватило из темного ущелья и вознесло на вершину; мои слезы сменились смехом. Все произошло так быстро, что голова закружилась. Я испугался – а если это только сон? Если он рассеется с первыми рассветными лучами?
Но это был не сон.
По контракту, доработанную рукопись следовало предъявить не позднее 1 сентября 1965 года. Доработанную? Ну а как иначе?
Я ничего не имел против доработок, если только…
Уикенден просил сократить текст. «Глаз спотыкается о ранние, написанные до операции отчеты Чарли, а также о те, что следуют непосредственно за операцией – отчасти потому, что неправильные орфография и грамматика трудны для восприятия, отчасти же… когда результаты операции начинают сказываться, отчеты становятся в некотором роде лишними… Если бы Вы согласились сократить фрагмент между 28-й и 38-й страницами, это послужило бы к пользе романа».
Вырезать десять страниц? Да без проблем!
Далее Уикенден предложил вот какое изменение. «Как насчет переставить поездку в Уоррен? Мне думается, она должна произойти несколько раньше, когда Чарли еще не знает наверняка, что именно в Уоррене он закончит свои дни. По-моему, этот эпизод отлично ляжет на страницу 236, сразу за просьбой Чарли о посещении Уоррена».
Я стал просматривать рукопись – и остолбенел. Дэн Уикенден предлагал переставить эпизод именно туда, куда я сам изначально его поместил. Я изменил решение; почему – не помню. Но какое редакторское чутье! Уж наверное, прикидывал я, этот Уикенден сам балуется крупными литературными формами.
«Пожалуйста, имейте в виду, – добавлял в письме Уикенден, – что мои предложения – только предложения, не более; если какое-либо из них, а то и все они разом, Вы сочтете ошибочными – не принимайте их. Мы ни в коем случае не хотим принуждать Вас к тому, что Вам не по нутру».
Словом, Элджернон, Чарли и я наконец-то обрели пристанище.
Часть пятая
Постпубликационная депрессия
Глава 19
Ложная скромность
Мне казалось, цель близка. Я полагал, принятие рукописи издателем есть награда на выходе из лабиринта, и писателю отныне суждено купаться в славе. Я снова ошибся. Писатель, пока пройдет лабиринт, не раз угодит в тупик, не раз будет вынужден вернуться к точке отсчета. За мгновения экзальтации наступает расплата – месяцы отчаяния.
В бумагах у меня покоилось уведомление – вернуть первому издателю 650 долларов. Мало того: я выяснил, что не получу аванс от «Харкорта», пока рукопись не будет полностью одобрена редактором и юристом. Это означало, что мой текст с максимальной дотошностью проверят на предмет клеветы, нарушения авторских прав и прочих юридических закорючек, о которых в контрактах обычно сообщается мелким шрифтом. Если юрист сочтет, что книгу публиковать нельзя, с меня стрясут и этот аванс.
Предстояла уйма работы. Издательскому отделу рекламы требовалась моя биография заодно со списком известных авторов, согласных прочесть сигнальный экземпляр и отозваться о нем в выражениях, годных для привлечения аудитории. Сама мысль об этом мне претила, да и по сей день претит.
А еще рекламный отдел настоятельно попросил список «селебрити» – лиц, формирующих общественное мнение, – дабы они своими комментариями создавали у потенциальных читателей положительный настрой, да поактивнее.
К сожалению, я знал лишь одно подходящее «лицо» – в университете Уэйна, на кафедре журналистики, читал лекции сотрудник «Детройт ньюс», автор книжной колонки. Мы с ним переговорили, и он меня заверил: пусть издатель присылает роман, а уж рецензия за ним не заржавеет.
То было начало.
Что случилось потом? Я получил гранки – последний шанс внести изменения перед версткой. Окажись изменений слишком много – придется оплачивать их из своего кармана. Не беда! Мне ведь надо, чтобы мой труд вышел с минимумом ошибок.
Тогда-то я и узнал, что гранки под грифом «Невычитанное» шлют могущественным рецензентам – например, в «Бюллетень Вирджинии Киркус», или в «Лайбрери джорнал», или в «Паблишерз уикли», причем делается это месяца за три до публикации. Рецензиями уважаемых книжных обозрений затем руководствуются библиотеки и книжные магазины – как независимые, так и крупные сетевики. Рецензии вдобавок влияют на обозревателей из обычных газет и журналов, каковые обозреватели строчат свои колонки не прежде, чем книга появится в продаже. Выходило, что предпубликационные рецензии – это первая информация о книге, задающая тон всем последующим отзывам.
Месяца за два до публикации я получил первый намек: что-то неладно. Коллега с кафедры журналистики отловил меня в университетском коридоре.
– Послушайте, Дэн, ваш издатель прислал мне гранки «Цветов для Элджернона». Я их не читал – по-моему, это неэтично. Мы же с вами вместе работаем. Я передал гранки одному приятелю, его зовут Фил Томас, он из Ассошиэйтед Пресс. Сам пишет рассказы. Фил согласился прочесть ваш роман.
Я, конечно, сказал «спасибо» – но под ложечкой противно засосало. Почему он сам не стал читать роман? Что его отпугнуло? Я направился в библиотеку, в отдел периодики, и попросил последний выпуск «Бюллетеня Вирджинии Киркус». Мне вручили номер от 1 января 1966 года. С искомой рецензией.
«ЦВЕТЫ ДЛЯ ЭЛДЖЕРНОНА
Для любителей фантастики этот рассказ – в своем оригинальном виде – всегда стоял особняком и претендовал на классику, годную, чтобы „обращать в свою веру“ тех, кто предпочитает другие литературные жанры. С прискорбием сообщаем: рассказ переделали в роман, и, того и гляди, снимут по нему фильм. Да, разумеется, идея остается уникальной… Но сколько фрейдистской мути затопило страницы! Сколько добавилось сцен, будто специально написанных для экранизации в Голливуде! Емкое, лаконичное произведение подверглось бастардизации…»
Я метнулся в уборную, где меня стошнило. Депрессии столь глубокой я за собой не припомню. Не знаю, как в тот день дотянул до вечера. Стало понятно, почему коллега не пожелал писать рецензию. Разумеется, он читал «Киркус»! А тамошний рецензент – мой самый первый рецензент! – оправдал мои страхи – те, что гнездились во мне, когда я еще только примеривался к роману. Как я вообще посмел покуситься на классику? Шесть лет, значит, я не душу вкладывал, а бастардизацией занимался?
До сих пор могу посекундно восстановить в памяти свое тогдашнее отчаяние: я ведь его не только разумом понял – я его нутром прочувствовал. Боль никуда не делась. Однако достаточно. Это надо просто отпустить.
Предстояло еще целых три недели ожидания второй предпубликационной рецензии. Вот что написал «Паблишерз уикли»:
«„ЦВЕТЫ ДЛЯ ЭЛДЖЕРНОНА“ – потрясающе оригинальный дебютный роман…»
Похвалы последовали и от «Лайбрери джорнал»:
«Захватывающий дебютный роман, необычайно самобытный. Без сомнения, он будет пользоваться популярностью еще долгие, долгие годы… Весьма рекомендуем приобрести книгу».
«Нью-Йорк таймс» в еженедельном приложении «Книги нашего времени» опубликовал объемную рецензию весьма уважаемого литературного критика, Элиота Фремонт-Смита. Привожу начало и конец этой рецензии.
«ПОСЫЛ И ЛАБИРИНТ
Элджернон – это мышь, а цветы предназначены для его могилки. Вот я и объяснил название, которое, быть может, взвинтило ваши нервы, уважаемый читатель. А вот как объяснить любовь Дэниела Киза к проблемам?… Лабиринт здесь еще и чисто технический – мы имеем целую коллекцию небольших, но очень крепких орешков, которые по зубам далеко не всякому писателю. Сам факт, что лабиринт с его сюрпризцами сложился в роман, доказывает мастерство мистера Киза. Перед нами разворачивается действо… фабула убедительная, напряжение нарастает с каждой страницей, посыл цепляет – но вы не будете спотыкаться здесь о развесистую сентиментальщину… Умение, продемонстрированное автором, поистине завораживает… Мистер Киз ориентируется в своем лабиринте не хуже, чем Элджернон и Чарли, что само по себе удивительно… И трогательно… ибо как иначе объяснить слезы, которые наворачиваются на глаза в финале?»
Не знаю, сколько раз я перечитал рецензию. И да – слезы навернулись мне на глаза. До сих пор комок подкатывает к горлу, стоит только подумать о рецензии.
Спасибо вам, мистер Элиот Фремонт-Смит – где бы вы ни находились.
С тех пор «Цветы» получили сотни рецензий – все до единой положительные. Лишь первая, в «Бюллетене Вирджинии Киркус», была отрицательной. Почему же до сих пор от нее тошно? Вот бы забыть о страданиях, что сопровождали родовые муки! Именно их – а не вульгарный процесс бастардизации!
Возможно, теперешний перенос эмоций на бумагу поспособствует избавлению от боли или, по крайней мере, умерит ее. Конечно, мне не следовало так переживать. Сейчас я гораздо спокойнее отношусь к рецензиям – понимаю разумом, чего они стоят. И все же одно дело – разум, и совсем другое – чувства.
Время от времени я зачитываю своим студентам тургеневское эссе «Услышишь суд глупца», название для которого Тургенев взял из сонета Пушкина «Поэту»:
Хорошо сказано; а попробуй-ка так жить! За бессмертными словами – боль и разочарование. Не иначе, и Тургенев натерпелся от рецензентов.
В тот же день, когда вышла рецензия в «Нью-Йорк таймс», мне позвонил Клифф Робертсон и сообщил: он только что записал интервью для программы Мерва Гриффина, где представил мой роман и аннонсировал свою киноверсию. В Детройте этот выпуск вышел в эфир только через три недели – и совершенно случайно совпал с крайне лестным отзывом моего коллеги, Фила Томаса, каковой отзыв опубликовала «Детройт ньюс».
«Вы полюбите Чарли Гордона до надрыва души», – вот как начал Фил Томас.
Чего еще желать автору?
Пожалуй, только одного.
Донельзя гордый своим детищем, я поехал в торговый центр «Хадсонз», что в центре Детройта, и направил стопы прямиком в книжный отдел. Там, напустив на себя максимальную беззаботность, я принялся искать свою книгу.
«Цветов» не было. Ни единого экземпляра.
Тогда я представился менеджеру по закупкам. Тот изобразил лицом удивление – почему, дескать, торговый агент ему ничего не говорил? Уж он бы заказал несколько экземплярчиков; а теперь, увы, бум прошел, так что дергаться смысла нет.
Через некоторое время мне стали звонить друзья и коллеги – они так же безуспешно искали в магазинах «Цветы для Элджернона». Я, в свою очередь, принялся обзванивать магазины. Сердце падало, подступала тошнота. Знаю – проходил. Магазин «Даблдей», который работал от одноименного издательства и базировался в небоскребе «Фишер билдинг», оперативно реализовал аж целых три экземпляра; прочие книжные магазины вообще не удосужились заказать мой роман. Управляющие в один голос твердили: какая досада, что автор не поставил их в известность; чего ему стоило – он же местный, в Детройте живет!
Я пожаловался своему издателю:
– Какой прок от положительных рецензий и публичности, если книгу невозможно купить?
Ответ Дэна Уикендена врезался мне в память навечно. Привожу его в назидание писателям будущих времен.
– Дэн, только не говорите, будто не держите связь с книжными магазинами Детройта! Не говорите, что не заинтриговали их новым романом!
– А вот и не заинтриговал, – ответил я. – Неловко как-то себя рекламировать. И потом – разве этим не издатель должен заниматься?
– Дэн, это все ваша ложная скромность.
На всякий случай – может, кому пригодится – скажу: с тех пор я поддерживаю связь с книгопродавцами. Если в магазине обнаруживаются мои книги, я предлагаю подписать их. Продавцы обычно рады этому; я подмахиваю экземпляр, они клеят на обложку стикер «С АВТОГРАФОМ». Такие книги продаются лучше; вдобавок их практически никогда не возвращают издателям.
Словом, все, что нас не убивает, делает сильнее.
Глава 20
Когда писатели уподобляются святым угодникам?
После выхода романа (была весна 1966 года) я осмелел. Настолько, что разослал свое резюме в университеты, претендуя на должность, которая гарантировала бы мне в будущем зачисление в штат. На сей раз я получил целых три приглашения на собеседование. Одно из них, из университета Огайо в городе Атенс, казалось многообещающим.
Профессор Эдгар Ван, завкафедрой факультета английского языка и литературы, сказал мне:
– Прочел ваши «Цветы для Элджернона». Великолепная вещь. Предлагаю должность лектора – будете вести курс в рамках нашей программы «Писательское мастерство». При таком раскладе кафедра сможет включить вас в штат сразу, причем как профессора, а не как профессорского ассистента. Вам обязательно направят официальное приглашение – через несколько дней; я же хотел лично и сразу сообщить, что вы приняты на работу.
– Весьма польщен, профессор.
– Видите ли, я всегда считал, что изящную словесность должны преподавать настоящие писатели, а не всякие там эстеты от литературы и прочие критики. Однако, по моим наблюдениям, кафедры английского языка и литературы относятся к писателям примерно так же, как Церковь относится к святым угодникам.
– В смысле?
– Стараются не иметь с ними дела, покуда они живы.
Я согласился на предложение университета Огайо. С Ореей и девочками, Хиллари и Лесли, мы перебрались в Атенс. Это было летом 1966 года. Осенью начинался мой первый семестр.
На следующий день после переезда мне позвонил Уолтер Тевис, автор романа «Король бильярда», и сообщил, что рад приветствовать меня в Атенсе. Сам он с прошлого года тоже преподает литературу и писательское мастерство, так что мы теперь коллеги еще и по университету.
Наша личная встреча состоялась в ресторане; мы обменялись соображениями о писательском труде и пожалились друг другу на превратности писательского житья. Тевис сказал: хоть он родом из Кентукки, но всегда мечтал осесть в Нью-Йорке – это ведь самая середка литературного подиума. Он говорил о своих коротких рассказах, вынужденно проданных «глянцу» – журналам, которые печатаются на мелованной «глянцевой» бумаге, но по качеству прозы недалеко ушли от «макулатурных». «Короля бильярда» опубликовали еще в 1959-м, продолжал Тевис; а какой удачный получился фильм с Полом Ньюманом и Джеки Глисон!
Несмотря на успех, с горечью отметил Тевис, журнал «Харперс» отверг второй роман, «Человек, который упал на Землю», и пришлось Тевису продать текст издательству, которое занималось книжками в мягких обложках. С тех пор, признался мой новый друг, его как писателя «заклинило» – он не выдал ни единой строчки, даром что роман также был успешно экранизирован (с Дэвидом Боуи в роли инопланетянина) и высоко оценен.
Вот еще что сообщил Тевис: у них тут писательское сообщество. Сейчас все разъехались – лето как-никак; но через несколько недель вернутся. Я познакомлюсь с поэтом Холлсом Саммерсом, с писателем Джеком Мэтьюсом, который работает в жанре романа и короткого рассказа, а также с публицистом Норманом Шмидтом[35].
– Норм – парень бывалый, – добавил Тевис. – У него пара-тройка романов вышла под псевдонимом «Джеймс Норман». Он еще в тридцатые в Европе американские газеты представлял, комментатором для Испанского республиканского правительства работал. Он даже с Хемингуэем пересекался; на войне, где ж еще.
Я поблагодарил Уолтера – мы действительно очень тепло, очень приятно пообщались. Никогда еще мне не доводилось поговорить со своим братом-писателем. Зато я часто воображал себя в Париже двадцатых годов, среди авторов-экспатриантов, что проводят время в кафешантанах на Монмартре. Вот где, по моим представлениям, била ключом литературная жизнь!
В заданных обстоятельствах (1966 год, штат Огайо) приходилось довольствоваться тем, что предложил Уолтер. Но я не роптал. Среди писателей мне будет комфортно и жить, и преподавать, и творить – в этом я не сомневался.
Играя тем вечером с дочками, я поймал себя на том, что насвистываю популярный мотивчик: «О, когда вступают святые, Господи, как я хочу быть в их числе»[36].
Глава 21
«Чарли» в Голливуде
Первый тираж «Цветов для Элджернона» – 5000 экземпляров – разошелся в считаные дни. «Харкорт» срочно допечатал еще тысячу, затем еще тысячу, затем еще и еще. И все же с 1966 года и поныне книга ни разу не появлялась в твердой обложке. «Харкорт Брейс» переиздавало ее строго в серии «Современная классика».
Американская ассоциация писателей-фантастов присудила «Цветам» премию «Небьюла» как лучшему роману 1966 года; «Бэнтам букс» купило права на перепечатку для масс-маркета (опять же только в мягкой обложке).
Тем временем я подал заявку на членство сразу в две писательские колонии, чтобы будущим летом писать роман о радиационном заражении. Обе заявки были удовлетворены. Первые два месяца я провел в колонии Яддо, что в Саратога-Спрингс, штат Нью-Йорк, а третий месяц – в колонии Макдауэллов, что в Питерсборо, штат Нью-Гемпшир.
На второе, а может, третье утро в «Яддо», за завтраком, я наблюдал молодого человека, чей дебютный роман как раз готовился к публикации. Молодой человек выглядел совершенно раздавленным. Не ел толком, а бормотал что-то невнятное, низко склонившись над чашкой кофе. Лишь когда он повторил фразу в третий раз, мне удалось разобрать слова:
– Вирджиния Киркус назвала мой роман скабрезным…
Вспомнив собственное отчаяние после рецензии в «Бюллетене Вирджинии Киркус», я попытался утешить собрата по перу.
– Не берите в голову, – сказал я. – Не позволяйте всяким выбивать вас из колеи.
Вряд ли несчастный вообще меня расслышал. Он так и продолжал бормотать над кофе: «Киркус пишет, мой роман – скабрезный… Скабрезный!..»
Тот молодой человек оказался Робертом Стоуном; речь шла о романе «В зеркалах», который был экранизирован с Полом Ньюманом и Джоанн Вудворд в главных ролях. Позднее Стоун получил Национальную книжную премию за роман «Псы войны» (1975 год), а в финалисты этой премии выходил еще дважды – в 1982 и 1992 годах. В 1998 году Стоун вновь получил Национальную премию за роман «Дамасские ворота». Всякий раз, когда я читаю или слышу похвалу его произведению, мне вспоминается бормотание за завтраком в колонии «Яддо»: «Скабрезный! Киркус считает, что мой роман – скабрезный!»
В «Яддо» продолжилась моя работа над вторым романом – о молодых супругах, зараженных радиацией. Дописывал я уже в колонии Макдауэллов. Издательство «Харкорт Брейс» приняло мой роман и определило для него название – «Прикосновение»; публикация была назначена на будущий год.
А что же фильм Клиффа Робертсона? Немало выдающихся писателей заявляли словно в один голос: их тексты, их труды были буквально уничтожены экранизациями. Всем, кто связан с большой литературой, известно: как только Голливуд подписывает контракт, автор экранизируемой книги становится там персоной нон-грата. Единственный способ для автора избежать жесточайшего разочарования – «забрать гонорар и сделать ноги»; так говорят все пострадавшие.
Но я не мог бросить Элджернона и Чарли. Я к ним сердцем прикипел. Что с ними станется в мире кино? Что Робертсон вытворит с финалом? С тех пор, как я нелицеприятно высказался о сценарии Уильяма Голдмана, Робертсон будто в воду канул. Целый год от него не было вестей.
Вскоре после того, как «Бэнтам букс» выпустило «Цветы для Элджернона» в мягкой обложке, Клифф Робертсон посетил университет Огайо, где ему вручили награду за достижения в авиации. На своем личном самолетике Клифф приземлился в аэропорту Атенса; репортеры только и ждали, когда он высунется из кабины пилота. После многочисленных фотовспышек Клифф заметил меня и улыбнулся.
– Дэн, вы останетесь мной довольны. В «Чярли» я таки сохранил пессимистический финал.
Я сразу вспомнил его планы – чтобы Элджернон в заключительной сцене пошевелил усами, вскочил и бросился бежать по лабиринту в доказательство, что он живехонек. Но я промолчал.
Визит Робертсона предоставлял возможность сфотографироваться с ним; назавтра «Атенс мессенджер» и «Пост», университетская студенческая газета, пестрели снимками и изобиловали интервью. Кафедра биологии предоставила белую мышь, и фотографы вдоволь нащелкали и Робертсона с Элджерноновым двойником, и меня с переизданием «Цветов», только уже под названием «Чярли», со сценой из фильма на мягкой обложке – Клифф и Клэр Блум над водой.
Наутро мы с Робертсоном вместе позавтракали в ресторане отеля. Робертсон без умолку говорил о фильме. Гордился тем, что, как сопродюсер, осуществляет контроль над творческим процессом. Режиссера, Ральфа Нельсона, Клифф лично отправил в Канаду, на ЭКСПО-67 – изучать новые технологии в киноиндустрии. Далее, Клифф похвастался, что прием с полиэкраном, использованный в фильме, – его заслуга; он на этой инновации настоял. Саундтрек сочинил и исполнил сам Рави Шанкар, задействовав и свой знаменитый ситар, и другие струнные, как экзотические, так и широко известные, наряду со старинными и современными духовыми инструментами.
Лишь одно не удалось, посетовал Клифф. Еще в детройтском аэропорту Робертсон делился со мной соображениями насчет Элджернона – мол, он не умрет. Однако в ключевой сцене, на ладони у Чарли, Элджернон выглядит мертвым. Так вот, еще до выхода фильма Робертсон звонил режиссеру, Ральфу Нельсону, который тогда находился в Лондоне, и просил снять с максимально близкого расстояния ладонь – без разницы, чью – с живой белой мышью, которая шевелила бы усами. Потом эти кадры пошли бы в фильм.
– Погодите, Клифф. Вы же вчера сказали, что оставляете пессимистический финал!
Робертсон пожал плечами.
– А куда деваться, если Ральф мне крупный план так и не снял?
На берлинском кинофестивале «Чярли» назвали «Американским открытием 1968 года». Осенью прошел премьерный показ в Нью-Йорке. Помню, я занял позицию напротив кинотеатра «Баронет»; я видел, какая очередь выстроилась за билетами – выползала аж из-за угла, словно змея.
Вдохнув бродвейского воздуха, я пересек улицу, встал в хвост очереди и купил билет, как все.
И вот я в кинозале. Огни гаснут, звучит гнусавый шанкаровский ситар, великовозрастный Чарли раскачивается на детских качелях. Сразу нахлынуло то, давнее – «А что бы произошло, если?…».
Зачем они перенесли действие в Бостон? Чем им Нью-Йорк не угодил? Разочарование кольнуло, и пребольно: ведь я отдал Чарли воспоминания о Нью-Йорке – городе моего детства.
Отзывы были восторженные. В «Лонг-Айленд пресс» фильм назвали «динамичным», а финал охарактеризовали как «створаживающий кровь» и «обладающий глубоким подтекстом».
Выходило, что мой пессимизм сохранился и для экрана; что люди во всем мире получат именно мой посыл.
Первая награда поступила от издательства «Сколастик», которое публиковало рассказ «Цветы для Элджернона» в 1961, 1963, 1964, 1965 и 1967 годах. В 1968-м «Сколастик» присудила «Чярли» премию «Звонарь»[37] как лучшему фильму года.
В «Бэнтам букс» кому-то пришла светлая мысль: а роман-то обладает изрядным потенциалом для использования в сфере образования! Итогом стал пилотный проект «ЦВЕТЫ ДЛЯ ЭЛДЖЕРНОНА – ЧАРЛИ – БЭНТАМ БУКС/СИНЕРАМА ДЖОЙНТ ПРОМОУШН». Планировалось спонсировать предварительные показы для педагогов в тех городах, где затем пройдет премьера для всех желающих.
Первый такой просмотр имел место в Чикаго. Посетили его 450 учителей, и каждому был выдан комплект: экземпляр романа в мягкой обложке, методичка для работы над книгой с учениками и распечатка – обсуждение совместной деятельности Ральфом Нельсоном (режиссером и продюсером) и Стирлингом Силлифантом (сценаристом).
Клифф Робертсон явил себя публике и был встречен овациями; аплодировали ему стоя. Клифф же и рулил симпозиумом, последовавшим за демонстрацией фильма. Назавтра он делал то же самое в Милуоки, где специальный предварительный показ был организован для Национального совета преподавателей английского языка.
В Нью-Йорке и Лос-Анджелесе, где фильм уже стартовал, учителей приглашали на запланированные сеансы. Даром что в Нью-Йорке шла тогда преподавательская забастовка – фильм все-таки посмотрели около пяти сотен учителей из частных и приходских школ. Каждый из них также получил «комплект».
«Бэнтам букс» и «Синерама» продолжали устраивать предварительные показы в крупных городах США; в результате количество побывавших на сеансе преподавателей английского (считая с их семьями) достигло двадцати пяти тысяч человек. Понятно, что всем им было выдано и по экземпляру романа. Директор продаж держал меня в курсе событий. Вот что он писал: «Интерес и активность сейчас на пике».
Голливуд полнился слухами: Клифф Робертсон, мол, непременно будет выдвинут Киноакадемией как лучший актер.
Так и случилось. Клифф получил «Оскара».
Как и других писателей, чьи произведения были экранизированы, меня часто спрашивают: «Что вы думаете о фильме?» Вопрос из категории «неудобных»; попробуй, ответь честно и не предстань при этом неблагодарным занудой. Впрочем, одному студенту, который писал курсовую по теме «Экранизация литературных произведений», я все же ответил – в письменной форме.
Понятно, писал я, что совсем без изменений экранизация невозможна. Порой изменения даже идут произведению на пользу – раскрывают некий дополнительный посыл, усиливают воздействие на эмоции. Например, в романе Чарли, чтобы как-то справиться с потрясением от внутреннего роста, идет на Таймс-сквер, в кино; я сам так поступал. В фильме место действия перенесено в Бостон, и Чарли отправляется на автодром. Что и говорить – так гораздо нагляднее. Мысль о смятении чувств передана точно и при этом деликатно.
Затем, когда Чарли-гений в ночном кошмаре видит себя прежнего, ищущего выход из лабиринта гостиничных коридоров; тоже удачная режиссерская находка, дополненная великолепной работой оператора. Весь эпизод дополняет сцену из книги, в которой Чарли-гений обнаруживает, что прежний Чарли никуда не делся.
Однако фильм изобилует эпизодами, техническими приемами и сценами, по моему мнению, неуместными и играющими во вред моей истории. Например, я недоволен тем, как показано развитие отношений между Чарли и Алисой. Особенно мне претит сцена их прогулки по лесу, где использована замедленная съемка. В такой стилистике только рекламу шампуня или дезодоранта снимать.
Далее, напористость Чарли в отношении Алисы и тот факт, что Чарли примыкает к компании байкеров, которые носят черные косухи и употребляют наркотики. Мой персонаж – не такой, и точка. Принципиальный момент в романе: характер Чарли с ростом интеллекта не меняется. Чарли остается самим собой.
Перечисленные модные «примочки» – полиэкран, смена угла съемки – по-моему, просто дань новым трендам в кинематографе; их использовали из коммерческих соображений. Один из рецензентов отмечает, что в истории не столь глубокой и трогательной они, пожалуй, и были бы оправданными, а для истории Чарли Гордона совершенно не нужны.
Этому рецензенту вторит критик из «Лайф мэгэзин»: «Лучшие сцены – вроде той, где Чарли состязается с мышью в прохождении лабиринта – взяты из книги. Худшие – например, обличительная речь Чарли на медицинском симпозиуме – придуманы для фильма».
Фильм немало теряет, потому что развязка, по сути, вырезана. Вот Чарли осознает, что обречен, – и вот уже с окаменевшим лицом сидит на детских качелях; скачок слишком резкий, слишком многое создатели фильма «перепрыгнули». Робертсон говорил, что аудитория, по его личному мнению, не вынесет нравственных страданий за деградирующего Чарли. Я же считаю, что именно в них, в этих страданиях, и заключена основная мощь как рассказа, так и романа; недаром же «хребтом» обоих произведений стала эмоциональная «дуга»! Следовало и в фильме показать трагедию спуска с интеллектуальной вершины.
Нет, я не призываю съемочную группу неукоснительно следовать литературному произведению – однако изменения должны способствовать сохранению цельности произведения, а не модифицировать его ради коммерческого успеха.
Насчет актерской игры Клиффа Робертсона: по-моему, «Оскар» им вполне заслужен.
И все же признаюсь: я рад, что Ральф Нельсон не сыскал в Лондоне белую мышь, которая согласилась бы пошевелить усами.
Глава 22
Обреченный Бродвею
Семь лет спустя после премьеры фильма «Чярли» пришло письмо от Дэвида Роджерса. Этот автор сочинил по моему роману пьесу для любительских театров. Сейчас он от себя и от лица композитора выражал заинтересованность в том, чтобы сделать первоклассный мюзикл для большой сцены. Идея мне понравилась. Действительно, Чарли с Элджерноном не появлялись еще только в мюзикле.
Роджерс предложил идею композитору Чарлзу Страузу, автору мюзиклов-хитов вроде «До свидания, птичка», «Золотой мальчик» и «Аплодисменты». Близилась премьера его нового мюзикла, «Энни», так что Чарлз Страуз горел желанием взяться за «Цветы для Элджернона».
К слову, пьесу (для любительских театров) вот уже семь лет с успехом ставили в старших классах и драматических кружках по всей стране. Финансировать мюзикл вызвалась «Драмэтик паблишинг компани». Продюсер рассчитывал выпустить новое шоу к концу 1977 – началу 1978 года.
Я напомнил о Клиффе Робертсоне и его «праве первого отказа»; почему-то все были уверены, что Робертсон, не имея интереса в постановке мюзикла, не создаст и проблем.
Как бы не так.
Получив предложение «отказаться», Робертсон оспорил мои права на сделку. Понадобилось три года, чтобы дело рассмотрели в арбитражном суде Лос-Анджелеса.
Тем временем я, разбирая письма, которые читатели «Цветов для Элджернона» слали сотнями, обнаружил нехоженую тропу, приведшую меня впоследствии сразу к двум новым романам. А указала мне ее одна корреспондентка, врач-психиатр.
Она с коллегами проводила исследование: примеры аутоскопии в литературных произведениях (сейчас аутоскопию иногда называют внетелесными переживаниями или отстраненностью). Так вот, группа психиатров отметила, сколь часто в моем романе появляются эти самые примеры. Что имеется в виду, я сообразил; только не понял, почему применительно к «примерам» моя корреспондентка употребляет слово «многочисленные».
Тогда я стал перечитывать роман. К моему удивлению, примеров действительно нашлось изрядно.
Чарли-гению постоянно мерещится прежний Чарли. На концерте в Центральном парке, обняв Алису, Чарли замечает «юнца лет пятнадцати, притаившегося за деревом».
«Пока мы добирались до ее дома, у меня не выходил из головы этот парень и то, что на секунду я увидел нас его глазами». (В издании «Харкорт» это страница 101.)
«Алкоголь каким-то образом сломал барьеры, прятавшие прежнего Чарли Гордона в глубинах моего подсознания. Как я и подозревал, он ушел не навсегда. Ничто в нас не исчезает без следа. Операция прикрыла Чарли тонким слоем культуры и образования, но он остался. Он смотрит и ждет» (стр. 195).
«Я чувствую, что я – это не я. Я занял принадлежащее Чарли место и вышвырнул его оттуда, как меня самого выкинули из пекарни… Все, чего я хотел, доказать, что Чарли существовал в прошлом как личность и что именно этим оправдано мое собственное существование. Слова Немура, будто он создал меня, оскорбительны… Но я обнаружил, что Чарли существует и сейчас, во мне и вокруг меня» (стр. 201).
«На какой-то миг я все же почувствовал, что он смотрит – из темноты за окном, где я сам был несколько минут назад. Мгновенное переключение восприятия, и вот я уже там, вместо него, и смотрю на мужчину и женщину в объятиях друг друга.
Отчаянное усилие воли, и я снова с Фэй, а за окном – жадные глаза. Что ж, несчастный ублюдок, подумал я про себя, гляди. Плевать.
Он смотрел, и глаза его стали совсем круглыми» (стр. 209).
Если верить моей корреспондентке-психиатру, авторы, описывающие аутоскопию, делятся на две категории. Иногда (как в случае с Эрнстом Теодором Амадеем Гофманом) подобные пассажи говорят о душевном расстройстве. Иногда они – просто литературный прием. Корреспондентку мою крайне интересовало, к какой категории принадлежу я. Пришлось объяснять: никогда в жизни, мол, от тела не отделялся; в романе задействовал исключительно свое воображение, а если Чарли видит себя со стороны – значит, так надо для развития темы.
Однако столь частое появление аутоскопии в моих книгах подвигло меня штудировать специальную литературу. От статей о внетелесном опыте я перешел к статьям по смежным предметам и узнал немало занятного о двойниках (темных и обычных), об альтер-эго, о раздвоении личности и, наконец, о множественном расстройстве личности, которое сейчас называют еще диссоциативным расстройством личности.
Также я прочел несколько произведений, где фигурируют двойники: рассказ «Вильям Вильсон» Эдгара По, повесть «Двойник» Федора Достоевского, рассказ «Тайный сообщник» Джозефа Конрада. Разумеется, не обделил я вниманием и две истории из категории нон-фикшн, которые в свое время наделали шуму. Я имею в виду «Три лица Евы» и «Сибиллу»[38]. До меня дошло: никто раньше не писал романов об этом феномене.
Корреспондентка-психиатр посеяла зерна, и скоро проклюнулись ростки моего третьего романа, «Пятая Салли» – о разуме, который не в ладах с самим собой. Вот вам и еще одна «данность», или «donneé».
А вскоре я полетел в Лос-Анджелес, где мы с Клиффом Робертсоном два дня давали показания по делу об авторских правах на «Цветы для Элджернона». Через несколько недель пришло письмо с арбитражным решением.
«Дэниел Киз, далее именуемый ИСТЕЦ, обладая всеми правами по контракту от 18 августа 1961 года, волен передать любому лицу права на постановку музыкального спектакля по произведению „Цветы для Элджернона“, созданному единоличным интеллектуальным трудом ИСТЦА».
Ну а покуда я трудился над «Пятой Салли», поющий Чарли и танцующая белая мышь активно репетировали.
Сейчас вкратце опишу свои впечатления от первой аудиозаписи, которую мне прислали Роджерс и Страуз. Открывается спектакль простеньким «детским» напевчиком с соответствующими стишками: «Я сегодня встретил друга, а без друга было туго…»
По мере того, как растет интеллект Чарли, усложняются и тексты, и мелодии песен. На интеллектуальном пике звучит почти оперная ария под названием «Чарли». Затем, параллельно с интеллектуальной деградацией, идет упрощение песен, а завершается все речитативом «А я и вправду тебя любил».
Тексты песен и мелодии выступили в мюзикле эквивалентами моему литературному приему: в романе мы читаем речь Чарли – в мюзикле мы ее слышим.
Мюзикл – одноактный. Значит, на второй акт ни один «заяц» не проскочит. В финале грустный Чарли сидит у мышиной могилки.
Из-за тяжбы об авторских правах премьеру мюзикла отложили. Поскольку один из мюзиклов Чарлза Страуза столкнулся с проблемами в округе Колумбия (билеты плохо раскупались), Страуз перенес хит из «Чарли и Элджернона» в новое шоу. Хит назывался «Завтра»; он здорово повлиял на продажи и популярность.
В результате «неходовой» мюзикл «Энни» сам стал хитом.
Я не смог попасть на премьеру, которая состоялась в театре «Цитадель» канадского города Эдмонтон; мне вообще не удалось посетить первые несколько спектаклей. Впрочем, продюсеры слали мне обнадеживающие письма.
Сам же я посмотрел «Чарли и Элджернона» лишь в лондонском Вест-Энде, в театре Ее Величества. Зато это была премьера. Правда, давали британскую версию бродвейской постановки. Чарли играл молодой актер – популярный в Британии, но мне лично не известный. Пел и танцевал он сам, без дублеров.
Совершенно зачарованный, я наблюдал, с какой деликатностью совершается смена эмоционального настроя: печальные детские воспоминания о терзаниях отца и матери окрашиваются комизмом, когда Чарли с белой мышью исполняют на сцене почти водевильный танец. В одном эпизоде Элджернон резвится на плечах Чарли, одетого в черный свитер с высоким горлом. В другом Чарли отбивает чечетку, в то время как Элджернон нарезает вокруг него правильные круги, причем оба, человек и мышь, выхвачены из темноты каждый своим отдельным софитом. Это был коронный номер, на нем зал неизменно разражался аплодисментами.
Лондонская постановка удостоилась похвальных отзывов, однако с самого начала над ней висела туча. Дело в том, что премьерная неделя совпала с введением налога на добавленную стоимость – очень обременительного с точки зрения потребителей. Причем распространялся налог почти на все товары. Лондонцы спешно – пока цены не выросли – покупали холодильники, стиральные машины и автомобили. Им было не до театральных билетов.
В «Уолл-стрит джорнал» писали: «Лондонский театр… пребывает в глубокой финансовой дыре… нынешнее почти двукратное увеличение национального налога с продаж, известное как налог на добавленную стоимость, он же – НДС, взвинчивает цены на билеты и отпугивает потенциальную аудиторию. Вест-эндские продюсеры и актеры шокированы закрытием двух шоу, каждое из которых обещало стать хитом. Например, постановку „Цветы для Элджернона“ дали всего 29 раз».
Я тогда путешествовал по Англии с семьей; известие о том, что мюзикл снят, застало нас в Оксфорде. Мы поспешили в Лондон и успели как раз к прощальной вечеринке. Вместе с потрясенными актерами, вместе с подавленными осветителями, музыкантами, костюмерами – словом, всей театральной братией – мы пили из бумажных стаканчиков и прощались, едва не плача.
Через много лет я зашел за кулисы к тому самому актеру, что играл Чарли; это было уже в Нью-Йорке. Актер поведал мне, что Эндрю Ллойд Уэббер, увидев, как он танцует с мышью, предложил ему главную роль в своей новой постановке.
Мюзиклу «Энни» досталась песня Чарли, «Завтра».
Сам же поющий и танцующий Чарли – Майкл Кроуфорд – стал первым исполнителем роли Призрака Оперы.
Впрочем, продюсеров не покидала мысль о Бродвее. Новая американская адаптация романа для сцены получила и новое название – «Чарли и Элджернон» – с подзаголовком «Совсем особИный мюзикл». Спонсорами выступили: «Центр Кеннеди», театр Фишера, Изобел Робинс Конеки и «Фолджер театр груп». Стартовало шоу в Вашингтоне, округ Колумбия.
Роль Чарли исполнил П. Дж. Бенджамин; сказал, что посвящает мюзикл своей сестре и «всем особенным людям».
На ограниченное количество спектаклей, что прошли в Вашингтоне, отзывы были прекрасные. Из Вашингтона мюзикл отправился в Лонг-Бич, в театр «Терраса»; там продавали даже стоячие места. А потом, «по многочисленным просьбам зрителей», мюзикл вернулся в Вашингтон, но уже в театр Эйзенхауэра, рассчитанный на полторы тысячи мест.
Для «Нью-Йорк таймс» рецензию писал Мэл Гуссо. Цитирую:
«Материал, на первый взгляд совсем не подходящий для мюзикла… становится основой шоу, которое полностью завладевает нашими умами… во время титульной песни – саркастической, водевильно пародийной – расстроенный Чарли пускает мышь бегать по сцене – и что же? Возможно ли такое? Или глаза наши лгут? Словом, мышь танцует под музыку! Бодрая мелодия сменяется композицией „Лабиринт“ в духе Жака Бреля – этот сумбур призван показать замешательство Чарли, который никак не может найти выход… Элджернон – отдельная тема. Эта мышь уж точно заслужила сыр».
После такой рецензии мюзикл переместился на сцену театра Хелен Хейс, что на Бродвее. Все полагали, что постановку ждет бурный успех.
Первым тревожным звоночком стало известие, что одновременно с нашим мюзиклом стартует «Сорок вторая улица» Дэвида Меррика, шоу, основанное на фильме-хите 1933 года. Наши продюсеры узнали об этом случайно. Казалось, «Сорок вторая», со своей массированной рекламой, просто задавит наш скромный мюзикл.
Впрочем, надежда умирает последней… Как выразился один колумнист, «в „Чарли и Элджерноне“ коронный номер – танец человека и мыши; слухи о таких диковинах быстро распространяются, создавая ажиотаж».
Ежемесячное издание для театралов «Плейбилл» напечатало «титры»; согласно им, Элджернон играл самого себя, причем «прошел школу джазового танца и чечетки, а также курсы ориентирования в лабиринте». Сообщалось, что, услыхав новое название мюзикла, Элджернон стал аплодировать передними лапками, хотя «предпочел бы перечисление имен в той последовательности, в какой проводились операции».
Словом, Чарли с Элджерноном попали на Бродвей. Вот, гордый донельзя, я с семьей, родственниками и друзьями сижу в первом ряду. Гаснут огни, занавес ползет вверх под детский наивный мотивчик…
Тексты и мелодии композиций усложняются по принципу снежного кома. За «Лабиринтом» следует песня «В любое время» – печальный дуэт Чарли и Алисы, предвестие финала.
Что до музыкальной композиции «Чарли», знаменующей пик интеллектуального роста, – мне и не снилось, что такой надрыв возможен в мюзикле. Я думал, подобного трагизма достигают только оперные исполнители. Почти утонувший в музыке, я поймал себя на нелепом уповании: хоть бы в последний миг режиссер изменил финал! Заодно со всеми зрителями, я душой болел за Чарли: пусть не все будет у него отобрано! И пусть Элджернон живет.
На финальной песне «А я и вправду тебя любил» мои глаза – совершенно нежданно – наполняются слезами.
В заключительной сцене, у мышиной могилки, Чарли сидит при звенящем молчании зала. Занавес падает – и зал взрывается аплодисментами. Под овацию Чарли выходит на поклон с Элджерноном в руках. Гремят барабаны. Элджернон делает круг по сцене.
Восторженный рев. Аплодируют стоя.
Нет, нереально передать восторг и счастье театральной премьеры, особенно когда и герои, и сама история – твои, кровные.
Наконец зрители тянутся на выход, а мы, причастные – продюсеры, спонсоры, актеры, друзья, колумнисты, театральные критики – по традиции отправляемся отмечать премьеру в ресторане «У Сарди». Мы пируем в ожидании кульминации – таков ритуал. А кульминация – это рецензия в утренней «Нью-Йорк таймс», которая появляется в гранках к одиннадцати вечера. Мы не волнуемся – разве Мэл Гуссо уже не превознес «Чарли и Элджернона» в Вашингтоне для той же «Таймс», разве не сказал про мюзикл, что он «полностью завладевает нашими умами»?
Итак, входим. Сразу вспоминается провальная попытка «второактинга» на одной премьере – как давно это было! Тогда, помахивая чужим, оброненным театральным журналом, я вступил в заведение Сарди как большой – но только затем, чтобы посетить туалет. Сейчас ситуация другая. В ресторане «У Сарди» я нахожусь по праву. Сбылась моя мечта.
Через некоторое время чую неладное. Что-то такое возникло в воздухе; некий холодок. Народ начинает расходиться. Да в чем дело? Понятно. Газеты доставили. В груди защемило. Кто-то сунул мне «Нью-Йорк таймс». Вот она, рецензия Фрэнка Рича.
«Несмотря на заявленные нестандартность персонажей и множественные философские трюизмы, коих должно было хватить на дюжину гадательных печенюшек, мюзикл – самая что ни на есть заурядная, а временами даже и нервирующая развлекалка».
Либретто Дэвида Роджерса и тексты песен подверглись еще более жесткой критике:
«Мистер Роджерс подает своего умственно отсталого героя с предсказуемыми сантиментами… Взятая им тональность ничего общего не имеет с вдохновением; он пытается манипулировать зрительскими чувствами посредством мелодий, которые каждый из нас уже где-то когда-то слышал… Режиссерские приемы отдают нафталином, хореограф не напрягался – шоу катастрофически недостает цельности».
Далее Фрэнк Рич прошелся по музыке Чарлза Страуза: она, дескать, «громкая, но не зажигательная». Не догадываясь, что песня «Завтра» изначально была написана для Чарли, Рич констатировал:
«Отдельные композиции силятся переплюнуть эффект, который возымела песня „Завтра“ из мюзикла „Энни“ того же мистера Страуза».
Не понравились Ричу и декорации, да и само место действия – «уныло», «приземленно», «сплошная рутина» – вот какие эпитеты выбрал Рич.
Похвал удостоился только П. Дж. Бенджамин:
«Как только Чарли умнеет, симпатяга мистер Бенджамин начинает демонстрировать сладчайший тембр голоса и недюжинное умение очаровывать. Данные качества, пожалуй, оправдывают всю постановку».
Зато актрисе, исполнявшей роль Алисы, досталось от Рича на орехи: и голос у нее «тусклый», и «окрыленность» отсутствует.
В конце Рич добавил:
«Разумеется, я не забыл про Элджернона. Вполне симпатичный грызун. Недурно бьет чечетку. Но даже и его трагическая кончина, подогнанная к финалу мюзикла, оставила меня равнодушным».
И в заключении:
«Поистине, „Чарли и Элджернон“ не стоят пролитых над ними слез почтеннейшей публики».
Мы – я и мои гости – собираемся уходить. Заведение Сарди к этому моменту практически безлюдно. Все будто воды в рот набрали. Над обеденным залом, где официанты убирают почти нетронутые закуски и напитки, простерла крыла сама смерть – по крайней мере, такое у меня ощущение.
Усилиями продюсеров мюзикл идет еще тридцать дней. Он номинирован на премию Тони как лучшая музыкальная постановка. Увы – слишком поздно. Фрэнк Рич успел уничтожить «Чарли и Элджернона». И даже смерть маленькой белой мыши «оставила его равнодушным».
Ну, а чего я ожидал? Я ведь сам настаивал на трагическом финале – мне ли теперь жаловаться? В мозгу так и вертится строка последней песни: «Теперь уж точно конец».
Хотя, ясное дело, конца как такового просто не бывает.
Глава 23
А что было потом?
С семидесятых по девяностые я написал и издал еще несколько книг – и все это время телепродюсеры домогались меня как напрямую, так и через разнообразных агентов. Им хотелось получить права на телефильм «Цветы для Элджернона». Начиная с 1961 года, с того дня, как я подмахнул контракт с Клиффом Робертсоном на съемку полнометражного кинофильма, меня не оставляла уверенность, что права на телефильм принадлежат мне.
В каком бы контракте ни обнаружились слова «автор передает право на телепостановку такому-то лицу» – я требовал их вычеркнуть. Робертсон в свое время получил права на кинофильм практически даром. Но даже тогда, будучи молодым и плохо подкованным в юриспруденции, я понимал: агенты и всякие прочие уполномоченные с поверенными готовы буквально за гроши продать труд нашего брата писателя.
Вот почему я так упорно сохранял за собой права на телефильм.
Тем не менее некоторые известные импресарио вполне поддерживали Клиффа Робертсона – тоже считали, что прав на телефильм у меня нет. Я ведь подписывал контракт, когда не существовало ни телефильмов, ни телепрограммы «Фильмы недели». По специфическим законам индустрии развлечений, ставя подпись, я наверняка подразумевал (ключевое слово – «наверняка»), что оставляю за собой исключительно права на телепостановки.
Студия «Цитадел Интертейнмент» испросила моего согласия на съемки полнометражного телефильма; я обратился к Клиффу Робертсону на предмет «права первого отказа». Робертсон через поверенного заявил, что права принадлежат ему и в деле разрешения на съемки от меня, автора, ничего не зависит.
Через три года, с помощью «Цитадел интертейнмент», я вернулся в Беверли-Хиллз ради арбитражного разбирательства. Через десять лет после предыдущего разбирательства (которое касалось прав на мюзикл) я получил извещение:
«РЕШЕНИЕ АРБИТРА
Истец уполномочен демонстрировать, передавать права на драматизацию, а также использовать любыми другими способами произведение „Цветы для Элджернона“, созданное единоличным интеллектуальным трудом Истца, в соответствии с договором, заключенным со студией „Цитадел интертейнмент“.»
Дэвид Гинсберг, президент «Цитадел интертейнмент», в интервью журналу «Голливуд репортер» выразился следующим образом:
– Будучи не чужд юриспруденции, я верил, что мы получим права законным путем. Будучи не чужд творчеству, я мечтал заняться этим проектом – мечтал настолько горячо, что ничуть не сожалею о годах, потраченных на судебную тяжбу, которая разрешилась в нашу пользу.
Новый двухчасовой фильм, сохранивший оригинальное название, впоследствии был сочтен «Си-би-эс-ТВ» главным событием на телевидении по рейтингу Нильсена за февраль 2000 года. Мне очень понравился сценарий Джона Пилмейера, автора пьесы «Агнец Божий». А Мэтью Модайн, актер, выбранный на роль Чарли, вызывал мое восхищение еще с тех пор, как я увидел его в «Птахе» Алана Паркера. Основные съемки начались в апреле 1999 года – ровно через сорок лет после первой публикации рассказа в «Фэнтези энд сайенс фикшн».
К слову, роман «Цветы для Элджернона» никогда не попадал в список бестселлеров – просто потому, что продажи его растянулись на тридцать четыре с лишним года. И однако, пусть медленно, мои «Цветы» стали прорастать по всему миру. Так, издательство «Бэнтам букс» реализовало почти пять миллионов экземпляров в мягких обложках. «Цветы» подлежат обязательному изучению в школах любого типа на территории Соединенных Штатов.
В Японии продажи романа в твердой обложке (издательство «Хаякава паблишинг») достигли полутора миллионов экземпляров. В японских школах также изучают мой роман, причем и на японском языке, и на английском – дети учатся английскому на орфографических ошибках Чарли Гордона.
Роман издан на двадцати семи иностранных языках.
Все сорок лет, что минули с выхода рассказа, мне постоянно задают два вопроса: «Почему вы пишете книги?» и «Почему вы написали эту конкретную книгу?».
Помню, покойный Уолтер Тевис признался, что написал романы «Король бильярда», «Человек, который упал на Землю» и «Цвет денег» ради «славы, денег и любви красавиц». У меня причины другие; но как сформулировать ответ, чтобы он получился внятным и вразумительным? Пожалуй, настоящая книга и является попыткой ответить на вопрос «Почему?». Это – «Подводя итоги» от Дэниела Киза; Сомерсет Моэм их, итоги, тоже подводил.
Недавно мне достался совсем нежданный подарок – нечто связавшее меня с прошлым. И теперь я знаю, почему стал писателем.
В то утро, когда семидесятисемилетний Джон Гленн заодно с командой «Челленджера» и ведомством НАСА готовился к посадке шаттла на Землю, я готовился к Семнадцатой ежегодной конференции писателей, которая проходила всего в нескольких милях от мыса Канаверал, на космическом побережье США, во Флориде, а если точнее – в Коко-Бич. На моей совести был основной доклад мероприятия. Я корпел над докладом всю предыдущую ночь – и все-таки не сочинил эффектного финала. Удрученный и усталый, я сел завтракать. Тут-то и принесли пухлый конверт из коричневой бумаги.
В конверте, не сопровождаемые никакими пояснениями, обнаружились тридцать штук писем от школьников, которые прочли рассказ «Цветы для Элджернона» и пожелали выразить свои впечатления. Позднее я узнал, что все ребята были из выпускного класса средней школы, точнее, из двух параллельных классов для одаренных учащихся, и писали они в рамках соревнования. Я растрогался. Авторам трех лучших писем (их выбирали сами ребята) полностью оплатили поездку на писательскую конференцию – иными словами, право посидеть рядом со мной.
Дальнейшее получилось спонтанно. Уже на самой конференции, добравшись до конца доклада, я процитировал комментарий Уолтера Тевиса насчет «славы, денег и любви красавиц» – и стал читать вслух отрывки из писем, полученных всего за несколько часов до выступления.
«Уважаемый мистер Киз!
По примеру Чарли Гордона, вдохновившись его жаждой знаний, я тоже захотел получить все знания, какие только сумею. История Чарли очень быстро стала моим любимым литературным произведением. Я даже читал ее одному моему другу по телефону – так хотелось с ним поделиться… Мой друг слушал очень внимательно, не перебивал. Он вообще ни слова не говорил. Мне казалось, я его просто убаюкал. Прочитав последние слова… я спросил: „Почему ты молчишь?“ В трубке раздался всхлип, и сдавленным голосом мой друг произнес: „Никогда в жизни не слышал более трогательной истории“. Мы поговорили несколько минут, и мой друг признался, что страдал дислексией и знает, каково это, когда не умеешь делать то, что умеют все остальные. Еще он признался, что никому прежде об этом не рассказывал… Спасибо, что уделили мне время.
Э. Ф.»
«Уважаемый мистер Киз!
Я с детства была очень способной – получала самые высокие отметки, участвовала в олимпиадах и все такое, – однако принимала свои успехи и легкость, с какой давалась мне учеба, как должное. Я не понимала, что это – дар свыше. Ни разу не задумалась, как же мне повезло родиться умной. Так было, пока я не прочла Ваш рассказ „Цветы для Элджернона“. Он оказал огромное влияние на мою жизнь, и теперь я стала иначе относиться к окружающим. У меня словно глаза открылись. Раньше я не осознавала, до чего жестоким бывает наше общество к людям с ограниченными интеллектуальными возможностями.
Есть один человек… он живет по соседству с моей бабушкой. По будням он ездит мимо бабушкиного дома на велосипеде – он работает в питомнике у своего брата, – так вот, этот человек всегда останавливается поговорить с бабушкой, если только замечает ее на крыльце. Ему за сорок, но у него ум как у ребенка. Каждый раз он улыбается, машет рукой и радостно кричит: „Привет, Руфи!“ (Руфи – так зовут мою бабушку.)
Однажды он рассказал вот что: когда он работал в питомнике, на него рухнуло дерево высотой в 7 футов. Остальные работники только смеялись и показывали пальцами, вместо того чтобы помочь. Почти так же поступали с Чарли на фабрике – строили ему всякие каверзы, лишь бы позабавиться.
Я думаю, мистер Киз, Ваше произведение является очень важным вкладом в современную литературу. Оно дает толчок нашим умам, стимулирует изобрести какое-нибудь средство для помощи людям вроде Чарли, а еще заставляет нас прочувствовать его эмоции и влезть в его шкуру. По-моему, если бы каждый прочел „Цветы для Элджернона“, мы сумели бы построить общество, более приветливое и доброе к людям с отклонениями в умственном развитии. Большое Вам спасибо за восхитительную историю, которой Вы с нами поделились. В ожидании Ваших новых книг,
С. Б.»
«Уважаемый Дэниел Киз!
Недавно я перечитал „Цветы для Элджернона“ и сам удивился – как я мог забыть, до чего это светлая, полная надежд книга; и вдобавок она многому учит. Я читал как в первый раз – то есть просто не мог оторваться.
„Цветы для Элджернона“ я называю светлой книгой, потому что благодаря ей помню: надо быть терпеливым с теми, кто медленнее, чем я, усваивает знания и умения. Мне хочется помогать таким людям, поддерживать их. Показав, как чист и тверд душой Ваш Чарли, Вы подчеркнули, что в нынешнем мире остро не хватает доброты и понимания. Но самое главное, по-моему (и, я считаю, со мной очень многие согласятся) – это ценить данные природой способности, а не принимать их как должное.
К. Р.»
Дочитав третью цитату, я указал на ребят, что сидели рядом со мной, и предъявил аудитории их письма.
– Мой Чарли обрел и голос, и характер в то мгновение, когда парнишка из класса коррекции сказал: «Мистер Киз, я хочу быть умным». Фраза стала плоским камешком, брошенным в океан. От камешка пошли круги; рябь не улеглась и до сих пор. Она достигла юных сердец, и вот вам наглядный пример. Перед вами – авторы писем; они подарили мне свой труд, свои эмоции, причем не далее как сегодня утром.
На этой ноте конференция завершилась – но я не перестал размышлять над вопросом «Почему я пишу?». В детстве любовь к книгам выросла во мне в желание стать писателем. Когда мне было чуть за тридцать, я решил, что умру, так и не подержав в руках своего романа. Я заглянул в самую глубь собственной бренности и сказал: «Хвала Господу, я закончил роман!» Тогда я понял: я стал писателем.
Ныне, будучи в преклонных годах, над письмами вроде этих трех я четко представляю, почему пишу и буду писать, покуда смогу. Потому что надеюсь: вот я покину этот мир, пройдет много лет – а круги от моих камешков-книг все шире будут расходиться по людским умам. Возможно, даже и по тем умам, что пребывают в разладе с собой.
На втором месте по частотности стоит вопрос: что же станется с Чарли Гордоном? Элджернон умер; значит ли это, что и Чарли обречен? Или, может, я нарочно сделал открытый финал, потому что замыслил продолжение?
Как я уже говорил, автору не следует ни интерпретировать, ни объяснять посыл и сюжетные ходы конкретных произведений. Верный своим советам, я всегда отвечаю: «Это мне неизвестно».
Тем не менее все эти годы я ощущаю присутствие Чарли. Как и полвека назад, он чуть ли не ежедневно подходит к учительскому столу и говорит: «Мистер Киз, я хочу быть умным».
Где бы он ни был, чем бы ни занимался, мне не забыть этих слов, ведь они стали ключом, отомкнувшим и рассказ, и роман. Эти слова растрогали миллионы читателей и зрителей во всем мире. Они и мою жизнь изменили.
Теперь, благодаря условному Чарли, я гораздо умнее, чем в тот день, когда пересеклись наши пути.
Послесловие
«А что бы произошло, если?…» – спрашивал я себя. Так вот: оно уже происходит.
Оказывается, преподаватели в старших классах и профессора в высших учебных заведениях, обсуждая на занятиях «Цветы для Элджернона», во главу угла ставят мораль, выбирают для дискуссий вопрос: «А позволительно ли использовать науку для повышения интеллекта – не важно, у животных или у людей? Разумеется, в случае, если фантастика станет реальностью?» Она стала реальностью раньше, чем я ожидал.
Утром 2 сентября 1999 года, дописав, как я думал, заключительную главу настоящей книги, я на радостях пошел в ресторан и заказал свой любимый завтрак. Официант заодно с едой принес и свеженькую «Нью-Йорк таймс». Мой взгляд упал на заголовок – вилка из моих пальцев упала на пол.
«УЧЕНЫЙ ПОВЫШАЕТ МЫШИНЫЙ ИНТЕЛЛЕКТ ИЗУЧЕНИЕ МЕХАНИЗМОВ ПАМЯТИ МОЖЕТ ОДНАЖДЫ СПОСОБСТВОВАТЬ ИСЦЕЛЕНИЮ ЛЮДЕЙ»
Идея, осенившая меня на станции метро более полувека назад, теперь вовсю разрабатывается в Принстонском университете на кафедре молекулярной биологии, в Массачусетском технологическом институте на кафедре исследования когнитивных нарушений мозга и в сент-луисском университете Вашингтона на кафедре анестезиологии и нейробиологии.
«Таймс» ссылалась на статью «Генетическое улучшение способностей к обучению и памяти у мышей», опубликованную в журнале «Нейчер». Доктор Джо Цинь, нейробиолог Принстонского университета, рассказал, как вместе со своей командой сумел изменить гены мышиных эмбрионов и открыть, что «поэтапный переход к формированию памяти» в принципе возможен.
Ген NR2B отвечает за обучаемость, поскольку способствует образованию белка, а белок работает как рецептор для специфических химических реакций, которые мы называем воспоминаниями. У молодых мышиных особей этого гена в избытке, но уровень резко падает с началом полового созревания. Если внедрить данный ген в мышиный эмбрион, такая мышь родится и вырастет гораздо более умной, чем ее сородичи.
Вдобавок, по словам доктора Циня, генетически модифицированные мыши «демонстрируют сверхспособности к обучению и блестящую память при решении самых разных поведенческих задач». Ученые считают, что взрослые мыши с модифицированными памятью и генами обучаемости способны передавать свои навыки потомству.
«Специальным мышам» удавалось превосходить обычных мышей при выполнении ряда тестов: например, они быстрее запоминали, где именно в мутной воде расположена особая платформа. Все мыши проявляют любопытство как к знакомым объектам, так и к незнакомым, однако специальным мышам гораздо интереснее оказываются объекты новые, что можно считать показателем улучшения памяти.
Еще в двух экспериментах генномодифицированные мыши и их потомство продемонстрировали поразительную эмоциональную память. Значительно быстрее обычных мышей они отреагировали на угрозу. Помещенные в коробку, где на них воздействовали слабыми разрядами тока, особые мыши моментально стали ассоциировать с болью саму коробку и выражать страх перед нею; мыши вздрагивали, пытались убежать, подпрыгивали и пищали. Зато, когда отключали ток, супермыши быстрее обычных мышей соображали, что сама по себе коробка не опасна. И внушенное поведение, и дезадаптация являются способами выживания; в тестах же они стали показателем так называемого эмоционального интеллекта, или, как предпочитают выражаться отдельные современные нейропсихологи, коэффициента эмоций, экью.
Некоторое время я сидел, не притрагиваясь к еде. Завтрак мой успел остыть; я расплатился и ушел голодным. Я поспешил домой дочитывать статью и шарить в Интернете – нет ли на нее откликов. Разумеется, отклики были. Они появились очень быстро, причем как со стороны ученых, так и со стороны средств массовой информации.
В частности, доктор Эрик Ричард Кандель, ведущий специалист по деятельности мозга из Колумбийского университета, для начала высоко оценил работу доктора Циня с точки зрения качественности экспериментов и достоверности данных, но заявил «Нью-Йорк таймс», что использовать эти данные надо прежде всего в медицине для помощи людям с ослабленной или потерянной памятью. Вот как доктор Кандель отозвался об идее повышения нормального интеллекта: «Это не что иное, как косметика от нейробиологии; с точки зрения морали это – кривая дорожка, и притом очень скользкая». И еще: «Одно дело – восполнять больным дефицит памяти. И совсем другое – „мутить“ с памятью нормальной. Внушение, будто интеллект – это единственный значимый в обществе фактор, я лично полагаю вредным и опасным… Этак недалеко и до полной примитивизации, до общего убеждения, будто некую „сверхрасу“ можно вырастить на таблетках».
А вот как выразился доктор Стивенс из калифорнийского Института Солка в интервью «Таймс»: «Пожалуй, это плохо, когда память работает на полную мощность… Человек запоминает уйму вещей, которые ему не нужны и даже вредны. Такое количество информации может попросту замусорить наши „жесткие диски“».
В статье с изображением ребенка-чудовища, этакого Франкенштейна, журнал «Тайм» процитировал нейробиолога Алкино Сильвы из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе: «Ничто не дается даром… Очень часто, внося некое генетическое исправление, мы вносим и повреждение, до поры невидимое глазу».
Были приведены и слова Джереми Рифкина, которого многие называют не иначе как «вечным критиком биотехнологий». Вот что он сказал: «А если ученые заиграются и создадут ментального монстра?… Вдруг мы уже вступили на опасный путь, вдруг уже программируем собственное вымирание?»
Наконец я не выдержал – позвонил в Принстонский университет доктору Джо Циню. Представился, сказал, что в новой книге хочу сослаться на его работу. Доктор Цинь ответил, что будет весьма польщен. Затем мы обсудили его эксперименты, и я спросил:
– Как вы реагируете, когда вас обвиняют в аморальности генной инженерии применительно к повышению человеческого интеллекта?
– Само это определение – повышение интеллекта – зависит от того, что принять за норму, – ответил доктор Цинь. – Мне вот тридцать шесть лет; моя память далеко не так хороша, как в юности. Что это – старость надвигается, или я болен? Раньше многие расстройства считались признаками старости и одряхления, а сейчас нам известно, что это – болезни, которые можно лечить. К ним относится и потеря памяти. Я вовсе не горю желанием создать супермышь или супергения, – добавил ученый, – просто мы обнаружили особый ген, этакий волшебный переключатель для процессов памяти. Очень возможно, индивидуум с IQ 120 единиц чувствует себя слабоумным рядом с индивидуумом, у которого IQ 160 или 170 единиц.
– Значит, вы верите в возможность повышения человеческого интеллекта?
– Да; только от мышей вот так запросто, в один прыжок, к людям не переместишься. А мы все же прыгнем. Когда-нибудь. Пора об этом говорить в открытую.
В «Нью-Йорк таймс» была прямая цитата, из которой следовало, что доктор Цинь уверен: улучшение человеческого интеллекта – не важно, посредством таблеток или генетических модификаций – возымеет огромный эффект на общество. Я поднял эту тему в телефонном разговоре.
– Вся цивилизация строится на экстраординарном интеллекте, – сказал доктор Цинь. – Без гениев общество не развивалось бы, цивилизации не было бы. Раз появился способ повысить [человеческий] интеллект – можно ожидать изменений в эволюции общества.
Мы кратко обсудили «Цветы для Элджернона».
– Конечно, я ознакомился с вашей книгой, мистер Киз. Она у всех на устах. Дочитав последнюю страницу, я воскликнул: «Ого! Вот это да! Нам, ученым, за этим писателем не угнаться!»
Элджернона они таки догнали. А как же Чарли Гордон… все Чарли Гордоны планеты Земля?
– Доктор Цинь, – спросил я, – когда, по-вашему, операции по повышению человеческого интеллекта станут обычной практикой?
Он попытался уклониться:
– Вы, писатели, вечно нас опережаете. Наш брат ученый за вами тащится.
Я хотел конкретики.
– Когда, доктор Цинь?
– Думаю, в ближайшие тридцать лет.
Благодарности
В настоящей автобиографии упомянуты почти все, кто встретился мне на писательском пути. Я вновь благодарю этих людей.
Поскольку рассказы, романы, телеспектакли в прямом эфире, художественные фильмы, любительские театральные постановки, бродвейские мюзиклы и телефильмы не дают возможности назвать всех поименно и выразить глубокую писательскую признательность – воспользуюсь случаем, назову и выражу.
Итак: Мортон Класс, ныне покойный – лучший друг, с которым я делил и мечты, и шахматную доску на острове Хоффмана; который открыл мне научную фантастику со всеми авторами, издателями и клубом «Гидра» в придачу.
Через Морта я познакомился с его братом, Филипом Классом (псевдоним – Уильям Тенн), а уж он не жалел времени на чтение и обсуждение моих ранних рассказов. Фил стал первым писателем в моей жизни; настоящим профессионалом, любившим слова, фразы и абзацы, умевшим объяснить и свою похвалу, и свою критику. Прочитав черновик рассказа «Цветы для Элджернона», Фил сказал: «Это станет классикой». Я очень обязан Филу за напутствие.
Позднее, опять же с подачи Фила Класса, «Цветы» купил ныне покойный Роберт П. Миллз для журнала «Фэнтези энд Сайенс Фикшн»; он-то и направил меня на тропу, которой я иду и поныне. Большое спасибо Эду Ферману из «Меркури Пресс» за публикацию «Цветов».
Выражаю признательность трем поверенным. Дон Энджел из Лос-Анджелеса, профессионально поведя дело, в 1977 году выиграл арбитраж по вопросу авторских прав на постановку мюзикла и стал моим агентом.
Позднее Дон организовал мне место в агентстве Уильяма Морриса в Беверли-Хиллз, где я работал с Роном Нолтом, рьяно защищавшим мои права и доказавшим, что агентство Уильяма Морриса действительно стоит горой за своих авторов.
Слова бессильны выразить мою благодарность Эрику Зону, блестящему молодому поверенному из нью-йоркского отделения агентства Уильяма Морриса. Эрик всегда приходил на помощь, когда мне требовалось распутать очередной юридический узел. Многочисленные благодарности моему нынешнему литагенту, Мэлу Бергеру, тоже из агентства Уильяма Морриса – за то, что вселяет в меня оптимизм.
Благодарю господина Хироши Хаякаву из японского издательства «Хаякава Паблишинг». В 1978 году господин Хаякава привез в Японию «Цветы для Элджернона». Там было напечатано полтора миллиона экземпляров в твердой обложке.
Усилиями Татеми Сакаи, агента от «Орион Литерари», случилась театральная постановка «Цветов» и был подписан контракт на «Пятую Салли».
Переговоры с «Хаякава Шобо» почти обо всех остальных моих книгах велись при непосредственном участии Мийо Каи, агента от «Таттл-Мори» и субагента от американского «Морриса». Спасибо, Мийо Каи!
Мой новый независимый издатель, Сол Cтейн, ранее работавший в «Стейн энд Дэй Паблишерз», убедил меня переписать настоящую автобиографию, добавив подробностей. Благодарю Сола за чутье и ценные советы.
Благодарю Дэвида Гинсберга, президента «Цитадел Интертейнмент», а также Крейга Задана и Нейла Мирона из «Сторилайн Интертейнмент» за преданность и упорство в тяжбе за право снять телефильм «Цветы для Элджернона».
Я в огромном долгу перед моими родителями; о масштабах этого долга автобиография дает весьма смутное представление. Отец подарил мне целую гору книг заодно с жаждой подняться над бедностью посредством образования. Мама научила меня стремиться к совершенству и любить людей. Родители были мастера по постановке сложнейших задач и отличались строгостью; обоих давно нет на свете, но тень их влияния заботливо распростерла крыла надо всей моей жизнью, и, конечно, над этой книгой.
Благодарю остальных членов моей семьи: мою сестру, Гейл, и ее мужа, Эда Маркуса, за гостеприимство и понимание: пусть в реальном мире мы живем бок о бок – я, когда пишу, удаляюсь в совершенно другие сферы.
Спасибо моей жене Орее, которая всегда рядом, которая своим зорким глазом живо ловит неточности и не стесняется критиковать мои тексты. Спасибо моей дочери и конфидентке Лесли Джоан за веселый нрав, за дотошную вычитку настоящей рукописи и за дополнения по теме. Спасибо моей дочери Хиллари Энн. Мой личный секретарь, Хиллари Энн сама обожает книги. Именно она разработала твердую обложку этой автобиографии – от идеи до эскизов, от дизайна до финальной редакции. Спасибо вам всем, родные мои, за то, что терпите меня, и ободряете, и даете эмоциональную поддержку, в которой так нуждается каждый писатель.
И последнее. Ни Чарли Гордон, ни Элджернон не родились бы на свет, если бы не тот парнишка из класса коррекции, который, ведомый ему самому непонятной жаждой, шагнул к моему столу и сказал: «Мистер Киз, я хочу быть умным». Мне неизвестно имя этого парнишки; ему неизвестно, какой эффект произвела его фраза; но от всех читателей и от себя лично я заявляю: нашу благодарность не исчерпать словами.
ДЭНИЕЛ КИЗ
31 октября 1999 г.
Цветы для Элджернона
Доктор Штраус говорит мне надо писать што думаю и што случаетца сомной начиная с сиводьнешнево дьня. Я незнаю зачем но он сказал это важно потамушта тогда они поймут гожусь я им или нигожусь. Я надеюсь што гожусь. Мисс Кинниан говорит может они зделают меня умным. Я хочу быть умным. Меня зовут Чарли Гордон. Мне 37 лет и 2 недели назад у меня было деньрождение. Больше низнаю што писать и поэтаму на сиводьня заканчиваю.
Сиводьня я делал тест. Наверно я ево провалил. Типерь наверно они меня нивазьмут. Вот какой был тест. Один славный моладой чиловек был в комнате и у ниво были белые карточьки а на них было разлито чернило. Он сказал Чарли што ты видишь на этой карточки. Я испугался хотя у меня в кармане была моя щесливая кролечия лапка. Потамушто когда я был маленький я всегда проваливал тесты в школе и ище я разливал чернило. Я сказал я вижу кляксу. Он сказал да и мне стала лехче. Я думал это все и встал штобы уходить. Но он меня остонавил. Он сказал сядь Чарли эта ище ни все. Потом я ниочень хорошо помню только он спросил што в той кляксе. Я ничево в кляксе нивидел а он говорил там есть картинки и другие люди их видют. Я нивидил никаких картинак. Я повсякаму смотрел и блиско подносил к моим глазам и далеко держал. Потом я сказал мне надо очки. Я одиваю очки нивсегда а только когда смотрю телевизир или в кинатиатри. Но очки были в раздивалке. Я сходил за ними и сказал а теперь дайте мне снова эту карточьку теперь я уж разглижу картинку.
Я очень старался но ни разглидел а только всиравно видил одну кляксу. Я сказал наверно мне нужны новыи очки. Он штото написал на бумашке и мне стала страшно што я провалил тест. Я сказал што клякса очень красивая у ней кругом малинькие точечьки. Он стал грусный и я понил што ошибаюсь. Я сказал можно ищо раз попробавать и чериз несколька минут я увижу просто я иногда медлитильный. Я в классе мисс Кинниан для от сталых всрослых учиников читаю тоже медлено хотя и стараюсь очень сильно.
Он дал мне другую карточьку там тоже была клякса но красная с синим.
Он был ко мне тирпиливый и говорил медлено как мисс Кинниан и обиснил што это рошаха. Он сказала што люди видют в этой рошахе картинки а я сказал покажите мне. Он сказал нипокажу думай Чарли. Я сказал я думаю это клякса но оказалась нет неправильно. Он спросил што эта клякса мне напаминает и сказал што я должен вабразить. Я закрыл глаза и долго вабражал. Потом сказал я вабразил што чернильная ручька брызнула на скатирть. Тогда он встал и ушол.
Наверно я провалил эту рошаху.
Доктор Штраус и Доктор Немюр говорят это ничево низначит. Они говорят про кляксы. Я им сказал што ни проливал чернило на карточьки и ничево нивижу в кляксах. Они сказали всиравно я им наверно згожусь. Я сказал мисс Кинниан никогда нидает тесты про кляксы а только читать и писать. Они сказали мисс Кинниан меня хвалила и говорила я у ней лудший ученик в вичерней школе для всрослых потамушто я стараюсь и правда хочу учитца. Они говорят как вышло што ты Чарли учишся в школе сампасибе. Как ты Чарли нашол эту школу. Я сказал просто спросил коекаво и мне посаветавали учитца штоб хорошо читать и писать. Тогда доктор Штраус и док Немюр спросили почему я хочу учитца. Я сказал патамушто всю жизьнь хотел быть умным а ни глупым. Но это очень трудно стать умным. Они сказали понимаеш это может будит нинадолга. Я сказал да понимаю мне мисс Кинниан обьеснила. Ищо я сказал если будит больно я нибоюсь.
Потом я делал другие чюдные тесты. Славная леди каторая мне их дала сказала как они называютца а я попрасил напишити штоб я тоже мог писать название. ТЕМАТИЧЕСКИЙ АППЕРЦЕПТИВНЫЙ ТЕСТ. Низнаю первое слово и второе но знаю што значит тест. Тест это то што надо пройти а если нипройдеш получиш плохую оценку. Сначала я думал тест лехкий патомушто я сразу увидел картинку. Только в этот раз леди нихотела штоб я сказал вот картинка. Я запутался. Я сказал вчера мне велели искать картинки в кляксах а леди сказала это был другой тест. Леди велела расказать про людей на новой картинке.
Я сказал как я могу расказать когда я с ними нивстричался. Палучитца што я вру а я теперь нивру патамушто меня всегда ловют.
Леди обьеснила этот тест и вчирашний рошаха нужны штобы получить приставление про личность. Я сильно смиялса. Я сказал как получить штото из клякс и фотокарточик это же нельзя. Леди расирдилась и спрятала картинку. Мне всиравно. Тест чуш. Наверно я ево тоже провалил.
Потом пришли люди в белых халатах и повили меня в другую часьть больнитцы и там я играл в игру. Это была сосьтизания. Я сосьтизался с белой мышйю. Мыш зовут Элджернон. Он был в коробке где много поваротов и зделаны стенки а мне дали карандашь и бумагу где были палоски и кубичьки. На одной стороне был СТАРТ а на другой ФИНИШ. Мне сказали это лоб и ринт и у мыша такой же лоб и ринт. Разве у мыша может быть лоб как мой? Ринт у нево тоже другой у нево коробка а у меня бумага. Я так подумал но ничево нисказал. Всиравно не было время патамушто сосьтизания начилась.
Один чиловек имел часы и старалса их прятать штоб я нивидил а я старалса ниглидеть на нево и поэтаму валнавался. Этот ринт был хуже тех двух тестов патамушто они ево делали 10 раз и каждый раз был новый ринт и каждый раз Элджернон побиждал. Я низнал што мышы такие умныи. Может эта потамушта Элджернон белый. Может белыи мышы больше умныи чем серыи.
Я им гожусь! Я очень рад так что даже ели пишу. Доктор Немюр и Доктор Штраус с начала посорились. Доктор Немюр был в кабенете а меня туда привел доктор Штраус. Доктор Немюр сам нивался нащот меня но доктор Штраус сказал што меня ри камин давала мисс Кинниан потамушта я у ней самый лудший ученик. Мне нравитца мисс Кинниан она очень хорошая и умная учительнитса. И она сказала Чарли у тебя будит второй шанц. Если ты сагласишся на опыт ты может быть станеш умный. Они низнают может это будит ни насавсем но есть шанц. Так она сказала мне. Тогда я сказал ок хотя мне было страшно патомушто мисс Кинниан сказала мне зделают опиратцию. Но она сказала нибойся Чарли ты обди лен но ты даже при своих способнасьтях зделал очень много я верю ты да стоен этова больше чем все другии.
Поэтаму я испугался когда доктор Немюр и доктор Штраус стали соритца. Доктор Штраус сказал есьть одно хорошее очень хорошее. Он сказал у меня большая мото-вация. Я даже низнал што у меня такая штука. Мне стало приятно когда доктор Штраус сказал ни у каждова она есьть у кого айкаю всивонавсиво 68. Низнаю што это такое и откуда взилось но доктор Штраус говорит она есть у Элджернона тоже. У нево мото-вация это сыр каторый ему кладут в коробку. У меня это ниможет быть с сыра патомушто на этой недели я вобще ниел сыр.
Потом доктор Штраус сказал штото доктору Немюру што я нипонял и пока они говорили я писал слова. Он сказал Доктор Немюр я знаю Чарли нитот ково вы хотели зделать первым в пароде интили… (нипонил это слово) супер людей. Только люди такова низково уравня как правило агриси… и нихотят сатруднечать. Ещо они вялыи и апатич… и да них нидастучишся. А у Чарли добрый нрав и он зантирисован и хочит угадить.
Доктор Немюр сказал низабыйте он будит первый чиловек у ково утроют ин телек ргичиским вмешалствам.
Доктор Штраус сказал вотыменно. Смотрите как хорошо Чарли научился читать и писать для своиво минтальново уравня эта всиравно што мы с вами усвоили тиорию относите сами без помощи. Это показатель кола сальной мото-вации. Это иди ньтичьно граньдиознуму доcьтиженею. Говорю возьмем Чарли.
Я понил ни все слова но понил што Доктор Штраус был за меня а доктор Немюр против.
Потом Доктор Немюр кивнул и сказал ладно может вы правы. Возьмем Чарли. Когда он это сказал я так обрадавался што подскачил и стал жать ему руку зато што он очень добрый ко мне. Я сказал спасибо док вы нипажилеите што дали мне второй шанц. Это правда. После оператции я буду очень старатца стать умным. Я буду очень очень старатца.
Я боюсь. Тут в больнитцы работаит много людей и нянички и каторыи давали мне тесты и все они пришли ко мне и подарили канфеты и сказали удачи Чарли. Надеюсь мне повизет. У меня есть кролечия лапка и щесливое пенни и подкова от лошади. Только сиводьня когда я шол в больнитцу мне дорогу перибижала чорная кошка. Доктор Штраус сказал нибудь таким суиверным Чарли это наука. Но на всякий случий я держу при сибе кролечию лапку.
Я спросил доктора Штрауса как думаите док я побижду Элджернона в ринте когда мне зделают опиратцию а он сказал может быть. Если опиратция поможет я уж покажу этой мыши што я ие нихуже. Может даже лудше. Тогда я буду читать очень хорошо и писать тоже все слова и знать много всяких штук какие знают люди и я сам буду как они. Я очень хочу стать умным как другие. Если выйдет што ифект опиратцыи будит длиный тогда всех глупых людей в мире зделают умными.
Сиводьня утром мне нидали нисколько еды. Низнаю разве еда вредная для ума. Хочетца есть но доктор Немюр забрал мои канфеты. Он все время бубнит бубубубу. Доктор Штраус говорит канфеты мне вирнут после опиратцыи. Потамушта нельзя есть до.
Опиратция была нибольная. Они ие зделали когда я спал. Сиводьня сняли бинты у меня с глаз и головы и я могу писать ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ ОТЧЕТ. Доктор Немюр читал старые отчеты и сказал што я ниправельно пишу ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ и показал как надо и ОТЧЕТ тоже. Постараюсь низабыть.
У меня плохая памить на слова как их писать. Доктор Штраус говорит ок што я пишу што происходит но только надо ещо писать что я чуствую и про што думаю. Я сказал я незнаю про што думать и как а он сказал попробуй. Пока бинты были у меня на глазах я пробувал. Ничево нивышло. Низнаю про што думать. Может если спрошу доктора Штрауса как думать сичас когда я уже станавлюсь умный он обьеснит. Про што думают умные люди. Наверно про всякии интиресныи штуки. Хорошо бы я уже знал штонибуть интиресное.
Ничево не происходит. Я уже сколько тестов зделал и сколько сосьтизался с Элджерноном. Ненавижу эту мыш. Он всегда меня побеждает. Доктор Штраус сказал я должен играть эти игры. Ещо сказал надо снова делать тесты те которые кляксы. Они чуш. И картинки чуш. Я бы лудше сам нарисовал мущину с женшиной а не врал про людей.
У меня болит голова потому што я все время думаю. Я думал доктор Штраус мой друг а он мне не помогает. Не говорит про што надо думать и когда я стану умный. Мисс Кинниан не приходит. Я думаю промежуточные отчеты тоже чуш.
Я иду обратно работать на фабреку. Говорят это хорошо только штоб я никому не расказывал про оператцию. И мне надо каждый вечер на один час приходить в больницу. Мне будут платить деньги раз в месиц за то што я учусь быть умным. Я рад што вазврашаюсь на фабреку потаму што я скучал без работы и на фабреке все мои друзья и нам весело.
Доктор Штраус говорит надо и дальше писать отчеты но ниобизательно каждый день а только если случаетца штото особиное. Он говорит не от чай вайся Чарли што все идет медлено. Элджернон тоже не сразу стал в 3 раза умнее чем был. Он меня побеждает потому што ему тоже зделали опиратцию. Это для меня большое об лехчение. Может я бы победил простую мыш в ринте. Может я ещо побежду Элджернона. Вот будет здорово. Похоже Элджернон останетца умный навсегда.
25 марта (нинужно писать ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ ОТЧЕТ каждый раз а только когда даю ево доктору Немюру раз в неделю. Так я берегу время) Севодня было очень весело на фабреке. Джо Кэрп сказал гляньте где у Чарли опиратция нука Чарли скажи тебе и правда вправили мозги. Я хотел сказать а потом вспомнил што доктор Штраус не разришил. Тогда Фрэнк Рейли сказал теперь у Чарли лоб што надо можно без ключя двери открывать. Я очень смеялся. Ребята мои друзья и любют меня по правдашнему.
Иногда кто нибудь говорит эй гляньте на Джо или Фрэнка или Джорджа вот свалял так свалял Чарли Гордона. Я незнаю почему так говорят только они всегда смеютца. Севодня утром Эймос Борг он начальник цеха у Доннегана назвал мое имя когда кричал на Эрни а Эрни там пасыльный. Эрни потирял пакет. Эймос сказал боже Эрни не валяй Чарли Гордона. Я не понял почему он так сказал. Я еще ни разу не терял пакет.
28 марта Доктор Штраус пришол севодня вечером ко мне домой чтоб узнать почему я не пришол в больницу как нужно. Я сказал не хочу больше состизатца с Элджерноном. Он сказал я необязан состизатца но обязан приходить. У него был мне подарок только это оказался не подарок а на время. Я сначала подумал это маленький телевизир но нет. Доктор Штраус сказал я должен включать его когда ложусь спать. Я сказал вы шутити зачем включать я же сплю. Какая нелепасьть. Но он сказал если я хочу поумнеть надо делать как он велит. Я сказал наврядли я поумнею а он положил мне руку на плечо и сказал Чарли ты еще не знаеш сам но ты уже начил умнеть. Ты умнееш все время. Пока это тебе незаметно. Думаю что доктор Штраус просто меня утешает потому что я нисколька не поумнел. Ой чуть не забыл. Я спросил когда можно опять ходить в класс мисс Кинниан. Он сказал ходить не нужно. Скоро мисс Кинниан сама будит ходить в больницу и учить меня особино. Я на ние сирдился что она не приходит после оператции но она мне нравитца так что может мы снова будим с ней друзья.
29 марта Тупой телевизир не давал мне спать всю ноч. Как можно спать когда тебе в уши орут всякую чуш. И показывают дуратцкие картинки. Я не понимаю что он говорит даже когда не сплю как я пойму когда сплю.
Доктор Штраус сказал все ОК. Он сказал мой мозг учитца пока я сплю и это поможет когда мисс Кинниан начнет меня учить в больнице (только я узнал что это не больница а лоборатория). Помоему это все чуш. Если можно стать умным когда спиш зачем тогда люди ходют в школу. Я же не стал умным когда смотрел шоу позно вечером и совсем позно ночью. Может надо было спать пока смотриш.
Доктор Штраус показал как зделать звук в телевизире потише и я теперь могу спать. Ни чего не слышу. И всиравно не понимаю что говорит телевизир. Я пробавал включать его утром чтобы узнать выучил я чтонибудь или нет и кажетца нет. Мисс Кинниан говорит Может это инастраный езык или что другое. Но мне кажетца телевизир говорит по американски. Только очень быстро гораздо быстрее чем мисс Голд она меня учила в 6 классе и я помню она говорила так быстро что я ни чего не понимал.
Я сказал доктору Штраусу какой прок быть умным когда я сплю. Я хочу быть умным когда я не сплю. Он сказал это всиравно потому что у меня два ума. Один это подсознание а другой это сознание (так они пишутца). И одно не говорит другому что оно делает. Они вобще не говорят между собой. Поэтому я вижу сны. Боже какие нинормальные сны что за дич. Это все началось с ночного телевизира он так влеяет.
Я забыл спросить доктора Штрауса про два ума только у меня их два или у всех людей.
(Я смотрел слово в словаре который мне дал доктор Штраус. Слово подсознательное, прил. О природе ментальной деятельности, не присутствующей в сознании; напр. Подсознательный конфликт желаний) Там еще написано но я всиравно не понимаю. Это негодный словарь для глупых людей как я. Темболее у меня болит голова после вечеринки. Мои друзья с фабрики Джо Кэрп и Фрэнк Рейли пригласили меня в салун Мэггси чтобы выпить. Я не люблю выпивать но они сказали будит очень весело. И правда я хорошо провел время.
Джо Кэрп сказал надо показать девушкам как я мою пол в туалете на фабрике и дал мне швабру. Я показал и все смеялись когда я сказал что мистер Доннеган говорит я самый лудший уборщик какой у него был потому что я люблю мою работу и делаю все хорошо и никогда не опаздоваю и не прогулял ещо ни один день кроме когда мне делали оператцию.
Ещо я сказал что мисс Кинниан всегда говорила Чарли гордись своей работой потомучто ты делаеш ее хорошо.
Все смеялись и было очень весело и мне дали много напитков и Джо сказал Чарли такой кадр когда нагрузитца. Не знаю что это значит но все меня любют и нам хорошо. Скорей бы мне стать умным как мои лудшии друзья Джо Кэрп и Фрэнк Рейли.
Я не помню как закончилась вечеринка наверно я пошол купить газету и кофе для Джо и Фрэнка и когда я вирнулся никого не было. Я их искал везде до поздна. Потом я плохо помню только наверно я заснул или заболел. Один добрый полицейский привел меня домой. Так сказала моя хозяйка миссис Флинн.
Но у меня болит голова и на ней большая шышка и много сиников везьде. Наверно я упал но Джо Кэрп говорит это меня побил коп потому что копы дубасют пьяных иногда. Мне неверитца. Мисс Кинниан говорит копы должны помогать людям. Вобщем голова ужас как болит и тошнит и плохо мне. Больше не буду пить.
6 апреля Я побидил Элджернона! Я даже не знал что я его побидил но мне сказал Берт он лоборант. Потом второй раз я проиграл потому что очень волнавался и даже упал со стула низакончиф игру. Зато потом я побидил еще 8 раз. Наверно я и правда делаюсь умнее раз побидил такую умную мыш как Элджернон. Только я не чуствую себя умнее. Я хотел еще состизатца но Берт сказал хватит на сиводьня. Потом они мне дали Элджернона в руки на минуточьку. Он совсем неплохой. Он мяхкий как ватный шарик. Он моргает и когда открывает глазки они у него черненькии а по краю розавыи. Я спросил можно я его угащу. Потомучто может он обиделся что я побидил а я хочу с ним дружить. Берт сказал нет нельзя Элджернон совсем особиный мыш ему же зделали оператцию как мне и он первый животный который столько долго умный. Берт сказал что Элджернон такой умный что каждый день он должен делать тест а то не поест. Этот тест это замок на дверке и каждый день замок новый чтобы Элджернон учился новому тоже каждый день. А то он не получит еду. Я огорчился. Если Элджернон не откроет замок он будит голодный. Помоему это не правильно каждый раз чтоб поесть делать тест. Доктору Немюру уж наверно не понравилось бы каждый раз делать тест когда он голодный. Я думаю я и Элджернон будим друзья.
9 апреля Сиводьня после работы мисс Кинниан была в лобаратории. Она вроде как обрадавалась мне но втоже время будто испугалась. Я сказал не валнуйтесь мисс Кинниан я ещо неумный и она смеялась. Она сказала Я в тебя верю Чарли ты очень старался чтоб читать и писать лудше чем все остальныи в классе. В хутшим случаи ты немношко будиш умный и много зделаиш для науки.
Мы читаем очень трудную книжку. Никогда я раньше не читал такую трудную книжку. Она называетца РОБИНЗОН КРУЗО это про чиловека как он очютился на остраве а там совсем никовошеньки. Робинзон он умный и много умеет и сам зделал дом и у него есть еда и ещо он хороший пловец. Только мне его жалко потому что он совсем один и без друзей. Но я думаю на остраве есьть ктото какойто чиловек потому что я видел картинку где он с чюдным зонтеком глидит на землю а там следы. Я надеюсь он найдет друга и не будит одинокий.
10 апреля Мисс Кинниан учит меня лудше писать слова. Она сказала смотри на слово потом закрывай глаза и повторяй слово опять и опять пока запомниш. У меня было много труднастей с СЕГОДНЯ потому что на слух это СИВОДЬНЯ и я так раньше писал. Оказалось я ошибался. И еще СЧАСТЛИВАЯ кроличья лапка. А я слышал ЩЕСЛИВАЯ и писал ЩЕСЛИВАЯ. Но теперь я знаю потому что делаюсь умнее. Мне стыдно но мисс Кинниан говорит нечего тут смусчатца в этой арфаграфии никакой логеки.
14 апреля Дочитал РОБИНЗОНА КРУЗО. Хотел узнать что с ним дальше случилось но мисс Кинниан сказала это все. Почему
15 апреля Мисс Кинниан говорит я очень быстро учусь. Она прочитала несколько старых Промежуточных Отчетов и посмотрела на меня как то чюдно. Она говорит я чистый душой и я им всем еще покажу. Я спросил как это. Она сказала не обращай внимание только чтобы я несильно огорчился если увижу что все нетакие добрые как я думал. Она сказала для чиловека которому бог дал так мало как мне ты Чарли зделал больше чем много людей у которых есть мозги но они их не использают. Я сказал все мои друзья умные но они хорошие. Они меня любят и никогда не обижают. Тогда ей что то попало в глаз и она быстро убежала в туалет.
16 апреля Сегодня я учил запетую, и вот она, запетая (,) она, это, такой значек, у ней хвостик, мисс Кинниан, говорит, это важно, потому что, от этого письмо, лудше, она говорит, можно, потирять, кучю денег, если запетая, стоит, не на своем, месте, у меня нету денег, и, я не понимаю, как запетая, помогает береч деньги,
Но мисс Кинниан, сказала, каждый ставит запетые, вот и я их, тоже, ставлю,
17 апреля Я неправильно использавал запятую. Это препинание. Мисс Кинниан сказала чтоб я смотрел длиные слова в словаре и учился их писать. Я сказал какая разнитца все равно же их можно читать. Она сказала это часьть твоего образования Чарли и вот я теперь смотрю все слова когда сам неваюсь. Это выходит очень долго но мне кажетца я запаминаю. Мне надо только поглядеть один раз и я потом пишу правильно. Я нашол слово препинание. (Так оно написано в словаре). Мисс Кинниан говорит запятая это тоже знак препинания и оказалось есть еще много знаков. Я думал все знаки с хвостиками но мисс Кинниан сказала нет не все.
Их надо со читать, и она показала? Мне " как; Я могу! Со-читать все "знаки препинания, в! письме? Правил, столько! много? но; я их запомню. Уважаемая Мисс Кинниан: (так надо писать в деловых письмах если я когда нибудь стану бизнес мен) что мне нравитца в ней! это что она всегда обьесняет? Когда: я спрашиваю " Она очень умная! Хорошо бы! Мне – стать – как, она;
(Препинание, это весело; как игра!)
18 апреля Какой же я идиот! Я даже не сообразил, о чем говорила мисс Кинниан. Я прочел учебник по грамматике вчера вечером и там все объясняется. Когда я увидел правило я понял что мисс Кинниан объясняла мне точно также, но я тогда не понял. Я проснулся ночью и все в голове у меня будто бы выстроилось, все знания.
Мисс Кинниан сказала это потому что телевизор работал пока я спал, телевизор мне помог. Она говорит я достиг плато. Плато это верхушка горы только она плоская.
После того как я понял про знаки препинания, я прочитал все старые Промежуточные Отчеты с самого начала. Боже, неужели это я так ужасно писал и с такими ошибками! Я сказал мисс Кинниан что надо исправить все ошибки в отчетах но она сказала:
– Нет, Чарли, доктору Немюру отчеты нужны такие как они есть. Он нарочно отдает их тебе когда сделает фотокопию, чтобы ты сам видел свой прогресс. Ты очень быстро продвигаешься, Чарли.
Мне стало легче. После урока я пошел вниз в лабораторию и играл с Элджерноном. Только мы больше не состязаемся. Мы просто играем.
20 апреля Как же мне тошно. Не тошнит как если болеешь, а в груди пустота будто меня ударили и в то же время жжот. Я не собирался про это писать, но подумал, надо, это ведь важно. Сегодня я в первый раз не пошел на работу.
Вчера Джо Кэрп и Фрэнк Рейли пригласили меня на вечеринку. Там было много девушек и парни с фабрики. Я помнил как мне было плохо в прошлый раз когда я с лишком много выпил и я сказал Джо что ничего не хочу пить. Он дал мне простую колу. Только она была какая-то не такая на вкус но я подумал это у меня в рте кисло.
Сначала нам было весело. Джо сказал мне надо танцевать с Эллен уж она меня научит. Я упал несколько раз и все не мог понять почему я падаю танцевали только мы с Эллен больше никто. Но я все время спотыкался об ногу кого-то. Потом когда я встал я увидел Джо какое у него было лицо и мне стало странно в животе.
– До чего ж он у вас прикольный, – сказала одна девушка. Все засмеялись.
Фрэнк сказал:
– Не угорал так с тех пор, как мы его за газетой отправили помните, ребята, в тот вечер у Мэггси а сами свалили.
– Гляньте, гляньте, он красный как помидор.
– Чарли покраснел!
– Слышь Эллен, что ты сотворила с нашим Чарли, а? Никогда он так себя не вел.
Я не знал, что делать и куда деватся. Все на меня смотрели и смеялись и я был как будто голый. Я хотел спрятатся. Я побежал на улицу и там меня стошнило. Потом я пошел домой.
Странно как я раньше не замечал что Джо и Фрэнк и другие водятся со мной, чтобы смеятся.
Теперь я знаю что это значит когда они говорят «валять Чарли Гордона».
Мне стыдно.
21 апреля Не хожу на фабрику. Попросил миссис Флинн мою хозяйку, чтобы позвонила мистеру Доннегану и сказала, что я заболел. Миссис Флинн последнее время чудно глядит на меня, будто боится меня.
Я думаю, это хорошо, что я узнал что все надо мной смеются. Я думал об этом очень много. Это потому, что я очень глупый. Такой глупый что даже не понимаю, когда веду себя глупо. Люди думают это смешно, что глупый человек не может делать все как они могут.
Ничего, теперь я знаю, что каждый день делаюсь умнее. Я знаю препинание и пишу без ошибок. Мне нравится смотреть в словаре трудные слова и я их запоминаю. Я теперь много читаю и мисс Кинниан говорит, что у меня быстрая скорость чтения. Иногда я даже понимаю, про что читаю и это остается в моей голове. Бывает я закрываю глаза и думаю про ту страницу, которую только прочитал и она прямо перед мной как картинка.
Кроме истории, географии и арифметики мисс Кинниан сказала мне следует учить несколько иностранных языков. Доктор Штраус дал мне новые пленки, чтобы я их слушал во сне. Я так и не понимаю, как работают два ума, сознание и подсознание, но доктор Штраус говорит не надо пока волноваться. Он просил, чтобы я ему обещал, что когда на будущей неделе начну учить предметы, которые учат в колледже, что я не буду читать учебники по психологии. Пока он сам мне не разрешит.
Сегодня мне гораздо лучше, но я кажется все еще сердитый что все время надо мной смеялись и делали мне подвохи, потому что я был глупый. Когда я стану умным как доктор Штраус обещает когда мое айкью 68 станет больше в три раза, тогда может я буду как все и меня будут любить и будут со мной дружить.
Я не понимаю, что такое айкью. Доктор Немюр сказал это что-то такое что измеряет насколько человек умный – как весы показывают вес сколько фунтов. Но доктор Штраус сильно спорил с ним и говорил, что айкью вовсе не взвешивает ум. Он сказал, что айкью показывает сколько ума ты можешь набрать, как мерная кружка, на ней ведь нарисованы такие деления и цифры. Но эту кружку еще надо наполнить чем-то.
Тогда я спросил у Берта, который дает мне тесты на ум и работает с Элджерноном. Берт сказал, что оба они не правы (только мне пришлось обещать, что я им это не выдам). Берт говорит, что этим айкью меряют много разного, считая с некоторыми вещами, которые человек уже выучил, только оно неточное.
Я так и не знаю, что такое айкью, а знаю только, что у меня оно скоро будет больше чем 200. Не хочу ничего такого говорить, но мне непонятно, как если они не знают, что это или где оно находится – я не понимаю, как они могут знать, сколько его есть у человека.
Доктор Немюр сказал, что завтра у меня будет тест Роршаха. Интересно, что это такое.
22 апреля Вот оказывается, что такое тесты Роршаха. Это те самые карточки с кляксами, которые мне показывали перед операцией. Мне их показывал тот же самый человек.
Я перепугался до смерти из-за этих клякс. Я знал, что он захочет, чтоб я нашел картинки а я их не найду. Я думал, хоть бы как-нибудь выяснить, что там за картинки запрятаны. Может вовсе нет никаких картинок. Может это подвох, может они хотят поглядеть насколько я глупый чтобы искать то чего нет. Так я думал и уже от этого стал злиться на этого человека.
Он сказал:
– Вот, Чарли, ты ведь уже видел эти карточки, помнишь?
– Конечно, помню.
Так я ему ответил, и он сразу понял, что я сержусь, и удивился.
– Да-да, разумеется. Сейчас я хочу, чтобы ты взглянул вот на эту карточку. Как по-твоему, что бы это могло быть? Что ты видишь? Разные люди видят в этих кляксах разные вещи. Расскажи, что кляксы напоминают тебе и на какие мысли они тебя наводят.
Я был потрясен. Я ожидал от него другие слова а совсем не эти.
– Вы имеете в виду, что в кляксах не спрятаны картинки?
Он нахмурился и снял очки.
– Что?
– Картинки. Которые спрятаны в кляксах. В прошлый раз вы мне сказали, что их все видят, и хотели, чтоб я тоже их нашел.
Он объяснил, что в прошлый раз говорил со мной почти теми же самыми словами, какими говорит сейчас. Я не поверил и подозреваю, что он меня разыграл нарочно чтобы посмеяться надо мной. Если только – не знаю, я совсем запутался – неужели я был настолько слабоумный?
Мы стали медленно перебирать карточки. На одной были вроде как две летучие мыши, которые отбирают что-то друг у дружки. На другой карточке были два человека, они размахивали мечами. Я представлял себе всякое. Думаю, я прошел этот тест. Но я больше не доверял этому человеку и поворачивал карточки так и эдак и даже глядел на обратную сторону, потому что думал, вдруг там что-то такое, что я должен заметить. Пока он делал записи, я скосил глаз и прочитал. Только все было зашифровано вот так:
Тест все равно кажется мне бессмысленным. По-моему, любой человек может соврать, будто видит разные вещи, которых на самом деле не видит. Откуда этому экспериментатору знать, что я его не разыгрывал и что вправду видел фигуры, а не придумывал их? Может я все пойму, когда доктор Штраус позволит мне читать учебник психологии.
25 апреля Я придумал как по-новому расположить станки на фабрике, и мистер Доннеган сказал, это ему сэкономит десять тысяч долларов в год на труде и повысит производительность.
Он дал мне премию двадцать пять долларов. Я хотел угостить Джо Кэрпа и Фрэнка Рейли обедом по такому случаю, но Джо сказал, что его жена просила сделать покупки, а Фрэнк сказал, что он уже и так обедает со своим родственником. Наверно, им надо время, чтобы привыкнуть к изменениям, которые со мной случились. Похоже, все меня стали бояться. Когда я подошел к Эймосу Боргу и тронул его за плечо, он так и подскочил.
Люди со мной больше не разговаривают и не шутят, как раньше. На работе стало одиноко.
27 апреля Сегодня я решился и пригласил мисс Кинниан завтра на ужин, чтобы отметить мою премию.
Сначала она сомневалась, может, это неправильно, но я спросил доктора Штрауса, и он сказал, все ОК. Доктор Штраус и доктор Немюр, кажется, не ладят между собой. Они все время спорят. Сегодня вечером, когда я пришел к доктору Штраусу, чтобы спросить насчет ужина с мисс Кинниан, я услышал, как они оба кричали. Доктор Немюр говорил, что это его эксперимент и его исследование, а доктор Штраус кричал в ответ, что он вложил ничуть не меньше, потому что это он нашел меня через мисс Кинниан и это он сделал операцию. Доктор Штраус сказал, что, может, когда-нибудь тысячи нейрохирургов будут использовать его технологию по всему миру.
Доктор Немюр хотел опубликовать результаты эксперимента уже в конце этого месяца. Доктор Штраус хотел подождать подольше, чтобы быть уверенным. Доктор Штраус сказал, что доктор Немюр больше заинтересован стать завкафедрой психологии в Принстоне, чем в эксперименте. Доктор Немюр сказал, что доктор Штраус просто напросто оппортунист, который пытается доехать до славы на его фалдах.
Потом, уже когда я уходил, меня всего трясло. Я не знаю точно, почему, но мне казалось, что я в первый раз видел их обоих какие они есть. Я помню, Берт сказал, что у доктора Немюра жена – сущая пила, и она его все время пилит, чтобы он поскорее опубликовал эксперимент и стал знаменитым. Берт сказал, это у нее мечта всей жизни – иметь мужа научное светило.
Неужели доктор Штраус и правда пытается ехать на фалдах доктора Немюра?
28 апреля Я не понимаю, почему я раньше не замечал какая мисс Кинниан красивая. У нее карие глаза и волнистые каштановые волосы и они подстрижены до шеи. Ей всего тридцать четыре! Мне всегда казалось, что она недосягаемо гениальная – и притом очень, очень старая. Теперь с каждой новой встречей она для меня становится все моложе и прелестнее.
Мы ужинали и долго разговаривали. Когда она сказала, что я развиваюсь очень быстро и скоро оставлю ее далеко позади, я засмеялся.
– Это правда, Чарли. Ты уже сейчас читаешь лучше, чем я. Тебе достаточно взглянуть на страницу – и ты ее прочитал, а я усваиваю лишь несколько строчек за раз. Вдобавок ты запоминаешь все прочитанное слово в слово. Я же радуюсь, если у меня получается запомнить главные идеи и общий смысл.
– Я не чувствую себя умным. Есть еще очень много вещей, которых я не понимаю.
Она достала сигарету, и я ее зажег.
– Тебе нужно быть чуточку терпеливее. За дни и недели ты усвоил знания, на которые у обычных людей уходит полжизни. Это потрясающе. Ты сейчас похож на огромную губку, которая все в себя впитывает – факты, цифры, общие представления. Скоро ты начнешь их сопоставлять. Ты увидишь, как связаны между собой разные отрасли науки. Поймешь, что существует много уровней. Это как ступени гигантской лестницы, которые ведут тебя все выше и выше; ты поднимаешься и все лучше видишь мир. Сама я, Чарли, вижу совсем немного и уже не поднимусь, разве что на ступеньку-другую; но ты будешь продолжать подъем, ты будешь видеть больше и больше, и с каждым шагом тебе будет открываться новый мир; столько миров тебе и не снилось! – Она помрачнела. – Я надеюсь… Я надеюсь, что Господь…
– О чем вы?
– Так, Чарлз, пустяки. Надеюсь, я не ошиблась, что втянула тебя в эксперимент.
Я засмеялся.
– Конечно, не ошиблись. Ведь все получилось! Даже Элджернон до сих пор умный.
Мы сидели некоторое время молча и я понимал, о чем она думает, глядя, как я тереблю цепочку, на которой у меня подвешены кроличья лапка и ключи. Я не хотел думать о такой вероятности, точно так же как старые люди не хотят думать о смерти. Я знал, что это только начало. Я знал, что она имела в виду, говоря об уровнях, потому что я уже видел некоторые уровни. От мысли, что я оставлю ее далеко позади, мне стало грустно.
Я влюблен в мисс Кинниан.
30 апреля Я больше не работаю в «Пластик Бокс Компани». Мистер Доннеган сказал, что для всех заинтересованных сторон будет лучше, если я уйду. Что я такого сделал? За что они меня так ненавидят?
Я не знал, пока мистер Доннеган не показал мне петицию. Восемьсот сорок фамилий, все до единого работники фабрики. Кроме Фанни Герден. Я взглянул на список и сразу заметил, что ее фамилии нет. Все остальные требовали моего увольнения.
Джо Кэрп и Фрэнк Рейли не стали со мной это обсуждать. Никто не стал, кроме Фанни. Очень мало я знаю людей, которые если уж что-то решили для себя, так их не переубедишь. Фанни как раз такая. Ей безразлично, что остальной мир доказывает, говорит или делает – она не считала, что меня надо увольнять. Она вообще была против петиции и не сдалась, хотя на нее давили и даже угрожали.
– Это не значит, – сказала мне Фанни, – что я не вижу, как ты изменился, Чарли. Это очень странные изменения. Ты был добрый, надежный, простой парень – может, не особо умный, зато честный. Что ты такое с собой сотворил, почему так быстро поумнел – непонятно. Все говорят, что это неправильно, и я тоже так думаю.
– Как ты можешь, Фанни? Что плохого, если человек умнеет и стремится узнать и понять окружающий мир?
Она уставилась вниз, на свою работу, и я собрался уходить. Не глядя на меня, Фанни сказала:
– Когда Ева послушалась змия и вкусила от древа познания, это было зло. Когда она увидела, что обнажена, это было зло. Не будь этого, никто из нас не старел бы, не болел и не умирал.
Снова мне стало ужасно стыдно, прямо в жар бросило. Разум вбил клин между мной и всеми, кого я знал и любил. Раньше надо мной смеялись и презирали меня за невежество и тупость; сейчас меня ненавидят за мои знания и понимание. Господи, что им от меня нужно?
Меня выжили с фабрики. Никогда еще мне не было так одиноко…
15 мая Доктор Штраус очень сердится на меня, потому что я две недели не писал промежуточных отчетов. Он прав, ведь теперь лаборатория платит мне зарплату. Я сказал доктору Штраусу, что был занят – много думал и читал. Потом сказал, что письмо – это очень медленный процесс, особенно при моем плохом почерке. У меня терпения не хватает. Доктор Штраус предложил мне научится печатать на машинке. Теперь мне гораздо легче, потому что я печатаю около семидесяти пяти слов в минуту. Доктор Штраус постоянно напоминает, что нужно говорить и писать попроще, не то меня не поймут другие люди.
Попытаюсь дать отчет обо всем, что произошло со мной за эти две недели. В прошлый вторник нас с Элджерноном представили Ассоциации психологов Америки, которая заседала на конференции Всемирной Ассоциации психологов. Мы произвели изрядную сенсацию. Доктор Немюр и доктор Штраус нами гордились.
Подозреваю, что доктор Немюр, которому шестьдесят лет – он на десять лет старше доктора Штрауса – считает необходимым получить осязаемые плоды от своих трудов. Несомненно, это все давление миссис Немюр.
Вопреки моим более ранним впечатлениям от доктора Немюра, теперь я понимаю, что он отнюдь не гений. У него изрядные способности, но его ум находится в вечной борьбе с призраком неуверенности в своих силах. Ему хочется, чтобы его считали гением. Вот почему для него так важно, чтобы его работу одобрил и оценил весь мир. Думаю, доктор Немюр хотел поскорее сделать презентацию, потому что боялся, как бы другой ученый не совершил открытие в смежной области и не получил бы всю славу для себя одного.
Доктора Штрауса, наоборот, можно назвать гением, только, по-моему, сфера его знаний слишком ограничена. В учебном заведении, где он получал образование, наверное, сильны были традиции узкой специализации; более широким аспектам, сведениям общего характера и предметным связям не уделялось внимания – не только достаточного, но даже и того, какое необходимо нейрохирургу.
Меня потрясло открытие, что из классических языков доктор Штраус может читать только на латыни, греческом и древнееврейском, а в математике он застопорился на элементарном уровне – на вариационных исчислениях. Когда он в этом сознался, мне стало почти досадно. Словно он утаивал эти сведения, желая обмануть меня, притворяясь – как очень многие, что я недавно понял – притворяясь не тем, кем он является на самом деле. Это относится ко всем, кого я знаю: все эти люди – не те, кем казались на мой неискушенный взгляд.
Доктор Немюр меня избегает; по крайней мере, такое впечатление складывается. Иногда, если я пытаюсь заговорить с ним, он смотрит как чужой и отворачивается. Доктор Штраус сказал, что из-за меня у доктора Немюра комплекс неполноценности, и я сначала очень рассердился. Я подумал, он надо мной потешается, а я такие вещи воспринимаю очень болезненно.
Откуда мне было знать, что доктор Немюр, этот многоуважаемый экспериментирующий психолог, не владеет ни хинди, ни китайским даже на базовом уровне? Это абсурд, ведь в настоящее время Индия и Китай ведут активные исследования как раз в той области, в которой работает доктор Немюр.
Я спросил доктора Штрауса, как Немюр намерен отвечать профессору Раяджамати, критикующему его методы и результаты, если Немюр даже не читал статью Раяджамати? Выражение лица доктора Штрауса при этом вопросе может означать одно из двух. Либо доктор Штраус не хочет сообщать Немюру мнение индийских ученых, либо – и это меня очень смущает – доктор Штраус сам не читал статью. Нужно быть осторожнее в выражениях, говорить и писать понятнее, проще, чтобы не стать объектом насмешек.
18 мая Я в полном замешательстве. Вчера вечером виделся с мисс Кинниан – впервые за период более недели. Пытался избегать интеллектуальных концепций, в разговоре держался самых обычных, даже обыденных, тем – но мисс Кинниан таращилась на меня с явным непониманием и задала единственный вопрос: что я разумею под эквивалентом математической дисперсии в «Пятом концерте» Дорберманна.
Я начал было объяснять, но она меня остановила и рассмеялась. Кажется, я разозлился; впрочем, подозреваю, что у меня с самого начала сложилось неверное представление о мисс Кинниан. Какую бы тему я ни пытался с ней обсудить, ничего не получается. Я не могу общаться с мисс Кинниан. Нужно снова проштудировать выкладки Фроштадта в труде «Уровни семантической прогрессии». Обнаружил, что все меньше общаюсь с людьми. Слава Богу, есть книги, музыка и темы для размышлений. В своей комнате в пансионе миссис Флинн я почти все время один и редко с кем говорю.
20 мая В угловой забегаловке, где я обычно ужинаю, новый мойщик посуды, парнишка лет шестнадцати. Я бы его и не заметил, если бы он эту самую посуду не разбил. Тарелки обрушились на пол, осколки белого фарфора разлетелись под столики. Парнишка застыл, потрясенный, перепуганный, все еще держа пустой поднос. Свист и крики посетителей (кричали: «Так вот куда все доходы уплывают!», «Мазаль тов!» и «Да ладно, он еще неопытный…» – словом, все неминуемые фразы, которыми реагируют на разбитую посуду в ресторанах) – вконец смутили бедолагу.
На шум вышел хозяин. При его появлении парнишка весь сжался, словно зная, что его сейчас будут бить, и вскинул руки, как бы для защиты от удара.
– Слышишь, ты, придурок! – рявкнул хозяин. – Не стой столбом! Живо за щеткой, да приберись тут. Я говорю, гони за щеткой! Щетка! Что непонятного? Что непонятного, идиот? В кухне она. Подмети осколки.
Парнишка понял, что наказания не последует. Испуг на лице уступил место улыбке. Возвращаясь со щеткой, он уже что-то мурлыкал себе под нос. Несколько самых неуемных посетителей продолжали бросаться глумливыми замечаниями:
– Эй, сынок, вон позади тебя отличный осколок…
– Валяй, грохни их снова…
– Не такой уж он идиот. Нет посуды – нет проблем с мытьем…
Скользя пустым взглядом по ухмыляющимся физиономиям, парнишка невольно их как бы отзеркаливал, и наконец его собственные губы растянулись в неуверенной улыбке. Он улыбался шутке, которую явно не понял.
Мне стало гадко на душе. Эта глупая, бессмысленная улыбка; эти блестящие детские глаза, эта готовность угодить в сочетании с неуверенностью, как именно угодить. Над ним смеялись, потому что он – слабоумный.
И я тоже смеялся.
Вдруг меня охватил гнев на самого себя и на всех, кто потешался над парнишкой. Я вскочил и заорал:
– Заткнитесь! Оставьте его в покое! Он не виноват, что не понимает! Не виноват, что таким уродился! Ради Господа Бога… он же все-таки человек!
Наступила мертвая тишина. Я проклинал себя за то, что не сдержался и устроил сцену. Стараясь не глядеть на парнишку, я расплатился и вышел. К еде я не притронулся. Мне было стыдно за нас обоих.
Как странно, что люди – честные и добросердечные люди – никогда не выкажут превосходства над безруким, безногим или незрячим – но не считают зазорным оскорблять человека с низким интеллектом. Мысль, что совсем недавно я, подобно этому юноше, тоже был для всех клоуном, взбесила меня.
А ведь я почти забыл об этом.
Я задвинул подальше портрет прежнего Чарли Гордона, спрятал его от самого себя. Еще бы – ведь я теперь умный; незачем помнить. Но сегодня, глядя на этого обделенного, я впервые увидел, каким был. Таким же, как он!
Лишь недавно я понял, что надо мной потешались. А сегодня мне открылось, что, бездумно присоединившись к общему хору, я высмеивал себя самого. И это – самое мучительное.
Я часто перечитываю промежуточные отчеты и вижу все – безграмотность, детскую наивность, низкий уровень интеллекта, разум, словно приникший к замочной скважине, за которой еле брезжит свет, в то время как в самой комнате царит мрак. Теперь мне понятно: даже будучи тупым, я осознавал собственную неполноценность, обделенность чем-то, что есть у всех остальных. В своей умственной слепоте я полагал, что оно, это недостающее, связано с умением читать и писать. Я был уверен: если обрету эти навыки, автоматически получу и интеллект. Даже умственно отсталому хочется быть как все. Ребенок не умеет прокормиться самостоятельно, он может даже не знать, что съедобно, а что нет – но ему известно чувство голода.
Получается, таким был и я; неожиданная мысль. Даже обретя интеллект, я толком не понимал ситуации.
Сегодняшний опыт даром не пропадет. Четче увидев свое прошлое, я решил применять знания и умения в работе по увеличению человеческого интеллекта. И впрямь, кто лучше меня подходит для такого дела? Кому довелось пожить в обоих мирах? Умственно обделенные для меня словно братья и сестры. Значит, использую данное мне во благо этим людям.
Завтра же обговорю с доктором Штраусом формат моей работы. Возможно, я сумею помочь Штраусу в решении проблемы с широким применением технологии, впервые использованной на мне. У меня есть и собственные – надеюсь, дельные – соображения.
С этой технологией можно далеко пойти. Меня превратили в гения; а как насчет тысяч мне подобных? Удастся ли опыт с ними? Какие фантастические высóты сулит оперирование нормальных людей? А гениальных?
Предостоит столько открытий. Мне не терпится начать.
23 мая Это случилось сегодня. Элджернон меня укусил. Время от времени я захожу в лабораторию взглянуть на него; зашел и сегодня, достал Элджернона из клетки – а он цапнул меня за руку. Я посадил его обратно и стал наблюдать. Он, против обыкновенного, был возбужден и зол.
24 мая Берт – он ухаживает за лабораторными животными – сказал мне, что Элджернон меняется. Не хочет выполнять задания; отказывается бегать по лабиринту; общая мотивация снизилась. И он перестал есть. Все очень обеспокоены тем, что это может означать.
25 мая Элджернона теперь кормят, как обычное животное, потому что он отказывается соображать над открыванием замков. Меня с ним идентифицируют. В своем роде, мы с Элджерноном – первые. Все делают вид, что поведение Элджернона вовсе необязательно что-то значит в моем случае. Однако трудно утаить, что некоторые другие животные из этого эксперимента тоже странно себя ведут.
Доктор Штраус и доктор Немюр просили меня больше не ходить в лабораторию. Понимаю, что у них на уме, но для меня это неприемлемо. Я намерен реализовать планы относительно их исследования. При всем моем уважении к обоим этим замечательным ученым, я отлично вижу их «потолок». Если ответ существует, я сам его найду. Внезапно время приобрело для меня огромное значение.
29 мая Мне выделили собственную лабораторию и дали разрешение продолжать исследования. Я близок к разгадке. Работаю день и ночь. Распорядился, чтобы в лаборатории поставили раскладушку. Большую часть времени, отведенного на писанину, я посвящаю заметкам, которые хранятся в отдельной папке; но порой, по привычке, чувствую позыв доверить бумаге свои мысли и свой душевный настрой. Исчисление интеллекта, по-моему, очень увлекательное занятие. Вот подходящая сфера применения моих новых знаний. В известном смысле, эту проблему я решаю всю жизнь.
31 мая Доктор Штраус считает, я работаю слишком интенсивно. Доктор Немюр говорит, я пытаюсь за несколько недель прожить целую жизнь, посвященную исследованиям и размышлениям. Мною движет некое внутреннее чувство; оно же не дает остановиться. Я должен найти причины стремительной регрессии Элджернона. Я должен понять, случится ли это и со мной, и если случится, то когда конкретно.
4 июня
«Уважаемый доктор Штраус!
Во вложении посылаю Вам копию своего отчета под заголовком „Эффект Элджернона-Гордона: Исследование структуры и функционирования искусственно повышенного интеллекта“. Мне бы хотелось, чтобы Вы прочли и опубликовали этот отчет.
Как видите, мои эксперименты завершены. Я включил в отчет все свои формулы, а также снабдил его математическим анализом, который представлен в приложении. Разумеется, мои выкладки следует уточнить.
Учитывая их важность для Вас с доктором Немюром (стоит ли говорить, что и для меня тоже?), я сам проверил и перепроверил свои выкладки дюжину раз в надежде обнаружить ошибку. С прискорбием сообщаю, что ошибки нет. И все же я рад, что сумел хотя бы немного расширить научное знание о функциях человеческого разума и о законах, которым подчиняется искусственное повышение человеческого интеллекта.
Вы однажды сказали, что провалившийся эксперимент или опровергнутая теория не менее важны для продвижения науки, чем эксперимент успешный и теория подтвердившаяся. Теперь я знаю: так и есть. Жаль, однако, что мой личный вклад в данную сферу упокоится на пепелище, в кое превратилась работа двух весьма уважаемых мною ученых.
Искренне Ваш,
Чарлз Гордон
Вложение: отчет»
5 июня Нельзя опускаться до эмоций. Факты и результаты моих экспериментов яснее ясного, а сенсационность моего стремительного подъема не может завуалировать того обстоятельства, что утроение интеллекта посредством хирургического вмешательства, разработанного докторами Штраусом и Немюром, следует рассматривать как имеющее минимальную или нулевую применимость (по крайней мере, на сегодняшний день) для повышения человеческого интеллекта.
Штудируя данные по Элджернону, я понимаю: хотя он еще даже не достиг зрелости, ментальный регресс налицо. Двигательная активность снижена; наблюдается общее замедление обменных процессов; постоянно ухудшается способность к координации. Наличествуют также неоспоримые свидетельства прогрессирующей амнезии.
Как будет видно из моего отчета, эти и другие симптомы физического и ментального разрушения можно, со статистически значимым результатом, спрогнозировать по моей формуле.
Хирургическое вмешательство, которому я и Элджернон оба подверглись, привело к интенсификации и акселерации всех ментальных процессов. Непредвиденный результат, который я взял на себя смелость назвать эффектом Элджернона – Гордона, логически вытекает из факта стимулирования интеллекта. Данную гипотезу, доказанную здесь, можно описать следующим образом: искусственно повышенный интеллект деградирует со скоростью, прямо пропорциональной степени повышения.
Мне представляется, что это само по себе важное открытие.
Я продолжу писать промежуточные отчеты, пока способен доверять мысли бумаге. Это – одно из немногих известных мне удовольствий. В любом случае, моя собственная умственная деградация будет стремительной.
Я уже сейчас замечаю признаки эмоциональной нестабильности и забывчивости, эти первые симптомы выгорания.
10 июня Деградация прогрессирует. Я стал очень рассеянным. Два дня назад умер Элджернон. Вскрытие показало, что я дал верный прогноз. Мозг Элджернона усох.
Думаю, то же самое происходит и со мной; или скоро начнется. Как же я этого не хочу – особенно теперь, когда известны подробности. Элджернона я уложил в коробочку для сыра[40] и похоронил на заднем дворе. Я плакал.
15 июня Ко мне домой снова приходил доктор Штраус. Я ему не открыл. Сказал через дверь, чтобы уходил. Я стал нервным и раздражительным. Чувствую, как смыкается тьма. Очень трудно гнать мысли о суициде. Я внушаю себе, какое значение будет иметь мой интроспективный дневник.
Как странно – взять книгу, которую всего пару месяцев назад прочел с наслаждением, и обнаружить, что не помнишь содержание. Я помню каким великим мне казался Джон Мильтон, но когда я хотел прочесть «Потерянный рай», я ничего не понял. Я так разозлился, что швырнул книгу в дальний угол.
Я должен постараться удержать хоть что-нибудь. Что-нибудь из моих знаний. Господи, пожалуйста, не забирай у меня все.
19 июня Иногда по вечерам я хожу прогуляться. Вчера не смог вспомнить где живу. Меня привел домой полицейский. Странное чувство будто это уже было раньше – очень давно. Твержу себе, что я единственный человек в мире который может рассказать, что со мной происходит.
21 июня Почему я все забываю? Надо с этим бороться. Я лежу в кровати целыми днями и не знаю кто я и где я. Потом будто вспышка – я снова все помню. Фуги амнезии[41]. Симптомы старческого слабоумия. Я впадаю в детство. И сам это понимаю. Все логично, хоть и жестоко. Я узнал очень много, притом за очень короткий срок. Теперь мой мозг стремительно деградирует. Я этого не допущу. Я буду бороться. Постоянно думаю о парнишке из ресторана, о его пустом взгляде, глупой улыбке, о том, как над ним потешались. Нет – пожалуйста – только не это. Только не по новой…
22 июня Забываю то что узнал недавно. Похоже, все идет по классическому шаблону – усвоенное позже забывается в первую очередь. Или шаблон другой?
Надо проверить…
Перечитал свои записи про эффект Элджернона-Гордона. Чудное ощущение что это писал другой человек. Местами вообще ничего не понял.
Ухудшилась двигательная активность. Постоянно обо все спотыкаюсь, и стало невероятно трудно печатать.
23 июня Больше не печатаю на машинке. Координация никуда не годится. Сам чувствую, что двигаюсь все медленнее. Сегодня испытал жуткий шок. Взял статью Крюгера «Uber Psychische Ganzheit»[42], которую использовал в своем же исследовании, думал она поможет понять, что я сделал. Первая мысль – у меня что-то не так со зрением. Потом сообразил что больше не могу читать по-немецки. Проверил с другими языками. Забыл их все.
30 июня Целую неделю не решался писать. Все утекает как песок сквозь пальцы. Почти все мои книги теперь стали слишком трудными для меня. Я злюсь на них потому что знаю что я их читал и понимал всего несколько недель назад.
Говорю себе, что должен писать эти отчеты, чтобы кто нибудь узнал, что со мной происходит. Но мне все труднее подбирать слова и помнить правописание. Даже за простыми словами надо лазить в словарь и мне на себя досадно.
Доктор Штраус приходит почти каждый день, но я ему сказал, что не хочу никого видеть и ни с кем говорить. У него чувство вины. У них у всех чувство вины. Но я никого не виню. Я знал, что могло случиться. Но как же мне больно.
7 июля Не знаю куда делась неделя. Сегодня воскресенье потому что я вижу в окно как люди идут в церковь. Я думаю я всю неделю лежал в постели но я помню миссис Флинн приносила мне поесть несколько раз. Я говорю себе снова и снова что я должен чтото делать но потом забываю или может так легче не делать то что я сказал буду делать.
В эти дни я много думаю про маму и папу. Я нашел фотокарточку они там со мной на пляже. У папы большой мяч под мышкой а мама держит меня за руку. Не помню их такими какие они на карточке. Я помню что папа почти все время был пьяный и ругался с мамой из за денег.
Он редко брился и когда обнимал меня тогда царапал мое лицо. Мама сказала он умер, но кузен Милти сказал он слыхал что его мама и папа говорили что мой папа свалил с другой женщиной. Когда я спросил про это маму она меня ударила по щеке и сказала, что мой папа умер. Не думаю что когда нибудь узнаю, что тут правда, но мне все равно. (Он сказал мы поедем на ферму смотреть коров а мы не поехали. Он всегда обещал но не делал…)
10 июля Моя хозяйка миссис Флинн очень за меня волнуется. Она говорит у ней сын тоже так валялся в кровати целые дни и ничево не делал а потом она его выгнала из дому. Она сказала не люблю бездельников. Если я больной это одно, а если я бездельник это совсем другое и она это не потерпит. Я сказал кажется я заболел.
Я пытаюсь по немногу читать каждый день, в основном рассказы, но бывает я должен читать одно и тоже снова и снова потому что я не понимаю что это значит. Мне трудно писать. Я знаю я должен смотреть слова в словаре но это так трудно и я такой усталый все время.
Я придумал писать только простые слова а не длинные и трудные. Так быстрее. Каждую неделю я ношу цветы на могилку Элджернона. Миссис Флинн думает я чекнутый что ношу цветы для мышы но я ей сказал что Элджернон был особинный.
14 июля Снова воскресенье. Нечем заняться потому что телевизир поломался и нет денег чтобы починить. (Кажется я потерял чек из лаборатории за этот месяц. Не помню)
Ужасно болит голова и аспирин мало помогает. Миссис Флинн знает что я в правду болею и очень меня жалеет. Она чудесная женшина когда болеешь.
22 июля Миссис Флинн позвала незнакомово доктора чтоб меня посмотрел. Она боится что я умру. Я сказал доктору что я ни сильно больной только иногда не помню. Он спросил есть у меня друзья или родня и я сказал нет у меня никого нет. Я сказал у меня был друг его звали Элджернон только он был мыш и мы с ним бегали на перигонки. Он посмотрел на меня как то чудно будто я псих.
Он улыбался когда я рассказывал ему что я был гений. Он говорил со мной как с малышом и подмигивал миссис Флинн. Я рассердился и прогнал его потому что он надо мной смеялся как они все.
24 июля Денег больше нет и миссис Флинн говорит я должен где нибудь работать и платить ренту потому что я неплатил уже больше чем два месяца. Я незнаю другую работу кроме у Доннегана в Пластик Бокс Компани но я туда нихочу потому что там все помнят что я был умный и будут надо мной смеятся. Но я незнаю как ещо заработать деньги.
25 июля Я смотрел свои старые промежуточные отчеты и чудно что я немогу читать что сам написал. Я могу читать слова но я их непонимаю.
Приходила мисс Кинниан но я неоткрыл дверь. Я сказал уходите нехочу вас видеть. Она плакала и я тоже плакал но я ее всиравно непустил потому что нехочу чтоб она смеялась надо мной. Я сказал что она мне больше ненравится и я больше нехочу быть умным. Это неправда. Я еще ее люблю и еще хочу быть умным но я так сказал чтобы она ушла. Она дала миссис Флинн деньги это рента. Мне это ненадо. Я должен найти работу.
Пожалуста… пожалуста пусть я незабуду как читать и писать…
27 июля Мистер Доннеган был очень добрый когда я пришол обратно и спросил можно я снова буду уборщиком. Сначала он меня подозривал но когда я рассказал что случилось тогда он положил мне руку на плечо и сказал Чарли Гордон ты мужествиный человек.
Все на меня смотрели когда я пошол вниз и стал работать в туалете мыть пол как я делал раньше. Я сказал себе Чарли если они будут над тобой потешатся ты не огорчайся ты помни что они нетакие умные как ты думал. В добавок они были твои друзья и если они смеются над тобой это ничего незначит раз они тебя любят.
Один новый парень он поступил на фабрику когда я уже ушол хотел надо мной подшутить это было гадко. Он сказал эй Чарли я слыхал ты головастый парень прямо всизнайка. Нука покажи свою образованосьть выдай что нибудь этакое. Мне стало обидно. Тут подошол Джо Кэрп он схватил этого парня за шыворот и сказал отвали от Чарли ты остряк самоучька не то я тебе шею сверну. Я неожидал что Джо за меня заступитца значит он и правда мой друг.
Потом Фрэнк Рейли тоже подошол и сказал Чарли если кто к тебе будет приставать или подставить тебя вздумает ты только скажи мне или Джо и мы его в миг обломаем. Я сказал спасибо Фрэнк и тут мне перехватило дыхание и пришлось отвернутца и пойти в подсобку чтобы Фрэнк невидел что я плачу. Как хорошо иметь друзей.
28 июля Я сегодня сплоховал. Я забыл что уже неучусь у мисс Кинниан в центре для зврослых как раньше. Я пришол в класс и сел на мое старое место в самом заду и мисс Кинниан посмотрела на меня чудно и сказала Чарлз. Непомню чтобы она называла меня так раньше только Чарли и я сказал Здрасьте мисс Кинниан я пришол учитца только я потирял книжку для чтения. Она начила плакать и убежала вон и все стали смотреть на меня и я увидел што это другие люди не те которыи учились сомной.
Тут я внизапна вспомнил про опиратцию и што был умный и сказал Госпади Боже насей раз я сам свалял Чарли Гордона. Я ушол дотово как мисс Кинниан вирнулась.
Вот почему я поеду из Нью Йорка насовсем. Я нехочу зделать што то в этом роде сново. Я нехочу штоб мисс Кинниан меня жилела. На фабреке меня тоже жилеют все и я этова тоже нехочу поэтому я еду в другое место такое где никто незнает што Чарли Гордон был гений а типерь неможет даже читать книжку и хорошо писать. Я возьму с собой пару книжек и даже если несмогу читать я всиравно буду старатца очень сильно и может тогда я не все забуду што выучил. Если я буду сирьезно заниматца может я стану даже умней чем был пока не была опиратция. У меня есть кролечия лапка и щесливое пенни и может они мне помогут.
Мисс Кинниан если вы когда нибудь это прочитаите пожалуста нежилейте меня, я рад што у меня был второй шанц стать умным потомушто я выучил много всяких вещей про какие даже незнал што они есть в мире и я благадарен што видил это все хоть совсем недолго. Я незнаю почему я снова стал глупый и што я зделал нетак может это потомушто я мало старался. Но если я буду старатца и практиковатца очень много может я стану чучуть умней и буду знать все слова. Я чучуть помню как мне было приятно когда я читал синию книжку с порватой облошкой. Поэтаму я буду старатца стать умным штоб снова это почуставать. Это очень хорошо знать много разново и быть умным. Хорошо бы это было сомной уже сичас если бы так было я бы сидел и читал все время. В любом случаи навирняка я первый глупый чиловек в мире который открыл штото важное для науки. Я помню што я зделал штото но непомню што. Только мне кажитца это штото хорошее для всех глупых людей таких как я. Досвидания мисс Кинниан и доктор Штраус и все.
Ещо П.С. пожалуста скажите доктору Немюру штоб не был такой ворчюн когда над ним смиютца и тогда у нево будет больше друзей. Очень просто можно зависти друзей если необижатца когда натобой смиютца. Куда я еду, там будет у меня много друзей.
Ещо П.С. Пожалуста если будит шанц положите цветиков Элджернону на могилку она на задним дворе…