Царство Небесное силою берется бесплатное чтение

ЧАСТЬ I

ГЛАВА 1

Не прошло и дня с тех пор, как дед Фрэнсиса Мариона Таруотера помер, а мальчишка был уже в стельку пьян. По этой самой причине ему и не удалось до конца отрыть для старика могилу, и завершать начатое пришлось негру по имени Бьюфорд Мансон, который пришел за самогоном. Он оттащил покойника от стола, где тот сидел за накрытым завтраком, и похоронил его как подобает, по-христиански, с символом Спасителя нашего в головах, а могильный холм он сделал достаточно высоким, чтобы его не разрыли собаки. Бьюфорд пришел около полудня, а когда уходил на закате, мальчишка, Таруотер, все еще не прочухался.

Старик приходился Таруотеру двоюродным дедом, по крайней мере он так говорил, и, насколько мальчик помнил, они всегда жили вместе. Дед говорил, что ему было семьдесят лет, когда он спас мальчика и взялся за его воспитание, а умер он, когда ему было восемьдесят четыре. Выходит, самому Таруотеру должно быть четырнадцать лет, подсчитал Таруотер. Дед научил его Счету, Чтению, Письму и Истории, которая начиналась с того, как Адама выгнали из Райского Сада, а потом шла через всех президентов вплоть до Герберта Гувера и далее на перспективу как раз до Второго Пришествия и Страшного суда. Дед не только дал мальчику хорошее образование, но и спас его от другого имевшегося в наличии родственника, племянника старого Таруотера; тот был школьный учитель, своих детей на тогдашний момент не имел, а потому этого, оставшегося от сестры-покойницы, хотел воспитать в духе собственных идей.

Старик знал его как облупленного, со всеми его идеями. Три месяца он жил в доме у своего племянника — из Милости, как ему поначалу казалось, а потом, по его собственным словам, до него дошло, что никакая Милость там и близко не лежала. Все время, пока он там жил, племянник тайно изучал его. Этот самый племянник, который принял его как бы из Милости, на самом деле норовил залезть к нему в душу через черный ход, задавал двусмысленные вопросы, расставлял по всему дому ловушки и наблюдал, как старик в них попадается, а кончилось все это статьей в журнале для школьных учителей. Смрад от подобного нечестия восстал до небес, и Господь собственноручно спас старика. Он ниспослал ему Видение, приказав умыкнуть сироту и отправиться вместе с ним в самую что ни на есть отдаленную пустынь и воспитать младенца во Славу Искупления грехов людских. Господь пообещал ему долгую жизнь, и старик, утащив ребенка прямо из-под носа у школьного учителя, поселился с ним среди лесов, на вырубке под названием Паудерхед, на которую у него было право пожизненного владения.

Старик называл себя пророком, и мальчика воспитал в убеждении, что Господне призвание непременно снизойдет и на него тоже, и готовил внука к тому дню, когда это произойдет. Он научил его, что путь пророка тернист, и на долю ему выпадают разные бедствия, и бедствия мирские суть пустяк в сравнении с теми, что посланы Господом, дабы испепелить пророка истиной. Его самого Господь тоже испепелял — и не раз. И через огнь Господень ему даровано было знание.

Он был призван в годы ранней юности и направил стопы свои в город возвестить о гибели, что ожидала мир, ибо мир отрекся от Спасителя. Неистово вещал он, что узрят человеки, как солнце взорвется в крови и пламени; но пока он бушевал и возвещал грядущие бедствия, солнце каждое утро вставало, спокойное и самодовольное, как будто не то что человеки, но даже сам Господь не слышал пророчеств и не внял их смыслу. Оно вставало и садилось, вставало и садилось над миром, и мир своим чередом становился то белым, то зеленым; то белым, то зеленым; то белым, то опять зеленым. Оно вставало и садилось, и он уже отчаялся, что Бог когда-нибудь услышит его. Но однажды утром он с восторгом увидел, как вышел из светила перст огненный, и не успел старик отвернуть лице свое, не успел закричать, как перст сей коснулся его и предсказанная гибель постигла его собственный разум и собственную плоть. Не кровь человеков иссохла в жилах их, но — его кровь.

Многому научившись на своих ошибках, дед имел право наставлять Таруотера — когда мальчик был не прочь послушать — в нелегком деле служения Господу. Таруотер имел на сей счет свои собственные соображения и слушал старика в нетерпеливой уверенности, что уж он-то точно никаких ошибок не наделает, когда придет время и Господь его призовет.

Господь еще не раз вразумлял старика пламенем, но с тех пор, как дед забрал Таруотера у школьного учителя, такого больше не случалось. В тот раз видение было отчетливым и ясным. Он знал, от чего спасает мальчика, и делал это во спасение, а не погибели для. Он многое постиг и ненавидел грядущую погибель мира, но не сам мир.

Рейбер, школьный учитель, вскорости выяснил, где они поселились, и явился на вырубку, чтобы забрать младенца. Машину ему пришлось оставить на проселке и целую милю идти пешком через лес по едва заметной тропинке, прежде чем он добрался до засаженного кукурузой клочка земли, посреди которого стояла ветхая двухэтажная лачуга. Старик часто и с удовольствием рассказывал Таруотеру, как мелькало и кукурузе красное, вспотевшее, исколотое колючками лицо племянника и за ним — розовая шляпка с букетиком: потому что племянник притащил с собой женщину из службы социальной защиты. В тот год кукурузное поле у деда начиналось в четырех футах от крыльца, и когда учитель выбрался из кукурузы, в дверях появился старик с дробовиком и крикнул, что пристрелит любого, кто ступит ногой на крыльцо, и покуда женщина из соцзащиты, взъерошенная, как несушка, которую согнали с кладки, выкарабкивалась из кукурузы, эти двое стояли и пристально смотрели друг на друга. Старик говорил, что, если бы не женщина из соцзащиты, племянник бы даже не дернулся. Колючки кустов до крови расцарапали им лица, а у женщины из соцзащиты к рукаву кофты прицепилась веточка ежевики.

Она всего-то навсего перевела дыхание, медленно, так, словно дошла до последней крайности, но племяннику и итого было достаточно, он поднял ногу и поставил ее на ступеньку крыльца, и старик прострелил ему ногу. Для Таруотеровой пользы он рассказывал, как на лице племянника появилось выражение праведного гнева, и эта самая праведность так взбесила его, что он поднял дробовик немного повыше и снова нажал на курок, на этот раз отстрелив кусочек учительского правого уха. Второй выстрел выбил из племянника всякую праведность, его лицо стало пустым и белым, обнаружив полную пустоту внутри, обнаружив — в чем старик время от времени готов был признаться — и собственное его поражение, ибо когда-то очень давно он пытался, но не сумел спасти племянника. Он выкрал его семилетним младенцем, увез в пустынь, окрестил и наставил на путь истинный, рассказав об Искуплении, но через несколько лет племянник забыл наставления и избрал себе другую стезю. Иногда старику начинало казаться, что он сам толкнул племянника на этот новый путь, он замолкал на полуслове, замолкал и застывал, тупо уставившись перед собой так, словно у ног его разверзлась бездна.

Тогда он удалялся в лес, оставив Таруотера на вырубке одного, порой на несколько дней, пока ему не удавалось сторговаться с Господом и восстановить на душе мир, а когда дед возвращался, растрепанный и голодный, мальчику казалось, что вид у него и впрямь как у настоящего пророка. Вид у него был такой, будто он всю ночь боролся с дикой кошкой, и в голове у него все еще теснятся видения, которые открылись ему в ее желтых глазах — светящиеся колеса и странные звери с гигантскими огненными крыльями и о четырех головах, которые были повернуты на четыре стороны света. И Таруотер в такие минуты знал, что, когда его призовут, он скажет: «Вот я, Господи!» Но иногда в дедовых глазах не горело огня, и он говорил только о зловонной, потной тяжести креста, о том, что люди принимают второе рождение только затем, чтоб умереть, и целую жизнь проводят, проедая хлеб жизни, и тогда мальчик отпускал свои мысли на волю, и они разбредались которая куда.

Старикова мысль не всегда скользила вдоль этой истории на одной и той же скорости. Иногда, словно не желая вспоминать о том, как он подстрелил собственного племянника, дед перескакивал через соответствующий эпизод и подробно останавливался на том, где эта парочка, племянник и женщина из соцзащиты (у нее даже имя и то было смешное: Берника Пресвитер), удирала прочь, шелестя кукурузой, и как вопила на ходу женщина из соцзащиты: «Что ж вы сразу не сказали? Знали же, что он псих!»; а потом он побежал на второй этаж и смотрел из окошка, как они выбрались наконец из кукурузы на другом конце поля, и женщина обхватила племянника за талию, чтобы он не упал, и тот ускакал на одной ноге в лес. Потом-то старик узнал, что он на ней женился, хотя она и старше его в два раза, но больше одного ребенка выродить с ней, понятное дело, так и не смог. И дорожку в Паудерхед заказала ему именно она.

А Господь, говорил старик, упас этого единственного ребенка, которого учитель выродил со своей женой, от родительской порчи. Он избрал единственно возможный путь спасения: мальчонка родился идиотом. Здесь старик делал паузу, дабы Таруотер ощутил всю силу этого таинства. С тех пор как дед узнал о существовании ребенка, он несколько раз предпринимал походы в город с целью выкрасть младенца и окрестить его, но всякий раз возвращался ни с чем. Школьный учитель был начеку, да и старику к тому времени умыкать детей стало не так легко, как прежде — он растолстел и подрастерял былую сноровку.

— Если смерть помешает мне окрестить его, — сказал старик Таруотеру, — придется тебе это сделать. И это будет нерпам миссия, которую Господь пошлет тебе.

Мальчик сильно сомневался в том, что крещение идиота может стать его первой миссией.

Ну уж нет, — сказал он, — Господь вовсе не хочет, чтобы я доделывал то, что после тебя останется. Для меня у нею припасено кое-что другое.— И он подумал о Моисее, который извел воду из скалы, об Иисусе Навине, который остановил солнце, о Данииле, взглядом укротившем львов.

— Думать за Господа не твоя забота,— сказал дед.— И суд (то возденет кости твои.

В то утро, когда старику пришла пора помереть, он, как обычно, спустился вниз, приготовил себе завтрак и помер, так ничего и не съев. Весь первый этаж у них занимала кухня, большая и темная, с дровяной печью в одном конце и широким столом возле печки. По углам стояли мешки с запасами еды и кукурузного солода, а всякие железки, опилки, старые веревки, лестница и прочее барахло валялось там, где их бросил старик — или Таруотер. Раньше они и спали на кухне, но однажды ночью в окно забралась рысь, и напуганный старик перетащил кровать наверх, где имелись две пустые комнаты. Он тогда напророчил, что лестница будет стоить ему десяти лет жизни. Перед тем как умереть, он сел за стол, взял красной квадратной рукой нож и стал подносить его ко рту, но тут вдруг вид у него сделался удивленный до крайности, он стал опускать руку, пока она не опустилась на край тарелки и не сшибла ее со стола.

Старик был похож на быка. Голова у него росла прямо из плеч, а белесые глаза на выкате выглядели как две рыбы, которые попали в красную нитяную сеть и все пытаются вырваться. Он носил шляпу невнятного, как оконная замазка, цвета, с загнутыми вверх полями, и поверх нательной фуфайки — серое пальто, которое когда-то было черным. Таруотер, сидевший за столом напротив него, увидел, как у деда на лице выступили красные полосы, как следы от веревок, а по телу прошла дрожь, похожая на землетрясение, которое началось прямо в сердце и постепенно поднимается к поверхности. Его рот резко съехал на сторону, и он так и остался сидеть, не теряя равновесия: между его спиной и спинкой стула было добрых шесть дюймов, а животом он упирался в край стола. Взгляд белесых мертвых глаз остановился прямо на мальчике.

Таруотер почувствовал, как дрожь стала другой и как она добралась уже до него самого. До старика можно было даже не дотрагиваться — и так было понятно, что он умер; и мальчик продолжал сидеть за столом напротив трупа, угрюмо и растерянно доканчивая завтрак, словно находился в присутствии незнакомца и не знал, что сказать. Наконец он сказал ворчливо:

— Не гони, да? Я ведь уже сказал, что сделаю все, как положено.

Голос показался каким-то чужим, будто смерть изменила не деда, а его самого.

Он встал и вышел на заднее крыльцо, прихватив с собой свою тарелку, которую поставил на нижнюю ступеньку, и два черных длинноногих бойцовских петуха тут же дернули к нему через весь двор и склевали то, что на ней осталось.

На заднем крыльце стоял длинный сосновый ящик. Мальчик сел на него, и его руки стали машинально распутывать веревку, а длинное лицо уставилось через вырубку куда-то поверх леса, который уходил вдаль серыми и багряными волнами, пока у самого горизонта не превращался в зубчатую крепостную стену, подпиравшую пустое утреннее небо.

Паудерхед располагался в стороне не только от грунтовки, но и от ближайшего проселка, и от прохожих троп, и, чтобы добраться до него, ближайшим соседям, цветным, не белым, приходилось идти через лес, продираясь сквозь густую сливовую поросль. Когда-то здесь стояли два дома; теперь дом был только один, и мертвый его хозяин сидел внутри, а живой — снаружи, на крыльце, и собирался хоронить мертвого. Мальчик знал: сперва придется похоронить старика, иначе никак. Такое впечатление, что, если не присыпешь его землей, он как бы и не совсем мертвый. И думал он об этом даже с некоторым облегчением, потому что так меньше давала о себе знать другая тяжесть, угнездившаяся внутри.

Несколько недель назад старик заделал под кукурузу еще один акр земли, слева, и перевалил даже через изгородь, так что эта полоска тянулась теперь почти до самого дома. Получилось, что ровно посередине участок разделен двумя нитями колючей проволоки. Туман горбатыми клубами подбирался к изгороди, готовясь нырнуть под него и дальше ползти по двору, как охотничья собака.

— Я эту изгородь уберу, — сказал Таруотер. — Не надо мне никакой изгороди посреди моего участка. — Голос у него оказался неожиданно громким и резал ухо. Мысленно он продолжил: не тебе здесь хозяйничать. Школьный учитель теперь тут хозяин.

Это моя земля, потому что я здесь живу, и никто меня отсюда не выставит. Если какой-нибудь там школьный учитель вздумает явиться сюда и качать права, я его убью.

Господь может выставить тебя отсюда, подумал он. Вокруг стояла мертвая тишь, и мальчик почувствовал, как у него набухает сердце. Он затаил дыхание, будто ждал, что вот-вот услышит глас небесный. Через несколько секунд он услышал, как под крыльцом скребется курица. Он яростно вытер рукой нос, и понемногу на лицо его вернулась привычная бледность.

На нем были выцветший комбинезон и серая шляпа, натянутая на уши как кепка. У деда было в обычае никогда не снимать шляпу, разве что только на ночь, и мальчик тоже следовал этому обычаю. До сего дня он всегда следовал дедовым обычаям; но если я захочу убрать эту изгородь до того, как похороню старика, ни одна живая душа не сможет мне помешать, подумал он; и слова никто поперек не скажет.

Сперва похорони его, и дело с концом, сказал чужой голос громко и каким-то мерзким тоном. Мальчик встал и пошел искать лопату.

Сосновый ящик, на котором он сидел, был гроб для деда, но употреблять его в дело Таруотер не собирался. Старик был слишком тяжелый для того, чтобы тощий пацаненок смог в одиночку перевалить его через борт, и хотя старый Таруотер несколько лет назад собственноручно соорудил себе этот гроб, но сказал, что если, когда придет время, мальчик не сдюжит положить его туда, можно будет просто опустить его в яму как есть, нужно только, чтобы яма была достаточно глубокой. Он сказал, что хочет лежать на глубине в десять футов, а не в каких-нибудь восемь. Ящик он мастерил долго, а когда закончил, нацарапал на крышке МЕЙСОН ТАРУОТЕР, С БОГОМ, забрался в него, прямо там же, на заднем крыльце, и какое-то время лежал, так что наружу торчал только его живот, как переквашенный хлеб над краем формы. Мальчик стоял рядом с ящиком и разглядывал его.

— Все там будем, — удовлетворенно сказал старик, и его скрипучий голос уютно угнездился между стенками гроба.

— Больно ты здоров для этого ящика, — сказал Таруотер.— Пожалуй, придется сесть на крышку и поднажать или подождать, пока ты чуток подгниешь.

— Не надо, — сказал старый Таруотер. — Слушай. Если, когда придет время, у тебя не хватит сил пустить этот ящик в дело, ну, там, поднять его или еще что, просто опусти меня в яму, но только чтобы глубоко. Я хочу, чтобы в ней было десять футов, не каких-нибудь восемь, а десять. Можешь просто подкатить меня к ней, если по-другому не выйдет. Катиться у меня получится. Возьмешь две доски, положишь на ступеньки и толкнешь меня. Копать будешь в том месте, где я остановлюсь. И не дай мне свалиться в яму, пока выроешь, сколько надо. Подопрешь меня кирпичами, чтоб я не скатился ненароком, да смотри, чтоб собаки меня не столкнули, пока яма не готова. Собак лучше вообще запереть, — сказал он.

— А если ты помрешь в постели? — спросил мальчик. — Как тебя вниз по лестнице спускать?

— В постели я не помру, — сказал старик. — Как услышу, что Господь призывает меня к себе, побегу вниз. Постараюсь добраться до самой двери, если получится. Ну а если все-таки наверху, просто скатишь меня вниз по ступенькам, да и все дела.

— Господи боже мой, — сказал мальчик.

Старик сел в своем ящике и ударил кулаком о край.

— Слушай меня, — сказал он. — Я тебя никогда особо ни о чем не просил. Я взял тебя к себе, воспитал, спас от этого городского дурака, и теперь все, о чем прошу взамен, — когда я умру, предать мое тело земле, как положено, и поставить надо мной крест, чтобы видно было, где я есть. Одна-единственная просьба, и все. Я даже не прошу тебя сходить за черномазыми, чтобы они помогли тебе отвезти меня туда, где похоронен мой папаша. Мог бы попросить, но не прошу. Я все делаю, чтоб тебе легче было. Только и прошу, чтоб ты предал мое тело земле и поставил крест.

— Хватит и того, что я тебя в землю закопаю, — сказал Таруотер. — Я с этой ямой так наломаюсь, а тут ему еще и крест ставь. Я со всякой мурой возиться не собираюсь.

— Мура! — зашипел дед. — Узнаешь, какая это мура, когда настанет день и будут собирать кресты! Главная почесть, которую ты можешь воздать человеку, — это похоронить его подобающим образом! Я взял тебя сюда, чтобы воспитать христианином, даже больше, чем просто христианином — пророком! — в голос вопил дед,— и груз сей да пребудет на тебе вовеки!

— Если у меня у самого сил не хватит, — сказал мальчик, пристально глядя на старика, — то я сообщу дяде в юрод, чтоб он приехал и позаботился о тебе. Своему дяде, школьному учителю,— медленно сказал он, глядя, как бледнеют оспины на багровом дедовом лице. — Вот он тобой и займется.

Нити, в которых запутались стариковы глаза, набухли. Ом схватился за стенки гроба и толкнул руками вперед, как будто собрался съехать на нем с крыльца.

— Он кремирует меня, — хрипло сказал дед, — сожжет мою плоть в печке и развеет мой прах. «Дядя, — говорит он мне как-то раз, — вы же самое настоящее ископаемое!» Он нарочно заплатит похоронщику, чтобы тот меня сжег и чтобы потом можно было развеять мой прах,— сказал дед.— Он не верит в воскресение из мертвых. Он не верит в Страшный суд. Он не верит в хлеб жизни…

— Покойникам, им вообще без разницы, — прервал его мальчик.

Старик схватил его за лямки комбинезона, подтянул к себе так, что мальчик стукнулся о гроб, и уставился прямо в его бледное лицо.

— Этот мир был создан для мертвых. Ты только подумай, сколько в мире мертвых, — сказал он, а потом добавил, словно ему была явлена цена всей тщеты людской: — Мертвых в миллион раз больше, чем живых, и любой мертвый будет мертв в миллион раз дольше, чем проживет живой. — Он отпустил мальчика и засмеялся.

Мальчик был потрясен, но ничем себя не выдал, разве что чуть вздрогнул. Через минуту он сказал:

— Школьный учитель мне дядя. Единственный нормальный кровный родственник, который у меня останется, и живой человек. И если я захочу пойти к нему, я пойду; так-то.

Старик молча смотрел на него, казалось, целую минуту. Затем он хлопнул ладонями по стенкам ящика и проревел:

— Послан на вас меч — и кто отклонит его? Послан на вас огнь — и кто угасит его? Посланы на вас бедствия — и кто отвратит их?

Мальчик вздрогнул.

— Я спас тебя, чтобы ты был самим собой! Самим собой, а не формулой у него в голове! Если бы ты жил у него, то был бы формулой, — сказал он. — Он разложил бы тебя в своей голове по полочкам! И более того, — сказал он, — ты бы ходил в школу!

Мальчик скорчил рожу. Старик всегда внушал ему, что избавление от школы было для него великим благом. Господь счел целесообразным воспитать его в чистоте и уберечь от порчи — сберечь как избранного своего слугу, коего пророк воспитает для пророчеств. В то время как других детей согнали в комнату и женщина учит их вырезать из бумаги тыквы, он волен искать мудрости, а его наставники в духе суть Авель и Енох, и Ной, и Иов, и Авраам с Моисеем, и царь Давид, и Соломон, и все пророки — от Илии, который спасся от смерти, до Иоанна, чья отсекновенная голова излияла ужас с блюда.

И мальчик понял, что его спасение от школы есть вернейший знак избранности. Школьный инспектор приходил только раз. Господь подсказал старику, что это случится и что в этом случае делать, а старик в свою очередь наставил мальчика, как себя вести в тот день, когда под личиной инспектора к ним явится посланник дьявола. Когда время пришло и они увидели, как он идет по полю, оба уже были во всеоружии. Мальчик спрятался за домом, а старик сел на крыльце и стал ждать.

Когда инспектор, худой лысый мужчина в широких красных подтяжках, выбрался из кукурузы на утоптанный двор перед домом, он осторожно поздоровался со стариком Таруотером и начал излагать свое дело, как будто и без того не было ясно, зачем он пришел. Сперва он сел на крыльце и завел разговор о плохой погоде и плохом здоровье. И потом, глядя через поле вдаль, он сказал:

— А у вас ведь есть мальчик, правда? И этот мальчик вроде как должен ходить в школу.

— Хороший мальчик, — сказал старик, — и если бы кто-нибудь решил, что может чему-то его научить, — я бы возражать не стал. Эй, парень! — крикнул он. Мальчик явно не спешил. — Эй, парень, иди сюда! — заорал старик.

Через несколько минут из-за угла дома показался Таруотер. Глаза у него были открыты, но смотрели как-то странно. Голова дергалась, плечи обвисли, а изо рта висел язык.

— Не шибко смышленый,— сказал старик,— но парнишка что надо. Позовешь — он придет.

— Да,— сказал школьный инспектор,— может, его и правда лучше оставить в покое.

— Не знаю, может, ему и понравится в школе, — сказал старик. — Просто он уже два месяца никак не соберется сходить и посмотреть, как оно там.

— А то, может, лучше, пусть дома и остается,— сказал инспектор. — Не хотелось бы уж очень его перегружать.— После чего сменил тему. Вскорости он откланялся; они оба сидели на крыше и удовлетворенно наблюдали, как фигура в красных подтяжках идет назад через поле, постепенно уменьшаясь в размерах, пока красные подтяжки наконец совсем не исчезли из виду.

Если бы школьный учитель запустил в него когти, сейчас он сидел бы в школе, один из многих, незаметный в толпе, а в голове учителя и вовсе стал бы чем-то вроде формулы из букв и цифр.

— Он и меня таким хотел сделать, — сказал старик. — Думал, если напишет обо мне в этом журнале для школьных учителей, то я и вправду разложусь на буквы-циферки.

В доме у школьного учителя, считай, ничего и не было, кроме книг и всяческой бумаги. Когда старик переезжал туда жить, он еще не знал, что всякую живую вещь, которая через глаза племянника попадает ему в голову, племянников мозг тут же превратит в книгу, или в статью, или в таблицу. Школьный учитель обнаружил большой интерес к тому, что старик — пророк, избранный Богом, и постоянно задавал ему вопросы, а ответы иногда даже записывал себе в блокнот и поблескивал глазенками, как будто совершил открытие.

Старик было вообразил, что ему удалось сдвинуть племянника с мертвой точки в великом деле Искупления, ибо тот по крайней мере слушал, хотя ни разу так и не сказал, что уверовал. Казалось, слушать дядины проповеди было ему в радость. Он подробно расспрашивал его о былых временах, о которых старый Таруотер уже, в общем-то, ничего не помнил. Старик думал, что этот интерес к праотцам принесет плоды, а принес он — стыд и срам! — одни слова, пустые и мертвые. Он принес семя сухое и бесплодное, не способное даже сгнить, мертвое от самого начала. Время от времени старик выплевывал из рта, подобно сгусткам яда, отдельные идиотские фразы из той статьи, которую опубликовал учитель. Гнев слово в слово выжег их в его памяти. «Причиной его фиксации на богоизбранности является чувство неуверенности в себе. Испытывая потребность в призвании, он призвал себя сам».

— Призвал себя сам! — шипел старик. — Призвал себя сам! — Это приводило его в такую ярость, что он даже делать ничего не мог, а только ходил и повторял эту фразу: — Призвал себя сам. Я призвал себя сам. Я, Мейсон Таруотер, призвал себя сам! Призвал, чтоб связали меня и били! Призвал, чтобы плевали и надсмехались надо мной! Призвал, чтоб уязвлена была гордость моя. Призвал, чтоб терзали меня пред лицем Господним! Слушай, мальчик! — говорил он и, сграбастав внука за грудки, принимался медленно его трясти. — Даже милость Господня обжигает. — Он разжимал пальцы, и мальчик падал в терновую купель этой мысли, а старик продолжал шипеть и скрипеть: — Он хотел меня в журнал засунуть — вот чего он хотел. Думал, если вставит меня в этот журнал, я там и останусь, весь такой из букв и цифр, как у него в голове, и всех делов. И точка. Ну, так не вышло! Вот он я. И вот он ты. На свободе, а не в чьей-то голове!

И голос покидал его, как будто был самой свободной частью его свободной души и рвался прежде срока покинуть его земную плоть. И что-то такое было в ликовании двоюродного деда, что захватывало и Таруотера, и он чувствовал, что спасся из некоего таинственного земного узилища. Ему даже казалось, что он чувствует запах свободы, хвойный, лесной, пока старик не добавлял:

— Ты рожден был в рабстве, и крещен в свободу, и смерть твоя в Боге, в смерти Господа нашего Иисуса Христа.

И тогда мальчик чувствовал, как медленно вскипает в нем негодование, теплая волна обиды на то, что его свобода должна быть непременно связана с Иисусом и что Господом непременно должен быть Иисус.

— Иисус есть хлеб, наш насущный, — говорил старик.

Мальчик, смущенный и расстроенный, смотрел вдаль, поверх темно-синей линии леса, где расстилался мир, таинственный и свободный.

В самой темной, самой скрытой части его души висело вверх ногами, словно летучая мышь, ясное и неоспоримое представление о том, что голода по хлебу насущному он не испытывает. Разве купина, вспыхнувшая для Моисея, солнце, остановленное для Иисуса Навина, львы, остановившиеся пред Даниилом, были всего лишь обещанием хлеба насущного? Мысль об этом приходила как страшное разочарование, и он боялся: а вдруг именно так все и есть? Старик сказал, что сразу после смерти отправится к берегам озера Галилейского, чтобы вкушать хлеба и рыбы, преумноженные Господом нашим.

— Во веки вечные? — в ужасе спросил мальчик.

— Во веки веков, — сказал старик.

Мальчик почувствовал, что этот голод есть самая суть старикова безумия, и втайне боялся, что он, этот голод, может передаться ему, раствориться в крови и однажды взорваться, и тогда он сам точно так же, как старик, будет мучиться от голода, потому что в животе у него разверзнется бездна, такая, что ничто не сможет излечить ее или насытить, кроме хлеба насущного.

Он старался по возможности не думать об этом, смотреть на все спокойно и ровно, видеть только то, что у него перед глазами, и не давать взгляду проникать под поверхность вещей. Он как будто боялся, что, если задержит на чем-нибудь взгляд хоть на секунду дольше, чем то необходимо, чтобы просто понять, что перед ним — лопата, мотыга, круп мула, запряженного в плуг, или комья красной вывороченной плугом земли, — эта вещь тотчас встанет перед ним, странная и пугающая, и потребует, чтобы он дал ей имя, одно-единственное, принадлежащее ей по праву, и отвечал за свой выбор отныне и во веки веков. Он пытался всеми способами избежать этой пугающей личной вовлеченности в процесс творения. Когда настанет день и вострубит труба, ему хотелось, чтобы глас трубный прозвучал средь неба пустого и чистого, и был он голосом Господа Всемогущего, не причастного ни плоти, ни дыхания плоти.

Он ожидал увидеть колеса огненные в глазах неведомых зверей. Он ждал, что это случится,, как только умрет его двоюродный дед. Он решил не думать об этом и пошел за лопатой. Он шел и думал: школьный учитель — живой человек, но лучше ему сюда не соваться и не пытаться забрать меня отсюда, потому что я его убью. Если пойдешь к нему — будешь проклят, сказал дед. До сих пор мне удавалось тебя от него спасти, но если ты пойдешь к нему, как только я умру, я уже ничего не смогу сделать.

Лопата лежала рядом с курятником.

— Ноги моей больше не будет в городе, — вслух сказал себе мальчик. — Я никогда не пойду к нему. Ни ему, никому другому не удастся выставить меня отсюда.

Он решил рыть могилу под смоковницей, потому что смоквам старик пойдет на пользу. Верхний слой почвы был песчаный, ниже шла самородная глина, и каждый раз, пройдя через песок, лопата издавала лязгающий звук. Старик как каменный, и в нем фунтов двести, подумал он, навалился на лопату и принялся разглядывать белесое небо сквозь листья смоковницы. Глина каменная, и на то, чтобы выдолбить в ней подходящую яму, уйдет целый день, а школьный учитель сжег бы его за минуту.

Таруотер видел школьного учителя один раз в жизни футов с двадцати, а слабоумного мальчонку — еще того ближе. Мальчик был здорово похож на старого Таруотера, если не считать глаз, серых, как у старика, но таких ясных, как будто за ними открывались два колодца, на дне которых, глубоко-глубоко, плескались две лужицы света. Один раз глянешь — и сразу ясно, что в голове у него хоть шаром кати. Старик был настолько ошарашен этим сходством — и несходством, что в тот раз, когда они с Таруотером туда ходили, он все время простоял в дверях, глядя на мальчонку и облизывая губы, как будто у него у самого были не все дома. Мальчика он видел впервые, но забыть его уже не смог.

— Нет, ты подумай, он на ней, значит, женился, выродил с ней одного-единственного ребятенка, да и того без мозгов, — бормотал он. — Хоть ребенка Господь уберег и теперь хочет, чтобы мы его крестили.

— Почему же ты тогда этим не займешься? — спросил мальчик, ибо ему хотелось, чтобы что-нибудь произошло, хотелось увидеть старика в действии, чтобы он похитил ребенка, а учитель пустился бы за ними в погоню, чтобы Таруотер мог поближе взглянуть на другого своего близкого родственника. — Что тебе мешает? — спросил он. — За чем дело-то стало? Давно бы уже подсуетился и выкрал его.

— Меня направляет Господь Бог,— сказал старик.— И всякому делу у него свой срок. Ты мне не указ.

Белый туман, который висел во дворе, уполз и осел в следующей ложбине, и воздух стал чистым и прозрачным. У старика никак не шел из головы дом школьного учителя.

— Три месяца я там провел, — сказал он. — Какой срам! Три месяца меня водили за нос в доме сородичей моих; и если после смерти моей ты захочешь выдать предателю труп мой и посмотреть, как будет гореть моя плоть на костре,— валяй. Не стесняйся! — вскричал он, подскакивая в своем ящике. Лицо его пошло пятнами. — Ступай к нему, и пусть он сожжет мою плоть, но только впредь остерегайся льва, посланного Господом. Помни, на пути всякого ложного пророка встанет лев Господень. Я взошел на дрожжах, которые

превыше веры его, — сказал он. — И огонь не поглотит меня! А когда я умру, лучше бы остаться тебе в этих лесах одному, и достанет тебе света, который пошлет тебе Солнце, чем идти к нему в город.

Мальчик продолжал копать, но от этого могила глубже не становилась.

— Жалко покойников,— сказал он чужим голосом.

Бедные они, ничего у них нет. Кроме того, что на них надето. Но мне теперь уже никто не сможет помешать, подумал он. Никогда. Ничья рука не подымется, чтобы остановить меня. Разве что Божья, но только Он все молчит. Он даже и внимания-то на меня не обратил.

Рядом лежал песочный пес и бил хвостом по земле, в куче свежевырытой глины ковырялись несколько черных кур. Дымчато-желтое солнце выскользнуло из-за синей линии деревьев и медленно тронулось в привычный путь.

— Теперь я могу делать все, что хочу, — сказал он, пытаясь как-то смягчить чужой голос так, чтобы тот не резал слух. Захочу — и перебью всех этих кур, подумал он, глядя на никчемных черных птиц, с которыми старику так нравилось возиться.

Да, дури в нем хватало, сказал чужой голос. По правде говоря, вел себя дите дитем. Этот школьный учитель, в общем-то, ничего плохого ему не сделал. Сам посуди, в чем он виноват? Ну, смотрел он за стариком, ну, записывал все что видел и слышал, а потом напечатал все это в газете, чтоб другие учителя прочитали. Ну и что в этом такого? Да ничего. Кому какое дело, что учителя читают? А старый дурак вскинулся, как будто его убили, да еще и в душу наплевали. Но только одно дело, что он там себе напридумывал, а другое — что жизни в нем хватило еще на четырнадцать лет. И на то, чтоб воспитать мальчика, чтоб было кому его похоронить так, как ему по вкусу.

Пока Таруотер тыкал в землю лопатой, у чужого в голосе зазвенела нотка скрытой ярости, и он все повторял: ты себе тут все руки пообломаешь, а этот школьный учитель сжег бы его — и все дела. Он копал уже дольше часа, нов землю ушел всего на фут: положишь в такую могилу труп, а он из нее торчать будет. Он присел на край немного передохнуть. Солнце в небе напоминало набухший белый волдырь, который вот-вот лопнет.

Вот уж возни с этими покойниками, сказал чужой, с живыми куда как проще. Оно, конечно, в Судный день станут собирать только тех покойников, над кем поставлен крест, вот только, боюсь, школьному учителю на это наплевать. Мир-то большой, и дела в нем делаются совсем не так, как тебя учили.

— Был я там как-то раз,— пробормотал Таруотер.— И нечего мне рассказывать.

Два или три года назад его дед съездил в город, чтобы справиться у юристов, нельзя ли написать завещание так, чтобы земля не попала в руки школьного учителя, а досталась прямиком Таруотеру. Пока дед обговаривал свои дела, Таруотер сидел на подоконнике в кабинете юриста на двенадцатом этаже и смотрел наружу, где на самом донышке бездны была улица. По пути со станции он шел, как аршин проглотив, среди движущейся массы металла и бетона, испещренной малюсенькими человеческими глазками. Блеск его собственных глаз скрывался под жесткими, как кровельное железо, полями его новой серой шляпы, которая покоилась у него на ушах строго и прямо, как на кронштейнах. Перед тем как ехать, он проштудировал в иллюстрированном альманахе раздел «Факты» и теперь отдавал себе отчет в том, что здесь семьдесят пять тысяч человек видят его в первый раз. Перед каждым встречным ему хотелось остановиться, пожать руку и объяснить, что зовут его Ф. М. Таруотер и что он здесь только на денек, приехал с дедом уладить кое-какие дела у юристов. Голова у него дергалась вслед за каждым проходящим мимо человеком, пока их не стало слишком много и он не заметил, что эти, в отличие от деревенских, глазами по тебе не шарят. Несколько человек даже столкнулись с ним; в деревне за таким последовало бы пожизненное знакомство, но здешние увальни неслись себе дальше, едва кивнув головой и бормоча на ходу извинения, которые он принял бы, подожди они хоть немного.

А потом до него дошло, как осенило, что это место — обитель зла: эти опущенные головы, это бормотание, эта спешка… В яркой вспышке света он увидел, что эти люди торопятся прочь от Господа Всемогущего. Именно в город приходили пророки, вот и он попал — в город. Он в городе, и город нравится ему, хотя должен был бы вызывать страх. Он с подозрением прищурился и посмотрел на деда, который шел впереди уверенно, как медведь в лесу, и все эти странности ничуть его не беспокоили.

— Тоже мне, пророк! — прошипел мальчик.

Дед не обратил на него внимания, даже не остановился.

— А еще пророком себя называет! — продолжал мальчик громким, резким, скрипучим голосом.

Дед остановился и обернулся.

— Я здесь по делу, — спокойно сказал он.

— Ты всегда говорил, что ты пророк, — сказал Таруотер. — Теперь я вижу, что ты за пророк. Илия тебе в подметки не годится.

Дед вскинул голову и выпучил глаза.

— Я здесь по делу, — сказал он. — Если Господь призвал тебя, иди и делай свое дело.

Мальчик слегка побледнел и отвел глаза.

— Меня никто не призывал — пока,— пробормотал он. — Это ты у нас призван.

— И я знаю, когда зов звучит во мне, а когда нет,— сказал дед, отвернулся и больше не обращал на мальчика внимания.

На подоконнике в кабинете адвоката он встал на колени, высунул голову из окна и стал следить, как течет внизу улица, пестрая железная река, как тусклое солнце, медленно плывущее по блеклому небу, отблескивает на металле, слишком далекое, чтобы возжечь пламя.

Настанет время, и он будет призван, настанет день, и он сюда вернется и перевернет этот город, и пламя будет гореть в его глазах. Здесь тебя не заметят, пока ты не сделаешь чего-нибудь этакого, подумал он. На тебя не обратят внимания только потому, что ты пришел. И он снова с раздражением подумал про деда. Когда придет мой черед, я сделаю так, что всякий станет смотреть на меня, сказал он себе и, подавшись вперед, увидел, как медленно скользнула вниз его новая шляпа, ставшая вдруг чужой и ненужной, как небрежно поиграли с ней городские сквознячки и как железная река смяла и поглотила ее. Он почувствовал себя голым, схватился за голову и рухнул назад в комнату.

Дед спорил с адвокатом, между ними был стол, и оба стучали по нему кулаками — порывались встать с места и стучали кулаками. Адвокат, высокий человек с головой как купол и орлиным носом, повторял, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик:

— Но не я составлял это завещание! Не я придумывал этот закон!

А ржавый голос деда скрежетал в ответ:

— А мое какое дело? Знай мой папаша, что его собственность отойдет дураку, — да он бы в гробу перевернулся! Не для того он всю жизнь вкалывал!

— Шляпа улетела, — сказал Таруотер.

Адвокат откинулся в кресле, со скрипом повернулся к Таруотеру — бледно-голубые глаза и ни капли интереса, — со скрипом подался вперед и сказал деду:

— Ничего не могу поделать. Вы напрасно тратите свое и мое время. Примите все как есть и оставьте меня в покое.

— Послушайте, — сказал старый Таруотер, — было время, когда мне показалось, что дни мои сочтены, что я болен и стар, одной ногой в могиле, без гроша за душой, и я воспользовался его гостеприимством, потому что он — мой ближайший родственник, и в общем-то, это был его долг — принять меня, вот только я думал, он сделал это из Милости, я думал…

— Какое мне дело, что вы там думали и делали, что думал и делал ваш родственник, — сказал адвокат и закрыл глаза.

— У меня шляпа упала, — сказал Таруотер.

— Я всего лишь адвокат, — сказал адвокат, скользнув глазами по красновато-коричневым корешкам юридических книг: полки высились вокруг, как стены крепости.

— Ее теперь уже, наверно, машина переехала.

— Вот что, — сказал дед, — он все время изучал меня, чтобы написать эту статью. Ставит он, значит, на мне, своем собственном родственнике, какие-то тайные опыты, лезет ко мне в душу, а потом и говорит: «Дядя, вы же настоящее ископаемое!» Настоящее ископаемое! — У деда перехватило горло, и последнюю фразу он произнес едва слышно: — Ну вот и полюбуйтесь, какое я ископаемое!

Адвокат снова закрыл глаза и криво усмехнулся.

— К другим адвокатам! — взревел старик, и они ушли и перебрали еще троих, одного за другим, и Таруотер насчитал одиннадцать человек, на которых была его шляпа; хотя, может статься, это была и не она. Наконец они вышли из конторы четвертого адвоката и уселись на оконном карнизе банковского здания. Дед порылся в карманах, достал галеты и протянул одну Таруотеру. Старик расстегнул пальто, вывалил живот, и тот лежал у него на коленях, пока старик ел. Зато лицо у него работало вовсю; кожа яростно дергалось между оспин. Таруотер был очень бледен, и глаза его блестели какой-то пустой глубиной. На голове у него был старый шейный платок, завязанный по углам узелками. Теперь он не смотрел даже на тех прохожих, которые смотрели на него.

— Ну, слава богу, все теперь, домой пойдем, — пробормотал мальчик.

— Нет, не все.— Старик резко встал и зашагал по улице.

— О господи, — простонал мальчик и рванул за ним следом. — Даже минуты не посидели. Ты что, не понимаешь? Они все говорят тебе одно и то же. Закон один, и ничего ты с этим не поделаешь. У меня и то хватило ума, чтобы это понять. У тебя — нет? Что с тобой такое?

Старик, вытянув шею вперед, решительно шагал по улице с таким видом, будто вынюхивал врага.

— Куда идем-то? — спросил Таруотер, когда деловой район остался позади и они пошли мимо серых приземистых домов с грязными крылечками, которые вдавались в тротуар.— Слушай,— сказал он, хлопнув деда по ноге,— зачем я вообще сюда приперся?

— Не приперся бы сейчас — приперся бы чуть позже, — пробормотал старик. — Раньше сядешь — раньше выйдешь.

— А я садиться и не собирался. Я вообще никуда не собирался. Знал бы, как оно тут, — вообще бы никуда не поехал.

— А я тебе что говорил? — сказал дед. — Ты вспомни, я ведь говорил тебе, что, когда ты сюда приедешь, ничего хорошего от этих мест не жди.

И они пошли дальше, отмахивая квартал за кварталом, оставляя позади все больше и больше серых домов с полуоткрытыми дверьми и полосками чахоточного света на грязных полах коридоров.

Наконец они дошли до следующего района. Здесь дома были очень похожи друг на друга, невысокие и чистенькие, перед каждым квадратный участок с травой. Через несколько кварталов Таруотер уселся на тротуар и сказал:

— Я дальше не пойду. Я вообще не понял, куда мы идем, и больше не сделаю ни шагу.

Дед не остановился и даже не повернул головы. Через секунду мальчик вскочил и снова пошел за дедом, испугавшись, что останется один. Старик по-прежнему пер вперед, как будто внутреннее чутье подсказывало ему дорогу к тому месту, где прячется враг.

Внезапно он свернул на короткую дорожку, ведущую к дому из светло-желтого кирпича, и уверенно двинулся к белой двери, подобрав плечи так, что, казалось, он собирается вышибить ее с ходу. Он ударил в дверь кулаком, не обращая внимания на блестящий медный дверной молоток. И тут до Таруотера дошло, что здесь-то и живет школьный учитель; он остановился и замер, не отрывая взгляда от двери. Какой-то скрытый инстинкт подсказывал ему, что, когда дверь откроется, его участь будет решена. Он уже почти воочию видел, как в двери появляется учитель, жилистый и злой, готовый сцепиться со всяким, кого Господь пошлет наказать его.

Мальчик стиснул зубы, чтобы они не стучали. Дверь отворилась.

В проходе, отвесив челюсть в глупой ухмылке, стоял маленький розоволицый мальчик. У него были светлые волосенки и выпуклый лоб. За очками в стальной оправе светились блеклые глаза, точь-в-точь как у деда, только пустые и ясные. Он грыз заветренную серединку яблока.

Старик уставился на мальчика, нижняя челюсть у него пошла вниз, пока не отвисла совсем. Выглядел он так, будто стал свидетелем невыразимой тайны. Мальчик издал какой-то непонятный звук и притворил дверь так, что в оставшуюся щелку блестело одно только стеклышко от очков.

Страшное негодование охватило вдруг Таруотера. Он смотрел на это маленькое лицо, выглядывающее из-за двери, и лихорадочно пытался найти подходящее слово, чтобы швырнуть туда, внутрь. Наконец он сказал, медленно и внятно:

— Я был здесь, когда тебя еще и в помине не было. Старик дернул его за плечо.

— У него с головой не в порядке, — сказал он. — Ты что, не видишь, что у него не все дома? Что толку с ним говорить?

Мальчик развернулся на каблуках с твердым намерением уйти. Еще никогда в жизни он не был так зол.

— Подожди, — сказал старик и снова положил руку ему на плечо. — Иди вон за ту изгородь и спрячься, а я пойду в дом и окрещу его.

Таруотер разинул рот.

— Иди, куда тебе сказано, — сказал старик и подтолкнул его к изгороди.

Старик весь как-то подобрался. Он повернулся и пошел к двери. Когда он подошел к крыльцу, дверь распахнулась и на пороге показался тощий молодой человек в очках в тяжелой черной оправе и, вытянув шею вперед, уставился на старика.

Старый Таруотер поднял кулак.

— Господь наш Иисус Христос послал меня окрестить младенца! — закричал он. — Отыди! Я не отступлюсь!

Из-за кустов вынырнула Таруотерова голова. Затаив дыхание, он вцепился взглядом в учителя: худое лицо углом назад от торчащей вперед челюсти, редкие волосы разбежались по обе стороны лба, застекленные глаза. Белобрысый шкет ухватился за отцовскую ногу и повис на ней. Учитель толкнул его назад в дом. Затем он вышел и, не сводя глаз со старика, захлопнул за собой дверь, словно провоцировал его — попробуй только, сделай еще шаг.

— Душа некрещеного младенца вопиет ко мне, — сказал старик. — Даже убогий желанен Господу.

— Пошел вон с моей земли, — сказал племянник звенящим голосом, словно сдерживался из последних сил. — А не уйдешь — упеку тебя в психушку, где тебе самое место.

— Не посмеешь тронуть слугу Божьего! — взревел старик.

— Убирайся отсюда! — закричал племянник, потеряв контроль над голосом. — И сперва спроси у Господа, почему Он создал его идиотом! Спроси, а потом скажи мне!

Сердце у мальчика билось так быстро, что он испугался: вот сейчас оно выскочит из груди и ускачет прочь. Из-за кустов он высунулся уже по плечи.

— Не тебе задавать вопросы! — закричал старик. — Не тебе вопрошать Господа Бога Всемогущего о путях Его! Не тебе молоть Господа в голове и выплевывать числа!

— А где же мальчик? — вдруг, оглянувшись, спросил племянник, как будто он только что об этом вспомнил. —Где мальчик, из которого ты хотел воспитать пророка, чтобы истиной испепелить мои глаза? — и засмеялся.

Таруотер снова нырнул в кусты. Смех учителя сразу ему не понравился: казалось, он унасекомил его до крайней степени.

— Придет день его,— сказал старик.— Мы окрестим младенца. Если не я во дни мои, значит, он — в его.

— Вы его и пальцем не тронете, — сказал учитель. — Можешь до конца его дней лить на него воду — он все равно останется идиотом. Что пять лет, что вечность — все без толку. Слушай. — Он заговорил тише, и мальчик услышал в его голосе скрытую силу, не уступавшую стариковой; страсть равную, но разнонаправленную: — Он никогда не будет крещен просто из принципа. Во имя величия и достоинства человеческого он никогда не будет крещен.

— Время покажет и выберет руку, которая окрестит его.

— Время покажет, — сказал племянник, открыл дверь, сделал шаг в дом и с грохотом захлопнул дверь за собой.

Мальчик вылез из кустов, голова у него шла кругом от возбуждения. Больше он никогда там не был, больше никогда не видел двоюродного брата, не видел учителя, и даже чужаку, который копал вместе с ним могилу, сказал, что уповает на Господа, чтобы никогда его и не увидеть, хотя лично против него ничего не имеет и не хотел бы убивать его; но если он сюда придет и будет лезть не в свое дело, пусть даже по закону, тогда, конечно, придется.

Эй, сказал чужак, а с чего это он вдруг сюда заявится? Смысл какой?

Таруотер не ответил. Он не пытался понять, как выглядит чужак, но теперь он и без этого знал, что лицо у него дружелюбное и мудрое, с резкими чертами, и на него падает тень от широкополой шляпы-панамы, так что цвет глаз разобрать невозможно. Неприязнь к голосу уже прошла. Только время от времени голос все еще казался ему чужим. У него появилось ощущение, что он только что повстречал самого себя, как будто, пока дед был жив, мальчику нельзя было видеться с близким знакомым.

Старик — он в общем-то был ничего себе старик, сказал его новый друг. Но ты же сам сказал: жалко покойников, ничего у них нет. Вот и приходится им обходиться тем, что есть. Его душа уже покинула сей бренный мир, а тело: коли его, жги его или еще что хочешь, оно все равно не почувствует.

— Ну, он-то думал о дне последнем, — пробормотал Таруотер.

В таком случае, сказал чужак, разве тебе не кажется, что крест, который ты поставишь в пятьдесят втором году, просто-напросто сгниет к тому времени, когда грянет Страшный суд? Сгниет и обратится во прах, — так же как и пепел, если ты предашь его тело огню. А вот тебе еще вопросец: как Бог поступает с утопшими моряками, которых слопали рыбы, а тех рыб — другие рыбы, а этих — третьи? А те люди, которые заживо сгорели у себя в постелях? Или еще как-нибудь сгорели, или станками их перемололо в свинячью жижу? А солдаты, которых разорвало к едрене фене? Как быть с теми, от кого ничего не осталось, чтобы похоронить или сжечь?

Но если я его сожгу, сказал Таруотер, это будет неправильно, это будет как будто я нарочно так сделал.

Ага, понятно, сказал чужак. Ты, значит, не о том беспокоишься, как он предстанет перед Страшным судом. Ты беспокоишься о том, что спросят с тебя.

Это уж мои дела, сказал Таруотер.

А я ни фига в твои дела и не лезу, сказал чужак. Мне это вообще по фигу. Ты теперь один, и ни души вокруг. Совсем один, и все, что у тебя осталось, — пустой дом и света ровно столько, сколько попадет в его окошко. До тебя, по-моему, теперь вообще никому нет дела.

И тем искупил грехи свои, пробормотал Таруотер.

Ты куришь? спросил чужак.

Хочу — курю, хочу — нет, сказал Таруотер. Надо будет — похороню, а нет — значит, нет.

Ступай погляди, он там, часом, со стула не свалился, сказал новый друг.

Таруотер бросил лопату в могилу и пошел в дом. Он приоткрыл дверь и заглянул в щелку. Дед смотрел чуть в сторону, сосредоточенно и напряженно, как судья, задумавшийся над какими-нибудь страшными уликами. Мальчик быстро захлопнул дверь и пошел назад к могиле; ему вдруг стало холодно, хотя он и был весь в поту, так что даже рубашка прилипла к спине. Он снова взялся за лопату.

Глуповат он был с учителем канаться, вот в чем загвоздка, снова заговорил чужак. Он ведь тебе рассказывал, как украл учителя, когда тому было семь лет от роду. Пошел в город, выманил его со двора, привел сюда и окрестил. И что из этого вышло? А ничего. Учителю плевать, крещеный он или нет. Это его вообще не колышет. Плевать он хотел, искуплены его грехи или не искуплены, к чертям собачьим. Он тут пробыл четыре дня; ты — четырнадцать лет, а теперь тебе придется торчать тут до самой смерти. Сам же понимаешь, что он был просто чокнутый, продолжал он. Из учителя, вон, тоже хотел пророка сделать, только у того с головой все было в порядке. Взял и слинял.

Так за ним-то было кому приехать. Папаша приехал и отвез домой. А за мной и приехать некому.

Сам же учитель, сказал чужак, за тобой и приезжал и за свои труды получил пулю в ногу и чуть без уха не остался.

Мне еще и года тогда не было, сказал Таруотер. Младенец не может сам встать и уйти.

Но теперь-то ты не младенец, сказал его друг.

Он все копал и копал, но могила, казалось, и не думала становиться глубже. Нет, вы только полюбуйтесь на этого великого пророка, ухмыльнулся чужак откуда-то из кружевной древесной тени. Ну-ка, напророчь мне что-нибудь. Вот только, знаешь, Господу и без тебя есть чем заняться. Он тебя в упор не замечает. Таруотер резко развернулся и стал копать с другой стороны, а голос продолжал звучать у него за спиной. Всякому пророку нужен какой-никакой слушатель. Если только ты не собираешься пророчить самому себе, поправился он; или иди, вон, окрести этого недоумка сопливого, добавил он голосом совершенно издевательским.

Все дело в том, сказал он через минуту, все дело в том, что ты такой же умный, как учитель, если не еще умнее. Потому как у него все же кто-то был — папаша, там, или мать, — кто мог сказать ему, что у старика не все дома; а у тебя никого нет — и все равно ты сам до этого додумался. Конечно, у тебя ушло на это больше времени, но вывод ты сделал верный: ты понял, что он псих и что остался психом, даже когда его выпустили из психушки. Ну а если и не совсем псих, все равно от этого не легче: все одно на уме. Иисус. Как навязчивая идея. Иисус то, Иисус сё. Ты же четырнадцать лет слушал весь этот бред. Господи ты боже мой, вздохнул чужак, у меня твой Иисус уже вот где сидит. А у тебя что, нет?

Он помолчал немного и продолжил. У меня такое впечатление, сказал он, что ты можешь сделать одно из двух. Не то и другое разом, а только одно. Так, чтобы и то и другое — это ни у кого не получится, это надорвешься. Ты либо делаешь одно, либо делаешь другое.

Либо Иисус, либо дьявол, сказал мальчик.

Нет, нет и нет, сказал чужак. На свете вообще нет никакого дьявола. Это я тебе точно говорю. По собственному опыту. Как пить дать. Не либо Иисус, либо дьявол. Либо Иисус, либо ты.

Либо Иисус, либо я, повторил Таруотер. Он положил лопату, чтобы передохнуть и подумать: старик говорил, что учитель сам за ним пошел. Только и нужно было, говорил он, что прийти на задний двор, где играл учитель, и сказать: Давай-ка уйдем с тобой ненадолго из города, и ты родишься заново. Господь наш Иисус Христос послал меня, чтобы я помог тебе. И учитель, не сказав ни слова, встал, взял его руку и пошел с ним, и все те четыре дня, что он здесь был, говорил старик, он надеялся, что за ним не придут.

Ну а с семилетнего какой спрос, сказал чужак. Чего еще ждать от ребенка? А вернулся в город — ума-то и поднабрался; папаша научил его, что старик сбрендил и что нельзя верить ни единому его слову.

Он совсем не так рассказывал, сказал Таруотер. Он говорил, что в семь лет учитель был парнишка сообразительный, а вот потом мозги-то у него и усохли. Папаша у него был туп, как дуб, и не ему детей воспитывать. А мать была шлюха. Удрала отсюда в восемнадцать лет.

В восемнадцать? переспросил чужак недоверчивым тоном. Долго же она думала. М-да, тоже, видать, была та еще дубина.

Дед говорил, его с души воротит признаваться, что его родная сестра была шлюха, а приходится, ради правды, сказал мальчик.

Брось, сказал чужак, ты же сам знаешь, он с огромным удовольствием признавался в том, что она была шлюха. Он всегда был готов признать другого человека дураком или шлюхой. Единственное, на что годен пророк, — так это признать, что кто-то другой — дурак или шлюха. И вообще, ехидно спросил он, что ты знаешь о шлюхах? Ты где с ними сталкивался? Хотя бы с одной?

А что тут знать-то? — ответил мальчик. В Библии их полным-полно. Он знал, что они из себя представляют и к чему это их приводит. Как псы растерзали тело Иезавель, так что нашли потом руку здесь, а ногу там, так, по словам деда, или почти так было и с матерью, и с бабкой Таруотера. Они обе вместе с его родным дедом погибли в автомобильной катастрофе, и из всей семьи в живых остались только учитель и сам Таруотер, ибо мать его, бесстыдная и безмужняя, прожила после аварии ровно столько, чтобы мальчик успел родиться. И родился он на поле скорбей.

Мальчик очень гордился тем, что был рожден на поле скорбей. Ему всегда казалось, что это событие ставит его выше обыкновенных людей, и оно же наталкивало на мысль о том, что у Бога для него уготован особый удел, хотя до сей поры никаких таких особенностей не наблюдалось. Бывало, гуляя по лесу, он натыкался на какой-нибудь куст, растущий немного в стороне от остальных; и тогда ему становилось трудно дышать, он останавливался и ждал, не вспыхнет ли этот куст ясным пламенем. Но ни один пока не вспыхнул.

Дед, казалось, никогда не понимал, как велико значение обстоятельств его рождения, зато придавал большую важность тому, как он обрел второе рождение. Он часто спрашивал мальчика, как ему кажется, почему Господь извлек его из чрева шлюхи и позволил вообще появиться на свет; и почему, сотворив одно чудо, он вернулся и сотворил другое, позволив мальчику получить крещение от руки двоюродного деда; и сотворив второе чудо, сотворил затем и третье, ниспослав мальчику спасение от школьного учителя и отдав его под руку двоюродного деда, который увез его во чащу лесную, где мальчик получил возможность быть воспитанным в правде Божией. А все потому, говорил дед, что Господь уготовил ему, выблядку, стать пророком и занять место двоюродного деда, когда тот умрет. Старик говаривал, что они — точь-в-точь как Илия и Елисей.

Ладно, сказал чужак, предположим, ты и правда знаешь, кто такие шлюхи. Но есть еще куча вещей, о которых ты знать не знаешь. Давай, следуй за ним, как Елисей за Илией. Вот только дай задам тебе один вопросец: где же глас Божий? Что-то я его не слышал. Призвал тебя хоть кто-то нынче утром? Или вчера, или вообще хоть раз в жизни?

И тебе сказали, что делать? Сегодня даже грома, простого грома и то не было. На небе ни облачка. Как я погляжу, заключил он, главная твоя беда вот в чем: мозгов у тебя хватает только на то, чтобы верить каждому его слову.

Солнце, как вкопанное, торчало прямо над головой и, затаив дыхание, выжидало полдень. Могила была в глубину фута два. А надо б футов десять, смотри не забудь, сказал чужак и засмеялся. Старики — народ жадный. А чего еще от них ожидать? Да и от всех остальных тоже, добавил он и вздохнул коротко и сухо, как будто ветер подхватил и бросил пригоршню песка.

Таруотер поднял голову и увидел двух человек, идущих через поле, цветных мужчину и женщину. У каждого на пальце болтался пустой кувшинчик из-под уксуса. На голове у высокой, похожей на индианку женщины была зеленая летняя шляпа. Она на ходу наклонилась, проскользнула под проволокой ограды и прошла через двор к могиле; мужчина придержал проволоку рукой, перешагнул через нее и двинулся за женщиной следом. Они не сводили глаз с ямы, а остановившись на краю, уставились вниз со странной смесью испуга и удовлетворения на лицах.

У мужчины, у Бьюфорда, лицо было все в морщинах и цветом темнее, чем шляпа у него на голове.

— Старик отошел, — сказал он.

Женщина подняла голову и издала полагающийся по случаю протяжный вопль, пронзительный, но не слишком громкий. Она поставила свой кувшин на землю, скрестила руки на груди, затем воздела их к небесам и снова взвыла.

— Скажи ей, пусть заткнется, — сказал Таруотер. — Я теперь здесь хозяин, и мне тут всякие черномазые завывания без надобности.

— Я видала его дух две ночи кряду, — сказала она. — Две ночи кряду, и дух его был неупокойный.

— Да он помер только сегодня утром, — сказал Таруотер. — Если вам нужно кувшины ваши наполнить, давайте их сюда, а сами копайте, пока я не вернусь.

— Много лет он знал, что умрет. Заранее знал, — сказал Бьюфорд. — Она его во сне видала несколько ночей кряду, и дух его был неупокойный. А ведь я его знал. Хорошо знал. Куда лучше.

— Горюшко ты мое, — обратилась женщина к Таруотеру, — как же ты теперь, совсем один остался, и никого-то у тебя нет.

— Не твое дело, — сказал мальчик, выхватив кувшин у нее из рук, и чуть не бегом побежал к деревьям на краю вырубки, так что запнулся и едва не упал. Выровнявшись, он пошел спокойнее и тверже.

Птицы, прячась от полуденного солнца, улетели подальше в лес, и где-то впереди одинокий дрозд повторял одни и те же четыре ноты, а потом каждый раз замолкал, и тогда наступала тишина. Таруотер пошел быстрее, потом почти побежал, и через мгновение он уже мчался так, словно за ним гнались. Он скользил по гладким от сосновых иголок склонам, а потом, задыхаясь, цепляясь за сосновые корни, взбирался на противоположный склон. Он проломился сквозь заросли жимолости, сиганул через песчаное русло полупересохшего ручья и всем телом ударился о высокий глинистый обрыв. В обрыве была ниша, заваленная большим камнем: здесь старик держал запас выпивки. Таруотер принялся отваливать камень, а чужак стоял у него за спиной и, тяжело дыша, повторял: Не все дома! Не все дома! Как пить дать, не все дома!

Таруотер отвалил камень, достал из ниши черную бутыль и сел, привалившись спиной к склону. Псих! Прошипел чужак, падая рядом.

Вылезло солнце, яростно-белое, и поползло сквозь верхушки деревьев над тайником. Семидесятилетний пень уносит пацаненка в лес, чтобы правильно его там воспитать! Вот ты прикинь, а если бы он умер, когда тебе было четыре года, а не четырнадцать. Кто бы стал с аппаратом управляться — ты, что ли? Как-то не слыхал я, чтобы четырехлетний пацаненок самогон гнал.

Не слыхал о таком отродясь, продолжал он. Ты и нужен-то ему был только для того, чтоб было кому его похоронить, когда пробьет его час. А вот теперь он умер, и нет его, а есть только двести пятьдесят фунтов человечины, которые нужно убрать с лица земли. А еще представь себе, как он взбеленился бы, если б увидел, что ты хватанешь глоточек, добавил он. Хотя он и сам выпить был не дурак. И когда Господь доставал его по самое не хочу, то он, пророк — не пророк, а надирался. Ха. Он бы, конечно, сказал, что это тебя до добра не доведет, а на самом-то деле просто переживал, как бы ты до того не набрался, что даже и похоронить его будешь не в состоянии. Он говорил, что принес тебя сюда, чтобы воспитать ради святого дела, а дело-то это и заключалось только в том, чтобы ты смог в должную пору похоронить его и крест поставить, чтобы видно было, где он лежит.

Самогон гнал — а туда же, в пророки! Что-то не припомню я, чтобы какой-нибудь пророк зарабатывал на жизнь самогоноварением.

Через минуту, когда мальчик сделал большой глоток из черной бутыли, чужак сказал тоном чуть более мягким: Ну вот, глоток-другой никому еще вреда не делал. Если, конечно, знать меру.

Горло у Таруотера вспыхнуло так, словно дьявол по локоть засунул руку ему в глотку и теперь пытался закогтить душу. Мальчик прищурился и посмотрел на злобное солнце, пробирающееся сквозь верхние ветки деревьев.

Да брось ты переживать, сказал друг. Помнишь тех черномазых, что распевали свои псалмы? Тех, что пели и плясали вокруг черного «форда», все, как один, б хлам? Бог ты мой, они и вполовину бы не радовались так Искуплению собственных грехов, если б не набрались по верхнюю рисочку. Я бы на твоем месте не стал так носиться с этим Искуплением. И горазды же люди создавать себе проблемы!

Таруотер неторопливо приложится к бутылке. Только раз в жизни он напился пьяным, за что дед отлупил его деревянной планкой, приговаривая: всё теперь, разъест самогон тебе кишки; и опять наврал, потому что никакие кишки Таруотеру не разъело.

Мог бы уже и сам догадаться, сказал Таруотеру его новый друг, что этот старый пень тебя надул. Прожил бы ты эти четырнадцать лет в городе, как у Христа за пазухой. Ан нет — сидел в этом коровнике двухэтажном у черта на рогах, людей никаких, кроме него, не видел, да еще и землю с семи лет пахал, как мул. Опять же откуда ты знаешь: а может, все, чему он тебя научил, — вранье? Может, такими цифрами вообще больше никто не считает? Кто тебе сказал, что два плюс два — действительно четыре, а четыре плюс четыре — восемь? Может, у других людей другие цифры? Может, никакого Адама и в помине не было? И кто сказал, что Иисус сильно тебе помог, искупив грехи людские? А может, никакого искупления и вовсе не было? Ты знаешь только то, чему старик тебя научил, но пора бы уже и догадаться, что у него были не все дома. А если уж речь пошла о Страшном суде, сказал чужак, так у нас каждый день Страшный суд.

Разве ты уже не достаточно взрослый, чтобы самому во всем разобраться? Разве все, что ты делаешь, и все, что когда-либо делал, не представало пред глаза твои истинным или ложным прежде, чем сядет солнце? А ты никогда не пробовал послать все к такой-то матери? Не-а, не пробовал. Даже и мысли такой у тебя не было. Смотри, сколько ты уже выпил, так, может, тебе вообще всю бутылку допить? Ладно, меры ты не знаешь — ну так и черт с ней; а это вот коловращение, которое идет у тебя вкруг головы от маковки, есть благословение Господне, которым он тебя осенил. Он даровал тебе отпущение. Этот старик был — камень на твоем пути, и Господь откатил его в сторону. Ну, конечно, этот труд еще не окончен, тебе придется совсем убрать его с дороги, самому. Хотя главное Он уже, хвала Ему, сделал.

Ног Таруотер уже не чувствовал. Он задремал, голова у него упала набок, рот открылся, и из накренившейся бутыли по штанам потек самогон. Постепенно струйка пресеклась, жидкость уравновесилась в горлышке и сочилась теперь капля ;ia каплей, тихо, размеренно, с медовым солнечным блеском. Яркое чистое небо поблекло, заросло облаками, тени расползлись и растворились. Он проснулся, резко дернувшись вперед, перед лицом у него маячило что-то похожее на обгоревшую тряпку, глаза не слушались, и он никак не мог заставить их смотреть прямо перед собой.

Негоже так делать, — сказал Бьюфорд. — Старик такого не заслужил. Вперед надо мертвого похоронить, а уж йогом отдыхать.— Он сидел на корточках и держал Таруотера за руку чуть выше локтя. — Подхожу я, значит, к дверям, а он так и сидит за столом, даже на холод его никто не положил. Если уж ты думаешь его на ночь в дому оставить, тогда бы и положил его, и соли на душу насыпал.

Мальчик сощурил глаза, чтобы Бьюфорд не расплывался, и через секунду смог различить два маленьких красных нос паленных глаза.

— Ему бы сейчас лежать в могиле, он это заслужил. Пожил он хорошо, и в страстях Иисусовых лучше него никто не разбирался.

— Черномазый, — сказал мальчик, еле ворочая чужим отяжелевшим языком, — руки убери.

Бьюфорд отнял руку:

— Надо б его упокоить.

— Да упокоится он, упокоится, доберусь я до него,— пробормотал Таруотер. — Вали отсюда и не лезь в мои дела.

— Никто к тебе и не лезет, — сказал Бьюфорд, поднимаясь. Он постоял минуту, глядя на безвольно притулившееся к обрыву тело мальчика. Голова запрокинулась через торчащий из глинистого склона корень. Челюсть отвисла, и поля съехавшей на лоб шляпы прочертили прямую линию поперек лба, чуть выше полуоткрытых невидящих глаз. Тонкие узкие скулы выпирали, как перекладина креста, а щеки под ними запали, как у мумии, словно под кожей скелет мальчика был древним, как мир.

— Вот ты нужен, лезть к тебе, — бормотал негр, продираясь сквозь жимолость. Он ни разу не оглянулся. — Сам теперь и разбирайся.

Таруотер снова закрыл глаза.

Проснулся он оттого, что рядом надрывно орала какая-то ночная птица. Вопила она не все время, а с перерывами, словно между приступами горя ей требовалось вспомнить, по какому, собственно, поводу она так разоряется. Облака судорожно метались по черному небу, а заполошная розовая луна то и дело подскакивала на фут или около того, потом падала и снова подскакивала. Это все потому, понял он через секунду, что небо падает на землю и сейчас совсем его задавит. Через какое-то время птица заверещала и улетела. Таруотера бросило вперед, и он приземлился на все четыре посреди русла. Луна бледным пламенем горела в лужицах воды на песке. Он вломился в заросли жимолости, и знакомый сладкий запах путался у него в голове с чужим ощущением тяжести.

Когда, пробравшись сквозь кусты, он попытался встать, черная земля покачнулась и снова сбила его с ног. Розовая вспышка молнии осветила лес, и он увидел, как со всех сторон выпрыгнули из земли черные тени деревьев. Ночная птица забилась куда-то в самую чащу и снова принялась орать.

Он поднялся и пошел по направлению к дому, на ощупь пробираясь от дерева к дереву, и стволы у него под пальцами были сухие и холодные. Вдалеке гремел гром и плясали молнии, освещая то одну, то другую часть леса. Наконец он увидел свою хибару, высокий силуэт посреди вырубки, черный и мрачный, и прямо над ним дрожала розовая луна. Он пошел по песку, волоча за собой свою смятую тень, и глаза у него блестели, как две ямки, вкрай залитые лунным светом. В тот конец двора, где была начата могила, он даже не посмотрел. Он остановился у дальнего угла, присел на корточки и оглядел сваленный под домом мусор, клети для цыплят, бочонки, старые тряпки и ящики. В кармане у него лежал коробок деревянных спичек.

Он залез под дом и принялся разводить костерки, поджигая один от другого, и постепенно выбрался на переднее крыльцо, оставив за собой пламя, жадно вгрызавшееся в сухое дерево и дощатый пол. Он пересек двор и пошел по изрытому полю не оглядываясь, пока не добрался до леса на противоположной стороне вырубки. Там он повернул голову и увидел, как розовая луна проломила крышу хибары, упала и пышет внутри. И тут он побежал, гонимый сквозь лес двумя набухшими посреди пожара бесцветными глазами, которые ошарашенно глядели ему вслед. Он слышал, как сквозь черную ночь возносится в небеса огненная колесница.

Ближе к полуночи он вышел на шоссе и поймал попутку. За рулем сидел человек, который был торговым представителем завода по производству медных труб во всех юго-восточных штатах. Продавец дал молчаливому мальчику самый лучший, как он сказал, совет, какой только можно дать парнишке, решившему отправиться на поиски своего места в жизни. Пока они мчались по черному прямому шоссе, но обе стороны от которого стояла темная стена леса, продавец сказал, что он убедился на собственном опыте: ты не сможешь продать медную трубу человеку, которого не любишь. Он был худ, и его узкое лицо, казалось, усохло до последней степени. На нем была широкополая жесткая серая шляпа, из разряда тех, что носят деловые люди, если

хотят быть похожими на ковбоев. Любовь, сказал он, это единственная политика, которая работает в девяноста пяти случаях из ста. Идешь продавать человеку трубу, сказал он, справься сначала о здоровье его жены и о том, как поживают детки. Он сказал: в специальном блокноте у него записаны фамилии всех покупателей и членов их семейств и рядом — что с ними не так. Например, у жены одного клиента был рак. Он записал ее имя в блокнот и рядом с ним слово «рак», а потом каждый раз, заехав в скобяную лавку к этому человеку, справлялся о ее здоровье, пока она не умерла. Тогда он вычеркнул слово «рак» и написал «умерла».

— А если они помирают, так и слава богу,— сказал он.— А то ведь разве всех упомнишь!

— Мертвым ты ничего не должен, — громко сказал Таруотер, который до сей поры не проронил, считай, ни слова.

— А они — тебе, — сказал продавец. — И это правильно. В этом мире никто никому ничего не должен.

— Эй, — сказал вдруг Таруотер и резко выпрямился, так что едва не ударился лицом о лобовое стекло. — Мы не туда едем. Мы же обратно едем. Вон опять пожар. Мы ведь от него как раз и едем!

В небе прямо перед ними стояло тусклое зарево, ровное и явно не от молнии.

— Это же тот самый пожар, от которого мы едем! — сказал мальчик, едва не сорвавшись на крик.

— Ты что, рехнулся? — сказал торговец. — Мы же в город едем. И это — свет городских огней. Ты, похоже, вообще в первый раз из дома выбрался.

— Ты свернул не на ту дорогу, — сказал мальчик. — Это тот же самый пожар.

Продавец резко повернулся, и мальчик увидел его изрытое морщинами лицо:

— Еще ни разу в жизни я не ездил не по той дороге. И ни от какого пожара я не еду. Я еду из Мобила. И я точно знаю, куда еду. А ты-то чего дергаешься?

Мальчик уставился на зарево.

— Я спал, — пробормотал он. — И только сейчас проснулся.

— А зря ты меня не слушал, — сказал торговец, — я дельные вещи говорил. Тебе бы пригодились.

ГЛАВА 2

Если бы мальчик по-настоящему доверял своему новому другу, Миксу, продавцу медных труб, то не отказался бы, когда тот предложил подбросить его прямо до дядиного дома. Микс включил в машине свет и велел мальчику лезть на заднее сиденье и порыться там, пока не найдет телефонный справочник, а когда Таруотер вернулся со справочником на переднее сиденье, Микс показал ему, как найти там дядино имя. Таруотер записал адрес и номер телефона на обратной стороне одной из Миксовых визиток. На обратной стороне был телефон Микса, и тот сказал, что если вдруг Таруотеру нужно будет связаться с ним, ну, например, занять немного денег или вообще понадобится какая-либо помощь, так пусть не стесняется звонить по этому номеру. После получаса общения Микс решил, что мальчишка в достаточной мере темный и не от мира сего, чтобы из него вышел работник, который будет пахать и пахать, а ему как раз нужен был тупой энергичный парень для тяжелой работы. Но от Таруотера сложно было добиться чего-то определенного.

— Мне нужно связаться с дядей, он у меня теперь единственный родственник, — сказал он.

Миксу достаточно было одного взгляда на парня, чтобы понять, что тот сбежал из дома, бросил мать и, может быть, в придачу к ней пьяницу-отца, и еще, может быть, в придачу к двум первым четверых или пятерых братишек и сестренок в двухэтажной хибаре на голом пустыре где-нибудь неподалеку от трассы, променяв все это на большой мир и подкрепившись для начала парой глотков кукурузного пойла; по крайней мере несло от него за версту. Он ни минуты не сомневался, что у такого парня нет и не может быть никакого дяди, который проживал бы по такому приличному- адресу. Он думал, что мальчик просто ткнул пальцем в первое попавшееся имя, Рейбер, и сказал: «Вот. Учитель. Мой дядя». Я тебя доставлю прямо к порогу, — сказал хитрый Микс. — Нам все равно ехать через город. Как раз мимо этого дома.

— Нет, — сказал Таруотер.

Он подался вперед и разглядывал сквозь окошко склон холма, сплошь заваленный трупами старых автомобилей.

В предутренних сумерках казалось, что они тонут в земле, как в болоте, и уже ушли почти по пояс. Прямо за машинами, чуть дальше по склону, начинался город, словно продолжение той же самой свалки, еще не успевшее как следует увязнуть в земле. Огонь из города весь вышел, и город казался распиленным на ровные, неделимые части.

Мальчик не собирался идти к учителю, пока не рассвело, а по приходе он намеревался сразу дать понять, что явился не для того, чтобы ему лезли в душу или изучали для ученой статьи. Он начал старательно вспоминать лицо учителя, чтобы уставиться ему прямо в глаза и переглядеть его про себя еще до того, как столкнется с ним лицом к лицу. Он чувствовал, что чем более ясно представит себе учителя, тем меньше преимуществ будет иметь перед ним этот новоиспеченный родственник. Лицо все как-то не складывалось, хотя он прекрасно помнил скошенную челюсть и очки в черной оправе. Но вот представить себе глаза за очками ему никак не удавалось. Сам он забыл, какие они, а в дедовых россказнях, и без того довольно путаных, на сей счет царила полная неразбериха. Иногда старик говорил, что глаза у племянника черные, иногда — что карие. Мальчик пытался подобрать глаза, которые подходили бы ко рту, и нос, который подходил бы к подбородку, но каждый раз, когда ему казалось, что он уже сложил лицо целиком, оно распадалось на части, и ему приходилось начинать все заново. Складывалось впечатление, что учитель, совсем как дьявол, мог принимать любой облик, который удобен ему на данный момент.

Микс рассказывал мальчику о том, как это важно — хорошо работать. Он сказал, что убедился на собственном опыте: если хочешь пробиться в жизни, нужно работать. Это — закон жизни, сказал он, и обойти его невозможно, потому как этот закон начертан на человеческом сердце, так лее как «Возлюби ближнего своего». Эти два закона, сказал он, всегда работают в команде и заставляют вращаться мир, и любому, желающему добиться успеха или выиграть погоню за счастьем, только их и нужно знать.

У мальчика как раз начал вырисовываться правдоподобный образ учительских глаз, и совет он прослушал. Глаза были темно-серые, затененные многознанием, и это много-знание было — как отражения деревьев в пруду, где глубоко, почти у самого дна, может скользнуть и исчезнуть змея. Когда-то мальчик забавлялся тем, что ловил деда на расхождениях в описании учительской внешности.

— Да не помню я, каким цветом у него глаза, — раздраженно говорил дед. — Цвет никакого значения не имеет, когда знаешь суть. А уж я-то знаю, что за ними скрывается.

— И что за ними скрывается?

— А ничего. Сплошная пустота.

— Да он знает кучу всего, — сказал мальчик. — Он, наверное, вообще все на свете знает.

— Он не знает, что есть на свете такие вещи, которых ему знать не дано, — сказал старик. — Вот в чем его беда. Он думает, если он чего-то не знает, то кто-нибудь поумнее может ему об этом рассказать, и тогда он тоже будет об этом знать. И доведись тебе туда пойти, первое, что он сделает, — это заберется к тебе в башку и скажет, о чем ты думаешь, и почему ты сейчас думаешь именно об этом, и о чем тебе вместо этого следует думать. И вскорости ты уже будешь принадлежать не себе, ты будешь принадлежать ему.

Ничего подобного мальчик допускать был не намерен. Он знал об учителе достаточно, чтобы быть начеку. Две истории он знал от начала до конца: историю мира, начиная с Адама, и историю учителя, начиная с его матери, единственной родной сестры старого Таруотера, которая сбежала из Паудерхеда в возрасте восемнадцати лет и стала — старик сказал, что будет называть вещи своими именами даже в разговоре с ребенком, — шлюхой, а уже потом нашелся человек по фамилии Рейбер, который пожелал взять ее такую в жены. По крайней мере раз в неделю старик повторял эту историю от начала до конца со всеми подробностями.

Его сестра и этот Рейбер произвели на свет двух детей, один был учитель, и еще одна девочка, которая впоследствии оказалась матерью Таруотера и, как говорил старик, самым натуральным образом пошла по стопам своей матери, потому что уже к восемнадцати годам была законченной шлюхой.

Старик мог много чего сказать по поводу зачатия Таруотера, ибо учитель ему рассказывал, что он самолично уложил сестру под этого ее первого (и последнего) полюбовника, потому как считал, что это придаст ей уверенности в себе. Старик произносил это, подражая голосу учителя, и мальчик чувствовал, что тон у него при этом выходит куда более дурацкий, чем, вероятнее всего, был на самом деле. Старик заходился в приступе ярости совершенно отчаянной, ибо для подобного идиотизма даже и ругательств подходящих подобрать был не в состоянии. И в конце концов просто махал на это безнадежное дело рукой. После аварии полюбовник застрелился, к большому облегчению учителя, который хотел воспитать младенца лично.

Старик сказал, нет ничего удивительного в том, что, приняв такое непосредственное участие в рождении мальчика, дьявол будет постоянно держать его под своим надзором и не спустит с него глаз до самой его смерти, чтобы душа, которой он помог появиться на свет, могла служить ему в аду вечно.

— У парнишек вроде тебя дьявол всегда вертится прямо под рукой, он станет предлагать тебе помощь, даст тебе курнуть или выпить или позовет прокатиться, и тут же начнет выпытывать и лезть в твои дела. Так что смотри, с чужаками держи ухо востро. И в дела свои никого не посвящай.

Господь для того и взялся лично следить за воспитанием Таруотера, чтобы расстроить дьявольские козни.

— Чем собираешься заняться? — спросил Микс. Мальчик, по всей видимости, вопроса не услышал. Пока учитель вел сестру по стезе порока, и вполне успешно, старый Таруотер сделал все возможное, чтобы свою собственную сестру привести к покаянию, однако успеха на этом поприще не добился. С тех пор как она сбежала из Паудерхеда, он так или иначе ухитрялся не терять ее из виду; но даже и выйдя замуж, она никаких разговоров о спасении собственной души просто на дух не переносила. Муж дважды вышвыривал старика из своего дома — оба раза не без помощи полиции, ибо сам физической силой не отличался, — но Господь всякий раз воздвигал старого Таруотера вернуться, даже при том что опасность угодить в тюрьму была вполне реальной. Если в дом его не пускали, он вставал посреди улицы и кричал, и тогда сестре приходилось впускать его из страха, что на шум сбегутся соседи. Как только вокруг старика начинали собираться соседские дети, она впускала его в дом.

Неудивительно, говорил старик, что учитель стал тем, чем стал, при таком-то отце. Тот был страховой агент, носил соломенную шляпу набекрень, курил сигару, и, стоило только заговорить с ним об опасности, которая грозит его душе, он тут же предлагал продать страховой полис на все случаи жизни. Он говорил, что он тоже пророк — пророк, несущий людям уверенность в будущем, потому что любой здравомыслящий христианин, по его словам, знает, что защитить собственную семью и обеспечить ее на случай непредвиденных обстоятельств есть его наипервейший христианский долг. Говорить с ним было — только время тратить, пояснял старик, мозги у него были такие же скользкие, как глазенки, и слово истины имело примерно столько же шансов просочиться сквозь эту скользкую поверхность, как дождь — сквозь кровельное железо. Но в учителе все-таки была кровь Таруотеров, и, значит, было чем разбавить отцову дурь.

— Добрая кровь течет у него в жилах, — говорил старик, — а добрая кровь внемлет Господу, и ничего ему с этим не поделать, при всем желании. Кровь, ее ничем на свете не вытравишь.

Микс резко двинул мальчика локтем в бок. Он сказал, что если уж чему и стоит научиться, так это слушать людей, которые старше тебя, особенно в тех случаях, когда они дают тебе дельный совет. Он сказал, что сам закончил Школу Жизненного Опыта и получил ученую степень СУЖ. Он спросил, знает ли мальчик, что такое ученая степень СУЖ. Мальчик покачал головой. Тогда Микс объяснил, что ученая степень СУЖ — это ученая степень Суровых Уроков Жизни. Он сказал, что получить ее можно быстрее, чем какую-либо другую ученую степень, а вытравить из памяти невозможно.

Мальчик отвернулся к окну.

Однажды сестра вероломно предала старика. Обычно он ходил к ней по средам после обеда, потому что в это время муж играл в гольф и можно было застать ее одну. В ту среду она не открыла дверь, но он знал, что она дома, потому что слышал внутри шаги. Он несколько раз ударил в дверь, просто чтобы предупредить ее, а когда она не открыла, стал кричать так, чтобы слышно было и ей самой, и всякому, у кого есть уши.

Дойдя в рассказе до этого места, старик вскакивал и начинал кричать и пророчествовать прямо на вырубке, точно так же, как он делал это перед дверью сестры. Никакой другой публики, кроме мальчика, у него здесь не было, но старик размахивал руками и ревел:

— Забудьте Господа нашего Иисуса Христа, доколе можете! Плюйте на хлеб наш насущный и извергайте мед! Кого зовут труды — трудитесь! Кто жаждет крови — проливайте кровь! Кого томит похоть — предавайтесь похоти! Торопитесь, торопитесь! Быстрее! Быстрее! Кружитесь в безумии своем, ибо времени осталось мало! Ибо готовит Господь пророка, и явится он в город ваш, и пламя будет гореть в глазах и деснице его, дабы предупредить вас. Грядет он, и несет послание Божье: «Ступай, упреди детей Божьих,— молвил Господь, — что суд мой скор и страшен». Кто уцелеет? Кто уцелеет, когда придет к вам и сокрушит вас милость Господня?

Вокруг стоял лес, немой и темный, и старик с тем же успехом мог проповедовать лесу. Пока он неистовствовал, мальчик брал дробовик, подносил его к лицу и смотрел вдоль ствола; но порой, если дед неистовствовал сильнее обычного, мальчик на секунду отрывался от прицела и с тревогой смотрел па старика, словно все то время, пока он был занят ружьем, дедовы слова одно за другим падали ему в душу и вот теперь молча, тайком пустились в путь по жилам, к какой-то своей собственной цели.

Дед вещал, пока силы не покидали его. Тогда он тяжело опускался на кособокое крыльцо, и порой ему требовалось минут пять, а то и десять, чтобы прийти в себя и продолжить историю о том, как вероломно предала его сестра.

Как только он добирался до этой части своего рассказа, дыхание у него учащалось, как будто он только что одолел крутой подъем. Кровь ударяла ему в лицо, голос становился выше и иногда совсем пресекался, и тогда он, сидя на крыльце, молотил кулаком по полу, шевелил губами, но не мог произнести ни звука. А потом выдавливал из себя:

— Они схватили меня. Двое. Сзади. Из-за двери. Двое. За дверью вместе с сестрой прятались два санитара и доктор, и они его слушали, и уже заранее заготовлены были бумаги, чтобы отправить старика в дурдом, если доктор решит, что он псих. Поняв, что происходит, старик промчался по дому, как бык, которому выкололи глаза, круша все на своем пути, и потребовалось пять человек — два санитара, доктор и двое соседей, чтобы в конце концов повалить его на пол. Доктор сказал, что дед не только ненормальный, но еще и опасен для окружающих, и старика увезли в сумасшедший дом в смирительной рубашке.

— Иезекииль сорок дней сидел в яме, — говорил он, — а меня заточили аж на четыре года.

Здесь старик останавливался, чтобы предупредить Таруотера, что слугам Господа нашего Иисуса в этом мире всегда уготована самая тяжкая доля. И под этим мальчик готов был подписаться обеими руками. Но как бы плохо им ни было в жизни земной, говорил дед, наградой им в конечном счете будет Сам Господь наш Иисус Христос, хлеб наш насущный!

Мальчику являлось омерзительное видение: наевшись до отвала, до отрыжки, он веки вечные сидит вместе с дедом на зеленом берегу и смотрит на разделенных рыб и преумноженные хлеба.

Дед провел в психушке четыре года, потому что только через четыре года до него дошло: чтобы выбраться оттуда, нужно прекратить пророчествовать в палате. Четыре года, чтобы додуматься до того, до чего, как казалось мальчику, он сам дотумкал бы в первые две минуты. Но, по крайней мере, в сумасшедшем доме старик научился быть осторожным и, выйдя оттуда, применил все, чему научился, во благо дела. Отныне он следовал стезей Господней как заправский пройдоха. Он отстал от сестры, но вот ребенку ее намеревался помочь. Для этого он решил похитить мальчика и держать его у себя столько времени, сколько понадобится для того, чтобы окрестить его и наставить во всем, что касается Искупления, а план похищения разработал до последней детали и выполнил в точности.

Эту часть истории Таруотер любил больше всех прочих, потому что не мог не восхищаться ловкостью деда — даже против собственной воли. Старик подговорил Бьюфорда Мансона отправить свою дочь в дом к сестре на заработки, и, когда девушка нанялась кухаркой, выяснить все необходимые подробности стало предельно просто. Старик узнал, что и доме теперь два ребенка вместо одного, а сестра сидит день-деньской в халате и пьет виски, которое налито в пузырек из-под лекарства. Пока Луэлла Мансон стирала, готовила и приглядывала за детьми, сестра валялась в постели, прихлебывая из пузырька и читая книжки, которые каждый вечер покупала в аптеке. Но главным образом умыкнуть ребенка оказалось так просто потому, что сам учитель, тощий мальчонка с худым бледным личиком и очками в золотой оправе, которые все время сползали с носа, во всем оказал ему полное содействие.

Старик говорил, что они сразу друг другу понравились. В назначенный для похищения день муж подался по делам, а сестра заперлась в комнате со своим пузырьком и вряд ли вообще соображала, день на дворе или ночь. Единственное, что нужно было сделать старику, это войти в дом и сказать Луэлле Мансон, что племянник проведет с ним несколько дней за городом, а потом он пошел на задний двор и уговорил учителя, который копал там ямки и выкладывал их битыми стеклышками.

Старик и учитель доехали на поезде до конечной станции, а остаток пути до Паудерхеда прошли пешком. Старый Таруотер разъяснил учителю, что в путь они отправились не ради удовольствия, а потому что Господь послал его проследить, чтобы учитель был рожден заново и наставлен во Искуплении души своей. Все это было учителю внове, ибо родители никогда ничему его не учили, вот разве что, добавлял старик, не ссаться по ночам.

За четыре дня старик обучил его всему, что нужно, и окрестил. Он объяснил ему как дважды два, что истинный его отец — Господь, а вовсе не этот городской раздолбай, и что ему придется вести тайную жизнь во Иисусе до того дня, когда он сможет привести к покаянию всю свою семью. Он объяснил ему, что в последний день ему суждено воскреснуть во славу Господа нашего Иисуса, и никуда от этого не денешься. Поскольку до старика никто не удосужился рассказать учителю обо всех этих вещах, слишком долго он слушать был просто не в состоянии, а поскольку раньше он вообще никогда не видел леса, не плавал в лодке, не удил рыбу и не ходил по проселочным дорогам, поэтому всем этим они тоже занимались, и, по словам старика, он даже разрешил ему пахать. За четыре дня землистое лицо учителя разрумянилось. С этого места и дальше слушать Таруотеру становилось скучно.

Четыре дня учитель провел у старика, потому как мамаша хватилась его только через три дня, а когда Луэлла Мансон сказала, куда он делся, ей пришлось подождать еще один день, пока не вернулся домой его отец, чтобы было

кого послать за ребенком. Она не пошла сама, сказал старик, ибо боялась, что гнев Господень обрушится на нее в Паудерхеде и она никогда больше не сможет вернуться в город. Она отправила учителеву папаше телеграмму, и, когда этот недоумок прибыл за дитем, учитель пришел в отчаяние, узнав, что нужно возвращаться. Свет померк в его глазах. Он уехал, но старик уверял, что по выражению его лица было понятно — мальчик никогда уже не станет прежним.

— Если он сам не сказал, что не хочет уезжать, откуда ты знаешь, что он хотел остаться? — начинал придираться Таруотер.

— Тогда почему он пытался вернуться? — спрашивал старик. — Ну-ка, ответь. Почему он сбежал от них через неделю и попытался найти дорогу назад, и потом еще в газете напечатали его фото, как патруль федеральной полиции обнаружил его в лесу? Я тебя спрашиваю. Давай отвечай, коль ты такой умный.

— Потому что здесь было не так плохо, как там, — говорил Таруотер. — А не так плохо — еще не значит хорошо. Это значит, лучше, чем там.

— Он пытался вернуться,— медленно отвечал дед, подчеркивая каждое слово,— чтобы услышать об Отце своем Небесном, и об Иисусе Христе, умершем, дабы искупить грехи его, чтобы воспринять слово Истины, которую я мог ему открыть.

— Ладно, валяй дальше, — раздраженно говорил Таруотер. — Что там еще осталось?

Историю непременно нужно было рассказать до самого конца. Такое впечатление, словно тебя ведут по знакомой дороге, по которой ходил уже тысячу раз, так что большую часть времени даже нет необходимости обращать внимание, в каком месте находишься, а когда мальчик время о времени все-таки спохватывался и оглядывался вокруг, то удивлялся, что старик еще не добрался до следующего поворота. Иногда дед старательно мешкал на каком-нибудь эпизоде, как будто боялся переходить к следующему, а когда в конце концов рассказывал и о том, что было дальше, то делал это в страшной спешке. И тогда Таруотер начинал донимать его расспросами.

— А расскажи, как он пришел, когда ему было четырнадцать лет, когда он уже решил, что все это неправда, и нахамил тебе?

— Скажешь тоже, — говорил старик. — Вокруг него такое творилось, полная неразбериха. Где ему было разобраться, что к чему. Так что его вины в том не было. Они сказали ему, что я спятил. Но вот что я тебе скажу: им он тоже не верил. Из-за них он не верил мне, а им не верил из-за меня. И ничегошеньки он от них не взял, ни единой малости, хотя, конечно, та дорога, по которой он в конечном счете пошел сам, она еще того хуже. И когда вся эта троица сгинула в автомобильной аварии, он был рад-радешенек. Тогда-то он и решил тебя воспитать. Сказал, что откроет перед тобой массу возможностей. Возможностей! — фыркал старик. — Скажи мне спасибо — избавил я тебя от этих возможностей.

Мальчик безучастно смотрел куда-то в пустоту, словно где-то там маячили невидимые возможности, до которых ему, впрочем, особого дела не было.

— Когда вся эта троица сгинула в автомобильной аварии, он первым делом явился именно сюда. В тот самый день, когда они погибли, он пришел, чтобы рассказать мне об этом. Прямиком сюда и пришел. Так точно, сэр, — со смаком говорил старик. — Прямо сюда. Он меня годами не видал, а пришел-то сюда. Ко мне пришел, вот так-то. Только я и был ему нужен. Только я. Я у него никогда из головы не шел. Прочно я там у него засел.

— Ты пропустил всю ту часть, где он пришел, когда ему было четырнадцать лет, и нахамил тебе, — напоминал Таруотер.

— Да хамства-то он у них набрался, — отвечал старик. — Талдычил, как попугай, их слова, что у меня, дескать, не все дома. А правда вся в том, что даже если они и велели ему не верить в то, чему я его научил, забыть он этого все равно уже не мог. Не мог он забыть, что, может, этот недоумок — не единственный ему отец. Я заронил в него семя, и не напрасно, нравится это кому-то или нет.

— Оно упало меж терний, — говорил Таруотер. — Расскажи, как он тебе нахамил.

— Оно упало в борозду глубокую, — говорил старик. — А то думаешь, пришел бы он сюда после катастрофы, стал бы он меня разыскивать?

— А может, он просто хотел убедиться, такой же ты псих, как раньше, или нет, — подначивал деда мальчик.

— Настанет день, — медленно отвечал дед, — и разверзнется в тебе бездна, и откроется тебе то, чего ты доселе не знал. — И он бросал на мальчика такой пронзительный, всевидящий взгляд, что тот, скорчив сердитую мину, отворачивался прочь.

Дед отправился жить к учителю и сразу же окрестил Таруотера, почти под самым учительским носом, а учитель надругался над священным обрядом и превратил его в богохульство. Но эту историю старик не мог рассказывать по порядку. Он всякий раз сдавал немного назад и объяснял, почему он вообще пошел жить к учителю. Тому было три причины. Во-первых, по его словам, он знал, что нужен учителю. Он был единственный человек, который за всю учителеву жизнь хоть что-то для него сделал. Л во-вторых, племянник вполне подходил старику, чтобы похоронить его, и дед хотел заранее договориться с ним о каждой важной для него детали. А в-третьих, старик хотел проследить за тем, чтобы Таруотер принял крещение.

— Да знаю я, — говорил Таруотер. — Давай уже дальше.

— После того как эти трое погибли и он стал хозяином в доме, дом он вымел подчистую, — сказал старый Таруотер. — Всю мебель оттуда повыкинул, кроме разве что пары стульев и стола, да еще оставил пару коек и колыбель, которую он сам же для тебя и купил. Снял все картины, все занавески, ковры все убрал. Даже одежду матери, сестры и этого недоумка всю сжег, чтобы ничего от них не осталось. И остались только книжки и бумажки, которые он за жизнь свою насобирал. Кругом одна бумага, — сказал старик. — Заходишь в комнату, как в птичье гнездо попал. Я пришел через несколько дней после аварии, и он мне обрадовался. У него аж глаза загорелись. Он был рад меня видеть. «Вот те на, — говорит он мне, — только я успел вымести и вычистить дом, и на тебе, явились семь чертей в одной шкуре». — И старик радостно хлопал себя по колену.

— Как-то не очень мне верится…

— Прямо он этого, конечно, не сказал, — говорил дед, — по ведь я же не идиот.

— Раз он не сказал, значит, ничего ты не можешь знать наверняка.

— Я в этом уверен так же, как и в том, что это вот,— он поднимал руку и растопыривал короткие толстые пальцы прямо перед лицом у Таруотера, — моя рука, а не твоя.

Было в этом жесте что-то такое, от чего у мальчика всякий раз пропадало желание вредничать.

— Ладно, давай дальше, — говорил он. — Если так и будешь топтаться на месте, никогда и не доберешься до его богохульства.

— Он был рад меня видеть, — продолжал дед. — Открывает он, значит, дверь, а дом у него за спиной весь забит макулатурой, а тут я стою. Еще бы ему не радоваться. У него все на лице было написано.

— А что он сказал? — спрашивал Таруотер.

— Он посмотрел на мою котомку, — сказал старик, — и сказал: «Дядя, вы у меня жить не сможете. Я прекрасно знаю, что вам нужно, но этого ребенка я воспитаю по-своему».

При этих словах учителя по жилам у Таруотера всякий раз пробегала острая, едва ли не чувственная волна радости.

— Тебе, может, и показалось, что он был рад твоему приходу, — говорил он, — а мне так кажется, что с точностью до наоборот.

— Да ему от роду было двадцать четыре года, — сказал старик. — У него еще все мысли были на лбу написаны. Это был все тот же семилетний мальчуган, которого я увел с собой, разве что очки теперь были в черной оправе и не падали все время, потому что нос подрос. Глаза стали меньше, потому что лицо выросло, но все равно это было одно и то же лицо. Сразу было видно, о чем он думает. Это уже потом, когда я тебя выкрал, а он пришел за тобой, лицо у него закостенело. Стало как каменное, как тюремный фасад, но это потом, а тогда, в тот момент, все было ясно как божий день, и я сразу понял, что нужен ему. А иначе зачем бы он пришел в Паудерхед рассказать, что они все померли? Я тебя спрашиваю! Мог ведь просто оставить меня в покое, и все дела.

Ответа мальчик не находил.

— В любом случае, — говорил старик, — по делам его видно, что я ему был нужен: ведь принять-то он меня к себе принял. Смотрит он, значит, на мой узел, а я ему и говорю: Прими, говорю, меня из милости, а он в ответ: Простите, мол, дядя. Если я вас пущу, вы еще одному ребенку жизнь поломаете. Так что нельзя вам у меня оставаться. Этот ребенок будет жить в реальном мире. Он будет знать, чего сможет добиться сам. И спасителем для самого себя он станет сам. Он будет свободным человеком! — Тут старик поворачивал голову и сплевывал. — Свободным человеком! — повторял он. — Он весь был напичкан такими вот словечками. И тогда я ему сказал. Сказал ему то, что заставило его передумать.

На этом месте мальчик всегда вздыхал. Это был у старика коронный номер. Он тогда сказал учителю: Я не жить к тебе пришел. Я пришел умирать!

— Поглядел бы ты тогда на его лицо, — говорил он. — Его вдруг словно подменили. Плевать он хотел, что этих троих не стало; но когда он понял, что я могу умереть, он в первый раз почувствовал, что может лишиться кого-то очень близкого. И встал как вкопанный в дверях и смотрит на меня.

Однажды, один-единственный раз, старик наклонился вперед и выдал Таруотеру тайну, которую держал при себе все эти годы:

— Он любил меня, как родного отца, и стыдился этого! Мальчика это не особенно тронуло.

— Ага, — сказал он, — а ты ему наврал в глаза. Умирать-то ты и не собирался.

— Мне было шестьдесят девять лет, — сказал дед. — Я мог умереть на следующий день. А мог и не умереть. Не дано человеку знать час смерти своей. Жизнь-то я, почитай, уже прожил. Так что это была не ложь, это было такое предположение. Я ему сказал: Может, проживу еще два месяца, а может — два дня. И одежа на мне была вся новая — специально купил, чтоб меня в ней похоронили.

— Уж не эта ли? — возмущенно спросил Таруотер, ткнув пальцем в прореху на дедовом колене. — Не та ли самая одежа?

— Я ему сказал: Может, два месяца еще протяну, а может, и два дня, — сказал дед.

А может, лет десять или двадцать, подумал Таруотер.

— Да, — сказал старик, — это его потрясло.

Может, это его и потрясло, подумал мальчик, только не очень-то он по этому поводу горевал. Учитель просто сказал: «Значит, дядя, я должен вас похоронить? Ладно, похороню. С удовольствием. По полной программе». Но старик настаивал, что слова — это одно, а выражение лица и поступки — совсем другое.

Таруотера дед успел окрестить, не пробыв в доме племянника и десяти минут. Они вошли в комнату, в которой стояла Таруотерова кроватка, и как только старик взглянул на него — спящего младенца со сморщенным серым личиком, — он услышал глас Господень, и молвил глас сей: «ВОТ ПРОРОК, ЧТО ПРОДОЛЖИТ ДЕЛО ТВОЕ. ОКРЕСТИ ЕГО».

Этот? спросил старик. Этот сморщенный серолицый… И не успел он подивиться, как же можно окрестить дитя, когда племянник под боком, как Господь уже послал продавца газет, который постучал в дверь, и учитель пошел открывать.

Когда через несколько минут он вернулся, дед уже держал Таруотера на одной руке, а второй лил на него воду из бутылочки, которую нашел на столике рядом с кроваткой. Соску он с нее снял и сунул в карман. Он как раз произносил последние положенные слова, когда учитель вошел в комнату; тут он поднял глаза, увидел, какое у племянника лицо, и покатился со смеху. Стоит в дверях, как мешком пришибленный, рассказывал старик. Даже не разозлился поначалу-то, а как будто его пыльным мешком оглоушили.

Старый Тару отер сказал ему: «Заново родился сей младенец, и ты уже ничего не можешь с этим поделать». И тут он увидел, как в племяннике вскипает гнев и как тот старается не выпустить его наружу.

«Ты отстал от жизни, дядя, — сказал племянник. — Теперь меня этим не проймешь. Ни вот столечки. Смех один, да и только».

И он засмеялся, коротко и отрывисто, но, по словам старика, лицо у него при этом пошло пятнами.

«Теперь все это без толку, — сказал он. — Если бы ты со мной все это провернул, когда мне было семь дней, а не семь лет, может, и не поломал бы мне жизнь».

«Если кто тебе ее и поломал,— сказал старик,— то не я».

«А то кто же, — сказал племянник и пошел на деда через всю комнату, красный как рак. — Ты же слепой, а потому и не видишь, что ты со мной сделал. Дети — народ беззащитный. Доверие — вот их проклятие. Ты выбил у меня почву из-под ног, и я не обрел ее вновь, покуда сам не разобрался, что к чему. Ты заразил меня своими идиотскими надеждами, своей дурацкой жестокостью. Я же до сих пор бываю иногда сам не свой, до сих…» — и замолчал. Не смог признаться в том, что старику и без него было известно. «Со мной все в порядке, — сказал он. — Этот твой клубок я распутал. Чистым усилием воли. Размотал — и сам распрямился».

— Вот видишь, — говорил старик, — он сам признался, что семя по-прежнему в нем.

Старый Таруотер положил младенца обратно в кроватку, но племянник взял его на руки, и странная такая улыбка на лице, говорил старик, как будто перекорежило его. «Одно крещение хорошо, а два лучше»,— сказал он, перевернул Таруотера и стал лить оставшуюся в бутылочке воду ему на жопку, и заново читать крестильную молитву. Старый Таруотер стоял и смотрел на него, ошарашенный подобным богохульством. «Теперь Иисус войдет в него хочешь с той стороны, а хочешь — с этой», — сказал племянник.

Старик проревел:

«Никогда еще богохульством не удавалось изменить воли Божьей!»

«Вот и моей воли Господь тоже изменить не в силах», — спокойно сказал племянник и положил ребенка назад в кроватку.

— А я что сделал? — спрашивал Таруотер.

— Ничего ты не сделал,— отвечал старик, как будто собственные дела и поступки мальчика вовсе не имели никакого значения.

— Но ведь пророк-то все-таки я, — угрюмо говорил мальчик.

— Ты тогда еще вообще ничего не соображал, — отвечал дед.

— А вот и соображал, — возражал мальчик. — Я лежал там и думал.

Старик на эти его слова не обращал никакого внимания и продолжал рассказывать дальше. Поначалу он думал, что, живя с учителем под одной крышей, ему снова удастся убедить его в том, в чем он уже один раз убедил его, когда похитил в детстве, и эта надежда жила в нем до той поры, пока учитель не показал ему статью в журнале. Тогда до старика наконец дошло, что учителя уже не исправишь. Он ничего не смог сделать ни с матерью учителя, ни с самим учителем, и теперь оставалось только одно: попытаться спасти Таруотера, не допустить, чтобы его воспитал этот дурак. И в этом он преуспел вполне.

Что-то подсказывало мальчику, что учитель мог бы приложить побольше усилий, чтобы вернуть его. Он, конечно, пришел, и получил пулю в ногу, и чуть без уха не остался, но если бы он подумал хорошенько, этого можно было бы избежать, а заодно и забрать ребенка.

— А почему он не натравил на тебя каких-нибудь законников, которые помогли бы ему забрать меня отсюда? — спрашивал мальчик.

— Хочешь знать почему? — говорил старик. — Так я скажу тебе почему. Все скажу, как на духу. Потому что посчитал, что с тобой будет слишком много хлопот. Он ведь только мозгами шевелить горазд. А шевелить мозгами и пацаненку штаны мокрые менять — это не одно и то же.

Мальчик думал: вот если бы учитель не написал ту статью про деда, жили бы мы сейчас в городе, все втроем.

Поначалу, прочитав статью в журнале для учителей, старик не понял, о ком это пишет племянник, кто такой этот тип, который настоящее ископаемое. Он засел читать статью, раздуваясь от гордости, что его племянник добился такого успеха и его сочинение напечатали в журнале. Учитель небрежно протянул номер дяде и сказал, что вот, мол, может, имеет смысл бросить взгляд, и старик тут же сел за кухонный стол и взялся читать. Потом он вспоминал, что учитель все время маячил в дверном проеме, чтобы посмотреть, какое впечатление все это произведет на старика.

Где-то на середине статьи старому Таруотеру стало казаться, что читает он о человеке, с которым встречался когда-то давным-давно или, может, просто видел его во сне — до того знакомым казался ему этот человек. «Причиной его фиксации на богоизбранности является чувство неуверенности в себе. Испытывая потребность в призвании, он призвал себя сам», — прочел он. А учитель все ходил и ходил мимо двери, потом наконец зашел в кухню и тихо сел напротив старика за тот же маленький белый металлический стол. Когда дед поднял голову, он улыбнулся в ответ. Улыбка была едва заметной, такой, что к любому случаю подойдет. По этой его улыбке старик и догадался, о ком написана статья.

Целую минуту он не мог пошевелиться. Он чувствовал, что связан по рукам и ногам внутри учительской головы,

и что место это такое же пустое и чистое, как палата в психушке, и как он съеживается, усыхает, чтобы вместиться в эту пустоту. Глаза у него судорожно метались из стороны в сторону, как будто на него снова надели смирительную рубашку. Иона, Иезекииль, Даниил — на какой-то момент он почувствовал себя всеми тремя пророками одновременно, он был и проглочен, и пленен, и брошен в яму.

Племянник, все еще улыбаясь, протянул руку через стол и положил ее деду на запястье. Ему было жаль старика.

«Вам бы, дядя, следовало заново родиться,— сказал он.— Своею же собственной волей, и вернуться в реальный мир, где нет для человека другого спасителя, кроме него самого».

Язык лежал у старика во рту, словно камень, но сердце стало набухать у него в груди. Кровь пророка взыграла в нем и вышла из берегов, взыскуя чуда, взыскуя освобождения, хотя выражение на лице осталось прежним: пустота и обида. Племянник положил руку на огромный кулак старика, поднялся и вышел из кухни, сияя победной улыбкой.

На следующее утро, когда учитель с бутылочкой в руках подошел к кроватке, чтобы накормить младенца, вместо ребенка он нашел там синий журнал, на задней обложке которого старик нацарапал свое послание: ПРОРОК, КОТОРОГО Я ВОСПИТАЮ ИЗ ЭТОГО МЛАДЕНЦА, ПРАВДОЙ ВЫЖЖЕТ ТЕБЕ ГЛАЗА.

— Я всегда был человеком дела, — говорил старик, — а он нет. Он никогда и ни на что не мог решиться. Все только в голову себе: затолкает и перемелет в прах. А я дело делал. Я дело делал, и поэтому ты сидишь здесь, свободный человек, и ты богат, потому что ведаешь Истину, и свободен в Господе нашем Иисусе Христе.

Мальчик раздраженно поводил плечами, как будто для того, чтобы поудобнее устроить на спине бремя Истины, тяжелое и неудобное, как крест.

— Он пришел сюда и словил пулю, потому что хотел забрать меня, — упрямо говорил он.

— Если бы он и правда этого хотел, он бы своего добился, — говорил старик. — Натравил бы на меня полицию или отправил обратно в дурдом. Да он все что хочешь мог сделать, но вместо этого связался с этой бабой из соцзащиты. Она-то его и уговорила родить своего и оставить тебя

в покое, а его уговорить оказалось — просто делать нечего. А своего, — и старик снова впадал в раздумья об учителевом чаде, — Господь послал ему такого, которого испортить невозможно. — Старик хватал мальчика за плечо и яростно сжимал его. — И если мне не приведется его окрестить, это сделаешь ты, — говорил он. — Тебе, малец, я велю исполнить долг сей.

Ничто так не раздражало мальчика, как эти слова.

— Мной Господь повелевает, а не ты,— огрызался он и пытался выдрать плечо из стариковых пальцев.

— Господь себя ждать не заставит,— говорил старик и сжимал ему плечо еще сильнее прежнего.

— Но этот-то небось тоже ссался, и учитель штаны ему менял, — бормотал Таруотер.

— Это за него делала баба из соцзащиты,— говорил дед.— Для чего-то же она должна была пригодиться, только вот спорим, ее уже там нет. Берника Пресвитер! — выкрикивал он так, как будто не мог себе представить имени более идиотского, чем это.— Берника Пресвитер!

У мальчика хватило мозгов, чтобы понять, что учитель его предал, и поэтому он не собирался идти к нему, пока не рассветет и не станет видно, что у тебя перед глазами, а что за спиной.

— Пока темно, я туда не пойду, — внезапно сказал он Миксу. — Можете там не останавливаться — я все равно не выйду.

Микс небрежно облокотился на дверцу машины, одним глазом поглядывая на дорогу, а другим — на Таруотера.

— Послушай, сынок, — сказал он. — Священника из себя строить я не собираюсь. Не собираюсь учить тебя, что врать нехорошо. Не буду требовать от тебя чего-то невозможного. Я скажу тебе одно: не ври, если в этом нет необходимости. Иначе, когда она появится, тебе никто не поверит. Мне врать совсем не обязательно. Я прекрасно знаю, что ты сделал.

Луч света ворвался в машину, Микс повернулся и увидел рядом бледное лицо с широко раскрытыми глазами цвета сажи.

— Откуда вы знаете? — спросил мальчик. Микс довольно улыбнулся.

— Потому что я в свое время поступил точно так же, — сказал он.

Таруотер схватил торговца за рукав куртки и дернул на себя.

— На Страшном суде, — сказал он, — мы с вами восстанем и скажем, что мы сделали!

— Ты думаешь? — Микс снова взглянул на мальчика, подняв бровь под тем же самым углом, под которым носил шляпу. Потом спросил: — Ты, парень, по какой части намерен дальше идти?

— Части чего?

— Чем займешься? Какой работой?

— Я все могу, вот только в машинах совсем не разбираюсь, — сказал Таруотер и снова откинулся на сиденье. — Дед меня всему научил, вот только первым делом нужно будет проверить, что из этого правда.

Они углубились в неряшливые городские окраины, с покосившимися деревянными домишками, на которых кое-где случайный тусклый фонарь высвечивал поблекшую вывеску с рекламой какого-нибудь целебного снадобья.

— А по какой части был твой дед? — спросил Микс.

— Он был пророк, — сказал мальчик.

— Да иди ты? — вскинулся Микс, и плечи у него пару раз дернулись, как будто пытались прыгнуть выше головы. — И кому он возвещал свои пророчества?

— Мне, — сказал Таруотер. — Больше его никто не слушал, а мне все равно слушать больше было некого. Он выкрал меня как раз вот у этого дяди, который теперь у меня единственный на всем свете родственник, чтобы спасти от погибели духовной.

— Этакий слушатель поневоле, — сказал Микс. — А теперь ты, значит, едешь в город, чтобы найти эту самую свою духовную погибель вместе со всеми нами, грешными?

Мальчик немного помолчал. Потом сказал осторожно:

— Я не говорил, чем собираюсь заняться.

— Ты вроде как не слишком уверен в том, о чем тебе рассказывал этот твой дед? — спросил Микс. — Что, думаешь, он тебе лапшу на уши вешал?

Таруотер отвернулся и посмотрел в окно, на хрупкие очертания домов. Локти он плотно прижал к бокам, как будто ему было холодно.

— Это я выясню, — сказал он.

— А пока-то что? — спросил Микс.

По обе стороны от них разворачивался темный город, а где-то впереди, у самого горизонта, маячил тускло светящийся круг.

— Подожду, а там посмотрим, что со мной сделается, — сказал мальчик через секунду.

— А если ничего с тобой не сделается? — спросил Микс. Светящийся круг стал огромным, они резко свернули и остановились в самом его центре. Мальчик увидел зияющую бетонную пасть, перед ней две красные бензоколонки, а сзади маленькое стеклянное конторское помещение.

— Ну, так как же, если вдруг ничего такого с тобой не сделается? — повторил Микс.

Мальчик мрачно посмотрел на него и вспомнил, как тихо стало после того, как умер дед.

— Ну? — сказал Микс.

— Тогда я сам что-нибудь сделаю, — ответил мальчик. — Дело делать — это я могу.

— Молоток, — сказал Микс. Он открыл дверь и поставил ногу на землю, но глаз с попутчика не сводил. Потом он сказал: — Подожди-ка минутку. Я девчонке своей позвоню.

Рядом с передней застекленной стеной конторы на стуле спал человек; Микс не стал его будить и вошел внутрь. С минуту Таруотер, вытянув шею, следил за ним из окна. Потом он вылез и подошел к стеклянной двери, чтобы посмотреть, как Микс управляется с аппаратом. Аппарат был маленький и черный и стоял посреди заваленного всяким хламом стола, на который Микс уселся так, как будто стол был его собственный. Рядом с конторой лежали автомобильные шины, пахло бетоном и резиной. Микс разъединил аппарат на две части, одну поднес к голове, а по другой стал водить пальцем: кругами. Потом он просто сидел и ждал, покачивая ногой, а возле уха у него гудела трубка. Через минуту уголки рта у него разъехались в кислой целлулоидной улыбке, и он, переведя дыхание, сказал:

— Лапочка моя, как живем-поживаем? — И Таруотер, стоя в дверях, услышал в ответ настоящий женский голос, который звучал как с того света:

— Милый, это правда ты?

Микс заверил, что это он и есть, собственной персоной, и назначил ей свидание через десять минут.

Таруотер, исполненный благоговейного страха, стоял в дверях. Микс соединил две части телефона, а потом с эдакой подковыркой в голосе сказал:

— А почему бы тебе не взять и не позвонить своему дяде? — и стал наблюдать, как мальчик меняется в лице, как взгляд его уклончиво ползет куда-то вбок, а возле жесткой линии рта обозначаются глубокие складки.

— Я и так скоро с ним поговорю, — пробормотал он, продолжая, как зачарованный, смотреть на черный механизм со спиральным проводом. — А как им пользоваться? — спросил он.

— Просто набираешь номер. Ты же видел, как я это делал. Давай, звякни дяде, — настаивал Микс.

— Да нет, вас же там эта женщина ждет, — сказал Таруотер.

— Подождет, — сказал Микс. — Это единственное, что у нее хорошо получается.

Мальчик подошел к аппарату и вытащил карточку, на которой записал номер. Он вставил палец в диск и стал осторожно крутить.

— Боже правый, — сказал Микс, снял трубку с рычага, вложил ее мальчику в руку, а руку поднес ему к уху. Он сам набрал номер, а потом силой усадил на стул, но Таруотер снова встал и остался стоять, слегка подавшись вперед и прижав к голове гудящую трубку, а сердце бешено колотилось изнутри в грудную клетку.

— Не говорит, — пробормотал он.

— Подожди немного, — сказал Микс. — Может, он не любит вставать среди ночи.

Гудение длилось с минуту, а потом вдруг резко прервалось. Таруотер стоял и молча прижимал трубку к голове с таким напряженным выражением на лице, как будто боялся, что вот-вот услышит на том конце провода глас Господень. А потом в трубке раздался звук: как если бы кто-то тяжело дышал ему прямо в ухо.

— Спроси человека, с которым хочешь поговорить,— подсказал Микс. — С кем ты будешь говорить, если не понятно, кто тебе нужен?

Мальчик не пошевелился и не издал ни звука.

— Я тебе что сказал, спроси того, кто тебе нужен, — раздраженно сказал Микс. — У тебя что, мозги отшибло?

— Я хочу поговорить со своим дядей, — прошептал в трубку Таруотер.

На другом конце было тихо, но эта тишина не производила впечатления пустоты. Казалось, что там просто затаили дыхание и ждут. И вдруг мальчик понял, что по другую сторону аппарата — учительский сын. Перед глазами тут же встало белесое тупое лицо. Злым, срывающимся голосом Таруотер сказал:

— Я хочу поговорить со своим дядей! Не с тобой!

В ответ снова послышалось тяжелое дыхание. Звук был булькающий, как будто кто-то пытался дышать под водой и рвался наружу. Через секунду все стихло. Трубка выпала из руки Таруотера. Он стоял тупо и безучастно, как будто ему только что было явлено откровение, понять которое он пока не в силах. Казалось, где-то глубоко-глубоко он пропустил чудовищной силы удар, который просто не успел дойти до поверхности его сознания.

Микс взял трубку и поднес ее к уху: на том конце провода было тихо. Тогда он положил ее на рычаг и сказал:

— Поехали. Нечего терять время попусту.

Он подтолкнул ошеломленного мальчика в спину, они вышли и снова поехали в город. Микс сказал, что нужно научиться управляться с любым механизмом, который попал тебе на глаза. Он сказал, что величайшее изобретение человека — это колесо, и спросил Таруотера, задумывался ли тот когда-либо над тем, как же люди обходились без колеса, но мальчик ему не ответил. Он, казалось, вообще ничего не слышал. Он сидел, слегка подавшись вперед, и время от времени едва заметно шевелил губами, как будто беззвучно разговаривал сам с собой.

— Н-да, — мрачно сказал Микс, — жуткое, должно быть, было времечко.

Он так и знал, что у мальчика нет и не может быть никакого дяди, который жил бы в таком приличном месте, и, чтобы доказать это, нарочно свернул на улицу, где должен был жить предполагаемый дядя, и медленно поехал мимо маленьких приземистых домов, пока не нашел нужный номер, нарисованный светящейся краской на маленьком столбике, вбитом у края лужайки. Он остановил машину и сказал:

— Ну вот, парень, приехали.

— Куда? — очнулся Таруотер.

— Это дом твоего дяди, — сказал Микс.

Мальчик обеими руками вцепился в автомобильную дверцу с опущенным стеклом и уставился на черные очертания дома, который едва угадывался на фоне еще более черной тьмы.

— Я же сказал,— произнес он сердито,— я туда не пойду, пока не рассветет. Поехали.

— Ты пойдешь туда прямо сейчас, — сказал Микс. — Я с тобой возиться не намерен. И там, куда я еду, тебе делать нечего.

— Я здесь не выйду, — сказал мальчик.

Микс перегнулся через соседнее сиденье и открыл дверцу.

— Пока, сынок, — сказал он. — Если очень уж проголодаешься до следующей недели — позвони мне по тому номеру, который у тебя на карточке, и мы что-нибудь придумаем.

Мальчик, побелев как полотно, яростно сверкнул на него глазами и выскочил из машины. Он прошел по короткой бетонной дорожке к крыльцу и резко сел, сразу растворившись в темноте. Микс захлопнул дверцу машины. Несколько секунд он сидел и смотрел на едва заметный силуэт мальчика на крыльце. Потом откинулся на сиденье и тронулся. Ничего путного из него не выйдет, сказал он себе.

ГЛАВА 3

Таруотер сидел на краешке крыльца и мрачно глядел на исчезающий в темноте автомобиль. На небо он не смотрел, но звезды чувствовал, и они были ему неприятны. Они были как дырки у него в черепе, сквозь которые какой-то далекий немигающий свет наблюдал за ним. Ему казалось, что он остался один на один с огромным молчаливым глазом. Ему страшно хотелось немедленно сообщить учителю, что он здесь, рассказать ему о том, что он сделал и почему, и чтобы учитель это оценил. Но в то же время где-то глубоко в нем шевелилось недоверие к этому человеку. Он снова попытался представить себе лицо учителя, но в памяти всплывало только лицо семилетнего мальчика, которого когда-то похитил дед. И он, набычившись, смотрел на это лицо, собираясь с духом перед неизбежной встречей.

Потом он встал и увидел массивный медный молоток на двери. Он дотронулся до молотка, но металлический холод обжег его, и он отдернул руку. Он быстро оглянулся через плечо. Дома на другой стороне улицы сливались в одну темную зубчатую стену. Тишину, казалось, можно было потрогать рукой, она затаилась и ждала. Терпеливо выжидала подходящего момента, когда сможет раскрыться и потребовать, чтобы ей дали имя. Он опять повернулся к холодному молотку, схватил его и разбил тишину вдребезги, как если бы она была ему — личный враг. В голове тут же не осталось ничего, кроме грохота дверного молотка. Все остальное исчезло — остался только грохот.

Он стучал все громче и громче, одновременно долбя по двери свободной рукой, пока ему не показалось, что он стронул дом с места. Пустая улица эхом отзывалась на его удары. Он остановился, чтобы перевести дыхание, а потом начал снова, бешено пиная дверь тупым носком тяжелого ботинка. И все без толку. Наконец он остановился, и неумолимая тишина, безразличная к его ярости, снова окутала его. Его охватил какой-то непонятный страх. Тело казалось пустым и невесомым, словно его, как пророка Аввакума, подняли за волосы на голове его, пронесли сквозь ночь и опустили в том месте, где должен был он осуществить дело свое. Вдруг ему показалось, что все это — ловушка, и подстроил ее старик. Он развернулся вполкорпуса, чтобы убежать.

В это самое мгновение в стеклянных панелях по обе стороны от двери вспыхнул свет. Послышался щелчок, и ручка повернулась. Руки Таруотера машинально дернулись вверх, как будто он целился из невидимого ружья, и, увидев его, открывший дверь дядя отпрыгнул назад.

Образ семилетнего мальчика навсегда вылетел у Таруотера из головы. Дядино лицо было до того знакомым, как будто мальчик всю свою жизнь только его и видел, каждый божий день. Он постарался взять себя в руки, а потом выкрикнул в голос:

— Дед умер, и я сжег его, как сжег бы его ты сам.

Учитель стоял не шевелясь, как будто думал, что перед ним галлюцинация и, если смотреть на нее достаточно долго, то она исчезнет. Он проснулся оттого, что дом дрожал, и, полусонный, побежал к двери. Лицо у него было как у лунатика, который только что проснулся и видит, как превращается в реальность его ночной кошмар. Через мгновение он пробормотал:

— Подожди здесь, ничего не слышно, — повернулся и быстро ушел куда-то в дом. Он был босиком и в пижаме. Вернулся он почти сразу, на ходу что-то заталкивая себе в ухо. Еще он успел нацепить свои очки в черной оправе, а за пояс пижамных штанов сунул какую-то металлическую коробочку. От коробочки к затычке в ухе шел провод. На секунду мальчику показалось, что у учителя голова работает от электричества. Дядя схватил Таруотера за руку и затащил в комнату, освещенную люстрой в форме фонаря. Мальчик оказался под прицелом двух маленьких, похожих на буравчики глаз, мерцающих из глубины двух одинаковых стеклянных пещер. Он отшатнулся. Ему показалось, что в душу к нему уже успели залезть.

— Дед умер, и я его сжег, — повторил он. — Кроме меня, некому было это сделать, и я это сделал. Я сделал за тебя твою работу. — Когда он проговаривал последнюю фразу, по лицу у него пробежала тень презрительной гримаски.

— Умер? — спросил учитель. — Дядя? Старик умер? — переспросил он бесцветным недоверчивым тоном. Потом вдруг резко схватил Таруотера за руки и заглянул ему в лицо. Мальчик вздрогнул, заметив, как где-то на донышках его глаз проскользнуло болезненное выражение, простое и страшное. И тут же исчезло. Ровная линия учительских губ начала искривляться в улыбку.

— И как же он покинул сей мир? — спросил он. — С кулаком, подъятым к небу? Господь заехал за ним на огненной колеснице?

— Никаких ему видений и знамений не было. — У мальчика вдруг перехватило дыхание. — Он завтракал, и от стола я его так и не убрал. Спалил его прямо на месте, вместе с домом.

Учитель ничего не сказал, но по глазам мальчик понял, что тот ему не верит и смотрит на него с интересом, как на отъявленного лжеца.

— Съезди туда сам и посмотри, если хочешь, — сказал Таруотер. — Он слишком здоровый был, чтобы его хоронить. Я и сделал, как быстрее.

Глаза у дяди стали такие, как будто бы он пытался разгадать увлекательную головоломку.

— А как ты сюда попал? Как ты узнал, куда тебе нужно ехать? — спросил он.

Все свои силы мальчик потратил на то, чтобы заявить о себе. Теперь силы как-то вдруг покинули его, он стоял ошалелый и вялый и тупо молчал. Еще никогда он не чувствовал такой усталости. Ему казалось, еще чуть-чуть, и он упадет.

Учитель ждал, нетерпеливо изучая его лицо. Потом выражение его глаз опять изменилось. Он еще сильнее вцепился Таруотеру в руку и перевел внезапно вспыхнувший взгляд на входную дверь, которая так и осталась открытой.

— Он что, там, снаружи? — спросил он приглушенным, дрожащим от ярости голосом. — Это что, он опять со мной шутки шутит? Ждет подходящего момента, чтобы залезть через окно и окрестить Пресвитера, пока ты мне тут лапшу на уши вешаешь? Опять этот старый маразматик принялся за свое?

Мальчик побледнел. Он вдруг ясно увидел старика, темную фигуру за углом дома: как он сдерживает дыхание, и дышит с присвистом, и терпеливо ждет, когда Таруотер окрестит здешнего придурка. Он остолбенело уставился на учителя. В ухе у дядьки торчала клинообразная затычка. Почему-то при взгляде на нее Таруотер настолько отчетливо ощутил присутствие старика, что ему даже показалось, что он слышит, как старик хихикает снаружи. И он вдруг с ужасающей ясностью понял, что учитель — не более чем приманка, которой старик заманил его в город, чтобы завершить неоконченное дело.

Глаза яростно вспыхнули на его хрупком лице. Он почувствовал новый прилив, сил.

— Он мертвый, — сказал мальчик. — Мертвее не бывает. Только пепел остался. Даже креста над ним нет. На то, что осталось, и птицы-то не польстятся, а кости растащат собаки. Вот такой он мертвый.

Учитель поморщился, но тут же снова разулыбался. Он крепко держал Таруотера за руки, всматриваясь ему в лицо, как будто перед ним уже забрезжил вариант решения, изысканно точный и безупречно грамотный.

— Какая великолепная ирония, — пробормотал он, — какая великолепная ирония в том, что именно ты это сделал — и именно так. Он получил по заслугам.

Мальчик раздулся от гордости:

— Я сделал то, что должен был сделать.

— Он уродовал все, за что брался, — сказал учитель. — Он прожил долгую жизнь, лишенную всякого смысла, и совершил великую несправедливость по отношению к тебе. Счастье, что он наконец умер. Ты мог иметь все и не имел ничего. Но теперь все можно исправить. Теперь у тебя есть человек, который может понять тебя — и помочь. — Глаза его светились от удовольствия. — Еще не поздно, я еще смогу сделать из тебя нормального человека.

Лицо у мальчика потемнело. Выражение делалось все более и более жестким, пока Таруотер не почувствовал, что за этой крепостной стеной никто не сможет разглядеть его истинных мыслей; но учитель не заметил перемен. Сам по себе мальчик, который стоял сейчас перед ним, не имел никакого значения; учитель смотрел сквозь него и видел образ, уже давно и во всех деталях сложившийся у него в голове.

— Мы с тобой наверстаем упущенное время, — сказал он. — Я направлю тебя по верному пути.

Таруотер на него не смотрел. Его шея как-то вдруг дернулась вперед, и он стал напряженно всматриваться куда-то поверх учительского плеча. Он услышал смутный звук тяжелого дыхания, и звук этот был ему знаком. Это дыхание казалось ближе, чем биение собственного сердца. Глаза у него расширились, и в них в ожидании неотвратимого видения открылась потайная дверца.

В гостиную неуклюже вошел маленький светловолосый мальчик, остановился и стал пристально глядеть на чужака. На ребенке была синяя пижама, куртка заправлена в штаны, натянутые чуть не до подмышек. Штаны держались на шлейке, обмотанной, как лошадиная упряжь, вокруг груди, а потом через шею. Глаза были посажены как-то слишком глубоко, а скулы были чуть ниже, чем следовало бы. Он стоял в дальнем конце комнаты, такой дремучий и древний, как будто пробыл ребенком целую вечность.

Таруотер сжал кулаки. Он стоял, как приговоренный к казни, который стоит у помоста и ждет. А потом пришло откровение, немое, безжалостное, меткое, как пуля. Не нужно было ни заглядывать в глаза чудищ, ни созерцать горящие кусты. Он просто понял с отчаянной уверенностью, что должен окрестить этого мальчика и пойти по стезе, уготованной для него дедом. Он понял, что призван быть пророком и что путь сей привычен миру. В бездонном зеркале его черных зрачков, неподвижных и остекленевших, отразилась другая бесконечность. Он увидел собственный образ: изможденный мальчик бредет, едва переставляя ноги, вслед за кровоточащей, смрадной, безумной тенью Иисуса, и бродить ему до тех пор, пока он не получит воздаяние свое — разделенные рыбы, преумноженные хлеба. Господь сотворил его из праха, наделил его кровью, плотью и разумом, наделил способностью проливать кровь, чувствовать боль и мыслить и послал его в сей мир, исполненный бедствий и пламени, только для того, чтоб окрестить слабоумного мальчика — которого по большому счету Он вообще не должен был создавать, — да еще и выкрикивать при этом бессмысленные слова пророчеств. Он попытался крикнуть «НЕТ!», но это было все равно что кричать во сне. Тишина тут же впитала его крик и поглотила его.

Дядя положил руку ему на плечо и слегка встряхнул, чтобы привлечь его внимание.

— Послушай, мальчик мой, — сказал он. — Ты избавился от старика, а это все равно что выйти из тьмы на свет. У тебя в первый раз в жизни появился шанс. Шанс вырасти полезным человеком, шанс развить свои таланты, делать то, чего хочешь ты, а не то, чего хотел он, какая бы чушь ни пришла ему в голову.

Мальчик, не отрываясь, глядел куда-то сквозь него, и зрачки у него были расширены. Учитель повернул голову, чтобы посмотреть, что же мешает мальчику сосредоточиться на разговоре. Лицо у него тут же подобралось и застыло. Малыш медленно шел в их сторону и улыбался во весь рот.

— Это всего лишь Пресвитер, — сказал он. — Он болен. Не обращай внимания. Он только смотрит, не более того, и он очень милый. — Его рука впилась в плечо Таруотеру, а губы подобрались в страдальческой полуулыбке.

— Все то, что я мог бы сделать для него — если от этого была бы хоть какая польза, — я сделаю для тебя, — сказал он. — Теперь ты понимаешь, почему я так рад, что ты здесь?

Мальчик не слышал ни слова из того, что он сказал. Мышцы шеи у него напряглись, как корабельные канаты. Слабоумный был уже не далее чем в пяти футах от него и с каждой секундой подходил все ближе, все с той же кособокой ухмылкой на лице. Внезапно Таруотер понял, что ребенок узнал его, что сам старик с небес внушил этому полудурку, что перед ним посланник Божий, явившийся, дабы проследить за тем, чтобы ребенку даровано было второе рождение. Малыш протянул руку, чтобы дотронуться до Таруотера.

— Пошел вон! — завопил Таруотер. Его рука выстрелила вперед, как хлыст, и отшвырнула детскую ладошку прочь. Малыш испустил пронзительный вопль, на удивление громкий, и тут же вскарабкался вверх по отцовской ноге, цепляясь за пижамную куртку, в мгновение ока оказавшись едва ли не на уровне учительского плеча.

— Тихо, тихо, — сказал учитель, — все хорошо, замолчи, все в порядке, он не хотел тебя обидеть. — Он перебросил малыша себе за спину и попытался спустить его на пол, но тот продолжал висеть, вцепившись обеими руками, тычась головой отцу в шею и не спуская глаз с Таруотера.

Мальчику вдруг показалось, что учитель и его сын — единое целое. Лицо у учителя было красное и страдальческое. Казалось, что ребенок был какой-то уродливо деформированной частью его тела, которая некстати показалась наружу.

— Ты к нему привыкнешь, — сказал он.

— Нет! закричал мальчик, этот крик как будто давно лежал под спудом где-то у него внутри и томился в неволе, а теперь прорвался наружу.

— Я к нему не привыкну! У меня никогда не будет с мим ничего общего! — Он сжал руку в кулак и поднял кулак вверх. — Ничего общего! — крикнул он еще раз, и слова прозвучали отчетливо, ясно и дерзко, как вызов, брошенный и лицо безмолвному противнику.

ЧАСТЬ II

ГЛАВА 4

После четырех дней с Таруотером учительский энтузиазм угас. Более резких формулировок он избегал. Энтузиазма поубавилось уже в первый день, и только упрямая решимость добиться своей цели хоть как-то его поддерживала; и хотя учитель знал, что на одном упрямстве далеко не уедешь, он все же решил, что в данном случае оно-то как раз ему и поможет. Всего полдня ушло у него на то, чтобы понять: старик сделал из мальчика настоящее чудовище, и переделывать придется все, начиная с фундамента. В первый день энтузиазм придавал ему сил, но с тех пор как на смену ему пришло упрямство, сил стало катастрофически не хватать.

Было всего восемь часов вечера, но он уже отправил Пресвитера в постель и сказал мальчику, что тот может пойти к себе в комнату и почитать. Он купил ему книг, да и многого другого, для ликвидации самых злостных пробелов. Таруотер ушел в свою комнату и закрыл за собой дверь, не сказав, будет он читать или нет, а Рейбер пошел спать, но от усталости все никак не мог уснуть и лежал, наблюдая, как в прорехах живой изгороди перед окном меркнет вечерний свет. Он не стал снимать слуховой аппарат на тот случай, если мальчик попытается сбежать: тогда он сможет услышать его и пойти за ним следом. Последние два дня вид у мальчика был такой, словно он вот-вот уйдет из дома, и не просто уйдет, а сбежит — тайком, ночью, когда никто за ним не погонится. Это была уже четвертая ночь; учитель лежал и думал о том, как же она непохожа на первую, и на лице у него застыла недовольная гримаса.

Всю первую ночь до самого рассвета он просидел рядом с кроватью, на которую в конце концов, даже не раздевшись, рухнул мальчик. Он сидел, и глаза его горели как у человека, который нашел сокровище и даже не успел еще поверить в то, что находка его — взаправдашняя, на самом деле. Он снова и снова окидывал взглядом разметавшегося на кровати худенького мальчика, который, казалось, был придавлен усталостью настолько неизбывной, что подняться с постели ему уже не суждено. Он всматривался в черты его лица, и его охватывал острый прилив радости от осознания того, что племянник в достаточной степени на него похож, чтобы сойти за сына. Тяжелые башмаки, поношенный комбинезон, жуткая засаленная шляпа вызывали в учителе жалость и боль. Он думал о своей несчастной сестре. Единственную истинную радость в жизни она познала только тогда, когда у нее появился любовник, от которого она и родила этого ребенка: юноша со впалыми щеками, который приехал город, чтобы изучать богословие, вот только голова у него была для этого слишком светлая — и Рейбер (в те годы университетский студент-выпускник) сразу это понял. Он подружился с ним и помог ему обрести себя, а потом и ее. Он тонко срежиссировал их первую встречу, а затем с искренней радостью наблюдал за тем, как развиваются их отношения и как идут на пользу им обоим. Рейбер был умерен, что, если бы не авария, их мальчик вырос бы совершенно нормальным и даже одаренным ребенком. Однако после аварии студент застрелился, пав жертвой нездорового чувства вины. Он пришел на квартиру к Рейберу, и в руках у него был пистолет. Учитель снова вспомнил его вытянутое нервное лицо, такое красное, как будто огненная вспышка сплошь опалила на нем кожу, и глаза, которые тоже казались выжженными. Эти глаза не показались ему глазами живого человека. Они были — одна сплошная бездна раскаяния, лишенная даже намека на элементарное человеческое достоинство. Парень смотрел на него целую вечность, хотя п действительности, должно быть, прошло не более секунды, а потом развернулся и вышел, не сказав ни слова, и застрелился, как только переступил порог собственной комнаты.

Когда посреди ночи Рейбер в первый раз открыл дверь и увидел лицо Таруотера — белое, искаженное неведомым и неутолимым голодом и гордыней,— он на секунду застыл как вкопанный: ему показалось, что он спит и видит страшный сон, в котором лицом к лицу столкнулся с собственным отражением в зеркале. Лицо, на которое он смотрел, было его собственным лицом, но глаза были другие. Глаза студента, вкрай затопленные чувством вины. Он тут же метнулся назад, к себе в комнату, за очками и слуховым аппаратом.

Сидя в ту первую ночь у кровати, он понял, что в этом мальчике есть какой-то жесткий, неуступчивый стержень, который не ослабевает даже во сне. Он спал, оскалив зубы и зажав шляпу в кулаке как оружие. Рейбера стала мучить совесть, что все эти годы он совсем не думал о мальчике, бросил его на произвол судьбы, не вернулся и не спас его. Ком встал у него в горле и защипало в глазах. Он поклялся наверстать упущенное, дать мальчику все то, что дал бы собственному сыну, если бы у него был сын, на которого имело смысл тратить время и силы.

На следующее утро, пока Таруотер спал, он сбегал в магазин и купил ему приличный костюм, клетчатую рубашку и красную кожаную кепку. Он хотел, чтобы, проснувшись, мальчик первым делом увидел новую одежду, новую одежду как символ новой жизни.

Прошло четыре дня, и все эти вещи по-прежнему лежали нетронутыми в коробке на стуле в его комнате. Мальчик смотрел на них так, будто со стороны учителя предложение надеть их было равносильно просьбе выйти на улицу голым.

По всему, что говорил или делал мальчик, было заметно, кто его воспитал. Едва ли не каждый его жест рождал в Рейбере неподконтрольное, из глубины идущее чувство раздражения, поскольку на каждом жесте стояло выжженное стариком клеймо независимости — независимости не созидательной, но иррациональной, заскорузлой и темной. Примчавшись поутру в дом с покупками, Рейбер подошел к постели, положил руку на лоб спящего мальчика и решил, что у того жар и что ему стоит остаться в постели. Он приготовил завтрак и на подносе принес к нему в комнату. Когда он появился в дверях с Пресвитером в кильватере, Таруотер, сидя в постели, расправил шляпу и натянул ее на голову.

— Может, не стоит пока надевать шляпу? Поваляйся-ка ты еще в постели,— сказал Рейбер и одарил мальчика такой радушной и приветливой улыбкой, какой, по идее, тот за всю свою жизнь ни разу не видел.

Мальчик улыбки не оценил, вообще не проявил никакого интереса к хозяину дома и продолжал натягивать шляпу. Потом он перевел взгляд на Пресвитера, и в глазах у него мелькнуло какое-то странное выражение. На малыше была черная ковбойская шляпа, он таращил глаза из-за ободка мусорной корзины, которую прижимал к груди. В корзине он хранил камень. Рейбер вспомнил, что вчера вечером Пресвитер явно действовал Таруотеру на нервы, и поэтому свободной рукой он отодвинул ребенка назад, чтобы тот не смог попасть в комнату. Потом он зашел сам, закрыл за собой дверь и запер ее. Таруотер мрачно посмотрел на закрытую дверь, как будто и сквозь нее продолжал видеть малыша, прижимающего к груди свою корзину.

Рейбер поставил поднос мальчику на колени и, не сводя с него глаз, отступил на шаг. Таруотер, судя по всему, даже и не собирался обращать на него внимания.

— Это твой завтрак, — сказал учитель так, словно без него мальчик ни за что об этом не догадался бы. На подносе стояли миска кукурузных хлопьев и стакан молока. — Пожалуй, лучше бы тебе полежать сегодня в постели,— сказал он. Как-то ты не очень бодро выглядишь.

Он подтянул к себе стул с прямой спинкой и сел. Теперь мы сможем по-настоящему с тобой поговорить, сказал он, и улыбка у него на лице стала еще шире прежнего. — Нам давно пора как следует познакомиться.

Лицо мальчика не выразило ни одобрения, ни радости. Он взглянул на завтрак, но до ложки даже не дотронулся. Он стал осматривать комнату. Обои были ярко-розовые, их выбирала Рейберова жена. Теперь эта комната превратилась в кладовку. По углам стояли сундуки, а на них целые штабеля каких-то ящиков. На каминной полке среди бутылочек из-под лекарств, перегоревших лампочек и старых спичечных коробков стоял ее портрет. Мальчик задержал на нем взгляд, и уголок его рта слегка дернулся, как будто его искренне повеселило то, что он ее вообще узнал.

Женщина из соцзащиты, — сказал он.

Дядя покраснел. Эти слова были сказаны тоном старого Таруотера. Раздражение охватило его как-то вдруг и сразу.

Старик мог появиться между ними в любой момент, нагло и бесцеремонно. Он почувствовал, как в нем поднимается знакомый неистовый приступ ярости, несоизмеримой с конкретным поводом: дядя всегда умел провоцировать его на такого рода приступы. Учитель сделал над собой усилие и убрал этот камень с дороги.

— Это моя жена, — сказал он, — но она больше с нами не живет. Это была ее комната.

Мальчик взял ложку.

— Дед всегда говорил, что надолго она тут не задержится, — сказал он и начал быстро есть, как будто эти слова сделали его достаточно независимым, чтобы он имел право есть чужую еду. На лице у него было написано, что и еда у дяди - дрянь.

Рейбер сидел, смотрел на него и пытался подавить свое раздражение, повторяя про себя: «У этого парнишки не было шанса, помни о том, что у него просто не было шанса».

— Бог знает, что этот старый дурак наговорил тебе, чему тебя научил, — с внезапной силой прорвалось у него изнутри. — Бог знает что!

Мальчик перестал есть и внимательно посмотрел на него. Через секунду он сказал:

— Ничем он на меня не повлиял, — и вернулся к еде.

— Он совершил великую несправедливость по отношению к тебе, — сказал Рейбер. Ему казалось, что эти слова надо произносить как можно чаще, чтобы мальчик как следует осознал их смысл. — Из-за него ты не мог вести нормальную жизнь, не получил приличного образования. Он забил тебе мозги бог знает какой чушью!

Таруотер продолжал есть. Затем с ледяным спокойствием он поднял на учителя взгляд и на секунду задержал его на недостающем кусочке учителева уха. Где-то в самой глубине его глаз сверкнула искра.

— Отстрелил он ухо-то тебе, а? — сказал он.

Рейбер достал из кармана рубашки пачку сигарет и закурил, нарочито медленно, поскольку он изо всех сил пытался держать себя в руках. Он выпустил дым прямо мальчику в лицо. Затем снова облокотился на спинку стула и пристально посмотрел на Таруотера. Свисавшая из уголка его рта сигарета едва заметно подрагивала.

— Да, чуть не отстрелил, — сказал он.

Глаза мальчика, поблескивая все той же искрой, скользнули по проводу слухового аппарата и остановились на прикрепленной к поясу учителя металлическую коробочке.

— К чему это ты такому подключился? — медленно процедил он. — У тебя, что ли, голова на лампах?

Рейбер стиснул зубы, но тут же расслабил сведенные судорогой мышцы лица. Немного погодя он, как деревянный, протянул руку, стряхнул пепел на пол и ответил, что никаких ламп в голове у него нет.

— Это слуховой аппарат, — терпеливо сказал он. — После того как старик в меня выстрелил, я начал терять слух. Когда в тот раз я отправился, чтобы забрать тебя, пистолета у меня с собой не было. Если бы я не ушел, он убил бы меня, а от мертвого тебе от меня никакого толку бы не было.

Мальчик продолжал рассматривать аппарат. Дядино лицо казалось бесплатным приложением к этой машинке.

— Мне от тебя и так никакого толку, — небрежно уронил он.

— Да как ты не поймешь, — настойчиво проговорил Рейбер. — У меня даже пистолета не было. Он бы меня убил. Он же был ненормальный. Но зато теперь, именно теперь я хочу и могу помочь тебе; я желаю тебе только добра. Я хочу наверстать упущенные годы.

На секунду взгляд мальчика оторвался от слухового аппарата и перекочевал на дядино лицо: прямо в глаза.

— Ну, так взял бы пистолет да вернулся, — сказал он.

Тон у него был настолько откровенно провокационный, что Рейбер на секунду потерял дар речи. Он сидел и беспомощно смотрел на Таруотера. Мальчик снова взялся за еду.

Наконец Рейбер сказал:

— Послушай, — и схватил мальчика за кулак с зажатой и нем ложкой. — Я хочу, чтобы ты понял. Он был сумасшедшим, и если бы он меня убил, тебе сейчас некуда было бы идти. Я не дурак. В бессмысленные жертвы я не верю. Ты что, не понимаешь, что от мертвого человека никакой пользы нет и быть не может? А сейчас я смогу кое-что для тебя сделать. Сейчас мы сможем наверстать упущенное время. Я помогу исправить то, что сделал он, тебе самому помогу с этим справиться. — Он крепко держал мальчика за руку, а тот все это время настойчиво тянул ее на себя.— Это наша общая проблема, — сказал он, настолько отчетливо видя собственное отражение в лице напротив, что, казалось, он уговаривает самого себя.

Таруотер резко выдернул руку. Затем он долгим оценивающим взглядом посмотрел на учителя, пройдясь взглядом сперва вдоль линии подбородка, потом по складкам в уголках рта и далее по лбу, все выше и выше, пока не уперся в линию волос, похожую на краешек пирога. Он быстро перевел взгляд на измученные глаза за стеклышками дядиных очков, как будто решил отказаться от поисков чего-то важного, чего здесь все равно не отыщешь. Потом его глаза соскользнули на металлическую коробочку, торчащую у Рейбера из-под рубашки, и в них опять сверкнула знакомая искра.

— Ты коробочкой думаешь — или головой?

Дяде захотелось выдернуть аппарат из уха и швырнуть его об стену.

— Это из-за тебя я оглох! — закричал он, глядя в невозмутимое лицо напротив. — Потому что единственный раз в жизни попытался тебе помочь!

— Не видел я от тебя никакой помощи.

— Я могу помочь тебе сейчас, — сказал Рейбер. Через секунду он снова откинулся на спинку стула.

— Может, ты и прав, — сказал он, беспомощно разведя руки. — Я допустил ошибку. Надо было вернуться и убить его или позволить ему убить себя. А вместо этого я дал ему возможность убить частичку тебя — твоей души.

Мальчик допил молоко и поставил стакан на поднос.

— Никаких моих частичек никто не убивал, — уверенно сказал он, а потом добавил: — Ты не переживай. Я сделал за тебя твою работу. Я о нем позаботился. Я сделал так, чтобы его не стало. Напился в стельку и позаботился, чтобы его не стало. — Он говорил об этом так, словно вспоминал самый яркий момент в своей жизни.

Рейбер услышал многократно усиленный слуховым аппаратом грохот собственного сердца, которое ни с того ни с сего принялось колотиться изнутри о грудную клетку, как гигантский паровой насос. Хрупкое дерзкое лицо мальчика, его сияющие глаза, в которых по-прежнему горел отблеск каких-то отчаянно жестоких воспоминаний, на мгновение заставили его увидеть самого себя в четырнадцать лет, когда он отыскал дорогу в Паудерхед, чтобы проорать в лицо старику все проклятия, которые он только смог придумать.

Внезапно он понял, что глубже копать смысла нет. Он понял, что мальчик повязан дедом по рукам и ногам, что он страдает от кошмарного чувства ложной вины за то, что сжег, а не похоронил старика, понял, что мальчик ведет отчаянную героическую борьбу за то, чтобы освободиться от призрачной дедовой хватки. Он наклонился к мальчику и срывающимся от избытка чувств голосом сказал:

— Послушай! Послушай меня, Фрэнки! Ты больше не одинок. У тебя теперь есть друг. Больше, чем друг. — Он сглотнул. — Отныне у тебя есть отец.

Лицо у мальчика стало кипенно-белым. Глаза потемнели, и в них плеснула тень дикого, невыразимого словами возмущения.

— В гробу я видал таких папаш, — сказал он, и лицо дяди исказилось, как от удара хлыстом. — В гробу я видал таких папаш, — повторил он. — Я рожден на поле скорбей, из чрева шлюхи. — Он выпалил это с такой гордостью, как будто предъявлял права на принадлежность к королевской крови. — И звать меня не Фрэнки. Мое имя Таруотер, и…

— Твоя мать не была шлюхой, — сердито перебил его учитель. Вот такой дурью он и забивал тебе голову. Она была здоровая и славная девушка, настоящая американка, она только-только успела нащупать свой собственный путь в этом мире и погибла. Она была…

— Долго я тут торчать не собираюсь, — сказал мальчик и огляделся по сторонам с таким видом, словно вот-вот перевернет поднос с завтраком и выскочит в окно. — Я только для того сюда приехал, чтобы кое-что выяснить, и, когда я это выясню, только ты меня и видел.

— И что же ты хочешь выяснить? — ровным тоном спросил учитель.— Давай я тебе помогу. Единственное, чего я хочу,— это помочь тебе, всем, чем только смогу.

— Не надо мне от тебя никакой помощи, — сказал мальчик и отвернулся.

Рейбер кожей почувствовал, как на нем затягивают что-то вроде невидимой смирительной рубашки.

— И как же ты собираешься что-то там выяснять, если тебе никто не поможет?

— Просто подожду, — ответил он. — Подожду, а там посмотрим, что со мной сделается.

— А что если, — спросил дядя, — ничего такого с тобой не сделается?

На лице мальчика появилась странная улыбка, как будто маску скорби вывернули наизнанку.

— Тогда я сам что-нибудь сделаю, — сказал он. — Не впервой.

За четыре дня ничего с ним не сделалось, и сам он тоже ничего не сделал. Если не считать того, что они — все втроем — обошли пешком уже весь город, а по ночам, во сне, Рейбер проходил дневной маршрут еще раз. Он не уставал бы так сильно, если бы не Пресвитер. Малыш постоянно вис у него на руке и тянул назад, потому что всякий раз его внимание привлекало что-то, мимо чего они уже прошли. Примерно через каждый квартал он садился на корточки, чтобы подобрать какую-нибудь палку или еще какую-нибудь гадость, и учителю постоянно приходилось тянуть его за собой. А Таруотер всегда шел чуть быстрее, чем они, как будто какой-то неведомый запах манил его вперед. За эти четыре дня они побывали в картинной галерее и в кино, прошлись по магазинам и покатались на эскалаторах, посетили супермаркеты, обследовали фонтаны, почту, вокзал и здание городского муниципалитета. Рейбер объяснил, как управляют городом, и детально растолковал обязанности примерного горожанина. Он говорил не умолкая, но с тем же успехом он мог читать лекции глухому от рождения, поскольку мальчик на его слова никакого внимания не обращал. Он молчал и на все вокруг смотрел одним и тем же совершенно безразличным взглядом, как будто заранее знал, что ничего достойного внимания здесь нет и быть не может, но идти дальше он должен и должен искать что-то, что постоянно ускользало от его взгляда, чем бы оно в итоге ни оказалось.

Один раз он задержался перед витриной, за которой на платформе медленно вращался маленький красный автомобиль. Обрадовавшись этой внезапной вспышке интереса, учитель сказал, что, может быть, когда мальчику исполнится шестнадцать, он получит в подарок свой собственный автомобиль. Ответ Рейбер услышал точно такой же, какой услышал бы от старика, что он и на своих двоих в состоянии добраться докуда угодно, вот только этим он не будет никому обязан. Никогда еще Рейбер настолько отчетливо не осознавал присутствия старика, даже когда старый Таруотер жил под его крышей.

В другой раз мальчик внезапно остановился перед высоким зданием и, задрав голову, стал жадно смотреть вверх. Было видно, что этот дом он видит не в первый раз. Рейбер удивился:

— Ты что, был здесь раньше?

— Я тут шляпу свою потерял, — пробормотал мальчик.

— Твоя шляпа у тебя на голове, — сказал Рейбер. На Таруотерову шляпу он не мог смотреть без раздражения. Но снять ее у мальчика с головы мог разве что Господь Бог, которому только и оставалось молиться об этом чуде.

— Мою первую шляпу, — сказал Таруотер. — Она упала. — И он чуть не бегом помчался прочь, словно ни секунды больше не мог находиться возле этого здания.

И только однажды он выказал настоящий, неподдельный интерес. Он остановился на ходу, со всего маху, так что его едва не занесло назад, перед большим, чумазым, похожим на гараж сооружением с двумя окнами, выкрашенными желтой и синей краской, да так и остался стоять, застыв в неустойчивом равновесии, как будто успел подхватить сам себя в падении. Насколько понял Рейбер, это была какая-то сектантская молельня — пятидесятники или что-то вроде того. Бумажный транспарант над дверью гласил: «НЕ ПРИНЯВ ВТОРОГО РОЖДЕНИЯ, ТЫ ОТКАЗЫВАЕШЬСЯ ОТ ЖИЗНИ ВЕЧНОЙ». На плакате под транспарантом мужчина, женщина и ребенок держались за руки. «Что Кармодисы скажут тебе о Христе!» — было написано на плакате. «Почувствуй чудесную силу, услышь божественную музыку, прими небесное послание объединившихся пред ликом Господним!»

Рейбер уже достаточно хорошо знал, что мучит мальчика, чтобы понять, какой зловещей притягательной силой должно обладать для него такое место.

— Тебе это интересно? — сухо спросил он. — Напоминает о чем-то важном?

Таруотер сильно побледнел.

— Дерьмо собачье, — прошептал он.

И улыбнулся. Потом рассмеялся.

— Единственное, что есть у этих людей в жизни, — сказал он, — это уверенность в том, что они воскреснут.

Мальчик нашел наконец точку равновесия, не отрывая при этом взгляда от транспаранта, но так, словно низвел его до крохотной точки где-то у самого горизонта.

— А они не воскреснут? — произнес он. Фраза прозвучала как утверждение, но с некоторым намеком на вопросительную интонацию в конце, и Рейбера пробрало неуемной радостной дрожью оттого, что его мнение в первый раз оказалось востребованным.

— Нет, — просто и прямо сказал он, — они не воскреснут.

Сказал — как отрезал. Чумазое сооружение сделалось похожим на тушу гигантского, только что поверженного им зверя. Он даже осмелился — на пробу — положить мальчику руку на плечо. Мальчик стерпел.

Неровным от внезапно вернувшегося энтузиазма голосом Рейбер сказал:

— Вот почему я хочу, чтобы ты научился всему, чему сможешь. Я хочу, чтобы ты получил образование, которое позволит тебе стать интеллигентным человеком и занять свое место в мире. Этой осенью, когда ты пойдешь в школу…

Плечо резко дернулось, и мальчик, бросив на учителя мрачный взгляд, отскочил к противоположной кромке тротуара.

Он носил свое одиночество, как мантию, кутаясь в него, как в одежду избранника. Рейберу хотелось как следует отследить этот случай, самые важные наблюдения непременно записывать, но каждый вечер он чувствовал себя слишком измученным, сил уже ни на что не хватало. Каждую ночь он проваливался в беспокойный сон, боясь, что, проснувшись, мальчика на месте уже не застанет. Он чувствовал, что поторопился, что зря и не вовремя начал приставать к нему со своими тестами и тем самым только усилил в нем желание уйти. Он хотел сперва дать ему стандартные задания на выявление общих и интеллектуальных способностей, а потом перейти к тестам, основанным на факторах эмотивного характера, которые разработал сам. Ему казалось, что так он сможет добраться до самой сути той психической инфекции, которой поражена душа мальчика. Он разложил на письменном столе элементарный тест на проверку общих

способностей — тетрадь с напечатанными заданиями и несколько только что заточенных карандашей.

— Это как игра, — сказал он. — Садись и посмотри, что тут у тебя получится. Для начала я тебе помогу.

Выражение лица у мальчика стало более чем странным. Веки едва заметно смежились; по губам скользнуло слабое подобие улыбки; во взгляде — разом — всплеснули ярость и чувство превосходства.

— Сам в это играй, — сказал он, — я не буду разгадывать никаких тестов. — Последнее слово он буквально выплюнул изо рта, как будто боялся запачкать им губы.

Рейбер оценил ситуацию. А потом сказал:

— Может быть, ты просто не слишком хорошо умеешь читать и писать? В этом проблема?

Мальчик вскинул голову.

— Я свободен, — прошипел он. — Я сам по себе, а не у тебя в голове. Нет меня там. Нет и никогда не будет.

Дядя засмеялся.

— Ты не знаешь, что такое свобода, — сказал он. — Ты не знаешь… — Но мальчик уже развернулся и вышел вон.

Все было напрасно. С шакалом, и с тем, наверное, можно было договориться быстрее и проще. Ничто не могло заставить мальчика остановиться и задуматься — кроме Пресвитера, но Рейбер знал: это происходит только потому, что Пресвитер напоминает мальчику о старике. Пресвитер выглядел совсем как старик, если бы тот смог прожить жизнь вспять и вернуться в крайнюю степень невинности, и Рейбер заметил, что мальчик изо всех сил старается не смотреть малышу в глаза. То место, где Пресвитеру случалось сидеть, стоять или ходить, для Таруотера становилось опасной прорехой в пространстве, от которой он должен был держаться подальше любой ценой. Рейбер боялся, что в конце концов Пресвитер, который постоянно пытался навязать Таруотеру свое общество, просто вынудит мальчика сбежать. Малыш все время пытался незаметно подкрасться к Таруотеру, чтобы дотронуться до него, и когда тот замечал его возле себя, то становился похож на змею, которая свернулась кольцами, втянула голову внутрь и готова ужалить, и шипел: «Отвали!» Пресвитер тут же бросался за ближайший предмет мебели и оттуда снова принимался наблюдать за Таруотером.

Это учителю тоже было понятно. Все проблемы, которые возникли у Таруотера, он когда-то пережил сам и преодолел их или частично преодолел, ибо проблему Пресвитера преодолеть ему не удалось. Он всего лишь научился с этим жить, а еще понял, что жить без этого он не сможет.

Когда учитель избавился от жены, они с малышом стали жить вдвоем тихо и просто, как два холостяка, чьи привычки переплетались так тесно, что они уже могут практически не обращать друг на друга внимания. Зимой он отправлял сына в школу для неполноценных детей, и там Пресвитер делал большие успехи. Он научился самостоятельно умываться, одеваться, есть, научился сам ходить в туалет и делать сандвичи с арахисовым маслом, хотя иногда клал внутрь хлеб. По большей части присутствие Пресвитера не причиняло Рейберу излишнего беспокойства, но время от времени все еще случались моменты, когда откуда-то из неведомых глубин его души прорывалась любовь к ребенку, любовь такой необычайной силы, что он, потрясенный силой и глубиной этого чувства, на несколько дней погружался в депрессию и даже начинал опасаться за собственное душевное равновесие. Этакое легкое напоминание о том проклятье, которое он унаследовал вместе с кровью.

Обычно Пресвитер представлялся ему чем-то вроде знака, обозначающего превратности судьбы. Он не верил, что сам сотворен по образу и подобию Божьему, но в том, что Пресвитер сотворен именно так, он не сомневался. Ребенок был частью простого уравнения, для решения которого не требовалось сложных алгебраических процедур: вот разве что в те моменты, когда им полностью завладевало пугающее чувство любви, которое возникало из ниоткуда, без всякого предупреждения — или почти без всякого предупреждения. Поводом для приступа мог стать любой предмет, если смотреть на него слишком долго. Присутствие самого Пресвитера было при этом совсем не обязательно. Камень, палка, лежащая на земле тень, нелепая старческая походка скворца, идущего наискосок по тротуару, — да все что угодно. Если он бездумно и без задней мысли отдавался на волю этого чувства, то вскорости его захлестывала огромная истерическая волна любви — настолько мощная, что в порыве восторга он вполне мог упасть на колени и вознести хвалу Всевышнему. Все это напрочь противоречило здравому смыслу и какой бы то ни было разумной логике.

Он не боялся любви как таковой. Он знал ей цену и знал, как ее можно использовать. Он видел, что она может помочь там, где все остальное бессильно, как, например, в случае с его несчастной сестрой. Однако к его ситуации все это не имело никакого отношения. Любовь, которая время от времени захлестывала его, была совершенно иного рода. Эту любовь нельзя было направить ни на самосовершенствование, ни на совершенствование ребенка. Это была любовь беспочвенная, бесперспективная, любовь, которая была полностью замкнута на самой себе, властная и всеобъемлющая, и она могла в любой момент толкнуть его на самые нелепые поступки. И Пресвитер был для нее всего лишь отправной точкой. Отправной точкой был Пресвитер, а потом она, как лавина, обрушивалась и заполоняла все, что только было на свете ненавистного разумной части его я. В такие моменты он неизменно чувствовал приступ отчаянного желания снова почувствовать на себе взгляд старика, его глаза — безумные, рыбьего цвета, жестокие в своем неисполнимом стремлении преобразить мир. Это желание тонкой струйкой текло в его крови и, как подводное противотечение, стремилось отнести его вспять, к безумию — и он об этом знал.

Недуг был наследственный. Он таился в крови, которая текла у него в жилах, переходя от поколения к поколению, беря начало из какого-то древнего источника, может быть, от канувшего в Лету пророка или отшельника, и с нерастраченной силой проявился в старике, в нем самом и, судя по всему, в мальчике. Тем, кто испытывал на себе влияние этого недуга, приходилось либо постоянно с ним бороться, либо подчиниться ему. Старик подчинился. Учитель всю свою жизнь положил на то, чтобы поставить на пути безумия непреодолимый заслон. Что выберет мальчик, было не ясно.

Путем жесткой дисциплины, доходящей до аскетизма, учитель не давал болезни полностью завладеть собой. Он пи на чем надолго не задерживал взгляд и не позволял себе того, без чего можно было обойтись. Он спал на жесткой узкой кровати, работал, сидя на твердом стуле с прямой спинкой, умеренно питался, мало говорил, в приятели выбирал самых скучных людей. Он работал в средней школе и был специалистом по тестированию. Все принимаемые им профессиональные решения были разработаны заранее и не требовали от него какой бы то ни было непосредственной вовлеченности. Он не обманывал себя иллюзией, что живет полной жизнью, но знал, что должен так жить, если хочет сохранить хоть какое-то человеческое достоинство. Он знал, что сделан из того же теста, из которого получаются фанатики и сумасшедшие, и что он изменил свою �

Скачать книгу

Flannery O’Connor

THE VIOLENT BEAR IT AWAY

© Flannery O’Connor, 1960

© Перевод. А. Василенко, 2021

© Перевод. В. Михайлин, 2021

© Издание на русском языке AST Publishers, 2022

* * *

Посвящается Эдварду Фрэнсису О’Коннору

(1896–1941)

От дней же Иоанна Крестителя доныне Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его.

Мф. 11:12

Часть I

Глава 1

Не прошло и дня с тех пор, как дед Фрэнсиса Мариона Таруотера помер, а мальчишка был уже в стельку пьян. По этой самой причине ему и не удалось до конца отрыть для старика могилу, и завершать начатое пришлось негру по имени Бьюфорд Мансон, который пришел за самогоном. Он оттащил покойника от стола, где тот сидел за накрытым завтраком, и похоронил его как подобает, по-христиански, с символом Спасителя нашего в головах, а могильный холм он сделал достаточно высоким, чтобы его не разрыли собаки. Бьюфорд пришел около полудня, а когда уходил на закате, мальчишка, Таруотер, все еще не прочухался.

Старик приходился Таруотеру двоюродным дедом, по крайней мере он так говорил, и, насколько мальчик помнил, они всегда жили вместе. Дед говорил, что ему было семьдесят лет, когда он спас мальчика и взялся за его воспитание, а умер он, когда ему было восемьдесят четыре. Выходит, самому Таруотеру должно быть четырнадцать лет, подсчитал Таруотер. Дед научил его Счету, Чтению, Письму и Истории, которая начиналась с того, как Адама выгнали из Райского Сада, а потом шла через всех президентов вплоть до Герберта Гувера и далее на перспективу как раз до Второго Пришествия и Страшного суда. Дед не только дал мальчику хорошее образование, но и спас его от другого имевшегося в наличии родственника, племянника старого Таруотера; тот был школьный учитель, своих детей на тогдашний момент не имел, а потому этого, оставшегося от сестры-покойницы, хотел воспитать в духе собственных идей.

Старик знал его как облупленного, со всеми его идеями. Три месяца он жил в доме у своего племянника – из Милости, как ему поначалу казалось, а потом, по его собственным словам, до него дошло, что никакая Милость там и близко не лежала. Все время, пока он там жил, племянник тайно изучал его. Этот самый племянник, который принял его как бы из Милости, на самом деле норовил залезть к нему в душу через черный ход, задавал двусмысленные вопросы, расставлял по всему дому ловушки и наблюдал, как старик в них попадается, а кончилось все это статьей в журнале для школьных учителей. Смрад от подобного нечестия восстал до небес, и Господь собственноручно спас старика. Он ниспослал ему Видение, приказав умыкнуть сироту и отправиться вместе с ним в самую что ни на есть отдаленную пустынь и воспитать младенца во Славу Искупления грехов людских. Господь пообещал ему долгую жизнь, и старик, утащив ребенка прямо из-под носа у школьного учителя, поселился с ним среди лесов, на вырубке под названием Паудерхед, на которую у него было право пожизненного владения.

Старик называл себя пророком, и мальчика воспитал в убеждении, что Господне призвание непременно снизойдет и на него тоже, и готовил внука к тому дню, когда это произойдет. Он научил его, что путь пророка тернист, и на долю ему выпадают разные бедствия, и бедствия мирские суть пустяк в сравнении с теми, что посланы Господом, дабы испепелить пророка истиной. Его самого Господь тоже испепелял – и не раз. И через огнь Господень ему даровано было знание.

Он был призван в годы ранней юности и направил стопы свои в город возвестить о гибели, что ожидала мир, ибо мир отрекся от Спасителя. Неистово вещал он, что узрят человеки, как солнце взорвется в крови и пламени; но пока он бушевал и возвещал грядущие бедствия, солнце каждое утро вставало, спокойное и самодовольное, как будто не то что человеки, но даже сам Господь не слышал пророчеств и не внял их смыслу. Оно вставало и садилось, вставало и садилось над миром, и мир своим чередом становился то белым, то зеленым; то белым, то зеленым; то белым, то опять зеленым. Оно вставало и садилось, и он уже отчаялся, что Бог когда-нибудь услышит его. Но однажды утром он с восторгом увидел, как вышел из светила перст огненный, и не успел старик отвернуть лице свое, не успел закричать, как перст сей коснулся его и предсказанная гибель постигла его собственный разум и собственную плоть. Не кровь человеков иссохла в жилах их, но – его кровь.

Многому научившись на своих ошибках, дед имел право наставлять Таруотера – когда мальчик был не прочь послушать – в нелегком деле служения Господу. Таруотер имел на сей счет свои собственные соображения и слушал старика в нетерпеливой уверенности, что уж он-то точно никаких ошибок не наделает, когда придет время и Господь его призовет.

Господь еще не раз вразумлял старика пламенем, но с тех пор, как дед забрал Таруотера у школьного учителя, такого больше не случалось. В тот раз видение было отчетливым и ясным. Он знал, от чего спасает мальчика, и делал это во спасение, а не погибели для. Он многое постиг и ненавидел грядущую погибель мира, но не сам мир.

Рейбер, школьный учитель, вскорости выяснил, где они поселились, и явился на вырубку, чтобы забрать младенца. Машину ему пришлось оставить на проселке и целую милю идти пешком через лес по едва заметной тропинке, прежде чем он добрался до засаженного кукурузой клочка земли, посреди которого стояла ветхая двухэтажная лачуга. Старик часто и с удовольствием рассказывал Таруотеру, как мелькало в кукурузе красное, вспотевшее, исколотое колючками лицо племянника и за ним – розовая шляпка с букетиком: потому что племянник притащил с собой женщину из службы социальной защиты. В тот год кукурузное поле у деда начиналось в четырех футах от крыльца, и когда учитель выбрался из кукурузы, в дверях появился старик с дробовиком и крикнул, что пристрелит любого, кто ступит ногой на крыльцо, и покуда женщина из соцзащиты, взъерошенная, как несушка, которую согнали с кладки, выкарабкивалась из кукурузы, эти двое стояли и пристально смотрели друг на друга. Старик говорил, что, если бы не женщина из соцзащиты, племянник бы даже не дернулся. Колючки кустов до крови расцарапали им лица, а у женщины из соцзащиты к рукаву кофты прицепилась веточка ежевики.

Она всего-то навсего перевела дыхание, медленно, так, словно дошла до последней крайности, но племяннику и этого было достаточно, он поднял ногу и поставил ее на ступеньку крыльца, и старик прострелил ему ногу. Для Таруотеровой пользы он рассказывал, как на лице племянника появилось выражение праведного гнева, и эта самая праведность так взбесила его, что он поднял дробовик немного повыше и снова нажал на курок, на этот раз отстрелив кусочек учительского правого уха. Второй выстрел выбил из племянника всякую праведность, его лицо стало пустым и белым, обнаружив полную пустоту внутри, обнаружив – в чем старик время от времени готов был признаться – и собственное его поражение, ибо когда-то очень давно он пытался, но не сумел спасти племянника. Он выкрал его семилетним младенцем, увез в пустынь, окрестил и наставил на путь истинный, рассказав об Искуплении, но через несколько лет племянник забыл наставления и избрал себе другую стезю. Иногда старику начинало казаться, что он сам толкнул племянника на этот новый путь, он замолкал на полуслове, замолкал и застывал, тупо уставившись перед собой так, словно у ног его разверзлась бездна.

Тогда он удалялся в лес, оставив Таруотера на вырубке одного, порой на несколько дней, пока ему не удавалось сторговаться с Господом и восстановить на душе мир, а когда дед возвращался, растрепанный и голодный, мальчику казалось, что вид у него и впрямь как у настоящего пророка. Вид у него был такой, будто он всю ночь боролся с дикой кошкой, и в голове у него все еще теснятся видения, которые открылись ему в ее желтых глазах, – светящиеся колеса и странные звери с гигантскими огненными крыльями и о четырех головах, которые были повернуты на четыре стороны света. И Таруотер в такие минуты знал, что, когда его призовут, он скажет: «Вот я, Господи!» Но иногда в дедовых глазах не горело огня, и он говорил только о зловонной, потной тяжести креста, о том, что люди принимают второе рождение только затем, чтоб умереть, и целую жизнь проводят, проедая хлеб жизни, и тогда мальчик отпускал свои мысли на волю, и они разбредались которая куда.

Старикова мысль не всегда скользила вдоль этой истории на одной и той же скорости. Иногда, словно не желая вспоминать о том, как он подстрелил собственного племянника, дед перескакивал через соответствующий эпизод и подробно останавливался на том, где эта парочка, племянник и женщина из соцзащиты (у нее даже имя и то было смешное: Берника Пресвитер), удирала прочь, шелестя кукурузой, и как вопила на ходу женщина из соцзащиты: «Что ж вы сразу не сказали? Знали же, что он псих!»; а потом он побежал на второй этаж и смотрел из окошка, как они выбрались наконец из кукурузы на другом конце поля, и женщина обхватила племянника за талию, чтобы он не упал, и тот ускакал на одной ноге в лес. Потом-то старик узнал, что он на ней женился, хотя она и старше его в два раза, но больше одного ребенка выродить с ней, понятное дело, так и не смог. И дорожку в Паудерхед заказала ему именно она.

А Господь, говорил старик, упас этого единственного ребенка, которого учитель выродил со своей женой, от родительской порчи. Он избрал единственно возможный путь спасения: мальчонка родился идиотом. Здесь старик делал паузу, дабы Таруотер ощутил всю силу этого таинства. С тех пор как дед узнал о существовании ребенка, он несколько раз предпринимал походы в город с целью выкрасть младенца и окрестить его, но всякий раз возвращался ни с чем. Школьный учитель был начеку, да и старику к тому времени умыкать детей стало не так легко, как прежде, – он растолстел и подрастерял былую сноровку.

– Если смерть помешает мне окрестить его, – сказал старик Таруотеру, – придется тебе это сделать. И это будет первая миссия, которую Господь пошлет тебе.

Мальчик сильно сомневался в том, что крещение идиота может стать его первой миссией.

– Ну уж нет, – сказал он, – Господь вовсе не хочет, чтобы я доделывал то, что после тебя останется. Для меня у него припасено кое-что другое. – И он подумал о Моисее, который извел воду из скалы, об Иисусе Навине, который остановил солнце, о Данииле, взглядом укротившем львов.

– Думать за Господа не твоя забота, – сказал дед. – И суд его возденет кости твои.

В то утро, когда старику пришла пора помереть, он, как обычно, спустился вниз, приготовил себе завтрак и помер, так ничего и не съев. Весь первый этаж у них занимала кухня, большая и темная, с дровяной печью в одном конце и широким столом возле печки. По углам стояли мешки с запасами еды и кукурузного солода, а всякие железки, опилки, старые веревки, лестница и прочее барахло валялось там, где их бросил старик – или Таруотер. Раньше они и спали на кухне, но однажды ночью в окно забралась рысь, и напуганный старик перетащил кровать наверх, где имелись две пустые комнаты. Он тогда напророчил, что лестница будет стоить ему десяти лет жизни. Перед тем как умереть, он сел за стол, взял красной квадратной рукой нож и стал подносить его ко рту, но тут вдруг вид у него сделался удивленный до крайности, он стал опускать руку, пока она не опустилась на край тарелки и не сшибла ее со стола.

Старик был похож на быка. Голова у него росла прямо из плеч, а белесые глаза навыкате выглядели как две рыбы, которые попали в красную нитяную сеть и все пытаются вырваться. Он носил шляпу невнятного, как оконная замазка, цвета, с загнутыми вверх полями, и поверх нательной фуфайки – серое пальто, которое когда-то было черным. Таруотер, сидевший за столом напротив него, увидел, как у деда на лице выступили красные полосы, как следы от веревок, а по телу прошла дрожь, похожая на землетрясение, которое началось прямо в сердце и постепенно поднимается к поверхности. Его рот резко съехал на сторону, и он так и остался сидеть, не теряя равновесия: между его спиной и спинкой стула было добрых шесть дюймов, а животом он упирался в край стола. Взгляд белесых мертвых глаз остановился прямо на мальчике.

Таруотер почувствовал, как дрожь стала другой и как она добралась уже до него самого. До старика можно было даже не дотрагиваться – и так было понятно, что он умер; и мальчик продолжал сидеть за столом напротив трупа, угрюмо и растерянно доканчивая завтрак, словно находился в присутствии незнакомца и не знал, что сказать. Наконец он сказал ворчливо:

– Не гони, да? Я ведь уже сказал, что сделаю все как положено.

Голос показался каким-то чужим, будто смерть изменила не деда, а его самого.

Он встал и вышел на заднее крыльцо, прихватив с собой свою тарелку, которую поставил на нижнюю ступеньку, и два черных длинноногих бойцовских петуха тут же дернули к нему через весь двор и склевали то, что на ней осталось. На заднем крыльце стоял длинный сосновый ящик. Мальчик сел на него, и его руки стали машинально распутывать веревку, а длинное лицо уставилось через вырубку куда-то поверх леса, который уходил вдаль серыми и багряными волнами, пока у самого горизонта не превращался в зубчатую крепостную стену, подпиравшую пустое утреннее небо.

Паудерхед располагался в стороне не только от грунтовки, но и от ближайшего проселка, и от прохожих троп, и, чтобы добраться до него, ближайшим соседям, цветным, не белым, приходилось идти через лес, продираясь сквозь густую сливовую поросль. Когда-то здесь стояли два дома; теперь дом был только один, и мертвый его хозяин сидел внутри, а живой – снаружи, на крыльце, и собирался хоронить мертвого. Мальчик знал: сперва придется похоронить старика, иначе никак. Такое впечатление, что, если не присыплешь его землей, он как бы и не совсем мертвый. И думал он об этом даже с некоторым облегчением, потому что так меньше давала о себе знать другая тяжесть, угнездившаяся внутри.

Несколько недель назад старик заделал под кукурузу еще один акр земли, слева, и перевалил даже через изгородь, так что эта полоска тянулась теперь почти до самого дома. Получилось, что ровно посередине участок разделен двумя нитями колючей проволоки. Туман горбатыми клубами подбирался к изгороди, готовясь нырнуть под него и дальше ползти по двору, как охотничья собака.

– Я эту изгородь уберу, – сказал Таруотер. – Не надо мне никакой изгороди посреди моего участка. – Голос у него оказался неожиданно громким и резал ухо. Мысленно он продолжил: не тебе здесь хозяйничать. Школьный учитель теперь тут хозяин.

Это моя земля, потому что я здесь живу, и никто меня отсюда не выставит. Если какой-нибудь там школьный учитель вздумает явиться сюда и качать права, я его убью.

Господь может выставить тебя отсюда, подумал он. Вокруг стояла мертвая тишь, и мальчик почувствовал, как у него набухает сердце. Он затаил дыхание, будто ждал, что вот-вот услышит глас небесный. Через несколько секунд он услышал, как под крыльцом скребется курица. Он яростно вытер рукой нос, и понемногу на лицо его вернулась привычная бледность.

На нем были выцветший комбинезон и серая шляпа, натянутая на уши как кепка. У деда было в обычае никогда не снимать шляпу, разве что только на ночь, и мальчик тоже следовал этому обычаю. До сего дня он всегда следовал дедовым обычаям; но если я захочу убрать эту изгородь до того, как похороню старика, ни одна живая душа не сможет мне помешать, подумал он; и слова никто поперек не скажет.

Сперва похорони его, и дело с концом, сказал чужой голос громко и каким-то мерзким тоном. Мальчик встал и пошел искать лопату.

Сосновый ящик, на котором он сидел, был гроб для деда, но употреблять его в дело Таруотер не собирался. Старик был слишком тяжелый для того, чтобы тощий пацаненок смог в одиночку перевалить его через борт, и хотя старый Таруотер несколько лет назад собственноручно соорудил себе этот гроб, но сказал, что, если, когда придет время, мальчик не сдюжит положить его туда, можно будет просто опустить его в яму как есть, нужно только, чтобы яма была достаточно глубокой. Он сказал, что хочет лежать на глубине в десять футов, а не в каких-нибудь восемь. Ящик он мастерил долго, а когда закончил, нацарапал на крышке МЕЙСОН ТАРУОТЕР, С БОГОМ, забрался в него, прямо там же, на заднем крыльце, и какое-то время лежал, так что наружу торчал только его живот, как переквашенный хлеб над краем формы. Мальчик стоял рядом с ящиком и разглядывал его.

– Все там будем, – удовлетворенно сказал старик, и его скрипучий голос уютно угнездился между стенками гроба.

– Больно ты здоров для этого ящика, – сказал Таруотер. – Пожалуй, придется сесть на крышку и поднажать или подождать, пока ты чуток подгниешь.

– Не надо, – сказал старый Таруотер. – Слушай. Если, когда придет время, у тебя не хватит сил пустить этот ящик в дело, ну, там, поднять его или еще что, просто опусти меня в яму, но только чтобы глубоко. Я хочу, чтобы в ней было десять футов, не каких-нибудь восемь, а десять. Можешь просто подкатить меня к ней, если по-другому не выйдет. Катиться у меня получится. Возьмешь две доски, положишь на ступеньки и толкнешь меня. Копать будешь в том месте, где я остановлюсь. И не дай мне свалиться в яму, пока выроешь, сколько надо. Подопрешь меня кирпичами, чтоб я не скатился ненароком, да смотри, чтоб собаки меня не столкнули, пока яма не готова. Собак лучше вообще запереть, – сказал он.

– А если ты помрешь в постели? – спросил мальчик. – Как тебя вниз по лестнице спускать?

– В постели я не помру, – сказал старик. – Как услышу, что Господь призывает меня к себе, побегу вниз. Постараюсь добраться до самой двери, если получится. Ну а если все-таки наверху, просто скатишь меня вниз по ступенькам, да и все дела.

– Господи Боже мой, – сказал мальчик.

Старик сел в своем ящике и ударил кулаком о край.

– Слушай меня, – сказал он. – Я тебя никогда особо ни о чем не просил. Я взял тебя к себе, воспитал, спас от этого городского дурака, и теперь все, о чем прошу взамен, – когда я умру, предать мое тело земле как положено и поставить надо мной крест, чтобы видно было, где я есть. Одна-единственная просьба, и все. Я даже не прошу тебя сходить за черномазыми, чтобы они помогли тебе отвезти меня туда, где похоронен мой папаша. Мог бы попросить, но не прошу. Я все делаю, чтоб тебе легче было. Только и прошу, чтоб ты предал мое тело земле и поставил крест.

– Хватит и того, что я тебя в землю закопаю, – сказал Таруотер. – Я с этой ямой так наломаюсь, а тут ему еще и крест ставь. Я со всякой мурой возиться не собираюсь.

– Мура! – зашипел дед. – Узнаешь, какая это мура, когда настанет день и будут собирать кресты! Главная почесть, которую ты можешь воздать человеку, – это похоронить его подобающим образом! Я взял тебя сюда, чтобы воспитать христианином, даже больше, чем просто христианином – пророком! – в голос вопил дед. – И груз сей да пребудет на тебе вовеки!

– Если у меня у самого сил не хватит, – сказал мальчик, пристально глядя на старика, – то я сообщу дяде в город, чтоб он приехал и позаботился о тебе. Своему дяде, школьному учителю, – медленно сказал он, глядя, как бледнеют оспины на багровом дедовом лице. – Вот он тобой и займется.

Нити, в которых запутались стариковы глаза, набухли. Он схватился за стенки гроба и толкнул руками вперед, как будто собрался съехать на нем с крыльца.

– Он кремирует меня, – хрипло сказал дед, – сожжет мою плоть в печке и развеет мой прах. «Дядя, – говорит он мне как-то раз, – вы же самое настоящее ископаемое!» Он нарочно заплатит похоронщику, чтобы тот меня сжег и чтобы потом можно было развеять мой прах, – сказал дед. – Он не верит в воскресение из мертвых. Он не верит в Страшный суд. Он не верит в хлеб жизни…

– Покойникам, им вообще без разницы, – прервал его мальчик.

Старик схватил его за лямки комбинезона, подтянул к себе так, что мальчик стукнулся о гроб, и уставился прямо в его бледное лицо.

– Этот мир был создан для мертвых. Ты только подумай, сколько в мире мертвых, – сказал он, а потом добавил, словно ему была явлена цена всей тщеты людской: – Мертвых в миллион раз больше, чем живых, и любой мертвый будет мертв в миллион раз дольше, чем проживет живой. – Он отпустил мальчика и засмеялся.

Мальчик был потрясен, но ничем себя не выдал, разве что чуть вздрогнул. Через минуту он сказал:

– Школьный учитель мне дядя. Единственный нормальный кровный родственник, который у меня останется, и живой человек. И если я захочу пойти к нему, я пойду; так-то.

Старик молча смотрел на него, казалось, целую минуту. Затем он хлопнул ладонями по стенкам ящика и проревел:

– Послан на вас меч – и кто отклонит его? Послан на вас огнь – и кто угасит его? Посланы на вас бедствия – и кто отвратит их?

Мальчик вздрогнул.

– Я спас тебя, чтобы ты был самим собой! Самим собой, а не формулой у него в голове! Если бы ты жил у него, то был бы формулой, – сказал он. – Он разложил бы тебя в своей голове по полочкам! И более того, – сказал он, – ты бы ходил в школу!

Мальчик скорчил рожу. Старик всегда внушал ему, что избавление от школы было для него великим благом. Господь счел целесообразным воспитать его в чистоте и уберечь от порчи – сберечь как избранного своего слугу, коего пророк воспитает для пророчеств. В то время как других детей согнали в комнату и женщина учит их вырезать из бумаги тыквы, он волен искать мудрости, а его наставники в духе суть Авель и Енох, и Ной, и Иов, и Авраам с Моисеем, и царь Давид, и Соломон, и все пророки – от Илии, который спасся от смерти, до Иоанна, чья отсекновенная голова излияла ужас с блюда.

И мальчик понял, что его спасение от школы есть вернейший знак избранности. Школьный инспектор приходил только раз. Господь подсказал старику, что это случится и что в этом случае делать, а старик, в свою очередь, наставил мальчика, как себя вести в тот день, когда под личиной инспектора к ним явится посланник дьявола. Когда время пришло и они увидели, как он идет по полю, оба уже были во всеоружии. Мальчик спрятался за домом, а старик сел на крыльце и стал ждать.

Когда инспектор, худой лысый мужчина в широких красных подтяжках, выбрался из кукурузы на утоптанный двор перед домом, он осторожно поздоровался со стариком Таруотером и начал излагать свое дело, как будто и без того не было ясно, зачем он пришел. Сперва он сел на крыльце и завел разговор о плохой погоде и плохом здоровье. И потом, глядя через поле вдаль, он сказал:

– А у вас ведь есть мальчик, правда? И этот мальчик вроде как должен ходить в школу.

– Хороший мальчик, – сказал старик, – и если бы кто-нибудь решил, что может чему-то его научить, – я бы возражать не стал. Эй, парень! – крикнул он. Мальчик явно не спешил. – Эй, парень, иди сюда! – заорал старик.

Через несколько минут из-за угла дома показался Таруотер. Глаза у него были открыты, но смотрели как-то странно. Голова дергалась, плечи обвисли, а изо рта висел язык.

– Не шибко смышленый, – сказал старик, – но парнишка что надо. Позовешь – он придет.

– Да, – сказал школьный инспектор, – может, его и правда лучше оставить в покое.

– Не знаю, может, ему и понравится в школе, – сказал старик. – Просто он уже два месяца никак не соберется сходить и посмотреть, как оно там.

– А то, может, лучше пусть дома и остается, – сказал инспектор. – Не хотелось бы уж очень его перегружать. – После чего сменил тему. Вскорости он откланялся; они оба сидели на крыше и удовлетворенно наблюдали, как фигура в красных подтяжках идет назад через поле, постепенно уменьшаясь в размерах, пока красные подтяжки наконец совсем не исчезли из виду.

Если бы школьный учитель запустил в него когти, сейчас он сидел бы в школе, один из многих, незаметный в толпе, а в голове учителя и вовсе стал бы чем-то вроде формулы из букв и цифр.

– Он и меня таким хотел сделать, – сказал старик. – Думал, если напишет обо мне в этом журнале для школьных учителей, то я и вправду разложусь на буквы-циферки.

В доме у школьного учителя, считай, ничего и не было, кроме книг и всяческой бумаги. Когда старик переезжал туда жить, он еще не знал, что всякую живую вещь, которая через глаза племянника попадает ему в голову, племянников мозг тут же превратит в книгу, или в статью, или в таблицу. Школьный учитель обнаружил большой интерес к тому, что старик – пророк, избранный Богом, и постоянно задавал ему вопросы, а ответы иногда даже записывал себе в блокнот и поблескивал глазенками, как будто совершил открытие.

Старик было вообразил, что ему удалось сдвинуть племянника с мертвой точки в великом деле Искупления, ибо тот по крайней мере слушал, хотя ни разу так и не сказал, что уверовал. Казалось, слушать дядины проповеди было ему в радость. Он подробно расспрашивал его о былых временах, о которых старый Таруотер уже в общем-то ничего не помнил. Старик думал, что этот интерес к праотцам принесет плоды, а принес он – стыд и срам! – одни слова, пустые и мертвые. Он принес семя сухое и бесплодное, не способное даже сгнить, мертвое от самого начала. Время от времени старик выплевывал из рта, подобно сгусткам яда, отдельные идиотские фразы из той статьи, которую опубликовал учитель. Гнев слово в слово выжег их в его памяти. «Причиной его фиксации на богоизбранности является чувство неуверенности в себе. Испытывая потребность в призвании, он призвал себя сам».

– Призвал себя сам! – шипел старик. – Призвал себя сам! – Это приводило его в такую ярость, что он даже делать ничего не мог, а только ходил и повторял эту фразу: – Призвал себя сам. Я призвал себя сам. Я, Мейсон Таруотер, призвал себя сам! Призвал, чтоб связали меня и били! Призвал, чтобы плевали и надсмехались надо мной! Призвал, чтоб уязвлена была гордость моя. Призвал, чтоб терзали меня пред лицем Господним! Слушай, мальчик! – говорил он и, сграбастав внука за грудки, принимался медленно его трясти. – Даже милость Господня обжигает. – Он разжимал пальцы, и мальчик падал в терновую купель этой мысли, а старик продолжал шипеть и скрипеть: – Он хотел меня в журнал засунуть – вот чего он хотел. Думал, если вставит меня в этот журнал, я там и останусь, весь такой из букв и цифр, как у него в голове, и всех делов. И точка. Ну, так не вышло! Вот он я. И вот он ты. На свободе, а не в чьей-то голове!

И голос покидал его, как будто был самой свободной частью его свободной души и рвался прежде срока покинуть его земную плоть. И что-то такое было в ликовании двоюродного деда, что захватывало и Таруотера, и он чувствовал, что спасся из некоего таинственного земного узилища. Ему даже казалось, что он чувствует запах свободы, хвойный, лесной, пока старик не добавлял:

– Ты рожден был в рабстве, и крещен в свободу, и смерть твоя в Боге, в смерти Господа нашего Иисуса Христа.

И тогда мальчик чувствовал, как медленно вскипает в нем негодование, теплая волна обиды на то, что его свобода должна быть непременно связана с Иисусом и что Господом непременно должен быть Иисус.

– Иисус есть хлеб наш насущный, – говорил старик.

Мальчик, смущенный и расстроенный, смотрел вдаль, поверх темно-синей линии леса, где расстилался мир, таинственный и свободный.

В самой темной, самой скрытой части его души висело вверх ногами, словно летучая мышь, ясное и неоспоримое представление о том, что голода по хлебу насущному он не испытывает. Разве купина, вспыхнувшая для Моисея, солнце, остановленное для Иисуса Навина, львы, остановившиеся пред Даниилом, были всего лишь обещанием хлеба насущного? Мысль об этом приходила как страшное разочарование, и он боялся: а вдруг именно так все и есть? Старик сказал, что сразу после смерти отправится к берегам озера Галилейского, чтобы вкушать хлеба и рыбы, преумноженные Господом нашим.

– Во веки вечные? – в ужасе спросил мальчик.

– Во веки веков, – сказал старик.

Мальчик почувствовал, что этот голод есть самая суть старикова безумия, и втайне боялся, что он, этот голод, может передаться ему, раствориться в крови и однажды взорваться, и тогда он сам точно так же, как старик, будет мучиться от голода, потому что в животе у него разверзнется бездна, такая, что ничто не сможет излечить ее или насытить, кроме хлеба насущного.

Он старался по возможности не думать об этом, смотреть на все спокойно и ровно, видеть только то, что у него перед глазами, и не давать взгляду проникать под поверхность вещей. Он как будто боялся, что, если задержит на чем-нибудь взгляд хоть на секунду дольше, чем то необходимо, чтобы просто понять, что перед ним – лопата, мотыга, круп мула, запряженного в плуг, или комья красной вывороченной плугом земли, – эта вещь тотчас встанет перед ним, странная и пугающая, и потребует, чтобы он дал ей имя, одно-единственное, принадлежащее ей по праву, и отвечал за свой выбор отныне и во веки веков. Он пытался всеми способами избежать этой пугающей личной вовлеченности в процесс творения. Когда настанет день и вострубит труба, ему хотелось, чтобы глас трубный прозвучал средь неба пустого и чистого, и был он голосом Господа Всемогущего, не причастного ни плоти, ни дыхания плоти.

Он ожидал увидеть колеса огненные в глазах неведомых зверей. Он ждал, что это случится, как только умрет его двоюродный дед. Он решил не думать об этом и пошел за лопатой. Он шел и думал: школьный учитель – живой человек, но лучше ему сюда не соваться и не пытаться забрать меня отсюда, потому что я его убью. Если пойдешь к нему – будешь проклят, сказал дед. До сих пор мне удавалось тебя от него спасти, но если ты пойдешь к нему, как только я умру, я уже ничего не смогу сделать.

Лопата лежала рядом с курятником.

– Ноги моей больше не будет в городе, – вслух сказал себе мальчик. – Я никогда не пойду к нему. Ни ему, никому другому не удастся выставить меня отсюда.

Он решил рыть могилу под смоковницей, потому что смоквам старик пойдет на пользу. Верхний слой почвы был песчаный, ниже шла самородная глина, и каждый раз, пройдя через песок, лопата издавала лязгающий звук. Старик как каменный, и в нем фунтов двести, подумал он, навалился на лопату и принялся разглядывать белесое небо сквозь листья смоковницы. Глина каменная, и на то, чтобы выдолбить в ней подходящую яму, уйдет целый день, а школьный учитель сжег бы его за минуту.

Таруотер видел школьного учителя один раз в жизни футов с двадцати, а слабоумного мальчонку – еще того ближе. Мальчик был здорово похож на старого Таруотера, если не считать глаз, серых, как у старика, но таких ясных, как будто за ними открывались два колодца, на дне которых, глубоко-глубоко, плескались две лужицы света. Один раз глянешь – и сразу ясно, что в голове у него хоть шаром кати. Старик был настолько ошарашен этим сходством – и несходством, что в тот раз, когда они с Таруотером туда ходили, он все время простоял в дверях, глядя на мальчонку и облизывая губы, как будто у него у самого были не все дома. Мальчика он видел впервые, но забыть его уже не смог.

– Нет, ты подумай, он на ней, значит, женился, выродил с ней одного-единственного ребятенка, да и того без мозгов, – бормотал он. – Хоть ребенка Господь уберег и теперь хочет, чтобы мы его крестили.

– Почему же ты тогда этим не займешься? – спросил мальчик, ибо ему хотелось, чтобы что-нибудь произошло, хотелось увидеть старика в действии, чтобы он похитил ребенка, а учитель пустился бы за ними в погоню, чтобы Таруотер мог поближе взглянуть на другого своего близкого родственника. – Что тебе мешает? – спросил он. – За чем дело-то стало? Давно бы уже подсуетился и выкрал его.

– Меня направляет Господь Бог, – сказал старик. – И всякому делу у него свой срок. Ты мне не указ.

Белый туман, который висел во дворе, уполз и осел в следующей ложбине, и воздух стал чистым и прозрачным. У старика никак не шел из головы дом школьного учителя.

– Три месяца я там провел, – сказал он. – Какой срам! Три месяца меня водили за нос в доме сородичей моих; и если после смерти моей ты захочешь выдать предателю труп мой и посмотреть, как будет гореть моя плоть на костре, – валяй. Не стесняйся! – вскричал он, подскакивая в своем ящике. Лицо его пошло пятнами. – Ступай к нему, и пусть он сожжет мою плоть, но только впредь остерегайся льва, посланного Господом. Помни, на пути всякого ложного пророка встанет лев Господень. Я взошел на дрожжах, которые превыше веры его, – сказал он. – И огонь не поглотит меня! А когда я умру, лучше бы остаться тебе в этих лесах одному, и достанет тебе света, который пошлет тебе Солнце, чем идти к нему в город.

Мальчик продолжал копать, но от этого могила глубже не становилась.

– Жалко покойников, – сказал он чужим голосом. – Бедные они, ничего у них нет. Кроме того, что на них надето.

Но мне теперь уже никто не сможет помешать, подумал он. Никогда. Ничья рука не подымется, чтобы остановить меня. Разве что Божья, но только Он все молчит. Он даже и внимания-то на меня не обратил.

Рядом лежал песочный пес и бил хвостом по земле, в куче свежевырытой глины ковырялись несколько черных кур. Дымчато-желтое солнце выскользнуло из-за синей линии деревьев и медленно тронулось в привычный путь.

– Теперь я могу делать все, что хочу, – сказал он, пытаясь как-то смягчить чужой голос так, чтобы тот не резал слух. Захочу – и перебью всех этих кур, подумал он, глядя на никчемных черных птиц, с которыми старику так нравилось возиться.

Да, дури в нем хватало, сказал чужой голос. По правде говоря, вел себя дите дитем. Этот школьный учитель в общем-то ничего плохого ему не сделал. Сам посуди, в чем он виноват? Ну, смотрел он за стариком, ну, записывал все, что видел и слышал, а потом напечатал все это в газете, чтоб другие учителя прочитали. Ну и что в этом такого? Да ничего. Кому какое дело, что учителя читают? А старый дурак вскинулся, как будто его убили, да еще и в душу наплевали. Но только одно дело, что он там себе напридумывал, а другое – что жизни в нем хватило еще на четырнадцать лет. И на то, чтоб воспитать мальчика, чтоб было кому его похоронить так, как ему по вкусу.

Пока Таруотер тыкал в землю лопатой, у чужого в голосе зазвенела нотка скрытой ярости, и он все повторял: ты себе тут все руки пообломаешь, а этот школьный учитель сжег бы его – и все дела. Он копал уже дольше часа, но в землю ушел всего на фут: положишь в такую могилу труп, а он из нее торчать будет. Он присел на край немного передохнуть. Солнце в небе напоминало набухший белый волдырь, который вот-вот лопнет.

Вот уж возни с этими покойниками, сказал чужой, с живыми куда как проще. Оно, конечно, в Судный день станут собирать только тех покойников, над кем поставлен крест, вот только, боюсь, школьному учителю на это наплевать. Мир-то большой, и дела в нем делаются совсем не так, как тебя учили.

– Был я там как-то раз, – пробормотал Таруотер. – И нечего мне рассказывать.

Два или три года назад его дед съездил в город, чтобы справиться у юристов, нельзя ли написать завещание так, чтобы земля не попала в руки школьного учителя, а досталась прямиком Таруотеру. Пока дед обговаривал свои дела, Таруотер сидел на подоконнике в кабинете юриста на двенадцатом этаже и смотрел наружу, где на самом донышке бездны была улица. По пути со станции он шел, как аршин проглотив, среди движущейся массы металла и бетона, испещренной малюсенькими человеческими глазками. Блеск его собственных глаз скрывался под жесткими, как кровельное железо, полями его новой серой шляпы, которая покоилась у него на ушах строго и прямо, как на кронштейнах. Перед тем как ехать, он проштудировал в иллюстрированном альманахе раздел «Факты» и теперь отдавал себе отчет в том, что здесь семьдесят пять тысяч человек видят его в первый раз. Перед каждым встречным ему хотелось остановиться, пожать руку и объяснить, что зовут его Ф. М. Таруотер и что он здесь только на денек, приехал с дедом уладить кое-какие дела у юристов. Голова у него дергалась вслед за каждым проходящим мимо человеком, пока их не стало слишком много и он не заметил, что эти, в отличие от деревенских, глазами по тебе не шарят. Несколько человек даже столкнулись с ним; в деревне за таким последовало бы пожизненное знакомство, но здешние увальни неслись себе дальше, едва кивнув головой и бормоча на ходу извинения, которые он принял бы, подожди они хоть немного.

А потом до него дошло, как осенило, что это место – обитель зла: эти опущенные головы, это бормотание, эта спешка… В яркой вспышке света он увидел, что эти люди торопятся прочь от Господа Всемогущего. Именно в город приходили пророки, вот и он попал – в город. Он в городе, и город нравится ему, хотя должен был бы вызывать страх. Он с подозрением прищурился и посмотрел на деда, который шел впереди уверенно, как медведь в лесу, и все эти странности ничуть его не беспокоили.

– Тоже мне пророк! – прошипел мальчик.

Дед не обратил на него внимания, даже не остановился.

– А еще пророком себя называет! – продолжал мальчик громким, резким, скрипучим голосом.

Дед остановился и обернулся.

– Я здесь по делу, – спокойно сказал он.

– Ты всегда говорил, что ты пророк, – сказал Таруотер. – Теперь я вижу, что ты за пророк. Илия тебе в подметки не годится.

Дед вскинул голову и выпучил глаза.

– Я здесь по делу, – сказал он. – Если Господь призвал тебя, иди и делай свое дело.

Мальчик слегка побледнел и отвел глаза.

– Меня никто не призывал – пока, – пробормотал он. – Это ты у нас призван.

– И я знаю, когда зов звучит во мне, а когда нет, – сказал дед, отвернулся и больше не обращал на мальчика внимания.

На подоконнике в кабинете адвоката он встал на колени, высунул голову из окна и стал следить, как течет внизу улица, пестрая железная река, как тусклое солнце, медленно плывущее по блеклому небу, отблескивает на металле, слишком далекое, чтобы возжечь пламя.

Настанет время, и он будет призван, настанет день, и он сюда вернется и перевернет этот город, и пламя будет гореть в его глазах. Здесь тебя не заметят, пока ты не сделаешь чего-нибудь этакого, подумал он. На тебя не обратят внимания только потому, что ты пришел. И он снова с раздражением подумал про деда. Когда придет мой черед, я сделаю так, что всякий станет смотреть на меня, сказал он себе и, подавшись вперед, увидел, как медленно скользнула вниз его новая шляпа, ставшая вдруг чужой и ненужной, как небрежно поиграли с ней городские сквознячки и как железная река смяла и поглотила ее. Он почувствовал себя голым, схватился за голову и рухнул назад в комнату.

Дед спорил с адвокатом, между ними был стол, и оба стучали по нему кулаками – порывались встать с места и стучали кулаками. Адвокат, высокий человек с головой как купол и орлиным носом, повторял, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик:

– Но не я составлял это завещание! Не я придумывал этот закон!

А ржавый голос деда скрежетал в ответ:

– А мое какое дело? Знай мой папаша, что его собственность отойдет дураку, – да он бы в гробу перевернулся! Не для того он всю жизнь вкалывал!

– Шляпа улетела, – сказал Таруотер.

Адвокат откинулся в кресле, со скрипом повернулся к Таруотеру – бледно-голубые глаза и ни капли интереса, – со скрипом подался вперед и сказал деду:

– Ничего не могу поделать. Вы напрасно тратите свое и мое время. Примите все как есть и оставьте меня в покое.

– Послушайте, – сказал старый Таруотер, – было время, когда мне показалось, что дни мои сочтены, что я болен и стар, одной ногой в могиле, без гроша за душой, и я воспользовался его гостеприимством, потому что он – мой ближайший родственник, и в общем-то это был его долг – принять меня, вот только я думал, он сделал это из Милости, я думал…

– Какое мне дело, что вы там думали и делали, что думал и делал ваш родственник, – сказал адвокат и закрыл глаза.

– У меня шляпа упала, – сказал Таруотер.

– Я всего лишь адвокат, – сказал адвокат, скользнув глазами по красновато-коричневым корешкам юридических книг: полки высились вокруг, как стены крепости.

– Ее теперь уже, наверно, машина переехала.

– Вот что, – сказал дед, – он все время изучал меня, чтобы написать эту статью. Ставит он, значит, на мне, своем собственном родственнике, какие-то тайные опыты, лезет ко мне в душу, а потом и говорит: «Дядя, вы же настоящее ископаемое!» Настоящее ископаемое! – У деда перехватило горло, и последнюю фразу он произнес едва слышно: – Ну вот и полюбуйтесь, какое я ископаемое!

Адвокат снова закрыл глаза и криво усмехнулся.

– К другим адвокатам! – взревел старик, и они ушли и перебрали еще троих, одного за другим, и Таруотер насчитал одиннадцать человек, на которых была его шляпа; хотя, может статься, это была и не она. Наконец они вышли из конторы четвертого адвоката и уселись на оконном карнизе банковского здания. Дед порылся в карманах, достал галеты и протянул одну Таруотеру. Старик расстегнул пальто, вывалил живот, и тот лежал у него на коленях, пока старик ел. Зато лицо у него работало вовсю; кожа яростно дергалась между оспин. Таруотер был очень бледен, и глаза его блестели какой-то пустой глубиной. На голове у него был старый шейный платок, завязанный по углам узелками. Теперь он не смотрел даже на тех прохожих, которые смотрели на него.

– Ну, слава Богу, все теперь, домой пойдем, – пробормотал мальчик.

– Нет, не все. – Старик резко встал и зашагал по улице.

– О Господи, – простонал мальчик и рванул за ним следом. – Даже минуты не посидели. Ты что, не понимаешь? Они все говорят тебе одно и то же. Закон один, и ничего ты с этим не поделаешь. У меня и то хватило ума, чтобы это понять. У тебя – нет? Что с тобой такое?

Старик, вытянув шею вперед, решительно шагал по улице с таким видом, будто вынюхивал врага.

– Куда идем-то? – спросил Таруотер, когда деловой район остался позади и они пошли мимо серых приземистых домов с грязными крылечками, которые вдавались в тротуар. – Слушай, – сказал он, хлопнув деда по ноге, – зачем я вообще сюда приперся?

– Не приперся бы сейчас – приперся бы чуть позже, – пробормотал старик. – Раньше сядешь – раньше выйдешь.

– А я садиться и не собирался. Я вообще никуда не собирался. Знал бы, как оно тут, – вообще бы никуда не поехал.

– А я тебе что говорил? – сказал дед. – Ты вспомни, я ведь говорил тебе, что, когда ты сюда приедешь, ничего хорошего от этих мест не жди.

И они пошли дальше, отмахивая квартал за кварталом, оставляя позади все больше и больше серых домов с полуоткрытыми дверьми и полосками чахоточного света на грязных полах коридоров.

Наконец они дошли до следующего района. Здесь дома были очень похожи друг на друга, невысокие и чистенькие, перед каждым квадратный участок с травой. Через несколько кварталов Таруотер уселся на тротуар и сказал:

– Я дальше не пойду. Я вообще не понял, куда мы идем, и больше не сделаю ни шагу.

Дед не остановился и даже не повернул головы. Через секунду мальчик вскочил и снова пошел за дедом, испугавшись, что останется один.

Старик по-прежнему пер вперед, как будто внутреннее чутье подсказывало ему дорогу к тому месту, где прячется враг.

Внезапно он свернул на короткую дорожку, ведущую к дому из светло-желтого кирпича, и уверенно двинулся к белой двери, подобрав плечи так, что, казалось, он собирается вышибить ее с ходу. Он ударил в дверь кулаком, не обращая внимания на блестящий медный дверной молоток. И тут до Таруотера дошло, что здесь-то и живет школьный учитель; он остановился и замер, не отрывая взгляда от двери. Какой-то скрытый инстинкт подсказывал ему, что, когда дверь откроется, его участь будет решена. Он уже почти воочию видел, как в двери появляется учитель, жилистый и злой, готовый сцепиться со всяким, кого Господь пошлет наказать его.

Мальчик стиснул зубы, чтобы они не стучали. Дверь отворилась.

В проходе, отвесив челюсть в глупой ухмылке, стоял маленький розоволицый мальчик. У него были светлые волосенки и выпуклый лоб. За очками в стальной оправе светились блеклые глаза, точь-в-точь как у деда, только пустые и ясные. Он грыз заветренную серединку яблока.

Старик уставился на мальчика, нижняя челюсть у него пошла вниз, пока не отвисла совсем. Выглядел он так, будто стал свидетелем невыразимой тайны. Мальчик издал какой-то непонятный звук и притворил дверь так, что в оставшуюся щелку блестело одно только стеклышко от очков.

Страшное негодование охватило вдруг Таруотера. Он смотрел на это маленькое лицо, выглядывающее из-за двери, и лихорадочно пытался найти подходящее слово, чтобы швырнуть туда, внутрь. Наконец он сказал, медленно и внятно:

– Я был здесь, когда тебя еще и в помине не было.

Старик дернул его за плечо.

– У него с головой не в порядке, – сказал он. – Ты что, не видишь, что у него не все дома? Что толку с ним говорить?

Мальчик развернулся на каблуках с твердым намерением уйти. Еще никогда в жизни он не был так зол.

– Подожди, – сказал старик и снова положил руку ему на плечо. – Иди вон за ту изгородь и спрячься, а я пойду в дом и окрещу его.

Таруотер разинул рот.

– Иди, куда тебе сказано, – сказал старик и подтолкнул его к изгороди.

Старик весь как-то подобрался. Он повернулся и пошел к двери. Когда он подошел к крыльцу, дверь распахнулась, и на пороге показался тощий молодой человек в очках в тяжелой черной оправе и, вытянув шею вперед, уставился на старика.

Старый Таруотер поднял кулак.

– Господь наш Иисус Христос послал меня окрестить младенца! – закричал он. – Отыди! Я не отступлюсь!

Из-за кустов вынырнула Таруотерова голова. Затаив дыхание, он вцепился взглядом в учителя: худое лицо углом назад от торчащей вперед челюсти, редкие волосы разбежались по обе стороны лба, застекленные глаза. Белобрысый шкет ухватился за отцовскую ногу и повис на ней. Учитель толкнул его назад в дом. Затем он вышел и, не сводя глаз со старика, захлопнул за собой дверь, словно провоцировал его – попробуй только, сделай еще шаг.

– Душа некрещеного младенца вопиет ко мне, – сказал старик. – Даже убогий желанен Господу.

– Пошел вон с моей земли, – сказал племянник звенящим голосом, словно сдерживался из последних сил. – А не уйдешь – упеку тебя в психушку, где тебе самое место.

– Не посмеешь тронуть слугу Божьего! – взревел старик.

– Убирайся отсюда! – закричал племянник, потеряв контроль над голосом. – И сперва спроси у Господа, почему Он создал его идиотом! Спроси, а потом скажи мне!

Сердце у мальчика билось так быстро, что он испугался: вот сейчас оно выскочит из груди и ускачет прочь. Из-за кустов он высунулся уже по плечи.

– Не тебе задавать вопросы! – закричал старик. – Не тебе вопрошать Господа Бога Всемогущего о путях Его! Не тебе молоть Господа в голове и выплевывать числа!

– А где же мальчик? – вдруг, оглянувшись, спросил племянник, как будто он только что об этом вспомнил. – Где мальчик, из которого ты хотел воспитать пророка, чтобы истиной испепелить мои глаза? – И засмеялся.

Таруотер снова нырнул в кусты. Смех учителя сразу ему не понравился: казалось, он унасекомил его до крайней степени.

– Придет день его, – сказал старик. – Мы окрестим младенца. Если не я во дни мои, значит, он – в его.

– Вы его и пальцем не тронете, – сказал учитель. – Можешь до конца его дней лить на него воду – он все равно останется идиотом. Что пять лет, что вечность – все без толку. Слушай. – Он заговорил тише, и мальчик услышал в его голосе скрытую силу, не уступавшую стариковой; страсть равную, но разнонаправленную: – Он никогда не будет крещен просто из принципа. Во имя величия и достоинства человеческого он никогда не будет крещен.

– Время покажет и выберет руку, которая окрестит его.

– Время покажет, – сказал племянник, открыл дверь, сделал шаг в дом и с грохотом захлопнул дверь за собой.

Мальчик вылез из кустов, голова у него шла кругом от возбуждения. Больше он никогда там не был, больше никогда не видел двоюродного брата, не видел учителя, и даже чужаку, который копал вместе с ним могилу, сказал, что уповает на Господа, чтобы никогда его и не увидеть, хотя лично против него ничего не имеет и не хотел бы убивать его; но если он сюда придет и будет лезть не в свое дело, пусть даже по закону, тогда, конечно, придется.

Эй, сказал чужак, а с чего это он вдруг сюда заявится? Смысл какой?

Таруотер не ответил. Он не пытался понять, как выглядит чужак, но теперь он и без этого знал, что лицо у него дружелюбное и мудрое, с резкими чертами, и на него падает тень от широкополой шляпы-панамы, так что цвет глаз разобрать невозможно. Неприязнь к голосу уже прошла. Только время от времени голос все еще казался ему чужим. У него появилось ощущение, что он только что повстречал самого себя, как будто, пока дед был жив, мальчику нельзя было видеться с близким знакомым.

Старик – он в общем-то был ничего себе старик, сказал его новый друг. Но ты же сам сказал: жалко покойников, ничего у них нет. Вот и приходится им обходиться тем, что есть. Его душа уже покинула сей бренный мир, а тело: коли его, жги его или еще что хочешь, оно все равно не почувствует.

– Ну, он-то думал о дне последнем, – пробормотал Таруотер.

В таком случае, сказал чужак, разве тебе не кажется, что крест, который ты поставишь в пятьдесят втором году, просто-напросто сгниет к тому времени, когда грянет Страшный суд? Сгниет и обратится во прах, – так же как и пепел, если ты предашь его тело огню. А вот тебе еще вопросец: как Бог поступает с утопшими моряками, которых слопали рыбы, а тех рыб – другие рыбы, а этих – третьи? А те люди, которые заживо сгорели у себя в постелях? Или еще как-нибудь сгорели, или станками их перемололо в свинячью жижу? А солдаты, которых разорвало к едрене фене? Как быть с теми, от кого ничего не осталось, чтобы похоронить или сжечь?

Но если я его сожгу, сказал Таруотер, это будет неправильно, это будет как будто я нарочно так сделал.

Ага, понятно, сказал чужак. Ты, значит, не о том беспокоишься, как он предстанет перед Страшным судом. Ты беспокоишься о том, что спросят с тебя.

Это уж мои дела, сказал Таруотер.

А я ни фига в твои дела и не лезу, сказал чужак. Мне это вообще по фигу. Ты теперь один, и ни души вокруг. Совсем один, и все, что у тебя осталось, – пустой дом и света ровно столько, сколько попадет в его окошко. До тебя, по-моему, теперь вообще никому нет дела.

И тем искупил грехи свои, пробормотал Таруотер.

Ты куришь? – спросил чужак.

Хочу – курю, хочу – нет, сказал Таруотер. Надо будет – похороню, а нет – значит, нет.

Ступай погляди, он там, часом, со стула не свалился, сказал новый друг.

Таруотер бросил лопату в могилу и пошел в дом. Он приоткрыл дверь и заглянул в щелку. Дед смотрел чуть в сторону, сосредоточенно и напряженно, как судья, задумавшийся над какими-нибудь страшными уликами. Мальчик быстро захлопнул дверь и пошел назад к могиле; ему вдруг стало холодно, хотя он и был весь в поту, так что даже рубашка прилипла к спине. Он снова взялся за лопату.

Глуповат он был с учителем канаться, вот в чем загвоздка, снова заговорил чужак. Он ведь тебе рассказывал, как украл учителя, когда тому было семь лет от роду. Пошел в город, выманил его со двора, привел сюда и окрестил. И что из этого вышло? А ничего. Учителю плевать, крещеный он или нет. Это его вообще не колышет. Плевать он хотел, искуплены его грехи или не искуплены, к чертям собачьим. Он тут пробыл четыре дня; ты – четырнадцать лет, а теперь тебе придется торчать тут до самой смерти. Сам же понимаешь, что он был просто чокнутый, продолжал он. Из учителя, вон, тоже хотел пророка сделать, только у того с головой все было в порядке. Взял и слинял.

Так за ним-то было кому приехать. Папаша приехал и отвез домой. А за мной и приехать некому.

Сам же учитель, сказал чужак, за тобой и приезжал и за свои труды получил пулю в ногу и чуть без уха не остался.

Мне еще и года тогда не было, сказал Таруотер. Младенец не может сам встать и уйти. Но теперь-то ты не младенец, сказал его друг. Он все копал и копал, но могила, казалось, и не думала становиться глубже. Нет, вы только полюбуйтесь на этого великого пророка, ухмыльнулся чужак откуда-то из кружевной древесной тени. Ну-ка, напророчь мне что-нибудь. Вот только, знаешь, Господу и без тебя есть чем заняться. Он тебя в упор не замечает. Таруотер резко развернулся и стал копать с другой стороны, а голос продолжал звучать у него за спиной. Всякому пророку нужен какой-никакой слушатель. Если только ты не собираешься пророчить самому себе, поправился он; или иди, вон, окрести этого недоумка сопливого, добавил он голосом совершенно издевательским.

Все дело в том, сказал он через минуту, все дело в том, что ты такой же умный, как учитель, если не еще умнее. Потому как у него все же кто-то был – папаша, там, или мать, – кто мог сказать ему, что у старика не все дома; а у тебя никого нет – и все равно ты сам до этого додумался. Конечно, у тебя ушло на это больше времени, но вывод ты сделал верный: ты понял, что он псих и что остался психом, даже когда его выпустили из психушки. Ну а если и не совсем псих, все равно от этого не легче: все одно на уме. Иисус. Как навязчивая идея. Иисус то, Иисус сё. Ты же четырнадцать лет слушал весь этот бред. Господи ты Боже мой, вздохнул чужак, у меня твой Иисус уже вот где сидит. А у тебя что, нет?

Он помолчал немного и продолжил. У меня такое впечатление, сказал он, что ты можешь сделать одно из двух. Не то и другое разом, а только одно. Так, чтобы и то и другое – это ни у кого не получится, это надорвешься. Ты либо делаешь одно, либо делаешь другое.

Либо Иисус, либо дьявол, сказал мальчик.

Нет, нет и нет, сказал чужак. На свете вообще нет никакого дьявола. Это я тебе точно говорю. По собственному опыту. Как пить дать. Не либо Иисус, либо дьявол. Либо Иисус, либо ты.

Либо Иисус, либо я, повторил Таруотер. Он положил лопату, чтобы передохнуть и подумать: старик говорил, что учитель сам за ним пошел. Только и нужно было, говорил он, что прийти на задний двор, где играл учитель, и сказать: Давай-ка уйдем с тобой ненадолго из города, и ты родишься заново. Господь наш Иисус Христос послал меня, чтобы я помог тебе. И учитель, не сказав ни слова, встал, взял его руку и пошел с ним, и все те четыре дня, что он здесь был, говорил старик, он надеялся, что за ним не придут.

Ну а с семилетнего какой спрос, сказал чужак. Чего еще ждать от ребенка? А вернулся в город – ума-то и поднабрался; папаша научил его, что старик сбрендил и что нельзя верить ни единому его слову.

Он совсем не так рассказывал, сказал Таруотер. Он говорил, что в семь лет учитель был парнишка сообразительный, а вот потом мозги-то у него и усохли. Папаша у него был туп, как дуб, и не ему детей воспитывать. А мать была шлюха. Удрала отсюда в восемнадцать лет.

В восемнадцать? – переспросил чужак недоверчивым тоном. Долго же она думала. М-да, тоже, видать, была та еще дубина.

Дед говорил, его с души воротит признаваться, что его родная сестра была шлюха, а приходится, ради правды, сказал мальчик.

Брось, сказал чужак, ты же сам знаешь, он с огромным удовольствием признавался в том, что она была шлюха. Он всегда был готов признать другого человека дураком или шлюхой. Единственное, на что годен пророк, – так это признать, что кто-то другой – дурак или шлюха. И вообще, ехидно спросил он, что ты знаешь о шлюхах? Ты где с ними сталкивался? Хотя бы с одной?

А что тут знать-то? – ответил мальчик. В Библии их полным-полно. Он знал, что они собой представляют и к чему это их приводит. Как псы растерзали тело Иезавель, так что нашли потом руку здесь, а ногу там, так, по словам деда, или почти так было и с матерью, и с бабкой Таруотера. Они обе вместе с его родным дедом погибли в автомобильной катастрофе, и из всей семьи в живых остались только учитель и сам Таруотер, ибо мать его, бесстыдная и безмужняя, прожила после аварии ровно столько, чтобы мальчик успел родиться. И родился он на поле скорбей.

Мальчик очень гордился тем, что был рожден на поле скорбей. Ему всегда казалось, что это событие ставит его выше обыкновенных людей, и оно же наталкивало на мысль о том, что у Бога для него уготован особый удел, хотя до сей поры никаких таких особенностей не наблюдалось. Бывало, гуляя по лесу, он натыкался на какой-нибудь куст, растущий немного в стороне от остальных; и тогда ему становилось трудно дышать, он останавливался и ждал, не вспыхнет ли этот куст ясным пламенем. Но ни один пока не вспыхнул.

Дед, казалось, никогда не понимал, как велико значение обстоятельств его рождения, зато придавал большую важность тому, как он обрел второе рождение. Он часто спрашивал мальчика, как ему кажется, почему Господь извлек его из чрева шлюхи и позволил вообще появиться на свет; и почему, сотворив одно чудо, он вернулся и сотворил другое, позволив мальчику получить крещение от руки двоюродного деда; и, сотворив второе чудо, сотворил затем и третье, ниспослав мальчику спасение от школьного учителя и отдав его под руку двоюродного деда, который увез его во чащу лесную, где мальчик получил возможность быть воспитанным в правде Божией. А все потому, говорил дед, что Господь уготовил ему, выблядку, стать пророком и занять место двоюродного деда, когда тот умрет. Старик говаривал, что они – точь-в-точь как Илия и Елисей.

Ладно, сказал чужак, предположим, ты и правда знаешь, кто такие шлюхи. Но есть еще куча вещей, о которых ты знать не знаешь. Давай следуй за ним, как Елисей за Илией. Вот только дай задам тебе один вопросец: где же глас Божий? Что-то я его не слышал. Призвал тебя хоть кто-то нынче утром? Или вчера, или вообще хоть раз в жизни? И тебе сказали, что делать? Сегодня даже грома, простого грома и то не было. На небе ни облачка. Как я погляжу, заключил он, главная твоя беда вот в чем: мозгов у тебя хватает только на то, чтобы верить каждому его слову.

Солнце как вкопанное торчало прямо над головой и, затаив дыхание, выжидало полдень. Могила была в глубину фута два. А надо б футов десять, смотри не забудь, сказал чужак и засмеялся. Старики – народ жадный. А чего еще от них ожидать? Да и от всех остальных тоже, добавил он и вздохнул коротко и сухо, как будто ветер подхватил и бросил пригоршню песка.

Таруотер поднял голову и увидел двух человек, идущих через поле, цветных мужчину и женщину. У каждого на пальце болтался пустой кувшинчик из-под уксуса. На голове у высокой, похожей на индианку женщины была зеленая летняя шляпа. Она на ходу наклонилась, проскользнула под проволокой ограды и прошла через двор к могиле; мужчина придержал проволоку рукой, перешагнул через нее и двинулся за женщиной следом. Они не сводили глаз с ямы, а остановившись на краю, уставились вниз со странной смесью испуга и удовлетворения на лицах.

У мужчины, у Бьюфорда, лицо было все в морщинах и цветом темнее, чем шляпа у него на голове.

– Старик отошел, – сказал он.

Женщина подняла голову и издала полагающийся по случаю протяжный вопль, пронзительный, но не слишком громкий. Она поставила свой кувшин на землю, скрестила руки на груди, затем воздела их к небесам и снова взвыла.

– Скажи ей, пусть заткнется, – сказал Таруотер. – Я теперь здесь хозяин, и мне тут всякие черномазые завывания без надобности.

– Я видала его дух две ночи кряду, – сказала она. – Две ночи кряду, и дух его был неупокойный.

– Да он помер только сегодня утром, – сказал Таруотер. – Если вам нужно кувшины ваши наполнить, давайте их сюда, а сами копайте, пока я не вернусь.

– Много лет он знал, что умрет. Заранее знал, – сказал Бьюфорд. – Она его во сне видала несколько ночей кряду, и дух его был неупокойный. А ведь я его знал. Хорошо знал. Куда лучше.

– Горюшко ты мое, – обратилась женщина к Таруотеру, – как же ты теперь, совсем один остался, и никого-то у тебя нет.

– Не твое дело, – сказал мальчик, выхватив кувшин у нее из рук, и чуть не бегом побежал к деревьям на краю вырубки, так что запнулся и едва не упал. Выровнявшись, он пошел спокойнее и тверже.

Птицы, прячась от полуденного солнца, улетели подальше в лес, и где-то впереди одинокий дрозд повторял одни и те же четыре ноты, а потом каждый раз замолкал, и тогда наступала тишина. Таруотер пошел быстрее, потом почти побежал, и через мгновение он уже мчался так, словно за ним гнались. Он скользил по гладким от сосновых иголок склонам, а потом, задыхаясь, цепляясь за сосновые корни, взбирался на противоположный склон. Он проломился сквозь заросли жимолости, сиганул через песчаное русло полупересохшего ручья и всем телом ударился о высокий глинистый обрыв. В обрыве была ниша, заваленная большим камнем: здесь старик держал запас выпивки. Таруотер принялся отваливать камень, а чужак стоял у него за спиной и, тяжело дыша, повторял: Не все дома! Не все дома! Как пить дать, не все дома!

Таруотер отвалил камень, достал из ниши черную бутыль и сел, привалившись спиной к склону. «Псих!» – прошипел чужак, падая рядом.

Вылезло солнце, яростно-белое, и поползло сквозь верхушки деревьев над тайником. Семидесятилетний пень уносит пацаненка в лес, чтобы правильно его там воспитать! Вот ты прикинь, а если бы он умер, когда тебе было четыре года, а не четырнадцать. Кто бы стал с аппаратом управляться – ты, что ли? Как-то не слыхал я, чтобы четырехлетний пацаненок самогон гнал.

Не слыхал о таком отродясь, продолжал он. Ты и нужен-то ему был только для того, чтоб было кому его похоронить, когда пробьет его час. А вот теперь он умер, и нет его, а есть только двести пятьдесят фунтов человечины, которые нужно убрать с лица земли. А еще представь себе, как он взбеленился бы, если б увидел, что ты хватанешь глоточек, добавил он. Хотя он и сам выпить был не дурак. И когда Господь доставал его по самое не хочу, то он, пророк не пророк, а надирался. Ха. Он бы, конечно, сказал, что это тебя до добра не доведет, а на самом-то деле просто переживал, как бы ты до того не набрался, что даже и похоронить его будешь не в состоянии. Он говорил, что принес тебя сюда, чтобы воспитать ради святого дела, а дело-то это и заключалось только в том, чтобы ты смог в должную пору похоронить его и крест поставить, чтобы видно было, где он лежит.

Самогон гнал – а туда же, в пророки! Что-то не припомню я, чтобы какой-нибудь пророк зарабатывал на жизнь самогоноварением.

Через минуту, когда мальчик сделал большой глоток из черной бутыли, чужак сказал тоном чуть более мягким: Ну вот, глоток-другой никому еще вреда не делал. Если, конечно, знать меру.

Горло у Таруотера вспыхнуло так, словно дьявол по локоть засунул руку ему в глотку и теперь пытался закогтить душу. Мальчик прищурился и посмотрел на злобное солнце, пробирающееся сквозь верхние ветки деревьев.

Да брось ты переживать, сказал друг. Помнишь тех черномазых, что распевали свои псалмы? Тех, что пели и плясали вокруг черного «форда», все, как один, в хлам? Бог ты мой, они и вполовину бы не радовались так Искуплению собственных грехов, если б не набрались по верхнюю рисочку. Я бы на твоем месте не стал так носиться с этим Искуплением. И горазды же люди создавать себе проблемы!

Таруотер неторопливо приложился к бутылке. Только раз в жизни он напился пьяным, за что дед отлупил его деревянной планкой, приговаривая: всё теперь, разъест самогон тебе кишки; и опять наврал, потому что никакие кишки Таруотеру не разъело.

Мог бы уже и сам догадаться, сказал Таруотеру его новый друг, что этот старый пень тебя надул. Прожил бы ты эти четырнадцать лет в городе как у Христа за пазухой. Ан нет – сидел в этом коровнике двухэтажном у черта на рогах, людей никаких, кроме него, не видел, да еще и землю с семи лет пахал, как мул. Опять же откуда ты знаешь: а может, все, чему он тебя научил, – вранье? Может, такими цифрами вообще больше никто не считает? Кто тебе сказал, что два плюс два – действительно четыре, а четыре плюс четыре – восемь? Может, у других людей другие цифры? Может, никакого Адама и в помине не было? И кто сказал, что Иисус сильно тебе помог, искупив грехи людские? А может, никакого Искупления и вовсе не было? Ты знаешь только то, чему старик тебя научил, но пора бы уже и догадаться, что у него были не все дома. А если уж речь пошла о Страшном суде, сказал чужак, так у нас каждый день Страшный суд.

Разве ты уже не достаточно взрослый, чтобы самому во всем разобраться? Разве все, что ты делаешь, и все, что когда-либо делал, не представало пред глаза твои истинным или ложным прежде, чем сядет солнце? А ты никогда не пробовал послать все к такой-то матери? Не-а, не пробовал. Даже и мысли такой у тебя не было. Смотри, сколько ты уже выпил, так, может, тебе вообще всю бутылку допить? Ладно, меры ты не знаешь – ну так и черт с ней; а это вот коловращение, которое идет у тебя вкруг головы от маковки, есть благословение Господне, которым он тебя осенил. Он даровал тебе отпущение. Этот старик был – камень на твоем пути, и Господь откатил его в сторону. Ну, конечно, этот труд еще не окончен, тебе придется совсем убрать его с дороги, самому. Хотя главное Он уже, хвала Ему, сделал.

Ног Таруотер уже не чувствовал. Он задремал, голова у него упала набок, рот открылся, и из накренившейся бутыли по штанам потек самогон. Постепенно струйка пресеклась, жидкость уравновесилась в горлышке и сочилась теперь капля за каплей, тихо, размеренно, с медовым солнечным блеском. Яркое чистое небо поблекло, заросло облаками, тени расползлись и растворились. Он проснулся, резко дернувшись вперед; перед лицом у него маячило что-то похожее на обгоревшую тряпку, глаза не слушались, и он никак не мог заставить их смотреть прямо перед собой.

– Негоже так делать, – сказал Бьюфорд. – Старик такого не заслужил. Вперед надо мертвого похоронить, а уж потом отдыхать. – Он сидел на корточках и держал Таруотера за руку чуть выше локтя. – Подхожу я, значит, к дверям, а он так и сидит за столом, даже на холод его никто не положил. Если уж ты думаешь его на ночь в дому оставить, тогда бы и положил его, и соли на душу насыпал.

Мальчик сощурил глаза, чтобы Бьюфорд не расплывался, и через секунду смог различить два маленьких красных воспаленных глаза.

– Ему бы сейчас лежать в могиле, он это заслужил. Пожил он хорошо, и в страстях Иисусовых лучше его никто не разбирался.

– Черномазый, – сказал мальчик, еле ворочая чужим отяжелевшим языком, – руки убери.

Бьюфорд отнял руку:

– Надо б его упокоить.

– Да упокоится он, упокоится, доберусь я до него, – пробормотал Таруотер. – Вали отсюда и не лезь в мои дела.

– Никто к тебе и не лезет, – сказал Бьюфорд, поднимаясь. Он постоял минуту, глядя на безвольно притулившееся к обрыву тело мальчика. Голова запрокинулась через торчащий из глинистого склона корень. Челюсть отвисла, и поля съехавшей на лоб шляпы прочертили прямую линию поперек лба, чуть выше полуоткрытых невидящих глаз. Тонкие узкие скулы выпирали, как перекладина креста, а щеки под ними запали, как у мумии, словно под кожей скелет мальчика был древним, как мир.

– Вот ты нужен, лезть к тебе, – бормотал негр, продираясь сквозь жимолость. Он ни разу не оглянулся. – Сам теперь и разбирайся.

Таруотер снова закрыл глаза.

Проснулся он оттого, что рядом надрывно орала какая-то ночная птица. Вопила она не все время, а с перерывами, словно между приступами горя ей требовалось вспомнить, по какому, собственно, поводу она так разоряется. Облака судорожно метались по черному небу, а заполошная розовая луна то и дело подскакивала на фут или около того, потом падала и снова подскакивала. Это все потому, понял он через секунду, что небо падает на землю и сейчас совсем его задавит. Через какое-то время птица заверещала и улетела. Таруотера бросило вперед, и он приземлился на все четыре посреди русла. Луна бледным пламенем горела в лужицах воды на песке. Он вломился в заросли жимолости, и знакомый сладкий запах путался у него в голове с чужим ощущением тяжести.

Когда, пробравшись сквозь кусты, он попытался встать, черная земля покачнулась и снова сбила его с ног. Розовая вспышка молнии осветила лес, и он увидел, как со всех сторон выпрыгнули из земли черные тени деревьев. Ночная птица забилась куда-то в самую чащу и снова принялась орать.

Он поднялся и пошел по направлению к дому, на ощупь пробираясь от дерева к дереву, и стволы у него под пальцами были сухие и холодные. Вдалеке гремел гром и плясали молнии, освещая то одну, то другую часть леса. Наконец он увидел свою хибару, высокий силуэт посреди вырубки, черный и мрачный, и прямо над ним дрожала розовая луна. Он пошел по песку, волоча за собой свою смятую тень, и глаза у него блестели, как две ямки, в край залитые лунным светом. В тот конец двора, где была начата могила, он даже не посмотрел. Он остановился у дальнего угла, присел на корточки и оглядел сваленный под домом мусор, клети для цыплят, бочонки, старые тряпки и ящики. В кармане у него лежал коробок деревянных спичек.

Он залез под дом и принялся разводить костерки, поджигая один от другого, и постепенно выбрался на переднее крыльцо, оставив за собой пламя, жадно вгрызавшееся в сухое дерево и дощатый пол. Он пересек двор и пошел по изрытому полю не оглядываясь, пока не добрался до леса на противоположной стороне вырубки. Там он повернул голову и увидел, как розовая луна проломила крышу хибары, упала и пышет внутри. И тут он побежал, гонимый сквозь лес двумя набухшими посреди пожара бесцветными глазами, которые ошарашенно глядели ему вслед. Он слышал, как сквозь черную ночь возносится в небеса огненная колесница.

Ближе к полуночи он вышел на шоссе и поймал попутку. За рулем сидел человек, который был торговым представителем завода по производству медных труб во всех юго-восточных штатах. Продавец дал молчаливому мальчику самый лучший, как он сказал, совет, какой только можно дать парнишке, решившему отправиться на поиски своего места в жизни. Пока они мчались по черному прямому шоссе, по обе стороны от которого стояла темная стена леса, продавец сказал, что он убедился на собственном опыте: ты не сможешь продать медную трубу человеку, которого не любишь. Он был худ, и его узкое лицо, казалось, усохло до последней степени. На нем была широкополая жесткая серая шляпа, из разряда тех, что носят деловые люди, если хотят быть похожими на ковбоев. Любовь, сказал он, это единственная политика, которая работает в девяноста пяти случаях из ста. Идешь продавать человеку трубу, сказал он, справься сначала о здоровье его жены и о том, как поживают детки. Он сказал: в специальном блокноте у него записаны фамилии всех покупателей и членов их семейств и рядом – что с ними не так. Например, у жены одного клиента был рак. Он записал ее имя в блокнот и рядом с ним слово «рак», а потом каждый раз, заехав в скобяную лавку к этому человеку, справлялся о ее здоровье, пока она не умерла. Тогда он вычеркнул слово «рак» и написал «умерла».

– А если они помирают, так и слава Богу, – сказал он. – А то ведь разве всех упомнишь!

– Мертвым ты ничего не должен, – громко сказал Таруотер, который до сей поры не проронил, считай, ни слова.

– А они – тебе, – сказал продавец. – И это правильно. В этом мире никто никому ничего не должен.

– Эй, – сказал вдруг Таруотер и резко выпрямился, так что едва не ударился лицом о лобовое стекло. – Мы не туда едем. Мы же обратно едем. Вон опять пожар. Мы ведь от него как раз и едем!

В небе прямо перед ними стояло тусклое зарево, ровное и явно не от молнии.

– Это же тот самый пожар, от которого мы едем! – сказал мальчик, едва не сорвавшись на крик.

– Ты что, рехнулся? – сказал торговец. – Мы же в город едем. И это – свет городских огней. Ты, похоже, вообще в первый раз из дома выбрался.

– Ты свернул не на ту дорогу, – сказал мальчик. – Это тот же самый пожар.

Продавец резко повернулся, и мальчик увидел его изрытое морщинами лицо.

– Еще ни разу в жизни я не ездил не по той дороге. И ни от какого пожара я не еду. Я еду из Мобила. И я точно знаю, куда еду. А ты-то чего дергаешься?

Мальчик уставился на зарево.

– Я спал, – пробормотал он. – И только сейчас проснулся.

– А зря ты меня не слушал, – сказал торговец, – я дельные вещи говорил. Тебе бы пригодились.

Глава 2

Если бы мальчик по-настоящему доверял своему новому другу, Миксу, продавцу медных труб, то не отказался бы, когда тот предложил подбросить его прямо до дядиного дома. Микс включил в машине свет и велел мальчику лезть на заднее сиденье и порыться там, пока не найдет телефонный справочник, а когда Таруотер вернулся со справочником на переднее сиденье, Микс показал ему, как найти там дядино имя. Таруотер записал адрес и номер телефона на обратной стороне одной из Миксовых визиток. На обратной стороне был телефон Микса, и тот сказал, что если вдруг Таруотеру нужно будет связаться с ним, ну, например, занять немного денег или вообще понадобится какая-либо помощь, так пусть не стесняется звонить по этому номеру. После получаса общения Микс решил, что мальчишка в достаточной мере темный и не от мира сего, чтобы из него вышел работник, который будет пахать и пахать, а ему как раз нужен был тупой энергичный парень для тяжелой работы. Но от Таруотера сложно было добиться чего-то определенного.

– Мне нужно связаться с дядей, он у меня теперь единственный родственник, – сказал он.

Миксу достаточно было одного взгляда на парня, чтобы понять, что тот сбежал из дома, бросил мать и, может быть, в придачу к ней пьяницу-отца, и еще, может быть, в придачу к двум первым четверых или пятерых братишек и сестренок в двухэтажной хибаре на голом пустыре где-нибудь неподалеку от трассы, променяв все это на большой мир и подкрепившись для начала парой глотков кукурузного пойла; по крайней мере несло от него за версту. Он ни минуты не сомневался, что у такого парня нет и не может быть никакого дяди, который проживал бы по такому приличному адресу. Он думал, что мальчик просто ткнул пальцем в первое попавшееся имя, Рейбер, и сказал: «Вот. Учитель. Мой дядя».

– Я тебя доставлю прямо к порогу, – сказал хитрый Микс. – Нам все равно ехать через город. Как раз мимо этого дома.

– Нет, – сказал Таруотер.

Он подался вперед и разглядывал сквозь окошко склон холма, сплошь заваленный трупами старых автомобилей. В предутренних сумерках казалось, что они тонут в земле, как в болоте, и уже ушли почти по пояс. Прямо за машинами, чуть дальше по склону, начинался город, словно продолжение той же самой свалки, еще не успевшее как следует увязнуть в земле. Огонь из города весь вышел, и город казался распиленным на ровные, неделимые части.

Мальчик не собирался идти к учителю, пока не рассвело, а по приходе он намеревался сразу дать понять, что явился не для того, чтобы ему лезли в душу или изучали для ученой статьи. Он начал старательно вспоминать лицо учителя, чтобы уставиться ему прямо в глаза и переглядеть его про себя еще до того, как столкнется с ним лицом к лицу. Он чувствовал, что чем более ясно представит себе учителя, тем меньше преимуществ будет иметь перед ним этот новоиспеченный родственник. Лицо все как-то не складывалось, хотя он прекрасно помнил скошенную челюсть и очки в черной оправе. Но вот представить себе глаза за очками ему никак не удавалось. Сам он забыл, какие они, а в дедовых россказнях, и без того довольно путаных, на сей счет царила полная неразбериха. Иногда старик говорил, что глаза у племянника черные, иногда – что карие. Мальчик пытался подобрать глаза, которые подходили бы ко рту, и нос, который подходил бы к подбородку, но каждый раз, когда ему казалось, что он уже сложил лицо целиком, оно распадалось на части, и ему приходилось начинать все заново. Складывалось впечатление, что учитель, совсем как дьявол, мог принимать любой облик, который удобен ему на данный момент.

Микс рассказывал мальчику о том, как это важно – хорошо работать. Он сказал, что убедился на собственном опыте: если хочешь пробиться в жизни, нужно работать. Это – закон жизни, сказал он, и обойти его невозможно, потому как этот закон начертан на человеческом сердце, так же как «Возлюби ближнего своего». Эти два закона, сказал он, всегда работают в команде и заставляют вращаться мир, и любому, желающему добиться успеха или выиграть погоню за счастьем, только их и нужно знать.

У мальчика как раз начал вырисовываться правдоподобный образ учительских глаз, и совет он прослушал. Глаза были темно-серые, затененные многознанием, и это многознание было – как отражения деревьев в пруду, где глубоко, почти у самого дна, может скользнуть и исчезнуть змея. Когда-то мальчик забавлялся тем, что ловил деда на расхождениях в описании учительской внешности.

– Да не помню я, каким цветом у него глаза, – раздраженно говорил дед. – Цвет никакого значения не имеет, когда знаешь суть. А уж я-то знаю, что за ними скрывается.

– И что за ними скрывается?

– А ничего. Сплошная пустота.

– Да он знает кучу всего, – сказал мальчик. – Он, наверное, вообще все на свете знает.

– Он не знает, что есть на свете такие вещи, которых ему знать не дано, – сказал старик. – Вот в чем его беда. Он думает, если он чего-то не знает, то кто-нибудь поумнее может ему об этом рассказать, и тогда он тоже будет об этом знать. И доведись тебе туда пойти, первое, что он сделает, – это заберется к тебе в башку и скажет, о чем ты думаешь, и почему ты сейчас думаешь именно об этом, и о чем тебе вместо этого следует думать. И вскорости ты уже будешь принадлежать не себе, ты будешь принадлежать ему.

Ничего подобного мальчик допускать был не намерен. Он знал об учителе достаточно, чтобы быть начеку. Две истории он знал от начала до конца: историю мира начиная с Адама и историю учителя начиная с его матери, единственной родной сестры старого Таруотера, которая сбежала из Паудерхеда в возрасте восемнадцати лет и стала – старик сказал, что будет называть вещи своими именами даже в разговоре с ребенком, – шлюхой, а уже потом нашелся человек по фамилии Рейбер, который пожелал взять ее такую в жены. По крайней мере раз в неделю старик повторял эту историю от начала до конца со всеми подробностями.

Его сестра и этот Рейбер произвели на свет двоих детей, один был учитель, и еще одна девочка, которая впоследствии оказалась матерью Таруотера и, как говорил старик, самым натуральным образом пошла по стопам своей матери, потому что уже к восемнадцати годам была законченной шлюхой.

Старик мог много чего сказать по поводу зачатия Таруотера, ибо учитель ему рассказывал, что он самолично уложил сестру под этого ее первого (и последнего) полюбовника, потому как считал, что это придаст ей уверенности в себе. Старик произносил это, подражая голосу учителя, и мальчик чувствовал, что тон у него при этом выходит куда более дурацкий, чем, вероятнее всего, был на самом деле. Старик заходился в приступе ярости совершенно отчаянной, ибо для подобного идиотизма даже и ругательств подходящих подобрать был не в состоянии. И в конце концов просто махал на это безнадежное дело рукой. После аварии полюбовник застрелился, к большому облегчению учителя, который хотел воспитать младенца лично.

Старик сказал, нет ничего удивительного в том, что, приняв такое непосредственное участие в рождении мальчика, дьявол будет постоянно держать его под своим надзором и не спустит с него глаз до самой его смерти, чтобы душа, которой он помог появиться на свет, могла служить ему в аду вечно.

– У парнишек вроде тебя дьявол всегда вертится прямо под рукой, он станет предлагать тебе помощь, даст тебе курнуть или выпить или позовет прокатиться и тут же начнет выпытывать и лезть в твои дела. Так что смотри, с чужаками держи ухо востро. И в дела свои никого не посвящай.

Господь для того и взялся лично следить за воспитанием Таруотера, чтобы расстроить дьявольские козни.

– Чем собираешься заняться? – спросил Микс.

Мальчик, по всей видимости, вопроса не услышал.

Пока учитель вел сестру по стезе порока, и вполне успешно, старый Таруотер сделал все возможное, чтобы свою собственную сестру привести к покаянию, однако успеха на этом поприще не добился. С тех пор как она сбежала из Паудерхеда, он так или иначе ухитрялся не терять ее из виду; но, даже и выйдя замуж, она никаких разговоров о спасении собственной души просто на дух не переносила. Муж дважды вышвыривал старика из своего дома – оба раза не без помощи полиции, ибо сам физической силой не отличался, – но Господь всякий раз воздвигал старого Таруотера вернуться, даже при том что опасность угодить в тюрьму была вполне реальной. Если в дом его не пускали, он вставал посреди улицы и кричал, и тогда сестре приходилось впускать его из страха, что на шум сбегутся соседи. Как только вокруг старика начинали собираться соседские дети, она впускала его в дом.

Неудивительно, говорил старик, что учитель стал тем, чем стал, при таком-то отце. Тот был страховой агент, носил соломенную шляпу набекрень, курил сигару, и, стоило только заговорить с ним об опасности, которая грозит его душе, он тут же предлагал продать страховой полис на все случаи жизни. Он говорил, что он тоже пророк – пророк, несущий людям уверенность в будущем, потому что любой здравомыслящий христианин, по его словам, знает, что защитить собственную семью и обеспечить ее на случай непредвиденных обстоятельств есть его наипервейший христианский долг. Говорить с ним было – только время тратить, пояснял старик, мозги у него были такие же скользкие, как глазенки, и слово истины имело примерно столько же шансов просочиться сквозь эту скользкую поверхность, как дождь – сквозь кровельное железо. Но в учителе все-таки была кровь Таруотеров, и, значит, было чем разбавить отцову дурь.

Скачать книгу