Диковинные истории бесплатное чтение

Ольга Токарчук
Диковинные истории

Пассажир

Один человек, сидевший рядом со мной во время длительного ночного перелета через океан, рассказал о ночных страхах своего детства. Ему постоянно мерещился один и тот же кошмар, он кричал и в панике звал родителей.


Это случалось в долгие вечера: тихие, сумрачные часы без телеэкранов (единственными звуками были шепот радиоприемника или шелест отцовской газеты) располагали к появлению странных мыслей. Он помнил, что боялся уже начиная с полдника, несмотря на успокаивающие слова родителей.

Ему тогда было года три-четыре. Он жил в угрюмом доме на окраине небольшого города, отец, человек принципиальный и не чуждый сарказма, директорствовал в школе, мать, аптекаршу, вечно окружало облако лекарственных запахов. Была еще старшая сестра, но та, в отличие от родителей, не пыталась ему помочь. Как раз наоборот – с непонятной для него нескрываемой радостью с самого обеда напоминала брату, что ночь не за горами. И если никого из взрослых не оказывалось поблизости, пичкала его историями о вампирах, восстающих из могил мертвецах и всевозможных исчадиях ада. Но удивительное дело: ее рассказы ничуть его не пугали – он не умел бояться всех этих существ, которых все считают страшными, они ничуть его не ужасали, словно место, предназначенное для страха, было в нем уже занято, и все возможности ощущать это чувство – исчерпаны. Он слушал возбужденный голос сестры, когда та драматическим шепотом пыталась его запугать; слушал совершенно спокойно, зная, что ее истории – ничто по сравнению с той фигурой, которую он видел каждую ночь, лежа в кровати. Так что, повзрослев, он, в сущности, мог бы быть благодарен сестре, привившей ему этими историями своего рода иммунитет ко всем обычным страхам земного шара: в определенном смысле он вырос человеком бесстрашным.

Причина его страха была невыразима, он не умел найти для нее слов. Когда родители вбегали в его комнату, спрашивая, что случилось, что ему снилось, он говорил только: «он», «кто-то» или «этот». Отец зажигал свет и, убежденный в непреодолимой силе эмпирического доказательства, демонстрировал сыну угол за шкафом или место возле двери, повторяя: «Видишь, нет тут ничего, ничего тут нет». Мать действовала иначе – прижимала его к себе, окутывала стерильным аптечным ароматом и шептала: «Я с тобой, ничего не бойся».

Но он был слишком мал, чтобы страшиться зла. В сущности, ни о зле, ни о добре он пока еще не имел ни малейшего понятия. А кроме того, был слишком мал, чтобы опасаться за свою жизнь. Впрочем, есть вещи и похуже смерти, похуже тех случаев, когда вампир высасывает из тебя кровь, когда оборотень разрывает тебя на части. Детям это хорошо известно: саму смерть еще можно пережить. Худшее – то, что повторяется с определенной периодичностью, неизменное, предсказуемое, неизбежное и инертное – то, что не зависит от тебя, вцепляется клещами и тащит неведомо куда.

Итак, в своей комнате, где-то между шкафом и окном, он видел темную человеческую фигуру. Фигура стояла неподвижно. В темном пятне, за которым угадывалось лицо, тлела маленькая красная точка – кончик сигареты. Время от времени, когда сигарета вспыхивала, лицо проступало из мрака. Бледные усталые глаза смотрели на ребенка напряженно, с какой-то претензией. Густая щетина с проседью, испещренное морщинами лицо, узкие губы, словно специально созданные для того, чтобы затягиваться дымом. Мужчина стоял неподвижно, а побледневший от страха ребенок поспешно совершал свои защитные ритуалы – прятал голову под одеяло, стискивал металлическую спинку кровати и беззвучно читал молитву ангелу-хранителю, которой научила его бабушка. Но это не помогало. Молитва обращалась в крик, и на помощь прибегали родители.

Это продолжалось какое-то время, достаточно долгое, чтобы заронить в детскую душу недоверие к ночи. Но поскольку после ночи всегда наступал день и великодушно отпускал грехи всем порождениям тьмы, ребенок рос и забывал. День набирал силу, приносил все больше сюрпризов. Родители вздохнули с облегчением и вскоре тоже забыли о детских страхах сына. Они старели спокойно, в такт ежевесенним проветриваниям комнат. А тот человек из ребенка превращался в мужчину, преисполняясь уверенности, что детству не стоит придавать особого значения. Впрочем, утро и первая половина дня неизменно вытесняли из его памяти сумерки и ночь.

Лишь недавно – так он утверждал – неведомо как, незаметно, перешагнув шестидесятилетний рубеж, он однажды вечером вернулся домой усталым и понял, в чем было дело. Перед тем как лечь спать, решил выкурить сигарету и встал у окна, превращенного темной улицей в близорукое зеркало. Вспышка зажигалки на мгновение продырявила тьму, а потом огонек сигареты ненадолго осветил чье-то лицо. Из мрака проступила прежняя фигура – бледный высокий лоб, пятна глаз, полоска рта и щетина с проседью. Он моментально узнал его, тот человек ничуть не изменился. Сработала привычка – он уже набрал в легкие воздуха, чтобы закричать, – но звать было некого. Родители умерли; он остался один, детские ритуалы тоже утратили свою силу, он давно уже не верил в ангела-хранителя. Но мгновенно поняв, кого боялся когда-то так сильно, этот человек испытал подлинное облегчение. Родители, в общем, были правы – окружающий мир безопасен.

«Человек, которого ты видишь, не потому существует, что ты его видишь, а потому, что он на тебя смотрит», – заметил он в заключение этой странной истории, после чего мы погрузились в сон, убаюканные басистым урчанием двигателей.

Зеленые дети, или Описание удивительных событий на Волыни, составленное медиком Его Королевского Величества Яна Казимира Уильямом Дэвисоном

Эти события имели место весной и летом 1656 года, когда я уже не первый год находился в Польше. Я прибыл сюда несколько лет назад по приглашению Людовики Марии де Гонзага, королевы, супруги Яна Казимира, польского короля, чтобы занять пост королевского лекаря и директора королевского сада. Отклонить сие приглашение мне не позволяло высокое положение обратившихся ко мне особ, а также некоторые личные обстоятельства, кои упоминать здесь нет надобности. Отправляясь в Польшу, я волновался, ибо не был знаком с этим краем, столь удаленным от знакомого мне мира, и полагал себя неким эксцентриком, человеком, выходящим за пределы центра, в котором известно, чего можно ожидать. Я боялся чужих обычаев, жестокости восточных и северных народов, но более всего – здешней непредсказуемой атмосферы, холода и влажности. Ведь из памяти моей не изгладилась судьба моего друга Рене Декарта, что несколькими годами ранее, приглашенный шведской королевой, отправился в ее холодные северные владения – далекий Стокгольм – и там, простудившись, почил во цвете лет и интеллектуальных сил. Какая утрата для всяческих наук! Опасаясь, что и меня постигнет подобная участь, я привез из Франции несколько превосходных шуб, но в первую же зиму выяснилось, что они слишком легки и тонки для здешней погоды. Король, с которым я вскоре искренне подружился, подарил мне волчью шубу, длинную, до самых щиколоток, и я не расставался с ней с октября до апреля. Носил я ее и во время описываемого здесь путешествия, а случилось оно в марте. Знай, Читатель, что зимы в Польше, как и повсюду на севере, бывают суровы – достаточно представить себе, что до Швеции можно добраться по скованному льдами Mare Balticum[1], а на многих замерзших прудах и речках устраиваются в дни карнавала ярмарки. И поскольку сие время года длится здесь долго, а растения тогда прячутся под снегом, ботанику, по правде говоря, остается совсем мало времени для исследований. Поэтому, хочешь не хочешь, пришлось сделать объектом своего изучения людей.

Меня зовут Уильям Дэвисон, я шотландец, родом из Абердина, однако много лет прожил во Франции, где карьеру мою увенчала должность королевского ботаника и где я опубликовал свои труды. В Польше их почти никто не знал, но ко мне относились с почтением, каким бескритично дарят всех тех, кто прибывает из Франции.

Что склонило меня к тому, чтобы последовать примеру Декарта и отправиться на край Европы? На подобный вопрос нелегко ответить коротко и по существу, но поскольку эта история касается не меня и я являюсь в ней лишь свидетелем, оставлю его без ответа, полагая, что всякого читателя более привлекает сам рассказ, нежели ничтожная фигура повествователя.

Хронологически служба моя при дворе польского Короля совпала с прискорбными событиями. Казалось, все злые силы ополчились против польского королевства. Страну терзала война, опустошало шведское войско, а на востоке тревожили налеты москалей. На Руси еще раньше восстали недовольные крестьяне. Короля этого несчастного государства, словно по закону таинственной аналогии, мучили многочисленные болезни – точно так же, как его страну набеги. Приступы меланхолии он был склонен лечить вином и близкими отношениями с прекрасным полом. Противоречивая натура не давала ему усидеть на месте, хотя Король постоянно твердил, что ненавидит движение и тоскует по Варшаве, где ждет любимая жена, Людовика Мария.

Кортеж наш двигался с севера, где Его Королевское Величество находился с инспекцией, а также пытался договориться о союзе с магнатами. Туда уже дотянулись руки москалей, посягавших на независимость Речи Посполитой, и если учесть, что на западе свирепствовали шведы, можно было подумать, будто все темные силы, сговорившись, избрали польскую землю в качестве сцены жестокого военного theatrum[2].

Это было мое первое путешествие в сию дикую окраинную страну, и я начал жалеть о том, что предпринял его, едва покинув предместья Варшавы. Однако любопытство философа и ботаника все же брало верх (имело значение – не стану скрывать – также и хорошее жалованье): если бы не это, я предпочел бы остаться дома и посвятить себя спокойным исследованиям.

Тем не менее, даже в столь сложных обстоятельствах я не забывал о науке. Дело в том, что, прибыв в этот край, я заинтересовался одним местным феноменом, правда, известным на свете, но здесь особенно распространенным – достаточно пройти по любой бедной варшавской улице, чтобы лицезреть его на людских головах. Это plica polonica[3], колтун, как называют его местные жители: странное образование из спутанных, свалявшихся волос, принимающее разные формы, иной раз наподобие веревок, иной – волосяного клубка, а то будто бы косы, похожей на хвост бобра. Считалось, что колтуны представляют собой прибежище добрых и злых сил, так что их обладатели якобы предпочли бы умереть, нежели избавиться от этого украшения. По своему обыкновению я делал наброски и собрал уже множество рисунков и описаний данного явления, намереваясь после возвращения во Францию опубликовать труд на эту тему. Сей недуг под разными именами известен по всей Европе. Во Франции он, пожалуй, встречается реже всего, поскольку жители ее придают большое значение своему внешнему виду и без устали чешут волосы. В Германии plica polonica выступает под именем mahrenlocke[4], alpzopf[5] или же drutenzopf[6]. Знаю, что в Дании о ней говорят: marenlok, в Уэльсе и Англии же – elvish knot[7]. Когда однажды мне довелось ехать через Нижнюю Саксонию, я слышал, что такие волосы называли selkensteert. В Шотландии считается, что это древняя прическа язычников, некогда проживавших в Европе, распространенная среди друидов. Я также читал о том, что plica polonica в Европе появилась во время набега татар на Польшу при правлении Лешека Черного. Существует также гипотеза, что это мода, пришедшая из Индии. Я встречал предположение, будто это евреи первыми ввели обычай сплетать волосы в свалявшиеся пряди. Назорей – так называли святого мужа, во славу Всевышнего давшего обет никогда не стричься. Множество противоречивых теорий вкупе с бескрайними снегами привели к тому, что овладевшее мною поначалу интеллектуальное отупение сменилось затем творческим возбуждением, и я принялся исследовать plica polonica в каждой деревне, через которую пролегал наш путь.

В трудах сих помогал мне молодой Рычивольский, весьма способный юноша, не только служивший при мне камердинером и переводчиком, но и ассистировавший в исследованиях, а также – не стану скрывать – бывший для меня опорой в чуждом окружении.

Мы ехали верхом. Мартовская погода походила то на зимнюю, то на предвесеннюю, грязь на дорогах попеременно замерзала и оттаивала, превращаясь в чудовищную кашу, настоящее болото, куда проваливались колеса экипажей, нагруженных нашим скарбом. Стояла пронизывающая стужа, и фигуры наши напоминали меховые тюки.

В этом диком краю, болотистом и лесистом, человеческие поселения обычно расположены вдали друг от друга, так что капризничать по поводу ночлега не приходилось – мы останавливались в первой попавшейся смердящей усадебке, а однажды, когда нас задержал выпавший снег, даже заночевали в корчме! В таких случаях его величество выступал incognito, притворяясь обычным шляхтичем. Во время постоев я потчевал Короля снадобьями, которых вез с собой целую аптечку, случалось пускать на импровизированном ложе кровь, кроме того, я при всяком удобном случае устраивал королевскому телу солевые ванны.

Из всех болезней Короля наиболее зловредным я полагал тот придворный недуг, который его величество вывез якобы из Италии или Франции. Хотя видимых страданий он не доставлял и его легко было скрыть (во всяком случае, поначалу), последствия бывали очень опасны и коварны; говорили, что болезнь может перейти на голову и лишить человека рассудка. Поэтому, едва прибыв ко двору его величества, я принялся настаивать на лечении ртутью, которое должно продолжаться три недели, однако Король все не мог найти время для того, чтобы спокойно воспользоваться этим средством, во время путешествия же сей способ малоэффективен. Из прочих королевских хворей меня беспокоила подагра, хотя ее приступы было нетрудно предотвратить, ибо этот недуг являлся следствием неумеренности в еде и выпивке. С ним можно бороться при помощи поста, но в путешествии поститься трудно. Так что пользы от меня Его Королевскому Величеству было мало.

Король направлялся во Львов, а по пути встречался с местными вельможами, договариваясь с ними о поддержке и напоминая, что они являются его подданными, ибо преданность этой шляхты весьма сомнительна – она всегда печется о собственной выгоде, а не о благополучии Речи Посполитой. Нас, казалось бы, принимали достойно, потчевали щедро и с большой роскошью, но порой я чувствовал, что кое-кто здесь воспринимает Короля как просителя. И то сказать, что это за королевство, где правителя выбирают при помощи голосования! Где это видано?!

Война – явление страшное, адское, даже если бои как таковые не касаются человеческих поселений, она все же распространяется повсеместно, проникает под самую бедную стреху – голодом, болезнью, всеобщим страхом. Сердца грубеют, становятся равнодушными. Меняется сам способ мышления – каждый думает только о себе и о том, как выжить. Многие при этом ожесточаются и делаются невосприимчивы к чужому страданию. Сколько же я за это путешествие с севера во Львов насмотрелся на творимое людьми зло, сколько видел насилия, зверства, неслыханного варварства. Целые деревни сожжены, поля превращены в пустоши, повсюду торчат виселицы, словно только этому призвано служить искусство столяра – изготовлению орудий убийства и преступления. Непогребенные человеческие тела растаскивают волки с лисами. В цене лишь огонь да меч. Все это я предпочел бы забыть, но и теперь, когда я вернулся на родину и пишу сии строки, перед глазами у меня встают картины, которые невозможно отогнать.

Вести до нас доходили все более удручающие, а февральское поражение региментария Чарнецкого в битве со шведами под Голембом так подействовало на здоровье Его Величества, что в конце концов нам пришлось остановиться на два дня, чтобы Король мог в покое восстановить нервные силы, принимая эгерскую воду и травяные отвары. Казалось, королевское тело отражает все недуги Речи Посполитой, словно связанное с ней таинственным родством. После той проигранной битвы, еще прежде, чем было доставлено письмо с известием, Короля поразил приступ подагры, сопровождавшийся лихорадкой и такой ужасной болью, что мы едва сумели ее обуздать.

Примерно в двух днях пути до Луцка, когда мы миновали сожженный несколько лет назад татарами Любешов и ехали через густые влажные леса, я осознал, что нет на земле более ужасного края, и стал сожалеть, что согласился предпринять сие путешествие. Ибо меня терзало глубокое предчувствие, что домой я не вернусь и что перед этими неизбывными болотами, этим влажным лесом, низким небом, лужами, затянутыми тонким льдом и напоминавшими раны поверженного великана, все мы – неважно, одетые бедно или богато, короли, вельможи, солдаты или крестьяне, все – ничто. Мы видели обглоданные пламенем стены костела, где дикари-татары заперли и сожгли живьем жителей деревни, леса виселиц и черные пепелища с обугленными телами людей и животных. Лишь тогда я вполне постиг королевский замысел – отправиться во Львов и в эту страшную пору, когда внешние силы разрывают Речь Посполитую на части, вверить страну опеке наиболее почитаемой и прославляемой здесь Марии, Богоматери, умоляя ее тем самым о заступничестве перед богом. Поначалу я удивлялся этой сосредоточенности на богоматери. Мне не раз казалось, будто местные жители почитают некую языческую богиню и – да не прозвучат мои слова богохульством – сам бог и сын его покорно следуют вслед за Марией в ее свите. Здесь каждая часовня возведена во славу Марии, так что к ее изображениям я привык настолько, что и сам начал обращать к ней молитвы в злое вечернее время, когда, озябшие и голодные, мы располагались на ночлег, уповая в глубине души, что она правит этим краем, тогда как у нас властвует Иисус Христос. Ничего другого не оставалось, кроме как полностью довериться высшим силам.

В тот день, когда у Короля случился приступ подагры, мы остановились в имении пана Гайдамовича, луцкого подкомория. Это была деревянная усадьба, выстроенная на сухом островке среди болот, окруженная халупами дровосеков, немногочисленных крестьян и службы. Его Величество не вечерял, сразу же лег, но сон не шел, так что мне пришлось наслать его при помощи своих микстур.

Утро было настолько ясным, что вскоре после рассвета несколько вооруженных солдат из королевской свиты, желая чем-то заняться в ожидании отправления в дальнейший путь, углубились в чащу – якобы в погоне за дичью – и исчезли из виду. Мы ожидали увидеть нежную серну или фазанов, но наши охотники явились с добычей редкостной, заставившей всех нас без исключения утратить дар речи – включая заспанного Короля, который моментально пришел в себя.

Это были два ребенка, мелких и худых, бедно одетых, даже хуже, чем бедно, – в какую-то грубую холстину, рваную и грязную. Волосы у них свалялись, что привлекло мое пристальное внимание, ибо передо мной был великолепный образец plica polonica. Детей связали наподобие серн и приторочили к седлам – я опасался, не повредило ли это им и не переломали ли солдаты тонкие детские косточки. Солдаты, однако, твердили, что иначе поступить было никак нельзя, так как дети кусались и лягались.

Пока Его Величество заканчивал завтрак, после которого предполагал также выпить травяной отвар, что позволяло надеяться на улучшение его настроения, я вышел к этим детям и, приказав сперва обмыть им лица, рассмотрел вблизи, следя при этом, чтобы они меня не укусили. Если судить по росту, я бы сказал, что им около четырех и шести лет, однако, поглядев на зубы, пришел к выводу, что они старше, просто мелкие. Девочка была крупнее и сильнее, мальчик же хиленький, худосочный, хотя бойкий и подвижный. Но более всего изумила меня их кожа. Она имела странный оттенок, какого я никогда прежде не видел – то ли молодого горошка, то ли итальянских оливок. Волосы же, которые свалявшимися прядями свисали детям на лицо, были светлыми, но словно бы покрыты зеленым налетом, наподобие замшелых камней. Молодой Рычивольский сказал мне, что Зеленые дети, как мы их немедленно нарекли, – вероятно, жертвы войны, которых природа выкормила в лесу, как это порой случается, взять хотя бы историю о Ромуле и Реме. Область проявления природных сил огромна и значительно превосходит по размерам скромную человеческую делянку.

Король однажды спросил меня – мы тогда ехали через степь, из Могилева, на горизонте еще дымились подожженные деревни, на которые быстро наступал лес, – что такое природа. Согласно своему убеждению я ответил, что природа есть все, что нас окружает, исключая человеческое, то есть нас самих и творения рук наших. Король поморгал, словно стремясь убедиться в этом собственными глазами – что́ уж он увидел, того не ведаю, – и промолвил:

– Природа есть великое ничто.

Полагаю, что так видят мир глаза тех, кто вырос при дворе, глаза, привыкшие смотреть на узорчатые венецианские ткани, причудливые орнаменты турецких ковров, искусное чередование плит и мозаику. Когда взгляд их обращается ко всей сложности природы, то видит там лишь хаос и это великое ничто.


В результате каждого пожара природа отбирает то, что взял у нее человек, а также смело прихватывает и самих представителей рода людского, пытаясь вернуть их в естественное состояние. Но глядя на этих детей, можно было усомниться, существует ли в природе какой-то рай – скорее уж ад, такими они были дикими и истощенными. Его Величество необычайно заинтересовался детьми – велел приобщить их к багажу, чтобы отвезти во Львов и там подвергнуть тщательному исследованию, но в конце концов от идеи своей отказался, ибо обстоятельства внезапно изменились. Оказалось, что палец королевской стопы опух так сильно, что Его Величеству не удалось обуть сапог. Боль сильно терзала его – я видел на королевском лице капли пота. Мурашки побежали у меня по спине, когда я услыхал мучительный стон правителя этого большого государства. Об отъезде не могло быть и речи. Я уложил Его Величество у печи и приготовил компрессы, велел также выгнать из покоев всех, кто мог оказаться ненужным свидетелем болезни Короля. Когда выносили этих несчастных детей, схваченных в лесу и связанных, словно ягнят, девочка каким-то непостижимым образом вырвалась из рук слуги и бросилась к больным стопам его величества. Она принялась натирать палец своими свалявшимися волосами. Потрясенный правитель жестом приказал не мешать ей. Спустя мгновение, к изумлению Короля, боль уменьшилась, после чего он велел детей хорошенько накормить и наконец одеть по-человечески, что и было исполнено. Однако когда мы паковали вещи и когда я совершенно невинным образом протянул руку, чтобы погладить мальчика по голове, как поступают с детьми во всех странах, он укусил меня в запястье так сильно, что выступила кровь. Опасаясь какой-нибудь заразы, я направился к близлежащему ручью, чтобы промыть ранку. И там, у воды, неудачно поскользнувшись на болотистом, вязком берегу, рухнул на деревянные мостки, отчего на меня свалилась сложенная рядом поленница. Я ощутил страшную боль в ноге и взвыл как зверь. Подумал, что дела мои плохи, и потерял сознание.

Придя в себя – молодой Рычивольский похлопывал меня по щекам, – я увидал над собой потолок усадебных покоев, а вокруг обеспокоенные лица, в том числе лицо Его Величества – все они были странно вытянуты, колебались, плавали в тумане. Я понял, что у меня лихорадка и что я долгое время оставался без сознания.

– Боже мой, Дэвисон, что ж ты наделал? – склоняясь надо мной, обеспокоенно молвил Его Величество. Тщательно расчесанные кудри походного королевского парика коснулись моей груди, и даже это легкое прикосновение, казалось, причинило мне боль. Но и в такую минуту от моего внимания не укрылось, что лицо Короля прояснилось, капли пота исчезли, и он стоит передо мной в сапогах.

– Пора трогаться в путь, Дэвисон, – с тревогой произнес он.

– Без меня? – простонал я в отчаянии, содрогаясь от боли и ужаса, что останусь здесь один.

– Скоро прибудет лучший львовский лекарь…

Я зарыдал, скорее от отчаяния, чем от физических страданий.

Со слезами простился я с Его Величеством, и королевский кортеж отправился дальше. Без меня! Я остался с молодым Рычивольским, что хотя бы отчасти меня успокоило, нас обоих вверили заботам подкомория Гайдамовича. Вероятно, чтобы нам было веселее, оставили в усадьбе и Зеленых детей – возможно, надеясь как-то отвлечь меня, пока не прибудет спасение.

Оказалось, что перелом у меня двойной, к тому же весьма сложный. В одном месте кость пробила кожу, и требовалось недюжинное мастерство, чтобы привести все это в порядок. Сам я собой заняться не мог, ибо сразу терял сознание, хотя слыхал о таких лекарях, что даже ампутацию себе делали. Прежде чем тронуться, Король выслал вперед гонца с приказом немедленно отправить сюда лучшего львовского лекаря, но, по моим расчетам, тому потребовалось бы не менее двух недель, чтобы до меня добраться. Тем временем кости следовало сложить как можно скорее, так как, порази ногу в этом влажном климате гангрена, мне никогда больше не увидеть французский двор, на жизнь при котором я так сетовал и который теперь, в этот драматический момент, казался мне центром настоящего мира, утраченным раем, прекраснейшим из снов. И никогда больше не увидеть холмов Шотландии…

В течение нескольких дней я принимал средства от боли, те же, которыми пользовал Короля от подагры. Из Львова наконец прибыл гонец, но без лекаря, который был убит, попав по пути в руки татарской банды – их на здешних землях свирепствовало множество. Гонец заверил нас, что вскоре явится другой медик. Он также принес известия об обетах, которые Король, благополучно добравшийся до Львова, торжественно дал в львовском соборе, вверяя Речь Посполитую заботам Богоматери, чтобы хранила страну от шведов, москалей, Хмельницкого и всех тех, кто накинулся на Польшу, точно волки на хромую серну. Я понимал, что забот у Его Величества множество, тем приятнее было, что вместе с посыльным Король прислал мне превосходную водку, несколько бутылок рейнского вина, меховую накидку и французское мыло – которому я особенно обрадовался.

Думаю, что мир состоит из окружностей, описанных вокруг одной точки. И что точка эта, именуемая центром мира, подвижна во времени – некогда ею были Греция, Рим, Иерусалим, а теперь это, вне всяких сомнений, Франция, точнее Париж. Вокруг него можно было бы начертить эти круги при помощи циркуля. Принцип простой: чем ближе к середине, тем более все кажется настоящим и осязаемым – и чем дальше, тем сильнее мир словно бы расползается, подобно истлевшему полотну во влажном климате. И еще – этот центр будто немного приподнят над миром, так что идеи, моды, изобретения стекают с него по склонам. В первую очередь все это впитывается в ближайшие круги, потом, уже слабее, в следующие, а мест наиболее отдаленных достигает лишь малая часть содержания. Я осознал это, лежа в усадьбе подкомория Гайдамовича, затерянной среди болот, вероятно в последнем из гипотетических кругов, вдали от центра мира, одинокий, словно изгнанник Овидий в Томи. И в горячке мне виделось, что, подобно Данте в его «Божественной комедии», я мог бы написать большой труд о кругах, но не на том свете, а на этом, о кругах Европы, каждый из которых борется со своим грехом и свое несет наказание. Это была бы поистине великая комедия тайных игр, нарушаемых союзов, комедия, в которой роли меняются прямо по ходу спектакля и до конца не известно, qui pro quo[8]. Повесть о мании величия одних, о равнодушии и самовлюбленности других, об отваге и жертвенности немногих, хотя, возможно, и более многочисленных, нежели нам представляется. Героев, действующих на этой сцене, именуемой Европой, объединяла бы вовсе не религия, как некоторые полагают, – ведь религия скорее разделяет, с чем трудно поспорить, если вспомнить количество убитых по религиозным причинам, взять хотя бы нынешние войны. Их связывало бы в этой комедии нечто иное – ибо финал должен быть счастливым и благополучным – вера в здравый рассудок и разум этого великого творения божия. Бог даровал нам чувства и разум, чтобы исследовать с их помощью мир и знания свои приумножать. Европа там, где царит разум.

Такие мысли клубились в моей голове в моменты прояснения сознания. Однако в последующие дни меня большей частью терзала лихорадка, а поскольку львовский лекарь все не появлялся, хозяева, по договоренности с юным Рычивольским, взявшим на себя заботу обо мне, послали на болота за какой-то бабкой. Та, немая, явилась вместе со своим помощником и, предварительно влив в меня бутылку водки, вправила ногу и сложила сломанные кости. Все это взволнованно рассказал мне впоследствии мой молодой друг, так как сам я ничего не помнил.

Когда после этой процедуры я пришел в себя, солнце стояло уже высоко. Вскоре наступила Пасха. В Гайдамовичи приехал ксендз, чтобы отслужить в усадебной часовне праздничную службу, заодно он крестил Зеленых детей, о чем с волнением поведал мне мой друг, добавив, что в усадьбе болтают, будто причиной несчастья явилось заклятье, брошенное на меня этими существами. В такие бредни я не верил и повторять их запретил.

Как-то вечером Рычивольский привел ко мне эту девочку, она была уже чистой и опрятно одетой, к тому же вела себя совершенно спокойно. Рычивольский, с моего согласия, велел ей потереть свалявшимися прядями мою больную ногу, точно так же, как ранее королевский палец. Я зашипел от боли, которую причиняло даже легкое прикосновение волос, но мужественно все выдержал, и постепенно боль стала ослабевать и отек будто бы уменьшился. Девочка повторила эту процедуру трижды.

Через несколько дней, когда стало по-весеннему тепло, я попытался встать. Костыли, которые для меня выстругали, были очень удобными, так что я дошел до крыльца, где провел всю вторую половину дня, стосковавшись по свету и свежему воздуху. Я наблюдал за суетой в жалком хозяйстве подкомория. Усадьба была, правда, богатая и большая, но конюшни и хлева, казалось, происходили из весьма отдаленного круга цивилизации. С печалью я осознал, что застрял здесь надолго и, дабы выдержать это изгнание, должен найти себе какое-нибудь занятие, ибо только таким образом сумею не впасть в меланхолию в сем влажном болотистом краю и сохранить надежду на то, что милосердный бог рано или поздно позволит мне вернуться во Францию.

Рычивольский приводил ко мне этих диких детей, которых Гайдамовичи приютили, не зная, как с ними поступить в сей глуши, да еще во время войны, а также предполагая, что его королевское величество может рано или поздно поинтересоваться их судьбой. Детей держали запертыми на ключ в сарае, где хранилось множество вещей – как нужных, так и ненужных. Поскольку он был сколочен из плохо пригнанных досок, дети сквозь щели могли наблюдать за происходящим. Оправлялись они возле дома, присев на корточки, ели руками, с жадностью, однако мяса не признавали и выплевывали. Также не признавали они кроватей и мисок с водой. Испугавшись чего-либо, бросались на землю и, встав на четвереньки, норовили укусить, а когда их ругали, сворачивались в клубок и надолго замирали. Между собой объяснялись какими-то хриплыми звуками, а едва выглядывало солнце, сбрасывали с себя одежду и подставляли тело солнечному теплу.

Молодой Рычивольский счел, что дети развлекут и займут меня, ибо, будучи ученым, я захочу изучить их и описать, а это поможет отвлечь мысли от сломанной ноги.

Он был прав. Мне казалось, что эти маленькие странные существа испытывают своего рода угрызения совести, глядя на мою забинтованную после укуса руку и обездвиженную в лубке ногу. Со временем девочка стала мне доверять и однажды позволила более подробно себя осмотреть. Мы сидели у нагретой солнцем стены сарая. Природа ожила; неизбывный запах сырости стал менее ощутим. Я осторожно повернул лицо девочки к свету и взял в руки несколько прядей ее волос – они казались теплыми, словно бы шерстяными, понюхав их, я обнаружил, что они пахнут мхом; казалось, в них вросли какие-то лишайники. Кожа девочки, когда я рассмотрел ее вблизи, оказалась вся покрыта маленькими темно-зелеными точечками, которые я прежде, не имея возможности разглядеть внимательно, принимал за грязь. Нас с Рычивольским это очень удивило – мы решили, что в девочке есть нечто растительное. Мы предположили, что она потому раздевается и подставляет тело солнцу, что, подобно всякому растению, нуждается в солнечном свете, которым питается через кожу, а помимо него практически не нуждается в пище, довольствуясь хлебными крошками. Ее, впрочем, нарекли по-польски Середкой – словом, выговорить которое мне было трудно, но звучало которое красиво. Означает оно хлебный мякиш, так что его можно также отнести к тому, кто такой мякиш выедает из куска хлеба, оставляя корочку нетронутой.

Рычивольский, все более увлекавшийся Зелеными детьми, сказал мне, что слышал, как девочка поет. Правда, как следовало из его рассказа, это скорее походило на мурлыканье, однако свидетельствовало о том, что горло у детей нормальное, а отсутствие речи объясняется иными причинами. Я также определил, что по строению тела они ничем не отличаются от обычных детей.

– А может, мы каких-то эльфов польских поймали? – пошутил я однажды.

Молодой Рычивольский возмутился, что я принимаю его за дикаря: он, мол, в такие байки не верит.

Мнения обитателей усадьбы относительно того, как следует поступать с plica polonica, то есть колтуном, расходились. А этот к тому же был зеленым! Многие считали, что колтун есть проявление внутренней болезни, которую это образование вытягивает наружу. Если его отрезать, болезнь вернется в тело и убьет человека. Другие же, в том числе подкоморий Гайдамович, полагавший себя человеком светским, утверждали, что колтун следует срезать, поскольку он является источником вшей и прочей живности.

Однажды подкоморий даже велел принести ножницы для стрижки овец и избавиться от этих зеленоватых прядей. Мальчик в ужасе спрятался за сестру (я так думаю, что это была его сестра), но девочка повела себя смело и даже дерзко – вышла вперед, устремила на подкомория взгляд и не отводила его, пока Гайдамович не смешался. При этом горло ее издавало урчание, словно у дикого зверя, а губы раздвинулись, обнажив кончики зубов. Во взгляде девочки была какая-то инакость, словно она не знала наших порядков и смотрела на нас так, как смотрят животные – немного насквозь. С другой стороны, была в этом также неожиданная уверенность в себе, взрослая, так что на мгновение я увидел в ней не ребенка, а старуху-карлика. У всех у нас мурашки пробежали по спине, а подкоморий велел отказаться от идеи постричь детей.

К сожалению, как-то ночью, вскоре после крестин в деревянном, похожем на курятник костеле, мальчик заболел и, к нашему большому удивлению и ужасу, скоропостижно умер, что вся прислуга сочла свидетельством его дьявольского происхождения – кого же, как не черта, могла убить святая вода?! А что не сразу – что ж, зло боролось за свои права… Summa summarum[9] решили, что в судьбу Зеленых детей вмешались высшие силы.

Как раз в тот день болота вокруг усадьбы огласились странными звуками, издаваемыми то ли птицами, то ли лягушками и напоминавшими траурный оркестр. Маленькое детское тело обмыли, одели и положили на погребальные носилки. Вокруг расставили свечи. Мне как лекарю позволили по этому случаю еще раз осмотреть тело, и сердце у меня на мгновение сжалось при виде малыша. Лишь тогда, увидев обнаженным, я воспринял его как ребенка, а не какую-то диковинку, и подумал также, что, подобно всякому живому существу, это дитя, несомненно, имело мать и отца – где они теперь? Скучают ли, беспокоятся ли?

Быстро справившись с этими эмоциями, недостойными ученого медика, и внимательно осмотрев мальчика, я пришел к выводу, что ребенку, вероятно, повредило слишком раннее купание в ледяном ручье, оттого настигла его смерть. Я также пришел к выводу, что в нем нет ничего необычного, кроме цвета кожи, который приписал долгому пребыванию в лесу, среди сил природы. Видимо, кожа приспособилась к окружающей среде, ведь крылья некоторых птиц напоминают кору деревьев, а кузнечики – траву. Природа знает множество подобных соответствий. Кроме того, она устроена таким образом, что для каждого недуга существует натуральное снадобье. Об этом писал человек, являющийся для меня примером, великий Парацельс, и теперь я то же самое твердил юному Рычивольскому.

В первую же ночь тело мальчика пропало. Оказалось, что дежурившие подле него женщины, одурманенные дымом кадила, ушли после полуночи спать, а поднявшись на рассвете, обнаружили, что тело бесследно исчезло. Нас разбудили, повсюду зажгли свет, ужас и трепет обуяли всех. Слуги моментально разнесли слухи, будто маленький зеленый черт, использовав магию, лишь притворился мертвым, а когда вокруг носилок никого не было, ожил и вернулся к своим, в лес. Кто-то предположил, что он может отомстить за пленение, поэтому все бросились запирать двери на засов, усадьбу охватила паника, словно нам грозил набег татар. Середку, на удивление безучастную, в разорванной и грязной одежде, что наводило на некоторые подозрения, посадили под замок. Мы с молодым Рычивольским тщательно все осмотрели: в самой комнате на полу осталось несколько полос, словно кто-то тащил тело, а снаружи паника сделала свое дело и ничего разобрать было уже невозможно – следы затоптали. Похороны отменили, носилки убрали, а свечи спрятали в сундуки – до следующей оказии. Пусть бы только она не наступила слишком быстро! Несколько дней, как я уже говорил, мы жили в усадьбе, словно на осадном положении, но на этот раз не турок или москаль стали причиной охватившего нас страха – сей страх был каким-то диковинным, лиственно-зеленоватым, от него исходила вонь болот и лишайников. Страх липкий, бессловесный, путавший мысли и направлявший их к папоротникам, топким болотам. Насекомые, казалось, наблюдали за нами, а таинственные лесные звуки напоминали перекличку и плач. И все, слуги и господа, собирались в главной комнате, которую тут называли «светлица», где без аппетита ели скромный ужин и пили водку, но не веселья ради, а от тревоги и беспокойства.


Окрестные леса со все большей силой источали весну, которая изливалась на болота, так что вскоре те стали желтыми от цветов на толстых стеблях, водяных лилий невиданных форм и расцветок, а также от плавающих растений с большими листьями, названия которых я не знал, отчего, будучи ботаником, испытывал стыд. Молодой Рычивольский изо всех сил старался меня развлечь, но что можно придумать в этих обстоятельствах? Книг здесь у нас не было, а небольшой запас бумаги и чернил позволял разве что делать наброски растений. Все чаще мой взгляд обращался к той девочке, Середке, которая теперь, оставшись без брата, потянулась к нам. Особенно она привязалась к молодому Рычивольскому, за которым ходила неотступно – я даже заподозрил, что неверно оценил ее возраст. Попытался разглядеть в ней какие-то признаки ранней женственности, но тело было детским, худым, без каких бы то ни было округлостей. Хотя Гайдамовичи дали ей красивую одежду и сапожки, она, едва выйдя из дому, осторожно все снимала и аккуратно складывала у стены сарая. Вскоре мы начали учить Середку говорить и писать. Я рисовал и показывал ей животных, надеясь, что девочка подаст голос. Она смотрела внимательно, но у меня было ощущение, что взгляд ее скользит по поверхности бумаги, не проникая в суть. Взяв в руку уголек, девочка могла нарисовать кружок, но это ей быстро наскучило.

Здесь следует сказать несколько слов о молодом Рычивольском. Его звали Феликс, и имя очень ему подходило, ибо это был человек, ощущавший себя счастливым в любой ситуации, неизменно находившийся в хорошем настроении, исполненный, несмотря на все злоключения, добрых намерений. А злоключения были таковы: всю его семью вырезали москали – отцу распороли живот, а сестру и мать жестоко изнасиловали. Не знаю, как ему удалось сохранить рассудок, а ведь он ни разу не уронил ни слезинки, ни разу не впал в меланхолию. Он уже многому от меня научился, не напрасны оказались старания Его Величества, чтобы рядом с юношей находился хороший – если подобает так выразиться о себе – учитель. Этот светловолосый, голубоглазый человек, худощавый, некрупный, проворный, имел все шансы сделать большую карьеру, если бы не последующие события, которые мне предстоит описать. Именно молодой Рычивольский еще более меня – не способного выйти за пределы двора, отяжелевшего от польской кухни – интересовался феноменом plica polonica, который здесь, в Гайдамовичах, был неразрывно связан с Середкой.


Летом, в июльскую жару, мы узнали из писем, что Варшаву отбили от шведов, и я уже надеялся, что все вернется на круги своя, а я поправлюсь достаточно, чтобы присоединиться к Его Королевскому Величеству и заняться его подагрой. Пока о подорванном здоровье Короля заботился другой лекарь, что наполняло меня тревогой. Лечение ртутью, которое я хотел применить, было еще мало распространено. Искусство врачевания в Польше не слишком развито, доктора не ведают о последних открытиях в области анатомии и аптекарских наук, уповают на какие-то древние методы, скорее из области народной мудрости, нежели являющиеся плодом тщательных изысканий. Но я бы поступился честностью, утаив убеждение, что даже при великолепнейшем дворе Людовика мало кто из медиков не является de facto[10] шарлатаном, ссылающимся на мнимые изобретения и исследования.

К сожалению, нога моя срасталась плохо, и я все еще не мог на нее наступить. Приходила та бабка – шептуха, как ее тут называли, – и натирала ослабевшие мышцы какой-то вонючей коричневой жидкостью. В это время мы получили печальную весть, что шведы снова заняли Варшаву и грабят ее немилосердно. Меня посещали мысли о милости судьбы, о том, что не случайно я оказался оставлен выздоравливать здесь, среди этих болот, что бог предназначил мне эту участь, дабы спрятать в безопасном месте от насилия, войны и человеческого безумия.

Примерно через две недели после святого Христофора, праздника, который здесь, на болотах, отмечался весьма торжественно – что понятно, поскольку этот святой перенес маленького Иисуса через воду на сухую землю, – мы впервые услышали голос Середки. Сначала она обратилась к молодому Рычивольскому, а когда тот, изумленный, спросил ее, почему она до той поры молчала, ответила, что никто ее ни о чем не спрашивал, что, в общем, было правдой, поскольку мы сразу решили, что она не умеет говорить. Я очень жалел, что плохо владею польским, ибо немедленно расспросил бы Середку о множестве вещей, но и Рычивольский понимал ее с трудом, так как она изъяснялась на каком-то местном русинском диалекте… Девочка произносила отдельные слова или короткие фразы и останавливала на нас взгляд, словно проверяя их силу или требуя от нас подтверждения. Голос у нее был словно бы чужой – низкий, точно мужской, никак не голос маленькой девочки. Когда, указывая на предмет пальцем, она говорила: «дерево», «небо», «вода», мне становилось не по себе, ибо это звучало так, будто слова, означающие сии простые элементы, имели потустороннее происхождение.

Лето было в разгаре, так что болота высохли, но никто этому особенно не радовался, поскольку это обстоятельство делало их проезжими для всех, так что Гайдамовичам постоянно угрожали набеги распоясавшихся вследствие непрестанно ведущихся войн бандитов и разбойников – в такое время трудно разобраться, кто с кем заодно и чью сторону держит. Однажды на нас напали москали; Гайдамовичу пришлось с ними договариваться и дать отступные. В другой раз мы отразили нападение шайки мародеров. Молодой Рычивольский взялся за оружие и застрелил нескольких головорезов, что все сочли большим героизмом.

В каждом пришельце я ожидал увидеть королевского посланца, мечтая, чтобы Его Величество забрал меня к себе, но ничего подобного не происходило, поскольку война продолжалась, и Король мужественно двигался вслед за своей армией, вероятно, позабыв о своем иноземном лекаре. Я бы присоединился к нему, не дожидаясь вызова, однако не мог самостоятельно даже взобраться на лошадь. Погруженный в эти печальные мысли, я наблюдал со своей скамеечки, как вокруг Середки собирались с каждым днем все более многочисленные молоденькие служанки из усадьбы, крестьянские дети, а порой и хозяйский сын и дочери Гайдамовича – и все слушали ее болтовню.

– О чем же они там совещаются? Что говорят? – расспрашивал я Рычивольского, который поначалу подслушивал, а затем стал уже открыто подсаживаться к этой странной компании. А потом, укладывая меня спать и втирая небольшими руками в заживающие раны вонючую мазь от шептухи, чье снадобье оказалось весьма действенным, все мне пересказывал.

– Она говорит, что в лесу, далеко за болотами, есть край, где луна светит так же ярко, как солнце, более тусклое, чем наше. – Пальцы Рычивольского осторожно касались моей бедной кожи, слегка массировали бедро для улучшения кровообращения. – В краю этом люди живут на деревьях, а спят в дуплах. На протяжении лунного дня они забираются на самые верхушки деревьев и там подставляют обнаженные тела луне, отчего их кожа зеленеет. Благодаря этому свету они не нуждаются в обильной пище и довольствуются лесными ягодами, грибами и орехами. А поскольку им не приходится обрабатывать землю и строить жилье, любая работа выполняется ради удовольствия. Там нет ни правителей, ни хозяев, нет крестьян и священников. Когда им нужно что-то предпринять, они собираются на одном дереве и совещаются, а затем поступают так, как порешили. Если кто-то уклоняется, его оставляют в покое – потом сам вернется. Если кто-то кому-то нравится, то остается с ним на некоторое время, а когда чувство иссякает, уходит к другому. От этого рождаются дети. Когда появляется на свет ребенок, все становятся ему родителями и все охотно нянчат. Порой, если забраться на самое высокое дерево, они могут увидеть маячащий вдали наш мир, дым сожженных деревень, почувствовать смрад сожженных тел. Тогда они побыстрее прячутся обратно в листву, ибо не желают отравлять глаза подобными картинами, а нос – подобными запахами. Яркость нашего мира их отвращает и отталкивает. Они полагают его своего рода миражом, так как ни татары, ни москали до них не добрались. Считают, что мы ненастоящие, что-то вроде дурного сна.

Как-то Рычивольский спросил Середку, верят ли они в бога.

– А что такое бог? – ответила она вопросом на вопрос.

Это всем показалось странным, но, кажется, также и привлекательным: жизнь без сознания существования бога была бы проще, не пришлось бы задаваться этими мучительными вопросами: отчего бог допускает столь чудовищные страдания всего сущего, если он добр, милосерден и всемогущ?

Однажды я велел спросить, как этот зеленый народ проводит зиму. Ответ Рычивольский принес в тот же вечер и, терзая мое злосчастное бедро, рассказывал, что зиму они вообще не замечают, ибо как только наступают первые холода, собираются в самом большом дупле самого большого дерева и там, прижавшись друг к другу словно мыши, погружаются в сон. Постепенно их тело покрывается густым мехом, защищающим от холода, а вход в дупло зарастает большими грибами, так что и снаружи они становятся невидимы. Сны у них общие, то есть если кому-то что-то снится, то другой словно бы видит это в своей голове. Поэтому они никогда не скучают. Зимой они очень тощают, поэтому, когда становится тепло и восходит первая весенняя луна, все забираются на верхушки деревьев и там целыми лунными днями подставляют лунному свету свои бледные тела, пока те не приобретут здоровый зеленый цвет. Кроме того, они умеют находить общий язык с животными, а поскольку не едят мяса и не охотятся, те дружат с ними и оказывают помощь. Кажется, даже рассказывают им свои звериные истории, что позволяет этим людям стать мудрее и лучше познать природу.

Все это показалось мне народными байками, я даже задумывался, уж не сочиняет ли эти истории сам Рычивольский, так что однажды при помощи слуги прокрался туда, чтобы подслушать Середку. Должен признать, что девочка говорила вполне бегло и смело, и все слушали ее в молчании, однако не приукрашивал ли Рычивольский каким-либо образом ее рассказы, я определить не смог. Однажды я велел спросить ее о смерти. Рычивольский принес мне следующий ответ:

– Они считают себя плодами. Человек есть плод, утверждают они, и его должны съесть животные. Поэтому своих умерших они привязывают к веткам деревьев и ждут, пока тело растерзают птицы и лесное зверье.

В середине августа, когда болота высохли еще больше, а дороги стали твердыми, появился наконец в Гайдамовичах столь долго мною ожидаемый посланец Короля. Он прибыл с удобной повозкой, несколькими вооруженными солдатами, а также письмами и подарками для меня: новой одеждой и благородными напитками. Эта королевская щедрость так меня растрогала, что я не смог сдержать слез. Радость моя была велика, ибо через несколько дней нам предстояло отправиться обратно в большой мир. Хромая и подпрыгивая, я то и дело целовал Рычивольского, наскучив этой усадьбой, спрятанной в лесах и болотах, этой гниющей листвой, этими мухами, пауками, комарами, лягушками, жуками всех мастей, вездесущей сыростью, запахом ила, густым дурманящим ароматом зелени. Все это мне уже претило. Труд о plica polonica я, в сущности, завершил и полагал, что в значительной степени развенчал мифы, связанные с этим явлением. Я также описал несколько местных растений. Чего же еще желать?

Молодой Рычивольский, однако, в отличие от меня, не радовался приближающемуся отъезду. Он вел себя беспокойно, куда-то исчезал, а вечерами только сообщал мне, что идет под липу поговорить, утверждая при этом, что ведет собственные исследования. Мне бы следовало догадаться, но я был так ошеломлен близостью отъезда, что ничего не заподозрил.

Полнолуние выпало на первые дни сентября, а я в полнолуние всегда плохо сплю. Луна поднялась над лесами и болотами, такая огромная, что могла наводить ужас. Это была одна из последних ночей перед отъездом – хотя я до этого целый день паковал свои гербарии и ощущал усталость, но уснуть не мог и ворочался с боку на бок. Мне казалось, что где-то в глубине дома я слышу какие-то шепоты, топот маленьких ног, шорох, подозрительное звяканье дверных засовов. Я думал, что мне это чудится, но утром оказалось – ничуть. Все дети и вся молодежь исчезли из усадьбы бесследно, в том числе дети подкомория, четыре девочки и мальчик – общим счетом тридцать четыре человека, все потомство местных жителей; остались только грудные младенцы… Исчез также милый Рычивольский, которого я уже видел при себе на французском дворе.

Это был страшный день для Гайдамовичей, женский плач возносился к небесам. Мысль, будто это дело татар, которые, как известно, детей берут в ясир, быстро отбросили – слишком тихо все произошло. Заподозрили происки нечистой силы. В полдень мужчины, наточив у кого что было – косы, серпы, мечи, многократно осенив себя крестным знамением, стройными рядами отправились на поиски пропавших. Однако ничего не нашли. Под вечер в лесу близ усадьбы, высоко на дереве юноши обнаружили детское тело; люди подняли страшный крик, догадавшись по савану, что это тот Зеленый мальчик, умерший весной. От него уже мало что осталось, птицы сделали свое дело.

Селение утратило все, что было свежим и юным, – утратило свое будущее. Лес стеной стоял вокруг Гайдамовичей, словно армия самого мощного королевства на земле и словно теперь именно его герольды оглашали отступление. Куда? В последний, бесконечно великий круг мира, вне сени листвы, вне пятна света, в вечную тень.

Я ожидал возвращения молодого Рычивольского еще три дня, наконец оставил ему записку: «Если вернешься, приезжай ко мне, где бы я ни был». К этому моменту все мы в Гайдамовичах поняли, что молодежь уже не вернется, что она ушла в лунный мир. Когда королевский экипаж тронулся, я плакал, но не из-за докучавшей мне боли в ноге, а от какого-то глубокого волнения. Итак, я покидал последний круг мира, его отвратительные сырые рубежи, его никем не запечатленную боль, его размытые неясные горизонты, за которыми существует лишь Великое Ничто. И снова направлялся в центр, туда, где все моментально приобретает смысл и слагается в гармоничное целое. Сегодня записываю то, что там, на рубежах, увидел, правдиво, так, как оно было, ничего не прибавляя, ничего не убавляя; и рассчитываю, что Читатель поможет мне понять, что́ там тогда произошло и что мне понять трудно, ибо периферия мира всегда оставляет на нас печать загадочного бессилия.

Банки с домашними заготовками

Когда она умерла, он устроил ей приличные похороны. Пришли все ее подруги, уродливые пожилые женщины в беретах, в пахнущих нафталином шубах с нутриевыми воротниками, из которых их головы торчали большими бледными шишками. Когда гроб на мокрых от дождя веревках съехал вниз, они принялись сдержанно всхлипывать, а потом, разбившись на группки, под куполами складных зонтиков самых неправдоподобных расцветок двинулись к автобусным остановкам.

В тот же вечер он открыл сервант, где она держала документы, и стал искать… сам не зная, что именно. Деньги. Акции. Облигации. Какой-нибудь полис «Спокойная старость», из тех, которые постоянно рекламируют по телевизору под аккомпанемент осенних сцен, полных палой листвы.

Он обнаружил лишь старые сберкнижки шестидесятых и семидесятых годов, а также партийное удостоверение отца, который благополучно умер в восемьдесят первом году, в полной уверенности, что коммунизм является порядком метафизическим и вечным. Там также лежали его детсадовские рисунки, старательно сложенные в картонную папку на резинке. Это его тронуло. Он бы никогда не подумал, что она может хранить его рисунки. Еще там хранились ее тетрадки, заполненные рецептами пикулей, маринадов и варенья. Каждый начинался с новой страницы, название было украшено робкими завитушками – кухонным воплощением эстетических потребностей. «Пикули с горчицей», «Маринованная тыква à la Диана», «Авиньонский салат», «Боровики по-креольски». Порой встречалось что-нибудь более экстравагантное: например, «Желе из яблочной шкурки» или «Аир в сахаре».

Это надоумило его спуститься в подвал. Он не был там уже много лет. Но она, его мать, любила там бывать, что его почему-то никогда не удивляло. Когда ей казалось, что он слишком громко включает телевизор во время трансляции матча, когда все более жалобные сетования не давали результата, он слышал звяканье ключей, затем звук захлопнувшейся двери, и мать исчезала на долгие благословенные часы. Тогда он мог уже беспрепятственно предаваться любимому занятию: опорожнению бесконечных банок пива и созерцанию двух групп мужчин, одетых в цветные майки и перемещающихся в погоне за мячом с одной половины стадиона на другую.

Порядок в подвале царил феноменальный. Здесь лежал маленький вытертый коврик – о да, знакомый с детства – и стояло плюшевое кресло; на нем он увидел аккуратно сложенный вязаный плед. Обнаружились здесь также торшер со столиком и несколько зачитанных до дыр книг. Однако головокружительное впечатление произвели на него полки, заставленные поблескивающими банками с домашними заготовками. На каждой была самоклеющаяся этикетка, названия, как он заметил, повторяли те, что он прочитал в тетрадях с рецептами: «Корнишоны в маринаде от пани Стаси, 1999», «Перец на закуску, 2003», «Смалец от пани Зоси». Некоторые звучали таинственно, например «Фасоль спаржевая аппертизованная» – он никак не мог вспомнить, что значит «аппертизация». Вид плотно уложенных в банку бледных грибов, разноцветных овощей и кровавых перчиков возродил в нем желание жить. Он бегло осмотрел полки, но не нашел спрятанных за рядами банок ценных бумаг или денег. Похоже, мать ничего ему не оставила.

Он расширил свое жизненное пространство за счет ее комнаты – здесь он теперь бросал грязные шмотки и складывал ящики с пивом. Время от времени приносил себе снизу коробку домашних заготовок, отработанным движением открывал одну банку за другой и вилкой выгребал содержимое. Под пиво орешки, соленая соломка с маринованным перцем или маленькими нежными, словно новорожденные младенцы, корнишонами шли отлично. Он сидел перед телевизором, созерцая свою новую жизненную ситуацию, обретенную свободу. Ему казалось, что он только что сдал выпускные экзамены, и все впереди; что начинается новая, лучшая жизнь. А ведь он был уже не мальчик, в прошлом году стукнуло пятьдесят, однако чувствовал себя молодо, точь-в-точь вчерашний школьник.

Хотя деньги от последней пенсии покойной матери потихоньку заканчивались, он счел, что время на принятие правильных решений еще есть. Пока он постепенно съест то, что она оставила ему в наследство. Покупать будет разве что хлеб и масло. И, разумеется, пиво. Потом, может, действительно поищет какую-нибудь работу, с чем она приставала к нему на протяжении последних двадцати с лишним лет. Возможно, сходит на биржу труда – для пятидесятилетнего выпускника школы вроде него наверняка что-нибудь найдется. Возможно, он даже наденет светлый костюм, старательно ею отглаженный и висящий в шкафу вместе с голубой рубашкой, и отправится в город. Если только по телевизору не будет трансляции какого-нибудь матча.

Он был свободен. Но ему немного не хватало шороха материнских тапочек, он привык к этому монотонному звуку, как правило, сопровождавшемуся ее тихим голосом: «Да оставил бы ты наконец этот телевизор, пошел бы куда-нибудь, познакомился с девушкой. Ты так и собираешься провести оставшуюся жизнь? Тебе нужна собственная квартира, вдвоем здесь тесно. Люди женятся, детей заводят, в отпуск ездят с палаткой, гостей на гриль приглашают. А ты что? Не стыдно тебе сидеть на шее у старой больной матери? Сначала твой отец, а теперь ты, все вам выстирай, выглади, в магазин сходи. Мне телевизор мешает, я спать не могу, а ты сидишь перед экраном до самого утра. Что ты там смотришь целыми ночами, как тебе не надоест?» Так она сетовала часами, в конце концов он купил себе наушники. Это был неплохой выход: она не слышала телевизор, а он – ее.

Однако теперь сделалось как-то слишком тихо. Ее комнату, прежде идеально прибранную, всю в салфеточках и сервантах, постепенно заполняли груды пустых коробок, банок, грязной одежды, к которым прибавился еще какой-то странный запах – сопревших простыней, штукатурки, тронутой языком плесени, замкнутого пространства, которое, не нарушаемое сквозняком, начинает портиться и бродить. Однажды, роясь в шкафу в поисках чистых полотенец, он обнаружил в глубине очередную батарею домашних заготовок; те стояли, упрятанные под стопки белья, прижавшиеся к моткам шерсти – партизаны, пятая баночная колонна. Он внимательно их осмотрел; от тех, подвальных, они отличались возрастом. Надписи на этикетках немного выцвели, в основном повторялись 1991 и 1992 годы, но попадались и отдельные экземпляры постарше – например, 1983 года, а один даже 1978-го. Он-то и оказался главным источником неприятного запаха. Металлическая крышка проржавела, внутрь проник воздух, одарив взамен окружающее пространство ароматом тлена. Что бы ни находилось когда-то в банке, теперь оно превратилось в коричневую массу. Он с отвращением все выбросил. Надписи на этикетках были одни и те же, вроде «Тыквы в черносмородиновом пюре» или «Черной смородины в тыквенном пюре». Плюс вконец поседевшие корнишоны. Если бы не любезная и услужливая надпись, идентифицировать содержимое многих банок было бы уже никому не под силу. Маринованные грибы превратились в мрачное загадочное желе, джемы – в черную массу, а паштеты свалялись в засушенный комок. Очередные домашние заготовки он отыскал в шкафчике для обуви и под ванной. Таились они и в тумбочке у кровати. Он был потрясен этой коллекцией. Прятала ли она еду от него или делала эти запасы для себя, рассчитывая, что сын в конце концов съедет? А может, оставила их именно ему, предполагая, что уйдет первой, – матери, согласно законам природы, умирают раньше сыновей… Может, хотела этими банками обеспечить его будущее? Он рассматривал очередные заготовки со смесью растроганности и отвращения. И наконец наткнулся на банку (в кухне, под раковиной) с надписью «Шнурки в уксусе, 2004», – это должно было его встревожить. Он смотрел на свернутые в клубок, плавающие в маринаде коричневые веревочки и черные шарики перца. Ему стало не по себе, не более того.


Он вспомнил, как мать поджидала момент, когда он снимет наушники и пойдет в ванную; тогда она поспешно выскальзывала из кухни и преграждала ему путь. «Все птенцы покидают гнезда, таков порядок вещей, родителям полагается отдых. Вся природа живет по этому закону. Так что ж ты меня мучаешь, тебе уже давно пора съехать и устроить свою жизнь», – причитала она. Когда он пытался осторожно ее обойти, хватала его за рукав, голос делался еще выше и еще писклявее: «Я заслужила спокойную старость. Дай мне, наконец, покой, я хочу отдохнуть». Однако он был уже в ванной, поворачивал ключ в замке и предавался своим мыслям. Она снова пыталась его перехватить, когда он возвращался, но гораздо менее уверенно. Потом незаметно растворялась в своей комнате, и там след ее терялся до следующего утра, когда она нарочно принималась греметь кастрюлями, чтобы его разбудить.

Но ведь известно, что матери любят своих детей; на то они и матери – чтобы любить и прощать.

Так что эти шнурки его не обеспокоили, как и губка в томатном соусе, обнаруженная затем в подвале… Банка, впрочем, была честно подписана: «Губка в томатном соусе – 2001». Он открыл, чтобы проверить, совпадает ли содержимое с надписью, и выбросил все в помойное ведро. Эти чудачества он не считал злым умыслом, предусмотрительно адресованным в будущее, ему лично. Попадались ведь и подлинные сокровища. В одной из последних банок на верхней полке в подвале оказалась вкуснейшая ветчина. У него до сих пор слюнки текли при воспоминаниях о свекле со специями, которую он обнаружил в комнате за занавеской. За два дня он проглотил несколько баночек. А на десерт выедал пальцем прямо из банки айвовое варенье.

На матч Польша – Англия он приволок из подвала целую коробку домашних заготовок. Окружил ее батареей пива. Брал из коробки, не глядя, и пожирал, едва обращая внимание на то, что ест. Одна баночка привлекла его внимание, потому что мать сделала на этикетке смешную ошибку: «Грипки маринованные, 2005». Вилкой он извлекал белые нежные шляпки, клал в рот, а те как живые проскальзывали через горло прямо в желудок. Гол, еще один, он и не заметил, как все съел.

Ночью ему пришлось встать в туалет, где он склонился над унитазом, сотрясаемый позывами к рвоте. Ему казалось, что мать стоит рядом и стенает этим своим несносным писклявым голосом, но потом он вспомнил, что она умерла. Его рвало до самого утра, но рвота не принесла облегчения. Из последних сил ему удалось вызвать «Скорую». В больнице хотели сделать пересадку печени, но не нашли донора, так что он, не приходя в сознание, умер спустя несколько дней.


Возникла проблема – некому оказалось забрать тело из морга и устроить похороны. В конце концов на призыв полиции откликнулись и занялись телом материны подруги, эти уродливые пожилые женщины в причудливых беретах. Раскрыв над могилой зонтики абсурдных расцветок, они совершили свои милосердные погребальные обряды.

Швы

Все это началось однажды утром, когда пан Б., выпутавшись из пододеяльника, посеменил, как обычно, в ванную. В последнее время он плохо спал, его ночи рассыпа́лись на мелкие кусочки, точь-в-точь как бусы покойной жены, которые он недавно обнаружил в ящике стола. Взял их в руку, истлевшая нитка порвалась, и поблекшие шарики раскатились по полу. Большую их часть найти не удалось, и с тех пор в бессонные ночи он частенько размышлял, где они ведут свое круглое бездумное существование, в каких комках пыли примостились и какие щели в полу стали им убежищем.

Утром, сидя на унитазе, он увидел, что его носки, оба, имеют по центру шов – аккуратный машинный шов, от пальцев до резинки.

Вроде бы мелочь, но его это заинтриговало. Видимо, он надевал их невнимательно и не заметил этой странности – носки со швом по всей длине, от пальцев через подъем до самой резинки. Поэтому, закончив водные процедуры, он направился прямо к шкафу, в нижнем ящике которого обитали его носки, образовавшие плотный черно-серый ком. Он выудил из него первый попавшийся носок, поднес к глазам и растянул на пальцах. Поскольку попался черный, а в комнате было темновато, ему мало что удалось разглядеть. Пришлось вернуться в спальню за очками, и лишь тогда он обнаружил, что и на этом черном носке имеется такой шов. Теперь он вытаскивал один носок за другим, заодно пытаясь разобрать их по парам – у каждого был шов, от пальцев до резинки. Похоже, что носок немыслим без этого шва, это его неотъемлемая часть, неотделимая от самого понятия носка.

Сперва он испытал злость, трудно сказать, в большей степени на себя или на эти носки. Он не знал носков с таким швом по всей длине. Да, есть поперечный шов на уровне ногтей, но остальная поверхность – гладкая. Гладкая! Он надел этот черный носок на ногу, тот выглядел странно, так что он с отвращением отшвырнул его и начал примерять другие, пока не устал и не почувствовал одышку. Никогда раньше он не замечал у носков такого шва. Как это возможно?

Пан Б. принял решение просто перестать думать о носках; в последнее время он часто так делал: то, что оказывалось ему не по силам, прятал подальше, на чердак своей памяти, говоря себе, что может без этого обойтись. Он приступил к сложному ритуалу заваривания утреннего чая, в который добавлял немного травяного сбора для профилактики простатита. Отвар дважды процеживал через ситечко. Когда все было готово, пан Б. резал хлеб и намазывал два маленьких кусочка маслом. Клубничный джем его собственного изготовления оказался испорченным – сизое око плесени взирало на него из банки провоцирующе и нагло. Так что он удовольствовался хлебом с маслом.

Проблема шва возникала еще несколько раз, но он отнесся к ней как к неизбежному злу – словно это подтекающий кран, оторвавшаяся ручка кухонного шкафчика или сломанная молния на куртке. Преодолевать подобные препятствия стало ему не под силу. Сразу после завтрака он отметил в телепрограмме то, что собирался сегодня посмотреть. Пан Б. старался плотно занять день, оставляя лишь несколько пустых часов для приготовления обеда и похода в магазин. Впрочем, ему почти никогда не удавалось приноровиться к режиму телевизионного распорядка. Он засыпал в кресле, а потом вдруг просыпался, не понимая, который час, и пытаясь при помощи телепрограммы определить, в какую часть дня угодил.


У продавщицы в угловом магазине, куда он обычно ходил, было прозвище Начальница. Крупная, солидная женщина с очень светлой кожей и ярко подведенными ниточками бровей. Он уже укладывал хлеб и банку паштета в сумку, когда что-то его толкнуло и он, будто бы невзначай, попросил носки.

– Возьмите несдавливающие, – сказала Начальница и подала ему пару коричневых носков в аккуратной упаковке.

Пан Б. начал неуклюже вертеть их в руках, пытаясь что-то разглядеть сквозь целлофан. Начальница взяла у него пакетик и ловко извлекла оттуда носки. Растянула один на ухоженной ладони с красивыми накладными ногтями и поднесла к глазам пана Б.

– Смотрите, они вообще без резинки, не сдавливают ногу и не нарушают кровообращение. В вашем возрасте… – начала она, но осеклась, видимо, решив, что о возрасте говорить не следует.

Пан Б. склонился к руке Начальницы, словно собираясь ее поцеловать.

По центру носка проходил шов.

– А без шва нет? – спросил он словно бы между прочим, оплачивая покупки.

– Как это – без шва? – спросила удивленная продавщица.

– Ну таких, совсем гладких?

– Ну что вы! Это же невозможно. Как, по-вашему, носок будет держаться?

Так что он твердо решил оставить эту проблему в покое. Человек стареет, многое ускользает от его внимания – мир несется вперед, люди постоянно придумывают что-то новое, какие-то очередные удобства. Он просто не заметил, как носки изменились. Что ж, может, это случилось уже давно. Невозможно быть в курсе всего на свете, утешал он сам себя, семеня домой. Сумка-тележка весело застучала вслед за ним, светило солнце, соседка снизу мыла окна, и ему вспомнилось, что он собирался спросить, не знает ли она кого-нибудь, кто мог бы помыть окна и в его квартире. Сейчас он видел их снаружи – серые, как и занавески. Такое ощущение, что хозяин давно умер. Он отогнал от себя эти глупые мысли и немного поболтал с соседкой.


Образы уборки и весны оставили в нем тревожное чувство, что ему тоже нужно что-нибудь сделать. Он бросил сумку в кухне и, не раздеваясь, вошел в комнату жены, где теперь спал; его комната служила складом для старых телепрограмм, коробочек, баночек от йогурта и прочих предметов, которые могли еще пригодиться.

Он бросил взгляд на не утративший очарование дамский интерьер и пришел к выводу, что все здесь так, как должно быть – занавески задернуты, легкий полумрак, кровать аккуратно застелена, только один уголок одеяла отогнут, словно пан Б. неподвижно спит. В полированном буфете стояли парадные чашки с кобальтово-золотистым узором, хрустальные рюмки и привезенный с моря барометр. Сей факт подчеркивала не оставлявшая сомнений надпись «Крыница-Морска». На тумбочке у кровати лежал его аппарат для измерения давления. Большой шкаф с противоположной стороны кровати уже многие месяцы ждал, пока пан Б. обратит на него внимание, но после смерти жены тот заглядывал туда редко и неохотно. Там по-прежнему висела одежда жены, и он много раз обещал себе разобраться с этим вопросом, но так и не собрался. И вот теперь ему в голову пришла смелая мысль – может, одарить этими вещами соседку снизу? Заодно спросит ее насчет окон.

На обед он приготовил себе спаржевый суп из пакетика, который оказался по-настоящему вкусным. На второе поджарил вчерашнюю молодую картошку, запив ее кефиром. После дремы, которая естественным образом следовала за обедом, пан Б. отправился в свою комнату и два часа добросовестно наводил порядок в старых телепрограммах, которые еженедельно относил сюда – получалось пятьдесят с лишним штук в год, всего около четырехсот номеров, сложенных несколькими кривыми пыльными стопками. Выбрасывание их было уборкой символической: пан Б. хотел таким образом обозначить начало года – ведь год начинается весной, а не с какой-то там даты в календаре, – неким очищающим актом, подобным ритуальному омовению. Ему удалось вынести все это на помойку и выбросить в желтый контейнер с надписью «бумага», после чего его тут же охватила паника – он избавлялся от части своей жизни, ампутировал свое время, свое прошлое. Пан Б. приподнялся на цыпочки и в отчаянии заглядывал внутрь, пытаясь обнаружить свои телепрограммы. Но те исчезли в темной бездне. На лестничной клетке, поднимаясь к себе, он коротко и смущенно всхлипнул, а потом ощутил слабость, которая обычно была признаком поднимающегося давления.


На следующее утро, после завтрака, когда пан Б., как обычно, принялся отмечать достойные просмотра телепрограммы, его встревожила авторучка. След, который она оставляла на бумаге, был некрасивым, коричневым. Сначала он подумал, что дело в бумаге, а потому схватил другую газету и начал раздраженно рисовать на полях кружочки, но они тоже оказались коричневыми. Он решил, что от старости или по каким-то другим причинам чернила в ручке изменили цвет. Злясь, что приходится прервать любимый ритуал, чтобы поискать какой-то другой пишущий прибор, посеменил к полированному буфету, куда они с женой всю жизнь складывали авторучки. Их набралось там великое множество, и, конечно, многие были уже ни на что не пригодны – чернила высохли, стержни забились. Некоторое время он копался в этом изобилии, наконец вытащил две горсти и вернулся к своей газете, уверенный, что найдет хотя бы одну ручку, которая пишет так, как положено: синим, черным, в крайнем случае красным или зеленым. Однако ни одна из них не оправдала его надежд. Все оставляли след отвратительного поносного цвета гнилых листьев, мастики для пола или мокрой ржавчины, который вызывал у него рвотный рефлекс. Некоторое время старый пан Б. сидел неподвижно, только руки у него слегка дрожали. Потом вскочил и с грохотом открыл бар в старой мебельной стенке, где держал документы; схватил первое попавшееся письмо, но тут же отложил: оно, как и все прочее – счета, уведомления, квитанции, – было напечатано на компьютере. Лишь когда из-под самого низа ему удалось вытащить какой-то конверт с вручную надписанным адресом, он обреченно увидел, что и здесь чернила коричневые.

Пан Б. опустился в любимое телевизионное кресло, вытянул ноги и сидел неподвижно – дышал, устремив взгляд на равнодушную белизну потолка. Лишь потом в голову ему начали приходить разные мысли, которыми он мысленно жонглировал, а затем отбрасывал:

– в чернилах авторучек содержится некое вещество, которое со временем утрачивает правильный цвет и становится коричневым;

– что-то появилось в воздухе, какой-то токсин, от которого чернила меняют цвет и становятся другими, чем раньше;

и наконец:

– проблема в его сетчатке, может, у него глаукома или катаракта, поэтому он стал иначе видеть цвета.

Однако потолок оставался белым. Старый пан Б. встал и продолжил размечать программу – не все ли равно, каким цветом это делать? Оказалось, что покажут «Тайны Второй мировой войны», а также, на «Планете», фильм о пчелах. В свое время он мечтал завести ульи.

Затем наступила очередь марок. Однажды, достав из почтового ящика письма, пан Б. замер, обнаружив, что все марки на них круглые. Зубчатые, разноцветные, размером со злотый. Его бросило в жар. Несмотря на боль в колене, он быстро поднялся по лестнице, открыл дверь и, не снимая ботинок, побежал в комнату, к бару, где хранил письма. У него закружилась голова, когда он увидел, что на всех конвертах, даже на самых старых, марки круглые.

Пан Б. сел в кресло и стал копаться в памяти, пытаясь отыскать там какой-то правильный образ марок. Ведь он в своем уме – отчего же круглые марки показались ему столь абсурдными? Может, раньше он не обращал на них внимания? Язык, сладкий вкус клея, кусочек бумаги, который его пальцы приклеивают к конверту… Письма когда-то были толстые, пухлые. Голубые конверты, проводишь языком по клеевой полоске, а потом прижимаешь пальцами, соединяя две части. Переворачиваешь и… – да, марка была квадратной. Точно. А теперь она круглая. Как это возможно? Он закрыл лицо руками и долго сидел так, под защитой пустоты, которая хранится под веками, всегда в нашем распоряжении. Потом пошел в кухню разбирать сумки с покупками.


Соседка снизу приняла его дар сдержанно. Она подозрительно поглядывала на коробку с аккуратно сложенными шелковыми блузками и свитерами. Однако ей не удалось скрыть блеснувшую в глазах алчность, когда она увидела шубу. Пан Б. повесил ее на дверь.

Когда они сели за стол и съели по кусочку пирога, запивая его чаем, старый пан Б. решился.

– Пани Стася, – начал он, драматически понизив голос.

Женщина подняла на него заинтересованный взгляд. Ее живые карие глаза тонули в омуте морщинок.

– Пани Стася, у меня тут возникла проблема… Скажите, у носков есть шов, такой, знаете, по всей длине?

Она молчала, удивленная вопросом, потом немного поерзала на стуле.

– Дорогой мой, что вы говорите? Как это – есть ли у них шов? Конечно, есть.

– И всегда был?

– Что вы имеете в виду, когда говорите «всегда был»? Разумеется, всегда.

Женщина чуть взволнованно смахнула со стола крошки пирога и пригладила рукой скатерть.

– Пани Стася, а какими чернилами пишут авторучки? – спросил он затем.

Не успела она ответить, как пан Б. нетерпеливо добавил:

– Синими, верно? Авторучки, с тех пор как их изобрели, пишут синими чернилами.

Улыбка постепенно исчезла с морщинистого лица женщины.

– Вы не волнуйтесь. Бывают еще красные и зеленые.

– Ну да, но обычно синие, правда?

– Хотите выпить? Может, по рюмке настойки?

Он хотел отказаться, потому что пить ему было нельзя, но, видимо, решил, что ситуация исключительная. И согласился.

Женщина отвернулась к мебельной стенке и достала из бара бутылку. Старательно наполнила две рюмки. Руки у нее немного дрожали. В комнате все было белым и голубым – обои в голубую полоску, белое покрывало и голубые подушки на диване. На столе стоял букет искусственных цветов, белых и голубых. Наливка наполнила рот сладостью и загнала опасные слова обратно в глубь тела.

– Скажите мне, – осторожно начал пан Б., – вам не кажется, что мир изменился? Что его словно бы, – он подбирал слова, – не ухватить?

Она снова улыбнулась, словно бы с облегчением.

– Конечно, дорогой мой, вы абсолютно правы. Время ускорилось, вот и все. То есть оно-то как раз не ускорилось, просто ум у нас уже изношен, и мы не успеваем за временем так, как прежде.

Пан Б. беспомощно покрутил головой, показывая, что не понимает.

– Знаете ли, милый мой, мы с вами напоминаем старые песочные часы. Я про это читала. В таких часах песчинки от частого пересыпания становятся более округлыми, стираются, и песок пересыпается быстрее. Старые песочные часы всегда спешат. Вы не знали? Так же и наша нервная система, она тоже уже изношена, понимаете, она устала, импульсы пролетают сквозь нее, словно через дырявое сито, поэтому нам кажется, что время течет быстрее.

– А другие вещи?

– Какие другие вещи?

– Ну, например… – он старался придумать какой-нибудь ход, но ничего не приходило ему в голову, так что он спросил прямо: – Вы слышали о прямоугольных почтовых марках?

– Как интересно, – ответила она, подливая им настойки. – Нет, никогда.

– Или о рюмках с носиком. Вот, как эти. Раньше у них не было носика…

– Но… – начала она, но он не дал ей договорить.

– …или банки, у которых крышки откручиваются по часовой стрелке, или то, что на часах вместо двенадцати теперь ноль, вот, и еще… – он умолк, слишком возмущенный, чтобы закончить фразу.

Она сидела напротив него, сложив руки на коленях, вдруг смирившись, любезная, корректная, словно бы разом лишившись всей своей энергии. Лишь чуть сморщенный лоб свидетельствовал о том, насколько ей неудобно в этой позе. Она смотрела на старика-соседа напряженно и разочарованно.

Вечером он, как обычно, лег на кровать жены, в которой спал со дня ее похорон. Натянул одеяло до кончика носа и лежал на спине, глядя в темноту и прислушиваясь к биению собственного сердца. Не спалось, так что он встал и достал из шкафа розовую ночную рубашку жены. Прижал ее к груди, из горла вырвался короткий всхлип. Рубашка помогла – сон наконец пришел и аннулировал все.

Визит

– Выключи уже меня, – попросила она. – Я устала.

Лена сидела на своей кровати, держа на коленях какую-то старую книгу, но было видно, что она не читает. Я села рядом, потому что мне сделалось ее жаль. Я смотрела на плавную линию ее худой сгорбленной спины со слегка торчащими лопатками. Она инстинктивно выпрямилась. Виски у нее были с сильной проседью, возле уха прыщ. Она потрогала его пальцем, выступила кровь. Инстинктивно я тоже поднесла руку к уху. Лена сняла маленькие жемчужные сережки и положила мне на ладонь, я спрятала их в карман. Странное чувство, неприятное, смутное: что-то не в порядке и требует ремонта. Я обняла Лену за пояс, положила голову ей на плечо и выключила. Я постаралась сделать это ласково.

Лена появилась у нас последней, совсем недавно, поэтому каждая из нас может ее выключить, но делаю это обычно я, перед сном. Сегодня я подумала, что хорошо поработала и могу сделать это пораньше, чтобы помочь Лене – она целый день убирала, боролась с молью в платяном шкафу, а потом ругалась с издателем. Ей наконец удалось разобраться с налогами, теперь она собиралась напечатать наши фотографии из последнего путешествия. С налогами возникли какие-то проблемы – не знаю точно какие, я не спрашиваю, мне удается в это не вникать. Я занимаюсь только теми вопросами, которые требуют принятия серьезных решений.

Утром я услышала, как Лена поет в кухне, она автоматически включается на рассвете. Характерное позвякивание тостера служило всем нам знаком, что пора вставать. Спускаясь по лестнице, я попыталась подпевать, она замолчала. Это была старая, очень старая популярная песенка, слова вспоминались сами, оторвавшись от смысла, который остался в прошлом.

Альма принесла из огорода редиску и молча уселась за стол; руки у нее были сработанные и, как всегда, грязные – их вид меня раздражал. Я всегда считала, что в том, что она делает, нет особого смысла – такую редиску можно купить, а Альму выключить. Однако присутствие Альмы каким-то странным образом упорядочивало нашу жизнь, и сознание этого заставляло меня смириться со следами земли на полу или на полотенце. Выключить Альму – сама эта мысль показалась такой абсурдной, что я улыбнулась. Альма редко обращала на меня внимание, но теперь спросила:

– А чем ты, собственно, занимаешься целыми днями? Бродишь по дому без дела. – Она раздраженно отхватила хвостик у очередной редиски.

Я просто дар речи потеряла. Чем я занимаюсь? Чем я занимаюсь?! Я сделала вид, что вопрос меня совершенно не задел, и спрятала задрожавшие руки в карманы. Чем я занимаюсь? Я, милая моя, рисую и пишу. Думаю. Анализирую. Называю. Этого мало? Зарабатываю деньги. Содержу всех нас. Нас кормят придуманные мною небылицы. Поэтому мне нужно спать и видеть сны. С точки зрения этики это вопрос спорный – что можно зарабатывать на жизнь обманом и выдумками, но людям случается делать вещи и похуже. Я всегда была врушкой, а теперь превратила это в профессию. Можно было бы сразу сказать: «Не верьте в то, что я придумываю. Не доверяйте мне». Мои нарисованные истории отражают настоящий мир, так что по-своему являются правдой. Прежде всего мне нужна свободная от проблем голова, это мне помогает – помогает ощутить цельность. Но я не стала об этом говорить, ничего не сказала, просто налила себе овощного коктейля, которым Лена потчует нас на завтрак, и пошла наверх. Я еще слышала, как Альма фыркнула и принялась дальше кастрировать редиску. Будь я столь же бестактна, как она, высказала бы, что́ думаю о ее работе, совершенно бесполезной.

Через приоткрытую дверь в детскую я увидела, как Фаня кормит Малыша грудью. Я ощутила в животе и в груди сладкую слабость, которую невозможно описать, словно в том месте, где рот ребенка касался соска Фани, мое тело не имело границ, словно этот ротик проделал во мне отверстие, соединив со всем внешним миром.

У нас есть сынок. Мы хотели, чтобы у него была темная кожа и азиатские черты лица. Оказалось, что это непросто, поскольку в последнее время на такую комбинацию большой спрос, но нам удалось. Халим красивый и умный. Для его рождения мы взяли Фаню, и теперь нас четверо: Альма, Лена, Фаня и я. В сущности, я могу сказать, что все члены нашей маленькой гомогенетической семьи реализованы и счастливы, а четыре – число, обладающее симметрией и магическим равновесием. Порой я воображаю нас крыльями древней мельницы, вращающимися вокруг единого центра, захватывающими пространство, упорядочивающими хаос времени. Мы двигаемся по общей орбите, друг за другом, заполняя весь потенциал бытия. «Запомни это», – тут же сказала я себе: есть у меня такая сорочья привычка – каждую идею я сразу тащу в гнездо и превращаю в рисунок. Вот и теперь, едва в моей голове вспыхнул образ мельницы, я готова была сразу броситься к себе в кабинет, где на столе разложены бумаги, рисунки и эскизы, если бы не трепетавшая где-то в голове неприятная мысль, мысль, которую я бы с удовольствием вытеснила или отдала другим, мысль отвлекающая и раздражающая: перед обедом должен зайти на чашку кофе наш новый сосед.

Чужой в доме. Чужие глаза, чужой запах, чужие следы на мягком ковре. Чужие микробы, которые он притащит с собой неизвестно откуда. Чужой тембр голоса, к тому же мужской, низкий, вибрирующий – заглушающий окружающее. Нам вполне хватало нашего общества и наших занятий. По вечерам мы играли в канасту и смотрели старые фильмы, потом обсуждали их за бокалом вина, выискивая нюансы мнений, которые всегда находили, хоть бы и из принципа. Хороша была также игра в бирюльки. Нам нравились игры, в основе которых лежит принцип удачи и случайности. Касаясь друг друга головами, мы склонялись над кучкой палочек, и с каждым мгновением хаос под действием наших нежных пальцев постепенно уменьшался.

Чужие нам тут не нужны. И вдруг этот новый сосед, который недавно сюда переехал и наверняка желает завязать знакомство.

Ребенок заплакал, крик его был требовательным и предостерегающим, ввинчивался в мозг.

– Успокой его, – крикнула я Фане и поняла, что сегодня до обеда поработать уже не удастся, хотя я собиралась закончить серию рисунков.


Альма сердится, Фаня сердится – весь день насмарку. Они положили перед дверью коврик, чтобы он мог вытереть ноги – ботинки наверняка окажутся грязными. Положили в туалет ароматизаторы, на случай, если, не дай бог, ему придет в голову им воспользоваться. Приготовили чашки и блюдца. Мы гадали, что́ он принесет: торт или бутылку вина. Фаня считала, что цветы. И сколько у нас пробудет. Усадить его на диван или поставить кресла напротив окна, чтобы мы его хорошо видели? Мы давно не принимали гостей, так что слегка подзабыли, как все они там выглядят. Когда постоянно смотришь на одинаковые лица, при виде чего-то нового испытываешь своего рода шок. И все другое кажется некрасивым, неловким, странным.

Гость предупредил, что придет вдвойне, так что и мы решили предстать перед ним вдвоем – разумеется, я и Лена. Фаня слишком занята ребенком, а Альма сегодня сражается с тлей.

– А что, если принять его в саду? – спросила вдруг из сада Альма. Лена с любопытством подняла на нее глаза. – Погода чудесная, все цветет.

Я поняла, что Альме хочется перед кем-нибудь похвастаться цветами, нас ей уже мало. Я выглянула в окно. Как раз расцвели пионы, и их большие буйные головы слегка покачивались в такт дуновениям ветра – если бы не тишина, могло показаться, что они поют хором.

– Почему бы и нет? – сказала я и посмотрела на нее. Я хотела увидеть ее радость. Мило, что она поинтересовалась нашим мнением. Она не обязана нас спрашивать. Я скользнула глазами по ее лицу, наши взгляды встретились и тут же отстранились друг от друга.

Принцип номер один в психофизике симметрии неизменен: не смотреть слишком долго прямо в глаза. Можно взглянуть, глянуть, посмотреть, зыркнуть, скользнуть взглядом, но ни в коем случае не вглядываться друг другу в глаза. Это нарушает наше функционирование. Эгоны зависают. Поэтому, прежде чем приобретать эгона или эгону, нужно потренироваться разговаривать, не глядя в глаза. Это основное правило. С нами такого ни разу не случалось, но, говорят, один эготон экспериментировал во время психотерапевтического сеанса с заглядыванием друг другу в глаза, в результате все эгоны зависли, и их разблокировка влетела в копеечку.


Я всегда стесняюсь своего творчества, а точнее, испытываю весьма мучительное амбивалентное чувство – желание и одновременно нежелание, чтобы его кто-нибудь увидел. Я никогда не бываю довольна, особенно текстом, подписью к рисункам. А если и бываю, то недолго; прочитанный на следующий день текст кажется неуклюжим и полным ошибок. Уж лучше картинки. Каким бы изысканным ни был язык, наш мозг преобразует его в образы. Образ вливается в наш опыт мощной волной, текст же – тоненькой струйкой. Об этом знали великие романисты, отсюда все эти связанные с образами подпорки и тонкие намеки, присобаченные к диалогам: эти «сказала она, и глаза ее засверкали от гнева», «ответил он равнодушно, поудобнее устраиваясь на диване, обитом темно-синим плюшем». Язык, слова только тогда имеют силу, когда за ними стоят образы. Я много рисую и пишу, целыми днями, в молчании и тишине, прислушиваясь к доносящимся снизу домашним звукам: топоту ножек Халима, звяканью крышек от кастрюль, шуму пылесоса, хлопанью двери на террасу, когда сквозняку удается одержать верх. Это меня успокаивает, придает уверенности движениям руки. Я работаю для детей, потому что только они читают по-настоящему. Взрослые испытывают чувство вины из-за своей логофобии и компенсируют ее покупкой книжечек дочкам да сынишкам. Я делаю неподвижные рисунки, старомодные. Иллюстрирую собственные сказки, пользуюсь тушью, устаревшей техникой, к которой теперь редко кто прибегает, поскольку она требует больших усилий, мастерства и оставляет пятна на руках. Халим, видя их, радостно улыбается и говорит, что я – пятнистая коровка. Признаюсь не без гордости, что мои сказки хорошо продаются, поэтому мы можем позволить себе держать эгонов. Благодаря этому я могу писать, рисовать и жить. Это важное сочетание: творить и жить. Больше мне ничего и не нужно.

В это время мне бы уже следовало сидеть, склонившись над листами бумаги, которые в последние месяцы принимали мои штрихи без сопротивления и навеки. Но из-за этого предстоящего визита я не могла сосредоточиться. Слышала, как Лена на первом этаже встречает курьера, который доставил большие упаковки туалетной бумаги и прокладок, бумажные полотенца, воду в бутылках и продукты. У нас семья, мы покупаем горы еды, но, слава богу, вкусы у всех схожи, хотя случаются и капризы. В данный момент немного иначе питается Фаня – пока кормит ребенка. Она пьет много чая с молоком, поскольку Альма где-то вычитала, что раньше считалось, будто чай с молоком, который тогда назывался «баваркой», улучшает лактацию. Нам с Леной кажется, что ей пора перестать кормить, но, видимо, это придает ей значимости в собственных глазах – что, в сущности, совершенно меня не удивляет, она ведь эгона для ребенка. Когда-нибудь надобность в ней отпадет, тогда придется приспособить ее к какому-то другому занятию или отключить. Альма же ест чистое мясо. Говорит, что занята физическим трудом, так что ей необходимо мясо, – такой предрассудок. После многочисленных споров мы купили инкубатор – поставили в кухне рядом с холодильником и духовками. На его полках выращивается мясо. Пробы мы покупаем наложенным платежом по каталогу, кликая мышкой нужную рубрику. Когда Альма просит сделать ей отбивную или приготовить филе, по дому разносится странный запах – приятный и одновременно отталкивающий.


Я не могла сосредоточиться на работе и снова спустилась вниз.

– Он сказал – два? – спросила я Лену, склонившуюся над тестом – в этот момент она добавляла туда орехи.

– Включи мне духовку. На двести десять градусов.

Я выполнила ее просьбу, и через минуту, когда я подливала себе кофе, тесто уже пеклось.

– Да, сказал, что два, – ответила она.

– Интересно.

– А мне – нет.

Наши диалоги всегда такие короткие. Разговор с эгоной никогда не бывает волнующим. Порой, как с Фаней, хочется развернуться и уйти еще до того, как подумаешь, что можно что-то сказать. Но есть некоторые вопросы, которые приходится решать, потому что действует принцип номер два.

Принцип номер два – это своего рода savoir-vivre[11]. Правила, определяющие, кто с кем встречается. Собственно, в одиночку никто ни на какие встречи не является. Обычно с каждой стороны в них участвуют по два или три эгона, то есть дуотон или тринитон. Чем более личный характер носит встреча, тем меньше на ней эгонов. На свидания по-прежнему ходят в одиночку. Это трудно, поэтому свидания стали редкостью. Я не пробовала. Сама мысль о том, чтобы встретиться один на один с каким-то посторонним человеком, вызывает у меня тревогу. В полицию, к врачу – идет весь эготон.

Раз он сказал – два, значит, два, понятно, как накрывать стол. Лена, посмотрев на меня, спросила:

– Накроешь?


Ровно в двенадцать он стоял на пороге – вдвойне: двое мужиков в одинаковых костюмах, что мы сразу, не сговариваясь, сочли отстойным. Лысеющий мужчина лет пятидесяти, с животиком и водянистыми голубыми глазами в старомодных очках. В руке у него была тарелка с фруктами – из разряда самых экзотических, беспрестанно модифицируемых, названий которых никто не помнит. В руке у второго – тоже. Мы такое не едим.

Мы хором, одинаковыми голосами, произнесли:

– Добрый день.

Лена надела чистую толстовку, без пятен от муки и сока. Я набросила шаль и загодя залпом выпила бокал вина для храбрости. У меня в комнате всегда припрятана бутылка, на всякий случай. Он прошел по чистому коврику к двери на террасу. Они опустились в кресла напротив куста цветущих пионов.

– О, какие красивые цветы, – сказали они одновременно.

Мы сели на диван, спиной к саду. Собственно, села я, а Лена пошла за кофе и пирогом. Я любезно повернулась к обоим, следя за тем, чтобы поровну одарять их взглядами, по очереди, ибо принцип номер три гласит, что никогда не следует ставить себя выше эгонов или отдавать предпочтение кому-либо из них и что считается хорошим тоном игнорировать разницу в статусе. Обычно это сводится к тому, что все делают вид, будто не знают, кто альфа, а кто – обычный эгон.

– Мы выращиваем цветы, – сказала я уклончиво. От вина я чувствовала себя более раскрепощенной.

На самом деле нет никакого удовольствия в том, чтобы сидеть напротив постороннего человека и пережевывать пищу. Я заранее подготовилась к стандартному набору полагающихся по ситуации вопросов, но поскольку это наш сосед, добавила еще несколько:

– Тебе здесь нравится?

– Откуда ты приехал?

– Есть ли у тебя сад?

Собственно, это все, что пришло мне в голову.

Принцип номер четыре гласит, что не следует слишком бесцеремонно расспрашивать о том, сколько эгонов проживает в эготоне. Это может быть расценено как интерес к материальному статусу, что невежливо. Понятно, что чем больше эгонов, тем более человек преуспевает, хотя не факт. Некоторые богатые и успешные люди ограничивают число эгонов, практикуя ставшее модным опрощение, возврат к естественной здоровой жизни в небольшом коллективе. В идеале это должна быть жизнь в одиночку, но настолько эксцентричных натур я не встречала.

Сосед выглядел довольно скованным, отвечал уклончиво, было видно, что он чувствует себя неуверенно и тоже не получает от этого визита ни малейшего удовольствия. Он все время покашливал, поэтому мне пришло в голову спросить его об аллергии. Оказалось, что я попала в точку, и мы заговорили о пищевой аллергии. Он сказал, что да, у них аллергия на все злаковые, шоколад, орехи и молочные продукты. Краем глаза я увидела, что Лена остановилась на пороге с шоколадно-ореховым тортом, который испекла к его приходу. Потом она попятилась и вернулась в кухню. Спустя мгновение появилась снова, с редиской, и уселась рядом со мной.

Они оба попробовали редиску, и мы немного поговорили о детях. Его очень заинтересовало, что у нас есть ребенок, они даже стали оглядываться по сторонам, словно надеялись увидеть малыша играющим где-нибудь в углу или прячущимся под столом.

Я смотрела на светлую кожу соседей, на крошечные капельки пота, выступившие у них на лбу, на светлые редеющие волосы, образующие вокруг порозовевших лиц неправильной формы ореолы. Легкие очки в металлической оправе одинаково съезжали у них на кончик носа, они поправляли их одним и тем же жестом.

Я подумала, что могла бы нарисовать его и сделать героем книги – он был бы добрым волшебником, который вечно путает заклятия и поэтому наколдовывает не то, что собирался. Я запомнила эту идею. Все свои вопросы я уже задала. Он ответил, что здесь красиво, что дом требует ремонта; спросил, не знаем ли мы какую-нибудь фирму, которая могла бы этим заняться. Дал понять, что раньше жил в центре, но ему надоел шум. Теперь он перешел в оборону. Спросил, где мы делаем покупки. Я даже не успела ответить, потому что случилось нечто беспрецедентное – в гостиную вошла Альма с тарелкой только что собранного винограда, который она сама вырастила и который не позволяла нам есть, и бутылкой рислинга. Молча поставил все на стол и села на свободный стул. Смешавшись, Лена тут же вышла, чтобы не допустить неловкой ситуации, когда мы бы оказались втройне, а он – всего лишь вдвойне. Гости тоже беспокойно заерзали. Альма без единого слова расставила рюмки и улыбнулась мне, игнорируя мой укоризненный взгляд, который ясно говорил: «Так не делают, дорогая».

– Чем ты занимаешься? – выпалила она бесцеремонно, наливая рислинг. – Лед?

Алкоголь средь бела дня! Вопрос – в лоб! – о работе. Они оба покраснели, румянец залил округлые, уже слегка обвисшие щеки и на некоторое время украсил их неприятными пятнами. Я видела, как рука того, что слева, потянулась к ладони того, что справа, словно желая поймать и ободряюще сжать. Разумеется, они этого не сделали.

– Ну… – начал тот, что слева. – Расчетные услуги.

Это прозвучало очень обтекаемо. Повисла неловкая пауза.

– А ты? – помолчав, спросил он, обращаясь ко мне.

Второй для симметрии посмотрел на Альму, которая сняла туфли и с ногами забралась в кресло. Что за faux pas![12]

– Мы – самая обычная семья.

– Я знаю, что у вас есть ребенок, – сказал правый. – Можно на него посмотреть?

Я опустила глаза, но Альму бесцеремонность гостя явно не смутила.

– Его зовут Халим. Ему три года.

На лицах обоих отобразился восторг.

– Мы мечтаем о ребенке. Уже сдали экзамены и готовим детскую, – сказали они; было ясно, что эта тема их в самом деле волнует.

– На южной стороне? – спросила Альма, снова подливая в рюмки рислинг, хотя они еще не допили.

– Нет, лучше, чтобы окна выходили на запад, чтобы утром солнце не мешало ему спать.

Я никак не могла сосредоточиться на разговоре, потому что все время наблюдала за Альмой и ее неслыханным поведением. И еще боковым зрением контролировала гостя. Они расслабились, но все равно не стоит так быстро проникаться доверием к посторонним людям. Левый сказал, что работает на крупную корпорацию и что его компьютеры нуждаются в специальном охлаждении. Правый добавил, что помещение, в котором они работают, изолировано, так что мы не должны опасаться радиации. В какой-то момент показалось, что беседа потихоньку начинает клеиться. Причиной тому, безусловно, была бесцеремонность Альмы, а может, просто рислинг. Сегодня редко можно встретить человека, с которым хочется разговаривать. Другие люди скучны, обычно они мало что могут добавить к тому, что ты и сам знаешь, а если разбираются в чем-то, о чем ты не имеешь понятия, то, как правило, тебя это не интересует, потому что не касается… Спустя мгновение разговор снова заглох. Я украдкой зевнула, но, видимо, он заметил. Они заерзали. Левый снова спросил о ребенке – можно ли его увидеть. Не дожидаясь, пока Альма ответит и брякнет какую-нибудь глупость, я сказала:

– В это время он спит.

– Понятно-понятно… Ну что вы, не будить же его… Это было бы невежливо. И вредно для малыша, – они наперебой демонстрировали хорошее воспитание.

Я чувствовала, что визит подходит к концу. Альма вытянула ноги, и я с ужасом обнаружила, что на носке у нее большая дырка, из которой выглядывает большой палец. Гость тоже это заметил – на лицах обоих снова расцвел румянец.

– Пора домой, – сказал он, смутившись, и они встали.

Я испытала невыразимое облегчение. Мы все вчетвером поклонились друг другу, и сосед вышел. Тут же появились Фаня и возмущенная Лена. Мы молча наблюдали, как исчезают за углом две одинаковые фигуры.

– Он хотел увидеть ребенка! – воскликнула я возмущенно.

Дальше мы разговаривали друг с другом мысленно. Что за бесцеремонность – во время первого визита! И до чего же он неловок. Вы заметили? Какая смешная у него лысина. Небось коллекционирует старые пластинки и развешивает на веревочках под потолком. Спец по расчетам! Так мы ему и поверили. Небось сидит на государственном пособии, работы нет, скучно. Интересно, правда ли это – насчет ребенка… Только Альма ничего не говорила. Она пошла в кухню и принялась поедать пирог прямо с противня, руками.

Следующие дни прошли хорошо, по-нашему. Альма работала в саду, а вечером пила вино и листала старые журналы по садоводству. Она сидела допоздна, тренькала на старой гитаре и оставляла после себя беспорядок. Лена, хлопоча в кухне, ворчала по этому поводу, жалуясь, что все на ней и что она больше не станет заниматься готовкой, надо взять специальную эгону. Но кулинарки лучше нее не найти. Фаня занималась Малышом – игры, занятия, прогулки; во второй половине дня мы приходили в гостиную и присоединялись к ним. Это были самые счастливые минуты за весь день – мы были настоящей дружной семьей. Ребенок еще не научился нас различать, так что ластился к нам, как к Фане, пытаясь добраться до нашей груди. Меня смущала спонтанная реакция моего тела, наших тел – внезапное соприкосновение, утрата границ, словно мы были клетками, готовыми слиться в единый организм. Тогда мы сажали ребенка между нами, четыре одинаковые склонившиеся над ним женщины, нежность улыбки, триумф единения. Запомни этот образ, наказывала я себе, запомни его как следует, чтобы потом нарисовать, перенести на бумагу, подчинить грифелю карандаша, острию пера. Именно так я работала – сначала появлялся образ, и лишь потом возникала вся история. Может, эта будет следующей.

Пока что я заканчивала другую повесть. Я работала запоем, чуть ли не по двенадцать часов в сутки, но с наслаждением. Несколько десятков страниц рисунков с лаконичными подписями. Огромный домик улитки, закрученная внутрь спираль. Внутри – королевство, тем более идеальное и счастливое, чем дальше продвигается героиня. Эта спираль не имеет конца, она ввинчивается в бесконечность, а населяющие ее жители только уменьшаются, но не становятся менее совершенными. Углубляясь туда, как раз приближаешься к бесконечности и совершенству. Мир есть домик огромной улитки, который та тащит сквозь время.

Когда я закончила, пришла Альма и молча, внимательно рассматривала каждый лист. Я видела, что она довольна. Альма обняла меня, я ощущала ее нежность и любовь. Мы дышали в унисон, тела были едины. И я почувствовала себя абсолютно счастливой.

– Дорогая, – сказала Альма. – Теперь я тебя выключу. Тебе нужно отдохнуть до следующего задания. Мы будем по тебе скучать.

Я повиновалась ее пальцам с чувством хорошо выполненного долга.

Правдивая история

Женщина упала сразу после эскалатора, прямо на мраморный пол, ударившись головой о цоколь статуи, которая представляла собой монументальную фигуру рабочей – вероятно, ткачихи, поскольку в руке у нее было веретено.

Профессор видел, как это произошло, довольно подробно, он находился в этот момент на середине ехавшего вниз эскалатора. Торопливая толпа на мгновение чуть застопорилась, два или три человека, оказавшихся ближе всего, склонились над несчастной, но тут же двинулись дальше, подталкиваемые теми, кто спешил к поездам. Можно сказать, что человеческий поток проигнорировал упавшую и устремился дальше, не изменив русла. Ноги прохожих ловко огибали лежащее тело, только порой кто-нибудь спотыкался о полу ватного пальто. Добравшись до женщины, профессор тут же присел на корточки, пытаясь на глазок определить ее состояние, насколько это способен сделать человек, не являющийся врачом. Оказалось, что это непросто, поскольку лицо женщины частично прикрывал грязный капюшон, постепенно пропитывавшийся кровью, а тело было закутано в бурые от старости и грязи тряпки, облегавшие его, словно огромные, неплотно завязанные бинты; из-под испещренной пятнами коричневой юбки торчали ноги в толстых, телесного цвета колготках и растоптанных сапогах, коричневое пальто без пуговиц было подпоясано кожаным ремнем – чересчур для лета. Профессор отодвинул капюшон. Из-под него показалось сильно окровавленное лицо, искаженное гримасой боли. Женщина тяжело дышала, ее губы шевелились – на них образовывались пузырьки слюны, смешанной с кровью.

– На помощь! – в ужасе крикнул профессор и сорвал с себя пиджак, чтобы подложить раненой под голову. Он пытался вспомнить, как звучит в этой стране слово «помощь», но все улетучилось из его памяти, даже заученное в самолете «добрый день, как поживаете». – Hilfe, help![13] – кричал он, охваченный паникой. Под головой женщины образовалась лужа крови, но человеческий поток ловко огибал ее, меняя траекторию движения. Кровавое пятно все увеличивалось, делалось все более зловещим, а искалеченное при падении тело внезапно напомнило ему полотно Мельхиора де Хондекутера, натюрморт с натуралистически изображенным охотничьим трофеем – мертвым зайцем.

Профессор, прибывший в этот холодный, ветреный и просторный город позавчера, сейчас возвращался после одинокой прогулки в отель, где должен был состояться банкет в честь закрытия конференции, на которой он выступил с докладом. Конференция была посвящена связям точных наук с искусством и литературой, а выступление профессора касалось влияния потребления животного белка на восприятие цвета. Он доказывал, что расцвет голландской живописи точно совпадает с расцветом скотоводства и резким скачком потребления высокобелковой пищи в виде молочных продуктов. Аминокислоты, содержащиеся в сыре, воздействуют на развитие определенных мозговых структур, связанных с видением цветов. Доклад был принят очень доброжелательно, можно даже сказать – с энтузиазмом. После сытного обеда, за которым завязалась дискуссия об иллюзионистской живописи, профессор выпил кофе и решил не идти вместе со всей группой в большой и знаменитый музей, где уже когда-то побывал: вместо этого он лучше самостоятельно отправится в центр города – подышит свежим воздухом и поглядит на жизнь мегаполиса.


Он шел не спеша, удлиняя свои и так длинные шаги – профессор был довольно высоким и худым, – а поскольку вдруг сделалось тепло и из-за туч выглянуло медовое солнце, сбросил пиджак и небрежно перекинул его через плечо. На улицу высыпали прогуливающиеся люди, удивленные тем, что внезапно распогодилось, их внимание привлекали витрины, заполненные фирменными товарами, которые демонстрировались остроумно и кокетливо, словно произведения искусства. Большие окна отвлекали внимание от малоинтересных и слишком ярко раскрашенных фасадов. Старая пешеходная улица напоминала скорее подиум, где люди могли наконец рассмотреть друг друга, оценить свое место по отношению к окружающим, а также убедиться, насколько хорошо они вписываются в существующий мир. За покупками ездили в другие места, в огромные торговые центры, расположенные на окраинах, но туда наш профессор не собирался. Он, как и прочие, был доволен собой, удовлетворен приездом, погодой и даже этим городом, который еще позавчера казался ему бесчеловечным и отвратительным. Теперь, когда уровень адреналина упал и он испытывал чувство хорошо выполненного долга, по всему телу разлилось блаженное тепло – он радовался солнцу, улыбался прохожим в приятной уверенности, что никто его тут не знает и что он может делать все, что угодно, хотя ничего такого не планировал. А от предвкушения, что вскоре он окажется в безопасном нутре отеля, съест что-нибудь вкусное и выпьет холодной водки, на которую здесь не скупились, профессор почувствовал себя почти счастливым.

Он сознательно не стал брать такси и решил идти в сторону метро по главной широкой улице, по которой ехали машины, обычно, впрочем, стоявшие в пробках. Время от времени между ними проскальзывал автомобиль с синей мигалкой. Профессор шел размеренным шагом, всем телом радуясь движению после долгих часов сидения в непроветриваемом помещении. На нем была белая рубашка, оттенявшая довольно эксцентричный галстук, который выбрала жена. Солнце припекало, профессор испытывал приятное чувство легкости, хотя мечты подышать во время этой прогулки свежим воздухом оказались иллюзией. Ибо над улицей витали, проникая в носы редких прохожих, выхлопные газы. На одном человеке с азиатскими чертами лица он заметил белую медицинскую маску.

Профессор уже прошел по левой стороне оживленной улицы около километра, а поскольку предварительно посмотрел по карте, что ему нужно на другую сторону, беспокойно искал «зебру». Той все не было видно, и он подумал, что под такой оживленной улицей наверняка есть подземные переходы, но они тоже не попадались. Профессор уже раздумывал, не дождаться ли просвета в потоке машин и не попробовать ли перебежать через проезжую часть, но вспомнил рассказанную во время кофе-брейка в качестве предостережения историю одного немецкого аспиранта, который несколько лет назад, как раз на подобной конференции, попытался – по-немецки доверившись установленным правилам – перейти улицу по пешеходному переходу на зеленый свет и был насмерть сбит промчавшимся на бешеной скорости автомобилем.

Итак, эту идею он отверг и продолжал терпеливо двигаться вперед, пока наконец километра через два не увидел ступени, приведшие его в подземный переход; таким образом он оказался на другой стороне улицы, где было тише и уютнее, малолюднее. Он разглядывал спешивших мимо людей. Те выглядели усталыми, загнанными, отсутствующими. Несли продукты в больших пластиковых пакетах; оттуда торчали веточки петрушки и жесткие метелки перезревшего лука. Вскоре он увидел источник этих приобретений – на пятачке сбоку был устроен рынок, где торговали овощами, фруктами и китайским ширпотребом. Только один раз он заметил тех, кто никуда не спешил: на парапете бездействовавшего фонтана сосредоточенно играли в шахматы двое стариков. Витрины магазинов были некрасивыми, цены на товарах крупно выведены толстым фломастером. Профессор пытался перевести их в более привычную валюту, но запутался и в конце концов решил, что это ему ни к чему, ведь покупать он ничего не собирается. В гостиничной лавочке он уже приобрел для жены янтарный браслет. Наверняка переплатил, но вещица показалась ему такой красивой, что он ни секунды не колебался. В наше время непросто найти предмет, который сразу придется по душе. Теперешнее хождение по магазинам больше напоминает копание в мусорной куче.

Солнце уже потихоньку клонилось к закату и вдруг залило улицы ярким светом. Фасады домов сделались багровыми, и каждой, даже самой убогой, детали теперь вторила тревожная коричневая тень, словно специально подведенная темной дымчатой тушью, какой пользовалась его жена. Профессору вдруг почудилось, что все это исполнено смысла и тайных знаков, точно в живописи Херри мет де Блеса, предмета его последних научных изысканий. К своей большой радости он констатировал, что оказался в более приятной части города, вероятно, предназначенной для туристов, потому что ему стали попадаться кафе с выставленными на улицу столиками и даже полосатые маркизы. С большим облегчением профессор сел за один из таких столиков, заказал рюмку коньяка и кофе. До банкета оставалось еще много времени, и он радовался, что может немного побыть один, вне этого многоязычного конференционного гула и вечного ощущения «откуда-я-знаю-это-лицо». Коньяк оказался превосходным. Красные лучи солнца освещали лицо профессора – мягкие, ласковые, они слегка пригревали; казалось, если бы их можно было пить, на вкус они напоминали бы наливку из шиповника. Поколебавшись мгновение, профессор заказал еще рюмку – и пачку сигарет, хотя давно уже бросил курить; но теперь ему казалось, что время отступило назад. Что он оказался в странном пространстве, где действия ничем не чреваты, следствиям не предшествуют причины и все замерло в состоянии волшебной подвешенности – тот самый момент, суть которого умеют передать лишь величайшие поэты, и лишь гениальные художники умеют найти для него подходящие краски. Профессор не умел, он был всего-навсего обычным, порядочным, хотя и неплохо образованным человеком; он мог лишь впитывать этот момент, погружаться в него – исполнившись огромного, почти невообразимого доверия. Когда он понял, что пора возвращаться, уже начало темнеть. Солнце зашло внезапно, поглощенное гигантскими контурами зданий в тысячи окон. Он понял, что опоздает, если пойдет пешком, поэтому направился прямиком к ближайшей станции метро. Поизучал довольно путаную карту, наконец понял, что от отеля его отделяют всего две станции. Купил в автомате билет и спустя мгновение оказался внутри усталой молчаливой толпы возвращавшихся с работы людей. Никто ни на кого не смотрел, механический гулкий голос называл перроны и названия станций на языке, которого он не понимал, да, собственно, и не пытался понять, настолько тот был ему чужд. Профессор остановился и стал оглядываться, пытаясь понять, в какую сторону идти, потом засомневался и вместе с толпой двинулся к эскалатору. Эта же толпа, теплая и, как ему показалось, дружелюбная, втолкнула его на бесконечно длинный эскалатор, и теперь он занудно сползал вниз, под поверхность земли, где царили топорные фигуры мраморных гигантов с атрибутами различных профессий – скульптуры, наводившие на него ужас. Он с облегчением вспомнил, что в гостинице на кровати его ждет приготовленная к банкету чистая рубашка.

Вот тогда-то, на середине эскалатора, профессор и увидел, как падает женщина, и даже услышал глухой удар ее головы о цоколь статуи. Теперь, стоя на коленях, он пытался осторожно приподнять ее голову, под которую подложил свой свернутый пиджак.

– На помощь, на помощь! – снова крикнул он в толпу – ему были видны только ноги и животы. – Вызовите, пожалуйста, «Скорую».

Ребенок, шедший за руку со взрослым, заглянул профессору через плечо, но его тут же отдернули назад. Профессор схватил какого-то мужчину за полу куртки, но тот ловко вывернулся.

– На помощь! – в отчаянии закричал профессор.

Толпа волнами перекатывалась над ними, в решимости профессора было что-то безумное, словно они с упавшей женщиной рассчитывали остановить Землю в ее вращении вокруг Солнца. У женщины вдруг начались судороги, и профессор обхватил ее, испугавшись, что она умирает. Его белая льняная сорочка была уже вся в крови, руки и лицо – тоже.

– Полиция! – воскликнул он отчаянно, и лишь после этого всем понятного слова рядом остановился какой-то мужчина, потом еще один. Однако они просто стояли, ничего не предпринимая и наблюдая за происходящим с непроницаемым выражением лица.

– Полиция, полиция! – начали повторять зеваки, толпа словно бы ускорила движение и сделалась более нервозной. Профессор сообразил, что его, склонившегося над лежащей женщиной, могут принять за убийцу. Он пытался подняться и отойти, но кто-то толкнул его, и профессор упал прямо в темное пятно крови.

Уже несколько человек наблюдали за этой сценой, когда к профессору и женщине начали протискиваться двое полицейских. Поверх формы на них были надеты светоотражающие жилеты, фантасмагорически преломлявшие лучи искусственного освещения, так что полицейские походили на ангелов, – именно так профессор их и воспринял. Женщина больше не двигалась. Профессор встал и, увидев, что весь вымазан в крови, с огромной надеждой посмотрел на стражей закона. Однако на их лицах застыла гримаса ожесточения – полицейские грозно вглядывались в него, совершенно игнорируя жертву. Профессор сразу понял, что его принимают за виновника случившегося. Видимо, так оно и было, потому что один из полицейских схватил его за руку, больно сжал, а потом заломил за спину. Профессор вскрикнул, возмущенный столь явным проявлением чудовищного недоразумения. Странно, что на раненую полицейские вообще не обращали внимания, зато у него потребовали документы – он пытался жестами объяснить, что документы в пиджаке под головой женщины. Профессор показал на нее рукой – голова женщины, повернутая набок, лежала на голом полу, пиджака и след простыл. Тем временем к ним протискивались трое крепких санитаров с носилками. Профессор видел их наголо бритые головы и мощные затылки. Глядя, как санитары раздвигают людской поток и пытаются разложить носилки, полицейский невольно ослабил железную хватку. Но толпа напирала и, наверное, поэтому профессору удалось выдернуть руку в окровавленной манжете. Санитары отпихнули профессора, он сделал шаг назад, повернулся и в необъяснимом приступе паники бросился бежать.

Сначала он петлял по подземным перронам, потом ринулся вверх по другому эскалатору, перескакивая через ступеньки и распихивая людей, которые, впрочем, и так расступались перед ним с отвращением и страхом. Они боялись крови, которая будила в них ужас. При виде ее они менялись в лице, забывая, что точно такая же течет в их собственных жилах, скрытых под самой поверхностью мягкой и беззащитной кожи. В отчаянии профессор сообразил, что кровь может представлять для него смертельную опасность. Он ничего не знал об этой женщине. Она могла быть проституткой, наркоманкой, а в ее темной крови могли клубиться миллионы вирусов СПИДа, которые через микроскопические ранки уже наверняка атаковали организм профессора. Он вспомнил, что утром стриг ногти и поранил большой палец. Взглянул на это место – оно было покрыто запекшейся кровью… Профессор бежал вверх, женщины визжали и отскакивали к стенкам эскалатора, мужчины охотно схватили бы его и разобрались по-своему, но боялись к нему прикасаться. Огромными прыжками он добрался до выхода из метро, а когда оказался на улице, первой мыслью было как можно скорее вымыться, хотя бы в ближайшем фонтане. Профессор стоял посреди сквера и в панике оглядывался. Он подумал о туалете в метро, но возвращаться категорически не хотелось. Профессор попытался поскорее сориентироваться, где он находится, и испытал глубокое облегчение, когда за крышами зданий разглядел остроконечный силуэт своего отеля. Не колеблясь ни минуты, он двинулся в том направлении – почти бегом, вытянув руки вперед, словно актер, исполняющий в детском спектакле роль привидения.

Уже стемнело. Чтобы попасть в отель, нужно было пересечь еще одну оживленную улицу. Профессор уже знал, что переход может быть далеко, поэтому предпринял безумную попытку воспользоваться тем, что из-за пробки машины в этом месте притормаживали. Дождался подходящего момента и бросился прямо под колеса автомобилей, которые или останавливались, или, яростно сигналя, пытались его объехать. Профессор хлопал по капотам окровавленными руками, отчего водители впадали в еще большую ярость. Один из них, сидевший за рулем черного «Лендровера», обладал, видимо, лучшей реакцией, чем другие, потому что, когда профессор пробегал мимо, дверь со стороны пассажира вдруг распахнулась и больно ударила его в бок. Он упал, но тут же попытался встать, понимая, что играет со смертью. Машины замедляли ход и объезжали с трудом поднимающегося окровавленного человека, а водители не скупились на ругань и проклятия. Сам не ведая как оказавшись на другой стороне, профессор подумал, что худшее позади. Оставалось только преодолеть большой сквер перед отелем, и он радостно двинулся вперед, но обнаружил, что где-то потерял ботинок. Наверное, это случилось, когда его ударила дверца «Лендровера» и он упал. Итак, профессор ковылял в одном ботинке, беспокоясь, как он теперь пойдет на банкет, ведь второй пары обуви у него с собой нет. Что ж, придется купить новые туфли. Впрочем, банкет, наверное, уже начался. Ничего не поделаешь, опоздает. Речи к его приходу уже закончатся.

Ковыляя так, в одном ботинке, он добрался до застекленных дверей отеля, но здесь путь ему преградил рослый плечистый портье в ливрее, напоминающей форму войска какого-то опереточного государства. Он видел профессора несколько раз, в том числе сегодня утром, но, видимо, не узнал. Профессор не собирался отступать. Он объяснил, что живет в номере 1138 и приехал на конференцию. Непреклонный страж, сбитый с толку его беглым английским, заколебался, но решительно потребовал паспорт. И тогда профессор с ужасом осознал, что остался без пиджака, а следовательно, и без паспорта. На всякий случай он пошарил в кармане брюк, сначала заднем, потом в обоих передних, но обнаружил там лишь горсть местных монет, билет на метро и начатую упаковку жевательной резинки со вкусом лимона. Портье иронически взглянул на него, и на лице у него расцвела удовлетворенная улыбка. Он схватил профессора за шиворот, словно жулика, и, извивающегося, вывел в сквер, где дал такого пинка под зад, что тот упал и долго не мог подняться.

От боли, унижения и бессилия глаза профессора наполнились слезами – он не сумел сдержать рыдания. Он не плакал уже много лет и успел забыть, какое это может принести облегчение. От плача профессор успокоился – так сказать, плывшая по морю слез, его лодка пристала к берегу и качка прекратилась. Итак, он пришвартовался к совершенно новой неожиданной ситуации, и перед ним простирался абсолютно неведомый материк. Следовало взять себя в руки.

Сидя в потемках – в сквере было темно, как почти повсюду в этом плохо освещенном городе, – профессор размышлял, как поступить. Если бы не пропал пиджак, он мог бы позвонить, но вместе с паспортом и кредитными картами исчез также и телефон. Профессор решил пробраться на другую сторону отеля, где, по его предположениям, должен был проходить банкет. Может, там ему как-то удастся связаться с коллегами. Кое-кто из них еще не бросил курить и, наверное, выйдет на какую-нибудь террасу, балкон, а то и в сад… Он двинулся вперед, внимательно высматривая освещенные окна. Почти весь первый этаж, кроме холла, занимали рестораны, бар и конференц-залы, но большинство окон были темными. Слева профессор увидел группу молодых мужчин, столпившихся под одним из немногочисленных исправных фонарей. Они перекликались – похоже, во что-то играли. Он замер, не желая выдать своего присутствия, а потом бесшумно прокрался к стене и, прижавшись к ней, двинулся дальше. Таким манером он добрался до противоположной стороны отеля и там увидал большие освещенные застекленные стены банкетного зала.

Он был так взволнован, что снова чуть не расплакался. От стены было мало что видно, но, отступив немного в глубь сквера, поросшего здесь колючей иргой, которая недавно расцвела и издавала умопомрачительный аромат, одновременно медовый и терпко-гнилостный, профессор сумел разглядеть больше. Окутанный ароматом ирги, он рассматривал реалистическую картину, обрамленную вертикальными линиями здания и оправленную в стекло фасада. Вокруг высоких узких столиков, накрытых белыми скатертями, стояли элегантно одетые люди; они ели и разговаривали – головы склонялись друг к другу, а затем отклонялись назад, видимо, сопровождая этим жестом жизнерадостный смех, руки касались плеч собеседников, доброжелательно похлопывали их. Между столиками кружили официанты во фраках, ловкие и стройные, одна рука за спиной, в другой – поднос с напитками. Этот сдержанный в плане колористики образ показался профессору современной минималистской аллюзией на Брейгеля: занятые неизбывной суетой люди, ярмарка мелких делишек, торжество светской поверхностности… Профессор в отчаянии искал знакомые фигуры; он не был уверен, что это тот самый банкет – отель огромный, в нем могло проходить много конференций вроде той, в которой принимал участие он сам.

Он сделал шаг в сторону, чтобы понять, куда направляются те, кто отходит от столиков. На мгновение исчезнув, они появлялись затем снова в угловом помещении с застекленными внешними стенами, немного напоминавшем аквариум. Это была курительная. Там он увидел профессора Г., специалиста по платоническим и неплатоническим объектам в европейской живописи XX века. Профессор не всегда соглашался с его тезисами, но сейчас очень обрадовался коллеге. Это было первое знакомое лицо за последние несколько часов. Г. курил сигариллы, профессор знал об этом, хотя с места, где он стоял, таких деталей разглядеть не мог. Он видел только размашистые движения руки Г. и его голову, которую тот приподнимал, выпуская дым. Надо спешить, сигарилла выкуривается быстро. Профессор поспешно похромал в ту сторону и остановился напротив «аквариума», надеясь, что его заметят, но тщетно – он стоял слишком низко. Пришлось вернуться в сквер. Когда профессор наконец занял достаточно удобную позицию, Г. уже гасил сигариллу; затем, дружески приобняв коллегу, он повернулся к выходу. В отчаянии профессор схватил первый попавшийся камешек и, размахнувшись, бросил в стекло. Однако расстояние было слишком велико. Разозлившись и преисполнившись решимости, он подумал, что предпримет еще одну попытку форсировать вход, однако не сумел добраться даже до порога. Портье, занятый приветствием какой-то богато одетой, увешанной бижутерией женщины на безумных каблуках, не взглянул на него, зато вмешались двое вооруженных охранников: один из них больно заломил профессору руку (тому даже послышалось, что хрустнули суставы) и тут же с отвращением отпустил. Профессор упал и поскорее отполз в колючий кустарник. Он знал, что любой ценой должен избавиться от окровавленной рубашки и как-то умыться. Из кустов он видел, как охранники с омерзением вытирают вымазанные в крови руки, и подумал: что бы ни носила в себе женщина из метро, теперь это уже проникло в него. Чистой частью манжеты профессор вытер рот и глаза. Вспомнил, что утром видел из окна отеля фонтан, и решил его отыскать.

Поточнее сориентировавшись на местности, он составил план. Пробраться к фонтану будет нелегко – придется пересечь пятно света прожекторов, освещавших струю воды, а также миновать подозрительных типов, игравших на каменном парапете в домино или другую нехитрую игру. Однако следовало действовать. Профессор снял рубашку и спрятал ее в кустах. Его пробрал холод, по спине побежали мурашки. Стараясь держаться в тени, он на четвереньках пополз в сторону фонтана и, засомневавшись, остановился лишь там, где проходила четкая грань, разделявшая темное и светлое пространство. Он сунул туда голову и решил, что его не заметят. Сгруппировался, сделал прыжок и в несколько секунд достиг фонтана. Профессору удалось войти в воду, от холода перехватило дыхание. Он начал лихорадочно смывать с себя запекшуюся кровь, руками растирал полуобнаженное тело, наконец снял брюки, от которых вода окрасилась в красный цвет – фонтан, ритмично выпрыгивавший в небо, потемнел и в свете затейливых фонарей засиял пурпуром. Вдалеке мокрый голый человек увидел бегущих к нему ненавистных охранников, заметил также, что игроки вскочили и тоже двинулись к фонтану. Он развел руками – хотел закричать, швырнуть этот крик в огромную освещенную глыбу отеля, но стиснутое от холода горло сумело издать лишь писк или скулеж. Профессору, однако, казалось, будто он кричит, и этот крик, чистый и мощный, отражаясь от тысяч стекол, устремляется в грязное пожелтевшее небо над этим большим городом, который он призывает к порядку.

Тем временем подбежали охранники, вытащили профессора из воды и бросили на колени. Тут подоспели игроки – как было удержаться и не лягнуть хоть пару раз это озябшее и столь бесцеремонно оголившееся тело? А оно даже не застонало, безголосое и содрогающееся от холода. Мгновение они посовещались над ним, а затем, подхватив под руки, отволокли туда, где ему место.

Сердце

Супруги М. вернулись из отпуска раньше обычного. Он выглядел усталым, даже больным. На сердце М. жаловался уже давно и в последнее время спасался, пожалуй, лишь различного рода диетами, исключавшими из меню то одно, то другое – согласно очередным теориям специалистов по питанию, которые все смелее основывались на истории эволюции, теории классового общества, психоанализе и так далее. Но главным спасением господина М. была мощная энергия той заботы, которой окружала его жена.

Она была парикмахером, не какой-нибудь стилисткой причесок, дизайнером волос и уж тем более не хозяйкой «Клиники волос» или «Мануфактуры причесок». Нет, она просто стригла, подравнивала, мыла, красила и причесывала. Она работала в отличной парикмахерской в самом центре города и имела своих клиентов. К сожалению, каждый год на несколько месяцев, с ноября до апреля, она их покидала. В это время супруги М. задергивали занавески в своей квартире и отправлялись в Азию. Он, полный, хотя всегда несколько бледноватый, владел в прошлом большой преуспевающей автомобильной мастерской, но после инфаркта уже не мог вести дела, поэтому продал бизнес, деньги удачно вложил и – по словам соседей – жил на проценты. М. утверждали, что в Азии жизнь дешевле, а европейские зимы дороги и депрессивны.

– На зиму, – твердила госпожа М., накладывая краску на тонкие волосы своих постоянных клиенток, – на зиму Европу, знаете ли, следует запирать на замок. Оставить только тех, кто обслуживает оборудование и приглядывает за электростанциями. Но и они могут работать вполсилы.

Нельзя не согласиться, что это неплохая идея устройства мироздания.

Люди немного завидовали их образу жизни и всем этим путешествиям, но поскольку не видели супругов М. ежедневно, быстро о них забывали, тем паче что предпочитали не думать о тех, кто преуспел больше них. И уже к началу декабря, когда из подвалов извлекались искусственные елки, а дома украшались гирляндами, никто не вспоминал о М.

А М. тем временем снимали маленькое бунгало с дырявыми стенами и заржавевшим душем где-нибудь на Пхукете в Таиланде. Прихватив спиртовку и портативный холодильник, вели жизнь вечных туристов, столь же скучную, как все, что превращается в рутину. Подключив ноутбук к сети, они проверяли состояние счета, курс приобретенных акций, а также срок действия медицинской страховки. Их не интересовали политика и культурные события. Они не ходили в кино и в театр, хотя, конечно, кое-что проглядывали на ютубе и рассеянно осматривали местные музеи. Система буккроссинга позволяла брать книги, которые, прочитав, можно было немедленно поменять на другие, не привязываясь душой ни к фразам, ни к стилю, ни к историям.

К сожалению, состояние сердца господина М. все ухудшалось – врач даже употребил слово «трагически», – и супруги отдавали себе отчет в том, что образ жизни придется менять. Поэтому в последнюю зиму они не поехали ни на Пхукет, ни на Шри-Ланку, ни в дешевую, как постные щи, Индонезию, а отправились на самолете в одно место, название которого обязались хранить в тайне. Еще раньше они продали значительную часть акций, чтобы оплатить пребывание в современной, стерильной больнице в южном Китае, где господину М. обещали новое сердце.

Сердце доставили вовремя, соответствие тканей было идеальным, операция прошла успешно. Старое, европейское, сердце сожгли в больничном крематории, хотя жена господина М. подумывала, не сохранить ли его и не забрать ли домой. М. напоминал себе, что хотел спросить, чье это сердце и что случилось с человеком, от которого он его получил. Да, он хотел об этом спросить, но не помнил, спросил ли в конце концов и обсуждали ли они вообще донора. Какой-то разговор был, но потом речь зашла о другом. А может, он вовсе не собирался спрашивать, может, в этой больнице такие расспросы не приветствуются. Впрочем, нельзя было ожидать от него слишком многого: он был еще слаб. Чувствовал себя плохо, голова кружилась, и М. постоянно с тревогой прислушивался к биению своего нового сердца. Ему казалось, что оно стучит как-то иначе, тяжело, словно он бегом спасается от погони.


Весна по Европе распространяется волнами. Зародившись в южной Италии и Испании, она осторожно продвигается на север – неведомыми тропами, неведомыми способами. В марте достигает юга Франции и Греции, в апреле вспыхивает в Швейцарии и на Балканах, в мае расцветает в Германии и Центральной Европе, чтобы к началу июня объявиться в Скандинавии.

Господин М. чувствует себя уже хорошо. Однако ему следует быть осторожным, поэтому, выходя на улицы своего европейского города, он надевает белую медицинскую маску. Рана заживает, напоминает эскиз новой счастливой жизни, бугристый рельеф, пока существующий лишь на кальке тела. М. испытывает ощущение странной подвешенности, как случалось в детстве, когда окружающее пространство еще не было заполнено значениями и каждое событие казалось единственным и неповторимым. Вот стайка голубей срывается с газона и улетает за крыши домов, на какую-то другую площадь. Их крылья поднимают ветерок, частички пыли взмывают и снова оседают, словно солдаты, которых по ошибке слишком рано призвали на войну и тут же отпустили домой. Господин М. теперь во всем видит знаки.

Он шагает – идеально соответствующий пейзажу своего города. Мир облегает его, словно хорошо скроенный пиджак, сшитый по размеру, во имя его стопроцентного удобства. Господин М. не склонен к высокопарным эпитетам, он всегда занимался машинами, ум у него точный и прагматичный, поэтому слову «счастье» он предпочитает «удовлетворение».


Вроде бы все прошло хорошо, но через некоторое время после операции господин М. стал плохо спать. Он лежал в полусне, словно в густом желе, полном диковинных образов, призраков, далеких неясных звуков. От всего этого его охватывал страх – тем более ужасающий, что он не мог пошевелиться. Днем этот страх прятался где-то в недрах постели и оттуда следил за господином М. А ночью – снова то же самое, до самого утра. В полумраке комнаты, куда уже начинали проникать серые рассветные лучи, он вытягивал перед собой руки и раздумывал, почему, собственно, у него пять пальцев, а не шесть или четыре. Почему на свете вечно одним чего-то не хватает, а другие страдают от избытка? Почему детство продолжается так несоизмеримо долго, что потом не хватает времени на зрелость, на рефлексию и извлечение уроков из собственных ошибок? Почему люди, желая творить добро, совершают зло? И почему так трудно просто быть счастливым? Конечно, он не находил ответа на эти вопросы. Трудно сказать, когда и почему начали появляться в его жизни странные, значимые мгновения внезапного пробуждения неведомой ему прежде воли. В эти мгновения он испытывал потребность говорить: «Хочу». Его переполняла мысль, превосходящая по силе все прочие – словно часовая пружина, раскручивавшаяся внутри с тайной мощью: ничто не в состоянии было ее остановить, кроме, может, успокаивающих прикосновений жены, лекарства под названием «ксанакс» и сна, если тот приходил. «Хочу» было подобно липкой лапе, которая ни с того ни с сего вцеплялась в какую-то идею. Или мысль. Или вещь. Например, ему вдруг захотелось красок, и он совершенно не знал, как утолить этот неожиданный голод. Он купил себе альбом Марка Ротко, потому что ничего больше не нашел в ближайшем книжном магазине – элегантном и минималистически оформленном. Но то, что он увидел на страницах альбома, не могло его насытить. Взгляд скользил по блестящей поверхности репродукций и, неудовлетворенный, воспарял к небу. М. также купил жене пестрое платье, но и оно показалось ему каким-то банальным. Охотнее всего он бы сам его надел. Да, М. не скрывал этого: сам бы надел это платье. Его обуяла жажда тишины – и еще чего-то в этой тишине… неуловимого, какого-то одного звука, который бы ее оттенял, однако М. даже не умел его назвать.

В августе они уже знали, что поедут в Таиланд, в это нежное буддийское королевство, которое ассоциировалось у них с гладкостью и сладостью кокосового молока. Они уже забронировали билеты и домик, на сей раз более комфортабельный, с ванной и кухней. Вещи пока не собирали, поскольку привыкли делать это накануне отъезда; уместить то, что они собирались взять с собой, в два рюкзака и два небольших чемодана – дело нехитрое.

Но в начале сентября М. почувствовал свое непреодолимое «хочу» и теперь не вылезал из-за компьютера в бесконечных поисках одного – информации о Китае.


Через несколько дней они уже влились в просторный пыльный ландшафт буддийского южного Китая. Из окон примитивной, обставленной допотопной мебелью гостиницы увидели местный рассвет – солнце с трудом поднималось над размытым горизонтом и, преодолевая сопротивление густого грязного воздуха, ползло вверх. По широкой грунтовой дороге ехали сотни велосипедистов. Их лица казались М. одинаковыми. Они появлялись из бесчисленных домиков – маленьких, приземистых, крытых жестью. Закутанные в толстые стеганые серосиние куртки, они безмолвно двигались в одном направлении, куда-то к далеким горам.

Супруги М. арендовали старую машину и наняли переводчицу-проводника госпожу Лю, которая, неизменно с пластиковым пакетом и загадочным выражением лица, предоставляла в их распоряжение свое время и свои лингвистические способности. Она показала супругам М. немногочисленные достопримечательности этого однообразного края, зачитывая пояснения и надписи вроде: «Как излишнее ощущение блаженства предвещает приход безумия, ощущение безопасности предшествует молниеносному удару поражения». В большинстве своем эти надписи господина М. ужасали – казалось, они затрагивали каждый аспект жизни, ничто не ускользало от их внимания. Госпожа Лю на вполне приличном английском рассказывала им наиболее известные буддийские истории. А поскольку она страдала хроническим насморком, то постоянно сморкалась, отчего нос краснел, напоминая, что существуют на свете вещи банальные и тривиальные, несравнимые с таинственностью коанов и неотвратимостью кармических законов.

В самый первый день своего путешествия они оказались в маленьком храме, о котором не смогли узнать ничего, кроме того, что он древний и достоин внимания. При нем работали мастерские, где изготовляли листы рисовой бумаги, заполненные красивым каллиграфическим почерком. Несмотря на это, монастырь выглядел заброшенным и опустевшим. Только несколько мужчин сновали между зданиями, но явно не монахи, поскольку, подобно всем местным жителям, были одеты в серые стеганые куртки.

– Давным-давно, – рассказывала госпожа Лю, – жил в этом монастыре один монах, человек просвещенный и необыкновенно мудрый.

Она высморкалась в бумажный платочек и посмотрела на них так, словно умоляла о снисхождении.

– Его звали Яо. О нем говорили, будто он умеет смотреть сквозь время. Что видит очередность реинкарнаций в колесе сансары. Как-то во время своих странствий он остановился отдохнуть и увидел женщину, которая кормила грудью младенца и ела рыбу, аккуратно вынимая кости и бросая объедки бездомной собаке. А когда отощавшая собака, осмелев от неожиданной щедрости, проявляла настойчивость, женщина пинками отгоняла ее. Увидев это, монах Яо рассмеялся. Сопровождавшие его ученики взглянули на Яо с изумлением: «Учитель, отчего же ты смеешься? Здесь нет ничего смешного». – «Да, вы правы, мои ученики, – ответил монах Яо, – и все же я не смог сдержать смех. Видано ли это – пожирать тело отца, пиная одновременно собственную мать? Обгладывать скелет отца, выкармливая смертельного врага? Сколь жалкое и жестокое зрелище представляет собой колесо сансары!»

Госпожа Лю изложила эту историю с гордостью, будто ребенок, довольный тем, что выучил к празднику стишок, а потом посмотрела на М., не уверенная, что они поняли. Видимо, с туристами она всякого навидалась. Супруги улыбнулись и задумчиво покачали головами. Это успокоило госпожу Лю. Вскоре она намекнула, что пора обедать.

Они пообедали в местном ресторане, молчаливый хозяин которого нашел для них три места в углу большого зала. Поковыряли безвкусное блюдо, скользкое от картофельной муки и накачанное глутаматом натрия. М. хандрил, он никак не мог прийти в себя после смены часовых поясов – все пытался примоститься в этом мелком и поверхностном времени, окутавшем их, но не пускавшем внутрь. Он по-прежнему не понимал, зачем «хочу» привело его сюда.

Внезапно что-то вырвало его из задумчивости. И ни с того ни с сего господин М. спросил госпожу Лю о тюрьмах – есть ли какие-нибудь поблизости… Удивленная, та долго вглядывалась в его тонкие губы.

– Вы хотите посетить тюрьму? – спросила она с сарказмом, в котором звучало глубокое разочарование.

На следующий день она не пришла.

– Зачем мы сюда приехали? – жаловалась госпожа М. – Здесь холодно и некрасиво.

Господин М. не знал, что ответить. Казалось, он принюхивается, дожидаясь ветра, который разгонит вездесущую пыль и что-то изменит. На третий день они нашли в постоянно отключающемся интернете упоминание о некогда знаменитом, а ныне забытом буддийском монастыре. Господин М. не был уверен ни в чем, также и в том, что́ делать и куда ехать, но на четвертый день снова ощутил свое «хочу». Оно давило на грудину изнутри, будило беспокойство. Требовало: «Ну давай же, действуй». Стояло в горле, хотя он то и дело пытался сглотнуть. Супруги М. упаковали багаж и двинулись вперед, неотвратимо приближаясь к забытому монастырю.

Они поднимались вверх по неровным заброшенным дорогам. Пейзаж менялся, не менялись только домики с жестяными крышами, наспех сколоченные склады и неотличимые друг от друга остановки. Спутанные, переплетенные провода тянулись вдоль дороги, соединяя дома в единую сеть, но чем выше супруги М. поднимались, тем эти сплетения делались тоньше; наконец, остался всего один чахлый кабель, ведущий, подобно дороге, в горы. В какой-то момент и дорога, и кабель закончились – в этом месте М. пришлось переправиться через мелкий ручей. За ним стояло несколько зданий с изогнутыми по углам причудливыми крышами и маленькой колокольней, в которой вместо колокола висел большой латунный гонг. Они вышли из машины. Ветер принес откуда-то запах гари с едва ощутимым химическим оттенком. Это и оказался тот самый монастырь. На гравийной парковке стояла всего одна машина с местными номерами, супруги поставили свой автомобиль рядом и неуверенно двинулись к пагодам.

Вскоре выяснилось, что в монастыре нет никого, кто мог бы ими заняться и провести экскурсию. Вероятно, в сезон сюда приезжали туристы и верующие, но сейчас, видимо, было уже слишком холодно. Единственное дерево – огромное, самое большое, какое они видели за все свое пребывание в Китае, – росло в самом центре двора; то, что оно уцелело за последние сто лет, казалось чудом. Это был гинкго билоба – гордый, с мощным стволом и фантастической кроной.

Они пытались жестами объясниться со стариком, который не проявил к ним особого интереса и сразу исчез, но вскоре появился снова, вместе с другим мужчиной, молодым, в военной форме. Солдату, вероятно, было не больше семнадцати, гладкое лицо и ласковые миндалевидные глаза делали его похожим на ребенка.

– Может переводить, – сказал он на ломаном английском, указывая на себя. – Вести к учитель. Монастырь очень старый. О-о-о, какой старый. Это дерево здесь тоже священное. Монахи поливают его тем, что делают сами. – Он рассмеялся, обнажив мелкие зубы на длинных блестящих деснах. – Ну, вы понимаете, – и он начал подражать звукам опорожнения мочевого пузыря.

Оказалось, что неподалеку расположена военная часть, в которую монахи обращаются за мелкими услугами – когда нужно что-то привезти, отдать, передать… Пожилой мужчина решил, что с переводом солдат тоже вполне способен справиться. Теперь он держался в стороне, хотя порой подсказывал юноше какое-нибудь китайское слово. М. узнали, что в монастыре живут шестнадцать монахов и находится знаменитая статуя так называемого Сочувствующего Будды по имени Миле, она стоит в самом большом храме. Чтобы туда добраться, нужно пройти через храмы поменьше. И они зашагали от храма к храму, поднимаясь по каменным лестницам, разуваясь и восхищенно замирая перед каждой фигурой, не понимая того, что видят: символы, буддийские хоругви, бумажные золотисто-красные листочки, заполненные значками, которые напоминали супругам больших раздавленных пауков. Продолжалось это долго, поскольку солдат, который должен был объяснять, больше молчал, чем говорил, то и дело подыскивая слово в своем бедном словаре, а кроме того, всякий раз расшнуровывал и зашнуровывал тяжелые армейские ботинки. Не пристало солдату китайской армии ходить в незашнурованных ботинках, даже если речь идет о нескольких десятках метров, отделяющих один храм от другого. Шнуровка при этом должна быть безукоризненной, идеальной. Супруги отнеслись к этому с пониманием и вскоре назубок выучили причудливую систему протягивания шнурков через отверстия в ботинках.

Когда они наконец добрались до последнего, самого большого храма, уже начало смеркаться. Внутри выкрашенного в красный цвет деревянного здания они увидели нечто совершенно для себя неожиданное. На троне сидела вырезанная из дерева золотая фигура, кое-где потемневшая от дыма кадил. Она ничем не напоминала статуй Будды, к которым они уже привыкли за эту поездку. Перед ними был не удивительный толстяк, широко улыбающийся, грубоватый и сладострастный, а худой андрогин, небрежно закинувший правую ногу на левую, приспущенную с трона. Статуя глядела не прямо на смотрящих, как имели обыкновение другие фигуры, словно бы старавшиеся зацепить взглядом какого-нибудь верующего, а вниз, в некую точку перед своими стопами. Выражение лица у Будды было сосредоточенное, голову подпирала ладонь правой руки, локоть которой, в свою очередь, покоился на правом колене. Супругам М. показалось, что они застали бодхисатву в интимный момент раздумий, в ту самую минуту, когда он чего-то ждал – автобуса или очередной кальпы, в которой сможет совершить полное обновление. Стоявший рядом солдат вздохнул и сказал:

– Он придет. Будущее. Прекрасное будущее, когда он придет.

Госпожа М. спросила, когда это произойдет, и солдат скорчил гримасу, явно призванную показать, что подобный шмат времени разум объять не в силах.

Они зажгли кадила и медленно отвесили низкий поклон.

Когда солдат расшнуровывал ботинки, снова появился старик и повел их по тропинке куда-то вверх, за монастырь, где сквозь редкие кусты виднелись непритязательные деревянные постройки. Солдат потащился вслед за ними.

– Что это за Учитель? – пытался расспрашивать М., но членораздельного ответа получить не удалось.

– Глаз на голове, – только и повторял их случайный переводчик и таинственно качал головой.

Их приветствовал худой, седой, коротко стриженный мужчина в темно-серой стеганой куртке и серых, слишком свободных штанах. Предусмотрительная госпожа М. вручила ему коробку бельгийского шоколада, хозяин с радостью принял этот дар. Мужчины обменялись несколькими фразами – супруги М., конечно, ничего не поняли, однако не было сомнений, что речь шла о них. Они сели снаружи перед лачугой с небольшим деревянным крыльцом. На земле был сложен небольшой каменный очаг, на котором посвистывал темно-красный чайник. Хозяин заварил чай в маленьком щербатом чайничке и довольно улыбнулся. Он что-то сказал солдату, и тот сообщил М:

– Уже можете говорить. Он готов.

Супруги не поняли.

– О чем надо спрашивать?

– О чем хотите. У вас же, наверное, есть какие-то вопросы. Сюда приносить вопросы. Он все знать и все объяснить.

Супруги переглянулись. Жена молча намекала, что спрашивать должен М., ведь это из-за него они сюда приехали; а ему пришел в голову один очень простой вопрос: «Я умру?» Вопрос был глупейший, так что он не стал его задавать. М. злился на себя, что забыл обо всех своих записях и заметках, об этих состояниях неуверенности, о мыслях, которые терзали его по ночам… Тогда отозвалась его жена, она спросила человека, заваривавшего чай, кто он такой. Довольный собой солдат перевел вопрос, и тот человек сразу улыбнулся и, подкладывая дрова в огонь, что-то сказал, причем, как показалось М., реплика была длиннее обычного ответа. Спустя мгновение солдат перевел.

– Простой человек, у которого глаз на верхушке головы. Монах. Говорить, что монах с глазом на голове, но слова не иметь, чтобы ответить. Много времени не хватает. Мало времени рождается.

Господин М. собрался с мыслями и готов был задать свой первый вопрос. Ему вспомнилось сразу несколько:

– Почему на свете всего не хватает? Почему не хватает для всех?

Солдат внимательно посмотрел на него, и господину М. почудилась в нем какая-то неприязнь. Юноша что-то говорил монаху. Тот играл палочкой, разгребал пепельные угольки и тут же сгребал обратно. Спокойным голосом он произнес несколько фраз, а потом раскаленным концом палочки нарисовал в воздухе круг.

– Болит, – перевел солдат. – Каждый человек болит и каждое существо болит.

Тут он словно бы запнулся и напряженно глядел на М. и его жену, как будто желая заставить их понять эту простую проблему.

– Ничего нет, – добавил он беспомощно.

Монах покивал головой, а потом улыбнулся.

– Кто дал мне мое сердце? – спросил господин М.

– Сердце? – переспросил солдат, не понимая, что мужчина имеет в виду.

М. указал на свою грудную клетку.

– Человек, отдавший мне сердце, возможно, происходил из этих краев. У него забрали это сердце? Как мне быть? – М. решил не вдаваться в объяснения, раз тот и так все знает.

Солдат с неожиданным жаром что-то сказал монаху, тот приподнял брови. Рукой тоже указал на свое сердце. В его взгляде вдруг забрезжило сомнение. Он молчал, подливая супругам чай, имевший горький травяной вкус. Потом начал говорить, но уже не дожидаясь перевода. Он все говорил и говорил, словно что-то декламировал, словно колдовал над этим чайничком – довольно тихо, так что приходилось сидеть неподвижно, затаив дыхание, чтобы расслышать звучание отдельных слов. Вскоре господин М. расслабился. Голос монаха действовал на него успокаивающе. Солдат ерзал, ему явно было неловко, что он не выполняет свои обязанности. Юноша даже попытался робко прервать монаха, но тот остановил его жестом, словно отгонял надоедливую муху. Возможно, он был убежден, что мелодия китайского языка пробудит в пришельцах ранее дремавшие нейроны, возбудит какие-то импульсы и перевод не понадобится. Раз все мы имеем природу Будды… Но супруги М. ничего не понимали. Солдат беспомощно пожал плечами, потом начал поправлять шнурки своих армейских ботинок.

Монах закончил, угли в очаге потемнели и сделались кроваво-красными.

– Уже поздно, нам пора, – сказала госпожа М., когда поняла, что больше ничего не по-следует.

Она встала, муж неохотно последовал ее примеру.

Вниз они возвращались в темноте, ноги, обутые в лучшие ботинки для горных восхождений, скользили по склону, потому что тропинка превратилась во влажную кашу. Брюки были забрызганы серой грязью.

М. заплатили солдату больше, чем тот ожидал, и он растроганно поблагодарил, хотя был недоволен собой и смущен.

В этот вечер они молча собрали свои вещи. Ночью господина М. снова мучили кошмары, он лежал в горячем душном воздухе гостиничного номера, и ему казалось, что единственное спасение – просто смотреть в темноту. Утром супруги отправились в аэропорт, а потом дальше, туда, где в это время года было их место – в Таиланд. Остаток этой зимы они провели относительно спокойно, в основном валяясь на пляже и проверяя в интернете состояние своего счета. Весной вернулись в Европу, чтобы серьезно заняться имевшейся в их распоряжении жизнью.

Transfugium[14]

Когда она отъезжает от стоянки, авто-автомобиль задает ей несколько рутинных вопросов – в частности, желает ли она послушать музыку и какую, не нужно ли повысить или понизить температуру в салоне, использовать ли ароматизатор воздуха. Добавляет также, что в цену поездки включены разговоры на выбранную тему, и монотонным голосом начинает перечислять: «Область функционирования имплантационных медицинских страховок», «Выгодные инвестиции – рынок недвижимости в Гренландии», «Переход с двупольной системы на однопольную, затраты и прибыль», «Как бэби-дизайн стал частью эволюции», «Здоровье – антропогеронтология – перспективы развития»…

– Нет, спасибо, – отвечает она и повторяет, чтобы не осталось сомнений: – Нет. Нет.

Воцаряется благословенная тишина, хотя на мгновение у нее появляется иррациональное ощущение, что авто-автомобиль разочарованно хмыкает. С этого момента он управляется сам, через спутник, равномерно, стабильно, двигается почти бесшумно, не обгоняет, не нарушает правил, не совершает рискованных маневров, пропускает пешеходов на переходах и при помощи огромного количества всевозможных датчиков предупреждает столкновение с животными, даже такими, которые выскакивают прямо под колеса. Женщина забивается в угол и укрывается курткой, хотя ей вовсе не холодно.

Вот что ей снится:

– Смотри, – говорит старшая сестра.

Они стоят над раковиной в их старом доме; какой-то праздник, они готовят угощение.

Она смотрит на руки сестры и с ужасом видит, как те исчезают под струей воды, льющейся из крана. Размываются, растворяются, словно сделаны изо льда.

– Смотри, – говорит сестра, поднося два обрубка к глазам. – Они мне больше не нужны.

Ей снилась сестра, к которой она едет. Рената.


Это заведение находится далеко от аэропорта, так что путешествие заняло три часа. Авто-автомобиль ехал по все более сужающимся шоссе, на которых появлялись характерные желто-красные указатели с двумя буквами: TF. «F» была чуть приподнята, так что логотип напоминал лестницу, ведущую вверх – в «Transfugium» человек вступал, словно на Землю Обетованную, эту отдающую мистикой символику еще усиливали приз-матроны, на которых светились фантастические картины дикой природы. Она смотрела на них равнодушно, ничуть не впечатленная, по каким-то причинам привязанная к тому, что дарит людям город – колыхание в безопасно распланированном пространстве, сконструированном по меркам человеческого разума и человеческого тела.

Ее ждал домик, деревянный, с четырьмя спальнями и просторной гостиной, точь-в-точь как те, что обычно снимают на лето большие семьи. Камера при въезде тщательно осмотрела ее лицо, потом ворота бесшумно открылись и авто-автомобиль подъехал к самой двери. Она вышла, забрала свой немногочисленный багаж, автомобиль вежливо поблагодарил и исчез. Она на мгновение почувствовала себя виноватой, что отказалась с ним общаться и что спала в дороге, но, конечно, это было глупое чувство, как все эмофейки.

Дом оказался идеально подготовлен к ее приезду: кровати застелены, стол накрыт, холодильник полон, полотенца свежие, играет классическая музыка и стоит бутылка хорошего вина с приветствием от фирмы. Именно это она и сделала первым делом – налила себе вина.

Деревянная терраса выходила на озеро, на спокойную сейчас воду и темную полоску противоположного берега. Другие бунгало, тактично спрятанные среди деревьев, казались тихими и темными, но возле одного она увидела автомобиль, внутри горел свет. Так что ее сестра не будет одинока в эту ночь. Где-то сзади, в глубине леса высились контуры зданий центра «Transfugium», но поскольку стеклянные стены обладали способностью к оптическому камуфляжу, их присутствие можно было скорее ощутить, нежели заметить. Было тихо, пахло лесом, опавшей хвоей, грибами и с трудом верилось, что это не какая-нибудь провинциальная наркологическая больница, а один из крупнейших в мире центров трансмедицины.

После их последней встречи, несколько месяцев назад, общаться с Ренатой уже не разрешалось, хотя та находилась где-то здесь, за стенами комплекса «Transfugium», совсем близко. Она подумала, что, вероятно, теперь все равно не узнала бы сестру. Это было очень неприятное чувство – все в ней устремлялось на помощь Ренате, но приходилось сдерживаться. В прошлый приезд ее учили, как справляться с этим нерациональным аффектом, подобно тому как работают с эмофейками. Выученная назубок мантра: эмоции всегда подлинны, ложной может быть их причина. Эмоции, возбуждаемые фальшивыми причинами, столь же сильны, как те, что порождены настоящими, поэтому человек часто обманывается. Их нужно просто пережить.

Уже наступил полдень, назначенный ей час, так что, немного озябшая, она двинулась в сторону огромных корпусов. Она шла вдоль стеклянных графитовых стен, отражавших небо над верхушками деревьев. Высматривала двери или окна, какую-нибудь щель, но все казалось непрозрачным и идеально гладким, словно отлитым в единой форме. Никакого главного входа и нельзя заглянуть внутрь.

Она подошла к темной стене и сказала:

– Я здесь.

Немного постояла, чтобы Здание могло ее осмотреть и идентифицировать. «Я тебя вижу», – казалось, проговорила эта громада и впустила ее внутрь.

Профессор Хой, лечащий врач ее сестры, отвечавший за процесс transfugium, имел вид андрогинный, изящный и спортивный. Он бегом спустился к ней по ступенькам и улыбнулся почти ласково, точно подруге. Хой был в черном облегающем спортивном костюме и надвинутой на лоб шапочке. Она подумала, что Хой, возможно, женщина – голографический бейджик на рукаве с надписью «д-р Хой» никак не помогал в идентификации пола. Хой выглядел так, как выглядят богатые люди – заботящиеся о себе и своем теле, совершенном от рождения, продуманном до мельчайших деталей, умные и осознающие свое превосходство. О Хое следовало бы говорить «оно», но на самом близком ей языке, домашнем, это прозвучало бы странно, поскольку средний род испокон веку зарезервирован не для человека, а для существ нечеловеческих, словно люди как зеницу ока берегут идею полярности полов. Так что она сразу решила, что будет думать о Хое: «он». Это помогало держать дистанцию. Фамильярность ей претила.

– Ты мало спала, – сказал он заботливо.

Она посмотрела на него долгим взглядом и вдруг почувствовала, что ей совершенно не хочется с ним разговаривать. Охотнее всего она бы отвернулась и молча ушла. Она хотела произнести какие-то приветственные слова, но горло сжалось, и она не сумела извлечь ни звука. Глаза наполнились слезами. Хой внимательно посмотрел на нее.

– Сожаление – странная, совершенно нерациональная эмоция, – сказал он. – Оно уже ничего не изменит. Ничего не вернет назад. Оно из разряда тех бесплодных и тщетных чувств, от которых нет никакого толку.

У него были совершенно черные непроницаемые глаза и правильные черты лица. Он казался человеком, который знает гораздо больше, чем готов признать. Ловким. Проницательным, но, несмотря на это, эмпатичным.

– Выйдем? – Он кивнул в сторону леса и озера.

Стена раздвинулась, и они оказались на террасе, плавно переходившей в хвойный лес. Она послушно пошла за ним к берегу. Достала из кармана фотографию и молча подала ему. Они с сестрой сидят на деревянной ограде, рядом с прислоненными к ней велосипедами. Каникулы в деревне у брата матери, сорок пять лет назад. Рената, старшая, учила ее кататься на велосипеде. Ей – семь, Ренате – тринадцать. Обе смотрят в объектив, словно в будущее, прямо на тех, кто глядит на них теперь.

Хой внимательно рассматривал фотографию. Ей показалось, что снимок его растрогал.

– Многие так делают, обращаются к фотографиям, – сказал он. – Это попытка понять причины, верно? Ты ищешь причины, это естественно. Чувствуешь себя виноватой.

– Она всегда казалась такой организованной, обычной.

– У нас тут есть психологи, если хочешь…

– Нет, – сказала она. – Не нужно.

Вода несла их слова к темной части леса на другом берегу озера, куда люди доступа не имели, к так называемому Сердцу; у нее сохранились детские воспоминания, что в свое время обсуждался другой вариант – «Заповедник».

– Что там? – спросила она, помолчав. Она много раз задумывалась, в самом ли деле этот человек верит во все, что говорит и делает, или просто успешно продает новый товар, в который превратилось transfugium.

– Дикий мир. Без людей. Мы не можем его увидеть, потому что мы – люди. Мы сами от него отделились и теперь, чтобы туда вернуться, должны измениться. Я не могу увидеть то, частью чего не являюсь. Мы – узники самих себя. Это парадокс. Любопытная гносеологическая перспектива, а также фатальная ошибка эволюции: человек всегда видит только самого себя.

Его телеграфный стиль вдруг вызвал в ней раздражение. Короткие простые фразы – точно учитель, разговаривающий с ребенком.

– Мне все это непонятно. Я могла бы стать ею тысячу раз. Смотреть ее глазами. Мыслить ее мозгом… – ей пришлось взять себя в руки, потому что она начала его передразнивать, – но я все равно не понимаю, как это происходит. Как можно захотеть чего-то подобного… – она не могла подобрать слов, – …противного природе.

Она отвернулась от доктора, пытаясь скрыть слезы, вызванные глубоким возмущением, хотя думала, что проработала проблему и сегодня будет свободна от эмоций. Внезапно ей показалось, что Хой тихо рассмеялся. Она повернулась к нему, испытывая еще большее раздражение, однако врач лишь покашливал, закуривая полезную сигарету, так что она заговорила снова, все быстрее и громче:

– Я здесь только потому, что никто больше из родственников не захотел заняться организацией всего этого. Я – ее сестра. Родители – старики и мало что в этом смыслят. Дети приняли ее решение за чистую монету, во всяком случае дочь. Сын от всего этого отстранился. Он испытывает только боль. Я взяла это на себя, но я этого не понимаю. И, честно говоря, не хочу понимать. Мне наплевать. Я приехала все оформить.

Злость действовала на нее благотворно, прибавляла сил и уверенности, но доктор Хой, стройный азиат с непроницаемым лицом, все равно смотрел с выражением, которое можно было бы определить как ласковое высокомерие.

– Ты имеешь право на гнев и разочарование. С их помощью ты защищаешься. Защищаешь свою интегральность, – продолжал он умничать, это было невыносимо.

– Отвяжись, – сказала она беззвучно, отвернувшись к озеру. И пошла вдоль берега – от вида бликов на поверхности воды, стены леса на той стороне и большого чистого неба ее злость постепенно таяла. Она почувствовала исходящий от воды покой и даже преддверие чудесного безразличия, как когда она впервые уехала из дома и решила не возвращаться. Сидела в автобусе и мысленно твердила: «Я никому ничего не должна, потому что люди отвечают за свой выбор».

– Как человек может хотеть перестать быть собой? – спросила она у идущего следом Хоя. – Это самоубийство. В определенном смысле вы совершаете по ее просьбе эвтаназию.

Хой схватил ее за руку и заставил остановиться. Он снял шапочку, теперь лицо выглядело еще более женственным. Над их головами прошуршали крылья солнечного вертолета.

– Западный человек убежден, что катастрофически и радикально отличается от других людей, от других существ, что он исключителен, трагичен. Он также говорит о «заброшенности в мир», об отчаянии, одиночестве. Он склонен к истерии, к самоумерщвлению. А ведь это не более чем превращение маленького различия в большую драму. Почему надо считать, будто пропасть между человеком и миром более значима и важна, нежели пропасть между двумя другими видами бытия? Ты понимаешь, о чем я? Почему, с точки зрения философии, пропасть между тобой и этой лиственницей более значима, чем пропасть между этой лиственницей и, скажем, тем дятлом?

– Потому что я – человек, – ответила она, не задумываясь.

Он печально покивал, словно предвидел, что они друг друга не поймут.

– Помнишь Овидия? Он это предчувствовал. – П�

Скачать книгу

Пассажир

Один человек, сидевший рядом со мной во время длительного ночного перелета через океан, рассказал о ночных страхах своего детства. Ему постоянно мерещился один и тот же кошмар, он кричал и в панике звал родителей.

Это случалось в долгие вечера: тихие, сумрачные часы без телеэкранов (единственными звуками были шепот радиоприемника или шелест отцовской газеты) располагали к появлению странных мыслей. Он помнил, что боялся уже начиная с полдника, несмотря на успокаивающие слова родителей.

Ему тогда было года три-четыре. Он жил в угрюмом доме на окраине небольшого города, отец, человек принципиальный и не чуждый сарказма, директорствовал в школе, мать, аптекаршу, вечно окружало облако лекарственных запахов. Была еще старшая сестра, но та, в отличие от родителей, не пыталась ему помочь. Как раз наоборот – с непонятной для него нескрываемой радостью с самого обеда напоминала брату, что ночь не за горами. И если никого из взрослых не оказывалось поблизости, пичкала его историями о вампирах, восстающих из могил мертвецах и всевозможных исчадиях ада. Но удивительное дело: ее рассказы ничуть его не пугали – он не умел бояться всех этих существ, которых все считают страшными, они ничуть его не ужасали, словно место, предназначенное для страха, было в нем уже занято, и все возможности ощущать это чувство – исчерпаны. Он слушал возбужденный голос сестры, когда та драматическим шепотом пыталась его запугать; слушал совершенно спокойно, зная, что ее истории – ничто по сравнению с той фигурой, которую он видел каждую ночь, лежа в кровати. Так что, повзрослев, он, в сущности, мог бы быть благодарен сестре, привившей ему этими историями своего рода иммунитет ко всем обычным страхам земного шара: в определенном смысле он вырос человеком бесстрашным.

Причина его страха была невыразима, он не умел найти для нее слов. Когда родители вбегали в его комнату, спрашивая, что случилось, что ему снилось, он говорил только: «он», «кто-то» или «этот». Отец зажигал свет и, убежденный в непреодолимой силе эмпирического доказательства, демонстрировал сыну угол за шкафом или место возле двери, повторяя: «Видишь, нет тут ничего, ничего тут нет». Мать действовала иначе – прижимала его к себе, окутывала стерильным аптечным ароматом и шептала: «Я с тобой, ничего не бойся».

Но он был слишком мал, чтобы страшиться зла. В сущности, ни о зле, ни о добре он пока еще не имел ни малейшего понятия. А кроме того, был слишком мал, чтобы опасаться за свою жизнь. Впрочем, есть вещи и похуже смерти, похуже тех случаев, когда вампир высасывает из тебя кровь, когда оборотень разрывает тебя на части. Детям это хорошо известно: саму смерть еще можно пережить. Худшее – то, что повторяется с определенной периодичностью, неизменное, предсказуемое, неизбежное и инертное – то, что не зависит от тебя, вцепляется клещами и тащит неведомо куда.

Итак, в своей комнате, где-то между шкафом и окном, он видел темную человеческую фигуру. Фигура стояла неподвижно. В темном пятне, за которым угадывалось лицо, тлела маленькая красная точка – кончик сигареты. Время от времени, когда сигарета вспыхивала, лицо проступало из мрака. Бледные усталые глаза смотрели на ребенка напряженно, с какой-то претензией. Густая щетина с проседью, испещренное морщинами лицо, узкие губы, словно специально созданные для того, чтобы затягиваться дымом. Мужчина стоял неподвижно, а побледневший от страха ребенок поспешно совершал свои защитные ритуалы – прятал голову под одеяло, стискивал металлическую спинку кровати и беззвучно читал молитву ангелу-хранителю, которой научила его бабушка. Но это не помогало. Молитва обращалась в крик, и на помощь прибегали родители.

Это продолжалось какое-то время, достаточно долгое, чтобы заронить в детскую душу недоверие к ночи. Но поскольку после ночи всегда наступал день и великодушно отпускал грехи всем порождениям тьмы, ребенок рос и забывал. День набирал силу, приносил все больше сюрпризов. Родители вздохнули с облегчением и вскоре тоже забыли о детских страхах сына. Они старели спокойно, в такт ежевесенним проветриваниям комнат. А тот человек из ребенка превращался в мужчину, преисполняясь уверенности, что детству не стоит придавать особого значения. Впрочем, утро и первая половина дня неизменно вытесняли из его памяти сумерки и ночь.

Лишь недавно – так он утверждал – неведомо как, незаметно, перешагнув шестидесятилетний рубеж, он однажды вечером вернулся домой усталым и понял, в чем было дело. Перед тем как лечь спать, решил выкурить сигарету и встал у окна, превращенного темной улицей в близорукое зеркало. Вспышка зажигалки на мгновение продырявила тьму, а потом огонек сигареты ненадолго осветил чье-то лицо. Из мрака проступила прежняя фигура – бледный высокий лоб, пятна глаз, полоска рта и щетина с проседью. Он моментально узнал его, тот человек ничуть не изменился. Сработала привычка – он уже набрал в легкие воздуха, чтобы закричать, – но звать было некого. Родители умерли; он остался один, детские ритуалы тоже утратили свою силу, он давно уже не верил в ангела-хранителя. Но мгновенно поняв, кого боялся когда-то так сильно, этот человек испытал подлинное облегчение. Родители, в общем, были правы – окружающий мир безопасен.

«Человек, которого ты видишь, не потому существует, что ты его видишь, а потому, что он на тебя смотрит», – заметил он в заключение этой странной истории, после чего мы погрузились в сон, убаюканные басистым урчанием двигателей.

Зеленые дети, или Описание удивительных событий на Волыни, составленное медиком Его Королевского Величества Яна Казимира Уильямом Дэвисоном

Эти события имели место весной и летом 1656 года, когда я уже не первый год находился в Польше. Я прибыл сюда несколько лет назад по приглашению Людовики Марии де Гонзага, королевы, супруги Яна Казимира, польского короля, чтобы занять пост королевского лекаря и директора королевского сада. Отклонить сие приглашение мне не позволяло высокое положение обратившихся ко мне особ, а также некоторые личные обстоятельства, кои упоминать здесь нет надобности. Отправляясь в Польшу, я волновался, ибо не был знаком с этим краем, столь удаленным от знакомого мне мира, и полагал себя неким эксцентриком, человеком, выходящим за пределы центра, в котором известно, чего можно ожидать. Я боялся чужих обычаев, жестокости восточных и северных народов, но более всего – здешней непредсказуемой атмосферы, холода и влажности. Ведь из памяти моей не изгладилась судьба моего друга Рене Декарта, что несколькими годами ранее, приглашенный шведской королевой, отправился в ее холодные северные владения – далекий Стокгольм – и там, простудившись, почил во цвете лет и интеллектуальных сил. Какая утрата для всяческих наук! Опасаясь, что и меня постигнет подобная участь, я привез из Франции несколько превосходных шуб, но в первую же зиму выяснилось, что они слишком легки и тонки для здешней погоды. Король, с которым я вскоре искренне подружился, подарил мне волчью шубу, длинную, до самых щиколоток, и я не расставался с ней с октября до апреля. Носил я ее и во время описываемого здесь путешествия, а случилось оно в марте. Знай, Читатель, что зимы в Польше, как и повсюду на севере, бывают суровы – достаточно представить себе, что до Швеции можно добраться по скованному льдами Mare Balticum[1], а на многих замерзших прудах и речках устраиваются в дни карнавала ярмарки. И поскольку сие время года длится здесь долго, а растения тогда прячутся под снегом, ботанику, по правде говоря, остается совсем мало времени для исследований. Поэтому, хочешь не хочешь, пришлось сделать объектом своего изучения людей.

Меня зовут Уильям Дэвисон, я шотландец, родом из Абердина, однако много лет прожил во Франции, где карьеру мою увенчала должность королевского ботаника и где я опубликовал свои труды. В Польше их почти никто не знал, но ко мне относились с почтением, каким бескритично дарят всех тех, кто прибывает из Франции.

Что склонило меня к тому, чтобы последовать примеру Декарта и отправиться на край Европы? На подобный вопрос нелегко ответить коротко и по существу, но поскольку эта история касается не меня и я являюсь в ней лишь свидетелем, оставлю его без ответа, полагая, что всякого читателя более привлекает сам рассказ, нежели ничтожная фигура повествователя.

Хронологически служба моя при дворе польского Короля совпала с прискорбными событиями. Казалось, все злые силы ополчились против польского королевства. Страну терзала война, опустошало шведское войско, а на востоке тревожили налеты москалей. На Руси еще раньше восстали недовольные крестьяне. Короля этого несчастного государства, словно по закону таинственной аналогии, мучили многочисленные болезни – точно так же, как его страну набеги. Приступы меланхолии он был склонен лечить вином и близкими отношениями с прекрасным полом. Противоречивая натура не давала ему усидеть на месте, хотя Король постоянно твердил, что ненавидит движение и тоскует по Варшаве, где ждет любимая жена, Людовика Мария.

Кортеж наш двигался с севера, где Его Королевское Величество находился с инспекцией, а также пытался договориться о союзе с магнатами. Туда уже дотянулись руки москалей, посягавших на независимость Речи Посполитой, и если учесть, что на западе свирепствовали шведы, можно было подумать, будто все темные силы, сговорившись, избрали польскую землю в качестве сцены жестокого военного theatrum[2].

Это было мое первое путешествие в сию дикую окраинную страну, и я начал жалеть о том, что предпринял его, едва покинув предместья Варшавы. Однако любопытство философа и ботаника все же брало верх (имело значение – не стану скрывать – также и хорошее жалованье): если бы не это, я предпочел бы остаться дома и посвятить себя спокойным исследованиям.

Тем не менее, даже в столь сложных обстоятельствах я не забывал о науке. Дело в том, что, прибыв в этот край, я заинтересовался одним местным феноменом, правда, известным на свете, но здесь особенно распространенным – достаточно пройти по любой бедной варшавской улице, чтобы лицезреть его на людских головах. Это plica polonica[3], колтун, как называют его местные жители: странное образование из спутанных, свалявшихся волос, принимающее разные формы, иной раз наподобие веревок, иной – волосяного клубка, а то будто бы косы, похожей на хвост бобра. Считалось, что колтуны представляют собой прибежище добрых и злых сил, так что их обладатели якобы предпочли бы умереть, нежели избавиться от этого украшения. По своему обыкновению я делал наброски и собрал уже множество рисунков и описаний данного явления, намереваясь после возвращения во Францию опубликовать труд на эту тему. Сей недуг под разными именами известен по всей Европе. Во Франции он, пожалуй, встречается реже всего, поскольку жители ее придают большое значение своему внешнему виду и без устали чешут волосы. В Германии plica polonica выступает под именем mahrenlocke[4], alpzopf[5] или же drutenzopf[6]. Знаю, что в Дании о ней говорят: marenlok, в Уэльсе и Англии же – elvish knot[7]. Когда однажды мне довелось ехать через Нижнюю Саксонию, я слышал, что такие волосы называли selkensteert. В Шотландии считается, что это древняя прическа язычников, некогда проживавших в Европе, распространенная среди друидов. Я также читал о том, что plica polonica в Европе появилась во время набега татар на Польшу при правлении Лешека Черного. Существует также гипотеза, что это мода, пришедшая из Индии. Я встречал предположение, будто это евреи первыми ввели обычай сплетать волосы в свалявшиеся пряди. Назорей – так называли святого мужа, во славу Всевышнего давшего обет никогда не стричься. Множество противоречивых теорий вкупе с бескрайними снегами привели к тому, что овладевшее мною поначалу интеллектуальное отупение сменилось затем творческим возбуждением, и я принялся исследовать plica polonica в каждой деревне, через которую пролегал наш путь.

В трудах сих помогал мне молодой Рычивольский, весьма способный юноша, не только служивший при мне камердинером и переводчиком, но и ассистировавший в исследованиях, а также – не стану скрывать – бывший для меня опорой в чуждом окружении.

Мы ехали верхом. Мартовская погода походила то на зимнюю, то на предвесеннюю, грязь на дорогах попеременно замерзала и оттаивала, превращаясь в чудовищную кашу, настоящее болото, куда проваливались колеса экипажей, нагруженных нашим скарбом. Стояла пронизывающая стужа, и фигуры наши напоминали меховые тюки.

В этом диком краю, болотистом и лесистом, человеческие поселения обычно расположены вдали друг от друга, так что капризничать по поводу ночлега не приходилось – мы останавливались в первой попавшейся смердящей усадебке, а однажды, когда нас задержал выпавший снег, даже заночевали в корчме! В таких случаях его величество выступал incognito, притворяясь обычным шляхтичем. Во время постоев я потчевал Короля снадобьями, которых вез с собой целую аптечку, случалось пускать на импровизированном ложе кровь, кроме того, я при всяком удобном случае устраивал королевскому телу солевые ванны.

Из всех болезней Короля наиболее зловредным я полагал тот придворный недуг, который его величество вывез якобы из Италии или Франции. Хотя видимых страданий он не доставлял и его легко было скрыть (во всяком случае, поначалу), последствия бывали очень опасны и коварны; говорили, что болезнь может перейти на голову и лишить человека рассудка. Поэтому, едва прибыв ко двору его величества, я принялся настаивать на лечении ртутью, которое должно продолжаться три недели, однако Король все не мог найти время для того, чтобы спокойно воспользоваться этим средством, во время путешествия же сей способ малоэффективен. Из прочих королевских хворей меня беспокоила подагра, хотя ее приступы было нетрудно предотвратить, ибо этот недуг являлся следствием неумеренности в еде и выпивке. С ним можно бороться при помощи поста, но в путешествии поститься трудно. Так что пользы от меня Его Королевскому Величеству было мало.

Король направлялся во Львов, а по пути встречался с местными вельможами, договариваясь с ними о поддержке и напоминая, что они являются его подданными, ибо преданность этой шляхты весьма сомнительна – она всегда печется о собственной выгоде, а не о благополучии Речи Посполитой. Нас, казалось бы, принимали достойно, потчевали щедро и с большой роскошью, но порой я чувствовал, что кое-кто здесь воспринимает Короля как просителя. И то сказать, что это за королевство, где правителя выбирают при помощи голосования! Где это видано?!

Война – явление страшное, адское, даже если бои как таковые не касаются человеческих поселений, она все же распространяется повсеместно, проникает под самую бедную стреху – голодом, болезнью, всеобщим страхом. Сердца грубеют, становятся равнодушными. Меняется сам способ мышления – каждый думает только о себе и о том, как выжить. Многие при этом ожесточаются и делаются невосприимчивы к чужому страданию. Сколько же я за это путешествие с севера во Львов насмотрелся на творимое людьми зло, сколько видел насилия, зверства, неслыханного варварства. Целые деревни сожжены, поля превращены в пустоши, повсюду торчат виселицы, словно только этому призвано служить искусство столяра – изготовлению орудий убийства и преступления. Непогребенные человеческие тела растаскивают волки с лисами. В цене лишь огонь да меч. Все это я предпочел бы забыть, но и теперь, когда я вернулся на родину и пишу сии строки, перед глазами у меня встают картины, которые невозможно отогнать.

Вести до нас доходили все более удручающие, а февральское поражение региментария Чарнецкого в битве со шведами под Голембом так подействовало на здоровье Его Величества, что в конце концов нам пришлось остановиться на два дня, чтобы Король мог в покое восстановить нервные силы, принимая эгерскую воду и травяные отвары. Казалось, королевское тело отражает все недуги Речи Посполитой, словно связанное с ней таинственным родством. После той проигранной битвы, еще прежде, чем было доставлено письмо с известием, Короля поразил приступ подагры, сопровождавшийся лихорадкой и такой ужасной болью, что мы едва сумели ее обуздать.

Примерно в двух днях пути до Луцка, когда мы миновали сожженный несколько лет назад татарами Любешов и ехали через густые влажные леса, я осознал, что нет на земле более ужасного края, и стал сожалеть, что согласился предпринять сие путешествие. Ибо меня терзало глубокое предчувствие, что домой я не вернусь и что перед этими неизбывными болотами, этим влажным лесом, низким небом, лужами, затянутыми тонким льдом и напоминавшими раны поверженного великана, все мы – неважно, одетые бедно или богато, короли, вельможи, солдаты или крестьяне, все – ничто. Мы видели обглоданные пламенем стены костела, где дикари-татары заперли и сожгли живьем жителей деревни, леса виселиц и черные пепелища с обугленными телами людей и животных. Лишь тогда я вполне постиг королевский замысел – отправиться во Львов и в эту страшную пору, когда внешние силы разрывают Речь Посполитую на части, вверить страну опеке наиболее почитаемой и прославляемой здесь Марии, Богоматери, умоляя ее тем самым о заступничестве перед богом. Поначалу я удивлялся этой сосредоточенности на богоматери. Мне не раз казалось, будто местные жители почитают некую языческую богиню и – да не прозвучат мои слова богохульством – сам бог и сын его покорно следуют вслед за Марией в ее свите. Здесь каждая часовня возведена во славу Марии, так что к ее изображениям я привык настолько, что и сам начал обращать к ней молитвы в злое вечернее время, когда, озябшие и голодные, мы располагались на ночлег, уповая в глубине души, что она правит этим краем, тогда как у нас властвует Иисус Христос. Ничего другого не оставалось, кроме как полностью довериться высшим силам.

В тот день, когда у Короля случился приступ подагры, мы остановились в имении пана Гайдамовича, луцкого подкомория. Это была деревянная усадьба, выстроенная на сухом островке среди болот, окруженная халупами дровосеков, немногочисленных крестьян и службы. Его Величество не вечерял, сразу же лег, но сон не шел, так что мне пришлось наслать его при помощи своих микстур.

Утро было настолько ясным, что вскоре после рассвета несколько вооруженных солдат из королевской свиты, желая чем-то заняться в ожидании отправления в дальнейший путь, углубились в чащу – якобы в погоне за дичью – и исчезли из виду. Мы ожидали увидеть нежную серну или фазанов, но наши охотники явились с добычей редкостной, заставившей всех нас без исключения утратить дар речи – включая заспанного Короля, который моментально пришел в себя.

Это были два ребенка, мелких и худых, бедно одетых, даже хуже, чем бедно, – в какую-то грубую холстину, рваную и грязную. Волосы у них свалялись, что привлекло мое пристальное внимание, ибо передо мной был великолепный образец plica polonica. Детей связали наподобие серн и приторочили к седлам – я опасался, не повредило ли это им и не переломали ли солдаты тонкие детские косточки. Солдаты, однако, твердили, что иначе поступить было никак нельзя, так как дети кусались и лягались.

Пока Его Величество заканчивал завтрак, после которого предполагал также выпить травяной отвар, что позволяло надеяться на улучшение его настроения, я вышел к этим детям и, приказав сперва обмыть им лица, рассмотрел вблизи, следя при этом, чтобы они меня не укусили. Если судить по росту, я бы сказал, что им около четырех и шести лет, однако, поглядев на зубы, пришел к выводу, что они старше, просто мелкие. Девочка была крупнее и сильнее, мальчик же хиленький, худосочный, хотя бойкий и подвижный. Но более всего изумила меня их кожа. Она имела странный оттенок, какого я никогда прежде не видел – то ли молодого горошка, то ли итальянских оливок. Волосы же, которые свалявшимися прядями свисали детям на лицо, были светлыми, но словно бы покрыты зеленым налетом, наподобие замшелых камней. Молодой Рычивольский сказал мне, что Зеленые дети, как мы их немедленно нарекли, – вероятно, жертвы войны, которых природа выкормила в лесу, как это порой случается, взять хотя бы историю о Ромуле и Реме. Область проявления природных сил огромна и значительно превосходит по размерам скромную человеческую делянку.

Король однажды спросил меня – мы тогда ехали через степь, из Могилева, на горизонте еще дымились подожженные деревни, на которые быстро наступал лес, – что такое природа. Согласно своему убеждению я ответил, что природа есть все, что нас окружает, исключая человеческое, то есть нас самих и творения рук наших. Король поморгал, словно стремясь убедиться в этом собственными глазами – что́ уж он увидел, того не ведаю, – и промолвил:

– Природа есть великое ничто.

Полагаю, что так видят мир глаза тех, кто вырос при дворе, глаза, привыкшие смотреть на узорчатые венецианские ткани, причудливые орнаменты турецких ковров, искусное чередование плит и мозаику. Когда взгляд их обращается ко всей сложности природы, то видит там лишь хаос и это великое ничто.

В результате каждого пожара природа отбирает то, что взял у нее человек, а также смело прихватывает и самих представителей рода людского, пытаясь вернуть их в естественное состояние. Но глядя на этих детей, можно было усомниться, существует ли в природе какой-то рай – скорее уж ад, такими они были дикими и истощенными. Его Величество необычайно заинтересовался детьми – велел приобщить их к багажу, чтобы отвезти во Львов и там подвергнуть тщательному исследованию, но в конце концов от идеи своей отказался, ибо обстоятельства внезапно изменились. Оказалось, что палец королевской стопы опух так сильно, что Его Величеству не удалось обуть сапог. Боль сильно терзала его – я видел на королевском лице капли пота. Мурашки побежали у меня по спине, когда я услыхал мучительный стон правителя этого большого государства. Об отъезде не могло быть и речи. Я уложил Его Величество у печи и приготовил компрессы, велел также выгнать из покоев всех, кто мог оказаться ненужным свидетелем болезни Короля. Когда выносили этих несчастных детей, схваченных в лесу и связанных, словно ягнят, девочка каким-то непостижимым образом вырвалась из рук слуги и бросилась к больным стопам его величества. Она принялась натирать палец своими свалявшимися волосами. Потрясенный правитель жестом приказал не мешать ей. Спустя мгновение, к изумлению Короля, боль уменьшилась, после чего он велел детей хорошенько накормить и наконец одеть по-человечески, что и было исполнено. Однако когда мы паковали вещи и когда я совершенно невинным образом протянул руку, чтобы погладить мальчика по голове, как поступают с детьми во всех странах, он укусил меня в запястье так сильно, что выступила кровь. Опасаясь какой-нибудь заразы, я направился к близлежащему ручью, чтобы промыть ранку. И там, у воды, неудачно поскользнувшись на болотистом, вязком берегу, рухнул на деревянные мостки, отчего на меня свалилась сложенная рядом поленница. Я ощутил страшную боль в ноге и взвыл как зверь. Подумал, что дела мои плохи, и потерял сознание.

Придя в себя – молодой Рычивольский похлопывал меня по щекам, – я увидал над собой потолок усадебных покоев, а вокруг обеспокоенные лица, в том числе лицо Его Величества – все они были странно вытянуты, колебались, плавали в тумане. Я понял, что у меня лихорадка и что я долгое время оставался без сознания.

– Боже мой, Дэвисон, что ж ты наделал? – склоняясь надо мной, обеспокоенно молвил Его Величество. Тщательно расчесанные кудри походного королевского парика коснулись моей груди, и даже это легкое прикосновение, казалось, причинило мне боль. Но и в такую минуту от моего внимания не укрылось, что лицо Короля прояснилось, капли пота исчезли, и он стоит передо мной в сапогах.

– Пора трогаться в путь, Дэвисон, – с тревогой произнес он.

– Без меня? – простонал я в отчаянии, содрогаясь от боли и ужаса, что останусь здесь один.

– Скоро прибудет лучший львовский лекарь…

Я зарыдал, скорее от отчаяния, чем от физических страданий.

Со слезами простился я с Его Величеством, и королевский кортеж отправился дальше. Без меня! Я остался с молодым Рычивольским, что хотя бы отчасти меня успокоило, нас обоих вверили заботам подкомория Гайдамовича. Вероятно, чтобы нам было веселее, оставили в усадьбе и Зеленых детей – возможно, надеясь как-то отвлечь меня, пока не прибудет спасение.

Оказалось, что перелом у меня двойной, к тому же весьма сложный. В одном месте кость пробила кожу, и требовалось недюжинное мастерство, чтобы привести все это в порядок. Сам я собой заняться не мог, ибо сразу терял сознание, хотя слыхал о таких лекарях, что даже ампутацию себе делали. Прежде чем тронуться, Король выслал вперед гонца с приказом немедленно отправить сюда лучшего львовского лекаря, но, по моим расчетам, тому потребовалось бы не менее двух недель, чтобы до меня добраться. Тем временем кости следовало сложить как можно скорее, так как, порази ногу в этом влажном климате гангрена, мне никогда больше не увидеть французский двор, на жизнь при котором я так сетовал и который теперь, в этот драматический момент, казался мне центром настоящего мира, утраченным раем, прекраснейшим из снов. И никогда больше не увидеть холмов Шотландии…

В течение нескольких дней я принимал средства от боли, те же, которыми пользовал Короля от подагры. Из Львова наконец прибыл гонец, но без лекаря, который был убит, попав по пути в руки татарской банды – их на здешних землях свирепствовало множество. Гонец заверил нас, что вскоре явится другой медик. Он также принес известия об обетах, которые Король, благополучно добравшийся до Львова, торжественно дал в львовском соборе, вверяя Речь Посполитую заботам Богоматери, чтобы хранила страну от шведов, москалей, Хмельницкого и всех тех, кто накинулся на Польшу, точно волки на хромую серну. Я понимал, что забот у Его Величества множество, тем приятнее было, что вместе с посыльным Король прислал мне превосходную водку, несколько бутылок рейнского вина, меховую накидку и французское мыло – которому я особенно обрадовался.

Думаю, что мир состоит из окружностей, описанных вокруг одной точки. И что точка эта, именуемая центром мира, подвижна во времени – некогда ею были Греция, Рим, Иерусалим, а теперь это, вне всяких сомнений, Франция, точнее Париж. Вокруг него можно было бы начертить эти круги при помощи циркуля. Принцип простой: чем ближе к середине, тем более все кажется настоящим и осязаемым – и чем дальше, тем сильнее мир словно бы расползается, подобно истлевшему полотну во влажном климате. И еще – этот центр будто немного приподнят над миром, так что идеи, моды, изобретения стекают с него по склонам. В первую очередь все это впитывается в ближайшие круги, потом, уже слабее, в следующие, а мест наиболее отдаленных достигает лишь малая часть содержания. Я осознал это, лежа в усадьбе подкомория Гайдамовича, затерянной среди болот, вероятно в последнем из гипотетических кругов, вдали от центра мира, одинокий, словно изгнанник Овидий в Томи. И в горячке мне виделось, что, подобно Данте в его «Божественной комедии», я мог бы написать большой труд о кругах, но не на том свете, а на этом, о кругах Европы, каждый из которых борется со своим грехом и свое несет наказание. Это была бы поистине великая комедия тайных игр, нарушаемых союзов, комедия, в которой роли меняются прямо по ходу спектакля и до конца не известно, qui pro quo[8]. Повесть о мании величия одних, о равнодушии и самовлюбленности других, об отваге и жертвенности немногих, хотя, возможно, и более многочисленных, нежели нам представляется. Героев, действующих на этой сцене, именуемой Европой, объединяла бы вовсе не религия, как некоторые полагают, – ведь религия скорее разделяет, с чем трудно поспорить, если вспомнить количество убитых по религиозным причинам, взять хотя бы нынешние войны. Их связывало бы в этой комедии нечто иное – ибо финал должен быть счастливым и благополучным – вера в здравый рассудок и разум этого великого творения божия. Бог даровал нам чувства и разум, чтобы исследовать с их помощью мир и знания свои приумножать. Европа там, где царит разум.

Такие мысли клубились в моей голове в моменты прояснения сознания. Однако в последующие дни меня большей частью терзала лихорадка, а поскольку львовский лекарь все не появлялся, хозяева, по договоренности с юным Рычивольским, взявшим на себя заботу обо мне, послали на болота за какой-то бабкой. Та, немая, явилась вместе со своим помощником и, предварительно влив в меня бутылку водки, вправила ногу и сложила сломанные кости. Все это взволнованно рассказал мне впоследствии мой молодой друг, так как сам я ничего не помнил.

Когда после этой процедуры я пришел в себя, солнце стояло уже высоко. Вскоре наступила Пасха. В Гайдамовичи приехал ксендз, чтобы отслужить в усадебной часовне праздничную службу, заодно он крестил Зеленых детей, о чем с волнением поведал мне мой друг, добавив, что в усадьбе болтают, будто причиной несчастья явилось заклятье, брошенное на меня этими существами. В такие бредни я не верил и повторять их запретил.

Как-то вечером Рычивольский привел ко мне эту девочку, она была уже чистой и опрятно одетой, к тому же вела себя совершенно спокойно. Рычивольский, с моего согласия, велел ей потереть свалявшимися прядями мою больную ногу, точно так же, как ранее королевский палец. Я зашипел от боли, которую причиняло даже легкое прикосновение волос, но мужественно все выдержал, и постепенно боль стала ослабевать и отек будто бы уменьшился. Девочка повторила эту процедуру трижды.

Через несколько дней, когда стало по-весеннему тепло, я попытался встать. Костыли, которые для меня выстругали, были очень удобными, так что я дошел до крыльца, где провел всю вторую половину дня, стосковавшись по свету и свежему воздуху. Я наблюдал за суетой в жалком хозяйстве подкомория. Усадьба была, правда, богатая и большая, но конюшни и хлева, казалось, происходили из весьма отдаленного круга цивилизации. С печалью я осознал, что застрял здесь надолго и, дабы выдержать это изгнание, должен найти себе какое-нибудь занятие, ибо только таким образом сумею не впасть в меланхолию в сем влажном болотистом краю и сохранить надежду на то, что милосердный бог рано или поздно позволит мне вернуться во Францию.

Рычивольский приводил ко мне этих диких детей, которых Гайдамовичи приютили, не зная, как с ними поступить в сей глуши, да еще во время войны, а также предполагая, что его королевское величество может рано или поздно поинтересоваться их судьбой. Детей держали запертыми на ключ в сарае, где хранилось множество вещей – как нужных, так и ненужных. Поскольку он был сколочен из плохо пригнанных досок, дети сквозь щели могли наблюдать за происходящим. Оправлялись они возле дома, присев на корточки, ели руками, с жадностью, однако мяса не признавали и выплевывали. Также не признавали они кроватей и мисок с водой. Испугавшись чего-либо, бросались на землю и, встав на четвереньки, норовили укусить, а когда их ругали, сворачивались в клубок и надолго замирали. Между собой объяснялись какими-то хриплыми звуками, а едва выглядывало солнце, сбрасывали с себя одежду и подставляли тело солнечному теплу.

Молодой Рычивольский счел, что дети развлекут и займут меня, ибо, будучи ученым, я захочу изучить их и описать, а это поможет отвлечь мысли от сломанной ноги.

Он был прав. Мне казалось, что эти маленькие странные существа испытывают своего рода угрызения совести, глядя на мою забинтованную после укуса руку и обездвиженную в лубке ногу. Со временем девочка стала мне доверять и однажды позволила более подробно себя осмотреть. Мы сидели у нагретой солнцем стены сарая. Природа ожила; неизбывный запах сырости стал менее ощутим. Я осторожно повернул лицо девочки к свету и взял в руки несколько прядей ее волос – они казались теплыми, словно бы шерстяными, понюхав их, я обнаружил, что они пахнут мхом; казалось, в них вросли какие-то лишайники. Кожа девочки, когда я рассмотрел ее вблизи, оказалась вся покрыта маленькими темно-зелеными точечками, которые я прежде, не имея возможности разглядеть внимательно, принимал за грязь. Нас с Рычивольским это очень удивило – мы решили, что в девочке есть нечто растительное. Мы предположили, что она потому раздевается и подставляет тело солнцу, что, подобно всякому растению, нуждается в солнечном свете, которым питается через кожу, а помимо него практически не нуждается в пище, довольствуясь хлебными крошками. Ее, впрочем, нарекли по-польски Середкой – словом, выговорить которое мне было трудно, но звучало которое красиво. Означает оно хлебный мякиш, так что его можно также отнести к тому, кто такой мякиш выедает из куска хлеба, оставляя корочку нетронутой.

Рычивольский, все более увлекавшийся Зелеными детьми, сказал мне, что слышал, как девочка поет. Правда, как следовало из его рассказа, это скорее походило на мурлыканье, однако свидетельствовало о том, что горло у детей нормальное, а отсутствие речи объясняется иными причинами. Я также определил, что по строению тела они ничем не отличаются от обычных детей.

– А может, мы каких-то эльфов польских поймали? – пошутил я однажды.

Молодой Рычивольский возмутился, что я принимаю его за дикаря: он, мол, в такие байки не верит.

Мнения обитателей усадьбы относительно того, как следует поступать с plica polonica, то есть колтуном, расходились. А этот к тому же был зеленым! Многие считали, что колтун есть проявление внутренней болезни, которую это образование вытягивает наружу. Если его отрезать, болезнь вернется в тело и убьет человека. Другие же, в том числе подкоморий Гайдамович, полагавший себя человеком светским, утверждали, что колтун следует срезать, поскольку он является источником вшей и прочей живности.

Однажды подкоморий даже велел принести ножницы для стрижки овец и избавиться от этих зеленоватых прядей. Мальчик в ужасе спрятался за сестру (я так думаю, что это была его сестра), но девочка повела себя смело и даже дерзко – вышла вперед, устремила на подкомория взгляд и не отводила его, пока Гайдамович не смешался. При этом горло ее издавало урчание, словно у дикого зверя, а губы раздвинулись, обнажив кончики зубов. Во взгляде девочки была какая-то инакость, словно она не знала наших порядков и смотрела на нас так, как смотрят животные – немного насквозь. С другой стороны, была в этом также неожиданная уверенность в себе, взрослая, так что на мгновение я увидел в ней не ребенка, а старуху-карлика. У всех у нас мурашки пробежали по спине, а подкоморий велел отказаться от идеи постричь детей.

К сожалению, как-то ночью, вскоре после крестин в деревянном, похожем на курятник костеле, мальчик заболел и, к нашему большому удивлению и ужасу, скоропостижно умер, что вся прислуга сочла свидетельством его дьявольского происхождения – кого же, как не черта, могла убить святая вода?! А что не сразу – что ж, зло боролось за свои права… Summa summarum[9] решили, что в судьбу Зеленых детей вмешались высшие силы.

Как раз в тот день болота вокруг усадьбы огласились странными звуками, издаваемыми то ли птицами, то ли лягушками и напоминавшими траурный оркестр. Маленькое детское тело обмыли, одели и положили на погребальные носилки. Вокруг расставили свечи. Мне как лекарю позволили по этому случаю еще раз осмотреть тело, и сердце у меня на мгновение сжалось при виде малыша. Лишь тогда, увидев обнаженным, я воспринял его как ребенка, а не какую-то диковинку, и подумал также, что, подобно всякому живому существу, это дитя, несомненно, имело мать и отца – где они теперь? Скучают ли, беспокоятся ли?

Быстро справившись с этими эмоциями, недостойными ученого медика, и внимательно осмотрев мальчика, я пришел к выводу, что ребенку, вероятно, повредило слишком раннее купание в ледяном ручье, оттого настигла его смерть. Я также пришел к выводу, что в нем нет ничего необычного, кроме цвета кожи, который приписал долгому пребыванию в лесу, среди сил природы. Видимо, кожа приспособилась к окружающей среде, ведь крылья некоторых птиц напоминают кору деревьев, а кузнечики – траву. Природа знает множество подобных соответствий. Кроме того, она устроена таким образом, что для каждого недуга существует натуральное снадобье. Об этом писал человек, являющийся для меня примером, великий Парацельс, и теперь я то же самое твердил юному Рычивольскому.

В первую же ночь тело мальчика пропало. Оказалось, что дежурившие подле него женщины, одурманенные дымом кадила, ушли после полуночи спать, а поднявшись на рассвете, обнаружили, что тело бесследно исчезло. Нас разбудили, повсюду зажгли свет, ужас и трепет обуяли всех. Слуги моментально разнесли слухи, будто маленький зеленый черт, использовав магию, лишь притворился мертвым, а когда вокруг носилок никого не было, ожил и вернулся к своим, в лес. Кто-то предположил, что он может отомстить за пленение, поэтому все бросились запирать двери на засов, усадьбу охватила паника, словно нам грозил набег татар. Середку, на удивление безучастную, в разорванной и грязной одежде, что наводило на некоторые подозрения, посадили под замок. Мы с молодым Рычивольским тщательно все осмотрели: в самой комнате на полу осталось несколько полос, словно кто-то тащил тело, а снаружи паника сделала свое дело и ничего разобрать было уже невозможно – следы затоптали. Похороны отменили, носилки убрали, а свечи спрятали в сундуки – до следующей оказии. Пусть бы только она не наступила слишком быстро! Несколько дней, как я уже говорил, мы жили в усадьбе, словно на осадном положении, но на этот раз не турок или москаль стали причиной охватившего нас страха – сей страх был каким-то диковинным, лиственно-зеленоватым, от него исходила вонь болот и лишайников. Страх липкий, бессловесный, путавший мысли и направлявший их к папоротникам, топким болотам. Насекомые, казалось, наблюдали за нами, а таинственные лесные звуки напоминали перекличку и плач. И все, слуги и господа, собирались в главной комнате, которую тут называли «светлица», где без аппетита ели скромный ужин и пили водку, но не веселья ради, а от тревоги и беспокойства.

Окрестные леса со все большей силой источали весну, которая изливалась на болота, так что вскоре те стали желтыми от цветов на толстых стеблях, водяных лилий невиданных форм и расцветок, а также от плавающих растений с большими листьями, названия которых я не знал, отчего, будучи ботаником, испытывал стыд. Молодой Рычивольский изо всех сил старался меня развлечь, но что можно придумать в этих обстоятельствах? Книг здесь у нас не было, а небольшой запас бумаги и чернил позволял разве что делать наброски растений. Все чаще мой взгляд обращался к той девочке, Середке, которая теперь, оставшись без брата, потянулась к нам. Особенно она привязалась к молодому Рычивольскому, за которым ходила неотступно – я даже заподозрил, что неверно оценил ее возраст. Попытался разглядеть в ней какие-то признаки ранней женственности, но тело было детским, худым, без каких бы то ни было округлостей. Хотя Гайдамовичи дали ей красивую одежду и сапожки, она, едва выйдя из дому, осторожно все снимала и аккуратно складывала у стены сарая. Вскоре мы начали учить Середку говорить и писать. Я рисовал и показывал ей животных, надеясь, что девочка подаст голос. Она смотрела внимательно, но у меня было ощущение, что взгляд ее скользит по поверхности бумаги, не проникая в суть. Взяв в руку уголек, девочка могла нарисовать кружок, но это ей быстро наскучило.

Здесь следует сказать несколько слов о молодом Рычивольском. Его звали Феликс, и имя очень ему подходило, ибо это был человек, ощущавший себя счастливым в любой ситуации, неизменно находившийся в хорошем настроении, исполненный, несмотря на все злоключения, добрых намерений. А злоключения были таковы: всю его семью вырезали москали – отцу распороли живот, а сестру и мать жестоко изнасиловали. Не знаю, как ему удалось сохранить рассудок, а ведь он ни разу не уронил ни слезинки, ни разу не впал в меланхолию. Он уже многому от меня научился, не напрасны оказались старания Его Величества, чтобы рядом с юношей находился хороший – если подобает так выразиться о себе – учитель. Этот светловолосый, голубоглазый человек, худощавый, некрупный, проворный, имел все шансы сделать большую карьеру, если бы не последующие события, которые мне предстоит описать. Именно молодой Рычивольский еще более меня – не способного выйти за пределы двора, отяжелевшего от польской кухни – интересовался феноменом plica polonica, который здесь, в Гайдамовичах, был неразрывно связан с Середкой.

Летом, в июльскую жару, мы узнали из писем, что Варшаву отбили от шведов, и я уже надеялся, что все вернется на круги своя, а я поправлюсь достаточно, чтобы присоединиться к Его Королевскому Величеству и заняться его подагрой. Пока о подорванном здоровье Короля заботился другой лекарь, что наполняло меня тревогой. Лечение ртутью, которое я хотел применить, было еще мало распространено. Искусство врачевания в Польше не слишком развито, доктора не ведают о последних открытиях в области анатомии и аптекарских наук, уповают на какие-то древние методы, скорее из области народной мудрости, нежели являющиеся плодом тщательных изысканий. Но я бы поступился честностью, утаив убеждение, что даже при великолепнейшем дворе Людовика мало кто из медиков не является de facto[10] шарлатаном, ссылающимся на мнимые изобретения и исследования.

К сожалению, нога моя срасталась плохо, и я все еще не мог на нее наступить. Приходила та бабка – шептуха, как ее тут называли, – и натирала ослабевшие мышцы какой-то вонючей коричневой жидкостью. В это время мы получили печальную весть, что шведы снова заняли Варшаву и грабят ее немилосердно. Меня посещали мысли о милости судьбы, о том, что не случайно я оказался оставлен выздоравливать здесь, среди этих болот, что бог предназначил мне эту участь, дабы спрятать в безопасном месте от насилия, войны и человеческого безумия.

Примерно через две недели после святого Христофора, праздника, который здесь, на болотах, отмечался весьма торжественно – что понятно, поскольку этот святой перенес маленького Иисуса через воду на сухую землю, – мы впервые услышали голос Середки. Сначала она обратилась к молодому Рычивольскому, а когда тот, изумленный, спросил ее, почему она до той поры молчала, ответила, что никто ее ни о чем не спрашивал, что, в общем, было правдой, поскольку мы сразу решили, что она не умеет говорить. Я очень жалел, что плохо владею польским, ибо немедленно расспросил бы Середку о множестве вещей, но и Рычивольский понимал ее с трудом, так как она изъяснялась на каком-то местном русинском диалекте… Девочка произносила отдельные слова или короткие фразы и останавливала на нас взгляд, словно проверяя их силу или требуя от нас подтверждения. Голос у нее был словно бы чужой – низкий, точно мужской, никак не голос маленькой девочки. Когда, указывая на предмет пальцем, она говорила: «дерево», «небо», «вода», мне становилось не по себе, ибо это звучало так, будто слова, означающие сии простые элементы, имели потустороннее происхождение.

Лето было в разгаре, так что болота высохли, но никто этому особенно не радовался, поскольку это обстоятельство делало их проезжими для всех, так что Гайдамовичам постоянно угрожали набеги распоясавшихся вследствие непрестанно ведущихся войн бандитов и разбойников – в такое время трудно разобраться, кто с кем заодно и чью сторону держит. Однажды на нас напали москали; Гайдамовичу пришлось с ними договариваться и дать отступные. В другой раз мы отразили нападение шайки мародеров. Молодой Рычивольский взялся за оружие и застрелил нескольких головорезов, что все сочли большим героизмом.

В каждом пришельце я ожидал увидеть королевского посланца, мечтая, чтобы Его Величество забрал меня к себе, но ничего подобного не происходило, поскольку война продолжалась, и Король мужественно двигался вслед за своей армией, вероятно, позабыв о своем иноземном лекаре. Я бы присоединился к нему, не дожидаясь вызова, однако не мог самостоятельно даже взобраться на лошадь. Погруженный в эти печальные мысли, я наблюдал со своей скамеечки, как вокруг Середки собирались с каждым днем все более многочисленные молоденькие служанки из усадьбы, крестьянские дети, а порой и хозяйский сын и дочери Гайдамовича – и все слушали ее болтовню.

– О чем же они там совещаются? Что говорят? – расспрашивал я Рычивольского, который поначалу подслушивал, а затем стал уже открыто подсаживаться к этой странной компании. А потом, укладывая меня спать и втирая небольшими руками в заживающие раны вонючую мазь от шептухи, чье снадобье оказалось весьма действенным, все мне пересказывал.

– Она говорит, что в лесу, далеко за болотами, есть край, где луна светит так же ярко, как солнце, более тусклое, чем наше. – Пальцы Рычивольского осторожно касались моей бедной кожи, слегка массировали бедро для улучшения кровообращения. – В краю этом люди живут на деревьях, а спят в дуплах. На протяжении лунного дня они забираются на самые верхушки деревьев и там подставляют обнаженные тела луне, отчего их кожа зеленеет. Благодаря этому свету они не нуждаются в обильной пище и довольствуются лесными ягодами, грибами и орехами. А поскольку им не приходится обрабатывать землю и строить жилье, любая работа выполняется ради удовольствия. Там нет ни правителей, ни хозяев, нет крестьян и священников. Когда им нужно что-то предпринять, они собираются на одном дереве и совещаются, а затем поступают так, как порешили. Если кто-то уклоняется, его оставляют в покое – потом сам вернется. Если кто-то кому-то нравится, то остается с ним на некоторое время, а когда чувство иссякает, уходит к другому. От этого рождаются дети. Когда появляется на свет ребенок, все становятся ему родителями и все охотно нянчат. Порой, если забраться на самое высокое дерево, они могут увидеть маячащий вдали наш мир, дым сожженных деревень, почувствовать смрад сожженных тел. Тогда они побыстрее прячутся обратно в листву, ибо не желают отравлять глаза подобными картинами, а нос – подобными запахами. Яркость нашего мира их отвращает и отталкивает. Они полагают его своего рода миражом, так как ни татары, ни москали до них не добрались. Считают, что мы ненастоящие, что-то вроде дурного сна.

Как-то Рычивольский спросил Середку, верят ли они в бога.

– А что такое бог? – ответила она вопросом на вопрос.

Это всем показалось странным, но, кажется, также и привлекательным: жизнь без сознания существования бога была бы проще, не пришлось бы задаваться этими мучительными вопросами: отчего бог допускает столь чудовищные страдания всего сущего, если он добр, милосерден и всемогущ?

Однажды я велел спросить, как этот зеленый народ проводит зиму. Ответ Рычивольский принес в тот же вечер и, терзая мое злосчастное бедро, рассказывал, что зиму они вообще не замечают, ибо как только наступают первые холода, собираются в самом большом дупле самого большого дерева и там, прижавшись друг к другу словно мыши, погружаются в сон. Постепенно их тело покрывается густым мехом, защищающим от холода, а вход в дупло зарастает большими грибами, так что и снаружи они становятся невидимы. Сны у них общие, то есть если кому-то что-то снится, то другой словно бы видит это в своей голове. Поэтому они никогда не скучают. Зимой они очень тощают, поэтому, когда становится тепло и восходит первая весенняя луна, все забираются на верхушки деревьев и там целыми лунными днями подставляют лунному свету свои бледные тела, пока те не приобретут здоровый зеленый цвет. Кроме того, они умеют находить общий язык с животными, а поскольку не едят мяса и не охотятся, те дружат с ними и оказывают помощь. Кажется, даже рассказывают им свои звериные истории, что позволяет этим людям стать мудрее и лучше познать природу.

Все это показалось мне народными байками, я даже задумывался, уж не сочиняет ли эти истории сам Рычивольский, так что однажды при помощи слуги прокрался туда, чтобы подслушать Середку. Должен признать, что девочка говорила вполне бегло и смело, и все слушали ее в молчании, однако не приукрашивал ли Рычивольский каким-либо образом ее рассказы, я определить не смог. Однажды я велел спросить ее о смерти. Рычивольский принес мне следующий ответ:

– Они считают себя плодами. Человек есть плод, утверждают они, и его должны съесть животные. Поэтому своих умерших они привязывают к веткам деревьев и ждут, пока тело растерзают птицы и лесное зверье.

В середине августа, когда болота высохли еще больше, а дороги стали твердыми, появился наконец в Гайдамовичах столь долго мною ожидаемый посланец Короля. Он прибыл с удобной повозкой, несколькими вооруженными солдатами, а также письмами и подарками для меня: новой одеждой и благородными напитками. Эта королевская щедрость так меня растрогала, что я не смог сдержать слез. Радость моя была велика, ибо через несколько дней нам предстояло отправиться обратно в большой мир. Хромая и подпрыгивая, я то и дело целовал Рычивольского, наскучив этой усадьбой, спрятанной в лесах и болотах, этой гниющей листвой, этими мухами, пауками, комарами, лягушками, жуками всех мастей, вездесущей сыростью, запахом ила, густым дурманящим ароматом зелени. Все это мне уже претило. Труд о plica polonica я, в сущности, завершил и полагал, что в значительной степени развенчал мифы, связанные с этим явлением. Я также описал несколько местных растений. Чего же еще желать?

Молодой Рычивольский, однако, в отличие от меня, не радовался приближающемуся отъезду. Он вел себя беспокойно, куда-то исчезал, а вечерами только сообщал мне, что идет под липу поговорить, утверждая при этом, что ведет собственные исследования. Мне бы следовало догадаться, но я был так ошеломлен близостью отъезда, что ничего не заподозрил.

Полнолуние выпало на первые дни сентября, а я в полнолуние всегда плохо сплю. Луна поднялась над лесами и болотами, такая огромная, что могла наводить ужас. Это была одна из последних ночей перед отъездом – хотя я до этого целый день паковал свои гербарии и ощущал усталость, но уснуть не мог и ворочался с боку на бок. Мне казалось, что где-то в глубине дома я слышу какие-то шепоты, топот маленьких ног, шорох, подозрительное звяканье дверных засовов. Я думал, что мне это чудится, но утром оказалось – ничуть. Все дети и вся молодежь исчезли из усадьбы бесследно, в том числе дети подкомория, четыре девочки и мальчик – общим счетом тридцать четыре человека, все потомство местных жителей; остались только грудные младенцы… Исчез также милый Рычивольский, которого я уже видел при себе на французском дворе.

Это был страшный день для Гайдамовичей, женский плач возносился к небесам. Мысль, будто это дело татар, которые, как известно, детей берут в ясир, быстро отбросили – слишком тихо все произошло. Заподозрили происки нечистой силы. В полдень мужчины, наточив у кого что было – косы, серпы, мечи, многократно осенив себя крестным знамением, стройными рядами отправились на поиски пропавших. Однако ничего не нашли. Под вечер в лесу близ усадьбы, высоко на дереве юноши обнаружили детское тело; люди подняли страшный крик, догадавшись по савану, что это тот Зеленый мальчик, умерший весной. От него уже мало что осталось, птицы сделали свое дело.

Селение утратило все, что было свежим и юным, – утратило свое будущее. Лес стеной стоял вокруг Гайдамовичей, словно армия самого мощного королевства на земле и словно теперь именно его герольды оглашали отступление. Куда? В последний, бесконечно великий круг мира, вне сени листвы, вне пятна света, в вечную тень.

Я ожидал возвращения молодого Рычивольского еще три дня, наконец оставил ему записку: «Если вернешься, приезжай ко мне, где бы я ни был». К этому моменту все мы в Гайдамовичах поняли, что молодежь уже не вернется, что она ушла в лунный мир. Когда королевский экипаж тронулся, я плакал, но не из-за докучавшей мне боли в ноге, а от какого-то глубокого волнения. Итак, я покидал последний круг мира, его отвратительные сырые рубежи, его никем не запечатленную боль, его размытые неясные горизонты, за которыми существует лишь Великое Ничто. И снова направлялся в центр, туда, где все моментально приобретает смысл и слагается в гармоничное целое. Сегодня записываю то, что там, на рубежах, увидел, правдиво, так, как оно было, ничего не прибавляя, ничего не убавляя; и рассчитываю, что Читатель поможет мне понять, что́ там тогда произошло и что мне понять трудно, ибо периферия мира всегда оставляет на нас печать загадочного бессилия.

Банки с домашними заготовками

Когда она умерла, он устроил ей приличные похороны. Пришли все ее подруги, уродливые пожилые женщины в беретах, в пахнущих нафталином шубах с нутриевыми воротниками, из которых их головы торчали большими бледными шишками. Когда гроб на мокрых от дождя веревках съехал вниз, они принялись сдержанно всхлипывать, а потом, разбившись на группки, под куполами складных зонтиков самых неправдоподобных расцветок двинулись к автобусным остановкам.

В тот же вечер он открыл сервант, где она держала документы, и стал искать… сам не зная, что именно. Деньги. Акции. Облигации. Какой-нибудь полис «Спокойная старость», из тех, которые постоянно рекламируют по телевизору под аккомпанемент осенних сцен, полных палой листвы.

Он обнаружил лишь старые сберкнижки шестидесятых и семидесятых годов, а также партийное удостоверение отца, который благополучно умер в восемьдесят первом году, в полной уверенности, что коммунизм является порядком метафизическим и вечным. Там также лежали его детсадовские рисунки, старательно сложенные в картонную папку на резинке. Это его тронуло. Он бы никогда не подумал, что она может хранить его рисунки. Еще там хранились ее тетрадки, заполненные рецептами пикулей, маринадов и варенья. Каждый начинался с новой страницы, название было украшено робкими завитушками – кухонным воплощением эстетических потребностей. «Пикули с горчицей», «Маринованная тыква à la Диана», «Авиньонский салат», «Боровики по-креольски». Порой встречалось что-нибудь более экстравагантное: например, «Желе из яблочной шкурки» или «Аир в сахаре».

Это надоумило его спуститься в подвал. Он не был там уже много лет. Но она, его мать, любила там бывать, что его почему-то никогда не удивляло. Когда ей казалось, что он слишком громко включает телевизор во время трансляции матча, когда все более жалобные сетования не давали результата, он слышал звяканье ключей, затем звук захлопнувшейся двери, и мать исчезала на долгие благословенные часы. Тогда он мог уже беспрепятственно предаваться любимому занятию: опорожнению бесконечных банок пива и созерцанию двух групп мужчин, одетых в цветные майки и перемещающихся в погоне за мячом с одной половины стадиона на другую.

Порядок в подвале царил феноменальный. Здесь лежал маленький вытертый коврик – о да, знакомый с детства – и стояло плюшевое кресло; на нем он увидел аккуратно сложенный вязаный плед. Обнаружились здесь также торшер со столиком и несколько зачитанных до дыр книг. Однако головокружительное впечатление произвели на него полки, заставленные поблескивающими банками с домашними заготовками. На каждой была самоклеющаяся этикетка, названия, как он заметил, повторяли те, что он прочитал в тетрадях с рецептами: «Корнишоны в маринаде от пани Стаси, 1999», «Перец на закуску, 2003», «Смалец от пани Зоси». Некоторые звучали таинственно, например «Фасоль спаржевая аппертизованная» – он никак не мог вспомнить, что значит «аппертизация». Вид плотно уложенных в банку бледных грибов, разноцветных овощей и кровавых перчиков возродил в нем желание жить. Он бегло осмотрел полки, но не нашел спрятанных за рядами банок ценных бумаг или денег. Похоже, мать ничего ему не оставила.

Он расширил свое жизненное пространство за счет ее комнаты – здесь он теперь бросал грязные шмотки и складывал ящики с пивом. Время от времени приносил себе снизу коробку домашних заготовок, отработанным движением открывал одну банку за другой и вилкой выгребал содержимое. Под пиво орешки, соленая соломка с маринованным перцем или маленькими нежными, словно новорожденные младенцы, корнишонами шли отлично. Он сидел перед телевизором, созерцая свою новую жизненную ситуацию, обретенную свободу. Ему казалось, что он только что сдал выпускные экзамены, и все впереди; что начинается новая, лучшая жизнь. А ведь он был уже не мальчик, в прошлом году стукнуло пятьдесят, однако чувствовал себя молодо, точь-в-точь вчерашний школьник.

Хотя деньги от последней пенсии покойной матери потихоньку заканчивались, он счел, что время на принятие правильных решений еще есть. Пока он постепенно съест то, что она оставила ему в наследство. Покупать будет разве что хлеб и масло. И, разумеется, пиво. Потом, может, действительно поищет какую-нибудь работу, с чем она приставала к нему на протяжении последних двадцати с лишним лет. Возможно, сходит на биржу труда – для пятидесятилетнего выпускника школы вроде него наверняка что-нибудь найдется. Возможно, он даже наденет светлый костюм, старательно ею отглаженный и висящий в шкафу вместе с голубой рубашкой, и отправится в город. Если только по телевизору не будет трансляции какого-нибудь матча.

Он был свободен. Но ему немного не хватало шороха материнских тапочек, он привык к этому монотонному звуку, как правило, сопровождавшемуся ее тихим голосом: «Да оставил бы ты наконец этот телевизор, пошел бы куда-нибудь, познакомился с девушкой. Ты так и собираешься провести оставшуюся жизнь? Тебе нужна собственная квартира, вдвоем здесь тесно. Люди женятся, детей заводят, в отпуск ездят с палаткой, гостей на гриль приглашают. А ты что? Не стыдно тебе сидеть на шее у старой больной матери? Сначала твой отец, а теперь ты, все вам выстирай, выглади, в магазин сходи. Мне телевизор мешает, я спать не могу, а ты сидишь перед экраном до самого утра. Что ты там смотришь целыми ночами, как тебе не надоест?» Так она сетовала часами, в конце концов он купил себе наушники. Это был неплохой выход: она не слышала телевизор, а он – ее.

Однако теперь сделалось как-то слишком тихо. Ее комнату, прежде идеально прибранную, всю в салфеточках и сервантах, постепенно заполняли груды пустых коробок, банок, грязной одежды, к которым прибавился еще какой-то странный запах – сопревших простыней, штукатурки, тронутой языком плесени, замкнутого пространства, которое, не нарушаемое сквозняком, начинает портиться и бродить. Однажды, роясь в шкафу в поисках чистых полотенец, он обнаружил в глубине очередную батарею домашних заготовок; те стояли, упрятанные под стопки белья, прижавшиеся к моткам шерсти – партизаны, пятая баночная колонна. Он внимательно их осмотрел; от тех, подвальных, они отличались возрастом. Надписи на этикетках немного выцвели, в основном повторялись 1991 и 1992 годы, но попадались и отдельные экземпляры постарше – например, 1983 года, а один даже 1978-го. Он-то и оказался главным источником неприятного запаха. Металлическая крышка проржавела, внутрь проник воздух, одарив взамен окружающее пространство ароматом тлена. Что бы ни находилось когда-то в банке, теперь оно превратилось в коричневую массу. Он с отвращением все выбросил. Надписи на этикетках были одни и те же, вроде «Тыквы в черносмородиновом пюре» или «Черной смородины в тыквенном пюре». Плюс вконец поседевшие корнишоны. Если бы не любезная и услужливая надпись, идентифицировать содержимое многих банок было бы уже никому не под силу. Маринованные грибы превратились в мрачное загадочное желе, джемы – в черную массу, а паштеты свалялись в засушенный комок. Очередные домашние заготовки он отыскал в шкафчике для обуви и под ванной. Таились они и в тумбочке у кровати. Он был потрясен этой коллекцией. Прятала ли она еду от него или делала эти запасы для себя, рассчитывая, что сын в конце концов съедет? А может, оставила их именно ему, предполагая, что уйдет первой, – матери, согласно законам природы, умирают раньше сыновей… Может, хотела этими банками обеспечить его будущее? Он рассматривал очередные заготовки со смесью растроганности и отвращения. И наконец наткнулся на банку (в кухне, под раковиной) с надписью «Шнурки в уксусе, 2004», – это должно было его встревожить. Он смотрел на свернутые в клубок, плавающие в маринаде коричневые веревочки и черные шарики перца. Ему стало не по себе, не более того.

Он вспомнил, как мать поджидала момент, когда он снимет наушники и пойдет в ванную; тогда она поспешно выскальзывала из кухни и преграждала ему путь. «Все птенцы покидают гнезда, таков порядок вещей, родителям полагается отдых. Вся природа живет по этому закону. Так что ж ты меня мучаешь, тебе уже давно пора съехать и устроить свою жизнь», – причитала она. Когда он пытался осторожно ее обойти, хватала его за рукав, голос делался еще выше и еще писклявее: «Я заслужила спокойную старость. Дай мне, наконец, покой, я хочу отдохнуть». Однако он был уже в ванной, поворачивал ключ в замке и предавался своим мыслям. Она снова пыталась его перехватить, когда он возвращался, но гораздо менее уверенно. Потом незаметно растворялась в своей комнате, и там след ее терялся до следующего утра, когда она нарочно принималась греметь кастрюлями, чтобы его разбудить.

Но ведь известно, что матери любят своих детей; на то они и матери – чтобы любить и прощать.

Так что эти шнурки его не обеспокоили, как и губка в томатном соусе, обнаруженная затем в подвале… Банка, впрочем, была честно подписана: «Губка в томатном соусе – 2001». Он открыл, чтобы проверить, совпадает ли содержимое с надписью, и выбросил все в помойное ведро. Эти чудачества он не считал злым умыслом, предусмотрительно адресованным в будущее, ему лично. Попадались ведь и подлинные сокровища. В одной из последних банок на верхней полке в подвале оказалась вкуснейшая ветчина. У него до сих пор слюнки текли при воспоминаниях о свекле со специями, которую он обнаружил в комнате за занавеской. За два дня он проглотил несколько баночек. А на десерт выедал пальцем прямо из банки айвовое варенье.

На матч Польша – Англия он приволок из подвала целую коробку домашних заготовок. Окружил ее батареей пива. Брал из коробки, не глядя, и пожирал, едва обращая внимание на то, что ест. Одна баночка привлекла его внимание, потому что мать сделала на этикетке смешную ошибку: «Грипки маринованные, 2005». Вилкой он извлекал белые нежные шляпки, клал в рот, а те как живые проскальзывали через горло прямо в желудок. Гол, еще один, он и не заметил, как все съел.

Ночью ему пришлось встать в туалет, где он склонился над унитазом, сотрясаемый позывами к рвоте. Ему казалось, что мать стоит рядом и стенает этим своим несносным писклявым голосом, но потом он вспомнил, что она умерла. Его рвало до самого утра, но рвота не принесла облегчения. Из последних сил ему удалось вызвать «Скорую». В больнице хотели сделать пересадку печени, но не нашли донора, так что он, не приходя в сознание, умер спустя несколько дней.

Возникла проблема – некому оказалось забрать тело из морга и устроить похороны. В конце концов на призыв полиции откликнулись и занялись телом материны подруги, эти уродливые пожилые женщины в причудливых беретах. Раскрыв над могилой зонтики абсурдных расцветок, они совершили свои милосердные погребальные обряды.

Швы

Все это началось однажды утром, когда пан Б., выпутавшись из пододеяльника, посеменил, как обычно, в ванную. В последнее время он плохо спал, его ночи рассыпа́лись на мелкие кусочки, точь-в-точь как бусы покойной жены, которые он недавно обнаружил в ящике стола. Взял их в руку, истлевшая нитка порвалась, и поблекшие шарики раскатились по полу. Большую их часть найти не удалось, и с тех пор в бессонные ночи он частенько размышлял, где они ведут свое круглое бездумное существование, в каких комках пыли примостились и какие щели в полу стали им убежищем.

Утром, сидя на унитазе, он увидел, что его носки, оба, имеют по центру шов – аккуратный машинный шов, от пальцев до резинки.

Вроде бы мелочь, но его это заинтриговало. Видимо, он надевал их невнимательно и не заметил этой странности – носки со швом по всей длине, от пальцев через подъем до самой резинки. Поэтому, закончив водные процедуры, он направился прямо к шкафу, в нижнем ящике которого обитали его носки, образовавшие плотный черно-серый ком. Он выудил из него первый попавшийся носок, поднес к глазам и растянул на пальцах. Поскольку попался черный, а в комнате было темновато, ему мало что удалось разглядеть. Пришлось вернуться в спальню за очками, и лишь тогда он обнаружил, что и на этом черном носке имеется такой шов. Теперь он вытаскивал один носок за другим, заодно пытаясь разобрать их по парам – у каждого был шов, от пальцев до резинки. Похоже, что носок немыслим без этого шва, это его неотъемлемая часть, неотделимая от самого понятия носка.

Сперва он испытал злость, трудно сказать, в большей степени на себя или на эти носки. Он не знал носков с таким швом по всей длине. Да, есть поперечный шов на уровне ногтей, но остальная поверхность – гладкая. Гладкая! Он надел этот черный носок на ногу, тот выглядел странно, так что он с отвращением отшвырнул его и начал примерять другие, пока не устал и не почувствовал одышку. Никогда раньше он не замечал у носков такого шва. Как это возможно?

Пан Б. принял решение просто перестать думать о носках; в последнее время он часто так делал: то, что оказывалось ему не по силам, прятал подальше, на чердак своей памяти, говоря себе, что может без этого обойтись. Он приступил к сложному ритуалу заваривания утреннего чая, в который добавлял немного травяного сбора для профилактики простатита. Отвар дважды процеживал через ситечко. Когда все было готово, пан Б. резал хлеб и намазывал два маленьких кусочка маслом. Клубничный джем его собственного изготовления оказался испорченным – сизое око плесени взирало на него из банки провоцирующе и нагло. Так что он удовольствовался хлебом с маслом.

Проблема шва возникала еще несколько раз, но он отнесся к ней как к неизбежному злу – словно это подтекающий кран, оторвавшаяся ручка кухонного шкафчика или сломанная молния на куртке. Преодолевать подобные препятствия стало ему не под силу. Сразу после завтрака он отметил в телепрограмме то, что собирался сегодня посмотреть. Пан Б. старался плотно занять день, оставляя лишь несколько пустых часов для приготовления обеда и похода в магазин. Впрочем, ему почти никогда не удавалось приноровиться к режиму телевизионного распорядка. Он засыпал в кресле, а потом вдруг просыпался, не понимая, который час, и пытаясь при помощи телепрограммы определить, в какую часть дня угодил.

У продавщицы в угловом магазине, куда он обычно ходил, было прозвище Начальница. Крупная, солидная женщина с очень светлой кожей и ярко подведенными ниточками бровей. Он уже укладывал хлеб и банку паштета в сумку, когда что-то его толкнуло и он, будто бы невзначай, попросил носки.

– Возьмите несдавливающие, – сказала Начальница и подала ему пару коричневых носков в аккуратной упаковке.

Пан Б. начал неуклюже вертеть их в руках, пытаясь что-то разглядеть сквозь целлофан. Начальница взяла у него пакетик и ловко извлекла оттуда носки. Растянула один на ухоженной ладони с красивыми накладными ногтями и поднесла к глазам пана Б.

– Смотрите, они вообще без резинки, не сдавливают ногу и не нарушают кровообращение. В вашем возрасте… – начала она, но осеклась, видимо, решив, что о возрасте говорить не следует.

Пан Б. склонился к руке Начальницы, словно собираясь ее поцеловать.

По центру носка проходил шов.

– А без шва нет? – спросил он словно бы между прочим, оплачивая покупки.

– Как это – без шва? – спросила удивленная продавщица.

– Ну таких, совсем гладких?

– Ну что вы! Это же невозможно. Как, по-вашему, носок будет держаться?

Так что он твердо решил оставить эту проблему в покое. Человек стареет, многое ускользает от его внимания – мир несется вперед, люди постоянно придумывают что-то новое, какие-то очередные удобства. Он просто не заметил, как носки изменились. Что ж, может, это случилось уже давно. Невозможно быть в курсе всего на свете, утешал он сам себя, семеня домой. Сумка-тележка весело застучала вслед за ним, светило солнце, соседка снизу мыла окна, и ему вспомнилось, что он собирался спросить, не знает ли она кого-нибудь, кто мог бы помыть окна и в его квартире. Сейчас он видел их снаружи – серые, как и занавески. Такое ощущение, что хозяин давно умер. Он отогнал от себя эти глупые мысли и немного поболтал с соседкой.

Образы уборки и весны оставили в нем тревожное чувство, что ему тоже нужно что-нибудь сделать. Он бросил сумку в кухне и, не раздеваясь, вошел в комнату жены, где теперь спал; его комната служила складом для старых телепрограмм, коробочек, баночек от йогурта и прочих предметов, которые могли еще пригодиться.

Он бросил взгляд на не утративший очарование дамский интерьер и пришел к выводу, что все здесь так, как должно быть – занавески задернуты, легкий полумрак, кровать аккуратно застелена, только один уголок одеяла отогнут, словно пан Б. неподвижно спит. В полированном буфете стояли парадные чашки с кобальтово-золотистым узором, хрустальные рюмки и привезенный с моря барометр. Сей факт подчеркивала не оставлявшая сомнений надпись «Крыница-Морска». На тумбочке у кровати лежал его аппарат для измерения давления. Большой шкаф с противоположной стороны кровати уже многие месяцы ждал, пока пан Б. обратит на него внимание, но после смерти жены тот заглядывал туда редко и неохотно. Там по-прежнему висела одежда жены, и он много раз обещал себе разобраться с этим вопросом, но так и не собрался. И вот теперь ему в голову пришла смелая мысль – может, одарить этими вещами соседку снизу? Заодно спросит ее насчет окон.

На обед он приготовил себе спаржевый суп из пакетика, который оказался по-настоящему вкусным. На второе поджарил вчерашнюю молодую картошку, запив ее кефиром. После дремы, которая естественным образом следовала за обедом, пан Б. отправился в свою комнату и два часа добросовестно наводил порядок в старых телепрограммах, которые еженедельно относил сюда – получалось пятьдесят с лишним штук в год, всего около четырехсот номеров, сложенных несколькими кривыми пыльными стопками. Выбрасывание их было уборкой символической: пан Б. хотел таким образом обозначить начало года – ведь год начинается весной, а не с какой-то там даты в календаре, – неким очищающим актом, подобным ритуальному омовению. Ему удалось вынести все это на помойку и выбросить в желтый контейнер с надписью «бумага», после чего его тут же охватила паника – он избавлялся от части своей жизни, ампутировал свое время, свое прошлое. Пан Б. приподнялся на цыпочки и в отчаянии заглядывал внутрь, пытаясь обнаружить свои телепрограммы. Но те исчезли в темной бездне. На лестничной клетке, поднимаясь к себе, он коротко и смущенно всхлипнул, а потом ощутил слабость, которая обычно была признаком поднимающегося давления.

На следующее утро, после завтрака, когда пан Б., как обычно, принялся отмечать достойные просмотра телепрограммы, его встревожила авторучка. След, который она оставляла на бумаге, был некрасивым, коричневым. Сначала он подумал, что дело в бумаге, а потому схватил другую газету и начал раздраженно рисовать на полях кружочки, но они тоже оказались коричневыми. Он решил, что от старости или по каким-то другим причинам чернила в ручке изменили цвет. Злясь, что приходится прервать любимый ритуал, чтобы поискать какой-то другой пишущий прибор, посеменил к полированному буфету, куда они с женой всю жизнь складывали авторучки. Их набралось там великое множество, и, конечно, многие были уже ни на что не пригодны – чернила высохли, стержни забились. Некоторое время он копался в этом изобилии, наконец вытащил две горсти и вернулся к своей газете, уверенный, что найдет хотя бы одну ручку, которая пишет так, как положено: синим, черным, в крайнем случае красным или зеленым. Однако ни одна из них не оправдала его надежд. Все оставляли след отвратительного поносного цвета гнилых листьев, мастики для пола или мокрой ржавчины, который вызывал у него рвотный рефлекс. Некоторое время старый пан Б. сидел неподвижно, только руки у него слегка дрожали. Потом вскочил и с грохотом открыл бар в старой мебельной стенке, где держал документы; схватил первое попавшееся письмо, но тут же отложил: оно, как и все прочее – счета, уведомления, квитанции, – было напечатано на компьютере. Лишь когда из-под самого низа ему удалось вытащить какой-то конверт с вручную надписанным адресом, он обреченно увидел, что и здесь чернила коричневые.

Пан Б. опустился в любимое телевизионное кресло, вытянул ноги и сидел неподвижно – дышал, устремив взгляд на равнодушную белизну потолка. Лишь потом в голову ему начали приходить разные мысли, которыми он мысленно жонглировал, а затем отбрасывал:

– в чернилах авторучек содержится некое вещество, которое со временем утрачивает правильный цвет и становится коричневым;

– что-то появилось в воздухе, какой-то токсин, от которого чернила меняют цвет и становятся другими, чем раньше;

и наконец:

– проблема в его сетчатке, может, у него глаукома или катаракта, поэтому он стал иначе видеть цвета.

Однако потолок оставался белым. Старый пан Б. встал и продолжил размечать программу – не все ли равно, каким цветом это делать? Оказалось, что покажут «Тайны Второй мировой войны», а также, на «Планете», фильм о пчелах. В свое время он мечтал завести ульи.

Затем наступила очередь марок. Однажды, достав из почтового ящика письма, пан Б. замер, обнаружив, что все марки на них круглые. Зубчатые, разноцветные, размером со злотый. Его бросило в жар. Несмотря на боль в колене, он быстро поднялся по лестнице, открыл дверь и, не снимая ботинок, побежал в комнату, к бару, где хранил письма. У него закружилась голова, когда он увидел, что на всех конвертах, даже на самых старых, марки круглые.

Пан Б. сел в кресло и стал копаться в памяти, пытаясь отыскать там какой-то правильный образ марок. Ведь он в своем уме – отчего же круглые марки показались ему столь абсурдными? Может, раньше он не обращал на них внимания? Язык, сладкий вкус клея, кусочек бумаги, который его пальцы приклеивают к конверту… Письма когда-то были толстые, пухлые. Голубые конверты, проводишь языком по клеевой полоске, а потом прижимаешь пальцами, соединяя две части. Переворачиваешь и… – да, марка была квадратной. Точно. А теперь она круглая. Как это возможно? Он закрыл лицо руками и долго сидел так, под защитой пустоты, которая хранится под веками, всегда в нашем распоряжении. Потом пошел в кухню разбирать сумки с покупками.

Соседка снизу приняла его дар сдержанно. Она подозрительно поглядывала на коробку с аккуратно сложенными шелковыми блузками и свитерами. Однако ей не удалось скрыть блеснувшую в глазах алчность, когда она увидела шубу. Пан Б. повесил ее на дверь.

Когда они сели за стол и съели по кусочку пирога, запивая его чаем, старый пан Б. решился.

– Пани Стася, – начал он, драматически понизив голос.

Женщина подняла на него заинтересованный взгляд. Ее живые карие глаза тонули в омуте морщинок.

– Пани Стася, у меня тут возникла проблема… Скажите, у носков есть шов, такой, знаете, по всей длине?

Она молчала, удивленная вопросом, потом немного поерзала на стуле.

– Дорогой мой, что вы говорите? Как это – есть ли у них шов? Конечно, есть.

– И всегда был?

– Что вы имеете в виду, когда говорите «всегда был»? Разумеется, всегда.

Женщина чуть взволнованно смахнула со стола крошки пирога и пригладила рукой скатерть.

– Пани Стася, а какими чернилами пишут авторучки? – спросил он затем.

Не успела она ответить, как пан Б. нетерпеливо добавил:

– Синими, верно? Авторучки, с тех пор как их изобрели, пишут синими чернилами.

Улыбка постепенно исчезла с морщинистого лица женщины.

– Вы не волнуйтесь. Бывают еще красные и зеленые.

– Ну да, но обычно синие, правда?

– Хотите выпить? Может, по рюмке настойки?

Он хотел отказаться, потому что пить ему было нельзя, но, видимо, решил, что ситуация исключительная. И согласился.

Женщина отвернулась к мебельной стенке и достала из бара бутылку. Старательно наполнила две рюмки. Руки у нее немного дрожали. В комнате все было белым и голубым – обои в голубую полоску, белое покрывало и голубые подушки на диване. На столе стоял букет искусственных цветов, белых и голубых. Наливка наполнила рот сладостью и загнала опасные слова обратно в глубь тела.

1 Балтийское море (лат.).
2 Театр (лат.).
3 Колтун (лат.). Дословно – польская складка.
4 Моравский локон (нем.).
5 Коса домового (нем.).
6 Проволочная коса (нем.).
7 Эльфийский узел (англ.).
8 Кто есть кто (лат.).
9 Здесь: в итоге (лат.).
10 На деле (лат.).
Скачать книгу