Незримые бесплатное чтение

Рой Якобсен
Незримые

Roy Jacobsen

De usynlige

Roman


Перевод с норвежского

Анастасии Наумовой



BLACK SHEEP BOOKS


This translation has been published with the financial support of NORLA, Norwegian Literature Abroad



Copyright © CAPPELEN DAMM AS 2013

Original title: De usynlige

Text © Roy Jacobsen

Copyright © CAPPELEN DAMM AS 2013


Публикация на русском языке осуществлена при содействии Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency

© Анастасия Наумова, перевод на русский язык, 2022

© ООО «Издательство Альбус корвус», издание на русском языке, 2022

Глава 1

В этот безветренный июльский день дым столбом поднимается в небо. Священник Юханнес Малмберге держит путь на остров, где его дожидается Ханс Баррёй, крестьянствующий рыбак, законный владелец острова и глава единственного проживающего там семейства. Стоя на причале, который его предки соорудили из собранных на берегу камней, он наблюдает за приближающимся яликом, вглядывается в ссутуленные спины гребцов в черных кепках и маячащее за ними улыбающееся, свежевыбритое лицо священника. Когда лодка приближается, Баррёй кричит:

– А вот и знать к нам пожаловала!

Священник встает и окидывает взглядом камни у берега, луг за ними, который раскинулся до обсаженных деревцами построек, прислушивается к крикам чаек – те облюбовали утесы неподалеку и совсем по-гусиному вякают «квакк-квакк», к крачкам и болотным птицам, деловито роющимся в белоснежных песках под безжалостным солнцем.

А когда он выходит из ялика и проходит несколько шагов по молу, ему открывается доселе невиданное зрелище – его родная деревня у подножья гор на острове Хуведёя, с Баррёя видно факторию, и домишки, и поля, и лесные делянки, и лодки.

– Господи, ну ты глянь, какая она махонькая, и домов не видать.

На что Ханс Баррёй отвечает:

– Да бросьте, дома еще как видать.

– У тебя зрение получше моего, – священник рассматривает место, на служение которому у него ушли последние тридцать лет, но которое ему еще ни разу не доводилось видеть в таком удивительном ракурсе.

– Да, вы у нас еще не бывали.

– К вам грести два часа, не меньше.

– Так ведь и парус наладить можно, – возражает Ханс Баррёй.

– Сейчас штиль, какой тут парус, – священник упорно смотрит на родную деревню, а правда заключается в том, что он жутко боится моря и только что проделанное путешествие, пускай и безмятежное, нагоняет на него дрожь и волнение.

Гребцы вытаскивают трубки и, усевшись спиной к говорящим, закуривают. Священник наконец пожимает Хансу Баррёю руку, в ту же секунду замечает остальных домочадцев, тоже спустившихся на причал: старика Мартина, отца Ханса, уж лет десять как вдового, Барбру, сестру Ханса, но намного его моложе. И хозяйка, Мария, она держит за руку трехлетнюю Ингрид. Все они, с радостью подмечает священник, разодеты в пух и прах, небось высмотрели лодку, еще когда она Отерхолмен огибала, теперь он черной шляпой нахлобучен на море далеко на севере.

Священник шагает к группке людей, стоящих, опустив глаза, и пожимает им по очереди руку. Взгляда никто не поднимает, даже старый Мартин, снявший красную вязаную шапку. Наконец очередь доходит до Ингрид, и священник замечает, что ручки у нее чистенькие и белые, даже под ногтями не черно, да и сами ногти не обкусанные, а остриженные, и на руках, там, где со временем выступят костяшки, виднеются маленькие ямочки. Он замирает, разглядывая это крохотное чудо, и думает, что и оно скоро превратится в натруженную женскую руку, жилистую, землистого цвета, мозолистую, будто деревянную, лапищу, какие бывают у мужчин, – такими тут рано или поздно становятся руки у всех, и говорит:

– Вот и ты, дитя мое. Ты в Бога веришь?

Ингрид не отвечает.

– Да верит, конечно, а как же иначе-то? – говорит Мария, первой отважившись посмотреть на гостя. Но в эту самую секунду тот снова делает прежнее открытие и, живо прошагав мимо лодочного сарая, лестничной ступенькой торчащего из земли, поднимается на пригорок, откуда открывается вид получше.

– Даже мой дом видать!

Ханс Баррёй, проходя мимо, говорит:

– А отсюда вы и церковь разглядите.

И идущий следом священник любуется выбеленной церквушкой – выцветшей маркой лепится та к черным горам, на которых белеют последние плюхи снега, словно оставшиеся в гнилой пасти зубы.

Малмберге и Баррёй шагают дальше, обсуждая крестины, и рыбный лов, и гагачий пух; священник в восторге от острова. Если смотреть из дома, Баррёй похож на черный камень на горизонте, но на самом деле здесь плодороднейший сад, вот вам крест, впрочем, таковы здесь многие острова, где живет лишь одна или две семьи, – Стангхолмен, Свейнсёйя, Лютвэр, Скарвен, Мосвэр, Хавстейн, горстка обитателей на целый остров, они возделывают скудную землю, и ловят рыбу в морской пучине, и рожают детей, а те, вырастая, возделывают ту же землю и ловят в том же самом море рыбу, местные острова не суровая и бесплодная твердь, они – точно ожерелье из жемчугов, точно золотая цепочка, таким рисует их священник в своих самых вдохновенных проповедях. Тогда отчего же Юханнес Малмберге такой редкий гость тут?

Море – вот ответ.

Священник – сухопутная крыса, а дней, подобных сегодняшнему, в году немного, и этого дня священник ждал все лета. Открывшийся ему сейчас вид подобен откровению, поэтому он стоит возле поросшего травой помоста на сеновал и смотрит на свой вековечный церковный приход, пристанище Господа еще со Средневековья; священник впервые глядит на него со стороны, и он почти раздосадован – долгие годы он ходил будто бы с завязанными глазами или и вовсе его всю жизнь обманывали, и речь не только о размерах вверенного ему прихода, а еще и о его духовном труде, возможно, труд этот тоже едва заметно?

Мысль эта, к счастью, скорее тревожит его, чем пугает, в море все относительно, расстояния лгут, и священник уж готов расстаться с неприятной мыслью, как вновь появляется все семейство: старик, опять надевший шапку, за ним статная Мария и следом крепко сбитая Барбру, которую священнику по совокупности довольно непонятных причин в свое время не удалось конфирмовать, молчаливое дитя Господне, выросшее на клочке суши посреди моря, на поверку оказавшемся сокровищем.

Разговор идет о предстоящих крестинах трехлетней Ингрид, у нее длинные и черные, как смоль, волосы, глаза блестят, а ноги не увидят обуви до конца октября. Откуда у нее такие глаза, напрочь лишенные тупой лени, присущей бедноте?

Охваченный эйфорией, священник роняет, что счастлив будет, если во время крестин Барбру споет, ведь, если ему не изменяет память, у нее такой чудесный голос?

Семейство смущено.

Ханс Баррёй отводит пастора в сторону и объясняет, что голос-то у Барбру хоть куда, этого не отнять, вот только псалмов она не знает, а звуки издает, какие сама считает подходящими, и хотя она, как правило, попадает в ноты, что есть то есть, однако из-за этого всего ее в свое время и не конфирмовали, ну и еще по другим причинам, но их пастор наверняка сам помнит.

Эту затею Юханнес Малмберге готов оставить, однако имеется еще один вопрос, который ему хочется обсудить с Хансом Баррёем, а именно загадочная надпись на могиле матери Ханса. Надпись эта беспокоит его с тех самых пор, как мать Ханса похоронили. По ее собственной воле на могильной плите выбили строку, какую не пристало писать на могилах, она двусмысленная, и в ней чуть ли не утверждается, будто жизнь не стоит усилий. Но и на эту тему Хансу говорить неохота, поэтому пастор снова вспоминает про гагачий пух: ему нужны два новых одеяла, поэтому если у них есть сколько-нибудь пуха на продажу, то он готов заплатить больше, чем дадут на ярмарке или в фактории, как говорится, гагачий пух на вес золота…

Переключившись тем самым на темы, наконец, более приземленные и понятные, они за разговором входят в дом, где Мария накрыла в парадной комнате стол, они пьют кофе с лефсе[1] и толкуют о продаже, и пастор, преисполненный совершеннейшего умиротворения, чувствует, что величайшим благом для него сейчас был бы сон. Глаза его смеживаются, дыхание делается глубоким и ровным. Он покачивается в принадлежащем Мартину кресле-качалке, сложив руки на коленях. Священник, который спит у них в доме, зрелище внушительное и одновременно забавное. Они стоят и сидят вокруг него все время, пока он спит, наконец пастор открывает глаза, причмокивает, встает и озирается, словно не понимая, где находится. Потом узнает их и кланяется. Вроде как в благодарность. За что он их благодарит, они не знают, а он ничего не говорит, и они провожают его к лодке и наблюдают, как он, положив рядом мешок гагачьего пуха и поставив небольшой бочонок чаячьих яиц, приваливается к сетям на ахтерштевне и снова прикрывает глаза, поэтому кажется, будто он покидает их спящий. Дым по-прежнему столбом поднимается в небо.

Глава 2

Все мало-мальски ценное приходит на остров извне – все, кроме земли. Однако островитяне здесь не благодаря ей, и сами они носят в себе тягостное осознание этого. Вот и сейчас у Ханса Баррёя сломалось последнее косовище и он вынужден прервать сенокос. Смастерить новое косовище из того, что имеется на острове, не получится – нужен ясень, который только в фактории купишь, ну или самому выстругать, бесплатно, но из другого дерева.

Ханс втыкает лезвие косы в стожар, доходит по тропинке до причала и, вытолкав на изумрудно-зеленую воду лодку, уже собирается было запрыгнуть в нее, но меняет решение и возвращается к дому, где Мария, сидя возле южной стены, латает штаны. Увидев, что Ханс выворачивает из-за угла, она поднимает голову.

– Где девчонка? – нарочито громко спрашивает Ханс. Он знает, что Ингрид его видела и спряталась, чтобы он искал ее, а найдя, подхватил и закружил.

Мария чуть кивает в сторону погреба с картошкой. Но отец все так же громко говорит, что тогда Ингрид он с собой не возьмет, кстати, он на Скугхолмен собрался, и даже делает несколько шагов в обратную сторону, однако успевает пройти всего пару метров, как слышит сзади ее шаги и приседает на корточки. Ингрид запрыгивает ему на спину, обвивает руками шею и вопит, а он скачет как конь к морю, издавая звуки, на которые отваживается, лишь когда рядом никого, кроме нее, нет.

Вот только смех у нее…

Он спрашивает, надо ли взять с собой овчину.

– Да! – кричит девочка и хлопает в ладоши.

Ханс идет в лодочный сарай и берет одну из овечьих шкур, кладет ее на ахтерштевень, соорудив в лодке что-то вроде лежанки. Снова идет на берег, подхватывает дочку на руки и переносит на лодку, девочка ерзает, устраиваясь поудобнее, откидывается на штевень и, пока отец гребет, озирается, вертит из стороны в сторону головой и выглядывает из-за борта, уцепившись белыми, словно червяки-пескожилы, пальчиками за угольно-черную обшивку лодки.

Ее смех…

Ханс огибает мыс и прокладывает среди россыпи островков и шхер кратчайший курс на Скугхолмен, толкуя о состоявшихся три недели назад крестинах; церковь украсили пышно, еще бы, крестили восьмерых детей с островов, однако лишь Ингрид способна была самостоятельно дойти до купели и назвать собственное имя, когда священник спросил, как будут звать ребенка. Так что, говорит отец, она уже большая стала и негоже ей валяться, как мертвой, на овчине, могла бы и пользу приносить, грести, например, или леску закинуть, глядишь, привезли б тогда домой не только заготовки для косовища, но и парочку сайд. Ингрид отвечает, что большой ей вырастать не хочется, и перевешивается сперва через левый борт, а потом через правый, хоть Ханс и велел ей сидеть в лодке смирно. Он меняет курс – если прежде правил на Отерхолмен, то сейчас двинулся на сосну, растущую на южной оконечности Молтхолмена, снова меняет курс через восемьдесят гребков и проводит лодку между шхерами Лундешэрене, как раз там, где вода сейчас высокая, а после, табаня, обходит гору и приближается к ней с внутренней стороны островка, там, где когда-то вбил в скалу крюк.

Ханс велит дочке выйти со швартовочным тросом на берег, и Ингрид стоит на берегу и, будто корову на привязи, держит лодку за трос, а Ханс выпрямился и огляделся, точно тут есть на что глядеть – птицы в небе, горы вдалеке, за его родным Баррёем, и пронзительные крики крачек, бело-черными полосами рассекающих воздух над ними. Ханс выходит из ялика и показывает девочке, как вязать шлаг. У нее не получается, он показывает заново, они завязывают его вместе, и она смеется, шлаг на крюке. Отец разрешает ей поплавать в исполиновом котле, а то в лесу, куда он пойдет, полным-полно насекомых.

– Только одежу снять не забудь.

В ложбине, протянувшейся с севера на юг, в небольшой рощице, он отыскивает четыре прямых деревца, не ясень, но нечто, что настолько далеко на севере обычно не растет, и у одного возле корня имеется изгиб, значит, в него удобно будет упираться плечом. Такой удачи Ханс и не ожидал. Он закидывает заготовки на плечо, поднимается на гору и сваливает добычу возле вымоины, где по шею в воде сидит Ингрид, разглядывая свои руки, сплетая под водой пальцы и хлопая по ней ладонями. Брызги дождевой воды летят ей в лицо, отчего она вопит и корчит рожи. Опять этот смех. И Ханса накрывает беспокойство, не покидающее его с рождения дочери.

Он откидывается навзничь, прижав лопатки к бугристой скале, упершись затылком в камни, смотрит на сонм крачек в небе и слушает болтовню Ингрид, обычные вопросы, какие задает любой ребенок, и призывы тоже прийти искупаться, плеск воды и ленивый восточный ветер, соль на губах, пот и море, он исчезает в круговерти света и тьмы и, очнувшись, щурится на Ингрид. Она стоит в лучах солнца совершенно голая и спрашивает, можно ли ей вытереться одеждой.

– Вот, возьми-ка, – он снимает с себя рубаху и протягивает ей, она смеется, потешается над тем, какая бледная у него кожа под рубашкой и какие чернющие руки и шея, он похож на куклу, которую смастерил ей из разномастных деталек – как порой бывает у детей, и это тоже нормально, куклу зовут иногда Оскаром, а иногда Анни.

На обратном пути им поймались три сайды, они лежат у нее в ногах, а сама Ингрид сидит, завернувшись в отцову рубаху. Он просит вернуть ему рубаху: сейчас, к вечеру, холодает. Ингрид падает на овчину и, ухватившись руками за ноги и поддразнивая его, выглядывает из-за собственных коленок.

– И все-то тебе потешно, – говорит он и думает, что разницу между шутками и строгостью она понимает, плачет редко, не упрямая и не строптивая, никогда не хворает, все, что надо, схватывает, пора бы ему изжить это беспокойство.

– Не возьмешь? – он кивает на рыбу.

– Фу, скользкие!

– Это ты с чего взяла?

– Мама так говорит.

– Мама у нас нежная. Но мы-то нет?

Сунув в рот два пальца, она задумывается.

– Чайки оголодали, – говорит он.

Ингрид разрывает самой большой рыбине брюхо, вытаскивает потроха и с отвращением разглядывает их. Ханс меняет направление, а Ингрид кидает за борт рыбьи потроха, глядя, как чайки устремляются к ним, как разбрызгивают воду, как расклевывают пищу и дерутся не на жизнь, а на смерть. Ингрид сует руку во вторую рыбину, швыряет потроха птицам и, перевесившись за борт, по очереди прополаскивает рыбин, после чего раскладывает их на дне лодки, самую крупную – ближе к правому борту, среднюю посередине, а маленькую возле левого борта. Потом она долго и тщательно моет руки, нет, голова у этого ребенка без изъянов, – и Ханс успокаивается. Прикрыв глаза, он по движению лодки чувствует, что дочка по-прежнему свешивается за борт и водит по воде рукой. На перекосившейся лодке он возвращается домой и лишь наполовину вытаскивает ее на берег, подперев чурбаками, пока вода не спадет.

Девочка бежит перед ним по тропинке, она тащит улов, и последние капли рыбьей крови катятся по щуплым ножкам. На плече у Ханса четыре заготовки для косовища, под мышкой топор, в руке – сухая дочкина одежда. Остановившись, он смотрит на северо-запад, небо тусклое, подернуто дымкой, вскоре покажется луна, и Ханс не знает, как лучше – взяться чинить косу прямо сейчас или прилечь на несколько часов, пока в Розовом саду не выпадет утренняя роса. Роса всегда сперва выпадает в Розовом саду, там, где трава удивительного красного цвета.

Глава 3

На острове все, выброшенное на берег, принадлежит тем, кто это нашел, а находят островитяне немало: пробки, и бочки, и пеньку, и плавник, и кухтыли – зеленые и коричневые стеклянные шары, которые удерживают на плаву рыболовные снасти. Когда шторм уляжется, старик Мартин вытаскивает из сбившихся в комок водорослей кухтыли, усаживается в лодочном сарае и обвязывает их новыми веревками, так что кухтыли делаются как новые. Бывает, на берег выбрасывает деревянные игрушки для Ингрид, ящики из-под рыбы и весла, багры, носовые роульсы, черпаки, жердье для сушки рыбы, доски и обломки лодок. Однажды зимней ночью морем выбросило капитанскую рубку. Островитяне впрягли лошадь и дотащили рубку до южной части острова, и теперь Ингрид сидела на капитанском стуле, вертела отделанный латунью штурвал из красного дерева и смотрела на поляны и изгороди, волнами протянувшиеся по острову.

Изгородей восемь.

Они сложены из камней, земля выбрасывает камни так же, как море выбрасывает кухтыли, только намного медленнее, чтобы земля родила камень, нужно много зим, но потом, весной, обитатели острова собирают их и укладывают в изгороди, отчего те постепенно растут. Изгороди делят остров на девять лугов или, как их тут называют, садов. Южный сад самый многострадальный, на него набрасывается море во всю мощь своего невыносимого нрава. Дальше идет Выменной сад – откуда у него такое название, никто не знает, но, возможно, благодаря поросшим зеленой травой каменистым холмам, похожим на большие и маленькие женские груди, красивые и аккуратные особенно к концу сенокоса, когда их под чистую объедают овцы. За ним следует Каменный сад, где камней больше, чем на других полянах, потом Розовый сад с красной, словно недозрелая рябина, травой. Домовый сад раскинулся вокруг усадьбы, Райский сад располагается с северной стороны, и тем не менее он самый плодородный, именно тут всегда сажают картошку, затем идут Паршивый сад, Северный сад и Бедный сад, чьи названия говорят сами за себя, хотя Бедный сад – самый зеленый, огромным зеленым тюфяком распростерся он возле лодочного сарая и причала.

Но в основном на берегу находят мусор.

Они находят тушки морских свиней, и гагарок, и бакланов, раздутые от зловонных газов, бродя по гниющим водорослям, набредают на половину ботинка, и шляпу, и нарукавную повязку, и костыль, и обломки чужих жизней, свидетелей наводнения, нерадивости, утраты и транжирства, и несчастий, постигших людей, о которых они никогда не слышали и которых никогда не увидят. Время от времени они находят невольную, не поддающуюся толкованию весточку: пальто с карманами, битком набитыми английскими газетами и табаком, венок с морского захоронения, французский триколор на измочаленном флагштоке и покрытую слизью шкатулку с интимнейшими предметами туалета, принадлежавшую когда-то уроженке экзотических краев.

Изредка им попадаются и бутылки с посланиями, которые сочатся тоской и признаниями и адресованы явно не тем, кто их находит, но если бы обнаружившие их вдруг отыскали бы верного получателя, тот уж точно пролил бы реки слез и перевернул бы мир. Островитяне же со всей своей рассудительностью откупоривают эти бутылки, достают письма и, если понимают язык, читают их и делают выводы об их содержании, выводы робкие и недалекие, такие бутылки – загадочные посланники тоски, надежды и непрожитых жизней, потом письма складывают в ящик для предметов, которым нет применения, но которые нельзя выбрасывать, а бутылку кипятят и наливают в нее компот из красной смородины или просто-напросто оставляют на окне в хлеву как свидетельство пустоты, и солнечный свет, проникая внутрь, впитывает ее зелень, преломляется и зеленит сухие травинки на полу.

Но как-то утром Ханс Баррёй нашел целое дерево – шторм вынес его на берег и оставил на южной оконечности острова. Гигантское дерево. Он собственным глазам не поверил.

Снег танцевал в такт с ветром, и дерево лежало на берегу, будто скелет доисторического животного или китовый остов, растопырив корни и ветви, но без иголок, обглоданных морем. Тонна живицы, такой ценной в большом мире, ведь ею смазывают смычки знаменитые скрипачи и звук становится чище. Это русская лиственница, и много столетий она росла на берегу Енисея, к югу от Красноярска, в густой тайге, которую расчесывали гребни ветров, пока весеннее половодье с зубами из льда не повалило ее в реку и не отшвырнуло за три-четыре тысячи километров, в Карское море, где ее схватили цепкие когти соленых течений и потащили на север, к вечным льдам, а оттуда к западу, мимо Новой Земли и Шпицбергена до берегов Гренландии и Исландии, и там теплые течения, высвободив ее из хватки холодных, снова унесли на северо-восток; на этот величественный путь длиной в полушарие понадобилось десятилетие или два, пока наконец последним штормом дерево не выбросило на остров у побережья Норвегии, где в предрассветных октябрьских сумерках его и обнаружил Ханс Баррёй, лишившийся от удивления дара речи.

В этих краях еще не видали дерева мощнее.

Он бросился в дом и позвал родных.

Островитяне принимаются разделывать добычу: они обламывают ветки, отпиливают корни и укладывают их у северной стены хлева, все это пойдет на дрова, после чего дело доходит и до ствола, чурбан за чурбаном пока от ствола не остается романская колонна метров тринадцать длиной, и до двора ее никак не дотащить, даже если впрячь лошадь с талью и впятером поднапрячься. Закрепив ствол, они отправляются домой, где засыпают в раздумьях, вымотанные и благодушные. А весной, во время большого прилива, они оттаскивают дерево еще на несколько метров вверх по берегу, но там оно и лежит, словно опрокинутый мраморный столп.

Ханс с Мартином еще отпилили от него два чурбана, на это у них целый день ушел, и заметили, что ближе к центру ствола ядровая древесина краснее и твердая, будто стекло, хотя если ткнуть ножом, все равно чувствуется ее пористость. Они скоблят ее и растирают пальцами, нюхают и по запаху понимают, что разрубить эту диковину, чтобы потом сжечь в печке, невозможно. Дерево – единое целое, и надо сберечь его. Когда-нибудь, в другое время, они найдут ему применение или продадут, за него состояние можно выручить.

Последним неимоверным усилием они закатили ствол на три чурбака, чтобы с древесины осыпалась трава, вбили в землю с обеих сторон по четыре полена и вколотили в них болты, прикрепив полена к дереву. Ствол дерева лежит там и поныне, столетие спустя, белым валом возвышаясь над морем. Кажется, будто его там забыли, кажется, будто когда-то оно для чего-то использовалось, будто ему находилось применение.

Глава 4

Покинуть остров никому не под силу, остров – это маленький космос, где звезды спят в траве под снегом. Но бывает, что кто-то пытается. В день одной такой попытки дует слабый восточный ветер. Ханс Баррёй поставил парус, и расстояние до фактории они преодолевают быстро. На борту вся семья, кроме старого Мартина – тот особых надежд на эту поездку не возлагает.

Они собираются попрощаться с Барбру. Ей двадцать три, пришло время идти в услужение, ей и место уже подыскали.

Лодка швартуется возле фактории, и Ингрид ведет Барбру наверх, к мелочной лавке и поселку, где деревья упираются в небо, а дома покрашены и стоят так близко друг к дружке, что из одного дома в другой можно добежать, не надевая верхнюю одежду.

Никого, кроме Ингрид, Барбру держать за руку не соглашается, ведь она знает, куда ее ведут. Перед магазином они останавливаются, все взгляды обращены на них, островитян, уж больно редко они сюда наведываются. Ингрид нарядили в синее платьице и серую вязаную кофту, по воротнику и рукавам отделанную зелеными блестящими кристалликами. На Барбру желтое платье и коротковатый сермяжный жакет. Она говорит, что хочет леденец на палочке.

Ханс, идущий следом, не возражает – пускай возьмет себе леденец. Но выйдя из мелочной лавки, Барбру отказывается идти дальше, в усадьбу Томмесенов, хозяйка которой, Грета Сабина, согласилась взять Барбру в служанки, если плата ограничится едой и ночлегом. Хансу с Марией приходится силком тащить Барбру, а сзади идет Ингрид, украдкой бросая взгляды на ватагу детишек, которые следуют за ними. Многих из них она и прежде видела, в церкви и фактории, двоих она знает по именам, четверых узнает в лицо, однако никто из них не улыбается, и сама Ингрид тоже отворачивается и бежит за своими, в сад, посреди которого стоит белый домик с тяжелой темной дверью с филенками, она открывается, и они входят в другую часть света.

Но там Грета Сабина Томмесен умудрилась трижды назвать Барбру дурой, показывая им комнату, где Барбру предстояло спать вместе с остальными служанками – они тоже с островов, только намного моложе Барбру. Грета Сабина Томмесен растолковала, что, когда придет сельдь, дуру могут и на факторию отправить, даже посреди ночи, как и всех остальных женщин в доме:

– Она с сетями умеет управляться?

– Да-да, – отвечает Мария, – а еще она с готовкой хорошо управляется, шерсть чешет, и прядет, и носки вяжет…

– А она чистоплотная?

– Видите ж.

– Барбру, ты понимаешь, что я говорю? – кричит она Барбру, а та кивает и, запрокинув голову, не сводит глаз с хрустальной люстры прямо над ней, похожей на звездное небо, в котором тонет взгляд, но от этого взгляда затекает шея. А Грета Сабина Томмесен заявляет Марии, что на новую одежду ее золовке рассчитывать нечего и придется ей довольствоваться тем, что у нее с собой, и Ханс смотрит на сестру, как она не может глаз отвести от новой солнечной системы на потолке, – и принимает решение: взяв Барбру за руку, другой рукой подхватывает крохотный чемоданчик и шагает к выходу. На обратном пути он опять останавливается возле мелочной лавки, дожидаясь, когда их догонят Мария с Ингрид. Супруги переглядываются. Он кивает на дверь. В ответ она тоже кивает. Они заходят, покупают сахар, кофе, две упаковки четырехдюймовых гвоздей, ведро дегтя, крупу саго, корицу, бочонок крупной соли, заказывают три больших мешка ржаной муки, забрать которую надо будет через четыре дня, и, покинув лавку, несут покупки к лодке, садятся в нее и ставят парус.

Море принимает их ласково.

Вот только Ханс не желает смотреть на сестру. Он садится по другую сторону от румпеля, так что от Барбру его отделяет парус. Однако от взгляда Марии ему не спрятаться. Ей двадцать семь, она полна сил и родом с другого острова, ей, окончившей школу домоводства, повсюду рады были бы, но она выбрала Баррёй и его, тридцатипятилетнего Ханса Баррёя, а он теперь прячется от собственной сестры, он раздосадован, и ему стыдно, стыд и желание спрятаться – они неотделимы друг от друга, но Мария не сводит с него глаз, не отступает, пока Ханс не кивает – мол, да, я болван. Тогда она переводит взгляд на волны, и губы у нее складываются в несносную улыбку, от которой Мария делается еще более непобедимой.

На причале их ждет старый Мартин.

– Я ж вам говорил, а?

Он бредет к лодке, переставляет на сушу чемоданчик и за руку ведет к дому дочь, а Ингрид бежит рядом и рассказывает о поселке, пока голос ее не тонет в чаячьих криках. Мария с Хансом стоят на причале и размышляют, прикатить ли тачку или донести покупки.

– Так мы и сами дотащим, нет разве?

Она идет перед ним. Он выпускает из рук покупки и хватает ее за бедра, и оба они падают в высокую траву, где даже Господь не разглядит их и не услышит ни ее сдавленных стонов, ни того, какими именами называет она его, не увидит улыбки, подобной той, какая незадолго до этого утонула в волнах. Улыбки, которую ему удалось вернуть. После подниматься им лень – они лежат и смотрят в небо, а она рассказывает, как однажды в ее детстве на острове Бюёй крышу хлева так засыпало зимой снегом, что хлев рухнул. Он слушает и раздумывает, к чему она клонит, он вечно ломает над этим голову: о чем Мария думает и чего она хочет? Вдруг над ними возникает Ингрид и спрашивает, куда они подевались, а то Барбру не знает, чего приготовить: селедку, сайду или палтуса, которого отец вчера поймал на перемет.

– Пойду палтуса пошкерю, – Ханс встает и все-таки прикатывает тачку, загружает на нее мешки, сажает Ингрид и катит тачку к дому, а Мария остается лежать. На этом острове она – единственный философ и, бывает, посматривает косо, потому что родом с другого острова и ей есть с чем сравнить, это называется опытом или даже мудростью, но кое-что оценить ей сложно, и зависит это от того, насколько острова разные.

Глава 5

На Баррёе растут три ивы, четыре березы и пять рябин, одна из которых вся в шрамах и толстая, как бочка, называют ее Старая рябина. Все двенадцать деревьев клонятся туда, куда наклонила их природа.

В западной части острова, на пригорке, есть еще несколько березок, поменьше и совсем чахлых. Они стоят словно в обнимку, и местные называют это место Рощей любви, однако когда дует ветер, березы растопыривают ветки во все стороны.

Кроме того, у них растет огромная ива, которая, точнее сказать, стелется по земле и, насколько у островитян хватает памяти, она все время вот так лежала, будто на коленях, отделяя Розовый сад от Выменного. Предки не стали ее рубить и вместо этого выложили изгородь углом, вдоль ствола. Это, пожалуй, единственное дерево на острове, рубить которое нельзя. Не то чтобы кто-то собирался срубить остальные деревья, хотя древесина здесь ценна и необходима и такая мысль порой закрадывается кому-нибудь в голову. Но иву между двумя садами рубить никто не стал бы: она уже и так лежит и поэтому считается заповедной, как могила.

На самых больших рябинах возле дома висят гигантские сорочьи гнезда. Сороки гадят и таскают всякую мелочевку, и поэтому островитяне часто их проклинают и грозятся разорить гнезда. Но и до этого у них руки не доходят, и когда эти громадные гнезда выдерживают очередную битву со штормом и побеждают, островитяне стоически говорят с облегчением, что и на этот раз ничто не пострадало, а ведь так бывает далеко не всегда.

Если же дождь или снег для разнообразия падают не под углом, а отвесно, то в траве под гнездом на Старой рябине остается сухой круг. Туда сбиваются овцы. Особенно же дождь досаждает ягнятам, и в кругу появляются кучки испражнений, поэтому под каждым гнездом чернеет своеобразное свидетельство жизненного цикла, все взаимосвязано, вот и человек, сколько бы ни клонился вперед, надвое не ломается.

Так обстоят дела на тысяче островов в этом архипелаге.

На десяти тысячах островов.

Местность здесь открытая и уязвимая, поэтому кому-нибудь запросто могло бы прийти в голову одеть побережье в вечную зелень, например засадить соснами или елками, наоткрывать по всей стране питомники, завозить сюда саженцы елок, раздавать их бесплатно жителям малых и больших островов, говоря: посадив на вашей земле эти ели, вы обеспечите грядущие поколения топливом и строительным лесом. Почву перестанет сдувать в море, а животные и люди найдут укрытие и покой там, где прежде их круглые сутки трепал ветер. Острова перестанут походить на вырастающие на горизонте плавучие храмы, а будут напоминать непролазные заросли осоки и конского щавеля. Нет, никому не пришло бы в голову испортить горизонт. Вероятно, важнее горизонта здесь ничего нет, он – пульсирующий во сне зрительный нерв, хотя его почти не замечают и даже не пытаются дать ему название. И не будут пытаться, пока страна не разбогатеет настолько, что начнет исчезать.

Глава 6

Снова наступила весна, и небо поднялось высоко над островами, ветра дуют холодные, обманчивые, лишь ненадолго приносящие тепло. Кулики-сороки вернулись, и теперь расхаживают возле берега, похожие на черно-белых куриц, кивают головами, зарываются клювом в песок и ковыряются, ковыряются в нем и знай себе балаболят, кулик-сорока – птица тупая, но она приносит весну. Посредине фьорда ветер внезапно стихает. Ханс Баррёй спускает парус и садится на весла. Тогда Мария тоже хватается за весла, усаживается позади мужа и стучит ему по спине кулаком, пока тот не рявкает, что ему больно и что бабьё – дьявол его раздери – толком и грести не умеет. Барбру и Ингрид смеются. Одетые в синее и желтое платья, они сидят на брошенной на ахтерштевне овчине, по разные стороны от маленького чемоданчика и бездействующего румпеля.

– Гребешь криво.

– Ладно гребу, – огрызается Мария и приподнимает весло. Лодка резко поворачивает. Барбру снова смеется, хотя знает, что дальше будет: они собираются от нее избавиться.

Пришвартовавшись напротив фактории, они выходят на дорогу, Ханс с чемоданом впереди, за ним Барбру с Ингрид, а замыкает процессию Мария. Сегодня она тоже принарядилась, словно чтобы подчеркнуть всю значимость момента, решительность, в прошлый раз все пошло наперекосяк, и сейчас никто из них ни слова не говорит. Снова остановка возле мелочной лавки, снова леденец, после чего путь продолжается до дома священника, где их встречает пасторша Карен Луисе Малмберге, которая всего три года назад носила фамилию Хюсвик. Она выглядит удивительно юной рядом со своим супругом, пастором Юханнесом Малмберге, он-то успел дважды овдоветь до того, как Карен Луисе вошла в его дом и жизнь. Она бездетна, зато он нет, у него пятеро сыновей, и все они учатся где-то в городе, в семинариях. Уехав из дома, они словно бы забыли дорогу назад и больше не возвращаются.


На Карен Луисе светлое платье и белый фартук, а на ногах – и чулки, и туфли, хотя она просто дома. Она знакомится с Барбру – пожимает ей руку и приветствует ее, она порхает по дому в приподнятом настроении, словно с радостью ждала их. Она показывает им гостиные и спальни, мебель, и швейную машинку, и утюг, и ведет их в комнату, где Барбру будет спать – светлую комнату с оклеенными обоями стенами, комодом, маленькой вазочкой для цветов и фарфоровой ночной вазой с синей печатью на дне.

Карен Луисе рассказывает про обязанности Барбру.

Их немного, и вообще такое впечатление, будто пасторше просто нужна компания, возможно, подружка, тем более что они ровесницы. На беленькой кухне Карен Луисе берет поваренную книгу размером с Библию и интересуется, умеет ли Барбру читать.

На этот вопрос никто из них ответа не дает.

Карен Луисе просит прощения и говорит, что это глупый вопрос, открывает главу про варенье и принимается рассказывать, какое варенье Барбру будет варить. В окно она показывает на целую армию больших и маленьких плодовых кустов, которые шестью стройными рядами тянутся до белого штакетника в противоположном конце по-весеннему бурого сада: черная смородина, красная смородина, крыжовник, а на холме малина, которая и у них на Баррёе тоже есть, подхватывает Барбру, и красная смородина, и она, Барбру, знает, сколько сахара надо…

Ханса Баррёя тянет присесть.

Он плюхается на стул, бесцельно стоящий между двумя гостиными, вроде как для красоты, это Хансу внезапно в голову пришло – вряд ли же на этом стуле кто-то хоть раз сидел. Но Ханс сел и не поднимается. Он наклоняется вперед и, закрыв лицо руками, упирается локтями в колени, как будто выискивает на самом дне размышлений какой-то ответ, однако не находит, и тут у него вдруг появляется ощущение, что остальные умолкли и смотрят на него.

Ханс поднимает голову и что-то говорит, спрашивает, где пастор.

– Он на самый север острова поехал, – отвечает жена священника, – по какому-то делу к…

Они говорят про тех, к кому поехал Юханнес Малмберге, оказывается, Ханс их знает. Когда Карен Луиса ведет гостей дальше и Ханс снова остается один на бесполезном стуле, он, наконец, понимает, чего искал, вскакивает и бежит за ними в следующую гостиную, хватает сестру за руку и тащит ее во двор, не обращая внимания, что Барбру сопротивляется и хочет остаться в этом красивом доме. Немного погодя за ними выходят и все остальные – выстраиваются на каменном крыльце и удивленно смотрят на Ханса. Мария, укоризненно глядя на него, что-то кричит.

– Хочу тута остаться! – вопит Барбру.

– Нигде ты не останешься, – заявляет брат. Он тянет ее за собой к воротам, останавливается и отдувается, дожидаясь, когда Мария с Ингрид их нагонят. Мария с чемоданом в руках спрашивает, в чем дело, а взгляд у нее полон прежней укоризны, почти скорби.

– Ни в чем, – отрезает Ханс.

Они молча идут мимо мелочной лавки, но сегодня ничего не покупают, спускаются к фактории и садятся в ялик. Ханс Баррёй видит, что ветер не только переменился, но и усилился, теперь дует юго-западный. Он поднимает парус, торопится быстрее добраться до острова. А потом и дождь начинается, и чем дальше от устья фьорда, тем дождь больше похож на ливень. Барбру с Ингрид прячутся под овчиной. По крайней мере, они там пересмеиваются, и на этот раз у Ханса и в мыслях нет прятаться от чьих бы то ни было глаз, с какой вообще стати, даже от Марии, которая сидит, отвернувшись от дождя, и вода стекает по ее длинным каштановым локонам, и те становятся все темнее, словно водоросли. И обычной спасительной улыбки у нее на лице он не видит.

Ливень не прекращался до ночи, но потом сильный ветер вытолкал его к западу и на север, буря унялась, и воздух пропитался холодом. Небо очистилось, и дождь больше не хлестал в окно, когда Мария открыла глаза и увидела, что кровать пустая. А пошарив рукой, Мария обнаружила, что кровать еще и холодная.

Она встает, бежит к Барбру и Ингрид и просит их одеться и пойти с ней на кухню, где еще не протоплено. Они спрашивают, что случилось. Ответа у Марии нет. Они топят и завтракают вместе с Мартином, тот тоже ничего не говорит, а после завтрака идет в лодочный сарай, ялика там не находит, и Мартин садится чинить сети, не закрывая дверей, чтобы все время иметь обзор на север, где фактория, церковь и деревня, он работает молча, выжидая, старательно, пока наконец не замечает косой парус, пилой рассекающий плотное море, это возвращается, зарываясь носом в волны, ялик, а времени уже вечер.

Ханс Баррёй спускает парус, ялик утыкается в каток и останавливается. Пошатываясь, Ханс перешагивает через две банки, а на форпике наклоняется, поднимает какой-то брыкающийся кулек и выносит на берег маленькую свинью, которая тут же принимается бегать по белому ракушечному пляжу и вопить. Свинья обошлась в двенадцать крон, у нее всего одно ухо, а на лбу черное пятно, смахивающее на отверстие от пули. Имя ей можно дать, какое заблагорассудится. Еще Ханс привез леденцы в коричневом мешочке. Его он протягивает Барбру, после чего идет в лодочный сарай и из подборной веревки делает для свиньи привязь: завязывает с одного конца петлю и протягивает веревку Ингрид, а та стоит и смотрит на свинью, которая жует траву.

– Только учуди мне такое еще хоть раз, – говорит Мария и, не глядя больше ни на него, ни на свинью, разворачивается и идет к дому стряпать ужин. Ее супруг смотрит ей вслед с такой улыбкой, какой Ингрид прежде не видала. Девочка замечает, что мать злится весь оставшийся вечер и почти весь следующий день. Однако затем происходит нечто невидимое, и напряжение спадает. Свинью нарекают Кашкой.

Глава 7

Постройки на Баррёе располагаются под косым углом друг к другу. Если смотреть сверху, они похожи на четыре случайно брошенные игральные кости, а еще есть отдельный погреб для хранения картошки, зимой он превращается в и́глу. Между постройками уложены каменные плиты, сколочены сушилки для белья и насыпаны ведущие во все стороны дорожки, но на самом деле назначение всех этих построек – выдюжить погоду, не упасть, даже если целое море на них обрушится.

Такой хитроумно выстроенный двор – заслуга не одного человека, это плод коллективной, унаследованной мудрости, основанный на дорого доставшемся опыте.

Но даже гениальному поступку, выношенному поколениями, не предотвратить такой приливной волны, какая бывает зимой: тогда пространство между жилым домом и хлевом заваливает плотным снегом, и в хлев, с ведрами и корытами в руках, приходится прорывать лаз.

Это явление называют тут Валом, и ни одно другое не проклинают с такой яростью, как его, потому что Вал чаще всего нарастает, когда все и так измотаны, в январе и феврале, в декабре, да и в марте людей и животных отделяет друг от дружки стена летучего снега, и чистить его бессмысленно, хотя они чистят, вот только его тотчас же насыпает снова. Мужчины чистят снег, женщины носят воду и молоко, и обычно ничего другого не придумаешь, кроме как обходить вокруг дома и хлева, а шквальный ветер тут такой, что даже во весь рост не выпрямишься, поэтому путь получается неблизкий.

Но постройки не всегда стояли там, где сейчас, возвышаясь на самом высоком пригорке, посреди деревьев и ягодных кустов – прежде они располагались на несколько сотен метров ниже к востоку, возле бухты, которая называется Карвика. Сейчас там осталось лишь два фундамента да руины лодочного причала, похороненного под водорослями и песком. Об этом в повседневности будней никто не вспоминает, как будто никто и не знает, что кто-то когда-то там жил. Но даже у самых приземленных людей мысли иногда движутся в непривычную сторону и возникают вопросы, почему сейчас на Карвике нет построек, куда подевались все дома и что с ними сталось, с домами?

Объяснение этому наверняка трагичное и, возможно, ужасное.

Самые глубокие корни тут у старого Мартина, он почтенный рассказчик с самым высоким статусом, и у него есть свои соображения о том, почему и когда исчезла эта погибшая цивилизация, речь тут идет о его собственных предках, и он помнит обрывки фраз из детства, фотографии, рассказы и предложения. Вот только Мартин – не самый достоверный источник из-за своего почтенного возраста и неизбежной слабости, которая не только разрушает память, но и приводит с собой другие причуды и странности, выставляющие стариков на посмешище в глазах молодых, так что каждое поколение вольно помнить то, чего ему хочется, и идти собственными путями. Они, эти новые пути, тоже, скорее всего, куда-нибудь приведут, в худшем случае потащат по тому же кругу, однако до этого еще долго.

И хотя о развалинах в Карвике никому ничего не известно и объяснить, куда подевались эти два дома, никто не может, к развалинам все относятся с уважением. Их обходят стороной, дети в них не играют, птицы, даже гаги, не вьют там гнезд, а людям не приходит в голову разломать фундаменты и пустить камни на постройку новых фундаментов и стен, например тех, что разделяют сады. Для этого находятся другие камни, и развалины никуда не деваются, словно памятник или кладбище, зловещие, заросшие крапивой и кипреем, источающие бесконечный холод, но в то же время и невыносимый жар. Когда смотришь с холма напротив, развалины похожи на два китайских иероглифа, написанных двумя разными руками. Зимой их присыпает снег, и на пожухшей коричневой траве они вырисовываются еще отчетливее, а потом и траву заметает белым снегом.

Глава 8

Они много раз спорили об этом. В какой комнате им спать? В той, что выходит на север, собачий холод, и когда зимой ветер дует с северо-востока, жить там невозможно, зато летом прохладно и хорошо. И звуки туда, считай, не проникают, потому что дождь, с диким грохотом обрушивающийся на дом что зимой, что летом, приходит с юго-запада. В особенно дождливое лето сено не высыхает ни на поле, ни на вешалах, – жалуется Ханс Баррёй.

– Нет уж, мать, надо нам в северную перебираться, тут не высидеть.

А когда зимой на одеяле поблескивают льдинки, он меняет мнение и говорит, что пора перебраться в южную:

– Тут от холода околеешь.

Пуховые одеяла они перетаскивают с севера на юг и обратно, потому что в каждой из спален, которые они называют залами, северной и южной, стоит по большой кровати. Ингрид спит между этими залами, в каморке, выходящей на запад. По ночам в то время года, о котором мечтают все остальные месяцы в году, солнце здесь светит посреди ночи. Спальня же Барбру располагается с восточной стороны, там, откуда приходит вёдро.

Старый Мартин спит внизу, в комнате рядом с гостиной. Бывает, он оставляет дверь открытой, еще у него там собственная печка, которую он постоянно топит, потому что мерзлявый, и поэтому в гостиной часто бывает жарко натоплено, в том числе и в те месяцы, когда гостиными в этих краях никто не пользуется, то есть в совершенно обычное октябрьское или мартовское воскресенье в гостиной порой можно поужинать. И тогда Мария стелет на стол белую скатерть.

Скатерть эта с узкой каемкой с маленькими цветочками, красными и желтыми, и зелеными лианами между ними, это мать Марии их вышила, но вообще скатерть белая.

Самой Марии больше нравится спать в южной зале, хотя летом в вёдро там жарко, в дождь, что летом, что зимой, сильный шум, однако из окна просматривается весь Баррёй и островки на юге, а в ясную погоду видно даже ее родной Бюёй, где она выросла, мерило всего для нее. К тому же южная зала чуть просторнее северной, так что Марии хватает места для сундука – его она ставит у перегородки – и двух тумбочек, подаренных им на свадьбу ее отцом, старая рухлядь, так он про них сказал, эти тумбочки тоже принадлежали когда-то ее матери, которая умерла совсем молодой во время эпидемии, повыкосившей много народу и пощадившей лишь самых крепких.

Может, поселимся уже на одном месте, как нормальные люди? Хватит нам, как цыгане, кочевать, – говорит она.

Прирастив хозяйство свиньей Кашкой, коя водворилась в крытой дерном хибаре, все равно пустовавшей, Ханс почувствовал, что надо бы сделать что-нибудь эдакое, поэтому, закончив с починкой гагачьих домиков – домиков для наседок – и посадкой картошки, вместо того чтобы резать торф, пока дни ненадолго стали длиннее, ласковее и свободнее, он берет бур, кувалду и динамит и идет к отвесной горной стене у северо-западной бухты, туда, где из стены торчат крюки, а с крюков на расстоянии в полметра друг от дружки свисают просмоленные обточенные кругляки, так что в штиль тут могут причалить крупные суда, например товарное суденышко из фактории или шхуна Хансова брата Эрлинга, который под Новый год всегда заходит к ним, чтобы забрать Ханса с его ярусными снастями, чтобы идти на Лофотены вместе.

Тамошний лодочный сарай они называют лофотенским, весь остальной год он стоит запертый, потому что хранятся в нем драгоценнейшие лофотенские снасти. Если на этом острове чего и недостает, так это настоящей пристани. Поэтому сейчас старый Мартин, без малого восемьдесят лет обходившийся без пристани, стоит во дворе, смотрит вслед сыну и задается вопросом, действительно ли он примется, наконец, за неизбежное. Мореный лес они собирали целую жизнь, так что дело не в материале, его хватает.

Однако у Ханса Баррёя другая задумка. Он сверлит в скале десять глубоких отверстий, закладывает динамит, прилаживает фитиль, поджигает и от скалы отваливается кубометра три камня. Чересчур твердые куски Ханс разбивает кувалдой.

Он приходит домой за лошадью и телегой и зовет Марию с собой, по пути растолковывая ей, что для фундамента лучше «камень ломаный», гладкие камни с берега – это все чепуха, с «ломаным камнем» дело иначе обстоит, поверхность у него шершавая, такие камни держатся друг за друга и ни на миллиметр не сдвигаются.

Она переспрашивает:

– Фундамент?

Да, чтобы не перебираться из комнаты в комнату и навсегда победить ветер, надо просто-напросто продлить дом на юг, на то он и лон[2], смысл такого дома в том, чтобы его достраивать, пристрой длиной в метра три-четыре – это конец их мучениям из-за солнца и дождя, в южной зале можно будет жить круглый год.

Он берет лопату, снимает добрый фут торфу, докопавшись до скалы под ним, отвозит камни домой и уже на следующий день принимается за фундамент, а Мартин с Барбру вызываются помочь ему. Барбру любит тяжелую физическую работу, она хватает с телеги здоровенный камень, делает пять шагов к стене, спрашивает брата, куда ей положить камень, и, пока Ханс не укажет место, отказывается выпустить камень из рук. Но Ханс будто бы в шутку отнимает у нее камень, Барбру краснеет, вопит, однако пальцы разжимает. Тогда они поднимают камень вдвоем и кладут его на нужное место. И Ханс спрашивает, как у Барбру самочувствие.

– Путем, – отвечает Барбру и тащит следующий камень.

Мартин смотрит на все это дурачество – а что, супружница-то разве не будет тоже строить?

Ханс делает вид, будто не слышит, хотя он и сам задается тем же вопросом. Но Мария осознала очевидное: если появится пристройка, то причины жить в южной зале исчезнут, как и возможность смотреть из окна на собственное детство там, в морской дали. Однако сказать об этом она осмеливается, только когда муж положил на фундамент лежень и собирается возводить стену. А что же тогда из окна будет видно? – спрашивает она мужа. Он убил на строительство уже почти неделю.

И тогда Мария видит то, чего прежде еще не видела: он садится на фундамент, а мужское и человеческое в нем словно бы сломалось. Мартин с отвращением уходит, чертыхаясь. Утешать мужчину не в характере Марии, поэтому она тоже разворачивается и шагает прочь по двору, зато Барбру садится возле брата и интересуется, чего тот нюни распустил, совсем как он спрашивал ее, когда они были детьми. Ханс отмахивается, вытирает пот и, взявшись за лопату, сбрасывает уложенный у стены слой торфа, сваливает все в телегу и отвозит в Выменной сад, где торф и впрямь пригодится, чтобы засыпать колдобины.

– Чего тушуешься? – спрашивает Мария, когда они садятся вечерять.

– Сама-то как думаешь? – спрашивает в ответ Ханс.

На следующее утро он уплывает в деревню, а когда возвращается, ялик до краев нагружен мешками с цементом, которые Ханс взял в долг. Ханс подвозит песок и начинает лить бетон, сооружает новую стену рядом с той, что уже сложена из камней, только эта стена бетонная, а пол – скала, пускай и неровный, зато водонепроницаемый. На лежень он крепит опалубку и достраивает стену еще на фут, пока хватает цемента. Когда опалубку убирают, со стороны все выглядит как большой серый короб, у которого одна стена общая с домом. Площадь у него пять на три метра, а высота – целый метр.

Это колодец.

Сколотив вместе несколько длинных досок, он приколачивает их под стрехой, так они пущены наискось и образуют прямо над колодцем воронку. Крышку Ханс сколачивает из продольных брусьев, она толстая и прочная, на ней можно стоять и сидеть, и у нее есть люк, который подвешен так, чтобы не мешался поднимать и спускать ведра.

Мартин удивленно смеется.

В тот вечер, когда они закончили приколачивать водосточный желоб к стрехе хлева, погода выдалась хорошая, и они усаживаются вечерять прямо на крышку колодца. Проходит дождливый июнь, и колодец наполняется. Вода в нем чистая и похожа на воду, в отличие от болотной жижи, которой отныне будут поить только животных. После следующего лофотенского лова Ханс купит еще и ручной насос и установит его на кухне. Самая загвоздка не насос, а медная труба, ее надо проложить под всем домом, а зимой она, вероятно, будет замерзать. Лучше бы, конечно, было выстроить колодец с северной стороны, вплотную к кухне. В северной зале они спят, когда на юге чересчур жарко или дождь слишком шумит. А потом, когда на севере становится холодно, они берут одеяла и перебираются в южную залу. Живется им хорошо.

Глава 9

Племенными быками и баранами они меняются с жителями других островов. Когда у них самих есть баран, его не пускают пастись вместе с овцами и ягнятами, а отвозят на отдельный островок, называемый Бараньим островом. Там он пасется почти весь год, щиплет траву и водоросли, а дома он бывает примерно месяц на Рождество, да еще во время вязки с овцами. Отправляясь за ним, Ханс берет с собой Ингрид.

Ингрид боится барана, он злобный. Но отец, орудуя длинным прутом, загоняет барана на мыс, хватает его за чуб, валит на землю, связывает ноги и кладет в лодку, а Ингрид смотрит на все это и ужасается. Баран страшно шумный. Он совсем дикий. У него длинные непослушные космы, облепленные песком и землей, они бьются по копытам, у него черная, взлохмаченная шерсть, воняющая морем и хлевом. На Баррёе его сажают на привязь, но после переезда баран такой вымотанный и нестрашный, что даже не сопротивляется, когда Ханс берет его на руки и относит в хлев. Когда баран сделает свое дело, его отвезут обратно в Вэрхолмен или – правда, редко – на какой-нибудь из островов, где нет овец.

У каждого островка есть имя. Один из них называется Кнютен. Как-то раз баран попытался сбежать и доплыл до Кнютена. Когда это обнаружилось, барана просто оставили там. Спустя три дня он приплыл обратно. Будет ему урок, – сказал тогда Ханс. А Ингрид слегка напугалась. Чего он не переплыл на остров, где есть другие овцы, раз ему было одиноко? Наверно, он слепой, что ли? От этой мысли ей стало еще больше не по себе. Но ведь слышать-то даже слепой умеет?

Когда солнце прячется в пламенеющем море, на красном горизонте видно силуэт барана, он словно крошечная букашка на плоту из камней. А если ветер дует в нужном направлении, то слышно, как баран кричит.

– Бога кличет, – говорит Барбру.

С бараном все так же, как и с другими животными, – он тоже умирает. Но его закапывают. Баран – единственное животное, которое они не едят.

Глава 10

Гагу они тоже не едят, но она-то не домашнее животное, хоть они и строят для гаг маленькие каменные домики, чтобы собирать пух, а одна самочка уже много лет гнездуется под крыльцом. В такое время кота несколько недель подряд не выпускают из дома. Ему это не нравится, потому что приходится сидеть в комнатушке Мартина, где нет занавесок – иначе кот подрал бы их в клочья. Кота зовут Бонкен, они завели кота, а не кошку, потому что кошка принесла бы котят и Хансу пришлось бы их топить, хотя вообще-то кошка ничем не отличается от всех остальных островитян, так что откуда бы у нее взялись котята, если она тут одна такая?

Когда погода в начале лета плохая и не дает работать на дворе, Барбру с Марией вооружаются чесалками для пуха и вычесывают гагачий пух. Ничего ценнее и загадочнее этого пуха они в руках не держали. Поднесешь пух к лицу – и ощущаешь далекое, благословенное тепло. Сожмешь его в ладони – и все твои чувства убеждают тебя, что это лишь воздух, но разожми ладонь, и пух, как ни в чем не бывало, серым облаком расползется во все стороны.

Готовя пух на продажу, его заталкивают в холщовые мешки и затягивают каждый мешок веревкой, на которой болтается бирка. На бирке указывается год, когда собрали пух, название острова и вес – один килограмм. Килограмм пуха невероятно большой и ужасно легкий. Поэтому даже самая высокая цена за него все равно смехотворно низкая. И поэтому они оставляют много пуха себе. Это Ханс придумал. Они укрываются пуховыми одеялами, прямо как богатые горожане, а еще убирают пух на самый сухой сеновал над хлевом и дожидаются, когда цены поднимутся, чтобы продать его вдвое дороже, чем дадут за него на летней ярмарке или в фактории у Томмесена: пух дешевле всего, когда его все продают, и дороже всего, когда продает только Ханс. Он – единственный островитянин, у кого это получается. Возможно, причина в том, что народ на Баррёе живет капельку сытнее, чем другие, ведь на Лофотенах Ханс получает целую долю, а может, причина в том, что жители Баррёя терпеливее остальных. Когда живешь на острове, терпение требуется большое.

Барбру не любит чистить пух, руки у нее слишком неловкие, поэтому с того лета, когда Ингрид исполнилось четыре, она тоже помогает матери. Ингрид обожает пух, сперва ей просто нравилось играть с ним, наводя беспорядок на небольшом столике, за которым они работают. Но потом Ингрид обнаружила, что когда держишь в одной руке шарик неочищенного пуха, а в другой – шарик очищенного, то ты просто не можешь не очистить грязный от всех этих веточек, и травы, и мелких ракушек, с которыми невозможно жить, чтобы не помереть.

Это мать ее научила: велела Ингрид закрыть глаза и нащупывать руками пух, очищенный комок и неочищенный, а сама считала вслух, но, досчитав до десяти или одиннадцати, умолкла, увидев по улыбке дочери, что та поняла, в чем смысл. То, что ты сейчас выучила, ты уже никогда не забудешь, – сказала Мария.

С тех пор Ингрид чешет пух быстрее, чем Барбру, а ту освободили от мытарств, теперь она сидит в хлеву или лодочном сарае и, совсем как мужчина, чинит сети.

Глава 11

Барбру и вязать сети умеет, новые делать, и тресковые, и на сельдь, и на камбалу, и даже трехстенную путанку. За этим занятием Барбру и просиживает почти всю зиму, пока Ханс на Лофотенах. Новые сети хороши тем, что они чистые, сухие и не воняют, знай себе сиди в кухне с челноком и иголкой, вяжи да грей спину у печки, какой бы холод ни стоял на дворе.

Но Мартину это не нравится – снасти полагается ладить на улице или в лодочном сарае, не след этим на кухне заниматься.

Чистить и чинить сети на морозе – работенка хуже не придумаешь, потому что в варежках ее не сделать, от нее здесь, на побережье, у каждого руки в негодность приходят, поэтому Мартин считает, что работать с сетями сухими и новыми само по себе подарок, так что не хватало еще делать это в доме, где под боком печка с пылающей дерниной, это уж не просто излишество, а совсем уж слабоумие, а Мартину лучше не напоминать о том, какой уродилась его младшая дочь.

Барбру на сетованья отца плевать.

Всем остальным тоже. Так стало всего несколько лет назад, когда именно, никто из них не сказал бы, однако в один прекрасный день Мартин перестал все здесь, на острове, решать. С того дня слово было за Хансом.

Но если все остальные забыли, то сам Мартин помнит: это случилось, когда они с Хансом обмозговывали, что делать со стволом русской лиственницы, и им ничего в голову не шло. Они с сыном собрались поддеть его рычагом и, навалившись, уложить на козлы, однако когда Мартин ухватился за рычаг, силы словно провалились куда-то вниз, как бывает, когда пытаешься упереться ломом в топкое болото. В голове перещелкнуло. Отдуваясь, Мартин опустился на землю, а сын стоял и один держал на своих плечах всю тяжесть.

С того дня все стало иначе.

Остальные тоже это заметили.

Даже Ингрид теперь строптивится – например, когда дедушка запрещает ей что-нибудь, она не смиряется, а идет к матери, и та разрешает то, что не дозволяет Мартин. Порой Мария встает на сторону свекра, но поступает так не ради него. На самом деле на его мнение ей плевать и на его присутствие тоже.

Мартин с этим смирился.

Но озлобился.

В молодости, которая у мужчины продолжается много лет, он никогда не злился, а теперь злится постоянно. До этого тоже никому нет дела. В начале лета кот ночует у него на животе. Через тонкую стенку слышно, как храпит Мартин и мурлычет кот. Это кажется всем смешным. Когда гага под крыльцом высидит, наконец, птенцов и проводит их долгой дорогой до моря, кота выпускают наружу, и весь оставшийся год он спит на кухне, на полу перед печкой – это когда он не гоняет мышей и птенцов.

Кота Бонкена ждала трагическая кончина.

Его забрал орел. Случилось это в сенокос. Они услышали вопли, оторвались от сушилок для сена, опустили вилы и увидели черное дергающееся пятно под раскинувшим крылья морским орлом. Кот вырывался, царапался и шипел, и на миг им показалось, будто он вот-вот освободится. Так и произошло. Но лишь когда кот начал падать, они осознали, насколько там высоко. Раскинув в стороны лапы, совсем как летучая мышь расправляет крылья, он летел вниз, отвесно, в бесконечность, пока совершенно беспричинно не стал зачем-то перебирать лапами, словно падать ему надоело и он решил побежать, вот только вместо этого перекувыркнулся в воздухе на спину и хребтом упал на конек лофотенского лодочного сарая.

Даже для кошки высоковато, – сказал Ханс. На острове эти слова превратились в присловье, когда что-нибудь оказывалось не под силу даже островитянам.

Ингрид и Барбру похоронили Бонкена на краю Розового сада, а на могиле выложили ракушками сердечко. Барбру спела псалом. Ингрид поплакала. Спустя неделю Ханс привез новую кошку. Это была кошечка, и назвали ее Карнут, в честь одного мужчины, с которым Ханс вместе ходил в школу и который, по мнению Ханса, смахивал на кошку. Когда они были маленькие, то называли его коточеловеком. Кошка Карнут была бежевая и красивая, как свежий творог, изящная и ласковая, и когда мужчины уходили куда-нибудь, ей разрешалось лежать на кухонном столе. По ночам она спала в ногах у Ингрид. На острове кошку называли дневной, потому что она спала в то же время и так же долго, как люди. Но когда в следующем году под крыльцом опять обосновалась ковыляющая вразвалку гага, Карнут тоже заперли в доме. Гага – птица священная.

Глава 12

Зима начинается со шторма. Первый зимний шторм – так его называют. Здесь бывают шторма и еще раньше, например они могут внезапно и безжалостно перевернуть жизнь с ног на голову в августе и сентябре. Но эти, как правило, короткие, и один из таких штормов сшибает листву. Как уже сказано, деревьев на острове немного, зато ягодных кустов достаточно, и карликовые березы есть, и ивняк, в начале осени листья на них желтеют, коричневеют, краснеют, и все с разной скоростью, поэтому несколько сентябрьских дней остров похож на радугу. Так он и выглядит, когда внезапный шторм, накрыв остров, стряхивает все разноцветье в море, превращая Баррёй в полинявшего зверька – таким остров остается до следующей весны, когда остров уже не похож на беловолосого покойника, закутанного в метель и лепень, а свирепый снег выпадает и исчезает, и снова выпадает, и укладывается в сугробы, точно подражая морю. Но такой шторм всего лишь повторяет тот, что уже случался здесь, островитяне даже помнят, когда это в последний раз было – в прошлом году.

А вот первый зимний шторм, напротив, – дело совсем иное. Он каждый раз одинаково немыслимый и всегда неизбежно серьезен, такого еще ни разу не бывало, хотя в прошлом году случилось то же самое. Однако здесь память сбоит, все позабыли, каково оно было, не придумали ничего лучше, как прогнать воспоминания куда подальше, побыстрей выбросив их из памяти.

Пришедший к ним шторм уже больше суток свирепствует с неприкрытой яростью, словно желтыми клочками ваты забрасывая остров пеной, вколачивая в него твердый, как град, дождь, отгоняя от него полную воду прилива. Ханс трижды выбирался из дома и привязал все, что, как ему казалось, и привязать нельзя. Прямо у него на глазах одну овцу унесло в море, после чего Ханс запер всех оставшихся в лодочном сарае: овец забить не успели, и в доме для всех места нет, в сарае он привязывает их к ялику, а тот еще и швартует, чего только не придумаешь, когда на тебя обрушивается Первый зимний шторм.

Крышку нового колодца он забил растяжками, на это у него несколько часов ушло. Потом он собрал новые доски, сорванные с крыши и разбросанные по земле, придавил их тяжелыми камнями и лишь после, скрючившись, поковылял домой, насквозь вымокший и такой странный, что Ингрид не сразу его узнала.

Она не любит такие шторма: дом трещит, в трубе кто-то дудит в дудку, весь мир переворачивается с ног на голову, а когда мать берет ее с собой в хлев, ветер вышибает воздух у нее из легких, выдавливает воду из глаз, швыряет ее о стены и согнутые деревья и загоняет всю семью в кухню и гостиную, где все равно глаз не сомкнешь. Когда Зимний шторм хозяйничает на острове, притихает даже Мартин. Он натягивает на лоб шапку и неподвижно сидит, накрыв каждое колено рукой, похожей на пустую неподвижную ракушку. Иногда руки его обнимают Ингрид – та бегает от деда к столу, печке и кладовке, сидит, болтая ногами, на ящике с торфом, а затем опять бежит к деду, хватает его за руки и машет ими, как будто он плюшевый мишка.

Лица взрослых точно из камня высечены. Взрослые перешептываются, переглядываются, пытаются смеяться, но, признав собственное притворство, снова делаются серьезными: дома на Баррёе пока выдюживают, но то вчера было, а про сегодня никто не поручится, и в Карвике тоже когда-то дома стояли, а теперь их нет.

Особенно страшно смотреть на отца. Не знай Ингрид наверняка, решила бы, что он боится, но он никогда не боится. Островитяне не боятся, иначе жить тут не сможешь, соберешь скарб, снимешься с места, переберешься на другое и обоснуешься в лесу или долине, как все. Когда случается ужасное, островитянин мрачнеет и цепенеет, только не от ужаса, а от серьезности.

Серьезность эту не поколебать, даже когда глава семейства, в очередной раз выйдя на улицу, возвращается с окровавленным лицом и, ухмыльнувшись, говорит:

– А погодка-то лучшеет.

Они не сразу понимают, что он шутит, они вытирают с него кровь и видят, что у него лишь небольшой порез на подбородке, Ханс просит кофе и говорит, мол, старая рябина к восходу гнется, и тогда всем становится ясно, что жестокий юго-западный ветер превращается в западный, а это первый признак того, что ураган сворачивается в обычный шторм и скоро двинется дальше на север, скукожится до ветра и, наконец, стихнет настолько, что опять можно будет носить в хлев воду, не боясь, что дойдешь с пустыми ведрами.

Барбру с Марией тут же берутся за ведра и умудряются дотащить их, расплескав лишь половину. Ханс же стоит посреди кухни и потирает ранку на подбородке, как вдруг в голову ему приходит идея и он велит Ингрид одеться, они пойдут смотреть на море: она научится не бояться его, если увидит самый свирепый, самый внушительный его лик.

Он и сам не понимает, как ему такое придумалось.

И она не понимает. Но Ханс одевает ее, хотя Мартин качает головой, и обвязывает Ингрид веревкой вокруг талии. Они выходят под пенящееся небо, бредут к югу, шагают против потока ветра и воды, с трудом перелезают через три каменные изгороди и прячутся за ними, переводя дыхание, снова двигаются вперед, каждое препятствие вызывает у отца смех, чтобы хватало дыхания, Ингрид закрывает руками лицо, вот и небольшой холмик за русской лиственницей, последняя преграда перед ревом моря, оно накидывается на них, свирепые стены воды, которые вздымаются вверх во тьме ночи, и обрушиваются на них, и разбиваются о камни, и берег, и утесы, так что в лицо им шипят песок, и ракушки, и лед, потому что на это смотреть нельзя, нельзя осмыслить, нельзя запомнить, это трубный глас Божий, и его надо в одночасье забыть.

– Это нестрашно! – кричит ей в ухо отец.

Но она не слышит. Никто из них не слышит. Он кричит, что острову ничего не сделается, она же видит, хотя остров дрожит, а небо и море преображаются, но остров нипочем не потонет, пускай он даже и трясется, он все равно непоколебимый, вечный, намертво приделанный к земному шару. Да, в эту секунду Ханс делится с дочерью почти священным откровением, потому что сына у него нет, и с каждым проходящим днем крепнет его уверенность в том, что никогда и не будет, что придется ему довольствоваться дочерью, передать ей главное знание: остров никогда не уйдет под воду, никогда.


Позже, вспоминая тот вечер, Ингрид будет удивляться, я никогда его не забуду, – скажет она, но это когда шторм давным-давно стихнет и уйдет в прошлое, незыблемое вернется. Но вопрос об острове не унесло ветром, на этот раз задал его не отец, а мать: когда они, спотыкаясь, добрели до дома, она встретила их пронзительными воплями, сетуя, что стоит ей в хлев выйти, как этот болван, который достался ей в мужья, так и норовит потащить ребенка на верную смерть, и если он хоть раз еще такое удумает – «тогда разведусь и уеду отсюда!».

Этому просоленному дому не впервой выслушивать такие фразы, нервы у его обитателей стальные, однако лишь сейчас Ингрид осознает смысл сказанного: остров можно покинуть.

Она принимается плакать, и Мария далеко не сразу понимает, что причина слез – не шторм, а ее собственные слова, хоть они и не значат ровным счетом ничего, просто звуки и угрозы. Но заставить себя произнести это вслух у Марии не получается, не получается сказать, что Баррёй они никогда не покинут – нет, это немыслимо, особенно когда Первый зимний шторм хрипит, умирая, за скрипящими стенами, в такой момент человек не в себе и не в состоянии усвоить, что если уж живешь на острове, то никуда тебе оттуда не деться, все свое остров держит цепко, изо всех своих сил.

Глава 13

В последующие дни они прочесывают побережья на южном берегу острова, Ханс Баррёй – с вилами, Мартин с багром, а остальные – с граблями. Они ворошат кучи выброшенных штормом на берег водорослей – мощные, коричневые сосиски, завалившие землю, повисшие на изгородях, переплетенные друг с дружкой, словно плотные скользкие веревки, островитяне ворошат их и находят кусочки древесины, и корзины для хранения канатов, и подозрительную коробку из-под чая с нарисованным на крышке скорпионом, а еще настенные часы без механизма и разбухшую от воды книгу без букв – они поднимают эти предметы, разглядывают и с возгласами удивления показывают друг другу, после чего складывают находки в тачку, в которую впряжен сутулый конь; он жует губами, а потом, устав стоять, ложится в траву и теперь лежит между оглоблями, словно корова.

Конь.

Это немолодой конь. Он появился на острове уже немолодым. Его привезли на корабле, такого большого корабля Ингрид сроду не видала, коня подхватили за ремни и краном спустили с корабля и поставили на площадку возле лофотенского лодочного сарая, там, где однажды построят пристань. Конь заметался, во взгляде светилось безумие, он закатывал глаза, и лягался, и ржал, и кусался. Ничего не оставалось, кроме как освободить его и отпустить бегать, пока не опомнится. А конь был вроде как спокойный, по крайней мере таким он показался Хансу на лугу перед факторией. Вообще-то свое он уже отработал. Поэтому и достался Хансу так дешево. Почти за бесценок.

Впрочем, наблюдать за этим новым жителем острова было занятно. Словно обезумевший, он проскакал остров до противоположного берега, резко развернулся, наткнувшись на восточной стороне на море, и помчался на юг, где его снова ждало море, тогда он опять повернул и побежал на север. Старичье, а вспомнил былую норовистость и давай метаться по своему новому дому, снова и снова натыкаясь на стену моря, пока не побывал в каждом его закутке и закоулке и не удостоверился, что попал на остров, который не покинуть. Ему тоже не покинуть.

Но конь был совсем недобрый.

Он стоял в хлеву вместе с другими животными, однако кормушку ему выделили свою, а от коров отгородили перегородкой, потому что конь кусался, и справлялся с ним только Ханс, поначалу пинками и кулаками. Но со временем они пришли к своего рода согласию: конь обычно поступал, как ему вздумается, и это всех устраивало, коль скоро он перевозил сено, торф и сеялку, применение которой находилось только на четырех самых плоских лугах, и еще таскал незамысловатый плуг, доставшийся Хансу в придачу к коню же, – плугом распахивали картофельные поля, чтобы сажать было проще, и по всему поэтому Ханс смотрел сквозь пальцы на то, что конь то и дело засыпал и неожиданно вскидывал голову, не давая дочке кататься на нем, даже когда его вели в поводу. Но имени у коня не было.

Все дикое на острове имеет имя.

Заячья трава, клевер, золотой корень, журавельник, лютики, ятрышник, таволга, дягиль, колокольчики, наперстянка, камнеломка, ромашка и щавель. Серебристая чайка, гагарка, баклан, кайра, тупик, цапля, бекас, кроншнеп, каменка и трясогузка. Водяная крыса и морской еж, морской черенок, исполинов котел и северный кряж, вороника, вереск, ревень, крапива и лебеди-кликуны, приветствующие два времени года своими скорбными трубными криками… У всей домашней живности два имени – у коров, овец, кошек и даже свиньи, которая прожила всего полгода, а вот у коня имени нет, и это вдвойне примечательно, потому что он не просто домашнее животное, но и не похож ни на кого из своих собратьев, однако с этим конем вообще так, он ни на кого не похож.

Тачка полна, и Ханс, наградив коня пинком в ребра, заставляет его подняться, цокает языком и идет рядом с ним, по садам, до лодочного сарая на северном берегу, где дает коню сухого сена в холщовом мешке, а мешок привязывает к двери, чтобы конь не утащил его.

Островитяне разгружают все, что принес шторм, сортируют добычу – в основном это дрова, их распиливают и укладывают в штабель, но есть еще двадцать восемь кухтылей, их Мартин найдет как приспособить, и пять сигнальных вех с буями и без, за одной тянется сто восемьдесят футов канатов – их Ханс сматывает и вешает на крюк в лодочном сарае. Четыре целых крючка с остатками снасти, пять ящиков для рыбы, которые распихали по обоим лодочным сараям, три корзины для канатов, одна без ручки, но Мартин обещается починить ее, еще жердье, достаточное для половины вешал, корабельный люк от трюма, поднять который можно лишь вдвоем, шесть рыбацких сапог, все на левую ногу и только один непригодный, потому что пятка у него отрезана, а может, откушена.

И карнавальная маска.

Ханс подносит ее к лицу, хочет напугать Ингрид, но срывает ее с себя, запах у маски неприятный, и ее лучше сперва вымыть в горячей воде.

Маска изображает дьявола, с молниями вместо бровей, черными усами и пустыми глазницами, беззубым ртом и высокими белыми скулами с красными завитками, из-за которых рожа кажется одновременно опасной и добродушной. Отчаянная рожа с разинутым ртом. Как выяснится, когда с нее смоют слизь, и водоросли, и налет, – очень красивая, удивительного оттенка, словно покрытая потрескавшимся лаком, загадочная, так что ее повесят на стену в парадной комнате, и она будет висеть там незнамо сколько, пока не заметит пришлый гость и не предложит за нее немалые деньги. Он скажет, что, разумеется, таких денег она не стоит, но интересен сам факт, что маска, совершенно инородное здесь тело, висит в скромном доме на уединенном острове, это наверняка знамение, говорит гость, однако в подробности не вдается.

Тем не менее этот разговор вызывает у островитян недоверие, и маску они продать отказываются, пускай и дальше висит себе на стене, теперь они знают, что маска французская, пить-есть она не просит, а верят они не в знамения, а в Господа Бога.

После шторма они еще находят пять просмоленных бревен, все с просверленными в них отверстиями, во многих даже болты сохранились, и все отверстия чистые. Это позволяет предположить, что бревна были когда-то пристанью. Значит, кого-то шторм лишил целой пристани, причем довольно новой. И те, кому эта пристань принадлежала, живут где-то неподалеку, может, это даже кто-то из знакомцев с островов чуть к югу, поэтому Ханс с Мартином выуживают бревна и складывают туда, где лежат все остальные бревна, которым суждено когда-нибудь превратиться в их собственную пристань, но чуть поодаль. Все, что приносит штормом, принадлежит тому, кто это нашел, однако, решают они, на такие ценные бревна это правило не распространяется, это все равно как если тебе лодку течением принесет, с номером и названием, такая лодка принадлежит владельцу, а уж там видно будет. Стройматериалов у них сейчас много даже и без этих новых бревен, и они еще на шаг приблизились к уверенности – уверенности в том, что без пристани жить тут больше нельзя.

Глава 14

В феврале море бывает бирюзовым зеркалом. Заснеженный Баррёй похож на облако на небесах. Мороз раскрашивает море в зеленый, делает его прозрачнее, спокойнее и плотнее, словно желе. Потом оно порой застывает и покрывается коркой, перетекает из одного состояния в другое. Вокруг острова нарастает ледяная кайма, покрывающая и соседние островки, остров увеличивается.

Стоя в толстых шерстяных носках с подметкой на стеклянном полу между островом и Молтхолменом, Ингрид видит под собой водоросли, и рыб, и ракушки в летнем обличье. Морские ежи, и звезды, и черные камушки на белом песке, и рыбы, снующие в лесу бурых водорослей, – лед точно увеличительное стекло, прозрачный, как воздух, Ингрид парит над ними, ей шесть лет, и не ходить по льду невозможно.

Она наблюдала, как он становится все толще, она пробивала в нем дырку камнем, она стащила отцовский топор и колотила лед топором, она ползла по нему, фавн за фавном[3], а по тому, что не бьется, можно ходить.

Сейчас, полусонная, она идет на Молтхолмен, тоже напоминающий облако на небе, сидит на снегу, запыхавшись, поняв вдруг, что на суше не безопаснее, чем на льду. Ингрид снова крадется ко льду и, пошатываясь, возвращается назад, в целом мире ни единого звука – ни от ветра, ни от птиц, ни даже от моря.

Она разбегается и скользит, бежит, бросается на живот и скользит обратно к острову, и до берега остается фавнов десять-двенадцать, когда тишину разрезает крик. Это мама – она увидела ее со двора, и теперь, размахивая руками и открыв рот, спешит к берегу, перелезает через изгороди, взбирается на холмы, так что снег из-под ног разлетается.

Но на берегу она останавливается, будто в стену уткнувшись, и принимается бегать туда-сюда вдоль преграды, которой на самом деле нет. Ингрид смеется. Она вновь разбегается и скользит, а мама кричит – нет, нет, и все бегает по берегу перед невидимой стеной, пока взгляд у мамы не меняется – тогда она делает первый шаг, раскинув руки, словно канатоходец, она затаила дыхание и кусает губы, и гнев стихает, лишь когда она прижимает к себе дочь и чувствует, что теперь обе они спасены.

Тогда она замирает, и стоит, и оглядывается, глазам собственным не веря, они парят над водой.

– Пошли, – говорит она.

Они делают несколько шагов, разбегаются, скользят последние несколько фавнов до берега, смеются и отдуваются. Но там Ингрид вырывается и опять бежит на лед, а Мария кричит – нет, нет, но торопится следом. Держась за руки, они скользят по льду вдоль суши, на север, заглядывают в бухты, огибают мыс, между мелкими шхерами и островками, а затем слышат, как их кто-то зовет, и замечают Барбру – со стулом в руках она вышла из лодочного сарая и испуганно уставилась на них. Они возвращаются на берег и тащат ее за собой, сажают на стул и крутят, толкают стул мимо северной оконечности острова, но и на этом не останавливаются, потому что Барбру тоже вошла во вкус, они толкают стул с сидящей на нем Барбру, она визжит и вопит, они огибают Дальний мыс и катят до самых развалин в Карвике.

Домой идут по снегу и тащат стул. Барбру не разрешается выносить его из дома, даже в лодочный сарай, где она чинит сети.


Мартин – единственный, кто не ходит по льду. Он сидит в доме и не верит их рассказам о том, что на море лед, льда тут отродясь не бывало, при таких приливах и отливах это невозможно, даже если очень холодно и безветренно. Выйти, чтобы воочию убедиться, он тоже не желает. Однако когда его сын в очередной раз возвратился с Лофотен живым – примерно в то же время, когда прилетел кулик, – и спросил, что нового, Мартин рассказал, что зимой море сковало льдом, и лед этот лежал вокруг всего острова, всего несколько часов лежал, но такой прочный был, что по нему ходить можно было, но потом налетел ветер, лед растрескался и его выбросило на берег, где он и пролежал, словно холм битого стекла, много недель, а потом растаял, и было это в конце марта. Тогда сын спросил, не съехал ли старик с глузду. И старый Мартин пожалел, что рассказал.

Глава 15

На третий день нового года они замечают в зимней тьме огонек. Это шхуна дяди Эрлинга – и не успевают островитяне глазом моргнуть, как шхуна уже пристала к острову со стороны скалы. Все происходит быстро. Островитяне давно этот момент ждали.

В хорошую погоду Ханс перекидывает со скалы на релинг хлипкую доску и, словно циркач, перетаскивает на борт три корзины с канатами, три ящика поплавков, двенадцать сигнальных вех, снасти и здоровенный лофотенский сундук – его Хансу помогает перетащить кто-нибудь из наемных рыбаков, а еще пледы, и простоквашу в бочонках, и водонепроницаемый дождевик, а дядя Эрлинг, высунувшись из окна рубки, озирается и болтает с отцом. Мартин, сунув руки в карманы, стоит на пригорке, словно виделся с Эрлингом еще вчера, хотя на самом деле восемь месяцев прошло и было это в мае, когда после прежнего рейса Ханс сошел на берег на том же месте. Однако с тех пор ничего не произошло, никто не умер и не родился, а Хельга велела кланяться.

В плохую погоду Ханс перекидывает на борт все ту же доску, но времени, чтобы перетащить на шхуну все снасти, ему требуется несоизмеримо больше. Дядя Эрлинг все равно высовывается из рубки и выкрикивает свои обычные фразы, а ветер относит их в сторону, не давая долететь до скалы. Левой рукой дядя Эрлинг выкручивает штурвал, так что шхуна в последний момент уходит от скалы, когда Ингрид, в страхе перед, казалось бы, неизбежной катастрофой, закрывает глаза.

Помогать Мартин не торопится.

Он наблюдает, он – шкипер на этом острове, он позволяет младшему сыну грузить снасти, а сам беседует со старшим как ни в чем не бывало, словно на море штиль.

Мария и Барбру тоже стоят рядом, скрестив на груди руки и отвернувшись от ветра, в платках, превратившихся в трепещущие вымпелы. Время от времени Мария кричит дяде Эрлингу что-нибудь смешное, а тот ухмыляется и выкрикивает что-нибудь в ответ. Ингрид его слов не понимает, Мария смеется, Мартин делает вид, будто не слышит. Барбру запросто помогла бы брату перетаскивать корзины с канатами, но знает, что на уходящее в море судно женщине лучше не соваться. На всякий случай на борту не держат вафель и козьего сыра и никогда не свистят, если свистишь в море, то ты, считай, уже покойник, без разницы, в Бога ты веришь или в судьбу.

Ингрид промерзла до костей, так всегда бывает, когда она стоит здесь и смотрит, как отец покидает ее. Третий день в году – самый грустный из всех трехсот шестидесяти пяти, в конце этого дня мерцающие ходовые огни медленно гаснут в ревущей ночной темноте, словно вылетевшие из печной трубы огоньки.

И островитяне мрачнеют.

Эта мрачность – не та, что бывает в шторм, но долго тянущаяся, главная школа. Острова и года, наука одиночества. Их вдруг становится меньше, они живут на острове без того, кто здесь главный. Говорят они мало и тихо, делаются вспыльчивыми и нетерпеливыми. Лофотены – такое место, откуда не каждый возвращается домой целым и невредимым, это игра на смерть, в которой каждую зиму сорок мужчин уходит на дно, вслух об этом не говорят, ограничиваясь полунамеками. По числу могильных крестов без покойников никакие погосты не сравнятся со здешними, вдоль всего моря раскиданных, Богом хранимых.

Так тянутся дни в январе.

И еще три месяца. Морозы, метели и черт знает что еще.

А потом в мрачности видится проблеск надежды. Она становится все ярче, как и солнце на черном небе. Сперва, в январе, оно будто подбитый глаз, но в феврале краснеет и тлеет, а после наконец разгорается, как и положено небесному вулкану, они отправили во вспененную тьму человека, отправили его наугад, наудачу, и сейчас не исключено, что они дождутся его домой живым, возможно даже, с карманами, полными денег, ведь как ни крути, а именно на это на острове и надеются, у главы их семейства имеется собственная снасть и полная доля в лове.

Они получают письмо, одно письмо.

Его доставляет Томас с соседнего острова Стангхолмен или посланец с Хавстейна, где мужчины зимой остаются дома и ловят рыбу в родных краях, и приходит это письмо обычно в погожий денек на Пасху.

Но письмо короткое.

И написано оно не тем языком, на котором – это они отчетливо помнят – говорил их муж, и брат, и сын, и отец, а выдержано в замысловатом библейском ключе, как будто писал его кто-то незнакомый. От этого им кажется, будто он отдалился еще сильнее, уж лучше бы и не видеть им никакого письма. Мария об этом прямо заявляет, но теперь они хотя бы знают, что у него, по крайней мере, руки-ноги пока целы, что лов прошел как полагается, что непогода держала их на приколе и что один цедильщик рыбьего жира, который умеет тачать обувь, сшил Хансу пару новых рыбацких сапог, поэтому Ханс больше не будет мерзнуть в старых, – это немало, ну да, так оно, если вдуматься, и есть.

И вот, наконец, он возвращается домой, худющий, как прежде, на три года постаревший, с полубезумным взглядом, снедаемый одновременно желанием действовать и отоспаться, точно он и сам никак не решит, броситься ли ему сходу строить такую необходимую пристань или просто-напросто пойти, лечь и больше не вставать.

Удивительные это дни – дни по возвращении домой отца, и мужа, и брата, и сына. К тому же бывает это в конце апреля, когда свет навсегда вытеснил темноту, даже вечер больше не наступает, лишь утро, ягнята народились, трава проклюнулась, и гага вперевалку бродит по острову. Вернувшийся успокаивается: все так, как полагается, и так, как было прежде, потому что больше всех неизменности радуется тот, кто отсутствовал.

По утрам из северной залы доносится смех, потом родители спускаются в кухню, там теперь, после четырех месяцев, снова пахнет кофе – женщины кофе не пьют, а Мартин, как он сам говорит, урезывал себя. Ханс рассказывает про жизнь на севере, сыплет анекдотами, которые приходится объяснять и растолковывать. Он то и дело повторяет, какая Ингрид стала большая, такие большие девочки на коленях не сидят, хотя она все равно залезает к отцу на колени и еще несколько лет будет залезать. Время весенней страды, время гагачьего пуха, высиживания яиц на гнездах, три мирных летних месяца, когда все работают круглые сутки, на смену этим месяцам приходит осень, и тогда здесь и впрямь появляется пристань, но не из просмоленных бревен, как мечталось, а из камня, это оттого, что в счастливом детстве Ингрид все не так, как должно быть, в мире неспокойно, он охвачен пожаром.

Глава 16

Говорят, это случается, когда соблюдены два условия: деньги и война. А эта зима не просто выматывающая, но и жадная, улов дала скудный. Но однажды в июне в фактории Ханс слышит чужое наречие. Шведы. На пристани, вокруг владельца фактории Томмесена, стоят пятеро незнакомых мужчин, и один из них говорит по-шведски. Остальные молчат. Но и они тоже шведы.

Заглянув в солильню, Ханс узнает, что из-за войны житье в Швеции тяжелое, эти пятеро – каменщики и согласны работать за еду и постой, они будут класть Томмесену фундамент для нового хлева, а после – еще один фундамент, для нового склада сушеной рыбы.

Ханс приехал в факторию купить соли и бочки для сельди, но теперь вместо этого он покупает болты, брус и шесть просмоленных бревен, а еще сто шестьдесят погонных метров досок, от двух до пяти дюймов, хотя денег у него хватит только на половину. И все это надо доставить, на это денег тем более нет, но ему плевать.

Вернувшись на остров, он с глазу на глаз поговорил с Марией и на следующий день стал копать на берегу ямы под столбы. С Мартином он не советовался. И копал не возле Лофотенской скалы. Столбы он решил вкопать напротив берега, в заливе. Они станут основой огромного лодочного сарая, который будет стоять на сваях, чтобы с суши заходить в него по мостику наподобие того, по какому поднимаются на сеновал, а с западной стороны задумана большая дверь, выступ и лестница вниз, к полосе прилива, чтобы во время прилива к ней причаливали маленькие лодки. Но это лишь половина мечты, видит старик, похоже, на мечту целиком у сына смелости не хватило, а может, как обычно, денег?


В июне шел дождь. Ночью и днем. Май выдался сухим, а сейчас колодец снова наполнился, а с ним и лужи, и исполиновы котлы, откуда пьют животные. Бочаги в болотах, откуда они последние годы вырезали торф, заполнились до краев, превратившись в квадратные коричневые озера, и приходится следить, чтобы животные в них не провалились.

И никакого сенокоса не предвиделось.

Но в середине июля ветер подул с востока, небо прояснилось, земля осушилась, коричневые болотистые озерца высохли и покрылись черной, потрескавшейся коркой. Половину сена они успели убрать. Но потом опять зарядил дождь и уже не прекращался. Оставшееся сено пропало. Зато в начале сентября новый лодочный сарай готов. Но ни снасти, ни инструменты туда не складывают – они лежат снаружи, а в сарае ставят пять коек, застеленных новым сеном и бельем, у окна – стол, два стула и скамья.

Спустя три дня к острову причаливает принадлежащая фактории грузовая лодка с пятью шведскими каменщиками на борту. С родины они шли пешком, по полям, через горы, три недели добирались, и каждый тащил рюкзак с провиантом и инструментами. Летом они работали в фактории, а сейчас перебрались сюда, и они рукастые.

Они взрывают скалу, добывают камень и укладывают его по тому же принципу, по которому Ханс строил колодец. Всего за неделю они поднялись над полосой прилива и дальше работали уже в сухой одежде, осень стояла сухая и теплая, долго оставалась разноцветной, теплый влажный ветер гладил людей и животных. В бабье лето они сумели спасти немного уцелевшего сена, и целую неделю все семейство убирало его на болотах по окрестным островкам и каждый вечер сено переправляли в лодке домой, укладывали на сушила к югу от дома, а после переносили на сеновал, сено было зеленое, зато сухое.

А шведы поднялись еще на метр.

Вот только едят они как не в себя. Хлеб с ревеневым вареньем, что пекут и варят Мария и Барбру. В воскресенье их и кофе угощают, и маслом. И каждый день Мария варит рыбу и готовит прошлогоднюю картошку, освобождая погреб. Впервые с тех пор, как она поселилась на этом острове, у нее выдалась возможность полностью его отчистить. Она и моет, и скребет, находит три мышиных норы, Ханс заделывает их цементом. Разрушенную морозом стену они чинят. На разрушенную морозом крышу кладут свежий торф и делают новые ямы для картофеля, а прошлогоднюю картошку всю вытаскивают. Шведы же тем временем поднимаются еще на метр. Теперь вопрос лишь в том, какой будет пристань – деревянной или каменной.

Все имеющиеся у Ханса материалы и даже больше ушли на сарай, в котором спят гости, поэтому пристань тоже будет каменной.

Пристань получилась загляденье. В тот день, когда Ханс в первый раз прошелся по ней, у него слезы на глаза навернулись: ровная и прочная мозаика из красного гранита всех оттенков острова, церковный пол, где швы из белого ракушечника. С внешней стороны – восемь скрепленных болтами и вырастающих из моря столбов, три из которых почти на метр торчат над пристанью, чтобы лодкам было к чему швартоваться. Теперь они хоть пароход готовы принять. И удержать двумя шпрингами. А вот знаменитый лофотенский лодочный сарай выглядит теперь таким жалким, смахивает на туалет, серый, да и стоит там ни к селу, ни к городу. Ханс уже придумал, что дальше делать, но это в будущем году.


Чужаки на острове – это непривычно. Вместе с ними местное население удвоилось. И уже в первую неделю Барбру пришлось оттаскивать от стройплощадки.

– Хочу любиться! – вопит она, и Мария зажимает Ингрид уши, потому что золовка ее «слегка не в уме».

Барбру выкрикивает фразы, которые Ингрид лучше не слышать. Но Ингрид не любит, когда ей зажимают уши, и в конце концов смысл сказанного до нее доходит, Барбру обо всем ей рассказывает, а еще говорит, что одного из шведов зовут Ларс Клемет. Ему всего двадцать, не больше, и он единственный говорит так, что ей понятно. Ингрид тоже по душе Ларс Клемет, он веселый, играет с ней и болтает, когда не занят работой, и умеет петь. Барбру тоже умеет. Она приносит к скале стул, усаживается на него и, словно придирчивая королева, наблюдает, как каменщики трудятся, смотрит на их поджарые обнаженные тела, блестящие от пота и соли, все сильнее коричневеющие под вязким солнцем позднего лета, на мужчин в самом соку, с играющими под кожей сухожилиями и мышцами. Барбру стряпает и приносит сюда свежий хлеб и новое ведерко варенья, чего-чего, а ревеня на острове хватает. К тому же Ларс Клемет единственный, кто купается в море, поэтому от него больше пахнет морем и водорослями, а не лошадью, он говорит, что его нигде еще так славно не кормили, и он щиплет Барбру за окорока, когда никто не видит, но остров-то разве большой?

От южного берега до северного расстояние здесь всего километр, а с востока на запад – полкилометра, тут много пригорков и маленьких, поросших травой ложбинок и низин, он изрезан длинными заливами, у него длинные мысы и три пляжа с белым песком. В ясный день со двора видишь всех овец, и тем не менее, когда овцы ложатся в высокую траву, увидеть их не так просто, да и людей тоже, даже у острова имеются свои тайны.

Дело еще и в том, что Мария с Хансом, да и Мартин тоже, со временем утратили интерес с тому, чем занимается Барбру, – пришло время косить сено и сушить его.

Когда шведы наконец уезжают – на прощанье они пожимают всем, в том числе Ингрид, руку, то Ханс сверх оговоренных еды и постоя выдает каждому по кругленькой сумме денег, он отдал все, что у него было, и даже больше, но он знает, какой ценностью теперь обладает – каменной пристанью, которая выстоит вечность, так нельзя же отправлять рабочих лишь с тем, на чем сперва столковались. Заплатить им по заслугам – вот что правильно, но столько у Ханса нет, поэтому он, к обоюдному удовольствию, дает чуть больше, чем уговаривались. Они уезжают в начале октября, дождь уже зарядил, и надолго, и хотя жители острова, оставшись в привычном им количестве, с облегчением вздыхают, им все равно тоскливо.

Чужак на острове – штука неоднозначная. Когда он уезжает, островитяне остаются одни и думают, что как-то их маловато. Гость оставляет по себе грусть. Ощущение, что островитянам чего-то недостает, что так было и до его приезда и, вероятно, будет и после.

Глава 17

У Ханса есть подзорная труба. Удивительно в этом то, что подзорная труба у него просто есть, она где-то валяется, но Ханс ею не пользуется. Он и не помнит, откуда труба взялась. Но тут приходит время перетащить снасти и инструменты из забитого лодочного сарая на шведскую пристань. Обнаружив промасленный холщовый сверток, Ханс озадаченно вертит его в руках. Насколько у Ханса хватает памяти, сверток этот всегда лежал среди инструментов. Он разворачивает его, а в нем подзорная труба…

Эта подзорная труба увеличивает в сорок раз, она обтянута блестящим немецким материалом, похожим на кожу, у нее четыре латунных кольца, латунный же окуляр и винтик для фокусировки.

Ханс показывает находку отцу.

Мартин тоже кивает головой – да, вот и она, подзорная труба.

На вопрос, откуда она взялась, у него, однако, ответ примерно такой же, как и на расспросы о развалинах в Карвике. Кажется, труба досталась ему от отца, а тот, когда не ловил рыбу, был лоцманом и иногда подменял смотрителя маяка, вот и труба, похоже, с какого-то парусного судна. Ханс выносит трубу на улицу, на прозрачное осеннее солнце, и, рассматривая, вспоминает, почему не играл с ней в детстве. Ну да, вспомнил. Ему не разрешалось. Ханс напоминает об этом отцу. Мартин улыбается и говорит, что его отец тоже запрещал ему играть с подзорной трубой.

Ханс пристраивает трубу возле лодочного сарая на куске шифера, который они положили на три камня, так что получилось нечто вроде рабочего стола, опускается на корточки и настраивает резкость. Ханс видит горы на острове Хуведёя, да так четко, словно стоит у их подножья, горы уже покрыты первым снегом, и он поблескивает. Но прибрежной зоны не видно, той самой, где – Ханс это знает – стоят дома. Эти дома исчезли за морем, покатость земного шара их спрятала.

Мартин тоже смотрит на горы без подножья.

Они оба улыбаются.

Ханс направляет подзорную трубу на деревню, разглядывает церковь, факторию, усадьбу священника и дома, один за другим, бормочет, что вот тут Конрад живет, а тут – Улав… Он видит, у кого на окнах занавески и у кого дом покрашен. Но потом он выпрямляется, чувствуя, будто вторгся туда, где делать ему нечего, и отдает трубу отцу.

Мартин приник к окуляру, но смотрел недолго и вскоре тоже отвел взгляд. У Ханса появилось ощущение, что они с отцом в чем-то сошлись, в том, наверное, что эта подзорная труба им ни к чему. На Лофотены они берут с собой трубу поменьше, однако и ею не пользуются: что бы ты в нее ни увидал, оно исчезает, едва перестаешь смотреть.

Но эта подзорная труба тяжелая и длинная, промышленное изделие высшего качества, скорее всего, очень ценное. Так, сходу, Хансу и не вспомнить, есть ли у него что-либо такое же ценное. Секстант, разве что, или компас на шхуне у Эрлинга – они тоже фамильные.

Еще что-нибудь?

А какими, собственно, ценностями он вообще обладает?


Ханс относит подзорную трубу в дом и зовет Марию в южную залу, где кладет трубу на подоконник и предлагает жене посмотреть на остров Бюёй, где прошло ее детство. Она садится на колени на кровать, видит дом и вздрагивает. Он спрашивает, что ей видно. Мария отвечает, что пока непонятно, прикрывает один глаз и вглядывается. Ханс ложится на кровать и смотрит на Марию. Та говорит, что, кажется, видит людей. Судя по выражению лица, она удивляется, будто старается распробовать что-то и не может решить, нравится ей это или нет.

Дай гляну, – просит он.

Он видит здания и пересчитывает их: восемнадцать со всеми хозяйственными постройками и лодочными сараями. У пристани пришвартована рыбацкая лодка, она медленно опускается вниз, оставляя в поле видимости лишь самую верхушку мачты, а после так же медленно поднимается. Это мертвая зыбь прячет от них лодку, и она же вновь поднимает лодку вверх. Однако людей Ханс не видит, зато что-то вроде бы похожее на овец, кажется, лошадь, вспаханную на зиму землю…

Мария опять берет у него из рук подзорную трубу.

Закинув руки за голову, Ханс снова откидывается на спину и говорит, что они остались без денег. Мария отрывается от окуляра и смотрит на мужа. Он повторяет это еще раз, но теперь на нее не смотрит. Она отвечает, что знает, судя по тону, радости ей это знание не приносит. В подзорную трубу никто из них больше не смотрит.

Мария спрашивает, зачем он сказал ей об этом сейчас. Ханс отвечает, что не знает.

Все совсем плохо? – спрашивает она. Он не отвечает. Она спрашивает, насколько все плохо. Ханс не рад, что завел разговор. Взгляд ее меняется. Она замахивается на него подзорной трубой, он спрашивает, не убить ли его она надумала. Она отвечает «да» и снова поднимает подзорную трубу. Он хватает ее за руку, его так и подмывает сорвать с нее одежду и получить ее улыбку, прямо средь бела дня, посреди работы. Но вместо этого он встает, не слушая ее криков, он и так знает, о чем она кричит, спускается вниз и выходит во двор, где стоят и смотрят на него отец и Ингрид.

– На чего это вы уставились?

Мартина словно с поличным поймали, он разворачивается и, неловко размахивая руками, шагает к лодочному сараю. Ханс смотрит ему вслед, не зная, двинуться ли за ним, прямо с подзорной трубой.

Ингрид спрашивает, что это. Ханс говорит, что это подзорная труба. Девочка спрашивает, что это за такое.

Смотри, – говорит он и шагает к въезду на сеновал, кладет трубу на кочку и зовет Ингрид. Она заглядывает в окуляр и вздрагивает. Этот ее смех. От него не всегда радостно. Она долго смотрит в подзорную трубу на дома на Стангхолмене и улыбается, а потом он говорит, что хватит, забирает подзорную трубу и спускается к лодочному сараю. Останавливается рядом с отцом, и они смотрят друг на друга, словно между ними есть что-то недовыясненное.

Стоят так они недолго.

Мартин поднимает ящик, где лежат смотанная поддевная уда на морского окуня и коробка для наживки, и идет к пристани. Ханс заворачивает подзорную трубу в холщовую тряпку, идет следом и засовывает сверток на верхнюю полку, где труба будет лежать, пока кто-нибудь не наткнется на нее в следующий раз и не скажет – о! подзорная труба! – а в голове у Ханса вертится мысль, что не зря глаза видят не дальше положенного им, так лучше и глазам, и тому, на что они смотрят, но сам он, по крайней мере, теперь и думать забыл о неприятном – о деньгах, самом удручающем канате, который швартует их к материку.

Глава 18

По звукам с кухни Ингрид поняла, что дело неладно. Одного голоса не хватало, голоса Барбру.

Мама же говорила чересчур громко, и когда Ингрид спустилась на кухню, умолкла.

За окном была зима, темно и безветренно. Спустя несколько часов небо посветлеет, а днем, возможно, на юге проглянет красное солнце. Только Барбру не было. Они с яликом исчезли, даже и гадать не пришлось, следы вели лишь в одну сторону, по свежевыпавшему снегу к лодочному сараю, а там обе двери так и стояли распахнутыми. Парус она не взяла, ушла на веслах, но в море никого видно не было.

Лодок у них несколько, большая и маленькая плоскодонки и еще один ялик, изготовленный в Биндале. Но лодок они снаряжать не стали.

– А Барбру куда подевалась? – спросила Ингрид.

– Нету ее, – ответила мама.

Прошел день, и никто ничего больше не сказал. Все стало иначе, даже дедушкины руки изменились. Лицо у дедушки посерело. Вечером Ингрид разрешили спать на отцовской кровати, как бывало раньше во время его поездок на Лофотены. Мария сказала, что впредь надо чаще кормить овец березовыми ветками, их надолго хватает, сена стало маловато, а ведь еще коров кормить и лошадь. Она еще сказала, будем надеяться, что морозы отступят, тогда скот можно выпустить на берег, возможно, оттепель принесет с собой дожди, и тогда животные хоть травы прошлогодней пощиплют.

Ингрид попросилась сесть с вязаньем в кровати.

Мария спросила, не холодно ли?

Нет, если одеяло на плечи накинуть.

Мама прилегла рядом, она объясняла и показывала, пока не заснула. Тогда Ингрид отложила в сторону вязанье и тоже уснула. Проснувшись, она обнаружила, что мама по-прежнему спит. И кошка тоже. По бледному свету за окнами Ингрид догадалась, что они проспали. На ее памяти такого с ними еще не бывало.

Она встала, спустилась в холодную кухню, натолкала в печку щепок и полешек, потом еще торфа, как ее учила Барбру, хозяйкой печки всегда была Барбру. А теперь ей стала Ингрид. Она заметила, что ящик для торфа пустой, и потащила его в хлев, где у северной стены стояла клеть. Было холодно. Ингрид отряхнулась от снега, открыла скрипучую дверцу и принялась наполнять ящик торфом. Почувствовав, что получилось тяжеловато, она выбросила половину, закрыла дверцу и вернулась в дом. Руки заледенели. Она держала их над печкой, пока они не покраснели и кожу не начало покалывать. Тогда она пошла в комнатенку к дедушке и увидела, что тот тоже спит. Ингрид растолкала его, он встал и уставился перед собой, точно ему приснился кошмар.

– Тьфу ты, леший, – сказал он, увидев серый свет за заиндевевшим окном, – вот мы дрыхнуть горазды.

И он повалился на кровать и опять заснул.

На следующее утро взрослые снова проспали. Как будто на них навалилась лень или они отдыхают после очень тяжелой работы. Или будто Барбру была в доме будильником, часами, и теперь они встали. Но Ингрид встала, развела огонь и натаскала торф. На третий день она услышала, как мать ссорится с дедом в хлеву, обычно он туда глаз не казал. Речь шла о ялике, они злились, что Барбру взяла самую славную лодку, хотя у них еще три других имеются.

Ингрид слушала, слушала их разговоры, и ее осенило: а ведь исчезновение Барбру их не удивило, даже самое непостижимое можно предвидеть и принять. И тогда Ингрид поняла, что Барбру умерла.

В тот вечер Ингрид опять разрешили перед сном вязать в отцовской кровати. Пряжа вязалась туго и пахла ланолином, бордовая и желтая, а пальцы от нее делались мягкими и сильными, Ингрид выгибала их в обратную сторону до щелчка, лишь бы не заплакать. Мария сказала, чтобы Ингрид прекратила. А потом добавила, что, судя по погоде, морозы скоро отступят, и Ингрид так ладно вяжет, может, она и сети научилась вязать? Тресковые сети?

– Чуток, – ответила Ингрид.

Барбру ее учила, и она уже сама связала небольшую сетку из толстых ниток для неводов, в которой теперь перетаскивали полешки, что-то вроде авоськи, туда Ингрид еще и яйца иногда собирала. Да только к чему мне вязать, сказала Ингрид, чувствуя, как ее заливает тепло. Сетей-то у них достаточно, Барбру всю зиму их вязала, к тому же она вернется скоро.

– Нет, – ответила мать, – она теперь не вертается.

– Неправда, – возразила Ингрид, – вертается.

Глава 19

Мороз усилился, на подмогу ему пришел сильный ветер с северо-востока, и Ингрид с матерью перебрались в южную залу, над комнатушкой Мартина. Он жарко топил свою печурку, люк в полу они открыли, поэтому тепло поднималось наверх. Когда мама спала, Ингрид слышала, как спит дедушка, словно они живут вместе в одной комнате.

В мороз Мартин на рыбалку не выходил. Они питались красной сайдой[4], и соленой селедкой, и картошкой, и хлебом, и вареньем. Березовые прутья закончились, собирать бурые водоросли, чтобы варить их на корм скоту, Мартин не хотел, уж очень холодно, им бы раньше сообразить, а теперь слишком поздно, поэтому придется скот на берег выгонять.

Ингрид и Мария погнали скот к морю, но очень быстро на ногах животных наросли комья льда, они трясли ногами и вертелись, вскоре они уже с головы до ног были покрыты ледяной коркой. От тяжести животные пошатывались, и Ингрид видела, что мать испугалась. Они развернули животных и отвели их обратно домой, некоторых пришлось тащить, а лед стаял с шерсти, лишь когда они сутки простояли в хлеву. В то время кормили скот предназначавшимся только для коров сеном и водорослями, которые Марии с Ингрид удалось вытащить багром на берег, погрузить в сани и сварить из них корм. Здесь Мартин им тоже был не помощник – он лежал у себя и горевал по дочери. Еще овцам перепадали скудные остатки тресковой печени, вываренной красной сайды и все остальные объедки, но овцы тоже хирели и тряслись.

Наконец Мартин все же поднялся, надел одежды, сколько сумел навертеть на себя, столкнул на воду самую маленькую плоскодонку и поставил сети напротив новой пристани. Однако едва Мартин стал их выбирать, как они превратились в ледяные пластины, так что он оставил их в воде, сперва на ночь, потом еще на одну, днем очищая их, насколько у него это выходило, но спустя две недели сети так забились водорослями, что рыба в них больше не ловилась, поэтому пришлось Мартину махнуть на них рукой. Это были самые новые из сплетенных Барбру сетей.

Свежей рыбы и сухих лепешек больше не было, осталась только тресковая печень, да еще картошка. Вот только в такую погоду погреб лучше пореже открывать, чтобы холод и туда не добрался. Они забросали погреб снегом, а картошку хранили в ящиках для рыбы, составленных на полу в гостиной, – приносили туда картошки на неделю вперед. На печке в кухне они пекли картофельный пирог, который обычно готовят лишь на Рождество. В доме пахло Рождеством. И тогда морозы отступили.

За год до этого холода были такие, что море возле острова покрылось льдом. В этом году морозы стояли намного сильнее, потому что дул ветер.

Глава 20

Первой лодку увидела Ингрид. Девочка стояла по колено в липком снегу возле лодочного сарая на мысу, и у нее даже пальцы не мерзли – даже когда она лепила снежки и подбрасывала их чайкам, которые принимали снежки за пищу и дрались за них. На голове у нее был всего один платок – во время холодов она укутывалась в три и еще одним прикрывала лицо. А сейчас она сорвала платок и принялась размахивать им, впервые в этом году чувствуя, как ветер разметал ее волосы. Зима закончилась.

Лодка была не одна, а две, вторая шла на тросе за первой. В первой сидело четверо одетых в черное гребцов и еще трое людей, вторая лодка пустая, это ялик с Баррёя, пропавший вместе с Барбру.

Ингрид узнала его по расцветке и бросилась к дому предупредить маму. Но Мария, заметив их, уже спешила к берегу, и Мартин, сидевший на новой пристани, тоже зашаркал к ним, поэтому когда киль первой лодки уткнулся в берег, все трое стояли у причала. На форштевне сидели пасторша и еще одна женщина, которую Мария сперва не узнала. На корме за гребцами маячила одетая в непривычную одежду Барбру. Она встала, перешагнула через весла, опершись на плечо пасторши, сошла на берег и, не произнеся ни слова, направилась к дому. Остальные смотрели ей вслед, пока она не вошла в дом и не закрыла за собой дверь. Ингрид бросилась за Барбру.

Карен Луисе Малмберге сказала, что Барбру больше не захотела у нее оставаться, она пыталась ее уговорить, но бесполезно, Барбру плакала и рвалась обратно на Баррёй, однако из-за холодов и ветра раньше привезти ее они не могли.

А потом, поняв, что Барбру не уехала, а сбежала, и домашние полагали, будто навсегда ее потеряли, Карен Луисе прижала ладонь к губам. Потом Карен Луисе тоже остановилась и огляделась, совсем как ее супруг целую вечность назад, она посмотрела на деревню, в которой живет и которой никогда прежде не видела со стороны, и сказала:

– Как у вас тут чудесно.

Фраза эта прозвучала настолько бессмысленно, что Мартин сказал тьфу и строптиво отказался от предложения гребцов помочь ему с яликом. Сходил в сарай за санями, затащил на них ялик и поставил его на опоры, после чего ушел домой. Оно и к лучшему, потому что тем временем Мария узнала ту, другую женщину: ее звали Элиса Хавстейн, они вместе ходили в школу. Они взялись за руки, и обе заулыбались.

Встреча получилась неловкая.

Элиса Хавстейн была облачена в одежду, явно не ею пошитую, и служила акушеркой, а белый нашейный платок делал ее похожей на монашенку. Барбру была в тягости и к концу лета готовилась родить, и Карен Луисе взяла с собой Элису, чтобы та заранее оценила обстановку.

Мария растерялась. И на этом острове, и на всех остальных они во все времена рожали детей безо всяких акушерок. Но Карен Луисе со всей убедительностью утверждала, что Барбру сильнее нуждается в помощи, чем другие. Барбру не такая, как все, у Карен-то Луисе есть опыт в таких делах. Элиса Хавстейн всем своим видом выражала согласие – по крайней мере, кивала она так, что говорить и не требовалось.

Когда пасторша изложила весь основательный план разрешения Барбру от бремени, Элиса с Марией снова пожали друг дружке руки, женщинам помогли забраться в лодку, и гребцы налегли на весла.

Мария смотрела им вслед, не понимая, почему не предложила им кофе и чего-нибудь перекусить, обычно без угощенья гости остров не покидали.

Она бродила по берегу и ломала голову над тем, как донести эту новость дочери и свекру. Начать она решила с Ингрид – девочка уже большая. И мужу надо будет рассказать, как только с Лофотен вернется.

Однако с возвращением в дом Мария медлила. Сняв платок, она побрела по берегу к новой пристани, оттуда двинулась на юг, прислушиваясь к журчанью ручьев, уносивших зиму с острова в море. Она уселась на камень, разулась и опустила ноги в воду, а дождавшись, когда они побелеют и онемеют, вынула их, вытерла платком и их и слезы, натянула чулки с носками, пошла домой, на кухню, где Ингрид играла дедушкиными руками, а тот сидел в кресле-качалке и не сводил глаз с Барбру, словно дожидаясь доказательств, что та жива. Барбру ничего не говорила. Она будто бы вообще не вернулась домой и возвращаться не собиралась.

Мария подошла к ней и положила ей на плечо руку. От Барбру пахло розами, сиренью, крапивой, и Мария заметила, что волосы у нее подстрижены и причесаны, как у женщин в деревне или на островах побольше. Мария хотела было наградить ее оплеухой, но не шевельнулась. Барбру взяла ее руку и сжала, посмотрела в заброшенный колодец, выпустила руку Марии, и пошла в чулан и воротилась с хлебницей, и заявила, что сильнее всего в проклятом пасторском доме тосковала по настоящим харчам.

Глава 21

Морозы отступили, подувший с юго-запада сильный ветер принес с собой ливни, поэтому мать с дочерью переселились обратно в северную залу. Здесь они могли беседовать, не косясь на люк в полу, через который их разговоры слышал дремавший внизу Мартин.

Ингрид узнала о том, что и так уже знала, Барбру проговорилась в первый же день, чтобы у них был общий секрет от дедушки. Но теперь мама сказала, что, когда Ингрид родилась, отец боялся, что она такая же, как Барбру: это у них в роду и случается через одно или два поколения, у них тогда рождается такая Барбру. Но сама она, Мария, сразу же поняла, что Ингрид такая, какая есть, это отец в ней сомневался, потому что боялся.

– Чего боялся?

Мария вздохнула и сказала, что на нее Ингрид может всегда положиться.

Слова легли тяжело, никакого объяснения им не последовало, лишь несколько уклончивых фраз, упрятанных Ингрид глубоко-преглубоко, потому что извлекать их на белый свет она не собиралась.

Ничего ответить Ингрид не смогла.

Слова закончились.

Но вечер полз дальше, и Ингрид вдруг решила, что как раз на мать полагаться больше нельзя, это она своими словами ее напугала, так что и по сию пору страшно, хоть и разрешила посидеть с вязаньем в кровати – теперь не накидывая на плечи одеяло, потому что наступила весна. Мария научила Ингрид вывязывать пятку в носке, так что Ингрид вязала отцу подарок к возвращению с Лофотен.

Ингрид было семь лет.

Однако от этого незаконченного разговора было не отвязаться. И все никак Ингрид не могла придумать, о чем спросить мать, что уймет этот страх. Внутри у нее словно засел твердый шарик, а перед глазами плавала красная точка, отчего у Ингрид тряслись руки. Лопнул этот шарик, когда Ингрид была в хлеву, вместе с Барбру, Барбру, вернувшейся домой после смерти, вернувшейся в чужой одежде, с ничейным ребенком в животе.

Она сказала, что если Ингрид не прекратит реветь, то станет, как она, а у нее будто бы все время дождь внутри идет, и дождевик не помогает, страх все сильнее и сильнее, однако его можно остановить.

Ингрид посмотрела на нее.

Барбру поддела лопатой навоз, выбросила его через люк в стене на улицу и сказала, что Ингрид должна взять себя в руки, а если у нее возникают всякие мысли, значит, она растет. И осенью пойдет в школу на Хавстейне, вместе с другими детишками с островов. С тех пор все будет иначе, бояться тут нечего, вообще нечего бояться, островов тут слишком много, чтоб каждого бояться. Красная точка перед глазами растворилась белым паром. Ингрид обхватила тетку руками и больше не выпускала.

Глава 22

Годом ранее Ханс Баррёй вернулся домой обессилевшим. А в этом – в силе. На Лофотенах тоже свирепствовал мороз, но рыбному лову он почти не помешал. Кроме того, сейчас на Баррёе была пристань, и шхуна дяди Эрлинга могла не просто пристать к ней, но и пришвартоваться на сутки, как полагается, со шпрингами и канатами. Ингрид, хоть она и девочка, разрешили зайти на борт и показали рубку, каюту и камбуз, настоящий плавучий дом, носящий имя «Баррёйвэринг». Матросы сошли на берег, и их пригласили в дом перекусить. Дядя Эрлинг сидел со своими братом и отцом в парадной комнате, за накрытым белой скатертью столом, пили водку и кофе, ели лефсе и смеялись таким громким смехом, какого этот дом уже четыре месяца не слыхал. Через открытую дверь кухни Мария слышала, как муж справляется о новостях, а свекор отвечает, что морозы стояли ужасные, но потом отступили, хотя овец они чуть не потеряли, когда бабы погнали их на берег, чтоб овцы пощипали водоросли.

Мария замерла с кофейником в руках.

Потом, отставив кофейник в сторону, она подошла к крючку возле двери, на котором висела красная шапка свекра, схватила ее и сунула в печку. Она взяла кофейник, пошла в комнату, налила гостям кофе и рассказала о том, что только что сделала, в таких красных шапках уже давно никто не ходит, шапка была старая и грязная, и отныне свекор должен мыться хотя бы раз в неделю, не реже, в бадье, что стоит в хлеву, а то он хуже свиньи. И еще кое-что: шесть новых сетей, которые сплела Барбру, с крючками и грузилами, по-прежнему перегораживают пролив, стоят под водой, как черно-бурая стена, к югу от шведской пристани, поэтому Эрлинг, когда отчалит, пускай постарается к Молтхолмену не подходить.

Они уставились на нее.

Ах да, и вот еще что: через месяц она уедет в Му-и-Рана и останется там до конца лета.

– Му-и-Рана?

Мартин выпалил несколько слов, которые Ингрид, сидевшей у отца на коленях, лучше бы не слышать. Ханс с братом переглянулись. Эрлинг кивнул. Ханс снял дочку с колен и прошел на кухню.

Из гостиной их голоса звучали совсем по-будничному. Затем входная дверь хлопнула, Ингрид встала и увидела в окно, как по лугам, по-весеннему коричневым, шагают родители. Они шли и разговаривали. Отец обнял маму за талию, мама положила голову ему на плечо, они шли рука об руку, отстранились друг от друга, мама скрестила руки на груди, отец сунул руки в карманы, они останавливались, и разговаривали, и оглядывались по сторонам, и шагали дальше, и скрылись из виду. Увиденное не удивило Ингрид и не напугало, и ничего непонятного в этом зрелище не было. То, что она увидела, Ингрид не забудет никогда.


Мартин стал мыться, в хлеву. А про сети он сказал, что стужа стояла совсем скотская и вытащить сети никак не получилось бы, ну а потом у него из головы вылетело. Он подошел к сетям на плоскодонке и отрезал крайнее грузило, потому что кошка запуталась и распутать ее он не смог, поэтому запряг коня и тот вытянул все на берег. Там сети пролежали зловонной кучей все лето, следующей зимой зловоние исчезло, и куча начала постепенно превращаться в землю, черный округлый холм среди гладких валунов, на котором позже вырастут золотой корень, и щавель, и наперстянка. Со стороны смотрелось странно, как будто этому холмику требовалось объяснение или обоснование. По крайней мере, со временем у него появилось имя, его назвали Морозный остров, это Ингрид так его окрестила.


Все сложилось, как говорила Мария в день возвращения отца, все, кроме ее отъезда в Му-и-Рана, об этом она больше не упоминала. Зря она вообще эти слова произнесла. И поэтому забылись они не сразу, как и все то, что мать рассказала Ингрид о болезни и отце, как и слова Барбру про дождь внутри, и про школу, и про других детей, которые совсем как она, и про то, что расти не страшно.

Барбру родила в конце лета, роды были такими тяжелыми, что Мартина с Хансом больше, чем на сутки, выгнали из дома, а принимала роды Мария. Элиса Хавстейн прибыла с восьмидневным опозданием, ее усадили в кухне, напоили кофе с пряниками, а гребцов угостили на улице лепешками с маслом и сиропом. Погода в тот день стояла чудесная. Еще им налили молока. Акушерка Элиса задержалась надолго. Она осмотрела младенца – белый и круглый мальчик, что твой ситничек, и когда Барбру прекращала его кормить, он вопил. Барбру не работала и обосновалась в кресле-качалке Мартина. Барбру пела и кормила грудью. У Элисы Хавстейн тоже оказалась дочка, ровесница Ингрид. Ее зовут Нелли, и осенью она тоже пойдет в школу, они наверняка подружатся. Элиса Хавстейн осталась так надолго, что горы на острове Хуведёя успели посинеть, и лишь потом блестящие весла скрылись из виду, удаляясь на север. Младенца нарекли Ларсом в честь шведа Ларса Клемета, которого вместе с приятелями загнала сюда война и который построил пристань, а после снова исчез.

Глава 23

Они режут торф. Делать это положено между страдами, в июне, чтобы торф подольше сох. Режут старыми лезвиями от кос, Ханс приделал к ним деревянные рукоятки. Сам Ханс режет лопатой, наточенной остро, как коса. Поэтому Ханс единственный работает стоя. Все остальные стоят в болоте на коленях. И Барбру тоже. Ее младенец спит на разложенной рядом овчине. Куски торфа похожи на мокрые книги, толстые и черные, они неделю сушатся в кустах, покрываются корочкой, и Ханс с Мартином, укладывая их по кругу, строят круглую башню высотой в человеческий рост, с бесчисленным множеством щелей, словно бойниц, и бросают оставшийся торф в это цилиндрическое сооружение, небрежно, как попало, а после делают сверху полукруглую крышу. Таких крыш нигде больше нет, ни на церквах, ни на домах, однако сквозь нее ни капли воды внутрь не просочится, и ветер тысячей сухих ручейков сквозит через трещины в цилиндре, вынося с противоположной стороны всю сырость.

Правильно сложенный торфяной штабель не просто красивый, как бывает красиво рукотворное сооружение посреди пейзажа, он произведение искусства. А вот торфяной штабель, сложенный небрежно и впопыхах, – это трагедия, что выясняется в наименее подходящий момент, в январе, когда они добредают до штабеля по снегу, с плетеным коробом на спине, и обнаруживают, что торф промерз и стал жестким, будто камень. Можно колотить по нему кувалдой и топором. Можно разнести динамитом. Собрать ошметки, которые разнесет на километры вокруг, и сунуть их в печку только для того, чтобы увидеть, что топить ими невозможно: они превратились в вязкую черную, ни на что непригодную глину. Поэтому вдобавок ко всему придется грести до фактории и покупать то, чего полно в собственном болоте, – глупее и не придумаешь.

Ингрид – единственная, кто не режет торф, она слишком мала, она переворачивает полусухие куски торфа и ставит их на ребро, как фишки домино, елочкой, чтобы ветер проникал между ними и сушил их, теплый ветер с материка, обдувающий остров уже много дней, но теперь он совсем стихает.

Они замечают это одновременно.

Они бросают работу, поднимают головы, переглядываются и прислушиваются.

Внезапно птицы умолкают. Трава не шелестит, насекомые не жужжат. Море гладкое, плеск возле берега стих. Со всех горизонтов – ни звука, точно они взаперти.

Подобная тишина накрывает их крайне редко.

Особенность ее в том, что случается это на острове. От этого она еще более давящая, чем тишина, что внезапно наступает в лесу. В лесу часто бывает тихо. На острове же тишины так мало, что сейчас островитяне замирают, озираются и не понимают, что происходит. Тишина вызывает у них недоумение. Таинственная, граничащая с ожиданием, без лица, облаченная в черный плащ, она бесшумно шагает по острову. Надолго ли она приходит, зависит от времени года, зимой, в морозы, когда здесь лед, она задерживается подольше, а летом похожа на короткую передышку между дуновениями ветра, между приливом и отливом, похожа на чудо, которое переживает человек между вдохом и выдохом.

Потом внезапно кричит чайка, из ниоткуда налетает ветер, и упитанный младенец на овчине плачет. Можно браться за инструменты и продолжать работу, будто ничего не произошло. Потому что это оно и было – ничто. Говорят, затишье бывает перед бурей, мол, тишина – это предупреждение, молчание после взвода курка, еще говорят, будто тишина имеет некое значение, но чтобы понять его суть, придется долго листать Библию. Но тишина на острове – это ничто. О ней никто не говорит, никто ее не помнит и не дает ей названия, как бы сильно она ни давила на них. Тишина – крошечное мгновение смерти, пока все они еще живы.

Глава 24

Той весной Ханс Баррёй вернулся с Лофотен с новыми инструментами. Их помеcтили в сарае на пристани, где прежде жили шведы. Две койки оттуда убрали и поставили верстак с завинчивающимися тисками – их Ханс тоже привез с собой. Мартин с любопытством рассматривал все эти новые рубанки, коловороты, сверла, струбцины, три разные диска для пилы, а еще уровень, который можно было использовать и как отвес.

– Дорого, небось, обошлось?

Ханс не ответил. Он привез с собой тонкие сосновые планки, золотистые, словно сироп. Их выгрузили вместе со снастями и инструментами. Ханс вытащил несколько латунных петель и, тряхнув ими под носом у отца, спросил, куда подевалась его дурацкая шерстяная шапка.

Мартин провел рукой по лысой голове и собрался было уйти в гневе. Однако разговор этот случился после того, как он в очередной раз забыл в море снасти, так что вместо того он спустил на воду лодку и вытащил снасти на берег, а потом остаток дня чистил их и вывешивал сушиться за лодочным сараем словно для того, чтобы весь мир полюбовался этой его большой стиркой.

А через три дня их разбудил ужасный грохот внизу, на кухне. Спустившись, Ингрид увидела, что старое окно в западной стене снято и скоро появится новое. Отец пилил, вбивал клинья, измерял и сколачивал, мастерил новую облицовку изнутри и снаружи, и заодно водосток. Окно будет двустворчатое, и чтобы обе створки открывались.

Снаружи он прикрутил два крючка и приварил к каждому клинышек, чтобы ветер не трепал створки, когда те открыты. Сделать это надо было бы еще во времена Мартина, впрочем, как и многое другое, например пекарни у них на Баррёе нет, пекут в кухне, поэтому дверь держат открытой, чтобы выгнать из нее чад, который никак не желает уходить. Теперь можно будет окно открыть. С тех времен окно стояло открытым считай что все лето, даже когда дождик моросил, потому что, как и все новое, его хотелось использовать постоянно. Потом они его закрыли, однако и открыть могли в любой момент, например когда спустя несколько месяцев Мария скликала обедать народ на картофельной грядке:

– Идите руки мойте!


Второе новшество было еще масштабнее. На новой пристани не было ладного сарая. В августе лодка с фактории доставила материалы, их сложили на землю и накрыли старым парусом. Мария пересчитала покупки и прикинула, во сколько они обошлись, но ничего не сказала, вела себя как всегда, когда решала промолчать.

А Ханс сделал вид, будто не слышит.

Они с отцом работали месяц – сколачивали на лугу стропильные фермы и талями поднимали их, одну за другой, а в начале сентября принялись обшивать досками. Обсудив, с какой стены начать, они решили сделать длинную стену с юго-запада, откуда чаще всего дует ветер, чтобы остальные стены достраивать под ее укрытием. Мартин отметил, что это решение принимал и он.

В то утро, когда они собирались приняться за первый щипец, поднялся ветер. Ханс огляделся по сторонам и решил, что человеку в такую погоду тут делать нечего.

Они вернулись в дом и из нового окна на кухне наблюдали, как шторм развалил их постройку, словно домик из спичек, и разметал обломки по фьорду. За ночь буря стихла. На следующее утро они спустили на воду ялик и собрали, что нашли. Они заглянули в шхеры и на островки и поговорили с Томасом со Стангхолмена – тот в бинокль наблюдал за происходящим и собрал часть стройматериалов. Так они вернули почти все.

На следующий день они снова начали укладывать лежень на том же месте. Но на этот раз крепления они делали прочнее. В начале октября новые стропила были готовы. Спустя еще неделю Ханс с отцом заново обшили досками юго-западную стену. Штагов и наклонных раскосов у нее сделали больше, чем требовалось. Другие стены тоже закончили. В конце месяца выпал первый снег. К тому моменту они обшили четыре стены и стали сколачивать кровлю.

Но однажды ближе к вечеру небо сделалось странным, а когда небо не просто темнеет, но и становится странным, и низким, и непонятным, это само по себе знак, признак наихудшего. Следующий час они привязывали доски – на это ушли все имевшиеся веревки и канаты. Вскоре после наступления темноты над островом прогремел первый гром.

К тому моменту они уже укрылись в доме.

На этот раз свидетелями разрушения они не стали – все произошло поздней ночью. Однако звуки они слышали. Этот шторм оказался затяжным, и лишь через двое суток они сели в лодку и отправились на поиски стройматериалов. Нашли на этот раз намного меньше. Ханс подсчитал, что за три дня поисков они отыскали от дома процентов шестьдесят, и многие доски были настолько разбитыми, что годились только на дрова.

На следующий день они положили лежень заново, но развернули дом на девяносто градусов, чтобы выступы были с севера и с юга, а длинная западная стена смотрела на причал на западе. Им казалось, что смотреться это будет глупо. Но сейчас решали не они. Когда в начале декабря ударили морозы, стропила стояли готовые в третий раз, со стропильными фермами, на полметра ниже, чем задумывалось изначально. И на том стройматериалы закончились. Ханс с Мартином установили наклонные раскосы, соорудили решетку, похожую на огромный белый рождественский подарок, и покинули причал, позволив зиме хозяйничать. Простоит до весны – тогда можно и обшивать.

Впрочем, следующий день прошел мирно.

Сидя на кухне, они смотрели в серую утреннюю темноту, на это новое сооружение на скале, похожее сегодня не на рождественский подарок, а на айсберг, со всех сторон окруженное морем, черным и тихим, словно клей под беззвездным небом.

Ханс встал, сходил в чулан, где висел календарь, и прочел, что сегодня именины святой Варвары, четвертое декабря. Он улыбнулся, вернулся в кухню, распахнул окно и выглянул наружу, куда почти пришла новая тишина, надежная и всеобъемлющая, поющее умиротворение, которое кого угодно убедит, что пришло надолго. Ханс с Мартином перекинулись парой слов, оделись и пошли в лодочный сарай, спустили на воду ялик, взяли на буксир самую большую плоскодонку и на веслах двинулись к фактории. Стройматериалы они загрузили в плоскодонку, купили еще двенадцать килограммов гвоздей, банку кофе и двадцать килограммов муки, вернулись на остров и в тот же вечер взялись за обшивку юго-западной стены. Чуть за полночь закончили.

Несколько часов поспали, а утром встретили лодку с фактории, доставившую остальные материалы. За день Ханс с Мартином обили еще одну стену, обедали прямо на месте, Мария с Барбру принесли им какую-то снедь. Следующую ночь они тоже работали, и спустя сутки все стены были обшиты. В северо-восточную вставили старое окно с кухни, со стороны пристани открывались две большие двери, а в длинной стене прорубили узкую дверь, аккурат напротив лофотенского сарая, и два дома теперь будто пялились друг на друга. Можно было приступать к крыше.

Это заняло двое суток.

Мария с Барбру носили на стройплощадку еду и подавали материалы. В качестве коньковой черепицы они приспособили две широкие планки. И еще две. Дальше положили доски и стали думать, какая кровля будет лучше. Шифер – так Ханс решил, он на многих домах на Лофотенах такое видел, да и на материке тоже, Ханс купит его зимой и привезет на шхуне Эрлинга. Мартину эта идея не понравилась: шифер сорвет ветром, словно непереплетенные книжные страницы, и ищи его потом в море. Но сын и слушать не желал. Он принялся бурить дыры в горе – для двух железных тросов, которые он собрался протянуть к обеим стрехам, да еще и с распорками, так что строение смахивало на такелаж на парусной лодке. Других построек с распорными болтами на острове не имелось. И никто не знал, это достижение прогресса или провал, решение должна была вынести зима.

До Святок все было спокойно, и потом тоже, когда шхуна дяди Эрлинга пристала к берегу и все стояли и смотрели, как Ханс затаскивает на борт снасти и снаряжение. Однако теперь Мартин помог ему с корзинками для канатов. А Барбру держала на руках ребенка, маленького Ларса, он дрыгал ногами и смеялся. Ингрид заметила, что прощаться с отцом ей не грустно. Но печально. Они помахали вслед шхуне, вернулись домой и окунулись в одиночество.

Глава 25

Ингрид пошла в школу. В первый день на веслах сидит мать – она везет ее на Хавстейн. По пути они много смеются. Мария рассказывает про те времена, когда сама ходила в школу. Кажется, будто мать скучает по тем дням. Неужели ты тоже была ребенком? – спрашивает Ингрид. Мария смеется и отвечает да, и внезапно вид у нее делается таинственный и одновременно вопросительный. И она серьезно говорит, что отец у нее был не такой хороший, как у Ингрид. Ингрид спрашивает, был ли мамин отец злым. Нет, отвечает Мария. О чем еще спросить, Ингрид не знает, а Мария не придумала, о чем еще рассказать.

Их лодка попадает в стайку тупиков, и Мария просит Ингрид посчитать, сколько цветов у них в раскраске клюва. Ингрид не хочет, скучно, она уже прежде так делала. Ей тоже дают погрести. Потому что путь неблизкий. Потом она усаживается на переднюю скамейку и прижимается к материнской спине, а из моря вырастает Хавстейн, полоска земли и множество домов на ней. Один из них белый. Это усадьба Хавстейн, где располагается школа с учителем и пятнадцатью учениками, восемь из которых новенькие. Все съехались с разных островов, некоторые из них покрупнее, но в общем все довольно мелкие.

Жить ученики будут на чердаке в здании школы, а через две недели разъедутся по домам, где проведут следующие две недели, пока учитель Улай Кристоффер Кристофферсен будет преподавать в школе на другом острове. Научив новеньких поднимать руку и спрашивать разрешения, прежде чем сказать что-нибудь, он задает первый вопрос. Умеют ли они плавать?

Новички вопросительно переглядываются, ученики постарше разглядывают столешницу. Ингрид поднимает руку и говорит, что ее мама умеет плавать.

– Вы тоже научитесь, уже сегодня, – на странном диалекте говорит учитель Улай, они ведь все живут на островах, а для островитянина уметь плавать так же важно, как уметь ставить парус, грести и молиться. Он велит новеньким выйти во двор и выстроиться в две шеренги.

Они послушно строятся, и он ведет их к бухте на внешней стороне острова, где песок такой же белый, как дома на Баррёе. Но эта бухта почти замыкается в кольцо, дно у нее мелкое и при отливе обнажается, а солнце согревает песок, который потом греет воду, прибывающую во время прилива. Вдоль восточного берега в ряд тянется ровный высокий утес, словно улица, прорубленная в скале. Учитель Улай встает на нем с бамбуковой палкой в руках – длинной, даже длиннее, чем гак, которым отец Ингрид подгребает к лодке рыбу, – и приказывает им раздеться до исподнего и войти в воду.

Вода холодная, но для моря все равно теплая. Ученики по очереди держатся за палку, а учитель Улай расхаживает наверху и говорит что-то непонятное, водя палкой в воде, где, точно белые рыбы, плещутся ученики. Они колотят по воде вытянутыми ногами, и если кто-то делает что-то не так, учитель поправляет его. Потом они неподвижно стоят по шею в воде и учатся правильно двигать руками, после чего приходит время нырять с головой, они снова и снова опускают голову под воду, а того, кто не ныряет, учитель угощает бамбуковой тростью. Так они учатся задерживать дыхание, это особое искусство.

Наконец приходит черед лечь на воду и двигать руками и ногами, как их научили, потому что сейчас они могут задерживать дыхание и неважно, над водой у них голова или под ней. Учитель Улай поглядывает на часы, на солнце и на уровень воды, и разрешает всем вылезти из моря, лишь когда у всех губы уже синие, а зубы стучат от холода.

– Начало хорошее, – говорит он.

В мокром белье они шагают обратно к школьному двору, заходят с заднего входа, чтобы их никто не видел, и поднимаются на чердак, где будут жить, мальчики – в северном крыле, девочки – в южном. Под потолком там протянуты веревки, на которых они развешивают мокрое белье. Потом они переодеваются в сухое – сменку им заранее велели захватить из дома.

Спустя три дня все умеют плавать и назначаются соревнования. Льет дождь, а ученикам надо переплыть бухту, вернуться обратно и ухватиться за бамбуковую трость, которая плавает, словно привязанная двумя веревками желтая змея, свисающая со скалы. На скале стоит учитель Улай – он видит, что победила Нелли Элиса. Это дочка акушерки. Но где это видано, чтобы выиграла девчонка, поэтому учитель Улай решает, что она наверняка и раньше умела плавать. К тому же Нелли заикается и не возражает. В классе она тоже ничего не говорит, сколько бы учитель Улай ее ни уговаривал, поэтому в конце концов он вообще отказывается от этой затеи. Нелли сильная.

А вот Ингрид – нет. Ей не терпится оказаться в компании других детей, она ни капли не боится, разве что волнуется и от этого все время смеется. Однако смеяться нельзя. В классе запрещается смеяться по трем причинам – и учитель Улай принимается загибать свои длинные тонкие пальцы: смех мешает другим, он заразителен и звучит глупо.

Во время еды смеяться тоже нельзя.

Ингрид не понимает, как это. Не смеяться, когда смех разбирает, – это все равно что ноги лишиться.

Но жизнь ужасна, что Ингрид быстро усвоила, прекратила смеяться и вместо этого стала плакать. Каждую ночь. Она лежит в кровати рядом с Нелли, которая по-прежнему ничего не говорит, и тоскует по Баррёю, а в груди у нее горит огонь. Красная точка вернулась. Ингрид вскакивает и, полуодетая, бежит прямо под дождем на улицу, обегает школу, устремляется к причалу, потом снова наверх, затем к пляжу, где они учились плавать. Не встретив по дороге ни единой живой души. И снова назад, потому что Хавстейн – тоже остров, даже для тех, кто умеет плавать и ходить на веслах. Ингрид поднимается на чердак, снимает мокрую одежду, развешивает ее на веревке, переодевается в сухое и, улегшись в кровать, плачет дальше, пока Нелли не открывает рот и не велит ей замолчать. А еще она говорит:

– У т-т-т-тебя в-в-волосы к-к-красивые.

Нелли просит разрешения расчесать и заплести Ингрид волосы. Ингрид разрешает. И этой ночью, и следующей. Она не против. И когда Мария спустя неделю приезжает ее забрать, она тоже говорит:

– Какие у тебя волосы красивые, – словно впервые видит.

А по пути домой замечает:

– Какая ты серьезная стала.

Ингрид мало рассказывает про две первые недели в аду, как плакала, как ее тошнило, про пожар в животе, как она два раза упала в обморок. Вместо этого она рассказывает, что научилась плавать, что двери у них там с замочными скважинами и комнаты, в которые нельзя заходить, что она выучила буквы и цифры и, когда дверь в гостиную не была заперта, видела себя в тамошнее большое зеркало.

Мария долго смотрит на дочь, как будто ищет чего-то.

Это Нелли научила Ингрид молчать, потому что и плохое, и хорошее заразительно, вот что странно. А теперь Ингрид на четырнадцать дней свободна. А отец с дедом как раз мастерят первый настил на новом причале. Каждый день она помогает им: подает гвозди и держит уровень, который отец привез с Лофотен, – такой инструмент, благодаря которому все, что должно быть вертикальным, принимает вертикальное положение, а все, что должно быть горизонтальным, располагается по горизонтали.

Глава 26

Мартин говорит, что Лошадиные шхеры не зря так называются и не зря течение вокруг Бычьего островка приносит с собой грязную воду. Эти звериные названия – предупреждение, знак того, что за ними прячутся истинные имена шхер и островков, их подлинная сущность, это дьяволовы сигналы, ругается он. Еще у них есть Козлиная шхера и Баранов остров. По той же причине. Копытные животные. Четвероногие. Например, затащить в лодку коня противоестественно и допустимо разве что в крайнем случае, чтобы этого коня куда-нибудь перевезти. А каково тащить сюда племенного быка или отвозить куда-нибудь коров – это ж уму непостижимо, сколько мороки, да и вся эта суета какая-то неправильная, он нутром чует.

Сыну его эти разговоры надоели, он считает их стариковскими предрассудками и суеверием, не связанными с истинной верой в Бога, который управляет судьбой, и погодой, и рыбой, как каждому понятно. Суеверие же, напротив, управляется глупостью.

Но Ханс тоже стал более задумчивым после того, как его дочь пошла в школу, прежняя тревога вернулась, его беспокоит дочкино молчание, странная серьезность, поселившаяся у нее в глазах. И когда они с отцом садятся отдохнуть на доски и взгляд его падает на коня, который пасется в Розовом саду, Ханс спрашивает отца, как будто пришло время, а нужно ли им вообще это животное, этот конь?

Восемь месяцев в году от простаивает в конюшне, корма сжирает, как полторы коровы, его запрягают в косилку и плуг, на нем перевозят сено, однако торф они сами перетаскивают, так, может, они просто привыкли к коню, смирились с ним, как с неизбежной обузой?

Он ведь и старый, совсем дряхлый.

Мартин понимает, что сын пошел на попятную, признал отцовскую правоту, Мартин сразу с недоверием отнесся к покупке, поэтому сейчас он говорит, что заиметь коня – это Ханс в свое время правильно придумал, хоть коня и привезли на лодке, иначе-то сюда его и не припрешь… Мартин не договорил, позволив Хансу самому принимать решение.

Ханс идет в лофотенский сарай и приносит ружье, они уводят коня в болото к западу – женщинам в доме ни к чему видеть, как убивают лошадь, – пристреливают его и закапывают на том же месте, где и племенного барана. На это уходит остаток дня и порядочная часть следующего. Но они трудятся сосредоточенно, бормочут – проклятая зверюга, вытирают пот, возвращаются на пристань и строят дальше, они уже принялись обшивать южную стену и предвкушают, как стены будут закрывать их от непогоды.

Но Ханс Баррёй не в силах избавиться от тревоги – она возникает, когда он смотрит на дочь или оглядывает остров и замечает, что все изменилось. В любое время суток, бодрствуя, он знает, где находятся животные, все до единого, потому что здесь и орлы летают, и склоны крутые, а теперь Ханс то и дело выпрямляется и высматривает коня, потом вспоминает, что коня нет, и строит дальше.

Это повторяется.

Ханс удивляется силе привычки и раздумывает, не сожалеет ли он о том, что убил коня, а небо наполняется движениями, это первый шторм, и он в любую секунду может разрушить их постройку.

Приходится начинать все заново.

После того как шторм забрал и следующую постройку, Ханс Баррёй стал читать Библию. Он берет ее с собой на Лофотены и листает, когда не выходит в море и по праздникам. Когда в апреле их шхуна с поднятым флагом – так те, кто стоит на берегу и ждет, поймут, что и на этот раз возвращаются все, целыми и невредимыми, – подходит к острову, Ханс видит то, что считает хорошим знамением: стропила новой постройки на скале по-прежнему целы, совершенно такие же, какими он оставил их четырьмя месяцами ранее, во мраке зимы, разве что посерели чуть-чуть. А в трюме Ханс привез штабель шифера, которым вскоре будет крыть крышу. Он не хочет делать необоснованных выводов лишь из-за того, что это хрупкое сооружение пережило зиму, однако его переполняет чувство великого облегчения, а вдобавок на пристани стоит его дочь – она держит за руку маленького мальчика, показывает на флаг на мачте и что-то говорит малышу на ухо. Ханс видит ее привычную улыбку, и сердце его тает, хоть Ингрид и не сын. Ханс привез с Лофотен подарки, в прошлом-то году он вернулся без них, он тогда накупил инструменты и материалы для нового окна, зато этой зимой в голове у него бродят иные мысли.

Мартин тоже не остался без подарка – ему Ханс вручил бритву с рукояткой из слоновой кости. Остальным достались сахар и отрезы на платья, а Ингрид он подарил музыкальную шкатулку и книжку под названием «Самаритянин и осел». Ларс остался без подарков.

Еще он подарил Ингрид зеркальце. Она в третий раз видит свое отражение в зеркале. Впервые это случилось в прошлом году на Хавстейне. А в другой раз Ингрид вернулась из школы и отказывалась от еды, потому что перед глазами у нее плясала красная точка, и мать разрешила ей поиграть со своим зеркальцем, Мария держала его в сундуке и никогда не доставала.

Теперь же Ингрид может смотреться в зеркало, сколько угодно.

Она ставит зеркальце перед Ларсом, но его оно не занимает. Ингрид держит зеркальце перед кошкой и дедушкой, и отец показывает ей, что, когда она пишет, сидя перед зеркалом, правая рука делается левой, а буквы невозможно прочесть, зеркало отражает ее противоположность, словно можно быть другим, оставаясь собой.

Ингрид поднимается наверх и прячет зеркальце в сундук у себя в комнате.

Сундук есть у каждой женщины, он достается им намного раньше, чем стул. На крышке сундука Ингрид выгравировано имя – Петрине, и год. Петрине была бабкой Ханса по материнской линии. Однако заботится о том, чтобы в сундуке лежало то, что полагается, Мария. Когда там что-нибудь не так, она, бывает, убирает какие-то вещи.

Это тебе без надобности, – говорит она, например, про какой-нибудь платок, или чашку, или скатерть, и дает Ингрид что-нибудь из своего собственного сундука. Когда-нибудь он тоже достанется Ингрид. Поэтому непонятно, надо ли вообще перекладывать что-либо из сундука в сундук. Но именно так все и происходит. Это вопрос времени и возраста, вопрос двух семей, которые превращаются в одну. В сундуке Ингрид все так, как надо, в этом они с Марией почти согласны.


Когда Ханс с Марией обходят остров и Ханс снова видит его весь, он не говорит о том, что зимой постоянно думал о коне, однако признается, что, кажется, стал набожнее. Он также говорит, что дома хорошо, у них для такого чувства даже особое слово появилось – домолюбивый. Для мужчины это чувство – не всегда хороший признак, поэтому Мария говорит, что Ханс не сильно и набожнее стал, и не более домолюбивым, чем обычно, просто постарел, вон и виски поседели.

Его охватывает удивительное облегчение, оно ни с чем не связано, и Ханс замечает, что у Марии тоже появились седые волосы. Но когда они вдвоем уже подходят к дому, Ханс снова замечает, что чего-то не хватает, какого-то животного, коня.

Ханс останавливается и спрашивает, сколько этой весной народилось ягнят, и слушает, как Мария подсчитывает и показывает их. Он бродит среди ягнят, считает их, вслушивается в имена, которые им дали, и знает, что здесь ничто больше не будет так, как прежде. Год прошел, этот год не вернешь, и если сейчас спросить Марию, как обстоят дела с Ингрид, ответ ее прозвучит так же, как всегда, словно собственные глаза обманывают Ханса.

Глава 27

Ларсу было не больше семи месяцев, когда он, уцепившись за петли сплетенной Барбру сети, встал, но, пошатнувшись, повалился навзничь на пол и ударился головой. А потом еще раз. Спустя неделю он, стоя посреди кухни и держась за тресковую сеть, осматривался вокруг. Ларс обожал стоять.

На улице, чтобы ему было проще стоять, Ингрид подгребала к его ногам снег, и Ларс стоял и размахивал руками. Волосы у него были светлые, почти желтые, словно масло, а глаза карие и щеки круглые и румяные. Ему было месяцев восемь, не больше, когда он научился безо всякой помощи вставать посреди кухни, шагать, падать и снова подниматься на ноги, стоять и приносить что-нибудь из чулана, потому что хоть он и говорил мало, зато понимал все, что ему говорят, и знал разницу между чашкой, ложкой и жестяной коробочкой. Когда сошел снег, Ларс ходил из дома до хлева и до самого дальнего торфяного штабеля. В марте началась гололедица. Полил дождь, потом ударили заморозки и гололедица ухудшилась, остров покрылся ледяной шапкой, ходить пришлось с кошками на ногах. По самым ровным полянам Ингрид катала малыша на санках, она продела в подошву толстых старых носков рыболовные крючки, соорудив кошки и для Ларса. Он словно начал заново учиться ходить.

В начале апреля Ларс исчез – сперва один раз, потом снова. Оба раза его обнаружили на пляже Квитсанда, где он ковырял палочкой песок. Во время окота у овец Ларса пришлось привязать во дворе. Но когда Ингрид не в школе, она присматривает за ним весь день, как он проснется и пока спать не ляжет. А так он проводил время с дедом в лодочном сарае – играл с кухтылями и лесками или, сидя в корзинке для сетей, жевал сухой хлеб. За день до возвращения Ханса с Лофотен Мартин окунул ручку малыша в банку со смолой и два раза прижал к стене сарая. Получилось два отпечатка правой руки, похожие на две заячьих головы, которые никогда не исчезнут.

С руки Ларса смола тоже никак не сходила, и когда на Троицу они собрались в деревню на богослужение, Барбру с таким усердием терла Ларсу руку, что та покраснела, словно кровь, и ее пришлось прятать в варежку. От лодки до церкви Ларс дошагал сам. После они договорились с Юханнесом Малмберге окрестить мальчика в первое воскресенье августа, хотя и признали, что никакого отца у него нет.

– У всех нас есть отец, – сказал Юханнес Малмберге, – мы – дети природы.

Эти слова на самом деле – ложь, предназначенная для утешения, потому что все приходят в мир из двух источников, и Ларс, во-первых, сын некоего чужака, а во-вторых – Барбру, поэтому относились к нему с двойным недоверием. Впрочем, и с надеждой тоже. Однако за год, по мере того как он рос, и недоверие, и надежды слабели, воскресая лишь когда Ларс ломал что-нибудь или совершал подвиг, однако ни то ни другое было ему несвойственно.

Теперь же он добежал от церкви до берега и остановился, глядя на дедушку. Тот опередил остальных, вернулся в лодку и, усевшись на скамейку, отвернулся и закрыл лицо руками. Старик слышал, как внук плещется в воде, но не шелохнулся.

Вскоре вернулись остальные, застав Мартина сидящим в той же позе. Ларс уже вошел в воду по пояс, поэтому все поняли, что что-то случилось.

Мария спросила, что стряслось.

Мартин, не отнимая рук от лица, пробормотал, что сегодня он в последний раз заходил в церковь. Его спросили почему. Он не ответил, но когда они спросили, не могила ли Кайи тому причиной, Мартин кивнул и сказал, что у него больше нет сил читать надпись у нее на могильной плите, ой как зря они выгравировали там это стихотворение, священник прав, надо его убрать.

Мария обозвала его дурнем и попросила подвинуться. Остальные забрались в лодку, а Ларса укутали в плед. По пути домой Ингрид спросила, что не так с могильным камнем бабушки, но ответа не последовало. Она повторила вопрос. Мария спросила, чего она прицепилась. Однако Ингрид не сдавалась. Мария сказала, что не знает, со своей свекровью она так и не познакомилась, пускай спросит отца. Ингрид спросила отца. Тот улыбнулся и сказал, что это красивое стихотворение и что ее бабушка знала, что делает. Ингрид кивнула и перевела взгляд с матери на деда, который сидел спереди, повернувшись к ним спиной и уставившись на собственные руки.

Когда они причалили возле лодочного сарая, Мартин спросил, какого лешего им тут понадобилась такая здоровенная пристань, у них всего-то два ялика да две плоскодонки.

Мария покачала головой.

Ханс ничего не сказал. Барбру подняла Ларса и пощекотала его. Мартин побрел к дому, и Ингрид поймала себя на том, что жалеет его. Чувство это было совсем для нее новым, Ингрид понятия не имела, откуда оно взялось. На следующий день оно исчезло. Но потом возникло снова, в момент, полный совершенно иных впечатлений, оно снова охватило ее, то самое чувство: возвращение домой из церкви, взмахи веслами, лица. Однако Ингрид так к нему и не привыкла и никогда никому не рассказывала.

Глава 28

Ингрид сидит в большом классе, в школе на Хавстейне, за партой, сжав колени, и смотрит в окно, где за шероховатым стеклом медленно исчезает низкое февральское солнце. Ингрид знает, что все написала верно. Она знает, что каждая буква у нее правильная. От печки ей тепло, она знает, что ее варежки сушатся рядом с варежками других детей, что в коридоре висит ее одежда и одежда всех остальных. Она – одна из других. Она – с одного острова, а все остальные – с других. Они вместе. Она больше не смеется, когда нельзя, волосы у нее заплетены. Она смотрит на учителя Улая, пока тот, почувствовав ее взгляд, не поднимает глаза.

Но он ничего не говорит. Они ждут. Ждут остальных, тех, кто еще не написал. Потом он – шепотом, через три склоненных головы – спрашивает, закончила ли она. Ингрид кивает. Он тоже кивает и опять записывает что-то в журнале, а Ингрид опять смотрит в окно, где солнце, исчезнув, рисует на начищенном песком полу черный треугольник – парус лодки, которая, проплывая по классу, уводит с собой день, и вскоре немой Габриэль, самый старший тут, принесет лампы, сегодня суббота и Ингрид возвращается домой.

Но сегодня она впервые не тоскует по дому.

Ингрид поднимает крышку парты и, не попросив разрешения, встает, подходит к учительскому столу, кладет грифельную доску перед учителем Улаем и, заметив его удивленный взгляд, тем не менее отворачивается, берет одежду и сапоги, подхватывает свой маленький рюкзачок и выходит, опять не спросившись и не удостоив учителя и взглядом.

Она выходит в коридор, одевается и выходит на мороз. Десять минут – Ингрид смотрит на большие настенные часы – осталось до окончания уроков, и Ингрид спускается к гавани, где дедушка разговаривает с двумя другими стариками и они над чем-то смеются. Она впервые не тоскует по дому. Она впервые не боится. Ей девять лет. И она замечает, что с посторонними дедушка другой, не такой, каким бывает с родными. А ведь и она сама такая же, думает Ингрид.

Улыбаясь, она останавливается перед дедушкой. Своей большой рукой он гладит ее по щеке, опускает руку и, как ни в чем не бывало, продолжает разговор, а Ингрид спускается к ялику и садится на среднюю скамейку. Мартин не спешит, он занят разговором.

Ингрид поднимается, отвязывает канат и, сев на весла, принимается грести и успевает уйти довольно далеко от пристани, прежде чем дедушка обнаруживает это. Он бегает туда-сюда по берегу и кричит. Он машет руками и вопит, чтобы она вернулась за ним. Но она не возвращается. Ингрид гребет. На море штиль, море поблескивает, островки белые с черной каймой, вода зеленая. Она налегает на весла, движения у нее размеренные и сильные, как у матери, и она преодолела уже полпути до дома, когда ее нагоняет незнакомая лодка с двумя гребцами и в ялик прыгает дедушка, не знающий, браниться ему или смеяться, Ингрид понимает это, глядя на него, на старика, которого она знает лучше кого бы то ни было. Он заявляет, что теперь, черт бы все побрал, пускай она сама и гребет до дома, а сам он сядет на скамейку и знай себе курить будет.

Глава 29

Когда Барбру росла на Баррёе, собственного стула у девочек не имелось. Ели они, стоя у стола. Из женщин в семье сидела только мать, Кайя, да и то лишь после того, как родила первого сына. После смерти Кайи Барбру хотела забрать ее стул, однако Ханс решил отдать его Марии, на которой как раз незадолго до этого женился. Немного погодя старший брат Эрлинг тоже нашел себе жену и перебрался на другой остров, богаче. Так у Барбру и Марии почти одновременно появилось по собственному стулу. А когда Ингрид было всего-то три года, ее отец сколотил креслице и ей, с подлокотниками: на них клали дощечку, на которую садилась девочка, а ноги ставила на сиденье. Потом Ингрид подросла и дощечку убрали.

Целая эпоха закончилась.

Об этом в доме не говорили. Непонятно, почему женщинам разрешили садиться – потому что того потребовала Барбру или Ханс привез эту идею с Лофотен. Но так уж повелось, как бывает, когда люди продираются сквозь лесную чащу, этот новый путь нравится им, они проходят его заново и мало-помалу прокладывают тропу – на самом деле, тропу эту можно назвать привычкой.

Однако Барбру помнила, каково это – жить без стульев, поэтому куда бы она ни шла, везде таскала с собой стул – в лодочный сарай, и на пристань, и на луг, садилась на стул и смотрела на животных, и на небо, и на кулика-сороку на отмели. Мебель на улице превращала небо в потолок, а горизонт – в стены этого дома под названием мир. Такого прежде никто не делал. И они так к этому и не привыкли.

И вот им понадобилось сколотить еще один стул, для Ларса. Его смастерил Ханс на столярном верстаке на шведской пристани. Барбру следила за ним. Приносила кофе и перекусить. А Ханс пытался ее прогнать.

Но она все топталась возле сарая, и, чтобы она не ждала под дождем, Ханс впускал ее внутрь и просил подмести стружку и убрать инструменты, которые больше ему не требовались.

Получился самый красивый стул на острове. Похожий на стул Ингрид, с подлокотниками, чтобы класть на них дощечку, а еще с вырезанным на спинке узором, похожим на лепестки никем не виданного цветка. В сиденье была овальная дырка, в которую Ларс мог ходить по-большому, если под стул подставить горшок, так что стул делался и сортиром – это пока Ларс не вырос и не стал ходить в общий туалет, рядом с хлевом.

Глава 30

У них, случается, бывают гости с других островов. Гостям накрывают угощение и кофе, и все разговаривают, перебивая друг дружку, потому что в островитянах постоянно копятся слова, и рано или поздно они вырываются наружу. Выговорившись, они снова разъезжаются по домам и дальше копят фразы. А вот незнакомые никогда не являются в гости случайно.

Но что это?

На востоке от блестящих волн отделяется серая тень, которая чуть погодя превращается в лодку. Первым ее замечает Ханс, паруса на лодке нет, на борту всего один мужчина, лодка далеко, поэтому у них вполне достаточно времени узнать о нем все еще до того, как он причалит. Во-первых, места для него тут незнакомые, это наверняка, и гребец из него неважный, значит, он не с побережья?

Но есть в его движениях некая уверенность, словно именно сюда он и направляется, на Баррёй, и они задаются вопросом, не рассказывали ли ему про них, возможно, именно эти рассказы заронили ему в голову идею добраться до них, а может, он знаком с ними или их дальний родственник?

Но у них нет ни знакомых, ни родственников, живущих вдали от побережья.

Может, он хочет им что-то продать? Прежде такого не случалось, но ведь и исключать такого нельзя. Или он несет им весточку?

Однако обычно это делает Томас со Стангхолмена или кто-нибудь из гребцов с фактории. Да и что же это за весточка – неужто кто-то умер?

Ханс перебирает в голове всех тех близких, кто мог умереть, и приходит к выводу, что чужака они не послали бы, но ведь бывают и другие вести?..

Какие, например?

Наконец, они узнают лодку, это ялик Адольфа из Малвики, что прямо под горой живет, а Адольф свои лодки никому не дает, по крайней мере тем, кто не умеет грести и не знает, где находится, уж точно не дает. Иначе говоря, незнакомец несет с собой волну неведенья, мало того – он и выглядит устрашающе: вот он стоит в покачивающейся лодке, у него длинные черные волосы и борода, а глаза глядят в разные стороны.

Их первое желание – прогнать его обратно в море. Но они вежливые и им любопытно, поэтому они неподвижно стоят и смотрят, как он вылезает на берег, и слышат, как он говорит – быстро и громко, на незнакомом им диалекте. Они понимают, что он от чего-то сбежал, от наказания, так он сам говорит и еще чтобы они сжалились над ним.

– Я вижу, что вы простые люди, непривычные к таким, как я, я бы мог быстро с вами расправиться, но не стану, а приму ваше гостеприимство…

Незнакомец производит впечатление человека образованного, и Ханса это успокаивает. И голос добавляет уверенности, молчание вкупе с такой грубой внешностью было бы хуже. Он спокойно кивает родным, но чужаку говорит:

– Тут-то не место тебе.

На этом все меняется.

– А я тебе говорю – тут-то я и буду, – передразнивает незнакомец их говор и, усмехнувшись и перебросив за спину заплечный мешок, шагает к постройкам. Лодку он не швартует. Остальные, разинув рты, смотрят ему вслед, молчаливо созерцают вторжение в их царство.

Мартин бредет к лодке и хватается за швартов. Они ставят лодку вертикально, переглядываются и разворачивают ее так, чтобы крашеный борт был с моря. Ялик Адольфа на суше, там, где ему быть не полагается, – это вроде сигнала, крик о помощи, в который они сами не верят.

Они поднимаются в дом, следом за арестантом, и взгляды всех обращены к Хансу, он это ощущает, и, глядя, как чужак заходит в их дом, словно в свой собственный, Ханс понимает, как должен поступить: он должен убить этого мужчину.

Возле двери они приостанавливаются, на самом деле просто замешкавшись, потом Ханс входит внутрь, за ним Мария, и Ингрид, и Барбру с Ларсом на руках, хотя тому уже четыре года, он вырывается и хочет спуститься на пол.

Мартин остается на улице, он встает возле кухонного окна и смотрит, как его родные жмутся к стене, словно попрошайки в собственной кухне, а незваный гость, усевшись на место Ханса, одного за другим оглядывает их и прикидывает, какой приказ отдать.

– Ты кто вообще есть? – спрашивает он Ингрид, а они по-прежнему не понимают, передразнивает он их или нет. Не отпуская маминой руки, Ингрид выходит вперед и называет свое имя. Чужак кивает, но, похоже, не может придумать, о чем бы ее попросить, поэтому переводит взгляд на Барбру и повторяет вопрос. Барбру не отвечает.

– У вас еда есть?

Слова они понимают, но не двигаются с места, как будто не знают, где что находится – дверь в чулан, печка, дымоход, мельничка для кофе, банки с солью и сахаром… ведра возле раковины, которую Ханс привез весной с Лофотен – они словно впервые видят все это, а незваный гость ведет себя не просто как дома, но словно нежится в своих собственных владениях. Он снова спрашивает про еду, они вздрагивают, и лишь Ингрид заставляет себя ответить, мол, чего он хочет?

Он громко, точно с глухими, говорит, мол, хлеба, да масла, да и мяса… Я видел у вас там коров, телят…

Мария открывает дверцу чулана. Чужак кричит что-то ей в спину. Мария останавливается и оглядывается. И тогда Хансу становится здесь невыносимо. Оставив трех женщин и единственного племянника, он устремляется прочь, он не обращает внимания на то, что новый хозяин зовет его, однако эти слова эхом отдаются у него в ушах:

– Ты куда это намылился?

Ханс спускается на картофельные грядки, где они все работали, когда показалась лодка, и садится спиной к дому.

Ингрид видит его из окна. Дед идет за отцом и садится рядом. Они разговаривают. Начинается дождь. Барбру усаживается в кресло, сажает на колени своего чересчур крупного ребенка, она не сводит глаз с незнакомца, и тот, обезьянничая, пялится на нее. Барбру раскачивается в кресле, стискивает Ларса, чтобы тот сидел смирно, и чужак, похоже, того и гляди взорвется, когда Мария приносит еду и принимается накрывать на стол. Тут Ингрид тоже делается невыносимо.

Она смотрит себе на руки, черные от земли, но не может заставить себя выйти, не попросив разрешения. Но спрашивает она не маму, а чужака – ему подали хлеб, и холодную рыбу, и масло, – и Ингрид спрашивает его, можно ли ей выйти.

Он говорит, пускай она делает, что захочется.

Она кивает и выходит, идет на картофельную грядку и встает перед отцом – стоя на коленях между бороздами, он сердито швыряет в ящик картошку. Обычно он выполняет другую работу. Ханс Баррёй – мужчина, не дело ему стоять на коленях, картошку выкапывают женщины, а он отвозит ящики к дому. А сейчас кажется, будто он молится. Ингрид стоит рядом, пока Ханс не спрашивает, чего она уставилась на него?

И снова спрашивает.

У него за спиной Ингрид видит деда, он сидит, положив руки на колени. И качает головой. Отец поднимается и замахивается, как будто хочет ударить Ингрид. Но страха она не чувствует. Ханс опускает руку и бросает взгляд на отца, и Мартин поднимается и подходит к нему.

Они что-то говорят друг дружке. Ингрид моргает.

Плечом к плечу они вдвоем уходят из Райского сада, идут к пристани и скрываются в лофотенском сарае, потом отец выходит о

Скачать книгу

Roy Jacobsen

De usynlige

Roman

Перевод с норвежского

Анастасии Наумовой

BLACK SHEEP BOOKS

This translation has been published with the financial support of NORLA, Norwegian Literature Abroad

Copyright © CAPPELEN DAMM AS 2013

Original h2: De usynlige

Text © Roy Jacobsen

Copyright © CAPPELEN DAMM AS 2013

Публикация на русском языке осуществлена при содействии Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency

© Анастасия Наумова, перевод на русский язык, 2022

© ООО «Издательство Альбус корвус», издание на русском языке, 2022

Глава 1

В этот безветренный июльский день дым столбом поднимается в небо. Священник Юханнес Малмберге держит путь на остров, где его дожидается Ханс Баррёй, крестьянствующий рыбак, законный владелец острова и глава единственного проживающего там семейства. Стоя на причале, который его предки соорудили из собранных на берегу камней, он наблюдает за приближающимся яликом, вглядывается в ссутуленные спины гребцов в черных кепках и маячащее за ними улыбающееся, свежевыбритое лицо священника. Когда лодка приближается, Баррёй кричит:

– А вот и знать к нам пожаловала!

Священник встает и окидывает взглядом камни у берега, луг за ними, который раскинулся до обсаженных деревцами построек, прислушивается к крикам чаек – те облюбовали утесы неподалеку и совсем по-гусиному вякают «квакк-квакк», к крачкам и болотным птицам, деловито роющимся в белоснежных песках под безжалостным солнцем.

А когда он выходит из ялика и проходит несколько шагов по молу, ему открывается доселе невиданное зрелище – его родная деревня у подножья гор на острове Хуведёя, с Баррёя видно факторию, и домишки, и поля, и лесные делянки, и лодки.

– Господи, ну ты глянь, какая она махонькая, и домов не видать.

На что Ханс Баррёй отвечает:

– Да бросьте, дома еще как видать.

– У тебя зрение получше моего, – священник рассматривает место, на служение которому у него ушли последние тридцать лет, но которое ему еще ни разу не доводилось видеть в таком удивительном ракурсе.

– Да, вы у нас еще не бывали.

– К вам грести два часа, не меньше.

– Так ведь и парус наладить можно, – возражает Ханс Баррёй.

– Сейчас штиль, какой тут парус, – священник упорно смотрит на родную деревню, а правда заключается в том, что он жутко боится моря и только что проделанное путешествие, пускай и безмятежное, нагоняет на него дрожь и волнение.

Гребцы вытаскивают трубки и, усевшись спиной к говорящим, закуривают. Священник наконец пожимает Хансу Баррёю руку, в ту же секунду замечает остальных домочадцев, тоже спустившихся на причал: старика Мартина, отца Ханса, уж лет десять как вдового, Барбру, сестру Ханса, но намного его моложе. И хозяйка, Мария, она держит за руку трехлетнюю Ингрид. Все они, с радостью подмечает священник, разодеты в пух и прах, небось высмотрели лодку, еще когда она Отерхолмен огибала, теперь он черной шляпой нахлобучен на море далеко на севере.

Священник шагает к группке людей, стоящих, опустив глаза, и пожимает им по очереди руку. Взгляда никто не поднимает, даже старый Мартин, снявший красную вязаную шапку. Наконец очередь доходит до Ингрид, и священник замечает, что ручки у нее чистенькие и белые, даже под ногтями не черно, да и сами ногти не обкусанные, а остриженные, и на руках, там, где со временем выступят костяшки, виднеются маленькие ямочки. Он замирает, разглядывая это крохотное чудо, и думает, что и оно скоро превратится в натруженную женскую руку, жилистую, землистого цвета, мозолистую, будто деревянную, лапищу, какие бывают у мужчин, – такими тут рано или поздно становятся руки у всех, и говорит:

– Вот и ты, дитя мое. Ты в Бога веришь?

Ингрид не отвечает.

– Да верит, конечно, а как же иначе-то? – говорит Мария, первой отважившись посмотреть на гостя. Но в эту самую секунду тот снова делает прежнее открытие и, живо прошагав мимо лодочного сарая, лестничной ступенькой торчащего из земли, поднимается на пригорок, откуда открывается вид получше.

– Даже мой дом видать!

Ханс Баррёй, проходя мимо, говорит:

– А отсюда вы и церковь разглядите.

И идущий следом священник любуется выбеленной церквушкой – выцветшей маркой лепится та к черным горам, на которых белеют последние плюхи снега, словно оставшиеся в гнилой пасти зубы.

Малмберге и Баррёй шагают дальше, обсуждая крестины, и рыбный лов, и гагачий пух; священник в восторге от острова. Если смотреть из дома, Баррёй похож на черный камень на горизонте, но на самом деле здесь плодороднейший сад, вот вам крест, впрочем, таковы здесь многие острова, где живет лишь одна или две семьи, – Стангхолмен, Свейнсёйя, Лютвэр, Скарвен, Мосвэр, Хавстейн, горстка обитателей на целый остров, они возделывают скудную землю, и ловят рыбу в морской пучине, и рожают детей, а те, вырастая, возделывают ту же землю и ловят в том же самом море рыбу, местные острова не суровая и бесплодная твердь, они – точно ожерелье из жемчугов, точно золотая цепочка, таким рисует их священник в своих самых вдохновенных проповедях. Тогда отчего же Юханнес Малмберге такой редкий гость тут?

Море – вот ответ.

Священник – сухопутная крыса, а дней, подобных сегодняшнему, в году немного, и этого дня священник ждал все лета. Открывшийся ему сейчас вид подобен откровению, поэтому он стоит возле поросшего травой помоста на сеновал и смотрит на свой вековечный церковный приход, пристанище Господа еще со Средневековья; священник впервые глядит на него со стороны, и он почти раздосадован – долгие годы он ходил будто бы с завязанными глазами или и вовсе его всю жизнь обманывали, и речь не только о размерах вверенного ему прихода, а еще и о его духовном труде, возможно, труд этот тоже едва заметно?

Мысль эта, к счастью, скорее тревожит его, чем пугает, в море все относительно, расстояния лгут, и священник уж готов расстаться с неприятной мыслью, как вновь появляется все семейство: старик, опять надевший шапку, за ним статная Мария и следом крепко сбитая Барбру, которую священнику по совокупности довольно непонятных причин в свое время не удалось конфирмовать, молчаливое дитя Господне, выросшее на клочке суши посреди моря, на поверку оказавшемся сокровищем.

Разговор идет о предстоящих крестинах трехлетней Ингрид, у нее длинные и черные, как смоль, волосы, глаза блестят, а ноги не увидят обуви до конца октября. Откуда у нее такие глаза, напрочь лишенные тупой лени, присущей бедноте?

Охваченный эйфорией, священник роняет, что счастлив будет, если во время крестин Барбру споет, ведь, если ему не изменяет память, у нее такой чудесный голос?

Семейство смущено.

Ханс Баррёй отводит пастора в сторону и объясняет, что голос-то у Барбру хоть куда, этого не отнять, вот только псалмов она не знает, а звуки издает, какие сама считает подходящими, и хотя она, как правило, попадает в ноты, что есть то есть, однако из-за этого всего ее в свое время и не конфирмовали, ну и еще по другим причинам, но их пастор наверняка сам помнит.

Эту затею Юханнес Малмберге готов оставить, однако имеется еще один вопрос, который ему хочется обсудить с Хансом Баррёем, а именно загадочная надпись на могиле матери Ханса. Надпись эта беспокоит его с тех самых пор, как мать Ханса похоронили. По ее собственной воле на могильной плите выбили строку, какую не пристало писать на могилах, она двусмысленная, и в ней чуть ли не утверждается, будто жизнь не стоит усилий. Но и на эту тему Хансу говорить неохота, поэтому пастор снова вспоминает про гагачий пух: ему нужны два новых одеяла, поэтому если у них есть сколько-нибудь пуха на продажу, то он готов заплатить больше, чем дадут на ярмарке или в фактории, как говорится, гагачий пух на вес золота…

Переключившись тем самым на темы, наконец, более приземленные и понятные, они за разговором входят в дом, где Мария накрыла в парадной комнате стол, они пьют кофе с лефсе[1] и толкуют о продаже, и пастор, преисполненный совершеннейшего умиротворения, чувствует, что величайшим благом для него сейчас был бы сон. Глаза его смеживаются, дыхание делается глубоким и ровным. Он покачивается в принадлежащем Мартину кресле-качалке, сложив руки на коленях. Священник, который спит у них в доме, зрелище внушительное и одновременно забавное. Они стоят и сидят вокруг него все время, пока он спит, наконец пастор открывает глаза, причмокивает, встает и озирается, словно не понимая, где находится. Потом узнает их и кланяется. Вроде как в благодарность. За что он их благодарит, они не знают, а он ничего не говорит, и они провожают его к лодке и наблюдают, как он, положив рядом мешок гагачьего пуха и поставив небольшой бочонок чаячьих яиц, приваливается к сетям на ахтерштевне и снова прикрывает глаза, поэтому кажется, будто он покидает их спящий. Дым по-прежнему столбом поднимается в небо.

Глава 2

Все мало-мальски ценное приходит на остров извне – все, кроме земли. Однако островитяне здесь не благодаря ей, и сами они носят в себе тягостное осознание этого. Вот и сейчас у Ханса Баррёя сломалось последнее косовище и он вынужден прервать сенокос. Смастерить новое косовище из того, что имеется на острове, не получится – нужен ясень, который только в фактории купишь, ну или самому выстругать, бесплатно, но из другого дерева.

Ханс втыкает лезвие косы в стожар, доходит по тропинке до причала и, вытолкав на изумрудно-зеленую воду лодку, уже собирается было запрыгнуть в нее, но меняет решение и возвращается к дому, где Мария, сидя возле южной стены, латает штаны. Увидев, что Ханс выворачивает из-за угла, она поднимает голову.

– Где девчонка? – нарочито громко спрашивает Ханс. Он знает, что Ингрид его видела и спряталась, чтобы он искал ее, а найдя, подхватил и закружил.

Мария чуть кивает в сторону погреба с картошкой. Но отец все так же громко говорит, что тогда Ингрид он с собой не возьмет, кстати, он на Скугхолмен собрался, и даже делает несколько шагов в обратную сторону, однако успевает пройти всего пару метров, как слышит сзади ее шаги и приседает на корточки. Ингрид запрыгивает ему на спину, обвивает руками шею и вопит, а он скачет как конь к морю, издавая звуки, на которые отваживается, лишь когда рядом никого, кроме нее, нет.

Вот только смех у нее…

Он спрашивает, надо ли взять с собой овчину.

– Да! – кричит девочка и хлопает в ладоши.

Ханс идет в лодочный сарай и берет одну из овечьих шкур, кладет ее на ахтерштевень, соорудив в лодке что-то вроде лежанки. Снова идет на берег, подхватывает дочку на руки и переносит на лодку, девочка ерзает, устраиваясь поудобнее, откидывается на штевень и, пока отец гребет, озирается, вертит из стороны в сторону головой и выглядывает из-за борта, уцепившись белыми, словно червяки-пескожилы, пальчиками за угольно-черную обшивку лодки.

Ее смех…

Ханс огибает мыс и прокладывает среди россыпи островков и шхер кратчайший курс на Скугхолмен, толкуя о состоявшихся три недели назад крестинах; церковь украсили пышно, еще бы, крестили восьмерых детей с островов, однако лишь Ингрид способна была самостоятельно дойти до купели и назвать собственное имя, когда священник спросил, как будут звать ребенка. Так что, говорит отец, она уже большая стала и негоже ей валяться, как мертвой, на овчине, могла бы и пользу приносить, грести, например, или леску закинуть, глядишь, привезли б тогда домой не только заготовки для косовища, но и парочку сайд. Ингрид отвечает, что большой ей вырастать не хочется, и перевешивается сперва через левый борт, а потом через правый, хоть Ханс и велел ей сидеть в лодке смирно. Он меняет курс – если прежде правил на Отерхолмен, то сейчас двинулся на сосну, растущую на южной оконечности Молтхолмена, снова меняет курс через восемьдесят гребков и проводит лодку между шхерами Лундешэрене, как раз там, где вода сейчас высокая, а после, табаня, обходит гору и приближается к ней с внутренней стороны островка, там, где когда-то вбил в скалу крюк.

Ханс велит дочке выйти со швартовочным тросом на берег, и Ингрид стоит на берегу и, будто корову на привязи, держит лодку за трос, а Ханс выпрямился и огляделся, точно тут есть на что глядеть – птицы в небе, горы вдалеке, за его родным Баррёем, и пронзительные крики крачек, бело-черными полосами рассекающих воздух над ними. Ханс выходит из ялика и показывает девочке, как вязать шлаг. У нее не получается, он показывает заново, они завязывают его вместе, и она смеется, шлаг на крюке. Отец разрешает ей поплавать в исполиновом котле, а то в лесу, куда он пойдет, полным-полно насекомых.

– Только одежу снять не забудь.

В ложбине, протянувшейся с севера на юг, в небольшой рощице, он отыскивает четыре прямых деревца, не ясень, но нечто, что настолько далеко на севере обычно не растет, и у одного возле корня имеется изгиб, значит, в него удобно будет упираться плечом. Такой удачи Ханс и не ожидал. Он закидывает заготовки на плечо, поднимается на гору и сваливает добычу возле вымоины, где по шею в воде сидит Ингрид, разглядывая свои руки, сплетая под водой пальцы и хлопая по ней ладонями. Брызги дождевой воды летят ей в лицо, отчего она вопит и корчит рожи. Опять этот смех. И Ханса накрывает беспокойство, не покидающее его с рождения дочери.

Он откидывается навзничь, прижав лопатки к бугристой скале, упершись затылком в камни, смотрит на сонм крачек в небе и слушает болтовню Ингрид, обычные вопросы, какие задает любой ребенок, и призывы тоже прийти искупаться, плеск воды и ленивый восточный ветер, соль на губах, пот и море, он исчезает в круговерти света и тьмы и, очнувшись, щурится на Ингрид. Она стоит в лучах солнца совершенно голая и спрашивает, можно ли ей вытереться одеждой.

– Вот, возьми-ка, – он снимает с себя рубаху и протягивает ей, она смеется, потешается над тем, какая бледная у него кожа под рубашкой и какие чернющие руки и шея, он похож на куклу, которую смастерил ей из разномастных деталек – как порой бывает у детей, и это тоже нормально, куклу зовут иногда Оскаром, а иногда Анни.

На обратном пути им поймались три сайды, они лежат у нее в ногах, а сама Ингрид сидит, завернувшись в отцову рубаху. Он просит вернуть ему рубаху: сейчас, к вечеру, холодает. Ингрид падает на овчину и, ухватившись руками за ноги и поддразнивая его, выглядывает из-за собственных коленок.

– И все-то тебе потешно, – говорит он и думает, что разницу между шутками и строгостью она понимает, плачет редко, не упрямая и не строптивая, никогда не хворает, все, что надо, схватывает, пора бы ему изжить это беспокойство.

– Не возьмешь? – он кивает на рыбу.

– Фу, скользкие!

– Это ты с чего взяла?

– Мама так говорит.

– Мама у нас нежная. Но мы-то нет?

Сунув в рот два пальца, она задумывается.

– Чайки оголодали, – говорит он.

Ингрид разрывает самой большой рыбине брюхо, вытаскивает потроха и с отвращением разглядывает их. Ханс меняет направление, а Ингрид кидает за борт рыбьи потроха, глядя, как чайки устремляются к ним, как разбрызгивают воду, как расклевывают пищу и дерутся не на жизнь, а на смерть. Ингрид сует руку во вторую рыбину, швыряет потроха птицам и, перевесившись за борт, по очереди прополаскивает рыбин, после чего раскладывает их на дне лодки, самую крупную – ближе к правому борту, среднюю посередине, а маленькую возле левого борта. Потом она долго и тщательно моет руки, нет, голова у этого ребенка без изъянов, – и Ханс успокаивается. Прикрыв глаза, он по движению лодки чувствует, что дочка по-прежнему свешивается за борт и водит по воде рукой. На перекосившейся лодке он возвращается домой и лишь наполовину вытаскивает ее на берег, подперев чурбаками, пока вода не спадет.

Девочка бежит перед ним по тропинке, она тащит улов, и последние капли рыбьей крови катятся по щуплым ножкам. На плече у Ханса четыре заготовки для косовища, под мышкой топор, в руке – сухая дочкина одежда. Остановившись, он смотрит на северо-запад, небо тусклое, подернуто дымкой, вскоре покажется луна, и Ханс не знает, как лучше – взяться чинить косу прямо сейчас или прилечь на несколько часов, пока в Розовом саду не выпадет утренняя роса. Роса всегда сперва выпадает в Розовом саду, там, где трава удивительного красного цвета.

Глава 3

На острове все, выброшенное на берег, принадлежит тем, кто это нашел, а находят островитяне немало: пробки, и бочки, и пеньку, и плавник, и кухтыли – зеленые и коричневые стеклянные шары, которые удерживают на плаву рыболовные снасти. Когда шторм уляжется, старик Мартин вытаскивает из сбившихся в комок водорослей кухтыли, усаживается в лодочном сарае и обвязывает их новыми веревками, так что кухтыли делаются как новые. Бывает, на берег выбрасывает деревянные игрушки для Ингрид, ящики из-под рыбы и весла, багры, носовые роульсы, черпаки, жердье для сушки рыбы, доски и обломки лодок. Однажды зимней ночью морем выбросило капитанскую рубку. Островитяне впрягли лошадь и дотащили рубку до южной части острова, и теперь Ингрид сидела на капитанском стуле, вертела отделанный латунью штурвал из красного дерева и смотрела на поляны и изгороди, волнами протянувшиеся по острову.

Изгородей восемь.

Они сложены из камней, земля выбрасывает камни так же, как море выбрасывает кухтыли, только намного медленнее, чтобы земля родила камень, нужно много зим, но потом, весной, обитатели острова собирают их и укладывают в изгороди, отчего те постепенно растут. Изгороди делят остров на девять лугов или, как их тут называют, садов. Южный сад самый многострадальный, на него набрасывается море во всю мощь своего невыносимого нрава. Дальше идет Выменной сад – откуда у него такое название, никто не знает, но, возможно, благодаря поросшим зеленой травой каменистым холмам, похожим на большие и маленькие женские груди, красивые и аккуратные особенно к концу сенокоса, когда их под чистую объедают овцы. За ним следует Каменный сад, где камней больше, чем на других полянах, потом Розовый сад с красной, словно недозрелая рябина, травой. Домовый сад раскинулся вокруг усадьбы, Райский сад располагается с северной стороны, и тем не менее он самый плодородный, именно тут всегда сажают картошку, затем идут Паршивый сад, Северный сад и Бедный сад, чьи названия говорят сами за себя, хотя Бедный сад – самый зеленый, огромным зеленым тюфяком распростерся он возле лодочного сарая и причала.

Но в основном на берегу находят мусор.

Они находят тушки морских свиней, и гагарок, и бакланов, раздутые от зловонных газов, бродя по гниющим водорослям, набредают на половину ботинка, и шляпу, и нарукавную повязку, и костыль, и обломки чужих жизней, свидетелей наводнения, нерадивости, утраты и транжирства, и несчастий, постигших людей, о которых они никогда не слышали и которых никогда не увидят. Время от времени они находят невольную, не поддающуюся толкованию весточку: пальто с карманами, битком набитыми английскими газетами и табаком, венок с морского захоронения, французский триколор на измочаленном флагштоке и покрытую слизью шкатулку с интимнейшими предметами туалета, принадлежавшую когда-то уроженке экзотических краев.

Изредка им попадаются и бутылки с посланиями, которые сочатся тоской и признаниями и адресованы явно не тем, кто их находит, но если бы обнаружившие их вдруг отыскали бы верного получателя, тот уж точно пролил бы реки слез и перевернул бы мир. Островитяне же со всей своей рассудительностью откупоривают эти бутылки, достают письма и, если понимают язык, читают их и делают выводы об их содержании, выводы робкие и недалекие, такие бутылки – загадочные посланники тоски, надежды и непрожитых жизней, потом письма складывают в ящик для предметов, которым нет применения, но которые нельзя выбрасывать, а бутылку кипятят и наливают в нее компот из красной смородины или просто-напросто оставляют на окне в хлеву как свидетельство пустоты, и солнечный свет, проникая внутрь, впитывает ее зелень, преломляется и зеленит сухие травинки на полу.

Но как-то утром Ханс Баррёй нашел целое дерево – шторм вынес его на берег и оставил на южной оконечности острова. Гигантское дерево. Он собственным глазам не поверил.

Снег танцевал в такт с ветром, и дерево лежало на берегу, будто скелет доисторического животного или китовый остов, растопырив корни и ветви, но без иголок, обглоданных морем. Тонна живицы, такой ценной в большом мире, ведь ею смазывают смычки знаменитые скрипачи и звук становится чище. Это русская лиственница, и много столетий она росла на берегу Енисея, к югу от Красноярска, в густой тайге, которую расчесывали гребни ветров, пока весеннее половодье с зубами из льда не повалило ее в реку и не отшвырнуло за три-четыре тысячи километров, в Карское море, где ее схватили цепкие когти соленых течений и потащили на север, к вечным льдам, а оттуда к западу, мимо Новой Земли и Шпицбергена до берегов Гренландии и Исландии, и там теплые течения, высвободив ее из хватки холодных, снова унесли на северо-восток; на этот величественный путь длиной в полушарие понадобилось десятилетие или два, пока наконец последним штормом дерево не выбросило на остров у побережья Норвегии, где в предрассветных октябрьских сумерках его и обнаружил Ханс Баррёй, лишившийся от удивления дара речи.

В этих краях еще не видали дерева мощнее.

Он бросился в дом и позвал родных.

Островитяне принимаются разделывать добычу: они обламывают ветки, отпиливают корни и укладывают их у северной стены хлева, все это пойдет на дрова, после чего дело доходит и до ствола, чурбан за чурбаном пока от ствола не остается романская колонна метров тринадцать длиной, и до двора ее никак не дотащить, даже если впрячь лошадь с талью и впятером поднапрячься. Закрепив ствол, они отправляются домой, где засыпают в раздумьях, вымотанные и благодушные. А весной, во время большого прилива, они оттаскивают дерево еще на несколько метров вверх по берегу, но там оно и лежит, словно опрокинутый мраморный столп.

Ханс с Мартином еще отпилили от него два чурбана, на это у них целый день ушел, и заметили, что ближе к центру ствола ядровая древесина краснее и твердая, будто стекло, хотя если ткнуть ножом, все равно чувствуется ее пористость. Они скоблят ее и растирают пальцами, нюхают и по запаху понимают, что разрубить эту диковину, чтобы потом сжечь в печке, невозможно. Дерево – единое целое, и надо сберечь его. Когда-нибудь, в другое время, они найдут ему применение или продадут, за него состояние можно выручить.

Последним неимоверным усилием они закатили ствол на три чурбака, чтобы с древесины осыпалась трава, вбили в землю с обеих сторон по четыре полена и вколотили в них болты, прикрепив полена к дереву. Ствол дерева лежит там и поныне, столетие спустя, белым валом возвышаясь над морем. Кажется, будто его там забыли, кажется, будто когда-то оно для чего-то использовалось, будто ему находилось применение.

Глава 4

Покинуть остров никому не под силу, остров – это маленький космос, где звезды спят в траве под снегом. Но бывает, что кто-то пытается. В день одной такой попытки дует слабый восточный ветер. Ханс Баррёй поставил парус, и расстояние до фактории они преодолевают быстро. На борту вся семья, кроме старого Мартина – тот особых надежд на эту поездку не возлагает.

Они собираются попрощаться с Барбру. Ей двадцать три, пришло время идти в услужение, ей и место уже подыскали.

Лодка швартуется возле фактории, и Ингрид ведет Барбру наверх, к мелочной лавке и поселку, где деревья упираются в небо, а дома покрашены и стоят так близко друг к дружке, что из одного дома в другой можно добежать, не надевая верхнюю одежду.

Никого, кроме Ингрид, Барбру держать за руку не соглашается, ведь она знает, куда ее ведут. Перед магазином они останавливаются, все взгляды обращены на них, островитян, уж больно редко они сюда наведываются. Ингрид нарядили в синее платьице и серую вязаную кофту, по воротнику и рукавам отделанную зелеными блестящими кристалликами. На Барбру желтое платье и коротковатый сермяжный жакет. Она говорит, что хочет леденец на палочке.

Ханс, идущий следом, не возражает – пускай возьмет себе леденец. Но выйдя из мелочной лавки, Барбру отказывается идти дальше, в усадьбу Томмесенов, хозяйка которой, Грета Сабина, согласилась взять Барбру в служанки, если плата ограничится едой и ночлегом. Хансу с Марией приходится силком тащить Барбру, а сзади идет Ингрид, украдкой бросая взгляды на ватагу детишек, которые следуют за ними. Многих из них она и прежде видела, в церкви и фактории, двоих она знает по именам, четверых узнает в лицо, однако никто из них не улыбается, и сама Ингрид тоже отворачивается и бежит за своими, в сад, посреди которого стоит белый домик с тяжелой темной дверью с филенками, она открывается, и они входят в другую часть света.

Но там Грета Сабина Томмесен умудрилась трижды назвать Барбру дурой, показывая им комнату, где Барбру предстояло спать вместе с остальными служанками – они тоже с островов, только намного моложе Барбру. Грета Сабина Томмесен растолковала, что, когда придет сельдь, дуру могут и на факторию отправить, даже посреди ночи, как и всех остальных женщин в доме:

– Она с сетями умеет управляться?

– Да-да, – отвечает Мария, – а еще она с готовкой хорошо управляется, шерсть чешет, и прядет, и носки вяжет…

– А она чистоплотная?

– Видите ж.

– Барбру, ты понимаешь, что я говорю? – кричит она Барбру, а та кивает и, запрокинув голову, не сводит глаз с хрустальной люстры прямо над ней, похожей на звездное небо, в котором тонет взгляд, но от этого взгляда затекает шея. А Грета Сабина Томмесен заявляет Марии, что на новую одежду ее золовке рассчитывать нечего и придется ей довольствоваться тем, что у нее с собой, и Ханс смотрит на сестру, как она не может глаз отвести от новой солнечной системы на потолке, – и принимает решение: взяв Барбру за руку, другой рукой подхватывает крохотный чемоданчик и шагает к выходу. На обратном пути он опять останавливается возле мелочной лавки, дожидаясь, когда их догонят Мария с Ингрид. Супруги переглядываются. Он кивает на дверь. В ответ она тоже кивает. Они заходят, покупают сахар, кофе, две упаковки четырехдюймовых гвоздей, ведро дегтя, крупу саго, корицу, бочонок крупной соли, заказывают три больших мешка ржаной муки, забрать которую надо будет через четыре дня, и, покинув лавку, несут покупки к лодке, садятся в нее и ставят парус.

Море принимает их ласково.

Вот только Ханс не желает смотреть на сестру. Он садится по другую сторону от румпеля, так что от Барбру его отделяет парус. Однако от взгляда Марии ему не спрятаться. Ей двадцать семь, она полна сил и родом с другого острова, ей, окончившей школу домоводства, повсюду рады были бы, но она выбрала Баррёй и его, тридцатипятилетнего Ханса Баррёя, а он теперь прячется от собственной сестры, он раздосадован, и ему стыдно, стыд и желание спрятаться – они неотделимы друг от друга, но Мария не сводит с него глаз, не отступает, пока Ханс не кивает – мол, да, я болван. Тогда она переводит взгляд на волны, и губы у нее складываются в несносную улыбку, от которой Мария делается еще более непобедимой.

На причале их ждет старый Мартин.

– Я ж вам говорил, а?

Он бредет к лодке, переставляет на сушу чемоданчик и за руку ведет к дому дочь, а Ингрид бежит рядом и рассказывает о поселке, пока голос ее не тонет в чаячьих криках. Мария с Хансом стоят на причале и размышляют, прикатить ли тачку или донести покупки.

– Так мы и сами дотащим, нет разве?

Она идет перед ним. Он выпускает из рук покупки и хватает ее за бедра, и оба они падают в высокую траву, где даже Господь не разглядит их и не услышит ни ее сдавленных стонов, ни того, какими именами называет она его, не увидит улыбки, подобной той, какая незадолго до этого утонула в волнах. Улыбки, которую ему удалось вернуть. После подниматься им лень – они лежат и смотрят в небо, а она рассказывает, как однажды в ее детстве на острове Бюёй крышу хлева так засыпало зимой снегом, что хлев рухнул. Он слушает и раздумывает, к чему она клонит, он вечно ломает над этим голову: о чем Мария думает и чего она хочет? Вдруг над ними возникает Ингрид и спрашивает, куда они подевались, а то Барбру не знает, чего приготовить: селедку, сайду или палтуса, которого отец вчера поймал на перемет.

– Пойду палтуса пошкерю, – Ханс встает и все-таки прикатывает тачку, загружает на нее мешки, сажает Ингрид и катит тачку к дому, а Мария остается лежать. На этом острове она – единственный философ и, бывает, посматривает косо, потому что родом с другого острова и ей есть с чем сравнить, это называется опытом или даже мудростью, но кое-что оценить ей сложно, и зависит это от того, насколько острова разные.

Глава 5

На Баррёе растут три ивы, четыре березы и пять рябин, одна из которых вся в шрамах и толстая, как бочка, называют ее Старая рябина. Все двенадцать деревьев клонятся туда, куда наклонила их природа.

В западной части острова, на пригорке, есть еще несколько березок, поменьше и совсем чахлых. Они стоят словно в обнимку, и местные называют это место Рощей любви, однако когда дует ветер, березы растопыривают ветки во все стороны.

Кроме того, у них растет огромная ива, которая, точнее сказать, стелется по земле и, насколько у островитян хватает памяти, она все время вот так лежала, будто на коленях, отделяя Розовый сад от Выменного. Предки не стали ее рубить и вместо этого выложили изгородь углом, вдоль ствола. Это, пожалуй, единственное дерево на острове, рубить которое нельзя. Не то чтобы кто-то собирался срубить остальные деревья, хотя древесина здесь ценна и необходима и такая мысль порой закрадывается кому-нибудь в голову. Но иву между двумя садами рубить никто не стал бы: она уже и так лежит и поэтому считается заповедной, как могила.

На самых больших рябинах возле дома висят гигантские сорочьи гнезда. Сороки гадят и таскают всякую мелочевку, и поэтому островитяне часто их проклинают и грозятся разорить гнезда. Но и до этого у них руки не доходят, и когда эти громадные гнезда выдерживают очередную битву со штормом и побеждают, островитяне стоически говорят с облегчением, что и на этот раз ничто не пострадало, а ведь так бывает далеко не всегда.

Если же дождь или снег для разнообразия падают не под углом, а отвесно, то в траве под гнездом на Старой рябине остается сухой круг. Туда сбиваются овцы. Особенно же дождь досаждает ягнятам, и в кругу появляются кучки испражнений, поэтому под каждым гнездом чернеет своеобразное свидетельство жизненного цикла, все взаимосвязано, вот и человек, сколько бы ни клонился вперед, надвое не ломается.

Так обстоят дела на тысяче островов в этом архипелаге.

На десяти тысячах островов.

Местность здесь открытая и уязвимая, поэтому кому-нибудь запросто могло бы прийти в голову одеть побережье в вечную зелень, например засадить соснами или елками, наоткрывать по всей стране питомники, завозить сюда саженцы елок, раздавать их бесплатно жителям малых и больших островов, говоря: посадив на вашей земле эти ели, вы обеспечите грядущие поколения топливом и строительным лесом. Почву перестанет сдувать в море, а животные и люди найдут укрытие и покой там, где прежде их круглые сутки трепал ветер. Острова перестанут походить на вырастающие на горизонте плавучие храмы, а будут напоминать непролазные заросли осоки и конского щавеля. Нет, никому не пришло бы в голову испортить горизонт. Вероятно, важнее горизонта здесь ничего нет, он – пульсирующий во сне зрительный нерв, хотя его почти не замечают и даже не пытаются дать ему название. И не будут пытаться, пока страна не разбогатеет настолько, что начнет исчезать.

Глава 6

Снова наступила весна, и небо поднялось высоко над островами, ветра дуют холодные, обманчивые, лишь ненадолго приносящие тепло. Кулики-сороки вернулись, и теперь расхаживают возле берега, похожие на черно-белых куриц, кивают головами, зарываются клювом в песок и ковыряются, ковыряются в нем и знай себе балаболят, кулик-сорока – птица тупая, но она приносит весну. Посредине фьорда ветер внезапно стихает. Ханс Баррёй спускает парус и садится на весла. Тогда Мария тоже хватается за весла, усаживается позади мужа и стучит ему по спине кулаком, пока тот не рявкает, что ему больно и что бабьё – дьявол его раздери – толком и грести не умеет. Барбру и Ингрид смеются. Одетые в синее и желтое платья, они сидят на брошенной на ахтерштевне овчине, по разные стороны от маленького чемоданчика и бездействующего румпеля.

– Гребешь криво.

– Ладно гребу, – огрызается Мария и приподнимает весло. Лодка резко поворачивает. Барбру снова смеется, хотя знает, что дальше будет: они собираются от нее избавиться.

Пришвартовавшись напротив фактории, они выходят на дорогу, Ханс с чемоданом впереди, за ним Барбру с Ингрид, а замыкает процессию Мария. Сегодня она тоже принарядилась, словно чтобы подчеркнуть всю значимость момента, решительность, в прошлый раз все пошло наперекосяк, и сейчас никто из них ни слова не говорит. Снова остановка возле мелочной лавки, снова леденец, после чего путь продолжается до дома священника, где их встречает пасторша Карен Луисе Малмберге, которая всего три года назад носила фамилию Хюсвик. Она выглядит удивительно юной рядом со своим супругом, пастором Юханнесом Малмберге, он-то успел дважды овдоветь до того, как Карен Луисе вошла в его дом и жизнь. Она бездетна, зато он нет, у него пятеро сыновей, и все они учатся где-то в городе, в семинариях. Уехав из дома, они словно бы забыли дорогу назад и больше не возвращаются.

На Карен Луисе светлое платье и белый фартук, а на ногах – и чулки, и туфли, хотя она просто дома. Она знакомится с Барбру – пожимает ей руку и приветствует ее, она порхает по дому в приподнятом настроении, словно с радостью ждала их. Она показывает им гостиные и спальни, мебель, и швейную машинку, и утюг, и ведет их в комнату, где Барбру будет спать – светлую комнату с оклеенными обоями стенами, комодом, маленькой вазочкой для цветов и фарфоровой ночной вазой с синей печатью на дне.

Карен Луисе рассказывает про обязанности Барбру.

Их немного, и вообще такое впечатление, будто пасторше просто нужна компания, возможно, подружка, тем более что они ровесницы. На беленькой кухне Карен Луисе берет поваренную книгу размером с Библию и интересуется, умеет ли Барбру читать.

На этот вопрос никто из них ответа не дает.

Карен Луисе просит прощения и говорит, что это глупый вопрос, открывает главу про варенье и принимается рассказывать, какое варенье Барбру будет варить. В окно она показывает на целую армию больших и маленьких плодовых кустов, которые шестью стройными рядами тянутся до белого штакетника в противоположном конце по-весеннему бурого сада: черная смородина, красная смородина, крыжовник, а на холме малина, которая и у них на Баррёе тоже есть, подхватывает Барбру, и красная смородина, и она, Барбру, знает, сколько сахара надо…

Ханса Баррёя тянет присесть.

Он плюхается на стул, бесцельно стоящий между двумя гостиными, вроде как для красоты, это Хансу внезапно в голову пришло – вряд ли же на этом стуле кто-то хоть раз сидел. Но Ханс сел и не поднимается. Он наклоняется вперед и, закрыв лицо руками, упирается локтями в колени, как будто выискивает на самом дне размышлений какой-то ответ, однако не находит, и тут у него вдруг появляется ощущение, что остальные умолкли и смотрят на него.

Ханс поднимает голову и что-то говорит, спрашивает, где пастор.

– Он на самый север острова поехал, – отвечает жена священника, – по какому-то делу к…

Они говорят про тех, к кому поехал Юханнес Малмберге, оказывается, Ханс их знает. Когда Карен Луиса ведет гостей дальше и Ханс снова остается один на бесполезном стуле, он, наконец, понимает, чего искал, вскакивает и бежит за ними в следующую гостиную, хватает сестру за руку и тащит ее во двор, не обращая внимания, что Барбру сопротивляется и хочет остаться в этом красивом доме. Немного погодя за ними выходят и все остальные – выстраиваются на каменном крыльце и удивленно смотрят на Ханса. Мария, укоризненно глядя на него, что-то кричит.

– Хочу тута остаться! – вопит Барбру.

– Нигде ты не останешься, – заявляет брат. Он тянет ее за собой к воротам, останавливается и отдувается, дожидаясь, когда Мария с Ингрид их нагонят. Мария с чемоданом в руках спрашивает, в чем дело, а взгляд у нее полон прежней укоризны, почти скорби.

– Ни в чем, – отрезает Ханс.

Они молча идут мимо мелочной лавки, но сегодня ничего не покупают, спускаются к фактории и садятся в ялик. Ханс Баррёй видит, что ветер не только переменился, но и усилился, теперь дует юго-западный. Он поднимает парус, торопится быстрее добраться до острова. А потом и дождь начинается, и чем дальше от устья фьорда, тем дождь больше похож на ливень. Барбру с Ингрид прячутся под овчиной. По крайней мере, они там пересмеиваются, и на этот раз у Ханса и в мыслях нет прятаться от чьих бы то ни было глаз, с какой вообще стати, даже от Марии, которая сидит, отвернувшись от дождя, и вода стекает по ее длинным каштановым локонам, и те становятся все темнее, словно водоросли. И обычной спасительной улыбки у нее на лице он не видит.

Ливень не прекращался до ночи, но потом сильный ветер вытолкал его к западу и на север, буря унялась, и воздух пропитался холодом. Небо очистилось, и дождь больше не хлестал в окно, когда Мария открыла глаза и увидела, что кровать пустая. А пошарив рукой, Мария обнаружила, что кровать еще и холодная.

Она встает, бежит к Барбру и Ингрид и просит их одеться и пойти с ней на кухню, где еще не протоплено. Они спрашивают, что случилось. Ответа у Марии нет. Они топят и завтракают вместе с Мартином, тот тоже ничего не говорит, а после завтрака идет в лодочный сарай, ялика там не находит, и Мартин садится чинить сети, не закрывая дверей, чтобы все время иметь обзор на север, где фактория, церковь и деревня, он работает молча, выжидая, старательно, пока наконец не замечает косой парус, пилой рассекающий плотное море, это возвращается, зарываясь носом в волны, ялик, а времени уже вечер.

Ханс Баррёй спускает парус, ялик утыкается в каток и останавливается. Пошатываясь, Ханс перешагивает через две банки, а на форпике наклоняется, поднимает какой-то брыкающийся кулек и выносит на берег маленькую свинью, которая тут же принимается бегать по белому ракушечному пляжу и вопить. Свинья обошлась в двенадцать крон, у нее всего одно ухо, а на лбу черное пятно, смахивающее на отверстие от пули. Имя ей можно дать, какое заблагорассудится. Еще Ханс привез леденцы в коричневом мешочке. Его он протягивает Барбру, после чего идет в лодочный сарай и из подборной веревки делает для свиньи привязь: завязывает с одного конца петлю и протягивает веревку Ингрид, а та стоит и смотрит на свинью, которая жует траву.

– Только учуди мне такое еще хоть раз, – говорит Мария и, не глядя больше ни на него, ни на свинью, разворачивается и идет к дому стряпать ужин. Ее супруг смотрит ей вслед с такой улыбкой, какой Ингрид прежде не видала. Девочка замечает, что мать злится весь оставшийся вечер и почти весь следующий день. Однако затем происходит нечто невидимое, и напряжение спадает. Свинью нарекают Кашкой.

Глава 7

Постройки на Баррёе располагаются под косым углом друг к другу. Если смотреть сверху, они похожи на четыре случайно брошенные игральные кости, а еще есть отдельный погреб для хранения картошки, зимой он превращается в и́глу. Между постройками уложены каменные плиты, сколочены сушилки для белья и насыпаны ведущие во все стороны дорожки, но на самом деле назначение всех этих построек – выдюжить погоду, не упасть, даже если целое море на них обрушится.

Такой хитроумно выстроенный двор – заслуга не одного человека, это плод коллективной, унаследованной мудрости, основанный на дорого доставшемся опыте.

Но даже гениальному поступку, выношенному поколениями, не предотвратить такой приливной волны, какая бывает зимой: тогда пространство между жилым домом и хлевом заваливает плотным снегом, и в хлев, с ведрами и корытами в руках, приходится прорывать лаз.

Это явление называют тут Валом, и ни одно другое не проклинают с такой яростью, как его, потому что Вал чаще всего нарастает, когда все и так измотаны, в январе и феврале, в декабре, да и в марте людей и животных отделяет друг от дружки стена летучего снега, и чистить его бессмысленно, хотя они чистят, вот только его тотчас же насыпает снова. Мужчины чистят снег, женщины носят воду и молоко, и обычно ничего другого не придумаешь, кроме как обходить вокруг дома и хлева, а шквальный ветер тут такой, что даже во весь рост не выпрямишься, поэтому путь получается неблизкий.

Но постройки не всегда стояли там, где сейчас, возвышаясь на самом высоком пригорке, посреди деревьев и ягодных кустов – прежде они располагались на несколько сотен метров ниже к востоку, возле бухты, которая называется Карвика. Сейчас там осталось лишь два фундамента да руины лодочного причала, похороненного под водорослями и песком. Об этом в повседневности будней никто не вспоминает, как будто никто и не знает, что кто-то когда-то там жил. Но даже у самых приземленных людей мысли иногда движутся в непривычную сторону и возникают вопросы, почему сейчас на Карвике нет построек, куда подевались все дома и что с ними сталось, с домами?

Объяснение этому наверняка трагичное и, возможно, ужасное.

Самые глубокие корни тут у старого Мартина, он почтенный рассказчик с самым высоким статусом, и у него есть свои соображения о том, почему и когда исчезла эта погибшая цивилизация, речь тут идет о его собственных предках, и он помнит обрывки фраз из детства, фотографии, рассказы и предложения. Вот только Мартин – не самый достоверный источник из-за своего почтенного возраста и неизбежной слабости, которая не только разрушает память, но и приводит с собой другие причуды и странности, выставляющие стариков на посмешище в глазах молодых, так что каждое поколение вольно помнить то, чего ему хочется, и идти собственными путями. Они, эти новые пути, тоже, скорее всего, куда-нибудь приведут, в худшем случае потащат по тому же кругу, однако до этого еще долго.

И хотя о развалинах в Карвике никому ничего не известно и объяснить, куда подевались эти два дома, никто не может, к развалинам все относятся с уважением. Их обходят стороной, дети в них не играют, птицы, даже гаги, не вьют там гнезд, а людям не приходит в голову разломать фундаменты и пустить камни на постройку новых фундаментов и стен, например тех, что разделяют сады. Для этого находятся другие камни, и развалины никуда не деваются, словно памятник или кладбище, зловещие, заросшие крапивой и кипреем, источающие бесконечный холод, но в то же время и невыносимый жар. Когда смотришь с холма напротив, развалины похожи на два китайских иероглифа, написанных двумя разными руками. Зимой их присыпает снег, и на пожухшей коричневой траве они вырисовываются еще отчетливее, а потом и траву заметает белым снегом.

Глава 8

Они много раз спорили об этом. В какой комнате им спать? В той, что выходит на север, собачий холод, и когда зимой ветер дует с северо-востока, жить там невозможно, зато летом прохладно и хорошо. И звуки туда, считай, не проникают, потому что дождь, с диким грохотом обрушивающийся на дом что зимой, что летом, приходит с юго-запада. В особенно дождливое лето сено не высыхает ни на поле, ни на вешалах, – жалуется Ханс Баррёй.

– Нет уж, мать, надо нам в северную перебираться, тут не высидеть.

А когда зимой на одеяле поблескивают льдинки, он меняет мнение и говорит, что пора перебраться в южную:

– Тут от холода околеешь.

Пуховые одеяла они перетаскивают с севера на юг и обратно, потому что в каждой из спален, которые они называют залами, северной и южной, стоит по большой кровати. Ингрид спит между этими залами, в каморке, выходящей на запад. По ночам в то время года, о котором мечтают все остальные месяцы в году, солнце здесь светит посреди ночи. Спальня же Барбру располагается с восточной стороны, там, откуда приходит вёдро.

Старый Мартин спит внизу, в комнате рядом с гостиной. Бывает, он оставляет дверь открытой, еще у него там собственная печка, которую он постоянно топит, потому что мерзлявый, и поэтому в гостиной часто бывает жарко натоплено, в том числе и в те месяцы, когда гостиными в этих краях никто не пользуется, то есть в совершенно обычное октябрьское или мартовское воскресенье в гостиной порой можно поужинать. И тогда Мария стелет на стол белую скатерть.

Скатерть эта с узкой каемкой с маленькими цветочками, красными и желтыми, и зелеными лианами между ними, это мать Марии их вышила, но вообще скатерть белая.

Самой Марии больше нравится спать в южной зале, хотя летом в вёдро там жарко, в дождь, что летом, что зимой, сильный шум, однако из окна просматривается весь Баррёй и островки на юге, а в ясную погоду видно даже ее родной Бюёй, где она выросла, мерило всего для нее. К тому же южная зала чуть просторнее северной, так что Марии хватает места для сундука – его она ставит у перегородки – и двух тумбочек, подаренных им на свадьбу ее отцом, старая рухлядь, так он про них сказал, эти тумбочки тоже принадлежали когда-то ее матери, которая умерла совсем молодой во время эпидемии, повыкосившей много народу и пощадившей лишь самых крепких.

Может, поселимся уже на одном месте, как нормальные люди? Хватит нам, как цыгане, кочевать, – говорит она.

Прирастив хозяйство свиньей Кашкой, коя водворилась в крытой дерном хибаре, все равно пустовавшей, Ханс почувствовал, что надо бы сделать что-нибудь эдакое, поэтому, закончив с починкой гагачьих домиков – домиков для наседок – и посадкой картошки, вместо того чтобы резать торф, пока дни ненадолго стали длиннее, ласковее и свободнее, он берет бур, кувалду и динамит и идет к отвесной горной стене у северо-западной бухты, туда, где из стены торчат крюки, а с крюков на расстоянии в полметра друг от дружки свисают просмоленные обточенные кругляки, так что в штиль тут могут причалить крупные суда, например товарное суденышко из фактории или шхуна Хансова брата Эрлинга, который под Новый год всегда заходит к ним, чтобы забрать Ханса с его ярусными снастями, чтобы идти на Лофотены вместе.

Тамошний лодочный сарай они называют лофотенским, весь остальной год он стоит запертый, потому что хранятся в нем драгоценнейшие лофотенские снасти. Если на этом острове чего и недостает, так это настоящей пристани. Поэтому сейчас старый Мартин, без малого восемьдесят лет обходившийся без пристани, стоит во дворе, смотрит вслед сыну и задается вопросом, действительно ли он примется, наконец, за неизбежное. Мореный лес они собирали целую жизнь, так что дело не в материале, его хватает.

Однако у Ханса Баррёя другая задумка. Он сверлит в скале десять глубоких отверстий, закладывает динамит, прилаживает фитиль, поджигает и от скалы отваливается кубометра три камня. Чересчур твердые куски Ханс разбивает кувалдой.

Он приходит домой за лошадью и телегой и зовет Марию с собой, по пути растолковывая ей, что для фундамента лучше «камень ломаный», гладкие камни с берега – это все чепуха, с «ломаным камнем» дело иначе обстоит, поверхность у него шершавая, такие камни держатся друг за друга и ни на миллиметр не сдвигаются.

Она переспрашивает:

– Фундамент?

Да, чтобы не перебираться из комнаты в комнату и навсегда победить ветер, надо просто-напросто продлить дом на юг, на то он и лон[2], смысл такого дома в том, чтобы его достраивать, пристрой длиной в метра три-четыре – это конец их мучениям из-за солнца и дождя, в южной зале можно будет жить круглый год.

Он берет лопату, снимает добрый фут торфу, докопавшись до скалы под ним, отвозит камни домой и уже на следующий день принимается за фундамент, а Мартин с Барбру вызываются помочь ему. Барбру любит тяжелую физическую работу, она хватает с телеги здоровенный камень, делает пять шагов к стене, спрашивает брата, куда ей положить камень, и, пока Ханс не укажет место, отказывается выпустить камень из рук. Но Ханс будто бы в шутку отнимает у нее камень, Барбру краснеет, вопит, однако пальцы разжимает. Тогда они поднимают камень вдвоем и кладут его на нужное место. И Ханс спрашивает, как у Барбру самочувствие.

– Путем, – отвечает Барбру и тащит следующий камень.

Мартин смотрит на все это дурачество – а что, супружница-то разве не будет тоже строить?

Ханс делает вид, будто не слышит, хотя он и сам задается тем же вопросом. Но Мария осознала очевидное: если появится пристройка, то причины жить в южной зале исчезнут, как и возможность смотреть из окна на собственное детство там, в морской дали. Однако сказать об этом она осмеливается, только когда муж положил на фундамент лежень и собирается возводить стену. А что же тогда из окна будет видно? – спрашивает она мужа. Он убил на строительство уже почти неделю.

И тогда Мария видит то, чего прежде еще не видела: он садится на фундамент, а мужское и человеческое в нем словно бы сломалось. Мартин с отвращением уходит, чертыхаясь. Утешать мужчину не в характере Марии, поэтому она тоже разворачивается и шагает прочь по двору, зато Барбру садится возле брата и интересуется, чего тот нюни распустил, совсем как он спрашивал ее, когда они были детьми. Ханс отмахивается, вытирает пот и, взявшись за лопату, сбрасывает уложенный у стены слой торфа, сваливает все в телегу и отвозит в Выменной сад, где торф и впрямь пригодится, чтобы засыпать колдобины.

– Чего тушуешься? – спрашивает Мария, когда они садятся вечерять.

– Сама-то как думаешь? – спрашивает в ответ Ханс.

На следующее утро он уплывает в деревню, а когда возвращается, ялик до краев нагружен мешками с цементом, которые Ханс взял в долг. Ханс подвозит песок и начинает лить бетон, сооружает новую стену рядом с той, что уже сложена из камней, только эта стена бетонная, а пол – скала, пускай и неровный, зато водонепроницаемый. На лежень он крепит опалубку и достраивает стену еще на фут, пока хватает цемента. Когда опалубку убирают, со стороны все выглядит как большой серый короб, у которого одна стена общая с домом. Площадь у него пять на три метра, а высота – целый метр.

Это колодец.

Сколотив вместе несколько длинных досок, он приколачивает их под стрехой, так они пущены наискось и образуют прямо над колодцем воронку. Крышку Ханс сколачивает из продольных брусьев, она толстая и прочная, на ней можно стоять и сидеть, и у нее есть люк, который подвешен так, чтобы не мешался поднимать и спускать ведра.

Мартин удивленно смеется.

В тот вечер, когда они закончили приколачивать водосточный желоб к стрехе хлева, погода выдалась хорошая, и они усаживаются вечерять прямо на крышку колодца. Проходит дождливый июнь, и колодец наполняется. Вода в нем чистая и похожа на воду, в отличие от болотной жижи, которой отныне будут поить только животных. После следующего лофотенского лова Ханс купит еще и ручной насос и установит его на кухне. Самая загвоздка не насос, а медная труба, ее надо проложить под всем домом, а зимой она, вероятно, будет замерзать. Лучше бы, конечно, было выстроить колодец с северной стороны, вплотную к кухне. В северной зале они спят, когда на юге чересчур жарко или дождь слишком шумит. А потом, когда на севере становится холодно, они берут одеяла и перебираются в южную залу. Живется им хорошо.

Глава 9

Племенными быками и баранами они меняются с жителями других островов. Когда у них самих есть баран, его не пускают пастись вместе с овцами и ягнятами, а отвозят на отдельный островок, называемый Бараньим островом. Там он пасется почти весь год, щиплет траву и водоросли, а дома он бывает примерно месяц на Рождество, да еще во время вязки с овцами. Отправляясь за ним, Ханс берет с собой Ингрид.

Ингрид боится барана, он злобный. Но отец, орудуя длинным прутом, загоняет барана на мыс, хватает его за чуб, валит на землю, связывает ноги и кладет в лодку, а Ингрид смотрит на все это и ужасается. Баран страшно шумный. Он совсем дикий. У него длинные непослушные космы, облепленные песком и землей, они бьются по копытам, у него черная, взлохмаченная шерсть, воняющая морем и хлевом. На Баррёе его сажают на привязь, но после переезда баран такой вымотанный и нестрашный, что даже не сопротивляется, когда Ханс берет его на руки и относит в хлев. Когда баран сделает свое дело, его отвезут обратно в Вэрхолмен или – правда, редко – на какой-нибудь из островов, где нет овец.

У каждого островка есть имя. Один из них называется Кнютен. Как-то раз баран попытался сбежать и доплыл до Кнютена. Когда это обнаружилось, барана просто оставили там. Спустя три дня он приплыл обратно. Будет ему урок, – сказал тогда Ханс. А Ингрид слегка напугалась. Чего он не переплыл на остров, где есть другие овцы, раз ему было одиноко? Наверно, он слепой, что ли? От этой мысли ей стало еще больше не по себе. Но ведь слышать-то даже слепой умеет?

Когда солнце прячется в пламенеющем море, на красном горизонте видно силуэт барана, он словно крошечная букашка на плоту из камней. А если ветер дует в нужном направлении, то слышно, как баран кричит.

– Бога кличет, – говорит Барбру.

С бараном все так же, как и с другими животными, – он тоже умирает. Но его закапывают. Баран – единственное животное, которое они не едят.

Глава 10

Гагу они тоже не едят, но она-то не домашнее животное, хоть они и строят для гаг маленькие каменные домики, чтобы собирать пух, а одна самочка уже много лет гнездуется под крыльцом. В такое время кота несколько недель подряд не выпускают из дома. Ему это не нравится, потому что приходится сидеть в комнатушке Мартина, где нет занавесок – иначе кот подрал бы их в клочья. Кота зовут Бонкен, они завели кота, а не кошку, потому что кошка принесла бы котят и Хансу пришлось бы их топить, хотя вообще-то кошка ничем не отличается от всех остальных островитян, так что откуда бы у нее взялись котята, если она тут одна такая?

Когда погода в начале лета плохая и не дает работать на дворе, Барбру с Марией вооружаются чесалками для пуха и вычесывают гагачий пух. Ничего ценнее и загадочнее этого пуха они в руках не держали. Поднесешь пух к лицу – и ощущаешь далекое, благословенное тепло. Сожмешь его в ладони – и все твои чувства убеждают тебя, что это лишь воздух, но разожми ладонь, и пух, как ни в чем не бывало, серым облаком расползется во все стороны.

Готовя пух на продажу, его заталкивают в холщовые мешки и затягивают каждый мешок веревкой, на которой болтается бирка. На бирке указывается год, когда собрали пух, название острова и вес – один килограмм. Килограмм пуха невероятно большой и ужасно легкий. Поэтому даже самая высокая цена за него все равно смехотворно низкая. И поэтому они оставляют много пуха себе. Это Ханс придумал. Они укрываются пуховыми одеялами, прямо как богатые горожане, а еще убирают пух на самый сухой сеновал над хлевом и дожидаются, когда цены поднимутся, чтобы продать его вдвое дороже, чем дадут за него на летней ярмарке или в фактории у Томмесена: пух дешевле всего, когда его все продают, и дороже всего, когда продает только Ханс. Он – единственный островитянин, у кого это получается. Возможно, причина в том, что народ на Баррёе живет капельку сытнее, чем другие, ведь на Лофотенах Ханс получает целую долю, а может, причина в том, что жители Баррёя терпеливее остальных. Когда живешь на острове, терпение требуется большое.

Барбру не любит чистить пух, руки у нее слишком неловкие, поэтому с того лета, когда Ингрид исполнилось четыре, она тоже помогает матери. Ингрид обожает пух, сперва ей просто нравилось играть с ним, наводя беспорядок на небольшом столике, за которым они работают. Но потом Ингрид обнаружила, что когда держишь в одной руке шарик неочищенного пуха, а в другой – шарик очищенного, то ты просто не можешь не очистить грязный от всех этих веточек, и травы, и мелких ракушек, с которыми невозможно жить, чтобы не помереть.

Это мать ее научила: велела Ингрид закрыть глаза и нащупывать руками пух, очищенный комок и неочищенный, а сама считала вслух, но, досчитав до десяти или одиннадцати, умолкла, увидев по улыбке дочери, что та поняла, в чем смысл. То, что ты сейчас выучила, ты уже никогда не забудешь, – сказала Мария.

С тех пор Ингрид чешет пух быстрее, чем Барбру, а ту освободили от мытарств, теперь она сидит в хлеву или лодочном сарае и, совсем как мужчина, чинит сети.

Глава 11

Барбру и вязать сети умеет, новые делать, и тресковые, и на сельдь, и на камбалу, и даже трехстенную путанку. За этим занятием Барбру и просиживает почти всю зиму, пока Ханс на Лофотенах. Новые сети хороши тем, что они чистые, сухие и не воняют, знай себе сиди в кухне с челноком и иголкой, вяжи да грей спину у печки, какой бы холод ни стоял на дворе.

Но Мартину это не нравится – снасти полагается ладить на улице или в лодочном сарае, не след этим на кухне заниматься.

Чистить и чинить сети на морозе – работенка хуже не придумаешь, потому что в варежках ее не сделать, от нее здесь, на побережье, у каждого руки в негодность приходят, поэтому Мартин считает, что работать с сетями сухими и новыми само по себе подарок, так что не хватало еще делать это в доме, где под боком печка с пылающей дерниной, это уж не просто излишество, а совсем уж слабоумие, а Мартину лучше не напоминать о том, какой уродилась его младшая дочь.

Барбру на сетованья отца плевать.

Всем остальным тоже. Так стало всего несколько лет назад, когда именно, никто из них не сказал бы, однако в один прекрасный день Мартин перестал все здесь, на острове, решать. С того дня слово было за Хансом.

Но если все остальные забыли, то сам Мартин помнит: это случилось, когда они с Хансом обмозговывали, что делать со стволом русской лиственницы, и им ничего в голову не шло. Они с сыном собрались поддеть его рычагом и, навалившись, уложить на козлы, однако когда Мартин ухватился за рычаг, силы словно провалились куда-то вниз, как бывает, когда пытаешься упереться ломом в топкое болото. В голове перещелкнуло. Отдуваясь, Мартин опустился на землю, а сын стоял и один держал на своих плечах всю тяжесть.

С того дня все стало иначе.

Остальные тоже это заметили.

Даже Ингрид теперь строптивится – например, когда дедушка запрещает ей что-нибудь, она не смиряется, а идет к матери, и та разрешает то, что не дозволяет Мартин. Порой Мария встает на сторону свекра, но поступает так не ради него. На самом деле на его мнение ей плевать и на его присутствие тоже.

Мартин с этим смирился.

Но озлобился.

В молодости, которая у мужчины продолжается много лет, он никогда не злился, а теперь злится постоянно. До этого тоже никому нет дела. В начале лета кот ночует у него на животе. Через тонкую стенку слышно, как храпит Мартин и мурлычет кот. Это кажется всем смешным. Когда гага под крыльцом высидит, наконец, птенцов и проводит их долгой дорогой до моря, кота выпускают наружу, и весь оставшийся год он спит на кухне, на полу перед печкой – это когда он не гоняет мышей и птенцов.

Кота Бонкена ждала трагическая кончина.

Его забрал орел. Случилось это в сенокос. Они услышали вопли, оторвались от сушилок для сена, опустили вилы и увидели черное дергающееся пятно под раскинувшим крылья морским орлом. Кот вырывался, царапался и шипел, и на миг им показалось, будто он вот-вот освободится. Так и произошло. Но лишь когда кот начал падать, они осознали, насколько там высоко. Раскинув в стороны лапы, совсем как летучая мышь расправляет крылья, он летел вниз, отвесно, в бесконечность, пока совершенно беспричинно не стал зачем-то перебирать лапами, словно падать ему надоело и он решил побежать, вот только вместо этого перекувыркнулся в воздухе на спину и хребтом упал на конек лофотенского лодочного сарая.

Даже для кошки высоковато, – сказал Ханс. На острове эти слова превратились в присловье, когда что-нибудь оказывалось не под силу даже островитянам.

Ингрид и Барбру похоронили Бонкена на краю Розового сада, а на могиле выложили ракушками сердечко. Барбру спела псалом. Ингрид поплакала. Спустя неделю Ханс привез новую кошку. Это была кошечка, и назвали ее Карнут, в честь одного мужчины, с которым Ханс вместе ходил в школу и который, по мнению Ханса, смахивал на кошку. Когда они были маленькие, то называли его коточеловеком. Кошка Карнут была бежевая и красивая, как свежий творог, изящная и ласковая, и когда мужчины уходили куда-нибудь, ей разрешалось лежать на кухонном столе. По ночам она спала в ногах у Ингрид. На острове кошку называли дневной, потому что она спала в то же время и так же долго, как люди. Но когда в следующем году под крыльцом опять обосновалась ковыляющая вразвалку гага, Карнут тоже заперли в доме. Гага – птица священная.

Глава 12

Зима начинается со шторма. Первый зимний шторм – так его называют. Здесь бывают шторма и еще раньше, например они могут внезапно и безжалостно перевернуть жизнь с ног на голову в августе и сентябре. Но эти, как правило, короткие, и один из таких штормов сшибает листву. Как уже сказано, деревьев на острове немного, зато ягодных кустов достаточно, и карликовые березы есть, и ивняк, в начале осени листья на них желтеют, коричневеют, краснеют, и все с разной скоростью, поэтому несколько сентябрьских дней остров похож на радугу. Так он и выглядит, когда внезапный шторм, накрыв остров, стряхивает все разноцветье в море, превращая Баррёй в полинявшего зверька – таким остров остается до следующей весны, когда остров уже не похож на беловолосого покойника, закутанного в метель и лепень, а свирепый снег выпадает и исчезает, и снова выпадает, и укладывается в сугробы, точно подражая морю. Но такой шторм всего лишь повторяет тот, что уже случался здесь, островитяне даже помнят, когда это в последний раз было – в прошлом году.

А вот первый зимний шторм, напротив, – дело совсем иное. Он каждый раз одинаково немыслимый и всегда неизбежно серьезен, такого еще ни разу не бывало, хотя в прошлом году случилось то же самое. Однако здесь память сбоит, все позабыли, каково оно было, не придумали ничего лучше, как прогнать воспоминания куда подальше, побыстрей выбросив их из памяти.

Пришедший к ним шторм уже больше суток свирепствует с неприкрытой яростью, словно желтыми клочками ваты забрасывая остров пеной, вколачивая в него твердый, как град, дождь, отгоняя от него полную воду прилива. Ханс трижды выбирался из дома и привязал все, что, как ему казалось, и привязать нельзя. Прямо у него на глазах одну овцу унесло в море, после чего Ханс запер всех оставшихся в лодочном сарае: овец забить не успели, и в доме для всех места нет, в сарае он привязывает их к ялику, а тот еще и швартует, чего только не придумаешь, когда на тебя обрушивается Первый зимний шторм.

Крышку нового колодца он забил растяжками, на это у него несколько часов ушло. Потом он собрал новые доски, сорванные с крыши и разбросанные по земле, придавил их тяжелыми камнями и лишь после, скрючившись, поковылял домой, насквозь вымокший и такой странный, что Ингрид не сразу его узнала.

Она не любит такие шторма: дом трещит, в трубе кто-то дудит в дудку, весь мир переворачивается с ног на голову, а когда мать берет ее с собой в хлев, ветер вышибает воздух у нее из легких, выдавливает воду из глаз, швыряет ее о стены и согнутые деревья и загоняет всю семью в кухню и гостиную, где все равно глаз не сомкнешь. Когда Зимний шторм хозяйничает на острове, притихает даже Мартин. Он натягивает на лоб шапку и неподвижно сидит, накрыв каждое колено рукой, похожей на пустую неподвижную ракушку. Иногда руки его обнимают Ингрид – та бегает от деда к столу, печке и кладовке, сидит, болтая ногами, на ящике с торфом, а затем опять бежит к деду, хватает его за руки и машет ими, как будто он плюшевый мишка.

Лица взрослых точно из камня высечены. Взрослые перешептываются, переглядываются, пытаются смеяться, но, признав собственное притворство, снова делаются серьезными: дома на Баррёе пока выдюживают, но то вчера было, а про сегодня никто не поручится, и в Карвике тоже когда-то дома стояли, а теперь их нет.

Особенно страшно смотреть на отца. Не знай Ингрид наверняка, решила бы, что он боится, но он никогда не боится. Островитяне не боятся, иначе жить тут не сможешь, соберешь скарб, снимешься с места, переберешься на другое и обоснуешься в лесу или долине, как все. Когда случается ужасное, островитянин мрачнеет и цепенеет, только не от ужаса, а от серьезности.

Серьезность эту не поколебать, даже когда глава семейства, в очередной раз выйдя на улицу, возвращается с окровавленным лицом и, ухмыльнувшись, говорит:

– А погодка-то лучшеет.

Они не сразу понимают, что он шутит, они вытирают с него кровь и видят, что у него лишь небольшой порез на подбородке, Ханс просит кофе и говорит, мол, старая рябина к восходу гнется, и тогда всем становится ясно, что жестокий юго-западный ветер превращается в западный, а это первый признак того, что ураган сворачивается в обычный шторм и скоро двинется дальше на север, скукожится до ветра и, наконец, стихнет настолько, что опять можно будет носить в хлев воду, не боясь, что дойдешь с пустыми ведрами.

Барбру с Марией тут же берутся за ведра и умудряются дотащить их, расплескав лишь половину. Ханс же стоит посреди кухни и потирает ранку на подбородке, как вдруг в голову ему приходит идея и он велит Ингрид одеться, они пойдут смотреть на море: она научится не бояться его, если увидит самый свирепый, самый внушительный его лик.

Он и сам не понимает, как ему такое придумалось.

И она не понимает. Но Ханс одевает ее, хотя Мартин качает головой, и обвязывает Ингрид веревкой вокруг талии. Они выходят под пенящееся небо, бредут к югу, шагают против потока ветра и воды, с трудом перелезают через три каменные изгороди и прячутся за ними, переводя дыхание, снова двигаются вперед, каждое препятствие вызывает у отца смех, чтобы хватало дыхания, Ингрид закрывает руками лицо, вот и небольшой холмик за русской лиственницей, последняя преграда перед ревом моря, оно накидывается на них, свирепые стены воды, которые вздымаются вверх во тьме ночи, и обрушиваются на них, и разбиваются о камни, и берег, и утесы, так что в лицо им шипят песок, и ракушки, и лед, потому что на это смотреть нельзя, нельзя осмыслить, нельзя запомнить, это трубный глас Божий, и его надо в одночасье забыть.

– Это нестрашно! – кричит ей в ухо отец.

Но она не слышит. Никто из них не слышит. Он кричит, что острову ничего не сделается, она же видит, хотя остров дрожит, а небо и море преображаются, но остров нипочем не потонет, пускай он даже и трясется, он все равно непоколебимый, вечный, намертво приделанный к земному шару. Да, в эту секунду Ханс делится с дочерью почти священным откровением, потому что сына у него нет, и с каждым проходящим днем крепнет его уверенность в том, что никогда и не будет, что придется ему довольствоваться дочерью, передать ей главное знание: остров никогда не уйдет под воду, никогда.

Позже, вспоминая тот вечер, Ингрид будет удивляться, я никогда его не забуду, – скажет она, но это когда шторм давным-давно стихнет и уйдет в прошлое, незыблемое вернется. Но вопрос об острове не унесло ветром, на этот раз задал его не отец, а мать: когда они, спотыкаясь, добрели до дома, она встретила их пронзительными воплями, сетуя, что стоит ей в хлев выйти, как этот болван, который достался ей в мужья, так и норовит потащить ребенка на верную смерть, и если он хоть раз еще такое удумает – «тогда разведусь и уеду отсюда!».

Этому просоленному дому не впервой выслушивать такие фразы, нервы у его обитателей стальные, однако лишь сейчас Ингрид осознает смысл сказанного: остров можно покинуть.

Она принимается плакать, и Мария далеко не сразу понимает, что причина слез – не шторм, а ее собственные слова, хоть они и не значат ровным счетом ничего, просто звуки и угрозы. Но заставить себя произнести это вслух у Марии не получается, не получается сказать, что Баррёй они никогда не покинут – нет, это немыслимо, особенно когда Первый зимний шторм хрипит, умирая, за скрипящими стенами, в такой момент человек не в себе и не в состоянии усвоить, что если уж живешь на острове, то никуда тебе оттуда не деться, все свое остров держит цепко, изо всех своих сил.

Глава 13

В последующие дни они прочесывают побережья на южном берегу острова, Ханс Баррёй – с вилами, Мартин с багром, а остальные – с граблями. Они ворошат кучи выброшенных штормом на берег водорослей – мощные, коричневые сосиски, завалившие землю, повисшие на изгородях, переплетенные друг с дружкой, словно плотные скользкие веревки, островитяне ворошат их и находят кусочки древесины, и корзины для хранения канатов, и подозрительную коробку из-под чая с нарисованным на крышке скорпионом, а еще настенные часы без механизма и разбухшую от воды книгу без букв – они поднимают эти предметы, разглядывают и с возгласами удивления показывают друг другу, после чего складывают находки в тачку, в которую впряжен сутулый конь; он жует губами, а потом, устав стоять, ложится в траву и теперь лежит между оглоблями, словно корова.

Конь.

Это немолодой конь. Он появился на острове уже немолодым. Его привезли на корабле, такого большого корабля Ингрид сроду не видала, коня подхватили за ремни и краном спустили с корабля и поставили на площадку возле лофотенского лодочного сарая, там, где однажды построят пристань. Конь заметался, во взгляде светилось безумие, он закатывал глаза, и лягался, и ржал, и кусался. Ничего не оставалось, кроме как освободить его и отпустить бегать, пока не опомнится. А конь был вроде как спокойный, по крайней мере таким он показался Хансу на лугу перед факторией. Вообще-то свое он уже отработал. Поэтому и достался Хансу так дешево. Почти за бесценок.

Впрочем, наблюдать за этим новым жителем острова было занятно. Словно обезумевший, он проскакал остров до противоположного берега, резко развернулся, наткнувшись на восточной стороне на море, и помчался на юг, где его снова ждало море, тогда он опять повернул и побежал на север. Старичье, а вспомнил былую норовистость и давай метаться по своему новому дому, снова и снова натыкаясь на стену моря, пока не побывал в каждом его закутке и закоулке и не удостоверился, что попал на остров, который не покинуть. Ему тоже не покинуть.

Но конь был совсем недобрый.

Он стоял в хлеву вместе с другими животными, однако кормушку ему выделили свою, а от коров отгородили перегородкой, потому что конь кусался, и справлялся с ним только Ханс, поначалу пинками и кулаками. Но со временем они пришли к своего рода согласию: конь обычно поступал, как ему вздумается, и это всех устраивало, коль скоро он перевозил сено, торф и сеялку, применение которой находилось только на четырех самых плоских лугах, и еще таскал незамысловатый плуг, доставшийся Хансу в придачу к коню же, – плугом распахивали картофельные поля, чтобы сажать было проще, и по всему поэтому Ханс смотрел сквозь пальцы на то, что конь то и дело засыпал и неожиданно вскидывал голову, не давая дочке кататься на нем, даже когда его вели в поводу. Но имени у коня не было.

Все дикое на острове имеет имя.

Заячья трава, клевер, золотой корень, журавельник, лютики, ятрышник, таволга, дягиль, колокольчики, наперстянка, камнеломка, ромашка и щавель. Серебристая чайка, гагарка, баклан, кайра, тупик, цапля, бекас, кроншнеп, каменка и трясогузка. Водяная крыса и морской еж, морской черенок, исполинов котел и северный кряж, вороника, вереск, ревень, крапива и лебеди-кликуны, приветствующие два времени года своими скорбными трубными криками… У всей домашней живности два имени – у коров, овец, кошек и даже свиньи, которая прожила всего полгода, а вот у коня имени нет, и это вдвойне примечательно, потому что он не просто домашнее животное, но и не похож ни на кого из своих собратьев, однако с этим конем вообще так, он ни на кого не похож.

Тачка полна, и Ханс, наградив коня пинком в ребра, заставляет его подняться, цокает языком и идет рядом с ним, по садам, до лодочного сарая на северном берегу, где дает коню сухого сена в холщовом мешке, а мешок привязывает к двери, чтобы конь не утащил его.

Островитяне разгружают все, что принес шторм, сортируют добычу – в основном это дрова, их распиливают и укладывают в штабель, но есть еще двадцать восемь кухтылей, их Мартин найдет как приспособить, и пять сигнальных вех с буями и без, за одной тянется сто восемьдесят футов канатов – их Ханс сматывает и вешает на крюк в лодочном сарае. Четыре целых крючка с остатками снасти, пять ящиков для рыбы, которые распихали по обоим лодочным сараям, три корзины для канатов, одна без ручки, но Мартин обещается починить ее, еще жердье, достаточное для половины вешал, корабельный люк от трюма, поднять который можно лишь вдвоем, шесть рыбацких сапог, все на левую ногу и только один непригодный, потому что пятка у него отрезана, а может, откушена.

И карнавальная маска.

Ханс подносит ее к лицу, хочет напугать Ингрид, но срывает ее с себя, запах у маски неприятный, и ее лучше сперва вымыть в горячей воде.

Маска изображает дьявола, с молниями вместо бровей, черными усами и пустыми глазницами, беззубым ртом и высокими белыми скулами с красными завитками, из-за которых рожа кажется одновременно опасной и добродушной. Отчаянная рожа с разинутым ртом. Как выяснится, когда с нее смоют слизь, и водоросли, и налет, – очень красивая, удивительного оттенка, словно покрытая потрескавшимся лаком, загадочная, так что ее повесят на стену в парадной комнате, и она будет висеть там незнамо сколько, пока не заметит пришлый гость и не предложит за нее немалые деньги. Он скажет, что, разумеется, таких денег она не стоит, но интересен сам факт, что маска, совершенно инородное здесь тело, висит в скромном доме на уединенном острове, это наверняка знамение, говорит гость, однако в подробности не вдается.

Тем не менее этот разговор вызывает у островитян недоверие, и маску они продать отказываются, пускай и дальше висит себе на стене, теперь они знают, что маска французская, пить-есть она не просит, а верят они не в знамения, а в Господа Бога.

После шторма они еще находят пять просмоленных бревен, все с просверленными в них отверстиями, во многих даже болты сохранились, и все отверстия чистые. Это позволяет предположить, что бревна были когда-то пристанью. Значит, кого-то шторм лишил целой пристани, причем довольно новой. И те, кому эта пристань принадлежала, живут где-то неподалеку, может, это даже кто-то из знакомцев с островов чуть к югу, поэтому Ханс с Мартином выуживают бревна и складывают туда, где лежат все остальные бревна, которым суждено когда-нибудь превратиться в их собственную пристань, но чуть поодаль. Все, что приносит штормом, принадлежит тому, кто это нашел, однако, решают они, на такие ценные бревна это правило не распространяется, это все равно как если тебе лодку течением принесет, с номером и названием, такая лодка принадлежит владельцу, а уж там видно будет. Стройматериалов у них сейчас много даже и без этих новых бревен, и они еще на шаг приблизились к уверенности – уверенности в том, что без пристани жить тут больше нельзя.

Глава 14

В феврале море бывает бирюзовым зеркалом. Заснеженный Баррёй похож на облако на небесах. Мороз раскрашивает море в зеленый, делает его прозрачнее, спокойнее и плотнее, словно желе. Потом оно порой застывает и покрывается коркой, перетекает из одного состояния в другое. Вокруг острова нарастает ледяная кайма, покрывающая и соседние островки, остров увеличивается.

Стоя в толстых шерстяных носках с подметкой на стеклянном полу между островом и Молтхолменом, Ингрид видит под собой водоросли, и рыб, и ракушки в летнем обличье. Морские ежи, и звезды, и черные камушки на белом песке, и рыбы, снующие в лесу бурых водорослей, – лед точно увеличительное стекло, прозрачный, как воздух, Ингрид парит над ними, ей шесть лет, и не ходить по льду невозможно.

Она наблюдала, как он становится все толще, она пробивала в нем дырку камнем, она стащила отцовский топор и колотила лед топором, она ползла по нему, фавн за фавном[3], а по тому, что не бьется, можно ходить.

Сейчас, полусонная, она идет на Молтхолмен, тоже напоминающий облако на небе, сидит на снегу, запыхавшись, поняв вдруг, что на суше не безопаснее, чем на льду. Ингрид снова крадется ко льду и, пошатываясь, возвращается назад, в целом мире ни единого звука – ни от ветра, ни от птиц, ни даже от моря.

Она разбегается и скользит, бежит, бросается на живот и скользит обратно к острову, и до берега остается фавнов десять-двенадцать, когда тишину разрезает крик. Это мама – она увидела ее со двора, и теперь, размахивая руками и открыв рот, спешит к берегу, перелезает через изгороди, взбирается на холмы, так что снег из-под ног разлетается.

Но на берегу она останавливается, будто в стену уткнувшись, и принимается бегать туда-сюда вдоль преграды, которой на самом деле нет. Ингрид смеется. Она вновь разбегается и скользит, а мама кричит – нет, нет, и все бегает по берегу перед невидимой стеной, пока взгляд у мамы не меняется – тогда она делает первый шаг, раскинув руки, словно канатоходец, она затаила дыхание и кусает губы, и гнев стихает, лишь когда она прижимает к себе дочь и чувствует, что теперь обе они спасены.

Тогда она замирает, и стоит, и оглядывается, глазам собственным не веря, они парят над водой.

– Пошли, – говорит она.

Они делают несколько шагов, разбегаются, скользят последние несколько фавнов до берега, смеются и отдуваются. Но там Ингрид вырывается и опять бежит на лед, а Мария кричит – нет, нет, но торопится следом. Держась за руки, они скользят по льду вдоль суши, на север, заглядывают в бухты, огибают мыс, между мелкими шхерами и островками, а затем слышат, как их кто-то зовет, и замечают Барбру – со стулом в руках она вышла из лодочного сарая и испуганно уставилась на них. Они возвращаются на берег и тащат ее за собой, сажают на стул и крутят, толкают стул мимо северной оконечности острова, но и на этом не останавливаются, потому что Барбру тоже вошла во вкус, они толкают стул с сидящей на нем Барбру, она визжит и вопит, они огибают Дальний мыс и катят до самых развалин в Карвике.

Домой идут по снегу и тащат стул. Барбру не разрешается выносить его из дома, даже в лодочный сарай, где она чинит сети.

Мартин – единственный, кто не ходит по льду. Он сидит в доме и не верит их рассказам о том, что на море лед, льда тут отродясь не бывало, при таких приливах и отливах это невозможно, даже если очень холодно и безветренно. Выйти, чтобы воочию убедиться, он тоже не желает. Однако когда его сын в очередной раз возвратился с Лофотен живым – примерно в то же время, когда прилетел кулик, – и спросил, что нового, Мартин рассказал, что зимой море сковало льдом, и лед этот лежал вокруг всего острова, всего несколько часов лежал, но такой прочный был, что по нему ходить можно было, но потом налетел ветер, лед растрескался и его выбросило на берег, где он и пролежал, словно холм битого стекла, много недель, а потом растаял, и было это в конце марта. Тогда сын спросил, не съехал ли старик с глузду. И старый Мартин пожалел, что рассказал.

1 Лепешки из картофеля и муки (здесь и далее примечания переводчика).
2 Длинный двухэтажный жилой дом, где живет семья фермера.
3 Мера длины, соответствующая 1,8 метра.
Скачать книгу