Ее тело и другие бесплатное чтение

Кармен Мария Мачадо
Ее тело и другие

Carmen Maria Machado

Her Body and Other Parties

Издано с разрешения The Friedrich Agency and The Van Lear Agency


Перевод с английского Любови Сумм

Дизайн серии, иллюстрация и дизайн внутреннего блока Макса Зимина (дизайн-студия «Космос»)


Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.


© 2017 by Carmen Maria Machado. By arrangement with the Author. All rights reserved

© Перевод на русский язык, издание на русском языке ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2021

Моему деду Рейнальдо Пилар Мачадо Горрину

quien me contó mis primeros cuentos, y sigue siendo mi favorito[1]

И Вэл –

Я обернулась – и там была ты.

Мое тело – дом призраков
Я потерялась в нем
Дверей нет, лишь ножи
И сотня окон.
Джеки Жермен
Богу следовало сделать девушек смертоносными,
Раз он сделал мужчин чудовищами.
Элизабет Хьюэр

Шов для мужа

(Если будете читать эту историю вслух, пусть наши голоса звучат так:

Мой: в отрочестве – голос высокий, напряженный, невыразительный; у взрослой – такой же.

Юноши, который станет мужчиной и моим мужем: уверенный в своих силах и интуиции.

Моего отца: добрый, зычный, как у вашего отца или у отца, какого вы хотели бы иметь.

Моего сына: у малыша – нежный, чуть шепелявый; у взрослого – как у моего мужа.

Всех остальных женщин: их голоса неотличимы от моего.)


Начало: я первая, прежде него, поняла, что хочу его. Так дела не делаются, но я все решила и знаю, как поступлю. Мы на вечеринке у соседей – я и мои родители, мне семнадцать. Вместе с дочерью соседей, она немного младше меня, я выпила на кухне полстакана белого вина. Мой отец ничего не заметил. Краски чуть расплываются, как на только что нарисованной картине.

Тот мальчик стоит ко мне спиной. Я вижу мышцы его шеи и плеч сзади, они распирают застегнутую на все пуговицы рубашку, можно подумать, работяга вырядился на танцы – и я запала. А ведь нельзя сказать, что выбирать не из кого. Я красива. У меня соблазнительный рот. Мои груди набухают под платьем невинно и в то же время вызывающе. Я – хорошая девочка из хорошей семьи. А он грубоват, так, по-мужски, и я – я хочу. И мне кажется, он может захотеть того же, со мной.

Мне рассказывали историю об одной девушке: она попросила у своего возлюбленного нечто столь мерзкое, что он рассказал ее родителям, а те отправили ее в сумасшедший дом. Я не знаю, о каком извращенном удовольствии она мечтала, но мне до смерти хотелось бы это узнать. Что же такое чудесное возможно столь отчаянно пожелать, что за одно желание тебя изолируют от знакомого мира?

Наконец парень замечает меня. Милый, немного растерянный. Здоровается. Спрашивает, как меня зовут.

Я всегда хотела сама выбрать время. И я выбрала этот момент.

На веранде я целую его. Он целует меня в ответ, сначала нежно, потом настойчивее и даже слегка раздвигает мои губы языком, удивляя меня и, думаю, себя самого. Многое я успела нафантазировать в темноте, в своей постели, под тяжестью старого стеганого одеяла, но такое не представляла себе никогда. Я издаю стон. Он отстраняется – как будто в испуге. Взгляд его мгновение мечется по сторонам и наконец останавливается на моей шее.

– Что это? – спрашивает он.

– А, это? – Я касаюсь ленты сзади, пониже затылка. – Просто моя ленточка.

Я провожу пальцами по гладкой зеленой поверхности и останавливаюсь на тугом банте спереди, под горлом.

Он тянет руку, но я перехватываю и отталкиваю ее.

– Не трогай мою ленту, – говорю я. – Тебе нельзя ее трогать.

Перед тем как вернуться в дом, он спрашивает, увидит ли меня снова. Я отвечаю, что буду рада. В ту ночь, прежде чем заснуть, я вновь представляю себе его и как язык проникает в мой рот, мои пальцы скользят по моей коже, я воображаю его там и там, сплошь сильные мышцы и желание доставить мне удовольствие, и решаю: мы поженимся.


Мы поженились. То есть скоро поженимся. Но пока он везет меня в своей машине, поздно, в темноте, к озеру с болотистыми берегами, вплотную к воде не подойдешь. Он целует меня и обхватывает ладонью мою грудь, сосок набухает под его пальцами. Я не вполне понимаю, что он собирается делать, но он это уже делает. Твердый, горячий, сухой, пахнет хлебом, и, когда он вторгается в меня, я вскрикиваю и цепляюсь за него, как утопающая. Его тело соединено с моим, он напирает, напирает и под самый конец выходит из меня и завершает, измазанный моей кровью. Меня чарует и возбуждает ритм его движений, осязаемость его нужды во мне, очевидность ее утоления. Затем он обмякает на сиденье, и тогда становятся слышны звуки озера: гагары, сверчки и кто-то еще, будто щиплют струну банджо. От воды поднимается ветер, остужает мое тело.

Что мне делать теперь? Я не знаю. Чувствую, как сердце бьется у меня промеж ног. Больно, и все же я могу вообразить, как это бывает хорошо. Провожу рукой по этому своему месту, и откуда-то издали доносятся отголоски наслаждения. Дыхание его успокаивается, я вдруг осознаю, что он наблюдает за мной. Кожа моя блестит и переливается под проникающим в окно машины лунным лучом. Увидев, как он смотрит, я понимаю: я смогу поймать удовольствие, так кончики пальцев успевают ухватить за веревочку и вернуть уже почти что улетевший воздушный шар. Я слегка тяну и постанываю, медленно, равномерно поднимаясь на гребень экстаза, все это время осторожно прикусывая язык.

– Мне нужно больше, – говорит он, но ничего не делает. Смотрит в окно, и я тоже.

Там, в темноте, что угодно может шевелиться, думаю я. Мужчина с крюком вместо руки. Призрак автостопщика, вечно повторяющего один и тот же маршрут. Старуха, которую дети вызвали заклинаниями из спокойного убежища в зеркале. Все знают такие истории – вернее, все пересказывают их, даже те, кто на самом деле их не знает, – но никто в них не верит.

Его взгляд скользит по воде и возвращается ко мне.

– Расскажи про твою ленточку, – просит он.

– Что тут рассказывать? Ленточка и ленточка.

– Можно ее потрогать?

– Нет.

– Но я хочу ее потрогать, – говорит он. Его пальцы вздрагивают, и я выпрямляюсь, сдвинув колени.

– Нет.

Что-то в озере с усилием выдирается из воды, затем вновь плюхается в нее. Он оборачивается на шум.

– Рыба, – говорит он.

– Когда-нибудь я расскажу тебе истории об этом озере и его обитателях, – обещаю я.

Он улыбается мне и потирает челюсть. Немного моей крови размазалось по его коже, но он не заметил, а я ничего не сказала.

– Я был бы очень рад послушать, – говорит он.

– Отвези меня домой, – прошу я.

И, как истинный джентльмен, он разворачивает автомобиль.

В тот вечер, в ванной, шелковистая мыльная пена меж моих ног цветом и запахом напоминает ржавчину, и все же я чувствую себя совсем новенькой.


Родителям он очень нравится. Славный юноша, говорят они. Будет хорошим мужем. Расспрашивают его о работе, увлечениях, семье.

Он крепко жмет руку моему отцу, а маме отвешивает комплименты, от которых она краснеет и взвизгивает, как девчонка. Он приезжает дважды, трижды в неделю. Мама приглашает его отужинать вместе с нами; пока мы едим, я под столом впиваюсь ногтями ему в ногу. Потом, когда остатки мороженого растекаются в тарелке, говорю родителям, что мы прогуляемся по аллее. Мы выходим в ночь, скромно держась за руки, пока не скроемся из виду. Я тащу его под деревья, мы протискиваемся между стволами, находим участок свободной земли, я стягиваю с себя трусы и на четвереньках отдаюсь ему.

Я знаю все истории о девушках, которые вели себя как я, и не боюсь добавить к ним свою. Я слышу, как брякнула металлическая пряжка его брюк, и шорох, с каким брюки падают наземь, чувствую его длину – пока не всю, – твердо прижимающуюся ко мне. Я умоляю:

– Не дразни!

И он подчиняется.

Постанывая, я отвечаю толчком на толчок, мы совокупляемся на поляне, возгласы моего блаженства смешиваются с возгласами его торжества и растворяются в ночи. Мы еще только учимся, он и я.

Но установлены два правила: не кончать в меня и не дотрагиваться до моей зеленой ленточки. Он изливается на землю, кап-кап-кап, будто начинается дождик. Я хочу потрогать себя, но пальцы, которыми я впивалась в грязь, замараны. Я натягиваю белье и чулки. Он издает предостерегающий звук, тычет пальцем – я вижу сквозь нейлон, что и на коленях запеклась грязь. Скатываю чулки, вытираюсь, снова их натягиваю. Расправляю юбку, закалываю волосы. У него от усилий одна прядь выбилась из тщательно прилизанных кудрей. Я возвращаю ее на место. Мы доходим до ручья, и я начисто отмываю ладони в быстро текущей воде.

Шагаем обратно к дому, целомудренно соединив руки. Мама уже сварила кофе, отец расспрашивает молодого человека о работе.

(Если вы читаете этот рассказ вслух, звуки на лужайке лучше всего воспроизвести так: вдохните поглубже и как можно дольше удерживайте воздух. Потом выдохните разом, пусть грудь резко опадет, словно башня из кубиков, которую толкнули ногой. Повторяйте это снова и снова, сокращая интервалы между глубоким вдохом и выдохом.)


Я всегда рассказывала истории. Когда я была совсем маленькой, мама на руках вытащила меня из продуктового магазина, потому что я вопила, мол, там продаются пальцы. Пальцы ног. Обрубки. Женщины тревожно оборачивались и глядели, как я лягаю ногами воздух и колочу кулаками по изящной маминой спине.

– Отруби! – попыталась она меня вразумить, когда мы вернулись домой. – Отруби! Не обрубки!

Она приказала мне сидеть на моем стульчике – специальном, детского размера, сколоченном для меня – пока папа не вернется домой. Но нет, я видела пальцы, пальцы ног, бледные, окровавленные обрубки, затаившиеся среди обычных корнеплодов. Один из них, тот, который я потрогала кончиком указательного пальца, оказался холодным, как лед, и податливым, словно вздувшийся волдырь.

Когда я настойчиво повторила эту подробность маме, что-то метнулось во влаге ее глаз, будто напуганная кошка.

– Сиди тут, – велела она.

Вечером отец возвратился с работы и выслушал эту историю от матери во всех подробностях.

– Ты же знакома с мистером Барнсом, верно? – сказал он мне.

Барнс – пожилой мужчина, хозяин того магазинчика. Однажды я его видела, так и ответила папе. Волосы у Барнса белые, будто небо перед снегопадом, а его жена рисовала вывески для витрин.

– С какой стати мистер Барнс стал бы продавать отрубленные пальцы? – спросил меня отец. – Откуда бы он их взял?

Поскольку я была еще мала и понятия не имела о кладбищах и моргах, ответить на этот вопрос я не могла.

– И даже если бы он где-нибудь их раздобыл, – продолжал отец, – какая ему выгода раскладывать их среди продуктов?

И все же пальцы там лежали. Я видела их собственными глазами. Но под солнечными лучами папиной логики во мне ожили сомнения.

– И наконец, – папа, торжествуя, добрался до главного и завершающего довода, – как случилось, что никто, кроме тебя, не заметил там обрубков?

Будь я взрослой, могла бы возразить отцу, что в этом мире бывают истинные сущности, которые разглядит лишь одна пара глаз. Но в ту пору, ребенком, я приняла его версию истории и засмеялась, когда он подхватил меня со стула, поцеловал и сказал, мол, беги играй.


Считается неправильным, чтобы девочка наставляла мальчика, но я всего лишь показываю ему, чего хочу, какие сцены разыгрываются изнутри моих век перед тем, как я засну. Он научился распознавать мгновенный промельк желания на моем лице. Я ничего от него не скрываю. Когда он говорит мне, что хочет мой рот, хочет мое горло на всю глубину, я привыкаю сдерживать рвотный позыв и принимаю его целиком в себя, впиваю солоноватый вкус. Когда он выспрашивает мой самый страшный секрет, я рассказываю об учителе, который запер меня в подсобке, дождался, пока все разошлись, и заставил меня взять в руки эту штуку, и как потом я пришла домой и скребла руки металлической щеткой, до крови. Рассказываю ему, хотя воспоминание вызывает такой прилив гнева и стыда, что меня потом целый месяц мучат кошмары. И когда перед самым моим восемнадцатилетием он просит меня выйти за него замуж, я говорю: «Да, да, пожалуйста», на парковой скамье усаживаюсь ему на колени и расправляю юбку вокруг нас так, чтобы прохожие не угадали, что творится под плотной тканью.

– Мне кажется, я изучил тебя почти со всех сторон, – говорит он, засунув в меня пальцы и стараясь не пыхтеть слишком громко. – А теперь я узнаю тебя целиком.


Рассказывают также историю об одной девушке – сверстники подначивали ее сходить на местное кладбище после захода солнца. Зря она согласилась: когда ее предупредили, что не стоит наступать в темноте на могилу, а то ее обитатель высунется и утащит тебя за собой, она усмехнулась. Усмехаться – первая ошибка из тех, что часто допускают женщины.

– Жизнь слишком коротка, чтоб бояться пустяков, – сказала она. – Я вам докажу.

Гордыня – это уже вторая ошибка.

Она справится, утверждала девушка, с ней никакие такие ужасы произойти не могут. Итак, ей дали нож – пусть воткнет его в промерзшую землю как доказательство, что побывала на кладбище и оказалась права.

Она пошла на кладбище. Некоторые рассказчики говорят, она выбрала случайную могилу, я же считаю, она предпочла одну из самых древних, и выбор ее был обусловлен запоздалым сомнением в своей правоте и тайной мыслью: если она окажется не права, то нераспавшиеся мускулы и мясо свежезахороненного трупа будут опаснее, чем тот, кто мертв уже не первое столетие.

Возле могилы она опустилась на колени и глубоко вонзила нож. А когда встала и хотела бежать – ведь тут не было свидетелей ее трусости, – убедилась, что спастись невозможно. Что-то держало ее за одежду. Девушка вскрикнула и рухнула наземь.

Настало утро, ее друзья явились на кладбище и нашли ее мертвой на чужой могиле, нож пригвоздил к земле плотные складки шерстяной юбки. От холода она умерла или от страха, велика ли разница для ее родителей? Девушка была права, но и это не имело теперь значения. Впоследствии все поверили, будто она искала смерти, хотя на самом деле она погибла, как раз пытаясь сохранить свою жизнь.

Оказалось, что правота была ее третьей – и наихудшей – ошибкой.


Мои родители рады предстоящему браку. Мама говорит, хотя нынче девушки стали выходить замуж поздно, сама она обвенчалась с моим отцом в девятнадцать лет и до сих пор счастлива.

Выбирая свадебное платье, я припоминаю историю молодой женщины, которая хотела пойти на танцы со своим возлюбленным, но денег на новый наряд ей не хватало. Она купила симпатичное белое платье в магазине подержанных вещей и вскоре слегла и покинула этот мир. Врач, ухаживавший за ней в последние дни, пришел к выводу, что она погибла от воздействия бальзамической жидкости. Выяснилось, что беспринципный подручный гробовщика украл это платье прямо с трупа невесты.

Мораль истории, полагаю, такова: бедность убивает. Я потратила на подвенечное платье больше, чем планировала, но оно прекрасно, и лучше потратиться, чем умереть. Убирая платье в сундук с приданым, я вспоминаю о той невесте, что вздумала в день собственной свадьбы поиграть в прятки и затаилась на чердаке, влезла в старый ларь, а тот возьми и захлопнись наглухо; изнутри его открыть не удалось. Так невеста и скончалась в этой ловушке. Все думали, она с кем-то сбежала, и лишь много лет спустя служанка наткнулась на скелет в белом платье, скрючившийся внутри тайной темноты. С невестами в разных историях вечно приключаются беды. Истории чуют счастье и гасят его, словно свечу.

Мы играем свадьбу в апреле, в не по сезону холодный день. Увидев меня перед церемонией, уже в платье, он настойчиво, глубоко меня целует, сует руку за лиф, твердеет. Я говорю ему: хочу, чтобы он воспользовался моим телом так, как сочтет наилучшим. Учитывая обстоятельства, я отменяю первое свое правило. Он прижимает меня к стене, рукой упирается в кафельную плитку возле моей шеи, для равновесия. Большой палец поглаживает мою ленточку. И он не убирает оттуда руку, пока внедряется в меня, повторяя: «Я тебя люблю тебя люблю тебя люблю». Не знаю, была ли я первой женщиной, которая прошла к алтарю в храме Святого Георгия, чувствуя, как мужское семя стекает по ее ногам, но мне приятно думать, что это так.

Медовый месяц мы проводим в поездке по Европе. Мы небогаты, но это можем себе позволить. Европа – материк историй, и между оргазмами я узнаю всё новые. Мы перемещаемся из многолюдных древних столиц в сонные деревушки, альпийские тихие уголки и вновь в города, пьем алкоголь и зубами отрываем жареное мясо от кости, едим шпецле, оливки, равиоли и какую-то сливочного вкуса крупу, название которой я не знаю, но жажду ее каждое утро. Спальный вагон нам не по карману, но мой муж подкупает проводника, тот пускает нас на часок в пустое купе, и мы совокупляемся над Рейном, муж прижимает меня к хлипкой стенке и завывает, словно существо более древнее, чем горы, мимо которых мы проезжаем. Я понимаю, что это еще не весь мир, но это первая его часть, какую мне довелось увидеть. Меня будоражат возможности.

(Если вы читаете эту историю вслух, воспроизведите звук вагонной полки, скрипящей от движения вагона и от любовной игры, потянув в разные стороны спинку и ножки складного металлического стула. А когда устанете ломать стул, спойте полузабытую старую песенку тому, кто вам всего ближе, спойте ее вместо колыбельной.)


Месячные у меня прекратились вскоре после возвращения из поездки. Однажды ночью я сообщаю об этом мужу, когда мы, изнуренные, валяемся на постели. Он сияет от радости.

– Ребенок! – выдыхает он и ложится поудобнее, руки за голову. – Ребенок.

Он долго молчит, я уж думаю, не заснул ли, проверяю – глаза открыты, смотрят в потолок. Он перекатывается на бок и глядит на меня:

– А у ребенка тоже будет ленточка?

Я чувствую, как набухают желваки на скулах, и невольно тянусь погладить свой бантик. Разум мечется между множеством ответов, и я выбираю тот, который в наименьшей степени дает волю моему гневу.

– Заранее этого не скажешь, – вот что я отвечаю в итоге.

И тут он пугает меня – проводит рукой вокруг моей шеи. Я вскидываю руки, пытаясь его остановить, но муж пускает в ход силу, одной рукой придерживает мои запястья, а другой трогает ленточку. Придавил шелковую ткань большим пальцем, прошелся по всей длине. Бантика он касается нежно, словно ласкает мой клитор.

– Пожалуйста, – умоляю я, – пожалуйста, не трогай!

Он будто не слышит.

– Пожалуйста! – повторяю я громче, но голос осекается на полуслове.

Он мог сделать это прямо тогда – развязать ленточку, если бы ему вздумалось. Но он отпускает меня и снова перекатывается на спину, как ни в чем не бывало. Запястья ноют, я потираю одно, потом другое.

– Пойду попью, – говорю я, встаю и выхожу в ванную. Открываю кран и, пока льется вода, лихорадочно проверяю, цела ли моя ленточка. Слезы висят на ресницах. Да, бантик тугой, как и был.


Мне нравится одна история об американских пионерах, муже и жене, которых загрызли волки. Соседи обнаружили их изувеченные трупы, куски тел, разбросанные вокруг маленькой хижины внутренности, но дочь-младенца так и не сумели найти, ни живой, ни мертвой. Люди говорили, что видели девочку с волчьей стаей, бегала, мол, по дикой местности столь же вольная и хищная, как ее четвероногие спутники.

Известия о ней время от времени прокатывались по тамошним поселениям: то девочка напугала охотника в зимнем лесу (может быть, не так уж велика была угроза, но, когда голая маленькая девочка оскалила зубы и завыла, у него от ужаса кости затряслись во всем теле), то девушка-подросток, на грани брачного возраста, попыталась завалить лошадь. Видели даже, как она разодрала цыпленка – взрыв перьев и пуха.

Много лет спустя, рассказывали, ее заметили в тростнике на берегу реки – она лежала там, кормя грудью двух волчат. Мне нравится воображать, будто она их родила: хотя бы однажды волчий род пересекся с человечьим. Разумеется, они истерзали ее груди в кровь, но ее это не печалило: волчата принадлежали ей, только ей одной. Уверена, когда их носы и зубы тыкались в ее плоть, она ощущала себя в безопасности, она обрела мир, какого нигде более не могла найти. Среди волков ей было гораздо лучше, чем среди людей. Уж это я знаю точно.


Проходят месяцы, мой живот наливается. Внутри меня плавает ребенок, свирепо дрыгая ногами, пиная меня, толкая, когтя. На людях я порой резко втягиваю в себя воздух, хромаю прочь, сквозь зубы шиплю на Мелкого, так я его зову: «Хватит, хватит!» Однажды я забрела в ту самую аллею, где год назад муж сделал мне предложение, и рухнула на колени, тяжело дыша, почти рыдая. Проходившая мимо женщина помогла мне сесть, напоила водой и сказала: первая беременность самая тяжелая, следующие будут легче.

Да, самая тяжелая, и дело не только в том, как изменилось мое тело. Я пою своему дитяти и вспоминаю старинные приметы про высокий и низкий живот. Ношу ли я в себе мальчика, новый образ его отца? Или девочку, дочь, благодаря которой станут ласковыми рожденные после нее сыночки? У меня брата или сестры не было, но я знаю: девочка-первенец учит младших братьев нежности, а они защищают ее от всех – мысль о такой гармонии согревает мое сердце.

Многих перемен в теле я не ожидала. Груди большие и горячие, живот усеян бледными растяжками, выворотка тигровой шкуры. Чувствую себя чудовищем, но в муже вспыхивает желание, как будто эти мои небывалые формы открывают путь к новым извращениям. И мое тело откликается: стоя в очереди к кассе магазина, принимая причастие в церкви, я ощущаю клеймо этого нового и яростного желания и от малейшей провокации взбухаю и увлажняюсь. Вечером муж возвращается домой, на уме у него целый список вещей, которых он хочет от меня, и я готова предоставить ему все это и сверх того, ведь я так и зависла на грани оргазма с утра, еще когда покупала морковку и хлеб.

– Я самый счастливый человек на свете, – говорит муж, обеими руками гладя мой живот.

Утром он целует меня и ласкает, а порой успевает взять меня перед кофе с тостами. Пружинящей походкой он отправляется на работу. Возвращается и сообщает, что его повысили. Потом снова продвинули.

– Больше денег для моей семьи, – твердит он. – Больше денег для нашего счастья.


Роды начались посреди ночи, каждый дюйм моего тела завязывается чудовищным узлом и не может освободиться. Я воплю, как не вопила с той ночи у озера, только причина другая. Радость от мысли, что мое дитя выходит на свет, уничтожена этой неуемной мукой.

Двадцать часов длятся схватки. Я едва не вывихнула мужу руку, я выкрикиваю непристойности, и они совсем не шокируют акушерку. Врач тоже терпелив до отвращения. Заглядывает промеж моих ног, белые брови скачут по лбу, передавая невнятные сообщения азбукой Морзе.

– Что происходит? – спрашиваю я.

– Дышите.

Я уверена: еще немного, и я в порошок сотру, скрежеща, собственные зубы. Я оглядываюсь на мужа – он целует меня в лоб и тоже спрашивает врача, что происходит.

– По всей видимости, естественные роды не получатся, – говорит врач. – Вероятно, придется извлечь ребенка хирургическим путем.

– О нет, – говорю я. – Прошу вас, я так не хочу.

– Если в ближайшее время не начнется движение, мы сделаем это, – отвечает врач. – И так, вероятно, будет лучше для всех.

Он поднимает голову, и мне кажется, он подмигивает мужу, но из-за боли разум мой помутился и видит все не так, как на самом деле.

Мысленно я заключаю уговор с Мелким. «Мелкий, – думаю я, – скоро мы уже не будем вдвоем, только ты и я. Пожалуйста, сделай так, чтобы им не пришлось вырезать тебя из меня».

Двадцать минут спустя Мелкий появляется на свет. Им пришлось все-таки сделать разрез, но хоть не поперек живота, чего я больше всего опасалась. Врач проводит скальпелем там, внизу, я почти ничего не чувствую, только слегка тянет – возможно, причина в том средстве, которое мне дали. Малыша кладут мне в руки, и я осматриваю сморщенное тельце с головы до пальцев на ногах – цвета закатного неба с красными подтеками.

Ленточки нет. Мальчик. Я в слезах прижимаю немеченого младенца к груди. Акушерка показывает, как его кормить, и я счастлива – чувствую, как он сосет, пересчитываю согнутые пальчики, крохотные запятушки, все пальчики на обеих руках.

(Если вы читаете эту историю вслух, вручите слушателям нож для чистки овощей и велите надрезать тонкую кожицу между большим и указательным пальцем у вас на руке. Поблагодарите.)


Есть история о женщине, у которой начались роды в тот момент, когда наблюдавший за ней врач выбился из сил. Есть история о женщине, которая сама родилась преждевременно. Есть история о женщине, чье тело так крепко удерживало ребенка, что пришлось вскрыть ее, чтобы извлечь малыша. Есть история о женщине, которая слышала историю о женщине, которая тайно родила волчат. Как подумаешь, историям свойственно сливаться воедино, словно каплям, упавшим в пруд. Каждая капля зарождается в тучах сама по себе, но, когда они соединяются, одну уже не отделить от другой.

(Если вы читаете мою историю вслух, раздвиньте занавески, чтобы внушить слушателям эту заключительную мысль. Уверена, сейчас идет дождь.)


Малыша уносят, чтобы зашить меня там, где разрезали. Используют какое-то средство, от которого я погружаюсь в дремоту, – оно поступает через маску, бережно прижимаемую к моему носу и рту. Муж пошучивает с врачами, пока держит меня за руку.

– Сколько возьмете за дополнительный шов? – спрашивает он. – У вас же есть на это прейскурант, верно?

– Перестань, – прошу я, но звуки выходят изо рта смазанные, перекрученные – должно быть, мужчины слышат только тихий стон. Ни один из них не поворачивает головы.

Доктор усмехается:

– Не вы первый…

Меня затягивает в длинный тоннель, потом я выныриваю, покрытая чем-то вязким и темным, словно нефть. Думала, меня вырвет.

– слухи, будто что-то вроде…

– как будто бы…

– будто бы девствен…

И тут я просыпаюсь, совсем просыпаюсь, – а мужа нет, и доктора тоже нет. А мой ребенок, где же… В комнату заглядывает акушерка.

– Ваш супруг отошел выпить кофе, – сообщает она. – А малыш спит в люльке.

Следом заходит врач, вытирая руки о салфетку.

– Вас зашили, не о чем беспокоиться, – говорит он. – Туго и накрепко, все будут счастливы. Сестра вам расскажет, как ухаживать за собой. А сейчас вам надо отдохнуть.

Младенец просыпается. Акушерка подхватывает его из колыбели и снова сует мне в руки. Он так прекрасен, что я забываю дышать.


Понемногу, день за днем, я оправляюсь. Двигаюсь медленно, все болит. Муж пытается меня потрогать, я его отталкиваю. Я мечтаю вернуться к прежней нашей жизни, только пока ничего не поделаешь. Я кормлю грудью и поднимаюсь в любой час ночи к нашему малышу – несмотря на боль.

Как-то раз я беру в руку член мужа, и муж так доволен, что я понимаю: я смогу удовлетворить его, даже если сама останусь неудовлетворенной. А примерно тогда, когда нашему сыну исполняется год, я чувствую себя достаточно исцелившейся, чтобы вернуться на супружеское ложе. Я плачу от счастья, когда муж касается меня, когда наполняет меня так, как я все эти месяцы мечтала наполниться.

У меня хороший сын. Растет и растет. Мы пытаемся сделать второго, но я начинаю подозревать, что Мелкий слишком много внутри меня порушил и мое тело уже не послужит приютом новому ребенку.

– Плохой ты арендатор, Мелкий, – говорю я ему, втирая шампунь в его тонкие темные волосенки. – Не видать тебе своего депозита.

Он плещется в ванне и заливается счастливым смехом.

Сын иногда трогает мою ленточку, но эти прикосновения не пугают меня. Он воспринимает ленточку словно часть меня и обращается с ней точно так же, как с моим ухом или пальцем. Получает от этого беспримесное наслаждение, и я этому рада.

Не могу понять, огорчен ли мой муж тем, что у нас больше не будет детей. Печали он держит при себе так же скрытно, как открыто выражает желания. Он хороший отец и любит своего мальчика. Вернувшись с работы, бегает с ним во дворе, играет в догонялки. Ребенок пока слишком мал, чтобы ловить мяч, но муж терпеливо подкатывает мяч по траве, наш сын поднимает его и снова роняет, и тогда муж машет мне и кричит:

– Видела? Видела? Скоро бросать научится!


Из всех историй, какие я знаю о матерях, вот наиболее правдивая. Юная американка приехала в Париж вместе с матерью, и та заболела. Они решили поселиться в отеле, чтобы мать несколько дней отдохнула. Дочка вызвала к ней врача.

Врач быстро осмотрел недомогающую и сказал дочери: нужно такое-то лекарство, и все будет в порядке. Он посадил девушку в такси, по-французски проинструктировал шофера, а девушке пояснил, что велел отвезти ее к нему домой, там жена по рецепту выдаст нужное лекарство. И вот они едут, очень долго, а когда наконец добираются туда, где живет врач, девушку изводит невыносимая медлительность его жены, та скрупулезно толчет таблетки в порошок. Потом девушка возвращается в такси, водитель кружит по городу, порой вновь выскакивая на ту же самую улицу. В отчаянии девушка выходит из такси, хочет вернуться в отель пешком. Когда же она все-таки попадает в отель, портье заявляет, что никогда ее прежде не видел. Она бежит в номер, где оставалась ее мать, но там и стены другого цвета, и мебель не такая, как ей запомнилась, и матери нигде нет.

У этой истории есть несколько разных концовок. В одной девушка проявила отвагу и настойчивость, сняла комнату поблизости и караулила под дверью гостиницы, сумела соблазнить молодого человека из отельной прачечной и выяснила правду: ее мать скончалась от смертельной и очень заразной болезни, покинула этот мир вскоре после того, как доктор отослал дочь из отеля. Чтобы спасти город от паники, служащие гостиницы сразу вынесли и похоронили тело, перекрасили и заново обставили комнату и подкупили всех причастных, чтобы те всё напрочь забыли и отрицали встречу с этой парой.

В другой версии девушка годами блуждает по улицам Парижа, считая себя сумасшедшей, считая, что и ее мать, и жизнь с матерью – фантазии ее поврежденного разума. В печали и растерянности дочь кочует из отеля в отель и сама не знает, о ком скорбит. Каждый раз, когда ее гонят из очередного роскошного холла, она плачет о некой утрате. Ее мать мертва, но девушка этого не знает и не узнает, пока, в свою очередь, не умрет – при условии, что вы верите в рай.

Не вижу надобности пояснять мораль этой истории. Думаю, вы и так ее поняли.


В пять лет наш сын идет в школу, и я узнаю учительницу начального класса: тогда, в парке, она присела рядом со мной на корточки, пыталась помочь, предсказала в будущем беременности полегче. Она тоже меня припоминает, мы коротко беседуем в коридоре. Я говорю ей, что других детей, кроме сына, у нас нет и теперь, когда он пошел в школу, дни мои заполнятся бездельем и скукой. Учительница добра. Она отвечает: если надо чем-то себя занять, то в местном колледже есть прекрасный арт-класс для женщин.

В ту ночь, после того как наш сын засыпает, муж тянет руку и скользит ладонью по моей ноге.

– Иди ко мне, – зовет он, и я ощущаю спазм наслаждения.

Я спрыгиваю с дивана, красиво разглаживаю юбку и на коленях подползаю к мужу. Целую его ногу, поднимаюсь по ней рукой, хватаюсь за пряжку ремня, высвобождаю мужа из одежд и оков, проглатываю целиком. Он зарывается пальцами в мои волосы, гладит, стонет, вонзается в меня. И я не заметила, как его рука скользнула по моему затылку – не заметила, пока он не попытался подсунуть пальцы под ленточку. Я задыхаюсь, отодвигаюсь так поспешно, что заваливаюсь на спину, в торопливом отчаянии ощупываю бантик. Муж сидит неподвижно, скользкий от моей слюны.

– Иди сюда, – зовет он.

– Нет, – отвечаю я. – Ты будешь трогать мою ленточку.

Он встает, упихивается в штаны, застегивает молнию.

– У жены, – произносит он, – не должно быть секретов от мужа.

– Нет у меня секретов, – возражаю я.

– А ленточка?

– Ленточка вовсе не секрет. Просто она – моя.

– Ты с ней родилась? Почему на шее? Почему она зеленая?

Я молчу.

Он долго ждет ответа. Потом повторяет:

– У жены не должно быть секретов.

В носу щиплет. Я стараюсь не расплакаться.

– Я всегда тебе давала всё, о чем бы ты ни попросил, – напоминаю я. – Неужели нельзя оставить мне это – всего лишь?

– Я хочу знать.

– Тебе кажется. На самом деле тебе вовсе не хочется знать, – сказала я.

– Зачем ты прячешь это от меня?

– Я не прячу ленточку. Но она не твоя, вот и все.

Он опускается на пол рядом со мной, дохнув бурбоном, я отшатываюсь. Слышу какой-то скрип – оба поднимаем головы и видим, как пробегают вверх по лестнице босые стопы сына.

В ту ночь муж засыпает в пылком, горящем гневе, но гнев исчез, как только он по-настоящему уснул. А я еще долго лежу, прислушиваясь к его дыханию, гадая, нет ли у мужчин ленточек – только выглядящих иначе, не как ленточки. Может быть, все мы по-разному отмечены и не всегда это видно.

На следующий день сын дотрагивается до моей шеи и спрашивает, зачем ленточка. Пытается дернуть за нее. Мне нелегко так резко его ошарашить, но приходится, чтобы он усвоил запрет. Я встряхиваю жестянку с монетами. Жестянка резко гремит, ребенок, отшатнувшись, заходится плачем. Что-то важное мы с ним в тот момент утратили и никогда больше не смогли вернуть.

(Если вы читаете эту историю вслух, приготовьте заранее банку из-под газировки, наполненную медяками. Когда доберетесь до этого момента, потрясите изо всех сил жестянкой перед ближайшими слушателями. Проследите, как удивление и испуг сменятся на их лицах обидой. До конца ваших дней на вас, предателя, будут смотреть не так, как смотрели прежде.)


Я записываюсь на курсы искусств для женщин. Пока муж на работе, а сын в школе, езжу в зеленый разросшийся кампус, иду в приземистое серое здание, где проходят уроки рисования. Очевидно, приличия ради обнаженная мужская модель на занятия не допускается, но класс и без того вибрирует энергией – нагое тело незнакомой женщины само по себе удивительно и сложно, есть на что посмотреть и о чем подумать, пока чиркаешь углем и смешиваешь краски. Не раз я наблюдаю, как женщины ерзают взад-вперед на стуле, чтобы кровь отхлынула.

Чаще других появлялась натурщица с красной ленточкой на тонкой изящной лодыжке. Ее кожа оливкового оттенка, от пупка вниз бежит дорожка темных волос. Я знаю, что не вправе ее хотеть – не потому, что она женщина, и не потому, что чужая, но потому, что профессия вынуждает ее раздеваться перед нами, и мне стыдно было бы воспользоваться этим. Мне порядком стыдно уже потому, что мой взгляд блуждает по ее телу и по мере того, как мой карандаш прослеживает ее формы, в тайных уголках моего разума там же блуждает моя рука. Я толком не знаю, как подобное происходит, но возможности разжигают меня почти до безумия.

Однажды после занятий я иду по коридору, заворачиваю за угол – и вот она, эта женщина. Одета, закутана в плащ от дождя. Взгляд ее пронзает меня: с такого расстояния я замечаю золотой ободок вокруг каждого ее зрачка, словно ее глаза – два близнечных затмения солнца. Она здоровается со мной, я с ней.

Мы усаживаемся рядом в соседней столовой, так близко, что порой наши колени соприкасаются под пластиковым столом. Она заказывает чашку кофе, и это меня удивляет, хотя не могу объяснить почему. Я спрашиваю, есть ли у нее дети. Да, отвечает она, есть дочка, красивая девочка одиннадцати лет.

– Одиннадцать – возраст ужаса, – говорит она. – До своих одиннадцати я ничего не помню, а потом вдруг откуда ни возьмись – и краски, и крах, и страх. Какая метаморфоза, – произносит она, – какой спектакль.

На миг ее лицо скользит куда-то прочь, будто она с головой погружается в озеро, а когда выныривает, вкратце рассказывает о достижениях дочери в музыке и пении.

Особые страхи, сопутствующие воспитанию девочки, мы не обсуждаем. Честно говоря, я о таком и спрашивать боюсь. Не спрашиваю я и о том, замужем ли она, а она сама тоже ничего не говорит (обручального кольца нет). Мы беседуем о моем сыне, о занятиях в арт-классе. Мне до смерти хочется знать, какая беда вынуждает ее раздеваться перед нами, но и об этом я тоже не спрашиваю, может быть, потому, что ответ – как отрочество – оказался бы слишком страшным и его уже не забыть.

Я околдована ею, по-другому и не скажешь. В ней есть какая-то легкость, но не такая, какая была у меня в юности, – такая, какая у меня сейчас. Она похожа на тесто: оно так поддается месящим его рукам, что скрывает свою плотность, свой потенциал. Стоит отвести глаза от этой женщины, а потом посмотреть вновь – и она словно бы увеличивается вдвое.

– Давайте еще как-нибудь поболтаем, – говорю я ей. – Мне было очень приятно.

Она кивает в ответ. Я оплачиваю ее кофе.

Рассказывать о ней мужу я не хочу, но он чует во мне иное, неутоленное желание – однажды ночью спрашивает, что со мной творится, и я признаюсь. Я даже описываю подробно ее ленточку, отчего стыд приливной волной затапливает меня.

Он приходит в такой восторг, что наборматывает длинную, изнурительную фантазию – снимая при этом штаны и входя в меня. Я слышу не все, хотя, полагаю, в этой фантазии я и та женщина были вместе или же обе были с ним.

Я чувствую, что каким-то образом предала ту женщину, и никогда больше не возвращаюсь в колледж. Нахожу другие дела, чтобы занять свой день.

(Если вы читаете эту историю вслух, заставьте слушателя раскрыть самый для него мучительный секрет, потом откройте ближайшее окно и прокричите его признание на всю улицу, как можно громче.)


Одна из моих любимых историй – о старухе и ее муже, жестоком, как понедельник, злобном подлеце, чей буйный нрав и непредсказуемые капризы держали супругу в постоянном страхе. Утихомирить его она могла только своей готовкой, тут он был полностью в ее руках. Однажды он принес жирную печень и велел жене ее потушить, и она так и сделала, пустив в ход приправы и подливку. Но аромат созданного ею блюда одолел и ее, женщина попробовала кусочек, еще кусочек, и вскоре печень исчезла. Денег на покупку другого куска мяса у нее не было, и она страшилась расправы, когда муж обнаружит, что остался без ужина. И вот она прокралась в ближнюю церковь, куда только что принесли перед погребением покойницу. Женщина подобралась к окутанной в саван фигуре, воткнула в нее кухонные ножницы и вырезала печень из трупа.

В тот вечер муж этой женщины промокнул губы салфеткой и объявил, что съел лучший ужин в своей жизни. Когда они легли спать, старуха услышала, как открылась дверь и пронзительный плач разнесся по комнатам: «Кто взял мою печень? Кто-о-о взял мою печень?»

Старуха слышала, как голос шаг за шагом приближается к спальне. Утих на мгновение, когда распахнулась дверь. А потом мертвая женщина повторила свою жалобу.

Старуха откинула одеяло со своего мужа.

– Твоя печень у него! – ответила она, ликуя.

А потом заглянула в лицо мертвой женщины и узнала собственные глаза и рот. Перевела взгляд на свой живот и только тут припомнила, как взрезала свое брюхо. Она истекла кровью прямо в постели, повторяя шепотом слова, которых ни вы, ни я не узнаем. А рядом с ней продолжал храпеть ее старик, хотя кровь уже пропитала матрас насквозь.

Возможно, это не та версия истории, которая вам известна. Но, уверяю вас, именно эту версию вам следует знать.


Моего мужа странно возбуждает Хэллоуин. Я взяла его старый твидовый пиджак и перешила для сына, пусть изображает маленького профессора или еще какого ученого. Я даже дала ему трубку, и сын сжал ее зубами – так умело, по-взрослому, что я расстроилась.

– Мама, – спрашивает сын, – а ты кто?

Я не надеваю костюм и отвечаю, что я – его мама.

Трубка падает из его ротика на пол, малыш визжит так пронзительно, что я застываю на месте. Муж кидается к нему, подхватывает на руки, заговаривает с ним негромко, снова и снова окликая всхлипывающего ребенка по имени. Лишь когда сын успокаивается и его дыхание выравнивается, я догадываюсь, в чем дело. Он слишком мал и не знает историю непослушных девочек: они требовали игрушечный барабан и изводили маму, пока та не ушла прочь, а на ее месте появилась новая мать со стеклянными глазами и деревянным хвостом – стук-стук по полу. Мальчик мой слишком мал для таких историй и спрятанных в них истин, но я неумышленно рассказала ему историю о маленьком мальчике, который в Хэллоуин впервые понял, что его мать – не его мать и становится ею лишь в тот день, когда все надевают маски. Сожаление изжогой опалило горло. Я попыталась прижать сына к себе и поцеловать, но он торопится на улицу – там уже заходит солнце и холодный туман наливается фиолетовой тенью.

Мне этот праздник не нравится. Не хочется ни провожать сына в чужие дома, ни самой готовить шарики попкорна и ждать, пока явятся к моим дверям попрошайки, требуя откупиться сластями. Тем не менее я сижу в доме с целым подносом липких леденцов и то и дело открываю дверь крохотным королевам и призракам. Думаю о моем сыне. Когда гости уходят, отставляю поднос, роняю голову на руки.

Сын возвращается, смеясь, грызя конфетину, от которой рот его окрасился в цвет переспелой сливы. Я сержусь на мужа. Зачем он позволил ребенку поглощать добычу прежде, чем мы рассортировали ее дома? Неужели он не слышал все истории о булавках, засунутых в шоколад, о бритвенных лезвиях внутри яблок? Как это на него похоже – не понимать, чего следует страшиться в этом мире. Не могу совладать с гневом. Я заглядываю сыну в рот, но не обнаруживаю осколков острого металла в его нёбе. Он смеется, носится по дому, опьяненный, наэлектризованный возбуждением и сладостями. Обхватывает руками мои ноги, уже забыт плач перед уходом. Прощение – слаще любой конфеты, на каком бы пороге ее ни подали. Он забирается ко мне на колени, я пою ему, и малыш засыпает.


Наш сын растет – ему восемь лет, ему десять. Я рассказываю ему волшебные сказки, те древние, из которых боль, и смерть, и насильственный брак выметены, словно сухие листья. Русалки отращивают ноги, и по ощущениям это словно щекотка. Озорные поросята сбегают с пира, исправившиеся, но не съеденные. Злые ведьмы переселяются из замков в уютные коттеджи и живут-поживают, рисуя лесных тварей.

Подрастая, сын начинает задавать вопросы. Почему же поросенка не съели, ведь люди были голодны, а он плохо себя вел? Почему ведьму отпустили после всех ее злодейств? И, порезав ножницами ладонь, напрочь отвергает мысль, будто превращение плавников в ноги – это «не так уж больно».

– Это усасно, – говорит он, все еще плохо произнося шипящие, и я, бинтуя рану на его руке, соглашаюсь. Усасно.

С тех пор я рассказываю ему более правдивые истории: о детях, которые шли вдоль железной дороги, услышали зов поезда-призрака и последовали за ним в неведомые края; о черном псе, который возникает на пороге за три дня до смерти хозяйки дома; о трех лягушках, что окружат тебя на болоте и за деньги предскажут судьбу. Мой муж, наверное, запретил бы такие рассказы, но сын слушает их с глубоким вниманием и сохраняет в памяти.

В школе ставят спектакль «Мальчик с пряжкой», и мой мальчик играет заглавную роль, так что я присоединяюсь к команде матерей, шьющих маленьким актерам костюмы. Я – главная костюмерша в этой заполненной женщинами комнате, все мы сшиваем крошечные розовые лепестки в платья детей-цветов и кроим белые панталончики для пиратов. У одной матери бледно-желтая ленточка на пальце, то и дело запутывается в нитках. Она ругается и плачет. Однажды мне даже приходится отрезать портновскими ножницами мешающие нитки. Я, как могу, деликатничаю. Женщина качает головой, когда я помогаю ей избавиться от лепестка пиона.

– Такая докука, правда? – говорит она.

Я киваю. За окном играют дети: сталкивают друг друга с качелей, отрывают головы одуванчикам.

Спектакль удался. На премьере наш сын прочел монолог без запинки. Точная интонация, верный ритм. Никто бы его не превзошел.

Нашему сыну двенадцать. Он спрашивает меня про ленточку – в упор. Я отвечаю, что все мы разные и в некоторых случаях лучше воздержаться от вопросов. Говорю, что он все поймет, когда вырастет. Отвлекаю его историями без ленточек: про ангелов, которые хотели стать людьми, призраков, которые не осознали, что уже умерли, детей, превратившихся в прах. Он больше не пахнет как ребенок: та молочная сладость заменилась чем-то резким, горелым, словно паленый волос.

Нашему сыну тринадцать, четырнадцать. Волосы чуть длинноваты, но рука не поднимается их отстричь. Муж треплет его локоны перед уходом и целует меня в уголок рта. По дороге в школу сын ждет соседского мальчика с ортезами на ногах, чтобы идти вместе. Добрый, чувствительный мальчик – мой сын. Ни капли жестокости, как в иных подростках. «В мире и без нас хватает насильников», – твержу я ему. В этот год он уже не просит меня рассказывать ему истории.

Нашему сыну пятнадцать, шестнадцать, семнадцать. Блестящий юноша. Унаследовал отцовское понимание людей, мою загадочность. Начал встречаться с красивой девочкой из класса – у нее широкая улыбка, добрая душа. Я рада познакомиться с ней и, памятуя собственную юность, не стараюсь непременно дождаться их возвращения с прогулки.

Когда он сообщает, что его приняли в университет, на инженерный факультет, меня переполняет радость. Мы расхаживаем по всему дому, смеемся, поем. Муж, вернувшись домой, присоединяется к празднику, мы едем в местный рыбный ресторан. За палтусом отец говорит: «Мы гордимся тобой». Наш сын смеется и отвечает: а еще я надумал жениться на своей девушке. Мы обнимаемся, счастье наше преумножилось. Такой хороший мальчик. У него впереди такая замечательная жизнь.

Даже самая удачливая женщина могла бы мне позавидовать.


А вот классическая история, самая что ни на есть классическая, ее я вам еще не рассказывала.

Мальчик с девочкой припарковали машину. Кое-кто говорит – чтобы целоваться, но я лучше знаю. Я там была. Итак, они припарковались на берегу озера и обжимались на заднем сиденье так, словно вот-вот настанет конец света. А может, и правда конец настает. Девочка отдалась, и мальчик взял ее, а когда все свершилось, они включили радио.

Диктор по радио сообщил, что маньяк-убийца с крюком вместо руки бежал из сумасшедшего дома. Посмеиваясь, мальчик переключил на музыкальный канал. Когда песня закончилась, послышался тонкий скрежет, будто твердым картоном по стеклу. Девочка оглянулась на мальчика, накинула кардиган на голые плечи, одной рукой прикрыла грудь.

– Пора ехать, – сказала она.

– Не-а, – откликнулся мальчик. – Давай еще раз. Вся ночь впереди.

– А если убийца придет сюда? – спросила девочка. – Сумасшедший дом совсем рядом.

– Все будет в порядке, малышка, – ответил парень. – Ты же мне веришь?

Девочка нехотя кивнула.

– Ну, тогда… – Голос его прервался, девочке это уже было знакомо.

Парень снял ладонь с ее груди и потрогал себя. Она отвела наконец глаза от берега. За окошком машины лунный свет играл на блестящем стальном крюке. Убийца, ухмыляясь, приветствовал ее.

Прошу прощения. Забыла, как там дальше.


Дома без нашего мальчика стало так тихо. Я прохожу по комнатам, касаясь всех поверхностей. Я счастлива, но что-то во мне смещается – как будто в новое и неизвестное место.

В ту ночь мой муж предложил «освежить» опустевшие комнаты. Так яростно мы не совокуплялись с тех пор, как родился наш сын. Запрокинувшись на кухонный стол, я чувствую, как что-то давно забытое вспыхивает во мне, и вспоминаю, как нами прежде владело желание, как наслаждался он моими самыми темными уголками. Я кричу неистово, и плевать, если слышат соседи, плевать, если кто-то заглянет в незашторенное окно. Пусть видят и это, и как глубоко муж погрузился потом в мой рот. Я бы и во двор вышла, попроси он меня об этом, и пусть бы взял меня сзади на глазах у всех соседей. На той вечеринке, в семнадцать лет, я могла познакомиться с кем угодно – с тупым парнем, с ханжой, с драчуном. С набожным парнем, который заставил бы меня поехать в далекую страну проповедовать туземцам или еще какую глупость выдумал бы. Немыслимое количество бед и разочарований могло обрушиться на меня. Но когда я оседлала его – распростертого на полу, когда я скакала на нем верхом и громко вопила, я знала, что сделала верный выбор.

Мы засыпаем, изнуренные, распростершись голыми на постели. Я пробуждаюсь оттого, что муж целует меня сзади в шею, облизывает ленточку. Тело яростно восстает – все еще пульсирует памятью наслаждения, но гневно противится предательству. Я окликаю мужа, а он не отвечает. Я повторяю – он прижимает меня к себе и продолжает свое дело. Я вонзаю оба локтя ему в бока и, когда он от неожиданности отпускает меня, сажусь и оборачиваюсь к нему лицом. Он смотрит обиженно и сердито, как наш сын в тот день, когда я потрясла перед ним жестянкой с монетами.

Решимость вытекает из меня. Я сама касаюсь ленточки. Заглядываю в глаза мужу – альфа и омега его желаний так явственно проступают в зрачках. Нет, он неплохой человек, и именно в этом, понимаю я вдруг, корень моих страданий. Было бы несправедливо назвать его дурным человеком, злым или развращенным. И все же…

– Ты хочешь развязать ленточку? – спрашиваю я. – После всех наших лет вместе – этого ты хочешь от меня?

Лицо его вспыхивает радостью, потом неутолимой жаждой, ладони скользят по моей обнаженной груди – к бантику.

– Да! – отвечает он. – Да!

Нет нужды касаться его, чтобы убедиться: при одной мысли об этом у него встал.

Я закрываю глаза. Вспоминаю мальчика с той вечеринки, того, кто целовал меня, кто откупорил меня там, на берегу озера, кто делал со мной то, чего и я хотела. Кто дал мне сына и помог сыну тоже стать мужчиной.

– Тогда, – говорю я, – делай что хочешь.

Дрожащие пальцы дергают за один конец. Бантик медленно распускается, так давно бывшие вместе края его помяты. Муж стонет, но едва ли сам слышит свой стон. Он просовывает палец в последнюю петлю и снова тянет. Ленточка отваливается. Опускается на кровать и там сворачивается – так я себе это представляю. Посмотреть вниз и проследить за ее падением я не могу.

Муж хмурится, потом его лицо раскрывается навстречу какому-то новому чувству – скорби или же предчувствию утраты. Моя рука взлетает – невольное движение в поисках равновесия или еще чего-то столь же ненужного – и заслоняет его образ.

– Я люблю тебя, – успеваю я сказать, – больше, чем ты можешь себе представить.

– Нет, – говорит он, но я уже не знаю, на что он отвечает.

Если вы читаете эту историю вслух, сейчас вы, быть может, гадаете, было ли то место, которое прикрывала моя ленточка, влажным от крови и ранок или же гладким, бесполым, как промеж ног у куклы.

Боюсь, я не сумею удовлетворить ваше любопытство, потому что сама не знаю. Прошу прощения и за эти вопросы, и за прочие, и за отсутствие ответов.

Мой вес смещается, и сила тяготения одолевает меня. Лицо мужа валится куда-то вбок, и я вижу потолок, затем стену позади меня. Отделившаяся голова падает позади шеи, скатывается с кровати. Я снова одинока – более одинока, чем когда-либо прежде.

Инвентаризация

Одна девочка. Мы лежим рядом на пахнущем плесенью коврике в подвале ее дома. Ее родители наверху, мы наврали им, что смотрим «Парк Юрского периода». «Я папа, а ты мама», – сказала она. Я задрала рубашку, она задрала свою, мы просто разглядывали друг друга. Сердце трепетало пониже пупка, но я боялась косиножек и что ее родители нас застигнут. «Парк Юрского периода» так и не посмотрела и теперь уж, наверное, никогда не посмотрю.

Один мальчик, одна девочка. Мои друзья. Мы пили ворованные коктейли из вина и фруктового сока в моей комнате, на моей широченной кровати. Смеялись, болтали, передавали друг другу бутылки. «Что мне в тебе нравится, – сказала девочка, – это твои реакции. Ты так забавно реагируешь на все. Как будто все ужасно важно». Мальчик кивнул, подтверждая. Она уткнулась лицом мне в шею и сказала: «Вот так!» – прямо в кожу. Я засмеялась. Я нервничала, была возбуждена. Как будто я – гитара, кто-то подкручивает колки и мои струны натягиваются все туже. Они щекотали ресницами мою кожу и дышали мне в уши. Я стонала, извивалась, долгие минуты зависала на самом краю – вот-вот кончу – хотя никто не касался меня там, даже я.

Два парня, одна девушка. Один из них – мой бойфренд. Его родители уехали из города, так что мы устроили вечеринку у него дома. Мы пили водку с лимонадом, и он поощрял меня заняться сексом с девушкой его друга. Мы осторожно поцеловались и на том остановились. Потом мальчики занялись друг другом, а мы смотрели на них долго, скучали, но были слишком пьяны, чтобы встать. Мы уснули в гостевой спальне. Когда я проснулась, мочевой пузырь у меня был твердый, словно кулак. Я побрела вниз, в прихожую, и увидела, что кто-то пролил на пол водку с лимонадом. Я попыталась это отмыть. Смесь разъела полировку на мраморе. Несколько недель спустя мать моего бойфренда нашла мое белье у него под кроватью и вручила ему – постиранное, без единого слова. Удивительно, до чего я теперь скучаю по тому цветочному, химическому запаху чистого белья. Только и думаю – как не хватает кондиционера для белья.

Один мужчина. Высокий, худой. Такой тощий, что видны были тазовые кости, почему-то это казалось мне сексуальным. Серые глаза. Ироничная улыбка. Я была знакома с ним почти год, с прошлого октября, мы столкнулись на вечеринке в Хэллоуин (я без костюма, он был одет Барбареллой[2]). Мы пили у него в квартире. Он нервничал и решил сделать мне массаж. Я нервничала и потому разрешила. Он долго гладил мою спину. Он сказал: «Руки начинают уставать». Я сказала: «А» – и повернулась к нему. Он поцеловал меня, кололась щетина. От него пахло дрожжами и верхними нотами дорогого одеколона. Он лег на меня, и мы долго целовались. Все внутри меня сжималось – приятно. Он спросил, можно ли потрогать мою грудь, и я сжала его пальцы вокруг нее. Я сняла рубашку и почувствовала, как будто капля воды скользнула вверх по хребту. Я поняла – это происходит, происходит по-настоящему. Мы оба сели, разделись. Он натянул презерватив и взгромоздился на меня. Больно было – как никогда в жизни. Он кончил, а я нет. Когда он вышел из меня, презерватив был окровавлен. Он снял его и выбросил. Пульс стучал повсюду. Мы спали на слишком узкой кровати. Наутро он настоял – отвез меня в общежитие. У себя в комнате я разделась догола и завернулась в полотенце. От меня все еще пахло им, нами обоими вместе, и я хотела еще. Чувствовала себя отлично – как взрослый человек, у кого бывает секс, у кого есть своя жизнь. Соседка по комнате спросила, как это было, обняла меня.


Один мужчина. Бойфренд. Не любил презервативы, спросил меня, принимаю ли я таблетки, и все-таки вытащил заранее. Так противно.

Одна женщина. Что-то вроде постоянно-непостоянной подружки. Сокурсница на «организации компьютерных систем». Длинные темные волосы до ягодиц. Такая мягкая, я не ожидала. Я хотела поласкать ее там языком, но она слишком нервничала. Мы целовались, ее язык проник в мой рот, а после того, как она ушла, я дважды кончила в прохладной тишине своей квартиры. Два года спустя мы занялись сексом на гравийной крыше здания, где был мой офис. Под нашими телами, четырьмя этажами ниже, мой код продолжал компилироваться перед пустым креслом. Когда мы завершили, я подняла голову и заметила мужчину в костюме: он наблюдал за нами из окна соседнего небоскреба, рука его пряталась в ширинке.

Одна женщина. Круглые очки, рыжие волосы. Не помню, где мы познакомились. Мы обкурились, трахались, и я случайно уснула, а моя рука так и оставалась в ней. Мы проснулись перед рассветом и прошлись по городу к круглосуточной столовой. Моросил дождик, пока мы добрались, ноги в сандалиях онемели от холода. Мы ели оладьи. Кофе в кружках на донышке. Мы оглянулись в поисках официантки, а она смотрела срочные новости, старенький телевизор свисал с потолка. Она прикусила губу, кофейник накренился у нее в руке, крошечные коричневые капли падали на линолеум. На наших глазах диктор исчез с экрана и появился список симптомов вируса, который разгулялся в одном штате от нас, в Северной Калифорнии. Вернувшись на экран, диктор повторил, что воздушные рейсы отменены, границы штата закрыты и распространение вируса, по-видимому, удается сдержать. Наконец официантка подошла к нам, вид у нее был растерянный. «У вас там родные?» – спросила я, и она кивнула, глаза налились слезами. Мне стало стыдно, что я вообще ее о чем-то спрашивала.

Один мужчина, я встретила его в баре за углом моего дома. Мы целовались на моей постели. От него пахло кислым вином, хотя пил он водку. Мы занялись сексом, но он обмяк на полдороге. Мы еще целовались. Он хотел полизать меня там, но я не захотела. Он рассердился и, уходя, хлопнул сетчатой дверью так, что полочка со специями сорвалась с гвоздя и грохнулась на пол. Мой пес нажрался мускатного ореха, и пришлось насильно скормить ему соль, чтобы его вырвало. На адреналине я принялась составлять список животных, какие у меня были – всего семь, включая двух бойцовых рыбок, одна умерла через неделю после другой, когда мне было девять – и список пряностей для фо. Гвоздика, корица, звездчатый анис, кориандр, имбирь, стручки кардамона.

Один мужчина. На шесть дюймов ниже меня. Я рассказала, что сайт, на который я работала, быстро терял клиентов – в пору эпидемии никому не требуются оригинальные советы по фотосъемке – и в то утро меня уволили. Он заплатил за мой ужин. Сексом мы занимались в его машине, потому что он снимал квартиру вдвоем с соседом, а я не могла в тот момент находиться у себя дома. Он сунул руку в мой лифчик, руки у него были идеальные, неебически идеальные, и мы рухнули на узюсенькое заднее сиденье. Я впервые за два месяца кончила. Я позвонила ему на следующий день и оставила сообщение, что мне было хорошо и я была бы рада повидаться еще раз, но он так и не перезвонил.

Один мужчина. Зарабатывал на жизнь тяжелым трудом. Не могу припомнить, как именно. На спине у него была татуировка – боа-констриктор и латинское изречение с ошибкой. Он был сильный, мог поднять меня, прижать к стене и трахать, ничего ошеломительнее в жизни моей не бывало. Мы так переломали рамы нескольких картин. Он пустил в ход руки, а я бороздила ногтями его спину, и он спросил, кончу ли я ради него, и я сказала: «Да, да, я кончу для тебя, да, кончу!»


Одна женщина. Светлые волосы, резкий голос, подруга подруги. Мы поженились. Я до сих пор не вполне разобралась, была ли я с ней потому, что хотела этого, или потому, что испугалась того, чем начали заражаться все вокруг. За год отношения прокисли. Мы орали чаще, чем занимались сексом, и даже чаще, чем говорили. Однажды вечером мы поругались, я плакала. Потом она спросила меня, хочу ли я трахаться, и разделась прежде, чем я успела ответить. Я-то хотела вытолкнуть ее из окна. Мы занялись сексом, я ударилась в слезы. Когда все закончилось и она принимала душ, я сложила чемодан, села в свою машину и уехала.

Один мужчина. Полгода спустя, я в постразводном тумане. Встретила его на похоронах последнего из членов его семьи. Я была в трауре, он в трауре. Мы занимались сексом в пустом доме, где прежде жил его брат, с женой, с детьми – все умерли. Мы трахались в каждой комнате, и в коридоре тоже, там не получалось изогнуться и приподнять бедра на твердом деревянном полу, и я помогла ему кончить рукой перед пустой кладовкой для постельного белья. В хозяйской спальне я оседлала его и поймала свое отражение в трельяже, свет был выключен, луна серебрила нашу кожу, и, кончив в меня, он произнес: «Прости, прости». Неделю спустя он умер – от собственной руки. Я уехала из города – на север.

Один мужчина. Снова тот, сероглазый. Столько лет прошло. Он спросил меня, как я жила, и я рассказала ему одно, а другое не рассказала. Не хотела плакать перед тем, кому отдала свою девственность. Почему-то это казалось неправильно. Он спросил меня, многих ли я потеряла, и я ответила: «Маму, соседку по комнате со времен колледжа». Я не стала говорить, что нашла маму мертвой и после этого три дня озабоченные доктора проверяли мои глаза, ожидая появления первых симптомов, и о том не рассказала, как я ухитрилась удрать из карантина.

– Когда я повстречал тебя, – сказал он, – ты была так чертовски юна.

Его тело было знакомым, но и чужим. Он стал лучше, и я тоже лучше. Когда он вышел из меня, я была уверена, что увижу кровь, но, разумеется, откуда ей взяться. Он стал красивее за эти годы, стал внимательнее. Над раковиной в ванной я расплакалась – неожиданно для самой себя – и пустила воду, чтобы он не услышал, как я плачу.


Одна женщина. Брюнетка. Раньше служила в центре профилактики заболеваний. Я познакомилась с ней на районном собрании, где нас учили, как запасать еду и что делать, если вирус преодолеет полосу заграждения в нашем квартале. Я не спала с женщинами после моей жены, и, когда она приподняла рубашку, я осознала, как стосковалась по груди, по влажности и мягким губам. Она хотела член, и я ее удовлетворила. Потом она водила пальцем по вмятинам, оставшимся на моей коже от упряжи, и призналась, что никому пока не удалось создать вакцину. «Но чертова хрень передается лишь при физическом контакте, – сказала она. – Если б люди всего лишь держались подальше друг от друга…» Она смолкла. Свернулась рядом со мной, и мы задремали. Когда я проснулась, она ублажала себя фаллоимитатором, и я притворилась, будто сплю.

Один мужчина. Он приготовил для меня обед у меня на кухне. Овощей из моего огорода осталось мало, но он сделал что мог. Попытался кормить меня с ложки, но я отняла ее. На вкус еда была неплоха. Свет выключился – в четвертый раз за неделю – и мы ели при свечах. Неизбежная, нежеланная романтика. Он коснулся моего лица, когда мы трахались, и сказал, что я красива, а я слегка дернула головой, уклоняясь от его пальцев. Когда он сделал это во второй раз, я закрыла ему рот ладонью и велела заткнуться. Он сразу кончил. Я не отвечала на его звонки.

Когда радио сообщило, что вирус добрался до Небраски, я поняла, что пора двигаться на восток, и так и сделала. Я покинула сад, клочок земли, где похоронен мой пес, сосновый стол, за которым я нервозно составляла списки: названия деревьев и кустов на «к» – клен, каштан, калина, крыжовник, канадская сосна, кедр; штаты, где я жила – Айова, Индиана, Пенсильвания, Виргиния, Нью-Йорк – оставляя не подлежащий прочтению хаос букв на мягкой древесине. Я прихватила свои сбережения и арендовала коттедж возле океана. Прошло несколько месяцев, и хозяин дома, проживавший в Канзасе, перестал обналичивать мои чеки.

Две женщины. Беженки из западных штатов, они гнали вперед и вперед, пока их автомобиль не сломался в миле от моего коттеджа. Они постучали в мою дверь и остались у меня на две недели, пока мы пытались сообразить, как отремонтировать их авто. Однажды вечером мы выпили вина и заговорили о карантине. Ручку генератора надо было вращать, и одна женщина вызвалась делать это. Другая подсела ко мне, ее ладонь скользнула по моему бедру. В итоге мы мастурбировали, каждая сама с собой, и целовали друг друга. Тем временем генератор заработал, электричество включилось. Вернулась вторая женщина, и ночь мы провели втроем в постели. Я просила их остаться, но они спешили в Канаду: считалось, что там безопаснее. Они готовы были взять меня с собой, но я пошутила, что охраняю рубежи Соединенных Штатов. «Какой это штат»? – спросила одна из них, и я ответила: «Мэн». Они поочередно поцеловали меня в лоб и окрестили «защитницей Мэна». После их отъезда я редко включала генератор, предпочитая проводить время в темноте, при свечах. Бывший владелец коттеджа доверху набил ими кладовку.

Один мужчина. Нацгвардеец. Когда он появился у меня на пороге, я подумала, он пришел меня эвакуировать, но оказалось, он дезертир. Я предложила ему переночевать, он поблагодарил. Я проснулась оттого, что в горло мне упирался нож, а рука сжимала мою грудь. Я сказала ему, что в такой позе секса у нас не получится. Он позволил мне встать, и я толкнула его на книжный шкаф, вырубила напрочь. Я оттащила его тело на берег, покатила в полосу прибоя. Он очнулся, отплевываясь от песка. Я ткнула в него ножом и велела идти, идти, не останавливаясь: обернется – я его прикончу. Он повиновался, и я следила, пока он не превратился в пятно тьмы на серой полосе песка, а потом в ничто. После него я год никого не видела.

Одна женщина. Руководительница секты, за ней влеклось стадо из пятидесяти человек, все в белом. Я заставила их выждать три дня у границы моего участка, а потом, проверив глаза, разрешила им остаться. Они разместились вокруг коттеджа – на лужайке, на пляже. У них были с собой припасы, требовалось только место, где приклонить голову, как выразилась их руководительница. Она казалась похожей на колдунью в своих необычных одеждах. Настала ночь. Мы с ней кружили по лагерю босиком, отблески и тени от пламени костра играли на ее лице. Мы дошли до кромки воды, и я указала рукой во тьму, на крохотный остров, который она не могла рассмотреть. Она вложила свою ладонь в мою. Я приготовила ей выпивку – «более-менее самогон», пояснила я, вручая ей стакан – и мы сели за стол. Снаружи доносился смех, там играла музыка, дети скакали в волнах. Женщина выглядела измотанной. Она моложе, чем кажется, поняла я, но такая работа ее состарила. Она отхлебнула спиртное, поморщилась.

– Мы так долго шли, – сказала она. – Останавливались ненадолго, где-то возле Пенсильвании, но вирус настиг нас, когда наш путь пересекся с другой группой. Забрал двенадцать человек, прежде чем нам удалось уйти от него.

Некоторое время мы целовались взасос, сердце билось у меня в пизде. Ее вкус – дым с медом. Эта группа оставалась четыре дня, пока руководительница, проснувшись, не заявила, что видела во сне знамение и им пора двигаться дальше. Она звала и меня. Я попыталась представить, как иду с ней, а ее малое стадо бредет за нами, словно дети. И отказалась. Она оставила подарок у меня на подушке: оловянного кролика размером с мой большой палец.


Один мужчина. Лет двадцати, не больше, длинные каштановые волосы. Он шел пешком целый месяц. Выглядел вполне ожидаемо: запуганный. Без надежды. Когда мы занялись сексом, он был почтителен и слишком нежен. После того как мы умылись, я накормила его консервированным супом. Он рассказал, как шел через Чикаго, прямо через город, а там какое-то время спустя перестали уже и трупы хоронить. Ему пришлось наполнить стакан заново, прежде чем он смог продолжить.

– После этого, – сказал он, – я обходил города.

Я спросила, далеко ли еще вирус, и он сказал, что не знает.

– Как тут тихо, – заметил он, меняя тему.

– Никакого транспорта, – откликнулась я. – Никаких туристов.

Он плакал, плакал, я обнимала его, пока он не заснул. На следующее утро я проснулась – а он уже ушел.


Одна женщина. Намного старше меня. Пока она ждала, чтобы прошли три дня, она медитировала на песчаной дюне. Когда я проверила ее глаза, я заметила, что они зеленые, как морское стеклышко. Волосы на висках у нее поседели, а от ее смеха радость скакала по лесенке моего сердца. Мы устроились в полумраке эркера, и все происходило неспешно. Она оседлала меня, и, когда она меня поцеловала, пейзаж за окном сморщился и искривился. Мы пили и гуляли вдоль берега, влажный песок бледным ореолом окружал наши стопы. Она рассказывала о своих детских, подростковых драмах, как сразу после переезда в другой город пришлось усыпить ее кота. Я рассказывала, как нашла свою мать, рассказывала про мой рискованный путь через Вермонт и Нью-Гемпшир, и как никогда не стихает прибой, и про мою бывшую жену.

– Что произошло? – спросила она.

– Просто у нас ничего не получилось, – ответила я.

Я рассказала о мужчине в пустом доме, и как он плакал, и как сперма серебрилась у него на животе, и как я могла бы пригоршнями черпать отчаяние из воздуха этого дома. Мы вспоминали рекламные песенки обеих наших юностей и ту – сети итальянских джелатерий, куда я долгими летними вечерами, разморенная жарой, ходила есть мороженое. Не помню, когда я в последний раз столько улыбалась. Она осталась. Новые беженцы проходили через коттедж, мимо нас, последнее прибежище перед границей, мы кормили их и играли с их детьми. Утратили осторожность. В тот день я проснулась, и воздух изменился, я поняла, что это надвигалось уже давно. Она сидела на диване. Она встала ночью и заварила чай. Но чашка опрокинулась, лужица стыла, и я узнала симптомы, о которых твердили телевизор и газеты, потом листовки и радио, а потом глухие голоса у костра. Ее кожа сделалась темно-лиловой, как разлитой синяк, белки глаз в красных прожилках, кровь сочится из-под ногтей, кончики пальцев опухли. Горевать некогда. Я проверила свое отражение в зеркале – белки пока чистые. Сверилась со списком необходимых вещей, взяла рюкзак и палатку, спустилась к лодке и стала грести к острову – к этому острову, где я запасала еду с тех пор, как обосновалась в коттедже. Я попила воды, поставила палатку и начала составлять списки. Все мои учителя, начиная с подготовительного класса. Все работы, какие у меня были. Все дома, где я жила. Все люди, кого я любила. Все люди, кто, вероятно, меня любил. На следующей неделе мне исполнится тридцать. Ветер задувает песок мне в рот, в волосы, в >щель между левым и правым листком блокнота, а море – хмурое, беспокойное. За ним я вижу коттедж, пятнышко на далеком берегу. Мне все кажется, я вижу, как вирус расцветает на горизонте подобно восходу солнца. Я понимаю: земля продолжит вращаться, даже избавившись от людей. Может быть, чуть быстрее.

Матери

Вот она, стоит на крыльце, соломенные волосы да опухшие суставы, на губе трещина, словно женщина эта – земля, никогда не знавшая дождя. На руках у нее младенец – бесполый, красный, никаких звуков не издает.

– Злючка! – говорю я.

Она целует младенца в ухо и вручает мне. Я поеживаюсь, когда она тянет руки, но все же беру. Младенцы – тяжелее, чем кажутся.

– Она твоя, – говорит Злючка.

Я смотрю на младенца, который глядит на меня широко раскрытыми глазами, мерцающими, как японские жуки. Ее пальчики ловят невидимые пряди волос, острые ноготки вонзаются в ее кожу. Чувство охватывает меня – чувство глубиной в одно пиво, чувство хватит-сучить-ногами-когда-ловушка-захлопнулась. Я снова смотрю на Злючку:

– То есть как это моя?

Злючка смотрит на меня так, словно я непроходимо тупа, или, может быть, издеваюсь над ней, или и то и другое.

– Я была беременна. Вот малышка. Она твоя.

Мозг спотыкается об эту фразу. Вот уже несколько месяцев голова моя как в тумане. Непрочитанная почта скапливается на кухонном столе, одежда свалена гигантской горой на моем прежде безупречном полу. Матка сжимается, недоумевая, протестуя.

– Слушай, – говорит Злючка, – это всё, что я могу сделать. Больше я ничего не могу. Ясно?

Я соглашаюсь, но как-то неправильно следовать за ней путем такой логики. Опасно.

– Ты можешь сделать столько, сколько можешь, – повторяю я на всякий случай.

– Именно, – подтверждает Злючка. – Если малышка плачет, она может быть голодна, или хочет пить, или сердится, или капризничает, или ей плохо, или спать хочется, или испугалась чего-то, или заревновала, или она что-то затеяла, но все пошло вкривь и вкось. Так что тебе придется разобраться с этим, когда оно случится.

Я смотрю на малышку, она пока не плачет. Она сонно моргает, и я ловлю себя на мысли: не так ли мигали и динозавры до того, как сгорели и обратились в прах. Малышка расслабляется – прибавив от этого в весе еще сверх того, что мне казалось возможным – и пристраивает голову между моих грудей. Она даже чуть приоткрывает губы, словно думает, что сможет пососать молока.

– Я не твоя мама, крошка, – говорю я. – Я не могу тебя кормить.

Я настолько ею загипнотизирована, что упускаю звук уходящих шагов, щелчок, с которым захлопывается в машине дверь. Но вот Злючка уехала, и впервые я не осталась одна после того.


Вернувшись в дом, я соображаю, что даже не знаю имени малышки. На полу небольшая сумка с одеждой, не помню, как она тут появилась. Я иду в кухню, опускаюсь в просевшее плетеное кресло. Мне представляется, что кресло может сломаться под моим весом (с малышкой на руках), я встаю и прислоняюсь к кухонной стойке.

– Привет, малышка, – говорю я малышке.

Ее губы вновь приоткрываются, и она фиксирует взгляд на моем лице.

– Привет, малышка. Тебя как зовут?

Малышка не отвечает, но и не плачет, и это меня удивляет. Я ведь чужая. Она меня прежде никогда не видела. Если заплачет, это ожидаемо, на то есть причины. Однако что же значит, что она так и не заплакала? Она испугана? Испуганной она не выглядит. Возможно, младенцам ужас неведом.

Выглядит так, словно что-то обдумывает.

Запах у нее чистый, но химический. С примесью чего-то молочного, телесного и кислого, как будто что-то пролилось. Нос у нее слегка подтекает, и она не пытается его утереть.

Грохот, пронзительный вопль. Я подскакиваю. Малышка вытянула руку и ухватила банан в миске с фруктами, опрокинув с полдюжины груш. Твердые груши раскатились, перезрелые лопнули. Вот теперь у малышки испуганный вид. Она воет. Я целую родничок на ее младенческом черепе и несу малышку в соседнюю комнату.

– Ш-ш-ш, малышка.

Рот ее – бездонная пещера, свет и мысль и звук проваливаются туда без возврата.

– Ш-ш-ш, малышка!

Почему Злючка не сказала мне ее имя?

– Ш-ш-ш, маленькая, ш-ш-ш. – Голова пульсирует от этого звука. Одинаковые слезы ползут по обеим половинам ее лица от глаза к уху, словно это изображение плачущего младенца, а вовсе не младенец. – Ш-ш-ш, маленькая, ш-ш-ш.

Проворный ветерок вздымает на улице пыль, сетчатая дверь распахивается. Я подскакиваю. Младенец визжит.

Когда Рут и Дэвид венчались, для них служили длинную мессу на латыни. Лицо Рут скрывала вуаль, а подол волочился по полу, когда она шла к алтарю. Море шляпок и вуалей над высокими женскими прическами – по просьбе брачующихся. Прекрасная старинная служба, соединившая их с тысячелетней традицией.

На приеме рядом со мной прошла женщина в широком поясе, как под смокинг. Я сразу встревожилась, не чавкаю ли. Поначалу я ее почти не заметила – в толпе родни и друзей приняла за худенького мужчину – однако высокие скулы и женственная манера стоять, скрестив ноги на невидимой линии, проходящей по полу, выдали ее. Я наблюдала за ней, пока праздник продвигался к концу – тосты, танец маленьких утят, двенадцатилетняя кузина Рут оскандалилась, опрокинувшись задницей на пол и потянув за собой отца – а когда танцплощадка слегка расчистилась, эта женщина вышла под белые рождественские лампы, обернутые в муслин, подняла воротник, закатала накрахмаленные рукава и начала танцевать.

Я часто слышала, что свадьбы для того и придуманы, чтобы пробуждать в женщинах желание, и тогда впервые это увидела. Она двигалась с суровой мужской сдержанностью, так гордо, я не могла больше ни на кого смотреть. Увлажнилась. Чувствовала себя неправильно, слишком жарко, непонятный голод.

Когда она приблизилась ко мне, сердце замерло. Она закружила меня, как умелый партнер в свинге – уверенно, властно. Я перестала сдерживаться и расхохоталась. Земное притяжение исчезло.

Потом мы танцевали так медленно, почти стояли на месте. Она склонила голову к моему уху.

– Таких красивых рук, как у тебя, мне видеть не доводилось, – сказала она.


Я позвонила ей два дня спустя. Никогда прежде я не верила так твердо в любовь с первого взгляда, в судьбу. Она засмеялась на том конце провода, что-то внутри меня треснуло, разошлось и впустило ее.

Меня беспокоит, все ли у младенца в порядке с головой, она похожа на подгнивший плод. Я заметила это сейчас, посреди бескрайней пустыни крика. Словно вмятинка на персике, куда можно воткнуть большой палец, не задавая вопросов, даже не поздоровавшись. Я такого не сделаю, но хочу, и позыв настолько силен, что я поспешно укладываю малышку. Она орет громче. Я беру ее и прижимаю к себе, шепча: «Я люблю тебя, крошка, я не сделаю тебе больно», но первое неправда, и второе тоже может быть неправдой, хотя тут я не уверена. Меня должно было бы охватить желание защищать малышку, но я способна думать только об этом мягком местечке, том, где я могла бы повредить ей, если бы попробовала, где я могла бы причинить ей боль, если б захотела.


Через месяц после нашей встречи Злючка, сидя на мне верхом, набила стеклянную чашу, аккуратно примяла траву пальцем. Когда она поднесла зажигалку и вдохнула, ее тело содрогнулось вдоль невидимого изгиба, дым стал выползать из ее рта лапа за лапой – животное.

– Я никогда прежде такого не делала, – сказала я ей.

Она протянула мне бонг, ладонью обхватила чашу. Я вдохнула, что-то потекло в трахею, я так сильно закашлялась – думала, до крови.

– Попробуем так, – сказала Злючка. Набрала полный рот и прижалась губами к моим губам, наполнила мои легкие головокружительным дымом.

Я приняла его, весь целиком, желание пронзило меня насквозь. Когда мы расслабились рядом, я почувствовала, как вся я освобождаюсь и разум отступает куда-то в точку за левым ухом.

Она показывала мне места, где жила раньше, а я была под таким кайфом, что предоставила ей вести меня за руку, словно ребенка, а потом мы зашли в Бруклинский музей, и там был длинный стол, края не видать, и такие цветочные, сексуальные блюда, посвященные Богине-матери – Вирджинии Вулф. Мы побывали в Маленькой России, потом в аптеке, потом на пляже, а я чувствовала только ее руку и теплые прикосновения песка к стопам.

– Хочу тебе кое-что показать, – сказала она и повела меня по Бруклинскому мосту как раз перед закатом.

Мы провели там несколько дней. Ездили в Висконсин посмотреть на Джеллимена[3], а он, как выяснилось, мертв. Мы развернулись и поехали к океану, на остров у побережья Джорджии.

Мы плавали в воде, теплой, как суп. Я держала ее, и, в невесомости волн, она держала меня.

– Океан, – сказала она, – огромная лесба. Я уж чувствую.

– Но не из истории, – подхватила я.

– Нет, – согласилась она. – Только из времени и пространства.

Я подумала над ее словами. Ноги слегка, ножницами, разрезали воду. На губах появился вкус соли.

– Да, – сказала я.

Вдали в океане выкатились серые горбики. Мне представилось – акулы, наши превращенные в фарш тела.

– Дельфины, – выдохнула она, и стало так.


Мы окунулись с головой. Она была намного старше меня, но почти никогда об этом не напоминала. На людях она совала руку мне в пах, поднимаясь все выше, рассказала мне самое страшное о себе и просила, чтобы я тоже ей рассказала. Я чувствовала, как она опалила время моей жизни, сплавилась с ним, неизменная, как Помпеи.

Она толкала меня на кровать и садилась сверху, упираясь в меня, в мои бедра. И я позволяла ей быть там, хотела, чтобы она была там, чувствовать ее вес. Мы срывали с себя одежды, потому что они казались лишними между нами. Я смотрела на ее гладкую бледную кожу, розовый обморок – ее половые губы – целовала ее в рот так, что землетрясение сдвигало во мне тектонические плиты, и думала: слава богу, мы не можем сделать ребенка. Потому что она сжимала внутри меня что-то, что переносило меня из ее постели, от ее рта, от ее пизды, от ее углов, тихого голоса – прямиком в мою первую семейную фантазию, наш первый совместный сон наяву: кафе на Кирквуд, мы утираем маленькие мягкие крошки ньокки с дрожащего подбородка малышки, нашей малышки. Мы там шутили и называли ее Мара, обсуждали ее первые слова, забавные волосики, дурные привычки. Мара, девочка. Мара, наша девочка.

Снова в постели Злючки, в хорошей постели, она сует в меня руку, я поддаюсь, она движется, я раскрываюсь, и она кончает, ни разу не дотронувшись до себя, а я в ответ лишаюсь дара речи. Я думала: слава богу, мы не можем сделать ребенка. Мы можем трахаться безоглядно, бесконечно, кончать друг в друга без презервативов и таблеток, без страха и тщательного выбора подходящих дней, не прислоняясь к раковине в ванной, чтобы разглядеть эту дурацкую белую палочку теста. Слава богу, мы не можем сделать ребенка. И она говорила: «Кончай со мной, кончай в меня», слава богу, мы не можем сделать ребенка.

Мы сделали ребенка. Вот она.


Мы любили, и я мечтала о нашем будущем. Дом посреди лесов Индианы. Старая часовня, когда-то вмещавшая стайку монахинь – монахини молились, прижимаясь друг к другу плечами, принимали обеты, называли друг друга сестрами. Каменные стены. Высохшая известка крошится, отсырев. Узкие тропы вьются через старые сады, через новый сад, где мы взрыхлили землю и сунули в нее всякое, что будет расти, если о нем заботиться. Большой круг витражного окна, с меня ростом, изображает кровоточащее сердце нежными осколками дымчато-розового стекла, две панели от старости пошли трещинами.

Дальше кухня с темными деревянными шкафчиками, они открываются и предъявляют бокалы на высоких ножках, тиковые ящики, полные помутневшего столового серебра, печь, уставленная двадцатигаллонными котелками и сковородками, коллекция из шести дюжин кружек, которые мы собирали годами, сочтя их красивыми или же забавными, стопки тарелок с надколотыми краями, достаточно для большой компании, какая у нас никогда не водится. Рядом маленький столик с пустой плетеной корзиной, несколько прочных некрашеных стульев и сверкающие под окном ряды стеклянных банок, этикетки сорвали, слои клея соскребли упорным пальчиком, все планировали использовать заново.

Позади стола – алтарь, свечи горят за Билли Холидей, Уиллу Кэсер, Гипатию и Пэтси Клайн. Рядом старый пюпитр, на котором прежде лежала Библия, а теперь – старый справочник по химии, превращенный в Книгу Лилит. На его страницах мы ведем собственный литургический календарь: святая Клементина и все путницы; святые Лорена Хикок и Элеонора Рузвельт, летом им подносили голубику, символизирующую сапфировое кольцо[4]; возжигание свечей святой Джульетте с мятными леденцами и темным шоколадом; празднество поэтов, когда над грядками латука декламируют Мэри Оливер, а Кей Райан – над блюдом уксуса и растительного масла, Одри Лорд над огурцами, Элизабет Бишоп над морковинами; Вознесение Патриции Хайсмит, празднуемое с улитками в расплавленном сливочном масле с чесноком и со страшилками у осеннего костра; Успение Фриды Кало – костюмы и автопортреты; Сретение Ширли Джексон, зимний праздник, начинающийся на рассвете и заканчивающийся на закате азартной игрой, где в ход идут выпавшие молочные зубы и камешки. Некоторые с их собственными книгами – старшие и младшие арканы нашей скромной религии.

В холодильнике: маринованные огурцы и зеленые бобы – столпотворение граненых банок; два стеклянных контейнера с молоком, в одном свежее, в другом скисшее; пакет нежирных сливок; противозачаточные таблетки эпохи мужчин, которые я так и не выбросила; почти черный баклажан; банка хрена, по форме схожая с мылом; оливки, сладкие итальянские перчики, тугие, как сердечки, соевый соус, кровавые стейки, запрятанные в сухие складки бумаги, протекающие стыдливо; сырный ящичек с шариками свежей моцареллы, которые плавают в своем молочно-водяном растворе, и салями в пыльной белой оболочке – пованивает, как утверждает Злючка, спермой; сгнивший порей – отправится в компост, карамелизованный лук и шалот размером с кулак. В морозилке – пластиковые растрескавшиеся формочки для льда, лед выбухает за пределы своих ячеек; песто, сделанное из выращенного в саду базилика; тесто, которое съедят сырым вопреки предупреждениям врачей. Когда открываешь шкафчики, там все забито оливковым маслом первого отжима, еще полдюжины банок, в некоторых заросли розмарина и пухлые головки очищенного чеснока; сезамовое масло, стеклянная бутылка с ним никогда не избавляется от жирного блеска снаружи, как ни протирай ее начисто; кокосовое масло, наполовину обратившееся в восковую белую массу, наполовину – в плазму; консервы из спаржевой фасоли и грибного супа-пюре, коробочки миндаля, маленький мешочек с органическими сырыми кедровыми орехами, несвежие крекеры. На кухонной стойке яйца – коричневые, с бледной прозеленью, в крапинку, разного калибра (одно протухло, но с виду не скажешь, в этом можно убедиться, лишь опустив его в стакан воды – оно, как ведьма, не тонет).

В спальне широкая двуспальная кровать, плот посреди огромного каменного океана. На тумбочке перекатывается лампочка – если поднести ее к уху и потрясти, внутри стекла негромко задребезжит лопнувшая нить накаливания. Бусы обвивают удавками старые винные бутылки, флакончики заткнуты матовыми стеклянными пробками. А если тумбочку открыть, обнаружится – захлопни, пожалуйста. В ванной зеркало в пятнышках туши там, где Злючка почти прижимается лицом, амеба влаги от ее дыхания растет и съеживается вновь. Живешь не с женщиной, живешь внутри нее, сказал как-то отец моему брату, а я подслушала, и в самом деле, когда я гляделась в зеркало, было так, словно моргаешь изнутри ее густо обведенных глаз.

А за дверью – природа. Головокружительный, дух захватывающий собор небосвода дугой встает над деревьями, а деревья по весне в изобильной и яркой зелени – сначала сплошь почки, потом цветение. Внезапный ливень отрывает тонкие листочки от ножек и густо покрывает землю ярким ковром. В плетении ветвей птичьи детеныши – серо-розовые, словно недоваренные креветки, косточки похожи на высохшие макаронины – верещат, призывая мам.

Потом вступает в свои права ленивый гул лета, сам воздух бормочет и поет. Осы – убийцы цикад – нагоняют самых слабых, обездвиживают уколом своего жала, уносят полумертвые тельца и стеклянные крылышки вверх, вверх и прочь. Светлячки томно теплятся в темноте. Листья достигли сочной, темной зелени, деревья густо закутались сами в себя, улавливая секреты, и лишь яростный удар грома и раскаленная добела молния способны расколоть их глухой союз.

А потом осень, первая осень, наша первая осень, первое наше блюдо из тыквы, первые свитера, горелая вонь обогревателя, не вылезать из-под тяжелых одеял, запах дыма, напоминающий о том, как мне было двенадцать, я была герлскаутом и жила в палатке с девочками, которые меня терпеть не могли. Листья вспыхивают, осенние краски, словно грибок, пожирают зелень. Дожди, дожди, ковры из листьев, желтых, как одуванчики, краcных, как шкурка граната, оранжевых, как очистки моркови. Странные вечера, когда солнце долго садится, но идет дождь, и небо становится персиковым и золотым, а еще серым и лиловым, словно синяк. По утрам рощицу накрывает тончайший туман. Иногда по ночам полная кровавая Луна восходит над горизонтом и окрашивает облака, будто инопланетная заря.

А потом сухость, скукоженность, медленное приближение смерти на триллионах лучеобразных лап, зверя-зимы с идеальным пищеварением, земля обнажается так, как мы и представить не могли, деревья осиротели, стонет-завывает ветер, пахнет приближением снега. Метели ночь напролет, не подсвеченные ничем здесь, в лесах и во тьме, лишь лучом фонаря по ту сторону окна, который ловит жирные снежинки в полете, прежде чем они окажутся вне пределов досягаемости. А внутри – чешется пересохшая кожа, втираем в спины прохладный лосьон. Трахаемся, заглушая крики, прижимаясь друг к другу в коконе тепла под одеялом. Утром с трудом распахиваем дверь – два тела, укутанные, натужно пыхтящие, чтобы вырваться в мир, куда вовсе не хотят попасть. Снег превратил подробности пейзажа в сугробы, напоминая нам: храните ясность зрения; напоминая нам: всему свой черед, время уходит, когда-нибудь уйдем и мы. И на краю росчисти – Мара, крошечные ручки в варежках выглядят мультяшными, пухлая куртка застегнута доверху, воротник упирается в маленький носик, шерстяная шапка защищает тонкие темные волосы, и мы вспоминаем, что живы, что любим друг друга всегда и нравимся друг другу – почти всегда – и что женщины так же умеют являть в этот мир детей, как дышать. Мара тянет руки вперед и вверх – не к нам, к какому-то невидимому существу, голосу, тени бывшей монахини, антипризракам грядущей цивилизации, которая построит в этом лесу город, когда мы давно уже будем мертвы. Мара тянется вверх, мы подходим к ней и берем ее за руки.


Наша малышка плачет. Я прижимаю ее к себе. Она слишком мала для нашей еды, кажется мне. Слишком мала – пристроив ее у себя на бедре, я роюсь в полупустом холодильнике, отодвигая в сторону контейнеры с бархатистыми остатками пищи, консервную банку в фольге. Нашла яблочное пюре, но все мои ложки слишком велики для ее рта. Я окунаю палец в пюре и подсовываю малышке – она усиленно сосет. Я обхватываю ладонью ее макушку, целую кожу, нежную от детского масла. Малышка сопит, всхлипывает, капли пюре пузырятся на губах.

– Яйцо? – спрашиваю я.

Она чихает.

– Яблоко? Собачку? Девочку? Мальчика?

Она и вправду похожа на меня и на Злючку – мой вздернутый нос, мои темные волосы, надутые губы, ее круглый подбородок и отделенные мочки. Открытый, воющий рот – это, безусловно, Злючка. Я приказываю себе остановиться, мозг пронзает мысль о том, как опасны подобные шутки, хотя я и помню, что Злючки нет рядом, она не отложит какое-то свое занятие, чтобы выразительно приподнять бровь, а то и отругать меня за то, что говорю подобные вещи при нашей дочке, а то и запустить стаканом мне в голову.

Свободной рукой я вытаскиваю из кармана телефон и звоню. Голос Злючки отдается механическим эхом на другом конце, вырезает во мне какие-то новые пространства. Гудок. Я оставляю сообщение.

Вот что я говорю:

– Почему ты бросила ее на меня?

Вот что я хочу сказать:

– Это почти уничтожило меня, и все же нет. Это сделало меня сильнее. Ты сделала меня лучше. Спасибо тебе. Я буду любить тебя до конца времен.


Я слишком многого хотела от нее, думаю я. Требовала слишком многого. «Я люблю тебя», – шептала я во сне, шептала наяву, в ее волосы, в ее шею.

«Не обзывай меня так, пожалуйста, – напоминала я. – Я бы никогда не стала так разговаривать с тобой».

«Я хочу только тебя, клянусь», – говорила я, когда паранойя вползала в ее голос, точно зараза.

Я верю в мир, где происходят немыслимые вещи. Где любовь может обезоружить жестокость, может ее нейтрализовать, будто ее никогда и не было, или преобразить во что-то новое, более красивое. Где любовь может одолеть природу.

Малышка чем-то кормится. Не знаю чем. Но она сосет. Ее десны сжимаются, это больно, и все же я не хочу, чтобы она перестала, потому что я ее мать и ей нужно то, что ей нужно, даже если это ненастоящее. Она кусает, я вскрикиваю, но она так мала, я не могу положить ее, не кормить.

– Мара! – шепчу я.

Она смотрит на меня в упор, словно узнала свое имя. Я прижимаю губы к ее лбу, покачиваю ее взад-вперед, тихонько хватая воздух. Она настоящая, настоящая, плотная и увесистая в моих руках, пахнет чистотой, новенькая. Тут все однозначно. Она еще не девочка, не чудище и не что-то еще. Она – всего лишь малышка. Наша.

Я делаю Маре колыбель, задвинув мою кровать в угол. Строю стены из маленьких вышитых думочек. Укладываю ее.

Она снова вопит. Крик налетает неведомо откуда и продолжается бесконечно, однообразно, как морской горизонт. Не утихает, она не делает вдох, ее мечущиеся руки попадают мне в лицо, слегка царапают. Я кладу ее на кровать.

– Мара, – говорю я, – Мара, пожалуйста, пожалуйста, не надо.

А она не перестает, это длится и длится. Часами я скачу рядом с ней на кровати, вой заполняет всю комнату, я не могу его не слышать, и чистый младенческий запах сменяется чем-то докрасна раскаленным, словно горелка электрической плитки, на которой ничего нет. Я притрагиваюсь к маленьким ножкам, а она орет, я фыркаю ей в животик, а она орет, и что-то во мне ломается: я – континент, но я больше не выдержу.


Учительница в соседней туалетной кабинке услышала, как Злючка орет на меня по телефону. Я знала, что она там, видела ее высокие каблуки, расставленные на плитке пола, слышала, как она затаила дыхание, когда голос Злючки, низкий, холодный, вытек из трубки, словно газ. Учительница выждала, пока я ушла, и только потом покинула свою кабинку. В тот день в коридоре она попыталась неуклюже об этом заговорить, вертя в руках колпачок авторучки.

– Думаю, – начала она, – я вот что хочу сказать: это ненормально. Я переживаю за вас.

– Спасибо за поддержку, – ответила я.

– Я только хочу сказать, что если там всегда такой тон, то даже если вы думаете, что в этом что-то есть, нет там ничего. – Она случайно выронила колпачок, и он покатился по длинному коридору. – Дайте мне знать, если надо будет кому-то позвонить, хорошо?

Я кивнула, и она пошла прочь. Она уже скрылась за углом, а я все еще кивала.


Мара делает передышку, чтобы вдохнуть. Прошло столько времени, что небо за окном вновь подсвечено. Она опять впивается в меня, ее глаза вбирают меня целиком, весь мой стыд, и боль, истину о ее матерях, подлинную правду о них. Рывок – мои тайны утекают из меня, против моей воли. Потом снова неустанный вопль, но теперь я могу его выдержать благодаря этой драгоценной минуте передышки. Мое терпение обновилось, любовь воскресла. Если она будет давать мне передышку каждый день или почти каждый, все будет хорошо. Я справлюсь. Я смогу стать настоящей матерью.


Я глажу пальцем ее кудряшки и пою ей песенку своего детства: «У Билли была коза, была коза-егоза, с веревки стянула рубашки, наелась она до отрыжки, Билли палку схватил, козу отходил, к столбу привязал…»

Голос мой дрожит и смолкает. Девочка вращает ножками, будто крутит педали, и орет. У меня звенит в ушах, я заползаю в постель рядом с ней, ее голос заглушает мои мольбы.

Я не хочу уходить из этой комнаты. Я не хочу спать. Боюсь – если засну, потом проснусь, а Мары нет, в тишине все захватит энтропия, клетки моего тела расширятся, и я стану одно с этим воздухом. Если отвернусь, даже на миг, потом погляжу снова – а там лишь груда одеял и подушек, кровать пуста, как прежде. Сморгну – и ее тело расплывется под моими пальцами, и опять я останусь одна: недостойная, одинокая.


Я просыпаюсь – она все еще здесь. Это как будто знамение. Если она и плакала ночью, я этого не слышала. Я спала таким сном, после которого очнешься и знаешь: ты не металась в постели как чертова рыба на крючке, ты не будила меня всю долбанную ночь напролет плачем во сне, господи Иисусе, знаешь, что вела себя хорошо, тихо. Суставы мои превратились в те широкие резинки, которыми перетягивают брокколи, лицо смято: я по глупости сильно прижималась к швам лоскутного одеяла. Мара не плачет. Ее конечности ходят взад-вперед, как поршни. Глаза распахиваются и зажмуриваются: ипомеи, плотно закрывающиеся под полуденным солнцем, венерина мухоловка, широко зевающая в ответ на жару и вибрации.

Я встаю, щурюсь на утренний свет. Мара пищит. Я беру ее на руки. Она кажется тяжелее, чем накануне – такое возможно?

Как только я выхожу из ванной, она вновь начинает орать.


Мы едем на автобусе в Индианаполис. Поездка – ошеломление. Мара спит у меня на руках и не шевелится, только орет, децибелы заглушают всякую мою мысль. Тела вокруг, мятые, вонючие, не реагируют ни благодарностью на молчание, ни гневом на ор – и на том спасибо.

Выйдя из автобуса в Блумингтоне, я понимаю – я припоминаю – что настала весна. Меня соглашается подвезти добрая женщина, похожая на кого-то, кого я забыла. Мы едем по шоссе, пока я не прошу ее остановиться.

– Тут же ничего нет, – говорит она. Язык ее тела – подчеркнуто расслабленный.

Листья шуршат, как будто в ответ.

– Давайте завезу вас в город, – говорит она. – Или, может быть, надо кому-то позвонить?

Я выхожу, Мара лежит на сгибе моего локтя.


Недавно прошел дождь. Грязь облепила мои кеды, с каждым шагом ее все больше, я шагаю чудищем-гигантом, готовым растоптать город.


Там, на склоне холма, дом. Наш дом. Я узнаю витражное стекло, дымок, вьющийся из трубы, просачивающийся вверх сквозь полог деревьев. Краску на уличном столе пора освежить. Дряхлая немецкая овчарка, кожа да кости, распростерлась на крыльце, при нашем приближении радостно бьет хвостом.

– Отто, – говорю я, и Отто позволяет мне похлопать его по холке. Тычется мордой мне в ладонь, потом начисто вылизывает языком.

Дверь не заперта: мы обе, Злючка и я, доверяем нашим соседям – птицам. Внутри каменный пол.

Я узнаю шкафчики, узнаю кровать. Мара затихла у меня на руках. Она даже не извивается больше. Может быть, она потому столько плакала, что была не дома, а теперь она дома, и теперь она успокоилась. Я сажусь к столу и катаю тяжелую ручку по деревянной столешнице. Пробегаю пальцами по ряду книг вдоль стены. За книжной полкой узкая щель змеится по штукатурке, умышленная. Я дотрагиваюсь до нее кончиком пальца, прослеживаю вверх, вверх, насколько хватает моего роста. Отчасти мне хочется сдвинуть полку, заглянуть за нее, однако в этом нет надобности. Я знаю, что там.

Я вытаскиваю из холодильника и разворачиваю копченого лосося. Присматриваюсь к нему. Плоть отходит от забытых позвонков, словно больные десны от зубов. Я надавливаю пальцем на рыбу, оставляя глубокую вмятину, и что-то внутри меня удовлетворяется этим.

Я прижимаюсь щекой к волнистому стеклу окна. Отто проследовал за нами в дом и ходит за мной по пятам, тычась холодным носом в пяточку Мары. Я беру с кухонной стойки книгу рецептов, распахиваю ее. Обложка стучит по стойке. «Фасолевый салат тети Джулии», – зачитываю я. Столько укропа!


В последнюю нашу ночь Злючка швырнула меня об стену. Хотела бы я вспомнить – из-за чего. Все кажется, что контекст имеет значение. Только что она была – сплошь кости и мышцы и кожа и свет и смех, а в следующую минуту – ураган, тень накрыла ее лицо, как при затмении солнца. Там, где я врезалась головой, треснула штукатурка. Перед глазами вспыхнули искры.

– Пизда! – заорала она. – Я тебя ненавижу. Ненавижу, на хрен! Я всегда тебя ненавидела.

Я прокралась в ванную и заперла дверь. Снаружи ее удары обрушивались на стену, как град, и я включила душ, разделась, вошла в кабинку. Я – Рак. Всегда обожала воду. На миг я перенеслась туда, в леса Индианы, дождь шуршит листьями, легкая морось воскресным утром, мы спим все утро насквозь, просыпаемся лишь когда сонная Мара, еще не подросток, входит, жалуется на дурной сон, сворачивается между нами. Так будет не всегда, однажды она станет слишком взрослой и для этого, и для нас, своих старых матерей. Потом эта не-память смылась прочь, как непросохшая краска под дождем, и я снова стояла в душе, дрожала, а она снаружи, теряя меня, и невозможно было объяснить ей, что этого делать не надо. Никак ей было не объяснить, что мы так близки, мы так близки, пожалуйста, не делай этого, мы же так, на хрен, близки.


– Как ты думаешь, Мара? – спрашиваю я, повернувшись несколько раз, и прислоняюсь к стене. Я кладу ее на фамильное лоскутное одеяло, красиво расстеленное поверх широкой кровати. Хотела бы я со временем научить Мару шить такие одеяла, как шила ее бабушка и как учусь шить я. Начнем с малого. Лоскутное одеяло для младенца. Такое за одну ночь сшить можно.

Лает Отто.

Дверь приоткрывается, просовывается худая рука. Затем лицо и ярко-желтый рюкзак. Девочка лет десяти-одиннадцати – Мара, косички расплелись и болтаются. Уже такая большая, что сама ходит, такая большая, что умеет говорить. Достаточно большая, чтобы столкнуться с травлей – и дать отпор. Такая большая, что задает вопросы, на которые нет ответов, такая большая, что у нее есть проблемы, для которых нет решения. За ней – еще один ребенок, мальчик – младший братик Мары, Тристан. Помню, как он родился – так ясно, словно это случилось на прошлой неделе. Скрюченный, весь в крови, он засел где-то у меня в ребрах и слушать не слушал повитуху. Даже сейчас мой живот не такой, как прежде, после того как его стенки раздвинулись, растянулись. А Тристан будет расти – и вот он подрос, и стал ходить по пятам за Марой, и так и ходит. Она говорила, что ее это раздражает, а на самом деле была рада, я же видела, она обожала внимание. Мара и Тристан, темноволосые ребятишки. Темноволосые, как… чья-то бабушка. Возможно, моя.

За ними маячат мужчина и женщина. Оба смотрят на меня.

Женщина велит Маре отойти в сторону, мужчина обхватывает малыша Тристана поперек груди. Они спрашивают меня, кто я такая, и я отвечаю. Отто лает. Женщина окликает его, но он лает на нее, на меня и не трогается с места.

Мара, помнишь, как ты насыпала песок в глаза соседскому ребенку? Я наорала на тебя, велела надеть твое лучшее платье и идти извиняться. А ночью плакала одна в ванной, потому что ты дочь Злючки – настолько же, насколько моя. Помнишь, как ты влетела в панорамное окно и порезала руку так сильно, что нам пришлось везти тебя в ближайшую больницу на пикапе, а когда мы вернулись, Злючка попросила меня заменить заднее сиденье, потому что оно было залито кровью. Или как Тристан сказал нам, что хочет пригласить на выпускной бал мальчика, и ты обняла его за плечи – вот так? Помнишь, Мара? И твоих малышей? Твоего мужа с бородой, как у капитана Ахава, и мозолистыми руками, дом, который вы купили в Вермонте? А, Мара? Как ты поныне любишь младшего брата с яростью звезды – всепоглощающей яростью, которая иссякнет лишь со смертью одного из вас? Картинки, которые вы оба дарили нам в детстве? Твои рисунки драконов, Тристановы фотографии кукол, твои сказки о гневе, его стихи об ангелах? Химические опыты во дворе, от которых трава почернела до блеска? Ваши жизни – сытые, стабильные и, хотя странные, но не страшные? Ты помнишь? Почему ты плачешь – не плачь, не надо. Ты много плакала в младенчестве, но с тех пор стала такой выносливой.

Внутри меня – голос: ничто не привязывало тебя к ней, но ты справилась с этим, ты справилась с ними, черт тебя дери, ты с ними справилась.

Маре и ее брату я говорю: не бегайте, вы упадете, стойте, не бегайте, вы что-нибудь сломаете, не бегайте, ваша мама увидит, она увидит и очень рассердится, и она будет кричать, а мы не можем, не можем, я не могу.

Я говорю: не оставляйте кран открытым. Вы так дом затопите, нельзя этого делать, вы же обещали, что больше такого не случится. Не вздумайте затопить дом – а то счета, не вздумайте затопить дом – а то ковры, не вздумайте затопить дом, любимые мои, а то мы можем лишиться вас обоих. Мы же плохие матери, мы не научили вас плавать.

Вопиющие преступления

272 серии сериала «Закон и порядок: Спецкорпус»[5]

Первый сезон


«Расплата»

Стэйблер и Бенсон расследуют кастрацию и убийство нью-йоркского таксиста. Они выясняют, что жертва много лет назад, скрываясь от полиции, присвоила имя другого человека. Затем Стэйблер обнаруживает, что и украденное имя было украдено прежним его хозяином, и расследование приходится начинать заново. Ночью, безуспешно пытаясь заснуть, Стэйблер слышит странный шум. Глухую барабанную дробь, на две четверти. Похоже, доносится из подвала его дома. Он обследует подвал, но теперь кажется, что звук доносится снаружи.


«Одинокая жизнь»

Старой женщине становится нестерпимо одеваться в одиночестве. Самой надевать туфли – это разбивает ей сердце, снова и снова. Оставить дверь незапертой, чтобы любой сосед мог случайно зайти, показалось удачным выходом. Но выход обернулся исходом.


«Или просто похожи»

На двух несовершеннолетних моделей нападают по пути домой из клуба, насилуют и убивают. В довершение их путают с двумя другими изнасилованными и убитыми несовершеннолетними моделями, которые по удивительному стечению обстоятельств оказываются их близнецами, и в итоге обе пары хоронят под чужими надгробьями.


«Истерия»

Бенсон и Стэйблер расследуют убийство молодой женщины, которую поначалу приняли за проститутку – последнюю в длинной цепи связанных друг с другом жертв. «Ненавижу этот проклятый город», – говорит Бенсон Стэйблеру, утирая глаза салфеткой из кулинарии. Стэйблер закатывает глаза и заводит машину.


«Охота к перемене мест»

Старая прокурорша укладывает волосы щипцами перед судом – как мама учила. Проиграв дело, она складывает в чемодан три смены одежды и садится в машину. Звонит по мобильнику Бенсон: «Извини, подруга. Я уезжаю. Когда вернусь – пока об этом и не думаю». Бенсон просит ее остаться. Старая прокурорша выбрасывает мобильник на асфальт и выруливает на дорогу. Проезжающее мимо такси давит телефон вдребезги.


«Проклятье второго курса»

Во второй раз баскетбольная команда покрывает убийство, но теперь тренер решил, что с него хватит.


«Выродок»

В Центральном парке находят мальчишку, которого, видимо, никто никогда не любил. «У него по всему телу муравьи ползали, – говорит Стэйблер. – Муравьи!» Два дня спустя Стэйблер и Бенсон арестовывают учителя – уж тот-то, как выяснилось, мальчика любил, даже чересчур.


«Преследователь»

Бенсон и Стэйблеру запрещено делать зарубки на мебели в полицейском участке, поэтому они разработали собственную домашнюю систему. На изголовье кровати Бенсон – восемь отметин вдоль изогнутого дубового края, словно позвонки. На кухонном стуле Стэйблера их девять.


«Игрушки»

Потихоньку от Стэйблера Бенсон вытаскивает из багажника пакет со сгнившими овощами. Она выбрасывает его в мусорный контейнер, пакет шлепается о пустое дно – тяжелый, влажный звук – и лопается, как утопленник, выловленный из Гудзона.


«Завершение»

«Это было внутри меня, – говорит женщина, терзая соломинку для коктейля, сминая ее, как испорченный аккордеон. – А теперь это не во мне. И пусть так и остается».


«Дурная кровь»

Стэйблер и Бенсон никогда не забудут то дело, когда разгадка преступления оказалась настолько хуже самого преступления.


«Поэма о русской любви»

Мать приводят к присяге, новая прокурорша просит ее назвать свое имя. Она закрывает глаза, мотает головой, раскачивается взад-вперед на стуле. Начинает петь песенку – тихо, почти про себя, не на английском, слоги летят из ее рта, как дым. Прокурорша оглядывается на судью, но тот уставился на свидетельницу, и взгляд его расплывается, словно он потерялся в лесу своей памяти.


«Разоблаченная»

Голая, беременная, утратившая память женщина блуждает в центре города. Ее арестуют за непристойное обнажение.


«Ограничения»

Стэйблер обнаруживает, что даже город Нью-Йорк имеет границы.


«Право»

«Вы не имеете права так со мной обращаться! – кричит мужчина, которого ведут к месту для свидетелей. – Вы что, не знаете, кто я?» Прокурорша прикрывает глаза. «Сэр, мы всего лишь просим вас подтвердить то, что вы сказали в полиции: вы видели, как с места преступления уехала синяя “хонда”». Мужчина яростно шлепает ладонью по трибуне: «Я не признаю вашу власть!» Мать погибшей девушки начинает вопить так громко, что муж выносит ее из зала суда.


«Третий»

Стэйблер никогда не рассказывал Бенсон о своем младшем брате. Но он никогда не рассказывал ей и о своем старшем брате, что и понятно, так как он сам о нем не знал.


«Путаник»

Отец Джонс никогда не дотрагивался до детей, но, закрывая глаза перед сном, он поныне видит свою школьную подружку – ее мягкие бедра, морщинистые руки и как она слетела с той крыши, точно ястреб.


«Чат»

Уверенный, что его дочери-подростку угрожают негодяи из сети, отец разбивает семейный компьютер. Бросает обломки в очаг, чиркает спичкой. Дочь жалуется на головокружение, на жжение в груди. Она зовет отца: «Мама!» – со слезами в голосе. В субботу она умирает.


«Контакт»

Стэйблер выясняет, что его жена верит, будто видела НЛО – давно, когда ей было чуть за двадцать. Он лежит без сна ночь напролет, гадая, не этим ли объясняются провалы в памяти, посттравматический синдром, ночные кошмары. Жена, как по команде, просыпается, плачет, кричит.


«Раскаяние»

Ночью Стэйблер составляет список совершенных за день ошибок. «Не сказал Бенсон, – корябает он. – Съел больше буррито, чем в меня лезло. Зря потратил подарочный сертификат. Стукнул того парня сильнее, чем хотел». Жена подходит сзади, разминает ему плечи, уходит спать. «Не сказал жене сегодня. Скорее всего, и завтра не скажу».


«Ноктюрн»

Призрак одной из убитых и ошибочно захороненных несовершеннолетних моделей начинает преследовать Бенсон. Вместо глаз у нее колокольчики, маленькие медные колокольчики висят в глазницах, язычки почти достают до скул. Она стоит над постелью Бенсон, правый колокольчик слегка позвякивает, потом левый, потом снова правый. И так четыре ночи подряд в 02:07. Бенсон ложится спать с распятием и вонючими низками чеснока, потому что не видит разницы между вампирами и убитыми подростками. Пока не видит.


«Рабы»

Новые стажеры – чудовища. Когда мало дел, они балуются с телефоном. Наговаривают в автоответчик: «Спецкорпус, самый насильственный отдел на Манхэттене». У них имеются идеи насчет Стэйблера и Бенсон. Они заключают пари. Подсовывают сирень (ее любимые цветы) в шкафчик Бенсон и маргаритки (любимые Стэйблером) в его шкафчик. Стажеры подсыпают снотворное в кофе Бенсон и Стэйблеру и, дождавшись, когда их сморит в комнате отдыха, сдвигают их койки вплотную и укладывают детективов в компрометирующие позы. Бенсон и Стэйблер просыпаются несколько часов спустя, ладонь каждого прижата к щеке другого, лица мокры от слез.

Второй сезон


«Торжество справедливости»

Бенсон просыпается среди ночи не в своей постели. Темно, она одета в пижаму. Рука на ручке двери, дверь открыта. Растерянная панда следит за ней невинными глазами. Бенсон захлопывает дверь. Проходит мимо двух лам, задумчиво жующих вывеску киоска с хот-догами. На парковке зоопарка ее машина стоит одиноко у бетонного столба. Бенсон переодевается в сменную одежду, которую всегда возит в багажнике. Едет в участок. «Экотеррористы», – сообщает она Стэйблеру. Он кивает, что-то записывает в блокнот, потом таращится на нее: «От тебя чесноком, что ли, пахнет?» – спрашивает он.


«Честь»

Стэйблеру снится, будто на Ренессансной ярмарке какой-то мужчина оскорбил его жену и Стэйблер вмазал ему по самодовольной роже. Проснувшись, он собирается рассказать об этом жене. Поворачивается – жена уже ушла. И Стэйблер никогда не бывал на Ренессансной ярмарке.


«Завершение. Часть 2»

«Не то чтобы я ненавидела мужчин, – говорит женщина. – Я их просто боюсь. И ничего не имею против такого страха».


«Тяжелое детство»

За завтраком дочь Стэйблера спрашивает, какая семья у Бенсон. Стэйблер отвечает, что у Бенсон семьи нет. «Ты же всегда говорил, что для мужчины семья – главное сокровище», – напоминает дочка. Стэйблер обдумывает ее слова. «Это верно, – говорит он, – но Бенсон не мужчина».


«Детоубийца»

Бенсон обновляет запас презервативов в прикроватной тумбочке, старые выбрасывает. Скрупулезно принимает каждое утро в одно и то же время таблетку. Ведет менструальные календарики и никогда их не выкидывает.


«Несогласие»

Девочка с колокольчиками в глазницах велит Бенсон ехать в Бруклин. Теперь они умеют общаться – с помощью колокольчиков (Бенсон выучила азбуку Морзе). Бенсон не любит бывать в Бруклине, однако подчиняется. Едет на поезде вечером, в очень поздний час, кроме нее в вагоне всего один пассажир, и тот спит, подложив под голову дорожную сумку. Когда они въезжают в туннель, мужчина бросает на Бенсон мутный взгляд, потом расстегивает сумку и блюет внутрь, можно сказать, соблюдая приличия. Рвота белая, как манная каша. Мужчина застегивает сумку. Бенсон выходит за две остановки до своей и долго-долго идет через Проспект-парк.


«Несчастливый брак»

Стэйблер каждое утро в участке делает зарядку. Поднимает гантели. Качает пресс. Включает беговую дорожку. Ему слышится голос дочери. Она зовет его по имени. Застигнутый врасплох, он оступается на беговой дорожке и всем телом влетает в бетонную стену. Дорожка продолжает катиться к нему бесконечной замкнутой петлей.


«Подстава»

«Было темно, – говорит жена Стэйблера. – Я шла домой одна. Накрапывал дождь. То есть не то чтобы дождь, но морось. Влажный туман. Был влажный туман, и свет уличных фонарей расплывался, такой золотой и густой, как растительное масло. Я глубоко дышала, и казалось, это так правильно и хорошо для здоровья, очень хорошо, идти пешком сквозь эту ночь».

Стэйблер снова слышит барабанную дробь. От нее сотрясается стакан с водой на тумбочке. Жена Стэйблера вроде ничего не замечает.


«Феи»

– Убирайся! – кричит Бенсон, бросая подушки в девочку-с-колокольчиками-вместо-глаз. На этот раз девочка привела подружку, малышку с тугими косичками и зашитым ртом. Бенсон вылезает из постели, пытается отпихнуть девочек, но и руки ее, и плечи проходят сквозь девочек, точно через пустоту. Во рту привкус плесени. Бенсон вспоминает, как ей было восемь лет, она становилась на колени перед увлажнителем воздуха и вдыхала пар, словно только так и могла утолить жажду.


«Знак согласия»

– Стэйблер? – осторожно зовет Бенсон.

Стэйблер отрывает взгляд от разбитых коленок. Бенсон разворачивает маленький квадратик пропитанного спиртом бинта, протягивает ему.

– Можно, я посижу тут? Помогу?

Он кивает молча, позволяет ей протереть ему коленки. Шипит сквозь зубы от боли.

– Что случилось? – спрашивает она. – Споткнулся на беговой дорожке? Ссадины – от беговой дорожки?

Стэйблер качает головой. Не может сказать ей. Не может.


«Жестокое обращение»

Снова сожаления. Строка за строкой: «Показал Бенсон свои ободранные коленки. Позволил ей помочь. Сказал жене, что все в порядке. Выслушал от жены, что и у нее все в порядке, и не сказал ей, что я же вижу – она говорит неправду».


«Частная жизнь»

Девочки-с-колокольчиками-вместо-глаз велят Бенсон ехать в Йонкерс. Бенсон отказывается и жжет полынь в своей квартире.


«Жертвы»

Ее квартиру заполонили призраки – впервые за много лет Бенсон остается ночевать в гостях. На этот раз она встречается с инвестиционным банкиром, скучным и глупым, а его жирная кошка-зассанка пытается удушить гостью своим весом. Вернувшись наутро домой, злая, разочарованная, провонявшая кошачьей мочой, она застает там девочек-с-колокольчиками-вместо-глаз – они поджидают ее, распростершись на всех поверхностях, как часы Дали. Окружают Бенсон, когда она тщательно чистит зубы. Она сплевывает, полощет рот, оборачивается.

– Ладно, – говорит она. – Что вам от меня нужно?


«Паранойя»

– Я ничего не подавляю! – орет жена Стэйблера.

– Тогда расскажи мне про ту ночь с инопланетянами, – предлагает он. Он пытается понять. Пытается разобраться в этом.

– Был туман, – говорит она. – Дождик брызгал.

Он снова слышит барабан, дробь, нарастающую где-то в доме. От этого болит голова.

– Да, конечно, конечно, – говорит Стэйблер.

– Свет растекался от уличных фонарей. Словно жидкое масло. И столько железных ворот. Я проходила мимо, проводя пальцами по их петлям и завитушкам, и пальцы пахли металлом.

– Да, – говорит Стэйблер, – но что же потом?

А жена уснула.


«Обратный отсчет»

Маньяк предупреждает: под скамейкой в Центральном парке заложена бомба.

– Да ты знаешь, сколько скамеек в Центральном парке? – орет Стэйблер, ухватив стажера за воротник.

Полицейские бегут в Центральный парк и сгоняют людей со скамеек, словно голубей или бездомных. Ничего не взрывается.


«Беглянка»

Девочка-с-колокольчиками-вместо-глаз посылает Бенсон во все районы Нью-Йорка. Бенсон ездит на метро. Вскоре она уже побывала на всех станциях по меньшей мере однажды. «Коламбус-серкл» воняет уборной. «Кортелью» сбивает с толку запахом сирени. Впервые за это время Бенсон думает о Стэйблере. Она возвращается домой, и девочка-с-колокольчиками-вместо-глаз хочет рассказать ей свою историю. Я была девственницей. Когда он овладел мной, я лопнула.


«Безумие»

– Вот наше дело, – говорит капитан. – Паренек обвиняет свою мать в том, что она забила его до бесчувствия вантузом. Но дело непростое. Мальчик – сын крупного политика, и отец у него богатый. Он играет в гольф с мэром. Его жена… Бенсон? Бенсон, ты слушаешь?


«Сезон охоты»

Стэйблер убедился, что он ни в малейшей степени, ни капельки не гей. Проглатывает разочарование. Во рту вкус апельсиновой корки.


«Паразиты»

– Ох черт! – говорит жена Стэйблера. – Черт! Дорогой, у детей вши. Мне нужна твоя помощь.

Они ставят детей в ванну. Старшая дочка закатывает глаза. Мать помогает каждому втереть в волосы шампунь, трое младших ноют: щиплется. Стэйблера впервые за много месяцев настигает спокойствие.


«Злоба»

– Жертва связана с модельным бизнесом, – говорит капитан. – Но пока не удается выяснить, где она жила. Возможно, приехала из другой страны. Ей было всего четырнадцать.

Он вешает фотографии вскрытия на доску объявлений, у жертвы плоское бледное лицо. Кнопка попадает в пробку, Бенсон подскакивает на стуле.


«Кара»

Стэйблер снова слышит это – этот звук, барабанную дробь. Похоже, доносится из комнаты отдыха. Он идет туда – но там ему кажется, что дробь звучит в помещении для допросов. В помещении для допросов он снова ее слышит. Стучит по зеркальному стеклу, подражая этому ритму, пытаясь его выманить, но все стихает.

Третий сезон


«Подавление»

Посреди проповеди отец Джонс вдруг начинает визжать. К ужасу прихожан, он цепляется за кафедру, вновь и вновь выкрикивая чье-то имя. Решив, что таким образом священник признаёт какую-то свою вину, церковные власти вызывают Бенсон и Стэйблера. В кабинете священника Бенсон смахивает ручку со стола, и отец Джонс ныряет за ней, все еще воя.


«Гнев»

Бенсон тянет руки, лежа в кровати, словно младенец. Девочка-с-колокольчиками-вместо-глаз матерински склоняется над ней. Бенсон вцепляется в колокольчики, тянет изо всех сил. Девочка-с-колокольчиками-вместо-глаз резко дергается, и все лампы в квартире Бенсон взрываются, усеивая ковер осколками стекла.


«Украденный»

Сначала шоколадный батончик. На следующий день – зажигалка. Стэйблер хотел бы остановиться, но он давно понял, что силы надо расходовать бережно.


«Крыша»

«Просто расскажите мне всё, что помните, отче». Щелчок. «Хорошо. Ее имя – нет, я не хочу его называть. Она ненавидела воду и траву, поэтому пикник мы устроили на крыше ее многоквартирного дома. Она жила в том доме вместе с матерью. Я любил ее. Я растворился в ее теле. Мы расстелили на крыше одеяло. Я кормил ее апельсиновыми дольками. Она сказала мне, что она пророчица и ей было видение: однажды я приму обет воздержания. Я сказал – нет, нет! Она забралась на бетонный парапет крыши. Встала там и вновь изложила свое видение. Сказала, ей, мол, жаль. Она даже не упала, как я ожидал, – словно преклонила колени в воздухе».


«Запутанное»

Стэйблер обнаруживает Бенсон на продавленной кровати в комнате отдыха. Когда он открывает дверь, она просыпается. Выглядит так, словно ее прогнали сквозь строй – так выражалась мать Стэйблера, прежде чем уйти. Если напрячь память – так это последнее, что она сказала перед тем, как та дверь захлопнулась.


«Искупление»

Бенсон случайно ловит насильника, проверяя в гугле своего нового ухажера с сайта знакомств. Не может решить, занести ли это в колонку «успех» («поймала насильника») или же «провал» («романа не получилось»). Отмечает в обеих колонках.


«Жертвоприношение»

Бенсон оставляет красавца-мужчину, с которым пришла на свидание, в ресторане, в ожидании, пока принесут напитки. Выходит в пустынный переулок. Снимает обувь и босиком шагает посередине дороги. Слишком жаркий апрель. Чувствует, как ноги чернеют от гудрона. Следовало бы опасаться разбитого стекла, но она не чувствует страха. Останавливается перед заброшенным участком. Наклоняется, щупает тротуар. Он дышит. От этого сердцебиения на два тона вибрируют и ее ключицы. Она это чувствует. Внезапно, необратимо она уверяется в том, что земля дышит. Она знает, что Нью-Йорк скачет верхом на гигантском чудище. Она знает это яснее, чем всё, что знала до сих пор.


«Наследственность»

Выражение «прогнать сквозь строй» застряло в голове у Стэйблера, словно капля за каплей сочится во внутреннее ухо. Он прижимает желвак на краю челюсти, давит. Вместо односложного «строй» раздается щелчок. Стэйблер нажимает еще раз. Прощелк сквозь строй. Прогнать сквозь щелк. Прогнать.


«Попечение»

Стэйблер тревожится за Бенсон, но не смеет ей об этом сказать.


«Насмешка»

Бенсон отправляется за продуктами (она делает это дважды в месяц). Едет на машине до торгового центра в Куинсе и закупается на три сотни долларов. Холодильник превратится в райский сад. Есть это она не будет, будет грызть французские тосты в пластиковой упаковке из закусочной. Еда, понятное дело, сгниет. Холодильник провоняет мерзостью. Перед очередной поездкой за продуктами она соберет несколько мусорных пакетов и выбросит их в городской контейнер возле полицейского участка.


«Моногамия»

Однажды ночью Стэйблер просыпается – а жена его смотрит в потолок, подушка возле лица мокрая от слез.

– Брызгал дождь, – говорит она. – Пальцы мои пахли металлом. Я была так напугана.

И впервые Стэйблер понимает.


«Защита»

Бенсон переходит улицу, не глядя по сторонам. Таксист бьет по тормозам, бампер замирает в миллиметре от лодыжки Бенсон. Она смотрит в ветровое стекло и видит на пассажирском сиденье мальчика-подростка, глаза у него зажмурены. Он открывает глаза – солнце играет на изгибах колокольчиков. Таксист орет на Бенсон, она застыла и не отводит взгляд.


«Необыкновенно одаренный»

– Папочка, посмотри на меня, – зовет дочка Стэйблера, смеясь, пританцовывая. И так ясно, словно ему показывают кино, он видит ее два года спустя, на заднем сиденье машины, она отбивается от своего парня, все резче и резче. Девочка вопит. Стэйблер вздрагивает. Она упала на пол и держится за лодыжку, плачет.


«Фальсификат»

– Вы не понимаете, – говорит Бенсон отец Джонс. У него под глазами темные круги, мешки цвета битых яблок. Он одет в махровый халат, на нагрудном кармане курсивом машинная вышивка: «Сьюзен». – Я не могу вам помочь. Я разуверился в Боге.

Он хочет закрыть дверь, но Бенсон придерживает ее ладонью.

– А я – в своей работе, – говорит она. – Расскажите, что вам известно о привидениях.


«Казнь»

Судмедэксперт откидывает простыню с лица мертвой девушки.

– Изнасиловали и задушили, – говорит она глухо. – Убийца сдавил большими пальцами трахею и удерживал ее, пока жертва не умерла. Отпечатков пальцев нет.

Стэйблеру кажется, что девушка немного похожа на фотографию его жены в выпускном классе. Бенсон уверена: белки глаз растворяются под сомкнутыми веками девушки; уверена: она уже слышит перезвон колокольчиков. В машине оба молчат.


«Популярность»

Они опрашивают всех, кто приходит на ум: и друзей, и врагов. Девочек, которых она травила, мальчиков, которые ее любили и ненавидели, родителей, считавших ее чудом, и родителей, считавших ее сущим проклятием. Бенсон вваливается в участок поздно вечером, глаза у нее мутные.

– Моя версия, – говорит она, медленно отхлебывая кофе, руки дрожат, – моя версия: это сделал ее тренер, и по моей версии, пропавшее нижнее белье мы найдем у него в кабинете.

Ордер на обыск выдается так оперативно, что они и правда находят в верхнем ящике его стола трусики, еще влажные от крови.


«Наблюдение»

Бенсон не знает, как рассказать Стэйблеру о подземном сердцебиении. Она уверена, что слышит его теперь все время, негромкое, глубинное. Девочки-с-колокольчиками-вместо-глаз научились стучать, прежде чем войти. Иногда. Бенсон ездит на такси в дальние районы, там опускается на четвереньки – на мостовой, на тротуаре, однажды в огороде, который занимал целиком весь – с почтовую марку – участок какой-то женщины. Она слышит это повсюду. Барабанную дробь – эхом, эхом в глубине.


«Чувство вины»

Бенсон так хорошо научилась переводить язык колокольчиков. Только прозвонят – а она уже поняла. Она закрывает лицо подушкой, почти не может дышать. «Дай нам голос. Дай нам голос. Дай нам голос. Скажи ему. Скажи ему. Скажи ему. Найди нас. Найди нас. Найди нас. Молим. Молим. Молим».


«Справедливость»

К Бенсон явилась стайка маленьких детей. Колокольчики у них совсем крохотные, звенят выше, чем у остальных. Бенсон пьяна. Она цепляется за свою постель, будто на аттракционе – кружится, поднимается, опускается. «А мы никогда больше не прокатимся на карусели! Вставай! Вставай!» – требуют они. Она прижимается головой к мобильнику, включает быстрый набор. «Моя версия, – говорит она Стэйблеру, – моя версия состоит в том, что у меня есть версия». Стэйблер предлагает приехать к ней. «Моя версия, – повторяет она, – моя версия состоит в том, что Бога нет». Детские колокольчики звенят так яростно, что за их дребезжанием Бенсон не может разобрать ответ Стэйблера. Когда Стэйблер отпирает дверь запасным ключом и входит, он застает Бенсон над унитазом: ее рвет, она рыдает.


«Жадность»

– Это по всему городу, – говорит Бенсон сама себе, сидя за рулем. Воображая Стэйблера на пассажирском сиденье. – Я побывала всюду. По всему проклятущему городу. Сердцебиение. Девочки.

Она откашливается и подступается снова:

– Знаю, звучит безумно. Только у меня такое чувство…

Она делает паузу и спрашивает:

– Стэйблер, ты веришь в привидения?

А потом:

– Стэйблер, ты мне веришь?


«Отрицание»

Стэйблер находит полицейский рапорт об изнасиловании своей жены. Такой древний, что пришлось обращаться за помощью к парню из архивного отдела, чтобы его добыть. При звуке бумажного листка, шуршащего внутри тонкого желтого конверта, сердце Стэйблера пропускает удар.


«Компетентность»

Стэйблера и Бенсон вызывают на изнасилование с убийством в Центральном парке. Они приезжают – изуродованное тело уже отправили к судмедэкспертам. Смущенный молодой коп разматывает желтую ленту от дерева к дереву, огораживая место преступления.

– Вы же только что были тут? – удивляется он.


«Молчание»

Бенсон и Стэйблер берут по пиву в пабе через дорогу от участка. Они крепко сжимают в руках запотевшие кружки, оставляя блестящие потные отпечатки в форме ангелов. Ничего не говорят.

Четвертый сезон


«Хамелеон»

Эйблер и Хенсон вызвали на изнасилование с убийством в Центральном парке. Они осматривают изуродованное тело.

– Культ, – говорит Эйблер.

– Оккультный, – подхватывает Хенсон.

– Оккультный культ, – говорят они в унисон. – Увозите труп.


«Обман»

Хенсон прекрасно спит ночи напролет. Встает выспавшаяся, мажет на бублик с кунжутом мягкий луковый сыр, запивает кружкой зеленого чая. Эйблер укладывает детей и спит в обнимку с женой, которая смеется во сне. Когда оба они встают, она пересказывает ему очень смешную шутку из своего сна, и он тоже смеется. Дети пекут оладьи. Паркетный пол залит лужицами света.


«Уязвимые»

Три дня подряд на всем участке ни единого преступления. Ни единого изнасилования. Ни единого убийства или изнасилования с убийством. Ни единого киднеппинга. Нет случаев изготовления, продажи или покупки детской порнографии. Нет случаев сексуальных домогательств, приставаний, нападений. Принуждения к проституции. Торговли живым товаром. Никого не щупают в метро. Ни одного инцеста. Непристойного обнажения. Преследования. Нет даже грязных звонков по телефону. И наконец в среду в вечерних сумерках мужчина присвистнул вслед женщине, идущей на встречу Анонимных алкоголиков. Весь город выдохнул с облегчением, и жизнь вернулась к норме.


«Вожделение»

Эйблер и Хенсон спят вместе, но никто об этом не знает. Лучшей партнерши, чем Хенсон, у Эйблера никогда не было. У Хенсон были и получше.


«Исчезающие акты»

– Зачем вы снова явились? – спрашивает бабушка жертвы. Бенсон и Стэйблер переглядываются и вновь в растерянности оборачиваются к ней.

– Я уже рассказала вам все, что мне известно, – говорит старуха и отмахивается от них рукой со скрюченными пальцами. Она захлопывает дверь так резко, что с перил падает цветочный горшок и приземляется на траве.

– Ты уже побывал у нее? – спрашивает Бенсон Стэйблера. Он качает головой.

– А ты? – спрашивает он ее. В доме со скрипом и скрежетом запускается пластинка Братьев Миллс[6]. «Сияй, светлячок, сияй и мерцай, мерцай!»

– Нет, – отвечает Бенсон, – ни разу.


«Ангелы»

Сыновья Эйблера круглые отличники, и им даже не требуются брекеты. Многочисленные любовники Хенсон доводят ее до все более ослепительного экстаза, с помощью клитора, с помощью вопросов, чего она хочет, да, чего она, да, чего, да да да боже да.


«Куклы»

Колокольчики звенят, звенят ночь напролет, их переливы сдирают с Бенсон кожу – во всяком случае, так ей кажется. «Быстрей, быстрей, двигайся быстрей!»

– Мне нужно поспать, – объясняет Бенсон. – Нужно поспать, чтобы я могла двигаться быстрее.

«Чепуха! Мы-то никогда не ложимся. Мы-то не спим. Мы без устали добиваемся справедливости в любой час».

– Вы не помните, как вам хотелось спать? – устало спрашивает Бенсон, лежа на нестираной простыне. – Вы же тоже были людьми.

«Нет-нет-нет-нет-нет-нет-нет».


«Отходы»

Так много зарубок на изголовье Бенсон – столько успехов, столько провалов, может быть, следовало отмечать их отдельно? – дерево словно термиты изгрызли. Когда нарастает дробь на две четверти, опилки и щепки вздрагивают на прикроватной тумбочке и на ковре.


«Малолетки»

– Пятилетние убивают шестилетних, – вяло выговаривает Бенсон, кожа у нее под глазами пыльно-пепельная от недосыпа. – Люди либо чудовища, либо уязвимы, как овцы. Они – нет, мы – в одно и то же время преступники и жертвы. Так мало требуется, чтобы склонить весы в ту или иную сторону. Таков наш мир, Стэйблер.

Она шумно прихлебывает диетическую колу и старается не смотреть во влажные глаза Стэйблера.


«Эластичность»

В выходной Бенсон много смотрит телевизор. Она насыпала полоски соли на порог, на подоконники. В эту ночь впервые за много месяцев девочки-с-колокольчиками-вместо-глаз не явились.


«Испорченная»

Стэйблер массирует жене плечи. «Поговорим?» Она качает головой. «Не хочешь говорить?» Она кивает. «Хочешь поговорить?» Она качает головой. «Не хочешь говорить?» Она кивает. Стэйблер целует ее волосы. «Позже. Мы поговорим позже».


«Риск»

Эйблер и Хенсон распутывают девятое дело подряд, и капитан приглашает их на праздничный ужин со стейками и коктейлем. Эйблер глодает стейки, слишком крупные куски не лезут в горло, Хенсон опрокидывает без передышки водку с мартини. Десять. Одиннадцать. Человек в дальнем конце ресторана, поклевывавший салат цезарь, начинает задыхаться. Синеет. Другой человек стучит его между лопаток, и недожеванный кусок мяса приземляется на стол к убежденной трезвеннице, которой становится слегка не по себе.

– Я как будто двенадцать порций выпила, – говорит она, икая, хихикая. Так и есть.

Хенсон везет Эйблера домой, они смеются. В тринадцати кварталах от ресторана они вцепляются друг в друга, целуются, вываливаются из машины. Хенсон кладет руку Эйблера себе на грудь, и ее сосок твердеет.


«Гниль»

Кто-то снова и снова оставляет в мусорном контейнере вполне годные к употреблению продукты. Хенсон частенько ловит себя на том, что достает их, тащит домой, тщательно отмывает ботву. Глупость какая. До чего же странно – так переводить хорошую еду.


«Сострадание»

Стрелок отпустил всех заложников и себя тоже.


«Пандора»

Бенсон скучает без колокольчиков. В квартире так тихо. Она стоит в коридоре, смотрит на белую полоску. Осторожно касается ее большим пальцем ноги. Вспоминает, как мама привела ее в детстве на пляж, гладкий горячий песок обжигал стопы. Продвигает большой палец вперед, нарушая полоску, говорит «Ой», но на самом деле вовсе не огорчается. Девочки несутся к ней бурным потоком, словно вода по узкому ущелью. Колокольчики звенят не в лад, невпопад, радостно, восторженно, обиженно, словно улей пчел жужжит в экстазе. Щекочут ее кожу своим отчаянием. Никто никогда так ее не любил.


«Пытка»

«Мы только тебе доверяем, – говорят девочки-с-колокольчиками-вместо-глаз Бенсон. – Больше никому». Она думает, они имеют в виду Стэйблера.


«Привилегии»

Эйблер и Хенсон замечают в грязи стреляную гильзу. Замечают кровавый след рядом с дверным косяком, со стороны улицы. Переглядываются, понимая, что оба заняты вычислением расположения солнца на этой улице в момент преступления. Входя в дом, они уже знают, что арестовать надо жену. Они даже не задают ей никаких вопросов.


«Доведенные до отчаяния»

– Мертвые видят всё, – говорит Бенсон девочкам-с-колокольчиками-вместо-глаз. – Скажите мне, кто те, другие. Те – двойники. Почему у них все получается намного лучше, чем у меня и Стэйблера? Скажите мне, пожалуйста.

Колокольчики звенят-звенят-звенят.


«Обманчивая внешность»

Бенсон видит Хенсон, выходящую из участка. Брюхо сводит судорога. То же лицо – но симпатичнее. Те же волосы – но пышнее. Надо выяснить, какой косметикой она пользуется. А потом – убить.


«Превосходство»

– Ты сумасшедшая, – говорит Хенсон, пытаясь вырваться: наручники, веревки, цепи, стул. Бенсон оставляет еще одно сообщение Стэйблеру.

– Мой партнер приедет и спасет меня, вот увидишь, – говорит Хенсон. – Он придет мне на помощь.


«Заблуждение»

– Стэйблер приедет и поможет мне. Он знает, что вы делаете. Воруете наши дела. Прикидываетесь нами.


«Компетентность»

Стэйблер достает мобильник в тот момент, когда замирает последний гудок. 14 новых сообщений. Он не может, не может сделать это. Телефон жужжит в его руке, будто насекомое. 15. Он выключает телефон.


«Горе»

Эйблер приезжает за Хенсон. Разумеется, приезжает. Он ее любит. Бенсон смотрит, как он осторожно развязывает веревки, расплетает цепи, расстегивает наручники и помогает Хенсон встать со стула. У Бенсон в руке пистолет. Она выпускает по три пули в каждого, ни на что особо не надеясь. Они продолжают двигаться, будто ничего и не заметив. Вальсируют прочь по улице, прочь с ее глаз.


«Идеальный»

– Детектив, отчитайтесь за выстрелы, произведенные из вашего оружия! К чему вы прислушиваетесь, Бенсон? [.] Нет. Я ничего подобного не слышу. [.] Нет никакого звука, о чем вы говорите?


«Бездушный»

– Отец Джонс, – говорит Бенсон, прижимаясь лбом к жесткому ковру в его прихожей, – со мной что-то очень неладно.

Он отставляет стакан, садится рядом с ней.

– Да, – говорит он, – это чувство мне знакомо.

Пятый сезон


«Трагедия»

За несколько миль от участка мальчик-подросток и его семилетняя сестра падают замертво по пути из школы домой. Во время аутопсии из лилового мяса внутренних органов вынимают пули, но входных отверстий нет ни на том, ни на другом теле. Судмедэксперт озадачена. Пули дзынь-дзынь-дзынь дзынь-дзынь-дзынь по металлическому подносу.


«Мания»

Прокурорша заливается смехом. Смеется так неистово, что заходится кашлем. Смеется так, что слегка обмочилась. Падает на пол и, все еще смеясь, проделывает полукувырок. Стук в дверь туалета – Бенсон неуверенно просовывает голову.

– Все в порядке? Присяжные вернулись. Вы… вы хорошо себя чувствуете?


«Мать»

– Твоя мать звонила сегодня, – говорит Стэйблеру жена. – Пожалуйста, позвони ей, чтобы мне не пришлось выдумывать за тебя извинения.

Стэйблер поднимает глаза от стола, где лежит желтый конверт, такой анемично-тощий, что Стэйблер готов завыть. Он смотрит на мать своих детей, впадину у нее под горлом, тонкую бахрому ресниц, жирный прыщ на подбородке – наверное, она вот-вот его выдавит.

– Мне нужно с тобой поговорить, – говорит он.


«Потеря»

– Вы поймите, – говорит отец Джонс, – я ее любил. Я любил ее больше всего на свете. Но она была печальна, так печальна. Она больше не могла выносить эту жизнь. Она слишком многое повидала.


«Интуиция»

Отец Джонс учит Бенсон молиться. Она складывает руки, как в детстве, когда молилась в последний раз. Он говорит: надо раскрыть свой ум. Она подтягивает коленки к груди.

– Если я раскрою свой ум еще шире, они заполонят там всё.

Он спрашивает, что она имеет в виду, но Бенсон лишь качает головой.


«Принуждение»

– Я все выдумала, – скучно говорит женщина.

Бенсон поднимает глаза от казенного желтого блокнота.

– Вы уверены? – спрашивает она.

– Да, – отвечает женщина. – С начала и до конца. Я определенно и безусловно выдумала все от начала до конца.


«Выбор»

Перед зданием суда протестующие напирают, кричат, шумно стучат палками, к которым прибиты плакаты. Похоже на барабанную дробь. Худшую в мире барабанную дробь. Бенсон и Стэйблер своими телами прикрывают женщину, которая плетется, всхлипывая. Бенсон смотрит налево, смотрит направо. Выстрелы. Женщина обмякает. Ее кровь струится в сточный желоб, она умирает с полуоткрытыми глазами, прерванное затмение. Бенсон и Стэйблер одновременно ощущают дробь, внизу под мостовой, под воплями и ужасом толпы, под этими плакатами и убитой женщиной, там она – раз-два. Они переглядываются.

– Ты тоже это слышишь, – хрипло упрекает Стэйблер, но прежде, чем Бенсон успевает ответить, снайпер сражает другую участницу протеста. Ее плакат падает лицевой стороной вниз, в кровь.


«Отвращение»

Во сне прокурорша катится под гору, катится, крутится, перекатывается, вниз-вниз-вниз. Во сне грохочет гром, гром цвета ревеня, двойные удары. С каждым раскатом грома травинки меняют форму. А потом под своим телом прокурорша видит Бенсон, лежащую на спине, трогающую себя, смеющуюся. Прокурорша снит, что с нее спадают одежды, снит, что накатывает свое тело на тело Бенсон, и гром перекатывается тоже, вернее, он словно шагает – бум-бум, бум-бум, бум-бум. Прокурорша кончает и просыпается. Или – сперва просыпается, потом кончает. Изжога сна, она одна в постели, окно открыто, занавески трепещут на ветру.


«Контроль»

– Зачем ты это искал? – спрашивает жена Стэйблера. – Для чего? Больше всего на свете я хотела бы забыть это. Хочу, чтобы это было скрыто. Зачем ты это сделал? Зачем?

Она плачет. Бьет кулаком в гигантскую, слишком туго набитую подушку. Шагает из конца в конец комнаты, так крепко прижимая руки к груди, что Стэйблер вспоминает мужчину, который вошел в участок весь в крови. Он так же прижимал руки к телу, а когда опустил их, рана в животе раскрылась и внутренности выглянули наружу, словно собирались родиться.


«Дрожь»

– Привет, – с улыбкой говорит Бенсон прокурорше.

Руки прокурорши с силой сжимают друг друга.

– Привет, – отвечает она поспешно, разворачиваясь на каблуках, и почти бежит в противоположном направлении.


«Побег»

Девочка вваливается в участок, вместо одежды на ней мешок из дерюги. Стэйблер дает ей стакан воды. Она выпивает одним глотком и извергает блевотину ему на стол. Содержимое: вышеупомянутая вода, четыре ногтя, крупные щепки и ламинированный лист бумаги с кодом на одной стороне – судя по всему, из библиотеки. Слова она произносит бессвязные, но знакомые: Бенсон распознаёт цитату из «Моби Дика» и еще одну из «Цены соли». Они помещают девочку в приют, и там она продолжает изливать свою скорбь и жалобу заимствованными у других словами.


«Братство»

Женившись, Стэйблер мечтал только о дочерях. Когда-то у него был брат. Про это он знал. Теперь его парализует страх за девочек. Лучше бы они не рождались. Лучше бы поныне плавали в безопасности в обители нерожденных, которую он представлял себе как серо-голубую жидкость, подобную Атлантическому океану, со звездообразными точками света, густую, как кукурузный сироп.


«Ненависть»

Жена Стэйблера не разговаривает с ним после того конверта. Режет овощи большим ножом, и Стэйблер предпочел бы, чтобы она воткнула нож ему в брюхо, лишь бы прекратилось это искрящее молчание. «Я люблю тебя, – говорит он. – Прости меня». Но она все режет, ровными полосками на исцарапанной пластмассовой доске. Рубит голову морковке. Вскрывает огурцы.


«Ритуал»

Бенсон отправляется в эзотерический магазин в Виллидже. «Мне нужна магия, – говорит она владельцу, – чтобы найти то, что я ищу». Он несколько мгновений постукивает ручкой по подбородку, потом продает ей четыре сушеных боба неизвестного происхождения, маленький белый диск, оказавшийся сколком кроличьей кости, пустой с виду флакончик – «воспоминание молодой женщины об утраченной девственности», – гранитный таз и клин сухой глины с берегов Гудзона.


«Семейства»

Стэйблер приглашает Бенсон к себе домой на День благодарения. Бенсон предлагает помочь выпотрошить индейку – в детстве ей всегда хотелось поучаствовать в этом. Жена Стэйблера вручает ей ярко-оранжевую миску и уходит разбираться c поругавшимися детьми. Бенсон замечает, что жена Стэйблера не разговаривает с мужем. Она вздыхает, качает головой. Бенсон глубоко засовывает руки во внутренности индейки. Ее пальцы проходят сквозь хрящ, мясо и кости и смыкаются на чем-то. Бенсон тянет. Из индейки выходит цепочка внутренностей, к которой подвешены крошечные колокольчики, скользкие от крови. Ужин удался. Стэйблер хранит его фотографии в компьютере. Все улыбаются. Все отлично проводят время.


«Домашний очаг»

Бенсон и Стэйблер отправляются в Публичную библиотеку Нью-Йорка. Показывают библиотекарям фотографию дикой девочки. Одна библиотекарша говорит, что не узнает ее, но устремляет взгляд вверх, когда произносит эти слова. Бенсон понимает, что библиотекарша лжет. Она выходит следом за ней в комнату отдыха и прижимает библиотекаршу к торговому автомату. Внутри автомата шуршат пакетики с чипсами и сухариками. «Я знаю: вы ее знаете», – говорит Бенсон. Женщина кусает губы, потом ведет Бенсон и Стэйблера в подвал. Открывает металлическую дверь в бывшую бойлерную, на двери болтается сломанный висячий замок. У дальней стены стоит койка, по всему полу – стопки и стопки книг, настоящий лабиринт. Бенсон раскрывает одну книгу, другую. На каждой красный штамп: «Списана». Библиотекарша вытаскивает пистолет из кобуры Стэйблера. Стэйблер кричит. Бенсон оборачивается, и в этот самый миг кожу ее усеивает кровавая морось.


«Привилегии»

– Какого черта ты позволил ей забрать твой пистолет?! – орет Бенсон Стэйблеру.

– Какого черта ты таращилась на книги, когда рядом с тобой – похищающая детей библиотекарша? – орет он в ответ.

– Иной раз… – сердито начинает она, и голос ее осекается.


«Небрежность»

Капитан снимает последний снимок с доски объявлений. Его тянет выпить, как не тянуло уж много лет. «Все, что требовалось, – говорит он, повышая голос на каждом слоге, – чтобы ОДНА ЖЕНЩИНА осталась в живых, – это чтобы мои детективы не СПАЛИ, – тут он хлопает фотографией по столу с большей силой, чем понадобилась, чтобы убить, – на РАБОТЕ». Бенсон не поднимает глаз от своего блокнота, где снова и снова переставляла буквы, безуспешно вычисляя код серийного убийцы.


«Болезнь»

Вот как это вышло. Девочка была больна – пророчеством. Она коснулась руки юного Бена Джонса, будущего отца Джонса, а потом опустилась на колени – в воздух с крыши бруклинского дома – в смерть. Он носил это в своем теле десятилетиями. Стэйблер удерживал отца Джонса, когда с тем случился припадок во время мессы, и заразился. Он видит своих детей – проекцию их страшного будущего. Видит свою жену, живущую до глубокой старости во власти воспоминаний. Но не видит Бенсон. Что-то заслоняет ее в видении. Она ускользает, как дым.


«Подноготная»

Стэйблер вместе со старшей дочерью покупает продукты и замечает мужчину, который берет яблоки, внимательно их осматривает и кладет обратно в кучу. Он узнает его. Мужчина оглядывается и тоже узнает Стэйблера. Он окликает его по имени, хотя Стэйблера зовут иначе. «Билл! – восклицает он. – Билл!» Он смотрит на дочь Стэйблера. Стэйблер хватает ее за руку и тащит в соседний ряд. «Билл! – повторяет мужчина взволнованно, опрокидывая стойку с кукурузными лепешками. – Билл! Билл! Билл!»


«Криминал»

Человек в лыжной маске и с игрушечным пистолетом пытается ограбить банк. Его добыча составляет пятьдесят семь долларов. Кассир спасает положение, разрубив грабителю лицо мачете, которое держит под стойкой.


«Без боли»

«Не переживайте, – говорит гинеколог жене Стэйблера. – Это совсем не больно».


«Обязательство»

Бенсон решает провести обряд. Смешивает ингредиенты, как научил ее продавец. Давит в порошок бобы и кость. Открывает флакон. «Быстро переверните и суньте под пестик, – наставлял продавец, – иначе улетит и не поймаете». Она опрокидывает флакон над ступкой, но вдруг ее мозг пронзает спазм и она вспоминает то, чего никогда не было: вопль, обжигающую боль, темную комнату, ряд занавешенных окон, холодный черный стол. Она слепо отступает на шаг назад, сшибает ступку и пестик. Падает на пол, дрожит, трясется. Когда припадок проходит, она видит, как уставилась на нее девочка-с-колокольчиками-вместо глаз. Стоит-звенит. «Первый раз – но не последний», – говорит она. Всю ночь Бенсон видит сны, видит сны, видит сны.


«Яд»

Однажды днем, сидя за рабочим столом, Бенсон ощущает предостерегающее покалывание. Она ерзает на стуле. Скрещивает и вновь раздвигает ноги. По дороге домой заглядывает в аптеку на углу. Дома в ванной садится на корточки. Осторожно пробирается к кровати, вытягивается на постели. Чувствует, как пуля тает внутри и становится лучше. Девочка-с-колокольчиками-вместо-глаз подходит к ее постели, неистово звеня, словно церковь во время урагана. Пошли! «Я не могу». – Почему? – «Я не могу встать. Не могу шелохнуться. Даже кашлянуть не могу». – Что с тобой творится? – «Ты не поймешь». – Вставай. – «Я не могу». Внутри настал покой, но нельзя двигаться, иначе все выйдет наружу. Девочка-с-колокольчиками-вместо-глаз подходит к постели вплотную, только что насквозь ее не проходит. Она мерцает. Спальня Бенсон заполняется светом. В доме напротив мужчина с телескопом на миг поднимает голову от окуляра, выдыхает.


«Глава»

– Ладно, хорошо, вот моя версия, – говорит Стэйблер Бенсон, когда та возвращается в машину с двумя кофе. – Человеческие органы. Они влажные, плотные и соединяются, словно кусочки мозаики. Словно кто-то расстегивает каждое тело перед рождением и набивает его внутренностями, как овсянкой. Но это немыслимо.

Бенсон глядит на Стэйблера и сжимает стаканчик так сильно, что обжигающий кофе вдруг выплескивается через край, точно капля поноса, и течет по ее руке. Она оглядывается. Потом снова смотрит на Стэйблера.

– Словно бы, – задумчиво продолжает он, – они растут изнутри и задуманы так, чтобы сочетаться друг с другом.

Бенсон моргает.

– Словно бы, – подхватывает она, – мы растем. Сначала в утробе. А потом продолжаем расти.

Стэйблер оживляется.

– Именно! – говорит он. – А потом мы умираем.

Шестой сезон


«Право по рождению»

Две дочери Стэйблера подрались из-за тарелки супа. Стэйблер возвращается домой – у старшей дочери на лбу пакет со льдом, младшая бьет пятками по плиткам кухонного пола. Стэйблер заходит в спальню, где его жена лежит на спине и смотрит в потолок. «Это твои дочери, – говорит она Стэйблеру. – Не мои».


«Долг»

Бенсон и Стэйблер больше не играют в «Монополию».


«Непристойность»

Бенсон закупает продуктов вдвое больше обычного и даже не дожидается, чтобы они испортились. Выбрасывает хорошие спелые овощи по одному в мусорные контейнеры в радиусе двадцати кварталов. Приятно разбрасываться вот так – напрасные траты.


«Падальщик»

Тело выносят, Бенсон и Стэйблер стоят над засохшей лужей крови. В комнату заходит женщина-полицейский.

– Домовладелец ждет за дверью, – говорит она. – Спрашивает, когда можно будет убрать квартиру, чтобы снова ее сдать.

Бенсон тычет ногой в пятно.

– Знаете, чем это смыть?

Стэйблер смотрит на нее, хмурится.

– «ОксиКлин». Он отмоет пятно дочиста, – продолжает она. – Сможете сдать квартиру на следующей же неделе.

Стэйблер озирается.

– Домовладелец еще не вошел, – осторожно напоминает он.

– «ОксиКлин» отмоет пятно дочиста, – повторяет она.


«Протест»

Лишь после того, как пропала шестая чернокожая девочка, комиссар полиции наконец делает заявление, прерывая последнюю в сезоне серию популярной мыльной оперы. Вскоре поступают гневные письма. «Вы собираетесь сообщить мне, от Дэвида родила Сьюзен своего младенца или нет, а, мистер комиссар?» – вопрошает одно. В другом – споры сибирской язвы.


«Совесть»

Барабанная дробь не прекращается. Стэйблер приходит к выводу, что это его совесть издает столь ужасный, ужасный звук.


«Обаяние»

Мужчина, с которым у Бенсон было свидание во вторник вечером, слишком ей понравился – и она не пошла к нему домой.


«Сомнение»

Отец Джонс раздает причастие. Первая пара в очереди похожа на Стэйблера и Бенсон, но не совсем. Что-то не так. Он кладет облатку на язык первого из них, мужчина закрывает рот, улыбается. Отец Джонс чувствует, как прощение тает в глубине его собственной глотки. Женщина тоже принимает причастие, улыбается. Отец Джонс давится, почти задыхается. Извиняется и уходит. Стоит в туалете, раскачиваясь с пятки на носок, цепляется за умывальник и плачет.


«Слабость»

Теперь Стэйблер тренируется три раза в день. На место преступления он бежит трусцой, отказываясь ехать в полицейском автомобиле. Выбегает из участка, заправив в красные спортивные шорты строгую рубашку с галстуком. Бенсон выходит и покупает кофе в киоске, читает газету, а потом едет на место преступления. Несколько минут спустя прибегает Стэйблер, пальцы на запястье щупают пульс, подошвы равномерно шлепают по асфальту. Он продолжает бег на месте во время опроса свидетелей.


«Призрак»

В метро Бенсон кажется, что она видит Хенсон и Эйблера во встречном поезде. Они проносятся мимо в зареве маслянисто-желтого света, окна мелькают, словно кадры кино, и в каждом ей мерещатся Хенсон и Эйблер, движутся рывками, будто в фенакистископе[7]. Бенсон пытается позвонить Стэйблеру, но под землей отсутствует сотовая связь. Напротив девочка играет в видеоигру на мамином телефоне, сбрасывает с ноги вьетнамку. Бенсон с полной ясностью сознает, что девочка скоро умрет. Она выходит из вагона и блюет в урну.


«Зараза»

Бенсон сидит дома со свиным гриппом. Температура за тридцать девять, ей мерещится, что она – два человека. Она тянется к соседней подушке, давно пустующей, и нащупывает собственное лицо. Девочки-с-колокольчиками-вместо-глаз пытаются сварить ей суп, но их руки проходят сквозь дверцы кухонных шкафчиков.


«Идентичность»

Стэйблер предлагает погулять с детьми на Хэллоуин. Он одет Бэтменом, покупает жесткую пластиковую маску. Дети закатывают глаза. Когда они стоят в дверях, жена вдруг смотрит на Стэйблера в упор. Срывает с его лица маску. Он отнимает маску и снова надевает. Она снова сдергивает маску, резинка, отлетев, попадает ему в лицо. «Ай! – говорит он. – Зачем ты так?» Она швыряет ему маску. «Неприятное ощущение, да?» – шипит она сквозь стиснутые зубы.


«Ненависть»

Мужчина берет винтовку, прижимает к здоровому плечу, нажимает на крючок – как будто соблазняет, подманивает к себе пальцем. Пуля попадает в шею разыскиваемой женщины, женщина падает, жизнь выходит из нее прежде, чем она рушится на груду листьев, взметая их, словно пепел.


«Игра»

Мужчина выпускает другую плачущую женщину. Она бежит в сторону леса, и мужчина вдруг понимает, что устал и хочет приготовить ужин. Он делает несколько шагов к деревьям, и женщина отправляется к своей сестре.


«На крючке»

– Я выбрала эту жизнь, – говорит проститутка социальной работнице с тревожным взглядом. – Я сама. Чем тратить зря силы, помогите лучше девушкам, которые тут не по своей воле.

Она права. И все-таки ее убивают.


«Призрак»

Проститутка убита. Она слишком устала, чтобы превратиться в призрак.


«Ярость»

Проститутка убита. Она слишком зла, чтобы превратиться в призрак.


«Непорочные»

Проститутка убита. Она слишком печальна, чтобы превратиться в призрак.


«Опьянение»

Девочка-с-колокольчиками-вместо-глаз – та, кого первую притянуло кислое ночное дыхание Бенсон, дрожь ее век, – входит в спальню Бенсон. Подходит к постели. Сует пальцы в рот Бенсон. Бенсон не просыпается. Девочка пропихивает пальцы глубже, и, когда Бенсон открывает глаза, это не Бенсон открывает глаза. Бенсон съежилась в уголке собственного разума и смотрит сквозь свои глаза как бы издали, словно ее глаза – окна на противоположном конце просторной гостиной.

Бенсон-не-Бенсон проходит по квартире. Бенсон-не-Бенсон снимает ночную рубашку, ощупывает свое тело, тело взрослой женщины, исследует каждый дюйм. Бенсон-не-Бенсон одевается, ловит такси, стучит в дверь Стэйблера, и, хотя уже 02:07 ночи, Стэйблер не выглядит сонным, только растерян.

– Бенсон, – говорит он, – что ты здесь делаешь?

Бенсон-не-Бенсон вцепляется в его футболку, подтягивает к себе, целует с такой силой и страстью, каких Стэйблер никогда не ощущал на своих губах. Она выпускает его футболку. Бенсон рыдает в темных стенах своего черепа. Бенсон-не-Бенсон хочет еще. Стэйблер вытирает рот рукой и смотрит на свои пальцы, словно ожидая что-то на них увидеть. Потом захлопывает дверь. Бенсон-не-Бенсон возвращается к себе. Бенсон поднимает взгляд от колен и видит перед собой девочку-с-колокольчиками-вместо-глаз.

– Кто за рулем? – спрашивает она хрипло.

Звенят колокольчики. «Никто». И правда, тело Бенсон лежит на постели – грузно, как голем без души. Звенят колокольчики. «Извини». Девочка-с-колокольчиками-вместо-глаз погружает пальцы в голову Бенсон, и


«Ночь»

Бенсон просыпается. Голова болит. Она переворачивает подушку прохладной стороной вверх, сон постепенно уплывает от нее, как резиновая уточка, легонько покачивающаяся на волне.


«Кровь»

Мясник струей из шланга моет пол, кровь свивается спиралью и исчезает в сливе. Это кровь не животного, но откуда мяснику знать, кого резал его помощник. Улики уничтожены. Пропавшая девушка никогда не будет найдена.


«Части тела»

– Мне кажется, или стейк в самом деле с душком? – спрашивает мужчина, с которым у Бенсон свидание.

Она пожимает плечами и смотрит в тарелку, на куски мяса. Тычет ножом в один из них, и посредине приоткрывается – то ли рот, то ли что-то хуже.

– Вкус странноват, – говорит мужчина и откусывает снова. – Но все в порядке, наверное. Все в порядке.

Бенсон забыла, кем он работает. Это второе их свидание или третье? Он жует с открытым ртом. Она сама напрашивается к нему домой.


«Голиаф»

Стэйблер делает затяжной глоток виски. Обмякает в кресле. Наверху его жена спит, видит сны, просыпается, снова засыпает, ненавидит его, просыпается, ненавидит его, засыпает. Он думает о Бенсон, как она стояла перед ним, одежда странно сидела на ней, как она пила его поцелуй, словно умирала от жажды, как ее ладонь гладила металлическую ограду, железные шишечки на калитке, словно она спала, словно была под кайфом, словно была влюблена, влюблена, влюблена.

Седьмой сезон


«Демоны»

Тени скользят по мрамору дворцов правосудия, через полицейский участок, по улицам – заполненным и безлюдным. Они карабкаются вверх по стенам, проходят сквозь решетки и под дверьми, дугой – через оконные стекла. Забирают что пожелают, оставляют что пожелают. Жизнь созидается и уничтожается. Чаще уничтожается.


«Замысел»

– Если этот ребенок входит в План, значит, План предусматривал, что меня изнасилуют. Если же ребенок не входит в План, тогда изнасилование было нарушением Плана, а это значит, что План вовсе не План, а вежливое, на хрен, предложение.

Бенсон хочет взять жертву изнасилования за руку, но женщина смотрит вниз, на воду, становится на колени на перилах, исчезает.


«911»

«Послушайте, просто я таскаюсь тут, и мне кажется, меня вот-вот вырвет собственными ногтями, и я хочу умереть, а иногда хочу кого-нибудь убить. И я чувствую, что вот-вот превращусь в месиво органов и растекусь лужей. Лужицей органов. – Пауза. – М-м-м – то есть – извините. Я звоню, чтобы сообщить об акте вандализма рядом с моим домом».


«Надрыв»

Актрису нашли через несколько часов после исчезновения, привязанной к мачте корабля в гавани Нью-Йорка; мушкет – подделка под старину – был просунут между петлями веревки, ствол выходил промеж ее обильных грудей. Ее корсет, купленный на Ренессансной ярмарке, расшнурован, рубашка порвана. Он хотел, чтобы она сопротивлялась, сказала она Стэйблеру. Хотел, чтобы она дала ему пощечину и обозвала подонком, а потом вышла бы за него замуж. Себя он именовал Реджинальдом.


«Напряжение»

Бенсон болеет гриппом. Ее рвет: шпинат, хлопья краски, половинка простого карандаша и одинокий колокольчик размером с ноготь ее мизинца.


«Сырье»

В любимом ресторане Бенсон и Стэйблера вместо тарелок стали использовать моделей. Бенсон подцепляет красный ошметок тунца с тазовой кости брюнетки, а та замерла и старается не дышать. Владелец останавливается возле столика и, видя, как Бенсон нахмурилась, поясняет: «Минимум затрат». Стэйблер тянется за кусочком угря, и тут модель внезапно делает вдох. Желанный кусочек ускользает от его палочек – и еще раз, и еще.


«Имя»

По всему городу прохожие замирают на ходу, маленькая частица веса отделяется от их тел, испаряется память. Бариста, замершая с маркером над стаканчиком, через десять секунд задает покупателю тот же вопрос. Он уставился на нее, моргает. «Не знаю», – говорит он. В могилах и ямах, в моргах и покойницких, в болотах и камышах, ныряя и перекатываясь по спинам рек, имена спешат вслед умершим, как пламя по лучине, как электричество. На четыре минуты город наполняется именами, их именами, и хотя мужчина не может сказать бариста, что Сэм хочет латте, он может сказать ей, что Саманта не придет домой, но она где-то есть, хотя ее нигде нет, и она ничего не знает и знает всё.


«Голод»

Стэйблер уговаривает старшую дочь съесть хоть что-нибудь. Она съедает бумажную салфетку – семь небольших укусов один за другим.


«Роковая встреча»

После того как дети уснули, Стэйблер подсаживается к жене, свернувшейся в коконе одеяла на кровати. Даже ее лицо накрыто. Стэйблер бережно откидывает край одеяла, появляется кончик носа, сердечко, включающее нос и глаза. Она плачет.

– Я люблю тебя, – говорит она. – Правда. Я так на тебя зла. Но я тебя люблю.

Стэйблер обнимает ее, всё буррито из одежд и одеяла, качает ее на руках, шепчет ей на ухо: «Прости, прости». Потом он выключает свет, и она просит его снова закрыть ей лицо. Он опускает отвернутый край на место – очень легко.


«Ураган»

Воздух кипит. Тучи несутся в город, словно застоялись.


Скачать книгу

Моему деду Рейнальдо Пилар Мачадо Горрину

quien me contó mis primeros cuentos, y sigue siendo mi favorito[1]

И Вэл –

Я обернулась – и там была ты.

  • Мое тело – дом призраков
  • Я потерялась в нем
  • Дверей нет, лишь ножи
  • И сотня окон.
Джеки Жермен
  • Богу следовало сделать девушек смертоносными,
  • Раз он сделал мужчин чудовищами.
Элизабет Хьюэр

Шов для мужа

(Если будете читать эту историю вслух, пусть наши голоса звучат так:

Мой: в отрочестве – голос высокий, напряженный, невыразительный; у взрослой – такой же.

Юноши, который станет мужчиной и моим мужем: уверенный в своих силах и интуиции.

Моего отца: добрый, зычный, как у вашего отца или у отца, какого вы хотели бы иметь.

Моего сына: у малыша – нежный, чуть шепелявый; у взрослого – как у моего мужа.

Всех остальных женщин: их голоса неотличимы от моего.)

Начало: я первая, прежде него, поняла, что хочу его. Так дела не делаются, но я все решила и знаю, как поступлю. Мы на вечеринке у соседей – я и мои родители, мне семнадцать. Вместе с дочерью соседей, она немного младше меня, я выпила на кухне полстакана белого вина. Мой отец ничего не заметил. Краски чуть расплываются, как на только что нарисованной картине.

Тот мальчик стоит ко мне спиной. Я вижу мышцы его шеи и плеч сзади, они распирают застегнутую на все пуговицы рубашку, можно подумать, работяга вырядился на танцы – и я запала. А ведь нельзя сказать, что выбирать не из кого. Я красива. У меня соблазнительный рот. Мои груди набухают под платьем невинно и в то же время вызывающе. Я – хорошая девочка из хорошей семьи. А он грубоват, так, по-мужски, и я – я хочу. И мне кажется, он может захотеть того же, со мной.

Мне рассказывали историю об одной девушке: она попросила у своего возлюбленного нечто столь мерзкое, что он рассказал ее родителям, а те отправили ее в сумасшедший дом. Я не знаю, о каком извращенном удовольствии она мечтала, но мне до смерти хотелось бы это узнать. Что же такое чудесное возможно столь отчаянно пожелать, что за одно желание тебя изолируют от знакомого мира?

Наконец парень замечает меня. Милый, немного растерянный. Здоровается. Спрашивает, как меня зовут.

Я всегда хотела сама выбрать время. И я выбрала этот момент.

На веранде я целую его. Он целует меня в ответ, сначала нежно, потом настойчивее и даже слегка раздвигает мои губы языком, удивляя меня и, думаю, себя самого. Многое я успела нафантазировать в темноте, в своей постели, под тяжестью старого стеганого одеяла, но такое не представляла себе никогда. Я издаю стон. Он отстраняется – как будто в испуге. Взгляд его мгновение мечется по сторонам и наконец останавливается на моей шее.

– Что это? – спрашивает он.

– А, это? – Я касаюсь ленты сзади, пониже затылка. – Просто моя ленточка.

Я провожу пальцами по гладкой зеленой поверхности и останавливаюсь на тугом банте спереди, под горлом.

Он тянет руку, но я перехватываю и отталкиваю ее.

– Не трогай мою ленту, – говорю я. – Тебе нельзя ее трогать.

Перед тем как вернуться в дом, он спрашивает, увидит ли меня снова. Я отвечаю, что буду рада. В ту ночь, прежде чем заснуть, я вновь представляю себе его и как язык проникает в мой рот, мои пальцы скользят по моей коже, я воображаю его там и там, сплошь сильные мышцы и желание доставить мне удовольствие, и решаю: мы поженимся.

Мы поженились. То есть скоро поженимся. Но пока он везет меня в своей машине, поздно, в темноте, к озеру с болотистыми берегами, вплотную к воде не подойдешь. Он целует меня и обхватывает ладонью мою грудь, сосок набухает под его пальцами. Я не вполне понимаю, что он собирается делать, но он это уже делает. Твердый, горячий, сухой, пахнет хлебом, и, когда он вторгается в меня, я вскрикиваю и цепляюсь за него, как утопающая. Его тело соединено с моим, он напирает, напирает и под самый конец выходит из меня и завершает, измазанный моей кровью. Меня чарует и возбуждает ритм его движений, осязаемость его нужды во мне, очевидность ее утоления. Затем он обмякает на сиденье, и тогда становятся слышны звуки озера: гагары, сверчки и кто-то еще, будто щиплют струну банджо. От воды поднимается ветер, остужает мое тело.

Что мне делать теперь? Я не знаю. Чувствую, как сердце бьется у меня промеж ног. Больно, и все же я могу вообразить, как это бывает хорошо. Провожу рукой по этому своему месту, и откуда-то издали доносятся отголоски наслаждения. Дыхание его успокаивается, я вдруг осознаю, что он наблюдает за мной. Кожа моя блестит и переливается под проникающим в окно машины лунным лучом. Увидев, как он смотрит, я понимаю: я смогу поймать удовольствие, так кончики пальцев успевают ухватить за веревочку и вернуть уже почти что улетевший воздушный шар. Я слегка тяну и постанываю, медленно, равномерно поднимаясь на гребень экстаза, все это время осторожно прикусывая язык.

– Мне нужно больше, – говорит он, но ничего не делает. Смотрит в окно, и я тоже.

Там, в темноте, что угодно может шевелиться, думаю я. Мужчина с крюком вместо руки. Призрак автостопщика, вечно повторяющего один и тот же маршрут. Старуха, которую дети вызвали заклинаниями из спокойного убежища в зеркале. Все знают такие истории – вернее, все пересказывают их, даже те, кто на самом деле их не знает, – но никто в них не верит.

Его взгляд скользит по воде и возвращается ко мне.

– Расскажи про твою ленточку, – просит он.

– Что тут рассказывать? Ленточка и ленточка.

– Можно ее потрогать?

– Нет.

– Но я хочу ее потрогать, – говорит он. Его пальцы вздрагивают, и я выпрямляюсь, сдвинув колени.

– Нет.

Что-то в озере с усилием выдирается из воды, затем вновь плюхается в нее. Он оборачивается на шум.

– Рыба, – говорит он.

– Когда-нибудь я расскажу тебе истории об этом озере и его обитателях, – обещаю я.

Он улыбается мне и потирает челюсть. Немного моей крови размазалось по его коже, но он не заметил, а я ничего не сказала.

– Я был бы очень рад послушать, – говорит он.

– Отвези меня домой, – прошу я.

И, как истинный джентльмен, он разворачивает автомобиль.

В тот вечер, в ванной, шелковистая мыльная пена меж моих ног цветом и запахом напоминает ржавчину, и все же я чувствую себя совсем новенькой.

Родителям он очень нравится. Славный юноша, говорят они. Будет хорошим мужем. Расспрашивают его о работе, увлечениях, семье.

Он крепко жмет руку моему отцу, а маме отвешивает комплименты, от которых она краснеет и взвизгивает, как девчонка. Он приезжает дважды, трижды в неделю. Мама приглашает его отужинать вместе с нами; пока мы едим, я под столом впиваюсь ногтями ему в ногу. Потом, когда остатки мороженого растекаются в тарелке, говорю родителям, что мы прогуляемся по аллее. Мы выходим в ночь, скромно держась за руки, пока не скроемся из виду. Я тащу его под деревья, мы протискиваемся между стволами, находим участок свободной земли, я стягиваю с себя трусы и на четвереньках отдаюсь ему.

Я знаю все истории о девушках, которые вели себя как я, и не боюсь добавить к ним свою. Я слышу, как брякнула металлическая пряжка его брюк, и шорох, с каким брюки падают наземь, чувствую его длину – пока не всю, – твердо прижимающуюся ко мне. Я умоляю:

– Не дразни!

И он подчиняется.

Постанывая, я отвечаю толчком на толчок, мы совокупляемся на поляне, возгласы моего блаженства смешиваются с возгласами его торжества и растворяются в ночи. Мы еще только учимся, он и я.

Но установлены два правила: не кончать в меня и не дотрагиваться до моей зеленой ленточки. Он изливается на землю, кап-кап-кап, будто начинается дождик. Я хочу потрогать себя, но пальцы, которыми я впивалась в грязь, замараны. Я натягиваю белье и чулки. Он издает предостерегающий звук, тычет пальцем – я вижу сквозь нейлон, что и на коленях запеклась грязь. Скатываю чулки, вытираюсь, снова их натягиваю. Расправляю юбку, закалываю волосы. У него от усилий одна прядь выбилась из тщательно прилизанных кудрей. Я возвращаю ее на место. Мы доходим до ручья, и я начисто отмываю ладони в быстро текущей воде.

Шагаем обратно к дому, целомудренно соединив руки. Мама уже сварила кофе, отец расспрашивает молодого человека о работе.

(Если вы читаете этот рассказ вслух, звуки на лужайке лучше всего воспроизвести так: вдохните поглубже и как можно дольше удерживайте воздух. Потом выдохните разом, пусть грудь резко опадет, словно башня из кубиков, которую толкнули ногой. Повторяйте это снова и снова, сокращая интервалы между глубоким вдохом и выдохом.)

Я всегда рассказывала истории. Когда я была совсем маленькой, мама на руках вытащила меня из продуктового магазина, потому что я вопила, мол, там продаются пальцы. Пальцы ног. Обрубки. Женщины тревожно оборачивались и глядели, как я лягаю ногами воздух и колочу кулаками по изящной маминой спине.

– Отруби! – попыталась она меня вразумить, когда мы вернулись домой. – Отруби! Не обрубки!

Она приказала мне сидеть на моем стульчике – специальном, детского размера, сколоченном для меня – пока папа не вернется домой. Но нет, я видела пальцы, пальцы ног, бледные, окровавленные обрубки, затаившиеся среди обычных корнеплодов. Один из них, тот, который я потрогала кончиком указательного пальца, оказался холодным, как лед, и податливым, словно вздувшийся волдырь.

Когда я настойчиво повторила эту подробность маме, что-то метнулось во влаге ее глаз, будто напуганная кошка.

– Сиди тут, – велела она.

Вечером отец возвратился с работы и выслушал эту историю от матери во всех подробностях.

– Ты же знакома с мистером Барнсом, верно? – сказал он мне.

Барнс – пожилой мужчина, хозяин того магазинчика. Однажды я его видела, так и ответила папе. Волосы у Барнса белые, будто небо перед снегопадом, а его жена рисовала вывески для витрин.

– С какой стати мистер Барнс стал бы продавать отрубленные пальцы? – спросил меня отец. – Откуда бы он их взял?

Поскольку я была еще мала и понятия не имела о кладбищах и моргах, ответить на этот вопрос я не могла.

– И даже если бы он где-нибудь их раздобыл, – продолжал отец, – какая ему выгода раскладывать их среди продуктов?

И все же пальцы там лежали. Я видела их собственными глазами. Но под солнечными лучами папиной логики во мне ожили сомнения.

– И наконец, – папа, торжествуя, добрался до главного и завершающего довода, – как случилось, что никто, кроме тебя, не заметил там обрубков?

Будь я взрослой, могла бы возразить отцу, что в этом мире бывают истинные сущности, которые разглядит лишь одна пара глаз. Но в ту пору, ребенком, я приняла его версию истории и засмеялась, когда он подхватил меня со стула, поцеловал и сказал, мол, беги играй.

Считается неправильным, чтобы девочка наставляла мальчика, но я всего лишь показываю ему, чего хочу, какие сцены разыгрываются изнутри моих век перед тем, как я засну. Он научился распознавать мгновенный промельк желания на моем лице. Я ничего от него не скрываю. Когда он говорит мне, что хочет мой рот, хочет мое горло на всю глубину, я привыкаю сдерживать рвотный позыв и принимаю его целиком в себя, впиваю солоноватый вкус. Когда он выспрашивает мой самый страшный секрет, я рассказываю об учителе, который запер меня в подсобке, дождался, пока все разошлись, и заставил меня взять в руки эту штуку, и как потом я пришла домой и скребла руки металлической щеткой, до крови. Рассказываю ему, хотя воспоминание вызывает такой прилив гнева и стыда, что меня потом целый месяц мучат кошмары. И когда перед самым моим восемнадцатилетием он просит меня выйти за него замуж, я говорю: «Да, да, пожалуйста», на парковой скамье усаживаюсь ему на колени и расправляю юбку вокруг нас так, чтобы прохожие не угадали, что творится под плотной тканью.

– Мне кажется, я изучил тебя почти со всех сторон, – говорит он, засунув в меня пальцы и стараясь не пыхтеть слишком громко. – А теперь я узнаю тебя целиком.

Рассказывают также историю об одной девушке – сверстники подначивали ее сходить на местное кладбище после захода солнца. Зря она согласилась: когда ее предупредили, что не стоит наступать в темноте на могилу, а то ее обитатель высунется и утащит тебя за собой, она усмехнулась. Усмехаться – первая ошибка из тех, что часто допускают женщины.

– Жизнь слишком коротка, чтоб бояться пустяков, – сказала она. – Я вам докажу.

Гордыня – это уже вторая ошибка.

Она справится, утверждала девушка, с ней никакие такие ужасы произойти не могут. Итак, ей дали нож – пусть воткнет его в промерзшую землю как доказательство, что побывала на кладбище и оказалась права.

Она пошла на кладбище. Некоторые рассказчики говорят, она выбрала случайную могилу, я же считаю, она предпочла одну из самых древних, и выбор ее был обусловлен запоздалым сомнением в своей правоте и тайной мыслью: если она окажется не права, то нераспавшиеся мускулы и мясо свежезахороненного трупа будут опаснее, чем тот, кто мертв уже не первое столетие.

Возле могилы она опустилась на колени и глубоко вонзила нож. А когда встала и хотела бежать – ведь тут не было свидетелей ее трусости, – убедилась, что спастись невозможно. Что-то держало ее за одежду. Девушка вскрикнула и рухнула наземь.

Настало утро, ее друзья явились на кладбище и нашли ее мертвой на чужой могиле, нож пригвоздил к земле плотные складки шерстяной юбки. От холода она умерла или от страха, велика ли разница для ее родителей? Девушка была права, но и это не имело теперь значения. Впоследствии все поверили, будто она искала смерти, хотя на самом деле она погибла, как раз пытаясь сохранить свою жизнь.

Оказалось, что правота была ее третьей – и наихудшей – ошибкой.

Мои родители рады предстоящему браку. Мама говорит, хотя нынче девушки стали выходить замуж поздно, сама она обвенчалась с моим отцом в девятнадцать лет и до сих пор счастлива.

Выбирая свадебное платье, я припоминаю историю молодой женщины, которая хотела пойти на танцы со своим возлюбленным, но денег на новый наряд ей не хватало. Она купила симпатичное белое платье в магазине подержанных вещей и вскоре слегла и покинула этот мир. Врач, ухаживавший за ней в последние дни, пришел к выводу, что она погибла от воздействия бальзамической жидкости. Выяснилось, что беспринципный подручный гробовщика украл это платье прямо с трупа невесты.

Мораль истории, полагаю, такова: бедность убивает. Я потратила на подвенечное платье больше, чем планировала, но оно прекрасно, и лучше потратиться, чем умереть. Убирая платье в сундук с приданым, я вспоминаю о той невесте, что вздумала в день собственной свадьбы поиграть в прятки и затаилась на чердаке, влезла в старый ларь, а тот возьми и захлопнись наглухо; изнутри его открыть не удалось. Так невеста и скончалась в этой ловушке. Все думали, она с кем-то сбежала, и лишь много лет спустя служанка наткнулась на скелет в белом платье, скрючившийся внутри тайной темноты. С невестами в разных историях вечно приключаются беды. Истории чуют счастье и гасят его, словно свечу.

Мы играем свадьбу в апреле, в не по сезону холодный день. Увидев меня перед церемонией, уже в платье, он настойчиво, глубоко меня целует, сует руку за лиф, твердеет. Я говорю ему: хочу, чтобы он воспользовался моим телом так, как сочтет наилучшим. Учитывая обстоятельства, я отменяю первое свое правило. Он прижимает меня к стене, рукой упирается в кафельную плитку возле моей шеи, для равновесия. Большой палец поглаживает мою ленточку. И он не убирает оттуда руку, пока внедряется в меня, повторяя: «Я тебя люблю тебя люблю тебя люблю». Не знаю, была ли я первой женщиной, которая прошла к алтарю в храме Святого Георгия, чувствуя, как мужское семя стекает по ее ногам, но мне приятно думать, что это так.

Медовый месяц мы проводим в поездке по Европе. Мы небогаты, но это можем себе позволить. Европа – материк историй, и между оргазмами я узнаю всё новые. Мы перемещаемся из многолюдных древних столиц в сонные деревушки, альпийские тихие уголки и вновь в города, пьем алкоголь и зубами отрываем жареное мясо от кости, едим шпецле, оливки, равиоли и какую-то сливочного вкуса крупу, название которой я не знаю, но жажду ее каждое утро. Спальный вагон нам не по карману, но мой муж подкупает проводника, тот пускает нас на часок в пустое купе, и мы совокупляемся над Рейном, муж прижимает меня к хлипкой стенке и завывает, словно существо более древнее, чем горы, мимо которых мы проезжаем. Я понимаю, что это еще не весь мир, но это первая его часть, какую мне довелось увидеть. Меня будоражат возможности.

(Если вы читаете эту историю вслух, воспроизведите звук вагонной полки, скрипящей от движения вагона и от любовной игры, потянув в разные стороны спинку и ножки складного металлического стула. А когда устанете ломать стул, спойте полузабытую старую песенку тому, кто вам всего ближе, спойте ее вместо колыбельной.)

Месячные у меня прекратились вскоре после возвращения из поездки. Однажды ночью я сообщаю об этом мужу, когда мы, изнуренные, валяемся на постели. Он сияет от радости.

– Ребенок! – выдыхает он и ложится поудобнее, руки за голову. – Ребенок.

Он долго молчит, я уж думаю, не заснул ли, проверяю – глаза открыты, смотрят в потолок. Он перекатывается на бок и глядит на меня:

– А у ребенка тоже будет ленточка?

Я чувствую, как набухают желваки на скулах, и невольно тянусь погладить свой бантик. Разум мечется между множеством ответов, и я выбираю тот, который в наименьшей степени дает волю моему гневу.

– Заранее этого не скажешь, – вот что я отвечаю в итоге.

И тут он пугает меня – проводит рукой вокруг моей шеи. Я вскидываю руки, пытаясь его остановить, но муж пускает в ход силу, одной рукой придерживает мои запястья, а другой трогает ленточку. Придавил шелковую ткань большим пальцем, прошелся по всей длине. Бантика он касается нежно, словно ласкает мой клитор.

– Пожалуйста, – умоляю я, – пожалуйста, не трогай!

Он будто не слышит.

– Пожалуйста! – повторяю я громче, но голос осекается на полуслове.

Он мог сделать это прямо тогда – развязать ленточку, если бы ему вздумалось. Но он отпускает меня и снова перекатывается на спину, как ни в чем не бывало. Запястья ноют, я потираю одно, потом другое.

– Пойду попью, – говорю я, встаю и выхожу в ванную. Открываю кран и, пока льется вода, лихорадочно проверяю, цела ли моя ленточка. Слезы висят на ресницах. Да, бантик тугой, как и был.

Мне нравится одна история об американских пионерах, муже и жене, которых загрызли волки. Соседи обнаружили их изувеченные трупы, куски тел, разбросанные вокруг маленькой хижины внутренности, но дочь-младенца так и не сумели найти, ни живой, ни мертвой. Люди говорили, что видели девочку с волчьей стаей, бегала, мол, по дикой местности столь же вольная и хищная, как ее четвероногие спутники.

Известия о ней время от времени прокатывались по тамошним поселениям: то девочка напугала охотника в зимнем лесу (может быть, не так уж велика была угроза, но, когда голая маленькая девочка оскалила зубы и завыла, у него от ужаса кости затряслись во всем теле), то девушка-подросток, на грани брачного возраста, попыталась завалить лошадь. Видели даже, как она разодрала цыпленка – взрыв перьев и пуха.

Много лет спустя, рассказывали, ее заметили в тростнике на берегу реки – она лежала там, кормя грудью двух волчат. Мне нравится воображать, будто она их родила: хотя бы однажды волчий род пересекся с человечьим. Разумеется, они истерзали ее груди в кровь, но ее это не печалило: волчата принадлежали ей, только ей одной. Уверена, когда их носы и зубы тыкались в ее плоть, она ощущала себя в безопасности, она обрела мир, какого нигде более не могла найти. Среди волков ей было гораздо лучше, чем среди людей. Уж это я знаю точно.

Проходят месяцы, мой живот наливается. Внутри меня плавает ребенок, свирепо дрыгая ногами, пиная меня, толкая, когтя. На людях я порой резко втягиваю в себя воздух, хромаю прочь, сквозь зубы шиплю на Мелкого, так я его зову: «Хватит, хватит!» Однажды я забрела в ту самую аллею, где год назад муж сделал мне предложение, и рухнула на колени, тяжело дыша, почти рыдая. Проходившая мимо женщина помогла мне сесть, напоила водой и сказала: первая беременность самая тяжелая, следующие будут легче.

Да, самая тяжелая, и дело не только в том, как изменилось мое тело. Я пою своему дитяти и вспоминаю старинные приметы про высокий и низкий живот. Ношу ли я в себе мальчика, новый образ его отца? Или девочку, дочь, благодаря которой станут ласковыми рожденные после нее сыночки? У меня брата или сестры не было, но я знаю: девочка-первенец учит младших братьев нежности, а они защищают ее от всех – мысль о такой гармонии согревает мое сердце.

Многих перемен в теле я не ожидала. Груди большие и горячие, живот усеян бледными растяжками, выворотка тигровой шкуры. Чувствую себя чудовищем, но в муже вспыхивает желание, как будто эти мои небывалые формы открывают путь к новым извращениям. И мое тело откликается: стоя в очереди к кассе магазина, принимая причастие в церкви, я ощущаю клеймо этого нового и яростного желания и от малейшей провокации взбухаю и увлажняюсь. Вечером муж возвращается домой, на уме у него целый список вещей, которых он хочет от меня, и я готова предоставить ему все это и сверх того, ведь я так и зависла на грани оргазма с утра, еще когда покупала морковку и хлеб.

– Я самый счастливый человек на свете, – говорит муж, обеими руками гладя мой живот.

Утром он целует меня и ласкает, а порой успевает взять меня перед кофе с тостами. Пружинящей походкой он отправляется на работу. Возвращается и сообщает, что его повысили. Потом снова продвинули.

– Больше денег для моей семьи, – твердит он. – Больше денег для нашего счастья.

Роды начались посреди ночи, каждый дюйм моего тела завязывается чудовищным узлом и не может освободиться. Я воплю, как не вопила с той ночи у озера, только причина другая. Радость от мысли, что мое дитя выходит на свет, уничтожена этой неуемной мукой.

Двадцать часов длятся схватки. Я едва не вывихнула мужу руку, я выкрикиваю непристойности, и они совсем не шокируют акушерку. Врач тоже терпелив до отвращения. Заглядывает промеж моих ног, белые брови скачут по лбу, передавая невнятные сообщения азбукой Морзе.

– Что происходит? – спрашиваю я.

– Дышите.

Я уверена: еще немного, и я в порошок сотру, скрежеща, собственные зубы. Я оглядываюсь на мужа – он целует меня в лоб и тоже спрашивает врача, что происходит.

– По всей видимости, естественные роды не получатся, – говорит врач. – Вероятно, придется извлечь ребенка хирургическим путем.

– О нет, – говорю я. – Прошу вас, я так не хочу.

– Если в ближайшее время не начнется движение, мы сделаем это, – отвечает врач. – И так, вероятно, будет лучше для всех.

Он поднимает голову, и мне кажется, он подмигивает мужу, но из-за боли разум мой помутился и видит все не так, как на самом деле.

Мысленно я заключаю уговор с Мелким. «Мелкий, – думаю я, – скоро мы уже не будем вдвоем, только ты и я. Пожалуйста, сделай так, чтобы им не пришлось вырезать тебя из меня».

Двадцать минут спустя Мелкий появляется на свет. Им пришлось все-таки сделать разрез, но хоть не поперек живота, чего я больше всего опасалась. Врач проводит скальпелем там, внизу, я почти ничего не чувствую, только слегка тянет – возможно, причина в том средстве, которое мне дали. Малыша кладут мне в руки, и я осматриваю сморщенное тельце с головы до пальцев на ногах – цвета закатного неба с красными подтеками.

Ленточки нет. Мальчик. Я в слезах прижимаю немеченого младенца к груди. Акушерка показывает, как его кормить, и я счастлива – чувствую, как он сосет, пересчитываю согнутые пальчики, крохотные запятушки, все пальчики на обеих руках.

(Если вы читаете эту историю вслух, вручите слушателям нож для чистки овощей и велите надрезать тонкую кожицу между большим и указательным пальцем у вас на руке. Поблагодарите.)

Есть история о женщине, у которой начались роды в тот момент, когда наблюдавший за ней врач выбился из сил. Есть история о женщине, которая сама родилась преждевременно. Есть история о женщине, чье тело так крепко удерживало ребенка, что пришлось вскрыть ее, чтобы извлечь малыша. Есть история о женщине, которая слышала историю о женщине, которая тайно родила волчат. Как подумаешь, историям свойственно сливаться воедино, словно каплям, упавшим в пруд. Каждая капля зарождается в тучах сама по себе, но, когда они соединяются, одну уже не отделить от другой.

(Если вы читаете мою историю вслух, раздвиньте занавески, чтобы внушить слушателям эту заключительную мысль. Уверена, сейчас идет дождь.)

Малыша уносят, чтобы зашить меня там, где разрезали. Используют какое-то средство, от которого я погружаюсь в дремоту, – оно поступает через маску, бережно прижимаемую к моему носу и рту. Муж пошучивает с врачами, пока держит меня за руку.

– Сколько возьмете за дополнительный шов? – спрашивает он. – У вас же есть на это прейскурант, верно?

– Перестань, – прошу я, но звуки выходят изо рта смазанные, перекрученные – должно быть, мужчины слышат только тихий стон. Ни один из них не поворачивает головы.

Доктор усмехается:

– Не вы первый…

Меня затягивает в длинный тоннель, потом я выныриваю, покрытая чем-то вязким и темным, словно нефть. Думала, меня вырвет.

– слухи, будто что-то вроде…

– как будто бы…

– будто бы девствен…

И тут я просыпаюсь, совсем просыпаюсь, – а мужа нет, и доктора тоже нет. А мой ребенок, где же… В комнату заглядывает акушерка.

– Ваш супруг отошел выпить кофе, – сообщает она. – А малыш спит в люльке.

Следом заходит врач, вытирая руки о салфетку.

– Вас зашили, не о чем беспокоиться, – говорит он. – Туго и накрепко, все будут счастливы. Сестра вам расскажет, как ухаживать за собой. А сейчас вам надо отдохнуть.

Младенец просыпается. Акушерка подхватывает его из колыбели и снова сует мне в руки. Он так прекрасен, что я забываю дышать.

Понемногу, день за днем, я оправляюсь. Двигаюсь медленно, все болит. Муж пытается меня потрогать, я его отталкиваю. Я мечтаю вернуться к прежней нашей жизни, только пока ничего не поделаешь. Я кормлю грудью и поднимаюсь в любой час ночи к нашему малышу – несмотря на боль.

Как-то раз я беру в руку член мужа, и муж так доволен, что я понимаю: я смогу удовлетворить его, даже если сама останусь неудовлетворенной. А примерно тогда, когда нашему сыну исполняется год, я чувствую себя достаточно исцелившейся, чтобы вернуться на супружеское ложе. Я плачу от счастья, когда муж касается меня, когда наполняет меня так, как я все эти месяцы мечтала наполниться.

У меня хороший сын. Растет и растет. Мы пытаемся сделать второго, но я начинаю подозревать, что Мелкий слишком много внутри меня порушил и мое тело уже не послужит приютом новому ребенку.

– Плохой ты арендатор, Мелкий, – говорю я ему, втирая шампунь в его тонкие темные волосенки. – Не видать тебе своего депозита.

Он плещется в ванне и заливается счастливым смехом.

Сын иногда трогает мою ленточку, но эти прикосновения не пугают меня. Он воспринимает ленточку словно часть меня и обращается с ней точно так же, как с моим ухом или пальцем. Получает от этого беспримесное наслаждение, и я этому рада.

Не могу понять, огорчен ли мой муж тем, что у нас больше не будет детей. Печали он держит при себе так же скрытно, как открыто выражает желания. Он хороший отец и любит своего мальчика. Вернувшись с работы, бегает с ним во дворе, играет в догонялки. Ребенок пока слишком мал, чтобы ловить мяч, но муж терпеливо подкатывает мяч по траве, наш сын поднимает его и снова роняет, и тогда муж машет мне и кричит:

– Видела? Видела? Скоро бросать научится!

Из всех историй, какие я знаю о матерях, вот наиболее правдивая. Юная американка приехала в Париж вместе с матерью, и та заболела. Они решили поселиться в отеле, чтобы мать несколько дней отдохнула. Дочка вызвала к ней врача.

Врач быстро осмотрел недомогающую и сказал дочери: нужно такое-то лекарство, и все будет в порядке. Он посадил девушку в такси, по-французски проинструктировал шофера, а девушке пояснил, что велел отвезти ее к нему домой, там жена по рецепту выдаст нужное лекарство. И вот они едут, очень долго, а когда наконец добираются туда, где живет врач, девушку изводит невыносимая медлительность его жены, та скрупулезно толчет таблетки в порошок. Потом девушка возвращается в такси, водитель кружит по городу, порой вновь выскакивая на ту же самую улицу. В отчаянии девушка выходит из такси, хочет вернуться в отель пешком. Когда же она все-таки попадает в отель, портье заявляет, что никогда ее прежде не видел. Она бежит в номер, где оставалась ее мать, но там и стены другого цвета, и мебель не такая, как ей запомнилась, и матери нигде нет.

У этой истории есть несколько разных концовок. В одной девушка проявила отвагу и настойчивость, сняла комнату поблизости и караулила под дверью гостиницы, сумела соблазнить молодого человека из отельной прачечной и выяснила правду: ее мать скончалась от смертельной и очень заразной болезни, покинула этот мир вскоре после того, как доктор отослал дочь из отеля. Чтобы спасти город от паники, служащие гостиницы сразу вынесли и похоронили тело, перекрасили и заново обставили комнату и подкупили всех причастных, чтобы те всё напрочь забыли и отрицали встречу с этой парой.

В другой версии девушка годами блуждает по улицам Парижа, считая себя сумасшедшей, считая, что и ее мать, и жизнь с матерью – фантазии ее поврежденного разума. В печали и растерянности дочь кочует из отеля в отель и сама не знает, о ком скорбит. Каждый раз, когда ее гонят из очередного роскошного холла, она плачет о некой утрате. Ее мать мертва, но девушка этого не знает и не узнает, пока, в свою очередь, не умрет – при условии, что вы верите в рай.

Не вижу надобности пояснять мораль этой истории. Думаю, вы и так ее поняли.

В пять лет наш сын идет в школу, и я узнаю учительницу начального класса: тогда, в парке, она присела рядом со мной на корточки, пыталась помочь, предсказала в будущем беременности полегче. Она тоже меня припоминает, мы коротко беседуем в коридоре. Я говорю ей, что других детей, кроме сына, у нас нет и теперь, когда он пошел в школу, дни мои заполнятся бездельем и скукой. Учительница добра. Она отвечает: если надо чем-то себя занять, то в местном колледже есть прекрасный арт-класс для женщин.

В ту ночь, после того как наш сын засыпает, муж тянет руку и скользит ладонью по моей ноге.

– Иди ко мне, – зовет он, и я ощущаю спазм наслаждения.

Я спрыгиваю с дивана, красиво разглаживаю юбку и на коленях подползаю к мужу. Целую его ногу, поднимаюсь по ней рукой, хватаюсь за пряжку ремня, высвобождаю мужа из одежд и оков, проглатываю целиком. Он зарывается пальцами в мои волосы, гладит, стонет, вонзается в меня. И я не заметила, как его рука скользнула по моему затылку – не заметила, пока он не попытался подсунуть пальцы под ленточку. Я задыхаюсь, отодвигаюсь так поспешно, что заваливаюсь на спину, в торопливом отчаянии ощупываю бантик. Муж сидит неподвижно, скользкий от моей слюны.

– Иди сюда, – зовет он.

– Нет, – отвечаю я. – Ты будешь трогать мою ленточку.

Он встает, упихивается в штаны, застегивает молнию.

– У жены, – произносит он, – не должно быть секретов от мужа.

– Нет у меня секретов, – возражаю я.

– А ленточка?

– Ленточка вовсе не секрет. Просто она – моя.

– Ты с ней родилась? Почему на шее? Почему она зеленая?

Я молчу.

Он долго ждет ответа. Потом повторяет:

– У жены не должно быть секретов.

В носу щиплет. Я стараюсь не расплакаться.

– Я всегда тебе давала всё, о чем бы ты ни попросил, – напоминаю я. – Неужели нельзя оставить мне это – всего лишь?

– Я хочу знать.

– Тебе кажется. На самом деле тебе вовсе не хочется знать, – сказала я.

– Зачем ты прячешь это от меня?

– Я не прячу ленточку. Но она не твоя, вот и все.

Он опускается на пол рядом со мной, дохнув бурбоном, я отшатываюсь. Слышу какой-то скрип – оба поднимаем головы и видим, как пробегают вверх по лестнице босые стопы сына.

В ту ночь муж засыпает в пылком, горящем гневе, но гнев исчез, как только он по-настоящему уснул. А я еще долго лежу, прислушиваясь к его дыханию, гадая, нет ли у мужчин ленточек – только выглядящих иначе, не как ленточки. Может быть, все мы по-разному отмечены и не всегда это видно.

На следующий день сын дотрагивается до моей шеи и спрашивает, зачем ленточка. Пытается дернуть за нее. Мне нелегко так резко его ошарашить, но приходится, чтобы он усвоил запрет. Я встряхиваю жестянку с монетами. Жестянка резко гремит, ребенок, отшатнувшись, заходится плачем. Что-то важное мы с ним в тот момент утратили и никогда больше не смогли вернуть.

(Если вы читаете эту историю вслух, приготовьте заранее банку из-под газировки, наполненную медяками. Когда доберетесь до этого момента, потрясите изо всех сил жестянкой перед ближайшими слушателями. Проследите, как удивление и испуг сменятся на их лицах обидой. До конца ваших дней на вас, предателя, будут смотреть не так, как смотрели прежде.)

Я записываюсь на курсы искусств для женщин. Пока муж на работе, а сын в школе, езжу в зеленый разросшийся кампус, иду в приземистое серое здание, где проходят уроки рисования. Очевидно, приличия ради обнаженная мужская модель на занятия не допускается, но класс и без того вибрирует энергией – нагое тело незнакомой женщины само по себе удивительно и сложно, есть на что посмотреть и о чем подумать, пока чиркаешь углем и смешиваешь краски. Не раз я наблюдаю, как женщины ерзают взад-вперед на стуле, чтобы кровь отхлынула.

Чаще других появлялась натурщица с красной ленточкой на тонкой изящной лодыжке. Ее кожа оливкового оттенка, от пупка вниз бежит дорожка темных волос. Я знаю, что не вправе ее хотеть – не потому, что она женщина, и не потому, что чужая, но потому, что профессия вынуждает ее раздеваться перед нами, и мне стыдно было бы воспользоваться этим. Мне порядком стыдно уже потому, что мой взгляд блуждает по ее телу и по мере того, как мой карандаш прослеживает ее формы, в тайных уголках моего разума там же блуждает моя рука. Я толком не знаю, как подобное происходит, но возможности разжигают меня почти до безумия.

Однажды после занятий я иду по коридору, заворачиваю за угол – и вот она, эта женщина. Одета, закутана в плащ от дождя. Взгляд ее пронзает меня: с такого расстояния я замечаю золотой ободок вокруг каждого ее зрачка, словно ее глаза – два близнечных затмения солнца. Она здоровается со мной, я с ней.

Мы усаживаемся рядом в соседней столовой, так близко, что порой наши колени соприкасаются под пластиковым столом. Она заказывает чашку кофе, и это меня удивляет, хотя не могу объяснить почему. Я спрашиваю, есть ли у нее дети. Да, отвечает она, есть дочка, красивая девочка одиннадцати лет.

– Одиннадцать – возраст ужаса, – говорит она. – До своих одиннадцати я ничего не помню, а потом вдруг откуда ни возьмись – и краски, и крах, и страх. Какая метаморфоза, – произносит она, – какой спектакль.

На миг ее лицо скользит куда-то прочь, будто она с головой погружается в озеро, а когда выныривает, вкратце рассказывает о достижениях дочери в музыке и пении.

Особые страхи, сопутствующие воспитанию девочки, мы не обсуждаем. Честно говоря, я о таком и спрашивать боюсь. Не спрашиваю я и о том, замужем ли она, а она сама тоже ничего не говорит (обручального кольца нет). Мы беседуем о моем сыне, о занятиях в арт-классе. Мне до смерти хочется знать, какая беда вынуждает ее раздеваться перед нами, но и об этом я тоже не спрашиваю, может быть, потому, что ответ – как отрочество – оказался бы слишком страшным и его уже не забыть.

Я околдована ею, по-другому и не скажешь. В ней есть какая-то легкость, но не такая, какая была у меня в юности, – такая, какая у меня сейчас. Она похожа на тесто: оно так поддается месящим его рукам, что скрывает свою плотность, свой потенциал. Стоит отвести глаза от этой женщины, а потом посмотреть вновь – и она словно бы увеличивается вдвое.

– Давайте еще как-нибудь поболтаем, – говорю я ей. – Мне было очень приятно.

Она кивает в ответ. Я оплачиваю ее кофе.

Рассказывать о ней мужу я не хочу, но он чует во мне иное, неутоленное желание – однажды ночью спрашивает, что со мной творится, и я признаюсь. Я даже описываю подробно ее ленточку, отчего стыд приливной волной затапливает меня.

Он приходит в такой восторг, что наборматывает длинную, изнурительную фантазию – снимая при этом штаны и входя в меня. Я слышу не все, хотя, полагаю, в этой фантазии я и та женщина были вместе или же обе были с ним.

Я чувствую, что каким-то образом предала ту женщину, и никогда больше не возвращаюсь в колледж. Нахожу другие дела, чтобы занять свой день.

(Если вы читаете эту историю вслух, заставьте слушателя раскрыть самый для него мучительный секрет, потом откройте ближайшее окно и прокричите его признание на всю улицу, как можно громче.)

Одна из моих любимых историй – о старухе и ее муже, жестоком, как понедельник, злобном подлеце, чей буйный нрав и непредсказуемые капризы держали супругу в постоянном страхе. Утихомирить его она могла только своей готовкой, тут он был полностью в ее руках. Однажды он принес жирную печень и велел жене ее потушить, и она так и сделала, пустив в ход приправы и подливку. Но аромат созданного ею блюда одолел и ее, женщина попробовала кусочек, еще кусочек, и вскоре печень исчезла. Денег на покупку другого куска мяса у нее не было, и она страшилась расправы, когда муж обнаружит, что остался без ужина. И вот она прокралась в ближнюю церковь, куда только что принесли перед погребением покойницу. Женщина подобралась к окутанной в саван фигуре, воткнула в нее кухонные ножницы и вырезала печень из трупа.

В тот вечер муж этой женщины промокнул губы салфеткой и объявил, что съел лучший ужин в своей жизни. Когда они легли спать, старуха услышала, как открылась дверь и пронзительный плач разнесся по комнатам: «Кто взял мою печень? Кто-о-о взял мою печень?»

Старуха слышала, как голос шаг за шагом приближается к спальне. Утих на мгновение, когда распахнулась дверь. А потом мертвая женщина повторила свою жалобу.

Старуха откинула одеяло со своего мужа.

– Твоя печень у него! – ответила она, ликуя.

А потом заглянула в лицо мертвой женщины и узнала собственные глаза и рот. Перевела взгляд на свой живот и только тут припомнила, как взрезала свое брюхо. Она истекла кровью прямо в постели, повторяя шепотом слова, которых ни вы, ни я не узнаем. А рядом с ней продолжал храпеть ее старик, хотя кровь уже пропитала матрас насквозь.

Возможно, это не та версия истории, которая вам известна. Но, уверяю вас, именно эту версию вам следует знать.

Моего мужа странно возбуждает Хэллоуин. Я взяла его старый твидовый пиджак и перешила для сына, пусть изображает маленького профессора или еще какого ученого. Я даже дала ему трубку, и сын сжал ее зубами – так умело, по-взрослому, что я расстроилась.

– Мама, – спрашивает сын, – а ты кто?

Я не надеваю костюм и отвечаю, что я – его мама.

Трубка падает из его ротика на пол, малыш визжит так пронзительно, что я застываю на месте. Муж кидается к нему, подхватывает на руки, заговаривает с ним негромко, снова и снова окликая всхлипывающего ребенка по имени. Лишь когда сын успокаивается и его дыхание выравнивается, я догадываюсь, в чем дело. Он слишком мал и не знает историю непослушных девочек: они требовали игрушечный барабан и изводили маму, пока та не ушла прочь, а на ее месте появилась новая мать со стеклянными глазами и деревянным хвостом – стук-стук по полу. Мальчик мой слишком мал для таких историй и спрятанных в них истин, но я неумышленно рассказала ему историю о маленьком мальчике, который в Хэллоуин впервые понял, что его мать – не его мать и становится ею лишь в тот день, когда все надевают маски. Сожаление изжогой опалило горло. Я попыталась прижать сына к себе и поцеловать, но он торопится на улицу – там уже заходит солнце и холодный туман наливается фиолетовой тенью.

1 Который рассказывал мне сказки и навсегда остался моим любимым (исп.). Здесь и далее примеч. ред.
Скачать книгу