Долгий '68 бесплатное чтение

Введение


Эта книга посвящена «68-му», под которым я понимаю всю совокупность радикальных движений и восстаний конца 1960-х — начала 1970-х, а не просто события одного конкретного года. 68-й близок и далек одновременно. Песни той эпохи по-прежнему звучат в супермаркетах, а слоганы иногда всплывают в рекламе, но многие активисты той поры уже давно на пенсии; кстати, само получение пенсии часто оказывалось проблемой для тех, кто много лет провел за пределами установленной экономической системы. «Ветераны» (термин, который теперь уже не кажется настолько ироничным, каким он казался раньше) болезненно переживают то, как изменился мир. Проводя кастинг для фильма «Что-то в воздухе», посвященного событиям, связанным с 68-м, Оливье Ассайас был озадачен тем, что молодых актеров больше интересует одежда, нежели политика. По его словам, участников кастинга объединяла общая привязанность к одному и тому же гелю для волос1.

Целые горные хребты исчезли с политического ландшафта. Изображения председателя Мао сейчас в основном остались только на банкнотах. Распад Советского Союза стал настоящим потрясением как для ортодоксальных коммунистов, так и для троцкистских групп, которые различали друг друга в зависимости от того, по каким позициям они критиковали СССР. Рабочий класс, который когда-то интересовал левых студентов, изменился до неузнаваемости. Даниэль Рондо, копаясь в 1980-е в своем маоистском прошлом, встретил старого приятеля. Тот сказал ему, что возвращение в Париж в середине 1970-х, после того как их политическая группировка самораспустилась, по ощущениям напоминало «поход в музей». Сам Рондо вернулся в Лотарингию, индустриальную зону, где в начале 1970-х занимался политической агитацией. Но и эти края было не узнать — все старые заводы были снесены2. Посетитель Кентского университета, расположенного в окрестностях английского Кентербери, увидит те же самые корпуса 1960-х, разве что дополненные зданием колледжа, названного в честь Кейнса. Но кто сейчас поверит, что когда-то в здешней округе располагались угольные шахты и что кентские шахтеры были особенно боевиты в забастовках начала 1970-х?

Иногда период с середины 1960-х и до конца 1970-х выглядит просто дивным сном (или ночным кошмаром), от которого участники постепенно приходят в себя. Элеанор Штейн родилась в 1946 году. Она была дочерью коммунистов, а за ее родителями Федеральное бюро расследований следило с начала 1940-х, но на ранних этапах ее жизнь была вполне обычной. Когда она в 1964 году выходила замуж за Джону Раскина, жених был в строгом костюме, а пара танцевала под песню Beatles. Однако на фотографии, сделанной всего через пять лет, Элеанор запечатлена с прической афро и вскинутым вверх кулаком. Еще через пять лет Джона Раскин не знал, где находится его жена. Их брак рухнул, не выдержав бурных водоворотов сексуального и политического освобождения. Она была в бегах вместе с подпольщиками из группы «Синоптики» (Weather Underground) — пряталась в маленькой квартирке в Нью-Йорке и жила на одном рисе и вьетнамском рыбном соусе, который так полюбился радикалам. Она встречалась с Джеффом Джонсом, но, расставшись с ним, одна родила их общего сына, названного вьетнамским именем — в честь одного из партизанских командиров. Тем не менее к тому времени, когда ФБР вышло на ее след в 1981 году, Джефф и Элеанор снова воссоединились, проживая под чужими именами и воспитывая своего ребенка теми методами, которые любая молодая пара пятнадцать лет назад сочла бы вполне конвенциональными. Когда Элеанор вышла из тюрьмы, она вернулась в свою школу права, став со временем помощником судьи со специализацией в административном праве3.

Эта книга — попытка воссоздать мир, который появился в конце 1960-х и почти исчез к началу 1970-х годов. Определить «68-й» довольно сложно, и разнообразным подходам к этому вопросу я посвящаю следующую главу. Тем не менее несколько простых пунктов можно обозначить уже сейчас. Во-первых, я различаю просто «1968» и «долгий 68-й». Под первым я понимаю конкретный год, насыщенный событиями, а под вторым — множество движений и процессов, которые были связаны с 1968-м или достигли на тот момент своего пика, но активность которых не вмещается в рамки единственного календарного года. В основном меня интересуют события конца 1960-х — начала 1970-х, но иногда я обращаюсь и к более ранним или поздним вехам, особенно говоря об Америке. Кроме того, после 68-го его активные участники никуда не исчезли, а небольшая часть из них приобрела максимальное влияние ближе к концу XX века. Таким образом, 68-й растягивается на несколько десятилетий.

По крайней мере в одном важном аспекте мой подход может показаться странным и даже противоречащим фокусировке на «долгом 68-м». Дело в том, что на меня повлияли исследования французских историков, посвященные тому, что они называют «les années soixante-huit» — «шестьдесят восьмые годы». Под этим понимается нечто близкое тому, что я определяю как «долгий 68-й». Их усилия по «децентровке» интересующей нас даты сопровождаются попытками «децентрировать» и саму Францию того времени, подчеркивая роль провинций в противовес Парижу. Однако постепенно я сделал вывод о том, что подход, основанный на «шестьдесят восьмых годах», иногда более применим к другим странам, чем к самой Франции. К сожалению, некоторые важные аспекты французского опыта он вообще оставляет без внимания. Я вполне понимаю энтузиазм французских историков, стремящихся уйти от избитого взгляда, сфокусированного на столичном бульваре Сен-Мишель, и расширить диапазон своего анализа. С этим подходом отчасти связано и стремление отстоять важность 68-го вопреки тем, кто провозглашает его незначительным — и я поддерживаю это намерение. Тем не менее мне кажется, что французские историки пали жертвами собственной оригинальности и изощренности, поскольку в итоге они не уделяют достаточного внимания майско-июньским событиям в самой Франции и особенно в Париже, когда на демонстрации выходили десятки и сотни тысяч людей и почти десять миллионов рабочих участвовали в забастовках. Даже самые радикальные активисты 1970-х позже объясняли свои действия, ссылаясь на драму 68-го. Один из них вспоминал: «За месяц мы научились большему, чем они [учителя] дали нам за семь лет»4. По этой причине глава, посвященная Франции, опирается на подход, который кому-то может показаться традиционным: она почти полностью концентрируется на 1968-м, и особенно на двух месяцах этого года, делая упор на события в Париже. Я признаю, что и французский 68-й необходимо рассматривать в более продолжительном временнóм промежутке и более широком географическом контексте, но, по-моему, лучше это было сделать в отдельных тематических главах. Это, кстати, подтверждает, что я всерьез воспринимаю идеи французских историков, которые предлагают помещать события во Франции в общий международный контекст.

Сравнительный подход, используемый в этой книге, местами может противоречить недавним исследованиям. Многие историки, занимаясь 1968-м, преуменьшают значение национальных особенностей или затушевывают их — то ли из-за того, что находятся под влиянием «транснациональных» подходов, сфокусированных на связях между странами, то ли просто из-за того, что оспаривают клишированные способы национального самовосприятия. Сравнительная перспектива, однако, демонстрирует, что привычные клише порой имеют под собой реальные основания. Так, американские историки в недавних исследованиях попытались оспорить представление, согласно которому возникновение движения «Студенты за демократическое общество» (Students for a Democratic Society) было отмечено «невинным» оптимизмом, который улетучился из-за насилия, сопровождавшего 1968 год. Дело, однако, в том, что, по сравнению с большинством западноевропейских студентов-радикалов, их американские единомышленники начала 1960-х действительно были невинными, а конец того же десятилетия в США действительно был жестоким временем. Точно так же некоторые немецкие историки сейчас опровергают концепцию, согласно которой рабочие не играли никакой роли в волнениях конца 1960-х5. Но сравнение с другими странами указывает, что немецкие рабочие на самом деле были менее радикальными, чем их единомышленники по всему миру. В то время как майские и июньские забастовки 1968 года во Франции были столь масштабными, что правительство не могло сосчитать их участников, в Германии того периода забастовки оставались столь редкими, что Международная организация труда даже не озаботилась их фиксацией.

Что касается географического охвата, то эта книга сосредоточена на демократических государствах индустриального Запада. Опять же я понимаю, что такая интерпретация 68-го может показаться проблематичной, поскольку важные события этого периода часто происходили за пределами Западной Европы и Северной Америки. «Пражская весна» и ее разгром, война во Вьетнаме, китайская «культурная революция», жестокое подавление протестов на фоне Олимпийских игр в Мехико — во всех этих событиях для миллионов людей решались вопросы жизни и смерти. И, разумеется, в плане пролития крови и грандиозности катаклизмов они нередко были заметнее того, что делалось на индустриальном Западе. Как раз по этой причине я не рискую объединять все эти истории в единую картину, признаваясь одновременно и в том, что мне явно не хватило бы познаний, попытайся я сделать это. Моя интерпретация 68-го распространяется только на благополучные страны, в которых объектами радикальных протестов стали демократически избранные правительства. Даже те из европейских и североамериканских активистов, которые провели время за пределами Запада — и, возможно, они в первую очередь, — признавали, что в их родных странах 68-й имел свои особенности. Луиза Пассерини, посетившая в конце 1960-х годов Кению, Мозамбик, Замбию и Египет, позже признавала: «Пока я разъезжала по "третьему миру", 1968-й разворачивался в странах "первого мира"»6. Конфликты в Азии, Латинской Америке и Восточной Европе попадают в поле моего зрения только в той степени — иногда, кстати, весьма значительной, — в какой происходящее там действительно или предположительно влияло на события в Западной Европе или Северной Америке.

Я посвятил отдельные главы Соединенным Штатам, Франции, Германии и Великобритании. Америка важна отчасти потому, что она была самой могущественной среди западных демократий. Протестующие в других местах нередко наблюдали за ней с большим вниманием — не только из-за того, что относились к ее правительству с ненавистью, но и потому, что пытались подражать американской «контркультуре». Америка иллюстрирует одну из частных версий 68-го — ту, для которой характерны небывалый подъем массовых движений в 1960-е и столь же глубокий их упадок в 1970-е, включавший, помимо прочего, разрыв между студенческим движением и рабочим классом. Безусловно важна Франция, поскольку именно на нее в 1968 году смотрел весь мир. Кроме того, она представляла интересную антитезу Америке благодаря альянсу, который сложился здесь между рабочими и студентами. Важность Германии обусловлена тем, что ее версия 68-го довольно часто — хотя лично я считаю такой подход ошибочным, — рассматривается как порождение нацистского прошлого 1930-х и/или предчувствие террористического будущего 1970-х. Наконец, Великобритания представляет другую разновидность 68-го — ту, что обрела кульминацию в 1970-е годы и в которой рабочие сыграли выдающуюся роль.

Эта книга главным образом обобщает исследования, предпринятые другими людьми. Несмотря на то что мне пришлось немного позаниматься архивной работой в Великобритании и во Франции, в основном я опирался на вторичные источники и те немногие первичные, которые уже опубликованы. В случае 68-го различие между двумя этими типами источников остается непривычно размытым, потому что многие из специалистов сами были «включенными наблюдателями» описываемых ими событий. Не все авторы, свидетельства которых я использовал, согласятся с моей интерпретацией их трудов. Участники «долгого 68-го» нередко возмущаются, когда кто-то другой рассказывает «их историю». Я понимаю, что изыскания в области современной истории часто кажутся странными для тех, кто сам проживал описываемые историками события. Тем не менее не вижу причины, по которой непосредственные участники 68-го должны претендовать на особое право — право избежать холодного скальпеля исторического анализа. Кроме того, в этой книге предпринимается попытка интегрировать 68-й в широкий контекст политической истории большого временнóго периода. В ней утверждается, что один из способов понять 68-й предполагает изучение также и тех, кто противостоял протестам или пытался так или иначе ими управлять — в правительствах, профсоюзах и традиционных политических партиях.

Глава 1
Слова и «вещь»: определение 68-го

«Красота — на улице» — плакат 68-го


Консерватор Энох Пауэлл был ключевой фигурой британского 68-го. В апреле того года он обрушился на «цветных» иммигрантов в публичном выступлении, которое назвали «речью о реках крови», и с тех пор его появление в университетах неизменно вызывало возмущение со стороны студентов. Однако позиция Пауэлла была отнюдь не однозначной. Его антиамериканизм был поистине неистовым, а отношение к вьетнамской войне скорее напоминало взгляды его заклятых врагов. Поклонники часто писали письма Пауэллу, но он не всегда соглашался с их идеями. Один из его корреспондентов, например, был уверен, что массовое появление китайских ресторанов в английских деревнях — это прикрытие для проникновения маоизма, но политик не разделял такое мнение1. А когда Пауэллу написала обеспокоенная мать, обнаружившая у дочери журнал Honey со статьей о девушке, которая познакомилась с сексом, наркотиками и левыми идеями в коммуне Wild Blue Yonder, он осторожно предположил, что статья могла быть ироничной2. Некоторые послания политик складывал в коробки, маркированные ярлычками «Безумцы», но зато письма, связанные с контркультурой, студенческим радикализмом и властью профсоюзов, помещал в отдельную папку, названную просто — «Вещь».

Многие разделяли ощущение Пауэлла: таким людям казалось, что они способны распознавать определенный тип радикальных идей, но не умеют выразить это понимание в словах. У сторонников 68-го и их противников было любопытное сходство: они определяли себя через тех, кому противостояли (или через тех, кто противостоит им), а не через то, что ими отстаивалось. Стюарту Холлу, скорее всего, нашлось бы место в пауэлловской папке «Вещь». Это был чернокожий теоретик культуры, который в 1968 году участвовал в студенческом захвате Бирмингемского университета; французские консерваторы посчитали бы, что такой человек отмечен «мышлением 68-го» (la pensée 68). В 1979 году Холл определил тэтчеризм как оппозицию «радикальным движениям и политическим всплескам 1960-х, для которых "1968" является удобным, но не вполне адекватным обозначением»3. В апреле 1965 года, под занавес демонстрации против вьетнамской войны, Пол Поттер, лидер организации «Студенты за демократическое общество», произнес речь. Он призвал собравшихся «назвать эту систему по имени» — определиться, против кого они сражаются. Некоторые предположили, что имеется в виду капитализм, но сам Поттер не использовал это слово. Подобно Пауэллу и Холлу, он, по-видимому, полагал, что собственные ценности лучше определять через их противоположность. Позже он скажет: «Слово, которое мы ищем… должно именовать не только "систему", но и нас самих»4.

Слова — в памфлетах, речах, лозунгах, граффити — в 68-м были очень важны. Французский историк писал: «Революция? Май 68-го был лишь одним из слов, и оно стало первейшим потому, что обществу, по выражению [богослова XVII века] Боссюэ, надоело все время подчиняться»5. В 68-м некоторые считали, что уход от формальности в самовыражении уже есть политический акт. Когда Мишель Рокар, родившийся в 1930 году, в 1968-м пытался убедить Пьера Мендес-Франса, родившегося в 1907 году, выступить на митинге, он предлагал перевести речь последнего на «диалект мая 68-го»6. Журналисты альтернативной прессы в Великобритании и США широко использовали в своей работе язык улиц: такие словечки, как «легавый», «менты», «загребли», были для них типичными. В континентальной Европе использование английских (или американских) выражений становилось признаком радикалов. Француз Режи Дебрэ, относившийся к своему поколению soixante-huitards с едким презрением, заявлял, что старый коммунистический журнал Cahiers du Communisme издается на французском, но тем, кто хочет читать газету Libération, основанную после 1968 года, «нужно знать американский»7. Немецкие левые радикалы разговаривали на смеси «берлинского диалекта, американского сленга и жаргона общественных наук»8. В то же время политические теории иногда обсуждались и на таком языке, который казался намеренно запутанным. Журналист одной подпольной газеты жаловался, что маоистская Прогрессивная рабочая партия (Progressive Labour Party) «живет словно в Средиземье Толкина, где марксистско-ленинские хоббиты и орки пользуются руническим языком, понятным только им самим»9.

В 68-м даже самые простые слова становились политически окрашенными. Слово «студент» звучало отовсюду, даже несмотря на то, что в организациях, использовавших его в названии — таких, как «Студенты за демократическое общество» в США или Социалистический союз немецких студентов (Sozialistischer Deutscher Studentenbund) в Германии, — было много тех, кто уже давно покинул университетскую скамью. В Великобритании это слово подразумевало передовую современность и резко контрастировало со словом «учащийся» (undergraduate). Ричард Кроссман, лейбористский министр труда, бывший профессор Оксфорда и ярый противник молодежных движений, в марте 1968 года писал, что проблема «старых университетов» в том, что в них «все сделались студентами, а учащихся не осталось вовсе»10.

Слова, которые задавали смысл 68-го — «мультиверситет», «контркультура» — зачастую были придуманы в 1960-х. Некоторым левым активистам казалось, что они впервые дают имена определенным «вещам». Английская феминистка Шейла Роуботам вспоминала о своем американском друге: «Генри придумал термин для обозначения беспокоивших нас проблем: он назвал их "мужским шовинизмом"»11. Слово «гей» уже давно использовалось мужчинами-гомосексуалами, но в начале 1970-х оно приобрело новые политические коннотации. Исследовательница, которая в 1990-е проводила интервью с ветеранами созданного в 1971 году британского Фронта освобождения геев (Gay Liberation Front), отмечала, что эти люди выросли во времена, когда слово «гомофил» (homophile) было наиболее безопасным термином для обозначения своей сексуальной ориентации. Респонденты вздрагивали, когда она употребляла слово «квир» (queer), привычное для активистов ее поколения12.

В 1961 году Микаэль Шуманн, член левой немецкой студенческой ассоциации, заявил: «Мы часть движения, которое возникло в Англии под именем "New Left", а во Франции называется "Nouvelle Gauche"»13. То же понятие «новые левые» использовалось и в США: в 1966 году вестник организации «Студенты за демократическое общество» получил название New Left Notes — «Новые левые тетради». Показательно, что один из студенческих лидеров считал, что «новые» и «старые» американские левые различаются по языку: «Старые левые назвали бы это противоречием, но указанный парадокс был, скорее, интеллектуальным новшеством, а не объективным конфликтом»14. Социолог Чарльз Райт Миллс, который вдохновлялся студенческим движением в США, изложил свои взгляды в «письме "новым левым"», на деле отправленном в английский журнал New Left Review. Однако повсеместное употребление термина «новые левые» отчасти было связано и с тем, что он охватывал множество самых разных явлений. Отчет ЦРУ резюмировал это следующим образом:


«Те, кого условно называют "новыми левыми", на самом деле имеют мало общего друг с другом. Их объединяет лишь то, что они многим обязаны таким авторам, как американский социолог Чарльз Райт Миллс, философ-гегельянец Герберт Маркузе и ныне покойный чернокожий психиатр Франц Фанон. <…> Сам по себе термин "новые левые" не несет особого смысла — его можно использовать для обособления современных молодых радикалов от группировок коммунистов-социалистов межвоенного периода. Этим термином обозначают совокупность разрозненных и аморфных местных групп с неопределенным или постоянно меняющимся руководством и эклектичными программами <…> [За ним стоит] смесь анархизма, утопического социализма и глубокой вовлеченности в жизнь общества»15.


Понятие «68-й» не очень-то часто использовали в самом 1968-м. Те, кто тогда надеялся на революционные изменения, воспринимали современность как прелюдию к чему-то более драматичному. Некоторые французские революционеры летом 1968 года даже перестали платить налоги: пока судебные приставы не начали описывать их мебель, они верили, что буржуазный строй вот-вот падет. Возможно, Франция начала говорить о «68-м» раньше других из-за того, что сразу после напряженной драмы мая 1968 года наступил период затишья. Пьер Граппин, декан университета в Нантере, в конце того года бежал от студенческих волнений в США. Вернувшись, он обнаружил «мир, в котором май 68-го превратился в миф, направляющий людей»16. Революционеры повсеместно смотрели в будущее. Где-то в 1970-м или 1971-м группа итальянских активистов, предположительно после принятия наркотиков, устроила спиритический сеанс, в ходе которого они вызвали дух Франца Фанона и поинтересовались, когда же произойдет революция. Обозначенный призраком 1984 год разочаровал активистов — они не хотели ждать так долго17. Выражения вроде «человек 68-го» или «soixante-huitard» предполагали прошедшее время — нечто, что уже завершилось.

В 68-м некоторые вели себя так, будто необходимость давать определения уже оказывалась актом принуждения. Американское пособие для тех, кто хотел основать коммуну, рекомендовало: «Вероятно, вам лучше никак не называть себя… поскольку тогда на вас будут выходить только проверенные люди»18. В 1968 году во время суда над франкфуртскими демонстрантами адвокат назвал их самопровозглашенной «внепарламентской оппозицией». Реагируя на эти слова, франко-германский студенческий лидер Даниэль Кон-Бендит, вскочив с места, заявил, что только «студенческий парламент» имеет право решать, кто принадлежит к внепарламентской оппозиции, а кто нет19.

На деле «люди 68-го» и Кон-Бендит, в частности, все-таки позволяли классифицировать себя. Их заявления широко циркулировали в кругу друзей. Кон-Бендит опубликовал книгу «Мы так сильно любили революцию»20, а американское издание автобиографии Тома Хайдена вышло под названием «Воссоединение». Впрочем, нам не стоит полагаться на воспоминания известных деятелей 68-го, ибо их уверенные и красноречивые свидетельства не всегда надежны. В конце 2016 года Кон-Бендит дал интервью для радио, где упоминал о своей встрече с Сартром, состоявшейся в 1968 году. По словам революционера, философ тогда выглядел напуганным. Разумеется, сам Сартр описывал эту встречу иначе21. Кон-Бендит также утверждал, что в 1968 году студенты-«гошисты» изгнали из Нантера лидера коммунистов Роже Гароди, хотя на самом деле это был Пьер Жукен.

Ключевые фигуры 68-го нередко уже тогда осознавали себя субъектами исторического процесса. Они понимали, что впоследствии их поступки и мысли будут изучать историки. Итальянская повстанческая группировка «Передний край» (Prima Linea) самораспустилась в 1983 году отчасти ради того, чтобы дать своим членам возможность «полностью реконструировать историю организации, ее возникновение и развитие, цели и деятельность, не позволив другим запечатлеть пройденный путь»22. Прежде чем уйти в подполье и создать группировку «Синоптики» (Weathermen), участники организации «Студенты за демократическое общество» в феврале 1970 года совершили в Чикаго одну из своих последних акций: они связались с членом Исторического общества штата Висконсин, который вскоре приехал на фургоне, чтобы забрать архивы организации23. В Париже две группы историков, которые симпатизировали студенческим движениям, собирали документы, относящиеся к протестам мая 1968 года24.

Профессия историка была тесно связана с 68-м, и сама эта связь сейчас стала объектом исследования25. Многие историки — дети послевоенного беби-бума и подъема университетов — в 68-м были на пороге своей академической карьеры. Иногда они считали, как выразился Джефф Эли, что политические обязательства «сподвигли их стать историками»: «Возникновение социальной истории стало возможным благодаря новому политическому контексту, заданному 1968 годом»26. Француз Марк Эргон решил бросить исследования Средиземноморья в наполеоновскую эпоху, предпочитая не писать историю, а творить ее как революционер и член Объединенной социалистической партии (Parti Socialiste Unifié). Впрочем, другие — Гарет Стидман Джонс и Шейла Роуботам в Великобритании или Али Гёц в Германии — считали политику и исторические исследования тесно взаимосвязанными. В файлах лондонской полиции, посвященных молодым американским радикалам, можно встретить немало имен будущих исследователей-историков: Роберт Бреннер позже стал профессором истории в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе, а Линда Гордон начала преподавать ту же науку в Нью-Йоркском университете. Сьюзен Зейгер, которая публиковалась в лондонской подпольной прессе под псевдонимом Сьюзи Творожок (Susie Creamcheese), теперь занимается исследованиями по истории женщин27.

Но есть один интересный момент. Больше всего «людей 68-го» восхищали историки старшего поколения — Эрик Хобсбаум, Эдвард Томпсон и Фернан Бродель, родившиеся в 1917-м, 1924-м и 1902 годах соответственно. С последним, впрочем, все было не так просто, ведь Бродель был консерватором и даже написал восторженное письмо Шарлю де Голлю28, но в 1968 году его возмутило наступление на академические свободы29. Хобсбаум и Томпсон больше сопереживали молодежному протесту, но все равно не чувствовали своего родства с ним. Политически и интеллектуально они принадлежали к традиции, придающей большое значение структуре, строгости и интеллектуальной отстраненности. Хобсбаума удивило то, что радикалы в Беркли и Париже придавали такое большое значение его работе «Простые бунтовщики» (Primitive Rebels), написанной в 1959 году. В этой книге он пытался объяснить «дополитические» формы неповиновения, но не предполагал, что кто-то решит использовать их в современном мире30. Томпсон полушутя писал, что в будущем студентам-радикалам пошло бы на пользу перевоспитание «в какой-нибудь дисциплинированной организации вроде Корпуса подготовки офицеров запаса или Коммунистической партии Великобритании»31.

Возможно, пропасть между «людьми 68-го» и историками старшего поколения, которыми те восхищались, отчасти связана с тем, что первые придавали гигантское значение субъективному опыту, в особенности своему собственному. То же обстоятельство способно объяснить разрыв между «людьми 68-го» и историками младшего поколения, которые изучают эти события сейчас. Трое детей участников 68-го — Жюли Пажис и Виржини Линхарт из Франции, а также София Серенелли из Италии — отмечали, что современники их родителей зачастую соглашались на интервью только на собственных условиях. Презирая понятие имущества, они тем не менее настаивали на «праве собственности» на свои истории. Так, один из респондентов Пажис написал в опросном листе: «Вы думаете, что нас можно распихать по папкам и изучить при помощи статистики… Но лично я сделал единственно правильный выбор, позволяющий оставаться самим собой: надо всегда быть свободным и не зависящим ни от кого»32.

Устные истории, особенно значимые для изучения 68-го, усиливают ощущение того, что участники тех событий действительно имеют право на собственный нарратив. Они часто принадлежат к одному сообществу и являются авторами письменных мемуаров; например, ветеран организации «Студенты за демократическое общество» сухо отвечал историку, который опрашивал его в 1997 году, что он остался «одним из немногих активистов, кто не написал мемуары»33. Результатом стал обширный массив подтверждающих друг друга воспоминаний, подготовленный одними и теми же людьми. «Люди 68-го» питают особую слабость к автобиографиям. Некоторые из них политически взрослели в кругах, где индивидуальным историям приписывалось особое значение: именно там формировались самокритичные автобиографии французских коммунистов (autocritique) и молодых католиков, состоявших в церковных молодежных движениях (révision de vie). По замечанию Жюли Пажис, последующая популярность психоанализа в рядах бывших активистов лишь подтверждает то, что они всегда с трепетом относились к фиксации событий собственной жизни34.

Историки, занимающиеся 1968-м, на редкость деликатны в суждениях. Возможно, дело в необыкновенной напористости и красноречивости изучаемой ими группы — или же они считают, что в данном случае поучающая олимпийская невозмутимость просто неуместна. Как бы то ни было, исследователи устной истории часто приводят отрывки из интервью, не вписывая их в более широкий контекст, что можно было бы сделать при помощи письменных источников или устных свидетельств других людей. Иногда даже упоминание самых банальных фактов воспринимается как насилие над субъективностью. Возьмем, например, работу Николя Даума, в которой он изучает «безымянных soixante-huitards» — своих товарищей по парижской дискуссионной группе 1968–1972 годов. Каждое подготовленное им интервью выделено в отдельную главу, которой, однако, не предшествуют привычная в таких случаях биографическая справка или описание героя. Такие детали, как дата рождения, профессия и семейное положение, если и упоминаются, то только в самих интервью. Лишь когда один из опрошенных использовал в беседе слова «наша семья», Даум отметил в примечании, что тот приходится ему дальним родственником35.

Порой сами историки наглядно показывают, почему не стоит полностью полагаться на личные свидетельства о 68-м. Как-то раз некий профсоюзный активист, интервьюируемый более молодыми коллегами, предоставил им красочный отчет о том, что он пережил во Франции в мае 1968 года. Позже, однако, он связался со своими интервьюерами и смущенно объяснил им, что обнаружил свой старый ежедневник, согласно записям которого в мае 1968-го он находился в Италии. Респондент предположил, что в то время мог отменить поездку, но особой уверенности у него уже не было36.

К моменту публикации в 1991 году своих мемуаров Анни Крижель уже начала осуждать 1968-й, отзываясь о студенческих волнениях с пренебрежением и насмешкой. При этом она отмечала, что требования активистов в Реймсском университете, где она преподавала в 1968 году, были умереннее и реалистичнее, чем у их единомышленников в Нантере, где она получила должность в 1969-м. Перед Нантером она побывала в Беркли, и это вообще был «дурной сон»: университет напугал ее не только «позитивной дискриминацией» и «женскими исследованиями» (women's studies), но также сворами собак, брошенных студентами в конце семестра и, по ее утверждениям, пожиравших друг друга37. Сообщения Крижель решительно отличаются от воспоминаний коллег, включая ее родного брата38. В качестве примера можно сослаться на Поля Вена и Мориса Агюлона, современников Крижель, преподававших в Университете Экс-ан-Прованса. По словам первого, в 68-м студенты протестовали против буржуазного образа жизни, а Шарль де Голль, которого считали «старомодным и смешным»39, их не сильно интересовал. Второй, напротив, утверждал, что у движения были конкретные и довольно умеренные требования: молодежь хотела добиться университетской реформы и отправить в отставку де Голля40.

По-видимому, едва ли стоит безоговорочно ориентироваться на свидетельства только непосредственных участников революционных потрясений. Воинственный дух того времени сказался даже на тех, чье отношение к майским событиям было неоднозначным. История режиссера Луи Маля демонстрирует, насколько разными могли быть пути «людей 68-го». Он тоже был напрямую причастен к 1968-му, поскольку входил в жюри Каннского фестиваля, ушедшего в отставку в знак солидарности с протестующими студентами. После возвращения в Париж Маль оказался в центре уличных боев полиции с протестующими. Более того, еще в 1965 году он снял фильм «Вива, Мария!», который воодушевлял немецких левых: посмотревший эту картину студенческий лидер Руди Дучке утверждал, что революционеры делятся на тех, кто похож на героиню Бриджит Бардо, и тех, кто напоминает героиню Жанны Моро. В 1974 году Маль снял фильм «Лакомб Люсьен», который отражал умонастроение «людей 68-го» в своей интерпретации немецкой оккупации Франции, подрывая стереотипный образ Сопротивления. В 1968 году Маль уже был известным режиссером, хотя ему только исполнилось тридцать шесть. У него были сложные отношения с политикой, потому что его часто восхищали персонажи из лагеря крайне правых — например, Дриё ла Рошель. Наконец, в 1990 году он снял «Милу в мае»: фильм, который высмеивал события 1968 года, изображая их с точки зрения эксцентричной семьи провинциальных буржуа. В свою очередь, Мишель Пикколи, который играл в нем разочарованного мужчину средних лет, рассказывал, что в 1968 году он намеревался оставить актерскую карьеру, чтобы полностью посвятить себя революционной деятельности41.

Наиболее заметно события 68-го повлияли на рабочий класс — по крайней мере, в Европе. В конце 1960-х рабочие во Франции, Италии и Великобритании устраивали забастовки и часто объединялись с другими активистами. Студенты-радикалы с энтузиазмом вовлекали рабочих в свои акции, но даже во время сравнительно коротких стачечных эпизодов рабочие редко воспринимали себя как политических активистов и «людей 68-го». Кроме того, они гораздо реже писали мемуары, чем активисты из среднего класса. Можно утверждать, что своей писательской активностью представители среднего класса затмили опыт рабочих. Характерный пример — жизнь французского интеллектуала-маоиста Робера Линара. Осенью 1968 года он ушел из Высшей нормальной школы и устроился работать на завод Citroёn. Линар хотел помочь рабочим организовать собственную революцию. Описывая свой опыт, он пытался избавиться от присущего автобиографиям самооправдания: «Буржуазия воображает, что она обладает монополией на личные истории… Но у нее всего-навсего есть монополия на публичное высказывание, и не более того»42. Тем не менее, хотел того Линар или нет, наибольшее внимание привлекла именно его личная жизнь, психические проблемы, развод и попытка суицида, а не сами интересовавшие его рабочие. Об этом рассказывали его старые друзья, дочь и сестра Даниэль, которая сама занималась исследованиями событий 1968 года43.

О студентах 68-го рассказывают словами, зачастую их собственными, но рабочих помнят по фотографиям. Забастовки и захваты фабрик часто оказывались в центре внимания публики благодаря тому, что съемочные группы могли их запечатлеть. При этом зрители мало что могли узнать об отдельных людях на экране. В 1996 году Эрве Ле Ру, родившийся в 1958 году, снял фильм «Реприза», снабдив его подзаголовком — «Путешествие к сердцу рабочего класса». Он использовал материалы незаконченного фильма 1968 года, который рассказывал о возвращении сотрудников фабрики по производству батареек Wonder в Сент-Уэне к работе после забастовки. В одном из эпизодов фильма женщина плачет и говорит: «Я не вернусь, ноги моей больше не будет в этой тюрьме, это слишком отвратительно». Эти кадры попали во многие документальные фильмы, и Ле Ру решил найти эту женщину. Ему это не удалось. Он выяснил, что она вышла замуж, родила дочь и ушла с фабрики, но установить ее имя не получилось44.

Неожиданным образом 68-й затронул даже обеспеченных людей — например, Уильяма Вальдегрейва. Он родился в 1946 году и был одним из студенческих лидеров 68-го — хотя и в рафинированном мире Оксфордского союза. Он гордился сходством с Бобом Диланом и постоянно смешивал личное и политическое, что было вполне в духе времени: например, он вспоминал, что узнал о смерти Роберта Кеннеди, находясь в постели с девушкой. В 1969–1970 годах он учился в Гарварде по обмену, и однажды полицейские жестоко избили его только за то, что он оказался слишком близко к демонстрации «Синоптиков»45. Вальдегрейв написал письмо в The Times, осуждая поведение полицейских; по его словам, такое происшествие шокировало бы жителей континентальной Великобритании, чего он не решился бы сказать о североирландцах, имевших дело со спецподразделением ольстерской полиции B-Specials46.

Записи Вальдегрейва конца 1960-х создают впечатление, что он был студентом-радикалом. На самом деле он был амбициозным консервативным политиком. В 1968 году он, занимая пост президента Оксфордского союза, пригласил Квентина Хогга — тори, который терпеть не мог левое движение, — принять участие в дебатах под заголовком «Этому дому не стыдно за Британскую империю»47. В 1970-х Вальдегрейв был членом секретного комитета, который обсуждал пути возможного восстановления «власти правительства». Однажды он спросил у товарищей, насколько легко организовать в Великобритании демонстрации в поддержку существующего режима вроде тех, что устраивали голлисты в Париже в конце мая 1968 года48. Кроме Вальдегрейва были и другие консерваторы, в некотором смысле сочувствующие 68-му. Джон Скарлетт, ставший впоследствии дипломатом и руководителем британского Объединенного разведывательного комитета, в 1968 году учился в Оксфорде. Как «консерватор, не согласный с американской позицией по поводу войны во Вьетнаме и вместе с тем не испытывающий особого сочувствия к Вьетконгу», он писал в The Times, критикуя «неоправданно жестокие» действия полиции в отношении антивоенных демонстраций, в которых сам участвовал49.

Кто-то может возразить, что, рассматривая британских консерваторов в качестве «людей 68-го», мы расширяем это понятие до полной потери смысла. Однако важно помнить, что студенты Лондонской школы экономики, которая была эпицентром британского 1968-го, в том же году выбрали консерватора Питера Уотерстона президентом своего студенческого совета, причем его отношения с радикально настроенными студентами складывались гораздо лучше, чем у предшественника-лейбориста50. В целом же в протестах 68-го иногда участвовали и правые. Немецкие студенты, которые поддерживали христианских демократов, устроили свой собственный 68-й, не проявляя какой-либо враждебности по отношению к протестам левых51. В Италии некоторые праворадикалы совместно со студентами противостояли властям52. Правые во Франции (все еще не изжившие горечь от утраты Алжира) заявляли, что все враги де Голля — их друзья. При этом юные голлисты из числа тех, кто всерьез относился к риторике социальных реформ, также сочувствовали протестам 68-го. В начале мая 1968 года член голлистского Прогрессивного фронта (Front du Progrès) повесил на стену фотографию Че Гевары с подписью: «Де Голль такой же бунтарь, как и я»53. Некоторые консервативные политики — к примеру, тот же Пауэлл в Великобритании или Джордж Уоллес в США, — враждебно относясь к самим протестным акциям, разделяли антисистемный настрой их организаторов.

У 68-го очень много аспектов. Его изучали под столь многочисленными углами зрения, что, работая только с одной гранью, можно с легкостью упустить остальные. Возьмем, например, недавний бум исследований, посвященных религиозным предпосылкам политического радикализма конца 1960-х. Благодаря ему мы узнали, что Том Корнелл, возглавлявший протесты против вьетнамской войны во второй половине 1960-х, так усердно добивался включения антивоенной декларации в итоговые документы Второго Ватиканского собора, что один из епископов назвал его «невидимым членом собора»54; что французский монах-доминиканец Поль Бланкар помогал Фиделю Кастро составлять речь для заключительной церемонии Культурного конгресса в Гаване в январе 1968 года55; что протестантская церковь во французском Монтрё и вовсе превратилась в политический центр. Однако стоит помнить, что этот процесс был неоднородным56. Те люди, которые по-прежнему считали себя религиозными, отличались от тех, кто порвал с религиозным воспитанием. Переосмыслившие свою религию — например, католические священники, вступавшие в браки, — отличались от политических радикалов, придерживавшихся прежних религиозных норм. В этом контексте уместно вспомнить монахиню из романа Дэвида Лоджа «Как далеко вы готовы зайти?» (How Far Can You Go?, 1980), которая, участвуя в антивоенных демонстрациях в Калифорнии, полагает, что кличка «мамочка», которую демонстранты присвоили полицейским, применима и к настоятельнице ее монастыря.

Тем не менее носители религиозного сознания составляли среди «людей 68-го» явное меньшинство. В основном активисты считали себя неверующими — так, заметную роль во Франции и Америке играли секуляризованные евреи, — а некоторые и вовсе выступали против религии. После того как волна протестов пошла на убыль, группа прогрессивных католиков попыталась учредить коммуну нового типа в деревне Кадне, но другие «люди 68-го», жившие по соседству, встретили их с раздражением57. В любом случае, среди левых было немного религиозных людей, тем более что, реагируя на политический радикализм 1960-х, верующие начали симпатизировать правым58. Даже интерес европейцев к восточному мистицизму не всегда говорил о приверженности контркультурным течениям: известно, что Кристмас Хамфрис, самый видный буддист Великобритании, председательствовал на суде над мятежными студентами в 1969 году59.

Как же тогда определить 68-й? Несомненно, в нем было несколько составляющих: поколенческая — бунт молодых против старых; политическая — бунт против милитаризма, капитализма и господства США; культурная — бунт за утверждение рок-музыки и нового образа жизни. Иногда эти компоненты были взаимосвязанными, а иногда нет. 68-й зачастую подрывал существовавшие структуры или действовал в обход их. Спонтанное было важнее организованного. Массовые митинги и сидячие забастовки заменили формальные собрания. Несанкционированные стачки, захваты заводов и попытки учредить рабочие кооперативы бросали вызов как профсоюзам, так и работодателям. Иногда казалось, что 68-й подрывал сам себя. Движения начала 1970-х, которые боролись за эмансипацию женщин, освобождение геев и лесбиянок, а также организации, обратившиеся к вооруженным методам борьбы, были, как представляется, не только идейным продолжением 68-го, но и отрицанием некоторых его сторон.


Когда был 68-й?

Один музыковед предположил, что «68-й», подобно «барокко», — термин, относящийся, скорее, к стилю, чем к периоду. Между прочим, музыка барокко приобрела особую популярность как раз после 68-го: отчасти это было связано с тем, что стала выше цениться «подлинность», которая ассоциировалась с использованием настоящих музыкальных инструментов60. Вопрос о хронологических рамках 68-го особенно важен для Франции, где основное место в коллективной памяти занимает единственный год (1968) и даже единственный месяц (май), когда происходили наиболее драматичные события. К сороковой годовщине парижских событий газета Le Monde напечатала карикатуру, на которой растерянный мужчина в книжном магазине задавал вопрос: «А про июнь 68-го у вас совсем ничего нет?» («Vous n'avez pas quelque chose sur juin 68?»). При этом именно французские историки наиболее разносторонне изучали 68-й, полагая, что корни этого феномена уходят глубоко в прошлое, а последствия будут еще долго напоминать о себе. Возможно, это было обусловлено их желанием избежать ограничений, к которым ведет изучение одного города в один месяц одного года. В 1980-е они ввели в оборот выражение «68-е годы», обычно используя его для обозначения периода с 1962-го, когда завершилась война в Алжире, и до 1981-го, когда начался первый президентский срок Франсуа Миттерана.

Любопытно, что термин «68-е годы», изначально придуманный для Франции, возможно, представляется еще более пригодным для изучения других стран. Имея в виду всю напряженность французской драмы, можно подумать, что в остальном мире в начале лета 1968 года было относительно спокойно. Но картина изменится, если мы раздвинем хронологические рамки. Некоторые считают, что эпоха европейских протестов началась в конце 1960-х и продолжалась по крайней мере до португальской революции 1974-го. В Германии студенческие протесты достигли пика раньше, в 1967 году, зато вооруженное политическое насилие вспыхнуло только в следующем десятилетии. Греция находилась под властью военной диктатуры с 1967 по 1974 год — в отношении этой страны историки говорят о «преддверии 68-го» (pre-1968), которое отчасти спровоцировало переворот, или о «затянувшемся 68-м», который способствовал падению режима61. А итальянцы часто упоминают «горячую осень» 1969 года, когда повсеместные забастовки запустили новый цикл протестов.

Хронологические рамки важны, поскольку интерпретация 68-го отчасти зависит от того, где нам видится его завершение. Как написал один политолог, «итальянский 1968-й завершился с выборами 1976 года». Другие исследователи усмотрели последний аккорд долгого 68-го в «движении 1977 года», развернувшемся в городах северной Италии62. Если же, остановив часы на отметке «1968», говорить о Германии, то придется констатировать, что здешнее студенческое движение к тому моменту распалось; притормозив на осени 1977 года, мы выясним, что террор явился главным результатом 68-го; если, наконец, продвинуться еще на десять или двадцать лет вперед, то обнаружится, что 68-й в итоге породил немецкую Партию зеленых и демократическую политику нового типа.


Где был 68-й?

В 1968 году протест захлестнул весь мир. Его проявления британские дипломаты описывали в том иронично-снисходительном тоне, какой обычно приберегался ими для описания несчастий других государств. Родрик Брейтвейт, довольно богемная фигура, по меркам британского министерства иностранных дел, сообщал из Рима, что он «вместе с друзьями из "Студенческого движения" (Movimento Studentesco) посетил захваченный студентами Римский университет, чтобы послушать выступление Джеймса Боггса, американского активиста из организации "Власть черным" (Black Power)». По словам дипломата, южный акцент Боггса был настолько неразборчивым, что публике «так и не удалось понять, до какой степени американскому гостю безразлично белое революционное движение»63. А когда Исландия была парализована всеобщей забастовкой, британский посол объяснил ее «низким уловом сельди»64. Как говорил один из делегатов Конференции стран Содружества, протесты в то время не затронули разве что Западную Австралию65.

Многие считают, что 68-й преодолевал и, возможно, разрушал государственные границы. Полицейское начальство и консервативные политики полагали, что за беспорядками в их странах стоит «международный заговор». Энох Пауэлл был одним из немногих консерваторов, кто скептически относился к подобным идеям. Одному из своих поклонников Пауэлл писал, что организация «маленького локального заговора» всегда казалась ему сложным делом66. Раймон Марселлин, министр внутренних дел Франции, написал книгу о связях между различными протестными движениями67. А Бернский клуб, который в 1970-е координировал антитеррористические действия европейских правительств, был создан в 1968 году именно для борьбы с «молодежными протестами»68.

Конспирологи, как правило, связывали протесты с интригами левых организаций, которые предположительно поддерживались Советским Союзом и Китаем. Голлисты во Франции, довольные тем, что внешняя политика их страны не вполне вписывалась в дихотомию холодной войны, иногда выдвигали и более экстравагантные теории. Британские дипломаты периодически задавались вопросом, не подозревают ли голлисты их в поддержке протестов. Один из работников британского министерства иностранных дел передавал слова генерального секретаря голлистской партии:


«По его утверждению, Франция стала жертвой международного заговора. Он считает, что в этом замешаны несколько держав, причем нас, как представляется, тоже подозревают. Когда его просят назвать конкретные страны, он упоминает Израиль и США. Он уверен, что они хотят избавиться от де Голля»69. В мае 1968 года британский посол выезжал во французскую провинцию. Он сообщил, что за пределами Парижа многие верят, что студенты-агитаторы были подготовлены в Берне и Амстердаме. Лондон при этом, к радости дипломата, оставался вне подозрений70.


В своих лозунгах студенты-радикалы представляли себя частью широкого международного движения «Париж, Берлин и Рим, вместе победим!». Некоторые радикалы чувствовали себя чужаками в родной стране. Боб Мозес, родившийся в Гарлеме и состоявший в Студенческом координационном комитете ненасильственных действий (Student Non-Violent Co-Ordinating Committee), отправился на Юг, чтобы помочь движению за гражданские права. Он писал: «Когда ты оказываешься в Миссисипи, остальная Америка кажется нереальной; а когда ты в остальной Америке, нереальным кажется уже Миссисипи». К концу 1960-х, особенно во времена вьетнамской войны, другие активисты активно выражали неприязнь к собственной стране. Джерри Рубин, член Международной молодежной партии (Youth International Party), нарочито искажая название своей страны, писал: «В Америке я сирота — ну и хер с ней» («I am an orphan of Amerika. Fuck Amerika»)71. Неправильное написание само по себе было политическим жестом. Чернокожие радикалы иногда писали название с тремя k — «Amerikkka». Вероятно, для потомков еврейских иммигрантов вроде Рубина немецкий вариант «Amerika» имел особое значение: он отсылал к трансатлантическим рейсам «Hamburg — Amerika», на которых их предки попадали в столь желанную для них страну. В Великобритании неприятие «английскости» (Englishness) тоже часто воспринималось как признак радикализма, хотя многие левые не могли при этом не заметить, что главными выразителями английских ценностей (и ярыми оппонентами 68-го) были еврейские интеллектуалы из Восточной Европы, например Исайя Берлин.

Протесты часто были интернациональными. В мае 1968 года студенты захватили здание Британского института в Париже. Британские власти так и не смогли определить, кто преобладает среди активистов — французы, англичане или вообще выходцы из других стран. Директор института потом с досадой отмечал, что ему выставили крупный счет за телефонные звонки в Мексику, сделанные во время захвата72. Посольства тоже были мишенями протестующих, хотя иногда они становились и площадками для импровизированных международных контактов. Сержант морской пехоты, который охранял посольство США в Лондоне, побеседовав с двумя активистами британской «Власти черным», позже сообщал полиции: «Я наговорил им всякого бессмысленного дерьма, но старался быть более или менее вежливым»73.

По подсчетам ЦРУ, в 1967–1968 годах в США обучались 90 тысяч иностранных студентов; при этом 80 тысяч американских студентов в тот же период учились за рубежом. Иногда даже коротких поездок за границу — о которых вспоминали в самых ярких красках, — было достаточно, чтобы молодой человек почувствовал себя чужим в родной культуре. Гарет Стидман Джонс, позднее ставший активным пропонентом студенческой власти, после ухода из Школы Святого Павла провел десять месяцев в Париже:


«Я вернулся в Оксфорд в октябре 1961 года. Курил сигареты Gitanes и носил лучшее из того, что можно было найти в парижских магазинах. Пребывание во Франции укрепило меня, подобно многим моим друзьям той поры, в мысли о том, что Великобритания — старорежимная страна, которой управляют наследственные пэры, все еще цепляющиеся за ветхие атрибуты эдвардианского аристократизма»74.


Молодых французов в Великобритании было больше, чем их сверстников-англичан во Франции. В июле 1968 года 100 тысяч французов, в основном подростков, посещали языковые курсы в Великобритании75. Они редко оказывались носителями радикальных идей — как полагают некоторые, буржуазные родители просто были рады увезти детей подальше от лицейских комитетов (comités d'action lycéens), отправив их в какой-нибудь спокойный прибрежный городок Великобритании — но такие путешествия все равно могли спровоцировать самые непредсказуемые размышления. Ги Хокенгхейм, позже основавший Гомосексуальный фронт революционного действия (Front Homosexuel d'Action Révolutionnaire), вспоминал, как в двенадцать лет изучал язык, проживая в рабочей семье в Шорхэм-бай-Си, где «было принято обедать в шесть», а «на завтрак подавалась красная фасоль на хлебном тосте»76.

Путешествовала не только молодежь. Герберт Маркузе, немецкий философ еврейского происхождения, который родился в 1898 году и переехал в США во время Второй мировой войны, в 1968 году возглавлял кафедру в Калифорнийском университете. Именно он вдохновил Анджелу Дэвис отправиться на учебу во Франкфурт. В мае 1968 года Маркузе ненадолго оказался в Париже — как раз в то время, когда лидер коммунистов Жорж Марше разоблачал его пагубное влияние на молодежь. В феврале 1969 года Ричард Никсон встречался с британским кабинетом министров, и когда Ричард Кроссман сделал очередную характерную для него апокалипсическую ремарку, президент заметил: «Почему бы нам не поменяться: вы нам Кроссмана, а мы вам Маркузе?»77.

Иногда национальная принадлежность ассоциировалась с политическими взглядами. Когда французских коммунистов называли «итальянцами», этим хотели подчеркнуть либо влияние, оказанное на них работами Антонио Грамши, либо их большую, чем у авторитарного партийного руководства, открытость к реформам. Европейских маоистов именовали «китайцами», хотя далеко не все из них безоговорочно восхищались Китаем времен Мао. Наконец, «американцами» или «калифорнийцами» часто называли тех, кого, в отличие от европейских современников, больше интересовало изменение образа жизни, а не политические теории. Колин Крауч упоминал об этом, рассказывая о своих однокурсниках из Лондонской школы экономики:


«Обращало на себя внимание расхождение между марксистами старой закалки, заинтересованными в дальнейшем развитии моделей прямого действия, и анархистами, либертарианцами, американцами, интересовавшимися созданием нового общества»78.


Интересно, что и контрреволюцию зачастую описывали в терминах межнациональных сравнений. Французский политолог Морис Дюверже называл законодательство, запрещающее определенные политические партии, «греческим»: он ассоциировал его с диктатурой греческих «черных полковников». А Гастон Деффер, социалист и мэр Марселя, делился своими опасениями по поводу установления «греческой диктатуры» во Франции79.

Кое-кто из европейских левых принимал участие в партизанской войне в Латинской Америке. Мишель Фирк родилась во Франции в 1937 году. Ее, как и многих французских евреев того поколения, преследовали воспоминания о Второй мировой войне. Фирк присоединилась к партизанам в Гватемале и покончила с собой в 1969 году после того, как ее взяли в плен солдаты правительственных войск80. Режи Дебрэ схватили в Боливии в 1967 году после встречи с Че Геварой, хотя повоевать вместе им не довелось. Суд над Дебрэ сплотил в причудливом международном альянсе немца Лотара Менне, англичанина Робина Блэкберна, ирландского аристократа Перри Андерсона и Тарика Али — единственного обладателя пакистанского паспорта, которого когда-либо видели боливийские власти. Все эти люди пытались добиться освобождения Дебрэ из-под стражи.

И Режи Дебрэ, и Че Гевара бывали на революционной Кубе, которая в 68-м стала центром притяжения для радикалов. Важным преимуществом этой коммунистической страны было то, что она не ассоциировалась с советской ортодоксией, по крайней мере, на первый взгляд. В 1966 году, принимая конференцию Организации солидарности народов Азии, Африки и Латинской Америки, Куба заявила о стремлении объединить прогрессивные движения планеты. Пример Алжира, однако, показывает, что взаимоотношения между радикалами западных стран и «третьим миром» складывались не просто. События 1968 года во Франции были напрямую связаны с алжирской войной 1954–1962 годов, хотя восставшие студенты, в отличие от рабочих или голлистских министров, вряд ли помнили о ее сражениях. После обретения Алжиром независимости итальянский режиссер Джилло Понтекорво при поддержке алжирского правительства снял фильм «Битва за Алжир», вышедший в прокат в 1966 году. Это был международный проект, в котором участвовали не только алжирские и французские актеры, но и пестрая публика со стороны. Например, одного из легионеров сыграл бродячий английский джазовый музыкант, случайно подвернувшийся съемочной группе. Фильм долгие годы был запрещен во Франции, но это не помешало ему оказать сильное влияние на британских и американских радикалов.

Многие активисты — так называемые «красноногие» (pieds-rouges) — поехали в Алжир после того, как он получил независимость в 1962 году. Именно в алжирском молодежном лагере Тьенно Грумбах впервые встретил некоторых из тех маоистов и троцкистов, с которыми он взаимодействовал во Франции в 1968 году. Позже Алжир стал убежищем для беглецов из США — таких, как Элдридж Кливер, активист «Черных пантер», или Тимоти Лири, пропагандист ЛСД, сбежавший из калифорнийской тюрьмы с помощью «Синоптиков». Однако к тому времени многие европейские левые были разочарованы авторитарными чертами нового государства. Переворот, осуществленный Хуари Бумедьеном в 1965 году, заставил многих «красноногих» покинуть Алжир81.

Учитывая все вышесказанное, 68-й, по крайней мере в его западноевропейской и североамериканской версии, не обязательно трактовать как часть «транснациональной» или «глобальной» истории. Контакты между разными странами — особенно между демократическими государствами Запада и остальным миром — были, скорее, кажущимися, а не реальными. Более того, в 1968 году они пошли на убыль. «Тропа хиппи», простиравшаяся через всю Азию, вела обкуренных западных подростков по единственному и вполне четкому маршруту: от популярного среди битников стамбульского ресторана Pudding Shop до пляжей Гоа. Китайская «культурная революция», казавшаяся некоторым на Западе столь привлекательной, усложнила поездки в страну. Но даже если кому-то и удавалось попасть в Китай, понять, что там происходит, было очень сложно.

В своих поездках по миру левые активисты почти не взаимодействовали с местным населением, не слишком отличаясь от обычных туристов. Тарик Али, который в свободное от революционной деятельности время писал путевые очерки для модного лондонского журнала, любил использовать выражения типа «Прага — город на все времена года». Между тем как раз Прага ярко демонстрировала ограниченность международных обменов в 68-м. Да, Пражская весна совпала с пиком протестных настроений на Западе, а многие западные студенты сочувствовали своим пражским сверстникам. Однако внешнее сходство между происходящим там и здесь следует считать обманчивым. Делая остановку в Праге по пути в Северный Вьетнам, Том Хайден завязал короткий роман с чешской девушкой. Общая атмосфера Чехословакии напомнила ему Беркли, но политическая «начинка» была совсем иной. В частности, Хайден обнаружил, что его возлюбленная, как и многие чешские интеллектуалы, считала, что правящий режим генерирует только ложь. Следовательно, заключала она, американское вторжение в коммунистический Вьетнам может оказаться не таким уж и плохим делом82.

Чех Ян Каван был одним из тех студенческих лидеров, кто вместе с Тариком Али, Даниэлем Кон-Бендитом и Карлом-Дитрихом Вольфом участвовал в телевизионной программе BBC, посвященной волнениям 1968 года. При этом та относительная легкость, с которой он смог обратиться к западной аудитории и покинуть страну после вторжения советских танков, объяснялась исключительно тем, что юноша родился в Лондоне, а его мать была англичанкой. Один из биографов Вацлава Гавела, самого известного чешского «человека 68-го», описывал, как тот 13 мая 1968 года оказался в Париже по пути в Нью-Йорк. У него была назначена встреча с эмигрантом Павелом Тигридом в парижском аэропорту. У Гавела не было французской визы, но в тот день персонал аэропорта и сотрудники таможни присоединились к всеобщей забастовке, так что он без проблем проник в страну:


«Барьеры между Востоком и Западом рухнули… Границы потеряли значение. Паспорта устарели. Слежка была всего лишь пустым словом. Никто не задавал вопросов. Стерлись различия между гражданином страны и иностранцем, своим и чужим. Все были равны»83.


История замечательная, но, увы, все было не так. К 13 мая Гавел уже три недели как находился в Нью-Йорке84.

Риторика глобальных связей порой прикрывала местническую наивность некоторых решений и поступков. Австралиец Ричард Невилл добирался до своей сестры Джилл, живущей в Лондоне, автостопом. Проехав полпланеты, он тем не менее весьма слабо ориентировался в политике. По его воспоминаниям, на демонстрации 1969 года против вьетнамской войны они с девушкой «были так озадачены обилием левацких групп, что присоединились к колонне австралийских экспатов, шедших под национальным флагом». Невилл, по-прежнему сентиментально относившийся к родине, очень огорчился, когда Жермен Грир схватила и подожгла этот флаг85.

Действительно, в 68-м национальные особенности нередко напоминали о себе. Некоторые радикалы активно продвигали свою национальную культуру: так было, например, во Франции, где активисты были буквально одержимы французской революционной традицией. Аналогичным образом и американские левые настаивали на преемственности своего движения с местными формами радикализма, воспринимая это как альтернативу интернациональному марксизму. Даже те жесты, которые внешне выглядели как бунт против нации, иногда облекались в отчетливо национальные формы. Французские демонстранты, скандировавшие «Все мы — немецкие евреи» («Nous sommes tous les juifs allemands»), имели в виду период оккупации Франции; они враждебно относились к течениям, связанным с коллаборационизмом и с энтузиазмом воспринимали все то, что ассоциировалось с Сопротивлением. Точно так же и у немецких радикалов были специфически немецкие причины отвергать часть своего прошлого.

«Люди 68-го» проявляли повышенный интерес к судьбам сообществ, которые были меньше, чем национальное государство. Регионализм играл важную роль в западной Франции, особенно в Бретани. В Северной Ирландии столкнулись друг с другом католики, стремившиеся порвать с Соединенным Королевством, и протестанты, которые хотели отстоять свой особый статус в стране. Фронт освобождения Квебека (Front de Libération du Québec) выступал против господства англоговорящих элит в Канаде, хотя не все члены этой организации были франкофонами или вообще канадцами. Фронт морально, а периодически и материально, поддерживал американских и французских радикалов, пока его лидерам не пришлось бежать на Кубу. Интересно, что Фронт расходился с Шарлем де Голлем в понимании антиимпериализма — несмотря на то, что французский президент в 1967 году восславил «свободный Квебек», а 1968 год начал с выражения добрых пожеланий французскому населению Канады. В Бельгии Лувенский университет оказался в центре борьбы студентов, отстаивающих равный статус фламандского языка.

Даже идеи, имевшие на первый взгляд универсальную значимость, могли менять смысл, пересекая границы. «Персонализм» католического философа Эммануэля Мунье, вероятно, в глазах американских молодых людей выглядел более радикально, чем в восприятии их французских сверстников — во Франции католическая церковь традиционно ассоциировалась с правыми силами. Сходным образом и членство в коммунистической партии имело разное значение для европейцев — особенно тех, кто помнил сталинизм, — и американцев. Француз Эдгар Морен, разочаровавшийся в коммунизме, в 1959 году написал работу «Самокритика». Он восхищался чернокожей американской активисткой Анджелой Дэвис, но ее решение вступить в Коммунистическую партию США вызвало у него «знакомое и мучительное ощущение лицемерия»86.

Жан-Поля Сартра и Альбера Камю очень по-разному воспринимали на противоположных берегах Атлантики. В 1960-е, после того как структурализм вытеснил экзистенциализм из интеллектуальной моды, многим казалось, что Сартр перестал быть значимой фигурой. Однако философу удалось вернуть себе былую известность во время студенческих бунтов 1968 года. Его призывы к политической ангажированности звучали тогда очень своевременно. Важным преимуществом Сартра было и то, что он физически присутствовал в Латинском квартале. Что же касается Камю, погибшего в автокатастрофе в 1960 году, то его идеи не сыграли особой роли в волнениях 68-го во Франции. Кроме того, репутация Камю среди французских левых уже давно была подорвана его нежеланием осудить действия правительства Франции в ходе алжирской войны и ядовитыми нападками на его философские идеи со стороны Франсиса Жансона, протеже Сартра, в журнале Les Temps Modernes.

В США все было наоборот. Сартр почти не привлекал тех, кто не интересовался континентальной философией. Камю же, напротив, нравился англосаксонской молодежи. Он, в отличие от Сартра, был хорош собой, а ранняя смерть гарантировала ему вечную молодость — как Джеймсу Дину и Джону Кеннеди. Тексты Камю были яснее, а их мораль — очевиднее. Джон Герасси, сын одного из друзей Сартра, переехавший в США, в аспирантуре Колумбийского университета начал изучать противостояние Камю и Сартра, но вскоре оставил эту затею. Впоследствии он объяснял Сартру: «Я бы никогда не получил докторскую степень в США, критикуя Камю»87. Молодые американцы были склонны усматривать в экзистенциализме Камю религиозные коннотации. Если в Великобритании повесть «Посторонний» (L'Étranger) вышла под названием «Чужак» (The Outsider), то в США ей дали название «Пришелец» (The Stranger), что намекало на библейские мотивы. В 1968 году в Америке было продано 300 тысяч экземпляров этой книги88.

В конце 1960-х в США оживился и интерес к Сартру. В основном это было вызвано тем, что активисты организации «Власть черным» читали его предисловие к работе Франца Фанона «Проклятьем заклейменные». Эта книга, в свою очередь, сама была плодом сложного транснационального обмена. Фанон родился на Мартинике, образование получил во Франции, а книгу написал во время обучения алжирских активистов в Тунисе. На его представления о расе отчасти повлияли работы Честера Хаймса — афроамериканца, который жил в Париже и писал крутые детективы о жизни в Нью-Йорке.

Как уже отмечалось во введении, в этой книге рассказывается о западных демократических государствах и о «долгом 68-м», который тянется с начала 1960-х до неопределенной точки в 1970-х. Впрочем, у этой работы нет даже нечетких рамок. Изучая 68-й, нельзя игнорировать события конца 1990-х, когда некоторые бывшие активисты — Йошка Фишер, Билл Клинтон, Джек Стро — взошли на вершины власти. Если говорить о географии, то очень трудно отделить Западную Европу и Америку от остального мира. Даже Китай оказывал влияние на западный 68-й. У маоистов на Западе могло быть довольно абстрактное представление о «культурной революции», но британские чиновники напрямую сталкивались с ее последствиями в Гонконге и прилегающих к нему Новых территориях89.

Последнее и, возможно, самое важное — я считаю, что 68-й невозможно изучать в отрыве от того, что называется «общей политической историей» (mainstream political history). Некоторые «люди 68-го» игнорировали конвенциональную политику, зачастую сводя ее к поверхностным абстракциям вроде «фашизма», «империализма», «власти». По словам Колина Крауча, позиция его однокурсников, считавших, что захват британского университета есть законный акт несогласия с американской внешней политикой, объяснялась простым обстоятельством: «Для крайне левых не существовало отдельных "властей", была лишь одна нерасчлененная и монолитная "власть"»90.

Но, как бы того ни хотелось противоборствующим сторонам, четкого разделения никогда не существовало. Радикализм конца 1960-х зачастую оказывался результатом реформаторских настроений начала десятилетия. Позднее, в 1970-е, он иногда снова возвращался в более спокойное русло — как в политических, так и в трудовых отношениях. Причем я отнюдь не считаю, что «люди 68-го» кому-то продались или стали жертвами манипуляций со стороны системы. По-моему, долгосрочное значение 68-го обусловлено именно тем, что он теснейшим образом взаимодействовал с «большой» политикой.

Глава 2
Поколение 68-го

Мы — представители поколения, выросшего в относительном комфорте, ныне обосновавшегося в университетах и с тревогой взирающего на мир, который достанется нам в наследство.

Порт-Гуронская декларация организации «Студенты за демократическое общество», 1962 год

Поколение. Я навсегда поклялся больше не произносить это слово… Не хочу быть частью того сгустка разочарования и кумовства, который начал ощущать собственную самобытность только в массовом предательстве, принесенном зрелостью.

Ги Хокенгхейм, активист 68-го, критикуя своих современников в 1986 году1

Это они [матери] виноваты в том, что их дети выросли такими ужасными.

Нэнси Митфорд во время студенческих беспорядков в Париже, 12 мая 1968 года2

Члены организации «Студенты за демократическое общество», Индиана, сентябрь 1964 года


Термин «поколение» часто использовали на протяжении «долгого 68-го». Джек Вайнберг, участвуя в студенческой демонстрации в Беркли в 1964 году, скандировал: «Не доверяй никому старше тридцати». Тот факт, что политическое возмущение зачастую вспыхивает именно в те моменты, когда двадцатилетние начинают составлять заметную часть населения, а фоном этого недовольства служит распространение образования и «молодежной культуры», представляется крайне важным. Но все же его подлинное значение гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. На уникальную поколенческую идентичность начинали претендовать уже те, кто родился во время Второй мировой войны или даже до ее начала. Том Хайден, который составил Порт-Гуронскую декларацию (см. главу 4), родился в 1939 году, а Джек Вайнберг — в 1940-м. Кстати, последний из них в 1964 году в Беркли на самом деле критиковал «старых левых», а не старшее поколение как таковое.

В 1960-е нередко бывало так, что «поколенческая пропасть» в политике разделяла близких по возрасту людей. Майкл Харрингтон, американский социалист и общественный обозреватель, участвуя в конференции, на которой была принята Порт-Гуронская декларация, поссорился там с младшими товарищами, в частности, с Хайденом. Позже он извинился за «истерику среднего возраста», добавив, что в критике в свой адрес усмотрел «эдиповы наскоки на фигуру отца». Между тем в момент этой ссоры Харрингтону было всего тридцать четыре года3. По-видимому, для его ровесников, только вступивших в полосу средних лет, столкновение со студенческим радикализмом оказывалось болезненным напоминанием о собственном возрасте. В 1967 году, вскоре после своего звездного появления на лондонской конференции «Диалектика освобождения», британский психиатр Рональд Дэвид Лэйнг сокрушался на страницах своего дневника о приближающемся сорокалетии. По его словам, эта веха будет означать «превращение Икара в Дедала, Эдипа в Лая, enfant terrible в ветхого старца»4.

Довольно большое число радикалов конца 1960-х вообще не отличалось молодостью. Мария Джолас возглавляла живущих в Париже американцев, не согласных с войной во Вьетнаме. Она перевела на английский документы о парижских протестах 1968-го, которые собрал ее друг Пьер Видаль-Наке, родившийся в 1930 году5. Интересно, что сама Джолас появилась на свет в богатой семье из Кентукки в 1893 году. Начиная с 1920-х она в основном проживала во Франции и одно время даже занимала дом в Коломбе-ле-Дёз-Эглиз, который потом стал известной загородной резиденцией де Голля6. Леди Доротея Хэд, отцом которой был граф Шефтсбери, а мужем — политик-тори, родилась в 1907 году. Во время вьетнамской войны она решительно поддерживала левых и однажды даже специально появилась на заседании Оксфордского союза, чтобы помешать мужу и сыну выступить там против подготавливаемой антиамериканской резолюции. Если кто-то определял себя в качестве «студенческого лидера», это вовсе не означало, что такой человек имеет отношение к университету; кроме того, в рядах подобных деятелей наблюдался значительный возрастной разнобой. Помимо Тома Хайдена, «Студентов за демократическое общество» возглавляли Тодд Гитлин, Карл Оглсби и Бернардин Дорн, родившиеся в 1943-м, 1935-м и 1942-м. А те из лидеров этой организации, кто — как, например, Майк Шпигель или Марк Родд, — родился после Второй мировой войны, даже в конце 1960-х составляли явное меньшинство.

С другой стороны, среди «людей 68-го» имелось много тех, кто был еще слишком молод для университета. Высокая концентрация в Париже элитных лицеев, тесно связанных не только между собой, но и с университетами, оборачивалась тем, что школьники, родившиеся в начале 1950-х — как, например, Николя Баби из Альянса революционных марксистов (Alliance Marxiste Révolutionnaire) — тоже втягивались в студенческое восстание, начав с 1967 года формировать комитеты лицеистов. В Соединенных Штатах старшеклассники иногда были не менее радикальными, чем сами студенты, особенно после 1968 года. Так, в 1970-м Гаел Грэхэм в знак протеста против вторжения США в Камбоджу разорвала американский флаг, причем сжечь его она не могла только потому, что ей было двенадцать лет, а родители не разрешали пользоваться спичками. Согласно данным американского Конгресса, в 1968 году в 18 % средних школ США происходили беспорядки, а в следующем году этот показатель вырос до 40 %7. В Италии в конце 1960-х и начале 1970-х в школах было зафиксировано 270 протестных акций, а в университетах — лишь 143. В школы протестная волна пришла позже, чем в высшие учебные заведения, пик беспорядков в которых пришелся на 1967–1969 годы. Но в более поздний период, как представляется, ряды террористических группировок активнее пополняли люди, вставшие на радикальные позиции уже в школе, а не в университете8.

В 1968 году некоторые активисты выдвигали теорию, согласно которой молодежь (в первую очередь студенты) должна стать «авангардом», обеспечивающим революционное руководство рабочим классом, не умеющим делать это самостоятельно. Другие же, опираясь на многочисленность и относительную обездоленность студенчества, говорили о том, что студентов и самих можно рассматривать в качестве особого класса. Впрочем, большинство по-прежнему воспринимало молодость с возрастных, а не социально-классовых позиций. Ознакомившись в 1966 году с докладом о «молодежи», Шарль де Голль прокомментировал его так:


«Не стоит относиться к молодежи как к отдельной категории. Сначала вы молоды, а потом взрослеете. Они останутся молодыми до тех пор, пока этому будут благоприятствовать жизненные обстоятельства, но отдельной социальной категорией не станут. Это просто французы, начинающие жить, и ничего особенного в них нет»9. А Франсуа Миттеран, общаясь в 1968 году с группой студенческих лидеров, выразился еще более лаконично: «Молодость проходит быстро. Старыми вы будете гораздо дольше»10.


Даже относительно молодые люди, участвовавшие в протестах 1968 года, иногда с недоверием относились к мысли о том, что поколенческие границы главнее идеологических или классовых. Такая позиция была распространена, в частности, во Франции, где студенческие активисты считали себя частью революционной традиции, восходящей к Сопротивлению или даже к XIX веку. Они полагали, что поколенческие трактовки опошляют их протест и лишают его политического содержания. Левый социолог Жюльет Манс, родившаяся в 1937 году, писала вскоре после событий 68-го: «Вопреки заверениям некоторых "теоретиков", этот бунт был… серьезным политическим потрясением, а не конфликтом поколений и не рождением нового общественного класса, состоящего сплошь из молодежи и студентов»11.

Американские черные активисты, окружавшие Анджелу Дэвис, также в основном были очень молодыми людьми. Сама Дэвис родилась в 1944 году. Джонатану Джексону, который пытался освободить своего старшего брата из тюрьмы при помощи пистолета, принадлежавшего Дэвис, было всего семнадцать, когда в 1970-м его застрелили полицейские. Однако для Дэвис раса и класс были важнее возраста, поскольку она остро ощущала межпоколенческие узы, связывающие ее с пережившим угнетение поколением стариков. В первую очередь это касалось бабушки Анджелы, которая родилась спустя несколько лет после освобождения рабов на американском Юге и умерла, когда активистке было двенадцать лет.

В конце 1960-х трактовки того, кого именно называть «молодежью», постоянно менялись. В 1967 году в Великобритании доклад «комитета Лейти» рекомендовал снизить возраст совершеннолетия, гарантирующий все права взрослого человека, с двадцати одного года до восемнадцати лет, что и было сделано в 1970 году. В том же году в Западной Германии разрешили голосовать с восемнадцати лет вместо двадцати одного года. Аналогичные изменения в тот период состоялись и в других странах: в США в 1971-м, во Франции в 1974-м и в Италии в 1975-м. Социальные сдвиги — такие, как повышение порога окончания школы, — сместили границы между детством и взрослой жизнью.

Долгий 68-й изменил восприятие людьми собственного возраста. Само публичное предъявление даты рождения могло превратиться в политический акт. Когда в ходе судебного разбирательства о подстрекательстве к беспорядкам в Чикаго Эбби Хоффмана, родившегося в 1936 году, спросили, сколько ему лет, он ответил в том духе, который был характерен для американской контркультуры 1968-го. Парень утверждал, что родился в 1960 году: «Духовно я дитя 1960-х». Когда немцу Торвальду Проллу, родившемуся в 1941-м, задали тот же вопрос на процессе о поджоге универмага в 1968 году, он дал ответ, который свидетельствовал о глубочайшей связи европейских «людей 68-го» со старой политической традицией: по его словам, он появился на свет в 1789-м — в год Великой французской революции12.

Женщины особенно четко осознавали, что биологический возраст уже не играет той роли, какую он играл во времена их родителей. Шейла Роуботам писала о себе в 1968 году:


«Мне было около двадцати пяти, вот-вот предстояло пересечь черту, после которой, как представлялось еще пару лет назад, окончательно становишься взрослой. Но я совсем не чувствовала себя взрослой. Мы прошли все указатели, и ничего не произошло»13.


Луиза Пассерини, родившаяся в 1941 году, вопрошала, имея в виду в основном Италию: «У скольких людей, которые родились с конца 1930-х по начало 1950-х, был свой 1968-й?» Пассерини делила «людей 68-го» на три группы: учившихся в университете, успевших покинуть студенческую скамью и устроиться на работу, еще сидевших за школьной партой. При этом она добавляла, что биологический возраст влиял на аффилиацию прежде всего тех, кто появился на свет после 1950 года, то есть приобщался к студенческим протестам, еще оставаясь в школе14. У товарищей Пассерини по университету и у их союзников-рабочих были разные представления о возрасте. К двадцати шести годам итальянский трудящийся обычно имел за плечами лет двенадцать оплачиваемого труда и несколько лет состоял в браке. Если это был мужчина, то он, вероятно, уже отслужил в армии, а если женщина, то у нее, скорее всего, уже были дети. Роуботам сама ощутила эту разницу в восприятии возраста, когда в начале 1970-х попыталась организовать протест уборщиц. Ее новые подруги — женщины из самой неблагополучной части рабочего класса — были тридцати- или сорокалетними, но «выглядели гораздо старше»15. Даже рабочие, участвовавшие в забастовках 68-го, далеко не все были молодыми. Согласно больничным записям, только троим из двадцати рабочих завода Peugeot в Сошо, обратившихся за медицинской помощью после стычек с полицией, было меньше двадцати пяти лет, а семеро из них родились в 1928 году или раньше16.

Активистская деятельность сама по себе иногда втягивала радикалов в то, что консерваторы называли затянувшейся юностью — в период, отмеченный сбоем традиционных обрядов инициации. Выходец из рабочего класса, который родился в 1940-м, выпадал из традиционного ритма жизни, если не мог пройти медицинскую проверку на пригодность к военной службе в конце 1950-х. В начале 1968 года психолог посоветовал бы ему «повзрослеть», а когда он, возможно, пытался сделать это, студенческие беспорядки опять переворачивали все с ног на голову. В конце концов, он поступал на новый факультет в Университете Париж VIII в Венсене, который был создан soixante-huitards как раз для людей без квалификаций. Такой персонаж мог оставаться студентом, даже если ему было далеко за тридцать17.

Некоторые историки разбивают поколение 68-го на отдельные «когорты». В Швейцарии в 1967 году 70 % радикальных активистов были моложе двадцати пяти лет. Между 1968 и 1970 годами этот показатель упал до 62 %, вероятно, из-за того, что активисты повзрослели. Однако в 1971–1973 годах он снова подрос до 75 %. Скорее всего, это произошло из-за того, что волнения 1968 года радикализовали новые группы молодежи. Однако между 1974-м и 1976-м снова был зафиксирован спад — до 54 %18.

Некоторые участники событий 68-го со временем все охотнее начинали идентифицировать себя в поколенческих терминах. Иногда их восприятие собственной жизни менялось под влиянием того, как их изображали другие. Определенная «аполитичность» того поколения — или, точнее, отсутствие у него очевидных связей с крайне левой политикой — поначалу отталкивала «людей 68-го», но позднее, напротив, стала казаться им чем-то вполне приемлемым. Даже те, кто отошел от политических убеждений молодости, по-прежнему ассоциировали себя с обобщающим образом своего поколения. Например, Даниэль Кон-Бендит с каждым годом делал все больший акцент на том, что он принадлежит к «поколению 68-го». И это объяснимо, поскольку ему нужно было подчеркнуть свою последовательность в тот период, когда, совершив политический кульбит, он вдруг включился в электоральную политику. В Германии, где после 1968 года радикализм распался на множество течений, к понятию поколения обращались ради хотя бы внешнего восстановления единства и взаимоуважения в левой среде. Так, Клаус Хартунг, бывший студенческий активист, начал говорить о «поколении 68-го» в 1978 году, когда пытался объединить часть левых сил19.


Беби-бум и старшее поколение

Поколенческие трактовки 68-го тесно связаны с понятием послевоенного беби-бума. После 1945 года, когда мужчины вернулись домой с фронтов, показатели рождаемости резко подскочили как в Северной Америке, так и в большей части Западной Европы. В Германии и Италии, однако, дела обстояли иначе. В этих странах рождаемость росла раньше, в 1930-е, отчасти из-за того, что политика государства была направлена на ее повышение. В Германии нацизм и война сформировали особенно сложную модель поколенческого размежевания (см. главу 6).

Послевоенный беби-бум целесообразно рассматривать в свете тех событий, которые ему предшествовали. Страны, его пережившие, — а именно Великобритания, Франция и США — в 1930-е испытали заметное снижение рождаемости, вызванное экономической депрессией. Родившийся в 1936 году французский историк Жан-Мари Берсе отмечал, что у беби-бумеров была юность, «совершенно непохожая на юность нашего поколения». По свидетельству Берсе, он и его современники испытывали трепет перед старшими, по крайней мере отчасти вызванный тем, что взрослые в те времена заметно превосходили их числом20. Появившихся на свет в 1930-е постоянно преследовали воспоминания о безработице и лишениях, которые омрачили их детство. Они ценили безопасность и с пониманием относились к рутинной регулярности — в отличие от тех, кто, будучи на несколько лет моложе, считал ее тяжким бременем. В 1950 году социологи, опрашивавшие группу британцев 1932 года рождения, с удивлением обнаружили, что многие из их восемнадцатилетних респондентов уже устроились на постоянную работу и собираются оставаться на своем месте всю жизнь21. Разумеется, это не значит, что рожденные в 1930-е годы враждебно относились к 68-му: напротив, многие из них, в первую очередь молодые преподаватели университетов, сочувствовали протестам. Однако привычные роли здесь явно поменялись. Сорокалетние в 1968 году чаще были ведомыми, чем ведущими: смелость молодого поколения вызывала у них смесь ужаса и восхищения.

Но далеко не все молодые радикалы в 1960-е определяли себя через конфликт со старшим поколением. Наоборот, некоторые считали, что принадлежат к политической традиции, корни которой связывают их с прошлым. Серж Жюли родился в 1942 году, но свой активистский опыт отсчитывал с демонстраций, организованных коммунистами против конституции де Голля в 1958-м. Он посещал лицей Тюрго и считал своих педагогов пропагандистами подрывных идей, а не адептами политической ортодоксии. Сильное влияние, в частности, на него оказал Пьер Хальбвакс, который позже сыграл заметную роль в кампании по защите активистов, арестованных в ходе протестов 1968-го. Хальбваксу, родившемуся в 1916 году, было около сорока, когда Жюли учился у него. Стоит также отметить, что во время оккупации он вместе со своим отцом, историком Морисом Хальбваксом, родившимся в 1877 году, был депортирован коллаборационистскими властями. Причиной послужил их публичный протест против казни вишистами Виктора Баша, приходившегося тестем Морису и дедом Пьеру. И Баш, и Хальбваксы отстаивали радикализм, проистекавший из дрейфусарских кампаний конца XIX века.

Кинорежиссер Ромен Гупиль родился в 1951 году, но даже он не считал протесты 1960-х восстанием против конформизма 1950-х. Наоборот, Гупиль заявлял, что «невозможно понять 1968 год, если не принять во внимание предшествовавшую ему мобилизацию, которая подпитывалась антиколониальными настроениями». Свое собственное политическое пробуждение он относил к четырнадцати или пятнадцати годам. При этом Гупиль добавлял, что считал себя наследником более ранней традиции: «Я мыслил категориями 1870-го» (то есть года Парижской коммуны). Он отделял политический авангард, к которому принадлежал, от поколения беби-бумеров, воспитанного на «карманных деньгах, чартерных рейсах и рок-музыке» и «одержимого стремлением к сексуальному освобождению»22.

После 1968 года порой утверждалось, что беби-бумеры росли в условиях, способствовавших вседозволенности и бунтарству. Социолог Дэвид Рисмен, далекий от консерватизма, называл тем не менее радикалов 1960-х годов «избалованными детьми», добавляя, что «из-за этого они ожидали, что их требования всегда будут выполняться незамедлительно»23. Спиро Агню, в 1969 году ставший вице-президентом США, возлагал ответственность за это на доктора Бенджамина Спока, уроженца 1903 года, чья книга «Ребенок и уход за ним», впервые изданная в 1946-м, якобы способствовала «разболтанности» в воспитании детей. Но та интерпретация Спока, на которую нападали консерваторы, была, скорее, следствием 1968 года, а не его причиной. Да, Спок участвовал в антивоенном движении, а в 1972 году баллотировался на пост президента в качестве радикального кандидата, но в его послевоенных взглядах на воспитание детей радикализм отсутствует. Идеи популярного доктора в основном держались на «здравом смысле», под которым понимались методы и способы воспитания, использовавшиеся матерями еще до Второй мировой войны. Некий английский профессор объяснял студенческие протесты конца 1960-х «заповедью "не смей пороть", сформулированной доктором Споком»24, но неувязка в том, что в Великобритании знаменитая работа Спока впервые вышла только в 1954 году: иначе говоря, дети родителей, которые читали книгу Спока, поступили бы в университеты только в 1972-м.

И несколько слов в той же связи о континентальной Европе. Немецкая студенческая активистка, родившаяся, кстати, в 1945 году в семье врача, который сотрудничал с СС, позже выяснила, что женщина-акушер, помогавшая ей появиться на свет, трудилась в концлагере Равенсбрюк25. Пьер Гольдман родился 22 июня 1944 года в лионском госпитале, в который его мать, польская еврейка и участница Сопротивления, попала под чужим именем. Впоследствии он утверждал, что в его люльке прятали оружие26. Понятно, что, с какими бы проблемами эти люди ни столкнулись в детстве, едва ли либеральное отношение родителей к воспитанию было одной из них.


Дух пригорода

В Северной Америке послевоенный беби-бум сопровождался масштабным жилищным строительством. К 1946 году впервые в истории бóльшая часть белого населения США обзавелась собственным жильем. Значительное количество новых домов находилось в пригородах, население которых между 1950-м и 1970 годами выросло с 36 до 74 миллионов человек27. Экспансия людей в пригороды стала результатом свободного доступа к новой земле и технологических перемен. Дома теперь строились быстро, а автомобили облегчили путь на работу. Расширению пригородных зон способствовало не только лоббирование со стороны дорожно-строительных компаний, но и распространенное убеждение в том, что рассредоточенному населению легче выжить в случае атомной атаки. Перемещение людских масс в пригороды одновременно выступало как причиной, так и следствием увеличения числа нуклеарных семей. Родители искали жилье, созданное специально под них и их детей, что зачастую заставляло их покидать своих собственных ближайших родственников. Таким образом, дети росли в районах, где проживали только два поколения: они сами и их родители.

Роман Чарльза Уэбба «Выпускник» (The Graduate, 1963), рассказывающий о молодом человеке, который завязывает отношения с женщиной, годящейся ему в матери, и одновременно без особого энтузиазма раздумывает над поступлением в магистратуру, можно считать воплощением разочарований, постигших молодежь из пригородов. История обрела новое звучание, когда в 1967 году послужила сценарием для одноименного фильма; в те времена поступление в магистратуру стало одним из способов избежать службы во Вьетнаме, а Дастин Хоффман, звезда картины, водил дружбу с левыми радикалами.

Пригородное детство укрепляло тот тип поколенческого сознания, для которого было характерно неприятие «ценностей пригорода». Для некоторых американских радикалов, выходцев из среднего класса, сам переезд в город, особенно в районы вроде Хейт-Эшбери в Сан-Франциско, которые ассоциировались с упадком городской среды и расовым смешением, уже был формой поколенческого бунта. А после 1968 года многие радикально настроенные молодые американцы бежали от конформизма пригородов в сельские сообщества.

В Европе нехватка жилья, обусловленная разрушениями военных лет, заметно влияла на детство тех, кто рос в 1950-е годы. В Великобритании, однако, субурбанизация начала проявлять себя еще до 1939 года. Некоторые британские радикалы, как и их американские единомышленники, определяли себя через отторжение пригородов и неприятие их духа. Но в континентальной Европе средний класс по-прежнему оставался преимущественно городским. Во Франции, например, коннотации слова «banlieue», буквально переводимого как «пригород», оказывались иными. Французские города, в особенности Париж, были окружены кольцом заводов и рабочими районами, которые появились вместе с предприятиями. Беднейшее население обычно концентрировалось в трущобах-бидонвилях (bidonvilles) на окраинах городов; по имеющимся данным, в 1966 году вокруг французской столицы жило 48 тысяч таких людей. Наиболее известным бидонвилем был Нантер, располагавшийся на западе Парижа. В начале ХХ века его основали старьевщики, а с конца 1940-х там стали селиться алжирцы, поначалу одинокие мужчины, приезжавшие на работу во Францию. К середине 1960-х на пустыре площадью в двадцать один гектар проживали уже 10 тысяч человек, причем североафриканцы жили в западной его части, а португальцы — в восточной28. Нантер был домом и для других непохожих друг на друга сообществ. Имелись, например, рабочие-французы, которые с 1935 года неизменно избирали здешним мэром коммуниста. Со временем там появились и студенты нового университета, построенного в Нантере в 1964 году (Университет Париж Х). Земляные отвалы, образовавшиеся в процессе строительства кампуса, на время скрыли раскинувшиеся вокруг трущобы. Большинство студентов перебирались сюда из городов, в первую очередь из столицы; им предстояло открыть для себя «пригород», в котором не было аккуратно подстриженных газонов и никто не мыл машины по воскресеньям.


Армейский призыв

Перед юношами в большинстве стран маячила перспектива обязательной военной службы. Великобритания, правда, отменила службу по призыву к 1963 году, и поэтому британская молодежная культура 1960-х иногда казалась явно антимилитаристской. Неприязнь к власти, демонстрируемая некоторыми из тех, кто заметно повлиял на британскую контркультуру — здесь можно упомянуть, например, диджея Джона Пила, менеджера группы The Who Кита Ламберта или торговца произведениями искусства Роберта Фрэзера, известного среди близких друзей как «безбашенный Боб», — была в значительной мере обусловлена тем, что им довелось служить в армии на излете имперской эпохи.

Наиболее жаркие политические споры вопрос призыва вызывал в США (см. главу 4). При этом в большинстве европейских стран, включая и Швецию, где многие молодые американцы прятались от армии, число призывников относительно общей численности населения было даже выше, чем в Америке. Служба в армии могла быть неприятным опытом, несмотря на то что европейским солдатам конца 1960-х почти не приходилось воевать. Когда в 1962 году французских студентов попросили назвать несколько вещей, вызывающих у них наибольшее беспокойство, 16 % опрошенных (13 % в Париже и 17 % в провинциях) назвали именно службу в армии29. Уклонение от призыва иногда оказывалось составляющей политического радикализма. Руди Дучке, лидер немецких студентов, отказался служить в восточногерманской армии и тем самым закрыл себе дорогу в университет; получить высшее образование он смог, только перебравшись на Запад. Непроясненный национальный статус (см. главу 5) Даниэля Кон-Бендита отчасти объяснялся его стремлением избежать воинской повинности. Его семья была жертвой нацистского режима, и это освобождало его от службы в ФРГ, но он подлежал призыву как французский гражданин. Студенты в континентальной Европе, даже если им не удавалось уклониться от призыва, могли получить отсрочку: здесь, кстати, кроется одно из объяснений того, почему у представителей среднего класса и рабочего класса сложились разные представления о том, когда именно начинается взрослая жизнь. Робер Линар, французский интеллектуал-маоист, родившийся в 1944 году, стремился обрести «пролетарскую» идентичность, и поэтому, устраиваясь осенью 1968 года на автомобильный завод, приписал себе военную карьеру своего товарища-рабочего30. При этом сам Линар пошел служить только после увольнения с предприятия, когда ему уже исполнилось двадцать пять. В отличие от студентов, большая часть рабочих, которые участвовали в забастовках 1968 года во Франции, уже отслужила в армии. Исключение составляли только эмигранты, иногда уехавшие из родных стран, чтобы тоже избежать призыва31.

Молодые люди, состоявшие на действительной службе, сформировали уникальную прослойку молодежи, которая почти полностью была исключена из протестов 1968 года. В Голландии в 1966 году был создан профсоюз призывников, но в других странах политические организации военнослужащих были запрещены. Во Франции известен случай, когда активист «Революционной коммунистической молодежи» (Jeunesse Communiste Révolutionnaire) подстрекал своих товарищей в казармах Мюцига «брататься с рабочими», чтобы совместно «радоваться, любить и созидать», но в целом во французской армии практически не было солдатских волнений32. После студенческих демонстраций 1968 года власти объявили о намерении лишить отсрочки от призыва тех, кто активно участвовал в протестах; и действительно, уже с 1970 года получить отсрочку стало сложнее. Обязательная военная служба создавала революционным движениям определенные проблемы, особенно во Франции, где левые традиционно защищали концепцию «вооруженного народа». В частности, троцкистская «Коммунистическая лига» (Ligue Communiste) заявляла, что «служба в армии и умение обращаться с современным оружием необходимы для настоящего революционера, и поэтому их надо распространить на всех молодых людей»33. Но молодежь, что неудивительно, редко разделяла этот милитаристский энтузиазм. Напротив, студенты угрожали: «Отмéните одно основание для отсрочки — захватим факультет; отмéните десять — взорвем министерство»34.

В начале 1960-х армейскому начальству редко приходилось сталкиваться с сопротивлением, но в 1970-е ситуация изменилась. Во Франции в некоторых подразделениях появились солдатские комитеты. Одновременно составлялись петиции, в которых опротестовывались условия призыва. Андрэ Кривин, лидер протестов 1968-го, во время прохождения армейской службы смог принять участие в выборах 1969 года. Тем не менее политическая агитация в рядах призывников никогда не составляла большой проблемы для французских вооруженных сил. Представители среднего класса, которые относительно поздно шли служить в армию, предварительно позанимавшись политической деятельностью в университете, в основном видели в своей армейской жизни причину быть настороже, а не повод для развертывания политической работы. Дело в том, что в казармах они встречали сослуживцев, которые были помоложе и попроще. Как говорил парижанин о своих армейских товарищах, «для большинства из них мая 68-го как будто бы и не было»35. Кроме того, они сталкивались и с профессиональными солдатами, которые были старше и относились к призывникам с пренебрежением и насмешкой. Жан-Даниэль Бенар был отправлен в спецподразделение, где старшие по званию обещали научить его делать «настоящий коктейль Молотова»36. После 1968 года, однако, представителей среднего класса в армии стало гораздо меньше. В частности, во Франции власти негласно добивались того, чтобы студенты-радикалы «проваливались» на призывной медкомиссии. Что еще важнее, европейские государства, которые прежде почти не воспринимали политические возражения против армейского призыва, после 1968 года начали принимать отказы по соображениям совести или же предлагать альтернативные виды службы для тех, кто не хотел носить оружие.


«Молодежная культура»

На протяжении первых двух послевоенных десятилетий слово «молодежь» ассоциировалось, скорее, с послушанием, чем с бунтарством. Особенно усердно воспитанием молодежи занималась католическая церковь. Иногда, в частности в Италии, члены молодежных католических организаций уходили к левым, но изначальной целью религиозных структур было все же продвижение ценностей чистого конформизма.

Если бы у западного политика в начале 1960-х спросили, какое слово у него ассоциируется с молодежью, то он, вероятнее всего, назвал бы слово «спорт». За этим предположением стояло распространенное убеждение в том, что занятия спортом дисциплинируют молодых людей и вырабатывают у них такие полезные навыки, как способность подчиняться правилам и играть в команде. Но во второй половине десятилетия все начало меняться. Телевидение принесло в спорт деньги, а это изменило отношение к любительскому спорту, в котором прежде царили «джентльменские правила». Боксер Мухаммед Али и теннисист Артур Эш (второй — более сдержанно) вынесли расовый вопрос на спортивные арены37. В Великобритании противники апартеида устраивали акции протеста на площадках, где выступали команды Южно-Африканской Республики по регби или крикету.

Зимняя олимпиада в Гренобле в начале 1968 года стала последним соревнованием, на котором консервативные политики восхищались спортивными подвигами юношей и девушек, встающих при звуках национального гимна и не получающих финансового вознаграждения за свои успехи. В 1968 году голлисты, восстанавливая контроль над страной после студенческих бунтов, использовали французскую олимпийскую чемпионку по лыжам Мариэль Гуашель как главного оратора на своих митингах38. Но уже через шесть месяцев, на летней Олимпиаде в Мексике, атмосфера была совершенно иной. Правительство этой страны жестоко подавило выступления против колоссальных расходов на строительство олимпийских объектов, а некоторые победители, стоя на пьедестале почета, вскидывали вверх сжатую в кулак руку, как это делали представители движения «Власть черным».

Студенческие протесты в Париже начались с конфликта между двумя связанными со спортом концепциями «молодежи». Франсуа Миссофф, министр по делам молодежи и спорта, родившийся в 1919 году и воспитанный в суровом мире юношеских лагерей правительства Виши, предложил двадцатидвухлетнему Даниэлю Кон-Бендиту вволю поплавать в новеньком бассейне университета в Нантере, используя это как способ разрешения студенческих «сексуальных проблем», на которые тот жаловался. Кстати, захват нью-йоркскими студентами Колумбийского университета тоже начался со спора вокруг спортзала: студентов возмутило то, что при строительстве не были учтены интересы жителей Гарлема, где предполагалось разместить новый спортивный объект. В глазах противников студенческих протестов конца 1960-х старомодные университетские атлеты играли роль, похожую на роль казаков в фантазиях «белого» русского дворянства. Они с упоением описывали избиения демонстрантов регбистами или бейсболистами. Впрочем, с политическими взглядами игроков в американский футбол — особенно чернокожих, попавших в белые университеты благодаря спортивным стипендиям, — все было не так просто. Например, Бен Дэвис, родной брат активистки Анджелы Дэвис, без особого стеснения играл за «Cleveland Browns».

Но самые важные новации, которые переживала молодежная культура в конце 1960-х, были обусловлены меняющимся значением поп-музыки. Прежде всего сократился разрыв между плебейской популярной музыкой и студенческой версией буржуазной высокой культуры. Как писал тогда разгневанный английский профессор, «"поп-культуру", как явный вызов стандартам и ценностям людей среднего возраста, в университетском контексте приходится рассматривать как проявление студенческого протеста»39. Связь между широкой молодежной культурой и политическим, в особенности студенческим, радикализмом была наиболее тесной в США. Многие рок-звезды окончили колледжи и происходили из привилегированных слоев общества. Отец Джимми Моррисона был адмиралом. Грейс Слик из группы Jefferson Airplane училась вместе с одной из дочерей Ричарда Никсона и однажды даже была приглашена на прием в Белый дом. Девушка намеревалась добавить галлюциногены в напиток Никсона, но секретная служба вовремя исключила ее из списка гостей. Когда «чикагская семерка» предстала перед судом по обвинению в беспорядках во время съезда Демократической партии в 1968 году (см. главу 4), адвокат, пытаясь вычислить присяжных, не питающих сочувствия к подсудимым, задавал членам жюри вопрос: «А вы слышали о группе Jefferson Airplane?»

В Великобритании, которая в некоторых отношениях была подлинным эпицентром рок-культуры конца 1960-х, известные рок-группы (или коллективы, пытавшиеся стать таковыми) были исключены из университетского мира, принадлежавшего среднему классу. Мик Джаггер был сыном школьного учителя, и он редко упоминал о своем непродолжительном пребывании в Лондонской школе экономики. Во многих работах о 68-м упоминается фраза «Поговорим о моем поколении» («Talkin' 'bout my Generation»), взятая из песни The Who 1965 года, но эту группу в основном слушали «моды» — представители рабочей молодежи, гордившиеся своим чувством стиля в одежде и противопоставлявшие себя как студентам-радикалам, так и американской контркультуре. В 1969 году музыканты The Who, выторговав для себя солидный гонорар, выступали на фестивале в Вудстоке. Но когда Эбби Хоффман, член Молодежной международной партии, забрался на сцену во время их выступления, чтобы произнести политическую речь, Пит Таунсенд, гитарист и автор песен The Who, предложил ему «свалить отсюда на хер».

Спорадические столкновения популярной музыки с политикой в Великобритании создавали превратное впечатление о том, будто бы между ними тоже существует тесная связь. Действительно, Джон Леннон давал интервью Тарику Али для радикальной газеты Black Dwarf, но при этом политические воззрения Леннона оставались весьма туманными — среди прочего, об этом свидетельствовали два разных текста, написанные им к песне о Мао. Жан-Люк Годар, бывший тогда маоистом, в 1968 году делал фильм о том, как группа Rolling Stones записывает трек «Sympathy for the Devil», но это вовсе не означает, что члены группы разделяли взгляды Годара. Их временный переезд во Францию был всего лишь попыткой уйти от уплаты британских налогов, а не актом солидарности с маоистами из «Пролетарской левой» (Gauche Prolétarienne)40. Эпизодические заигрывания Мика Джаггера с радикальными идеями побудили организацию «Черные пантеры» (Black Panthers) обратиться к нему за поддержкой, а когда артист ответил отказом, активисты начали угрожать ему во время американских гастролей Rolling Stones 1969 года. Тина Тёрнер, которая выросла в более суровых условиях, чем Джаггер, предложила ему собственных вооруженных телохранителей41.

В рок-песнях почти не было политических коннотаций: они встречались даже реже, чем в фолк-музыке 1950-х. Бóльшая часть музыкальной индустрии была до смешного аполитичной. Журнал Melody Maker упомянул о вторжении стран Варшавского договора в Чехословакию в августе 1968 года только для того, чтобы сообщить об отмене гастрольного тура группы Fluff42. Некоторые песни — например «Won't Get Fooled Again» группы The Who или «Street Fighting Man» группы Rolling Stones — выражали разочарование в революционных инициативах. В континентальной Европе хитом лета 1968 года стала песня «Tears and Rain» Демиса Руссоса: во Франции у трека не нашлось соперников, потому что сразу после релиза работники фабрики грампластинок объявили о забастовке.

Коммунисты не любили рок-музыку, так как считали ее потребительским импортом из США. Именно члены британской компартии подвергли обструкции Боба Дилана после того, как он, размахивая электрогитарой в манчестерском «Зале свободной торговли», объявил о своем переходе от фолка к року. Порой западные марксисты, порвавшие с ортодоксальным московским коммунизмом, становились даже бóльшими пуританами в отношении рок-музыки и молодежной потребительской культуры, чем Москва. Когда французские маоисты, надеясь заново разжечь пожар революции, после 1968 года пошли работать на заводы, молодые коллеги смеялись над их попытками имитировать стиль жизни рабочего класса, сведения о котором они, похоже, черпали из фильмов с участием Жана Габена. В то время «фабричная молодежь уже носила сережки в ушах и длинные волосы». Одна из маоисток выглядела настолько «благопристойно», что коллеги прозвали ее Наной. При этом они имели в виду не героиню Эмиля Золя, а Нану Маскури — греческую певицу в очках43.

Сопоставление Франции и Америки демонстрирует пропасть между стилем и содержанием, присущую политическим аспектам популярной музыки. Американская музыка звучала революционно, но она редко взаимодействовала с политикой напрямую. С одной стороны, попытки французских исполнителей подражать американской контркультуре оказывались болезненными — хорошим примером здесь может послужить песня «Jésus Christ est un hippie», которую в 1970 году исполнил Джонни Холлидей. С другой стороны, значительная часть французской популярной музыки была связана с музыкальной традицией, предшествовавшей року; эти песни звучали «старомодно», даже если в них поднимались радикальные политические темы. Доминик Гранж — участница маоистской группировки «Пролетарская левая», на время ушедшая в подполье в начале 1970-х, — исполняла именно такую музыку44. Наиболее заметной антивоенной песней послевоенных лет стала песня «Le Déserteur», сочиненная Борисом Вианом в 1954 году во время войны в Индокитае. Лео Ферре исполнил ее во время войны в Алжире, а Джоан Баэз — во время американского вторжения во Вьетнам.

Мода и музыкальные вкусы могли не только объединять, но и разделять молодежь, и те, кто считал себя ее лидерами, зачастую вовлекались в нечто вроде гражданской войны, которая велась внутри молодого поколения. В США банды мотоциклистов — прежде всего «Ангелы ада» (The Hell Angels) — представляли один из пластов молодежной культуры, начиная с 1950-х. В основном подобные банды, если и придерживались каких-то политических взглядов, то относили себя к правым, отличаясь склонностью к насилию. В декабре 1969 года «Ангелам ада» предложили «обеспечить безопасность» в ходе Альтамонтского рок-фестиваля. Во время концерта, когда Rolling Stones исполняли «Sympathy for the Devil», члены этой группировки зарезали чернокожего подростка.

Английские «Ангелы ада» были не столь жестокими, как их американские единомышленники, но и «детьми цветов» их назвать трудно. Скинхеды — парни из рабочего класса, сочетавшие любовь к черной музыке со склонностью к насилию и коротко стрижеными волосами, — были прямой противоположностью хиппи45. Бывшие студенты-сквоттеры, основавшие общину в доме 144 по улице Пикадилли в Лондоне, стремились, по их словам, «создать единую коммуну из различных элементов района Пикадилли, чтобы сначала организовать эффективный отпор легавым, а затем отвоевать территорию для собственных надобностей». Но этот план не удалось реализовать, поскольку на них напали местные «Ангелы ада» и скинхеды. Представитель коммуны, бывший студент Кембриджа, желая выгородить себя, указывал на свои синяки и вопрошал у полицейских: «Посудите сами, будь я их лидером, разве меня бы так избили?»46.


Политика и родители

Иногда студенческий протест не разобщал, а объединял детей и родителей. Эдуар Балладюр, в 1968-м работавший в канцелярии французского премьер-министра, написал небольшое автобиографическое произведение, где изобразил себя молодым человеком по имени Франсуа, студентом Нантера. Рамель, его отец, «ничего не навязывал и, следовательно, ни во что не вмешивался». Рамель вполне привык к регулярным и упорядоченным демонстрациям левых, но после завершения войны в Алжире сам уже не испытывал склонности к протестам. Для Рамеля и других родителей-буржуа все изменилось после того, как ночью 12 мая 1968 года полиция атаковала студентов: «Прежде отцы не могли позволить себе быть отцами, боясь показаться нелепыми или бестактными. Но теперь они внезапно и жестко вновь обрели отцовство… Необходимость защитить детей, которым угрожала опасность, затмила собой все»47.

В других случаях озлобленность молодых радикалов отчасти, по крайней мере, проистекала из их негодования на собственных родителей. Именно это происходило с детьми бывших нацистов в Западной Германии (см. главу 6) и кое-где в Америке. Джефф Шеро Найтбирд вырос в Техасе, а его отец был полковником запаса ВВС. Вступление в организацию «Студенты за демократическое общество» означало для него безусловный разрыв с семьей: это было похоже на «присоединение к христианской секте» в Древнем Риме48. Однако таких примеров было немного. Даже те американские политики, которые вели войну во Вьетнаме, были в основном демократами, а некоторые из них и вовсе считали себя либералами. Когда их дети присоединялись к антивоенному движению, гнев с обеих сторон был столь велик, что мог порой обернуться реальным заболеванием. Тем не менее отношения между отцами и детьми — иногда посредниками в них выступали матери, которые сами не одобряли войну, — редко разрывались окончательно и бесповоротно. Стэнли Ресо был министром армии США; но его сын, приехав в Вашингтон на антивоенную демонстрацию, накануне ночевал в семейном доме, причем вместе с друзьями. Когда в 1966 году антивоенные активисты пикетировали загородный дом министра обороны Роберта Макнамары, его семнадцатилетний сын Крейг вышел поговорить с ними. Он хотел выразить свое сочувствие их делу, но одновременно надеялся «смягчить ситуацию» для отца49.

В целом родители студентов-радикалов зачастую сами были левыми или, по крайней мере, «либералами». Так, отцы и матери большинства студентов Лондонской школы экономики, поддерживавших протесты, на выборах неизменно голосовали за левых. На ситуацию, кстати, любопытно было бы взглянуть под фрейдистским углом вековечного конфликта отца и сына, поскольку наблюдалась очевидная корреляция между политическими взглядами матерей и их детей-активистов50. Та же тенденция прослеживается и в случае с молодыми людьми из Бостона, отказавшимися служить. Среди их отцов 54 % поддерживали Демократическую партию, а 35,7 % были либеральными демократами; среди матерей сторонницы демократов составляли 83,8 %, а либеральными демократками были 39,7 %51. Иногда матери, задетые первыми импульсами борьбы за освобождение женщин, начинали выступать против властей в той же манере, что и их недовольные дети. В Швейцарии дочь ортодоксальных коммунистов, вступив в троцкистскую Лигу марксистов-революционеров (Ligue Marxiste Révolutionnaire), вдруг с удивлением обнаружила, что ее мать стала членом еще более радикальной маоистской группы «Перелом» (Rupture)52.

В лихорадочной обстановке 1968 года, когда даже социал-демократию подчас записывали в лагерь крайне правых, родители-левоцентристы разделяли взгляды своих детей отнюдь не во всем. Однако они поддерживали право детей на протест, даже если методы реализации этого права им не нравились. В Великобритании борьба с руководством художественных школ, в которых протесты подавлялись особенно жестко, нередко возглавлялась самими родителями. Само наличие отца и матери, просто ставивших под сомнение существующую власть, уже могло подтолкнуть ребенка к радикализму. По словам Генри Киссинджера, неистово обличавшие его студенты «воспитывались скептиками, релятивистами и психиатрами»53.

Иногда семейные узы полностью нивелировали политические различия. Норберто Боббио, ведущему ученому Туринского университета, пришлось иметь дело со студенческим захватом его вуза. Надо сказать, что, будучи демократическим социалистом и приверженцем верховенства права, Боббио не имел с протестующими почти ничего общего, но при этом на протяжении всей акции он поддерживал прекрасные отношения с сыном, который тоже участвовал в захвате. Пьеру Мендес-Франсу в 1968 году было слегка за шестьдесят, и он к тому времени был состоявшимся политиком, что вовсе не мешало его добрым отношениям с племянником-маоистом Тьенно Грумбахом. Даже министр обороны Великобритании Денис Хили, который порой настолько бурно выражал свою враждебность к студенческим демонстрациям, что полицейским кордонам приходилось защищать не его от бунтующего студенчества, а наоборот, оставался близок со своим семнадцатилетним сыном, который в 1968 году участвовал в парижских протестах.

Как представляется, ключевым вопросом тогда было не то, разделяют ли представители старшего поколения те или иные идеи своих детей, а то, были ли они готовы с одобрением относиться к прогрессу и инакомыслию как к таковым. Многие левоцентристы, находящиеся в средних летах, поддерживали как первое, так и второе. Даже Эдвард Хит, лидер британской Консервативной партии и воплощение записного конформизма, напоминал, что и он в студенческой молодости ходил на демонстрации против фашизма и в поддержку республиканской Испании.

Детям коммунистов в 68-м была отведена особая роль, но в Европе и США она исполнялась по-разному. В Америке они прочно унаследовали левую культуру, однако подобные «малыши в красных подгузниках» зачастую смотрели на родителей с некоторым снисхождением. Тем, кто вырос в сравнительно терпимой обстановке 1960-х, было трудно понять весь ужас маккартизма: они без стеснения винили старших, которых расследование «антиамериканской деятельности» скомпрометировало или вынудило скрываться.

В Европе же отношения между коммунистическими партиями и студенческим движением были глубоко враждебными. Ортодоксальные коммунисты не любили или не понимали молодежную культуру, а молодые радикалы 68-го не питали симпатий к тем партиям, которые сохраняли лояльность Москве. Впрочем, на личностном уровне коммунисты и их дети в основном относились друг к другу со сдержанным уважением. В 1968 году, когда Иву Коэну было девятнадцать, он устроился на завод Peugeot, чтобы пропагандировать маоизм. Позднее ему стало известно, что отец — член ортодоксальной Французской коммунистической партии — просил своих товарищей из коммунистического профсоюза обходиться с Ивом помягче, «потому что он искренний человек»54. Дети европейских коммунистов ассоциировали убеждения родителей с интернациональными бригадами или сопротивлением нацизму, а не с уклончивыми ссылками на пятую поправку к Конституции США. Кроме того, даже преданные своему делу коммунисты старшего поколения довольно редко без оговорок принимали ортодоксию, которую сами пропагандировали. Этим людям пришлось пережить весьма резкие зигзаги во взаимоотношениях Советского Союза и их собственных партий. Коммунисты средних лет помнили пакт Гитлера и Сталина, конфликт и примирение Югославии и СССР и дни, когда Мао сидел по правую руку от Сталина.

Фил Коэн, родившийся в 1949-м, вспоминал книжный шкаф отца-коммуниста. Ленин располагался на самом верху, а Маркс и Сталин — полкой ниже. Причем Сталин, несомненно, сохранил свое место даже после того, как Хрущёв разоблачил его в 1956 году. Еще ниже размещался Мао, чье место не изменилось и после китайско-советского разрыва. Наконец, в самом низу был Троцкий. Коэн-старший осуждал Троцкого, но книги все равно не выкидывал. Когда Коэн-сын вступил в троцкистскую Международную марксистскую группу (International Marxist Group), совершив «предательство, о котором в приличном обществе даже нельзя было упоминать», родители все-таки не отреклись от него. Майкл Розен, тоже сын-троцкист, выросший в семье правоверных коммунистов, так подытоживал политическую жизнь своей семьи: «Что касается споров с родителями, то это было единство в действии — в своих поступках я оставался единодушным с ними. Например, когда меня арестовали на Гросвенор-сквер [во время демонстрации против войны во Вьетнаме], никто, кроме отца, не приехал вытаскивать меня в два часа ночи… Он мог что угодно думать о моих взглядах, но в целом, по его мнению, я все делал правильно»55.

Глава 3
Университеты

Их главный враг — сама властная структура Соединенных Штатов. В университете они видят часть этой структуры.

Консервативно настроенный студент об оккупации Колумбийского университета, 1968 год1.

Малкольм Икс с членами Оксфордского союза, 1964 год


В «долгом 68-м» университеты были наиболее политизированными пространствами из числа тех, где проявляла себя поколенческая идентичность. Некоторые кампусы — например Калифорнийский университет в Беркли, Университет Париж X — Нантер, британский Эссекский университет или берлинский Свободный университет — стали синонимами политического радикализма. Захват университетских зданий стал повседневным явлением, которое связывали с более широкими протестами, напрямую не затрагивающими университетские проблемы. Коллективные обсуждения политически значимых тем, например вьетнамской войны, также превратились в рядовые события. Звучали предложения избавиться от экзаменов или упразднить различия между преподавателями и студентами. В Соединенных Штатах студенты требовали, а иногда и сами «запускали» новые академические курсы — такие, например, как Black Studies. В английском Бирмингеме так называемый «свободный университет» афишировал лекции по предметам типа рабочего контроля, психоделики, теории и практики альтернативных институтов2. В Лондоне «анти-университет» предлагал слушателям курсы мыслителей вроде психолога Рональда Дэвида Лэйнга3.


Послевоенная экспансия

В конце 1960-х в западных странах в университетах училось больше людей, чем когда-либо прежде. Это превратило студенчество в важную политическую группу. Ее отчужденность от остального общества в сочетании с избыточной численностью, которые были обусловлены быстрой экспансией университетов, вносили вклад в общий потенциал назревавшего недовольства. Американские университеты, и без того огромные, после 1945 года сделались еще больше из-за принятия «билля о солдатах», гарантировавшего ветеранам только что завершившейся войны субсидии для получения высшего образования. Пик расширения был достигнут в 1960-е. К 1970 году в американских университетах учились около 8 миллионов студентов, треть из которых начинала обучение в возрасте от восемнадцати до двадцати двух лет.

Президенты американских университетов, нередко получавшие свои должности от попечительских советов, состоящих из местных бизнесменов, начали рассуждать о своих вузах со все большей амбициозностью. В 1963 году Кларк Керр, президент Калифорнийского университета, который к тому моменту представлял собой огромную сеть, включавшую, среди прочего, кампусы в Беркли и Лос-Анджелесе, выдвинул понятие «мультиверситета» — образовательного учреждения, призванного сочетать множество академических функций. «То, что железные дороги сделали для второй половины прошлого века, а автомобили — для первой половины текущего века, может быть совершено индустрией знаний для второй половины нашего столетия», — говорил он.

Джон Ханна, специалист по птицеводству, стал президентом Мичиганского университета в 1941 году, когда тот еще оставался сельскохозяйственным колледжем. После войны учебное заведение стало быстро развиваться, и с 1950 по 1965 год количество его преподавателей увеличилось с 900 до 1900 человек. Ханна мечтал создать к 1970 году крупнейший в мире кампус для 100 тысяч студентов. Расширение университета обосновывалось аргументами, которые вскоре покажутся многим студентам возмутительными. По словам Керра, «для сохранения нашей страны и нашего образа жизни университеты важны ничуть не меньше, чем сверхзвуковые бомбардировщики, ядерные подводные лодки и межконтинентальные баллистические ракеты».

Британские университеты принимали меньше студентов и поэтому здесь экспансия 1960-х начиналась с более низкой базы: в 1969 году профессор философии в Бирмингемском университете сетовал на то, что количество студентов, специализирующихся на его кафедре, выросло с трех до двадцати трех4. По слухам, глава другой философской кафедры пытался ограничивать прием новых студентов, настаивая на том, что все зачисленные должны уметь читать ключевые философские работы на языке оригиналов: древнегреческом, латинском, французском и немецком5.

«Доклад Роббинса», опубликованный в 1963 году, задал формальную рамку для дальнейшего развития британских университетов, сопоставляя этот процесс с университетской экспансией в других западных странах. Будучи экономистом, Роббинс собрал воедино статистическую информацию об уровнях рождаемости, экономическом спросе и затратах, а также данные по социологии образования, показав, что детям из бедных семей отказывают в доступе к знаниям, от которых они в первую очередь могли бы получить пользу. Доклад был хорошим примером технократического подхода к общественной жизни, против которого некоторые студенты станут протестовать уже через несколько лет.

Роббинс предлагал развивать высшее образование, открывая новые университеты, вскоре, кстати, из-за своей модернистской архитектуры прозванные «стекляшками». В других странах создание новых университетов шло медленнее, несмотря на то что общее число студенчества зачастую было выше. Новые университеты строили и французы: самым примечательным из них стал Университет Париж X — Нантер, который открылся в 1964 году. В 1962 году учредили Трентский университет в Италии. В 1969 году в Германии был основан Билефельдский университет — как раз вовремя, чтобы помочь справиться с запоздалым послевоенным беби-бумом.

Соединенные Штаты открыто или неявно задавали образец университетской экспансии 1960-х годов. Пионерами здесь выступали наиболее известные американские университеты. Когда английский историк Барри Саппл, ранее преподававший в Гарвардском университете и Университете Макгилла в Монреале, получил работу в Сассекском университете в 1962 году, он даже организовал в День благодарения ужин для «поклонников кампуса американского типа»6. Восхищение американскими университетами было относительно новым явлением. Английский историк Алан Тейлор, родившийся в 1906 году, никогда не бывал в США; он не мог понять, кого вообще может заинтересовать страна, не имеющая «ни кухни, ни архитектуры, ни истории». Но ученые поколения, начинавшего карьеру после Второй мировой войны, зачастую думали иначе. Ведь американские университеты обрели подлинную интеллектуальную мощь, пристроив у себя еврейских ученых, спасавшихся от нацизма. Кроме того, США к тому моменту щедро финансировали научные исследования. Успешные ученые, такие, как Фернан Бродель из Франции и даже коммунист Эрик Хобсбаум из Великобритании, получали гранты от Фонда Рокфеллера.

Можно ли сказать, что послевоенные университеты страдали от «перенаселения»? Действительно, в большинстве западных стран финансирование высшего образования было относительно щедрым и студентами могли становиться многие. Но на деле в первые несколько лет британские университеты-«стекляшки», например, фактически пустовали. Первый вице-канцлер Эссекского университета планировал принять до 20 тысяч студентов: он попросил проектировщика кампуса предусмотреть 8 тысяч парковочных мест. На практике, однако, число обучавшихся в этом вузе долгое время не превышало 5 тысяч. Когда другим студентам рассказывали о подобных случаях, они порой скрежетали зубами. Дело в том, что учившиеся в старых городских институциях — а к таковым до завершения 1968-го относилось большинство университетов континентальной Европы — на себе ощущали, что в библиотеки и лекционные аудитории набивается все больше их товарищей. Чем меньше студентов проживали дома, тем более основательной делалась их зависимость от жилья и питания, предусматриваемых университетом. Некоторые студенческие протесты конца 1960-х начинались с банальных жалоб на качество еды в университетских столовых. Студентов также раздражало отсутствие тех, кто должен был бы, по идее, их обучать. Лучшие профессора нередко находили более интересные способы времяпровождения, чем ведение занятий в собственных университетах. В 1974 году Бернар Донохью стал советником Гарольда Вильсона, политика, которого особенно невзлюбили студенты-радикалы. Позже он писал:


«В то время я был преподавателем [в Лондонской школе экономики], а это означало, что даже в середине семестра, проявляя должную энергию, можно было найти много свободного времени… Никто из моих академических коллег, многие из которых в те блаженные времена следовали тому же правилу и лишь изредка появлялись в университете, не догадывался о том, что мне иногда по шестнадцать часов приходится работать в предвыборном штабе»7.


Характерно, что в мае 1968 года, когда в Париже разразились студенческие протесты, с осуждением встретивший их профессор Сорбонны Раймон Арон выступал перед нью-йоркскими банкирами.


Вариации высшего образования

Студенческая культура имела свои особенности в каждой стране. В Соединенных Штатах некоторые университеты были городами-государствами со своими радиостанциями, газетами и, что хуже, даже собственными полицейскими подразделениями. Студенты, настоящие или когда-то ставшие таковыми, могли обретаться в огромных кампусах долгие годы: например, Алан Хабер, который родился в 1936 году и стал первым президентом организации «Студенты за демократическое общество» в 1960 году, был зачислен в Мичиганский университет в 1954-м, а первую ученую степень получил только в 1965-м. В континентальной Европе открытая приемная политика размывала университетские границы. Студенты часто проваливали экзамены, если вообще на них появлялись, так что обучение занимало больше времени, чем предполагалось, если вообще доходило до выпуска. Некоторые европейцы, как, например, Йошка Фишер из Франкфурта, обитали на университетской периферии: они посещали демонстрации и изредка появлялись на лекциях, официально не значась в списках. Высокие показатели несданных экзаменов и отчислений вызывали недовольство в университетах континентальной Европы. Они также способствовали формированию активистских кадров, которые посвящали политической деятельности, по крайней мере, столько же времени, сколько и учебе.


Социальные предпосылки студенческих протестов

После 1968 года были выдвинуты две различные теории, объясняющие соотношение между студенческими протестами и академическими привилегиями. Изучавшие эту тему в Великобритании и Соединенных Штатах пришли к заключению, что протесты были характерны в первую очередь для институций, отличавшихся академической требовательностью и выраженным упором на исследовательскую деятельность. Лондонская школа экономики — один из таких примеров, наряду с Калифорнийским университетом в Беркли, Мичиганским университетом и Висконсинским университетом в Мэдисоне. Количество студенческих демонстраций в Гарвардском университете в каждом отдельном семестре в 1960-е годы превышало совокупное количество протестов, состоявшихся в Мидлэндском лютеранском колледже в Небраске за все это десятилетие8. Также выяснилось, что с большей вероятностью в протестах участвовали студенты, отличавшиеся высокой академической успеваемостью. Исследование, охватившее студентов, которые были вовлечены в протесты в Эссекском университете в 1968 году, выявило, что их оценки были выше средних — открытие, весьма удивительное в свете того, сколько времени у них отнимали сами протестные акции9.

Два французских социолога, Пьер Бурдьё и Раймон Будон, предложили альтернативную интерпретацию. По их мнению, ядро протестующих составили выходцы из благополучных семей, имеющие весьма средние показатели академической успеваемости; именно такие студенты считали, что слишком широкое распространение университетского образования снижает экономическую ценность их квалификаций. Особенно болезненно подобная девальвация сказывалась на тех, кто изучал социологию — предмет, который в наибольшей степени ассоциировался с протестами 68-го10.

За этими интерпретациями могут стоять реальные различия между ситуацией во Франции и в англосаксонских странах. Тот факт, что социология пользовалась популярностью во французских университетах, не придававших особого значения академической селекции, снижал ценность ученых степеней по социологии; но тот же самый факт ее востребованности в более разборчивых британских университетах означал нечто иное, а именно то, что к социологическому образованию допускались лишь самые квалифицированные студенты. Кроме того, в Великобритании и Америке особым престижем пользовались крупные исследовательские учебные заведения, а ученые, которые позже изучали студенческие протесты, зачастую оказывались выпускниками и/или преподавателями этих институций. Британские специалисты из Лондонской школы экономики, обосновывая тезис о том, что студенческие протесты были связаны с «элитными» университетами, опирались на американские наработки — данное обстоятельство является хорошим примером американизации академической жизни11.

По контрасту с этим во Франции особым престижем пользовались «высшие школы» (grandes écoles), которые, несмотря на название, были довольно миниатюрными учреждениями (см. главу 5). И Бурдьё, и Будон были выпускниками Высшей нормальной школы (École Normale Supérieure) — весьма знаменитой, но очень маленькой. В отличие от французских университетов, «высшие школы» подвергали абитуриентов жестким вступительным экзаменам. Тот, кто оценивал образовательную систему Франции с этих олимпийских высот, действительно мог заключить, что подавляющее большинство французских студентов составляли академические посредственности.

Однако обе изложенные интерпретации подвергались критике. Если говорить о британских и американских университетах, то совсем неудивительно, что протесты в престижных вузах привлекали больше внимания, чем беспорядки в малознакомых учебных заведениях, находящихся вдали от больших городов. Многие авторы, писавшие о студенческих протестах, попросту игнорировали институции, с которыми они не были знакомы, — в контексте Соединенных Штатов это означало, что акции в небольших колледжах на Юге почти не освещались. Это позволило одному из социологов поставить работу своих коллег под сомнение: по его словам, «получается, что их выводы достоверны только в отношении публичных институций, имеющих хотя бы небольшой процент белых студентов»12.

Но радикальные движения возникали и в тех учебных заведениях, которые отнюдь не были привилегированными — например в Университете штата Нью-Йорк в Буффало, Университете штата Мичиган и государственном Кентском университете в штате Огайо. В Великобритании самые острые конфликты, то есть те, которые провоцировали наиболее агрессивную реакцию со стороны властей, происходили вообще не в университетах, а в художественных колледжах, особенно в Колледже искусств Хорнси в Лондоне и Гилфордской школе актерского мастерства в графстве Суррей. Правила академической свободы, которые регулировали университетскую жизнь, в заведениях этого типа не предоставляли никакой защиты недовольным, а руководители колледжей были подотчетны муниципальным политикам из местных советов по образованию, а не университетским советам управляющих. Например, директор Гилфордской школы актерского мастерства, столкнувшись с протестами, попросту уволил 42 штатных и внештатных сотрудника13.

Если говорить о Франции, то многие современные исследователи, в особенности soixante-huitards или их дети, отрицают, что протестующие 1968 года всего лишь реагировали на ослабление собственных социальных позиций14. По их словам, напротив, многие недовольные происходили из весьма скромных семей и поднимались как раз благодаря полученному образованию. Если же они и сталкивались с нищетой или безработицей, то это чаще было следствием, а не причиной того, что они делали в 68-м. Стоит также иметь в виду, что и многие ключевые фигуры того времени отказывались объяснять потрясения 68-го ссылками на социальную или образовательную деградацию молодых выходцев из буржуазной среды. Например, супруга Шарля де Голля настаивала на том, что за ажиотажем во французских университетах стояли не буржуа, а парвеню, которые в массовом порядке пошли в университеты, не обладая культурным багажом, накапливаемым столетиями15. Аналогическое объяснение событий в своей стране выдвинул и британский министр Ричард Кроссман: «Мы слишком раздули наше студенчество, открыв университеты для людей, не принадлежащих к среднему классу или не имеющих книжного воспитания (bookish background)»16.

Между тем истина состоит в том, что социальные причины студенческих протестов невозможно свести к какому-то единственному фактору. По мере того как протестная волна поднималась, она зачастую накрывала и не слишком престижные институции с менее привилегированными студентами: этим, кстати, объясняется та значимость, какую в США постепенно приобрели «радикалы из прерий» — студенты из университетов Среднего Запада (см. главу 4), а в Великобритании — учащиеся технических вузов, оттеснившие студентов университетов на второй план (см. главу 7). Даже в каждой отдельной стране протесты иной раз поддерживались неоднородными коалициями различных классов и интересов. Бывали случаи, когда само соприкосновение людей абсолютно разного социального происхождения будоражило университеты; в Великобритании сын водителя грузовика, позже осужденный за подготовку взрывов «Злой бригады» (Angry Brigade), во время учебы, как выяснилось, жил в общежитии по соседству с наследником престола. Акцент на социальной мобильности, которую ассоциируют с 68-м, также обманчив, поскольку делающие его игнорируют сохранявшееся в рядах активистов размежевание, обусловленное различными степенями привилегированности. По крайней мере, в Америке многие студенческие радикалы — в особенности самые активные, которые участвовали в зарождении движений, — вышли из относительно привилегированной среды, хотя эти привилегии и были весьма специфическими. Их родители чаще всего трудились в тех сферах — среди них право, медицина или университетское преподавание, — где образовательные квалификации изначально ценились. Примечательно, что матери в этих семьях работали чаще, чем в большинстве семей среднего класса. По мере своего расширения протестные движения вбирали все больше людей скромного происхождения, но и они зачастую были из семей, где образование уважалось17

Кроме того, интерпретации протестов под углом социальной мобильности исходят из статичных трактовок общества. На самом же деле большинство западных обществ в конце 1960-х стремительно менялось. Эти перемены создавали новые возможности для выпускников. Степень по социологии, вызывавшая столь горькие сетования, нередко позволяла работать в образовательной системе, которая быстро расширялась. Бурление, вызванное студенческими протестами, само провоцировало общественные сдвиги, влекшие за собой ухудшение открывавшихся перед выпускниками экономических перспектив. Студенты, которые бросали университет, игнорировали учебу или получали судимость, тем самым ограничивали доступный для них спектр занятости, но чаще всего они предвидели такой результат или даже желали его. Причем из политической нестабильности порой можно было извлечь и пользу. Работа в альтернативной прессе привела многих бывших революционеров в журналистику. Одно из неожиданных и долгосрочных последствий, вызванных забастовками 1968 года во Франции, заключалось в том, что студентов начали оценивать менее формализованными и не столь строгими методами. Многим из тех, кто родился в конце 1940-х, поступление в университет и, следовательно, обретение устойчивого социального положения давались гораздо легче, чем прежде. По оценкам экономистов, будущие зарплаты тех, кого это затронуло, выросли в среднем на 2–3 %18.


Новые дисциплины

Традиционно в европейском научном сообществе очень ценилась «ученость» (scholarship), которая означала обретение все более утонченного и изощренного понимания уже знакомых вещей. Культ учености поддерживался почтительным отношением к старинным текстам, классическим языкам и достижениям великих людей. Британский парламентарий-тори, убежденный в том, что «отличительной чертой подлинной учености выступает кротость», объяснял беспорядки в Эссекском университете тем, что студенты перестали гордиться «достижениями последних трех тысяч лет»19.

Причем принадлежность к академической среде отнюдь не всегда базировалась исключительно на научных публикациях. В Великобритании, например, карьеры строились прежде всего на великолепных результатах, полученных в ходе экзаменационных испытаний, поэтому многие ученые полагали, что их главная забота — готовить студентов к таким экзаменам. Первым шагом к академической карьере во Франции был невероятно сложный экзамен на степень агреже (agrégation), а самое престижное французское учреждение высшего образования — Высшая нормальная школа — было ориентировано как раз на подготовку молодых людей к этому экзамену. Луи Альтюссер был самым видным марксистским теоретиком во Франции того времени, но в Высшей нормальной школе его использовали именно в качестве репетитора (répétiteur) — экзаменационного наставника.

Со временем, однако, «ученость» начала вытесняться «исследованиями», предполагавшими расширение границ научного познания. Изменения влекли за собой и новый профессиональный подход к академической карьере. Комментируя после 1968 года взаимосвязь между социальными наукам и протестными движениями, два радикальных французских социолога обратили внимание на ту роль, которую в этой смычке играли «всемогущие» профессиональные ассоциации, ежегодные конференции, собиравшие по «две или три тысячи участников», и «железное правило: публикуйся или уходи»20. Наиболее широко слово «исследования» использовалось теми, кто занимался естественными науками. Американское правительство активно поощряло научные разработки — среди прочего из-за опасений того, что Советский Союз может стать лидером на этом поприще. Проектировщики европейской политики в области образования были также заинтересованы в поддержке науки — отчасти потому, что она, по их мнению, способна стимулировать экономический рост. В частности, Роббинс был убежден в том, что экспансия университетов должна означать прежде всего появление новых факультетов, осваивающих новаторские научные направления. Эссекский университет — британский вуз, наиболее дерзко претендующий на инновационность, — изначально заявлял о намерении стать «британским аналогом Массачусетского технологического института».

На деле экспансия университетов сопровождалась явлением, которое в британских официальных докладах было названо «поворотом к искусствам» (swing to the arts). Все меньшее количество детей изучали в школе естественные и математические дисциплины. Возможно, достигнутое к тому моменту экономическое благополучие позволяло не слишком беспокоиться о получении навыков, пользующихся очевидным спросом на рынке труда. Во Франции доля учащихся, посвятивших себя изучению гуманитарных наук, в конце 1960-х резко увеличилась. Национальный экономический план исходил из того, что естественными науками должен заниматься каждый третий студент, но к концу 1968/1969 академического года их изучала только пятая часть студентов21.

Одновременно язык точных наук все более активно внедрялся и в прочие дисциплины. Ученые-гуманитарии теперь подчеркивали важность объективности и теоретической строгости, а исследовательскую работу ставили выше прежней учености. Их жизни начинали вращаться вокруг «исследовательских институтов», «научных лабораторий» и поисков крупных грантов. В романе Дэвида Лоджа «Академический обмен» (Changing Places), написанном в 1969 году, англичанин Филипп Лоу, любитель чтения, не способный завершить диссертацию и порой размышляющий над тем, чтобы опубликовать собственноручно составленные им экзаменационные вопросы, поскольку это и есть его наиболее важный вклад в науку, олицетворяет старомодную ученость, в то время как американец Моррис Цапп, к сорокалетию опубликовавший шесть книг и мечтающий проанализировать романы Джейн Остен, которую сам он считает «занозой в заднице», с использованием всех возможных теоретических подходов и методов, — прообраз исследователя нового типа.

Этот новый тип предпочитал крупные и коллективные исследовательские проекты и работу с аспирантами преподаванию, адресованному обычным студентам. Появление компьютеров породило жаркие дискуссии среди гуманитариев, которые усмотрели в новой технике возможность приблизиться к стандартам естественных наук. В 1962 году Фрэнк Рэймонд Ливис, литературовед из Кембриджа, подверг ожесточенной атаке Чарльза Перси Сноу, писателя и защитника естественно-научного образования, утверждая, что его романы как будто бы сочинялись «электронным мозгом» (Ливис нарочито использовал архаичный термин, обозначавший компьютер). Но всего через несколько лет многие заговорили о том, что компьютеры, возможно, и вправду смогут писать книги. А французский историк Эммануэль Ле Руа Ладюри в 1968 году провозгласил, что ученому, занимающемуся исторической наукой в будущем, «предстоит либо стать программистом, либо остаться никем».

Кроме того, 1960-е были отмечены экспансией «социальных наук». В 1968 году количество британских студентов, которые изучали социологию, впервые превысило число их товарищей, изучавших право или экономику. По числу абитуриентов эта специальность теперь уступала только медицине22. Для Великобритании социология была новой дисциплиной, а в старейших британских университетах ее вообще никогда не преподавали. Во Франции, Германии и Италии с социологическим образованием дело обстояло получше, но здесь социологию преподносили весьма абстрактно и спекулятивно. Заметным новшеством для социологии 1960-х стало наращивание эмпирической работы, основанной на опросах, полевых исследованиях и статистических данных. Социология старалась представить себя в качестве «полезной» дисциплины, которая способна снабжать политиков конкретными рекомендациями, базирующимися на объективной и «аполитичной» информации. Социологи предлагали подкрепляемые доказательствами суждения практически по любым темам, включая даже — к концу десятилетия — вспышки студенческого недовольства на их собственных факультетах.

В значительной своей доле наиболее шумные и недовольные студенты обучались именно на факультетах социальных наук. В Калифорнийском университете в Беркли в 1965 году наиболее высокая поддержка «Движения за свободу слова» (Free Speech Movement) наблюдалась среди специализировавшихся в общественных дисциплинах, а самая низкая — среди изучавших бизнес, инженерное дело и архитектуру (75 % и 42 % соответственно)23. В Лондонской школе экономики на долю студентов-социологов и студентов-антропологов приходилось всего 17 % списочного состава, но при этом они составляли 34 % тех, кто поддерживал студенческие «сидячие забастовки»24.

Политические баталии в кампусах порой сталкивали между собой представителей разных дисциплин. Адепты социальных наук, считавшиеся радикалами, видели в своих коллегах-физиках и особенно инженерах законченных реакционеров. Иногда в основе этой враждебности лежали специфические связи между научными разработками и военными заказами. Взаимодействие подобного типа было особенно важным для Америки. К 1968 году американские университеты тратили на научные исследования 3 миллиарда долларов, 70 % которых поступали из федеральных фондов, а свыше половины имели отношение к оборонным нуждам25. Ни одна западная страна не обладала таким же военным бюджетом, как США, но при этом в Великобритании тоже протестовали — в частности, в Эссекском университете, когда туда пригласили спикеров из Портон-Дауна, британского исследовательского центра, занимающегося химическим оружием. В англосаксонских странах студенты, изучавшие естественные и технические науки, вообще оставались более консервативными по своим политическим взглядам, чем основная масса студентов; возможно, это усугублялось тем фактом, что их исследования проходили в более жестком режиме, не оставлявшем времени на участие в демонстрациях. Администрация Бирмингемского университета обнаружила, что градус радикализма в кампусе можно снижать довольно простым способом: достаточно отменить лекции у инженеров, освобождая тем самым большое количество студентов, готовых идти на «генеральные ассамблеи», созываемые активистами, и голосующих там против выдвигаемых левыми инициатив26. Во Франции же естественные науки реже ассоциировали с консерватизмом, что объяснялось целым рядом причин. Во-первых, на местных ученых могла влиять сартровская идея ангажированного интеллектуала; во-вторых, французские технологии не использовались для преумножения американской военной мощи; наконец, в-третьих, условия труда большинства французских ученых были похуже, чем у их коллег из Великобритании и Соединенных Штатов.

Иногда ожесточенные конфликты вспыхивали внутри факультетов. В частности, студенты-социологи зачастую вымещали свое раздражение на собственных преподавателях. Уязвленный этим доцент Чикагского университета, разделявший, кстати, либеральные убеждения, писал: «Профессия социолога превратилась в поле наиболее неистовых атак со стороны студенческих активистов»27. По его словам, лидер студенческой группировки в его собственном университете выражал стремление «уничтожить социологический факультет, мотивируя это тем, что речи его профессоров — сплошное дерьмо»28.

Студенты-социологи утверждали, что их дисциплина запятнана связями с капиталистической системой и государственной властью. Из-за того, что социологические исследования нередко заказывались корпорациями и правительствами, дисциплина все чаще обращалась к специализированной и эмпирической работе. Социальные исследователи выступали консультантами тех, кто формировал американскую политику в Латинской Америке и Юго-Восточной Азии. Подобные факты позволяли интерпретировать ее, как выразился один французский критик, в качестве составной части «военно-промышленно-академического комплекса»29, несмотря даже на то, что антропологи, которые работали под эгидой американского правительства во Вьетнаме, довольно рано пришли к выводу, что поддержка южновьетнамского режима была ошибкой.

Однако сама по себе взаимосвязь между социологией и властью не объясняет студенческих протестов. Даже предельно самоуверенный социолог согласился бы, вероятно, с тем, что для Пентагона ядерная физика гораздо важнее социологических исследований — однако студенты-физики были менее склонны протестовать, чем студенты-социологи. Кроме того, вопреки политической неприязни к социологии, все больше студентов продолжали выбирать ее в качестве своей специальности.

Возможно, радикальный настрой студентов, изучающих общественные науки, по крайней мере отчасти проистекал из тех самых надежд, которые связывались с этими дисциплинами в связи с их масштабной экспансией. Некоторые студенты-радикалы увлекались технократическим видением социальных наук в гораздо большей степени, чем сами они готовы были признавать впоследствии. Даниэль Кон-Бендит, например, хотел заниматься образовательной политикой, но затем осознал, что ему не хватает математических способностей для того, чтобы проводить статистический анализ. Студенты-социологи, которые до университета с выбранной ими дисциплиной практически не сталкивались, зачастую были разочарованы теми специализированными предметами, которые им приходилось осваивать. Между тем преподаватели социальных наук обычно считали себя людьми с прогрессивными политическими взглядами. Они были убеждены, что главная задача их дисциплины заключается в том, чтобы подвергать сомнению устоявшиеся взгляды и нормы. Настоящих марксистов среди них было мало, но тем не менее они относились к Марксу серьезно в то время, когда коллеги с других факультетов его почти не воспринимали. Впрочем, как бы то ни было, ученые-общественники пытались скорее усовершенствовать работу западных капиталистических обществ, нежели ниспровергнуть существующий порядок. Французский социолог Мишель Крозье утверждал, что Франция была «заблокированным обществом», парализованным собственной бюрократией. В его глазах подлинная разница между существующими индустриальными обществами задавалась противостоянием «модернизаторов» и «консерваторов», а не левых и правых. По мере того как студенческий радикализм в конце 1960-х годов становился все более левым, поддержка, которую академические социологи оказывали технократической модернизации, делала их все более уязвимыми для нападок и критики. Преподаватели, считавшие себя критиками существующего строя, теперь осуждались студентами, полагавшими, что любая реформа или «модернизация» влечет за собой сговор с властью.

Существовали и более серьезные причины для внутреннего разлада на факультетах социальных наук. Дело в том, что эти дисциплины в наибольшей степени были развиты в США. Как заявил однажды профессор социологического факультета Чикагского университета, его дисциплина, наряду с джазом и современным танцем, представляет собой основной вклад Америки в мировую культуру30. Европейские ученые-обществоведы находились под воздействием американских текстов, а наиболее выдающиеся из них и под влиянием своих визитов в Соединенные Штаты. Эти обстоятельства возмущали студентов, настроенных антиамерикански. Радикалы из Университета Париж X в Нантере писали с горечью: «Вся современная социология Франции импортирована из США с задержкой в несколько лет. Каждому известно, что наиболее почитаемы у нас те социологи, которые особо тщательно следят за американскими публикациями»31. Авторы этих строк были бы возмущены еще больше, если бы только знали, что один из главных объектов их нападок — а именно, Мишель Крозье — только что посетил конференцию, созванную Макджорджем Банди, бывшим советником президента США по национальной безопасности. На мероприятии, которое проводилось по личному указанию Линдона Джонсона, обсуждались планы учреждения Института Восток — Запад, которому предстояло объединить западных и советских специалистов для совместного изучения социальных проблем32.

Молодым радикалам не просто не нравились конкретные контакты ученых с политическими или военными структурами: они отвергали саму господствующую тональность социальных наук. Им были не по душе присущие этим наукам «идеология нейтральности» и убеждение в том, что социальные проблемы можно разрешить без кардинального преобразования всего общества. Функционализм гарвардского социолога Талкотта Парсонса, по мнению которого «зрелые» общества способны работать без сбоев, стал предметом особого негодования. Фил Коэн, который неоднократно менял специальность перед тем, как вообще бросить университет, являл собой крайний пример академического разочарования. Он даже планировал ворваться в библиотеку Лондонской школы экономики и демонстративно склеить страницы в какой-нибудь книге Парсонса, иллюстрируя тем самым «склеивание практик» (congealment of praxis)33.

Кое-кто из либеральных преподавателей социологии понимал, что именно те качества, которые казались им наиболее ценными — объективность и ясность, — могут отчасти выступать причиной беспокойства их учеников. Мишель Крозье, вернувшись во Францию из Гарвардского университета в 1967 году, получил профессорскую должность в Нантере. Он хотел использовать американский стиль в преподавании, а также внедрить американские методы в прикладных исследованиях. Как-то после лекции один студент похвалил его за ясность в изложении материала, противопоставив Алену Турену, молодому социологу, с большей симпатией относившемуся к студенческим протестам. Но, отметив, что Турена временами сложно понять, а порой тот вообще себе противоречит, студент вдруг заколебался и добавил: «Правда, в конечном счете мне это даже больше нравится, поскольку это мотивирует». Крозье был разочарован, но студенческую ремарку понял. Студентов нужно было «заставлять мечтать», причем во Франции «парадоксальным образом людей заставляют мечтать посредством абстракций, через бегство от реальности»34.


Аспиранты

Радикализации университетов способствовало и развитие аспирантуры. Оно привело к появлению студенческих кадров, которые оставались в университете достаточно долго для того, чтобы успеть создать политические движения. «Ассоциация младших преподавателей» (Teaching Assistants Association) была учреждена в Висконсинском университете в 1966 году для того, чтобы защищать права учащихся, которые зарабатывали на жизнь преподаванием, но довольно скоро от вопросов материальной уязвимости своих членов она перешла к более широким темам, включая расовую проблему и войну во Вьетнаме. Аспирантская жизнь была свободна от неудобных обязательств вроде сдачи экзаменов. Ее размеренный темп можно проиллюстрировать острóтой из романа Джона Ирвинга «Мир глазами Гарпа» (The World According to Garp, 1978), действие которого происходит в основном в 1960-х: «Аспирантура была тем местом, где студенты постепенно осознавали, что им больше не хочется учиться». В 1960-е аспирантура получила широкое распространение. Это было особенно заметно в США — отчасти из-за продолжающейся институционализации научных исследований, а отчасти из-за того, что обучение в аспирантуре позволяло избежать отправки во Вьетнам. Идея аспирантуры, как и большинство американских инноваций в образовательной сфере, была усвоена в Великобритании и континентальной Европе. Когда судили студенческих активистов, штурмовавших административное здание Лондонского университета — в основном американцев, которые обучались по аспирантским программам, — их адвокат шутливо заметил, что «аспирантов в Соединенных Штатах хоть пруд пруди»35.


Профессора и их враги

Против кого выступали студенты? Иногда объектами враждебности становились их собственные преподаватели, которых упрекали в авторитаризме и причастности к властным структурам. В свою очередь, профессора порой с таким же неприятием относились к студенческим активистам, в которых они видели угрозу основополагающим ценностям университетской жизни — порядку, спокойствию и взвешенной дискуссии. Несмотря на то что студенты зачастую клеймили своих врагов как «фашистов», их самыми резкими критиками оказывались еврейские профессора — Александр Гершенкрон, Раймон Арон, Теодор Адорно, которые, в силу возраста, обладали личными воспоминаниями о нацизме.

Тем не менее борьба в университетах никогда не была просто конфликтом поколений и никогда не приводила к жесткому обособлению преподавателей от студентов. Многие ученые в 68-м сохраняли добрые отношения со своими студентами или заявляли о своем нейтралитете в борьбе между студенчеством и «университетом» — в некоторых ситуациях разбухший штат профессиональных администраторов академического процесса обеспечивал студентам и преподавателям общего врага. Во время оккупации Колумбийского университета в Нью-Йорке в 1968 году студенты обозначали свою политическую принадлежность цветными нарукавными повязками, но преподаватели носили белые повязки. Лишь немногие профессора поддерживали или отвергали студенческие протесты целиком и полностью. Некоторым довелось сыграть весьма неожиданные роли. Например, историки Родни Хилтон и Джон Сэвилл, бывшие коммунисты, которым было где-то за пятьдесят, действовали как посредники между протестующими студентами и университетской администрацией в Бирмингемском университете и Халлском университете. Рене Ремон, видный историк из Нантера, придерживавшийся относительно консервативных взглядов, позже отмечал, что и сам в каком-то смысле был «человеком 68-го», поскольку приветствовал возможность реформирования своего университета.

Иногда между студентами-радикалами и профессорами возникала настоящая симпатия. Китаист и историк науки Джозеф Нидэм получил магистерскую степень в одном из самых консервативных кембриджских колледжей, но это не мешало ему состоять в объединении «Социалисты в высшем образовании» (Socialists in Higher Education), участники которого стремились к «критической дестабилизации системы»36. Родившийся в 1933 году Антонио Негри, профессор социологии в Болонском университете, был лидером радикальной марксистской группы «Борьба продолжается» (Lotta Continua). Позже его привлекали к ответственности в качестве идейного вдохновителя террористических атак «Красных бригад»; кроме того, итальянские власти обличили его как наиболее видного из «дурных педагогов» — само появление подобного термина говорило о том, что некоторые итальянские студенты слишком внимательно прислушивались к своим профессорам. Кому-то из ученых приходилось вести двойную жизнь, стирающую границы между академическим авторитетом и студенческим восстанием. Джона Раскин ночами участвовал в студенческой оккупации Колумбийского университета, но в дневное время возвращался в свой Университет Стоуни-Брук, чтобы провести собственные занятия. Он был доктором Раскином для студентов, Джоной — для коллег и «Джомо» — для читателей его статей в подпольной прессе37.

Как бы то ни было, распространение высшего образования в послевоенный период размыло границы между педагогами и студентами. Частично это было обусловлено тем, что экспансия университетов сопровождалась увеличением доли молодежи в профессорско-преподавательском составе. При этом, правда, даже среди ученых примерно одного возраста сохранялись строгие различия, проистекавшие из того, насколько быстро каждый из них поднимался по академической лестнице. Родившийся в 1929 году Барри Саппл в 1968-м был заместителем проректора Сассекского университета и отвечал за сдерживание студенческих протестов. Стюарт Холл, который был на три года моложе Саппла, занимал более низкую позицию, считаясь, однако, наиболее видным ученым из числа тех, кто поддержал протесты британских студентов. В Соединенных Штатах преподавательская профессия подразделялась на тех, кто занимал постоянную позицию (tenure), и тех, кто ее не имел. Во Франции, Германии и Италии от молодых научных сотрудников, зачастую работавших по временным контрактам, ожидалась нарочитая демонстрация уважения к профессорам, которые управляли их карьерным продвижением. Количество таких молодых сотрудников увеличивалось по мере расширения университетов в 1960-е годы, причем наибольший прирост наблюдался в специальностях, которые, подобно социологии, развивались быстрее остальных. Иначе говоря, 1968-й в равной степени был бунтом не только студентов против своих преподавателей, но и ассистентов против своих профессоров.


Противники студенческих протестов нередко видели в них разгул дикого мещанства, угрожающий как самой учености, так и академическому авторитету. Десакрализация книги была важнейшей составляющей 68-го. Гвидо Виале, харизматичная фигура среди левого студенчества Турина, говорил, что книги «столь же плохи, как и профессора»38. Страх того, что университетские библиотеки могут пострадать от беспорядков, для некоторых ученых превратился в навязчивую идею: например, Дэвид Ландес из Гарвардского университета говорил, что готов стрелять в студентов, если они все-таки атакуют библиотеки39.

И тем не менее студенты-радикалы иногда демонстрировали трогательную привязанность к писаному слову. Члены одной датской коммуны признавались в том, что книги являются для них той формой частной собственности, от которой очень трудно отказаться40. На протяжении нескольких лет после отчисления из университета политический активист и лидер лондонского сквота Фил Коэн находил уединение в читальном зале Британского музея, а в качестве подзаголовка к своим мемуарам он выбрал слова «Библиофил-радикал». Подбирая потенциальных рекрутов для организации «Студенты за демократическое общество», Джордж Броси из Карлтон-колледжа в Миннесоте проверял библиотечные формуляры: он знал, что определенные книги читают в основном люди с левыми взглядами41. В 68-м само право доступа в библиотеки иногда превращалось в политическое требование. Студенты Трентского университета в Италии хотели получить от администрации «библиотеку в американском стиле… по максимуму реализующую отношения человека и книги: никаких посредников, все книги на открытых стеллажах и на расстоянии вытянутой руки»42.

Бывало и так, что в 68-м ученые испытывали удивлявшее самих их ощущение обновления — своеобразное второе дыхание. Дидье Анзье из универ�

Скачать книгу

Переводчик Андрей Захаров, Армен Арамян, Константин Митрошенков

Научный редактор Андрей Захаров

Руководитель проекта Д. Петушкова

Дизайн обложки Ю. Буга

Корректор И. Панкова

Компьютерная верстка М. Поташкин

© Richard Vinen, 2018

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2020

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

* * *

Список таблиц

1. Рабочие дни, потерянные в ходе забастовок во Франции, в тысячах, 1968–1970.

2. Рабочие дни, потерянные в ходе забастовок во Франции, в тысячах, 1964-1974.

3. Рабочие дни, потерянные в ходе забастовок, на тысячу работников в отдельных западных странах, 1964-1974.

Список хронологий

1. «Короткий 68-й»: события мая во Франции

2. «Долгий 68-й»: краткая хронология

Введение

Эта книга посвящена «68-му», под которым я понимаю всю совокупность радикальных движений и восстаний конца 1960-х – начала 1970-х, а не просто события одного конкретного года. 68-й близок и далек одновременно. Песни той эпохи по-прежнему звучат в супермаркетах, а слоганы иногда всплывают в рекламе, но многие активисты той поры уже давно на пенсии; кстати, само получение пенсии часто оказывалось проблемой для тех, кто много лет провел за пределами установленной экономической системы. «Ветераны» (термин, который теперь уже не кажется настолько ироничным, каким он казался раньше) болезненно переживают то, как изменился мир. Проводя кастинг для фильма «Что-то в воздухе», посвященного событиям, связанным с 68-м, Оливье Ассайас был озадачен тем, что молодых актеров больше интересует одежда, нежели политика. По его словам, участников кастинга объединяла общая привязанность к одному и тому же гелю для волос[1].

Целые горные хребты исчезли с политического ландшафта. Изображения председателя Мао сейчас в основном остались только на банкнотах. Распад Советского Союза стал настоящим потрясением как для ортодоксальных коммунистов, так и для троцкистских групп, которые различали друг друга в зависимости от того, по каким позициям они критиковали СССР. Рабочий класс, который когда-то интересовал левых студентов, изменился до неузнаваемости. Даниэль Рондо, копаясь в 1980-е в своем маоистском прошлом, встретил старого приятеля. Тот сказал ему, что возвращение в Париж в середине 1970-х, после того как их политическая группировка самораспустилась, по ощущениям напоминало «поход в музей». Сам Рондо вернулся в Лотарингию, индустриальную зону, где в начале 1970-х занимался политической агитацией. Но и эти края было не узнать – все старые заводы были снесены[2]. Посетитель Кентского университета, расположенного в окрестностях английского Кентербери, увидит те же самые корпуса 1960-х, разве что дополненные зданием колледжа, названного в честь Кейнса. Но кто сейчас поверит, что когда-то в здешней округе располагались угольные шахты и что кентские шахтеры были особенно боевиты в забастовках начала 1970-х?

Иногда период с середины 1960-х и до конца 1970-х выглядит просто дивным сном (или ночным кошмаром), от которого участники постепенно приходят в себя. Элеанор Штейн родилась в 1946 году. Она была дочерью коммунистов, а за ее родителями Федеральное бюро расследований следило с начала 1940-х, но на ранних этапах ее жизнь была вполне обычной. Когда она в 1964 году выходила замуж за Джону Раскина, жених был в строгом костюме, а пара танцевала под песню Beatles. Однако на фотографии, сделанной всего через пять лет, Элеанор запечатлена с прической афро и вскинутым вверх кулаком. Еще через пять лет Джона Раскин не знал, где находится его жена. Их брак рухнул, не выдержав бурных водоворотов сексуального и политического освобождения. Она была в бегах вместе с подпольщиками из группы «Синоптики» (Weather Underground) – пряталась в маленькой квартирке в Нью-Йорке и жила на одном рисе и вьетнамском рыбном соусе, который так полюбился радикалам. Она встречалась с Джеффом Джонсом, но, расставшись с ним, одна родила их общего сына, названного вьетнамским именем – в честь одного из партизанских командиров. Тем не менее к тому времени, когда ФБР вышло на ее след в 1981 году, Джефф и Элеанор снова воссоединились, проживая под чужими именами и воспитывая своего ребенка теми методами, которые любая молодая пара пятнадцать лет назад сочла бы вполне конвенциональными. Когда Элеанор вышла из тюрьмы, она вернулась в свою школу права, став со временем помощником судьи со специализацией в административном праве[3].

Эта книга – попытка воссоздать мир, который появился в конце 1960-х и почти исчез к началу 1970-х годов. Определить «68-й» довольно сложно, и разнообразным подходам к этому вопросу я посвящаю следующую главу. Тем не менее несколько простых пунктов можно обозначить уже сейчас. Во-первых, я различаю просто «1968» и «долгий 68-й». Под первым я понимаю конкретный год, насыщенный событиями, а под вторым – множество движений и процессов, которые были связаны с 1968-м или достигли на тот момент своего пика, но активность которых не вмещается в рамки единственного календарного года. В основном меня интересуют события конца 1960-х – начала 1970-х, но иногда я обращаюсь и к более ранним или поздним вехам, особенно говоря об Америке. Кроме того, после 68-го его активные участники никуда не исчезли, а небольшая часть из них приобрела максимальное влияние ближе к концу XX века. Таким образом, 68-й растягивается на несколько десятилетий.

По крайней мере в одном важном аспекте мой подход может показаться странным и даже противоречащим фокусировке на «долгом 68-м». Дело в том, что на меня повлияли исследования французских историков, посвященные тому, что они называют «les années soixante-huit» – «шестьдесят восьмые годы». Под этим понимается нечто близкое тому, что я определяю как «долгий 68-й». Их усилия по «децентровке» интересующей нас даты сопровождаются попытками «децентрировать» и саму Францию того времени, подчеркивая роль провинций в противовес Парижу. Однако постепенно я сделал вывод о том, что подход, основанный на «шестьдесят восьмых годах», иногда более применим к другим странам, чем к самой Франции. К сожалению, некоторые важные аспекты французского опыта он вообще оставляет без внимания. Я вполне понимаю энтузиазм французских историков, стремящихся уйти от избитого взгляда, сфокусированного на столичном бульваре Сен-Мишель, и расширить диапазон своего анализа. С этим подходом отчасти связано и стремление отстоять важность 68-го вопреки тем, кто провозглашает его незначительным – и я поддерживаю это намерение. Тем не менее мне кажется, что французские историки пали жертвами собственной оригинальности и изощренности, поскольку в итоге они не уделяют достаточного внимания майско-июньским событиям в самой Франции и особенно в Париже, когда на демонстрации выходили десятки и сотни тысяч людей и почти десять миллионов рабочих участвовали в забастовках. Даже самые радикальные активисты 1970-х позже объясняли свои действия, ссылаясь на драму 68-го. Один из них вспоминал: «За месяц мы научились большему, чем они [учителя] дали нам за семь лет»[4]. По этой причине глава, посвященная Франции, опирается на подход, который кому-то может показаться традиционным: она почти полностью концентрируется на 1968-м, и особенно на двух месяцах этого года, делая упор на события в Париже. Я признаю, что и французский 68-й необходимо рассматривать в более продолжительном временнóм промежутке и более широком географическом контексте, но, по-моему, лучше это было сделать в отдельных тематических главах. Это, кстати, подтверждает, что я всерьез воспринимаю идеи французских историков, которые предлагают помещать события во Франции в общий международный контекст.

Сравнительный подход, используемый в этой книге, местами может противоречить недавним исследованиям. Многие историки, занимаясь 1968-м, преуменьшают значение национальных особенностей или затушевывают их – то ли из-за того, что находятся под влиянием «транснациональных» подходов, сфокусированных на связях между странами, то ли просто из-за того, что оспаривают клишированные способы национального самовосприятия. Сравнительная перспектива, однако, демонстрирует, что привычные клише порой имеют под собой реальные основания. Так, американские историки в недавних исследованиях попытались оспорить представление, согласно которому возникновение движения «Студенты за демократическое общество» (Students for a Democratic Society) было отмечено «невинным» оптимизмом, который улетучился из-за насилия, сопровождавшего 1968 год. Дело, однако, в том, что, по сравнению с большинством западноевропейских студентов-радикалов, их американские единомышленники начала 1960-х действительно были невинными, а конец того же десятилетия в США действительно был жестоким временем. Точно так же некоторые немецкие историки сейчас опровергают концепцию, согласно которой рабочие не играли никакой роли в волнениях конца 1960-х[5]. Но сравнение с другими странами указывает, что немецкие рабочие на самом деле были менее радикальными, чем их единомышленники по всему миру. В то время как майские и июньские забастовки 1968 года во Франции были столь масштабными, что правительство не могло сосчитать их участников, в Германии того периода забастовки оставались столь редкими, что Международная организация труда даже не озаботилась их фиксацией.

Что касается географического охвата, то эта книга сосредоточена на демократических государствах индустриального Запада. Опять же я понимаю, что такая интерпретация 68-го может показаться проблематичной, поскольку важные события этого периода часто происходили за пределами Западной Европы и Северной Америки. «Пражская весна» и ее разгром, война во Вьетнаме, китайская «культурная революция», жестокое подавление протестов на фоне Олимпийских игр в Мехико – во всех этих событиях для миллионов людей решались вопросы жизни и смерти. И, разумеется, в плане пролития крови и грандиозности катаклизмов они нередко были заметнее того, что делалось на индустриальном Западе. Как раз по этой причине я не рискую объединять все эти истории в единую картину, признаваясь одновременно и в том, что мне явно не хватило бы познаний, попытайся я сделать это. Моя интерпретация 68-го распространяется только на благополучные страны, в которых объектами радикальных протестов стали демократически избранные правительства. Даже те из европейских и североамериканских активистов, которые провели время за пределами Запада – и, возможно, они в первую очередь, – признавали, что в их родных странах 68-й имел свои особенности. Луиза Пассерини, посетившая в конце 1960-х годов Кению, Мозамбик, Замбию и Египет, позже признавала: «Пока я разъезжала по "третьему миру", 1968-й разворачивался в странах "первого мира"»[6]. Конфликты в Азии, Латинской Америке и Восточной Европе попадают в поле моего зрения только в той степени – иногда, кстати, весьма значительной, – в какой происходящее там действительно или предположительно влияло на события в Западной Европе или Северной Америке.

Я посвятил отдельные главы Соединенным Штатам, Франции, Германии и Великобритании. Америка важна отчасти потому, что она была самой могущественной среди западных демократий. Протестующие в других местах нередко наблюдали за ней с большим вниманием – не только из-за того, что относились к ее правительству с ненавистью, но и потому, что пытались подражать американской «контркультуре». Америка иллюстрирует одну из частных версий 68-го – ту, для которой характерны небывалый подъем массовых движений в 1960-е и столь же глубокий их упадок в 1970-е, включавший, помимо прочего, разрыв между студенческим движением и рабочим классом. Безусловно важна Франция, поскольку именно на нее в 1968 году смотрел весь мир. Кроме того, она представляла интересную антитезу Америке благодаря альянсу, который сложился здесь между рабочими и студентами. Важность Германии обусловлена тем, что ее версия 68-го довольно часто – хотя лично я считаю такой подход ошибочным, – рассматривается как порождение нацистского прошлого 1930-х и/или предчувствие террористического будущего 1970-х. Наконец, Великобритания представляет другую разновидность 68-го – ту, что обрела кульминацию в 1970-е годы и в которой рабочие сыграли выдающуюся роль.

Эта книга главным образом обобщает исследования, предпринятые другими людьми. Несмотря на то что мне пришлось немного позаниматься архивной работой в Великобритании и во Франции, в основном я опирался на вторичные источники и те немногие первичные, которые уже опубликованы. В случае 68-го различие между двумя этими типами источников остается непривычно размытым, потому что многие из специалистов сами были «включенными наблюдателями» описываемых ими событий. Не все авторы, свидетельства которых я использовал, согласятся с моей интерпретацией их трудов. Участники «долгого 68-го» нередко возмущаются, когда кто-то другой рассказывает «их историю». Я понимаю, что изыскания в области современной истории часто кажутся странными для тех, кто сам проживал описываемые историками события. Тем не менее не вижу причины, по которой непосредственные участники 68-го должны претендовать на особое право – право избежать холодного скальпеля исторического анализа. Кроме того, в этой книге предпринимается попытка интегрировать 68-й в широкий контекст политической истории большого временнóго периода. В ней утверждается, что один из способов понять 68-й предполагает изучение также и тех, кто противостоял протестам или пытался так или иначе ими управлять – в правительствах, профсоюзах и традиционных политических партиях.

Глава 1

Слова и «вещь»: определение 68-го

«Красота – на улице» – плакат 68-го

Консерватор Энох Пауэлл был ключевой фигурой британского 68-го. В апреле того года он обрушился на «цветных» иммигрантов в публичном выступлении, которое назвали «речью о реках крови», и с тех пор его появление в университетах неизменно вызывало возмущение со стороны студентов. Однако позиция Пауэлла была отнюдь не однозначной. Его антиамериканизм был поистине неистовым, а отношение к вьетнамской войне скорее напоминало взгляды его заклятых врагов. Поклонники часто писали письма Пауэллу, но он не всегда соглашался с их идеями. Один из его корреспондентов, например, был уверен, что массовое появление китайских ресторанов в английских деревнях – это прикрытие для проникновения маоизма, но политик не разделял такое мнение[7]. А когда Пауэллу написала обеспокоенная мать, обнаружившая у дочери журнал Honey со статьей о девушке, которая познакомилась с сексом, наркотиками и левыми идеями в коммуне Wild Blue Yonder, он осторожно предположил, что статья могла быть ироничной[8]. Некоторые послания политик складывал в коробки, маркированные ярлычками «Безумцы», но зато письма, связанные с контркультурой, студенческим радикализмом и властью профсоюзов, помещал в отдельную папку, названную просто – «Вещь».

Многие разделяли ощущение Пауэлла: таким людям казалось, что они способны распознавать определенный тип радикальных идей, но не умеют выразить это понимание в словах. У сторонников 68-го и их противников было любопытное сходство: они определяли себя через тех, кому противостояли (или через тех, кто противостоит им), а не через то, что ими отстаивалось. Стюарту Холлу, скорее всего, нашлось бы место в пауэлловской папке «Вещь». Это был чернокожий теоретик культуры, который в 1968 году участвовал в студенческом захвате Бирмингемского университета; французские консерваторы посчитали бы, что такой человек отмечен «мышлением 68-го» (la pensée 68). В 1979 году Холл определил тэтчеризм как оппозицию «радикальным движениям и политическим всплескам 1960-х, для которых "1968" является удобным, но не вполне адекватным обозначением»[9]. В апреле 1965 года, под занавес демонстрации против вьетнамской войны, Пол Поттер, лидер организации «Студенты за демократическое общество», произнес речь. Он призвал собравшихся «назвать эту систему по имени» – определиться, против кого они сражаются. Некоторые предположили, что имеется в виду капитализм, но сам Поттер не использовал это слово. Подобно Пауэллу и Холлу, он, по-видимому, полагал, что собственные ценности лучше определять через их противоположность. Позже он скажет: «Слово, которое мы ищем… должно именовать не только "систему", но и нас самих»[10].

Слова – в памфлетах, речах, лозунгах, граффити – в 68-м были очень важны. Французский историк писал: «Революция? Май 68-го был лишь одним из слов, и оно стало первейшим потому, что обществу, по выражению [богослова XVII века] Боссюэ, надоело все время подчиняться»[11]. В 68-м некоторые считали, что уход от формальности в самовыражении уже есть политический акт. Когда Мишель Рокар, родившийся в 1930 году, в 1968-м пытался убедить Пьера Мендес-Франса, родившегося в 1907 году, выступить на митинге, он предлагал перевести речь последнего на «диалект мая 68-го»[12]. Журналисты альтернативной прессы в Великобритании и США широко использовали в своей работе язык улиц: такие словечки, как «легавый», «менты», «загребли», были для них типичными. В континентальной Европе использование английских (или американских) выражений становилось признаком радикалов. Француз Режи Дебрэ, относившийся к своему поколению soixante-huitards с едким презрением, заявлял, что старый коммунистический журнал Cahiers du Communisme издается на французском, но тем, кто хочет читать газету Libération, основанную после 1968 года, «нужно знать американский»[13]. Немецкие левые радикалы разговаривали на смеси «берлинского диалекта, американского сленга и жаргона общественных наук»[14]. В то же время политические теории иногда обсуждались и на таком языке, который казался намеренно запутанным. Журналист одной подпольной газеты жаловался, что маоистская Прогрессивная рабочая партия (Progressive Labour Party) «живет словно в Средиземье Толкина, где марксистско-ленинские хоббиты и орки пользуются руническим языком, понятным только им самим»[15].

В 68-м даже самые простые слова становились политически окрашенными. Слово «студент» звучало отовсюду, даже несмотря на то, что в организациях, использовавших его в названии – таких, как «Студенты за демократическое общество» в США или Социалистический союз немецких студентов (Sozialistischer Deutscher Studentenbund) в Германии, – было много тех, кто уже давно покинул университетскую скамью. В Великобритании это слово подразумевало передовую современность и резко контрастировало со словом «учащийся» (undergraduate). Ричард Кроссман, лейбористский министр труда, бывший профессор Оксфорда и ярый противник молодежных движений, в марте 1968 года писал, что проблема «старых университетов» в том, что в них «все сделались студентами, а учащихся не осталось вовсе»[16].

Слова, которые задавали смысл 68-го – «мультиверситет», «контркультура» – зачастую были придуманы в 1960-х. Некоторым левым активистам казалось, что они впервые дают имена определенным «вещам». Английская феминистка Шейла Роуботам вспоминала о своем американском друге: «Генри придумал термин для обозначения беспокоивших нас проблем: он назвал их "мужским шовинизмом"»[17]. Слово «гей» уже давно использовалось мужчинами-гомосексуалами, но в начале 1970-х оно приобрело новые политические коннотации. Исследовательница, которая в 1990-е проводила интервью с ветеранами созданного в 1971 году британского Фронта освобождения геев (Gay Liberation Front), отмечала, что эти люди выросли во времена, когда слово «гомофил» (homophile) было наиболее безопасным термином для обозначения своей сексуальной ориентации. Респонденты вздрагивали, когда она употребляла слово «квир» (queer), привычное для активистов ее поколения[18].

В 1961 году Микаэль Шуманн, член левой немецкой студенческой ассоциации, заявил: «Мы часть движения, которое возникло в Англии под именем "New Left", а во Франции называется "Nouvelle Gauche"»[19]. То же понятие «новые левые» использовалось и в США: в 1966 году вестник организации «Студенты за демократическое общество» получил название New Left Notes – «Новые левые тетради». Показательно, что один из студенческих лидеров считал, что «новые» и «старые» американские левые различаются по языку: «Старые левые назвали бы это противоречием, но указанный парадокс был, скорее, интеллектуальным новшеством, а не объективным конфликтом»[20]. Социолог Чарльз Райт Миллс, который вдохновлялся студенческим движением в США, изложил свои взгляды в «письме "новым левым"», на деле отправленном в английский журнал New Left Review. Однако повсеместное употребление термина «новые левые» отчасти было связано и с тем, что он охватывал множество самых разных явлений. Отчет ЦРУ резюмировал это следующим образом:

«Те, кого условно называют "новыми левыми", на самом деле имеют мало общего друг с другом. Их объединяет лишь то, что они многим обязаны таким авторам, как американский социолог Чарльз Райт Миллс, философ-гегельянец Герберт Маркузе и ныне покойный чернокожий психиатр Франц Фанон. ‹…› Сам по себе термин "новые левые" не несет особого смысла – его можно использовать для обособления современных молодых радикалов от группировок коммунистов-социалистов межвоенного периода. Этим термином обозначают совокупность разрозненных и аморфных местных групп с неопределенным или постоянно меняющимся руководством и эклектичными программами ‹…› [За ним стоит] смесь анархизма, утопического социализма и глубокой вовлеченности в жизнь общества»[21].

Понятие «68-й» не очень-то часто использовали в самом 1968-м. Те, кто тогда надеялся на революционные изменения, воспринимали современность как прелюдию к чему-то более драматичному. Некоторые французские революционеры летом 1968 года даже перестали платить налоги: пока судебные приставы не начали описывать их мебель, они верили, что буржуазный строй вот-вот падет. Возможно, Франция начала говорить о «68-м» раньше других из-за того, что сразу после напряженной драмы мая 1968 года наступил период затишья. Пьер Граппин, декан университета в Нантере, в конце того года бежал от студенческих волнений в США. Вернувшись, он обнаружил «мир, в котором май 68-го превратился в миф, направляющий людей»[22]. Революционеры повсеместно смотрели в будущее. Где-то в 1970-м или 1971-м группа итальянских активистов, предположительно после принятия наркотиков, устроила спиритический сеанс, в ходе которого они вызвали дух Франца Фанона и поинтересовались, когда же произойдет революция. Обозначенный призраком 1984 год разочаровал активистов – они не хотели ждать так долго[23]. Выражения вроде «человек 68-го» или «soixante-huitard» предполагали прошедшее время – нечто, что уже завершилось.

В 68-м некоторые вели себя так, будто необходимость давать определения уже оказывалась актом принуждения. Американское пособие для тех, кто хотел основать коммуну, рекомендовало: «Вероятно, вам лучше никак не называть себя… поскольку тогда на вас будут выходить только проверенные люди»[24]. В 1968 году во время суда над франкфуртскими демонстрантами адвокат назвал их самопровозглашенной «внепарламентской оппозицией». Реагируя на эти слова, франко-германский студенческий лидер Даниэль Кон-Бендит, вскочив с места, заявил, что только «студенческий парламент» имеет право решать, кто принадлежит к внепарламентской оппозиции, а кто нет[25].

На деле «люди 68-го» и Кон-Бендит, в частности, все-таки позволяли классифицировать себя. Их заявления широко циркулировали в кругу друзей. Кон-Бендит опубликовал книгу «Мы так сильно любили революцию»[26], а американское издание автобиографии Тома Хайдена вышло под названием «Воссоединение». Впрочем, нам не стоит полагаться на воспоминания известных деятелей 68-го, ибо их уверенные и красноречивые свидетельства не всегда надежны. В конце 2016 года Кон-Бендит дал интервью для радио, где упоминал о своей встрече с Сартром, состоявшейся в 1968 году. По словам революционера, философ тогда выглядел напуганным. Разумеется, сам Сартр описывал эту встречу иначе[27]. Кон-Бендит также утверждал, что в 1968 году студенты-«гошисты» изгнали из Нантера лидера коммунистов Роже Гароди, хотя на самом деле это был Пьер Жукен.

Ключевые фигуры 68-го нередко уже тогда осознавали себя субъектами исторического процесса. Они понимали, что впоследствии их поступки и мысли будут изучать историки. Итальянская повстанческая группировка «Передний край» (Prima Linea) самораспустилась в 1983 году отчасти ради того, чтобы дать своим членам возможность «полностью реконструировать историю организации, ее возникновение и развитие, цели и деятельность, не позволив другим запечатлеть пройденный путь»[28]. Прежде чем уйти в подполье и создать группировку «Синоптики» (Weathermen), участники организации «Студенты за демократическое общество» в феврале 1970 года совершили в Чикаго одну из своих последних акций: они связались с членом Исторического общества штата Висконсин, который вскоре приехал на фургоне, чтобы забрать архивы организации[29]. В Париже две группы историков, которые симпатизировали студенческим движениям, собирали документы, относящиеся к протестам мая 1968 года[30].

Профессия историка была тесно связана с 68-м, и сама эта связь сейчас стала объектом исследования[31]. Многие историки – дети послевоенного беби-бума и подъема университетов – в 68-м были на пороге своей академической карьеры. Иногда они считали, как выразился Джефф Эли, что политические обязательства «сподвигли их стать историками»: «Возникновение социальной истории стало возможным благодаря новому политическому контексту, заданному 1968 годом»[32]. Француз Марк Эргон решил бросить исследования Средиземноморья в наполеоновскую эпоху, предпочитая не писать историю, а творить ее как революционер и член Объединенной социалистической партии (Parti Socialiste Unifié). Впрочем, другие – Гарет Стидман Джонс и Шейла Роуботам в Великобритании или Али Гёц в Германии – считали политику и исторические исследования тесно взаимосвязанными. В файлах лондонской полиции, посвященных молодым американским радикалам, можно встретить немало имен будущих исследователей-историков: Роберт Бреннер позже стал профессором истории в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе, а Линда Гордон начала преподавать ту же науку в Нью-Йоркском университете. Сьюзен Зейгер, которая публиковалась в лондонской подпольной прессе под псевдонимом Сьюзи Творожок (Susie Creamcheese), теперь занимается исследованиями по истории женщин[33].

Но есть один интересный момент. Больше всего «людей 68-го» восхищали историки старшего поколения – Эрик Хобсбаум, Эдвард Томпсон и Фернан Бродель, родившиеся в 1917-м, 1924-м и 1902 годах соответственно. С последним, впрочем, все было не так просто, ведь Бродель был консерватором и даже написал восторженное письмо Шарлю де Голлю[34], но в 1968 году его возмутило наступление на академические свободы[35]. Хобсбаум и Томпсон больше сопереживали молодежному протесту, но все равно не чувствовали своего родства с ним. Политически и интеллектуально они принадлежали к традиции, придающей большое значение структуре, строгости и интеллектуальной отстраненности. Хобсбаума удивило то, что радикалы в Беркли и Париже придавали такое большое значение его работе «Простые бунтовщики» (Primitive Rebels), написанной в 1959 году. В этой книге он пытался объяснить «дополитические» формы неповиновения, но не предполагал, что кто-то решит использовать их в современном мире[36]. Томпсон полушутя писал, что в будущем студентам-радикалам пошло бы на пользу перевоспитание «в какой-нибудь дисциплинированной организации вроде Корпуса подготовки офицеров запаса или Коммунистической партии Великобритании»[37].

Возможно, пропасть между «людьми 68-го» и историками старшего поколения, которыми те восхищались, отчасти связана с тем, что первые придавали гигантское значение субъективному опыту, в особенности своему собственному. То же обстоятельство способно объяснить разрыв между «людьми 68-го» и историками младшего поколения, которые изучают эти события сейчас. Трое детей участников 68-го – Жюли Пажис и Виржини Линхарт из Франции, а также София Серенелли из Италии – отмечали, что современники их родителей зачастую соглашались на интервью только на собственных условиях. Презирая понятие имущества, они тем не менее настаивали на «праве собственности» на свои истории. Так, один из респондентов Пажис написал в опросном листе: «Вы думаете, что нас можно распихать по папкам и изучить при помощи статистики… Но лично я сделал единственно правильный выбор, позволяющий оставаться самим собой: надо всегда быть свободным и не зависящим ни от кого»[38].

Устные истории, особенно значимые для изучения 68-го, усиливают ощущение того, что участники тех событий действительно имеют право на собственный нарратив. Они часто принадлежат к одному сообществу и являются авторами письменных мемуаров; например, ветеран организации «Студенты за демократическое общество» сухо отвечал историку, который опрашивал его в 1997 году, что он остался «одним из немногих активистов, кто не написал мемуары»[39]. Результатом стал обширный массив подтверждающих друг друга воспоминаний, подготовленный одними и теми же людьми. «Люди 68-го» питают особую слабость к автобиографиям. Некоторые из них политически взрослели в кругах, где индивидуальным историям приписывалось особое значение: именно там формировались самокритичные автобиографии французских коммунистов (autocritique) и молодых католиков, состоявших в церковных молодежных движениях (révision de vie). По замечанию Жюли Пажис, последующая популярность психоанализа в рядах бывших активистов лишь подтверждает то, что они всегда с трепетом относились к фиксации событий собственной жизни[40].

Историки, занимающиеся 1968-м, на редкость деликатны в суждениях. Возможно, дело в необыкновенной напористости и красноречивости изучаемой ими группы – или же они считают, что в данном случае поучающая олимпийская невозмутимость просто неуместна. Как бы то ни было, исследователи устной истории часто приводят отрывки из интервью, не вписывая их в более широкий контекст, что можно было бы сделать при помощи письменных источников или устных свидетельств других людей. Иногда даже упоминание самых банальных фактов воспринимается как насилие над субъективностью. Возьмем, например, работу Николя Даума, в которой он изучает «безымянных soixante-huitards» – своих товарищей по парижской дискуссионной группе 1968–1972 годов. Каждое подготовленное им интервью выделено в отдельную главу, которой, однако, не предшествуют привычная в таких случаях биографическая справка или описание героя. Такие детали, как дата рождения, профессия и семейное положение, если и упоминаются, то только в самих интервью. Лишь когда один из опрошенных использовал в беседе слова «наша семья», Даум отметил в примечании, что тот приходится ему дальним родственником[41].

Порой сами историки наглядно показывают, почему не стоит полностью полагаться на личные свидетельства о 68-м. Как-то раз некий профсоюзный активист, интервьюируемый более молодыми коллегами, предоставил им красочный отчет о том, что он пережил во Франции в мае 1968 года. Позже, однако, он связался со своими интервьюерами и смущенно объяснил им, что обнаружил свой старый ежедневник, согласно записям которого в мае 1968-го он находился в Италии. Респондент предположил, что в то время мог отменить поездку, но особой уверенности у него уже не было[42].

К моменту публикации в 1991 году своих мемуаров Анни Крижель уже начала осуждать 1968-й, отзываясь о студенческих волнениях с пренебрежением и насмешкой. При этом она отмечала, что требования активистов в Реймсском университете, где она преподавала в 1968 году, были умереннее и реалистичнее, чем у их единомышленников в Нантере, где она получила должность в 1969-м. Перед Нантером она побывала в Беркли, и это вообще был «дурной сон»: университет напугал ее не только «позитивной дискриминацией» и «женскими исследованиями» (women's studies), но также сворами собак, брошенных студентами в конце семестра и, по ее утверждениям, пожиравших друг друга[43]. Сообщения Крижель решительно отличаются от воспоминаний коллег, включая ее родного брата[44]. В качестве примера можно сослаться на Поля Вена и Мориса Агюлона, современников Крижель, преподававших в Университете Экс-ан-Прованса. По словам первого, в 68-м студенты протестовали против буржуазного образа жизни, а Шарль де Голль, которого считали «старомодным и смешным»[45], их не сильно интересовал. Второй, напротив, утверждал, что у движения были конкретные и довольно умеренные требования: молодежь хотела добиться университетской реформы и отправить в отставку де Голля[46].

По-видимому, едва ли стоит безоговорочно ориентироваться на свидетельства только непосредственных участников революционных потрясений. Воинственный дух того времени сказался даже на тех, чье отношение к майским событиям было неоднозначным. История режиссера Луи Маля демонстрирует, насколько разными могли быть пути «людей 68-го». Он тоже был напрямую причастен к 1968-му, поскольку входил в жюри Каннского фестиваля, ушедшего в отставку в знак солидарности с протестующими студентами. После возвращения в Париж Маль оказался в центре уличных боев полиции с протестующими. Более того, еще в 1965 году он снял фильм «Вива, Мария!», который воодушевлял немецких левых: посмотревший эту картину студенческий лидер Руди Дучке утверждал, что революционеры делятся на тех, кто похож на героиню Бриджит Бардо, и тех, кто напоминает героиню Жанны Моро. В 1974 году Маль снял фильм «Лакомб Люсьен», который отражал умонастроение «людей 68-го» в своей интерпретации немецкой оккупации Франции, подрывая стереотипный образ Сопротивления. В 1968 году Маль уже был известным режиссером, хотя ему только исполнилось тридцать шесть. У него были сложные отношения с политикой, потому что его часто восхищали персонажи из лагеря крайне правых – например, Дриё ла Рошель. Наконец, в 1990 году он снял «Милу в мае»: фильм, который высмеивал события 1968 года, изображая их с точки зрения эксцентричной семьи провинциальных буржуа. В свою очередь, Мишель Пикколи, который играл в нем разочарованного мужчину средних лет, рассказывал, что в 1968 году он намеревался оставить актерскую карьеру, чтобы полностью посвятить себя революционной деятельности[47].

Наиболее заметно события 68-го повлияли на рабочий класс – по крайней мере, в Европе. В конце 1960-х рабочие во Франции, Италии и Великобритании устраивали забастовки и часто объединялись с другими активистами. Студенты-радикалы с энтузиазмом вовлекали рабочих в свои акции, но даже во время сравнительно коротких стачечных эпизодов рабочие редко воспринимали себя как политических активистов и «людей 68-го». Кроме того, они гораздо реже писали мемуары, чем активисты из среднего класса. Можно утверждать, что своей писательской активностью представители среднего класса затмили опыт рабочих. Характерный пример – жизнь французского интеллектуала-маоиста Робера Линара. Осенью 1968 года он ушел из Высшей нормальной школы и устроился работать на завод Citroёn. Линар хотел помочь рабочим организовать собственную революцию. Описывая свой опыт, он пытался избавиться от присущего автобиографиям самооправдания: «Буржуазия воображает, что она обладает монополией на личные истории… Но у нее всего-навсего есть монополия на публичное высказывание, и не более того»[48]. Тем не менее, хотел того Линар или нет, наибольшее внимание привлекла именно его личная жизнь, психические проблемы, развод и попытка суицида, а не сами интересовавшие его рабочие. Об этом рассказывали его старые друзья, дочь и сестра Даниэль, которая сама занималась исследованиями событий 1968 года[49].

О студентах 68-го рассказывают словами, зачастую их собственными, но рабочих помнят по фотографиям. Забастовки и захваты фабрик часто оказывались в центре внимания публики благодаря тому, что съемочные группы могли их запечатлеть. При этом зрители мало что могли узнать об отдельных людях на экране. В 1996 году Эрве Ле Ру, родившийся в 1958 году, снял фильм «Реприза», снабдив его подзаголовком – «Путешествие к сердцу рабочего класса». Он использовал материалы незаконченного фильма 1968 года, который рассказывал о возвращении сотрудников фабрики по производству батареек Wonder в Сент-Уэне к работе после забастовки. В одном из эпизодов фильма женщина плачет и говорит: «Я не вернусь, ноги моей больше не будет в этой тюрьме, это слишком отвратительно». Эти кадры попали во многие документальные фильмы, и Ле Ру решил найти эту женщину. Ему это не удалось. Он выяснил, что она вышла замуж, родила дочь и ушла с фабрики, но установить ее имя не получилось[50].

Неожиданным образом 68-й затронул даже обеспеченных людей – например, Уильяма Вальдегрейва. Он родился в 1946 году и был одним из студенческих лидеров 68-го – хотя и в рафинированном мире Оксфордского союза. Он гордился сходством с Бобом Диланом и постоянно смешивал личное и политическое, что было вполне в духе времени: например, он вспоминал, что узнал о смерти Роберта Кеннеди, находясь в постели с девушкой. В 1969–1970 годах он учился в Гарварде по обмену, и однажды полицейские жестоко избили его только за то, что он оказался слишком близко к демонстрации «Синоптиков»[51]. Вальдегрейв написал письмо в The Times, осуждая поведение полицейских; по его словам, такое происшествие шокировало бы жителей континентальной Великобритании, чего он не решился бы сказать о североирландцах, имевших дело со спецподразделением ольстерской полиции B-Specials[52].

Записи Вальдегрейва конца 1960-х создают впечатление, что он был студентом-радикалом. На самом деле он был амбициозным консервативным политиком. В 1968 году он, занимая пост президента Оксфордского союза, пригласил Квентина Хогга – тори, который терпеть не мог левое движение, – принять участие в дебатах под заголовком «Этому дому не стыдно за Британскую империю»[53]. В 1970-х Вальдегрейв был членом секретного комитета, который обсуждал пути возможного восстановления «власти правительства». Однажды он спросил у товарищей, насколько легко организовать в Великобритании демонстрации в поддержку существующего режима вроде тех, что устраивали голлисты в Париже в конце мая 1968 года[54]. Кроме Вальдегрейва были и другие консерваторы, в некотором смысле сочувствующие 68-му. Джон Скарлетт, ставший впоследствии дипломатом и руководителем британского Объединенного разведывательного комитета, в 1968 году учился в Оксфорде. Как «консерватор, не согласный с американской позицией по поводу войны во Вьетнаме и вместе с тем не испытывающий особого сочувствия к Вьетконгу», он писал в The Times, критикуя «неоправданно жестокие» действия полиции в отношении антивоенных демонстраций, в которых сам участвовал[55].

Кто-то может возразить, что, рассматривая британских консерваторов в качестве «людей 68-го», мы расширяем это понятие до полной потери смысла. Однако важно помнить, что студенты Лондонской школы экономики, которая была эпицентром британского 1968-го, в том же году выбрали консерватора Питера Уотерстона президентом своего студенческого совета, причем его отношения с радикально настроенными студентами складывались гораздо лучше, чем у предшественника-лейбориста[56]. В целом же в протестах 68-го иногда участвовали и правые. Немецкие студенты, которые поддерживали христианских демократов, устроили свой собственный 68-й, не проявляя какой-либо враждебности по отношению к протестам левых[57]. В Италии некоторые праворадикалы совместно со студентами противостояли властям[58]. Правые во Франции (все еще не изжившие горечь от утраты Алжира) заявляли, что все враги де Голля – их друзья. При этом юные голлисты из числа тех, кто всерьез относился к риторике социальных реформ, также сочувствовали протестам 68-го. В начале мая 1968 года член голлистского Прогрессивного фронта (Front du Progrès) повесил на стену фотографию Че Гевары с подписью: «Де Голль такой же бунтарь, как и я»[59]. Некоторые консервативные политики – к примеру, тот же Пауэлл в Великобритании или Джордж Уоллес в США, – враждебно относясь к самим протестным акциям, разделяли антисистемный настрой их организаторов.

У 68-го очень много аспектов. Его изучали под столь многочисленными углами зрения, что, работая только с одной гранью, можно с легкостью упустить остальные. Возьмем, например, недавний бум исследований, посвященных религиозным предпосылкам политического радикализма конца 1960-х. Благодаря ему мы узнали, что Том Корнелл, возглавлявший протесты против вьетнамской войны во второй половине 1960-х, так усердно добивался включения антивоенной декларации в итоговые документы Второго Ватиканского собора, что один из епископов назвал его «невидимым членом собора»[60]; что французский монах-доминиканец Поль Бланкар помогал Фиделю Кастро составлять речь для заключительной церемонии Культурного конгресса в Гаване в январе 1968 года[61]; что протестантская церковь во французском Монтрё и вовсе превратилась в политический центр. Однако стоит помнить, что этот процесс был неоднородным[62]. Те люди, которые по-прежнему считали себя религиозными, отличались от тех, кто порвал с религиозным воспитанием. Переосмыслившие свою религию – например, католические священники, вступавшие в браки, – отличались от политических радикалов, придерживавшихся прежних религиозных норм. В этом контексте уместно вспомнить монахиню из романа Дэвида Лоджа «Как далеко вы готовы зайти?» (How Far Can You Go?, 1980), которая, участвуя в антивоенных демонстрациях в Калифорнии, полагает, что кличка «мамочка», которую демонстранты присвоили полицейским, применима и к настоятельнице ее монастыря.

Тем не менее носители религиозного сознания составляли среди «людей 68-го» явное меньшинство. В основном активисты считали себя неверующими – так, заметную роль во Франции и Америке играли секуляризованные евреи, – а некоторые и вовсе выступали против религии. После того как волна протестов пошла на убыль, группа прогрессивных католиков попыталась учредить коммуну нового типа в деревне Кадне, но другие «люди 68-го», жившие по соседству, встретили их с раздражением[63]. В любом случае, среди левых было немного религиозных людей, тем более что, реагируя на политический радикализм 1960-х, верующие начали симпатизировать правым[64]. Даже интерес европейцев к восточному мистицизму не всегда говорил о приверженности контркультурным течениям: известно, что Кристмас Хамфрис, самый видный буддист Великобритании, председательствовал на суде над мятежными студентами в 1969 году[65].

Как же тогда определить 68-й? Несомненно, в нем было несколько составляющих: поколенческая – бунт молодых против старых; политическая – бунт против милитаризма, капитализма и господства США; культурная – бунт за утверждение рок-музыки и нового образа жизни. Иногда эти компоненты были взаимосвязанными, а иногда нет. 68-й зачастую подрывал существовавшие структуры или действовал в обход их. Спонтанное было важнее организованного. Массовые митинги и сидячие забастовки заменили формальные собрания. Несанкционированные стачки, захваты заводов и попытки учредить рабочие кооперативы бросали вызов как профсоюзам, так и работодателям. Иногда казалось, что 68-й подрывал сам себя. Движения начала 1970-х, которые боролись за эмансипацию женщин, освобождение геев и лесбиянок, а также организации, обратившиеся к вооруженным методам борьбы, были, как представляется, не только идейным продолжением 68-го, но и отрицанием некоторых его сторон.

Когда был 68-й?

Один музыковед предположил, что «68-й», подобно «барокко», – термин, относящийся, скорее, к стилю, чем к периоду. Между прочим, музыка барокко приобрела особую популярность как раз после 68-го: отчасти это было связано с тем, что стала выше цениться «подлинность», которая ассоциировалась с использованием настоящих музыкальных инструментов[66]. Вопрос о хронологических рамках 68-го особенно важен для Франции, где основное место в коллективной памяти занимает единственный год (1968) и даже единственный месяц (май), когда происходили наиболее драматичные события. К сороковой годовщине парижских событий газета Le Monde напечатала карикатуру, на которой растерянный мужчина в книжном магазине задавал вопрос: «А про июнь 68-го у вас совсем ничего нет?» («Vous n'avez pas quelque chose sur juin 68?»). При этом именно французские историки наиболее разносторонне изучали 68-й, полагая, что корни этого феномена уходят глубоко в прошлое, а последствия будут еще долго напоминать о себе. Возможно, это было обусловлено их желанием избежать ограничений, к которым ведет изучение одного города в один месяц одного года. В 1980-е они ввели в оборот выражение «68-е годы», обычно используя его для обозначения периода с 1962-го, когда завершилась война в Алжире, и до 1981-го, когда начался первый президентский срок Франсуа Миттерана.

Любопытно, что термин «68-е годы», изначально придуманный для Франции, возможно, представляется еще более пригодным для изучения других стран. Имея в виду всю напряженность французской драмы, можно подумать, что в остальном мире в начале лета 1968 года было относительно спокойно. Но картина изменится, если мы раздвинем хронологические рамки. Некоторые считают, что эпоха европейских протестов началась в конце 1960-х и продолжалась по крайней мере до португальской революции 1974-го. В Германии студенческие протесты достигли пика раньше, в 1967 году, зато вооруженное политическое насилие вспыхнуло только в следующем десятилетии. Греция находилась под властью военной диктатуры с 1967 по 1974 год – в отношении этой страны историки говорят о «преддверии 68-го» (pre-1968), которое отчасти спровоцировало переворот, или о «затянувшемся 68-м», который способствовал падению режима[67]. А итальянцы часто упоминают «горячую осень» 1969 года, когда повсеместные забастовки запустили новый цикл протестов.

Хронологические рамки важны, поскольку интерпретация 68-го отчасти зависит от того, где нам видится его завершение. Как написал один политолог, «итальянский 1968-й завершился с выборами 1976 года». Другие исследователи усмотрели последний аккорд долгого 68-го в «движении 1977 года», развернувшемся в городах северной Италии[68]. Если же, остановив часы на отметке «1968», говорить о Германии, то придется констатировать, что здешнее студенческое движение к тому моменту распалось; притормозив на осени 1977 года, мы выясним, что террор явился главным результатом 68-го; если, наконец, продвинуться еще на десять или двадцать лет вперед, то обнаружится, что 68-й в итоге породил немецкую Партию зеленых и демократическую политику нового типа.

Где был 68-й?

В 1968 году протест захлестнул весь мир. Его проявления британские дипломаты описывали в том иронично-снисходительном тоне, какой обычно приберегался ими для описания несчастий других государств. Родрик Брейтвейт, довольно богемная фигура, по меркам британского министерства иностранных дел, сообщал из Рима, что он «вместе с друзьями из "Студенческого движения" (Movimento Studentesco) посетил захваченный студентами Римский университет, чтобы послушать выступление Джеймса Боггса, американского активиста из организации "Власть черным" (Black Power)». По словам дипломата, южный акцент Боггса был настолько неразборчивым, что публике «так и не удалось понять, до какой степени американскому гостю безразлично белое революционное движение»[69]. А когда Исландия была парализована всеобщей забастовкой, британский посол объяснил ее «низким уловом сельди»[70]. Как говорил один из делегатов Конференции стран Содружества, протесты в то время не затронули разве что Западную Австралию[71].

Многие считают, что 68-й преодолевал и, возможно, разрушал государственные границы. Полицейское начальство и консервативные политики полагали, что за беспорядками в их странах стоит «международный заговор». Энох Пауэлл был одним из немногих консерваторов, кто скептически относился к подобным идеям. Одному из своих поклонников Пауэлл писал, что организация «маленького локального заговора» всегда казалась ему сложным делом[72]. Раймон Марселлин, министр внутренних дел Франции, написал книгу о связях между различными протестными движениями[73]. А Бернский клуб, который в 1970-е координировал антитеррористические действия европейских правительств, был создан в 1968 году именно для борьбы с «молодежными протестами»[74].

Конспирологи, как правило, связывали протесты с интригами левых организаций, которые предположительно поддерживались Советским Союзом и Китаем. Голлисты во Франции, довольные тем, что внешняя политика их страны не вполне вписывалась в дихотомию холодной войны, иногда выдвигали и более экстравагантные теории. Британские дипломаты периодически задавались вопросом, не подозревают ли голлисты их в поддержке протестов. Один из работников британского министерства иностранных дел передавал слова генерального секретаря голлистской партии:

«По его утверждению, Франция стала жертвой международного заговора. Он считает, что в этом замешаны несколько держав, причем нас, как представляется, тоже подозревают. Когда его просят назвать конкретные страны, он упоминает Израиль и США. Он уверен, что они хотят избавиться от де Голля»[75]. В мае 1968 года британский посол выезжал во французскую провинцию. Он сообщил, что за пределами Парижа многие верят, что студенты-агитаторы были подготовлены в Берне и Амстердаме. Лондон при этом, к радости дипломата, оставался вне подозрений[76].

В своих лозунгах студенты-радикалы представляли себя частью широкого международного движения «Париж, Берлин и Рим, вместе победим!». Некоторые радикалы чувствовали себя чужаками в родной стране. Боб Мозес, родившийся в Гарлеме и состоявший в Студенческом координационном комитете ненасильственных действий (Student Non-Violent Co-Ordinating Committee), отправился на Юг, чтобы помочь движению за гражданские права. Он писал: «Когда ты оказываешься в Миссисипи, остальная Америка кажется нереальной; а когда ты в остальной Америке, нереальным кажется уже Миссисипи». К концу 1960-х, особенно во времена вьетнамской войны, другие активисты активно выражали неприязнь к собственной стране. Джерри Рубин, член Международной молодежной партии (Youth International Party), нарочито искажая название своей страны, писал: «В Америке я сирота – ну и хер с ней» («I am an orphan of Amerika. Fuck Amerika»)[77]. Неправильное написание само по себе было политическим жестом. Чернокожие радикалы иногда писали название с тремя k – «Amerikkka». Вероятно, для потомков еврейских иммигрантов вроде Рубина немецкий вариант «Amerika» имел особое значение: он отсылал к трансатлантическим рейсам «Hamburg – Amerika», на которых их предки попадали в столь желанную для них страну. В Великобритании неприятие «английскости» (Englishness) тоже часто воспринималось как признак радикализма, хотя многие левые не могли при этом не заметить, что главными выразителями английских ценностей (и ярыми оппонентами 68-го) были еврейские интеллектуалы из Восточной Европы, например Исайя Берлин.

Протесты часто были интернациональными. В мае 1968 года студенты захватили здание Британского института в Париже. Британские власти так и не смогли определить, кто преобладает среди активистов – французы, англичане или вообще выходцы из других стран. Директор института потом с досадой отмечал, что ему выставили крупный счет за телефонные звонки в Мексику, сделанные во время захвата[78]. Посольства тоже были мишенями протестующих, хотя иногда они становились и площадками для импровизированных международных контактов. Сержант морской пехоты, который охранял посольство США в Лондоне, побеседовав с двумя активистами британской «Власти черным», позже сообщал полиции: «Я наговорил им всякого бессмысленного дерьма, но старался быть более или менее вежливым»[79].

По подсчетам ЦРУ, в 1967–1968 годах в США обучались 90 тысяч иностранных студентов; при этом 80 тысяч американских студентов в тот же период учились за рубежом. Иногда даже коротких поездок за границу – о которых вспоминали в самых ярких красках, – было достаточно, чтобы молодой человек почувствовал себя чужим в родной культуре. Гарет Стидман Джонс, позднее ставший активным пропонентом студенческой власти, после ухода из Школы Святого Павла провел десять месяцев в Париже:

«Я вернулся в Оксфорд в октябре 1961 года. Курил сигареты Gitanes и носил лучшее из того, что можно было найти в парижских магазинах. Пребывание во Франции укрепило меня, подобно многим моим друзьям той поры, в мысли о том, что Великобритания – старорежимная страна, которой управляют наследственные пэры, все еще цепляющиеся за ветхие атрибуты эдвардианского аристократизма»[80].

Молодых французов в Великобритании было больше, чем их сверстников-англичан во Франции. В июле 1968 года 100 тысяч французов, в основном подростков, посещали языковые курсы в Великобритании[81]. Они редко оказывались носителями радикальных идей – как полагают некоторые, буржуазные родители просто были рады увезти детей подальше от лицейских комитетов (comités d'action lycéens), отправив их в какой-нибудь спокойный прибрежный городок Великобритании – но такие путешествия все равно могли спровоцировать самые непредсказуемые размышления. Ги Хокенгхейм, позже основавший Гомосексуальный фронт революционного действия (Front Homosexuel d'Action Révolutionnaire), вспоминал, как в двенадцать лет изучал язык, проживая в рабочей семье в Шорхэм-бай-Си, где «было принято обедать в шесть», а «на завтрак подавалась красная фасоль на хлебном тосте»[82].

Путешествовала не только молодежь. Герберт Маркузе, немецкий философ еврейского происхождения, который родился в 1898 году и переехал в США во время Второй мировой войны, в 1968 году возглавлял кафедру в Калифорнийском университете. Именно он вдохновил Анджелу Дэвис отправиться на учебу во Франкфурт. В мае 1968 года Маркузе ненадолго оказался в Париже – как раз в то время, когда лидер коммунистов Жорж Марше разоблачал его пагубное влияние на молодежь. В феврале 1969 года Ричард Никсон встречался с британским кабинетом министров, и когда Ричард Кроссман сделал очередную характерную для него апокалипсическую ремарку, президент заметил: «Почему бы нам не поменяться: вы нам Кроссмана, а мы вам Маркузе?»[83].

Иногда национальная принадлежность ассоциировалась с политическими взглядами. Когда французских коммунистов называли «итальянцами», этим хотели подчеркнуть либо влияние, оказанное на них работами Антонио Грамши, либо их большую, чем у авторитарного партийного руководства, открытость к реформам. Европейских маоистов именовали «китайцами», хотя далеко не все из них безоговорочно восхищались Китаем времен Мао. Наконец, «американцами» или «калифорнийцами» часто называли тех, кого, в отличие от европейских современников, больше интересовало изменение образа жизни, а не политические теории. Колин Крауч упоминал об этом, рассказывая о своих однокурсниках из Лондонской школы экономики:

«Обращало на себя внимание расхождение между марксистами старой закалки, заинтересованными в дальнейшем развитии моделей прямого действия, и анархистами, либертарианцами, американцами, интересовавшимися созданием нового общества»[84].

Интересно, что и контрреволюцию зачастую описывали в терминах межнациональных сравнений. Французский политолог Морис Дюверже называл законодательство, запрещающее определенные политические партии, «греческим»: он ассоциировал его с диктатурой греческих «черных полковников». А Гастон Деффер, социалист и мэр Марселя, делился своими опасениями по поводу установления «греческой диктатуры» во Франции[85].

Кое-кто из европейских левых принимал участие в партизанской войне в Латинской Америке. Мишель Фирк родилась во Франции в 1937 году. Ее, как и многих французских евреев того поколения, преследовали воспоминания о Второй мировой войне. Фирк присоединилась к партизанам в Гватемале и покончила с собой в 1969 году после того, как ее взяли в плен солдаты правительственных войск[86]. Режи Дебрэ схватили в Боливии в 1967 году после встречи с Че Геварой, хотя повоевать вместе им не довелось. Суд над Дебрэ сплотил в причудливом международном альянсе немца Лотара Менне, англичанина Робина Блэкберна, ирландского аристократа Перри Андерсона и Тарика Али – единственного обладателя пакистанского паспорта, которого когда-либо видели боливийские власти. Все эти люди пытались добиться освобождения Дебрэ из-под стражи.

И Режи Дебрэ, и Че Гевара бывали на революционной Кубе, которая в 68-м стала центром притяжения для радикалов. Важным преимуществом этой коммунистической страны было то, что она не ассоциировалась с советской ортодоксией, по крайней мере, на первый взгляд. В 1966 году, принимая конференцию Организации солидарности народов Азии, Африки и Латинской Америки, Куба заявила о стремлении объединить прогрессивные движения планеты. Пример Алжира, однако, показывает, что взаимоотношения между радикалами западных стран и «третьим миром» складывались не просто. События 1968 года во Франции были напрямую связаны с алжирской войной 1954–1962 годов, хотя восставшие студенты, в отличие от рабочих или голлистских министров, вряд ли помнили о ее сражениях. После обретения Алжиром независимости итальянский режиссер Джилло Понтекорво при поддержке алжирского правительства снял фильм «Битва за Алжир», вышедший в прокат в 1966 году. Это был международный проект, в котором участвовали не только алжирские и французские актеры, но и пестрая публика со стороны. Например, одного из легионеров сыграл бродячий английский джазовый музыкант, случайно подвернувшийся съемочной группе. Фильм долгие годы был запрещен во Франции, но это не помешало ему оказать сильное влияние на британских и американских радикалов.

Многие активисты – так называемые «красноногие» (pieds-rouges) – поехали в Алжир после того, как он получил независимость в 1962 году. Именно в алжирском молодежном лагере Тьенно Грумбах впервые встретил некоторых из тех маоистов и троцкистов, с которыми он взаимодействовал во Франции в 1968 году. Позже Алжир стал убежищем для беглецов из США – таких, как Элдридж Кливер, активист «Черных пантер», или Тимоти Лири, пропагандист ЛСД, сбежавший из калифорнийской тюрьмы с помощью «Синоптиков». Однако к тому времени многие европейские левые были разочарованы авторитарными чертами нового государства. Переворот, осуществленный Хуари Бумедьеном в 1965 году, заставил многих «красноногих» покинуть Алжир[87].

Учитывая все вышесказанное, 68-й, по крайней мере в его западноевропейской и североамериканской версии, не обязательно трактовать как часть «транснациональной» или «глобальной» истории. Контакты между разными странами – особенно между демократическими государствами Запада и остальным миром – были, скорее, кажущимися, а не реальными. Более того, в 1968 году они пошли на убыль. «Тропа хиппи», простиравшаяся через всю Азию, вела обкуренных западных подростков по единственному и вполне четкому маршруту: от популярного среди битников стамбульского ресторана Pudding Shop до пляжей Гоа. Китайская «культурная революция», казавшаяся некоторым на Западе столь привлекательной, усложнила поездки в страну. Но даже если кому-то и удавалось попасть в Китай, понять, что там происходит, было очень сложно.

В своих поездках по миру левые активисты почти не взаимодействовали с местным населением, не слишком отличаясь от обычных туристов. Тарик Али, который в свободное от революционной деятельности время писал путевые очерки для модного лондонского журнала, любил использовать выражения типа «Прага – город на все времена года». Между тем как раз Прага ярко демонстрировала ограниченность международных обменов в 68-м. Да, Пражская весна совпала с пиком протестных настроений на Западе, а многие западные студенты сочувствовали своим пражским сверстникам. Однако внешнее сходство между происходящим там и здесь следует считать обманчивым. Делая остановку в Праге по пути в Северный Вьетнам, Том Хайден завязал короткий роман с чешской девушкой. Общая атмосфера Чехословакии напомнила ему Беркли, но политическая «начинка» была совсем иной. В частности, Хайден обнаружил, что его возлюбленная, как и многие чешские интеллектуалы, считала, что правящий режим генерирует только ложь. Следовательно, заключала она, американское вторжение в коммунистический Вьетнам может оказаться не таким уж и плохим делом[88].

Чех Ян Каван был одним из тех студенческих лидеров, кто вместе с Тариком Али, Даниэлем Кон-Бендитом и Карлом-Дитрихом Вольфом участвовал в телевизионной программе BBC, посвященной волнениям 1968 года. При этом та относительная легкость, с которой он смог обратиться к западной аудитории и покинуть страну после вторжения советских танков, объяснялась исключительно тем, что юноша родился в Лондоне, а его мать была англичанкой. Один из биографов Вацлава Гавела, самого известного чешского «человека 68-го», описывал, как тот 13 мая 1968 года оказался в Париже по пути в Нью-Йорк. У него была назначена встреча с эмигрантом Павелом Тигридом в парижском аэропорту. У Гавела не было французской визы, но в тот день персонал аэропорта и сотрудники таможни присоединились к всеобщей забастовке, так что он без проблем проник в страну:

«Барьеры между Востоком и Западом рухнули… Границы потеряли значение. Паспорта устарели. Слежка была всего лишь пустым словом. Никто не задавал вопросов. Стерлись различия между гражданином страны и иностранцем, своим и чужим. Все были равны»[89].

История замечательная, но, увы, все было не так. К 13 мая Гавел уже три недели как находился в Нью-Йорке[90].

Риторика глобальных связей порой прикрывала местническую наивность некоторых решений и поступков. Австралиец Ричард Невилл добирался до своей сестры Джилл, живущей в Лондоне, автостопом. Проехав полпланеты, он тем не менее весьма слабо ориентировался в политике. По его воспоминаниям, на демонстрации 1969 года против вьетнамской войны они с девушкой «были так озадачены обилием левацких групп, что присоединились к колонне австралийских экспатов, шедших под национальным флагом». Невилл, по-прежнему сентиментально относившийся к родине, очень огорчился, когда Жермен Грир схватила и подожгла этот флаг[91].

Действительно, в 68-м национальные особенности нередко напоминали о себе. Некоторые радикалы активно продвигали свою национальную культуру: так было, например, во Франции, где активисты были буквально одержимы французской революционной традицией. Аналогичным образом и американские левые настаивали на преемственности своего движения с местными формами радикализма, воспринимая это как альтернативу интернациональному марксизму. Даже те жесты, которые внешне выглядели как бунт против нации, иногда облекались в отчетливо национальные формы. Французские демонстранты, скандировавшие «Все мы – немецкие евреи» («Nous sommes tous les juifs allemands»), имели в виду период оккупации Франции; они враждебно относились к течениям, связанным с коллаборационизмом и с энтузиазмом воспринимали все то, что ассоциировалось с Сопротивлением. Точно так же и у немецких радикалов были специфически немецкие причины отвергать часть своего прошлого.

«Люди 68-го» проявляли повышенный интерес к судьбам сообществ, которые были меньше, чем национальное государство. Регионализм играл важную роль в западной Франции, особенно в Бретани. В Северной Ирландии столкнулись друг с другом католики, стремившиеся порвать с Соединенным Королевством, и протестанты, которые хотели отстоять свой особый статус в стране. Фронт освобождения Квебека (Front de Libération du Québec) выступал против господства англоговорящих элит в Канаде, хотя не все члены этой организации были франкофонами или вообще канадцами. Фронт морально, а периодически и материально, поддерживал американских и французских радикалов, пока его лидерам не пришлось бежать на Кубу. Интересно, что Фронт расходился с Шарлем де Голлем в понимании антиимпериализма – несмотря на то, что французский президент в 1967 году восславил «свободный Квебек», а 1968 год начал с выражения добрых пожеланий французскому населению Канады. В Бельгии Лувенский университет оказался в центре борьбы студентов, отстаивающих равный статус фламандского языка.

Даже идеи, имевшие на первый взгляд универсальную значимость, могли менять смысл, пересекая границы. «Персонализм» католического философа Эммануэля Мунье, вероятно, в глазах американских молодых людей выглядел более радикально, чем в восприятии их французских сверстников – во Франции католическая церковь традиционно ассоциировалась с правыми силами. Сходным образом и членство в коммунистической партии имело разное значение для европейцев – особенно тех, кто помнил сталинизм, – и американцев. Француз Эдгар Морен, разочаровавшийся в коммунизме, в 1959 году написал работу «Самокритика». Он восхищался чернокожей американской активисткой Анджелой Дэвис, но ее решение вступить в Коммунистическую партию США вызвало у него «знакомое и мучительное ощущение лицемерия»[92].

Жан-Поля Сартра и Альбера Камю очень по-разному воспринимали на противоположных берегах Атлантики. В 1960-е, после того как структурализм вытеснил экзистенциализм из интеллектуальной моды, многим казалось, что Сартр перестал быть значимой фигурой. Однако философу удалось вернуть себе былую известность во время студенческих бунтов 1968 года. Его призывы к политической ангажированности звучали тогда очень своевременно. Важным преимуществом Сартра было и то, что он физически присутствовал в Латинском квартале. Что же касается Камю, погибшего в автокатастрофе в 1960 году, то его идеи не сыграли особой роли в волнениях 68-го во Франции. Кроме того, репутация Камю среди французских левых уже давно была подорвана его нежеланием осудить действия правительства Франции в ходе алжирской войны и ядовитыми нападками на его философские идеи со стороны Франсиса Жансона, протеже Сартра, в журнале Les Temps Modernes.

В США все было наоборот. Сартр почти не привлекал тех, кто не интересовался континентальной философией. Камю же, напротив, нравился англосаксонской молодежи. Он, в отличие от Сартра, был хорош собой, а ранняя смерть гарантировала ему вечную молодость – как Джеймсу Дину и Джону Кеннеди. Тексты Камю были яснее, а их мораль – очевиднее. Джон Герасси, сын одного из друзей Сартра, переехавший в США, в аспирантуре Колумбийского университета начал изучать противостояние Камю и Сартра, но вскоре оставил эту затею. Впоследствии он объяснял Сартру: «Я бы никогда не получил докторскую степень в США, критикуя Камю»[93]. Молодые американцы были склонны усматривать в экзистенциализме Камю религиозные коннотации. Если в Великобритании повесть «Посторонний» (L'Étranger) вышла под названием «Чужак» (The Outsider), то в США ей дали название «Пришелец» (The Stranger), что намекало на библейские мотивы. В 1968 году в Америке было продано 300 тысяч экземпляров этой книги[94].

В конце 1960-х в США оживился и интерес к Сартру. В основном это было вызвано тем, что активисты организации «Власть черным» читали его предисловие к работе Франца Фанона «Проклятьем заклейменные». Эта книга, в свою очередь, сама была плодом сложного транснационального обмена. Фанон родился на Мартинике, образование получил во Франции, а книгу написал во время обучения алжирских активистов в Тунисе. На его представления о расе отчасти повлияли работы Честера Хаймса – афроамериканца, который жил в Париже и писал крутые детективы о жизни в Нью-Йорке.

Как уже отмечалось во введении, в этой книге рассказывается о западных демократических государствах и о «долгом 68-м», который тянется с начала 1960-х до неопределенной точки в 1970-х. Впрочем, у этой работы нет даже нечетких рамок. Изучая 68-й, нельзя игнорировать события конца 1990-х, когда некоторые бывшие активисты – Йошка Фишер, Билл Клинтон, Джек Стро – взошли на вершины власти. Если говорить о географии, то очень трудно отделить Западную Европу и Америку от остального мира. Даже Китай оказывал влияние на западный 68-й. У маоистов на Западе могло быть довольно абстрактное представление о «культурной революции», но британские чиновники напрямую сталкивались с ее последствиями в Гонконге и прилегающих к нему Новых территориях[95].

Последнее и, возможно, самое важное – я считаю, что 68-й невозможно изучать в отрыве от того, что называется «общей политической историей» (mainstream political history). Некоторые «люди 68-го» игнорировали конвенциональную политику, зачастую сводя ее к поверхностным абстракциям вроде «фашизма», «империализма», «власти». По словам Колина Крауча, позиция его однокурсников, считавших, что захват британского университета есть законный акт несогласия с американской внешней политикой, объяснялась простым обстоятельством: «Для крайне левых не существовало отдельных "властей", была лишь одна нерасчлененная и монолитная "власть"»[96].

Но, как бы того ни хотелось противоборствующим сторонам, четкого разделения никогда не существовало. Радикализм конца 1960-х зачастую оказывался результатом реформаторских настроений начала десятилетия. Позднее, в 1970-е, он иногда снова возвращался в более спокойное русло – как в политических, так и в трудовых отношениях. Причем я отнюдь не считаю, что «люди 68-го» кому-то продались или стали жертвами манипуляций со стороны системы. По-моему, долгосрочное значение 68-го обусловлено именно тем, что он теснейшим образом взаимодействовал с «большой» политикой.

Глава 2

Поколение 68-го

Мы – представители поколения, выросшего в относительном комфорте, ныне обосновавшегося в университетах и с тревогой взирающего на мир, который достанется нам в наследство.

Порт-Гуронская декларация организации «Студенты за демократическое общество», 1962 год

Поколение. Я навсегда поклялся больше не произносить это слово… Не хочу быть частью того сгустка разочарования и кумовства, который начал ощущать собственную самобытность только в массовом предательстве, принесенном зрелостью.

Ги Хокенгхейм, активист 68-го, критикуя своих современников в 1986 году[97]

Это они [матери] виноваты в том, что их дети выросли такими ужасными.

Нэнси Митфорд во время студенческих беспорядков в Париже, 12 мая 1968 года[98]

Члены организации «Студенты за демократическое общество», Индиана, сентябрь 1964 года

Термин «поколение» часто использовали на протяжении «долгого 68-го». Джек Вайнберг, участвуя в студенческой демонстрации в Беркли в 1964 году, скандировал: «Не доверяй никому старше тридцати». Тот факт, что политическое возмущение зачастую вспыхивает именно в те моменты, когда двадцатилетние начинают составлять заметную часть населения, а фоном этого недовольства служит распространение образования и «молодежной культуры», представляется крайне важным. Но все же его подлинное значение гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. На уникальную поколенческую идентичность начинали претендовать уже те, кто родился во время Второй мировой войны или даже до ее начала. Том Хайден, который составил Порт-Гуронскую декларацию (см. главу 4), родился в 1939 году, а Джек Вайнберг – в 1940-м. Кстати, последний из них в 1964 году в Беркли на самом деле критиковал «старых левых», а не старшее поколение как таковое.

В 1960-е нередко бывало так, что «поколенческая пропасть» в политике разделяла близких по возрасту людей. Майкл Харрингтон, американский социалист и общественный обозреватель, участвуя в конференции, на которой была принята Порт-Гуронская декларация, поссорился там с младшими товарищами, в частности, с Хайденом. Позже он извинился за «истерику среднего возраста», добавив, что в критике в свой адрес усмотрел «эдиповы наскоки на фигуру отца». Между тем в момент этой ссоры Харрингтону было всего тридцать четыре года[99]. По-видимому, для его ровесников, только вступивших в полосу средних лет, столкновение со студенческим радикализмом оказывалось болезненным напоминанием о собственном возрасте. В 1967 году, вскоре после своего звездного появления на лондонской конференции «Диалектика освобождения», британский психиатр Рональд Дэвид Лэйнг сокрушался на страницах своего дневника о приближающемся сорокалетии. По его словам, эта веха будет означать «превращение Икара в Дедала, Эдипа в Лая, enfant terrible в ветхого старца»[100].

Довольно большое число радикалов конца 1960-х вообще не отличалось молодостью. Мария Джолас возглавляла живущих в Париже американцев, не согласных с войной во Вьетнаме. Она перевела на английский документы о парижских протестах 1968-го, которые собрал ее друг Пьер Видаль-Наке, родившийся в 1930 году[101]. Интересно, что сама Джолас появилась на свет в богатой семье из Кентукки в 1893 году. Начиная с 1920-х она в основном проживала во Франции и одно время даже занимала дом в Коломбе-ле-Дёз-Эглиз, который потом стал известной загородной резиденцией де Голля[102]. Леди Доротея Хэд, отцом которой был граф Шефтсбери, а мужем – политик-тори, родилась в 1907 году. Во время вьетнамской войны она решительно поддерживала левых и однажды даже специально появилась на заседании Оксфордского союза, чтобы помешать мужу и сыну выступить там против подготавливаемой антиамериканской резолюции. Если кто-то определял себя в качестве «студенческого лидера», это вовсе не означало, что такой человек имеет отношение к университету; кроме того, в рядах подобных деятелей наблюдался значительный возрастной разнобой. Помимо Тома Хайдена, «Студентов за демократическое общество» возглавляли Тодд Гитлин, Карл Оглсби и Бернардин Дорн, родившиеся в 1943-м, 1935-м и 1942-м. А те из лидеров этой организации, кто – как, например, Майк Шпигель или Марк Родд, – родился после Второй мировой войны, даже в конце 1960-х составляли явное меньшинство.

С другой стороны, среди «людей 68-го» имелось много тех, кто был еще слишком молод для университета. Высокая концентрация в Париже элитных лицеев, тесно связанных не только между собой, но и с университетами, оборачивалась тем, что школьники, родившиеся в начале 1950-х – как, например, Николя Баби из Альянса революционных марксистов (Alliance Marxiste Révolutionnaire) – тоже втягивались в студенческое восстание, начав с 1967 года формировать комитеты лицеистов. В Соединенных Штатах старшеклассники иногда были не менее радикальными, чем сами студенты, особенно после 1968 года. Так, в 1970-м Гаел Грэхэм в знак протеста против вторжения США в Камбоджу разорвала американский флаг, причем сжечь его она не могла только потому, что ей было двенадцать лет, а родители не разрешали пользоваться спичками. Согласно данным американского Конгресса, в 1968 году в 18 % средних школ США происходили беспорядки, а в следующем году этот показатель вырос до 40 %[103]. В Италии в конце 1960-х и начале 1970-х в школах было зафиксировано 270 протестных акций, а в университетах – лишь 143. В школы протестная волна пришла позже, чем в высшие учебные заведения, пик беспорядков в которых пришелся на 1967–1969 годы. Но в более поздний период, как представляется, ряды террористических группировок активнее пополняли люди, вставшие на радикальные позиции уже в школе, а не в университете[104].

В 1968 году некоторые активисты выдвигали теорию, согласно которой молодежь (в первую очередь студенты) должна стать «авангардом», обеспечивающим революционное руководство рабочим классом, не умеющим делать это самостоятельно. Другие же, опираясь на многочисленность и относительную обездоленность студенчества, говорили о том, что студентов и самих можно рассматривать в качестве особого класса. Впрочем, большинство по-прежнему воспринимало молодость с возрастных, а не социально-классовых позиций. Ознакомившись в 1966 году с докладом о «молодежи», Шарль де Голль прокомментировал его так:

«Не стоит относиться к молодежи как к отдельной категории. Сначала вы молоды, а потом взрослеете. Они останутся молодыми до тех пор, пока этому будут благоприятствовать жизненные обстоятельства, но отдельной социальной категорией не станут. Это просто французы, начинающие жить, и ничего особенного в них нет»[105]. А Франсуа Миттеран, общаясь в 1968 году с группой студенческих лидеров, выразился еще более лаконично: «Молодость проходит быстро. Старыми вы будете гораздо дольше»[106].

Даже относительно молодые люди, участвовавшие в протестах 1968 года, иногда с недоверием относились к мысли о том, что поколенческие границы главнее идеологических или классовых. Такая позиция была распространена, в частности, во Франции, где студенческие активисты считали себя частью революционной традиции, восходящей к Сопротивлению или даже к XIX веку. Они полагали, что поколенческие трактовки опошляют их протест и лишают его политического содержания. Левый социолог Жюльет Манс, родившаяся в 1937 году, писала вскоре после событий 68-го: «Вопреки заверениям некоторых "теоретиков", этот бунт был… серьезным политическим потрясением, а не конфликтом поколений и не рождением нового общественного класса, состоящего сплошь из молодежи и студентов»[107].

Американские черные активисты, окружавшие Анджелу Дэвис, также в основном были очень молодыми людьми. Сама Дэвис родилась в 1944 году. Джонатану Джексону, который пытался освободить своего старшего брата из тюрьмы при помощи пистолета, принадлежавшего Дэвис, было всего семнадцать, когда в 1970-м его застрелили полицейские. Однако для Дэвис раса и класс были важнее возраста, поскольку она остро ощущала межпоколенческие узы, связывающие ее с пережившим угнетение поколением стариков. В первую очередь это касалось бабушки Анджелы, которая родилась спустя несколько лет после освобождения рабов на американском Юге и умерла, когда активистке было двенадцать лет.

В конце 1960-х трактовки того, кого именно называть «молодежью», постоянно менялись. В 1967 году в Великобритании доклад «комитета Лейти» рекомендовал снизить возраст совершеннолетия, гарантирующий все права взрослого человека, с двадцати одного года до восемнадцати лет, что и было сделано в 1970 году. В том же году в Западной Германии разрешили голосовать с восемнадцати лет вместо двадцати одного года. Аналогичные изменения в тот период состоялись и в других странах: в США в 1971-м, во Франции в 1974-м и в Италии в 1975-м. Социальные сдвиги – такие, как повышение порога окончания школы, – сместили границы между детством и взрослой жизнью.

Долгий 68-й изменил восприятие людьми собственного возраста. Само публичное предъявление даты рождения могло превратиться в политический акт. Когда в ходе судебного разбирательства о подстрекательстве к беспорядкам в Чикаго Эбби Хоффмана, родившегося в 1936 году, спросили, сколько ему лет, он ответил в том духе, который был характерен для американской контркультуры 1968-го. Парень утверждал, что родился в 1960 году: «Духовно я дитя 1960-х». Когда немцу Торвальду Проллу, родившемуся в 1941-м, задали тот же вопрос на процессе о поджоге универмага в 1968 году, он дал ответ, который свидетельствовал о глубочайшей связи европейских «людей 68-го» со старой политической традицией: по его словам, он появился на свет в 1789-м – в год Великой французской революции[108].

Женщины особенно четко осознавали, что биологический возраст уже не играет той роли, какую он играл во времена их родителей. Шейла Роуботам писала о себе в 1968 году:

«Мне было около двадцати пяти, вот-вот предстояло пересечь черту, после которой, как представлялось еще пару лет назад, окончательно становишься взрослой. Но я совсем не чувствовала себя взрослой. Мы прошли все указатели, и ничего не произошло»[109].

Луиза Пассерини, родившаяся в 1941 году, вопрошала, имея в виду в основном Италию: «У скольких людей, которые родились с конца 1930-х по начало 1950-х, был свой 1968-й?» Пассерини делила «людей 68-го» на три группы: учившихся в университете, успевших покинуть студенческую скамью и устроиться на работу, еще сидевших за школьной партой. При этом она добавляла, что биологический возраст влиял на аффилиацию прежде всего тех, кто появился на свет после 1950 года, то есть приобщался к студенческим протестам, еще оставаясь в школе[110]. У товарищей Пассерини по университету и у их союзников-рабочих были разные представления о возрасте. К двадцати шести годам итальянский трудящийся обычно имел за плечами лет двенадцать оплачиваемого труда и несколько лет состоял в браке. Если это был мужчина, то он, вероятно, уже отслужил в армии, а если женщина, то у нее, скорее всего, уже были дети. Роуботам сама ощутила эту разницу в восприятии возраста, когда в начале 1970-х попыталась организовать протест уборщиц. Ее новые подруги – женщины из самой неблагополучной части рабочего класса – были тридцати- или сорокалетними, но «выглядели гораздо старше»[111]. Даже рабочие, участвовавшие в забастовках 68-го, далеко не все были молодыми. Согласно больничным записям, только троим из двадцати рабочих завода Peugeot в Сошо, обратившихся за медицинской помощью после стычек с полицией, было меньше двадцати пяти лет, а семеро из них родились в 1928 году или раньше[112].

Активистская деятельность сама по себе иногда втягивала радикалов в то, что консерваторы называли затянувшейся юностью – в период, отмеченный сбоем традиционных обрядов инициации. Выходец из рабочего класса, который родился в 1940-м, выпадал из традиционного ритма жизни, если не мог пройти медицинскую проверку на пригодность к военной службе в конце 1950-х. В начале 1968 года психолог посоветовал бы ему «повзрослеть», а когда он, возможно, пытался сделать это, студенческие беспорядки опять переворачивали все с ног на голову. В конце концов, он поступал на новый факультет в Университете Париж VIII в Венсене, который был создан soixante-huitards как раз для людей без квалификаций. Такой персонаж мог оставаться студентом, даже если ему было далеко за тридцать[113].

Некоторые историки разбивают поколение 68-го на отдельные «когорты». В Швейцарии в 1967 году 70 % радикальных активистов были моложе двадцати пяти лет. Между 1968 и 1970 годами этот показатель упал до 62 %, вероятно, из-за того, что активисты повзрослели. Однако в 1971–1973 годах он снова подрос до 75 %. Скорее всего, это произошло из-за того, что волнения 1968 года радикализовали новые группы молодежи. Однако между 1974-м и 1976-м снова был зафиксирован спад – до 54 %[114].

Некоторые участники событий 68-го со временем все охотнее начинали идентифицировать себя в поколенческих терминах. Иногда их восприятие собственной жизни менялось под влиянием того, как их изображали другие. Определенная «аполитичность» того поколения – или, точнее, отсутствие у него очевидных связей с крайне левой политикой – поначалу отталкивала «людей 68-го», но позднее, напротив, стала казаться им чем-то вполне приемлемым. Даже те, кто отошел от политических убеждений молодости, по-прежнему ассоциировали себя с обобщающим образом своего поколения. Например, Даниэль Кон-Бендит с каждым годом делал все больший акцент на том, что он принадлежит к «поколению 68-го». И это объяснимо, поскольку ему нужно было подчеркнуть свою последовательность в тот период, когда, совершив политический кульбит, он вдруг включился в электоральную политику. В Германии, где после 1968 года радикализм распался на множество течений, к понятию поколения обращались ради хотя бы внешнего восстановления единства и взаимоуважения в левой среде. Так, Клаус Хартунг, бывший студенческий активист, начал говорить о «поколении 68-го» в 1978 году, когда пытался объединить часть левых сил[115].

Беби-бум и старшее поколение

Поколенческие трактовки 68-го тесно связаны с понятием послевоенного беби-бума. После 1945 года, когда мужчины вернулись домой с фронтов, показатели рождаемости резко подскочили как в Северной Америке, так и в большей части Западной Европы. В Германии и Италии, однако, дела обстояли иначе. В этих странах рождаемость росла раньше, в 1930-е, отчасти из-за того, что политика государства была направлена на ее повышение. В Германии нацизм и война сформировали особенно сложную модель поколенческого размежевания (см. главу 6).

Послевоенный беби-бум целесообразно рассматривать в свете тех событий, которые ему предшествовали. Страны, его пережившие, – а именно Великобритания, Франция и США – в 1930-е испытали заметное снижение рождаемости, вызванное экономической депрессией. Родившийся в 1936 году французский историк Жан-Мари Берсе отмечал, что у беби-бумеров была юность, «совершенно непохожая на юность нашего поколения». По свидетельству Берсе, он и его современники испытывали трепет перед старшими, по крайней мере отчасти вызванный тем, что взрослые в те времена заметно превосходили их числом[116]. Появившихся на свет в 1930-е постоянно преследовали воспоминания о безработице и лишениях, которые омрачили их детство. Они ценили безопасность и с пониманием относились к рутинной регулярности – в отличие от тех, кто, будучи на несколько лет моложе, считал ее тяжким бременем. В 1950 году социологи, опрашивавшие группу британцев 1932 года рождения, с удивлением обнаружили, что многие из их восемнадцатилетних респондентов уже устроились на постоянную работу и собираются оставаться на своем месте всю жизнь[117]. Разумеется, это не значит, что рожденные в 1930-е годы враждебно относились к 68-му: напротив, многие из них, в первую очередь молодые преподаватели университетов, сочувствовали протестам. Однако привычные роли здесь явно поменялись. Сорокалетние в 1968 году чаще были ведомыми, чем ведущими: смелость молодого поколения вызывала у них смесь ужаса и восхищения.

Но далеко не все молодые радикалы в 1960-е определяли себя через конфликт со старшим поколением. Наоборот, некоторые считали, что принадлежат к политической традиции, корни которой связывают их с прошлым. Серж Жюли родился в 1942 году, но свой активистский опыт отсчитывал с демонстраций, организованных коммунистами против конституции де Голля в 1958-м. Он посещал лицей Тюрго и считал своих педагогов пропагандистами подрывных идей, а не адептами политической ортодоксии. Сильное влияние, в частности, на него оказал Пьер Хальбвакс, который позже сыграл заметную роль в кампании по защите активистов, арестованных в ходе протестов 1968-го. Хальбваксу, родившемуся в 1916 году, было около сорока, когда Жюли учился у него. Стоит также отметить, что во время оккупации он вместе со своим отцом, историком Морисом Хальбваксом, родившимся в 1877 году, был депортирован коллаборационистскими властями. Причиной послужил их публичный протест против казни вишистами Виктора Баша, приходившегося тестем Морису и дедом Пьеру. И Баш, и Хальбваксы отстаивали радикализм, проистекавший из дрейфусарских кампаний конца XIX века.

Кинорежиссер Ромен Гупиль родился в 1951 году, но даже он не считал протесты 1960-х восстанием против конформизма 1950-х. Наоборот, Гупиль заявлял, что «невозможно понять 1968 год, если не принять во внимание предшествовавшую ему мобилизацию, которая подпитывалась антиколониальными настроениями». Свое собственное политическое пробуждение он относил к четырнадцати или пятнадцати годам. При этом Гупиль добавлял, что считал себя наследником более ранней традиции: «Я мыслил категориями 1870-го» (то есть года Парижской коммуны). Он отделял политический авангард, к которому принадлежал, от поколения беби-бумеров, воспитанного на «карманных деньгах, чартерных рейсах и рок-музыке» и «одержимого стремлением к сексуальному освобождению»[118].

После 1968 года порой утверждалось, что беби-бумеры росли в условиях, способствовавших вседозволенности и бунтарству. Социолог Дэвид Рисмен, далекий от консерватизма, называл тем не менее радикалов 1960-х годов «избалованными детьми», добавляя, что «из-за этого они ожидали, что их требования всегда будут выполняться незамедлительно»[119]. Спиро Агню, в 1969 году ставший вице-президентом США, возлагал ответственность за это на доктора Бенджамина Спока, уроженца 1903 года, чья книга «Ребенок и уход за ним», впервые изданная в 1946-м, якобы способствовала «разболтанности» в воспитании детей. Но та интерпретация Спока, на которую нападали консерваторы, была, скорее, следствием 1968 года, а не его причиной. Да, Спок участвовал в антивоенном движении, а в 1972 году баллотировался на пост президента в качестве радикального кандидата, но в его послевоенных взглядах на воспитание детей радикализм отсутствует. Идеи популярного доктора в основном держались на «здравом смысле», под которым понимались методы и способы воспитания, использовавшиеся матерями еще до Второй мировой войны. Некий английский профессор объяснял студенческие протесты конца 1960-х «заповедью "не смей пороть", сформулированной доктором Споком»[120]

1 Оливье Ассайас в интервью для «Eye for Film» (март/апрель 2013).
2 Daniel Rondeau, L'Enthousiasme (1988).
3 Jonah Raskin, Out of the Whale: Growing up in the American Left (New York, 1974); Thai Jones, A Radical Line: From the Labor Movement to the Weather Underground, One Family's Century of Conscience (New York, 2004).
4 Daniel Bertaux, Danièle Linhart, Béatrix Le Wita, 'Mai 1968 et la Formation de Générations Politiques en France', Le Mouvement Social, 143 (1988), pp. 75–89.
5 Marica Tolomelli, '1968: Formen der Interaktion zwischen Studentenund Arbeiterbewegung in Italien und der Bundesrepublik', Geschichte und Gesellschaft, Sonderheft 17 (1998), S. 82–100.
6 Luisa Passerini, Autobiography of a Generation: Italy, 1968 (Hanover, NH, 1996), p. 60.
7 Stafford, Staffordshire Public Record Office (Staff), D4490/48, letter from J.C.H., 20 November 1970.
8 Ibid., Powell to Patricia S., 12 April 1972.
9 Stuart Hall, 'The Great Moving Right Show', Marxism Today, January 1979.
10 Sean D. Stryker, 'Knowledge and Power in the Students for a Democratic Society, 1960–1970,' Berkeley Journal of Sociology, 38 (1993), pp. 89–138.
11 Charles Morazé, Un Historien Engagé: Mémoires (2007), p. 305.
12 См. выступление Мишеля Рокара на «круглом столе» в 2001 году: 'Table Ronde: Pierre Mendès France et Mai 68', Matériaux pour l'Histoire de Notre Temps, 63, 1 (2001), pp. 161–79.
13 Régis Debray, Modeste Contribution aux Discours et Cérémonies Officielles du Dixième Anniversaire (1978), p. 49.
14 Publisher's introduction, Michael (Bommi) Baumann, Love or Terror: A Personal Account of a West German Urban Guerrilla (1979), p. 12.
15 Jeremy Varon, Bringing the War Home: The Weather Underground, the Red Army Faction and Revolutionary Violence in the Sixties and Seventies (Berkeley, CA, 2004), p. 46.
16 Richard Crossman, The Diaries of a Cabinet Minister, vol. II: Lord President of the Council and Leader of the House of Commons, 1966–68 (1976), p. 700. Запись от 10 марта 1968 года.
17 Sheila Rowbotham, Promise of a Dream: Remembering the Sixties (2001), p. 162.
18 Lisa Power, No Bath but Plenty of Bubbles: An Oral History of the Gay Liberation Front, 1970–73 (1995).
19 Martin Klimke, The Other Alliance: Student Protest in West Germany and the United States in the Global Sixties (Princeton, 2010), p. 14.
20 Tom Hayden, Reunion: A Memoir (1988), p. 93.
22 Pierre Grappin, L'Île aux Peupliers. De la Résistance à Mai 68: Souvenirs du Doyen de Nanterre (Nancy, 1993), p. 281.
23 Luisa Passerini, Autobiography of a Generation: Italy, 1968 (Hanover NH, 1996), p. 109.
24 Richard Fairfield, Communes USA (New York, 1972), p. 3.
25 The Times, 31 October 1968.
26 Daniel Cohn-Bendit, Nous l'Avons Tant Aimée la Révolution (1986).
27 John Gerassi, Talking with Sartre: Conversations and Debates (New Haven, CT, 2009), p. 236. Сартр сказал о Кон-Бендите: «Он был не таким уж и блистательным – мне этот человек не очень нравился».
28 Anna Cento Bull, Philip Cooke, Ending Terrorism in Italy (2013), p. 75.
29 Ron Jacobs, The Way the Wind Blew: A History of the Weather Underground (1997), p. 94.
30 Alain Schnapp, Pierre Vidal-Naquet, Journal de la Commune Étudiante: Textes et Documents, Novembre 1967–Juin 1968 (1969); Jean-Claude, Michelle Perrot, Madeleine Rebérioux, Jean Maitron, 'La Sorbonne par Elle-Même: Mai – Juin 1968', Le Mouvement Social, 64 (1968).
31 Один французский журнал посвятил целый выпуск собственной роли в событиях 1968 года; см.: Le Mouvement Social, 223 (2008).
32 Geoff Eley, The Crooked Line (Ann Arbor, MI, 2005), pp. 4, 53.
33 TNA HO 325/104, Metropolitan Police, Special Branch Reports, 22 and 26 February 1968.
34 Sudhir Hazareesingh, In the Shadow of the General: Modern France and the Myth of de Gaulle (Oxford, 2012), p. 185.
35 Marc Ferro, Mes Histoires Parallèles: Entretiens avec Isabelle Veyrat-Masson (2011), p. 338.
36 Eric Hobsbawm, Interesting Times: A Twentieth-Century Life (2002), p. 250.
37 Scott Hamilton, The Crisis of Theory: E. P. Thompson, the New Left and Postwar British Politics (Manchester, 2011), p. 125.
38 Julie Pagis, Mai 68: Un Pavé dans Leur Histoire (2014), p. 81.
39 Robbie Lieberman, Prairie Power: Voices of 1960s Midwestern Student Protest (Columbia, MO, 2004), p. 76.
40 Pagis, Mai 68, p. 31.
41 Nicolas Daum, Mai 68: Des Révolutionnaires dans un Village Parisien, 20 Ans Après (1988). В 2008 году эта книга была переиздана в слегка обновленной редакции, уделявшей больше внимания последующим карьерам некоторых из респондентов. См.: Mai 68 Raconté par des Anonymes.
42 Myriam Chermette, Anne-Sophie Lechevallier, 'Des Droites: Postures et Récits de Réactions', Agnès Callu (ed.), Le Mai 68 des Historiens: Entre Identités Narratives et Histoire Orale (2010), pp. 159–68, p. 164.
43 Annie Kriegel, Ce Que J'ai Cru Comprendre (1991), p. 710.
44 Jean-Jacques Becker, Un Soir de l'Été 1942… Souvenirs d'un Historien (2009), pp. 284–305.
45 Paul Veyne, Et dans l'Éternité je ne m'Ennuierai Pas: Souvenirs (2014), p. 176.
46 Maurice Agulhon, 'Vu des Coulisses', Pierre Nora (ed.), Essais d'Ego-Histoire (1987), pp. 9–59, p. 37.
47 Alain Krivine, Ça te Passera Avec l'Âge (2006), p. 142.
48 Robert Linhart, L'Établi (1978/1981), p. 83.
49 Virginie Linhart, Le Jour où Mon Père s'est Tu (2008); см. также комментарии ее тети: Le Monde, 16 May 2008.
50 Antoine de Baecque, 'Reprise d'Hervé le Roux', Philippe Artières and Michelle Zancarini-Fournel (eds.), 68, une Histoire Collective, 1962–1981 (2008), pp. 271–5.
51 William Waldegrave, A Different Kind of Weather: A Memoir (2015), p. 71–84.
52 The Times, 25 April 1970.
53 Churchill College, Cambridge, Hailsham archives, HLSM 2/22/17, Waldegrave to Hailsham, 11 June 1968.
54 Thatcher Foundation website, 111380, Minutes of the Authority of Government Policy Group, 22 October 1975.
55 The Times, 20 March 1968.
56 Colin Crouch, The Student Revolt (1970), p. 68.
57 Anna von der Goltz, 'Generations of 68ers: Age-Related Constructions of Identity and Germany's "1968"', Social and Cultural History, 8, 4 (2011), pp. 473–91.
58 Andrea Mammone, 'The Transnational Reaction to 1968: Neo-Fascist National Fronts and Political Cultures in France and Italy', Contemporary European History, 17, 2 (2008), pp. 213–36.
59 François Audigier, 'Le Malaise des Jeunes Gaullistes en Mai 68', Vingtième Siècle, Revue d'Histoire, 70 (2001), pp. 71–88.
60 Penelope Adams Moon, "'Peace on Earth: Peace in Vietnam": The Catholic Peace Fellowship and Antiwar Witness, 1964–1976', Journal of Social History, 36, 4 (2003), pp. 1033–57.
61 Robert Gildea, James Mark, Niek Pas, 'European Radicals and the "Third World": Imagined Solidarities and Radical Networks, 1958–73', Cultural and Social History, 8, 4 (2011), pp. 449–71.
62 Julie Pagis, 'La Politisation d'Engagements Religieux: Retour sur une Matrice de l'Engagement en Mai 68', Revue Française de Science Politique, 60 (2010), pp. 61–89.
63 Jean-Pierre le Goff, La Fin du Village: Une Histoire Française (2012), p. 182.
64 Olivier Landron, À la Droite du Christ: Les Catholiques Traditionnels en France depuis le Concile Vatican II, 1965–2015 (2015).
65 London, National Archives (NA) CRIM 1/5256, summing up by Humphries in trial of Paul Hoch and others for riot, 20 July 1970.
66 Beate Kutschke, 'In Lieu of an Introduction', Beate Kutschke, Barley Norton (eds.), Music and Protest in 1968 (Cambridge, 2013), pp. 1–11, p. 4; Kailin R. Rubinoff, 'A Revolution in Sheep's Wool Stockings: Early Music and 1968', in ibid., pp. 237–54.
67 Kostis Kornetis, Children of the Dictatorship: Student Resistance, Cultural Politics, and the 'Long 1960s' in Greece (2013).
68 Yasmine Ergas, '1968–79. Feminism and the Italian Party System: Women's Politics in a Decade of Turmoil', Comparative Politics, 14, 3 (1982), pp. 253–79.
69 NA FCO 7/863, minute by Braithwaite, 20 June 1968.
70 NA FCO 9/252, report by Halford-MacLeod, 28 March 1968.
71 NA FCO 68/128, report on conference on 'Youth in Revolt' held in Trinidad and Tobago in 1969.
72 Staff, D4490/48, Powell to E., 17 May 1972.
73 Raymond Marcellin, L'Ordre Public et les Groupes Révolutionnaires (1969).
74 Я благодарен Лизе Болд за то, что она ознакомила меня со своей неопубликованной работой по этой теме.
75 NA PREM 13/2563, Reilly to FO, 29 May 1968.
76 Ibid., Reilly to FO, 22 May 1968.
77 Peter B. Levy, The New Left and Labor in the 1960s (Urbana, IL,1994), p. 90.
78 FCO 13/58, memorandum on losses to the British Institute in Paris, Francis Scarfe, 22 June 1968.
79 NA MEPO 2/10962, statement by Sergeant Terry Lelly to Metropolitan Police, 22 August 1967.
80 Gareth Stedman Jones, 'History and Theory: An English Story', Historein, 3 (2001), pp. 103–24.
81 Laurent Chollet, 'Le LSD, les Hippies et la Californie', Philippe Artières, Michelle Zancarini-Fournel (eds.), 68, une Histoire Collective, 1962–1981 (2008), pp. 80–85.
82 Guy Hocquenghem, L'Amphithéâtre des Morts (1998), p. 53.
83 Tony Benn, Office without Power: Diaries, 1968–1972 (1988), p. 151. Запись от 25 февраля 1969.
84 Crouch, The Student Revolt, p. 57.
85 NA PREM 13/2653, Reilly to FO, 22 May 1968.
86 Yair Auron, Les Juifs d'Extrême Gauche en Mai 68: Une Génération Révolutionnaire Marquée par la Shoah (1998).
87 Catherine Simon, Algérie, les Années Pieds-Rouges: Des Rêves de l'Indépendance au Désenchantement (1962–1969) (2009).
88 Hayden, Reunion, p. 207.
89 John Keane, Vaclav Havel: A Political Tragedy in Six Acts (1999), p. 184.
90 Michael Zantovsky, Havel: A Life (2104), p. 109.
91 Richard Neville, Hippie Hippie Shake (1995), p. 151.
92 Edgar Morin, Journal, 1962–1987 (2012), pp. 852–3.
93 Gerassi, Talking with Sartre, p. 68.
94 Rosie Germain, 'The British and American Reception of French Existentialism, 1939–1972' (PhD, Cambridge University, 2013).
95 NA FCO 21/215.
96 Crouch, The Student Revolt, p. 72.
97 Guy Hocquenghem, Lettre Ouverte à Ceux qui Sont Passés du Col Mao au Rotary (1986), p. 15.
98 Nancy Mitford, The Spectator, 30 May 1968.
99 Robert Gorman, Michael Harrington: Speaking American (New York, 1995), pp. xviii, xxi.
100 Adrian Laing, R. D. Laing: A Biography (1994), p. 140.
101 Alain Schnapp, Pierre Vidal-Naquet, The French Student Uprising, November 1967–June 1968 (New York, 1971).
102 Mary Ann Caws (ed.), Maria Jolas, Woman of Action: A Memoir and Other Writings (Columbia, SC, 2004). О деятельности Джолас см. также: London National Archives HO 325/104, report by Special Branch, 26 February 1968.
103 Gael Graham, Young Activists: American High School Students in the Age of Protest (DeKalb, IL, 2006), p. 5.
104 Sidney Tarrow, Democracy and Disorder: Protest and Politics in Italy, 1965–1975 (Oxford, 1989), pp. 88–89.
105 Alain Peyrefitte, C'était de Gaulle (2002), p. 1289. Приводимая здесь цитата взята из обращения де Голля к членам кабинета министров от 11 мая 1966 года.
106 Philip Short, Mitterrand: A Study in Ambiguity (2013), p. 248.
107 Juliette Minces, 'Réflexions Autour du "Journal de la Commune Étudiante"', L'Homme et la Société, 16, 1 (1970), pp. 149–59.
108 Timothy S. Brown, West Germany and the Global Sixties: The Anti-Authoritarian Revolt, 1962–1978 (Cambridge, 2013), p. 80.
109 Sheila Rowbotham, Promise of a Dream: Remembering the Sixties (2001), p. 166.
110 Luisa Passerini, Autobiography of a Generation: Italy, 1968 (Hanover, NH, 1996), pp. 23, 28.
111 Sheila Rowbotham, 'Cleaners' Organizing in Britain from the 1970s: A Personal Account', Antipode: A Radical Journal of Geography, 38, 3 (2006), pp. 608–25.
112 Nicholas Hatzfeld, 'Les Morts de Flins et Sochaux: De la Grève à la Violence Politique', Philippe Artières, Michelle Zancarini-Fournel (eds.), 68, une Histoire Collective, 1962–1981 (2008), pp. 322–5.
113 Nicolas Daum, Mai 68: Des Révolutionnaires dans un Village Parisien, 20 Ans Après (1988); см. интервью с респондентом по имени Мишель: pp. 89–104.
114 Nuno Pereira, Renate Schär, 'Soixante-Huitards Helvétiques: Étude Prosopographique', Le Mouvement Social, 239, 2 (2012), pp. 9–23.
115 Anna von der Goltz, 'Generations of 68ers: Age-Related Constructions of Identity and Germany's "1968"', Social and Cultural History, 8, 4 (2011), pp. 473–91.
116 Agnès Callu, 'La Socialisation des Historiens de l' Intra-Histoire au Profil Scientifique, 69–88', Agnès Callu (ed.), Le Mai 68 des Historiens: Entre Identités Narratives et Histoire Orale (2010), pp. 69–88, p. 74.
117 R.F.L. Logan, E. M. Goldberg, 'Rising Eighteen in a London Suburb: A Study of Some Aspects of the Life and Health of Young Men', British Journal of Sociology, 4, 4 (1953), pp. 323–45.
118 См. интервью с Роменом Гупилем: Esprit, 242, 5 (1998), pp. 141–7.
119 The Times, 29 May 1968.
120 L. Neville Brown, 'Student Protest in England', The American Journal of Comparative Law, 17, 3 (1969), pp. 395–402.
Скачать книгу