Сожжение бесплатное чтение

Мегха Маджумдар
Сожжение

Моим отцу и матери, которые сделали все возможное.

Megha Majumdar

A BURNING

Copyright © 2020 by Megha Majumdar

© Левин М., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

· Дживан ·

– От тебя пахнет дымом, – сказала мне мать.

И я стала тереть себе волосы овальным бруском мыла и вылила на себя целое ведро воды, пока сосед не пожаловался, что я трачу утренний привоз.

В тот день был комендантский час. По главной улице каждые полчаса медленно проезжал полицейский джип. Поденщики, вынужденные идти на работу, возвращались домой с поднятыми руками, показывая, что у них нет оружия.

В кровати, разметав мокрые волосы по подушке, я взяла свой новый телефон – купленный на собственные деньги, еще защитную пленку с экрана не сняла.

В соцсети обсуждали только одну тему.

Эти террористы напали не на тот район

#НападениеНаПоездКолабаган #Непобедимые

Друзья, если у кого есть пятьдесят рупий, обойдитесь сегодня без самосы и пожертвуйте их…

Чем дальше я листала ленту, тем больше рассказывалось.

В новостном ролике, снятом специально для 24-часового шоу, показывают как… Бдение при свечах в…

Накануне вечером я была на станции, туда от моего дома не больше пятнадцати минут пешком. Я должна была видеть людей, которые заглядывали в открытые окна и бросали в остановившийся поезд горящие факелы, но видела я только вагоны – они горели, двери у них были заперты снаружи, горячие – не дотронуться. Огонь перекинулся на домишки рядом со станцией, их обитателей стал душить дым. Погибло более ста человек. Правительство обещало семьям погибших компенсации – восемьдесят тысяч рупий! – которые… ну, правительство много чего обещает. На видеозаписи премьер-министр – ему в подбородок уткнулось не меньше дюжины микрофонов – говорил: «Пусть соответствующие органы проведут расследование». Кто-то вставил в это видео перебивку: полицейские чешут в затылке. Получилось смешно.

Меня восхищали эти незнакомцы в сотсети, которые что хотят, то и говорят. И не боятся шутить. Хоть полиция, хоть министры, они над всеми смеются, и разве не это называется свободой? Я надеялась, что после еще нескольких зарплатных чеков, когда я дослужусь до старшего продавца в «Панталунз», я тоже буду в этом смысле свободна.

Ниже на той же странице – видеоклип. На переднем плане женщина: волосы растрепаны, черная струйка из носа стекает на губы, глаза налиты кровью. Она стоит на наклонной платформе нашей маленькой станции и кричит в микрофон: «Там стоял полный джип полицейских; спросите их, чего они стояли и смотрели, когда мой муж горел. Он пытался открыть дверь, спасти нашу дочь, пытался, пытался…»

Этим видео я поделилась и добавила заголовок: «Оплачиваемые правительством полицейские смотрели и ничего не делали, а эта женщина потеряла все».

Так я написала.

Потом я положила телефон рядом с собой и задремала, от жары слипались глаза. А когда проснулась и проверила телефон – там было всего два лайка. Посмотрела через полчаса – те же два лайка.

А потом какая-то женщина, я ее не знаю, откомментила: «Откуда ты знаешь, что она не врет? Может, внимания хочет!»

Тут я села. Я что, с этой теткой во френдах? На фото в профиле она позировала в ванной.

«Ты вообще смотрела видео?» – ответила я.

Слова этой бессердечной женщины не шли из головы. Да, они вызвали у меня раздражение, но и еще как-то зацепили, вывели из равновесия, завели. Но не так, как заводишься, когда нет воды в муниципальной колонке или вырубают свет в самую жаркую ночь. Может быть, это все из-за праздности, душевное волнение от безделья?

Для меня этот день был в конце концов выходным. Мать приготовила рыбную мелочь – мы ели ее с костями и хвостами. Отец грелся на солнышке, боль в спине у него на время отступила.

Я листала ленту и видела, как посты о нападении на поезд зарабатывают пятьдесят, сто, триста лайков. А мой не лайкал никто.

И тогда я на маленьком светящемся экранчике написала глупость. Написала опасную вещь – те слова, которые даже думать нельзя, не то что писать.

Прости, мам.

Если полиция не помогает простым людям вроде вас и меня, если полиция смотрит, как они гибнут, не значит ли это, – написала я в соцсети — что само правительство – тоже террорист?

На улице медленно крутил педали велорикша. Единственным пассажиром была его маленькая дочка, и клаксон радостно бибикал, приводя ее в восторг.

· Лавли ·

Воскресное утро! Пора на урок актерского мастерства. Покачивая бедрами так и этак, прохожу мимо продавца гуавы.

– Брат! – окликаю я его. – Сколько времени?

– Половина девятого, – бурчит он. Ему неохота делиться со мной показаниями своих наручных часов. Бог с ним. Оставив свою стильную походку, припускаю лошадиной рысью к железнодорожной станции. И уже в поезде, когда я прикасаюсь к груди и ко лбу, произнося молитву за тех бедняг, что недавно погибли на этой самой станции…

– Кто там толкается? – кричит какая-то тетка. – Прекратите!

– Этой хиджре [1] обязательно в нашем вагоне чухаться? – шипит продавец арахиса, будто у меня ушей нет.

Для таких, как я, все непросто, даже какой-то час в поезде. Мои груди – из тряпок. Ну и что? Найдите во всем городе хоть одну женщину, чтобы была настолько женщиной, как я.

Сквозь толпу пробирается безногий нищий на доске с колесами, едет прямо по ногам.

– Подайте монетку, – ноет он. На него орут:

– Куда прешь?

– Слепой, что ли?

– Куда мне встать, тебе на голову?

Наконец он огрызается:

– Давай я тебе ноги отрежу, посмотрим, как ты запрыгаешь!

Все это вызывает у меня совершенно неудержимый смех. Вот за что я люблю местные поезда. Можно сжечь целый поезд, но нам все равно надо добираться до работы, до учебы, до семьи – если таковая имеется. Каждый местный поезд – он как кино. В вагоне я смотрю на лица, жесты, слушаю голоса, перебранки. Благодаря им учатся такие, как я. Когда поезд раскачивается, набирая скорость, ветер треплет мне волосы, я хватаюсь пальцами за потолок, выпрямляюсь и делаю растяжку, чтобы подготовиться к занятиям у мистера Дебната.

* * *

Мистер Дебнат сидит в кресле, пьет чай из блюдца. Так чай остывает быстрее, и не приходится на него дуть.

Мне рассказывали о преподавателях актерского мастерства, которые своих учеников используют. Но мистер Дебнат не такой. У него принципы. В юные годы у него был шанс самому снять фильм, но шанс этот был в Бомбее. Пришлось бы туда ехать на полгода как минимум, а у него в это время старуха-мать лежала в больнице. Это ж кем надо быть, чтобы в погоне за мечтой бросить мать? Он пожертвовал мечтой и остался с матерью. Рассказывая нам эту грустную историю, он плакал – единственный раз я такое видела.

У ног мистера Дебната сидят шестеро других учеников. Бриджеш, он работает электриком, Румели – продает волшебную мазь от сыпи, Пеонджи – клерк в страховой компании, Радха – учится на медсестру, и Джоита, счетовод отцовской лавочки по перезарядке фломастеров. Чем занимается Кумар, никто точно не знает, потому что он только смеется в ответ на все вопросы.

Все мы экономим, экономим и сдаем на каждом занятии по пятьдесят рупий.

Сегодня в гостиной – это наша сцена – мы сдвигаем в сторону обеденный стол и разыгрываем этюд: муж подозревает свою жену. После нескольких, скажем так, не самых блестящих выступлений настает моя очередь. Я пристраиваю на полу телефон – записать себя, чтобы было потом, что разбирать, – выхожу на середину комнаты и поворачиваю голову слева направо и справа налево. Покойные родители мистера Дебната, вечная им память, строго смотрят на меня со стен. Мне становится жарко, хотя вентилятор работает на полную мощность.

Пора выступать! На сей раз мой партнер – Бриджеш, электрик. Согласно сценарию, который нам дает мистер Дебнат, Бриджеш – точнее, подозрительный муж – должен схватить меня за плечи сильно и злобно. Но он едва прикасается ко мне. Приходится выйти из роли:

– Не так! – говорю я. – Ты меня держишь, будто я нежный цветочек, какие уж тут сильные чувства? Я должна их ощутить – твой гнев, бешенство! Давай!

Мистер Дебнат такое одобряет. Если ты сам этого не чувствуешь, всегда говорит он, как это почувствует твой зритель?

Так что я бью Бриджеша по плечу, слегка бью, чтобы хоть немного разозлился, чтоб вел себя со мной по-мужски. Он что-то бормочет себе под нос, и я говорю:

– Не поняла! Вслух скажи!

Бриджеш продолжает что-то мямлить, а потом выдает:

– Уфф… Лавли, не заставляй меня это говорить. Не могу я изображать семейную сцену с человеком, который наполовину мужчина.

Тут часы бьют одиннадцать раз, и мы все их молча слушаем. У меня щеки горят. Нет, я давно к такому привыкла – на дороге, в поезде, в магазине. Но на занятиях по мастерству? От Бриджеша?

Так что я просто отбрасываю его оскорбление в сторону. Как мусор.

– Слушай, Бриджеш, – говорю я ему. – Ты мне как брат. Если я могу играть с тобой романтику, то и ты со мной можешь!

– Вот да, – подтверждает мистер Дебнат. – Если относишься к фильму серьезно, то надо погружаться в роль целиком…

Мистер Дебнат читает Бриджешу целую лекцию. Когда он делает паузы, слышно, как тикают часы на стене.

И наконец Бриджеш по предложению мистера Дебната складывает ладони, прося у меня прощения, а у меня уже тоже слезы стоят в глазах. Румели сморкается в дупатту [2]. Мистер Дебнат хлопает в ладоши и говорит:

– Вложите эти свои эмоции в этюд!

Момент очень напряженный. Все откладывают мобильники, а я рычу:

– Ты посмел ударить мать!

Я чувствую гнев персонажа у себя в груди. Эта гостиная с креслом и задвинутым в угол столом, с ящиком, полным пыльных плюшевых игрушек, на самом деле – сцена в Бомбее. Лампочка светит ярко, как направленный на меня прожектор. По улице идет набивщик подушек, играя на своем рабочем инструменте, как на арфе. От безликой уличной массы меня отделяют лишь тонкие шторы на окнах.

И я, сдерживая эмоции, понизив голос, даю следующую реплику:

– Разве не из чрева матери ты вышел?

Бриджеш: Ха! Можно подумать, ты достойна считаться матерью! Думаешь, я ничего не знаю?

Я: Клянусь, это не то что ты думаешь. Позволь мне объяснить. Прошу тебя, дай я все объясню.

Бриджеш (с каменным лицом смотрит в воображаемое окно).

Я: Не хотела тебе рассказывать о своем прошлом, но ты меня вынуждаешь, и я раскрою свою тайну. Это не я была с тем человеком. Это моя сестра-близнец.

Боже, что за диалог! Конец этюда.

У меня ладони в холодном поту, но сердце взмывает, как воздушный змей. В комнате – громоподобное молчание. И даже уборщица стоит в дверях, застыв с веником и совком в руках, отвесив челюсть. При виде ее меня так и подмывает улыбнуться. Наконец я схожу со сцены и возвращаюсь в комнату.

У мистера Дебната слегка безумный вид.

– Вот как это делается! – шепчет он, и глаза у него раскрыты шире обычного. Мистер Дебнат пытается надеть сандалии и встать с кресла, но одна сандалия все время отодвигается, когда он в нее всовывает ногу. Тем не менее вид у него очень серьезен.

– Дети мои, заметили, как она голосом работает? – говорит он. – Заметили, как она это чувствует и как это чувство передается вам?

У него изо рта фонтаном брызжет слюна, капельки оседают на головах слушателей.

Радха, сидящая прямо под ним, отрывает уголок лежащей на полу газеты и вытирает себе волосы.

Почти год назад я впервые пришла к мистеру Дебнату. Он предложил провести собеседование на улице. Потому что – так он объяснил – дом сейчас красят, так что сесть негде.

Чушь, конечно. Где ж были все эти маляры, кисти, ведра, лестницы?

Правда заключалась в том, что миссис Дебнат не желала видеть в своем доме хиджру.

Так что я стояла на улице, то и дело уклоняясь от рикш – чтоб не въехали мне в зад. А мистер Дебнат спрашивал:

– Почему вы так зациклены на актерском ремесле? Это же очень трудное дело!

У меня размазалась тушь, а помада осталась на какой-то чайной чашке. От подмышек воняло, волосы нагревались на солнце так, что болела голова. Но на такой вопрос я всегда могла ответить.

– Я играю всю жизнь. Я играла в поездах и на дорогах, я играла радость и восторг, я играла божественное откровение. – А сейчас, – сказала я мистеру Дебнату, – дайте поработать на камеру.

И вот сегодня я стою, складывая ладони. Кланяюсь. А что еще делать, когда тебе так хлопают? Хлопают и хлопают, поклонники мои. Поклонник-счетовод, поклонник – продавец мази, поклонник – страховой агент. И даже когда я машу рукой, улыбаясь чересчур широко, и говорю «перестаньте», они все хлопают и хлопают.

· Дживан ·

Через несколько дней раздался стук в дверь. Было поздно, часа два-три ночи, когда от любого звука сердце к горлу подпрыгивает.

– Проснись, проснись! – кричала мать.

Из темноты высунулась рука и потащила меня из постели прямо в ночнушке. Я орала и отбивалась, уверенная, что это какой-то мужчина хочет сделать то, что мужчины делают. Но это была женщина-полицейский.

Отец – на полу, больная спина напряглась и застыла, – попытался что-то сказать и не смог. Ночь превратила его в младенца.

Потом я оказалась в кузове полицейского фургона и через проволочную сетку смотрела на дорогу, оранжевую от уличных фонарей. Я уже устала допытываться у сидящих передо мной женщины и двоих мужчин – та самая полицейская и еще двое:

– Сестра, что случилось-то? Я же никогда никаких дел с полицией не имела! Я простая девушка, работаю в «Панталунз».

Они молчали. Время от времени неразборчиво трещала рация впереди, на приборной доске.

В какой-то момент машину заполнили голоса спешащих мимо ребят, радостные возгласы, улюлюканье. Они шли из ночного клуба, и виляющий полицейский фургон для них ничего не значил. Они не убавили шагу и не испугались. Их отцы знакомы с комиссаром полиции, с депутатами законодательного собрания, с людьми, для которых не существует проблем. А я – как мне из этого выбраться? Я с кем знакома?

· Лавли ·

Вечером, после актерского мастерства, я лежу в постели с Азадом – это мой муж. Он бизнесмен, покупает и продает электронику «Сансунг» и наручные часы «Тони Хилфигер» с китайских кораблей, причаленных в Алмазной гавани. Я показываю ему учебное видео с сегодняшнего занятия, и он говорит:

– Я ж тебе сто раз говорил: есть в тебе тот материал, из которого делаются звезды!

Он щиплет меня за щеку, и я смеюсь, хотя мне и больно. Настроение у меня мирное, будто этот блин-матрасик на полу – наша роскошная постель в пятизвездочном отеле. В этой комнате есть все, что мне нужно. Кувшин с питьевой водой, тарелки, маленькая керосинка и полка для моих вещей и украшений. На стене – благословляющие меня каждый день Приянка Чопра и Шахрух Хан. Оглядываясь, я вижу эти красивые лица, и часть их удачи летит на меня брызгами.

* * *

– Азад, – говорю я в этот вечер. Его лицо совсем рядом с моим, будто в романтической сцене из блокбастера. – Обещай, что не рассердишься, если я тебе кое-что скажу?

Я замолкаю, глядя в его смуглое лицо. Из бровей торчат несколько длинных волосков – как будто замышляют побег. Мне нелегко смотреть ему в глаза, когда я говорю следующие суровые слова:

– Ты совсем, – говорю я наконец, – не думаешь о семье? Мы не так молоды, чтобы…

Азад меня перебивает, как всегда:

– Опять? Мой брат сюда приходил?

– Нет!

– Это он тебе такой чушью голову заморочил?

– Нет, говорю тебе!

Почему Азад обвиняет меня в таких вещах?

– Все знают, что так на свете повелось, Азад, – говорю я. – Да, мир старомоден, мир – глупец. Но твои родные хотят, чтобы ты женился на хорошей девушке, завел детей. А теперь посмотри на меня: я тебе такого будущего дать не смогу.

И тут же я жалею о своих словах. Огромная, чудовищная ошибка. Я хочу быть с Азадом всегда – зачем же я тогда его отталкиваю?

* * *

Вообще-то Азад прав. Его брат приходил как-то раз ночью, до рассвета, звонил в звонок, колотил кулаком в дверь. Такой шум поднял, что уличные псы залились лаем.

Когда я наконец вылезла из кровати и открыла дверь, брат Азада заорал мне прямо в лицо:

– Что за порчу ты на него навела, ведьма!

– Тсс! – говорила я. – Не шуми, ночь же! Люди спят!

– Ты не указывай, что мне делать, ведьма! – орал он, грозя пальцем.

Прохожий, писающий в канаву, посмотрел на него, потом на меня, потом снова на него и на меня. А в остальном было темно и тихо, но наверняка все всё слышали.

– Ты его в капкане держишь! – орал этот брат. – Отпусти его! Пусть женится, как нормальный человек!

Я просто стояла, держа открытую дверь.

– Утихни, – сказала я спокойно. – А то тебя удар хватит.

Я была в ночнушке, уши у меня горели. Вся округа оказалась в курсе моих дел. И сейчас я от этого злилась. Кто дал право этому негодному братцу орать на меня при соседях? Тут живет трудовой народ – водители рикш, продавцы фруктов, набивщики матрасов, уборщицы, охранники магазинов. Им нужно спать ночью, так как же я теперь в их глазах буду выглядеть?

В общем, я наконец сама стала ругаться. Мне об этом даже вспоминать неприятно.

* * *

– Ну, да, – признаюсь я теперь Азаду. – Ладно, приходил твой брат. Сказал мне: «Лавли, я знаю, что ты любишь его по-настоящему. И брат мой даже отказывается от еды, если тебя нет рядом. Но прошу тебя, умоляю, поговори с ним о браке и о детях. Ради наших с ним престарелых родителей».

Азад глядит на меня:

– Мой брат? Он так сказал?

Азад ушам своим не верит.

– Да, твой собственный брат, – отвечаю я. – И теперь я думаю об этом.

В окно вползает паук на тонких коричневых ножках и сразу всеми этими ножками начинает исследовать стену. Мы смотрим на него. Азад встает и примеривается прихлопнуть паука ботинком, и я говорю:

– Не надо, оставь его.

Зачем обязательно рушить чужую жизнь?

– Ну нет! – говорит Азад. – Не буду я подчиняться таким дурацким правилам. И женюсь я – на тебе!

· Дживан ·

На следующее утро возле здания суда полицейские прокладывают мне путь через толпу людей, так радостно возбужденных, будто они приветствуют успех команды на крикетном стадионе. Мне солнце светит в глаза, я смотрю вниз.

– Дживан, Дживан, посмотри сюда! – орут репортеры с камерами на плечах или над головой. Некоторые лезут вперед, чтобы ткнуть мне микрофон в лицо, но полицейские их отталкивают. Репортеры кричат:

– Как террористы на тебя вышли?

– Когда ты запланировала теракт?

Я обретаю голос и кричу, но мой крик резко обрывается, как петушиный:

– Я ни в чем не виновата! Я ничего не знаю про…

Я иду, выпрямившись, хотя все цвета у меня в глазах очень уж яркие: зелень деревьев светится, как рудная жила, а земля под ногами состоит из разноцветных частиц. Ноги подкашиваются, но женщина-полицейский успевает меня подхватить. В толпе орут, а самое доброе, что сейчас есть, – хватка полицейской на моей руке.

Внутри, за дверью, тихо, шум остается снаружи, и можно рухнуть на стул.

Появляется адвокат – мне его назначили. Он молод, чуть старше меня, но у него пузцо преуспевающего человека.

– Вас кормили сегодня? – спрашивает он первым делом.

Я смотрю на своих конвоирок, но ничего не могу вспомнить. И киваю.

– Меня зовут Гобинд, – говорит он. – Ваш назначенный судом адвокат. Вы знаете, что такое адвокат? Это человек, который…

– Сэр! – перебиваю я его. – Я знаю это слово. Я училась в школе. Я продавщица в «Панталунз», знаете этот магазин? Вы можете сказать, за что меня арестовали? Ну, да, я глупость запостила в соцсети, но я ничего не знаю про поезд.

Адвокат глядит не на меня, а на папку, которую держит в руках. Лизнув палец, переворачивает страницу.

– Это правда? – спрашивает он. – В соцсети нашли запись вашего чата с вербовщиком террористов.

– Вот все мне это говорят, но я просто болтала в сети с этим парнем! Мы были виртуальными друзьями, – объясняю молящим тоном, чтобы поверили. – Я ж не знала, кто он такой.

У меня над головой шумит вентилятор, за спиной слышны голоса входящих в зал посетителей. А передо мной – тетушка за пишущей машинкой. Из пучка на затылке выбиваются волосы, стелются по шее.

– У меня много френдов в соцсети, и этот тоже, он из другой страны. То есть это он мне так сказал, – объясняю я Гобинду. – Он меня расспрашивал, как я живу, что чувствую. Я ему смайлики посылала, чтобы поздороваться. А теперь мне говорят, что он – известный вербовщик террористов. Кому известный? Я ничего об этом не знала.

Гобинд смотрит на меня. Я из тех, кому никогда не верят.

– А пропитанные керосином тряпки, которые у вас нашли? – спрашивает он, помолчав. – Очень похожи на те керосиновые факелы, что бросали в поезд. Что вы на это скажете?

– Это… – я тяжело задумываюсь… – наверное, тряпки, которые мать для чистки использует. Чтоб керосином жирное оттирать… Я не знаю! Впервые их увидела.

Они говорят, что я помогала террористам поджечь поезд. У них есть не только записи чата с человеком, который, как я теперь знаю, вербовщик, у них еще и свидетели, которые видели, как я иду к станции с каким-то пакетом. Там был керосин, наверное, говорят они. И тряпки или дерево для факелов. А другие свидетели видели, как я бегу от поезда, уже без пакета. Хотя рядом со мной никого не видели, но свидетели утверждают, что я провела этих людей – террористов, врагов нации, – по безымянным переулкам наших трущоб к станции, где ждал обреченный поезд.

Когда я настаиваю, что ни в чем не виновата, они тычут мне в лицо той моей подрывной записью в соцсети, где я свое собственное правительство называю террористом – и тем самым, говорят они, показываю полное отсутствие лояльности государству. Это что, преступление – написать пару слов в соцсети?

Гобинд показывает мне документ, который я подписала в полицейском участке. Он говорит, что я во всем созналась.

– Да кто этому поверит? – выпаливаю я. – Меня заставили подписать. Они меня били.

Я поворачиваюсь к залу заседаний, мне хочется, что там были мать и отец, чтобы меня утешили, погладили по голове, и в то же время я не хочу, чтобы они меня здесь видели. Они этого не вынесут.

Тут входит судья и зачитывает список обвинений.

– Преступления против государства, – говорит он. – Подрывная деятельность.

Я слышу эти слова, поднимаю руку, показываю жестом – нет, нет, нет!

– Я несла книги, мои школьные учебники. – Это – правда, но почему она звучит так жалко? – Они и были у меня в пакете. Я их несла одному человеку в трущобах. Я учу ее английскому, уже несколько месяцев, спросите у нее. Ее зовут Лавли.

Презрительный голос из дальних рядов:

– Ты это газетчикам расскажи, сожрут. Террорист-благотворитель – история на первую полосу!

Судья угрожает удалить говорящего из зала.

– Меня заставили подписать признание, – говорю я чуть позже судье. Поднимаю спереди рубашку – показать синяки на животе, и слышу, как за мной шевельнулась публика.

На этот раз судья слушает, приподняв брови.

Через несколько дней я увижу в газете рисунок художника, изобразившего меня в суде тем утром. Там на рисунке женщина, ее волосы заплетены в косу, руки скованы, но подняты перед собой как в мольбе – или молитве. Но это ошибка, думаю я. Я же не была в наручниках. Или была? Все остальные контуры тела набросаны наспех – и расплываются.

· Мать и отец Дживан ·

Не прошло и часа после ареста Дживан, как репортер, отыскавший этот дом в трущобах, постучал в дверь. Дверь – кусок жести, не запертая – распахнулась. Мать Дживан сидела на кровати рядом с отцом Дживан и обмахивала его сложенной газетой.

При виде репортера она встала и направилась к двери.

– Вы кто такой? – спросила она сурово. – Из полиции?

Репортер, держа диктофон на почтительном расстоянии, ответил:

– «Дейли бикон». Меня зовут Пурненду Саркар. – Он распахнул бумажник – показать удостоверение, – и тут же спрятал его в задний карман. – Вы знаете, что вашу дочь арестовали?

– Они пришлют полисмена нас проинформировать с информацией – так нам сказали. Куда они отвезли Дживан?

Мамаша сбита с толку, понял репортер. И ничего не знает.

Он вздохнул, выключил диктофон и рассказал этой женщине то, что знал сам.

– Мать, – сказал он, закончив речь. – Ты поняла, что я сказал?

– Отчего бы не понять? – ответила она. – Я же ее мать!

И она обернулась к мужу, отцу Дживан. Он сидел на кровати, напряженно выпрямившись. Он уже понял, давно понял, что случился какой-то ужас.

– Они что-то говорят про Дживан! – зарыдала мать. – Иди послушай, что они там говорят?

Но ее муж лишь поднял голову, учуяв испуганное беспокойство в ночи. Шевельнул сухими губами, собираясь говорить – и не стал. Подбородок у него дрожал, рука, поднятая вверх от локтя, звала кого-то на помощь.

От группы игроков в карром [3] отделилась какая-то фигура. Это был сосед, Калу, с выступающей опухолью на шее. К тому времени приехали другие репортеры, возле дома собралась толпа зевак, и эта толпа со страхом и отвращением расступилась перед Калу. Он закрыл за собой дверь, и репортеры завопили, протестуя.

– Мать, – сказал он, – ты поела? Поедем тогда. Эти люди говорят, что знают, где Дживан.

И он отвез ее на заднем сиденье своего мотоцикла (ноги у нее болтались, как у школьницы) к полицейскому участку, про который сказали репортеры. Когда мать Дживан слезла с мотоцикла, в руках у нее был только сильно помятый конверт, а в нем – свидетельство о рождении дочери, свидетельство об окончании школы, рецепт на капли-вакцину против полиомиелита, потому что только документы у нее и остались, – небо становилось из черного синим.

Мать Дживан дошла до входа в участок, в котором, как ей сказали, держат ее дочь. И здесь тоже собралась толпа репортеров, со светом и камерами. Одна журналистка красила губы, другой журналист давил сигарету подошвой. У входа стояли два охранника с автоматами на спине. Время от времени они орали на журналистов, чтобы сдали назад. А остальное время стояли, привалившись к дверному проему, и трепались.

Оба охранника уставились на сгорбленную женщину, идущую прямо к ним, обутую в шлепанцы для ванной.

– Стоп-стоп-стоп, – сказал один. – Куда это вы собрались? Не видите, это полицейский участок?

Мать Дживан им ответила, что хочет видеть своего ребенка.

– Как зовут вашего сына? – раздраженно спросил один охранник, а его товарищ лениво отодвинулся.

– Дочь. Ее зовут Дживан.

У охранника отвисла челюсть. Вот так-так – мать террористки!

– Не сейчас, – ответил он наконец. – В изоляторе посещения не разрешены.

Был дан приказ, запрещающий все контакты с террористкой, поэтому охранник не пропустил мать к дочери.

· Дживан ·

Как-то рано поутру возле моей камеры появляется человек с листом бумаги в руках.

– Подсудимые! – рявкает он.

Выстраивается цепочка из грязных людей. Все мужчины, в стоптанных шлепанцах, куртки липнут к пропотевшей груди. Кто-то один выкрикивает:

– Очередь за омлетами, что ли?

Некоторые смеются, но невесело. Другие ничего не говорят, рассматривая меня в моей камере как экспонат. Мне надлежит сидеть в тюрьме до суда еще год.

Человек со списком отпирает решетку и засовывает голову:

– Эй, мадам! Тебе особое приглашение?

Так что я с трудом встаю с пола и вместе с десятком других заключенных влезаю в полицейский фургон. Один тянется скованными руками к моей груди, я их отбрасываю ударом ладони.

– Руки не распускай! – кричу я.

Водитель кричит на меня, чтоб тихо себя вела.

Вот так меня и транспортируют из временного изолятора в эту тюрьму, где я теперь живу.

· Физрук ·

Игровая площадка – бетонный прямоугольник, огороженный сперва тонкой шеренгой вянущих под солнцем деревьев, потом – пятиэтажным зданием школы. Учитель физкультуры в рубашке с воротником и в отглаженных брюках, с сапожной щеткой густых усов и сверкающей лысиной, стоит на солнцепеке и командует классом, задавая ритм маршировки. Рука вскинута в приветствии, ноги крепко упираются в землю.

Девочки, его ученицы, все тринадцатилетние, юбки у них до колена, бретельки лифчиков сползают с плеч, носки устало скатываются с голеней. Многие почистили белые спортивные туфли мелом для доски. Все они сутулятся, руки болтаются, а должны быть твердыми, как сабли.

– Вы видали по телевизору, – выговаривает Физрук, проходя вдоль рядов, – как идет строй солдат? Вот именно так вы должны выглядеть!

Приближается День Республики – национальный праздник, день конституции страны, и так дело не пойдет. Парад учениц, самое патриотическое выступление по этому патриотическому поводу – и за него отвечает Физрук. Единственный момент за весь учебный год, когда он, странный какой-то учитель, преподающий не математику, или географию, или какую-нибудь химию, даже не домоводство, показывает свою работу лицом. Ну, да, думает он про себя со злостью, это не то, что все разы, когда он выходит на собрании починить забарахливший микрофон, – единственный мужчина в школе для девочек, потому его и дергают для такой работы.

– Тишина! – брюзжит он, чтобы прекратить болтовню девочек. – Серьезнее надо быть!

Класс умолкает. Девчонки пялятся в землю, подавляя рвущийся наружу смех.

В сторонке в тени дерева сидят две девочки и хихикают. Перед началом занятия они подошли к Физруку и каждая шепнула на ухо:

– Сэр, у меня эти дни. Можно мне сегодня не заниматься?

Физрук вспоминает, хотя и не уверен, что вроде бы у них эти дни были неделю назад. Хмурится, достает из нагрудного кармана платок и вытирает пот с головы, лба, носа. А что ему остается?

* * *

Через несколько дней вечером по телевизору мелькают буквы: ЭКСТРЕННОЕ СООБЩЕНИЕ! ЭКСТРЕННОЕ СООБЩЕНИЕ!

Ведущий с авторучкой в руке идет по коридорам редакции новостей и рассказывает на камеру, что в связи с нападением на поезд арестована молодая женщина. Ее имя Дживан, фамилия в настоящий момент неизвестна.

Физрук шлепает тарелку с послеобеденными сластями на стол и хватает пульт. На звук появляется жена из кухни:

– Что случилось?

Физрук подносит палец к губам и прибавляет громкости, пока звук не заполняет всю комнату. Физрук наклоняется вперед и почти прилипает к экрану. А там повторяют и повторяют все тот же сюжет: в окружении полисменов и репортеров – это лицо, эта плохо заплетенная коса, шрам на подбородке – приметы человека, которого он, Физрук, знает – или знал. Девушка держится рукой за поясницу, как пожилая дама, у которой спина болит. У Физрука усы чуть не падают с лица.

– Ты посмотри на это, – шепчет он жене. – Только посмотри.

– Ты ее знаешь? – спрашивает жена. – Откуда?

– Эта молодая женщина двадцати двух лет, – выкрикивает репортер посреди улицы, и любопытные прохожие лезут в кадр, – была арестована в трущобном районе, где я сейчас нахожусь. Да, район Колабаган, верно, трущобы Колабаган рядом со станцией Колабаган, где шесть дней назад произошло нападение на поезд и погибли сто двенадцать человек. В этом нападении, как теперь нам известно…

Физрук нажимает кнопку, канал меняется. Снова появляется Дживан, камера берет лицо крупным планом.

– Эта мусульманка обвиняется в помощи террористам, спланировавшим это чудовищное нападение…

– Она обвиняется в очень серьезных преступлениях против государства и в подрывной деятельности, что весьма необычно…

– Она, предположительно, вступила в контакт в соцсети с известным вербовщиком террористической организации…

Физрук нажимает кнопку, и снова меняется канал.

– Откуда в ее сердце столько ненависти к ее родной стране? К нам присоединяется профессор социологии Пракаш Мехра для разговора об отчужденной молодости и о том, как интернет…

Физрук смотрит во все глаза. Смотрит все до последнего кадра и слушает все комментарии. На улице завывают автомобильные сигналы.

* * *

Не так уж давно Дживан у него училась. Сначала она была одной из бесплатных учениц, как их бестактно называли, и понятия не имела о том, что такое баскетбол. Но правила игры просты и понятны, играла она энергично, ноги не скованны, руки свободны, успевала даже смеяться. Остальных она пугала. Агрессивная игра «кабадди» [4] шла у нее естественно, и, наверное, только она из всех учениц была разочарована, когда он предложил им более мягкую игру с мячом – «вышибалы».

По той ярости, с которой она играла, по тому, как реагировала на похвалы, улыбаясь сомкнутыми губами, Физрук понял, что ей эти занятия нужны куда больше, чем другим девочкам. И он прощал ей грязную юбку и старые туфли. Однажды, когда она упала в обморок на жаркой площадке, он воспользовался этой возможностью и предложил ей банан. После этого он время от времени скармливал ей сэндвич или яблоко из своего ланча. Как-то раз это был пакет чипсов. Он подозревал, что она недоедает. И не мог допустить, чтобы его лучшая ученица свалилась с болезнью. Он уже наметил ее на церемониальный школьный парад, планировал тренировать для баскетбола или даже футбола на городском уровне. Она может вырасти спортсменкой, как он сам. Ни разу до Дживан ему еще не попадались ученики столь в этом смысле перспективные.

Но после экзаменов, в десятом классе, она ушла из школы. Он так и не узнал, почему. Понимал, что тут мог быть вопрос с платой за учение. Но она ему ничего не объяснила и ни разу не дала понять, что видит, как он ее поддерживает. Мелочь, но он был задет.

Мелочь ли?

Когда он об этом думает, вспыхивает старая злость. Он-то начал думать о ней как об ученице, но она не считала его наставником. Считала, возможно, не более чем периодическим источником бесплатной еды. Обдурила она его.

Телевизор продолжает работать, безразличный к усталости своего зрителя.

– Что же такое произошло, что обычная молодая женщина по имени Дживан стала террористкой? Что заставило ее ступить на путь антинародной деятельности, привело в террористическую группу, в антиправительственный заговор? После перерыва…

Он не может поверить, что она все это сделала.

Нервы гудят. В его жизни ничего не изменилось, и все же близость катастрофы подстегивает, как электричество.

Теперь он понимает: было в Дживан что-то не то все это время. Какое-то отклонение. Иначе бы она никогда не ушла, не сказав ему, учителю, который о ней заботился, ни до свидания, ни спасибо.

· Дживан ·

Утром, когда нас разбудила мадам Ума – главная надзирательница женской тюрьмы, – я вижу во дворе Яшви. Ту самую Яшви, которая ограбила десять или двенадцать домов. В одном из них она так крепко связала старика, что он задохнулся. Но она славная девушка и всегда улыбается. И одета в веселенький желтый шальвар-камиз [5].

Яшви качает для меня насос колонки, подпрыгивая и пото´м налегая всем весом на рычаг, – и вода камнем падает в мои подставленные ладони. Этой холодной водой, добытой из-под земли, с минеральным вкусом, я умываюсь.

Теперь, когда глаза чистые, а взгляд свежий, мы вливаемся в толпу на другой стороне двора, встаем в очередь за пайкой хлеба. Сверху кладется черпак картошки размером с кулак и еще дают чай, зачерпнутый из ведра. Я ем, отойдя чуть в сторонку, глядя, не получил ли кто больше, чем я. Такое бывало. И я готова драться, если будет опять.

Но все женщины в полусонной одури, небо только-только становится утренним, под ногами – сырая зеленая плесень. Мирно, насколько может быть мирно в клетке.

После завтрака мы собираемся в комнате с телевизором. Рядом со мной сидит Нирманди, обернув голову дупаттой, зажав уголок в зубах. Она посасывает ткань, как младенец грудь. В наружном мире она работала поварихой, пока за двадцать тысяч рупий не положила в семейный обед крысиный яд. Прямо за мной – одноглазая Калкиди. У нее половина лица сгорела. Она тяжело смеется, когда я оборачиваюсь, и зияют дыры между зубами. Муж плеснул в Калкиди кислотой, но в тюрьме почему-то оказалась она. Такое бывает, если ты женщина.

Тут ходят разные слухи. Про одну говорят, что задушила ребенка в кровати, про другую – что перерезала глотку мужу, который ее бил. Кое-что я знаю, кое-чего не хочу знать.

По телевизору – наша любимая передача «Почему свекровь меня не любит?».

В первый мой день, когда шел очередной выпуск этой бесконечной передачи, я задала вопрос: «Сестры, слушайте, вы себе оставили назначенного судом адвоката или нашли получше? А как платить за своего собственного?»

Ни одно лицо не повернулось, будто я и не говорила ничего. Все впились взглядом в экран.

Это здесь так принято?

– Я невиновна, клянусь…

Несколько женщин обернулись ко мне. Их лица – с торчащими зубами, со щелями в мочках ушей от многолетнего ношения тяжелых серег, такие человеческие лица, но все чужие – вызвали у меня ощущение, что я никого во всем мире не знаю.

Я заплакала. Я была как младенец.

Все перестали смотреть телевизор и обернулись ко мне. Женщина с пятнистой – темные и светлые пятна – кожей, вроде как лидер в этой тюрьме, это я уже знала, встала с пола (она сидела прямо, уткнувшись лицом в экран) и подошла ко мне вразвалочку. Я слыхала, что это она устроила замену черно-белого телевизора на цветной. Американди – «американская сестра» – ее так назвали за розовую кожу – взяла меня рукой за подбородок. Ласково, как мать ребенка. Мне сразу стало легче, появилась уверенность, высохли слезы. А она мне влепила пощечину. Рука, твердая, как шкура, стукнула по уху так, что оно зазвенело.

– Слепая, что ли? – спросила женщина. – Не видишь, мы телевизор смотрим?

Сейчас и я, как другие, смотрю его, отвесив челюсть. Я вижу не передачу – я вижу мир. Светофор, зонтик, капли дождя на подоконнике. Просто свобода перейти через улицу.

* * *

До того как я здесь оказалась, я была работающей женщиной. У меня была работа в большом магазине, где мы продавали одежду – индийскую и западную, – а еще чемоданы, духи, часы и даже книги, которые покупатели небрежно листали и опять возвращали на полки. День за днем я выстаивала свои долгие смены, следя, чтобы все вещи были аккуратно сложены. Я таскала разные размеры дамам, орущим из примерочной. Когда они не видели, я их разглядывала – блестящие волосы, ноги с педикюром. Сумочки с пластиковыми карточками, неиссякаемыми источниками денег. Я тоже так хотела.

Утверждают, что вербовщик предложил мне деньги, много денег за то, чтобы я провела людей с керосином к поезду по неразмеченным дорогам наших трущоб.

Я живу… жила в Колабаганских трущобах, возле станции Колабаган, с отцом и матерью. Наш дом – одна комната с двумя стенами из кирпича и еще двумя из жести и парусины – стоял за помойкой, такой огромной и заселенной таким количеством каркающих с рассвета до ночи ворон, что она была знаменитой. Я говорила: «Живу в доме за помойкой», и все меня понимали. Можно сказать, я жила в доме-ориентире.

Хиджра по имени Лавли, которая ходила благословлять детей и новобрачных, тоже жила в Колабаганских трущобах, и я иногда учила ее по вечерам английскому. Началось это в рамках обязательной школьной программы, когда каждый ученик должен был обучить азбуке одного неграмотного. Но мы продолжили и после того, как я отучилась в школе: Лавли верила, что когда-нибудь ее жизнь станет лучше. Я о своей думала так же. И дорога начиналась с алфавита. a b c d. Cat, bat, rat [6]. Язык современного мира – английский. Разве можно без него в жизни продвинуться? И мы продолжали учебу. Что из того, если я жила в доме, кирпичном лишь наполовину? Я уже ела не капусту, а курятину. У меня был смартфон с большим экраном, купленный на заработанные деньги. Простейший смартфон, купленный в рассрочку, с прыгающим экраном, и кредит я выплачивала, когда могла. Зато я была на связи с миром куда более широким, чем мой район.

* * *

По дороге в кухню, где я работаю, заглядываю в дверь маринадной – там шесть женщин маринуют лайм и лук на продажу. Много лет здесь был обычный склад всякого поломанного барахла, пока Американди, наш местный предприниматель, не оборудовала тут это заведение, на котором тюрьма зарабатывает кое-какие денежки. Сейчас помещение отремонтировано, проведен свет, на столах вплотную стоят банки, пахнет горчицей. Увидев меня, Монализа снимает перчатку и дает мне треугольник лаймовой кожуры, темный и кислый. Несколько дней назад я помогла ее дочери учить бенгальский алфавит: по, фо, бо, бхо, мо.

От аромата маринованного лайма рот наполняется слюной. Соленое и кислое играет на языке, а потом исчезает.

· Физрук ·

В конце учебного дня, когда брюки заляпаны грязью, Физрук выходит из здания с портфелем под мышкой. Узкая дорога запружена уходящими школьницами. То одна, то другая говорят ему: «Добрый день, сэр!»

Физрук кивает в ответ. Эти девушки, которых он несколько часов назад учил физическим упражнениям, подобрали юбки и уложили волосы в пучок. Пальцы у них липкие от маринованных фруктов, девочки беседуют о мальчиках. И Физрук их теперь не понимает – если вообще хоть когда-то понимал.

Дорожка выводит на магистраль, и мимо Физрука с ревом проносится колонна грузовиков, три, четыре, пять. В открытых кузовах сидят молодые люди с худощавыми усатыми лицами и размахивают шафрановыми флагами пламенного национализма. Один закладывает пальцы в рот и пронзительно свистит.

* * *

Физрук стоит на железнодорожной платформе, на своем ежедневном месте, примерно рассчитав, где окажется дверь вагона второго класса. Он вытягивает шею, чтобы углядеть поезд, и тут из динамиков звучит объявление. Поезд опаздывает на тридцать минут.

– Тридцать минут – это значит час как минимум! – сетует другой пассажир, вздыхает, поворачивается и идет прочь. Физрук вынимает телефон – большой, прямоугольный, сделанный в Китае, – и звонит жене.

– Слушай, – говорит он, – поезд опаздывает.

– Чего? – кричит она.

– Опаздывает! – орет он в ответ. – Поезд! Ты там оглохла?

Нападение террористов случилось считаные недели назад, и слово «поезд» ее пугает.

– Что там случилось? – спрашивает она. – Все в порядке?

– Да, да, все нормально! Объявили «по техническим причинам».

Физрук держит телефон возле уха и смотрит перед собой. Прибегают, запыхавшись, пассажиры, узнают про опоздание и растекаются прочь. Тем, кто расстилает на полу газету и устраивается отдыхать, разносчица продает нарезанные и посоленные огурцы. Из телефона возле уха слышится голос жены:

– Ну и хорошо тогда. Привезешь полкило помидоров? Там рыночек прямо рядом со станцией.

Жена всегда лучше знает, как человеку время провести. Нельзя было нормально выпить чашку чая и посидеть на платформе?


Физрук идет искать помидоры. За станцией на дороге, где обычно гудят и ругаются таксисты и водители автобусов, едва не задевая друг друга зеркалами, движение встало. Мотоциклисты пробираются вперед, отталкиваясь от земли ногами. От человека, растирающего в руке табак, Физрук узнает, что рядом на поле идет митинг партии Джана Кальян («Благополучие для всех!») – самой крупной оппозиционной партии штата. И на митинге выступает Кэти Бэнерджи.

Кэти Бэнерджи! Физрук раздумывает, что лучше: потратить двадцать минут на покупку помидоров или глянуть на знаменитую Кэти? Помидоры где хочешь можно купить. Даже в десяти минутах ходьбы от дома на местном рынке – и чего жена туда не ходит?

И он идет по улице, выводящей к полю с притоптанной травой. Толпа – человек с тысячу, не меньше, машет знакомыми шафрановыми флагами. Свистят и хлопают. Какие-то люди сгрудились около предприимчивого уличного торговца, уже продающего хрустящие лепешки с начинкой из картофеля с приправами. Стоит густой запах кориандра и лука. У всех, и даже у торговца, на лбу мазок красной пасты – символ почтения к богу, к стране. Отмеченные божественной меткой люди одеты в штаны до самой земли – даже слегка ходить мешают, – и время от времени эти люди подпрыгивают – посмотреть, что происходит. Сцена-помост очень далеко.

– Брат! – говорит Физрук какому-то молодому человеку, сам удивляясь своему дружелюбному тону, – брат, это правда там Кэти Бэнерджи?

Молодой человек кидает на него быстрый взгляд, из магазинного пакета, полного партийных флажков, достает один и зовет кого-то:

– Сюда, дуй сюда! – кричит он.

И тот, кому кричали, быстро подбегает, держа в руках тарелку с красной пастой. Макает в нее большой палец и проводит им по лбу Физрука. Физруку остается лишь принять эту помету – красную полосу от брови до линии волос – как дитя принимает благословение от старшего.

С меткой на лбу и с флажком в руке Физрук идет вперед, чтобы лучше слышать. Да, на сцене действительно Кэти Бэнерджи, одетая в накрахмаленное хлопковое сари. Ее лба тоже коснулась священная красная паста, замечает Физрук. Ее речь звучит проникновенно, она поднимает руки, делая намасте [7].

– Все вы приехали из дальних округов штата, – говорит она. – И я благодарю вас за это. Возвращайтесь домой осторожно, да минует вас опасность.

Микрофон трещит, публика ревет.

Звезда уходит со сцены, и ее место у микрофона занимает второе лицо в партии. Бимала Пал, ростом не больше пяти футов двух дюймов [8], выходит в простом сари, стальной браслет часов бликует на солнце белым. Публика затихает, чтобы услышать ее речь. Физрук держит над головой флаг, прикрываясь от солнца, но потом заменяет его своей кожаной сумкой – она прикрывает лучше.

Бимала Пал кричит в микрофон, и слова ее резонируют в динамиках:

– Мы добьемся справедливости… ивости! За тех, кто погиб в этом подлом нападении… адени…на мирный поезд… оезд… Я обещаю… щаю…

После минуты молчания в память погибших она продолжает свою речь, делая паузы, чтобы переждать эхо.

– В то время как теперешнее правительство неспособно накормить народ, партия Джана Кальян – трудовая оппозиция вашему ленивому правлению – снабдила четырнадцать округов рисом по цене три рупии за кило! Мы приглашаем в наш штат заводы по производству пластика и автомобилей, которые обеспечат не менее пятнадцати тысяч рабочих мест…

На глазах у Физрука человек в белой майке залезает – или это толпа его выдавила – на капот стоящего далеко впереди джипа. Физрук до сих пор этого джипа не замечал, но вот он – стоит посреди поля, на приличном все же расстоянии от сцены. Человек выпрямляется во весь рост, оглядывая воздетые вверх руки и открытые рты с гнилыми зубами. Потом залезает на крышу машины – автомобиль раскачивается от толчков толпы, от ее ярости и смеха, захлестывающего полированный кузов.

– Пятнадцать тысяч рабочих мест! – распевает толпа. – Пятнадцать тысяч рабочих мест!

Завелись они по-настоящему или же следуют указаниям координаторов – трудно сказать. Но несколько телекамер наверняка это все снимут.

– Мы знаем, что вы каждый день приносите себя в жертву! – кричит в микрофон Бимала Пал. – А ради чего? Разве не заслужили вы больше возможностей, чем сейчас? Наша партия вместе с вами борется за эти рабочие места, за каждую рупию принадлежащего вам дохода, за каждый школьный день для ваших детей!

Бимала Пал выбрасывает вверх кулак.

Физрук смотрит на все это, и его вопреки собственной воле пронизывает то же электричество. Здесь перед ним во плоти – люди из глубинки, которых он только в телевизоре раньше видал. Кое-что он о них знает: у них в деревне не только работы нет, но даже мощеной дороги не найти! Не только завод закрылся, но еще и нанятый компанией охранник не дает продать металлолом!

– Помните, что эта страна принадлежит вам! Не горстке богачей из небоскребов, не владельцам компаний в шикарных машинах, – вам! – заканчивает речь Бимала Пал. – Ванде Матарам! [9]Да здравствует Родина!

Человек на крыше автомобиля повторяет, надсаживая голос:

– Ванде Матарам!

Физрук мог бы подумать, что этого человека и сотни других людей привезли сюда из деревни, что пустое брюхо манила миска бесплатного риса с курятиной – их сегодняшний энтузиазм куплен этой ценой. Мог бы подумать, что для безработных митинг играет роль разовой работы на сегодня. Их кормит партия, когда не кормит рынок.

Но от крика этого человека у Физрука волоски на руках шевелятся и разве это фальшь?

Человек на крыше машины задирает рубаху, и видно, что за поясом штанов у него торчит кинжал, завернутый в кусок материи. Схватив за рукоять, человек вскидывает кинжал в воздух, лезвие блестит на солнце. Под ним, возле машины, кто-то начинает танцевать, другой подхватывает, еще один, еще один… неуклюжий танец от всей души.

Кинжал пылает над ними, сам по себе солнце, и Физрук глядит на него, застыв в тревоге и возбуждении. Как воодушевлен этот человек, забравшийся на джип как персонаж фильма, с кинжалом, в танце. Как непохож он на всех школьных учителей, знакомых Физрука, как свободен!

* * *

Но люди начинают уставать, и кто-то из координаторов объявляет:

– Братья и сестры, вас ждут автобусы, чтобы отвезти домой! Пожалуйста, не торопитесь! Пожалуйста, не устраивайте давку! Всех отвезут домой бесплатно!

Физрук возвращается на станцию. Опоздавший поезд он пропустил, и когда приходит следующий, Физрук находит место возле прохода – втискивает свою задницу, уже пятую, на сиденье, рассчитанное на троих. Ноют подошвы, напоминая хозяину, что они сегодня таскали его вес почти весь день. Кто-то протискивается мимо, волочит мешок по ногам Физрука и скрывается прежде, чем он успевает отреагировать. Рядом стоит женщина, ее живот почти упирается в ухо Физрука, сумка того и гляди хлопнет его по лицу. И еще в этой толпе пробирается мури валла – продавец воздушного риса.

– Мури, мури! – кричит он.

Вагон стонет.

– Вот именно сегодня надо было! – громко раздается над головой голос той толстой тетки. – Сперва опоздание, теперь даже встать негде, а тебе вот прямо сейчас надо мури продавать?

– Харасмент, вот это что, – говорит голос за спиной Физрука. – Поездки с работы да на работу – ежедневный харасмент!

– Да ладно вам, – возражает кто-то. – Мури валла, сюда две порции.

– И сюда одну! – кричит кто-то издали.

Мури валла смешивает в жестянке горчичное масло, нарезанные помидоры и огурцы, пряные чечевичные палочки и воздушный рис. Трясет, перевернув, банку со специями. И выкладывает мури в миску, сделанную из газетной бумаги.

У Физрука урчит в животе. Он приподнимается, чтобы достать бумажник.

– И сюда еще! – кричит он. – Сколько с меня?

Мури валла делает ему большую миску, с верхом.

– Не беспокойтесь, – говорит он, протягивая еду. – Для вас бесплатно.

– Бесплатно? – переспрашивает Физрук.

Он смеется с миской в руках, будто сомневается, что она в самом деле для него и что он сейчас будет есть. Потом вспоминает: красная метка на лбу, партийный флажок на коленях. Ловит на себе взгляды других пассажиров. Наверняка они думают: а что это за важная персона?

* * *

Дома, после ужина, Физрук снова в своем кресле, жирные от подливки руки дочищают тарелку, и он говорит жене:

– Странные вещи сегодня были. Ты слушаешь?

Жена у него худая, низкорослая, волосы заплетены так, что можно не прихватывать резинкой. Она смотрит на него со своего стула, и по лицу ее видно – она простила ему забытые помидоры.

В школе что-то случилось, думает она. Мужчина преподает физкультуру группе девочек, у них у всех растут груди, животы болят во время менструаций, на юбках то и дело пятна. Обязательно какая-нибудь гадость да произойдет.

– Что случилось? – спрашивает испуганно.

– На поле за станцией был митинг партии Джана Кальян, – начинает он, – и один человек забрался на крышу машины – понимаешь? Залез на крышу машины – и вытащил… ну-ка, угадай что?

– Откуда мне знать? – говорит она. Прикусывает молочную вафлю, крошки падают на тарелку. – Пистолет, что ли?

– Кинжал! – отвечает он, несколько разочарованный. Истина всегда выглядит скромно. Он продолжает: – Но еще там была Кэти Бэнерджи…

– Кэти Бэнерджи!

– И Бимала Пал. Говори про нее что хочешь, но оратор она отличный. И, знаешь, кое-что она правильно говорила. Хорошее было выступление.

Лицо жены становится кислым. Она отодвигается вместе со стулом, его ножки скребут по полу.

– Ага, выступление, – говорит она. – Заигрывает со всеми этими безработными, потому-то наша страна никуда и не движется.

– Они много народу кормят уцененным рисом, – отвечает муж. – И они хотят за два года провести электричество в двести деревень. Двести!

– А ты, – говорит жена, – всему веришь.

Физрук ей отвечает улыбкой. Жена скрывается в кухне, а он встает и отмывает с рук куркумовый соус и вытирает их полотенцем, когда-то белым.

Чувства своей жены он понимает. Если только смотреть новости по телевизору, их легко воспринимать скептически. Но что такого уж плохого, если простые люди беспокоятся о своей работе, своей зарплате, своей земле? И что плохого, если он сам будет делать что-то еще, кроме своей учительской работы? Сегодня он участвовал в событии патриотическом, значимом, в работе поважнее, чем сторожить школьниц, так оно и было, он знает – и лежит без сна, и в голове его гудят возбужденные мысли.

· Дживан ·

В газетах, которые приходят в тюрьму с опозданием на несколько дней, печатают разные версии моей жизни. Сообщается, что я росла в Силде, в Салпуре, в Хобигрэме. У моего отца, пишут там, был полиомиелит, рак, ему ампутировали конечность. Он был поваром в отеле, нет, муниципальным служащим, нет, на самом деле он служил в электрической компании и снимал показания счетчиков. О предприятии с завтраками моей матери они не знают, поэтому пишут, что она домохозяйка – если вообще о ней вспоминают.

– Смотри, – говорю я Американди, с которой мы соседки по камере, потому что, как выяснилось, она потребовала, чтобы ее поместили со знаменитой террористкой. – «Дешер Потрика» говорит, что я работала в кол-центре, и чьи-то фотографии напечатали! Девушка на заднем сиденье мотоцикла, с мужчиной. Я вообще никогда на мотоцикле не ездила.

Разговор происходит в полдень, после душа, моя соседка подняла сари до бедер и делает себе массаж, перебирая пальцами вверх и вниз по икрам. Вены у нее искривлены, как переполнившиеся реки.

– Репортеры что хочешь напишут, – говорит она. – Вот в моем деле, когда я сказала…

Но мне не интересно про нее.

– Они что услышат на улице, то и записывают, – говорю я.

– Так у них же сроки, – отвечает она. – Не уложишься в срок – уволят. У кого тут будет время вопросы задавать?

– А еще тут сказано, послушай, – продолжаю я. – Оператор интернет-кафе в том районе говорил, что Дживан часто звонит на пакистанские номера. Зачем они про меня врут?

Американди смотрит на меня.

– Знаешь, многие люди тебе не верят. Я лично слышала всякое. У тебя в доме нашли керосин. Ты была на станции. У тебя во френдах вербовщик. Так сделала ты это или нет? – Она вздыхает. – Но почему-то я не считаю тебя плохим человеком.

У меня в горле застревает всхлип.

– Послушай, – говорит она. – Я не должна тебе говорить, но ты знаешь, что репортеры стучатся в ворота, хотят взять у тебя интервью?

Я вытираю глаза, сморкаюсь.

– Какой газеты? – спрашиваю я.

– «Таймс оф Индия»! «Хиндустан таймс»! «Стейтсмен»! Да любую назови, – говорит она. – Все предлагают деньги, ох какие деньжищи, за одно интервью с тобой. Так я слышала. Но мадам Ума вынуждена им отказывать. На нее сверху давят.

– У меня есть право с ними говорить! – кричу я.

Американди замахивается, будто хочет дать мне пощечину.

– Голос не повышай! – шипит она. – Вот поэтому и нельзя ни с кем по-хорошему в этой крысиной норе.

Она берет верхнее сари из четырех, которые я для нее выстирала и сложила стопкой. Оборачивается им. Расправляет складки.

– Говоришь, у тебя есть право? – переспрашивает она, шевеля ногами, чтобы сари не морщило.

И улыбается так, словно в этой улыбке все, что она хотела сказать.

– Я хочу с ними поговорить, – произношу я тихо. – Гобинд вообще чем занимается? Я его целую вечность не видела. Даже не позвонил мне ни разу.

Если бы только мне удалось поговорить с газетным репортером или на камеру телевидения, меня бы поняли, правда ведь? Я каждый день в этом темном коридоре – с шорохом крыльев насекомых, с капелью протечки, сообщающей о дожде, со штукатуркой на потолке, разбухающей, как облако. Дни превращаются в недели, а я все на коленях возле канавы, стираю вручную ночнушки Американди. Там, где все мы отстирываем наши месячные тряпки, пахнет горячим утюгом. Дура я была, что ждала от Гобинда помощи, теперь-то понимаю. Он – назначенный судом юрист, но не мой адвокат.

Вот почему, думаю я, все мы тут. Например, Американди. Она толкнула человека, пытавшегося сорвать с нее ожерелье на улице. Тот упал, ударился головой о мостовую и впал в кому. Суд обвинил Американди, и вот она в тюрьме, на десять лет или больше, в заключении, которое никак не кончится. Если бы ей дали возможность рассказать свою историю, как могла бы сложиться ее жизнь?

* * *

На следующее утро Американди берет свое тонкое полотенце, шершавое как пемза, и бутылку душистого жидкого мыла, которое бережет как зеницу ока. И уходит принимать ванну.

– Послушай, – говорю я, пока день только начался и Американди еще никто не успел испортить настроения. – Сделаешь для меня одну вещь? – Я поднимаю газету, которую листала: – Передашь словечко этому репортеру? – Разворачиваю газету «Дейли бикон» и нахожу имя: Пурненду Саркар. – Попросишь Пурненду Саркара прийти сюда? Моя мать говорила, что он к ней приходил и хотел помочь.

Американди ищет взглядом свои шлепанцы для душа.

– Отличный план! – говорит она насмешливо. – А мне-то это зачем?

Она ждет, поворачивается ко мне. У меня секунда ее внимания, не больше.

– Деньги, – отвечаю я. – Те, что они предлагают за интервью. Ты же сейчас сказала, что они предлагают кучу денег? Возьмешь все себе. Что может сделать суд, если пресса не…

– Ох и любишь ты проповедовать, – говорит Американди. – Ты сказала, все деньги?

– До последней рупии.

– И когда это ты так разбогатела? – говорит она.

· Физрук ·

От полиции хорошего не жди. Это всякий знает. Если поймаешь вора, лучше отлупи его как следует, напугай до смерти и потом отпусти.

Но это же не просто вор. Это женщина, которая подожгла поезд, полный народу. Она убила – прямо или косвенно – больше сотни людей. Теперь, как говорят телеканалы, она в тюрьме и молчит. Ее не допрашивают, она не сообщила никаких подробностей, и вообще, кроме признания – которое, как она утверждает, ее вынудили подписать, – никакой информации не дает. Протестует, заявляя о своей невиновности.

Полиция, пытаясь хоть чего-то добиться, попросила выступить друзей и знакомых Дживан. Никого не будут преследовать, обещали полицейские. Они просто ищут какой-то ключ к характеру террористки, ищут любую зацепку, которая позволит раскрыть дело. Мужчины, участвовавшие в нем, давно сбежали за границу, и единственная надежда – это Дживан.

Поэтому однажды утром, с одобрения жены, Физрук в чистой одежде, с тщательно расчесанными редкими волосами и плотным завтраком в животе берет трубку и звонит в местный полицейский участок. И когда дежурный суперинтендант – человек, упорно говорящий по-английски, – настойчиво приглашает его прийти в участок прямо сейчас, Физрук так и делает. Он поглощен своими мыслями и лишь на полпути замечает, что по-прежнему обут в домашние тапочки.

· Дживан ·

Когда моя мать в первый раз пришла меня навестить, она со слезами отдала охранникам контейнер с домашней едой. Она делала это и после – снова и снова надеясь, что еда до меня однажды дойдет. Тогда я ее спросила: «Зачем ты кормишь охранников?» И смотрела, как она плачет. А у меня глаза были сухими.

Сегодня она по моей просьбе принесла не домашнюю еду, а небольшой пакет с густой золотистой массой. Это гхи – топленое масло из молока буйволицы.

– Что ты с ним будешь делать? – спрашивает она.

Я отвечаю.

Потом она уходит, и все матери уходят, а мы проводим остаток дня. Во дворе подрались три женщины – оскаленные зубы, растрепанные волосы. Что-то орут про украденную конфету.

Весь остаток дня мы буквально умираем оттого, что знаем, но не можем сказать никому – тем более нашим матерям. Знаем, что тюрьма – место, куда не достучаться. Что из того, что тут есть двор, сад, комната с телевизором? Нам охранники твердят, что мы живем хорошо, куда лучше, чем пропащие души в мужской тюрьме. Но мы все равно чувствуем, будто живем на дне колодца. Лягушки мы. Все, что мы можем, это говорить матерям: «Все нормально, все хорошо».

Мы им говорим: «Я гуляю в саду».

«Я смотрю телевизор».

«Ты не волнуйся, у меня все хорошо».

* * *

В кухне, где я работаю – готовлю роти [10], – стоит большой гриль. На нем можно печь лепешки сразу по десять штук. Одна женщина месит тесто, другая отрывает от него комки и расплющивает, еще несколько дальше раскатывают их в тонкие кружки, а я слежу за лепешками на гриле. Когда они готовы, я беру их длинными щипцами и шлепаю на каменную поверхность рядом с грилем. Там еще пара женщин смахивает с лепешек муку и складывает в стопки.

Сделав сто двадцать роти, я выливаю гхи на гриль. Роскошный аромат! Все равно как, наверное, спать на пуховой постели или принимать молочную ванну, – так делали знатные дамы нашей страны в давние времена. Одной рукой шлепаю тесто в лужицу расплавленного масла, и оно покрывается по краям хрустящей корочкой. Хлеб поднимается, на нем теперь поджаристые пятна корочки.

Когда я приношу тарелку мадам Уме, она восседает на пластиковом стуле во дворе, нарядная, как королева нищих. Вокруг, сидя стройными рядами, едят заключенные. Принимая тарелку, мадам Ума смотрит на меня и хитро улыбается:

– Это еще к чему? – спрашивает она. – Чего тебе нужно?

Она не сердится.

Я делаю шаг назад, смотрю, как она ест. Слышу хруст корочки – или это мне, может быть, кажется. Мадам Ума складывает лепешку, добавляет овощное пюре и подносит ко рту. Я смотрю шакальими глазами, в животе у меня урчит.

В ряду сидящих арестанток и их детей плачет маленькая девочка. Какой-то мальчик выпрашивает еду, хотя только что поел. Детям дают через день вареное яйцо и молоко. Других уступок их растущим телам, их наливающимся мышцам не делают: дети едят то же застывшее карри, что и мы все. Матери по этому поводу возмущаются, но кто их станет слушать?

Мадам Ума разворачивается в кресле, замечает меня и показывает большой палец. Поднимает тарелку, чтобы я видела. Она съела все до крошки.

Встав перед ней на колени, я принимаю пустую тарелку. Чувствую под коленями сырую плесень.

– Ну, – говорит она, языком очищая изнутри зубы, – так зачем это было?

– У меня есть брат, – говорю я. – Он хочет меня навестить. Можете внести его имя в список моих посетителей? Его зовут Пурненду Саркар.

Я пытаюсь улыбнуться. Губы с этой работой справляются.

– Брат, значит, – говорит мадам Ума. – Ты про него раньше не говорила. Он что, до сих пор в пещере жил?

– Нет, просто он работал все время за городом…

Мадам Ума встает, ставит руки на пояс, выгибает спину, потягивается. Щурится в небо. И поворачивается ко мне с выражением величайшей скуки на лице:

– Чем меньше станешь врать, тем тебе лучше будет. Бог один знает, сколько раз на дню ты врешь.

Затем она уходит, а я остаюсь с тарелкой в руке. На ней малюсенькая крошечка, едва заметная пушинка. Муху не накормить.

Я подцепляю крошечку пальцами и сую в рот.

· Лавли ·

Даже будущей кинозвезде приходится зарабатывать. Одним прекрасным утром мы с сестрами брызгаем подмышки розовой водой, заплетаем волосы в косы, надеваем на руки браслеты и все вместе идем благословлять новорожденного. Публика думает, будто у нас, хиджр, для связи с богом выделенная линия, так что, если мы благословляем, это вроде как благословение прямиком от бога. Я трясу дверь счастливого семейства, задвижка глухо лязгает.

– Открой нам, мать! – взываем мы. Наши голоса должны быть слышны в самой глубине большого дома, но никто не выходит. Я отступаю и заглядываю в окно, закрытое кружевной занавеской.

– Мать! – зову я. – Покажи нам ребенка, выходи!

Наконец дверь открывается, и выходит мать, одетая в коротковатую ночнушку. Сальные волосы липнут к черепу, глаза – как будто она только что видела битву. На руках младенец. Зевает эта бедная женщина, как гиппопотам. У меня чувство, что я смогу заставить эту мать воспрянуть духом – вместе с младенцем.

И я беру дитя на руки, вдыхаю молочный аромат его кожи. Глаза мои сразу влюбляются в эти мягкие складочки на запястьях, в перетяжки на пухленьких ножках. Сестры хлопают над ним в ладоши и поют: «Боже, дай этому дитяти долгую жизнь, да пусть никогда не укусит его муравей! Боже, дай этому дитяти счастливую жизнь, пусть никогда не знает он нехватки зерна!»

Ребенок удивлен, смотрит большими глазами. Может быть, он никогда еще не был на улице, никогда не ощущал ни дыма, ни пыли. И уж точно он никогда не видел группу хиджр в их лучшей одежде! Он вопит, ротик открывается, видны розовые десны и розовый язычок, и он вопит у меня на руках, маленький зверек. Мы смеемся. У него все будет хорошо, думаю я, потому что нет у него дефектов, как вот у меня.

У матери вид встревоженный, и она уносит младенца в дом. Мы ждем, что стукнет открываемый отцом или матерью ящик, зашелестят купюры. Но что это? Мать уходит в другую комнату, открывает кран с водой. И я отсюда, поверх всех уличных звуков, отчетливо слышу: она моет руки. Отмывает руки после нас.

Но тут выходит отец и выдает матушке Арджуни, нашей гуру-хиджре, целых три тысячи рупий. Он сдвигает очки на кончик носа, смотрит на нас поверх них, и одна из моих сестер с ним заигрывает, спрашивает про старую микроволновку или старый телевизор. Но он делает несчастный вид:

– Откуда у меня столько денег, сестра? Ты на меня посмотри. Младенец вот только родился, и вообще…

А я лишь пытаюсь разглядеть, что там делает мать у него за спиной в темном коридоре, такими чистыми-чистыми руками.

* * *

Оно не ново, это оскорбление. Но оно и не старое.

Я покидаю сестер и спешу в лавочку сластей на той же улице. Там внутри тянется длинный застекленный прилавок, а под стеклом – подносы со сластями. Пирамиды сластей, есть сухие, есть сочные, и все они меня искушают. Есть тут коричневая пантуа [11], поджаренная в сиропе, есть белый чомчом, такой сладкий, что язык соли запросит, а есть мое любимое – кхир кадам [12]. Я чую все запахи разом, едва войдя в лавку, можете мне поверить. Я ощущаю даже запах мух, гудящих над несвежими, скисающими в жаркий день сластями.

– Вот это сколько стоит? – спрашиваю я. – А вот это?

Человек за прилавком ворчит. Недоволен, я знаю, что приходится меня обслуживать. Наконец я беру маленькую расагуллу [13]за десять рупий. Продавец подает ее мне в тарелочке, сплетенной из сухих листьев. Я подношу тарелочку ко лбу – благодарю. Купить сладкое – дело немаленькое, на сегодня этого вполне хватит. Вот так и идет моя жизнь: оскорбление в лицо и сладость во рту.

Когда-нибудь я стану кинозвездой, и та мать пожалеет, что мыла после меня руки.

* * *

Вечером, когда сестры приходят ко мне в дом, одетые по такому случаю в нарядные сари, вместе с ними влетают довольные комары размером с птиц. Одна сестра спрашивает:

– Полиция тебя допрашивала?

Дживан учила меня английскому, так что полиция точно придет ко мне с вопросами. Как это они вообще до сих пор не заявились?

В углу комнаты на гвозде висит прядь кабелей. Одна из моих сестер вытягивает оттуда провод и вставляет в ящик старого телевизора на полу. Хлопает ладонью сверху, и телевизор просыпается. Начинается классический фильм: «Встреча, уготованная Богом».

Звучат песни, матушка Арджуни подносит ноутбук ближе к своим старым глазам и сообщает, сколько мы за неделю заработали. Пять тысяч за свадьбу, три тысячи за благословение младенца. Еще несколько сотен рупий из поезда.

Но мои мысли далеко. Кто любит полицию? Нет таких. Но я все-таки надеюсь, что они придут и я смогу им рассказать, что Дживан меня учила английскому. Немыслимо, чтобы Дживан была преступницей. Не может быть. И я хочу рассказать об этом полиции.

– Когда придут, – говорит мне позже матушка Арджуни, – держись с ними поосторожнее. Может, тебе лучше вообще уклониться.

Все мы знаем, что бывает с хиджрами, которые не угодили полицейским. Ладду, наша юная сестра-хиджра, ходила в полицию пожаловаться на приставания констебля, и ее закрыли. Закрыли на очень много-много дней. Когда-то давно я бы удивилась: как такое может быть? Но сейчас я знаю, что вопросы эти бесполезны. В жизни многое происходит совершенно без всяких причин. Можешь просить милостыню в поезде и получить кислотой в лицо. Можешь спрятаться в женском купе для безопасности, и дамы тебя оттуда вышибут.

Меня тоже один раз чуть не арестовали. Констебль по фамилии Четтерджи поймал меня, когда я просила милостыню возле светофора:

– Теперь ты собралась на моем участке этой фигней заниматься?

А я ему так с вызовом:

– А что такого? Уже на улице нельзя постоять?

Как героиня говорила. Просто я была новенькая и не знала, что все могло плохо кончиться. Но он был человек разумный и отпустил меня, когда я купила ему сигарету и поднесла зажигалку.

· Дживан ·

Главное занятие в тюрьме – ждать. Я жду, чтобы Американди получила подтверждение от журналиста и чтобы мадам Ума смотрела при этом в другую сторону. В непроглядно черной ночи я прикидываю, что еще можно сделать. Если бы у меня вместо рук были лопаты, я бы выкопала подземный ход – за стену, где мчатся автобусы, шляются нищие, где женщины в темных очках покупают на ужин отбивные.

Утром я стою в очереди за завтраком. Прошел слух, что Сонали Хан, знаменитая женщина-кинопродюсер, которую знают в каждом доме, была замечена в приемном. Все радуются. Интересно, что она сделала? – гадаем мы. Сбила кого-то машиной? Припрятала деньги в Швейцарии?

– Ничего вы не понимаете, – говорит Американди (она стоит передо мной в очереди). – Это из-за того носорога.

Однажды Сонали Хан прямо из окна автомобиля подстрелила носорога – угрожаемый вид. Вот призрак этого носорога ее и догнал, сейчас она будет за него наказана. Будет жить здесь с нами и рассказывать нам про кино.

– Теперь мы точно получим новый телевизор! – говорит Яшви.

– А этот чем плох? – рявкает на нее Американди. – Если он тебе не нравится, попробуй добыть новый для себя лично.

– Да нет, я…

Яшви опускает глаза к земле. Я знаю: она мечтает о телевизоре, где картинка не прыгает и пульт работает.

Комла, которая ограбила целую семью и отходила железным прутом мать семейства, оставшуюся парализованной, пускает слюну, гадая, какие блюда появятся теперь в тюремном меню.

– Куриное карри! – восклицает она, оглядывая всю очередь от начала к концу. – Точно теперь будет карри из курицы. – Она сует палец в ухо и безуспешно пытается достать там, где чешется. – А может, и баранина… Кто знает?

Я слушаю, но при этом я где-то не здесь.

Мы возвращаемся в камеры, мадам Ума совершает обход, я ловлю ее взгляд.

– Вы моего брата включили в список? – спрашиваю я.

Она смотрит на меня пустыми глазами и идет дальше, позвякивая ключами на поясе. Но Американди, уже считающая своими те двести тысяч рупий, что «Дейли бикон» обещала за интервью со мной, вскакивает и бросается к решетке.

– Ума! – кричит она. – Иди-ка сюда!

Стихает вечный шум и лязг тюрьмы. Мадам Ума идет обратно в полной тишине.

– Ты как сказала? – ласково интересуется она. – Я тебе что, подружка? А ну-ка, говори учтиво!

В соседней камере кто-то присвистнул:

– Прям как по телевизору!

– Окей, мадам Ума, – говорит моя соседка. – Эта бедная девочка, – говорит она со слезой в голосе, но в то же время громко, чтобы ее слышно было в коридоре, – выпросила у матери гхи, чтобы приготовить для вас лепешку. И вы ей не дадите увидеться с братом? Стыд и срам! Каково будет ее бедной матери?

– Да пусть повидается с хахалем, ради бога! – смеется кто-то из соседок.

Мадам Ума стоит неподвижно. Я выглядываю из-за спины Американди.

– Никогда больше не прерывай мой обход, – тихо говорит мадам Ума.

И уходит.

* * *

Идут недели, но ничего не меняется. Сонали Хан во дворе так и не появилась. В телевизорной – все тот же старый ящик. Каждую неделю женщины возлагают свои надежды на какой-то день: ее точно сюда переведут в воскресенье или в следующий вторник. А потом до нас доходит весть, что Сонали Хан сидит под домашним арестом – то есть живет в своем доме, как прежде. Для богатых даже слово «тюрьма» имеет иное значение. Так можно ли меня осудить за желание стать даже не богатой, а всего лишь из среднего класса?

· Физрук ·

На втором митинге партии Джана Кальян Физрук оказывается близко к сцене.

– Вы своими глазами видите, – продолжает речь Бимала Пал, – что наша партия…

Микрофон начинает хрипеть. Бимала Пал делает шаг назад, публика ревет и размахивает флажками. Физрук тоже машет флажком, сохранившимся с прошлого митинга.

– Вот что наша партия дает всем округам штата, – говорит Бимала Пал. – Завод автозапчастей…

Микрофон вновь срывается в хрип. Кто-то в публике закрывает уши ладонями.

– На заводе найдут работу три! тысячи!..

Снова хрип. Госпожа Бимала со строгим лицом оглядывается в поисках техника. У нее за спиной снуют помощники, ищут звуковика, который, наверное, отошел покурить. Публика начинает скучать, перетаптываться.

В безумии решительности Физрук идет вперед, подняв руку.

– В сторону! – кричит он. – В сторону!

Взбегает через две ступеньки, заверяя телохранителей Бималы Пал, что хочет всего лишь починить микрофон. Дергает провод, проверяет разъем, отодвигает микрофон чуть подальше от оратора. Говорит в него:

– Раз, два, три. Раз, два, три.

Голос звенит над толпой чисто и резко.

Сердце у Физрука успокаивается, стучит медленнее.

Бимала Пал продолжает свою речь, а Физрук, сидя на пластиковом стуле, который ему дал кто-то в глубине сцены, смотрит на огромное количество собравшихся. Их тут несколько стадионов, головы как муравьи. Это тебе не избалованные ленивые ученицы, занимающие его дни, не тетки-училки, после работы ордой бросающиеся смотреть бенгальские детективы и есть китайскую лапшу. Разве был он хоть когда-нибудь среди такого огромного числа патриотов, людей, которые работают на развитие страны, которые сейчас слушают на улице умного оратора, а не дрыхнут дома под одеялом?

Закончив свою речь, Бимала Пал идет в глубину сцены благодарить Физрука. Он вскакивает, складывает руки в приветствии.

– Я всего лишь учитель. – Физрук зачем-то показывает в сторону дороги. – В школе для девочек С. Д. Гхоша.

Бимала Пал заинтересована:

– В той самой школе?

– Да, в той самой, – отвечает Физрук. В школе, где училась террористка. – Мне в школе приходится настраивать микрофоны, вот я и…

Они оба поворачиваются к микрофону. Он выключен, стоит молча на стойке. Кто-то повесил на него цветочную гирлянду.

– Что ж, господин учитель, – говорит Бимала Пал, – нам очень повезло, что вы сегодня пришли.

Жена Физрука вечером скажет: «Это же она тебя выбранила, что ты полез на сцену. Ты разве не знаешь, что политики всегда говорят совсем не то, что думают? Это называется «дипломатия».

Но Физрук радуется. Влиятельная известная фигура его заметила! Помощники за спиной Бималы Пал кивают и бормочут что-то одобрительное.

Бимала Пал закрепляет анчал [14]своего сари на плече и говорит:

– Нашей партии нужна поддержка таких образованных людей, как вы. Люди с образованием должны больше интересоваться происходящим в нашем штате, в нашей стране. Видеть на нашем митинге вас, учителя, – для меня радость.

Физрук открывает рот – надо же сказать, что он преподает физкультуру, что он не из тех учителей, о которых говорит Бимала Пал, а всего лишь…

Появляется мальчик с тарелкой самос, а потом всем раздают бирьяни [15]с курицей. Люди, которые пришли на митинг, тоже получают бирьяни вдали от пристальных взоров телекамеры. Берут свои коробки и тихо исчезают.

Но возникает проблема: в поле народу больше, чем коробок с бирьяни. Начинается толкотня. Раздатчик коробок тут же закрывает задние двери фургона. Бимала Пал и ее «шестерки» оборачиваются, и Физрук тоже на все это смотрит.

Недалеко от сцены один человек показывает пальцем на другого:

– Этот вот взял три коробки! Он их к себе в мешок спрятал!

Обвиненный вскидывается:

– Ты кто такой, что меня вором обзываешь?

Кто-то кому-то залепляет пощечину, кто-то кого-то бьет ногой.

Бимала Пал скрывается, прижимая к уху телефон и загораживая микрофон согнутой ладонью – у нее есть дела поважнее. Один из ее помощников оборачивается к Физруку и говорит в шутку:

– Вы только посмотрите, сэр, на этих скандальных детишек!

Другие помощники – молодые люди, каждый с двумя мобильниками, ждут, скрывая усмешку: что станет делать учитель.

Физрук чувствует направленные на него взгляды. Это давление трудно описать, но оно очень сильное.

Он шагает к краю сцены, опускается на колени, садясь на пятки, и взывает к народу:

– Братья мои! Еда эта – для всех! Зачем же вы деретесь, как дети?

Люди поворачиваются к нему.

– Вы же не дети, – продолжает Физрук, – так почему вы срываете собрание, устраивая вместо него драку? Вы хотите проявить неблагодарность к партии и собравшимся здесь старшим? И на глазах у стоящих вон там репортеров?

– Ты кто такой? – кричит ему кто-то в ответ. – Раскомандовался тут, что мне делать!

Но запал уже выдохся. Люди, ругаясь себе под нос, расходятся. Когда Физрук возвращается на свое место и снова берет коробку бирьяни, его останавливает один из помощников.

– Пожалуйста, секунду, – говорит он. – Рис уже остыл, погодите секунду. – Помощник зовет чайного мальчишку: «Уттам!» – и велит ему немедленно принести «ВИП-коробку», вот прямо сию секунду. И Уттам приносит господину Физруку коробку свежайшего горячего бирьяни с двумя кусками баранины.

* * *

– Я сегодня не голоден, – объявляет Физрук, прибыв домой. – Знаешь с кем я сегодня бирьяни ел? С Бималой Пал!

Жена поднимает глаза от телефона. Тихо, фоном, звучат из телевизора новости. Физрук тяжело садится на диван, берет пульт и прибавляет громкости. Репортер орет в микрофон:

– Предполагаемая террористка распространяла свои антинациональные взгляды весьма современным путем: выяснилось, как именно она использовала соцсеть…

На другом канале рассудительный ведущий сообщает негромко:

– А помимо швыряния факелов в поезд, дорогие телезрители, я вам еще скажу, что она свои антиправительственные взгляды распространяла в соцсети и никто пока не знает, где еще, многие годы

– Ты поосторожнее, – говорит жене Физрук. – В смысле, с тем, что в соцсети делаешь. Там преступников полно.

– Это у тебя голова такими вещами забита, – парирует жена. – Я только кулинарные ролики смотрю, а это совсем другая часть соцсети. За границей люди такие вещи делают – яблочный пирог, например, с готовыми взбитыми сливками! Я такого никогда не видела. Сливки – из баллончика.

Когда Физрук с женой, ложась спать, забираются под москитную сетку, жена все еще восхищается историей, которую он рассказал.

– Представить себе только! – говорит она. – Ты спас положение!

Какой-то комар все-таки пролез под сетку и звенит возле уха, пока наконец жена не дожидается, чтобы он сел, и не прихлопывает его ладонью. На простыне появляется пятнышко крови, а жена берет труп комара, встает с кровати и выбрасывает его из окна.

Она закрывает окно, задергивает шторы, и только тогда говорит:

– Могу я тебе одну вещь сказать?

Он ждет.

– Я ничего не знаю про этих политиков, – говорит она. – Но в нашей стране политика – занятие для бандитов и грабителей, и ты это знаешь.

Физрук вздыхает. Жена продолжает:

– Если ты им полезен – ну, вот как ты им помог, когда их техник оказался не на месте, они тебе делают приятное. На сцене, на глазах у народа, кто не захочет почувствовать себя ВИП-персоной? Но связываться с этими людьми всерьез…

Это уже начинает раздражать Физрука. Он лежит головой на тонкой подушке и думает, почему жена не может вынести, когда у него в жизни происходит что-то интересное. Он чувствует ее обиду, что он уделил мало внимания приготовленной ею рыбе в йогурте. Ей обидно, что муж набил себе живот покупным бирьяни. Но он же мужчина! Он способен на более серьезные вещи, чем съедать приготовленный ею ужин!

– А что такое? – спрашивает он голосом настолько спокойным, насколько это получается. – Чего ты волнуешься? Я всего лишь сходил на митинг.

Она снова ложится в кровать, и молчание ее чем дальше, тем гуще.

– На два, – говорит она наконец. И после паузы продолжает: – Пожалуйста, прошу тебя, – говорит она. – Не ходи ты больше на эти митинги-шмитинги.

Физрук думает об этом еще часа четыре, пока не наступает глубокая ночь, в которой и привычная мебель незнакома, и слышно все – там скрип, здесь стук. Где-то тикают часы, и далеко отсюда воет сирена «Скорой».

· Дживан ·

В этот день посещений на скамейке меня ждет не мать, а какой-то бородатый мужчина. На коленях – матерчатая сумка, у ног пластиковый пакет, и он передает его мне. Прикосновение его мягких пальцев к моим – потрясение.

Пакет тяжелый. Внутри гроздь бананов и пачка печенья.

– Вы… – начинаю я.

– Пурненду, – отвечает он без «здравствуйте» или «добрый день». Но манера общения у него мягкая, мягче, чем у любого репортера из тех, что я до сих пор видела. – Как ваше здоровье?

– Хорошо, – отвечаю я.

И снова смотрю в пакет, на идеально желтые бананы без пятнышек. Мне хочется съесть их все прямо сейчас.

– Садитесь, – предлагает он, потому что я по-прежнему стою.

– Вам не разрешается делать заметки, – говорю я, показывая на карандаш в его руке. – Вам разве не сказали?

– А! – говорит он, глядя на карандаш так, будто только что заметил. Кладет его на скамью между нами. – Тогда это бесполезно, – улыбается он.

В его словах какая-то шутка, которая до меня не доходит. Он про карандаш или про что?

– Пожалуйста, не делайте ничего такого, чтобы вас выгнали, – говорю я. – Я хочу вам все рассказать, если вы обещаете напечатать правду. Другие газеты печатают мусор, вранье, они ничего про меня и мою историю не знают…

– Это моя работа, – говорит он, – доносить до людей правду. Вот зачем я здесь.

Он смотрит на настенные часы. Дежурный охранник стоит в дальнем углу и смотрит на нас.

– Расскажите мне вашу историю, – говорит Пурненду.

* * *

– В детстве я жила… поверьте мне, вы должны знать о моем детстве, чтобы понять, кто я такая и почему вот это все со мной происходит.

– Скажите мне сперва одну вещь, – перебивает Пурненду. – Вы это сделали?

Я облизываю губы. Стараюсь смотреть ему прямо в глаза. И мотаю головой.

* * *

…Я жила в деревне, у нас в завитках ушей откладывалась угольная пыль, и, когда мы сморкались, отходило черное. Не было ни коров, ни посевов. Были одни лишь проклятые ямы, куда мать спускалась с лопатой и поднималась с корзиной черных камней на голове.

– Вы видели, как она работает? – спрашивает Пурненду.

– Один раз, – отвечаю я. – И с тех пор никогда.

Мне страшно было смотреть, как она работает. Ночью я держала ее за руку, и линии у нее на ладонях – их называют линии жизни – были единственным местом, где кожа не почернела.

* * *

Я много дней ходила в школу ради бесплатного обеда из чечевицы и риса. Ходили слухи, что в сезон фестиваля нам дадут курятину. Кто-то говорил, что видел, как в сторону нашей школы ехал человек на велосипеде, груженном курами, и у них ноги были связаны, они висели на ручках руля вверх ногами; эти белые куры молчали и лишь моргали, глядя на бегущую навстречу дорогу. Но тот велосипед, предмет надежд и мечтаний, так и не приехал.

Я сидела то в одном классе, то в другом – без разницы. Когда снова появилась преподавательница языка после долгого свадебного перерыва, она жевала паан [16]с лаймом и велела нам написать поверх тестовых заданий наши фамилии. Однажды она сказала: «Кто может, пусть вложит в тест пять рупий».

Тем, кто так делал, она решала тесты сама.

Вскоре в школу ходили одни только козы, оставляя на крыльце катышки.

* * *

– Скажите, – говорю я, – как вам эта история? Как вам видится моя стартовая позиция в жизни?

Пурненду глядит на меня с грустной улыбкой.

– Такая у нас страна, – говорит он.

* * *

А потом пришли полицейские нас выгонять. Компании понадобилось строить шахты на земле, где мы жили, – там было много угля. И как может компания позволить каким-то беднякам сидеть, мыться и спать на таких деньжищах?

Неделю мы собирали собственное дерьмо в пластиковые пакеты, закручивали их, а еще собирали мочу в бутылки от газировки и делали то, что мои родители назвали бомбами. А еще рикша, на которой иногда работал отец, перевозя шахтеров, стояла снаружи со сложенной крышей, и я молилась, чтобы над нами сжалились – куда же нам девать рикшу?

Мы ждали в хижинах, брезент хлопал на ветру, в горле у нас пересохло, но никто не желал уходить из дому к водоразборной колонке.

Полицейские опаздывали.

А когда они пришли, у них в руках были бамбуковые палки, за ними урчали бульдозеры, и я со страхом смотрела на них. Мать дала мне подзатыльник:

– Куда уставилась, рот разинув? Не слышишь, что я тебя зову?

Ударь меня еще раз, мать, думаю я сейчас. Я буду нести это как благословение.

А тогда я потерла голову и чуть открутила крышку на бутылке от газировки, чтобы она слетела на полдороге в воздухе и окатила полицейских. Я бросала в них мочевые бомбы, и следы жидкости оставались у меня на пальцах. И еще я раскручивала пластиковые пакеты и бросала твердые засохшие какашки, и мы чихали от пыли собственных отходов.

Полицейские хохотали над нашим жалким оружием, тряслись нависшие над ремнями животы. А сами они методично орудовали бамбуковыми палками, обрушивая наши асбестово-брезентовые крыши. Крякали от усердия. Один мягкосердечный полисмен выстраивал поблескивающие листы асбеста вдоль голых стен, будто кто-нибудь придет их забрать.

И вскоре наши дома стояли голыми под жгучим солнцем, остались известковые стены и потрескавшиеся углы. Как будто мы и не жили здесь никогда.

Вид наших домов, разрушенных с такой легкостью, меня поразил. Я знала, что это будет, но что вот так? Кухни, в которых мы ели при свете мигающих керосиновых ламп, комнаты, где мы друг другу волосы расчесывали, теперь без крыши, и скоро все это станет грудой кирпичей.

Новости о наших «бомбах» дошли до полицейского участка, прибыли еще полисмены, на этот раз в шлемах и с плетеными щитами от ножей и камней. Они услышали слово «бомбы», и ожидали бомб, и были очень злы. Но настоящего оружия у нас не было. Были лишь тела и голоса, а припасенные отходы давно кончились.

Когда полицейский занес бамбуковую палку, чтобы ударить мою мать, она заорала и бросилась на него, крича голосом одновременно придушенным и пронзительным, сари ее размоталось, выпачкалось в грязи, свободная рубаха сползла с плеч, а лицо почернело от ярости.

– Не трогайте наши дома! – кричала она. – Где мы жить будем?

До этой минуты я наивно верила, что материализуется какой-то другой дом, но искаженное лицо матери сказало мне правду: идти нам некуда.

Другой полисмен схватил ее за ноги и потащил, а я в ужасе смотрела, пока вдруг не почувствовала, как у меня поднимаются руки и отталкивают его, бьют по лицу, так что с него очки упали и кто-то на них наступил. Мать поднялась на ноги и отступила, выкрикивая проклятия, пока не сорвала голос. А тем временем кто-то изуродовал рикшу отца. Я смотрела, не понимая, на погнутые колеса, распоротые сиденья, и отец стоял на коленях, безнадежно пытаясь приделать к разрушенной рикше цепную передачу.

Падали дома, стены и крыши нашего убежища становились нам врагами, обломки летели на головы, крашеное дерево и кирпич лежали на земле кучами. Полисмены наконец успокоились, с бамбуковыми палками у пояса сбоку они казались испуганными. Может быть, эти дома были уж слишком похожи на их собственные. В самом конце один полисмен сказал извиняющимся тоном: «Приказы отдаются сверху, сестра. Что мне было делать?»

* * *

– Время, время! – объявляет охранница. Она широким шагом обходит комнату, стуча по каждой скамье дубинкой. Наш час окончился.

Мой брат Пурненду встает и закидывает матерчатую сумку на плечо.

– Через неделю, – говорит он. – И еще через неделю, и потом еще через неделю. Сколько времени понадобится, столько и будет.

Его слова играют у меня в ушах слаще флейты. Я смотрю ему вслед, а он выходит в волшебно открывшуюся перед ним дверь. Я поворачиваюсь. Какая-то женщина бьется головой об стену. Раньше мне тоже хотелось так, но не сейчас. Я теперь проплываю мимо, ее трудности – это ее трудности, никак не мои. Я встала на путь, ведущий наружу. Как только газета начнет печатать мою историю, дверь для меня приоткроется. Свобода появится не из постановлений и споров о законах, а из общенационального возмущения.

Я прохожу мимо женщины, бьющейся головой. Появляется охранница и скучающим тоном требует прекратить.

– Ты что это придумала? – бубнит охранница. – Прекрати немедленно!

Женщина останавливается, поворачивается – и бьет головой охранницу.

– Ох! – выдыхает весь коридор.

Вопящую женщину уводят – куда-то, где ее будут, как они это называют, лечить.

· Интерлюдия ·

ПОЛИСМЕН, УВОЛЕННЫЙ ЗА НЕОПРАВДАННОЕ ПРИМЕНЕНИЕ СИЛЫ ПРИ СНОСЕ ТРУЩОБ, НАШЕЛ СЕБЕ НОВОЕ ЗАНЯТИЕ


«Хайвей» – это просто слово модное. Дорога как дорога, идет прямо сквозь лес. Вымощена и в дождь покрыта лужами. Видите кучки красной земли? Термитники. Раньше здесь бывали олени, но мы за весь год ни одного не видели. Так что мы с друзьями приходим обычно ночью, ну да, регулярно, когда стемнеет. В десять вечера, в одиннадцать. Когда женщины и дети уже ушли спать.

Я лично, когда меня вышибли с работы после этого проклятого сноса трущоб, больше десяти лет назад, новую работу так и не нашел. Случайный заработок: там подай, тут принеси. Какие-нибудь перевозки, какой-то импорт-экспорт, где-то посредником заработать. Вот так и кручусь.

Ну вот, как я уже говорил, мы с друзьями вышли на этот хайвей, припарковались на обочине и ждем. В какой-то момент подошел к нам на заплетающихся ногах какой-то деревенский старик, может, даже сторож, и спрашивает:

– Сынки, у вас машина, что ли, поломалась?

А мы засмеялись.

– Дедуля, – мы сказали. – Ты видел эту машину? Иностранная же! Она не ломается.

– Ты иди, – сказали мы ему. – Иди дальше спи. Ну, давай.

Старик понял и ушел, а то у наших молодых братьев уже руки чесались заостренную мотыгу испробовать на чем-нибудь, кроме сорняков. Ну, вы меня понимаете?

И тут не спеша выехал грузовик. У него был один из главных признаков перевозки коров – жидкость сзади капала. Хорошо, может, это и вода, ладно. Но ведь на самом деле вполне могла быть коровья моча. А значит, в кузове коровы, священные коровы-матери, а их какие-то гады везут на бойню. Мы себе выбрали работу – бороться с бойней. Если не мы защитим нашу нацию, наш образ жизни, нашу священную корову – кто тогда?

И мы замахали фонариками, и водитель остановился.

Наши люди тут же окружили машину и стали стучать по кузову – бум-бум-бум! – чтобы коровы там, внутри, зашевелились. Вот так бы мы точно узнали, везет ли грузовик коров.

Мы ничего не услышали.

А водитель впереди орал:

– Вы что там делаете? Я только картошку везу! Везу картошку в овощехранилище!

– А вода откуда? – спросил его один из наших, подняв мотыгу.

– Дождь был! – выкрикнул водитель. – У вас тут не было, что ли?

Оказалось, он правду говорил. Так что мы грузовик отпустили.

У нас есть мораль. Мы – люди принципов.

Но я вам скажу, что есть люди, совершенно не уважающие наш народ. У них никакого уважения к матери-корове, они ее убивают ради говядины, ради кожи, ради еще всяких мерзостей. И в нашем обществе таким людям места нет, правда ведь?

· Физрук ·

Рано утром в день республики [17]небо затянуто грязной дымкой, а дети стоят с сонными глазами перед национальным флагом и поют гимн. Учителя, наслаждающиеся их пением, держат платки у носа, фильтруя смог и холод.

Когда наступает время парада, Физрук проходит вдоль строя школьниц, напоминая, что руку надо вскидывать высоко и салют отдавать четко. Проверяет форму: белые туфли чистые, ногти подстрижены.

И он уже почти заканчивает эту проверку, но тут происходит какое-то оживление у школьных ворот. Кто-то приехал.

Возглавляя небольшую группу, директриса показывает дорогу той, кто идет за ней. Физрук видит знакомый шафрановый шарф, свободно наброшенный на шею женщины в белом сари. Бимала Пал останавливает его восклицания.

– У меня тут работа была прямо рядом, я всего на две минуты, – говорит она.

Одна из школьниц быстро ставит складной стул, потом еще несколько – для помощников и телохранителей, идущих за Бималой Пал. Другую ученицу послали принести чай и свежевыпеченную шингару – пирог с картофелем, горохом и специями. Директриса, чересчур взволнованная, чтобы искать коробку с мелочью, дает ученице деньги из своего кошелька.

– Пожалуйста, не делайте для меня ничего особенного, я просто пришла вас навестить, хотя вот этот ваш преподаватель меня не приглашал!

Она смотрит на Физрука с добродушным упреком. Физрук прикусывает язык и мотает головой:

– Как я посмел бы вас пригласить на такое незначительное мероприятие?

Ряды учителей и учениц глазеют на ВИП-посетительницу, а ее телохранители стоят за ней стеной, глаза прикрыты темными очками. От предложенных пластиковых стульев они отказались.

И вот Бимала Пал сидит на стуле, перед ней тарелка с шингарой, у ее ног – глиняная кружка чая с молоком. Директриса сообщает:

– Господин Физрук – один из самых ценных наших учителей.

Физрук глядит на нее в изумлении.

– Его любят ученицы, – продолжает директриса. – И только его усердная работа сделала возможной такую церемонию.

Физрук благодарно улыбается этой лжи, а потом отходит – пора начинать парад. Девочки идут колонной «по одному», равняясь на Бималу Пал, они поднимают колени, голоса четко отсчитывают ритм:

– Раз-два-раз! Раз-два-раз!

Физрук смотрит, как спортплощадка наполняется школьницами. Спина у него прямая, как трость, авторучка удобно засунута в карман рубашки, и подбородок чуть выше обычного.

* * *

Дома жена предлагает Физруку панир-кебаб [18], приготовленный на плите.

– Не кривись, – говорит она. – Панир тебе на пользу. При твоем холестерине надо поменьше мяса есть.

И он ест эти кубики. Они чуть суховаты.

– Без тандыра хороший кебаб не сделаешь, – отвечает раздосадованная жена. – Не нравится – не ешь.

Но он ест. И за едой рассказывает жене о визите Бималы Пал. Второй человек в партии Джана Кальян явился к нему в школу, чтобы посмотреть организованную им церемонию.

– Как тебе легко польстить! – говорит жена. – Она приезжала посмотреть на школу, откуда вышла террористка. А ты что подумал?

* * *

Прошло чуть больше трех недель после этого укола по самолюбию Физрука, когда он возвращается из школы и находит в почтовом ящике письмо. Уже дома, на диване, разорвав конверт, он видит приглашение на бланке партии Джана Кальян. Физрук вскакивает и размахивает приглашением перед женой, а она сидит за обеденным столом и фарширует сыром куриные грудки.

– Смотри, что мне пришло! – говорит он. – Как они узнали мой адрес?

Жена вытирает руку о платье и берет листок бумаги.

– У них свои способы, – говорит она, улыбаясь.

Чтобы попасть на это особенное событие, которое намечено на понедельник, Физрук отпрашивается в школе на полдня.

В назначенную дату Физрук едет на поезде, а потом на рикше, направляясь в трущобы Колабагана. У него на коленях кожаный портфель. Рикша сворачивает с главной дороги в трущобные переулки, дергается и подпрыгивает на выбоинах, проезжая мимо домов кирпичных, потом наполовину кирпичных, и наконец – лачуг из жести и брезента.

Дживан жила где-то здесь, насколько Физруку известно, и он как можно внимательнее смотрит по сторонам. На углу, перед водоразборной колонкой, в лужах разлитой воды, мужчины в чем-то клетчатом, обмотанном вокруг пояса, моются мылом, головы у них белые от пены, глаза зажмурены. Рикша едет дальше, водитель крутит педали. На шаткой скамейке возле чайной лавки сидят клиенты нога на ногу, и пьют из маленьких стаканчиков, глядя на проезжающего Физрука.

Когда рикша высаживает Физрука в нужном месте, там, у начальной школы, уже собрался народ. Здание школы, поврежденное при нападении на железнодорожную станцию, вновь – и с большой помпой – открывается партией Джана Кальян. Школа эта – просто пятикомнатный сарай. Наружные стены украшены изображениями животных – лев, зебра и жираф неспешно идут мимо стада кроликов. Им всем улыбается солнце с львиной гривой. Неравнодушный художник добавил поближе к земле еще и объявление для прохожих: «Не мочиться».

Присутствуют и дети – вероятно, ученики. У них в руках метлы, и они подметают пришкольную территорию. Скорее, поднимают пыль, чем подметают. И делают они это, изогнувшись: одна рука на колене, другая на рукоятке метлы – поза подчинения. Физрука это трогает. Вот чему должна учить школа, думает он. Почему его школа не внушает ученицам тех же чувств?

Приходит помощник из аппарата партии, узнает Физрука, хлопает его по спине и спрашивает, как ему школьное здание?

– Высший класс! – отвечает Физрук.

– А изнутри вы видели? – спрашивает помощник.

Они идут к двери и заглядывают внутрь. Класс выглядит как-то пустовато, и Физрук соображает, что там нет ни парт, ни стульев. Дети привычно сидят на полу. Наверняка у них один на всех учебник, зафотокопированный до смерти. Когда схлынет волна пожертвований, дети будут писать огрызками карандашей, которые сами же грызли. Но они все равно будут ходить в эту школу.

– Посмотрели бы вы на моих учениц, – делится Физрук. – Накормлены, одеты, обучены, у них есть все условия.

– Мой сын, – соглашается помощник, – по всем предметам занимается дополнительно. Английский, математика, химия – ну вообще все. Вот интересно, чему его учат в школе? Если не предметам, так, может, хорошим манерам или патриотизму? А вот и нет!

Они ненадолго замолкают – по рукам идет коробка со сластями.

– Вот взять моих учениц, – говорит Физрук. – Станут они подметать школьную территорию? Будут ли рисовать таких вот красивых животных? Да ни за что! Потому что они… – он замолкает, чтобы прожевать печенье, – изо всех сил пытаются сбежать из страны. Уж так работают над поступлением в американские университеты, что школьные экзамены в грош не ставят, проваливаются, плачут и умоляют: у них ведь SAT I! [19] У них SAT II! Зачем им наши глупые экзамены? И почему школа допускает такую утечку мозгов?

Работник партии внимательно слушает. Дожевав печенье, он стряхивает крошки с рук и сцепляет их за спиной, как старательный школьник.

– Проблема в том, видите ли, – задумчиво говорит он, – что мы наших детей учим много чему, но национальных чувств им не прививаем! У них дефицит патриотизма, вы не находите? Мы в наше время знали, что наше образование должно… должно…

– Служить людям, – подсказывает Физрук. – Работать на благо нации.

– Именно так!

Эта мысль остается с ним, когда он возвращается к себе в школу. Девочки бегут простую эстафету. Пыхтят и отдуваются, пока несут палочку, а потом падают на колени, пытаясь перевести дыхание, хлопают друг друга по ладоням и так громко смеются, что даже учительница с третьего этажа высовывается строго на них посмотреть.

Что за смысл в таком образовании? – думает Физрук в конце учебного дня, шагая вдоль по улице. Вокруг него девушки едят сладкий лед и говорят оранжевыми губами:

– Здравствуйте, сэр!

· Дживан ·

Когда Пурненду приходит в следующий раз, я пытаюсь смотреть на все его глазами. Вот расхаживает охранница, воняя пóтом. Вот скамьи вокруг нас, где сидят посетители и заключенные, а между ними место еще на одного человека. Вот на стене краской инструкции:

Пожалуйста, передавайте всю домашнюю еду персоналу.

Пожалуйста, не прикасайтесь друг к другу.

Будьте вежливы, разговаривайте вполголоса.

Сотовые телефоны или камеры будут конфискованы.

– Вы уже напечатали первую часть моей истории? – спрашиваю я с нажимом.

Пурненду опять кладет бесполезный карандаш на скамейку между нами. Охранница все видела, но явно не хочет на эту тему заводиться.

Он улыбается:

– Мы ведь едва-едва начали! Когда у нас будет вся история, мой редактор мне поможет…

– Зачем вам редактор? – взрываюсь я, но тут же беру себя в руки, стараюсь быть вежливой. – Мне нужно, чтобы мою историю напечатали. Я ее вам рассказываю по порядку, тщательно выстроенную, именно так, как все происходило. Вам нужно ее только напечатать. И сделать это нужно быстро, вы понимаете?

Пурненду на меня смотрит, треплет по руке. Какие у него мягкие пальцы! Мне хочется, чтобы он их там и оставил, на костистой моей руке, там, где волосы вылезают на тыльной стороне пальцев.

– Это так не делается. Мы хотим, чтобы читатель увидел историю целиком, а не так, чтобы кусок там, кусок тут. Вы мне доверяете?

* * *

Наутро после изгнания, когда мы проснулись в доме недовольной тетки в соседней деревне, отец сказал, что у него «побаливает». Шея у него окостенела; чтобы перевести взгляд, приходилось поворачиваться всем телом. Эта новая деревня была бок о бок с местом, где сжигали мусор. От дыма и запаха гнили нас всех тошнило, но отец, как я видела, был еще и травмирован – вероятно, дубинкой полисмена.

Мать, у которой тоже кости болели, лежала неподвижно в кровати и молчала. Пришлось распоряжаться мне, я вдруг стала отцом и матерью для собственных родителей, и мне нужно было отвести отца к доктору, который, как сказала нам тетка, работал в клинике, в правительственной больнице округа. Там он принимал бедняков и неграмотных за единообразный гонорар в двадцать рупий.

Больничный городок сам выглядел как деревня. Под деревьями, на крыльце, в каждом клочке тени сидела какая-нибудь семья, окружая пациента – стонущего или с помертвевшим лицом, лежащего на разложенных газетах. Мой отец шагал мимо них, глядя прямо перед собой и никуда больше. Мы зашли в здание больницы, я заполнила бланк и заплатила двадцать рупий. Потом мы сидели в каком-то зале, где под потолком едва шевелились лопасти вентилятора, заросшие космами пыли. Отец осторожно трогал себя за плечо – не потирал его, а пытался как-то успокоить, но это не получалось. Наконец врач вызвал нас:

– Кто пациент?

– У него, – почтительно заговорила я в третьем лице, – у него сильно болит плечо.

Мы втиснулись в крошечный кабинет и уселись на плетеные стулья, сиденья которых грозили оторваться, продавленные сотнями пациентов. Стену украшал календарь с розовощекими младенцами.

– Посмотрите, пожалуйста, что у него с плечом, – попросила я.

Отец глядел на доктора, и глаза у него блестели от слез, которые он изо всех сил сдерживал.

– Упал, что ли? – спросил врач, глядя на нас поверх очков.

– Нет, его ударили, – ответила я.

Врач не успел спросить, кто его ударил, как отец заговорил:

– Кто-то на дороге, – сказал он, чуть улыбнувшись. – Кто его знает? Но это не важно, я пришел только за лекарством каким-нибудь. В эту ночь я не спал из-за…

Отец вскрикнул от боли: врач протянул руку через стол и холодными пальцами стал нажимать какие-то точки на спине сверху.

Мой отец, чьи ноги тащили в гору рикшу с тремя пассажирами. Мой отец, который, пригнувшись к рулю, крутил педали – вверх-вниз, вверх-вниз, как насос, – двадцать пять рупий за поездку. В кабинете повисла напряженная тишина.

Я разозлилась. Почему отец не скажет врачу, что это сделали полицейские? Пусть их поймают! Пусть посадят в тюрьму, чтоб не избивали людей! Как отец с такими болями будет теперь водить рикшу?

Теперь я понимаю, почему он смолчал. Знаю, почему не хотел рассказывать.

Врач завершил осмотр и сказал раздраженным тоном:

– Вы же могли пойти к врачу общей практики и сделать сперва рентген, почему вы так не поступили? Я ничего сейчас не могу для вас сделать – только выписать обезболивающее, раз вы приходите без анализов. Может, у вас сломана кость, а может, и нет. Как тут узнаешь? Прощупать вы мне не даете – «Ой, мамочка, больно!» Сделайте сперва рентген.

– Да, сэр, конечно, – говорит мой отец, оробев. – Вы не могли бы это слово написать, куда мне идти для этого рентгена…

– Вы умеете читать? – спросил доктор.

– Моя дочь умеет.

Даже сквозь боль отец гордо улыбнулся, глянув на меня.

* * *

Когда я возвращаюсь в камеру, в ней пахнет цветами. Американди стоит в окружении пяти-шести женщин, в том числе Яшви, которая что-то разбрызгивает из флакона.

Я чихаю.

– Да не в подмышку! – отчитывает ее Американди. – Ты даже не знаешь, как наносят духи. Вот так, – говорит она. – Смотри!

Она поднимает подбородок и наклоняет флакон к своей шее. Эта жирная шея, вся в перетяжках, блестит от ароматной жидкости.

– Вот так, – повторяет Американди, повернув запястье внутренней стороной вверх. – Туда надо, где кровь пульсирует.

– Почему ж ты тогда на грудь не брызнешь? – подначивает кто-то.

– Ох, сейчас бы вечеринку устроить! – вздыхает Калкиди. – Правда ж, хорошо пахнем?

– Понюхай! – велит мне Американди, завидев меня, и дает флакон. – Чистая роза и… и… – она задумывается, – и еще что-то. Правда, запах дорогих духов? Даже Твинкл Кханна [20]ими пользуется.

Я вытираю нос тыльной стороной ладони, нюхаю окружающий воздух. Он пахнет розами и какой-то химией. Запах маскировки, потому что под ним – сточная канава, отбросы, сохнущая стирка. Несварение желудка, отрыжка, потные ноги.

На секунду я задумываюсь, откуда у Американди такие дорогие духи. Потом, конечно, соображаю.

На полу – толстый новый матрас. На нем лежит сложенное одеяло и чистые простыни. За спиной я слышу шуршание обертки, и вижу, оглянувшись, что Калкиди разворачивает шоколадку «Кэдбери». Американди держит в руках еще с десяток таких батончиков.

– Для детей! – объявляет она.

У одной из матерей вид такой, будто она сейчас заплачет.

Покупки Американди будоражат меня. Я же сама могла бы себе что-нибудь купить. Масла всякие, мыло, пирожных с кремом. Матрас получше, простыню в горошек. Я могла бы отдать все деньги матери и отцу. Папины лекарства недешевы. Что же я наделала?

Поздно ночью я об этом думаю, и во мне, как змея из кустов, поднимает голову сомнение. Неужто одна статья в газете хоть кого-нибудь убедит?

· Лавли ·

Утром по дороге на церемонию благословения в ближайшей деревне на меня уставились ребята возле лавки портного. Я их дразню:

– Хотите ко мне в постель? Так просто скажите!

Они смутились, хихикают, опустив глаза в землю, в руках у них ножницы.

Каждый в этой жизни знает, как меня пристыдить. Так что я учусь, как возвращать этот стыд обратно.

На предсвадебной вечеринке мы будем раздавать благословения и тем зарабатывать деньги. Взбираемся на крышу – там, под единственным старым одеялом, сохнущим на веревке, сидит старуха. Бабка невесты. Ее колени касаются земли, она накачивает воздух в старую гармонику [21]и играет на клавишах цвета слоновой кости. Золотые браслеты у нее на руках тихо позвякивают, а она качает воздух и играет, качает и играет. На мягком зимнем солнышке, на ветерке, она кажется молодой женщиной, которая учится играть на гармонике. И утро для меня становится мягче.

Потом поет матушка Арджуни, потом я выхожу на середину и расслабляю плечи, прихватывая уголок сари левой рукой, чтобы приподнять подол от земли. В воздухе вспыхивают звезды и солнца. Матушка Арджуни поет старую романтическую классику. Я поворачиваюсь туда и сюда, и при каждом повороте сари струится потоком, бликуя в солнечном свете. Я стараюсь взглядом передать выразительность песни, я по-настоящему «эмоционирую», как сказал бы мистер Дебнат. Мои глаза то светятся любовью, то излучают соблазн, то застенчиво смотрят вниз, будто здесь среди женщин сидит Азад. С тех пор как я ему сказала взять себе в супруги женщину, он больше не появляется, ни разу не пришел меня увидеть. Ужасная ошибка! Я думала, что буду чувствовать, как благородно поступила, но нет – чувствую я только печаль.

Хотя церемония не публичная, какие-то сельские ослы все равно торчат в дверях, высыпали на лестницу, смеются, показывают пальцами, снимают меня на мобильники. А что делать? Это моя работа – выступать.

Будущая невеста застенчиво сидит на полу, глядя на танец. Она завернута в накрахмаленное желтое сари и ест очищенный огурец, посыпанный розовой солью.

Когда я устаю танцевать и пот стекает по спине, я наклоняюсь, беру невесту за подбородок и говорю: «Бог да хранит эту красавицу в рисе и золоте».

Наконец мать невесты – она стоит в дверях – видит, как я любуюсь девушкой и жалуется: «Девочка стала такая смуглая! Вы ей скажите, пожалуйста, она всегда на своем велосипеде по самому солнцепеку разъезжает, ни зонтика, ничего».

Я смотрю на невесту искоса и говорю:

– Зачем, дитя мое? Немедленно намажь лицо йогуртом с лимонным соком! Посмотри на меня, смуглую и некрасивую. Как ты думаешь, меня кто-нибудь хочет взять в жены?

– Вот именно! – подхватывает мать невесты. – Ты слушаешь? Слушай, что она говорит! Она ведь говорит по опыту! Для твоего же блага.

Вот такая она, моя работа. Пусть вы надо мной смеетесь, но скажите, вы бы сами с этой работой справились?

· Физрук ·

– Обнаружены новые антигосударственные высказывания! – надрывается репортер на станции Колабаган. – Команда «Ваши новости, ваши взгляды» изучила принадлежащую Дживан страницу в соцсети. Она там размещала подрывные изречения – без сомнения, для проверки, не может ли…

Жена Физрука берет пульт и убавляет громкость.

– Ох уж эта твоя ученица! – жалуется она. – Это будет тянуться вечно. Ты ходил в полицию, ты свое дело сделал. Когда мы уже хоть как-то развлечемся?

Так что после ужина Физрук и его жена покидают дом и идут в местный видеопрокат – заведение на одну комнатушку с названием «Динеш электроникс». Внутри перед полками с лампочками и проводами сидит владелец и смотрит что-то из собственных запасов, тайно хранимых на флешках размером с половину большого пальца. Эти записи новейших фильмов он и дает напрокат.

– Вот это попробуй, сестра, – предлагает он жене Физрука. «Что-то происходит с моим сердцем, когда я вижу ее!» На этой неделе очень популярно, только что мне ее один клиент вернул. Там новая актриса, Рани Сараваджи. И снято все целиком в Швейцарии!

Жена Физрука принимает флешку и сует в сумочку. Воздух на улице пахнет жареной пищей. Продавец окунает чечевичные шарики в темный вок, наполненный маслом, и подает готовую еду в бумажных мисках, с кинзой и зеленым чатни. Рядом работает сапожник, под тусклым светом лампочки приклеивает отвалившуюся подошву.

Тротуар в трещинах, неровный, и Физрук с женой идут вдоль края дороги, мимо высохшей канавы. Фары машин то приближаются, то уносятся прочь. Часто нет места, чтобы двоим идти рядом.

* * *

Когда по экрану бегут финальные титры, Физрук сообщает жене главную новость дня.

– Да, чуть не забыл, – говорит он фальшиво.

Жена смотрит на него, все еще улыбаясь хеппи-энду, где герой и героиня фильма нашли наконец друг друга и обнимаются на альпийском лугу.

– Мне прислали приглашение на ланч, – говорит Физрук. – Бимала Пал пригласила меня в свой дом.

Он говорит спокойно, но сам замечает, что сердце его бьется чуть быстрее. И сон бежит прочь от глаз.

– Бимала Пал? – спрашивает удивленная жена. – На ланч к себе домой? Надо же. Интересно, что ей нужно?

Физрук напрягается. Наверняка жена будет его отговаривать. Пока что она еще ничего не сказала о школьной инаугурации, для которой он брал полдня отгула, но…

Жена смеется.

– Ты смотри, – говорит она. – Сперва она к тебе в школу приходит, потом вот это. Может, ты ей действительно нравишься!

Физрук смеется с облегчением.

– Не забудь взять коробку приличных конфет, – говорит ему жена, – а не тех дешевых, что ты обычно ешь.

· Дживан ·

Во время телепросмотра, когда наши комментарии заглушают телевизор, появляется мадам Ума. Она медленно, с чувством поедает грушу.

– Ты. – Надкушенной грушей указывает на меня. – Там к тебе посетитель.

Я вскакиваю. Спину сводит судорогой, вдоль позвоночника бежит боль. Держась за спину, я выхожу в комнату посещений, где меня ждет адвокат Гобинд.

– Куда вы делись? – напускаюсь я на него. – Каждый раз, как пытаюсь вам позвонить, стою полчаса в очереди, кучу денег плачу за звонок, а потом ваш помощник берет трубку, и…

Адвокат разводит руками:

– У меня в работе семьдесят четыре дела, – говорит он. – Я не могу сидеть и ждать вашего звонка. Но работу-то ведь я делаю! Вот вышел на руководительницу группы хиджр этой вашей Лавли. Ее зовут Арджуни. Знаете такую?

Я качаю головой.

– Она мне сказала, что Лавли уехала, – говорит Гобинд.

– Что?

– Она сказала, что Лавли поехала в свою родную деревню…

– Где это?

– Где-то на севере. Она не знает точно.

Я смотрю на него долгим взглядом. Он кашляет в кулак и спрашивает:

– Вы хотите мне что-то рассказать?

– Думаете, я вру? – говорю я. – Врет эта руководительница. Да и вы вполне можете врать, как я погляжу. Вы вообще искали Лавли? Или вы думаете, будто она – вымышленный персонаж, которого я состряпала на этот случай?

Я понижаю голос.

– Скажу матери, чтоб она нашла Лавли. Наверняка она здесь. Она никогда ни про какую деревню не говорила. И будет свидетельствовать, если я ее попрошу. Лавли расскажет, что как раз тогда я ее учила и что в пакете, который я тогда несла, были книги. Книги для нее.

– Ну попробуйте, – вздыхает Гобинд.

· Интерлюдия ·

ГОБИНД ПОСЕЩАЕТ ДУХОВНОГО ГУРУ

К обеденному перерыву в пятницу офис начинает меня раздражать. Никак не пристроить живот за письменным столом, чтобы было удобно. Дорожка термитов на стене как будто растет каждый раз, как я отворачиваюсь. Мой помощник со все большей целеустремленностью лечит простуженное горло сигаретами. Звонит телефон – это из школы моей дочери сообщают, что ее отстранили от уроков за то, что разбила очки другому ученику. Я звоню ее матери – пусть заберет из школы. У меня работы слишком много.

В такие дни помогает лишь одна вещь: я иду к моему гуру. Мой гуру, мой духовный наставник – женщина за семьдесят, и живет она на первом этаже дома, и дверь у нее всегда открыта. В гостиной на всех поверхностях стоят идолы богов. Пахнет утренними цветами. Она не ест мяса, не выходит из дому, не смотрит телевизор. Однажды я увидел у нее на коленях айпэд, но она его сразу убрала. Она занимается медитацией. Единственная ее плохая привычка – она подкармливает бродячих собак.

– Я думала, что ты сегодня придешь, дитя мое, – говорит она, поднимая глаза от коричневой собаки, которую гладит.

Собака гавкает. Я поднимаю руки, и она запрыгивает мне на колени. Не люблю собак. Моя гуру зовет ее, и псина тут же устраивается у ее ног, глядя на меня.

– Я видела в твоей жизни тучи, – говорит моя гуру. – Но тучи рассеиваются.

Передо мной появляется стакан с водой, и я начинаю рассказывать все. Даже то, что не собирался открывать. Моя жена мной недовольна, она считает, что я трачу слишком много денег по рекомендациям гуру: сегодня кольцо с ониксом, завтра дымчатый кварц. Но гранат на левом мизинце помог выиграть мое первое дело, в этом я уверен. А белый коралл, который на самом деле красный, помог избежать смертельной опасности: на пути домой – а я всегда там езжу – прямо передо мной на какое-то такси свалилось дерево. Я ношу на груди зеленый турмалин и еще лунный камень. В тот день, когда я начал носить золотой цитрин, результат тревожного медицинского анализа оказался благоприятным. Только не говорите мне, что все это чушь. Наш мир создан из негатива, проблем, притеснений – можете мне поверить, юристы это знают, – а самоцветы несут в себе хорошую энергию.

У меня все время на руках шестьдесят-семьдесят дел. И если дело крупное, как вот дело Дживан, то это сулит только хлопоты и беды. За мной круглые сутки гоняется десяток ищеек из прессы, на меня давят все политические партии, ежедневно приходится общаться с полицейскими чинами, им лишь бы прикрыть свои неумелые действия. Каков бы ни был результат, полно народу будут мной недовольны. Сплошные неприятности. Чем скорее это дело кончится, тем для меня лучше.

– Скоро ли оно кончится? – спрашиваю я. – Мне невмоготу.

Моя гуру говорит, что да, скоро, но…

Пауза.

– Твоя роль, – говорит она с ласковой улыбкой, – будет куда больше, чем тебе сейчас видится.

– В хорошем смысле? – спрашиваю я.

– В хорошем, – подтверждает она. – Когда откроются пути, не страшись по ним следовать.

Меня будто волной подняло и вынесло на берег. Встаю. Думаю, что надо позвонить жене, узнать, как дочь переносит свое наказание. И вернуться в офис, пока мой помощник не превратил его в пепельницу. А по дороге я съем яичный рулет.

– Пусть твоя жена и не разделяет моих предположений, – говорит гуру, – но у меня есть сильное чувство, что в это время для тебя будет особенно ценной одна вещь. На правый указательный палец, – она поднимает руку, демонстрируя этот палец, – нужен аметист.

· Дживан ·

Пурненду принес мне пакетики шампуня, бельевые прищепки и эластичные резинки для волос. Я держу подарки на коленях. Это – валюта.

– Спасибо, – говорю я по-английски. Пусть знает, что я, хоть и получаю от него предметы гигиены, могу быть ему равной.

* * *

Нас переселили в казенное строение в каком-то городе, километров за пятьдесят от нашей деревни. В том доме были стены, разбухшие от сырости, открытые желоба стоков, краны, кашляющие ржавой водой. И больше ничего. Но это был первый и единственный период моей жизни, когда я жила в многоквартирном доме, и я своим жильем гордилась.

Я слышала, как соседский мальчишка, тоже из выселенных, топает вниз по лестнице каждый вечер. Смотрела из окна, как он выходит на улицу, где собирается компания поиграть в крикет. Вместо биты – кусок фанеры, а филдеры [22]гоняются за пустым пластиковым шариком. Моего возраста ребята. У меня руки-ноги чесались бежать к ним, играть, орать, скользить на гальке улицы, раз уж моих привычных полей больше нет. Мать сказала – нельзя.

Я девочка. И я оставалась присматривать за отцом, когда мать уходила на рассвете в поисках поденной работы и возвращалась вечером. Несколько дней она проработала на стройке, но потом работа кончилась.

Потом мать готовила, скрывшись в кухне. Атмосфера дыма и чили препятствовала общению.

Как-то ночью я услышала ее разговор с отцом.

– Где я возьму работу? – говорила мать. – Все тут такие же переселенцы, как мы. Кто меня наймет?

– Погоди пару дней, – ответил отец. – Я возьму ссуду и куплю новую рикшу.

– Новую рикшу, – передразнила мать. – И кто будет на твоей рикше ездить в этом проклятом городе?

Было невыносимо все это слышать. Невыносимо смотреть, как моя мать погружается в мрачное настроение.

Как-то раз я подобралась к ней, когда она готовила.

– Бу! – крикнула я у нее за спиной.

Она дернулась, хотела огреть меня по ногам, но я отскочила. И уже из дверей сказала страшным голосом:

– Ого-го! Чую, чую, человечьим духом пахнет!

И подобралась ближе, чтобы мать все-таки смогла огреть меня по ногам и на этот раз попасть, но она не стала.

* * *

Так что вот так, Пурненду, я и росла. Когда подошла папина очередь на рентген, я его туда отвезла. Поехали мы на автобусе, он несся по хайвею, сигналил и привез нас в клинику с кондиционированным воздухом. Там я стала пристально всматриваться в одну женщину, и она наконец убрала сумку с соседнего стула, чтобы отец смог сесть. У нее руки были белые и пухлые, на пальцах сверкали бриллианты. Перекрещенные ремешки кожаных сандалий, ногти на ногах с розовым лаком. Похожие на леденцы. Она на нас посмотрела. Я попыталась прикрыть потрескавшуюся грязную ступню другой такой же.

В темной комнате лаборант поставил папу к холодной стеклянной пластине и скрылся. Папа вздрогнул.

– Стоять спокойно! – прикрикнул на него лаборант из какой-то камеры, нам не видной. – Прямо стоять!

Но снимок не получился, и лаборант вышел снова, раздраженный.

– В чем дело? – спросил он.

Отец потер голую кожу, ему было холодно. И все равно он улыбался так, будто просил прощения.

– Холодно…

– Эта пластина должна быть холодной! – пояснил лаборант. – А вы должны стоять твердо, прижимаясь к ней, и я это вам говорил. Ну невозможно работать с этими неучами…

Потом у меня оказался в руке большой конверт, а в нем – призрачное изображение папиной спины и плеч. Я несла его домой как родитель – детский портфель из школы: слишком тяжелый, чтобы доверить ребенку.

Дома я стала показывать снимок маме, но она закричала:

– Сунь его обратно, быстрее! На эти вещи можно смотреть только при специальном свете, иначе они портятся! Дитя неразумное!

Права ли она была? Но я сделала, как она сказала.

– Сегодня рентген, завтра еще что-нибудь, – бурчала мать. – Погоди, этот доктор тебя еще погоняет – работа у них такая. Им платят, если они тебя гоняют на анализы или заставляют покупать лекарства. Ты этого не знала? А где же мы деньги возьмем?

Отец сидел на кровати, стараясь держать шею прямо. И слушал, что говорит мать.

Но я понимала, что так нельзя. Если ничего не делать, папа будет страдать. По крайней мере снимки рентгеновские надо показать доктору.

Один друг отца, тоже водитель рикши, как-то утром нас подвез, стараясь объезжать рытвины на дорожке, ведущей от жилого квартала к главной дороге. У отца глаза были полны слез, и в больницу он приехал, совершенно измученный поездкой.

– Угу, – сказал доктор, когда мы прождали три часа и отец чуть не упал и чудом не сломал себе еще что-нибудь, когда ходил в местный скользкий туалет. – Сломана кость. Видите, вот тут?

Он авторучкой показал на призрачное изображение:

– Но есть проблема посерьезнее. Вот этот диск поврежден, а это не шутка. Требуется строгий постельный режим, иначе возможен паралич. И я вижу, что у него боли, значит, нужны лекарства посильнее. Вот это будете принимать два раза в день, во время еды.

– Я же говорила, что у него боли, – сказала я, подаваясь вперед. – У него еще тогда были боли, когда мы к вам первый раз пришли.

– Слушайте, что вы так нервничаете? – Врач положил ручку и посмотрел на меня сердито. – Многие люди укус муравья считают серьезной болью.

И он продолжил выписывать рецепт. В стаканчике для карандашей стояла ручка, поблескивающая названием фармацевтической компании.

– А как же рикша, господин доктор? – спросил отец. – Мне надо поскорее снова работать.

– Работать? – переспросил врач. – Нет, мистер, потерпите. Хорошо еще, что вы сюда на своих ногах вошли. В ближайшее время вам рикшу водить не придется.

* * *

Неделями мы с мамой бегали каждое утро к водоразборной колонке и таскали воду на пятый этаж, а потом стали ходить в офис водопроводной компании и жаловаться на ржавую воду, которой плевался кран.

В офисе человек с венчиком волос вокруг лысины стал махать руками уже при нашем появлении – он начал нас узнавать.

– Потом, потом приходите! – говорил он. – Я же вам сказал, что раньше чем через два-три дня ничего не смогу сделать.

– Сэр, мы приходили семь или даже десять дней тому назад.

– Правда? – сказал он. – Вы мой график лучше меня знаете?

– У нас все еще нет чистой воды, сэр, – сказала моя мать, – а нам говорили, что к июлю…

– Кто вам говорил? – взорвался он, перестав жевать резинку. – Нет, кто вам такое говорил? Июль там, август – я, что ли, должен воду таскать отсюда прямо к вам домой?

Мама ничего не сказала, а я себя почувствовала рядом с ней маленьким ребенком, хотя была такая же взрослая, как все в этом офисе.

С меня хватит, подумала я.

– На самом деле, сэр, вы нам говорили в прошлый раз, что водоснабжение скоро наладят. Мой отец болен, он не может пять этажей спускаться к водоразборной колонке, чтобы помыться. – У меня щеки горели, голос охрип. – Пожалуйста, сэр, сделайте что-нибудь.

Он уставился на меня, выпучив глаза, потом взялся за телефон.

– Да, доброе утро, – заговорил он негромко, голосом вежливого профессионала. – Что там случилось с нарядом на замену труб…

Он продолжал говорить, а мы стояли и смотрели на него. У меня в душе был восторг, хотя на лице застыло молящее выражение.

Через три дня, когда краны в нашем здании стали лить в ведра чистую воду, мать всем рассказала, что это моя работа.

– Дживан с этим человеком из водоснабжения поговорила, – рассказывала мать соседям. – Ох, вы бы видели, как это было!

Потом, в тишине кухни, когда мы уже поели, она сказала мне:

– Эта система не всегда так работает. Но видишь, иногда можно добиться чего-нибудь хорошего.

А я подумала: только иногда? Я-то считала, что у меня жизнь будет получше.

· Физрук ·

В доме политика суета как на ярмарке, и это всегда так. Все время хлопают двери, лениво ждут репортеры, затягиваясь сигаретами и бросая окурки в канаву. Клерки и слуги присматривают за теми, кто приходит и уходит, а иногда останавливается, чтобы переброситься с кем-нибудь словом. Приходят граждане со своими горестями, держа в руках папки с документами. Реже прибывают пакеты, иногда – цветы или корзины сушеных фруктов. На дороге сидят в машинах приставленные к политику полицейские. У них на спинах автоматы, а дверцы машин открыты, чтобы дышать свежим воздухом.

На крыльце, где Физрук снимает туфли, радуясь, что надел чистые носки, помощник политика его спрашивает:

– Вам назначено?

– Нет, – отвечает Физрук. – То есть у меня приглашение на ланч, вот я и…

– А! – говорит помощник. – Вы тот самый учитель.

Дом выглядит обычно. Кроме нескольких фотографий родителей и их родителей, в рамках, украшенных ароматными белыми цветами, на стенах ничего нет. Два дивана с довольно дорогой обивкой лицом друг к другу, за ними – обеденный стол и шесть стульев. Пол выложен крапчатой плиткой, как в любом доме среднего класса. Некоторые плитки треснули.

Физрук в носках идет по этому холодному полу, не слишком в себе уверенный, но тут из кабинета выходит Бимала Пал. Она приглашает Физрука присесть к столу – его фанерная поверхность покрыта пластиковой скатертью, изображающей кружево. Из кухни выносят блюда. Еда скромная – рис, дал [23]и жареные баклажаны, потом рыбное карри. Когда же, думает Физрук, Бимала Пал скажет, зачем его пригласили? Но ее это, судя по всему, не волнует.

– Я только вчера была в округе Банкура, – говорит Бимала Пал, – знаете, что там? Обеденные фонды для школ исчезают в карманах школьных администраторов. Детям дают рис с камешками, чечевицу готовят лишь с капелькой масла. Я им сказала…

Рассказ оканчивается слезами благодарности бабушки одной из школьниц. Та бабушка рыдала на груди у Бималы Пал.

Тарелки уже почти пусты, когда Бимала Пал говорит:

– Вы наверняка гадаете, зачем я вас сегодня пригласила.

Физрук смотрит на нее, на ее тарелку, где осталась кучка рыбьих косточек, изогнутых, как маленькие сабли.

– Понимаете, у меня сейчас есть одна проблема, – говорит она. – Я подумала, что образованный человек вроде вас может с этим помочь.

Физрук видит в открытую дверь, как в солнечном свете появляется темная фигура с ребенком на руках. Подошедший клерк почтительно говорит:

– Мадам, общество матерей, которые…

– Иду, иду, – отвечает Бимала Пал.

– Там еще инженеры ждут…

Бимала Пал кивает, и клерк отступает.

Времени не так чтобы много.

– Для меня будет честью помочь вам в чем бы то ни было, – слышит Физрук свои слова. – Скажите, что я могу сделать?

* * *

И таким образом через несколько недель Физрук оказывается в суде. Здание эпохи британского величия перекрашено в кирпично-красный цвет. Вокруг большой сад, где рядами высажены гибискусы и ноготки. Даже в столь ранний час здесь происходит какая-то кипучая деятельность. Через двор шагают юристы в черных мантиях, проходят мимо Физрука, не замечая. Под растущими в ряд дубами сидят машинистки за машинками, рядом с ними стопки писчей бумаги. Тут же продавцы самос, разносчики чая, расставляющие на земле чашки и чайники, все заняты делом.

На Физрука никто не смотрит, поэтому никто не замечает, как он мощно потеет, на блейзере под мышками расползаются пятна. Дергается большой палец левой руки – раньше такого никогда не бывало. Физрук прячет руки в карманы.

Он входит в здание суда, идет по длинному балкону, с которого видна – поскольку двери распахнуты настежь – библиотека, где вовсю вертятся потолочные вентиляторы. Он минует лабиринты адвокатских контор, битком набитых штабелями папок, достает из кармана штанов платок и промокает вспотевший лоб. Перед залом с номером «А6» он прикасается к плечу охранника у двери, откашливается и говорит:

– Я свидетель.

Потом садится на твердую деревянную скамью и озабоченно смотрит, как быстро в суде проходят и решаются три других дела.

Через полчаса Физрука вызывают. В горле у него першит, и хотя левый большой палец перестал дергаться, эстафету подхватило правое веко. Физрук идет медленно, стараясь излучать спокойствие. Останавливается возле свидетельской трибуны, и клерк предостерегает его, чтоб не опирался на перила – шатаются.

Перед ним появляется юрист в мятой мантии и поношенных босоножках. Физрук смотрит на ноги юриста, потом на зал, где дремлющие люди ждут своих слушаний.

Бимала Пал кажется сейчас очень далекой, ее влияние – так, легкое воспоминание.

Физрук думает в панике, как он из этого выпутается. Есть ли способ выпутаться? Может, изобразить сердечный приступ?

Юрист спрашивает:

– Дилетгочвека?

– Э-гм? – переспрашивает Физрук, кашляет, прочищает горло.

Изобразить приступ прямо сейчас?

Юрист повторяет, и на этот раз Физрук разбирает слова: «Вы видели этого человека?»

Ему показывают на мужчину за передним столом. Он одет в просторную рубашку с короткими рукавами, доходящими до почернелых локтей. В полуоткрытом рту видны окрашенные красным зубы [24].

Физрук никого из этих людей не знает: ни юриста, ни этого, с красными зубами, но его задача, как объяснил ему помощник Бималы Пал, сказать: да, он видел этого человека. Видел, как тот бежал по улице, когда ограбили скобяную лавку возле школы.

Конечно, Физрук никогда этого человека не видел, но знает – ему сказали, – что краснозубый живет грабежами и кражами, просто ни разу не был пойман. Улик никогда не было, хотя соседи и друзья знали правду. Верно также, что он принадлежит к неправильной религии, религии меньшинства, которая подстрекает есть говядину, но это, по словам помощника Бималы Пал, дело маловажное. Самое важное – что грабителя надо остановить. И станет ли достойный человек возражать против участия в исполнении правосудия?

Физруку теперь нужно заговорить или упасть в обморок. Нужно заговорить или оставить все надежды продвинуться в жизни милостью Бималы Пал.

И поэтому спокойно, с четкой дикцией учителя, с аккуратно причесанными волосами и застегнутой рубашкой под черным блейзером, бог с ними, с влажными подмышками, он стоит перед преступником с грязной физиономией и красными зубами и говорит:

– Его – да, этого человека я там видел. Он бежал прочь от скобяной лавки.

И потом, после разговора юриста и судьи, за которым Физрук не следит, дело кончено. Преступника уводит полицейский: платить хороший штраф, а нет – так в тюрьму. Ясно, что платить у него нет средств. Проходя мимо Физрука, человек вглядывается в него, щурясь, будто очки потерял. Физрук отворачивается. Клерк объявляет следующее дело, юрист исчезает, и к скамье выходят другие люди.

Физрук небрежно выходит из зала, расстегивая блейзер. По шее бегут мурашки, кажется – вот сейчас вернется этот юрист и окликнет его. Или судья вызовет к себе и спросит, кто он такой на самом деле. Проходя мимо охранников, патрулирующих территорию, Физрук ждет, что вытянется рука и преградит ему путь.

Но вместо этого он оказывается на улице, где единственное, что происходит неприятного – это резкий взлет копавшегося в земле голубя, едва не задевшего хлопающими крыльями лицо Физрука.

* * *

В следующие месяцы, когда помощник Бималы Пал звонит Физруку и дает ему дело, он готовится: покупает антиперспирант и мажет этим белым гелем подмышки. Рано ложится спать накануне. Берет с собой бутылку воды и пьет из нее. Может быть, дело в этих мерах, но к четвертому разу Физрук обнаруживает, что практически не волнуется.

У дверей в зал суда охранник привычно приветствует его:

– Все норм?

– Все норм, – отвечает Физрук. – Мое дело еще не началось?

– Малость задерживается, – говорит охранник. – Не волнуйся, посиди в буфете, я кого-нибудь пошлю за тобой.

Проходя по уже знакомому коридору, мимо библиотеки в буфет, Физрук размышляет, не платит ли партия еще и охраннику. А кстати, и клеркам в зале суда, и судьям, и адвокатам? Никто из них ни разу не сказал: «Какой выдающийся человек! Где ни случись ограбление, избиение в семье, драка между соседями – он каждый раз там мимо проходит! Бэтмен он, что ли?»

Но сейчас не время думать о таких вещах.

Спустя час и куриную котлетку Физрук занимает свидетельскую трибуну напротив человека, одетого в лунги [25]с рисунком в шахматную клеточку – пояс завязан под тощим животом. Физрук говорит:

– Этого человека я видел на дороге. Он приставал к даме. Делал отвратительные жесты, не просите меня их повторить. – Физрук укоризненно цокает языком и качает головой. – Бог один знает, что случилось бы с этой дамой, если бы я там не проходил.

У обвиняемого недоуменный вид. Он открывает рот – что-то сказать, – и судья призывает его соблюдать тишину.

* * *

Так объясняла это ему Бимала Пал, так он объясняет это своей жене. Все такие дела – случаи, когда полиция на сто десять процентов уверена, что обвиняемый виновен. Просто у нее нет доказательств, вот и все. Но обвиняемые известны у себя в районах. У них уже есть плохая репутация. И что, выпускать таких опасных людей на улицы из-за формальных придирок? Лучше их устранить, отыскав свидетеля, и быть уверенным, что преступник будет сидеть в тюрьме.

Физрук не может с этим не согласиться. Правда ведь, в жизни есть много такого, что закон упускает из виду. И уж точно нет вреда в том, что после каждого такого дела приходит «подарок» – раз в месяц его доставляет помощник или, быть может, помощник помощника, который подъезжает к дому на шумном мотоцикле и передает аккуратный белый конверт.

· Лавли ·

Когда мистер Дебнат дает нам сцену, в которой надо плакать слезами, многие из нас напрягаются.

– А мне говорили, – говорит Румели, – что в настоящих спектаклях артисты используют какие-то слезоточивые капли…

– Слезоточивые капли?! – гремит голос мистера Дебната, и лицо его краснеет. – Если хотите быть актером класса «С», можете прибегать к этой дешевке! Настоящие актеры плачут сердцем. Настоящие актеры заглядывают вглубь себя, они не придумывают себе фальшивую печаль, но возвращаются к истинно печальным событиям своей жизни. Вот так надо плакать настоящими слезами в придуманной сцене.

Мы все серьезно киваем. Очень глубокие вещи говорит мистер Дебнат.

* * *

Лет до тринадцати-четырнадцати я жила с родителями, и мать, и отец работали на местной почте, а еще с нами жили бабки, деды, двое дядей с женами и детьми, и все мы теснились в четырехкомнатной квартире с маленьким балконом, где рассыпáли воздушный рис для воробьев. Мы не были ни богатыми, ни бедными. Раз в месяц мы ходили в кино и ели дома рис с яйцом. Попкорна для таких, как мы, не существовало.

Во внешнем мире я носила мужские шорты и мужскую стрижку, играла в крикет. Но дома, тайно, я красила губы. Надевала мамины сари – один раз, два, три. А на четвертый раз мои дядья стали уговаривать отца выгнать меня из дому. «Что за репутация будет у нас, раз в нашем доме живет этот ненатурал! – кричали они. – У нас-то дети нормальные, о них подумай!»

Мои двоюродные прятались в спальне, подглядывая оттуда большими глазами.

Мать боролась, чтобы оставить меня дома. Она говорила, что меня можно отдать в особую школу! Можно к врачу водить лечиться! Но долго ли сможет любая мать сражаться против закона и общества? Так что я ушла.

В сердце своем я знаю, что моя несчастная мать искала меня много лет. Может быть, и сейчас еще ищет, но я о ней больше не думаю.

Когда я впервые попала к хиджрам, меня стали учить петь и танцевать, учить искусству очаровывать и убеждать незнакомцев. На уроках, которые оплачивала какая-то благотворительная организация, я продолжала изучать бенгальский и арифметику, пока финансирование не прекратилось. Так что я не слишком многому научилась из книг. В детстве мне говорили, что школа важнее всего на свете, что результаты экзаменов и хорошие оценки гарантируют мне успех! Сейчас я вижу, что это не так. Разве Ганди-джи просиживал целые дни на стопке книг? Разве Ракхи, величайшая кинозвезда в истории, тратила свое время на «Нет, простите, некогда сниматься, я должна изучить очередную книгу»? Ну уж нет. А я – я учусь у жизни.

* * *

Мое имя хиджры – Лавли, я выбрала его для обряда своего восемнадцатилетия, обряда, когда я стала настоящей женщиной. Матушка Арджуни привела меня в свою комнату и поставила перед высоким зеркалом. Дала мне золотую блузку и черную нижнюю юбку, чтобы я их надела, а потом обернула мне бедра красным сари. Костяшки ее старых пальцев касались меня с огромной любовью. А я гляделась в зеркало, заставляя себя придумывать какие-нибудь шутки, чтобы не плакать. Наконец-то я поняла, что это за ощущение – быть женщиной, как те, кого я каждый день видела в поезде, как те, кто держит детей за ручку, кто готовит еду с чесноком и имбирем. Все они именно это и делают перед выходом из дома: накручивают на свое тело девять ярдов [26]ткани. Когда матушка Арджуни опустилась передо мной на колени, расправляя складки, я уже не выдержала и всхлипывала от души.

Всю ту ночь я танцевала с моими сестрами. Болливудская классика из стереопроигрывателя вызывала у меня ощущение, что я – звезда и что тело мое – из шелка и золота. Все глаза, полные восхищения, смотрели на меня. У многих сестер было, как бы выразиться, восемьдесят процентов энергии и двадцать – таланта. Но у меня – не так. Я танцевала и танцевала, розовые шары и золотые ленты стали декорациями для киносъемки. И даже тусклый свет лампочек в зале был для меня светом юпитеров.

И только одно меня печалило. Мне до сих пор не по душе об этом думать, но мистер Дебнат дал задание, так что вот. Я знала, что даже сестры между собой сплетничают: «Можешь себе представить, Лавли даже чик-чик не сделали! А матушка Арджуни ей все равно устроила обряд! Вот повезло!»

* * *

Давным-давно, еще до обряда, моей ближайшей подругой среди сестер-хиджр была Рагини. Когда ей исполнилось восемнадцать, она пошла с матушкой Арджуни в кабинет дантиста – на операцию. И меня попросила с ней пойти, я, конечно, сказала, да, пойдем, и после операции будем есть мороженое!

На двери у дантиста была табличка «Закрыто», но, когда матушка Арджуни постучалась, нам открыл человек, который разговаривал по своей «Нокии». Внутри помещение разделял занавес, наполовину не доходящий до пола. За занавесом лежали штабеля образцов лекарств и календари, тоже никому не нужные. На верхнем календаре был иностранный младенец с такими ямочками, что я чуть ему не улыбнулась, но в комнате стоял запах, как от мокрого полотенца, и мне расхотелось улыбаться. На потолке были пятна плесени, а узкую кровать покрывала холстина, похожая на плащ. Матушка Арджуни сказала, чтобы Рагини сняла штаны и легла на кровать.

Матушка Арджуни велела мне стоять у Рагини в головах и держать ее за руки. Рагини была очень храброй, в моих глазах – просто героиней. Когда доктор вошел в комнату, у него на лице уже была маска, и я не знаю, был ли это тот же человек, что с телефоном, или другой. Матушка Арджуни велела Рагини начинать распев, и Рагини стала снова и снова повторять имя богини. Распев ее имени должен был благословить церемонию, а заодно и снять боль.

Тут мне стало страшновато. Я крепче стиснула руки Рагини и зашептала: «Завтра все Ромео будут у твоих ног». Рагини улыбалась, десны у нее были темными.

Дантист что-то бубнил себе под нос, дескать, сегодня у него анестетика нет. Не знаю почему, но было у меня чувство, что он врет. Оно мне подсказывало, что он всегда неохотно дает анестетик, даже когда его с запасом. Но ведь без анестетика Рагини предстоит дикая, невозможная боль. И я спросила доктора:

– Ну почему же не дать ей немножко анестезии, сэр, или какое-нибудь отключающее лекарство?

Тут он мне сказал с сильным раздражением:

– Вы будете оперировать или я?

На это мне нечего было ответить.

Рагини вмешалась:

– Ничего страшного, подумаешь, немножко больно! Я после операции приму обезболивающее.

Она смотрела на меня, будто хотела сказать: «Не серди доктора». Очень уж ей желанна была эта операция. И я закрыла рот.

И глаза тоже держала закрытыми. Мне хватило вида лезвия, не говоря уж о крови. С закрытыми глазами я все слышала: матушка Арджуни прерывисто дышит, зажурчала какая-то жидкость, что-то металлическое упало на стол. И, когда я открыла глаза, у Рагини между ног было много ярко-красной крови, и я подумала, она теперь полностью женщина. И даже месячные к ней пришли.

Потом я подумала, что Рагини мертва.

Но Рагини не была мертвой. Она была призраком. Она не кричала, не плакала. Голова у нее покачивалась с боку на бок, будто череп болтался на шее, и ее трясло, как в сорокаградусной лихорадке. Ее руки были в моих, как две ледышки. Я их выпустила, плача:

– Матушка Арджуни, смотрите, что с Рагини! Она себя странно ведет!

Матушка Арджуни следила за врачом, как орел.

Наконец с помощью большого количества тряпок и одного нелюбопытного водителя такси мы вычистили рану и отвезли Рагини домой. Три-четыре дня после этого у нее была высокая температура, и мы ее укрывали одеялами, чтобы она пропотела. Наконец однажды Рагини смогла сесть и выпить сахарной воды, которую я ей принесла. Она сделала глоток и улыбнулась. Я возблагодарила богиню в тот день, поверила в чудеса. Когда Рагини начала по вечерам сидеть с нами у телевизора, и руки ее танцевали под мелодии любимых песен, я улыбалась ей, улыбалась. Держала ее руку и не хотела отпускать.

А потом однажды утром она не проснулась.

– Рагини! – звали мы ее. – Рагини, проснись!

Я ей плеснула в лицо водой. Пощипала ей ноги. Кто-то ей поднес под самый нос старый ботинок, надеясь, что запах кожи подействует.

Но матушка Арджуни видела, и я видела, что Рагини ушла от нас очень далеко. Глаза ее были неподвижны, губы потрескались, кожа обескровлена. Рагини была мертва.

Отчего она умерла? Никто не знал: все мы, и даже матушка Арджуни, к настоящим докторам идти боялись. Но я знала, я точно знала, на сто процентов, что виноват дантист. Может, у него нож был ржавый или руки грязные. Может быть, без анестезии боль поселилась в теле Рагини и копилась, копилась, пока наконец не стала непереносимой. Так или иначе, жизнь Рагини закончилась.

Так что я твердо поняла, что этой операции не хочу. Я решила остаться на всю жизнь половина на половину.

* * *

Вот эту боль я и вспоминала сегодня на уроке актерского мастерства, и эту боль я несу в себе, когда возвращаюсь домой и вижу женщину, сидящую на корточках у моей двери. Она сидит, опустив голову, и волосы у нее седые. Услышав мои шаги, она встает, и я тут же вижу сходство: это мать Дживан.

Войдя, она садится на мой матрас, потому что больше некуда. Она сидит, скрестив ноги, глаза ее вспыхивают, маленькие ручки придают ей какой-то детский вид. А потом она задает мне вопрос, который не должна задавать ни одна мать на свете.

– Мать, – говорю я, – я знаю, что такое – потерять любимого человека. И бедняжка Дживан тоже потеряна – сейчас. Но хорошая новость в том, что она вернется.

Мать Дживан держит в руке чайный стакан и смотрит на меня, ожидая, когда же я перейду к делу. И я говорю прямо:

– Я буду свидетельствовать, – говорю я. – Ни секунды не тревожьтесь. Я пойду в суд, я им скажу правду: Дживан – добросердечное дитя, она учила бедных, таких как я! Она – душа, творящая добро для несчастных – таких как я! Я все время собиралась сказать это полиции, когда она ко мне придет, но полиция так и не пришла. А у меня, мать, не хватило храбрости самой пойти в полицейский участок.

Мать Дживан начинает плакать, и у меня по щеке тоже катится слеза. Я закрываю глаза, и рядом со мной Рагини. На этот раз она держит мою руку, чтобы облегчить мне боль. Открываю глаза. На самом деле это мать Дживан держит меня за руки и капает на ладони слезами.

– Дживан мне говорила однажды, что вы умеете благословлять младенцев и невест, – говорит она. – Сегодня вы дали бесценное благословение матери, стоящей перед вами.

Видит бог, я плачу еще сильнее.

· Дживан ·

Американди разворачивает пакет маскарадных украшений. Я слышу, как позвякивают у нее на запястье два стеклянных браслета. Разговаривая со мной, она энергично жестикулирует, чтобы видеть, как браслеты спадают и скользят. Их движение ее радует.

Я успокаиваю себя мечтами о Лавли в зале суда. Представляю, как она приходит на мой процесс и говорит этим своим смелым голосом, что в пакете, про который говорят все эти дураки, были старые книги. И я при мысли об этом улыбаюсь сухими губами. Пусть даже они мне не верят, разве сможет кто бы то ни было не поверить Лавли?

* * *

Когда приходит Пурненду, я ему ничего про Лавли не говорю – боюсь сглазить. Но я счастлива и поэтому рассказываю ему про праздник Ураза-Байрам, когда улица перед нашим домом вся светилась зеленым – лампочки привязывали в деревьях. Я была в новом платье и в браслетах под цвет, которые одолжила у матери, и выглядывала в окно, потому что идти мне на самом-то деле некуда было. Богач, хозяин квартиры, который кучу денег нажил на этой программе переселения, приказал принести в жертву белого козла, и мясо этого козла варили сейчас для бирьяни. Аромат поднимался к нашему окну. И поздно вечером мы от доброты сердца жертвователя поели. Поели вместе со всей округой из пенопластовых тарелок – их мы помыли и сохранили.

А после ужина я глазела на разносчиков, предвкушая, как здесь развернется праздничная ярмарка с лотками сластей и игрушек. Несколько мальчишек купили самые дешевые игрушки – волчки – и запускали их на дороге. Другие нагло просили дать попробовать сладкую вату, а потом удирали прочь, пока разносчик не перестал давать пробовать.

* * *

Это был наш последний месяц в том городке. Когда стало можно получить жилье в большом городе, мать нас перевезла, затащив узлы в поезд, где все толкались и ворчали насчет нашего барахла. А папа стоял, держась за спинки сидений, и говорил, что с ним все в порядке.

* * *

Большой город оказался такой большой! Никогда ничего подобного не видела. Людские приливы захлестывали станцию и отступали, из динамиков звучали объявления и сигналы, а посреди всего этого какой-то человек продавал газеты. Мне кто-то наступил на ногу – или это был чей-то чемодан.

– Стоят тут посреди дороги! – буркнул злой голос, и я отскочила в сторону.

Одни люди толкали тележки с охлажденной рыбой, в воздухе от них оставался запах льда. Другие тащили на спине пакеты с цветной капустой.

– Чаи гором! – кричал разносчик. – Горячий чай!

Он нес башню чистых стаканов и чайник. Я хотела и чай, и выпечку какую-нибудь. В животе урчало.

Я старалась не отставать от матери и отца, и наконец шум вокзала выплеснул нас на совершенно невероятную мощеную дорогу, широкую, как река, и по ней ползли машины всех цветов. Они бибикали, гудели, водители орали, высовываясь из окон.

Мы влезли в автобус, начинавший свой маршрут. Это был микроавтобус, покрашенный в желтый и коричневый цвета, красивыми буквами у него на боку было написано: «Хаора – Джадавпур». Я медленно это прочла. Когда папа еле поднялся по крутым ступенькам, напрягая руки, кондуктор заорал:

– Это что еще такое? Зачем больного ко мне в автобус затащили? Если упадет, кто отвечать будет?

Папа молча сел, напряженно выпрямив спину. Отвернулся к окну.

Кондуктор стукнул по борту автобуса, и тот полетел прочь, виляя и подпрыгивая. Отец сидел, не издавая ни звука, хотя я знала, что ему больно. Кондуктор стоял в дверях, бросая на меня подозрительные взгляды.

Но я была увлечена, я была захвачена. Я шла по проходу, босыми ногами по неровному полу, и смотрела на людей, сидящих у окна, – ветерок охлаждал их бритые головы, шевелил свернутые в трубку газеты на коленях. Рубашки у них были чистые и отглаженные, будто их вообще в первый раз надели. Я даже сама не понимала, что таращусь, пока один мужчина меня не спросил:

– Как тебя зовут? – Он решил, что я ребенок. – Первый раз в городе?

Моя мать, обернувшись посмотреть, кто это, сказала, что да, а я ничего не сказала. От его городского произношения я оробела, и за то время, что мне нужно было, чтобы осмыслить его слова, он сказал еще кое-что:

– Я приехал сюда из Болпура. – Это был город за двести километров отсюда. – Три-четыре года назад. Вы тоже из такого типа городка? Не представляю себе, как можно вернуться в такое захолустье. Вам тут понравится.

Я не могла перестать думать, что хочу жить как он. Чистая рубашка, блестящие туфли, непринужденная речь. И я надеялась, что город мне даст богатство, вот как ему. Конечно, он не был богат. Я потом узнала, что такие, как он, называются средний класс.

* * *

Насколько далеки мы от среднего класса, я поняла, когда увидела наш дом. Он стоял в глубине Колабаганских трущоб, и хотя матери сказали, что он построен из кирпича, это оказалось правдой только наполовину.

– Это тот дом? Вот этот вот? – кричала мать, пока мы стояли перед брезентом и жестью. – Да я прямо сейчас позвоню этому дурацкому брокеру! – кипятилась она.

Отец беспомощно улыбался соседям, которые выглядывали из окон или хмуро стояли в дверях, уперев руки в бока.

– Я пойду лягу, – сказал он наконец, когда уже чего-то не мог выносить – то ли криков, то ли болей в сломанной спине.

* * *

Через несколько месяцев моя мама приспособилась ходить на дешевый нелегальный рынок, открывающийся ночью рядом с рельсами. Там она покупала хлеб, свеклу, картошку, рыбную мелочь и готовила из всего этого завтраки. И продавала прямо перед нашим домом на рассвете. Я сквозь тяжелый сон слышала шарканье ее сандалий и звон половника о кастрюлю. Если я открывала глаза, то видела покупателей в свете батарейного фонарика, установленного на земле стоймя. Покупатели, наши новые соседи, платили десять рупий за хлеб и карри, чтобы набить себе брюхо и начать дневные дела.

Но матери пришлось это прекратить, когда начались дожди, стучащие по крышам. Колеса рикш гнали бурные волны мутной воды, она заливала очаг и лизала наши матрасы. Я брала ведро (ручка треснула, приходилось держать за дно) и вычерпывала воду на улицу, там она вливалась в поток, где рядом c коробочками семян плыли коричневые панцири тараканов.

Отцу к тому времени стало хуже. Он лежал в постели и выглядел лишь приблизительно по-человечески. Вот голова. Вот нога из-под одеяла. Руку поднял – показать радость, что меня видит. Пока он спал, мама готовила и убирала, не желая проговаривать вслух свои тревоги. Но я их знала. Папины лекарства стоят денег, а муссоны не дают ей торговать завтраками. Что же нам делать?

· Физрук ·

В последнее утро летних каникул Физрук чувствует, как шевелится под ним матрас – жена проснулась. Она садится, спускает ноги на пол, шумно зевает, обдает Физрука выдыхаемым воздухом. Его это не беспокоит, он об этом даже не думает. Снова проваливается в пленительный сон еще на десять минут. Сквозь дрему слышит, как шаркают тапочки жены по плиткам пола, как позвякивают браслеты на руке. Слышит стук мисок и кастрюль, когда она вытаскивает одну с сушилки. Хочет воду вскипятить для овсянки.

При этой мысли Физрук просыпается. Солнце светит прямо в глаза. Сколько раз он ей говорил, что хочет омлет из двух яиц и картошку в масле, но она продолжает варить овсянку, как делала каждое утро для старого отца. Но отец действительно старый, а он, Физрук? Молодой человек, энергия и сила.

Ладно, сегодня он себе сам купит завтрак, который заслужил. Даже лучше будет, чем омлет и картошка. Он идет на рынок, где в пекарне делают на завтрак качори [27]с чхолар далом [28]. Жареное тесто с начинкой из зеленого горошка и карри с чечевицей. Завтрак сибарита. А свою овсянку жена пусть сама ест!

На улице за ним увязывается бродячая собака, и Физрук ее прогоняет:

– Пошла вон!

Но собака идет за ним, ребра натягивают шкуру, из меха выдран клок, язык свисает из розовой пасти.

Физрук наклоняется подобрать с дороги палку и замахивается. Но, только когда он бросает ее, собака отступает, поворачивается и трусит прочь.

Он десяток человек за решетку засадил, знаете ли. Так что эта уличная собака пусть лучше держится подальше, а то в мгновение ока попадет под замок, ха-ха!

* * *

Однажды утром свет меркнет. Небо становится таким темным, что повсюду в округе включают лампы, и это придает рассвету оттенок сумерек. В громах и молниях бури, заливая дождем по крышам всего города, приходит муссон. Жена Физрука закрывает окна от косого дождя, а сам Физрук выходит из дома в подвернутых до колен штанах и в резиновых шлепанцах. Рабочие туфли он несет с собой в пластиковом пакете.

Физрук оглядывается, стоя в дверях. Бурая вода плещет во все стороны, улица превратилась в поток, и по нему шлепают люди, спешащие в свои офисы. Физрук замечает рикшу, разгоняющую волны в стороны – она медленно едет по улице. У нее большие колеса, а высокое синее сиденье закрыто складной крышей. Физрук вскидывает руку, кричит: «Рикша!» – водитель сворачивает к нему и лениво останавливается. У него рубашка расстегнута, шевелятся мускулистые икры, голова под установленным на руле зонтиком даже не намокла. Водитель смотрит прямо перед собой и назначает цену втрое против настоящей. Физрук, испытывая некоторую гордость, небрежно соглашается.

– Ладно, – говорит он, – поехали.

* * *

Много лет подряд школа добивается дренажа подъездной дорожки, чтобы ее не затапливало. Ее продолжает заливать в каждый муссон, и сегодня тоже. Школьн

Скачать книгу

Megha Majumdar

A BURNING

Copyright © 2020 by Megha Majumdar

© Левин М., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

· Дживан ·

– От тебя пахнет дымом, – сказала мне мать.

И я стала тереть себе волосы овальным бруском мыла и вылила на себя целое ведро воды, пока сосед не пожаловался, что я трачу утренний привоз.

В тот день был комендантский час. По главной улице каждые полчаса медленно проезжал полицейский джип. Поденщики, вынужденные идти на работу, возвращались домой с поднятыми руками, показывая, что у них нет оружия.

В кровати, разметав мокрые волосы по подушке, я взяла свой новый телефон – купленный на собственные деньги, еще защитную пленку с экрана не сняла.

В соцсети обсуждали только одну тему.

Эти террористы напали не на тот район

#НападениеНаПоездКолабаган #Непобедимые

Друзья, если у кого есть пятьдесят рупий, обойдитесь сегодня без самосы и пожертвуйте их…

Чем дальше я листала ленту, тем больше рассказывалось.

В новостном ролике, снятом специально для 24-часового шоу, показывают как… Бдение при свечах в…

Накануне вечером я была на станции, туда от моего дома не больше пятнадцати минут пешком. Я должна была видеть людей, которые заглядывали в открытые окна и бросали в остановившийся поезд горящие факелы, но видела я только вагоны – они горели, двери у них были заперты снаружи, горячие – не дотронуться. Огонь перекинулся на домишки рядом со станцией, их обитателей стал душить дым. Погибло более ста человек. Правительство обещало семьям погибших компенсации – восемьдесят тысяч рупий! – которые… ну, правительство много чего обещает. На видеозаписи премьер-министр – ему в подбородок уткнулось не меньше дюжины микрофонов – говорил: «Пусть соответствующие органы проведут расследование». Кто-то вставил в это видео перебивку: полицейские чешут в затылке. Получилось смешно.

Меня восхищали эти незнакомцы в сотсети, которые что хотят, то и говорят. И не боятся шутить. Хоть полиция, хоть министры, они над всеми смеются, и разве не это называется свободой? Я надеялась, что после еще нескольких зарплатных чеков, когда я дослужусь до старшего продавца в «Панталунз», я тоже буду в этом смысле свободна.

Ниже на той же странице – видеоклип. На переднем плане женщина: волосы растрепаны, черная струйка из носа стекает на губы, глаза налиты кровью. Она стоит на наклонной платформе нашей маленькой станции и кричит в микрофон: «Там стоял полный джип полицейских; спросите их, чего они стояли и смотрели, когда мой муж горел. Он пытался открыть дверь, спасти нашу дочь, пытался, пытался…»

Этим видео я поделилась и добавила заголовок: «Оплачиваемые правительством полицейские смотрели и ничего не делали, а эта женщина потеряла все».

Так я написала.

Потом я положила телефон рядом с собой и задремала, от жары слипались глаза. А когда проснулась и проверила телефон – там было всего два лайка. Посмотрела через полчаса – те же два лайка.

А потом какая-то женщина, я ее не знаю, откомментила: «Откуда ты знаешь, что она не врет? Может, внимания хочет!»

Тут я села. Я что, с этой теткой во френдах? На фото в профиле она позировала в ванной.

«Ты вообще смотрела видео?» – ответила я.

Слова этой бессердечной женщины не шли из головы. Да, они вызвали у меня раздражение, но и еще как-то зацепили, вывели из равновесия, завели. Но не так, как заводишься, когда нет воды в муниципальной колонке или вырубают свет в самую жаркую ночь. Может быть, это все из-за праздности, душевное волнение от безделья?

Для меня этот день был в конце концов выходным. Мать приготовила рыбную мелочь – мы ели ее с костями и хвостами. Отец грелся на солнышке, боль в спине у него на время отступила.

Я листала ленту и видела, как посты о нападении на поезд зарабатывают пятьдесят, сто, триста лайков. А мой не лайкал никто.

И тогда я на маленьком светящемся экранчике написала глупость. Написала опасную вещь – те слова, которые даже думать нельзя, не то что писать.

Прости, мам.

Если полиция не помогает простым людям вроде вас и меня, если полиция смотрит, как они гибнут, не значит ли это, – написала я в соцсети — что само правительство – тоже террорист?

На улице медленно крутил педали велорикша. Единственным пассажиром была его маленькая дочка, и клаксон радостно бибикал, приводя ее в восторг.

· Лавли ·

Воскресное утро! Пора на урок актерского мастерства. Покачивая бедрами так и этак, прохожу мимо продавца гуавы.

– Брат! – окликаю я его. – Сколько времени?

– Половина девятого, – бурчит он. Ему неохота делиться со мной показаниями своих наручных часов. Бог с ним. Оставив свою стильную походку, припускаю лошадиной рысью к железнодорожной станции. И уже в поезде, когда я прикасаюсь к груди и ко лбу, произнося молитву за тех бедняг, что недавно погибли на этой самой станции…

– Кто там толкается? – кричит какая-то тетка. – Прекратите!

– Этой хиджре [1] обязательно в нашем вагоне чухаться? – шипит продавец арахиса, будто у меня ушей нет.

Для таких, как я, все непросто, даже какой-то час в поезде. Мои груди – из тряпок. Ну и что? Найдите во всем городе хоть одну женщину, чтобы была настолько женщиной, как я.

Сквозь толпу пробирается безногий нищий на доске с колесами, едет прямо по ногам.

– Подайте монетку, – ноет он. На него орут:

– Куда прешь?

– Слепой, что ли?

– Куда мне встать, тебе на голову?

Наконец он огрызается:

– Давай я тебе ноги отрежу, посмотрим, как ты запрыгаешь!

Все это вызывает у меня совершенно неудержимый смех. Вот за что я люблю местные поезда. Можно сжечь целый поезд, но нам все равно надо добираться до работы, до учебы, до семьи – если таковая имеется. Каждый местный поезд – он как кино. В вагоне я смотрю на лица, жесты, слушаю голоса, перебранки. Благодаря им учатся такие, как я. Когда поезд раскачивается, набирая скорость, ветер треплет мне волосы, я хватаюсь пальцами за потолок, выпрямляюсь и делаю растяжку, чтобы подготовиться к занятиям у мистера Дебната.

* * *

Мистер Дебнат сидит в кресле, пьет чай из блюдца. Так чай остывает быстрее, и не приходится на него дуть.

Мне рассказывали о преподавателях актерского мастерства, которые своих учеников используют. Но мистер Дебнат не такой. У него принципы. В юные годы у него был шанс самому снять фильм, но шанс этот был в Бомбее. Пришлось бы туда ехать на полгода как минимум, а у него в это время старуха-мать лежала в больнице. Это ж кем надо быть, чтобы в погоне за мечтой бросить мать? Он пожертвовал мечтой и остался с матерью. Рассказывая нам эту грустную историю, он плакал – единственный раз я такое видела.

У ног мистера Дебната сидят шестеро других учеников. Бриджеш, он работает электриком, Румели – продает волшебную мазь от сыпи, Пеонджи – клерк в страховой компании, Радха – учится на медсестру, и Джоита, счетовод отцовской лавочки по перезарядке фломастеров. Чем занимается Кумар, никто точно не знает, потому что он только смеется в ответ на все вопросы.

Все мы экономим, экономим и сдаем на каждом занятии по пятьдесят рупий.

Сегодня в гостиной – это наша сцена – мы сдвигаем в сторону обеденный стол и разыгрываем этюд: муж подозревает свою жену. После нескольких, скажем так, не самых блестящих выступлений настает моя очередь. Я пристраиваю на полу телефон – записать себя, чтобы было потом, что разбирать, – выхожу на середину комнаты и поворачиваю голову слева направо и справа налево. Покойные родители мистера Дебната, вечная им память, строго смотрят на меня со стен. Мне становится жарко, хотя вентилятор работает на полную мощность.

Пора выступать! На сей раз мой партнер – Бриджеш, электрик. Согласно сценарию, который нам дает мистер Дебнат, Бриджеш – точнее, подозрительный муж – должен схватить меня за плечи сильно и злобно. Но он едва прикасается ко мне. Приходится выйти из роли:

– Не так! – говорю я. – Ты меня держишь, будто я нежный цветочек, какие уж тут сильные чувства? Я должна их ощутить – твой гнев, бешенство! Давай!

Мистер Дебнат такое одобряет. Если ты сам этого не чувствуешь, всегда говорит он, как это почувствует твой зритель?

Так что я бью Бриджеша по плечу, слегка бью, чтобы хоть немного разозлился, чтоб вел себя со мной по-мужски. Он что-то бормочет себе под нос, и я говорю:

– Не поняла! Вслух скажи!

Бриджеш продолжает что-то мямлить, а потом выдает:

– Уфф… Лавли, не заставляй меня это говорить. Не могу я изображать семейную сцену с человеком, который наполовину мужчина.

Тут часы бьют одиннадцать раз, и мы все их молча слушаем. У меня щеки горят. Нет, я давно к такому привыкла – на дороге, в поезде, в магазине. Но на занятиях по мастерству? От Бриджеша?

Так что я просто отбрасываю его оскорбление в сторону. Как мусор.

– Слушай, Бриджеш, – говорю я ему. – Ты мне как брат. Если я могу играть с тобой романтику, то и ты со мной можешь!

– Вот да, – подтверждает мистер Дебнат. – Если относишься к фильму серьезно, то надо погружаться в роль целиком…

Мистер Дебнат читает Бриджешу целую лекцию. Когда он делает паузы, слышно, как тикают часы на стене.

И наконец Бриджеш по предложению мистера Дебната складывает ладони, прося у меня прощения, а у меня уже тоже слезы стоят в глазах. Румели сморкается в дупатту [2]. Мистер Дебнат хлопает в ладоши и говорит:

– Вложите эти свои эмоции в этюд!

Момент очень напряженный. Все откладывают мобильники, а я рычу:

– Ты посмел ударить мать!

Я чувствую гнев персонажа у себя в груди. Эта гостиная с креслом и задвинутым в угол столом, с ящиком, полным пыльных плюшевых игрушек, на самом деле – сцена в Бомбее. Лампочка светит ярко, как направленный на меня прожектор. По улице идет набивщик подушек, играя на своем рабочем инструменте, как на арфе. От безликой уличной массы меня отделяют лишь тонкие шторы на окнах.

И я, сдерживая эмоции, понизив голос, даю следующую реплику:

– Разве не из чрева матери ты вышел?

Бриджеш: Ха! Можно подумать, ты достойна считаться матерью! Думаешь, я ничего не знаю?

Я: Клянусь, это не то что ты думаешь. Позволь мне объяснить. Прошу тебя, дай я все объясню.

Бриджеш (с каменным лицом смотрит в воображаемое окно).

Я: Не хотела тебе рассказывать о своем прошлом, но ты меня вынуждаешь, и я раскрою свою тайну. Это не я была с тем человеком. Это моя сестра-близнец.

Боже, что за диалог! Конец этюда.

У меня ладони в холодном поту, но сердце взмывает, как воздушный змей. В комнате – громоподобное молчание. И даже уборщица стоит в дверях, застыв с веником и совком в руках, отвесив челюсть. При виде ее меня так и подмывает улыбнуться. Наконец я схожу со сцены и возвращаюсь в комнату.

У мистера Дебната слегка безумный вид.

– Вот как это делается! – шепчет он, и глаза у него раскрыты шире обычного. Мистер Дебнат пытается надеть сандалии и встать с кресла, но одна сандалия все время отодвигается, когда он в нее всовывает ногу. Тем не менее вид у него очень серьезен.

– Дети мои, заметили, как она голосом работает? – говорит он. – Заметили, как она это чувствует и как это чувство передается вам?

У него изо рта фонтаном брызжет слюна, капельки оседают на головах слушателей.

Радха, сидящая прямо под ним, отрывает уголок лежащей на полу газеты и вытирает себе волосы.

Почти год назад я впервые пришла к мистеру Дебнату. Он предложил провести собеседование на улице. Потому что – так он объяснил – дом сейчас красят, так что сесть негде.

Чушь, конечно. Где ж были все эти маляры, кисти, ведра, лестницы?

Правда заключалась в том, что миссис Дебнат не желала видеть в своем доме хиджру.

Так что я стояла на улице, то и дело уклоняясь от рикш – чтоб не въехали мне в зад. А мистер Дебнат спрашивал:

– Почему вы так зациклены на актерском ремесле? Это же очень трудное дело!

У меня размазалась тушь, а помада осталась на какой-то чайной чашке. От подмышек воняло, волосы нагревались на солнце так, что болела голова. Но на такой вопрос я всегда могла ответить.

– Я играю всю жизнь. Я играла в поездах и на дорогах, я играла радость и восторг, я играла божественное откровение. – А сейчас, – сказала я мистеру Дебнату, – дайте поработать на камеру.

И вот сегодня я стою, складывая ладони. Кланяюсь. А что еще делать, когда тебе так хлопают? Хлопают и хлопают, поклонники мои. Поклонник-счетовод, поклонник – продавец мази, поклонник – страховой агент. И даже когда я машу рукой, улыбаясь чересчур широко, и говорю «перестаньте», они все хлопают и хлопают.

· Дживан ·

Через несколько дней раздался стук в дверь. Было поздно, часа два-три ночи, когда от любого звука сердце к горлу подпрыгивает.

– Проснись, проснись! – кричала мать.

Из темноты высунулась рука и потащила меня из постели прямо в ночнушке. Я орала и отбивалась, уверенная, что это какой-то мужчина хочет сделать то, что мужчины делают. Но это была женщина-полицейский.

Отец – на полу, больная спина напряглась и застыла, – попытался что-то сказать и не смог. Ночь превратила его в младенца.

Потом я оказалась в кузове полицейского фургона и через проволочную сетку смотрела на дорогу, оранжевую от уличных фонарей. Я уже устала допытываться у сидящих передо мной женщины и двоих мужчин – та самая полицейская и еще двое:

– Сестра, что случилось-то? Я же никогда никаких дел с полицией не имела! Я простая девушка, работаю в «Панталунз».

Они молчали. Время от времени неразборчиво трещала рация впереди, на приборной доске.

В какой-то момент машину заполнили голоса спешащих мимо ребят, радостные возгласы, улюлюканье. Они шли из ночного клуба, и виляющий полицейский фургон для них ничего не значил. Они не убавили шагу и не испугались. Их отцы знакомы с комиссаром полиции, с депутатами законодательного собрания, с людьми, для которых не существует проблем. А я – как мне из этого выбраться? Я с кем знакома?

· Лавли ·

Вечером, после актерского мастерства, я лежу в постели с Азадом – это мой муж. Он бизнесмен, покупает и продает электронику «Сансунг» и наручные часы «Тони Хилфигер» с китайских кораблей, причаленных в Алмазной гавани. Я показываю ему учебное видео с сегодняшнего занятия, и он говорит:

– Я ж тебе сто раз говорил: есть в тебе тот материал, из которого делаются звезды!

Он щиплет меня за щеку, и я смеюсь, хотя мне и больно. Настроение у меня мирное, будто этот блин-матрасик на полу – наша роскошная постель в пятизвездочном отеле. В этой комнате есть все, что мне нужно. Кувшин с питьевой водой, тарелки, маленькая керосинка и полка для моих вещей и украшений. На стене – благословляющие меня каждый день Приянка Чопра и Шахрух Хан. Оглядываясь, я вижу эти красивые лица, и часть их удачи летит на меня брызгами.

* * *

– Азад, – говорю я в этот вечер. Его лицо совсем рядом с моим, будто в романтической сцене из блокбастера. – Обещай, что не рассердишься, если я тебе кое-что скажу?

Я замолкаю, глядя в его смуглое лицо. Из бровей торчат несколько длинных волосков – как будто замышляют побег. Мне нелегко смотреть ему в глаза, когда я говорю следующие суровые слова:

– Ты совсем, – говорю я наконец, – не думаешь о семье? Мы не так молоды, чтобы…

Азад меня перебивает, как всегда:

– Опять? Мой брат сюда приходил?

– Нет!

– Это он тебе такой чушью голову заморочил?

– Нет, говорю тебе!

Почему Азад обвиняет меня в таких вещах?

– Все знают, что так на свете повелось, Азад, – говорю я. – Да, мир старомоден, мир – глупец. Но твои родные хотят, чтобы ты женился на хорошей девушке, завел детей. А теперь посмотри на меня: я тебе такого будущего дать не смогу.

И тут же я жалею о своих словах. Огромная, чудовищная ошибка. Я хочу быть с Азадом всегда – зачем же я тогда его отталкиваю?

* * *

Вообще-то Азад прав. Его брат приходил как-то раз ночью, до рассвета, звонил в звонок, колотил кулаком в дверь. Такой шум поднял, что уличные псы залились лаем.

Когда я наконец вылезла из кровати и открыла дверь, брат Азада заорал мне прямо в лицо:

– Что за порчу ты на него навела, ведьма!

– Тсс! – говорила я. – Не шуми, ночь же! Люди спят!

– Ты не указывай, что мне делать, ведьма! – орал он, грозя пальцем.

Прохожий, писающий в канаву, посмотрел на него, потом на меня, потом снова на него и на меня. А в остальном было темно и тихо, но наверняка все всё слышали.

– Ты его в капкане держишь! – орал этот брат. – Отпусти его! Пусть женится, как нормальный человек!

Я просто стояла, держа открытую дверь.

– Утихни, – сказала я спокойно. – А то тебя удар хватит.

Я была в ночнушке, уши у меня горели. Вся округа оказалась в курсе моих дел. И сейчас я от этого злилась. Кто дал право этому негодному братцу орать на меня при соседях? Тут живет трудовой народ – водители рикш, продавцы фруктов, набивщики матрасов, уборщицы, охранники магазинов. Им нужно спать ночью, так как же я теперь в их глазах буду выглядеть?

В общем, я наконец сама стала ругаться. Мне об этом даже вспоминать неприятно.

* * *

– Ну, да, – признаюсь я теперь Азаду. – Ладно, приходил твой брат. Сказал мне: «Лавли, я знаю, что ты любишь его по-настоящему. И брат мой даже отказывается от еды, если тебя нет рядом. Но прошу тебя, умоляю, поговори с ним о браке и о детях. Ради наших с ним престарелых родителей».

Азад глядит на меня:

– Мой брат? Он так сказал?

Азад ушам своим не верит.

– Да, твой собственный брат, – отвечаю я. – И теперь я думаю об этом.

В окно вползает паук на тонких коричневых ножках и сразу всеми этими ножками начинает исследовать стену. Мы смотрим на него. Азад встает и примеривается прихлопнуть паука ботинком, и я говорю:

– Не надо, оставь его.

Зачем обязательно рушить чужую жизнь?

– Ну нет! – говорит Азад. – Не буду я подчиняться таким дурацким правилам. И женюсь я – на тебе!

· Дживан ·

На следующее утро возле здания суда полицейские прокладывают мне путь через толпу людей, так радостно возбужденных, будто они приветствуют успех команды на крикетном стадионе. Мне солнце светит в глаза, я смотрю вниз.

– Дживан, Дживан, посмотри сюда! – орут репортеры с камерами на плечах или над головой. Некоторые лезут вперед, чтобы ткнуть мне микрофон в лицо, но полицейские их отталкивают. Репортеры кричат:

– Как террористы на тебя вышли?

– Когда ты запланировала теракт?

Я обретаю голос и кричу, но мой крик резко обрывается, как петушиный:

– Я ни в чем не виновата! Я ничего не знаю про…

Я иду, выпрямившись, хотя все цвета у меня в глазах очень уж яркие: зелень деревьев светится, как рудная жила, а земля под ногами состоит из разноцветных частиц. Ноги подкашиваются, но женщина-полицейский успевает меня подхватить. В толпе орут, а самое доброе, что сейчас есть, – хватка полицейской на моей руке.

Внутри, за дверью, тихо, шум остается снаружи, и можно рухнуть на стул.

Появляется адвокат – мне его назначили. Он молод, чуть старше меня, но у него пузцо преуспевающего человека.

– Вас кормили сегодня? – спрашивает он первым делом.

Я смотрю на своих конвоирок, но ничего не могу вспомнить. И киваю.

– Меня зовут Гобинд, – говорит он. – Ваш назначенный судом адвокат. Вы знаете, что такое адвокат? Это человек, который…

– Сэр! – перебиваю я его. – Я знаю это слово. Я училась в школе. Я продавщица в «Панталунз», знаете этот магазин? Вы можете сказать, за что меня арестовали? Ну, да, я глупость запостила в соцсети, но я ничего не знаю про поезд.

Адвокат глядит не на меня, а на папку, которую держит в руках. Лизнув палец, переворачивает страницу.

– Это правда? – спрашивает он. – В соцсети нашли запись вашего чата с вербовщиком террористов.

– Вот все мне это говорят, но я просто болтала в сети с этим парнем! Мы были виртуальными друзьями, – объясняю молящим тоном, чтобы поверили. – Я ж не знала, кто он такой.

У меня над головой шумит вентилятор, за спиной слышны голоса входящих в зал посетителей. А передо мной – тетушка за пишущей машинкой. Из пучка на затылке выбиваются волосы, стелются по шее.

– У меня много френдов в соцсети, и этот тоже, он из другой страны. То есть это он мне так сказал, – объясняю я Гобинду. – Он меня расспрашивал, как я живу, что чувствую. Я ему смайлики посылала, чтобы поздороваться. А теперь мне говорят, что он – известный вербовщик террористов. Кому известный? Я ничего об этом не знала.

Гобинд смотрит на меня. Я из тех, кому никогда не верят.

– А пропитанные керосином тряпки, которые у вас нашли? – спрашивает он, помолчав. – Очень похожи на те керосиновые факелы, что бросали в поезд. Что вы на это скажете?

– Это… – я тяжело задумываюсь… – наверное, тряпки, которые мать для чистки использует. Чтоб керосином жирное оттирать… Я не знаю! Впервые их увидела.

Они говорят, что я помогала террористам поджечь поезд. У них есть не только записи чата с человеком, который, как я теперь знаю, вербовщик, у них еще и свидетели, которые видели, как я иду к станции с каким-то пакетом. Там был керосин, наверное, говорят они. И тряпки или дерево для факелов. А другие свидетели видели, как я бегу от поезда, уже без пакета. Хотя рядом со мной никого не видели, но свидетели утверждают, что я провела этих людей – террористов, врагов нации, – по безымянным переулкам наших трущоб к станции, где ждал обреченный поезд.

Когда я настаиваю, что ни в чем не виновата, они тычут мне в лицо той моей подрывной записью в соцсети, где я свое собственное правительство называю террористом – и тем самым, говорят они, показываю полное отсутствие лояльности государству. Это что, преступление – написать пару слов в соцсети?

Гобинд показывает мне документ, который я подписала в полицейском участке. Он говорит, что я во всем созналась.

– Да кто этому поверит? – выпаливаю я. – Меня заставили подписать. Они меня били.

Я поворачиваюсь к залу заседаний, мне хочется, что там были мать и отец, чтобы меня утешили, погладили по голове, и в то же время я не хочу, чтобы они меня здесь видели. Они этого не вынесут.

Тут входит судья и зачитывает список обвинений.

– Преступления против государства, – говорит он. – Подрывная деятельность.

Я слышу эти слова, поднимаю руку, показываю жестом – нет, нет, нет!

– Я несла книги, мои школьные учебники. – Это – правда, но почему она звучит так жалко? – Они и были у меня в пакете. Я их несла одному человеку в трущобах. Я учу ее английскому, уже несколько месяцев, спросите у нее. Ее зовут Лавли.

Презрительный голос из дальних рядов:

– Ты это газетчикам расскажи, сожрут. Террорист-благотворитель – история на первую полосу!

Судья угрожает удалить говорящего из зала.

– Меня заставили подписать признание, – говорю я чуть позже судье. Поднимаю спереди рубашку – показать синяки на животе, и слышу, как за мной шевельнулась публика.

На этот раз судья слушает, приподняв брови.

Через несколько дней я увижу в газете рисунок художника, изобразившего меня в суде тем утром. Там на рисунке женщина, ее волосы заплетены в косу, руки скованы, но подняты перед собой как в мольбе – или молитве. Но это ошибка, думаю я. Я же не была в наручниках. Или была? Все остальные контуры тела набросаны наспех – и расплываются.

· Мать и отец Дживан ·

Не прошло и часа после ареста Дживан, как репортер, отыскавший этот дом в трущобах, постучал в дверь. Дверь – кусок жести, не запертая – распахнулась. Мать Дживан сидела на кровати рядом с отцом Дживан и обмахивала его сложенной газетой.

При виде репортера она встала и направилась к двери.

– Вы кто такой? – спросила она сурово. – Из полиции?

Репортер, держа диктофон на почтительном расстоянии, ответил:

– «Дейли бикон». Меня зовут Пурненду Саркар. – Он распахнул бумажник – показать удостоверение, – и тут же спрятал его в задний карман. – Вы знаете, что вашу дочь арестовали?

– Они пришлют полисмена нас проинформировать с информацией – так нам сказали. Куда они отвезли Дживан?

Мамаша сбита с толку, понял репортер. И ничего не знает.

Он вздохнул, выключил диктофон и рассказал этой женщине то, что знал сам.

– Мать, – сказал он, закончив речь. – Ты поняла, что я сказал?

– Отчего бы не понять? – ответила она. – Я же ее мать!

И она обернулась к мужу, отцу Дживан. Он сидел на кровати, напряженно выпрямившись. Он уже понял, давно понял, что случился какой-то ужас.

– Они что-то говорят про Дживан! – зарыдала мать. – Иди послушай, что они там говорят?

Но ее муж лишь поднял голову, учуяв испуганное беспокойство в ночи. Шевельнул сухими губами, собираясь говорить – и не стал. Подбородок у него дрожал, рука, поднятая вверх от локтя, звала кого-то на помощь.

От группы игроков в карром [3] отделилась какая-то фигура. Это был сосед, Калу, с выступающей опухолью на шее. К тому времени приехали другие репортеры, возле дома собралась толпа зевак, и эта толпа со страхом и отвращением расступилась перед Калу. Он закрыл за собой дверь, и репортеры завопили, протестуя.

– Мать, – сказал он, – ты поела? Поедем тогда. Эти люди говорят, что знают, где Дживан.

И он отвез ее на заднем сиденье своего мотоцикла (ноги у нее болтались, как у школьницы) к полицейскому участку, про который сказали репортеры. Когда мать Дживан слезла с мотоцикла, в руках у нее был только сильно помятый конверт, а в нем – свидетельство о рождении дочери, свидетельство об окончании школы, рецепт на капли-вакцину против полиомиелита, потому что только документы у нее и остались, – небо становилось из черного синим.

Мать Дживан дошла до входа в участок, в котором, как ей сказали, держат ее дочь. И здесь тоже собралась толпа репортеров, со светом и камерами. Одна журналистка красила губы, другой журналист давил сигарету подошвой. У входа стояли два охранника с автоматами на спине. Время от времени они орали на журналистов, чтобы сдали назад. А остальное время стояли, привалившись к дверному проему, и трепались.

Оба охранника уставились на сгорбленную женщину, идущую прямо к ним, обутую в шлепанцы для ванной.

– Стоп-стоп-стоп, – сказал один. – Куда это вы собрались? Не видите, это полицейский участок?

Мать Дживан им ответила, что хочет видеть своего ребенка.

– Как зовут вашего сына? – раздраженно спросил один охранник, а его товарищ лениво отодвинулся.

– Дочь. Ее зовут Дживан.

У охранника отвисла челюсть. Вот так-так – мать террористки!

– Не сейчас, – ответил он наконец. – В изоляторе посещения не разрешены.

Был дан приказ, запрещающий все контакты с террористкой, поэтому охранник не пропустил мать к дочери.

· Дживан ·

Как-то рано поутру возле моей камеры появляется человек с листом бумаги в руках.

– Подсудимые! – рявкает он.

Выстраивается цепочка из грязных людей. Все мужчины, в стоптанных шлепанцах, куртки липнут к пропотевшей груди. Кто-то один выкрикивает:

– Очередь за омлетами, что ли?

Некоторые смеются, но невесело. Другие ничего не говорят, рассматривая меня в моей камере как экспонат. Мне надлежит сидеть в тюрьме до суда еще год.

Человек со списком отпирает решетку и засовывает голову:

– Эй, мадам! Тебе особое приглашение?

Так что я с трудом встаю с пола и вместе с десятком других заключенных влезаю в полицейский фургон. Один тянется скованными руками к моей груди, я их отбрасываю ударом ладони.

– Руки не распускай! – кричу я.

Водитель кричит на меня, чтоб тихо себя вела.

Вот так меня и транспортируют из временного изолятора в эту тюрьму, где я теперь живу.

· Физрук ·

Игровая площадка – бетонный прямоугольник, огороженный сперва тонкой шеренгой вянущих под солнцем деревьев, потом – пятиэтажным зданием школы. Учитель физкультуры в рубашке с воротником и в отглаженных брюках, с сапожной щеткой густых усов и сверкающей лысиной, стоит на солнцепеке и командует классом, задавая ритм маршировки. Рука вскинута в приветствии, ноги крепко упираются в землю.

Девочки, его ученицы, все тринадцатилетние, юбки у них до колена, бретельки лифчиков сползают с плеч, носки устало скатываются с голеней. Многие почистили белые спортивные туфли мелом для доски. Все они сутулятся, руки болтаются, а должны быть твердыми, как сабли.

– Вы видали по телевизору, – выговаривает Физрук, проходя вдоль рядов, – как идет строй солдат? Вот именно так вы должны выглядеть!

Приближается День Республики – национальный праздник, день конституции страны, и так дело не пойдет. Парад учениц, самое патриотическое выступление по этому патриотическому поводу – и за него отвечает Физрук. Единственный момент за весь учебный год, когда он, странный какой-то учитель, преподающий не математику, или географию, или какую-нибудь химию, даже не домоводство, показывает свою работу лицом. Ну, да, думает он про себя со злостью, это не то, что все разы, когда он выходит на собрании починить забарахливший микрофон, – единственный мужчина в школе для девочек, потому его и дергают для такой работы.

– Тишина! – брюзжит он, чтобы прекратить болтовню девочек. – Серьезнее надо быть!

Класс умолкает. Девчонки пялятся в землю, подавляя рвущийся наружу смех.

В сторонке в тени дерева сидят две девочки и хихикают. Перед началом занятия они подошли к Физруку и каждая шепнула на ухо:

– Сэр, у меня эти дни. Можно мне сегодня не заниматься?

Физрук вспоминает, хотя и не уверен, что вроде бы у них эти дни были неделю назад. Хмурится, достает из нагрудного кармана платок и вытирает пот с головы, лба, носа. А что ему остается?

* * *

Через несколько дней вечером по телевизору мелькают буквы: ЭКСТРЕННОЕ СООБЩЕНИЕ! ЭКСТРЕННОЕ СООБЩЕНИЕ!

Ведущий с авторучкой в руке идет по коридорам редакции новостей и рассказывает на камеру, что в связи с нападением на поезд арестована молодая женщина. Ее имя Дживан, фамилия в настоящий момент неизвестна.

Физрук шлепает тарелку с послеобеденными сластями на стол и хватает пульт. На звук появляется жена из кухни:

– Что случилось?

Физрук подносит палец к губам и прибавляет громкости, пока звук не заполняет всю комнату. Физрук наклоняется вперед и почти прилипает к экрану. А там повторяют и повторяют все тот же сюжет: в окружении полисменов и репортеров – это лицо, эта плохо заплетенная коса, шрам на подбородке – приметы человека, которого он, Физрук, знает – или знал. Девушка держится рукой за поясницу, как пожилая дама, у которой спина болит. У Физрука усы чуть не падают с лица.

– Ты посмотри на это, – шепчет он жене. – Только посмотри.

– Ты ее знаешь? – спрашивает жена. – Откуда?

– Эта молодая женщина двадцати двух лет, – выкрикивает репортер посреди улицы, и любопытные прохожие лезут в кадр, – была арестована в трущобном районе, где я сейчас нахожусь. Да, район Колабаган, верно, трущобы Колабаган рядом со станцией Колабаган, где шесть дней назад произошло нападение на поезд и погибли сто двенадцать человек. В этом нападении, как теперь нам известно…

Физрук нажимает кнопку, канал меняется. Снова появляется Дживан, камера берет лицо крупным планом.

– Эта мусульманка обвиняется в помощи террористам, спланировавшим это чудовищное нападение…

– Она обвиняется в очень серьезных преступлениях против государства и в подрывной деятельности, что весьма необычно…

– Она, предположительно, вступила в контакт в соцсети с известным вербовщиком террористической организации…

Физрук нажимает кнопку, и снова меняется канал.

– Откуда в ее сердце столько ненависти к ее родной стране? К нам присоединяется профессор социологии Пракаш Мехра для разговора об отчужденной молодости и о том, как интернет…

Физрук смотрит во все глаза. Смотрит все до последнего кадра и слушает все комментарии. На улице завывают автомобильные сигналы.

* * *

Не так уж давно Дживан у него училась. Сначала она была одной из бесплатных учениц, как их бестактно называли, и понятия не имела о том, что такое баскетбол. Но правила игры просты и понятны, играла она энергично, ноги не скованны, руки свободны, успевала даже смеяться. Остальных она пугала. Агрессивная игра «кабадди» [4] шла у нее естественно, и, наверное, только она из всех учениц была разочарована, когда он предложил им более мягкую игру с мячом – «вышибалы».

По той ярости, с которой она играла, по тому, как реагировала на похвалы, улыбаясь сомкнутыми губами, Физрук понял, что ей эти занятия нужны куда больше, чем другим девочкам. И он прощал ей грязную юбку и старые туфли. Однажды, когда она упала в обморок на жаркой площадке, он воспользовался этой возможностью и предложил ей банан. После этого он время от времени скармливал ей сэндвич или яблоко из своего ланча. Как-то раз это был пакет чипсов. Он подозревал, что она недоедает. И не мог допустить, чтобы его лучшая ученица свалилась с болезнью. Он уже наметил ее на церемониальный школьный парад, планировал тренировать для баскетбола или даже футбола на городском уровне. Она может вырасти спортсменкой, как он сам. Ни разу до Дживан ему еще не попадались ученики столь в этом смысле перспективные.

Но после экзаменов, в десятом классе, она ушла из школы. Он так и не узнал, почему. Понимал, что тут мог быть вопрос с платой за учение. Но она ему ничего не объяснила и ни разу не дала понять, что видит, как он ее поддерживает. Мелочь, но он был задет.

Мелочь ли?

Когда он об этом думает, вспыхивает старая злость. Он-то начал думать о ней как об ученице, но она не считала его наставником. Считала, возможно, не более чем периодическим источником бесплатной еды. Обдурила она его.

Телевизор продолжает работать, безразличный к усталости своего зрителя.

– Что же такое произошло, что обычная молодая женщина по имени Дживан стала террористкой? Что заставило ее ступить на путь антинародной деятельности, привело в террористическую группу, в антиправительственный заговор? После перерыва…

Он не может поверить, что она все это сделала.

Нервы гудят. В его жизни ничего не изменилось, и все же близость катастрофы подстегивает, как электричество.

Теперь он понимает: было в Дживан что-то не то все это время. Какое-то отклонение. Иначе бы она никогда не ушла, не сказав ему, учителю, который о ней заботился, ни до свидания, ни спасибо.

· Дживан ·

Утром, когда нас разбудила мадам Ума – главная надзирательница женской тюрьмы, – я вижу во дворе Яшви. Ту самую Яшви, которая ограбила десять или двенадцать домов. В одном из них она так крепко связала старика, что он задохнулся. Но она славная девушка и всегда улыбается. И одета в веселенький желтый шальвар-камиз [5].

Яшви качает для меня насос колонки, подпрыгивая и пото´м налегая всем весом на рычаг, – и вода камнем падает в мои подставленные ладони. Этой холодной водой, добытой из-под земли, с минеральным вкусом, я умываюсь.

Теперь, когда глаза чистые, а взгляд свежий, мы вливаемся в толпу на другой стороне двора, встаем в очередь за пайкой хлеба. Сверху кладется черпак картошки размером с кулак и еще дают чай, зачерпнутый из ведра. Я ем, отойдя чуть в сторонку, глядя, не получил ли кто больше, чем я. Такое бывало. И я готова драться, если будет опять.

Но все женщины в полусонной одури, небо только-только становится утренним, под ногами – сырая зеленая плесень. Мирно, насколько может быть мирно в клетке.

После завтрака мы собираемся в комнате с телевизором. Рядом со мной сидит Нирманди, обернув голову дупаттой, зажав уголок в зубах. Она посасывает ткань, как младенец грудь. В наружном мире она работала поварихой, пока за двадцать тысяч рупий не положила в семейный обед крысиный яд. Прямо за мной – одноглазая Калкиди. У нее половина лица сгорела. Она тяжело смеется, когда я оборачиваюсь, и зияют дыры между зубами. Муж плеснул в Калкиди кислотой, но в тюрьме почему-то оказалась она. Такое бывает, если ты женщина.

Тут ходят разные слухи. Про одну говорят, что задушила ребенка в кровати, про другую – что перерезала глотку мужу, который ее бил. Кое-что я знаю, кое-чего не хочу знать.

По телевизору – наша любимая передача «Почему свекровь меня не любит?».

В первый мой день, когда шел очередной выпуск этой бесконечной передачи, я задала вопрос: «Сестры, слушайте, вы себе оставили назначенного судом адвоката или нашли получше? А как платить за своего собственного?»

Ни одно лицо не повернулось, будто я и не говорила ничего. Все впились взглядом в экран.

Это здесь так принято?

– Я невиновна, клянусь…

Несколько женщин обернулись ко мне. Их лица – с торчащими зубами, со щелями в мочках ушей от многолетнего ношения тяжелых серег, такие человеческие лица, но все чужие – вызвали у меня ощущение, что я никого во всем мире не знаю.

Я заплакала. Я была как младенец.

Все перестали смотреть телевизор и обернулись ко мне. Женщина с пятнистой – темные и светлые пятна – кожей, вроде как лидер в этой тюрьме, это я уже знала, встала с пола (она сидела прямо, уткнувшись лицом в экран) и подошла ко мне вразвалочку. Я слыхала, что это она устроила замену черно-белого телевизора на цветной. Американди – «американская сестра» – ее так назвали за розовую кожу – взяла меня рукой за подбородок. Ласково, как мать ребенка. Мне сразу стало легче, появилась уверенность, высохли слезы. А она мне влепила пощечину. Рука, твердая, как шкура, стукнула по уху так, что оно зазвенело.

– Слепая, что ли? – спросила женщина. – Не видишь, мы телевизор смотрим?

Сейчас и я, как другие, смотрю его, отвесив челюсть. Я вижу не передачу – я вижу мир. Светофор, зонтик, капли дождя на подоконнике. Просто свобода перейти через улицу.

* * *

До того как я здесь оказалась, я была работающей женщиной. У меня была работа в большом магазине, где мы продавали одежду – индийскую и западную, – а еще чемоданы, духи, часы и даже книги, которые покупатели небрежно листали и опять возвращали на полки. День за днем я выстаивала свои долгие смены, следя, чтобы все вещи были аккуратно сложены. Я таскала разные размеры дамам, орущим из примерочной. Когда они не видели, я их разглядывала – блестящие волосы, ноги с педикюром. Сумочки с пластиковыми карточками, неиссякаемыми источниками денег. Я тоже так хотела.

Утверждают, что вербовщик предложил мне деньги, много денег за то, чтобы я провела людей с керосином к поезду по неразмеченным дорогам наших трущоб.

Я живу… жила в Колабаганских трущобах, возле станции Колабаган, с отцом и матерью. Наш дом – одна комната с двумя стенами из кирпича и еще двумя из жести и парусины – стоял за помойкой, такой огромной и заселенной таким количеством каркающих с рассвета до ночи ворон, что она была знаменитой. Я говорила: «Живу в доме за помойкой», и все меня понимали. Можно сказать, я жила в доме-ориентире.

Хиджра по имени Лавли, которая ходила благословлять детей и новобрачных, тоже жила в Колабаганских трущобах, и я иногда учила ее по вечерам английскому. Началось это в рамках обязательной школьной программы, когда каждый ученик должен был обучить азбуке одного неграмотного. Но мы продолжили и после того, как я отучилась в школе: Лавли верила, что когда-нибудь ее жизнь станет лучше. Я о своей думала так же. И дорога начиналась с алфавита. a b c d. Cat, bat, rat [6]. Язык современного мира – английский. Разве можно без него в жизни продвинуться? И мы продолжали учебу. Что из того, если я жила в доме, кирпичном лишь наполовину? Я уже ела не капусту, а курятину. У меня был смартфон с большим экраном, купленный на заработанные деньги. Простейший смартфон, купленный в рассрочку, с прыгающим экраном, и кредит я выплачивала, когда могла. Зато я была на связи с миром куда более широким, чем мой район.

* * *

По дороге в кухню, где я работаю, заглядываю в дверь маринадной – там шесть женщин маринуют лайм и лук на продажу. Много лет здесь был обычный склад всякого поломанного барахла, пока Американди, наш местный предприниматель, не оборудовала тут это заведение, на котором тюрьма зарабатывает кое-какие денежки. Сейчас помещение отремонтировано, проведен свет, на столах вплотную стоят банки, пахнет горчицей. Увидев меня, Монализа снимает перчатку и дает мне треугольник лаймовой кожуры, темный и кислый. Несколько дней назад я помогла ее дочери учить бенгальский алфавит: по, фо, бо, бхо, мо.

От аромата маринованного лайма рот наполняется слюной. Соленое и кислое играет на языке, а потом исчезает.

· Физрук ·

В конце учебного дня, когда брюки заляпаны грязью, Физрук выходит из здания с портфелем под мышкой. Узкая дорога запружена уходящими школьницами. То одна, то другая говорят ему: «Добрый день, сэр!»

Физрук кивает в ответ. Эти девушки, которых он несколько часов назад учил физическим упражнениям, подобрали юбки и уложили волосы в пучок. Пальцы у них липкие от маринованных фруктов, девочки беседуют о мальчиках. И Физрук их теперь не понимает – если вообще хоть когда-то понимал.

Дорожка выводит на магистраль, и мимо Физрука с ревом проносится колонна грузовиков, три, четыре, пять. В открытых кузовах сидят молодые люди с худощавыми усатыми лицами и размахивают шафрановыми флагами пламенного национализма. Один закладывает пальцы в рот и пронзительно свистит.

* * *

Физрук стоит на железнодорожной платформе, на своем ежедневном месте, примерно рассчитав, где окажется дверь вагона второго класса. Он вытягивает шею, чтобы углядеть поезд, и тут из динамиков звучит объявление. Поезд опаздывает на тридцать минут.

– Тридцать минут – это значит час как минимум! – сетует другой пассажир, вздыхает, поворачивается и идет прочь. Физрук вынимает телефон – большой, прямоугольный, сделанный в Китае, – и звонит жене.

– Слушай, – говорит он, – поезд опаздывает.

– Чего? – кричит она.

– Опаздывает! – орет он в ответ. – Поезд! Ты там оглохла?

Нападение террористов случилось считаные недели назад, и слово «поезд» ее пугает.

– Что там случилось? – спрашивает она. – Все в порядке?

– Да, да, все нормально! Объявили «по техническим причинам».

Физрук держит телефон возле уха и смотрит перед собой. Прибегают, запыхавшись, пассажиры, узнают про опоздание и растекаются прочь. Тем, кто расстилает на полу газету и устраивается отдыхать, разносчица продает нарезанные и посоленные огурцы. Из телефона возле уха слышится голос жены:

– Ну и хорошо тогда. Привезешь полкило помидоров? Там рыночек прямо рядом со станцией.

Жена всегда лучше знает, как человеку время провести. Нельзя было нормально выпить чашку чая и посидеть на платформе?

Физрук идет искать помидоры. За станцией на дороге, где обычно гудят и ругаются таксисты и водители автобусов, едва не задевая друг друга зеркалами, движение встало. Мотоциклисты пробираются вперед, отталкиваясь от земли ногами. От человека, растирающего в руке табак, Физрук узнает, что рядом на поле идет митинг партии Джана Кальян («Благополучие для всех!») – самой крупной оппозиционной партии штата. И на митинге выступает Кэти Бэнерджи.

Кэти Бэнерджи! Физрук раздумывает, что лучше: потратить двадцать минут на покупку помидоров или глянуть на знаменитую Кэти? Помидоры где хочешь можно купить. Даже в десяти минутах ходьбы от дома на местном рынке – и чего жена туда не ходит?

И он идет по улице, выводящей к полю с притоптанной травой. Толпа – человек с тысячу, не меньше, машет знакомыми шафрановыми флагами. Свистят и хлопают. Какие-то люди сгрудились около предприимчивого уличного торговца, уже продающего хрустящие лепешки с начинкой из картофеля с приправами. Стоит густой запах кориандра и лука. У всех, и даже у торговца, на лбу мазок красной пасты – символ почтения к богу, к стране. Отмеченные божественной меткой люди одеты в штаны до самой земли – даже слегка ходить мешают, – и время от времени эти люди подпрыгивают – посмотреть, что происходит. Сцена-помост очень далеко.

– Брат! – говорит Физрук какому-то молодому человеку, сам удивляясь своему дружелюбному тону, – брат, это правда там Кэти Бэнерджи?

Молодой человек кидает на него быстрый взгляд, из магазинного пакета, полного партийных флажков, достает один и зовет кого-то:

– Сюда, дуй сюда! – кричит он.

И тот, кому кричали, быстро подбегает, держа в руках тарелку с красной пастой. Макает в нее большой палец и проводит им по лбу Физрука. Физруку остается лишь принять эту помету – красную полосу от брови до линии волос – как дитя принимает благословение от старшего.

С меткой на лбу и с флажком в руке Физрук идет вперед, чтобы лучше слышать. Да, на сцене действительно Кэти Бэнерджи, одетая в накрахмаленное хлопковое сари. Ее лба тоже коснулась священная красная паста, замечает Физрук. Ее речь звучит проникновенно, она поднимает руки, делая намасте [7].

– Все вы приехали из дальних округов штата, – говорит она. – И я благодарю вас за это. Возвращайтесь домой осторожно, да минует вас опасность.

Микрофон трещит, публика ревет.

Звезда уходит со сцены, и ее место у микрофона занимает второе лицо в партии. Бимала Пал, ростом не больше пяти футов двух дюймов [8], выходит в простом сари, стальной браслет часов бликует на солнце белым. Публика затихает, чтобы услышать ее речь. Физрук держит над головой флаг, прикрываясь от солнца, но потом заменяет его своей кожаной сумкой – она прикрывает лучше.

Бимала Пал кричит в микрофон, и слова ее резонируют в динамиках:

– Мы добьемся справедливости… ивости! За тех, кто погиб в этом подлом нападении… адени…на мирный поезд… оезд… Я обещаю… щаю…

После минуты молчания в память погибших она продолжает свою речь, делая паузы, чтобы переждать эхо.

– В то время как теперешнее правительство неспособно накормить народ, партия Джана Кальян – трудовая оппозиция вашему ленивому правлению – снабдила четырнадцать округов рисом по цене три рупии за кило! Мы приглашаем в наш штат заводы по производству пластика и автомобилей, которые обеспечат не менее пятнадцати тысяч рабочих мест…

На глазах у Физрука человек в белой майке залезает – или это толпа его выдавила – на капот стоящего далеко впереди джипа. Физрук до сих пор этого джипа не замечал, но вот он – стоит посреди поля, на приличном все же расстоянии от сцены. Человек выпрямляется во весь рост, оглядывая воздетые вверх руки и открытые рты с гнилыми зубами. Потом залезает на крышу машины – автомобиль раскачивается от толчков толпы, от ее ярости и смеха, захлестывающего полированный кузов.

– Пятнадцать тысяч рабочих мест! – распевает толпа. – Пятнадцать тысяч рабочих мест!

Завелись они по-настоящему или же следуют указаниям координаторов – трудно сказать. Но несколько телекамер наверняка это все снимут.

– Мы знаем, что вы каждый день приносите себя в жертву! – кричит в микрофон Бимала Пал. – А ради чего? Разве не заслужили вы больше возможностей, чем сейчас? Наша партия вместе с вами борется за эти рабочие места, за каждую рупию принадлежащего вам дохода, за каждый школьный день для ваших детей!

Бимала Пал выбрасывает вверх кулак.

Физрук смотрит на все это, и его вопреки собственной воле пронизывает то же электричество. Здесь перед ним во плоти – люди из глубинки, которых он только в телевизоре раньше видал. Кое-что он о них знает: у них в деревне не только работы нет, но даже мощеной дороги не найти! Не только завод закрылся, но еще и нанятый компанией охранник не дает продать металлолом!

– Помните, что эта страна принадлежит вам! Не горстке богачей из небоскребов, не владельцам компаний в шикарных машинах, – вам! – заканчивает речь Бимала Пал. – Ванде Матарам! [9]Да здравствует Родина!

Человек на крыше автомобиля повторяет, надсаживая голос:

– Ванде Матарам!

Физрук мог бы подумать, что этого человека и сотни других людей привезли сюда из деревни, что пустое брюхо манила миска бесплатного риса с курятиной – их сегодняшний энтузиазм куплен этой ценой. Мог бы подумать, что для безработных митинг играет роль разовой работы на сегодня. Их кормит партия, когда не кормит рынок.

Но от крика этого человека у Физрука волоски на руках шевелятся и разве это фальшь?

Человек на крыше машины задирает рубаху, и видно, что за поясом штанов у него торчит кинжал, завернутый в кусок материи. Схватив за рукоять, человек вскидывает кинжал в воздух, лезвие блестит на солнце. Под ним, возле машины, кто-то начинает танцевать, другой подхватывает, еще один, еще один… неуклюжий танец от всей души.

Кинжал пылает над ними, сам по себе солнце, и Физрук глядит на него, застыв в тревоге и возбуждении. Как воодушевлен этот человек, забравшийся на джип как персонаж фильма, с кинжалом, в танце. Как непохож он на всех школьных учителей, знакомых Физрука, как свободен!

* * *

Но люди начинают уставать, и кто-то из координаторов объявляет:

– Братья и сестры, вас ждут автобусы, чтобы отвезти домой! Пожалуйста, не торопитесь! Пожалуйста, не устраивайте давку! Всех отвезут домой бесплатно!

Физрук возвращается на станцию. Опоздавший поезд он пропустил, и когда приходит следующий, Физрук находит место возле прохода – втискивает свою задницу, уже пятую, на сиденье, рассчитанное на троих. Ноют подошвы, напоминая хозяину, что они сегодня таскали его вес почти весь день. Кто-то протискивается мимо, волочит мешок по ногам Физрука и скрывается прежде, чем он успевает отреагировать. Рядом стоит женщина, ее живот почти упирается в ухо Физрука, сумка того и гляди хлопнет его по лицу. И еще в этой толпе пробирается мури валла – продавец воздушного риса.

– Мури, мури! – кричит он.

Вагон стонет.

– Вот именно сегодня надо было! – громко раздается над головой голос той толстой тетки. – Сперва опоздание, теперь даже встать негде, а тебе вот прямо сейчас надо мури продавать?

– Харасмент, вот это что, – говорит голос за спиной Физрука. – Поездки с работы да на работу – ежедневный харасмент!

– Да ладно вам, – возражает кто-то. – Мури валла, сюда две порции.

– И сюда одну! – кричит кто-то издали.

Мури валла смешивает в жестянке горчичное масло, нарезанные помидоры и огурцы, пряные чечевичные палочки и воздушный рис. Трясет, перевернув, банку со специями. И выкладывает мури в миску, сделанную из газетной бумаги.

У Физрука урчит в животе. Он приподнимается, чтобы достать бумажник.

– И сюда еще! – кричит он. – Сколько с меня?

Мури валла делает ему большую миску, с верхом.

– Не беспокойтесь, – говорит он, протягивая еду. – Для вас бесплатно.

– Бесплатно? – переспрашивает Физрук.

Он смеется с миской в руках, будто сомневается, что она в самом деле для него и что он сейчас будет есть. Потом вспоминает: красная метка на лбу, партийный флажок на коленях. Ловит на себе взгляды других пассажиров. Наверняка они думают: а что это за важная персона?

* * *

Дома, после ужина, Физрук снова в своем кресле, жирные от подливки руки дочищают тарелку, и он говорит жене:

– Странные вещи сегодня были. Ты слушаешь?

Жена у него худая, низкорослая, волосы заплетены так, что можно не прихватывать резинкой. Она смотрит на него со своего стула, и по лицу ее видно – она простила ему забытые помидоры.

В школе что-то случилось, думает она. Мужчина преподает физкультуру группе девочек, у них у всех растут груди, животы болят во время менструаций, на юбках то и дело пятна. Обязательно какая-нибудь гадость да произойдет.

– Что случилось? – спрашивает испуганно.

– На поле за станцией был митинг партии Джана Кальян, – начинает он, – и один человек забрался на крышу машины – понимаешь? Залез на крышу машины – и вытащил… ну-ка, угадай что?

– Откуда мне знать? – говорит она. Прикусывает молочную вафлю, крошки падают на тарелку. – Пистолет, что ли?

– Кинжал! – отвечает он, несколько разочарованный. Истина всегда выглядит скромно. Он продолжает: – Но еще там была Кэти Бэнерджи…

– Кэти Бэнерджи!

– И Бимала Пал. Говори про нее что хочешь, но оратор она отличный. И, знаешь, кое-что она правильно говорила. Хорошее было выступление.

Лицо жены становится кислым. Она отодвигается вместе со стулом, его ножки скребут по полу.

– Ага, выступление, – говорит она. – Заигрывает со всеми этими безработными, потому-то наша страна никуда и не движется.

– Они много народу кормят уцененным рисом, – отвечает муж. – И они хотят за два года провести электричество в двести деревень. Двести!

– А ты, – говорит жена, – всему веришь.

Физрук ей отвечает улыбкой. Жена скрывается в кухне, а он встает и отмывает с рук куркумовый соус и вытирает их полотенцем, когда-то белым.

Чувства своей жены он понимает. Если только смотреть новости по телевизору, их легко воспринимать скептически. Но что такого уж плохого, если простые люди беспокоятся о своей работе, своей зарплате, своей земле? И что плохого, если он сам будет делать что-то еще, кроме своей учительской работы? Сегодня он участвовал в событии патриотическом, значимом, в работе поважнее, чем сторожить школьниц, так оно и было, он знает – и лежит без сна, и в голове его гудят возбужденные мысли.

· Дживан ·

В газетах, которые приходят в тюрьму с опозданием на несколько дней, печатают разные версии моей жизни. Сообщается, что я росла в Силде, в Салпуре, в Хобигрэме. У моего отца, пишут там, был полиомиелит, рак, ему ампутировали конечность. Он был поваром в отеле, нет, муниципальным служащим, нет, на самом деле он служил в электрической компании и снимал показания счетчиков. О предприятии с завтраками моей матери они не знают, поэтому пишут, что она домохозяйка – если вообще о ней вспоминают.

– Смотри, – говорю я Американди, с которой мы соседки по камере, потому что, как выяснилось, она потребовала, чтобы ее поместили со знаменитой террористкой. – «Дешер Потрика» говорит, что я работала в кол-центре, и чьи-то фотографии напечатали! Девушка на заднем сиденье мотоцикла, с мужчиной. Я вообще никогда на мотоцикле не ездила.

Разговор происходит в полдень, после душа, моя соседка подняла сари до бедер и делает себе массаж, перебирая пальцами вверх и вниз по икрам. Вены у нее искривлены, как переполнившиеся реки.

– Репортеры что хочешь напишут, – говорит она. – Вот в моем деле, когда я сказала…

Но мне не интересно про нее.

– Они что услышат на улице, то и записывают, – говорю я.

– Так у них же сроки, – отвечает она. – Не уложишься в срок – уволят. У кого тут будет время вопросы задавать?

– А еще тут сказано, послушай, – продолжаю я. – Оператор интернет-кафе в том районе говорил, что Дживан часто звонит на пакистанские номера. Зачем они про меня врут?

Американди смотрит на меня.

– Знаешь, многие люди тебе не верят. Я лично слышала всякое. У тебя в доме нашли керосин. Ты была на станции. У тебя во френдах вербовщик. Так сделала ты это или нет? – Она вздыхает. – Но почему-то я не считаю тебя плохим человеком.

У меня в горле застревает всхлип.

– Послушай, – говорит она. – Я не должна тебе говорить, но ты знаешь, что репортеры стучатся в ворота, хотят взять у тебя интервью?

Я вытираю глаза, сморкаюсь.

– Какой газеты? – спрашиваю я.

– «Таймс оф Индия»! «Хиндустан таймс»! «Стейтсмен»! Да любую назови, – говорит она. – Все предлагают деньги, ох какие деньжищи, за одно интервью с тобой. Так я слышала. Но мадам Ума вынуждена им отказывать. На нее сверху давят.

– У меня есть право с ними говорить! – кричу я.

Американди замахивается, будто хочет дать мне пощечину.

– Голос не повышай! – шипит она. – Вот поэтому и нельзя ни с кем по-хорошему в этой крысиной норе.

Она берет верхнее сари из четырех, которые я для нее выстирала и сложила стопкой. Оборачивается им. Расправляет складки.

– Говоришь, у тебя есть право? – переспрашивает она, шевеля ногами, чтобы сари не морщило.

И улыбается так, словно в этой улыбке все, что она хотела сказать.

– Я хочу с ними поговорить, – произношу я тихо. – Гобинд вообще чем занимается? Я его целую вечность не видела. Даже не позвонил мне ни разу.

Если бы только мне удалось поговорить с газетным репортером или на камеру телевидения, меня бы поняли, правда ведь? Я каждый день в этом темном коридоре – с шорохом крыльев насекомых, с капелью протечки, сообщающей о дожде, со штукатуркой на потолке, разбухающей, как облако. Дни превращаются в недели, а я все на коленях возле канавы, стираю вручную ночнушки Американди. Там, где все мы отстирываем наши месячные тряпки, пахнет горячим утюгом. Дура я была, что ждала от Гобинда помощи, теперь-то понимаю. Он – назначенный судом юрист, но не мой адвокат.

Вот почему, думаю я, все мы тут. Например, Американди. Она толкнула человека, пытавшегося сорвать с нее ожерелье на улице. Тот упал, ударился головой о мостовую и впал в кому. Суд обвинил Американди, и вот она в тюрьме, на десять лет или больше, в заключении, которое никак не кончится. Если бы ей дали возможность рассказать свою историю, как могла бы сложиться ее жизнь?

* * *

На следующее утро Американди берет свое тонкое полотенце, шершавое как пемза, и бутылку душистого жидкого мыла, которое бережет как зеницу ока. И уходит принимать ванну.

– Послушай, – говорю я, пока день только начался и Американди еще никто не успел испортить настроения. – Сделаешь для меня одну вещь? – Я поднимаю газету, которую листала: – Передашь словечко этому репортеру? – Разворачиваю газету «Дейли бикон» и нахожу имя: Пурненду Саркар. – Попросишь Пурненду Саркара прийти сюда? Моя мать говорила, что он к ней приходил и хотел помочь.

Американди ищет взглядом свои шлепанцы для душа.

– Отличный план! – говорит она насмешливо. – А мне-то это зачем?

Она ждет, поворачивается ко мне. У меня секунда ее внимания, не больше.

– Деньги, – отвечаю я. – Те, что они предлагают за интервью. Ты же сейчас сказала, что они предлагают кучу денег? Возьмешь все себе. Что может сделать суд, если пресса не…

– Ох и любишь ты проповедовать, – говорит Американди. – Ты сказала, все деньги?

– До последней рупии.

– И когда это ты так разбогатела? – говорит она.

· Физрук ·

От полиции хорошего не жди. Это всякий знает. Если поймаешь вора, лучше отлупи его как следует, напугай до смерти и потом отпусти.

Но это же не просто вор. Это женщина, которая подожгла поезд, полный народу. Она убила – прямо или косвенно – больше сотни людей. Теперь, как говорят телеканалы, она в тюрьме и молчит. Ее не допрашивают, она не сообщила никаких подробностей, и вообще, кроме признания – которое, как она утверждает, ее вынудили подписать, – никакой информации не дает. Протестует, заявляя о своей невиновности.

Полиция, пытаясь хоть чего-то добиться, попросила выступить друзей и знакомых Дживан. Никого не будут преследовать, обещали полицейские. Они просто ищут какой-то ключ к характеру террористки, ищут любую зацепку, которая позволит раскрыть дело. Мужчины, участвовавшие в нем, давно сбежали за границу, и единственная надежда – это Дживан.

Поэтому однажды утром, с одобрения жены, Физрук в чистой одежде, с тщательно расчесанными редкими волосами и плотным завтраком в животе берет трубку и звонит в местный полицейский участок. И когда дежурный суперинтендант – человек, упорно говорящий по-английски, – настойчиво приглашает его прийти в участок прямо сейчас, Физрук так и делает. Он поглощен своими мыслями и лишь на полпути замечает, что по-прежнему обут в домашние тапочки.

· Дживан ·

Когда моя мать в первый раз пришла меня навестить, она со слезами отдала охранникам контейнер с домашней едой. Она делала это и после – снова и снова надеясь, что еда до меня однажды дойдет. Тогда я ее спросила: «Зачем ты кормишь охранников?» И смотрела, как она плачет. А у меня глаза были сухими.

Сегодня она по моей просьбе принесла не домашнюю еду, а небольшой пакет с густой золотистой массой. Это гхи – топленое масло из молока буйволицы.

– Что ты с ним будешь делать? – спрашивает она.

Я отвечаю.

Потом она уходит, и все матери уходят, а мы проводим остаток дня. Во дворе подрались три женщины – оскаленные зубы, растрепанные волосы. Что-то орут про украденную конфету.

Весь остаток дня мы буквально умираем оттого, что знаем, но не можем сказать никому – тем более нашим матерям. Знаем, что тюрьма – место, куда не достучаться. Что из того, что тут есть двор, сад, комната с телевизором? Нам охранники твердят, что мы живем хорошо, куда лучше, чем пропащие души в мужской тюрьме. Но мы все равно чувствуем, будто живем на дне колодца. Лягушки мы. Все, что мы можем, это говорить матерям: «Все нормально, все хорошо».

Мы им говорим: «Я гуляю в саду».

«Я смотрю телевизор».

«Ты не волнуйся, у меня все хорошо».

* * *

В кухне, где я работаю – готовлю роти [10], – стоит большой гриль. На нем можно печь лепешки сразу по десять штук. Одна женщина месит тесто, другая отрывает от него комки и расплющивает, еще несколько дальше раскатывают их в тонкие кружки, а я слежу за лепешками на гриле. Когда они готовы, я беру их длинными щипцами и шлепаю на каменную поверхность рядом с грилем. Там еще пара женщин смахивает с лепешек муку и складывает в стопки.

Сделав сто двадцать роти, я выливаю гхи на гриль. Роскошный аромат! Все равно как, наверное, спать на пуховой постели или принимать молочную ванну, – так делали знатные дамы нашей страны в давние времена. Одной рукой шлепаю тесто в лужицу расплавленного масла, и оно покрывается по краям хрустящей корочкой. Хлеб поднимается, на нем теперь поджаристые пятна корочки.

Когда я приношу тарелку мадам Уме, она восседает на пластиковом стуле во дворе, нарядная, как королева нищих. Вокруг, сидя стройными рядами, едят заключенные. Принимая тарелку, мадам Ума смотрит на меня и хитро улыбается:

– Это еще к чему? – спрашивает она. – Чего тебе нужно?

Она не сердится.

Я делаю шаг назад, смотрю, как она ест. Слышу хруст корочки – или это мне, может быть, кажется. Мадам Ума складывает лепешку, добавляет овощное пюре и подносит ко рту. Я смотрю шакальими глазами, в животе у меня урчит.

В ряду сидящих арестанток и их детей плачет маленькая девочка. Какой-то мальчик выпрашивает еду, хотя только что поел. Детям дают через день вареное яйцо и молоко. Других уступок их растущим телам, их наливающимся мышцам не делают: дети едят то же застывшее карри, что и мы все. Матери по этому поводу возмущаются, но кто их станет слушать?

Мадам Ума разворачивается в кресле, замечает меня и показывает большой палец. Поднимает тарелку, чтобы я видела. Она съела все до крошки.

Встав перед ней на колени, я принимаю пустую тарелку. Чувствую под коленями сырую плесень.

– Ну, – говорит она, языком очищая изнутри зубы, – так зачем это было?

– У меня есть брат, – говорю я. – Он хочет меня навестить. Можете внести его имя в список моих посетителей? Его зовут Пурненду Саркар.

Я пытаюсь улыбнуться. Губы с этой работой справляются.

– Брат, значит, – говорит мадам Ума. – Ты про него раньше не говорила. Он что, до сих пор в пещере жил?

– Нет, просто он работал все время за городом…

Мадам Ума встает, ставит руки на пояс, выгибает спину, потягивается. Щурится в небо. И поворачивается ко мне с выражением величайшей скуки на лице:

– Чем меньше станешь врать, тем тебе лучше будет. Бог один знает, сколько раз на дню ты врешь.

Затем она уходит, а я остаюсь с тарелкой в руке. На ней малюсенькая крошечка, едва заметная пушинка. Муху не накормить.

Я подцепляю крошечку пальцами и сую в рот.

· Лавли ·

Даже будущей кинозвезде приходится зарабатывать. Одним прекрасным утром мы с сестрами брызгаем подмышки розовой водой, заплетаем волосы в косы, надеваем на руки браслеты и все вместе идем благословлять новорожденного. Публика думает, будто у нас, хиджр, для связи с богом выделенная линия, так что, если мы благословляем, это вроде как благословение прямиком от бога. Я трясу дверь счастливого семейства, задвижка глухо лязгает.

– Открой нам, мать! – взываем мы. Наши голоса должны быть слышны в самой глубине большого дома, но никто не выходит. Я отступаю и заглядываю в окно, закрытое кружевной занавеской.

– Мать! – зову я. – Покажи нам ребенка, выходи!

Наконец дверь открывается, и выходит мать, одетая в коротковатую ночнушку. Сальные волосы липнут к черепу, глаза – как будто она только что видела битву. На руках младенец. Зевает эта бедная женщина, как гиппопотам. У меня чувство, что я смогу заставить эту мать воспрянуть духом – вместе с младенцем.

И я беру дитя на руки, вдыхаю молочный аромат его кожи. Глаза мои сразу влюбляются в эти мягкие складочки на запястьях, в перетяжки на пухленьких ножках. Сестры хлопают над ним в ладоши и поют: «Боже, дай этому дитяти долгую жизнь, да пусть никогда не укусит его муравей! Боже, дай этому дитяти счастливую жизнь, пусть никогда не знает он нехватки зерна!»

Ребенок удивлен, смотрит большими глазами. Может быть, он никогда еще не был на улице, никогда не ощущал ни дыма, ни пыли. И уж точно он никогда не видел группу хиджр в их лучшей одежде! Он вопит, ротик открывается, видны розовые десны и розовый язычок, и он вопит у меня на руках, маленький зверек. Мы смеемся. У него все будет хорошо, думаю я, потому что нет у него дефектов, как вот у меня.

У матери вид встревоженный, и она уносит младенца в дом. Мы ждем, что стукнет открываемый отцом или матерью ящик, зашелестят купюры. Но что это? Мать уходит в другую комнату, открывает кран с водой. И я отсюда, поверх всех уличных звуков, отчетливо слышу: она моет руки. Отмывает руки после нас.

Но тут выходит отец и выдает матушке Арджуни, нашей гуру-хиджре, целых три тысячи рупий. Он сдвигает очки на кончик носа, смотрит на нас поверх них, и одна из моих сестер с ним заигрывает, спрашивает про старую микроволновку или старый телевизор. Но он делает несчастный вид:

– Откуда у меня столько денег, сестра? Ты на меня посмотри. Младенец вот только родился, и вообще…

А я лишь пытаюсь разглядеть, что там делает мать у него за спиной в темном коридоре, такими чистыми-чистыми руками.

* * *

Оно не ново, это оскорбление. Но оно и не старое.

Я покидаю сестер и спешу в лавочку сластей на той же улице. Там внутри тянется длинный застекленный прилавок, а под стеклом – подносы со сластями. Пирамиды сластей, есть сухие, есть сочные, и все они меня искушают. Есть тут коричневая пантуа [11], поджаренная в сиропе, есть белый чомчом, такой сладкий, что язык соли запросит, а есть мое любимое – кхир кадам [12]. Я чую все запахи разом, едва войдя в лавку, можете мне поверить. Я ощущаю даже запах мух, гудящих над несвежими, скисающими в жаркий день сластями.

– Вот это сколько стоит? – спрашиваю я. – А вот это?

Человек за прилавком ворчит. Недоволен, я знаю, что приходится меня обслуживать. Наконец я беру маленькую расагуллу [13]за десять рупий. Продавец подает ее мне в тарелочке, сплетенной из сухих листьев. Я подношу тарелочку ко лбу – благодарю. Купить сладкое – дело немаленькое, на сегодня этого вполне хватит. Вот так и идет моя жизнь: оскорбление в лицо и сладость во рту.

Когда-нибудь я стану кинозвездой, и та мать пожалеет, что мыла после меня руки.

* * *

Вечером, когда сестры приходят ко мне в дом, одетые по такому случаю в нарядные сари, вместе с ними влетают довольные комары размером с птиц. Одна сестра спрашивает:

– Полиция тебя допрашивала?

Дживан учила меня английскому, так что полиция точно придет ко мне с вопросами. Как это они вообще до сих пор не заявились?

В углу комнаты на гвозде висит прядь кабелей. Одна из моих сестер вытягивает оттуда провод и вставляет в ящик старого телевизора на полу. Хлопает ладонью сверху, и телевизор просыпается. Начинается классический фильм: «Встреча, уготованная Богом».

Звучат песни, матушка Арджуни подносит ноутбук ближе к своим старым глазам и сообщает, сколько мы за неделю заработали. Пять тысяч за свадьбу, три тысячи за благословение младенца. Еще несколько сотен рупий из поезда.

Но мои мысли далеко. Кто любит полицию? Нет таких. Но я все-таки надеюсь, что они придут и я смогу им рассказать, что Дживан меня учила английскому. Немыслимо, чтобы Дживан была преступницей. Не может быть. И я хочу рассказать об этом полиции.

– Когда придут, – говорит мне позже матушка Арджуни, – держись с ними поосторожнее. Может, тебе лучше вообще уклониться.

Все мы знаем, что бывает с хиджрами, которые не угодили полицейским. Ладду, наша юная сестра-хиджра, ходила в полицию пожаловаться на приставания констебля, и ее закрыли. Закрыли на очень много-много дней. Когда-то давно я бы удивилась: как такое может быть? Но сейчас я знаю, что вопросы эти бесполезны. В жизни многое происходит совершенно без всяких причин. Можешь просить милостыню в поезде и получить кислотой в лицо. Можешь спрятаться в женском купе для безопасности, и дамы тебя оттуда вышибут.

Меня тоже один раз чуть не арестовали. Констебль по фамилии Четтерджи поймал меня, когда я просила милостыню возле светофора:

– Теперь ты собралась на моем участке этой фигней заниматься?

А я ему так с вызовом:

– А что такого? Уже на улице нельзя постоять?

Как героиня говорила. Просто я была новенькая и не знала, что все могло плохо кончиться. Но он был человек разумный и отпустил меня, когда я купила ему сигарету и поднесла зажигалку.

· Дживан ·

Главное занятие в тюрьме – ждать. Я жду, чтобы Американди получила подтверждение от журналиста и чтобы мадам Ума смотрела при этом в другую сторону. В непроглядно черной ночи я прикидываю, что еще можно сделать. Если бы у меня вместо рук были лопаты, я бы выкопала подземный ход – за стену, где мчатся автобусы, шляются нищие, где женщины в темных очках покупают на ужин отбивные.

Утром я стою в очереди за завтраком. Прошел слух, что Сонали Хан, знаменитая женщина-кинопродюсер, которую знают в каждом доме, была замечена в приемном. Все радуются. Интересно, что она сделала? – гадаем мы. Сбила кого-то машиной? Припрятала деньги в Швейцарии?

– Ничего вы не понимаете, – говорит Американди (она стоит передо мной в очереди). – Это из-за того носорога.

Однажды Сонали Хан прямо из окна автомобиля подстрелила носорога – угрожаемый вид. Вот призрак этого носорога ее и догнал, сейчас она будет за него наказана. Будет жить здесь с нами и рассказывать нам про кино.

– Теперь мы точно получим новый телевизор! – говорит Яшви.

– А этот чем плох? – рявкает на нее Американди. – Если он тебе не нравится, попробуй добыть новый для себя лично.

– Да нет, я…

Яшви опускает глаза к земле. Я знаю: она мечтает о телевизоре, где картинка не прыгает и пульт работает.

Комла, которая ограбила целую семью и отходила железным прутом мать семейства, оставшуюся парализованной, пускает слюну, гадая, какие блюда появятся теперь в тюремном меню.

– Куриное карри! – восклицает она, оглядывая всю очередь от начала к концу. – Точно теперь будет карри из курицы. – Она сует палец в ухо и безуспешно пытается достать там, где чешется. – А может, и баранина… Кто знает?

Я слушаю, но при этом я где-то не здесь.

Мы возвращаемся в камеры, мадам Ума совершает обход, я ловлю ее взгляд.

– Вы моего брата включили в список? – спрашиваю я.

Она смотрит на меня пустыми глазами и идет дальше, позвякивая ключами на поясе. Но Американди, уже считающая своими те двести тысяч рупий, что «Дейли бикон» обещала за интервью со мной, вскакивает и бросается к решетке.

– Ума! – кричит она. – Иди-ка сюда!

Стихает вечный шум и лязг тюрьмы. Мадам Ума идет обратно в полной тишине.

– Ты как сказала? – ласково интересуется она. – Я тебе что, подружка? А ну-ка, говори учтиво!

В соседней камере кто-то присвистнул:

– Прям как по телевизору!

– Окей, мадам Ума, – говорит моя соседка. – Эта бедная девочка, – говорит она со слезой в голосе, но в то же время громко, чтобы ее слышно было в коридоре, – выпросила у матери гхи, чтобы приготовить для вас лепешку. И вы ей не дадите увидеться с братом? Стыд и срам! Каково будет ее бедной матери?

– Да пусть повидается с хахалем, ради бога! – смеется кто-то из соседок.

Мадам Ума стоит неподвижно. Я выглядываю из-за спины Американди.

– Никогда больше не прерывай мой обход, – тихо говорит мадам Ума.

И уходит.

* * *

Идут недели, но ничего не меняется. Сонали Хан во дворе так и не появилась. В телевизорной – все тот же старый ящик. Каждую неделю женщины возлагают свои надежды на какой-то день: ее точно сюда переведут в воскресенье или в следующий вторник. А потом до нас доходит весть, что Сонали Хан сидит под домашним арестом – то есть живет в своем доме, как прежде. Для богатых даже слово «тюрьма» имеет иное значение. Так можно ли меня осудить за желание стать даже не богатой, а всего лишь из среднего класса?

· Физрук ·

На втором митинге партии Джана Кальян Физрук оказывается близко к сцене.

– Вы своими глазами видите, – продолжает речь Бимала Пал, – что наша партия…

Микрофон начинает хрипеть. Бимала Пал делает шаг назад, публика ревет и размахивает флажками. Физрук тоже машет флажком, сохранившимся с прошлого митинга.

– Вот что наша партия дает всем округам штата, – говорит Бимала Пал. – Завод автозапчастей…

Микрофон вновь срывается в хрип. Кто-то в публике закрывает уши ладонями.

– На заводе найдут работу три! тысячи!..

Снова хрип. Госпожа Бимала со строгим лицом оглядывается в поисках техника. У нее за спиной снуют помощники, ищут звуковика, который, наверное, отошел покурить. Публика начинает скучать, перетаптываться.

В безумии решительности Физрук идет вперед, подняв руку.

– В сторону! – кричит он. – В сторону!

Взбегает через две ступеньки, заверяя телохранителей Бималы Пал, что хочет всего лишь починить микрофон. Дергает провод, проверяет разъем, отодвигает микрофон чуть подальше от оратора. Говорит в него:

– Раз, два, три. Раз, два, три.

Голос звенит над толпой чисто и резко.

Сердце у Физрука успокаивается, стучит медленнее.

Бимала Пал продолжает свою речь, а Физрук, сидя на пластиковом стуле, который ему дал кто-то в глубине сцены, смотрит на огромное количество собравшихся. Их тут несколько стадионов, головы как муравьи. Это тебе не избалованные ленивые ученицы, занимающие его дни, не тетки-училки, после работы ордой бросающиеся смотреть бенгальские детективы и есть китайскую лапшу. Разве был он хоть когда-нибудь среди такого огромного числа патриотов, людей, которые работают на развитие страны, которые сейчас слушают на улице умного оратора, а не дрыхнут дома под одеялом?

Закончив свою речь, Бимала Пал идет в глубину сцены благодарить Физрука. Он вскакивает, складывает руки в приветствии.

– Я всего лишь учитель. – Физрук зачем-то показывает в сторону дороги. – В школе для девочек С. Д. Гхоша.

Бимала Пал заинтересована:

– В той самой школе?

– Да, в той самой, – отвечает Физрук. В школе, где училась террористка. – Мне в школе приходится настраивать микрофоны, вот я и…

Они оба поворачиваются к микрофону. Он выключен, стоит молча на стойке. Кто-то повесил на него цветочную гирлянду.

– Что ж, господин учитель, – говорит Бимала Пал, – нам очень повезло, что вы сегодня пришли.

Жена Физрука вечером скажет: «Это же она тебя выбранила, что ты полез на сцену. Ты разве не знаешь, что политики всегда говорят совсем не то, что думают? Это называется «дипломатия».

Но Физрук радуется. Влиятельная известная фигура его заметила! Помощники за спиной Бималы Пал кивают и бормочут что-то одобрительное.

Бимала Пал закрепляет анчал [14]своего сари на плече и говорит:

– Нашей партии нужна поддержка таких образованных людей, как вы. Люди с образованием должны больше интересоваться происходящим в нашем штате, в нашей стране. Видеть на нашем митинге вас, учителя, – для меня радость.

Физрук открывает рот – надо же сказать, что он преподает физкультуру, что он не из тех учителей, о которых говорит Бимала Пал, а всего лишь…

Появляется мальчик с тарелкой самос, а потом всем раздают бирьяни [15]с курицей. Люди, которые пришли на митинг, тоже получают бирьяни вдали от пристальных взоров телекамеры. Берут свои коробки и тихо исчезают.

Но возникает проблема: в поле народу больше, чем коробок с бирьяни. Начинается толкотня. Раздатчик коробок тут же закрывает задние двери фургона. Бимала Пал и ее «шестерки» оборачиваются, и Физрук тоже на все это смотрит.

Недалеко от сцены один человек показывает пальцем на другого:

– Этот вот взял три коробки! Он их к себе в мешок спрятал!

Обвиненный вскидывается:

– Ты кто такой, что меня вором обзываешь?

Кто-то кому-то залепляет пощечину, кто-то кого-то бьет ногой.

Бимала Пал скрывается, прижимая к уху телефон и загораживая микрофон согнутой ладонью – у нее есть дела поважнее. Один из ее помощников оборачивается к Физруку и говорит в шутку:

– Вы только посмотрите, сэр, на этих скандальных детишек!

Другие помощники – молодые люди, каждый с двумя мобильниками, ждут, скрывая усмешку: что станет делать учитель.

Физрук чувствует направленные на него взгляды. Это давление трудно описать, но оно очень сильное.

Он шагает к краю сцены, опускается на колени, садясь на пятки, и взывает к народу:

– Братья мои! Еда эта – для всех! Зачем же вы деретесь, как дети?

Люди поворачиваются к нему.

– Вы же не дети, – продолжает Физрук, – так почему вы срываете собрание, устраивая вместо него драку? Вы хотите проявить неблагодарность к партии и собравшимся здесь старшим? И на глазах у стоящих вон там репортеров?

– Ты кто такой? – кричит ему кто-то в ответ. – Раскомандовался тут, что мне делать!

Но запал уже выдохся. Люди, ругаясь себе под нос, расходятся. Когда Физрук возвращается на свое место и снова берет коробку бирьяни, его останавливает один из помощников.

– Пожалуйста, секунду, – говорит он. – Рис уже остыл, погодите секунду. – Помощник зовет чайного мальчишку: «Уттам!» – и велит ему немедленно принести «ВИП-коробку», вот прямо сию секунду. И Уттам приносит господину Физруку коробку свежайшего горячего бирьяни с двумя кусками баранины.

* * *

– Я сегодня не голоден, – объявляет Физрук, прибыв домой. – Знаешь с кем я сегодня бирьяни ел? С Бималой Пал!

Жена поднимает глаза от телефона. Тихо, фоном, звучат из телевизора новости. Физрук тяжело садится на диван, берет пульт и прибавляет громкости. Репортер орет в микрофон:

– Предполагаемая террористка распространяла свои антинациональные взгляды весьма современным путем: выяснилось, как именно она использовала соцсеть…

На другом канале рассудительный ведущий сообщает негромко:

– А помимо швыряния факелов в поезд, дорогие телезрители, я вам еще скажу, что она свои антиправительственные взгляды распространяла в соцсети и никто пока не знает, где еще, многие годы

– Ты поосторожнее, – говорит жене Физрук. – В смысле, с тем, что в соцсети делаешь. Там преступников полно.

– Это у тебя голова такими вещами забита, – парирует жена. – Я только кулинарные ролики смотрю, а это совсем другая часть соцсети. За границей люди такие вещи делают – яблочный пирог, например, с готовыми взбитыми сливками! Я такого никогда не видела. Сливки – из баллончика.

Когда Физрук с женой, ложась спать, забираются под москитную сетку, жена все еще восхищается историей, которую он рассказал.

– Представить себе только! – говорит она. – Ты спас положение!

Какой-то комар все-таки пролез под сетку и звенит возле уха, пока наконец жена не дожидается, чтобы он сел, и не прихлопывает его ладонью. На простыне появляется пятнышко крови, а жена берет труп комара, встает с кровати и выбрасывает его из окна.

Она закрывает окно, задергивает шторы, и только тогда говорит:

– Могу я тебе одну вещь сказать?

Он ждет.

– Я ничего не знаю про этих политиков, – говорит она. – Но в нашей стране политика – занятие для бандитов и грабителей, и ты это знаешь.

Физрук вздыхает. Жена продолжает:

– Если ты им полезен – ну, вот как ты им помог, когда их техник оказался не на месте, они тебе делают приятное. На сцене, на глазах у народа, кто не захочет почувствовать себя ВИП-персоной? Но связываться с этими людьми всерьез…

Это уже начинает раздражать Физрука. Он лежит головой на тонкой подушке и думает, почему жена не может вынести, когда у него в жизни происходит что-то интересное. Он чувствует ее обиду, что он уделил мало внимания приготовленной ею рыбе в йогурте. Ей обидно, что муж набил себе живот покупным бирьяни. Но он же мужчина! Он способен на более серьезные вещи, чем съедать приготовленный ею ужин!

– А что такое? – спрашивает он голосом настолько спокойным, насколько это получается. – Чего ты волнуешься? Я всего лишь сходил на митинг.

Она снова ложится в кровать, и молчание ее чем дальше, тем гуще.

– На два, – говорит она наконец. И после паузы продолжает: – Пожалуйста, прошу тебя, – говорит она. – Не ходи ты больше на эти митинги-шмитинги.

Физрук думает об этом еще часа четыре, пока не наступает глубокая ночь, в которой и привычная мебель незнакома, и слышно все – там скрип, здесь стук. Где-то тикают часы, и далеко отсюда воет сирена «Скорой».

· Дживан ·

В этот день посещений на скамейке меня ждет не мать, а какой-то бородатый мужчина. На коленях – матерчатая сумка, у ног пластиковый пакет, и он передает его мне. Прикосновение его мягких пальцев к моим – потрясение.

1 Хиджра – в Индии, Пакистане и Бангладеш одна из каст неприкасаемых, в которую входят кастраты, трансгендеры и гомосексуалисты (Здесь и далее – прим. ред.).
2 Дупатта – длинный шарф, часть традиционного индийского женского костюма.
3 Карром – индийская настольная игра, напоминающая бильярд.
4 Ка˜бадди – древнейшая и популярная командная игра в Азии, включающая в себя элементы борьбы и пятнашек.
5 Шальвар-камиз – традиционная одежда в Южной Азии, как мужская, так и женская. Состоит из свободных брюк и легкого платья.
6 Кошка, летучая мышь, крыса (англ.).
7 Намасте˜ – индийское и непальское приветствие, соединение двух ладоней перед собой.
8 Приблизительно 1 м 57 см.
9 Ванде Матарам («Поклоняюсь тебе, Мать!») – второй, наряду с официальным, гимн Индии, слова для которого были написаны бенгальским писателем Банкимчандрой Чоттопаддхаем в 1881 году и положены на музыку сначала Джадунатхом Бхаттачарьей, а потом Рабиндранатом Тагором.
10 Роти – индийская пресная лепешка из цельнозерновой муки.
11 Пантуа – традиционная бенгальская сладость из обжаренных во фритюре шариков из манной крупы, молока, топленого масла и сахарного сиропа.
12 Кхир кадам – популярная бенгальская сладость из творога, кокоса и пр.
13 Расагулла – традиционная сладость в виде маленьких шариков из творога со сладким сиропом.
14 Анчал – парадная часть сари, обычно украшенная рисунком или вышивкой, носится на плече.
15 Бирьяни – второе блюдо из риса и специй с добавлением мяса, рыбы, яиц или овощей.
Скачать книгу