Сьюзен Зонтаг. Женщина, которая изменила культуру XX века бесплатное чтение

Скачать книгу

© по оригинальному изданию. All rights throughout the world are reserved to Benjamin Moser c/o William Morris Endeavor Entertainment, LLC

© Алексей Андреев, перевод на русский язык. 2019

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

В: Вы всегда добиваетесь успеха?

О: Да, в тридцати случаях из ста.

В: То есть вы не всегда добиваетесь успеха.

О: Нет, всегда. Тридцать процентов – это всегда.

Из дневников Сьюзен Зонтаг, 1 ноября 1964 г.

Вступление Аукцион душ

В январе 1919 года к северу от Лос-Анджелеса на высохшем дне реки собрали массовку из тысячи человек для того, чтобы воссоздать современную трагедию. Снимали картину по опубликованной годом ранее книге «Аукцион душ» (известной также под названием «Растерзанная Армения»). Книга была написана девушкой-армянкой, пережившей турецкий геноцид. Фильм стал одним из первых голливудских блокбастеров с большим бюджетом и спецэффектами. Эта современная история напоминала новостные ролики, ставшие популярными во время Первой мировой войны, которая закончилась всего двумя месяцами ранее, и была основана на реальной истории. Геноцид армян начался в 1915-м и на момент выхода фильма все еще продолжался.

Сухое песчаное дно реки Сан-Фернандо поблизости от Ньюхолла оказалось, как писала одна голливудская газета тех времен, «идеальным» местом для съемок того, как «жестокие турки и курды» гнали «толпы несчастных армян со своим скарбом в узелках и мешках. Некоторые из них вели по каменистым песчаным тропам пустыни маленьких детей»[1]. В съемках этого фильма приняли участие тысячи армян, включая тех, кто выжил и смог добраться до Америки.

На психическое состояние некоторых участников массовки самое негативное влияние оказали сцены массовых изнасилований, загон толпы в реку, чтобы люди утонули, то, как убийцы заставляли своих жертв копать себе могилы, а также панорамные кадры распятых на крестах женщин. «Несколько женщин, родственники которых погибли от янычарского ятагана, – писали в статье, – потеряли сознание от сцен пыток и насилия».

Корреспондент газеты закончил статью словами о том, что продюсер картины пригласил его «на ланч в стиле пикник».

В фильме есть кадры с молодой женщиной в платье цветастой расцветки, она одной рукой держит завязанные в небольшой ковер пожитки, а другой успокаивает девочку, на лице ее застыло выражение испуга. Они стоят на фоне палаток беженцев и не смотрят на приближающихся к ним людей. Мы видим только зловещие тени этих людей. Возможно, их сейчас застрелят. Возможно, учитывая изобретательность убийц, их ждет другая участь, заставляющая мечтать о пуле, которая прекратит страдания.

Глядя на этот снимок, сделанный будто где-то в Анатолии, зритель с облегчением осознает, что это кадр со съемок фильма в Южной Калифорнии, а тени людей принадлежат не туркам-убийцам, а оператору и его помощникам. Несмотря на то что в пресс-релизах о картине писали, что все члены массовки были армянами, эти женщина и девочка были еврейками. Женщину звали Сара Леа Якобсон, а ее тринадцатилетнюю дочь – Милдред.

Мы с облегчением понимаем, что этот кадр инсценирован. Но тогда ни сами барышни, ни операторы не могли подозревать, что ждет Сару Якобсон и ее дочь в ближайшем будущем. Через год после того, как они сыграли свою роль в «мимическом спектакле страданий и бесчестья» и вернулись домой в Лос-Анджелес, Сара Якобсон умерла в возрасте тридцати трех лет. Фотография, о которой мы говорили, стала последним совместным кадром Сары Леи и ее дочери.

Милдред так и не смогла простить свою мать за то, что та ее покинула. Однако чувство, что ее бросили, оказалось далеко не единственным наследием, перешедшим от матери к дочери. Сара Леа родилась в городе Белосток на востоке Польши и умерла в Голливуде. Ее дочери Милдред тоже суждено было много путешествовать. Она вышла замуж за человека, который родился в Нью-Йорке и в девятнадцать лет добрался до Китая, где в пустыне Гоби занимался скупкой пушнины у монголов-кочевников. Муж Милдред, так же как и мать, прожил недолго и скончался в возрасте тридцати трех лет.

Их дочери Сьюзен Ли (имя которой является американизированным вариантом имени Сары Леи) было пять лет, когда умер ее отец. Позже Сьюзен писала, что знала его «только по фотографиям»[2].

«ФОТОГРАФИИ, – ПИСАЛА СЬЮЗЕН, – ГОВОРЯТ О НЕВИННОСТИ И НЕПРОЧНОСТИ ЖИЗНЕЙ, ДВИЖУЩИХСЯ К НЕБЫТИЮ»[3].

Большинство людей, стоящих перед объективом, не думают о неизбежности своей смерти, что делает фотографии еще более «заряженными». Сара Леа и Милдред участвовали в инсценировке трагедии, не представляя, что их собственная трагедия уже не за горами.

Они не подозревали, насколько картина «Аукцион душ» не только повествовала о прошлом, но и провидчески «предсказывала» будущее. Весьма символично, что последняя фотография матери и бабушки Сьюзен Зонтаг связана с художественным образом геноцида. Зонтаг всю жизнь очень чутко воспринимала жестокости войны, своими работами она во многом изменила отношение людей к изображениям страдания, всю жизнь задаваясь вопросом о том, что зритель и наблюдатель делают с этими изображениями (если вообще что-либо с ними делают).

Для Зонтаг этот вопрос носил отнюдь не философский характер. Смерть матери Сары Леи разбила не только жизнь Милдред, но и повлияла на жизнь ее внучки Сьюзен. Переломный момент у Сьюзен произошел в одном из книжных магазинов Санта-Моники, где девочка увидела фотографии жертв холокоста. «Ничто в реальной жизни и в фотографиях не ранило меня так остро, так глубоко и так мгновенно»[4], – писала она.

Сьюзен было двенадцать лет. Шок от увиденного оказался настолько сильным, что практически во всех своих книгах она искала ответ на вопрос о том, как можно изобразить и выдержать боль.

Книги были ее прибежищем. В них говорилось о другом, более счастливом мире, и они спасли ее от несчастного детства. У Сьюзен выработался защитный рефлекс, когда ей было грустно или когда она впадала в депрессию – она тут же пряталась за раскрытой книгой, шла в кино или в оперу. Искусство, может, и не в состоянии компенсировать все вызванные жизнью расстройства и переживания, но это замечательное болеутоляющее средство, прогоняющее мысли о страданиях. К концу жизни во время очередного геноцида (кстати, это слово впервые появилось в качестве описания трагедии армян, происходившей в период и сразу после Первой мировой войны) Зонтаг поняла, что нужно боснийцам во время гражданской войны в бывшей Югославии. Она поехала в Сараево и поставила там пьесу.

СЬЮЗЕН ЗОНТАГ БЫЛА ПОСЛЕДНЕЙ АМЕРИКАНСКОЙ ЗВЕЗДОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТЕХ ВРЕМЕН, КОГДА ПИСАТЕЛЕЙ НЕ ПРОСТО УВАЖАЛИ, НО И СЧИТАЛИ ЗНАМЕНИТЫМИ.

До Зонтаг ни один писатель, говоривший о недостатках литературного критицизма в работах Дьердя Лукача и теории нового романа или антиромана Натали Саррот, не добился популярности так быстро, как она. Она стала известной моментально, буквально взлетела, как ракета.

Сьюзен Зонтаг была высокой и статной красавицей, с оливкового цвета кожей, с «тяжелыми, как у Пикассо, веками и спокойными губами, изогнутыми в полуулыбке Моны Лизы»[5]. Ее фотографировали лучшие художники эпохи. Она была Афиной, а не Афродитой, воительницей, «черным принцем». У нее был ум европейского философа и внешние данные мушкетера, она обладала качествами, которыми, по мнению многих, обладают мужчины. Но Зонтаг была женщиной и поэтому стала лучшим примером для подражания для нескольких поколений художниц и интеллектуалок.

Последователей и поклонниц поражало, что слава Зонтаг была совершенно беспрецедентной. В начале своей литературной карьеры она могла произвести впечатление некоторой нелепостью своего положения – молодая красавица с прекрасным образованием и широким кругозором, писательница из интеллектуально иерархического Нью-Йорка, которая решила заняться современной «низкой» культурой, столь презираемой представителями старшего поколения. Зонтаг появилась неизвестно откуда, и у нее не было никакой «интеллектуальной» родословной. Многие пытались ее копировать, но никому из этих людей не удалось сделать это убедительно. Зонтаг устанавливала определенные правила игры, а потом сама их нарушала.

Ее заметили, когда ей было тридцать два года, она появилась за накрытым на шесть человек столом в дорогом ресторане на Манхэттене. «Мисс Библиотекарша» (прозвище, которым она сама называла свое закрытое и влюбленное в книги «я») на равных общалась с Леонардом Бернстайном, Ричардом Аведоном, Уильямом Стайроном, Сибил Бертон и Жаклин Кеннеди[6]. Зонтаг вращалась в кругах Белого дома, Пятой авеню, Голливуда, журнала Vogue, нью-йоркской филармонии и среди обладателей Пулитцеровской премии. Это был самый блистательный круг людей не только США, но, пожалуй, всего мира, и именно в нем Зонтаг было суждено провести всю свою жизнь.

Существовало противоречие между той Зонтаг, которую мы видим на фотографиях, и мисс Библиотекаршей. Пожалуй, никогда еще такая красивая женщина не работала так много и упорно. Она часто изумлялась, глядя на фотографии красавиц. В конце своей жизни Зонтаг, увидев свое собственное фото в молодости, с удивлением заметила: «Какая же я была красивая! И совершенно не подозревала об этом»[7].

Зонтаг жила в период времени, когда наши представления об известности и том, как человек становится популярным, претерпевали серьезные изменения, следовательно, и ее отношение к славе претерпевало точно такие же изменения. Зонтаг документировала эти изменения. Она писала, что в XIX веке знаменитостью становились те, «кого фотографировали»[8]. Спустя сто лет, в эпоху Уорхола (который, кстати, был одним из первых, кто признал значимость Зонтаг), присутствия человека на фотографии стало явно недостаточно. Когда фотографируют всех вокруг, слава превращается в «изображение», в двойника, в набор полученных идей, зачастую, но не всегда самых визуально выразительных. В набор идей, которые символизируют все то, что они символизируют настолько, что в конце концов уже перестает иметь значение, кто изображен на фотографии.

Зонтаг выросла под влиянием Голливуда, поэтому стремилась к признанию и «работала» над своим имиджем. Она ужасно расстраивалась, когда слышала эпитеты, которыми награждали ее изображение: «темная леди американской литературы» и «Манхэттенская Сибилла». Однажды Сьюзен призналась, что раньше надеялась, что «быть известным должно быть гораздо веселее и приятнее»[9]. Она постоянно предупреждала об опасности установления знака равенства между индивидом и его изображением, об обманчивости той склонности, которую человек может питать к тому или иному изображению индивида, а также о том, что изображения искажают и скрывают. Сьюзен понимала разницу между самим человеком и его внешним видом: фотографией, как представлением себя в качестве изображения, то есть метафоры.

В сборнике эссе «О фотографии» она писала о том, как легко в случае «выбора между жизнью и фотографией выбрать последнее». В «Заметках о кэмпе», то есть в эссе, благодаря которому она и приобрела скандальную известность, само слово «кэмп» являлось отражением этого феномена: «Кэмп видит все в кавычках. Не лампа, а «лампа», не женщина, а «женщина». Можно ли найти лучший пример кэмпа, чем отличия Сьюзен Зонтаг и «Сьюзен Зонтаг»?

Личный опыт помог Зонтаг понять разницу между добровольным позированием человека перед камерой и выставлением индивида без его согласия для вуайеристского наблюдения. «В каждом случае использования камеры заложена скрытая агрессия»[10]. (Можно констатировать некое подобие между турецкими экстремистами и оператором и его помощниками, направившими камеру на Сару Лею и Милдред.) «Камеру продают, как орудие хищника»[11].

Исходя из личного опыта, Зонтаг неоднократно ставила вопрос о том, что говорит изображение об изображенном на нем предмете. «Существует подходящая фотография объекта»[12], – писали о Зонтаг в заведенном на нее в ФБР личном деле. Но что можно считать «подходящей фотографией объекта» и для кого именно она может считаться «подходящей»? Что нового мы можем узнать о человеке – будь то знаменитость или усопшие родители, исходя «из набора фотографий»? В начале своей карьеры Зонтаг со скептицизмом задавалась этим вопросом. Изображение извращает правду путем создания видимой, но фальшивой близости, писала она. И что, в конце концов, мы можем узнать о Сьюзен Зонтаг, глядя на одноименную кэмп-икону «Сьюзен Зонтаг»?

Во времена Зонтаг разрыв между предметом и его восприятием стал предельно очевидным. Бесспорно, об этом разрыве писал еще Платон. Философы пытались найти изображение и язык, которые ничего не искажают. Например, в Средневековье евреи считали, что по причине царящей в мире несправедливости существует разделение субъекта и объекта, а также слов и их значений. Бальзак с большим недоверием относился к фотокамерам, считая, что те «оголяют» предмет съемки. Зонтаг писала, что фотография «расходует слои или пласты тела»[13]. Ярко выраженное отрицательное отношение Бальзака к фото указывает на то, что его интерес к этой проблеме объяснялся соображениями отнюдь не интеллектуального толка.

Точно так же, как и Бальзак, Зонтаг крайне эмоционально реагировала на фотографии и метафоры. Читая ее тексты, задумываешься, почему все, что связано с метафорой, с отношением предмета и его символа, имело для нее такое большое значение и почему она так эмоционально переживала это.

ПОЧЕМУ, В КОНЦЕ КОНЦОВ, ДЛЯ МНОГИХ АБСТРАКТНОЕ ОТНОШЕНИЕ ЭПИСТЕМОЛОГИИ И ОНТОЛОГИИ СТАЛО ДЛЯ НЕЕ ВОПРОСОМ ЖИЗНИ И СМЕРТИ?

Je rêvedonc je suis / Я мечтаю, следовательно, существую.

Эта перефразированная цитата Декарта является первой строчкой первого романа Зонтаг[14]. Это первое предложение и единственное высказывание на иностранном языке бросается в глаза. Герой романа The Benefactor/«Благодетель» Ипполит отрекся от всех естественных амбиций: семьи, дружбы, секса, любви, денег и карьеры ради снов и мечтаний. Единственными реальными для него являются его собственные сны. Через сны Ипполит «хочет лучше понять самого себя и познать свои истинные чувства». «Мои сны интересны мне в качестве действий»[15].

Исходя из этой формулировки (только стиль, никакого содержания) сны Ипполита можно назвать квинтэссенцией кэмпа. Отрицание Зонтаг «чистой психологии» является отрицанием вопросов связи между сутью и стилем, по аналогии: между телом и душой, предметом и его изображением, реальностью и сном. В самом начале своей карьеры она писала о том, что сон является реальностью. В самой первой строчке своего первого произведения она заявила, что все мы являемся, по сути, своим собственным сном – воображением, умом, метафорой.

Такой подход не вяжется с представлениями о традиционном романе. Если мы не в состоянии узнать о людях ничего нового путем путешествия в мир их подсознательного, то зачем вообще писать об этих людях? Ипполит осознает существование этой проблемы, но уверяет читателя, что в такой постановке вопроса есть и свои плюсы. О своей любовнице, которую он продал в рабство, он говорит, что она, вероятно, «чувствовала, что я не испытывал к ней сильных романтических чувств». «Но мне хотелось бы, чтобы она поняла, как глубоко, хотя и обезличенно, я воспринимал ее в качестве олицетворения страсти к моим снам»[16]. Героя Зонтаг другой человек интересует исключительно без привязки к реальности, только как плод своего собственного воображения. В некотором смысле отношение героя соответствует определению писательницы понятия кэмп: «восприятие мира в качестве эстетического феномена»[17].

Однако мир вовсе не является эстетическим феноменом. Кроме воображения и снов существует определенная реальность. Зонтаг достаточно двусмысленно описывала свое отношение к мировоззрению Ипполита. «Меня привлекает кэмп, но точно так же он меня и отталкивает». Позднее она неоднократно говорила, что за описанием существует реальный предмет, реальное тело наравне с умом, в котором появляются мечты, и реальный человек, в отличие от своего изображения на фотографии. Уже в зрелом возрасте она утверждала, что одной из задач, стоящих перед литературой, является помощь в осознании того, что «на самом деле существуют другие, отличные от нас люди»[18].

И действительно, другие люди существуют.

Чтобы прийти к этому удивительному умозаключению, не требуется долгих размышлений. Но Зонтаг скорее отвергала реальность – саму реальность, а не ее метафору. С раннего возраста она знала, что реальность жестока, неприятна и лучше ее избегать. Будучи ребенком, она надеялась, что ее мама выйдет из алкогольного ступора, и мечтала жить на вершинах мистического Парнаса, а не на прозаической улочке в предместьях большого города. Усилием воли она хотела заглушить самую сильную боль – боль встречи со смертью, сначала со смертью отца, когда ей было пять лет, а потом, с самыми ужасными последствиями, и со своей смертью.

В одной из записных книжек 1970-х Зонтаг писала о «навязчивой теме вымышленной, инсцинированной смерти» в своих романах, кинокартинах и историях. «Мне кажется, что причиной этого является моя собственная реакция на папину смерть, – писала она. – Все было очень иллюзорно, у меня не было никаких доказательств того, что он мертв, и в течение многих лет я мечтала о том, что он позвонит в дверь»[19]. Отметив это, она снисходительно продолжает: «Давайте оставим эту тему». Но как ни крути, а от сложившихся в детстве привычек очень трудно избавиться, как бы человек хорошо ни понимал их причины.

Когда Зонтаг была ребенком, она пряталась от ужасов реальности, уходя в себя. Всю оставшуюся жизнь она пыталась выйти из «себя» и вернуться в реальность. Противоречия ума и тела испытывают многие, но для Зонтаг этот конфликт оказался проблемой эпического масштаба. «Голова отдельно от тела», – пишет она в своем дневнике. Она считала, что если ее тело не в состоянии танцевать или заниматься любовью, то она, по крайней мере, может выполнять умственные функции поддержания разговора. У Зонтаг не существовало полумер – она могла быть «ничтожеством» или «великой». Третьего не было дано. С одной стороны, «беспомощное (Да кто я, черт подери, такая… Помогите мне, будьте со мной терпеливыми…) чувство, что я фальшивка». С другой – «высокомерная нетерпимость» (презрение к окружающим по причине их интеллектуальной несостоятельности).

Со свойственным ей трудолюбием Зонтаг пыталась решить это противоречие. В ее сексуальной жизни есть элемент олимпийской настойчивости, с которым она пыталась выйти из своей головы и вернуться в тело. У каких еще американских женщины ее поколения было так много красивых и успешных любовников обоих полов? Однако, читая ее дневники, разговаривая с бывшими любовниками и любовницами, складывается ощущение того, что сексуальность Зонтаг шла от головы, свое собственное тело она воспринимала как что-то нереальное или как сосуд боли. «Мне всегда нравилось делать вид, что моего тела не существует, – писала она в дневнике. – И я делаю все это (катаюсь на лошадях, занимаюсь сексом и т. д.) без него»[20].

Желание не замечать своего тела помогало Зонтаг отрицать еще одну неизбежную реальность, а именно сексуальные наклонности, которых она стыдилась. У нее было несколько любовников-мужчин, но подавляющее большинство сексуальных связей Сьюзен было с женщинами. Всю свою жизнь она расстраивалась из-за того, что не в состоянии придумать, как ей выйти из этой нежелательной реальности, и вследствие этого ее поведение нельзя назвать честным ни по отношению к самой себе, ни по отношению к окружающим, в том числе к самым близким. При этом не стоит забывать, что Зонтаг жила в период, когда гомосексуализм перестали порицать. Поэтому главной темой в описании любви и секса (а также в ее личной жизни) был садомазохизм. Отрицание реальности тела являлось также отрицанием смерти с упорством, которое сделало ее собственную кончину излишне ужасной.

ОНА ВЕРИЛА – В БУКВАЛЬНОМ СМЫСЛЕ ВЕРИЛА – В ТО, ЧТО УМ В КОНЕЧНОМ СЧЕТЕ СПОСОБЕН ПОБЕДИТЬ СМЕРТЬ.

Ее сын писал о том, что Зонтаг сожалела, что им обоим «скорее всего, придется совсем немного не дожить до появления химического бессмертия»[21]. По мере того как она старела и ей раз за разом удавалось избежать смерти, Зонтаг начала надеяться, что правила, которые устанавливает тело, на нее не распространяются.

«Делать вид, что моего тела не существует», могут лишь те, кто обладает размытым чувством самосознания, а напоминание самой себе о том, что «существуют другие, отличные от нас люди», свидетельствует о неуверенности в том, что существует она сама, что ее собственное тело не принадлежит ей самой и его могут в любой момент отнять. Она в отчаянии писала: «Словно ни в одном зеркале, в которое я смотрюсь, нет отражения моего тела»[22].

«Цель современного искусства, – отмечала Зонтаг в эссе, появившемся приблизительно в то же время, что и роман «Благодетель», – сводится к тому, что должны существовать произведения искусства – и, по аналогии, наш собственный опыт, более, а не менее для нас реальный».

В известном эссе «Против интерпретации» Зонтаг выступила против преувеличения значения метафоры, мешающее нашему восприятию искусства. Она с недоверием высказывается об уме («интерпретации»), но и скептически относится к телу («содержанию»), которое становится смазанным из-за чрезмерной активности ума. Эссе начинается цитатой Виллема де Кунинга: «Оно совсем крохотное… совсем крохотное – содержание». К концу работы даже само понятие содержания кажется читателю почти смешным. Точно так же, как и в случае снов Ипполита, читатель остается без руля и без ветрил. По определению Зонтаг, нигилизм – это и есть суть кэмпа.

Здесь Зонтаг высказывает опасения, что искусство «и, по аналогии, наш собственный опыт» не являются окончательно реальными, а также пишет о том, что искусству, как и нам самим, требуется посторонняя помощь для того, чтобы стать реальными. «Сейчас важно вернуться в чувства. Мы должны научиться больше видеть, больше слышать, больше чувствовать». Словно говоря об онемевшем теле, стремящемся встряхнуться и получить заряд стимуляции, Зонтаг высказывает предположение о том, что искусство может оказаться именно такой встряской. Однако что это за искусство, если в нем нет «содержания»? Что в этом случае предполагается видеть, слышать или чувствовать? Возможно, пишет она, только его форму, хотя не без грусти добавляет, что различия между формой и содержанием являются, «в конечном счете иллюзией».

ЗОНТАГ ПОСВЯТИЛА НАСТОЛЬКО ОГРОМНУЮ ЧАСТЬ СВОЕЙ ЖИЗНИ «ИНТЕРПРЕТАЦИИ», ЧТО КРАЙНЕ СЛОЖНО ТОЧНО УТВЕРЖДАТЬ, НАСКОЛЬКО ОНА ВЕРИЛА В ТО, ЧТО ГОВОРИЛА.

Действительно ли мир – это сцена, а жизнь – сон? Неужели не существует связи между формой и содержанием, умом и телом, человеком и его фотографией, болезнью и ее метафорой?

Зонтаг имела склонность к риторически броской эквилибристике и из-за этого делала заявления, которые могли бы опошлить важнейшие вопросы о «нереальности и отдаленности реального»[23]. Однако напряжение, возникающее на стыке этих диаметрально противоположных понятий, дало ей тему, о которой она писала всю свою жизнь. Представление о том, что «кэмп перекрывает содержание», было идеей, которую она одновременно поддерживала и отрицала[24]. «Меня привлекает кэмп, – писала она, – но точно так же и отталкивает». На протяжении четырех десятилетий после выхода в свет романа «Благодетель» и эссе «Против интерпретации» она разрывалась между двумя противоположными точками зрения. Она постоянно колебалась между миром снов и тем, что она могла назвать реальностью (заметим, что ее мнения по разным вопросам были самыми разными).

ОДНОЙ ИЗ ОСОБЕННОСТЕЙ ТВОРЧЕСТВА ЗОНТАГ БЫЛО ТО, ЧТО ВСЕ, ЧТО МОГЛИ О НЕЙ СКАЗАТЬ ДРУГИЕ, ЛУЧШЕ И БЫСТРЕЕ ВСЕХ ГОВОРИЛА ОНА САМА.

Читая ее дневники, понимаешь, что она очень точно понимала саму себя и свой характер, которые создавали стержень ее хаотической жизни (впрочем, с возрастом Сьюзен потеряла чувство самосознания). «Такое ощущение, что ее голова отделена от тела», – писал о ней друг в 1960-х годах, на что Зонтаг отвечала: «Такова история моей жизни»[25]. Она решила изменить себя и стать лучше: «Меня интересуют только те люди, вовлеченные в проект самопреобразования»[26].

Это давалось ей непросто, но она не жалела сил на то, чтобы покинуть мир грез и снов. Она исключала из своей жизни все, что затуманивало ее восприятие реальности. Если ей начинали мешать метафоры и другие средства языка, она, как Платон, изгнавший поэтов из своей утопии, вырезала их на корню. В своих книгах, написанных в более зрелом возрасте: «О фотографии», «Болезнь как метафора», «СПИД и его метафоры» и «Смотрим на чужие страдания», – она все дальше и дальше отходила от ранних работ, написанных с позиций мировоззрения кэмп. Она уже не настаивала на том, что сон является единственно реальным, а задавалась вопросом о том, как воспринимать самые мрачные проявления реальности – болезни, войны и смерти.

Ее стремление к реальности доходило до опасных крайностей. Когда в 1990-х, желая «больше видеть, больше слышать, больше чувствовать», она приехала в блокадный Сараево, то очень удивилась тому, что другие писатели не пожелали отправиться в путешествие, которое, по ее словам, было «немного похоже на посещение варшавского гетто в конце 1942-го»[27]. Сараевским боснийцам было приятно, что она уделила им свое внимание, но при этом они не могли понять, почему посторонние люди хотят разделить их страдания. «Зачем она это сделала? – задавался вопросом один актер спустя двадцать лет после этих событий во время другой трагической ситуации. – Ну как я сейчас поеду в Сирию? Что должно быть в моей душе для того, чтобы приехать в Сирию и разделить их боль?»[28]

Но Зонтаг уже не заставляла себя смотреть реальности в лицо. Она не просто обличала расизм, ужасы которого она осознала, глядя на фотографии заключенных нацистских концентрационных лагерей. Она приехала в Сараево для того, чтобы доказать, что искусство стоит того, чтобы за него умереть. Вера в искусство помогла ей пережить трудное детство, книги, кино и музыка дали ей представление о существовании более насыщенной и богатой жизни. Именно благодаря преданности искусству и вере в его значимость Зонтаг стала известна как женщина, которая словно плотина в одиночку сдерживает беспощадный поток эстетического и морального загрязнения.

Точно так же, как и все остальные метафоры, приведенная выше не является идеальной. Многие из тех, кто лично знакомился с Зонтаг, были разочарованы из-за того, что миф о ней был так сильно не похож на то, какой она была в реальности. Разочарование в Зонтаг является одним из лейтмотивов не только большинства написанных о ней воспоминаний, но и встречается в ее личных записях. Однако миф о Зонтаг (возможно, самое «долгоиграющее» ее достижение) вдохновлял людей во всем мире, считавших, что принципы, которые она так страстно отстаивала, помогали жизни оторваться от самых скучных и горьких ее реалий. К тому времени, когда она появилась в Сараево, выражение Je rêve donc je suis не было броской декадентской фразой. Скорее это было признание того, что правда образов и символов – правда снов – это правда искусства. Искусство невозможно отделить от жизни – оно есть ее высшее проявление. Эта метафора точно так же, как и факт участия ее матери в драматизации геноцида армян, помогала увидеть реальность тем, кому было непросто это сделать.

К концу своей жизни Зонтаг привезла метафоры в Сараево. Она привезла образ Сьюзен Зонтаг, ставший символом искусства и цивилизации. Она привезла героев Сэмюэля Беккета, которые, как и боснийцы, ждали спасения, которое никак не появлялось. Жителям блокадного города были нужны не только еда, отопление и поддержка с воздуха, но и то, что давала им Сьюзен Зонтаг. Многие иностранцы сочли постановку спектакля в зоне военных действий необдуманным и излишним шагом. На это обвинение одна из боснийских подруг Сьюзен (одна из многих, кто любил ее в этом городе) ответила утверждением, что Зонтаг помнят в Сараево именно потому, что ее вклад в жизнь города был таким сложно определимым и косвенным. «В человеческих чувствах нет четких правил. Нам это было нужно, – говорила она по поводу постановки Зонтаг «В ожидании Годо». – Это произведение построено на метафорах»[29].

Часть I

Глава 1

Королева отрицания

До самой своей смерти Сьюзен Зонтаг держала дома два коротких фильма, посмотреть которые можно было на древних проекторах, которые она не могла наладить. Зонтаг берегла эти катушки с кинопленкой потому, что на них были запечатлены ее молодые родители во времена, когда им казалось, что вся их полная приключений жизнь только начинается[30].

На одной бобине были дрожащие, снятые с руки кадры столицы Китая Пекина: пагоды, магазины, рикши, верблюды, трамваи и велосипеды. Потом на очень короткое время в кадре появляется группа белых, стоящих на противоположной стороне ограды из колючей проволоки, из-за которой снимает оператор. По другую сторону проволоки стоят любопытствующие китайцы. Потом буквально на пару секунд появляется Милдред Розенблатт, которая настолько похожа на свою дочь, что совершенно не удивительно, что позднее многие принимали ее за старшую сестру Сьюзен. Ее красавец-муж Джек мелькает в кадре всего пару секунд. Правда, он настолько плохо освещен, что виден только силуэт стоящего среди китайцев высокого белого мужчины в западной одежде.

Этот фильм сняли приблизительно в 1926-м, когда Милдред было двадцать лет. Сюжет на следующей бобине – 1931 года. Поезд, рассекающий просторы Европы, верхняя палуба корабля, где Джек, Милдред и еще одна пара со смехом перебрасывают через сетку кольцо. На Милдред белое летнее платье и берет, и она широко улыбается человеку, держащему камеру. Потом они начинают играть в шафлборд, и где-то уже к середине ролика появляется высокий и худой Джек в белой «тройке» и берете. Он начинает играть с другим мужчиной, потом друзья принимаются корчить рожи и валять дурака вокруг облокотившейся о косяк двери Милдред, которая чуть не помирает от смеха. Общая продолжительность этих кинолент составляет менее шести минут.

Милдред Якобсон родилась в Ньюарке 25 марта 1906 года. Ее родители Сара Леа и Чарльз Якобсон были родом из Польши, входившей тогда в состав Российской империи. В Штаты они попали, будучи детьми: Сару Леа привезли в 1894-м, в возрасте семи лет, а Чарльза в возрасте девяти лет, годом ранее. В отличие от большинства евреев-иммигрантов тех времен, родители Милдред говорили по-английски без акцента. Занятно, что их внучка, самая европеизированная американская писательница своего поколения, была, пожалуй, единственной крупной писательницей еврейского происхождения, у которой не было прямой связи с Европой и опыта иммигрантской жизни, во многом определивших творчество ее коллег-авторов.

Несмотря на то, что Милдред родилась в Нью-Джерси, выросла она на другом побережье, в Калифорнии. Семья Якобсонов поселилась в еврейском районе Бойл-Хайтс к востоку от центра Лос-Анджелеса. В это время город только начинал превращаться в крупный мегаполис. Первую картину в Голливуде сняли в 1911-м, приблизительно в то время, когда семья переехала в Лос-Анджелес. Восемь лет спустя, когда Милдред и Сара Леа снимались в массовке картины «Аукцион душ», ЛА уже превратился в центр киноидустрии страны. Вместе с кинозвездами в город пришли гангстеры. Милдред часто рассказывала о том, что ходила в школу с небезызвестным Микки Коэном, одним из состоятельнейших еврейских гангстеров Америки времен сухого закона[31]. Голливуд стал символом гламура, и любопытно, что позднее Милдред часто производила впечатление тщеславной и «продвинутой» голливудской красотки. Сама Сьюзен однажды сравнила свою мать с Джоан Кроуфорд, впрочем, некоторые действительно сравнивали Зонтаг именно с этой актрисой[32].

«Она всегда была накрашена и расфуфырена», – вспоминает Пол Браун, знавший Милдред, когда та жила в Гонолулу. Милдред провела на Гавайях последние годы жизни и сильно выделялась среди хиппи и серферов. «Волосы у нее были всегда уложены. Всегда. Она была настоящей нью-йоркской еврейской принцессой, слишком худой и неизменно упакованной в Chanel». Милдред до самой смерти сохранила голливудскую манерность. Она отвечала на телефонные звонки низким «Даааааа?» и запрещала своим дочерям подходить к себе через лежащий на полу гостиной ковер, если только она их сама не позвала жестом руки с прекрасным безукоризненным маникюром[33]. «К окружающим Милдред относилась по-королевски свысока, – вспоминал Пол Браун, понимавший, что общение с окружающим миром дается этой женщине не просто. – Складывалось впечатление, что она даже не знает, где находится выключатель света»[34].

Когда красавица Милдред отплывала в Китай, то казалось, что ее ждет удивительная судьба. Она направилась туда вместе с Джеком Розенблаттом, с которым познакомилась, когда работала няней в большом пансионате Grossinger’s, расположенном в хребте Катскиллв в Северных Аппалачах, в местах, которые в простонародье называли «еврейскими Альпами». Для Милдред, как представительницы среднего класса, это была всего лишь работа на лето, а вот для Джека пансионат оказался большим карьерным шагом.

Джек родился в семье бедных иммигрантов Самюэля и Гусси, которые проживали на Манхэттене в районе Нижнего Ист-Сайда (в одной из самых злачных трущоб на территории США начала XX столетия). Его родители родились в Кшивче, что тогда входила в состав Австро-Венгерской империи. Семья Розенблаттов была гораздо беднее «городских жителей и представителей среднего класса» Якобсонов, которые «не были похожи на большинство евреев-иммигрантов первого поколения», как говорила Зонтаг в одном из интервью[35]. В личных беседах она называла родителей своего отца людьми «ужасно вульгарными»[36].

Вполне возможно, что именно из-за недостатка образования Самюэля и Гусси их внучка смотрела на деда с бабкой свысока. Джек родился в Нью-Йорке 1 февраля 1905 года. Он закончил всего четыре класса, в возрасте десяти лет бросил школу и начал работать курьером в компании, торговавшей мехами на Вест-Сайде (Манхэттен). Вскоре трудолюбие и ответственность мальчика заметили. У него была удивительная фотографическая память, которую Сьюзен унаследовала от отца[37]. К шестнадцати годам Джека повысили и отправили в Китай, он выдержал путешествие на верблюде по пустыне Гоби, занимался там закупкой мехов у монгольских кочевников[38] и через некоторое время открыл свой собственный бизнес Kung Chen Fur Corporation с офисами в Нью-Йорке и Тяньцзине. Джек и Милдред были женаты восемь лет. За это время Джек построил успешный бизнес, несколько раз был в Китае, вместе с женой они были на Кубе, Гавайях, Бермудах, путешествовали по Европе, по крайней мере, три раза переезжали и родили двух детей.

КОГДА 16 ЯНВАРЯ 1933 ГОДА РОДИЛАСЬ СЬЮЗЕН ЛИ РОЗЕНБЛАТТ, ЕЕ РОДИТЕЛИ ЖИЛИ В НОВОМ ЗДАНИИ НА 86-Й УЛИЦЕ НА ИСТ-САЙДЕ.

Летом того же года семья переехала в Хантингтон на Лонг-Айленде. В 1936-м, когда родилась Джуди, семья жила под городом в Грейт-Нек. Этот город стал прототипом описанного в романе «Великий Гэтсби» Вест-Эгга. Родившийся в трущобах Джек Розенблатт добился успеха в жизни и переехал в богатый район. Социальный статус Грейн-Нека был так же далек от Ист-Сайда, как и от Китая. И всего этого Джек Розенблатт достиг к возрасту двадцати пяти лет.

Такого быстрого успеха мог добиться только целеустремленный человек, и Джек знал, что ему надо торопиться. В возрасте 18 лет у него случился первый приступ туберкулеза. Позднее Сьюзен писала о том, что эта болезнь «происходит от чрезмерной страсти, которая обрушивается на людей безрассудных и чувственных»[39]. Как бы там ни было, туберкулез постепенно «заполнял» легкие Джека жидкостью, что и привело к его смерти.

Со стороны казалось, что мужчина, которого Милдред встретила в Grossinger’s, был сильным. Атлетического сложения богач, который должен был стать еще богаче. В пансионат Джек попал по настоянию матери, которая знала о болезни сына и отправила его туда в надежде на живительную силу чистого воздуха[40]. Милдред подозревала, что ее супружеская жизнь может оказаться короткой. Возможно, надеялась на то, что бациллы туберкулеза перестанут развиваться и Джек не заболеет. (В то время еще не существовало эффективного средства борьбы с туберкулезом. Пенициллин открыли в 1928 году, а широко использовать начали только после Второй мировой войны.) Так или иначе, Милдред влюбилась в Джека. В 1930 году они поженились и отправились в Китай, где поселились в Тяньцзине.

Тяньцзинь – крупный порт, расположенный недалеко от Пекина. Он являлся одним из открытых для иностранцев портов, навязанных Китаю после поражения в Опиумных войнах. В этих портах китайские власти не имели никакой юрисдикции над иностранными гражданами. Сьюзен писала, что у белых там были свои «виллы, отели, закрытые клубы, поля для игры в поло, церкви и больницы, находившиеся под охраной военного гарнизона». Для местного населения это были «запрещенные для доступа места, окруженные колючей проволокой. Все проживавшие в этих районах должны были показывать паспорт при входе, а китайцы могли попасть внутрь только в качестве прислуги»[41].

Милдред часто вспоминала о том, что в Китае у нее была прислуга. Ни гражданская война, ни японская интервенция никак не отразились на жизни четы Розенблатт, она была прекрасной. «Ей очень нравился этот стиль жизни, – вспоминал Пол Браун. – Прислуга. Повар и лакеи, подававшие на стол. Беззаботная жизнь, красивые вещи и одежда, вечеринки в посольствах»[42]. До конца жизни Милдред дарила друзьям китайские безделушки. «У нее были замечательные вещи, – вспоминает Браун. – Чудесные китайские штучки, сделанные маленькими руками китайцев». Однако далеко не все разделяли теплые воспоминания Милдред. «Еще ребенком, – писала Джуди, – я испытывала отвращение от ее историй о том, сколько людей в Китае прислуживало ей»[43].

Сложно точно сказать, как долго супруги Розенблатт прожили в Поднебесной. Вряд ли они жили там постоянно. Таможенные записи свидетельствуют о том, что супруги возвращались из-за границы в Нью-Йорк практически каждый год. Иногда они прибывали с островов, на которых, судя по всему, проводили отпуск[44]. Поездка в Китай была такой долгой, что ездить туда, даже раз в год, было весьма затруднительно. (Когда в 1924 году Джек вернулся в Штаты, путешествие из Шанхая в Сиэтл заняло 16 дней, а вся поездка от двери до двери почти месяц.) Кроме прочего, это еще и физически изматывающее путешествие даже для совершенно здоровых людей, а тем более для Джека с больными легкими и Милдред, которая, по ее словам, два раза совершила его беременной.

Так или иначе, Поднебесная оставила неизгладимый след в памяти Милдред. Дом в Грейт-Неке, в котором Сьюзен жила после рождения, был забит китайскими безделушками. «В Китае колониалисты предпочитали китайскую культуру, – писала она, – и их дома превратились в небольшие музеи китайского искусства»[45]. Впоследствии эти «музейные экспонаты» переместились в интерьеры домов, в которых жила Милдред.

«КИТАЙ ВСЕГДА ПРИСУТСТВОВАЛ В НАШЕМ ДОМЕ, – ПИСАЛА ДЖУДИ. – ЭТО БЫЛ МАМИН СПОСОБ ПРИНИЗИТЬ НАСТОЯЩЕЕ И НАПОМНИТЬ О ЕЕ «БЛИСТАТЕЛЬНОМ» ПРОШЛОМ»[46].

Бурная энергия Джека проявлялась не только в бизнесе, но и в его любовных похождениях. Сьюзен вспоминала о том, что у ее отца была любовница[47] да и Джуди описывала его как «плейбоя»[48]. Вполне возможно, Джек понимал, что ему недолго отмерено, и так же, как и его дочь Сьюзен, хотел получить от жизни по максимуму. Знала ли о похождениях мужа Милдред? Сложно представить, что ее дочери узнали о любовных интригах отца от кого угодно, кроме собственной матери. Противилась ли Милдред тому, что у ее мужа была любовница? Как показывает вся ее дальнейшая жизнь, мать Сьюзен не особенно сильно интересовалась сексом. Как и многие другие люди, потерявшие в детстве родителей, Милдред хотела, чтобы о ней заботились, именно поэтому одним из самых ее ярких воспоминаний была китайская прислуга. Да и Джек Розенблатт очень хорошо заботился о своей жене.

Милдред не умела и не была заинтересована в том, чтобы проявлять заботу об окружающих. Вместе с китайским интерьером квартиры она вывезла из страны представление о том, что детей надо держать на расстоянии. «В Китае дети ничего не ломают, – часто повторяла она. – И много не болтают»[49]. Не вдаваясь в вопросы китайского воспитания, можно утверждать, что Милдред категорически не хотела променять свой стиль жизни на заботу о дочерях. «Наша мать, – писала Джуди, – не знала, как быть матерью»[50].

Когда Милдред становилось невмоготу от воспитания и забот о дочерях, она просто уезжала. По словам Джуди, «появился миф, согласно которому, пока родители были в отъезде, девочками занимаются родственники». Хотя у «родственников своих проблем было достаточно». Поэтому с самого раннего возраста сестер оставляли на Лонг-Айленде с няней Роуз МакНалти – «веснушчатой слонихой» немецко-ирландских кровей – и чернокожей кухаркой Нелли. Можно сказать, что эти женщины и вырастили Сьюзен и Джуди. Но любому ребенку нужна мать, и, несмотря на то, что Сьюзен редко говорила о своей матери, в ее дневниках мы видим, что она много и с восхищением о ней писала.

Когда Сьюзен была ребенком, мама казалась девочке романтической героиней. «Я копировала поведение, описанное в романе «Маленький лорд Фаунтлерой», который прочла, когда мне было восемь или девять лет. Например, я обращалась к ней словом «дорогая»[51]. Ее письма к матери больше похожи на послания, написанные заботливым мужем или родителем, а не молодой дочерью. «Дорогая, – писала Сьюзен, когда ей было 23 года, – прости, что коротко, потому что сейчас поздно (три утра) + мои глаза немного слезятся. Будь здорова + веди себя аккуратно и внимательно + и все такое. Я тебя обожаю + очень скучаю»[52].

«Она совершенно очевидно была влюблена в свою мать, – говорила первая любовница Сьюзен Харриет Сомерс, которая приблизительно в те годы познакомилась с Милдред. – Она всегда рассказывала о том, какая ее мать жестокая, эгоистичная и тщеславная, но преподносила это тоном любовника, говорящего о предмете своей страсти»[53].

Милдред была настолько тщеславной и уделяла так много внимания косметике и одежде, что это повлияло и на ее дочерей. Она так упорно старалась приукрасить неприятную реальность, что Джуди называла свою мать «королевой отрицания»[54]. Сьюзен часто расстраивало нежелание матери говорить на неприятные темы. Она из года в год звонила матери, поздравляя ее с днем рождения, и однажды после одного из таких разговоров записала его отрывок:

М. (по поводу недавней биопсии прямой кишки, результат отрицательный)

Я: Почему ты мне об этом не рассказала?

М.: Ты же знаешь, что я не люблю подробности[55].

О своем решении снова выйти замуж Милдред сообщила дочерям только постфактум. Она не сказала Сьюзен, когда умер ее дедушка, проронив: «Не думаю, что ему бы понравилось то, что он станет прадедушкой»[56]. (Сьюзен была беременна.) Она не сказала Сьюзен, когда умер ее отец, а когда «открылась», то соврала – неправильно сообщила причину смерти и место захоронения. (Лишь спустя много лет, когда Зонтаг пыталась найти могилу отца, она поняла, что мать ее обманула.)

Еще один пример того, как Милдред «не зацикливалась на подробностях», описан в мемуарах молодой Зонтаг. Она сохранила канву повествования и лишь изменила имена.

«Однажды, когда Рут было три года, в доме собрались гости, которые веселились еще больше обычного, и муж вел себя просто идеально, миссис Натансон почувствовала схватки. Она выпила еще один бокал. Через час вошла на кухню и попросила Мери, помогавшую обслуживать гостей, отцепить крючки на дорогом платье роженицы, которое было на ней надето. Потом в гостиной на фоне смеха и звуков разбивающегося стекла послышался стон упавшей на колени миссис Натансон.

Она не хотела никого утруждать.

Джоан родилась через два часа».

По мнению Милдред, она не врала, а всего лишь упускала некоторые детали, чтобы вежливо и тактично не тревожить окружающих. Милдред считала, что таким образом проявляет заботу, и рассчитывала на то, что окружающие точно так же будут себя вести по отношению к ней. «Говорите мне неправду, я слаба», – Сьюзен казалось, что именно так и говорит ее мать. Милдред действительно утверждала, что является слишком хрупкой для того, чтобы знать правду, и считала, что «честность – это жесткость». Однажды, когда Сьюзен критиковала Джуди за то, что та слишком честно излагала что-то матери, Милдред ее поддержала словами: «Совершенно верно»[57].

«СЬЮЗЕН ПОТРАТИЛА УЙМУ ВРЕМЕНИ НА ТО, ЧТОБЫ ПОНЯТЬ МАТЬ»[58], – СЧИТАЛА ДЖУДИ.

Сьюзен признавала то, что верхоглядство и поверхностное отношение Милдред оказали влияние на ее характер: «Я выросла с М. и с ее зацикленностью на внешнем, поэтому с раннего возраста стала исследовать внутреннюю жизнь»[59]. Однако Зонтаг не понимала, как у ее матери сложилось такое отношение к жизни и почему та превратилась в «королеву отрицания».

Если проследить события в жизни молодой Милдред, то можно констатировать, что на ее долю выпало так много потрясений, которые могли бы изменить жизнь человека более сильного, чем она. Милдред было всего 14 лет, когда Сара Леа умерла от отравления трупным ядом. На протяжении всей последующей жизни Милдред крайне редко вспоминала свою мать в присутствии дочерей, однако те подозревали, что она пережила тяжелую психологическую травму. Джуди рассказывала, как однажды поехала с Милдред в Бойл-Хайтс, чтобы посмотреть на «чудесный маленький домик», в котором мама жила до смерти Сары Леа. Милдред разрыдалась, увидев, в каком плачевном состоянии находились дом и окрестности.

Сьюзен писала, как ее мать во времена Сталина ехала из Китая через СССР. Милдред хотела выйти из вагона на станции, рядом с которой родилась ее мать, но в 1930-е годы вагоны с иностранцами были опечатаны.

«Поезд стоял на станции несколько часов.

Старухи, продававшие кислый квас, стучали в заиндевевшее окно.

М. плакала.

Она хотела почувствовать под ногами землю родины своей матери.

Но ей этого не разрешили. (Ее предупредили, что арестуют, если она еще раз попросит хотя бы на минуту выпустить ее на перрон.)

Она рыдала.

Она не сказала мне, что плакала, но я знаю, что именно так все и было. Я же ее чувствую»[60].

Тогда у Милдред были и совсем другие причины для расстройства. 19 октября 1938 года в Американо-немецкой больнице в Тяньцзине Джек Розенблатт скончался от заболевания, которое дамокловым мечом висело над ним половину его жизни. Как и Саре Леа, ему было тридцать три года.

Вместо того чтобы отправиться в Штаты на корабле, Милдред решила поехать сложным окольным путем. В поезд погрузили китайскую мебель. Состав пересек Маньчжурию, в которой японцы установили марионеточное правительство и с территории которой вели наступление на Китай, проехал по Транссибирской магистрали, а потом через всю Европу, где Милдред и села на пароход до Нью-Йорка. Именно в этом путешествии она в первый и последний раз посетила родину матери.

«Все это дерьмо она привезла сюда», – говорила Джуди. В багаже был прах Джека Розенблатта, который захоронили в Куинсе. Вернувшись в Нью-Йорк, Милдред находилась в состоянии полной потерянности. «Я пыталась скрывать свои чувства, – призналась она после расспросов Сьюзен. – Так меня воспитывал отец. Он не рассказал мне о смерти тети Анны»[61]. Сьюзен и Джуди не разрешили присутствовать на похоронах праха Джека, о смерти отца Милдред сообщила девочкам лишь через несколько месяцев. После того как Милдред рассказала первокласснице Сьюзен о смерти отца, она спокойно отправила ребенка играть[62].

В эссе «Болезнь как метафора», в которой Зонтаг рассматривает ложь, связанную со смертельным заболеванием, она цитирует Кафку: «При одном упоминании о туберкулезе… глаза у собеседников стекленеют и все начинают изъясняться туманно и уклончиво»[63]. Люди стыдились этого заболевания (точно так же, как рака и позднее СПИДа), поэтому Милдред сообщила Сьюзен, что ее отец умер от пневмонии[64]. Дочери росли, но Милдред не торопилась сообщать им «подробности» и делала все возможное, чтобы они забыли о своем отце. В результате Сьюзен практически ничего о нем не знала. «Я не знала, как выглядит его почерк, – писала она через 30 лет после его смерти. – Я даже никогда не видела его подписи»[65]. В 1970-х годах перед поездкой в Китай она сделала некоторые заметки об отце, в которых эта скрупулезная по отношению к фактам женщина почти на год ошиблась в дате рождения родителя[66].

Джек умер, когда Милдред было 32 года. Молодая вдова была вынуждена вернуться к жизни типичной американской представительницы среднего класса, к жизни, которой она всеми силами старалась избежать. Впрочем, она никогда не жаловалась. Вместо этого Милдред на протяжении полувека демонстрировала миру милое, накрашенное личико, выходила из комнаты, когда разговор заходил на щекотливые и неприятные темы, и втихаря глушила боль утраты водкой и таблетками. В такой ситуации становится совершенно понятным, что время, проведенное в Китае, не выходило из памяти и казалось величайшим приключением всей ее жизни.

Влияние Китая сказалось не только на Милдред, но и на Сьюзен. Позднее Зонтаг ассоциировали с культурой Франции, но в детские годы Сьюзен мечтала о Китае – «стране нефрита, тика, бамбука и жареных собак»[67]. Китай стал символом возможного начала другой жизни: «Означает ли поездка в Китай возможность заново родиться?»[68] Китай будоражил воображение сестер. И несмотря на то, что девочки родились на Манхэттене, они врали, стараясь удивить своих одноклассников. «Я осознавала, что говорю неправду, когда в школе сказала, что родилась в Китае, – писала Сьюзен, – но это была всего лишь небольшая часть гораздо более крупной и всеохватывающей лжи, поэтому моя была вполне простительной»[69].

СКАЗАННАЯ РАДИ БОЛЬШОЙ ЛЖИ, МОЯ МАЛЕНЬКАЯ ЛОЖЬ СТАЛА СВОЕГО РОДА ПРАВДОЙ.

Зонтаг не уточнила, какой именно была та, большая ложь. Как бы там ни было, ее первые литературные опыты имели прямое отношение к Китаю. В начале 1970-х годов, во время короткого периода, когда Зонтаг занималась кинематографом, она написала синопсис сценария, героями которого была богатая пара, проживавшая в британской концессии в Тяньцзине. Больной туберкулезом муж «любит игру зарабатывания денег», хотя благодаря происхождению чувствует себя «социально неполноценным». Супружескую пару обхаживают слуги, и живут они за забором из колючей проволоки, огражденные от вульгарного Китая, в котором люди писают прямо на улице. «Жена – сумасшедшая», – пишет Зонтаг о своей матери. На следующей странице мы видим пометку: «Может, сделать Милдред (бедную Милдред) полностью ку-ку?»[70]

Как мы уже знаем, от отца Сьюзен осталось две бобины кинопленки, отсмотреть которые было крайне сложно, а также скромный «набор фотографий». Однако у Сьюзен не было ничего, что могло бы ей помочь понять и представить, что ее отец умер. Она не знала точной даты и причины смерти, не была на похоронах и не видела могилы, то есть не имела никакой информативной и визуальной конкретики, следовательно, не имела «особых оснований верить» в то, что он умер[71]. «Все это казалась иллюзорным. У меня не было доказательств его смерти, и в течение многих лет я мечтала о том, что он позвонит во входную дверь». Эта фантазия развилась и превратилась в «тему вымышленной смерти», фигурировавшей в работах Зонтаг, а также в появление чудес и «того, как один человек преследует другого, как попрыгунчик, выскакивающий из коробки, когда открывается крышка»[72].

Можем ли мы считать, что использованное в английском оригинале выражение Jack-in-the-box, в котором присутствует имя усопшего отца Джека, является необдуманной и неслучайной метафорой? Эта «незаконченная боль»[73] преследовала Зонтаг всю жизнь и, по словам ее сына, часто фигурировала в «разговорах, которые она вела сама с собой в последние дни своей жизни»[74].

Глава 2

Главная ложь

В 1949 году, вскоре после того, как Сьюзен начала учиться в Чикагском университете, она болтала в столовой с группой таких же первокурсников. Одна из девушек, Марта Эделхайт, упомянула, что, когда была ребенком, летний лагерь (англ. Camp) помог ей «полностью не сойти с ума». «Camp, – отвечала Сьюзен, – был самым страшным, что случилось в моей жизни». Марта продолжала рассказывать о том, каким прогрессивным был лагерь Эрроухэд в Понокосе. «Именно там я и была! – воскликнула Сьюзен. – И из него сбежала».

Марта с удивлением смотрела на Сьюзен. Дело в том, что в лагере Эрроухэд ходили легенды о девочке, которая убежала. Тогда Марте было шесть, а Сьюзен семь лет. «Все обитатели лагеря ночью проснулись, потому что одной девочки недосчитались», – вспоминала Марта. Вызвали полицию. «Это был просто кошмар». И вот через много лет эта девочка неожиданно появилась. «Ей этот лагерь был поперек горла, – вспоминала Марта. – Она ненавидела его всей душой и не хотела в нем находиться. И никто ее не слушал».

Побег Сьюзен из лагеря был реакцией на две глубокие травмы – смерть отца (интересно, сообщила ли Милдред дочерям к лету 1939-го о том, что их отец умер?), а также желание быть с матерью. «Я всегда пыталась привлечь ее внимание. – говорила Сьюзен. – Постоянно. Сделать то, за что она меня полюбила бы»[75]. Но «мама отправила ее в лагерь, чтобы заниматься тем, что ей нравится»[76], – утверждала Марта.

Понятно, что женщине, потерявшей мужа и совершившей почти кругосветное путешествие, нужен был покой и отдых. Однако Милдред так бросала дочерей практически сразу после их рождения. В итоге страх быть брошенной и вследствие этого стремление бросить человека до того, как он или она бросит ее саму, стали одними из основополагающих страхов и черт характера Зонтаг.

Милдред пришлось смириться и подстроиться под новые условия жизни. У нее были деньги. Компания Kung Chen Fur в то время платила не менее 500 долларов в месяц, что в пересчете на деньги 2018 года составляет более 8000 долларов. Однако под руководством младшего брата Джека Арона, имевшего репутацию совершенно некомпетентного человека, бизнес Розенблатта рушился. Кроме этого, из-за начавшейся войны спрос на меха упал, а сложности ведения бизнеса, напротив, возросли. Через несколько лет этот источник дохода совсем иссяк[77].

Милдред не бедствовала, хотя смерть мужа сильно ограничила ее возможности. Складывается ощущение, что она постоянно пыталась найти новую жизнь, постоянно куда-то ехала. Она продала дом в Грейт-Неке и переехала в Верону в штате Нью-Джерси. Там короткий период времени Милдред жила рядом со своим отцом, проживавшим в Монтклэре. Возможно, Милдред не понравилось это слишком близкое соседство, и она с девочками уехала в Майами-Бич, где они провели год, с 1939-го по 1940-й. После этого она снова вернулась на север и поселилась на Лонг-Айленде в Вудмере. В 1941 году она перебралась в Форест-Хиллз в Куинс, где они прожили до 1943-го, после чего отправились на запад и поселились в окруженном пустыней Тусоне. Там, ближе к Западному побережью, на котором Милдред выросла, она и осталась до конца своей жизни.

Кочевой образ жизни Милдред (который, кстати, передался по наследству ее дочери) оказался отягощен алкогольной зависимостью. Она начала пить, чтобы забыть о смерти мужа и из-за не особо удачных попыток построить новую жизнь. Милдред не упоминала о своем алкоголизме ни Сьюзен, ни уж тем более кому-либо из посторонних людей. Она всегда держалась в рамках приличий и хорошего тона и, встречая гостей с высоким бокалом водки со льдом в руке, интересовалась: «Не желаете воды?»[78] Ей было сложно бороться с проблемами этого мира, и поэтому она много времени проводила, лежа в спальне, переложив заботу о хозяйстве и детях на плечи Нелли и Роуз.

«БОЛЬШЕ ВСЕГО В ЖИЗНИ Я ХЛЕБНУЛА БЕЗРАЗЛИЧИЯ, – ПИСАЛА СЬЮЗЕН МНОГО ЛЕТ СПУСТЯ, – А НЕ ПРЕЗРЕНИЯ»[79].

Милдред выходила из апатичного состояния, лишь когда рядом находился кто-то из ее ухажеров. «У нас было много «дядь», – вспоминает Джуди[80]. – И далеко не всегда мы знали, как их зовут… Одного из них звали «Дядя» (Прим. пер.: UNK – сленг «дядя», а также сокр. Unknown / неизвестный)[81]. Но когда рядом с Милдред не было мужчины, то, по словам одного из друзей Сьюзен, «мать в буквальном смысле перекладывалась в кровать дочери со словами: «О Боже, моя драгоценная, я без тебя и дня не протяну»[82].

А если рядом был один из «дядь», Милдред было совершенно не до Сьюзен, от которой она полностью закрывалась. «Когда я была ребенком, М. мне не отвечала, – писала Зонтаг в своих дневниках. – Это было самым страшным наказанием и поводом для расстройства. Она всегда была в «выключенном состоянии», даже когда не злилась. (Один из симптомов алкогольной зависимости.) Но я не сдавалась»[83].

Вполне возможно, что Милдред и понятия не имела о том, как быть матерью. Но она была красивой и посвящала много времени своему внешнему виду. Она знала, как найти подход к мужчинам, и умело привлекала к этому своих дочерей. Милдред была в восторге каждый раз, когда кто-нибудь принимал ее за сестру Сьюзен. Сначала она использовала дочерей, чтобы выглядеть моложе, а позднее отказывала им в общении, когда стала на их фоне смотреться «просроченной»[84].

Уже в самом раннем возрасте умные не по годам сестры нашли способ, который заставлял маму обращать на них внимание. «Я знала, что одной из вещей, которая доставляла моей матери удовольствие, было эротическое обожание, – писала Сьюзен. – Она делала вид, что со мной флиртует, возбуждает меня, я делала вид, что она меня возбуждает (и действительно возбуждалась)»[85]. Когда никакого «дяди» на горизонтах не наблюдалось, Сьюзен исполняла эту роль. «Не бросай меня, – умоляла Милдред. – Ты должна держать меня за руку. Я боюсь темноты. Ты мне нужна, моя дорогая, моя драгоценная»[86]. Сьюзен была матерью своей матери, а также и ее «мужем», вынужденным соперничать с мужчинами, которые увивались за молодой вдовой-красавицей. «Я победила ее бойфрендов, которые отнимали время, но не затрагивали чувств (как она мне сама неоднократно говорила). Со мной она была «женственной», я же исполняла роль застенчивого и обожающего мальчика. Я была деликатной, ее бойфренды – грубыми. Я ее любила и играла роль влюбленной в нее»[87]. Когда с мужчинами ничего не складывалось, у Милдред всегда была Сьюзен.

Зонтаг писала, что мать приписывала ей «магические качества» и считала, что «умрет, если я не буду ими делиться»[88]. Милдред нагрузила ребенка грузом ужасной ответственности. При этом угроза того, что мать «бросит» Сьюзен, всегда была реальной, и Милдред действительно ее «бросала», как только на горизонте появлялся подходящий мужчина. Такой стереотип поведения с угрозой потери партнера передался от матери к дочери. Сьюзен жила в «постоянном страхе того, что она неожиданно и резко закроется»[89]. От Милдред Сьюзен научилась тому, что для поддержания огня обожания необходимо периодически отказывать во внимании человеку, который испытывает к тебе страсть.

Вот таким, по словам Сьюзен, был ее «важнейший опыт». Такой стереотип поведения создал садомазохистские тенденции, которые были свойственны Зонтаг всю последующую жизнь. В семье, в которой она выросла, любовь не дарили безоговорочно. В ее доме любили лишь на время и переставали любить тогда, когда заблагорассудится. Правила этой игры, в которую невозможно выиграть, Сьюзен выучила с самого детства. Милдред «нуждалась» в своей дочери, и Сьюзен пришлось научиться тому, как обезопасить себя от перепадов настроения матери. Сьюзен страстно желала того, чтобы она была нужна своей матери, но при этом презирала ее «слабость и несчастную долю», и когда поведение Милдред становилось уж совсем пафосным и гротескным, дочери не оставалось никакого другого выбора, как самоудалиться[90]. «Когда она нуждалась во мне, но я не пыталась получить от нее то, что было нужно мне, – писала Сьюзен, – я чувствовала себя подавленной, удалялась и делала вид, что не замечаю ее чар»[91].

Позднее Зонтаг по самым разным причинам не любила «ярлыки». Она отказывалась от предложений включить ее произведения в антологии женщин-писателей. Она советовала Дэррилу Пинкни не думать и не писать слишком много о черных, а Эдмунду Вайту – о геях. Она считала, что писатель должен стремиться быть максимально индивидуальным, чтобы его произведения приобрели общечеловеческий и универсальный характер. Несмотря на то что совсем немногим удавалось быть настолько индивидуальными, как Зонтаг, сама она осталась почти до карикатурных масштабов взрослым ребенком алкоголика со всеми вытекающими слабостями и сильными сторонами, обусловленными воспитанием пьющими родителями.

Уже будучи взрослой, Зонтаг писала о том, что рак поражает людей вне зависимости от их идеального характера, степени сексуальной репрессии, а также цветастых эвфемизмов, при помощи которых человек отрицает свою болезнь. Рак – это всего лишь заболевание. Говорят, что и алкоголизм – заболевание, потому что у него есть свои симптомы. Точно так же, как и в случае с любой другой патологией, развитие этой болезни достаточно предсказуемо.

Предсказуемым является также и влияние родителей-алкоголиков на своих детей. Правда, это влияние стали хорошо понимать лишь тогда, когда Сьюзен уже выросла. «На самом деле я никогда не была ребенком!»[92] – писала она, когда ей было за двадцать. Это восклицание показывает горечь, которую Зонтаг чувствовала по поводу своего украденного детства. «В каком случае ребенок не является ребенком? – задавала вопрос одна из специалистов в этой области Джэнет Войтитц. – Когда ребенок живет с родителями-алкоголиками»[93].

СЬЮЗЕН ДАЛИ ПОНЯТЬ, ЧТО ОТ ЕЕ ДЕЙСТВИЙ ЗАВИСИТ СУДЬБА МАТЕРИ.

Дети чаще всего стремятся сделать все идеально, и Сьюзен (которая, по словам ее матери, была ребенком с «исключительно хорошим поведением»[94]) была в ужасе от того, что может плохо выполнить возложенные на нее обязанности.

Дети алкоголиков остро осознают свои недостатки, страдают от низкой самооценки и, даже когда их хвалят, всегда чувствуют, что добились далеко не самых лучших результатов. Сьюзен понимала, что любовь ее матери не является безоговорочной, и во взрослом возрасте стала человеком, который требует уверений в любви, чтобы, получив их, отказать человеку во взаимности[95].

Склонность Зонтаг к рефлекторному отталкиванию объясняется тем, что она выросла в семье алкоголички. К такому выводу можно прийти на основе появившихся относительно недавно научных исследований. Враги Зонтаг обвиняли ее в том, что она была слишком требовательной, суровой, негибкой и невеселой по отношению к себе. Утверждали, что Зонтаг не в состоянии перестать командовать и гнуть свою линию даже в самых тривиальных вопросах. Войтитц объясняет: «Ребенок родителей-алкоголиков никогда не чувствует, что контролирует ту или иную ситуацию. Он принимает на себя ответственность за все, что происходит вокруг него»[96]. Дети алкоголиков часто становятся лгунами. Они не хотят рассказывать о том, что происходит дома, придумывают объяснения, создают сложные маски и утешаются собственноручно созданными фантазиями. Они не могут себе позволить чувствовать себя беззаботно, так, как ощущают себя их сверстники, поэтому становятся не по годам серьезными. Однако уже во взрослом возрасте такие «очень хорошо ведущие себя дети» могут при определенных обстоятельствах терять маску, под которой окружающие замечают взрослого, оставшегося ребенком.

«Королева отрицания» Милдред страшилась реальности и передала это качество Сьюзен. Впрочем, ее побег от реальности оказался более продуктивным, чем побег матери. Чувствуя себя дома «постоянно проживающим в другой стране иностранцем»[97], она мечтала о том, чтобы куда-нибудь убежать. «Кому принадлежит голос, зовущий уехать в Китай? – писала она. – Это голос шестилетней малышки»[98]. Она представляла себе «мир эксплуатируемых кули и конкубинов. Жестоких домовладельцев. Заносчивых и высокомерных мандаринов, скрестивших руки, спрятанные в рукавах мантий»[99].

Частично такие мечтания можно объяснить желанием увидеть отца. Однако литературную фразеологию игры своего воображения она заимствовала у матери. Милдред заставила Сьюзен захотеть убежать и предоставила ей все необходимые средства. В редком порыве материнской заботы Милдред научила Сьюзен читать. «Она написала ее имя мелом на доске, – вспоминал Пол Браун. – Произнесла «Сьюзен» и показала на дочь. Та повторила. Потом написала другое слово. После того как Сьюзен и его выучила, Милдред писала очередное новое слово. Так, в возрасте двух или трех лет, Сьюзен начала читать»[100].

Чтение помогло Сьюзен изменить и облагородить мир вокруг. Например, прочитав «Маленького лорда Фаунтлероя», она начала называть свою загадочную мать словом «дорогая». А еще книги помогали убежать от реальности. «Когда тебе что-то не нравится, – писала Милдред, – иди в свою комнату и читай»[101]. Надо сказать, что если бы Сьюзен чувствовала себя счастливой, то, вероятно, не стала бы так много читать. Милдред способствовала тому, что Сьюзен с головой погрузилась в чтение.

«Совершенно запуганная» не по годам ранними интеллектуальными способностями Сьюзен[102], ее мать, как позднее и многие другие, боялась мнения собственной дочери. Когда однажды Милдред «застукали» за чтением журнала для домохозяек Redbook, она со стыдом спрятала его по одеяло[103]. Сьюзен не захотела лишний раз смущать мать и сделала вид, что не заметила «позорного» издания. «Я делаю все возможное, – писала Зонтаг, – чтобы не смотреть, не запоминать и никогда не использовать против нее то, что видела»[104].

«Я ВЫРОСЛА, СТАРАЯСЬ ОДНОВРЕМЕННО ВИДЕТЬ И НЕ ВИДЕТЬ»[105], – ПИСАЛА ОНА.

Она делала вид, что не замечает своей матери, и в конце концов действительно перестала ее замечать. Состояние Сьюзен варьировалось между «пресмыкательством раба»[106] и его полной противоположностью. «Моя мать была ужасным человеком»[107], – заявила она подруге после смерти Милдред. «У меня не было матери, – говорила другу, с которым подробно обсуждала алкоголизм. – Все, что у меня от нее было, – это леденяще холодное чувство. Сплошная депрессия. Я постоянно пыталась привлечь внимание и завоевать ее любовь. У меня не было матери»[108].

Все это было точно такой же карикатурой, как представление маленькой Сьюзен о том, что ее мать является романтической героиней. «Она была не в состоянии понять, что происходит с другим человеком, – заявил один из ее любовников. – Я имею в виду чувствительность, которую человек постоянно проявляет в обыденной жизни. Типа: «О чем ты думаешь, что ты чувствуешь, каково твое мнение по этому вопросу?» Сьюзен не была чувствительным человеком»[109]. Она была не в состоянии увидеть разочарования, из-за которых ее мать закрылась от реальности. Такое ощущение, что Зонтаг не смогла увидеть связь между «главной ложью о том, кем является (ее мать)»[110] и тем человеком, которым была она сама. Она ненавидела ощущение «обмана», остававшееся от лжи. Однако несмотря на то, что она пыталась дистанцироваться («Я ненавижу в себе все – в особенности физиологию, все это так на нее похоже»), опосредованная связь с матерью оставалась[111]. Еще одна любовница говорила Сьюзен, что ею «управляет семейное представление о ней самой, и она играет роль дочери своей матери»[112].

Глава 3

С другой планеты

Из всех обрывков воспоминаний, которые Сьюзен сохранила со времен смерти своего отца, есть вопрос пятилетней Сью Розенблатт, который дает нам некоторое представление о том, какой будет Зонтаг: «В чем разница между трахеей и пищеводом?»[113]

Другие обрывки воспоминаний тех времен свидетельствуют о состоянии, в котором тогда находилась Сью. Она помнила о том, что дядя Сонни бросил ее на глубоком месте реки, отчего у нее осталось легкая, но неисчезающая форма фобии к воде. Она запомнила паука в палатке на участке за домом, а также запах мочи в подвале сумасшедшего дома[114]. Волнения, пережитые ребенком, привели к появлению у Зонтаг астмы. Астма часто проявляется после душевных переживаний и тяжелого психологического состояния, а чувство того, что ты задыхаешься, испугает любого взрослого, не говоря уже о ребенке. Астма – первое серьезное заболевание в жизни Зонтаг, у которой было много недугов.

К «кошмарным обострениям астмы, во время которых чувствуешь, что тебя хоронят живьем»[115], прибавилась другая серьезная напасть – полная неспособность Милдред помочь дочери в сложной ситуации. В неопубликованных мемуарах Зонтаг изменила имена, она писала о том, что во время приступов астмы мать «не могла облегчить страдания дочери, которая, откинув простынь, тянулась к потолку, пытаясь поймать легкими воздух»[116].

Милдред не могла находиться в спальне дочери, но и не оставалась равнодушной к ее страданиям. В 1939-м она в очередной раз (третий раз чуть более чем за год) затеяла переезд – семья вместе с Нелли и Роуз села на поезд и отправилась во Флориду.

ОДНИМ ИЗ НЕМНОГИХ ВОСПОМИНАНИЙ СЬЮЗЕН О ТЕХ ВРЕМЕНАХ БЫЛ ВОПРОС, КОТОРЫЙ ОНА ЗАДАВАЛА МАТЕРИ: «МАМА, А КАК ПИШЕТСЯ СЛОВО «ПНЕВМОНИЯ»?»[117]

Сьюзен пыталась понять заболевание, от которого, по словам Милдред, умер Джек. Тогда еще Сьюзен не говорили о том, что ее отец умер от туберкулеза. Девочка боролась с заболеванием дыхательных путей, ужасно переживая по поводу того, что и ее отец умер от подобной болезни. Несмотря на то, что Зонтаг не оставила практически никаких записей об этом периоде жизни в Майами-Бич, она многое поняла о заболеваниях легких, а пребывание в санатории останется в ее памяти на всю жизнь.

Флорида Сьюзен запомнилась «кокосовыми пальмами и белыми домами, украшенными имитацией мавританской лепнины»[118], а также посещением бабушки Розенблатт, которая сообщила девочке, что Деда Мороза не существует[119].

В Майами было влажно, условия для лечения астмы оказались не самыми лучшими. В итоге семья прожила там менее года. В 1940 году Милдред перевезла девочек в Нью-Йорк, где они временно поселились в Вудмере на Лонг-Айленде, в районе гольф-поля Айдлвуд, на месте которого сейчас построен аэропорт им. Джона Кеннеди. Пребывание в этих местах не произвело на Сьюзен большого впечатления. Переехав в 1941-м в Хорест-Хиллз, она сама стала «большим впечатлением».

Уолтер Флегенхаймер был на несколько лет старше Сьюзен и учился в государственной школе № 144, в которой Зонтаг обучалась с пятого по шестой класс. Флегенхаймер вспоминал, как на детской площадке к нему с приятелем подошла девочка и спросила, учатся ли они в классе для «интеллектуально одаренных детей». Сьюзен начала ходить в ту школу не с начала учебного года, поэтому сама в такой класс не попала. Она с облегчение вздохнула, узнав, что мальчики обучаются именно по «интеллектуальной» программе. «Я могу с вами поговорить? – поинтересовалась она. – Все в моем классе такие тупые, что я не в состоянии с ними общаться».

Сью была остроумной, и это привлекло к ней более старших мальчиков. Они подружились, и Флегенхаймер с удивлением узнал, что она на два года его младше. «Она нисколько не уступала нам в интеллектуальном смысле, а мы тогда были совсем не глупыми ребятами». Они пообщались на площадке и потом зашли в квартиру семьи Розенблатт, в которой встретили «очень гламурную даму» Милдред, она была гораздо более «продвинутой, чем другие матери», вспоминал Флегенхаймер.

«Не припоминаю, чтобы Сьюзен тогда проявляла особый интерес к литературе, а также говорила о книгах и писателях», – говорил Флегенхаймер, но в памяти осталось ощущение харизмы Сью, которая всегда была «очень собранной», иногда «слишком сильно старалась», но при этом у нее были «звездные» качества, свидетельствующие о том, что ее ждет великое будущее.

«Когда мне было уже за двадцать и даже за тридцать, я в газетах искал имя Сью Розенблатт, потому что был уверен в том, что она стала великой. Но я нигде не встречал ее имени, поэтому решил, что она, в конце концов, не прославилась»[120].

На игровой площадке около школы № 144 Сью пока еще не говорила о книгах. По ее словам, в самом начале разговора с мальчиками она чувствовала себя изгоем. Дома – несчастная, в школе ей скучно, она мечтала о новой и прекрасной жизни.

ПОЗЖЕ ЗОНТАГ СТАЛА ПРИМЕРОМ ДЛЯ ПОДРАЖАНИЯ ВСЕХ ДЕВОЧЕК, ЛЮБЯЩИХ КНИГИ, ОДНАКО, КОГДА ОНА САМА БЫЛА РЕБЕНКОМ, ЕЙ НЕ НА КОГО БЫЛО РАВНЯТЬСЯ.

Критик и феминистка Кэролин Хейлбрун считала, что до недавнего времени написания и публикаций биографий заслуживали «только [женщины] члены королевских семей или женщины, сыгравшие роль в жизни великих мужчин». Женщины, которые сами добились успеха в жизни, даже не рассматривались. «Тогда писали мемуары про женщин, посвятивших себя и подчинивших свою жизнь судьбе мужчины. До 70-го для молодых читательниц, которые хотели получить от биографии женщины что-то большее, примеров для подражания было очень мало»[121]. В 1960-х годах даже творчество такой именитой писательницы, как Вирджиния Вулф, один из столпов американской литературной критики Лайонел Триллинг отверг как полностью несостоятельное[122]. Жена Триллинга горько шутила, что, чего бы она ни добилась в жизни, ее собственный некролог начнется словами: «Диана Триллинг, вдова профессора и литературного критика Лайонела Триллинга, умерла в возрасте 150 лет»[123].

Среди мемуаров женщин-интеллектуалок поколения Зонтаг можно говорить об одном исключении из этого правила. В 1937-м вышли мемуары Евы Кюри под названием «Мадам Кюри». Сьюзен прочитала их, когда ей было семь или восемь лет. «После этого я захотела стать биохимиком и получить Нобелевскую премию, – говорила она потом. (Зонтаг не получила Нобелевской премии в отличие от Кюри, которая не только сама получила эту премию, но лауреатами этой премии были ее отец, муж, сестра, деверь и мать – последняя целых два раза). – Я не знала, что женщине довольно сложно получить такую награду»[124].

Зонтаг всю жизнь с большим уважением относилась к «самой большой героине моего раннего детства»[125] и в последнее десятилетие своей жизни даже рассматривала возможность написания биографического романа о Кюри[126]. Ева Кюри была надменной и умела вселять в людей страх, что заставило Сью размышлять о том, обладает ли она всеми необходимыми качествами для получения Нобелевской премии. Впрочем, она была уверена, что ее интеллект и способность «вкладывать больше, чем остальные», являются большим преимуществом. «Я решила, что смогу добиться всего, если только захочу (тогда я собиралась стать химиком, как мадам Кюри), что настойчивость и желание вкладывать в то, что считаю важным, больше, чем остальные, помогут мне добиться того, что пожелаю»[127].

Из книг Сью вынесла представление о том, что социальная ответственность является социалистическим героизмом. В Форест-Хиллз она прочитала комикс о канадском враче Нормане Бетуне, который воевал на стороне коммунистов во время гражданской войны в Испании и после этого отправился в Китай, где героически погиб в борьбе за дело социалистического интернационализма (на службе Мао)[128]. Сью прочитала и книгу о побегах из тюрьмы «20 000 лет в Синг-Синге» Льюиса Лоуза, а также роман о несправедливости и мести «Отверженные» Виктора Гюго. В одном из интервью Зонтаг сказала, что «в течение нескольких месяцев жила в горе и напряжении», читая пятитомное издание Гюго. «Сознательным социалистом я стала после главы, в которой Фантина вынуждена продать свои волосы»[129].

Существует одно объяснение тому, почему Зонтаг тогда ассоциировала себя с угнетенными. В годы проживания семьи в Форест-Хиллз Зонтаг узнала о нацистской политике истребления евреев. Полный масштаб этой трагедии стал известен после войны, однако евреи США понимали, что грозит их собратьям в Европе. В город приехали тысячи иммигрантов. Даже приятель Сью Волтер Флегенхаймер родился в Германии.

Позднее в жизни Зонтаг делала весьма неоднозначные заявления по поводу своей национальности. Израильскому писателю Йораму Канюку она заявила, что является «в первую очередь еврейкой, во-вторых, писательницей и, в-третьих, американкой»[130]. Канюк был в шоке, потому что «в ней не было ничего, что могло бы ассоциировать ее с евреями». Многие другие были с ним совершенно согласны. «Сьюзен не была похожа на еврейку», – говорил кинокритик Дон Эрик Левин и добавлял: «Если она и старалась вести себя, как еврейка, то из нее получалась Ханна Арендт»[131]. Польский писатель Владислав Андерс, сопровождавший в поездке по стране группу американских писателей, вспоминал о том, что Джон Эшбери расплакался в Освенциме. «Но она не расплакалась. Она много говорила о манипуляции историческими фактами, о том, что некоторые аспекты страданий еврейского народа замалчивают, но для нее это были лишь философские размышления, а не вопрос, который затрагивает ее лично».

Иногда, как, например, в разговоре с Канюком, она подчеркивала свои еврейские корни. В других случаях, наоборот, умалчивала о них. Одной итальянской подруге она сказала, что первой синагогой, в которой она оказалась, была богатая синагога во Флоренции, хотя ее отчим основал синагогу на территории гораздо более прозаичной долины Сан-Фернандо[132]. Писателю Джонатану Сафрану Фоеру Зонтаг заявила: «У меня нет никакой еврейской истории, и я никогда не отмечала песах»[133], хотя в ее семье, по воспоминаниям сестры, отмечали не только этот, но и другие еврейские праздники. Бабушка Зонтаг ела только в кошерных ресторанах, Милдред вела занятия еврейской школы прямо на ступеньках их дома, и Сьюзен сдавала кровь на нужды граждан Израиля[134].

Не будем утверждать, что Зонтаг выросла в семье ортодоксов. Милдред разрешала ставить дома рождественскую елку и разрешала дочерям ходить с Роуз в церковь. Зонтаг выросла в совершенно обычной еврейской семье среднего класса, и совершенно непонятно, почему она это отрицала.

Зонтаг родилась за две недели до того, как Гитлер пришел к власти, следовательно, одной из составляющих ее совершенно нормального еврейского воспитания стало чувство страха. Вне зависимости от того, насколько сильно она ощущала свои еврейские корни, она знала, что людям ее национальности грозит опасность. Зонтаг понимала, что, даже если она сама считала себя «номинально» еврейкой, для нацистов этого было вполне достаточно.

ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ ЗОНТАГ «ЧАСТО СНИЛСЯ СОН, В КОТОРОМ НАЦИСТЫ УБЕГАЮТ ИЗ ТЮРЬМЫ И ПРОБИРАЮТСЯ К ДОМУ НА ОКРАИНЕ ГОРОДА, В КОТОРОМ МЫ ЖИЛИ, ЧТОБЫ УБИТЬ НАС»[135].

Однако опасность подстерегала ее не только во сне. Однажды, когда она возвращалась домой из школы в Форест-Хиллз, кто-то обозвал ее грязной еврейкой и ударил камнем по голове; да так, что пришлось накладывать швы. Травма оставила и психологические последствия. «Я думаю, нет, знаю, – говорила Джуди по поводу этого нападения, – что Сьюзен ненавидела ярлыки»[136]. Зонтаг боялась ярлыков и старалась их избегать, в особенности наиболее опасных, то есть тех, которые имели отношение к национальности, полу и сексуальной ориентации.

Зонтаг боялась, что на нее могут навесить ярлыки, однако это не означало, что страдания еврейского народа были «проблемой, но не личного характера». На протяжении всей жизни, сталкиваясь с той или иной проблемой личного характера, она пыталась осмыслить ее интеллектуально. Абстрактные вопросы приобретали глубокий эмоциональный подтекст, что позволяло придать отвлеченным умозаключениям и конструкциям неожиданно свежий заряд актуальности. В книге «Болезнь как метафора» она не упоминает о том, что сама больна раком. Многие предметы ее интеллектуальных исследований имеют прямое отношение к страданиям еврейского народа, как, например, фотографии узников концлагерей, которые изменили всю ее жизнь.

Вскоре после окончания войны (возможно, сразу после того, как она увидела эти фотографии) Зонтаг написала стихотворение, в котором затронула многие вопросы, которые разрабатывала позднее, например, проблему того, как надо помнить, а также как стоит воспринимать боль других людей и как относиться к ней.

Прах сожженных в лагерях,

Истощенные тела расстрелянных, избитых, покалеченных,

Расскажите мне о том, что выпало на вашу долю,

Дайте мне вас запомнить…

Я не считаю, что ваш прах будет что-либо питать и сделает почву богатой,

Я не считаю, что в вашей смерти есть какой-либо смысл

И от нее будет какая-либо польза,

Простите за то, что у меня нет силы – даже если бы у меня было право —

Их преобразить.

В возрасте 12 или 13 лет она осознавала, что изувеченные тела выглядят непристойно, но тем не менее не отводила взгляда. При этом она решила не принижать жертв, навешивая на их мучения ярлык счастливого конца страданий. Зонтаг волновал вопрос о том, как нам помнить этих жертв. «Если в таких страшных картинах, рисуемых воображением, есть какое-либо чувство такта, я буду его искать», – обещала она[137]. И она действительно всю жизнь его искала. Но искала так, чтобы не затрагивать и не упоминать людей, которые, по ее мнению, привели к этой катастрофе. «Я пытаюсь делать это абстрактно»[138].

В Нью-Йорке астматику Сью стало хуже. Милдред решила перевезти семью в Тусон, где в условиях пустынного климата с 1920-х годов строили санатории для людей с болезнями легких и дыхательных путей. К тому времени рекламщики уже придумали «козырь» для жаркой Аризоны. Они утверждали, что вопрос не в жаре, а во влажности. Вот что писали в рекламных брошюрах санатория «Пустыня»: «В середине лета температура резко повышается, но благодаря сухости воздуха у людей не случаются солнечные удары или перегревы. В сухом климате пережить высокую температуру воздуха гораздо проще, чем в условиях высокой влажности»[139].

Сложно представить себе место на территории США, более не похожее на Нью-Йорк, чем пустыня Аризоны. Сью на всю жизнь запомнила безлюдные улицы Тусона, индейцев, экзотические флору и фауну, также удаленность от цивилизации. В одном из ее романов герой говорит о пустынях на юго-западе страны так: «Даже болотистые джунгли Панамского перешейка не произвели на них такого сильного впечатления»[140]. После трех дней в поезде Сью выбежала из вагона и обняла кактус цереус.

«ОНА НИКОГДА РАНЬШЕ НЕ ВИДЕЛА КАКТУС, – ВСПОМИНАЛА ДЖУДИ, – И БЫЛА ПОКРЫТА ИГОЛКАМИ С НОГ ДО ГОЛОВЫ»[141].

Семья сняла дом № 2409 по Ист Драхман-стрит. Сейчас эта улица находится практически в центре города, но в 1943-м она представляла собой грунтовую дорогу и была так далека от цивилизации, что по пути к расположенной поблизости Arizona Inn Сьюзен часто встречала гремучих змей[142]. Они жили в стоящем на цементном фундаменте доме из четырех небольших комнат. Это жилище было настолько хуже всех домов, в которых Милдред жила в Китае и на Лонг-Айленде, что ей было сложно представить себе, что она задержится там надолго. Джуди, Сьюзен, Милдред, Роуз и собака Лэсси с трудом умещались в этом небольшом домишке. Впрочем, для девочек размер дома не имел большого значения, они предпочитали проводить время на улице или прятались от жары в дыре под землей (через некоторое время Сьюзен введет написание этого слова с большой буквы), которую вырыли на лужайке перед домом. Эта дыра надолго запомнилась как Сьюзен, так и ее сестре Джуди.

Сьюзен было нелегко принять жизнь в Аризоне. Ей было десять, и дом в Тусоне оказался ее восьмым местом проживания на территории четырех штатов. Она так часто переезжала, что ей было сложно чувствовать себя где-то как дома. Многие воспоминания об Аризоне свидетельствуют о том, что ей было одиноко. Она начала учиться в школе Каталина, пребывание в которой назвала «катастрофой». Когда одна из учениц была с ней милой и приветливой, Зонтаг не понимала, как можно «быть милой и приветливой в ответ»[143]. Ее перевели в другую школу (Солнечная Аризона), а когда ей исполнилось одиннадцать, она перешла в Мэнсфилд.

После кончины Милдред Сьюзен начала исследовать ее болезнь и сделала следующую короткую запись в дневнике: «Дети алкоголиков чувствуют себя, как инопланетяне»[144]. В семье у нее не было хороших примеров для подражания в вопросах общения с другими людьми, поэтому ей пришлось смотреть на то, как общаются другие люди, и имитировать их поведение. После начала обучения в школе Мэнсфилд она приняла решение, которое назвала «великим и осознанным решением, которое я приняла в возрасте 11 лет». Сьюзен дала себе клятву в том, что «будет популярной». Она писала: «Я поняла разницу между внутренним и внешним»[145]. Это понимание она могла почерпнуть только у постороннего человека.

В воспоминаниях о матери ее сын Давид Рифф писал о том, что больше всего на свете (за исключением смерти) Сьюзен боялась «всеохватывающего и в конечном счете безутешного ощущения того, что она всегда остается аутсайдером, человеком не на своем месте»[146]. Такая характеристика может на первый взгляд показаться странной. В мире интеллекта и культуры Зонтаг была не просто инсайдером, а живым символом этих понятий. Когда ее обожатели говорили, что никто, кроме Зонтаг, не мог привлечь внимание к искусству и к тем, кто им занимается, они имели в виду то, что никто не разбирался в культуре и связанными с ней явлениями лучше, чем Сьюзен. Ее критики говорили о том, что Зонтаг не в состоянии указать на причины тех или иных явлений, однако даже они не отрицали того факта, что она была инсайдером в культуре. В поколении Зонтаг не было другого деятеля культуры, который так хорошо, как она, олицетворял культурный статус и престиж Нью-Йорка. Казалось, что Зонтаг держит в своих руках символические ключи от культурного Манхэттена.

Тем не менее от проживания в Тусоне у Зонтаг осталось ощущение того, что она – аутсайдер и человек, совершенно отличный от окружающих. В своем втором романе, «Набор смерти» / Death Kit, она вложила свои воспоминания о Тусоне в сон главного героя, сон о диком ребенке «в каньоне Сабино у подножия гор Каталина непосредственно за Тусоном»:

Мальчик-волк не хочет быть зверем. Он завидует более высокоразвитым страданиям людей… Не хочет быть животным, но выбора у него нет[147].

Воспоминания детства Зонтаг напоминают «долгое тюремное заключение»[148]. Она чувствовала, что попала совсем не в ту жизнь, которой ей хотелось бы жить. Сьюзен пыталась сделать союзницей младшую сестру, но у той были собственные интересы. «Бесполезно учить шестилетнюю девочку тому, что латинское название ключицы – это clavicula, – писала Зонтаг позднее, – или заставить ее выучить названия 48 столиц 48 штатов»[149]. Тем не менее Сьюзен занималась обучением сестры. Даже спустя 70 лет Джуди не забыла: «Битва при Гастингсе – 1066 г.».

В доме в Тусоне у сестер была двухъярусная кровать, и Сьюзен неизменно спала наверху. «Потому что, если кровать развалится, с ней будет все в порядке»[150], – объясняла она. В отместку Джуди «мучила сестру» своими сверхчеловеческими способностями.

Я лежала внизу, а она наверху, практически упираясь головой в потолок. В ногах у кровати стоял сервант с зеркалом. Я говорила: «Я – ясновидящая. Я знаю, что ты делаешь. Ты только что подняла руку.

Сьюзен не понимала, как Джуди могла это видеть, и не замечала, что практически напротив нее стоит зеркало. «Иногда она совершенно не понимала самых очевидных вещей», – вспоминала Джуди. Зонтаг узнала «тайну ясновидения» незадолго до смерти, когда в больнице сестры приносили друг другу извинения за все плохие поступки. Когда Джуди призналась ей в этом, «…она была в полном восторге. Она тогда так ни о чем, не догадалась».

Сьюзен хотела сделать Милдред героиней голливудского фильма, и с таким же упорством она пыталась поднять интеллектуальный уровень Джуди. Это было не просто из-за разницы в возрасте и неспособности Зонтаг признать, что ее сестра далеко не такая развитая, как она сама. Перед смертью Сьюзен говорила, что сожалеет, что Джуди не стала адвокатом. «Но, Сьюзен, – возражала Джуди, – я совершенно не умею аргументировать свою позицию. Я бы проиграла дело, даже не доводя его до суда».

Сьюзен не смогла развить умственные навыки сестры до желаемого уровня, и, следовательно, у нее не было собеседника, с которым она могла бы говорить как с равным и обсуждать вопросы, в которых хорошо разбиралась. Дома она чувствовала себя несчастной, в школе – изгоем, жила в удалении от центров культуры и поэтому уходила внутрь самой себя, самозабвенно читала и писала, писала, писала, излагая свои мысли на бумаге. За всю жизнь она исписала более ста дневников, первый из которых купила на углу улиц Спидвей и Каунти-Клаб в Тусоне. В этом дневнике она выразила надежду, что когда-нибудь сможет найти своего читателя. «Когда-нибудь я покажу эти строки человеку, которого полюблю, чтобы показать, какой я была и какой одинокой себя чувствовала»[151].

Сьюзен повезло с учителями, которые поддерживали ее любовь к чтению. Одна из ее подруг тех времен говорила: «Она была не просто хорошей ученицей, она была самой лучшей ученицей»[152]. Сьюзен читала все больше и больше, читала взахлеб, но хаотично. Это продолжалось до появления в школе Солнечная Аризона мистера Старки («Мне кажется, что я даже никогда не знала, как его звали»[153]) – учителя, который помогал ей советами в выборе книг и структурировал ее процесс самообразования. Мистер Старки сражался в Мексике под командованием Першинга, это он познакомил Сьюзен с книгами «Страдания юного Вертера» и «Иммензее» Теодора Шторма, чем привил сохранившуюся у нее на всю жизнь любовь к немецкой литературе. Любопытно, что во времена Второй мировой войны еврейская девочка полюбила немецкую литературу. В обоих романах рассказывается о несчастной любви и одиночестве, что также оказало сильное влияние на творчество Зонтаг.

В то время Сьюзен жила в пустыне, как в буквальном, там и в интеллектуальном смысле. Она писала, что (за исключением мистера Старки) окружавшие ее люди «в культурном смысле представляли собой настоящую пустыню». Она открывала книги серии Modern Library, которые продавались в дальнем углу магазина канцелярских товаров, и читала том за томом. Литература помогала ей убежать из «тюрьмы национального тщеславия, мещанства, навязанного провинциализма, бессодержательного и пустого образования, покалеченной судьбы и невезения»[154]. И она поняла, что, убежав и освободившись от всего этого мысленно, она сможет и физически избавиться от такой судьбы.

Как и многим другим детям, Сьюзен нравился обаятельный франт Ричард Халлибертон, один из самых известных писателей тех времен. Еще мальчиком Халлибертон понял секрет успеха писателя. В своих книгах он, не мудрствуя, превращал Теннесси в Анкор Ват, и в целом суть его творчества прекрасно описывает название одной из книг – «Королевская дорога к любви». Несмотря на то, что Халлибертон родился в провинциальном городке в Теннесси, он совершал рискованные путешествия, летал на самолетах и взбирался на горы, что, вне всякого сомнения, завораживало. «Оставим респектабельность всем тем, кого она радует, – писал он. – Мне же нужна свобода, при которой я могу выполнить любой каприз, свобода искать красоту, радость и любовь в самых далеких уголках земли»[155].

Это цитата может служить эпитафией всей жизни Сьюзен Зонтаг. Она считала, что его работы «были одними из самых важных в моей жизни книг». Даже будучи взрослой, Зонтаг собирала его книги[156]. Трагическая смерть Халлибертона щекотала нервы девочке, мечтавшей о Китае. В 1939-м, когда Сьюзен узнала о смерти своего отца, Халлибертон отплыл на джонке из Гонконга в Сан-Франциско. Больше ни автора, ни членов команды судна никто не видел. Халлибертону было 39 лет, то есть чуть больше, чем отцу Сьюзен. Халлибертон вдохновил юную Сьюзен на путешествия и подтолкнул к тому, что она стала писателем. Он был «первым примером того, что лучшая жизнь – это жизнь писателя. Это жизнь бесконечного любопытства, энергии и безграничного энтузиазма. Быть писателем и путешественником – это в моей детской голове слилось в единое целое»[157]. Писать – значит убежать от обыденности.

НЕСМОТРЯ НА ТО, ЧТО ИСТ ДРАХМАН-СТРИТ НАХОДИЛАСЬ ДАЛЕКО ОТ ЭПИЦЕНТРА МИРОВЫХ СОБЫТИЙ, ЮНАЯ СЬЮЗЕН СЛЕДИЛА ЗА ТЕМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В МИРЕ.

«Мы ведь много играли в войну?»[158] – спрашивала ее гораздо позднее Джуди. На улице появился свой собственный репортер и комментатор – двенадцатилетняя Сью Розенблатт. На страницах самодельной газеты Cactus Press она анализировала происходившее в мире, информировала о кадровых изменениях в составе руководства японского Императорского флота и напоминала читателям о том, что «нашими врагами были казненные лидеры итальянских фашистов. Но сами итальянцы не являются нашими врагами»[159]. Она копировала свои написанные фиолетовыми чернилами тексты на мимеографе и продавала их по пять центов. Из содержания газеты можно сделать вывод о том, что Сьюзен внимательно следила за ходом развития войны. За тем, как развивались военные действия, следили и миллионы других детей, однако удивительно, как именно Сьюзен удалось имитировать тон и стиль американских военных корреспондентов. Уже тогда она очень внимательно относилась к языку, и эта черта в полной мере раскрылась позже, когда она писала на свою излюбленную тему – не только о войне, насилии и боли, но и о словах, которыми мы их описываем.

Вскоре после окончания войны в семье Розенблатт произошли изменения. 10 ноября 1945-го Милдред пересекла мексиканскую границу и в г. Ногалес вышла замуж за Натана Стюарта Зонтага. Милдред не сообщила дочерям заранее, и им было очень неприятно постфактум узнать об этом. Зонтаг в молодости написала рассказ, в котором мы встречаем отголоски того, как она узнала о предстоящей свадьбе.

Ты знаешь, что я хочу тебе рассказать, дорогая.

Кажется, знаю, мама (ТАК ЧТО ЖЕ ЭТО?)

Ты же хочешь, чтобы у тебя был отец, Рут? Что ты о нем думаешь, дорогая?

(О БОЖЕ, ДА КТО ЖЕ ЭТО?) Мне кажется, что это отличный выбор.

В любом случае имеет значение то, что ты считаешь важным[160].

Совершенно понятно, почему Сью испытывала смятение. Ее любившая флиртовать мать была окружена «дядями» и выглядела как распутная веселая вдова. Однако то, что Милдред выбрала в качестве мужа Ната Зонтага, свидетельствует о том, что подобные подозрения не имеют под собой оснований.

Капитана Зонтага сбили над Францией через пять дней после высадки союзников летом 1944 года. Он был ранен, и его отправили лечиться на огромную базу ВВС под Тусоном. Именно тогда Милдред с ним и познакомилась. Сравнивая летчика Зонтага с остальными ухажерами, можно подумать, что выбор Милдред был более чем странный. «Они были абсолютно разными людьми, – вспоминал Пол Браун. – Она стремилась к роскошной жизни, которую он совершенно очевидно не мог ей обеспечить. Он был добрым человеком, типичным буржуа, представителем среднего класса. И, несмотря на все это, они были близкими друзьями». В отличие от Милдред, у Ната «не было никаких звездных качеств, и точка. А вот у нее были».

Такой выбор партнера показался бы еще более странным, если бы девочки и окружающие знали то, что Джуди с ужасом узнала гораздо позже. Подробности ранений, полученных летчиком во время войны, о которых сестрам много лет не сообщали, а Сьюзен, судя по всему, так никогда и не узнала этих подробностей. Спустя много лет Милдред сообщила Джуди о том, что после ранения Нат потерял способность заниматься сексом. «Такое ощущение, что ее не очень сильно интересовал секс», – сухо заметила Джуди.

Тем не менее, по словам Брауна, Нат обожал свою жену. Он был достаточно красив для того, чтобы тщеславная Милдред чувствовала, что «при ней»[161] находится презентабельный мужчина. Нат выполнил еще одну важную, пожалуй, еще более важную, чем секс, функцию. Не став любовником Милдред, он заменил ей мать, которую она так рано потеряла. «С моим отчимом мама была просто как ребенок», – вспоминала Джуди. Нат Зонтаг называл свою жену «бейби». Собственно говоря, это слово используется между любящими довольно часто, но в данном случае оно частично отражало материнскую роль Ната, который готовил и убирался, как китайская прислуга, о которой Милдред так часто вспоминала.

Для многих знавших Милдред выбор партнера показался довольно странным. Несмотря на то, что Пол Браун был бисексуалом, он был сильно удивлен, что Нат пытался свести его с мужчинами. Однажды Милдред уговаривала Пола взять в жены чернокожую сотрудницу его салона и дала книгу о том, как один гей женился на лесбиянке специально, чтобы без риска социальной стигмы заниматься личной жизнью под прикрытием гетеросексуального брака. «Браки с черными тогда начинали становиться модными», – вспоминал Браун. Милдред почувствовала веяние времени и говорила, что такой союз обеспечит ему «отличный PR». Браун знал, что она совершенно права. Однако он не хотел строить отношения с женой на обмане, да к тому же та чернокожая была гетеросексуальной. Милдред нетерпеливо заявила, что все это не имеет никакого значения, от чего Браун задумался о том, не рекламируют ли ему схему семейной жизни, сложившуюся в семье Зонтаг.

Вполне возможно, что после замужества матери Сьюзен вздохнула с облегчением от того, что ее освободили от роли родителя. Однако влияние матери, которая притворялась и многое скрывала, не прошло бесследно, поэтому Зонтаг, уже будучи взрослой, зачастую не знала, что надо скрывать в личной жизни и когда притворяться. Отец Сьюзен умер рано, а мать вела себя словно ребенок, и, как следствие, Зонтаг часто стремилась превратить своих любовников и любовниц в собственных родителей.

Нат Зонтаг оставил Сьюзен «долгоиграющее» наследство, а именно свою компактную и звонкую фамилию, которая заменила невыразительную и длинную фамилию Розенблатт. Нат официально не удочерил сестер. Сьюзен взяла его фамилию частично из-за периодических приступов антисемитизма. «Она запомнила тот удар по голове и то, что ее назвали «грязной еврейкой», – говорила Джуди. Во время учебы в школе Мэнсфилд в Тусоне Сьюзен тоже назвали «жидовкой», и она это тоже запомнила[162].

Выйдя замуж, Сьюзен подписала несколько документов как «Сьюзен Рифф» и оставила записи о своем отношении к перемене фамилии. По ее мнению, фамилия Розенблатт была слишком еврейской. «Я не чувствую никакой обязанности носить эту фамилию, – писала она. – Я отказалась от нее после того, как моя мать снова вышла замуж, но не потому, что она или мой отчим меня об этом просили. Я сама хотела сменить фамилию. Я всегда мечтала о том, чтобы мать снова вышла замуж. Я хотела иметь другую фамилию. Та, которая у меня была, казалась мне слишком уродливой и иностранной»[163].

На самом деле фамилия Зонтаг также является еврейской, однако на слух действительно не воспринимается такой «иностранной». Благодаря новой фамилии стало сложнее определить происхождение Сьюзен и навесить на нее ярлык. Она изменила фамилию приблизительно в тот период, когда приняла сознательное решение стать популярной. И сделала это в том числе, чтобы не чувствовать себя аутсайдером. Тогда она впервые приняла решение «переформатировать» и изменить свою жизнь. Позднее в ее жизни будет достаточно таких осознанных трансформаций. Кроме этого, можно утверждать, что решение изменить фамилию связано с желанием (которое позднее исчезло) не выделяться из толпы среднестатистических американцев. В своем последнем романе «В Америке» она писала, что смена фамилии носила не просто косметический характер. «Невозможно чувствовать себя искренним, когда вас фотографируют.

НЕВОЗМОЖНО ЧУВСТВОВАТЬ СЕБЯ ПРЕЖНИМ ЧЕЛОВЕКОМ, КОГДА ВЫ ИЗМЕНИЛИ ИМЯ»[164].

Сьюзен Зонтаг не хотела быть похожей на беспомощную, непопулярную и больную астмой Сью Розенблатт. Вскоре после этого она покинула места, в которых чувствовала себя униженной. Потом, уже во взрослом возрасте, когда она находилась в расположенном в Аризоне Финиксе, ее друг Лэрри МакМуртри пригласил ее в свой дом в Тусоне. Зонтаг отказалась. Она больше никогда не вернулась в Тусон[165].

Глава 4

Нижняя Слоббовия

Семья Зонтаг уехала из Аризоны летом 1946 года, через несколько месяцев после свадьбы Ната и Милдред. Они переехали в Лос-Анджелес, где Нат нашел работу продавца часов с нанесением логотипа заказчика на циферблат[166]. Милдред выросла в ЛА, и в этом городе была похоронена ее мать. С момента ее отъезда из этого города прошло четверть века. За это время Милдред превратилась из девочки в женщину среднего возраста, и сам город изменился почти до неузнаваемости. Неизменной в Лос-Анджелесе осталась только хорошая погода.

Когда Милдред уезжала из Лос-Анджелеса, он был маленьким и провинциальным местечком, отрезанным от цивилизации горами и пустынями. Но когда она вернулась в этот город, он уже был одним из символов американской мечты и успеха. Лос-Анджелес олицетворял промышленную и военную мощь США, а также стал крупнейшим культурным центром. К концу войны слово «Голливуд» стало одним из самых узнаваемых слов во всем мире. Гламур и казавшиеся неисчислимыми богатства Южной Калифорнии превратили город в воплощение американской мечты для самих американцев. В своем последнем романе Зонтаг писала: «В Америке есть своя Америка. Это страна, в которой осуществляются мечты, в которую все стремятся попасть»[167].

Многие селились в долине Сан-Фернандо, отделенной холмами от центральной части города. Благодаря сериалам «Семейка Брейди» и «Предоставьте это Биверу» долина Сан-Фернандо стала символизировать место жительства обеспеченного среднего класса. Такие люди, как Нат Зонтаг – представители среднего класса и зачастую ветераны войны, – предпочитали аккуратные домики с подстриженными газонами, синее небо и высокие пальмы. Во времена юности Милдред в тех местах росли сады апельсиновых и лимонных деревьев.

Долина Сан-Фернандо стала не только символом американской чистоты и новизны, но и оплотом белых консерваторов-националистов – «американской глубинки, из которой она сама вышла, но которую боялась и презирала»[168], как писал ее сын Давид. Отвращение Зонтаг чувствуется в эссе «Паломничество» (1987 г.). В этой работе она вспоминала сцены жизни в пригородах сразу после войны: «Плотно завернутые в фольгу филейная часть и сладкая кукуруза во время барбекю на веранде», «еженедельные комедийные шоу с искусственным, словно консервированным смехом, сладкий, как патока, хит-парад, истерия комментаторов бейсбольных игр и боксерских матчей». Она чувствовала необходимость «отгородиться от бессмыслицы» и материалистической пустоты в голове, которые позже символизировали Девушку из Долины[169].

Впрочем, не все воспоминания Зонтаг о Лос-Анджелесе были негативными. Гораздо позднее она жаловалась своему выросшему в Лос-Анджелесе ассистенту на то, что не нравится человеку из Нью-Йорка в этом городе на Западном побережье. «Как же я устала от их превратившихся в клише жалоб, – говорила Зонтаг и перечислила их: – В городе нет центра. Жить без машины невозможно. Никакой культуры»[170]. Лос-Анджелес 1946-го не был похож на гигантский мегаполис, каким он стал сейчас, однако по сравнению с аризонской глубинкой с грунтовыми дорогами это был большой шаг вперед. Для девочки, которая занималась самообразованием, читая издания Modern Library в дальнем углу магазина канцелярских товаров, в этом городе было вполне достаточно всего необходимого для саморазвития и самоутверждения.

Семья Зонтаг поселилась в доме № 4540 на Лонгридж-авеню в Шерман-Оукс у подножия гор Санта-Моника. Поблизости находились киностудии, которые вскоре начнут популяризировать по всему миру фастфуд, ТВ, культуру, неотъемлемой частью которой являются автомобиль, Фрэнк Синатра и Бинг Кросби. Район Шерман-Оукс был по-калифорнийски слегка «отмороженным», но при этом достаточно злачным. Сьюзен вспоминала, как видела валяющиеся на лужайке около своей школы «морщинистые презервативы»[171], а сосед семьи по Лонгридж-авеню вспоминал о том, что в те времена район считался «лос-аджелесской столицей свингеров»[172].

С первого взгляда можно было решить, что это не место для «влюбленной в чтение девочки-подростка», но дом на Лонгридж-авеню обладал одним неоспоримым преимуществом – в нем впервые в жизни у Сьюзен появилась своя комната. «Теперь я могла часами читать при свете фонарика после того, как меня отправляли в кровать и приказывали выключить свет. Я могла читать не под палаткой из одеяла, а просто и удобно»[173]. Дверь в собственной комнате стала ее спасением. Приблизительно во время переезда она прочла книгу, которая произвела на нее огромное впечатление и рассказала о профессии, которой, как ей представлялось, Сьюзен будет заниматься в будущем. Это был роман Джека Лондона «Мартин Иден». Лондон был родом из Калифорнии и стал одним из самых известных писателей в мире. Точно так же, как и Ричард Халлибертон, он любил приключения и точно так же, как Халлибертон, умер молодым. Роман «Мартин Иден» повествует о сложностях творческой профессии писателя, о том, как простой калифорниец мечтает, что займется писательством, борется с мещанством и непониманием. На какой-то период времени он добивается успеха, но потом, как и полагается романтическому герою, заканчивает жизнь самоубийством. Мечтательный Мартин живет обособленно, и некоторые эпизоды его жизни напоминают Сьюзен события, которые переживает она сама. Когда Сьюзен получает первый отказ от издательства, она вспоминает Джека Лондона. Она пишет, что этот отказ ее «не очень сильно расстроил». «Скорее я испытала некоторое возбуждение от записки и письма с отказом, потому что поняла, – думая, как всегда, о «Мартине Идене», – что это (мои первые) метки становления писателем»[174].

Однако ее терзали сомнения, ей казалось, что «Мартин Иден» – не самая высокая форма искусства, к которой она стремилась. Возможно, ее смущало то, что Лондон был автором бестселлеров, то есть писателем, произведения которого читали в Шерман-Оуксе. Через три года после того, как она впервые прочитала «Мартина Идена», Сьюзи писала о том, что этот роман является «незначительным в культурном смысле», и отмечала «вульгарный прием панорамного воспоминания».

ТЕМ НЕ МЕНЕЕ ЭТОТ РОМАН, ПО ЕЕ СОБСТВЕННЫМ СЛОВАМ, СТАЛ «НАСТОЯЩИМ ПРОБУЖДЕНИЕМ К ЖИЗНИ».

«В «Мартине Идене» нет ни одной идеи, в которой у меня не было бы твердой уверенности, и многие из моих концепций я сформулировала под непосредственным влиянием этой книги – мой атеизм + ценность физической энергии + выразительность романа, творчество, сон, смерть и возможность быть счастливым!»

По мнению Лондона, возможность быть счастливым была равна нулю. «Для меня «пробуждающая» книга говорит об отчаянье + поражении, и я выросла, в буквальном смысле даже не мечтая о том, что можно быть счастливым»[175].

Глубоко скептическое отношение к возможности стать счастливым было часто встречающимся явлением среди поколения Зонтаг. Флоренс Мальро, подруга Зонтаг, была на два месяца младше Сьюзен. Ее отцом был французский писатель Андре Мальро, а матерью еврейка Клара. Флоренс писала, что основным событием ее детства была немецкая оккупация, в условиях которой «личное счастье не было стремлением». «Все было подчинено более высоким целям»[176].

Личный жизненный опыт заставлял Зонтаг реагировать на работы писателей, обличавших несправедливость. Война стала для нее настоящим шоком, книги Виктора Гюго сделали из нее осознанного социалиста, работы Джека Лондона подтолкнули еще дальше.

Однако именно отношения в семье сыграли роль эмоционального стимула к интеллектуальному развитию, и именно благодаря им она стала ассоциировать себя с Фантиной или Мартином Иденом. Отсутствие отца, несчастная мать, ощущение того, что ее не понимают, того, что у нее «в собственной жизни творится полный бардак»[177], все это в совокупности привело к тому, что Зонтаг было сложно даже представить себе, что она может быть счастливой, так как она совсем не знала этого чувства. Сын Зонтаг писал, что Сьюзен «никогда не знала, как можно чувствовать себя счастливой в настоящем», и это было одно из самых «великих сожалений и горьких разочарований ее жизни»[178].

Ее душевное состояние являлось полной противоположностью погоде и настроению Южной Калифорнии и ее жителей. В долине Сан-Фернандо, где все говорило языком прогресса, несчастье воспринималось как моральное поражение. Скука в школе и отсутствие счастья в семье поставили Сьюзен, хотела она этого или нет, в положение человека, находящегося в состоянии противоречия с существующей культурой.

Она оказалась не первым человеком, ощутившим противоречие между обещаниями золотой страны и положением неудачника, переживающего провал на всех фронтах. Именно это и является одной из основных тем в литературе калифорнийских авторов. Ее разрабатывал Джек Лондон, она присутствует в романе Фрэнка Норриса «Спрут» (1901 г.), в котором описан конфликт между строителями железной дороги и фермерами, через поля которых она проходит. Эта тема фигурирует в романе Джона Стейнбека «Гроздья гнева», повествующем о тяжелой жизни людей на засушливом Западе. Она же присутствует в «крутых» детективах Реймонда Чандлера и Дэшила Хэммета, книги которых популяризировали узнаваемый образ с калифорнийским привкусом неудачи – неудавшиеся актриски и прожигающие свое время в барах бездельники.

Тема тьмы в крае обетованном присутствует и в фантастике. В 1965 году напечатали эссе Зонтаг «Воображение катастрофы», появившееся благодаря интересу Сьюзен к этому жанру, который часто воспринимали в виде китча. Зонтаг пересмотрела сотни фантастических фильмов, изображающих «какую-нибудь ультранормальную среду обитания среднего класса», похожую на калифорнийские пригороды, в которых они чаще всего и были сняты. Это тихие и скучные местечки, в которых моментально рвется мембрана нормальности: «Неожиданно кто-то начинает странно себя вести или какое-нибудь безобидное растение становится монструозно большим и начинает двигаться»[179].

Точно так же как и в своих первых, написанных в Тусоне текстах Зонтаг придает огромное значение языку, которым выражают ужас.

«Такие фразы, как «Иди сюда быстрее, у меня в ванне монстр», «С этим надо что-то делать», «Подождите, профессор, в трубке что-то слышно», «Просто невероятно» и старое-доброе клише «Надеюсь, что это поможет!», звучат смешно в контексте яркого и оглушающего холокоста. При этом в картинах присутствует что-то болезненное и нешуточно искреннее»[180].

«Нешуточно искреннее» – это страх в эпоху атомной бомбы, страх «постоянной угрозы двух одинаково страшных и разных судеб: беспросветной банальности и невообразимого ужаса»[181]. Кроме того, в эссе прослеживается страх, объясняющий ее, возможно, кажущийся нелепым интерес к этой форме популярной культуры. Это страх изображения подобных ей людей в качестве фриков. «В научно-фантастических фильмах ученых изображают с четко обозначенными ярлыками интеллектуалов, и этим ученым неизменно сносит мозг или они плохо заканчивают, – пишет Зонтаг. – Бескорыстная интеллектуальная любознательность чаще всего демонстрируется карикатурно в виде маниакального помешательства, исключающего возможность нормальных человеческих отношений»[182].

В Лос-Анджелесе она обрела нормальные человеческие отношения. В Тусоне она не знала, как себя вести, когда одна девочка отнеслась к ней по-доброму. Помните? В Лос-Анджелесе то, чем она страстно интересовалась, что ранее делало ее в глазах других кем-то вроде фрика, как раз помогло найти друзей. На протяжении всей своей жизни Зонтаг часто чувствовала себя несчастной и оторванной от окружающих, однако постепенно она поняла, что наслаждение от искусства помогает обрести друзей. «Оборотной стороной моей неудовлетворенности… был восторг. Восторг, который я не могла разделить с другими» в годы становления и роста. Ее восторг питали книжные и магазины грамзаписей, а также кинотеатры Лос-Анджелеса. «Вскоре я сосала из тысяч трубочек»[183].

От друзей она начала узнавать больше, чем в школе. Музыкальная жизнь города породила школьников старших классов «с возвышенными и эксцентрично строгими вкусами, которые сформировались благодаря упору культуры Лос-Анджелеса 40-х на классическую музыку. Это была камерная и любая другая музыка»[184]. Сьюзен всегда чувствовала себя не такой, как окружающие, и поэтому наряду с любовью к комиксам и научной фантастике она открыла свою душу всему тайному и загадочному, что позднее стало одной из особенностей ее творчества. «Я знала, что от нас ждали, чтобы мы любили безобразную музыку»[185], – с осознанием долга писала она позже. Учитывая, что в то время она видела не так уж много, удивительно, насколько фанатичной она стала позднее и как это осознание долга заставило ее ненавидеть оперу. «Она презирала оперу, – говорил ее друг Меррилл Родин. – Музыка, такая как у Чайковского, была романтической. Гораздо важнее было сопереживать творениям Баха, Бетховена или Стравинского»[186].

Бесспорно, это была неуверенность, выраженная в снобизме. Однако точно так же, как и списки рекомендованной литературы Modern Library, это было попыткой вникнуть в культуру, которую она стремилась понять. Семейная история и образование Зонтаг не могли помочь ей разобраться в этом мире, а музыкальная иерархия являлась по крайней мере чем-то, за что она могла зацепиться, чтобы двигаться дальше. Вкусы Сьюзен в музыке, точно так же как и в литературе, никогда не объяснялись исключительно интеллектуальными соображениями. «На мой взгляд, у нее была одна удивительная черта, – говорил Меррилл. – Многогранность восприятия и способность к переключению».

У Сьюзен была также удивительная работоспособность. В своих записях о романе «Мартин Иден» Зонтаг упоминает, что из этой книги она почерпнула идеи «сна и смерти». Точно так же как и самоучка Мартин Иден, она стремилась как можно меньше спать:

«Дни были слишком короткими. Так многое хотелось изучить и постичь. Он ограничил свой сон пятью часами и понял, что для него это вполне достаточно. Он попробовал спать четыре с половиной часа, но потом с сожалением вернулся к пяти часам сна. Он бы с радостью посвящал все время бодрствования своим занятиям. С сожалением он переходил от написания собственных текстов к учебе, от учебы к походу в библиотеку, с сожалением вырывал себя из штурманской рубки знаний или журналов в читальном зале, в которых было так много секретов писателей, которым удалось продать свои произведения»[187].

СЬЮЗЕН ДО КОНЦА ЖИЗНИ ПРИРАВНИВАЛА СОН К СМЕРТИ.

Сон у нее ассоциировался с ленью, поэтому она старалась спать как можно меньше и часто стеснялась признаваться в том, что вообще иногда спит. В статье для школьной газеты The Arcade, в которой она была «редактором третьей страницы», Зонтаг писала: «Много часов своей жизни (главным образом между 2 часами ночи и 4 часами утра) я пыталась придумать способы того, как можно начать день по-другому, чем просто открыть глаза»[188].

Такие чувства знакомы многим ученикам и студентам. Занятным представляется временной промежуток («между 2 часами ночи и 4 часами утра»), в течение которого она пытается заставить себя не спать, словно без этих дополнительных часов она никогда ничего не успеет.

То, что Сьюзен была серьезна не по годам, стало заметно уже в старших классах. «Она была очень собранной и сконцентрированной. Можно даже сказать аскетичной, если, конечно, таким словом можно описать пятнадцатилетнего подростка, – вспоминал одноклассник. – Ее звали только Сьюзен, и никогда «Сью», это была уже излишняя фривольность. И у нее не было времени на болтовню»[189].

Частично такое положение дел объяснялось застенчивостью. «Казалось, что она была человеком, который смотрел и наблюдал – Я – фотокамера, – а не был ангажирован или принимал участие», – говорил ее друг Меррилл Родин. Сьюзен была выше ростом и моложе остальных учеников. «Мне она казалась долговязой, неловкой, застенчивой и слегка асоциальной»[190], – говорил Родин.

Позднее Зонтаг писала о периоде обучения в средней школе в Северном Голливуде как об унылых и в интеллектуальном смысле мало стимулирующих годах. Уже в то время в сатирической статье в школьной газете в The Arcade она сравнивала окружавшую ее среду с выдуманной республикой, заимствованной из комикса Li’l Abner. «Существует удивительное сходство между нашими гражданами и гражданами Нижней Слоббовии»[191], – писала она. В 1977 году она написала историю о школьных годах, которая показала, как ей было сложно «отгородиться от бессмыслицы»:

«В 11-м классе всему классу раздали Reader’s Digest и сказали, чтобы мы тихо читали. Учительница сидела у доски и вязала. Я читала европейский худлит и философию, пряча книги за Reader’s Digest. Помню, как однажды меня застукали за чтением «Критики чистого разума» Канта – понятия не имею, как я в том возрасте могла все это воспринимать, но честно пыталась это сделать. Учительница сказала, чтобы я спрятала книгу и вернулась к чтению Reader’s Digest»[192].

Сьюзен много и с удовольствием писала об учителях, которые ее вдохновляли, включая преподавателей по английскому языку, с которыми было много увлекательных бесед о музыке, литературе, религии и политике. Впрочем, судя по записям из ее дневника, складывается ощущение, что Сьюзен была настолько не по годам развитой, что сложно представить себе учителя, который мог бы полностью удовлетворить ее интеллектуальную жажду. «Я считаю, что Шопенгауэр не прав, – писала она в возрасте 14 лет. – И делаю это утверждение исключительно на основании минимальной части его философии – его тезиса о неизбежной бессодержательности человеческого существования»[193]. Она цитировала Ницше: «Убеждения – это более опасные враги правды, чем ложь». Так Зонтаг выразила свое скептическое отношение к этой мысли, но заметила: «В любом случае звучит красиво»[194]. В возрасте 15 лет она сетовала по поводу «трагической буквальности Кольвиц». В выпускном классе она подготовила работу о Фрейде («слишком хорошо известном, чтобы нуждаться в каком-либо представлении»). Вот что она писала с высокомерием, свойственным далеко не каждому выпускнику в те и даже в наши времена: «У меня нет никаких возражений по поводу первой главы (трактата «Недовольство культурой»). В последующих семи главах, и в особенности в последних, я зачастую не могла уловить логику Фрейда. Тем не менее первые две главы о религии в высшей степени ясно и четко освещают главную идею, которую я категорически поддерживаю»[195].

Южная Калифорния была определенно не Нижней Слоббовией. Тем не менее стиль текста («в высшей степени ясно и четко освещают главную идею, которую я категорически поддерживаю») Сьюзен, судя по всему, переняла где-то за пределами школы Северного Голливуда, в которой училась. Многие из книг, которые она читала при свете фонарика в спальне на Лонгридж-авеню, Сьюзен приобрела в Лос-Анджелесе, в местах, среди которых был киоск на пересечении Голливуда и Лас-Пальмас, где «порно стояло в первых рядах, а литературные журналы – в самых дальних»[196].

Среди журналов, которые она читала, был популярный в среде нью-йоркской интеллигенции Partisan Review. В этом журнале писали совсем не о том, о чем говорили во время барбекю на веранде. Сперва Сьюзен не понравились материалы. Она купила один номер, и язык изложения показался ей «совершенно непонятным». Но у нее возникло ощущение, что в журнале обсуждали очень важные вещи, и она решила «сломать шифр»[197].

Этот журнал стал для Сьюзен путеводной звездой. «Я мечтала о том, что, когда вырасту, приеду в Нью-Йорк и буду писать для Partisan Review, чтобы меня читало 5000 человек»[198]. В культурном, но не в религиозном смысле это было еврейское издание, а в политическом – социалистическое (несмотря на то что само название звучало слегка коммунистически). «Нью-йоркский интеллектуал – это человек, пишущий, редактирующий или читающий Partisan Review»[199]. Она верила в то, что может найти свое место в мире, в котором интеллектуалов не считают ни фриками, ни экстраординарными людьми.

«Сью, – говорил ей отчим, – если ты будешь так много читать, то никогда не найдешь мужа». Однако благодаря книгам и журналам наподобие Partisan Review Сьюзен понимала, что это не так. «Этот идиот не знает, что в мире существуют интеллигентные люди. Он думает, что все такие же, какой он, – вспоминала Зонтаг.

– НЕСМОТРЯ НА ТО ЧТО Я БЫЛА ИЗОЛИРОВАНА И ОДИНОКА, У МЕНЯ НИКОГДА НЕ ВОЗНИКАЛО СОМНЕНИЙ В ТОМ, ЧТО ГДЕ-ТО ЕСТЬ МНОГО ЛЮДЕЙ, ПОХОЖИХ НА МЕНЯ»[200].

Глава 5

Цвет стыда

Где-то на далеком Манхэттене, на другом побережье от Шерман-Оукса, находился мир, к которому Сьюзен могла бы принадлежать. Однако и гораздо ближе, в самом Лос-Анджелесе, на холмах над бульваром Вентура были другие звезды – это были одни из самых известных деятелей европейской культуры, которые бежали от нацистов, чтобы найти приют «в краю лимонных деревьев, серферов, архитектуры в стиле необаухаус и причудливых, фантастических гамбургеров». В Южной Калифорнии жили Игорь Стравинский, Арнольд Шёнберг, Фриц Ланг, Билли Уайлдер, Кристофер Ишервуд, Олдос Хаксли, Бертольд Брехт и Томас Манн[201].

Сьюзен столкнулась с этим миром 28 декабря 1949 года, когда она и двое ее друзей «в шесть вечера устроили допрос Богу», то есть Томасу Манну.

«Подавленные чувством восхищения, мы сидели напротив его дома (1550, Сан-Ремо-драйв) с 17.30 до 17.55 и репетировали. Дверь открыла его жена – худенькая, с волосами и лицом серого цвета. Он сидел в дальнем конце дома в гостиной на диване. И держал ошейник большой черной собаки, лай которой мы услышали, когда шли по дому. На нем был бежевый костюм, бордовый галстук и белые туфли – ступни вместе, колени раздвинуты (БАШАНВасан!) Сдержанное выражение ничем не выдающегося лица, точно как на фотографиях. Он провел нас в свой кабинет (вдоль стен, понятное дело, стояли полки с книгами). Говорил он медленно и выражался точно, акцент у него не такой сильный, как я ожидала. «Ну, сообщи нам, что сказал оракул».

О «Волшебной горе»:

Роман начат в 1914-м и закончен после многих перерывов в работе в 1934 г.

«педагогический эксперимент»

«аллегоричный»

«является, как и все немецкие романы, образовательным романом»

«Я попытался суммировать все проблемы, стоявшие перед Европой перед началом Первой мировой войны»

Задавать вопросы, но не давать ответы – может ли быть что-нибудь еще более самонадеянное?»[202]

Сьюзен была разочарована. «Комментарии автора заражают его книгу банальностью». Дневники Манна тоже показались ей банальными. В понедельник 26 декабря он писал: «Хорошая погода». Во вторник он жаловался на выделения из уха и отметил: «Погода все еще ясная и мягкая». Запись в среду: «Днем было интервью со студентами из Чикаго по поводу «Волшебной горы». Далее Манн записал: «Много почты, книг и рукописей»[203].

ВСТРЕЧА С ПИСАТЕЛЕМ ПРОИЗВЕЛА НА ЗОНТАГ ТАКОЕ БОЛЬШОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ, ЧТО СРАЗУ ПОСЛЕ НЕЕ ОНА НАЧАЛА ПИСАТЬ О НЕЙ.

Лишь почти через 40 лет, в 87-м, вышло «Паломничество» – рассказ о том, как она встречалась с престарелым «Богом в ссылке», нобелевским лауреатом и одним из тех, кто олицетворял достоинство и благородство немецкой культуры. «Паломничество» – это водораздел детства и юности Сьюзен Зонтаг – девочки из провинции, которая благодаря обожанию своих блестящих предшественников постепенно вошла в ряды тех, кого ценила и уважала. Это одно из немногих воспоминаний, которые были опубликованы при жизни Зонтаг. В «Паломничестве» прочитывается неуверенность молодой Сьюзен, которая к 1987 году стала такой же крупной фигурой на мировом небосводе культуры, как и сам Томас Манн, и эта ее работа является одной из наиболее известных.

История рассказывает о дружбе Сьюзен с Мерриллом Родином – мальчиком не только «прикольным, крупным и светловолосым», но и таким же умным, как и она сама. Точно так же как и Зонтаг, он с удовольствием выучил все 642 числа каталога Кёхеля – полный список произведений Вольфганга Амадея Моцарта в хронологическом порядке. Меррилл настолько любил творчество Стравинского, что играл с Сьюзен в следующую игру: «За сколько дополнительных лет жизни Стравинского мы готовы умереть прямо сейчас?» Они легко были готовы умереть за 20 дополнительных лет жизни Стравинского. Три года казалось им слишком мало, чтобы пожертвовать своими «жалкими жизнями «калифорнийских школьников». «Тогда четыре?» – «Да», – писала она. – Чтобы Стравинский прожил еще четыре года, каждый из нас был готов умереть за него прямо сейчас»[204].

Меррилл был человеком, с которым Сьюзен с удовольствием обсуждала литературу. Она купила «Волшебную гору» в голливудском книжном Pickwick Bookstore, «проглотила» ее, после чего «вся Европа заполнила мою голову», и, конечно, поделилась своими мыслями с Мерриллом. Тот быстро прочел книгу и предложил потрясающе смелый план – попытаться встретиться с автором «Волшебной горы», который жил поблизости, в Пасифик-Палисайдсе. Сьюзен была в ужасе от такой дерзости, но в телефонном справочнике они нашли адрес Томаса Манна (Сан-Ремо-драйв, дом № 1550). Сьюзен спряталась в другой комнате, а Меррилл набрал номер телефона Манна. К удивлению, ответившая на звонок женщина говорила вежливо и пригласила их навестить великого человека.

«Я никогда не встречала никого, кто, будучи совершенно расслабленным, производил такое сильное впечатление», – писала Зонтаг. В присутствии двух ерзающих от волнения подростков светило обсуждал сложные вопросы: «судьбу Германии», «демоническое», «бездну» и «соглашение Фауста с дьяволом». Сьюзен изо всех сил старалась не сморозить какую-нибудь глупость: «У меня было впечатление (и именно это воспоминание мне кажется наиболее трогательным), что Томаса Манна может задеть глупость, которую кто-нибудь из нас мог бы сказать… глупость всегда ранит, и так как я боготворила Манна, то должна была уберечь его от этого». Аудиенция закончилась без каких-либо серьезных ляпов со стороны школьников. «Мне кажется, что мы с ним больше никогда не обсуждали эту встречу».

Это очень символичная история, наполненная массой контрастов: между Америкой и Европой, молодостью и старостью, прошлым и будущим, строгой мужественностью и бурлящей женственностью. Мы знакомимся с «сестрами-карликами Эллой и Неллой, возглавившими клуб Библейского бойкота, действия которого привели к тому, что из нашей программы изъяли учебник по биологии». Томас Манн воплощает одну из ее любимых тем: разницу между теневым миром изображений и суровыми реальностями жизни. «Я научилась быть более толерантной в вопросе разделения человека и его работы, – писала она. – И это был первый случай в моей жизни, когда я встретила человека, о котором, по его фотографиям, у меня уже сложилось определенное и твердое мнение».

Однако если мы сравним содержание «Паломничества» с другими сведениями об этой встрече, то увидим серьезные разночтения. Действительно, Сьюзен и Меррилл встречались с Томасом Манном в его доме в Пасифик-Палисайдсе, но факты в эссе были «отретушированы» в гораздо большей степени, чем упущения в виде многоточий, которые часто встречаются в настоящих мемуарах. Эссе Зонтаг можно назвать мемуарами с очень большой натяжкой. Занятно, что при этом она вкладывает огромное количество сил в изложение подробностей, которые должны убедить читателя в правдивости этой истории:

«Да, это был голос другой женщины, у них обеих был акцент: «Это мисс Манн. Что вы хотите?»

– Она именно так и сказала? Она, видимо, разозлилась.

– Нет, нет, по голосу этого не чувствовалось. Может, она ответила так: «Мисс Манн слушает». Точно не помню, но, честное слово, тон у нее совершенно точно не был раздраженным. И потом она сказала: «Что вы хотите?» Нет, подожди, она сказала: «И что вы хотите?»

– А потом что?

– Потом я сказал… ну, ты сама знаешь, мы два ученика…»

Однако согласно записям в дневниках Манна и самой Зонтаг учеников было не двое, а трое. И были они не учениками старших классов, а студентами колледжей. Зонтаг в начале истории пишет, что события произошли в декабре 47-го, но это тоже не соответствует истине. Встреча с Манном произошла в декабре 1949-го, в другой период ее жизни. К этому моменту она избавилась от «бессмыслицы» долины и жила в совершенно другой среде; будучи студентом Чикагского университета, Сьюзен была настолько утонченной и изысканной дамой, насколько сама этого хотела. Возможно, она считала, что если датирует встречу правильно, то это не лучшим образом скажется на изображении контраста между ее скучной жизнью в пригородах и «миром, в котором она стремилась жить, хотя бы как самый скромный гражданин».

В Лос-Анджелесе высокая немецкая культура оказалась гораздо ближе, чем она описывала. Как уже упоминалось, на встрече присутствовал третий человек – Джин Марум, лучший друг Меррилла. Джин родился в богатой семье в Германии и не был евреем. Семья переехала в Калифорнию, когда он был еще ребенком, и родители поддерживали тесный контакт с другими представителями немецкой диаспоры. Джин ухаживал за дочерью композитора Шёнберга Нурией. По воле случая его тетя Ольга, будучи студенткой, жила в Мюнхене вместе с девушкой Катей Прингсхайм, которая позднее стала женой Томаса Манна. Это Катя ответила на телефонный звонок. И звонил ей не Меррилл, а Джин. И договорились они о встрече с Манном, естественно, по-немецки («у них обоих был акцент»).

С художественной точки зрения можно понять, почему Сьюзен изменила в эссе время встречи «с Богом в ссылке». Гораздо эффектнее выглядит фамилия Томаса Манна в телефонном справочнике между «Роуз Манн, Оушен-Парк и Вилбор Манном из Северного Голливуда»[205], это подчеркивает различие между обыденностью ее положения и высоким статусом нобелевского лауреата. Знала ли Зонтаг человека, который был знаком с Катей Манн, было ли ей 14 (как в истории) или 16 лет (как в реальности), вне всякого сомнения, это различие существовало.

В истории есть и другие искажения, которые не привносят никакого драматизма и, как может показаться, играют незначительную роль, однако указывают на то, что автор, возможно, что-то скрывает. Об этом свидетельствуют лаконичные записи в дневнике Зонтаг. В эссе отмечено, что встреча состоялась в четыре часа, а из дневников следует, что мы «допрашивали Бога весь вечер с шести». В дневнике Манн сидит на диване, в истории – в кресле. По записям из дневника, они общались в гостиной, в истории – в «кабинете Томаса Манна».

В истории они обсуждают роман «Доктор Фаустус», который вскоре после этого должен был выйти. Манн объяснял, что в тексте романа есть много фраз на старонемецком диалекте XVI века, и выражал опасения, что широкая читательская аудитория в США его не поймет. В реальности они действительно обсуждали эту книгу, но не так. Книга вышла на английском в 1948 году. В эссе действие происходит в 47-м, поэтому Сьюзен могла услышать только мнение автора, не читая книгу. «Через 10 месяцев, буквально через несколько дней после выхода книги», они с Мерриллом заехали в Pickwick Bookstore: «Я купила для себя один экземпляр, а Меррилл для себя».

А в дневнике среди длинного списка воспоминаний мы читаем: «Меня поймали в Pickwick Bookstore за то, что я украла экземпляр «Доктора Фаустуса»[206].

В дневниках лос-анджелесского периода мы часто сталкиваемся со страхом Сьюзен, что она лгунья, фейк и обман. В июне 48-го она нарисовала в школьной тетради могильный камень, на котором было написано:

Здесь покоится

(как, собственно говоря, и покоилась всю жизнь)

Сьюзен Зонтаг

1933–195?[207]

В ТУСОНЕ ОНА ПРИНЯЛА «ВЕЛИКОЕ РЕШЕНИЕ» О ТОМ, ЧТО СТАНЕТ ПОПУЛЯРНОЙ, В ШКОЛЕ СЕВЕРНОГО ГОЛЛИВУДА ЕЕ РЕШЕНИЕ ОКРЕПЛО, НО ОНА КОРИЛА СЕБЯ ЗА ТО, ЧТО НЕДОСТАТОЧНО АКТИВНО СТРЕМИЛАСЬ К ЭТОМУ.

«Одноклассники говорили безмерные глупости и опирались на расовые предрассудки. Когда я сказала на сленге «будем-друзьями-я-вполне-нормальная-деваха», то тут же, расстроенная, села на место, мечтая послать их ко всем чертям».

Она упрекала себя за то, что, стремясь получить подтверждение своей популярности, недостаточно боролась за свои убеждения, баллотируясь на выборах в студенческий совет. «Если бы я могла честно сказать, что мне не хотелось победить на выборах! – писала она. – Потом ко мне подошла девочка и сказала, что очень рада тому, что я победила, потому что ей не хотелось, чтобы в студенческом совете были евреи, которых она так ненавидит. Что-то ест меня изнутри. Как мне хочется быть красивой, целомудренной, чистой и до конца искренней с собой и со всем миром!»[208]

Эта дилемма проявилась и в конце ее жизни во время выступления перед выпускниками Вассер-колледжа: «Не позволяйте использовать себя и вешать себе лапшу на уши. Посылайте козлов куда подальше»[209]. Зонтаг, как и всем остальным, проще дать такой совет, чем следовать ему. Кроме желания поставить на место расистов, в дневниках мы чувствуем, что в те годы ее преследует ощущение собственной неискренности и несостоятельности. Она пишет, что ощущает «сводящее с ума неудовлетворенное желание быть совершенно честной»[210], и, перечитав более ранние записи в дневнике за 47-й, задается вопросом о том, «говорит ли вообще человек правду, и когда именно это происходит».

«Пока я писала только то, что соответствует идеалу, к которому стремлюсь – стараюсь быть спокойной, терпеливой, понимающей, – стоиком (я всегда должна страдать!!!), ну, и, наконец, что немаловажно – гением. Тот человек, который следил за мной все время, пока я себя помню, продолжает смотреть на меня и сейчас. Было бы здорово, чтобы это останавливало меня от совершения плохих поступков, но вместо этого я просто не совершаю хороших поступков»[211].

В ее дневниках чувствуется позерство, стремление показаться не тем, кем она является. Ощущается разрыв не только между тем, кто она есть, и тем, кем кажется окружающим, но также (даже еще в большей степени) Сьюзен и какой-то высшей силой, наблюдающей за ней. Она все время принимает красивые позы. Не случайно Зонтаг была одной из наиболее фотогеничных известных личностей своего поколения, а также и то, что героиней ее романа «Любовница вулкана» является специалист по «отношениям». Леди Гамильтон обладает талантом подражания – при помощи тона или жеста она умеет изобразить целый ряд мифологических или реально существовавших исторических персонажей.

Зонтаг часто говорила о своем умении восхищаться, что является одной из ее наиболее привлекательных характеристик. Ее восхищение такими людьми, как Томас Манн, является попыткой стать лучше и придерживаться стандартов, которые она часто не выдерживала. Манн был «Богом» в том смысле, что он был великим и достойным уважения человеком. Он был Богом еще и в смысле имеющего право судить отца, который если бы смог разглядеть ее подноготную, то обязательно бы ее наказал. «У меня есть чувство, что все, что бы я ни говорила, записывается, – писала она в 1948-м. – И за всем, что я делаю, наблюдают»[212].

Милдред Зонтаг требовала, чтобы ее отгородили от реальности, и более того, привлекала к этому маленькую Сью. Сьюзен унаследовала от матери не только представление о том, что честность равнозначна жестокости, но и умение вести себя на публике совершенно не так, как дома. Последний навык Милдред довела до совершенства, и только самые близкие ей люди знали, как у нее обстоят дела. «Все были очарованы матерью, – говорила Джуди. – Я не знаю, как ей это удавалось, потому что своих дочерей она совершенно точно не очаровывала»[213].

Второй брак Милдред, то, что она призывала людей говорить неправду, в том числе и в вопросах, связанных с их сексуальностью, свидетельствует о том, что смерть матери оставила у Милдред странные ассоциации. Однажды, когда Сьюзен было 14 лет, к ней на улице пристал пьяный. Узнав об этом, шокированная Милдред объявила, что чувствует себя «абсолютно нечистой». Сьюзен так ответила матери в записи в своем дневнике: «Нечистым и омерзительным является твой ужас – Ты и память о лежащей на столе пачке контрацептивов твоей матери – твоя мать умирала на чистой кровати в больнице – умирала, по твоему мнению, от Секса».

Вот такой багаж ментального наследства достался Сьюзен. «Все, что напоминает ей о сексе, является нечистым – и я заражена этим заболеванием»[214].

Врать, в особенности по поводу секса, Сьюзен научила мать. И уже в детстве Сьюзен поняла, что у нее есть склонности, о которых не стоит широко распространяться. «Если раньше я была ужасно, невротически религиозной и думала, что стану католичкой, – писала она в дневнике практически день в день за год до встречи с Манном, – то сейчас чувствую в себе лесбийские наклонности (как же мне не хочется писать эти слова)»[215]. Через несколько месяцев она упоминала о «появляющемся чувстве вины, которое я всегда испытывала по поводу моих лесбийских наклонностей, от которых я сама себе казалась мерзкой»[216].

Но даже без того, что говорила ей мать, Сьюзен пришлось бы врать, потому что в те времена гомосексуалистов считали извращенцами и преступниками. Дискриминирующие гомосексуалистов законы отменили на всей территории США лишь в 2003 году. Несмотря на то что Зонтаг всю жизнь не афишировала свои «лесбийские наклонности», ее сексуальность во многом определяла целеустремленность, с которой она относилась к своему творчеству. «Мое желание писать связано с моей гомосексуальностью, – писала она. – Моя самоидентификация нужна мне в качестве оружия для того, чтобы бороться против нападок со стороны общества. Конечно, это не является оправданием моей гомосексуальности. Но, насколько я чувствую, это дает мне право… Я чувствую себя геем и поэтому являюсь более ранимой. Из-за этого мне еще больше хочется спрятаться, быть невидимой, и именно так я в любом случае себя и чувствовала»[217].

Спустя десять лет, в 1959 году, Сьюзен писала, что может «быть только тем писателем, который себя обнажает и выставляет напоказ»[218]. В этом предложении выделяется выражение «обнажает и выставляет напоказ», которое звучит очень по-мужски. Многие критиковали Зонтаг за то, что она ставит интеллектуальное выше физического или эмоционального, что, в свою очередь, создает дополнительную дистанцию между автором и описываемым им героями. Именно это и произошло в «Паломничестве», в котором целый ряд странных правок снижает градус исторической достоверности, необходимый в любых мемуарах.

Настоящая драма в «Паломничестве» не имеет никакого отношения к тому, кто на самом деле позвонил в дом Маннов, поехала ли Сьюзен к писателю с одним или двумя друзьями, а также к тому, приехали ли они к четырем или к шести часам. Драматизм истории имеет отношение к ее сексуальности, которая, как она неоднократно намекает в самом тексте, является гетеросексуальностью. Она упоминает своего приятеля Питера Хайду: «Бойфрендом должен быть не просто лучший друг, но мужчина, который меня выше. В этом смысле Питер мне подходил». Она пишет, что считает Меррилла очень привлекательным, и заявляет, что «желала слиться с ним или чтобы он слился со мной». Однако Меррилл ей не подошел – «он был на несколько сантиметров ниже меня. В такой ситуации все остальные барьеры уходили на второй план».

ОНА НЕ УТОЧНЯЕТ, КАКИЕ У МЕРРИЛЛА БЫЛИ ДРУГИЕ БАРЬЕРЫ. НА САМОМ ДЕЛЕ БАРЬЕРОМ БЫЛО ТО, ЧТО МЕРРИЛЛ БЫЛ ТАКИМ ЖЕ ГОМОСЕКСУАЛИСТОМ, КАК И ОНА САМА, И КАКИМ БЫЛ ТОМАС МАНН.

Это и является главной темой всей истории, которая первоначально называлась «Ария о смущении»[219]. Текст начинается словами: «Все, что имеет отношение к моей встрече с ним, покрыто цветом стыда». Эта мысль неоднократно звучит в эссе, что подтверждает ее значение. Она пишет о «слегка постыдном заболевании», от которого умер ее отец. Пишет о том, что, когда Меррилл предложил посетить Манна, «моя радость превратилась в стыд». Пишет, что во время звонка чувствовала себя «парализованной ужасом», и называет себя «трусом». Она ощущала «стыд и ужас», упоминает, что была «еще одна неловкость», потом «еще неловкость», и какой «неловкой» была вся ситуация, как она чувствовала «стыд и подавленность», как все было «недозволенно и неуместно», вспоминает «чувство смущения» и «что-то постыдное».

Так чего же Зонтаг так стыдилась? В ее описании слишком много мелодрамы для того, чтобы передать банальное смущение подростка. В работах Зонтаг великие творческие личности представляются не только в качестве примеров для подражания, а как люди с гипертрофированным эго, которые нас поучают и перед которыми она должна унижаться. Этих людей не обманет ее маска, они могут увидеть то, что она недостойна, распознать ее ложь, узреть ее уродливость. Томас Манн был первым из увиденных ею богов, и в том, что ее стыд в его присутствии имел отношение к вопросам сексуальности, мы можем убедиться в конце истории. Сьюзен и Меррилл убегают из дома на Сан-Ремо-драйв, «как два мальчика-подростка, уезжающих после своего первого посещения борделя».

Именно поэтому, несмотря на все звучащие в истории неправды, текст «Паломничества» звучит правдиво. Она «передергивала» факты. Но ее стыд был совершенно реальным.

Глава 6

Успехи на бисексуальном фронте

«Меня интересуют только люди, вовлеченные в проект самотрансформации»[220], – писала Зонтаг в 1971 году. Если желание трансформации исходит из недостаточного положительного самоудовлетворения, оно также является противником самоудовлетворения. В «Паломничестве» Зонтаг писала о «модели снисхождения о представлении времени, как чего-то, что и будет лучше в будущем, чем в настоящем».

ЕСЛИ МАТЬ, ВСЮ ЖИЗНЬ МЕЧТАВШАЯ, ЧТОБЫ ЕЕ ОБСЛУЖИВАЛИ КИТАЙСКИЕ ЛАКЕИ, БЫЛА ОБРАЩЕНА В ПРОШЛОЕ, ТО СЬЮЗЕН БЫЛА ОБРАЩЕНА В БУДУЩЕЕ.

«Я хочу писать – Хочу жить в интеллектуальной атмосфере – Хочу жить в культурном центре, где можно слышать много музыки»[221]. Ей было всего 14, когда директор школы в Северном Голливуде сообщил Милдред и Нату о том, что Сьюзен прочитала больше книг, чем ее учительница по английскому языку[222]. Вскоре Сьюзен узнала, где именно она может найти интеллектуально стимулирующую атмосферу, к которой стремилась.

В журнале Collier’s она вычитала, что в Чикагском университете «нет футбольной команды, и единственное, чем там занимаются студенты, – это учеба, разговоры о Платоне, Аристотеле и Фоме Аквинском. Ну, подумала я тогда, это мне подходит»[223]. Милдред была категорически против. Летом 1948-го семья поехала на машине на другое побережье, и Сьюзен впервые за пять лет снова попала в Нью-Йорк. По пути они останавливались в Чикаго: «Судя по всему, отель Plaisance, расположенный напротив Университета, останется максимальным приближением к тому, чтобы попасть в это высшее учебное заведение! – с тоской писала Сьюзен в июне. – Проклятье, все мои аргументы разбиваются, как о стену»[224].

Позднее сама Милдред поведала совсем другую версию событий. «Я думала, что любой умный человек может учиться там, где ему, черт возьми, заблагорассудится»[225], – заявила она репортеру. «В ее голосе были радостные распевные нотки, – говорил сосед, – когда она сообщила, что Сьюзен пошла на конфликт с Натом» – который, по этой версии, запретил падчерице уезжать – «и поехала учиться в Чикагский университет»[226]. Однако в тот период времени отношения Милдред и Ната были очень шаткими. Сьюзен писала, что «существует большая вероятность развода и того, что мать вернется в Нью-Йорк». Одной из причин их разногласий был вопрос о разрешении Сьюзен уехать учиться в колледж[227]. К сентябрю Сьюзен при поддержке Ната удалось уговорить мать. «Слезное объяснение с Милдред (черт подери!). Она сказала: «Тебе очень повезло, что я вышла замуж за Ната. Ты бы никогда в жизни не уехала в Чикаго, вот будь в этом уверена! У меня просто нет слов, чтобы выразить то, как я всем этим недовольна»[228].

«Паломничество» вышло через год после смерти Милдред в 1986 году. В этом произведении Сьюзен совершенно без симпатии изобразила свою мать «худой и мрачной» и подчеркнула, как ей хотелось уехать из дома. Несмотря на то что Сьюзен чувствовала, что мать ее подавляет, и стремилась найти свой путь в жизни, она понимала, что мать наделила ее «магическими силами», без которых, как ей четко дали понять, Милдред умрет. И дочери, и матери оказалось непросто разорвать сложившуюся связь. «Я знаю, что должна уехать из дома, – писала Зонтаг в мае, – несмотря на то, что мне нравится Лос-Анджелес, и при стечении других обстоятельств я бы не возражала. Обещание купить мне машину, конечно, интересно, но явно недостаточно для того, чтобы я продолжала заниматься этой проституцией»[229].

Ей было всего пятнадцать, и весь предшествующий колледжу год она сомневалась и колебалась. Принять решение об обучении в колледже в другом городе молодому человеку не так-то просто, кроме того, Сьюзен было сложно выйти из привычной ситуации статус-кво. «Как мне хочется сдаться! Как легко было бы убедить себя в правильности жизни родителей! Сдалась бы я и оставила свои планы, если бы в течение года виделась только с ними и с их друзьями?…Я колеблюсь и сомневаюсь, иногда мне даже кажется, что надо остаться и учиться здесь».

Сомнения Сьюзен объясняются тесной и страстной связью, сложившейся у нее с матерью. Милдред говорила, что только Сьюзен, и совсем не Нат, в состоянии ей помочь. Только Сьюзен может помочь своей матери. И дочь всегда ей верила.

«Я в состоянии думать только о матери, о том, какая она красивая, какая гладкая у нее кожа и как она меня любит. Как она тряслась, когда плакала недавно ночью. Она не хотела, чтобы папа, спавший в соседней комнате, ее услышал, поэтому каждый новый приступ подавленных рыданий звучал, как громкая икота»[230].

В конце 1948 года Сьюзен окончила школу в Северном Голливуде. К тому времени она отказалась от планов обучения в Чикаго и решила поступать в Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, расположенный на противоположной стороне холмов от Шерман-Оукс. Но потом появилась мысль о том, что можно учиться в Беркли, крупнейшем вузе Калифорнии. Он располагался не так уж и далеко, но и не слишком близко от дома. «Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе против Калифорнийского университета, – писала она спустя несколько месяцев. – Калифорнийский университет означает, что я должна сняться с места, переехать в новый город, жить в новой среде, видеть новых людей. И это возможность уехать из дома. С точки зрения эмоций я хотела бы остаться. Ум подсказывал, что мне лучше уехать. Мне, как всегда, нравилось доводить себя до исступления»[231].

В дальнейшем в наиболее значимых сексуальных связях Сьюзен большое значение будет иметь мазохизм. Впервые эта тенденция проявилась в ее отношениях с матерью. В слегка приукрашенных мемуарах Зонтаг вспоминает о том, как «отчаянно хотела вырасти» и мечтала «о большей любви своей молчаливой, темнокожей и красивой матери». Материнская любовь проявлялась только тогда, когда Милдред вскоре должна была потерять дочь, чувствовалось это «в неожиданно проснувшемся потоке материнской любви и зависимости». Именно это и подтолкнуло Зонтаг к отъезду[232].

Она уезжала в другой город не без чувства вины, включая вину перед сестрой, которую предложила матери в качестве компенсации за свое отсутствие. Спустя более 10 лет после этого она извинилась. «Ты знаешь, что я постоянно ощущала свою вину за то, что уехала из дома, – писала она сестре. – В моем-то возрасте! И после стольких лет! Но я главным образом подсознательно рассуждала так – Джуди остается, Джуди будет держать оборону. Поэтому я отдала тебя в жертву – не думала о том, что могло бы быть хорошо для тебя – своему чувству вины перед ней… У тебя есть все основания, чтобы мне совсем не верить или меня недолюбливать»[233].

Спустя 37 лет после того, как Сьюзен уехала из дома, незадолго до смерти Милдред она все еще винила себя за то, что не смогла наладить отношений с матерью. «Я всегда ощущала вину за то, что уехала из дома от М. Поэтому у нее было полное право относиться ко мне холодно и не щедро»[234].

Чувство вины буквально тучей нависало над ней в первые несколько недель в Беркли. «Ну, вот я и здесь, – вздыхала Сьюзен в своем дневнике. – Здесь все так же, как дома. Мне кажется, что суть вопроса была не в том, чтобы найти более благоприятную окружающую среду, а в том, чтобы найти себя – обрести самоуважение и целостность. Я не чувствую себя счастливей, чем дома»[235]. Цель – «обрести самоуважение и целостность» – никогда не менялась. В университете те же дисциплины, что и в школе, а именно литература и музыка. Однако в Беркли ее ждали совершенно другие развлечения, и вскоре учеба отошла на второй план.

В первые месяцы она читала так же много, как и раньше. Она писала о том, что ее разочаровал роман Томаса Манна «Доктор Фаустус», укоряла себя за то, что слишком по-снобски относится к творчеству Роберта Браунинга, цитировала отрывки стихов Кристофера Марло, была недовольна «детской наивностью замысла» Германа Гессе, а также планировала летом «засесть за Аристотеля, Йейтса, Харди и Генри Джеймса»[236]. Она также грустила по поводу того, что некая Ирэн Лионс не отвечала взаимностью на ее чувства и вступала в половые связи с мужчинами, чтобы «по крайней мере, доказать, что я бисексуал», правда, признавалась, что чувствовала «лишь унижение и деградацию при одной мысли о физической связи с мужчиной»[237].

В апреле она прочитала роман Джуны Барнс «Ночной лес». Это произведение вышло в 1936 году и являлось одним из немногих достойных внимания литературных произведений той эпохи, в котором писали о жизни гомосексуалистов. (Для мужчин существовали дневники Андре Жида, которые Сьюзен и Меррилл уже читали, а также новелла «Смерть в Венеции», которой можно в некоторой степени объяснить теплые чувства Зонтаг к ее автору Томасу Манну.) Предисловие к роману Барнс написал Элиот, высоко оценивший «блестящие юмор и характеры персонажей, а также качество ужаса и обреченности, напоминающие елизаветинскую трагедию». Многие читатели восприняли эту книгу как стимулирующую в художественном и сексуальном смысле – «не просто хорошее чтиво, а настоящее очарование»[238].

В этом романе есть фальшивые бароны, люди с именами, наподобие фрау Манн и герцогини Бродбэк, непревзойденные предложения в стиле рококо: «Как картина таможенника Руссо, она, казалось, была, как джунгли, пойманные в ловушку гостиной»[239]. Если издания Partisan Review показали Сьюзен пример интеллектуального стиля, то «Ночной лес» дал ей язык эротических устремлений. Иногда предложения настолько витиеваты, что их смысл с трудом угадывается. «Ночная ведьма-потаскушка, плачущая на шипе, гниль на корню, плесень на зерне»[240] – просто шедевр тайнописи. В основе этой книги лежит представление Уайльда, Гюисманса и декадентов XIX века о том, что гомосексуалисты являются аристократией общества. Действие романа Барнс проходит на Левом берегу (в весьма традиционном для такого мира месте), а повествование характеризуется эмоциональными и сексуальными откровениями («в старые добрые времена я, возможно, была бы девушкой из Марселя, трахающей док вместе с матросом») и протестует против чувств буржуазной пристойности. Основной идеей романа является мысль о том, что гомосексуалисты не способны, да и не хотят жить как обычные люди. «Когда ты сам изобрел свою жизнь, то она становится твоей и только твоей»[241], – писала Барнс. Вполне возможно, что эта мысль понравилась Сьюзен.

Однако в романе есть и описания того, насколько гомосексуалисты больны и как сходят с ума от непотребной похоти: «Посмотрите на «девочек» [пассивных гомосексуалистов, стоящих на коленях в ночных туалетах, как во время великой тайной исповеди, плачущих и преданных анафеме»[242]. Жизнь лесбиянок, по мнению Барнс, тоже не сахар. Вот какое брутальное сравнение она нашла: «Словно несчастные олени, умершие от того, что сцепились рогами, их головы распухают от знания друг друга, которое они никогда не стремились получить, оленей, которые смотрят друг другу в глаза до самой смерти»[243].

«ТЫ ЧИТАЛА «НОЧНОЙ ЛЕС»? – СПРОСИЛА ХАРРИЕТ СОМЕРС «УДИВИТЕЛЬНО КРАСИВУЮ» И «ШИКАРНУЮ» 16-ЛЕТНЮЮ СЬЮЗЕН ЗОНТАГ, РАССМАТРИВАВШУЮ ИЗДАНИЯ В КНИЖНОМ В БЕРКЛИ.

Семестр подходил к концу. Харриет родилась в Нью-Йорке и училась на третьем курсе. Она болтала с продавцом книжного – геем, который заметил, что его собеседница положила глаз на девушку – «красотку» и «очаровашку», как потом вспоминала Харриет.

– Иди с ней познакомься, – предложил он[244].

Харриет была на пять лет старше Сьюзен. Два года она проучилась в Нью-Йоркском университете и прошла летний курс в экспериментальном Маунтин-колледже в Северной Каролине, где, кроме прочих, познакомилась с авангардистами Джоном Кейджем и Мерсом Каннингемом. Кроме этого, она познакомилась с Пегги Толк-Уоткинс, которая позднее стала «королевой лесбиянок» Сан-Франциско (где у нее был лесбийский бар Tin Angel на набережной Эмбаркадеро). Пегги стала первой любовницей Харриет, после чего показала ей злачные места для лиц нетрадиционной сексуальной ориентации. Позднее Харриет выступила гидом для Сьюзен.

Их отношения, то затухая, то активизируясь, продолжались около десяти лет. Первые три недели были крайне важными для будущего Сьюзен, о чем она прекрасно знала. 23 мая 1949 года она написала, что эти три недели были, «возможно, самым важным периодом, который я пережила (важным в смысле того, стану ли я цельным человеком)». На титульной странице своего дневника она написала: «Я РОДИЛАСЬ ЗАНОВО В ПЕРИОД, ОПИСАННЫЙ В ЭТОМ ДНЕВНИКЕ»[245]. Родилась заново, ибо со страстью юности открыла для себя любовь и секс, родилась заново, потому что увидела в этом открытии решение всю жизнь волновавшего ее вопроса – «мое величайшее несчастье, противоречие между телом и умом»[246]. Она думала, что Харриет поможет ей разобраться с этим противоречием. Сьюзен надеялась, что тело может быть не только угнетающей реальностью, от которой надо убегать и прятаться в собственном уме. Она надеялась на то, что тело поможет ей обрести самоуважение.

В последние недели семестра Зонтаг получала удовольствие, веселилась и расслабилась. Она открывала мир баров в Сан-Франциско и тщательно описывала его в своих дневниках. «Певица была высокой и красивой блондинкой в вечернем платье без бретелек на плечах, – писала она. – Я сказала, что у нее очень сильный голос, Харриет улыбнулась и заметила, что это мужчина». «С. купила пистолет и грозилась тем, что застрелит их обоих… Это была пара: Флоренс и Рома… У Харриет был в свое время роман с Флоренс… С. начала смеяться и спросила нас, понимаем ли мы, что все это сплошная пародия на «Ночной лес».

Потом в жизни Сьюзен неоднократно случалось то, что, открывая для себя новый язык, она веселилась и получала удовольствие. Мартин Иден составлял списки незнакомых ему слов, и Сьюзен на протяжении всей своей жизни делала то же самое. Судя по этим записям, ей пришлось многому научиться:

«Гомосексуалист = гей

Гетеросексуал = натурал (Западное побережье), стрэйт (Восточное)»[247].

В ее дневниках записано много выражений, которые использовали в гей-субкультуре Сан-Франциско:

«86, «он меня от 86-ил», «я ему 86»: (выбросить, выгнать)

Шелестеть, «сегодня я буду шелестеть» (вести себя крайне женственно)

Я фрукт – Я люблю…

Очко – туалет

ПД – полное дерьмо

Гей-торговля, торговля = случайная связь, секс на одну ночь

Коммерция = секс за деньги

Келдыш встал = эрекция

Чиппи = женщина на одну ночь, не берущая денег

Упасть с крыши = менструировать»[248].

Эти списки легли в основу списка 48 тезисов в «Заметках о кэмпе», опубликованных спустя почти 15 лет. Этот составленный с антропологической тщательностью документ о жизни и чувствах гомосексуалистов, наблюдение над которыми она начала в Беркли, стал первым серьезным произведением о секс-меньшинствах, предназначенным для широкой гетеросексуальной аудитории. Зонтаг признавалась, что все, что связано с этой жизнью, ее периодически привлекало и отталкивало. Однозначно лишь то, что во времена студенчества в Беркли она пережила сильный подъем чувств. Мечты о лесбийском сексе чуть было не свели ее в могилу, «формируя чувство вины за то, что я – лесбиянка, отчего я сама себе была не мила, но сейчас я знаю правду, знаю, что любить – это хорошо и правильно»[249].

Зонтаг пережила эротическое откровение. Незадолго до встречи с Харриет она пошла на свидание с мужчиной, во время которого они обсуждали вопросы в сфере классических интересов Зонтаг: «начиная от кантат Баха и «Доктора Фаустуса» Манна и заканчивая гиперболическими функциями, профтехобразованием в Калифорнии и теорией искривления пространства по Эйнштейну». Во время этого свидания Сьюзен поняла, что она «отвергала гораздо большее по сравнению с тем, что имела: тотальность лени и мечтаний, солнца и секса, еды, сна и музыки». Осознание и признание собственной сексуальности дало ей наконец возможность привести в состояние баланса пытливый ум и жадное до ласк тело.

«Я НАЧНУ ПРАВИЛЬНО, НАЙДУ ЧЕЛОВЕКА, ПОЛУЧУ СВОЙ ОПЫТ, НЕ ДОЖИДАЯСЬ ТОГО, КОГДА ОН ПРИДЕТ КО МНЕ САМ. СЕЙЧАС Я ЭТО МОГУ, ПОТОМУ ЧТО ВЕЛИКИЙ БАРЬЕР – ЧУВСТВО СВЯТОСТИ МОЕГО ТЕЛА – ИСЧЕЗ. МЕНЯ ВСЕГДА ПЕРЕПОЛНЯЛА ПОХОТЬ ЖЕЛАНИЯ»[250].

Беркли стал для нее «признанием самой себя, радостью от своего собственного тела. Очень важно ничего не отвергать с лету. Подумать только, что я еще сомневалась в том, стоит ли мне здесь учиться, что этот опыт мог обойти меня стороной!»[251]

Однако, когда Зонтаг писала эти строки, она уже собиралась уезжать. Она, как и прежде, хотела учиться в Чикагском университете и 28 мая узнала о том, что ее приняли в этот вуз со стипендией в 765 долларов.

Идиллический период обучения в Беркли подошел к концу. Она чувствовала себя заново родившейся, но Харриет, вернувшись в Нью-Йорк, сомневалась, что Сьюзен окончательно и бесповоротно изменилась. «В смысле секса, – говорила Харриет, – она была полным нулем. Она была красивой, но не сексуальной. Между этими понятиями есть большая разница». В отношениях с Харриет у Сьюзен сложился стереотип поведения, который позже неоднократно повторялся. Сьюзен воспринимала Харриет как человека, у которого надо научиться всему, что возможно. «Мне всегда казалось, что, с одной стороны, она слишком большая интеллектуалка, а с другой – слишком зависима, – говорила Харриет о сложностях связи с Сьюзен. – Если мы шли в кино, она ждала моей оценки. Если мне кино не нравилось, то оно не нравилось и ей».

Сьюзен все еще ощущала неуверенность, с которой стремилась совладать во время обучения в Беркли. «Она слабак, – заявила Харриет о Сьюзен в первые недели их романа. – Она слишком впечатлительна, и ее очень легко запугать. Она не уверена в себе. Все, что произошло позднее, можно назвать убийством ребенка, которым она была, а она была совершенно не уверена в том, кем она является и кто она такая». Несмотря на это, Харриет понимала, что Сьюзен – личность совершенно исключительная. «Помню, как мы ехали с ней на поезде из Сан-Франциско в Саусалито, и я сказала ей: «Тебя ждут великие дела»[252].

ВСКОРЕ ПОСЛЕ ПЕРЕЖИТОЙ В БЕРКЛИ СЕКСУАЛЬНОЙ РЕВОЛЮЦИИ УМ СЬЮЗЕН СНОВА ВОЗОБЛАДАЛ НАД ЖЕЛАНИЯМИ ЕЕ ТЕЛА.

Она вернулась на лето в Лос-Анджелес и нанялась регистратором в компанию Republic Indemnity Company of America. Она снова начала общаться с Мерриллом Родином, который был на три года ее старше и за год до этого, следуя ее настоятельному совету, начал учиться в Чикагском университете. «В интеллектуальном смысле это было самое грандиозное прозрение всей моей жизни», – говорил он.

«Сначала робко» она поведала ему «о том, что пережила в Беркли, и о том, что никогда не сможет рассказать родителям», которые «будут в шоке и ужасе, если когда-нибудь узнают»[253]. Все лето они провели, «исследуя жизнь геев, андерграунд и все, что имеет отношение к этой жизни в Лос-Анджелесе. Это было поразительное время». В мире, в котором они выросли, геев показывали на потеху туристам, как карликов в цирке. Мать Меррилла рассказала сыну о том, что они с его отцом однажды пошли «в Flamingo Club посмотреть педиков». «Именно тогда я впервые услышал о педиках», – признался Меррилл.

Расположенный на Ла Брее Flamingo Club днем по воскресеньям был закрыт для посещения туристов. В это время в нем собирались настоящие геи, туда же приходили Сьюзен и Меррилл. По словам Меррилла, в огромном городе было три тусовочных места для гомосексуалистов: Flamingo Club, расположенный в Оушен-Парк, Tropic Village, а также заведение рядом с пляжем в Санта-Монике. «Это был совершенно иной мир, параллельный обычному и полностью от него скрытый».

В этом скрытом мире Сьюзен, к своему счастью, обнаружила мощную авангардную культуру. В кинотеатре Coronet на бульваре Ла Сиенга они смотрели фильмы Майи Дерен, которая с 1943 года снимала в Лос-Анджелесе экспериментальное кино. В том же самом кинотеатре они увидели гомоэротическую короткометражку «Фейерверки» Кеннета Энгера (в которой герой видит сон о том, что видит сон. Эта тема позднее неоднократно появлялась в текстах Сьюзен). Энгер был всего на несколько лет старше Сьюзен и Меррилла, и на его творчество сильное влияние оказали картины Дерен. Фильм «Фейерверки» продолжительностью 14 минут запретили к показу из-за обвинений в непристойности. Кеннет подавал апелляции в суды вышестоящих инстанций, и в конце концов Верховный суд Калифорнии разрешил картину к показу. Тем не менее разразившийся вокруг скандал дает нам представление о том, что геям-художникам было сложно пробиться даже в таком мегаполисе, как Лос-Анджелес.

Точно так же как и в романе «Ночной лес», обитатели этого параллельного мира были культурной элитой, что Сьюзен совершенно четко и с гордостью осознавала. При этом гомосексуалисты постоянно находились в опасности. Молодые люди рисковали тем, что их семьи «будут в шоке и в ужасе», если узнают, где те проводят время, а творческие личности, такие как Кеннет Энгер, подвергались нападкам и остракизму. Кроме того, как вспоминал Меррилл, «в этих местах часто проходили рейды полиции, наши встречи были нелегальными. Находиться там было рискованно».

Даже без влияния матери, считавшей секс чем-то грязным и опасным, неудивительно, что Сьюзен, которую изначально окрылили события в Беркли, начала ощущать некоторые сомнения. Харриет исчезла с ее горизонта, и Сьюзен сомневалась в том, стоит ли ей без нее вливаться в новое сообщество. В Тусоне она «поняла разницу между внешним и внутренним», и причастность к секс-меньшинствам была практически равнозначна внешнему. В школе Северного Голливуда Сьюзен стала популярной, и поэтому ее тянуло снова присоединиться к большинству человечества, чтобы быть популярной именно там.

Лучший друг Меррилла Джин Марум (который и позвонил Томасу Манну) большую часть лета провел вместе с Сьюзен и своим другом. Джин был «натуралом», но весьма любопытным. Он украл для Сьюзен издание дневников Андре Жида и дал ей один практический совет: «Если ты не хочешь быть лесбиянкой, тебе придется сделать следующее. Ты должна заставить себя встречаться с мужчинами и сосать их пенисы. Это будет непросто, но это единственный способ перестать быть лесбиянкой»[254].

Этот совет был словно зерна, упавшие в плодородную почву. Сьюзен в детстве не чувствовала себя счастливой, и пережить этот период ей помогла вера в то, что человек способен изменить себя. Начиная с того лета в Лос-Анджелесе Сьюзен, которая всего несколькими месяцами ранее признавалась, что ощущает «лишь унижение и деградацию при одной мысли о физической связи с мужчиной», вдруг начала называть себя бисексуалом. Более того, с завидными последовательностью и упорством, которые помогли ей добиться успеха в мире культуры, стала следовать совету Джина.

Сохранился удивительный документ тех времен. Это лист бумаги с заголовком «Бисексуальные успехи», на котором перечислены все сексуальные связи Сьюзен, начиная с «Рождества 1947 (14 лет) до 28.08.1950 (17 лет)». Этот список представляет интерес по следующим причинам. Во-первых, поражает число людей, с которыми она умудрилась переспать к началу второго курса колледжа[255]. Во-вторых, число единичных связей с людьми, обозначенными именами: Ивонн, Фил и даже слегка тревожными – «бабушка». Но самым интересным в этом списке является скрупулезный подход, с которым Сьюзен последовала совету Джина и пыталась научить себя быть гетеросексуальной, увеличивая число связей с мужчинами. Наверное, она считала, что гетеросексуальность можно постичь как иностранный язык, зазубривая новые слова.

Не будем утверждать, что эта попытка Сьюзен увенчалась успехом. Однажды Сьюзен, Джин и Меррилл решили «доказать, что совершенно без предрассудков относятся к сексу, и устроили оргию». Они сняли комнату в мотеле Normandie Village на Сансет Стрип, выпили пива и разделись. Рассматривая голые тела друг друга, они не очень понимали, что им надо делать. Крайняя плоть на пенисе Меррилла была обрезанной, Джину обрезание не делали. По словам Меррилл, Сьюзен все это заинтересовало «с научной, но не эротической точки зрения». Джин вспоминал, что это было просто «омерзительно».

Впрочем, секс в данном случае оказался не самым важным. «Все было по-взрослому, очень «продвинуто» и отрицало условности, – говорил Меррилл. – Именно этого мы и хотели добиться, понять условности и открыть для себя лицемерие мира взрослых, повседневного мира нормальности, чтобы открыть скрытый за этим новый мир».

Эта «оргия» была совершенно не похожа на физическое перерождение, которое Сьюзен пережила в Беркли. Отражая научные цели этой «экспедиции», в начале того лета она написала в дневнике цитату Китса: «О, жизнь не мыслей, а чувств» / O for a life of sensations rather than of thoughts[256]. И вновь Сьюзен ощущала голову как что-то отдельное от тела. По словам Меррилла, она «заставляла себя заниматься сексом с мужчинами. И это был один из основных ее проектов после поступления в Чикагский университет».

Глава 7

Доброжелательная диктатура

В те годы, по словам Сьюзен, Чикагский университет представлял собой «доброжелательную диктатуру». Диктатором вуза был Роберт Мэйнард Хатчинс – человек мессианского склада характера, деятельность которого кажется невообразимой сегодня. Выдающимся его можно назвать уже потому, что он получил должность президента университета в возрасте 30 лет, а также и потому, что его идеи привлекали к нему ведущих деятелей культуры того поколения, как преподавателей, так и студентов.

Хатчинс был высоким и внешне привлекательным человеком. Он родился в семье пресвитерианского священника. Точно так же как и основавшие Гарвардский и Йельский университеты пуритане, он считал, что образование может изменить нацию. Возглавляемый им вуз продвигал идеалы, диаметрально противоположные Америке «сладкого, как патока, хит-парада, а также истерии комментаторов бейсбольных игр и боксерских матчей».

ХАТЧИНС УМЕЛ КРАСИВО ПРЕПОДАТЬ СВОИ ИДЕИ И РЕКЛАМИРОВАТЬ СЕРЬЕЗНОСТЬ ПОДХОДА К ОБРАЗОВАНИЮ, ЧТО, КОНЕЧНО, ПРИВЛЕКАЛО ВНИМАНИЕ ТАКИХ СТУДЕНТОВ, КАК СЬЮЗЕН И МЕРРИЛЛ, КОТОРЫЕ ЧУВСТВОВАЛИ СЕБЯ В СОВРЕМЕННОЙ ИМ КУЛЬТУРЕ НЕ В СВОЕЙ ТАРЕЛКЕ.

В столице Среднего Запада страны он отменил университетскую футбольную команду, что многие студенты, типа Сьюзен, активно поддержали. Под пустующими трибунами закрытого стадиона в 1942 году Энрико Ферми построил первый в мире ядерный реактор.

Чикагский университет был основан в 1890 году Джоном Рокфеллером, и с самого начала в нем придерживались принципов меритократии. Если университеты на Восточном побережье принимали студентов (заявляя об этом открыто или давая понять не напрямую) на основании их расы, пола, принадлежности к определенному классу или религии, то в Чикагский университет зачисляли по результатам одинакового для всех теста. В вуз автоматически не брали детей тех, кто его окончил, и таким образом отказались от системы, создававшей и поддерживавшей кастовые привилегии. Чикагский университет стал первым крупным вузом страны, в который женщин принимали на одинаковых условиях с мужчинами[257], и к 1940 году кандидатскую степень в нем защитили 45 афроамериканцев, больше, чем в любом другом университете страны[258]. В то время в престижные учебные заведения ограничивали прием евреев, а среди студентов Чикагского университета студентов-евреев было много, возможно, даже до 50 % учащихся[259].

Во времена президентства Хатчинса Чикагский университет был молодым и демократичным и, в отличие от других университетов, не обслуживал «старую» элиту. Он был призван создавать новую. В основе программы обучения лежало изучение классиков философии и литературы, и эта программа была для всех студентов обязательной, за исключением тех учащихся, которые получили разрешение не посещать те или иные курсы или предметы.

Там можно было получить отличное общее образование на основе величайших книг и философских идей. По сей день образовательная программа Чикагского университета называется Common Core, что в свободном переводе означает «общее ядро». Оценок студентам не ставили. Вместо системы оценок, как писал Роберт Силверс, основатель издания The New York Review of Books, окончивший вуз в 1947 году, «система обучения Чикагского университета состояла из ряда обязательных для прочтения книг, начиная с трактата Аристотеля «Физика». Все студенты читали «Физику» в рамках одного или двух разных курсов. Читали сочинения Аристотеля по этике. Читали «Республику» Платона. Читали Августина. И так проходили западную философию вплоть до Маркса и Фрейда. Кроме этого, «все должны были получить представление о психологии. Все должны были немного понимать физику, – говорил Силверс. – Надо было иметь представление о квантовой теории»[260].

«Я сторонница обязательной программы обучения, созданной на основе философской мысли, – говорила Зонтаг гораздо позже. – Чтобы все начиналось, да, именно с Платона, Аристотеля, древнегреческих драм, Геродота и Фукидида». Точно так же как и классики, напечатанные в Modern Library, которых она читала в Тусоне, Чикагский университет обещал студентам серьезное классическое образование в области культуры. По словам Зонтаг, отличие Чикагского университета от других вузов заключалось в том, что в Гарварде, например, было «более обширное предметное «меню», но неправильный подход»[261].

«Цель университета состоит в подготовке условий для моральной, интеллектуальной и духовной революции во всем мире»[262], – говорил Хатчинс. Его устремления являлись полной противоположностью узкоспециализированным научным вопросам, которые Сьюзен с дрожью всего несколько месяцев назад записывала в Беркли. Тогда, в период чувственной революции, которую она переживала, Зонтаг «с ужасом поняла, как близка к тому, чтобы соскользнуть в жизнь научного работника».

ТОГДА ОНА БОЯЛАСЬ ТОГО, ЧТО С НЕЙ ПРОИЗОЙДЕТ В ВОЗРАСТЕ 60 ЛЕТ, КОГДА ОНА СТАНЕТ «БЕЗОБРАЗНЫМ, УВАЖАЕМЫМ, ПОЛНЫМ ПРОФЕССОРОМ».

«Сегодня в библиотеке я просматривала список публикаций кафедры английского языка. Длиннющие (на сотни страниц) монографии по таким темам, как «Использование Вольтером Tu и Vous», «Социальная критика Фенимора Купера», «Библиография журнальных и газетных статей Брета Гарта в калифорнийских изданиях в период 1859–1891». Бог ты мой! Куда я чуть было не влипла!»[263]

Многие из однокурсников надолго запомнили свою первую встречу с Сьюзен Зонтаг. «Женщина в Чикаго, по идее, не должна привлекать внимания к своей физической привлекательности, – говорил профессор. – Но не было ничего, что Сьюзен Зонтаг не могла себе позволить»[264]. Один из ее друзей вспоминал прием в честь первокурсников: «Люди в комнате стояли группками, она вошла, и все мужчины… ахнули»[265]. На территории кампуса «нормой считались 17-летние неухоженные девушки в джинсах, – писал другой ее знакомый. – Но Сьюзен Зонтаг пришла на прием в шелковых чулках, в платье, на высоких каблуках и сверкая калифорнийским загаром». «Все решили, что она имеет какое-то отношение к понятию «кинозвезда»[266].

Высокие каблуки и шелковые платья были на Сьюзен до тех пор, пока ей не удалось отправить мать назад в

Скачать книгу