Феликс и Незримый источник и другие истории бесплатное чтение

Эрик-Эмманюэль Шмитт
«Феликс и Незримый источник» и другие истории

Éric-Emmanuel Schmitt

FÉLIX ET LA SOURCE INVISIBLE

Copyright © Editions Albin Michel – Paris 2019

MADAME PYLINSKA ET LE SECRET DE CHOPIN

Copyright © Editions Albin Michel – Paris 2018

MILAREPA

Copyright © Editions Albin Michel – Paris 1997


© И. Я. Волевич, перевод, 2020

© Г. А. Соловьева, перевод, 2020

© И. В. Дмоховская, перевод, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020

Издательство Иностранка®

О цикле Незримого

Повести Э.-Э. Шмитта, публикуемые в этой книге, входят в цикл Незримого – серию произведений, сюжетно не связанных друг с другом, но посвященных поискам смысла жизни. В каждом из них герой сталкивается с одним из ключевых моментов существования – смертью, разлукой, болезнью, войной – и обретает в этой ситуации силы идти вперед. Встреча с очередной проблемой – это одновременно встреча с духовностью.

Так, в повести «Миларепа», с которой и начался цикл, рассказывается о тибетском буддизме. В повести «Мсье Ибрагим и цветы Корана» – об исламе, вернее, об одном из его течений – суфизме. В «Оскаре и Розовой Даме» говорится о христианстве, а в «Детях Ноя» – об иудаизме. «Борец сумо, который никак не мог потолстеть» повествует о дзен-буддизме. «Десять детей, которых никогда не было у госпожи Минг»[1] – это история конфуцианства. «Мадам Пылинска и тайна Шопена» посвящена музыке. И наконец, «Феликс и Незримый источник» знакомит нас с тайнами анимизма.

Эрик-Эмманюэль Шмитт относится с подлинным гуманизмом к духовным исканиям человека, считая их прежде всего сокровищами мудрости и поэзии, помогающими жить.

Феликс и Незримый источник

Тот, кто смотрит зорко, в конце концов увидит.

Африканская пословица

1

– Ты не замечаешь, что твоя мать мертва?

И дядя указал на Маму, стоящую у раковины, – высокую, статную, но какую-то землисто-бледную; она только что кончила вытирать посуду, поставив последнюю тарелку на стопку остальных.

– Мертва? – прошептал я.

– Мертва!

Дядя повторил это слово своим замогильным голосом так резко, что оно заполнило всю кухню, тяжело заметалось по ней, словно ворон, слепо натыкаясь на мебель, отражаясь от стен, ударяясь в потолок, и наконец вылетело в окно, чтобы напугать соседей; его хриплый, гнусавый, пронзительный звук рассыпался во дворе осколками эхо.

А здесь, под качавшейся лампочкой, опять воцарилось молчание.

Мрачное дядино карканье ничуть не взволновало Маму – теперь она сосредоточенно пересчитывала блюдца. Я закусил губу при мысли, что ее обуял очередной приступ этой новой мании – счета: в последнее время, стоило Маме заняться инвентаризацией вещей, она могла это делать часами.

– Мертва, мой мальчик, мертва. Твоя мать уже ни на что не реагирует.

– Но она же двигается!

– Тебя сбивает с толку такой пустяк. Но я-то разбираюсь в покойниках, – сколько уж я их навидался у нас!

– Где это – у нас?

– В деревне.

– Ты хочешь сказать – у тебя дома! А для меня и Мамы «у нас» значит «здесь»!

– В этом вашем Дурвиле?

– В нашем Бельвиле! Мы с ней живем в Бельвиле![2] – выкрикнул я.

Мне было невыносимо слышать, как дядя хает то, что для меня лично составляло предмет гордости, – Париж, этот спрут, чьим щупальцем я себя чувствовал, Париж, столицу Франции, Париж, с его проспектами и окружным шоссе, с его бензиновой вонью и пробками, с его демонстрациями, полицейскими и забастовками, с его Елисейским дворцом, школами и лицеями, с его автомобилистами, которые вечно лаются друг с другом, и собаками, которые ни с кем уже не лаются, с его коварными велосипедами, шикарными улицами и пепельно-серыми крышами, где ютятся голуби, с его блестящими мостовыми, истоптанным асфальтом, шумными магазинами и круглосуточными бакалеями, с пастями его метро и зловонными водостоками, с его серебристо-ртутной дымкой после дождя, с его сумерками, розоватыми от пыли, и оранжевыми мандаринами фонарей, с его праздными гуляками, обжорами, клошарами и пьянчугами. А уж что касается Эйфелевой башни, нашей безмятежной великанши, нашей стальной покровительницы, то любой, кто отнесся бы к ней без должного пиетета, был достоин в моих глазах вечного презрения. Однако дядя лишь пожал плечами и продолжил:

– Твоя мать родилась не здесь, она появилась на свет в буше. О, как мне нравится это выражение – «появиться на свет»! Оно так подходит для Фату – недаром же она выскользнула из чрева своей матери в одно жаркое воскресное утро. Я хорошо помню, как вспотел тогда – хоть выжимай. Ну а ты – ты в котором часу родился?

– В полпервого ночи.

– Вот видишь, так я и думал: ты появился не на свет, ты увидел тьму.

И он почесал подбородок.

– Где же это произошло?

– В больнице.

– В больнице! О господи, в больнице, – как будто твоя мать была при смерти… Как будто беременность – это болезнь… Медсестры и врачи – вот что ты увидел в первый миг, какая жалость! Бедняжка Феликс, я прямо и не знаю, способен ли ты понять, что творится с твоей матерью.

Как я ни крепился, на глазах у меня закипели слезы и я пришел в ярость. Довольно! Пора покончить с этой недостойной слабостью! Быть двенадцатилетним мальчишкой и без того тяжело, не хватало мне еще разнюниться и тем самым усугубить ситуацию, показав себя плаксивым младенцем… Злость помогла мне сдержать слезы и объявить:

– Я обожаю Маму!

Дядя положил руку мне на темя; я испугался, что эта тяжелая длань сплющит мне мозг, но нет: потная ладонь и узловатые суставы вселили в меня странное спокойствие.

– Я в этом уверен, мой мальчик. Но любить не значит понимать. Осознаешь ли ты, что твоя мать просто погибает?

– Конечно осознаю, дядя! Поэтому я и написал тебе, умоляя приехать из Сенегала.

– Прекрасно. Тогда давай поговорим как мужчина с мужчиной.

Он уселся на стул верхом, задом наперед, и пристально взглянул на меня.

– Что тебе сказал врач?

– Что у нее депрессия.

Дядюшка Бамба вытаращил глаза и воскликнул:

– Это еще что за штука – депрессия? У нас в Африке о такой и не слыхивали.

– Это болезнь уныния. Доктора называют депрессией такое состояние, когда человек внезапно становится более подавленным, чем прежде, хотя до этого ничего не случилось; он теряет силы, опускает руки, усталость не дает ему жить активно.

– И какое же лечение предлагают врачи?

– Антидепрессанты.

– Это помогает?

– Сам видишь.

И мы взглянули на Маму, которая села на табурет – вернее, упала на него, словно марионетка, брошенная кукловодом: обмякшее тело, поникшие плечи, бессильно свисающие руки, нелепо расставленные ноги, безвольно поникшая голова. Былая энергия уже не соединяла и не поддерживала эти части прежней Мамы.

Дядюшка Бамба продолжал вполголоса:

– Ошибка в диагнозе. Лично я утверждаю, что Мама мертва. Ты живешь с зомби твоей матери…

– Замолчи!

– …и я тебе сейчас это докажу. Что отличает мертвого человека? Во-первых, он больше ничего не слышит.

Тут дядя грохнул кулаком по столу, но Мама и глазом не моргнула.

– Вот видишь: твоя мать глуха как тетеря.

– А может, у нее проблемы со слухом…

– Во-вторых, мертвец больше ничего не видит, даже с открытыми глазами. И в-третьих, у него пустой взгляд.

Тут я поневоле согласился: глаза Мамы, остекленевшие, как у рыбы на прилавке, ровно ничего не выражали – ни дать ни взять макрель в лотке со льдом.

– В-четвертых, кожа мертвецов меняет цвет.

И дядя ткнул пальцем в свою младшую сестру, указывая на ее лицо цвета потухшего очага – пепельно-сероватое, нет, даже зеленоватое, – и это у Мамы, с ее прежде лоснящейся шоколадной кожей! Дядя скорбно вздохнул:

– В-пятых, мертвец не обращает никакого внимания на окружающих. Самые страшные эгоисты – это мертвецы, их уже ничто не волнует. Вот признайся: твоя мать заботится о тебе?

Побледнев, я выпалил:

– Ну… она готовит еду, убирает квартиру…

– Чисто автоматически, по привычке, как курица с отрубленной головой бегает по двору.

Я понурился, – дядины аргументы меня убедили.

А он продолжал их перечислять, загибая большой палец уже на левой руке:

– В-шестых, мертвецы не разговаривают. Вот ты когда в последний раз беседовал с матерью?

И снова у меня из глаз покатились слезы. При виде моего отчаяния дядя, еще не исчерпавший список своих доводов, не стал продолжать. Он похлопал меня по колену и заключил:

– Вот видишь, Феликс: твоя мать выглядит живой, но на самом деле она мертва.

Тут я уже разрыдался вовсю, дав волю слезам. Прощай, честь семьи! Что ж, тем хуже…

Смириться было трудно, но при этом и утешительно: наконец кто-то разделял горе, мучившее меня уже несколько месяцев; наконец кто-то принял во мне участие и я больше не буду терзаться страхами в одиночестве! Если Мамин брат и прибегал к таким беспощадным словам, то, сказанные вслух, они все-таки пугали меня куда меньше, чем угнездившиеся в моих мыслях. Да, дядя был прав: я потерял Маму, она меня покинула, я жил с незнакомой женщиной. А куда же делась та, что бросила меня? Как мне ее не хватало… Да и живет ли она еще хоть где-нибудь? Между двумя всхлипами я пробормотал:

– А ее… можно вылечить?

– Лечат живых, а не мертвых.

– И как же…

– Что «как же»?

– Как тогда быть?

– Гм…

– Никак?

– Ее нужно воскресить!

И дядя поднялся со стула – высокий, стройный, осанистый, с кожей цвета смолы и гривой цвета сажи. Гибко потянувшись, он подошел к окну, выплюнул наружу табачную жвачку, которую мусолил во рту с самого десерта (ой, хоть бы консьержка в эту минуту не мыла во дворе мусорные баки!), и, потирая затылок, втянул ноздрями ночной воздух. Я вспомнил Мамины рассказы о том, что в ее родной деревне этого высокого жилистого силача почитали как отважного воина, бесстрашного и неукротимого защитника слабых в разгар кровавых междоусобиц. Он внушал доверие! Главное, не обращать внимания на его нынешний облик, на повадки гуляки-африканца и любовь к броским нарядам. Вот и сегодня вечером он щеголял в ярко-красных остроносых туфлях из крокодиловой кожи и костюме-тройке канареечного цвета.

Постояв у окна, дядя обернулся ко мне с самым безмятежным видом:

– Ты знаешь кого-нибудь, кто умеет воскрешать мертвых?

– Нет.

– О’кей, – флегматично откликнулся он, – тогда я сам поищу. Где ты держишь справочник?

– Справо… чего?

– Справочник. Это такая толстая книга с номерами телефонов. Желтая, в которой все люди разделены по профессиям.

– Но… но… такой давно уже нет!

– Ах вот как?

– Теперь все пользуются интернетом.

– О’кей, нет проблем, ну-ка, давай сюда свой компьютер.

Дядина беспечность вывела меня из себя, и я заорал:

– Черт подери, что ты собираешься в нем искать?! Воскресителя мертвых?

В ответ он лишь улыбнулся.

* * *

За все двенадцать лет, что я знал Маму, в ее характере никогда не проявлялось той черной меланхолии, которая сейчас подавляла все ее чувства. Жизнерадостная, энергичная, любознательная, бодрая, экспансивная, она щебетала своим певучим, звонким и сочным голосом с мягким африканским акцентом, чему-то дивилась, чем-то возмущалась, интересовалась всем на свете и чуть ли не над всем смеялась; она осыпала меня поцелуями – с раннего утра, когда будила, растирая мне спину, и до вечера, когда со смаком посвящала меня в события прошедшего дня, ибо, по ее словам, «истории нужно всегда рассказывать с пылу с жару, пока они не остыли». Мама держала кафе в Бельвиле, на улице Рампонно – это было узкое помещение со стенами шафранового цвета, где собирались окрестные жители. Она очень хитро выбрала название для своего заведения – «На работе»: таким образом, когда кто-нибудь из завсегдатаев, облокотившись на барную стойку, беседовал по телефону с супругой, мужем, сотрудником или шефом, то на вопрос, где он в данный момент находится, мог вполне правдиво ответить: «На работе!»

«Вот почему они хранят верность моему кафе. Никто не смеет их обругать или срочно вызвать куда-то, ведь они „На работе“!» – говаривала Мама. Она здорово разбиралась во всех вещах, животных и людях, благодаря чему удачно обходила ловушки существования. Едва открыв свое кафе, она сорвала с двери туалета табличку «WC» и повесила новую – «Cпокойное уединение». Рыжий пушистый кот, принадлежавший соседу-бакалейщику, полеживал возле кассы и развлекал клиентов, чихая по четыре раза в минуту. Мама так и прозвала его – Апчхи, и эту кличку тут же подхватили посетители, все до одного. Отныне они так и звали его, умирая со смеху, вместо того чтобы раздражаться, как прежде, и радуясь тому, что Апчхи чихает согласно своему имени и призванию.

Но на этом Мама не остановилась: она спасла парочку лесбиянок с улицы Биссон – двух крепких, мрачных тридцатилетних баб, чей бесстыдный союз вызывал угрожающие комментарии суровых блюстителей нравственности, которых было немало даже в нашем квартале. Не спрашивая согласия этой парочки, Мама окрестила их Белот и Ребелот[3], каковое прозвище быстро распространилось среди местного населения, вызывая улыбки тех, кто сталкивался с обеими женщинами, – улыбки, которыми они сами в конце концов стали отвечать окружающим. Белот и Ребелот – кто бы теперь мог представить себе улицу Рампонно без этих двоих?! Не покажись они на глаза, мы все побежали бы в мэрию – заявить об их исчезновении. Вот таким простым способом – придумав эти имена, – Мама узаконила и даже сделала вполне симпатичной их связь. Она, словно добрая фея, украшала нашу жизнь. Ее дар придумывать нужные слова спас от одиночества постоянную посетительницу нашего заведения – хрупкую мадемуазель Тран, очаровательную азиатку с красновато-коричневыми глазами, слишком робкую, чтобы завязать с кем-нибудь знакомство; она ежедневно приходила в кафе и сидела, смакуя саке в крошечном, с наперсток, стаканчике. В одну из суббот, когда мадемуазель Тран проскользнула в кафе вместе с только что купленным резвым щенком пуделя, Мама посоветовала ей назвать его Месье.

– Месье?

– Месье! Послушай моего совета.

Мадемуазель Тран послушала, хотя ничего не поняла, и с тех пор у нее отбоя не стало от мужчин. На улицах, где она прогуливала своего песика без поводка, она подзывала его пронзительным криком: «Месье! Месье!» И вот результат: все местные самцы, думая, что эта соблазнительная девушка зовет их, мгновенно кидались к ней, а обнаружив свою ошибку, прыскали со смеху, краснели, гладили пуделька, за невозможностью погладить саму мадемуазель Тран, и заводили с ней разговор. Отныне у нее образовался немалый круг поклонников, из которых ей, конечно, предстояло выбрать себе мужа.

– Но главный мой шедевр – это, конечно, ты, милый Феликс! – утверждала Мама.

Она назвала меня Феликсом в полной уверенности, что это имя (по-латыни «felix» означает «счастливый») подарит мне волшебную судьбу. И она, конечно, оказалась права… Мы с ней были счастливы в нашей квартирке-мансарде, на седьмом этаже того самого дома, где находилось кафе.

Мама воспитывала меня одна, поскольку родила от Святого Духа. И тот факт, что я родился от Святого Духа, меня вполне устраивал. Между ней и мною любой отец был бы лишним. Иногда она проводила пару-тройку часов с каким-нибудь кавалером, но не дома, а на стороне, не навязывая мне общество каких-то там мужчин. Сколько я себя помню, мне всегда было совершенно ясно, что в ее глазах я с самого младенчества олицетворял собой все, что ей было нужно, – безграничную любовь, не сравнимую ни с чьей другой. В Бельвиле знали, что она родила меня от Святого Духа: она весело рассказывала это всем подряд – соседям, клиентам, моим учительницам, родителям моих школьных товарищей. Преодолев первое изумление, ее слушатели начинали завидовать такому происхождению; иногда некоторые даже величали меня, шутки ради, Иисусом, против чего я не спорил, хорошо зная правила игры, ибо считал вполне нормальным, в таком исключительном случае, упоминание о редких прецедентах.

К тому же тот факт, что Мама родила меня от Святого Духа, не вызывал сомнений еще и потому, что этому имелось официальное подтверждение: Святой Дух признал меня своим сыном, расписавшись в моем свидетельстве о рождении. Да-да, именно так! Для этого он соблаговолил явиться собственной персоной в нашу мэрию. Правда, с тех пор его больше никто не видел.

Тринадцать лет назад Фелисьен Сент-Эспри[4], мой родитель, антилец, капитан торговой шхуны, провел в Париже недельку, за которую успел наградить мной Маму; затем, девять месяцев спустя, появился снова, чтобы официально признать меня своим сыном. После чего Мама скрыла от него наш новый адрес. «Баста! Производитель нам больше не нужен. Не хватало еще привязаться к нему…» – заявила она. С тех пор она смотрела на мужчин, как футбольный тренер на своих игроков, отбирая их по способностям к требуемой задаче. Что не мешало ей, даже в этих узких рамках, проявлять подлинный энтузиазм.

«Красивей, чем Сент-Эспри, я никогда никого не встречала! – нередко восклицала моя мать. – Вот уж кто был хорош так хорош, со всех сторон! Впрочем, ты в этом скоро убедишься – когда вырастешь и станешь таким же красавчиком, как он».

Но мне вовсе и не требовалось присутствие моего родителя: во-первых, когда-нибудь, став взрослым, я смогу любоваться собой в зеркале, а главное, Мама была для меня всем – и Северным полюсом, и Южным, и экватором, и тропиками… Семья? Не проходило дня, чтобы Мамины клиенты не заявились в наше кафе к моему возвращению из школы, встречая меня кто как бабушка, кто как брат, кто как тетка; они болтали со мной, одни мимоходом, другие долго, расспрашивали о здоровье, о школьных успехах. Благодаря Маминой профессии у меня была большая семья.

И первое место среди этих завсегдатаев занимала мадам Симона. Описать мадам Симону нетрудно: она выглядела потрепанной. Ее кожа – прозрачная, дряблая, выцветшая, была изборождена морщинами, зубы и белки глаз с годами пожелтели. Сколько лет ей было? «Да не так уж и много», – неизменно отвечала Мама тем, кто ее расспрашивал. Но, увы, мадам Симону старила самая беспощадная из противниц – тучность: ожиревшая плоть пригибала к земле ее и без того согбенную фигуру, расплющивала волосы, утяжеляла веки, оттягивала вниз дрожащие, дряблые щеки и уголки рта. И, кроме того, она казалась старухой из-за своих забот, а уж забот на нее свалилось – больше некуда.

Нужно сказать, что мадам Симона была шлюхой и мужчиной. Вернее, если уж излагать все по порядку, – в первую очередь мужчиной, а потом уже шлюхой. Сейчас объясню. В детстве мадам Симону звали Жюлем. Этот Жюль считал себя жертвой непоправимой ошибки природы: он родился мальчиком и тело у него было как у мальчика, но при этом в душе считал себя девочкой. Однако, вопреки его вкусам и чисто женским повадкам, Жюля вынудили вести себя по-мужски: запретили носить юбки, отрезали волосы, которые он хотел заплетать в косы, заставили говорить низким мужским голосом, а от первого лица прошедшего времени – в мужском роде; затем, поскольку он всему этому сопротивлялся, стали наказывать, осмеивать и оскорблять, короче, бороться с его врожденными качествами.

И хотя Жюль в душе продолжал считать себя девочкой, эта война не прекращалась. Лишь его тетка Симона, крайне эксцентричная особа, презираемая остальной родней, как раз и поощряла все его выверты, когда он гостил у нее. После двадцати лет борьбы с родителями, братьями, сестрами, товарищами, соседями и преподавателями Жюль покинул родной город Люсон. Оказавшись в Париже, он переименовал себя в Симону, нарядился, причесался и накрасился так, как давно мечтал, и больше никогда не виделся с людьми из своего прошлого.

Можно было бы радоваться тому, что на этом благополучном повороте неприятности и закончились. Увы, подлинная трагедия была впереди.

…Мадам Симона приняла облик женщины, но от этого отнюдь не стала красивее. И в мужском, и в женском варианте она как была, так и осталась уродиной. Ее лицо с топорными чертами портила вдобавок асимметрия, редкие волосенки уныло свисали с макушки, зато на щеках к середине дня проступала мощная растительность, вынуждавшая мадам Симону к двоекратному каждодневному бритью. Что же касается ее туловища, то оно напоминало закрытый чемодан. И лишь ее щиколотки отличались некоторым изяществом («какая жалость, – говорила Мама, – что у нее их только две!»). Словом, у мадам Симоны не было никаких шансов найти себе жениха и вдобавок не хватало денег, чтобы исправить хирургическим способом ошибки природы. Тем более что ей упорно отказывали в праве на заработок. Как только хозяин, желающий взять ее на работу, обнаруживал, что его будущая секретарша, согласно официальному статусу, зовется Жюлем, он грозно хмурился, еще раз внимательно оглядывал соискательницу, замечал щетину, вылезавшую наружу к трем часам дня сквозь слой убогой косметики, и, тревожась за собственное спокойствие, а также за возможную реакцию своего персонала, делал выбор в пользу другой кандидатки. То же самое с местом кассирши. То же самое с должностью в администрации. То же самое во всех других местах. Мадам Симона наводила страх на людей! Вначале она легко отнеслась к этому препятствию и, по словам Мамы, «сидела на хлебе и воде» – выражение, которое в раннем детстве я понимал буквально, представляя, как мадам Симона восседает на буханке хлеба или в корыте с водой. На самом же деле Мама имела в виду, что мадам Симона предпочла голодать, лишь бы завершить свое образование и получить диплом бухгалтера – второе амбициозное желание после стремления стать женщиной. Увы! Хотя она и получила желанный диплом, ни один патрон не пожелал взять ее на работу – по тем же причинам, что были изложены выше.

Смирившись, мадам Симона решила освоить профессию, которую избирают все транссексуалы, отвергнутые обществом: она стала шлюхой.

Я думаю, что ее так обезобразило именно это фатальное невезение. Быть шлюхой, тогда как она всей душой презирала секс! Быть шлюхой, потому что все иные возможности были для нее закрыты! Быть шлюхой, когда она мечтала работать бухгалтером, специалистом по учету!

Мрачная, с мутным взглядом исподлобья, она проводила все вечера у нас «На работе», перед тем как заняться своей. По ночам она промышляла в Булонском лесу.

Завсегдатаи кафе, знавшие о ее ремесле, недоумевали: каким образом ей удается находить клиентов с такой-то рожей, да еще в таких кошмарных платьях с мрачными узорами – ни дать ни взять мешок с картошкой. Они видели в ней всего лишь неопрятную старую деву, на чей товар мало охотников.

– Темнота не все скрывает! Фату, сколько лет Симоне?

– Да не так уж и много!

– Ей бы хоть малость прихорошиться…

– Это все равно что безногому велеть подпрыгнуть.

– Ну все-таки… Похоже, она сама этого не хочет!

Однажды утром, когда мадам Симона пожаловалась, что снимает всего по паре клиентов за ночь, тогда как бразильцы-трансвеститы гребут их десятками, Мама, всегда готовая помочь и желающая всех осчастливить, намекнула, что неплохо бы ей одеваться получше, чтобы подчеркивать свои достоинства.

– Фату, – возразила мадам Симона, – я тебе очень благодарна за заботу. Но я, в отличие от тебя, не могу конкурировать с красивыми девчонками, настоящими или поддельными. Поэтому я придумала себе другое амплуа – домашняя хозяйка в менопаузе. Именно потому, что я уродлива, неприглядна и неуклюжа, мужики выбирают меня. Именно потому, что я похожа на их теток, супруг, горничных, они мне платят, чтобы я проделывала то, что их тетки, их супруги и горничные никогда не согласятся с ними проделывать.

– Вот так я всегда и говорила! – торжественно заключила Мама. – Когда конкуренция набирает силу, главное – найти свою нишу!

И они чокнулись.

Лично мне мадам Симона очень нравилась. Или, вернее, мне нравилось вызывать у нее улыбку. Для этого я придумал такой трюк: просил помочь мне готовить уроки. Некогда хорошая ученица, она великолепно справлялась со спряжением глаголов, легко одолевала трудности грамматики – особенно по части согласований – и блистала в математике. При виде задач на сложение, вычитание и умножение у нее загорались глаза, а уж когда я подсовывал ей уравнения, она прямо-таки ликовала; честно говоря, я нередко прикидывался дурачком, чтобы послушать, как эта несостоявшаяся бухгалтерша упоенно объясняет мне, раз за разом, все тонкости счета. Благодаря этой нашей игре я стал, сам того почти не желая, первым учеником в классе, и когда Мама показывала мадам Симоне мои отметки, та заливалась румянцем, словно эти блестящие результаты были всецело ее заслугой.

– Какую профессию ты хочешь для себя выбрать, милый Феликс? – спросила она как-то в субботу, когда они с Мамой восторженно любовались моими оценками в дневнике.

– Пока не знаю – я хочу стать либо гангстером, либо адвокатом.

– Что?! – растерянно воскликнули они разом.

– Ну, я еще не выбрал.

– Но это совершенно разные занятия! – наставительно заявила мадам Симона.

– Да нет, не такие уж разные. Главное, что меня интересует в них обоих, – это право. Коммерческое право и судебное право.

– И все же, – повторила мадам Симона, – твои колебания меня удивляют…

– Я знаю! Логика требует, чтобы я выбрал ремесло гангстера, – оно доходнее. Однако временами я думаю, что деньги не главное в жизни.

– Ага, ты, значит, еще и думаешь?! – со смехом воскликнула Мама.

– Да, не часто, но случается.

Мадам Симона с гордостью посмотрела на Маму и прошептала:

– А он не так прост, наш Феликс. И далеко пойдет… если не остановят…

Среди завсегдатаев кафе, к которым я относился как к дядьям и теткам, особенно выделялся господин Софронидес, философ. Приземистый, тучный, плешивый, с огромным пузом, он взбирался на барный табурет и больше уже не сходил с него, комментируя с высоты своего насеста приход и уход клиентов, перемены в нашем квартале, последние политические, экономические и социальные новости. Послушать его, так получалось, что человечество совершает исключительно идиотские деяния, голосует за бессмысленные законы, выбирает в правители продажных приматов и загаживает планету; при этом создавалось впечатление, что оно – человечество – допускает тяжкую ошибку, игнорируя его особу, хотя, прислушавшись к его доводам, давно уже достигло бы процветания. В раннем детстве я глубоко почитал господина Софронидеса и часто спрашивал себя, отчего президенты Франции или Соединенных Штатов, канцлерша Германии, король Бельгии и русский царь не спешат в кафе на улице Рампонно, чтобы ежедневно консультироваться с этим мудрейшим из мудрецов. Однако со временем я заподозрил, что его пафос рождается из врожденной страсти к отрицанию, а высокомерие объясняется не столько интеллектуальным превосходством, сколько тягой к огульной критике.

Мадемуазель Тран, о которой я упоминал выше, играла роль старшей сестры – молчаливой, очаровательной, с неизменной улыбкой, которая то и дело округляла ее рот и глаза, когда она издавала гортанный возглас – ррро! – восхищаясь моей новой ручкой, новым свитером или новой парой обуви. Она с безмерным восторгом относилась к вещам, особенно к модным. Поэтому я обожал слушать похвалы из уст этой опытной потребительницы, касающиеся моих одежек, моих браслетов, моих ранцев, тетрадей и письменных принадлежностей.

И наконец, здесь был Робер Ларусс.

– Уж такой пугливый, каких свет не видывал, – утверждала Мама. – Разве что среди мотыльков…

Робер Ларусс, казалось, мог упасть в обморок в любой момент – настолько сильно все на него действовало. Стоило его окликнуть, хотя бы шепотом, как он вздрагивал от ужаса. Стоило с ним поздороваться, как он заливался краской. Если вы приносили ему заказанную выпивку, он рассыпался в благодарностях, заикаясь от полноты чувств. Услышав шум спускаемой воды в туалете, он съеживался, словно на него вот-вот обрушится Ниагарский водопад, и готов был бежать прочь. Да что там говорить: даже шорох птичьих крыльев пугал его так, будто началось извержение Везувия. По этой причине мы старались беспокоить его как можно меньше, а это было очень нелегко в таком посещаемом кафе.

До и после своей работы – починки пылесосов – он тихонько, как мышка, входил в кафе, усаживался в глубине помещения, рядом с дверью в «Спокойное уединение», раскрывал словарь, широкий, как его впалая грудь, и начинал заучивать слова. Вот цель, которую он себе поставил, – выучить наизусть весь словарь, от корки до корки. Мы все восхищались им. Честно говоря, мы-то сами прибегали к помощи словаря лишь с одной целью – выяснить смысл какого-нибудь непонятного термина. Он же решил, что в один прекрасный вечер для него не останется никаких неизвестных слов. Ежедневно он заучивал по полстраницы, и так – шесть дней в неделю; выходной он отводил на повторение у себя дома.

Мадам Симона доставила себе удовольствие подсчитать, во что это выльется:

– Его словарь содержит 2722 страницы. Из расчета полстраницы в день, по шесть раз в неделю, ему на все понадобится 5444 дня. За год 313 из них уйдет на чтение и 52 на повторение, – стало быть, он потратит семнадцать с половиной лет до того, как узнает все значения слова «яйца».

Он взялся за это восемь лет назад. И с тех пор мы не уставали восхищаться как его проектом, так и его упорством. Глядя, как он жадно поглощает столбцы слов, мы видели в нем не голодную библиотечную мышь с острым рыльцем, бесцветными усиками и выпученными глазами в маленьких круглых очочках, а героя, бесстрашно раздвигавшего границы невозможного.

Мы не знали его настоящего имени, потому что моя мать когда-то обратилась к нему именно так:

– Как дела, господин Ларусс?

Он задрожал всем телом.

– О, я недостоин… недостоин…

– Ну вот еще! Для меня вы и ваш «Ларусс» – все едино.

Он съежился и в панике пробормотал, ломая пальцы:

– Я скорее «Робер»…[5]

Мама расхохоталась:

– Ну вот, значит, я так и буду вас называть – Робер Ларусс.

Он поднял голову, на глазах его блестели слезы.

– Нет, я недостоин… недостоин…

После этого разговора он все же согласился на имя, которое внушало ему священный трепет и всякий раз повергало в дрожь. Однако, приняв его, он оправдывал это самозванство, шепча:

– Когда-нибудь… когда-нибудь…

И тут же замолкал, слишком потрясенный перспективой завершения своего проекта.

Иногда, желая дать себе передышку, он участвовал в общих разговорах, – правда, на свой манер. Так, например, однажды утром, когда наш философ господин Софронидес рассказывал моей матери, что покушение на Гитлера никому не удалось и этот диктатор покончил жизнь самоубийством в подземном блокгаузе Берлина, из укромного уголка вдруг донесся дребезжащий голосок нашего Робера Ларусса:

– «Блокгауз, имя существительное, мужского рода, конец семнадцатого века, от немецкого „Blok“ – балка и „Haus“ – дом. Военное оборонительное сооружение со стенами и покрытием из дерева, бетона и др. Относится к системе долговременных укреплений. Синонимы: бункер, каземат, малый форт».

Все это вырвалось у него чисто спонтанно. Господину Софронидесу очень не понравилось, что его прервали и, хуже того, усомнились в его всеобъемлющей эрудиции; с высоты своего барного стула он смерил наглеца презрительным взглядом:

– Что такое?

Задрожав, Робер Ларусс еле слышно пробормотал:

– Я полагаю, в данном случае скорее следовало бы употребить слово «бункер».

– Ах вот как!

– «Надежно защищенный каземат. Немецкий. Может быть подземным».

– Да какая разница? Гитлер-то все равно покончил с собой, да или нет? – заорал господин Софронидес.

– Я… я… я не знаю. Я не изучал словарь имен собственных.

– Ну, значит, поговорим, когда вы до него дойдете!

И господин Софронидес злорадно ухмыльнулся, а Робер Ларусс, бледный и совершенно убитый, скрыл свой позор, уткнувшись в словарь.


Можно ли предугадать, с какой стороны нагрянет беда?

И кто знал, что́ именно может разрушить наше мирное существование?!

Лично меня не мучили никакие мрачные предчувствия. Мне казалось, наша жизнь всегда будет радостной, беззаботной и счастливой – вплоть до того дня, когда я – желательно как можно позже! – покину материнский кров, чтобы зажить со своей супругой, женщиной, с которой я пока еще не познакомился, но которая наверняка уже родилась и где-то гуляет и играет с подружками. И значит, когда-нибудь мне предстояло огорчить Маму, расставшись с ней; мог ли я предвидеть, что скоро буду плакать оттого, что это Мама рассталась со мной, отрешилась от меня, хотя по-прежнему была рядом?!

Как же это произошло?

Скажу сразу: всему виной стал «Фиговый рай» – бакалейный магазинчик, примыкавший к нашему кафе. Этой бакалеей уже тридцать лет владел медлительный и педантичный господин Чомбе, великан в голубом халате, облекавшем его черное как ночь тело. И вот господин Чомбе вдруг начал кашлять – так же часто, как чихал его кот Апчхи. Мама очень уважала бакалейщика, а чутье подсказало ей, что дело неладно; она тотчас же договорилась с каким-то врачом о консультации и заставила господина Чомбе пойти к нему. Интуиция ее не обманула: у господина Чомбе обнаружили рак легких – следствие курения крепких сигарет без фильтра, которые он смолил с утра до ночи, – вечно у него свисал окурок с нижней губы. Поскольку Чомбе был одинок, он посвятил в свое несчастье только Маму: по словам врача, жить ему оставалось месяц, от силы два.

Благодаря специалисту, чьи координаты Мама знала, поскольку записывала все сведения, услышанные в своем кафе, господин Чомбе воспользовался каким-то самоновейшим методом лечения, способным отодвинуть роковой исход и позволить ему не закрывать бакалею, которой он безмерно гордился; весь смысл его существования состоял в том, чтобы обслуживать клиентов «семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году». И представьте себе, он выжил… По вечерам Мама носила господину Чомбе еду, которую стряпала нам на ужин, и заодно исподволь выпытывала у него, как дела. Увы, по мере того, как длилась эта отсрочка, господин Чомбе становился все бледнее и бледнее; злые шутники нашего квартала насмехались над ним, утверждая, что он заболел «майклджексонитом» – манией выбеливать себе кожу. Господин Чомбе не протестовал, Мама тоже. И только я один знал причину.

Так он сражался со своим раком целый год. Но вот однажды в субботу, часов в десять вечера, господин Чомбе постучал в дверь нашей квартиры. Измученный болезнью, он сейчас походил на собственный фотонегатив, однако не жаловался и еще менее того хотел жалости других. Поэтому он представил свой визит как чисто коммерческий, а именно: предложил Маме купить у него «Фиговый рай».

– Либо ты сохранишь его как бакалею, Фату, либо используешь, чтобы расширить свое кафе. Может, даже откроешь ресторан. Я тут подсчитал: объединив оба помещения, ты сможешь принимать одновременно полсотни человек.

В благодарность за Мамины заботы он предложил ей сходную цену. Потом ему стало плохо, он выпил несколько стаканов воды, отдышался и минут через десять извинился за свою настойчивость:

– Если ты будешь ждать моей смерти, Фату, то заплатишь много больше. Мне и без того противно оставлять свои бабки племянникам – эти лодыри только и знают, что курить травку, но совсем уж невыносимо думать, что они вытянут из тебя лишнее.

Моя мать провела бессонную ночь. Кафе она получила в наследство от родных через год после моего появления на свет; правда, для этого ей пришлось еще и взять кредит. К настоящему моменту Мама уже все выплатила банку, доказав и самой себе, и окружающим, что вполне способна успешно вести дела. Так может, настало время пуститься в новую авантюру?

Утром, когда мы сидели друг против друга над чашками какао, она посоветовалась со мной или, вернее, произнесла четырехчасовой монолог. Поскольку у меня не было на этот счет личного мнения, я попытался уточнить, чего желает Мама, и вынудил ее подробно изложить свои соображения:

– Взять на себя бакалею? Да ни за что на свете! Ведь тогда я не буду успевать обслуживать своих клиентов, разговаривать с ними. Торговля – она подходит молчунам, таким как господин Чомбе; а я люблю общаться с людьми. И потом, держать магазин открытым семь дней в неделю, триста шестьдесят пять дней в году – да это же не жизнь, а каторга! Другой вариант: превратить кафе в ресторан… Ну нет, лучше сдохнуть! Слишком много работы, слишком большой напряг, сплошной стресс. Либо мне придется самой париться у плиты, либо я найму повара и зарежу его, когда он мне все яйца проест.

– Мам, у тебя нет яиц, – напоминаю, если ты забыла.

– Не раздражай меня! Ты хочешь, чтоб я тебе их показала?

– Но все-таки что ты ответишь господину Чомбе?

– Отвечу, что согласна.

– Как?..

– А так: я нашла третье решение! Там, внизу, у нас тесновато, я всегда мечтала расширить помещение. Так вот: я его продаю, покупаю на эти деньги, плюс заем в банке, бакалею и переношу туда «На работе»! Там будет намного просторней, милый Феликс, а мы сохраним и нашу клиентуру, и наш адрес. Что скажешь?

– Гениально!

Я и правда был в восторге: Мамин план гарантировал то, что для меня было важней всего, а именно стабильность, почти никаких перемен. Следующие три часа Мама продолжала обосновывать свой фантастический проект. В этом отношении обитательница Бельвиля оставалась истинной сенегалкой. Тот, кто думает, что разговор заканчивается, когда главное уже сформулировано, ничего не знает об африканских разговорных традициях… Голая идея – ничто, ее нужно облечь плотью, нарядить в одежды, расцветить яркими красками, иначе она рассыплется в прах; и этого достигают, варьируя интонации, ритмы, слова, выражения, рассматривая ее со всех сторон – справа и слева, сверху и снизу, озвучивая пением и скандированием, шепотом и криком, пока наконец она не приобретет знакомое и привычное материальное обличье.

Когда Мама прервалась, чтобы приготовить обед, ее план нашего будущего выглядел уже таким реальным, что я бы не удивился, спустившись по лестнице, если бы попал в новое кафе «На работе».

На следующий день Мама, приверженная духу семейственности, посвятила в свой проект завсегдатаев кафе, умолчав о болезни господин Чомбе.

– Браво! – вскричала мадам Симона.

– Ррро! – восхищенно подхватила мадемуазель Тран.

– Вот это я понимаю – смелость! – объявил господин Софронидес. – Какое мужество надо иметь, чтобы предпринимать такое в стране, где душат любую инициативу!

– Признаться, дело-то каверзное, – ответила Мама, стыдливо потупившись.

Робер Ларусс закивал и с улыбкой процитировал:

– «Каверзный – заключающий в себе каверзу, с трудом разрешимый, запутанный. Каверзное дело. Каверзный случай. Каверзная просьба…»

– Все он врет, ваш словарь! – отрезала мадам Симона. – Напротив, тут дело яснее ясного: продать, купить и расширить. А если вдобавок разнообразить меню, то эти меры быстро помогут разделаться с кредитом.

В нашей повседневной жизни этот проект сыграл роль закваски в тесте: он, точно опара, поднимался, рос и разбухал, и мы с Мамой уже воображали себя королями улицы Рампонно, а то и властелинами всего Бельвиля. Не проходило дня, чтобы мы не добавили к нашему плану какую-нибудь деталь – посуду, бокалы, окраску стен, обивку стульев, фотографии, рекламные плакаты – словом, все, что еще сильнее обостряло наше нетерпение. Мама дала согласие господину Чомбе и вывесила на нашей витрине объявление: «Продается».

Предложения не заставили себя ждать: покупатели объявились в первую же неделю.

– Ну вот мы и богаты, мой Феликс, – еще богаче, чем я думала!

Этот наплыв желающих буквально опьянял Маму – она радовалась так, будто кто-то собирался дать восьмикратную цену за ее имущество.

Она выбрала среди претендентов одного – сапожника Арама Вартаняна, человека весьма уважаемого в квартале, сочтя его достойным соседствовать с ней.

– Бедняга, ему приходилось гнуть спину в такой тесной мастерской – не больше обувной коробки!

Тут-то и начались наши несчастья. Как-то днем, в среду, в нашем кафе объявился субъект лет сорока, в темном костюме, чопорный и мрачный, как птичье чучело.

– Мадам Фату Н’Дьяйе?

Мама перестала протирать бокалы и придвинула ему стул.

– Поль Вермуле, нотариус. Я представляю интересы господина Арама Вартаняна.

– Добро пожаловать! Вы принесли обязательство запродажи?[6]

Тот откашлялся.

– У нас возникла проблема, мадам Дьяйе. Я обратился в нотариальную палату и выяснил, что вы не можете продать данное помещение.

Мама расхохоталась:

– И кто же мне помешает?

– Закон. Согласно документам, когда вы покупали данное помещение, у его владельца была налоговая задолженность.

– Ну и что?

– Мы изучили ипотечные документы и выяснили, что продавец был обязан выплатить налоговым органам образовавшийся долг, – иными словами, сумма, полученная им при продаже помещения, должна была отойти государству.

– Ну, и?..

– К настоящему моменту государство так и не получило означенную сумму, а нотариус, оформлявший сделку, составил акт о продаже, не упомянув об этом факте.

– А я-то тут при чем?

– Если вы выставите эту собственность на продажу, вам придется возместить государству всю сумму долга.

– Здрасте вам! Это же не я должна ее вашему государству, а предыдущий владелец!

– Разумеется.

– Вот пускай и возвращает свой долг.

– Увы, он бесследно испарился. А государство с полным основанием считает, что эта сумма должна быть возвращена, поскольку она предназначалась ему еще в то время.

– Ну вот, оно и должно было взыскать с него эти денежки!

– Совершенно верно! Но оно этого не сделало.

– А нотариус был обязан занести это в договор о продаже.

– Вы абсолютно правы, в этом деле были допущены две прискорбные ошибки – государства и нотариуса.

– Так, стало быть, пусть они и отвечают.

– Да, этот аргумент можно привести на процессе.

Мама вздрогнула:

– На каком еще процессе? Кто это собирается затевать процесс?

– Вы, мадам, – если хотите продать свое кафе.

– Да, я продаю мое кафе!

– Но ни один нотариус не рискнет составить акт о продаже. Ни я и никто другой.

– Что-о-о?!

– Я уже поставил в известность господина Вартаняна нынче утром. И он, естественно, отказывается от своего намерения: это дело слишком скверно пахнет.

Вот тут он дал промашку, выразившись так круто.

И Мама вскипела от гнева:

– Это мое-то кафе скверно пахнет?! Интересно узнать, чем же это, а? Мошенничеством? Сокрытием доходов? Обманом клиентов? Я честная женщина, господин Вермуле, и всегда была такой; обслуживала клиентов, платила налоги и пошлины! А теперь, значит, должна платить налоги и за других? И вы еще смеете говорить, что оно воняет – мое кафе! Если тут от кого-то и воняло, то от этого хорька-нотариуса, который напортачил с актом, или от мерзавца-хозяина, который сбежал с моими деньгами! Нет уж, извините, но в моем кафе пахнет прекрасно, потому что им управляю я!

– Хорошо, мадам, я вас оставляю в вашем кафе, где так прекрасно пахнет.

С этими словами он гордо удалился, высоко подняв голову, выпятив грудь и отставив зад.

– Вот шут гороховый! Ты веришь тому, что он сказал? Веришь?

Я ответил недоуменной гримасой. По правде говоря, я ровно ничего не понял, – вернее говоря, все услышанное показалось мне такой дикой нелепицей, что я подумал: может, я просто не разобрался, в чем дело?

В ту среду мы еще долго сидели «На работе»: я делал уроки, а Мама прибирала, с нетерпением ожидая завсегдатаев кафе, чтобы поделиться с ними этой невероятной новостью.

Все они сошлись в одном: какая несправедливость!

– Предосудительнейшая! – взвизгнул Робер Ларусс, страшно довольный, что подыскал такое определение.

Мадемуазель Тран оценила заявление нотариуса жестом – покрутив пальцем у виска. Что касается господина Софронидеса, то он воспользовался случаем, чтобы громогласно осудить чиновников всех мастей – «этих наглых паразитов, этих стервятников – охотников за наследством, этих гиен и шакалов»; его патетическая речь длилась не меньше получаса и очень развлекла всех нас. Особенно веселилась Мама, – от смеха ей полегчало. Сомнений не было: она просто попала на какого-то сумасшедшего, или дурака, или самозванца, – в его рассуждениях не было ни одного разумного слова.

И только мадам Симона, пришедшая позже других, приняла эту историю всерьез:

– Боюсь, что этот нотариус не такой уж безумец, дорогая моя Фату. Во-первых, в этой профессии психов не бывает: те предпочитают изображать Наполеона, Христа или фараонов. Во-вторых, такое занятие требует полного отсутствия фантазии. А этот мэтр Вермуле рассказал тебе настолько дикую историю, что вряд ли ее можно выдумать.

– Симона, вы не смеете защищать этого беспардонного койота! – загремел господин Софронидес.

– Конечно, уж не мне, которой чиновники запрещают указывать в документах мой пол и мое имя в женском роде, вступаться за этих людей, исполнителей подлых деяний, приверженцев идиотского законодательства! И тем не менее в данном случае ситуация достигла такой степени кретинизма, что выглядит вполне правдоподобной. У кого-нибудь из вас есть знакомый адвокат?

– У меня есть! – воскликнула мадемуазель Тран. – Это друг Месье.

– Какого Месье?

– Моего пуделя.

– Ах да… И что – твой пудель близко с ним знаком?

– Да.

– До того близко, что его можно попросить о небольшой услуге?

– Думаю, да.

– Как его зовут?

– Не знаю. Но его пса зовут Эркюль. Это лабрадор. Золотистой масти. И очень симпатичный.

– Ну так улыбнись полюбезнее хозяину Эркюля и попроси его заглянуть сюда, чтобы просветить нас по части юриспруденции.

Все то время, что понадобилось щенкам для встречи у какой-нибудь сточной канавы, а мадемуазель Тран – для согласия адвоката на встречу в кафе, мы дрожали от страха.

Наконец она объявила, что мэтр Роже Куртфиль пожалует к нам в пятницу, в девятнадцать часов. Перед этим судьбоносным совещанием Мама опустила железную штору, чтобы воспрепятствовать приходу случайных посетителей кафе. Потом выключила радио, погасила верхние лампы, оставив только неоновую трубку над баром, из которой сочился слабый мертвенный свет, и велела нам сесть за большой стол, составленный из маленьких двухместных столиков. В такой позиции мы напоминали членов административного совета на совещании. Единственным, кто не выказал никакого удивления этой мизансценой, был Роже Куртфиль, полнотелый мужчина лет сорока, с резкими чертами лица, в костюме-тройке; судя по всему, он относился к миловидной мадемуазель Тран с большой симпатией.

Размахивая документами на кафе, Мама изложила историю его приобретения одиннадцатью годами раньше, а также все подробности дискуссии с нотариусом Вермуле, которого переименовала в Вермулю[7]. Адвокат кое-что записал бисерным почерком, задал ей пару-тройку вопросов, после чего объяснил, что, вообще-то, он специалист по разводам, но тем не менее готов сделать несколько звонков, чтобы прояснить ситуацию. Сперва он поговорил с нотариусом Арама Вартаняна, которого назвал «мэтром Вермулю», очень развеселив Маму, и которому сухо представился «мэтром Куртфилем, адвокатом мадам Фату Н’Дьяйе», – что преисполнило гордостью мадемуазель Тран. В начале разговора он резким, агрессивным тоном потребовал от нотариуса объяснений, потом его голос зазвучал уже не так воинственно, теперь он больше слушал, приговаривая «о, конечно… ну разумеется», и наконец церемонно попрощался с собеседником, медоточиво назвав его «дорогой мэтр».

Эта метаморфоза привела нас в полное недоумение. А Роже Куртфиль тем временем набрал еще один номер и начал расспрашивать какого-то своего коллегу, к которому обращался на «ты», называя его «старина», приходилось ли ему сталкиваться с такой ситуацией. По мере того как он слушал ответ, лицо его мрачнело. Выключив телефон, он почесал правое колено, поколебался, поразмыслил, взглянул на мадемуазель Тран, которая подбадривала его ласковой улыбкой, и набрал еще один номер.

– Моя бывшая супруга, – пояснил он, пряча глаза.

Нахмурив брови, он елейным голосом обменялся с бывшей супругой несколькими банальными фразами, расспросил о здоровье кучи людей, затронул вопрос об уик-энде и летнем отпуске и лишь после этого изложил Мамину проблему. Его бывшая половина, видимо, была разговорчива: он молчал несколько минут, выслушивая ее, поблагодарил, потом дал какие-то обещания, не относившиеся к нашему делу, и распрощался.

Вслед за чем, взглянув на Маму, коротко сказал:

– Бросьте это.

– Как?..

– Вы ничего не добьетесь. Оставайтесь при своем кафе и не высовывайтесь. Чем меньше шума, тем меньше неприятностей.

– Но это мое кафе, и я с ним делаю что хочу. Я же его купила на свои кровные!

– Вы никогда не найдете на него покупателя: кому хочется платить за кафе дважды – один раз вам, второй раз – государству?!

– Но послушайте…

– Единственный выход – призвать виновника к ответу судебным порядком.

– А кто виновник?

– Нотариус, но он умер. Значит, придется судиться с его преемником.

– И я выиграю процесс?

– Мм… вряд ли. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что дело затянется надолго – как минимум, года на три, а то и на все пять. Это разорит вас вконец: половина денег уйдет на судебные издержки!

Мама разразилась горестными воплями и ругательствами, она проклинала небеса, жаловалась на судьбу и громко рыдала. Мадам Симона кинулась ее обнимать, Робер Ларусс подскочил со стаканом воды, а мадемуазель Тран, забыв о своей азиатской сдержанности, осыпала адвоката упреками по-вьетнамски. Что же касается господина Софронидеса, он громогласно обличал все подряд:

– Какой позор! Обидеть такую женщину! Такое чудесное создание! Лучшего человека, какого я встречал на этой земле! Бесстыжее государство! Продажное правосудие! Прогнившее общество!

Что касается меня, я прижался к Маминому животу, крепко обхватив ее руками, в глупой, бессмысленной надежде, что она же сама и защитит меня от острой душевной боли, которая передавалась мне от нее. Я хотел только одного – чтобы она перестала голосить, проклинать, лить слезы.

И все же в тот день проявление ее отчаяния было естественной реакцией нормального человека. Мог ли я предвидеть, что скоро буду с тоской вспоминать, как Мама горько плакала, причитала и взывала к небесам?! Увы, та драма осталась в добром старом времени, а вот беду, которая ждала нас впереди, нельзя было представить даже в страшном сне…

На следующей неделе, после того, как Мама сняла объявление «Продается», у нее возникла странная мания все считать. Правда, мадам Симона уже давно упрекала Маму в беззаботном отношении к имуществу; вот она и начала записывать в тетрадку количество ежедневных посетителей, проданных чашек кофе, бокалов вина, стаканов крепкого спиртного, рюмочек ликера. Но этого ей показалось мало, и она стала считать бумажные салфетки на столиках, арахис, разложенный в каждом блюдце, кухонные полотенца и губки для мытья посуды; затем подвергла учету ежедневный расход жидкого мыла, чистящих порошков и антинакипина, а следом за ними – литры воды, спускаемой в туалете, и киловатты электричества, расходуемого в кафе. Когда я высказывал удивление по этому поводу, у Мамы искажалось лицо и она жестко обрывала меня:

– Я была слишком доверчива. Теперь меня больше никто не обведет вокруг пальца.

Тогда мне казалось, что эта всеобъемлющая подозрительность, вылившаяся в манию счета, просто следствие пережитого шока; я надеялся, что она скоро пройдет, но, увы, эта мания разрослась до самых невероятных размеров; теперь Мама считала абсолютно все: сколько раз она сказала «здравствуйте», «до свиданья» и «спасибо» своим посетителям, сколько минут им требовалось, чтобы занять привычное место, а ей – поболтать с ними, пока она отмеряла заказанный напиток или ходила за лимонадом, сколько времени она потратила на чистку мусорных корзин, на проветривание и уборку помещения.

Я всерьез испугался, когда однажды, вернувшись домой, обнаружил стопки монет в шкафу под моими трусами: оказывается, теперь Мама прятала дневную выручку в нашем белье.

– Мам, наличные лучше поскорее отнести в банк, – сказал я.

– Ну уж нет, с банками покончено навсегда! Больше я им не доверяю. Ты лучше посмотри…

Она повела меня в кухню, к холодильнику, распахнула дверцу морозилки, и я увидел там вместо традиционных коробок со льдом и мороженым пачки купюр, напиханных в пластиковый пакет.

– Вот! Я взяла все наши деньги из банка и закрыла свой счет!

– Мам, это же опасно!

– Опасно верить в честность официальной системы! Зато теперь моим денежкам ничто не грозит, даже короткое замыкание.

Помимо этих бесчисленных предосторожностей, ее мучило еще одно – необходимость сообщить печальную новость господину Чомбе.

– Ох, мой милый Феликс, я стараюсь с ним не встречаться. А этот бедняга не понимает, почему я крадусь по стенке и вихрем пролетаю мимо его бакалеи.

В то утро я ободрил ее так же, как она прежде ободряла меня, если я, например, боялся контрольного опроса по географии:

– Мам, ты же не обязана рассказывать все как есть. Просто объясни ему, что у тебя не хватает денег и ты не можешь принять его предложение.

– Он мне не поверит.

– Ну, тогда соври, что банк не дает тебе дополнительную ссуду.

– Да он наверняка снизит цену, лишь бы мне угодить. И тогда что я ему отвечу?

– Да, верно. Лучше уж сказать ему всю правду.

– Но ведь это будет для него тяжелым ударом!

Я только кивнул и не стал ей объяснять, что она зря так переживает за бакалейщика.

Мне пришлось почти силой вытолкнуть ее из квартиры: подавленная, едва дышавшая, с потными ладонями, она шла в «Фиговый рай», как приговоренная к смерти – на эшафот.

Прошло полчаса, и вдруг раздался душераздирающий вой сирены. Высунувшись в окно, я увидел внизу, на шоссе, машину «скорой помощи» и санитаров.

Я кубарем скатился по лестнице на улицу Рампонно. Мимо меня проехала каталка с господином Чомбе; он лежал с закрытыми глазами, бледный как смерть, под золотистой простыней, какими обычно накрывают тяжелораненых. Санитары вкатили его в машину, снова взвыла сирена, и «скорая» умчалась.

Я нашел Маму на пороге «Фигового рая», она стояла, привалившись к косяку, и выглядела такой же бледной, как господин Чомбе, нет, скорее, серо-зеленой, каким бывает зимой плющ.

– Ему что – стало плохо?

Мама не реагировала.

– Мам, ты в порядке?

Но она даже не моргнула.

Я схватил ее за руку и стал трясти, крича:

– Мама! Мама!

Наконец она очнулась и как будто увидела меня. Ее испуганные глаза налились слезами, она коснулась моей щеки.

– Я его убила.

– Что?!

– Когда он понял, что я не куплю у него магазин, он стал задыхаться, прижал руку к груди и рухнул на пол без чувств. Я его убила!

– Мама, он был болен. И давно бы уже умер, если бы ты ему не помогала. Он продержался столько времени лишь благодаря тебе, ведь это же ты повела его к специалисту, ты заботилась о нем!

– Он бы жил еще и еще, если бы я его не предала.

Я стал ей доказывать, что, когда господина Чомбе увозили, он был без сознания, а вовсе не умер. Изо всех сил я пытался внушить Маме, что она не должна считать его покойником, а себя – его убийцей.

Увы, когда мы вошли в кафе, нам сообщили, что господин Чомбе скончался в «скорой» по дороге в больницу.

В тот день Мама закрыла кафе и заперлась в своей комнате.

Назавтра она вернулась к работе, но больше не произнесла ни слова. Завсегдатаи кафе из сочувствия к ней сделали вид, будто не замечают этого, и повели себя как обычно.

– Ррро-о-о! – восхищенно вскричала мадемуазель Тран, увидев, как Мама исписывает уже третью тетрадь.

– Фату, пора бы нам заполнить налоговую декларацию, – сказала мадам Симона, глянув на календарь.

Но Мама лишь испепелила ее взглядом, и только.

С этого момента завсегдатаи вели беседы исключительно между собой.

Наконец Мама произнесла одну фразу, когда я вернулся из школы:

– Сколько тебе лет, Феликс?

Ее вопрос меня крайне удивил: мы совсем недавно отпраздновали мой день рождения.

– Двенадцать.

– А поточнее?

– Двенадцать лет и один месяц.

– Это точно?

Я быстренько произвел мысленный подсчет и ответил:

– Двенадцать лет и тридцать три дня.

– Вот именно!

И Мама со строгой миной протерла барную стойку.

– Когда человеку исполнилось двенадцать лет и тридцать три дня, что он должен сделать, вернувшись из коллежа?

– Поцеловать мамочку?

И я бросился к ней. Но Мама, воздев руку с тряпкой, бросила на меня такой негодующий взгляд, что я замер на месте.

– Вот уж нет! Сперва пойди умойся. Ты совсем черный.

– Я?!

– Грязный, как штаны клошара. А ну, быстро в душ!

Я вышел из кафе понурившись – впервые в жизни Мама оттолкнула меня. Стоя перед зеркалом, я пытался найти следы грязи на коже или на одежде. Ничего похожего. Но все равно я подчинился приказу.

Когда я вернулся в кафе, Мама словно забыла нашу недавнюю размолвку, – теперь ее обуревала жажда деятельности.

– Ах это ты, Феликс! Ну, у тебя ноги молодые, сбегай-ка купи мне жавелевую воду, она у меня вся вышла.

Робер Ларусс из своего угла не замедлил дополнить:

– «Жавель – название местечка (ныне парижский квартал), где находился завод по производству химических веществ. Жавелевая вода – раствор солей калия хлорноватистой и соляной кислот (KOCl + KCl) – применяется как моющее, антисептическое и отбеливающее средство».

Из всего этого Мама услышала только одно слово:

– Вы сказали «отбеливающее»?

И она погрузилась в размышления. Доставая деньги из кассы, я ее спросил:

– А где ее продают, эту жавелевую воду?

– Что за вопрос? Да рядом, в бакалее.

– Мам, эта бакалея… она закрыта.

– Как это – закрыта? Что за шутки?! Господин Чомбе никогда ее не закрывает. Она открыта семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году. И кстати, попроси его…

Но тут Мама осознала свою промашку и застыла на месте. У нее задрожали губы, она часто замигала и так вытаращила глаза, что они чуть не выскочили из орбит.

В кафе воцарилось неловкое молчание.

Мадам Симона перегнулась через стойку и схватила Маму за руку:

– Похороны состоятся завтра, Фату, на Бельвильском кладбище. Это станция метро «Телеграф». Я туда еду, хочешь, поедем вместе?

Но Мама еле слышно прошептала:

– Ты разве не знаешь? Ведь это я его убила.

Она попыталась выдернуть свою руку, но Симона ее удержала.

– Конечно нет. Ты же такая добросердечная, Фату, ты никому не способна причинить зло.

– До сих пор и я так думала. Да мало ли что я думала! Но теперь…

В этот момент она вздрогнула, как будто что-то вспомнила, резко повернулась и вдруг рухнула без чувств на пол за стойкой.

Это были последние произнесенные ею слова.

Завсегдатаи кафе решили помочь нам с Мамой пережить этот кошмар.

Утратив дар речи, Мама потеряла вместе с ним и свой интерес к жизни, и внимание к окружающим, и всю свою энергию. Ее тело изменилось буквально за одну ночь: из грациозного оно стало неуклюжим. Но на этом печальные перемены не кончились: ее взгляд помутнел и потух, кожа утратила свой лоснистый блеск. Прежний живой ум, казалось, сменился жесткой программой, заставлявшей ее механически исполнять свои обязанности – встать, умыться, приготовить нам еду, сойти вниз, чтобы работать в кафе, а в сумерках вернуться и лечь в постель. Она стала похожа на автомат: теперь ее не оживляли никакие эмоции, никакие чувства. Она по-прежнему истово – но молча – считала все вокруг, однако наряду с этим у нее появилась и другая мания – мания чистоты. Стоило мне попасться ей на глаза – что утром, что вечером, – как она жестом гнала меня в душ и заставляла мыться с мылом. А сама то и дело заходила в нашу тесную ванную, бдительно следя за тем, как я исполняю ее приказ, и что-то бурчала себе под нос, недовольная результатом. Теперь она закупала жавелевую воду целыми литрами у москательщика с улицы Куронн и таскала на себе тяжеленные бутыли, а потом драила ею пол, стулья, столы, тротуар перед входом, и все это по нескольку раз в день. Посещаемость нашего заведения плачевно сократилась – едкая вонь гипохлорита забивала былые ароматы напитков и кофе; теперь в кафе пахло, как в больничном коридоре после дезинфекции. Мадам Симона вместе со мной отвела Маму к терапевту, который диагностировал депрессию и прописал какие-то пилюли. Голос у него был тусклый, внешность бесцветная, и он расценивал нашу ситуацию так спокойно, что его апатия меня утешила. Выходя от него, мадам Симона наклонилась ко мне и шепнула:

– Видал физиономию этого лекаря? Что ты о нем думаешь?

– Ну-у-у…

– Неужели она тебя не испугала, его рожа? Лично я думаю, что один его вид способен нагнать на человека депрессию.

– Все может быть…

– А его снадобья – все равно что кроличий помет, результат один и тот же. Я тебе вот что скажу: если бы его антидепрессанты помогали, он бы не сидел с таким похоронным видом, ты согласен? И вот такой мрачный тип с рыбьими глазами похваляется, что его снадобья вернут больному улыбку и очистят кишки… Да я ему вот ни настолечко не верю!

И она остановилась, чтобы поразмыслить. Мама не слушала наш разговор, но заметила остановку и послушно встала у ближайшей витрины, устремив на нее пустой взгляд. А мадам Симона вдруг схватила меня за плечо:

– У вас родственники какие-нибудь есть?

– Они все умерли. Остался только дядюшка Бамба.

– Это ее брат?

– Да, старший брат. Они переписываются.

– А ты с ним знаком?

– Нет.

– Где он живет?

– В Сенегале.

– Н-да, не ближний свет… Ну, все равно: сообщи ему. И попроси приехать.

– ОК.

Она призадумалась, потом набрала побольше воздуха в грудь и скомандовала:

– Разбейся в лепешку!

– Что?

– Я говорю: разбейся в лепешку, но сделай так, чтоб он добрался сюда. Припугни его. Напиши, что твоя мать находится в ужасном состоянии!

– Но она и вправду в ужасном состоянии!

Мадам Симона сощурилась и пристально взглянула на меня:

– А ты совсем не дурак, как я посмотрю.

– Вы иногда обращаетесь со мной как с двенадцатилетним ребенком. Мне и вправду двенадцать, но я уже не ребенок, запомните это.

– Уже запомнила. Я и сама в двенадцать лет твердо знала, чего хочу.

– Вот как!

– Да! И хотела я только одного – носить юбочку из красной шотландки. Вот так-то. Что тут скажешь… В твоем возрасте человек уже соображает как взрослый.

Вернувшись домой, я написал длинное письмо дядюшке Бамбе, которого Мама всегда хвалила за мужество.

Списывая на конверт адрес со старых посланий дядюшки – «33, улица ИФ-26, Оранжевая вилла с бугенвиллеями, напротив торговца хлопковыми тканями, Дакар, Сенегал», я боролся с ощущением, что бросаю в безбрежный океан письмо в бутылке, которой никогда не суждено доплыть до порта.

Однако, к великому моему изумлению, через шесть дней дядюшка Бамба позвонил. Веселым голосом, никак не соответствовавшим ситуации, он поприветствовал меня, завел разговор, то и дело разражаясь смехом, и наконец протрубил, что все это очень кстати, он как раз собирался в Париж по делам: «Бизнес, бизнес!»

И вот неделю спустя я познакомился с дядюшкой Бамбой.

Когда он появился в кафе «На работе» – стройный, шикарный, в темно-синем клетчатом костюме, при галстуке, в перчатках и соломенной шляпе борсалино, я даже не сразу понял, кто это, решив, что к нам пожаловал клиент, работающий в каких-нибудь продвинутых массмедиа. Увидев Маму, он воскликнул: «Фату!» – и раскрыл ей объятия.

Мама посмотрела на него как на пустое место.

– Фату, дорогая моя!

Но она отвернулась и продолжила уборку.

– Фату, это же я, Бамба!

Его лицо прорезала широчайшая белоснежная улыбка, он никак не мог понять причину такого холодного приема. Подойдя к Маме, он отвесил ей шутливый поклон и попытался привлечь ее внимание. Но, на его беду, в этот момент она была занята подсчетом арахиса в блюдцах, иными словами, все остальное для нее не существовало.

Дядюшка круто повернулся ко мне:

– Феликс?

– Да, дядя.

Он с восторгом подкинул меня вверх и крепко обнял. Не привыкший к ласкам со стороны мужчин, я с удивлением обнаружил, что его теплое тело благоухает ванилью.

– Не думал я, что она больна до такой степени, – шепнул он, опустив меня на пол.

– Да, вот так…

– Но я вижу, она все-таки работает?

– Ей помогает мадам Симона, иначе была бы полная катастрофа.

И верно: вот уже неделя, как мадам Симона, потрясенная превращением Мамы в сомнамбулу, перестала разгуливать в поисках клиентов в Булонском лесу; теперь она сидела в кафе, принимала заказы, подавала напитки, получала плату и развлекала посетителей беседой, пока Мама бесстрастно смахивала пыль, протирала мебель, мыла пол и даже тротуар перед заведением.

Дядюшка Бамба внимательно посмотрел на мадам Симону, снял шляпу, поклонился и поцеловал ей руку.

– Спасибо вам, дорогая мадам Симона! Большое спасибо от нашей семьи!

Потрясенная такой галантностью, мадам Симона пробормотала:

– О, не стоит, не стоит, это вполне естественно.

– Нет, стоит! Это говорит о вашем добром сердце. Вы – королева во всем, вы обладаете свойством соединять красоту ума с красотой тела и дарите ее всем нам. И мы ответим вам за это вечной благодарностью, мадам Симона! Не правда ли, Феликс?

Мадам Симона, которую, вообще-то, трудно было смутить, на сей раз совсем опешила.

А дядюшка Бамба обратился ко мне:

– Куда мне поставить свой багаж?

И он указал на четыре огромных чемодана, сваленных на тротуаре. Заметив мое изумление, он объяснил:

– Да-да, пришлось мне ехать налегке. С каждым годом я стараюсь брать с собой все меньше и меньше вещей.

– Но у нас очень тесно.

– Не беспокойся, Феликс, мы сейчас все устроим.

И верно: не прошло и часа, как он разложил свою одежду, головные уборы и обувь в моей комнатке, а чемоданы отнес в подвал. Затем указал на диванчик в гостиной, объявил, что будет спать на нем (да и где же еще было ему ночевать, разве что на циновке), и переоделся в костюм канареечного цвета, продолжая громко радоваться, что ему предстоит здесь жить.

В конце дня, пока Мама в энный раз драила туалет с помощью жавелевой воды, я познакомил его с завсегдатаями кафе. Они описали ему Мамино состояние, объяснили причину ее депрессии. Каждый из них рискнул прокомментировать эту историю:

– Общество множит и множит законы, чтобы политики могли убеждать простых граждан, как они заботятся о народе. В результате они ограничивают наши свободы и создают безвыходные ситуации – например, такую, в какую попала наша бедняжка Фату. Ужасная ситуация… ужасная…

– Кафкианская, – пискнул Робер Ларусс, уже добравшийся до буквы «К».

– Вот именно что кафеанская! – подхватил господин Софронидес, непременно желавший оставить за собой последнее слово.

Дядюшка Бамба всех выслушал, всех очаровал, рассыпался в любезностях перед мадемуазель Тран, господином Софронидесом и Робером Ларуссом, но главным образом уделял внимание мадам Симоне: не спуская с нее сияющих, как бриллианты, глаз, он расточал ей похвалы, целовал руки и всячески выражал свое восхищение ее достоинствами. Эти бурные комплименты смущали мадам Симону: дядюшка Бамба явно не замечал ее двойной сущности и флиртовал с ней как с женщиной. Вечером, когда все уже расходились, Бамба подошел к ней и спросил со своей лучезарной улыбкой:

– Мадам Симона, а как поживает месье Симон?

Та изумленно воззрилась на него:

– Месье Симон?

Она решила, что этим издевательским вопросом он дает ей понять, что разгадал ее тайну, и грозно нахмурилась. А дядюшка Бамба продолжал ворковать:

– Ну да, месье Симон, господин, которому выпало счастье разделять свои дни… и свои ночи… с вами, мадам. Ах, если бы вы знали, как я завидую ему, как завидую! Вот счастливец!

Успокоенная мадам Симона залилась багровым румянцем, потупилась, не смея взглянуть на нас, и пробормотала:

– Но… месье Симона нет.

– Что вы говорите?!

– Он… он… умер.

– О, простите меня, мадам! Примите мои искренние соболезнования. И давно?

– Десять лет как… – наугад ляпнула мадам Симона и подавилась кашлем.

Дядюшка Бамба завладел ее рукой так мягко и бережно, словно прикоснулся к редкостному цветку.

– Ах, я сразу почувствовал, что в вашей душе таится какая-то печаль, что-то непостижимое, отличающее вас от всех других.

– Ну еще бы! – вскричала мадам Симона, наконец-то ее прорвало.

– Простите?

Она тут же овладела собой и добавила нежным голоском:

– Вы все верно поняли, дорогой мой.

Когда дядюшка Бамба вышел на улицу покурить, мадам Симона повернулась к нам и свирепо прошипела:

– Первому, кто скажет ему правду, я все волосы из носа повыдергаю!

– Ррро, – откликнулась мадемуазель Тран; похоже, это напомнило ей какой-то приятный вьетнамский обычай…

А в полночь дядюшка Бамба, сидя в нашем кухонном уголке, поставил свой диагноз: по его мнению, моя мать мертва и теперь нам следует ее воскресить. Побарабанив около часа по клавиатуре моего компьютера, он с торжествующим видом повернулся ко мне и радостно объявил:

– Ну вот, завтра мы едем на консультацию.

И назавтра, в районе полудня, мы прибыли втроем – Мама, дядюшка и я – на станцию метро «Барбес». Бамба – новичок в Париже – пришел в полный восторг от металлического грохота и тряски поезда, от мелькавших над вагоном стальных балок, а при виде высоких железных решеток на станции вскричал: «Ага, вот она, значит, где – Эйфелева башня!» На эскалаторе индусы совали нам какие-то проспекты, на выходе африканцы навязывали другие; их отталкивали арабы, эти предлагали купить золотые цепочки. Вокруг нас кишела, теснилась, спешила куда-то пестрая, суетливая толпа. Зеваки расхаживали не только по тротуарам, но и по мостовой, что удивило меня – но не дядю. Наконец мы выбрались из давки в узкий проулок, и дядя указал на жилой дом, такой ветхий и кособокий, что в него страшновато было входить. Мы поднялись по обшарпанной деревянной лестнице, покрытой протертым до дыр линолеумом, имитирующим древесину; добравшись до четвертого этажа, где воняло пригоревшим рагу, дядя нажал на грязную кнопку звонка.

Дверь отворил мужчина довольно мрачного вида, в бубу – традиционном африканском одеянии.

– Профессор Кутубу? – спросил дядюшка.

Мужчина еле заметно кивнул. Дядя представился:

– Мое имя Бамба. Я записался на прием по интернету.

Профессор скривил темно-синие губы, враждебно оглядел нас и, неохотно посторонившись, пропустил в квартиру.

– Ждите там, – бросил он, указав на комнатку рядом с тесной прихожей. Трое маленьких детей – явно хозяйских, алжирка в чадре, сидящая в скованной позе посетительницы, и европеец с аккуратно подстриженной бородкой, одетый как банкир, смотрели телевизор. Все пятеро молча пялились на экран, где какие-то придурки в тату и телки в шортах, говорившие с марсельским акцентом, осуществляли «свою американскую мечту» в Лос-Анджелесе.

Мама присела на краешек дивана, никак не реагируя на дебильную передачу, которую благоговейно смотрели другие посетители, а я ей завидовал – вот уж кто не ведал скуки, так это она. Время от времени профессор Кутубу заглядывал в щель между портьерами, отделявшими комнату от его кабинета, прощался с уходившим пациентом и вызывал следующего. После дамы из Магриба и банкира настал наконец и наш черед.

Он завел нас в полутемную комнату, завешанную покрывалами с какими-то странными узорами. Здесь горели только свечи. Все мы уселись на циновку.

Дядюшка Бамба изложил Мамину историю. После каждой фразы профессор Кутубу произносил: «Ну разумеется» – звучным низким голосом и с такой брезгливой миной, словно дядюшка наводил на него скуку столь очевидными истинами. Он держался до того высокомерно, что трудно было усомниться в его компетентности.

Когда дядя умолк, профессор Кутубу проворчал:

– Она не мертва. На нее навели порчу. Вот и все.

– Порчу?

– Да, порчу, и сделал это недоброжелатель с необыкновенно мощной аурой.

– И как же теперь быть?

– Я обладаю даром всевидения и даром целительства. Эти волшебные свойства передаются в нашей семье от отца к сыну. Кто, по-вашему, мог навести на нее порчу?

Мы с дядей недоуменно переглянулись.

– На Маму никто не мог держать зла.

– Феликс прав.

– Хотя… нет! Один человек вполне мог рассердиться на нее – господин Чомбе. Ведь Мама собиралась купить у него бакалею, когда он боролся с болезнью. И вот, в то утро, когда она сообщила ему о своем отказе, он потерял сознание – и баста…

– Баста? – повторил профессор загробным голосом.

– Баста… Он умер десять минут спустя, прямо в «скорой». Но я хочу уточнить: у него был рак легких в последней стадии.

Профессор Кутубу надул щеки, шумно выдохнул и почесал за ухом; вид у него был довольно мрачный.

– Можете не сомневаться: это он.

– Но ведь он умер.

– Никто не умирает! Особенно тот, кто разгневан. Он навел на нее порчу из потустороннего мира.

Дядя задрожал как осиновый лист и испуганно спросил:

– А вы можете ее снять?

Профессор Кутубу потер себе грудь, глядя мимо нас выпученными глазами, и ответил:

– Это трудно… очень трудно…

– Ну, тогда…

Профессор Кутубу обвел нас жестким взглядом.

– Но я могу! – И сказал, вперившись в дядю: – Это будет стоить четыреста евро.

– Четыреста евро?!

– Если вы рассчитывали на меньшее, то я вас не задерживаю, уходите.

– Четыреста евро…

И дядюшка Бамба с горестным видом вынул из бумажника купюры. Но когда он протянул их профессору, тот добавил:

– Плюс еще сорок евро.

– Еще сорок?!

– Это стоимость консультации.

– Разве они не включены в эти четыреста евро?

– Нет. Четыреста евро предназначены покойному. А сорок – мне. Вы должны были ознакомиться с моими расценками, они указаны в проспекте.

– О’кей.

И дядя облегчил свой бумажник еще на сорок евро. Профессор убрал деньги и взял плетенку, наполненную глиной.

– Итак, сейчас я приготовлю шарики из волшебной глины, а вы должны разбросать их по всей квартире.

И он начал месить эту глину своими толстыми пальцами, произнося при этом таинственные волшебные заклинания.

– Только по квартире? – воскликнул дядюшка Бамба. – А как же кафе?

Профессор Кутубу выдержал паузу, но все-таки снизошел до ответа на этот вполне естественный вопрос:

– И в кафе, и в квартире. Если не хватит, я вам добавлю еще несколько.

– И это… подействует?

– Результат гарантирован.

Выложив перед нами, с величественным видом, свои шарики, он обвел Маму пристальным взглядом.

– Конечно, если вы хотите, чтобы она выздоровела поскорее, я мог бы…

– Ну-ну? – нетерпеливо спросил дядя.

– Я мог бы отправиться в священный лес и помолиться за нее.

– А это почем?

– Две тысячи евро.

– Две тысячи?!

– Да. Это же в Конго.

Дядя посмотрел на шарики:

– Давайте сперва попробуем шарики, коль вы гарантируете результат.

– Я вам его гарантирую! – торжественно заявил профессор Кутубу.

Выходя из дома профессора, я вспомнил о реакции мадам Симоны на антидепрессанты, прописанные Маме врачом, и невольно почувствовал такое же недоверие к этому знахарю. И хотя мой дядюшка был в полном восторге от нашего визита, я раскрыл буклет и попробовал разобраться в нем, пока мы ехали в метро.

ПРОФЕССОР КУТУБУ

Признанный специалист по колдовству.

Добивается успеха там, где другие потерпели фиаско.

Номинирован на премию «Золотой Нострадамус 2010».

Разрешит все ваши проблемы,


а именно:


Семейные конфликты. Ожирение. Похудание. Возвращение любимого человека. Запор. Сексуальная гармония. Бесплодие. Плодовитость. Успехи. Везение. Навести порчу. Снять порчу. Поставить своего врага на колени. Амулеты, защищающие от пули. Выигрыш в лото. Конкурсы. Экзамены. Прибавка к зарплате. Передышка для мозга. Рак всех видов. Разводы. Болезненные менструации. Заговор на молоке.

Внизу профессор приписал жирными буквами:

Эффективность гарантируется.

И это меня убедило.

Теперь, в ожидании Маминого выздоровления, у нас началась новая жизнь.

Правда, Мама пока еще пребывала «в отсутствии», зато дядюшка Бамба вносил в нашу печальную повседневную действительность радостную нотку своей фантазии. Он щебетал, шутил, танцевал, расточал окружающим изысканные похвалы и бурно восхищался любой мелочью. У него был только один-единственный недостаток: он посвящал своему туалету полтора часа утром и столько же – вечером. И в это время в ванную никому не было доступа. Слов нет, он выходил оттуда в полном великолепии – с ясным взглядом, свежей кожей, гладко выбритым, благоухающим, шикарно разодетым; однако стоило ему там запереться, как он, в ответ на мой стук, кричал, искренне веря в свои слова: «Уже заканчиваю!» – и возился еще целый час. Поэтому я изучил его распорядок дня и теперь ухитрялся прошмыгнуть в ванную до него.

В дневное время он иногда исчезал, бросив мне с хитрой усмешкой: «Бизнес! Бизнес!» – а позже являлся в кафе, где продолжал очаровывать завсегдатаев, особенно мадам Симону – временно-постоянную хозяйку «На работе». Он осыпал ее комплиментами, достойными королевы, и она буквально расцветала при его появлении. На протяжении нескольких десятилетий она слышала от людей одни только оскорбления или гнусные насмешки, а теперь была на седьмом небе от счастья, и ее восхищенное, потрясенное, благоговейное молчание подстегивало Бамбу, заставляя его продолжать в том же духе. Как-то раз, после закрытия кафе, когда мы поднимались в свою квартиру втроем – я, Мама и дядюшка Бамба, я ему шепнул:

– Ты и вправду считаешь ее красивой – мадам Симону?

– Мой милый Феликс, я тебе открою тайну: все белые женщины для меня на одно лицо и ни одна из них меня не возбуждает. Но я, естественно, не могу в этом признаться, иначе меня сочтут расистом.

Одолевая последние ступеньки, я задумался над этим откровением. А дядя указал на Маму, которая поднималась впереди нас скованной и вместе с тем плавной поступью.

– Ты только посмотри на зад Фату: совсем другое дело, верно?

– Эй, ты не очень-то… Все-таки это моя мать и твоя сестра!

Дядя сокрушенно покачал головой:

– Верно. Ну а ты, Феликс?

– А что я?

– Ты здесь живешь, и вкусы у тебя здешние; как на твой взгляд – мадам Симона красивая?

– Да она просто класс! Ей бы в кино сниматься!

И дядюшка, повеселев, восхищенно присвистнул.

Прошла неделя после нашего похода к профессору Кутубу, а Мама так и не пришла в себя. Хуже того, она еще больше замкнулась, стала совсем отстраненной, оцепеневшей, неприступной.

– Ничего не понимаю, – бурчал дядя. – Колдун же нам обещал, что успех гарантирован.

Я снова обратился к проспекту, дошел до строчки «Эффективность гарантируется» и только тут заметил крошечную звездочку, означавшую примечание, которое и обнаружил в самом низу страницы.

– Дядя, смотри!

Буковки были такие мелкие, что он их не разобрал бы даже под микроскопом, поэтому я сам прочел ему:

– «Результаты зависят от индивидуальных особенностей».

– Ай-яй-яй! – воскликнул дядя и посмотрел на Маму так, словно застукал ее на каком-то ужасном проступке. – Но ты не паникуй, Феликс. Мне тут рассказали о колдуне, который владеет другой методикой, – это некий профессор Усман. Я немедленно свяжусь с ним.

На следующий день профессор Усман, тучный бородач, явился в кафе, где мы с завсегдатаями болтали о том о сем. Он был одет в тренировочный костюм с логотипом PSG[8] и нес кейс, с какими ходят бизнесмены, никак не сочетавшийся с его спортивным нарядом.

Профессор тотчас засек в нашей компании мадам Симону и воскликнул:

– Я уже знаю, в чем проблема!

Мадам Симона взвилась с места, как ужаленная:

– Эй, ты, потише! Это она больна, а не я!

И она ткнула пальцем в Маму, которая старательно прочищала ваткой на палочке швы между кафельными плитками над раковиной.

Профессор Усман поставил свой кейс на барную стойку, открыл его и вынул оттуда дощечку, испещренную буквами и цифрами.

– Ррро! – воскликнула мадемуазель Тран. – Доска Уиджи!

– О, я вижу, мадемуазель знает в этом толк!

И он разъяснил нам, как действует доска Уиджи (или доска дьявола), которая позволяет войти в сношения с духами. Мы будем держать доску, а он капнет на нее сверху водой, и духи будут отвечать на наши вопросы, направляя эту каплю к «да» или «нет», к буквам или цифрам.

– Но это займет массу времени, если дух захочет произнести фразу, – возразил Робер Ларусс.

– Что ж, наберитесь терпения! Мертвые живут совсем в ином времени, нежели мы.

И тут все важно закивали, кроме, конечно, Мамы, которая не участвовала в разговоре.

Дядюшка Бамба был на седьмом небе от счастья, ведь это именно он разыскал колдуна, который пользовался такой замечательной репутацией в квартале Барбес, и все из-за футбола.

– Каков ваш метод? – осведомился господин Софронидес.

– Я тренирую «Париж – Сен-Жермен», – заявил колдун и скромно опустил голову, отчего его двойной подбородок стал выглядеть еще толще. – То есть это слово «тренировать» я трактую по-своему. Благодаря моему ясновидению я могу определить проблемы, с которыми игроки столкнутся в матче с будущими соперниками, и предупредить их об этом.

– Браво!

– Благодарю. Мне кажется, нам и в самом деле удался суперсезон. О, не примите это за хвастовство, тут нет моей заслуги. ведь я унаследовал свой дар от предков, родившись ясновидящим и яснослышащим.

– Простите, как вы себя назвали? – заверещал Робер Ларусс.

– Ясновидящим и яснослышащим.

– Но это второе слово – его не существует!

– Я хотел сказать, что ясно вижу и слышу.

– В «Робере» нет слова «яснослышащий»! Я досконально изучил все слова на букву «С»[9], там такое отсутствует!

– Значит, месье пользуется неологизмом! – вмешался Софронидес, желая положить конец дискуссии. – Человек имеет полное право сочинять новые слова, разве нет? Особенно если рядом стоит аналогичный термин!

Робер Ларусс, обычно такой боязливый, вспыхнул от возмущения:

– Сочинять слова?! Придумывать бог знает что?! Сначала нужно выучить и правильно употреблять те, что уже существуют! Иначе зачем нам словари?! Господи, куда мы идем?!

Но тут мадам Симона стукнула кулаком по стойке:

– Стоп! Профессор Усман пришел сюда ради Фату. Дайте ему спокойно работать.

В кафе воцарилось молчание. Бамба в энный раз поведал о несчастьях своей сестры. И честно признался, что мы консультировались с профессором Кутубу, но Мама не поддалась на его лечение.

По знаку колдуна дядя запер дверь, опустил шторы и погасил лампы.

Теперь в помещении мерцал только голубоватый экранчик мобильника, который профессор Усман положил на стойку.

Он вынул из кармана пипетку, наполнил ее водой и выпустил одну каплю на доску Уиджи. Затем приказал нам дотронуться до края доски.

– Только осторожно, не давите. Контакт должен быть максимально легким.

Все мы исполнили приказ.

Профессор закрыл глаза, поднял голову и воззвал к потолку:

– Урсула! Урсула! Ты здесь?

– Надо же, вы, оказывается, с ней знакомы? – удивилась мадам Симона.

– Урсула! Урсула! Покажись!

– И даже не мечтайте, в это время дня она дрыхнет без задних ног, наша Урсула. Еще бы – после такой ночки…

Колдун открыл глаза и смерил мадам Симону свирепым взглядом:

– Урсула – это моя путеводительница в потустороннем мире!

Сконфуженная мадам Симона виновато понурилась:

– Ой, извините, я имела в виду совсем другую Урсулу.

– Теперь никто из вас не должен говорить, пока я не дам ему слова. Понятно?

И он снова начал произносить заклинания гнусавым, приглушенным голосом. Капля воды медленно поползла по доске в сторону «да». Слава богу, Урсула присоединилась к нам!

– Урсула, не встречался ли тебе некий господин Чомбе, хозяин соседней бакалеи «Фиговый рай»?

Доска подпрыгнула, жутко перепугав нас. Колдун объяснил эту реакцию так:

– Она его боится. У кого есть вопросы?

Дядюшка Бамба откашлялся и спросил:

– Господин Чомбе сердится на Фату?

Капля уверенно приблизилась к слову «да».

– Неужели он навел на нее порчу?

Доска снова затряслась. Профессор объяснил:

– Она опасается, что ее откровенность вызовет гнев месье Чомбе, который, по всей видимости, обладает ужасными демоническими способностями.

Дядюшка Бамба вопросительно взглянул на меня. И я обратился к колдуну:

– А Урсула не согласилась бы войти в контакт с господином Чомбе и убедить его, что Мама вовсе не хотела причинить ему зло? Сказать, что, наоборот, за все предыдущие месяцы она доказала ему делом свое хорошее отношение. Может, Урсула объяснит ему, что Мама сама стала жертвой административной несправедливости?

– Прекрасная мысль, мой мальчик! – одобрительно воскликнул дядюшка Бамба.

Колдун снова воззвал к потолку:

– Возьмете ли вы на себя эту миссию, Урсула?

Капля на миг замерла и вяло поползла к слову «нет».

– Странно, – растерянно пробормотал профессор. – До сих пор Урсула всегда была готова оказать помощь.

И он громко вопросил потолок:

– Почему, Урсула? Почему?

Капля переместилась к букве «З», потом к «А», потом к «Н», и профессор облегченно вздохнул:

– «Занята»! Урсула сообщает, что она завалена работой. Что ж, вполне понятно, – такая услужливая особа… – Улыбнувшись, он сказал: – В таком случае я вам предлагаю следующее решение…

И снова обратился к потолку:

– Урсула, не позволите ли вы обратиться к вам с этим поручением завтра?

Капля поползла к «Да».

– Потрясающе! Благодарю вас, Урсула! До завтра.

Он с довольным видом потер руки и нажал на ближайший выключатель.

Вспыхнул свет, и мы все зажмурились.

– Сомнений нет, Урсула сможет убедить господина Чомбе, и Фату станет прежней.

Мы повернулись к Маме – такой замкнутой и отрешенной, словно она спала с открытыми глазами.

Мадам Симона подняла штору; тем временем колдун подошел к дяде, вытирая свою доску.

– С вас сто пятьдесят евро.

Бамба изумленно заморгал:

– Но вы же говорили «пятьдесят»!

– Из-за плотного рабочего графика Урсулы мне придется входить с ней в контакт еще как минимум дважды, чтобы она занялась вашим делом. Таким образом, исцеление Фату потребует трех сеансов. А пятьдесят евро, помноженные на три, это сто пятьдесят.

– Да… разумеется, – согласился дядя.

Профессор сунул в карман деньги и уложил в свой кейс доску Уиджи; перед тем как выйти, он подошел к господину Софронидесу и Роберу Ларуссу:

– Я обладаю еще одним волшебным свойством – обеспечивать успех парням, которые не нравятся девушкам…

Поскольку оба наши умника недоуменно пялились на него, разинув рот, он обратился к мадам Симоне:

– …и девушкам, которые не нравятся парням. Интересует?

– Иди ты в задницу! – отбрила мадам Симона сквозь зубы, достаточно тихо, чтобы ее не услышал Бамба.

Прошла неделя; не знаю, старалась Урсула или нет, но Мамино состояние ничуть не улучшилось. Мы по-прежнему жили рядом с бесчувственной статуей.

Дядюшка Бамба задумчиво почесал щеку.

– Боюсь, что нам попались колдуны-самозванцы.

– Какие-какие?

– Шарлатаны. Меня предупреждали, что в Париже их полным-полно.

Я-то сам за последние две недели подробно изучил все проспекты, полученные на станции «Барбес» во время нашего первого визита, и сейчас едва удержался, чтобы не добавить: только такие тут и есть!

– Прямо не знаю, что же еще предпринять, – прошептал дядя, впервые за все время помрачнев.

Он вообще изменился к худшему. Если Мама прочно застряла в своем нынешнем состоянии, ни туда ни сюда, то с дядей произошла печальная метаморфоза. Его покинула прежняя веселость, лицо сильно осунулось. Однажды утром, когда он встал с дивана, я вдруг сообразил, по его морщинам, по вялой, обвисшей коже, что ему уже больше пятидесяти лет, даром что на первый взгляд он производил впечатление молоденького. Теперь он уже не щебетал в кафе и вместо вина пил виски с содовой. По ночам он бесследно испарялся, приходил домой только часам к пяти утра и выглядел вконец измотанным.

– Надеюсь, болезнь Фату не заразна, – прошептала однажды мадемуазель Тран, глядя на Бамбу, такого же пришибленного, как Мама.

– Да ты что! – возразила мадам Симона, относившаяся к моему дяде с материнской нежностью. – Просто он переживает за сестру, вот и грустит во хмелю, – сразу видно, какая это благородная душа!

– Что вы имеете в виду, Симона? – осведомился господин Софронидес, которого выпивка, наоборот, приводила в веселое расположение духа.

– Хмель выдает не то, что мы собой представляем, а то, что хотим скрыть. Он как бы разрушает плотины нашего сознания. Люди, которые в трезвом виде запрещают себе смеяться и шутить, впадают в эйфорию, напившись; другие, которые воздерживаются от жалоб на судьбу, захмелев, изливают перед всеми свою горечь. Словом, у печальных натур хмель веселый, а у веселых – наоборот, грустный. Наш дорогой Бамба так старается нас развлечь, что в подпитии его одолевает меланхолия…

Она нежно посмотрела на него:

– Какой чудесный человек!

И подлила ему виски.

Я уже вконец отчаялся исцелить Маму, как вдруг одно событие коренным образом перевернуло всю нашу жизнь. Однажды утром, а было это в понедельник, в бакалею покойного господина Чомбе вторглись неизвестные субъекты в темно-серых, цвета антрацита, костюмах, похожие друг на друга, как близнецы-братья. Они орали во всю глотку, простукивали стены, распахивали ставни, рушили оконные рамы и дверные косяки.

– Это еще кто такие? – проворчал я. – Ведут себя как хозяева.

– А они и есть хозяева, милый Феликс. Это подрядчики, которые купили бакалею.

Непонятно, каким образом слова мадам Симоны проникли в затуманенную голову Мамы. Мы-то считали, что ее мозг не воспринимает информацию извне, однако в ее глазах вдруг мелькнула искорка сознания. Мне показалось, что она все поняла. Ее застывший взгляд оживился, и она начала рассматривать этих людей с головы до ног.

– Ты видишь то, что я вижу? – шепнул я мадам Симоне.

Да, от нее это тоже не укрылось. И она кивнула, в восторге от внезапного пробуждения Мамы.

Подрядчики не разговаривали, а горланили так, будто вокруг них трудились сотни рабочих – пилили, шлифовали, заколачивали. Теперь в глазах Фату горел живой интерес: она внимательно наблюдала за ними, покусывая губы, и явно приходила в себя.

– Ого, какой прогресс! – еле слышно шепнула мадам Симона.

Мы оба понимали: нельзя показывать Маме, что мы заметили ее неожиданный возврат к действительности.

Провозившись примерно с час в бывшем «Фиговом рае», пятеро этих типов шумно ввалились к нам и бесцеремонно расселись, не дожидаясь приглашения, как на завоеванной территории. Самый рослый и самый старший из них – похоже, начальник – по-хозяйски оглядел помещение и зычно спросил:

– Скажите-ка, вы свое кафе, случайно, не продаете?

Мама – я абсолютно в этом уверен! – вздрогнула; однако, когда я пригляделся, она уже опять стояла с безучастным видом. Мадам Симона, к которой был обращен вопрос, прокашлялась и ответила:

– Нет, извините.

– Точно?

– Точно. Кафе не продается.

– Даже если мы вам предложим кругленькую сумму?

Судя по лицу мадам Симоны, она сейчас мысленно проклинала юридическую путаницу, приковавшую нас с Мамой к этому месту.

– Даже!

– Ну, мы еще с вами потолкуем, – заключил главный, явно уверенный в своих возможностях.

Затем он обернулся к остальным:

– Кофе для всех?

Те одобрительно загудели. Мадам Симона направилась было к кофеварке-перколятору и вдруг увидела, что Мама уже аккуратно расставляет чашки на подносе и засыпает в кофемашину молотый кофе. Она многозначительно подмигнула мне.

– Прекрасно, Фату, обслужи их сама.

Мы с мадам Симоной прямо не верили своим глазам, наблюдая, как Мама возвращается к жизни, реагирует на просьбу, выполняет ее. Она расставила на подносе пять блюдец и даже, мало того, попыталась улыбнуться предпринимателям.

Мадам Симона растроганно шепнула мне на ухо:

– Спасена! Я думаю, что она выздоровела! Скорей сообщи это дяде, пускай знает!

Я уже переступил через порог, как вдруг услышал дикий крик. Обернувшись, я услышал второй такой же. Один из пятерки рухнул на пол. Другой схватился за горло. Третьего рвало. Это была настоящая бойня. Они падали, один за другим, друг на друга, точно сраженные ударом молнии!

– Помогите! – простонал их шеф.

Я взглянул на Маму: она любовалась этой сценой со счастливой улыбкой на губах, с радостным блеском в глазах.

– Господи боже мой, что она им подсыпала? – простонала мадам Симона, схватив одну из недопитых чашек. Я подошел к ней и принюхался: от кофе шел жуткий запах жавелевой воды.

– «Скорую», живо! – завопила мадам Симона.

Мама понурилась и, снова уйдя в себя, начала старательно протирать барную стойку.

Мадам Симона проявила замечательное хладнокровие – несомненно, благодаря своей профессии, в которой, как она часто повторяла, прошла «огонь, воду и медные трубы». Она вызвала «скорую помощь», дала воды тем, кто был способен открыть рот, приказав им прополоскать горло и сразу же отхаркаться, затем – пока санитары выносили пострадавших – незаметно собрала все пять чашек и вымыла их, уничтожив таким образом все доказательства материнского злодеяния. Дождавшись, когда отчалит последняя «скорая», она положила руку мне на плечо и сказала:

– Не строй иллюзий, Феликс. На этом дело не кончится. Будет открыто следствие. Полиция начнет искать причину отравления. И Фату окажется первой подозреваемой.

– И что же теперь?..

– Ее арестуют.

– А потом?

– Начнут допрашивать.

– Ну а потом?

– Есть только два варианта – либо ее посадят в тюрьму, либо запрут в сумасшедшем доме.

Я в слезах прижался к ней.

– Ну, поплачь, малыш, поплачь. И не сообщай пока ничего дяде, он еще успеет все узнать.

Тем временем Мама вышла за порог. Даже не глянув в нашу сторону, она выплеснула ведро мыльной воды на тротуар и начала драить его щеткой. Огонек разума в ее глазах горел ровно столько времени, сколько ей понадобилось, чтобы совершить свое преступление.

В полдень, слегка придя в себя, я поднялся в квартиру и стал тормошить дядюшку Бамбу, который храпел, лежа на диване почти голым. Его тело все еще оставалось сухощавым и жилистым, как у истинного обитателя саванны. Дав ему выпить кофе, я рассказал о несчастье. Он пришел в ужас. У него дрожали руки, прерывалось дыхание. Так прошло минут десять; потом он в отчаянии пробормотал:

– Извини…

После чего, не ожидая ответа, встал, проглотил какую-то таблетку, вставил беруши и снова завалился на диван. Я посмотрел на коробочку, из которой он вынул таблетку: это было снотворное на основе целебных трав.

Честно говоря, его реакция меня вполне устраивала: я заперся в своей комнате и дал волю слезам.

Часов в семь вечера к нам в дверь позвонила мадам Симона.

– Слушай, Феликс, я вот тут подумала и решила, что есть одно решение.

– Какое?

– Полиция пока не стала нас допрашивать – твою мать и меня. А это означает, что никто из пострадавших еще не подал жалобы. И я хочу…

– Ну-ну? Что ты хочешь?

– Навестить их главного в больнице и предложить ему сделку: деньги в обмен на молчание. Я ему плачу, а он не подает жалобу. По-моему, этот мужик как раз из тех, кто клюнет на такую приманку.

– Гениально придумано, мадам Симона!

– Твой дядя с нами не пойдет?

Вместо ответа я ткнул пальцем за спину, указав на диван, с которого свисали две стройные мускулистые ноги.

– Он принял снотворное.

– Бедняжка… – прошептала она, жадно глядя на его икры и щиколотки. Но тут же одернула себя и спросила: – Сколько наличных собрала Фату?

– Тебе это известно лучше, чем мне, – ведь это ты всегда вела нашу бухгалтерию.

– Так ты согласен отдать все эти деньги в обмен на молчание?

– Конечно!

– Тогда быстренько забери все из шкафа и холодильника. А я пока сбегаю в больницу и предложу ему такую сделку.

Она помахала на прощанье дядиным ногам и побежала вниз по лестнице.

А я пошел в кухню, открыл морозилку и…

Что такое?!

Ничего. Стенки, покрытые белой сверкающей изморозью, обрамляли пустое пространство. Неужели Мама сменила тайник?

Я побежал в Мамину комнату, обшарил ящики ее комода, стенной шкаф, тумбочку у кровати.

И снова – ничего.

Затем я обыскал свою комнату, порылся в кладовке, в шкафу прихожей, в аптечке. Сердце у меня лихорадочно билось.

Ничего… Нигде ничего… Исчезли даже свертки с монетами.

Ужаснувшись, я снова начал обыскивать квартиру. Однако после часа поисков вынужден был признать очевидное: наша заначка бесследно исчезла.

В панике я кинулся к последнему месту, которое я еще не обшарил, – к дивану, на котором спал мой дядя, – и начал бесцеремонно трясти Бамбу, чтобы разбудить его. Он открыл глаза и вяло запротестовал:

– Ну, в чем дело?

– Встань с дивана, ну пожалуйста! Они наверняка там!

– Кто – они?

– Мамины сбережения.

Дядя скатился с дивана на ковер. Я приподнял подушки, прощупал их и подлокотники, пошарил внизу, под арматурой. Дядя зевнул:

– Не трудись, Феликс. Денег там нет.

– Должны быть! Это последнее место, где я еще не искал.

– Я все их растратил.

Я в ужасе застыл на месте.

А дядюшка Бамба захныкал, свирепо растирая себе виски узловатыми пальцами.

– Однажды вечером я так расстроился при виде твоей матери, что пошел играть и просадил все свои деньги. На следующий день я решил отыграться и взял – взаймы! – ее деньги, которые валялись в ящике. Но потерял и их тоже. Тогда я залез в морозилку…

И дядя повалился на пол, горестно причитая:

– Ничего не осталось! Ничего!

Я бросился на него и начал избивать, сколько хватало сил. А он только свернулся в комочек, даже не пытаясь уклониться от моих кулаков. Я кричал:

– Мерзавец! Эти деньги могли спасти Маму! – И с удвоенной силой накинулся на него. – Ненавижу тебя! Ненавижу!

А дядя со слезами причитал:

– Да, да, накажи меня, ты имеешь право.

Внезапно его вялость, его униженность стали мне так противны, что я перестал его бить, выпрямился и плюнул в него.

– С этого дня ты мне больше не дядя!

Он поднял голову и боязливо взглянул на меня:

– Но я и так не твой дядя, Феликс.

– Чего-о-о?!

– И никогда им не был. Это твоя мать считала меня своим братом. А я и не спорил…

Меня охватил ледяной озноб, я дрожал как в лихорадке и едва держался на ватных ногах. Стараясь сохранить остатки достоинства, я выкрикнул во весь голос, словно эти слова жгли мне рот:

– Так кто ты?

Он подполз ко мне:

– Я не брат твоей матери.

– Тогда кто же?

– Это длинная история. Твоя мать никогда ничего тебе не рассказывала?

– О чем?

– О своей жизни.

– Свою жизнь она провела со мной.

– Нет, о своей прежней жизни, до тебя… там… в Африке.

Прошлое Мамы никогда не фигурировало в наших с ней беседах. До меня вдруг дошло, что она почти ничего не рассказывала о себе; я знал только, что она очень рано лишилась родителей и ее воспитывали сестры-монахини в сиротском приюте близ Дакара. Дядюшка Бамба понял, что мои сведения о Маме почти равны нулю.

– Если она тебе ничего о себе не говорила, значит и я не скажу. Мне жаль, Феликс, очень жаль…

Он торопливо сгреб раскиданную вокруг него одежду и запихал ее в сумку.

– Очень жаль…

И с этими словами скатился вниз по лестнице, словно вор, пойманный с поличным, – да он таким и был.

Часов в восемь вечера вернулась мадам Симона, очень довольная.

– Все улажено! Давай деньги.

– У меня нет денег.

– Как это?!

– Я… он… Он нас обокрал.

– Кто «он»?

– Он все стырил!

– Да кто же это «он», господи боже?!

И она заглянула мне за спину, пытаясь разглядеть Бамбу на диване.

– Где твой дядя?

– Ушел.

– Ушел?

– Да.

– Совсем ушел?

Я ничего не стал ей объяснять, но мадам Симона все поняла без слов. Ее лицо горестно сморщилось.

– Понятно, – мрачно заключила она. – Пропало дело!

Она повернулась и, сгорбившись, пошла вниз по лестнице.

– Приходи вниз, когда сможешь, я буду в кафе, с Фату.

Закрыв за ней дверь, я прислонился к косяку и без сил сполз на пол. Так я и сидел там, раскинув ноги, с одним только желанием: чтобы земля разверзлась и поглотила меня. Я знал, что завтра жизнь моя кончится: «они» придут за Мамой, наденут на нее наручники и запрут навсегда – или в тюрьме, или в сумасшедшем доме. И тогда уж я окончательно потеряю ее, еще безнадежнее, чем в предыдущие недели… Потеряю совсем… А меня, поскольку мне двенадцать лет, засунут в какой-нибудь приют, вместе с другими забитыми ребятишками, детьми алкашей и прочего сброда. Затем – поскольку вряд ли кто-то захочет усыновить черного ребенка – меня будут таскать из одной приемной семьи в другую, и никто меня не полюбит, и я никого не полюблю. Без помощи мадам Симоны, без Маминой гордости моими успехами я наверняка брошу школу, стану с горя полным ничтожеством, и, когда явлюсь, без всяких дипломов, на рынок труда, мне либо сразу откажут, либо предоставят самое жалкое, самое унизительное ремесло, и придется его принять, если к тому времени я не загнусь от наркоты или не попаду в тюрягу.

Вот как изменчива жизнь! Этим вечером у меня отняли мое сегодняшнее и завтрашнее счастье – у меня отняли мать.

Я подошел к окну. Если меня ждет именно такая жизнь, то зачем вообще жить?! Не лучше ли разом с этим покончить? Броситься вниз – и все. Я выглянул во двор. Как всегда, меня завораживала пустота, только на сей раз, в отличие от прежних счастливых времен, она не пугала, а, наоборот, притягивала, звала.

Я влез на подоконник. Меня захлестнула волна радости: я нашел решение! Еще несколько мгновений назад я терзался душевной болью, но теперь одолел ее. Теперь я нашел средство ее победить.

И я засмеялся: господи, как все просто…

Позади меня вдруг послышалось какое-то царапанье. Потом стук в дверь – один, второй, третий. Потом звонок.

В раздражении я уже открыл было рот, чтобы крикнуть: «Оставьте меня в покое, я кончаю жизнь самоубийством!»

Но нет, слишком поздно: любопытство, привычка к послушанию, чувство долга – словом, все прежние рефлексы заставляли меня ответить. Я слез с подоконника, и пока тащился к входной двери, меня охватило такое отчаяние, что я согнулся в три погибели и чуть не упал в обморок. Уцепившись за дверную ручку, я кое-как повернул ее и отворил.

В полумраке площадки вырисовывался рослый мужской силуэт.

– Добрый вечер. Меня зовут Сент-Эспри.

На пороге стоял мой отец.

2

Я разглядывал обе дороги. Тут острая щебенка. Там расплавленный асфальт. И если мы рискнем рвануть вперед на нашем джипе, то либо проткнем покрышки, либо намертво приклеимся к шоссе. Как говорится, куда ни кинь, всюду клин… По моему мнению, нашему африканскому вояжу пришел конец.

– Сейчас посмотрим…

Сент-Эспри – невозмутимый и безукоризненный, как всегда, – сверялся с огромными картами, разложенными на баранке и приборной доске. А мне чудилось, что под воздействием жары и эта бумага тоже вот-вот раскрошится в пыль, как сухой лист.

Я вздохнул, разозленный донельзя.

Горячий воздух безжалостно раскалил поля, дороги и жгучий песок; даже небо, совершенно безоблачное, казалось туманным.

Я глотал обильную слюну. Глотал непрерывно. Глотал сознательно. Таким образом, мне, измученному зноем, удавалось внушить себе, что солнце еще не вконец испепелило меня, что внутри моего организма еще осталась малая толика влаги.

– Ну что ж, кажется, ситуация проясняется все больше и больше.

Зажав в зубах карандаш, Сент-Эспри сравнивал различные маршруты и улыбался, явно восхищенный собственной смекалкой. Вот уж наказание так наказание – иметь отца! Честно говоря, я бы предпочел обойтись без оного. Его самонадеянность, его убеждения, вера в собственные возможности, непринужденная мужественность и прочие блестящие качества приводили меня в полное уныние. Рядом с ним я казался себе жалким, беспомощным младенцем: росточком ему до бедра, хилый, тонкий как соломинка, с вялыми, неразвитыми мускулами; мой голос все время срывался на дискант, тогда как его баритон соперничал с виолончелью. Вдобавок, как и описывала мне Мама – еще в те времена, когда она говорила, – Сент-Эспри был очень красив. Нестерпимо красив. Стоило ему где-нибудь появиться, как люди смотрели на него, затаив дыхание. И мужчины, и женщины, не важно кто, все оборачивались на него, прерывали разговоры и, позабыв о своих делах и заботах, любовались этим красавцем. Одним своим присутствием он давал им урок безупречных пропорций. Высокий, стройный, гибкий, с широкими плечами и тонкой талией, он гармонично сочетал в себе силу и грацию: едва увидев его мускулатуру, люди с удивлением отмечали изящество его рук и ног; пораженные этой гигантской фигурой, они тут же угадывали в ней аристократическую утонченность. Его кожа цветом напоминала крем-карамель – такая же гладкая, мягкая и маслянистая, без единой морщинки, без единого изъяна. Губы – пухлые, красиво очерченные – открывали в улыбке два ряда белоснежных сверкающих зубов. Ему не требовалось никаких усилий, чтобы выглядеть красавцем. Хуже того, он держался так, словно эта красота была для него неудобным даром богов, и эта скромность, эта стеснительность делали его еще более привлекательным. Так же как особе королевской крови не требуется доказывать свое высокое происхождение, так и он не изображал соблазнителя, в отличие от Бамбы; напротив, двигался с невозмутимым спокойствием хищника, в любую минуту готового к прыжку. Любой мальчишка был бы счастлив иметь такого отца. Любой – но только не я. Его совершенство меня раздражало. Я злился, видя, что он-то не потеет, что его бежевая рубашка поло остается девственно-чистой, несмотря на сжигавшую нас сорокаградусную жару. В моих глазах его главный недостаток состоял именно в отсутствии недостатков.

Он провел мизинцем линию на своей карте и с довольным видом объявил:

– Сиеста!

Вот на сей раз я его одобрил. Наконец-то здравое решение, самое лучшее за долгое время путешествия! Я откинул свое кресло. Мама, сидевшая сзади, уже спала. Африка действовала на нас с ней совсем по-разному. Насколько я ощущал себя здесь чужим, настолько же она была тут в родной стихии. И держалась в своем оцепенении так же спокойно и доверчиво, как ребенок, которого уложили спать в холодке. Она, конечно, по-прежнему не разговаривала, не слушала, не смотрела по сторонам – никаких перемен к лучшему, – однако ее тело наливалось какой-то новой, чисто животной силой. Вот как губка, пропитанная водой, дает ей свободно стекать, так местная засуха оживляла Маму.

Сент-Эспри подмигнул мне и надвинул на глаза шляпу.

– Приятных тебе снов, милый Феликс!

Да, совсем забыл сказать: мой родитель вдобавок еще и любил меня и демонстрировал это каждую минуту!

В общем, все последние недели я терпел адские мучения… Мама вела себя как зомби, а неизвестный отец буквально обожал меня.

Я устроился поудобнее и закрыл глаза. В такой кошмарной жаре заснуть нельзя, можно только погрузиться в бесчувственное состояние. Что я и сделал – словно оступился и с облегчением полетел в бездонную пропасть забытья.

Тогда, в Париже, в самый страшный вечер моей жизни, Сент-Эспри появился в дверях нашей квартиры, как само Провидение. Должен признать, что он моментально вник в ситуацию и оказался на высоте положения. Поставленный в известность Бамбой – дядей, который не был моим дядей и который разыскал его координаты через интернет, – он воспользовался стоянкой своего корабля во Франции, чтобы добраться до Бельвиля, найти бывшую возлюбленную и встретиться с родным сыном.

В своем письме Бамба не скрыл от него плачевное состояние Мамы, зато умолчал о том, чем кончилась эта история. Это я объяснил своему родителю причину внезапного пробуждения Мамы в то роковое утро: она пришла в себя лишь для того, чтобы совершить преступление. Пятеро отравленных подрядчиков находились в больнице, и мы боялись, что они подадут на нее жалобу. Если бы мы смогли купить их молчание путем жирной взятки, они не стали бы поднимать шум, но у нас пропали все сбережения. Я не хотел упоминать о роли Бамбы в этом бедствии, потому что инстинктивно чувствовал, что такая развязка позволит Сент-Эспри выступить в совсем уж благородной роли спасителя. Моя первая встреча с этим незнакомцем привела меня в восторг: мы беседовали – пусть даже и на грустную тему – как мужчина с мужчиной, как люди, несущие ответственность и за себя и за других. По его лицу я заметил, что он одобряет мое здравомыслие.

– Отведи меня к твоей матери, – решительно сказал он.

Мы вошли в кафе, где мадам Симона уже опустила железную штору и приглушила свет, чтобы нам не мешали случайные посетители. Признаюсь: еще несколько секунд я надеялся на чудо: а вдруг Мама исцелится при виде Сент-Эспри? В кино можно часто видеть такие сцены, когда возвращение близкого человека пробуждает память того, кто, казалось бы, безнадежно замкнулся в себе.

Увы, реальная жизнь похожа на фильмы не больше, чем фильмы на реальность… Мама посмотрела на Сент-Эспри как на пустое место, не обратила на него никакого внимания.

Реакция последовала со стороны мадам Симоны: она вперилась в пришедшего со словами:

– Черт подери!

– Простите?

– Я сказала: черт подери!

Сент-Эспри поклонился ей:

– Добрый вечер, я отец Феликса.

Это заявление привело меня в полное замешательство. Какой еще отец?! Что он мелет?! Он не был моим отцом, он был любовником моей матери, случайным любовником, транзитным любовником, источником спермы, которую она выбрала, чтобы произвести меня на свет. Я не испытывал к нему никаких родственных чувств. Тоже мне – отец Феликса!

– А я сразу это усекла, – отрезала мадам Симона. – Фату мне все рассказала…

– Вот как? И что именно?

– Что вы… ну… что вы…

– Так что же?

– Я-то думала, она прихвастнула… но нет, вовсе нет.

Она густо покраснела и, нагнувшись ко мне, прошептала:

– Знаешь, Феликс, будь я таким, как он, мне, может, и захотелось бы остаться парнем.

Я пожал плечами. Меня меньше всего интересовала красота моего папаши; даже его появление казалось мне ненужным: я с малых лет привык жить и думать самостоятельно, без него. И его присутствие уже начинало меня раздражать. Тем временем к нам подошли завсегдатаи бара.

– Ррро! – воскликнула мадемуазель Тран, застыв в изумлении перед Сент-Эспри.

Робер Ларусс и господин Софронидес только чопорно кивнули ему в знак приветствия, не смея заговорить, и вернулись на свои табуреты. Судя по их лицам, красота моего родителя внушала им робость, но при этом ничуть не задевала их достоинства. Находясь на высшей степени совершенства, она создавала некое равенство вокруг себя: все некрасивые, заурядные – словом, обычные люди образовывали единое, однородное сообщество, в котором никто не мог с ним соперничать. В результате он не унижал безобразных, а, напротив, поднимал их до общего скромного уровня, за что они чувствовали к нему смутную признательность.

Вместе мы обсудили сложившуюся ситуацию. Мадам Симона повторила: для подрядчиков главное – башли. И если им ничего не достанется, они будут преследовать Фату по закону: подадут на нее в суд и получат денежную компенсацию, а она потеряет свободу. Короче, будущее грозило ей тюрьмой и долгами. Или психушкой и долгами.

– Вот разве только сбежать… – подсказала мадам Симона, обращаясь к Сент-Эспри.

– Да, увезите ее отсюда! – одобрительно воскликнул господин Софронидес.

– Возьмите Фату на свой корабль, и ее не найдут, – добавила мадемуазель Тран.

Но тут уж я не вытерпел и взял слово:

– Минутку! Что это вы распоряжаетесь моей матерью, как вещью! А я – что будет со мной, если она сбежит с этим господином?

– Я твой отец, Феликс.

– Ну да, отец – на один вечер! После двенадцати лет отсутствия. Если ты надеешься украсть у меня Маму, то напрасно беспокоишься!

И тут до них дошло, что я обозлен до крайности и вот-вот расплачусь. Меня била дрожь, я весь вспотел и уже начал жалеть, что не выбросился из окна седьмого этажа, избавив себя от этой гнусной сцены.

– Феликс прав, – подтвердил мой родитель. – Бегство не решит нашу проблему. Я заплачу подрядчикам, чтобы заткнуть им рот.

Он достал из кармана пиджака бумажник шагреневой кожи, раскрыл его, и оттуда выпала целая колода банковских карточек, которые, словно повинуясь рукам фокусника, веером разлеглись на столе. Их было великое множество – голубые, платиновые, золотые. Из многих банков. Из многих стран. Просто супер, ничего не скажешь!

Мы уже всему перестали удивляться: нам с первой же минуты стало ясно, что мой родитель выше всяких похвал. Во всем – во внешнем облике, в элегантности, в моральном отношении, в благородстве, в рыцарском духе. И тот факт, что он был еще и богат, только дополнял эту картину.

Он спросил у меня, каким банкоматом можно воспользоваться, и я отвел его к нужному. Двадцать минут спустя он вручил мадам Симоне толстую пачку денег со словами:

– Спасибо вам за поддержку, мадам Симона. Мы рассчитываем на вас.

«Мы»? Это значит, Сент-Эспри и я? Он то и дело объединял нас в своих высказываниях. И хотя я тем вечером главным образом переживал за Маму, меня это дико злило, и чем дальше, тем больше…

Когда мадам Симона ушла, мадемуазель Тран спросила у Сент-Эспри:

– А где вы будете ночевать?

Я чуть было не предложил ему диванчик, так недавно покинутый дядюшкой Бамбой.

– О, не беспокойтесь, я забронировал номер в ближайшей гостинице.

И мадемуазель Тран шепнула мне на ухо:

– Настоящий джентльмен! Он даже не пытается воспользоваться ситуацией…

– Сю-сю-сю! – буркнул я, высмеивая слащавый тон мадемуазель Тран. Ух, до чего же меня раздражал этот человек, который нравился всем на свете, кроме меня! И что только моя мать нашла в этом субъекте?! У него было все!

На следующее утро, едва мы расположились у стойки, мадам Симона вручила Сент-Эспри лист бумаги – заверение, подписанное всей пятеркой подрядчиков, в том, что они никогда не будут подавать жалобу на вред, нанесенный их здоровью владелицей «На работе» в день, когда они посетили ее кафе.

Сент-Эспри поблагодарил ее, аккуратнейшим образом сложил листок и спрятал его во внутренний карман пиджака, идеально подходивший по размеру.

– Уф! – выдохнул он. – Я на него потратил почти все мои сбережения.

И он мне улыбнулся. Я ответил ему гримасой, означавшей улыбку.

– Что же вы намерены делать дальше? – осведомилась мадам Симона.

Я испепелил ее яростным взглядом. С какой стати она обращается к нему?! Он что – стал владельцем кафе за одну эту ночь? Полновластным хозяином?

Высшей инстанцией? Или, может, мне снится страшный сон?

– Я хочу провести два-три дня около Фату, чтобы разобраться в ее состоянии, а дальше мы решим, – ответил он, повернувшись ко мне.

Я метнул на него мрачный взгляд, и он обеспокоенно спросил:

– Ты сомневаешься, Феликс?

– Мы уже испробовали и докторов и колдунов. Что же нам остается?

– Психология.

Мы все изумленно воззрились на него. Такого термина в нашем кафе еще не слыхивали. Под шум общего разговора я тихонько пробрался к Роберу Ларуссу и присел рядом с ним на банкетку.

– Что это за штука такая – психология?

– Я еще не дошел до буквы «П», – плаксиво признался он.

– Ну так давайте посмотрим в словаре.

– Нет, это не по мне… я так не могу…

– Чего не можете?

– Нарушать свою программу.

– Вот что: давайте скажем, что я сам прочел это в словаре, а не вы.

– Ну, тогда ладно.

И он протянул мне свой драгоценный том. Перелистав его, я остановился на странице 2037:

– «Психология – наука, изучающая возникновение мыслительной деятельности человека, 1588. Научное исследование феноменов разума и мыслительной деятельности, характерных для некоторых живых существ, как то: высших млекопитающих и людей, которые обладают сознанием собственного существования».

– Впечатляюще! – прокомментировал Робер Ларусс, кусая губы.

– Или вот еще определение номер два: «Эмпирическое, спонтанное знание чувств другого человека, помогающее понять и предвидеть его поведение».

– А это совсем уж потрясающе! Твой отец меня просто поразил…

Я оторвался от словаря:

– Что такое «эмпирическое знание»?

Робер Ларусс прикрыл глаза и, очень довольный тем, что может ответить, не прибегая к словарю, выдал мне определение:

– Это все равно что инстинктивное. Иными словами, знание, почерпнутое из общепринятого опыта, в котором нет ничего рационального и которое не опирается на научные медицинские данные. Людей, использующих такие знания, обычно называют шарлатанами или знахарями.

При последних словах он почувствовал, что дал маху, и пристыженно заморгал:

– Ох, извини, я очень сожалею…

– А уж как я-то сожалею…

Неужто нам грозит новый парад целителей-самозванцев? Мы ведь еще не пробовали втыкать иголки в кукол, зарывать ночью в полнолуние луковицы, колдовать на молоке…

Но тут подошел Сент-Эспри и, нагнувшись, внимательно оглядел меня. Казалось, его переполняет счастье.

– Мадам Симона, мадемуазель Тран…

– Да? – отозвались они хором, заранее готовые согласиться с любыми его словами.

– Ведь это видно, не правда ли, сударыни, это видно?

– Что видно? – переспросили они все так же дружно.

– Что мы любили друг друга, Фату и я. – И, распрямившись, он указал на меня: – Взгляните: разве в чертах Феликса не запечатлелись счастье и радость детей, зачатых в любви? Его лицо сияет райским блаженством.

Растроганные мадам Симона и мадемуазель Тран со слезами на глазах любовались моим родителем и мной. Что касается Мамы, то она откупоривала новую бутылку жавелевой воды, и мысли ее витали где-то очень-очень далеко.

Сент-Эспри опустился передо мной на колени:

– Мы с твоей матерью обожали друг друга. Обожали! И никто не смог заменить ее в моем сердце. Она чуть не разбила его, когда сбежала от меня вместе с тобой.

Мне очень хотелось возразить, что от матери я такой версии не слышал, но я смолчал, вспомнив любимую присказку мадам Симоны: каждый человек нуждается хотя бы в маленькой иллюзии, чтобы выжить. Поэтому я ограничился ехидным вопросом:

– Так, значит, ты доволен, что она больна, да или нет?

Моему родителю понадобилось три дня, чтобы изучить Мамину болезнь.

Завершив свои наблюдения, он торжественно назначил нам встречу в кафе «На работе» к концу дня. Мама присутствовала на ней в числе всех прочих, присев на корточки в туалете, со шваброй в руке.

Сент-Эспри сел за стол, скрестил свои длинные ноги и объявил:

– Я понял!

Мы все – мадам Симона, мадемуазель Тран, Робер Ларусс, господин Софронидес и я – окружали его подобно ученикам, готовым внимать словам пророка. Он указал на бутылку моющего средства, водруженную на стойку, и выдал нам свое заключение:

– Жавелевая вода!

– Что-что?

– Фату страдает синдромом жавеля.

Этот диагноз был встречен недоуменным молчанием: мы не улавливали его смысл, но он так сбил нас с толку, что мы поневоле стали слушать внимательнее. А Сент-Эспри помассировал свои тонкие запястья и продолжил:

– Вы заметили, что Фату все протирает жавелевой водой? Почему? Да потому что ей хочется очистить мир, который нанес ей обиду, – вот она и пытается дезинфицировать его, избавить от вирусов, струпьев, микробов, язв, бактерий и прочих гадостей. Она решила покончить со злом. Но этим дело не ограничивается. Есть еще один момент, самый важный, который все объясняет.

– Какой же? – прошептала мадемуазель Тран, изнывая от нетерпения.

– Она выбрала для этого жавелевую воду. Мадам Симона, вы здесь занимаетесь бухгалтерией: сколько литров этой воды Фату расходует за неделю?

– Двадцать пять! Целое состояние! Но я ей не перечу: эти несчастные двадцать пять литров жавеля – единственное, что ее хоть как-то поддерживает.

Сент-Эспри оглядел всех нас и спросил:

– А почему?

Вместо ответа мы хором повторили:

– Почему?..

«Ученики пророка, истинно говорю вам!»… Сент-Эспри обладал таким магнетизмом, что собравшиеся благоговейно внимали ему, ловя каждое слово. Он улыбнулся:

– Потому что Фату хочет все отбелить. Вот главное свойство жавелевой воды: она не только очищает, она еще и отбеливает. И это самое важное: выбрав жавелевую воду, Фату тем самым говорит нам не только об окружающей среде, которая внушает ей отвращение, она говорит нам о себе.

– О себе? – повторил как эхо Робер Ларусс.

Ну прямо-таки месса, ей-богу!

Сент-Эспри нагнулся ко мне:

– Феликс, она когда-нибудь рассказывала тебе о своем детстве, о родной деревне, о школе?

– Нет.

– О своих родителях?

– Э-э-э… нет.

– О братьях и сестрах?

– У нее только один брат – Бамба.

Сказав это, я прикусил язык: только бы он не начал меня расспрашивать, иначе я проговорюсь и все узнают, что Бамба, мой самозваный дядя, нас обчистил.

– Бамба не брат Фату, – поправил Сент-Эспри.

– Как?! – воскликнула мадам Симона. – Бамба ей не брат?

Мой родитель посерьезнел:

– Бамба мужественный человек, некогда он сыграл важнейшую роль в жизни Фату, хотя и не принадлежит к ее семье.

Я насторожился: откуда Сент-Эспри известна эта тайна? Но он как будто угадал мои мысли, потому что тотчас же объяснил:

– Бамба сам все мне рассказал. Феликс, у твоей матери было четверо братьев и три сестры. Упоминала ли она о них?

– Нет.

– Описывала ли когда-нибудь Африку? Сенегал? Мавританию?

При каждом названии я только мотал головой, пристыженный собственным молчанием. Никогда раньше я не замечал этих белых пятен на карте моей памяти: Мама как-то исподволь внушила мне, что ее жизнь началась одновременно с моей, и я, как избалованный, беззаботный эгоист, искренне верил в это.

– Возила ли она тебя в черные кварталы Парижа – в Золотую Каплю, в Шато-Руж, в Страсбур-Сен-Дени, на рынок Дежан?[10]

– Нет, она ненавидела эти места и запрещала мне посещать «гетто». Мы даже к тамошним парикмахерам не ходили и шмотки не покупали.

– Что ж, ты подтверждаешь мой диагноз. Фату порвала со своим прошлым, со своими корнями, и пустилась в свободное плавание. Она решила стереть из памяти свою историю, свое происхождение. А когда человек отрекается от своего прошлого, он тем самым лишает себя настоящего и, уж конечно, будущего.

И вот именно в этот момент мы увидели самое страшное: Мама, словно в подтверждение слов Сент-Эспри, смочила губку жавелевой водой и начала растирать ею руки и плечи. При этом ее лицо исказилось от боли, но она упрямо продолжала свое дело.

– О господи, да она же спалит себе кожу! – завопила мадам Симона.

Сент-Эспри кинулся к Фату и вырвал у нее из рук бутылку и губку. Мама растерянно посмотрела на свои пустые ладони, призадумалась и через несколько секунд попыталась начать все снова. Но он решительно удержал ее. Она сразу потеряла интерес ко всему окружающему, села на стул и замерла. Для нее ничто уже не существовало. Наши взгляды, наши разговоры – все это проходило мимо ее сознания.

– Ну вот, теперь она взялась за себя, значит придется ее госпитализировать, другого выхода нет, – решила мадам Симона. – Сейчас позвоню в «скорую».

– Только не это! – воскликнул Сент-Эспри, не дав ей схватить телефонную трубку.

Вот тут я впервые почувствовал к нему симпатию.

– Но… как же быть? – робко спросила мадемуазель Тран.

– Фату нужно отвезти домой. Если ей и суждено возродиться к жизни, то лишь на земле, где она увидела свет.

– Что-то я не пойму, – вздохнула мадам Симона.

Сент-Эспри схватил Маму за плечо, стронул с места (она пошла за ним не глядя, послушно, как робот) и, обратившись ко мне, скомандовал:

– Собери ее вещи, Феликс, мы уезжаем. Твоей матери необходима Африка. Только Африка сможет ее вылечить.

* * *

С того момента, как мы вышли из самолета в Сенегале, я испытывал дискомфорт. Не тот банальный дискомфорт, который причиняют неудобные кровати, стулья, помещения, нет, это был мой особый дискомфорт, ощущаемый и где-то внутри, и на коже – словом, захвативший все мое существо. Местные запахи, жара, краски, свет, звуки, расслабленность, ритмы, близость чужих тел – все казалось мне чужим, все отталкивало.

В поисках нашего отеля мы с Мамой и Сент-Эспри прошли по улицам Дакара, пробираясь в густой толпе между прохожими, товарами, разложенными прямо на тротуарах, велосипедами, не разбирающими дороги, оглушительно сигналившими машинами. Я чувствовал себя затравленным. Здешние люди двигались совсем не в парижском темпе, а либо гораздо медленнее, либо много быстрее, налетая друг на друга, сталкиваясь, соприкасаясь, и это никого не шокировало.

Но самое удивительное вот что: здесь я уже не был единственным чернокожим! В Париже я выделялся, привлекал внимание одной только своей внешностью; конечно, время от времени мне доставались из-за этого оскорбления какого-нибудь придурка-расиста, но на таких я плевать хотел, помня Мамины слова: «Если человек глуп, то это его и только его проблема, притом серьезная!»

Так вот, очутившись здесь, в толпе сплошных чернокожих, я сразу понизился в статусе, став теперь лишь одним из множества себе подобных, ничем не отличавшимся от других. Да и Мама тоже растворилась в этом окружении. Мимо меня проходили десятки, потом сотни, потом тысячи женщин, и у всех я обнаруживал тот же цвет кожи, те же черты, то же телосложение. Поначалу я принимал их за ее теток или кузин, однако вскоре их множество поставило меня перед жестокой реальностью: я стал свидетелем свержения Мамы. Ее величественная красота с каждой минутой тускнела все больше и больше. Черные в черной Африке, мы теряли свои привилегии; нет, подумал я, уж лучше быть черным в Париже.

Сент-Эспри, разрезавший толпу со своей обычной невозмутимостью, не испытывал таких мучений: здесь, как и везде, прохожие останавливались, чтобы полюбоваться им. Честно говоря, временами мне, обиженному тем, что я сливаюсь с общей массой, очень хотелось когда-нибудь стать на него похожим, как это сулила Мама.

В отеле он снял для нас с Мамой просторный номер, а сам занял соседнюю комнату, поменьше. Пока мы сидели, остывая от уличной жары, мне захотелось разузнать о нем побольше и я спросил:

– Ты уже бывал в Африке?

– Нет, я, так же как и ты, здесь впервые. Ну-ка подойди, я тебя обрызгаю.

Сент-Эспри ненавидел комаров; он с самого Парижа заставлял нас принимать Nivaquine[11], чтобы защититься от малярии, и обрызгивал жидкостью, отгоняющей насекомых.

– В Сенегале главную опасность представляют не самые крупные животные – гиппопотамы и крокодилы, а самые мелкие – комары, – объяснял он, размазывая этот состав по рукам Мамы.

Но я не отставал:

– Так откуда же ты родом?

– С Антильских островов. С французских Антил. Я родился на острове цветов, слыхал о таком?

– Нет.

– Его еще называют Мартиникой.

– Значит, ты не африканец.

– Африка живет в моих генах, а не в воспоминаниях, в отличие от твоей матери. Мои предки покинули Африку еще в семнадцатом веке. Вернее, наши с тобой предки, Феликс.

Когда он говорил «наши», мне всегда хотелось его одернуть: «Эй, ты не очень-то спеши приписать меня к своей родне! Я еще не знаю, соглашусь ли принять твоих предков».

– И чем же они занимались?

– Были рабами.

– Кем-кем?

– Рабами. Их отлавливали в Африке и переправляли через океан.

От этих его слов я буквально оцепенел. Мои предки – рабы?! Неужели я потомок рабов? Прапраправнук беспомощных жертв? Нет, даже слушать не желаю! От этого Сент-Эспри одни несчастья… И я ринулся в атаку:

– Значит, Мамины предки были похитрей твоих!

– Не понял?

– Их-то как раз не отловили, они остались в Африке свободными.

– Можно сказать и так, Феликс. Ты вполне прав.

Я чуть не лопнул со злости: как я ни старался подколоть этого человека, мне не удавалось вывести его из себя. Даже непонятно, сознавал ли он, что я нападаю на него все чаще и чаще… Словом, я решил закрыть дискуссию, вытащил свой телефон и сделал вид, будто читаю новые сообщения. Ну и вляпался же я! Вот так живешь целых двенадцать лет, тихо-спокойно, без всякого отца, и вдруг тебе на голову сваливается эдакий тип – красавец и ноль недостатков. Приуныв, я с завистью вспоминал, как мои школьные товарищи жаловались на своих «стариков»: одни ни хрена не соображали, другие ни черта не делали, или лупили детей, или сквернословили, или «ходили налево». Везет же людям… Да, не всем выпадает такая удача – заполучить папашу с изъяном!

Пока я дулся, Сент-Эспри пошел бродить по улицам Дакара вместе с Мамой; он приобщал ее к африканской атмосфере, надеясь, что новые впечатления пробудят в ней память и интерес к жизни. Мама покорно дала ему увести себя, но, когда она вернулась, я констатировал, что в ее взгляде так и не промелькнула хотя бы искорка сознания.

На следующий день мы отправились в путь. Куда, спросите вы? К реке Сенегал. Благодаря Бамбе Сент-Эспри разыскал на карте местность, где прошло Мамино детство.

Я не воспротивился этому путешествию. Может быть, в глубине души даже надеялся, что это хоть какой-то шанс вырвать Маму из ее забытья. Увы, поездка эта была задумана, разработана, спланирована моим родителем. И я всей душой противился его решению: меня крайне возмущало, что Сент-Эспри изображает отца семейства после двенадцатилетнего отсутствия, – конечно, их разлука была инициативой моей матери, поступившей наперекор желанию своего возлюбленного, но у нее наверняка имелись на то серьезные причины, разве нет?

Мы ехали на север страны, в Сен-Луи – город, который разочаровал меня не так сильно, как Дакар; здешние дома, с побеленными известью стенами, оградами кованого железа и черепичными крышами, были куда пригляднее, чем здания в столице. Когда мы проезжали по улицам, Сент-Эспри, увидев мое довольное лицо, бросил с саркастической усмешкой:

– Белый город, построенный белыми людьми. Наследие колониализма.

Я никак не отреагировал, но про себя отметил: ага, значит, он издевается над моим простодушным восхищением. Неужели мой папаша все-таки способен на ехидство? Эта гипотеза меня слегка утешила…

После короткой сиесты, устроенной прямо в джипе, мы свернули с асфальтового шоссе на грунтовую дорогу. И хотя неизвестность пугала меня, я радовался этой перемене, до того мне обрыдла нескончаемая монотонная езда по плоской, пустынной, унылой местности, размеченной одними только мангровыми деревьями; деревушки все были одна в одну – приземистые домики, грузовики, магазины, а дальше пыльные поля, баран, луга с рахитичными растениями, еще один баран, стены огромного богатого имения, недоступного чужим взглядам, снова пыльные поля и очередной баран, опять луга с рахитичными растениями и еще одно мангровое дерево, безликие, убогие селения… Никогда еще я не сознавал, до какой степени архитектура представляет собой, по сути, игру в кубики. Одни прямоугольные коробки из глины, из кирпичей, из досок… Ну и страна! Все, что не было делом рук человеческих, оказывалось плоским, а то, к чему прикоснулись люди, выглядело жалким и унылым. Отсюда я сделал вывод, что Африка исчерпала все свои возможности удивить меня.

Джип теперь продвигался судорожными толчками, подпрыгивая на камнях, проваливаясь в расщелины, и трясся так, что нас то и дело подбрасывало, как блины на сковородке. Из-за этих толчков у меня всю задницу отбило. Мама, лежавшая на заднем сиденье, моталась взад-вперед, словно тюк белья, мертвенно-бледная, с закрытыми глазами.

– Кажется, уже близко, – заметил Сент-Эспри.

Дорога сужалась по мере продвижения вперед. Чем медленнее мы ехали, тем более жестокими становились толчки: в таком режиме – если джип вообще его выдержит – я рисковал лишиться ноги или руки.

Наконец я заметил деревянные строения с остроконечными соломенными крышами. Сент-Эспри затормозил вовремя: еще немного и наш вездеход, наверно, развалился бы на части. Вокруг нас собрались ребятишки, привлеченные видом машины. Следом за ними подошла женщина в красном с золотом бубу – эдакая черная Венера со скульптурными формами и плавной поступью, с корзиной белья на голове чуть ли не с нее ростом.

Сент-Эспри завел с женщиной разговор – если его можно так назвать, учитывая тот факт, что женщина изъяснялась на волоф[12]; я уж было собрался поучаствовать в беседе, как вдруг Мама, лежавшая сзади, встрепенулась и села. Сейчас она явно сознавала, где находится, чувствовала это всей кожей. Ее ноздри раздулись, она сделала глубокий вдох, вздрогнула и с неожиданным интересом посмотрела вокруг. Потом вышла из машины и зашагала по дороге, оступаясь на каждом шагу.

Я застыл, глядя на нее. Сент-Эспри, со своей стороны, также искоса наблюдал за ней, не прерывая беседы.

На несколько мгновений к Маме вернулось зрение: она увидела впереди огромное дерево – акацию, с зеленым шатром тени у подножия, – подошла к нему, коснулась ствола и вдруг, словно ее ударило током, вздрогнула всем телом и рухнула наземь.

Я кинулся к ней, Сент-Эспри тоже. Мы усадили Маму, прислонив спиной к акации. Ее лицо стало мертвенно-бледным, дыхание прерывалось.

– Фату! Фату! Открой глаза! Фату!

В ужасе я завопил во весь голос:

– Мама!

Она приподняла веки, увидела меня перед собой и попыталась улыбнуться, потом ее взгляд снова помутился. Она застонала, ее тело сотрясала дрожь.

– Ей холодно?

– Нет, у нее лихорадка, – ответил Сент-Эспри.

– Почему?

– Я исключаю лихорадку Денге и желтую лихорадку – от них делают прививку во Франции. Малярия? Нет, я ведь напичкал ее хинином…

Он повернулся к черной красавице, подошедшей к дереву следом за нами, и что-то сказал. Та кивнула в ответ и удалилась.

А Маму по-прежнему била дрожь. На ее лбу, висках и плечах выступили крупные капли пота; тело сотрясалось так, будто там, внутри, работал шейкер.

Появились жители деревни во главе с женщиной в красно-золотом бубу. Они обступили нас со всех сторон, разглядывая Маму и бурно обсуждая ситуацию на своем языке, который я не понимал.

– Меня беспокоит ее состояние, Феликс. Я взял с собой только аспирин.

– Сейчас я за ним сбегаю.

Не успел я встать, чтобы кинуться к джипу, как деревенские жители почтительно расступились: к нам шел глубокий старик, сплошь обвешанный амулетами.

– Здравствуйте, я Папа Лум, знахарь и жрец, – объявил он на певучем французском.

Старец опустился на колени перед Мамой; от него исходила такая уверенная сила, что мы сразу успокоились.

Он казался мне даже не столетним, а тысячелетним. Его иссохшие, скрюченные, негнущиеся пальцы мяли Мамины щеки, а глаза, словно два узких отверстия, проделанных в сморщенной коже, пристально изучали ее лицо. Он заговорил с ней ласковым, чуть гнусавым голосом со звучными гласными и жесткими согласными: я не понимал его слов, но ощутил их воздействие, да и Мама, без сомнения, тоже: теперь ее трясло уже не так сильно.

Затем старик жестом потребовал воды. Ему поднесли калебас, он взял его и бережно прижал к Маминым губам. Рефлекторно – а может, и сознательно – она их приоткрыла, сделала глоток. А я внимательно разглядывал тело Знахаря. Его мускулы давно высохли, уподобившись веревкам, которые натягивали его бугорчатую кожу; они были особенно заметны в местах сочленений, на локтях и коленях, где переплетались с синими венами, которые опутывали его руки и ноги. Что касается ступней, то своей чешуйчатой, растрескавшейся, мозолистой кожей они напоминали шкуру ящерицы.

Напоив Маму, Знахарь предложил перенести ее к нему в дом, чтобы он мог заняться ее исцелением.

Сент-Эспри согласился – он вел себя прямо как законный Мамин супруг! Несколько жителей перенесли ее в хижину под соломенной крышей и там уложили на тюфяк с подушками в самых что ни на есть разноцветных чехлах. Старик поблагодарил их и отпустил, оставив при себе только Сент-Эспри и меня.

– Познакомьтесь с моим другом Архимедом, – сказал он.

Мы стали оглядывать полутемное помещение, украшенное рогами антилоп и черепами бегемотов, ища глазами человека.

– Вот он, – уточнил колдун, ткнув пальцем вниз.

И мы увидели желтого пса с темными ласковыми глазами; он смотрел на нас, навострив уши и помахивая хвостом.

– Архимед – мой помощник.

Сент-Эспри был явно шокирован, но все же натянуто улыбнулся. А Знахарь указал на Маму:

– Кто эта женщина?

– Ее зовут Фату Н’Дьяйе.

Старик вздрогнул.

Сент-Эспри тут же отреагировал – его прямо распирало любопытство:

– Вы ее знаете?

Папа Лум сощурился и покачал головой, однако так уклончиво, будто давал понять, что лжет и что ему известно гораздо больше, чем кажется.

Сент-Эспри рассказал ему историю Маминой жизни в Париже; но едва он заговорил о цели нашего путешествия, как Папа Лум прервал его:

– Вы поступили правильно, твой сын и ты.

Он еще раз взглянул на Маму, на ее вялое тело, сотрясаемое конвульсиями, на посеревшее лицо, на губы, из которых временами вырывались жалобные стоны.

– Надеюсь, что еще не слишком поздно. – И он приложил ладонь к Маминому лбу: – Она вся горит. Боюсь, как бы…

– Как бы – что?

Старик призадумался, раскачиваясь взад-вперед, что-то посчитал на пальцах, растер свои иссохшие локти и вынес заключение:

– Через два дня наступит полнолуние. Если Фату проживет еще три дня, возможно, она исцелится.

Сент-Эспри вздрогнул:

– Постойте! Вы хотите сказать, что за эти три дня она может умереть?

– Да. Лихорадка…

– Тогда мы возвращаемся в Сен-Луи. В больнице ей дадут антибиотики, противовоспалительное, кортизон и…

– Делай как хочешь, но даже если в Сен-Луи справятся с ее лихорадкой, они вернут ее тебе такой же немой, отрешенной, с невидящим взглядом, как в последние недели. А вот если вы останетесь, она, может быть, полностью выздоровеет.

– Слишком рискованно.

– Я буду поить ее травяными отварами от лихорадки.

– А у вас есть диплом врача?

– Я исцеляю людей вот уже восемьдесят лет.

– И это вы считаете дипломом?

– Я сын целителя.

– Очень сожалею, но я не хочу рисковать.

– Это потому, что ты не понимаешь причины ее лихорадки. Ты считаешь ее болезнью, тогда как она есть лекарство от болезни. Таким способом твоя супруга избавляется от зла. Лихорадка сулит ей возвращение к здоровью. Она ее очищает. Твоя супруга надеется на выздоровление, и ее надежда – залог успеха.

– Да это просто бред!

И разъяренный Сент-Эспри ринулся к ложу Мамы. Но Знахарь стоял на своем:

– Скажи мне, когда у нее началась эта лихорадка?

– Здесь, под деревом! – завопил я.

И, взглянув на Сент-Эспри, который пытался поставить Маму на ноги, крикнул:

– Мы остаемся!

Но Сент-Эспри меня как будто не слышал – подсунув руки под Мамины плечи, он продолжал ее поднимать.

– Мы остаемся! – повторил я.

Он снисходительно взглянул на меня и покачал головой:

– Сколько тебе лет, Феликс?

– Двенадцать лет, три месяца и четырнадцать дней. Достаточно? Или тебе еще часы сосчитать?

– Ты слишком молод, чтобы принимать такие решения.

– А у тебя вообще нет права что-то решать.

– Я твой отец.

– Ну так можешь использовать свою родительскую власть надо мной. Но не над ней. Ты ей никто и звать никак!

И, обратившись к Знахарю, я злобно бросил:

– Когда я родился, она уехала от него вместе со мной. И скрыла от него наш адрес. Он был ей не нужен – ни как муж, ни как любовник. И у него нет никакого права решать за нее.

Старик задумчиво сморщил лоб:

– Я полагаю, Феликсу виднее, что нужно его матери, а что нет.

Сент-Эспри оставил в покое Маму, помедлил, не зная, что делать, потом, явно глубоко взволнованный, присел передо мной на корточки:

– Ты меня ненавидишь, Феликс?

– Слишком много чести!

У него даже навернулись слезы на глаза, так жестоко я его обидел. Ему было больно это услышать. Губы его дрожали, он был просто убит. До сих пор мне и в голову не приходило, как искренне он меня любит. Но сейчас я вдруг понял это – и почувствовал себя виноватым. Почти не сознавая, что делаю, я схватил его дрожащую руку и шепотом взмолился:

– Пожалуйста, Папа, прошу тебя, давай останемся!

Не знаю, что со мной стряслось, – до сих пор я ни разу не назвал его Папой…

Пораженный до глубины души, он посмотрел мне в глаза, вдруг крепко обнял и пробормотал:

– Ну конечно, Феликс. Это твоя Мама, тебе и решать. А я буду тебя слушаться.

И разрыдался у меня на груди, словно у него разом сдали нервы.

Еще несколько дней назад я бы торжествовал, видя, как побежденный Сент-Эспри проливает слезы; да-да, лишить его родительской власти было бы для меня величайшей радостью. И однако, в тот миг в убогой хижине знахаря я чувствовал себя таким же слабым, как он, неспособным принять решение, как он, готовым выплакать свое горе, как он, и это сознание, что я могу с кем-то разделить свои страхи, меня странным образом утешало. Поэтому, когда он захотел меня поцеловать (впервые!), я не воспротивился. Поцелуй вышел так себе – неловким, а главное, влажным, поскольку Сент-Эспри плакал, я тоже, и в соприкосновении наших мокрых щек не было ничего мужского, но я плевать хотел на то, что дал слабину: если уж мой отец – предмет восхищения толпы, идеальный мужчина, кумир женщин – разнюнился так же, как я, значит все правильно и никто мне не указ!

Итак, Папа Лум оставил Маму у себя, а нам помог с жильем.

Сент-Эспри он поселил в соломенной хижине контрабандистов, чаще занятой ящиками с чаем или сахаром, чем самими мошенниками, доставлявшими эти товары на пирогах из Мавритании. Мой отец развлекался тем, что считал пауков в паутине и летучих мышей, висевших под крышей.

– Потрясающе! – восклицал он, натирая кожу лимонной водкой. – Вот они – природные борцы с этими мерзкими комарами, всегда на посту!

Что касается меня, то Папа Лум нашел мне приют у Юсуфа, который жил в двух комнатах со своими двумя женами и семнадцатью детьми. «Там, где хватает места для девятнадцати, найдется уголок и для двадцатого!» – со смехом заявила его старшая жена Даба.

Увидев мое испуганное лицо, Знахарь положил мне руку на плечо:

– Если ты боишься, что не заснешь, я тебе помогу.

Он порылся в своих многочисленных карманах и достал гладкий кусочек дерева.

– Это эбеновое дерево, чей запах помогает обрести здоровый сон. Положи его на левую ладонь, смочи тремя каплями воды и потри, затем трижды проведи пальцами по голове, а его спрячь под тюфяк.

Ну что вам сказать? Вечером, втиснувшись в уголок между старшим из детей, парнем лет пятнадцати, и дверным косяком, я проделал указанную процедуру. И что же вы думаете: то ли меня сморило от пережитых волнений, то ли эбен и впрямь подействовал, но я заснул как убитый.

Наутро Папа Лум собрал нас – отца и меня – в своей хижине. Он хмурился и выглядел озабоченным:

– Фату всю ночь металась в лихорадке. Именно так она продолжает бороться со своей напастью, и это битва не на жизнь, а на смерть. Мы должны отвезти ее к реке.

– К реке? Зачем?

– Река была ее подругой с самого детства.

С этими словами старик протянул нам пластиковый баллон:

– Вылейте сюда воду из тех трех чаш.

И он указал на три большие чаши с чистой водой, стоявшие перед его хижиной.

– Это лунная вода.

Я внимательно обследовал воду, но не нашел в ней ничего особенного. А Папа Лум пояснил:

– За прошедшую ночь эта вода напиталась Луной. Целых десять часов Луна отражалась в ней, передавая свою силу. Лунная вода исцеляет женщин, тогда как солнечная вода лечит мужчин.

Он добавил к нашей поклаже одеяла, маленькую жаровню, пакет риса и сеточку с арахисом.

– Ох, чуть не забыл «велосипедиста»!

И он запихал в свою холщовую торбу худосочного голенастого цыпленка, уже ощипанного. Снаружи нас поджидала четверка тощих, но жилистых обитателей деревни; они сердечно приветствовали нас и уложили бледную, стонущую Маму на импровизированные носилки.

– Вперед, Архимед!

И наш отряд под предводительством желтого пса направился к реке.

Никогда я не видел Маму в таком ужасном состоянии… Еще недавно она жила хотя бы на автопилоте, но теперь и этого не было: она уже не могла ни стоять, ни сидеть, ни ходить, ни есть. Ее покинули последние силы. Таинственная немочь, изничтожившая ее разум, теперь разрушала тело.

В деревне, где мы жили, вся растительность, если не считать гигантской акации, сводилась к низкой колючей поросли, но по мере того, как мы продвигались вперед, саванна меняла свой облик – теперь вокруг было все больше пышных кустов. А через несколько часов перед нами уже высились могучие деревья – бавольники, пальмы, манго, баобабы. В других обстоятельствах я полюбовался бы разбросанными там и сям гигантскими термитниками, но сейчас, когда меня терзало горе, я смотрел на них как на кучи отбросов или на глиняные потроха – словом, как на больные, изувеченные тела, такие как Мамино.

Реку Сенегал мы заприметили еще раньше, когда ехали в машине: чаще всего она напоминала широкую автостраду, но кое-где распадалась на множество рукавов. Именно в такой речной лабиринт нас и привел Папа Лум, а вернее, Архимед, с его бодрым нравом, худыми ногами, чутким черным носом и повадками вожака стаи. Мы пересекли нечто вроде зеленой галереи, где древесные ветви смыкались над речными притоками; в просветах листвы, куда проникало солнце, кишели несметные тучи насекомых. Услышав наши шаги, в заросли метнулся бородавочник[13].

По приказу Папы Лума носильщики положили Маму у самой воды, так чтобы река увлажняла ее ступни. Мама открыла глаза и перестала стучать зубами.

Четверо мужчин, сердечно распрощавшись с нами, ушли.

Сент-Эспри с тревогой следил за эскадрильями летучих хищников, вслушиваясь в их жужжание и зудение, однако не утрачивал своего обычного стоицизма и внешне держался невозмутимо. Я брал с него пример, чтобы не сбежать: стоило мне увидеть трех скорпионов в расщелине скалы, как я осознал, сколько тысяч, если не миллионов враждебных существ подстерегают нас в этом месте, с виду необитаемом.

Знахарь разложил камни вокруг Мамы, произнося волшебные заклинания. Сент-Эспри объяснил мне, что он ее благословляет. Старик повторил их десять раз, двадцать, тридцать… Эта однозвучная литания утомляла меня или, вернее, погружала в состояние гипнотического забытья, граничащего с отторжением. Интересно, какое из них мне ближе? Отторжение – поскольку этот нескончаемый повтор одних и тех же звуков действовал мне на нервы? Или же гипнотическое забытье – настолько монотонное пение Знахаря убаюкивало меня?

А Мама, словно вдруг почувствовав себя в безопасности, перевернулась на спину, раскинула руки и улыбнулась, глядя на зеленый покров ветвей. Церемония закончилась.

– Какая-то часть ее существа выражает счастье оказаться здесь, – прошептал нам Знахарь.

Увы, эта часть оказалась недолговечной. Минут двадцать спустя Мама снова задрожала и начала стонать.

Знахарь оттащил ее от воды и закутал в одеяла.

– Она еще далеко, очень далеко, – со вздохом сказал он.

Уже смеркалось, и в зеленых зарослях зазвучали причудливые крики животных. Комары, почуяв, что их время кончается, напоследок беспощадно атаковали нас, особенно ополчившись на Сент-Эспри, который отстреливался от них своим фумигатором. А я, укрывшись в кустах, пережидал военные действия, уповая на сумерки.

К ночи неожиданно похолодало. Знахарь развел костер на песочном пятачке, и мы расселись вокруг него, чтобы согреться, а заодно не думать о зловещей лесной тьме. Архимед то и дело приносил нам сухие ветки, и мы подбрасывали их в огонь.

– Вот почему вы зовете его своим ассистентом, – пошутил Сент-Эспри, желая польстить старику.

– Сегодня ночью Архимед еще не раз поможет нам и в другом. Он хорошо видит в темноте.

– И конечно, защитит нас от диких зверей, – иронически буркнул мой родитель, покачав головой, – от гиен, шакалов, бородавочников…

– О, это пустяки… Звери опасны лишь тогда, когда ты их не понимаешь.

– Ну все-таки… Мне рассказывали, как гиены нападали на пастухов и пожирали их!

– Да, конечно… – согласился Знахарь, пренебрежительно кривя губы, словно услышал незатейливую детскую сказочку. – Но если бы только это…

– Что вы имеете в виду?

На сей раз Сент-Эспри вышел из себя: он даже повысил голос. Папа Лум нагнулся к нам и зловеще прошептал:

– Архимед видит потусторонний мрак, понимаете? Собаки лаобе[14] предупреждают нас об опасности куда более грозной, чем дикие звери: они чуют злых духов, которые просыпаются по ночам.

– Что?! – воскликнул я.

Для паники мне вполне хватало скорпионов, гиен, шакалов и бородавочников. А тут еще вдобавок и духи! Мало того, духи-садисты, злобные убийцы!

– Вы испугали Феликса, – проворчал мой отец.

Предатель! Да он сам напустил в штаны со страха, как и я, только для виду хорохорится, притворщик, трус несчастный!

Знахарь сурово нахмурился:

– Очень надеюсь, что Феликс перепуган, не боятся одни только дураки!

Шикарный ответ, спасибо тебе, Папа Лум! А старик продолжал:

– Космос не знает покоя: в нем извечно противоборствуют разные силы, и равновесие долго не длится. Вокруг нас незримо витают некие сущности – людские души, души зверей и деревьев, дух реки, дух саванны, дух ветра, и разгневать кого-нибудь из них очень опасно. Если бы нам было дано увидеть все эти таинственные силы, мы бы не посмели и носа высунуть из дому.

Внезапно пес завыл, словно по покойнику. Папа Лум указал на него:

– Вот Архимед их видит. Это ужасное свойство, не хотелось бы мне обладать им.

Я вздрогнул. А собачий вой все не умолкал – хриплый, тоскливый, замогильный, временами прерываемый жалобным повизгиванием. Папа Лум сжал мое плечо, пытаясь передать мне этим жестом свое спокойствие.

– Архимед будет нас охранять и помешает духам приблизиться. Давайте отдыхать. Ложись, Феликс, и воспользуйся моим амулетом.

Кусочек эбенового дерева, который я хранил при себе, скоро оказал свое действие. Однако его силы было недостаточно, чтобы спокойно спать, когда Мама кричала. Потому что теперь она кричала, кричала каждые пару часов, кричала из последних сил. Ее жалкое состояние просто убивало меня. После десяти минут этих надрывных криков она засыпала. А мне на это требовалось гораздо больше времени…

На рассвете, взглянув на измученное лицо Сент-Эспри, я понял, что он ни на миг не сомкнул глаз. Впервые ему изменила его невыносимая красота. Искаженные черты, воспаленные веки, нервный тик – видно было, что его всю ночь терзал страх.

Наступивший день и предстоящая ночь должны были стать решающими: Мама либо выздоровеет, либо умрет. Знахарь не отходил от нее ни на шаг. Он обложил ее тело оберегами, надел на шею ожерелья из амулетов, то и дело щекотал ее пучком перьев, что-то нашептывал на ухо. А к ноге Мамы он прислонил какую-то статуэтку. Я взял ее в руки:

– Что это?

– Тотем вашего клана.

– Моего клана?

– Клана, к которому принадлежат все Н’Дьяйе.

– Так вы нас знаете?

Он только пожал плечами. Я повертел тотем в руках и обнаружил, что он представляет собой вырезанную из дерева львиную голову на крошечном теле.

– Тотем твоей матери послужит ей связующим звеном – с природой, с предками. Она страдает оттого, что была разлучена с ними. Что она ела в последнее время?

– Семечки… Фрукты и семечки.

– Но не мясо?

– Нет, с тех пор как она заболела.

– Так я и думал! Когда твой тотем – лев, нельзя быть травоядным, нужно питаться мясом, как львы. Фату оборвала связь со своей природой, вот почему она теперь нигде больше не живет – разум ее блуждает, мечется, не зная покоя, не имея пристанища, бесприютный и потерянный, подобный цветку, который возомнил себя мотыльком. Она погибнет, если…

– Если что?

– Если не вернется к…

– Не вернется к чему?

Но старик упорно молчал. Он никогда не повторял сказанного, просто обрывал разговор и погружался в свои мысли. Я подошел к Сент-Эспри, тот сидел, скрестив ноги, под тамариндовым деревом, с Библией на коленях, перебирал четки и бормотал молитвы. Я сел рядом с ним, в полном изумлении:

– Ты что – христианин?

– Да. И очень набожный. А ты?

Его вопрос привел меня в растерянность. Я поразмыслил, перебрал несколько вариантов, поколебался, отверг их все и ограничился коротким:

– Не знаю…

– А к кому же ты обращаешься, когда тебе страшно или что-нибудь непонятно?

– К Маме.

И верно: моим единственным прибежищем была Мама. И моей единственной любовью и образцом любви тоже была Мама. Значит, моей религией была опять-таки Мама.

Сент-Эспри со слезами на глазах нежно погладил меня по голове.

А она скрипела зубами. Приступы лихорадки учащались и с каждым разом становились все ужаснее. Мама превратилась в дрожащий, стонущий комок плоти, мокрой от испарины.

И Сент-Эспри уже начал терять надежду.

– Мы поступили неправильно, Феликс: нужно было отвезти ее в больницу. А здесь… здесь…

Он говорил бессвязно, не заканчивая фраз, и это еще больше пугало меня.

Тем временем Знахарь продолжал разговаривать с Мамой, произносил над ней заклинания, заставлял касаться тотема. К вечеру он попросил нас заняться хозяйством – развести огонь и приготовить ужин; сам он не хотел ни на миг оставлять Маму.

Мы оба, отец и я, уже не скрывали наших чувств; их невозможно было выразить вслух, но покрасневшие от огня лица и понурые позы выдавали наше отчаяние и страх. Теперь мы молчали. Все слова надежды уже были сказаны за последние сутки, и события их опровергли. Что же касается печальных предсказаний, суеверие заставляло нас держать их при себе: если кто-то из нас, отец или я, скажет, что Мама обречена, не ускорит ли это ее кончину? Поэтому мы молчали, но каким же гнетущим и безысходным было это безмолвие! Мы уже ни на что не надеялись.

– На эту ночь я сменю Папу Лума и сам подежурю около Фату. А тебя, Феликс, умоляю поспать.

Я запротестовал – как можно оставить Маму без моего присмотра, я тоже хотел быть рядом с ней! – однако пережитые волнения сделали свое дело: я мгновенно провалился в сон. Причем в еще более глубокий, чем накануне: я словно оказался в каком-то надежном убежище, запертом на все замки, напрочь изолированным от внешнего мира, куда не доходил ни один звук извне.

На рассвете я вскочил как ужаленный:

– Мама?

На берегу реки я увидел две спины – Знахаря и отца. Но не Маму.

– Мама-а-а! – завопил я.

Мужчины обернулись ко мне. Я подбежал. Мама лежала у них на коленях, без сознания. А их измученные лица уже ничего не выражали.

Я нагнулся к ней:

– Мама! Это я, Феликс!

Вдруг она открыла глаза, и ее губы тронула слабая, еле заметная улыбка. Потом она повернула голову к речным волнам и улыбнулась чуть шире.

– Yaye[15].

Этот звук слетел с ее губ. И она повторила его – удивленно, с каким-то робким облегчением, не отводя глаз от реки:

– Уaye…

Я поднял голову и встретился взглядом со Знахарем, дрожавшим от волнения. Он приложил палец к моим губам, чтобы я не мешал Маме. И она негромко воскликнула, переведя взгляд в другую сторону:

– Baye![16]

Ее лицо радостно вспыхнуло, теперь она выглядела счастливой.

Знахарь заговорил с ней н

Скачать книгу

Éric-Emmanuel Schmitt

FÉLIX ET LA SOURCE INVISIBLE

Copyright © Editions Albin Michel – Paris 2019

MADAME PYLINSKA ET LE SECRET DE CHOPIN

Copyright © Editions Albin Michel – Paris 2018

MILAREPA

Copyright © Editions Albin Michel – Paris 1997

© И. Я. Волевич, перевод, 2020

© Г. А. Соловьева, перевод, 2020

© И. В. Дмоховская, перевод, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020

Издательство Иностранка®

О цикле Незримого

Повести Э.-Э. Шмитта, публикуемые в этой книге, входят в цикл Незримого – серию произведений, сюжетно не связанных друг с другом, но посвященных поискам смысла жизни. В каждом из них герой сталкивается с одним из ключевых моментов существования – смертью, разлукой, болезнью, войной – и обретает в этой ситуации силы идти вперед. Встреча с очередной проблемой – это одновременно встреча с духовностью.

Так, в повести «Миларепа», с которой и начался цикл, рассказывается о тибетском буддизме. В повести «Мсье Ибрагим и цветы Корана» – об исламе, вернее, об одном из его течений – суфизме. В «Оскаре и Розовой Даме» говорится о христианстве, а в «Детях Ноя» – об иудаизме. «Борец сумо, который никак не мог потолстеть» повествует о дзен-буддизме. «Десять детей, которых никогда не было у госпожи Минг»[1] – это история конфуцианства. «Мадам Пылинска и тайна Шопена» посвящена музыке. И наконец, «Феликс и Незримый источник» знакомит нас с тайнами анимизма.

Эрик-Эмманюэль Шмитт относится с подлинным гуманизмом к духовным исканиям человека, считая их прежде всего сокровищами мудрости и поэзии, помогающими жить.

Феликс и Незримый источник

Тот, кто смотрит зорко, в конце концов увидит.

Африканская пословица

1

– Ты не замечаешь, что твоя мать мертва?

И дядя указал на Маму, стоящую у раковины, – высокую, статную, но какую-то землисто-бледную; она только что кончила вытирать посуду, поставив последнюю тарелку на стопку остальных.

– Мертва? – прошептал я.

– Мертва!

Дядя повторил это слово своим замогильным голосом так резко, что оно заполнило всю кухню, тяжело заметалось по ней, словно ворон, слепо натыкаясь на мебель, отражаясь от стен, ударяясь в потолок, и наконец вылетело в окно, чтобы напугать соседей; его хриплый, гнусавый, пронзительный звук рассыпался во дворе осколками эхо.

А здесь, под качавшейся лампочкой, опять воцарилось молчание.

Мрачное дядино карканье ничуть не взволновало Маму – теперь она сосредоточенно пересчитывала блюдца. Я закусил губу при мысли, что ее обуял очередной приступ этой новой мании – счета: в последнее время, стоило Маме заняться инвентаризацией вещей, она могла это делать часами.

– Мертва, мой мальчик, мертва. Твоя мать уже ни на что не реагирует.

– Но она же двигается!

– Тебя сбивает с толку такой пустяк. Но я-то разбираюсь в покойниках, – сколько уж я их навидался у нас!

– Где это – у нас?

– В деревне.

– Ты хочешь сказать – у тебя дома! А для меня и Мамы «у нас» значит «здесь»!

– В этом вашем Дурвиле?

– В нашем Бельвиле! Мы с ней живем в Бельвиле![2] – выкрикнул я.

Мне было невыносимо слышать, как дядя хает то, что для меня лично составляло предмет гордости, – Париж, этот спрут, чьим щупальцем я себя чувствовал, Париж, столицу Франции, Париж, с его проспектами и окружным шоссе, с его бензиновой вонью и пробками, с его демонстрациями, полицейскими и забастовками, с его Елисейским дворцом, школами и лицеями, с его автомобилистами, которые вечно лаются друг с другом, и собаками, которые ни с кем уже не лаются, с его коварными велосипедами, шикарными улицами и пепельно-серыми крышами, где ютятся голуби, с его блестящими мостовыми, истоптанным асфальтом, шумными магазинами и круглосуточными бакалеями, с пастями его метро и зловонными водостоками, с его серебристо-ртутной дымкой после дождя, с его сумерками, розоватыми от пыли, и оранжевыми мандаринами фонарей, с его праздными гуляками, обжорами, клошарами и пьянчугами. А уж что касается Эйфелевой башни, нашей безмятежной великанши, нашей стальной покровительницы, то любой, кто отнесся бы к ней без должного пиетета, был достоин в моих глазах вечного презрения. Однако дядя лишь пожал плечами и продолжил:

– Твоя мать родилась не здесь, она появилась на свет в буше. О, как мне нравится это выражение – «появиться на свет»! Оно так подходит для Фату – недаром же она выскользнула из чрева своей матери в одно жаркое воскресное утро. Я хорошо помню, как вспотел тогда – хоть выжимай. Ну а ты – ты в котором часу родился?

– В полпервого ночи.

– Вот видишь, так я и думал: ты появился не на свет, ты увидел тьму.

И он почесал подбородок.

– Где же это произошло?

– В больнице.

– В больнице! О господи, в больнице, – как будто твоя мать была при смерти… Как будто беременность – это болезнь… Медсестры и врачи – вот что ты увидел в первый миг, какая жалость! Бедняжка Феликс, я прямо и не знаю, способен ли ты понять, что творится с твоей матерью.

Как я ни крепился, на глазах у меня закипели слезы и я пришел в ярость. Довольно! Пора покончить с этой недостойной слабостью! Быть двенадцатилетним мальчишкой и без того тяжело, не хватало мне еще разнюниться и тем самым усугубить ситуацию, показав себя плаксивым младенцем… Злость помогла мне сдержать слезы и объявить:

– Я обожаю Маму!

Дядя положил руку мне на темя; я испугался, что эта тяжелая длань сплющит мне мозг, но нет: потная ладонь и узловатые суставы вселили в меня странное спокойствие.

– Я в этом уверен, мой мальчик. Но любить не значит понимать. Осознаешь ли ты, что твоя мать просто погибает?

– Конечно осознаю, дядя! Поэтому я и написал тебе, умоляя приехать из Сенегала.

– Прекрасно. Тогда давай поговорим как мужчина с мужчиной.

Он уселся на стул верхом, задом наперед, и пристально взглянул на меня.

– Что тебе сказал врач?

– Что у нее депрессия.

Дядюшка Бамба вытаращил глаза и воскликнул:

– Это еще что за штука – депрессия? У нас в Африке о такой и не слыхивали.

– Это болезнь уныния. Доктора называют депрессией такое состояние, когда человек внезапно становится более подавленным, чем прежде, хотя до этого ничего не случилось; он теряет силы, опускает руки, усталость не дает ему жить активно.

– И какое же лечение предлагают врачи?

– Антидепрессанты.

– Это помогает?

– Сам видишь.

И мы взглянули на Маму, которая села на табурет – вернее, упала на него, словно марионетка, брошенная кукловодом: обмякшее тело, поникшие плечи, бессильно свисающие руки, нелепо расставленные ноги, безвольно поникшая голова. Былая энергия уже не соединяла и не поддерживала эти части прежней Мамы.

Дядюшка Бамба продолжал вполголоса:

– Ошибка в диагнозе. Лично я утверждаю, что Мама мертва. Ты живешь с зомби твоей матери…

– Замолчи!

– …и я тебе сейчас это докажу. Что отличает мертвого человека? Во-первых, он больше ничего не слышит.

Тут дядя грохнул кулаком по столу, но Мама и глазом не моргнула.

– Вот видишь: твоя мать глуха как тетеря.

– А может, у нее проблемы со слухом…

– Во-вторых, мертвец больше ничего не видит, даже с открытыми глазами. И в-третьих, у него пустой взгляд.

Тут я поневоле согласился: глаза Мамы, остекленевшие, как у рыбы на прилавке, ровно ничего не выражали – ни дать ни взять макрель в лотке со льдом.

– В-четвертых, кожа мертвецов меняет цвет.

И дядя ткнул пальцем в свою младшую сестру, указывая на ее лицо цвета потухшего очага – пепельно-сероватое, нет, даже зеленоватое, – и это у Мамы, с ее прежде лоснящейся шоколадной кожей! Дядя скорбно вздохнул:

– В-пятых, мертвец не обращает никакого внимания на окружающих. Самые страшные эгоисты – это мертвецы, их уже ничто не волнует. Вот признайся: твоя мать заботится о тебе?

Побледнев, я выпалил:

– Ну… она готовит еду, убирает квартиру…

– Чисто автоматически, по привычке, как курица с отрубленной головой бегает по двору.

Я понурился, – дядины аргументы меня убедили.

А он продолжал их перечислять, загибая большой палец уже на левой руке:

– В-шестых, мертвецы не разговаривают. Вот ты когда в последний раз беседовал с матерью?

И снова у меня из глаз покатились слезы. При виде моего отчаяния дядя, еще не исчерпавший список своих доводов, не стал продолжать. Он похлопал меня по колену и заключил:

– Вот видишь, Феликс: твоя мать выглядит живой, но на самом деле она мертва.

Тут я уже разрыдался вовсю, дав волю слезам. Прощай, честь семьи! Что ж, тем хуже…

Смириться было трудно, но при этом и утешительно: наконец кто-то разделял горе, мучившее меня уже несколько месяцев; наконец кто-то принял во мне участие и я больше не буду терзаться страхами в одиночестве! Если Мамин брат и прибегал к таким беспощадным словам, то, сказанные вслух, они все-таки пугали меня куда меньше, чем угнездившиеся в моих мыслях. Да, дядя был прав: я потерял Маму, она меня покинула, я жил с незнакомой женщиной. А куда же делась та, что бросила меня? Как мне ее не хватало… Да и живет ли она еще хоть где-нибудь? Между двумя всхлипами я пробормотал:

– А ее… можно вылечить?

– Лечат живых, а не мертвых.

– И как же…

– Что «как же»?

– Как тогда быть?

– Гм…

– Никак?

– Ее нужно воскресить!

И дядя поднялся со стула – высокий, стройный, осанистый, с кожей цвета смолы и гривой цвета сажи. Гибко потянувшись, он подошел к окну, выплюнул наружу табачную жвачку, которую мусолил во рту с самого десерта (ой, хоть бы консьержка в эту минуту не мыла во дворе мусорные баки!), и, потирая затылок, втянул ноздрями ночной воздух. Я вспомнил Мамины рассказы о том, что в ее родной деревне этого высокого жилистого силача почитали как отважного воина, бесстрашного и неукротимого защитника слабых в разгар кровавых междоусобиц. Он внушал доверие! Главное, не обращать внимания на его нынешний облик, на повадки гуляки-африканца и любовь к броским нарядам. Вот и сегодня вечером он щеголял в ярко-красных остроносых туфлях из крокодиловой кожи и костюме-тройке канареечного цвета.

Постояв у окна, дядя обернулся ко мне с самым безмятежным видом:

– Ты знаешь кого-нибудь, кто умеет воскрешать мертвых?

– Нет.

– О’кей, – флегматично откликнулся он, – тогда я сам поищу. Где ты держишь справочник?

– Справо… чего?

– Справочник. Это такая толстая книга с номерами телефонов. Желтая, в которой все люди разделены по профессиям.

– Но… но… такой давно уже нет!

– Ах вот как?

– Теперь все пользуются интернетом.

– О’кей, нет проблем, ну-ка, давай сюда свой компьютер.

Дядина беспечность вывела меня из себя, и я заорал:

– Черт подери, что ты собираешься в нем искать?! Воскресителя мертвых?

В ответ он лишь улыбнулся.

* * *

За все двенадцать лет, что я знал Маму, в ее характере никогда не проявлялось той черной меланхолии, которая сейчас подавляла все ее чувства. Жизнерадостная, энергичная, любознательная, бодрая, экспансивная, она щебетала своим певучим, звонким и сочным голосом с мягким африканским акцентом, чему-то дивилась, чем-то возмущалась, интересовалась всем на свете и чуть ли не над всем смеялась; она осыпала меня поцелуями – с раннего утра, когда будила, растирая мне спину, и до вечера, когда со смаком посвящала меня в события прошедшего дня, ибо, по ее словам, «истории нужно всегда рассказывать с пылу с жару, пока они не остыли». Мама держала кафе в Бельвиле, на улице Рампонно – это было узкое помещение со стенами шафранового цвета, где собирались окрестные жители. Она очень хитро выбрала название для своего заведения – «На работе»: таким образом, когда кто-нибудь из завсегдатаев, облокотившись на барную стойку, беседовал по телефону с супругой, мужем, сотрудником или шефом, то на вопрос, где он в данный момент находится, мог вполне правдиво ответить: «На работе!»

«Вот почему они хранят верность моему кафе. Никто не смеет их обругать или срочно вызвать куда-то, ведь они „На работе“!» – говаривала Мама. Она здорово разбиралась во всех вещах, животных и людях, благодаря чему удачно обходила ловушки существования. Едва открыв свое кафе, она сорвала с двери туалета табличку «WC» и повесила новую – «Cпокойное уединение». Рыжий пушистый кот, принадлежавший соседу-бакалейщику, полеживал возле кассы и развлекал клиентов, чихая по четыре раза в минуту. Мама так и прозвала его – Апчхи, и эту кличку тут же подхватили посетители, все до одного. Отныне они так и звали его, умирая со смеху, вместо того чтобы раздражаться, как прежде, и радуясь тому, что Апчхи чихает согласно своему имени и призванию.

Но на этом Мама не остановилась: она спасла парочку лесбиянок с улицы Биссон – двух крепких, мрачных тридцатилетних баб, чей бесстыдный союз вызывал угрожающие комментарии суровых блюстителей нравственности, которых было немало даже в нашем квартале. Не спрашивая согласия этой парочки, Мама окрестила их Белот и Ребелот[3], каковое прозвище быстро распространилось среди местного населения, вызывая улыбки тех, кто сталкивался с обеими женщинами, – улыбки, которыми они сами в конце концов стали отвечать окружающим. Белот и Ребелот – кто бы теперь мог представить себе улицу Рампонно без этих двоих?! Не покажись они на глаза, мы все побежали бы в мэрию – заявить об их исчезновении. Вот таким простым способом – придумав эти имена, – Мама узаконила и даже сделала вполне симпатичной их связь. Она, словно добрая фея, украшала нашу жизнь. Ее дар придумывать нужные слова спас от одиночества постоянную посетительницу нашего заведения – хрупкую мадемуазель Тран, очаровательную азиатку с красновато-коричневыми глазами, слишком робкую, чтобы завязать с кем-нибудь знакомство; она ежедневно приходила в кафе и сидела, смакуя саке в крошечном, с наперсток, стаканчике. В одну из суббот, когда мадемуазель Тран проскользнула в кафе вместе с только что купленным резвым щенком пуделя, Мама посоветовала ей назвать его Месье.

– Месье?

– Месье! Послушай моего совета.

Мадемуазель Тран послушала, хотя ничего не поняла, и с тех пор у нее отбоя не стало от мужчин. На улицах, где она прогуливала своего песика без поводка, она подзывала его пронзительным криком: «Месье! Месье!» И вот результат: все местные самцы, думая, что эта соблазнительная девушка зовет их, мгновенно кидались к ней, а обнаружив свою ошибку, прыскали со смеху, краснели, гладили пуделька, за невозможностью погладить саму мадемуазель Тран, и заводили с ней разговор. Отныне у нее образовался немалый круг поклонников, из которых ей, конечно, предстояло выбрать себе мужа.

– Но главный мой шедевр – это, конечно, ты, милый Феликс! – утверждала Мама.

Она назвала меня Феликсом в полной уверенности, что это имя (по-латыни «felix» означает «счастливый») подарит мне волшебную судьбу. И она, конечно, оказалась права… Мы с ней были счастливы в нашей квартирке-мансарде, на седьмом этаже того самого дома, где находилось кафе.

Мама воспитывала меня одна, поскольку родила от Святого Духа. И тот факт, что я родился от Святого Духа, меня вполне устраивал. Между ней и мною любой отец был бы лишним. Иногда она проводила пару-тройку часов с каким-нибудь кавалером, но не дома, а на стороне, не навязывая мне общество каких-то там мужчин. Сколько я себя помню, мне всегда было совершенно ясно, что в ее глазах я с самого младенчества олицетворял собой все, что ей было нужно, – безграничную любовь, не сравнимую ни с чьей другой. В Бельвиле знали, что она родила меня от Святого Духа: она весело рассказывала это всем подряд – соседям, клиентам, моим учительницам, родителям моих школьных товарищей. Преодолев первое изумление, ее слушатели начинали завидовать такому происхождению; иногда некоторые даже величали меня, шутки ради, Иисусом, против чего я не спорил, хорошо зная правила игры, ибо считал вполне нормальным, в таком исключительном случае, упоминание о редких прецедентах.

К тому же тот факт, что Мама родила меня от Святого Духа, не вызывал сомнений еще и потому, что этому имелось официальное подтверждение: Святой Дух признал меня своим сыном, расписавшись в моем свидетельстве о рождении. Да-да, именно так! Для этого он соблаговолил явиться собственной персоной в нашу мэрию. Правда, с тех пор его больше никто не видел.

Тринадцать лет назад Фелисьен Сент-Эспри[4], мой родитель, антилец, капитан торговой шхуны, провел в Париже недельку, за которую успел наградить мной Маму; затем, девять месяцев спустя, появился снова, чтобы официально признать меня своим сыном. После чего Мама скрыла от него наш новый адрес. «Баста! Производитель нам больше не нужен. Не хватало еще привязаться к нему…» – заявила она. С тех пор она смотрела на мужчин, как футбольный тренер на своих игроков, отбирая их по способностям к требуемой задаче. Что не мешало ей, даже в этих узких рамках, проявлять подлинный энтузиазм.

«Красивей, чем Сент-Эспри, я никогда никого не встречала! – нередко восклицала моя мать. – Вот уж кто был хорош так хорош, со всех сторон! Впрочем, ты в этом скоро убедишься – когда вырастешь и станешь таким же красавчиком, как он».

Но мне вовсе и не требовалось присутствие моего родителя: во-первых, когда-нибудь, став взрослым, я смогу любоваться собой в зеркале, а главное, Мама была для меня всем – и Северным полюсом, и Южным, и экватором, и тропиками… Семья? Не проходило дня, чтобы Мамины клиенты не заявились в наше кафе к моему возвращению из школы, встречая меня кто как бабушка, кто как брат, кто как тетка; они болтали со мной, одни мимоходом, другие долго, расспрашивали о здоровье, о школьных успехах. Благодаря Маминой профессии у меня была большая семья.

И первое место среди этих завсегдатаев занимала мадам Симона. Описать мадам Симону нетрудно: она выглядела потрепанной. Ее кожа – прозрачная, дряблая, выцветшая, была изборождена морщинами, зубы и белки глаз с годами пожелтели. Сколько лет ей было? «Да не так уж и много», – неизменно отвечала Мама тем, кто ее расспрашивал. Но, увы, мадам Симону старила самая беспощадная из противниц – тучность: ожиревшая плоть пригибала к земле ее и без того согбенную фигуру, расплющивала волосы, утяжеляла веки, оттягивала вниз дрожащие, дряблые щеки и уголки рта. И, кроме того, она казалась старухой из-за своих забот, а уж забот на нее свалилось – больше некуда.

Нужно сказать, что мадам Симона была шлюхой и мужчиной. Вернее, если уж излагать все по порядку, – в первую очередь мужчиной, а потом уже шлюхой. Сейчас объясню. В детстве мадам Симону звали Жюлем. Этот Жюль считал себя жертвой непоправимой ошибки природы: он родился мальчиком и тело у него было как у мальчика, но при этом в душе считал себя девочкой. Однако, вопреки его вкусам и чисто женским повадкам, Жюля вынудили вести себя по-мужски: запретили носить юбки, отрезали волосы, которые он хотел заплетать в косы, заставили говорить низким мужским голосом, а от первого лица прошедшего времени – в мужском роде; затем, поскольку он всему этому сопротивлялся, стали наказывать, осмеивать и оскорблять, короче, бороться с его врожденными качествами.

И хотя Жюль в душе продолжал считать себя девочкой, эта война не прекращалась. Лишь его тетка Симона, крайне эксцентричная особа, презираемая остальной родней, как раз и поощряла все его выверты, когда он гостил у нее. После двадцати лет борьбы с родителями, братьями, сестрами, товарищами, соседями и преподавателями Жюль покинул родной город Люсон. Оказавшись в Париже, он переименовал себя в Симону, нарядился, причесался и накрасился так, как давно мечтал, и больше никогда не виделся с людьми из своего прошлого.

Можно было бы радоваться тому, что на этом благополучном повороте неприятности и закончились. Увы, подлинная трагедия была впереди.

…Мадам Симона приняла облик женщины, но от этого отнюдь не стала красивее. И в мужском, и в женском варианте она как была, так и осталась уродиной. Ее лицо с топорными чертами портила вдобавок асимметрия, редкие волосенки уныло свисали с макушки, зато на щеках к середине дня проступала мощная растительность, вынуждавшая мадам Симону к двоекратному каждодневному бритью. Что же касается ее туловища, то оно напоминало закрытый чемодан. И лишь ее щиколотки отличались некоторым изяществом («какая жалость, – говорила Мама, – что у нее их только две!»). Словом, у мадам Симоны не было никаких шансов найти себе жениха и вдобавок не хватало денег, чтобы исправить хирургическим способом ошибки природы. Тем более что ей упорно отказывали в праве на заработок. Как только хозяин, желающий взять ее на работу, обнаруживал, что его будущая секретарша, согласно официальному статусу, зовется Жюлем, он грозно хмурился, еще раз внимательно оглядывал соискательницу, замечал щетину, вылезавшую наружу к трем часам дня сквозь слой убогой косметики, и, тревожась за собственное спокойствие, а также за возможную реакцию своего персонала, делал выбор в пользу другой кандидатки. То же самое с местом кассирши. То же самое с должностью в администрации. То же самое во всех других местах. Мадам Симона наводила страх на людей! Вначале она легко отнеслась к этому препятствию и, по словам Мамы, «сидела на хлебе и воде» – выражение, которое в раннем детстве я понимал буквально, представляя, как мадам Симона восседает на буханке хлеба или в корыте с водой. На самом же деле Мама имела в виду, что мадам Симона предпочла голодать, лишь бы завершить свое образование и получить диплом бухгалтера – второе амбициозное желание после стремления стать женщиной. Увы! Хотя она и получила желанный диплом, ни один патрон не пожелал взять ее на работу – по тем же причинам, что были изложены выше.

Смирившись, мадам Симона решила освоить профессию, которую избирают все транссексуалы, отвергнутые обществом: она стала шлюхой.

Я думаю, что ее так обезобразило именно это фатальное невезение. Быть шлюхой, тогда как она всей душой презирала секс! Быть шлюхой, потому что все иные возможности были для нее закрыты! Быть шлюхой, когда она мечтала работать бухгалтером, специалистом по учету!

Мрачная, с мутным взглядом исподлобья, она проводила все вечера у нас «На работе», перед тем как заняться своей. По ночам она промышляла в Булонском лесу.

Завсегдатаи кафе, знавшие о ее ремесле, недоумевали: каким образом ей удается находить клиентов с такой-то рожей, да еще в таких кошмарных платьях с мрачными узорами – ни дать ни взять мешок с картошкой. Они видели в ней всего лишь неопрятную старую деву, на чей товар мало охотников.

– Темнота не все скрывает! Фату, сколько лет Симоне?

– Да не так уж и много!

– Ей бы хоть малость прихорошиться…

– Это все равно что безногому велеть подпрыгнуть.

– Ну все-таки… Похоже, она сама этого не хочет!

Однажды утром, когда мадам Симона пожаловалась, что снимает всего по паре клиентов за ночь, тогда как бразильцы-трансвеститы гребут их десятками, Мама, всегда готовая помочь и желающая всех осчастливить, намекнула, что неплохо бы ей одеваться получше, чтобы подчеркивать свои достоинства.

– Фату, – возразила мадам Симона, – я тебе очень благодарна за заботу. Но я, в отличие от тебя, не могу конкурировать с красивыми девчонками, настоящими или поддельными. Поэтому я придумала себе другое амплуа – домашняя хозяйка в менопаузе. Именно потому, что я уродлива, неприглядна и неуклюжа, мужики выбирают меня. Именно потому, что я похожа на их теток, супруг, горничных, они мне платят, чтобы я проделывала то, что их тетки, их супруги и горничные никогда не согласятся с ними проделывать.

– Вот так я всегда и говорила! – торжественно заключила Мама. – Когда конкуренция набирает силу, главное – найти свою нишу!

И они чокнулись.

Лично мне мадам Симона очень нравилась. Или, вернее, мне нравилось вызывать у нее улыбку. Для этого я придумал такой трюк: просил помочь мне готовить уроки. Некогда хорошая ученица, она великолепно справлялась со спряжением глаголов, легко одолевала трудности грамматики – особенно по части согласований – и блистала в математике. При виде задач на сложение, вычитание и умножение у нее загорались глаза, а уж когда я подсовывал ей уравнения, она прямо-таки ликовала; честно говоря, я нередко прикидывался дурачком, чтобы послушать, как эта несостоявшаяся бухгалтерша упоенно объясняет мне, раз за разом, все тонкости счета. Благодаря этой нашей игре я стал, сам того почти не желая, первым учеником в классе, и когда Мама показывала мадам Симоне мои отметки, та заливалась румянцем, словно эти блестящие результаты были всецело ее заслугой.

– Какую профессию ты хочешь для себя выбрать, милый Феликс? – спросила она как-то в субботу, когда они с Мамой восторженно любовались моими оценками в дневнике.

– Пока не знаю – я хочу стать либо гангстером, либо адвокатом.

– Что?! – растерянно воскликнули они разом.

– Ну, я еще не выбрал.

– Но это совершенно разные занятия! – наставительно заявила мадам Симона.

– Да нет, не такие уж разные. Главное, что меня интересует в них обоих, – это право. Коммерческое право и судебное право.

– И все же, – повторила мадам Симона, – твои колебания меня удивляют…

– Я знаю! Логика требует, чтобы я выбрал ремесло гангстера, – оно доходнее. Однако временами я думаю, что деньги не главное в жизни.

– Ага, ты, значит, еще и думаешь?! – со смехом воскликнула Мама.

– Да, не часто, но случается.

Мадам Симона с гордостью посмотрела на Маму и прошептала:

– А он не так прост, наш Феликс. И далеко пойдет… если не остановят…

Среди завсегдатаев кафе, к которым я относился как к дядьям и теткам, особенно выделялся господин Софронидес, философ. Приземистый, тучный, плешивый, с огромным пузом, он взбирался на барный табурет и больше уже не сходил с него, комментируя с высоты своего насеста приход и уход клиентов, перемены в нашем квартале, последние политические, экономические и социальные новости. Послушать его, так получалось, что человечество совершает исключительно идиотские деяния, голосует за бессмысленные законы, выбирает в правители продажных приматов и загаживает планету; при этом создавалось впечатление, что оно – человечество – допускает тяжкую ошибку, игнорируя его особу, хотя, прислушавшись к его доводам, давно уже достигло бы процветания. В раннем детстве я глубоко почитал господина Софронидеса и часто спрашивал себя, отчего президенты Франции или Соединенных Штатов, канцлерша Германии, король Бельгии и русский царь не спешат в кафе на улице Рампонно, чтобы ежедневно консультироваться с этим мудрейшим из мудрецов. Однако со временем я заподозрил, что его пафос рождается из врожденной страсти к отрицанию, а высокомерие объясняется не столько интеллектуальным превосходством, сколько тягой к огульной критике.

Мадемуазель Тран, о которой я упоминал выше, играла роль старшей сестры – молчаливой, очаровательной, с неизменной улыбкой, которая то и дело округляла ее рот и глаза, когда она издавала гортанный возглас – ррро! – восхищаясь моей новой ручкой, новым свитером или новой парой обуви. Она с безмерным восторгом относилась к вещам, особенно к модным. Поэтому я обожал слушать похвалы из уст этой опытной потребительницы, касающиеся моих одежек, моих браслетов, моих ранцев, тетрадей и письменных принадлежностей.

И наконец, здесь был Робер Ларусс.

– Уж такой пугливый, каких свет не видывал, – утверждала Мама. – Разве что среди мотыльков…

Робер Ларусс, казалось, мог упасть в обморок в любой момент – настолько сильно все на него действовало. Стоило его окликнуть, хотя бы шепотом, как он вздрагивал от ужаса. Стоило с ним поздороваться, как он заливался краской. Если вы приносили ему заказанную выпивку, он рассыпался в благодарностях, заикаясь от полноты чувств. Услышав шум спускаемой воды в туалете, он съеживался, словно на него вот-вот обрушится Ниагарский водопад, и готов был бежать прочь. Да что там говорить: даже шорох птичьих крыльев пугал его так, будто началось извержение Везувия. По этой причине мы старались беспокоить его как можно меньше, а это было очень нелегко в таком посещаемом кафе.

До и после своей работы – починки пылесосов – он тихонько, как мышка, входил в кафе, усаживался в глубине помещения, рядом с дверью в «Спокойное уединение», раскрывал словарь, широкий, как его впалая грудь, и начинал заучивать слова. Вот цель, которую он себе поставил, – выучить наизусть весь словарь, от корки до корки. Мы все восхищались им. Честно говоря, мы-то сами прибегали к помощи словаря лишь с одной целью – выяснить смысл какого-нибудь непонятного термина. Он же решил, что в один прекрасный вечер для него не останется никаких неизвестных слов. Ежедневно он заучивал по полстраницы, и так – шесть дней в неделю; выходной он отводил на повторение у себя дома.

Мадам Симона доставила себе удовольствие подсчитать, во что это выльется:

– Его словарь содержит 2722 страницы. Из расчета полстраницы в день, по шесть раз в неделю, ему на все понадобится 5444 дня. За год 313 из них уйдет на чтение и 52 на повторение, – стало быть, он потратит семнадцать с половиной лет до того, как узнает все значения слова «яйца».

Он взялся за это восемь лет назад. И с тех пор мы не уставали восхищаться как его проектом, так и его упорством. Глядя, как он жадно поглощает столбцы слов, мы видели в нем не голодную библиотечную мышь с острым рыльцем, бесцветными усиками и выпученными глазами в маленьких круглых очочках, а героя, бесстрашно раздвигавшего границы невозможного.

Мы не знали его настоящего имени, потому что моя мать когда-то обратилась к нему именно так:

– Как дела, господин Ларусс?

Он задрожал всем телом.

– О, я недостоин… недостоин…

– Ну вот еще! Для меня вы и ваш «Ларусс» – все едино.

Он съежился и в панике пробормотал, ломая пальцы:

– Я скорее «Робер»…[5]

Мама расхохоталась:

– Ну вот, значит, я так и буду вас называть – Робер Ларусс.

Он поднял голову, на глазах его блестели слезы.

– Нет, я недостоин… недостоин…

После этого разговора он все же согласился на имя, которое внушало ему священный трепет и всякий раз повергало в дрожь. Однако, приняв его, он оправдывал это самозванство, шепча:

– Когда-нибудь… когда-нибудь…

И тут же замолкал, слишком потрясенный перспективой завершения своего проекта.

Иногда, желая дать себе передышку, он участвовал в общих разговорах, – правда, на свой манер. Так, например, однажды утром, когда наш философ господин Софронидес рассказывал моей матери, что покушение на Гитлера никому не удалось и этот диктатор покончил жизнь самоубийством в подземном блокгаузе Берлина, из укромного уголка вдруг донесся дребезжащий голосок нашего Робера Ларусса:

– «Блокгауз, имя существительное, мужского рода, конец семнадцатого века, от немецкого „Blok“ – балка и „Haus“ – дом. Военное оборонительное сооружение со стенами и покрытием из дерева, бетона и др. Относится к системе долговременных укреплений. Синонимы: бункер, каземат, малый форт».

Все это вырвалось у него чисто спонтанно. Господину Софронидесу очень не понравилось, что его прервали и, хуже того, усомнились в его всеобъемлющей эрудиции; с высоты своего барного стула он смерил наглеца презрительным взглядом:

– Что такое?

Задрожав, Робер Ларусс еле слышно пробормотал:

– Я полагаю, в данном случае скорее следовало бы употребить слово «бункер».

– Ах вот как!

– «Надежно защищенный каземат. Немецкий. Может быть подземным».

– Да какая разница? Гитлер-то все равно покончил с собой, да или нет? – заорал господин Софронидес.

– Я… я… я не знаю. Я не изучал словарь имен собственных.

– Ну, значит, поговорим, когда вы до него дойдете!

И господин Софронидес злорадно ухмыльнулся, а Робер Ларусс, бледный и совершенно убитый, скрыл свой позор, уткнувшись в словарь.

Можно ли предугадать, с какой стороны нагрянет беда?

И кто знал, что́ именно может разрушить наше мирное существование?!

Лично меня не мучили никакие мрачные предчувствия. Мне казалось, наша жизнь всегда будет радостной, беззаботной и счастливой – вплоть до того дня, когда я – желательно как можно позже! – покину материнский кров, чтобы зажить со своей супругой, женщиной, с которой я пока еще не познакомился, но которая наверняка уже родилась и где-то гуляет и играет с подружками. И значит, когда-нибудь мне предстояло огорчить Маму, расставшись с ней; мог ли я предвидеть, что скоро буду плакать оттого, что это Мама рассталась со мной, отрешилась от меня, хотя по-прежнему была рядом?!

Как же это произошло?

Скажу сразу: всему виной стал «Фиговый рай» – бакалейный магазинчик, примыкавший к нашему кафе. Этой бакалеей уже тридцать лет владел медлительный и педантичный господин Чомбе, великан в голубом халате, облекавшем его черное как ночь тело. И вот господин Чомбе вдруг начал кашлять – так же часто, как чихал его кот Апчхи. Мама очень уважала бакалейщика, а чутье подсказало ей, что дело неладно; она тотчас же договорилась с каким-то врачом о консультации и заставила господина Чомбе пойти к нему. Интуиция ее не обманула: у господина Чомбе обнаружили рак легких – следствие курения крепких сигарет без фильтра, которые он смолил с утра до ночи, – вечно у него свисал окурок с нижней губы. Поскольку Чомбе был одинок, он посвятил в свое несчастье только Маму: по словам врача, жить ему оставалось месяц, от силы два.

Благодаря специалисту, чьи координаты Мама знала, поскольку записывала все сведения, услышанные в своем кафе, господин Чомбе воспользовался каким-то самоновейшим методом лечения, способным отодвинуть роковой исход и позволить ему не закрывать бакалею, которой он безмерно гордился; весь смысл его существования состоял в том, чтобы обслуживать клиентов «семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году». И представьте себе, он выжил… По вечерам Мама носила господину Чомбе еду, которую стряпала нам на ужин, и заодно исподволь выпытывала у него, как дела. Увы, по мере того, как длилась эта отсрочка, господин Чомбе становился все бледнее и бледнее; злые шутники нашего квартала насмехались над ним, утверждая, что он заболел «майклджексонитом» – манией выбеливать себе кожу. Господин Чомбе не протестовал, Мама тоже. И только я один знал причину.

Так он сражался со своим раком целый год. Но вот однажды в субботу, часов в десять вечера, господин Чомбе постучал в дверь нашей квартиры. Измученный болезнью, он сейчас походил на собственный фотонегатив, однако не жаловался и еще менее того хотел жалости других. Поэтому он представил свой визит как чисто коммерческий, а именно: предложил Маме купить у него «Фиговый рай».

– Либо ты сохранишь его как бакалею, Фату, либо используешь, чтобы расширить свое кафе. Может, даже откроешь ресторан. Я тут подсчитал: объединив оба помещения, ты сможешь принимать одновременно полсотни человек.

В благодарность за Мамины заботы он предложил ей сходную цену. Потом ему стало плохо, он выпил несколько стаканов воды, отдышался и минут через десять извинился за свою настойчивость:

– Если ты будешь ждать моей смерти, Фату, то заплатишь много больше. Мне и без того противно оставлять свои бабки племянникам – эти лодыри только и знают, что курить травку, но совсем уж невыносимо думать, что они вытянут из тебя лишнее.

Моя мать провела бессонную ночь. Кафе она получила в наследство от родных через год после моего появления на свет; правда, для этого ей пришлось еще и взять кредит. К настоящему моменту Мама уже все выплатила банку, доказав и самой себе, и окружающим, что вполне способна успешно вести дела. Так может, настало время пуститься в новую авантюру?

Утром, когда мы сидели друг против друга над чашками какао, она посоветовалась со мной или, вернее, произнесла четырехчасовой монолог. Поскольку у меня не было на этот счет личного мнения, я попытался уточнить, чего желает Мама, и вынудил ее подробно изложить свои соображения:

– Взять на себя бакалею? Да ни за что на свете! Ведь тогда я не буду успевать обслуживать своих клиентов, разговаривать с ними. Торговля – она подходит молчунам, таким как господин Чомбе; а я люблю общаться с людьми. И потом, держать магазин открытым семь дней в неделю, триста шестьдесят пять дней в году – да это же не жизнь, а каторга! Другой вариант: превратить кафе в ресторан… Ну нет, лучше сдохнуть! Слишком много работы, слишком большой напряг, сплошной стресс. Либо мне придется самой париться у плиты, либо я найму повара и зарежу его, когда он мне все яйца проест.

– Мам, у тебя нет яиц, – напоминаю, если ты забыла.

– Не раздражай меня! Ты хочешь, чтоб я тебе их показала?

– Но все-таки что ты ответишь господину Чомбе?

– Отвечу, что согласна.

– Как?..

– А так: я нашла третье решение! Там, внизу, у нас тесновато, я всегда мечтала расширить помещение. Так вот: я его продаю, покупаю на эти деньги, плюс заем в банке, бакалею и переношу туда «На работе»! Там будет намного просторней, милый Феликс, а мы сохраним и нашу клиентуру, и наш адрес. Что скажешь?

– Гениально!

Я и правда был в восторге: Мамин план гарантировал то, что для меня было важней всего, а именно стабильность, почти никаких перемен. Следующие три часа Мама продолжала обосновывать свой фантастический проект. В этом отношении обитательница Бельвиля оставалась истинной сенегалкой. Тот, кто думает, что разговор заканчивается, когда главное уже сформулировано, ничего не знает об африканских разговорных традициях… Голая идея – ничто, ее нужно облечь плотью, нарядить в одежды, расцветить яркими красками, иначе она рассыплется в прах; и этого достигают, варьируя интонации, ритмы, слова, выражения, рассматривая ее со всех сторон – справа и слева, сверху и снизу, озвучивая пением и скандированием, шепотом и криком, пока наконец она не приобретет знакомое и привычное материальное обличье.

Когда Мама прервалась, чтобы приготовить обед, ее план нашего будущего выглядел уже таким реальным, что я бы не удивился, спустившись по лестнице, если бы попал в новое кафе «На работе».

На следующий день Мама, приверженная духу семейственности, посвятила в свой проект завсегдатаев кафе, умолчав о болезни господин Чомбе.

– Браво! – вскричала мадам Симона.

– Ррро! – восхищенно подхватила мадемуазель Тран.

– Вот это я понимаю – смелость! – объявил господин Софронидес. – Какое мужество надо иметь, чтобы предпринимать такое в стране, где душат любую инициативу!

– Признаться, дело-то каверзное, – ответила Мама, стыдливо потупившись.

Робер Ларусс закивал и с улыбкой процитировал:

– «Каверзный – заключающий в себе каверзу, с трудом разрешимый, запутанный. Каверзное дело. Каверзный случай. Каверзная просьба…»

– Все он врет, ваш словарь! – отрезала мадам Симона. – Напротив, тут дело яснее ясного: продать, купить и расширить. А если вдобавок разнообразить меню, то эти меры быстро помогут разделаться с кредитом.

В нашей повседневной жизни этот проект сыграл роль закваски в тесте: он, точно опара, поднимался, рос и разбухал, и мы с Мамой уже воображали себя королями улицы Рампонно, а то и властелинами всего Бельвиля. Не проходило дня, чтобы мы не добавили к нашему плану какую-нибудь деталь – посуду, бокалы, окраску стен, обивку стульев, фотографии, рекламные плакаты – словом, все, что еще сильнее обостряло наше нетерпение. Мама дала согласие господину Чомбе и вывесила на нашей витрине объявление: «Продается».

Предложения не заставили себя ждать: покупатели объявились в первую же неделю.

– Ну вот мы и богаты, мой Феликс, – еще богаче, чем я думала!

Этот наплыв желающих буквально опьянял Маму – она радовалась так, будто кто-то собирался дать восьмикратную цену за ее имущество.

Она выбрала среди претендентов одного – сапожника Арама Вартаняна, человека весьма уважаемого в квартале, сочтя его достойным соседствовать с ней.

– Бедняга, ему приходилось гнуть спину в такой тесной мастерской – не больше обувной коробки!

Тут-то и начались наши несчастья. Как-то днем, в среду, в нашем кафе объявился субъект лет сорока, в темном костюме, чопорный и мрачный, как птичье чучело.

– Мадам Фату Н’Дьяйе?

Мама перестала протирать бокалы и придвинула ему стул.

– Поль Вермуле, нотариус. Я представляю интересы господина Арама Вартаняна.

– Добро пожаловать! Вы принесли обязательство запродажи?[6]

Тот откашлялся.

– У нас возникла проблема, мадам Дьяйе. Я обратился в нотариальную палату и выяснил, что вы не можете продать данное помещение.

Мама расхохоталась:

– И кто же мне помешает?

– Закон. Согласно документам, когда вы покупали данное помещение, у его владельца была налоговая задолженность.

– Ну и что?

– Мы изучили ипотечные документы и выяснили, что продавец был обязан выплатить налоговым органам образовавшийся долг, – иными словами, сумма, полученная им при продаже помещения, должна была отойти государству.

– Ну, и?..

– К настоящему моменту государство так и не получило означенную сумму, а нотариус, оформлявший сделку, составил акт о продаже, не упомянув об этом факте.

– А я-то тут при чем?

– Если вы выставите эту собственность на продажу, вам придется возместить государству всю сумму долга.

– Здрасте вам! Это же не я должна ее вашему государству, а предыдущий владелец!

– Разумеется.

– Вот пускай и возвращает свой долг.

– Увы, он бесследно испарился. А государство с полным основанием считает, что эта сумма должна быть возвращена, поскольку она предназначалась ему еще в то время.

– Ну вот, оно и должно было взыскать с него эти денежки!

– Совершенно верно! Но оно этого не сделало.

– А нотариус был обязан занести это в договор о продаже.

– Вы абсолютно правы, в этом деле были допущены две прискорбные ошибки – государства и нотариуса.

– Так, стало быть, пусть они и отвечают.

– Да, этот аргумент можно привести на процессе.

Мама вздрогнула:

– На каком еще процессе? Кто это собирается затевать процесс?

– Вы, мадам, – если хотите продать свое кафе.

– Да, я продаю мое кафе!

– Но ни один нотариус не рискнет составить акт о продаже. Ни я и никто другой.

– Что-о-о?!

– Я уже поставил в известность господина Вартаняна нынче утром. И он, естественно, отказывается от своего намерения: это дело слишком скверно пахнет.

Вот тут он дал промашку, выразившись так круто.

И Мама вскипела от гнева:

– Это мое-то кафе скверно пахнет?! Интересно узнать, чем же это, а? Мошенничеством? Сокрытием доходов? Обманом клиентов? Я честная женщина, господин Вермуле, и всегда была такой; обслуживала клиентов, платила налоги и пошлины! А теперь, значит, должна платить налоги и за других? И вы еще смеете говорить, что оно воняет – мое кафе! Если тут от кого-то и воняло, то от этого хорька-нотариуса, который напортачил с актом, или от мерзавца-хозяина, который сбежал с моими деньгами! Нет уж, извините, но в моем кафе пахнет прекрасно, потому что им управляю я!

– Хорошо, мадам, я вас оставляю в вашем кафе, где так прекрасно пахнет.

С этими словами он гордо удалился, высоко подняв голову, выпятив грудь и отставив зад.

– Вот шут гороховый! Ты веришь тому, что он сказал? Веришь?

Я ответил недоуменной гримасой. По правде говоря, я ровно ничего не понял, – вернее говоря, все услышанное показалось мне такой дикой нелепицей, что я подумал: может, я просто не разобрался, в чем дело?

В ту среду мы еще долго сидели «На работе»: я делал уроки, а Мама прибирала, с нетерпением ожидая завсегдатаев кафе, чтобы поделиться с ними этой невероятной новостью.

Все они сошлись в одном: какая несправедливость!

– Предосудительнейшая! – взвизгнул Робер Ларусс, страшно довольный, что подыскал такое определение.

Мадемуазель Тран оценила заявление нотариуса жестом – покрутив пальцем у виска. Что касается господина Софронидеса, то он воспользовался случаем, чтобы громогласно осудить чиновников всех мастей – «этих наглых паразитов, этих стервятников – охотников за наследством, этих гиен и шакалов»; его патетическая речь длилась не меньше получаса и очень развлекла всех нас. Особенно веселилась Мама, – от смеха ей полегчало. Сомнений не было: она просто попала на какого-то сумасшедшего, или дурака, или самозванца, – в его рассуждениях не было ни одного разумного слова.

И только мадам Симона, пришедшая позже других, приняла эту историю всерьез:

– Боюсь, что этот нотариус не такой уж безумец, дорогая моя Фату. Во-первых, в этой профессии психов не бывает: те предпочитают изображать Наполеона, Христа или фараонов. Во-вторых, такое занятие требует полного отсутствия фантазии. А этот мэтр Вермуле рассказал тебе настолько дикую историю, что вряд ли ее можно выдумать.

– Симона, вы не смеете защищать этого беспардонного койота! – загремел господин Софронидес.

– Конечно, уж не мне, которой чиновники запрещают указывать в документах мой пол и мое имя в женском роде, вступаться за этих людей, исполнителей подлых деяний, приверженцев идиотского законодательства! И тем не менее в данном случае ситуация достигла такой степени кретинизма, что выглядит вполне правдоподобной. У кого-нибудь из вас есть знакомый адвокат?

– У меня есть! – воскликнула мадемуазель Тран. – Это друг Месье.

– Какого Месье?

– Моего пуделя.

– Ах да… И что – твой пудель близко с ним знаком?

– Да.

– До того близко, что его можно попросить о небольшой услуге?

– Думаю, да.

– Как его зовут?

– Не знаю. Но его пса зовут Эркюль. Это лабрадор. Золотистой масти. И очень симпатичный.

– Ну так улыбнись полюбезнее хозяину Эркюля и попроси его заглянуть сюда, чтобы просветить нас по части юриспруденции.

Все то время, что понадобилось щенкам для встречи у какой-нибудь сточной канавы, а мадемуазель Тран – для согласия адвоката на встречу в кафе, мы дрожали от страха.

Наконец она объявила, что мэтр Роже Куртфиль пожалует к нам в пятницу, в девятнадцать часов. Перед этим судьбоносным совещанием Мама опустила железную штору, чтобы воспрепятствовать приходу случайных посетителей кафе. Потом выключила радио, погасила верхние лампы, оставив только неоновую трубку над баром, из которой сочился слабый мертвенный свет, и велела нам сесть за большой стол, составленный из маленьких двухместных столиков. В такой позиции мы напоминали членов административного совета на совещании. Единственным, кто не выказал никакого удивления этой мизансценой, был Роже Куртфиль, полнотелый мужчина лет сорока, с резкими чертами лица, в костюме-тройке; судя по всему, он относился к миловидной мадемуазель Тран с большой симпатией.

Размахивая документами на кафе, Мама изложила историю его приобретения одиннадцатью годами раньше, а также все подробности дискуссии с нотариусом Вермуле, которого переименовала в Вермулю[7]. Адвокат кое-что записал бисерным почерком, задал ей пару-тройку вопросов, после чего объяснил, что, вообще-то, он специалист по разводам, но тем не менее готов сделать несколько звонков, чтобы прояснить ситуацию. Сперва он поговорил с нотариусом Арама Вартаняна, которого назвал «мэтром Вермулю», очень развеселив Маму, и которому сухо представился «мэтром Куртфилем, адвокатом мадам Фату Н’Дьяйе», – что преисполнило гордостью мадемуазель Тран. В начале разговора он резким, агрессивным тоном потребовал от нотариуса объяснений, потом его голос зазвучал уже не так воинственно, теперь он больше слушал, приговаривая «о, конечно… ну разумеется», и наконец церемонно попрощался с собеседником, медоточиво назвав его «дорогой мэтр».

Эта метаморфоза привела нас в полное недоумение. А Роже Куртфиль тем временем набрал еще один номер и начал расспрашивать какого-то своего коллегу, к которому обращался на «ты», называя его «старина», приходилось ли ему сталкиваться с такой ситуацией. По мере того как он слушал ответ, лицо его мрачнело. Выключив телефон, он почесал правое колено, поколебался, поразмыслил, взглянул на мадемуазель Тран, которая подбадривала его ласковой улыбкой, и набрал еще один номер.

– Моя бывшая супруга, – пояснил он, пряча глаза.

Нахмурив брови, он елейным голосом обменялся с бывшей супругой несколькими банальными фразами, расспросил о здоровье кучи людей, затронул вопрос об уик-энде и летнем отпуске и лишь после этого изложил Мамину проблему. Его бывшая половина, видимо, была разговорчива: он молчал несколько минут, выслушивая ее, поблагодарил, потом дал какие-то обещания, не относившиеся к нашему делу, и распрощался.

Вслед за чем, взглянув на Маму, коротко сказал:

– Бросьте это.

– Как?..

– Вы ничего не добьетесь. Оставайтесь при своем кафе и не высовывайтесь. Чем меньше шума, тем меньше неприятностей.

– Но это мое кафе, и я с ним делаю что хочу. Я же его купила на свои кровные!

– Вы никогда не найдете на него покупателя: кому хочется платить за кафе дважды – один раз вам, второй раз – государству?!

– Но послушайте…

– Единственный выход – призвать виновника к ответу судебным порядком.

– А кто виновник?

– Нотариус, но он умер. Значит, придется судиться с его преемником.

– И я выиграю процесс?

– Мм… вряд ли. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что дело затянется надолго – как минимум, года на три, а то и на все пять. Это разорит вас вконец: половина денег уйдет на судебные издержки!

Мама разразилась горестными воплями и ругательствами, она проклинала небеса, жаловалась на судьбу и громко рыдала. Мадам Симона кинулась ее обнимать, Робер Ларусс подскочил со стаканом воды, а мадемуазель Тран, забыв о своей азиатской сдержанности, осыпала адвоката упреками по-вьетнамски. Что же касается господина Софронидеса, он громогласно обличал все подряд:

– Какой позор! Обидеть такую женщину! Такое чудесное создание! Лучшего человека, какого я встречал на этой земле! Бесстыжее государство! Продажное правосудие! Прогнившее общество!

Что касается меня, я прижался к Маминому животу, крепко обхватив ее руками, в глупой, бессмысленной надежде, что она же сама и защитит меня от острой душевной боли, которая передавалась мне от нее. Я хотел только одного – чтобы она перестала голосить, проклинать, лить слезы.

И все же в тот день проявление ее отчаяния было естественной реакцией нормального человека. Мог ли я предвидеть, что скоро буду с тоской вспоминать, как Мама горько плакала, причитала и взывала к небесам?! Увы, та драма осталась в добром старом времени, а вот беду, которая ждала нас впереди, нельзя было представить даже в страшном сне…

На следующей неделе, после того, как Мама сняла объявление «Продается», у нее возникла странная мания все считать. Правда, мадам Симона уже давно упрекала Маму в беззаботном отношении к имуществу; вот она и начала записывать в тетрадку количество ежедневных посетителей, проданных чашек кофе, бокалов вина, стаканов крепкого спиртного, рюмочек ликера. Но этого ей показалось мало, и она стала считать бумажные салфетки на столиках, арахис, разложенный в каждом блюдце, кухонные полотенца и губки для мытья посуды; затем подвергла учету ежедневный расход жидкого мыла, чистящих порошков и антинакипина, а следом за ними – литры воды, спускаемой в туалете, и киловатты электричества, расходуемого в кафе. Когда я высказывал удивление по этому поводу, у Мамы искажалось лицо и она жестко обрывала меня:

– Я была слишком доверчива. Теперь меня больше никто не обведет вокруг пальца.

Тогда мне казалось, что эта всеобъемлющая подозрительность, вылившаяся в манию счета, просто следствие пережитого шока; я надеялся, что она скоро пройдет, но, увы, эта мания разрослась до самых невероятных размеров; теперь Мама считала абсолютно все: сколько раз она сказала «здравствуйте», «до свиданья» и «спасибо» своим посетителям, сколько минут им требовалось, чтобы занять привычное место, а ей – поболтать с ними, пока она отмеряла заказанный напиток или ходила за лимонадом, сколько времени она потратила на чистку мусорных корзин, на проветривание и уборку помещения.

Я всерьез испугался, когда однажды, вернувшись домой, обнаружил стопки монет в шкафу под моими трусами: оказывается, теперь Мама прятала дневную выручку в нашем белье.

– Мам, наличные лучше поскорее отнести в банк, – сказал я.

– Ну уж нет, с банками покончено навсегда! Больше я им не доверяю. Ты лучше посмотри…

Она повела меня в кухню, к холодильнику, распахнула дверцу морозилки, и я увидел там вместо традиционных коробок со льдом и мороженым пачки купюр, напиханных в пластиковый пакет.

– Вот! Я взяла все наши деньги из банка и закрыла свой счет!

– Мам, это же опасно!

– Опасно верить в честность официальной системы! Зато теперь моим денежкам ничто не грозит, даже короткое замыкание.

Помимо этих бесчисленных предосторожностей, ее мучило еще одно – необходимость сообщить печальную новость господину Чомбе.

– Ох, мой милый Феликс, я стараюсь с ним не встречаться. А этот бедняга не понимает, почему я крадусь по стенке и вихрем пролетаю мимо его бакалеи.

В то утро я ободрил ее так же, как она прежде ободряла меня, если я, например, боялся контрольного опроса по географии:

– Мам, ты же не обязана рассказывать все как есть. Просто объясни ему, что у тебя не хватает денег и ты не можешь принять его предложение.

– Он мне не поверит.

– Ну, тогда соври, что банк не дает тебе дополнительную ссуду.

– Да он наверняка снизит цену, лишь бы мне угодить. И тогда что я ему отвечу?

– Да, верно. Лучше уж сказать ему всю правду.

– Но ведь это будет для него тяжелым ударом!

Я только кивнул и не стал ей объяснять, что она зря так переживает за бакалейщика.

Мне пришлось почти силой вытолкнуть ее из квартиры: подавленная, едва дышавшая, с потными ладонями, она шла в «Фиговый рай», как приговоренная к смерти – на эшафот.

Прошло полчаса, и вдруг раздался душераздирающий вой сирены. Высунувшись в окно, я увидел внизу, на шоссе, машину «скорой помощи» и санитаров.

Я кубарем скатился по лестнице на улицу Рампонно. Мимо меня проехала каталка с господином Чомбе; он лежал с закрытыми глазами, бледный как смерть, под золотистой простыней, какими обычно накрывают тяжелораненых. Санитары вкатили его в машину, снова взвыла сирена, и «скорая» умчалась.

Я нашел Маму на пороге «Фигового рая», она стояла, привалившись к косяку, и выглядела такой же бледной, как господин Чомбе, нет, скорее, серо-зеленой, каким бывает зимой плющ.

– Ему что – стало плохо?

Мама не реагировала.

– Мам, ты в порядке?

Но она даже не моргнула.

Я схватил ее за руку и стал трясти, крича:

– Мама! Мама!

Наконец она очнулась и как будто увидела меня. Ее испуганные глаза налились слезами, она коснулась моей щеки.

– Я его убила.

– Что?!

– Когда он понял, что я не куплю у него магазин, он стал задыхаться, прижал руку к груди и рухнул на пол без чувств. Я его убила!

– Мама, он был болен. И давно бы уже умер, если бы ты ему не помогала. Он продержался столько времени лишь благодаря тебе, ведь это же ты повела его к специалисту, ты заботилась о нем!

– Он бы жил еще и еще, если бы я его не предала.

Я стал ей доказывать, что, когда господина Чомбе увозили, он был без сознания, а вовсе не умер. Изо всех сил я пытался внушить Маме, что она не должна считать его покойником, а себя – его убийцей.

Увы, когда мы вошли в кафе, нам сообщили, что господин Чомбе скончался в «скорой» по дороге в больницу.

В тот день Мама закрыла кафе и заперлась в своей комнате.

Назавтра она вернулась к работе, но больше не произнесла ни слова. Завсегдатаи кафе из сочувствия к ней сделали вид, будто не замечают этого, и повели себя как обычно.

– Ррро-о-о! – восхищенно вскричала мадемуазель Тран, увидев, как Мама исписывает уже третью тетрадь.

– Фату, пора бы нам заполнить налоговую декларацию, – сказала мадам Симона, глянув на календарь.

Но Мама лишь испепелила ее взглядом, и только.

С этого момента завсегдатаи вели беседы исключительно между собой.

Наконец Мама произнесла одну фразу, когда я вернулся из школы:

– Сколько тебе лет, Феликс?

Ее вопрос меня крайне удивил: мы совсем недавно отпраздновали мой день рождения.

– Двенадцать.

– А поточнее?

– Двенадцать лет и один месяц.

– Это точно?

Я быстренько произвел мысленный подсчет и ответил:

– Двенадцать лет и тридцать три дня.

– Вот именно!

И Мама со строгой миной протерла барную стойку.

– Когда человеку исполнилось двенадцать лет и тридцать три дня, что он должен сделать, вернувшись из коллежа?

– Поцеловать мамочку?

И я бросился к ней. Но Мама, воздев руку с тряпкой, бросила на меня такой негодующий взгляд, что я замер на месте.

– Вот уж нет! Сперва пойди умойся. Ты совсем черный.

– Я?!

– Грязный, как штаны клошара. А ну, быстро в душ!

Я вышел из кафе понурившись – впервые в жизни Мама оттолкнула меня. Стоя перед зеркалом, я пытался найти следы грязи на коже или на одежде. Ничего похожего. Но все равно я подчинился приказу.

Когда я вернулся в кафе, Мама словно забыла нашу недавнюю размолвку, – теперь ее обуревала жажда деятельности.

– Ах это ты, Феликс! Ну, у тебя ноги молодые, сбегай-ка купи мне жавелевую воду, она у меня вся вышла.

Робер Ларусс из своего угла не замедлил дополнить:

– «Жавель – название местечка (ныне парижский квартал), где находился завод по производству химических веществ. Жавелевая вода – раствор солей калия хлорноватистой и соляной кислот (KOCl + KCl) – применяется как моющее, антисептическое и отбеливающее средство».

Из всего этого Мама услышала только одно слово:

– Вы сказали «отбеливающее»?

И она погрузилась в размышления. Доставая деньги из кассы, я ее спросил:

– А где ее продают, эту жавелевую воду?

– Что за вопрос? Да рядом, в бакалее.

– Мам, эта бакалея… она закрыта.

– Как это – закрыта? Что за шутки?! Господин Чомбе никогда ее не закрывает. Она открыта семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году. И кстати, попроси его…

Но тут Мама осознала свою промашку и застыла на месте. У нее задрожали губы, она часто замигала и так вытаращила глаза, что они чуть не выскочили из орбит.

В кафе воцарилось неловкое молчание.

Мадам Симона перегнулась через стойку и схватила Маму за руку:

– Похороны состоятся завтра, Фату, на Бельвильском кладбище. Это станция метро «Телеграф». Я туда еду, хочешь, поедем вместе?

Но Мама еле слышно прошептала:

– Ты разве не знаешь? Ведь это я его убила.

Она попыталась выдернуть свою руку, но Симона ее удержала.

– Конечно нет. Ты же такая добросердечная, Фату, ты никому не способна причинить зло.

– До сих пор и я так думала. Да мало ли что я думала! Но теперь…

В этот момент она вздрогнула, как будто что-то вспомнила, резко повернулась и вдруг рухнула без чувств на пол за стойкой.

Это были последние произнесенные ею слова.

Завсегдатаи кафе решили помочь нам с Мамой пережить этот кошмар.

Утратив дар речи, Мама потеряла вместе с ним и свой интерес к жизни, и внимание к окружающим, и всю свою энергию. Ее тело изменилось буквально за одну ночь: из грациозного оно стало неуклюжим. Но на этом печальные перемены не кончились: ее взгляд помутнел и потух, кожа утратила свой лоснистый блеск. Прежний живой ум, казалось, сменился жесткой программой, заставлявшей ее механически исполнять свои обязанности – встать, умыться, приготовить нам еду, сойти вниз, чтобы работать в кафе, а в сумерках вернуться и лечь в постель. Она стала похожа на автомат: теперь ее не оживляли никакие эмоции, никакие чувства. Она по-прежнему истово – но молча – считала все вокруг, однако наряду с этим у нее появилась и другая мания – мания чистоты. Стоило мне попасться ей на глаза – что утром, что вечером, – как она жестом гнала меня в душ и заставляла мыться с мылом. А сама то и дело заходила в нашу тесную ванную, бдительно следя за тем, как я исполняю ее приказ, и что-то бурчала себе под нос, недовольная результатом. Теперь она закупала жавелевую воду целыми литрами у москательщика с улицы Куронн и таскала на себе тяжеленные бутыли, а потом драила ею пол, стулья, столы, тротуар перед входом, и все это по нескольку раз в день. Посещаемость нашего заведения плачевно сократилась – едкая вонь гипохлорита забивала былые ароматы напитков и кофе; теперь в кафе пахло, как в больничном коридоре после дезинфекции. Мадам Симона вместе со мной отвела Маму к терапевту, который диагностировал депрессию и прописал какие-то пилюли. Голос у него был тусклый, внешность бесцветная, и он расценивал нашу ситуацию так спокойно, что его апатия меня утешила. Выходя от него, мадам Симона наклонилась ко мне и шепнула:

– Видал физиономию этого лекаря? Что ты о нем думаешь?

– Ну-у-у…

– Неужели она тебя не испугала, его рожа? Лично я думаю, что один его вид способен нагнать на человека депрессию.

– Все может быть…

– А его снадобья – все равно что кроличий помет, результат один и тот же. Я тебе вот что скажу: если бы его антидепрессанты помогали, он бы не сидел с таким похоронным видом, ты согласен? И вот такой мрачный тип с рыбьими глазами похваляется, что его снадобья вернут больному улыбку и очистят кишки… Да я ему вот ни настолечко не верю!

И она остановилась, чтобы поразмыслить. Мама не слушала наш разговор, но заметила остановку и послушно встала у ближайшей витрины, устремив на нее пустой взгляд. А мадам Симона вдруг схватила меня за плечо:

– У вас родственники какие-нибудь есть?

– Они все умерли. Остался только дядюшка Бамба.

– Это ее брат?

– Да, старший брат. Они переписываются.

– А ты с ним знаком?

– Нет.

– Где он живет?

– В Сенегале.

– Н-да, не ближний свет… Ну, все равно: сообщи ему. И попроси приехать.

– ОК.

Она призадумалась, потом набрала побольше воздуха в грудь и скомандовала:

– Разбейся в лепешку!

– Что?

– Я говорю: разбейся в лепешку, но сделай так, чтоб он добрался сюда. Припугни его. Напиши, что твоя мать находится в ужасном состоянии!

– Но она и вправду в ужасном состоянии!

Мадам Симона сощурилась и пристально взглянула на меня:

– А ты совсем не дурак, как я посмотрю.

– Вы иногда обращаетесь со мной как с двенадцатилетним ребенком. Мне и вправду двенадцать, но я уже не ребенок, запомните это.

– Уже запомнила. Я и сама в двенадцать лет твердо знала, чего хочу.

– Вот как!

– Да! И хотела я только одного – носить юбочку из красной шотландки. Вот так-то. Что тут скажешь… В твоем возрасте человек уже соображает как взрослый.

Вернувшись домой, я написал длинное письмо дядюшке Бамбе, которого Мама всегда хвалила за мужество.

Списывая на конверт адрес со старых посланий дядюшки – «33, улица ИФ-26, Оранжевая вилла с бугенвиллеями, напротив торговца хлопковыми тканями, Дакар, Сенегал», я боролся с ощущением, что бросаю в безбрежный океан письмо в бутылке, которой никогда не суждено доплыть до порта.

Однако, к великому моему изумлению, через шесть дней дядюшка Бамба позвонил. Веселым голосом, никак не соответствовавшим ситуации, он поприветствовал меня, завел разговор, то и дело разражаясь смехом, и наконец протрубил, что все это очень кстати, он как раз собирался в Париж по делам: «Бизнес, бизнес!»

И вот неделю спустя я познакомился с дядюшкой Бамбой.

Когда он появился в кафе «На работе» – стройный, шикарный, в темно-синем клетчатом костюме, при галстуке, в перчатках и соломенной шляпе борсалино, я даже не сразу понял, кто это, решив, что к нам пожаловал клиент, работающий в каких-нибудь продвинутых массмедиа. Увидев Маму, он воскликнул: «Фату!» – и раскрыл ей объятия.

Мама посмотрела на него как на пустое место.

– Фату, дорогая моя!

Но она отвернулась и продолжила уборку.

– Фату, это же я, Бамба!

Его лицо прорезала широчайшая белоснежная улыбка, он никак не мог понять причину такого холодного приема. Подойдя к Маме, он отвесил ей шутливый поклон и попытался привлечь ее внимание. Но, на его беду, в этот момент она была занята подсчетом арахиса в блюдцах, иными словами, все остальное для нее не существовало.

Дядюшка круто повернулся ко мне:

– Феликс?

– Да, дядя.

Он с восторгом подкинул меня вверх и крепко обнял. Не привыкший к ласкам со стороны мужчин, я с удивлением обнаружил, что его теплое тело благоухает ванилью.

– Не думал я, что она больна до такой степени, – шепнул он, опустив меня на пол.

– Да, вот так…

– Но я вижу, она все-таки работает?

– Ей помогает мадам Симона, иначе была бы полная катастрофа.

И верно: вот уже неделя, как мадам Симона, потрясенная превращением Мамы в сомнамбулу, перестала разгуливать в поисках клиентов в Булонском лесу; теперь она сидела в кафе, принимала заказы, подавала напитки, получала плату и развлекала посетителей беседой, пока Мама бесстрастно смахивала пыль, протирала мебель, мыла пол и даже тротуар перед заведением.

Дядюшка Бамба внимательно посмотрел на мадам Симону, снял шляпу, поклонился и поцеловал ей руку.

– Спасибо вам, дорогая мадам Симона! Большое спасибо от нашей семьи!

Потрясенная такой галантностью, мадам Симона пробормотала:

– О, не стоит, не стоит, это вполне естественно.

– Нет, стоит! Это говорит о вашем добром сердце. Вы – королева во всем, вы обладаете свойством соединять красоту ума с красотой тела и дарите ее всем нам. И мы ответим вам за это вечной благодарностью, мадам Симона! Не правда ли, Феликс?

Мадам Симона, которую, вообще-то, трудно было смутить, на сей раз совсем опешила.

А дядюшка Бамба обратился ко мне:

– Куда мне поставить свой багаж?

И он указал на четыре огромных чемодана, сваленных на тротуаре. Заметив мое изумление, он объяснил:

– Да-да, пришлось мне ехать налегке. С каждым годом я стараюсь брать с собой все меньше и меньше вещей.

– Но у нас очень тесно.

– Не беспокойся, Феликс, мы сейчас все устроим.

И верно: не прошло и часа, как он разложил свою одежду, головные уборы и обувь в моей комнатке, а чемоданы отнес в подвал. Затем указал на диванчик в гостиной, объявил, что будет спать на нем (да и где же еще было ему ночевать, разве что на циновке), и переоделся в костюм канареечного цвета, продолжая громко радоваться, что ему предстоит здесь жить.

В конце дня, пока Мама в энный раз драила туалет с помощью жавелевой воды, я познакомил его с завсегдатаями кафе. Они описали ему Мамино состояние, объяснили причину ее депрессии. Каждый из них рискнул прокомментировать эту историю:

– Общество множит и множит законы, чтобы политики могли убеждать простых граждан, как они заботятся о народе. В результате они ограничивают наши свободы и создают безвыходные ситуации – например, такую, в какую попала наша бедняжка Фату. Ужасная ситуация… ужасная…

– Кафкианская, – пискнул Робер Ларусс, уже добравшийся до буквы «К».

– Вот именно что кафеанская! – подхватил господин Софронидес, непременно желавший оставить за собой последнее слово.

Дядюшка Бамба всех выслушал, всех очаровал, рассыпался в любезностях перед мадемуазель Тран, господином Софронидесом и Робером Ларуссом, но главным образом уделял внимание мадам Симоне: не спуская с нее сияющих, как бриллианты, глаз, он расточал ей похвалы, целовал руки и всячески выражал свое восхищение ее достоинствами. Эти бурные комплименты смущали мадам Симону: дядюшка Бамба явно не замечал ее двойной сущности и флиртовал с ней как с женщиной. Вечером, когда все уже расходились, Бамба подошел к ней и спросил со своей лучезарной улыбкой:

– Мадам Симона, а как поживает месье Симон?

Та изумленно воззрилась на него:

– Месье Симон?

Она решила, что этим издевательским вопросом он дает ей понять, что разгадал ее тайну, и грозно нахмурилась. А дядюшка Бамба продолжал ворковать:

– Ну да, месье Симон, господин, которому выпало счастье разделять свои дни… и свои ночи… с вами, мадам. Ах, если бы вы знали, как я завидую ему, как завидую! Вот счастливец!

Успокоенная мадам Симона залилась багровым румянцем, потупилась, не смея взглянуть на нас, и пробормотала:

– Но… месье Симона нет.

– Что вы говорите?!

– Он… он… умер.

– О, простите меня, мадам! Примите мои искренние соболезнования. И давно?

– Десять лет как… – наугад ляпнула мадам Симона и подавилась кашлем.

Дядюшка Бамба завладел ее рукой так мягко и бережно, словно прикоснулся к редкостному цветку.

– Ах, я сразу почувствовал, что в вашей душе таится какая-то печаль, что-то непостижимое, отличающее вас от всех других.

– Ну еще бы! – вскричала мадам Симона, наконец-то ее прорвало.

– Простите?

Она тут же овладела собой и добавила нежным голоском:

– Вы все верно поняли, дорогой мой.

Когда дядюшка Бамба вышел на улицу покурить, мадам Симона повернулась к нам и свирепо прошипела:

– Первому, кто скажет ему правду, я все волосы из носа повыдергаю!

– Ррро, – откликнулась мадемуазель Тран; похоже, это напомнило ей какой-то приятный вьетнамский обычай…

А в полночь дядюшка Бамба, сидя в нашем кухонном уголке, поставил свой диагноз: по его мнению, моя мать мертва и теперь нам следует ее воскресить. Побарабанив около часа по клавиатуре моего компьютера, он с торжествующим видом повернулся ко мне и радостно объявил:

– Ну вот, завтра мы едем на консультацию.

И назавтра, в районе полудня, мы прибыли втроем – Мама, дядюшка и я – на станцию метро «Барбес». Бамба – новичок в Париже – пришел в полный восторг от металлического грохота и тряски поезда, от мелькавших над вагоном стальных балок, а при виде высоких железных решеток на станции вскричал: «Ага, вот она, значит, где – Эйфелева башня!» На эскалаторе индусы совали нам какие-то проспекты, на выходе африканцы навязывали другие; их отталкивали арабы, эти предлагали купить золотые цепочки. Вокруг нас кишела, теснилась, спешила куда-то пестрая, суетливая толпа. Зеваки расхаживали не только по тротуарам, но и по мостовой, что удивило меня – но не дядю. Наконец мы выбрались из давки в узкий проулок, и дядя указал на жилой дом, такой ветхий и кособокий, что в него страшновато было входить. Мы поднялись по обшарпанной деревянной лестнице, покрытой протертым до дыр линолеумом, имитирующим древесину; добравшись до четвертого этажа, где воняло пригоревшим рагу, дядя нажал на грязную кнопку звонка.

Дверь отворил мужчина довольно мрачного вида, в бубу – традиционном африканском одеянии.

– Профессор Кутубу? – спросил дядюшка.

Мужчина еле заметно кивнул. Дядя представился:

– Мое имя Бамба. Я записался на прием по интернету.

Профессор скривил темно-синие губы, враждебно оглядел нас и, неохотно посторонившись, пропустил в квартиру.

– Ждите там, – бросил он, указав на комнатку рядом с тесной прихожей. Трое маленьких детей – явно хозяйских, алжирка в чадре, сидящая в скованной позе посетительницы, и европеец с аккуратно подстриженной бородкой, одетый как банкир, смотрели телевизор. Все пятеро молча пялились на экран, где какие-то придурки в тату и телки в шортах, говорившие с марсельским акцентом, осуществляли «свою американскую мечту» в Лос-Анджелесе.

Мама присела на краешек дивана, никак не реагируя на дебильную передачу, которую благоговейно смотрели другие посетители, а я ей завидовал – вот уж кто не ведал скуки, так это она. Время от времени профессор Кутубу заглядывал в щель между портьерами, отделявшими комнату от его кабинета, прощался с уходившим пациентом и вызывал следующего. После дамы из Магриба и банкира настал наконец и наш черед.

Он завел нас в полутемную комнату, завешанную покрывалами с какими-то странными узорами. Здесь горели только свечи. Все мы уселись на циновку.

Дядюшка Бамба изложил Мамину историю. После каждой фразы профессор Кутубу произносил: «Ну разумеется» – звучным низким голосом и с такой брезгливой миной, словно дядюшка наводил на него скуку столь очевидными истинами. Он держался до того высокомерно, что трудно было усомниться в его компетентности.

Когда дядя умолк, профессор Кутубу проворчал:

– Она не мертва. На нее навели порчу. Вот и все.

– Порчу?

– Да, порчу, и сделал это недоброжелатель с необыкновенно мощной аурой.

– И как же теперь быть?

– Я обладаю даром всевидения и даром целительства. Эти волшебные свойства передаются в нашей семье от отца к сыну. Кто, по-вашему, мог навести на нее порчу?

Мы с дядей недоуменно переглянулись.

– На Маму никто не мог держать зла.

– Феликс прав.

– Хотя… нет! Один человек вполне мог рассердиться на нее – господин Чомбе. Ведь Мама собиралась купить у него бакалею, когда он боролся с болезнью. И вот, в то утро, когда она сообщила ему о своем отказе, он потерял сознание – и баста…

– Баста? – повторил профессор загробным голосом.

– Баста… Он умер десять минут спустя, прямо в «скорой». Но я хочу уточнить: у него был рак легких в последней стадии.

Профессор Кутубу надул щеки, шумно выдохнул и почесал за ухом; вид у него был довольно мрачный.

– Можете не сомневаться: это он.

– Но ведь он умер.

– Никто не умирает! Особенно тот, кто разгневан. Он навел на нее порчу из потустороннего мира.

Дядя задрожал как осиновый лист и испуганно спросил:

– А вы можете ее снять?

Профессор Кутубу потер себе грудь, глядя мимо нас выпученными глазами, и ответил:

– Это трудно… очень трудно…

– Ну, тогда…

Профессор Кутубу обвел нас жестким взглядом.

– Но я могу! – И сказал, вперившись в дядю: – Это будет стоить четыреста евро.

– Четыреста евро?!

– Если вы рассчитывали на меньшее, то я вас не задерживаю, уходите.

– Четыреста евро…

И дядюшка Бамба с горестным видом вынул из бумажника купюры. Но когда он протянул их профессору, тот добавил:

– Плюс еще сорок евро.

– Еще сорок?!

– Это стоимость консультации.

– Разве они не включены в эти четыреста евро?

– Нет. Четыреста евро предназначены покойному. А сорок – мне. Вы должны были ознакомиться с моими расценками, они указаны в проспекте.

– О’кей.

И дядя облегчил свой бумажник еще на сорок евро. Профессор убрал деньги и взял плетенку, наполненную глиной.

– Итак, сейчас я приготовлю шарики из волшебной глины, а вы должны разбросать их по всей квартире.

И он начал месить эту глину своими толстыми пальцами, произнося при этом таинственные волшебные заклинания.

– Только по квартире? – воскликнул дядюшка Бамба. – А как же кафе?

Профессор Кутубу выдержал паузу, но все-таки снизошел до ответа на этот вполне естественный вопрос:

– И в кафе, и в квартире. Если не хватит, я вам добавлю еще несколько.

– И это… подействует?

– Результат гарантирован.

Выложив перед нами, с величественным видом, свои шарики, он обвел Маму пристальным взглядом.

– Конечно, если вы хотите, чтобы она выздоровела поскорее, я мог бы…

– Ну-ну? – нетерпеливо спросил дядя.

– Я мог бы отправиться в священный лес и помолиться за нее.

– А это почем?

– Две тысячи евро.

– Две тысячи?!

– Да. Это же в Конго.

Дядя посмотрел на шарики:

– Давайте сперва попробуем шарики, коль вы гарантируете результат.

– Я вам его гарантирую! – торжественно заявил профессор Кутубу.

Выходя из дома профессора, я вспомнил о реакции мадам Симоны на антидепрессанты, прописанные Маме врачом, и невольно почувствовал такое же недоверие к этому знахарю. И хотя мой дядюшка был в полном восторге от нашего визита, я раскрыл буклет и попробовал разобраться в нем, пока мы ехали в метро.

ПРОФЕССОР КУТУБУ

Признанный специалист по колдовству.

Добивается успеха там, где другие потерпели фиаско.

Номинирован на премию «Золотой Нострадамус 2010».

Разрешит все ваши проблемы,

а именно:

Семейные конфликты. Ожирение. Похудание. Возвращение любимого человека. Запор. Сексуальная гармония. Бесплодие. Плодовитость. Успехи. Везение. Навести порчу. Снять порчу. Поставить своего врага на колени. Амулеты, защищающие от пули. Выигрыш в лото. Конкурсы. Экзамены. Прибавка к зарплате. Передышка для мозга. Рак всех видов. Разводы. Болезненные менструации. Заговор на молоке.

Внизу профессор приписал жирными буквами:

Эффективность гарантируется.

И это меня убедило.

Теперь, в ожидании Маминого выздоровления, у нас началась новая жизнь.

Правда, Мама пока еще пребывала «в отсутствии», зато дядюшка Бамба вносил в нашу печальную повседневную действительность радостную нотку своей фантазии. Он щебетал, шутил, танцевал, расточал окружающим изысканные похвалы и бурно восхищался любой мелочью. У него был только один-единственный недостаток: он посвящал своему туалету полтора часа утром и столько же – вечером. И в это время в ванную никому не было доступа. Слов нет, он выходил оттуда в полном великолепии – с ясным взглядом, свежей кожей, гладко выбритым, благоухающим, шикарно разодетым; однако стоило ему там запереться, как он, в ответ на мой стук, кричал, искренне веря в свои слова: «Уже заканчиваю!» – и возился еще целый час. Поэтому я изучил его распорядок дня и теперь ухитрялся прошмыгнуть в ванную до него.

В дневное время он иногда исчезал, бросив мне с хитрой усмешкой: «Бизнес! Бизнес!» – а позже являлся в кафе, где продолжал очаровывать завсегдатаев, особенно мадам Симону – временно-постоянную хозяйку «На работе». Он осыпал ее комплиментами, достойными королевы, и она буквально расцветала при его появлении. На протяжении нескольких десятилетий она слышала от людей одни только оскорбления или гнусные насмешки, а теперь была на седьмом небе от счастья, и ее восхищенное, потрясенное, благоговейное молчание подстегивало Бамбу, заставляя его продолжать в том же духе. Как-то раз, после закрытия кафе, когда мы поднимались в свою квартиру втроем – я, Мама и дядюшка Бамба, я ему шепнул:

– Ты и вправду считаешь ее красивой – мадам Симону?

– Мой милый Феликс, я тебе открою тайну: все белые женщины для меня на одно лицо и ни одна из них меня не возбуждает. Но я, естественно, не могу в этом признаться, иначе меня сочтут расистом.

Одолевая последние ступеньки, я задумался над этим откровением. А дядя указал на Маму, которая поднималась впереди нас скованной и вместе с тем плавной поступью.

– Ты только посмотри на зад Фату: совсем другое дело, верно?

– Эй, ты не очень-то… Все-таки это моя мать и твоя сестра!

Дядя сокрушенно покачал головой:

– Верно. Ну а ты, Феликс?

– А что я?

– Ты здесь живешь, и вкусы у тебя здешние; как на твой взгляд – мадам Симона красивая?

– Да она просто класс! Ей бы в кино сниматься!

И дядюшка, повеселев, восхищенно присвистнул.

Прошла неделя после нашего похода к профессору Кутубу, а Мама так и не пришла в себя. Хуже того, она еще больше замкнулась, стала совсем отстраненной, оцепеневшей, неприступной.

– Ничего не понимаю, – бурчал дядя. – Колдун же нам обещал, что успех гарантирован.

Я снова обратился к проспекту, дошел до строчки «Эффективность гарантируется» и только тут заметил крошечную звездочку, означавшую примечание, которое и обнаружил в самом низу страницы.

– Дядя, смотри!

Буковки были такие мелкие, что он их не разобрал бы даже под микроскопом, поэтому я сам прочел ему:

– «Результаты зависят от индивидуальных особенностей».

– Ай-яй-яй! – воскликнул дядя и посмотрел на Маму так, словно застукал ее на каком-то ужасном проступке. – Но ты не паникуй, Феликс. Мне тут рассказали о колдуне, который владеет другой методикой, – это некий профессор Усман. Я немедленно свяжусь с ним.

На следующий день профессор Усман, тучный бородач, явился в кафе, где мы с завсегдатаями болтали о том о сем. Он был одет в тренировочный костюм с логотипом PSG[8] и нес кейс, с какими ходят бизнесмены, никак не сочетавшийся с его спортивным нарядом.

Профессор тотчас засек в нашей компании мадам Симону и воскликнул:

– Я уже знаю, в чем проблема!

Мадам Симона взвилась с места, как ужаленная:

– Эй, ты, потише! Это она больна, а не я!

И она ткнула пальцем в Маму, которая старательно прочищала ваткой на палочке швы между кафельными плитками над раковиной.

Профессор Усман поставил свой кейс на барную стойку, открыл его и вынул оттуда дощечку, испещренную буквами и цифрами.

– Ррро! – воскликнула мадемуазель Тран. – Доска Уиджи!

– О, я вижу, мадемуазель знает в этом толк!

И он разъяснил нам, как действует доска Уиджи (или доска дьявола), которая позволяет войти в сношения с духами. Мы будем держать доску, а он капнет на нее сверху водой, и духи будут отвечать на наши вопросы, направляя эту каплю к «да» или «нет», к буквам или цифрам.

– Но это займет массу времени, если дух захочет произнести фразу, – возразил Робер Ларусс.

– Что ж, наберитесь терпения! Мертвые живут совсем в ином времени, нежели мы.

И тут все важно закивали, кроме, конечно, Мамы, которая не участвовала в разговоре.

Дядюшка Бамба был на седьмом небе от счастья, ведь это именно он разыскал колдуна, который пользовался такой замечательной репутацией в квартале Барбес, и все из-за футбола.

– Каков ваш метод? – осведомился господин Софронидес.

– Я тренирую «Париж – Сен-Жермен», – заявил колдун и скромно опустил голову, отчего его двойной подбородок стал выглядеть еще толще. – То есть это слово «тренировать» я трактую по-своему. Благодаря моему ясновидению я могу определить проблемы, с которыми игроки столкнутся в матче с будущими соперниками, и предупредить их об этом.

– Браво!

– Благодарю. Мне кажется, нам и в самом деле удался суперсезон. О, не примите это за хвастовство, тут нет моей заслуги. ведь я унаследовал свой дар от предков, родившись ясновидящим и яснослышащим.

– Простите, как вы себя назвали? – заверещал Робер Ларусс.

– Ясновидящим и яснослышащим.

– Но это второе слово – его не существует!

– Я хотел сказать, что ясно вижу и слышу.

– В «Робере» нет слова «яснослышащий»! Я досконально изучил все слова на букву «С»[9], там такое отсутствует!

– Значит, месье пользуется неологизмом! – вмешался Софронидес, желая положить конец дискуссии. – Человек имеет полное право сочинять новые слова, разве нет? Особенно если рядом стоит аналогичный термин!

Робер Ларусс, обычно такой боязливый, вспыхнул от возмущения:

– Сочинять слова?! Придумывать бог знает что?! Сначала нужно выучить и правильно употреблять те, что уже существуют! Иначе зачем нам словари?! Господи, куда мы идем?!

Но тут мадам Симона стукнула кулаком по стойке:

– Стоп! Профессор Усман пришел сюда ради Фату. Дайте ему спокойно работать.

В кафе воцарилось молчание. Бамба в энный раз поведал о несчастьях своей сестры. И честно признался, что мы консультировались с профессором Кутубу, но Мама не поддалась на его лечение.

По знаку колдуна дядя запер дверь, опустил шторы и погасил лампы.

Теперь в помещении мерцал только голубоватый экранчик мобильника, который профессор Усман положил на стойку.

Он вынул из кармана пипетку, наполнил ее водой и выпустил одну каплю на доску Уиджи. Затем приказал нам дотронуться до края доски.

– Только осторожно, не давите. Контакт должен быть максимально легким.

Все мы исполнили приказ.

1 Эти повести напечатаны в сборнике: Шмитт Э.-Э. Оскар и Розовая Дама. М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2018.
2 Бельвиль – Двадцатый округ Парижа, на северо-востоке города, населенный преимущественно иммигрантами. Здесь игра слов: фр. Belleville – букв.: Прекрасный город. (Здесь и далее примеч. перев.)
3 Белот – карточная игра. Ребелот (фр. rebelote) – 1) ход королем после хода дамой той же масти при игре в белот; 2) то же самое (разг.).
4 Сент-Эспри (фр. Saint-Esprit) – Святой Дух.
5 Имеется в виду «Le petit Robert» – т. н. «малый Ларусс» (в отличие от 15-томного «большого Ларусса»), энциклопедический однотомный словарь, издаваемый с 1906 г.
6 Запродажа – предварительный договор о продаже имущества к определенному сроку.
7 Вермулю (фр. vermoulu) – источенный червями, трухлявый.
8 PSG (фр.) – «Париж – Сен-Жермен», знаменитый парижский футбольный клуб.
9 В оригинале слово «clairaudient» (яснослышащий), действительно не существующее, начинается на букву «С», третью во французском алфавите.
Скачать книгу