Иные песни бесплатное чтение

Яцек Дукай
Иные песни

В течение собственной жизни я выработал особенную впечатлительность к Форме, и я вправду боюсь того, что у меня пять пальцев на руке. Почему пять? Почему не 328584598208854? А почему не все количества одновременно? И почему, вообще, палец? Для меня нет ничего более фантастического, как то, что здесь и сейчас я есть именно такой, какой я есть — определенный, конкретный, аккурат такой, а не иной. И я боюсь ее, Формы, словно дикого зверя! Разделяют ли другие мое беспокойство? Насколько? Они не ощущают Форму как я, ее автономности, ее случайности, ее творящей фурии, ее капризов, коварства, накопления и распада, ее безостановочности и безграничности, неустанной ее способности сплетаться и расплетаться.

Витольд Гомбрович

Один есть род людской, и божеский один

Одна и та же Мать вдохнула жизнь в нас.

И только разница в могуществе

Во всем нас разделяет.

Пиндар

Jacek DUKAJ

«Inne Pieśni»

Wydawnictwo Literackie — 2003

I


Α
НОКТЮРН

Туман кружил водоворотом вокруг дрожек, по мягким формам серо-белой взвеси пан Бербелек пытался прочитать собственное предназначение. Мгла, вода, дым, листья на ветру, сыпучий песок и людская толпа — в них видно лучше всего.

Голова тяжко стремилась к кожаной обивке. Втянув сырой воздух глубоко в легкие, он поставил защиту перед морфой ночи — маленький человечек в дорогой шубе, со слишком гладким лицом и слишком крупными глазами. Затем он взял с сиденья газету, оставленную предыдущим пассажиром. В мутном свете пирокийных фонарей, мимо которых они проезжали он с трудом считывал хердонский шрифт: буквы словно руны, словно отрепья каких-то больших знаков, справа толстые и жирные, но блекнущие слева. Твердая бумага мялась и ломалась в покрытых перчатками ладонях. ЛУННАЯ ВЕДЬМА ВЛЮБИЛАСЬ. КТО ЖЕ ЕЕ ИЗБРАННИК? Рядом другая полоса — гравюра с морским чудищем и заголовок: ПЕРВЫЙ НИМРОД АФРИКАНСКОЙ КОМПАНИИ ПОГИБ В МОРЕ. Политический комментарий рытера Дреуга-из-Коле: Неужто и вправду так трудно было предугадать союз Иоанна Чернобородого с кратистосом Семипалым? Риму, Готланду, Франконии и Неургии теперь придется встать на колени под кошмаром Чернокнижника. Поблагодарим наших дипломатов за их великолепную работу! Текст буквально истекал сарказмом. В лужах на черной мостовой отражалась Луна в третьей квадре, ее безоблачное небо открывало розовые моря — воистину, кратиста Иллеа должна была находиться в хорошем настроении (может и вправду влюбилась?) или же сознательно столь сильно распростирала свою корону. Антос пана Бербелека редко простирался далее, чем на расстояние вытянутой руки, и действительно — лишь во мгле, в дыму можно было угадать что-либо по его форме, может быть, именно будущее, предсказание кисмета, как того желает популярное суеверие. Но разве сегодня вечером пан Бербелек не испытал стойкость воли министра Бруге, равно как и Шулимы? Потому-то он задумчиво и всматривался в кружащий туман.

Цокк, цокк, цокк — возница не подгонял коня, ночь была тихая и теплая, сам момент навязывал спокойствие и размышления. Пан Бербелек вспоминал жар винного дыхания Шулимы и запах ее эгипетских духов. Нынешней весной кончилось царствование аскетичной моды из Хердона (небольшая победа над кратистосом Анаксегиросом, по крайней мере, на этом поле), и в салоны вернулись традиционные европейские гиматии, лондонские кафтаны, сорочки без пуговиц, открывающие торс, а для женщин — кафторские платья, софории и митани, арабские шальвары, поднимающие бюст корсеты, крикливая бижутерия сосков. Предплечья Шулимы охватывали длинные, спиральные бронзовые браслеты в форме змей, и когда эстле Амитасе подала Бербелеку руку для поцелуя (прикосновение ее кожи буквально обжигало его), он заглянул пресмыкающему прямо в изумрудные глазища. Эстле. — Эстлос. — Она уже улыбалась, хороший знак, с первого же взгляда ему удалось навязать форму доброжелательности и доверительности. После того она нашептывала ему из-за голубого веера ироничные комментарии относительно проходящих мимо гостей. И еще — относительно своего дяди. Эстлос А.Р. Бруге, министр торговли Княжества Неургии, в последнее время впутался в сложный роман с готской кавалеристкой, сотницей Хоррора, которая, явно, была сильным демиургом — всякий раз после встречи с ней Бруге возвращался чуточку красивее на вид, но и глупее, как смеялась Шулима. Так может и вправду министра уже обработади заранее? Потому что с предложениями Бербелека он согласился, практически не сопротивляясь, махнул рукой, состроил гримасу, ему не хотелось над этим даже задуматься — и таким вот образом Купеческий Дом Ньюте, Икита те Бербелек получил фактическую монополию на импорт мехов из Северного Хердона. Пан Бербелек праздновал. Между одним тостом и другим, совершенно не задумываясь, он пригласил Шулиму в свою летнюю резиденцию в Иберии. Та приподняла бровь, щелкнула веером, змея блеснула зеленым глазом. — Охотно. — Но теперь, в сырой тишине, считая в лужах жаркие Луны и удары копыт о городскую мостовую, пан Бербелек размышляет следующим образом: А вдруг все было с точностью до наоборот, вдруг это ее антос коварно проел меня, и как раз ее недоступность вытянула из моих уст это приглашение? Не пыталась ли она, рассказывая историю сотницы-демиурга, дать мне что-то понять…?

Туман поредел, он видел костистые силуэты домов, склоняющихся над открытым капотом дрожек. Классическая воденбургская архитектура никогда особо не прельщала Бербелека — все эти массивные каменные домины, стиснутые в кривые ряды, улицы словно каньоны каменного лабиринта, крыши с настороженными горгульями и рыгачами, окна будто бойницы, порталы, похожие на ворота кладбищенских склепов, темные дворы, скрытые за тенью ворот, вечно мокрая брусчатка, по которой стекают вниз, к порту и морю, ручьи городской грязи… Центр и большинство жилых кварталов столицы были возведены во времена кратистоса Григория Мрачного, когда он устроил себе резиденцию в княжеском дворце. Керос Воденбурга гнулся тогда и таял словно воск в огне короны кратистоса, сам же дворец после ухода Григория застыл в форме пугающих садов из камня и стали. Бербелек был приглашен туда сразу же после переезда в Воденбург, и по контрасту его собственный дом после того ему казался очень даже солнечным и веселым. Но люди меняются быстрее неоживленной материи. За три поколения после Черного Григория воденбуржцы научились смеяться и веселиться, за эти шесть лет он услыхал от них даже пару шуток. Какое счастье, что Шулима родом не отсюда. Бербелек открыл «Закатного Всадника» на предпоследней странице. Сегодняшняя карикатура — он напряг глаза — представляла канцлера Лёке на четвереньках, с блаженным выражением на лице вылизывающего ночной горшок Чернокнижника. Что же, Рим тоже не сразу строился, чувство юмора тоже не рождается из камня.

Они проехали через святынную площадь. На ступенях Дома Иштар Бербелек заметил несколько блядей из новеньких, белые ляжки поблескивали в газовом свете. Дрожки свернули, ускоряясь на круто опадающей улице, цокк-цокк-цокк. Бербелек сунул руку во внутренний карман кафтана, вынул никотиану и спички. Таак… Затянувшись дымом, он откинул голову на кожаную спинку и засмотрелся на небо. Вопреки пополуденному дождю, оно было безоблачным, звезды шкодливо подмигивали, Луна — та вообще могла ослепить. Лишь спереди, над портом, где на железных цепях висели воздушные свиньи, их толстые силуэты перекрывали звездную россыпь. Никотиана вспыхнула алым, пан Бербелек выдохнул, яркие искры полетели в ночь. Предположим, Кристофф удержит оборот на прошлогоднем уровне. Но после принятия правительственных заказов… Сто двадцать, сто сорок тысяч грошей чистой прибыли. А пятнадцать процентов с этого… Скажем: двадцать тысяч. Тогда я наконец-то выплатил долги отца и закрыл ренты для Орланды, Марии и детей. Следовало бы еще выкупить услуги какого-нибудь хорошего текнитеса тела. Признайся-ка, Иероним Бербелек-из-Острога: ты ведь стареешь, как и любой другой.

Монотонное движение дрожек и ритмичный стук копыт, несмотря ни на что, действовали усыпляющее, чуть ли не гипнотически — когда повозка остановилась, Иероним схватился, будто пробужденный от утреннего сна.

— Мы на месте, эстлос, — буркнул возница.

Высадившись, пан Бербелек лениво выискивал в карманах мелочь.

Ворота перед двором, понятное дело, были заперты, но пирокийный свет горел над меньшей дверью рядом. Бербелек постучал в нее трижды серебряной головкой своей трости. Дрожки неспешно процокали вверх по пустой улице, направляясь к святынной площади. Еще одна затяжка черной никотианой в предутренней прохладе, в тот самый долгий час, когда боги расправляют косточки, а керос Вселенной становится чуточку мягче, чуть ближе Материи…

— Ах, наконец-то! Я уже думал, что ты этой ночью и не вернешься! Ну, и как там бал, а? Так, снимай свою шубу, давай перчатки. Дождя же снова не было?

Пан Бербелек проигнорировал скрипучие словоизлияния старого слуги и, даже не снимая кафтана, прошел в переднюю библиотеку. Здесь, за пустым пультом, на небольшом листке телячьего пергамента он записал краткую информацию об успехе переговоров с министерством торговли. Сложив листок дважды, по еврейской моде, он размягчил над свечой зеленый сургуч и запечатал им письмо. Теперь прижать перстень с гербом Острога и:

— Порте! Пускай Антон занесет это в контору эстлоса Ньюте. И немедленно!

Но от пульта он не отвернулся. Этот дым над свечой — а ведь сквозняка нет — это что, сабля, меч? — в листьях на ветру, в людской толпе, в тумане, воде и дыму, в том числе и этом темном, повсюду — он даже склонился, мигая — искривленное лезвие, так.

В
КУПЕЧЕСКИЙ ДОМ

В этот день пан Бербелек не выспался. Пан Бербелек плохо спал воденбургскими ночами, но теперь, вдобавок, он спал мало: только пробил девятый час, а в спальню, отпихивая с пороге Порте и Терезу, ворвался эстлос Кристоф Ньюте, и тут же всяческая сонливость начала испаряться из тела Бербелека, а кошмары — из мыслей.

— Вайх, вайх, вайх! Иероним, чудотворец, кратистос ты мой салонный, в ножки падаю, в ножки!

— А, чтоб тебя зараза… Не открывай шторы!

— Как ты это совершил, вникать не стану, но вот что скажу — достоин ты последнего гроша, следующий же корабль у Сытына твоим назовем именем. Ну, покажи же рожу, дай-ка я тебя обниму!

— Да пошел ты! Ты бы и сам все устроил, Бруге на все согласился бы, от любви, вроде бы, так поглупел, что… Во всяком случае, в облаках витает… Тереза! Кахву!

Благородный Кристофф Ньюте, иерусалимский рытер и меховой магнат, тоже был родом не из Воденбурга (был он хердонцем во втором поколении, родившимся в Нойе Реэзе Германа, сына Густава), что иногда объясняло его многословие. Тем не менее, здесь он жил дольше Бербелека, и для последнего одной из величайших загадок было, как Кристоф смог остаться таким же холериком, рубахой-парнем, в то время, когда самые настоящие демиурги оптимизма и бесцеремонности после нескольких месяцев жизни под морфой Григория впадали в «воденбургскую депрессию». Только Ньюте вообще был отрицанием банальности: шесть с половиной пуса роста, два литоса живого веса, архитектурные плечища, волосы — словно язык пламени: рыжая борода, огненная грива, и еще этот голос пещерного жителя, рык пьяного медведя, рюмки звенели, даже когда он говорил шепотом.

— Я сразу же сделал новые заказы и срочно выслал факторам более высокое предложение скупки; мы вытесним Крейцека не только из Неургии, но и из балтийских княжеств, я уже вижу это, — продолжал господин Ньюте. — Год, два, не могут же они вечно цепляться за цыганские кредиты, а уже когда мы выйдем на север…

— У Мушахина поддержка королевской казны, — перебил его Иероним, похлебывая горячую коричную кахву.

— Ха! А разве не для того я принял тебя в компанию? У тебя есть приятели при восточных дворах, твоя первая была же родом из Москвы, правда?

— Кристофф…

— Ой, прости великодушно, что я вспомнил, наш ты пан Мученик! Господи Кристе, как же ты умеешь наслаждаться трауром! Помнишь, как мне пришлось вытаскивать тебя из псарни Лёке? Я уже думал, что…

— Уйди.

— Ну все, все, все. О чем это я… Крейцек, Мушахин, братья Розарские. Ну а потом, а потом уже только сибирское ханство.

— Их не пробьешь, транспортные расходы…

Кристофф треснул кулаком по подушкам.

— А я, как раз, и не собираюсь! Наоборот даже! Соболей в Северный Хердон, к примеру. Хоп, через пролив! А когда Дедушка Мороз сморфирует этот ледовый мост из Азии в Новую Лапонию…!

— Да ну тебя, он морфирует его уже с семисотого года. Слишком слабый антос, ему бы перебраться из Уббы к самому проливу Ибн Кады.

— Слушайте, эстлос, а чего это вы меня так обламываете? Три хорошие новости за утро, а он — как из могилы бурчит!

— Да ну тебя… Человек тут встает еще более уставший, чем ложился…

— И что снова тебе снилось?

— Не помню, точно не уверен, даже и не знаю, как все это рассказать. Сам подумай, Кристофф, вот что-то такое: я замкнут, но в бесконечном пространстве, бегу к месту, в котором стою, а они меня режут до костей, как только я повернусь, но только это не я поворачиваюсь…

— Хватит уже, хватит! Растормошить тебя следует, а то заржавеешь тут. На этот ба я же тебя чуть ли не силой выпихнул — и что? Плохо разве сделал?

— Какие новости?

— Вайх, как будто сам не знаешь! Тор отправляется воевать. Снова драка за Уук. Так что представь все эти заказы, один только зимний контингент, а еще же скачок цен…!

— Паразит.

— Гы. А через три часа прибывает «Филипп Апостол» — как раз на рассвете прилетела птица. Досрочно и без каких-либо потерь. И вот теперь говори, что нам не следует произвести инвестиции в собственный флот!

— Без каких-либо потерь, потому что на последний рейс тебе удалось подловить этого перса-гекатомбу. Вчерашний «Всадник» читал? Что-то пожрало клипер Компании, вместе с их наилучшим нимродом, и это где? — в Средиземном море! А ты мне про океанос говоришь!

— Именно потому сейчас ты слезешь с этой кровати и поедешь со мной в порт. Ихмета нужно выловить еще на трапе, пока он не успеет подписать контракта с кем-то другим. Ты его убедишь, чувствую, что вы друг другу понравитесь. В письмах о тебе он выражался с большим уважением — вы и вправду никогда не встречались? Во всяком случае, теперь у тебя оказия будет — обменяетесь своими кровавыми байками, в баню его поведешь, все за счет фирмы, разбрасывай деньги направо и налево, пускай у него в голове зашумит, что только…

— Я не хочу, — буркнул Иероним.

Кристофф с размаху стукнул его по спине — даже чашка с остатками кахвы выпала у Бербелека из рук на постель, а оттуда на ковер.

— Я верю в тебя!

— Фанат…

Пан Бербелек без настроения поплелся в санитариум, где Тереза уже наготовила горячей воды для ванны. Пар осел каплями на цветной розетке, выходящей на внутренний двор дома. Только в это время дня солнечный свет выпирал со двора мокрую тень, но уже через час там уже будет царить каменный сумрак — тогда газовое пирокийное пламя, мерцающе отражаясь от сине-зеленой мозаики, придаст ванному помещению вид морского аквариума. Здесь Иероним частенько кемарил, и рожденные именно здесь сны ласкали его нежнее всего.

Пан Бербелек вообще засыпал слишком легко и частенько — если не считать ночи, когда сон приходил с трудом. С самого детства, сколько он себя помнил, задолго перед Коленицей, его преследовали черные кошмары, о которых после пробуждения он никак не мог рассказать или хотя бы хорошенько вспомнить; помнилось только чувство совершенной затерянности и дезориентации, тревоги настолько глубокой, что ее вообще нельзя было высказать. А вот дни в Воденбурге проходили для него в атмосфере ленивой сонливости, очень часто он вообще не вставал с постели, не одевался — да и зачем все оно было. Слуги только качали головами и ехидничали вполголоса, но он на это не обращал внимания. Голоса, люди, свет и тень, шум и тишина, еда с тем или иным вкусом, смена времен года за окнами — все это сливалось в одну теплую, липучую мазь, что заливала его теплыми приливами, плотно залепляя чувства. Нужна была крепкая рука эстлоса Ньюте, которая вытаскивала Иеронима на поверхность. Ньюте всегда знал — что, как, зачем и почему.

Деньги, деньги, деньги. Казалось, что с момента прибытия в столицу Неургии пан Бербелек ни о чем ином и не думает, во всяком случае, не было никакой другой оси для его действий. Ведь если и вырывался он из этой сети, то не к иным желаниям, но в мрачное безволие и неподвижность, в тот самый тартар старцев и самоубийц, в который из Воденбурга открывались самые широкие врата. Но следовало признать, что богатство — это, по крайней мере, хоть какая-то цель, какой-никакой повод для жизни, может и низкий, но реальный, из него рождаются другие причины, после чего происходит регенерация человечности. К примеру: гордость, личное достоинство — из эстетики одежды и форм этикета. Белизна сорочки и тяжесть перстней на пальцах определяют ценность момента. Так вот мертвые предметы способны морфировать самочувствие человека — так разве не являемся мы самой подлой субстанцией?

Посему, когда он присоединился уже к Кристофу, переодетый в костюм для выхода, с волосами, смазанными пахучим кремом, с завязанным под подбородком зеленым жабо, в черном, застегнутым на все пуговицы британском кафтане и отполированных домашним невольником мягких сапожках — был он уже чуточку иным эстлосом Бербелеком, чем тот, которого Кристофф застал в теплой духоте спальни; чуточку по-другому мыслящим и совершенно иначе себя ведущим. В коляску эстлоса Ньюте Иероним вскочил столь же энергично, как и сам Ньюте. Весеннее солнце уже крепко пригревало, поэтому свой плащ из хумии он сбросил. А вот Кристофф остался в своей обширной шубе с бобровым воротником — когда хердонец располагался в своей обширной повозке, пан Бербелек рядом с ним казался еще более маленьким и незаметным.

Перед выходом он глянул на термометр: семнадцать делений по александрийской шкале — хотя с моря тянуло сильной прохладой, и рваные облака песочного цвета быстро мчались по лазурному небу. Дымы с завода Воэрнера обычно затягивали северный горизонт, но сегодня ветер справился и с ними — небо было словно лаковое. Ехали они в другом направлении, вниз, к порту, и Иероним ни на мгновение не терял с глаз воздушных свиней, длинные корпуса которых сейчас бросало ветром в стороны и вверх. Посчитал: семь. Прибыла одна в цветах султаната Мальты: корзины ходили вверх-вниз. Затем он обратил взгляд к флаговой башне порта. И вправду, уже вывесили извещение о прибытии «Филиппа Апостола». Самого порта он еще не видел, улицы Воденбурга были исключительно крутыми: их спроектировали с мыслью о защите от британских пиратов, которые еще до 850 года ППР нападали на эту часть Европы. Северные города, которые поддались и платили бриттам дань, не подверглись разрушениям, следы которых были заметны в Воденбурге хотя бы в форме выщербленной прибрежной стены. Ее темно-серый массив высился над портовой частью города; теперь в ней находились станции текнитесов моря и причалы воздушных свиней. Из черных глазниц башен выступали овальные хоботы столетних пыресидер.

Прежде чем выехать на портовые бульвары, коляска должна была продраться через еще более сужающиеся улочки старого купеческого квартала — и тут она застряла на несколько долгих минут. Их окружила людская толпа, взвесь окриков, смеха и громких разговоров на четырех языках вползла в уши, а в ноздри — запахи, от самых банальных до самых экзотических, последние — из индийских и персидских лавок, открытых «палаток глупцов», все резкие. Как всегда бывает в такой толкучке и замешательстве, всякая вещь казалась менее сама собой, чуть более — чем-то иным, а значит — ничем… вещь, слово, воспоминание, мысль… пан Бербелек рассеянно постукивал головкой трости по подбородку.

— А этот Ихмет…

— Так?

— Есть у него какая-нибудь семья? Где он живет?

— Связать его через землю? Гмм… У этого города множество достоинств, только мало кто назовет его красивым.

— Нет, скорее уже, я думал о доме под Картахеной, участок рядом с моей виллой в будущем месяце идет на продажу; я тут получил письмо, так что можно было бы…

— Такие связи они очень даже ценят. Гмм…

Не следовало забывать, что в глубине души рытер Ньюте был ксенофобом. Пан Бербелек прекрасно помнил это, он и сам был для Кристофа чужаком; более того, здесь, в Неургии, они оба были чужими. Ксенофобия Кристофа оставалась специфической, поскольку не порождала ненависти, неодобрения или хотя бы страха. Просто, Кристофф к каждому, кто не был хердонцем и кристианом, относился как к дикому варвару, ожидая всего наихудшего и ничему не удивляясь, любое же проявление человечности приветствуя, словно великую победу собственной морфы. За этим всем скрывались громадные залежи ненамеренного презрения, хотя снаружи оно проявлялось лишь в излишней сердечности. «По-гречески говоришь! Я ужасно рад! Может, заскочишь к нам на ужин? Если, естественно, ешь мясо и пьешь спиртное». И при всем при этом, Кристофа просто нельзя было не любить.

Пан Бербелек вынул янтарную никотианницу и угостил рытера. Оба закурили, возница подал огонь.

— Ты знаешь эстле Шулиму Амитасе?

— А как же, — пан Ньюте неспешно выдул из легких липкий дым. — Это что за смесь?

— Наша.

— Правда? Ты посмотри. Так что там с этой Амитасе?

Пан Бербелек захихикал, глубоко затянулся.

— По-моему, я попался в ее корону. Или она попалась в мою. И я так вот думаю…

— Все женщины — это демиурги желания.

— Ндааа…

— Так чего ты беспокоишься? И хорошо делаешь — сплетайся с ними, с Бруге, с его родичами, в этом и дело, как раз в этом. К вящей славе НИБ!

— Она приехала из Бизантиона — знаешь кого-нибудь, кто бы знал ее там?

— Поспрашиваю. А что? Веришь в эти сплетни?

— Какие еще сплетни?

— Будто молодая не потому, что молодая, и красивая не потому, что красивая…

— Ах, как обычно, болтают всякое, потому что завидуют.

— Это факт! Ну, а раз она родственница Бруге…

— Министр глиняный.

Возница стрельнул бичом, лошади дернули, коляска высвободилась из толпы. Из тени улицы они выехали на залитые солнцем бульвары, широкие портовые террасы, где керос тут же застыл, освободившись от натиска толпы, и пан Бербелек тут же выстроил мысли в подчиненный ему порядок, рваный разговор закончился.

Склады Купеческого дома Ньюте, Икита те Бербелек размещались в длинном деревянном блокгаузе, чьи высокие ворота открывались прямо на каменную набережную. Воденбург обладал глубоким портом и замкнутым, безопасным заливом (делом рук какого-то забытого кратистоса), и суда, чаще всего, причаливали борт в борт, плотно закрывая морской горизонт; сегодня было точно так же. Шла выгрузка и погрузка, на самой пристани НИБ крутилась сотня невольников и наемных работников.

Кристофф с Иеронимом подъехали к складам с тыла. Выйдя из коляски, эстлос Ньюте вынул из карманчика часы.

— Еще с полчаса.

По внутренней лестнице они поднялись в контору, что размещалась в надстройке третьего этажа. В дверях они разминулись с Н’Юмой.

— Подгони-ка людей с «Карла». За весла, за весла — они должны сделать место для «Филиппа».

Одноглазый негр кивнул. В прошлом году Н’Юма выкупился от рытера, но ментальность невольника осталась — такая морфа отпечатывается глубже всего.

Здесь у пана Бербелека имелся собственный стол, для него даже выделили угловую комнату, но за все эти годы он заглядывал туда всего с пару раз. Он не видел потребности поддержания фикции — из него был такой же купец, как из Кристоффа дипломат. Если он вообще забредал на склад, то кончалось все в кабинете Ньюте, откуда, впрочем, открывался наилучший вид; широкое, трехстворчатое окно выходило прямо на порт и залив, с высоты стеньг он мог наблюдать весь этот муравейник. Если только не лил дождь или мороз был не слишком большим, Ньюте оставлял окно открытым, и тогда вовнутрь прилетал морской ветер, соленый воздух неоднократно прополоскал здесь каждый предмет, напитал своим запахом стены и ковер.

Докуривая никотиану, пан Бербелек следил за птичьими движениями товарного крана, грузившего на океаносский клипер какой-то другой компании окованные железом ящики, прослеживал взглядом за медленно отходящим от побережья «Карлом Пятой», присматривался к ритмичной работе гребцов на буксирных лодках, к обнаженным бицепсам Н’Юмы, покрытым каким-то племенным морфунком — негр, стоя на куче старого такелажа, сыпал проклятиями и обещаниями в направлении убирающих пристань носильщиков — для них он был хозяином и повелителем, вбивавшим в землю одним только взглядом дикого глаза… Меланхолично кричали чайки. Невольница принесла горячую тею; Бербелек поблагодарил, не отворачиваясь. У него за спиной Кристофф ругался про какой-то давно не выплаченный налог с канцеляристом-персом, в своих ругательствах и восклицаниях они переходили с окского на греческий и пахлави, в любом порядке. Иероним выбросил окурок в окно. Опершись предплечьями о высокую фрамугу, он похлебывал тею, соль пощипывала язык.

Эстлос Бербелек возвращался мыслями к началу своей купеческой карьеры. Лютеция Парисиорум, лето после карпатского наступления Чернокнижника; Иеронима Бербелека принимают в салонах. Тогда он настолько съежился, что даже о себе думал в третьем лице. «Иероним кланяется вам». «Иероним развлекает компанию». «А теперь Иероним вызывает впечатление». «Сейчас Иероним будет отдыхать». «А вот сейчас Иероним перережет себе горло». Антос Чернокнижника залег в нем словно жаркий смрад. Он забывал поесть. Острые предметы, пропасти, лошади, которых понесло, и под которых он мог броситься — все это притягивало его словно мотылька к огню. И, конечно, спал он практически непрерывно. Если и просыпался, то в странную пору, со странными желаниями. Что само по себе было хорошо: что были хоть какие-то желания. Таким его подхватил в свои когти эстлос Кристофф Ньюте. Огромный крест на груди, борода лопатой и ноль понимания и салонного такта: импортер мехов из Хердона с громадными планами и с рынком сбыта под неформальной монополией персов. «Если бы только мог до них добраться, ведь ты же всех их знаешь, а кого не знаешь — тот, во всяком случае, знает тебя. Подумай только, эстлос, как бы мы могли обогатиться!» Золото! Богатство! В тот вечер, за кубком сладкого вина, в цветастых отблесках дзуньгуонских огней на безлунном небе, в облаке морф франконской аристократии, в самом сердце антоса Лео Виалле, Кратистоса Гордыни и Презрения — он принял решение возжелать богатства. Он принял решение пожелать пожелать, решил решить — Юпитером клянусь, нужно ведь как-то выбить из себя чужую волю! О, восклицательный знак — это уже какое-то начало. Затем смена порядка высказываний. «Пан Бербелек решает сделаться богачом». «Пан Бербелек будет богачом». Уменьшилась ли вонь Чернокнижника? На всякий случай, с той поры Иероним держался поближе к рытеру, уверенный, что импульсивный хердонец заставит его участвовать в любом приеме, на который только поступит приглашение — опять же, не позволит слишком долго спать. Со временем, начали проклевываться и другие желания. Новейшей идеей была эстле Амитасе — разве не была она достойной желания? Все шло в хорошем направлении: в настоящий момент пан Бербелек не был уверен, хочет ли он только ее желать, или уже желает. Труднее всего морфировать самого себя, и легче всего пропустить момент изменения собственного кероса.

— Кристофф, они пристают.

«Филипп Апостол» опустил паруса на втором буе и скользил к берегу, теряя скорость; команда приготовилась с баграми и канатами.

Ньюте высунулся из окна и крикнул:

— Н’Юма! Капитана, штурмана и нимрода ко мне!

Тут же он дернул Иеронима за рукав, направляя его к двери в гостиную.

— Я заказал обед у Скеллы.

Если не считать кабинета Бербелека, гостиная, по-видимому, была наиболее часто используемым помещением в штаб-квартире НИБ. Площадь блокгауза, шесть тысяч квадратных пусов, позволяла рытеру различные излишества: среди всего прочего, он поместил в надстройке еще и две спальни (официально — «для гостей компании») плюс шахматную комнату. Гостиная была длинным, узким помещением с окнами, выходящими на стену порта и причалы воздушных свиней. Ее устроили в кельтском стиле: темное дерево покрывало стены, массивная мебель из дуба, хиекса и прошнины — с прямыми углами и острыми краями — собиралась в углах комнаты — за исключением занимавшего центральное положение высокого стола, вокруг которого сейчас крутились три доулоса из «Дома Скеллы». На нем было выставлено пять приборов.

Пан Бербелек уселся за стол, поправил столовые приборы, налил себе вина, и тут же ему пришлось встать, чтобы приветствовать гостей. Двое из них были сильными текнитесами моря и, скорее всего, они не могли полностью контролировать собственные ауры, что Бербелек тут же отметил по поведению вина в собственном бокале и тепле в щеках, когда кровь ударила ему в голову, а лицо зарумянилось. Зарумянились так же лица Кристоффа и невольников Скеллы — но, конечно же, не у самих гостей.

Быстрые пожатия запястий, откровенные улыбки — доулосы поспешили с водой для обмывания рук, а Ньюте — никого не ожидая — уже поднял тост за успешный рейс из Хердона. Он уселся во главе стола, пан Бербелек по левую руку, по правую — Отто Прюнц, капитан «Филиппа», за ним — Хайнемерле Трепт, молодая девушка, но уже океанносский штурман; поскольку Ихмета Зайдара, первого нимрода компании Ньюте, Икита те Бербелек посадили, естественно, возле Иеронима. Последние обменялись любезностями над тарелками с парящим супом. Оба текнитеса сидели по одной стороне стола, и жидкости опасно подползли к краям посуды.

Ихмет, как раз, был единственным в этой компании, кого пан Бербелек совершенно не знал. Отто, кристианин и земляк Ньюте, плавал для НИБ с самого начала, ранее — на собственном клипере, теперь же в качестве капитана «Апостола», первого океаникоса торгового дома. Хайнемерле они наняли сразу же после того, как ее приняли в имперскую гильдию навигаторов. Будучи женщиной, она имела более слабую позицию относительно остального экипажа, создавая серьезный риск конфликта компетентности в ходе долгого рейса, так что ее контракт был подешевле — но способности Трепт говорили сами за себя, и ей удавалось хорошо сотрудничать со старым Прюнцем.

А вот смуглолицый Зайдар… его связи с фирмой оставались наиболее слабыми. В последнее время, когда морские чудовища сделались более агрессивными, цены на услуги нимродов, набивших руку на охране кораблей, значительно выросли; опять же, их не было так уж много. Эстлос Ньюте комбинировал, как только удавалось: контракт на рейс в одну сторону, совместные контракты, подключение к конвоям… Зайдара он заполучил точно так же. Перс закончил многолетнее сотрудничество с Кастигой, и в последнее время принимал только одиночные заказы, что не для всех было удобно; но Кристофф пользовался его услугами, когда только удавалось, и именно его нанял для охраны первого океаникоса, на все сто процентов являющегося собственностью Ньюте, Икита те Бербелек. Он даже начал титуловать Зайдара «первым нимродом компании», надеясь хоть немного причаровать реальность словами. Ихмет неизменно отвечал вежливыми, ни к чему не обязывающими письмами.

— Вчера я прочитал о смерти первого нимрода Африканской компании, — завел с ним Бербелек беседу на пахлави. — Но ваше путешествие прошло, вроде бы, без неприятных инцидентов?

— Если не считать сирен на Локолоидах. Но никаких убийств не было.

— Ах, мы никогда в тебе не сомневались. Особенно, эстлос Ньюте — он всегда о тебе крайне высокого мнения.

На эти слова Ихмет Зайдар склонил голову. Неопытные текнитесы, лишенные самоконтроля, или, как раз, самые опытные, слишком долго занимающиеся своим искусством, те, работа которых требовала многонедельных периодов непрерывного расстраивания антосов, как, собственно, текнитесы моря, месяцами ведущие суда в сильном зажиме собственных аур, или же текнитосы войны — стратегосы, аресы, они часто были не способны контролировать эти ауры, не умея их свернуть, снивелировать, посему отпечатывались в керосе тяжкой печатью независимо от обстоятельств, днем и ночью, наяву и во сне, в одиночестве и посреди толпы. Побочным эффектом долговременного присутствия на корабле такого нимрода бывали смертельные жертвы среди экипажа. Споры, подколки, приятельские соперничества, которые в иной раз закончились бы, самое большее, выбитым зубом — в короне нимрода заканчивались разбитыми головами, перерезанным горлом или утопленниками за бортом. Но Зайдар пользовался исключительно орошей репутацией.

— Это я заметил, — ответил он, щедро посыпав суп приправами. — Боюсь только, что придется разочаровать его.

— Но ведь ты даже не знаешь, какое предложение он хочет тебе сделать.

— Но предложение такое я получу, так? — Ихмет вопросительно глянул на покрасневшего Иеронима.

Пан Бербелек ответил ему взглядом. Глаза перса были голубыми, словно чистая и ясная синь весеннего неба, посаженными в сетках глубоких морщин сильно загоревшей кожи — морщин от солнца и ветра, поскольку Зайдар не выглядел старше тридцати с небольшим лет. На самом деле, ему давно уже исполнилось шестьдесят, если не все семьдесят, только морфа удерживала Материю в крепком объятии. Тело, это всего лишь одежда для разума, как писали философы. Одежды его тела тоже обманывали: Ихмет одевался по хердонской моде, простой покрой, цвета белый, черный и серый, узкие ногавицы и такие же рукава, рубашка зашнурована под самую шею. Лишь черная борода была пристрижена на измаилитский манер.

— Ты подписал уже контракт с кем-то другим?

Перс отрицательно покачал головой, сглатывая горячий суп.

Иероним лишь вздохнул и склонился над своей тарелкой.

Долгое время они молчали, прислушиваясь к громкой беседе эстлоса Ньюте, капитана Прюнца и Трепт. Хайнемерле возбужденно рассказывала о чудесах южно-хердонских портов и дикарях с экваториальных островов, о животных наркотиках и экзотических морфозонах. В перерыве между блюдами рытеру принесли подтвержденный манифест «Филиппа», и Кристофф заново начал высчитывать ожидаемую прибыль.

— На севере тоже, в тех громаднейших пущах, — продолжала рассказывать тем временем Хайнемерле, — а они тянутся от Океаноса до Океаноса, во всяком случае, до Мегоросов, до шестого листа, и Анаксегирос еще не врос там настолько глубоко, чтобы выдавить диких кратистосов, на самом севере или, к примеру, в Хердон-Арагонии; когда мы ожидали товар, то разговаривала с поселенцами — мифы это или правда, трудно сказать — возможно, они уже растворяются в короне Анаксегироса, все эти города из живого камня, реки света, хрустальные рыбы, тысячелетние змеи, что мудрее людей, и цветы любви и ненависти; деревья, в которых рождаются даймоны леса — вот скажи, Ихмет, ведь ты же все видел своими глазами.

— Не умею я рассказывать.

— На корабле, когда впал в меланхолию, ты мог рассказывать очень долго…

— Потому что, то были чужие рассказы, — усмехнулся под носом Зайдар.

— Не поняла, — рассердилась Трепт. — Так что выходит? Враки были? Врать ты, выходит, умеешь?

— Дело не в том, — тихо отозвался пан Бербелек, отламывая хлеб. — Истории, повторяемые за кем-то, могут быть неправдивыми, и это нас освобождает от ответственности. Зато, говоря о собственных приключениях…

— Что? — перебила та его. — Что ты, собственно, хочешь сказать? Будто откровенным можно быть лишь во лжи? Такие зеноновки[1] хороши лишь для детей.

Пан Бербелек пожал плечами.

— Я люблю делиться рассказами, — буркнула Хайнемерле. — Какой смысл ездить по свету, если никому не рассказать о том, что видел?

Перед тем, как подали десерт, Ньюте подписал банковские письма с личными премиями, не зависимыми от гарантированных договором четырех процентов прибыли для капитана и двух для навигатора. Трепт начала многословно благодарить, Зайдар даже не глянул на свое письмо.

Иероним коснулся его плеча.

— Спокойная старость?

Ихмет сделал жест, защищающий перед Аль-Уззой.

— Уж лучше, нет. Хотя, да, эстлос, ты прав — уж начинаю считать теряющееся время. Недели в море… капли крови в клепсидре жизни; я чувствую каждую из них, они спадают словно камни, так что человек вздрагивает…

— Жалко?

Перс задумчиво глянул на Иеронима.

— Наверное, нет. Нет.

— И что теперь? — семья?

— Они давно уже обо мне забыли.

— Так что?

Зайдер указал взглядом на Трепт, все еще шутливо спорившую с Кристофом.

— Пожирать мир, как она. Еще немного, еще чуть-чуть.

Пан Бербелек наслаждался сладким сиропом.

— Мммм… Пока имеется аппетит, так?

Перс склонился к Иерониму.

— Ведь это заразно, эстлос.

— Мне кажется, что…

— Честное слово, можно заразиться. Возьми себе молодую любовницу. Пускай она родит тебе сына. Переберись в корону другого кратистоса. На южные земли. Побольше солнца, побольше ясного неба. В морфу молодости.

Пан Бербелек гортанно рассмеялся.

— Я над этим работаю. — Он набрал себе и соседу ореховой пасты. Зайдар поблагодарил жестом. — Что же касается ясного неба… Вилла под Картахеной. Валь дю Плюа, место красивое, очень гладкий керос. Было бы тебе интересно?

— У меня уже есть немного земли в Лангедоке. Да что я говорю? Я еще не собираюсь играть в кости в садике.

— Ммм, не работать, не отдыхать, — Иероним выдул щеку, — тогда что же ты собираешься делать?

Ихмет вытер ладони поданной доулосом салфеткой, открыл банковское письмо, глянул на сумму и просопел через нос:

— Заниматься счастьем на продажу.

Г
РОДСТВО ПО ОТЦУ

Едва переступив порог дома и увидав заговорщически улыбающегося Перте, пан Бербелек утратил остатки надежд на спокойный вечер и возврат к сонной бездеятельности.

— Что там снова? — буркнул он, морща брови.

— Они наверху, я устроил их в комнаты для гостей. — Схватив брошенный ему плащ, Порте большим пальцем указал на верхний этаж.

— О, Шеол! Кому?

Старик криво оскалился, после чего, с преувеличенным поклоном подал пану Бербелеку письмо.

Бресла, 1194-1-12

Мой дорогой Иероним!


Они тоже твои дети, хотя, возможно, и не ты уже их отец. Помнишь ли ты собственное детство. Я рассчитываю на то, что так.

Тебя они не узнают, так что будь деликатным. Абель оставил здесь всех приятелей, которые у него когда-либо были, большую часть мечтаний; Алитея этой зимой сменила Форму, пройдет несколько лет, пока она не достигнет энтелехии, уже не ребенок, еще не женщина — так что будь деликатен.

Должна ли я извиняться? Извиняюсь. Я не хотела, не желаю сбрасывать этого на тебя, ты был последним в моем списке. В конце концов, пришлось выбирать между тобой и дядей Блоте. Или я плохо выбрала?

Должна ли я давать тебе присягу говорить правду? Ты знал меня; теперь же держишь в руках лишь бумагу. Я прекрасно знаю, какая правда погрузится в керос, тем не менее, напишу: все обвинения, которые ты услышишь, фальшивые. Я не участвовала в заговоре, не выкрадывала завещания урграфа, не знала про его болезнь.

Быть может Яхве еще позволит нам когда-нибудь встретиться. Быть может, я выживу. Сейчас же я сбегаю в огонь божественных антосов; вполне возможно, что тогда ты с тобой не познакомишься, мы не познаем друг друга. Были такие моменты, даже целые дни, когда я любила тебя так, что болело сердце, и я теряла дыхание, на мне горела кожа. Это значит — тебе известно, кого я любила. Ведь знаешь, правда? Рассчитываю на то, что помнишь.

ε. Мария Лятек π. Бербелек

Оох, писать-то она умела. Иероним трижды перечитал письмо. Наверняка, она работала над ним целый день, всегда любила все доводить до совершенства. Во всяком случае, тогда, когда ее знал. Двадцать лет? Да, это уже двадцать лет. Собственно, следовало ожидать, что Мария так закончит: убегая темной ночью от правосудия, жертва собственной интриги, до конца в собственных глазах невиновная, со всей прелестью и лиричным текстом на устах отбрасывая из собственной жизни лишнее бремя, уверенная будто мир ей поможет. Из всего, что она могла о нем теперь знать, Иероним мог быть каким-то какоморфом[2]-психопатом, разносящим по людям гной Чернокнижника. И, тем не менее, она выслала к нему детей.

Пан Бербелек поднялся на этаж. Их голоса услыхал уже в коридоре. Алитея смеялась. Он остановился за дверью гостевой комнаты. Она смеялась, а Абель что-то говорил на фоне, слишком тихо, чтобы понять, но, кажется, по-вистульски. На лестнице появилась Тереза; пан Бербелек отослал ее жестом. Та на него странно посмотрела. Подслушивал ли он собственных детей? Да, именно это он и делал. Ждал, пока не скажут чего-нибудь о нем: отец то, отец другое. Только нет, ничего. Немногочисленные слова, которые различал, касались города, Воденбург явно не соответствовал их представлениям о столице Неургии. Алитея уже не смеялась. Иероним верхом ладони поглаживал крашенное дерево двери. Нужно ли постучать? Он прижал палец к шейной артерии. Успокой дыхание, успокой сердце — собственно, чему тут беспокоиться? Раз, два, три, четыре.

Вошел. Дети были все еще в дорожной одежде; парень стоял возле окна, глядя на город под темным небом и в закатном солнце; девочка полулежала на кровати, перелистывая какую-то книжку. Они оглянулись на него, и только лишь в этом одновременном движении пан Бербелек заметил их семейную схожесть — одна кровь, одна морфа: эти глубоко посаженные очень черные глаза и высокие скулы, твердый подбородок…

Дети глядели безразлично, во взглядах лишь легкое любопытство.

— Иероним Бербелек, — представился он.

Те поняли не сразу.

— Это вы… это ты? — Абель подошел к нему. Ему еще не исполнилось пятнадцати лет, но уже был выше Иеронима. — Это вы. — Парень протянул руку. — Я — Абель.

— Так. — Пан Бербелек внутренне собрался, энергично схватил поданную ладонь, но рукопожатие сына оказалось сильнее. — Знаю.

После чего они попали во власть Молчания. Иероним хотел открыть рот, но форма была сильнее; ему было ясно, что Абель тоже бессильно дергается. Парень приглаживал волосы, поправлял манжету, потирал щеку. Пан Бербелек, во всяком случае, движения рук контролировал. Он оглянулся на Алитею. Та отложила книжку, но с кровати не встала, приглядываясь к ним двоим с серьезным выражением на лице.

Пан Бербелек отодвинул стул от секретера. Усевшись, он склонился вперед, опирая локти на колени и сплетая пальцы. Сейчас он находился на одном уровне с Алитеей. Тут до них дошло, что глядят себе прямо в глаза; тем более невозможно теперь было отвернуться, опустить взгляд. Девочка смешалась, румянец выполз на щеки, шею, декольте; она прикусила нижнюю губу. Мгмм, может, это выход…?

Пан Бербелек сильно прикусил себе язык. Заболело, как следует. Он даже замигал, чтобы отогнать слезы.

По мине дочки он прочитал, что она приняла это как признак огромного волнения. Тут уже он не выдержал и расхохотался.

Пара родичей обменялась непонимающими взглядами. Абель на всякий случай отступил к окну — лишь бы подальше от отца.

— Н-да, — просопел Иероним, пытаясь сдержать гомерический смех, — именно так я себе нашу встречу и представлял.

Ясное дело, что он никак ее не представлял. Не то, чтобы не желал себе этой встречи; вот это уже означало бы, что о себе — и о них — думал. Тем временем, Абель с Алитеей абсолютно не принадлежали его жизни, детей он потерял вместе со старой морфой, с Марией и тамошней карьерой, тамошними мечтами, тамошним прошлым. Здесь, в Воденбурге, он был бездетным холостяком.

Да и какими были его последние воспоминания о них: выезд из Посен, Мария на санях, от лошадей пышет паром, Алитея с Абелем забравшиеся под шкуру, из под которой выступают только их головы — круглые, ясные личики детей в немом изумлении; сколько это им было лет: пять, шесть? Понятно, что они его не узнали.

Иероним вздохнул, выпрямился, добился контроля над лицом.

— Не буду строить из себя блудного отца, — сказал он. — Я не знаю вас, вы не знаете меня. Понятия не имею, что ваша мать натворила в Бресле, что пришлось вот так, внезапно, высылать вас через половину Европы к бывшему мужу. Которому, как она сама утверждала, не поверила бы и собаку. Но все это неважно. Вы — мои дети. Я займусь вами, как только сумею, обеспечу свою опеку. Понятно, что поселиться вы можете здесь. Возможно, мы даже подружимся… Хотя, наверняка нет… Как, Абель?

Тот уставился в пол.

— Ээээ…

— Вот именно. — После этого пан Бербелек обратился к дочери, которая продолжала глядеть на него, широко раскрыв глаза. — Сколько вещей вы с собой привезли?

— Два путевых сундука, остальное идет морем, — на одном дыхании, словно загипнотизированная, отбарабанила та.

— Какой корабль?

— «Окуста». Кажется.

— Я узнаю, когда он приплывает; возможно, тем временем, нужно что-то подкупить. О деньгах не беспокойтесь, тут уже ничего не изменится, я и так до сих пор вас содержал. Но этого вам мать наверняка не говорила.

— Почему же, — буркнул тут Абель. — Говорила.

Пан Бербелек покачал головой.

— Ей это будет засчитано. Вы уж простите мне этот яд, которым, время от времени, плюну в нее — уж слишком много собралось. Конечно, на самом деле, свинья — это я, а она была права. Похоже, она была хорошей матерью, правда?

Алитея отвернулась, падая лицом на покрывало. Черные волосы полностью заслонили лицо, но никак не глушили звуков плача.

— Она сказала, что вернется! Вернется! Она жива!

Абель встал между отцом и сестрой.

— Вам будет лучше выйти.

Пан Бербелек вышел.

Спускаясь в кухню, он снова приложил палец к шейной артерии. Дыхание было еще более медленным, чем мысли — его с трудом приходилось выталкивать из легких. Нечего было так беспокоиться. А разум всегда должен господствовать над сердцем, морфа над хилой.

В кухне он заказал Терезе и Агнии ужин на троих в большой столовой на первом этаже. Туда он спустился, выкупавшись и переодевшись, связав мокрые еще волосы на шее; надев к тому же на палец древний перстень Саранчи. Проверил себя в зеркале: пан Бербелек, облагороженный.

Ни Абель, ни Алитея к ужину не вышли. Он ел сам. Пирокийные огни отбрасывали на стены и мебель неподвижные, медовые тени. Стук столовых приборов раздавался приглушенным треском. Иероним прислушивался к звукам, исходящим из собственного рта, когда обгрызал мясо или пережевывал овощи. Они тоже казались оглушительными — некий сырой отзвук проходил по костям челюсти к ушам и вискам, так что даже приходилось прикрывать глаза. Он не был голоден, только не после обильного обеда, приготовленного Скеллой; но он ел — кушать было нужно. Мысли путешествовали без каких-либо помех, когда тело поддавалось ритуалу. Нужно еще было заняться деловыми вопросами. В конце концов Ихмет согласился, по крайней мере, найти для НИБ приличных нимродов на постоянные контракты. Эстлос Ньюте, понятное дело, тут же захотел выписать Зайдару оплату за агентские услуги, но Иерониму удалось убедить его не делать этого; у Кристоффа, и вправду, чувства ни на грош. Но если перс не найдет себе заместителей быстро, все равно, в Воденбурге его ничто не держит. А сцапать вот так, неожиданно, хорошего нимрода можно только одним путем: перекупить его у конкурирующей компании. Так что Иерониму теперь нельзя спускать Зайдара с глаз — нужно будет двигаться, принимать на себя обязательства, считаться с необходимостью, и делать, что следует, и деньги, деньги — уже завтра он отправится в Дом Скеллы, где Ньюте, Икита те Бербелек оплатят Ихмету номер…

Пан Бербелек перешел в библиотеку. Прикурив от свечи, он погрузился в угловое кресло. Тереза заглянула в приоткрытую дверь, как обычно перед тем, как отправиться на покой, спрашивая, не нужно ли чего эстлосу, может, черной теи — нет, ничего не нужно, поблагодарил он. Дом был погружен в тишину. Временами только из-за окон доходил стук копыт, когда по брусчатке мостовой катились ночные дрожки; иногда доносился человеческий голос.

— Можно?

Пан Бербелек чуть не упустил никотиану.

— Пожалуйста.

Абель деликатно прикрыл дверь библиотеки за собой. Иероним отложил никотиану в пепельницу, присматриваясь к формам, которые принимал в полумраке дым. Абель воспользовался ситуацией и подошел поближе, остановившись перед наполовину прикрытой тяжелыми шторами статуей Каллиопы.

— Она хочет ехать в Толосу, к дяде и его семье, — сообщил парень.

Пан Бербелек провел ладонью в воздухе, дым кружил вихрями вокруг пальцев.

— Я оплачу вашу поездку.

— Я не уверен, будет ли это наилучшей идеей.

— Честь играет? У вас имеются какие-нибудь сбережения?

— С той Толосой. Я не уверен. Но вы сильно хотите от нас избавиться.

— А ты в этом не уверен?

— Несколько поспешное решение, после одной беседы. Вам не кажется?

Пан Бербелек поглядел на сына. Абель лишь раз мигнул, но форму удержал.

— Это будет уже другая беседа, — сказал эстлос. — Сомневаешься?

— Вы хотите от нас избавиться.

Иероним раздавил остатки никотианы, после чего указал сыну на стул возле шкафа. Абель уселся, смерил отца взглядом, встал, придвинул стул на пару шагов ближе и снова уселся.

Пан Бербелек постукивал перстнем Саранчи по поручню кресла, приглядываясь к парню из под опущенных век.

— Видимо, ты прав, — буркнул он. — Наверняка, я предпочел бы именно так… Вынесешь ли ты чуточку несвежей откровенности?

— Пожалуйста.

— Из меня никудышный отец, Абель. Я вообще никудышный мужчина, человек, разрубленный на половинки и слепленный из остатков, чего там осталось. Я сейчас не плачу над собой; просто говорю, как оно есть. То, что выжило из Иеронима Бербелека после Коленицы… Ты видишь лишь развалины и золу. И еще немного гноя Чернокнижника. Так что, в этом наверняка имеется и какая-то доля эгоизма. Тем не менее, и для вашего же добра было оторваться от моей морфы, пускай и слабой, но ведь кровь делает вас податливыми — так что, лучше сбежать как можно скорее, пока глина твердая. Я так считаю. До сих пор я в этом сомневался, но когда вас увидел… — Он выполнил неспешный жест левой рукой, той самой, с перстнем, как бы обрисовывая в полутьме силуэт парня. — Тебе сколько лет?

— Шестнадцать. Почти.

— Так. А Алитее уже исполнилось четырнадцать.

— В децембрисе.

— Опасный возраст, человек в это время наиболее податлив; нужно быть чрезвычайно осторожным — под какой морфой жить, чем напитываться. Вы же не хотели бы лет через двадцать распознать в себе отпечаток, — тут он стиснул пальцы в кулак и опустил на поручень, — отпечаток моей руки.

Абель был явно смешан. Он ерзал на сидении стула, чесал себя в голове; взгляд ежесекундно убегал от отца — к статуе, книжкам, цветным пирокийным абажурам.

— Не знаю, может вы и правы. Но, — тут ему не хватило слов, и он начал снова: — но ведь это всегда действует в обе стороны: если вы настолько переменились, если столько потеряли, то чья морфа вернет и отстроит более истинного Иеронима Бербелека, как не морфа родных его детей?

Пан Бербелек был изумлен.

— Не понимаю, что это ты себе представил. Прости, но ведь это не сказка: приезжаешь, спасаешь отца, счастливое семейство, героические дети…

— Но почему же — нет? — Абель даже наклонился в сторону Иеронима. — Почему нет? Разве собаки не становятся подобными своим хозяевам, хозяева — своим собакам, муж с женой друг на друга не становятся похожи, ведь даже у женщин, проживающих под одной крышей, кровь идет в один лунный день? Уж если ребенок представляет эйдолос родителя, настолько же и родитель представляет эйдолос ребенка.

— Ты долго над этим раздумывал? — фыркнул эстлос. — Ты чего себе намутил?

Абель выпустил воздух из легких — сгорбился, уставив взгляд на носки собственных ног.

— Ничего.

Пан Бербелек тоже склонился вперед, сжав плечо сына. Парень глаз не поднял.

— Что? — повторил Иероним, намного тише, чуть ли не шепотом.

Абель покачал головой.

Пан Бербелек не настаивал. Ждал. Часы в холле медленно выбили одиннадцать. На улице пьяница наяривал неприличную частушку, после этого его цапнула городская стража — это они тоже услышали в ночной тишине. Всякое мгновение в погруженном в темноту доме что-то потрескивало и поскрипывало — дыхание старого жилища. Пан Бербелек руку не забирал.

— В Бресле, в академической библиотеке, — пробормотал Абель, — когда я изучал историю полян… В конце концов, все сводится к новейшей истории, к окружающему миру. Учитель порекомендовал мне Четвертый сон Чернокнижника Крещева. Так вот, вы есть там, в указателе.

— Ага. Ну так.

— Осада Коленицы, 1183, целая глава. Крещев называет вас «величайшим стратегосом наших времен». Конечно же, я и раньше слыхал, и от матери…

— О?

— И я подумал: из его семени зачатый, из его Формы, так что все естественно… Это благородная мечта — пойти следами собственного отца. Стратегос Абель Лятек. Вы будете смеяться.

— Мой отец, твой дед, он был канцеляристом урграфа.

— Вы будете смеяться.

— Нет. Задатки в тебе есть, ведь это же ты уговорил Марию, чтобы она выслала вас ко мне, правда? Хотя ей и не хотелось. Но, в конце концов, ты ее так слепил, что она сама себя убедила, будто с самого начала идея принадлежала ей.

Абель только пожал плечами.

Пан Бербелек отпустил руку сына, выпрямился. Что-то в нем ломалось, формировался конвекционный поток эмоций; нечто, чего он не осмеливался назвать амбицией — предсказание огромного голода удовлетворения, желания гордости. Я мог бы еще быть великим! Снова мог бы вырости под самое небо! В теле Абеля. Ибо лишь только Форма бессмертна. Мог бы! Могу!

— Не очень знаю, как ты все это представляешь, — буркнул Иероним, сохраняя безразличие на лице. — Ты же видишь, кто я сейчас. Скорее уже, это я рядом с тобой буду вести себя по-ребячески, чем ты рядом со мной возмужаешь.

— Не думаю.

— Не думаешь.

— Ты вошел в комнату, секунда, две — и мы не могли оторвать от тебя глаз. Так звезды и планеты кружат вокруг Земли.

— Иди-ка ты лучше спать, а то начинаешь говорить словно поэт. Какие у вас планы на завтра?

— Ммм, ясное дело, осмотреть город.

* * *

Княжеский город Воденбург был заложен в 439 году Александрийской Эры в качестве речного форта в устье Меузы, который должен был обеспечивать безопасность внутреннего речного плавания и брать пошлину для локального македонского наместника. Существовавшие здесь ранее рыбацкие деревни были уничтожены неоднократными набегами — сегодня от тех деревушек, равно как и от первоначального римского форта не осталось ни малейшего следа.

В первые века После Упадка Рима, во времена Войн Кратистосов, когда в Европе и Александрийской Африке только устанавливалось политическое и хилеморфное равновесие, Воденбург завоевал значение в результате бешенного морфинга бассейна Рейна. Именно там проходил фронт, зона наложения корон кратистосов. Долгие годы еще земля не годилась для поселения, равно как и Рейн для плавания судов.

Тем не менее, до седьмого века ПУР Воденбург оставался всего лишь столицей малой провинции королевства франков. Только лишь после 653 года, после изгнания кратисты Иллеи, когда давление кратистосов на керос Европы несколько ослабел, Неургии удалось выбить себе относительную независимость. Ее столица со временем завоевала имя и значение одного из главных купеческих городов Европы. В течение нескольких веков Воденбург даже был резиденцией одного из меньших кратистосов, который вполз в просвет между антосами соседствующих Сил. А уже Сила Формы Григория Мрачного позволила Воденбургу до конца затмить прирейнские граничные города и южные франконские грады.

Колонизация Хердона и начало трансокеаносской торговли в крупном масштабе инициировали эпоху благоденствия. Была открыта академия, начала деятельность одна из первых на севере факторий воздушных свиней, слава и изделия здешних стекловаренных заводов доходили до самых отдаленных уголков света. Верфи работали на полную катушку; персидские, еврейские и готские кварталы непрерывно разрастались. Сюда отовсюду тянулись текнитесы высоких искусств и ремесел, математики и алкимики — ведь именно здесь, в Воденбурге, Ире Гауке изобрел пневманон. Воденбург был третьим городом, после Александрии и Москвы, где была установлена система пирокийного уличного освещения…

В настоящее время князь формирует проект высокого подушного налога, чтобы профинансировать интенсивный морфинг кероса всей Неургии, способный обеспечить калокагатическую Форму — совершенство духа и тела — которой совершенно бесплатно пользовались города-резиденции более альтруистичных кратистосов. Неургия должна была заплатить за это громадные деньги, на многие годы нанимая на тяжкий труд целые полки текнитесов. Но проект принес самому князю огромную популярность среди простого народа, ведь аристократия и богатые купцы, которые в большей части и правят Воденбургом, так или иначе пользуются услугами текнитесов, просто они опасаются наплыва под филантропическую Форму эмигрантов со всей северо-западной Европы. Город, известный в Европе как Столица Бродяг, и так уже лопался по швам.

Антон рассказывал о всем этом, ведя брата с сестрой по залитым утренним светом улицы. Абель с Алитеей намеревались отправиться сами, но пан Бербелек настоял; сначала он вообще хотел предоставить им карету, но в конце концов — впрочем, ему нужно было куда-то отправиться по делам — он согласился на то, чтобы их сопровождал сын Порте. Антон взял с собой длинную дубинку «пожалте» и свисток для стражников.

В первый момент они направились к порту — панорамный вид и наклон почвы ведут к морю всех нерешительных. Но, поскольку они сворачивали всякий раз, когда только что-нибудь заинтересовывало Абеля или Алитею, то вскоре очутились в самом сердце нового персидского квартала — на широкой и прямой пальмовой аллее, среди искусной архитектуры арабских домов, украшенных цветастыми узорами по белой штукатурке; над плоскими крышами вздымался толстый гномон минарета.

Впервые в жизни увидели они живые пальмы, известные им до сих пор только из книжек. Алитея подошла, провела ладонью по шершавому стволу.

— Но они же нигде в этом круге Земли больше не растут, правда? — морщил брови Абель. — Это какая-то порода, морфированная для большей стойкости к морозам?

— Да нет, скорее всего, это не так, — ответил Антон. — Тут вокруг полно измаилитских демиургов и текнитесов. Вот, к примеру, дом Гайбы ибн Хассая, княжеского ювелира; так что они спокойно могут высаживать пальмы, зербиго и апельсины.

И действительно, воздух в этом квартале казался чуточку теплее, во всяком случае, пах он совсем по-другому. Абель пытался различить экзотические благовония: ладан? корица? бекшта? Понятно, что их окружал и обычный запах города, то есть, смрад, вонь громадной людской толпы и сбитых на небольшом пространстве людских жилищ. По аллее грохотали повозки, быстрым шагом куда-то направлялись десятки, сотни прохожих — большинство из них было в традиционных измаилитских джульбабах, джибах, шальварах и тарбушах; женщины — в ослепительно цветастых одеяниях, украшенные одинаково тяжелой, что и дешевой бижутерией. По виду татуировок и морфингу кожи можно было узнать мусульман.

— Хотелось бы ее когда-нибудь увидеть!

— Что?

— Ну, эту их страну. Пальмы, солнце, львов. Ты понимаешь — пустыни, пирамиды…

— Ага, и еще скорпионов, мантикор, ифритов, гиен, стервятников, джиннов, вшей, москитов и малярию.

Алитея показала брату язык.

В последний момент тот удержался от того, чтобы инстинктивно не состроить и ей мину. Нужно с этим покончить, ведь я уже не ребенок. Разве стратегос строит из себя на людях дурака, устраивает ссоры с сестрой? Стратегос всегда хранит гордое молчание.

Понятное дело, это тоже в чем-то было инфантильностью. Разве дети не играют в стратегосов и аресов, кратистосов и королей, не притворяются серьезными — становясь еще более смешными в этом своем подражании? Так что стыда никак нельзя было избежать: безразлично, то ли поддаться инстинкту, либо ему противостоять. Абель отвел взгляд.

Но он помнил, что, столь часто, повторяла мать. Особенно, когда сам он жаловался, как они везде опаздывают по причине ее бесконечного просиживания перед зеркалом — тогда это был ее любимый ответ, произносимый, как казалось, не задумываясь — тем не менее, правдивый в своей банальности.

— Характер рождается из отработанных навыков. Кем бы ты ни притворялся, лишь бы только последовательно, тем ты в конце и станешь. Это отличает нас от животных и низших существ, их Форма всегда рождается снаружи, сами они измениться не в состоянии. — При этом она улыбалась ему в серебристом отражении. — Не стони, потерпи. Красивых женщин всегда ждут.

Мать вырабатывала в себе навык красоты, не позволяя себе забыть об этом хотя бы на минуту. Даже если она никуда не выбиралась с официальным визитом, куда-нибудь на прием или бал, либо сама не принимала гостей — все равно, ни на шаг не отступала от заранее запланированного представления самой себя. Иногда ее красота буквально подавляла. Абель так до конца и не поборол в себе той набожной робости, с которой в детстве входил в ее покои. Спальня, гардероб, ванная, кабинет — здесь ее антос въелся глубже всего. Воздух всегда был наполнен смесью раздражающих и вызывающих головокружение запахов, густая взвесь экзотических духов и цветов, заполнивших оконные вазы. Сам свет обладал здесь иным оттенком — более мягким, тускловатым. Заглушаемые звуки немедленно умирали. Здесь не существовало ни прямых углов, ни резких краев. Все предметы либо, по сути своей, оказывались составленными из деликатных меньших элементов, либо уже распались на тысячи кусочков, во всяком случае — они уже находились в ходе этого процесса, разбитые на какие-то висюльки, покрытые кисточками и френзелями, затерянные в своих собственных орнаментах. Мать появлялась среди них в шелесте кружевных платьев, предшествуемая размытым отсветом их ярких красок и оглушительным благоуханием своих духов — черноволосая королева, кратиста его сердца. Ну что мог он сделать перед лицом такой Формы?

Абель не верил, будто ему удалось склонить мать к чему-либо. Отец ошибается — она с самого начала, видимо, уже носилась с мыслью отослать их в Воденбург. Правда, угадать ее намерения легко никогда и не удавалось, она никогда их с ним не обсуждала (или она это делала с Алитеей?), он уже привык к неожиданностям. Мать управляла их жизнями с бархатным деспотизмом. Точно так же было и в последние дни перед отъездом — и их, и матери. Вдруг в доме начали появляться кучи никогда ранее не виданных Абелем людей, в странную пору, в странных костюмах, под странной морфой — страха, гнева, ненависти, отчаяния. Он видал их сквозь приоткрытые двери, в зеркальных отражениях из-за залома коридора, как они быстро прокрадывались в комнату матери или оттуда, иногда даже без сопровождения служанки. Алитея считала, будто бы это были гонцы, будто бы мать доверяла им какие-то секретные письма. Но иногда случалось и нечто большее: как-то ему удалось подглядеть бедно одетую женщину и пожилого вавилонянина (о его происхождении Абель догадался по бороде и шести пальцам на руках), как они выходили из кабинета матери, сжимая тяжелые, продолговатые свертки. На следующий день, в гимназиуме, Абель услышал сплетню, будто бы урграф был таки убит, будто все это были интриги аристократов-чужеземцев. Когда он возвратился домой, мать уже собиралась. Алитея сидела на ступенях лестницы и грызла ногти. — Говорит, что ее арестуют. Говорит, что ей нужно бежать. Мы тоже должны. Нас отошлет. — Куда? — Подальше отсюда. — Тогда только Абель подумал про Иеронима Бербелека в неургском Воденбурге, это было словно откровение: оказия! отец-стратегос! ведь я же сын легенды! Мать выслушивала его аргументы, стоны и крики, не переставая собираться, что-то быстро набрасывая на листке и подгоняя слуг. В конце концов, она заявила, что поговорят об этом завтра. Она поцеловала его в лоб и вытолкнула за двери. А утром оказалось, что уехала ночью, забирая с собой всего лишь две сумки, и даже не в повозке, а верхом, с одной запасной лошадью. Весь багаж Абеля и Алитеи уже был погружен на речную барку. Их ждало короткое письмецо: Отправитесь в Воденбург. Отец вами займется. Дом был уже продан, деньги распределены. И они поехали.

Так действительно ли он подкинул матери идею, которая, в противном случае, ей и не пришла бы в голову? Склонил ли я к чему-нибудь ее этими своими многочасовыми воплями? Так или иначе, во всем этом не было никакой тонкости, которую Иероним приписывал начинаниям Абеля. Всего лишь детское упрямство. Он помнил, как сильно следил за тем, чтобы не выявить своих истинных мотивов — и как же свалял дурака и сделался смешным. В столкновении с ее Формой, в материнском антосе — он всегда останется ребенком, и никем другим. Так как же отец не мог этого не видеть?

Я позволю ему думать, будто сумел склонить мать к своей воле — но это неправда, неправда.

— В восемьдесят седьмом здесь вспыхнул гигантский пожар, — продолжал Антон, — весь квартал сгорел дотла, тогда, в основном, строили из дерева. В Старом Городе ничего изменить уже было нельзя, но в новых кварталах князь приказал устраивать большие расстояния между домами, определил минимальную ширину улиц, установил запрет пользования открытым огнем в бедняцких жилищах, хотя, естественно, никто этот закон не выполняет. Тогда же были какие-то стычки на фабриках, пошли слухи, будто кто-то из демиургов Огня имел здесь измаилитскую женщину, и, понимаете, той ночью дал жару, хи-хи-хи. Опять же, в восемьдесят девятом… Да не давайте вы ему никаких денег. А ну пошел, зараза!

Оказалось, привязался какой-то какоморфный нищий — третье ухо на лбу, пронзающие кожу кости, длинный хвост, из жабр течет какая-то слизь — и, запинаясь, начал вымаливать у Алитеи грошик, ну полгрошика, будьте так добры. Антон отогнал его ударами дубинки по ногам.

Ничего удивительного, что он привязался именно к Алитее: даже в дорожном костюме (потому что «Окуста» с остальным их гардеробом еще не прибыла) она приковывала внимание, фокусировала на себе взгляды прохожих, родная дочь Марии Лятек. Разве не такое бессмертие было обещано людям? От отца к сыну, от матери дочери — то, что никогда не умирает, манера говорить, способ мышления, манера двигаться, проявлять чувства и скрывать их, способ жизни и сама жизнь, сам человек. Морфа столь же неповторима, как и стиль письма, она отпечатывается словно перстень в воске, одинаково — как от женщины, так и от мужчины. И правильно Провега поправлял Аристотеля: Форма выше пола, и это от Формы зависит сила семени, а не наоборот. Достаточно поглядеть сейчас на Алитею: волосы мастерски сплетены в восемь косичек, темно-синие кружева вокруг шеи, из тех же кружев сделаны перчатки, наполовину расшнурованная кафторская митани, эгипетский лен стекает с плеч накладывающимися одна на другую складками — белизна на синем и на белом, широкие, черные шальвары высоко в талии поддерживаются многократно перевязанным в талии поясом, каблучки кожаных башмачков высотой ровно в четыре тука. Абель мог поспорить, что ее сегодняшние благовония еще недавно принадлежали матери, он знает этот запах, и уж наверняка узнает этот взгляд, которым Алитея проводит нищего: поднятый подбородок вместе с выпрямленной спиной и отведенными назад плечами, наморщенными бровями — сейчас она уже никому не покажет язык, сейчас она кто-то другая.

Неужто всему этому мать ее научила? Нет, наверняка, нет, такому не учат. Было достаточно, чтобы Алитея часто находилась с ней, что жила в ее ауре.

И я ведь тоже ничего большего от отца не желаю.

— Вы тут всегда бьете нищих? — холодно спросила Алитея у Антона.

Слуга оскалил зубы.

— На самом деле, эстле, значительно чаще нищие избивают прохожих.

Они ненадолго присели в садике амиданской таверны. Антон заказал кападдокийский согревающий напиток из дикого меда. Он указал на рисунки, покрывающие стены таверны, и на цвета вывески над входом.

— «Под Четвертым Мечом». Такие страны, как Неургия, балансирующие на самом краю антосов Сил, не подавленные какой-либо морфой, привлекают всякого рода изгнанников, лишенных наследства, лишенных земли и хозяина, остатки несуществующих народов, затерянные диаспоры. — Слуга наслаждался собственным рассказом. Наверняка, он просто повторял слова какого-то эстлоса — его выдавала чужая форма высказывания. — После бегства Григория мы пережили их истинный потоп. По-моему, именно тогда пал Пергам…

— Тысяча сто тридцать девятый, — вмешался в рассказ Абель, отставив чарку. История ли это еще, или уже политика? Видимо, именно здесь и проходит пограничная черта. И вообще, как говаривал прецептор Янош, история — это политика, о которой рассказывают в прошедшем времени. Абель был внимательным учеником. Разбор царства Третьего Пергама дополнил союз Нового Вавилона с Уралом. Словно кольчатые шестеренки железной макины сцепились на землях Селевкидов короны Семипалого и Чернокнижника. Когда-то в Амиде имела свою резиденцию кратиста Иезавель Милосердная, сохраняя древнюю Форму царства Пергама; она удрала первой. Державу разодрали пополам — амиданская провинция досталась Чернокнижнику, пергамская провинция досталась Семипалому. Всех Селевкидов вырезали до одного. Лишь в пергамской диаспоре ходили слухи и легенды о спасшемся потомке царской крови, который когда-нибудь — как и во всех легендах подобного типа — вновь взойдет на трон Амиды; ведь один раз Селевкиды уже возвращались, покончив с владычеством Атталидов! Тем временем, беженцы пытались удержать и передать своим детям морфу уже не существующего народа — что было возможным уже только вдали от родины, которую постепенно, поколение за поколением, проедали ауры завоевателей. Но даже здесь, даже в многокультурном Воденбурге беженцы не находились в безопасности. Язык, одежда, кухня, священные цвета — они спасались этим. Но, в конце концов, и они утратят собственную морфу, когда последующее поколение, рожденное на чужбине, окажется, скорее, амиданскими неургийцами, чем неургийскими амиданами. Так вот умирают народы.

С пальмовой аллеи они свернули в более низкие предместья. В тенистых улочках здесь непрерывно длился один огромный сук — база. Казалось, будто каждый обитатель этого квартала чем-то торгует, что-то продает, во всяком случае, готов продать, достаточно было выразить хоть малейшую заинтересованность его, торговца, одеждой, домом, имуществом, детьми. Товары выкладывались на ступенях, в окнах, на балконах, непосредственно на земле или на импровизированных стойках. Антон тут же объяснил, что здесь и в самом деле верят в «лавки глупцов» — только глупец подошел бы и начал непосредственную торговлю. Достаточно начать беседу с торговцем, достаточно, чтобы он тебя коснулся, взял за руку — и не заметишь, как пройдет час, а ты останешься с кучей ненужных вещей, потратив все свои деньги до последнего гроша. Как говорит неургийская народная мудрость, каждый второй измаилит — это демиург жадности. А здесь, в Воденбурге, можно встретить персов, индусов, арабов, негров и эгиптян, прибывших прямиком из-под солнца Навуходоносора. Неургийцы все еще видят в них экзотических магои, которые обыкновенных, «глиняных» людей без труда склоняют к своей морфе. Тут не было ясно, разделяет ли Антон эту уверенность или нет, когда он столь обширно рассказывал про воденбургские обычаи и объяснял ритуалы. Покупать следует только через посредника или, по крайней мере, сохраняя определенную дистанцию, не отзываясь, лишь показывая на конкретные товары длинной палкой. Свои заказы Абель с Алитеей передавали Антону шепотом. Он всякий раз начинал с того, что указывал на совершенно иной предмет. Толкучка в это время была настолько большой, что брат с сестрой не раз меняли собственное мнение, неуверенные в собственных желаниях под расходившимся керосом.

И так вот, из улочки в улочку, с одной площади на другую, а за углом всегда находилось нечто еще более привлекательное — выходило на то, что они никогда отсюда не выберутся. Никто не может полностью выстоять перед морфой сука, даже бедняка можно запутать в паутине бессильных желаний; особенно бедняка. Среди всего прочего Антон купил изящный готский канджар из черной, пуринической стали, с рукоятью, вырезанной в виде головы священной кобры (для Абеля) и деревянный пифагорейский кубик вместе с набором ножных браслетов, изготовленных, якобы, во времена первого нашествия Народов Моря (для Алитеи).

И они наверняка бродили бы так до самых сумерек, если бы не неожиданное движение толпы, подхватившее их за собой — людская река выливалась между домов прямиком на северные луга. Не успели они сориентироваться, о чем, собственно, говорят окружающие их люди, что покрикивают возбужденные дети, опережавшие их бегом целыми кучами — Абель с Алитеей уже стояли в первом ряду зевак, охваченные той же самой морфой бескорыстного любопытства, засмотревшись на неспешное шествие повозок и животных.

В первых рядах достойно шли элефантийные морфезооны: индийские берберы и вавилонские бегемоты, покрытые шерстью с карминовыми полосами, укладывающимися в спиральные узоры. С гигантских туш берберов свисали, почти что заметая землю, желтые штандарты со стилизованными надписями на пракрите. На спинах элефантов, на шее и за лопатками сидели полуголые всадники, худощавые мужчины и женщины из под азиатской морфы, которые были, как догадался Абель, укротителями, демиургами зверей. У всех у них была серо-коричневая кожа и длинные черные волосы, связанные толстыми узлами; по ним прохаживались десятки, сотни мух и других насекомых, тучи тех же насекомых кружили у них над головами, чтобы тут же покрыть тела бестий. На топорно вытесанные морды вечно сгорбленных бегемотов была наложена сложная упряжь, заслоняющая им глаза, рядами крючьев и цепей пробивающаяся сквозь поморщенную шкуру и твердую кость вовнутрь пасти и в самую средину угловатого черепа. Бегемотов первоначально сформировали для войны, и все так же, во всех своих видах, они отличались податливостью к неожиданным, внезапным приступам ярости, в которых зверь бросался прямо перед собой, раздавливая, растаптывая и разбивая все на своем пути; а поскольку их сформировали таким образом, чтобы их было максимально трудно уничтожить, лишь немедленное уничтожение мозга животного давало какую-то гарантию удержания такого бешеного натиска и атаки. Укротители, в теории, могли управлять бегемотами, но большинство цивилизованных стран не впускала зверей в собственные границы без надетой на них «упряжи смерти». Теперь же, с каждым шагом пары чудищ — бух, бух, тряслась земля — у зевак из уст вырывались пугливые вздохи, и линия толпы волновалась — полшага вперед, полшага назад, Абель с Алитеей двигались вместе с остальными; Абель стиснул сестру за руку, и они следили за животными симметричными взглядами. В следующую очередь, уже за морфезоонами, катились высокие повозки, которые тянули парные упряжки ховолов. На открытых платформах представляли свои умения акробаты, жонглеры, демиурги огня, воды, воздуха и железа, иллюзионисты и магои. Вдоль каравана, от самого его конца, теряющегося в клубах пыли на спускающейся с северных холмов дороге, до сворачивающей на луга головы похода, скакали на тонконогих зебрах всадники, хриплыми голосами издающие короткие окрики на нескольких ломаных языках попеременно и размахивающие дзунгуоньскими факелами, из которых выстреливали фонтаны цветастых искр.

Абель не различал выкрикиваемых визгливых слов, но он и не должен был. Парень тихо рассмеялся, склоняя голову к Алитее — морфа детской увлеченности притянула их к себе.

— Цирк приехал!

Δ
БОГ В ЦИРКЕ

«Циркус Аберрато К’Ире», гордящийся традициями, доходящими еще до римских пандаймониев, и объявляющий себя крупнейшим передвижным зрелищем в Европе, этой весной начал вояж вокруг континента, направляясь вдоль северного побережья Франконии, и Воденбург очутился у него на пути пятым по очередности.

Цирк и вправду был большим: две сотни людей, полтысячи животных, несколько десятков массивных повозок. На воденбургских лугах он расположился концентрическим созвездием пестрых шатров, оставляя в средине пустой круг арены. Ночью там в землю вкопали три высоких столба для акробатов. Клетки и загородки с животными были организованы в закрытый зверинец с северной стороны обоза; от зевак, желающих поближе поглядеть на экзотических зверей брали по полгроша. Аберрато зарабатывал, но Аберрато и тратил — большие суммы он выплачивал воденбургскому текнитесу погоды, старому Ремигию из Плачущей Башни, чтобы тот, по крайней мере, попытался обеспечить несколько дней без дождя. В случае портовых городов сложно было иметь уверенность, тем более, в портах со столь большим движением, с кораблями, постоянно входящими в залив и выплывающими из него. Тем не менее, в первый день выступлений небо оставалось безоблачным, с востока дул теплый ветерок, и пан Бербелек позволил вытащить себя из дома без особого сопротивления — хотя, может он и вправду хотел доставить удовольствие сыну и дочке? Благодаря его, Алитея робко улыбнулась — долгий взгляд из-под черных ресниц, ямочки на щеках, бессознательно наматывает волосы на пальчики — и ледяной коготь разодрал сердце Иеронима.

По традиции западный квартал зрительных мест предназначался для богатых горожан, то есть тех, кто мог заплатить за сидячее место. Здесь поставили несколько рядов кресел и стульев, правда, несколько потасканных, за ними еще дюжину лавок; остальные зрители должны были толкаться возле высоких барьеров, ограждающих арену. Большая часть зрелища должна была произойти выше уровня земли — либо на столбах и растянутых между ними канатах, либо на поспешно возведенной цирковыми ремесленниками сцене высотой в пять-шесть пусов, где сейчас, перед началом выступлений труппы Аберрато, выставляли свои вульгарные пантомимы местные актеры. Но вот выступления зверей и некоторые фокусы демиургов стихий не могли быть представлены нигде иначе, как только внизу, на земляной арене, так что стоящие подальше их просто не увидят. Пан Бербелек заплатил несколько дополнительных грошей и обеспечил себе четыре места в первом ряду. Четыре — дело в том, что он намеревался совместить приятное с полезным и пригласил Ихмета Зайдара. На такого типа выступления в Воденбурге всегда приходили чуточку раньше, относясь к ним как к светским событиям. Иероним надеялся обговорить в это время с нимродом дела компании, тем более, что Абель с Алитеей сразу же куда-то исчезли.

Но только лишь мужчины уселись, закурили свои никотианы и обменялись парой слов, из-за спины раздался трубный голос рытера Кристоффа Ньюте:

— Аа! Аааа! Так вы тоже пришли! А я как раз думал, чтобы вытянуть тебя! Где же эти твои дети? Погоди, сейчас присядем. Эсфирь, Павла и Луизу ты же знаешь. Но, но, познакомьтесь, мои дорогие, с нашим нимродом, Ихмет Зайдар, Ихмет Зайдар, кто-нибудь, передвиньте-ка этот столик, ну, садитесь уже, садитесь, фу, душно как, словно в бане, с этим нашим склеротиком Ремигием оно всегда так, помнишь, как мы заказали успокоить те бури в девяносто первом, могу поспорить, что наш сукин сын их сам вызывал…

Кристофф явился с женой, Эсфирью, с дочкой и зятем. Как следовало ожидать — и что пан Бербелек прекрасно помнил по собственным визитам в доме Ньюте — в присутствии хозяина семья молчала, голос имел один только рытер. Какие-то шансы переломить Форму имел лишь Павел, не имевший кровного родства с Кристофом и бывший под его влиянием короче всего. И действительно, время от времени ему удавалось вставить одно или два предложения.

Пан Бербелек позволил Кристофу говорить — ну кто умный станет пытаться остановить водопад? — но не обращал внимания на слова и не вникал в их содержание. Впрочем, Кристофф обращался сейчас к Зайдару, перс же вежливо улыбался ему и кивал головой. Иероним пока же блуждал взглядом по лугам, между шатрами, повозками, над головами толпы и в самой толпе. Зрители прибывали постепенно, а вместе с ними — продавцы цветов, зонтиков, вееров, сладостей, вина, топорно сколоченных стульчиков, карманники, нищие и подпольные демиурги тела, все громко расхваливающие собственные товары и услуги; шум людских голосов накрывал луга толстым одеялом. Чем большая толкучка собиралась, чем больше накапливалось людей, тем явнее пан Бербелек чувствовал нетерпение и возбуждение приближавшимся зрелищем. Он прекрасно понимал, что большая часть удовольствия от подобного рода представлений бралась не в самих чудесах и штучках, которые ты видел, но в самом факте, что ты смотришь на них с другими, десятками и сотнями иных людей. Ничего удивительного, что выходящие на сцену актеры перед неприязненно настроенной аудиторией теряют голос и способность двигаться. Так что им приходилось быть аристократами высшей марки, чтобы переломить ситуацию, повернуть форму, перетянуть публику на свою сторону…

Пан Бербелек вздрогнул, остановив взгляд на линии боковых загородок; рука с никотианой зависла у самого рта. Эстле Шулима Амитасе — заплатив стражнику и отослав невольника, входит в закрытую четверть зрительного зала. Она перехватила взгляд Иеронима и ответила движением веера вместе с легкой улыбкой. Пан Бербелек поднялся с места и отдал ей поклон над рядами пустых еще стульев и лавок. Выхода у нее не было, пришлось подойти к нему. Ньюте проследил взгляд Иеронима и прервал поток собственных слов; теперь уже молча следили за приближавшейся женщиной. Но у нее не дрогнула даже бровь, таинственная улыбка не изменилась ни на йоту, она не ускорила шаг, движения оставались такими же свободными; взгляды иных людей не могли изменить чего-либо в ней.

Пан Бербелек отбросил и притоптал никотиану; он стоял, сплетя руки за спиной, слегка склонившись вперед. Не отводя от эстле глаз, он считал удары собственного сердца. Она красива, красива, красива… Хочу, хочу, хочу… Эти зеленые глаза, глядящие исключительно на меня, эти длинные пальцы, сжимающиеся на моем предплечье, эти светло-золотые волосы под моей рукой, эти высокие губы под моими губами, эти улыбчивые губы — даже и не улыбчивые, выкрикивающие непристойности под морфой моего собственного желания. Хочу… Иди ко мне!

— Эстле.

— Эстлос.

Она подала ему руку. Иероним поцеловал внутреннюю часть запястья, слегка наклонившись (она была несколько выше его). Горячая кожа обожгла его губы, изумрудные глазки змеи-браслета глянули ему прямо в глаза. Он узнал и благовоние с берегов Нила — жаркий, животный запах, одновременно приятный и дразнящий.

— Позвольте, эстле, представить вам мою жену… — откашлявшись, начал Кристофф.

Все уселись. Между рядами проходил продавец сладких тюльпанов, и пан Бербелек, с мыслью об Абеле и Алитее, купил полдюжины. Шулима выдула щеку. Иероним подал ей один жареный цветок. Та куснула, быстро облизав губы, один засахаренный лепесток упал ей на грудь. Пан Бербелек протянул левую руку, медленно ухватил лепесток между указательным и большим пальцем, поднял ладонь, положил лепесток себе на язык, раскусил — сладость стекла по горлу, он сглотнул. Эстле Амитасе все это время находилась в неподвижности, внимательно следя за ним, лишь грудь легко вздымалась в ритме спокойного дыхания, над темным соском остался влажный след от лепестка.

— А я и не знал, что ты кристианка, — отозвался Ньюте, чтобы разбить форму неожиданной интимности эстлоса Бербелека и эстле Амитасе; всех остальных она замкнула в неудобное молчание. Рытер указал на ожерелье Шулимы с серебряным крестом.

— Ах, нет, — Амитасе подняла подвеску, как будто присматриваясь к нему впервые в жизни. — Это ломаный крест. Уже за несколько тысяч лет до Александра его использовали для магии и обрядов.

Как обычно, слушая ее голос, пан Бербелек пытался идентифицировать акцент Шулимы. Ее окский был мягким, с растянутыми гласными и нерегулярно появляющимся придыханием, как будто она обращалась исключительно к себе и говорила в секрете, приглушая голос перед чужими. Человек невольно тянулся к ней, склоняя голову набок.

— Так ты, эстле, интересуешься старинными культами? — вмешался пан Бербелек, чтобы поддержать беседу.

Шулима глянула на него над своим веером.

— Эти вещи все так же остаются опасными, — сказала она.

— Опасными?

— Старые боги так легко не уходят, — заметил Ихмет Зайдар. — Остается такое чувство, будто бы они были, все же, более… настоящими…

— Козлиная кровь и вой на Луну, — буркнул с презрением Кристофф.

Эстле Амитасе громко вздохнула.

— Неужто нам нужно сейчас об этом говорить? Мы пришли сюда развлечься, а не вести религиозные диспуты.

— Красота всегда притягивает внимание, — усмехнулся пан Бербелек, указывая глазами на серебряный гаммадион между грудей эстле.

— А жаль, — просопел эстлос Ньюте. — Я уж было понадеялся, что встретил сестру по вере. Но ведь должна быть причина, по которой ты, эстле, выбрала такой крест, раз уже тебе известно о его происхождении.

— Разве вкус определяет выбор религии? Не обижайся, только я не могла бы просто так носиться с изображением орудия пыток; в этом есть какое-то извращение.

— Го-го, вот этого я уже так не оставлю! — замахал руками иерусалимский рытер. — Подобные мнения провозглашают те, кто о самой религии мало чего знает, вот они и повторяют, что услышали, а слухи такие рождаются из сплетен, из ничего, из стечения случайных слов, самых мелких корреляций, из туманной формы. Что ты вообще знаешь о Кристе, эстле?

— Ммм, еврейский кратистос четвертого века александрийской эры, еще из диких кратистосов, одержимый местным еврейским культом, осужденный на распятие по политическому делу, но он успел затащить под свою Форму приличное число евреев. Якобы, на кресте этом он не умер, сумев удержать тело. Что еще? Кажется, он еще приписывал себе какое-то родство с Богом.

— Сыном, был и остается Его сыном!

— Никогда я не дарила особым уважением тех богов, — с еле заметной ироничной усмешечкой заявила Шулима, — у которых имеется и тело, и амбиции, желания и комплексы, враги, друзья и любовницы, дюжины детей — все человеческое. Люди стократно не равняются божественному.

— Таким, божественным, как раз и является Аллах, Бог мусульман, — прибавил пан Бербелек. — Правда?

Кристофф схватился за голову.

— Господи Кристе! Да что вы тут говорите! Ведь Мухаммад украл Его у нас, у него просто в голове помутилось под антосом Аль-Каабы, так что все у измаилитов и вышло перекрученным.

— Ага, так это, выходит, Бог Аристотеля? — допытывалась Шулима. — Тогда я ничего не понимаю. Как Он мог бы иметь сына? Зачем? Какой в этом смысл? Ведь все это никак не держится кучи.

Надув губы, она схрустела остаток тюльпана.

Кристофф громко фыркнул. Сейчас начнет рвать свои рыжие патлы, подумал Иероним.

— Мне всегда казалось, — вмешался Ихмет, щуря глаза, когда он задумчиво глядел над головами Бербелека и Амитасе на заходящее Солнце, — собственно, с самого детства… это как с шарообразностью Земли или кровообращением в теле — каждый человек, раньше или позднее, приходит к тому же, попросту наблюдая за миром и делая выводы. В том числе, и люди перед Аристотелем. Вопросы всякий раз одни и те же. Почему мир такой, какой он есть? Почему он вообще существует? Что было перед тем, откуда он взялся, каковы тому Причины? Мог ли бы он быть другим, а если так — то каким, если же нет — тогда, почему? Мы видим, как из форм простых проявляются формы сложные, как из пустоты рождается мысль; под пальцами демиурга из бесформенного сырья появляется сложный артефакт. То есть, и для мира должна существовать Цель, совершенная Форма, окончательная и бесповоротная причина, которая сама причины не имеет, ибо тогда мы должны были бы отступать в бесконечность. Но если вселенная, время, бытие вообще обладают началом, то начало это должно быть именно таким: беспричинным, абсолютным, замкнутым в самом себе, совершенным. От него происходят все Формы, он притягивает первоначально бесформенную Материю к видам, все более близким к нему самому: планеты, звезды, луны — ведь откуда бы они взялись в виде идеальных шаров, на идеально круговых орбитах, если из не навязанной морфы этого кратистоса кратистосов? — моря и суши, болото и камни, растения и животные, и люди, и люди мыслящие, а среди них демиурги, текнитесы, кратистосы — все более приближающиеся к Нему. Все мы живем в его антосе, вся вселенная располагается внутри Его ауры, и с каждым мгновением наш мир становится более подобным конечной Форме, все более конкретным, сформированным, совершенным, божественным. И в самом конце будет существовать лишь одна Субстанция: Он.

Перс говорил тихо, часто останавливаясь в поисках подходящего слова, а когда закончил, улыбнулся, извиняясь.

— Ооо, я и не знал, что вы такой софист! — покачал головой Кристофф.

— Недели, месяцы посреди океаноса… — пожал плечами нимрод. — Что остается? Пялиться в горизонт? Человек либо с ума сходит, либо, все-таки, доходит до некоей эвдаймонии, спокойствия духа, ммм, мудрости.

— Ну ладно, — вздохнула Шулима, переламывая застывающую морфу мгновения, — так что там с этим Богом кристиан? Совершенство не вмешивается в дела смертных, достаточно того, что оно существует.

— Ага! — Ньюте поднял выпрямленный палец. — Может ли совершенство обладать чувствами? Жалостью, к примеру. Сочувствием, милосердием, любовью?

Эстле Амитасе скривилась в сомнении.

— Ну вот, снова мы начинаем прибавлять к абстракции человеческие черты. И закончим Дзеусом или Герой.

— Поскольку ты, эстле, говоришь о Боге, который был бы логически непротиворечивым, я же говорю о Боге, в которого верят.

Шулима сделала неопределенное движение веером.

— Ведь это одно и то же. Кто поверит в квадратное колесо? Впрочем, о каком Боге только что говорил господин Зайдар?

— Признаюсь, что мне, как потомку зороастризма, — ответил нимрод, — ближе Бог Мухаммада, чем Кристоса. Вся эта история с посланием на Землю Его ребенка, и то, вроде бы, на смерть, во всяком случае, на муки, в опасности…

— Ох, именно в этом я и вижу жестокую правду, — издевательски засмеялась Шулима, пряча лицо за своим синим веером. — Проблема заключается в другом. Так вот, сначала следовало бы принять Бога, уже очеловеченного, а не абсолютную Форму Аристотеля, которая представляет собой наиболее очевидную догадку — но что-то, скорее, из сказок древних: Сурового Старца, Мать Любви и Плодородия, Кровавого Воина. И если у одного человека разум склоняется, скорее, к геометрическим мудростям, у другого — к прекрасным рассказам, от которых мороз идет по коже… Но никакой Бог не может быть таким и таким одновременно.

— А откуда же нам, смертным, знать, каким Бог может быть, а каким быть не может, а? — ужаснулся рытер.

— Мы вообще мало чего знаем, — согласилась Шулима. — Но мы продвигаемся от незнания к совершенству не путем принятия иррациональных гипотез, но таких, которые, в нашем незнании, из всех остальных кажутся нам самыми простыми и разумными.

— Но ведь я, эстле, не принимал никакой гипотезы, — заявил Кристофф, который уже явно отказался от тона легкого противоречия и отстраненности, в котором дискуссия велась перед тем. — Я поверил.

— Такое право у тебя было, он сильно отпечатался, многих повел за собой, никто не отрицает, что это был могучий кратистос. Даже если он и вправду умер на этом кресте. Но вот является ли это поводом, чтобы делать из этого креста символ религии? А если бы Кристоса приговорили к четвертованию, и он умер бы именно так. Что тогда? Символом стали бы топоры, пилы, ножи?

— Ты ничего не понимаешь! — Озлобленный Ньюте вскочил с места, снова уселся, дернул себя за бороду, за усы, опять встал и сел. — Это было искупление! Он умер за наши грехи!

— А вот это уже полнейший абсурд! — Амитасе тоже утратила свое предыдущее спокойствие, в ее голосе звучало явное раздражение. — Представь себе такого короля, абсолютного повелителя: вассалы нарушают его законы, они же доставляют ему всяческие неприятности, и вот вместо них — он наказывает собственное дитя. Разве стоит кто-либо над ним, навязывая принципы, определяя квоты обязательного страдания? Нет, слово короля всегда является окончательным приговором. Тогда, какова же единственная причина мук сына? Потому что король того хотел. Видимо, это доставляло ему удовольствие.

Лицо Кристоффа, и так обильно покрытое потом, вдобавок побагровело, когда он открыл рот для медвежьего рыка:

— Да что ты мне тут за глупости плетешь…!!!

— Хватит! — прошипела Шулима, с треском складывая веер; ее рука очертила горизонтальную дугу — жест сглаживания кероса.

И, пожалуйста, иерусалимский рытер замолк. Выпустив из легких воздух, он поудобнее устроился в своем кресле, моментально расслабленный, рассеянным взглядом водя по противоположной части зрительного «зала» цирка. Его семья озадаченно помалкивала.

Через какое-то время Кристофф вынул из рукава платок и вытер лоб.

Когда он вновь поднял взгляд на Шулиму, по его лицу невозможно было что-либо прочесть.

— Эстле, — склонил он голову.

Та ответила вежливым отворотом веера.

Что же это было? — размышлял тем временем пан Бербелек. Вместе с Ихметом они обменялись изумленными взглядами. Нимрод, вдобавок, казался развеселенным всей ситуацией. Быть может, текнитеса подобные вещи смешат — а может, это веселье тоже является всего лишь маской — уж слишком хорошо пан Бербелек помнил ломающий кости и разбивающий все мысли мороз Чернокнижника. Кто она, черт подери, такая? С такой морфой и вправду можно склонять к своей воле министров и аристократов. Действительно ли Бруге ее дядя, или она попросту убедила его верить в это? И я сам — действительно ли тогда я желал пригласить ее в свою иберийскую виллу? А сейчас — хочу, желаю, она ведь красавица — отважился бы я сейчас выступить против нее, сломать форму, к примеру, задать какой-нибудь вопрос — самый неподходящий, непосредственный, даже невежливый — смог бы или нет?

Только ему не дано было это выяснить. Появились Абель с Алитеей, вернувшись после посещения зверинца Аберрато К’Ире, и пан Бербелек взялся за ритуал представления их семейству Ньюте, Зайдару и Амитасе — очень спокойно, крайне вежливо: эстле Алитея Лятек тхыгатер Бербелека, эстлос Абель Лятек ыйос Бербелека.

Дети уселись в противоположных сторонах, Абель возле Луизы с Павлом, Алитея рядом с Шулимой и Ихметом.

Алитея в компании оказалась особой крайне разговорчивой, описания красивых, странных и отвратительных созданий тут же начали изливаться из нее щебечущим потоком слов; каким-то забавным образом она была одновременно забавной и благовоспитанной, маленькой девочкой и взрослее своих лет женщиной.

Пан Бербелек какое-то время наблюдал за ней, совершенно не зная, что и подумать. Никогда я ее не узнаю толком. Неужели это истинная морфа Алитеи-среди-людей? Они мои дети, только я не их отец.

Он склонился к Кристофу.

— В будущем ты уж лучше удерживайся от таких выступлений, — прошептал он. — Ты мне все дело портишь. Бруге еще может передумать. А пока она живет при дворе нашего любимого министра… Так что подумай получше перед тем, как раскрыть пасть, хорошо?

— Она сама начала, сама заинтересовалась. Я только отвечал.

— Кристофф!

— Да знаю я, знаю, что хам и кретин. Но ты тоже должен был меня перебить. Думаешь, обиделась?

— Посмотрим через неделю, когда Бруге объявит таможенные тарифы.

Слопав второй тюльпан, Алитея начала описывать очередные экспонаты из циркового зверинца — крылатых змеев и ледяных жаб. Луиза громко заявила, что она тоже должна сходить туда, они все пойдут туда после представления. Алитея машинально угостила ее цветком, одним простым жестом втягивая чужую женщину в форму доверенности.

— …или вот эти огненные копраки, — продолжала она на одном дыхании, — или такая штука, вырастающая из камня, то ли растение, то ли зверь, откуда они их вообще берут, сами морфируют? Откуда они берут таких безумных звероводов? Ведь это ни для кого не здорово.

— Знала бы ты, эстле, — проворчал Ихмет, — что мы, временами, вытаскиваем из моря. Последние — так вообще трудно сказать, из под какой формы оно берется, может, из Южного Хердона? Не знаю… Течения океаноса несут их десятки тысяч стадионов, в основном — останки, редко когда живых. Раньше мы знали все виды, места и сезоны появления, у меня есть такой вручную написанный атлас, в котором называются даже отдельные представители кракенов и морских змеев: «Буба Щербатый, в двадцать втором году раздавил «Суккуба IV», обломок мачты застрял под левым плавником, ни в коем случае не выливайте кухонные помои в воду» и тому подобное, действительно прелестно… А теперь? Ни в чем нельзя быть уверенным, все изменяется…

Пан Бербелек подавил усмешку, видя, с какой нескрываемой увлеченностью Алитея с Абелем слушают меланхоличные байки нимрода. Что ни говори, Бресля — это затхлая провинция Европы, приедет ли когда-нибудь туда цирк, подобный заведению Аберрато К’Ире? Понятно, что они сильно пережили то, что Мария покинула их, и собственны отъезд — но сейчас, без всяких сомнений, они переживают величайшее приключение своей жизни.

Увлеченность эту легко использовать, но она и сама по себе является могучей силой. Благословенная наивность, лучистое любопытство — неужто Абель, все-таки, был прав? Неужто я и сам потихоньку пропитываюсь их Формой…?

Второй раз уже улыбка гостила на его лице, и на сей раз пан Бербелек не стал ее подавлять.

— Так ведь не только в морях, — говорила эстле Амитасе, не прекращая ритмично обмахиваться веером — блестящая синь мерцала над ее грудями словно крыло райской птицы. — Только что я получила письмо от приятельницы из Александрии. Люди, возвращающиеся из-за второго круга, из-за Золотых Царств, какое-то время привозят странные вести — о деформированных, что их и узнать уже невозможно, джунглях; об уменьшившихся во множество раз стадах элефантов, газелей, тапалоп — все они тысячами гибнут в ходе своих миграций по саваннам. Иногда караван привозит останки — живого экземпляра в Александрию никак ввезти не получается, они держатся подальше от короны Навуходоносора. Только на юге, за границами его Формы, между слабыми антосами диких кратистосов — оттуда это все приходит. И из самого сердца джунглей. Ипатия посылает разведчиков, целые экспедиции с царскими софистами. Аристократия вообще устраивает для себя охоты, новая мода вот уже несколько сезонов… Так вот, читаю, что в этом году даже купцы присоединяются, финансируют собственные экспедиции. Наверняка задержусь там на пару месяцев, потом заеду в Иберию. — Тут она глянула на Бербелека. — Так или иначе, но Воденбург надо покидать, пока не наступило лето, и город стал совершенно невыносимым.

— Ты охотишься, эстле? — спросил нимрод.

— Поначалу из светских обязанностей, теперь для удовольствия, — засмеялась та. — И только лишь на благородную дичь. Но, в конце концов — разве не сам охотник облагораживает любую дичь, проявляя к ней собственное уважение в ритуале погони и сражения?

— Лигайон, Первая река, — Абель узнал цитату и похвастался собственными знаниями.

— Давно я уже хотел посетить Александрию… — робко начал было Павел. — Воистину, это же сколько поэтов прославляло калокагатию Навуходоносора? «Священные сады Паретене, кто увидал их ночью, под глазом светлым Фаросского Циклопа…»

— О, приезжайте, я приглашаю, приглашаю! — тут же затрепетала веером Шулима.

— Ты будешь мне нужен здесь, — отрезал Кристофф Ньюте. — Может, в будущем году.

— Может, — пожал плечами зять рытера.

— Да нет, правда же! — приподнялась эстле Амитасе. — Мне будет крайне приятно! Или, если у вас появится охота… — кивнула она Алитее. — Должна признать, что большинство особ, с которыми я тут познакомилась, я не хотела бы видеть компаньонами в путешествии; их мне вполне хватает во время одного — двух официальных обедов. В этом городе есть нечто такое… Зато вот солнце Александрии! Чем больше я об этом размышляю, тем сильнее становится мое решение.

Алитея с Абелем обменялись взглядами, затем, одновременно, они поглядели на Иеронима.

Пан Бербелек уже не улыбался. Нельзя поддаваться Форме без размышлений, ведь дело не в том, чтобы и вправду вернуться в собственное детство.

Но, не успел он открыть рот…

— Начинается! — Луиза указала на арену.

Мгновение назад актеры покинули сцену. Раздалась дробь невидимых барабанов, и в ритме этой дроби на подмостки вступил сам К’Ире, которого сопровождали два черноглазых сфинкса. Сказочные создания рыкнули, барабаны замолкли. К’Ире поднял руку с золотым скипетром — и все: ему не нужно было повышать голоса, ему вообще не нужно было что-либо говорить; достаточно было одного его присутствия, позы, жеста. Все разговоры тут же утихли; публика замерла, всматриваясь в ожидании в высокого гота. Без единого слова он завоевал их внимание; но ведь и они сами желали быть завоеванными, именно за это заплатили свои деньги.

— Тебя можно на пару слов, — шепнул перс, наклонившись к Иерониму.

— Сейчас? Что случилось?

— Похоже, что здесь находится один из нимродов Второй Гренадийской компании. Я его знаю, по-моему, постоянного контракта у него нет, можно было бы попробовать его переманить.

— Ммм, ну ладно.

Извиняясь перед сидящими, они поспешно прошли к боковому барьеру.

— Это какой же? — спросил пан Бербелек, выискивая среди всматривавшихся на арену лиц. К’Ире объявил первое выступление — зрелище начиналось.

— Я солгал, — сказал Ихмет. — Никого я не видел. Как долго ты знаешь эту женщину?

— Чего? Кого?

— Эстле Амитасе, так ведь? Ее.

— Что ты имеешь в виду?

— Нет, сначала ответь. Так как долго?

— Этой зимой она прибыла в Воденбург из Бизантиона. К дяде — никогда не виденная племянница министра. Нас представили друг другу на каком-то приеме, то ли в децембрисе, то ли в новембрисе.

Перс скривился, дернул себя за ус. После этого сунул руку в карман и вынул янтарную коробочку с никотианами, угостил Бербелека. Иероним, подчиняясь форме Зайдара, молча принял никотиану. Они закурили.

Нимрод оперся плечом о деревянную переборку. Не поворачивая туловища, он повернул голову, оглянувшись над плечом к первому ряду — пан Бербелек провел его взглядом. Они видели только верхнюю часть спины Шулимы и ее головы — светлую корону волос, словно предчувствие короны невидимой, ажурного ее антоса. Женщина увлеченно следила за выступлениями демиургов какоморфов, глядя на арену вместе с остальными, и не почувствовала взгляда мужчин.

— В тысяча сто шестьдесят шестом, — неспешно начал Зайдар, прерываясь всякий раз, когда толпа издавала испуганные окрики или громкие вздохи восхищения, — я перестал работать по охране караванов Благовонного Пути и принял первые заказы на средиземноморских трассах. Плавал я, в основном, на кафторских галерах: Эгипет, Рим, Кноссос, Гренада, Черное море. Царь Бурь вновь переместился на небе — это уже был конец спокойным плаваньям по Средиземному морю. И тогда же, как ты наверняка помнишь, Чернокнижник в третий раз покинул уральские твердыни и пошел на юг — хану пришлось бежать через Босфор. Бизантион готовился к войне, он привлекал к себе стратегосов, аресов, даже нимродов; султан нанял себе Хоррор. Я плавал и туда, и в Крым. Летом в Крым прибыл Чернокнижник. Князь Херсонеса ему покорился. Все это происходило публично, над самым портом, на террасах крепости; все деревья срубили и разрушили стену, чтобы не заслоняли вид. Ты должен был видеть картины и гравюры. Я же там был. Куда не глянешь — толпы. В конце концов, как часто у смертного возникает оказия поглядеть в лицо кратистосу?

Пан Бербелек оставил вопрос без комментариев.

Ихмет Зайдар прервал рассказ, чтобы выпустить округлое облачко дыма.

— Все стояли на коленях. Даже если и удавалось подняться, спину выпрямить было ой как тяжко — в тот день мы все до одного были рабами. Жара. У нескольких десятков женщин начались преждевременные роды — ты наверняка слышал про этих «детей Чернокнижника». Картины представляют лишь сам момент того, как Хесара присягает на верность; это произошло утром. Но потом ведь были бесконечные процессии, речи, благословения, казни. Чернокнижник сидел на громадном троне из челюсти морского змея — это как раз картинкам соответствует. И у него имелась собственная свита: сенешаль, гвардия аресов, два наместника Юга, понятное дело, Иван Карла. А вот справа, в тени балдахина, сидела женщина в богатом кафторском платье. Неоднократно Чернокнижник склонялся к ней, они разговаривали — я сам видел, они смеялись. Золотые волосы, александрийские груди, брови-ласточки, сидела прямо. А где-то после полудня она исчезла. Я знал лишь то, что она не из херсонесской аристократии.

Пан Бербелек оторвал взгляд от наполовину заслоненного ближайшими зрителями силуэта Амитасе.

— Как далеко ты стоял? Сто, двести пусов?

— Я нимрод, эстлос. Вижу, запоминаю, распознаю. В лесу, в море, в толпе — мгновение секунды, лицо, зверь в буше. И никогда не забуду.

— Так что же, собственно, ты хочешь мне сказать?

— Но ведь это очевидно. — Перс бросил на землю и притоптал свой окурок. — Крыса Чернокнижника.

Крысы, мухи, псы — их называли по-разному, самых ближайших сотрудников кратистосов, их доверенных лиц и почитателей, живущих непосредственно в огне короны кратистоса; дни, месяцы, годы, керос не в состоянии выдержать натиска столь сильной Формы — и он поддается, быстрее или медленнее, сразу или этапами, но поддается: сначала, естественно, поведение, речь, но вскоре и чувства, самые глубокие, и тело, до самых костей — и он морфируется, стремясь к идеалу кратистоса, изменяясь по образу и подобию — эйдолос Могущества. Если сам кратистос сознательно не остановит процесс, очень скоро у всех слуг и дворцовых чиновников будет его лицо.

Крысы — едящие за его столом, спящие под его крышей, разделяющие его радости и заботы — проявляют значительно далее идущее подобие. Хозяину даже не нужно что-либо им приказывать или запрещать; они уже знают, мысли в их головах мчатся параллельными путями, морфа симметрична словно крылья бабочки, зеркальный образ, возвращающееся эхо, гордость и унижение.

Но вот только кому нужны такие эмиссары, шпионы и агенты, которых любой распознает с первого же взгляда. Поэтому кратистосы нанимают текнитесов тела — или же сами разрабатывают подходящую его морфу, если только она не противоречит их антосу — и придают своим крысам безопасную и оригинальную внешность.

Долголетие — это всего лишь побочное явление. Ведь если в тысяча сто шестьдесят шестом Зайдар видел ее зрелой женщиной, это означает, что Шулиме, по меньшей мере, лет пятьдесят. А выглядит на двадцать. И как долго она является «эстле Шулимой Амитасе» — год, полгода?

Понятное дело, говорит ли Ихмет правду, выдумывает, лжет или только слегка перекручивает истину — проверить это никак невозможно.

— Это могла быть ее мать, — буркнул пан Бербелек. — Или же кто-то совсем другой: может, она просто переняла Форму от чужой аристократки.

— Если переняла столь совершенно… тогда она ею и есть, не так ли?

На арене обнаженный мужчина хлопнул в ладони и тут же очутился в огненном столбе, публика вскрикнула одним голосом.

Пан Бербелек молча докуривал свою никотиану.

— Я не ощущаю в ней Чернокнижника.

— Хорошая крыса, красивая крыса.

— Я пригласил ее к себе на лето.

— Побежденных врагов всегда следует добивать.

— Но ведь она говорит, что сначала поедет в Александрию, под морфу Навуходоносора, а тот ненавидит Чернокнижника…

— Значит, убьешь ее там, — твердо заявил ему нимрод, текнитес диких охот, и пан Бербелек не стал ему перечить.

Е
СЛОВО, ЖЕСТ, ВЗГЛЯД

Мария им запретила, но они все равно писали письма друзьям, оставленным в Бресле:

Алитея:

По-моему, он нас боится. Ну а город, вообще! Комната у меня маленькая; солнце не заглядывает. Здесь холодно. Ой, а ты знаешь, что на улицах! Сама не знаю, что это за люди, откуда они сюда приезжают. Приплывают. Порт огромнейший. И это море. Вчера пошла на стены, целый час там стояла и смотрела. Волны! Есть ли у моря своя морфа? Мне показалось, что засну. Мы были в цирке!!! Ты в жизни не слыхала про такие создания. А что они делали! Папа знаком со многими важными личностями, с князем, министрами и одной такой иностранкой эстле, какая же она красавица! Может он хочет снова жениться. Только я не спрошу. Иногда он на меня так глядит, что честное слово. А я его, наверное, даже боюсь.

Абель:

Он богат, я и не знал, что настолько. Он немного рассказал мне про фирму. Уже знаю, что ты думаешь, только я понятия не имею, какие у него планы, ведь у него множество других родственников, впрочем, здоровье у него хорошее, а про завещание он не упоминал. Так что не ожидай, будто выдуришь от меня чего-нибудь в долг (я тебя знаю!).

О первой жене, понятно, ни слова. Даже и не знаю, какие из всех этих страшных семейных легенд правдивы. На такого жестокого типа он никак не похож. (Когда, наконец, выберешься в Острог, так расскажешь). Во всяком случае, здесь он никаких собак в доме не держит.

Живем мы здесь на удивление скромно. Но все это может быстро измениться. Кончается сезон, на весну-лето аристократия покидает Воденбург, мы должны перебраться в Иберию. Но, может, его еще удастся переубедить, и тогда мы поедем в Александрию, на охоту вглубь Африки. Не бойся, какой-нибудь сувенир тебе привезу (только не откуси себе язык от зависти).

Что там ни говори, Воденбург — это крупный купеческий город, пол-Европы проходит через него, здесь можно встретить кого угодно. За одну только первую неделю я познакомился со столькими аристократами, сколько не узнал за всю свою жизнь в Бресле. Здесь я видел людей из под самых разных морф. (Кстати, я проверил: у диких хердонцев ДЕЙСТВИТЕЛЬНО имеется хвост — это сколько ты мне уже должен?).

В нескольких десятках стадионов от города стал лагерем Хоррор, три сотни. Прежде, чем мы покинем Воденбург, попробую выбраться туда в поездку.


Пан Бербелек прочитал эти письма, осторожно отклеив над свечой сургучные печати. Антон должен был выслать письма Абеля и Алитеи утром, вместе с почтой самого Иеронима. Пан Бербелек заметил их, лежащие на подносе в передней библиотеке на первом этаже. Он приостановился, взял, повернул в пальцах. Вскрывать, не вскрывать? Как обычно, он не мог спать, так что среди ночи спустился, чтобы покончить с корреспонденцией. Проходя в кабинет, он задержал взгляд на орнаментальной каллиграфии, украшавшей лежавшее сверху письмо, это Алитея так написала адрес зелеными чернилами. Вскрывать, не вскрывать? Он знал, что вскроет.

В кабинете он зажег пирокийные лампы и поплотнее задвинул тяжелые шторы — первый этаж дома был низким, выходящие на улицу окна практически доходили до потолка, но были небольшими; на ночь снаружи они захлопывались железными ставнями, которым не хватало полной плотности. После этого он закрыл дверь на ключ, зажег резкое благовоние и уселся за секретером.

Писем было семь — пять Алитеи и два Абеля. Прочитал их все. Он уловил себя на том, что в ходе чтения улыбается и даже хихикает. Собственное поведение настолько удивило его, что он даже начал комментировать его вслух: Ну, ну, смешно же ты тип, Иероним Бербелек — что вновь показалось ему беспокоящим признаком психического расстройства.

Иероним заново разогрел сургуч и запечатал письма.

Пан Бербелек и сам поддерживал письменные контакты с родичами и знакомыми из Вистулии; правда, кое-каких писем он желал бы не получать, о некоторых особах полностью забыть. Орланда писала каждый месяц, длинные, путаные эпистолы, сигналы своего прогрессирующего безумия. Буквально только что он получил — коротенькое, потому что небольшое, но — как обычно, содержательное письмецо от своей подчиненной времен великих войн и великих триумфов, Янны-из-Гнезна, гегемона вистульской армии. Ее ядовитый юмор как всегда был способен поправить ему настроение.


Ну вот, на твою могилу так и не нассали. Но если хотя бы было известно, то ли мы заключили такой мир, то ли это просто замороженный фронт. Но нет, Казимир и Токач, этот новый полевой маршал, лишь талдычат, чтобы «удерживать позиции» и «не провоцировать последующих инцидентов». А в результате, вот уже четырнадцатый год мы торчим на линии Вистулы, глядя на то, как Москва колонизирует восточные княжества, а Чернокнижник запускает корни в этой земле, в этих людях. Вчера пришли слухи о дезертирах из гарнизона крепости Лужицы. Сейчас через Лужицу проходит большая часть торговли дунайским зерном. Если даже такой тупой солдафон как я способен прочитать эти вибрации антосов, то для Святовида все должно быть совершенно очевидным. Лет пять, десять — ты как считаешь? К счастью, я уже наверняка не дождусь.

А что у тебя? Сцапал себе какую-нибудь франконскую принцессу? Я рассказываю людям, что ты там живешь королем. Спасибо за меха. Я им говорю, что это от одного нордлинского любовника, только ведь никто из них не настолько наивен, чтобы поверить. В последний раз я гляделась в зеркало, когда выколупывала себе глаз после Легницкой Резни. Не думаю, чтобы седые волосы прибавили мне прелести.


В левом потайном отделении секретера Бербелек хранил связку документов, пересланных Ньюте, сверху лежала длинная эпистола, написанная на рисовой бумаге от их партнера с другого конца света, Йиджо Икиты, с подколотой к четвертой странице заметкой Кристоффа: Поезжай в эту чертову Александрию!

Письмо принца дзайбацу пришло полтора месяца назад, то есть, в это время оно добралось до Воденбурга, а написано было парой недель ранее. Кристофф посчитал необходимым показать его сейчас Иерониму в качестве очередного аргумента в тянущейся уже чуть ли не пару десятков дней — с момента встречи на лугах — кампании по убеждению между Ньюте и Бербелеком. Рытер склонял его предпринять поездку в Александрию — от которого пан Бербелек выкручивался краткими, ни к чему не обязывающими ответами.

— А что, у тебя есть чего лучшего делать? — нудил Кристофф. — Что? Какие-то планы, о которых мне ничего не известно, какая-нибудь новая карьера, новая форма жизни, что-то еще?

Нет, ничего у него не было.

Кристофф загорелся этой идеей, поскольку загорался всякой; тем не менее, необходимость визита в Александрию появлялась в их беседах уже неоднократно. Иероним вспоминал, как рвался к отъезду Павел — но они оба знали, что молодой зять рытера в игру не входит, Ньюте отбрасывал эту его идею небрежным жестом, а затем начинал убеждать Бербелека заново.

— Во-первых: рано или поздно мы должны договориться с Африканской, подписать договоры. — (У Африканской Компании в Александрии была штаб-квартира). — Во вторых: если бы нам удалось избавиться от посредников в поставках южных приправ, мы начали бы серьезно зарабатывать на обратных грузах. В третьих: заказы Ипатии. В четвертых: я и не говорю, чтобы ты сразу женился на ней, но, ты же сам знаешь, жаркие ночи в Золотой Ауре рядом с племянницей министра торговли… это большой капитал. В пятых: сам прочитай, что пишет Йиджо. Мы же должны держать руку на пульсе. В конце концов, что там эти три-четыре месяца? Господи Кристе, я заплачу за все из собственного кармана!

Икита-сан писал на классическом греческом, который, под его пером никак не оживлялся чувством и приподнятостью. Сам пан Бербелек никогда с ним не встречался. А вот встреча Йиджо с Кристоффом случилась двадцать с лишним лет назад, за Западным Океаносом.

Из ниппонских колоний в западном Хердоне вышла тогда — спонсируемая отчасти самим императором Аико — экспедиция, цель которой состояла в исследовании географии и керографии Перешейка Эузумена, самого узкого сухопутного соединения между Северным и Южным Хердоном. Дело в том, что появился план сморфировать там междуокеаносский канал по образцу Канала Александра, соединявшего Средиземное и Эритрейское моря; пан Бербелек помнил, что об этом «отделении Шейки» писали все европейские газеты. В экспедиции, со стороны одного из заинтересованных инвестициями дзайбацу, принимал участие и молодой Йиджио Икита.

Предприятие не увенчалось успехом, дело в том, что экспедиция попала прямиком в обезумевшую Форму одного из туземных кратистосов, сбегавших на юг под нажимом распускавшегося холодным, железным цветком антоса Анаксегироса. Исследователям пришлось как можно скорее возвращаться на земли гладкого кероса, пока они еще полностью не потеряли себя. Ближе всего им было до Хердон-Арагона. Самых больных взял на борт корабль, которым командовал отец Кристоффа Ньюте. Сам Кристофф служил там вторым помощником капитана. Он присматривал за Йиджо, страдавшим от заражения крови и деформации костей. Тогда они подружились, их морфы смешались. Когда через несколько лет Кристофф закладывал Купеческий Дом Ньюте, Икита без колебаний профинансировал это предприятие, и ничего на этом не потерял. Будучи активным партнером, он продолжал делиться с Кристоффом конфиденциальной информацией, получаемой многочисленными шпионами дзайбацу Икита, восьмого по силе в Божественной Империи.

«Течет там река, после ее пересечения человек перестает быть человеком», так говорят, такие рассказы нам повторяли. Слухи о появлении новых кратистосов кружат каждую весну, будто бы они проклевываются из водоворотов кероса вместе с ежегодным возрождением природы. Мы их проигнорировали, как и сотни подобных, что были раньше. Но потом начала приходить информация о растущей заинтересованности этими землями со стороны различных европейских и азиатских сил; туда с неясными целями шли посланники королей и кратистосов: возвращались, не возвращались, шли следующие. В этот момент уже даже не важно, что на самом деле представляет источник и причину этих слухов; теперь уже стоит расследовать саму заинтересованность конкурентов. Таким образом, из случайного стечения желаний рождается жизнь, нечто появляется из ничего.

Случайное стечение желаний. Пан Бербелек размышлял о путях судьбы. Сложив письмо Икиты, он закурил никотиану — дым поможет. Путь первый: он поедет в Александрию. Действительно ли Шулима крыса Чернокнижника? Там, в антосе Навуходоносора, у него, по крайней мере, шансы будут получше. А если она не крыса? Тем лучше. Путь второй: в Александрию не поеду. Действительно ли Шулима крыса Чернокнижника? Тогда, чем дальше с глаз, тем лучше, не стану пихаться ей под глаза, скатертью дорожка; а сам потом тоже покину Воденбург, в Иберию не поеду — спрячусь где-нибудь в другом месте. А если она не крыса? К чему ведет меня мое желание?

А если посмотреть на себя глазами Абеля: что сделал бы на моем месте Иероним Бербелек? Сбежал бы? Спрятался бы и дрожа молился, чтобы опасность покинула меня? Или же истинный Иероним Бербелек встал бы у опасности на пути, с гордо поднятой головой?

Самое времечко, чтобы начать притворяться им.

Пан Бербелек передвинул пепельницу. За ней, втиснутое в самый угол секретера, лежало приглашение на ужин к князю, написанное на официальном придворном пергаменте. Эстле Амитасе наверняка там будет. Он проверил дату: сегодня. Пан Бербелек пойдет туда.

* * *

В тот же самый момент, в котором влюбился, Абель Лятек от всего сердца возненавидел объект своего восхищения.

Звали ее Румией, и была она внучкой князя Неургии. Парень увидел ее и залился румянцем. Увидел ее и понял, что не достоин поднять на нее глаз. Он родился и умрет ее рабом. Падает на колени, поскольку не мог бы не упасть.

Ужин подали в Зале Предков. Здесь, в воденбургском дворце, где Григорий Мрачный жил веками, его Форма отпечаталась глубже всего, что ей было труднее всего противостоять. Здесь никто не улыбался. Разговоры утихали уже в вестибюле. Алитея еще попыталась что-то неуверенно промямлить, но потом уже и она лишь водила по сторонам угасшим взором. Пирокийная инсталляция пронзала дворец густой сетью металлических жил; отовсюду их всех окружали созвездия ярких огней, тем не менее — преобладало впечатление темноты, сырого мрака, осклизлой черноты, стекающей по лестницам, стенам, деревянной обшивке, древним камням, по коврам, дорожкам, гобеленам, по серебру и золоту. Пламя здесь дрожало не от жара, а от холода; гости вечно покрывались гусиной кожей. В Протокольном Зале в высоком камине гудел большой огонь, только свет от него не доходил дальше, чем на несколько шагов, во всяком случае, именно так казалось Абелю. Отец предупредил их, так что оделись тепло. Здесь обязывала скромная элегантность, хердонская простота. Ужин давался в честь ново назначенного посла Колонии. Пан Бербелек регулярно получал приглашения на подобного рода приемы, поскольку был единственным обитателем Воденбурга — если не считать повелителей и нескольких чиновников из местной академии — о котором гости князя имели шанс слышать ранее; кроме того, он принадлежал к аристократии и не доставлял неприятностей, редко выражая собственное мнение и, как правило, поддакивая урожденным выше собеседникам. Он был чудесным образом предвидимым, мечта для любого церемониймейстера: человек полностью определяемый чужими Формами. Он в мгновение ока чувствовал любые нарушения дворцового этикета. Двери только-только начинали открываться — он уже поворачивался к ним, колени сгибались, голова склонялась. Дело даже не в том, что он первым опускался на колени — зато опускался именно тогда, когда это следовало делать. Абель опоздал, он еще стоял, когда вошли: князь, княгиня, две дочки, внук и внучка. На мгновение он перехватил ее взгляд. Румия, он знал, что ее зовут Румией. Та усмехнулась ему самым уголком рта, то ли вопросительно, то ли подбадривающее. Абель грохнулся на колени. Сжатые кулаки уперлись в ледяной пол, кровь барабанила в ушах. Боже, какое унижение!

Ужин подали в Зале Предков, под внимательным взором предшественников князя, что глядели на едящих из-под потолка, с галереи портретов, созданных величайшими демиургами кисти и холста. Абель с подозрением поглядывал на картины. Все эти богато одетые мужчины и женщины с красивыми, суровыми лицами, казалось, высовывались из рам, обращая свои взгляды исключительно на него. Парень пересчитал портреты: семьдесят два. Как же глубоко в историю уходит прошлое года Неурга? Сколько поколений аристократов стоит в тени за бледнолицей Румией?

Стоило послушать посла Колонии, эстлоса Карла Реука, как он разглагольствует над индюком в грибном соусе:

— Одичали до такой степени, что, мммм, утратили малейшее чувство иерархии, не существует никаких общественных структур, только, мммм, одна огромная орда, в которой голос каждого стоит одинаково, и решения они принимают совместно — один, один и один, аморфная масса. Ни королей, ни рабов, нет низа, нет и верха; мммм, обо всем забыли.

— Забыли? — отозвался Абель с другого конца стола и тут же пожалел о том, что раскрыл рот, ибо, хотя Румия и глянула на него, на него поглядели и все остальные, и внезапно ему пришлось приложить все силы, чтобы под грузом их по-воденбургски холодных взглядов сказать хотя бы еще словечко. — Забыли, или же им никогда Форма не была дана? Может быть, Анаксегирос там и вправду первый.

— А ты, мммм, вьюноша, никогда не слыхал про «диких кратистосов» в Хердоне, но еще и в Африке, в Земле Гаудата на Антиподах? Порядок лежит в самой натуре мира. Такой вот, мммм, хаос и смешение в равную, единообразную массу ему противен, и они, по сути своей, болезненны. Только лишь в глубиннейших чащобах, за Мегоросами, в лесах ночи, под адскими деревьями, под, мммм, замечательно приготовлено, изумительно, только лишь там человек способен дегенерировать до такой степени.

— Ну раз он без остатка забудет свою Форму, — отозвалась княгиня, — ведь, тем самым, он перестает быть человеком. Ведь правда, Якса?

Якса, придворный софист, прежде чем ответить, вытерла платочком узкие губы и уложила приборы симметрично, по обеим сторонам тарелки.

— Этот порядок повсюду, — сказала она, глядя на Абеля, — и в одинаковой степени относится к людям, животным и растениям; ко всему, что живо и желает жить. Возьми, к примеру, двух любых псов. В каких бы обстоятельствах они не повстречались, всегда они будут облаивать друг друга и тормошить, пока один не поддастся другому, пока не признает его превосходства и своей подчиненности. А разве люди выросли из животных сразу в качестве королей и кратистосов, слуг и рабов? Нет. Но всякий раз, когда встречаются два незнакомца, обязательно происходит столкновение их воли, попытка подчинения — в более или менее тонкой форме. Теперь, когда мы живем в цивилизации, это не всегда можно заметить с первого взгляда. Но вначале, в дикой жизни, соревнования были грубыми, ничем не ограниченными. Покорись либо погибнешь! Сколько же людей способно рискнуть ради собственной свободы, ради независимости Формы? Ибо, в конце концов, всегда приходится играть на наивысшую ставку. Предпочитаешь жизнь или смерть под чужой волей? И одни сгибались, более всего ценя спокойную, безопасную жизнь — из таких потом появляются рабы, холопы, послушный народ; но вот другие — их меньше — не могут вынести никакого унижения; они, скорее, сломаются, чем согнутся, их Форма слишком жесткая — и вот от них потом рождаются аристократы.

— Я знаю, знаю, но… — заикнулся было Абель.

— Но. — Чмокнула губами эстле Амитасе. — Но мы, рожденные из высокой крови, между собой можем признаться в наших истинных страхах. Эстлос Лятек прав, усомнившись в доводах эстлоса Реука. Ведь если эти древние хердонцы когда-то жили в здоровых структурах, раз имели цивилизацию, а теперь — даже вождя собственной орды не могут назвать… то и наше будущее не столь надежное. Никакая Форма не дана раз и навсегда. Те, кто уже родился наверху и не должны сражаться за свое здесь место, им труднее рискнуть всем, когда появится некто, не согнувший шеи и бросивший вызов; ведь ему нечего будет терять, а вот им — все богатства на свете. Легче, безопаснее, проще отдать ему частицу этих богатств. И следующую. А потом еще. Вспомните про судьбу рода Александра.

— Которая является предостережением для всех нас, — буркнул князь, бросив на Румию резкий взгляд; Абель заметил его и с трудом подавил смех, склоняясь над своей тарелкой.

— Мммм, вот именно, ммм, это с ними и случилось, мм, одичание, одичание.

— Ах, дорогой мой посол, — эстле Амитасе потянулась к нему над столом, мимолетно коснувшись пальцами предплечья, — мы знаем, что это правда. Тем более, публично следует ее отрицать. Зачем же поощрять амбициозных мечтателей? Как говорит эстлос Лятек: «эта Форма никогда не была им дана».

— Воистину, Одиссеев разум, — закончил тему князь, подняв бокал в тосте к Шулиме.

После ужина, когда все уже разошлись по углам громадного зала, чтобы вести в тени разговоры шепотом (князь с послом попрощались первыми), Алитея быстро исчезла вместе с Яксой, а отец тоже удалился, взяв под руку эстле Амитасе — Абель остался сам. Он не знал, что делать. Лакеи и стражи в черно-алых ливреях стояли неподвижно, будто статуи, под стенами и у дверей, будто бы ни на кого и не глядя, но он чувствовал на себе и их взгляд, такой же неприязненный, как и у тех увековеченных в портретах предков Румии. Отодвигаясь от них подальше, в конце концов, он остановился у окна, выходящего на фронтальный подъезд дворца. Темнота окутывала город, темнота, густо инкрустированная огнями окон и фонарей. Когда-то княжеский дворец стоял далеко за границами предместий Воденбурга, но в течение веков город подполз и к Холмам Неурга, окружив со всех сторон княжеский надел: сам дворец, лабиринты хозяйственных помещений, конюшни и каретные, знаменитые Сады. Отсюда Абель их не видел, не видел и тогда, когда они подъезжали к парадному входу. Вправду ли тяжкий словно надгробный камень антос Григория Черного сморфировал там землю, сталь, растения и животных в одно громадное, наполовину живое и наполовину мертвое чудище? Парень прижал щеку к стеклу, но вид заслоняло западное крыло дворца.

Только лишь почувствовав ее запах и дыхание, он отметил ее присутствие. Абель отскочил. Она приглядывалась к нему, склонив голову набок, устроив руки под грудью, полностью закрытой зашнурованным корсетом темно-синего платья. Волосы, знак Неурга, такие же огненно-рыжие как у брата, матери, тетки, бабки и деда, окружали ее лицо пламенной аурой — Абель чуть ли не видел расходящиеся от нее волны деформации кероса. Эта избалованная девица, подумал он, не может быть намного старше меня; клянусь Юпитером, ведь я тоже благородной крови, так почему же это я должен, нет, не поклонюсь, не склоню головы, не стану глупить. Улыбочка, двузначные слова, ясный взгляд — вот он, путь.

Румия медленно протянула ему руку.

Абель грохнулся на колени. Не глядя, протянул свою трясущуюся ладонь, закрыв глаза, поцеловал ухоженные пальцы. Сердце билось слишком быстро, чтобы сосчитать удары — он бы и до трех посчитать не смог, красный, вспотевший, дышащий через рот.

Румия подошла на полшага ближе. Она, буквально, вдавливала парня в пол. Запах цветочных духов забивал ему ноздри — еще немного, и он потеряет сознание. Абель чуть ли не расплакался от отчаяния. Ему хотелось свернуть ей шею, хотелось высосать дыхание из ее губ, сияние из ее глаз — ах, еще разик глянуть в них, на вечность в этих очах…

Неужели она что-то сказала? Он ничего не слышал за хрипом собственного дыхания.

Абель вздрогнул, года она положила руку ему на голову, она гладила его волосы, она склонилась над ним — он это почувствовал, хотя и не глядел.

— Встань.

Нужно было встать, встанет, нет, он не сваляет перед нею дурака, она желает, чтобы он встал.

Встал.

— И что, теперь ты уже знаешь порядок света?

Абель кивнул.

Совершенно неожиданно она захихикала, в шутку ударила кулачком по его плечу; почти физически Абель почувствовал смену Формы — выпустил воздух из легких, отступил на шаг, поднял веки.

Румия плутовски улыбалась, избалованная девчонка, нисколько его не старше.

— Хочешь увидеть Сады?

В ответ он, словно пройдоха, оскалился.

Пан Бербелек заметил их, выходящих через боковой выход: его сын и внучка князя, и указал их взглядом Шулиме. Та покачала головой.

— Словно бабочки на огонь.

Они разговаривали о политике; Иероним как раз попытался направить диалог на союз Иоанна Чернобородого с Семипалым, рано или поздно, но Чернокнижника они упомянут. Когда же это случилось, то Амитасе удивила его нескрываемым ядом в словах; но он тут же перебил это впечатление холодной мыслью — именно так она и должна маскироваться.

— Сын козла, — проклинала Шулима, — Шеолов помет! Ты только подумай, как могла бы выглядеть Европа, если бы не этот вонючий гнойник. До меня никак не доходит, почему против него не объединятся, почему его не изгонят! Но нет же, вечные игрушки, однодневные перемирия, и бумаги, бумаги, бумаги… никто не собирается встретиться лицом к лицу, пожать руку, ощутить откровенность другого. С кратистосами все понятно, они никогда и не могут встретиться, но короли, высшие аристократы, повелители Материи? Ведь есть же у них силы, могли бы это сделать. Так нет же, подражают, идиоты, кратистосам; все по-старому: через посредников и посредников самих посредников — а потом все только удивляются, почему это Чернокнижник снова побеждает, захватив в свою сеть еще одного.

Король-кратистос Семипалывй, повелитель Вавилона и прилегающих стран, оставался, по-видимому, единственным искренним союзником Чернокнижника — в отличие от бесчисленных отрядов тех, кто поддавался Чернокнижнику, поскольку не поддаться не могли. Семипалый был вместе с ним еще во время Войн Кратистосов, он соединил свою Форму с его, когда изгоняли кратисту Иллею. Союз Семипалого с Иоанном Чернобородым означал, что политические тиски сжались между Малой Азией и Македонией — по сути своей, он полностью отрезал независимые страны Западной Европы от непосредственной поддержки с востока.

— Лицом к лицу… — сквозь зубы прошипел пан Бербелек. — Тогда бы они поддавались еще быстрее.

— Ох, извини, эстлос, что разбередила твою рану, — сказала она, сжав его плечо, и если бы не этот жест, он был бы уверен, что она над ним издевается, а так лишь сморщил брови, не зная, что и сказать. Амитасе отставила свой бокал на поданный лакеем поднос и вновь взяла Иеронима под руку. — Прошу меня простить, если… Я, конечно же, хорошо знала, кто ты такой, еще тогда, когда увидала тебя впервые, на приеме у Лёки; ты меня, эстлос, не видел. Тогда ты весь вечер заливался вином в углу, хотя остался трезвым. Жалок конец героев, подумала я тогда. Тех, про кого читаешь в исторических книгах, лучше не встречать лично — сплошное разочарование. Но теперь-то я знаю лучше. Тебя не сломили, эстлос, тебя невозможно сломать. Ты всего лишь отступил за стены крепости, сдав наружные шанцы. — Она снова стиснула его плечо. — Хотелось бы мне увидеть, как ты вновь вздымаешь знамена.

К этому времени они уже вышли на западную террасу. Мрачные стражники стояли вдоль каменной балюстрады, держа в поднятых руках белые лампионы.

Пан Бербелек пытался следить за Шулимой краем глаза, не поворачивая к ней лица; тени от лампионов обманывали его — вот что означает эта ее полуусмешка? Иронию, жалость, презрение? В другое время после такой вот прерывистой лирике из женских уст он мог бы подумать: хочу, чтобы меня соблазнили, прошу тебя… Теперь же он лишь вспоминал давние параллели.

Но, естественно, ее Форма и была таковой: вечерний придворный флирт. Может и вправду идея оживления старого героя сыграла на амбициях эстле Амитасе; разве нет для женщины большего удовлетворения, как пробудить мужчину в мужчине, так что, возможно, она и вправду…

Иероним встряхнулся.

— У меня есть знакомые в Византионе, — сухо сообщил он. — Мы успели обменяться письмами относительно тебя, эстле.

Ее пальцы все так же сжимали его плечо. Она слегка повернулась, глядя на ночную панораму Воденбурга и моря. Иероним не спускал глаз с ее лица. Улыбка исчезла, но это и все; больше ничем она себя не выдавала. Неужто он совершил ошибку, блефуя? Момент был подходящим.

Он ожидал, когда она хоть что-нибудь скажет: так или так, выдвинет контробвинение, засмеется, расплачется, станет нагло все отрицать, что угодно. Но нет, ничего. Он осторожно высвободил руку, отошел на шаг. Вынул никотиану. Лакей тут же подал огонь. Пан Бербелек затянулся дымом. Шулима стояла, засмотревшись на Воденбург, постукивая ногтями, спрятанными в белых перчатках, о шершавый камень балюстрады.

Когда, наконец, она заговорила, то застала его врасплох. Когда он смог сфокусировать взгляд, она уже стояла перед ним, лицом к лицу, дыхание в дыхание — склонялась над Иеронимом сквозь дым.

— Полетишь со мной в Александрию? — тихо спросила она.

Он не отвел глаз; возможно, это и было долгожданной ошибкой (Значит там ее и убьешь).

— Да, — ответил.

Шулима быстро поцеловала его в щеку.

— Спасибо.

И ушла, энергично стуча каблучками.

Пан Бербелек докурил свою никотиану.

* * *

Алитея заснула уже в карете. Поте занес ее в кровать. А вот в Абеле все еще кипело. Даже когда пан Бербелек заставил его усесться в одном из кресел библиотеки, юноша все еще потягивался, щелкал пальцами, забрасывал ногу на ногу, потом наоборот, свистел под носом, стучал себя кулаком по бедру — наверняка, сам того не замечая. Какое-то время Иеронима все это забавляло, пока он не задумался над источником подобного веселья и не вспомнил про вскрытые в тайне письма. Отведя глаза, он сглотнул горькую слюну.

Тереза принесла черную тею, он поблагодарил и подал горячую чару сыну.

— Ты хоть понимаешь, что у них таких игрушек сотнями? — буркнул Иероним, не глядя на Абеля.

— У кого?

— У них. Придворных сирен.

— Как эстле Амитасе? — отрезал Абель.

— Да, — очень спокойно сказал пан Бербелек, усаживаясь в кресле по диагонали.

Один раз они уже так беседовали. Путем повторения места, времени и жестов, они вернулись к той, давней Форме, ночь слилась с ночью, высказанное с невысказанным. Изменилось ли что-нибудь за это время между ними? Хотя, Абель уже не обращался к нему в третьем лице.

— Именно так, эстле Амитасе, эстле Неург, они — говорил пан Бербелек, отпивая соленую жидкость. — Почему аристократия женится исключительно между собой? Поскольку невозможно никакое равенство чувств между собакой и ее хозяином: собакой владеет ее хозяин. Понятное дело, хозяин может так выдрессировать животное, чтобы оно его любило по-настоящему.

Абель покраснел. Он долго игрался чарой, не поднимая глаз.

— Знаю, — буркнул он наконец. — Но ведь я тоже благородных кровей.

— Только лишь потому она вообще пожелала с тобой поиграться. Обычный раб не доставил бы ей удовлетворения. Предполагаю, что ты сдался очень даже легко; во второй раз она тобой уже не заинтересуется. Ведь в Бресле ты никогда не встречал высоких аристократов?

— Нет. — Абель отставил напиток, глянул на отца. — А вот у тебя имеется большой опыт, ты жил среди них, был одним из них, правда?

Пан Бербелек покачал головой, игнорируя задиристый тон Абеля.

— Спустя какое-то время перестаешь верить в правдивость других людей. Если в твоем присутствии они ведут себя как безвольные предметы — значит, такими предметами они и являются. С предметами ты не разговариваешь, не одаряешь чувствами, самое большее — коллекционируешь их. Ты ищешь компании других подобных себе, с радостью приветствуя любого, что может противостоять тебе хотя бы в мелочах. В такие краткие мгновения ты уже не одинок. Румия — она хоть надеется, так что ты уж прости ей.

— Потому ли он тебя пощадил? Поскольку ты воспротивился?

— Кто? Ах, он.

— Так потому?

Пан Бербелек глянул на часы. Два часа ночи. Тереза, уходя, захлопнула дверь библиотеки, замкнув ночь снаружи. Все спят, мрак окутал метрополию, здесь нас от него защищают лишь пирокийные огни под матовыми абажурами — так что момент самый подходящий. Пан Бербелек — чара с недопитой теей в левой руке, правая рука на сердце — склоняется к сыну и начинает рассказ.

ε
КАК ЧЕРНОКНИЖНИК

Огнива перестали высекать искры, спички перестали загораться, из кераунетов и пыресидер уже нельзя было стрелять — именно по этому мы узнали, что прибыл Чернокнижник.

Первые самоубийства среди солдат начались уже к вечеру следующего дня. Это был уже второй месяц осады, и под командованием было около семисот человек, не считая шести тысяч жителей Коленицы, которые оставались дома. Но вот самоубийств среди мещан никто не считал.

В то время я ходил в морфе великого стратегоса: войска давали клятву верности от одного моего вида, битвы вигрывались, едва я только глядел на поле боя; приказы выполнялись еще перед тем, как я их до конца выговаривал; я чувствовал, как керос сминается под моими ногами; тогдя я был более семи пусов роста, в Коленице не было подходящей для меня кровати; мне было тогда двадцать четыре года, и до сих пор я не проиграл ни единой битвы: армии, замки, города, страны — все передо мной, не было достаточно крупной мечты. А потом прибыл Чернокнижник.

Тебе следует знать, почему я вообще застрял в этой Коленце. Главнокомандующий армии Вистулии, маршалек Славский по приказанию Казимира III начал контрнаступление вдоль карпатского предгорья, готы должны были тут же ударить с севера и столкнуть силы Чернокнижника назад, на линию Москвы. На картах все это выглядело как классическая подкова: противник или сам отступит, или же будет вынужден сражаться на два фронта; поражение на каждом из которых имело бы одинаково трагические последствия; или же он должен был рискнуть ударом в на первый взгляд незащищенный центр — наверняка в ловушку, которая тут же замкнется смертельным котлом. Но, чтобы провести это юго-восточное контрнаступление, Славскому нужно было многочисленное войско, причем, состоящее из ветеранов; и он собрал его, раза в два, а то и в три ослабляя гарнизоны в средине этой подковы. В мартиусе у меня было три тысячи человек, а в априлисе осталась неполная тысяча. Славский рассуждал правильно: даже после такого ослабления защитников средины, стратегосы Чернокнижника должны были сойти с ума, чтобы ударить на центральные твердыни Вистулии. Предполагалось, что они отступят. Но, как тебе известно, они не отступили.

В течение априлиса мы держались без особых проблем. Каждый день я поднимался на вершину коленицского минарета, оттуда у меня был превосходный вид на посад и поля, до самого леса. В течение нескольких недель я выпускал конные разведывательные отряды, расставил посты в окрестных деревнях в радиусе трехсот стадионов, у нас даже была постоянная связь с Краковией. По сути своей, я отвечал за линию фронта длиной чуть ли не в тысячу стадионов, от Бротты до Церебужа, мне подчинялась большая часть гарнизонов Мазовии. В теории, то есть, согласно стратегии Славского, я должен был ежедневно получать от них и от штаба рапорты о перемещениях войск Москвы, и при первых же признаках отступления должен был передвинуть за ними весь центральный фронт; получается, что я был главнокомандующим Армии Запада, и как раз ее поражение мне в книгах и приписали. Но рапорты с самого начала приходили редко и с запозданием, если поступали вообще, а собственные посты и надзоры мне пришлось свернуть, когда враг подтянул дополнительные силы; как-то ночью они сожгли три наши деревни, это была уже граница разумного риска. Разведчики тоже все чаще возвращались потрепанными. Из допросов захваченных языков я знал, что к нам приближается Трепей Солнышко, внук Ивана Карлика, с почти что десятитысячной уральской ордой. Понятное дело, я тут же выслал нарочного в Краковию, поскольку это была информация, прямо говорящая о том, что они все-таки решились на стратегию фронтального наступления; я ожидал, что мне тут же пришлют подкрепления. Подкреплений я не дождался — мы были отрезаны, Трепей прошел уже глубоко и захватил все мосты и броды перед и за нами. Пришлось положиться на голубей, только это уже была лотерея. Москвитяне привезли с собой хитроумно подморфированных ястребов: девять из десятка наших посыльных птиц они перехватывали еще в небе над Коленицей, мы сами видели, как они разрывают голубей на куски. Так или иначе, Славский приказывал нам «удерживать город любой ценой». Коленица была ключевым пунктом, неприятель не мог оставить ее у себя за спиной или обойти — именно потому ее и доверили Иерониму Бербелеку.

К осаде мы были приготовлены хорошо. Еще ранее я собрал демиургов Ге для ремонта городских стен и укреплений, приготовил запасы, углубил колодцы. В Коленице уже давно жил полудикий текнитес сомы, так что до мартиуса у нас никто не заболел. А потом начался обмен огнем, пыресидры грохотали днем и ночью, тут жертв уже нельзя было избежать. Только я уверен в том, что Трепею досталось еще сильнее, у меня были хорошие солдаты, хорошие аресы, опытные пушкари — мы всегда стреляли точнее и дальше, разбивали пыресидры и пороховые склады москвитян. Как-то раз они попробовали пойти на откровенный штурм — мы его отбросили практически без потерь с нашей стороны. Мораль была на высоте, в моем войске настрой всегда был замечательный. Я сам командовал двумя ночными вылазками, мы им сожгли часть лагеря. Оставался вопрос времени, когда подойдет Славский — то ли с подкреплением, то ли замыкая окружение с юга. Правда, у тех с собой имелся демиург метео, за несколько недель не выпало ни капельки дождя, все высохло. Они рассчитывали на пожар — но я выдрессировал мещан на все сто, уничтожения были минимальные. Мы держались.

С началом майюся подрепления и вправду начали подходить — подкрепления для Трепея. Я глядел с минарета, как они разбивают лагерь на окружающей Коленицу равнине — ряды одинаковых, одноцветных шатров до самого горизонта. От их пересчета ничего полезного для нас быть не могло, все равно, гораздо больше пугает неприятель невидимый, спрятанный из виду. Эти новые привели с собой бегемотов и различных уральских какоморфов, черный помет от Чернокнижниковой скотины — явный знак, что приближается Иван Карлик с основными силами. Гули, украки, вельницы, сморфированные из зверей в людей или, еще ужаснее, из людей в зверей. Их спускали с цепи на закате, они подбирались под стены, поднимались под самые укрепления, некоторые могли говорить — вот и шептали своими черными языками из безлунной темени, солдаты не выдерживали, стреляли вслепую, напрасно сжигая пирос. Украков нам перебрасывали через стены катапультами, уже мертвых. Трепей желал распространить в городе всю ту заразу, которая накапливалась у них в животах, разбухших готовым мором, словно барабаны. Мы уже понимали, что осада будет длительной, раз хотели нас взять какоморфами. А может у них были безумные текнитесы, коорые сознательно накидывали на Коленицу болезненные антосы, короны разложения Формы; но сомневаюсь, все-таки огромный риск для войска тащить кого-то подобного, сумасшедших из принципа невозможно контролировать, первой начинает гнить дисциплина. А может это наш текнитес тела удерживал нас так хорошо в своей ауре. Во всяком случае, эпидемия так и не началась.

Планы бегства у меня были готовы с самого начала. Пробиться в самый неожиданный момент, быстро сколоченный клин и галопом на запад. Самой главной проблемой оставались гражданские, их бы я так не спас. Но мои сотники выдвигали чисто военные аргументы: здесь, сидя в окружении, мы просто теряем войско, в то время как боги знают, что деется в широком свете, не поддается ли как раз Вистулия под бичом Карлика, а сам Святовид — под сон Чернокнижника, кто знает, мы могли бы перевесить чаши весов в свою сторону; я мог бы.

К четвертой неделе майюса распространился слух о поражении основных сил Славского, что король Казимир сбежал из Краковии, а Святовид удирает в западные леса. Почувствовать это еще нельзя было, но люди так сильно в эту сплетню поверили, что было уже все равно, правда это или выдумка, они начали падать духом. Я несколько раз выступил, но слова помогали ненадолго.

К началу юниуса я и сам почувствовал, что происходит перемена. И перед людьми этого скрыть было нельзя — достаточно было бросить на землю горсть палочек, половина всегда складывалась в какие-нибудь геометрические фигуры: квадрат, восьмиугольник, пентаграмма, звезда — ты же знаешь печати Чернокнижника. Горстка палочек, песка, воду замутить, дыму подпустить… Он приближался, тут уже ни на что любые публичные отрицания, должно быть, он спустился с Урала еще в начале весны, наверняка уже прошел Москву и теперь направлялся на запад, прямо на нас.

Одно только, в его короне нам уже не угрожали бунты и истерия перепуганной черни, послушание и дисциплина росли с каждым днем, коленичане вскоре уже падали перед мной земных поклонах, чуть ли не сапоги вылизывали. Сначала я возмущался этим, но антос Чернокнижника вжирался и в меня самого, так что через неделю я приказал отстегать какого-то купчишку, когда тот не упал передо мной на лицо. Небо было ясное, безоблачное, жаркая синева вистульского лета, только все мы знали, что это подлая ложь Материи.

Лагерь Ивана Карлика разбухал вокруг города словно гнойник вокруг открытой раны. По ночам огни, музыка — праздновали. Они даже перестали нас обстреливать, и вот это беспокоило сильнее всего. Я думал о следующей вылазке, чтобы, по крайней мере, захватить языка, узнать, какие у них планы, что вообще происходит. Последний голубь добрался до нас шесть недель назад, мы были полностью отрезаны, мир за пределами взгляда с минарета вообще не существовал.

А потом огнива перестали высекать искры, спички перестали загораться, пирос уже не взрывался. Стражники ночных смен начали бросаться со стен прямо в объятья гулей и украк. Солнышко, то есть Карлик, отвел свои войска под самую опушку леса, теперь осада заключалась в чем-то совсем ином. На закате под самые ворота подъехал герольд. «Сложите оружие и откройте ворота, и я подарю вам жизнь. Все равно, вы падете к моим ногам, живые или мертвые. Он прибыл. Ждет. Откройте ворота. Один порядок на свете, один только повелитель. Вот его тень. Откройте ворота. В Коленицу прибыл кратистос Максим Рог!» Я приказал арбалетчикам снять этого герольда и с места стрелять во всех остальных, какие бы гербы те не предъявляли.

Максим Рог, Чернокнижник, Уральский Великан, Вечный Вдовец, кратистос-сюзерен Москвы, черная легенда Европы, герой сотен романтических драм, червь истории, непобежденный ужас с тысячью имен — впервые я увидел его утром четвертого квинтилиса. С минарета, через подзорную трубу. Он ехал в одиночестве по средине ничейной земли, между линией окопов армии Ивана Карлика и стенами Коленицы, объезжая город вокруг. Он сидел на каком-то рогатом зооморфе с черной будто уголь шерстью и высокой, выгнутой спиной — выведенном из верблюдов или хумий, и только через несколько минут до меня дошли истинные пропорции картины: сидя на столь громадном верховом животном, человек, которого я вижу, сам должен иметь не менее восьми пусов роста. Он же казался, скорее, коренастым, широкоплечим силачом, но никак не кощеем. Было жарко, на нм была только белая рубаха и штаны. Лица его мне не было видно, только черная грива волос и черная же щетина. Один раз он повернул ко мне голову, я был уверен, что заметил меня; это невозможно, только я был настолько уверен, что чуть не упустил трубу. Ты сам должен понять: уже тогда ему было достаточно только глянуть на меня. Спускаясь с башни, я отсчитывал ступени словно минуты, оставшиеся до казни. Я знал, что он выиграет. Знал, что у нас нет никаких шансов. Следовало открыть ворота. Это был Чернокнижник.

Солдаты тоже его видели; это ему и было нужно, ведь сейчас шел чистый бой за то, чтобы навязать волю, Форма против Формы. Я произнес очередную речь. «Не позволю распространять панику, попытки бегства будут караться смертью. Они сюда не войдут, пока мы сами их сюда не впустим. Ждем! Помощь уже в пути!»

Чернокнижник кружил вокруг города словно волк возле огня, день за днем, ночь за ночью, одинокий силуэт в пустынном поле, регулярный, словно черная звезда, гномон[3] поражения. С каждым часом мы все глубже погружались в его антос. Не знаю, вправду ли у него такая корона, или это для нас он выбрал именно такую морфу, во всяком случае, то, к чему шел керос Коленицы, окончательная Форма… Нас притягивала бездна, пустота, неподвижность, мертвечина, тишина и совершенный порядок смерти. Бывало ли когда-нибудь у тебя подобное чувство — насколько неестественно, странно и пугающе именно то, что ты вообще живешь, что дышишь, двигаешься, разговариваешь, ешь, ходишь в сортир; что за абсурд, что за извращение, отвращение теплого тела, слюна, кровь, желчь, все это кружит в мягких органах, в средине; ведь так не должно быть, нет такого права; приложи руку к груди, что там бьется — о боги! — это невозможно выдержать, ужас и отвращение, так что вырви, уничтожь, останови, вернись к земле.

Он нас пережевывал.

Я выходил на пустые улицы, уже, видимо, у одного меня было достаточно сил, чтобы подняться на башню, обойти стены, проверить посты; по правде, нечего было и проверять, те, кто еще там оставался, находились там не по обязанности или из страха передо мной, но поскольку именно это и не требовало никакого движения, решения, импульса воли; они уже почти что не жили. Очень часто не мог отличить мертвых от спящих: не ели, не пили, засыпали в собственной моче и дерьме. Когда как-то вечером я вернулся в казарму, то застал своего заместителя и трех сотников спящих в комнате для советов: они не спали, выпили в вине миндальный яд.

Квинтилис перешел в секстилис, мне уже не было во что одеться; вся моя одежда оказывалась слишком большой, я подворачивал штанины, обрезал рукава, с какого-то мертвеца стащил сапоги. У других были точно такие же проблемы, они и раньше жаловались; но большинство вообще не обращало на это внимания, шатались голыми, оружия вообще не брали. Я пытался удержать порядок хотя бы среди офицеров. Никакие угрозы ни к чему не приводили. У меня появилась привычка к ночным прогулкам, я просто не мог заснуть в этом громадном ложе, вот и ходил, чтобы подглядеть, подслушать, какие среди людей настроения, о чем говорят солдаты и жители Коленицы. Но к этому времени нечего было уже подслушивать, свободные разговоры были такой же редкостью, что и смех. Формой Коленицы стало Молчание.

Я никак не мог понять, почему они не атакуют, ведь ворвались бы на стены в первом же штурме, на защиту города никто бы не поднялся. Неужто они этого не знали, неужто не знал сам Чернокнижник? Вместо этого дни, недели, месяцы в его короне, и город, и люди — разве это он нас убивал, разве сами мы себя убивали, нет, просто подобие смерти преобладало над подобием жизни. Точно так же деревья, трава, животные — измельчавшие, бледные, сухие, если и живые, то умирающие. Один лишь кратистос в подобной ауре мог сохранить и удержать свою Форму.

Лично я, по правде, не очень то хорошо помню это время, память полностью выгорела. Понятно, дело было даже не в том, чтобы не поддаться, не верь книжкам. К тому времени ничего важного уже не было. Скорее всего, если бы кто-то их поднял, позвал, предложил открыть ворота… Вот только никто уже на это способен не был. Я считал удары собственного сердца, чтобы убедиться, что еще существует некое «я», некий Иероним Бербелек, какой угодно. Лишь позднее я узнал что в последние дни оставался единственным живым человеком в Коленице, во всяком случае, единственным, остающимся в сознании — можешь представить, в каком я оставался сознании, раз у меня не осталось никаких воспоминаний от тех дней. Кроме одного: чудовищно огромное Солнце на яркой синеве неба.

Ну и, конечно, последнее воспоминание, когда он уже вступил в город. Теперь мне кажется, что он и вправду искал меня. Ведь он меня знал, то есть — ему сказали, кто здесь командует. Ведь это — пойми — единственная победа над кратистосами: не путем уничтожения, полного истощения, бегства врага, но путем его добровольной сдачи. Настолько, насколько любое наше действие на этом свете можно назвать добровольным. Вот в чем их триумф!

В голод он вступил сам, тут легенда не врет, он всегда входит первый, берет во владение. Даже не уверен, почувствовал ли я это и вышел ему навстречу, либо он сам нашел меня на той улице. Полдень, жара, никакой тени. Я увидал, как он выходит из-за поворота; шел он пешком, в левой руке нагайка, которой он ритмично бил себя по бедру. Шаг за шагом, без спешки — это была прогулка победителя-виктора; и каждое место, по которому прошел, каждый дом, всякая вещь, на которую взглянул — мне и вправду казалось, будто вижу эту плывущую сквозь керос складку морфы — с этого момента любая вещь более походила на Чернокнижника. Он застал меня на земле, и когда он подходил, я пытался подняться на ноги. Сам я давно уже ничего не ел, о еде мыслей не оставалось, охотнее всего я остался бы на четвереньках, я знал, что следовало бы оставаться на четвереньках, на коленях, с головой в пыли, и поцеловать ему ноги, когда он приблизится — вот что следовало сделать, это было естественным, ко всему этому и шло; попробуй понять, хотя это всего лишь слова — когда я поднял глаза, он заслонял половину неба, выходит, он великан, перерос род людской, мы не доходим ему до плеча, до груди, он над нами, а мы — под, мы земля, пыль, грязь, на коленях, на коленях — попытайся понять — ему ничего не нужно было говорить, он стоял надо мной, нагайкой так по бедру, шлеп-шлеп, я что-то там еще лепетал, видимо, молитвенно стонал, слюна на подбородке, со свешенной головой, но которая поднимается; нога, рука, подпираюсь и дрожу, а он стоит, ждет, я чувствовал его запах, что-то вроде миндаля из уст самоубийц, а может это был запах его короны — попробуй понять, сам я не понимаю — я все-таки встал, поднял взгляд, наполовину ослепленный, глянул в его глаза, эти голубые радужки, загорелая кожа, он усмехался под усами, что должна была означать эта усмешка, она до сих пор мне снится, усмешка торжествующего кратистоса. Ты это понимаешь? Если бы он сказал хоть слово, я бы вырвал себе сердце — только бы его удовлетворить.

Я плюнул ему в лицо.

II


Z
АЭРЕУС

22 априлиса 1194 года пан Бербелек покинул княжеский город Воденбург на борту воздушной свиньи «Аль-Хавиджа», отправившись в путешествие в Александрию. Его сопровождали дочь и сын, и еще пара слуг.

Они заняли две двойные кабины — І и К- на верхнем уровне. «Аль-Хавиджа» забрала еще десять пассажиров. Она была арендована княжеским стеклянным заводом для прямого полета в Александрию, без каких-либо промежуточных посадок, и демиург метео аэростата предсказывал, что преодоление 20 тысяч стадионов займет у них от трех до семи дней.

В ночь с 23 на 24 априлиса, когда они пролетали над долиной Роны — тени высоких Альп маячили на восточном небосклоне, желтый лик Луны выглядывал из-за туч — один из пассажиров был убит. Слышали только лишь его прерывистый вскрик, когда он падал в холодную тьму, десятки стадионов по направлению к невидимой земле.

Здесь следует описать обстоятельства места совершения данного убийства. «Аль-Хавиджа» принадлежала к свиньям средней величины, от железного наконечника носа до искривленных крыльев хвоста был неполный стадион расстояния. Оболочку, обтягивающую брюхо свиньи, содержащее аэр, выкрасили в темно-зеленый цвет, чтобы та хорошо выделялась на фоне неба. Оба борта украшал герб манатского эмирата Кордобы: Мичзам и Расуб, святые мечи из святилища в Квидад (компания, построившая «Аль-Хавиджу», принадлежала семейству эмира; до сих пор еще мало кто мог позволить себе купить воздушную свинью).

Деревянное гнездо, выросшее на подбрюшье свиньи, не имело даже половины стадиона в длину, шириной же не превышало двадцати пусов. Нижний уровень полностью был занят грузовым трюмом; под ним, на распорках из ликотового дерева и открытых стальных конструкциях можно было бы подвесить еще сотни литосов дополнительных грузов. Кормовые кабестаны работали на цепных передачах главного перпетуум-мобиле аэростата. Верхний уровень был предназначен для кабин экипажа и пассажиров; здесь же располагались столовая, рулевая рубка, макинное отделение и носовая обсерватория; перед макинным отделением, помимо того, находились кухня, ванные отделения и санитариум. Главный коридор разделял два ряда кабин, по семь в каждом; по обоим концам он соединялся с вертикальными коридорами, которые выходили на окружавшую весь верхний уровень «видовую палубу», то есть, узкий балкон, с которого можно было заглянуть прямо в облачные пропасти. Видовая палуба была завешена густой сеткой, сплетенной из ликоты, сетка была растянута от края деревянного пола до самого зеленого брюха свиньи — через отверстия величиной с кулак не выпадет даже ребенок.

На балкон можно было выйти и прямо из кабин; в каждой имелось по две расположенные друг напротив друга двери: одна выходила в центральный коридор, а вторая наружу. По обеим сторонам внешней двери находились узкие окошки, чаше всего покрытые каплями влаги. Но в момент убийства в них никто не глядел.

Пан Бербелек вместе с Порте и Антоном занимал кабины — І, первые от носа по правому борту. Две другие, К-, заняли Алитея с Абелем. Эстле Амитасе со своей рабыней Зуэей разместилась в кабинах А-В, которые располагались по левому борту, напротив кабин Иеронима. Ихмет Зайдар выбрал для себя правую кормовую кабину.

Теперь следует представить остальных пассажиров «Аль-Хавиджи». Впервые пан Бербелек встретился с ними на обеде 22 априлиса. Это был как раз Диес Мартис

Это Земля, но она совершенно не похожа на нашу планету. Это мир с иными законами биологии, астрономии, физики и истории. Это мир беспрекословного торжества духа над материей, разума над телом. И теперь он может быть разрушен до основания. Иероним Бербелек некогда слыл великим полководцем. Однако, проиграв лишь одну битву, он был сломлен и едва не лишился собственной личности и воли к жизни. Но теперь опозоренный военачальник снова понадобился властителям этого мира, ведь они столкнулись с чем-то, что не поддается описанию и усмирению. Встретившись со своими взрослеющими детьми, которых он не видел многие годы, Иероним получает шанс обрести себя прежнего – и отправляется в Африку, страну золотых городов и бесформенных тварей, в сердце тьмы, где по воле чуждого людям сознания рождаются отвратительные чудеса и ужасающая красота…

Jacek Dukaj

INNE PIEŚN

© Copyright by Jacek Dukaj

© Сергей Легеза, перевод, 2020

Copyright © Tomasz Bagiński, illustration. All rights reserved.

© ООО «Издательство АСТ», 2020

За свою жизнь, выработав в себе особенную впечатлительность перед Формой, я действительно боюсь того, что у меня пять пальцев на руке. Почему – пять? Почему не 328584598208854? А почему не все количества сразу? И почему вообще палец? Нет для меня ничего более фантастического, чем то, что здесь и сейчас я таков, каков есть, определенный, конкретный, именно такой, а не какой-то другой. И я боюсь ее, Формы, словно дикого зверя! Разделяют ли другие мое беспокойство? И насколько? Не ощущают Форму как я, ее автономность, ее произвольность, ее созидающую ярость, капризы, извращения, нагромождения и распады, несдержанность и безграничность, непрестанное спутывание и распутывание.

Витольд Гомбрович
  • Есть племя людей,
  • Есть племя богов,
  • Дыхание в нас – от единой матери,
  • Но сила нам отпущена разная.
Пиндар. Немейские песни. Вассиды

Часть І

А. Ноктюрн

Туман вился вокруг дрожек, в мягких очертаниях бело-серой завесы господин Бербелек силился прочесть свое предназначение. Туман, вода, дым, листья на ветру, сыпучий песок и человеческие толпы – в них видно лучше всего.

Голову клонило к кожаной обивке. Глубоко вдохнув влажный воздух, он защитился от морфы ночи, маленький человечек в дорогом пальто, со слишком гладким лицом и слишком большими глазами. Взял с сиденья газету, оставленную предыдущим пассажиром. В грязном свете проплывающих пирокийных фонарей с трудом вчитывался в гердонские литеры: буквы – как руны, как останки неких бо́льших знаков, справа жирные и толстые, к левой стороне блекнущие. Твердая бумага мялась и ломалась в перчатках. ЛУННАЯ ВЕДЬМА ВЛЮБЛЕНА. КТО ИЗБРАННИК? Колонка рядом – гравюра с морским чудищем и заголовок: ПЕРВЫЙ НИМРОД АФРИКАНСКОЙ КОМПАНИИ ПОГИБ НА МОРЕ. Политический комментарий риттера Дреуга-из-Кёле: «Действительно ли столь сложно было предвидеть союз Иоанна Чернобородого с кратистосом Семипалым? Риму, Готланду, Франконии и Неургии теперь придется прогнуться под сном Чернокнижника. Спасибо нашим дипломатам за их прекрасную работу!» Текст едва не сочился сарказмом. В лужах на черной мостовой отражалась Луна в третьей четверти, ее безоблачное небо открывало розовые моря, кратиста Иллея воистину должна пребывать в хорошем настроении (может, и вправду влюблена?), или же сознательно столь широко распростерла свою корону. Антос господина Бербелека редко растягивался дальше, чем на вытянутую руку, и лишь в тумане, в дыму удавалось отгадать хоть что-то по его очертаниям – может именно будущее, предсказание кисмета, как того хочет популярное суеверие. Но разве нынче вечером господин Бербелек не сгибал волю как министра Брюге, так и Шулимы? И потому поглядывал, задумчив, во вьющийся туман.

Ктлап, ктлап, ктлаппп, извозчик не погонял лошадку, ночь была тихой и теплой, момент навязывал спокойствие и задумчивость. Господин Бербелек вспоминал жар отдающего вином дыхания Шулимы и запах ее эгипетских духов. Нынешней весной подошло к концу владычество аскетической моды Гердона (малая победа над кратистосом Анаксегиросом, по крайней мере, на этом поле), и в салоны вернулись традиционные европейские гиматии, лондонские кафтаны, рубахи без пуговиц, открывающие торс, а для женщин – кафторские платья, софоры и митани, арабские шальвары, поднимающие грудь корсеты, крикливая бижутерия для сосков. Предплечья Шулимы охватывали длинные спиральные браслеты из бронзы в виде змей, и, когда эстле Амитаче подала Бербелеку руку для поцелуя (прикосновение ее кожи почти обжигало), он заглянул гаду прямо в изумрудные глаза. – Эстле. – Эстлос. – Она уже улыбалась, хороший знак, он с первого взгляда навязал форму дружелюбия и доверительности. После она шептала ему из-за синего веера ироничные комментарии по поводу проходящих мимо гостей. Как и по поводу своего дядюшки. Эстлос А. Р. Брюге, министр торговли княжества Неургия, недавно впутался в сложный роман с готской кавалеристкой, сотницей Хоррора, которая наверняка была сильным демиургосом, – после каждой встречи с ней Брюге возвращался чуть более милым и чуть более глупым, как смеялась Шулима. Может, и правда, министр оказался уже обработан раньше? Ведь он согласился на предложение Бербелека совершенно без сопротивления, взмахов рук и гримас, не желая даже задумываться, – вот так Торговый Дом «Ньютэ, Икита тэ Бербелек» и получил фактическую монополию на импорт мехов из Северного Гердона. Господин Бербелек торжествовал. Между одним тостом и следующим, не задумываясь, он пригласил Шулиму в свое летнее имение в Иберии. Она приподняла бровь, щелкнула веером, змея блеснула зеленым глазом. – Охотно.

Вот только теперь, считая в лужах горящие Луны и удары копыт по мостовой города во влажной тиши, господин Бербелек думает так: а если все было наоборот, если это ее антос коварно пожрал меня, и это ее упрямство вытолкнуло из моего рта оное приглашение? И, рассказывая историю о готской сотнице-демиургосе, не пыталась ли она дать мне некий намек?..

Туман поредел, сделались видны угловатые силуэты домов, склоняющиеся над открытой коляской дрожек. Классическая воденбургская архитектура никогда не обладала для Бербелека большим очарованием, все эти массивные жилища, втиснутые в извилистые ряды, улицы как каньоны каменного лабиринта, крыши, нахохлившиеся горгульями и звериными пастями, окна словно бойницы, порталы как врата гробниц, темные дворы за скрытыми в тени подворотнями, вечно мокрая брусчатка, по которой вниз, к порту и морю, стекают ручьи городской грязи… Центр и большинство жилых кварталов столицы выстроены во времена кратистоса Григория Мрачного, когда тот властвовал в княжеском дворце. Керос Воденбурга в ту пору гнулся и плыл в огне короны кратистоса воистину будто воск, сам дворец после ухода Григория застыл в форме призрачных садов из камня и стали. Бербелека пригласили туда сразу после переезда в Воденбург, его собственный дом на контрасте казался после дворца вполне солнечным и радостным. И все же люди меняются быстрее, чем неживая материя. Спустя три поколения после Григория Мрачного воденбургцы научились смеяться и развлекаться, и Бербелек даже услышал от них за шесть лет пару шуток. Какое счастье, что Шулима родом не отсюда. Он раскрыл «Всадника сумерек» на предпоследней странице. Сегодняшняя карикатура – он напряг зрение – представляла канцлера Лёка на четвереньках, с блаженным выражением лица вылизывающего ночной горшок Чернокнижника. Что ж, Рим не сразу строился, а чувство юмора не родится из камня.

Они проехали через храмовую площадь. На ступенях Дома Иштар он увидал нескольких проституток из послушниц, бедра белели в газовом свете. Дрожки свернули, ускоряясь на идущей под уклон улице, ктлаппктлапп. Он полез во внутренний карман кафтана, вытащил махронку и спички. Да-а-а. Затянулся дымом, откинул голову на кожаную обивку и загляделся на небо. Несмотря на послеобеденный дождь, было оно безоблачным, игриво мерцали звезды, Луна почти ослепляла. Лишь внизу, над портом, где на железных цепях висели воздушные свиньи, их мощные туши заслоняли звездосклон. Махорник тлел красным, господин Бербелек дохнул, блестки искр полетели в ночь. Скажем, Кристофф удержит обороты на уровне прошлого года. Но после принятия государственных заказов… Сто двадцать, сто сорок тысяч грошей чистого дохода. Пятнадцать процентов от этого… Скажем: двадцать тысяч. Я оплатил бы, наконец, долги отца и покрыл бы содержание Орланды, Марии и детей. Стоило бы также выкупить услуги какого-нибудь хорошего текнитеса тела. Признай, Иероним Бербелек-из-Острога: стареешь, как и всякий.

Монотонное движение дрожек и ритмичный цокот копыт действовали усыпляюще, почти гипнотически – когда остановились, Иероним встрепенулся, как бы пробудившись от утреннего сна.

– Приехали, эстлос, – пробормотал возница.

Господин Бербелек, высаживаясь, неспешно копался в кармане в поисках мелочи.

Ворота во двор, конечно же, оказались заперты, но пирокийный свет горел над меньшими дверями, рядом. Он трижды стукнул в них серебряным набалдашником трости. Дрожки оттарахтели неторопливо вверх по пустой улице, к храмовой площади. Еще одна затяжка черным махорником в холодном предрассветном полумраке, в тот самый долгий час, когда боги расправляют свои кости, а керос Вселенной становится на крупицу мягче и на крупицу ближе Материи…

– Ах, наконец-то! Я уже думал, что сегодня ночью не вернетесь! Как там бал, а? Ну, прошу ваше пальто! И перчатки. Разве дождь не пошел снова?

Господин Бербелек проигнорировал ворчливое словоизвержение старого слуги и, даже не сняв кафтана, зашел во фронтальную библиотеку. Здесь, у пустого пюпитра, он начертал на маленьком листе телячьего пергамента короткую записку об успехах переговоров с министерством торговли. Дважды, по еврейской моде, сложив листок, растопил над свечой зеленый шлак и запечатал письмо. Еще перстень с гербом Острога и:

– Портэ! Пусть Антон доставит это в контору эстлоса Ньютэ. Сейчас же!

Однако сам он от пюпитра не отвернулся. Этот дым над свечкой – он поднял руку – а ведь сквозняка нет – сабля или меч? – в листьях на ветру, в человеческой толпе, в тумане, воде и дыму, в этом темном дыму – он даже наклонился, моргая, – кривой клинок, да.

B. Купеческий Дом

В тот день господин Бербелек не выспался. Воденбургскими ночами господин Бербелек спал плохо, но нынче, к тому же, еще и мало: едва пробил девятый час, как в спальню, отталкивая замерших у порога Портэ и Терезу, ступил эстлос Кристофф Ньютэ, и сразу вся сонливость принялась испаряться из Бербелекова тела, кошмары – из сознания.

– Ах, ах, ах! Иероним, чудотворец, кратистос ты мой салонный, к стопам припадаю, к стопам!

– Чума на тебя… Не открывай штор!

– Как ты это устроил, вникать не стану, скажу только, что ты достоин последнего грошика, следующий корабль у Сытина назовем твоим именем, да покажи же морду, дай тебя обниму!

– Прочь, прочь! Ты бы и сам справился, Брюге согласился бы на все, видать, ошалел от любви, голова, по крайней мере, – в небесах… Тереза! Кахвы!

Благородный Кристофф Ньютэ, риттер иерусалимский и меховой магнат – и тоже не воденбуржец (он был гердонцем во втором поколении, рожденным в Нойе Реезе Германа, сына Густава), что частично объясняло его словоохотливость. Однако жил он здесь уже дольше Бербелека, и для того представляло величайшую загадку, как Кристоффу удается оставаться все таким же порывистым холериком, в то время как даже истинные демиургосы оптимизма и бесцеремонности после нескольких месяцев жизни под морфой Григория впадали в «воденбургскую депрессию». Но Ньютэ и вообще был – само отрицание заурядности: шесть с половиной пусов роста, два литоса живого веса, архитектонические плечи, волосы, как язык пламени – рыжая борода, рыжая грива, – и этот пещерный глас, рев пьяного медведя, даже когда он шептал – звенели рюмки.

– Я сразу составил новые заказы и курьерским отослал комиссионерам более высокие ставки на закупку, выпрем Кройцека не только из Неургии, но и из балтийских княжеств, живо себе это представляю, – продолжал господин Ньютэ. – Год-другой, не смогут же они вечно держаться на цыганских кредитах, а когда пробьемся на север —

– У Мушахина поддержка королевского казначея, – встрял Иероним, отпивая горячей кахвы с корицей.

– Ха! А разве не для этого я взял тебя в товарищество? У тебя знакомцы в восточных дворах, твоя первая родом из Москвы, верно?

– Кристофф…

– Ну, уж извини, что я вспомнил, Господин Мученик! Кристе, как же ты умеешь получать удовольствие от скорби! Помнишь, как мне пришлось вытаскивать тебя из псарни Лёка? Уж думал —

– Пошел прочь.

– Да ладно, ладно. О чем это я… Кройцек, Мушахин, братья Розарские. Ну а дальше – только сибирское ханство.

– Их не пересилить, стоимость транспортировки —

Кристофф вмазал ладонью по подушке.

– Да я туда и не полезу! Наоборот! Соболя в Северный Гердон, например. Раз – и через пролив. А уж как Дедушка Мороз выморфирует тот ледяной мост из Азии в Новую Лапландию!..

– Ну-ну. Морфирует его с семисотого. Слабый антос, ему бы перебраться из Уббы к самому проливу Ибн Кады.

– И что ты так хмуро со мной, эстлос? Три прекрасные новости за утро, а он – как из могилы поднятый!

– В том-то и дело… Если человек просыпается более измученным, чем когда засыпал…

– И что же тебе снова приснилось?

– Не помню, не уверен, да и не знаю, как о таком рассказать. Представь, Кристофф, что-то такое: я заперт, но в бесконечном пространстве, бегу к месту, где уже стою, а они рубят меня до кости, и, сколько бы я ни оборачивался – оборачиваюсь не я —

– Хватит, хватит! Надо бы тебя расшевелить, а то ржавеешь тут. На тот бал я тебя тоже чуть ли не силой вытолкал – и что? Плохо сделал?

– Что за новости?

– Ах, так ты не знаешь! Тор идет на войну! Снова будут сражаться за Уук. Вообрази себе этот заказ, только зимний контингент, а еще и цены скакнут!..

– Паразит.

– Ха. А через три часа прибывает «Филипп Апостол», на рассвете прилетела птица. Раньше срока и – никаких потерь. И скажи теперь мне, что нет нужды инвестировать в собственный флот!

– Никаких потерь, потому что ты завлек на последний рейс этого перса-гекатомба. Читал вчерашний «Всадник»? Что-то сожрало клипер Компании вместе с их лучшим нимродом, и где? – в Средиземном море! А ты говоришь об океаносе!

– Именно поэтому ты тотчас воздвигнешься с ложа сего и отправишься со мной в порт. Нужно поймать Ихмета еще на трапе, пока он не подписал контракты с другими. Уж ты-то его сумеешь убедить, чувствую, вы придетесь друг другу по вкусу. В письмах он отзывался о тебе с немалым почтением – вы и вправду никогда не встречались? В любом случае, теперь у вас есть возможность, обменяетесь своими кровавыми историями, возьмешь его в баню, все за счет фирмы, да не скупись, пусть у него в голове зашумит, это только —

– Не хочется мне, – отрезал Иероним.

Кристофф с размаха хлопнул его по спине, да так, что чашка с остатками кахвы выпала из рук господина Бербелека на кровать, а с нее – на ковер.

– Верю в тебя!

– Фанатик.

Господин Бербелек поплелся в санитариум, где Тереза уже приготовила кипяток для купели. Пар сгустился на цветном витраже, розетте, выходящей во двор дома. Лишь в эту пору дня солнечный свет изгонял со двора мокрую тень, через час там воцарятся каменные сумерки – тогда газовые пирокийные язычки, переливчато отразившись от небесно-зеленой мозаики, придадут ванной комнате облик морского аквариума. Здесь Иероним часто дремал в купели, и сны, здесь рожденные, укачивали его ласковей всего.

Господин Бербелек вообще легко и часто впадал в дрему – кроме ночи, когда, собственно, сон приходил с трудом. И так с детства, сколько себя помнил, ибо задолго до Коленицы преследовали его черные кошмары, которые он, пробудившись, никак не мог ни пересказать, ни даже толком припомнить; оставалось лишь ощущение абсолютной потерянности и дезориентации, да тревоги настолько глубокой, что о ней и говорить-то невозможно. Зато дни его в Воденбурге текли в бесконечной сонной ленности, зачастую он даже не поднимался с постели, не одевался, было незачем и не для чего. Слуги качали головами и ворчали вполголоса, но он не обращал внимания. Голоса, люди, свет и тьма, шум и тишина, пища со вкусом таким и эдаким, смена поры года за окнами – все это сливалось в одну теплую, клейкую массу, затапливавшую его медленными приливами, плотно залеплявшую сознание. Побороться с этим могла лишь сильная рука эстлоса Ньютэ, она вытаскивала Иеронима на поверхность. Ньютэ всегда знал, зачем и для чего.

Деньги, деньги, деньги. Казалось, что после прибытия в столицу Неургии господин Бербелек ни о чем другом и не думает, по крайней мере, не было иного стержня в его поступках. Ведь если он и вырывался из этой сети, то – не к иным желаниям, а лишь в темную неподвижность и безволие, в тот тартар стариков и самоубийц, куда из Воденбурга отворялись врата широчайшие. Впрочем, следовало признать, что богатство – хоть какая-то цель, какая-то причина для жизни, может низкая, но настоящая, а из него рождались иные причины, и начиналось возрождение человечности. Например, гордость, личное достоинство – из эстетики одежд и форм этикета. Белизна рубахи и тяжесть колец на пальцах определяют значимость мгновения. Так мертвые предметы умудряются морфировать самоощущение человека – так не наиподлейшая ли мы субстанция?

Потому, когда Бербелек присоединился, наконец, к Кристоффу, одетый в выходное платье, с умащенными волосами, с зеленой леей, повязанной под подбородком, в черном, плотно застегнутом бритийском кафтане и в юграх с отполированными домашним невольником голенищами, – он был на крупицу иным эстлосом Бербелеком, нежели тот, кого Кристофф застал в теплой духоте спальни; чуточку иначе мыслящим и совершенно иначе себя ведущим. В коляску эстлоса Ньютэ Иероним вскочил столь же энергично, как и сам Ньютэ. Весеннее солнце грело вовсю, он бросил на поручень хумиевое пальто. Кристофф, напротив, остался в своей широкой шубе с бобровым воротником – и теперь, когда гердонец громоздился на широком сиденье, господин Бербелек выглядел подле него еще более щуплым и невзрачным.

Перед выходом он взглянул на термометр: семнадцать рисок по александрийской шкале – хотя с моря тянуло сильным холодным ветром, а по лазоревому небу мчались клочковатые облака песчаного цвета. Дымы металлургического завода Вёрнера обычно затягивали северный горизонт, но нынче ветер совладал и с ними, небо сделалось будто глазурь. Они ехали в противоположном направлении, вниз, к порту, и Иероним ни на миг не терял из виду воздушных свиней, чьи вытянутые тулова подергивались вверх-вниз и в стороны. Посчитал: семь. Прибыла одна, в цветах султаната Мальты, корзины как раз двигались. Он взглянул в сторону флагштока порта. И вправду, сообщение о прибытии «Филиппа Апостола» уже вывешено. Самого порта он пока не видел, улицы Воденбурга были исключительно извилисты: проектировали их с мыслью об обороне от бритийских пиратов, еще до 850 года ПУР наведывавшихся в эту часть Европы. Северные города, что покорились и выплачивали бритам дань, избежали разрушений, следы коих все еще примечались в Воденбурге: например, выщербленная прибрежная стена. Ее темно-серый массив нависал над портовым кварталом города, теперь там располагались казармы текнитесов моря и якорни свиней. Из черных глазниц башен торчали овальные рыла столетних пиросидер.

Прежде чем выехать на портовый бульвар, коляске пришлось пробираться еще более сужающимися улочками старого купеческого квартала – и здесь она увязла на долгие минуты. Их окружила толпа, в уши ворвалась взвесь криков, смеха и громких разговоров на четырех языках, в ноздри – запахи: от обычнейших до самых экзотических, тех, из персидских и индусских магазинчиков, открытых «прилавков дураков», эти запахи все были острыми. Как всегда в такой толпе и суматохе, всякая вещь казалась чуть менее собой и чуть более чем-то другим, то есть ничем, вещь, слово, воспоминание, мысль, господин Бербелек рассеянно постукивал набалдашником трости по подбородку.

– А этот Ихмет…

– Да?

– У него есть семья? Где он обитает?

– Связать его землей? Хм… У этого города много преимуществ, но чарующим его назовут немногие.

– Я скорее думал о домике под Картахеной, имение подле моей виллы в будущем месяце пойдет на продажу, получил письмо, можно бы…

– Они сильно ценят подобные связи. М-м…

Не стоило забывать, что риттер Ньютэ – се в глубине души ксенофоб. Господин Бербелек прекрасно об этом помнил, он сам оставался для Кристоффа чужаком; разве что здесь, в Неургии, чужаками были они оба. Ксенофобия Кристоффа была столь специфической, что не плодоносила ни ненавистью, ни неприязнью, ни хотя бы страхом. Просто Кристофф к каждому, кто не был гердонцем и кристианином, относился будто к дикому варвару, ожидая всего наихудшего и не удивляясь ничему, а любое проявление человечности приветствовал как огромную победу своей морфы. За этим крылись глубочайшие пласты непреднамеренного презрения, но внешне оно проявлялось только в словоохотливой сердечности. «Говоришь по-гречески! Как же я рад! Придешь к нам на ужин? Если, конечно, ешь мясо и пьешь алкоголь». И при том Кристоффа воистину невозможно было не любить.

Господин Бербелек вынул янтарную махронку и угостил риттера. Закурили оба, возница подал огня.

– Ты ведь знаешь эстле Шулиму Амитаче.

– Конечно. – Господин Ньютэ неторопливо выпустил вязкий дым. – Что за смесь?

– Наша.

– Правда? Ты подумай. Так что с той Амитаче?

Господин Бербелек захихикал, глубоко затянувшись.

– Я, пожалуй, поймался в ее корону. Ну, или она – в мою. И поэтому думаю…

– Все женщины – демиургосы вожделения.

– Да-а-а…

– Тогда чего переживаешь? Все правильно, породнись с ними, с Брюге, с его родственниками, об том и речь, об том и речь. Для вящей силы НИБ!

– Она приехала из Византиона – не знаешь ли кого-то, кто знал бы ее там?

– Поспрашиваю. А зачем? Веришь этим сплетням?

– Каким сплетням?

– Что молодая не потому, что молода, а красивая не потому, что красива…

– Ах, как обычно, рассказывают безумные сказки из зависти.

– Точно. Раз уж родственница Брюге —

– Глиняный министр.

Возница щелкнул кнутом, кони рванули, экипаж вырвался из толчеи. Они выехали из тени улицы на солнечные бульвары, широкие портовые террасы, где керос, освобожденный от натиска толпы, тотчас затвердел, а господин Бербелек согнал свои мысли в стройную шеренгу, обрывочный разговор завершился.

Склады Дома «Ньютэ, Икита тэ Бербелек» находились в длинном деревянном пакгаузе, чьи высокие ворота раскрывались прямо на набережную. Воденбург обладал глубоким портом и закрытым, безопасным заливом (творением некоего позабытого кратистоса), и обычно корабли швартовались здесь борт в борт, плотно заслоняя морской горизонт; как и нынче. Шла выгрузка и погрузка, у самого причала НИБ суетилась сотня невольников и наемных рабочих.

Кристофф и Иероним подъехали к складам сзади. Эстлос Ньютэ, сойдя, вынул из кармана часы.

– Полчаса еще.

Внешней лестницей поднялись в контору – та размещалась в надстройке, на третьем этаже. В дверях разминулись с Н’Йумой.

– Подгони же людей с «Кароля», на весла, на весла, мне поскорее нужно освободить место для «Филиппа».

Одноглазый негр кивнул. В прошлом году Н’Йума выкупился у риттера, но ментальность невольника никуда не делась, такая морфа впечатывается глубже всего.

У господина Бербелека имелось здесь свое бюро, ему выделили угловую комнату, но за все эти годы он заглядывал туда лишь пару раз. Не видел необходимости поддерживать фикцию, купец из него был – как из Кристоффа дипломат. Если и наведывался на склады, то все заканчивалось визитом в кабинет Ньютэ, откуда, впрочем, открывался наилучший вид; широкое, трехстворчатое окно выходило прямо на порт и залив, господин Бербелек мог с высоты мачт оглядывать все здешние муравьиные хлопоты. Если не было дождя и не стоял слишком сильный мороз, Ньютэ оставлял окна открытыми, и внутрь тогда свободно врывался морской ветер, соленый воздух многократно пропитал здесь всякую вещь, насытил своим запахом стены и ковер.

Докуривая махорник, господин Бербелек поглядывал на птичьи движения портового подъемника, что загружал океаносовый клипер чужой компании обитыми железом ящиками, следил за медленно отплывающим от побережья «Каролем Пятой», глядел на ритмичную работу гребцов в буксирных лодках, на обнаженные бицепсы Н’Йумы, покрытые каким-то племенным морфингом, – негр, стоя на куче старого такелажа, орал ругательства и поощрения носильщикам, что убирали набережную, для них – владыка и господин, вбивающий в землю одним взглядом дикого глаза… Меланхолично вскрикивали чайки. Невольница принесла горячий чи: господин Бербелек поблагодарил, не отворачиваясь от окна. За его спиной Кристофф ругался из-за какого-то просроченного налога с персидским чиновником, в ругательствах и божбе они переходили с окского на греческий и пахлави и обратно. Иероним швырнул окурок в окно. Опершись предплечьями о высокую фрамугу, он хлебал чи, соль щипала язык.

Эстлос Бербелек мысленно возвращался к началу своей купеческой карьеры. Лютеция Паризиорум, лето после карпатского наступления Чернокнижника, Иероним Бербелек, принимаемый в салонах. Измельчал тогда так сильно, что даже думал о себе в третьем лице. «Иероним кланяется». «Иероним развлекает общество». «Теперь Иероним производит впечатление». «Теперь Иероним будет отдыхать». «А теперь Иероним перережет себе горло». Антос Чернокнижника обволакивал его, как горячий смрад. Он забывал есть. Острые предметы, пропасти, бегущие лошади, под которых мог броситься, – как огонь для мотылька. И, конечно, он почти непрерывно спал. А если пробуждался, то в странное время, со странными желаниями. Что хорошо: у него оставались хоть какие-то желания. Таким его и закогтил эстлос Кристофф Ньютэ. Большой крест на груди, буйная борода, ноль осведомленности и салонного такта: импортер меха из Гердона с далеко идущими планами и с рынком сбыта под неформальной персидской монополией. «Если бы только ты мог до них добраться, а ты ведь всех их знаешь, а кого не знаешь – те в любом случае знают тебя. Подумай только, эстлос, как мы сможем обогатиться!» Золото! Богатство! В тот вечер, за бокалом сладкого вина, в разноцветном сверкании чжунгосских огней на безлунном небе, в облаке морф франконской аристократии, в сердце антоса Лео Виаля, Кратистоса Высокомерия и Самолюбия – господин Бербелек решил жаждать богатств. Решил захотеть хотеть, решил решить – Юпитер, как-то же нужно выпинывать из себя волю! О, междометие – уже начало. После изменяется строй разговора. «Господин Бербелек решил сделаться богачом». «Господин Бербелек будет богачом». Уменьшился ли смрад Чернокнижника? На всякий случай Иероним с тех пор держался поближе к риттеру, уверенный, что импульсивный гердонец заставит его участвовать в каждом приеме, на какой придет приглашение, – и не позволит спать слишком долго. Со временем начали рождаться и другие желания. Самым свежим помыслом оказалась эстле Амитаче – разве она не была достойна вожделения? Все изменялось к лучшему: нынче господин Бербелек не обладал уверенностью – он лишь хочет ее вожделеть или уже и вправду вожделеет. Сложнее всего морфировать себя самого, и проще всего пропустить момент изменения собственного кероса.

– Прибывает, Кристофф.

«Филипп Апостол» спустил паруса на второй мачте и двигался к берегу, теряя скорость, экипаж ожидал с баграми и швартовыми.

Ньютэ подошел к окну, высунулся и крикнул:

– Н’Йума! Капитана, пилота и нимрода – ко мне!

Иеронима же дернул за плечо к дверям гостиной.

– Я заказал обед у Скелли.

Если не брать во внимание кабинет Бербелека, гостиная была, пожалуй, наименее часто используемым помещением в представительстве НИБ. Площадь пакгауза, шесть тысяч квадратных пусов, позволяла риттеру осуществлять разнообразнейшие капризы: кроме прочего, он разместил в надстройке две спальни (официально «для гостей компании») и шахматную комнату. Гостиная была длинным узким помещением с окнами на портовую стену и якорни воздушных свиней. Обставили ее в кельтском стиле, стены забраны в темное дерево, массивная мебель из дуба, гиекса и проснины, с прямыми углами и острыми гранями, громоздилась по углам комнаты – кроме вставшего в центре высокого стола, вокруг которого нынче крутились трое дулосов из «Дома Скелли». Накрыто на пятерых.

Господин Бербелек присел к столу, поправил разложенные столовые приборы, налил себе вина, и сразу же пришлось вставать, чтобы поприветствовать гостей. Двое из них были сильными текнитесами моря и, вероятно, не могли контролировать свои ауры, что Бербелек сразу заметил по волнению вина в своем бокале и по теплу на щеках, когда кровь ударила ему в голову, а на лице выступил румянец. Покраснел и Кристофф, и рабы Скелли – но, конечно же, не сами гости.

Быстрое пожатие предплечий, искренние улыбки – дулосы поспешили с водой для омовения рук, а Ньютэ, не дожидаясь, произнес тост за благополучное возвращение из Гердона. Потом сел во главе стола, господин Бербелек слева, справа – Отто Прюнц, капитан «Филиппа», за ним – Хайнемерль Трепт, молодая океаносовая женщина-пилот; а Ихмета Зайдара, первого нимрода «Ньютэ, Икита тэ Бербелек», конечно же, посадили около Иеронима. Они обменялись любезностями над исходящими паром супами. Оба текнитеса сидели по одну сторону стола, и жидкость опасно подползала к краю тарелок.

Именно Ихмет был здесь единственным, кого Иероним не знал вовсе. Отто, кристианин и земляк Ньютэ, плавал для НИБ с самого начала, сперва на собственном клипере, теперь же – как капитан «Апостола», первого океаникоса компании. Хайнемерль наняли сразу по принятии ее в имперскую гильдию навигаторов. Поскольку она была женщиной, занимала более слабую позицию в экипаже и при этом ставила под угрозу исполнение остальными их обязанностей во время длинного рейса, – контракт ее был более скромен; но умения Трепт говорили сами за себя, да и со старым Прюнцем она сработалась очень неплохо.

А вот смуглолицый Зайдар… его с фирмой почти ничего не связывало. В последние годы, когда морские гады сделались агрессивней, цены на услуги нимродов, опытных в охране кораблей, значительно возросли, да ведь их и было-то не слишком много. Эстлос Ньютэ выкручивался, как мог: контракт на рейс в одну сторону, контракты совместные, присоединение к конвоям… Именно так он заполучил и Зайдара. Перс завершил многолетнее сотрудничество с Кастыгой и в последнее время принимал лишь единичные задания, что подходило далеко не всем; но Кристофф пользовался его услугами, когда только мог, и именно его нанял для охраны первого океаникоса, что состоял в стопроцентной собственности «Ньютэ, Икита тэ Бербелек». Даже начал именовать Зайдара «первым нимродом компании», отчасти надеясь зачаровать реальность словами. Ихмет всегда отвечал вежливыми, ни к чему не обязывающими письмами.

– Вчера я прочитал о смерти первого нимрода Африканской, – начал господин Бербелек на пахлави. – Ваше путешествие, полагаю, проходило без досадных инцидентов?

– Если не считать сирен на Локолоидах. И обошлись без убийств.

– Ах, мы никогда в тебе не сомневались. Особенно эстлос Ньютэ – он о тебе весьма высокого мнения.

Ихмет Зайдар в ответ на такие слова склонил голову. Неопытные текнитесы, лишенные самоконтроля, как и те, кто слишком опытен и чрезвычайно долго практикует свое искусство, те, чья работа требует многонедельного непрерывного расширения антосов, как, например, текнитесы моря, месяцами ведущие корабли в тесных объятиях своих аур, или текнитесы войны, стратегосы, аресы – все они часто не в состоянии контролировать собственные ауры, не в силах уже свертывать их, пленять, и оттискиваются в керосе тяжелой печатью независимо от обстоятельств, днем и ночью, наяву и во сне, в одиночестве и в сердце толпы. Побочным эффектом длительного пребывания такого нимрода на борту бывали смерти среди экипажа. Ссоры, драки, дружеские соперничества, что в других случаях закончились бы лишь выбитыми зубами, – в короне нимрода превращались в разбитые головы, перерезанные горла и утопленников за бортом. Впрочем, Зайдар пользовался прекрасной репутацией.

– Я это заметил, – сказал он, густо присыпав суп приправами. – И все же, боюсь, мне придется его разочаровать.

– Но ведь ты даже не знаешь еще предложения.

– Но ведь предложение это я получу, верно? – Ихмет вопросительно взглянул на разрумянившегося Иеронима.

Господин Бербелек вернул ему взгляд. Глаза перса были голубыми, будто чистая синева весеннего неба, в сети глубоких морщинок сильно загоревшей кожи – морщинок от солнца и ветра; при этом Зайдар не выглядел старше тридцати с небольшим. На самом деле ему давно миновало шестьдесят, а то и все семьдесят, но морфа крепко удерживала Материю. Тело – всего лишь одежда разума, как писали философы. Одежды его тела также вводили в заблуждение, Ихмет одевался по гердонской моде, простой покрой, белое, черное и серое, узкие штанины и рукава, рубаха, зашнурованная под горло. Лишь черную бороду стриг по моде измаилитской.

– Ты уже подписал контракт с кем-то другим?

Перс покачал головой, глотая горячий суп.

Иероним лишь вздохнул, склоняясь над своей тарелкой.

Некоторое время они молчали, прислушиваясь к громкой беседе эстлоса Ньютэ, капитана Прюнца и Трепт. Хайнемерль взволнованно рассказывала о чудесах южно-гердонских портов и о дикарях с экваториальных островов, о звериных наркотиках и экзотических морфозоонах. На перемене блюд риттеру принесли сверенный манифест «Филиппа», и Кристофф заново начал обсчитывать ожидаемые выгоды.

– На севере – тоже, в тех бескрайних пущах, – говорила между тем Хайнемерль, – они тянутся от Океаноса до Океаноса, по крайней мере, до Мегоросов, до шестого листа, а Анаксегирос еще не врос там настолько глубоко, чтобы выдавить кратистосов диких, на крайнем севере или, например, в Гердон-Арагонии, когда мы ожидали товар, я говорила с поселенцами, мифы или правда – сказать трудно, может, они уже плавятся в короне Анаксегироса, те города живого камня, реки света, кристаллические рыбы, тысячелетние змеи, что мудрее людей, и цветы любви и ненависти, деревья, из которых рождаются даймоны леса, – расскажи, Ихмет, ведь ты видел собственными глазами.

– Не сумею рассказать.

– А на корабле, когда погружался в меланхолию, мог сплетать длинные байки…

– Потому что это были чужие рассказы, – усмехнулся Зайдар в усы.

– Не понимаю, – рассердилась Трепт. – Это значит – что? что – ложь? Значит, лгать ты можешь?

– Не в этом дело, – тихо отозвался господин Бербелек, кроша хлеб. – Истории, повторяемые за кем-то, могут оказаться ложными, и это нас освобождает. В то время, как говоря о собственном опыте —

– Что? – перебила она его. – О чем это ты пытаешься здесь сказать? Что искренним можно быть лишь в обмане? Такие зеноновки хороши для детей.

Господин Бербелек пожал плечами.

– А я люблю делиться историями, – пробормотала Хайнемерль. – Какой смысл познавать мир, если никому не можешь рассказать, что видел?

Перед десертом Ньютэ подписал банковские листы с личными премиальными, не зависящими от гарантированных договором четырех процентов прибыли для капитана и двух – для пилота. Трепт многословно поблагодарила, Зайдар даже не взглянул на свой лист.

Иероним дотронулся до его руки.

– Спокойная старость?

Ихмет сделал охранительный жест против Аль-Уззы.

– Надеюсь, что нет. Но да, ты прав, эстлос, – уже начинаю подсчитывать утерянное время. Недели на море… капли крови в клепсидре жизни, чувствую каждую из них, они падают, будто камни, человек же вздрагивает.

– Жалеешь?

Перс задумчиво глянул на Иеронима.

– Пожалуй, что и нет. Нет.

– И что теперь? Семья?

– Они давно обо мне забыли.

– Что тогда?

Зайдар указал глазами на Трепт, что перешучивалась с Кристоффом.

– Пожирать мир, как она. Еще немного, еще чуть-чуть…

Господин Бербелек попробовал тошнотворно сладкий сироп.

– М-м-м… Пока хватает аппетита, верно?

Перс склонился к Иерониму.

– Это заразительно, эстлос.

– Думаю, что —

– Этим можно заразиться, действительно. Заведи молодую любовницу. Роди сына. Переберись под корону другого кратистоса. В южные земли. Больше солнца, больше ясного неба. В морфу молодости.

Господин Бербелек гортанно рассмеялся.

– Я работаю над этим! – Он взял себе ореховой пасты; Зайдар поблагодарил жестом. – Что же до ясного неба… Вилла под Картахеной. Валь дю Плой, прекрасная околица, весьма гладкий керос. Ты заинтересовался бы?

– У меня уже есть немного земли в Лангведокии. Но о чем я, собственно, тебе говорил? Пока что я не намерен греть кости в саду.

– М-м-м… Не работает, не отдыхает. – Иероним задумчиво выпятил губы. – Тогда что, собственно, станет делать?

Ихмет вытер руки о протянутый рабом Скелли платок. Раскрыл банковский лист, глянул на сумму и засопел тихонько.

– Практиковать счастье.

Г. Отцеродство

Едва переступив порог дома и узрев заговорщицки усмехающегося Портэ, господин Бербелек утратил остатки надежды на спокойный вечер и на возвращение к сонному покою.

– Что опять? – пробормотал он, нахмурясь.

– Они наверху, я провел их в гостевые комнаты, – поймав брошенное пальто, Портэ указал большим пальцем в потолок.

– О, Шеол, кто?

Старик криво ухмыльнулся, после чего с подчеркнутым поклоном подал господину Бербелеку письмо.

Бресла, 1194—1—12

Мой дорогой Иероним!

Они – и твои дети, хотя, возможно, ты уже и не их отец. Помнишь ли собственное детство? Рассчитываю, что – да.

Они тебя не узнают, будь деликатен. Авель оставил здесь всех друзей, которые у него когда-либо были, и большую часть мечтаний, Алитэ в эту зиму сменила Форму, пройдет несколько лет, пока она достигнет энтелехии, уже не девочка, еще не женщина; будь деликатен.

Должна ли я просить у тебя прощения? Прошу. Не хотела, не хочу возлагать это на тебя, ты был последним в моем списке. В конце концов пришлось выбирать между тобой и дядюшкой Блотом. Неужто я выбрала неверно?

Должна ли я принести тебе клятву чистосердечия? Ты знал меня; теперь держишь в руках лишь бумагу. Прекрасно знаю, какая правда отпечатается в керосе, и все же напишу: обвинения, которые ты услышишь, фальшивы. Я не участвовала в заговоре, не похищала завещания урграфа, не знала о его болезни.

Быть может, Яхве позволит однажды нам встретиться. Быть может, я выживу. Нынче бегу в огонь божьих антосов; быть может, потом ты уже не узнаешь меня, мы не узнаем друг друга. Бывали такие минуты, такие дни, когда я любила тебя так, что и сердце болело, и пресекалось дыхание, и горела кожа. Это значит – знаешь, кого я любила. Знаешь, правда? Рассчитываю, что помнишь.

ε. Мария Лятек π. Бербелек.

Ох, уж писать она умела. Он перечел письмо трижды. Верно, работала над ним целый день, всегда была перфекционисткой. По крайней мере все время, пока он ее знал. Двадцать лет? Да, вот уже двадцать лет. Собственно, он мог предполагать, что Мария закончит именно так: сбегая темной ночью от правосудия, жертва собственной интриги, но абсолютно невиновная в своих глазах, с чарующим и чувственным текстом на устах избавляя свою жизнь от лишней тяжести, уверенная, что мир ей поможет. Исходя из всего, что она о нем сейчас знала, Иероним мог оказаться психопатическим какоморфом, разносящим меж людьми грязь Чернокнижника. И все же она отослала к нему детей.

Господин Бербелек взошел на второй этаж. И услышал их голоса уже из коридора. Алитэ смеялась. Он остановился за дверью гостиной. Она смеялась, а Авель на этом фоне говорил что-то, слишком тихо, чтобы разобрать, но, кажется, по-вистульски. На лестнице появилась Тереза; господин Бербелек жестом отослал ее прочь. Та посмотрела на него удивленно. Подслушивал ли он собственных детей? Да, именно это он и делал. Ждал, когда они скажут хоть что-то о нем: отец то, отец се. Но нет, ничего. Немногие слова, которые он разобрал, касались города, как видно, Воденбург не соответствовал их представлениям о столице Неургии. Алитэ уже не смеялась. Иероним оглаживал ребром ладони лакированное дерево двери. Должен ли он постучать? Он прижал палец к артерии на шее. Успокой дыхание, успокой сердце – собственно, отчего ты переживаешь? Раз, два, три, четыре.

Вошел. Они были еще в дорожной одежде, мальчик стоял у окна, глядя на город под темным небом и закатным солнцем, девочка полулежала на постели, листая некую книгу. Оба обернулись к нему, и только в этом одновременном движении он заметил их семейное сходство – одна кровь, одна морфа. Эти глубоко посаженные слишком черные глаза, высокие скулы, твердый подбородок…

Они смотрели почти равнодушно, во взглядах – лишь легкий интерес.

– Иероним Бербелек, – сказал он.

Дети поняли не сразу.

– Так вы… это ты? – Авель подошел к нему. Ему еще не минуло пятнадцати, а он уже был выше Иеронима. – Это вы, – протянул руку. – Я – Авель.

– Да. – Господин Бербелек подобрался, энергично вцепился в поданную руку, но хватка сына все равно оказалась сильнее. – Я знаю.

После чего они оказались под властью Молчания. Сам он хотел открыть рот, но форма была сильнее; видел, что и Авель бессильно дергается. Мальчишка приглаживал волосы, чесал щеки, поправлял манжеты. Господин Бербелек, по крайней мере, контролировал руки. Он оглянулся на Алитэ. Та отложила книгу, но с кровати подниматься не стала. Смотрела на них обоих с серьезным выражением на лице.

Господин Бербелек отодвинул стул от секретера. Усевшись, склонился, уткнув локти в колени и сплетя пальцы. Теперь он находился на одном уровне с Алитэ. Оба поняли, что смотрят друг другу прямо в глаза; стало невозможно отвернуться, опустить взгляд. Она смешалась, румянец выполз на ее щеки, шею, декольте; Алитэ закусила нижнюю губку. Хм, может, именно таков выход?..

Господин Бербелек сильно укусил себя за язык. Боль помогла. Он начал моргать, чтобы отогнать слезы.

По выражению лица дочери он понял, что та приняла это за проявление сильного волнения. Этого уж он не вынес и взорвался громким смехом.

Дети обменялись смущенными взглядами. Авель на всякий случай снова отступил к окну, как можно дальше от отца.

– Да, – просипел Иероним, пробуя совладать с хохотом, – именно так я и представлял себе нашу встречу!

Конечно же, он вообще себе ее не представлял. Не то чтобы он не желал подобной встречи; уже одно это означало бы, что он о ней – о них – хоть сколько-то думал. Просто Авель и Алитэ совершенно не принадлежали его жизни, он утратил детей вместе со старой морфой, Марией и тамошней карьерой, тамошними мечтаниями, тамошним прошлым. Здесь, в Воденбурге, он был бездетным холостяком.

Впрочем, а каковы были его последние о них воспоминания: отъезд из Позена, Мария на санях, распаренные кони, Алитэ и Авель, прячущиеся под шкуру, – только головы торчат наружу, округлые, светлые мордашки немо удивляющихся детей, сколько им было, пять, шесть? Теперь они в любом случае не узнали бы его.

Он выдохнул, выпрямился, совладал с лицом.

– Не стану изображать блудного отца, – сказал он. – Я не знаю вас, вы не знаете меня. Не представляю, что ваша мать натворила в Бресле, чтоб ей так внезапно пришлось отсылать вас через половину Европы к бывшему мужу. Которому, как она говаривала, и пса бы не доверила. Но это неважно. Вы – мои дети. И я стану о вас заботиться настолько хорошо, насколько сумею. Конечно, можете здесь поселиться. Возможно, даже подружимся… Хотя скорее нет, верно, Авель?

Авель уткнулся взглядом в пол.

– Э-э-э…

– Вот именно. – Господин Бербелек теперь повернулся к дочери, которая все еще глядела на него широко открытыми глазами. – Сколько вещей вы с собой привезли?

– Два дорожных кофра, остальное едет морем, – оттараторила она на одном дыхании, словно загипнотизированная.

– Какой корабль?

– «Окуста». Кажется.

– Проверю, когда он прибывает, а тем временем, полагаю, вам что-нибудь нужно будет купить. Насчет денег не волнуйтесь, тут ничего не изменится, я и так вас содержал. Но этого вам мать наверняка не говорила.

– Нет, – тут же рявкнул Авель, – говорила.

Господин Бербелек кивнул.

– Тогда это ей зачтется. Простите мне тот яд, которым я время от времени в нее плюю: просто накопилось. Очевидно, на самом деле это я свинья, а она права. Кажется, она была хорошей матерью, верно?

Алитэ отвернулась, падая на сермовое покрывало. Черные волосы заслонили лицо, но не скрыли звуков внезапного рыдания.

– Сказала, что вернется! Вернется! Она жива!

Авель встал между сестрой и отцом.

– Лучше будет, если вы уйдете.

Господин Бербелек ушел.

Сходя на кухню, он вновь приложил палец к артерии. Дыхание его было еще медленнее, чем мысли, он едва мог набрать воздух в грудь. Не о чем было переживать. А ра-зум всегда должен властвовать над сердцем, морфа – над гиле.

На кухне он велел Терезе и Агне накрыть ужин на троих в большой столовой на первом этаже. Сошел туда, выкупавшись и переодевшись, связав на затылке мокрые еще волосы; надел на палец старый перстень Саранчи. Поглядел в зеркало: господин Бербелек изысканный.

Ни Авель, ни Алитэ к ужину не спустились. Господин Бербелек ел в одиночестве. Пирокийные огни отбрасывали на стены и мебель неподвижные медовые тени. Всякое соприкосновение столовых приборов рождало глухой стук. Он вслушивался, грызя мясо и жуя овощи, в звуки, доносившиеся из собственного рта. Они тоже казались оглушительными, некий влажный рокот пробегал по челюсти до ушей и виска – приходилось чуть ли не прикрывать глаза. Он не был голоден – после обильного-то обеда, сервированного Скелли; но ел, есть надлежало. Пока тело подчинялось ритуалу, мысли плыли свободно. Пора заняться делами. Ихмет все же согласился хотя бы найти для НИБ приличных нимродов на постоянные контракты. Эстлос Ньютэ, понятное дело, хотел отписать Зайдару комиссионные агента, но Иероним отговорил его; Кристофф и вправду не имел чутья ни на грош. Тем не менее, если перс не найдет этих заместителей быстро, в Воденбурге его ничто не удержит. А найти хорошего нимрода возможно только одним способом: перекупить его у конкурентов. А значит, Иерониму не следует спускать с Зайдара глаз – нужно двигаться, брать на себя обязательства, становиться перед необходимостью, делать, что надлежит, деньги, деньги – а потому завтра сразу с утра он отправится в Дом Скелли, где «Ньютэ, Икита тэ Бербелек» оплачивают Ихмету комнату…

Господин Бербелек прошел в библиотеку. Зажег от свечи махорник, рухнул в угловое кресло. Тереза заглянула в приоткрытые двери, как всегда перед уходом на отдых, спросив, не желает ли чего эстлос, может, черного чи, – но нет, поблагодарил ее господин Бербелек. Дом погрузился в тишину. Порой из-за окон доносился перестук копыт, когда темной улицей проезжали ночные дрожки; порой – человеческий голос.

– Могу войти?

Господин Бербелек чуть не выронил махорник.

– Прошу.

Авель мягко прикрыл за собой двери библиотеки. Иероним отложил махорник в пепельницу. Глядел на формы, которые принимал в полумраке дым. Авель воспользовался моментом и подошел ближе, остановившись перед полуприкрытой тяжелой занавесью статуей Каллиопы.

– Она хочет ехать в Толосу, к дядьям, – сказал сын.

Господин Бербелек провел рукой по воздуху, дым вился вокруг пальцев.

– Я оплачу вам дорогу.

– Я не уверен, что это лучшее решение.

– Слишком горд для такого, да? Есть у вас сбережения?

– Я о Толосе. Я не уверен. Но вы слишком жаждете от нас избавиться.

– Ты не уверен?

– Несколько поспешное решение, после одного только разговора. Вы так не думаете?

Господин Бербелек взглянул на сына. Авель лишь раз моргнул, но в остальном – удержал форму.

– Это будет уже второй разговор, – сказал эстлос. – Колеблешься?

– Вы хотите от нас избавиться.

Иероним раздавил остатки махорника, после чего указал сыну на стул у стеллажа. Авель уселся, смерил отца взглядом, встал, передвинул стул на пару шагов ближе и уселся снова.

Господин Бербелек постукивал перстнем Саранчи о поручень кресла. Глядел на мальчика из-под приспущенных век.

– Наверное, ты прав, – пробормотал он. – Наверное, я хотел бы так… Вынесешь ли ты частицу искренности не первой свежести?

– Прошу.

– Из меня – никакой отец, Авель. Из меня вообще никакой мужчина, я человек, разрубленный напополам и слепленный из кусков, вот и все что осталось. Сейчас я не жалею себя; говорю как есть. То, что уцелело от Иеронима Бербелека после Коленицы… Ты видишь здесь лишь руины и пепел. И немного гноя Чернокнижника. Так что, верно, в этом есть доля эгоизма. И все же для вашего же блага тоже было бы правильней оторваться от моей морфы, хоть и слабой, но – кровь делает вас податливыми, потому надо бежать как можно скорее, пока глина тверда. Я так думаю. Не был уверен, но когда вас увидел… – Он медленно повел левой рукой, той, с перстнем, будто обводя в полумраке абрис мальчишки. – Сколько тебе лет?

– Шестнадцать. Почти.

– Верно. Алитэ исполнилось четырнадцать.

– В Децембере.

– Это опасный возраст, человек в нем наиболее податлив, нужно быть крайне осторожным, выбирая, под какой морфой жить, чем пропитываться. Не захотелось бы вам через двадцать лет увидеть на себе оттиск, – тут он сжал кулак и опустил на поручень, – оттиск моей руки.

Авель был явно смущен. Он поерзал на стуле, почесал голову; взгляд его каждый миг убегал от отца – к статуе, книгам, цветным пирокийным абажурам.

– Я не знаю, может, вы и правы. Но, – он осекся и начал снова: – но это всегда действует в обе стороны: если вы так изменились, если столь много утратили, то чья морфа вернет и отстроит более настоящего Иеронима Бербелека, как не морфа родных его детей?

Господин Бербелек явственно удивился.

– Не слишком понимаю, что ты себе воображаешь. Извини, но это не сказка: приезжаешь, спасаешь отца, счастливая семья, героические дети.

– Отчего же нет? – Авель даже склонился к Иерониму. – Отчего же нет? Разве псы не становятся подобны своим хозяевам, хозяева – своим псам, супруги – друг другу, а женщины, живущие под одной крышей, не кровят ли в одну Луну? И насколько дитя является эйдолосом родителя, настолько родитель является эйдолосом ребенка.

– Долго над этим думал? – фыркнул эстлос. – Что это ты себе нафантазировал?

Авель выдохнул. Сгорбился, глядя теперь между своими стопами.

– Ничего.

Господин Бербелек также склонился. Сжал плечо сына. Мальчик не поднимал глаз.

– Что? – повторил Иероним куда тише, почти шепотом.

Авель покачал головой.

Господин Бербелек не настаивал. Ждал. Часы в холле медленно отзвонили одиннадцать. Через улицу пьяница распевал непристойную считалку, позже его забрала городская стража, это они тоже услыхали в ночной тишине. Всякую минуту в погруженном во тьму доме что-то потрескивало и скрипело, дыхание старого здания. Господин Бербелек не убирал руки.

– В Бресле, в библиотеке Академии, – начал бормотать Авель, – когда я изучал историю полян… В конце концов, все ведет к новейшей истории, к миру вокруг. Учитель посоветовал мне «Четвертый сон Чернокнижника» Крещова. Ты есть, вы есть в индексе.

– Ах. Ну да.

– «Осада Коленицы, 1183», целая глава. Крещов называет вас «величайшим стратегосом наших времен». Я, конечно, слышал раньше, и от матери —

– О?

Авель зарумянился.

– Подумал: я зачат из его семени, из его Формы, что же может быть естественнее? Это благородная мечта, пойти по стопам своего отца. Стратегос Авель Лятек. Вы станете смеяться.

– Мой отец, твой дед, он был чиновником урграфа.

– Вы станете смеяться.

– Нет. Задатки у тебя есть, это ведь ты подговорил Марию, чтобы она послала вас ко мне, верно? Хотя она и не желала того. Ты, похоже, так ее вылепил, что она сама себя убедила, будто с самого начала это была ее идея.

Авель пожал плечами.

Господин Бербелек отпустил руку сына, выпрямился. В нем что-то бурлило, формировался конвективный поток эмоций, нечто, что он не осмелился бы назвать амбицией, – обещание огромного голода по удовлетворению, жажда гордости. Я мог бы еще сделаться великим! Я мог бы снова вырасти до небес! В теле Авеля. Ибо лишь Форма – бессмертна. Я мог бы! Могу!

– Не слишком понимаю, как ты это себе представляешь, – пробормотал он с равнодушным выражением лица. – Ты же видишь, кто я теперь. Потому скорее это я впаду рядом с тобой в детство, нежели ты – рядом со мной повзрослеешь.

– Не думаю.

– Не думаешь.

– Ты вошел в комнату – секунда, две, и мы не могли уже отвести от тебя взгляд. Так звезды и планеты обращаются вокруг Земли.

– Лучше ступай-ка ты спать, а то начинаешь воспарять в поэзию. Какие у вас планы на завтра?

– Хм, осмотреть город, конечно же.

* * *

Княжеский город Воденбург был заложен в 439 году Александрийской Эры как речной форт близ устья Мёза, для охраны безопасности континентального судоходства и сбора налогов для здешнего македонского наместника. Многочисленные набеги уничтожили рыбацкие деревеньки, стоявшие здесь ранее, – нынче ни от этих деревенек, ни от первоначального римского форта не осталось и следа.

В первые века После Упадка Рима, во времена Войн Кратистосов, когда устанавливалось политическое и гилеморфическое равновесие в Европе и в Александрийской Африке, значение Воденбурга выросло в результате яростного морфинга приречья Рейна. Там проходил в то время фронт, место наложения корон кратистосов. Многие годы после ни земля там не подходила для поселения, ни Рейн – для судоходства.

Но до седьмого века ПУР Воденбург оставался всего лишь столицей малой провинции королевства Франков. И только после 653 года, после изгнания кратисты Иллеи, когда давление кратистосов на керос Европы слегка ослабло, Неургия сумела добиться относительной независимости. Столица ее со временем получила известность как один из главнейших купеческих городов Европы. На несколько веков он даже стал резиденцией меньшего кратистоса, который сумел войти здесь в просвет меж антосами соседних Сил. Мощь Формы Григория Мрачного позволила Воденбургу окончательно затмить пограничные города над Рейном и города южные, франконские.

Колонизация Гердона и начало трансокеаносовой торговли открыли, по большому счету, эпоху благосостояния. Создали в Воденбурге академию, запустили одну из первых на севере фактур воздушных свиней, слава и изделия здешних стекольных заводов добирались до отдаленнейших закутков мира. Верфи работали в полную силу, кварталы – персидские, еврейские, готские – непрерывно разрастались. Сюда тянулись со всего мира текнитесы высокого искусства и ремесел, математики и алкимики – это ведь именно в Воденбурге Ирэ Гаук изобрел пневматон. Воденбург был также третьим – после Александрии и Москвы – городом, где установили систему уличного пирокийного освещения…

Нынче князь форсирует проект высокого подушного налога, чтобы оплатить интенсивный морфинг кероса всей Неургии к калокагатической Форме, совершенству тела и духа, коим задаром утешались города-резиденции более альтруистичных кратистосов. Неургии же пришлось бы платить за сие огромную сумму, на годы нанимая для тяжелой работы целые отряды текнитесов. Проект увеличивал популярность князя среди простонародья, а вот аристократия – аристократия и богатые купцы, которые по большей мере управляли Воденбургом, – те и так пользовались услугами текнитесов тела и теперь опасались неминуемого наплыва под благодатную Форму эмигрантов со всей северо-западной Европы. Город, известный в Европе как Столица Бродяг, уже теперь трещал по швам.

Антон рассказывал об этом, ведя брата и сестру омытыми утренним сиянием улицами Воденбурга. Авель и Алитэ собирались пойти одни, однако господин Бербелек настоял; сперва хотел дать им экипаж, но в конце концов – поскольку должен был уже выезжать куда-то по делу – согласился, чтобы их сопровождал сын Портэ. Антон взял с собой длинную палку «извините» и свисток стражи.

Сперва они направились к порту – панорама и уклон земли вели всех нерешительных к морю. Но, поскольку сворачивали всякий раз, когда Авеля или Алитэ что-то заинтересовывало, вскоре они оказались в сердце нового персидского квартала, на широкой, прямой пальмовой аллее, среди вычурной архитектуры арабских домов, расписанных по белой известке цветными узорами; над плоскими крышами возносился закругленный гномон минарета.

Они впервые увидали живые пальмы, до сих пор знали их лишь по книжкам. Алитэ подошла, провела рукою по шершавому стволу.

– Они ведь не растут нигде больше в этом круге Земли, верно? – хмурил брови Авель. – Это какой-то сорт, морфированный для большей стойкости перед морозом?

– Нет, думаю, что нет, – отвечал Антон. – Тут полно измаилитских демиургосов и текнитесов, о, вот, например, дом Хайбы ибн Хассая, княжеского ювелира; они спокойно могут сажать пальмы, зербиго и апельсины.

И точно, самый воздух в этом квартале казался чуть теплее, по крайней мере, уж пах-то он точно по-иному. Авель пытался различить экзотические благовония: ладан? корица? бекшта? Конечно, их окружал еще и обычный запах города – то есть вонь, вонь огромной толпы и стиснутых на малом пространстве человечьих обиталищ. Вдоль аллеи тарахтели телеги, быстрым шагом двигались куда-то десятки, сотни прохожих, большинство в традиционных измаилитских джульбабах, джибах, шальварах и тарбушах; женщины – в одеяниях ослепительно-ярких, украшенных столь же тяжелыми, сколь и дешевыми украшениями. По татуировкам и морфингу кожи узнавались музульмане.

– Вот бы его хоть раз увидеть.

– Что?

– Ту их страну. Пальмы, солнце, львы. Ну, знаешь. Пустыни, пирамиды.

– Скорпионы, мантикоры, ифриты, гиены, стервятники, джинны, вши, заржи, москиты и малярия.

Алитэ показала брату язык.

В последний миг он сумел удержаться, не состроил ответную рожу. Нужно с этим кончать, я уже не ребенок. Разве стратегос дурит на людях, разве препирается с сестрой? Стратегос сохраняет возвышенное молчание.

Конечно, это тоже было несколько инфантильно. Разве дети не играют именно в стратегосов и аресов, кратистосов и королей, разве не притворяются серьезными – и тем смешнее они в этом притворстве? А значит, стыда не избежать: хоть покорится инстинкту, хоть воспротивится ему. Он отвел взгляд, быстро смаргивая.

Тем не менее он помнил, что столь часто повторяла ему мать. Особенно когда он жаловался, что они всюду опаздывают из-за ее бесконечного сидения перед зеркалом – и это был ее любимый ответ, произносимый уже совершенно не задумываясь, но все же не менее истинный в своей банальности.

– Характер рождается из выработанных привычек. Кого бы ты ни изображал, лишь бы достаточно последовательно, тем, в конце концов, и станешь. Это отличает нас от зверей и существ низших, их Форма всегда происходит извне, сами по себе они не умеют изменяться. – Она улыбалась ему в отражении, в серебре, над своим плечом. – Не стони; прояви терпение. Красивую женщину всегда ждут.

Мать выработала в себе привычку к красоте. Не позволяла себе ни мига невнимательности. Даже когда не собиралась никуда с официальным визитом, ни на какой прием или бал, даже когда сама не принимала гостей – ни на волос не отступала от заранее запланированного помышления себя. И ее красота никогда ей не изменяла. Авель так и не переборол в себе оной набожной робости, с каковой входил в детстве в ее комнаты. Спальня, гардеробная, ванная, кабинет – здесь ее антос въедался глубже всего. Воздух всегда пронизывала характерная смесь запахов, дразнящих и тошнотворных, душная поволока ароматов экзотических парфюмов и цветов, наполнявших вазы на подоконниках. Сам свет здесь становился иным – более мягким и затемненным. Звуки сразу же умирали, заглушенные. Тут не существовало ни прямых углов, ни острых граней. Все предметы или оказывались на самом деле деликатными конструкциями из множества отдельных элементов, либо на множество мелких безделушек распадались, по крайней мере, находились посредине этого процесса, растрепанные, расчлененные, потерявшиеся в собственных орнаментах. Мать являлась меж ними в шелесте кружевных платьев, предшествуемая размытым отсветом от их ярких красок и одуряющим запахом своих парфюмов, черноволосая королева, кратиста его сердца. Что же он мог поделать пред лицом такой Формы?

Авель не верил, что ему удалось склонить мать хоть к чему-то. Отец ошибается – она, должно быть, с самого начала носилась с мыслью отослать их в Воденбург. Правда, он с трудом читал ее замыслы, она никогда их с ним не обсуждала (может, делала это с Алитэ?), он привык к неожиданностям. Она распоряжалась их жизнями с бархатным деспотизмом. Точно так было и в последние дни перед отъездом – матери и их. Внезапно в доме начало появляться множество людей, никогда ранее Авелем не виденных, в странное время, в странных одеждах, под странными морфами – страха, гнева, ненависти, отчаяния. Авель видел их сквозь приоткрытые двери, в зеркальных отражениях из-за угла коридора, гости быстро прошмыгивали в комнаты и из комнат его матери, порой даже без сопровождения прислуги. Алитэ полагала, что они были гонцами, что мать поверяла им некие секретные послания. Но иной раз и что-то большее: ему удалось подсмотреть бедно одетую женщину и старого вавилонянина (распознал его происхождение по бороде и шести пальцам на руках), которые выходили из кабинета матери, сжимая тяжелые продолговатые свертки. На следующий день в гимназии до Авеля дошел слух, что на самом деле урграф убит, что все это – интрига иноземных аристократов. Когда он вернулся домой, мать уже укладывала вещи. Алитэ сидела на лестнице и грызла ногти.

– Говорит, что ее арестуют. Говорит, что должна бежать. Мы тоже. Но не вместе с ней. Она отошлет нас.

– Куда?

– Далеко отсюда.

И тогда Авель подумал об Иерониме Бербелеке в неургийском Воденбурге, это было точно откровение: случай! отец-стратегос! я ведь сын легенды! Мать выслушала его аргументы, стоны и крики, не переставая паковать вещи, корябая что-то там на секретере и подгоняя слуг. Потом пообещала, что они поговорят об этом завтра. Поцеловала его в лоб и выставила за двери. Утром же оказалось, что мать выехала ночью, взяв с собой всего две сумки, даже не экипажем, а верхом, с подменной лошадью. Багаж Авеля и Алитэ уже погрузили на речную барку. Детей ждало короткое письмо. Поедете в Воденбург, отец вами займется. Дом был уже продан, деньги – распределены. И они поехали.

На самом ли деле он подсказал матери мысль, к которой та иначе не пришла бы? Склонил ли он ее вообще хоть к чему-то своими многочасовыми ламентациями? Так или иначе, не было в этом никакой тонкости, которую Иероним приписывал поступкам Авеля. Лишь детское упрямство. Мальчик помнил, как сильно он старался не выдать своих истинных мотивов – и так был смешон в собственных глазах. В столкновении с ее Формой, в антосе матери он навсегда останется ребенком, больше никем. Как отец мог этого не знать?

Позволю ему думать, что сумел склонить мать к своей воле, – но это ложь, ложь.

– В восемьдесят седьмом здесь вспыхнул большой пожар, – продолжал Антон, – целый район сгорел дотла, строили тогда еще в основном из дерева. В Старом Городе уже ничего не изменить, но в новых кварталах князь ввел большие расстояния между домами, минимальную ширину улиц, запретил открытый огонь в домах бедноты, хотя, конечно, за этим-то никто не следит. Тогда случились волнения у заводов, пошел слух, будто это у кого-то из демиургосов Огня была здесь измаилитская женщина, и, понимаете, в ту ночь он слишком распалился, хе-хе-хе. Опять же, в восемьдесят девятом… Ну нет, очень прошу не давать им никаких денег, а не то беда!

За ними как раз увязался какоморфный нищий – третье ухо на лбу, кости, проткнувшие кожу, длинный хвост, истекающие слизью жабры – и, постанывая, начал молить Алитэ о грошике, полугрошике, милости ради. Антон отогнал его, ударяя палкой по лодыжкам.

Ничего странного в том, что тот обратился именно к Алитэ: даже в дорожном платье (поскольку «Окуста» с остальным их гардеробом еще не прибыла), именно она притягивала взгляды, сосредотачивала на себе внимание прохожих, достойная дочь Марии Лятек. Разве не такое бессмертие обещано людям? От отца к сыну, от матери к дочери – то, что не умирает, манера говорить, манера думать, манера двигаться, манера выказывать чувства и манера их скрывать, манера жизни, жизнь, человек. Морфа настолько же неповторима, как почерк, оттискивается, будто печать в воске – как мужчинами, так и женщинами. Провего верно поправлял Аристотеля: Форма превыше плоти, от Формы зависит сила семени, а не наоборот. Достаточно взглянуть нынче на Алитэ: волосы умело сплетены в восемь косичек, темно-гранатовые кружева вокруг шеи, из тех же кружев сделаны напальники, полурасшнурованная кафторская митани, эгипетский лен стекает по плечам волнами, те смешиваются друг с другом, белым по голубому и белому, широкие, черные шальвары высоко на талии перехватывает многократно обернутый пояс, каблуки кожаных сапожек высотой в четыре пальца. Авель готов поспорить, что духи, которыми она нынче пользовалась, еще недавно принадлежали матери, он узнает этот запах; и уж точно узнает этот взгляд, которым Алитэ отгоняет нищего, этот вздернутый подбородок при прямой спине и чуть отведенных назад плечах, эти нахмуренные брови – теперь она никому не покажет язык, теперь она некто другая.

Разве мать ее всему этому научила? Нет, точно нет; такому не учат. Хватило и того, что Алитэ рядом с ней пребывала, что жила в ее ауре.

Ведь и я не желаю от отца ничего, кроме этого.

– Вы здесь всегда бьете нищих? – холодно спросила она Антона.

Слуга осклабился.

– На самом деле, эстле, куда чаще нищие бьют прохожих.

На минутку они присели за оградой амидской таверны. Антон заказал кападокский грелак из дикого меда. Указал на покрывающие стену таверны рисунки и краски на вывеске у входа.

– «Под Четвертым Мечом». Такая страна, как Неургия, балансирующая на грани антосов Сил, не подавленная никакой морфой, притягивает изгнанников различнейших изводов, тех, кто лишен наследства, земли и государя, представителей несуществующих народов, потерянных диаспор, – слуга млел от собственного рассказа. Наверняка повторял слова кого-то из эстлосов, его выдавала чуждая манера повествования. – После бегства Григория такие хлынули на нас волной. Кажется, как раз в то время пал Пергам…

– Тысяча сто тридцать девятый, – вмешался Авель, отставив стакан. Это еще история или уже политика? Верно, именно здесь проходит водораздел меж ними. Вообще, как говаривал прецептор Янош, история – это политика, рассказанная в прошедшем времени. Авель был внимательным учеником. Раздел королевства Третьего Пергама довершил союз Нового Вавилона и Урала. И короны Семипалого и Чернокнижника, словно шестеренки железной макины, сцепились на землях Селевкидитов. В оное время в Амиде предводительствовала кратиста Иезавель Милосердная, храня древнюю Форму королевства Пергама; она сбежала первой. Королевство разодрали напополам, амидская провинция досталась Чернокнижнику, провинция пергамская – Семипалому. Селевкидитов вырезали под корень. Но среди пергамской диаспоры кружили легенды об уцелевшем потомке королевской крови, который когда-нибудь – как во всех подобных легендах – вновь воссядет на трон Амиды; ведь однажды Селевкидиты уже возвратились, положив конец владычеству Атталидов! Тем временем изгнанники пробовали удержать и передать своим детям морфу несуществующего народа – что нынче было возможно лишь вдали от родины, которую медленно, поколение за поколением, переваривали ауры захватчиков. Но даже здесь, даже в многокультурном Воденбурге беглецы не оставались в безопасности. Язык, одежда, кухня, святые цвета – только этим спасались. Но в конце и они утратят свою морфу, когда очередное поколение, рожденное на чужбине, окажется, скорее, амидскими неургийцами, чем неургийскими амидцами. Так умирают народы.

Из пальмовой аллеи они сошли в лежащие ниже предместья. Здесь на тенистых улочках непрестанно длился один большой сук. Казалось, каждый житель этого района чем-то торгует, что-то продает – или, по крайней мере, готов продать, стоит выразить хотя бы минимальный интерес к его одежде, дому, имуществу, детям. Товары выкладывались на ступенях, в окнах, на балконах, прямо на земле или на импровизированных прилавках. Антон быстро объяснил, что здесь воистину верят в «прилавки дураков» – что только глупец подойдет и начнет торговаться. Достаточно начать с продавцом простую беседу, ему хватит лишь дотронуться до тебя, взять тебя за руку – не заметишь, как пройдет час, а ты окажешься с кучей ненужных тебе вещей, отдав все деньги, до последнего гроша. Как гласит неургийская народная мудрость, всякий второй измаилит – демиургос желания. А здесь, в Воденбурге, можно повстречать персов, индусов, арабов, негров и эгиптян, прибывших прямиком из-под Навуходоносорова солнца. Неургийцы все еще видят в них экзотических магои, которые легко сгибают простых, «глиняных» людей под свою морфу. Не было понятно, разделяет ли Антон подобную веру, раз уж так подробно рассказывает о воденбургских обычаях и объясняет здешние ритуалы. Покупать следует через посредника или, по крайней мере, сохраняя определенную дистанцию, не вступая в разговоры, показывая на конкретный товар длинной тростью. Авель и Алитэ свои заказы передавали Антону шепотом. Он же всякий раз начинал с того, что показывал на совершенно другой предмет. Сутолока, впрочем, в эти часы оставалась столь велика, что брат и сестра не единожды изменяли свои приказы, неуверенные в собственных желаниях под набухшим керосом.

И так с улочки на улочку, с площади на площадь, а за углом всегда что-то еще более захватывающее – все шло к тому, что они никогда отсюда не выйдут. Никто не может быть абсолютно устойчив к морфе сука, даже бедняк порой оказывается пойманым в паутину бессильных желаний; особенно бедняк. Антон, среди прочего, купил изящный готский канджар из черной пуринической стали, с рукоятью, выкованной в виде башки священной кобры (для Авеля) и деревянную пифагорейскую кость и комплект ножных браслетов, происходящих якобы из времен первого нашествия Народов Моря (для Алитэ).

И они наверняка блуждали бы так до самого заката, когда б не внезапное движение толпы, увлекшее их за собой, – человеческая река, выплескивающаяся между домами прямо к северному выгону. Не успев разобрать, о чем именно говорят окружающие, что восторженно выкрикивают дети, обгоняющие их целыми стайками, – они оказались в первых шеренгах зрителей, объятые общей морфой бескорыстного интереса, вглядываясь в медленное движение повозок и зверей.

В первом ряду с достоинством вышагивали элефантийные морфозооны: индийские берберы и вавилонские бегемоты, покрытые мехом с карминовыми полосами, свитыми в спиральные узоры. С гигантских бивней берберов свисали, едва не метя землю, желтые знамена со стилизованными надписями на пракрите. На спинах элефантов, на их затылках и за лопатками, сидели полуголые наездники, худощавые мужчины и женщины азиатской морфы, в которых Авель угадал укротителей, звериных демиургосов. Были они смуглы, с длинными черными волосами, подвязанными в большие узлы; ползали по ним десятки, сотни мух и прочих насекомых, тучи тех кружили над их головами, а то снова рассыпались вокруг тел зверей. На грубые головы вечно горбящихся бегемотов надета сложная упряжь, заслонявшая им глаза, проходившая рядами крючьев и цепей сквозь сморщенную шкуру и твердую кость внутрь пасти и в угловатые черепа. Бегемотов сперва выморфовали для войны, и в дальнейшем, во всех своих видах, они отличались склонностью к внезапным, неожиданным приступам ярости, в коих бросались вперед, разрушая, топча и круша все на своем пути; а поскольку морфировались они таким образом, чтобы убить их оказалось максимально трудно, лишь мгновенное уничтожение мозга твари давало какую-то гарантию сдержать нападение. Теоретически, укротители должны контролировать бегемотов, но большинство цивилизованных стран не допускали тех в свои пределы без надетой «упряжи смерти». Теперь, с каждым шагом пары тварей – трумпл, трумпл, тряслась под ними земля, – из зрителей вырывались тревожные вскрики, а линия толпы колыхалась, полшага вперед, полшага назад, Авель и Алитэ вместе со всеми; Авель сжал сестру за плечо, оба следили за зверьми одинаковыми взглядами. Следом, за морфозоонами, ехали высокие фургоны, влекомые многочисленными упряжками ховолов. На их открытых платформах выставляли напоказ свои умения акробаты, жонглеры, демиургосы огня, воды, воздуха и металла, иллюзионисты и магои. Вдоль каравана, от самого его конца, теряющегося в клубах пыли над уходящей к северному взгорью дороге и до сворачивающей на выгон головы колонны, скакали на стройноногих зебрах всадники, кричащие на нескольких языках ломаные фразы и размахивающие чжунгосскими факелами, из которых выстреливали фонтаны разноцветных искр.

Авель не мог распознать выкрикиваемых слов, но ему этого и не нужно было. Он тихо засмеялся, склоняя голову к Алитэ, морфа детского упоения притянула их друг к другу.

– Цирк приехал!

Δ. Бог в цирке

Циркус Аберрато К’Ире, гордящийся традицией, что восходила еще к римским пандаймониям, и называемый величайшим передвижным зрелищем Европы, в ту весну начал свой вокругконтинентальный вояж, двигаясь по северному побережью Франконии, и Воденбург стоял на его пути пятым городом.

Цирк был воистину велик: две сотни человек, полтысячи зверей, несколько десятков массивных фургонов. Он раскинулся на воденбургских выгонах концентрическим созвездием пестрых шатров, оставив в центре пустой круг арены. Ночью там вкопали в землю три высоких столпа для акробатов. Клетки и ограды для животных сладили в закрытый зверинец в северной части лагеря; с ротозеев, желавших взглянуть на экзотическую фауну вблизи, брали полгроша платы. Аберрато зарабатывал и Аберрато тратил: платил немалые суммы воденбургскому текнитесу погоды, старому Ремигию из Плачущей Башни, чтобы тот хотя бы попытался обеспечить несколько сухих дней. В портовых городах такое никогда нельзя гарантировать, особенно в портах со столь серьезным движением, с кораблями, что непрестанно вплывали и выплывали из залива. И все же в первый день выступлений небо оставалось безоблачным, теплый ветер веял с востока, и господин Бербелек позволил вытянуть себя из дому даже особо не сопротивляясь; а может, и вправду хотел сделать приятное сыну и дочери? Благодаря его, Алитэ неуверенно улыбнулась – долгий взгляд из-под темных ресниц, ямочки на щеках, смущенная, бессознательно накручивающая локоны на палец – и холодный коготь разодрал сердце Иеронима.

Традиционно западную четверть зрительских рядов предназначали для богатых горожан, то есть для тех, кто в состоянии оплатить сидячее место. Здесь стояло несколько рядов стульев и кресел, довольно, впрочем, поистрепанных, а за ними еще и с дюжину лавок; остальным зрителям приходилось толпиться у высоких барьеров вокруг арены. Бо́льшая часть зрелища должна была происходить выше поверхности земли – или на столпах и натянутых меж ними канатах, или на наспех сооруженной цирковыми ремесленниками сцене высотой в пять-шесть пусов, где перед началом выступления Аберрато ставили свои вульгарные пантомимы местные актеры. Однако номера со зверями и некоторые выступления демиургосов стихий не могут пройти нигде, кроме как внизу, на земле арены, и те, что стояли подальше, их увидеть не могли. Господин Бербелек заплатил несколько дополнительных грошей и занял четыре места в первом ряду. Четыре – поскольку намеревался совместить приятное с полезным и пригласил Ихмета Зайдара. На подобные представления в Воденбурге обычно приходили чуть загодя, некоторым образом полагая их дружескими встречами. Иероним надеялся использовать это время, чтобы оговорить с нимродом дела союза, тем более что Авель и Алитэ сразу же куда-то умчались.

Но едва мужчины устроились, зажгли махорники и обменялись парой-другой слов, в спины им ударил трубный глас риттера Кристоффа Ньютэ.

– А-а! А-а-а! Значит, вы тоже пришли! А я как раз подумывал, как бы тебя вытянуть! И где твои дети? Погоди, мы пересядем. Эстеру, Павла и Луизу ты ведь знаешь. Но! Дорогие мои, познакомьтесь с нашим нимродом, Ихметом Зайдаром, Ихмет Зайдар, кто-нибудь, передвиньте же тот столик, ну, садитесь, садитесь, уф, ужасно душно, потеешь, будто в бане, с этим склеротичным Ремигием всегда так, помнишь, как мы заказали утишить те вихри в девяносто первом, готов поклясться, что сукин сын тогда сам их вызвал…

Кристофф пришел с женой Эстерой и с дочерью и зятем. Как и ожидалось – и что господин Бербелек хорошо помнил по своим визитам в дом Ньютэ – в его присутствии семья молчала, слово брал только риттер. Несколько бОльшие шансы на то, чтобы переломить Форму, имел Павел, как не кровный родственник Кристоффа и меньше остальных находящийся под его влиянием. И правда, время от времени ему удавалось вставить фразу-другую.

Господин Бербелек позволил Кристоффу болтать – а кто в своем уме попытается сдержать водопад? – но при этом перестал следить за словами и не вникал в их смысл. Кристофф, впрочем, обращался к Зайдару, а перс вежливо улыбался в ответ и кивал. Иероним же блуждал взглядом по выгону, по фургонам, шатрам, над головами толпы и по толпе. Зрители стекались неторопливо, а вместе с ними – продавцы цветов, зонтиков, вееров, сладостей, вина, грубых табуретов, карманники, попрошайки и подозрительные с виду демиургосы тела, все – громко нахваливая свой товар и услуги. Шум человеческих голосов накрывал выгон толстым одеялом. Чем сильнее становилась толчея, чем больше собиралось людей, тем явственней господин Бербелек ощущал нетерпение и возбуждение от близящегося зрелища. Понимал, что изрядная часть удовольствия, черпаемого из таких представлений, коренится не в самих чудесах и волшебстве, но в том, что глядишь на них вместе с другими, с десятками и сотнями прочих людей. Неудивительно, что актеры, выходя на сцену перед неприязненно настроенными зрителями, делаются немы и парализованы. Они должны быть высокими аристократами, чтобы переломить ситуацию, вывернуть форму, перетянуть публику на свою сторону…

Господин Бербелек вздрогнул, задержавши взгляд на линии боковых барьеров, рука с махорником замерла у самых губ. Се эстле Шулима Амитаче – заплатив стражнику и отослав своего невольника, как раз входит в огороженную четверть зрительских рядов. Перехватила взгляд Иеронима и ответила движением веера, легкой улыбкой. Господин Бербелек поднялся и поклонился ей над рядами пустых еще кресел и лавок. Ничего не могла поделать, пришлось ей к нему подойти. Ньютэ проследил за взглядом Иеронима и прервал свою речь; теперь уже все в молчании глядели на приближающуюся женщину. Но та и бровью не повела, ни на йоту не изменилась таинственная полуулыбка, не убыстрился шаг, движения не сделались резче, их взгляды никоим образом не могли ее изменить.

Господин Бербелек уронил и затоптал махорник; стоял, руки сцеплены за спиной, чуть наклонясь. Не отрывая взгляда от эстле, он считал удары своего сердца. Она красива, красива, красива. Вожделею, вожделею. Эти зеленые глаза, смотрящие только на меня, эти длинные пальцы, вцепляющиеся в мои плечи, эти светло-золотые волосы под моей ладонью, эту высокую грудь под моими губами, эти уста улыбающиеся – не улыбающиеся, выкрикивающие непристойности под морфой моего вожделения. Иди ко мне, сюда!

– Эстле.

– Эстлос.

Она подала ему руку. Он поцеловал внутреннюю сторону ее запястья, слегка склонившись (она была выше его). Горячая кожа обожгла ему губы, изумрудные зеницы змеи-браслета заглянули прямо в глаза. Он узнал и те духи из-за Нила, горячий, звериный аромат, приятный и дразнящий одновременно.

– Позволь, эстле, я представлю свою жену… – начал Кристофф, откашлявшись.

Сели. Меж рядами шел продавец сладких тюльпанов, и господин Бербелек с мыслью об Авеле и Алитэ купил с полдюжины. Шулима чуть выпятила губку. Он подал ей один из жареных цветков. Она откусила, быстро облизнувшись; одинокий засахаренный лепесток упал ей на грудь. Господин Бербелек протянул левую руку, неторопливо взял лепесток большим и указательным пальцем, поднял руку, положил лепесток себе на язык, раскусил, сладость пролилась в горло, и он ее проглотил. Эстле Амитаче все это время пребывала в неподвижности, внимательно за ним следя, – и только грудь слегка поднималась в спокойном дыхании, над темным соском остался влажный след от снятого лепестка.

– Я и не знал, что ты кристианка, – отозвался Ньютэ, чтобы разбить форму внезапной интимности эстлоса Бербелека и эстле Амитаче; остальных оная погружала в неловкое молчание. Риттер указал на ожерелье Шулимы с серебряным крестом.

– Ах, нет. – Та приподняла кулон, будто увидав его впервые. – Это ломаный крест. Уже за тысячи лет до Александра его использовали в магии и обрядах.

Как всегда, слыша ее голос, господин Бербелек пытался разобрать акцент Шулимы. Ее окский был мягок, с растянутыми гласными и появляющимся время от времени придыханием – точно она говорила сама с собой, и говорила скрытно, понизив голос, чтобы не услышали остальные. Человеку приходилось поневоле нагибаться к ней, клонить голову.

– Интересуешься, эстле, древними культами? – вмешался господин Бербелек, чтобы поддержать разговор.

Шулима глянула на него по-над веером.

– Это все еще опасное дело, – сказала она.

– Опасное?

– Старые боги так просто не уходят, – заметил Ихмет Зайдар. – Поэтому кажется, что они были более… истинными.

– Кровь козла и вой на Луну, – проворчал с презрением Кристофф.

Эстле Амитаче громко вздохнула.

– Нам и вправду нужно говорить об этом сейчас? Мы ведь пришли развлекаться, а не вести религиозные диспуты.

– Красота всегда притягивает взор, – усмехнулся господин Бербелек, кивнув на серебряный гаммадион в ложбинке меж грудей эстле.

– Жаль, – просопел эстлос Ньютэ. – Я на миг понадеялся, что встретил сестру по вере. Но ведь должна быть некая причина, отчего ты выбрала такой крест, эстле, раз уж знаешь о его происхождении.

– А разве вкус – причина для выбора религии? Без обид, но я не смогла бы так носиться с изображением орудия пытки, в этом скрыто некое извращение.

– Хо-хо-хо, я этого так не оставлю! – замахал руками риттер иерусалимский. – Такие суждения оглашают те, кто о самой религии знает мало и лишь повторяет, что услышал, се возникает, как возникают сплетни, из ничего, из совпадений случайных слов, неглубоких отсылок, из мутной формы. Что ты вообще знаешь о Кристосе, эстле?

– М-м-м… еврейский кратистос четвертого века александрийской, еще из диких кратистосов, одержимый местным еврейским культом, приговорен к распятию по политическому делу, сумел втянуть под свою Форму множество евреев. Будто бы не умер на кресте, удержал тело. Что еще? Кажется, приписывал себе какое-то родство с Богом.

– Сыном был и есть, Его сыном.

– Никогда не одаряла большим уважением тех богов, – произнесла с легкой иронической улыбкой Шулима, – у которых и тело, и амбиции, вожделение и комплексы, враги, друзья и любовницы, дюжины детей, всё человеческое. Стократ человеческое не равняется божественному.

– Это ведь, собственно, Аллах, Бог музульман, – вмешался господин Бербелек. – Верно?

Кристофф схватился за голову.

– Кристе! Что вы рассказываете! Мухаммад ведь Его у нас украл, сбрендил под антосом Аль-Кабы, и так-то оно и получилось для измаилитов, все перекрученное.

– А-а, значит, это все же Бог Аристотеля? – допытывалась Шулима. – Ну, тогда я уже ничего не понимаю. Как Он мог бы иметь сына? Зачем? Каков смысл? Тут ничего не складывается. – Надувши губки, она схрупала остатки тюльпана.

Кристофф громко фыркнул. Сейчас примется рвать эти рыжие патлы у себя на голове, подумалось Иерониму.

– Мне всегда казалось, – вмешался Ихмет, щуря глаза и глядя в задумчивости над головами Бербелека и Амитаче на клонящееся к западу солнце, – с самого детства, собственно… это как с шарообразностью Земли или с приливами крови в теле, всякий человек раньше или позже додумывается до этого просто глядя на мир и делая выводы. Так и люди до Аристотеля. Вопросы – всегда одни и те же. Отчего мир таков, каков есть? Зачем он вообще – есть? Что было до того, откуда он взялся, каковы Причины? Мог ли мир оказаться иным, и если да – то каким именно, а если нет – то почему нет? Мы видим, как из форм простых возникают формы сложные, как из пустоты рождается мысль, под рукой искусного демиургоса из безо$бразного сырья возникает сложный артефакт. Значит, и для мира должна существовать Цель, совершенная Форма, окончательная причина, которая сама не имеет причины, поскольку тогда нам пришлось бы отступать в бесконечность. И если, следовательно, вселенная, бытие, время вообще имеют начало, это именно такое начало: беспричинное, совершенное, замкнутое в себе самом, абсолютное. Из него происходят все Формы, оно притягивает начальную безо́бразную Материю к образам все более и более ему близким: планеты, звезды, луны – откуда бы иначе им взяться в своей идеальной шарообразности, на идеально круговых орбитах, если не от наложенной морфы такого кратистоса кратистосов? – море и суша, грязь и камень, растения и звери, и люди, и люди мыслящие, а среди них – демиургосы, текнитесы, кратистосы, все более близкие Ему. Все мы живем в Его антосе, вся вселенная пребывает внутри Его ауры, и с каждым мигом она становится все ближе к Форме окончательной, становится все более конкретной, сообразной, совершенной, божественной. В конце концов, будет существовать лишь одна-единственная субстанция: Он.

Перс говорил тихо, делая паузы в поисках подходящего слова, а когда закончил – усмехнулся извиняющейся улыбкой.

– О-о, а я и не знал, что вы такой софистес! – покачал головой Кристофф.

– Недели, месяцы посреди океаноса… – пожал плечами нимрод. – И что остается? Таращиться на горизонт? Человек либо сойдет с ума, либо достигнет определенной эвдемонии, спокойствия духа, хм, мудрости.

– Ну, ладно, – вздохнула Шулима, ломая застывающую морфу мгновения, – но что там с Богом кристиан? Совершенство не вмешивается в дела смертных, ему достаточно и того, что оно существует.

– Ага! – воздел выпрямленный палец Ньютэ. – А может ли совершенство обладать чувствами? Например, сочувствием? Состраданием, милосердием, любовью?

Эстле Амитаче с сомнением скривилась.

– Ну вот, мы снова начинаем добавлять к абстракции человеческие свойства. Закончим Зевсом или Герой.

– Потому что ты, эстле, говоришь о Боге, который был бы сообразен логике, а я говорю о Боге, в которого верят.

Шулима неопределенно взмахнула веером.

– Но ведь это одно и то же. Кто поверит в квадратный круг? Впрочем, а о каком Боге только что говорил господин Зайдар?

– Признаюсь, что как дитю зороастризма, – сказал нимрод, – мне ближе Бог Мухаммада, нежели Кристоса. Вся эта история с посланием на Землю Его ребенка, притом – на смерть или, по крайней мере, на страдание, в опасность —

– Ох, но ведь именно в этом я и вижу жестокую правду! – издевательски засмеялась Шулима, скрыв лицо за синим веером. – Проблема в другом. Ведь сперва приходится принять Бога вочеловеченного, не абсолютную Форму Аристотеля, которая представляет собой наиболее очевидную идею – но что-то в духе тех древних сказок, Сурового Старца, Матерь Любви и Плодородия, Кровавого Воителя. И один человек обладает разумом более склонным к геометрическому совершенству, другой – к красивым рассказам, от которых по телу идет дрожь. Но ни один Бог не может быть тем и другим одновременно.

– И откуда же нам, смертным, знать, каким Бог может быть, а каким нет, а? – возмутился риттер.

– Мы вообще знаем немного, – призналась Шулима. – Но движемся от невежества к совершенству через принятие гипотез не иррациональных – но тех, которые в нашем незнании кажутся нам среди прочих простейшими и разумнейшими.

– Но я не принимал никаких гипотез, эстле, – сказал Кристофф: он уже отказался от тона легкого упрямства и дистанцирования, в коем до сего момента велся спор. – Я уверовал.

– Ты имел на это право, он сильно впечатался и многих забрал с собой, никто же не возражает, что был это сильный кратистос. Даже если на самом деле он и умер на том кресте. Но разве это причина, чтобы делать из оного креста символ религии? А приговори его к четвертованию – и умри он так? А? Топорами, пилами, ножами?

– Не понимаешь! – Ньютэ, раздраженный, поднялся и сел снова, дернул себя за бороду, за усы, снова поднялся, снова сел. – Это было искупление! Он умер за наши грехи!

– Ну, это-то уж совершеннейшая чушь! – Амитаче также утратила спокойствие, в голосе ее звучало резкое негодование. – Представь себе подобного короля, владыку абсолютного: вассалы нарушают его законы, вассалы доставляют ему неприятности, но вместо них – он карает собственное дитя. Стоит ли кто-то над ним, навязывает ли законы, устанавливает ли квоту необходимого страдания? Нет, слово короля – всегда приговор окончательный. Тогда какова единственная причина страданий сына? Потому что король этого хотел. Как видно, сие было ему приятно.

Лицо Кристоффа, и так обильно окропленное потом, еще сильнее покраснело, когда он распахнул рот в медвежьем рыке:

– Что за дурное идиотство ты мне —

– Хватит! – прошипела Шулима, с треском сложив веер; рука описала горизонтальную дугу, жест распрямления кероса.

И – чудо – риттер иерусалимский смолк. Выпустил воздух, откинулся в кресле, моментально расслабленный, поводя рассеянным взглядом по противоположной части цирка. Семья Ньютэ глядела на это в молчании, смущенная.

Кристофф через миг вынул из рукава платок, отер лоб.

Когда он снова поднял взгляд на Шулиму, по его лицу уже ничего не удалось бы прочесть.

– Эстле, – склонил он голову.

Та ответила вежливым поворотом веера.

Что это было? – думал тем временем господин Бербелек. Он обменялся с Ихметом удивленными взглядами. Нимрода, ко всему, произошедшее, казалось, еще и позабавило. Может, текнитеса такие вещи и смешат – а может, эта веселость тоже лишь маска – господин Бербелек слишком хорошо помнил ломающий кости и разбивающий мысли мороз Чернокнижника. Кто она, проклятие, такая? С такой морфой она воистину может сгибать под свою волю министров и аристократов. Правда ли Брюге ее дядя, или она просто убедила его с этим соглашаться? И я сам – на самом ли деле тогда захотел пригласить ее на иберийскую виллу? И теперь – вожделею, вожделею, она прекрасна – отважился бы я теперь выступить против нее, сломать форму, задать, например, некий вопрос – крайне неуместный, крайне непосредственный, крайне невежливый – сумел бы или нет?

Не дано было ему узнать. Ибо появились Авель и Алитэ, вернулись, посетив зверинец Аберрато К’Ире, и господин Бербелек начал ритуал знакомства их с семьей Ньютэ, Зайдаром и Амитаче – крайне спокойно, крайне вежливо: эстле Алитэ Лятек фигатера Бербелека, эстос Авель Лятек иос Бербелека.

Они уселись с противоположных сторон, Авель между Луизой и Павлом, Алитэ между Шулимой и Ихметом.

Алитэ в компании оказалась персоной удивительно разговорчивой, описания созданий красивых, странных и уродливых сразу же полились из нее щебечущим словотоком, странным образом она одновременно оставалась и забавной, и изысканной, ребенком и взрослой не по годам.

Господин Бербелек мгновение глядел на нее, смешавшись. Никогда ее не узнаю. Это ли истинная морфа Алитэ-средь-людей? Они – мои дети, но я им – не отец.

Он склонился к Кристоффу.

– В будущем лучше воздержись от таких заскоков, – прошептал он. – Усложняешь мне работу. Брюге ведь может еще и изменить решение. А пока она живет при дворе нашего любимого министра… Думай немного, прежде чем раскрывать пасть, ладно?

– Она сама начала, поинтересовалась. Я только отвечал.

– Кристофф!

– Ну да, я знаю, что я хам и кретин. Но ты ведь тоже должен был меня остановить. Думаешь, она обиделась?

– Узнаем через неделю, когда Брюге огласит окончательные тарифы.

Схрупав второй тюльпан, Алитэ начала описывать очередные диковины циркового зверинца, крылатых змей и ледяных лягух. Луиза громко сказала, что и сама должна нанести туда визит, пойдут все, но после представления. Алитэ макинально угостила ее цветком, одним жестом втянув чужую женщину в форму доверительности.

– …или еще огненные карпы, – продолжала она на одном дыхании, – или то не пойми что, выраставшее из камня, растение или зверь, откуда они вообще их берут, сами морфируют? Откуда берут таких безумных животноводов? Это же нездорово для всех!

– Если б ты знала, эстле, – пробормотал Ихмет, – что мы порой вылавливаем из моря. В последнее время уже и сказать непросто, из-под какой формы оно взялось, может, с Южного Гердона? Океаносовые течения несут их за десятки тысяч стадиев, обычно – трупы, реже – живых. Раньше мы знали все виды, места и времена их появления, у меня есть атлас прошлого века с ручными пометками, в котором поименованы даже отдельные виды кракенов и морских змеев: «Щербатый Буба, в двадцать втором раздавил „Суккуб VI“, обломок мачты воткнулся под левый плавник, не бросать в воду окурки», и всякое такое, просто волшебный. А теперь? Ни в чем нельзя быть уверенным, все изменяется.

Господин Бербелек сдержал улыбку, увидев, как неприкрыто зачарованно Алитэ и Авель слушают меланхоличные байки нимрода. Бресла все же не более чем затхлая провинция Европы, приезжал ли туда хоть раз циркус, подобный Аберрато К’Ире? Верно, они сильно переживали, когда Мария их покинула, потом внезапный отъезд – но теперь, несомненно, участвуют в самом увлекательном приключении своей жизни.

Эту зачарованность легко использовать, но она остается и мощной силой сама по себе. Благословенная наивность, лучистый интерес – может, Авель все же был прав? может, я уже пропитываюсь потихоньку их Формой?..

Улыбка вторично появилась на его лице, и на этот раз господин Бербелек не стал ее сдерживать.

– И не только на морях, – сказала эстле Амитаче, не прекращая ритмично обмахиваться веером, яркая синева трепетала перед ее грудью крылом райской птицы. – Только что я получила письмо от приятельницы из Александрии. Люди, возвращающиеся из второго круга, из-за Золотых Королевств, вот уже какое-то время привозят странные вести – о целых джунглях, до неузнаваемости деморфированных, о погубленных стадах элефантов, газелей, тапалоп – звери тысячами гибнут где-то, во время своих путешествий по саванне. Порой караван привозит трупы – но живые образцы привезти в Александрию невозможно, держатся вдали от короны Навуходоносора. Но вот на юге, за границей его Формы, меж слабыми антосами диких кратистосов – оттуда приходят. И из сердца джунглей. Гипатия посылает разведчиков, целые экспедиции с королевскими софистесами. Аристократы даже устроили для себя охоту, новую моду вот уже несколько сезонов… И я прочла, что в этом году к ним присоединяются даже купцы, финансируют собственные экспедиции. Я, наверное, задержусь там на пару месяцев, а после посещу Иберию, – здесь она взглянула на Бербелека. – Так или иначе, а нужно покидать Воденбург, прежде чем придет лето, и город сделается воистину невозможным для жизни.

– Ты охотишься, эстле? – спросил нимрод.

– Начала за компанию, теперь – для удовольствия, – засмеялась она. – И только на благородного зверя. Но в итоге – не сам ли ловчий придает любому зверю благородства, даря его почетом в ритуале схватки и погони?

– Лигайон, «Первая Река», – опознал цитату Авель и похвастался своими знаниями.

– Я давно уже хотел посетить Александрию… – неуверенно начал Павел. – Вот же, сколько поэтов славило калокагатию Навуходоносора? «Святые сады Паретены, кто ночью узрит их, под ярящимся глазом Циклопа с Фароса…»

– О, приглашаю, приглашаю, – поспешно затрепетала веером Шулима.

– Ты понадобишься мне здесь, – отрезал Кристофф Ньютэ. – Может, на будущий год.

– Может, – пожал плечами зять риттера.

– Нет, правда, – приподнялась эстле Амитаче. – Я буду безмерно рада! Или, если бы вы захотели… – Она кивнула на Алитэ. – Должна признаться, что большинство персон, с кем я здесь познакомилась, я не хотела бы увидеть своими попутчиками; их общества на первом и втором официальных банкетах мне совершенно хватило. В этом городе есть что-то такое… А вот под солнцем Александрии! Чем дольше об этом думаю, тем сильнее моя решимость.

Алитэ и Авель обменялись взглядами, а затем одновременно взглянули на Иеронима.

Господин Бербелек уже не усмехался. Нельзя поддаваться Форме безрассудно, ведь не в том же дело, чтобы вернуться в собственное детство.

Однако прежде, чем он отворил уста —

– Начинается! – указала на арену Луиза.

Актеры вот уже миг как сошли со сцены. Раздалась дробь невидимых барабанов, и в ритме этой дроби на доски вступил сам К’Ире, сопровождаемый с обеих сторон двумя красноглазыми сфинксами. Сфинксы рыкнули, барабаны умолкли, К’Ире воздел руку с золотым скипетром – и всё: не пришлось повышать голос, не было нужды даже что-то говорить, хватило одного его присутствия, позы, жеста. Моментально стихли разговоры, публика замерла, с ожиданием всматриваясь в высокого гота. Тот без единого слова захватил их внимание; но они хотели быть захвачены, за это и платили.

– Не мог бы я попросить тебя на пару слов? – прошептал перс, склонясь к Иерониму.

– Сейчас? А что случилось?

– Мне кажется, здесь один из нимродов Второй Гренадской. Я знаю его, по-моему, он без постоянного контракта и поддался бы искушению.

– Хм, ну ладно.

Извиняясь перед сидящими, они поспешно прошли к боковому барьеру.

– Который? – спросил господин Бербелек, осматривая ряды глядящих на сцену зрителей. К’Ире объявлял первый номер, представление началось.

– Я соврал, – сказал Ихмет. – Я никого не видел. Как давно ты знаешь эту женщину?

– Что? Кого?

– Эстле Амитаче, да? Ее.

– А в чем дело?

– Сначала ответь. Как давно?

– Этой зимой она приехала в Воденбург из Византиона. К дяде. Племянница министра, которую никто раньше не видел. Нас представили на одном из ужинов у князя, в Децембрисе или Новембрисе.

Перс скривился, дернул себя за ус. Полез в карман, вынул янтарную махронку, угостил Бербелека. Иероним, подчиняясь форме Зайдара, в молчании вытащил махорник. Закурили.

Нимрод оперся плечом о деревянный барьер. Взглянул, не поворачивая тела, над плечом – на первый ряд, господин Бербелек проследил за его глазами. Они видели только верх спины Шулимы и ее затылок, светлую корону волос, как предвестие невидимой короны, ажурного антоса. Женщина глядела на представление какоморфных демиургосов вместе с остальными; поглощенная происходящим на арене, она не ощутила взглядов мужчин.

– В тысяча сто шестьдесят шестом, – неторопливо начал Зайдар, прерываясь всякий раз, когда толпа издавала крики удивления или громкие вздохи, – я перестал работать в охране караванов ладанного пути и принял первый контракт на средиземноморских трассах. Плавал, главным образом, на кафторских галерах: Эгипет, Рим, Кноссос, Гренада, Черное море. Король Бурь снова двигался в небе, это был конец спокойного мореходства по Средиземному. Именно тогда, как ты наверняка помнишь, Чернокнижник в третий раз покинул уральские твердыни и двинулся на юг, хану пришлось бежать через Босфор. Византион готовился к войне, сзывал стратегосов, аресов, даже нимродов, султан нанял Хоррор. Я плавал туда и в Крым. Летом в Крым прибыл Чернокнижник. Князья Херсонеса принесли ему клятву. Это происходило публично, над портом, на террасах цитадели; срубили все деревья и разрушили стену – чтобы не закрывали вид. Ты, скорее всего, видел картины и гравюры. Я там был. Толпа – сколько глаз видит. В конце концов, разве часто смертным дано узреть лицо кратистоса?

Господин Бербелек оставил это без комментария.

Ихмет Зайдар прервался, чтобы выпустить круглое облачко дыма.

– Все стояли на коленях. И даже если удавалось подняться, спины было не разогнуть, в тот день мы все до единого были невольниками. Жара. Сколько-то там женщин родили до срока, ты наверняка слыхал о тех «детях Чернокнижника». Все длилось от рассвета до сумерек. Картины показывают лишь сам момент принесения клятвы Гесарой; это произошло утром. Но и после продолжались бесконечные процессии, славословия, благословения, казни. Чернокнижник сидел на огромном троне из челюсти морского змея, это вполне совпадает с тем, что рисовали позже. У него также была своя свита: сенешали, гвардия аресов, двое наместников Юга и, конечно, Иван Карлик. А справа, в тени балдахина, сидела женщина в роскошном кафторском платье. Он несколько раз наклонялся к ней, они разговаривали, смеялись, я видел. Золотые волосы, александрийская грудь, брови как ласточкины крылья, спина прямая. Женщина исчезла пополудни. Я лишь знал, что она не из херсонесской аристократии.

Господин Бербелек оторвал взгляд от полускрытой ближайшими зрителями фигуры Амитаче.

– Насколько далеко ты стоял? Сто, двести пусов?

– Я – нимрод, эстлос. Вижу, запоминаю, узнаю. В лесу, на море, в толпе – миг, лицо, зверь в пуще. Никогда не забываю.

– И что же ты хочешь мне сказать?

– Это же очевидно, – перс уронил и растоптал махорник. – Крыса Чернокнижника.

Крысы, мухи, псы – называли их по-разному, тех ближайших сподвижников кратистосов, их конфидентов и приверженцев, живущих в самом огне кратистосовой короны, дни, месяцы, годы, керос не в силах выдержать напора столь сильной Формы, он поддается, быстрее или медленнее, сразу либо поэтапно – но поддается: сперва, конечно, поведение, язык, но вскоре также и самые глубинные чувства, а позже и тело, до самых костей – морфируясь к идеалу кратистоса, меняясь по образу и подобию, эйдолос Силы. Если только сам кратистос сознательно не сдержит процесс, очень скоро все слуги и чиновники дворца – обретают его лицо.

Крысы – едящие с его стола, спящие под его крышей, делящие его радости и печали – выказывают подобие, заходящее куда дальше. Ему даже не нужно ничего им приказывать, давать поручения или запреты; они знают и так, мысли в их головах движутся параллельными путями, морфа – симметрична, будто крылья бабочки, отражение в зеркале, возвращающееся эхо, гордыня и покорность.

Тем не менее ничего не стоят эмиссары, шпионы и агенты, которых всяк может опознать с первого взгляда. Оттого кратистосы нанимают текнитесов тела – или сами придают им необходимую морфу, если она не противоречит их антосу, – и дают своим крысам безопасный, неповторимый вид.

Долговечность – это всего лишь побочный эффект. Ибо если в тысяча сто шестьдесят шестом Зайдар видел ее зрелой женщиной, значит, теперь Шулиме за пятьдесят. А выглядит на двадцать. И как долго она «эстле Шулима Амитаче»? Год? Полгода?

И, конечно, говорит ли Ихмет правду, ошибается ли, врет или всего лишь чуть-чуть меняет то, что случилось на самом деле, – этого никак не проверить.

– То могла быть ее мать, – пробормотал господин Бербелек. – Или вообще кто-то другой: может, она попросту переняла красивую Форму от чужой аристократки.

– Если переняла настолько совершенно… значит, ею она и стала, верно?

На арене нагой мужчина хлопнул в ладони, и сей же миг его охватил огонь, публика вскрикнула единоголосо.

Господин Бербелек в молчании докурил махорник.

– Не чувствую в ней Чернокнижника.

– Хорошая крыса, умелая крыса.

– Я пригласил ее к себе на лето.

– Он всегда добивает побежденных врагов.

– Но она говорит, что сперва отправится в Александрию, под морфу Навуходоносора, а он – ненавидит Чернокнижника…

– Значит, там ее и убьешь, – твердо сказал ему нимрод, текнитес дикой охоты, и господин Бербелек ему не возразил.

Е. Слово, жест, взгляд

Мария им запретила, но они все равно писали друзьям в Бреслу.

Алитэ:

Наверное, он нас боится. И что ж это вообще за город! Комната у меня маленькая, солнце туда не заглядывает. Здесь холодно. Но если б ты знала, что тут творится на улицах! Сама не знаю, что это за люди, откуда они сюда приезжают. Приплывают. Порт – большой. И это море! Вчера я пошла на стены, час там стояла и смотрела. Волны! Есть ли собственная морфа у моря? Думала, что усну. Мы были в цирке!!! Ты в жизни не слышала о таких созданиях. И что они делали! Папа знает всяких важных людей, князя, министров и такую эстле-чужеземку тоже, какая она красивая! Может, он снова хочет жениться. Но не стану спрашивать. Иногда он так смотрит на меня, что прямо ух! Наверное, я его боюсь.

Авель:

Он богат, я и не знал, что настолько. Немного рассказывал мне о фирме. Уже знаю, что ты думаешь, но не представляю, каковы его планы, к тому же у него есть и другие родственники, да и здоровье у него чудесное, а о завещании он ничего не упоминал. Он не слишком откровенный человек. Потому и не надейся, что сумеешь прямо сейчас вытянуть из меня какие-то новые ссуды (знаю я тебя!).

О первой жене, конечно, ни слова. Не представляю, какое из тех ужасных семейных преданий – правда. Он не выглядит таким уж извергом (когда ты наконец выберешься в Острог, расскажешь мне все). По крайней мере здесь он никаких собак в доме не держит.

Живем, впрочем, на удивление скромно. Однако это может быстро измениться. Завершится сезон, на весну-лето аристократы покидают Воденбург. Мы собираемся переехать в Иберию. А может, он позволит себя убедить, и мы поедем в Александрию, на охоту вглубь Африки. Не бойся, привезу тебе подарок (только не откуси себе язык от зависти).

Что там ни говори, но Воденбург – большой купеческий город, пол-Европы сквозь него проезжает, здесь можно встретить кого угодно. В первую же неделю я узнал больше аристократов, чем за всю свою жизнь в Бресле. Видел людей из-под самых разных морф. (Кстати, я проверил: дикие гердонцы НА САМОМ ДЕЛЕ с хвостами – сколько там ты уже мне должен?)

В паре десятков стадий к северу от города стоит лагерем Хоррор, три сотни. Попытаюсь пробраться туда на более длительную поездку, прежде чем мы покинем Воденбург.

Господин Бербелек прочел письма, осторожно отклеив над свечой шлаковые печати. Антон собирался отослать письма Авеля и Алитэ утром, вместе с почтой Иеронима. Господин Бербелек заметил их, лежащие на подносе во фронтоновой библиотеке. Остановился, поднял, повертел в пальцах. Открыть, не открыть? Как обычно, он не мог уснуть, потому шел среди ночи поработать над просроченной корреспонденцией. Идя в кабинет, зацепился взглядом за орнаментную каллиграфию, украшавшую верхнее письмо, это Алитэ выписала так зелеными чернилами. Открыть, не открывать? Знал, что откроет.

Зажег в кабинете пирокийные лампы и задернул плотнее тяжелые шторы – первый этаж был невысок, окна, выходившие на улицу, были под потолок, но при этом невысокими, на ночь их закрывали изнутри железными ставнями, однако те никогда не смыкались до конца. Он затворил еще и дверь, зажег острое благовоние и сел за секретер.

Писем было семь: пять Алитэ, два – Авеля. Он прочел все. Поймал себя на том, что при чтении усмехается и хихикает. Его так удивило собственное поведение, что он принялся комментировать его вслух:

– Ну-ну, забавный ты субъект, Иероним Бербелек. – И это опять показалось ему тревожным признаком психического расстройства.

Он вновь разогрел шлак и запечатал письма.

Господин Бербелек и сам поддерживал переписку с родственниками и знакомыми в Вистулии; правда, предпочел бы не получать некоторые письма, совершенно позабыть о некоторых людях. Орланда писала ежемесячно, длинные бессвязные эпистолы, знаки ее нарастающего безумия. Получил он нынче и другое – короткое, как водится, но содержательное письмо от своей подчиненной времен больших войн и больших триумфов, Яны-из-Гнезна, гегемона вистульской армии. Ее желчные остроты всегда поднимали ему настроение.

Ну хоть не нассали на твою могилу. Еще бы знать, заключили мы хотя бы хреновый мир, или это просто замороженный фронт. Так ведь нет, Казимир и Токач, тот новый фельдмаршал, повторяют лишь: «держать позиции» и «не провоцировать дальнейших инцидентов». А в результате четырнадцатый год стоим на линии Вистулы, глядя, как Москва колонизирует восточные княжества, а Чернокнижник пускает корни в той земле и в тех людях. Вчера дошел слух о дезертирах из гарнизона крепости Лужица. Через Лужицу нынче проходит большая часть торговли дунайским зерном. И если уж такой тупой сапог, как я, в силах учуять это дрожание антосов, то для Святовида такое должно быть поразительно очевидным. Пять – десять лет – как думаешь? К счастью, наверняка не доживу.

Но как ты? Заполучил какую-нибудь франконскую княжну? Я рассказывала людям, что ты живешь там как король. Спасибо за шубу. Насвистываю им, что это от некоего нордлинского любовника, но, думаю, дураков верить мне нет. В последний раз смотрелась в зеркало, когда выковыривала себе глаз после Легницкой Резни. И не думаю, что седые волосы изрядно добавили мне очарования.

В левом ящичке секретера он держал связку документов, присланных Ньютэ, а верхним там лежало длинное письмо, начертанное на рисовой бумаге их человеком на другом конце света, Йидзё Икитой, с подколотой к четвертой странице пометкой Кристоффа: Едешь в ту проклятущую Александрию!

Письмо от князя дзайбацу было полуторамесячной давности, в том смысле, что тогда добралось в Воденбург, написали же его еще парой недель раньше. Кристофф решил показать его Иерониму именно сейчас, как очередной аргумент в длящейся вот уже несколько дней – со встречи на выгонах – кампании по уговорам Бербелека. Риттер склонял его к путешествию в Александрию – от чего господин Бербелек отделывался поверхностными, необязательными отговорками.

– А у тебя есть что-то более важное? – долбил Кристофф. – И что же? Какие-то планы, о которых я ничего не знаю, новая карьера, новый образ жизни, хоть что-то?

Не было у него ничего.

Кристофф загорелся идеей, как загорался любой из них, и все же необходимость поездки в Александрию возникала в их разговорах уже не раз. Иероним напомнил, как сильно желал отправиться туда Павел, – но оба знали, что молодой зять риттера в расчет не берется, Ньютэ отметал эту идею быстрым взмахом руки. И снова принимался убеждать:

– Во-первых, раньше или позже, нам придется договариваться с Африканской, подписывать условия. – (Представительство Африканской Компании находилось как раз в Александрии.) – Во-вторых, если бы нам удалось избавиться от посредников в доставке южных пряностей, мы начали бы всерьез зарабатывать на обратном карго. В-третьих, заказы Гипатии. В-четвертых, я ведь не говорю, чтобы ты сразу на ней женился, но, сам понимаешь, горячие ночи в Золотой Ауре рядом с племянницей министра торговли… это ведь большой капитал. В-пятых, сам почитай, что пишет Йидзё. Нам нужно держать руку на пульсе. В конце концов, что оно такое – три-четыре месяца? Кристе, да я все оплачу из собственного кармана.

Икита-сан писал на классическом греческом, который отнюдь не грешил под его пером излишним чувством и напыщенностью. Сам господин Бербелек никогда его не видел лично. Зато Кристофф и Йидзё встречались за Западным Океаносом лет двадцать назад.

Тогда из иппонских колоний в западном Гердоне отправилась – частично оплаченная самим императором Айко – экспедиция для исследования географии и керографии Горла Евзумена, того самого узкого перешейка между Северным и Южным Гердоном. Именно тогда возник план выморфировать там межокеаносовый канал по примеру Канала Александра, соединяющего Средиземное и Эритрейское моря; господин Бербелек помнил, что писали о том «перерезании Горла» все европейские газеты. В экспедиции, от одного из заинтересованных в инвестициях дзайбацу, как раз и участвовал молодой Йидзё Икита.

Начинание оказалось неудачным, экспедиция вошла прямо в обезумевшую Форму одного из туземных кратистосов, бегущих на юг под натиском распускающегося, точно холодный железный цветок, антоса Анаксегироса. Пришлось как можно быстрее возвращаться на землю ровного кероса, пока они сами себя не позабыли. Ближе всего члены экспедиции оказались от Гердон-Арагонии. Самых больных забрал на борт корабль, ведомый отцом Кристоффа Ньютэ. Кристофф был на нем вторым офицером. Выхаживал Йидзё, тот страдал от заражения крови и деформаций костей. Тогда они и подружились, смешали свои морфы. Когда через несколько лет Кристофф создавал Купеческий Дом Ньютэ, Икита финансировал его начинание не колеблясь; и не потерял на этом. Как активный дольщик, он до сих пор делился с Кристоффом важной информацией, добываемой неисчислимыми шпионами дзайбацу Икита, восьмой силы Божественной Империи.

«Течет там река, человек, перейдя ее, перестает быть человеком» – так говорят, такие рассказы нам повторяют. Сплетни о появлении новых кратистосов кружат каждую весну, будто проклевываясь из завихрений кероса вместе с ежегодным пробуждением природы. Мы проигнорировали их, как и сотни подобных ранее. И все-таки позже начали доходить сведения о растущей заинтересованности теми землями со стороны разнообразных европейских и азиатских Сил, направлялись туда с неясными целями посланники королей и кратистосов, возвращались, не возвращались, шли следующие. Нынче даже неважно, что воистину является источником и причиной тех сплетен; теперь уже сам интерес относительно конкуренции достоин исследования. Именно так из случайного совпадения желаний рождается жизнь, нечто возникает из ничего.

Случайное совпадение желаний. Господин Бербелек размышлял над дорогами судьбы. Сложив письмо Икиты, он зажег махорник, дым поможет. Дорога первая: поеду в Александрию. И впрямь ли Шулима – крыса Чернокнижника? Там, в антосе Навуходоносора, у него, по крайней мере, будет больше шансов. А если не крыса? Тем лучше. Дорога вторая: не поеду в Александрию. И впрямь ли Шулима – крыса Чернокнижника? Окажется подальше от меня, не буду мозолить ей глаза, счастливой дороги; сам тоже покину Воденбург, не поеду в Иберию, спрячусь где-нибудь еще. А если не крыса? К чему ведет меня мое вожделение?

Нужно взглянуть на себя глазами Авеля: что сделал бы на моем месте Иероним Бербелек? Сбежал бы? Скрылся бы и молил, дрожа, чтобы опасность миновала? Или же истинный Иероним Бербелек встал бы на ее пути с поднятой головой?

Лучшее время начать изображать именно такого Иеронима.

Он придвинул пепельницу. Прижатое ею, на углу стола лежало приглашение на ужин к князю, начертанное на официальном дворцовом пергаменте. Эстле Амитаче наверняка там будет. Проверил дату – сегодня. Господин Бербелек пойдет.

* * *

Влюбившись, Авель Лятек в тот же самый миг всей душой возненавидел объект своего чувства.

Звали ее Румия, была она внучкой князя Неургии. Юноша увидел ее и залился румянцем. Увидел ее и понял, что недостоин поднимать на нее глаз. Рожден и умрет ее рабом. Преклоняет колени, поскольку не может не преклонять.

Ужин подали в Зале Предков. Здесь, в воденбургском дворце, где Григорий Мрачный жил столетиями, его Форма отпечаталась глубже всего, и труднее всего было ей сопротивляться. Никто не улыбался. Разговоры стихали уже во внешнем холле. Алитэ неуверенно пробормотала еще что-то раз-другой, но после и она лишь поводила по сторонам подавленным взглядом. Пирокийная инсталляция пронизывала дворец густой сетью металлических жил, со всех сторон гостей окружали созвездия ярких светил – и все же царило ощущение тьмы, волглого мрака, осклизлой черноты, стекающей вниз по ступеням, стенам, панелям, древним камням, по коврам, драпировкам, гобеленам, серебру и золоту. Огни дрожали не от жара, дрожали от холода; по коже гостей ползли мурашки. В Зале Протокола в высоком камине ревел сильный огонь, однако отсветы его не простирались и на несколько шагов от очага – по крайней мере так казалось Авелю. Отец предупредил их, оделись тепло. Обязывала их сдержанная элегантность, гердонская простота. Ужин давали в честь вновь назначенного посла Колонии. Господин Бербелек регулярно получал приглашения на подобные приемы, поскольку был единственным жителем Воденбурга – кроме его владык и нескольких мастеров из местной академии, – о ком княжеские гости могли слышать ранее; кроме того, принадлежал к аристократии и не доставлял хлопот, редко высказывая собственные суждения, обычно же поддакивая более благородным собеседникам. Был замечательно предсказуем, мечта любого мастера протокола: человек, совершенно определяемый чужими Формами. Моментально ощущал любое изменение дворцового этикета. Двери только начинали отворяться – а он уже поворачивался к ним, колени сгибались, склонялась голова. Дело даже не в том, что он преклонял колени первым, – он преклонял их именно тогда, когда преклонять надлежало. Авель припоздал и продолжал стоять, когда они входили: князь, княжна, две дочки, внук и внучка. На миг перехватил ее взгляд. Румия, знал, что ее зовут Румия. Она усмехнулась ему уголками губ, не то вопросительно, не то поощряющее. Он пал на колени. Стиснутые кулаки ткнулись в холодный пол, кровь ревела в ушах. Что за унижение!

Ужин подали в Зале Предков, под внимательными взглядами пращуров князя, что следили за едящими из-под потолка, из галереи портретов, созданных величайшими демиургосами кисти и полотна. Авель поглядывал на картины с подозрением. Эти богато одетые мужчины и женщины с прекрасными, суровыми лицами, казалось, выглядывали из рам, поворачивались именно к нему. Он сосчитал портреты: семьдесят два. Как глубоко в прошлое погружена история рода Неурга? Сколько поколений аристократов стоит в тени позади белокожей Румии?

Приходилось слушать посла Колонии, эстлоса Каролю Ройку, который витийствовал над индюком в грибном соусе:

– До того они одичали, что, хм, утратили всякое чувство иерархии, не существует общественных структур, лишь, мхм, одна огромная орда, в которой голос каждого одинаково значим, и всё решают сообща, один, один и один, аморфная масса. Ни королей, ни невольников, нет ни верха, ни низа; хмм, забыли всё.

– Забыли? – отозвался Авель с другого конца стола и сразу же пожалел, что открыл рот, поскольку, хотя Румия из-за этого и глядела теперь на него, глядели на него и все остальные, и внезапно пришлось сражаться изо всех сил, чтобы, под тяжестью их холодных воденбургских взглядов, произнести еще хотя бы слово. – Забыли или та Форма никогда и не была им дана? Может, Анаксегирос там и вправду первый?

– А ты, мхм, юноша, никогда не слышал о «диких кратистосах» не только в Гердоне, но и в Африке, в Земле Гаудата на Антиподах? Порядок заложен в природе мира. Эти, хм, хаос и смешение в одинаковую, однородную массу ему противны и суть нечто воистину больное. Только в глубочайшей дичи, за Мегоросами, в лесах ночи, под адскими деревьями, под, хмх, замечательно, замечательно, только там человек может настолько выродиться.

– А если он столь окончательно забывает свою Форму, – отозвалась княжна, – то и, тем самым, перестает быть человеком, верно, Иакса?

Иакса, придворная софистес, прежде чем ответить, вытерла платком узкие губы и положила столовые приборы симметрично по обе стороны тарелки.

– Сей порядок повсеместен, – сказала она, глядя на Авеля, – и одинаково касается как людей, так и зверей и растений; всего, что живет и что жить желает. Возьмем, к примеру, любых двух псов. При каких бы обстоятельствах ни встретились, они примутся облаивать и рвать друг друга, пока один не уступит другому, не признает его верховенства и своей подчиненности. А разве люди развились из зверей сразу как короли и кратистосы, слуги и рабы? Нет. Но всякий раз, когда встречаются двое незнакомцев, случается столкновение их воль, попытки подчинить другого в более или менее мягкой форме. Теперь, когда мы живем в цивилизации, это не всегда заметно на первый взгляд. Но ранее, в дикости, борьба была жесткой, ничем не ограниченной. Покорись или умри! Чем ты готов рискнуть ради своей свободы, независимости Формы? Ибо всегда в конце концов приходится играть по ставке наивысшей. Выберешь смерть или жизнь под чужой волей? И одни сгибались, более ценя спокойную, безопасную жизнь, и от них произошли рабы, холопы, люди послушные; но другие, каких меньше, не могут вынести и малейшего унижения, скорее сломаются, чем согнутся, их Форма слишком тверда – из них и произошли аристократы.

– Знаю, но… – заикнулся Авель.

– Но, – причмокнула эстле Амитаче. – Но мы, высокой крови, можем, в кругу своих, признаться в наших истинных страхах. Эстлос Лятек прав, оспаривая тезис эстлоса Ройка. Ибо ежели эти древние гердонцы некогда жили в здоровом обществе, ежели были цивилизованы, а теперь – даже вождя орды не в силах указать… то не определено и наше будущее. Ни одна Форма не дается навечно. Тем, кто уже рожден наверху и не должен сражаться за свое место, – им труднее прочих рискнуть всем, когда возникнет некто, не желающий склонять выю, и бросит им вызов; ему терять будет нечего, им же – все богатства мира. Легче, безопасней, проще отдать ему часть тех богатств. И еще одну. И еще одну. Вспомните, какова судьба рода Александра.

– Каковая – предупреждение всем нам, – проворчал князь, бросив на Румию острый взгляд; Авель заметил его и с трудом сдержал усмешку, склонясь над тарелкой.

– Ммм, ведь, собственно, хмм, это их и постигло, мхмм, одичание, одичание.

– Ах, мой дорогой посол, – эстле Амитаче потянулась к нему над столом, прикоснулась пальцами к предплечью, – мы знаем, что это правда. Но тем более следует публично опровергать ее. Зачем давать повод амбициозным мечтателям? Как говорил эстлос Лятек: «та Форма никогда не была им дана».

– Воистину, Одиссеев ум, – подвел итог князь, поднимая бокал в тосте к Шулиме.

После ужина, когда все разошлись по углам большого зала, чтобы вести в тени негромкие беседы (князь и посол попрощались первыми), Алитэ быстро исчезла куда-то с Иаксой, а отец удалился чуть позже, под ручку с эстле Амитаче, – и Авель остался один. Он не знал, как собой распорядиться. Лакеи и стража в черно-красных одеждах стояли, как статуи, под стенами и подле дверей, будто бы никого не замечая, но он ощущал на себе их взгляды, такие же неприязненные, как и у предков Румии на портретах. Отодвигаясь от них как можно дальше, он оказался в конце концов возле окна, что выходило на главную площадь дворца. Тьма окутала город, тьма, густо инкрустированная огнями тысяч окон и фонарей. Некогда дворец стоял далеко за границами предместий Воденбурга, но за столетия город наполз на Гору Неурга, окружив со всех сторон княжескую парцеллу: сам дворец, лабиринт хозяйственных строений, конюшен и каретных сараев, его знаменитые Сады. Он не видел их отсюда и не видел, когда въезжали в главные ворота. На самом ли деле тяжелый, словно надгробный камень, антос Григория Мрачного сморфировал там землю, сталь, растения и животных в одно огромное, полуживое, полумертвое, архитектоническое чудовище? Авель прижал щеку к стеклу, но вид закрывало западное крыло дворца.

Только почувствовав ее запах и дыхание, он заметил ее присутствие. Отскочил. Княжна смотрела на него, чуть наклонив голову к плечу, с руками, скрещенными под грудью, закрытой шнурованным корсажем темно-гранатового платья. Волосы, знак Неурга, столь же огненно-красные, как и у брата, матери, тетки, бабушки и деда, окружали лицо пламенной аурой, он почти видел расходящиеся от нее волны деформации кероса. Это избалованная девчонка, подумал Авель, она не может быть намного старше меня, Юпитер, я ведь тоже благородной крови, отчего ж должен… нет, не поклонюсь, не склоню головы, не буду выглядеть глупцом. Улыбка, двузначные слова, ясный взгляд – вот мой путь.

Она медленно вытянула к нему руку.

Юноша пал на колени. Не глядя, протянул трясущуюся ладонь, с закрытыми глазами поцеловал ухоженные пальцы. Сердце стучало слишком быстро, чтобы считать удары, не сумел бы сосчитать и до трех, красный, потный, хватающий воздух ртом.

Румия подступила на полшага. Вдавливала его в пол. Запах цветочных духов лез ему в ноздри. Еще миг – и он потеряет сознание. Авель чуть не всхлипнул в отчаянии. Он жаждал свернуть ей шею, жаждал высосать дыхание меж ее губ, сияние из глаз, ах, заглянуть бы в них еще раз, в вечность в тех глазах.

Говорила ли она что-то? Он не слышал за хрипом собственного дыхания.

Задрожал, когда княжна возложила руку ему на голову. Погладила по волосам. Склонилась к нему, он чувствовал это, хотя и не смотрел.

– Встань.

Он должен встать, встанет, не будет смешон перед ней, она хочет, чтобы он встал.

Встал.

– Понимаешь ли теперь, каков порядок мира?

Кивнул.

Она неожиданно захихикала, хлопнула его ладошкой по плечу, он почти физически почувствовал изменение Формы – выдохнул, отступил на шаг, поднял веки.

Она усмехалась шаловливо, избалованная девчонка, не старше его самого.

– Хочешь увидеть Сады?

В ответ он лишь проказливо ощерился.

Господин Бербелек заметил их, выходящих в боковую дверь, его сын и внучка князя, и указал взглядом Шулиме. Та кивнула.

– Как мотылек к огню.

Они как раз говорили о политике, он старался перевести разговор на союз Иоанна Чернобородого с Семипалым, Чернокнижник обязательно возник бы в нем, раньше или позже. Когда так и случилось, она на миг удивила его нескрываемым ядом в словах; впрочем, он тотчас разъяснил это впечатление холодной мыслью: именно так она и должна маскироваться.

– Сын козла, – бранилась она. – Помет Шеола! Подумай, как выглядела бы Европа, если бы не это вонючее отродье. Не могу понять, отчего против него не объединятся, почему его наконец-то не изгонят! Но нет, всегда только ссоры, однодневные перемирия, бумаги, бумаги и бумаги, конечно, никто не встречается друг с другом лицом к лицу, не пожимает рук, не испробует искренности другого. Кратистосы – это понятно, не могут встретиться никогда; но короли, высокая аристократия, владыки Материи? У них есть сила, они могли бы это сделать. Но нет, подражают, идиоты, кратистосам, все по-старому: через посредников и посредников посредников – и потом все удивляются, отчего Чернокнижник снова победил, почему поймал в свою сеть еще одного.

Царь-кратистос Семипалый, владыка Вавилона и близлежащих стран, оставался едва ли не единственным воистину искренним союзником Чернокнижника – в отличие от неисчислимых орд тех, кто приносил Чернокнижнику клятвы, поскольку не мог их не принести. Семипалый стоял с ним плечом к плечу еще со времен Войн Кратистосов, соединил свою Форму с его при изгнании кратисты Иллеи. Союз Семипалого с Иоанном Чернобородым означал усиление политической связи между Малой Азией и Македонией. Почти полностью отрезал от непосредственной помощи с Востока независимые государства Западной Европы.

– Лицом к лицу… – пробормотал Бербелек. – Тогда бы покорялись ему еще быстрее.

– Ох, прости, что я разбередила эту рану, эстлос, – сказала Шулима, сжав его плечо, и, когда б не это пожатие, он был бы уверен, что она насмехается над ним; так же лишь нахмурил брови, смешавшись. Она опустила бокал на подставленный лакеем поднос и снова взяла Иеронима под руку. – Прошу простить, если… Я, конечно, прекрасно знала, кто ты, еще только увидев тебя впервые – тогда, на приеме у Лёка; ты меня не заметил, эстлос. Весь вечер ты напивался в углу, хотя и это – без убеждения, ушел трезвым. Печальный конец героев, подумалось мне. О ком читаешь в исторических трудах – того лучше не встречать воочию, всегда лишь разочарование. Но теперь я понимаю больше. Ты не сломлен, эстлос, тебя нельзя сломать. Ты лишь отступил внутрь крепости, сдал внешние шанцы. – Она сжала ему руку снова. – И я хотела бы увидеть, как ты снова поднимаешь знамя.

Они уже вышли на западную террасу. Хмурые стражники стояли здесь вдоль каменной балюстрады, в поднятых руках держали белые лампионы.

Господин Бербелек старался искоса следить за Шулимой – не поворачиваясь к ней; тени от лампионов обманывали – что означает эта легкая улыбка? иронию, милосердие, презрение? Во время оно по такой ломаной лирике из уст женщины господин Бербелек решил бы: она хочет оказаться покоренной, молит об этом. Теперь же только вспоминал свои давнишние впечатления.

Но, как видно, такова была ее Форма: вечерний придворный флирт. А может, и вправду, мысль о возрождении бывшего героя сыграла на амбициях эстле Амитаче, ибо есть ли большее удовлетворение для женщины, чем разбудить мужчину в мужчине, может, она и вправду…

Он встряхнулся.

– У меня есть знакомые в Византионе, – сказал господин Бербелек сухо. – И мы обменялись письмами насчет тебя, эстле.

Она не разжала хватку. Отвернулась слегка, глядя на ночную панораму Воденбурга и моря. Он не отводил взгляда от лица Шулимы. Усмешка ее исчезла, но и только; не выдала себя. Может, он сделал ошибку, блефуя? Момент был подходящим.

Ждал, когда она скажет хоть что-то, бросит контробвинение, рассмеется, заплачет, станет нагло отрицать, хоть что-нибудь. Но нет, ничего. Он медленно высвободил руку, отступил. Вынул махорник. Лакей подал огонь. Господин Бербелек затянулся дымом. Шулима так и стояла, вглядываясь в Воденбург, постукивая ногтями в белых напальниках по шершавому камню балюстрады.

Когда она наконец двинулась, то поймала его врасплох. Прежде чем Бербелек успел сосредоточиться, женщина стояла перед ним, глаза в глаза, дыхание в дыхание – склонилась сквозь дым к Иерониму.

– Полетишь со мной в Александрию? – спросила тихо.

Он не отвел взгляда; может, это было ошибкой. («Значит, там ее и убьешь».)

– Да, – ответил он.

Она быстро поцеловала его в щеку.

– Спасибо.

И отошла, энергично стуча каблуками.

Он медленно докурил махорник.

* * *

Алитэ уснула уже в экипаже. Портэ отнес ее в кровать. В Авеле же слишком многое еще бурлило. Даже когда господин Бербелек заставил его усесться в одно из кресел библиотеки, юноша все продолжал потягиваться, хрустел пальцами, закидывал ногу за ногу, меняя их раз за разом, а то и забрасывал их на подлокотник, насвистывал под нос, а в перерывах бил себя ладонью по бедру – сам не отдавая себе в том отчета. Некоторое время Иеронима это забавляло, пока он не задумался над источником своей веселости и не вспомнил о вскрытых втайне письмах. Отведя взгляд, он сглотнул горькую слюну.

Тереза принесла черный чи, он поблагодарил и подал сыну горячую чашку.

– Ты ведь понимаешь, что у них таких игрушек – сотни? – проворчал господин Бербелек, не глядя на Авеля.

– У кого?

– У них. Придворных сирен.

– Как эстле Амитаче? – парировал Авель.

– Да, – спокойно ответил господин Бербелек, садясь в кресло наискосок.

Они однажды уже разговаривали здесь. Из-за повторения места, времени и жестов они вернулись в ту же самую Форму, ночь соединялась с ночью, сказанное с несказанным. Изменилось ли что-то между ними? Что ж, Авель уже не обращался к нему на «вы».

– Да, эстле Амитаче, эстле Неург, они, – сказал господин Бербелек, пригубив соленый напиток. – Почему аристократия заключает браки лишь в своем кругу? Ибо невозможно равенство чувств между псом и его хозяином: псом овладели, хозяин – владеет. Конечно, зверя можно выдрессировать так, чтобы тот искренне его полюбил.

Авель покраснел. Долго вертел чашку, не поднимая взгляд.

– Знаю, – пробормотал он наконец. – Но я ведь тоже благородной крови.

– Потому она вообще захотела с тобой развлечься. Ибо раб не удовлетворил бы ее. Допускаю, что ты поддался слишком легко, и во второй раз она тобой уже не заинтересуется. В Бресле ты никогда не сталкивался с высокой аристократией?

– Нет. – Он отставил чашку, взглянул на отца. – Но ведь у тебя большой опыт, ты жил меж ними, был одним из них, верно?

Господин Бербелек покивал, игнорируя задиристый тон Авеля.

– Через некоторое время перестаешь верить в истинность других людей. Если в твоем присутствии они ведут себя как безвольные предметы – предметы они и есть. С предметами не разговариваешь, предметы не одаряешь чувствами, самое большее – коллекционируешь их. Ищешь общества других подобных тебе; с радостью приветствуешь всякого, кто хоть немного тебе противится. В эти короткие моменты ты не одинок. Румия – у нее еще есть надежда, прости ее.

– Он поэтому тебя пощадил? Потому что ты сопротивлялся?

– Кто? Ах, он.

– Поэтому?

Господин Бербелек глянул на часы. Скоро два. Тереза, выходя, прикрыла дверь библиотеки, заперла ночь снаружи. Все спят, мрак окутывает столицу, нас отделяет от него только мерцающее пламя пирокийных огней под матовыми абажурами, это подходящий момент. Господин Бербелек – чашка с недопитым чи в левой руке, правая на сердце – наклоняется к сыну и начинает говорить.

ε. Как Чернокнижник

Огнива перестали высекать искры, спички перестали гореть, из кераунетов и пиросидер не удавалось выстрелить – по этому мы узнали, что прибыл Чернокнижник.

Первые самоубийства среди солдат случились уже на следующий вечер. Шел второй месяц осады, под моей властью оставалось человек семьсот, не считая шести тысяч жителей Коленицы, оставшихся в своих домах. Никто не вел счет самоубийствам горожан.

В то время я ходил в морфе великого стратегоса, войска присягали на верность, едва лишь меня увидев, битвы выигрывались, стоило мне лишь взглянуть на поле, приказы исполнялись еще до того, как я договаривал последние слова, я чувствовал, как керос прогибается под моими стопами, я был выше семи пусов ростом, в Коленице не нашлось настолько большого ложа, было мне двадцать четыре года, и никогда ранее я не проигрывал битвы, армии, замки, города, страны – все лежало предо мной, не осталось мечты достаточно великой. А затем прибыл Чернокнижник.

Тебе б нужно знать, отчего я вообще уперся в Коленицу. Главнокомандующий армии Вистулии, фельдмаршал Славский, по поручению Казимира ІІІ, планировал контрнаступление вдоль Карпатского хребта, готы же должны были нажать с севера и оттеснить силы Чернокнижника назад на линию Москвы. На картах это выглядело классической подковой: противник либо отступает, либо сражается на два фронта, где поражение на любом из них одинаково трагично, или же рискует атаковать мнимо неприкрытую середину, будучи уверен в ловушке, которая тотчас захлопнется в смертельный котел. Однако, чтобы провести это юго-восточное контрнаступление, Славскому нужны были сильные войска – состоящие из ветеранов, и он собрал их, двух— и трехкратно ослабляя отряды, находящиеся внутри «подковы». В Мартиусе у меня было три тысячи человек, в Априлисе – осталась неполная тысяча. Славский планировал грамотно: даже при таком ослаблении обороны стратегосы Чернокнижника оказались бы совершенно безумны, чтобы ударить в центральную твердыню Вистулии. Мы надеялись, что они отступят. Как знаешь, не отступили.

Апрелиус мы продержались без особых проблем. Я ежедневно поднимался на вершину коленицкого минарета, с него открывался прекрасный вид на пригороды и поля, до самой пущи. Несколько недель я высылал еще и регулярную конную разведку, в ближних селениях в бассейне Вистулы на линии в тридцать стадиев стояли наши посты, поддерживалась и постоянная связь с Краковией. По сути, я отвечал за тысячестадиевую линию фронта, от Бротты до Церебужа, мне подчинялась и большая часть гарнизонов Мазовии. В теории, то есть согласно стратегии Славского, я должен был получать от них и из штаба ежедневные рапорты о продвижении войск Москвы и при первых же признаках отступления двинуть вслед за ними весь центральный фронт; получается, я был главнокомандующим Армии Запад, и именно так мое поражение и описано в книгах. Но рапорты изначально доходили редко и с опозданием, если вообще доходили, а свои посты и дозоры мне пришлось отозвать, когда враг подтянул крупные силы, однажды ночью сжег три села, это была граница разумного риска. Разъезды тоже возвращались потрепанными. Из допросов захваченных «языков» я знал, что на нас идет Трепей Солнышко, внук Ивана Карлика, с десятитысячной уральской ордой. Конечно, я сразу послал нарочного в Краковию, поскольку это была информация, позволявшая говорить, что они решились на фронтальный удар; я надеялся, что тотчас подойдут подкрепления. Подкрепления не подошли, мы остались отрезанными, Трепей вошел глубоко, захватил все мосты и броды перед нами и позади нас. Пришлось полагаться на голубей. Но это уже была лотерея. Москвияне привезли с собой искусно подморфированных ястребов, девять из десяти посылаемых птиц те перехватывали еще в небе над Коленицей, мы видели, как рвут их в пух и перья. Так или иначе, но Славский приказывал «удерживать город любой ценой», Коленица оставалась ключевым пунктом, наступающий не мог оставить ее в тылу, не мог и обойти – и именно поэтому ее поручили Иерониму Бербелеку.

Мы прекрасно подготовились к осаде. Я еще накануне стянул демиургосов ге для ремонта крепостных стен, устроил припасы, углубил колодцы. Также в Коленице издавна обитал полудикий текнитес сомы, до Мартиуса никто даже не заболел. Потом начались перестрелки, пиросидеры гремели днем и ночью, жертв было не избежать. Но я верил, что Трепей терял намного больше народу, со мной были хорошие солдаты, хорошие аресы, умелые пушкари, мы всегда доставали дальше, стреляли точнее, разбивали пиросидеры и пороховые склады москвиян. Те однажды попытались пойти на приступ, мы отбились практически без потерь. Боевой дух оставался на высоте, в моем войске боевой дух всегда оставался на высоте. Я провел две ночные вылазки, сжег им часть лагеря. Было лишь вопросом времени, когда к нам подтянется Славский – с подкреплениями, либо сомкнув окружение с юга. Правда, с противником пришел демиургос метео, с неделю не падало ни капли дождя, все высохло до звона. Они рассчитывали на пожары – но я замечательно вышколил горожан, разрушения оказались минимальны. Мы держались.

С началом Маюса подкрепления и вправду начали подходить – подкрепления к Трепею. Я смотрел с минарета, как разбивают лагерь на окружающей Коленицу равнине, ряды одинаковых одноцветных шатров на самом горизонте. Ничего хорошего не выходило из их подсчета, а сильнее того ужасали шеренги невидимые, скрытые за горизонтом. Эти новые привели с собой бегемотов и разнообразных уральских какоморфов, черное семя ферм Чернокнижника – явственный знак, что близится и сам Иван Карлик с основными силами. Гули, выроды, множоры, выморфированные из зверей в людей или – еще страшнее: из людей в зверей. Спускали их с цепей на закате, те подходили к стенам, подбирались к самым башням, некоторые умели говорить, шептали на темных языках из безлунной тьмы, солдаты нервничали, стреляли вслепую, пустая трата пироса. Выродов стали перебрасывать к нам за стену – катапультами, мертвых. Трепей хотел ударить по городу болезнями, которые те переносили в своих брюшных мешках, натянутых как кожа на барабанах. А мы, раз уж те спустили на нас какоморфов, поняли, что это будет долгая осада. Может, были среди них и безумные текнитесы, которые преднамеренно распространяли на Коленицу больные антосы, короны распада Формы; но сомневаюсь, для войска тянуть с собой кого-то такого всегда серьезный риск, безумцев невозможно контролировать по определению, первой рушится дисциплина. А может, наш текнитес тела жестко держал нас в своей ауре. В любом случае, эпидемия не началась.

У меня с самого начала был продуманный план бегства. Ударить в неожиданный момент, быстрый прорыв – и рысью на запад. Главной проблемой, конечно, оставались гражданские, их я бы так спасти не сумел. Мои сотники, впрочем, предоставляли аргументы чисто военные: здесь, сидя в окружении, я просто зря растрачиваю свою армию, в то время как одни боги знают, что происходит в большом мире, не пала ли Вистула под кнутом Карлика, Святовид под сном Чернокнижника, кто знает, могли бы перевесить нашу чашу весов, я бы мог.

В четвертую неделю Маюса прошел слух о поражении главных сил Славского, о том, что король Казимир сбежал из Краковии, а Святовид скрывается в западных пущах. Этого невозможно было бы еще почувствовать, но люди так сильно поверили в слух, что получалось – все едино, правда или нет, боевой дух начал падать. Я произнес несколько речей; помогало лишь на время.

С началом Юниуса уже и сам я чувствовал, что близятся перемены. Это стало невозможно скрыть от людей, хватало бросить на землю горсть палочек, и половина всегда падала в каком-то геометрическом узоре, квадрат, октагон, пентаграмма, звезда, знаешь – печати Чернокнижника. Горсть палочек, песка, замутить воду, пустить дым… Он близился, к чему отрицать, должно быть, вышел с Урала в начале весны, наверняка миновал уже Москву, шел на запад, прямо к нам.

По крайней мере в его короне мне не грозили бунты и паника среди напуганных людей, с каждым днем росли дисциплина и послушание, вскоре коленичане падали предо мной ниц, чуть ли не сапоги лизали. Сперва я возмущался, но позже антос Чернокнижника вцепился и в меня, через неделю я приказал выпороть какого-то несчастного купца, когда тот не стал бить передо мной челом. Небо было ясным, горячая синева вистульского лета, но все знали, что это лишь подлая ложь Материи.

Лагерь Ивана Карлика разбухал вокруг города, точно язва вокруг открытой раны. Ночью – огни, музыка; праздновали. Они перестали нас обстреливать, и это беспокоило сильнее всего. Я подумывал об очередной вылазке, добыть языка, узнать, какие у них планы, что происходит. Последний голубь добрался до нас шесть недель назад, мы были отрезаны, мир вне окоема, открывающегося с башни, не существовал.

Потом огнива перестали высекать искры, спички перестали гореть, пирос не взрывался. Стражники на ночных дежурствах принялись спрыгивать со стен, прямо в лапы хихикающим гулям и выродам. Солнышко, то есть Карлик, отвел свои войска к самой границе пущи, теперь осада превратилась во что-то совершенно иное. В сумерках перед воротами встал герольд. «Сложите оружие и откройте ворота – и он дарует вам жизнь. Так или иначе, но вы падете к его стопам, живыми или мертвыми. Он прибыл. Он ждет. Отворите ворота. Один лишь порядок в мире, один владыка. Се – его тень. Отворите ворота. В Коленицу прибыл кратистос Максим Рог!» Я приказал арбалетчику застрелить герольда и расстреливать всех следующих, под какими бы цветами они ни пришли.

Максим Рог, Чернокнижник, Уральский Великан, Вечный Вдовец, кратистос-сюзерен Москвы, черная легенда Европы, герой сотен романтических драм, червь истории, тысячеименный непобедимый ужас – впервые я увидел его утром четвертого Квинтилиса. С минарета, сквозь подзорную трубу. Он одиноко ехал посредине ничейной земли между окопами Ивана Карлика и стенами Коленицы, объезжал город. Сидел верхом на каком-то рогатом зооморфе с черной как уголь шерстью и с высоким, выгнутым хребтом, тот происходил от верблюдов либо хумиев, и лишь через какое-то время до меня дошли истинные пропорции увиденного: чтобы сидеть на столь огромном звере, человек, которого я видел, и сам должен быть не меньше восьми пусов ростом. А к тому же он казался скорее крепким широкоплечим силачом, нежели костистым худышкой. Было жарко, одет он оставался лишь в белую рубаху и штаны. Я не видел лица, только гриву темных волос, черные заросли. Единожды он повернул ко мне голову, я уверен, что увидел меня, это невозможно, но я был уверен, чуть не выпустил подзорную трубу. Ты должен понимать: ему уже тогда хватило бы лишь взглянуть на меня. Сходя с башни, я считал ступени как минуты, оставшиеся до казни. Я знал – он выиграет. Знал, что у меня нет шансов. Следовало открыть ворота. Это был Чернокнижник.

Солдаты тоже его видели; ему это и нужно, осада превратилась в схватку по навязыванию воли, Форма против Формы. Я огласил очередную речь: «Не позволю распространяться страху, попытки бегства будут караться смертью. Они не войдут сюда, если только мы не впустим их сами. Ждать! Помощь в пути!»

Чернокнижник кружил вокруг города, как волк вокруг костра, день за днем, ночь за ночью, одинокая фигура на пустом поле, постоянный, будто черная звезда, солнечные часы поражения. С каждым часом мы все сильнее впадали в его антос. Не знаю, такова ли его корона или он просто выбрал для нас именно такую морфу, но то, к чему шел керос Коленицы, окончательная его Форма… Нас притягивала пустота, ничто, недвижность, омертвение, тишина и совершенный порядок смерти. Бывало ли у тебя такое чувство – вдруг понимаешь, сколь противоестественно, странно и пугающе то, что ты вообще живешь, что дышишь, движешься, говоришь, ешь, испражняешься, что за абсурд, что за извращение, мерзость теплого тела, слюны, крови, желчи, это кружит внутри, обращается в мягких органах, но не имеет права, не должно, приложи руку к груди, что там, что бьется, боги, этого же нельзя выдержать, трепет и отвращение, вырви, уничтожь, сдержи, верни земле.

Он пережевывал нас.

Я выходил на пустые улицы, уже как бы не у меня одного хватало сил, чтобы взбираться на башню, осматривать стены, проверять посты, сказать по правде, нечего было проверять, те, кто на них еще оставался, оставались не по обязанности или от страха передо мной, но поскольку это не требовало никаких усилий, решений, импульса воли; они уже почти не жили. Часто я не мог отличить мертвых от спящих, не ели, не пили, засыпали в моче и говне. Когда однажды вечером я вернулся в казармы, то застал моего заместителя и трех сотников спящими за штабным столом; затем понюхал их кубки: они не спали, выпили растворенный в вине миндальный яд.

Квинтилис перешел в Секстилис, я уже не мог ни во что одеться, всё оказывалось слишком большим, закатывал штанины, затягивал пояс, подрезал рукава, с какого-то трупа снял сапоги. С другими происходило то же самое, люди жаловались на это и раньше; и все же большинство вообще не обращало на такое внимания – ходили нагими, давно перестали надевать доспехи. Я пробовал сохранять дисциплину хотя бы среди офицеров. Никакие угрозы не действовали. Я взял за обычай ночные прогулки, не мог уснуть в той огромной кровати, ходил, подсматривая, подслушивая, что за настроения, о чем говорят – солдаты и коленичане. Но к тому времени уже нечего было подслушивать, свободная беседа стала настолько же редкой, как и смех, Формой Коленицы сделалось Молчание.

Я не мог понять, отчего они не атакуют, захватили бы стены первым же штурмом, никто бы не встал на защиту. Разве не знали, разве не знал Чернокнижник? Вместо штурма – дни, недели, месяцы в его короне, город и люди, убивал ли он нас, нет, убивали ли мы себя сами, нет, просто подобие смерти победило подобие жизни. Так же и с деревьями, травами, зверьем – скорчившимися, бледными, сухими, если и живыми, то – умирающими. Только кратистос сумел бы в такой ауре удерживать свою Форму.

Сказать правду, я даже не слишком-то помню то время, память будто выжгли. Конечно, и речи не было, чтобы не уступить, не верь книгам. Тогда уже не было речи ни о чем. Вероятно, если бы их кто-то поднял, приказал отворить ворота… Но уже ни у кого не осталось сил. Я считал удары своего сердца, чтобы убедиться: все еще существует какое-то «я» и какой-то Иероним Бербелек, хоть какой-то. После уже узнал, что в последние дни я оставался единственным живым человеком в Коленице, по крайней мере – единственным в сознании: представляешь, насколько я был в себе, если не помню о тех днях ничего. Единственное: призрачно огромное Солнце в ясной синеве небес.

Ну и, конечно, последние воспоминания, когда он уже вошел в город. Теперь я думаю, что он искал меня. Знал обо мне – ему сказали, кто здесь командует. Поскольку это – пойми – это единственная победа для кратистосов: не через уничтожение, измождение, бегство врага, но только через его добровольную клятву. Насколько вообще наши поступки в этом мире можно называть добровольными. Таков их триумф.

Он вошел один, это совпадает с легендой, он всегда входит первым, принимает под свою руку. Я не уверен, учуял ли я и выступил ли ему навстречу, или же это он нашел меня там, на улице. Полдень, жара, никакой тени. Я увидел его, выходящего из-за поворота, он был пешим, в левой руке нагайка, похлопывал ей ритмично по ноге. Шаг за шагом, медленно, это была прогулка виктора, и каждое место, которым он прошел, каждый дом, который миновал, каждая вещь, на которую взглянул – мне и вправду мнилось, что я вижу эту бегущую сквозь керос волну морфы, – каждая вещь отныне была более Чернокнижником. Он застал меня сидящим на земле, и, пока он ко мне приближался, я пытался подняться на ноги. Я давно уже ничего не ел, о еде было и не помыслить, скорее всего, так и остался бы на четвереньках, знал, что должен остаться на четвереньках, на коленях, головой в пыли, целовать ему ноги, когда приблизится, так следовало поступить, все к тому шло – попытайся понять, хотя это лишь слова, – когда я поднял голову, он возвышался на половину неба, се великан, он перерос род людской, мы не доставали ему и до плеча, до груди, он – над, мы – под, земля, пыль, грязь, на коленях, на коленях – попытайся понять – ему ничего не нужно было говорить, он стоял надо мной, нагайка о ногу, тук-тук, я что-то бормотал, возможно, стонал мольбы, слюна на подбородке, голова свешивается, но продолжал вставать, нога, рука, опираясь и трясясь, он стоит, ждет, я чувствовал его запах, как миндаль на устах самоубийц, может, запах его короны – попытайся понять, сам я не понимаю, – я встал, поднял взгляд, полуослепший, взглянул ему в глаза – небесный цвет, смуглая кожа, он усмехнулся из-под усов, что должна была означать та усмешка, снится мне до сих пор, усмешка кратистоса-триумфатора. Понимаешь ли ты это? Он сказал бы слово, и я вырвал бы себе сердце, чтобы его удовлетворить.

Я плюнул ему в лицо.

Часть ІІ

Ζ. Аэреус

22 Априлиса 1194 года господин Иероним Бербелек покинул княжеский город Воденбург на борту воздушной свиньи «Аль-Хавиджа», отправившись в путешествие в Александрию. Сопутствовали ему сын и дочь, а также двое слуг.

Заняли две двойные кабины Θ—Ι и Κ—Λ на верхнем уровне. «Аль-Хавиджа» взяла еще десятерых пассажиров. Нанял ее княжеский стекольный завод для прямого перелета до Александрии без промежуточных стыковок, и демиургос метео-аэростата извещал, что путь в 20 тысяч стадиев займет от трех до семи дней.

В ночь с 23 на 24 Априлиса, когда пролетали над долиной Родана – тени высоких Альп маячили на восточном небосклоне, желтое лицо Луны проглядывало меж тучами, – один из пассажиров оказался убит. Услышали только его короткий вскрик, когда несчастный падал в холодную тьму, сквозь десятки стадиев к невидимой земле.

Следует описать пространство убийства. «Аль-Хавиджа» принадлежала к свиньям среднего размера: от железной иглы клюва до кривых крыльев хвоста – без малого стадий. Оболочка, обтягивавшая аэровое брюхо свиньи, выкрашена в темную зелень, чтобы четко выделяться на фоне неба. На обоих бортах – герб манатского эмирата Кордовы: Михдам и Расуб, святые мечи из святилища в Кудайде (компания, построившая «Аль-Хавиджу», принадлежала семье эмира; до сих пор немногие могли позволить себе приобрести воздушную свинью).

Деревянное гнездо, выраставшее из подбрюшья свиньи, не имело в длину и полстадия, шириной же не превышало двадцати пусов. Нижний уровень полностью занимал грузовой трюм; под ним, на шпангоутах из ликотового дерева и на открытых стальных конструкциях, можно было подвешивать еще сотни литосов дополнительного груза. Кормовые кабестаны работали от цепей главного перпетуум мобиле аэростата. Верхний уровень предназначался под кабины экипажа и пассажиров, столовую, рулевую рубку, макинерию и носовую обсерваторию; перед макинерией находилась кухня, ванные комнаты и санитариум. Главный коридор разделял два ряда кабин, по семь в каждом; с обоих концов соединялся он с перпендикулярными коридорами, а те вели на шедшую вокруг всего верхнего уровня «обзорную площадку» – узкий балкон, с которого можно было заглядывать прямо в облачные бездны. Обзорную площадку защищала густая сетка из ликотовой плетенки, натянутая от края деревянного пола до зеленого подбрюшья свиньи – через ячейки размером с ладонь не выпал бы и ребенок.

На балкон можно было выйти и непосредственно из кабин, каждая обладала двумя дверьми, одна напротив другой: одна отворялась в центральный коридор, «позвоночник» свиньи, другая же – наружу. По обеим сторонам внешней двери находились узкие окошки, обычно запотевшие. Но в миг, когда случилось убийство, сквозь них и так никто не смотрел.

Господин Бербелек, вместе с Портэ и Антоном, занимал кабины θ—I, первые от носа по правому борту. Две следующие, К—Λ, заняли Алитэ и Авель. Эстле Амитаче со своей невольницей Завией расположились в кабинах A – B, по левому борту, напротив кабин Иеронима. Имхет Зайдар выбрал правую кормовую кабину Ξ.

Следует представить и остальных пассажиров «Аль-Хавиджи». Господин Бербелек впервые встретил их на обеде 22 Априлиса. Был это как раз Dies Martis, и подали мясо с кровью, запах горячей свинины наполнил кормовую столовую. Капитан Азуз Вавзар поднял тост за счастливое путешествие.

– Благоприятных ветров! – ответил Вукатюш, готский купец (кабина Е).

Демиургос метео, неразговорчивый юноша негрской морфы, лишь склонил голову. На почетном месте справа от капитана сидела эстле Амитаче. Это изначально не обсуждалось, хватило единственного движения ее веера, блеска изумрудного глазка змеиного браслета; теперь она лишь приподымала бровь, и Вавзар замолкал на полуслове. Господин Бербелек сидел от капитана по левую руку. Дальше усадили семью Треттов, Гайла и Анну с троицей детей (кабины Γ—Δ); по замечанию, что Гайл обронил над жарким, господин Бербелек сделал вывод, что они направляются в Александрию на свадьбу родственницы. Напротив Треттов, справа от Шулимы, посадили Алитэ и Авеля, как-никак аристократов.

В первый день «Аль-Хавиджа» часто меняла аллеи ветров, они поднимались и вновь снижались, пневматоры работали на полном пару, наполняя ликотовые крылья ветряков, а в дополнение ко всем прочим дурным ощущениям, через весь аэростат пробегала непрестанная легкая дрожь, то быстрее, то медленнее, волнами – и Алитэ укачало уже в первый час. На обед она пришла, но не ела ничего; Авель поддразнивал ее, с ухмылкой пожирая куски красного мяса. Алитэ, слегка побледневшая, обмахивалась веером столь интенсивно, что, казалось, вывихнет запястье. Чтобы хоть как-то отвлечься, она завязала оживленную беседу с соседом. Был это Забахай, один из трех вавилонян (кабины Z, H, N), молодых гвардейцев Семипалого, что возвращались домой через Эгипет. Двоих других звали Урч и Кистей или Гистей – этого последнего было непросто понять, он заикался и шепелявил, нервно притом трясясь. Друзья поясняли, что всё – из-за неудачного удара по голове, который юноша получил недавно, в кабацкой драке; морфа Навуходоносора должна была помочь ему оклематься. Тем временем уже проявились первые признаки утраты Формы: у Гистея начали расти волосы на веках и на ладонях, из хрящика левого уха торчал ноготь, а кожа на предплечьях сменила цвет, покрывшись фиолетовыми пятнами. Якобы он не мог спать иначе как стоя, а во сне грыз дерево, полки и кресла. Во время еды все посматривали на него с подозрением. Последним пассажиром (кабина М) была родовитая неургийка среднего возраста, регулярно, каждые несколько месяцев, путешествовавшая в Александрийскую Библиотеку от Воденбургской Академии (как сказал капитан). Одевалась она в мужские шальвары, руки же ее покрывали нордские татуировки. Во время первого обеда она быстро упилась красным вином. Заснула, громко храпя. Шулима щелкнула веером, и Вавзар, дергая себя за бороду, вызвал двух дулосов, и те чуть ли не силой уволокли упирающуюся неургийку в ее кабину. Господин Бербелек в тот раз так и не узнал ее имени. – Напиваясь, – процитировал классика Ихмет Зайдар, когда за дулосами затворились двери, – человек добровольно идет в рабство. – А во-вот у меня все-всегда была кре-е-епкая го-голова, – сказал Кистей. – Разговаривали на окском и греческом. Господин Бербелек ел в молчании. Никто не обращал на него внимания.

Вечером он вышел с махорником на обзорную палубу. План наступления должно обдумывать спокойно, в минуты полной эмоциональной отстраненности, холодного равнодушия к врагу и родине. Точно так же и с планами злодеяния. Место. Время. Метод. Придется ли глядеть ей в лицо. (А вдруг она все же не от Чернокнижника?) Придется ли. Господин Бербелек глубоко затягивался теплым дымом. Придется.

Свинья колыхалась под ногами, как раз перескакивали со спины одного ветра на другой, он ухватился за ликотовую сетку. Наклонившись, заглянул вниз. Ветер свистел у него меж пальцами, развевал волосы, погасил махорник. Заходящее солнце растянуло по всем неровностям земли и арабескам пейзажа водянистые тени, «Аль-Хавиджа» летела над страной тысяч озер сумрака. Долины, ущелья, склоны – все залито тенью, с высоты не увидать, движется ли в том потопе тьмы хоть что-то еще, всадник – едва видимая точка, речная лодка – белый парус, вынырнувший над поверхностью разлившихся теней. Но если всматриваться в один-единственный фрагмент, заякориться за него взглядом, тогда можно заметить его движение, медленное, всеобщее бегство.

Господин Бербелек услышал скрип двери.

– Как она себя чувствует? – спросил он.

– Заснула, уже не блюет, – ответил Авель. – Портэ напоил ее каким-то зельем. Невольница госпожи Амитаче принесла письмо для тебя. Насколько мы высоко? Если бы эта сетка лопнула…

– Не лопнет. – Господин Бербелек выбросил махорник, ветер сразу же подхватил его, они не увидели летящего к земле окурка. – В Александрии… я создам для вас рантьерский фонд, тебе дам исполнительные права, Алитэ получит управление своей частью, когда ей исполнится шестнадцать; будете обеспеченными.

– Вы с Зайдаром поедете на охоту? С тобой ничего не случится. Возьми и меня, я уже не ребенок, не нужно меня опекать. В чем вообще дело? Погибни ты – мы ведь и так наследуем тебе, верно?

– Не важно, не бери в голову.

– Капитан завтра обещал показать мне макинерию.

– Мило с его стороны.

Оба повернулись направо, где из кабины N вышел на обзорную палубу Гистей. Легко поклонился; они поклонились в ответ. Затем он начал что-то напевать под нос, ритмично покачиваясь на пятках. Отец с сыном вернулись внутрь.

Письмо эстле Амитаче не касалось того, на что Иероним надеялся. «Может, смогу помочь твоей дочери. Приду после заката. Разрешишь? Пошли слугу». Ну да, она ведь видела, как под конец обеда девушка позеленела и сбежала из-за стола; и видела ее после, в коридоре, согнувшуюся пополам. На ужин Алитэ уже не пришла, и Амитаче, должно быть, начала расспрашивать. Ей и вправду есть до этого дело или просто хочет втереться ко мне в доверие, замылить глаза? Он послал Антона.

Шулима появилась вместе со своей невольницей, черноволосой девушкой римской морфы, с длинными стройными конечностями и белоснежной улыбкой. Завия деликатно разбудила Алитэ. Господин Бербелек вопросительно глянул на Шулиму. Та указала на балконную дверь.

Уже было весьма холодно, женщины укутались в шали, Иероним набросил хумиевое пальто. На носу и корме горели масляные лампы, а сквозь узкие окошки изнутри падал свет из кабин – но едва Авель закрыл за собой дверь, объяла их густая ночь.

Ночь, но прошитая, однако, красно-золотым лунным сиянием. Луна была полной, тяжелый пирокийный фонарь, подвешенный посреди небосклона – если смотреть прямо на него, почти ослеплял. Гистея, видать, и вправду ослепил, вавилонянин стоял неподвижно, опершись спиной о стену, глаза широко открыты, по подбородку стекала слюна.

– Спит, – пробормотал Авель.

– Оставьте меня, – стонала не проснувшаяся еще Алитэ, – в чем дело, даже выспаться не дадут, Авель, ну скажи им —

– Ш-ш. – Шулима обняла Алитэ, склонилась к ней; второй рукой легонько взяла ее под подбородок, обернула ее лицо к луне. – Смотри, – шептала, – она не недвижна, она плывет, мы все плывем с ней вместе, волна на волне, на волне, ты не можешь сопротивляться, не можешь противиться, плывешь вместе с нею, плывешь вместе с нами. Возьми.

Завия, исчезнувшая на миг, появилась теперь с металлической миской, до половины наполненной водой. Подала ее Алитэ. Девушка, моргая, посмотрела на Авеля, на отца, на Шулиму, на миску, снова на Шулиму и не без колебания приняла посудину.

Эстле Амитаче отступила от Алитэ.

– Вытяни руки, – сказала она. – Отодвинься от стены, ты стоишь на своих ногах, ничто тебя не опрокинет. Погляди на ее отражение. Ты плывешь. Не отводи взгляд! Плывешь, не можешь опрокинуться. Она совсем не тяжела. Возносишься на чистых волнах. Покой. Тело знает. Смотри.

Господин Бербелек сложил руки на груди, стягивая полы пальто.

– Что это за гоития? – прошипел он Шулиме. – Чары хороши для простонародья, ты ведь не веришь в такие глупости.

– Ш-ш, – та даже не повернула головы. – Никаких чар. Только не говори, что не учил своих солдат каким-то простейшим способам обманывать жажду, игнорировать боль, противиться страху. Всегда найдутся приемы, позволяющие нам приноравливать свою форму под обстоятельства. Человек – оттого человек, что меняется согласно собственной воле, это правда, но не значит ведь, что все мы равны божественному представлению о нас. Это не так уж и просто. Нужно уметь обманывать себя, себе врать. Не мешай, эстлос.

Алитэ стояла, всматриваясь в отражение Луны в серебряной воде округлой миски, держала ту на высоте груди, длинные темные волосы ниспадали прямыми прядями – и впрямь ли не отводила взгляд от светлого отражения или уснула так, загипнотизированная, она – и какоморфный вавилонянин, только что она стояла сама, босыми стопами на деревянной палубе, ноги сгибались, прежде чем свинья заколышется, вперед, назад, в стороны, Луна не выплеснется из миски, не имеет права, они плывут на одной волне.

Авель кашлянул, господин Бербелек поднял глаза. В какой-то момент, пока они не смотрели, из своей кабины вышла библиотекарь академии. В неподвязанном гиматии, с надгрызенным яблоком в ладони, теперь она глубоко вдыхала свежий ночной воздух, опершись спиной о дверь. Гистей стоял от нее справа, рядом, но, конечно, она наблюдала не за ним, а за устроенной Амитаче мистерией воды и Луны. Иероним на миг перехватил взор неургийки: трезвый, сосредоточенный взгляд.

– Х-х-холодно, помри оно все, – пробормотал Авель, стуча зубами, и скрылся в своей кабине.

– Долго ли еще? – спросил господин Бербелек.

Амитаче подняла руку, широкий рукав темного платья сполз вниз.

– Тише, прошу.

Может, сыграл свою роль этот претенциозный ритуал, и Алитэ сумела наложить на себя столь сильную морфу физиологии, а может, подействовали зелья Портэ – в любом случае, назавтра морская болезнь исчезла без следа. Обед девушка съела с изрядным аппетитом, выказывая искренний интерес к Забахаю, усердная адептка искусства флирта и соблазнения. Шулима послала Иерониму понимающую улыбку; тот не ответил, как всегда сидел молча. Впрочем, и так сразу же возникла громкая ссора между Вукатюшем и Гайлом Треттом. Как можно было понять из проклятий этого последнего, он обвинял гота в гнусных намерениях относительно своей жены. Купец сперва реагировал смехом, что еще сильнее раздражало господина Третта; тот бросился на гота через стол. И снова капитану пришлось вызывать дулосов, те развели драчунов по их кабинам. Остальные пассажиры следили за инцидентом с едва скрытым весельем; даже сама госпожа Третт с трудом сдерживала смех.

После обеда Азуз Вавзар собрал желающих на короткую экскурсию по аэростату. Авель и дети Треттов постарались, конечно, сунуть нос в каждый закуток свиньи; Урчу и Иерониму хватило и визита в макинерию. Помещение было тесным, как и все на аэростате, и при этом почти полностью занятым сложным артефактом из металла, ликота и твердоморфированного стекла, непрестанно трясущимся – именно от него по аэростату растекалась эта раздражающая дрожь. Изнутри конструкции доносились шипение, бульканье, писки и удары, будто в тех трубах, ящиках и ретортах носилось стадо разъяренных даймонов. Вошедшие – а Вавзару пришлось сперва отпереть полдюжины засовов и защелок – не стали закрывать за собой дверь, поскольку сразу же изошли потом, температура и влажность были достойны римских бань.

Капитану пришлось повысить голос, чтобы его услышали, южный акцент в его разбавленном греческим окском сделался еще более отчетлив. Слова свои он обращал к самым младшим, объясняя все совершенно как детям, склонившись и чуть не на корточки присев перед маленькими сыновьями Треттов.

– Вся Материя состоит из четырех элементов: Огня – пироса, Воды – гидора, Воздуха – аэра, и Земли – ге. Для объектов земных – в отличие от тел небесных, о которых говорят, что те состоят из некоего пятого элемента, пемптон стойхейон: ураниоса, эфира – для объектов земных естественным состоянием является покой. Всякий предмет стремится занять соответствующее ему здесь место: катящийся камень, падающий дождь, возносящийся дым. Земля тяготеет к самому низу, над ней Вода, над ней Воздух, над ним Огонь. Вы наблюдаете это всякий день. Бросьте камень в озеро – и он погрузится на самое дно. В закрытом сосуде вода всегда опустится вниз, воздух соберется наверху. Огонь же стремится вверх, сквозь воздух. Это – естественное движение. Но бывает и движение неестественное, вынужденное, что продолжается лишь столько, сколько длится принуждение: движения людей и зверей, движимые ими предметы. Человек, как единственное существо, понимающее суть реальности и могущее гнуть ее по своему желанию, способен менять Форму не только себя самого, но и других объектов: ремесленник, превращающий кусок земли в кувшин, агроном, создающий новые виды растений. Их, обладающих исключительно одаренной волей, мы зовем демиургосами, керос гнется под их усилиями особенно легко. Тех, кто в силах навязать Материи окончательные Формы, к которым она с этого момента станет стремиться даже при отсутствии воздействия, навсегда пойманная в сети нового совершенства, – тех мы зовем текнитесами. Текнитес Воздуха изменил здесь морфу небольшого количества пойманного аэра таким образом, что теперь его естественным состоянием стало движение, как движение звезд и планет, и он отныне кружит бесконечно, надувая паруса ветряка. Ветряк же принуждает аэростат двигаться вперед, и, пока он крутится, «Аль-Хавиджа» в силах лететь даже против воздушных течений. Еще проще чем Воздуху, Форму эфирного движения можно навязать Огню, но пирос почти невозможно использовать в устройствах. Эфир же невозможно притянуть к Земле и включить в некую макину; правда, говорят, что его умеют использовать лунники. В четвертом веке Александрийской Эры Герон из Александрии сконструировал подобную паровую макину, но ее приходилось постоянно подогревать, кипятить воду и кормить огонь. А наш автоматон называется пневматоном, его изобрел великий воденбургский софистес Ирэ Гаук, вы, верно, о нем слышали. Говорят, в Гердоне пневматоны используются и для передвижения поверхностью Земли, хотя это наверняка не так выгодно и намного медленнее, чем путешествие на спине животного или в экипаже. Так и пневматоновые морские суда более медленны и менее надежны, чем суда, которые ведут демиургосы и текнитесы Воды и Воздуха. А значит, в конечном итоге именно Форма человека, антропоморфа, всегда побеждает.

Господин Бербелек без слова вышел. В коридоре-хребте разминулся с Завией: оглянувшись на него, рабыня скрылась в ванной комнате.

Алитэ не заинтересовалась секретами аэростата, ее пригласила к себе эстле Амитаче. Господин Бербелек дал согласие, когда дочь об этом спросила, поскольку не мог ей запретить, после вчерашней ночи Форма между ним и Шулимой совершенно исключала отказ. Позже расспросил Алитэ, что они делали. Дочь пожала плечами:

– Разговаривали, играли в шахматы, она позволила мне примерить свои украшения. Ничего такого.

Но господин Бербелек знал, что все именно так и начинается, наиболее безоружны мы в скучной повседневности.

Вечером его навестила неургийка. Звали ее Магдалена Леес. Якобы хотела извиниться за свое вчерашнее поведение, но Иероним ощущал за ее попытками втянуть его в откровенный разговор некое скрытое намерение, конкретную цель. Они не были знакомы, случайные попутчики, что же она имела в виду? Тот ночной ритуал? Он не позволил ей создать узы близости, сослался на необходимость поработать над корреспонденцией. Портэ все время стоял в углу кабинета, смотрел, слушал, холодный контрапункт для беспомощных попыток женской сердечности.

Ужин прошел спокойно, все молчали, господин Бербелек не выделялся. Пожелав им доброй ночи, капитан объявил, что завтра они будут проходить мимо Короля Бурь, следует погасить все лишние лампы, спрятать масло, крепкий алкоголь, легковоспламеняющиеся субстанции, внимательней с махорниками.

Когда пассажиры возвращались в кабины, Амитаче ненадолго задержала Иеронима и Ихмета.

– Мы еще не решили насчет подробностей вашего быта в Александрии. Летиция наверняка пригласит вас в свой дворец; я приглашаю вас от ее имени. Ведь не откажете? Эстлос? Господин Зайдар?

Нимрод глянул на Бербелека, как бы спрашивая, но Иероним стоял достаточно близко, чтобы его объяла корона охотника, он сразу же понял контекст. Под одной крышей! Доступ днем и ночью! Впусти хищника в загон! Пригласи вампира! Жертве не отказывают.

– С радостью.

Раздеваясь ко сну, господин Бербелек задумался над мотивами перса. Тому, что Зайдар склонял его к быстрому нападению, убийству, что упреждало бы убийство, – удивляться не стоило, такова его природа, он был тем, кем был, нет нужды искать лишние мотивы для волка на охоте: он волк, охотится. Но. Но. Представим, что перс соврал, что не видел тогда Шулиму в свите Чернокнижника, что он вообще не был в Херсонесе, что это некая шутка, месть, заговор…

Иероним тут же поймал себя на мысли: не хочу ему верить, слишком глубоко я погрузился в антос Амитаче, еще немного – и не поверю ни в одну ее подлость, пусть бы даже увидел ту собственными глазами; то есть, конечно, поверю, но это не будет значить ничего, куда важнее окажется улыбка Шулимы, ее тихое удовлетворение, удовольствие от моего поведения, я прощу все.

Но кто же прав? На чьей стороне резоны? В столкновении Форм разум и логика ничто, здесь, от начал мира, лишь одна мера: сила. Между Зайдаром и Амитаче, как между молотом и молотом, – приму такую форму, как ударят. Правда, как господин Бербелек, вот стратегос Бербелек, тот бы сумел —

Крик, рев, предсмертный, получеловеческий, полузвериный, пронзил стены кабины и заставил Иеронима вскочить. Это снаружи, с балкона – он ринулся к дверям, прежде чем успел подумать – так кричат, когда шрапнель пронзает внутренности, пуля ломает кость. Был он бос, в одних штанах, открывая дверь, споткнулся о порог, выругался, потеряв равновесие, и проехался виском по косяку. Дезориентированный, выпал на обзорную площадку.

Холодный ветер моментально привел его в чувство. Господин Бербелек прищурился; выскочив со света во тьму, он видел все вокруг в двухмерных тенях. Палуба была пуста – оглядел ее от кормы до носа, а когда повернул голову снова, палуба уже не пустовала, из своей кабины, последней в ряду, Ξ, вышел Ихмет Зайдар. Одетый в разноцветную шелковую джибу, одной рукой он придерживал ее полы, вторую протянул внутрь за лампой, затем поднял ее. Свинья легонько покачивалась, тени танцевали, разогнанные желтым сиянием. Ихмет указал на сетку безопасности слева от себя. Приблизились, встретившись у кабины М. Ликотовое плетение было здесь разрезано, в сети зияла вертикальная дыра длиной в добрых четыре пуса, обрезанные края сплетений трепетали на ветру волокнистой бахромой.

Отворились еще двери, появились еще пассажиры: охающий Кистей, Авель и Алитэ в поспешно наброшенных пелеринах, Портэ и Антон, наконец, двое оставшихся вавилонян и Шулима. Только Вукатюш, Магдалена Леес и семейство Третт не заинтересовались причинами ночного переполоха.

В этой суматохе, где все проталкивались поближе к источнику замешательства, хватило бы одного резкого подскока аэростата, чтобы кто-нибудь выпал в разрез, самого Иеронима уже несколько раз толкали в ту сторону, балкон был узковат.

– Что случилось?

– Кто кричал?

– Вы не были бы столь любезны не топтаться мне по ногам?

– Кто-нибудь может мне сказать…

– Эстлос! С тобой ничего…

– Господин Зайдар, не можете ли вы…

– Кто-то разрезал, вы же видите.

– Он в крови.

– Д-д-думаю, что з-з-здесь…

– Но кто кричал?!

Шесть голосов, два языка, вся шкала эмоций, от истерики до иронии. Господин Бербелек ждал, когда появится капитан Вавзар и установит порядок, однако араб все не шел; появились только двое дулосов, остановились позади в замешательстве, не зная, что предпринять. Иероним, впрочем, оказался здесь чуть ли не самым низкорослым, не мог увидать над головами собравшихся, кто там еще прибежал. Вцепившись одной рукой в сетку, второй оттолкнул склонившегося к разрезу Урча.

Перехватил короткий взгляд Портэ. Старый слуга указывал на его голову.

– Кровь, эстлос.

Господин Бербелек дотронулся до лба, в этот момент «Аль-Хавиджа» легонько наклонилась, вавилонский гвардеец обрушился на него всей тяжестью. Господин Бербелек оттолкнул его, ткнув локтем под ребра.

– Тихо! – рявкнул он. – Все! По своим каютам! Зайдар, останься. Вы! К капитану. Ну!

В мгновение ока все выполнили его приказы.

Когда он остался на балконе с нимродом, то наклонил перед ним голову.

– Посвети. Рана, чувствую кровь. Погляди.

– У-у, довольно глубокий разрез, кажется, кость видна. Затупленным острием. Это он?

– Что? Кто?

– Когда убегал.

Оба взглянули на разрезанное плетево. Господин Бербелек пропустил между пальцами одну из нитей.

– Ликот, – пробормотал задумчиво.

Ликотовые деревья, выморфированные из дуба и кедра в столетних садах славнейшего текнитеса флоры, Филиппы из Галлии, ценились из-за невероятной крепости и легкости их волокон. Ликот часто использовали вместо твердых металлов, когда важным критерием материала оказывался его вес, – чтобы не ходить далеко, гнездо на воздушной свинье на три четверти построено из ликота. Ликотовая сетка практически неразрезаема, нет ножей столь острых и людей столь сильных.

Господин Бербелек в раздумьях дотронулся до раны на голове, поднял глаза на нимрода.

Ихмет заморгал, дернул себя за бороду.

– Не я, – прошептал он. – Это не я.

Только это и успел, поскольку уже подбегал капитан Вавзар вместе с тремя дулосами и задыхающимся демиургосом метео.

– Прикажешь рабам проверить всех пассажиров и членов экипажа, – сказал арабу господин Бербелек, прежде чем тот успел открыть рот. – Пусть спрашивают, где те были, когда услышали крик, и кто это может подтвердить. Выдели людей, чтобы хоть как-то залатали эту дыру, у нас дети на борту. И пришли мне в кабину чистые бинты, я пойду умоюсь. Дулосам доложиться моему слуге. Ты спал?

– Да.

– Понимаю.

Господин Бербелек вернулся в свою кабину. Шипел на каждом шагу. Позже взглянул на ноготь большого пальца левой ноги. Тот был черным от выступившей крови. С обмытой и перевязанной головой, Иероним исследовал фрагмент косяка, о который стукнулся (на нем остался размазанный красный след). Никаких острых граней, щепок, торчащих гвоздей; ровно заглаженное дерево.

Портэ пересказал принесенную дулосами информацию. Господин Бербелек послал его за капитаном. Вместе они вошли в кабину М. Кровать расстелена, лампы горели, на столе лежали две книги, стоял кубок с вином, оно немного расплескалось. Проверили багаж. Не было штанов, в которых пассажирку видели днем; и наверняка одного из гиматиев или рубахи, но этого не скажешь наверняка.

– Ее точно нигде нет? – спросил Иероним.

Измаилит покачал головой:

– Обыскали каждый закуток «Аль-Хавиджы», эстлос.

Зачем кому-то убивать Магдалену Леес, библиотекаря воденбургской академии? Ради денег? Ха! Теоретически она могла выпрыгнуть сама, но это делало бы ее самоубийцей, а такого изъяна Формы он в ней не заметил. Значит, кто-то ее убил, разрезал ликотовую сеть и вытолкнул Магдалену из аэростата. Знала ли она раньше кого-нибудь из пассажиров «Аль-Хавиджы»? Даже если и так, то оба отлично это скрывали. Но зачем бы случайному попутчику ее убивать? Причине, стало быть, пришлось бы появиться за полтора дня с начала путешествия. А приняв во внимание, что в первый день женщина напилась… Сегодня пришла ко мне, хотела что-то узнать, хотела создать между нами Искренность; я вбил ей ту Форму в глотку. И теперь она мертва. Библиотекарь.

Иероним снова вышел на балкон. Они летели за ветром, воздух оставался почти спокоен, из-за туч вышла Луна. Раб трудился над поврежденной сетью, связывал ее ликотовыми нитями. Увидев Иеронима, преклонил колено, низко опустив голову.

Господин Бербелек взглянул вдоль ряда закрытых дверей; везде еще горел свет, мутные проблески сочилось сквозь узкие оконца.

– Почти посредине, не смог бы сбежать вокруг, в коридор, носовой или кормовой; у него оставалось не больше двух-трех секунд, прежде чем я вышел. Я увидел бы его – или хотя бы услышал.

– Ты прав, эстлос, это должен быть кто-то из этих кабин, – сказал Вавзар. – Кто здесь, м-м, господин Зайдар, господин Гистей, мхм, твои дети, эстлос, и, мхм, твои слуги.

– Глупишь. Где бы он мог укрыться проще всего? Где ближайшее укрытие? – Господин Бербелек указал на двери, перед которыми они стояли. – Он прекрасно знал, что кабина Леес пуста.

– Ах. Верно. А после он мог пройти срединным коридором в свою кабину и выйти из нее как ни в чем не бывало.

Господин Бербелек покачал головой.

– Не думаю. Завтра нужно будет опросить пассажиров. Если кто-то видел его выходящим из кабины жертвы… Он или перебежал сразу же – и ему повезло, или же ждал. Некоторые не показались вообще.

– Господин Третт и господин Вукатюш —

Господин Бербелек поднял руку.

– Нет, и ничего подобного ты не будешь рассказывать. – Он повернулся к рабу. – Ты! Ведь выпорю.

Дулос заткнул уши и закрыл глаза.

– Ничего не слышал, ничего, ничего, – повторял он, склонившись.

Господин Бербелек кивнул капитану.

– Доброй ночи.

– Доброй ночи, эстлос.

Иероним вернулся в кабину Магдалены Леес. Что она делала в тот момент? Вышла на балкон вдохнуть ночного воздуха или, например, поговорить с убийцей? Он, должно быть, пришел, постучал, нельзя ли на пару слов, вы ведь еще не легли, не займу много времени, может, здесь, не стану входить в кабину одинокой женщины, – и когда она отвернулась…

За чем убийца ее застал? Она налила себе вина. Господин Бербелек понюхал. Дешевое розовое. Любит вино, мы все это знаем. Любила. В любом случае, этого не успела выпить. Книжки. Открыл первую. «Пятая война кратистосов» пера Орикса Брита. Полистал. Никаких закладок, пометок. Судя по виду, читали ее нечасто. Раскрыл вторую. Не узнал алфавит, предэллинская пиктография, немного символов, упрощенных почти до букв, но также и вдосталь более сложных образов, голова, рога, конь, повозка, корабль, река, крыло, волна. Кто печатает такие вещи? Это ведь не окупается. Полистал, задерживаясь на гравюрах. Фронтон дворца. Какая-то треугольная площадь. Женщины в кафторских платьях, по крайней мере – с открытой грудью и тонкими талиями (гравюры были нелучшего качества). Мужчина с головой льва, мужчина с головой птицы. Топор с двойным острием. Танцующие люди, нагие. Бык. Воитель в набедренной повязке, с копьем и овальным щитом. Земледелец в поле, склоненный над плугом. Женщина с —

Господин Бербелек придвинул книгу ближе к лампе.

Женщина с миской на вытянутых руках, нагая, над ней полная Луна, рядом вторая женщина, в кафторском платье, голубь над ее головой, змея под ногами.

Господин Бербелек выпил вино и украл книгу.

* * *

Король Бурь был одним из многих кратистосов, проигравших во Второй Войне, в 320 году После Упадка Рима. На самом деле звался Юлием Кадецием, сыном Юлия, но об этом знали разве что историки. Когда он пришел в мир, над Иберийским полуостровом разразилась семидневная буря, от молний и вихрей которой пострадали почти все города и селения полуострова. Антос Короля Бурь всегда сильнее всего отражался в Огне и Воздухе. И все же не был настолько силен, чтобы противостоять натиску кратистосов, с аурами коих он соседствовал: К’Азуры, окончательно принявшего под свое крыло всю Иберию, Меузулека Черного и Иосифа Справедливого из Северной Африки, Сикста из Рима, Белли Афродиты-из-под-Альп. Он пробовал сбежать на Корсу, а потом на другие острова Средиземного моря, но территории оказались уже поделены, керос застывал. Король Бурь не хотел очередной войны. Потому добровольно удалился в изгнание, забрав с собой и свой город, Оронею. Оронею построили на высоких прибрежных скалах, омываемых с юга теплыми волнами Средиземного моря. Сперва александрийская твердыня, позже арабский город, один из торговых центров манатских измаилитов, ни разу не осажденная, ни разу не разрушенная, она сохраняла свою смешанную эллино-ориентальную архитектуру и абрисы куполов с мягкими формами, с каменной цитаделью с белыми стенами и крепкими башнями посредине, на самой вершине, и с низкой садовой застройкой на склонах; еще ниже разрастались «торговые села»-спутники, за коими тянулись террасные поля и виноградники. Король Бурь все это забрал с собой. Начал с морфинга на стадий в глубь скалы, на плитах каковой покоилось все плоскогорье. Он не обладал хорошим чувством ге, но ведь речь не шла о том, чтобы сделать Землю еще больше Землею; напротив. Поскольку, по требованию К’Азуры, Король Бурь подписал Письмо Смирения, ему дали время. Через тридцать три года скалы Оронеи, чья Форма стала уже по большей мере Формой Огня и Воздуха, начали перемещаться к новому естественному месту своего пребывания: на небе, в двадцати стадиях над сверкающей синевой Средиземного моря, на стыке антосов К’Азуры, Белли, Сикста и Иосифа Справедливого. В погожие безоблачные дни мореходы могли увидеть Оронею, малый эллипс тени под Солнцем; с берегов она оставалась невидима. Чаще всего, впрочем, заметить ее считалось дурным знамением, многих отговаривали плавать теми путями: оронейцы свой мусор и нечистоты сбрасывали прямо в море, и в портах Европы и Африки ходили легенды о кораблях, уничтоженных «плевком Короля Бурь», утопленных людях, утраченных грузах. Да и погода здесь всегда бывала капризна, антос Короля Бурь, усиливая Формы пироса и аэра, то и дело создавал ураганы, штормы, торнадо. Впрочем, отчасти это оставалось сознательной морфой Юлия, которому как-то приходилось обеспечивать Оронею постоянным притоком свежей воды. Но со времени, когда сделались популярны воздушные свиньи, Оронея вышла из изоляции, открыла торговлю, весьма востребованным строительным материалом стал камень с Формой, измененной в короне Короля Бурь, так называемый оронейгес. Якобы в Александрии уже строили из него целые «воздушные дворцы», аэргароны, воплощали сны безумных архитекторов. По крайней мере так рассказывала Иерониму эстле Амитаче.

Капитан Вавзар поднял «Аль-Хавиджу» на высоту верхних облаков, чтобы пассажиры могли получше рассмотреть город Короля Бурь. Они огибали его с востока, на расстоянии в несколько стадиев (Вавзар слегка накинул крюк). Все пассажиры сгрудились на правой обзорной площадке. Было раннее утро, Солнце висело по другую сторону аэростата, они же, укрывшись в тени, смотрели на купающиеся в чистом, теплом сверканье сады, поля и предместья небесного града, зубчатые стены и крепкие башни цитадели Короля Бурь. Красно-желтые стяги длиной в несколько десятков пусов развевались на тех башнях в потоках сильного ветра, огненные змеи. Они видели движение на полях и улицах, повозки, лошадей и мелкие фигурки людей, но подробностей рассмотреть не могли. Сильней всего, конечно, всех заинтересовали вихреросты, растения, умело выморфированные из съедобных лиан оронейскими текнитесами флоры. Они свисали далеко за край земли и тяжелыми толстыми сплетеньями длиной в несколько стадиев колыхались с достоинством на ветру – зеленые щупальца каменной медузы. Азуз Вавзар рассказывал, как поздней осенью, когда начинался сбор урожая вихрероста, можно увидеть спускающихся вдоль стеблей оронейцев, затянутых в кожаную упряжь, с кривыми мечами-серпами на спине, тянущих за собою пучки веревок с крючками и петлями. Это бывали дни самой спокойной погоды.

«Аль-Хавиджа» вознеслась над высочайшими из туч, сверху осталось лишь небо, внизу – горы и плоскогорья медовых облаков. На этой высоте было жарко вне зависимости от времени дня и года. Пассажиры стояли в тени, но уже через несколько минут изошли потом. Шулима предусмотрительно выбрала легкое кафторское платье, без корсажа и воротника, и господин Бербелек, сколько бы раз ни глядел на Амитаче, не мог справиться с дурными предчувствиями.

Рабы разносили напитки. Иероним подал Шулиме холодный стакан.

– Спасибо. – Та на миг отвела взгляд от плывущей над облаками Оронеи. Позади Иеронима, там, где стояли трое солдат, узор ликотовой плетенки был явственно нарушен рядом грубых стежков и узлов. Женщина указала на них кивком: – И кто ее убил?

– Не знаю.

– Это ведь по твоему требованию нас опрашивали, верно, эстлос? Что-то ты да узнал.

– Все оставались в своих кабинах. Одни либо со слугами, либо семьей. Кроме господина Урча, игравшего в кости с господином Забахаем у этого последнего. Кто-то врет. Кто? Никто не видел убийцу, выходящего из кабины Леес.

– Ах, значит, он был у нее в кабине.

– Может, именно поэтому она и погибла. Имела некий компрометирующий убийцу предмет, информацию.

– Хм. – Амитаче медленно попивала разведенное вино, глядя на сияющую Оронею. Перебросив косу через левое плечо, схватилась правой рукой за сетку, «Аль-Хавиджа» легонько колыхалась. – Кто-то, кто сумеет это разрезать…

– Ты все еще хочешь взять с собой на охоту Ихмета Зайдара, эстле?

Она усмехнулась уголками губ.

– Ты ведь не прикажешь капитану его арестовать? А? А едва он поставит ногу на землю Гипатии…

– Эмир Кордовы не имеет никакой власти в Александрии.

– Именно.

– На будущее мне придется куда внимательней следить, с кем я всхожу на борт корабля или свиньи.

– Тебе, эстлос? – засмеялась Шулима. – Я ведь видела тебя ночью. Отдал бы приказ и —

– Прошу прощения. Нужно сделать перевязку.

Он скрылся в своей кабине. Было трудно избавиться от ощущения. Она знает, что я знаю. И знает, что я отдаю себе в этом отчет. Это не форма флирта – Шулима специально дразнила хищника, гладила льва окровавленной рукой.

Иероним глянул в зеркало. Льва! Ну уж да уж! Если бы се был Иероним Бербелек до Коленицы… Он сжал кулаки, упершись в столешницу. Шулима пала бы в испуге к моим ногам! Призналась бы во всем по одному моему слову. По крайней мере не потешалась бы прямо в глаза.

Сел, налил себе вина. Спокойствие. Думай как стратегос. (Что сделал бы на твоем месте Иероним Бербелек?) Обстоятельства, причины, возможности, мотивы, факты. Она не сумела бы убить Леес. На борту «Аль-Хавиджи» это и впрямь мог сделать только Зайдар; она это знает, я это знаю. Но у нимрода не было мотива, мотив – какие-то тайны, связанные со знаниями из старой книги, – имела Шулима. Убил бы для нее? Но ведь именно он убеждает меня в необходимости ее смерти! Во имя всех богов!..

Ради чего я лечу в эту проклятую Александрию?

* * *

Хуже всего было то, что он не мог уже отмалчиваться во время оставшихся обедов и ужинов. Конечно, его расспрашивали о смерти Магдалены Леес; внезапно оказалось, что он кто-то вроде военного командира аэростата, гегемона без войска. Но ведь он сам себя им сделал – они лишь приспособились к наложенной им форме.

Кроме как на обеды и ужины, из кабины он не выходил. Но и это было не решение. К нему присылали рабов с приглашениями «на кахву», «на шахматы», «на гашиш». Он отказывал. Не мог отказать Авелю и Алитэ. Ночь и день сын и дочка спорили о сценарии преступления. Алитэ ставила на Гистея, Авель колебался между Вукатюшем и капитаном Вавзаром. Господин Бербелек терпеливо выслушивал фантастические теории. Алитэ в этой своей детской запальчивости была, по крайней мере, забавной, но Авель – Авель считал неудачи следствия личным поражением стратегоса Бербелека и постоянно, более или менее завуалированно, упрекал Иеронима, что тот «позволяет убийце уйти от наказания». Авель прекрасно знал, какой у него отец, знал лучше самого господина Бербелека, и тот отец Авеля никогда бы не спустил подобный афронт. Убийство под дверьми его спальни!

– Что же они о тебе подумают, если ты не поставишь убийцу на колени? Особенно после того, как ты сам публично принял на себя ответственность!

Господин Бербелек пожал плечами.

– Да, это была ошибка; такого больше не повторится.

А во время еды приходилось глядеть на Шулиму, что безжалостно флиртовала с капитаном, накладывая свою власть на всех мужчин на борту, а затем и на женщин. Веер, усмешка, округлая грудь, теплый голос с аристократическим акцентом, ослепительные благодарности за любую мелкую услугу, ухоженная ладонь, на краткий миг садящаяся на твое плечо, шею, щеку, как летняя бабочка, утренний зефир, цветочные духи бьют в головы, невысказанные обещания смущают мысли. Именно так она обвела вокруг пальца министра Брюге и Неургов – а кто такие по сравнению с ними эти Вавзар или Вукатюш, чтобы противостоять ее морфе? Даже Ихмет Зайдар поддался чарам Шулимы, по крайней мере, делал именно такой вид – может, чтобы не выделяться, – а может, играл раньше, когда вливал в уши Иеронима те ядовитые обвинения? Господин Бербелек уже не понимал ничего.

Вечером 25 Априлиса, в Dies Veneris, они увидели над южным горизонтом светлый проблеск, искру холодного огня – свет огромного маяка на Фаросе. «Аль-Хавиджа» снижалась к Александрии.

Η. Под солнцем Навуходоносора

Поскольку якорня воздушных свиней находилась над Гаванью Евноста, у Врат Луны, а дворец эстле Летиции Лотте π. Загис – на другой стороне города, над Мареотийским озером, им пришлось ехать через центр так называемой Старой Александрии, сиречь кварталами, заключенными в древнейшие защитные стены – те, что стояли с 25 года Александрийской эры, со времен, когда велением Александра Великого здесь, на месте селения Ракотида, вознеслись первые дома из кирпича и камня. Эстле Амитаче указывала сложенным веером стороны света, темные силуэты застройки очерчены огнистым пурпуром закатного неба, после неба воденбургского – безбрежного, разноцветного, сочного, будто перезрелый плод. Шулима ехала в первой виктике, вместе с Иеронимом и Алитэ, Ихмет Зайдар с Авелем – во второй, а дальше тянулась змея из шестнадцати виктик, груженных дорожными кофрами, и многие из тех кофров, как полагал Бербелек, перегруженные с «Окусты» на «Аль-Хавиджу», а с нее теперь – на двуколки, ни разу не открывались с месяц, не меньше. Слуги Иеронима и невольница Амитаче ехали в последней виктике. Кроме того, Шулима наняла в порту банду нагих парней и девиц, орду замарашек человек в сорок, чтобы те сопровождали их в поездке через город: бежали рядом с повозками и отгоняли нищих, воров, самозванных проводников, нахальных уличных торговцев, жрецов и сводников. При случае выяснилось, что эстле свободно говорит на пахлави. Хотя от жителей Александрии и можно ожидать знания греческого, большая часть туземной бедноты, особенно той, из восточных канобских районов, знает не больше пары вежливых греческих обращений, предупредила Шулима. Теперь она рассказывала о минуемых достопримечательностях на мягком, придворном греческом.

Ехали с запада на восток, навстречу раскрывающемуся над городом ночному звездосклону, с последним проблеском умирающего Солнца за спиной. Канобский тракт бежал прямо, как стрела, до самых Ворот Солнца, и дальше, к западному устью Нила, вдоль Старого Канала, минуя Каноб, Меноут и Гераклей – некогда отдельные города, нынче же без остатка поглощенные Александрией. Если не принимать во внимание невообразимые азиатские треполии Чжунго, Александрия была самым большим городом мира. Согласно переписи, проведенной во времена Гипатии ХІІ, в пределах столицы Эгипта – считая городки и селения-спутники – жило более пяти миллионов человек. С момента основания Александрия неустанно росла и крепла в своей силе и значимости – но чего же еще можно ожидать от города Первого Кратистоса? И пусть историки твердят, что это неправда, но кратистос, нынче пребывающий в Александрии, Навуходоносор Золотой, тщательно поддерживал легенду, делавшую его правнуком Великого Александра; эта неразрывная связь лишь помогала городу. Эстле Амитаче указывала на дома, насчитывавшие пятьсот, тысячу, две тысячи лет. Первоначальный проект разрабатывал Динократ, приняв за образец планы Гипподама из Милета. Именно оттуда взялась крестообразная система двух главных улиц, Тракта Канобского и Тракта Пелусийского. Они пересекаются в сердце Старой Александрии; тот перекресток поэты окрестили Рынком Мира. Когда Амитаче указывала в его сторону, муниципальные невольники зажгли первые пирокийные фонари. Теперь цепочка виктик змеилась меж двумя параллельными рядами желтых светил. Фонари были очень высокими, выше пальм.

Когда Канобский Тракт проскочил первый канал, Шулима указала направо, на юг, веер был направлен над линией огней, над плоскими крышами. Виднелись лишь темные силуэты высочайших строений.

– Святыня Исиды, святыня Сераписа, святыня Манат, святыня Аказы, святыня Ахурмазды, святыня Кристоса, святыня Посейдона, святыня Осириса. Многократно перестроенные, но большинство – еще из Александрийской Эры. Если боги существуют, то именно сюда направляют свой взгляд всякое утро по пробуждении.

Они добрались до Рынка Мира. Посредине перекрестка возносился на полстадия каменный шпиль, увенчанный золотой статуей мужчины. Статуя, по всему, тоже огромного размера, поскольку господин Бербелек без труда рассмотрел жест золотого мужчины: правая рука возносит в небо меч, левая выглаживает керос. Был это, конечно, Александр Македонский. Змея виктик окрутилась вокруг шпиля. Когда его миновали, веер Шулимы снова указал на юг.

– Библиотека. Все, когда-либо написанное человеком.

Покинув Старую Александрию через Ворота Солнца, они проехали над вторым каналом и углубились в еврейский квартал. Евреев здесь нынче обитало немного, но название сохранилось; в этом городе названия живут долго, Материя уступает времени, но Форма сохраняется. Амитаче указала налево, на гигантские колонны, образующие фронтон эллинистического дворца, между каменными столпами лежала глубокая тень.

– Престол Престолов; здесь, в день своего сорокалетия, Александр возложил на себя корону Царя Мира.

Повернули направо. Мимо проехал отряд гвардейцев на единорогах. Черные нагрудники на белых гиматиях, белые труфы обернуты вокруг голов, бороды острижены на измаилитский манер, на спинах двойные кераунеты с четырехпусовыми стволами и прикладами, украшенными цветными узорами, у пояса лунные мечи. Единороги выморфированы из зебр, их вычищенная черно-белая шерсть лоснилась в медовом свечении пирокийных ламп будто намасленная. Господин Бербелек прикрыл глаза. Хотел почуять, как пахнет этот город, втянуть в легкие его вкус, знак морфы, – но единственное, что чувствовал, был аромат парфюма Шулимы. Где-то над Средиземным морем она перешла от эгипетских духов на более легкие, цветочные запахи – жасмин? квитра? фуль? Сидела она слева от Иеронима, соприкасались бедрами и лядвиями, он чувствовал сквозь одежду жар ее тела; когда она поворачивалась, чтобы показать веером что-то над ним, а делала это часто, ее грудь легко надавливала на плечо господина Бербелека. Еще на борту аэростата она оделась согласно александрийской моде, то есть моде Навуходоносора: длинная, до земли, белая юбка, подпоясанная высоко в талии, широкая шелковая шаль, свободно наброшенная на плечи (когда Шулима развернула ее, чтобы показать Алитэ, в лучах заходящего Солнца загорелся вышитый золотой нитью феникс) и белая полотняная шапочка с плоским верхом. На предплечьях остались змеиные браслеты. Прежде чем смежить веки, господин Бербелек заметил, как командир гвардейцев поклонился в седле Амитаче, едва та бросила на него мимолетный взгляд. Усмешку и движение веера Шулимы он уже не видел; в этом и не было нужды, он знал эту Форму наизусть. Кинжал, это должен быть кинжал, думал он, пока они ехали на юг, через все более тихие кварталы, все быстрее, сквозь редеющую толпу. Кинжал, и не отвернусь. Если не устою лицом к лицу, если не смогу поднять руку, значит, я и вправду не достоин жить, пусть Чернокнижник возьмет свое. Но – он считал удары сердца, семнадцать, восемнадцать, хорошо, – но слов Ихмета мало, даже если она убила Леес, этого мало, даже если она обманывает меня и сама хочет моей гибели в этой проклятой Александрии, зачем я сюда приехал – этого мало, этого мало, мне нужны доказательства. Она слишком красива. Он открыл глаза.

– Парсеиды, дворцовые холмы, – говорила она, а веер легкими полукружьями обрисовывал высокие тени, – то есть не холмы, но все это побережье Мареотиды сильно преморфировали во время Пятой Войны Кратистов, когда Навуходоносор вытеснял Химеройса Скарабея; теперь здесь стоят городские резиденции аристократии. Конечно, та много времени проводит в сельских поместьях в верховьях Нила, насколько я знаю, Летиция теперь именно там и пребывает, – но кто б в своем уме добровольно отказался от благ антоса Навуходоносора? Не говоря уже о том, что не слишком-то умно удаляться надолго от двора Гипатии. Летиция, правда, ее родственница по бабке со стороны отца, но… А вот и ее дворец.

Двуколка на миг остановилась перед воротами, пара запыхавшихся виктикариев тяжело оперлась о поперечину. Эстле Амитаче перегнулась к одному из стражников ворот, подошедшему к экипажу. Что-то шепнула ему на ухо, взмахнула веером. Он склонился в глубоком поклоне, затем крикнул, чтобы отворяли ворота. Прибежали невольники с лампами. Банда портовой босоты заклубилась вокруг стражника, тот оделил каждого монетой. Тем временем ворота отворились, они въехали меж пальм и гевей. Из-за поворота аллеи медленно приближались огни дворца, невольники перекрикивались во тьме на трех языках, скрипели колеса старой виктики, холодный ветер нес с невидимого озера экзотические запахи, птицы ночи кричали в кронах, через аллею перемахнул тропард, сверкнули во мраке ночи зеленые глазищи. Алитэ стиснула правую руку господина Бербелека.

– Спасибо, спасибо, папа.

Он заморгал. Сопротивлялся, но безрезультатно; его объяла морфа ее счастья. Улыбка как немой крик победы, улыбка как бокал теплого света. Он без слов склонился и поцеловал ее в лоб.

* * *

Анеис Панатакис был неисправимым налоговым мошенником. Уже троекратно отрезали ему правый большой палец за преступления против Казны. Его имя сделалось для эгипетских таможенников синонимом неучтивости. Работало на него семеро бухгалтеров; седьмой занимался исключительно ведением реестра взяток. У Панатакиса было две жены, шестеро сыновей, восемь дочек. Трое сыновей и одна дочка умерли. Старший сын помогал отцу вести дела; самый младший сбежал в Гердон; Исман, любимец Анеиса, нынче ожидал в александрийской тюрьме казни за пиратство. Из дочек же – две вышли за таможенников, две работали как гетеры. Было у Панатакиса также и шестнадцать внуков. В правом кармане джульбаба он носил листок с их словесными портретами и именами – как утверждал, не мог запомнить подробностей. То же самое он объяснял и во время процесса над двумя наемниками, которые пытались его убить, напав ночью, – не смог вспомнить их лиц. Неделей позже из Нила выловили их одежды, разодранные крокодилами. Анеис Панатакис был александрийским комиссионером компании «Ньютэ, Икита тэ Бербелек».

Господин Бербелек отыскал его на задворках складов. Панатакис угостил его кахвой, пикваями, дактилями, троекратно пригласил в дом, шестикратно покаялся за дурные условия, в которых ему приходится принимать столь важного гостя, и многажды проклял свою бедность, жадных таможенников, Гипатию и Навуходоносора, воззвал к помощи всех богов (даже здесь у него стояли алтарики Манат, Кристоса и Меркурия), повздыхал по старым добрым временам, накричал на невольника, не ко времени заявившегося с какой-то вестью, – и лишь тогда позволил господину Бербелеку представить свое дело.

– Хм-м-м, – задумчиво посасывал позже мундштук трубки, – значит, ты хочешь, эстлос, просто узнать о ней все, что можно.

– Да.

– И, насколько я понимаю, это не просьба эстлоса Ньютэ.

– Я передал тебе письма от него.

– Да-а. Высокая аристократия. У кузины Гипатии. Хм-м-м. Еще кахвы?

– Нет, спасибо.

– В любом случае, пришлю к тебе человека по делу переговоров с Африканской, эстлос.

На улицах царила жара, солнце выжигало последние пятна тени из щелей между камнями мостовой, из-под навесов домов и забегаловок. У виктики господина Бербелека ждал Фарад, сын сенешаля дома эстле Лотте, служащий Иерониму проводником по городу. Увидев господина Бербелека, он прервал громкий спор с каким-то торговцем, поклонился и помог эстлосу взойти в экипаж; только после этого уселся сам, сохраняя должную дистанцию. На Фараде была лишь короткая юбка и сандалии, и Иероним, который, выйдя из тени, тотчас облился по́том, окинул его свирепым взглядом.

– Куда теперь, эстлос? – спросил юноша.

– Портной, хороший и быстрый.

– О, это не проблема, эстле Лотте пользуется услугами лучшего, и, кажется, тот еще сегодня должен прийти во дворец, снять мерку с эстле Лятек.

– С кого?

– С эстле Алитэ.

– Ах. Ну да. И далеко до его мастерской? До полудня еще много времени. Нужно переодеться во что-то, хм, неводенбургское.

Кожа Фарада, как и у всех александрийцев, – цвета темной меди. Однако для этого достаточно было пожить продолжительное время в короне Навуходоносора.

Портной, старый мидиец, снял мерку лично, отослав помощников взмахом руки. Господин Бербелек заказал несколько комплектов одежды и купил один готовый, пошитый для кого-то другого, но:

– Он может подождать, – решил мидиец, сложив губы трубочкой. Белое на белом: свободные хлопковые шальвары, широкая кируфа из хлопка и шелка, с голубым узором по рукавам. Кируфа оказалась изысканной версией бурнуса, с полами до земли и глубоким капюшоном. Ее можно было застегивать, хотя днем обычно ходили в распахнутой. В комплект входили сандалии, но Иероним остался в неургийских юграх с высоким голенищем. Мидиец пообещал остальную одежду уже на этой неделе. Проводил господина Бербелека до ворот, непрестанно сгибаясь в поклонах, но тот не сомневался: на самом деле портной кланялся эстле Лотте.

Садясь в виктику, Иероним скрыл лицо в тени капюшона.

Ихмет Зайдар ждал, как и обещал, под памятником Александра на Рынке Мира; несмотря на толпу, нашли его быстро. Бросив на Фарада короткий взгляд, перс сразу начал на окском:

– Три вещи. Во-первых, эта охота. Воистину интересное дело, покажу тебе, что они привозят с юга. Пожалуй, я и вправду не потрачу времени зря, раньше или позже наверняка бы поехал и сам. Я слышал, что в городе Даниэль из Орма и старая Люцинда; не знаю, только направляются туда или уже вернулись. Во-вторых, хороший совет для эстлоса Ньютэ: пажуба. Новое зелье. В Золотых Королевствах уже вытесняет гашиш. Идет на север с караванами специй, скоро доберется из Европы в Гердон. В-третьих, она. Мы должны решить: здесь или случайность на охоте.

Зайдар тоже сменил европейское платье. В закрывавшем его от стоп до головы черном джульбабе, с бамбуковой тростью в руках, он выглядел как один из Пилигримов к Камню. Впрочем, возможно, и правда собирался посетить Аль-Кабу. Ведь он ни разу не объявлял в открытую о своем участии в охоте с эстле Амитаче.

Перс вскочил в экипаж и, усевшись слева от господина Бербелека, хлопнул виктикариев бамбуком по спинам. Что-то крикнул на пахлави. Те двинулись, поворачивая на Пелусийский Тракт, к югу. Солнце брызнуло им в глаза. Иероним поглубже натянул капюшон.

– Как я слышал, – продолжил он на окском, – теперь уже оно крутится само по себе. Прибывают нимроды, всё славнейшие, искушенные сплетнями об охоте на тварей, о которых мир не слыхивал, едут на юг, к ним присоединяются пресыщенные аристократы, платя щедро, поскольку где ж наилучшая охота, как не в антосе столь великих охотников? Ну и всякий сезон отправляются поход за походом, джурджи, как ее здесь называют, уже нельзя хоть раз не принять в ней участие, дружеская форма охватила город, страну, возникают первые песни и пьесы. Все знают, что это – лишь форма, но хотят ей поддаться. Поедешь? Только заяви, что едешь, – и сразу получишь предложения от желающих.

– А ты, эстлос? Не собираешься? А-а, ну да, если достанешь ее здесь…

Так ли он говорит о своих жертвах? – подумал Иероним. Стоя с дымящимся кераунетом над окровавленным трупом. «Достал ее».

– Почему ты сам этого не сделаешь, – пробормотал, – если это так важно для тебя?

Нимрод уставился голубыми глазами на господина Бербелека. Видит ли он лицо собеседника в тени капюшона? Бамбук постукивал по борту виктики.

– А ты хочешь этого, эстлос?

Господин Бербелек не отвел взгляд, и перс, в конце концов, опустил глаза.

– Она моя, – сказал господин Бербелек.

– Небо слышало, земля слышала, – покорно согласился нимрод.

Господин Бербелек считал удары сердца. Двадцать четыре, двадцать пять, хорошо. Раз уж единожды сел мне на руку – отчего бы и не приручить этого ястреба?

– Теперь скажи, чего не сказал.

Ихмет глядел на кончик посоха, подскакивавший в ритме оборотов высоких колес виктики.

– Арджер, восемьдесят первый, Рука Тора. У тебя была лишь сотня. Я не видел их вот уже много лет, но это не значит, что мне не важна их судьба, ты должен это понять, эстлос. Брат, вся его семья. Не уцелели бы. Ты вывел всех, до последнего жителя; а не обязан был, корабли потонули, Балтика была у Тора. Ты спас всех. И если теперь Чернокнижник тянется к тебе… Как же я могу остаться в бездействии? Эстлос.

Невероятно, удивился Иероним, макинально оправляя полы кируфы. На те тысячи смертельных врагов, которых создает себе человек, сжигая города и вырезая армии, на десятки тысяч их – на самом деле он получает при случае одного-двух друзей!..

Тем временем виктика выехала на Пелусийский мост, наискось пересекающий Мареотийское озеро. Здесь раскинулся Внутренний порт, перестроенный во времена предыдущей Гипатии, когда в очередной раз расширили и углубили каналы, соединяющие озеро с Нилом и Средиземным морем. Мареотида всегда была соленым озером, но теперь стала еще одним морским заливом. Александрия разрасталась вокруг нее, на ней и над ней. С моста они видели первые аэргароны, дворцы, висевшие над водами Мареотиды, выстроенные на восточном берегу, у которого, согласно закону, могли плавать только ладьи аристократов. Фарад тотчас объяснил, какой аэргарон кому принадлежит, и кто нынче проигрывает в этом архитектурном состязании. Справа же тянулась ломаная линия каменной торговой набережной, здесь причаливали фелуки и галеры, корабли морские и трансокеаники, настоящий лес мачт, подъемников, такелажа. Фарад указал Иерониму склады Африканской Компании, гигантские бункеры и пакгаузы.

С моста съехали на улицы Верхней Александрии. Здесь уже и речи не было о старых зданиях, тысячелетних святынях и стенах, помнящих времена Первого Кратистоса. Жилые дома поднимались на семь, десять, пятнадцать этажей, нередко соединяясь друг с другом над улицами, что, с одной стороны, гарантировало пешеходам благословенную тень, с другой же – создавало иллюзию, что въезжаешь в одно огромное здание, в грязный лабиринт гигантских коридоров, в коем можно лишь потеряться. В этом без малого замкнутом пространстве какофония человеческих и звериных голосов, экзотической музыки и столь же экзотического пения почти оглушала. Господин Бербелек поднял голову. Небо мелькало над ними в немногочисленных просветах между лестницами, соединявшими террасы. Там, на верхних уровнях и на плоских крышах домов, там, под солнцем Навуходоносора, шла другая, параллельная жизнь: пешеходы, виктики, верблюды, зебры, хумии, кони, мулы, козы, ларьки и лавочки, магазинчики и мастерские. Только вот мухи, москиты и заржи клубились одинаково и в тени, и на солнце. Господин Бербелек нетерпеливыми движениями отгонял от лица наглых насекомых; те тотчас возвращались.

С невидимого минарета муэдзин завел азан на дневную молитву.

Поворачивали столько раз, что, когда наконец остановились, Иероним не мог разобраться даже со сторонами света. Зайдар соскочил первым, без стука отворил дверь и вошел внутрь. Виктика стояла в темном, слепом проулке, дом – с решетками на окнах, на стенах свежая побелка. Господин Бербелек втянул воздух носом и сразу пожалел: воняло ошеломляюще. Над дверью была вывеска, но без надписи по-гречески.

– Демиургос Харшин, сын Зебедея, сына Ходжи, таксидермист, – прочитал Фарад. Титул демиургоса на вывеске не означал ничего: всякий второй ремесленник провозглашал себя без малого текнитесом.

Они вошли внутрь.

– Боги, – вздохнул Фарад, осматриваясь в комнате и зажимая нос.

Несмотря на многочисленные окна, большую часть света давали поднятые высоко под потолок лампы; окна заслонены грудами звериных останков, выделанных и невыделанных шкур, скелетов и разрозненных костей, прозрачных и непрозрачных сосудов с законсервированными фрагментами тел, еще более загадочными ящичками и закрытыми сундучками. Все это слоями громоздилось под каждой стеной, некогда, верно, стояло на полках; может, на этих стеллажах и крылся некий порядок, и все же глаза замечали лишь хаос.

Господин Бербелек вышел на середину зала, где на параллельно стоящих столах представлены были во всей мерзостной своей славе не завершенные еще творения мастера-таксидермиста. Дальше, в проходах во внутренние комнаты, стояли творения готовые. В сумме в сей миг на Иеронима таращилось с сотню мертвых гляделок – а что с теми зверьми, которые глаз пока не имели, что таращились сухими глазницами?.. Господин Бербелек осторожно прикоснулся к раскрытой пасти приготовившегося к прыжку хищника.

– Это кто? Гиена?

– А-а-а, нет, нет, эстлос. – Горбатый старичок полунегрской морфы пришаркал к господину Бербелеку, прервав негромкий разговор с Зайдаром. – Это специальный заказ, вызов для демиургоса. – Усмехаясь, он похлопал хищника по голому, то есть лишенному кожи хребту. – Таких существ нет, я их создаю, складываю из мертвых частей.

Откинув белый капюшон, господин Бербелек осмотрел зал.

– А как тогда узнать, какие из зверей настоящие? Я не знаток местной фауны. Это, например, – это будет птица, верно?

– О, эстлос, в том-то и вопрос, в том-то и вопрос! – Харшин принялся энергично кивать лысой головой, дергая при этом себя за реденькую седую бороденку. Иероним только сейчас понял, что у таксидермиста левый глаз закрыт бельмом, а тело его искривлено не только из-за горба: частичный паралич поразил его левую руку, вздергивая локоть под неестественным углом. И какова природа безумия этого человека? Если, даже живя в калокагатической короне Навуходоносора, он подвержен таким деформациям… По крайней мере его греческий остается кристально чист.

– Вопрос, над которым я раздумывал долгие годы, прежде чем вообще попытался достичь совершенства в моей текне. Какие звери выглядят «истинными», в каких мы в состоянии поверить, а какие существовать никогда не могли бы? За простотой всякой красоты сокрыта великая философия, к которой нужно дойти, как доходили софистесы, с усилием, по трупам мыслей. Ведь именно здесь, в Александрии, проведены первые секции и вивисекции человека; традиция длинна и богата. Полагаешь, эстлос, что таксидермия суть примитивная текне прихорашивания трупов? Ха!

Харшин быстро проковылял в угол, где выгреб из-под завалов мусора оправленную в кожу книгу. Господин Бербелек использовал возникшую паузу, чтобы вопросительно взглянуть на Ихмета. Перс пожал плечами.

Горбун сунул книгу под нос Иерониму. «Περι φυσεως», «Καθαρµοι», прочитал господин Бербелек.

– Эмпедокл из Акраганта! – выкрикнул таксидермист, будто священник, начинающий инвокацию. – Не Александр, но он был первым истинным кратистосом! Воскрешал мертвых, управлял ветрами, его аура выжигала болезни из целых стран, никто не мог не поддаться убеждению, когда внимал его словам. Воистину, Эмпедокл пребывал меж ними яко бессмертный бог, а не яко смертный человек. Называли его чернокнижником. Ха! Он сошел в вулкан, но пирос оказался слабее его морфы, пламя не сумело уничтожить его тело. Эмпедокл из Акраганта за век до Аристотеля познал законы природы, четыре элемента, четыре корня, ризомата, и филия, и нейкос, непрестанно соединяющие ее и разделяющие, вечный балаган и перетекание из формы в форму, от соединения к соединению, едино, что между мертвым, что между живым. И вот что он говорил: в начале не было Формы и Цели, но лишь смешение всего со всем, свободный хаос: только головы, только руки, только рога, только пальцы, только волосы, только копыта. После из них возникли все возможные и невозможные комбинации: медведь с крыльями стрекозы, три головы – и никакого туловища, нога и ухо, рогатые змеи, ладони с жабрами, птицы с тигриными башками, мышцы без желудков, мышцы без вен, мышцы без костей, тела без конца и начала. Но большинство этих созданий не могло выжить или могло, но другие справлялись лучше и истребляли первых. Так что остались лишь самые отважные или те, кто обладал органами наиболее приспособленными. Размножаясь, они передавали свою Форму потомкам. И что же должно делать таксидермисту, стоящему над этим холодным хаосом тел и выбирающему, яко Бог, образ нового, неизвестного дотоле идеала? Я должен узреть в своей голове всю предысторию сего зверя, увидеть, как он живет, как охотится, какие у него враги, как он размножается, и, коли смогу со всем этим совладать – будет се знак, что все получилось достаточно правдиво. Даже наихудшему текнитесу флоры или фауны не приходится сего делать, когда он придумывает новый вид, изменяет потенцию нерожденных, неразвитых растений и зверей согласно своей Форме, растворяет их своей аурой, притягивает их к себе – потихоньку, поколение за поколением – он знает: то, что родится, будет более совершенным, но он не в силах выморфировать невозможное. Я, я – с величайшим трудом отыскиваю возможное в потопе невозможного. Это требует особого способа мышления; мысль тоже может обезуметь. Но спроси любого в Александрии: нет никого лучше Харшина, сына Зебедея! – Старик оскалил на господина Бербелека остатки кривых зубов. Здоровой рукой он все похлопывал по спине искусственного зверя. – Ты ведь поверил в него, верно, эстлос? Он настолько же истинен, как гиена. Называю его ройпусом.

– Мхм, верно, я подумал, что это некий неизвестный мне зверь. Господин Зайдар —

– Ах, да-да, уже веду!

Старик бросил книгу под стену и кивнул гостям, чтобы шли за ним. Не оглядываясь, он ковылял тесным, погруженным в полумрак коридором в задней части мастерской. И не переставал говорить:

– И вот я оказался перед такой же проблемой, токмо теперь решение – не в моих руках, не я здесь решаю, привозят сие ко мне и жаждут обессмертить в форме самой истинной, так, как оно жило, но я не могу себе представить, как оно могло жить, какова была его истинная форма, как возможна его жизнь, пытаюсь мысленно увидеть его предков, историю, но это невозможно, невозможно, такой формы нет, она распадается – как говорит Эмпедокл: головы без тел, глаза без голов, зрачки без глаз. Может, и правда, что они изменяются во время пути на север до неузнаваемости, что их не должно ввозить в сердце антоса Навуходоносора, но ведь, скорее, он бы их исправил, оздоровил посмертно, хотя даже это не имеет смысла, антос ни одного кратистоса не бывает столь силен, не в этом здесь дело, я не знаю, в чем дело, не могу, это невозможно.

Бормоча так, горбун отворил боковую дверь, и они вошли во вторую мастерскую. На трех отдельных столах стояли, объятые проволочными каркасами, три звериных чучела в разной стадии завершенности.

Так, взглянув на них сперва, подумал господин Бербелек, поскольку был уже наперед сориентирован словами Зайдара и Харшина на звериные формы; но после третьего удара сердца пришло понимание: какие же это звери, они не являются и не были зверьми. Господин Бербелек не знал, чем это могло быть.

Слева стоял темный куст спутанных вен и сухожилий, без крови, без костей, хаос вывернутых на желтый свет внутренних органов – но что это были за органы, в какое тело упакованы, в каком облике? Ни верха, ни низа, ни хребта, ни боков, ни головы, ни хвоста – только тесное сплетение темных вен и сухожилий, что не соединяются вместе ни в какой из частей организма, кончающихся и начинающихся в пустоте.

На столе прямо перед господином Бербелеком висел между проволоками красный, будто младенческая кровь, скелет гигантской бабочки. Конечно же, у бабочек нет костей. Но глаз видит, разум называет. Будь бы еще у этой «бабочки» голова – но ее не было, с обеих сторон ее туловище венчали прозрачные баллоны тугой оболочки, наполовину наполненные некой маслянистой жидкостью. Левое крыло «бабочки», вернее, кости левого крыла – двукратно больше костей крыла правого.

На столе справа проволока скрепляла конечности большой обезьяны, конечности и башку. Без туловища.

– Говорят, что именно так она выглядела, – ответил таксидермист на вопросительный взгляд господина Бербелека. – Что внутри был лишь зеленый туман. И из этого тумана – лапы, ноги… И якобы, пока возвращались в Александрию, туман осел и испарился. И что мне с этим делать? – развел беспомощно руками демиургос, а левый локоть подскочил выше плеча.

Ихмет Зайдар подошел к небабочке, медленно провел ногтем по баллонам осклизлой оболочки.

– Что ж, пули их берут, – проворчал перс.

После чего криво усмехнулся господину Бербелеку, будто уже полностью освободившись из-под его Формы.

– Ну и как? Не поохотишься, эстлос?

* * *

Назавтра, в Dies Lunae, 28 Априлиса, господин Бербелек навестил Александрийскую Библиотеку. Фарада отпустил еще с утра. Никто не видел, как Иероним вынимает из-под двойного дна своего дорожного кофра потрепанную книжку в черной обложке и прячет в глубоком кармане кируфы.

Мусейон, основанный Александром в шестидесятый день рождения по образу афинского Ликея его учителя и второго отца, Аристотеля, первоначально состоял из алтарей, посвященных Музам (со временем превращенных в святыни самых разных богов), садов, где под открытым небом проводили занятия (со временем поглощенных Садами Парефены), бестиария (также поглощенного Садами) и основанной самим Аристотелем библиотеки. Библиотека, финансируемая и правительственной казной, не скупилась на физические исследования и поиски софии, а еще оказалась чрезвычайно полезна бюрократическому центру Александрийской Империи, каковым быстро сделался город. Вскоре же она стала независимой, разросшись куда сильнее намерений ее создателя. Нынче, спустя почти две тысячи лет непрерывного собирательства, копирования, переводов и архивации книг и любых других материальных носителей человеческой мысли, Великая Библиотека в одной только Александрии занимала более двадцати строений, где размещалось несколько сотен миллионов томов; а ведь существовали и филиалы Библиотеки в странах бывшей Империи. Лишь Пергамская Библиотека времен подъема Селевкидитов могла с ней сравниться.

Для человека с улицы, захотевшего бы воспользоваться этой сокровищницей знания, подходящим путем был путь через Серапеум. Святыня Сераписа стала первой из аннексированных растущей Библиотекой. Она все еще оставалась местом культа бога плодородия и смерти – хотя первенство здесь удерживала канобская святыня, славящаяся многочисленными исцелениями, – но прежде всего исполняла роль публичного входа в Библиотеку. Библиотекари и жрецы за века выработали кодекс мирного сосуществования, коим обе стороны оставались довольны.

Виктика господина Бербелека переехала мост над Мареотийским озером, свернула с Пелусийского тракта налево и, погрузившись в уличную толчею, застряла посреди юго-западного квартала Старой Александрии. Иероним заплатил виктикарию, после чего, набросив на голову капюшон, нырнул в толпу пешеходов. По примеру Зайдара он приобрел бамбуковую трость, так называемую рикту – та служила главным образом, чтобы тыкать прочих прохожих в ребра, бить по икрам и защищаться от чужих рикт. Аристократы по определению не перемещались по городу пешком и без сопровождения слуг.

К Серапеуму он не мог не попасть, тот был виден издалека. Дело даже не в том, что само здание было огромным – а было, – но стояло оно на огромной платформе, вознесенной над городом. Господин Бербелек, взбираясь, считал ступени лестницы. Сто шестьдесят три. В центре платформы возвышалось святилище, окруженное мраморной колоннадой. Не было ни дверей, ни стражи, по крайней мере, Иероним ее не заметил; войти мог всякий. За колоннадой, в тенистом преддверье с искрящейся потолочной мозаикой, изображавшей Солнце, открывался Большой Зал святыни, со статуей Сераписа в центре. Не первая статуя работы Бриаксиса, выполненная по личному заказу Александра, – ту уничтожили во время Второго Пифагорийского Восстания. Ее заменили фигурой, перенесенной из канобского Серапеума. Бородатый бог сидел, раскинув руки – под одной присел двуглавый пес, вторая опиралась на массивный скептрон, – и был столь велик, что руки его дотягивались до противоположных стен. Стены же покрывал орнамент из золота, серебра и бронзы; сам бог был изготовлен из золота, серебра, олова, рубии и меди, сапфиров, гематитов, изумрудов и топазов. Высоко на одной из стен было маленькое оконце, отворяемое в день восхваления, когда в святилище вносилось Живое Солнце; через оконце тогда падал узкий солнечный луч и светлым поцелуем ложился на уста бога. Само Живое Солнце возносилось на высоту его губ и там повисало в воздухе, между раскрытыми ладонями бога. Когда вчера проезжали мимо святыни, Фарад услужливо объяснил господину Бербелеку, что в руки Сераписа встроены мощные магниты. Иероним жалел, что не узрит уже восхваления в невежестве – как и должно бы чтить богов.

За статуей, по обеим сторонам, отворялись двери, ведшие в боковые нефы и дальше, в подземелья, непрерывно растущим лабиринтом хранилищ, доходящих до главного здания Библиотеки. Под правым предплечьем Сераписа находился стол пожертвований для святыни, под левым – стол пожертвований для Библиотеки. Дары, конечно же, были добровольными, и размеры их – любыми, но Фарад в своем неудержимом словотоке успел объяснить господину Бербелеку и эту традицию.

Иероним повернул направо, сунул руку во внутренний карман кируфы и положил на стол пять зерновых талантов. Служитель Библиотеки поднял взгляд от книги пожертвований.

Господин Бербелек оперся о край стола рукой с родовым перстнем на безымянном пальце.

– Эстлос Иероним Бербелек из Острога ищет мудрости в пристанище Муз, – сказал он по-гречески.

Служитель кивнул одному из нагих невольников, сидевших на корточках у стены. Раб подскочил к нему; служитель что-то прошептал тому на ухо. Дулос быстрым шагом удалился в глубь бокового нефа.

– Можешь отдохнуть, эстлос.

Господин Бербелек уселся на мраморную скамью за спиной Сераписа. Руки положил на рикту, уперев ее в пол между стопами. Лицо его скрывал белый капюшон; железный перстень с Саранчой был единственным видимым знаком, его удостоверяющим.

– Эстлос?

Он поднял голову. Призванная библиотекарь без сомнения была родовитой александрийкой – если судить по ее медной коже, груди классической формы, черным волосам и прямому узком носу. Длинная юбка высоко на талии сколота пряжкой с геммой Библиотеки.

Женщина провела его в восточный неф, где они уселись за один из низких мраморных столов, заваленный кипами книг. Два библиотекаря работали в глубине помещения, тихо переговариваясь над разложенными бумагами. Было это святилище тени, прохлады и тишины; лампы давали лишь столько света, сколько хватало для чтения.

Библиотекарь угостила Иеронима мёдорином из наполненной фруктами миски. Он поблагодарил.

– Береника, – представилась она. – Чем могу вам помочь?

Он вынул книгу. Береника протянула руки. С чуть заметным колебанием он отдал ей том.

Она раскрыла его, перелистнула несколько страниц и вопросительно взглянула на господина Бербелека.

– Греческий, окский, гэльский, вистульский, готский, московский или латинский перевод. Есть у вас какой-нибудь из них? Ведь точно есть.

Береника в задумчивости положила закрытую книгу себе на колени – грязная чернота на мягкой белизне – сплела поверху ладони – теперь он заметил, что на больших пальцах она носит одинаковые кольца, – и чуть склонила голову. Оба прятали лица: она – за завесой волос, он – в тени капюшона.

– Я хотела бы узнать, как ты ею завладел, эстлос.

– У вас есть ее перевод или нет?

– Ох, полагаю, есть.

– И?

– Как? – повторила. – Эстлос?

– А в чем дело? Это какой-то редкий экземпляр?

– И впрямь не знаешь —

– Разве я пришел бы сюда и спрашивал бы —

– Ну да. Да. – Некоторое время она молчала. – Собственно, мне нужно сообщить об этом главным.

– О чем, во имя богов? По крайней мере скажите мне, что это за книга! Что это за язык! Что в ней описано! Ведь ты знаешь.

– Знаю, знаю, нам известны такие книги.

То, как она это произнесла – интонация, с какой покинуло ее губы слово «такие», – открыло в сознании Иеронима цепочку быстрых ассоциаций. Александрийская Библиотека – заведение теоретически независимое, но оно находится в землях Гипатии, в антосе Навуходоносора. Береника, будучи родовитой александрийкой, носит в себе все блага и проклятия этой Формы.

Господин Бербелек отбросил капюшон. Глядя на женщину, легко сжал ее плечо. Она вздрогнула.

– Можешь мне ответить, – сказал. – Должна.

Та меканически кивнула.

– «Свет госпожи нашей», скорее всего первопечать, – быстро начала библиотекарь. – Язык Лабиринта, одного из храмовых алфавитов Кафтора, который не используют вот уже тысячи лет. Когда после Пятой Войны Кратистосов и Изгнания Иллеи Коллотропийской появились лунные культы, они восприняли ту традицию и стали использовать этот заново воссозданный язык в качестве своеобразного шифра. Письма и книги начали кружить по всей Европе и Александрийской Африке. Сразу по Изгнании кратистосы оставались исключительно чутки, давили на владык, всех схваченных последователей Госпожи приговаривали к смерти. Минуло уже несколько сотен лет, а обладание подобной книжкой все еще рассматривается как отягчающее обстоятельство под антосом большинства кратистосов. Тут, под антосом Навуходоносора, – тоже; особенно тут. Ты должен знать, эстлос: Потния некогда владела этими землями: от Пиренеев до Садары и Аксума. У нас, в Библиотеке, есть эти книги, поскольку у нас есть все, но мы не изучаем их, и никто извне не обладает к ним доступом.

Проклятая Магдалена Леес, подумал господин Бербелек. Только этого не хватало. Если Шулима тоже в этом замешана…

Он сжал руку Береники; раз уже поддалась, не откажет и сейчас.

– Отдай.

Но она вскочила, освободилась от захвата, отступила от стола. Книгу прижала к груди (грязно-черное на светлой бронзе).

– Думаю… думаю, что теперь ты уйдешь, эстлос.

Вот и все тебе возвращение великого стратегоса, – мысленно вздохнул Иероним, снова натягивая на голову капюшон. Если уж библиотекарь – даже напуганная, так легко сбегает из-под моей руки. Другое дело, воистину ли я бросил на весы морфу стратегоса, ведь я не перерезал бы ей горла, это не был приказ, она никогда не приносила мне присягу. Ты не кратистос, Иероним, не король, не аристократ чистой Формы. Детская фантазия Авеля легла на твое сознание. Чернокнижник съел твое сердце, забудь о той жизни.

Он вышел из Серапеума на залитую солнцем площадь. С высоты ста шестидесяти трех ступеней он видел всю Старую Александрию, до самой святыни Исиды и Великого Маяка на острове Фарос. Небо безоблачно, безупречная синь, с которой льется очищающее сияние. В несколько ударов сердца у Иеронима совершенно изменилось настроение. И все же, подумал он, вдыхая морской бриз, и все же, Ихмет был прав: долгие дни, теплые ночи, сияние разлито в воздухе, люди красивее, здоровее, специи пикантней, вина горьче; так можно вговорить в себя жизнь и радость к жизни, это благородная форма. Тысяча благословений Золотому Навуходоносору! Не поддамся. Всегда могу, по крайней мере, плюнуть ей в лицо, верно?

Сходя с платформы святилища, господин Бербелек смеялся во весь голос.

* * *

Разделились они под Фонтаном Гесиода. Алитэ была уверена, что он намеревается посетить римский бордель, хорошо прочла его настроение, но Авеля объяло несколько иное желание. Вчера, после ужина, он разговорился с Зеноном, сыном эстле Лотте от первого брака. Рабыни все подливали вино, разговор прихотливо блуждал, куда вели его первые же ассоциации – цирк Аберрато К’Ире, черные олимпиады, римские гладиаторы – и тогда Зенон рассказал об этом месте и показал свой шрам, скрываемый и от матери, и от родового текнитеса тела: узкий бледный шрам на бедре.

– У всякого юноши из хорошего дома есть хотя бы один, – убеждал Зенон. – Это теперь модно. Ходят все. Нельзя избежать. Сады Парефены, конечно же, в Dies Martis, час после заката, но нужно прийти раньше. Сад Двадцать Второй. За поручительство. Один шрам – одно поручительство. Хочешь?

Что за вопрос! Форма не допускала отказа, только трус отказался бы – ничего странного, что «ходят все». Но он и вправду хотел. Впрочем, возможно, именно Форма устроила, чтобы – хотел. Из салона в салон, из квартала в квартал, где-нибудь, где встречаются двое или больше благороднорожденных юношей, достаточно одному сознательно наложить ее – и она победит, невозможно отказаться, понесут ее дальше… Когда он думал об этом теперь, входя в Сады и всего раз обернувшись на вечерний город, Александрию от горизонта до горизонта, от неба до неба, – то к нему на ум пришел образ невидимого кулака, сжимающего столицу Эгипта и выдавливающего из нее свежайшие, живейшие соки прямо на плодородную землю Садов Парефены, каждую неделю, в День Марса, через час после заката. Если какие-то боги и существуют, тогда они именно таковы, сказал себе Авель. И только так мы и приносим им жертвы: искренно, по собственному, непринуждаемому желанию. Ибо я знаю, что это Форма, но желаю ей подчиниться. Не приди я сюда, не сумел бы взглянуть им в лица: Зенону, остальным, кто знал бы, что я отказался. Над стыдом разум не властен. Стыд рождается из непрестанного сравнения с образом того человека, каким мы хотели бы стать. Точно так же и отцу должно было наказать убийцу на «Аль-Хавидже»; стыдно, что он позволил тому избежать кары. Знаю, что не могу поступить иначе. Авель все время бессознательно оглаживал рукоять готского канджара, укрытого под кируфой.

Святые Сады Парефены заложили еще под аурой кратисты Иллеи, до Войн Кратистосов. Говорят, что наилучшие текнитесы ге и флоры суть женщины, что именно их творения входят в историю. Создательницей Садов была Мария Анатолийка, Черная Голубка, та, которая выкормила молочную пальму и песчаную пшеницу, серб и зербиго. Преморфировала этот кусок эгипетской земли таким образом, чтобы каждое растение с этой поры могло навязать ему свою Форму – самые экзотические экземпляры с самых дальних уголков Земли росли здесь в условиях, приближенных к естественным для их родных краев. (Уже во времена Навуходоносора часть Садов огородили панелями из воденбургского стекла, чтобы обеспечить дополнительную изоляцию.) Софистесы доныне спорят, в чем именно состояла морфа Черной Голубки, что такого сотворила она со здешним керосом.

Сады Парефены были доступны для гостей круглосуточно, плата составляла двадцать драхм. Авель заплатил и вошел. От стоящего у входа алтаря Парефены аллейка разделялась, ответвления разбегались в противоположных направлениях, по окружности. Внутри этого круга находились закрытые сады, обычно пребывавшие под патронатом святыни или одного из Высоких Домов; снаружи – сады открытые, под патронатом Гипатии. Сад Двадцать Второй был садом внутренним, записанным за Птолемеями.

Сгущались сумерки, рабы зажигали лампы. Освещалась лишь обводная аллея, внутренние сады быстро погружались в полумрак, сплетенный из миллионов подвижных теней. Проходя мимо алтаря, Авель взглянул над железной оградой – от северных садов превосходно видны море, Большая Гавань и Фарос, отраженный свет маяка прорывался сквозь сплетения ветвей даже сюда. Авель, однако, повернул на юг.

В эту пору Сады посещали по преимуществу любовники, ищущие уединения; вход был двадцатидрахмовым – еще и затем, чтобы отбить охоту пользоваться садом уличным шлюхам. Сад Индусский, Сад Хатата, Сад Антиподов – эти пользовались наибольшей популярностью. Лишь немногие посещали Сад Ледяной и Сад Садары.

Авель миновал первый поворот. При каждом ответвлении стояла маленькая статуэтка Парефены, по атрибутам в ее руках можно было распознать характер данного сада. Зенон сказал Авелю, чтобы тот повернул у Парефены со змеей у стоп.

Но не сказал, что это – уже второй сад южной аллеи, и Авель, захваченный врасплох, остановился, заметив каменную фигуру женщины и твари. Ладонь стискивала мокрую от пота рукоять канджара. Он облизнул губы, осмотрелся – как раз никого не было, впрочем, какая разница, увидит ли кто-нибудь, о том ведь и речь, пусть все видят, как Авель Лятек, Авель Бербелек этим вот канджаром —

Со мной ведь могло что-то случиться, я мог заблудиться, отец мог поймать меня и запретить, я вообще не должен туда идти, как-то уж отговорюсь, поверят – знал, что не поверят, – а вдруг камень под ногой, вдруг споткнусь в дурной миг, случай, укол меж ребер, врач не справится, так бывает, Зенон говорил, что бывало, – но случай не влияет на Форму, мог ли Александр Великий погибнуть, свалившись с коня? – если теперь вернусь, а никто меня не видел, то никто и не будет знать, что я —

Он оставил статуэтку далеко позади, был уже у дверей сада, стальной герб Птолемеев – орел на молнии – взблескивал в полумраке. Отворили прежде, чем он постучал. Зенон ждал подле привратника, готовый поручиться.

– Входи, входи, начали раньше!

Угостил его махорником. Авель глубоко затянулся. Держал махорник в левой руке; взглянул – не дрожала. Он усмехнулся криво.

– Ладно; я надеялся, что не придется ждать.

Земли Драконов, Южный Гердон, покрыты, как говорили, гигантскими деревьями со стволами, будто башни, их высокие кроны полностью заслоняли темнеющее небо. Дорогу указывали бумажные лампионы и эхо групповых вскриков. Шли за невольником, что нес на плече большую амфору. Зенон подгонял Авеля, опередил дулоса.

– Пойдем же, хотя бы увижу, чем закончится! – С ветвей гигантских деревьев свисали гирлянды темно-фиолетовых лиан со слабо фосфоресцирующими красными цветами. Входя на поляну, Зенон бросил окурок внутрь одной из цветочных чашечек. Цветок тотчас сжался в пурпурный кулак.

На поляне собралось под сотню людей, парни и девушки, наверняка никого старше двадцати пяти; в единоморфной красоте своих тел, к тому же идеализированных щедро оплаченными текнитесами, подобные друг другу, будто братья и сестры, все аристократы или потомки родов, к аристократии себя возводящих, будущая элита Александрии, Дети Навуходоносора. Они смеялись, скандировали проклятия, прозвища и поощрения, пили из хрустальных бокалов темное вино, курили из персидских трубок сладкий гашиш. Часть сидела в траве, средь раскидистых корней драконьих дерев, несколько пар, погруженные в ласки, перестали даже обращать внимание на окружающих, – но большая часть стояла в широком кругу в центре поляны, где один обнаженный с ножом в горсти гонял другого обнаженного с ножом. Кольцо красных лампионов висело над их головами.

Зенон с Авелем протолкались в первый ряд, Зенон выхватил по дороге у проходившего дулоса кубок с вином.

– Ха! Я знал! Мышиное сердце! – Сплюнув с отвращением, он вытянул в сторону убегающего поножовщика руку с выставленными в жесте Отвернутых Рогов пальцами.

Авель увидел, что и остальные повторяют тот же жест. Голоса проклинали трусость Гая и подгоняли Аксиндера, чтобы добрался, наконец, до соперника. Авель отчаянно затянулся табачным дымом, но это уже не помогало.

Противники носились по кругу, как видно, так продолжалось уже долго, они скорее плелись, чем бежали, Аксиндер орал на Гая, размахивал ножом, красный с лица, Гай оглядывался через плечо. Ни один, ни второй даже не поцарапаны.

И тут Гай споткнулся и упал на одного из зрителей; тот оттолкнул его, и Гай опрокинулся на спину. Аксиндер подскочил – сейчас он его убьет, подумал Авель, – Гай отшвырнул нож в сторону, и Аксиндер поставил ногу ему на грудь. Оба тяжело дышали.

Толпа начала скандировать одно слово:

– Клятва! Клятва! Клятва! – Форма ситуации была столь сильна, что Авель и оглянуться не успел, как сам уже принялся выкрикивать это желание, все должно исполниться, такова очевидность: – Клятва! Клятва!

Аксиндер придвинул грязную ногу к губам побежденного. Гай не мог уже даже колебаться. С закрытыми глазами приподнял голову и поцеловал стопу победителя.

– Аксиндер! Аксиндер! Аксиндер! – скандировала толпа, Авель с ней вместе.

К Аксиндеру подбежали две девушки, начались обжимания и поцелуйчики, Аксиндер, лучащийся триумфом, возносил вверх чистый клинок будто некий трофей; кто-то вручил ему бокал вина, он вылил его себе на голову. Все смеялись.

Гай отполз за круг света от красных лампионов.

– Ну ладно, – пробормотал Зенон и отдал Авелю пустой кубок. – Герман здесь. Пока не разошлись.

И прежде чем Авель уразумел значение его слов, сын эстле Летиции Лотте выступил на середину поляны и трижды хлопнул в ладоши.

– А сейчас! – закричал он. – Дамы и господа! Сейчас! Ибо вечер едва начался! Не расходитесь! Сейчас! Слава эстлосу Герману из Меретепов! Сыну Адмоса! Крови тысячелетней! Правнуку Родосского Разрушителя! Девятнадцать лет! Третий вызов! Четыре шрама! Слава! Сейчас! – Герман выступил из круга на середину поляны, из всей одежды на нем были лишь белые шальвары, он быстро их снял; кто-то бросил ему нож, Герман поймал его в воздухе. Зенон обратился к Авелю: – Сейчас! Сейчас! Слава эстлосу Авелю из Бербелеков! Сыну Иеронима! Иеронима Бербелека! Да! Стратегоса Европы! Умитского Победителя! Финаского Победителя! Покорителя Псового Города! Молнии Вистулии! Позора Чернокнижника! Да! Сыну Иеронима Бербелека! Шестнадцать лет! Первый вызов! Слава! Сейчас! Здесь! Сейчас!

С каждой выкрикиваемой почестью отца Авель все уверенней ощущал, что проиграет, должен проиграть, победа невозможна. Медленно и спокойно, будто в трансе – уверенность была столь велика – он снял кируфу и шальвары, расстегнул сандалии, вынул из ножен готский канджар. На миг засмотрелся на черное, искривленное острие из пуринической стали. Рукоять-кобра была мокрой от пота, юноша отер ладонь о бедро.

Зенон, возвращаясь в ряды зрителей, хлопнул Авеля по спине. Авель поднял голову. Ничего не слышал, они уже что-то скандировали, но он ничего не слышал, красный свет отобрал у него слух. Герман шел к нему, выше на полпуса, с ножом, сжимаемым странным хватом на высоте груди. Он тренировался, подумал Авель, он уже дрался, он умеет. Я же кинжалом только играл. Не имею права выиграть. Должен бросить оружие, пасть на землю, поцеловать его стопу. Иначе он меня порежет. Ссволоччь!

Он вообразил это: как падает на колени и целует стопу. Кровь ударила в голову. Он ощерился. Почтение для эстлоса Авеля Бербелека! Сына Иеронима! Прыгнул на Германа. Тот заморгал, поднял нож, в последний момент опустил его, отступил и побежал. Авель всегда был быстр, в гимнасии обгонял всех ровесников. В десять прыжков он настиг Германа, рубанул его через спину, через ногу, через плечо, через спину; схватил за волосы и дернул, останавливая, после чего вогнал канджар ему в правую ягодицу.

Герман упал. Задыхающегося Авеля оттащил Зенон. Над побежденным склонились уже лекари, демиургосы крови и костей. Авель отвел удивленный взгляд.

Высокая аристократка с бриллиантовыми перстиями и цветным татуажем, оплетавшим шею, подала Авелю большой кубок, полный вина. Широко усмехнулась. Авель, движением столь естественным, будто стирал пот со лба, притянул ее к себе и поцеловал, судорожно выпивая дыхание меж ее губ.

Зенон дернул его за плечо и вознес над головой его правую руку, все еще стиснутую в кулак. Уже все скандировали, такова была очевидность:

– Авель! Авель! Авель! Авель! Авель!

* * *

Первым, что сделала эстле Летиция Лотте, вернувшись в Александрию, – организовала поздравительный прием. Поздравляла она, однако, не эстле Амитаче; речь шла о том, чтобы александрийская аристократия могла поприветствовать Летицию. Прием, по словам Лотте, задумывался «довольно скромным». Она пригласила на него чуть больше сотни гостей. Вечером третьего Маюса, в час Проскинезы Солнца – когда край солнечного диска касается золотого памятника Александра, – ворота дворца отворились.

Гостеприимство эстле Лотте, сколь бы ни было велико, имело свои пределы, да, впрочем, и не существовало никогда обычая возмещать гостям их траты, и господину Бербелеку пришлось оплатить одежду для себя и детей из собственного кармана. Он разве что приподнял бровь, когда увидел счет, предоставленный мидийским портным и вавилонским ювелиром Лотте: девяносто процентов суммы – было платой за одежды Алитэ. Конечно, он заплатил не споря; но все же при первой же оказии расспросил Портэ и Антона о кружащих меж слугами и невольниками сплетнях (самый надежный источник информации в каждом доме), и тогда всплыло то, чего Иероним и ожидал: Алитэ большую часть времени проводила с эстле Амитаче, во дворце либо в городе, в банях для избранных и в сомеях текнитесов тела, даже покупки она делала в обществе Шулимы. Она морфирует дочь у меня на глазах, злился про себя господин Бербелек. Сейчас, когда Алитэ наиболее податлива, Амитаче формирует ее будущее. И как я могу это предотвратить? Не могу; пришлось бы сломать Форму собственной дочери, пришлось бы связать ее волю. Когда это началось, на «Аль-Хавидже»? Или уже во время встречи в цирке? Воистину, родители никогда не становятся ближайшими друзьями своих детей; роль эту всегда играют чужаки: дети ищут способ вырваться из-под формы отца, матери – и вслепую попадают под формы противоположные. Только вот в случае Авеля тот чужак – это я. Алитэ же – Алитэ нашла для себя Старшую Сестру.

Когда, впрочем, он увидел ее в тот вечер в большом атриуме дворца, рядом с кузиной Гипатии, приветствующую вновь прибывших гостей, в одном из тех одеяний, за которые он выложил небольшое состояние, – вся злость его испарилась, и он лишь спокойно признал, что проиграл Шулиме и даже не злится за это. Ибо увидел прекрасную женщину, гордую аристократку. За эти несколько дней Амитаче почти сумела превратить Алитэ в александрийку, даже кожа той каким-то чудом начала насыщаться здешним медным оттенком, цветом «золота Навуходоносора». Черные локоны спадали на спину старательно завитыми волнами, до самого – тоже черного – широкого пояса, прошитого серебряными нитями, из-под него стекал белоснежный шелк длинной юбки, справа расходящейся до колена, в разрезе мелькали золотые ремешки высоких сандалий, в несколько витков охватывавших стройную лодыжку; нога чуть на виду. Алитэ стояла ровно, с головой, откинутой назад, с приподнятым подбородком, отведенными назад плечами, с грудью – правда, еще далекой от навуходоносоровой морфы – поданной вперед, серебряное ожерелье спускалось в ложбинку сосулькой холодного металла, полускрытое за горизонтом Солнце заискрилось на украшении резкими всполохами, когда Алитэ приподняла правую руку, выворачивая ладонь, чтобы приветствующие ее аристократы могли с поклоном поцеловать ее внутрь запястья, и высокие аристократы Эгипта и вправду склонялись, совершали формальный поцелуй, а она вознаграждала их кивком головы и движением черного веера из крыла василиска (держала тот в правой руке), с легкостью и доверительностью, достойными эстле Амитаче, раскрыть, сложить, раскрыть, взмахнуть, сложить, дотронуться до плеча гостя – даже когда те отходили затем, смешавшись с другими, они продолжали оглядываться на Алитэ, обмениваться негромкими замечаниями, пробовали поймать ее взгляд. Девушка делала вид, что не замечает того.

По правую руку от эстле Лотте стояли ее сыновья, эстле Амитаче, да еще эстлос Камаль, единокровный брат Летиции. Это место должен был занимать эстлос Бербелек, но он отговорился делами. Что хуже, отговорка была правдивой: согласно информации, полученной от Анеиса Панатакиса, приглашение принял и появился во дворце эстле Лотте эстлос Кетар Ануджабар, один из двух главных пайщиков Африканской Компании. Не дожидаясь формального представления, он подошел к Иерониму и завел разговор. Конечно, он был намного выше господина Бербелека; из-под расстегнутой картибы виднелся черный мускулистый торс (Ануджабар большую часть года обитал в антосе Меузулека, в крепости Сала на западном побережье Африки), лицо обрамляла остриженная квадратом борода, толстые губы постоянно кривила нахально искренняя ухмылка. Несмотря на молчаливость Бербелека, Ануджабар легко навязал форму беседы. Рюмкой абсента указывал на очередных гостей и вполголоса пересказывал Иерониму самые забавные сплетни о них; порой сплетни эти оказывались иносказательными комментариями к содержавшимся в письмах Кристоффа Ньютэ торговым предложениям. Господин Бербелек слушал с интересом. Эстле Лотте, похоже, знала всякого, кого стоило знать в Александрии.

– Эстле Марта Одиджья, Вторая Наперсница Гемм, на самом деле контролирует канцелярию Гипатии, делила с Гипатией двух последних любовников; однажды впала в безумие и задушила нескольких своих рабынь. О, а это Исидор Вол, улыбнись ему, эстлос, эти двое – его охрана, бывшие солдаты Хоррора, странно, что он вообще пришел, если б ты видел, в какой крепости он живет; когда-то владел почти полной монополией на торговлю с Золотыми Королевствами, в последнее время все пошло наперекосяк, жесткая конкуренция, уже три покушения, может, и больше. Упрак Индус, не тот, левее, рядом с римлянкой с рубином в соске, Упрак унаследовал безумие Химеройса, продвигает проект дамбы на Ниле, утопил в этом уже половину состояния, Гипатия и Навуходоносор, конечно, никогда не выразят согласия, но, Криста ради, не говори ему об этом, хе-хе! О, появился наш косоглазый дипломат, Узо, человек иппонского императора, редко посещает город, держится на границах короны Золотого. Весьма популярен при дворе, дает сумасшедшие взятки. Еще б понимал – для чего. За цветами яприса, под зонтом – сестры Ичепэ из Птолемеев. Ази и Трез, но не отличишь, какая из них кто: живут вместе, вышли за одного мужчину, текнитес убирает любую разницу в их телах, пожалуй, друг друга не отличат, единая морфа. О, тот юноша, что все не оторвется от руки твоей дочери, – эстлос Давид Моншеб, из Вторых Моншебов, внук наместника Верхнего Эгипта, арес. Хотел сбежать в Хоррор, отец держал его под стражей полгода. Как видно, согнул; а может, Давид принес какую-то клятву. Те, что как раз входят, Глакки. У них в семье был демократ, подозрительная морфа, лучше держаться подальше. Та красотка, что здоровается с Летицией, – эстле Игнация из Ашаканидов, происходят из Инда, но два поколения как живут в короне Золотого, Игнация якобы даже лично встречалась с кратистосом. С другой стороны бассейна, перед флейтистом, – эстлос Гейне Оникос, едва-едва вернулся из джурджи. Собственно, ты ведь тоже собираешься на джурджу, верно, эстлос?

– Меня пригласили.

– Так как, едешь, не едешь? Поговори с ним.

Эстлос Ануджабар легко уговорил сенешаля, чтобы на ужине их посадили за один стол. Эстлоса Оникоса и вправду сразу же принялись расспрашивать о его недавнем охотничьем походе.

– Этого не пересказать, – сказал тот наконец, пробормотав невнятно и подергав себя за бороду. – Когда теперь вспоминаю… Это все было не так. То есть мы привезли, конечно, всяких трофеев, но они уже тоже изменили вид, совершенно иная форма, ей не удержаться в короне Навуходоносора; так же и с воспоминаниями. Что я могу вам рассказать? Что чудовища? Ну, чудовища. Нужно самому поехать и увидеть.

– И как далеко вы зашли? – допытывался Кетар.

– Не так уж и далеко. Две десятых второго круга. Северный берег Черепашьей. Люцинда хотела идти дальше, но нимроды всегда хотят. Ксевры и хумии переставали нас слушаться, еда сделалась мерзка на вкус, ночью камни вползали зверям под кожу, один из невольников начал срать ртом —

– Э-э, не за едой! – скривилась эстле Игнация Ашаканидийка.

– Прошу прощения. Во всяком случае, мы решили, что время возвращаться.

Господин Бербелек слушал в молчании.

– Говорят, помогает, если напоить их пажубой, – отозвался эстлос Давид Моншеб, также сидевший за этим столом. Большую часть времени он крутился на стуле, чтобы взглянуть на Алитэ, сидевшую за столом Лотте, и не обращал внимания на дискуссию. Иероним подумал, знает ли вообще молодой арес, что сей вот эстлос Бербелек – отец девушки; может, ее представляли только как Алитэ Лятек.

Эстлос Оникос вопросительно хмыкнул.

– Отвар из пажубы, – пояснил Моншеб. – Добавлять в воду для зверей. Охотней пойдут. Слышал, что дикие так делают. Шаманы дают пажубу воинам, которые идут за Сухую Реку.

– Есть такое безумие, известное древним, – вмешался Кетар, отерев рот. – Тело тогда отваливается кусками, кожа, мышцы, до кости —

– Лепра, – бросила молодая негрийка.

– Ну не за едой, не за едой же!

– Просим прощения, – Ануджабар склонился над столом. Тем не менее сразу же и продолжил: – Так вот, до меня дошел слух, что пажуба в больших дозах вызывает лепру.

– В больших дозах даже калокагатия вредна, – подвела итог Игнация, после чего все вежливо засмеялись; такие шутки могут себе позволить лишь бесспорные красавицы. И едва ли не один Бербелек заметил, что на самом деле это была шутка политическая: когда она говорила, то глядела на иппонца Узо, сидящего за соседним столом.

После ужина, когда гости разделились, и часть из них удалилась в зал танцев, а часть – смотреть представления оплаченных Летицией актеров, акробатов и магои, часть разбрелась по дворцу, а часть вышла в сад – эстлос Ануджабар пригласил господина Бербелека на трубку под Луной. Луна была в полутени, разрезанная светом и тьмой как раз между морями, и отбрасывала на сады розовый блеск, в котором все становилось более мягким, сглаженным и скользким. Они сели на одну из каменных лавок, окружавших площадь с фигурными фонтанами. Статуи мужчин, женщин и фантастических какоморфов, из коих под разными углами била вода, были выполнены согласно канонам Навуходоносорова искусства – эллинский натурализм, четкие пропорции, эгипетский идеал прекрасного – в то время как сам дворец выстроили еще во времена Химеройса, а позже лишь подновляли и приспосабливали к новым обычаям. Отсюда, между прочим, происходил и открытый к переднему двору атриум, и раздражающая асимметрия постройки. Бербелек и Ануджабар уселись с левой стороны площади. Перед ними, за завесой серебристых капель, виднелся расцвеченный тысячами ламп и факелов профиль дома; за спиной – шелест невидимых пальм и акаций и шум близкого Мареотийского озера, над головами – безоблачное небо, столь густо инкрустированное звездами, что почти ослепляло даже без полумесяца. Аллеями лениво прохаживалась пара тропардов.

Дулос принес длинные трубки из дерева горус, с каменными чубуками. Кетар набрал из шкатулки травяную смесь, одна четверть гашиша. Раскурили. В сад выходили другие гости, обычно задерживаясь у комплекса фигурных фонтанов. Господин Бербелек заметил Авеля в окружении нескольких молодых гостей. Уже раньше в глаза ему бросилось изменение, трудноуловимый в единичном образе сдвиг центра тяжести Формы юноши. Например, сейчас: все встали вокруг него так, чтобы видеть его лицо, замолкают, когда он говорит, не прерывают того, на кого он в этот миг смотрит, – все старше Авеля, более благородные по рождению, мужчины и женщины. Он оглядывается на проходящего невольника – не успел даже протянуть руку, кто-то другой подает ему кубок с подноса. Смеются, когда он смеется. Что-то за этим крылось, что-то произошло – но в какой форме господин Бербелек мог бы открыто спросить об этом? И существует ли подобная форма вообще?

– «По крику узнаем врага, по молчанию – друга», – процитировал эстлос Ануджабар.

– «Величайшая ложь произносится в тиши», – ответил цитатой же господин Бербелек.

Они сидели, повернувшись в одну сторону – ноги вытянуты на коротко подстриженной траве, трубки оперты на грудь, – не смотрели друг на друга, ночь посредничала в диалоге.

– «Люди сильные – суть люди правые и правду говорящие, поскольку всякая ложь требует отречения от своей морфы, и лучшие из лжецов вскоре забывают, кто они».

– «Когда встречаются двое лжецов, то чья морфа побеждает – лучшего или худшего лжеца?»

– Захватив город, Ксеркс приказал казнить всех уцелевших его жителей, поскольку те закрыли перед ним врата и сопротивлялись ему, хотя раньше поклялись в верности. Тогда начали выходить вперед новые и новые из побежденных, клянясь, что они жаждали сдержать присягу, но не сумели пойти против большинства. Ксеркс тогда спросил у тех, кто молчал, правда ли это. Те отрицали. Приказал он тогда казнить всех. Когда спросили его, откуда он знал, кто ему лгал, ответил: «Поскольку я их победил».

– «Не верь человеку, ни разу в жизни не солгавшему».

– «Единственная польза от лжецов: когда говорят правду, никто им не верит».

– «Оскорбляет богов тот, кто обманывает ребенка».

– «В семье лжецов родилось правдивое дитя. Как это возможно? Ведь лжецами были и мать, и отец».

– «Если бы все дети наследовали Форму своих родителей, не оставалось бы надежды для рода человеческого».

– «Кто пожелает зла собственному ребенку? Все бы мы хотели увидеть их лучшими, нежели теми, кем сами обладали волей сделаться, и так же и воспитываем их, а они – своих детей. Таким вот образом, через конечное число поколений будет достигнуто совершенство».

– Есть у тебя дети?

– Семеро.

– А у меня лишь двое.

– Унаследовали ясную и сильную морфу. Ты же это видишь, верно?

– Да. Да.

– И се тот миг, когда впервые понимаешь, что работаешь не для себя, не ради собственных амбиций, но с мыслью о том, что наступит после твоей смерти.

– Да, наверное, так. Но в последнее время у меня не было больших амбиций.

– Но у тебя все же есть некое представление о будущем, в котором… Нет? Ну, по крайней мере, об их будущем.

– А зачем бы мне желать обеспечить их богатством? Если они окажутся достаточно сильны, добудут его сами, верно? А если слабы – и так его утратят.

– Тогда зачем нам вообще тратить время на переживания о бурях, морских тварях, мелях, пиратах, коварной конкуренции, капризах рынка, изменениях цен, нечестных товарищах, лживых партнерах – и сражаться за все большее богатство?

Господин Бербелек пожал плечами и медленно выпустил изо рта сладковатый дым.

– А зачем?

– Поскольку это в нашей природе. – Кетар Ануджабар встал, отложил трубку, огладил картиб. – Послезавтра в бюро Компании, в полдень. Я представлю контрпредложение, принеси соответствующие документы, у тебя есть полномочия, и, если согласишься, подпишем сразу в присутствии свидетеля Гипатии. Эстлос? – Господин Бербелек встал, они пожали друг другу предплечья. – Ты оказал мне честь.

Сказав так, Ануджабар кивнул и ушел.

Иероним окинул взглядом площадь с фигурными фонтанами. Авель куда-то исчез вместе с компанией. А в одну из аллеек сада свернул Исидор Вол с некоей аристократкой под ручку, два стражника двигались за ним как тени. На ступенях сада на миг появилась Алитэ в обществе Давида Моншеба; господин Бербелек двинулся к ним, но, пока обогнул фонтаны, они снова скрылись во дворце. Он же наткнулся на как раз вышедшую Шулиму. Оглядываясь через плечо, та отпустила взмахом руки дулоса и, скорее всего, не заметила Иеронима.

– Ох, это ты, эстлос! – Прежде чем он успел извиниться, миновать ее и поспешить за Алитэ, эстле Амитаче взяла его под руку и потянула на ближайшую тропинку сада. – Нам ведь не предоставлялось случая спокойно поговорить, – начала она, спрятав веер под корсаж; легкий ветерок от озера был приятно холоден и влажен. Серебряный персний Шулимы сверкал в лунном сиянии, будто —

– Убийство! Стража! – закричал бегущий через площадь мужчина. – Они гонятся за мной!

Господин Бербелек выдернул руку из ладони Шулимы. Мужчина добрался до первого скульптурного фонтана; был это Исидор Вол. Господин Бербелек подбежал к нему.

– Стража! – тяжело дышал Исидор. – Стража!

На ступенях дворца появился раб, тотчас отступил назад и побежал за помощью. Господин Бербелек оглянулся на аллею, куда недавно вошел Исидор. Из полумрака проявились три пригнувшиеся к земле фигуры.

– А твои люди? – спросил Иероним.

– И выстрелить не успели.

Фигуры медленно вышли в лунный блеск. Голова и когти тропарда, остальное – человека. Из тени вынырнул четвертый антропард, и они начали огибать фонтаны и стоящих подле него мужчин.

– Если побежим ко дворцу, они вцепятся нам в глотки, – пробормотал господин Бербелек. Сквозь завесу падающих капель он видел эстле Амитаче, спокойно стоявшую на границе мрака и лунных отблесков. Она перехватила взгляд Иеронима и покачала головой. Движение светлых волос привлекло внимание одного из антропардов, он сразу же направился к Шулиме.

Господин Бербелек, не поворачивая головы, косился на дворец. Где эти проклятые стражники? Даже наилучший стратегос ничего не сумеет без войска. Прижавшись к камню статуи, Исидор молился вслух.

Антропард тронулся рысцой к Шулиме. Та сделала шаг вперед, персний блеснул лунной искрой. Протянутой правой рукой указала на землю у своих ног. Антропард остановился, поднял голову, ощерил клыки, а после лег на траву перед Амитаче. Откуда-то она вынула маленький кривой нож.

– Ш-ш-ш-ш-ш, – прошептала, склоняясь над сигеморфом. Он опустил башку. Она перерезала ему горло.

Оставшиеся три антропарда, услышав писк умирающего собрата, остановились и обратили холодные звериные взгляды к выпрямляющейся Шулиме. Господин Бербелек еще успел заметить, сколь смолисто-черной кажется при блеске Луны разлитая по синему платью Амитаче кровь. Кто-то выбежал из дворца. Антропарды снова повернули морды. Отчего они до сих пор не атакуют? Женщина на бегу сдернула с себя юбку, чтобы та не мешала движениям. В руке она держала обломок лампионовой стойки. Бестии прыгнули на нее с трех сторон. Завия выполнила три быстрых укола – каждый смертельный. Отскочила, чтобы трупы, падая, не зацепили ее. Господин Бербелек подтянул левый рукав, сжал правую руку в кулак, стукнул по предплечью. Стиснул зубы, чтобы не вскрикнуть. Синяк появился сразу, абсурдно большой, темный, кровь начала выступать в порах. Значит, Ихмет Зайдар – невиновен. Вот кто убил Магдалену Леес. На площадь выбежали мамлюки с кераунетами на изготовку. Господин Бербелек сел на мокрый мрамор фонтана и снова опустил рукав, скрыв кровавый стигмат. Отбросив импровизированное оружие, Завия подошла к своей госпоже. Шулима отвесила ей две пощечины. Завия встала на колени рядом с трупом четвертого антропарда и поцеловала руку Амитаче, ревностно повторяя:

– Деспойна, деспойна, деспойна. – Господин Бербелек никогда не слышал об аресе-рабе: это ведь противоречие само по себе, как холодный огонь или царь без власти. Даже у кратистосов, даже у Чернокнижника аресы – свободные солдаты. У Завии в глазах стояли слезы. Эстле Шулима Амитаче повернулась и двинулась к ступеням, ветер прижимал светло-золотые волосы к загорелой спине. Никогда еще она не казалась Иерониму такой красивой. Он сжал кулаки. Тридцать семь, тридцать восемь, тридцать девять, сорок; хорошо.

Θ. Кинжал

Анеис Панатакис обнажил кинжал.

– Кхтонитарксот, Йахве, Эвламо, теперь он обладает душой. Касайся лишь рукояти, клинок убивает. Мне пришлось найти воистину безумного демиургоса, кузнеца воды, последние дни разложения, тело расплескивается во все стороны черным поветрием; только он сумел вморфировать яд в металл. Ирга, из жала мантикоры, убивает все живое – прикоснись – обуглит кожу, оцарапай – и яд попадает в кровь, всади глубже – и даже кратистос не совладает. Береги его от воды и ржавчины, эстлос. Держи в холоде и темноте.

Кинжал с халдейским клинком – узкий язык светлого металла, волнистый, будто лист гевеи, будто пламень, змея нападающая, – что одновременно указывало и на его предназначение: это было оружие против Формы, не Материи. Господин Бербелек, конечно, не верил в эти магические бредни, с трудом сохранял равнодушное лицо, когда Панатакис несколько минут бормотал бессмысленные ономата барбарика, – но должен был признать, что получилось прекрасное оружие. Когда господин Бербелек взвесил его в ладони, по спине пробежала дрожь, холодная элегантность вписанной в предмет смерти превращала кинжал в истинное произведение искусства. Демиургос не стал использовать драгоценных металлов, благородных камней, не увлекался резами или орнаментом: гладкая сталь, тонкая гарда, простая рукоять, округлое навершие. Ножны из шкуры крокодила. Прилагались также три ремня с пристяжными пряжками; протянув ремни сквозь симметричные отверстия ножен, можно было привязать кинжал к поясу, к руке, к ноге. Четвертый ремень удерживал сам кинжал, случайно вынь его и дотронься до кожи – и это вызовет как минимум воспаление.

Господин Бербелек, конечно же, не сказал Панатакису, для чего ему необходимо столь смертоносное оружие. Впрочем, и не нужно было: он явился к купцу (на этот раз к нему домой) на следующий день после приема у эстле Лотте – а вся Александрия уже только и говорила, что о покушении на Исидора Вола.

– Тихо, говорю, тихо и без свидетелей! – качал головой Анеис, доливая Иерониму травяного вина, оптовым экспортом которого в Гердон он старался заинтересовать совладельца НИБ. Они сидели на покрытом в несколько слоев коврами полу широкого балкона, пять этажей над главной улицей Картака, нового индийского квартала. – Вот как убивают. А здесь? Это халтура, портачество и оскорбление богов! Тьфу!

– Вол теперь из дома ни на шаг; им пришлось бы его штурмовать.

– Ха! И вот вопрос: откуда они знали, что он придет к эстле Лотте? И ведь – знали с таким упреждением, что успели организовать антропардов! Не хотел бы я нынче оказаться в шкуре домашних Вола, он ведь уже не удовольствуется просто клятвами.

– Верно, ты ведь вел с ним дела.

– С десяток лет, да. Даже надеялся, что он женится на Майе. Может, и к лучшему, что ничего из этого не получилось…

– Однако это был умный ход, – сказал господин Бербелек, – с антропардами: только они могли пробраться на землю Лотте, не растревожив ее тропардов. У Летиции их несколько дюжин, уникальная родовая морфа, ощущают любого чужака. Это было славно спланированное покушение, и оно должно было удаться.

– С другой стороны, сколько в Эгипте текнитесов фауны, способных сотворить подобных сигеморфов человека и зверя? Трое? Четверо? А Гипатия никогда не простит нападения на дом своей родственницы.

– Даже если кто-то из текнитесов признается, то что? Выращивать можно без проблем. А вот кто у него покупал? Посредник посредника посредника. И кто-то из них, полагаю, уже оказался в брюхе крокодила – и след оборван. Будь у Исидора один враг, дело оказалось бы очевидным. Но я слыхал, их у него столько, что они могут обмениваться взаимными обвинениями до бесконечности.

– Святая правда, святая правда, сам бы не сумел перечислить всех, кто готов убить за свободный доступ в Кривые Земли; все надеются на высокие доходы, хоть, сказать по правде, я и не пойму, с чего бы так. И будут еще убийства, это наверняка. Но так всегда бывает, когда появляется новый рынок, новый товар. Кстати, эстлос, как вам на вкус?

– Хм, конечно, можно и привыкнуть. Анеис, полагаю, мне необходимо разжиться оружием.

– Кераунетом?

– Нет, чем-то небольшим, на всякий случай, но чтобы от одного удара погиб даже бегемот. Кинжал, пусть будет кинжал.

– Понимаю, понимаю, – кивал Панатакис.

Через неделю он вручил кинжал Иерониму на том самом балконе. Условия, подписанные с Африканской Компанией, обещали Панатакису доходы настолько высокие, что безопасность господина Бербелека внезапно сделалась для старого комиссионера делом более важным, чем безопасность внуков: человек глядит человеку в лицо, человек жмет человеку руку, в то время как Купеческий Дом не обладает ни волей, ни честью, ни морфой, и после смерти господина Бербелека придется начинать переговоры с эстлосом Ануджабаром сызнова.

А вот дело с первой просьбой Иеронима продвигалась куда медленнее. Панатакис посылал господину Бербелеку через своих людей письма с кусочками найденной информации; и их было не слишком много.

«Жила в Александрии в годах 1174–76, 1178–1181, 1184 и, с перерывами, после 1187. У эстле Летиции Лотте, у эстлоса Дамиена Шарда, какового считали ее любовником (погиб на океаносе в 1186), и в нанимаемом ею дворце на Старой Канобской. Якобы прошлая Гипатия принимала ее в приватном порядке. Кредитные письма на крупные суммы из банков в Византионе и Земли Гаудата».

«Участвовала как минимум в трех джурджах, в 1192 и 1193».

«В 1176, когда были раскопаны катакомбы Пифагорейских Повстанцев, выкупила, опередив Библиотеку, три лучше всего сохранившихся свитка».

«Видели ее в Гердоне».

«Несколько лет тому кружил слух, что она участвовала в черной олимпиаде; но оказалось, что рисунок, на который ссылались, представлял триумфаторов XXV черной олимпиады, года 964 ПУР».

Господин Бербелек послал письменный запрос, в какой дисциплине принимала участие двойник эстле Амитаче.

«В Ста Тварях».

«Якобы совершила Паломничество к Камню».

«Неизвестен никто из ее родственников. Вспоминала о матери, которая «правит на востоке». Ничего не известно о мужьях или детях».

«Скупала работы Ваика Аксумейца; была публично обвинена в намерениях отстроить его автоматон и вызвала обвинявшего ее на поединок. Неясные показания свидетелей. Вызванный (низкий аристократ из Второго Васета) погиб на месте».

Кинжал был легок, холоден на ощупь, смертельно прекрасен. Иероним привязал его себе под левым предплечьем, ближе к локтю, рукав кируфы скрывал оружие без следа. Ночью, во тьме и тиши своей спальни дворца Лотте, господин Бербелек тренировал движения правой руки – раз, ладонь в рукаве, два, большой палец под ремешок, три, сжать рукоять, четыре, плавно вытащить, пять, ткнуть без замаха, шесть, конец – лишь бы помнило тело, даже если уступит разум.

* * *

Следовало соблюсти четко очерченные обстоятельства места и времени. Никаких свидетелей – значит, только они двое в четырех стенах или в абсолютно пустынной местности. Не дать ей времени на сопротивление – значит, без долгих приготовлений, не вступая в разговоры, иначе она все поймет. И самому уйти живым – а значит, ударить лишь при стопроцентной уверенности, что нигде поблизости нет Завии.

Это третье условие оказалось сложнее всего исполнить. Завия и так редко отходила от своей госпожи дальше, чем на несколько шагов, в соседнюю комнату; а теперь, после покушения на Исидора Вола, разделить их было почти невозможно. Господин Бербелек начал подумывать, не напасть ли сперва на невольницу-ареса или даже не воспользоваться ли помощью Зайдара, нимрода как-никак. Инстинкт стратегоса, впрочем, подсказывал ему не усложнять планы.

Тем временем приближался эгипетский Новый год, в простонародных ритуалах и древних культах чтимый, несмотря на более чем тысячелетнюю власть римского календаря. Астрологи из Мемфиса предсказывали начало разлива Нила на третью неделю Юниуса. Рождение Исиды выпадало на девятое Юниуса. Был это день начала новой жизни, новой любви, день чудесных исцелений и неожиданных оплодотворений. На рассвете в святилище Исиды в Менотисе воскрешение Озириса, в полдень на Рынке Мира – ежегодный Брак Гипатии, во втором часу покажется в окне своей башни в Менотисе Навуходоносор Золотой, вечером жрицы и жрецы Исиды подерутся на улицах с жрицами и жрецами Манат, а в сумерках на Ниле, на каналах, озерах и заливах зароятся десятки тысяч «колыбелей Озириса»: стройных лодочек с зелеными лампионами, вывешенными на носу.

Господин Бербелек проснулся задолго до рассвета, дворец Лотте наполняли отголоски хлопот, чрезвычайно энергичных для дня, когда Летиция не устраивает никаких приемов. В воздухе носились запахи мирры и фуля. Кто-то пел под окнами спальни Иеронима. Господин Бербелек выглянул. Нубийская невольница, кормившая тропардов, напевала утреннюю молитву к Богине Трона, слова с забытым значением:

– Нехес, нехес, нехес, нехес эм хотеп, нехес эн неферу, небет хотепет! Вебен эм хотеп, вебен эм неферу, нутжерт эм Анкх, нефер эм Пет! Пет эм хотеп, та эм хотеп, нутжерт сат Нут, сат Геб, мерит Осер, нутжерт асхарену! Анекх храк, анекх храк, туа ату, туа ату, небет асет! – Господин Бербелек щурил глаза в утреннем сиянии. Видел дулосов, расставляющих горшки с цветками амаранта и лилии, дулосов, несущих к озеру стройные лодки из ликота, украшенные эротическими рисунками, видел двоих слуг, целующихся в тени гевеи – и внезапно настолько же четко узрел идеальный план убийства эстле Шулимы Амитаче.

Сегодня ночью.

Он не желал раньше времени показываться ей на глаза. Через Портэ расспросил о подробностях обычаев дома Лотте: в каком часу отплывают лодки, должен ли он нанять собственную и уславливаются ли о знаках или времени и месте. Согласно традиции со времен Александрийской эры, встречи должны оставаться случайными, но, конечно же, таковыми не были, пары заранее сговаривались, темнота же и ритуал дозволяли смелость поступков, немыслимую ни в какой другой форме.

Скачать книгу