В поисках любви бесплатное чтение

Нэнси Митфорд
В поисках любви

ГЛАВА I

Есть фотография: тетя Сейди и шестеро ее детей сидят за чайным столом в поместье Алконли. Сам стол, как было, есть и будет, находится в холле, перед огромным камином, в котором сложены поленья. Над каминной доской, явственно различимый на фотографии, висит шанцевый инструмент, которым дядя Мэтью в 1915 году зарубил насмерть восемь немцев, когда они поодиночке вылезали из блиндажа. Покрытый до сих пор следами крови и налипшими волосками, он обладал для нас, детей, неотразимой притягательностью. У тети Сейди лицо на фотографии вышло, не в ущерб красоте, непривычно круглым, волосы непривычно взбиты, в одежде — непривычное отсутствие вкуса, но это безусловно сидит она, и на коленях у нее, утопая в кружевах, покоится Робин. Она как будто не совсем представляет себе, куда приладить его головку — ощущается незримое присутствие няни, которая ждет, когда можно будет забрать ребенка. Другие дети, от одиннадцатилетней Луизы до двухлетнего Мэтта, в нарядных платьях и костюмах или оборчатых передничках, сидят вокруг стола, держа, в зависимости от возраста, чашку или кружку и дружно глядя в объектив широко открытыми от вспышки глазами, такие паиньки, что хоть всю пятерню клади любому в чинно поджатый ротик. Сидят, застыв, точно мошки в янтаре этого мгновенья; щелкнет аппарат и вперед покатится жизнь — минуты, дни, года, десятилетья, унося их все дальше от той счастливой, так много обещающей ранней поры, от надежд, которые, должно быть, возлагала на них тетя Сейди, от того, о чем каждый из них мечтал для себя. Мне часто думается, что ни в чем нет столь пронзительной печали, как в старых семейных фотографиях.

Я в детстве проводила в Алконли рождественские каникулы, таков был заведенный порядок моей жизни; иные из них проходили, не оставляя по себе особых воспоминаний, другие были отмечены бурными событиями и выделялись из общего ряда. Был случай, например, когда в доме загорелось крыло для прислуги, в другой раз на меня при переправе через ручей улегся мой пони, и еще чуть-чуть, утопил бы (ну, не совсем «чуть-чуть», его быстро оттащили прочь, но пузыри, говорят, наблюдались). Был драматический случай, когда Линда в десять лет пыталась покончить с собой и воссоединиться таким образом с престарелым, зловонным бордер-терьером, которого велел усыпить дядя Мэтью. Она набрала и съела корзинку тисовых ягод, на том ее застигла няня и дала ей выпить воды с горчицей в качестве рвотного. После чего она имела серьезный разговор с тетей Сейди, подзатыльник от дяди Мэтью, была на два дня уложена в постель и получила щенка Лабрадора, который вскоре занял в ее сердце место старого бордера. И куда более драматический случай, когда, уже в двенадцать лет, открыла, в меру своего разуменья, «грубую правду» об отношениях между полами соседским девочкам, приглашенным к чаю. Грубая правда в изложении Линды выглядела таким кошмаром, что гостьи покидали Алконли с безутешным ревом, навсегда оставив позади здоровые нервы и в значительной мере утратив шансы на нормальную, счастливую интимную жизнь в будущем. Последовала череда страшных наказаний, от нешуточной порки, учиненной дядей Мэтью, до запрета на целую неделю завтракать за общим столом. Были незабываемые каникулы, когда дядя Мэтью с тетей Сейди уехали в Канаду. Каждый день младшие Радлетты мчались расхватывать газеты, в надежде прочесть, что корабль их родителей, со всеми пассажирами, пошел ко дну; они жаждали стать круглыми сиротами — особенно Линда, которая видела себя второй Кэти из «Как поступила Кэти», забирающей бразды домоправленья в свои маленькие, но умелые руки. Корабль не наткнулся на айсберг и выдержал штормовые волны Атлантики, мы же тем временем, освободясь от докучных правил, расчудесно провели каникулы.

Но явственнее всего запомнилось мне Рождество, когда мне минуло четырнадцать, а тетя Эмили обручилась. Тетя Эмили была сестрой тети Сейди, и я с младенческих лет воспитывалась у нее, поскольку моя родная мать, а их младшая сестра, сочла, что при такой красоте и веселом нраве не может в девятнадцать лет обременять себя заботами о ребенке. Она оставила моего отца, когда мне был месяц от роду, и впоследствии сбегала так часто и со столь многими и разными мужчинами, что заслужила среди родных и друзей прозвище Скакалки; что же касается отца, то его вторая жена, — а там и третья, четвертая, пятая, — большого желания смотреть за мной, вполне естественно, не испытывали. Время от времени кто-нибудь из этих переменчивых родителей появлялся, подобно ракете, на моем горизонте, озаряя его небывалым светом. Шик и блеск тянулись за ними искрометным шлейфом — мне так хотелось, чтобы он подхватил меня и увлек за собой, хоть в глубине души я знала, как мне повезло, что у меня есть тетя Эмили. Мало-помалу, по мере того, как я подрастала, они утратили в моих глазах всякое очарование, серые оболочки потухших ракет ветшали там, где им случилось приземлиться: мать — на юге Франции с неким майором, отец, распродав для уплаты долгов свои именья, — со стареющей румынской графиней на Багамах. Еще до того, как я выросла, шик-блеск, окружающий их, значительно померк, и в конце концов не осталось ничего — ни хотя бы основы в виде детских воспоминаний, — выделяющего этих пожилых людей из числа других таких же. Тетя Эмили никаким шиком-блеском никогда не отличалась, но всегда была мне матерью, и я любила ее.

В тот период, однако, о котором я здесь пишу, я была в таком возрасте, когда девочка, даже скудно наделенная воображением, втайне видит себя подкидышем королевской крови, индийской принцессой, Жанной д'Арк или будущей российской императрицей. Я тосковала по родителям, при упоминании о них напускала на себя дурацкую мину, долженствующую изображать страданье вперемежку с гордостью, и представляла их себе безнадежно погрязшими в смертных и романтических грехах.

Тема греха занимала нас с Линдой чрезвычайно, и главным героем был для нас Оскар Уайльд.

— Но что он все-таки сделал?

— Я однажды спросила у Пули, а он в ответ как рявкнет на меня — бр-р, я просто испугалась! «Произнесешь еще раз имя этого поганца в моем доме, и я тебя выдеру, слышала, черт тебя возьми?» Тогда я спросила Сейди, и она с невозможно туманным видом сказала: «Ох, курочка, я и сама толком не знаю, во всяком случае что-то ужасно гадкое, хуже, чем убить кого-нибудь. И ты, дружочек, не заговаривай о нем за столом, ладно?»

— Надо как-то узнать.

— Боб говорит, поедет в Итон — выяснит.

— А, ну прекрасно. Неужели он хуже мамы с папой, как ты думаешь?

— Вряд ли, хуже некуда. Ой, счастливая ты, что у тебя беспутные родители.


Я вошла в холл полу ощупью, ослепленная светом после шестимильной дороги со станции. Тетя Сейди с детьми сидела за чаем — под шанцевым инструментом, совсем как на фотографии. И стол был тот же самый, и та же чайная посуда — фарфор с крупными розами — и чайник и серебряное блюдо для булочек на огне, над неверным пламенем спиртовки, чтобы не остывали, только люди стали на пять лет старше. Младенцы сделались детьми, дети — подростками. Было и прибавленье в образе Виктории, ныне двух годков от роду. Эта ковыляла по комнате, зажав в кулачке шоколадное печенье, рожица ее, заляпанная шоколадом, являла жуткое зрелище, но из-под липкой маски светился знакомой синевой твердый Радлеттовский взгляд.

С моим приходом грянул нестройный скрип отодвигаемых стульев, и на меня, как свора гончих на лисицу, — с тем же ожесточением, близким к остервененью, — накинулась стая Радлеттов. Все, кроме Линды. Она обрадовалась мне больше всех, но не позволила себе это показать. Когда гомон утих и я сидела за чашкой чая с булочкой, она спросила:

— А где Бренда? — Брендой звали мою белую мышь.

— Она повредила себе спинку и умерла, — сказала я.

Тетя Сейди бросила на Линду тревожный взгляд.

— Ты что, каталась на ней верхом? — сострила Линда.

Мэтт, вверенный с недавних пор попечению бонны-француженки, пропищал тонким голосом, подражая ей:

— Вечно эти осложнения с почками.

— Ой-ой, — тихонько сказала тетя Сейди.

На Линдину тарелку градом катились слезы. Никто не плакал так много и часто, как она; вызвать слезы могла любая малость, в особенности — любое грустное упоминание о зверье и, раз начав, ей стоило труда остановиться. Она была хрупкой девочкой, в высшей степени нервной, и даже тетя Сейди, витая среди самых смутных представлений о здоровье своих детей, сознавала, что эти неумеренные слезы мешают дочери спать по ночам, нормально есть и вообще наносят ей вред. Другие дети, особенно Луиза и Боб, большие любители дразниться, отваживались заходить с нею в этом достаточно далеко, и периодически подвергались каре за то, что довели ее до слез. Такие книжки, как «Черная красавица», «Старина Боб», «История благородного оленя», и все рассказы Сетона Томпсона подлежали изъятию из детской, став в разное время для Линды причиной горестного исступленья. Их приходилось прятать, так как не было никакой уверенности, что, оставленные лежать на виду, они не подтолкнут ее предаться необузданному самоистязанью.

Озорница Луиза придумала стишок, неизменно исторгающий из глаз сестры потоки слез:

Бездомная спичка-сиротка лежит одиноко
и кротко,
Не охнет, не ахнет, безропотно чахнет,
бездомная спичка-сиротка.

Когда поблизости не было тети Сейди, дети принимались распевать его мрачным хором. Подгадав под настроение, достаточно было только взглянуть на спичечный коробок, и бедная Линда заливалась слезами — когда, однако, она ощущала в себе больше сил, больше способности справляться с жизнью, у нее, в ответ на такое поддразнивание, непроизвольно вырывался из самого нутра громкий гогот. Для меня Линда была не просто самой любимой из двоюродных сестер, но — и тогда, и еще долгие годы после — самым любимым человеком. Я обожала всех своих кузенов и кузин, а Линда, духовно и физически, являла собой чистейший образец фамильных Радлеттовских признаков. Ее точеные черты, прямые каштановые волосы, большие синие глаза были как бы лейтмотивом, а лица остальных — вариациями на эту тему, каждое — по-своему красиво, но ни в одном — подобной концентрации характерных примет. В ней было нечто яростное, даже когда она смеялась, а смеялась она много, и всегда — словно бы по принуждению, против воли. Нечто, напоминающее Наполеона в молодости, каким его изображают на портретах, своего рода сумрачная напряженность.

Я видела, что она принимает участь Бренды гораздо ближе к сердцу, чем я. Правду сказать, наш с этой мышью медовый месяц давно закончился и между нами установились скучные будничные отношения сродни постылому супружеству; когда у нее на спине образовалась противная болячка, я лишь из чистого приличия могла заставить себя обращаться с ней по-человечески. Конечно, обнаружить поутру кого-то в клетке окоченевшим и бездыханным — это всегда потрясение, — а так, признаться, я просто вздохнула с облегчением, когда Бренда наконец-то отмучилась.

— Где ее похоронили? — яростным шепотом спросила Линда, глядя в тарелку.

— Рядом с дроздом. Крестик ей поставили хорошенький, гробик обили изнутри розовым атласом.

— Линда, детка, — сказала тетя Сейди, — если Фанни кончила пить чай, ты показала бы ей свою жабу.

— Она наверху, спит, — сказала Линда.

Но плакать перестала.

— Тогда возьми съешь греночек, пока горячий.

— С пикулями — можно? — сказала ее дочь, не замедлив использовать расположение духа тети Сейди с выгодой для себя, ибо пикули в доме держали исключительно для дяди Мэтью, а для детей считали вредными. Со стороны других последовал драматический обмен многозначительными взглядами. Каковые, на что и делался расчет, были перехвачены Линдой, и та, издав надрывное рыданье, сорвалась и умчалась наверх.

— Хоть бы вы, дети, перестали дразнить Линду! — не сдержалась обычно благостная тетя Сейди, направляясь за ней.

Лестница наверх вела из холла. Когда тетя Сейди удалилась на почтительное расстояние, Луиза отозвалась:

— На всякое хотение надо иметь терпение. Завтра детячья охота, Фанни.

— Да, Джош мне говорил. Он тоже был в автомобиле — ездил к ветеринару.

Дядя Мэтью держал четырех великолепных ищеек и использовал их, устраивая охоту на детей. Двое из нас выходили вперед проложить след, остальные же, во главе с дядей Мэтью, дав нам хорошую фору, верхом устремлялись за нами с собаками. Потеха была хоть куда. Как-то раз дядя Мэтью приехал ко мне и на пустоши Шенли-Коммон охотился на нас с Линдой. В местных умах это произвело неимоверное броженье, честной народ графства Кент, вкушая отдых в конце недели, был потрясен по дороге в церковь зрелищем четверки громадных псов в разгаре погони за двумя девочками. Мой дядя представлялся им владетельным злодеем с книжных страниц, а за мной прочнее закрепилась слава сумасбродной и испорченной девчонки, с которой их детям водиться опасно.

Наутро в этот мой приезд детячья охота удалась на славу. Быть зайцами выпало нам с Луизой. Мы бежали по бездорожью, по суровому и прекрасному Котсуолдскому нагорью, стартовав сразу после завтрака, когда солнце еще висело красным шаром над самым краешком горизонта и на белесой голубизне то лиловатого, то розовеющего неба резко выделялись темно-синие очертания деревьев. Мы убегали, спотыкаясь, мечтая, что придет второе дыханье, а солнце поднималось все выше, взошло, засияло, и занялся ясный день, больше похожий по ощущению на позднюю осень, чем канун Рождества.

Один раз нам удалось задержать ищеек, пробежав сквозь овечью отару, но стараньями дяди Мэтью они опять очень скоро взяли след, и когда мы, пробежав что было сил два часа, находились в какой-то полумиле от дома, псы, заливаясь лаем и роняя слюну, нагнали нас и получили заслуженную награду в виде кусочков мяса, обильно сдобренных ласками. Дядя Мэтью, в самом лучезарном настроении, слез с коня и остаток пути до дому, как и мы, шел пешком, добродушно болтая с нами. Что самое поразительное, он даже со мной держался вполне дружелюбно.

— Я слышал, Бренда испустила дух — прямо скажем, невелика потеря. Он этой мыши воняло черт-те как. Наверно, ты держала ее клетку слишком близко от батареи, я тебе сколько раз говорил, что это вредно для здоровья — или она сдохла от старости?

— Ей было всего два года, — робко сказала я.

Дядя Мэтью, когда хотел, обладал изрядным обаянием, но мне в ту пору он постоянно внушал смертельный страх, чего я, на свою беду, не умела скрыть от него.

— Ты должна завести себе соню, Фанни, или крысу. Они гораздо интереснее белых мышей — хотя, признаться откровенно, такого беспросветного убожества, как Бренда, мне наблюдать среди мышей не доводилось.

— С ней было скучно, — угодливо поддакнула я.

— Поеду в Лондон после Рождества, привезу тебе соню. Я уже приглядел одну на днях в «Арми энд нейви»[1].

— Ой, Пуля, так нечестно, — сказала Линда, которая шагом ехала рядом на своем пони. — Ты же знаешь, как мне всегда хотелось сонюшку!

Вопль: «Так нечестно!» слышался от Радлеттов в детстве непрестанно. Великое преимущество тех, кто растет в большой семье, что они рано усваивают — жизнь в самой основе своей несправедлива. В случае Радлеттов, надо сказать, она почти всегда решала дело в пользу Линды, предмета обожания дяди Мэтью.

Нынче, впрочем, мой дядя был на нее сердит, и я в мгновенье ока поняла, что это дружелюбие по отношению ко мне, эта благодушная болтовня о мышах имела целью просто позлить Линду.

— У вас, барышня, и так достаточно животных, — сказал он резко. — Вы не справляетесь и с теми, какие есть. И не забудь, что я тебе сказал — как только мы вернемся, этот твой кобель прямым ходом следует в конуру и там остается.

Лицо у Линды сморщилось, из глаз брызнули слезы, она пинком пустила пони в легкий галоп и поскакала к дому. Оказывается, ее пса Лабби после завтрака вырвало в кабинете дяди Мэтью. Дядя Мэтью, который не переносил неопрятности у собак, пришел в ярость и в припадке ярости постановил, что отныне и навсегда Лабби нет ходу в дом. Такое по той или иной причине случалось с тем или иным четвероногим постоянно, и поскольку дядя Мэтью был грозен более на словах, чем на деле, то каждый очередной запрет действовал дня два, редко дольше, после чего начинался процесс, прозванный им «Хорошенького-Понемножку».

— Можно я впущу его на минутку, только пока перчатки найду?

— Я так устала — сил нет дойти до конюшни — разреши, пусть побудет, — я только чаю попью.

— А, понятно, хорошенького — понемножку. Ладно, на этот раз так и быть, но если он опять насвинячит (или — застану его у тебя на кровати, или — будет грызть дорогую мебель, смотря какая провинность послужила причиной изгнания), я его уничтожу, и не говори потом, что тебя не предупреждали.

И все равно, каждый раз с вынесением приговора воображению хозяйки изгнанника рисовалось, как ее любимец до конца дней своих будет томиться в одиночестве, заточенный в холодную и мрачную конуру.

— Даже если я буду ежедневно выводить его на три часа погулять и еще на часок зайду поговорить, ему все-таки остается двадцать часов сидеть совсем одному и без всяких занятий. Ну почему собаки не умеют читать?

Детям у Радлеттов, замечу, свойствен был в высшей степени антропоморфный взгляд на своих питомцев.

Но сегодня дядя Мэтью был в превосходном настроении и, выходя из конюшни, бросил Линде, которая лила слезы, забравшись к Лабби в конуру:

— Так и будешь держать там несчастную псину целый день?

Слез тотчас как не бывало: Линда понеслась к дому, а по пятам за нею — Лабби. Радлетты неизменно пребывали либо на вершине счастья, либо в черной пучине отчаянья, чувства их выходили за рамки обыденного, они питали либо пылкую любовь, либо отвращение, смеялись либо плакали — они обитали в мире превосходных степеней. Их жизнь с дядей Мэтью состояла как бы из непрерывных поползновений вторгнуться к нему на запретную территорию. Они заходили столь далеко, сколько хватало духу — бывало, что очень далеко, а бывало, он без всякой видимой причины набрасывался на них, когда они не успели еще переступить черту дозволенного. Будь они детьми бедняка, их, вполне возможно, забрали бы от такого скандального, неистового, скорого на руку родителя и определили куда-нибудь в исправительное заведение, а не то — забрали бы от них его самого и посадили за отказ дать им образование. Природа, впрочем, умеет все расставить по местам: в каждом из Радлеттов, без сомненья, было достаточно от дяди Мэтью, чтобы стойко выдерживать бури, какие обычного ребенка вроде меня повергли бы в полный ужас.

ГЛАВА 2

Общепризнанным фактом в Алконли было то, что меня дядя Мэтью терпеть не может. Этот буйный, необузданный человек, как и дети его, ни в чем не знал середины: он либо любил, либо ненавидел, и по большей части, надо сказать, ненавидел. Причиной ненависти ко мне была ненависть к моему отцу — они враждовали исстари, еще с тех пор, как учились в Итоне. Когда стало очевидным, что родители намерены подкинуть меня кому-нибудь — а очевидным это стало с минуты моего зачатия — тетя Сейди хотела взять меня к себе и воспитывать вместе с Линдой. Мы были одногодки, так что план выглядел разумно. Дядя Мэтью категорически воспротивился. Он ненавидит моего отца, говорил он, ненавидит меня, а главное — ненавидит детей, хватит того, что своих есть двое. (Не предвидел, вероятно, что их так скоро будет семеро — они с тетей Сейди вообще жили в непреходящем изумлении, что ухитрились заселить столько колыбелей, и не имея, по всей видимости, для их обитателей мало-мальски четкой программы на будущее.) Так мое воспитание взяла на себя милая тетя Эмили — ей в свое время разбил сердце некий гнусный повеса, после чего она решила никогда не выходить замуж — и оно стало для нее делом жизни, за что мне остается лишь благодарить судьбу. Горячо веря в женское образование, она положила массу сил на то, чтобы выучить меня должным образом, и даже в Шенли переехала жить потому, что там была поблизости хорошая школа. У Радлеттов девочки практически не готовили уроков. Люсиль, бонна-француженка, учила их читать и писать, час в день им вменялось, при полном отсутствии музыкальности, «упражняться» в студеном танцевальном зале, где они, не отрывая глаз от стрелки на часах, барабанили «Веселого крестьянина» и положенные гаммы; каждый день, исключая дни охоты, их гнали на «французскую прогулку» с Люсиль — и тем исчерпывалось их образование. Дядя Мэтью не переносил ученых женщин, но считал, что девушке из хорошего круга, помимо умения ездить верхом, нужно говорить по-французски и играть на рояле. Я в детстве хоть и завидовала, вполне естественно, их свободе от кабалы и рабства, от задачек и зубрежки, но одновременно не без самодовольства утешалась сознанием, что не вырасту неучем, в отличие от них.

Тетя Эмили нечасто приезжала в Алконли вместе со мной. Возможно, догадывалась, что без ее присмотра мне там интересней — к тому же и ей, безусловно, не мешало сменить обстановку и съездить на Рождество к друзьям своей юности, избавясь ненадолго от стариковских обязанностей. Тете Эмили было в то время сорок лет, и мы, дети, между собой давно и прочно отрешили ее от мирских и плотских соблазнов и утех. В этом году, однако, она уехала из Шенли еще до начала каникул и сказала, что в январе мы с нею встретимся в Алконли.


Днем после детячьей охоты Линда созвала достов на совет. Достами (от титула «достопочтенный») называлось тайное общество Радлеттов; всякий, кто не числился у достов в друзьях, был антидост, и боевой их клич звучал так: «Смерть противным антидостам!» Я тоже принадлежала к достам, потому что у меня, как и у них, отец был лорд.

Существовало, впрочем, и множество почетных достов; чтобы стать достом, необязательно было им родиться. Как заметила однажды Линда: «Доброе сердце выше, чем венец, простая вера — чем норманнская кровь»[2]. Не убеждена, что мы действительно так считали, мы были тогда отчаянные снобы, но в целом идея не вызывала возражений. Первое место среди почетных достов занимал конюх Джош, все мы души в нем не чаяли, и ведра норманнской крови рядом с ним не стоили ровным счетом ничего; на первом месте среди противных антидостов стоял егерь Крейвен, с которым шла, не утихая, смертельная война. Досты прокрадывались в лесную чащу и прятали стальные Крейвеновы капканы, выпускали на волю зябликов из проволочных клеток, в которых он, без корма и воды, держал их как приманку для мелкой хищной птицы; устраивали достойные похороны жертвам, предназначенным для егерской кладовой, и перед сбором гончих вскрывали ходы наружу из нор, с таким усердием заделанные Крейвеном.

Бедные досты терзались, наблюдая жестокость местных нравов; для меня же каникулы в Алконли были подлинным откровением, окошком в мир, полный зверства. Домик тети Эмили стоял в деревне — сторожка в стиле королевы Анны: красный кирпич, белые филенки, деревце магнолии в кадке и восхитительный запах свежести. От того, что принято называть природой, его отделяли аккуратный садик, чугунная ограда, зеленая деревенская площадь и сама деревня. И лишь потом начиналась природа, но совершенно иная, чем в Глостершире: холеная, оберегаемая, всячески ухоженная — почти что пригородный парк. В Алконли дремучие леса подступали к самому дому, можно было проснуться от воплей кролика, который в смертной тоске кружил, вырываясь от горностая; странно и жутко вскрикивал лис, а прямо под окошком спальни лисица у тебя на глазах утаскивала живую курицу, и дикими, первобытными звуками оглашали каждую ночь фазаны, устраиваясь на ночлег, и ухали бессонные совы. Зимой, когда земля покрывалась снегом, мы читали на нем следы самых разных тварей. Часто след обрывался лужицей крови, клочьями меха или перьев — значит, хищник поохотился удачно.

При доме — чуть в стороне, буквально в двух шагах — имелась ферма, где открыто, просто и буднично, на виду у всякого, кому случится пройти мимо, забивали птицу и резали свиней, холостили ягнят, таврили скотину. И даже милый старый Джош считал обычным делом прижечь любимой лошадке ноги каленым железом, когда кончался сезон охоты.

— Больше двух ног за раз нельзя, — говорил он, со свистом пропуская сквозь зубы воздух, как делал, ухаживая за лошадьми, — такой боли она не выдержит.

Мы с Линдой сами плохо переносили боль и не могли смириться с тем, что бессловесное зверье обречено терпеть такие муки при жизни и умирать такой мучительной смертью. (Я по сей день не могу, решительно, — а уж тогда, в Алконли, это приобретало у нас форму повальной одержимости.)

Гуманитарная деятельность достов была, под страхом наказанья, запрещена дядей Мэтью, который всегда и во всем становился на сторону Крейвена, любимого своего слуги. Фазаны и куропатки подлежат заготовке впрок, вредители — неукоснительному усыпленью, все, кроме лисиц, которым уготована более драматическая кончина. Сколько звонких шлепков выпадало несчастным достам, сколько раз их лишали на всю неделю карманных денег, отправляли рано спать, дольше держали за роялем, а они все упорствовали в своих супротивных и малопродуктивных деяньях. Время от времени из «Арми энд нейви» прибывали вместительные ящики с новенькими стальными капканами и дожидались своего часа, сложенные штабелями в глухом лесу близ Крейвенова жилища (квартировал он в старом железнодорожном вагоне, стоящем, совсем некстати, на прелестной прогалинке, среди кустов ежевики и цветущих подснежников) — сотни капканов, так стоило ли, думалось невольно, с опасностью для жизни и имущества стараться ради того, чтобы закопать жалкие три-четыре штуки? Бывало, мы находили капкан по крикам пойманного зверя, и требовалось собрать все мужество, чтобы подойти и выпустить его, и видеть, как он убегает на трех ногах, а вместо четвертой болтается какой-то искромсанный кошмар. Мы знали, что потом он, вероятно, погибнет у себя в норе от заражения крови — эту истину дядя Мэтью усердно вбивал нам в головы, не скупясь на душераздирающие подробности нарочито растянутой агонии, но, даже зная, что милосердней было бы прикончить жертву, мы никогда не могли отважиться на такое, это было свыше наших сил. И без того нередко после подобных происшествий кто-нибудь отбегал в сторону, не справясь с тошнотой.

Местом сбора достам служил пустующий бельевой чулан на самом верху, тесный, темный и неимоверно жаркий. Центральное отопление в Алконли, как и во многих старых загородных домах, провели на заре его изобретенья, угрохав на это уйму денег; с тех пор оно безнадежно устарело. Несмотря на размеры котла, более подходящего для океанского лайнера, на тонны кокса, пожираемые им ежедневно, оно почти не отражалось на температуре жилых помещений и, если и давало какое-то тепло, все оно почему-то скапливалось в достовом чулане, где можно было задохнуться от жары. Здесь, скрючась в три погибели на реечных полках, мы просиживали часами, рассуждая на такие темы, как жизнь и смерть.

В прошлые каникулы нас, главным образом, занимало, как рождаются дети; знакомство с этим волнующим сюжетом произошло у нас на удивленье поздно, долгое время мы полагали, что девять месяцев материнский живот раздувается сам по себе, а потом лопается наподобие созревшей тыквы, выщелкивая наружу младенца. Истина, когда она все-таки открылась нам, выглядела несколько расхолаживающе, покуда Линда не раскопала в каком-то романе и не прочла нам вслух замогильным голосом описание женщины во время родов.

«Дыхание с трудом вырывается у нее из груди — по лбу ручьями струится пот — тишина то и дело взрывается, словно от воплей раненого зверя — возможно ли, что этот лик, искаженный мукой — лицо моей бесценной Роны, что эта камера пыток — наша спальня, а эта дыба — наше брачное ложе? «Доктор, доктор, — вскричал я, — сделайте же что-нибудь!» Я ринулся прочь в ночную мглу…» Ну и так далее.

Мы ощутили некоторое беспокойство, догадываясь, что нам тоже, по всей вероятности, предстоит испытать эти невыносимые мученья. Обращение к тете Сейди, как раз завершившей процесс производства на свет семерых детей, принесло мало утешительного.

— Да, — сказала она рассеянно. — Хуже этой боли ничего нет на свете. Но самое странное, что в промежутках про это всегда забываешь. Каждый раз, как она начиналась, мне хотелось сказать: «А, теперь я вспомнила, не надо, остановите». Но к тому времени, конечно, спохватываться было слишком поздно.

На этом месте Линда залилась слезами, повторяя, как же должны тогда страдать коровы, чем, собственно, и кончился разговор.

Говорить с тетей Сейди о сексе было трудно, всякий раз что-нибудь мешало, и дальше деторожденья дело не шло. В какой-то момент они с тетей Эмили, чувствуя, что нам бы следовало знать об этом предмете больше, но не решаясь из неловкости просветить нас сами, дали нам почитать современный учебник.

Так в нашем обиходе появились довольно любопытные соображения.

— Джесси, бедная, — с презрением сказала однажды Линда, — это живой пример сексуальной озабоченности.

— Кто — я пример? Если кто и пример сексуальной озабоченности, Линда, так это ты! Мне стоит хотя бы на картину посмотреть, как ты тут же объявляешь, что я пигмалионистка.

В конце концов мы почерпнули гораздо больше сведений из книги под названием «Утки и их разведение».

— Утки могут совокупляться только в проточной воде, — сказала Линда, проведя некоторое время за чтением ее. — Ну что же, о вкусах не спорят.

В канун того Рождества мы всей гурьбой набились в достоприбежище послушать, что нам скажет Линда: Луиза, Джесси, Боб, Мэтт и я.

— Вот и толкуй про позыв назад в утробу, — сказала Джесси.

— Бедная тетя Сейди, — сказала я. — Вряд ли ей улыбается принять всех вас обратно.

— Это еще неизвестно. Поедают же кролики своих крольчат — надо бы объяснить им, что это просто комплекс такой.

— Как ему объяснишь, когда он кролик? От этого-то и обидно за животных — ты говоришь с ним, а он, святая душа, не понимает, хоть плачь. А про Сейди я так тебе скажу — она сама бы рада назад в утробу, недаром у нее этот пунктик насчет коробочек, это всегда верный признак. Ну, кто еще, — Фанни, ты как?

— Меня что-то не тянет, но ведь мне, знаешь ли, не слишком было там уютно, наверное, а больше там вообще никому не давали задержаться.

— Аборты? — с интересом спросила Линда.

— Во всяком случае — бесконечные прыжки с высоты и горячие ванны.

— Но откуда ты знаешь?

— Слышала, когда была совсем маленькая, один разговор между тетей Эмили и тетей Сейди — и потом вспомнила. Тетя Сейди говорит: «Как же она выходит из положения?» А тетя Эмили: «На лыжах бегает или едет на охоту либо просто прыгает с кухонного стола».

— Да, хорошо тебе все-таки, что у тебя беспутные родители.

Эту фразу Радлетты на разные лады твердили без устали, я в их глазах тем, главным образом, и была интересна, что у меня беспутные родители — в остальном я, признаться, была прескучной девицей.

— Сегодня у меня для вас новость, — сказала Линда, прочистив горло, как взрослая, — которая представляет немалый интерес для всех достов, но в первую очередь касается Фанни. Я не прошу вас постараться угадать — до чая почти нет времени, и вам ни за что не догадаться, поэтому скажу прямо. Тетя Эмили обручена.

Досты хором ахнули.

— Линда, — сказала я с негодованием, — ты все выдумала. Но в глубине души я знала, что такое нарочно не придумаешь.

Линда извлекла из кармана бумажку. Пол-листка почтовой бумаги — по всей видимости, окончание письма — исписанной крупным детским почерком тети Эмили; глядя через Линдино плечо, я следила, как она читает вслух:

«…не сообщать первое время детям, что мы обручены, как ты считаешь, душенька? А с другой стороны, вдруг Фанни его невзлюбит — мне это, правда, трудно себе представить, но от детей никогда не известно, чего ждать — не примет ли она тогда это известие еще более болезненно? Ох, прямо не знаю, как и быть. Короче говоря, душа моя, поступай, как сочтешь нужным, мы приезжаем в четверг, а в среду вечером я позвоню и выясню, что и как. С любовью, Эмили».

В достовом чулане — сенсация.

ГЛАВА 3

— Но почему? — в сотый раз спрашивала я.

Мы с Линдой и Луизой шушукались, забравшись в постель к Луизе; Боб сидел в ногах. Вести такие полуночные беседы строго запрещалось, но правила, заведенные в Алконли, безопаснее было нарушать на ночь глядя, чем в любое другое время суток. Дядю Мэтью сон смаривал, фактически, за обеденным столом. Потом он на часок удалялся клевать носом в кабинет и в сонном оцепенении брел, точно лунатик, в спальню, где, после дня на открытом воздухе, спал как убитый до первых петухов и тогда, с полной очевидностью для всех, пробуждался. Наступал час нескончаемого его противоборства с горничными из-за древесной золы. Комнаты в Алконли отапливались дровяными каминами, и дядя Мэтью справедливо утверждал, что они будут должным образом сохранять тепло, если сгребать горячую золу в кучу и оставлять тлеть в очаге. Горничные, напротив, по неизвестной причине (может статься, вследствие близкого и длительного знакомства с угольными печами) все до единой неукоснительно норовили дочиста золу выгребать. Когда же, выскакивая на них из засады в шесть утра в кашемировом узорчатом халате, тряся их за плечи, призывая проклятья на их головы, дяде Мэтью, наконец, удавалось внушить им, что так нельзя, они проникались железной решимостью всеми правдами и неправдами выгребать по утрам хотя бы горсточку золы, хоть один совок. Я могу лишь предположить, что они в этом находили своеобразный способ самоутверждения.

Итогом сказанного явилась партизанская война самого захватывающего свойства. Общеизвестно, что горничные имеют обыкновение вставать очень рано, с таким расчетом, что дом на целых три часа поступит в их единоличное распоряжение. Где-нибудь — возможно, в Алконли — дудки. Зимою, летом ли, в пять утра, как из пушки, дядя Мэтью был на ногах и принимался расхаживать в халате по комнатам, напоминая своим видом Агриппу Великого[3] и выпивая бессчетное количество чашек чая из термоса часов до семи, когда принимал ванну. Завтрак, как для дяди и тети с семейством, так, равным образом, и для гостей, подавали ровно в восемь — и никаких поблажек опоздавшим. Считаться с тем, что другие в такой ранний час еще спят, дядя Мэтью не имел привычки и надеяться на это после пяти не приходилось: он бушевал по всему дому — звякал чайными чашками, прикрикивал на собак, рычал на горничных, поднимал орудийную пальбу, щелкая на газоне перед домом пастушечьими бичами, привезенными из Канады, — и все это под пластинку Галли-Курчи на своем граммофоне, музыкальном устройстве бешеной зычности, снабженном исполинских размеров трубой, из которой гремели «Una voce росо fa»[4] — сцена безумия из «Лючии»[5] — «Звонче жа-ха-хаворонка пенье» — и так далее, на предельной скорости, отчего звук становился еще писклявей и пронзительней.

Ничто так не напоминает мне о днях детства, проведенных в Алконли, как эти вещи. Дядя Мэтью ставил их беспрестанно, годами, покуда чары не рассеялись в прах после поездки в Ливерпуль, куда он отправился послушать живую Галли-Курчи. Разочарование, вызванное ее внешним видом, было столь велико, что пластинки на веки вечные умолкли, сменясь наинижайшими басами, какие только сыщешь в продаже.

Сколь смерть ныряльщика страшна
В глуби-хи-хинах близ морского дна[6].

Или:

Дрейк держит курс на запад, братцы[7].

Семейством эти последние были приняты в целом одобрительно, как не столь нещадно режущие слух на заре.

— Почему ей вздумалось идти замуж?

— Добро бы еще влюбилась. Но ей как-никак сорок лет. Подобно всем в ранней юности, мы твердо верили, что любовь — это детская забава.

— А ему сколько, как ты думаешь?

— Пятьдесят, наверное, или шестьдесят.

— Может быть, ей хочется стать вдовой? Траур, знаешь, и всякое такое.

— Или, может быть, решила, что Фанни недостает мужского влияния.

— Мужского влияния? — сказала Линда. — Тут я предвижу осложненья. Что, если он влюбится в Фанни — веселенькая будет история, вспомните Сомерсета[8] с принцессой Елизаветой — повадится совершать непристойности, щипать тебя в постели, помяни мое слово.

— В таком возрасте? Ну уж нет.

— А старикам нравятся девочки.

— И мальчики тоже, — ввернул Боб.

— Тетя Сейди, похоже, ничего не собирается говорить до их приезда, — сказала я.

— Или еще решает — впереди почти неделя. Будет с Пулей обсуждать. Стоило бы, возможно, послушать, когда она в следующий раз пойдет принимать ванну. Мог бы ты, Боб.


День Рождества в Алконли, по обыкновению, с переменным успехом оспаривали друг у друга солнце и дождь. Я, как это умеют дети, выбросила из головы тревожную новость насчет тети Эмили и сосредоточилась на приятном. Часов в шесть мы с Линдой продрали сонные глаза и занялись содержимым своих чулок. Главные подарки ждали впереди, за завтраком и на елке, но и чулки, как закуска в преддверии обеда, тоже имели большую прелесть и таили много сокровищ. Вскоре появилась Джесси и принялась сбывать нам то, что досталось ей. Для Джесси ценность представляли только деньги, она копила на то, чтобы сбежать из дому — не расставалась с книжкой Почтовой сберегательной кассы и всегда знала до последнего фартинга, сколько на ней лежит. Сумма переводилась в количество дней на частной квартире — пример того, что воля способна творить чудеса, поскольку арифметика у Джесси хромала на обе ноги.

— Как у тебя обстоит на сегодня, Джесси?

— Проезд до Лондона плюс месяц, два дня и полтора часа в спальне-гостиной с умывальником, включая завтрак.

Откуда возьмется еда в другое время дня, оставалось только гадать. Каждое утро Джесси изучала объявления в «Таймс» о сдаче комнат внаем. Пока что самые дешевые обнаружились в районе Клэпема. Так велико было ее желание получить наличность, которая сделает явью ее мечту, что с приближеньем Рождества или дня ее рождения можно было твердо рассчитывать на несколько выгодных приобретений. Было Джесси в то время восемь лет.

На Рождество, должна признаться, мои беспутные родители вели себя как раз очень прилично — подаркам, которые я получала от них, неизменно завидовал весь дом. В том году мать прислала мне из Парижа золоченую клетку с чучелами колибри, которые, когда их заведешь, начинали щебетать, перепрыгивать с жердочки на жердочку и пить из поилки. Еще она прислала меховую шапку и золотой браслет с топазами, неотразимость которых лишь возросла от того, что тетя Сейди сочла такие подарки неподходящими для ребенка и открыто заявила об этом. Отец прислал пони с маленькой двуколкой, прехорошенький щегольской выезд, который прибыл заранее и был в течение нескольких дней укрываем Джошем на конюшне.

— Так похоже на этого болвана Эдварда, — заметил дядя Мэтью, — прислать сюда, а мы изволь потом хлопотать о доставке в Шенли. Ручаюсь, что и Эмили, бедняга, тоже не ахти как обрадуется. Кому там за этим добром смотреть?

Линда расплакалась от зависти.

— Так нечестно, — твердила она. — Почему это у тебя беспутные родители, а не у меня?

Мы уговорили Джоша прокатить нас после ланча. Пони оказался сущий ангел, управляться с выездом, даже запрягать, мог бы играючи ребенок. Линда сидела в моей шапке и правила. Мы опоздали к началу елки — в доме уже толпились арендаторы с детьми; дядя Мэтью, напяливая с трудом костюм Деда Мороза, зарычал на нас так свирепо, что Линда должна была пойти наверх выплакаться, отчего ее не оказалось на месте, когда он раздавал подарки. Дядю Мэтью, которому стоило определенных усилий раздобыть для нее вожделенную соню, это вывело из себя окончательно, он рявкал на всех подряд и скрежетал вставными зубами. В семействе жила легенда, что он истер уже в припадках гнева четыре пары вставных челюстей.

Накал свирепости достиг наивысшего предела вечером, когда Мэтт извлек для всеобщего обозрения ящик фейерверков, присланный моей матерью из Парижа. На ящике значилось наименование: Pétards[9]. Кто-то спросил Мэтта:

— А что же они делают?

На что тот отвечал:

— Bien, ça péte, quoi?[10]

Вследствие чего удостоился от дяди Мэтью, чье ухо уловило эту реплику, первостатейной порки, и, кстати, совершенно незаслуженно — он, бедный, только повторил то, что ему сказала раньше Люсиль. Мэтт, впрочем, воспринимал порку как некое явление природы, никоим образом не связанное с его действиями, и принимал ее с философским спокойствием. Я не однажды потом задавалась вопросом, как получилось, что тетя Сейди доверила присматривать за детьми этой Люсиль, которая была сама вульгарность. Мы все любили ее, она была веселая, живая и готова читать нам вслух до хрипоты, но язык ее не поддавался описанию и на каждом шагу таил в себе для неосмотрительных вероятность сесть в лужу.

— Qu'est-ce que c'est се заварной крем, qu'on fout partout?[11]

Никогда не забуду, как Мэтт, простодушно и без всякой задней мысли, произнес эту фразу в оксфордской кондитерской «Фуллера», куда нас привел дядя Мэтью. Последствия были ужасны.

Дяде Мэтью, по-видимому, не приходило в голову, что Мэтта едва ли научила таким словечкам мать-природа и справедливей было бы поставить им заслон у их истока.

ГЛАВА 4

Вполне понятно, что я ждала приезда тети Эмили и ее суженого не без трепета. В конце концов, истинной матерью мне была она, и сколько бы я ни грезила о прельстительном и грешном создании, породившем меня, но прочных, основательных, внешне вполне обыденных отношений, какие подразумевает материнство в лучшем смысле слова, я искала у тетки. Дни нашей маленькой семьи протекали в Шенли покойно и счастливо, являя собой прямую противоположность жизни в Алконли, сотрясаемой треволненьями и бурными страстями. Пусть у нас было скучновато, зато тут была надежная гавань, и я всегда возвращалась в нее с радостью. Я, кажется, начинала смутно понимать, в какой мере все здесь вращалось вокруг меня, сам распорядок дня — ранний ланч, ранний ужин — построен был сообразно времени моих занятий и моего отхода ко сну. Только по праздникам, когда я гостила в Алконли, у тети Эмили появлялась возможность пожить для себя, но даже эти просветы выпадали нечасто, так как она полагала, что дядя Мэтью да и вообще вся тамошняя беспокойная обстановка не лучшим образом влияют на мои нервы. Я, может быть, и не задумывалась специально о том, до какой степени тетя Эмили соразмеряла свое существование с моим, но с полной ясностью сознавала, что прибавление мужчины произведет в нашем жизнеустройстве коренные перемены. Не зная почти ни одного мужчины за пределами родственного круга, я воображала, что все они созданы по образу и подобию либо дяди Мэтью, либо моего полузаочного, не в меру пылкого папочки — и тот, и другой в стенах нашего опрятного домика неизбежно ощущались бы совершенно чужеродным телом. Я предавалась мрачным предчувствиям и страхам и, при изрядном содействии богатой фантазии Луизы и Линды, привела свои нервы в достаточно плачевное состояние. Луиза теперь изводила меня «Верной нимфой»[12]. Последние главы она читала вслух, и вскоре я уже умирала в брюссельском пансионе на руках у мужа тети Эмили.

В среду тетя Эмили позвонила тете Сейди, и они переговаривались целую вечность. Телефон в Алконли находился тогда в застекленном стенном шкафу посередине ярко освещенной задней галереи; отводной трубки не было, так что подслушать ничего не удавалось. (По прошествии лет телефон перенесли в кабинет к дяде Мэтью и установили параллельный аппарат, после чего всем разговорам один на один наступил конец.) Когда тетя Сейди вернулась в гостиную, она так ничего и не сказала, кроме:

— Эмили приезжает завтра в три ноль пять. Тебе привет, Фанни.

Назавтра все мы отправились на охоту. Радлетты любили зверей — они любили лисиц, они, презрев угрозу жестоких побоев, вскрывали заделанные лисьи норы, обливались слезами и ликовали над страницами «Рейнеке-лиса», вставали летом в четыре утра и бежали подглядывать, как в бледно-зеленом лесном сумраке играют лисенята, и тем не менее больше всего на свете они любили охоту. Эта любовь была у них в крови, и у меня была в крови, и вытравить ее было невозможно, хоть мы и знали, что это чуть ли не первородный грех. На три часа в тот день я позабыла обо всем, кроме собственного тела и тела моего пони — только лететь вперед, продираться вперед, шлепать по лужам, взобраться на бугор, съехать, оскальзываясь, вниз, натягивать поводья, погонять — только земля и небо. Я все забыла, я бы с трудом сказала, как меня зовут. Тем, очевидно, и держит людей охота, в особенности глупых людей: она побуждает их к предельному сосредоточению сил, как умственных, так и физических.

Через три часа Джош проводил меня домой. Мне никогда не разрешали оставаться дольше, иначе я переутомлялась и мне становилось худо на всю ночь. Джош выехал из дому на второй лошади дяди Мэтью, часа в два они поменялись и он двинулся к дому на второй, запаренной, взмыленной до пены, и меня взял с собой. Я очнулась от своего исступленья и увидела, что день, лучезарный и солнечный поутру, похолодал и нахмурился, угрожая дождем.

— А ее светлость где же охотится в нынешнем году? — спросил Джош, когда мы тронулись рысцой по мерлинфордской дороге, пролегающей по самому гребню нагорья и настежь открытой всем ветрам, как ни одна знакомая мне дорога — без единого намека на укрытие на всем своем протяжении в пятнадцать миль, из которых нам предстояло проехать десять. Подвозить нас к месту сбора или домой на машине дядя Мэтью категорически отказывался, считая это потворством презренной изнеженности.

Я знала, что Джош говорит о моей матери. Он служил у моего деда, когда она и ее сестры были еще маленькие; мать была его кумиром, он боготворил ее.

— Она в Париже, Джош.

— В Париже… Зачем это?

— Как видно, ей там нравится.

— Хо, — возмущенно уронил Джош, и мы примерно полмили ехали в молчании. Пошел дождь; холодный и мелкий, он сеялся, во всю ширь застилая собою окрестность по обе стороны дороги, и мы трусили навстречу мокрому ветру. У меня слабая спина и долго ехать трусцой, сидя в дамском седле, для меня сущая погибель. Я свернула на обочину и пустила пони в легкий галоп по траве, но знала, что Джошу это совсем не понравится: так лошадь приходит к концу пути чересчур разгоряченной — с другой стороны, если пустишь ее шагом, то можно застудить. Полагалось трусить да трусить всю дорогу рысцой, разламывая себе спину.

— Мое лично мнение, — заговорил, наконец, Джош, — что ее светлость даром, прямо-таки даром пропадает все то время до последней минуточки, когда не сидит на лошади.

— Она замечательно ездит верхом, правда?

Все это я уже слышала от Джоша, и не раз, но мне всегда было мало.

— Я, например, второй такой не видал, — сказал Джош, со свистом пропуская сквозь зубы воздух. — Рука, точно бархат, но и железная, сильная рука, а уж посадка!.. Теперь посмотреть, к примеру, хоть на вас — изъерзались буквально в седле, то туда, то сюда, жди нынче к вечеру стертой спины, уж это как пить дать.

— Да рысца эта, Джош! И потом, я так устала.

— Чтобы она когда устала — я такого не видывал. А видел, как проскачет десять миль и сменит лошадь на свежую молодую пятилетку, какую не выводили всю неделю — взлетит в седло легче птички — ногу и не учуешь в ладони — мигом подобрала поводья, вздернула голову коню — и забор ей не забор, ограда не ограда — пустит вскачь, не разбирая, где там пашня, где круча, а сама сидит как влитая. Теперь, напротив, возьмем его светлость (это уже о дяде Мэтью) — ездить верхом умеет, не отрицаю, но гляньте, в каком он виде возвращает лошадей — до того измочалены, что уже и пойло не хлебают. Умеет ездить, это да, но что с того, когда он лошадь не чувствует. Вот мама ваша такими их домой не приводила, знала, когда остановиться, и уж тогда прямиком к дому, без никаких. Оно понятно, его светлость — мужчина крупный, рослый, кто же спорит, фунтов на двести потянет с гаком, но у него и лошади тоже крупные, рослые, а он их умудряется заездить до полусмерти, и кому тогда нянькаться с ними ночь напролет? Мне!

Дождь уже лил как из ведра. Ледяная струйка, просочась мне за воротник, добралась до левой лопатки, в правый сапог постепенно наливалась вода, поясницу резало, как ножом. Я чувствовала, что еще минута — и я не выдержу этих терзаний, прекрасно зная, что обязана продержаться еще целых сорок минут, еще пять миль. От боли в спине я нагибалась все ниже, и Джош кидал на меня презрительные взгляды, явно недоумевая, как у моей матери могла родиться такая дочь.

— До чего мисс Линда уродилась в ее светлость, — заметил он, — это даже удивлению подобно.

Но наконец-то, наконец мы свернули с мерлинфордской дороги, спустились в долину и, проехав деревню Алконли, стали подниматься в гору, к поместью, мимо сторожки у ворот, по подъездной аллее — и на конюший двор. Я с трудом спешилась, сдала пони на руки кому-то из помощников Джоша и, по-стариковски волоча ноги, поплелась к дому. И лишь у самых дверей, с внезапно екнувшим сердцем, вспомнила, что по времени тетя Эмили, а значит и ОН, уже должны быть здесь. Долгая минута прошла, покуда я набралась духу открыть парадную дверь.

И точно: в холле, спиной к камину, стояли тетя Сейди, тетя Эмили и белокурый, маленького роста, молодой на вид мужчина. Самое первое мое впечатление — что совсем не похож на мужа. И, похоже, мягкий и добрый.

— А вот и Фанни, — хором сказали мои тетки.

— Деточка, — прибавила тетя Сейди, — позволь представить тебе капитана Уорбека.

Я резким, неловким движением, как часто получается у девочек в четырнадцать лет, пожала протянутую руку, думая, что на капитана он тоже совершенно не похож.

— Душенька, как ты промокла! Остальных, вероятно, не будет еще сто лет — ты откуда вернулась?

— Я их оставила прочесывать рощицу у «Старой Розы».

Я вдруг вспомнила — сказалась женская природа, в конце концов, я находилась в присутствии мужчины — в каком жутком виде мне свойственно возвращаться с охоты: вся забрызгана грязью с головы до ног, котелок сбился набекрень, прическа как воронье гнездо, галстук полощется, точно флаг на ветру — и, пробурчав что-то невнятное, удалилась по задней лестнице принимать ванну и отдыхать. После охоты нас по крайней мере два часа держали в постели. Скоро вернулась и Линда, вымокшая еще сильнее меня, и юркнула ко мне под одеяло. Она тоже успела повидать капитана и согласилась, что внешность у него неподходящая для жениха и для военного.

— Трудно представить себе, как такой уложит немца шанцевым инструментом, — сказала она пренебрежительно.

Как бы мы ни боялись дяди Мэтью, как бы его ни осуждали, а подчас и ненавидели всеми фибрами души, он все равно оставался для нас как бы мерилом мужских достоинств англичанина; всякий, кто сильно отличался от него, казался нам каким-то не таким.

— Устроит ему дядя Мэтью мартышкино житье, вот увидишь, — сказала я, заранее опасаясь за тетю Эмили.

— Бедная тетя Эмили, он еще, чего доброго, потребует, чтобы жениха держали на конюшне, — давясь от смеха, сказала Линда.

— Знаешь, а все-таки он симпатичный, ей повезло, что хоть кого-то нашла, если учесть, сколько ей лет.

— Ох, интересно будет взглянуть, как они встретятся с Пулей.

Однако нашим ожиданиям кровавой драмы не суждено было исполниться: с первой минуты стало очевидно, что капитан Уорбек пришелся дяде Мэтью как нельзя более по сердцу. А поскольку этот последний никогда не менял своего первоначального мнения и немногие его любимцы вольны были совершать хоть тысячу самых тяжких преступлений, оставаясь при этом в его глазах чисты и безгрешны, то капитан Уорбек отныне и навеки утвердился относительно дяди Мэтью в незыблемо благоприятном положении.

— До чего головастый малый — страшное дело, и начитанный, столько всего умеет, вы не поверите. И книги пишет, и критические статьи по изобразительному искусству, и на рояле бренчит так, что закачаешься, хоть, правда, сами вещи — не очень. Но можно вообразить, как он откалывал бы что-нибудь эдакое — из «Крестьяночки», например, если б разучил. Этому что хочешь по плечу, сразу видно.

За обедом капитана Уорбека, сидящего рядом с тетей Сейди, и дядю Мэтью, который сидел возле тети Эмили, разделяли не только четверо детей (Бобу, в связи с предстоящим отъездом в Итон на следующий триместр, разрешалось, как и нам, обедать внизу), но также провалы темноты. Обеденный стол освещали три электрические лампочки, свисающие гроздью с потолка и занавешенные темно-красным шелком с золотой бахромой. На середину стола, таким образом, падал пучок яркого света, меж тем как обедающие со своими приборами сидели в полной мгле. Все мы, естественно, не отрывали глаз от смутных очертаний жениха и обнаружили в его поведении массу любопытного. Сперва он завел с тетей Сейди разговор о садах, садовых растениях и цветущих кустарниках — предмете, о котором в Алконли ничего не знали. Садом занимался садовник, и дело с концом. Сад находился в полумиле от дома, если не дальше, и никто туда не захаживал — разве что в летнее время кому-нибудь вздумается слегка размять ноги. Странным казалось, что человек, живущий в Лондоне, почему-то знает названия, привычки и лечебные свойства такого количества растений. Тетя Сейди из вежливости старалась не отставать, но не могла полностью утаить свое невежество, хотя отчасти и умудрялась скрывать его за легкой дымкой рассеянности.

— А почва тут у вас какая? — осведомился капитан Уорбек.

Тетя Сейди, просияв, спустилась с облаков и с торжеством — уж это-то она знала — ответила:

— Глинистая.

— А, ну да, — сказал капитан.

После чего извлек на свет Божий коробочку, украшенную каменьями, достал большую таблетку, проглотил, не запив, к великому нашему изумлению, ни единой капли воды, и словно бы обращаясь к самому себе, но вполне явственно произнес:

— Тогда, значит, здешняя вода безумно крепит.

Когда дворецкий Логан поднес ему картофельную, «пастушью», запеканку с мясом (кормили в Алконли всегда обильно и вкусно, но незатейливо, на простой манер), он отвечал — и снова не совсем понятно было, с расчетом ли, что услышат, или нет:

— Нет, благодарю, мясо двойной термообработки не для меня. Я жалкая развалина и вынужден соблюдать осторожность, иначе меня ждет расплата.

Тетя Сейди, которая так не любила разговоры о здоровье, что люди часто принимали ее за приверженку «Христианской науки»[13] — каковой она и впрямь могла бы стать, когда бы ей еще больше не претили разговоры о религии — оставила эти слова без всякого внимания, зато Боб с интересом спросил, что же такого делает с человеком мясо двойной термообработки.

— Как, это страшная нагрузка на пищеварительные органы, с таким же успехом можно жевать подметку, — слабо отозвался капитан Уорбек, выкладывая себе на тарелку горой весь салат. Затем, как бы вновь уйдя в себя, прибавил: — Сырой латук, противоцинготное, — открыл другую коробочку с таблетками еще больших размеров и проглотил две, прошелестев: — Протеин.

— Какой у вас дивный хлеб, — обратился он к тете Сейди, словно желая загладить невежливость своего отказа есть мясо двойной термообработки. — Уверен, в нем содержится зародыш.

— Что-что? — встрепенулась тетя Сейди, прерывая приглушенное совещание с Логаном («спросите, не приготовит ли миссис Крабб быстренько еще салата»).

— Я говорю — уверен, что ваш замечательный хлебушек пекут из муки жернового помола, в значительной мере сохраняющего зародыш. У меня дома в спальне висит изображение пшеничного зерна — увеличенное, разумеется, — на котором ясно виден зародыш. В белом хлебе, как вам известно, зародыш, с его изумительными целебными свойствами, уничтожен — верней сказать, удален — и пущен на куриный корм. Род человеческий, как следствие этого, хиреет, а куры с каждым новым поколением становятся все крупнее и крепче.

— И кончится тем, — сказала Линда, слушавшая его с пожирающим вниманием, чего нельзя было сказать о тете Сейди, которая укрылась за облачком скуки, — что куры достигнут ростом достов, а досты будут покуривать себе в курятнике. Ах, я бы с удовольствием поселилась в хорошеньком таком курятничке!

— Тебе бы работа не понравилась, — сказал Боб. — Я раз наблюдал, как курица кладет яйцо, у нее было просто отчаянное выражение лица.

— Подумаешь, все равно что сходить в уборную.

— Будет, Линда, — резко сказала тетя Сейди, — это совершенно лишнее. Доедай то, что у тебя на тарелке, и поменьше разговаривай.

С тетей Сейди, при всей ее отрешенности от мира, не всегда можно было рассчитывать, что происходящее ускользнет от нее.

— Так вы, капитан Уорбек, что, простите, говорили мне относительно детеныша?

— Нет, не детеныша — зародыша…

Я в это время заметила, что в темноте на другом конце стола между дядей Мэтью и тетей Эмили завязалась, как обычно, ожесточенная полемика и она касается меня. Такие перепалки у них происходили каждый раз, когда тетя Эмили приезжала в Алконли, но все равно видно было, что она ему нравится. Он всегда любил тех, кто не давал ему спуску — кроме того, он, вероятно, видел в ней повторенье тети Сейди, которую обожал. В тете Эмили ощущалось, по сравнению с тетей Сейди, больше определенности, больше характера, она была не так красива, зато не изнурена родами — при всем том, каждый сразу сказал бы, что они сестры. Моя мать была совершенно другая во всех отношениях — что, впрочем, и неудивительно при такой, как сказала бы Линда, сексуальной озабоченности.

Сейчас дядя Мэтью и тетя Эмили спорили о том, что мы уже слышали много раз. Речь шла о женском образовании.

Дядя Мэтью:

— Надеюсь, эта самая школа (слово «школа» произносится с невыразимым презрением) действительно, как ты утверждаешь, приносит Фанни какую-то пользу. Что она там набирается чудовищных выражений, это бесспорно.

Тетя Эмили — спокойно, но переходя к обороне:

— Очень может быть. И попутно набирается ценных сведений для своего образования.

Дядя Мэтью:

— Образования! Я всегда полагал, что образованный человек никогда не попросит занять ему что-нибудь, а я сам слышал, как Фанни, бедная, просила Сейди занять ей писчей бумаги. И это — образование? Фанни говорит «одену платье» и «обую ботинки», пьет кофе с сахаром, носит зонт с кисточкой и если изловчится отыскать себе мужа, то, уж конечно, будет называть его родителей папой и мамой. Поможет ли ему, несчастному, ее хваленое образование терпеть на каждом шагу эти бесконечные ляпсусы? Слышать, как жена говорит: «одену платье» — от этого у святого лопнет терпенье.

Тетя Эмили:

— А для других мужчин нестерпимо, когда жена понятия не имеет, кто такой Георг III. (Но все-таки, Фанни, девочка, правильно будет «надену», — следи, пожалуйста, за своей речью.) А вообще, на то и мы с тобой, Мэтью, — общепризнанно, что домашнее влияние играет в процессе образования чрезвычайно важную роль.

Дядя Мэтью:

— Ага, вот видишь…

Тетя Эмили:

— Чрезвычайно, но далеко не самую важную роль.

Дядя Мэтью:

— Не обязательно ходить в тошнотворное заведение нашего очень среднего класса, чтобы выучить, кто такой Георг III. Кстати, Фанни, кто он такой?

Увы, мне никогда не удавалось блеснуть в подобных случаях. С перепугу перед дядей Мэтью все мысли у меня разбежались врассыпную и я, покраснев как рак, пробормотала:

— Король. Он сошел с ума.

— Ярко сказано, содержательно, — заметил с сарказмом дядя Мэтью. — Ради таких познаний определенно стоит пожертвовать теми крохами женского обаяния, какими наделила природа. Ноги, от игры в хоккей на траве, — точно воротные столбы, посадка в седле — я у женщины хуже не видел. Стертая спина обеспечена лошади с первой минуты. Линда, ты у нас, слава Богу, необразованная, — ну-ка, что ты можешь сказать о Георге III?

— Так, — сказала Линда с набитым ртом. — Он был сыном бедняги Фреда[14], а с его собственным сыном водил дружбу Бо Браммел[15] — «Кто толстый ваш приятель?»[16]. Сам же он был из этих, знаете, колеблющихся. «Я — их высочества собака — а вы, сэр, чей вы пес, однако?»[17] — прибавила она без видимой связи с предыдущим. — Ах, какая прелесть!

Дядя Мэтью метнул на тетю Эмили взгляд, исполненный злорадного торжества. Я видела, что подвела свою союзницу, и ударилась в слезы, чем подвигнула дядю Мэтью на дальнейшие гадости:

— Хорошо еще, что у Фанни будет 15 000 фунтов в год дохода, — сказал он, — и это не считая того, что приберет к рукам Скакалка на своем творческом пути. Фанни подцепит себе мужа, будь покойна, хотя и говорит «одновременно» и «представлять из себя» и наливает сначала молоко, когда пьет чай. Меня-то это не волнует, я только говорю, что он у нее, страдалец, запьет горькую.

Тетя Эмили с возмущением посмотрела на него из-под насупленных бровей. Она всегда старалась скрыть от меня тот факт, что я — богатая наследница, пусть до того лишь момента, пока мой отец, мужчина в самой поре и в добром здравии, не заведет себе жену, которой еще не поздно иметь детей. Дело в том, что ему, подобно представителям ганноверской династии[18], нравились лишь те женщины, которым перевалило за сорок; после того как от него сбежала моя мать, ее сменила череда стареющих жен, которым никакие чудеса современной науки не вернули бы репродуктивных способностей. Среди взрослых, кроме того, царила ошибочная убежденность, будто мы, дети, пребываем в неведении, что мою матушку величают Скакалкой.

— Все это не имеет ни малейшего отношения к делу, — сказала тетя Эмили. — Да, может быть, в отдаленном будущем Фанни получит какие-то небольшие деньги — о такой цифре, как 15 000, просто говорить смешно. Но независимо от этого, тот, за кого она выйдет замуж, возможно, будет способен содержать жену — с другой стороны, учитывая, каков наш современный мир, ей, может быть, придется и самой зарабатывать на жизнь. Во всяком случае, она вырастет более гармоничной и зрелой личностью, более интересной, активной, если…

— Если будет знать, что Георг III был король и сошел с ума.

И все-таки правда была на стороне моей тетки, и я это знала, и она — тоже. Дети у Радлеттов глотали книги, хватаясь за первую, какая под руку подвернется в библиотеке Алконли, хорошей библиотеке, в которой была с особой полнотой представлена литература девятнадцатого века и собранной их дедом, широко образованным, просвещенным человеком. Однако, накопив таким образом изрядный запас разнородных сведений, расцвечиваемых живыми красками их оригинальности, и прикрывая зияющие дыры невежества латками обаяния и остроумия, они так и не приобрели навыка к сосредоточению, умения основательно и серьезно работать. Следствием чего, в дальнейшей их жизни, была неспособность переносить скуку. Препоны и бури им были нипочем, зато обычная, будничная повседневность вгоняла их в нестерпимую тоску, по причине полнейшего отсутствия у них хотя бы тени умственной дисциплины.

После обеда, когда мы потянулись из столовой, мы услышали, как капитан Уорбек говорит:

— Нет-нет, благодарю вас. Чудный напиток, портвейн, но я вынужден отказаться. В нем содержится кислота, и теперь это мгновенно отражается на моем состоянии.

— А, так вы в прошлом — большой любитель портвейна?

— О нет, отнюдь, я к нему в жизни не притрагивался. Мои предки…

Спустя немного, когда они вышли к нам в гостиную, тетя Сейди сказала:

— Ну, теперь дети знают вашу новость.

— И потешаются, я полагаю, от души, — сказал капитан Уорбек, — такие старые, а собрались жениться.

— Нет, что вы, — вежливо запротестовали мы, краснея, — вовсе нет.

— Невероятный малый, — вмешался дядя Мэтью, — все знает. Говорит, тот судок для сахара, эпохи Карла II, — никакой не Карл, вообразите, а лишь георгианская[19] подделка и абсолютно не представляет ценности. Завтра мы с вами обойдем весь дом, я покажу наши вещи и вы нам скажете, что чего стоит. Очень полезно иметь в семье такого человека, должен сказать.

— Как славно, с удовольствием, — отозвался Дэви слабым голосом, — а сейчас, если не возражаете, я пойду прилягу. Да, спасибо, непременно чайку с утра пораньше — необходимо восполнить потерю влаги во время сна.

Он попрощался со всеми за руку и поспешил из комнаты, заметив, как бы про себя:

— Жениховство — так утомительно…


— Дэви Уорбек — дост, — объявил Боб, когда мы спускались наутро к завтраку.

— Это правда, — сонным голосом сказала Линда, — кажется, потрясающий дост.

— Да нет, я хочу сказать — настоящий. На букву «у», понимаешь? «Дост. Дэви Уорбек», я проверял, все правильно. — Бобу в то время служил настольной книгой «Дебретт»[20], он так и жил, уткнувшись в него носом. Итогом этих изысканий было, к примеру, сообщение, сделанное им в чьем-то присутствии Люсили: «Происхождение рода Радлеттов теряется во мгле глубокой древности». — Он всего-навсего младший сын, а у старшего есть наследник, значит, боюсь, не быть тете Эмили леди. Отец у него — только второй барон в их роду, первый получил этот титул в 1860, а сам род ведется с 1720, раньше идет женская линия… — Голос Боба замер. — Так что — вот.

Мы услышали, как Дэви Уорбек, сходя по лестнице, говорит дяде Мэтью:

— Нет, это никоим образом не Рейнольдс[21]. В лучшем случае — Принс Хор[22], и из самых слабых.

— Свинского умишка, Дэви? — Дядя Мэтью приподнял крышку горячего блюда.

— Мозгов, вы хотите сказать? Да, пожалуйста, Мэтью, так прекрасно усваиваются…

— А после завтрака я покажу вам нашу коллекцию минералов в северной галерее. Тут уж, ручаюсь, вы согласитесь, что это нечто стоящее, считается одной из лучших коллекций в Англии — досталась мне от старого дядюшки, он всю жизнь ее собирал. А пока — как вам мой орел?

— Да, будь эта вещь китайской работы, ей цены бы не было. Но, как ни жаль, — Япония, не стоит даже бронзы, которая пошла на отливку. Пожалуйста, апельсинового джема, Линда.

После завтрака мы повалили гурьбой в северную галерею, где в застекленных витринах хранились сотни камней. Такая-то окаменелость, такое-то ископаемое; больше всего дух захватывало от плавикового шпата, от ляпис-лазури, меньше — от крупной кремневой гальки, словно подобранной на обочине дороги. Ценные, единственные в своем роде, камни были семейной легендой. «Минералы из северной галереи сделали бы честь иному музею». Мы, дети, относились к ним с почтением. Дэви осматривал камни внимательно, кой-какие подносил к окну и изучал при свете. Наконец с глубоким вздохом произнес:

— Замечательная коллекция. Но вы, вероятно, знаете, — все они больны?

— Больны?

— Очень, и болезнь слишком запущена, уже ничем не поможешь. Год, два, — и они погибнут, можно хоть сейчас спокойно выбрасывать.

Дядя Мэтью был в совершенном восторге.

— Черт знает, что за малый, — говорил он, — и все-то не по нем, первый раз такого встречаю. У него камни, и те болеют ящуром!

ГЛАВА 5

За год после замужества тети Эмили произошло наше с Линдой превращение из девочек, чересчур ребячливых для своего возраста, в подростков, праздно тоскующих о приходе любви. Одним из последствий ее замужества стало то, что я теперь проводила почти все свои каникулы в Алконли. Дэви, как и другие любимцы дяди Мэтью, решительно отказывался видеть в нем что-либо пугающее и со смехом отмахивался от теории тети Эмили, что излишне долгое пребывание в его обществе дурно сказывается на моих нервах.

— Вы просто жалкие нюни, — говорил он, — если позволяете себе расстраиваться из-за этого дутого людоеда.

Дэви оставил свою квартиру в Лондоне и переехал к нам в Шенли, где, пока шли занятия в школе, мало что изменилось в нашей жизни с его появлением, хотя присутствие мужчины всегда приносит благие перемены в дом, где живут одни женщины, — так, занавески, покрывала, одежда тети Эмили разительно переменились к лучшему — но на каникулы он любил забирать ее с собой, если не к своим родственникам, то в поездки за границу; меня же сплавляли в Алконли. Тетя Эмили, вероятно, рассудила, что, если надо выбирать между желаниями мужа и моей нервной системой, следует все-таки отдавать предпочтение первым. Несмотря на ее возраст, сорок лет, они, сколько я могу судить, были горячо влюблены друг в друга — им и вообще-то, наверное, было в тягость постоянно иметь меня при себе и следует поставить им в огромную заслугу, что ни разу, ни на единое мгновенье они не дали мне почувствовать это. Дэви, надо сказать, оказался и остается поныне идеальным отчимом, чутким, любящим, он никогда и ни в чем мне не мешал. Сразу принял меня как нечто неотъемлемое от тети Эмили и никогда не подвергал сомнению неизбежность моего присутствия в его семье.

К рождественским каникулам Луизе официально приспело время «выезжать», ей предстояло кататься по балам, чему мы бешено завидовали, хоть Линда и заявила пренебрежительно, что толпы кавалеров как-то не видно. Нам же предстояло ждать своей очереди еще два года — целую вечность, казалось нам, в особенности Линде, парализованной любовным томлением, от которого у нее, не загруженной уроками или иной работой, не было средства отвлечься. У нее, честно говоря, и не осталось теперь других интересов, разве что охота, — даже зверье как будто утратило для нее былую привлекательность. Дни, свободные от охоты, мы проводили в безделье: либо просиживали без конца за пасьянсом, одетые в твидовые костюмы, из которых мы выросли, так что на талии то и дело отлетали крючки и петли — либо торчали в достовом чулане и «мерились». Запаслись рулеткой с делениями и состязались — у кого больше глаза, тоньше запястья и щиколотки, талия, шея, длиннее ноги и пальцы. Победительницей неизменно выходила Линда. Когда переставали «мериться», заводили разговоры о любви. Разговоры были самого наивного свойства, ибо для нас в ту пору любовь и замужество означали одно и то же: мы знали, что они длятся вечно, до самой могилы, но и потом им нет конца. Увлечение грехом прошло; Боб, по возвращении из Итона, растолковал нам все про Оскара Уайльда, и прегрешенье, лишась таинственности, явилось нам скучным, неромантическим и недоступным пониманию.

Обе мы, разумеется, были влюблены, и обе — в мужчин, с которыми даже не были знакомы: Линда — в принца Уэльского, я — в пожилого толстого фермера с кирпичным лицом, который время от времени проезжал через Шенли. Любовь была сильная и мучительно сладостная, она всецело владела нашими помыслами, но думаю, мы смутно догадывались, что со временем на смену этим возлюбленным явится кто-то настоящий. Эти были, так сказать, для того, чтобы место не пустовало, пока его не займет тот, кому оно предназначено. Что возлюбленный может появиться и после замужества, мы даже мысли не допускали. Мы жаждали настоящей любви, а настоящая бывает только раз в жизни, она стремится к освященью и вслед за тем пребывает незыблема. Мужья, как мы знали, не всегда хранят верность, и к этому нужно быть готовой, нужно понимать и прощать. «Я верен был тебе. По-своему, Кинара»[23], — надобно ли тут лучшее объясненье? Но женщины — другое дело, лишь самые низменные способны дарить свою любовь и себя не единожды. Не очень понимаю, каким образом подобные воззрения могли спокойно уживаться во мне со все еще восторженным преклонением перед матерью, этой пустопорожней вертихвосткой. Вероятно, я относила ее к совсем особой категории женщин — той разновидности, «чей лик зовет в поход армады кораблей»[24]. Как видно, отдельным историческим фигурам принадлежать к ней не возбранялось, но мы с Линдой проявляли сугубую взыскательность во всем, что имело отношение к любви, и сами на такого рода славу не посягали.

В ту зиму дядя Мэтью обзавелся новой пластинкой для своего граммофона, называлась она «Тора». «Живу в краю цветущих роз, — гудел низкий бас, — но край снегов встает из грез. О, говори же, говори со мною, Тора!» Ставил ее дядя Мэтью утром, днем и вечером, она как нельзя более подходила нам под настроение, и не было, казалось, другого имени такой пронзительной красоты, как «Тора».

Тетя Сейди собиралась дать вскоре после Рождества бал в честь Луизы, и на него мы возлагали большие надежды. Правда, ни принц Уэльский, ни мой фермер не значились в числе приглашенных, но, как говорила Линда, когда живешь в деревне, может случиться всякое. У принца — скажем, по дороге в Бадминтон — мог сломаться автомобиль, и разве не самое естественное в подобных обстоятельствах скоротать время, заглянув туда, где происходит веселье?

— Скажите, кто эта юная красавица?

— Моя дочь Луиза, сударь.

— Ах да, очень хороша, — но я, признаться, спрашивал о той, что в наряде из белой тафты.

— А это моя младшая, Линда, ваше королевское высочество.

— Представьте ее мне, пожалуйста.

И они упорхнут, кружась в вихре вальса — с такой неподражаемой грацией, что все танцующие расступятся, любуясь на них. Когда танцевать не станет больше сил, сядут вдвоем, и за искрометной беседой не заметят, как пролетит весь вечер.

Назавтра — адъютант с сообщением, что просят ее руки…

— Но она так молода!

— Его королевское высочество согласен год подождать. Он хотел бы напомнить вам, что ее величество Елизавета Австрийская вышла замуж в шестнадцать лет. Пока же он посылает вот это украшение.

Золотой ларчик — розовая атласная подушечка — бриллиантовая роза.

Мои мечты, в равной мере несбыточные и тоже живые для меня, как сама явь, не уносили меня столь высоко. Я воображала, как мой фермер, посадив меня в седло у себя за спиной, подобно молодому Лохинвару[25], увезет меня из Алконли до ближайшей кузни, где кузнец объявит нас мужем и женой. Линда милостиво обещала предоставить в наше распоряжение какую-нибудь из королевских ферм, но меня это не слишком воодушевило, мне казалось, что гораздо интереснее завести свою собственную.

Приготовления к балу между тем шли полным ходом, не оставляя без дела никого из домашних. Нам с Линдой шились платья из белой тафты со свободными вставками и поясом, расшитым бисером; шила их миссис Джош, чей порог мы всечасно осаждали, норовя поглядеть, как подвигается работа. Луизино было от Ревилла — серебряное ламе в оборочку, и каждая оборочка оторочена голубым тюлем. На левом плече болталась, ни к селу, ни к городу, пышная шелковая роза. Тетя Сейди, вытряхнутая грядущим событием из привычной расслабленности, пребывала в состоянии непреходящей озабоченности и тревоги — мы никогда ее такой не видели. Более того, в первый раз на нашей памяти она оказала противодействие дяде Мэтью. Поводом послужило нижеследующее. Ближайшим соседом Радлеттов был лорд Мерлин; его земля граничила с имением моего дяди, и дом его в Мерлинфорде был в пяти милях от Алконли. Дядя Мэтью соседа ненавидел — что же до лорда Мерлина, то неспроста телеграфный адрес его читался: «Соседские Завидки». Открытого разрыва отношений, впрочем, не было; то обстоятельство, что они никогда не виделись, еще ничего не означало, ибо лорд Мерлин не признавал для себя таких занятий, как охота, рыбная ловля или стрельба, а дядю Мэтью, в свою очередь, в жизни никто не видел за чужим столом. «Меня и дома вкусно кормят» была любимая его отговорка, и приглашать его к себе давным-давно перестали. Оба они — как, кстати, и оба их дома и поместья — являли собою полную противоположность друг другу. Дом в Алконли, громоздкий урод в георгианском стиле, смотрел на север и строился с единой целью: служить в ненастную погоду, когда наружу носа уже не высунешь, укрытием для поколений сельских дворян, вместе с их женами, бесчисленными домочадцами, собаками и лошадьми, вдовыми бабушками и незамужними сестрицами. Ни малейшей попытки скрасить внешний вид, смягчить жесткость линий, порадовать глаз; водруженный на маковку холма, он высился над кручей, оголенный и суровый, как казарма. Внутри главной темой, лейтмотивом, была смерть. Не смерть юных дев с сопутствующим романтическим набором урн, плакучих ив и кипарисов, и прощальных од, но смерть воителей и зверей, во всей ее грубой наготе. По стенам как попало развешены алебарды, копья, старинные мушкеты и тут же головы зверей, умерщвленных в разных странах, флаги и военное облачение прежних Радлеттов. В застекленных витринах — миниатюры, но не женских головок, а медалей, завоеванных мужчинами; кокарды, ручки, сделанные из тигрового клыка, подкова любимого коня, телеграммы с извещением о гибели на поле брани, пергаментные свитки со свидетельством о присвоении воинских званий — и все это вперемешку, в полной неразберихе с незапамятных времен.

Мерлинфорд приютился в долине, обращенной на юго-запад, посреди фруктовых садов и обласканных временем фермерских усадеб. Он представлял собою виллу, построенную примерно в те же годы, что и Алконли, но совершенно иным архитектором и с совершенно иным назначеньем. Это был дом для жилья — не для того, чтобы выскакивать из него день-деньской и разить врагов и зверей. Дом, подходящий для холостяка или семейной пары с одним или двумя, не больше, красивыми, одаренными, хрупкими детьми. Потолки с росписью Ангелики Кауфман[26], лестница работы Чиппендейла, мебель, созданная Хепплуайтом и Шератоном[27]; в холле — два полотна Ватто; ни шанцевого инструмента в поле зрения, ни чучела звериной головы.

Лорд Мерлин неустанно пополнял это собрание красот. Он был страстный коллекционер — не только Мерлинфорд, но и дома, принадлежавшие ему в Лондоне и Риме, были битком набиты сокровищами. Мало того, в городишке Мерлинфорд не погнушался открыть филиал своей лавки знаменитый антиквар с Джеймс-стрит, в надежде заманивать сюда раритетами лорда Мерлина во время его утренних прогулок, а вскоре его примеру последовал и ювелир с Бонд-стрит. Лорд Мерлин любил драгоценности; две его черные гончие щеголяли в бриллиантовых ожерельях, предназначенных для шеек большей белизны, но едва ли более стройных и изящных. То был пример соседских завидок изрядной протяженности во времени; по единодушному мнению местного дворянства, он вводил этим честных мерлинфордских обывателей в соблазн. Но год сменялся годом, а бриллианты, к вящей соседской зависти, по-прежнему благополучно сверкали на шеях, поросших черной шерстью.

Пристрастия его далеко не ограничивались антиквариатом; сам художник и музыкант, он неизменно покровительствовал молодым талантам. Стены Мерлинфорда постоянно оглашались современной музыкой, в саду он выстроил небольшой, но превосходный театр, куда ошеломленных соседей изредка приглашали подивиться на такие чудеса, как пьесы Кокто, опера «Махагонни»[28] или последние выкрутасы парижских дадаистов[29]. Поскольку лорд Мерлин славился как любитель розыгрышей, порой было трудно различить, где кончается розыгрыш и начинается событие культурной жизни. По-моему, ему и самому это не всегда удавалось.

На бугорке поблизости мраморную беседку венчал золоченый ангел, который ежевечерне трубил в трубу, оповещая о времени, когда был рожден на свет лорд Мерлин (и служа в грядущие годы напоминанием, что включать вечерние новости Би-би-си в 9.20 уже поздно — нет чтоб родиться чуть пораньше, горько сетовали в округе). Днем беседка переливалась блеском полудрагоценных камней, по вечерам на нее был направлен мощный луч голубого света.

Такой человек обречен был стать легендой для неискушенных котсуолдских помещиков, среди которых он жил. Однако, хоть не могли они относиться с одобрением к образу жизни, исключающему умерщвление, — но отнюдь, заметим, не поедание — лакомой дичи, хотя и озадачивали их невыразимо и эстетические затеи и вызывающие (зависть!) причуды, тем не менее они бесспорно воспринимали его как своего. Исстари семьи их знали его семью, его отец был чрезвычайно популярен как хозяин гончих[30] и сам он был не выскочка, не нувориш — просто беззлобная шутка над тем, что составляет в Англии норму сельской жизни. И, между прочим, пресловутую беседку — строение, по общему признанью, выдающегося безобразия — помянул добрым словом, как хороший ориентир на местности, не один заблудший по дороге домой с охоты.

Разногласия у тети Сейди с дядей Мэтью возникли не по поводу того, приглашать лорда Мерлина на бал или нет (такой вопрос вообще не стоял, поскольку приглашались автоматически все соседи), а приглашать ли его вместе с теми, кто сейчас гостит у него в доме. Тетя Сейди считала — приглашать. Менее светскую женщину, чем она со времени замужества, невозможно было себе представить, но она все-таки успела повидать свет за время своего девичества и знала, что гости лорда Мерлина, буде он согласится привести их с собой, станут неоценимым украшением празднества. Знала также, что, помимо всего прочего, преобладающей чертой ее бала будет всеобщая и беспросветная невзрачность и ощутила неизъяснимую тягу увидеть вновь молодых женщин с хорошей прической, лондонским цветом лица и в парижских туалетах. На что дядя Мэтью говорил:

— Пригласишь этого невежу Мерлина со сворой друзей, тут тебе и эстеты набегут, прости Господи, и умники из Оксфорда, — с него еще станется, чего доброго, и иностранцев притащить. У него, говорят, французики гащивали и даже макаронники. Я не потерплю итальяшек в своем доме.

Кончилось, впрочем, по обыкновению, тем, что тетя Сейди настояла на своем и села писать: «Дорогой лорд Мерлин! Мы Устраиваем в честь Луизы небольшой танцевальный вечер…» — и так далее, а дядя Мэтью, исчерпав все свои доводы, мрачно удалился ставить «Тору».

Лорд Мерлин принял приглашение, написав, что приведет с собой компанию из двенадцати человек, имена которых сообщит тете Сейди дополнительно. Вполне корректное, совершенно нормальное поведение. Тетя Сейди была приятно удивлена, когда, вскрыв конверт, не обнаружила в нем заводного устройства, которое выпрыгивает наружу, попадая тебе, в виде милой шутки, прямо в глаз. На почтовой бумаге, правда, красовалось изображение его дома, но это она скрыла от дяди Мэтью. Который такие вещи презирал.

Прошло несколько дней — и вновь сюрприз. Еще одно письмо от лорда Мерлина, опять-таки без заводного устройства и тоже вежливое, в котором он приглашал дядю Мэтью с тетей Сейди и Луизой к себе на благотворительный обед в пользу ежегодного бала для мерлингфордской больницы. Дядю Мэтью, естественно, уговорить не удалось, а тетя Сейди с Луизой поехали. Назад они вернулись буквально с вытаращенными глазами. В доме было, по их словам, безумно жарко — так жарко, что холода не ощущаешь ни минуты, даже когда снимаешь пальто в прихожей. Приехали они очень рано, задолго до того, как остальные начали спускаться вниз: в Алконли было правило выезжать из дому на четверть часа раньше времени — на тот случай, если спустит шина. Зато они получили возможность как следует все осмотреть. Дом был полон весенних цветов — пахло восхитительно. Оранжереи в Алконли были тоже полны весенних цветов, только в комнаты они почему-то не попадали, а если бы и попали паче чаяния, то непременно погибли бы от холода. На гончих, рассказывала тетя Сейди, действительно были бриллиантовые ожерелья, и куда более роскошные, чем колье на ней самой, причем выглядели собаки в них, надо признать, очаровательно. По всему дому порхают райские птицы, совершенно ручные, а кто-то из молодых людей сказал Луизе, что если б она пришла днем, то увидела бы, как в воздухе, точно облако конфетти, кувыркаются разноцветные голуби.

— Мерлин их раскрашивает каждый год, а потом они сохнут в бельевом шкафу.

— Но ведь это невероятная жестокость, вы согласны? — в ужасе воскликнула Луиза.

— Вовсе нет, им это страшно нравится. Их женушки и мужья вылетают оттуда такие хорошенькие!

— А глазки у них, бедненьких, как же?

— А глазки они быстренько привыкают закрывать.

Гости, когда они появились наконец из отведенных им спален (некоторые — с непростительным опозданием), благоухали упоительней даже, чем цветы, и выглядели экзотичнее райских птиц. Держались все очень мило, были очень добры по отношению к Луизе. Рядом с ней за обедом сидели два молодых человека фантастической красоты, и она завела с ними разговор, пустив для начала, как водится, пробный шар:

— Скажите, где вы охотитесь?

— Мы вообще не охотимся.

— Тогда почему на вас алые рединготы?

— Ах, они такие миленькие, вы не находите?

Мы, слушая, только прыснули, но согласились, что дяде Мэтью рассказывать об этом разговоре нельзя ни в коем случае, он способен и сейчас еще в два счета запретить гостям из Мерлинфорда показываться на своем балу.

После обеда девицы повели Луизу наверх. Там она в первые минуты слегка оторопела, увидев в комнатах для гостей печатные объявления:


ВВИДУ ТОГО, ЧТО В БАКЕ ОБНАРУЖЕНО НЕОПОЗНАННОЕ МЕРТВОЕ ТЕЛО, ПРОСЬБА К ПОСЕТИТЕЛЯМ НЕ ПИТЬ ВОДУ ИЗ-ПОД КРАНА.


ВНИМАНИЮ ПОСЕТИТЕЛЕЙ: ПРОСЬБА ОТ ПОЛУНОЧИ ДО ШЕСТИ УТРА НЕ ПАЛИТЬ ИЗ ОГНЕСТРЕЛЬНОГО ОРУЖИЯ, НЕ ТРУБИТЬ В ОХОТНИЧЬИ РОГИ, ВОЗДЕРЖИВАТЬСЯ ОТ ГРОМКИХ ВОПЛЕЙ И УЛЮЛЮКАНЬЯ.


И, на дверях спальни:


ЗДЕСЬ КАЛЕЧАТ. СРОК ГАРАНТИИ — ПОЖИЗНЕННО.


Ей, впрочем, быстро объяснили, что это юмор.

Девицы предложили ей воспользоваться их пудрой и губной помадой, но Луиза, из опасения, как бы не заметила тетя Сейди, не решилась. Гостьи же, по ее словам, выглядели с их помощью совершенно умопомрачительно.


С приближением знаменательной даты, дня бала в Алконли, очевидно стало, что тетя Сейди чем-то омрачена. Все, кажется, подвигалось гладко: шампанское прибыло, оркестр — струнный под управлением Клиффорда Эссекса — заказан и предусмотрено, что недолгие часы своего досуга оркестранты проведут в доме миссис Крейвен. Миссис Крабб, при содействии домашней фермы, Крейвена и трех помощниц из деревни, готовилась удивить всех ужином, какого свет не видывал. Дядю Мэтью, в стремлении не уступить тепличной неге Мерлинфорда, уломали приобрести два десятка керосиновых обогревателей; садовник получил указание перенести в дом все до единого горшка с цветами. («Осталось только белых леггорнов раскрасить», — заметил с горьким сарказмом дядя Мэтью.)

Итак, казалось бы, приготовления шли своим ходом, без сучка, без задоринки, — и все же лоб тети Сейди бороздили морщины: среди гостей, которые понаедут к ней в дом, будут девицы со своими мамами, но ни одного молодого человека. По той причине, что ее подруги и сверстницы рады были привезти дочерей, но с сыновьями обстояло иначе. Возможные танцевальные партнеры, пресытясь в это время года приглашениями на балы, были не столь опрометчивы, чтобы катить без оглядки куда-то в Глостершир, в дом, где ты ни разу не бывал и неизвестно еще, найдешь ли там тепло, комфорт и тонкие вина, которые привык принимать как должное, где нет перспективы встретить известную в твоем кругу очаровательницу, где тебя не ждет прогулка верхом и в приглашении ни словом не упомянута охота, хотя бы на пернатую дичь.

Дядя Мэтью питал слишком большое уважение и к лошадям своим, и к фазанам, чтобы допустить до них какого-то пришлого юнца, который еще невесть что может натворить.

Положение, таким образом, сложилось отчаянное. С разных концов страны съедутся десять женщин — четыре матери и шесть дочерей — в дом, где их ждут еще четыре (мы с Линдой, хоть и не шли в расчет, носили все-таки юбки, а не брюки, и были чересчур большие, чтоб продержать нас безвыходно все это время в классной комнате) и есть всего двое мужчин, причем один из них еще не вырос из коротких штанишек.

Телефон теперь раскалился докрасна, по всем направлениям разлетались телеграммы. Тетя Сейди, отбросив всякую гордость, всякую видимость, что все обстоит так, как надо, и приглашают человека лишь за то, что он собой представляет, прибегла к сигналам бедствия. Мистер Уиллз, викарий, дал согласие оставить миссис Уиллз дома и явиться к обеду в Алконли без дамы. Это станет первой разлукой супругов за сорок лет. Так же принесла себя в жертву и миссис Астер, жена доверенного, а Астер-младший, сынок его, которому не сравнялось еще шестнадцати, спешно отряжен был в Оксфорд покупать себе фрак.

Дэви Уорбеку было велено покинуть тетю Эмили и явиться тоже. Он обещал, но неохотно и только после того, как ему обрисовали весь ужас положения. Двоюродные братья в годах, престарелые дядюшки, о которых много лет не вспоминали, как о бесплотных духах, призваны были из забвения с просьбой воплотиться в явь. Почти все отвечали отказом, некоторые — в весьма резких выражениях: почти каждого из них в свое время чем-нибудь обидел дядя Мэтью, так глубоко и больно, что о прощении не могло быть и речи.

Наконец дядя Мэтью почувствовал, что должен вмешаться. К балу он относился с глубоким безразличием, вовсе не считая, что в его обязанности входит развлекать гостей, которых воспринимал скорее как неотвратимое нашествие орды варваров, чем приезд милых сердцу друзей, собравшихся ради удовольствия повеселиться и гульнуть сообща. Что ему было далеко не безразлично, так это душевный покой тети Сейди; он не мог видеть, как она изводится, и решил, что пора принять меры. Дядя Мэтью поехал в Лондон и побывал на заседании палаты лордов, как раз последнем перед парламентскими каникулами. Поездка завершилась полной удачей.

— Стромболи, Паддингтон, Форт-Уильям и Кертли дали согласие, — объявил он тете Сейди с видом фокусника, извлекающего из средней величины бокала четырех симпатичных упитанных кроликов. — Только пришлось обещать им охоту, — Боб, ступай скажи Крейвену, что он мне нужен завтра утром.

В результате означенных ухищрений число персон обоего пола за обеденным столом уравнялось, к несказанному облегчению тети Сейди, хотя при мысли о кроликах дяди Мэтью ее разбирал невольный смех. Лорд Стромболи, лорд Форт-Уильям и герцог Паддингтонский были ее собственные давние партнеры на балах; сэр Арчибальд Кертли, заведующий Библиотекой парламента, слыл украшением обедов в избранном кругу высоколобых интеллектуалов; ему перевалило за семьдесят и он страдал жестоким артритом. Другое дело, конечно, — после обеда, когда начнутся танцы. Тут с Уиллзом воссоединится миссис Уиллз, с капитаном Астером — миссис Астер, на дядю Мэтью и Боба особенно рассчитывать как на партнеров не приходилось, а господа из палаты лордов скорее подадутся не в танцевальный зал, а к карточному столу.

— Боюсь, останется девочкам надеяться на себя, — задумчиво сказала тетя Сейди.

В известном смысле, однако, все сложилось к лучшему. Этих гостей дядя Мэтью выбрал сам, по собственному вкусу и из числа своих друзей, а стало быть, не исключалось, что он их примет вежливо — они, во всяком случае, хотя бы будут знать заранее, что за человек их хозяин. Напустить в Дом посторонних молодых людей было бы — и она это знала — чрезвычайно рискованно. Дядя Мэтью ненавидел посторонних, ненавидел молодых, и сама мысль, что у его дочерей могут появиться кавалеры, была ему тоже ненавистна. Впереди еще ждали подводные камни, но эти ей удалось благополучно миновать.


Так вот каков он, бал! Вот она какова, та жизнь, которую мы ждали все эти годы — и дождались, она наступила — вот он, бал, он происходит сейчас, сию минуту, он совершается вокруг нас! Какое необыкновенное чувство, как будто это не на самом деле, а словно бы во сне. Только, увы, так непохоже на то, что представлялось, о чем мечталось — не самый лучший сон, признаться. Мужчины — такие низенькие, некрасивые, женщины — помятые какие-то, платья сидят нескладно, лица раскраснелись, от обогревателей разит керосином, а тепла совсем мало, но главное, главное — мужчины: либо совсем старики, либо уроды. А когда пригласят танцевать (уступив, как ты подозреваешь, настояниям доброго Дэви, который старается, чтобы мы не скучали на нашем первом балу), то не уносишься, как рисовалось тебе, порхать в восхитительном тумане, прижатая мужественной рукою к мужественной груди, а то тебя толкнут, то брыкнут — толк да брык на каждом шагу, и больше ничего. Балансируя на одной ноге, как царь Аист, не удержат равновесия — и, как царь Бревно[31], всей тяжестью рушатся другой ногой тебе на пальцы. Что же до искрометной беседы, то хорошо, если хоть какой-нибудь — пусть даже самой пустой и бессвязной — хватит на целый танец или промежуток между танцами. И то все больше: «Ой, простите!» да: «Ох, виноват!» — правда, Линда уединилась-таки с одним из своих партнеров, уведя его смотреть на пораженные болезнями камни.

Нас никогда толком не учили танцевать — мы почему-то считали, что танцы — нечто такое, что каждому дается естественно и без всяких усилий. Линда, по-моему, тогда же усвоила — а мне на это понадобились годы — что к поведению цивилизованного человека естественность вообще не имеет отношения, в нем все строится на искусственном и на искусстве, в той или иной степени доведенным до совершенства.

Если вечер не обернулся для нас полнейшим разочарованием, то лишь благодаря компании из Мерлинфорда. Они нагрянули страшно поздно — мы, честно говоря, и думать про них забыли — но, как только поздоровались с тетей Сейди и завладели танцевальным залом, вся атмосфера вечера разом переменилась. Они поражали, они слепили глаз великолепием украшений, изяществом нарядов, блеском волос, дивным цветом лица; вот они-то действительно порхали в танце, едва касаясь земли, — речь, понятно, не идет об угловатом чарльстоне, но и его они отплясывали так ловко, что у нас дух захватывало от восхищения. С полной очевидностью обладали они также и умением вести искрометную, смелую беседу — у них она явно лилась, как ручеек, вольно, стремительно, играя и сверкая на солнце. Линду они покорили совершенно, тут же на месте она решила, что тоже станет одним из этих пленительных созданий и будет жить в том же мире, что и они, сколько бы ни потребовалось на это сил и времени. Я на такое не посягала. Я видела, что ими можно восхищаться, но они вращались по слишком отдаленной от меня орбите — скорее той, к которой принадлежали мои родители; я же, с того дня, как меня забрала к себе тетя Эмили, очутилась на другой и возврата обратно не было — да я его и не желала. Что не мешало мне тоже упиваться их созерцанием, и, подпирая ли вместе с Линдой стенку, топая ли на непослушных ногах по залу с добряком Дэви, который изредка, отчаясь залучить к нам кого-нибудь из молодых людей, приглашал нас сам, я глаз от них не отрывала. Дэви, как выяснилось, был с каждым из них хорошо знаком, а с лордом Мерлином, по всей видимости, и вовсе состоял в дружеских отношениях. В перерывах между проявлениями доброты ко мне и Линде он держался вместе с ними и принимал участие в их изощренной болтовне. Он вызвался даже представить им нас, но, к сожалению, свободные тафтяные вставки, такие хорошенькие и оригинальные на примерках у миссис Джош, почему-то неуклюже топорщились рядом с шифоновыми туалетами гостей, такими струящимися, мягкими, — к тому же все, что нам выпало испытать в начале вечера, породило в нас ощущение собственной неполноценности; короче говоря, мы отказались.

Ночью, в постели, я с особой тоской мечтала о крепких и надежных объятиях своего фермера. А Линда наутро объявила, что отказывается от принца Уэльского.

— Я пришла к заключению, — сказала она, — что в придворном кругу скука смертная. Вот леди Дороти — придворная дама, а вы посмотрите на нее…

ГЛАВА 6

Последствием бала стало событие, какого никто не мог предугадать. Матушка лорда форт-Уильяма пригласила тетю Сейди с Луизой приехать к ней в Суссекс на бал охотников[32], а вскоре и от его замужней сестры им пришло приглашение на охоту и благотворительный бал в пользу местного лазарета. Пока они там гостили, лорд Форт-Уильям сделал Луизе предложение и оно было принято. Луиза вернулась в Алконли невестой и очутилась в центре внимания — впервые с той поры, когда рождение на свет Линды прочно оттеснило ее на задний план. Да, это было событие, и разговоры в достовом чулане не умолкали, как в присутствии Луизы, так и без нее. Она теперь носила на безымянном пальце красивое колечко с бриллиантиком, но, вопреки нашим надеждам, не выказывала особой склонности обсуждать в подробностях, как объяснялся в любви лорд (для нас отныне Джон, только разве это упомнишь) Форт-Уильям, а, заливаясь румянцем, укрывалась за дымовой завесой отговорок, что это святое. А вскоре вновь появился и он сам, дав нам возможность наблюдать его как отдельную самостоятельную личность, а не часть почтенной троицы, образуемой им вкупе с лордом Стромболи и герцогом Паддингтонским. Заключение огласила Линда:

— Старенький, бедняжка, — по-видимому, он ей нравится, но, честно говоря, будь он мой пес, отдала бы его усыпить.

Лорду Форт-Уильяму было тридцать девять лет, но выглядел он безусловно много старше. Шевелюра у него сбилась назад, как пух в перине сбивается ночью к ногам, по выражению Линды, весь вид был какой-то неухоженный, потрепанный. Луиза тем не менее его любила и была впервые в жизни счастлива. Она всегда боялась дяди Мэтью, как никто другой, и не без веских оснований: он считал ее дурой и не давал себе труда хоть изредка обходиться с нею прилично — она была на седьмом небе от радости, что навсегда покинет Алконли.

Подозреваю, что Линда, несмотря на все разговоры о старых псах и перинах, на самом деле очень ей завидовала. Надолго уезжала одна верхом и предавалась, мечтая вслух, все более несбыточным фантазиям; томленье по любви переросло у нее в полную одержимость. Надо было каким-то образом убить еще целых два года, пока ей настанет время выезжать в свет, но Боже мой, как медленно ползли дни! Линда слонялась по гостиной, раскладывала (подчас, едва начав, бросала) бессчетные пасьянсы, когда — в одиночестве, когда — в обществе Джесси, которую тоже заразила своей маятой.

— Который час, дуся?

— Угадай.

— Без четверти шесть.

— Нет, получше.

— Шесть часов!

— Похуже чуточку.

— Без пяти?

— Теперь правильно.

— Если сейчас сойдется, выйду замуж за того, кого полюблю… Если сойдется, я в восемнадцать выйду замуж…

Если сойдется — и тасует карты; если сойдется — и раскладывает. Нет, не выйдет, — последняя карта в колоде — дама, начнем сначала…

Луизина свадьба состоялась весной. Подвенечное платье, тюлевое, в оборках и с веточками флёрдоранжа, было коротким, до колен, зато со шлейфом, по дикой моде того времени. Джесси из-за него очень волновалась.

— Совсем неподходящее.

— Отчего же, Джесси?

— Для похорон, я хочу сказать. Ведь женщин всегда хоронят в подвенечном платье, правда? Представляешь, так и будут торчать твои мертвые ноги на всем виду.

— Скажите, госпожа Смертяшкина! А я их шлейфом оберну.

— Подумала бы о похоронщиках — приятно им будет?

От подружек Луиза отказалась. Я думаю, ей хотелось, чтобы раз в кои-то веки смотрели больше на нее, а не на Линду.

— Ты просто не понимаешь, — говорила Линда, — какой без подружек дурацкий вид у тебя будет сзади. Пожалуйста, поступай как знаешь. Нам же лучше, не нужно рядиться, словно чучело, в голубой шифон. Я ради твоего же блага стараюсь, вот и все.

На день рождения лорд Форт-Уильям, большой любитель старины, подарил Луизе копию драгоценного украшения времен короля Альфреда[33]. Линда, у которой склонность говорить гадости достигла к этому времени предела, сказала, что оно больше всего напоминает куриную какашку.

— Такого же цвета, размера и той же формы. Тоже мне, украшение!

— По-моему, прелестная вещица, — сказала тетя Сейди, но горький привкус от Линдиных слов все равно остался.

У тети Сейди жила в ту пору канарейка, которая распевала целыми днями, соперничая чистотой и звонкостью своих трелей с самою Галли-Курчи. Всякий раз, слыша, как где-нибудь с таким же самозабвением заливается канарейка, я вспоминаю тот свой приезд, то счастливое время — и нескончаемый поток свадебных подарков, и как мы раскладывали их в танцевальном зале с возгласами восторга или ужаса, хлопоты, суету и дядю Мэтью в радужном настроении, которое, как иногда случается с хорошей погодой, держалось устойчиво день ото дня, и не верилось, что так бывает.

Луиза становилась владелицей двух домов, одного — в Лондоне, на Коннот-сквер, другого — в Шотландии. Ей предстояло получать триста фунтов в год на булавки, кроме того она получала бриллиантовую диадему, жемчужное ожерелье, собственный автомобиль и меховой палантин. Словом, ее ждала завидная участь — если при этом она способна была терпеть рядом Джона Форт-Уильяма. На нас он наводил отчаянную скуку.


Денек, назначенный для свадьбы, выдался ясный, погожий, и, когда мы с утра сходили посмотреть, как миссис Уиллз и миссис Джош справляются с праздничным убранством, оказалось, что вся светлая церковка обвешана букетиками весенних цветов. Потом ее знакомые очертанья потонули в прихлынувшем непривычном многолюдье. Я лично, подумалось мне, предпочла бы венчаться, когда здесь было совсем пусто — только цветочки и присутствие Святого Духа.

Нам с Линдой до того не приводилось еще бывать на свадьбе, поскольку тетя Эмили — что было, по нашему мнению, очень нечестно с ее стороны — обвенчалась, уединясь от посторонних взоров, в часовне Дэвиного родового поместья на севере Англии, и мы оказались совсем неподготовлены к внезапному перевоплощенью в тот день нашей славной Луизы и скучнейшего Джона в неувядающие образы невесты и жениха, романтической Героини и романтического Героя.

С того мгновенья, как мы вышли из Алконли, оставив Луизу один на один с дядей Мэтью ровно на одиннадцать минут — после чего они должны были последовать за нами на «даймлере», — все происходящее приобрело для нас оттенок истинного драматизма. Луиза, окутанная с головы до колен тюлем, сидела, не смея шелохнуться, на краешке стула; дядя Мэтью, с часами в руке, расхаживал взад-вперед по холлу. До церкви мы, натурально, добрались пешком и расположились на отведенном семейству месте сзади, очень удобном для захватывающего обозрения соседей, разряженных в пух и прах и непохожих на себя. Единственным из собравшихся, кто выглядел абсолютно как всегда, был лорд Мерлин.

Неожиданно по рядам пробежало движенье. У ступеней, ведущих к алтарю, появился, возникнув, будто по мановенью волшебной палочки, из ниоткуда, Джон со своим шафером, лордом Стромболи. Оба в визитках, с густо набрильянтиненными волосами, — просто роскошные мужчины, но оценить этот факт по достоинству не хватило времени: уже миссис Уиллз заиграла, нигде не выдерживая пауз, «Гряди, голубица», и по проходу, спеша, как на пожар, устремился дядя Мэтью, таща рядом Луизу со спущенной на лицо фатой. В этот момент, по-моему, Линда охотно поменялась бы местами с Луизой, даже с условием — тяжким условием — счастливо жить-поживать до гроба с Джоном Форт-Уильямом. Не успели мы оглянуться, как Луизу, на сей раз с откинутой фатой, уже тащил по проходу в обратном направлении Джон, а миссис Уиллз так оглушительно и торжественно грянула «Свадебный марш», что в церкви чуть не полопались окна.

Все прошло как по маслу, за одним маленьким исключением. Под звуки «Как лань желает»[34] (любимого Линдиного псалма) Дэви незаметно выбрался из церкви, велел одному из нанятых на свадьбу шоферов довезти себя до станции Мерлинфорд и отправился прямым сообщением в Лондон. Вечером он объяснил по телефону, что повредил себе во время пения миндалину и счел нужным немедленно показаться сэру Эндрю Макферсону, специалисту по уху, горлу, носу, а тот на неделю уложил его в постель. Почему-то с бедным Дэви все время приключались самые немыслимые происшествия.


Уехала Луиза, разъехались гости после свадьбы, и Алконли, как водится в подобных случаях, объяло чувство унылого однообразия. Линда в те дни погрузилась в такой беспросветный мрак, что тетя Сейди и та встревожилась. Линда потом рассказывала, что много думала о самоубийстве и, очень может статься, совершила бы его, не будь столь велики сопряженные с ним практические трудности.

— Попробуй-ка решись прикончить кролика — сама знаешь, — говорила она. — А тут как-никак — себя!

Два года представлялись просто вечностью, не стоило и пытаться осилить такой срок, даже если по истечении его тебя ждет (а в этом она не сомневалась ни минуты, как верующий не сомневается в существовании рая) неземная любовь. Понятно, что это было бы самое время засадить Линду за работу — такую, как у меня, чтобы с утра до вечера и до седьмого пота, и некогда предаваться глупым мечтам, кроме немногих минут в постели, покуда не сморит сон. По-видимому, тетя Сейди смутно догадывалась об этом, во всяком случае, она убеждала Линду поучиться стряпать или заняться полезным делом в саду, или начать готовиться к конфирмации. Линда яростно все отвергала, не соглашаясь выполнять хотя бы какие-то нужные поручения в деревне, хотя бы помогать тете Сейди справляться с тысячами забот по дому, какие неизбежно выпадают на долю жене сельского дворянина. С нею, одним словом, как сто раз на дню твердил дядя Мэтью, гневно буравя ее синим глазом, не было совершенно никакого сладу.

На выручку пришел лорд Мерлин. Он приметил ее на Луизиной свадьбе и попросил тетю Сейди привезти ее как-нибудь в Мерлинфорд. Через несколько дней он позвонил. К телефону подошел дядя Мэтью и, не отводя трубку от рта, крикнул тете Сейди:

— Тебя этот хряк Мерлин!

Если лорд Мерлин и услышал, а не слышать он не мог, это не произвело на него никакого впечатления. Он сам был человек с причудами и к чудачествам других умел относиться с пониманием. Бедная тетя Сейди, напротив, совсем смешалась и в результате приняла приглашение, которое при иных обстоятельствах, вероятнее всего, отклонила бы: приехать с Линдой в Мерлинфорд на ланч.

Лорд Мерлин, казалось, мгновенно разгадал, в каком душевном состоянии находится Линда — был не на шутку поражен, когда узнал, что она вообще не учится, и сделал все возможное, чтобы дать какую-то пищу ее уму. Он показывал ей свои картины, объяснял, что нужно о них знать, вел с нею долгие беседы об искусстве и литературе, давал читать свои книги. Словно бы невзначай намекнул — и эта мысль была подхвачена тетей Сейди, — что ей и Линде не мешало бы прослушать курс лекций в Оксфорде, упомянул также, что в Стратфорде-на-Эйвоне как раз проходит сейчас Шекспировский фестиваль.

Такого рода познавательные вылазки, от которых тетя Сейди сама получала большое удовольствие, вскоре сделались неотъемлемой частью жизни в Алконли. Дядя Мэтью пофыркивал поначалу, но он никогда не мешал тете Сейди делать то, что ей хочется — к тому же не образование как таковое внушало ему такой страх за своих дочерей, а скорее частная школа с ее опрощающим влиянием. Что касается гувернанток — да, их пробовали нанимать, но дольше нескольких дней ни одна из них не выдерживала дядю Мэтью, это пугающее скрежетанье вставными зубами, грозовые, разящие молнии синих глаз, щелканье пастушечьих бичей под окном ни свет ни заря. У меня тоже нервы, говорили они и уносили ноги на станцию, не успев зачастую даже распаковать сундук — огромный и такой неподъемный, будто в него наложили камней — в сопровождении коего неизменно приезжали.

Один раз дядя Мэтью побывал с тетей Сейди и Линдой на шекспировском спектакле «Ромео и Джульетта». Нельзя сказать, чтобы удачно. Он пролил реки слез и пришел в неописуемое бешенство из-за того, что так плохо кончается.

— Все этот падре виноват, сукин кот, — повторял он по дороге домой, то и дело утирая слезы. — А мальчишка — как его там — Ромео мог бы знать, что поганый папист обязательно все испакостит. Кормилица тоже хороша, старая дура, — ручаюсь, что она католичка, дрянь несчастная.

Так Линдина жизнь, свернув с однообразной равнины серой скуки, отчасти скрасилась присутствием внешних интересов. Ей стало ясно, что в мире, куда она стремится войти, — ярком, остроязычном мире лорда Мерлина и его друзей — ценится умственное развитие и она сможет блистать в нем лишь при условии, что в какой-то мере пополнит свое образование. Пустое времяпрепровождение за пасьянсом кончилось, теперь она сидела целыми днями, ссутулясь в уголку библиотечного дивана, и читала, покуда не отказывали глаза. Частенько заворачивала в Мерлинфорд, где, без ведома родителей, которые ни за что не пустили бы ее туда — да и вообще никуда — одну, оставляла Джоша на конюшем дворе в обществе задушевных приятелей, а сама часами болтала на самые разные темы с лордом Мерлином. Он знал, что перед ним неистово романтическая натура, предвидел впереди большие осложнения и не уставал внушать ей мысль о необходимости создать для себя прочную интеллектуальную основу.

ГЛАВА 7

Что могло побудить Линду выйти замуж за Энтони Крисига? За девять лет их совместной жизни люди задавали этот вопрос с назойливым постоянством, едва ли не каждый раз, как назывались их имена. За чем она погналась, на что польстилась, ведь не влюбилась же она в него, с какой же ей было стати и как это могло произойти? Да, он, по их сведениям, очень богат, но ведь не он же один — обворожительной Линде стоило только пальчиком поманить? Ответ был, разумеется, тот, что она в него просто-напросто влюбилась. Линда была столь романтична, что никогда не вышла бы замуж без любви, и я, которой довелось быть рядом и при первой их встрече, и почти все то время, пока продолжался их роман, с самого начала понимала, почему так случилось. Тони в те дни казался — особенно неискушенным деревенским девочкам вроде нас — существом великолепным, неотразимым. Когда мы впервые увидели его, на балу в честь нашего с Линдой дебюта, он учился на последнем курсе Оксфорда, состоял членом «Буллингдона»[35] — роскошный молодой человек, безукоризненно одетый, обладатель «роллс-ройса», прекрасных лошадей и громадной шикарной квартиры, в которой он на широкую ногу принимал гостей. Высокого роста, белокурый, тяжеловатого, но ладного сложения, он тогда уже обнаруживал легкую склонность к напыщенности — свойству, с которым Линда пока еще не сталкивалась и находила его не лишенным привлекательности.

Что сразу невероятно возвысило его в ее глазах — это его появление на балу вместе с лордом Мерлином. Такая уж вышла незадача — тем более, что и позвали-то его в последнюю минуту, взамен кого-то, кто не смог прийти.

С Линдиным балом, в отличие от Луизиного, все складывалось гораздо более благополучно. Луиза, ныне лондонская замужняя дама, сумела обеспечить присутствие на вечере в тетисейдином доме изрядного числа молодых людей, большей частью шотландцев, светло-русых, скучных, благовоспитанных — дяде Мэтью при всем желании придраться было не к чему. Они без труда нашли общий язык со стайкой черноволосых скучных девиц, приглашенных тетей Сейди, и вечер «вытанцовывался» совсем недурно, хоть Линда, задрав нос, и объявила, что более унылого скопища не увидишь и в страшном сне. Дядю Мэтью все последние недели тетя Сейди умоляла явить снисхождение к молодежи и ни на кого не рявкать; он совершенно присмирел, и даже жалко становилось смотреть, как он, в стремлении угодить, крадучись пробирается сторонкой, словно наверху тяжело больной и на дворе выстлана солома.

В доме, приехав посмотреть на мой дебют, гостили Дэви с тетей Эмили (тетя Сейди предложила тете Эмили, что вывезет меня в свет вместе с Линдой и организует нам вдвоем лондонский сезон; предложение было с благодарностью принято), и Дэви произвел себя в своего рода телохранители при дяде Мэтью, надеясь на возможность служить буфером меж ним и наиболее несносными из класса раздражителей.

— Я буду чудо как обходителен с каждым из них, — сказал как-то дядя Мэтью в ответ на длительные увещанья тети Сейди, — но у себя в рабочем кабинете ни одного поганца не потерплю, так и знай. — И точно: провел почти весь конец недели (бал состоялся в пятницу, но гости оставались в доме до понедельника), запершись там на ключ и заводя на граммофоне то «1812 год»[36], то «Залу с привидениями» попеременно. К вокальным формам он несколько охладел в том году.

— Какая жалость, — говорила Линда, когда мы натягивали на себя бальные платья (на этот раз настоящие, из Лондона, и никаких свободных вставок), — так наряжаться, так замечательно выглядеть — и все ради этих луизиных ископаемых. Даром себя растрачиваем, называется.

— Неизвестно, в деревне всякое может быть, — отвечала я, — вдруг кто-то приведет принца Уэльского.

Линда метнула на меня негодующий взгляд из-под ресниц.

— Я, если хочешь знать, возлагаю большие надежды на лорда Мерлина. Вот он действительно наверняка приведет каких-нибудь интересных людей.

Пополнение во главе с лордом Мерлином прибыло, как и в прошлый раз, очень поздно, и в очень приподнятом настроении. Линда сразу обратила внимание на рослого молодого блондина в щегольском алом рединготе. Он танцевал с девушкой по имени Бэби Фэруэдер, которая часто гостила в Мерлинфорде; она и представила его Линде. Он пригласил ее на следующий танец, и она, покинув одного из юных Луизиных шотландцев, которому он был обещан, пошла топтаться с ним в бойком уанстепе. Мы с Линдой брали теперь уроки танцев, и если не порхали по залу легче мотыльков, то и краснеть нам за себя, как прежде, отнюдь не приходилось.

Тони был в отличном расположении духа, чему немало способствовал превосходный коньяк лорда Мерлина, и Линда приятно поразилась, обнаружив, как ей легко и хорошо с этим членом мерлингфордского кружка. Все, что бы она ни сказала, он принимал со смехом; спустя немного они отошли посидеть — она болтала без умолку, и Тони покатывался со смеху. Более верного способа снискать симпатию Линды он не мог бы придумать, никто так не нравился ей, как любители посмеяться — ей и в голову не приходило, естественно, что Тони пребывает в легком подпитии. Они пересидели вдвоем весь танец. Что не укрылось от дяди Мэтью, который тотчас принялся расхаживать взад-вперед у них перед носом, бросая в их сторону свирепые взгляды, покамест Дэви, заметив, что дело принимает опасный оборот, не поспешил увести его под тем предлогом, что в холле будто бы коптит обогреватель.

— Кто этот поганец с Линдой?

— Крисиг, вы знаете, — член правления Английского банка, это его сын.

— Проклятье, не хватало только, чтобы немчура в доме завелась — это кто же его приволок?

— Ну, Мэтью, дорогой мой, не надо волноваться. Крисиги — не немчура, они живут здесь с незапамятных времен, это крайне почтенное семейство английских банкиров.

— Немчура — она и есть немчура, — сказал дядя Мэтью, — и к банкирам у меня лично тоже не слишком лежит сердце. Притом наверняка малый сюда вломился самовольно.

— Вовсе нет. Его привел Мерлин.

— Я так и знал, что этот чертов Мерлин начнет рано или поздно водить сюда иностранцев! — взревел дядя Мэтью. — Я всегда это говорил, но чтобы немца навязать человеку — такого не ожидал даже от него!

— А не пора ли обнести музыкантов шампанским, как по-вашему? — сказал Дэви.

Но дядя Мэтью направился тяжелой поступью в котельную, где отвел душу за обстоятельной беседой о коксе с поденным работником по имени Тим.

Тони между тем пришел к выводу, и вполне справедливому, что Линда — сногсшибательная красотка и презанятная собеседница. О чем он не замедлил ей сообщить и танцевал с нею снова и снова, покуда лорд Мерлин, ничуть не менее дяди Мэтью огорченный развитием событий, решительно и очень рано не увел свою компанию домой.

— Завтра встречаемся на месте сбора, — сказал Тони, повязывая шею белым шелковым шарфом.

Остаток вечера Линда провела в молчаливой задумчивости.

— Никакой охоты, Линда, — сказала назавтра тетя Сейди, когда Линда сошла вниз в костюме для верховой езды, — это невежливо, твоя обязанность — остаться и занимать гостей. Взять и бросить их — на что это похоже!

— Мамочка, мамулечка, — сказала Линда, — сбор у «Петушиного Подворья» и устоять нет сил, сама знаешь. К тому же и Флора так застоялась за неделю, что с ума сойдет. Будь ангелом, своди их посмотреть римскую виллу, придумай что-нибудь, а я обещаю, что рано вернусь. И потом, есть же Фанни, в конце концов, есть Луиза.

На этой-то злополучной охоте все и решилось, во всяком случае для Линды. Первый, кого она увидела на месте сбора, был Тони, на великолепной гнедом коне. У Линды тоже всегда ходили под седлом превосходные скакуны, дядя Мэтью гордился ее искусством наездницы и подарил ей пару отличных резвых лошадок. След взяли сразу, потом был короткий, бешеный гон, когда Линда и Тони, слегка рисуясь друг перед другом, бок-о-бок перемахивали через каменные ограды. Вылетели на луг за деревней и стали. Две собаки подняли зайца — тот, очертя голову, плюхнулся в утиный пруд и забарахтался там в тоске, не чая выбраться. Глаза у Линды налились слезами.

— Боже мой, бедный зайчик!

Тони спрыгнул с коня и погрузился в воду. Выудил утопающего, выбрался с ним на берег, перепачкав щегольские белоснежные бриджи в зеленой тине, и опустил свою мокрую, едва живую ношу Линде на колени. То был его единственный в жизни романтический жест.

Ближе к концу Линда отстала от охоты и напрямки, коротким путем, повернула к дому. Тони открыл ей ворота, снял шляпу и сказал:

— Вы потрясающе ездите верхом, правда. До свиданья, приеду в Оксфорд, позвоню вам.

Линда, не успев войти в дом, потащила меня в достов чулан и все это рассказала. Она влюбилась.

Если учесть, в каком душевном состоянии Линда прожила два последних нескончаемых года, она явно обречена была влюбиться в первого же молодого человека, который попадется на пути. Иначе и быть не могло — другое дело, что ей не обязательно было выходить за него замуж. Это сделалось неизбежным из-за того, как повел себя дядя Мэтью. К огромному сожалению, лорд Мерлин — единственный, кто еще мог бы, пожалуй, убедить Линду, что Тони не совсем таков, каким она его себе представляет — через неделю после бала уехал в Рим и год пробыл за границей.

Тони, покинув Мерлинфорд, возвратился в Оксфорд, а Линда сидела дома и все ждала, ждала, ждала телефонного звонка. Опять вернулся пасьянс. Если сейчас сойдется, значит он в эту самую минуту думает обо мне — если выйдет, то завтра он позвонит — если выйдет, я его встречу на охоте. Но Тони охотился с «Байсестером»[37] и совсем не показывался в наших краях. Минули три недели; Линда начала уже приходить в отчаяние. Но вот как-то вечером, после обеда, раздался телефонный звонок — дядя Мэтью, по счастливой случайности, отправился на конюшню к Джошу потолковать насчет лошади, которую схватили колики, так что в кабинете никого не было и подошла к телефону сама Линда. Звонил Тони. У нее перехватило дыхание, она почти лишилась речи.

— Алло, это Линда? Тони Крисиг говорит. Вы не приедете на ланч в этот вторник?

— Ох, меня ни за что не пустят.

— Да вздор, — очень нетерпеливо, — будут и другие девушки, из Лондона, — ну хотите, приезжайте со своей кузиной.

— Хорошо, тогда с удовольствием.

— Значит, увидимся — около часа что-нибудь — улица Короля Эдуарда, семь, квартира вам, полагаю, известна. Ее в свою бытности здесь занимал Олтрингем.

Линда вышла после звонка дрожа и шепнула, чтобы я срочно поднималась в достов чулан. Нам категорически запрещалось встречаться с молодыми людьми в любое время суток без сопровождающих, а другие девушки таковыми не считались. Мы прекрасно знали, хотя столь отдаленная возможность даже не обсуждалась никогда в Алконли, что завтракать с молодым человеком у него на квартире нам не разрешат вообще ни под чьим присмотром, разве что сопровождать нас будет сама тетя Сейди. К такому вопросу, как эскорт для молодых девиц, в Алконли подходили с сугубо средневековой меркой, точно такой же, какая применялась к сестрице дяди Мэтью и к тете Сейди в их молодые годы. Принцип был тот, что ни при каких обстоятельствах нельзя видеться с молодым человеком наедине, пока ты с ним не обручена. Единственными, кто отвечал за соблюдение этого правила, считались твоя мать или тетки, а потому удаляться за пределы, доступные их недреманному оку, возбранялось. От возражения, нередко выдвигаемого Линдой, что вряд ли кто из молодых людей захочет сделать предложение девушке, которую почти не знает, отмахивались, говоря, что это чепуха. Разве не сделал дядя Мэтью предложение тете Сейди в первый же раз как увидел ее — возле клетки с двуглавым соловьем на выставке в Уайт-сити?[38] «Тебя только больше уважать будут за это». Очевидно, никому в Алконли не приходило в голову, что уважение — не то чувство, которым руководствуется современный молодой человек, ища в жене иных достоинств, нежели верность светским приличиям. Тетя Эмили, просвещаясь под влиянием Дэви, вела себя куда более разумно, но, попадая в дом к Радлеттам, я, конечно, должна была жить по их правилам.

Сидя в достовом чулане, мы говорили и говорили. Сомнений в том, что ехать нужно, не возникало — иначе Линде конец, ей такого не пережить. Но каким образом вырваться на волю? Единственный способ, какой нам удалось придумать, сопряжен был с большим риском. Жила примерно в пяти милях от Алконли наша ровесница, скучнейшая девица по имени Лаванда Дэйвис, со своими скучнейшими родителями, и Линду, как она ни отбрыкивалась, заставляли раз в год по обещанию садиться в маленький тетисейдин автомобиль и ехать к ним на ланч. Так вот, надо сделать вид, что мы едем туда, уповая, что тете Сейди в ближайшие месяцы нигде не встретится ненароком миссис Дэйвис, этот столп Женского клуба, а шофер Перкинс воздержится от упоминания о том, что машина проехала не десять миль, а шестьдесят.

Перед тем как идти ложиться спать, Линда сказала тете Сейди с деланной небрежностью, но, как послышалось мне, срывающимся, виноватым голосом:

— Это Лаванда звонила. Зовет нас с Фанни к себе на ланч во вторник.

— Обидно, курочка, — сказала тетя Сейди, — боюсь, что не смогу дать тебе свою машину.

Линда побелела и прислонилась к стене.

— Пожалуйста, мама, ну пожалуйста, мне так хочется.

— К Дэйвисам? — с недоумением сказала тетя Сейди. — Душенька, но ты прошлый раз говорила, что в жизни больше к ним не поедешь — эти глыбы трески, говорила ты, — не помнишь? В любом случае, я уверена, что они тебя примут и в другой день.

— Мамочка, ты не понимаешь. Суть в том, что у них будет один человек, который вырастил барсучонка, я так хочу с ним познакомиться.

Все знали, что заветная Линдина мечта — вырастить барсучонка.

— Вот оно что. А верхом вы не могли бы?

— Колер[39] и стригущий лишай, — сказала Линда; ее большие синие глаза понемногу наливались влагой.

— Что ты сказала, душенька?

— У них в конюшне. Колер и стригущий лишай — неужели ты хочешь, чтобы я подвергла бедняжку Флору такой опасности?

— Ты уверена? Их лошади всегда так чудесно выглядят.

— Спроси у Джоша.

— Ну хорошо, посмотрим. Может быть, у Пули будет свободен «моррис», а нет — Перкинс, в крайнем случае, отвезет меня на «даймлере». Это такое собрание, что мне нельзя не поехать.

— Ты самая-пресамая добрая! Пожалуйста, постарайся. Я так мечтаю о барсучонке.

— Поедем в Лондон, как откроется сезон, — и некогда тебе будет размышлять о барсуках. Иди, спокойной ночи, детка.


— Необходимо раздобыть где-то пудры.

— И помады.

Упомянутые предметы потребления находились у дяди Мэтью под строжайшим запретом, он предпочитал созерцать женские лица в натуральном виде и часто высказывался в том смысле, что краска существует для шлюх, а не его дочерей.

— Я в одной книжке читала, что вместо помады годится сок герани.

— Герань в это время не цветет, глупая.

— А веки можно подвести голубым из Джессиной коробки с красками.

— Волосы накрутим с вечера.

— Возьму из маминой ванной вербеновое мыло. Распустим его в ванне и заляжем туда на целый час, то-то будем после благоухать.


— Ты же, по-моему, терпеть не можешь Лаванду Дэйвис.

— Помолчи, Джесси, будь добра.

— А еще говорила, когда там была последний раз, что она, дескать, типичный антидост и по такой дурацкой физиономии грех не заехать достовой киянкой.

— Ничего я такого не говорила. Не выдумывай.

— Что это ты для Лаванды Дэйвис надеваешь лондонский костюм?

— Иди отсюда, Мэтт, сделай милость.

— Почему вы так рано собрались, ведь еще куча времени?

— Потому что до ланча хотим посмотреть на барсучонка.

— Ой, какая ты красная, Линда! Ой, до чего у тебя смешное лицо!

— Закрой рот сию минуту, Джесси, и уходи или, даю честное слово, я выпущу твоего тритона обратно в пруд.

Гонения, однако, не прекращались, покуда мы не сели в машину и не выехали со двора.

— Привезла бы с собой Лаванду, чтоб нагостилась у нас всласть, не хочешь? — отпустила прощальную колкость Джесси.

— Ничего себе досты, называется, — заметила Линда, — неужели догадались, как ты думаешь?

Мы поставили машину на площади Кларендон-ярд и, имея впереди массу времени — мы выехали с запасом в полчаса на случай, если спустят сразу две шины, — направились в дамскую комнату магазина «Эллистон энд Кавел», где с некоторым сомнением оглядели себя в зеркале. На щеках у нас рдело по ядовито красному пятну, того же цвета были губы, но только по краям, посередине уже стерлось, на веках пластом лежала голубая краска из Джессиного рисовального набора. На этом фоне выделялись белые носы: у няни нашелся тальк, которым она много лет назад присыпала Робину попку. Выглядели мы, одним словом, как размалеванные деревянные куклы.

— Остается держать хвост трубой, — неуверенно подытожила Линда.

— Ох, не знаю, — сказала я, — мне всегда как-то легче чувствовать себя в своей тарелке с поджатым хвостом.

Мы все разглядывали себя так и эдак, тая надежду, что в результате неким магическим образом избавимся от ощущения, что невесть на что похожи. Кончилось тем, что мы поработали немножко влажными носовыми платками и кричащие краски у нас на лице смягчились чуточку. Потом мы прошлись по улице, косясь на свое отражение в каждой встречной витрине. (Я не раз замечала, что когда женщина косится на каждую отражающую поверхность, заглядывает исподтишка в ручное зеркальце, то делается это, вопреки распространенному мнению, не столько из тщеславия, сколько, гораздо чаще, из ощущения, что у нее что-то не в порядке с платьем или лицом.)

Теперь, когда мы все-таки добились своего, нас обуяли страхи и смятенье, не только от сознания своей испорченности и вины, но и в предвидении возможных промахов в незнакомом обществе. Подозреваю, что мы обе с удовольствием сели бы тогда в машину и укатили в обратном направлении.

Ровно в час дня мы стояли у дверей квартиры, где жил Тони. Он встретил нас один, но было видно, что ожидается прибытие большой компании: стол — квадратный, покрытый белой, грубого полотна скатертью, — был весь уставлен приборами. Мы отказались от хереса и сигарет, предложенных нам, и наступило неловкое молчанье.

— Ездили на охоту это время? — спросил он Линду.

— Да, и не далее как вчера.

— Удачный был день?

— Очень. Собаки тотчас взяли след и ни разу не сбились за пять миль, а потом… — Линда внезапно вспомнила, как лорд Мерлин сказал ей однажды: «Охотьтесь сколько душе угодно, только ни в коем случае не вздумайте пускаться в разговоры на эту тему, скучнее ничего нет на свете».

— Но это замечательно — ни разу за пять миль! Надо мне поскорее начинать охотиться с «Хитропом»[40], им, говорят, невероятно везет в этом сезоне. Мы тоже славно поохотились вчера.

Он принялся описывать это событие во всех подробностях, буквально по минутам — где взяли след и где настигли дичь, как первая лошадь под ним охромела и как, по счастью, он наткнулся на вторую, и так далее. Мне стало ясно, что имел в виду лорд Мерлин. Однако Линда, затаив дыхание, жадно ловила каждое его слово.

Наконец с улицы донеслись какие-то звуки и он подошел к окну.

— Вот и другие прибыли, отлично.

Другие прибыли из Лондона на огромном «даймлере» и, переговариваясь, хлынули в комнату. Четыре хорошенькие девушки и молодой человек. Вскоре подошли еще несколько студентов с последнего курса; теперь все были в сборе. Нельзя сказать, чтобы мы получили большое удовольствие — все остальные здесь слишком близко друг друга знали. Весело сплетничали, хохотали, обмениваясь шутками, понятными им одним, выставлялись наперебой, но мы все-таки чувствовали, что это и есть Настоящая Жизнь, и остались бы вполне довольны тем уже, что наблюдаем ее со стороны, если б не это гложущее ощущенье вины, которое постепенно разыгралось вовсю; так муторно бывает, когда проглотишь какую-нибудь гадость. Линда бледнела всякий раз, как открывалась дверь — она, по-моему, всерьез ждала, что на пороге с минуты на минуту вырастет, щелкая бичом, дядя Мэтью. Улучив первый же удобный момент — а такой выпал не скоро, потому что, пока не пробило четыре, никто не тронулся из-за стола — мы попрощались и опрометью понеслись домой.

Наши мучители, Мэтт и Джесси, катались туда-сюда на воротах гаража.

— Ну и как, скажи, Лаванда? Упала при виде твоих век? Ты пошла бы умылась, пока Пуля не видал. Почему вы так долго? А кормили опять треской? А барсучонка вы видели?

Из глаз у Линды брызнули слезы.

— Вы от меня отстанете, антидосты бессовестные? — И с этим криком она убежала к себе в спальню.

Любовь за один короткий день возросла троекратно.


Гроза разразилась в субботу.

— Линда, Фанни, Пуля вас вызывает в кабинет. И судя по его лицу, не хотела бы я быть на вашем месте. — Этими словами встретила нас на подъездной аллее Джесси, когда мы возвращались с прогулки верхом.

У нас упало сердце. Мы переглянулись, предчувствуя недоброе.

— Ну, будь что будет, — сказала Линда, и мы поспешили в кабинет, где с первого взгляда поняли, что произошло самое худшее.

Тетя Сейди с горестным видом и дядя Мэтью со скрежетом зубовным изобличили нас в нашем преступлении. Синие молнии разлетались по комнате из его очей, ужасней Юпитерова грома были слова, которые он прорычал нам в лицо:

— Вы отдаете себе отчет, что, будь вы замужем, ваши мужья могли бы развестись с вами из-за этого?

Линда начала было спорить. Она познакомилась с законами о разводе, следя с начала и до конца за делом Расселов по газетам, которые шли на растопку в комнатах для гостей.

— Не перебивай отца, — остановила ее тетя Сейди с предостерегающим взглядом.

Но дядя Мэтью даже не заметил. Его увлек и поглотил бурный поток собственного негодованья.

— Итак, поскольку нет, как обнаружилось, уверенности, что вы способны вести себя достойно, мы будем вынуждены принять соответствующие меры. Фанни завтра же может отправляться прямым ходом домой, и чтобы я тебя больше здесь не видел, понятно? Эмили в будущем придется установить над тобой строгий контроль, если получится, хотя ты так или иначе пойдешь по стопам своей мамочки, это ясно, как дважды два. Что касается вас, барышня, то вопрос о лондонском сезоне для вас закрыт — мы отныне глаз с вас не будем спускать ни на минуту — не очень-то приятно иметь родную дочь, которой нельзя доверять — а в Лондоне слишком много возможностей улизнуть из-под надзора. Сиди теперь и варись тут в собственном соку. С охотой тоже на этот год покончено. Тебе еще чертовски повезло, что тебя не выдрали, другой отец шкуру бы с тебя спустил, слыхала? А теперь марш в постель, и никаких разговоров друг с другом до отъезда Фанни. Завтра сажаю ее в машину — и скатертью дорога.

Не один месяц прошел, покуда выяснилось, как они узнали. Казалось, что каким-то чудом, — на самом же деле все объяснялось просто. Кто-то забыл у Тони Крисига свой шарф, и он позвонил спросить, не наш ли это.

ГЛАВА 8

По обыкновению, оказалось, что дядя Мэтью более грозен на словах, чем на деле, хотя, по свидетельству живущих в Алконли, такого скандала на их памяти еще не бывало. Меня действительно отослали на другой день обратно к тете Эмили — Линда махала из своего окна, восклицая: «Какая же ты счастливая, что ты — не я!» (Совсем иная песня, чем ее обычное: «Какая все-таки прелесть, что я — такая прелесть!») — а ее разок-другой не пустили на охоту. После чего завинченные гайки ослабли, начался процесс «Хорошенького — Понемножку», и жизнь вошла постепенно в привычную колею, хотя в семействе было отмечено, что дядя Мэтью истер очередной зубной протез в рекордный срок.

Планы на лондонский сезон строились, как ни в чем не бывало, и как ни в чем не бывало, в них фигурировала я. Мне говорили потом, что Дэви с Джоном Форт-Уильямом взяли на себя труд растолковать совместными усилиями тете Сейди и дяде Мэтью (дяде Мэтью — в первую очередь), что по современным понятиям наш поступок — совершенно нормальная вещь, хотя, конечно, приходится признать, что очень нехорошо было с нашей стороны так много и так безбожно врать.

Обе мы просили прощения и обещали честь-честью, что никогда больше не будем действовать тайком, а если уж потянет сделать что-нибудь эдакое, то придем и спросим у тети Сейди.

— И в ответ, понятно, каждый раз будем слышать «нет», — как, безнадежно глядя на меня, заключила Линда.

На лето тетя Сейди сняла меблированный дом неподалеку от Белгрейв-сквер. Дом, до того безликий, что он не оставил по себе ни малейшего следа в моей памяти — помню только, что из моей спальни открывался вид на печные трубы с нахлобучками и что знойными летними вечерами я садилась у окна, глядела, как реют в воздухе ласточки, непременно парами, и сентиментально вздыхала о том, что у меня пары нет.

Для нас это было, честно говоря, прекрасное время, хотя причиной радостного настроения служили, по-моему, не столько сами балы, сколько тот факт, что мы взрослые и что мы в Лондоне. Наслаждаться балами сильно мешала одна их принадлежность, именуемая Линдой «ребятки». Ребятки были скучны до зевоты и скроены все как один на тот же манер, что и шотландцы, которых Луиза привозила в Алконли; Линда, живя по-прежнему мечтой о Тони, их по отдельности не различала, не могла даже выучить, как кого зовут. Я же приглядывалась к ним с надеждой, думая о возможном спутнике жизни и добросовестно стараясь разглядеть в них самое лучшее, но ничего хотя бы отдаленно отвечающего моим требованиям так и не отыскалось.

Тони доучивался в Оксфорде, отбывая последний триместр, и появился в Лондоне лишь под самый конец сезона.

Присмотр за нами осуществлялся, как и следовало ожидать, с викторианской неусыпностью. Тетя Сейди и дядя Мэтью в буквальном смысле слова не выпускали нас из поля зрения, если не одной из них, так другого; тетя Сейди любила прилечь среди дня, и дядя Мэтью с полным сознанием важности своей миссии брал нас с собой в палату лордов, отводил на галерею для пэресс, а сам на задней скамье напротив предавался объятьям Морфея. Когда же он бодрствовал в парламенте, что случалось нечасто, то становился сущим наказаньем для партийных организаторов: никогда два раза подряд не голосовал с одной и той же партией, непросто было и уследить, в каком направлении работает его мысль. Так, например, он голосовал за применение стальных капканов, за виды спорта, сопряженные с умерщвлением животных, за скачки с препятствиями, но — против вивисекции и вывоза старых лошадей в Бельгию. Значит, у него есть на то свои резоны, тоном, не допускающим возражений, отвечала тетя Сейди, когда мы начинали прохаживаться по поводу его непоследовательности. Мне почему-то нравились эти послеполуденные дремотные часы под сумрачными готическими сводами, нравилось слушать этот невнятный, неумолчный говор и наблюдать эти ужимки и коленца, а когда удавалось изредка расслышать чье-нибудь выступление, оно, как правило, оказывалось интересным. Линда их тоже любила; она витала далеко, поглощенная своими мыслями. Когда наступало время чаепития, дядя. Мэтью пробуждался, вел нас в парламентскую столовую пить чай с намасленными булочками, а потом отвозил домой отдыхать и одеваться на танцы.

Дни с субботы по понедельник семейство Радлеттов проводило в Алконли, куда их вез громадный, небезопасный для тех, кого укачивает, «даймлер», а я — в Шенли, где тетя Эмили и Дэви нетерпеливо ждали подробного отчета о том, что случилось с нами за неделю.

Пожалуй, главным, что занимало нас в те дни, были наряды. Линде понадобилось всего несколько раз побывать для наметки глаза на показе мод, после чего она все отдавала шить миссис Джош и, право, не знаю, каким образом, но получалось всегда свежо и очаровательно, чего мне достичь не удавалось, хотя мои туалеты, купленные в шикарных магазинах, стоили раз в пять дороже. Лишнее подтверждение того, говорил Дэви, что либо ты одеваешься в Париже, либо — уж не взыщи, как повезет. Было у Линды одно особенно умопомрачительное бальное платье, сшитое из массы светло-серого тюля и длиною до самых пят. Платья тем летом еще носили, большей частью, короткие, и явление Линды в нескончаемых ярдах тюля производило повсюду фурор, один только дядя Мэтью решительно его не одобрял, ссылаясь на то, что лично знает три случая, когда женщины сгорели заживо в тюлевых бальных платьях.

Это платье и было на ней, когда Тони, в шесть утра при чудесной июльской погоде, в павильоне на Баркли-сквер, сделал ей предложение. Он приехал из Оксфорда недели за две до того, и скоро сделалось ясно, что ни на кого, кроме нее, он смотреть не хочет. Он исправно ходил на те же балы, что и она, и, два-три раза пройдясь в танце с другими, вел ужинать Линду, а потом уже до конца вечера неотступно держался при ней. Тетя Сейди как будто ничего не замечала, но для всех прочих в кругу дебютанток исход дела был предрешен, вопрос был лишь в том, где и когда Тони сделает предложение.

Бал, выплеснувший их к нам (происходило это в прелестном старом павильоне на восточной стороне Баркли-сквер, теперь его снесли), готовился испустить дух — сонные ритмы плыли от музыкантов по опустелым залам, бедная тетя Сейди клевала носом, сидя на золоченом стульчике и ужасно томясь по своей постели, рядом с ней, продрогшая и смертельно усталая, изнывала я; все мои кавалеры разошлись по домам. Давным-давно рассвело. Линда который час где-то пропадала, никто в глаза не видел ее с самого ужина, и тетя Сейди, борясь с неодолимой сонливостью, тревожилась и начинала сердиться. К ней уже закрадывалась мысль, что Линда совершила непростительное прегрешенье и махнула в ночной клуб.

Внезапно музыканты оживились, грянул «Джон Пил», предвещая, что в завершенье последует «Боже, храни короля», и по залу туда-сюда понеслись вскачь Линда в сером облаке тюля и Тони; с одного взгляда ее лицо все нам сказало. Мы влезли в такси следом за тетей Сейди (она никогда не позволяла себе задерживать на ночь шофера), мы ехали, плеща по лужам, мимо толстых шлангов, поливающих улицы, мы поднялись по лестнице к себе в комнаты — и все без единого слова. Солнце тронуло косыми неяркими лучами нахлобучки на трубах, когда я отворила окно. Не в силах думать ни о чем от усталости, я рухнула в постель.


После танцев нам разрешалось поздно вставать, хотя тетя Сейди в девять часов всегда была на ногах и отдавала распоряжения по хозяйству. Когда сонная Линда в то утро спускалась по лестнице, дядя Мэтью встретил ее грозным рыком из холла:

— Только что звонил этот немец поганый, Крисиг, хотел с тобой говорить. Я велел ему убираться к чертовой матери. Я не желаю, чтобы ты связывалась со всякой немчурой, поняла?

— Но я уже связалась, — небрежно, с деланным равнодушием уронила Линда, — видишь ли, я с ним обручена.

При этих словах из своей маленькой гостиной на первом этаже выскочила тетя Сейди и, взяв дядю Мэтью за руку, увела его прочь. Линда заперлась у себя в спальне и проплакала целый час, а мы с Джесси, Мэттом и Робином строили тем временем в детской предположенья о дальнейшем развитии событий.

Помолвка вызвала сильнейшее противодействие не только со стороны дяди Мэтью, который был вне себя от разочарования и отвращенья, что Линда сделала такой выбор, но в равной мере и со стороны сэра Лестера Крисига, который вовсе не хотел, чтобы Тони женился до того, как заложит прочные основы своей карьеры в Сити. Кроме того, он надеялся, что его сын свяжет себя союзом с представительницей какого-нибудь столь же крупного банкирского дома. К помещичьему сословию он относился с пренебрежением, считая, что это несерьезная публика, которая отжила свое и не имеет будущего в современном мире, к тому же он знал, что громадные, завидные, лакомые состояния, которыми, без сомненья, все еще обладают подобные фамилии и из которых они извлекают бездарно мизерную пользу, всегда передаются по наследству старшему сыну, а дочерям предназначено в приданое ничтожно мало, а то и вовсе ничего. Сэр Лестер и дядя Мэтью встретились, невзлюбили друг друга с первой минуты и сошлись в решимости расстроить эту свадьбу. Тони отослали в Америку поработать в одном из банкирских домов Нью-Йорка, а несчастную Линду, поскольку сезон завершился, увезли чахнуть от горя в Алконли.

— Джесси, Джесси, одолжи мне, родненькая, те деньги, что у тебя отложены на побег — мне надо ехать в Нью-Йорк.

— Нет, Линда. Я их по крохам собирала целых пять лет, с того дня, как мне исполнилось семь, я просто не могу взять и все начать сначала. И потом они мне самой понадобятся, когда настанет срок бежать.

— Но я верну их тебе, солнышко, — Тони вернет, когда мы поженимся.

— Знаю я мужчин, — отвечала Джесси замогильным голосом.

И оставалась непреклонна.

— Если бы только лорд Мерлин был здесь, — стонала Линда. — Он бы мне помог.

Но лорд Мерлин все еще находился в Риме.

Было у нее за душой на все про все пятнадцать шиллингов шесть пенсов, а значит, приходилось довольствоваться многословными ежедневными излияниями на бумаге, предназначенными Тони. Сама она носила в кармане пачечку коротких, малосодержательных писем с нью-йоркским штемпелем, написанных школьным невыразительным почерком.

Через несколько месяцев Тони вернулся назад и объявил отцу, что до тех пор, пока не будет назначен день его свадьбы, он не в состоянии не только заниматься каким бы то ни было делом, включая банковское, но и вообще помышлять о своей будущей карьере. Линия поведения с сэром Лестером избрана была безошибочно. Все, что мешало делать деньги, требовалось устранить, и не медля. Если Тони, рассудительный мальчик, с которым отец в жизни не ведал забот, уверяет, что неспособен серьезно вникать в банковские тонкости, пока не женится, — стало быть, ему следует жениться, и чем скорее, тем лучше. Сэр Лестер пространно изложил, в чем, с его точки зрения, заключаются минусы подобного брака. Тони в принципе согласился, но сказал, что Линда молода, неглупа, полна энергии, что он имеет на нее большое влияние и не сомневается, что ее можно обратить в огромный плюс. Кончилось тем, что сэр Лестер дал согласие.

— Могло быть хуже, — заметил он, — она хотя бы из хорошего круга.

Леди Крисиг вступила в переговоры с тетей Сейди. Поскольку Линда к этому времени довела себя до полнейшего упадка и отравляла жизнь окружающим своим несносным поведением, тетя Сейди, втайне встретив последний поворот событий с большим облегчением, сумела убедить дядю Мэтью, что этот брак, пусть далеко не идеальный, неизбежен и если он не хочет навеки оттолкнуть от себя любимое дитя, то должен смириться и принять его с хорошей миной.

— Могло быть хуже, я полагаю, — произнес без особой уверенности дядя Мэтью, — малый хотя бы не католик.

ГЛАВА 9

О помолвке должным образом дали объявление в «Таймс». Вслед за этим Крисиги пригласили владельцев Алконли с субботы до понедельника к себе в Гилдфорд. Леди Крисиг в своем письме к тете Сейди употребила словцо «уик-энд» и прибавила, что приятно будет поближе друг с другом познакомиться. Дядя Мэтью пришел в неописуемую ярость. Среди особенностей, присущих ему, была та, что он не только никогда не гостил в чужом доме (кроме как, и то крайне редко, у родни), но и рассматривал как личное оскорбление любую попытку предложить ему это. Выражение «уик-энд» он презирал, а свое отношение к мысли, что с Крисигами может быть приятно познакомиться поближе, выразил, саркастически фыркнув. Когда тете Сейди удалось несколько его утихомирить, она высказала встречное предложение — что, если вместо этого пригласить семейство Крисигов, отца, мать, дочь Марджори и Тони, с субботы до понедельника в Алконли? Бедный дядя Мэтью, проглотив главное горе, Линдину помолвку, твердо вознамерился, надо отдать ему справедливость, соблюдать наилучшим манером все внешние приличия и не собирался создавать осложнений для Линды, испортив отношения с ее будущими родственниками. Он в глубине души питал большое уважение к родственным связям — был случай, когда Боб и Джесси стали при нем прохаживаться по адресу родича, десятой воды на киселе, который у всех в семье, включая дядю Мэтью, пользовался горячей нелюбовью; дядя Мэтью налетел на них, больно столкнул их лбами и произнес фразу, ставшую у Радлеттов классической:

— Во-первых, он родственник, во-вторых, священник, и потому — цыц!

Надлежащим порядком Крисигам послано было приглашение. Его приняли; договорились и о датах. По завершении чего тетя Сейди ударилась в смятение и призвала для поддержки тетю Эмили с Дэви. (Что до меня, я и так уже находилась в Алконли, приехав на несколько недель поохотиться.) Луиза у себя в Шотландии кормила второго ребенка, но надеялась, что сумеет выбраться потом на свадьбу.

Пришествие четырех Крисигов в Алконли состоялось, что называется, донельзя через пень-колоду. Не успел заурчать на подъездной аллее автомобиль, который встречал их на станции, как во всем доме, словно по команде, погас свет — Дэви привез с собой кварцевую лампу самоновейшего устройства, она-то и произвела неполадку. Гостей пришлось провожать в холл в кромешной тьме, пока Логан тыркался по кладовке в поисках свечи, а дядя Мэтью бегал смотреть пробки. Леди Крисиг и тетя Сейди обменивались вежливыми фразами ни о чем, Линда с Тони хихикали в уголку, сэр Лестер ушиб подагрическую ногу, ударясь впотьмах о край стола, а с верхней ступеньки лестницы тонким плачущим голосом рассыпался в извинениях невидимый Дэви. Словом, вышла большая неловкость.

Но вот, наконец, зажегся свет и Крисиги явились взорам. Сэр Лестер, высокий, белокурый с проседью, бесспорно мог бы претендовать на звание красивого мужчины, когда бы его не портило нечто глуповатое в выражении лица; жена и дочка были кургузенькие, пухленькие, и больше ничего. Тони явно пошел в отца, Марджори — в мать. Тетя Сейди, грубо выведенная из равновесия внезапным обращеньем в плоть и кровь бестелесных голосов из тьмы, поспешила отправить гостей наверх отдыхать и переодеваться к обеду. В Алконли бытовало мнение, что поездка из Лондона — акция, требующая предельной затраты сил и после нее людям необходимо отдыхать.

— Что там еще за лампа? — спросил дядя Мэтью у Дэви, который продолжал взывать о прощении, по-прежнему прикрывая отдельные места халатиком, накинутым для приема солнечной ванны.

— Видите, пища в зимние месяцы, как вам известно, практически не усваивается.

— У меня — усваивается, черт бы вас подрал. — Последнее, обращенное к Дэви, следовало толковать как изъявление особливой симпатии.

— То есть это вы так думаете, но на самом деле — нет. Так вот лампа посылает в ваш организм лучи, ваши железы начинают работать и пища снова приносит вам пользу.

— Хорошо, хватит посылать лучи, пока мы не сменим напряжение. Когда в доме немчуры полно паршивой, хочется все же видеть, какого она тут беса выкамаривает.

К обеду Линда вышла в белом платье вощеного ситца с очень пышной юбкой и кружевном черном шарфе. Она выглядела сногсшибательно, и видно было, что ее внешность произвела на сэра Лестера большое впечатление — леди Крисиг и мисс Марджори, обе в куцем жоржете с кружевной отделкой, кажется, не замечали этого. Марджори, безнадежно тоскливая девица на несколько лет старше Тони, не изловчилась до сих пор выйти замуж и не имела, судя по всему, никакого биологического оправдания своему существованию.

— Вы не читали «Братьев»? — осведомилась у дяди Мэтью для затравки леди Крисиг, когда они принялись за суп.

— Это что такое?

— Новое сочинение Урсулы Лангдок — «Братья» — про двух братьев. Непременно прочтите.

— Я, дорогая леди Крисиг, прочел за всю свою жизнь одну-единственную книгу, и это «Белый клык». Такой силищи вещь, что я не вижу смысла читать что-либо еще. Это Дэви у нас читает книги — Дэви, ручаюсь, вы читали «Братьев».

— И не думал, — с неудовольствием отозвался Дэви.

— Я дам вам почитать, — сказала леди Крисиг, — книжка у меня с собой, я как раз дочитала ее в поезде.

— В поезде, — сказал Дэви, — читать не следует никогда. Это невероятно утомительно, безумная нагрузка для нервных центров глаза. Вы мне позволите взглянуть на меню? Дело в том, что я на новой диете, один раз вы едите все белое, другой раз — красное. Замечательно помогает. М-мм… ах, какая жалость! Сейди — нет, она не слушает, — Логан, мог бы я попросить себе яйцо, только всмятку, и варить очень недолго. Это будет у меня белая еда, а то нас, вижу, ждет седло барашка.

— Почему вам красное не съесть сейчас, а белое будет на завтрак, — сказал дядя Мэтью. — Я откупорил к обеду «Мутон Ротшильд» — для вас специально открыл, зная, как вы его любите.

— Вот обида, — сказал Дэви, — потому что на завтрак, как я узнал, будет копченая селедочка, а я так ее люблю! Труднейшее решение… Нет, сейчас все-таки яйцо и глоток рейнвейна. Невозможно отказаться от селедки — так вкусна, так легко усваивается, но главное — как богата белками!

— Селедка, — сказал Боб, — коричневого цвета.

— Коричневый относят к красному. Разве не очевидно?

Но когда подали шоколадный крем, не поскупясь на количество — впрочем, если мальчики бывали дома, его всегда не хватало, — обнаружилось, что его скорее относят к белому. Радлетты уже убедились, что никогда не знаешь, отвергнет ли Дэви определенное блюдо — пусть даже от него один вред, — если оно очень вкусно приготовлено.

Тетя Сейди, в свою очередь, переживала не лучшие минуты рядом с сэром Лестером. Он был полон нудного ботанического воодушевленья и нисколько не сомневался, что она его разделяет.

— Как хорошо вы, лондонские жители, всегда разбираетесь в садоводстве, — сказала она. — Вам нужно с Дэви поговорить, вот кто у нас истинный садовод.

— Я, строго говоря, не лондонский житель, — с укоризной заметил сэр Лестер. — Я работаю в Лондоне, но ведь дом у меня в Суррее.

— Это, я считаю, одно и то же, — мягко, но решительно возразила тетя Сейди.

Казалось, вечеру не будет конца. Крисиги явно жаждали бриджа и к предложению заменить его подкидным дураком отнеслись прохладно. Сэр Лестер сказал, что у него была тяжелая неделя и надо бы, собственно, пораньше лечь спать.

— Я вообще не знаю, как это можно выдержать, — участливо подхватил дядя Мэтью. — Только вчера говорил директору банка в Мерлинфорде — это же пытка, а не жизнь, возиться целый день с чужими деньгами, да еще в закрытом помещении.

Линда пошла звонить лорду Мерлину, который только что вернулся из-за границы. Тони последовал за ней; они долго отсутствовали и возвратились смущенные и красные.

Утром, когда мы слонялись по холлу в ожидании копченых селедок, которые уже возвестили о себе божественным ароматом, наверх у нас на глазах пронесли два подноса с завтраком для сэра Лестера и леди Крисиг.

— Нет, проклятье, уж это ни в какие ворота, — объявил дядя Мэтью. — Чтобы мужчине подавали завтрак в постель — вы слыхали такое? — И с вожделением взглянул на свой шанцевый инструмент.

Он, впрочем, немного смягчился, когда без чего-то одиннадцать они сошли вниз, вполне готовые идти в церковь. Дядя Мэтью был великий ревнитель церкви: читал из Библии во время службы, выбирал псалмы, собирал пожертвования и любил, чтобы его домашние исправно посещали богослуженья. Увы, оказалось, что Крисиги ко всему еще и поганые басурмане: недаром они при чтении символа веры резко повернулись лицом на восток. Эти люди, короче, принадлежали к разряду тех, кто, что ни сделает — все плохо, и дом огласился вздохами облегченья, когда они решили вечерним поездом вернуться в Лондон.


— Тони — Основа[41] при Линде, правда? — сказала я грустно.

Мы с Дэви на другой день прогуливались вдвоем по Курьей роще. Дэви, среди прочих достоинств, обладал умением всегда понять, о чем ты говоришь.

— Основа, — грустно согласился он. Он обожал Линду.

— И ничто ее не разбудит?

— Боюсь, что нет, пока не будет слишком поздно. Линда, бедняжка, — отчаянно романтическая натура, что для женщины пагубно. Женщины в большинстве своем, по счастью как для них, так и для всех нас, — безумно прозаичны, иначе вообще не знаю, на чем бы держался мир.

Лорд Мерлин оказался отважнее других и высказал напрямую все, что думает. Линда отправилась навестить его и задала роковой вопрос:

— Вы довольны моей помолвкой?

На что он отвечал:

— Нет, конечно. Зачем это вам?

— Я люблю, — с гордостью сказала Линда.

— Почему вы так думаете?

— Я не думаю, я знаю.

— Чепуха.

— Ну, очевидно, вы ничего не понимаете в любви, так что с вами и толковать.

Лорд Мерлин страшно рассердился и объявил, что зеленые девчонки понимают в любви не больше.

— Любовь, — сказал он, — это для взрослых, как вам со временем предстоит убедиться. Вы обнаружите также, что она не имеет ничего общего с браком. Я всей душой за то, чтобы вы скоро вышли замуж, — через год, два года, — только ради Бога, ради всех нас, не выскакивайте очертя голову за такого зануду, как Тони Крисиг.

— Если он такой зануда, зачем было приглашать его к себе в дом?

— Я и не приглашал. Это Бэби его привезла, так как Сесил заболел гриппом и не мог приехать. К тому же мне не могло прийти в голову, что вы станете с бухты-барахты кидаться замуж за всякого, кого нечаянно занесет ко мне в дом.

— Значит, будете вперед осмотрительней. Во всяком случае, не понимаю, почему вы говорите, что Тони зануда — он все знает.

— Вот-вот, то-то и есть — он все знает. А как вам нравится сэр Крисиг? А леди Крисиг вы видали?

Но для Линды семейство Крисигов озарялось сияньем совершенства, исходящим от Тони, и того, что говорилось против них, она слышать не желала. Она довольно холодно попрощалась с лордом Мерлином, пришла домой и наговорила про него кучу гадостей. А лорд Мерлин стал ждать, что подарит ей на свадьбу сэр Лестер. Оказалось — несессер из свиной кожи с темными черепаховыми принадлежностями и на них, золотом, — ее инициалы. Лорд Мерлин прислал ей сафьяновый, вдвое больше, с принадлежностями из очень светлой черепахи, и на каждом предмете, вместо инициалов, выложено бриллиантами: «ЛИНДА».

Так положено было начало серии тщательно продуманных Крисиговых завидок.

Приготовления к свадьбе шли негладко. Без конца возникали разногласия по поводу того, кто на сколько раскошелится. В состоянии дяди Мэтью предусматривалась известная доля для младших детей, которую он распределял по своему усмотрению, и ему, вполне естественно, не хотелось ничего давать Линде в ущерб другим, раз уж она выходит замуж за сына миллионера. Сэр же Лестер, со своей стороны, заявлял, что не выделит ей ни гроша, если дядя Мэтью тоже не внесет свою лепту — он вообще не горел желанием назначить ей что бы то ни было, утверждая, что замораживать часть капитала противоречит политике его семейства. Кончилось тем, что дядя Мэтью чистым упорством добился-таки для Линды мизерной суммы. Он очень волновался и расстраивался из-за этой истории и, хоть в том не было нужды, еще сильнее укрепился в своей ненависти к тевтонской расе.

Тони и его родители хотели, чтобы свадьба состоялась в Лондоне. Дядя Мэтью говорил, что в жизни не слыхал более пошлой и вульгарной идеи. Женщин выдают замуж дома, модные свадьбы, по его мнению, — предел падения, он никогда не поведет свою дочь к алтарю Святой Маргариты[42] сквозь толпу глазеющих зевак. Крисиги объясняли Линде, что свадьба в деревне лишит ее половины свадебных подношений, не говоря уже о том, что в Глостершир посреди зимы не заманишь тех важных, тех влиятельных особ, которые окажутся впоследствии полезны Тони. Ко всем этим доводам Линда оставалась глуха. Она еще с тех дней, когда собиралась замуж за принца Уэльского, составила мысленно собственную картину того, как будет выглядеть ее свадьба, а именно, по возможности так, как изображают свадьбу в детском сказочном спектакле: огромная церковь, толпы народа внутри и снаружи, фотографы, белые лилии, тюль, подружки и многоголосый хор, поющий ее любимый гимн «Умолкли струны». Поэтому она выступала заодно с Крисигами против бедного дяди Мэтью, и когда в алконлийской церкви вышло из строя отопление и таким образом чаша весов, по воле судьбы, окончательно склонилась в их пользу, тетя Сейди сняла дом в Лондоне и свадьбу, по всей форме и со всей вульгарностью, сопутствующей широкой огласке, отпраздновали в церкви Святой Маргариты.

Одно цеплялось за другое — и, сл�

Скачать книгу

© Nancy Mitford, 1945

© Перевод. Н. Кудашева, 2020

© Издание на русском языке AST Publishers, 2021

1

Сохранилось фото тети Сэди и ее шестерых детей, сидящих за чайным столом в поместье Алконли. Стол, как было всегда и будет впредь, стоит в холле, перед громадным камином. На фотографии ясно видна висящая на стене саперная лопатка, которой в 1915 году дядя Мэттью, одного за другим, перебил восьмерых солдат, выползавших из немецкого блиндажа. Лопатка, до сих пор испачканная кровью и прилипшими к ней волосами, когда мы были детьми являлась предметом нашего восхищения. Неизменно красивое лицо тети Сэди на фотографии кажется необычно округлившимся, волосы – необычно распушившимися, а одежда – необычно неряшливой, но это, безусловно, она – сидит и держит на коленях утопающего в кружевах Робина. Она как будто не вполне понимает, куда пристроить головку ребенка, а за пределами кадра явно присутствует няня, ожидающая момента, чтобы его забрать. Остальные дети, от одиннадцатилетней Луизы до двухлетнего Мэтта, в нарядных платьях и костюмах или оборчатых передничках, сидят вокруг стола, держа, в зависимости от возраста, чашку или кружку и таращась в камеру широко распахнутыми глазами. Губы детей сложены в круглый бантик и выглядят так, будто во рту у них никак не растает кусочек масла. Вот они, впечатавшиеся в этот момент, как мухи в янтарь. Камера щелкнет, а потом жизнь покатится вперед (минуты, дни, годы, десятилетия) и понесет их все дальше и дальше от этого счастья, обещаний юности, надежд, которые, вероятно, возлагала на них тетя Сэди, и тех мечтаний, которыми грезили они сами. Я часто думаю, что нет ничего столь же мучительно грустного, как такие старые семейные фото.

В детстве я проводила свои рождественские каникулы в Алконли, так уж было заведено. Некоторые из этих праздников проносились мимо, не оставляя о себе каких-то значимых воспоминаний, другие же были отмечены бурными событиями и выделялись из общего ряда.

Например, был случай, когда загорелось крыло здания, в котором жили слуги. Было и такое, что мой пони завалился на переправе и чуть не утопил меня в ручье (вскоре его оттащили, но говорят, что я уже пускала пузыри). Была еще и драма с десятилетней Линдой, совершившей попытку самоубийства, чтобы воссоединиться со старым вонючим бордер-терьером, которого пришлось застрелить дяде Мэттью. Она набрала и съела полную корзинку тисовых ягод. Но няня застукала ее за этим занятием и заставила в качестве рвотного выпить воды с горчицей, после чего Линда заработала выговор от тети Сэди и подзатыльник от дяди Мэттью, была уложена в постель на несколько дней и получила во владение щенка-лабрадора, который вскоре занял в ее сердце место старого бордера. Не такой уж плохой вариант наказания, на мой взгляд. Хуже получилось, когда Линда, будучи уже двенадцатилетней, рассказала пришедшим на чай соседским девочкам, откуда, по ее мнению, берутся дети. Эти сведения в изложении Линды были настолько шокирующими, что ее гости покинули Алконли с диким воем, подорванным психическим здоровьем и в значительной мере утраченными шансами на нормальную интимную жизнь в будущем. Расплатой стала серия ужасных карательных мер – от нешуточной порки, осуществленной дядей Мэттью, до запрета в течение недели обедать за общим столом. Незабываемыми также стали каникулы, когда дядя Мэттью и тетя Сэди уехали в Канаду. Дети Рэдлеттов каждый день мчались за газетами, в надежде прочесть, что корабль их родителей пошел ко дну вместе со всеми пассажирами; они жаждали стать круглыми сиротами – особенно Линда, которая так и видела себя в роли главной героини книги «Вот, что сделала Кэти»[1], берущей бразды домашнего хозяйства в свои маленькие, но умелые ручки. Корабль не встретился с айсбергом и выдержал атлантические штормы, но зато мы получили чудесные каникулы, свободные от правил.

Впрочем, больше всего мне запомнилось Рождество, когда я была уже четырнадцатилетней и случилась помолвка тети Эмили. Тетя Эмили была сестрой тети Сэди, и она воспитывала меня с младенчества, потому что моя родная мать, их младшая сестра, решила, что слишком красива и беспечна для того, чтобы в девятнадцать лет обременить себя заботами о ребенке. Она покинула моего отца, когда мне был месяц от роду, и в дальнейшем убегала так часто и со столь многими и разными мужчинами, что получила среди родных и друзей прозвище – Сумасбродка. Что касается моего отца, то его вторая жена, – а там и третья, четвертая, пятая, – большого желания воспитывать меня, конечно, не имела. Периодически какая-нибудь из этих кратковременных родительниц, как ракета, появлялась на моем горизонте и отбрасывала на него свое волшебное зарево. Все эти женщины были настолько красивы и соблазнительны, что я страстно желала быть подхваченной и унесенной прочь их искрометным огненным шлейфом, хотя в глубине души понимала, как мне повезло, что у меня есть тетя Эмили. Постепенно, по мере того как я росла, они утратили в моих глазах всякое очарование – холодные, серые обшивки потухших ракет ветшали там, где им случилось приземлиться: моя мать с неким майором на юге Франции, а отец, распродавший из-за долгов свои поместья, – со старой румынской графиней на Багамах. Окружающий их гламур поблек задолго до моего совершеннолетия, и не осталось ничего, – никакой основы хотя бы в виде детских воспоминаний, – чтобы я могла выделить этих немолодых людей из числа других таких же. Тетя Эмили никогда не была гламурной, но она всегда была мне матерью, и я ее любила.

Однако в то время, о котором сейчас идет речь, я была в том возрасте, когда каждая, даже совсем лишенная фантазии, девочка воображает себя подкидышем королевской крови, индийской принцессой, Жанной д’Арк или будущей русской императрицей. Я тосковала о своих родителях, при упоминании о них напускала на себя идиотский вид, который должен был выражать смесь страданий и гордости, и представляла их себе глубоко погрязшими в романтических и смертных грехах.

Нас с Линдой тогда очень занимали мысли о грехе, и нашим любимым героем стал Оскар Уайльд.

– Но что он такого сделал?

– Я однажды спросила у Па, а он зарычал на меня – боже, это было так страшно! Он сказал: «Если ты еще раз произнесешь в нашем доме имя этого мерзавца, я тебя высеку, слышишь, черт тебя подери!» Тогда я спросила у мамы. Она сделалась такой таинственной и сказала: «Ох, детка, я, право, и сама толком не знаю, но точно это что-то ужасно скверное, хуже убийства. И, дорогая, не говори о нем за столом, хорошо?»

– Мы должны все выяснить.

– Боб говорит, что выяснит, когда поступит в Итон.

– О боже! Как думаешь, он был хуже, чем мои мама и папа?

– Конечно же нет. Ведь хуже некуда. О, тебе так повезло, что у тебя порочные родители.

В то Рождество я одолела шестимильную дорогу от станции Мерлинфорд и, ввалившись из темноты в холл Алконли, была ослеплена электрическим светом. Каждый год происходило одно и то же: я всегда приезжала все тем же поездом, поспевая к вечернему чаю, и неизменно находила тетю Сэди и детей сидящими вокруг стола, под саперной лопаткой, точь-в-точь как на той фотографии. И стол был тот же самый, и та же чайная посуда: фарфоровые чашки, разрисованные крупными розами, блюдо с ячменными лепешками и чайник, тихо побулькивающий над язычками пламени спиртовки. Люди, конечно, постепенно изменялись, дети вырастали и взрослели, в семействе появилось прибавление – маленькая Виктория, которая вперевалку ковыляла по комнате с зажатым в кулачке печеньем. Ее перемазанная шоколадом рожица являла собой кошмарное зрелище, но сквозь эту липкую маску ярко сиял твердый, голубой, бесспорно рэдлеттовский взгляд.

Мое появление вызвало громкий шум отодвигаемых стульев, и стая Рэдлеттов набросилась на меня с мощью, почти граничащей со свирепостью своры охотничьих собак, кидающихся на лису. Кроме Линды. Она обрадовалась мне больше всех, но решила этого не показывать. Когда гвалт утих и меня усадили перед лепешкой и чашкой чаю, она спросила:

– А где Бренда?

Так звали мою белую мышь.

– У нее воспалилась спина, и она умерла, – ответила я. Тетя Сэди с беспокойством посмотрела на Линду.

– Ты что, скакала на ней верхом? – сострила Луиза.

Мэтт, недавно перешедший под опеку французской бонны, подражая ей, пропищал:

– C’était, comme d’habitude, les voies urinaires.[2]

– О боже, – пробормотала себе под нос тетя Сэди.

Крупные слезы закапали Линде в тарелку. Никто не плакал так много и так часто, как она. Ее могла расстроить любая малость. Особенно сильно на нее действовало дурное обращение с животными, и если Линда начинала рыдать, успокоить ее стоило очень больших трудов. Она была нежным и чрезвычайно нервным ребенком, и даже тетя Сэди, имевшая очень смутные представления о здоровье своих детей, знала, что избыток слез не давал Линде уснуть ночью, отвращал от еды и вообще наносил ей вред. Другие дети, особенно Луиза и Боб, которые очень любили подразниться, поддевали Линду как могли и периодически получали нагоняй за то, что вынуждали ее плакать. Книги «Черный красавец», «Старина Боб», «Повесть о благородном олене» и все рассказы Сетона-Томпсона были под запретом в Алконли из-за Линды, которую они в то или иное время довели до отчаяния. Их следовало прятать, поскольку не было никакой уверенности, что, оставленные на виду, они не подтолкнут ее предаться неистовому самоистязанию.

Зловредная Луиза сочинила стишок, который всегда вызывал у Линды реки слез:

  • Бездомная спичка-сиротка
  • Лежит одиноко и кротко,
  • Не хнычет, не стонет,
  • Слезу лишь уронит,
  • Несчастная спичка-сиротка.

Когда тети Сэди не было поблизости, дети мрачно декламировали его хором. В некоторых случаях, при определенном настрое страдалицы, им достаточно было лишь посмотреть на спичечный коробок, чтобы полностью ее уничтожить. Однако иногда Линда чувствовала себя более сильной и более способной справляться с жизнью, и в ответ на подковырки у нее из самого нутра непроизвольно исторгался грубый хохот.

Она была не только самой любимой из моих двоюродных сестер, но – и тогда, и многие годы после – самым любимым человеческим существом на свете. Я обожала всех своих кузенов и кузин, однако Линда концентрировала в себе, ментально и физически, самую сущность семейства Рэдлеттов. Правильные черты ее лица, прямые каштановые волосы и большие голубые глаза были как бы главной музыкальной темой, а лица других – лишь ее вариациями. Все они были миловидны, но ни одно не было так самобытно, как у Линды. В ней было что-то яростное, даже когда она смеялась, что делала частенько и всегда словно бы по принуждению, против собственной воли. Этот смех почему-то наводил меня на мысли о молодом Наполеоне, каким его изображают на портретах. Эдакая сумрачная напряженность.

Я видела, что Линда гораздо больше горюет о Бренде, чем я. Все потому, что мой медовый месяц с этой мышью закончился, и мы с ней давным-давно перешли к скучным и бесцветным отношениям, похожим на постылое супружество. Когда у Бренды на спине обнаружилась отвратительная болячка, я лишь из чистого приличия смогла заставить себя обращаться с ней по-человечески. Конечно, испытываешь шок, однажды утром найдя кого-то одеревенелым и холодным на полу в его клетке, но я вздохнула с большим облегчением, когда страдания несчастной наконец закончились.

– Где она похоронена? – яростно пробормотала Линда, глядя себе в тарелку.

– Возле зарянки. Над ней поставлен прелестный маленький крест, а ее гробик обшит розовым атласом.

– А теперь, Линда, милая, – сказала тетя Сэди, – если Фанни допила чай, почему бы тебе не показать ей свою жабу?

– Она сейчас спит наверху, – сказала Линда. Но плакать перестала.

– Тогда скушай горячий тост, он очень вкусный.

– А можно намазать его анчоусовой пастой? – спросила Линда, спеша воспользоваться настроением матери, потому что анчоусовую пасту держали исключительно для дяди Мэттью – она считалась не полезной детям. Остальные демонстративно обменялись многозначительными взглядами, которые, на что и был расчет, были перехвачены Линдой, и та, громко зарыдав, сорвалась с места и кинулась вверх по лестнице.

– Ах, если бы вы только перестали дразнить Линду! – раздраженно пробормотала обычно незлобливая тетя Сэди и поторопилась вслед за дочерью.

Когда она оказалась вне пределов слышимости, Луиза прошептала:

– Если бы да кабы, да во рту росли грибы… Завтра охота на детей, Фанни.

– Да, Джош мне сказал. Он был в машине – ездил к ветеринару.

Дядя Мэттью держал четырех великолепных английских гончих, с которыми устраивал охоту на детей. Двое из нас отправлялись вперед с хорошим запасом времени, чтобы проложить след, а дядя Мэттью и остальные ехали вдогонку верхом в сопровождении собак. Было страшно весело. Однажды дядя Мэттью перенес это развлечение ближе к моему дому и гнал нас с Линдой по пустоши в Шенли, чем произвел грандиозный переполох среди жителей графства Кент, направлявшихся на воскресную службу. Они были потрясены видом четырех огромных собак в бешеной погоне за двумя маленькими девочками. Дядя Мэттью показался им злым лордом из романа, а за мной еще прочнее закрепилась слава сумасбродной и испорченной девчонки, с которой опасно водиться их детям.

В те мои рождественские каникулы детская охота прошла великолепно. Нам с Луизой выпало счастье быть зайцами. Мы побежали по нетронутой земле красивого, открытого всем ветрам Котсуолдского нагорья, стартовав вскоре после завтрака, когда солнце еще висело красным шаром, едва выступившим из-за горизонта, а деревья четко выделялись своими темно-синими ветвями на фоне то бледно-голубого, то лавандово-лилового, то розоватого неба. Пока мы, спотыкаясь, с трудом продвигались вперед и страстно желали обрести второе дыхание, солнце окончательно взошло и засияло. Разгорался прекрасный, по ощущению больше похожий на осенний, чем на рождественский, день.

Один раз нам удалось обмануть гончих, пробежав сквозь стадо овец, но вскоре дядя Мэттью снова навел их на след, и когда мы, изможденные двумя часами тяжелого бега, были всего лишь в полумиле от дома, эти лающие, слюнявые твари все же настигли нас и получили в награду заранее приготовленные и сдобренные многочисленными ласками куски мяса. Дядя Мэттью, в самом лучезарном настроении, слез с коня и остаток обратного пути, как и мы, шел пешком, добродушно болтая с нами. И что самое необычное – он был весьма обходителен даже со мной.

– Я слышал, Бренда умерла, – сказал он. – Считаю, не велика потеря. Эта мышь воняла, как черт. Полагаю, ты держала ее клетку слишком близко к радиатору, я всегда говорил тебе, что это нездорово. Или она умерла от старости?

Обаяние дяди Мэттью, когда он решал его включить, было изрядным, но в те времена он внушал мне животный страх, и я сделала ошибку, позволив ему это заметить.

– Тебе надо бы завести соню, Фанни, или крысу. Они гораздо интереснее белых мышей – хотя, если честно, из всех мышей, каких я знал, Бренда была самой убогой.

– Она была очень скучной, – угодливо поддакнула я.

– Мне нужно в Лондон после Рождества, я привезу тебе соню. Я уже приглядел одну на днях в магазине «Армия и флот».

– О, Па, так несправедливо! – воскликнула Линда, которая ехала на своем пони рядом с нами. – Ты же знаешь, что это я всегда мечтала о соне.

Вопль: «Несправедливо!» извергался юными Рэдлеттами непрестанно. Большим плюсом для рожденных в большой семье является то, что они рано усваивают истину – жизнь несправедлива по своей сути. В случае Рэдлеттов, надо сказать, этот закон почти всегда демонстрировался на примере Линды, любимицы дяди Мэттью.

Сегодня, однако, дядя был сердит на нее, и до меня вдруг дошло, что его странная приветливость со мной и добродушная болтовня о мышах просто имели целью позлить Линду.

– У вас и так достаточно животных, мисс, – проворчал он. – И с теми, какие уже есть, вы справляетесь из рук вон плохо. Не забудьте, что я вам сказал – когда мы вернемся, этот ваш кобель отправится прямиком в конуру и останется там навсегда.

Лицо Линды сморщилось, из ее глаз потекли слезы. Она пинком перевела пони на легкий галоп и поскакала к дому. Оказывается, ее пса Лэбби после завтрака стошнило в кабинете дяди Мэттью, не выносившего нечистоплотности у собак, после чего тот пришел в ярость и постановил, что отныне и навсегда ноги Лэбби больше не будет в доме. Подобное постоянно случалось по той или иной причине то с одним, то с другим животным, и поскольку дядя Мэттью был грозен более на словах, чем на деле, его запреты редко длились дольше одного-двух дней, а потом начиналось то, что он называл ползучей революцией.

– Можно, я впущу его на минутку, пока схожу за перчатками?

– Я так устала – нет сил дойти до конюшни. Пожалуйста, позволь ему остаться, пока мы пьем чай.

– О, я вижу: ползучая революция. Хорошо, на этот раз он может остаться, но если еще раз напачкает, или я застану его на твоей кровати, или он погрызет дорогую мебель (каждое из этих преступлений приводило к изгнанию), я его уничтожу, и не говори потом, что я тебя не предупреждал.

И несмотря на стопроцентную вероятность отмены приговора об изгнании, всякий раз после его вынесения владелица приговоренного рисовала в своем воображении, как ее ненаглядный питомец мается всю жизнь в одиночном заточении холодной и мрачной конуры.

– Даже если я буду выводить его погулять на три часа в день, а еще буду приходить и по часу с ним разговаривать, ему все равно придется двадцать часов сидеть одному и без всяких занятий. О, почему собаки не умеют читать?

Следует отметить, что дети Рэдлеттов придерживались антропоморфного взгляда на своих питомцев.

В тот день дядя Мэттью был в удивительно хорошем расположении духа и, когда мы вышли из конюшни, сказал Линде, которая плакала, сидя в конуре со своим Лэбби:

– Ты что, собираешься весь день держать бедную скотинку здесь?

Позабыв про слезы, словно их и не было вовсе, Линда бросилась в дом, а за ней по пятам понесся Лэбби. Рэдлетты всегда пребывали либо на вершине счастья, либо в черных водах отчаяния, они не ведали среднего уровня эмоционального накала, они либо обожали – либо ненавидели, либо смеялись – либо плакали, они обитали в мире крайних степеней. Их жизнь с дядей Мэттью была чем-то вроде нескончаемой игры под названием «Земля Тома Тиддлера»[3]. Они заходили настолько далеко, насколько им хватало духу, но бывало, дядя Мэттью без всякой видимой причины набрасывался на них, еще не успевших даже переступить границу. Будь они детьми бедняка, их, вероятно, давно забрали бы от такого рычащего, беснующегося, скорого на руку отца и отправили бы в приемную семью, или же сам дядя Мэттью был бы изолирован от них и отправлен в тюрьму за недопустимые методы воспитания. Природа, однако, умеет все расставить по местам: в каждом ребенке Рэдлеттов было достаточно того, что давало возможность выдерживать бури, в которых обычные дети, вроде меня, полностью бы пали духом.

2

Дядя Мэттью меня терпеть не мог, в Алконли этот факт был известен всем. Неистовый и необузданный, этот человек, как и его дети, не знал золотой середины: он либо обожал, либо ненавидел. И чаще, надо сказать, он склонялся ко второму. Его ненависть автоматически распространилась на меня с моего отца, с которым дядя Мэттью враждовал исстари, еще с тех пор, когда они вместе учились в Итоне. Лишь только стало очевидно (а очевидно это стало с момента моего зачатия), что мои родители намерены меня кому-нибудь подкинуть, тетя Сэди захотела взять меня к себе и растить вместе с Линдой. Мы были одногодки, и этот план казался ей разумным. Но дядя Мэттью категорически воспротивился. Он сказал, что ненавидит моего отца, ненавидит меня, но самое главное – вообще ненавидит детей, и так достаточно скверно, что у него есть двое своих. (Он явно не предвидел, что совсем скоро у него их будет семеро. На самом деле, и он, и тетя Сэди жили в состоянии постоянного удивления оттого, что в их доме заполняется так много колыбелек. В отношении будущего тех, кто в них спал, у них, похоже, не было никакой конкретной стратегии.) И я очень благодарна дорогой тете Эмили, чье сердце было однажды разбито неким коварным вертопрахом и которая решила по этой причине никогда не выходить замуж. Она забрала меня к себе и посвятила свою жизнь моему воспитанию. Страстно веря в женское образование, тетя Эмили приложила громадные усилия, чтобы выучить меня должным образом, она даже переехала в Шенли, поближе к хорошей дневной школе. Дочери Рэдлеттов практически ничему не учились. Чтением и письмом они занимались с французской гувернанткой Люсиль и были обязаны, будучи совершенно немузыкальными, «практиковаться» в ледяной бальной зале по часу в день. Не отрывая глаз от стрелок часов, они выстукивали на фортепьяно «Веселого крестьянина» и несколько гамм. Ежедневно, исключая дни охоты, их выгоняли на «французскую прогулку» с Люсиль – и тем исчерпывалось все их образование. Дядя Мэттью терпеть не мог образованных женщин, он считал, что настоящей леди достаточно уметь ездить верхом, знать французский язык и играть на фортепьяно. Ребенком я вполне ожидаемо завидовала сестрам, свободным от кабалы арифметических задач и естественных наук, и в то же время не без самодовольства утешалась мыслью о том, что не вырасту такой малограмотной, как они.

Тетя Эмили нечасто сопровождала меня в поездках в Алконли. Наверное, она считала, что мне веселее находиться там без ее присмотра. К тому же и ей самой не мешало сменить обстановку и, ненадолго отложив повседневные обязанности, съездить на Рождество к друзьям своей юности. В то время ей было сорок лет, и мы, дети, между собой давно и навечно отказали ей в праве соблазняться какими-либо мирскими и плотскими утехами. В этом году она уехала из Шенли еще до начала каникул и планировала забрать меня из Алконли в январе.

Вечером после детской охоты Линда созвала собрание «Достов» (от слова «достопочтенный»[4]). Это тайное сообщество состояло из детей Рэдлеттов и их друзей. Всякий, кто не числился у достов в друзьях, именовался «презренным». Девизом сообщества служил боевой клич «Смерть гадким презренным!». Я тоже принадлежала к достам, ведь у меня, как и у моих двоюродных братьев и сестер, отец был лордом.

Однако существовало и множество почетных достов. Чтобы стать таковым, необязательно было родиться благородным. Как однажды сказала Линда: «Добрые сердца дороже корон, а простая вера дороже норманнской крови». Трудно судить, насколько мы в это верили, в детстве мы были ужасными снобами, но идею в целом мы, безусловно, одобряли. Среди почетных достов вне конкуренции был наш любимый конюх Джош, который стоил множества ведер норманнской крови, а самым презреннейшим из презренных у нас считался егерь Крейвен, против которого мы вели нескончаемую войну не на жизнь, а на смерть. Досты прокрадывались в лес и прятали стальные капканы Крейвена, освобождали зябликов, которых в проволочных клетках, без воды и пищи, он использовал в качестве приманки для ястребов, с почетом хоронили жертв его охоты, найденных в кладовой для дичи, и вскрывали выходы из лисьих нор, накануне так старательно заделанные Крейвеном, прежде чем успевали выпустить собак.

Бедные досты терзались, постоянно сталкиваясь с жестокостью местных нравов, для меня же каникулы в Алконли были истинным откровением, окном в мир настоящей сельской жизни. Мы с тетей Эмили тоже жили в деревне. У нее был небольшой дом в стиле эпохи королевы Анны: красный кирпич, белые панели стен, деревце магнолии у входа и приятный запах свежести. Но наше жилище отделяли от окружающего мира аккуратный маленький садик, чугунная ограда, зеленая лужайка и деревня. Природа этого места сильно отличается от природы Глостершира: она выхолощена, ухожена, обильно возделана и похожа на пригородный парк. В Алконли же лесная чаща подступала к самому дому. Мне нередко случалось просыпаться от пронзительных воплей кролика, в ужасе кружащего, спасаясь от лап горностая, или от странного, жуткого крика лисицы и видеть из окна спальни, как она уносит в зубах живую курицу. Каждую ночь в мое окно доносились первобытные звуки, издаваемые устраивающимся на ночлег фазаном, и уханье бессонной совы. Зимой, когда землю укутывал снег, мы читали на нем отпечатки лап самых разных животных. Часто эти следы обрывались лужицей крови и кучкой меха или перьев – свидетельствами успешной охоты хищников.

В Алконли в двух шагах от дома находилась приусадебная ферма. Здесь, на виду у всякого проходящего мимо, обыденно и просто забивали птицу и свиней, холостили ягнят и клеймили крупную скотину. И даже старый добрый Джош считал пустячным делом по окончании охоты прижечь каленым железом ноги любимой лошади.

– За один раз можно только две, – говаривал он, свистя сквозь зубы, как обычно делал, ухаживая за лошадьми, – не то она не выдержит боли.

Мы с Линдой плохо переносили боль, и нам было нестерпимо сознавать, что бедные животные, претерпев издевательства при жизни, в конце ее принимают мучительную смерть. (Я и по сей день не поменяла своего отношения, а уж в детстве мы были просто одержимы этим.)

Дядя Мэттью, угрожая жестоким наказанием, запретил гуманитарную деятельность достов и был всегда и во всем на стороне Крейвена, своего любимого слуги. Фазаны и куропатки подлежали хранению впрок, а вредители – безжалостному уничтожению, за исключением лис, которым предстояла кончина поинтереснее. Бедные досты подверглись бессчетному количеству порок, неделя за неделей их лишали карманных денег, рано отсылали спать, заставляли просиживать дополнительное время за роялем, но они упорно и храбро не оставляли свою порицаемую и неблагодарную работу. Периодически из магазинов «Армия и флот» в Алконли доставлялись объемистые ящики, полные новых стальных капканов. Сложенные штабелями, они дожидались, пока не потребуются Крейвену (его лесной штаб-квартирой был старый железнодорожный вагон, весьма неуместно расположившийся на прелестной маленькой полянке, среди примул и ежевики). Капканов были сотни, и глядя на них, мы невольно задумывались, стоило ли тратить время и деньги, чтобы использовать ничтожных три или четыре из них. Порой мы находили в одном из капканов пронзительно кричащее животное, и требовалось все наше мужество, чтобы подойти и открыть капкан, а потом наблюдать, как бедолага неуклюже бежит на трех лапах, с висящей жутко покалеченной четвертой. Мы понимали, что, скорее всего, зверь умрет в своем логове от заражения крови. Дядя Мэттью вбивал это в наши головы, не пропуская ни одной страшной подробности неминуемой затяжной агонии, но даже зная, что гораздо милосерднее было бы прикончить мученика, мы никогда не могли отважиться на такое, это было выше наших сил. И без того нас частенько тошнило во время подобных происшествий.

Собрания достов проходили в заброшенном бельевом чулане на верхнем этаже дома – маленьком, темном и чрезвычайно жарком. Как и во многих загородных домах, паровое отопление в Алконли провели на заре его изобретения и за неимоверные деньги. С тех пор оно совершенно устарело. Несмотря на размеры котла, более подходящего для океанского лайнера, и ежедневно потребляемые им тонны кокса, на температуре в комнатах это почти не сказывалось. Все тепло почему-то концентрировалось в бельевом чулане, где можно было задохнуться от жары. Там мы и сидели, примостившись на сбитых из реек полках, и часами толковали о жизни и смерти.

В прошлые каникулы нас всецело поглощала тема деторождения. Об этом увлекательном природном явлении мы были информированы чрезвычайно поздно, долгое время предполагая, что материнский живот разбухает в течение девяти месяцев сам по себе, а затем лопается, как спелая тыква, и извергает младенца. Когда нашему сознанию открылась истина, она немного разочаровала нас и немного подавила интерес до тех пор, пока Линда не раскопала в каком-то романе и не зачитала нам вслух леденящим кровь голосом описание женщины в родах.

– «Она порывисто ловит ртом воздух… Пот льется у нее по лбу, как вода… Крики, подобные крикам терзаемого животного, раздирают пространство… Может ли это лицо, искаженное агонией, быть лицом моей дорогой Роны? Неужели эта камера пыток на самом деле наша спальня, а эта дыба – наша брачная постель? „Доктор, доктор, – закричал я, – сделайте что-нибудь!“ – и ринулся в ночь, вон из дома»… И так далее.

Мы были несколько встревожены, предполагая, что и нам, по всей вероятности, в свое время придется претерпеть эти страшные мучения. Разъяснения тети Сэди, недавно произведшей на свет седьмого ребенка, не очень-то нас успокоили.

– Да, – как-то неопределенно сказала она. – Это худшая боль из возможных. Но забавно, что ты про нее забываешь в промежутке между родами. Каждый раз, как она начинается снова, мне хочется сказать: «О, теперь я вспомнила, больше не надо, прекратите». Но к тому времени, конечно, уже никуда не денешься.

Тут Линда залилась слезами, повторяя, как ужасно тогда должны страдать коровы, и на этом разговор закончился.

Говорить с тетей Сэди об интимном было очень трудно. Всякий раз что-то мешало, и дальше родов и младенцев дело не доходило. В какой-то момент они с тетей Эмили почувствовали, что нам следует знать больше, и, слишком стесняясь просветить нас сами, дали нам почитать учебник.

Так мы набрались некоторых любопытных идей.

– Джесси, – презрительно сказала однажды Линда, – зациклена на этом, бедняжка.

– Зациклена на этом! – фыркнула Джесси. – Никто так не зациклен, как ты, Линда. Стоит мне только взглянуть на картинку в мамином учебнике, как ты заявляешь, что я пигмалионистка.[5]

В конце концов мы извлекли гораздо больше информации из книги под названием «Утки и их разведение».

– Утки могут спариваться только в проточной воде, – через какое-то время объявила Линда. – Ну что ж, в добрый час. О вкусах не спорят.

В тот рождественский сочельник мы все: Луиза, Джесси, Боб, Мэтт и я – набились в бельевой чулан, чтобы ее послушать.

– Расскажи про «возвращение в утробу», – попросила Джесси.

– Бедная тетя Сэди, – сказала я. – Не думаю, что она хотела бы вернуть вас всех обратно.

– Как знать. Поедают же кролики своих крольчат. Кто-то должен объяснить им, что это всего лишь инстинкт.

– Как можно что-то объяснить кроликам? Животные не понимают, что ты хочешь до них донести… бедные ангелы. Вот что я скажу о Сэди. Она хотела бы сама вернуться в утробу, недаром у нее бзик насчет коробочек, это сразу бросается в глаза. Кто еще хотел бы высказаться? Фанни, ты?

– Нет, меня не тянет, ведь мне в утробе было не очень удобно, знаете ли. К тому же никому до сих пор не позволили там остаться.

– Ты об абортах? – с интересом спросила Линда.

– Ну, во всяком случае, о большом количестве прыжков и горячих ваннах.

– Откуда ты знаешь?

– Слышала однажды, как тетя Эмили и тетя Сэди говорили об этом, когда я была еще маленькой, а потом вспомнила. Тетя Сэди спросила: «Как ей это удавалось?» – а тетя Эмили ответила: «Бегала на лыжах или скакала на лошади. Или просто прыгала с кухонного стола».

– Тебе так повезло, что у тебя порочные родители.

Это была вечная присказка Рэдлеттов. В их глазах мои порочные родители являлись главным моим достоинством. В остальном я была очень скучной маленькой девочкой.

– У меня есть новость, – сказала Линда, прочистив горло, как взрослая. – Она представляет интерес для всех, но особенно касается Фанни. Я не стану просить вас отгадывать, потому что нас вот-вот позовут пить чай, а вам все равно ни за что не догадаться, поэтому скажу напрямик: тетя Эмили помолвлена.

Досты хором ахнули.

– Линда, – с негодованием воскликнула я, – ты все придумала!

Линда вынула из кармана клочок бумаги. Это был, судя по всему, отрывок письма, написанного крупным детским почерком тети Эмили, и пока Линда его зачитывала, я смотрела ей через плечо.

«…не говорить детям, что мы помолвлены, как ты думаешь, дорогая, хотя бы поначалу? И опять же, вдруг Фанни он не понравится? Такое трудно представить, но никогда не знаешь точно, чего ждать от ребенка. Не станет ли это для нее шоком? Дорогая, я не могу решить сама. В любом случае сделай так, как сочтешь правильным. Мы приезжаем в четверг, а в среду вечером я позвоню и узнаю, как дела. С любовью, Эмили».

В чулане достов это стало настоящей сенсацией.

3

– Но почему? – повторяла я в сотый раз.

Я и Линда потеснили в кровати Луизу, Боб уселся в ногах. Мы перешептывались, стараясь не выдать себя. Такие полуночные беседы были под строгим запретом, но нарушать правила в Алконли было безопаснее по ночам, чем в любое другое время суток. Сон одолевал дядю Мэттью практически за ужином. Он уединялся в своем кабинете, чтобы подремать там с часок, а потом в сомнамбулическом трансе тащился в постель, где окончательно погружался в крепкий сон человека, который провел на воздухе весь день, и просыпался только на рассвете, когда наступал час его нескончаемой войны с горничными из-за каминной золы. Комнаты в Алконли отапливались дровами, и дядя Мэттью небезосновательно утверждал, что для сохранения тепла золу следует сгребать в кучу и оставлять до полного остывания тлеть в камине. Горничные же, напротив, по какой-то причине (вероятно, из-за прежнего опыта обращения с углем) постоянно норовили выгребать золу сразу и дочиста. Когда угрозами, проклятиями и внезапными наскоками дядя Мэттью, одетый спозаранок в цветастый халат, убеждал их, что этого делать не следует, они все равно не оставляли намерения всеми правдами и неправдами выгребать каждое утро хотя бы совочек золы. Предполагаю, что таковым был их способ самоутверждения.

Они развернули самую настоящую партизанщину. Понятно, что горничные – ранние пташки и всегда могут рассчитывать на три спокойных часа единоличного владения домом. Где угодно, но только не в Алконли. Дядя Мэттью всегда, что зимой, что летом, поднимался в пять утра и бродил по дому, похожий в своем халате на Великого Агриппу. Выпив неимоверное количество чая из термоса, который он при этом не выпускал из рук, примерно в семь часов дядя Мэттью отправлялся принимать ванну. Завтрак и для семьи, и для гостей подавался ровно в восемь, и опоздания к нему не допускались. Дядя Мэттью не имел привычки считаться с другими людьми, поэтому на сон после пяти утра нам рассчитывать было нечего. Дядя бушевал по всему дому: звенел чашками, кричал на собак, рычал на горничных, щелкал на лужайке привезенным из Канады бичом, что создавало шум погромче ружейной пальбы, и все это – под пение Галли-Курчи[6], доносившееся из граммофона, необычайно громкого аппарата с исполинской трубой, из которой пронзительно гремели каватина Розины из «Севильского цирюльника», сцена безумия из «Лючии ди Ламмермур», «Нежный жаворонок» из оперы «Комедия ошибок» и тому подобное, проигрываемое на предельной скорости, отчего звук становился еще визгливее и невыносимее.

Ничто так живо не напоминает мне о моих детских годах в Алконли, как эти вещи. Дядя Мэттью проигрывал их беспрестанно, годами, пока однажды наведенные ими чары не рассеялись. Это случилось, когда дядя наконец поехал в Ливерпуль послушать Галли-Курчи вживую. Внешний вид певицы настолько его разочаровал, что с тех пор ее пластинки замолчали навсегда и были заменены на другие, с записями таких густых и низких басов, какие только можно было найти в продаже. Теперь из граммофона раздавалось:

  • Страшная смерть ныряльщика ждет,
  • Когда по глуби-и-и-нам морским он бредет.

Или:

  • Дрейк плывет на Запад, парни.

Басы, в общем и целом, были одобрены семьей как менее режущие слух и более приемлемые для пробуждения ни свет ни заря.

* * *

– С какой стати ей вздумалось выходить замуж?

– Она не может быть влюблена. Ей сорок лет.

Как все малолетки, мы считали само собой разумеющимся, что любовь – это сугубо детское развлечение.

– Как думаешь, сколько ему лет?

– Лет пятьдесят-шестьдесят наверное. Возможно, она полагает, что недурно стать вдовой. Траур, ну ты понимаешь.

– Может, она решила, что Фанни необходимо мужское влияние?

– Мужское влияние! – воскликнула Луиза. – Я предвижу неприятности. А что, если он влюбится в Фанни, вот будет веселенькая история! Как у Сомерсета и принцессы Елизаветы. Помяни мое слово, он начнет играть в нехорошие игры и щипать тебя в постели, вот увидишь.

– Конечно нет. В его-то возрасте.

– Старики любят маленьких девочек.

– И маленьких мальчиков, – вставил Боб.

– Похоже, тетя Сэди не собирается ничего нам говорить до их приезда.

– Впереди еще почти неделя. Возможно, она еще не решила и хочет обсудить это с Па. Может, стоит подслушать в следующий раз, когда она будет принимать ванну? Ты бы мог, Боб.

Рождество прошло, как обычно в Алконли, на фоне сменяющих друг друга солнечных проблесков и грозовых ливней. Я, как это свойственно детям, выбросила из головы тревожную новость о тете Эмили и сосредоточилась на удовольствиях. Около шести часов утра мы с Линдой разлепили сонные глаза и бросились к нашим чулкам. Главные подарки ждали нас позже, за завтраком, под елкой, но полные сокровищ чулки, подобные аппетитной закуске в преддверии основного блюда, тоже имели свою ценность. Вскоре вошла Джесси и принялась продавать нам то, что досталось ей. Джесси интересовали только деньги, она копила их для побега, повсюду носила с собой книжку почтовой сберегательной кассы, всегда до последнего фартинга знала, сколько на ней лежит, и легко переводила эту сумму в количество дней на съемной квартире. Это казалось каким-то чудом, потому что Джесси была очень слаба в арифметике.

– Как успехи, Джесси?

– Проезд до Лондона и один месяц, два дня и полтора часа в квартире-студии с раковиной и завтраком.

Откуда возьмутся ее обеды и ужины, оставалось только гадать. Каждое утро Джесси изучала в «Таймс» объявления о сдаче квартир. Самая дешевая, какую она пока что нашла, находилась в Клэпхэме. Джесси так сильно жаждала наличных, которые воплотят ее мечту в реальность, что мы были уверены: на Рождество и в день ее рождения нас ждут очень выгодные приобретения. Джесси в то время было восемь лет.

Должна признать, что в Рождество претензий к моим порочным родителям у меня не было. Подарки, которые я от них получала, всегда становились предметом зависти домочадцев. В тот год мать прислала мне из Парижа позолоченную птичью клетку, полную игрушечных заводных колибри, которые щебетали, скакали по жердочкам и пили воду из фонтанчика. Еще в посылке были меховая шапка и золотой браслет с топазами. Притягательность этих вещей лишь возросла оттого, что тетя Сэди сочла их неподходящими для ребенка и во всеуслышанье об этом заявила. Отец прислал мне пони с тележкой. Этот очень красивый и щеголеватый комплект прибыл заранее и до поры был припрятан Джошем на конюшне.

– Так типично для олуха Эдварда – прислать это сюда и создать нам хлопоты с переправкой в Шенли, – проворчал дядя Мэттью. – Бьюсь об заклад, бедная старушка Эмили тоже будет не слишком довольна. Кто, скажите на милость, будет за всем этим ухаживать?

Линда заплакала от зависти.

– Это несправедливо, что у тебя порочные родители, а у меня – нет, – всхлипывая, повторяла она.

Мы уговорили Джоша покатать нас после обеда. Пони оказался сущим ангелом и легко подчинялся даже детям. Линда, надев мою шапку, правила лошадкой. Мы опоздали к началу елки – в доме уже толпились арендаторы с детьми. Дядя Мэттью, с трудом натягивая на себя костюм рождественского деда, зарычал на нас так яростно, что Линде пришлось подняться наверх, чтобы выплакаться, и ее не оказалось на месте, когда он раздавал подарки. Дядя Мэттью, приложивший определенные усилия, чтобы добыть страстно желаемую ею соню, окончательно вышел из себя. Он рычал на всех подряд и скрежетал вставными зубами. В семье бытовала легенда, что он в своей ярости уже стер четыре пары вставных челюстей.

Гнев достиг кульминации, когда Мэтт развернул коробку с фейерверками, которую из Парижа прислала ему моя мать. На крышке значилось: «Петарды». Кто-то спросил Мэтта:

– А что они делают?

Тот ответил:

– Bien, ça pète, quoi?[7]

Дядя Мэттью, до ушей которого донеслись эти слова, рассвирепел не на шутку и задал неудачливому остряку первосортную трепку, которой тот, кстати, совершенно не заслужил, так как всего лишь повторил то, что утром услышал от Люсиль. Впрочем, Мэтт считал трепки неким неизбежным природным явлением, никак не связанным с его поступками, и принимал их с философским смирением. Впоследствии я часто задавалась вопросом, как случилось, что тетя Сэди доверила присмотр за своими детьми Люсиль, этому эталону вульгарности во всех ее проявлениях. Мы все любили нашу француженку, она была веселая, живая и без устали читала нам вслух, но ее язык действительно был чудовищным и скрывал убийственные подвохи для неосмотрительно копировавших его бедолаг.

– Qu’est-ce que c’est ce, крем qu’on fout partout?[8]

Никогда не забуду, как Мэтт совершенно невинно отпустил это замечание в кафе у Фуллера, куда дядя Мэттью привел нас, чтобы побаловать пирожными. Последствия были ужасны.

Видимо, дяде Мэттью никогда не приходило в голову, что Мэтт мог не знать смысла этих слов и разумнее было бы пресечь их поступление в наш лексикон из первоисточника.

4

Разумеется, я ожидала приезда тети Эмили и ее жениха с некоторой тревогой. В конце концов, она стала мне настоящей матерью, и как бы сильно я ни тосковала по той блестящей порочной особе, которая меня родила, именно к тете Эмили я обращалась за теми настоящими, устойчивыми, хоть и не очень интересными внешне, отношениями, которые может дать материнство в его лучшем проявлении. Домашний уклад нашей маленькой семьи в Шенли был спокойным, счастливым и являлся абсолютной противоположностью полной турбулентности и бурных эмоций жизни в Алконли. Пусть у нас было скучновато, но в эту спокойную гавань я всегда возвращалась с великой радостью. Со временем я начала смутно осознавать, в какой мере все здесь вращается вокруг меня; сам распорядок дня, с его ранними обедом и вечерним чаем, был организован так, чтобы идеально соответствовать расписанию моих занятий и времени отхода ко сну. Только на каникулах, когда я уезжала в Алконли, тетя Эмили могла пожить для себя, но даже эти передышки были нечастыми, поскольку она была убеждена, что дядя Мэттью и вся тамошняя грозовая атмосфера вредны для моих нервов. Возможно, я не слишком хорошо осознавала, до какой степени тетя Эмили подчинила свое существование моим нуждам, но ясно понимала, что прибавление мужчины к нашему домашнему устройству неизбежно приведет к его коренным переменам. Почти не зная мужчин за пределами семьи, я воображала, что все они скроены по модели дяди Мэттью или моего редко видимого излишне пылкого отца, и предполагала, что любой из таковых в стенах нашего уютного убежища окажется совершенно чужеродным. Я была полна дурных предчувствий, почти что ужаса, и при мощном содействии живого воображения Луизы и Линды загнала себя в настоящий невроз. Луиза теперь дразнила меня «Вечной нимфой»[9]. Она зачитывала нам вслух последние главы романа, и вскоре я уже мысленно умирала в брюссельском пансионе на руках у мужа тети Эмили.

В среду тетя Эмили позвонила тете Сэди и они проговорили целую вечность. Телефон в Алконли в те дни находился в стеклянном шкафу для посуды, посреди ярко освещенной галереи в задней части дома; отводной трубки не было, и это делало подслушивание невозможным. (Впоследствии телефон перенесли в кабинет дяди Мэттью и установили параллельный аппарат, что свело всякую секретность разговоров к нулю.) Когда тетя Сэди вернулась в гостиную, она сказала только: «Эмили приезжает завтра поездом в три ноль пять. Она шлет тебе привет, Фанни».

На следующий день мы все отправились на охоту. Дети Рэдлеттов обожали диких животных, и особенно – лис. Рискуя быть жестоко выпоротыми, они спасали их, открывая выходы из нор, вскочив с постели в четыре утра, бежали подглядывать, как в бледно-зеленом полумраке леса играют их детеныши, плакали и смеялись, читая про Ренара-лиса[10]. И тем не менее больше всего на свете они, как, впрочем, и я, любили охотиться. Эта любовь пронизывала нашу плоть и кровь, была неистребима и лежала на нас, как печать первородного греха. В тот день я на три часа забыла обо всем, кроме самой себя и пони под собой; азарт гонки, полеты через ручьи, плеск и брызги, карабканье на холмы и соскальзывание вниз, упругость поводьев, бешеная скорость, земля и небо. Я не помнила себя и едва ли смогла бы назвать свое имя. Должно быть, так действует охота на не слишком здравомыслящих людей, овладевая ими полностью, и умственно, и физически.

Наконец Джош сопроводил меня домой. Мне никогда не разрешалось долго оставаться на воздухе, я уставала и всю ночь плохо себя чувствовала. Джош выехал за мной на второй лошади дяди Мэттью. Примерно в два часа пополудни он обменял ее на первую, запаренную до пены, и забрал меня с собой. Мой угар рассеялся, и я увидела, что день, такой яркий и солнечный вначале, теперь стал холодным и пасмурным и грозил дождем.

– А где ее светлость охотится в этом году? – спросил Джош, когда мы медленно поехали по десятимильному участку мерлинфордской дороги, пролегавшей по холмистому хребту и открытой всем ветрам, как ни одна другая известная мне дорога. Дядя Мэттью никогда не позволял подвозить нас к месту сбора и обратно домой на автомобиле; он считал, что мы не должны привыкать к презренному комфорту.

Я знала, что Джош имеет в виду Сумасбродку. Он служил у моего деда, когда она и ее сестры были еще девочками. Моя мать стала его кумиром, он ее обожал.

– Она в Париже, Джош.

– В Париже… А зачем?

– Полагаю, ей там нравится.

– Но! – яростно пришпорил свою лошадь Джош, и мы еще с полмили проехали в молчании. Уже начался дождь. Мелкий и холодный, он заслонял всю окрестность по обеим сторонам дороги, а мы трусили сквозь него, подставив лица мокрому ветру. Моя спина не отличалась крепостью, и езда легкой рысью в дамском седле, даже короткое время, становилась для меня пыткой. Я свернула на обочину и пустила пони по траве легким галопом, хотя и знала, что Джош очень не одобряет это, потому что так лошадь приходит к концу пути слишком разгоряченной. Чересчур охлаждающая езда рысью тоже не годится, поэтому всю дорогу полагалось ехать мучительной для спины трусцой.

– Сдается мне, – проговорил наконец Джош, – что когда ее светлость не в седле, она попусту тратит свою жизнь.

– О, она превосходно ездит верхом, правда?

Я слышала все это от Джоша и раньше, но никак не могла наслушаться.

– Нет лучше наездницы, чем она, другой такой я в жизни не видел, – просвистел Джош сквозь зубы. – Руки, как бархат, но сильные, как железо, а посадка!.. И вот смотрю я на вас, как вы ерзаете в этом седле, то туда, то сюда… К вечеру у лошади будет стерта спина – это уж как пить дать.

– Ох, Джош, эта рысь… А я так устала.

– Она никогда не бывала усталой. Я видел, как она после десятимильной скачки меняет лошадь на свежую молодую пятилетку, которую не выводили всю неделю. Вспорхнет на нее, как птичка, почти не опираясь на мою руку, одним духом подхватит поводья и перемахнет через ограду. Лошадь на дыбы, а она сидит как влитая. А вот возьмем его светлость (это уже о дяде Мэттью), умеет ездить, ничего не скажу, но посмотрите, в каком он виде возвращает лошадей домой – такими чертовски усталыми, что они даже не могут хлебать свое пойло. Да, он ездит хорошо, но совсем не чувствует лошадь. А вот ваша матушка всегда знала, когда довольно, и заворачивала прямиком домой, без оглядки. Не спорю, его светлость наездник на все сто, но он крупный мужчина, и хотя его лошади ему под стать, он их почти убивает. А кому потом возиться с ними всю ночь? Мне!

Дождь к этому времени уже лил как из ведра. Ледяная струйка проникла мне за воротник и ползла по левой лопатке, ботинки медленно наполнялись водой, а поясницу резало как ножом. Я чувствовала, что не могу больше терпеть, но знала, что должна как-то продержаться еще пять миль, а это целых сорок минут. Джош насмешливо поглядывал, как я сгибаюсь в три погибели, и явно недоумевал, как у моей матери могла родиться такая дочь.

– Мисс Линда-то, – сказал он, – пошла в ее светлость, прямо на удивление.

Мы наконец-то свернули с мерлинфордской дороги и спустились в долину к деревне Алконли, проехали ее, а затем поднялись по склону холма к поместью. Миновав ворота, мы двинулись по подъездной аллее на конный двор. Я через силу спешилась, передала пони одному из помощников Джоша и, ковыляя, как старуха, тяжело поплелась к дому. Почти у дверей у меня внезапно екнуло сердце – я вспомнила, что к этому времени тетя Эмили должна уже быть здесь. С НИМ. Прошла целая минута, прежде чем я смогла собраться с духом и переступить порог.

И действительно, в холле спиной к камину стояли тетя Сэди, тетя Эмили и белокурый, небольшого роста молодой человек. По первому моему впечатлению, он был совсем не похож на мужа. Он выглядел мягким и любезным.

– А вот и Фанни, – хором констатировали мои тетки.

– Дорогая, – сказала тетя Сэди, – позволь представить тебе капитана Уорбека.

Я резким и неуклюжим движением четырнадцатилетней девочки протянула руку и подумала, что и на капитана жених тети Эмили тоже совсем не похож.

– О, милочка, как ты вымокла. Полагаю, остальных придется ждать еще целую вечность. Где ты их оставила?

– Они выкуривали лису из норы в рощице у «Старой Розы».

Вдруг я вспомнила (все же я находилась в присутствии мужчины), как ужасно всегда выгляжу, возвращаясь домой с охоты: забрызганная с ног до головы водой и грязью, в котелке набекрень и с прической, похожей на разоренное птичье гнездо. Пробормотав что-то невнятное, я направилась по задней лестнице принимать ванну и отдыхать. После охоты нас всегда держали в постели по меньшей мере часа два. Вскоре вернулась и Линда, еще более вымокшая, чем я, и залезла ко мне под одеяло. Она тоже видела капитана и согласилась, что он не похож ни на жениха, ни на военного.

– Невозможно представить, чтобы такой убивал немцев саперной лопаткой, – сказала она презрительно.

Как бы сильно мы ни боялись дядю Мэттью, как бы ни осуждали, а порой и ненавидели его, он по-прежнему оставался для нас своего рода мерилом английской мужественности. С любым мужчиной, который сильно от него отличался, по нашему мнению, было что-то не так.

– Вот увидишь, устроит ему дядя Мэттью веселую жизнь, – сказала я, полная тревоги за тетю Эмили.

– Бедная тетя Эмили, пожалуй, он прикажет держать ее жениха на конюшне, – захихикала Линда.

– Тем не менее выглядит этот капитан довольно мило. Думаю, тете Эмили вообще повезло хоть кого-то заполучить в ее возрасте.

– Никак не могу дождаться их встречи с Па.

Однако наши ожидания кровавой драмы завершились полным разочарованием. С самого начала стало очевидно, что дядя Мэттью проникся к капитану Уорбеку большой симпатией. Надо сказать, дядя никогда не менял своего первоначального мнения о людях, его немногочисленные фавориты могли творить что угодно и оставаться при этом в его глазах безгрешными ангелами. Так что с этих пор и навечно капитан Уорбек незыблемо утвердился у дяди Мэттью на хорошем счету.

– До чего умный и начитанный малый! У него столько способностей, вы не поверите. Он пишет книги, рецензирует картины и чертовски отменно играет на рояле. Правда, репертуар у него не слишком жизнерадостный. Но можно представить, как бы у него получались веселые мотивчики, из «Деревенской девушки» например. Сразу видно, он мастер на все руки.

За ужином капитану Уорбеку определили место рядом с тетей Сэди. От тети Эмили, сидевшей справа от дяди Мэттью, его отделяли не только мы, четверо детей (Бобу тоже было разрешено обедать в столовой, он уже на следующий семестр собирался в Итон), но также и облака темноты. Обеденный стол освещался тремя электрическими лампами, гроздью свисавшими с потолка и занавешенными темно-красным японским шелком с золотой бахромой. Пучок яркого света падал лишь на середину стола, тогда как сами обедающие со своими приборами оставались в полном мраке. Мы все, конечно, не отрывали глаз от неотчетливой фигуры жениха и обнаружили в его поведении массу любопытного. Сначала он заговорил с тетей Сэди о садах, декоративных растениях и цветущих кустарниках – предмете, в Алконли никому не известном. «О саде заботится садовник», – вот и все, что мы могли бы сказать. Сад находился примерно в полумиле от дома, и туда мы почти не захаживали, разве что слегка прогуляться в летнее время. Нам показалось странным, что человек, живущий в Лондоне, почему-то знает названия, особенности и лечебные свойства столь многих растений. Тетя Сэди вежливо старалась поспевать за ним, но полностью скрыть своего невежества так и не сумела, хотя частично и маскировала его за легким туманом рассеянности.

– А какая у вас здесь почва? – спросил капитан Уорбек.

Тетя Сэди со счастливой улыбкой спустилась с облаков на землю и, торжествуя, потому что это было то немногое, что она знала, ответила:

– Глина.

– Понятно, – сказал капитан.

Он достал маленькую коробочку, украшенную драгоценными камнями, вынул из нее огромную пилюлю, проглотил ее, к нашему изумлению, без единого глотка воды и пробормотал, как бы обращаясь к самому себе, но вполне отчетливо: «В таком случае вода здесь должна безумно крепить».

Когда дворецкий Логан предложил ему картофельный пирог с мясом (пища в Алконли всегда была качественной и обильной, но простой и незатейливой), он отказался с опять неизвестно к кому обращенными словами:

– Нет, спасибо, никакого мяса двойной термообработки. Я бедная развалина и должен быть осторожен, а не то будет плохо.

Тетя Сэди, которая настолько не любила рассуждения о здоровье, что люди часто принимали ее за последовательницу Христианской науки[11], каковой она и впрямь могла бы стать, если бы не испытывала еще большего отвращения к разговорам о религии, не обратила на слова своего гостя никакого внимания, но Боб заинтересовался ими и спросил, чем дважды обработанное мясо так вредит человеку.

– О, это создает страшную нагрузку на органы пищеварения, с таким же успехом можно жевать кожаную подошву, – тихо ответил капитан Уорбек, накладывая себе на тарелку горку салата. И тем же приглушенным голосом добавил: – Сырой латук хорош от цинги. – Открыв другую коробочку с пилюлями еще бо́льших размеров, он вынул из нее две и пробормотал: – Протеин.

– Какой у вас вкусный хлеб, – сказал он тете Сэди, как бы извиняясь за неучтивость своего отказа от дважды обработанного мяса. – Уверен, в нем есть зародыши.

– Что? – переспросила тетя Сэди, отрываясь от совещания с Логаном («Спросите миссис Крэббл, не приготовит ли она быстренько еще немного салата»).

– Я говорю: уверен, что ваш вкусный хлеб изготовлен из цельнозерновой муки, содержащей пшеничные зародыши. У меня дома, на стене в спальне, висит изображение пшеничного зерна (разумеется, увеличенное), на нем можно увидеть зародыш. Как вы знаете, из пшеничного хлеба зародыш, с его удивительными целебными свойствами, удаляется – я бы сказал, экстрагируется – и добавляется в куриный корм. В результате чего человеческая раса слабеет, а куры с каждым поколением вырастают все крупнее и сильнее.

– Значит, кончится тем, – воскликнула Линда, которая, в отличие от тети Сэди, на этот раз окруженной облаком скуки, вся горела от возбуждения и не пропустила ни единого слова, – что куры станут существами голубых кровей, а аристократы превратятся в кур. О, как бы мне хотелось жить в милом маленьком аристократическом птичнике!

– Тебе бы не понравились твои занятия, – сказал Боб. – Я однажды видел, как курица кладет яйцо, у нее было ужасное выражение лица.

– Это всего лишь как сходить в уборную, – парировала Линда.

– Так, Линда! – одернула ее тетя Сэди. – Это совершенно лишнее. Доедай свой ужин и не болтай.

В каком рассеянном состоянии ни пребывала бы тетя Сэди, рассчитывать на то, что от нее ускользнет абсолютно все происходящее, можно было не всегда.

– Так что вы говорили, капитан Уорбек? О каком-то эмбрионе?

– О, не об эмбрионе… о зародышах пшени…

В этот момент я заметила, что в темноте, на другом конце стола, дядя Мэттью и тетя Эмили завели один из своих обычных жарких споров – и он касается меня. Такие перепалки случались всякий раз, когда тетя Эмили приезжала в Алконли, но несмотря на это, было видно, что дядя Мэттью относится к ней с большой нежностью. Ему всегда нравились люди, которые умели дать отпор, а еще, вероятно, он видел в ней копию безмерно обожаемой им тети Сэди. Тетя Эмили была более уверенной, и в ней было больше характера. Не столь красивая, как тетя Сэди, она зато не была изнуренной родами, и они всегда были очень схожи. Моя же мать во всех отношениях отличалась от своих сестер, что объяснялось, по выражению Линды, тем, что она, бедняжка, была одержима сексом.

Сейчас дядя Мэттью и тетя Эмили спорили о том, что все мы слышали уже много раз. О женском образовании.

Дядя Мэттью:

– Хотелось бы верить, что школа, которую посещает Фанни (слово «школа» произносилось тоном иссушающего презрения), приносит ей ту пользу, на которую ты рассчитываешь. Но она явно набирается там отвратительных выражений.

Тетя Эмили, спокойно, но решительно:

– Возможно, и так. Но она также получает там неплохое образование.

Дядя Мэттью:

– Образование! Я всегда полагал, что образованный человек никогда не скажет «письменная бумага», но тем не менее я слышал, как бедняжка Фанни просила Сэди дать ей именно «письменной». Что это за образование! Фанни говорит «выиграть победу» и «бежать сломя ноги», кладет в кофе сахар, носит зонтик с бахромой, и у меня нет сомнений, что если ей когда-нибудь посчастливится заполучить мужа, она будет называть его родителей папой и мамой. Сможет ли твое хваленое образование компенсировать этому несчастному бедолаге предстоящие ему бесконечные неловкие моменты? Воображаю себе чью-то жену, говорящую в обществе о «письменной» бумаге – это же невыносимо!

Тетя Эмили:

– Существует множество мужчин, которые сочтут более невыносимым иметь жену, никогда не слышавшую о Георге Третьем. (Но все-таки, Фанни, дорогая, эта бумага называется почтовой – не заставляй нас больше слышать о «письменной», будь так добра.) А вообще на то и семья, Мэттью, ведь домашнее влияние является весьма важной частью образования.

Дядя Мэттью:

– Ну вот… ты сама говоришь!

Тетя Эмили:

– Весьма важной, но ни в коем случае не главной.

Дядя Мэттью:

– Вовсе не обязательно посещать отвратительное учебное заведение для среднего класса лишь для того, чтобы узнать, кто такой Георг Третий. Кстати, кто это, Фанни?

Увы, мне никогда не удавалось блеснуть в таких случаях. Вот и сейчас из-за страха перед дядей Мэттью мои мысли смешались, и я, залившись краской, тихо выговорила:

– Король. Он сошел с ума.

– Весьма оригинальный и содержательный ответ, – саркастически заметил дядя Мэттью. – Да уж, ради такого стоило потерять все свое женское очарование, до последней капли. Ноги, как воротные столбы, от игры в хоккей, а уж посадка в седле – хуже некуда. Не успеет и посмотреть на лошадь, как у той уже спина натерта. Линда, ты, слава богу, не образована, что ты можешь сказать о Георге Третьем?

– Ну, – ответила Линда с набитым ртом, – он был сыном несчастного Фреда[12] и отцом жирного друга Красавчика Браммелла[13], и еще одним из тех, колеблющихся, ну, вы знаете. «Я преданный слуга его величества – смотрите! А вы чьих будете? Ответьте – не томите![14]», – непоследовательно прибавила она. – О, какая прелесть!

Дядя Мэттью бросил на тетю Эмили взгляд, полный злорадного торжества. Я поняла, что подвела ее, и начала плакать, чем вдохновила дядю Мэттью на дальнейшие изуверства.

– Это счастье, что у Фанни будет пятнадцать тысяч фунтов годового дохода, – сказал он. – Уже молчу о том, что приберет к рукам Сумасбродка в ходе своей карьеры. Фанни, конечно, найдет себе мужа, даже если станет называть чулан кладовкой, а почтовую бумагу – письменной и пить чай, сначала наливая в чашку молоко. Я лишь предупреждаю, что ее муж, бедняга, запьет горькую.

Тетя Эмили свирепо посмотрела на дядю Мэттью. Она старалась скрывать от меня, что я богатая наследница, пусть и до тех пор, пока мой отец, здоровый и крепкий мужчина в самом в расцвете лет, не заведет себе жену, еще способную рожать детей. Так случилось, что ему, подобно представителям ганноверской династии, нравились лишь те женщины, которым перевалило за сорок. После того, как сбежала моя мать, потянулась череда его браков со стареющими женщинами, которых никакие чудеса современной науки уже не смогли бы сделать плодоносными. Кроме того, взрослые ошибочно считали, что мы, дети, пребываем в неведении относительно того, что мою мать они величают Сумасбродкой.

– Все это не имеет отношения к делу, – сказала тетя Эмили. – Допустим, у Фанни и будет в отдаленном будущем некоторое количество денег (хотя нелепо говорить о пятнадцати тысячах фунтов). Независимо от этого, мужчина, за которого она выйдет, возможно, будет способен ее содержать. Но, учитывая реалии современного мира, почему бы не допустить, что ей придется самой зарабатывать себе на жизнь? В любом случае она вырастет более зрелым, более счастливым, более любознательным и интересным человеком, если…

– Если будет знать, что Георг Третий был королем и сошел с ума.

И все-таки моя тетя была права, мы обе это знали. Дети Рэдлеттов читали много, но бессистемно и урывками. Книги они брали в библиотеке Алконли – образцовом по качеству собрании девятнадцатого века, составленном их дедом, весьма культурным и просвещенным человеком. Но, вбирая изрядное количество разнородных сведений, сдабривая их своей собственной оригинальной интерпретацией и прикрывая остающиеся дыры невежества заплатками шарма и остроумия, они так и не приобрели привычку к концентрации и были не способны к серьезной и упорной работе. Результатом этого в последующей жизни стала их неспособность переносить скуку. Бури и трудности оставляли их невозмутимыми, но обыденное существование пытало их унынием и тоской, по причине полного отсутствия у них хотя бы капли умственной дисциплины.

Когда мы после ужина медленно выдвинулись из столовой, капитан Уорбек сказал:

– Нет, не надо портвейна, благодарю вас. Это очень вкусный напиток, но я должен отказаться. В нем содержится кислота, которая в наше время делает человека таким болезненным.

– Так вы, наверное, в прошлом были большим любителем портвейна? – спросил дядя Мэттью.

– О, только не я, я никогда к нему не прикасался. Мои предки…

Некоторое время спустя, когда они присоединились к нам в гостиной, тетя Сэди сказала:

– Дети уже знают вашу новость.

– Полагаю, они потешаются от души, ведь такие старики собрались пожениться, – промолвил капитан Уорбек.

– О нет, что вы, – вежливо запротестовали мы, покраснев.

– Он исключительный парень, – сказал дядя Мэттью, – знает все на свете. Говорит, что эта сахарница времен Карла Второго – только представьте себе! – всего лишь георгианская подделка под старину и не имеет абсолютно никакой ценности. Завтра мы обойдем дом, я покажу вам все вещи, и вы сможете объяснить нам, что есть что. Должен признаться, очень полезно иметь в семье такого человека.

– С удовольствием. Это будет очень мило, – рассеянно сказал Уорбек. – А теперь, если не возражаете, я пойду спать. А рано утром принесите мне чаю, пожалуйста, – так важно возместить ночное испарение жидкости.

Он обменялся со всеми рукопожатием и заспешил из комнаты, бормоча себе под нос:

– Сватовство так утомляет.

– Дэви Уорбек – достопочтенный, – объявил Боб, когда мы утром спускались к завтраку.

– Да, он кажется умопомрачительным достом, – сонно ответила Линда.

– Нет, по-настоящему. Смотрите, вот ему письмо. Достопочтенному Дэвиду Уорбеку. Я посмотрел в справочнике, и он там есть.

Любимой книгой Боба в ту пору был справочник титулованных семейств Англии, он так и жил, уткнувшись в него носом. Результатом этих изысканий, в частности, стала информация, которую Боб сообщил Люсиль: «Les origines de la famille Radlett sont perdues dans les brumes de l’antiquité».[15]

– Он всего лишь младший сын, а титул наследует старший, так что, боюсь, тете Эмили не светит стать леди. Его отец – только второй барон в их роду, первый получил титул в 1860 году, а сам род ведется лишь с 1720 года, а до этого была женская линия. – Голос Боба замер. – Тише…

Мы услышали, как Дэви Уорбек, спускаясь по лестнице, говорит дяде Мэттью:

– О нет, это не может быть Рейнольдс[16]. В крайнем случае Принс Хор[17], и из худших его вещей.

– Не хотите ли свинячьего разума, Дэви? – Дядя Мэттью приподнял крышку с горячего блюда.

– О да, пожалуйста, Мэттью, если вы имеете в виду мозги. Они так хорошо усваиваются.

– А после завтрака я хочу показать вам нашу коллекцию минералов. Бьюсь об заклад, вы увидите нечто стоящее. Она считается лучшей в Англии. Ее оставил мне мой старый дядя, собиравший эти минералы всю жизнь. А кстати, ваше мнение о моем орле?

– Ах, если бы он был китайским, это было бы сокровище. Но японский, боюсь, не стоит той бронзы, из которой отлит. Мне апельсинового джема, пожалуйста, Линда.

После завтрака все мы столпились в северной галерее, где в застекленных шкафах хранились сотни камней. Таблички гласили: такая-то окаменелость, такое-то ископаемое. Наиболее захватывающими экспонатами были плавиковый шпат и лазурит, а наименее – большие куски кремня, словно подобранные на обочине дороги. Ценные и уникальные – все они были семейной легендой. «Минералы из северной галереи достойны того, чтобы демонстрироваться в музее». Мы, дети, перед ними благоговели. Дэви внимательно рассматривал их, поднося некоторые к окну, чтобы лучше изучить при свете. Наконец он тяжело вздохнул и сказал:

– Какая прекрасная коллекция. Но, полагаю, вы знаете, что вся она поражена болезнью?

– Поражена?

– Да, и болезнь зашла слишком далеко. Через год-другой все эти минералы будут мертвы – вы можете хоть сейчас их спокойно выбросить.

Дядя Мэттью пришел в восторг.

– Вот неуемный малый, – сказал он, – все ему не так. Первый раз вижу такого человека. Даже минералы у него болеют ящуром!

5

В год замужества тети Эмили произошло наше с Линдой преображение. Из девочек, внешне и внутренне кажущихся моложе своего возраста, мы превратились в подростков, слоняющихся без дела в ожидании любви. Теперь я проводила почти все свои каникулы в Алконли. Дэви, как и другие любимцы дяди Мэттью, отказывался видеть в нем что-либо пугающее и с негодованием отвергал теорию тети Эмили о том, что слишком долгое пребывание в его обществе очень вредно для моих нервов.

– Ты просто нюня, – отмахнулся он, – если позволяешь себе огорчаться из-за этого старого картонного пугала.

Дэви забросил свою квартиру в Лондоне и жил с нами в Шенли, где в течение учебного года почти не привносил изменений в нашу жизнь, разве что своим мужским присутствием благотворно влиял на пространство, в котором обитают одни женщины (занавески, покрывала и одежда тети Эмили претерпели громадные перемены к лучшему). Но в каникулы Дэви предпочитал увозить жену к своим родственникам или за границу, меня же пристраивали в Алконли. Тетя Эмили, вероятно, рассудила, что если выбирать между желаниями ее мужа и моей нервной системой, склониться следует к первому. Несмотря на возраст, они были, я уверена, очень влюблены друг в друга. Наверное, мое присутствие в доме им сильно мешало, но надо отдать должное – они ни разу, ни на миг не дали мне почувствовать это. Собственно говоря, и тогда, и теперь Дэви остается для меня идеальным отчимом – любящим, понимающим, не докучающим никогда и ничем. Он сразу же принял меня как нечто неотъемлемое от тети Эмили и никогда не ставил под вопрос неизбежность моего присутствия в его семье.

К рождественским каникулам Луиза уже официально выезжала в свет и присутствовала на охотничьих балах. Мы умирали от жгучей зависти, хотя Линда пренебрежительно говорила, что толпы поклонников вокруг Луизы что-то не наблюдается. Нам предстояло ждать своей очереди еще два года, и они казались целой вечностью, особенно Линде, тоскующей по любви, от мыслей о которой ее не могли отвлечь никакие уроки или иные занятия. Собственно говоря, у Линды не осталось других интересов, кроме любви и охоты. Но даже животные, похоже, утратили для нее свое былое очарование. Дни, когда мы не охотились, посвящались безделью. Мы сидели в своих твидовых костюмах, из которых уже выросли так, что крючки и петли постоянно отрывались на талии, и раскладывали бесконечные пасьянсы или хохотали до упаду в чулане достов и занимались измерениями. У нас была мерная лента, и мы состязались в величине наших глаз, тонкости запястий, лодыжек, талий и шей, длине ног и пальцев и так далее. Линда всегда побеждала. Покончив с замерами, мы заводили невинные разговоры о любви и романтике. Любовь и брак в то время были для нас синонимами. Мы знали, что они длятся вечно – до самой могилы и после нее. Наша заинтересованность грехом закончилась. Боб, вернувшись из Итона, рассказал нам об Оскаре Уайльде все до конца, и теперь, когда его грех перестал быть тайной, он казался нам скучным и неромантичным.

Мы с Линдой, конечно, были влюблены, и обе – в мужчин, с которыми даже не были знакомы: Линда – в принца Уэльского, а я – в толстого, краснолицего фермера средних лет, которого изредка видела проезжающим на лошади через Шенли. Наши чувства были сильными и болезненно сладостными. Они занимали все наши мысли, но мы уже начинали понимать, что со временем эти объекты любви уступят место кому-то реальному. А пока им надлежало, так сказать, согревать места в наших сердцах для их будущих, постоянных обитателей. Вероятность появления новых возлюбленных после замужества мы категорически отвергали. Мы стремились к настоящей любви, а такая могла прийти только раз в жизни; она освящается законом и впоследствии уже не может пошатнуться. Мужья, как мы знали, не всегда хранят верность, к этому нужно быть готовыми и уметь понимать и прощать. Выражение: «Я был по-своему верен тебе, Синара», на наш взгляд, прекрасно это объясняло. Но женщины – другое дело; только самые низкие представительницы нашего пола могли любить и отдаваться больше, чем единожды. Я не очень понимаю, как подобные убеждения могли спокойно уживаться во мне с восторженным преклонением перед моей матерью, этой прелюбодействующей куклой. Полагаю, я относила ее к совершенно отдельной категории женщин, к тем из них, чей лик, подобно лику Елены Троянской, «зовет в поход армады кораблей»[18]. По нашему мнению, лишь нескольким историческим персонажам не возбранялось принадлежать к этой категории, но сами мы с Линдой были перфекционистками во всем, что касалось любви, и не стремились к славе такого рода.

В эту зиму дядя Мэттью приобрел новую пластинку для своего граммофона. Она называлась «Тора». «Я живу на земле роз, – гремело теперь на весь дом, – но мечтаю о земле снегов. Поговори, поговори, поговори со мною, Тора». Дядя проигрывал пластинку утром, днем и вечером; она отлично вписывалась в наше настроение, и имя Тора стало казаться нам самым пронзительным и красивым из всех имен.

Вскоре после Рождества тетя Сэди собралась устроить бал в честь Луизы, мы возлагали на него большие надежды. Конечно, ни принц Уэльский, ни мой фермер в списке приглашенных не значились, но, как сказала Линда, чем черт не шутит, если живешь в деревне. Кто-то может их к нам привезти. Принц, например, рискует попасть в автомобильную аварию по дороге в Бадминтон. И что может быть естественнее в подобных обстоятельствах, чем решение заглянуть к нам на пирушку, чтобы скоротать время?

– Умоляю, скажите, кто эта красивая юная леди?

– Моя дочь Луиза, сэр.

– О… да, она очаровательна, но я имел в виду вон ту, в наряде из белой тафты.

– Это моя младшая дочь Линда, ваше королевское высочество.

– Прошу вас, представьте ее мне.

И они закружатся в вальсе – так изысканно, что другие танцоры расступятся и восхищенно застынут в стороне. Они устанут танцевать и проведут остаток вечера, поглощенные остроумным разговором.

На следующий день принц попросит ее руки.

– Но она еще так молода!

– Его Королевское высочество готов подождать год. Он напоминает вам, что Ее Величество императрица Елизавета Австрийская вышла замуж в шестнадцать лет. А пока он шлет в подарок это украшение.

Золотая шкатулка, на розовой подушечке – бриллиантовая роза.

Мои мечты были менее пафосными, но в равной степени невероятными и такими же живыми для меня. Я воображала, как мой фермер, усадив меня в седло у себя за спиной, словно молодой Лохинвар[19] несется к ближайшей кузне, где кузнец объявляет нас мужем и женой. Линда милостиво обещала нам одну из королевских ферм, но я подумала, что это было бы ужасно скучно, и решила завести свою собственную.

А между тем приготовления к балу шли полным ходом, вовлекая в хлопоты всех домочадцев до единого. Нам с Линдой шили платья из белой тафты с разлетающимися вставками и поясами, расшитыми бисером. Желая посмотреть, как продвигается дело, мы беспрестанно осаждали коттедж портнихи миссис Джош. Платье Луизы прибыло из Ревиля, оно было сшито из серебряной парчи и украшено крохотными оборками, окаймленными голубым тюлем, и неуместно болтающейся на левом плече большой, непомерно раздутой шелковой розой. Тетя Сэди, вытряхнутая предстоящим мероприятием из своего обычного мечтательного настроения, пребывала в состоянии превеликой озабоченности и беспокойства. Мы никогда раньше не видели ее такой. Кроме того, впервые на нашей памяти она оказала сопротивление дяде Мэттью. Причиной послужило следующее. Ближайшим соседом Рэдлеттов был лорд Мерлин; его владения граничили с землей дяди Мэттью, а дом в Мерлинфорде находился в пяти милях от Алконли. Дядя Мэттью терпеть не мог лорда Мерлина, придумавшего себе телеграфный адрес: «Позли соседа». Однако явного разрыва отношений не было. Они никогда не виделись вовсе не поэтому, просто лорд Мерлин не любил охоту и рыбную ловлю, а дядя Мэттью, как известно, никогда в жизни не принимал пищу за чужим столом. «Можно отлично поесть и дома», – говорил он, и приглашать его в гости давным-давно перестали. Эти два человека – как, безусловно, и их дома и поместья – были полной противоположностью друг другу. Дом в Алконли, огромный урод в георгианском стиле, смотрел парадным фасадом на север и строился лишь для того, чтобы укрыть от непогоды бесконечную череду поколений сельских сквайров, их жен, многочисленных детей, собак, лошадей, вдовствующих бабушек и незамужних сестер. Никаких украшательств, смягчений линий, излишеств. Мрачный и голый, он торчал на склоне холма, как большая казарма. Главной темой его интерьера была смерть. Но не смерть юных дев с их романтическими атрибутами в виде урн, плакучих ив, кипарисов и прощальных од, а суровая и грубая смерть воителей и животных. По стенам в беспорядке были развешены алебарды, пики и древние мушкеты, чередующиеся с головами зверей, добытых в разных странах, флагами и военным облачением прежних Рэдлеттов. Застекленные шкафы хранили не миниатюры с изображением женских головок, а медали, завоеванные в бою, подставки для ручек, сделанные из тигрового зуба, подкову любимой лошади, телеграммы о гибели на поле брани, пергаментные свитки с извещениями о присвоении воинских званий. Все это лежало вперемешку, в полном беспорядке с незапамятных времен.

Мерлинфорд же расположился в долине, обращенной на юго-запад, среди фруктовых садов и старых золотисто-коричневых фермерских коттеджей. Это была вилла, построенная примерно в то же время, что и Алконли, но совершенно иным архитектором и с совершенно иной целью. Этот дом был задуман для жилья, а не для того чтобы, выскакивая из него, изо дня в день годами убивать врагов и животных. Он был приспособлен для холостяка или супружеской четы с одним или двумя, не более, красивыми, умненькими и нежными детьми. Там были потолки, расписанные Ангеликой Кауфман[20], чиппендейловская лестница[21], мебель работы Шератона[22] и Хэпплуайта[23]. В холле висели две картины Ватто[24], и нигде не наблюдалось ни саперной лопатки, ни головы убитого животного.

Лорд Мерлин постоянно пополнял свое собрание красот. Он был страстным коллекционером, и не только здешнее поместье, но и его дома в Лондоне и Риме были набиты сокровищами. Дошло до того, что известный антиквар из Сент-Джеймса счел целесообразным открыть свой филиал в столь маленьком городке, как Мерлинфорд, и прельщать лорда Мерлина изысканными предметами искусства во время его утренних прогулок. А вскоре примеру антиквара последовал и ювелир с Бонд-стрит. Его светлость обожал драгоценности. Две его черные борзые носили бриллиантовые ожерелья, созданные для более белых, но не таких тонких и грациозных шеек. Это было проявлением многолетней политики «Позли соседа». Среди местного дворянства бытовало мнение, что таким образом лорд Мерлин ввергает добропорядочных обывателей в соблазн. Проходил год за годом, а бриллианты все так же сверкали на этих покрытых шерстью шеях и злили соседей лорда Мерлина вдвойне.

Его пристрастия не ограничивались лишь антиквариатом, он сам был и художник, и музыкант, и приверженец всего нового. Окрестности Мерлинфорда постоянно оглашались звуками современной музыки. Лорд Мерлин построил в своем саду маленький, но прелестный театр, куда изумленные соседи иногда приглашались посмотреть на такие головоломки, как пьесы Кокто[25], опера «Махагони»[26] или новейшие сумасбродства дадаистов[27] из Парижа. Поскольку лорд Мерлин был известным любителем розыгрышей, порой бывало трудно распознать, где кончаются его шутки и начинается культурное действо. Я думаю, он и сам не всегда был вполне уверен.

Мраморная беседка на соседском холме была увенчана золотым ангелом, который каждый вечер трубил в трубу в час рождения лорда Мерлина («И что ему мешало родиться чуть пораньше, – сетовали в округе, – ведь в 9.20 пополудни напоминать о начале новостей Би-би-си уже слишком поздно».) Днем беседка переливалась блеском полудрагоценных камней, а по ночам на нее наводился мощный луч голубого света.

Такой человек, как лорд Мерлин, был обречен стать легендой для грубовато-прямодушных котсуолдских сквайров, среди которых он жил. Они, конечно, не могли одобрить его образа жизни, исключающего умерщвление (но отнюдь не поедание) вкусной дичи, и были весьма озадачены его эстетством и поддразниваниями, но, безусловно, воспринимали его как одного из своих. Их семьи охотно знались с его семьей, и все прекрасно помнили его отца, владельца своры гончих и весьма популярного много лет назад главу охотничьего общества. Сам же он был не выскочкой и не нуворишем, а просто благодушной насмешкой над нормами английской сельской жизни. И даже его беседка, хоть и признанная абсолютно отталкивающей с виду, приветствовалась как ориентир для тех, кто заблудился на пути домой с охоты.

Разногласия между тетей Сэди и дядей Мэттью были не по поводу того, приглашать лорда Мерлина на бал или нет (этот вопрос вообще не возникал, поскольку все соседи приглашались автоматически), а по поводу друзей, гостящих у него в Мерлинфорде. Тетя Сэди считала, что их тоже следует пригласить. В ее браке почти не было суетных мирских развлечений, но она успела повидать свет в девичестве и понимала, что друзья лорда Мерлина, если будет позволено их привезти, станут украшением бала. Кроме того, она знала, что в целом ее бал будет полнейшей и чудовищной безвкусицей, и страстно желала еще раз взглянуть на молодых женщин с хорошими прическами, лондонским цветом лица и в парижских нарядах. Тогда дядя Мэттью сказал:

– Если мы попросим эту скотину Мерлина привезти своих друзей, то получим уйму эстетов и бездельников из Оксфорда. Я не удивлюсь, если он притащит и каких-нибудь иностранцев. Я слышал, что у него иногда гостят лягушатники с макаронниками. Я не потерплю, чтобы мой дом наводнился этой шушерой.

Но закончилось тем, что тетя Сэди, как обычно, добилась своего и принялась за письмо:

Дорогой лорд Мерлин!

Мы устраиваем небольшой танцевальный вечер для Луизы… и так далее.

Дядя Мэттью, исчерпав все свои доводы, мрачно удалился и завел «Тору».

Лорд Мерлин принял приглашение и написал, что привезет с собой компанию из двенадцати человек, чьи имена он сообщит чуть позже. Это было очень корректное, абсолютно нормальное послание. Тетя Сэди, вскрыв конверт, была приятно удивлена, что в письме не содержится ни одной обидной шутки. На почтовой бумаге, однако, красовалось изображение дома лорда Мерлина, и потому она скрыла письмо от дяди Мэттью. Подобных вещей он совершенно не выносил.

Через несколько дней последовал еще один сюрприз. Пришло второе письмо от лорда Мерлина, в котором тот по-прежнему без шуток, вежливо приглашал дядю Мэттью, тетю Сэди и Луизу на ежегодный благотворительный обед в пользу мерлинфордской больницы. Дядю Мэттью, конечно, уговорить не удалось, но тетя Сэди и Луиза поехали. Назад они вернулись с округлившимися от изумления глазами. Дом, сказали они, был так жарко натоплен, что холод не ощущался ни на секунду, даже когда они сняли пальто в прихожей. Они приехали рано, задолго до того, как другие гости стали спускаться вниз. (В Алконли было принято покидать дом с запасом времени – на случай, если спустит колесо.) Так что они смогли как следует осмотреться. Дом был полон весенних цветов и чудесно благоухал. В оранжереях Алконли тоже росли цветы, но они почему-то никогда не находили дороги в дом, а если бы и нашли, то умерли бы там от холода. На гончих, как рассказала тетя Сэди, действительно были бриллиантовые ожерелья, гораздо более роскошные, чем у нее самой, и она была вынуждена признать, что собаки выглядели в них очень красиво. По всему дому летали совершенно ручные райские птицы, и один из молодых людей сказал Луизе, что если бы она приехала днем, то увидела бы стаю разноцветных голубей, порхающих в небе, как облако конфетти.

– Мерлин каждый год их красит, а потом они сохнут в бельевом чулане.

– Но ведь это ужасно жестоко! – воскликнула шокированная Луиза.

– Нет-нет, голуби это обожают. Их мужья и жены вылетают оттуда такими красивыми.

– А как же их глазки?

– Чтобы не попала краска, они быстро приучаются их закрывать.

Компания гостей, которые наконец выползли из своих спален (некоторые безобразно поздно), благоухала еще чудеснее, чем цветы, и выглядела еще экзотичнее, чем райские птицы. Все они были очень милы и очень любезны с Луизой. За обедом она сидела между двумя красивыми молодыми людьми и, чтобы завести разговор, задала свой привычный вопрос:

– Скажите, а где вы охотитесь?

– Мы не охотимся, – ответили они.

– Тогда почему на вас алые рединготы?

– Потому что это красиво, вы не находите?

Мы все расхохотались, но согласились, что дяде Мэттью рассказывать об этом нельзя, иначе он может запретить мерлинфордской компании приезжать на бал.

После обеда девушки повели Луизу наверх. Сначала ее немного ошарашили печатные объявления в гостевых комнатах:

В СВЯЗИ С ОБНАРУЖЕНИЕМ

НЕОПОЗНАННОГО ТРУПА В РЕЗЕРВУАРЕ

ПРОСЬБА НЕ ПИТЬ ВОДУ ИЗ-ПОД КРАНА

ГОСТЕЙ ПРОСЯТ НЕ СТРЕЛЯТЬ, НЕ ТРУБИТЬ В ОХОТНИЧЬИ РОГА, НЕ ВИЗЖАТЬ И НЕ УХАТЬ МЕЖДУ ПОЛУНОЧЬЮ И ШЕСТЬЮ ЧАСАМИ УТРА

А на двери одной спальни висело следующее:

ЗДЕСЬ ПРОИЗВОДИТСЯ РАСПЛЮЩИВАНИЕ

Вскоре Луизе объяснили, что все это шутки.

Девушки предложили ей воспользоваться их пудрой и губной помадой, но она не осмелилась из страха, что это заметит тетя Сэди. Луиза сказала, что от косметики остальные выглядели просто очаровательными.

С приближением долгожданного дня бала в Алконли стало очевидно, что тетя Сэди чем-то омрачена. Все вроде бы шло гладко, шампанское уже прибыло, струнный оркестр Клиффорда Эссекса заказан, коттедж миссис Крейвен, в котором музыканты будут отдыхать, готов. Миссис Крэббл, при содействии трех женщин из деревни, собиралась удивить гостей знатным ужином. Дядя Мэттью согласился приобрести двадцать мазутных печей, чтобы с их помощью превзойти ласкающее тепло Мерлинфорда, а садовник получил указание переправить в дом все до единого горшки с цветами.

– Осталось только перекрасить белых кур, – съязвил дядя Мэттью.

Приготовления, казалось, шли как по маслу, и все же лоб тети Сэди тревожно морщился из-за того, что она собрала большую гостевую компанию из девушек и их мамаш, но не разбавила ее достаточным количеством молодых людей. Ровесницы тети Сэди были рады привезти своих повзрослевших дочерей, но с сыновьями дело обстояло иначе. Партнеры по танцам в это время года пользовались повышенным спросом. Перекормленные приглашениями, они были не настолько глупы, чтобы по первому свистку тащиться в Глостершир, в дом, где ты еще ни разу не бывал и не можешь быть уверен, что найдешь там тепло, роскошь и тонкие вина, которые привык получать как должное, где нет перспективы встретить хоть одну известную в твоем кругу чаровницу и где не обещают верховую прогулку, не говоря уже об охоте, хотя бы на пернатую дичь.

Дядя Мэттью слишком уважал своих лошадей и фазанов, чтобы отдать их на поругание каким-то неизвестным безусым юнцам.

Таким образом, возникла патовая ситуация. Десять особ женского пола – четыре матери и шесть девиц – стекались из разных концов Англии, чтобы оказаться в доме, где их ждут еще четыре женщины (мы с Линдой были не в счет, но тем не менее тоже носили юбки, а не брюки и слишком повзрослели для того, чтобы держать нас в классной комнате безвыходно) и только двое мужчин, один из которых не вырос из коротких штанишек.

Телефон раскалился докрасна, по всем направлениям полетели телеграммы. Тетя Сэди отбросила всякую гордость, перестала притворяться, что дела идут как надо и она приглашает мужчин ради них самих, и исторгла несколько отчаянных криков о помощи. Мистер Уиллс, викарий, согласился оставить миссис Уиллс дома и отобедать в Алконли без дамы. Это была первая их разлука за сорок лет. Миссис Астер, жена поставщика, пошла на такую же жертву, а ее младший сын, которому не исполнилось еще и семнадцати, был спешно отправлен в Оксфорд покупать себе готовый фрак.

Дэви Уорбеку было велено оставить дома тетю Эмили и приехать одному. Он согласился, но неохотно и лишь после того, как осознал истинные масштабы катастрофы. Пожилые кузены и дядюшки, о которых многие годы никто не вспоминал, были побеспокоены, как загробные духи, и призваны материализоваться. Почти все они отказались, причем некоторые – в весьма грубой форме, каждого из них в свое время так глубоко обидел дядя Мэттью, что о прощении не могло быть и речи.

Наконец дядя Мэттью почувствовал, что должен взять ситуацию под свой контроль. Он и гроша ломаного не дал бы за этот бал и не вменял себе в обязанность ублажать гостей, считая их скорее неотвратимой ордой варваров, чем компанией дорогих его сердцу друзей, созванных для совместного развлечения и веселого пиршества. Его интересовало лишь душевное спокойствие тети Сэди. Дядя Мэттью не мог видеть ее такой взвинченной и решил принять меры. Он поехал в Лондон и посетил последнее перед каникулами заседание Палаты лордов. Эта поездка оказалась исключительно плодотворной.

– Стромболи, Пэддингтон, Форт-Уильям и Кертли приняли предложение, – сообщил он тете Сэди с видом фокусника, извлекающего из маленького винного бокала четырех чудесных жирных кроликов. – Но мне пришлось пообещать им охоту… Боб, пойди скажи Крейвену, что я хочу его видеть завтра утром.

Благодаря всем этим ухищрениям количество мужчин и женщин за обеденным столом теперь должно было сравняться, и тетя Сэди вздохнула с огромным облегчением, хотя едва не расхохоталась при мысли о кроликах дяди Мэттью. Лорд Стромболи, лорд Форт-Уильям и герцог Пэддингтон прежде были ее собственными партнерами по танцам. Сэр Арчибальд Кертли, заведующий библиотекой Палаты лордов, был известным любителем званых обедов в узком кругу высоколобых интеллектуалов, но ему было за семьдесят и его мучил артрит. После обеда, во время танцев, будет, конечно, похуже. За мистером Уиллсом станет ходить хвостом миссис Уиллс, за капитаном Астером – миссис Астер, на дядю Мэттью и Боба как на партнеров особо рассчитывать не приходится, а гости из Палаты лордов, наверное, направятся не в танцевальный зал, а к карточному столу.

– Боюсь, девушкам придется надеяться только на себя, – задумчиво сказала тетя Сэди.

В каком-то смысле, однако, все было к лучшему. Этих гостей дядя Мэттью выбрал сам из числа его собственных друзей, а стало быть, есть большая вероятность того, что он будет с ними вежлив. По крайней мере, они знают, каков его характер. Тетя Сэди понимала, что приглашать в дом посторонних молодых людей очень рискованно. Дядя Мэттью не выносил чужаков и не любил молодежь; сама мысль о вероятных поклонниках его дочерей была ему невыносима. Тетя Сэди предвидела будущие затруднения, но часть из них была уже с горем пополам преодолена.

И вот он, бал. Жизнь, которую мы страстно вожделели долгие годы, начинается прямо сейчас, вызывая удивительное чувство, будто все происходит не на самом деле, а во сне. Только, увы, совсем не так, как нам мечталось. Сон оказался не из лучших, надо признать. Мужчины – все такие низенькие и неинтересные, женщины – невзрачные и одеты безвкусно, а их лица так неприглядно раскраснелись от близости мазутных печей, дающих больше смрада, чем тепла. Но главное – мужчины либо слишком стары, либо слишком уродливы. Когда кто-то из них (явно побуждаемый добрым Дэви, старающимся, чтобы мы не скучали на своем первом балу) приглашает танцевать, ты не плывешь в восхитительной дымке, отдавшись в надежные мужественные руки, ваш танец – это одни лишь спотыкания, толчки соседей, и больше ничего. Твой партнер балансирует на одной ноге, словно Король Аист, а другой, словно Король Чурбан[28], наступает тебе на палец. Что же до остроумной беседы, то редко ее, даже самой банальной и бессвязной, хватало на целый танец или промежуток между танцами, и в основном это было: «Ох, простите… Ох, виноват». Правда, Линда смогла-таки сводить одного из своих партнеров полюбоваться пораженными болезнью минералами, но большого удовольствия от этого, конечно, не получила.

Мы никогда толком не учились танцевать и наивно предполагали, что это умение дается каждому легко, естественно и от природы. Думаю, Линда в один день смогла осознать то, на что мне потребовались годы – естественность не имеет никакого отношения к поведению цивилизованного человека, все в нем – притворство и искусство, лишь более или менее отточенные.

Вечер был спасен от полного провала мерлинфордской компанией, которая явилась так поздно, что мы даже успели о ней позабыть. Но как только новые гости поздоровались с тетей Сэди и отправились танцевать, атмосфера вечера полностью переменилась. Они цвели и сияли драгоценностями, изумительными нарядами, прекрасно ухоженными волосами и ослепительным цветом лица. Вот кто действительно будто плыл в танце. Кроме чарльстона, разумеется, но и его угловатые движения в их исполнении были столь совершенны, что мы восхищенно разинули рты. Их беседа была, без сомнения, и бойкой, и остроумной; она текла как река – быстрая, плещущая и сверкающая на солнце. Линда была совершенно околдована и тут же решила, что непременно станет одним из этих пленительных созданий и будет жить в их мире, сколько бы сил и времени ни понадобилось, чтобы достичь желаемого идеала. Я же на такое не претендовала. Они были великолепны, но существовали в параллельном пространстве, в том, в котором жили мои родители и которое я покинула в тот самый миг, когда тетя Эмили забрала меня к себе. Пути назад не было – да я его и не желала, что, впрочем, вовсе не мешало мне с восхищением наблюдать красочный спектакль, разворачивающийся перед моими глазами, сидела ли я с Линдой в ожидании приглашения или неуклюже переминалась в танце с добрым Дэви, который, не найдя для меня другого партнера, время от времени сам играл его роль. Дэви, похоже, был хорошо знаком со всей компанией, а с лордом Мерлином и вовсе состоял в дружеских отношениях. В промежутках между проявлениями любезности к нам с Линдой он присоединялся к их утонченной болтовне. Он даже предложил ввести нас в их круг, но, увы, свободные вставки из тафты на наших платьях, казавшиеся такими красивыми и оригинальными на примерках у миссис Джош, теперь, в сравнении с мягким струящимся шифоном гостей, выглядели окостенело и странно и усугубляли жестокое ощущение собственной неполноценности, возникшее в нас еще в начале вечера. И мы категорически отказались.

В ту ночь, лежа в постели, я сильнее, чем обычно, мечтала о крепких и надежных объятиях моего фермера из Шенли. А Линда наутро объявила, что отреклась от принца Уэльского.

– Я пришла к заключению, – сказала она, – что в придворных кругах мне будет довольно скучно. Леди Дороти – придворная дама, а ты только посмотри на нее…

6

Бал имел неожиданные последствия. Мать лорда Форт-Уильяма пригласила тетю Сэди с Луизой к себе в Сассекс на бал охотников, а вскоре и от его замужней сестры пришло приглашение на благотворительный бал и охоту. Эти поездки оказались весьма плодотворными: лорд Форт-Уильям посватался к Луизе, и его предложение было принято. Вернувшись в Алконли, Луиза очутилась в центре внимания впервые с тех пор, как была оттеснена на задворки рождением Линды. Помолвка стала для нас потрясающим событием, и теперь в бельевом чулане достов не прекращались грандиозные пересуды, как с участием Луизы, так и без нее. На безымянном пальце свежеиспеченной невесты красовалось хорошенькое бриллиантовое колечко, но сама она не проявляла большого желания обсуждать подробности ухаживаний лорда Форт-Уильяма (который теперь стал для нас Джоном, но мы еще не привыкли так его называть). Луиза краснела и пряталась за дымовой завесой отговорок, заявляя, что подобные вещи слишком священны, чтобы говорить о них всуе. Вскоре жених появился в Алконли собственной персоной, и мы получили возможность изучить его как самостоятельную личность, а не в составе достопочтенной троицы – отдельно от лорда Стромболи и герцога Пэддингтона. Вердикт вынесла Линда: «Бедный старичок. Думаю, они нравятся друг другу, но окажись он моей собакой, мне пришлось бы его усыпить». Лорду Форт-Уильяму было тридцать девять лет, но выглядел он определенно старше. Его волосы будто сбились назад – как гагачий пух в подушке, по выражению Линды, и в целом у него была внешность немолодого и неухоженного человека. Луиза, однако, его любила и впервые в жизни была счастлива. Она всегда боялась дядю Мэттью больше, чем все остальные, и не без причины: он считал ее дурой и не давал себе труда хоть изредка обходиться с ней по-доброму. Так что Луиза была на седьмом небе от радости, что покидает Алконли навсегда.

Уверена, Линда, несмотря на все разговоры о старичках, собаках и гагачьем пухе, на самом деле очень завидовала Луизе. Она уезжала верхом на долгие одинокие прогулки, во время которых мысленно погружалась в мир своих несбыточных фантазий. Ее жажда любви превратилась в полную одержимость. Надо было как-то убить еще два года до наступления возраста выходов в свет, но, боже, как медленно тянулись дни! Линда болталась в гостиной, раскладывая (или только начиная и бросая) бесчисленные пасьянсы – то одна, то в обществе Джесси, которую заразила своим беспокойством.

– Который час, дорогая?

– Угадай.

– Без четверти шесть?

– Тепло.

– Шесть!

– Холоднее.

– Без пяти?

– Да!

– Если этот пасьянс сойдется, я выйду за любимого человека. Если сойдется, я выйду замуж в восемнадцать лет.

Если сойдется… тасовка… если сойдется… раскладка. Дама – последняя карта в колоде, он не может сойтись, начинай сначала.

Луиза вышла замуж весной. Ее свадебное платье, украшенное тюлевыми оборками и букетиками флердоранжа, было коротким, лишь до колена, но зато со шлейфом, по тогдашней уродливой моде. Оно ужасно нервировало Джесси.

– Платье не подходит.

– Почему, Джесси?

– Я имею в виду похороны. Женщин всегда хоронят в подвенечных платьях. Подумай, как из-под юбки будут торчать твои мертвые ноги.

– О, Джесси! Не будь такой жестокой. Я их шлейфом оберну.

– Представь, как приятно будет гробовщикам.

Луиза отказалась от сопровождения подружек невесты. Думаю, ей хотелось, чтобы хоть раз в жизни смотрели на нее, а не на Линду.

– Ты не представляешь, как глупо будешь выглядеть без подружек со спины, – попыталась переубедить ее Линда. – Но поступай как знаешь. Нам даже лучше, не нужно будет заворачиваться в дурацкий голубой шифон. Я ведь для тебя стараюсь.

Джон Форт-Уильям, завзятый собиратель древностей, на день рождения подарил Луизе копию драгоценности короля Альфреда[29]. Линда, чье желание говорить гадости в это время не имело границ, сказала, что подарок похож на куриный помет.

– Той же формы, того же размера, того же цвета. Ужас, а не украшение.

– Я думаю, оно прелестно, – сказала тетя Сэди, но слова Линды все же оставили болезненный осадок.

У тети Сэди в те времена была канарейка, которая распевала дни напролет, громкостью и чистотой трелей соперничая даже с самой Галли-Курчи. Всякий раз, когда я где-то слышу канарейку, поющую так же заливисто и неудержимо, я вспоминаю то счастливое время – нескончаемый поток свадебных подарков; возгласы восхищения или ужаса, с которыми мы их распаковывали и раскладывали в бальной зале; сутолоку и кутерьму; дядю Мэттью в устойчиво безоблачном настроении, как это иногда бывает с погодой, дарящей один за другим неправдоподобно ясные дни.

Луизе предстояло стать хозяйкой двух домов: одного – в Лондоне, на Коннот-сквер, а другого – в Шотландии. Муж имел намерение выделять ей на шпильки три сотни в год и сразу сделал владелицей бриллиантовой диадемы, жемчужного ожерелья, собственного автомобиля и мехового палантина. Луиза была способна выносить Джона Форта-Уильяма, и, стало быть, ее ждала завидная судьба, но, на наш взгляд, он был чертовски тоскливым.

День свадьбы выдался погожим и свежим. Утром мы побежали взглянуть, как миссис Уиллс и миссис Джош справляются с праздничным убранством, и увидели нашу светлую маленькую церковь уже украшенной цветами. Позже, когда ее знакомые очертания заслонила толпа людей, я подумала, что сама предпочла бы венчаться в пустой церкви – пусть будут только цветы и Святой Дух.

Ни мне, ни Линде никогда раньше не приходилось бывать на свадьбе. Тетя Эмили очень огорчила нас, обвенчавшись вдали от посторонних взглядов в родовой часовне Дэви на севере Англии, поэтому мы оказались не подготовлены к внезапному перевоплощению нашей милой Луизы и скучнейшего Джона в вечные образы Жениха и Невесты, романтических Героя и Героиню.

1 «Вот, что сделала Кэти» – детская книга американской писательницы Сьюзан Кулидж.
2 Обычные проблемы с почками (фр.).
3 «Земля Тома Тиддлера» – старинная английская детская игра (типа салочек), в которой водящий (Том Тиддлер) стоит в кругу, на куче камней, гравия и т. д. и старается никого не пустить на свою территорию. Если кому-то из детей удается забежать в круг, они поют: «Я на земле Тома Тиддлера, собираю золото и серебро». Тот, кто будет пойман, становится Томом Тиддлером.
4 В Великобритании так обращаются к детям пэров и некоторых сановников.
5 Пигмалионизм – разновидность фетишизма, сочетающаяся с вуайеризмом, при которой роль фетиша играют изображения человеческого тела.
6 Амелита Галли-Курчи (1882–1963) – итальянская оперная певица.
7 Ну что, пукают (фр.).
8 Что это за крем тут повсюду рассовали? (фр.)
9 Роман английской писательницы Маргарет Кеннеди «Вечная нимфа» повествует о том, как девочка-подросток влюбляется в друга семьи, который потом женится на ее кузине, и исследует взаимную ревность двух сестер.
10 Ренар-лис – герой французской средневековой сатирической эпопеи «Роман о Лисе».
11 Христианская наука – религиозное и этическое учение (возникло в 1866 г.), по которому всякая болезнь имеет духовное происхождение, а ее лечение должно быть основано на принципах Священного Писания.
12 Речь идет о Фредерике, сыне короля Георга II, принце Уэльском.
13 Джордж Брайен Браммелл (1778–1840) – светский лев и близкий друг короля Георга IV в бытность его принцем-регентом.
14 Эпиграмма поэта Александра Поупа.
15 Происхождение рода Рэдлеттов теряется во мгле глубокой древности (фр.).
16 Джошуа Рейнольдс (1723–1792) – английский живописец.
17 Принс Хор (1755–1834) – английский живописец.
18 Отсылка к трагедии Кристофера Марло (1564–1593) «Трагическая история доктора Фауста».
19 Лохинвар – рыцарь, персонаж поэмы Вальтера Скотта «Лохинвар».
20 Ангелика Кауфман (1741–1807) – немецкая художница, график, представительница неоклассицизма. Одна из двух женщин – основателей Королевской академии в Лондоне в 1768 году.
21 Томас Чиппендейл (1718–1779) – крупнейший мастер английского мебельного искусства эпохи рококо и раннего классицизма.
22 Томас Шератон (1751–1806) – крупная фигура в английском мебельном искусстве конца XVIII века.
23 Джордж Хэпплуайт (1727–1786) – английский мастер-мебельщик, рисовальщик, архитектор и декоратор позднегеоргианского стиля, высшей стадии английского классицизма.
24 Жан Антуан Ватто (1684–1721) – французский живописец.
25 Жан Кокто (1889–1963) – французский писатель, поэт, драматург, художник, сценарист и кинорежиссер. Одна из крупнейших фигур французской культуры XX века.
26 «Расцвет и падение города Махагони» – опера в 3 частях Курта Вайля на либретто Бертольта Брехта, созданная в 1929 году.
27 Дадаизм – модернистское литературно-художественное течение первой четверти XX века в Швейцарии, Франции и т. д.
28 Король Аист и Король Чурбан – персонажи басни Эзопа «Лягушки, которые желали короля».
29 Драгоценность Альфреда – одно из самых известных произведений англосаксонского ювелирного искусства, датированное концом IX века. Золотое, украшенное эмалью изделие не вполне понятного назначения.
Скачать книгу