Жизнь этого парня бесплатное чтение

Скачать книгу

Tobias Wolff THIS BOY’S LIFE

Copyright © 1989 by Tobias Wolff

© Новикова И.В., перевод на русский язык, 2019

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

* * *

Майклу и Патрику

Я очень благодарен моей жене, Кэтрин, за то, что она много раз внимательно перечитывала эту книгу. Хочу выразить благодарность Розмари Хатчинс, Джеффри Вулфу, Гэри Фискетджону и Аманде Урбан за их помощь и поддержку. Некоторые фрагменты неоднократно корректировались, особенно по части хронологии. Также моя мать считает, что собака, которую я описал такой уродливой, была на самом деле вполне симпатичная. Я оставил несколько подобных описаний, поскольку это книга воспоминаний, а у памяти есть свои собственные законы. Но я сделал все возможное, чтобы моя история была правдива.

Мой первый отчим обычно говорил: того, что я не знаю, хватит на целую книгу. Что ж, вот она.

«Первая обязанность человека – это быть как можно более искусственным. Вторая обязанность до сих пор еще никем не открыта».

Оскар Уайльд

«Кто боится испорченности, тот боится самой жизни».

Саул Алинский

Удача

Наша машина снова закипела, как только мы с матерью пересекли Континентал Дивайд. Мы ждали, пока она остынет, и вдруг услышали рев автомобиля, доносившийся откуда-то сверху. Звук становился все громче, а затем огромный грузовик промчался мимо нас и свернул в следующий переулок. Его прицеп дико дребезжал. Мы уставились ему вслед.

– Ох, Тоби, – сказала моя мать, – у него отказали тормоза.

Ужасный звук все больше удалялся, а затем и вовсе затих, сменившись шорохом ветра, колыхавшего деревья вокруг.

К тому моменту, когда мы доехали до места аварии, небольшая группка людей стояла у обрыва, куда опрокинулся грузовик. Он пробил дорожные заграждения, пролетел сотни футов пустоты, и теперь лежал в реке среди булыжников, кверху дном. Грузовик выглядел ужасно маленьким. Струя густого черного дыма поднималась из кабины и растворялась в воздухе. Моя мать спросила, сообщил ли кто-нибудь об аварии. Кто-то сообщил. Мы стояли на краю скалы в окружении незнакомых людей. Все молчали. Мать положила руку мне на плечо.

Весь оставшийся день она пристально изучала меня, трогала, откидывая назад мои волосы. И я решил, что момент довольно подходящий, чтобы заикнуться о сувенирах. У матери не было лишних денег, и я старался даже не затрагивать эту тему, но теперь, когда ее защита была ослаблена, я ничего не мог с собой поделать. Когда мы выехали наконец из Гранд-Джанкшен, я приобрел индейский ремень, украшенный бисером, такие же мокасины и бронзовую лошадь со съемным, отделанным кожей седлом.

Шел 1955 год, мы ехали на машине из Флориды в Юту, убегая от мужчины-тирана, которого боялась моя мать, и надеясь разбогатеть на уране. Мы собирались в корне поменять нашу жизнь.

Мы покинули Сарасоту на закате лета, сразу после моего десятого дня рождения, и направились на Запад под низким дрожащим небом, которое то становилось черным и взрывалось, то прояснялось, но так, что в воздухе оставался легкий пар. Мы пересекли Джорджию, Алабаму, Теннесси, Кентукки, останавливаясь, чтобы остудить мотор, в городах, где люди передвигались с нерасторопностью больного подагрой, а их речь была такая же медленная и вязкая. Бездельники с гнилыми зубами окружали нашу машину, чтобы поглазеть на симпатичную леди с Севера и ее сыночка, споря между собой, какой путь нам следовало бы выбрать. Женщины забывали про свои цветочные клумбы, когда мы проезжали мимо; разглядывали нас с крылечек, иногда невозмутимо, иногда делая в нашу сторону кивок или обдувая своими вентиляторами.

Каждую пару часов наш «Нэш Рамблер» закипал. Мать продолжала тратить свои сбережения, но ни один механик не мог починить его. Все, что мы могли сделать, это ждать, пока он охладится, а затем ехать дальше, пока он снова не закипит. (Моя мать настолько возненавидела эту машину, что сразу по прибытии в Юту отдала ее женщине, с которой познакомилась в кафе.) Ночью мы спали в замшелых номерах, где в окно то и дело светили лучи фар, а комары, не переставая, заводили у нас над ухом заунывные песни. Однако ничего из перечисленного не беспокоило меня. Я был охвачен тем же чувством свободы, что и моя мать, разделял ее радость и мечты о переменах.

Все должно было поменяться, после того как мы покинем Запад. Моя мать была девочкой из Беверли-Хиллз, и та жизнь, которая виделась нам впереди, состояла из ее воспоминаний о Калифорнии в счастливые дни до Катастрофы. Ее отец, Папочка, как она его называла, был морским офицером и владел активами на миллионы. Они жили в большом доме с башенкой. Незадолго до того, как Папочка потерял все свои деньги и все деньги своих бедных ирландских родственничков-деревенщин и быстренько устроил себе перевод на службу за пределы страны, моя мама стала одной из четырех девушек, удостоившихся чести представлять Беверли-Хиллз на Параде роз. Тема их выступления звучала как «Конец радуги», и мать выиграла приз года под всеобщее одобрение. Она познакомилась с Джеки Кугэн, сфотографировалась с Гарольдом Ллойдом и Мэрион Дэвис, чей фильм Моряк был снят на корабле Папочки.

Когда Папочка был в море, они с матерью жили как в сказке, в которой порой целыми днями играли роль сестер.

И что за чудесные машины, о которых рассказывала мать, когда мы ждали, пока охладится мотор нашего «Рамблера»! Хотел бы я увидеть те машины! Папочка водил туристический «Франклин». До этого за мамой ухаживал парень, у которого был собственный «Крайслер» с откидным верхом и музыкальным сигналом. И, конечно, была еще семья Эрнандесов, соседей, которые переехали из Мексики после того, как нашли нефть под своим кактусовым ранчо. Семья была большая. Когда им нужно было появиться где-нибудь всем вместе, они ехали по одному в караване идентичных «Пирс-Эрроу».

Что-то подобное должно было случиться и с нами. Люди в Юте вставали нищими по утрам и ложились спать богачами. Не надо было быть горным инженером или минерологом. Все, что было нужно, это счетчик Гейгера. Мы держали путь к урановым залежам, где моя мать намеревалась найти работу. И быстро разобравшись во всем, она бы начала разрабатывать недра самостоятельно.

Она рассчитывала получить значительную компенсацию: за годы тяжелой работы, сначала в качестве продавца газировки, а затем начинающего секретаря, часто при этом оставаясь без гроша в кармане, а то и в долгах; за распад нашей семьи пятью годами раньше; за страдания от длительной связи с жестоким мужчиной. Она намеревалась наверстать упущенное время, и я собирался помочь ей в этом.

До Юты добрались на следующий день после падения фургона. Мы слишком запоздали – на несколько месяцев. Моаб и другие добывающие города были переполнены. Все мотели – забиты. Местные сдавали внаем свои спальни, гостиные и гаражи и уже предлагали площадки под трейлеры на своих передних двориках за сотню долларов в неделю, что равнялось бы месячному заработку матери, если бы у нее была работа. Но работы не было, и люди становились раздражительными. Случались убийства. Проститутки разгуливали по улицам средь бела дня, нетрезвые и драчливые. Счетчики Гейгера стоили целое состояние. Все говорили нам не сдаваться и не падать духом.

Мать призадумалась. В конце концов, у какого-то бедняка ей удалось купить счетчик Гейгера – инфракрасный прожектор, высвечивающий следы урана – и мы отправились в Солт-Лейк-Сити. Она выяснила, что где-то там должна быть руда. Тот факт, что еще никто ничего не нашел там, означал, что место будет практически нашим. Чтобы как-то свести концы с концами, мать планировала получить работу в компании «Кеннекотт Майнинг». Начальник кадров, ответивший на ее резюме, которое она отправила из Флориды накануне отъезда, оповестил ее, что не стоит приезжать, объяснив, что в Солт-Лейк нет работы и что рабочие его собственной компании собираются вот-вот устроить забастовку. Но его письмо было таким дружелюбным! Моя мать была уверена, что получит работу в любом случае.

Работы не было, и люди становились раздражительными. Случались убийства. Проститутки разгуливали по улицам средь бела дня, нетрезвые и драчливые.

Так что мы поехали дальше через пустыню. Всю дорогу пели: ирландские баллады, народные песни, биг-бенд блюз. Я подсел на «Mood Indigo». Снова и снова я грустно напевал «You ain’t been blue, no, no, no», пока мама посматривала на термометр и следила за двигателем. В горле у меня пересохло, и я стал покашливать. Но все равно был возбужден. Наш путь подходил к концу. Рекламные щиты Бурма-Шейв и изрешеченные, будто пулями, указатели миль проносились мимо. И по мере того, как числа на этих табличках становились все меньше, мы выкрикивали их все громче и громче.

Я приехал в Юту не для того, чтобы оставаться прежним мальчиком. У меня были собственные мечты об изменениях, западные мечты, мечты о свободе, власти и самодостаточности. Первое, что я намеревался сделать, это поменять себе имя. Девочка по имени Тоби пришла в наш класс незадолго до того, как мы покинули Флориду, и мы оба подвергались унижениям.

Я хотел взять имя Джек, в честь Джека Лондона. Я верил, что с таким именем я стану причастен к его силе и знаниям, которые я ему приписывал. И по крайней мере мне никогда не приходилось учиться в одном классе с девчонкой по имени Джек. А еще меня восхищало то, как это имя звучит. Джек. Джек Вулф. Моей матери категорически все это не нравилось, ни идея поменять имя, ни само имя. Но я не сдавался. В конце концов она согласилась, но только при условии, что я буду посещать занятия по катехизису. И когда я буду готов к тому, чтобы меня приняли в Церковь, она позволит мне взять имя Джонатан в качестве церковного и сократить его до Джека. Между тем я представлялся как Джек уже осенью, когда началась школа.

До моего отца дошел слух об этом, и он позвонил из Коннектикута, требуя от меня придерживаться имени, которое он дал мне. Он сказал, что это было древнее семейное имя. Это оказалось неправдой. Оно лишь звучало как старое семейное имя. Мебель, которую он покупал в антикварных лавках, тоже ведь выглядела как старая фамильная мебель. А придуманный им герб словно сошел со щита какого-нибудь жестокого барона, который провел свою жизнь, купаясь в крови сарацинов, бросаясь из сражения в сражение по грязным дорогам, усеянным пресмыкающимися крестьянами и сельскими работягами.

Он также не был в восторге от того, что я стал католиком. «Моя семья, – говорил он мне, – всегда была протестантской. Англиканской, точнее». На самом деле его семья была иудейской, но мне нужно было прожить еще десяток лет, чтобы понять это. В приступе неудовольствия отец даже позвал моего старшего брата к телефону. Я был груб, а Джеффри на самом деле мало интересовало, как я себя называю, так этот разговор и закончился.

Моя мать была довольна этим всплеском эмоций отца и приняла мою сторону. Смена имени стала казаться ей отличной идеей. В конце концов, он был в Коннектикуте, а мы в Юте. И хотя отец купался в деньгах – он женился на миллионерше, с которой жил еще до развода с моей матерью, – он ничего нам не посылал, даже той малости, которую судья предписал ему для моего содержания. Мы едва сводили концы с концами и делали это ему вопреки. Мое отречение от имени, которое он дал мне, напоминало ему об этом факте.

Той осенью раз в неделю после школы я ходил на занятия по катехизису. Желтые листья тихо проплывали мимо окон, пока сестра Джеймс наставляла нас на жизнь в вере. Она была страстной женщиной. Ее квадратная челюсть колыхалась, когда сестру что-либо приводило в волнение, а когда она говорила, ее глаза горели лихорадочным огнем, что было видно сквозь очки. Она не могла усидеть на месте, поэтому нервно ходила между столами, то и дело задевая их краем одежды. Сестра Джеймс не отличалась ни скромностью, ни робостью. Даже о сексе она рассказывала наглядно и со вкусом. Иногда она могла забыть, где находится, и начать свистеть.

Сестре Джеймс не нравилось, что мы свободно болтаемся после уроков. Она опасалась, что мы будем проводить время с друзьями из обычной школы и, по ее мнению, закончим как мормоны. Чтобы занять наше время после занятий, она организовала клуб по стрельбе из лука, художественный и шахматный клубы и потребовала, чтобы каждый из нас записался в один из них. Занятия в клубах проходили дважды в неделю. Посещение было обязательным. Никто и не помышлял о том, чтобы ослушаться ее.

Я записался в клуб по стрельбе из лука. Девочки тоже могли туда ходить, но ни одна из них так и не сделала этого. В дождливые дни мы занимались в подвале церкви, в ясные – на улице. Сестра Джеймс наблюдала за нами, когда могла. В остальное время мы находились под присмотром старшей монахини, которая была близорукой и пыталась контролировать нас, приговаривая: «Мальчики, мальчики…»

Люди по соседству держали кошек. Кошки обычно бегали по двору церкви, и им понадобилось время, чтобы понять, что они уже не хищники, а добыча. Большие пятнистые и рыжие, сидящие на солнышке, мило обернув хвостики вокруг лап, они вертели головами туда-сюда, когда наши стрелы пролетали мимо. Мы ни разу не задели ни одну из них, но порой были близки к этому. В конце концов, кошки осознали опасность и покинули нашу площадку. Когда это произошло, мы стали охотиться друг на друга.

Мы притворялись, что ищем улетевшие стрелы, только для того, чтобы скрыться за мишенями, в деревьях, где старая монахиня не могла нас видеть. Там начиналась игра. Изначально было решено, что «охотник» будет подбираться и выпускать стрелу в дерево поблизости от «добычи». И поначалу такой выстрел засчитывался как попадание в цель. Однако для некоторых принятые правила слишком ограничивали свободу, так что всем остальным пришлось согласиться с этим. А позже мои друзья с такой же легкостью нарушали правила боя шариками с водой, камнями и пневматическим оружием.

Игра становилась все интереснее. У всех нас возникали опасные ситуации, такие острые моменты, которые пересказываются друг другу множество раз, пока не становятся легендой. «Времена, когда Донни прострелили бумажник». «Времена, когда Патрику прострелили ботинок». Некоторые ребята взялись за ум и бросили этим заниматься, но так поступили далеко не все. Мы делали вид, что все абсолютно невинно, и никогда не признавались себе в истинной цели этих занятий: подстрелить кого-нибудь. Среди этих деревьев я совершенно терял голову. Я не думал, что меня кто-то может ранить или я могу ранить кого-нибудь, даже когда вставлял стрелу в лук и оттягивал ее назад, сосредоточенный на движении теней впереди. Как-то раз днем я делал именно это – натягивал лук, готовый к выстрелу, как только моя цель снова покажется, как вдруг услышал шорох позади. Я обернулся.

Сестра Джеймс не отличалась ни скромностью, ни робостью. Даже о сексе она рассказывала наглядно и со вкусом.

Сестра Джеймс уже готова была произнести что-нибудь. Ее рот был открыт. Она смотрела на стрелу, которую я целил в нее, потом взглянула на меня. В ее присутствии приятное ощущение пустоты в голове испарилось. Я точно знал, что делаю. Мы стояли так какое-то время. Наконец я направил стрелу в землю, разрядил лук и попытался извиниться, но она закрыла глаза, услышав мой голос, и замахала руками в воздухе, будто разгоняла мошек. «Практика закончена», – сказала она. Затем повернулась и ушла, оставив меня одного.

Иногда на меня накатывали приступы паники, что я скверный мальчишка и совершил что-то ужасное. Было достаточно какой-нибудь ерунды, чтобы вызвать это ощущение, вместе с уверенностью, что все, кроме моей матери, видят меня насквозь и им совсем не нравится то, что они видят. У меня не было причин испытывать подобные чувства. Я думал, что оставил их в прошлом, во Флориде, вместе со страхом перед дракой и застенчивостью в отношениях с девочками. Но здесь все это вернулось вновь.

Сестра Джеймс ничего не могла с этим поделать. Она ненавидела разговоры о грехе, и ей просто наскучили наши назойливые вопросы об Аде, Чистилище и Лимбе. Происшествие со стрелой, вероятно, ничего не значило для нее. Я оставался просто мальчиком, совершающим глупые мальчишеские выходки. Но я начинал подозревать, что она знает обо мне все. И тратит немало времени на размышления о моих проступках.

Я стал незаметным рядом с ней. Начал прогуливать кружок по стрельбе и даже занятия по катехизису. Мать не могла обнаружить это сразу. У нас не было телефона, и она никогда не ходила в церковь. Она полагала, что это хорошо для меня, но нелепо для нее, особенно сейчас, когда она была в разводе и снова связалась с Роем, мужчиной, от которого она бежала из Флориды.

Когда мог, я общался с пацанами из школы. Но все они были из семей мормонов. И когда они не занимались чем-то связанным с их верой, что занимало бо́льшую часть времени, их родители хотели, чтобы они находились рядом. Поэтому я часто слонялся днем в состоянии транса, вызванного привычным одиночеством. Прохаживался до центра и глазел на витрины. Представлял, как меня усыновляют разные люди, которых я встречал на улице. Иногда, видя, как некий мужчина в костюме приближается ко мне издалека, с расстояния, которое размывало его черты, я уже готовился узнать в нем отца и быть узнанным им. Затем мы проходили друг мимо друга, и несколько минут спустя я уже подцеплял взглядом кого-нибудь еще. Я разговаривал с любым, кто обычно говорил мне что-нибудь в ответ. Когда меня припирала нужда, я стучал в дверь ближайшего дома и просил разрешения воспользоваться туалетом. Никто никогда не отказывал. Я садился на газоны во дворах разных людей и играл с их собаками. Собаки эти узнавали меня – к концу года они меня уже ждали.

Я также писал длинные послания подруге по переписке, которая жила в Фениксе, штат Аризона. Ее звали Элис. Мой класс обменивался письмами с ее классом с начала учебного года. Предполагалось, что мы будем писать раз в месяц, но я писал, по крайней мере, раз в неделю, десять, двенадцать, пятнадцать страниц зараз. Я представился ей обладателем пегой белогривой лошади по имени Смайли, которая сопровождала меня на встречах с горными львами, гремучими змеями и стаями койотов на ранчо моего отца, Лэйзи Б. Когда я не был занят на ранчо, я разводил немецких овчарок и выступал сразу за несколько команд по атлетике. И хотя Элис была немногословным и нерегулярным корреспондентом, я верил, что она испытывает благоговейный трепет передо мной. И воображал иногда себя у ее двери с видом, требующим немедленного обожания.

Так я проводил часы после школы. Иногда, не очень часто, я чувствовал себя одиноким. И тогда я шел домой к Рою.

Рой выследил нас в Солт-Лейк несколько недель спустя. Он снял комнату где-то на другом конце города, но проводил бо́льшую часть своего времени в нашей квартире, давая понять, что он не будет держать обиду, покуда моя мать будет вести себя правильно.

Рой не работал. У него было небольшое наследство, дополняемое чеками по инвалидности от Министерства по делам ветеранов. Он заявлял, что потеряет их, если найдет работу. Когда он не охотился, не рыбачил или не шпионил за матерью, он сидел за кухонным столом с сигаретой в зубах и искоса поглядывал в «Настольную книгу стрелка» сквозь дым, который окутывал его лицо. Он всегда казался радостным, когда видел меня. Если мне везло, он брал пару винтовок в свой джип, и мы ехали в пустыню, пострелять по банкам и поискать руду. Он заразился этой урановой лихорадкой от моей матери.

Рой редко говорил в этих поездках. Время от времени он посматривал на меня и улыбался, затем снова отводил глаза. Казалось, что он постоянно погружается глубоко в свои мысли, уставившись на дорогу через зеркальные солнечные очки, в то время как ветер перебирает волны его великолепных волос. Многим Рой казался симпатичным. У него имелась татуировка. Ему довелось побывать на войне, но он хранил об этом героическое молчание. Он был грациозен в своих движениях. Мог отремонтировать свой джип, если было необходимо, хотя предпочитал проехать пол-Юты к механику, о котором слышал от какого-нибудь болтуна в баре. Он был первоклассным охотником, который всегда добывал зверя. Он учил нас с матерью стрелять, причем мать даже превзошла его, став настоящим снайпером.

Мать не рассказывала мне, что происходит между ней и Роем, об угрозах и периодической жестокости, которыми он удерживал ее рядом с собой. Со мной она была та же, что и всегда, полная планов и позитива. И лишь изредка наступали такие вечера, когда она не могла ничего делать, а лишь сидела и плакала, и тогда я утешал ее, но никогда не знал о причинах слез. Когда эти вечера заканчивались, я выкидывал все из головы. Если и были какие-то другие признаки, я не замечал их. Эксцентричность Роя и своеобразие нашей жизни с ним стали по прошествии лет обычными для меня.

Мать не рассказывала мне, что происходит между ней и Роем, об угрозах и периодической жестокости, которыми он удерживал ее рядом с собой.

Я полагал, что Рой был таким, каким должен быть мужчина. Моя мать, должно быть, однажды подумала так же. Я решил, что должен любить его, и притворялся перед собой, что действительно его люблю, даже в каком-то смысле искал его компании. Он взбудоражил меня только один раз. Я обнаружил, что масло, на котором готовила мать, светилось как фосфор под ультрафиолетом, точно так же как светится уран, и как-то раз я выплеснул его целиком на камни, которые мы принесли. Рой заметно рассердился, когда посмотрел на них. Мне пришлось сказать, почему я так сильно смеялся, а он воспринял это не очень хорошо. Он окинул меня уничтожающим тяжелым взглядом. Стоял какое-то время, удерживая на мне свой взгляд, и наконец сказал: «Это не смешно», – и не разговаривал со мной весь оставшийся вечер.

На обратной дороге из пустыни Рой обычно останавливался возле страховой компании, где мать получила работу секретарши после того, как узнала, что Кеннекот на самом деле бастует. Он ждал снаружи, пока она не заканчивала работу. Затем следовал за ней до дома, не спеша ведя машину, то там, то здесь заезжая на шоссе и позволяя ей быть впереди, затем сходил с трассы снова, чтобы держать ее на виду. Если бы моя мать хоть раз оглянулась, она бы наверняка сразу же заметила джип. Но она не оглядывалась. Она шла твердым военным шагом: плечи расправлены, голова прямая – и никогда не смотрела назад. Рой вел себя так, будто это была игра, в которую мы все играли. Я знал, что это не так, но я не понимал, что это значит. Лишь держал данное Рою слово, которое он вытребовал у меня, ничего ей не говорить.

В один прекрасный день незадолго до Рождества мы упустили ее. Ее не было среди людей, покидающих здание, когда оно закрывалось. Рой подождал какое-то время, вглядываясь в потемневшие окна и наблюдая за тем, как охранник закрывает двери. Затем он запаниковал. Включил передачу и помчался вокруг всего блока. Потом снова остановился напротив здания. Выключил мотор и стал шептать что-то сам себе. «Хорошо, – говорил он, – все нормально, нормально» и снова включал мотор. Он объехал здание еще раз и помчался по соседним улицам, то стуча по тормозам, то давя на газ, его щеки были мокрыми от слез, губы двигались как у молящегося. Все это случалось прежде и в Сарасоте, и я знал, что в такие моменты лучше помолчать. Я просто крепко держался на пассажирском кресле и старался «не отсвечивать».

Наконец, он остановился. Мы сидели просто так несколько минут. Когда ему стало лучше, я спросил, можем ли мы поехать домой. Он кивнул, не глядя на меня, затем достал платок из кармана рубашки, высморкался и положил платок на место.

Мать готовила ужин и слушала рождественские песни, когда мы вошли. Все окна были запотевшие. Рой смотрел, как я подошел к печке и прислонился к ней. Он продолжал смотреть на меня, тогда как я смотрел на него. Затем он подмигнул. Я знал, что он хочет, чтобы я подмигнул ему в ответ, и также знал, что это каким-то образом будет означать, что я на его стороне.

Мать положила одну руку мне на плечо, другой рукой помешивая соус. Рядом на барной стойке стоял стакан пива.

– Как пострелял из лука? – спросила она.

– Хорошо, – ответил я.

Рой сказал:

– Мы ездили стрелять по бутылкам. Потом поблудили немного.

– Поблудили? – повторила мать холодно. Она не выносила этого слова.

Рой прислонился к холодильнику:

– Напряженный день?

– Напряженный, и правда. Лихорадочный.

– Ага, ни минутки свободной.

– Мы набегались на работе, – сказала она. Сделала глоток пива и облизала губы.

– Должно быть, ты рада была уйти.

– Да, это было кстати.

– Отлично, – сказал Рой. – Хорошо прогулялась до дома?

Она кивнула.

Рой улыбнулся мне, и я улыбнулся в ответ.

– Я не знаю, кого ты пытаешься надуть, – сказал Рой. – Даже твой собственный ребенок знает, на что ты способна.

Он повернулся и пошел обратно в гостиную. Мать закрыла глаза, затем снова открыла и продолжила помешивать соус.

Это был один из тех ужинов, когда мы не разговаривали. После мать вытащила печатную машинку. Она солгала насчет скорости печати, только чтобы получить работу, и теперь ее босс ожидал от нее больше, чем она реально могла сделать. Это значило, что она должна была заканчивать отчеты по ночам. Пока она печатала, Рой глазел на нее поверх винтовки, которую чистил, а я писал письмо Элис. Я положил письмо в конверт и отдал матери, чтобы она опустила в почтовый ящик. Потом пошел спать.

Позже ночью я проснулся и услышал через стену ни на что не похожее ворчливое бормотание Роя. Слова сливались в один продолжительный гул. Казалось, это будет продолжаться вечно. Затем я услышал, как мать сказала: «Шопинг! Я ходила по магазинам! Я не могу погулять по магазинам?» Рой продолжал бормотать. Я лежал, обнимая своего мягкого медвежонка, для которого был уже слишком большой, и пообещал бросить его, когда официально сменю себе имя. Лунный свет заливал мою комнату. В такие ясные холодные ночи, как эта, я мог видеть облачко своего дыхания и представлять, что курю. Я делал это, пока снова не заснул.

Я был крещен на Пасху вместе с другими мальчиками из моего класса по катехизису. Чтобы подготовиться к таинству, мы должны были пройти через исповедь, и сестра Джеймс назначила каждому из нас время на неделе для встречи со священником. Затем мы вместе с ней должны были пройти в исповедальню. Она ждала нас снаружи, пока мы не закончим, и затем должна была провести через покаяние.

Я думал о том, что говорить на исповеди, но не мог разбить свое чувство вины на составляющие. Пытаться вытащить конкретный грех из общего ощущения вины было все равно что рыбачить на болоте. Сначала ты чувствуешь многообещающий рывок, затем – сопротивление, и, наконец, дело становится безнадежным, когда ты понимаешь, что зацепился за дно, а на конце твоего крючка – вся планета.

Ничего не приходило на ум. Я не понимал, как смогу пройти через это. Но в конце концов притащился в церковь в назначенное время. Улизнуть с этого мероприятия означало бы привлечь излишнее внимание к другим моим пропускам, что, чего доброго, спровоцировало бы визит сестры Джеймс к моей матери. Я не мог так рисковать, не мог допустить и мысли, что они обе сидят и сравнивают мои оценки за успеваемость.

Пытаться вытащить конкретный грех из общего ощущения вины было все равно что рыбачить на болоте.

Сестра Джеймс встретила меня, когда я зашел в приход священника. Она спросила готов ли я, и я ответил, что, пожалуй, да.

– Это не больно, – сказала она. – Не больнее, чем выстрел, во всяком случае.

Мы прошли через церковь к боковому приделу, где находилась исповедальня. Сестра Джеймс открыла мне дверь.

– Ну, давай, – сказала она. – Пусть все пройдет удачно.

Я встал на колени, уткнув лицо в ширму, в точности как нас учили, и сказал:

– Благослови, отец, ибо я согрешил.

Я слышал чей-то глубокий вздох по другую сторону. Спустя какое-то время он сказал:

– Ну и?

Я сложил руки вместе, закрыл глаза и ждал, когда что-нибудь явится мне.

– Кажется, у тебя какие-то проблемы. – Его голос был глубокий и скрипучий.

– Да, сэр.

– Зови меня святой отец. Я священник, не просто мужчина. Так вот, ты понимаешь, что бы ни было сказано, все остается здесь.

– Да, святой отец.

– Я полагаю, ты много думал об этом. Это так?

Я ответил, что да.

– Что ж, ты сейчас перенервничал, вот и все. Как ты смотришь на то, чтобы мы попробовали снова немного позже. Хочешь?

– Да, пожалуйста, святой отец.

– Так мы и сделаем. Просто подожди снаружи секунду.

Я встал и покинул исповедальню. Сестра Джеймс увидела меня и подошла.

– Это было не так уж страшно, правда? – спросила она.

– Мне сказали подождать, – ответил я.

Она посмотрела на меня. Я мог заметить любопытство на ее лице, но она не задала больше ни одного вопроса.

Священник вышел вскоре после этого. Он был старым, очень высоким и шагал прихрамывая. Он встал близко от меня, и когда я поднял голову, я увидел белые волосы в его ноздрях. От него крепко пахло табаком.

– У нас возникли некоторые проблемы, – сказал он.

– Да, святой отец?

– Он всего лишь немного перенервничал, – ответил священник. – Нужно успокоиться. Для этого нет ничего лучше, чем стакан молока.

Она кивнула.

– Почему бы нам не попытаться немного позже. Скажем, через двадцать минут?

– Мы будем здесь, святой отец.

Мы с сестрой Джеймс пошли в церковную кухню. Я уселся за стальной разделочный стол, пока она наливала молоко.

– Хочешь печенья? – спросила она.

– Это было бы здорово, сестра.

– Кто бы сомневался.

Она положила пачку печенья «Орео» на тарелку и подала ее мне. Затем села. Со скрещенными руками, целиком спрятанными в рукава, она наблюдала, как я ем и пью. Наконец, сказала:

– Что же все-таки случилось? Ты что, язык проглотил?

– Да, сестра.

– Здесь нет ничего страшного.

– Я знаю.

– Возможно, ты просто думаешь об этом неправильно, – сказала она.

Я уставился на свои руки.

– Я забыла дать тебе салфетку, – сказала она. – Можешь облизать их. Не стесняйся.

Она ждала, пока я подниму голову. Взглянув на нее, я увидел, что она была моложе, чем мне казалось раньше. Не то чтобы я много думал о ее возрасте. За исключением действительно старых монахинь, ходящих с тросточками или с волосами на лице, они все выглядели вне времени, без прошлого и будущего. Но сейчас – вынужденный смотреть на сестру поверх узкой блестящей столешницы – я видел ее по-другому. Я видел взволнованную женщину приблизительно возраста моей матери, которая желала помочь мне, не зная, какая именно помощь требуется. Ее праведность железно работала на меня. Мои глаза загорелись, а дыхание перехватило. Я бы сдался ей, если бы только знал как.

– Возможно, все не так ужасно, как ты думаешь, – сказала сестра Джеймс. – Что бы там ни было, однажды ты оглянешься назад и увидишь, что это было вполне естественным. Но ты должен разобраться с этим. То, что ты держишь проблему глубоко в себе, делает только хуже.

А затем добавила:

– Я не прошу тебя ничего мне рассказывать, пойми. Это не мое дело. Я лишь говорю, что все мы проходим через подобное.

Сестра Джеймс подалась вперед через стол.

– Когда я была в твоем возрасте, – сказала она, – возможно, даже чуть старше, я частенько лазила в отцовский бумажник, пока он принимал душ вечером. Я не брала купюры, а только монетки в один, пять центов, может, иногда и десять. Ничего такого, что он мог бы заметить. Отец дал бы мне денег, если бы я попросила. Но я предпочитала воровать их. Воровство у отца заставляло меня чувствовать себя ужасно, но я продолжала делать это.

Ты должен разобраться с этим. То, что ты держишь проблему глубоко в себе, делает только хуже.

Она опустила взгляд на стол.

– А еще я была сплетницей. Всякий раз общаясь с кем-нибудь из друзей, я говорила ужасные вещи о других знакомых, а потом разговаривала с кем-нибудь из них и уже плела невесть что о друге, с которым только что болтала. Я прекрасно понимала, что делаю. Я ненавидела себя за это, по-настоящему, но это меня не останавливало. Порой я желала, чтобы моя мать и братья погибли в автокатастрофе, чтобы я могла расти только с отцом и чтобы все жалели меня.

Сестра Джеймс потрясла головой.

– У меня возникали ужасные мысли, которые я не хотела отпускать. Ты понимаешь, о чем я?

Я кивнул и одарил ее гримасой, означающей вот-вот должное появится понимание.

– Хорошо! – сказала она и шлепнула ладонями по столу. – Готов попробовать еще раз?

Я сказал, что готов.

Сестра Джеймс отвела меня обратно в исповедальню. Я встал на колени и начал опять:

– Благослови меня, святой отец, за…

– Ладно, – сказал он. – Мы уже были здесь. Просто говори все как есть.

– Да, святой отец.

Я снова закрыл глаза под сложенными руками.

– Давай, давай, – резко поторопил он.

– Да, святой отец. – Я наклонился ближе к ширме и прошептал: – Святой отец, я ворую.

Он молчал какое-то время. Затем спросил:

– Что ты воруешь?

– Я ворую деньги, святой отец. Из кошелька моей матери, когда она моется в душе.

– Как долго ты этим занимаешься?

Я не ответил.

– Ну же? – проговорил он. – Неделю? Год? Два года?

Я выбрал вариант посередине:

– Год.

– Год, – повторил он. – Так не пойдет. Ты должен остановиться. Ты намерен остановиться?

– Да, святой отец.

– Теперь честно, ответь.

– Честно, святой отец.

– Ну хорошо, ладно. Что еще?

– Я сплетник.

– Сплетник?

– Я говорю всякое о моих друзьях, когда их нет рядом.

– Это тоже не годится, – сказал он.

– Да, святой отец.

– Это определенно никуда не годится. Твои друзья покинут тебя, если ты будешь продолжать этим заниматься, и позволь мне сказать тебе, что жизнь без друзей это вообще не жизнь.

– Да, святой отец.

– Ты имеешь искреннее намерение остановиться?

– Да, святой отец.

– Хорошо. Смотри, сделай обязательно. Я говорю тебе это со всей серьезностью. Что-нибудь еще?

– У меня дурные мысли, святой отец.

– Да, хорошо, – проговорил он, – почему бы нам не оставить это на следующий раз? Ты уже достаточно поработал.

Священник принял мое покаяние и отпустил мне все. Когда я покинул исповедальню, то услышал, как открылась и закрылась его дверь. Сестра Джеймс вышла навстречу, и мы снова вместе подождали, пока священник проделает свой путь до того места, где мы стояли. Тяжело и с хрипом дыша, он прислонился к колонне. Затем положил руку мне на плечо.

– Это было хорошо, – сказал он. – Просто прекрасно.

Он легонько сжал мое плечо.

– Какой же он замечательный парень, сестра Джеймс.

Она улыбнулась.

– Абсолютно согласна с вами, святой отец.

* * *

Сразу после Пасхи Рой подарил мне винчестер, из которого я учился стрелять. Это была светлая, с распыляющим действием, отлично отбалансированная винтовка с рукояткой из ореха, черной от смазки. Рой носил ее, когда был мальчишкой, и она все еще была в прекрасном состоянии, как новенькая. Лучше, чем новенькая. Механика была шелковой от длительного использования, а дерево – такого качества, которого уже не найти.

Этот подарок не был для меня сюрпризом. Рой был прижимистый и долго не понимал намеков, но я устроил ему осаду. Я прикипел сердцем к этой винтовке. Оружие было первым условием самодостаточности, принадлежности к настоящим жителям Запада, а также неотъемлемым атрибутом тех видов работы, которые я считал достойными для себя – организация ловушек, объезд стада на лошади, военная служба, обеспечение правопорядка и борьба с преступностью. Мне нужна была эта винтовка, сама по себе, но главным образом потому, что она дополняла меня, когда я держал ее в руках.

Мать сказала, что я не могу ее взять. Категорически нет. Рой забрал винтовку назад, но пообещал, что уговорит мать поменять свое мнение. Он не мог представить, что кто-то отказывает ему в чем бы то ни было, и относился к отказам как к чему-то неправильному и неискреннему. Обыкновенно молчаливый, он становился в эти моменты занудным нытиком. Следовал за матерью по пятам из комнаты в комнату, испуская беспрестанный жалобный вой, который прекрасно превращал ее нервы в желе и доводил до состояния, в котором она могла согласиться с чем угодно, только бы это прекратилось.

Спустя несколько дней мать сдалась. Она сказала, что у меня может быть винтовка, но только если я пообещаю никогда не брать ее на улицу. И вообще трогать ее только в тех случаях, когда она или Рой будут рядом со мной. О’кей, согласился я. Конечно. Разумеется. Но даже тогда она не успокоилась. Она попросту не могла принять тот факт, что у меня есть оружие. Рой сказал, что у него было несколько винтовок в моем возрасте, но это не убедило мать. Она не считала, что мне можно доверять подобные вещи. Рой сказал, что сейчас самое время, чтобы это выяснить.

Мне нужна была эта винтовка, сама по себе, но главным образом потому, что она дополняла меня, когда я держал ее в руках.

В течение недели или около того я держал обещание. Но теперь, когда на улице потеплело, Рой постоянно где-то мотался. И однажды, скучая после школы один в квартире, я решил, что не будет никакого вреда, если просто вытащить и почистить ее. Только почищу, больше ничего. Я был уверен, что будет достаточно разобрать, смазать, втереть льняное масло в ложе ружья, отполировать восьмиугольное дуло. Затем я поднес его к свету, чтобы убедиться в совершенной форме ствола. Но этого оказалось недостаточно. От чистки ружья я перешел к маршированию с ним по квартире, а затем стал принимать смелые позы перед зеркалом. У Роя сохранилась военная форма, и я иногда примерял ее вместе с воинственно выглядящими атрибутами охотника: меховой солдатской шляпой, камуфляжным пальто, ботинками, которые доходили мне почти до колена.

Камуфляжное пальто давало мне ощущение, что я снайпер, и вскоре я начинал действовать как он. Устроил гнездо на диванчике у переднего окна. Задергивал шторы, чтобы затемнить квартиру и занимал позицию. Отталкивая штору в сторону стволом ружья, брал на мушку людей, которые ходили или ездили по улице. Сначала я издавал звуки, имитирующие выстрелы. Потом начинал дразнить курок, позволяя ему щелкнуть.

Рой хранил боеприпасы в металлической коробке, которую прятал в чулане. Я точно знал, где что найти – это касалось всего скрытого в квартире. На дне коробки был слой незапакованных патронов 22-го калибра под гильзами большего калибра, брошенных там пригоршней, словно мелкие монеты на ночном столике. Я взял несколько и положил их в свое потайное местечко. Этими патронами я начал заряжать винтовку. Курок щелкал, патрон лежал в патроннике, палец отдыхал спокойно на спусковом крючке. Я целился в любого, кто бы ни проходил – в женщин с колясками, детей, уборщиков мусора, смеющихся и зовущих друг друга, в кого угодно. И когда они проходили мимо моего окна, я иногда должен был кусать губу, чтобы удержаться от смеха в экстазе от своего могущества над ними и от их абсурдной и невинной веры, что они в безопасности.

Но со временем наивность, над которой я смеялся, начала мне сильно досаждать. Это чувство досады отличалось от обычного. Такое же через несколько лет я наблюдал у своих сослуживцев, да и у себя, когда невооруженные вьетнамцы, загнанные нами в угол, имели смелость огрызаться. Властью можно наслаждаться лишь там, где она признается и внушает страх. Отсутствие страха в тех, кто не имеет власти, бесит тех, у кого она есть.

В один прекрасный день я дернул курок. Я целился в двух пожилых людей, мужчину и женщину, которые прогуливались так неспешно, что к тому времени, как они повернули за угол у подножия холма, мой небольшой запас самоконтроля был исчерпан. Я должен был пальнуть. Я посмотрел вверх и вниз по улице. Она была пуста. Ничего не шевелилось, но пара белок гонялась друг за другом туда-обратно по телефонным проводам. Я поймал на мушку одну, поближе ко мне. Наконец, она остановилась на мгновение, и я выстрелил. Белка упала прямо на дорогу. Я отпрянул назад от штор и ждал, что будет дальше, уверенный, что кто-то наверняка услышал выстрел или увидел, как белка падала. Но звук, который был таким громким для меня, вероятно, казался другим соседям не более чем стуком закрывающейся дверцы шкафа. Некоторое время спустя я украдкой выглянул на улицу. Белка не шевелилась. Она походила на шарф, который кто-то обронил.

Властью можно наслаждаться лишь там, где она признается и внушает страх. Отсутствие страха в тех, кто не имеет власти, бесит тех, у кого она есть.

Когда моя мать пришла домой с работы, я сказал ей, что на улице мертвая белка. Как и я, она очень любила животных. Она взяла целлофановый пакет из-под хлеба, вышла на улицу и посмотрела на белку. «Бедный малыш», – сказала она. Обернула руку в пакет и подобрала белку, затем вывернула пакет наизнанку в направлении от своей руки так, что белка оказалась внутри. Мы похоронили ее за нашим домом под крестом, сделанным из палочек от мороженого, и все это время я громко рыдал.

Той ночью в постели я снова плакал. Наконец, я вылез из кровати, встал на колени и сымитировал молящегося человека, а потом сымитировал того, кто получает божественное утешение и вдохновение. Я перестал плакать. Я улыбнулся сам себе и вызвал чувство тепла в груди. Затем забрался обратно в постель и смотрел вверх на потолок с блаженным выражением лица, пока не заснул.

Несколько дней я уходил далеко от квартиры в те часы, когда знал, что буду там один. Я вновь обходил город кругом или играл с друзьями-мормонами. Один мальчик, в первый же день привлек внимание всей школы тем, что завопил, когда была озвучена фамилия одного одноклассника – Бун. «Эй! – это вы про Дэниела?» Его собственное имя было названо вскоре после, и оно оказалось Крокетт. Он казался озадаченным тем взрывом смеха, который последовал после. Он не разозлился, лишь сконфузился.

Его отец был веселым человеком, который любил детей и обыкновенно брал нашу банду поплавать в Уай Эм Си Эй и на молодежные концерты, которые давал хор «Табернакл». Мистер Крокетт позднее стал судьей Высшего суда штата, того самого, что приговорил Гэри Гилмора к смертной казни.

И хотя я избегал квартиры, я не терял уверенности в том, что рано или поздно снова достану винтовку. Все мои представления о себе и о том, кем я хотел бы быть, были связаны с оружием. Так как я не знал, кто я, любой мысленный образ меня самого, не важно насколько он был гротескным, имел надо мной силу. Теперь-то я понимаю это. Но мужчина, которым я стал теперь, не может помочь тому мальчугану, ни в этом, ни в том, что последует дальше. Этот мальчик всегда будет вне пределов досягаемости.

Однажды днем я провожал друга до дома. После того как он зашел внутрь, я посидел некоторое время на ступеньках, потом вскочил на ноги и быстро зашагал к себе. Квартира была пуста. Я вытащил винтовку и почистил ее. Положил обратно. Съел сэндвич. Вытащил винтовку снова. И хотя я не заряжал ее, я выключил свет и задернул шторы, затем занял свою позицию на диване.

Я держался несколько дней после того случая. Теперь я снова взялся за старое. Час или около того я целился в людей, проходящих мимо. Снова дразнил себя тем, что винтовка не заряжена. Щелкал курком в воздух, испытывая собственное терпение, как обыкновенно это делает шатающийся зуб. Я только выпустил из виду одну машину, как появилась другая, повернула за угол у подножия холма. Я нацелился на нее, затем опустил винтовку. Не знаю, видел ли я когда-нибудь эту машину раньше, но она была такого цвета и типа – большая, плоская, голубая, – которые говорили о том, что на ней ездят государственные служащие или монахини. Можно было понять, что внутри – монахини, по тому, как их головные уборы заслоняли все окна, и по тому, как они водили – очень медленно и осторожно. Даже на расстоянии можно было почувствовать напряжение, которое излучал автомобиль.

Машина ползла вверх по холму. Она стала двигаться еще медленнее, приближаясь к моему дому, затем остановилась. Передняя дверь со стороны пассажира открылась, и оттуда вышла сестра Джеймс. Я отскочил от окна. Когда я выглянул на улицу снова, машина все еще была там, но сестры Джеймс уже не было. Я знал, что дверь квартиры закрыта – я всегда закрывал ее, когда доставал винтовку, – но я подошел к двери и все равно проверил ее еще раз. Я слышал, как она поднималась по лестнице. Она насвистывала что-то. Остановилась у двери и постучала. Это был очень настойчивый стук. Пока ждала, она что-то насвистывала. Постучала снова.

Я стоял там, где стоял, неподвижно и тихо, с винтовкой в руках, боясь, что сестра Джеймс может каким-то образом пройти через закрытую дверь и обнаружить меня. Что она могла бы подумать? Какие бы выводы она сделала, увидев винтовку, меховую шапку, военную форму, затемненную комнату? Что бы она сделала со мной? Я боялся ее неодобрения, но еще больше – ее непонимания и даже изумления по поводу того, чего она не смогла бы понять. Я сам не понимал этого. Нахождение так близко к столь сильной личности заставляло меня чувствовать собственную ущербность, нелепость моей одежды и всего реквизита. Я не хотел, чтобы она входила, и в то же время, что странно, я этого желал.

Спустя несколько мгновений под дверь протиснулся конверт, и я услышал, как сестра Джеймс спустилась по лестнице. Я подошел к окну и увидел ее низко наклонившейся, чтобы залезть в машину, поднимающей свое облачение одной рукой и тянущейся внутрь другой. Она устроилась на сиденье, закрыла дверь, и машина медленно начала подниматься на холм. Больше я никогда ее не видел.

Конверт был адресован миссис Вулф. Я разорвал его и прочитал записку. Сестра Джеймс хотела, чтобы моя мать позвонила ей. Я поджег конверт вместе с запиской в раковине и смыл пепел в канализацию.

* * *

Рой вязал мушек для рыбалки за кухонным столом. Я пил пепси и смотрел на него. Он низко склонился над своей работой, что-то сосредоточенно бормоча. Он сказал, довольно грубо:

– Что ты думаешь о маленьком братике?

– Маленьком братике?

Он кивнул.

– Мы с твоей матерью подумываем о том, чтобы создать семью.

Мне совсем не понравилась эта идея, точнее сказать, меня пробрало холодом насквозь.

Он глянул на меня сверху из-за тисков:

– Мы уже почти как семья, если подумать, – сказал он.

Я ответил, что надо полагать так.

– Нам очень весело. – Он снова посмотрел на тиски. – Очень. И мы думаем об этом. Маленький мальчуган в доме, представь? Ты мог бы обучать его чему-то. Мог бы научить его стрелять.

Я стоял неподвижно и тихо, с винтовкой в руках, боясь, что сестра Джеймс может каким-то образом пройти через закрытую дверь и обнаружить меня. Что она могла бы подумать?

Я кивнул.

– Это то, о чем мы думали в том числе, – сказал он. – Я не знаю, правда, насчет имени. Что ты думаешь об имени Билл?

Я сказал, что мне нравится.

– Билл, – сказал Рой. – Билл, Билл.

Он замолчал, уставился на патрон с мушкой, на свои руки. Я закончил пить пепси и вышел.

Когда мы с матерью завтракали на следующее утро, Рой принес из джипа принадлежности для рыбалки и все необходимое для кемпинга. Он связывал что-то на заднем дворе, когда я уходил в школу. Я крикнул: «Удачи!», он помахал мне, и я больше никогда его не видел. Мать была в квартире, когда я вернулся из школы в тот день, она паковала вещи в чемодан, который лежал открытый на ее кровати. Два других чемодана были уже запакованы. Она напевала что-то себе под нос. У нее был яркий румянец, ее движения были быстрыми и уверенными, все вокруг нее искрилось радостью. Я понял, что мы снова собираемся в дорогу в тот момент, когда услышал ее голос, даже до того, как увидел чемоданы.

Она спросила меня, почему я не на занятиях по стрельбе из лука. В вопросе не было ни капли подозрительности.

– Занятия отменили, – сказал я.

– Прекрасно, – ответила она. – Теперь мне не придется идти за тобой. Почему бы тебе не проверить свою комнату и не убедиться, что я все взяла.

– Мы куда-то едем?

– Да. – Она разгладила платье руками. – Именно.

– Куда?

Она засмеялась.

– Я не знаю. Есть предложения?

– Феникс, – выпалил я не задумываясь.

Она не спросила «почему». Повесила платье в чехол для переноски и сказала:

– Это поистине совпадение, ведь я сама думала о Фениксе. У меня даже есть газета из Феникса. У них там много возможностей. В Сиэтле тоже. Что ты думаешь о Сиэтле?

Я присел на кровать. Меня по-настоящему захватила эта авантюра. Я ощущал нетерпеливую дрожь в коленях и улыбался во весь рот. Все происходило так быстро! Я спросил:

– А как же Рой?

Мать продолжала паковать вещи.

– А что с Роем?

– Ну, не знаю. Он тоже едет?

– Нет. Если хочешь узнать мое мнение, то он не едет. – Она заявила, что надеется, что я не расстроился.

Я не ответил. Я боялся сморозить что-нибудь не то. Боялся, что она будет помнить это, если они с Роем снова сойдутся. Но я был рад отправиться еще раз в путешествие и рад, что она снова будет только моей.

– Я знаю, что вы были близки с ним, – заметила она.

– Не то чтобы очень.

Она сказала, что нет времени объяснять все сейчас. У нас еще будет время. Она пыталась выглядеть серьезной, но вот-вот готова была рассмеяться, как и я.

– Лучше проверь свою комнату, – напомнила мать.

– Когда мы уезжаем?

– Немедленно. Так скоро, как только сможем.

Меня по-настоящему захватила эта авантюра. Я ощущал нетерпеливую дрожь в коленях и улыбался во весь рот.

Я съел тарелку супа, пока мать заканчивала паковать вещи. Вынесла чемоданы в передний холл и пошла на угол вызвать такси. В этот момент я вспомнил про винтовку. Я пошел в кладовку и увидел ее там вместе с вещами Роя, его ботинками и пиджаками, коробками с боеприпасами. Я принес винтовку в гостиную и ждал, пока мать вернется обратно.

– Эта штука остается, – заявила мать, когда увидела ее.

– Она моя, – ответил я.

– Не устраивай сцен, – сказала она мне. – С меня хватит. Меня тошнит от всего этого. Положи ее на место.

– Она моя, – повторил я. – Он дал ее мне.

– Нет, с меня довольно оружия.

– Мама, она моя.

Она выглянула из окна.

– Нет, у нас нет места для этого.

И в этом была ее ошибка. Спор перешел в плоскость практичности, и теперь вернуть его обратно на рельсы принципиальности она уже не могла.

– Смотри, – сказал я, – есть место. Видишь, я могу разобрать ее.

И прежде чем она смогла меня остановить, я открутил затвор и разобрал винтовку. Затем притащил один из чемоданов обратно в гостиную, расстегнул застежку и всунул две половинки винтовки между одеждой.

– Видишь, – сказал я, – здесь полно места.

Мать наблюдала, сложив руки на груди, ее губы были плотно сжаты. Она снова повернулась к окну.

– Хорошо, оставь, – сказала она. – Если уж она так много значит для тебя.

Лил дождь, когда подъехало наше такси. Водитель посигналил, и мать с трудом потащила один из чемоданов вниз по лестнице. Таксист увидел ее и вышел помочь, большой мужчина в модной западной рубашке, которая промокла от моросящего дождя. Он вернулся за двумя оставшимися чемоданами, пока мы ждали в машине. Мать подтрунивала над тем, как он промок, а он отшучивался в ответ, непрестанно глядя в зеркало заднего вида, как будто хотел удостовериться, что она все еще там. Подъехав к станции Грейхаунд, шофер остановился, все еще пошучивая, и начал осаждать мою мать вопросами низким торопливым голосом, и когда я вышел из такси, он захлопнул за мной дверь, оставшись с матерью наедине внутри. Сквозь дождь, стекающий ручьями по стеклу, я мог видеть, что он что-то говорит, говорит, а моя мать улыбается и трясет его руку. Затем они оба вышли на улицу, и он достал наши сумки из багажника.

– Ты уверена сейчас? – спросил он у нее.

Она кивнула.

Когда она попыталась заплатить, он сказал, что ее деньги некстати, особенно для него. Но она протянула их снова, и со второго раза он их взял.

Мать разразилась смехом, когда он уехал.

– Ну и дела! Подумать только! – сказала она.

Она все смеялась, пока мы тащили сумки внутрь вокзала, где она посадила меня на лавочку и пошла к билетному окошку. Вокзал был пустой, если не считать семью индейцев. Все они, даже дети, смотрели прямо перед собой и ничего не говорили. Несколько минут спустя мать вернулась с билетами. Автобус до Феникса уже ушел и следующий ожидался не раньше полуночи, но нам повезло – был один автобус, отбывающий в Портлэнд через пару часов, и оттуда мы могли легко сделать пересадку на Сиэтл. Я пытался скрыть разочарование, но моя мать увидела это и откупилась горстью мелочи. Я поиграл в пинбол в автомате. Затем запасся на дорогу шоколадными батончиками «Милк Дадс», «Шугар Бэбис» и «Айдахо Спадс», большая часть которых осела в моем желудке уже к закату, когда мы зашли в автобус под изумленными взглядами остальных пассажиров. Мы замешкались на доли секунды, будто еще можем сойти. Затем мать взяла меня за руку, и мы направились по проходу между креслами, кивая каждому, кто смотрел на нас, и улыбаясь, чтобы показать, что у нас самые добрые намерения.

Некрутой

Мы жили в пансионе в Западном Сиэтле. По вечерам, если мать была не сильно уставшей, мы прогуливались по окрестностям, останавливаясь у разных домов – представляя, что однажды один из них будет принадлежать нам. Мы выбирали самые большие и претенциозные, глумясь над фермерскими домиками или двухквартирными домишками – над всем, от чего попахивало экономией. Мы выбирали деревянно-кирпичные дома, дома с колоннами, с подстриженными кустами перед домом. Потом возвращались в нашу комнатку, где я читал романы о героических собаках колли, пока мать упражнялась в скоропечатании и стенографии, чтобы не отставать на новой работе.

Наша комната находилась на переоборудованном чердаке. Там было две раскладушки и между ними, под окном, стол и стул. Пахло плесенью. Обои желтого цвета были новыми, но приклеены отвратительно и уже заворачивались по краям. Эта комната была похожа на ту, в которой, связанными, просыпаются сыщики во второсортных киношках после того, как им подсыпали снотворного.

В пансионате жили в основном пожилые мужчины и те, кто, вероятно, только выглядел старым. Кроме моей матери там обитали лишь две женщины. Одна оказалась секретаршей по имени Кэти. Кэти была молодой, простой и застенчивой. Большую часть дня она сидела в своей комнате. Когда люди обращались к ней, она обыкновенно смотрела на них с отсутствующим видом, затем мягко просила повторить то, что они сказали. По прошествии некоторого времени через свободную одежду, которую она носила, стала заметна ее беременность. И никакого мужчины в этой картинке даже близко не вырисовывалось.

Другой женщиной была Мэриан, домработница. Мэриан была большой и шумной. Ее руки были крупными, как у мужчины, и когда она колотила бифштекс для пирожков, вся кухня тряслась. Мэриан жила с морским сержантом из Бремертона, который был еще больше, чем она, но более мягким и со спокойным голосом. Во время войны он служил в Тихом океане. Я приставал к нему, чтобы он рассказал о войне, пока в конце концов он не показал мне альбом с фотографиями, которые там сделал. На большинстве фотографий были его приятели. Док, человек в очках. Керли, человек без волос. Иисус, человек с бородой. Были у него также фотки всего корпуса. Он полагал, что напугает меня этими фотографиями и я больше не буду приставать, но вместо этого я загорелся еще больше. В итоге Мэриан велела мне прекратить это и не надоедать ему.

Мэриан и я недолюбливали друг друга. Позже мы обнаружили причины этой неприязни, но сначала наша взаимная нелюбовь была инстинктивной и загадочной. Я пытался спрятать свою неприязнь за медовым потоком бесконечных «да, мээмс» и «нет, мээмс» и предложениями помочь. Но одурачить Мэриан было не так просто. Она знала, что я не люблю ее и что я не был тем молодым джентльменом, которым пытался казаться. Она часто выходила из дома, была на посылках, и иногда видела меня на улице с друзьями – плохой компанией, судя по виду. Знала, что я по-другому расчесывал волосы и переодевался в другую одежду, после того как выходил из дома. Однажды, проезжая на машине мимо нас, она крикнула мне, чтобы я подтянул брюки.

* * *

Моими друзьями были Терри Тэйлор и Терри Сильвер. Все трое мы жили только с матерями. Отец Терри Тэйлора был в полку в Корее. Война закончилась два года назад, но он все еще не вернулся домой. Миссис Тэйлор наполнила дом его фотографиями: портретами с выпускного, снимками в военной форме и без – всегда одного, прислонившегося к деревьям, стоящего перед фасадами домов. Гостиная походила на место поклонения. Если не знать их историю, то можно было легко подумать, что он не выжил в Корее, а погиб там геройской смертью, как миссис Тэйлор, вероятно, предвидела.

Погребальная атмосфера во многом была вызвана присутствием самой миссис Тэйлор. Она была высокой, сутулой женщиной с глубоко посаженными глазами. Она сидела в своей гостиной целыми днями, курила сигареты одну за другой и пялилась на венецианское окно с выражением невыразимой скорби, будто знала о вещах, происходящих после погребения. Иногда она подзывала сына, окутывала его своими длинными руками, закрывала глаза и хрипло шептала: «Теренс! Теренс!» Глаза были по-прежнему закрыты, когда она поворачивала голову и решительно отстраняла его.

Сильвер и я мгновенно увидели потенциал этой сцены и переигрывали ее очень часто, так часто, что могли вызвать слезы у Тэйлора, просто говоря «Теренс! Теренс!». Тэйлор был худеньким мечтателем, которого легко было довести до слез, в нем была слабость, которую он пытался скрывать от нас, совершая акты жестокости и вандализма. Однажды он даже побывал в ювенальном суде за то, что разбил окно.

У миссис Тэйлор было еще две дочери, обе старше Терри, полные презрения к нам и ко всем нашим занятиям. «О, боже!» – говорили они, когда видели нас. «Посмотрите-ка, кто к нам пришел». Сильвер и я сносили их оскорбления смирно, но Тэйлор всегда что-нибудь отвечал им. «У тебя лицо не болит? – мог сказать он. – Мне просто интересно, оно убивает меня». «Этот свитер связан из верблюжьей шерсти? Мне просто интересно, мне показалось, я видел два горба».

Но последнее слово всегда было за ними. Когда эти девчонки говорили, в них не было ничего особенного, но они были девчонками, и это давало им право вершить над нами суд. Они могли вызвать в нас раздражение просто тем, что закатывали глаза. Сильвер и я боялись их и были сконфужены присутствием миссис Тэйлор и похоронной атмосферой в их доме. Единственной причиной, по которой мы туда ходили, было желание стянуть сигареты у миссис Тэйлор.

Мы не могли ходить ко мне домой. Фил, владелец пансионата, не выносил детей. Он сдал комнату моей матери только после того, как она пообещала, что я буду тихоней и никогда не приведу других детей в дом. Фил всегда был там, воняющий жеваным табаком, пускающий табачную слюну в эмалированную кружку со сколами, которую он повсюду носил с собой. Он получил сильный ожог во время пожара в пакгаузе, который оставил на коже следы волдырей и покрыл воспаленным румянцем, будто огонь все еще горел где-то внутри его. Пальцы на одной руке были сросшимися вместе.

Он был прав, что не хотел видеть меня рядом. Когда мы проходили мимо друг друга в коридоре или на лестнице, я не мог оторвать от него глаз, а он не видел в них ни симпатии, ни дружелюбия, только отвращение. Он отвечал мне тем же, постоянно прикасаясь ко мне. Он понимал, что к чему, но ничего не мог с собой поделать. Он трогал меня за плечи, голову, за шею, используя все жесты отцовской привязанности, измеряя между тем мой ужас своим холодным острым взглядом.

Он трогал меня за плечи, голову, за шею, используя все жесты отцовской привязанности, измеряя между тем мой ужас своим холодным острым взглядом.

В общем, мой дом был запретной зоной, а дом Терри Тэйлора – полон троллей, так что мы обычно зависали у Сильвера. Сильвер был единственным ребенком, умным, тощим, злобным, бесстыдным трусом, а его незакрывающийся рот постоянно приносил нам проблемы. Его отец был кантором[1] и жил в Такоме со своей новой женой. Мать Сильвера работала весь день в компании «Боинг». Это означало, что квартира была в нашем полном распоряжении часы напролет.

Но вначале мы болтались по улицам. После школы следовали за девчонками на безопасном расстоянии и отпускали всякие шуточки на их счет. Мы шатались по магазинам, лапая все, что находилось на витрине. Спускались на краденых трехколесных великах вниз с холма вокруг Элкай-Пойнт, стоя на седле и спрыгивая в последний момент, так что они врезались в припаркованные машины. Иногда, когда у нас появлялись деньги, мы ехали на автобусе в город и смешивались с пьяной толпой у Площади первооткрывателей, чтобы поглазеть на ружья в витринах ломбардов. Для нас троих «люгер»[2] был непревзойденным оружием. Наша страсть к нему была глубокой и почти единственно допустимой. В присутствии «люгера» мы прекращали пихаться и стояли тихо с широко раскрытыми глазами.

В то время телевидение было заполнено фильмами и передачами о нацистах. Каждую неделю показывали новые ужастики, всегда с мрачным рассказчиком на заднем плане, чтобы напомнить нам, что это не фантазия, а реальная история. Что то, что мы видели на экране, действительно происходило и могло произойти снова, если мы не сохраним бдительность. Эти показы всегда заканчивались одинаково. Обзором разрушенного Берлина.

Усмехающиеся американские солдаты, выводящие побежденных арийских солдат из укрытий в сараях, из подвалов и коллекторов. Гиммлер мертвый в своей камере, Гесс с ввалившимися глазами в Шпандау. Теперь наш рассказчик ликовал: «Таким образом, высоко летящий прусский орел был сброшен на землю!» или «Таким образом, маленький фюрер и его наемники поджали хвосты и убежали, оставляя навсегда свою мечту о Тысячелетнем рейхе!»

Однако эти проблески унижения и потерь длились только несколько минут. Они добавлялись как довод о том, что смысл этих показов – отпраздновать победу добра над злом. Мы смотрели фильм и видели обман – что настоящий смысл – прославить щегольскую униформу, машины производства «Мерседес» и великолепную строевую подготовку, тысячи ботинок, сбрасываемых в кучу на мощеные улицы, в то время как над головой проплывали баннеры и мощные голоса пели песни, которые возбуждали нашу кровь, хотя мы не могли понять ни слова. Смысл был в том, чтобы увидеть, как «Юнкерсы» отделяются и пикируют по направлению к горящим городам, как танки дырявят здания, как мужчины с «люгерами» и собаками командуют людьми вокруг. Эти показы укрепляли в нас веру в то, что мы уже начали подозревать: что жертвы презренны. И не важно, сколько людей прикидываются иными. Что куда веселее быть внутри, чем снаружи, быть высокомерным, нежели добрым, быть с толпой, чем одному.

Терри Сильвер имел нацистскую нарукавную повязку, которая, как он клялся, была подлинная, хотя любому дураку было понятно, что он сделал ее сам. Как только мы приходили к нему домой, Сильвер обыкновенно доставал эту повязку из своего секретного места и нацеплял на себя. Затем принимался ходить с важным видом и вел себя с нами как с лакеями. Мы позволяли ему делать это из-за конфет, которые миссис Сильвер оставляла в хрустальной чаше, из-за телевизора и из-за того, что без Сильвера, говорящего нам, что делать, мы были вынуждены слоняться по тротуарам, безразлично кидаясь камнями в дорожные знаки.

Для начала мы решили сделать пару звонков. Тэйлор и я сидели на параллельном телефоне в спальне миссис Сильвер, пока сам Сильвер звонил. Он просто брал номера телефонов людей, имена которых были похожи на еврейские, и выкрикивал в трубку немецкие слова. Он заказывал полные банкеты китайской кухни для отца и мачехи. Иногда он звонил родителям детей, которых мы не любили, и имитировал голос и манеру говорить заинтересованного взрослого – учителя, тренера, адвоката – «просто чтобы спросить, есть ли какие-либо проблемы дома, которые могли бы объяснить необычное поведение Пола в школе» в такой-то день. Сильвер никогда не смеялся, никогда не выдавал себя. Когда он был чересчур правдоподобным и вежливым, Тэйлору и мне приходилось засовывать одеяло миссис Сильвер в рот и молотить матрас кулаками.

Эти показы укрепляли в нас веру в то, что мы уже начали подозревать: что жертвы презренны. Что куда веселее быть внутри, чем снаружи, быть высокомерным, нежели добрым, быть с толпой, чем одному.

Затем, толкая друг друга бедрами в попытке освободить пространство, мы втроем втискивались в отражение в большом зеркале миссис Сильвер, причесываясь и прихорашиваясь, чтобы выглядеть круто. Мы носили длинные волосы по бокам, которые укладывали в прическу дактэйл. Волосы наверху мы зачесывали к центру, затем выпрямляли и выпускали кудряшку, спадающую на лоб. Моя мать терпеть не могла эту прическу и запрещала мне носить ее, что означало лишь одно: я носил ее везде, кроме дома, сохраняя четкость двух разных стилей, один из которых предполагал использование большого количества воска, который делал мои волосы блестящими и тяжелыми, а мой лоб – усыпанным прыщами.

Незажженные сигареты торчали из уголков наших ртов, веки чуть прикрыты, мы изучали друг друга в зеркале. Торчащие кудряшки. Брюки спущены до бедер, тонкие белые ремни застегнуты на боку. Рубашки с рукавами три четверти. Воротники подняты на шее. Мы должны были выглядеть круто, но это было совсем не так. Сильвер был тощий. Его глаза – выпучены, кадык сильно выдавался, а руки высовывались из рукавов, как карандаши с надетыми на концы перчатками. У Тэйлора были ясные глаза с длинными ресницами и широкое чистое лицо коровы. Я сам тоже не выглядел здорово. Но некрутыми нас делал на самом деле не внешний вид. Крутизна не требовала ничего настолько очевидного, как внешний вид. Как шахматы или музыка, крутизна заявляла сама о себе какими-то загадочными признаками узнавания. Некрутизна делала то же самое. В нас присутствовали все признаки некрутизны.

В пять часов мы включали телик и смотрели «Клуб Микки-Мауса». Понятное дело, что всех нас возбуждала ведущая этого шоу Аннетт. Для нас она была предлогом, чтобы смотреть это шоу, а для меня это было так лишь наполовину. У меня имелись определенные идеи о том лучшем мире, к которому принадлежала Аннетт, и я хотел себе место в этом мире. Я желал его со всей горячностью и мучительным голодом первой любви.

По окончании каждой передачи местная станция давала адрес для Мышиной почты. Я начал писать Аннетт. Сначала я описал себя примерно таким же образом, как я уже делал это в письмах к Элис, которая теперь была далеко в прошлом, с той разницей, что вместо ранчо у моего отца, капитана Вулфа, была целая флотилия рыбацких лодок. Я стал старшим помощником и вообще разошелся в восхвалении себя. Я достаточно подробно описал Аннетт стычки со своими резвыми приятелями, с которыми лихо дрался. Я также предложил ей подумать о том, как будет весело, если она приедет в Сиэтл. Сказал, что у нее будет здесь много места. Умолчал лишь о том, что мне было всего одиннадцать.

В ответ я получил несколько бодреньких официальных ответов, предлагающих мне организовать фанклуб Аннетт. Другими словами, собственноручно создать конкуренцию. Да ни в жизнь! Но когда я повысил ставки в своих письмах к ней, они перестали мне присылать что бы то ни было. Студия Дисней, вероятно, имела некую секретную службу, которая следила за этой Мышиной почтой и подобными неуместными чувствами и признаниями. Когда мое имя появилось в списке нежелательных, оно, по всей вероятности, также появилось и в других списках. Но Элис научила меня выдержке. Я продолжал писать Аннетт и уже начал воображать ужасную аварию напротив ее дома, которая почти, но не до конца убила меня, сделав зависимым от ее заботы, симпатии, которая со временем переросла бы в восхищение, любовь…

Я предложил Аннетт подумать о том, как будет весело, если она приедет в Сиэтл. Сказал, что у нее будет здесь много места. Умолчал лишь о том, что мне было всего одиннадцать.

Как только она появлялась в шоу – Привет, я Аннетт! – Тэйлор начинал стонать, а Сильвер лизать экран языком.

– Иди ко мне, детка, – говорил он. – У меня шесть дюймов горячей дымящейся плоти только для тебя.

Мы все говорили подобные вещи – это было формальностью – потом затыкались и смотрели передачу. Наше погружение было полным. Мы смягчались. Мы сдавались. Мы присоединялись к этому клубу. Тэйлор забывался и сосал свой большой палец, а Сильвер и я позволяли ему это. Мы смотрели, как Мышкетеры восхищаются отличными планами и какими-то сомнительными приключениями и говорят о своих чувствах. И не смеялись над ними. Не смеялись, когда они говорили милые слова о своих родителях или когда были вежливы друг с другом. Ловили каждое мгновение шоу. Наши глаза искрились голубым светом. Мы продолжали пялиться в телик даже после того, как те пропевали свой гимн и исчезали в рекламе зубной пасты и сладостей. Затем, придя в себя и проморгавшись, мы встряхивались и говорили грязные вещи об Аннетт.

Иногда, когда «Клуб Микки-Мауса» заканчивался, мы поднимались на крышу. Здание, где располагалась квартира Сильвера, выходило на Калифорния-Авеню. И хотя улица была оживленная, мы выбирали цели аккуратно. В большинстве случаев мы ничего не кидали. Но время от времени появлялся кто-нибудь, у кого не было шанса пройти незамеченным, как тот человек в «Тандерберде».

«Форды Тандерберд» начали выпускать всего год назад, с 1955 года, и так как они были новенькие и их было еще не так много, они считались более крутыми, чем «Корветы». Был ранний вечер. «Тандерберд» тихо подбирался к перекрестку. Горел красный. С нашей жердочки за парапетом мы могли слышать песню по радио «Over the mountains and across the Seas», а за звуками музыки различать звуки мотора. Черное тело «Форда» сверкало, как обсидиан. Голубой дымок пыхтел из двойной выхлопной трубы. Верх был откинут. Мы видели красную кожу обивки и светловолосого мужчину в смокинге, сидящего на водительском месте. Он был молод, красив и свеж. Можно было практически чувствовать запах «Листерина» от его дыхания, «Меннен» на его щеках. Мы стояли прямо над ним. Ладонью левой руки он отчеканивал на руле ритм песни. Его правая рука отдыхала на спинке пустого кресла рядом с ним, которому, вероятно, недолго оставалось быть пустым. Он явно ехал за кем-то.

Мы не сговаривались. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: он был всем тем, чем не были мы. У нас не было надежды на такую же, как у него, жизнь, достижения, удовольствия в каком бы то ни было обозримом будущем.

Первое яйцо шмякнулось рядом с ним на асфальте. Второе ударило по переднему крылу. Третье упало на багажник и обрызгало его плечи, шею и волосы. Мы смотрели вниз достаточно долго для того, чтобы подсчитать нанесенный ущерб, прежде чем втянули головы назад. Прошел миг. Затем поднялся вой, направленный вверх. Это были не слова – лишь одиночный плач души, полный разочарования и скорби. Мы все еще могли слышать музыку из радио. Сигнал светофора уже, должно быть, сменился, потому что раздались звуки клаксонов других машин, кто-то что-то крикнул, другой голос что-то грубо ответил, и музыка внезапно потерялась в шуме моторов.

Какое-то время мы катались взад и вперед по крыше. И как только решили вернуться назад в квартиру Сильвера, «Тандерберд» заскрипел тормозами за углом нашего здания. Мы слышали, как ругался водитель. Машина двигалась медленно, по направлению к свету. Когда «Форд» проехал, мы снова перегнулись через парапет. Водитель осматривал тротуары, резко и зло подергивая головой. Казалось, он не имел ни малейшего представления, откуда могли упасть яйца. Мы выпустили еще несколько. Одно ударилось по откидному верху с громким шлепком, другое приземлилось на сиденье рядом с ним, последнее взорвалось на приборной панели. Облепленный яйцами и яичной скорлупой, мужчина поднялся со своего кресла и завопил.

Шум сигнала усилился на свету. Он снова вырвался наружу, снова вернулся назад, по-прежнему вопя. В коробке оставалось шесть яиц. Каждый из нас взял по два. Сильвер сел на колени на самый край, бросил несколько быстрых взглядов на улицу, готовясь взмахнуть рукой, как только наступит подходящий момент. Затем он живо поманил, мы подбежали, швырнули яйца и отступили назад, скрывшись из виду еще до того, как они разбились. Водитель смотрел вверх на здание напротив нашего, он ни разу не остановил взгляд на том месте, где были мы. Мы услышали, как яйца плюхнулись на тротуар, разбились рядом с машиной. На этот раз никакого крика не прозвучало. Эта тишина доставляла мне дискомфорт, и в этом дискомфорте я послал усмешку Сильверу, но Сильвер не улыбнулся в ответ. Его лицо было пурпурным и дергалось от гнева, как будто нападали на него. Он был возмущен, вне себя. Громко дыша, сжимая и разжимая челюсти, он прислонился к краю, сложил руки чашей у рта и прокричал слово, которое я слышал лишь раз, годом раньше, когда мой отец выкрикнул его человеку, который подрезал его на дороге.

– Жид! – крикнул Сильвер. И еще раз: – Жид!

Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: он был всем тем, чем не были мы. У нас не было надежды на такую же как у него жизнь, в каком бы то ни было обозримом будущем.

* * *

Однажды мы с матерью пошли в Элкей-Пойнт посмотреть инсценировку морской битвы между Одд Феллоус[3] и Лайонс Клаб. Это было во время Морской ярмарки, когда проводились гонки гидропланов. Парк возвышался над портом. Мы могли лишь разглядеть две лодки, а в них – фигурки, бросающие водные шары туда-сюда, пытаясь сбросить команды друг друга. В парке была толпа народу, и каждый раз, когда одна из команд сваливалась в воду, все смеялись.

Моя мать беззаботно улыбалась. Она любила смотреть, как мужчины дурачатся друг с другом; спасатели, солдаты на автобусной станции, братья на мойке.

День был ясный. Торговцы просачивались сквозь толпу, продавая солнечные очки, шляпы и сувениры с ярмарки. Девушки загорали, растянувшись на ковриках. В воздухе пахло кокосовым маслом.

Двое мужчин с бутылками пива в руках стояли неподалеку. Они все время крутились рядом и смотрели на нас. Один из них подался вперед, пара биноклей висела на ремешке в его руке. Он был сильно загорелым, с тонкими усами и прической-ежиком. И на нем были белые кроссовки.

– Эй, приятель, – сказал он мне, – хочешь попробовать?

Пока он надевал мне на шею ремешок и показывал, как фокусировать линзы, другой мужчина подошел и что-то сказал моей матери. Она ответила, но продолжала глазеть на воду, защищаясь руками от солнца. Я навел фокус на Лайонс и Одд Феллоус и смотрел, как они толкают друг друга за борт. Они казались так близко, что я мог разглядеть их бледные тела и выражение усталости на лицах. Несмотря на веселые выкрики, они ползли вверх по веревкам с трудом и падали назад сразу, как встречали сопротивление. Каждый раз они ударялись о воду и бултыхались чуть дольше, чем нужно, устало глядя на лодки, которые им предполагалось захватить.

Мать приняла пиво от мужчины рядом с ней. Тот, который дал мне бинокль, чувствовал мое беспокойство, может быть, даже мою ревность. Он встал на колени около меня и объяснял ход сражения, как будто я был маленьким ребенком. Но я снял бинокль с шеи и протянул ему обратно.

– Я не знаю, – говорила моя мать. – Мы, вероятно, вернемся домой довольно рано.

Мужчина, с которым она разговаривала, повернулся ко мне. Он был старшим из двоих, высокий, угловатый, с волосами имбирного цвета. Двигался он как-то невпопад, будто был постоянно разбалансирован. На нем были бермуды и черные носки. Его вытянутое лицо обгорело, что подчеркивало белизну зубов.

– Давайте спросим большого парня, – сказал он. – Что скажешь, приятель? Хочешь увидеть настоящее веселье из моего жилища?

Он указал на большой кирпичный дом на краю парка.

Я проигнорировал его.

– Мам, – сказал я, – я хочу есть.

– Он еще не обедал, – сказала мать.

– Обед, – среагировал мужчина, – нет проблем. Что ты любишь? Что ты обычно любишь есть на обед?

Я посмотрел на мать. Она была в приподнятом настроении, и от этого я становился еще мрачнее, потому что знал, что ей хорошо не из-за меня.

– Он любит гамбургеры, – сказала она мужчине.

– Все будет, – сказал он.

Он взял мою мать за локоть и повел через парк к дому. Меня оставили шагать сзади со вторым мужиком, который, казалось, проявлял ко мне интерес. Он хотел знать, как меня зовут, куда я хожу в школу, где живу, имя моей матери и все эти где-и-почему о моем отце. Я был молокососом для любого взрослого, который задавал мне вопросы. К тому времени как мы дошли до дома, я забыл, что я замкнутый, и рассказал ему о нас все.

Дом был похож изнутри на пещеру, тихий и прохладный. Средники арочных окон украшали витражные медальоны. Тяжелые двери также имели форму арок. И потолок в гостиной, ребристый из-за перекладин, изгибался в дугу высоко над головой. Я присел на диванчик. Кофейный столик возле меня был завален пустыми пивными бутылками. Мать подошла к открытым окнам, выходящим на порт.

Я посмотрел на мать. Она была в приподнятом настроении, и от этого я становился еще мрачнее, потому что знал, что ей хорошо не из-за меня.

– Бог мой! – воскликнула она, – вот это вид!

Загорелый мужчина сказал:

– Позаботься о нашем друге.

– Пойдем, приятель, – сказал тот, с кем я разговаривал по дороге. – Я раздобуду что-нибудь поесть.

Я пошел за ним на кухню и сел за барную стойку, пока Джад вытаскивал что-то из холодильника. Он слепил сэндвич с колбасой и поставил передо мной. Казалось, он забыл про гамбургер. Я бы мог что-нибудь сказать, но отлично понимал, что, даже если сделаю это, никакого гамбургера здесь не появится.

Когда мы вернулись в гостиную, мать смотрела из окна в бинокль. Загорелый мужчина стоял позади нее, его голова была наклонена близко к ее голове, одна рука покоилась на ее плече, в то время как он указывал пивной бутылкой на нечто интересное. Он повернулся, когда мы вошли, и усмехнулся нам.

– А вот и наш паренек, – проговорил он. – Ну, как дела? Перекусил что-нибудь? Джад, ты раздобыл этому пареньку обед?

– Да, сэр.

– Отлично! То, что нужно! Садись, Розмари. Вон туда. Садись, Джек, вот это малый. Ты любишь арахис? Здорово! Джад, принеси ему арахиса. И ради бога унеси отсюда эти бутылки.

Он сел рядом с матерью на диванчик и без конца улыбался мне, пока Джад засовывал пальцы в бутылки и, позвякивая, уносил их. Джад вернулся с блюдом арахиса и вышел с остатками бутылок.

– Давай, Джек, налетай!

Он наблюдал, как я съел несколько горстей, кивая сам себе, как будто я действовал в соответствии с каким-то предсказанием, которое он сделал.

– Ты ведь спортсмен, – сказал он. – Это читается в тебе. Глаза, строение тела. Во что ты играешь, Джек, в какую игру?

– В бейсбол, – ответил я.

Это было близко к правде. Во Флориде я играл почти каждый день, и у меня неплохо получалось. Но с тех пор я играл совсем немного. Я не был спортсменом и вовсе не выглядел как один из них, но я был рад, что произвожу такое впечатление.

– Бейсбол! – завопил он. – Джад, что я тебе говорил?

Джад занял стул в другом конце комнаты, вдалеке от нас. Он поднял брови и потряс головой от такой проницательности друга.

Моя мать засмеялась и сказала нечто дразнящее. Она звала этого загорелого Гил.

– Минуточку! – сказал он. – Ты думаешь, я несу чушь? Джад, что я сказал о Джеке здесь? Во что он играет?

Джад скрестил свои темные ноги.

– В бейсбол, – сказал он.

– Хорошо, – ответил Гил, – хорошо, я надеюсь это мы прояснили. Джек. Возвращаемся к тебе. Чем еще ты любишь заниматься?

– Мне нравится кататься на велике, – сказал я, – но у меня нет ни одного.

Я увидел, как хорошее настроение сходит с лица матери, как это обычно бывает, когда я говорю что-то не так. Она смотрела на меня холодно, а я, в свою очередь, смотрел холодно на нее. Велосипедный вопрос сделал нас врагами. Наша проблема была в том, что я хотел велик, а у нее не было достаточно денег, чтобы купить его мне. У нее совсем не было денег. Она объясняла мне это много раз. Я прекрасно все понимал, но тот факт, что у меня нет велика, казался слишком веской причиной, чтобы выносить это молча.

Велосипедный вопрос сделал нас врагами. Наша проблема была в том, что я хотел велик, а у нее не было достаточно денег, чтобы купить его мне.

Гил состроил гримасу недоверия. Он смотрел то на меня, то на мою мать, то опять на меня.

– Нет велика? Пацан без велика?

– Мы поговорим об этом позже, – сказала мне мать.

– Я только сказал…

– Я знаю, что ты сказал.

Она нахмурилась и отвернулась от меня.

– Подождите! – вступился Гил. – Да постойте же. Что это за история тут, мамочка? Ты всерьез хочешь сказать, что у этого пацана нет велосипеда?

Мать ответила:

– Он должен будет потерпеть еще немного, только и всего.

– Мальчишки не могут ждать велика, Розмари. Мальчишкам нужен велик сейчас!

Мать пожала плечами и натянуто улыбнулась, как она обычно это делала, когда попадала в неловкое положение.

– У меня нет денег, – сказала она тихо.

После слова деньги воцарилось тяжелое молчание.

Затем Гил сказал:

– Джад, сделаем еще один раунд. Глянь, не осталось ли там имбирного эля для нашего нападающего.

Джад поднялся и покинул комнату.

Гил сказал:

– Какой велосипед ты бы хотел, Джек?

– Думаю, «Швинн».

– Правда? Ты бы предпочел иметь «Швинн», а не английский гоночный? – Он увидел, что я засомневался. – Или все-таки тебе бы хотелось английский гоночный?

Я кивнул.

– Ну, скажи же! Я не могу читать твои мысли.

– Я бы предпочел английский гоночный.

– Так-то лучше. Теперь уточним, о каком именно английском гоночном идет речь?

Джад принес напиток. Мой был горький. Я узнал в нем коктейль «Коллинз».

Мать наклонилась вперед и сказала:

– Гил.

Он поднял руку.

– Так какой именно, Джек?

– «Роли», – ответил я.

Гил улыбнулся, и я улыбнулся в ответ.

– Вкус шампанского, – сказал он, – пойдет на пользу. Какого цвета?

– Красного.

– Красный. Достаточно яркий. Я думаю, мы можем это устроить. Ты все понял, Джад? Один велосипед, английский гоночный, «Роли», красный.

– Понял, – ответил Джад.

Моя мать поблагодарила, но сказала, что не может принять этого. Гил сказал, что это я должен буду принять, а не она. Она начала спорить, не равнодушно, а со всей решимостью. Гил не хотел слушать ни слова. В какой-то момент он даже положил руки поверх ушей.

Наконец она сдалась. Она отклонилась назад и отпила пива. И я увидел, что, несмотря на все, что она говорила, она была поистине счастлива от того, как все шло, не только потому, что это означало конец нашим ссорам, а еще и потому, что все же она очень хотела, чтобы у меня был велосипед.

Я увидел, что, несмотря на все, что она говорила, она была поистине счастлива от того, как все шло, не только потому, что это означало конец нашим ссорам, а еще и потому, что все же она очень хотела, чтобы у меня был велосипед.

– Как тебе арахис, Джек? – спросил Гил.

Я сказал, что мне нравится.

– Здорово, – сказал он, – это просто здорово.

Гил и моя мать выпили еще несколько бутылок пива и разговаривали, пока Джад и я смотрели по телику квалификационные соревнования гидропланов. Вечером Джад отвез нас назад в пансион. Мы с матерью лежали какое-то время на кроватях с выключенным светом, чувствуя ветерок с моря, слушая шум в вершинах деревьев снаружи. Она спросила, не возражаю ли я остаться дома один этой ночью. Она была приглашена на ужин.

– С кем? – спросил я. – С Гилом и Джадом?

– С Гилом, – ответила она.

– Нет, – сказал я. Я был рад. Это бы только упрочило все, о чем мы говорили сегодня.

Комната наполнилась тенями. Мать поднялась и пошла в душ. Затем надела широкую голубую юбку, и мексиканскую блузку с открытыми плечами, и прекрасное украшение из бирюзы, которое купил для нее мой отец, когда они катались по Аризоне до войны. Серьги, ожерелье, тяжелый браслет, ремешок из раковин. Она немного загорела в тот день, и голубизна бирюзы выглядела особенно ярко, подчеркивая голубизну ее глаз. Она мазнула парфюм за ушами, на сгибах под локтями, на запястьях. Она потерла запястья друг о друга и коснулась ими шеи и груди. Она вертелась из стороны в сторону, осматривая себя в зеркале. Потом остановилась и осмотрела себя спереди с серьезным видом. Не отрывая глаз от зеркала, она спросила меня, как она выглядит. Действительно очень мило, ответил я ей.

– Ты всегда так говоришь.

– Ну, это же правда.

– Ладно, – сказала она.

Она последний раз взглянула на себя, и мы пошли вниз.

Мэриан и Кэти вошли, когда мать готовила для меня ужин. Они заставили ее повертеться перед ними, обе улыбались и восклицали, а Мэриан отогнала ее от плиты и сама взялась за мой ужин, чтобы мать не поставила пятен на свою блузку. На их вопросы мать отвечала уклончиво. Они поддразнивали ее на тему загадочного мужчины. И когда за окном прозвучал автомобильный сигнал, пошли провожать ее в коридор, поправляя ее одежду, разглаживая волосы, снабжая последними инструкциями.

– Ему следовало бы подойти к двери, – сказала Мэриан, когда они вернулись на кухню.

Кэти пожала плечами и уткнулась взглядом в стол. Она была уже сильно беременна к тому времени и, вероятно, чувствовала неуверенность, имеет ли она право решать, как и что лучше на свидании.

– Ему следовало бы подойти к двери, – сказала Мэриан снова.

Спал я плохо той ночью. Так было всегда, когда матери не было рядом, что, впрочем, случалось не так уж часто в последнее время. Она вернулась поздно. Я слышал, как она поднималась по лестнице и как приближались ее шаги по коридору. Дверь открылась и закрылась. Войдя, мать на мгновение замерла, затем прошла через комнату и села на свою кровать. Она тихо плакала.

– Мам? – отозвался я.

Мне нравилось делать это, не потому что она была несчастна, а потому что я был нужен ей, и это ощущение нужности давало мне силы. Когда я успокаивал ее, то успокаивался сам.

Когда она не ответила, я встал и подошел к ней.

– Что случилось, мам?

Она посмотрела на меня, попыталась сказать что-то, потрясла головой. Я присел с ней рядом и обнял ее. Она захлебывалась, ей не хватало дыхания, как будто кто-то держал ее под водой.

Я покачивал ее и что-то нашептывал. Я уже привык к этому, и мне нравилось делать это, не потому, что она была несчастна, а потому, что я был нужен ей, и это ощущение нужности давало мне силы. Когда я успокаивал ее, то успокаивался сам.

Она была уставшей, и я помог ей улечься в постель. У нее чуть кружилась голова, она смеялась и подшучивала над собой, но не позволила мне убрать руку, пока не заснула.

Утром мы немного сторонились друг друга от смущения. Мне как-то удалось не задавать ей вопросов. Той ночью я тренировался в самообладании, но эта тренировка казалась показной, я знал, что слишком слаб, чтобы сохранить чувство самоконтроля.

Мать читала.

– Мам?

Она посмотрела на меня.

– А что там насчет «Роли»?

Она вернулась к своей книге, не ответив. Больше я ничего не спрашивал.

* * *

Мэриан, Кэти и моя мать решили снимать жилье вместе. Моя мать предложила найти дом и нашла его. Это был самый неприглядный прыщ на теле Западного Сиэтла. Краска висела лохмотьями с боков, голая древесина выветрилась до серого, мерцающего блеска. Двор был по колено в сорняках. Провисающие карнизы подпирались длинными досками, а передние ступени прогнили. Чтобы попасть внутрь, нужно было обойти дом сзади. За домом притаился частично рухнувший сарай, маленькие дети любили забираться туда, привлекаемые возможностью играть с разбитым стеклом и ржавыми инструментами.

Моя мать взяла этот дом незамедлительно. Цена была подходящей: он почти ничего не стоил. И она видела в нем перспективы – слово, которое часто использовал мужчина, показывавший ей этот дом. Мужчина настоял на встрече ночью и провел нас через дом, как вор, говоря о его преимуществах почему-то шепотом. Мама, прислушиваясь с сощуренными глазами, дабы показать, что она проницательна и ее так просто не возьмешь, в конце концов согласилась, что этому месту не хватает самой малости, чтобы быть настоящим уютным гнездышком. Она подписала контракт на капоте машины, а мужчина держал фонарик над бумагами.

Другие дома на улице были маленькими, тщательно ухоженными Кейп-Кодами и домиками в колониальном стиле с газонами, как на поле для гольфа. Их дымоходы обвивал плющ. Над дверью каждого из колониальных домиков красовался черный орел с расправленными крыльями. Люди, которые жили в этих домах, выходили на улицу, чтобы поглазеть, как мы въезжаем. Они смотрели довольно угрюмо. Позже мы узнали, что наш дом, первый дом в этом районе, недавно был запланирован на снос, а затем в последний час избавлен от этой участи благодаря циничным манипуляциям его владельца.

Кэти и Мэриан онемели, когда поняли это. Со сгорбленными спинами, замершими лицами они несли свои коробки, не глядя по сторонам. В ту ночь они хлопали, грохотали и ворчали в своих комнатах. Но в конце концов моя мать их утихомирила. Она не подавала виду, что видела какую-либо разницу между нашим домом и домами наших соседей, за исключением нескольких деталей, которые мы сами, в свободную минутку, время от времени, могли легко исправить. Она помогла нам представить дом после того, как мы внесем все эти поправки. Ей так здорово удалось показать нам эту картинку, что мы начали чувствовать, будто все необходимое уже сделано, и поселились там, не пошевелив и пальцем, чтобы спасти дом от его окончательного разложения.

Вскоре после того, как мы купили дом, у Кэти родился мальчик, Уилли. Уилли был смешным, как клоун. Даже когда он был один, он кудахтал и пронзительно кричал, как попугай. Сладкий, почти приторный запах молока наполнял дом.

Кэти и моя мама работали в центре города, в то время как Мэриан следила за домом, готовила еду и ухаживала за Уилли. Предполагалось, что она должна была заботиться и обо мне, но я мотался с Тэйлором и Сильвером после школы и не возвращался домой до момента, пока не понимал, что мать вот-вот вернется. Когда Мэриан спрашивала, где я был, я врал ей. Она это знала, но не могла контролировать меня или даже убедить мою мать, что за мной нужен глаз да глаз. Мама верила мне. Она не была сторонницей дисциплины. Ее отец, Папочка, накормил ее этой дисциплиной досыта, и она не видела в ней никакого прока.

Папочка верил в силу наказаний. Когда мама была еще ребенком, он бил ее за то, что она сосала палец. Чтобы исправить привычку своего малыша ходить со слегка повернутыми внутрь пальцами, он заставлял ее ходить, выворачивая пальцы наружу, как утка. Когда она начала учиться, Папочка шлепал ее почти каждый вечер, следуя теории, что она, должно быть, в тот день сделала что-то не так, знал он об этом или нет. Он говорил ей, что собирается ее хорошенько отшлепать заранее, до того, как семья садилась ужинать, чтобы она могла подумать об этом во время еды, слушая, как он говорит о фондовом рынке и дураке в Белом доме. После десерта он шлепал ее. Затем ей приходилось целовать его и говорить: «Спасибо, папа, за то, что ты заработал на такую вкусную еду».

Моя бабушка была благородной женщиной. Она пыталась защищать свою дочь, но у нее было плохо с сердцем, и она не могла защитить даже себя. Всякий раз, когда она была прикована к постели, Папочка читал ей что-нибудь из произведений Мэри Бейкер Эдди[4], чтобы доказать, что ее страдания были иллюзорными или являлись результатом неправильных мыслей. На их воскресных прогулках на машине он нервировал ее, проезжая знаки «Стоп» и устраивая гонки с поездами на железнодорожных переездах. Однажды он загреб человека на капот машины и пронес на скорости через несколько кварталов, крича: «Убирайся с моей машины!»

Она не была сторонницей дисциплины. Ее отец, Папочка, накормил ее этой дисциплиной досыта, и она не видела в ней никакого прока.

Моя мать осталась с Папочкой один на один. Когда она начала учиться в средней школе, он заставил ее носить блумерсы[5] – розовые шелковые, с рюшами на ногах. Он привез несколько пар домой из круиза в Китай, где они были все еще в моде среди жен миссионеров. Он приучил ее к сигаретам, чтобы ей меньше хотелось есть. А в ресторанах заставлял налегать на хлеб. Ей не разрешалось гулять с мальчиками. Но мальчики не сдавались. Однажды ночью несколько из них припарковались напротив ее дома и спели «When it’s Spring time in the rockies». Когда они прокричали «Спокойной ночи, Розмари!», Папочка пришел в ярость. Он выбежал на улицу, размахивая «кольтом». Как только водитель сорвался с места, Папочка выпустил несколько выстрелов в парня на заднем сиденье, который пригнулся прямо перед тем, как две пули ударились в металл над его головой. С бабушкой случился приступ, и ей пришлось давать дигиталис.

Папочка не оставил этого так просто. Следующим утром в полном снаряжении он рыскал по парковке возле школы, выискивая машину со следами от пуль.

Моя мать сбежала несколько месяцев спустя после смерти матери, будучи еще совсем девочкой. Но Папочка оставил в ее душе несколько шрамов. Одним из них была ее странная покорность, почти паралич, перед мужчинами с тиранскими замашками. Другим – несовместимая с этим непереносимость любого насилия. Она никогда не была способна ударить меня. Те несколько раз, когда она пыталась это сделать, я отскакивал со смехом. Она даже не могла убедительно повысить голос. Она не считала правильным так вести себя со мной, и в любом случае она не думала, что это пойдет мне на пользу.

Мэриан думала иначе. Иногда по ночам я слышал, как они обе спорили обо мне. Мэриан была резкой, а моя мать – тихой и непреклонной. Это просто возраст, через который мне надо пройти, так она думала. Я перерасту это. Я хороший мальчик.

На Хеллоуин Тэйлор, Сильвер и я разбили несколько окон в буфете школы. На следующий день двое полицейских пришли в школу, и несколько мальчишек с дурной репутацией были вызваны из классов для разговора. Никто не мог и подумать на нас, даже на Тэйлора, который уже имел подобную историю в своей биографии, которая к тому же была запротоколирована. Причина этого была в том, что в сравнении с реально сложными детьми, которые попадали в драки и огрызались с учителями, мы были незаметными и спокойными.

К концу дня директор школы собрал линейку и по громкой связи объявил, что виновные вычислены. До того, как предпринять какие-либо действия, однако, он хотел бы дать этим индивидуумам шанс выйти вперед и сознаться. Добровольное признание будет засчитано им позднее. Тэйлор, Сильвер и я старались не смотреть друг на друга. Мы знали, что это блеф, потому что мы были в одном классе весь день. В противном случае этот трюк бы сработал. Мы не доверяли друг другу, и любое подозрение, что один из нас проявил слабость, создало бы панический страх, что нас раскроют.

Нам сошло это с рук. Неделю спустя мы вернулись после кино, чтобы разбить еще несколько окон, но струсили, когда какая-то машина повернула на парковку и стояла там с включенным мотором несколько минут, прежде чем уехать.

Интерес полиции к тому, что мы делаем, не заставлял нас быть более осторожными, а, напротив, подначивал. Мы возомнили о себе невесть что, были самоуверенны и безумны в своем высокомерии. Мы разбивали окна, уличные фонари, взламывали двери автомобилей, припаркованных на холме, и снимали их с ручника, так что они скатывались вниз и врезались в машины, стоящие впереди. Мы поджигали мешки с дерьмом и оставляли их на порогах, но люди не вляпывались в них, как это предполагалось. Вместо этого они ждали, с изнуренными лицами, пока эти мешки сгорят, время от времени поглядывая по сторонам за тенями, по которым они угадывали, что мы наблюдаем за ними.

Мы совершали все эти вещи в темноте и средь бела дня, оказываясь всегда там, где был слышен звук битого стекла, орущих котов или скрежета металла.

И еще мы воровали. Сначала воровство было частью нашего хулиганского бытия. Особенно Тэйлора и Сильвера, у которых кражи не стали делом жизни. Но для меня воровство было серьезным делом, настолько, что я маскировал его серьезность, не позволяя Тэйлору и Сильверу видеть, какое влияние оно имеет на меня. Я был вором. По моей собственной оценке – мастерским вором. Когда я слонялся по магазинам дешевых товаров, разглядывал складные ножи и модели авто с совершенно невинным выражением лица, то искренне считал, что продавщица, изредка поглядывающая в мою сторону, видела перед собой честного покупателя, а не мелкого воришку. И когда мне, наконец, удавалось украсть что-либо, я считал, что мне ничего за это не будет, потому что я очень хитрый, а вовсе не потому, что эти женщины на ногах целый день и слишком устали, чтобы связываться с мальчишками вроде меня и проблемами, которые они могут принести. Фальшивое возмущение, затем страх, рыдания, триумфальное пришествие менеджера, полицейского, бумажная волокита и пустота, которую они будут чувствовать, когда все это закончится.

Интерес полиции к тому, что мы делаем, не заставлял нас быть более осторожными, а, напротив, подначивал.

Я прятал вещи, которые украл. Время от времени я вынимал их из укрытия, вертел в руках, тупо рассматривая. Вне магазина они меня не интересовали, за исключением складных ножичков, которые я бросал в деревья до тех пор, пока не ломалось лезвие.

Несколько месяцев спустя после того, как мы переехали в новый дом, Мэриан обручилась с ее морским бойфрендом. Затем Кэти обручилась с мужчиной из ее офиса. Мэриан думала, что моя мать должна тоже обручиться, и все пыталась ее пристроить. Она организовала короткий смотр поклонников. Один за другим они приходили в наш дом, пристально смотрели на разрушенный порог, обходили дом сзади. Затем, войдя в кухню, собирались с духом и надевали веселость как праздничную шляпу. Даже мне была видна безнадежность их попыток имитировать радость. Хотя они и понимали, что эта женщина также вряд ли сочтет их подходящей кандидатурой для брака.

Был один моряк, который показывал мне фокусы с веревочками, завязанными на пальцах, и казалось, вовсе не хотел покидать дом и мою мать. Тип, который пришел пьяный и был спроважен обратно на такси. Один пожилой субъект, который, как сказала мне позже мать, пытался занять у нее денег. И затем появился Дуайт.

Дуайт был невысоким мужчиной с кудрявыми каштановыми волосами и грустными беспокойными карими глазами. От него пахло бензином, ноги были слишком короткими для широкогрудого тела, но недостаток длины компенсировался пружинистостью. У него была удивительная манера отрывисто пружинить при ходьбе. Он одевался как никто из тех, кого я когда-либо видел раньше – туфли в два цвета, разрисованный вручную галстук, украшенный монограммой блейзер и носовой платок с такой же монограммой в нагрудном кармане. Дуайт неоднократно возвращался к нам, что делало его главным претендентом среди поклонников. Мама говорила, что он хороший танцор – только пыль летит из-под ног. И к тому же очень милый и обходительный.

Я не беспокоился на его счет. Он был слишком мелким, работал механиком. Одежда его была несуразной – хоть и не могу сказать, в чем именно. Мы приехали за столько километров вовсе не к нему. Он даже жил не в Сиэтле, а в местечке под названием Чинук – крохотная деревушка в трех часах езды от Сиэтла вверх по Каскад Маунтинс. Кроме того, он уже был женат. У него было трое детей, которые жили вместе с ним, все подростки. Я знал, что моя мать никогда бы не впуталась в подобный бардак.

И даже несмотря на то что Дуайт продолжал ездить с гор, чтобы увидеть мою мать, каждые вторые выходные, а затем и каждый уикенд, казалось, он чувствовал, что его случай безнадежен. Его внимание к матери было таким щенячьим, таким раболепным, будто он знал, что вероятность прибрать ее к рукам трогательно ничтожна. И даже находиться в ее присутствии – большаая удача, которая зависит от его почтения, хвастливой лжи, оптимизма и всякого рода хорошего настроения.

Дуайт уже был женат. У него было трое детей, которые жили вместе с ним, все подростки. Я знал, что моя мать никогда бы не впуталась в подобный бардак.

Он старался изо всех сил. Для того чтобы заметить подобный тип старания, нет глаза острее, чем глаз соперника, который, может, является ребенком. Я взялся за это дело с усердием и отмечал каждый промах Дуайта: его привычку облизывать губы, метать взгляд от одного лица к другому в поисках малейших признаков несогласия или скуки, его неуверенную улыбку, фальшивый тембр смеха, когда он рассказывал шутки, которые на самом деле не понимал.

Никто не мог просто пойти на кухню и сделать себе напиток, Дуайт обязательно должен был вскочить и сделать это сам. Никто не мог открыть дверь или надеть пальто без его помощи. Никто не мог даже курить свои собственные сигареты. Нужно было непременно брать у Дуайта и покоряться продолжительному спектаклю с прикуриванием. Он вынимал из бархатного футлярчика зажигалку «Зиппо» с монограммой; открывал со щелчком крышку о свою брючину; демонстративно делал паузу, глядя на высокое пламя с короной маслянистого дымка, и затем весь ритуал повторял в обратном порядке.

Я был хорошим мимом или, лучше сказать, жестоким, и Дуайт был легкой мишенью. Я принимался за эту комедию сразу, как он покидал наш дом. Моя мать и Кэти старались не смеяться, но у них не получалось, и они все равно хохотали. То же делала Мэриан, хотя в действительности вовсе не потешалась над Дуайтом.

– Дуайт не так уж плох, – обычно замечала она матери, и та кивала в ответ.

– Он очень мил, – добавляла Мэриан, и мать уже не кивала и говорила:

– Джек, довольно.

* * *

День благодарения мы провели в Чинуке с Дуайтом и его детьми. Снег выпал несколько дней назад. Он растаял в долине, но все еще покрывал деревья на склонах, которые были фиолетовыми от теней, когда мы приехали. Хотя был еще день, солнце уже садилось за горы.

Дети Дуайта вышли, чтобы поприветствовать нас, когда мы подъехали к дому. Двое старших, мальчик и девочка, ждали у порога, а девочка примерно моего возраста подбежала к моей матери и обхватила ее руками за талию. Я чувствовал полное отвращение. Девочка была с худым лицом и костлявая, а на затылке у нее виднелась плешь размером с серебряный доллар. Она как-то странно сопела, когда схватила мою мать, которая, вместо того чтобы оттолкнуть это создание, засмеялась и обняла ее в ответ.

– Это Перл, – сказал Дуайт и незаметно высвободил мать из ее объятий. Перл осмотрела меня. Она не улыбалась, так же как и я.

Мы подошли к дому и познакомились с другими двумя. Оба были выше Дуайта. У Скиппера была клинообразная голова, плоская сзади и острая спереди, с близко посаженными глазами и длинными крыльями носа. Он носил короткую стрижку ежик. Скиппер рассматривал меня с вежливым равнодушием и переключил внимание на мою мать, приветствуя ее с серьезной, но безупречной любезностью. Норма просто сказала: «Привет!» – и взъерошила мои волосы. Я поднял на нее взгляд, и пока мы были в Чинуке два дня, я не смотрел на нее только в те моменты, когда спал или когда кто-нибудь проходил между нами.

Норме было семнадцать, она была зрелая и хорошенькая. Губки ее были полными и красными и всегда чуть припухшими, как после сна. Двигалась она тоже как-то сонно, медлительно, часто потягиваясь. Когда она расправляла руки, ее блузка туго натягивалась и слегка раздвигалась между пуговицами, открывая молочные ломтики живота. У нее была белоснежная кожа. Густые рыжие волосы, которые она сонно откидывала назад. Зеленые глаза с коричневыми пятнышками. Она пользовалась лавандовой водой, и слабенькая сладость запаха смешивалась с теплом, которое от нее исходило. Иногда, просто дурачась, не думая ни о чем таком, она могла положить руку мне на плечо и стукнуть меня бедром или притягивала меня к себе.

Я поднял на нее взгляд, и пока мы были в Чинуке два дня, я не смотрел на нее только в те моменты, когда спал или когда кто-нибудь проходил между нами.

Если Норма замечала мой неморгающий взгляд, она считала это само собой разумеющимся. Она никогда не показывала виду, что удивлена или смущена. Когда наши глаза встречались, она улыбалась.

Мы занесли наши сумки внутрь и пошли осматривать дом. Это на самом деле был не совсем дом, а половина барака, где размещались немецкие военнопленные. После войны эти бараки были переделаны в двухквартирные дома. Семья по фамилии Миллер жила в одной половине дома, семья Дуайта – в другой, с тремя спальнями, которые соединялись с кухней, столовой и гостиной через коридор. Комнаты были маленькими и темными. Со скрещенными на груди руками мать всматривалась в эти комнаты, делано восторгаясь. Дуайт чувствовал ее сдержанность. Он размахивал руками, озвучивая планы по поводу переделки дома. Мать не удержалась и дала несколько собственных рекомендаций, которые понравились Дуайту настолько, что он принял их все, незамедлительно.

После ужина мать пошла вместе с Дуайтом на встречу с его друзьями. Я помогал Норме и Перл мыть посуду, затем Скиппер достал «Монополию», и мы сыграли две партии. Перл выиграла обе, потому что относилась к игре серьезнее всех. Она подозрительно смотрела на нас и повторяла правила, а сама тайно торжествовала по поводу своей растущей кучи ценных бумаг и денег. После выигрыша она указала нам на то, что, по ее мнению, мы сделали неправильно.

Мать разбудила меня, когда вернулась. Мы спали на одном раскладном диване в гостиной, и она без конца ворочалась и взбивала подушку. Она никак не могла улечься. Когда я спросил, в чем дело, она ответила:

– Ни в чем. Спи давай.

Затем она поднялась на локоть и прошептала:

– Что ты думаешь?

– Они хорошие. Норма замечательная.

– Они все замечательные, – сказала мама.

Она снова улеглась на спину. Все еще шепотом сказала, что они ей все понравились, но что она чувствует спешку. Она не хотела спешить.

– Это правильно, – сказал я.

Она сказала, что у нее действительно стало получаться на работе. Она чувствовала, что начала чего-то достигать. Она не хотела останавливаться, не сейчас. Понимаю ли я, что она имеет в виду?

Я сказал, что прекрасно понимаю, о чем она говорит.

– Это эгоистично? – спросила она.

Мэриан полагала, что ей необходимо выйти замуж. Мэриан считала, что мне позарез нужен отец. Но моя мать не хотела замуж, в самом деле. Не сейчас. Может быть, позже, когда она почувствует, что готова, но не сейчас.

Я сказал, что мне нормально. Позже – нормально.

Назавтра был День благодарения.

После завтрака Дуайт упаковал всех нас в машину и повез кататься по Чинуку. Чинук был корпоративной деревней, которой обладал «Сиэтл Сити Лайт». Несколько сотен людей жили здесь в выстроенных в аккуратный ряд домах и переделанных бараках, как один, белых с зеленой отделкой. Узкие улочки между домами были засажены рододендроном, и Дуайт сказал, что цветы цветут все лето. Поселение имело милый, прекрасно ухоженный вид старого военного лагеря, и именно так его все и называли – лагерь. Большинство мужчин работали на электростанции или на одной из трех плотин вдоль Скэджита.

Эта река текла через деревню, глубокая мощная река, стиснутая с обеих сторон крутыми горами. В той точке, где расстояние между берегами достигало полумили, и был построен Чинук. Горные склоны были плотно покрыты лесом, деревья укоренялись даже в том месте, где порода выходила наружу, и в каменистых овражках. В вершинах деревьев висел туман.

Дуайт неспешно показывал нам окрестности. После осмотра местности он повез нас вверх по ручью узкой горной дорогой. С одной стороны ее была пропасть, на дне которой струилась река, а с другой нависали валуны. За рулем он рассказывал нам о прелестях жизни в Чинуке. Воздух. Вода. Никакого криминала, никакой детской преступности. Можно выходить из дома и не бояться оставлять двери открытыми.

Мэриан полагала, что ей необходимо выйти замуж. Мэриан считала, что мне позарез нужен отец. Но моя мать не хотела замуж. Не сейчас.

Охота. Рыбалка. На самом деле Скэджит был одним из лучших мест в мире, где водилась форель. Тед Уильямс, который (не многие люди это осознавали) был первоклассным рыбаком, а также великим бейсболистом, не говоря уже о том, что он был героем войны – рыбачил здесь годами.

Перл сидела спереди, между Дуайтом и моей матерью, положив голову ей на плечо. Она почти забралась к матери на колени. Я сидел сзади между Скиппером и Нормой. Они молчали. В какой-то момент мать повернулась и спросила:

– Ну как вы тут, ребята? Вам нравится?

Они посмотрели друг на друга. Скиппер ответил:

– Нормально.

– Нормально, – сказала Норма. – Просто скучно, только и всего.

– Не так уж и скучно, – сказал Дуайт.

– Ну, – сказала Норма, – может и «не так». Хотя вполне себе.

– Есть масса вещей, которыми можно заниматься, если только проявить инициативу, – сказал Дуайт. – Когда я рос, у нас не было всех тех штук, которые есть теперь у вас. Не было магнитофонов, телевизоров, всего этого, но мы никогда не скучали. Никогда. Мы использовали воображение. Читали классику. Играли на музыкальных инструментах. Нет для детей абсолютно никакого повода скучать, в моих книгах не было ничего подобного. Покажите мне скучающего ребенка, и я покажу вам ленивого ребенка.

Мать посмотрела на Дуайта, затем повернулась к Норме и Скипперу.

– Ты заканчиваешь школу в этом году, так? – спросила она Скиппера.

Он кивнул.

– А ты учишься еще год, – сказала она Норме.

– Еще один год, – ответила Норма. – Еще один год, и поминай как звали.

– Какая здесь школа?

– Здесь нет школы. Только начальная. Мы ездим в Конкрит.

– Конкрит?

– Старшая школа Конкрита, – сказала Норма.

– Это название города?

– Мы проехали его на пути сюда, – ответил Дуайт. – Конкрит.

– Конкрит, – повторила моя мать.

– Это несколько миль вниз по реке, – сказал Дуайт.

– Сорок миль, – сказала Норма.

– Брось, – сказал Дуайт, – это не так уж и далеко.

– Тридцать девять миль, – вставил Скиппер. – Точно. Я мерил это расстояние на одометре.

– Да какая разница! – сказал Дуайт. – Вы бы хныкали точно так же, если бы гребаная школа была рядом с домом. Если все, что вы умеете, это жаловаться, я был бы вам весьма благодарен, если бы вы прекратили это. Просто будьте добры прекратить.

Дуайт смотрел назад все то время, пока говорил. Его нижняя губа была выкручена наружу, и видны были нижние зубы. Машина виляла по дороге.

– Я в пятом классе, – сказала Перл.

Никто ей не ответил.

Мы проехали еще немного. Потом мать попросила Дуайта съехать на обочину. Она хотела сделать несколько снимков. Она поставила Дуайта, Норму, Скиппера и Перл вместе на обочине, а позади них вздымались заснеженные вершины. Затем Норма захватила камеру и начала командовать. Последней фоткой, которую она сделала, был снимок меня с Перл.

– Ближе! – кричала она. – Ну же! Так, теперь возьмитесь за руки. За руки! Вы знаете, что такое руки? Ну, такие конечности, сразу после предплечий.

Она подбежала к нам, взяла Перл за левую руку, положила ее в мою правую, обернула мои пальцы вокруг нее, затем отбежала назад к своей удачной позиции и направила камеру на нас.

Рука Перл безжизненно повисла. Моя тоже. Мы оба уставились на Норму.

– Боже, – сказала она, – похоже, здесь никаких шансов.

По дороге обратно в Чинук мать сказала:

– Дуайт, я не знала, что ты играешь на музыкальных инструментах. На чем ты играешь?

Дуайт жевал незажженную сигару. Он достал ее изо рта.

– На маленьком пианино, – ответил он. – Но главным образом на саксе. На альто саксе.

Скиппер и Норма быстро переглянулись, затем снова стали смотреть каждый в свое окно.

* * *

Когда Дуайт приглашал нас в Чинук, он заманил меня сообщением о том, что клуб по стрельбе будет устраивать праздничный турнир пальбы по индейкам. И если я захочу, могу привезти с собой винчестер и поучаствовать в соревновании. Я не стрелял и даже не держал в руках винтовку с тех пор, как мы уехали из Солт-Лейк. Каждую пару недель или около того я перерывал весь дом вверх дном в поисках винтовки, но мать прятала ее где-то, может быть, даже в своем офисе в городе.

Я думал о поездке в Чинук как о новой встрече с моей винтовкой. Во время уроков рисования я изображал ее и показывал Тэйлору и Сильверу, которые делали вид, что не верят в ее существование. Еще я намалевал картинку, как целюсь из винтовки в большого индюка с закатанными глазами и длинным красным гребешком.

Стрельба по индейкам проходила днем. Дуайт, Перл, моя мать и я поехали на стрельбище, а Скиппер отправился в гараж возиться со своей машиной, которую сам собирал. Норма осталась дома готовить ужин. Уже когда мы прибыли на стрельбище, Дуайт подошел ко мне, чтобы сообщить, что на самом деле не будет никаких индеек. Мишени будут бумажные. Индейку даже не выдавали в качестве приза; призом была копченая ветчина «Вирджиния».

Стрельба по индейкам была лишь фигурой речи, сказал Дуайт. Он думал, все это знают. Он также как будто случайно, мимоходом, словно эта информация не имела никаких последствий, бросил мне, что я не могу быть допущен до соревнований. Они рассчитаны на взрослых, а не на детей. Только этого им и не хватало – стайки детишек, бегающих вокруг с оружием.

– Но ты говорил, что я смогу участвовать.

Я мог с уверенностью сказать, что он лгал, он знал это всегда. Я не мог ничего сделать, кроме как стоять, уставившись на него.

Дуайт собрал мою винтовку, из которой он, очевидно, намеревался стрелять сам.

– Мне стало известно об этом всего пару дней назад, – ответил он.

Я мог с уверенностью сказать, что он лгал, он знал это всегда. Я не мог ничего сделать, кроме как стоять, уставившись на него. Перл, слегка улыбаясь, смотрела на меня.

– Дуайт, – вступилась моя мать, – ты действительно сказал ему именно так.

– Я не устанавливаю правила, Розмари, – ответил он.

Я начал спорить, но мать потрясла меня за плечо. Когда я взглянул на нее снизу, она трясла головой.

Дуайт все не мог сообразить, как собрать винтовку, поэтому я сделал это для него, пока он смотрел.

– Это, – сказал он, – самая идиотская конструкция огнестрельного оружия, которую я когда-либо видел, без сомнений.

Человек с планшетом в руках подошел к нам. Он собирал взнос с участников. После того, как Дуайт заплатил, он уже собрался уходить, но тут моя мать остановила его и протянула деньги. Он посмотрел на них, затем на свой планшет.

– Вулф, – сказала она. – Розмари Вулф.

Все еще изучая планшет, он спросил, хочет ли она стрелять.

Она ответила, что да.

Он посмотрел на Дуайта, который был занят винтовкой. Затем вновь опустил глаза и пробормотал что-то по поводу правил.

– Это же клуб Национальной стрелковой ассоциации, верно? – спросила моя мать.

Он кивнул.

– Что ж, я являюсь членом этой ассоциации и плачу взносы, что дает мне право участвовать в мероприятиях других отделений, когда я далеко от своего.

Все это она говорила очень вежливо.

Наконец, он взял деньги.

– Вы будете единственной женщиной-участником, – сказал он.

Она улыбнулась.

Он записал ее имя.

– Почему нет? – сказал он неожиданно, неуверенно. – Почему, черт возьми, нет?

Он дал ей номер и побрел к другой группе участников.

Номер Дуайта вызвали скоро. Он быстро отстрелял свои десять раундов непрерывно, едва делая передышки, и выдал слабый результат. Пара выстрелов вообще не попали в бумагу. Когда его счет был озвучен, он вручил матери винтовку.

– Где ты подобрал это барахло? – спросил он меня.

– Один мой друг подарил ему, – ответила за меня мать.

– Один друг, – сказал он, – звучит угрожающе. Ты должен избавиться от нее. Она стреляет куда попало.

И затем добавил:

– Ствол заржавел.

– Ствол в полном порядке, – сказал я.

Номер матери должен был идти по идее следом за Дуайтом, но этого не произошло. Один за другим мужчины подходили к линии, а она стояла и наблюдала. Я беспокоился и зябнул. После долгого ожидания я пошел прогуляться к реке и попытался попрыгать по камням. Туман стелился над водой. Мои пальцы окоченели, но я продолжал ходить, пока звук стреляющей винтовки не прекратился, оставив после себя тишину, в которой я чувствовал себя слишком одиноко. Когда я вернулся, моя мать закончила стрелять. Она стояла в окружении нескольких мужчин. Другие складывали свои винтовки в машины, подзывая друг друга, так как уже смеркалось.

– Ты пропустил мою стрельбу! – сказала она, когда я подошел.

Я спросил, как все прошло.

– Дуайт привез темную лошадку, – сказал один из мужчин.

– Ты выиграла?

Она кивнула.

– Ты победила? Без шуток?

Она встала в позу с винтовкой.

Я ждал, пока мать перешучивалась с мужчинами, смеялась, обмениваясь необидными подколками, взволнованная непредвзятостью и удовольствием от того, что ею восхищались. Затем она попрощалась со всеми и пошла к машине. Я сказал:

– Я не знал, что ты член Ассоциации.

– Я немного задержалась со взносами, – ответила она.

Дуайт и Перл сидели впереди, между ними лежала ветчина. Никто из них не произнес ни слова, когда мы уселись в машину. Дуайт быстро тронулся и поехал обратно домой, где с шумом прошел через коридор в свою комнату и закрыл за собой дверь.

Мы присоединились к Норме и Скипперу на кухне. Норма вынимала индейку из духовки, и дом наполнился ароматами. Когда она узнала, что моя мать выиграла, она сказала:

– О боже, теперь мы действительно попали. Он считает себя чем-то вроде большого охотника.

– Он однажды убил оленя, – сказала Перл.

– Это было с машиной, – сказала Норма.

Скиппер встал и пошел по коридору в комнату Дуайта. Несколько минут спустя они оба вернулись, Дуайт был холоден и груб. Скиппер поддразнивал его несмело, с любовью, и Дуайт воспринимал это нормально, а моя мать вела себя так, будто ничего не произошло. Затем Дуайт оживился и сделал напитки для них двоих, и совсем скоро нам всем было хорошо. Мы уселись за прекрасный стол, который Норма накрыла для нас, и ели индейку со сладким картофелем и жарким из гусиных потрошков с клюквенным соусом. После еды мы пели. «Harvest Moon», «Side by Side», «Moonlight Bay», «Birmingham Jail» и «High above Gayuga’s Waters». Меня хвалили, что я знаю все слова песен. Мы пили за Норму, что она приготовила такую великолепную индейку, и за мою мать, что она выиграла турнир.

Я ждал, пока мать перешучивалась с мужчинами, смеялась, обмениваясь необидными подколками, взволнованная непредвзятостью и удовольствием от того, что ею восхищались.

Мама все еще была взволнованна и несдержанна. Любые разговоры об индейке напоминали ей о Дне благодарения, который она, мой брат и я провели на ферме индеек в Коннектикуте после войны. Мы жили бедно, денег не было, поэтому мой отец поселил нас с одними фермерами, пока сам работал в Перу.

Фермеры были новичками. Перед Днем благодарения они зарезали своих птиц в неотапливаемом сарае, и вся кровь замерзла в их тельцах, отчего они стали фиолетовыми. Местный мясник пришел посмотреть на это. Он предложил подержать птиц несколько дней в теплой ванне – возможно, это поможет и они снова станут розовыми. Ванна, которую они использовали, была наша. В течение почти двух недель в нашей ванне плавали эти синюшные туши.

Дуайт молчал, пока мать рассказывала эту историю. Затем он рассказал об одном из своих Дней благодарения, который провел на Филиппинах, когда голодающие японские солдаты выбегали из джунглей и хватали еду прямо из очереди за раздачей, но никто из американцев даже не пытался пристрелить их.

Эта история напомнила Перл о китайских шашках. Дуайт и Скиппер отказались играть, но все остальные присоединились. Сначала мы сражались каждый за себя, а потом в командах. Перл и я играли последний раунд вместе. Это было захватывающе – даже очень. Когда Перл сделала победный ход, мы запрыгали как умалишенные, толкаясь и колотя друг друга по спине.

Дуайт отвез нас в Сиэтл рано утром. По пути он остановился на мосту, чтобы мы смогли посмотреть на лососей в воде. Он указывал нам на них, на темные силуэты среди камней. Они проделали огромный путь из океана, чтобы метать здесь икру, говорил Дуайт, а затем умрут. Они уже умирали. Смена соленой воды на пресную приводила к тому, что их туши начинали гнить. Длинные полоски плоти свисали с тел, колыхаясь в потоках воды.

* * *

Тэйлор, Сильвер и я иногда зависали в туалете во время обеда. Курили, делали модные прически, обменивались интересными фактами, недоступными обычной публике, болтали о женщинах.

Это было сразу после Дня благодарения. Я рассказал Тэйлору и Сильверу и парочке приятелей, которые практически жили в туалете, историю о том, как пристрелил индейку в Чинуке.

– То есть я ее вырубил по-настоящему, я снес ей башку нахрен.

Сначала никто не ответил. Сильвер сделал французскую затяжку, затем медленно выпустил дым в потолок.

– Своей 22-миллиметровой.

– Винчестер двадцать второй, – ответил я.

– Вулф, – сказал он, – ты полный придурок.

– Пошел ты, Сильвер. Мне плевать, что ты думаешь.

– Таким винчестером можно сделать только дырку в башке.

Я сделал затяжку и выпускал дым, пока говорил.

– Одна пуля может многое.

– О, я вижу, ты грохнул ее больше одного раза. Пока она летела. В голову.

Я кивнул.

Сильвер застонал. Другие ребята тоже демонстрировали знаки недоверия.

– Пошел ты, Сильвер, – сказал я, и когда он застонал опять, я сказал: – Пошел ты, пошел ты.

Проговаривая это вслух, я подошел к стене, которая только недавно была покрашена, взял свою расческу. Это была девчачья расческа. У нас у всех были такие, их хвостики торчали из наших задних карманов. Этим самым кончиком расчески я нацарапал ПОШЕЛ ТЫ по мягкой краске и еще раз сказал Сильверу: «Пошел ты».

Двое обкуренных дружков бросили бычки и смылись. То же сделали Сильвер и Тэйлор. Я выбросил расческу и последовал за ними.

В течение первого урока после ланча замдиректора заходил в каждый класс и требовал имена ответственных за ругательство, написанное в мужской уборной. Он говорил, что сыт по горло этим антиобщественным поведением нескольких гнилых яблочек. У них были имена. Что ж, он хотел эти имена, и намеревался их узнать, даже если ему придется продержать каждого из нас здесь всю ночь.

Замдиректора был новеньким и жестким. Он говорил все, что у него было на уме. Я знал, что он этого так не оставит, что он будет искать, пока не поймает меня. Я испугался. Даже больше, чем его гнев, меня пугала его правильность, до такой степени, что у меня заболел желудок. День продолжался, а спазмы усиливались, так что мне пришлось пойти в кабинет врача. Именно там замдиректора и подошел ко мне.

Он стукнул по койке, где я лежал, согнувшись и весь в поту.

– Поднимайся, – сказал он.

Я с непониманием посмотрел на него и сказал:

– Что?

– Двигайся давай, немедленно!

Я наполовину привстал, все еще изображая непонимание. Школьная медсестра вошла в дверь и спросила, в чем дело. Замдиректора сказал ей, что я притворяюсь.

– Я не притворяюсь, – возразил я горячо.

– У него правда болит живот, – сказала она.

– Он симулирует, – сказал замдиректора и объяснил, что это не что иное, как стратегия, чтобы избежать наказания за ту пакость, которую я совершил. Медсестра повернула ко мне недоуменное выражение лица. Ее взгляд был теплый и спокойный, я не мог позволить, чтобы она думала обо мне как о человеке, который пользуется добротой других людей или пишет мерзости на стенах уборной. И в тот момент я таковым не был.

Я начал что-то говорить по этому поводу, но у замдиректора не было комментариев.

Я не мог позволить, чтобы она думала обо мне как о человеке, который пользуется добротой других людей или пишет мерзости на стенах уборной.

– Пошли, – сказал он. Он схватил меня за ухо и наклонил к ноге. – Я здесь не для того, чтобы препираться с тобой.

Медсестра уставилась на него.

– Нет, подождите минуточку, – сказала она.

Он вытолкал меня в коридор и стал толкать дальше, к своему кабинету, резко дергая мое ухо так, что я должен был идти боком и держать лицо по направлению к потолку, все время спотыкаясь и глупо размахивая руками.

– Я собираюсь вызвать его мать, – сказала медсестра, – прямо сейчас!

– Я уже вызвал, – сказал замдиректора.

К тому времени, как пришла мать, я провел почти час с замдиректора и полностью убедил себя в собственной невинности. Чем больше я на этом настаивал, тем злее он становился и, чем злее он становился, тем невозможнее было поверить, что я сделал хоть что-то, чтобы заслужить такой гнев. Он был очень близок к тому, я знал это, чтобы ударить меня. Это вызывало во мне чувство презрения к нему, которое он вполне мог видеть, что, в свою очередь, приближало его к совершению насилия, а во мне разжигало еще больше чувство невиновности и простодушия.

И по мере того, как росла его ярость, росло и мое презрение, потому что я понимал, что вовсе не самообладание удерживало его от желания ударить меня, а разного рода ограничения, касающиеся школы.

Но он все еще пугал меня. Это было похоже на ситуацию, когда на тебя нападает собака, находящаяся на привязи.

Так обстояли дела, когда вошла мать. Она прежде поговорила со школьной медсестрой и немедленно спросила замдиректора, что он, черт возьми, себе позволяет, таская меня повсюду за уши. Он ответил, что «это не относится к делу, миссис Вулф, давайте не будем баламутить воду», но она сказала: нет, по ее мнению, это очень даже относится к делу. Она сидела к нему лицом, напротив, за столом. Прямая, бледная и недружелюбная.

А дело, говорил он ей, было в том, что я надругался над школьным имуществом и законом. Не говоря уже о пристойности.

Моя мать посмотрела на меня. Я видел, как она устала, и к тому же она, должно быть, видела, что мне действительно было больно. Я потряс головой.

– Вы ошибаетесь, – сказала она ему.

Он засмеялся неприятно. Затем он предъявил свой аргумент, который состоял в свидетельствах двух мальчиков, которые были в уборной в то время, когда упомянутые ругательства были нацарапаны на стене.

– Какие ругательства? – спросила моя мать.

Он замешкался. Затем, сдержанно сказал:

– Пошел ты.

– Это одно ругательство, – сказала моя мать.

Он поразмышлял над этим. Сказал, что, взяв во внимание контекст, он имеет в виду, что ругательство состоит из двух слов.

Я сказал, что не делал этого.

– Если он говорит, что не делал, значит, он не делал, – ответила моя мать. – Он не лжет.

– Что ж, я тоже!

Замдиректора вскочил на ноги. Открыл дверь и подозвал тех двух дружков, которые ждали в смежном кабинете.

Они вошли вместе и после пристыженных и виноватых взглядов в мою сторону последовательно пробубнили свой унылый рассказ, глядя в пол, пока я смотрел на них уничтожающе.

Когда они закончили, замдиректора освободил их и выпроводил из кабинета. Теперь он контролировал ситуацию, ему удалось взять верх.

– Они лгут, – сказал я.

Его спокойствие сдуло как маску.

– Почему? – спросил он. – Приведи мне хоть одну причину.

– Я не знаю, – сказал я, – но это правда.

– Так мы никуда не придем, – сказала моя мать. – Я думаю, мне лучше поговорить с директором.

Замдиректора ответил, что ему были даны все полномочия для разрешения данного случая. Он был при исполнении.

Но моя мать не шелохнулась. И в конце концов мы настояли на том, чтобы встретиться с директором.

Директор был скрытным, с бледным лицом человеком, который боялся детей и избегал нас, сидя в своем кабинете весь день. Он был прав, что избегал нас. Директор проявлял свою слабость таким образом, что это возбуждало воинственность и жестокость. Когда мать и я вошли в его кабинет, он настоял на коротком разговоре с ней наедине, как будто она заглянула к нему просто чтобы узнать, как дела.

В какой-то момент он наклонился и посмотрел на мои пальцы.

– Это от никотина? – спросил он.

– Нет, сэр.

– Я надеюсь, что ты говоришь правду.

Он откинулся обратно на спинку кресла. Его пиджак был расстегнут, обнажая зеленые подтяжки.

– Позволь мне рассказать тебе одну историю, – заговорил он. – Прими ее такой, какая она есть. Я ни в чем тебя не обвиняю, но если ты услышишь что-нибудь полезное для себя, тем лучше. – Он улыбнулся и сложил руки домиком. – Я раньше тоже курил. Я начал курить в колледже, так как испытывал сильное давление сверстников, и прежде чем я успел это осознать, я уже выкуривал по паре пачек в день. То были настоящие сигареты, без фильтра, который есть у вас сейчас. Первое, что я делал, когда просыпался утром, это тянулся к сигарете, и я всегда выкуривал сигарету перед сном.

Директор проявлял свою слабость таким образом, что это возбуждало воинственность и жестокость.

И вот однажды ночью я собрался, как обычно, покурить перед сном и, подумать только, – пачка была пуста. Я был на нуле. Было поздно, слишком поздно, чтобы будить кого-либо в общаге. Обыкновенно я брал только пару окурков из пепельницы, но так случилось, что после уроков я выбросил содержимое пепельницы в мусорное ведро и спустил его в мусоропровод. И вот я остался совершенно один без ночной сигареты.

Он сделал паузу, обдумывая свою бурную молодость.

– И знаешь, что я сделал? Я скажу тебе. Я начал ходить кругами, сердце билось со скоростью миля в минуту. Что мне делать? Что мне делать? Я непрерывно спрашивал себя. Я кончил тем, что сбежал вниз по лестнице в холл. Все пепельницы были пусты. Затем я начал копаться в мусорных баках в холле. Наконец я нашел один, где был окурок. Но когда я залез туда, в мусорный бачок – прямо в мусорный бачок, – я вдруг подумал: «Стоп! Остановись сейчас же, придурок». И я остановился. Я вернулся в свою комнату и до сегодняшнего дня не выкурил больше ни одной сигареты.

Он посмотрел на меня.

– И знаешь, что я начал делать? Каждый день я сохранял то количество денег, которое раньше тратил на сигареты. Просто ради эксперимента. Затем в прошлом году я собрал их все и знаешь, что я купил?

Я покачал головой.

– Я взял все эти деньги и купил «Нэш Рамблер»[6].

Моя мать не удержалась и разразилась хохотом.

Директор отклонился назад и неуверенно улыбнулся. Моя мать зашмыгала носом и стала копаться в своей сумочке. Она нашла салфетку «Клинэкс» и высморкалась, как будто у нее была такая особая простуда, которая вынуждала ее смеяться.

– Подумай об этом, – сказал директор. – Это все, что я хотел сказать – просто подумай.

Мать позволила директору побормотать что-то какое-то время, а затем вернула его к делу. Он стал беспокойным и почувствовал дискомфорт. Он сказал, что предпочел бы, чтобы замдиректора решил этот вопрос.

Моя мать отказалась. Она сказала ему, что замдиректора грубо обращался со мной, когда мне было нехорошо. Школьная медсестра видела, как он делал это. Если придется, сказала моя мать, она была готова разговаривать с адвокатом. Ей бы этого не хотелось, но придется.

Директор не видел причин, по которым дело могло дойти до этого. Ведь не было ничего особенного, кроме одного ругательства.

– Он не делал этого, – сказала мать.

Директор осторожно, даже как-то неохотно, упомянул свидетельства двух дружков. Моя мать повернулась ко мне и спросила, говорили ли они правду.

– Нет, мам.

– Он не лжет мне, – сказала моя мать.

Директор заерзал. Казалось, он был готов исчезнуть куда-нибудь.

– Ладно, – сказал он, – здесь произошло явно какое-то недоразумение.

Моя мать подождала.

Он перевел взгляд с нее на меня и обратно на нее.

– Что мне делать? Просто оставить это вот так?

Когда мать не ответила, он сказал:

– Хорошо. Как насчет двух недель?

– Двух недель чего?

– Отстранения от занятий.

– Отстранить на две недели?

– Тогда одну неделю. Уберем одну. Так будет более справедливо?

Она нахмурилась и ничего не сказала.

Он посмотрел на нее умоляюще.

– Это не так уж и много. Всего пять дней.

И затем добавил неожиданно:

– Ну ладно. На этот раз я оставлю все как есть. Тем лучше для тебя, – добавил он.

Уроки уже закончились, когда мы вышли из кабинета директора. Мы шли по пустым коридорам, наши шаги отдавались эхом между длинными рядами шкафчиков. У меня все еще болел живот. Спазмы становились сильнее, когда я начинал двигаться, и на обратном пути я нырнул в уборную. Уборщик уже был там и стер мою надпись.

Матери было поздно возвращаться на работу, так что она пришла домой рано, вместе со мной. Мэриан учуяла какую-то историю и устроила матери настоящий допрос, пока та все не рассказала. Мы сидели за кухонным столом, и, пока мать говорила, Мэриан смотрела на нас по очереди, то на меня, то на нее, резко мотая головой, будто пытаясь вытряхнуть из нее воду. Затем ее глаза остановились на мне и больше не двигались. Когда мать подошла к концу, снова вся в негодовании по поводу того, как со мной там обращались, Мэриан попросила меня оставить их наедине.

Я слушал их разговор из гостиной. Мать сначала спорила, но Мэриан убедила ее. На этот раз, с божьей помощью, она собиралась открыть матери глаза. У Мэриан не было всех улик против меня, но достаточно, чтобы вступить в борьбу, и она со всем рвением бросилась в это, ударяя по каждой ноте в песне о моих злодеяниях.

Это длилось бесконечно долго. Я поднялся в спальню и ждал мать, повторяя вслух ответы на обвинения, которые Мэриан выдвигала против меня. Но когда мать вошла в комнату, она ничего не сказала. Она посидела какое-то время на краешке кровати, потирая глаза. Потом медленно разделась до нижнего белья и прошла в ванную комнату. Легла в ванну и лежала в воде долго, как делала иногда, промерзнув под холодным дождем.

Ответы продолжали приходить ко мне в темноте, все это были доказательства моей безупречности, что, конечно, не было правдой, но я уже не мог сдержать свою фантазию.

У меня уже были готовы ответы, но вопросов все не было. После ванны мать легла на кровать и читала, затем приготовила нам ужин и еще немного почитала. Она легла спать рано. Ответы продолжали приходить ко мне в темноте, все это были доказательства моей безупречности, что, конечно, не было правдой, но я уже не мог сдержать свою фантазию.

В тот уикенд приехал Дуайт. Они провели много времени вместе, и в конце концов моя мать сказала мне, что Дуайт торопится с предложением, которое она решила обдумать. Он предлагал, чтобы после Рождества я переехал в Чинук и пожил с ним, а также пошел там в школу. Если все пойдет хорошо, если я буду по-настоящему стараться и полажу с ним и его детьми, она уйдет с работы и примет его предложение о женитьбе.

Говоря все это, она даже не пыталась притворяться, что это хорошие новости. Вместо этого она говорила так, будто этот план был для нее обязаловкой, не приняв которую она будет чувствовать себя эгоисткой. Но прежде она хотела моего согласия. Я полагал, что у меня нет выбора, поэтому я принял этот план.

Совершенно новый поворот

Дуайт вел машину в угрюмой задумчивости. Когда я говорил, он отвечал односложно или не отвечал вообще. Время от времени выражение его лица менялось, и он ворчал, как будто искал повод для ссоры. На нижней губе у него болталась зажженная сигарета «Кэмэл». Только на другой стороне Конкрита он резко поддал машину влево и сбил бобра, переходившего дорогу. Дуайт сказал, что он должен был отклониться от пути, чтобы не задеть бобра, но это было неправдой. Он съехал с дороги, чтобы переехать его. Он остановил машину на обочине и сдал чуть назад к тому месту, где лежало животное.

Мы вышли из машины и посмотрели на него. Я не увидел крови. Бобер лежал на спине с открытыми глазами и обнаженными кривыми желтыми зубами. Дуайт тыкнул его ногой.

– Он мертвый, – сказал Дуайт.

Он и в самом деле был мертвый.

– Подбери его, – велел мне Дуайт. Он открыл багажник машины и снова сказал:

– Возьми. Мы снимем с него кожу, когда приедем домой.

Я хотел сделать то, что Дуайт ожидал от меня, но не мог. Я стоял на том же месте и пялился на бобра.

Дуайт подошел ко мне ближе.

– Ценность этой шкуры пятьдесят долларов, самый минимум.

И добавил:

– Только не говори мне, что боишься эту чертову штуку.

– Нет, сэр.

– Тогда бери его. – Он смотрел на меня. – Он дохлый, боже правый. Это просто мясо. Ты боишься гамбургеров? Смотри.

Он нагнулся, взял хвост в одну руку и поднял бобра с земли. Он пытался сделать так, чтобы не было заметно его усилий, но я видел, что он был удивлен и напряжен из-за веса бобра. Ручеек крови вытекал из носа зверя, затем остановился. Несколько капель упали на туфли Дуайта, прежде чем он отодвинул тело от себя на вытянутых руках. Держа бобра перед собой обеими руками, Дуайт поднес его к открытому багажнику и погрузил. Тело тяжело опустилось.

– Вот так, – сказал он и вытер руки о штанины.

Мы ехали дальше в горы. Был уже поздний день. Бледный холодный свет. Река сверкала зеленым сквозь деревья сбоку от дороги, затем стала серой как олово, когда солнце село. Горы темнели. Надвигалась ночь.

Дуайт остановился у забегаловки в местечке с названием Марблмаунт, последнее селение перед Чинуком. Он принес гамбургер и жареную картошку в машину и велел мне посидеть какое-то время спокойно, а сам вернулся внутрь. Закончив есть, я надел пальто и ждал Дуайта. Время шло. Периодически я выходил из машины и прогуливался на короткие дистанции вверх и вниз по дороге. Один раз я бросил косой взгляд через окошко забегаловки, но стекло было мутным. Я вернулся в машину и включил радио, следя взглядом за дверью забегаловки. Дуайт велел мне не трогать радио, потому что это изнашивает аккумулятор. Я все еще чувствовал себя неважно из-за страха, который испытывал к дохлому бобру, и не хотел вляпаться в еще бо́льшие проблемы. Все, к чему я стремился сейчас, это просто ехать дальше.

Я согласился перебраться в Чинук частично потому, что думал, что у меня нет выбора. Но на самом деле за этим стояло нечто большее. В отличие от матери я был отчаянно традиционным. Я был подкуплен идеей принадлежать к традиционной семье, жить в доме и иметь старшего брата и двух сестер – особенно если одной из них будет Норма. И в глубине души я презирал ту жизнь, которую вел в Сиэтле. Меня тошнило от всего этого, и я понятия не имел, как это изменить.

Я думал, что в Чинуке, вдалеке от Тэйлора и Сильвера, вдали от Мэриан, от людей, которые уже составили обо мне свое мнение, я мог быть другим. Я мог представиться другим как учащийся, как спортсмен, как мальчик значимый и достойный. Не имея причин сомневаться во мне, люди бы поверили, что я был именно таким, и потому позволяли бы мне быть хорошим мальчиком. Я не признавал препятствий для таких чудесных перемен, кроме скептицизма людей. Это была идея, которая не умирала во мне, если когда-нибудь вообще могла умереть.

Я был подкуплен идеей принадлежать к традиционной семье, жить в доме и иметь старшего брата и двух сестер – особенно если одной из них будет Норма.

Я включил радио тихонечко, полагая, что так я использую меньше энергии. Дуайт вышел из забегаловки спустя целую вечность, по крайней мере, прошло не меньше, чем мы потратили на дорогу из Сиэтла досюда, и дал по газам, выезжая с парковки. Он ехал быстро, но я не беспокоился до тех пор, пока мы не добрались до длинной серии поворотов и машина начала юлить. Этот участок шел вдоль глубокого ущелья; справа от нас крутой скат падал почти прямо к реке. Дуайт пилил колесами взад и вперед и, казалось, не слышал визг шин. Когда я протянулся к приборной панели, он глянул на меня и спросил, чего я боюсь сейчас.

Я сказал, что у меня заболел живот.

– Заболел живот? У такого крутого, как ты?

Фары соскальзывали с дороги в темноту, потом снова возвращались на дорогу.

– Я не крутой, – ответил я.

– Это то, что я слышал. Я слышал, ты у нас крут. Приходишь и уходишь, куда тебе вздумается и когда вздумается. Разве не так?

Я потряс головой.

– Это то, что я слышу, – сказал он. – Обычный прожигатель жизни. Трюкач к тому же. Это правда? Ты трюкач?

– Нет, сэр.

– Это чертова ложь. – Дуайт по-прежнему смотрел то на меня, то на дорогу.

– Дуайт, пожалуйста, помедленнее, – попросил я.

– Если и есть что-то, чего я не перевариваю, – сказал Дуайт, – так это лгунов.

Я оттолкнулся от сиденья.

– Я не лгун.

– Уверен, что ты он самый. Ты или Мэриан. Мэриан лгунья?

Я не ответил.

– Она говорила, что ты маленький трюкач. Это ложь? Ты скажешь мне, что это ложь, и мы вернемся обратно в Сиэтл, так что ты сможешь назвать ее лгуньей в лицо. Ты хочешь, чтобы мы поехали обратно?

Я ответил, что не хочу.

– Тогда выходит, что лгун это ты, верно?

Я кивнул.

– Мэриан сказала, что ты почти актер. Это правда?

– Полагаю, что да.

– Ты полагаешь. Полагаешь. Что ж, давай посмотрим, как ты играешь. Давай. Начинай.

Я ничего не делал, и он сказал:

– Я жду.

– Я не могу.

– Конечно, ты можешь.

– Нет, сэр.

– Конечно, ты можешь. Изобрази меня. Я слышал, что ты изображал меня.

Я потряс головой.

– Сыграй меня, я слышал, что у тебя это хорошо получается. Давай, изобрази меня с зажигалкой. Здесь. Изобрази меня с зажигалкой. – Он достал свою «Зиппо» в вельветовом чехле. – Вперед.

Я сидел на месте, обе руки были на приборной панели. Машину кидало по всей дороге.

– Возьми ее!

Я не двигался.

Он положил зажигалку обратно в карман.

– Крутой, – сказал он. – Будешь еще пороть эту чушь при мне, отхватишь только так. Понял?

– Да, сэр.

– Ты здесь, чтобы что-то изменить, мистер. Ты понимаешь это? Тебе предстоит погрузиться совершенно в другую атмосферу.

Я собрался с духом перед следующим поворотом.

Свой в доме

Дуайт принялся изучать меня. Думал обо мне в течение дня, пока ворчал над моторами грузовиков и генераторами, вечерами, когда наблюдал, как я ем, и позже ночью, когда сидел с тяжелыми веками за кухонным столом с пинтой «Олд Кроу» и пачкой «Кэмэл», поддерживающих его в собственных размышлениях. Он делился своими находками, когда они приходили к нему. Он решил, что моя проблема в том, что я настроился быть бездельником. Что я возомнил себя умнее других. Что думал, что другие люди не могут меня раскусить. Что вообще не думал.

Еще одной моей проблемой был избыток свободного времени. Дуайт заметил и это. Он договорился с местной почтой, чтобы я разносил газеты. Заставил меня стать бойскаутом. Дал огромный груз повседневных обязанностей и велел Перл приглядывать за мной и сообщать, если я буду работать медленно или неряшливо. Некоторые обязанности были разумными, некоторые бестолковыми, некоторые совершенно эксцентричными, как самые придирчивые капризы гнома, дающего задания искателю сокровищ.

После Дня благодарения, едва он узнал, что я приеду жить с ним, Дуайт наполнил несколько коробок конским каштаном из посадки перед домом, и теперь мне была поручена работа по их очистке. Когда Перл и я заканчивали мыть посуду, Дуайт ставил кучу орехов на пол в подсобке и усаживал меня работать с ножом и парой клещей. Заканчивал я лишь после того, как он оценивал мою работу и давал понять, что я сделал достаточно на сегодняшний вечер. Скорлупа была жесткой и покрыта острыми шипами.

Поначалу я надевал рукавицы, но Дуайт решил, что это для неженок. Он сказал, что мои руки должны быть голыми, чтобы крепко держать скорлупу, и в этом он был прав, хотя и ошибался, когда говорил, что шипы были не настолько острыми, чтобы проткнуть кожу. Мои пальцы были все в трещинах от порезов и шипов. Что еще хуже, расколотая скорлупа выпускала сок, отчего мои руки воняли и делались оранжевыми. Никакая бура не могла справиться с этим.

За исключением тех моментов, когда Дуайт имел на меня другие планы, я очищал конский каштан почти каждый вечер большую часть зимы. Я мог бы закончить с ним и раньше, но предавался мечтам и сидел застывший, словно поваренок в каком-нибудь зачарованном замке, с орехом в одной руке, инструментом в другой, пока звук приближающихся шагов не приводил меня в чувство и не возвращал, моргающего и смущенного, в реальность.

Подсобка находилась прямо за входной дверью. Так называл ее Дуайт; в других домах ее называли «грязная комната». Всем приходилось обходить меня и конский каштан, входя или выходя из дома, а также по пути в уборную. Скиппер сдержанно кивал каждый раз, когда проходил мимо. Норма одаривала сочувственными взглядами, а иногда останавливалась на какое-то время, чтобы спросить, не надо ли помочь, будучи при этом неискренней. Они оба давали понять Дуайту, что, по их мнению, он перебарщивает. Он заявлял им, чтобы не лезли не в свое дело. Я продолжал надеяться, что они по-настоящему вступятся за меня, но они и не думали об этом.

Скиппер занимался своей машиной. Норма была влюблена в Бобби Кроу, индейского парня из Марблмаунта, который приезжал почти каждый вечер, чтобы повидаться с ней. Дуайт не одобрял кандидатуру Бобби, но Норма ускользала из дома по своему усмотрению, и когда Дуайт приходил в движение и начинал спрашивать ее, она кормила его отборной ложью, которую он глотал безропотно. Я знал, куда они с Бобби ушли: на местную свалку, потому что ходили слухи о том, что в зоопарке орудует однорукий маньяк, сбежавший из психушки в Седро Вулли. Норма говорила мне, что однажды ночью она слышала шум снаружи машины и заставила Бобби уносить оттуда ноги.

Когда они вернулись домой, то обнаружили окровавленный крюк, висящий на ручке двери. Это была реальная история, которую Норма взяла с меня обещание никому не рассказывать, никогда. А на свалке еще были медведи, которые рылись в мусоре и приходили в ярость время от времени, когда консервные банки насаживались им на нос.

Как только я прочистил дорожку из каштанов, я отнес их на чердак. Это было темное помещение, где валялись старые куклы Перл, и их глаза вспыхивали от света фонарика; поломанные приборы, и стопки «Collier», и корыто для стирки, где лежал бобер, маринуясь в соленой воде.

Скиппер и Норма уже привыкли видеть меня с каштанами, так как это была единственная возможность со мной встретиться. Их автобус уходил в Конкрит до того, как я просыпался утром и привозил их обратно как раз к ужину. Они стали воспринимать это зрелище как норму.

Перл не могла привыкнуть к этому. Она проходила мимо по двадцать раз на день то под одним предлогом, то под другим, медленно двигаясь, пока я, сам того не желая, не поднимал голову и не замечал, как она смотрит на меня сверху вниз своими блестящими глазами и слегка улыбается. Иногда Дуайт приходил проверить, как у меня дела. Он пытался подбодрить меня мыслями о том, как через год или два мы все вместе будем сидеть и уплетать эти самые орехи.

Дуайт не одобрял кандидатуру Бобби, но Норма ускользала из дома по своему усмотрению, и когда Дуайт приходил в движение и начинал спрашивать ее, она кормила его отборной ложью, которую он глотал безропотно.

Так что я дремал далеко за полночь над ящиками с конским каштаном, пока мои руки приобретали цвет и блеск хорошо смазанных бейсбольных перчаток. Запах становился убийственный. Мальчишки, с которыми я ходил в школу, были, как и следовало ожидать, вынуждены заткнуться. И наконец, я подрался, выбрав одного, которого считал самым слабым. Но в любом случае к тому времени все каштаны были очищены.

После школы я доставлял почту. Дуайт купил этот район доставки почти за так у парня, которого тошнило от этой работы и который не мог найти других желающих. Я доставлял «Сиэтл Таймс» и «Пост-Интеллидженсер» в большинство домов в Чинуке и в бараки, где жили одинокие мужчины. Этот район оплачивался от пятидесяти до шестидесяти долларов в месяц – деньги, которые Дуайт забирал у меня сразу, как только я их получал. Он сказал, что я еще поблагодарю его однажды, когда мне эти деньги действительно понадобятся.

Я тащился по своему маршруту, хватаясь за любой шанс отсрочить возвращение домой. Сидел в квартале холостяков и читал их газеты (ДЖЕНТЛЬМЕНЫ ТАЙНО ПРОБИРАЮТСЯ В ВАССАР! МОИ ДЕСЯТЬ ЛЕТ В РАБСТВЕ У АМАЗОНОК БЕЛОГО НИЛА!) Дурачился с детьми из школы, играл с собаками, прочитывал обе газеты от корки до корки. Иногда я просто садился где-нибудь на ограду и смотрел на горы. Они всегда были в тени. Солнце не успевало прогнать луну за вершины до того, как начинались уроки утром, и уходило за западный край горизонта к тому времени, как уроки заканчивались. Я жил в вечных сумерках.

Нехватка света стала угнетающе действовать на меня. Это только усугубило чувство нехватки важных для меня вещей, которых я не мог не то что позволить себе – но даже рассказать об этом не мог. Мне не хватало отца и брата. Друзей. Больше всего – матери, чей приезд, казалось, только отдалялся.

Рождество уже минуло, и неделя за неделей она все откладывала принятие решения, не давая Дуайту определенного ответа. Она хотела быть уверена, говорила она мне. Замужество с Дуайтом означало, что она должна уйти с работы, оставить дом, реально сжечь все мосты. Она не могла спешить с таким решением.

То, что я это понимал, не делало мою тоску по ней меньше. С ней мир вокруг казался более приветливым. Она разговаривала со всеми, везде, в магазине или очередях, в ресторанах, расспрашивая людей о чем угодно и внимательно слушая их истории, искренне сочувствуя. Моя мать не искала в людях тупость или ничтожество; она допускала, что они бывают милыми и интересными, и они, чувствуя эту убежденность, обыкновенно такими и оказывались.

Мне не хватало отца и брата. Друзей. Больше всего – матери, чей приезд, казалось, только отдалялся.

По дороге из Солт-Лейк в Портленд в автобусе с ней все разговаривали и смеялись, и до какой-то степени это было похоже на вечеринку. Одна пассажирка, женщина, у которой был магазинчик в Портленде, даже предложила ей работу и комнату в своем доме, пока мы не найдем себе жилье, предложение, которое моя мать отклонила, потому что у нее было хорошее предчувствие на счет Сиэтла.

Теперь я видел ее только в те дни, когда Дуайт соглашался взять меня с собой в город. У него всегда находились причины, чтобы этого не делать – разноска газет, уроки или еще что-нибудь, что я сделал не так на неделе. Но он был вынужден брать меня иногда и в этом случае никогда не спускал с меня глаз. Он прилеплялся ко мне и был довольно весел. Улыбался, клал руку мне на плечо и часто вспоминал какие-нибудь забавные случаи, которые у нас были. А я подыгрывал ему.

Наблюдая за собой с отвращением, в ужасе от собственной фальши, не имея сил прекратить это, я глупо улыбался в ответ и смеялся, когда смеялся он, и подтверждал его лживые слова, что мы приятели и что нам хорошо вместе. Дуайт делал это всякий раз, когда было нужно ему, и я никогда его не разочаровывал. К тому времени, как наши визиты заканчивались и моя мать наконец могла мгновение побыть со мной наедине, я был уже в такой трясине притворства, что не видел никакого выхода из ситуации.

– Ну, как дела? – обычно спрашивала она.

И я обычно отвечал:

– Хорошо.

– Правда?

– Правда.

Мы медленно подходили к машине, Дуайт смотрел, как мы приближаемся.

– Если есть что-то, что я должна знать, ты мне расскажешь, да?

– Да, мам.

– Обещай.

И я всегда обещал. И потом садился в машину с Дуайтом, и он отвозил меня обратно в горы, куря по дороге, размышляя, поглядывая на меня, чтобы посмотреть, не уловил ли он на моем лице какого-нибудь выражения, которое бы выдало меня и объяснило, почему моя мать продолжала откладывать принятие решения. Когда мы достигали местечка Марблмаунт, он обыкновенно останавливался в забегаловке и пил часа два, затем брал меня прогуляться по реке, чтобы рассказать о том, что со мной не так.

Дуайт мог говорить о моих недостатках очень долго. Но в какой-то момент его слова перестали меня ранить.

Он мог говорить о моих недостатках очень долго. Но в какой-то момент его слова перестали меня ранить. Для меня это было как плохая погода: ни дождь, ни снег, а просто пасмурно и сыро.

Я ходил по своему маршруту как замороженный, сумка с газетами болталась то на груди, то на спине. Сидел на ступеньках своих клиентов, устремив взгляд в никуда. Составлял таблицу умножения в голове. Я мечтал о том, чтобы совершать подвиги, главным образом, военные; описывал их в таких подробностях, что знал истории своих товарищей, видел их лица, слышал голоса, чувствовал горе, когда моего героизма не хватало, чтобы спасти их.

Когда сумерки превращались в ночь, Дуайт посылал Перл с сообщением для меня: папа говорит, что тебе лучше поторопиться, а то… Папа говорит двигай кости, а то…

Раз в неделю я посещал встречи бойскаутов. Чтобы убедиться, что я не просто просиживаю штаны на встречах, а действительно делаю что-то серьезное, как делал это он в моем возрасте, Дуайт записался помощником вожатого. Он дал мне форму, которая была мне велика и которую раньше носил Скиппер. Для себя он купил новую и все аксессуары. В отличие от самого вожатого, который носил джинсы и кроссовки с обычной рубашкой, Дуайт приходил на каждую встречу в полном снаряжении – и значок, и галун, и шейный платок. И даже туфли, которые я начищал слюной, когда он осматривал и указывал на пятнышки, которые я пропустил или не довел до совершенного блеска. Пока вожатый вел встречу, Дуайт стоял у стены или болтал со старшими ребятами, куря и смеясь над их шутками. Мы всегда уходили с этих встреч вместе, как отец и сын, улыбаясь, махая всем рукой на прощание, а затем шли до самого дома молча.

Как только мы приходили домой, Дуайт садился за кухонный стол со стаканом «Олд Кроу» и начинал критический обзор моего поведения. Я был невнимателен во время выступлений. Я провел слишком много времени, бездельничая с неправильными ребятами. Я забыл проверить язык во время искусственного дыхания. Почему я не могу этого запомнить? «Проверяй этот чертов язык!» Я мог работать над несчастным утонувшим сукиным сыном до второго пришествия, но ничего ему не поможет, если он проглотит свой язык. Неужели это так трудно запомнить?

И я говорил «Нет, в следующий раз я буду помнить», но правда была в том, что я ничего не забывал, я просто не хотел класть пальцы в чей-то рот после того, как он ел арахисовую пасту с крекерами. Если бы мне когда-либо пришлось спасать тонущего человека, я бы сделал все, что должен делать в таких случаях, даже эту херню с языком; я просто не мог производить такую серьезную и эффективную реанимацию над телом мальчика, который шептал, что его внутренности переполнены водой и их надо бы хорошенько отжать.

Однако мне нравилось быть скаутом. Я приходил в волнение от возвышенных речей, в которых мы клялись в верности чистым и благороднейшим фантазиям лорда Баден-Пауэлла[7]. Моя форма, хотя и была мешковатая и чересчур свободная, давала мне ощущение, что я солдат. Я стал серьезно изучать ранги и почести, для удовлетворения честолюбия, и поставил себе сроки, к которым планировал подняться от Новичка до Орла. Я развивал остроту глаза; когда мы встречались с другими отрядами, чтобы соревноваться в скаутских навыках, я мог читать их униформы с первого взгляда и четко понимать, кто есть кто. Главной целью скаутинга, как я это понимал, было получить как можно больше значков, чтобы вызывать уважение у тех, кто имел подобные, и зависть у тех, кто таковых не имел. Подвиги по части патриотизма и добродетельные поступки, умение управляться с канатом и узлами, знание воды, искусное обращение с огнем, первая помощь, все виды навыков в лесу, в горах и на реке – все это казалось мне лишь разными способами получения заветного значка.

Дуайт дал мне старый учебник Скиппера по скаутингу под названием «Настольная книга для мальчиков». Она устарела уже на тот момент, когда ей пользовался Скиппер, ведь была 1942 года издания, с картинками типа «Сражающийся скаут», ведущий наблюдение за нацистскими подлодками и японскими бомбардировщиками. Я читал эту «Настольную книгу…» почти каждый вечер и в поисках легких путей получения очередного значка просматривал такие разделы, как «Традиционные знания индейцев», «Переплетное дело», «Изучение рептилий» и «Личное здоровье» («Покажи собственный способ чистки зубов и обсуди важность гигиены ротовой полости…»). За указаниями по получению значков следовала реклама для официального движения скаутов и перечень Фирм, Которые Делают То, Что Ты Хочешь, среди них «Кока-Кола», «Истмэн Кодак», «Нестле» («Неприкосновенный запас бойскаута»), и наконец шел раздел под названием «Куда пойти в школу». Рекомендованные школы были в основном военными академиями со звучными двойными названиями. Кэрсон Лонг. Морган Парк. Коран-Брайан. Вэлли Фордж. Кэсл Хайтс.

Главной целью скаутинга было получить как можно больше значков, чтобы вызывать уважение у тех, кто имел подобные, и зависть у тех, кто таковых не имел.

Мне нравилось читать все эти рекламки. Они были естественной частью этой «Настольной книги», на страницах которой свободно перемешивались Дух Бойскаута и коммерции, и грань между ними была порой очень тонкой. «То, чем является скаут, определяет его прогресс в какой бы то ни было сфере деятельности, где он захочет найти успех – и Идеалы Скаута означают прогресс в бизнесе». В книге приводилось много вариантов хороших поступков, так что скаут мог сверяться со списком по мере их совершения: «Помог иностранцу с английской грамматикой. Помог потушить горящее поле. Напоил водой покалеченную собаку». Здесь даже мутная инициатива по самоанализу могла выражаться как проблема в подсчете очков. «Какую комплексную оценку я могу себе присудить по стобалльной шкале, оценивая свои поступки?»

Мне нравились все эти цифры и списки, потому что давали четкое представление о личном прогрессе. Но что мне нравилось больше всего в этой книге, так это ее тон, такой грубовато-простодушный, приятельский язык, благодаря которому становилось понятно, что быть хорошим мальчиком это смело и даже романтично. Скаутские принципы были скопированы с рыцарей Круглого стола, а уже оттуда – исследователями, пионерами и воинами, чьи победы были достигнуты благодаря честной игре и порядочной жизни. «Человек, который ведет легкомысленный образ жизни, не может быть выносливым. Он быстро устает, редко проявляет характер в нужный момент. Он неспособен вынести наказание и уйти улыбаясь».

Я легко поддался этому товарищескому тону, забывая в эти моменты, что был не тем мальчиком, которым должен был быть.

«Жизнь бойскаута» – официальный журнал скаутов действовал на меня таким же образом. Я читал его, пребывая в каком-то трансе, принимая без всяких вопросов его такое заманчивое приглашение поверить, что в действительности я ничем не отличаюсь от всех тех мальчишек, чью неуемную энергию и отвагу он славил. Мальчишки, которые поднимали сокровища из испанских галеонов и в пустых сараях строили полноразмерные самолеты. Мальчишки, которые на лыжах доезжали до Северного полюса. Мальчишки, которые на корабле достигали мыса Горн, в одиночку. Мальчишки, которые спасали жизни, и были приняты дикими племенами, и ребята, которые сами заработали на институт, расставляя капканы в глухих лесах. Чтение подобных историй меня будоражило, переполняло грандиозными проектами.

Мама разрешила мне взять в Чинук винчестер. Когда я оставался дома один, я иногда надевал скаутскую форму, вешал винтовку за спину и практиковал индейский язык жестов перед зеркалом.

Я голоден.

Брат.

Еда.

Я хочу.

Великая тайна.

Моя мать приняла предложение Дуайта в марте. Как только он узнал, что она приедет, тут же начал говорить о своих планах по переустройству дома, но по вечерам продолжал пить и ничего так и не сделал к ее приезду. За пару недель до того, как она ушла с работы, он принес домой огромное количество краски в пятигаллоновых банках. Вся краска была белого цвета. Дуайт расстелил повсюду свой брезент, и несколько вечеров подряд мы допоздна красили потолки и стены. Когда закончили красить, Дуайт осмотрелся вокруг, увидел, что это неплохо, и не остановился на этом. Он покрасил белым кофейный столик. Он покрасил белым все кровати, комоды и обеденный стол. Он называл этот цвет «блонд», когда дело касалось мебели, но это был не совсем блонд или, лучше сказать, совсем не блонд. Это был абсолютно, совершенно белый цвет, слепящий глаза. Дом весь провонял испарениями краски.

Мать позвонила за несколько дней до того, как Дуайт должен был поехать за ней и забрать из города. Она поговорила с ним немного, затем попросила меня к телефону. Она хотела узнать, как у меня дела.

Все нормально, сказал я ей.

Она ответила, что почувствовала что-то вроде депрессии и просто хотела проверить меня, убедиться, что у меня все хорошо. Это был большой шаг вперед. Ладим ли мы с Дуайтом?

Я сказал, что да, ладим. Он был в этот момент в гостиной рядом со мной, красил стулья, но я, вероятнее всего, дал бы тот же ответ, если бы даже был один.

Мама говорила мне, что она все еще может изменить свое решение. Она может оставить свою работу и найти другое жилье. Я понимаю, не так ли, что еще не поздно все остановить?

Я сказал, что да, понимаю, но на самом деле я не понимал. Я пришел к ощущению, что так было предопределено. Чтобы я против воли признал домом место, где я совсем не чувствовал себя дома, и чтобы принял в качестве отца человека, который был оскорблен моим существованием и никогда не прекратил бы подвергать сомнению мое право на это.

Я не верил матери, когда она говорила, что еще не поздно все изменить. Я знаю, что она говорила ровно то, что думала, но мне казалось, что она обманывает себя. Все происходило очень быстро. И ведь именно она сказала мне, что еще не поздно, что заставило меня поверить, отбросив все сомнения, что как раз уже поздно. Те слова до сих пор звучат для меня скорее как эпитафия, чем надежда, последняя ложь, прежде чем мы бросились с обрыва.

После того, как мама повесила трубку, Дуайт и я вместе закончили покраску стульев в столовой. Затем он закурил сигарету и осмотрелся, по-прежнему держа кисточку в руках. Он задумчиво взглянул на пианино и сказал:

– Как-то оно выделяется, не находишь?

Мама говорила мне, что она все еще может изменить свое решение. Она может оставить свою работу и найти другое жилье. Я понимаю, не так ли, что еще не поздно все остановить?

Вслед за ним я перевел взгляд на пианино. Это был старый «Болдуин», из темного ореха, купленный за двадцать долларов у семьи, которая постоянно переезжала и уже устала таскать его за собой. Дуайт станцевал победный танец, когда притащил его домой. Он сказал, что эти тупые кукурузники понятия не имеют, чего стоила эта штуковина, что она по меньшей мере в два раза дороже. Дуайт сел за него однажды вечером с намерением продемонстрировать свою виртуозность, но, сделав несколько кислых аккордов, захлопнул и объявил, что оно расстроено. Никогда больше он не приближался к пианино. Иногда Перл выбивала по клавишам «Chopsticks», в остальное время оно стояло без дела. Это был всего лишь предмет мебели, такой темный во всей этой белизне, что казалось, он пульсирует. И в самом деле, было трудно смотреть куда-либо еще, глаз цеплялся за него отовсюду.

Я согласился, что пианино выдается.

Мы принялись за работу. Используя щетину кисти так, чтобы мазки не были видны, мы покрыли краской стойку, подножие, рифленые колонны, которые поднимались из подножия к клавишам. Мы покрасили изогнутые завитки, сложную инкрустированную картину над клавишами, изображающую девочку с заплетенными желтыми волосами, высовывающуюся из фронтонного окошка, чтобы послушать птичку на ветке, глянцевый корпус. Мы даже окрасили ножные педали. Наконец, так как старый пожелтевший цвет слоновой кости выглядел неправильным, по мнению Дуайта, по сравнению с новеньким белым, мы очень осторожно покрасили и клавиши, все, за исключением черных, разумеется.

* * *

Я стоял на дороге с двумя знакомыми ребятами, моя почтовая сумка была все еще тяжелой из-за газет, когда увидел его, идущего по направлению к нам со своей маленькой собачкой по имени Пеппер. Мы втроем начали отпускать шуточки в его адрес. Его звали Артур Гейл, и он был самым некрутым парнем в шестом классе, а может, и во всей деревне. Артур был женоподобный. Говорили, что его мать сделала его таким женоподобным, одевая в девчачью одежду, когда он был маленьким. У него была походка как у девчонки, он бегал как девчонка и дрался как девчонка. Артур – так звали моего отца, поэтому для меня это имя звучало нормально, но вот имя Гейл делало образ девчачьим. Он был умен. У него был игривый тонкий голос, которым он эффектно выдавал свои умные мысли. Я всегда уходил поумневшим из всех моих перепалок с ним.

Артур раздражался при виде меня. Казалось, он хотел чего-то, но не мог сказать чего. Порой я ловил на себе его взгляд, когда он выжидающе смотрел на меня, будто я что-то скрывал. И это в самом деле было так. Всю свою жизнь я признавал почти с одного взгляда тех, кто потом становился моим другом, а они признавали меня. Артур был одним из таких людей. Он мне нравился. Мне нравился его едкий ум и дикие истории, которые он рассказывал, и его явное безразличие к тому, что о нем думают другие люди. Но я утаивал свое дружеское расположение, потому что боялся, что мне это дорого обойдется.

Когда Артур подошел к нам, он нацепил на лицо небрежную ухмылку. Он скорее всего понимал, что мы только что говорили о нем. Вместо того чтобы пройти мимо, он повернулся ко мне и сказал:

– Разве твоя мамочка не учила тебя мыть руки, после того как ты сходил в туалет?

Мои руки не были больше желтыми, на самом деле они почти вернулись к прежнему состоянию. Я закончил чистить каштаны несколько недель назад.

Стояла весна. Земля была рыхлая от тающего снега, и в теплые деньки, если прислушаться, можно было услышать равномерный, едва заметный звук испарения, почти как легкий дождик. Деревья были слегка прикрыты только-только нарождающейся листвой. Медведи стали появляться на сияющих гранитных склонах гор над нами, принимать солнечные ванны и греться на теплых камнях; в обеденное время люди выходили на свои крылечки и наблюдали за этим зрелищем с благожелательными, задранными кверху физиономиями. Мама была снова со мной. Каштаны были все почищены и сушились на чердаке. Из-за чего мне было переживать?

Я утаивал свое дружеское расположение, потому что боялся, что мне это дорого обойдется.

Я склонялся к тому, чтобы оставить все как есть. Но мне не нравилось, что надо мной смеются, и уж тем более мне совсем не нравились комментарии о моих руках. Артур сделал еще несколько подобных замечаний. Он был больше меня, особенно в обхвате, но я считал, что этот вес от лишнего жира. Я мог бы побороть его, я был в этом уверен. Он меня провоцировал, и у меня были свидетели, что я занимался разноской почты. Казалось, это был идеальный момент для того, чтобы внести ясность.

Я начал перебранку, назвав его Жирдяем.

Артур продолжал улыбаться.

– Прошу прощения, – сказал он, – тебе когда-нибудь кто-нибудь говорил, что ты выглядишь в точности как куча жидкой блевотины?

Мы продолжали в том же духе, а затем я назвал его девчонкой.

Улыбка исчезла с его лица. И в этот момент до меня дошло, что, хотя все говорили об Артуре как о девчонке, я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь на самом деле произносил эти слова ему в лицо. И в тот же миг, видя как все в нем изменилось, после того как эти слова были сказаны, как внезапно его лицо покраснело и преобразилось до неузнаваемости, я понял, что на то должна быть какая-то причина. Какой-то ключевой момент всей этой истории, о котором я должен был знать, но не знал.

Его первый удар пришелся мне в ухо. Внутри моей головы был взрыв, затем продолжительный шуршащий звук, как будто кто-то комкал бумагу. Этот звук не уходил потом несколько дней.

Когда он замахнулся еще раз, я увернулся и принял его кулак на своем затылке. Он наносил удары так же, как если бы он бросал мячики, с замахом снизу, используя бо́льшую поверхность запястья, но он каким-то образом подавал свой вес на них до того, как они приземлялись на место удара. Один из ударов пришелся мне в коленку. Он отвел ногу назад и ударил меня в живот. Газеты за спиной слегка притупили этот удар, но я был потрясен тем фактом, что он избил меня всего. Я понимал, что он просто жаждал этой драки.

Его собака лаяла мне в лицо.

Когда я поднялся, Артур набросился на меня, молотил руками, кулаки сыпались на мои плечи. Он почти сбил меня с ног снова, но я удивил нас обоих, заехав ему в глаз. Он остановился и завопил. Глаз уже почти закрылся, его лицо стало ярко-красным, из ноздрей брызнули сопли. Когда я увидел его глаз, я забеспокоился. Я был готов остановиться, но он – ни за что.

Он налетел на меня снова. Я сцепился с ним и сжал его мертвой хваткой, чтобы обездвижить его руки. Мы, пошатываясь, переваливались по дороге как пьяные танцоры, а затем он подцепил мою ногу и поставил подножку, мы покатились кувырком вниз по длинной грязной насыпи, оба молотили и били один другого коленками, крича и вопя какие-то бессвязные ругательства друг другу в уши. Он словно потерял рассудок, я видел это, и мне казалось, что мой единственный шанс спастись – это тоже стать безумным.

Все еще кувыркаясь, мы наткнулись на заболоченный луг у подножия берега. Он залез на меня сверху, затем мы поменялись местами, потом он снова оказался наверху. Моя почтовая сумка неплохо защищала меня, когда я был на ногах, но теперь она была тяжелая, полная грязи и к тому же перекрутилась вокруг плеч. Я не мог как следует вмазать ему. Все, что я мог сделать, – это сдерживать удары Артура. Он боролся, затем неожиданно выдохся, находясь при этом сверху. Он тяжело дышал. Его вес вдавливал меня в грязь. Я поднатужился и сбросил его. Это отняло у меня последние силы. Мы лежали рядом, усиленно ловя воздух ртами. Пеппер дергал меня за штанину и рычал.

Артур зашевелился. Он поднялся на ноги и направился к берегу. Я пошел за ним, полагая, что все кончено, но когда он достиг вершины, то повернулся и сказал:

– Возьми свои слова обратно.

Те двое парней все это время наблюдали за мной. Я потряс головой.

Артур пихнул меня, и я начал скользить вниз к берегу.

– Возьми обратно! – орал он.

Он словно потерял рассудок, я видел это, и мне казалось, что мой единственный шанс спастись – это тоже стать безумным.

Пеппер преследовал меня, когда я падал, тявкал и нападал. Во время всей нашей драки не было ни минуты, чтобы Пеппер не доставал меня, либо лаем, либо просто прыгая вокруг. Но больше всего разбивало мне сердце и ранило до глубины души осознание того, что есть собака, настроенная против меня. Я любил собак. Я любил собак больше, чем людей, и я ожидал, что они будут любить меня в ответ.

Я снова стоял на берегу, Пеппер по-прежнему крутилась у моих пяток.

– Возьми свои слова обратно, – сказал Артур.

– Ладно, – ответил я.

– Скажи это.

– Ладно. Я беру свои слова обратно.

– Нет, скажи: «Ты не девчонка».

Я посмотрел на него и на тех двоих. На их лицах виднелось удовольствие и насмешка, но на его – ничего подобного не было. Он вместо этого напустил на себя такое выражение серьезности, что, казалось, невозможно отказать ему в том, о чем он просил. Я сказал:

– Ты не девчонка.

Он позвал Пеппер и, повернувшись, пошел прочь. Когда я забрался на вершину, он шел по направлению к дому. Двое пацанов были возбуждены всем произошедшим, взволнованы, бешено махали руками, изображая драку. Они хотели поговорить о том, что произошло, но у меня пропал всякий интерес что-либо обсуждать с ними. Моя одежда затвердела от грязи. Почтовая сумка, полная грязи и испорченных газет, оттягивала плечо. Ухо болело.

Я устало потащился домой.

Перл сидела на ступеньках и что-то жевала. Она оглядела меня, когда я подошел.

– Ну ты и влип, – сказала она.

Моя мать раздела меня в подсобке и помыла в душе. Затем усадила на кухне и смазала йодом несколько ссадин, которые я получил, вероятно, когда мы кувыркались по дороге. Она пыталась быть строгой. Я знал, что она не злится. Однако я также знал, что она бы разозлилась, не изобрази я что-нибудь вроде угрызений совести, поэтому я повесил голову и заявил, что точно подумаю дважды, прежде чем позволить себе ввязаться в очередную драку.

– Тебе лучше все рассказать отцу, – сказала Перл моей матери.

Моя мать кивнула устало.

– Ты можешь сказать ему сама, – ответила она.

Она не ладила с Дуайтом. Они не ладили с той самой ночи, когда вернулись из своего медового месяца в Ванкувере, на два дня раньше плана, молчаливые и мрачные, они даже не смотрели друг на друга, когда несли чемоданы в дом и затем по коридору в комнату Дуайта. Той ночью Дуайт сидел и пил, а потом пошел спать на диван. Он часто это делал, иногда три или четыре ночи подряд, особенно по выходным. Я всегда просыпался первым по субботам и воскресеньям, потому что газеты приходили рано в эти дни, и когда я вставал, то обычно находил Дуайта спящим на диване, а техническая заставка шипела на экране невыключенного телевизора.

В течение первых нескольких недель моя мать была чрезвычайно удрученной. Она спала допоздна, чего никогда раньше не делала, и когда я приходил домой на обед, я иногда заставал ее все еще в халате, сидящую за кухонным столом и уставившуюся изумленно на яркий белый тоннель дома. Я никогда не видел, чтобы моя мать сдавалась. Я даже не думал, что такое возможно в принципе, но теперь знал, и это приводило меня в замешательство. И на какие-то короткие моменты это заставляло меня почувствовать, что все хорошее в моей жизни может быть потеряно, что все это тянулось день за днем, питаясь надеждой и желаниями кого-то другого. Но матери стало лучше, и я стал думать над другими вещами.

Они не ладили с той самой ночи, когда вернулись из своего медового месяца в Ванкувере, на два дня раньше плана, молчаливые и мрачные, они даже не смотрели друг на друга.

Она не сдалась. Наоборот, выбрала другое. Она поверила, что все еще может построить свою жизнь в Чинуке. Она стала членом родительского комитета и убедила главу клуба стрелков принять ее в качестве участника. Она нашла вакансию на неполный день и подрабатывала официанткой в столовой для холостяков. Она наполнила дом растениями, по-матерински заботилась о Перл и настаивала на том, чтобы все мы проводили время вместе как настоящая семья.

Так мы и делали. Но мы были обречены на провал, потому что семьи, которую мы взялись изображать, не существовало в реальности. Реальная семья, настолько погрязшая в проблемах как наша, не будет и мечтать о совместном времяпровождении.

Но мы были обречены на провал, потому что семьи, которую мы взялись изображать, не существовало в реальности.

Дуайт полагал, что большая часть проблем возникла из-за меня. Возможно, так оно и было. Я вечно все портил, даже когда хотел сделать что-то хорошее. Каждый мой косяк был поводом для очередного скандала, а эта драка с Артуром Гейлом, в которую я ввязался, тянула на очень грандиозный скандал.

Когда часы пробили пять, Перл вышла на улицу и стала ждать Дуайта.

* * *

Он пришел прямиком в мою комнату. Когда дверь позади меня открылась, я уткнулся в учебники на своем столе и приготовил равнодушное невинное выражение лица. Я повернулся и представил это выражение ему. Он ухмылялся. Он прошел в комнату и сел на постель Скиппера. Все еще ухмыляясь, он сказал:

– Кто победил?

Он заставлял меня рассказывать эту историю снова и снова. Каждый раз, когда я рассказывал ее, он смеялся и шлепал себя по ноге. Я начал с признания, правда, неохотно, что драка, вероятно, началась из-за того, что я назвал Артура девчонкой. Но потом, видя какое удовольствие доставляет Дуайту слышать это, я вспоминал, что в действительности я сказал «большая жирная девочка». Я рассказывал ему, как свалил Артура на землю и описывал его опухший глаз. Я позволял Дуайту думать, что в тот день надрал задницу кому-то очень важному.

– Ты и правда поставил ему фингал? – спросил Дуайт.

– Ну, в тот момент это еще не было фингалом.

– Но он весь раздулся, да?

Я кивнул.

– Тогда это фонарь, – заявил он. – Наверняка.

Я увиливал от ответа на главный вопрос, вопрос о том, кто победил. Я делал вид, что моя победа была не такой уж убедительной, потому что Артур ударил меня в ухо, когда я меньше всего этого ожидал.

– Это была твоя ошибка, – говорил мне Дуайт. – Ты должен был защищаться. Неожиданное нападение – это не оправдание.

Он начал шагать по комнате.

– Я могу показать тебе пару приемов, которые заставят маленького лорда Гейла забыть, какой сейчас месяц.

За ужином в тот день Дуайт заставил меня повторить эту историю для Нормы и Скиппера, а затем рассказал свою собственную.

– Когда я был примерно твоего возраста, – начал он, – был один мальчик, который сидел позади меня в школе и постоянно мне дерзил. У него было то, что я называю словесным поносом. И однажды он так меня достал своими словечками, что я велел ему заткнуться. «Ах, так? – сказал он. – Кто это тут вздумал мне указывать?» «Это я», – ответил я ему. «Ах, так? – опять переспросил он. – Ты и чья еще армия?» «Нас всего трое, – ответил я, – я, я и я».

И вот в тот день после школы он ждал меня на другой стороне улицы со своим дружком, и как только я вышел из здания школы, он что-то проорал мне. Я догадался, что он решил, будто я собираюсь домой и забыл о стрелке. Но я скажу вам кое-что. С такого рода людьми нужно вести себя резко, ранить их, причинять им боль. Это единственное, что они понимают. Иначе они сядут вам на шею, навеки. Поверьте, я говорю с высоты собственного опыта.

Так вот. На улице было холодно, как-то даже морозно. Повсюду валялось замороженное конское дерьмо – дорожные яблочки, так мы его называли. Я поднял одно такое яблочко и пошел к этому парню, без всякой угрозы, да. Не угрожая. Держась примерно с таким видом: «Ой, мне так страшно, пожалуйста, не бей меня». Что-то вроде этого.

Дуайт неуклюже повел плечами, опустил подбородок и глупо улыбнулся из-под бровей.

– Так что я подошел к нему и таким голосочком трусишки говорю: прошу прощения, какие проблемы? Он, конечно, начал опять гнать на меня, бла-бла-бла, и, пока его рот был открыт, я затолкал дорожное яблочко прямо туда! Надо было видеть его лицо. Затем я ударил этого сопляка в живот, и он осел на землю. Я сел на него и какое-то время зажимал ему рот рукой, пока дорожное яблочко не начало таять, затем встал и отпустил его. Мне здорово досталось за все это позднее, но что поделать.

После ужина Дуайт отвел меня в подсобку и показал несколько приемов. Он учил меня, как стоять и как уворачиваться, как защищаться. Он показал, как наносить удар от плеча, вместо того чтобы открывать себя. Потом объяснил, как неожиданно нападать. Это не тот прием, который можно использовать регулярно, говорил Дуайт, а только если будет веская причина решить, что мой соперник может так же неожиданно напасть. Техник разных было много, но Дуайт не хотел путать меня, поэтому показал две из лучших.

Это было просто, правда. Ты просто подходишь к кому-то и ведешь себя дружелюбно или даже испуганно, затем бьешь его по яйцам. Это была первая техника. Вторая была почти такой же, только вместо удара соперника по яйцам ты бьешь его по горлу. Согласно Дуайту, эта техника лучше всего работает на высоких парнях. Мы потренировали оба приема. Дуайт велел мне подойти к нему беззаботно, сказать «привет» и затем ударить. Поначалу я боялся, что он использует эти маневры как предлог, чтобы избить меня до полусмерти – и все в духе серьезных тренировок, разумеется. Но он этого не делал. Он ловил мой кулак или ногу почти нежно, подбадривал, что-то корректировал, подсказывал, и требовал пробовать снова и снова. Он был быстрым и сильным, и ему нравилось смотреть, как я выполняю все приемы.

После ужина Дуайт отвел меня в подсобку и показал несколько приемов. Он учил меня, как стоять и как уворачиваться, как защищаться.

Стопы скрипели по полу, лица блестели от пота, мы отрабатывали приемы, пока мои движения не стали уверенными и твердыми. Затем мы вернулись на кухню. Дуайт выпил и стал давать мне подсказки, как себя вести с Артуром: как мне следовало выждать время и убедиться, что мы одни, и не делать никаких предупреждений, и так далее. Я понимал, что он считает это моим правом и моей обязанностью. Выжди время, говорил он мне.

Несколько людей позвонили в тот день с жалобами на пропавшие газеты. Дуайт ответил на звонки и сказал, что газеты были повреждены в драке, добавив, что этот парень Джек навесил реальный фонарь малышу Гейлу.

Конечно, мне тоже досталось. Глаз Артура не сразу почернел, а сначала принял такой красновато-коричневый спектр, затем фиолетовый и – после зеленый. Иногда Артур пялился на меня так, будто знал, что я вру насчет нашей драки. Но он не делал никаких попыток начать ее снова. Мы держались друг от друга подальше. Перед летними каникулами, когда закончились занятия в школе, мы почти не встречались, за исключением пересечений в толпе других ребят в игре в баскетбол, а также на встречах скаутов.

Но однажды днем я разносил газеты и увидел Артура, идущего мне навстречу вниз по главной дороге. Мы должны были встретиться недалеко от того места, где началась наша первая драка. Вокруг больше никого не было. Я продолжал идти, то же самое делал и он. Пеппер семенила рядом с ним. И когда мы приблизились друг к другу, мне пришло в голову, больше даже нервозное ощущение, чем мысль, что Артур мог тоже получить инструкции, как грамотно заставать врасплох и как выдерживать время. Я ждал, испытывая терпение Дуайта, я это знал наверняка.

Когда расстояние между нами стало достаточным, чтобы можно было дотронуться, Артур остановился и сказал:

– Привет.

– Привет, – ответил я.

Мы стояли там, глядя друг на друга. Затем он посмотрел вниз на Пеппера.

– Хочешь погладить мою собаку? – спросил он.

– Конечно.

Я встал на одно колено и вытянул руку. Пеппер понюхала ее.

– Она может говорить, – сказал Артур.

– Конечно, – ответил я. Я почти поверил.

– Эй, Пеппер, – сказал он, – что там на дереве?

Она тявкнула два раза.

– Кора! – сказал Артур. – Молодец, Пеппер. Хорошо, Пеппер, а как мир относится к тебе?

Собака посмотрела на хозяина.

– Как мир относится к тебе, Пеппер?

Она тявкнула снова.

– Жестоко! Хорошая девочка!

Это была глупая шутка, но я должен был посмеяться. Пока я гладил жесткую шерстку Пеппер, она тихо похрюкивала от удовольствия и смотрела на меня своими сообразительными и ничего не помнящими глазами.

* * *

У Скиппера была машина – «Форд» 1949 года, который Дуайт выгодно сторговал у одного деревенщины из Марблмаунта. Дуайт купил его для Скиппера, чтобы тот мог возить девушек или ездить на рыбалку или охоту и не брать его автомобиль. Но Скиппер поставил ее в железный рифленый гараж на краю деревни и начал разбирать на части. Она была в разобранном состоянии больше года на тот момент, когда я приехал в Чинук, и еще шесть месяцев после этого.

Скиппер не уехал из Чинука после окончания школы, а нашел работу в энергетической компании и продолжал жить дома, так что все свои деньги вкладывал в машину. Иногда вечером, когда забирал письма, я заглядывал туда, чтобы посмотреть на нее. Дома Скиппер мало обращал на меня внимания, но в гараже становился гостеприимным хозяином. Он бросал любые инструменты, которые оказывались у него в руках, когда я заходил, и поднимал свои очки на лоб. Давал выпить колы, а сам тем временем показывал разные части машины и объяснял, что планирует с ними делать. Я кивал, как будто понимал и реально верил, что однажды весь этот хлам соберется снова вместе.

Хотя предполагалось, что Скиппер начнет учебу в Университете Вашингтона в сентябре, он не подавал ни малейшего вида, что собирается уезжать. Дуайт начал изводить его. Он хотел знать, где Скиппер намеревается жить и как он собирается платить за обучение. Он хотел знать, какой у него план. Скиппер ответил, что он все продумал.

Дуайт не отставал от него, но Скиппер только улыбался своей вежливой равнодушной улыбкой и делал так, как ему было удобно. А потом, поздним летом, машина начала собираться, именно так, как Скиппер и описывал. Я был в гараже в ту ночь, когда он и его друзья поставили отремонтированный мотор на место. Скиппер установил гоночный карбюратор и рассверлил цилиндры, чтобы сделать его более мощным, затем хромировал его. Она была прекрасна. Его друзья бились над ней с веревкой и блоком, пока Скиппер выкрикивал им команды, и в течение часа машина завелась и гудела.

Корпус автомобиля плохо сохранился. Он был тусклым и покрыт вмятинами. Чтобы привести его в приличное состояние, Скиппер заполнил дыры свинцом, покрыл их стекловолокном, сверху положил слой грунтовки, зачистил его до гладкости и положил шестнадцать слоев краски цвета красного глазированного яблока на палочке. Он хорошо зачищал каждый новый слой, прежде чем класть следующий. Это заняло у него больше месяца. И к тому времени, как он закончил покраску, цвет стал такой чистый и глубокий, что выглядело все как глазурь из толстого красного льда. Линии машины были обтекаемые, чистые.

Как только покраска была закончена, Скиппер поставил новенькие покрышки с белым ободком и хромированными колпаками, просто сферы, блестящие как зеркала. По бокам под дверями повесил хромированные выхлопные трубы, которые слегка выгибались на конце, будто выкашливали дым из машины незаметно. Поставил вновь хромированный бампер спереди, а сзади приделал необычно длинный бампер с футляром для запасной шины.

Когда я спросил, могу ли я поехать с ним, он сказал, что подумает. Я думал, он говорит это серьезно.

Машина была великолепна. Единственное, что оставалось сделать, это салон. Скиппер сказал, что у него осталось денег ровно на то, чтобы съездить в Тихуану и обтянуть там кресла. Он собирался обтянуть их белой кожей, со сборками и складками.

Когда я спросил, могу ли я поехать с ним, он сказал, что подумает.

Я думал, он говорит это серьезно. Думал, он и правда раздумывает, чтобы взять меня с собой. И так как я не мог предположить никаких веских причин, чтобы не поехать, я допускал, что и у него их тоже нет. Это было практически решено. Я уже видел себя на переднем пассажирском сиденье рядом со Скиппером в этой быстрой, красивой красной машине. Воображал, как мы попадаем в разные приключения по дороге и помогаем людям, оказавшимся в трудных ситуациях, где им сложно справиться самим. И они бы хотели, чтобы мы не уезжали после того, как все уладится, но мы постоянно были в движении, оставляя их в клубах пыли, которые тянулись позади машины, когда мы ехали дальше по трассе. Мне казалось, что Мексика – это бесплодная пустыня с невиданными трубачами, блуждающими на задворках, что она была очень далеко и что ехать мы будем очень долго.

Я сообщил Артуру, что поеду. Я также рассказал об этом еще некоторым ребятам и кое-каким людям с моего газетного участка. Однажды вечером во время ужина Дуайт произнес:

– Скажи-ка, мистер, я слышал, что ты собираешься в Мексику?

Он смотрел на меня.

– Если он поедет, я тоже поеду, – сказала Перл.

Моя мать засмеялась.

– Мексика! Кто-то что-то сказал о Мексике?

– Он говорит, – сказал ей Дуайт.

– Джек, это правда? – спросила меня мать. – Ты кому-то говорил, что поедешь в Мексику?

– Скиппер говорил, что может быть, – ответил я ей.

– Мм? – среагировал Скиппер. – Я сказал что?

Я посмотрел на него и припомнил, что на самом деле он не говорил, что я могу поехать с ним.

– Ты сказал, что подумаешь, – ответил я ему.

– Ты шутишь? Я правда так сказал?

Я кивнул.

– Простите-извините, – сказал он. – Ничего не выйдет.

Он, должно быть, видел эффект, какой произвели его слова на меня, потому что он стал объяснять, что его друг Рэй планировал поехать с ним вместе. Они будут спать в машине, чтобы сэкономить деньги, и это означает, что места в машине хватит только для двоих.

– Это спорный вопрос, – сказал Дуайт.

«Это спорный вопрос» было одним из его любимых весомых выражений. Это и еще «Это все теория».

– Как-нибудь в другой раз, – сказал Скиппер.

Перл попросила привезти ей сомбреро.

– Я хочу кастаньеты, – отозвалась Норма. Она покачивала плечами и пела «Ла Кукарача», пока Дуайт не велел ей замолкнуть.

Мы со Скиппером делили самую маленькую комнату в доме. Пользовались одним столом, одним комодом, одним туалетом. Пространство в пять или шесть шагов разделяло наши кровати. Но я никогда не чувствовал себя стесненно, пока Скиппер не уехал в Мексику. Поскольку он занимал чересчур много пространства, когда был дома, я не мог забыть, что он уехал. Это наводило на мысли о нем и о его друге Рэе, что где-то там, на дороге, летели свободные, как птицы. И эти мысли заставляли меня чувствовать себя обманутым и прикованным к месту. Я был уверен, что Скиппер должен был взять меня вместо Рэя. Я попросил первый, и, кроме всего прочего, я был его братом. Это кое-что значило для меня, но я понимал, что это ничего не значит для него. Я не всегда ладил со своим родным братом, и мы даже не видели друг друга четыре года, но я все еще скучал по нему и стал представлять, что он бы обращался со мной намного лучше.

А еще я скучал по своему отцу. Моя мать никогда не жаловалась мне на него, но иногда Дуайт делал саркастические комментарии о заработанных Папочкой деньгах и Сильном-мира-сего. Он косо смотрел на то, что мой отец богат и при этом живет далеко, ничего не делая для меня. Но все эти качества, а особенно, как ни странно, последнее, делали моего отца еще более притягательным в моих глазах.

У него было преимущество, которое по душе непостоянным родителям – не быть рядом, чтобы не казаться несовершенным. Я мог видеть его таким, каким хотел видеть. Я мог наделить его безукоризненными качествами и придумать отличные причины, даже романтические, почему он не проявляет никакого интереса ко мне, почему никогда не пишет мне, почему делает вид, что забыл о моем существовании.

Я долго оправдывал его после того, как пришлось узнать его получше. А потом, когда это действительно произошло, я решил выбросить факт его дизертирства из головы. Я навестил его, когда ехал во Вьетнам, а потом еще раз, когда вернулся, и мы стали друзьями. Он не был монстром – у него были свои проблемы. Как бы там ни было, только нытики сетуют на своих родителей.

У отца было преимущество, которое по душе непостоянным родителям – не быть рядом, чтобы не казаться несовершенным. Я мог видеть его таким, каким хотел видеть.

Такой образ мыслей вполне хорошо работал, пока не родился мой первый ребенок. Он родился на три недели раньше срока, когда я был в отъезде. Первый раз, когда я увидел его в детском отделении больницы, медсестра пыталась взять у него кровь на анализ. Она не могла найти вену. Она продолжала вонзать в него иглу, и каждый раз, когда игла входила в него, я чувствовал это так, будто прокалывают меня самого. Мое нетерпение сделало ее такой неуклюжей, что другая медсестра вынуждена была подменить ее.

Когда я наконец дотронулся до него, я почувствовал, будто спас его от стаи волков. И пока я держал его на руках, что-то твердое сломалось внутри меня, я как будто стал более живым, чем прежде. Но в то же время я ощутил тень, холодок где-то в глубине души. Я забеспокоился, но проигнорировал это чувство. Я не понимал, что это было, пока это чувство не пришло ко мне еще раз той ночью, такое острое, что хотелось разрыдаться. Это касалось моего отца. К тому моменту прошло десять лет, как он ушел из жизни. Это была горечь и гнев, главным образом гнев, и еще много дней меня потряхивало от этого чувства так, что я был даже не в состоянии радоваться рождению сына и новой жизни, которая была мне подарена.

Но все это было еще далеко впереди. Будучи мальчиком я не находил никакой вины в поведении своего отца. Я составлял свое представление о нем по снам и воспоминаниям. Одним из них было, как мы сидим на кухне в красивом старом доме моей мачехи в Коннектикуте, куда я пришел навестить его и смотрел, как он разгружает коробку, полную фейерверков, выкладывая их на стол. Это была тяжелая артиллерия, серьезная угроза жизни и к тому же нелегальная. Мачеха ругала его. Она хотела знать, что он собирается со всем этим делать. Он двинул ко мне пачку красных фейерверков и сказал:

– Взорви их, дорогой, взорви их.

У меня возник острый жадный интерес к машинам после того, как Скиппер обновил свой «Форд». Когда я бегал по своему газетному маршруту, я мысленно разбирал машины, которые видел, и собирал их обратно в более интересных модификациях, более низкие, с жалюзи, с разными выемками. Я читал объявления о подержанных машинах в газетах, сравнивая цены, соотнося их с деньгами, которые зарабатывал. Я все размышлял, каково это, когда у тебя есть машина, когда ты просто можешь залезть в нее и поехать.

После доставки почты однажды днем я свернул газетную сумку и перешел мост, ведущий из деревни, встал у обочины, поднял палец вверх и стал голосовать, пока одна машина не остановилась. Я не знал этого человека – он был строителем с верхней дамбы. Я сел в машину, и он спросил, куда я еду. Он добавил:

– До Сиэтла могу подбросить. Потом ты сам.

Я все размышлял, каково это, когда у тебя есть машина, когда ты просто можешь залезть в нее и поехать.

Сиэтл. Я мог бы, если бы решился, проехать весь путь до Сиэтла. Я сказал, что еду в Конкрит, что на тот момент казалось достаточно далеко, но к тому времени, как мы добрались до Марблмаунта, я потерял терпение и попросил мужчину высадить меня здесь. За несколько минут я поймал еще одну попутку, идущую обратно в Чинук. Это было мое первое путешествие автостопом. Лето продолжалось, и я удалялся все дальше и дальше по долине, до Конкрита и БердсАй, Ван Хорна и Седро Вулли, и один раз, незадолго до начала учебного года, я проделал весь путь до Маунт Вернона. Я гулял по улицам этих городков несколько минут, ожидая, что что-то случится, и когда ничего не случалось, я возвращался обратно на дорогу и вытягивал палец опять. Я всегда был дома к тому времени, как Дуайт и моя мать приходили с работы. Никто никогда не терял меня. Время от времени я совершал эти поездки с Артуром, но чаще был один. В одиночку я мог врать более свободно и был более удачлив. Однажды, думал я, кто-нибудь остановится и скажет:

– Тебе повезло, я еду в Уилтон, Коннектикут…

Скиппера не было всего пару недель. Он вернулся, упаковал вещи и на следующее утро уехал. После этого я периодически видел его, когда он приезжал домой на День благодарения и Рождество или когда мы навещали его в Сиэтле. Пару лет он жил в маленькой квартирке с другими людьми, потом женился и нашел другую работу в энергетической компании. Мы сидели с ним и болтали в ночь накануне его свадьбы. Это был один из двух раз, когда я видел его разозленным. В тот раз его эмоции были вызваны не перспективой потерять свободу, а песней, которую он слушал на своем новеньком музыкальном центре – «The Everglades» группы «Кингстон Трио». Песня рассказывала историю мужчины, который убивает другого в драке за женщину. Видя, что он наделал, он направляется в лес.

  • Где человек может спрятаться и его никогда не найдут,
  • Где не страшно быть негодяем,
  • Но лучше продолжать двигаться и не стоять на месте,
  • Ведь если москиты не съедят его, это сделают аллигаторы.

Чего этот человек не знал и, конечно, никогда не узнает, это то, что суд присяжных оправдал его на основании самозащиты. Этот неожиданный поворот событий раскрывается в последних строках, и каждый раз, когда доходило до этого места, Скиппер опускал глаза и скорбно качал головой.

Другой раз, когда я видел его разгоряченным, был тот день, когда он вернулся из Мексики. Мы наслаждались ужином. Мы безошибочно опознали звук мотора и, услышав его, выскочили на улицу. Первыми были мы с Нормой и Перл. Дуайт и мама последовали за нами чуть погодя. Семья, которая делила с нами здание дома, тоже вышла, как и некоторые другие соседи. Все они потеряли дар речи при виде машины.

Она выглядела так, как будто ее окатили струей песка. Краска потускнела и была вся в ямках. Шины, бамперы и выхлопные трубы тоже были испещрены сколами, и на них проступила ржавчина. Это было печальное зрелище.

Скиппер рассказал, что случилось. После того, как салон машины была обтянут, они с Рэем двинулись в Энсенаду и на обратном пути попали в песчаную бурю. Песок был такой плотный, что они не могли разглядеть ничего на расстоянии фута или двух впереди себя. Они были вынуждены съехать с дороги и подождать, пока она закончится, что заняло добрую часть дня. Песок также забил мотор – Скиппер чинил его всю дорогу домой. Он шутил по поводу этого происшествия, но его голос был близок к тому, чтобы сорваться. Он держал это в себе всю дорогу, возможно, сохраняя безразличный вид для Рэя, но сейчас дома он, казалось, потерял самообладание. Он не сломался, хотя был очень близок к этому.

Пока Скиппер рассказывал, я крутился около машины, суммируя ущерб. Я открыл водительскую дверь и засунул голову внутрь. Пол был устлан белым ковром. Белая кожа покрывала сиденья, боковые панели, крышу и приборную панель. Свет внутри был насыщенный и мягкий. Я влез внутрь за руль и закрыл дверь. Вдохнул запах кожи. Пробежал пальцами по сиденьям, затем откинулся назад, одна рука лежала на руле, а другая на коробке передач. Тихонько, чтобы никто не услышал, я издал звук мотора и потрогал передачи, глядя через испещренное лобовое стекло на расплывчатые очертания деревьев вдоль дороги. Если не всматриваться, я мог представлять, что мчусь.

* * *

Я продолжал расти и вырос из своих ботинок, две пары сменились только за седьмой класс. Дуайт был возмущен. Он полагал, что я расту назло. Он отложил покупку третьей пары до момента, когда я уже совсем не смогу ходить в предыдущей, и сказал, что на этот раз не будет никаких кроссовок. Мы поговорим о кроссовках, когда я перестану расти, и решим, каким будет размер ноги. Я хотел купить их сам из своих сбережений за работу на почте, но Дуайт отказался снимать эти деньги со счета.

Я не особенно переживал из-за отсутствия кроссовок, если не считать баскетбола. В начальной школе Чинука было слишком мало ребят, увлекающихся спортом, что означало, что я начал играть в большинстве игр и носить определенную форму – красный атлас с белыми полосками. Я не ошибался, когда полагал, что эта форма существенно потеряет что-то значимое, если ее носить с коричневыми обычными ботинками.

Мы играли по вечерам. Когда никого не было, моя мать обычно отвозила меня, но если она была занята, Норма подключала Бобби Кроу, чтобы тот забрал меня на своей машине. Конечно, Норма была вместе с ним в эти моменты. Это был один из их способов урвать немного времени, чтобы побыть вместе. По дороге на игру Бобби давал мне всякие подсказки, секретную информацию, как подавать, делать броски, симулировать ложные атаки. Я перевешивался через переднее сиденье, когда Бобби говорил, энергично кивая на каждое его слово. Бобби играл в футбол за школу Конкрита. Он был распасовщиком, самым младшим и самым лучшим игроком в команде. Он был настолько лучше остальных, что казалось, играет один в поле. Его одиночное превосходство делало его прекрасным и трагичным одновременно, так как было понятно, что, какое бы чудо он ни совершил, это будет нивелировано остальными игроками команды. Бобби делал ловкие, невидимые передачи полузащитнику-растяпе, длинные пасы в яблочко крайним игрокам, которые не могли их словить. Но его настоящее мастерство было в коротких перебежках: он бегал спринт и резко останавливался, прыгал в сторону и изгибал свои бедра по-девчоночьи, когда уворачивался от бешеных верзил, которые преследовали его, скользя между ними как форель, которая уносится в усыпанный галькой ручей.

Бобби был тонкокостный и маленький. Он не пил и не курил. У него были тонкие черты лица от его матери смешанной расы и темные глаза и кожа его не-персе[8] отца, который, мне говорила Норма, был прямым потомком вождя Джозефа. Бобби не играл в баскетбол за Конкрит, но я слушал все его советы и пытался их хорошенько запомнить, чтобы они могли как следует впитаться в меня и изменить мою игру. У Бобби был очень мягкий голос, и это делало все, что он говорил, доверительным, даже немножко таинственным.

Я играл свою первую игру в уличных ботинках против Ван Хорн. Бобби и Норма высадили меня возле школы и уехали. Они были угрюмые и раздраженные друг другом, пока мы ехали. Через несколько месяцев они должны были выпуститься из школы и никак не могли согласовать планы.

Я понял, что у меня проблемы, как только мы начали броски из-под кольца. Ботинки были тяжелые и какие-то квадратные – Дуайт выбирал, чтобы подходило и под мою школьную одежду и под форму бойскаута. Они сильно гремели, когда я бегал, и гладкие новые подошвы скользили, как коньки, по хорошо лакированному полу. Я упал дважды, прежде чем игра началась. К моменту вбрасывания мяча дети из другой школы уже улюлюкали в мой адрес. Я не хотел играть, но только пятеро из нашей команды явились в тот вечер, так что у меня не было выбора. Мои ботинки гремели, когда я бегал вслепую туда-сюда по полю. Иногда мяч прилетал мне. Я вел мяч один или два раза и отдавал кому-нибудь другому в красном. Прыгал, когда видел, что кто-то еще прыгает. Бегал взад и вперед. Падал всякий раз, когда пытался остановиться слишком резко.

В шуме голосов я отчетливо слышал один, женский, высоко визжащий поверх всех остальных. Это было похоже на сумасшедший голос из закадрового смеха. Уловив его однажды, я больше не мог отделаться от него. Он причинял мне страдания и делал еще более неповоротливым и неуклюжим. Каждый раз, когда я поскальзывался или падал, женщина визжала громче и тоньше, и затем наступал момент, когда она уже не останавливалась между моими падениями, а непрерывно визжала задыхающимся сорванным голосом, который уже ничего общего со смехом не имел. Я был не единственным, кто это заметил. Зал стихал. И со временем ее голос стал единственным, который было слышно. Она не останавливалась. Наш тренер взял тайм-аут, и мы пошли за боковую линию вытереться и утолить жажду. Люди вертелись на местах, желая посмотреть на нее. Она стояла в верхнем ряду открытых трибун, женщина, которую я никогда раньше не видел, огромная, широкоплечая. На ней были узкие брюки чуть ниже колен и папильотки. Она держала руки на лице. Плечи судорожно подергивались, когда приглушенный лающий звук выходил из нее. Невысокого роста мужчина с красными щеками и потупленным взглядом вел ее за локоть. Они миновали свой ряд и сошли по ступенькам, затем через зал к выходу, женщина конвульсивно лаяла сквозь пальцы.

В шуме голосов я отчетливо слышал один, женский, высоко визжащий поверх всех остальных. Это было похоже на сумасшедший голос из закадрового смеха.

Игра продолжилась, но с изменениями. Толпа теперь была тише, почти молчала. Когда другая команда отбирала мяч, несколько редких голосов как бы из вежливости подбадривали нас. Когда они забрасывали мяч в корзину, аплодисменты были вялыми. Пространство сосредоточилось на мне. Я восстановил дыхание, нашел свой ритм и включился в игру. Мне все еще было нелегко держать ноги, но никто уже не смеялся, когда я падал. Толпа была теперь на моей стороне, и другая команда, казалось, это понимала. Они играли теперь по-другому, почти извиняясь. Я словно увидел себя с трибун и расчувствовался от того, каким я, должно быть, казался важным и стойким. В очередном падении я немного ушиб колено и выгодно использовал эту неприятность, начав прихрамывать, достаточно отчетливо для того, чтобы вызвать сочувствие без принуждения судьи закончить игру. Я мужественно прихрамывал туда-сюда по полю, и соперники из другой команды тоже замедлились, будто чтобы отказаться от любых преимуществ над нами.

Они выиграли у нас с большим отрывом. Когда раздался гудок, их тренер выбежал на поле и велел им дать нам троекратное ура.

Норма и Бобби вернулись за мной поздно. Парковка была уже почти пустая, когда они подъехали.

– Кто выиграл? – спросила Норма.

Она открыла мне дверь и нагнулась, чтобы я просочился мимо нее на заднее сиденье.

– Они выиграли.

– В другой раз получится, – сказал Бобби.

Норма закрыла дверь и скользнула обратно на место рядом с Бобби. Они смотрели друг на друга. Он тронулся и медленно вывел машину с парковки. Внутри было тепло, уютно. Норма вытянулась, повозилась с радио, поиграла с волосами на шее Бобби. Она называла его ласковым прозвищем Бобо и говорила что-то, отчего он смеялся. Ее голос был низкий, ее движения томными. Пока мы ехали, я всю дорогу наблюдал за ними. Я был нервно возбужден, сам не понимая почему. А потом я понял. Это знание пришло ко мне не в виде мысли, а как внезапное физическое томление. Я никогда раньше не понимал, правда не понимал, чем они занимались, когда были наедине. Я знал, что они дурачатся, но думал, что они только друзья. Я никогда не думал, что она поступит так со мной.

В темноте заднего сиденья я сидел неподвижный и молчаливый, мысленно проникая в нее, шлепая, называя ее разными именами. Я забрал у нее голубой кабриолет, который собирался подарить ей, меха и просвечивающую одежду. Я выставил ее из своего особняка.

Затем разрешил ей вернуться. У меня не было выбора. И позже, каждый раз когда я слышал Рэя Чарльза «I Can’t Stop Lovin’ You», я просто замирал, разрешая себе немного погрустить.

* * *

Когда моя мать стала членом стрелкового клуба, она пригласила несколько других женщин, а те, в свою очередь, привели с собой мужей, и таким образом среди участников появилось больше пар. Раньше это было распутное общество любителей пива, которые обожали палить по консервным банкам. Теперь все изменилось. Некоторые были серьезными стрелками. И после того как этот клуб слился с парой других клубов, старые его члены или брались за ум, или уходили.

Моя мать показывала хорошие результаты в соревнованиях. Она любила побеждать. Победы делали ее живой и сияющей. Пиджак, в котором она выступала, был покрыт значками и нашивками, а куртка Дуайта не имела ни одного такого знака отличия, потому что он вечно проигрывал. Он заявлял, что «ремингтон», который он купил, был плохо отбалансирован. Он купил другую винтовку, и когда она тоже оказалась дефективной, купил третью. Он продолжал проигрывать, но это происходило не от недостатка практики.

Я никогда раньше не понимал, правда не понимал, чем они занимались, когда были наедине. Я знал, что они дурачатся, но думал, что они только друзья.

Он проводил две или три ночи в неделю, тренируясь в клубе, и использовал длинный коридор в нашем доме в качестве учебного полигона. Он установил мишень на дверь в одном конце и целился в нее с другого конца. Руки обвиты ремешками, щека приплюснута и прижата к стволу. Вдох, выдох, нажимаем на курок. Вдох, выдох, курок. Когда я приходил с работы вечером, я часто натыкался на дуло, которое Дуайт, в вопиющем нарушении инструкции, ограничивающей использование даже незаряженного оружия, направлял на меня, пока я не двинусь с места.

Дуайт заставлял нас с Перл ездить с ним, когда соревнования клуба проходили в других городах. Они всегда заканчивались одинаково: моя мать выступала хорошо, а Дуайт все просирал. Он притворялся, что ему все равно, но по дороге домой он пребывал в дурном настроении. Его лицо мрачнело, нижняя губа выдавалась вперед, голова втягивалась в плечи. Перл и я вели себя тихо на задних сиденьях, пока один из нас не забывался и не начинал хмыкать или говорить что-нибудь. Затем Дуайт рыкал так яростно, что моя мать чувствовала, что обязана сказать что-то мягкое и успокаивающее. Он поворачивался к ней и говорил, что, насколько ему известно, он все еще является отцом этой так называемой семьи или у нее есть другой кандидат?

– Дуайт… – говорила она.

Если моя мать огрызалась в ответ, Дуайт обвинял ее в неверности; если молчала, становился еще более раздраженным от звука собственного голоса.

– Дуайт, – передразнивал он, совсем не похоже на то, как это говорила она.

Потом, еще не доехав до Марблмаунта, он выговаривал ей за то, что она не желает ценить его жертву, которая заключалась в том, что он взял разведенную женщину с ребенком. Что мать оставила его, то есть меня, одного, такого лжеца, вора, маменькиного сынка. Если моя мать огрызалась в ответ, Дуайт обвинял ее в неверности; если молчала, становился еще более раздраженным от звука собственного голоса. Ничто не могло остановить его, только вид забегаловки в Марблмаунте.

Он запарковывался на стоянке и жал по тормозам, буксуя на разбросанном гравии. Он выходил, потом всовывал голову обратно внутрь, произносил несколько финальных комментариев в наш адрес и хлопал дверью. Моя мать сидела с Перл и со мной какое-то время с каменным лицом, глядя на забегаловку. Она никогда не плакала. Наконец выходила из машины и сама шла туда.

Я был врунишкой. Даже несмотря на то что жил в месте, где все знали, кто я такой, я не мог ничего с собой поделать. И все время предоставлял другим новые версии себя по мере того, как мои интересы менялись, а прошлые становились никуда не годными. Еще я был воришкой. Причина, по которой Дуайт называл меня так, была банальной – я брал его охотничий нож без разрешения. Мои кражи были реальными. Я начал подворовывать с конфет в домах моих подписчиков, которые жили в холостяцком квартале. Большинство этих мужчин держали конфеты повсюду. Я привык брать то там, то сям. Потом я крал у них деньги. Сначала брал мелкую сдачу, купить печенье и мороженое, но потом воровал монетки по пятьдесят центов и даже долларовые купюры. Я прятал деньги в патронном ящике под одним из бараков.

Идея заключалась в том, чтобы украсть достаточно для того, чтобы сбежать. Я был готов сделать что угодно, чтобы избавиться от Дуайта. Я даже подумывал о том, чтобы убить его, пристрелить как-нибудь ночью, когда он будет придираться к матери. Я не только разносил газеты, я читал их, и чтение научило меня, что можно убить человека и при этом выйти сухим из воды. Просто нужно было появиться в правильной роли, как Шерил Крэйн, ударившая ножом Джонни Стампанато, когда тот угрожал ее матери, Лане Тернер.

Иногда я брался за свой винчестер, когда слышал, как Дуайт начинал гнать на мать, но его брань была скорее скучной, чем опасной. Она не уважала его. Она смотрела на него сверху вниз. Он жил прекрасно, пока мы не появились в его жизни. Да кем она себя вообразила? По большей части я хотел пристрелить его, просто чтобы он заткнулся.

Дуайт не ошибался, когда называл меня вруном и вором, но эти обвинения не ранили меня, потому что я себя не видел таковым. Лишь одно из его обвинений имело жалящую силу – что я – девчонка. Мой лучший друг был безукоризненно женоподобен и из-за нашей дружбы я беспокоился, что другие могут подумать то же и обо мне. Чтобы самому себе прояснить это, я по привычке подтрунивал над Артуром за его спиной, имитируя его манеру говорить и походку, даже выдавая его секреты. Я также ввязывался в драки. Я больше не дрался с Артуром, но научился у него трюку становиться безумным, когда тебя оскорбляют. А еще я усвоил, что несколько ударов не убьют меня и что другие люди, и даже Дуайт, будут вести себя со мной несколько дней с явным уважением. И, конечно, эти драки заставляли других мальчишек подумать дважды о своих словах, зная, что с них спросится за сказанное.

Дуайт пилил меня, чтобы я начал хуже относиться к самому себе. Его слова достигали успеха, но совсем другого, нежели он добивался. Я определял себя в оппозиции к нему. В прошлом я был готов, даже будучи невиновным, поверить в любое злое начало во мне. Теперь же, когда имел все основания считаться виновным, я больше так не чувствовал.

Пока Перл и я ждали в машине, мы делали все, чтобы достать друг друга по полной программе. Перл напевала что-то себе под нос. Ее жужжание не имело ничего общего с музыкой. Она не придерживалась ни мелодии, ни ритма, а мычала как заведенная, бесконечно повторяясь. Такая же идиотская привычка, как у меня – хрустеть суставами на пальцах, что я и делал, чтобы позлить ее. Щелк. Щелк. Щелк. Щелк. Щелк.

Мы могли продолжать это долго. Когда становилось скучно, я ходил прогуляться вдоль дороги, достаточно далеко, чтобы держать в поле зрения забегаловку, но чтобы Перл не видела меня и, надеялся, воображала себя брошенной и начала бояться. Я стоял на обочине, с поднятым воротником, руки в карманах, наблюдая за горящими фарами проезжающих машин. Я был убийцей в бегах, бродягой, который вот-вот будет вовлечен в бурю страстей одинокой женщины…

Когда я уставал от этого, я возвращался в машину. К этому времени я сам начинал чувствовать одиночество, до смерти желая поболтать, но наш официальный статус был таков, что мы не выносили друг друга. Перл и я сидели в разных углах и пялились каждый в свое окно, пока я не терял терпения. Я наклонялся через сиденье и включал радио. Перл предостерегала меня не делать этого, но в действительности она сама этого хотела. Она хотела послушать радио так же сильно, как и я. Мы оба были большими поклонниками «American Bandstand» и местного продукта «Seattle Bandstand». Она смотрела их дома. Я смотрел в домах детей на своем участке, оставаясь на длину песни, и затем мчался по улице к следующему пункту, забрасывая газеты на бегу.

В прошлом я был готов, даже будучи невиновным, поверить в любое злое начало во мне. Теперь же, когда имел все основания считаться виновным, я больше так не чувствовал.

Я знал все слова всех песен. Как и Перл. И сидя вот так в темноте с музыкой, заполняющей машину, мы не могли сдержаться и не начать подпевать, сначала тихонько себе под нос, потом вместе. У Перл не было голоса, но я никогда не дразнил ее из-за этого. Это было бы слишком низко, то же самое что дразнить ее за проплешину на голове. В любом случае не обязательно иметь хороший голос, чтобы петь песни, которые любишь; главное, что для этого нужно, это интонация и синхронизация.

У Перл это получалось, и она могла создавать музыкальный фон и гармонию. Невозможно петь в гармонии, не прислоняясь друг к другу, или не ориентируясь на кивок головы или неожиданное сужение глаз, правильное дыхание и, конечно, улыбку. Да и не было повода не улыбаться. Некоторые песни у нас получались особенно хорошо – «To Know Him Is to Love Him», «My Happiness», «Mister Blue», большая часть репертуара «Everly Brothers» – и мы пели их, как будто друг другу, улыбаясь, глаза в глаза.

Не обязательно иметь хороший голос, чтобы петь песни, которые любишь; главное, что для этого нужно, это интонация и синхронизация.

Пока Дуайт не вышел из забегаловки. Тогда мы выключили радио и уткнулись снова каждый в свой угол. Дуайт шагал к машине, мать шла сзади, отставая на несколько шагов, ее руки были скрещены, глаза смотрели под ноги. Она не выглядела теперь как победитель. Дуайт залез в машину, от него несло бурбоном. Мать осталась снаружи. Она сказала, что не сядет внутрь, пока Дуайт не отдаст ей ключи. Он просто сидел на месте, и через какое-то время она залезла внутрь. Как только он тронулся со стоянки, мать стала кусать нижнюю губу и смотрела, как дорога бежит на нас.

– Дуайт, пожалуйста, – сказала она.

– Дуайт, пожалуйста, – изобразил ее он.

Когда мы въехали в первый поворот, я почувствовал, как пальцы Перл погружаются в мое предплечье.

– Дуайт, пожалуйста, – сказал я.

– Дуайт, пожалуйста, – снова скопировал он.

И затем он повез нас по извилинам над рекой, шины визжали, фары качались между отвесными скалами. И чем больше мы умоляли его, тем быстрее он ехал, лишь слегка притормаживая, чтобы вздохнуть после реальной смертельной опасности, и потом смеялся, демонстрируя, что не испугался.

Когда я был один дома, я лазил по чужим вещам. Однажды в комоде я нашел письмо матери от ее брата Стивена, который жил в Париже. Оно было полно описаний города и того, какое удовольствие жить там. Я прочитал его пару раз, затем переписал адрес с хрупкого голубого конверта и положил письмо обратно в комод.

Той ночью я написал письмо своему дяде, в котором нарисовал ужасающую картину нашей жизни в Чинуке. Все это казалось вполне правдивым, когда я писал это, но я увлекся. В конце письма я умолял своего дядю отвезти меня и мать в Париж. Если он только поможет нам, говорил я, мы примчимся в тот же миг. Мы найдем работу и вернем ему все, что займем у него. Сказал, что не знаю, как долго мы еще продержимся – все зависит от него. Наклеил на конверт марки и отправил письмо.

Я ждал ответа несколько дней, потом забыл об этом.

Моя мать поймала меня на пороге однажды днем, когда я вернулся с работы и заходил в дом. Она сказала, что хочет, чтобы я с нею прогулялся. Недалеко от дома был пешеходный мостик через реку, и когда мы дошли до него, она остановила меня и спросила, какого дьявола я там написал в письме ее брату.

Я ответил, что не помню точно.

– Это, должно быть, что-то довольно скверное, – сказала она.

Когда я ничего не ответил, она спросила:

– Как ты достал его адрес?

Я сказал ей, что нашел письмо на ее комоде. Она потрясла головой и посмотрела на воду.

– Я просто пытался помочь, – сказал я.

– Прочти это, – сказала она и протянула мне голубой конверт. Внутри было очередное письмо от дяди Стивена. Он выражал свой шок и сочувствие по поводу нашего отчаянного положения, но объяснил, что не может пойти на спасательную операцию в том виде, который я предложил. У него не было места для нас. И что касается поиска работы, у нас нет никаких перспектив. Мы не говорим по-французски, а даже если бы говорили, мы бы никогда не смогли добыть разрешения на работу. Я бы в любом случае отправился в школу. Вся эта идея была несуразной.

Тем не менее он и его жена хотели сделать все, что было в их силах, чтобы помочь нам. Они обговорили этот вопрос и составили план, который предлагали нам обдумать. Он состоял в том, что я приезжаю в Париж один, живу с ними и хожу в школу с моими кузинами, одна из которых, Кэти, была моего возраста и могла бы помочь мне найти друзей и освоиться. Пока я живу с ними, моя мать будет свободна уйти от Дуайта и найти работу. Когда она устроится, реально устроится – скажем, через год или около того, – я смогу снова воссоединиться с ней.

Дядя упоминал в письме чек, который он, очевидно, вложил, прося прощения, что не может послать больше. Он надеялся, что моя мать хорошенько обдумает его план, который казался ему неплохим. Впредь, он полагал, будет лучше, если она сама будет ему писать.

– Что думаешь? – спросила меня мать.

– Я не знаю, – ответил я. – Париж.

Она сказала:

– Только подумай об этом. Ты в Париже.

– Париж, – сказал я.

Она кивнула.

– Ну, так что ты думаешь?

– Я не знаю. А ты?

– У него есть некоторые действительно здравые мысли. Это был бы хороший опыт для тебя, пожить в Париже. И это дало бы мне некоторое время, чтобы разобраться с тем, что происходит здесь.

Я пытался мыслить трезво, как и она, но мы закончили тем, что стали улыбаться друг другу.

– Только ничего не говори о чеке, – сказала мне мать.

Дуайт был всецело за то, чтобы отправить меня в Париж. Мысль о том, что я скоро могу уехать, смягчала его и располагала к воспоминаниям. Он сказал, что его путешествия во время войны изменили его взгляды на жизнь. Он дал мне совет, как вести себя с французами, и рекомендовал быть терпимее при столкновении с их избалованными женоподобными обычаями. Я много слышал о любви французов к блюдам из лягушек и уяснил, что именно поэтому они стали известны как Лягушатники.

Из тома довоенной английской энциклопедии, которую он купил на дворовой распродаже, Дуайт прочитал мне длинную статью об истории Франции (бурной, сластолюбивой, отличающейся пристрастием галлов к тайным заговорам и предательству), о культуре Франции (полной галльского юмора и высокого духа, но главным образом вторичной, поверхностной, бессодержательной и безбожной) и о французском национальном характере (наделенном неким галльским телом и шармом, но легко возбудимом, чувственном и в целом ненадежном).

Перл вспыхнула. Она не могла принять тот факт, что я собирался жить в Париже. Я добавил масла в огонь, обращаясь с ней высокомерно и снисходительно. Я также обращался с Артуром и другими своими друзьями, будто они уже отслужили свой срок и дематериализовались в причудливые туманные воспоминания. В школе я просил и получал разрешение уходить с регулярных занятий, чтобы закончить серию «специальных проектов» по истории, культуре и национальному характеру Франции.

Дуайт был всецело за то, чтобы отправить меня в Париж. Мысль о том, что я скоро могу уехать, смягчала его и располагала к воспоминаниям.

Мои представления о Франции пришли из американских фильмов, где все носили береты и полосатые майки и рассиживались без дела, покуривая сигареты, а в это время где-то на заднем фоне играл аккордеон. Это был тот же музыкальный инструмент, что я слышал на записях Эдит Пиаф у моей матери. Но я не знал тогда, что это был аккордеон. Я думал, что это гармоника и что каждый человек в Париже умеет играть на ней. Поэтому я купил гармонику, Hohner Marine Band, и бродил по Чинуку, дудя в нее, выдувая жалкое подобие «La Vieen Rose» и мелодию из «Мулен Руж», чтобы подготовиться к моей новой жизни в Париже, во Франции.

Планировалось, что я уеду, как только закончу седьмой класс, так что у меня будет лето, чтобы подучить французский язык и освоиться до начала учебы осенью. Моя мать забронировала мне билеты на самолет из Сиэтла до Нью-Йорка и из Нью-Йорка до Парижа. Она уже собиралась отвезти меня в Маунт Вернон, чтобы заказать паспорт, когда мой дядя изменил планы.

Он написал, что он и его жена пересмотрели первоначальный план. Просто не имело смысла брать на себя такие огромные хлопоты и расходы, чтобы вырвать меня из семьи, сообщества и моей школы, уже не говоря о родном языке, и все это ради того, чтобы вернуться к этому через год. Узнать такую сложную страну, как Франция, за год невозможно. И к тому же оставался открытым вопрос с органами власти. Они выяснили, что у меня были проблемы с дисциплиной. Как они могли быть уверены, что я буду слушаться их, когда я не очень-то слушаюсь свою мать, особенно с тех пор, как я узнал, что в конце года уезжаю?

Они предвосхищали множество проблем, если говорить коротко.

Но они по-прежнему желали помочь и верили, что мне будет чрезвычайно полезен опыт зарубежной поездки, учебы в хорошей школе и жизни в упорядоченной семье. Поэтому предлагали, чтобы я жил с ними не один год, а пять, пока не закончу старшую школу. И чтобы убедиться, что я относился к ним как к родной семье, они предлагали стать моей родной семьей. Они предлагали усыновить меня. На самом деле они настаивали на усыновлении, как на условии, при котором возможен весь остальной план действий. Это был, как они говорили, единственный вариант, при котором все будет работать. Моя мать сможет навещать меня, когда захочет, разумеется, но они подразумевают настоящее усыновление, а не только соглашение ради формы. С этого времени я буду их сыном.

Они знали, что это потребует от нас серьезных раздумий. Они не хотели давить на нас или торопить ни в коем случае, но нам стоит помнить, что им понадобится время, чтобы подготовиться к моему приезду, и что лето наступит очень быстро.

Я спросил у матери, зачем она рассказала им о моих проблемах с дисциплиной.

– Потому что это правда. Было бы нечестно посылать тебя туда, не предупредив их об этом.

– Спасибо тебе большое. Думаю, с Парижем покончено.

– Не обязательно.

– О, замечательно. Все, что мне нужно сделать, это позволить им усыновить меня.

Она сказала, чтобы я подумал над этим. Они вели себя очень великодушно, говорила она. Они предлагали разделить со мной все, что имели – даже свое имя.

– Их имя? Я буду должен поменять свое имя?

– Это хорошее имя. Когда-то оно было и моим.

Моя мать сможет навещать меня, когда захочет, разумеется, но они подразумевают настоящее усыновление, а не только соглашение ради формы. С этого времени я буду их сыном.

Когда я спросил у матери, чего она хочет, она не ответила мне. Сказала, что это мое решение. И хотя она нечасто пользовалась этим, она как бы выключалась, становилась невосприимчивой к моему испытующему взгляду. Она не выдавала своих мыслей. Я не мог смутить ее взглядом, или пробиться к ней, или выманить ее из укрытия, самонадеянно притворяясь, что я уже знаю то, что она не рассказывает мне.

Но у Дуайта были свои мысли на этот счет. Перспектива потерять меня не только на год, а, по сути дела, навеки заставляла его прибегать к упрашиванию с неистовством, третированию меня и навязыванию своего мнения. Он говорил, что я никогда не прощу себе, если упущу шанс вроде этого. И что такого, если они хотят, чтобы я называл их Мама и Папа. Он бы называл их Иисус и Мария, если бы это означало возможность жить в Париже. Боялся ли я покинуть свою мать? О’кей, он будет посылать ее в Париж каждое лето, он гарантирует мне это, слово чести. Так в чем же проблема? Мне лучше думать побыстрее, говорил он мне, и лучше бы мне прийти к правильному решению.

Всякий раз, когда мне велели подумать о чем-нибудь, мой мозг превращался в пустыню. Но на этот раз мне не нужно было думать, потому что у меня уже был готов ответ. Я был сыном своей матери. Я не мог быть чьим-то еще. Когда я был моложе и у меня были сложности с обучением письму, она усаживала меня за кухонный стол, накрывала мою руку своей, и мы двигались по всему алфавиту несколько вечеров подряд. Потом она водила меня по словам и предложениям, пока эти движения не стали жить своей жизнью, частично ее и частично моей. Я не мог и до сих пор не могу прикоснуться ручкой к бумаге, не представляя ее рядом. То же самое с плаванием, пением. Я вполне мог представить, как покидаю ее. Я знал, что мне придется сделать это рано или поздно. Но называть кого-то другого матерью было невозможно.

Я не продумывал это до конца. Это было во мне на уровне инстинкта. Я также чувствовал, как во мне действует инстинкт, хотя и в меньшей степени, скорее как тревожный сигнал, когда дядя описывал свою семью как «упорядоченная». Мне совсем не нравилось, как это звучит, и я никак себя с этим не ассоциировал.

И даже если бы моя мать не сказала, чего она хочет, или дала бы какие-то намеки, я был уверен, что она хотела, чтобы я остался с ней. Я воспринимал ее непроницаемость как сокрытие этого желания. Позже она согласилась, что так оно и было, но, вероятно, все было не так просто в тот момент. Она все еще надеялась, что этот брак будет удачным, была готова смириться практически со всем, лишь бы это работало. Мысль о том, что это очередной провал, была невыносима для нее. Но она тоже могла мечтать о полете и свободе – необремененная, одиночная свобода, свобода даже от меня. Как и всякий человек, она, должно быть, хотела разных вещей одновременно. Человеческое сердце – темный лес.

Спустя неделю или около того я объявил за ужином, что решил не ехать в Париж.

– Какого черта ты не поедешь? – сказал Дуайт. – Ты поедешь.

– Он вправе сам выбирать, – сказала Перл, в кои-то веки приняв мою сторону. – Разве нет, Розмари?

Моя мать кивнула.

– Вот и весь расклад.

– Нет, это нельзя так просто бросить, – сказал Дуайт. – Ни в коем случае.

Она все еще надеялась, что этот брак будет удачным, была готова смириться практически со всем, лишь бы это работало. Мысль о том, что это очередной провал, была невыносима для нее.

Он посмотрел на меня.

– Почему ты думаешь, что не поедешь?

– Я не хочу менять свое имя.

– Ты не хочешь менять свое имя?

– Нет, сэр.

Он отложил свою вилку. Его ноздри раздувались.

– Почему нет?

– Я не знаю. Я просто не еду.

– Что ж, это чушь собачья, потому что ты уже менял свое имя однажды, не так ли?

– Да, сэр.

– Тогда ты также мог бы поменять и другое имя, подчистую.

– Но речь о моей фамилии.

– О, бога ради. Ты думаешь кому-то есть дело до того, как ты себя называешь?

Я пожал плечами.

– Не изводи его, – сказала моя мать. – Он уже принял решение.

– Мы говорим о Париже! – заорал Дуайт.

– Это его выбор, – ответила мать.

Дуайт ткнул в меня пальцем.

– Ты поедешь.

– Только если он захочет, – сказала моя мать.

– Ты поедешь, – повторил он.

За исключением Артура, люди не слишком много обсуждали то, что я не еду в Париж. Они, вероятно, все это время думали, что это была просто одна из моих очередных историй. Артур называл меня французиком какое-то время, потом потерял интерес после того, как увидел, что я тоже охладел к этой теме, в то время как втайне я продолжал думать о мощеных улочках и зеленых крышах, о кафе, где быстрые, с выразительными голосами, женщины пели песни о том, что ни о чем не жалеют.

* * *

Дуайт сказал, что однажды видел Лоренса Велка в вагоне-ресторане. Он рассказывал, что подошел прямо к нему и сказал, что он его любимый ведущий. Вероятно, так оно и было, так как он правда любил музыку Лоренса Велка в стиле шампань больше, чем какую-либо другую. У Дуайта была обширная коллекция записей Лоренса Велка. Когда его шоу шло по телевизору, мы должны были смотреть это вместе с ним, вести себя при этом тихо и вставать только во время рекламы. Дуайт пододвигал свое кресло близко к телевизору. Он наклонялся вперед, когда пузырьки поднимались над Шампань Оркестром и Лоренс Велк всходил на сцену, кланяясь во все стороны, восклицая заявления покорности своим елейным, ошпаривающим мозг, как инструмент казу[9], голосом.

Глаза Дуайта расширялись при виде Big Tiny Little Junior, который виртуозно играл на плохом пианино, одновременно глядя через плечо в камеру. Он пялился с чистой страстью на Lovely Champagne Lady Alice Lon, которая улыбалась одной и той же робкой улыбкой на каждой ноте каждой песни, пока не была в итоге удалена из программы и ее не заменили на Lovely Champagne Lady Norma Zimmer. Он пожирал глазами Lovely Little Lennon Sisters, словно они были его собственными дочерями и громко смеялся над жестокими шутками Лоренса Велка в адрес его слюнявого ирландского тенора Джо Фини. Джо Фини был последним, кто присоединился к Шампань Ансамблю и, очевидно, чувствовал себя довольно нестабильно, особенно после того, как Леди Элис Лон было указано на дверь, а затем Ragtime Piano Virtuoso Big Tiny Little Junior был сменен Ragtime Piano Virtuoso Jo Ann Castle, который молотил по клавишам, как мясник, отбивающий мясо. Когда Джо Фини пел, он не сдерживался. Он доводил себя до слез, и капельки слюны вылетали из его влажного рта. Создавалось ощущение, что Джо Фини пел о своей жизни.

Где-то на середине шоу Дуайт обычно брал свой старый саксофон Conn и перебирал пальцами клапаны, поспевая за музыкой. Иногда, когда он реально увлекался, он забывался, дул в него, и из инструмента доносился пронзительный визг.

После того, как Норма окончила старшую школу в Конкрите, она переехала в Сиэтл. Она работала в офисе, где встретила мужчину по имени Кеннет, который брал ее в дальние поездки на своей спортивной машине «Остин Хили» и пытался уговорить выйти за него замуж. Норма все время звонила моей матери и спрашивала совета. Что ей делать? Она все еще любила Бобби Кроу, но Бобби не собирался никуда уезжать. У него даже не было работы. Кеннет был амбициозен. С другой стороны, никто не любил его. У него было слишком жесткое мнение обо всем, и к тому же он был адвентистом седьмого дня. Но дело было, конечно, не в этом. Кеннет был просто не очень хорошим человеком.

Норма позвонила и сказала, что она решила выйти замуж за Кеннета. Она отказалась объяснять свое решение, но настаивала на том, что оно было окончательным.

Тогда Норма позвонила и сказала, что она решила выйти замуж за Кеннета. Она отказалась объяснять свое решение, но настаивала на том, что оно было окончательным. Как и следовало ожидать, она хотела пригласить Кеннета в Чинук, чтобы познакомить с семьей, и в конце концов было решено, что он приедет на Рождество, когда Скиппер тоже будет дома.

Дуайт наконец был в настроении. Он сделал рождественский венок на дверь и развесил сосновые веточки по всей гостиной. За пару недель до Рождества мы с ним поехали в горы за елкой. Был ранний день, моросил холодный дождик. Дуайт пил из своей бутылки, пока мы пробирались по лесу. Мы нашли прекрасную голубую ель, она росла сама по себе посреди поляны, и Дуайт позволил мне срубить ее, пока сам допивал остатки и поглядывал на горные вершины в тумане, окружавшие нас.

Как только я повалил дерево, мы с трудом начали продираться сквозь плотные заросли, обратно к дороге, где оставили машину. Мы прошли приличное расстояние, и путь дался нам нелегко. Я мог слышать, как тяжело Дуайт дышал и бормотал что-то недовольно каждый раз, когда спотыкался. Я все ждал, когда он начнет рычать на меня, но он этого не делал. Он был чрезвычайно доволен, что Норма приедет домой.

После ужина вечером того дня Дуайт вошел в гостиную с баллоном краски и стал трясти его. Он был очень основательным, когда дело доходило до покраски, и если использовал краску-спрей, то неукоснительно следовал инструкциям и тряс баллон очень хорошо. Мешалка внутри оглушительно грохотала, когда он качал банку туда-сюда. Мы с Перл готовили уроки за столом в гостиной и делали вид, что не смотрим на него. Моя мать была где-то не дома, а не то она спросила бы его, что он надумал делать и, вероятно, даже остановила бы его.

Закончив трясти банку, Дуайт вытащил елку на центр комнаты и обошел ее вокруг два или три раза. Затем, начав сверху и продвигаясь вниз, он распылил краску-спрей белого цвета на дерево. Я думал, что он собирается брызнуть только в нескольких местах, как бы обозначая снег, но он залил краской все дерево, включая ствол. Иголки впитали краску и стали снова бледно-голубыми. Дуайт сделал еще один слой. Ему понадобилось три баллончика, чтобы завершить работу, но дерево все же стало белым.

К следующему дню, когда мы украшали елку, иголки уже начали опадать. Каждый раз, когда кто-то трогал ветку, с нее сыпались иголки. Никто ничего не говорил. Мама повесила несколько шаров, затем села и уставилась на дерево.

Иголки продолжали падать, мягко постукивая по белой гофрированной бумаге, расстеленной вокруг ствола. К тому времени, как приехали Норма и Скиппер, дерево было наполовину голое. Они вернулись из Сиэтла вместе. Кеннет должен был работать, но был полон решимости присоединиться к нам на следующий день.

Норма, должно быть, сообщила Бобби Кроу, что приезжает. Он объявился в ту ночь сразу после ужина, взволнованный и мрачный, и молчал, когда Скиппер пытался подтрунивать над ним. Он забрал куда-то Норму, затем через пару часов привез обратно. Но она не выходила из машины. Мы все сидели, болтали в гостиной и смотрели, как фары скользнули по дереву, но говорили о чем угодно, только не о том, что Норма все еще там, с Бобби. Фары не мигали в разное время как мерцающие звезды, а внезапно то вспыхивали, то гасли, словно как неоновая вывеска на придорожном здании.

Мы все сидели, болтали в гостиной и смотрели, как фары скользнули по дереву, но говорили о чем угодно, только не о том, что Норма все еще там, с Бобби.

Я был в постели, когда Норма наконец вошла в дом и убежала в свою комнату, так истошно плача, что ужаснулся и заставил сжаться в ожидании. Я слышал, как Перл пыталась утешить ее, потом мама присоединилась к ним, и я слышал и ее голос тоже, однако тише, чем голос Перл. Обе они говорили иногда по очереди, а иногда вместе, так что их голоса создавали единую журчащую нить звука. Скиппер ворочался в кровати, но оставил решение этого вопроса до утра, я лег на спину и сам заснул.

Кеннет притащился на следующий день, и к обеду мы уже все ненавидели его. Он видел это и наслаждался нашей реакцией, даже сам выискивал повод. Как только он ступил из своего «Остин Хили», он начал жаловаться на то, что деревня находится слишком далеко и ехать неудобно, и не забыл упомянуть о неточности инструкций, которые Норма ему дала. У него был нервный, обиженный голос и тонкие огорченные губы. На нем были кепка для гольфа и кожаные перчатки в дырочку, которые застегивались на запястье. Он снимал одну из перчаток, пока жаловался, потягивая деликатно за каждый палец, затем переходил к следующему, пока рука не освобождалась от перчатки. Он снял другую так же медленно и осторожно, затем повернулся к Норме.

– Ты не поцелуешь меня?

Она наклонилась вперед, чтобы чмокнуть его в щечку, но он обхватил ее лицо обеими руками и поцеловал ее долгим и сочным поцелуем. Было очевидно, что он целует ее по-французски. Мы стояли и наблюдали за всем этим и улыбались теми же глупыми улыбками, которыми приветствовали его, когда он приехал.

После того, как Кеннет сожрал сэндвич, Дуайт сделал ошибку, предложив ему выпить.

– О боже, – сказал Кеннет, – кажется, вы многого обо мне не знаете.

Он сказал, что обязан выложить все карты на стол, что он и сделал.

– Я не знаю, – сказал Дуайт, – я не вижу никакого вреда в том, чтобы иногда пропустить рюмочку-другую.

– Я уверен, что не знаете, – сказал Кеннет, – я уверен, что наркоман не видит вреда в игле время от времени.

Это привело к словестной перепалке. Тут вступила моя мать, которая вела себя непринужденно, и повела нас из кухни в гостиную, видимо, надеясь, что присутствие елки и подарков напомнит нам, почему мы все собрались, и вызовет в нас лучшие чувства. Но Кеннет продолжал выкладывать карты на стол. Им поистине не было конца. Наконец Скиппер сказал:

– Послушай, Кеннет, почему бы тебе не прекратить?

– Чего ты боишься, Скиппер?

– Боюсь? – Веки Скиппера дрожали, как будто он пытался разглядеть какую-то немыслимую картину.

– Я говорю вам это лишь потому, что люблю вас, – сказал Кеннет, – но вы очень запуганные люди. Очень запуганные. Но, послушайте, бояться нечего – это для вашей же пользы!

– Да кем ты себя возомнил, черт тебя подери! – сказал Дуайт.

Кеннет улыбнулся.

– Продолжай. Все нормально.

Норма попыталась сменить тему, но Кеннет мог принять любой комментарий и найти в нем что-то такое, что мог подвергнуть критике. Спор и конфликт, казалось, были для него единственно возможным способом выражаться. И если ты не шел на уступки, он притворно ухмылялся и сожалел по поводу своего невежества и заблуждения. Он совершенно не гнушался переходить на личности. Довольно скоро Дуайт и Скиппер перешли на личности в ответ, а затем присоединились Перл и я. Оскорблять этого человека доставляло громадное удовольствие, и удовольствие получали не только мы; вспышка возбуждения возникала на его бледном лице по мере того, как слова становились все более неприятными и признать их неправоту было все сложнее. У нас закипала кровь от того, что он говорил:

– Если вы полагаете, что доставляете мне беспокойство, вы, к сожалению, ошибаетесь.

И еще:

– Простите, попробуйте еще раз.

Или:

– У меня бывало и похуже.

Перепалка продолжалась. Когда мы нападали на него, Кеннет слегка улыбался и посасывал пустую трубку Еллоу-Боул, благодаря которой, как он позже рассказал мне, тренировал свою силу воли, соблазняя самого себя покурить.

Кеннет мог принять любой комментарий и найти в нем что-то такое, что мог подвергнуть критике. Спор и конфликт, казалось, были для него единственно возможным способом выражаться.

Норма молчала. Она сидела рядом с Кеннетом на диване и пялилась в пол, в то время как он рассеянно потирал ей спину вверх-вниз. Каждый раз, когда он дотрагивался до нее, я испытывал отчаяние. Наконец, моя мать вошла к нам из кухни и предложила, чтобы Норма прогулялась с Кеннетом и показала ему Чинук. Норма кивнула и встала, но Кеннет сказал, что не хочет уходить сейчас, когда становится все интереснее.

Норма умоляла его взглядом.

В конце концов, он пошел с ней. Вслед за тем, как он ушел, мы обменялись взглядами ликования и досады. Наступила тревожная тишина. Один за другим мы разбрелись по разным частям дома.

Но за ужином все началось сначала. Кеннета несло, и он не мог остановиться. Даже когда он молчал, чувствовалось, что он готовится к следующему залпу. Единственное, что могло заставить его заткнуться, был телевизор. Когда включился телевизор, Кеннет стал молчалив, неподвижен и спокоен, как сова на дереве.

В течение следующей пары дней мать посоветовала каждому из нас провести какое-то время с ним наедине, чтобы мы могли узнать друг друга как личности. Это оказалось ошибкой. Некоторых людей лучше не узнавать. Наши прогулки и поездки с Кеннетом заканчивались рано криками и хлопаньем дверей. Годы спустя мать рассказала мне, что он пытался заигрывать с ней.

Для всех нас было очевидно, что Норма не любит Кеннета. Но она оставалась рядом с ним, покорялась его проявлениям страсти и не могла сказать ни слова поперек. Она даже, в конце концов, вышла за него замуж. Но не раньше, чем Дуайт почти убил себя, пытаясь остановить ее. Он ездил в Сиэтл почти каждые выходные, иногда брал с собой нас, чаще один, всегда имея какую-нибудь новую схему, чтобы выманить ее от Кеннета. Ничего не действовало. Он возвращался поздно вечером в воскресенье или рано утром в понедельник, с красными глазами от долгой езды за рулем, очень уставший и слишком расстроенный, чтобы ругаться.

Мать посоветовала каждому из нас провести какое-то время с ним наедине, чтобы мы могли узнать друг друга как личности. Это оказалось ошибкой. Некоторых людей лучше не узнавать.

Норма вышла за Кеннета, родила ребенка, и они переехали в дуплекс недалеко от Ботела. Когда мы приезжали навестить ее, она вела себя как счастливая женщина и никогда ни на что не жаловалась. Но была бледная и исхудавшая, вся ее томная сексапильность исчезла. Ее зеленые глаза сверкали на фоне бледного лица. Она начала курить – на их небольшом внутреннем дворике, где Кеннет не мог услышать запах, когда возвращался домой. Во время наших визитов она то и дело извинялась и выходила, чтобы жадно затянуться сигаретой, постукивая ногами и глядя на небо, время от времени поглядывая на нас через выдвижную стеклянную дверь.

Я видел Бобби Кроу в Конкрите через год или около того, как только перешел в старшую школу и стал ездить туда. Он стоял у грузовика с другими мужчинами, большая часть из них были индейцами. Бобби все еще был популярен благодаря волшебству, которое он творил на футбольном поле, и я думал произвести впечатление на двух парней, которые были в тот момент рядом со мной, тем, что я с ним на короткой ноге. Когда мы проходили мимо грузовика я сказал:

– Эй, Бобо, как поживаешь?

Мужчины замолчали и посмотрели на нас. Бобби пристально взглянул на меня.

– Ты это кому, черт подери? – сказал он. Его глаза были полны удивления.

Мы просидели у телика большую часть сочельника. Когда стемнело, Дуайт погасил свет в доме, так чтобы елочные гирлянды ярко мигали в комнате. Мы набросились на еду, а затем вернулись к телику. К тому моменту как «Специальный рождественский выпуск Лоренса Велка» начался, мы уже были с остекленевшими глазами, одуревшие от просмотра. Шампаньский оркестр играл попурри из любимых рождественских песен, причем гимны были смешаны вместе с эстрадными композициями в кипучий микс, а затем кто-то в коротеньких штанишках и треугольной шляпе играл фрагмент из Франца Грубера. Тем временем Лоренс Велк вел повествование: «Это был рождественский сочельник в маленьком городе Оберндорф. Падал снег, когда органист Франц Грубер совершал свой утомительный путь в маленькую церковь, которая вскоре станет знаменитой на весь мир…»

Исполнитель роли Грубера останавливался на пороге церкви, глаза его неожиданно сверкали вдохновенным огнем, затем он бросался внутрь и выводил мелодию «Тихой ночи». Он должен был нажать всего пару клавиш то здесь, то там, но когда заиграл уверенно, оркестр подхватил мелодию и перенес ее в свою собственную аранжировку Шампань, а Джо Фини завывал стихи капеллы до самого конца.

Сцена менялась. Мы оказывались в элегантной комнате, где под мерцающим деревом The Lovely Little Lennon Sisters начинали петь попурри из своих собственных песен. Свет от костра лучился на лицах. Снег медленно падал за окном позади нас, глокеншпиль звенел, аккомпанируя. Пели «Chest nuts Roasting on an Open Fire», когда Дуайт толкнул меня локтем и пригласил спеть вместе с ним. Он выглядел довольным собой.

– Уже почти пришла пора, когда нам пригодятся те каштаны, – сказал он.

Эти каштаны. Почти два года прошло, как я почистил их все и сложил на чердак. За все это время никто словом не обмолвился о них. Они были забыты всеми, кроме меня, а я помалкивал, потому что не хотел напоминать Дуайту о том, чтобы он нашел для меня еще какую-нибудь бессмысленную работенку.

Мы залезли на чердак и пробрались туда, где я сложил коробки. Они лежали в самом углу и пахли плесенью. Снизу я мог слышать слабые поющие голоса. Дуайт шел впереди, прощупывая темноту фонариком. Когда он нашел коробки, то остановился и задержал на них луч. Плесень покрывала картонные стенки и росла сверху как тесто, поднимающееся из формы для хлеба. Ее поверхность, темная и с виду твердая, образовывала выемки и складки как цветная капуста, блестя на свету. Дуайт поиграл лучом по коробкам, затем перевел его на таз, где был оставлен для консервирования бобер, также забытый здесь два года назад. Осталась только плоть. Она тоже была покрыта плесенью, но другого рода, чем та, что захватила коробки с каштанами. Эта плесень была белая и прозрачная, как сеть из нитей паутины, которая расцвела высотой в два фута над тазом. Словно сахарная вата, только более свободно скручена. И пока Дуайт играл светом над ней, я увидел нечто странное. У плесени не было никаких отличительных черт, разумеется, но ее очертания каким-то образом повторяли форму бобра, которого она поглотила: неясный облакоподобный бобер, согнутый в воздухе.

Если Дуайт и заметил это, то ничего не сказал. Я пошел за ним обратно в гостиную. Мать ушла спать, но все остальные еще смотрели телик. Дуайт взял саксофон снова и тихо сыграл вместе с Оркестром Шампань. Елка мигала огоньками. Наши лица темнели и затем озарялись, темнели и озарялись.

* * *

К тому времени как я приступил к своему первому году в старшей школе Конкрита, у меня было припасено около восьмидесяти долларов в коробке из-под боеприпасов. Некоторые из них я получил от клиентов на своем участке в качестве чаевых за хорошее обслуживание; остальные наворовал у других клиентов. Восемьдесят долларов казались огромными деньгами, это было больше чем достаточно для моей цели: сбежать на Аляску.

Я планировал путешествовать в одиночку под вымышленным именем. Впоследствии, когда я уже твердо стоял бы на ногах, я бы послал за матерью. Было нетрудно представить наше воссоединение в моей хижине: ее благодарные слезы и плач восхищения при виде моих стен, увешанных шкурами, полками с оружием; и ручных волков, дремлющих у костра.

Наша команда скаутов каждый ноябрь ездила в Сиэтл на Собрание племен. Утром мы соревновались с другими группами. Днем все скауты сходились в Гленвэйле, парке развлечений, зарезервированном только для нас. Дуайт постоянно напивался с некоторыми другими вожатыми, затем забирал меня из Гленвэйла, и мы ехали домой. В нынешнем году он ждал бы очень долго. Очень долго, а потом еще долго ехал бы обратно и долго объяснялся с моей матерью, почему вернулся без меня.

О своем решении я рассказал только Артуру, который умел хранить мои секреты, даже когда я предавал его. Ему нравился мой план. Он так высоко оценил его, что попросил меня взять его с собой. Сначала я сказал «нет». Я собирался поехать один. К тому же у Артура не было денег. Но за несколько дней до Сбора племен я сказал ему, что передумал, что он все же может поехать со мной. Я сообщил ему эту новость как-то нехотя, как будто делал одолжение, но в действительности я просто боялся быть один.

Отец Артура, Кэл, работал на турбинах электростанции. Он думал, что я великий остряк, потому что каждый раз рассказывал ему какую-нибудь новую шутку. Я заимствовал их в специальной рубрике с первой страницы одной из газет, которые разносил. Когда бы я ни навещал Артура, Кэл говорил:

– Ну, Джеки, как жизнь?

– Женщина купила триста фунтов тонкой металлической стружки. Говорит, что собирается связать печку.

– Связать печку! Ты говоришь: связать печку! О, это роскошно, это красиво…

И Кэл покатывался со смеху и трясся всем телом, пока Артур и миссис Гейл смотрели на него с сочувствием.

Он был простой, светлый человек, которого любили в деревне. Даже дети звали его Кэл. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь называл его «мистер Гейл». Однажды в пляжном домике, который принадлежал друзьям их семьи, я убеждал Кэла позволить мне взять Артура покататься на парусной шлюпке, утверждая, что в прошлом во Флориде я достаточно долго жил с румпелем в руке. После того как нас отнесло в море, впрочем, не очень далеко, мы сели на мель в миле от дома. Артур побежал на пляж и позвал Кэла, но Кэл тоже не знал, как управлять этой лодкой, так что вынужден был тащить эту лодку домой на себе. Это было нелегко – ветер был крепкий и волны высокие, но он не переставал смеяться весь путь назад.

Артур и миссис Гейл были не так просты. Они были сложные сами по себе, и особенно непросто было, когда они сходились вместе, разыгрывая друг друга в длинных загадочных риффах[10], как пара певцов скэт[11], затем падали в изнеможении и многозначительном молчании. У них был способ, как превратить молчание в обвинение. Кэл даже не пытался понять их. Под их испытующими взглядами он улыбался и моргал глазами. Казалось, что в эти моменты против него собирается невидимая армия.

Миссис Гейл была снобом. Она и Кэл были одними из первых, кто приехал жить в эту деревню, и она не имела ничего общего с теми, кто приехал после. Миссис Гейл вела себя так, будто ее соблазнили худшей версией жизни. Статьи об этом соблазнении остались неопубликованными, но было понятно, что виноват был Кэл. А в какой-то степени и Артур. Миссис Гейл была разочарована. Каждые две недели она пыталась погасить это чувство походами по магазинам в Маунт Верноне с Лиз Дэмпси, ее подругой из еще одной Семьи Основателей. Они одевались с ног до головы, хорошо обедали с выпивкой и покупали вещи. По большей части это были безделушки, которые миссис Гейл называла мелочовкой, но иногда они совершали куда более серьезные покупки. Однажды вечером я был дома у Артура, когда миссис Гейл вернулась с дорогущей лампой. На ее подставке красовалась рикша[12], которую тащил улыбающийся кули. Его ноги бешено колотились, когда ты нажимал ему на шляпу.

Миссис Гейл была снобом. Она вела себя так, будто ее соблазнили худшей версией жизни.

Эти две женщины иногда брали Артура и меня с собой на свои попойки. Мне нравилось слушать, как миссис Гейл говорила о других людях деревни, пронзая их словом или фразой столь необычной, что я всегда потом вспоминал об этом, когда видел их. Она знала, что я восхищаюсь ее языком. Она любила меня за это и за то, что мой брат Джеффри был студентом в Принстоне. Она произносила «Лига плюща[13]» часто и нежно. Я сам был большим снобом, так что мы отлично ладили с ней.

Разочарование Артура было более агрессивным. Он отказывался принимать как окончательное вердикт, что Кэл и миссис Гейл являются его настоящими родителями. Он говорил мне, и я даже в это поверил, что его усыновили и что его настоящая семья была – потомки шотландских вассалов, которые пошли за Красавчиком принцем Чарли[14] в изгнание во Францию. Я читал те же романы, что и Артур, но умудрялся не замечать несоответствия между их фабулами и его собственной. А Артур, в свою очередь, не подвергал сомнению истории, которые рассказывал ему я.

Я рассказывал, что моя семья – это потомки прусских аристократов – «Юнкерсов» – я произносил это слово с особой педантичностью, – чье имущество было захвачено после войны. Я взял идею для этой легенды из книги под названием Пруссы. Там было полно изображений крестоносцев, королей, замков, блестящих гусаров, едущих верхом в атаку под Ватерлоо. И там же был портрет фон Рихтхофена с холодными глазами, стоящего у своего триплана.

Артур был прекрасным рассказчиком. Он жил в мечтах, где каждое слово отзывалось правдой. Повторял древние беседы. Изображал скрип уключин весельных лодок. Он говорил с чистейшим шотландским акцентом мелкого фермера. В голосе Артура туман поднимался над озером, и завывала волынка; совершались отважные подвиги, высокие слова верности связывались обещанием, и я всему этому верил.

Я был его идеальным слушателем, а он – моим. Мы беспрекословно верили друг другу в истории о незаконном присвоении дворянства, которые росли как снежный ком, путаясь все больше с каждым новым рассказом. Но мы ни на секунду не допускали, что что-то из этого может оказаться ложью. Мы оба верили, что настоящая ложь творилась нашими настоящими недостойными обстоятельствами.

Всякий раз, оглядываясь назад, мы тонули в ностальгии. Нам обоим нравились старые фильмы, которые миссис Гейл позволяла нам смотреть всю ночь, когда я оставался у Артура. И ее дурацкая одержимость аристократией питала нас самих. Мы предпочитали старые автомобили новым. Мы использовали сленг прежних времен. Артур довольно неплохо играл на пианино и, когда мы оставались одни в его доме, мы вместе пели старые песни, наши голоса дрожали:

  • Я забрел сегодня на холм, Мэгги,
  • Чтобы увидеть сцену внизу…
  • Эта речушка и эта старая покосившаяся мельница, Мэгги,
  • Где мы сидели много-много лет назад.

Однажды вечером он поцеловал меня, или я поцеловал его, или мы поцеловали друг друга. Это удивило нас обоих. После этого каждый раз, когда мы чувствовали особенную близость, мы бросались друг на друга. Артур был легкой мишенью. Его голос ломался. Он принимал душ дважды в день, но постоянно испускал аммиачный запах гормонов, запах взросления и возбуждения. Он не занимался спортом и все еще был скаутом второго класса, поистине жалкое положение для любого парня его возраста. И раз уж я не называл его женоподобным, я мог порвать его на кусочки.

Я был его идеальным слушателем, а он – моим. Мы беспрекословно верили друг другу.

Я и сам был легкой добычей, и Артур знал обо всех моих слабостях. С мнимым безразличием он мог произнести такое слово, которое как удар под дых лишало меня дыхания, и я, как слепой, спотыкаясь, уходил от него. Иногда он давал мне Пеппер на прогулку. Пеппер тявкала у моих ног всю дорогу, пока мы гуляли с ней по улице, в то время как Артур стоял у двери своего дома и понукал ее меня укусить, зная, что я люблю эту мелкую собачонку слишком сильно, чтобы защищаться.

И такие стычки происходили с нами частенько. Тогда мы отстранялись друг от друга на несколько дней, чтобы вскоре Артур позвонил вновь и пригласил меня к себе, как будто ничего не произошло. И я шел.

Собрание Племен происходило в старшей школе недалеко от Сиэтла. Я участвовал в соревнованиях по плаванию. У меня была небольшая сумка с самым необходимым: плавками, полотенцем и сменой одежды для Артура и для себя, так чтобы наша форма не выдала нас, когда мы покинем Гленвэйл и начнем свое путешествие автостопом на север.

Во время Собрания я держал с ним дистанцию. Я не хотел, чтобы меня ассоциировали с ним и не только по причине того, ЧТО мы планировали. Его форма была мешковатая и совсем не украшенная, его манеры – надменными. Он сторонился всех мероприятий и делал саркастические замечания. Артур не выглядел как серьезный бойскаут. А я выглядел. Я принадлежал к рангу Звезды. У меня была новенькая форма и куча того, что можно было на нее нацепить. Значок командира отряда. Орден Стрелы. Лента через плечо с несколькими заслуженными значками. Посмотрев на знаки отличия, можно было подумать, что меня можно забросить куда угодно, в любое время года, прям как есть, и я в два счета сооружу укрытие и разожгу костер и поймаю зверя на ужин. Можно было подумать, что я могу ориентироваться по звездам. Знаю все названия деревьев. Могу найти в любой местности именно те растения, которые можно есть и наскоро приготовить из них аппетитнейший салат.

И я в самом деле умел делать некоторые из этих вещей. Детали переставали иметь значение, как только я получал значок, но я изучал способы выживания в лесу. Это был бесценный дар. Но тогда я не представлял их ценности. Главным образом я был заинтересован в получении достаточного количества значков, чтобы выглядеть крутым, каким, по моему мнению, я и был.

Посмотрев на знаки отличия, можно было подумать, что меня можно забросить куда угодно и я в два счета сооружу укрытие и разожгу костер и поймаю зверя на ужин.

Соревнования по плаванию проходили утром. Я был выбит после пары первых отборочных соревнований. Это удивило меня, хотя удивляться было нечему – я всегда их проигрывал. Но каждый новый турнир я начинал с верой в то, что в этот раз выиграю, и заканчивал с верой, что я должен был выиграть, что я был там лучшим пловцом. После очередного поражения я много времени проводил в душе, чувствуя себя подавленным, затем прохаживался по другим мероприятиям.

Большой сенсацией Собрания того года было соревнование по строевой подготовке. Его выиграла команда из Балларда, лидером которой был вожатый в черной пилотке с серебряным кантом и по-военному выглядящей куртке с боевыми нашивками. Такую форму я никогда раньше не видел и не видел никогда позже. Его команда носила штаны, заправленные в блестящие черные ботинки. Эти скауты также щеголяли своими черными пилотками. Их ботинки звучно постукивали, когда их отряд маршировал туда-сюда по асфальтовому двору позади школы. Вожатый выкрикивал команды суровым голосом, наблюдая за своими подопечными с жестким и властным выражением лица.

У нашей команды не было подобных тренировок, как и много чего еще. Было всего пять или шесть других команд, и каждая из них была на голову ниже отряда из Балларда. Эти баллардские ребята – четкие, прямые, с бесстрастными лицами, не реагирующие ни на что, кроме голоса своего вожатого. Они привлекли к себе внимание огромной толпы. Я видел Дуайта на другом конце двора, потирающего челюсть в задумчивости.

– Что за стадо мудаков, – говорил Артур.

Я не обращал на него внимания.

Они проиграли то состязание, потому что были дисквалифицированы за нестандартные головные уборы и ботинки. Толпа улюлюкала на судей; баллардские ребята выиграли, влегкую. Их вожатый пришел в ярость. Он поругался с судьями и бросил свою пилотку на землю, и когда судьи не вняли, он вывел свою команду со двора и отказался построить их обратно для церемонии награждения.

Я увидел трех ребят из баллардской команды позже в столовой. В своей форме они выглядели сурово. Подсев к ним за столик, я сказал, как, по моему мнению, ужасно их натянули, с чем они охотно согласились, и мы разговорились. Во многих таких Собраниях и Советах я развивал в себе талант этакого связного и своего парня, устанавливая таким образом связи с мальчиками из других команд. Я выспрашивал у них подробности о местечках, где они жили, так, будто они произошли из Гренландии или Самоа. Я называл им свое имя и собирал их имена на клочках бумаги, отчего мой бумажник раздулся и стал величиной с кулак.

Я отрабатывал свою магию на этих ребятах из Балларда, и довольно скоро мы подружились. Я рассказал некоторые из моих невероятных историй, как, например, историю о сбежавшем сумасшедшем, который оставил свой кривой нож на ручке двери машины Бобби Кроу, а они рассказывали мне свои. Они были хорошими друзьями с кузеном того парня, который потерял свой член в автокатастрофе. Он разбил свой кабриолет о дерево, и его девушку подбросило вверх на ветки. Когда приехала полиция и сняла ее оттуда, они обнаружили член этого парня у нее во рту. И если, говорили они мне, я им не верю, я могу спросить любого в Балларде.

Когда правдивые истории заканчивались, мы травили байки. Серебряное Седло. Стеклянный Глаз и Деревянная Нога. Китайский Коктейль. Один из них спросил меня, курю ли я.

– Курю ли я? – переспрашивал я их. – Является ли медведь католиком? Срет ли римский папа в лесу?

– Да забей.

Мы вчетвером вышли на улицу и сели под деревом недалеко от футбольного поля. Я заметил, как Артур идет по направлению к нам. Он остановился под футбольными воротами. Я не мог поверить, что он вышел вслед за мной. Баллардские пацаны тоже его заметили.

– Кто это там? – спросил один из них.

– Просто парень, – ответил я.

– Из твоей команды?

Я кивнул.

– Как его имя?

– Артур.

– Как у короля?

Мы все засмеялись.

Один мальчик из Балларда вытащил пачку марихуаны «Хит-парад».

– Эй, Артур, – крикнул он, – не хочешь косячок?

Когда правдивые истории заканчивались. мы травили байки. Серебряное Седло. Стеклянный Глаз и Деревянная Нога. Китайский Коктейль. Один из них спросил меня, курю ли я.

Артур потряс головой. Он засунул руки в карманы и отвернулся. Через некоторое время он неторопливо зашагал по направлению к школе.

Баллардец пустил «Хит-парад» по кругу. Он достал еще один пакет, поменьше, и протянул его мне; это был блок из шести упаковок презервативов. Я взял один оставшийся внутри презик в упаковке, посмотрел на него, затем положил обратно в коробку и вернул ему.

– Она была полная прошлой ночью, – сказал он.

Мы выкурили несколько сигарет и вернулись в школу, чтобы поехать в Гленвэйл, где договорились встретиться у американских горок. Как только я сел в машину, Дуайт принялся говорить о том, какой крутой была подготовка баллардской команды и как наш отряд нуждается в чем-то подобном, таком, что может реально заставить команду соревноваться. Он болтал это всю дорогу до Гленвэйла. Я вышел из машины, а он все еще говорил и сказал, что встретимся позже. Он посмотрел на мою сумку.

– Зачем тебе это? – спросил он.

– Все нормально, – ответил я расплывчато и пошел от машины. Я ожидал, что он окликнет меня, но он этого не сделал.

Трое баллардцев уже были в очереди на американские горки. Все аттракционы в тот день были бесплатными. Все – за исключением еды и азартных игр. Пока мы стояли в очереди, мы сравнивали баллардских девчонок и девчонок из Конкрита и обсуждали разные случаи аварий на горках, о которых мы лично знали. Артур стоял на некотором расстоянии от нас, наблюдая за мной. Наконец он подошел и спросил меня, когда я собираюсь уходить.

– Скоро, – ответил я.

– Мне кажется, нам надо идти сейчас.

– Через некоторое время.

Пока мы стояли в очереди, мы сравнивали баллардских девчонок и девчонок из Конкрита и обсуждали разные случаи аварий на горках, о которых мы лично знали.

Один из баллардцев предложил Артуру место в очереди, но он затряс головой и отвернулся. Он все еще ждал, когда я слез с горки. Он продолжал ждать, когда баллардцы и я пристроились к другой очереди. Он прождал весь день, следуя за нами от одной горки к другой. Он смотрел, как я всех угощаю в буфете, весело отстегивая купюры из своей пачки денег. Когда мы направились в гущу развлечений, он последовал за нами и снова подошел ко мне, когда один из баллардцев играл в дартс.

– Я думал, мы едем на Аляску, – сказал он.

– Едем.

– Да, но когда?

– Послушай, мы едем, хорошо? Боже. Не гони лошадей.

Я бросил несколько дротиков дартс. Метал кольца. Швырял шарики в подвешенные молочные бутылки. Испытывал свою силу. Затем остановился у киоска игры Блэкаут.

Блэкаут была незнакомой мне игрой, но выглядела как простецкая ерунда. За двадцать пять центов ты получал доску с несколькими размеченными на ней секциями и три металлических диска с выгравированными на них знаками. Если символы на диске совпадали определенным образом с символами на секциях, ты мог положить диск поверх этой секции. Ты получал очки согласно конфигурации дисков на доске, и сумма этих очков давала тебе право получить один из призов, расположенных на ярусах на задней стене киоска. Пепельницу, пресс-папье, куклу кьюпи, фарфорового бульдога с последнего яруса, бейсбольные перчатки, мягкую игрушку, зажигалку в форме пистолета, часы с радио, стилет, браслет с именем, на следующем ярусе; и так далее до самого верхнего уровня, где держали большие призы. Портативные телевизоры. Бинокли. Фотоаппараты. Маленькое золотое колечко на мизинчик с бриллиантиками. Среди прочего попадалось бриллиантовое ожерелье на золотой цепочке. Золотые часы. И прикрепленный к каждому из этих призов на ленточке скрученный чек на один доллар.

У баллардцев не было денег, поэтому они забрали свои призы, но я раскошелился еще на четверть доллара и дал согласие на игру.

Два человека за стойкой увидели нас. Их звали Смоук и Расти. Расти был худой и нервный. Смоук толстый и улыбчивый парень с щелями между зубов. Оказалось, что Смоук сам был скаутом, так что по старой памяти позволил каждому из нас сыграть по разу бесплатно. Расти пытался отговорить его от этого, но Смоук настаивал. Это было так же просто, как выглядело. Двое из баллардцев выиграли по пресс-папье, а я набрал достаточно очков для браслета с именем. Расти уже снял его для меня, когда Смоук как бы невзначай упомянул, что, если мы хотим еще шанс, он разрешит нам сохранить очки, которые мы уже заработали, и использовать их для выигрыша большего приза. У баллардцев не было денег, поэтому они забрали свои призы, но я раскошелился еще на четверть доллара и дал согласие на игру. На этот раз я подобрался еще ближе к тому, что мне было нужно для получения радиобудильника.

– Могу я снова сохранить свои очки? – спросил я.

Смоук и Расти посмотрели друг на друга.

– Ни за что, – сказал Расти. – Босс убьет нас.

– К черту босса, – сказал Смоук, – его здесь нет.

Смоук снова дал мне возможность сыграть. Я думал, что выиграл необходимые очки, но Смоук сказал:

– Очень плохо, Джек. Тебе выпало Перешагнуть Звезду.

– Перешагнуть Звезду?

– Точно. Видишь вот эту звезду? Тебе попалась такая и на этой секции. Это значит, ты должен перешагнуть вот сюда, а это минус сорок очков. Хотя ты был чертовски близок к ней, Джек, приятель.

Я спросил, могу ли попробовать еще раз.

Смоук перегнулся через стойку и внимательно вглядывался в толпу.

– Я не вижу его. Что ты об этом думаешь? – обратился он к Расти.

– О’кей, но поторопитесь, – сказал Расти. – Нам конец, если он поймает нас.

– Тебе лучше сделать два раза по четвертаку, – сказал Смоук.

– Два четвертака?

Я открыл свой кошелек. Смоук вырвал один бакс и сказал:

– Это еще лучше. У тебя будет четыре попытки и таким образом еще больше очков. Мы ускорим процесс.

Я уже перерасходовал больше того, что мне надо было для радиобудильника, я был уже почти у бинокля. Смоук вскрикнул, а Расти закусил щеки.

– Ты пытаешься все отдать, так? – сказал он.

– Можно мне еще сыграть на двойной четвертак? – спросил я.

Смоук сказал, что можно. Он также сказал, что я могу сыграть в две доски, если захочу, и что вторая доска имеет то же количество очков как та, с которой я играю сейчас. Это дало бы мне шанс на два больших приза вместо одного.

– Черт возьми, Смоук, – сказал Расти.

Я внимательно глядел в свой кошелек. Смоук вытащил пару долларовых купюр и вручил мне шесть дисков из стопки, по три на каждую доску. Баллардцы сгрудились вокруг, чтобы посмотреть, как мне это удастся.

– Получилось! – заорал я.

Смоук потряс головой.

– Почти, старик, Лунная Потеря. Это будет стоить тебе пятидесяти очков, но я думаю, мы можем скинуть до тридцати. Что скажешь, Расти?

Расти поворчал, но в конце концов согласился. По предложению Смоука я открыл другую доску и поднял ставку с двух четвертей до четырех.

– Следи за боссом, – сказал Смоук.

– Поторопись, – сказал Расти.

– Блин, – выругался Смоук. – Техасская песчаная ловушка. Она почти была у тебя, Джек.

Баллардцы подбадривали меня. Я открыл еще две доски и сыграл на всех пяти за два четвертака. Мои очки выросли на Каролине, Снежинке и Волшебных Колесах, затем упали снова на Банановый Сплит, Одинокие Сердца, Черные Алмазы. Я оставил свой кошелек на стойке, и Смоук взял то, что я был должен, когда он выдал мне диски. Я был всего в паре очков от выигрыша всей верхней полки, когда Смоук подвинул кошелек обратно ко мне.

– Тебе немного недостает, Джексон.

Он был пуст.

Я знал, что у баллардцев нет денег. Артур наблюдал за мной из небольшой толпы, которая собралась вокруг киоска, но я знал, что у него тоже нет денег. Я спросил Смоука, могу ли я сыграть еще, в последний раз.

– Извини, Джек, нет денег – нет игры.

– Только одну? Ну пожалуйста?

Он прошелся по мне глазами. Улыбнулся детям, наблюдавшим за происходящим.

– Вы все видели своими глазами, – сказал он. – Человек практически ограбил нашу лавочку. Эй ты там, рыжий, – да, да, ты – не стесняйся, подходи, первая игра за счет заведения. Я тоже когда-то был скаутом.

– Никаких бесплатных игр! – заорал Расти. – Босс убьет нас.

– Пожалуйста, Смоук, – сказал я.

Все еще улыбаясь, он тасовал диски. Он на самом деле не игнорировал меня: меня просто там не было.

– Эй, – сказал Расти и что-то пихнул мне. – На, возьми…

Это была мягкая игрушка, большая розовая свинья с черными копытами и колечком в носу. Я понес ее в парк развлечений, шагая с баллардцами, но не в состоянии говорить из-за комка в горле. Звуки достигали меня издалека. Я плыл, не осознавая собственные движения. Мы гуляли то там, то здесь. В какой-то момент баллардцы полезли все вместе на горку, и я потерял их из виду. Я даже не взял их адреса.

После того как парк закрылся, я стоял у ворот с несколькими другими скаутами из моей команды. В отличие от меня, они ездили в Сиэтл этим утром в группах по пять-шесть человек с родителями, у которых есть родственники, чтобы навестить их до отъезда домой.

Пока мы ждали, когда нас заберут, я пытался убедить Артура поехать обратно со мной и Дуайтом. Я знал, что Дуайт опять напьется, и мне не хотелось оставаться с ним наедине. Но Артур не разговаривал со мной. Когда я говорил, он отводил взгляд в сторону. Я умолял его смущенно, и наконец он сказал:

– С какой стати я должен ехать с тобой?

– Я делал все это для тебя.

– Ха! – сказал он. Но это было правдой, и он знал это.

Через некоторое время он сказал:

– Выдающееся представление, Вулф. Поистине выдающееся.

Это была мягкая игрушка, большая розовая свинья. Я понес ее в парк развлечений, шагая с баллардцами, но не в состоянии говорить из-за комка в горле.

Мы были одними из последних, кого забирали в тот день. Когда я увидел приближающуюся машину, я протянул свинью Артуру. Я был не в состоянии придумывать объяснения, откуда я ее взял.

– Вот, – сказал я, – возьми ее.

– Зачем мне эта фигня?

– Да ладно тебе, возьми. Пожалуйста.

Он сказал:

– Что ж, мы чрезвычайно любезны сегодня, не так ли?

Но он взял. И это было то, что видел Дуайт, когда подъезжал к нам сквозь яркие огни фар, эту алеющую розовую свинью, которую нес женоподобный Артур Гейл. И если бы он знал, как Дуайт опишет это зрелище позже, Артур, который презирал его, усмехнулся бы Дуайту и вставал бы на дыбы всю дорогу домой.

Приехав однажды вечером домой из Конкрита, я обнаружил собаку, спящую на полу в подсобке. Собака была уродливая. Ее короткая желтоватая шерсть кое-где была в проплешинах, и одно ухо висело на каких-то лохмотьях. У нее был розовый, почти лысый хвост. Когда я проходил мимо, она проснулась. Ее глаза были желтые. Сначала она просто смотрела на меня, но когда я двинулся снова, она издала негромкое рычание. Я закричал, чтобы кто-нибудь пришел.

Дуайт протиснул голову в дверной проем, собака подскочила и принялась лизать его руки. Дуайт спросил, в чем проблема, и я сказал, что собака рычит на меня.

Дуайт сказал:

– Хорошо, она и должна рычать, как полагается собаке. Она еще не знает тебя. Чемпион, – сказал он, – это Джек.

– Дай ей понюхать твои руки, – сказал он мне. – Ну же, она не укусит.

Я вытянул руку, и Чемпион понюхал ее.

– Джек, – сказал ему Дуайт, – Джек.

Я спросил Дуайта, чья это собака. Он сказал, что она моя.

– Моя?

– Ты говорил, что хочешь собаку.

– Но не такую.

– Что ж, она твоя, ты заплатил за нее, – добавил он.

Я спросил, что он имеет в виду, но Дуайт не ответил мне. Я узнал это спустя несколько минут. Что-то было не так в моей комнате. Затем я увидел, что мой винчестер пропал. Я уставился на подставку из сосны, которую сам сделал для винтовки. Я уставился на эту подставку, как если бы я не увидел винтовку в первый раз и лишь нужно было посмотреть более внимательно, чтобы увидеть ее. Я посидел на своей постели какое-то время, затем встал и вышел в гостиную, где Дуайт смотрел телик.

Я сказал:

– Мой винчестер пропал.

– Эта собака – чистопородная веймарская легавая, – сообщил Дуайт, не отводя глаз от экрана.

– Я не хочу ее. Я хочу мой винчестер.

– Тогда тебе крупно не повезло, потому что твой винчестер уже на пути в Сиэтл.

– Но это же была моя винтовка!

– А Чемп твоя собака! Боже! Я сторговал старую хреновину за ценную охотничью собаку, а ты что делаешь? Все ноешь и жалуешься, ноешь и жалуешься.

– Я не ною и не жалуюсь.

– Черта с два. Ты можешь теперь сам обделывать свои делишки.

Что-то было не так в моей комнате. Затем я увидел, что мой винчестер пропал.

Моя мать была на политической конференции. Она организовывала разные местные мероприятия для демократической партии на последних выборах, и теперь они пытались склонить ее работать для Эдлая Стивенсона. Когда она пришла домой на следующий день, я встретил ее у порога и рассказал о винтовке.

Она кивнула в ответ, как будто уже знала об этой истории.

– Я подозревала, что он что-то вытворил, – сказала она.

Они выясняли отношения, когда я лег спать. Дуайт шумел, но она давала отбой. Винтовка принадлежала мне, говорила она. Он мог орать все что угодно, но тут нечего было и обсуждать. Мать заставила Дуайта согласиться, что, когда хозяин Чемпиона пришлет документы из Американского клуба собаководства, подтверждающие превосходную родословную собаки, Дуайт позвонит ему и договорится отвезти Чемпиона обратно в Сиэтл и забрать винтовку. Он не мог этого сделать сейчас, потому что не знал ни фамилии этого мужика, ни адреса.

Таким образом дело решилось в мою пользу, за исключением того, что мужик почему-то забыл прислать бумаги.

Мы взяли Чемпиона на охоту в первый раз на каменистый карьер, где любили собираться крохали. Эти утки считались непригодными для еды, поэтому большинство людей не охотились на них. Но Дуайт стрелял во что угодно. Он был скверным охотником, взбалмошным, ненаблюдательным и шумным, и он никогда не добывал животных, на которых охотился. Это приводило его в бешенство. По дороге к машине он убивал любого, кто встретится на пути. Бурундуков, белок, голубых соек и дроздов. Застрелил здоровую снежную сову из двенадцатого калибра с расстояния в десять футов и стрелял наобум в белоголовых орланов, когда они скользили над рекой. Я никогда не видел, чтобы он завалил оленя, тетерева, перепелку, фазана, съедобных уток или хотя бы большую рыбу.

Он полагал, что во всем виновато его ружье. К своей коллекции снайперских винтовок он добавил две охотничьих, карабин «Марлин 30-30» и «Эм-Уан Гаранд» с оптическим прицелом. У него было двуствольное полуавтоматическое ружье 12-го калибра для водоплавающей дичи и полуавтоматическое 16-калибровое, которое он называл «кустовая пушка». Чтобы выследить дичь, к которой никогда не приближался, он наводил свой мощный бинокль Цейса. Чтобы свежевать добычу, которую никогда не убивал, он носил охотничий нож от «Пумы».

Несмотря на все разговоры по поводу того, что Чемпион – моя собака, я понял: изначальный план состоял в том, что он будет частью охотничьей системы Дуайта.

Когда мы дошли до карьера, Дуайт бросил в воду палку, чтобы стимулировать поисковый инстинкт Чемпиона и продемонстрировать его бережную хватку. Он говорил, что веймарцы славятся своим аккуратным захватом.

– Ты не увидишь ни единого следа от зуба на этой палке, – заявил он мне.

Чемпион подбежал к воде, остановился. Обернулся назад и заскулил. Он крякал, как чихуахуа.

– Вперед, мальчик, – сказал Дуайт.

Чемпион завыл снова. Он согнул лапу, сунул ее в воду, выдернул и принялся лаять на палку.

– Умный пес, – сказал Дуайт. – Знает, что это не птица.

Крохали прилетели, когда спустились сумерки. Они, должно быть, видели нас, но будто зная, что представляют собой на вкус, не выказывали страха. Они летали низко, рядом друг с другом. Дуайт пальнул по ним из обоих стволов. Одна утка упала как камень, а остальные вновь взлетели, громко крякая. Они кружили над карьером достаточно долго, чтобы Дуайт смог перезарядить ружье и пальнуть опять. В этот раз он не сбил ничего, и крохали унеслись прочь.

Птица, которую он подстрелил, плавала футах в двадцати от берега. Ее клюв был под водой, крылья распластаны. Она не двигалась. Дуайт надломил ружье и вытащил заряд.

– Взять ее, Чемп! – крикнул он.

Чтобы выследить дичь, к которой никогда не приближался, он наводил свой мощный бинокль Цейса. Чтобы свежевать добычу, которую никогда не убивал, он носил охотничий нож от «Пумы».

Но Чемпион не бросился за уткой. Его даже не было в зоне видимости. Дуайт позвал его дружелюбным тоном, потом командным, угрожающим, но пес так и не вернулся. Я предложил принести утку, набросав камней ей в спину. Дуайт сказал, что не о чем беспокоиться, это просто помойная птица.

Мы нашли Чемпиона под машиной. Дуайту пришлось посюсюкать с ним некоторое время, прежде чем он выполз, тихо повизгивая и дрожа.

– Он просто-напросто боится выстрелов, маленький, – сказал Дуайт. – Но мы исправим это.

Дуайт решил это исправить, взяв Чемпиона на утиную охоту в восточном Вашингтоне. Он уговорил мать поехать с ним. Они собирались на неделю, но вернулись спустя три дня в ужасном настроении. Мать рассказала, что Чемпион сбежал после первого же выстрела и что Дуайт потратил весь день на поиски. На следующий день они держали пса в машине, но он обоссал и обосрал все сиденья. Тогда-то и решили вернуться домой.

– Дуайт все почистил, – добавила мать. – Каждый сантиметр. Я бы ни за что не притронулась к этому.

Я ничего не спрашивал. Она считала, что мне просто будет интересно это узнать.

Чемпион не всегда рычал при моем появлении. Обычно он не обращал на меня внимания, и со временем я перестал остерегаться. Но потом он принялся за старое и пугал меня до чертиков. Однажды вечером он нагнал на меня такого страху, что я схватил швабру и треснул его по голове. Чемпион зарычал, и я ударил его еще раз и продолжал колотить, а сам истерично кричал. Пока он пытался сбежать, его лапы скребли по деревянному полу. Наконец он засунул голову за нагреватель воды и держал ее там, пока я молотил по остальному телу. Наконец я устал, спохватился о том, что делаю, и остановился.

Я был один дома. Пытался усмирить свое раздражение и чувство вины. Многие вещи я мог себе простить, но не жестокость.

Я вернулся в подсобку. Чемпион снова лежал на одеяле. Потыкал его кости и осмотрел, нет ли ран. Он выглядел сносно. Губка взяла на себя всю силу ударов. Пока я занимался осмотром, Чемпион жалобно скулил и лизал мне руки. Я ласково разговаривал с ним, это было ошибкой. Это дало ему понять, что он мне нравится, что мы друзья. С того вечера он хотел быть рядом со мной все время. Когда бы я ни оказывался в подсобке, он расстилался передо мной, надеясь поймать, затем лаял и бросался к двери, когда я выходил.

Это доставляло мне неудобства. Вот уже почти год, с тех пор как начал учиться в старшей школе, я выскальзывал из дома после полуночи, чтобы взять машину для ночных развлечений. Дуайт не учил меня водить – он с уверенностью заявлял, что я угроблю нас обоих, – так что я обучался сам. После того, как Чемпион ко мне прилепился, я был вынужден брать его с собой, в противном случае он бы поднял своими воплями всех домашних.

Я курсировал по пустым улицам деревни, а рядом сидел Чемпион, глазел в окно, как настоящий пассажир, или щелкал челюстями по ветру. Когда мне это надоедало, я выезжал на участок дороги в направлении к Марблмаунт, где мог гнать сто миль в час без всяких поворотов. Так как Чемпион безмятежно наблюдал за белой полоской, мелькающей между фар, я мог в свое удовольствие орать как гиббон или проливать слезы ужаса. Затем я останавливал машину на середине дороги, разворачивался и проделывал то же самое по дороге обратно. Каждый раз я уезжал немного дальше. Однажды, думал я, я просто продолжу ехать.

Я был один дома. Пытался усмирить свое раздражение и чувство вины. Многие вещи я мог себе простить, но не жестокость.

Один раз я угодил в кювет, когда разворачивал машину задним ходом, чтобы ехать домой. Колеса прокручивались, потом я вылез посмотреть, что к чему. Я еще немного покрутил колеса, пока не закопался по уши. Тогда бросил машину и пошел пешком в деревню. Было уже три часа ночи, и дома я мог оказаться не раньше семи. Мое отсутствие обнаружили бы раньше. И машину тоже успели бы найти. Я выругался, но облегчения это не принесло. Вскоре я остановился.

Чемпион убежал вперед через лес, который громоздился по обеим сторонам дороги. Вокруг темнели горы, звезды сверкали как бриллианты в чернильном небе. Мои шаги по шоссе отчетливо звучали. Я слышал их словно со стороны. Движения ног стали казаться чужими, а затем и остальное тело уже ощущалось посторонним и неправдоподобным, как если бы я только притворялся кем-то. Я наблюдал, как это тело топает за мной. Я был вне его, наблюдал за ним, сам тому не веря. Его намерения казались абсурдными и пугающими. Я не знал, что это было.

Мои шаги по шоссе отчетливо звучали. Я слышал их словно со стороны. Движения ног стали казаться чужими.

А затем некий голос прокричал:

– О, Мэйбеллин!

Я знал этот голос. Он принадлежал мне, он был громким, и я последовал за ним. Я спел «Мэйбеллин» и еще много других песен. Я продолжал петь что есть мочи. Пару раз я останавливался, чтобы придумать подходящее оправдание.

«Послушай, я знаю, в это трудно поверить, но я как бы проснулся и… оказался здесь, я вел машину!» – но подобные идеи приводили меня в отчаяние и я возвращался к пению. Я вспомнил все песни, которые знал, и сам изумился, как много их было. Я понял, что пою довольно неплохо. Пел я разными голосами. Исполнил такие песни, как «Deck of Cards» и «Three Stars». Я пел фальцетом. Я начал себе нравиться.

На полпути в Чинук я услышал позади звук мотора. Я обернулся и махнул водителю. Он остановил свой грузовик на дороге, мотор работал. Я не знал этого человека.

– Это твоя машина там, на дороге? – спросил он.

Я сказал, что моя.

– Как ты умудрился?..

– Это трудно объяснить, – ответил я.

Он велел мне забираться внутрь. Я начал звать Чемпиона.

– Подожди, – сказал он. – Кто этот Чемп? Вас что, двое?

– Это моя собака.

Мужчина всматривался в темноту, пока я пытался докричаться до Чемпиона. Этот человек боялся всего, что было вокруг, боялся меня, и его страх заставлял меня чувствовать опасность. Наконец он сказал:

– Я поехал.

Но именно в этот момент Чемпион выскочил из-за деревьев. Мужчина посмотрел на него.

– Боже правый, – проговорил он, но впустил нас и отвез обратно к машине. Он ехал молча, и так же молчал, пока вытаскивал нашу машину на дорогу. Я поблагодарил его, но он лишь кивнул и уехал.

Я забрался в постель незадолго до того, как мать пришла меня будить.

– Я нехорошо себя чувствую, – сказал я ей.

Она положила руку мне на лоб, и после этого жеста мне захотелось рассказать ей обо всей этой передряге. Не чтобы облегчить душу, а чтобы поделиться тем, как я выбрался из этого. Ей нравилось слушать истории о критических ситуациях, которые закончились в итоге хорошо: они вселяли в нее веру в удачу. Но я знал, что не смогу рассказать ей все, не пообещав никогда больше не брать машину, чего на самом деле не мог, так как был полон решимости сделать это снова. Она посмотрела на меня в сером предутреннем свете.

– У тебя нет жара, – сказала она. – Но должна признать, ты выглядишь ужасно.

Она разрешила мне остаться дома и не ходить в этот день в школу, если пообещаю не смотреть телик.

Проспал я до обеда. Я сидел в постели, ел сэндвич, когда Дуайт вошел в мою комнату. Он оперся на дверной косяк, не вынимая руки из карманов, как клоун, изображающий, что отдыхает. Это меня насторожило.

– Тебе лучше? – спросил он.

Я сказал, что да.

– Не хотелось бы, чтобы ты заболел чем-то серьезным, – сказал он. – Ты поспал немного, да?

– Да, сэр.

– Должно быть, тебе это было необходимо.

Я ждал.

– А, кстати, ты, случайно, не слышал такой легкий свист в моторе, а?

– В каком моторе?

Он улыбался.

Затем сказал, что был в лавке несколько минут назад с Чемпионом и что встретил там человека, который узнал собаку и поведал довольно занятную историю о том, как их дорожки пересеклись этим утром. Что я думаю по этому поводу?

Я выкрикнул его имя, но он продолжал судорожно бить меня, и я знал, что он ничего не слышит.

Я ответил, что не понимаю, о чем речь.

И тут он оказался на мне. Схватил за одну руку под одеялом, в другой у меня был сэндвич. И вначале вместо того, чтобы защищаться самому, я оттолкнул сэндвич, как будто это было то, чего Дуайт добивался. Он хлестал меня по лицу. Я бросил сэндвич и закрылся рукой, но не мог увернуться от его рук. Он стоял на коленях на постели, сжимая меня ногами в одеяле, как в тисках. Я выкрикнул его имя, но он продолжал судорожно бить меня, и я знал, что он ничего не слышит.

Каким-то образом я высвободил одну руку и ударил его по горлу. Он отпрянул назад, задыхаясь. Я столкнул его с кровати и пнул от себя одеяло, но прежде чем смог встать, он схватил мои волосы и сильно ударил лицом об матрас. Затем по задней части шеи. Я застыл от шока. Он усилил хватку. Я ожидал, что он снова меня ударит. Слышал, как он часто и тяжело дышал. Мы застыли на некоторое время. Затем он оттолкнул меня и выпрямился. И стоял надо мной, с трудом переводя дыхание.

– Убери этот бардак, – сказал он.

У двери обернулся и сказал:

– Надеюсь, ты усвоил урок.

Я усвоил пару уроков. Что удар в горло не всегда останавливает соперника. И также, что материться, когда у тебя проблемы, неудачная идея. А удачная идея – петь, если можешь.

…Чемпион видел крохаля в первый и последний раз. Он стал убийцей котов. Три раза приносил мертвых кошек домой в своих знаменитых мягких губах.

Свой в школе

Конкрит был городом-предприятием, местоположением Лоун Стар Семент Кампани. Улицы, дома и машины стояли серыми от цементной пыли с завода. В безветренные дни пелена пыли висела в воздухе, такая плотная, что иногда отменяли футбольные тренировки. Старшая школа Конкрита взирала на город с холма, чьи склоны были покрыты цементом, охраняющим их от вымывания. К тому времени, как я начал там учиться, вскоре после открытия школы, цементные насыпи начали ломаться и скользить, открывая ячеистую сетку, поверх которой лежали.

В школе учились ребята из низовий и верхов долины. Они были детьми фермеров, официанток, лесорубов, строителей, водителей грузовиков, экспедиторов. Большинство учеников уже сами где-то работали. Они трудились не для того, чобы накопить денег, а для того, чтобы потратить их на машины и девушек. Многие женились еще в школе, а затем бросали учебу и устраивались работать на полный день. Другие уходили в армию или морфлот. Некоторые погрязли в мелком криминале. Мальчишки нашей школы в подавляющем большинстве не видели себя студентами колледжей.

В школе преподавало несколько хороших учителей. Большинство из них – пожилые женщины, которым было безразлично, что над ними смеются, из-за того, что они цитируют стихи или пускают слезу при описании битвы при Вердене. Их было не так много.

Мистер Митчелл преподавал гражданское право, а также занимался неофициальной вербовкой в армию. Он служил во время Второй мировой в «Европейском театре», как он любил говорить, и действительно убивал людей. Иногда он приносил какие-то вещи, которые снял с тел убитых им солдат. Это были не только медали и штыковые патроны, которые можно было купить в любом ломбарде, но также письма на немецком и кошельки с фотографиями внутри.

Всякий раз, когда мы хотели отвлечь мистера Митчелла от того, чтобы собрать сочинения, которые не написали, мы расспрашивали его о войне. Мистер Митчелл усаживался, выглядывал из-за крышки стола, выкатывался на середину комнаты и подпрыгивал вместе со стулом, имитируя звук пулемета: да-да-да-да-да. При этом он одобрял смелость и дисциплину немцев и говорил, что, по его мнению, мы сражались не на той стороне.

Всякий раз, когда мы хотели отвлечь мистера Митчелла от того, чтобы собрать сочинения, которые не написали, мы расспрашивали его о войне.

Мы должны были войти в Москву, а не в Берлин. Что касается концентрационных лагерей, то мы обязаны помнить, что почти все еврейские ученые были погублены там. Если бы они выжили, то помогли бы Гитлеру сделать атомную бомбу раньше, чем ее разработали мы, и все мы говорили бы сегодня по-немецки.

Мистер Митчелл активно использовал на уроках аудиовизуальные средства. Мы много раз смотрели одни и те же фильмы, документальные ленты про боевую подготовку, а также истории от ФБР о вербовке старших школьников в коммунистические ячейки в любом городе США. На итоговом экзамене мистер Митчелл спросил:

– Какая ваша любимая поправка?

Мы были готовы к вопросу и все дали правильный ответ – «Право ношения оружия» – за исключением девочки, которая ответила «Свобода слова». За такую дерзость она завалила не только этот вопрос, но и весь тест. Когда она спорила, что тут не может быть неправильного ответа, мистер Митчелл рассердился и велел ей покинуть класс. Она жаловалась директору, но ничего из этого не вышло. Большинство ребят в классе считали, что она выскочка и задавака, я тоже так думал.

Мистер Митчелл вел также физкультуру. Он внедрил в нашу школу бокс и каждый год организовывал поединки, и сотни людей платили хорошие деньги, чтобы посмотреть на нас, пацанов, выбивающих потроха друг у друга.

Мисс Хулигэн преподавала ораторское искусство. Несколько лет назад она освоила одну теорию по «удалению» лишних слов из речи, и ему она учила больше, чем самой речи. Как будто все нужные слова были уже идеально оформлены в нашем нутре и ждали только выхода наружу, как форель из водопойного пруда. Вместо того чтобы использовать губы, мы должны были всего лишь позволить словам «выскочить». В чем заключалась такая манера говорить, понять было непросто. Мисс Хулигэн верила, что все следует познавать постепенно, сначала одно, затем другое, так что мы потратили большую часть года, читая вслух «Гайавату»[15] в хоральном сопровождении, которое она сама изобрела.

Ей так это нравилось, что весной она взяла нас на конкурс ораторов в Маунт Вернон. Конкурс проводился на улице. Когда мы сидели, декламируя стихи «Гайаваты» в Великом Кругу, начался дождь. Мы были одеты в индейские костюмы, сделанные из мешков, в которых когда-то хранили лук. Когда мешки намокли, они начали вонять. Мы были не единственными, кто заметил это. Мисс Хулигэн не позволила нам уйти. Она ходила вдоль ряда, нашептывая:

– Удаляйте, удаляйте.

В конце нас дисквалифицировали за задержку времени на том-томе.

…Мистер Грили с лошадиным лицом преподавал труды. На первом вводном занятии для новичков он по традиции бросал пятидесятифунтовый чурбан черного металла на свою ступню. Он делал это для привлечения внимания и таким образом хвастался своими надежными ботинками, у которых был хорошо укреплен носок. Он думал, что всем нам следует носить такие ботинки. Мы не могли купить их в магазинах, но могли заказать их через него. Когда я учился здесь второй год, один пылкий новичок попытался поймать кусок металла, когда он падал на ногу Лошадиной морды, и переломал себе пальцы.

Сначала я приносил домой хорошие отметки. Они были фальшивкой – я списывал домашку у других ребят в автобусе, идущем из Чинука, и готовился к контрольным по пути из одного кабинета в другой. После первого зачетного периода я совсем перестал учиться и заботиться об оценках. Затем стал получать тройки вместо пятерок, но дома об этом пока никто не знал. Табели успеваемости выписывались с потрясающим постоянством и были заполнены карандашом, а у меня было несколько таких карандашей.

Все, что я должен был делать, это ходить на уроки, но иногда даже это казалось чрезмерным. Я сошелся с некоторыми ребятами постарше, пользовавшимися дурной славой. Они приняли меня из любопытства, узнав, что я никогда еще не напивался и до сих пор девственник. Я был им признателен. Я хотел отличаться, но приличные способы, казалось, не приходили мне в голову. А раз не мог выделяться чем-то достойным, то готов был стать изгоем.

Каждое утро мы курили в неглубоком овражке за школой и часто оставались там после того, как прозвенит звонок, затем пересекали склон холма через поле с колючими кустами – такими высокими, что казалось, мы плывем по ним – к дороге, где Чак Болджер оставлял свою тачку.

Я сошелся с некоторыми ребятами постарше, пользовавшимися дурной славой. Они приняли меня из любопытства, узнав, что я никогда еще не напивался и до сих пор девственник.

Отец Чака держал большой магазин автозапчастей недалеко от Ван Хорна. Он также был священником Пятидесятнической церкви. Сам Чак, напившись, заводил всякие религиозные бредни. Он был беспокойным и диким, однако деликатным. А со мной обращался даже по-братски. По этой причине мне было с ним куда проще, чем с остальными. Я верил, что есть по крайней мере несколько вещей, которые он ни за что не сделает. У меня не было такой уверенности по поводу остальных. Один из них уже отсидел в тюрьме, первый раз за кражу цепной пилы, а потом за похищение кота. Этот парень был рослым, тупым и странным. Все звали его Психо, и он воспринимал это имя как призвание.

Чак был вместе с Психо, когда тот утащил кота. Они стояли у аптеки в Конкрите, а кот подошел к ним и начал тереться об их ноги. Психо поднял кота, намереваясь поиздеваться над ним, но, увидев имя на ошейнике, придумал кое-что другое. Кот принадлежал одной вдове, владелице автосалона в городе. Психо пришла мысль, что она, должно быть, при деньгах, и решил потребовать выкуп. Он позвонил ей по уличному телефону и сказал, что кот у него и что он отправит его обратно за двадцать долларов. В противном случае он убьет кота. Чтобы доказать, что он говорит серьезно, он подвесил кота к трубке и дернул за хвост, но кот не издал ни звука. В итоге Психо приложил трубку к губам и сказал: «Мяу, мяу». Затем велел вдове достать деньги и встретить его в определенном месте в определенное время. Когда Чак попытался отговорить его от этой встречи, Психо назвал его тряпкой.

…Вдовы на месте не оказалось. Но были кое-какие другие люди.

Был в нашей компании и Джерри Хаф. Хаф был хорош собой, такой легко обижающийся типаж с тяжелыми веками. Девчонки обожали его, и совершенно зря. Он был небольшого роста, но необычайно силен и тщеславен. Его тщеславие поднималось выше его головы с блестящим от геля зачесом. Он был хулиганом. Околачивался в уборных и насмехался над членами других мальчиков, наступал на их белые туфли, держал их над писсуаром за голеностоп. Считается, что хулиганы и задиры обычно оказываются трусами, но Хаф разрушил этот стереотип. Он пытался издеваться над каждым, даже над парнями, которые однажды уже побили его.

Арч Кук тоже тусил с нами. Арч – дружелюбный простофиля, который разговаривал сам с собой и иногда орал или смеялся без причины. Чак рассказывал мне, что Арча переехала машина, когда он был ребенком. По всей видимости, это соответствовало действительности. Хаф обычно говорил: «Арч, ты был бы в порядке, если бы тот чел не сдал назад, чтобы посмотреть, что он сбил». Арч был кузеном Хафа.

Считается, что хулиганы и задиры обычно оказываются трусами, но Хаф разрушил этот стереотип. Он пытался издеваться над каждым, даже над парнями, которые однажды уже побили его.

Нас было пятеро. Мы собирались у Чака на Чеви‐53 и ездили по округе, в поисках машины, из которой можно откачать газ. Если мы находили такую, то переливали несколько галлонов из бака в бак Чака и все утро мчались в горы. Около полудня мы обычно возвращались в Конкрит и заходили к сестре Арча Веронике. Раньше она училась в одном классе с Нормой. У нее все еще был вздернутый носик и большие голубые глаза королевы красоты, которой она однажды была, но ее лицо стало пятнистым и дряблым от алкоголя. Вероника была замужем за пильщиком, который работал на мельнице рядом с Эвереттом и приходил домой только на выходные. У нее было две маленькие толстенькие девочки, которые блуждали в руинах дома в трусиках, хныкая, борясь за материнское внимание и жуя картофельные чипсы из экономичных пакетов почти такого же размера, как они сами. Вероника сходила с ума по Чаку. Если он был не в духе, она пыталась поднять ему настроение, бегая вокруг в коротеньких шортиках и на высоких каблуках или сидя у него на коленках и облизывая ему уши.

Мы зависали в этом доме весь день, играя в карты и читая детективные журналы Вероники. Время от времени я пытался играть в игры с ее дочками, но они были слишком необщительные. В три часа я возвращался пешком обратно в школу, чтобы сесть на автобус, и ехал домой.

* * *

Чак и все остальные знали очень многих женщин типа Вероники. Найдя очередную, они делили ее. Меня тоже пытались свести с некоторыми, но я всегда избегал подобных встреч. Я не знал, чего хотят эти девочки. Был уверен, что обязательно их разочарую. Их доступность тоже приводила меня в уныние. Я не хотел, чтобы это было так, грязно и публично, с незнакомой. Я предпочел бы заниматься этим с девушкой, которую полюблю.

Меня тоже пытались свести с некоторыми, но я всегда избегал подобных встреч. Их доступность тоже приводила меня в уныние. Я не хотел, чтобы это было так, грязно и публично, с незнакомой.

Этому не суждено было случиться, потому что девушка, в которую я был влюблен, не знала об этом. Я держал свои чувства в секрете, так как полагал, что они покажутся ей смешными, а может, даже оскорбительными. Ее звали Рэа Кларк. Рэа переехала в Конкрит из Северной Каролины, когда училась в предпоследнем классе средней школы, а я был новичком. У нее были длинные – до талии – волосы соломенного цвета, спокойные карие глаза, золотистая кожа, которая светилась как мед, и мягкие полные губы. Она носила обтягивающие юбки, которые подчеркивали изгибы ее бедер, когда она шла, облегающие свитера пастельных тонов, рукава которых она подворачивала до локтей, обнажая надрывающую сердце внутреннюю сторону руки сливочного цвета.

Как только Рэа приехала в Конкрит, я пригласил ее на танец на дискотеке в спортзале. Она кивнула и последовала за мной на танцпол. Это был медляк. Я повернулся к ней лицом. Она двигалась в моих руках, как ни одна девчонка прежде не делала, искренне и всецело. Таяла передо мной, вторя каждому моему движению. Ее ноги напротив моих, подбородок возле моего, ее пальцы слегка касались моей шеи сзади… Я понимал, что она не знает, кто я такой, что все это – ошибка новенькой девочки. Но я воспринимал ситуацию как нечто само собой разумеющееся, из чего я могу извлечь преимущество. Я полагал тогда, что наша встреча была предопределена: мы оба такие настоящие, свободные от предрассудков по поводу разницы в возрасте.

Я полагал тогда, что наша встреча была предопределена: мы оба такие настоящие, свободные от предрассудков по поводу разницы в возрасте.

Через какое-то время она сказала:

– Вы не умеете веселиться как следует.

Ее голос был грудной и глубокий. Я чувствовал его в своей груди.

– Вот ребята из Норвилла умеют устраивать вечеринки.

Я потерял дар речи. Я просто держал ее, двигался вместе с ней, вдыхал аромат волос. Она была моей три минуты, и потом я потерял ее навсегда. Старые приятели, мальчики, к которым у меня не хватало смелости сунуться, танцевали с ней весь оставшийся вечер. Неделю спустя она спуталась с Ллойдом Слаем, баскетболистом с крутой тачкой. Когда мы проходили мимо друг друга в коридоре, она даже не узнавала меня.

Я писал ей длинные высокопарные письма, которые потом рвал. Обдумывал разные способы, какими судьба может свести нас, чтобы я смог показать ей, кто я на самом деле, и заставить полюбить себя. Большинство этих вариантов включали в себя смерть или жестокое избиение Ллойда Слая.

А когда, как это иногда случалось, ко мне проявила интерес ровесница, я повел себя с ней по-свински. Я провожал ее домой с танцев или игры, целуясь с ней на пороге ее дома, затем полностью игнорировал на следующий день. Я вечно желал то, чего не мог себе позволить.

Чаку и компании иногда удавалось меня напоить. Ликер на меня не действовал, но они были терпеливы, желали экспериментировать, и время играло им на руку. В конце концов они добились своего во время баскетбольного матча, последней игры сезона. Незадолго до этого прошел дождь, и воздух был наполнен паром. Окна школы были открыты, и из нашего места встреч в балке мы могли слышать, как чирлидеры разогревают публику на трибунах, пока игроки тренируют броски.

  • Чью команду не хотят встречать?
  • Конкрит! Конкрит!
  • Чью команду не могут побить?
  • Конкрит! Конкрит!

Хаф передавал по кругу жестянку с гавайским пуншем, наполовину смешанным с водкой. Он называл его «Кровь гориллы». Я думал, что меня вытошнит от этого пойла, но все равно отпил большой глоток. Он остался в желудке. На самом деле мне понравилось, на вкус это было именно как гавайский пунш. Я сделал еще один большой глоток.

Я был на крыше школы вместе с Чаком. Он смотрел на меня и равномерно кивал.

– Вулф, – говорил он, – Джек Вулф.

– Угу.

– Вулф, у тебя очень большие зубы.

– Да, я знаю.

– Человек-волк.

– Угу, Чак-лис.

Он показал свои руки. Они кровоточили.

– Не молоти по деревьям, Джек. Ладно?

Я сказал, что не буду.

– Не молоти по деревьям.

…Я лежал на спине, а Хаф сидел на мне, хлестая меня по щекам.

– Говори со мной, членолиз.

Я сказал:

– Привет, Хаф.

Все засмеялись. Помпадур Хафа расклеился и свесился на длинных прядях на лицо. Я улыбнулся и сказал:

– Привет, Хаф.

Я шагал по ветке. Затем балансировал над краешком оврага, где начинался цементный отвал. Все смотрели вверх на меня и кричали. Они вели себя как придурки, ведь мое чувство равновесия было превосходным. Я балансировал на ветке и хлопал руками. Потом сунул руки в карманы и продолжал прогуливаться по ветке, пока она не сломалась.

Я не чувствовал, как приземлился. Катился наискосок вниз по склону, по-прежнему держа руки в карманах, вертясь как полено, быстрее и быстрее, ускоряясь на цементных кручах. Цемент закончился на том отвале, где земля была вымыта. Я вылетел с этого края, вращаясь в воздухе, жестко приземлился и помчался вниз по склону через кусты, подпрыгивая на камнях и буреломе. Ветки шелестели вокруг меня, затем я ударился обо что-то твердое и наконец остановился.

Я лежал на спине. Не мог двигаться, не мог дышать. Был слишком пуст, чтобы сделать первый вдох. Тело не отвечало на сигналы, которые я посылал. Темнота подступила к глазам. Я тонул и затем потонул окончательно.

Когда я открыл глаза, то все еще лежал на спине. Я слышал голоса, зовущие меня по имени, но я не отвечал. Я лежал посреди густых зарослей кустарника, ветки с листьями сверкали дождевыми каплями. Ветви образовали надо мной подобие решетки. Голоса приближались, а я все так же не отвечал. Я был счастлив там, где нахожусь. В кустах началось движение, и снова и снова я слышал свое имя. Я укусил себя за щеку с внутренней стороны, чтобы не засмеяться и не выдать себя. Наконец все ушли.

Я лежал на спине. Не мог двигаться, не мог дышать. Был слишком пуст, чтобы сделать первый вдох. Тело не отвечало на сигналы, которые я посылал.

Я провел там ночь. Утром направился к главной дороге и поймал попутку до дома. Одежда промокла и порвалась, но за исключением болезненных ощущений в пояснице я был невредим, просто слегка потрепан из-за ночи, проведенной на земле.

Дуайт сидел за кухонным столом, когда я вошел. Он осмотрел меня и сказал – спокойно, зная, что сейчас я был в его руках:

– Где ты был прошлой ночью?

– Я напился и упал со скалы, – ответил я.

Он ухмыльнулся вопреки себе, я предвидел это. Затем отпустил меня, прочитав лекцию и дав несколько советов по поводу похмелья. Мать все это время стояла у раковины в своей ночнушке, слушая наш разговор без всякого выражения. После этого пошла за мной по коридору. Мама остановилась у двери в мою комнату, сложив руки на груди, и ждала, пока я посмотрю на нее. Наконец она сказала:

– От тебя не стало никакой поддержки.

Да, никакой поддержки. Но я был счастлив той ночью, слышал, как они искали меня, слышал, как они звали меня по имени. Я знал, что они меня не найдут. После того как они ушли, я лежал там и улыбался в своем уютном гнездышке. Через кусты надо мной я видел нимб у луны в густом темном небе. Холодные бусины воды скатывались с веток на мое лицо. Я мог только расслышать звуки игры, идущей там, наверху холма, возгласы болельщиков, барабанящие ноги на трибунах. Я слушал с благочестивым снисхождением. Я был совершенно один, там, где никто не мог достать меня, лишь слабый шум игры и несколько голосов, выкрикивающих Конкрит, Конкрит, Конкрит.

* * *

С братом я не виделся шесть лет. После того как мы с матерью уехали из Солт-Лейк, я потерял с ним контакт. Но однажды осенью, в мой второй год обучения в старшей школе Конкрита, он написал мне письмо и прислал свитшот из Принстона. Письмо было наполнено впечатляющими фразами типа «В мире, где контрацепция и водородная бомба соперничают в том, кому первому стать в ряд отрицательных ценностей…», которые я пытался использовать в разговоре так, будто они только что пришли мне в голову. Я носил этот свитшот повсюду и говорил незнакомцам, которые подбирали меня на дорогах, что был студентом Принстона и еду домой навестить родных. Я даже постригся в стиле, который назывался «Принстон» – плоская площадка наверху, длинные и зализанные назад волосы с боков.

Я решил двинуться туда. Моя мать была занята кампанией сенатора Джексона и Джона Ф. Кеннеди. Дуайт называл Кеннеди «кандидат Папы» и «сенатор из Рима». Он не любил его, вероятно, из-за эффекта, который тот производил на мою мать, которая была взбудоражена надеждами, связанными с Кеннеди, а также слегка влюблена в него. Из-за того, что она много времени проводила вне дома, Дуайт стал чаще обычного третировать меня. Он меня не бил, но всегда оставлял возможность для этого. Я ненавидел оставаться с ним наедине.

У меня была идея доехать автостопом до Принстона и остаться у брата Джеффри. Но денег на поездку не было. Чтобы достать их, я планировал подделать чек. Какое-то время я был поражен наивностью банков, той наивностью, с которой они оставляли чековые книжки на столах обслуживания для своих клиентов. Люди заходили с улицы, записывали свои пожелания, затем выходили снова с карманами, полными денег. Ничто не удерживало меня от того, чтобы взять несколько пустых бланков и заполнить их позже. Я не мог обналичить их в Чинуке или Конкрите, где слишком примелькался, но в другом городе это было бы несложно.

Я принадлежал к Ордену Стрелы, почетному скаутскому сообществу, чей ежегодный банкет в этот раз должен был проводиться в Беллингхэме. Я поехал днем с несколькими другими членами Ордена Стрелы из моей группы и по приезде незаметно улизнул от них. Сначала я направился в банк. Прежде чем зайти внутрь, надел очки в роговой оправе, которые мать купила, чтобы я мог видеть доску в школе. В них я выглядел глупее, но старше. Я прошел через банк к одному из столиков и оторвал чек от готовой к использованию чековой книжки. Подождал в очереди какое-то время, затем, щелкнув пальцами, будто только что вспомнил что-то, повернулся и вышел.

Библиотека была так же проста, как и банк. Все, что мне нужно было сделать, дать библиотекарю свое имя и адрес, который я скопировал случайным образом из телефонной книги.

В главном отделении публичной библиотеки я выписал карточку на имя Томаса Финдона. Я выбрал «Томаса Финдона», потому что работал летом вожатым в лагере и там встретил мальчика с таким именем. Он был Орлом из Портленда, атлетом с мягким голосом и хорошей фигурой, а также умеющим легко находить общий язык с девочками, которые приезжали в лагерь навестить младших братиков. Мы вместе обучали плаванию детей, пока я не был разжалован до разряда лучников и практически потерял работу за то, что организовывал турниры по двадцать пять центов за билет с молодыми скаутами, которых должен был обучать.

Библиотека была так же проста, как и банк. Все, что мне нужно было сделать – дать библиотекарю свое имя и адрес, который я скопировал случайным образом из телефонной книги. Она напечатала карточку, пока я ждал.

Я шатался по улицам больше часа, глазея на магазины и на людей за прилавками. Искал кого-нибудь, кому мог бы доверять. Я нашел ее в угловой аптеке в бизнес-квартале. Несколько минут ходил взад-вперед и смотрел на нее через окно аптеки. Затем зашел внутрь и встал возле полок с журналами, притворяясь, что читаю, и нервно перевешивая свой походный мешок с одного плеча на другое.

У нее были седые волосы, но лицо было гладким, а выражение открытым, как у молодой девушки. Бесхитростное милое лицо. Она носила очки-полумесяцы и глядела из-под них на посетителей, пока укладывала их покупки. После этого проводила с покупателем какое-то время, больше слушая, но иногда добавляя собственные комментарии. Ее смех был мягким и приятным. Благодаря ей аптека была похожа на дом.

Я взял экземпляры «The Saturday Evening post» и «Reader’s Digest», потом зашарил по полкам в поисках других взрослых журналов. Собрал несколько упаковок крема после бритья «Олд Спайс», кусачки для ногтей, расческу и пакетик табака для трубки. Когда приблизился к кассе, она улыбнулась и спросила, как у меня дела.

– Великолепно, – ответил я, – просто великолепно.

Она подытожила мой счет и спросила, не нужно ли чего-нибудь еще.

– Я думаю, этого достаточно, – сказал я. Сунул руку в правый задний карман и нахмурился. Все еще хмурясь, я похлопал другие карманы.

– Вы знаете, – начал я, – кажется, я забыл кошелек дома. Проклятье! Простите за неудобство.

Она отвергла предложение вернуть покупки на полки и попросила не беспокоиться, такое случается все время. Я поблагодарил ее и направился было к выходу, затем развернулся снова.

– Я могу выписать вам чек, – сказал я. – Вы принимаете чеки?

– Да, разумеется.

– Превосходно.

Я извлек чек, который взял из банка, и положил на стойку.

– Я выпишу его на пятьдесят, если этого хватит.

Она задумалась.

– Пятьдесят будет достаточно.

Она смотрела, как я заполняю чек. Я видел, как Дуайт делает это, и знал разные трюки типа «пятьдесят и не/100» в строке суммы. Я поставил подпись с закорючкой и протянул ей.

Она изучила его. Я ждал, терпеливо улыбаясь. Когда она заговорила, ее голос как-то изменился.

– Томас, – сказала она, – есть ли у вас какой-нибудь документ, подтверждающий личность?

– Разумеется, – сказал я и снова полез в задний карман. Затем остановился.

– Этот чертов бумажник, – сказал я, – все осталось там. Не знаю, может, что-то у меня и есть с собой…

Я пошарил по всем карманам и с видом облегчения обнаружил библиотечную карточку.

– Вот, – произнес я, – мы снова можем вернуться к делу.

Она разглядывала карточку так же, как изучала чек.

– Где вы живете, Томас?

– Прошу прощения?

Она посмотрела на меня поверх очков.

– Какой у вас адрес?

Я напрочь забыл, что было в карточке. Я стоял там, глупо моргая, затем облокотился на стойку и, выдернув карточку из ее пальцев, сказал:

– Здесь все верно.

Я прочитал адрес вслух и вернул ей карточку.

Она кивнула, наблюдая за мной. Затем подняла голову и выкрикнула:

– Альберт, не мог бы ты подойти на минутку?

Маленький хилый пожилой мужчина в белом пиджаке медленно вышел сбоку из-за стойки выписки рецептов. Она протянула ему чек и библиотечную карточку. Она впилась в него глазами и сказала осторожным голосом:

– Альберт, вот этот молодой человек выписал этот чек. Позаботься о нем, пожалуйста.

Он глянул на нее, сначала с недоумением, затем с пониманием.

– Хорошо, – ответил он. – Я позабочусь об этом.

Он вернулся обратно в свою подсобку. Я направился было за ним, но она сказала:

– Он сейчас вернется, Томас. Просто подожди здесь.

Она положила мои покупки в пакет, и какое-то время мы стояли молча.

– Я обычно не держу в руках столько наличных, – наконец произнесла она.

Я смотрел на заднюю дверь магазина. И не видел того человека.

– И как долго вы живете здесь, Томас?

– Около шести месяцев, – ответил я.

– И как вам здесь нравится? Так далеко?

– Мне нормально. То есть я имел в виду, мне правда нравится здесь.

– Хорошо. Мне тоже, это хорошее место для жизни. Люди здесь хорошие.

Потом я увидел, что она дрожит, близкая к тому, чтобы расплакаться, и понял, что она предала меня. Я взглянул на пустую стойку, где выписывались рецепты, и снова сказал:

– Вы знаете, у меня еще есть дела, я просто зайду к вам чуть позже.

Я двинулся по проходу к двери. Она сказала:

– Подождите, Томас.

Подойдя к двери, я обернулся и увидел, что она вышла из-за стойки и направляется ко мне.

– Подождите, – говорила она, удерживая меня взглядом, пока я стоял там, и я видел в ее глазах то, что слышал в ее голосе чуть раньше: сожаление. Я толкнул дверь, ступил наружу и зашагал вниз по улице. Я прошел несколько магазинов и затем снова услышал голос позади:

Потом я увидел, что она дрожит, близкая к тому, чтобы расплакаться, и понял, что она предала меня.

– Томас!

Я ускорил шаги. Она продолжала идти за мной и выкрикивать это имя. Я взглянул через плечо. Она бежала, медленно и неуклюже, но бежала. Я сжал свой вещмешок под мышкой, прижал его локтем и сам прибавил скорости. Мы оба едва не неслись по улице, на расстоянии двадцати – двадцати пяти футов друг от друга. Я с трудом сдерживался, чтобы не пуститься вприпрыжку, рвануть наутек.

– Томас! – кричала она. – Томас, подождите!

И каждый раз, когда она кричала, я чувствовал какой-то надрыв в этом голосе, полном заботы. Я чувствовал, что она знает обо мне все, всю мою дурость и мои проблемы, и хочет только остановить меня и привести в чувства.

Тротуар был запружен людьми. Если бы люди, мимо которых мы пробегали, заподозрили, что есть какая-то причина задержать меня, они бы сделали это. Если бы она крикнула «Вор!» хотя бы раз, я был бы окружен толпой в ту же секунду. Все, должно быть, думали, что это какое-то семейное дело. Они, видимо, слышали то же, что слышал я – голос матери, пытающейся догнать своего ребенка.

Я повернул за угол в конце квартала, и это дало мне преимущество. Силы, которые я берег, казалось, активизировались в одно мгновение. Я рванул за следующий угол, повернул один раз, повернул снова, миновал полквартала и метнулся по узкой дорожке между домов. Только затем сбавил ход и посмотрел назад. Она, конечно, не могла меня больше преследовать, но мне надо было оглянуться, чтобы удостовериться. Ее там не было. Я потерял ее. Я верил, что навсегда, но ошибался.

Узкая дорожка заканчивалась напротив забегаловки. Дорогу ремонтировали. Машин не было, только несколько пешеходов. Я немного подождал, пытаясь восстановить дыхание, затем перешел улицу по направлению к забегаловке. Она была почти пуста. Кассир что-то пробурчал, когда я вошел, но не оторвался от своего блокнота, в котором писал. Я прошел в заднюю часть помещения и заперся в мужском туалете.

Я прислонился спиной к двери. Стоял там, просто давая себе отдышаться. Лицо заливал пот, а рубашка промокла насквозь. В горле першило. Я сунул голову под кран и позволил воде течь прямо в рот. Затем разделся до пояса и обтерся бумажными полотенцами.

Высохнув, снял брюки и сложил их в мешок вместе с рубашкой и очками. Достал скаутскую форму, медленно, осторожно развернул ее и надел. Прошелся влажной тканью по обуви, выпрямился и осмотрел себя. Все было так, как должно: и завязанный платок, и центровка пряжки на ремне, правильный угол на головном уборе, складки на двух моих лентах. Одна лента принадлежала Ордену: красная стрела на ослепительно белом фоне. Другая – в значках – подтверждала мои навыки. В лагере тем летом я довел себя до исступления, добывая значки и медали. Я был теперь Лайф-скаутом, всего в одном знаке отличия от звания Орла. Этим знаком отличия был значок «Гражданство». Я уже выполнил многочисленные требования для его получения, включая участие в жюри во время испытаний, где следил за выполнением правил, но Дуайт отказался подать мои бумаги. Он не объяснял почему, говорил лишь, что я не заслужил быть Орлом. Это был один из камней преткновения между нами.

Я повесил мешок на плечо и вышел из забегаловки.

Между моим бегством и возвращением прошло не более пятнадцати минут. Пустая полицейская машина была припаркована снаружи возле аптеки с мигающими фарами. Спокойно, глядя прямо перед собой, я прошел мимо и вверх по улице к отелю, где проводился банкет.

Хотя оставался еще час до еды, лобби отеля было уже забито скаутами в лентах Ордена Стрелы, прихорашивающихся и оглядывающих друг друга со всех сторон. Я проверил сумку и поздоровался с некоторыми знакомыми из других групп. Один из них был ответственным за расстановку стульев. Он попросил помочь, и когда эта работа была сделана, поставил меня у двери с парой других мальчиков, чтобы приветствовать гостей, когда они начнут заходить. Мы втроем поладили и всю дорогу беспрестанно шутили. К тому времени, как люди стали подходить к нашему столу, мы сыпали остротами, одна за другой. Между приколами я проверял имена по списку приглашенных, второй записывал их на клеящиеся таблички, а третий провожал гостей к столикам.

В лагере тем летом я довел себя до исступления, добывая значки и медали. Я был теперь Лайф-скаутом, всего в одном знаке отличия от звания Орла.

Затем появилась она, там, в очереди, позади пожилой пары. Я поднял глаза и увидел, что она смотрит на меня. Комната пошатнулась, но я сохранил равновесие. Я даже не моргал. Проверил имена пожилой пары и деликатно пошутил, отчего они рассмеялись.

И затем повернулся к ней. Приветливо улыбнулся и произнес:

– Ваше имя, мэм?

Она подошла к столу и стояла в задумчивости, держа дамскую сумочку перед собой обеими руками. Она по-прежнему была в белом свитере и клетчатой юбке, в которых я видел ее в аптеке. Я не чувствовал ни страха, ни удивления после того, как первый шок прошел. Я знал, что она не могла выследить меня. Конечно, у нее был сын в скаутах, и, конечно, он принадлежал Ордену Стрелы.

Она прочитала мою табличку с именем и посмотрела на меня сверху вниз, и я мог видеть, как лицо ее смягчается и проясняется, по мере того как она осознает, что ошиблась, что это, вероятно, не могу быть я. Она ответила мне улыбкой и назвала свое имя. Я увидел, что у нее двое мальчиков в Ордене. Она уже искала их, озираясь вокруг и вглядываясь в шумный коридор. Она взяла свою табличку с именем, подала руку мальчику у двери и прошла в банкетный зал.

* * *

Брат прислал мне историю, которую написал сам, под названием «Хэнк О’Хэа, Костяшка». Это был рассказ об американце, заключенном в тюрьму в Италии за убийство проститутки. Его отец был богат, но молодой человек отказался просить его о помощи. Тогда его отвергла и семья, и общество. Он был настолько одинок, что даже не раскаивался, что убил девушку. Ему было жаль, да – он был пьян в тот момент, – но его презрение к обществу было таким сильным, что он не делал ничего, чтобы добиться прощения. История была наполнена очень подробными деталями тюремной жизни, как, например, автоматический смыв в туалете каждые несколько минут и тот факт, что заключенные стучат по решеткам жестяными кружками.

Брат хотел встретиться со мной. Это было ясно. Я хотел увидеться с ним уже много лет, но до сего дня никогда не знал, чувствует ли он то же самое по отношению ко мне.

Мне понравилось. Я никак не мог отделаться от мысли о смелости Джеффри написать это. Я послал ему одну из своих историй, о двух волках, дерущихся до смерти в Юконе, но я знал, что его рассказ лучше, и раздумывал над тем, чтобы показать его своему учителю английского как собственный. В конце концов, я решил не делать этого. Знал, что это не останется безнаказанным.

Джеффри написал снова, сообщив, что ему понравился мой рассказ и он хотел бы, чтобы я прислал ему еще. Его письмо было теплым и полным новостей. Он заканчивал последний курс в Принстоне. После окончания он надеялся уехать в Европу, чтобы работать над романом. Была также возможность преподавательской деятельности в Турции. Ему понравилось в Принстоне, говорил он, и мне следовало бы серьезно поразмыслить над этим, когда подойдет время выбирать себе колледж.

Также он черкнул пару слов о нашем отце. Тот разошелся с женой. Переехал в Калифорнию и устроился в «Конвэйр Астронавтикс» – первая реальная работа, которая у него появилась за последние годы. На самом деле Джеффри сказал, что всем им какое-то время придется нелегко. Он расскажет мне больше, когда мы увидимся, что он надеялся сделать до того, как покинет страну. Он говорил, что если уедет, то это будет надолго.

Он хотел встретиться со мной. Это было ясно. Я хотел увидеться с ним уже много лет, но до сего дня, даже когда вынашивал планы о воссоединении, я никогда не знал, чувствует ли он то же самое по отношению ко мне. Во многих сферах мы были чужаками. Но для меня имело большое значение то, что он мой брат, и, казалось, для него тоже. Его письма были простыми и дружелюбными. Я носил их с собой и часто перечитывал, испытывая бурный восторг.

Дуайт вошел на кухню однажды днем, когда мы с Перл ели хот-доги, которые я приготовил. Он заметил баночку от французской горчицы в мусорном ведре и выудил ее оттуда.

– Кто выбросил это в мусор? – спросил он.

Я сказал, что я.

– Почему ты ее выбросил?

– Потому что она пустая.

– Потому что она пустая? Это по-твоему выглядит как пустая?

Он держал банку совсем близко от моего лица. Там оставалось несколько мазков горчицы, загустевшей под горлышком и в желобках на донышке.

Перл заметила:

– По мне так она тоже пустая.

– Я тебя не спрашивал, – сказал ей Дуайт.

– Но так и есть, – говорила она.

Я повторил, что для меня она тоже пустая.

– Посмотри внимательно, – сказал он и двинул открытым горлышком банки мне в глаз. Когда я резко дернулся, он схватил меня за волосы и стал пихать мое лицо к баночке.

– Это по-твоему пустая?

Я не отвечал.

– Пап, – отозвалась Перл.

Он снова спросил меня, пустая ли баночка. Мой глаз горел от горчицы, так что я сказал: нет, не пустая. Он отпустил меня.

– Вычисти ее, – сказал он и протянул мне баночку.

Я взял нож и начал скрести горчицу, пока он смотрел. Через какое-то время он сел напротив за стол. Было трудно достать эти горчичные мазки, особенно под горлышком, куда не пролезал нож. Дуайт потерял терпение. Он сказал:

– Тебе придется стараться лучше, если собираешься когда-нибудь стать инженером.

В свое время, когда Скиппер говорил, что собирается в инженерную школу, я неискренне заявил о своем желании последовать по тому же пути, надеясь получить одобрение. Чем больше я говорил об этом, тем более возможной казалась эта затея. У меня не было интереса к конкретной профессии и каких-то особенных склонностей, но мой отец был инженером, и мне нравилось, как звучит это слово.

Я достал столько горчицы, сколько смог. На моей тарелке, куда я выскребал горчицу, образовалось желто-коричневое пятно.

– Хорошо, – сказал Дуайт. – Теперь ты тоже будешь говорить, что она была пустой?

– Да, – ответил я.

Он перегнулся через стол и ударил меня по лицу. Он размахнулся не сильно, но шлепок был громкий. Перл стала кричать на него, и пока он орал ей в ответ, я вскочил и выбежал из дома. Я бродил по округе, жалея себя. Затем решил купить колу в автомате у погрузочного трапа главного склада. Там же был и киоск с телефоном, и когда я выпил колы, мне пришла в голову идея позвонить брату. Я не знал, как это сделать, но оператор была изумлена моей беспомощностью и соединила. Она раздобыла номер Джеффри из информационной базы Принстона, затем успокоила, когда я запаниковал по поводу оплаты.

– Мы запросим оплату у абонента, – сказала она.

Я слушал приглушенный сигнал, идущий сквозь помехи. Я дрожал. А затем услышал его голос. Я не слышал его шесть лет, но узнал его тотчас же. Он принял звонок и сказал:

– Здравствуй, Тоби.

Я попытался сказать «привет», но слова застряли у меня в горле. Каждый раз, когда я пытался говорить, меня заклинивало снова. Это не было жалостью к себе; дело заключалось в том, что я слышал голос брата и впервые за все эти годы звучание моего собственного имени. Но я не мог этого объяснить. Джеффри продолжал спрашивать меня, что случилось, и когда я обрел голос, то рассказал ему первое, что пришло на ум, – что Дуайт ударил меня.

– Он ударил тебя? Что ты имеешь в виду под «ударил»?

На то, чтобы рассказать историю целиком, ушло немало времени. Слово горчица не вписывалось в серьезность ситуации, и пока я объяснял, что случилось, начал опасаться, что Джеффри сочтет этот эпизод нелепым, так что я сгущал краски как мог, и выглядело все куда страшнее, чем было на самом деле.

Джеффри слушал меня, не перебивая. Как только я закончил, он сказал:

– Дай-ка я уточню. Он ударил тебя из-за капельки горчицы?

Я сказал, что это так.

– Где была мама?

– На работе.

Джеффри продолжал спрашивать меня, что случилось, и когда я обрел голос, то рассказал ему первое, что пришло на ум, – что Дуайт ударил меня.

Джеффри помолчал несколько секунд. Когда он заговорил снова, его голос звучал удрученно.

– Тоби, я не знаю, что сказать.

– Мне просто захотелось позвонить тебе, – ответил я.

– Подожди минутку, – отозвался он. – У него нет никакого права бить тебя вот так. Он делал это раньше?

Я сказал: да, он делает это «все время».

– Ах, вот оно что, – сказал Джеффри. – Ты должен убираться оттуда.

Я спросил, могу ли я приехать к нему и жить с ним.

– Нет, – ответил он. – Это невозможно.

– А как насчет папы?

– Нет, ты не захочешь жить со стариком прямо сейчас, поверь мне.

Джеффри сказал, что у него есть другая идея, которую он планировал изложить в следующем письме. Он спросил меня, какая школа в Чинуке. Когда я сказал ему, что хожу в школу за сорок миль от дома в Конкрит, он переспросил:

– Куда?

– Конкрит.

– Конкрит. Боже правый. Чему там тебя учат?

Я перечислил свои предметы. Музыка, труд, алгебра, физкультура, английский, обществознание и вождение. Джеффри издал звук отчаяния. Когда он спросил о моих оценках, я сказал, что получаю сплошные пятерки.

– Это хорошо, – сказал он. – Это дает нам возможность двигаться дальше. Ты, очевидно, справляешься лучше всех, и это именно то, что нужно.

Потом он рассказал мне, что это была за идея. Его прежняя подготовительная школа, Чоут, каждый год назначает какое-то количество стипендий. Если взять во внимание, что я получаю только пятерки, то у меня есть шанс получить стипендию. Вероятность не так уж велика, но почему бы не попробовать? Мне следовало бы также подать заявку в Дирфилд, куда одно время ходил наш отец, и в Сант-Пол. Возможно, куда-то еще. Он сказал, что в этих школах любят спортсменов, помешанных на своем деле. Не спортсмен ли я?

Я ответил, что занимаюсь плаванием.

– Хорошо, они обожают пловцов. Ты плаваешь за школу?

– У школы нет своей команды. Я плаваю за скаутскую команду.

– Ты скаут? Здорово! Все лучше и лучше. Какого разряда?

– Орел.

Он засмеялся.

– Боже, Тоби, они съедят тебя с руками и ногами. Что-нибудь еще? Шахматы? Музыка?

– Я играю в школьной группе.

– Превосходно. На каком инструменте?

– На малом барабане.

– Ага, так, давай пока держаться твоих оценок, плавания и скаутинга.

Джеффри сказал, что пришлет мне список школ, куда можно подать документы вместе с адресами и сроками. Я должен буду набраться терпения, это не происходит быстро.

– Мне совсем не нравится то, что этот тип бьет тебя, – сказал Джеффри. – Ты сможешь продержаться еще немного?

Я сказал, что смогу.

– Я позвоню старику насчет этого. У него наверняка есть идеи. Мы вытащим тебя оттуда, так или иначе.

Он велел передать матери, что любит ее, и обещал, что будет продолжать писать. И еще он сказал, что ему по-настоящему понравился мой рассказ про волка.

Для матери наступили унылые времена. Во время кампании она каталась по долине, ездила на собрания и проводила время с людьми, которыми восхищалась. Она встречалась с Джоном Ф. Кеннеди. Теперь, когда выборы завершились, она должна была вернуться к работе официанткой. Воодушевление покинуло ее, но проблема простиралась еще дальше, за пределы тоски и усталости. Мать рассказала одному человеку, который работал с ней в кампании, что хочет уехать из Чинука, и он предложил, используя свои связи, помочь ей найти работу на Востоке.

Дуайт каким-то образом проведал об этом. Когда они ехали из Марблмаунта однажды вечером, он свернул на проселочную дорогу и отвез ее в уединенное место. Мать просила его вернуться, но он молчал. Он просто сидел, попивая виски. Когда бутылка опустела, он вытащил свой охотничий нож из-под сиденья и приставил к горлу матери. Он продержал ее там несколько часов с ножом у горла, заставляя вымаливать жизнь и обещать, что она никогда не оставит его. Если она покинет его, говорил он, он найдет и убьет ее. И не имеет значения, куда она уедет или как далеко ему потребуется ехать за ней, он убьет ее все равно. Она поверила.

Я понимал, что что-то случилось, но не знал, что именно. Мать ничего не рассказала. Она боялась, что я могу усугубить наше положение, если узнаю, и снова разозлить Дуайта. В действительности у нее не было денег, и ей некуда было ехать. В одиночку она могла бы удрать куда угодно. Со мной, требующим опеки, она считала это невозможным.

Он вытащил свой охотничий нож из-под сиденья и приставил к горлу матери. Он продержал ее там несколько часов с ножом у горла, заставляя вымаливать жизнь и обещать, что она никогда не оставит его.

Когда я сказал, что разговаривал с Джеффри, ее глаза наполнились слезами. Это было необычно. Мы сидели за кухонным столом, где любили разговаривать, когда были одни в доме. С недавних пор Джеффри посылал письма и матери тоже. Но они не разговаривали с тех пор, как мы уехали из Юты. Мать хотела знать, какой у него голос, как у него дела и всякие другие вещи, которые я и не думал у него спрашивать. Мать становилась мрачной каждый раз, как мы говорили о Джеффри. Она боялась, что поступила неправильно, когда позволила ему жить с отцом, боялась, что он обернет против нее и это, и развод, и то, что она сошлась тогда с Роем.

Я упомянул об идее Джеффри по поводу Чоута, о возможности для меня получить стипендию – там или в какой-нибудь другой школе. Я боялся ее реакции. Думал, ее может ранить мое желание уехать. Но ей понравилась эта идея.

– Он правда считает, что у тебя есть шанс? – спросила она.

– Он сказал, что они съедят меня с руками и ногами, конец цитаты.

– Я не понимаю, почему он так думает.

– У меня хорошие оценки, – сказал я.

– Это правда. У тебя хорошие оценки. Какие еще школы он упоминал?

– Сант-Пол.

– Да у него большие планы на тебя.

– Дирфилд.

Она рассмеялась.

– Они узнают твою фамилию в любом случае. Я думаю, твой отец был единственным мальчиком, которого они когда-либо исключали.

Потом она добавила:

– Не переоценивай свои шансы.

– Джеффри сказал, что поговорит об этом с отцом. Может, у отца будут какие-то мысли на этот счет.

– Уверена, что у него будут.

Джеффри прислал названия и адреса школ, о которых говорил, а также еще трех, которые не упоминал – Хилл, Эндовер и Экзитер. Я пошел в школьную библиотеку и нашел их в книге Вэнса Пэкарда «Честолюбцы». В этой книге объяснялось, как увековечивают себя высшие сословия. Его основным мотивом написания книги было, судя по всему, стремление атаковать снобов и низвергать высший класс, выдавая их секреты. Но я не читал ее как социальную критику. Поиск своего статуса в мире казался мне естественным занятием. Все так делали. Люди, покупавшие эту книгу, определенно стремились именно к этому. Они обращались к ней с теми же целями, что и я, но не для того, чтобы осуждать классовые проблемы, а для того, чтобы решать их, меняя свой социальный статус.

Что бы ни имелось в виду, книга Пэкарда была прекрасным путеводителем для социальных карьеристов. Он перечислял места, где следует жить, и колледжи, где надо учиться, а также клубы, в которые стоит вступать, и веру, которую нужно принять. Он называл портных и магазины, где следует быть постоянным клиентом, и описывал с филигранной точностью способы, с помощью которых можно изменить свое происхождение. Носить голубой костюм из саржи на вечеринках яхт-клуба. Говорить «кушетка» вместо «диван», «нездоров» вместо «больной», «обеспеченный» вместо «богатый». Красить стены своего дома в яркие цвета. Смешивать имбирный эль с виски. Быть хорошим танцором. Он словно раскрывал одни ларцы внутри других, показывал круги внутри других кругов. Конечно, вы можете пойти в школу Лиги Плюща, но это само по себе не будет волшебством. «Смысл не в Гарварде, а в том, какой именно Гарвард». Он утверждал, что ключ к тому, Гарвард ли, Йель ли, Принстон ли кто-то посещает и в результате какую жизнь ведет впоследствии, – это подготовительная школа. «Гарвард, или Йель, или Принстон сами по себе недостаточны. Что действительно принимается во внимание, так это подготовительная школа…»

Пэкард говорил, что в Америке более трех тысяч частных школ. И лишь очень малое их количество удовлетворяло его стандартам эксклюзивности. Он точно определял их в кратком списке – почти том же, который я слышал от Джеффри. Я понял, размышляя над этими названиями в библиотеке старшей школы Конкрита, что та блестящая жизнь, которую они обещали, напрямую зависела от того, как высоко ты поднимешься над всеми остальными. Я не хотел, чтобы меня кто-то обходил. Теперь, когда я чувствовал возможность такой жизни, мысли о любой другой угнетали меня.

Пэкард разъяснял свою позицию, говоря, что доступ в эти школы практически закрыт для чужаков. Но он особо упомянул, что там выделяют стипендии и большая часть стипендий идет на «потомков некогда подававших надежды студентов, которые находятся в затруднительном положении». Это дало мне ощущение, что люди в Дирфилде только и делали, что сидели в ожидании моего письма.

Я написал и разослал заявления. Школы отвечали быстро. Они присылали пояснительное письмо, сквозь холодную вежливость которого мне удавалось расслышать трепещущее воодушевление. Я получил доброжелательное письмо от Джона Бойдена, нынешнего директора школы Дирфилда, сына человека, который вышвырнул моего отца. Он сказал, что школа в этом году уже завалена заявлениями, и рекомендовал подать документы в другие школы. Его список был уже знаком мне. В постскриптуме, написанном от руки, он добавлял, что помнит моего отца и желает мне только удачи. Я зациклился на этом сердечном жесте как на сигнале о расположении и поддержке.

Когда все формы пришли, я сел за их заполнение и натолкнулся на непреодолимую стену. По заданным вопросам я понял, что для того, чтобы попасть в одну из этих школ, мало просто получить стипендию. Я должен быть по меньшей мере мальчиком, которого описывал своему брату и, вероятно, даже лучше. Джеффри верил мне и так. Эти школы – нет.

«Гарвард, или Йель, или Принстон сами по себе недостаточны. Что действительно принимается во внимание, так это подготовительная школа…»

К каждому из заявлений требовались сопроводительные документы. В школах хотели письма от учителей, тренеров, психологов и, если возможно, их собственных выпускников. Они просили предоставить отчет о моей общественной деятельности и оставили место для ответа, приводящее в уныние. То же самое со спортивными достижениями, с зарубежными поездками и иностранными языками. Я понимал, что эти требования должны были быть подтверждены рекомендательными письмами. Они хотели мой табель успеваемости, который бы послала им моя школа на официальном бланке. И наконец, требовали пройти тест на пригодность обучения в подготовительной школе, который проводится в январе в школе Лэйксайд в Сиэтле.

Я был в замешательстве. Каждый раз, когда я глядел на эти формы, я приходил в отчаяние. Их белизна казалась враждебной и бесконечной, как пустыня Сахара. У меня не было ничего, что я мог бы убедительно изложить. В течение дня я сочинял высокопарные фразы, а ночью, когда приходила пора их записывать, я понимал, насколько это глупо. Формы оставались незаполненными. Когда моя мать начала торопить меня с отправкой, я перенес их в свой шкафчик в школе и сказал, что обо всем позаботился. Я не беспокоил учителей просьбами написать мне похвалы, которых по факту они написать не могли; или отправить мою коллекцию «троек». Я был близок к тому, чтобы сдаться – быть реалистом, как любили говорить люди, имея в виду то же самое. Это «быть реалистом» оставляло горечь на душе. Это было новое для меня чувство, и мне оно не нравилось, но я не видел выхода.

Позвонил отец. Он позвонил ночью, когда и Дуайта, и Перл не было дома, и это было везением, потому что моя мать взяла трубку и мгновенно изменилась в лице. Она стала вести себя как девочка. Я понял, кто звонит, и стоял возле нее, стараясь расслышать слова в грохотании голоса моего отца. Говорил в основном он. Мать улыбалась и кивала. Время от времени она недоверчиво посмеивалась и говорила: «Надо посмотреть» и «Я ничего об этом не знаю». Наконец она сказала: «Он здесь, рядом» и протянула мне трубку.

Каждый раз, когда я глядел на эти формы, я приходил в отчаяние. Их белизна казалась враждебной и бесконечной, как пустыня Сахара.

– Привет, приятель, – сказал отец, и я смог почувствовать его, его медвежье грузное тело, его табачный запах.

Я поздоровался.

– Твой брат рассказал мне, что ты думаешь о поступлении в Чоут, – сказал он. – Лично я думаю, что тебе было бы лучше идти в Дирфилд.

– Ну, я только что подал заявку, – сказал я. – Может, я не попаду.

– О, ну ты-то попадешь, уж такой-то парень, как ты!

Он пересказал мне то же, что я рассказал Джеффри.

– Я не знаю. Они получают очень много заявок.

– Ты попадешь, – сказал он строго. – Вопрос лишь в том, какую школу выбрать. Я просто предположил, что Дирфилд более подходящий по масштабу вариант, чем Чоут. Давай посмотрим на это здраво: ты привык быть большой рыбой в маленьком пруду – ты можешь потеряться в Чоуте. Но выбирать все равно тебе. Если ты хочешь поступать в Чоут, ради бога, иди в Чоут! Это хорошая школа. Чертовски хорошая школа.

– Да, сэр.

Он спросил меня, куда еще я подавал заявление, и я прошелся по списку. Он дал свое одобрение, затем добавил:

– Имей в виду, Эндовер это что-то вроде фабрики. Я не уверен, что послал бы туда своего парня, но мы можем поговорить об этом, когда придет время. Сейчас план такой…

План заключался в том, что я должен поехать в Ла Йоллу, как только закончится школа. Затем Джеффри вылетит из Принстона после выпускного, и мы втроем проведем все лето вместе. Джеффри будет работать над своим романом, пока я начну готовиться к занятиям в Дирфилде. Когда нам нужен будет отдых, мы могли бы пойти поплавать на пляж, который расположен ниже по улице, где находится квартира. И позже, когда он увидит, что все идет хорошо, наша мама сможет присоединиться к нам. Мы снова станем семьей.

– Я наделал ошибок, – сказал он мне. – Мы все наделали. Но это позади. Верно, Тобер?

– Верно.

– Не сомневайся. Мы начнем все сначала. И вот еще что: никаких больше Джеков. Ты не можешь пройти в Дирфилд с именем вроде Джека. Понял?

Я ответил, что понял.

– Хороший мальчик.

«Я наделал ошибок, – сказал он мне. – Мы все наделали. Но это позади. Верно, Тобер?»

Он спросил, правда ли, что мой отчим бьет меня. Когда я ответил, что это правда, он сказал:

– В следующий раз, когда он сделает это, убей его.

И затем он попросил снова передать трубку матери.

После того как она повесила трубку, я рассказал ей, о чем мы говорили.

– Звучит и правда здорово, – сказал она. – Но не полагайся сильно на это.

– Он сказал, что ты тоже приедешь.

– Ха! Вот о чем он думает. Я была бы сумасшедшей, если бы пошла на это.

Затем она сказала:

– Посмотрим.

Мать отвезла меня в Сиэтл на экзамен. Я прошел языковую часть утром и тут же начал нравиться сам себе. За кажущейся простотой вопросов по словарному запасу и навыкам чтения я разглядел их желание испытать мои интеллектуальные способности и всяческие попытки навести меня на неправильные ответы. Все эти фокусы показывали их самодовольство и провоцировали меня. Я хотел запутать этих пройдох, показать им, что я не так туп, как они обо мне думают. Когда старший координатор велел сдавать тесты, я вдруг почувствовал себя одиноко, как будто кто-то бросил меня в самом разгаре интереснейшего спора.

Другие мальчики, сдававшие тест, собрались в коридоре, чтобы сравнить ответы. Казалось, все они знают друг друга. Я не подходил к ним, но наблюдал с близкого расстояния. Они были одеты в помятые спортивные пальто и мешковатые фланелевые брюки. Белые носки торчали из коричневых мягких кожаных туфель. Я был там единственным мальчиком в костюме, крапчатом костюме, который ему купили по окончании восьмого класса; сейчас слишком маленьком для меня. И я был там единственным мальчиком со стрижкой «принстон». У остальных были длинные волосы, небрежно разделенные на пробор и свисающие слева через лоб, почти до глаз. Время от времени они откидывали голову, чтобы отбросить свободную прядь назад. Это было бы показательным штрихом небрежности и беспечности, если бы касалось кого-то одного, но это была форма, стиль, и я это отметил. Я также обратил внимание, как они общались друг с другом, их спонтанный хищнический сарказм. Это заинтересовало, взбудоражило меня. В определенные моменты мне приходилось делать над собой усилие, чтобы не засмеяться. Когда они разговаривали, то иронично улыбались, поднимались на каблуках и откидывали головы назад, как ржущие лошади.

На математике я сидел нога на ногу, представляя, что учусь здесь, что эти красивые старые здания, заросшие настоящим плющом, на котором все еще висело несколько бурых листьев, – мой дом.

После ланча я пошел прогуляться по кампусу. Ученики этой школы еще не вернулись с рождественских каникул, и тишина была потрясающей. Я нашел лавочку с видом на озеро. Поверхность была серая, подернутая дымкой тумана. И до самого звонка на тест по математике я сидел нога на ногу, представляя, что учусь здесь, что эти красивые старые здания, заросшие настоящим плющом, на котором все еще висело несколько бурых листьев, – мой дом.

Артур ненавидел труд, который был обязательным предметом в школе Конкрита. После того как он сделал восьмую или девятую коробку из кедра, он не выдержал. Ему удалось договориться, чтобы во время этих занятий работать в школьном офисе. Я думал, он поможет мне, но он гневно отказался. Его гнев был мне непонятен. Я не понимал того, что он тоже хочет сбежать отсюда. Я не стал его прессовать и больше не доставал его этим.

Но несколько дней спустя он подошел ко мне в столовой, бросил манильскую папку на стол и ушел, не сказав ни слова. Я встал и взял папку в туалет, где закрылся в кабинке. Там было все, о чем я его просил. Пятьдесят листов стандартных школьных бланков, несколько чистых бланков табеля успеваемости и кипа официальных конвертов. Я засунул их обратно и вернулся в столовую.

Следующие несколько вечеров подряд я заполнял табели и заявления. Теперь они не казались мне такими уж сложными. Я мог позволить себе быть немногословным и скромным, описывая себя, зная, какими детальными будут мои рекомендатели. Когда это было сделано, я начал сочинять сопроводительные письма. Написал черновые варианты на обычных бланках, а затем напечатал финальные версии в табели, используя разные машины в печатной мастерской школы. Я набросал первые черновики решительно, с многочисленными зачеркиваниями и исправлениями, но никаких колебаний, как раньше, не испытывал. Сейчас фразы лились так легко, как если бы кто-то вдыхал их мне в уши. Я прочувствовал все слова, которые должны были быть высказаны. Я искренне верил, что пишу правду. Это была правда, известная только мне, но я верил в нее больше, чем в факты, выстроенные против нее. Верил, что в каком-то смысле, который нельзя проверить фактически, я был абсолютно примерным отличником. В том же ключе я верил, что был Орлом в подразделении скаутов и сильным пловцом, а еще мальчиком искренним и надежным. Это было мое представление о самом себе в той жизни, о которой я мечтал. И теперь оно обретало плоть и кровь.

Я не делал ни одного заявления, которое казалось бы мне ложным. Не говорил, что являюсь суперзвездным защитником в футболе или даже просто игроком футбольной команды, потому что, даже если бы я ходил на футбол каждый год, я бы никогда не оживил этот плебейский спортивный дух. Это касалось и баскетбола. Я не мог представить себя ключевым игроком, забрасывающим решающий мяч на последней секунде, как Элджин Бэйлор делал для Сиэтла в этом году в матче навылет NCAA против Сан-Франциско. Это же я мог сказать и о школьных выборах: нескончаемая необходимость завоевывать чью-либо популярность удручала меня.

Я не собирался наделять себя подобными качествами.

Да, я отклонил мысль выставить себя футбольной звездой, но я создал команду по плаванию для школы Конкрита. Тренер дал мне хорошую рекомендацию, как и учителя и директор. Они не рассыпались в комплиментах, а просто писали об одаренном правильном мальчике, который уже нашел верный путь, исчерпавший ресурсы этой школы и сообщества. Они сделали для него все, что смогли. Теперь они надеются, что другие позаботятся о его будущем.

Я писал без лишнего восторга и преувеличений, теми словами, которыми пользовались бы мои учителя, если бы они знали меня так, как я сам знаю себя. Это были их письма. И в мальчике, который жил в этих письмах, великолепном фантоме, несущем в себе все мои надежды и ожидания, мне казалось, я наконец-то видел свое собственное лицо.

У нас с Артуром возникли некоторые шероховатости в общении. Предполагалось, что мы просто будем подтрунивать друг над другом, но все обернулось элементарной жестокостью и порой приводило к стычкам, перепалкам и потасовкам, во время которых мы сохраняли застывшие улыбки, чтобы показать, что нам это не в напряг. Мы начали задирать друг друга однажды после школы, когда стояли на остановке. Это разыгрывалось само собой в обычном порядке, за исключением того, что несколько других мальчиков проявили интерес и начали громко подбадривать то одного, то другого из нас. Это, в свою очередь, привлекло внимание мистера Митчелла, который бежал через улицу и кричал «Прекратите это! Прекратите!» Он встал между нами и держал нас на расстоянии, словно нам не терпелось наброситься друг на друга.

В мальчике, который жил в этих письмах, великолепном фантоме, несущем в себе все мои надежды и ожидания, мне казалось, я наконец-то видел свое собственное лицо.

– Ну ладно, – сказал он, – что здесь случилось?

Ни один из нас не ответил. Я очень хорошо знал, что сейчас будет и что любые мои слова ничего не изменят.

– На школьной территории драться не разрешается, – сказал нам мистер Митчелл. – Если у вас какие-то разногласия, у меня есть место, где вы можете это уладить.

Он вытащил блокнот, записал наши имена и поздравил с тем, что мы выступаем волонтерами на очередном боксерском поединке.

Мистер Митчелл начал устраивать эти поединки несколько лет назад, чтобы продемонстрировать боксерский талант нескольких мальчиков и свой собственный тренерский, но с тех пор это переросло в бизнес. Билеты стоили три доллара и раскупались в считаные дни. Так происходило не потому, что улучшалось качество боев. Напротив, оно становилось хуже. Никто не хотел смотреть на искусный танец двух борцов легкого веса, изящно двигающих плечиками и бросающихся в умопомрачительные любовные объятия. Зрители хотели видеть двух качков с покатыми плечами, стоящих нос к носу и превращающих друг друга в месиво. Они хотели видеть кровь. Они хотели видеть боль.

Мистер Митчелл давал им это. Поединки превратились в уличные драки. Он сочетал самые тяжелые случаи, которые мог найти, и сильно не беспокоился вопросами веса и роста. Несовпадения в этих параметрах могли быть просто куда более забавны. Ты ничего не мог с собой поделать, но было интересно смотреть на то, как переваливающийся толстячок Балл Слэттер – известный как Дурачок Блэддер – защищает свои обширные границы от злобы брутального карлика типа Хаффа. Стиль был здесь не важен. Толпа жаждала действа, и лучшее действо вечера случалось в драках озлобленных врагов.

Эти кровавые драки шли последними. Мистер Митчелл объявлял их, чтобы поднять температуру в спортзале. Он напоминал борцам, что они связаны честью, для того чтобы не поубивать друг друга от злости. Большинство из ребят не были в действительности врагами. Возможно, они беспощадно дразнили друг друга, как я и Артур, или испытывали мускулы друг друга в столовой, или просто им случалось вспылить в неподходящий момент. Единственное, что было у них общего, что им не повезло и их поймал мистер Митчелл.

Мистер Митчелл наточил глаз на таких драчунов и, когда находил парочку, похожую на кандидатов для подобного поединка, подписывал их в тот же миг. Не было никакой разницы, насколько категорическим было их несогласие или сколько времени оставалось до следующего турнира. Нам с Артуром повезло: надо было подождать всего три недели. В его списке были мальчики, которые ждали с сентября и у которых возникли бы проблемы, если бы они только припомнили, чем может стать для них этот поединок. Но ни один из них никогда не отказывался драться – это было невозможно. Недруги сохраняли свою враждебность так долго, как было нужно, и когда наступало время, они дрались как и должны были драться, злобно, с ненавистью, как будто хотели счистить друг друга с поверхности земли.

Артур и я держались как можно дальше друг от друга и бросали друг на друга злобные взгляды. Было неподобающе неблагоразумно для пары драчунов позволить себе сдружиться. Нам было необходимо сохранять враждебность для поединка. У меня не возникало с этим проблем. Теперь же, когда ситуация призывала к враждебности, я обнаружил у себя огромные запасы агрессии и был готов вытащить ее наружу.

Мы были близки. Что бы ни вызывало близость между людьми, оно приносит им такие же сильные эмоции, когда заканчивается. Артур и я отдалялись друг от друга, и это длилось еще с начала старшей школы. Он пытался стать своим в школьном сообществе. Избегал проблем и получал высокие оценки. Играл на басгитаре в группе «Дельтоунс» – довольно неплохая группа, для которой я однажды был отобран как ударник, однако позже высокомерно изгнан.

Ребята, с которыми он водился в Конкрите, были добропорядочными и целеустремленными, некоторые из них учились в нашем классе. У него даже была девушка. И все же, зная его так, как я, я видел всю эту добропорядочность как спектакль и неестественность. Какими бы достоинствами ни обладали его друзья, они были тупицами. И чтобы соответствовать им, он должен был придерживать свой язык и избегать эксцентричного поведения. Он должен был тоже вести себя как тупица, которым не был, а мог лишь казаться благодаря усилию воли. Это было очевидно для меня, но не для остальных.

Артур и я держались как можно дальше друг от друга и бросали друг на друга злобные взгляды. Было неподобающе неблагоразумно для пары драчунов позволить себе сдружиться.

Самой слабой его стороной была девушка, Бэт Мэтис. Бэт была не красавицей, но и не чудищем, как можно было подумать, судя по поведению Артура. Он сжимал ее руку, когда они переходили из класса в класс, но никогда не разговаривал и даже не смотрел на нее. Вместо этого он оценивающе всматривался в лица проходящих мимо, как бы ища там знаки скептицизма или удивления. Никому не было до этого дела, кроме меня. Меня это беспокоило. Было очень странно, что я держал свой рот на замке.

Но я знал, что он не был полностью своим в школьном сообществе. А он знал, что я не изгой – что я хорошо приспосабливаюсь, не парюсь из-за своего будущего и класть хотел на чужое мнение. Я знал, что он понимает все это, когда видит меня с моими дружками-изгоями. Это его неверие раздражало меня, как и мое собственное плохо скрываемое неверие в его добропорядочность, должно быть, раздражало его. Я мог смириться с дистанцией, которая увеличивалась между нами. Большую часть времени меня это устраивало. Но я не мог принять, что он знал: я не был тем человеком, которым так старательно пытаюсь казаться. За обладание этими знаниями не могло быть никакого прощения, для нас обоих, пока мы оба не простим сами себя за то, кем являемся.

Но я не мог принять, что он знал: я не был тем человеком, которым так старательно пытаюсь казаться. За обладание этими знаниями не могло быть никакого прощения.

Мне не нужно было заряжаться собственным негативом. У меня были сочувствующие и советники. Кто-то из этих ребят не любил Артура, но многие из них просто хотели побывать на битве в качестве зрителей. Они вели со мной бесконечные приободряющие беседы, давали наставления и демонстрировали непобедимые комбинации, которые сами же и разработали. Дуайт был в своей стихии. Он прибрал подсобку, чтобы там можно было тренироваться, и снова стал со мной заниматься. Ему хотелось, чтобы я навалял Артуру. Мне нужна была стратегия. Дуайт хотел знать, как Артур размахивается.

– Тяжело, – сказал я ему.

– Да, но как?

У нас с Артуром не было настоящей драки с того дня на дороге четыре года назад, но мы делали спарринги на уроках физкультуры, и я видел, как он дерется с другими мальчиками.

– Что-то типа того, – сказал я, двигая руками так, как это делал Артур.

– Значит, он ветряная мельница, – сказал Дуайт.

– Он делает это значительно быстрее, чем я показал, – сказал я, – и намного сильнее.

– Не важно, с какой силой он делает это. Если он ветряная мельница, он твой. Он попался.

Дуайт сказал, что все, что мне нужно сделать, это отклониться в сторону, когда Артур подойдет ко мне, затем ударить снизу в челюсть. Это было очень просто: отойти и в челюсть.

Проявляя особое терпение, почти нежность, которую он припас для инструктажа по бою, Дуайт тренировал со мной это движение несколько раз. Я выучил, но верил в него не больше, чем в движения, которые мне показывали другие советчики. Я не думал, что у меня есть хоть маленький чертов шанс против Артура, пока я не выброшу стратегию из головы и не стану совершенно неистовым, каким, несомненно, будет он.

Каждая битва состояла из трех одноминутных раундов. Все бойцы ждали вместе в раздевалке, пока мистер Митчелл не вызывал их. Раздевалка была плохо освещена. Мы не разговаривали. За исключением реальных громил, мы выглядели такими субтильными в этих гигантских перчатках и огромного размера раздувающихся шортах. Несколько парней лежали на лавках, прикрыв глаза руками. Остальные сидели, ссутулившись, с перчатками на коленках и пялились в пол, слушая шум, доносящийся из спортзала.

Рев был постоянным, почти механическим, за исключением брейков между раундами и особенно жестоких эпизодов. В эти моменты рев возрастал до предела и становился почти осязаемым. Мы поднимали головы, затем опускали их, когда звук убывал. Каждые пять минут или около того дверь с размахом открывалась и еще двое мальчиков выходили из раздевалки, минуя вспотевшие задыхающиеся развалины, чья битва только что закончилась.

Рев был постоянным, почти механическим, за исключением брейков между раундами и особенно жестоких эпизодов. В эти моменты рев возрастал до предела и становился почти осязаемым.

Мы с Артуром ждали долго. Сидели в противоположных концах раздевалки и не смотрели друг на друга. Мальчики приходили и уходили. Я задавал себе вопрос, что я здесь делаю и что сейчас будет. Я вошел в состояние дурного предчувствия и замешательства. Затем я услышал свое имя и, вскочив на ноги, выбежал наружу в зал вместе с Артуром, который вышел следом. Свет слепил глаза. Я видел людей на трибунах только как большое цветное пятно. Они ревели, когда мы выбежали, и звук стал еще громче, ужасающий первобытный гул, который смыл с меня последний страх. Мы прошли каждый в свой угол, и мистер Митчелл представил нас как двух врагов, кем к этому моменту мы и были. Я поднял перчатки под звук собственного имени, и трибуны заревели вновь. В этот момент я осознал, что непобедим. Я собирался побить соперника, задать ему сильнейшую в его жизни трепку, и мне не терпелось приступить.

Гонг прозвучал, и мы начали.

Той ночью мать едва могла говорить со мной по дороге домой, она была потрясена до глубины души. Она отказывалась понимать, что я действительно должен был драться, что у меня не было выбора. Все это зрелище было ей глубоко противно, а особенно то, что я проиграл. Она говорила, что чувствовала такой стыд, что закрыла лицо руками. Я возмутился. Я полагал, что был на волоске от победы, так же думал Дуайт, который похвалил меня за использование отработанных на его тренировках приемов.

Правда же заключалась в том, что я использовал его технику недостаточно. Во время первого раунда я, как и намеревался, дрался как сумасшедший. Артур был еще больше разъярен, и его безумие проявилось сильнее, чем мое. Дважды его мельничные перчатки приземлялись прямо на мою голову и били меня по коленям. Он ударил меня по коленям еще раз во время второго раунда. После того как я поднялся, он стремительно накинулся на меня, и я автоматически отклонился в сторону и врезал ему в челюсть. Это остановило его. Он просто стоял и тряс головой. Я ударил его снова, и гонг зазвенел.

Я застал его врасплох этим ударом еще два раза во время финального раунда, но ни один из них не нанес такого урона, как первый. Тот, первый, был особенно хорош. Я выпустил его из кончиков пальцев ног и вложил все силы. Уверенность Артура пошатнулась. Я мог проследить, как этот импульс идет через него по одной совершенной линии. Мог почувствовать, как ему больно. И когда из-за удара в лицо голова моего старого друга так ужасно откинулась назад, я ощутил поднимающуюся волну гордости и связи; связи не с ним, а с Дуайтом. Я отчетливо осознавал присутствие Дуайта в этой ревущей толпе вокруг меня. Мог почувствовать его ликование, его гордость, видеть улыбку, в которой было признание, удовольствие и что-то вроде любви.

* * *

Я хорошо справился с тестами, которые сдавал в Сиэтле. Но вскоре после того, как пришли мои результаты, получил отказное письмо из Эндовера. Затем мне отказали в школе Сант-Пол. Затем Экзитер. Все письма были вежливы, они притворялись, что сожалеют, что вынуждены сообщать такие новости, и желали мне удачи. И я вообще ничего не получил из Чоута.

Отказы разочаровали меня, но я в любом случае не полагался на эти школы. Я рассчитывал на Дирфилд. Получив от них письмо, я был вне себя от радости. Я сел у реки и прочел его. Много раз. Во-первых, потому что был слишком взбудоражен, чтобы воспринять его целиком, потом чтобы найти какие-то слова или интонацию, которые бы перечеркнули то, о чем говорилось в письме, или по крайней мере дали бы мне надежду на апелляцию. Но люди, которые писали эти письма, знали, что делают. Они умели закрыть двери, не оставляя лазеек и даже огонька надежды. Я понимал, что игра окончена.

…Неделю или больше спустя школьный секретарь вызвала меня из класса к телефону. Она сказала, что, судя по звуку, звонок издалека. Я подумал, что это может быть мой брат или даже отец, но звонившим оказался выпускник школы Хилл, который жил в Сиэтле. Его звали мистер Ховард. Он сообщил, что школа «заинтересована» в моем заявлении и попросила его встретиться со мной для разговора. Для неформальной беседы. Он сказал, что всегда хотел увидеть нашу часть штата, и это знакомство было бы хорошим поводом. Мы договорились встретиться за пределами школы Конкрита после уроков на следующий день. Мистер Ховард сообщил, что у него голубой «Тандерберд». И, слава богу, не изъявил желания встретиться с моими учителями.

– Что бы ты ни делал, только не пытайся произвести на него впечатление, – посоветовала моя мать, когда я рассказал ей об этом звонке. – Просто будь собой.

Когда мистер Ховард спросил, где мы могли бы поговорить, я предложил аптекарский магазин в Конкрите. Я знал, что там могут быть ребята из тамошней школы. Хотел, чтобы они увидели, как я запрыгиваю в «Тандерберд» и уезжаю с этим человеком, который был достаточно взрослым, чтобы сойти за моего отца, и что он отличается от других мужчин, которых можно увидеть в аптекарском магазине Конкрита. Не прикидываясь моложавым, мистер Ховард по-прежнему был мальчишкой внутри. Он слегка подпрыгивал, когда шел. Его узкое лицо было живым и немножко лисьим. Осматривался по сторонам в поисках чего-нибудь интересного, и когда находил, то что-нибудь говорил на этот счет. Он был в костюме и при галстуке. Мужчины, которые преподавали в старшей школе, тоже носили костюмы и галстуки, но не столь непринужденно. Они все время дергали себя за манжеты и теребили шею за воротником. Смотреть на них было невыносимо. Мистер Ховард носил свой костюм и галстук так, будто он не знал, что они на нем.

Мы сели за столик в конце зала. Мистер Ховард заказал молочные коктейли и, пока мы пили их, расспрашивал о старшей школе в Конкрите. Я сказал, что мне нравятся занятия, особенно те, где много требуют, но что я в последнее время чувствую беспокойство. Это трудно объяснить.

– Да ладно тебе, – сказал он, – это объясняется очень просто. Тебе скучно.

Я пожал плечами. Я не собирался говорить плохо об учителях, которые так хорошо обо мне написали.

– В Хилле ты не соскучишься, – сказал мистер Ховард. – Я могу тебе это обещать. Но тебе там может быть трудно в другом смысле.

Он рассказал о собственном студенчестве в годы перед Второй мировой войной. Он вырос в Сиэтле, где хорошо учился в школе. Ожидал, что легко вольется в жизнь Хилла, но это оказалось не так. Академическая работа была куда сложнее. Он скучал по своей семье и ненавидел снежные зимы Пенсильвании. И мальчики в Хилле отличались от его друзей дома – более сдержанные, больше интересующиеся деньгами и социальным статусом. Для него эта школа была местом, от которого веяло холодом. Затем, в его последний год учебы, что-то изменилось. Его одноклассники сблизились так, как он и не помышлял, пока не стали совсем как братья, больше чем просто друзья. Это произошло, как он утверждал, из простого факта, что они делят одну жизнь в течение нескольких лет. Это сделало их семьей. Так он думал о школе сейчас – как о своей второй семье.

Я сказал, что мне нравятся занятия, особенно те, где много требуют, но что я в последнее время чувствую беспокойство. Это трудно объяснить.

Но прежде чем это случилось, он пережил трудные времена, а некоторые мальчики так никогда и не дошли до этой точки. Они жили несчастливо, в стороне от событий. Эти ребята могли бы достичь большего, если бы остались дома. Подготовительная школа была отдельным миром, и этот мир подходил не для всех.

Если чем-то из сказанного он думал отговорить меня, это не сработало. Конечно, мальчики интересовались деньгами и социальным статусом. Разумеется, подготовительная школа была местом не для всех – в противном случае, какой в этом был бы смысл?

Но я сделал задумчивое выражение лица и сказал, что осведомлен об этих проблемах. Мои отец и брат предупреждали меня о том же, и я готов выдержать что угодно ради хорошего образования.

Мистер Ховард, казалось, был удивлен моим ответом и спросил, на каком опыте мои отец и брат основывали свои предостережения. Я сказал, что они оба посещали подготовительные школы.

– Правда? Какие же?

– Дирфилд и Чоут.

– Понятно.

Он посмотрел на меня с новым интересом, как я и надеялся. Хотя мистер Ховард не был снобом, я понимал: он беспокоился, что я могу не подойти его школе.

– Сейчас мой брат учится в Принстоне, – добавил я.

Он спросил меня об отце. Когда я сказал, что отец был авиаинженером, мистер Ховард оживился. Оказалось, что он был летчиком во время войны и имел представление о самолете, который помогал разрабатывать мой отец – Пи‐51 «Мустанг». Сам он на нем не летал, но знает людей, которые летали. Это вызвало в нем воспоминания о том времени, когда он носил форму, о летчиках, с которыми он служил, и о глупостях, которые они творили.

– Мы были просто кучкой детей, – сказал он.

Он говорил со мной так, будто я был вовсе не ребенком, а тем, кто способен его понять, кем-то из его мира, даже семьи. Его руки лежали на столе, голова слегка наклонена. Я подался вперед, чтобы лучше слышать его. Мы по-настоящему хорошо ладили. И затем явился Хафф.

У Хаффа был специфический голос, высокий и гнусавый. Я сидел спиной к двери, но слышал, как он приближается и садится за столик позади нашего, с другим мальчиком, чей голос я не признал. Эти двое обсуждали битву, которую смотрели в прошлый уикенд. Парень из Конкрита сломал нос парню из Седро Вулли.

Мистер Ховард замолчал. Он отклонился назад, немного моргая, как будто задремал. Он не говорил, молчал и я. Я не хотел, чтобы Хафф знал, что я здесь. У Хаффа был определенный ритуал приветствия, которого я так жаждал избежать, и если бы он только почувствовал, что ставит меня в неловкое положение, он бы ни за что не отцепился. Он бы запросто потопил меня. Поэтому я опустил голову и закрыл рот, пока Хафф и другой мальчик болтали о поединке и о девчонке, за которую те двое и подрались. Они упоминали и о другой девушке. Потом заговорили о куннилингусе. Хафф взял слово и не подавал ни малейшего намека, что собирается заканчивать этот треп. Затем перешел на подробности. Я слушал подобные разглагольствования пацанов постоянно, да и сам участвовал в них, но сейчас решил, что лучше выказать некоторый ужас по этому поводу. Я нахмурился, потряс головой и уставился на крышку стола.

– Может, пойдем? – спросил мистер Ховард.

Я не хотел показываться им на глаза, но выбора не было. Я встал и прошел мимо стола Хаффа, а мистер Ховард следом. Хоть я и отвернулся, но был уверен, что Хафф увидит меня. И по пути к выходу все ждал, когда он меня окрикнет: «Эй! Членолиз!» Но ничего подобного так и не произошло.

Мистер Ховард какое-то время покатался по Конкриту, прежде чем отвезти меня обратно к школе. Ему было интересно взглянуть на цементный завод, и он был разочарован, что я ничего не могу рассказать ему о том, что внутри его происходит. Какое-то время он ехал молча. Затем сказал:

– Тебе следует знать, что школа для мальчиков – довольно анархичное место.

Я сказал, что могу постоять за себя.

– Я не имею в виду суровость в физическом плане, – сказал мистер Ховард. – Мальчики говорят о самых разных вещах. Даже в такой школе, как Хилл, ты не услышишь, что вся орава мальчиков садится кружком и ведет ночные беседы о Шекспире. Они будут говорить совсем о другом. О сексе, да о чем угодно. И они будут драться беспощадно.

Я ничего не ответил.

– Ты, конечно, не можешь ожидать, что каждый, ну ты понимаешь, будет скаутом-Орлом.

– Конечно, нет, – сказал я.

– Я просто говорю, что жизнь в школе для мальчиков может оказаться шоком для того, кто не знал невзгод.

Даже в такой школе, как Хилл, ты не услышишь, что вся орава мальчиков садится кружком и ведет ночные беседы о Шекспире. Они будут говорить совсем о другом. О сексе, да о чем угодно.

Я начал было отвечать, но мистер Ховард перебил:

– Позволь мне сказать тебе еще одну вещь. Ты, очевидно, хорошо трудишься тут. С твоими оценками и всем прочим ты мог бы поступить в блестящий колледж. Я не уверен, что подготовительная школа это действительно то, что тебе нужно. Она может принести больше вреда, чем пользы. Подумай над этим.

Я сказал мистеру Ховарду, что не вел безмятежную жизнь до этого и решительно настроен получить образование лучше того, которое получаю сейчас.

– Пойми меня правильно, – сказал мистер Ховард, – ты хороший мальчик и я буду счастлив дать о тебе хороший отчет.

Он сказал эти слова быстро, как будто цитировал. Затем добавил:

– У тебя есть все шансы на поступление. Но тебе следует знать, во что ты влезаешь.

Он сказал, что напишет в школу завтра, и теперь нам нужно просто подождать и посмотреть. Из того, что он понял, я был одним из многих мальчиков, о которых думали в связи с несколькими оставшимися местами.

– Я допускаю, что ты подал заявки и в другие школы, – сказал он.

– Только в Чоут. Но лучше бы мне пойти в Хилл. Хилл был в моем списке первым номером.

Мы припарковались напротив школы. Мистер Ховард вынул из бумажника визитку и сказал, что я могу звонить ему, если будут вопросы. Он советовал не беспокоиться и заявил, что, как бы ни сложилось дальнейшее, все будет к лучшему. Затем попрощался и уехал. Я смотрел вслед «Тандерберду» весь путь, ведущий с холма к главной дороге.

Так мужчина мог бы смотреть на женщину, которую он только что встретил. И теперь она уходит, забирая с собой частичку надежды на перемены, которые заставила его почувствовать. «Тандерберд» повернул на юг к главной дороге и исчез за деревьями.

* * *

Я стругал доску на настольной циркулярке в школе, пошучивая с мальчиком в соседнем ряду. Внезапно я почувствовал острую боль и глянул вниз. Из безымянного пальца на левой руке хлестала кровь. Я отрезал последнюю фалангу. Она лежала рядом с вращающимся лезвием, ноготь и все остальное. Мальчик, с которым я разговаривал, смотрел на меня, его рот как-то странно двигался, затем он отвернулся и выбежал вон.

– Эй! – крикнул я.

В цехе было громко, никто не услышал. Я упал на колени. Кто-то увидел меня и закричал.

Лошадиная морда Грили отвел меня к врачу. Он взял с собой другого учителя, который вел машину, пока Лошадиная морда задавал мне наводящие вопросы, ответы на которые защитили бы его, если бы мы когда-нибудь попали в суд. Я понял его цель и давал ему ответы, которые он хотел. Я думал, что этот несчастный случай был моей виной и что было бы нечестно с моей стороны доставлять ему ненужные проблемы. Я был придурком. Отхерачил кусок собственного пальца. Сейчас больше всего на свете я хотел, в качестве единственного утешения, быть молодцом.

С пальцем было плохо. Мать дала доктору обещание, что отвезет меня в больницу в Маунт Верноне на операцию. Мне сделали операцию в тот же день, и я очнулся на следующее утро с повязкой от запястья до оставшихся кончиков пальцев. Я должен был остаться в больнице на три дня, но доктор опасался инфекции, поэтому прошла почти неделя, прежде чем я отправился домой. К тому времени я пристрастился к морфию, который медсестры давали мне беспрепятственно, потому что, когда я не принимал его, доставал все отделение своими криками. Сначала я жаждал его из-за боли: боль была адская. Потом я хотел его просто из-за чувства умиротворения, которое он давал. Под действием морфия я не беспокоился. Даже не думал ни о чем. Я поднимался над собой и видел чудесные сны, паря высоко, как чайка в благоухающем эфире.

Врач дал мне несколько таблеток, когда я уходил из больницы, но они не действовали. Теперь мне было плохо от двух вещей – от боли в пальце и от наркотической зависимости. Хотя это, вероятно, была не такая уж сильная зависимость, мне она не казалась слабой, особенно потому, что я не знал, что это и когда этому наступит конец. Знание о том, что все рано или поздно заканчивается, это подарок в копилку жизненного опыта, утешительный подарок за понимание, что мы сами в конце концов «закончимся». До того, как достичь конца, мы живем в бесконечном настоящем и представляем будущее как нечто большее, чем это настоящее. Счастье – это вечно длящееся счастье, невинное от собственного неведения, что и оно, конечно, пройдет. Боль – это вечно длящаяся боль.

Под действием морфия я не беспокоился. Я поднимался над собой и видел чудесные сны, паря высоко, как чайка в благоухающем эфире.

Если бы я жил в месте, где покупали и продавали наркотики, я бы купил их. Я бы сделал все, чтобы достать их. Но никто из тех, кого я знал, не употреблял наркотики. Такая возможность даже не приходила нам в голову. Пугающие фильмы про марихуану, которые могли бы, вероятно, возбудить наш интерес, никогда не доходили до Конкрита, а употребление героина представлялось лишь как неотъемлемая часть жизни обитателей Нью-Йорка.

Я до конца держался молодцом. Я был всем недоволен. Жаловался на школу, на бесполезность лекарств, сетовал, как трудно мне есть и одеваться. Я требовал комфорта, а потом отвергал его. Огрызался и придирался, особенно к Дуайту. Из-за своей раны я говорил ему такие вещи, каких прежде не сказал бы никогда.

Мне пришло в голову, что алкоголь мог бы улучшить мое самочувствие. Я украл бутылку «Олд Кроу» из запасов Дуайта, но, сделав первый глоток, стал задыхаться, так что пришлось долить в бутылку воды и поставить на место. Несколько дней спустя Дуайт спросил меня, лазил ли я в его виски. Он сказал, что тот стал водянистым. Дуайт казался как никогда любопытным. Вероятно, он отпустил бы меня в тот раз без наказания, если бы я признался, но я заявил:

– В этом доме пьет только один человек, и это не я.

– Не говори со мной таким тоном, мистер, – сказал он и толкнул меня пальцами в грудь.

Толчок не был особенно сильным, но вывел меня из равновесия. Я зацепился ногой за ногу и, опрокидываясь на спину, откинул руки назад, чтобы смягчить падение. Все, казалось, происходит очень медленно до того момента, как я приземлился на больной палец.

Я забылся от боли. Слышал непрекращающийся вой вокруг, метался по полу. Доносились еще какие-то звуки. Я очнулся на диване, насквозь мокрый от пота, а моя мать пыталась успокоить меня. На этом все, говорила она. Довольно, это был последний раз. Мы уходим отсюда.

Я ушел первым. После всех лет, в течение которых я порывался уйти, я все же сделал это. Моя мать поговорила с родителями Чака Болджера, и они согласились, чтобы я пожил у них в Ван Хорне следующие несколько месяцев до конца учебного года. К тому времени мать надеялась найти работу в Сиэтле. Как только она начнет работать и найдет место для жилья, я приеду к ней. Вначале мистер Болджер сильно сомневался. У него были подозрения, что я частично виноват в том, что Чак такой неуправляемый. Но Чак был таким много лет, и мистер Болджер был достаточно умен, чтобы это понять, и слишком благороден, чтобы отказать в просьбе об убежище. Он поставил несколько определенных условий. Я буду помогать в его магазине и ходить в церковь со всеми членами его семьи. Я стану его уважать. Не буду ни пить, ни курить, ни материться.

Я дал слово по всем пунктам.

Чак заехал, чтобы забрать меня. Он, Перл и моя мать помогли мне отнести вещи в машину, а Дуайт все это время сидел на кухне. Когда мы почти собрались уходить, Дуайт вышел и стал наблюдать за нами. Я мог бы с точностью сказать тогда, что он хотел помириться. У него уже была скверная репутация в деревне, и если один из членов его семьи вот так уйдет из дома, это дискредитирует его еще больше. Он знал, что я расскажу людям, что он измывался надо мной, когда я был в недееспособном состоянии. И хотя моя мать ничего не сказала ему о собственных планах уйти, он, должно быть, догадывался, что без меня ее не сможет удержать ничего, кроме угроз.

Мы ненавидели друг друга. Мы ненавидели друг друга так сильно, что другие чувства не проступали в нас в достаточной степени.

Я видел, как он приближается ко мне. Наконец, подошел и сказал, что нам следует поговорить обо всем. Я заготовил несколько обидных ответов, когда нужный момент настанет, но в итоге все, что я сделал, это потряс головой, глядя в сторону. Я поцеловал мать на прощание и сказал Перл, что увижу ее в школе. Потом залез в машину. Дуайт подошел к окну и сказал:

– Что ж, удачи.

Он протянул руку. Не в силах остановить себя, я пожал ее и пожелал тоже удачи. Но я был искренним не больше, чем он.

Мы ненавидели друг друга. Мы ненавидели друг друга так сильно, что другие чувства не проступали в нас в достаточной степени. Это плохо на меня влияло. Когда я сегодня думаю о Чинуке, мне приходится прилагать усилия, чтобы вспомнить лица друзей, их голоса, комнаты, где бывал в гостях. Но лицо Дуайта я вижу отчетливо и по сей день, могу слышать его голос. Я слышу его голос в моем собственном, когда гневно говорю со своими детьми. Они слышат его тоже и смотрят с удивлением. Мой младший однажды спросил:

– Ты больше меня не любишь?

Я покинул Чинук без мыслей о годах, прожитых там. Когда мы пересекали мост через деревню, Чак полез под свое кресло и извлек банку с «Кровью гориллы», которую смешал для меня. Я пил, пока Чак потягивал глоточками из пинты «Кэнэдиан Клаб». Я помню сверкание ликера в уголке его рта.

Церковный придел

Чак напивался почти каждый вечер. Иногда он становился веселым. В другой раз приходил в тихую ярость. Тогда его лицо краснело и опухало, а губы не поспевали за словами, которые выстреливали внутри головы. На пике ярости он бросался на разные прочные объекты. Врезался в стену плечом, затем сдавал назад и делал это снова. Иногда он молча стоял и мутузил кулаками стену. А наутро обыкновенно спрашивал меня, что делал прошлой ночью. Я не очень-то верил в то, что он забыл, но подыгрывал и говорил, что он разрушает себя. Чак тряс головой, как бы осуждая поведение этого странного другого человека. Я не мог поддерживать его в этом и в итоге оставил попытки. Он никогда ничего не говорил, но я знал, он разочарован во мне.

Отец Чака держал молочный магазин и кроме того был проповедником. Семья по-прежнему владела фермой, хотя сейчас они сдавали в аренду пастбища и амбар соседу. Мистер и миссис Болджер и две их маленькие дочери жили в главном доме. Чак и я были предоставлены сами себе в сарае, преобразованном в хранилище, которое находилось в паре сотен футов. Мистер Болджер был убежден, что добрая порция доверия создаст некую концепцию взрослости внутри нас самих. Так должно было быть. Но так не было.

Болджер ложился спать строго в девять тридцать. Около десяти, если Чак был к этому времени не в спальнике, мы толкали его машину вниз к дороге, затем заводили ее вручную и ехали к дому Вероники. Арч и Психо обычно увязывались с нами, иногда присутствовал и Хафф. Они пили и играли в покер. У меня не было денег, так что я садился на пол и вместе с Вероникой смотрел ночные программы. Вероника портила все удовольствие своими рассказами о звездах. У нее была протекция в Голливуде. Она знала, какой актер, предположительно умерший, был на самом деле овощем, пускающим слюни, и какая актриса могла удовлетворить свое желание не иначе, как только со всей футбольной командой. Как утверждала Вероника, все эти звезды были кучкой гомиков, и она доказывала это, обращая внимание на слабые сигналы и жесты, которые якобы выдавали их убеждения. То, как они зажигают сигарету, какое положение занимает в нагрудном кармане носовой платок. То, как актер глядит на свои часы или снимает шляпу – все было свидетельствами для Вероники. Даже когда она не говорила, я мог чувствовать, как она смотрит на мужчин на экране, готовая внезапно начать комментировать.

Как утверждала Вероника, все эти звезды были кучкой гомиков, и она доказывала это, обращая внимание на слабые сигналы и жесты, которые якобы выдавали их убеждения.

По пути домой Чак пугал меня, виляя по дороге и читая наставления о проклятии. Эти выступления выглядели как пародия на проповеди отца, но все они были его собственного сочинения. Мистер Болджер не проповедовал так. Чак мог уловить ритмы и интонации отца, но не мелодичность его голоса. То, что выходило наружу, было его собственным страхом осуждения.

Я не относился к людям, которые воспринимают религию всерьез. Моя мать никогда не была особенно религиозной, а Дуайт и вовсе был атеистом. (Иисус на самом деле не умирал. Он принял наркотик, который умертвил его, так что позже он смог сымитировать воскресение. Разделение Красного моря было вызвано кометой, проходящей по небу. Манна – это всего лишь древнее слово, означающее картошку.) Был такой епископальный священник, отец Карл, который приезжал в Чинук каждую пару недель и говорил с серьезным видом. Но все упования отца Карла не задерживались во мне надолго после того, как он уезжал.

Мистер Болджер был достаточно осторожен, чтобы не давить на меня, но я понимал, что он был ловцом душ и что я был для него идеальным объектом. Опасность состояла не в том, что он мог принудить меня к чему-то. А в том, что я мог делать то, чего не хочу, лишь бы угодить ему. Мистер Болжер был высокий и горделивый. У него было вытянутое лицо и нависшие веки. Когда я общался с ним, он смотрел на меня в упор, так что я иногда забывал, о чем говорю. Мне казалось, он может видеть меня насквозь. Он обращался со мной очень вежливо, хотя и без особого расположения. А мне хотелось, чтобы он думал обо мне хорошо.

Это была одна опасность. Другой являлась музыка. В церкви мистера Болджера музыка была страстью. Совсем не то что католические гимны, унылые, как климакс, которые я слушал в Солт-Лейк. Люди были захвачены, исполняя эти песни. Они рыдали и хлопали в ладоши, кричали и покачивались из стороны в сторону. Я ощущал себя так, будто делаю все это сам, хотя держался в стороне. Чак всегда был рядом со мной, молчаливый, как камень. Он шевелил губами, не произнося ни звука. Он никогда не входил в придел, где служил отец, и я боялся, что он засмеет меня, если я подойду. Поэтому и держался на расстоянии, хотя мне хотелось, даже без этой музыкальной чувственности и горячего желания дарить радость, идти вперед. И после церкви я всегда был рад, что не сделал этого, потому что знал, что мистер Болджер видит меня насквозь и ему это очень не понравится.

Чак был дружелюбным, рассудительным, спокойным и щедрым. Было сложно поверить, глядя на него средь бела дня, что ночь он провел, кидаясь, как бешеный, на дерево.

Чак никогда не нападал на меня. В самом пьяном, темном приступе ярости он делал больно только себе. В этом мне повезло. У Чака было что-то от быка, он был коренастый, с широкой грудью. Я бы не выстоял против него. Другие мальчики оставляли его в покое, да и он не особо их трогал, хотя склонность к драчливости у него была в любом случае. Он был добрым по отношению ко всем, кроме себя. Не так, как его отец, которому, как всем возвышенным людям, требовалось минимальноее усилие, чтобы быть добрым, а как мать. К тому же он был на нее похож. Молочного цвета кожа с румянцем на щеках, как во время зимы. Светлые волосы, которые становились белыми на солнце. Широкий лоб. А еще бледно-голубые глаза матери, которые он щурил так же, как и она. А когда слушал, смотрел в пол и кивал, соглашаясь на все, что бы ни сказали.

Все любили Чака. Он был дружелюбным, рассудительным, спокойным и щедрым. Когда я похвалил однажды его свитер, он отдал его мне и позже подарил мне альбом Бадди Холли, который мы обычно распевали вместе. Чак любил петь, когда был не в церкви. Было сложно поверить, глядя на него средь бела дня, что ночь он провел, кидаясь, как бешеный, на дерево. Вот почему Болджерам было так тяжело смириться с его фокусами. Они не видели в нем ничего подобного. Он засиживался за столом в главном доме, разговаривал с отцом о магазине, помогал матери мыть посуду. Его младшие сестры заискивали перед ним, как спаниели. Чак казался совершенно адекватным и домашним мальчиком, и в такие моменты он им действительно являлся. Это не было показухой. Поэтому когда другой, плохой Чак, выкидывал свои номера, это всегда заставало Болджеров врасплох, сбивало с толку.

Однажды ночью Психо и Хафф зашли к нам перекинуться в карты. У них тоже не было денег, так что я присоединился. Мы выпили и стали играть на спички, пока не надоело. Затем решили, что было бы неплохо прокатиться до Беллингхэма и обратно. У Чака не хватало бензина для этой поездки, но он сказал, что знает, где можно его достать. Он взял пару пятигаллонных канистр и кусок шланга, и мы вчетвером погнали по полям.

В тот день прошел сильный дождь. Сильные струи пронзали туман. Почву, только что вспаханную для посева, размыло. Она прилипала к обуви и оставляла на ботинках комья грязи. На Психо были легкие кожаные туфли, и он постоянно терял их в грязи. Наконец он психанул и повернул обратно. Остальные двигались вперед. Каждые несколько шагов мы могли слышать гневный крик Психо позади нас.

Мы прошагали добрых полмили, прежде чем достигли «Вэлш фарм». Замешкались ненадолго у надворных построек, затем пересекли двор и подошли к грузовику мистера Вэлша. Чак сливал бензин из бака, пока Хафф и я следили за домом. Я никогда раньше не был здесь, но знал мальчиков Вэлшей со школы. Их было трое, все печальные, бедно одетые и молчаливые, будто немые. Один из мальчиков, Джек, учился в моем классе. Он был одиноким, от него пахло несвежестью, как от старика, который потерял свою гордость. Так как у нас были одинаковые имена, мистер Митчелл развлекался, соединяя нас в спарринге на занятиях физкультурой. Тогда остальные ребята окружали нас и кричали: «Давай, Джек! Так его, Джек! Убей его, Джек!» Но у Джека Вэлша была кишка тонка для этого. Он нерешительно поднимал вверх свои перчатки, как будто думал, что они могут наброситься на него, и взглядывал на меня извиняющимися глазами всякий раз, когда мистер Митчелл подстрекал его замахнуться и ударить. Было странно думать, что вот он в том темном доме лежит и спит, закрыв свои несчастные глаза, пока я стою на стреме снаружи. Хафф ворчал, когда наступал на какую-нибудь палку. В воздухе пахло бензином.

Чак наполнил канистры, и мы отправились назад. Дорога обратно оказалась сложнее. Теперь мы взбирались вверх по холму. По очереди несли канистры, покачивая их вперед и спотыкаясь. Их вес тянул нас прямо в грязь и лишал равновесия, так что ноги заплетались и мы падали. К тому моменту, когда мы завершили путь, мы все были облеплены грязью. Я порвал рубашку о какую-то колючую проволоку. Моя здоровая рука затекла от тяжести канистр, другая пульсировала от боли там, где я задевал пальцем какой-нибудь кол. Я смертельно устал, так же как и остальные. Никто не проронил ни слова о Беллингхэме. Пока Чак развозил Психо и Хаффа по домам, я переоделся и завалился спать.

Мистер Болджер поднял нас рано на следующее утро. Он лишь просунул голову в дверь и сказал: «Подъем», но что-то было в его голосе такое, что у меня внутри перещелкнуло, и я сразу проснулся и подскочил с кровати. Чак тоже. Мы посмотрели друг на друга и встали, не говоря ни слова. Мистер Болджер ждал у двери. Как только мы оделись, он сказал: «Вперед» – и направился по направлению к главному дому. Он ступал большими пружинистыми шагами, свесив голову, как будто находилась под тяжестью, и ни разу не повернулся посмотреть, идем ли мы сзади. Я взглянул на Чака, а тот смотрел в спину отца. Его лицо не выражало никаких эмоций.

Мы проследовали за мистером Болджером на кухню. Миссис Болджер сидела за столом, накрытым для завтрака, и плакала в салфетку. Ее глаза были красными, и голубые вены выступали на бледном лбу.

– Сядьте, – сказал мистер Болджер.

Я сел напротив миссис Болджер и принялся разглядывать скатерть. Мистер Болджер сказал, что мистер Вэлш только что заходил по причине, о которой мы сами прекрасно можем догадаться. Я молчал. Так же как и Чак. Мистер Болджер ждал, но мы по-прежнему ничего не говорили. Затем, чтобы мы и не думали оправдываться, он сказал, что мы оставили после себя такой след, по которому нас невозможно не обнаружить. По нему даже не нужно было идти – он весь прослеживался из окна.

– Как вы можете делать подобные вещи? – спросила миссис Болджер. – Да еще по отношению к Вэлшам?

Я взглянул вверх и увидел, что мистер Болджер изучает меня. Когда наши глаза встречались, мы старались не смотреть друг на друга.

Миссис Болджер тряслась от всхлипов. Мистер Болджер положил руку ей на плечо.

– Какое у тебя есть оправдание? – спросил он у Чака.

Чак ответил, что нет никакого.

– Джек?

– Нет оправдания, сэр.

Он посмотрел на каждого из нас.

– Вы пили?

Мы оба подтвердили, что да.

Мистер Болджер кивнул, и я понял, что это признание было в нашу пользу, так велика была его вера в то, что алкоголь меняет личность. Давало нам преимущество и то, что мы сами не сослались на прием алкоголя как на смягчающее обстоятельство, а сознались в этом как в еще большей ошибке. Это дало свободу мистеру Болджеру сделать оправдания за нас.

Чтобы мы и не думали оправдываться, он сказал, что мы оставили после себя такой след, по которому нас невозможно не обнаружить. По нему даже не нужно было идти – он весь прослеживался из окна.

Чак и я были официально пристыжены, мистер Болджер – официально зол, но худшее было уже позади, и мы все знали это. Мы провели остаток утра за кухонным столом, вырабатывая план, как нам загладить вину. Чак и я вернем бензин, который так и не залили в бак по причине сильной усталости. Извинимся перед мистером Вэлшем и дадим слово больше не пить. Не было ни единого упоминания о тех обещаниях, которые мы уже нарушали. Мы соглашались на все условия мистера Болджера, кроме одного – мы не говорили ему, кто был с нами. Он изводил нас, выпытывая имена, но я понимал, что это часть церемонии и что он рад увидеть нас способными хотя бы на преданность. Как бы там ни было, он, вероятнее всего, знал, кто были те, другие.

Мы встали и пожали руки. Мистер Болджер дал понять, что не планирует тиранить нас. Он хотел все это выбросить из головы, чем раньше, тем лучше. Миссис Болджер не вставала. Я видел, что она все еще чувствовала неправильность ситуации, хотя сам этого и не чувствовал.

Мы с Чаком нагрузились канистрами и отвезли их к ферме Вэлша. Через поле дорога не была такой уж длинной, но чтобы добраться туда на машине, нужно было следовать вверх по главной трассе и затем свернуть на извилистую грунтовую дорогу, все еще грязную от вчерашнего дождя. Чак ехал быстро, так что мы нигде не застревали. Грязь стучала по дну машины. Мы ехали через виргинские сосны, которые раскинулись вокруг, и нам открывался вид то на дом, то на поляну с несколькими коровами. Чак всю дорогу матерился.

Мы въехали на ферму Вэлша и сидели там какое-то время молча, прежде чем вылезти из машины.

Я работал на нескольких фермах в течение летних каникул, занимался сбором и заготовкой сена. Эти фермы были в верхней долине возле Марблмаунта, близко, но не рядом с рекой, с хорошим дренажом и богатой почвой. Их владельцы процветали. У них имелось самое современное оборудование, покрашенные дома и хозяйственные постройки. Дворики были покрыты травой, подстриженной в аккуратные газоны, с цветочными клумбами и нарядными купальнями для птиц, тележными колесами и большими керамическими белками.

Двор фермы Вэлша был сплошной грязью, лужей без свиней. Там ничего не росло. И ничего не двигалось: ни кошек, ни кур, ни собачонок, выбегающих погрозить нам. Дом был маленький, дряхлый, пепельно-серый. На деревянной черепице толстым слоем рос мох. Не было навеса, вместо него был натянут брезент от одной стены, чтобы укрыть раковину для стирки с катком для белья и бельевой веревкой, которая провисала под унылыми фланелевыми рубашками разных размеров и потемневшими простынями.

Из печной трубы поднимался дымок. Было удивительно смотреть наверх и видеть, что небо голубое и чистое.

Чак постучал. Женщина открыла дверь и стояла в дверном проеме, позади нее маячила маленькая девочка. Обе они были рыжими и худыми. Маленькая девочка улыбалась Чаку. Чак улыбался грустно ей в ответ.

– Я была удивлена, – сказала женщина. – Должна сказать, я была удивлена.

– Мне очень жаль, – сказал Чак.

Он сделал виноватое лицо, которое демонстрировал сегодня утром на кухне.

– Я бы никогда не подумала, что вы способны на такое, – сказала она. Она посмотрела на меня, затем повернулась к Чаку. – Ты говоришь, что тебе жаль. Что ж, мне тоже. И мистеру Вэлшу жаль. Мы даже представить такого не могли.

Миссис Вэлш сказала, где найти мужа. Мы тяжело тащились по грязи, канистры с топливом болтались по бокам, Чак всю дорогу повторял «Черт, черт, черт…»

Мистер Вэлш сидел на куче дров, наблюдая за Джеком и еще одним из сыновей. Они ковыряли грязь палками. Мистер Вэлш был с непокрытой головой. Его тонкие каштановые волосы колыхались на легком ветерке. На нем был новый комбинезон, темно-синий, выглядящий жестким и облепленный грязью в районе щиколоток. Мы подошли к нему и поставили канистры на землю. Он посмотрел на них, затем снова на сыновей. Они не спускали с нас глаз, хотя работали не со злостью, а просто чтобы посмотреть, что произойдет. Я слышал, как их палки чавкали в грязи с тем же звуком, что наши ботинки завязали в ней прошлой ночью. Чак помахал им, и они оба кивнули.

Какое-то время мы смотрели на них. Затем Чак подошел к мистеру Вэлшу и начал говорить тихим голосом, рассказывая, как он сожалеет о том, что мы сделали. Он не предоставил никаких объяснений и не упомянул о том, что мы были пьяными. Его обращение было нарочито искренним, почти трагичным.

Мистер Вэлш молча смотрел за сыновьями. Когда Чак закончил, мистер Вэлш повернулся и посмотрел на нас, и я мог видеть по тому, как медленно и с усилием он двигался, что смотреть на нас было для него мучением. Его щеки были щетинистыми и впалыми. На лице засохли пятна грязи. Его карие глаза были мутными, как будто он плакал или только собирался заплакать.

Реальный урон был в том, что они теперь знали: кто-то может вот так запросто явиться и нанести им оскорбление.

Мне не обязательно было видеть слезы в глазах мистера Вэлша, чтобы понять, что я опозорился. Я знал это, когда мы впервые приехали на фермерский двор и увидел это место при свете дня. Все, что я увидел впоследствии, только углубило это знание. Эти люди и так были на самом краю пропасти, а я своими действиями подталкивал их еще больше. Не то чтобы сильно, но достаточно для того, чтобы приблизить их к черте отчаяния. То, что мы вернули бензин, ничего не меняло. Реальный урон был в том, что они теперь знали: кто-то может вот так запросто явиться и нанести им оскорбление. Понимание этого должно было заставить их почувствовать себя маленькими и одинокими – вот какой урон мы причинили. Кое-что из этого я понял, остальное только почувствовал.

Ферма Вэлшей казалась мне знакомой. Это не было просто сходство между их домом и домом, где я жил в Сиэтле. Картинка полностью совпадала: дом, грязь, безмолвие, мальчишки, копающиеся в грязной жиже. Это был упадок в самом явном его выражении.

Зачем эти мальчишки ковыряли землю под столбики? Забор шел параллельно тому, который уже огораживал ферму. У Вэлшей не было животных, которых бы они держали за оградой – забор там не был нужен. Их работа была бессмысленной. Годы спустя, когда я ждал лодку, которая перевезла бы меня через реку, я наблюдал за двумя вьетнамскими женщинами, которые методично колотили палками о колеса брошенного грузовика. Они делали это довольно долго и все еще продолжали делать это, когда я уже пересек реку. Они были частью сна, в котором я узнал Вэлшей, сна-поражения, сна-проклятия с его торжественной хореографией серьезности бесполезных действий.

Чтобы создавать образы других людей, нужно иметь детское или изощренное воображение. Я не знал Вэлшей. У меня не было права видеть их таким образом. У меня не было права чувствовать страх, жалость или отвращение, не было права чувствовать что бы то ни было, кроме сожаления за то, что я совершил. Тем не менее я чувствовал все это. Что-то похожее на панику накрыло меня. Я не мог как следует вздохнуть. Все, чего я хотел, это уйти отсюда.

Мистер Вэлш сказал Чаку что-то, чего я не услышал, и тот шагнул в сторону. Я понял, что его извинения приняты. Теперь мистер Вэлш ждал, что же скажу я, и его выражение лица говорило о том, что для него это было непросто. Настало время разделаться с этим. Но я оставался на месте, наблюдая, как сыновья Вэлша месят грязь. Я не мог ни пошевелиться, ни сказать что-либо. Все, что я мог делать, это просто стоять на месте. Когда Чак понял, что я не собираюсь ничего говорить, он пробормотал «до свидания» и пожал мистеру Вэлшу руку. Я проследовал за ним к машине, не оглядываясь.

Мистер Болджер постучал в нашу дверь, когда пришел домой. Этот незначительный жест вселял надежду на лучшее, и когда он зашел, я увидел, что он готов нас простить. Это навеяло на меня грусть: оказаться в шаге от прощения и не иметь права его получить. Он кивнул и сказал:

– Как все прошло?

Чак не отвечал. Он не разговаривал со мной с того момента, как мы покинули ферму Вэлшей. Я знал, что он презирает, что я не извинился, но у меня не было способа объяснить мои чувства ему или даже себе самому. Я верил, что нет разницы между объяснениями и оправданиями и что оправдания это не мужественно. Так что были только чувства, очень сложные чувства. Я не сознавался в них. Я едва ли знал, что они у меня вообще есть.

Чак замкнулся в себе. Наступал переломный момент. Я не мог целиком поддерживать его в кутежах, а сейчас подвел еще и в раскаянии.

Мистер Болджер посмотрел на меня, когда не получил ответа от Чака.

– Чак извинился, – сказал я. – Я – нет.

Мистер Болджер попросил Чака оставить нас наедине и сел на другую кровать, когда Чак вышел. Он был терпелив и пытался понять, почему я не извинился. Все, что я сумел сказать, это что – не смог.

Он спросил меня конкретнее.

– Я хотел, – сказал я. – Я просто не смог.

– Ты согласен, что должен Вэлшам извинение?

– Да, сэр.

– Ты обещаешь извиниться, Джек? Ты дал слово.

Я снова сказал, что хотел, но не мог.

Я верил, что нет разницы между объяснениями и оправданиями и что оправдания это не мужественно.

Тогда мистер Болджер потерял ко мне интерес. Я видел это в его глазах. Он сказал, что он и миссис Болджер надеялись, что я буду счастлив с ними, счастливее, чем я, очевидно, был, живя с моим отчимом, но ему не кажется, что я действительно счастлив. Короче, он не видел смысла в том, чтобы я и дальше оставался с ними. Сказал, что позвонит моей матери сегодня вечером и договорится, чтобы она забрала меня. Я не спорил. Я знал, он уже принял решение.

Я тоже. Я решил пойти в армию.

Мама приехала на следующий день. Она посовещалась с Болджерами пару часов, а затем увезла меня. Вначале она молчала. Ее руки крепко сжимали руль. Челюсть была напряжена. Мы спустились по дороге несколько миль, к остановке грузовиков. Мать поставила машину на парковку и выключила мотор.

– Мне пришлось умолять их, – сказала она.

Затем она рассказала, чего достигли ее мольбы. Мистер Болджер позволил мне остаться, если я улажу все с Вэлшами, работая на их ферме после школы.

Я сказал, что не хотел бы заниматься этим.

Она не слушала меня. Глядя поверх руля, она говорила, что мистер Болджер также хотел, чтобы отец Карл поговорил со мной. Он надеялся, что религиозный имидж отца Карла произведет на меня хоть какой-то эффект. Мать сказала, что у меня есть выбор: я мог или поладить с мистером Болджером, или собирать вещи. Сегодня. И если я собираю вещи, то лучше бы мне иметь план, потому что я не могу пойти с ней домой – Дуайт не пустит меня на порог. Было похоже на то, что она подыскала работу в Сиэтле, но она ждет подтверждения. И затем ей нужно будет время, чтобы погрузиться в работу и найти жилье.

– Почему ты не извинился перед теми людьми? – спросила она.

Она никогда не была так далека от меня. Если бы я ограбил банк, она бы была на моей стороне, но только не в этом случае.

Я сказал, что не смог.

Она посмотрела на меня, затем снова уставилась куда-то сквозь лобовое стекло. Она никогда не была так далека от меня. Если бы я ограбил банк, она бы была на моей стороне, но только не в этом случае.

– Так что ты собираешься делать? – спросила она без особого интереса.

Я сказал ей, что сделаю все, что Болджер пожелает.

Она завела мотор и отвезла меня назад. После того как я вышел из машины, она быстро уехала.

Мистер Болджер был слишком занят в ту неделю, чтобы заниматься организацией моей работы у Вэлшей, но я этого не знал. Я приходил в его магазин каждый день после школы, ожидая, что он велит мне выйти и сесть обратно в машину. Я входил, и колебался, и, когда никто ничего не говорил, шагал тихонько в заднюю комнату, надевал фартук и брался за свою рутинную работу. Чак и я обычно трудились вместе, разговаривая, шутя, вытряхивая пыльную одежду и тыкая друг в друга ручками метел. Сейчас мы работали сами по себе, в тишине. Я мечтал. Иногда думал о ферме Вэлша и о себе на ней, утопающем в грязи, окруженном обвиняющими лицами. Всякий раз, когда эта мысль приходила ко мне, я должен был закрывать глаза и делать глоток воздуха.

Ближе к концу недели пришел отец Карл. Он говорил с мистером Болджером в складском помещении несколько минут, затем позвал меня на улицу.

– Давай прогуляемся, – сказал он.

Мы пошли по пешеходной тропе вниз к реке. Отец Карл ничего не говорил, пока мы не дошли до берега. Он поднял камень и бросил его в воду. У меня было циничное подозрение, что он собирается дать мне то же самое наставление, что священник в лагере скаутов давал каждой новой группе мальчиков в их первый день прошлым летом. Он подходил обычно к краю озера, запросто поднимал горсть камней и вбрасывал один.

– Всего лишь галька, – говорил он задумчиво, будто эта идея только что пришла ему в голову, – всего лишь галька, а посмотрите на рябь, которую она создает и как далеко распространяется эта рябь…

К концу лета мы, вожатые лагеря, открыто презирали его. Мы звали его Рябь.

Но отец Карл не сделал ничего подобного. Да он и не мог. Он пришел к своей вере трудным путем и не говорил о ней слишком искусно. Его родители были евреями. Они оба погибли в концентрационных лагерях, и отец Карл сам едва выжил. Через некоторое время после войны он обратился к христианству и позже стал священником. В его речи все еще слышался восточноевропейский акцент. У него была таинственная приятная внешность, чего он сам, похоже, не осознавал, и манера глубоко задумываться всякий раз, когда ему приходилось иметь дело с притворством или легкомыслием.

Он спросил меня, кем я являюсь по собственному мнению.

Я не знал, как ответить на этот вопрос. Даже не пытался.

– Посмотри на себя, Джек. Что ты делаешь? Как сам думаешь, что происходит?

– Я полагаю, что все рушу, – сказал я, потрясая головой в полном раскаянии.

– Чушь! – закричал он. – Чепуха!

Он смотрел так, как будто сейчас ударит меня. Я решил вести себя спокойно.

– Если ты будешь продолжать в том же духе, – говорил он, – что будет с тобой дальше? Отвечай!

– Я не знаю.

– Ты знаешь. Знаешь. – Его голос был мягче. – Ты знаешь.

Он подобрал другой камень и швырнул его в реку.

– Чего ты хочешь?

– Не понял?

– Хочешь! Ты должен чего-то хотеть. Чего ты хочешь?

Я знал ответ на этот вопрос. Но был уверен, что мой ответ приведет его в еще большую ярость, вызвав сильный контраст с его собственными желаниями. Я не мог представить, что отец Карл хочет денег, каких-нибудь вещей и мирового признания любой ценой. Не мог представить, что он хочет чего-нибудь настолько, насколько я хотел этого, или представить, что он выслушает мои желания без презрения.

У меня не было слов, чтобы высказать ему это. Чтобы принять надежду отца Карла на спасение, я должен был бы отказаться от моей собственной. Он верил в Бога, а я верил в мир.

Я пожал плечами в ответ на его вопрос. Не уверен в том, чего хочу, сказал я.

Он опустился на бревно. Я засмущался, затем сел немного поодаль от него и уставился на противоположный берег реки. Он поднял палочку и потыкал ею в землю, затем спросил, хочу ли я сделать свою мать несчастной.

Я сказал, что нет.

– Не хочешь?

Я знал ответ на этот вопрос. Но был уверен, что мой ответ приведет его в еще большую ярость, вызвав сильный контраст с его собственными желаниями.

Я потряс головой.

– Что ж, это именно то, что ты делаешь.

Я ничего не ответил.

– Ну хорошо, ладно. Хочешь ли ты сделать ее счастливой?

– Конечно.

– Отлично. Это уже что-то. Это одна из вещей, которых ты хочешь. Верно?

Когда я согласился, он сказал:

– Но сейчас ты делаешь ее несчастной, не так ли?

– Я полагаю, так.

– Никаких сомнений на этот счет, Джек. Ты делаешь ее несчастной. – Он посмотрел на меня. – Так почему бы тебе не прекратить это делать? Просто не прекратить?

Я не ответил тотчас же, из-за страха, что мое быстрое согласие покажется необдуманным. Я хотел, чтобы это выглядело так, будто я серьезно подошел к его вопросу.

– Хорошо, – сказал я, – я попробую.

Отец Карл бросил палку. Он по-прежнему смотрел на меня, и я знал, что он понимал, что здесь произошло; что он не «постиг меня» совсем, потому что я не дал ему себя постигнуть. Я скрывался. Оставил вместо себя пустышку, манекен, чтобы выражать сожаление и давать обещания, но истинного меня не было нигде поблизости, и отец Карл знал это.

Тем не менее мы не ушли сразу же. Мы сидели и оба смотрели на воду. Река пенилась из-за водостока. Скорее коричневая, чем зеленая, она фыркала и шипела у берега. Дальше от берега она бурлила среди мшистых валунов и переплетенных корней деревьев, застрявших между ними. Среди меняющихся звуков с поверхности реки шел глубокий непрерывный шум, который никогда не изменялся. Он креп по мере того, как вы слушали его, пока он не становился единственным звуком, который вы слышали. Птицы скользили по поверхности воды. Новые листья сверкали на тополях вдоль берега.

Была весна. Мы были оба захвачены ею на мгновение, забыв о своих разобщенных сущностях. Мы были вместе так же, как кровные животные пребывают вместе друг с другом. Затем кто-то из нас шевельнулся, и мы вернулись в реальность. Отец Карл высказал еще несколько финальных наставлений, я сказал, что стану лучше, и мы пошли обратно к магазину.

В тот уикенд мистер Болджер сказал, что разговаривал с Вэлшами и они отказались принять мою помощь.

– Они не хотят тебя видеть, – сказал он и дал мне понять всей тяжестью своей манеры выражать мысли, что это было последнее наказание, наказание куда более худшее, чем работать на их ферме. Ему на самом деле удалось сделать так, что я почувствовал себя подавленным. Но я это пережил.

* * *

Однажды вечером в дом пришел шериф и сказал Болджерам, что Чаку вменяется в вину изнасилование несовершеннолетней. Хафф и Психо были также упомянуты в жалобе. Эта девочка была из моего класса в школе Конкрита – одна из шайки истерично несчастных девчонок, которые шастают кругом в обтягивающей одежде, сильно красятся, курят, болтают на уроках и делают все возможное, чтобы привлечь внимание мальчиков, которые наверняка грубо использовали бы их. Кто-то обрюхатил ее. Она держала свою беременность в секрете так долго, как могла, и всегда была такой толстой, что этот обман еще в течение двух месяцев был скрыт, пока не узнали о ее сроке. Ее звали Тина Флуд, но все звали ее просто Флуд. Ей было пятнадцать.

Шериф поговорил с Тиной и на основе того, что она сказала, убедил ее отца на некоторое время воздержаться от обвинений. Тина сказала, что она не хочет никого винить ни в чем, просто пусть Чак женится на ней. Мистер Флуд, с другой стороны, хотел послать всю их шайку за решетку. Но он, должно быть, понимал, что это ничего не даст его дочери. А еще – что для Тины породниться с такой семьей, как Болджеры, было бы удачей, самой невероятной, какую можно было бы пожелать для нее. Так что он принял совет шерифа. Он просто подождет, что скажет Чак.

Чак в тот вечер вернулся из главного дома, сел на кровать и все мне рассказал. У него не было ни малейшего намерения жениться на Тине Флуд. Он сказал это шерифу, а также то, что понимает, что в таком случае скорее проведет всю жизнь за решеткой. Шериф посоветовал ему не принимать поспешных решений. Он будет держать мистера Флуда на расстоянии, пока Чак не обдумает все как следует и не обсудит со своими домашними. Но не оставил сомнений по поводу последствий, если Чак отвергнет Тину. Он пойдет в тюрьму. Вина была серьезная, и доказательства против него и остальных участников были неоспоримы.

Чак сказал, что не будет этого делать.

Я сказал, что поступил бы так же. Подбадривал его, но в душе был рад, что у него такие проблемы, и не только потому, что это отвлекло внимание от меня. Мне все еще было обидно, что он кинул меня, когда у меня были трудности. Меня вполне устраивало видеть Чака на раскаленной сковороде и иметь шанс показать ему, что я лучший друг, чем он. Я хотя бы его поддерживал.

Больше никто не поддерживал. Ни Хафф, ни Психо, ни даже родители. Миссис Болджер испытывала такую боль из-за всего этого, что даже не могла с ним говорить. Она беспрестанно рыдала и почти не выходила из дома. Беспокойство мистера Болджера за нее выражалось в безжалостном гневе по отношению к Чаку. Он гонял его в хвост и в гриву, а когда не делал этого, то смотрел бешено, особенно во время еды. Обед был худшим временем дня. Никто не говорил. Звон стали по фарфору, пережевывания и проглатывания, скрип стульев, все, казалось, только усиливает и доводит до гротеска и без того непростую ситуацию. Сестры Чака глотали, не прожевывая, свою еду и убегали оттуда. Так же поступал и я. Чак должен был оставаться, и затем, когда все остальные уже уходили, отец начинал его строить.

Мистер Болджер хотел, чтобы он женился на Тине Флуд. Чак переспал с этой девчонкой, он сам признался в этом. Не было никакой разницы, спала ли она также с двумя другими мальчиками или с сотней других. Он должен был нести ответственность за свои действия перед ней и за то, что случится с ней после. У него нет права отказываться от этого груза только потому, что он слишком тяжелый. Он играл в мужчину; теперь пришло время по-настоящему быть мужчиной.

Мистер Болджер был слишком горд, и ему было нелегко принять Флуд в качестве невестки. Это было унизительно. Но он понимал цену ошибок сына и держал чувства при себе.

Меня вполне устраивало видеть Чака на раскаленной сковороде и иметь шанс показать ему, что я лучший друг, чем он. Я хотя бы его поддерживал.

Хафф и Психо также хотели, чтобы Чак женился на Тине, но их причины были куда проще, чем у мистера Болджера. Если он не женится на ней, то они оба отправятся в Уолла-Уолла[16] вместе с ним. Это как-то нечестно и несправедливо. Все, что нужно было сделать Чаку, это проглотить пилюлю на несколько лет, а потом избавиться от жены.

Чак не стал бы этого делать. Он не объяснял свои причины ни Хаффу, ни Психо, ни даже своему отцу, но в тот вечер, когда он чувствовал, что осажден со всех сторон и очень одинок, он объяснил эти причины мне. Ему было нелегко облекать мысли в слова, и, казалось, он сам слегка удивлялся, когда слышал их. Я был таким же. По сути дела, Чак не хотел жениться на Тине Флуд, потому что верил, что будет обручен как-то по-другому. Конечно, он любил повалять дурака, но глубоко внутри он хранил себя для будущей жены. У него было ясное представление, какой она должна быть. И когда он, наконец, встретит ее, то женится на ней и это будет навсегда.

Жена, для которой Чак хранил себя, была телевизионной куклой, хорошенькой, бойкой и набожной. Их совместная жизнь была бы задушевным многосерийным фильмом с множеством добродушных подколок. В этой семье присутствовала и религия; муж Чак, хранящий себя для жены, был человеком просто умирающим от жажды увидеть собственные ошибки и исправить их. Добавим сюда спиртное, азартные игры и блуд, вечно тянущиеся за ним шлейфом вместе с плохой компанией его бесшабашной юности. Женат только один раз, дети, много детей. Трезвость. Преданность. Молитва за обедом и полная церковная скамья по воскресеньям.

Он хотел лучшей жизни. Эта лучшая жизнь, которая существовала в его голове только для него, была так же обычна, как и моя, которую я тоже держал у себя в голове, хотя и без этих эпических притязаний. А Чак по-прежнему верил в свою, тогда как я свою потихоньку терял. У меня не было ни малейшего понятия, что будет со мной. Моя жизнь была полным бардаком, и так как я объяснял эту проблему простым невезением, то не мог придумать никакого иного средства избавления от этого, кроме как везение, которого, по всей вероятности, у меня не было.

Конечно, Чак любил повалять дурака, но глубоко внутри он хранил себя для будущей жены. И когда он, наконец, встретит ее, то женится на ней и это будет навсегда.

Чак держался за свою мечту, как будто она уже была актуальной. Он даже был готов пойти в тюрьму за нее. Тина Флуд и ребенок, которого она носила, были для него не реальными людьми, а лишь еще одной строкой на надгробной плите прошлых ошибок, которая внесет драму в его будущую внутреннюю перемену и которую добродетели его семейной жизни искупят с лихвой.

Шериф ожидал, что Чак уступит через несколько дней. Когда этого не произошло, он начал разговаривать жестко. Мистер Флуд больше не будет ждать, говорил он. Чак должен понести наказание в любой день, и, как только дело дойдет до суда, у Чака уже не будет шанса на условное освобождение. Шериф хотел донести до Чака, что он не блефует. Девочка и мальчик – это одно дело, но три мужчины и одна девочка – это уже нечто совсем другое. В глазах закона Чак и его друзья были мужчинами, и наказаны они будут по всей строгости, как мужчины.

Когда Чак начал плакать в своей постели ночью, я утратил свое тайное удовольствие от его беды.

Чак не сдавался. Мысль о том, что он может попасть в тюрьму, пугала его, но он наотрез отказывался соглашаться на женитьбу с Тиной Флуд. Даже предположение об этом вызывало в нем тошноту. Он вернулся с очередной сессии запугивания в главном доме с пылающими глазами, лицо его блестело от пота. Моя личная позиция заключалась в том, что ему нужно убежать и пойти в армию, но он и не думал об этом. Он застыл на тропинке в будущее, которое низвергалось на него, и сил осталось достаточно лишь на то, чтобы сказать «нет» бедной Тине Флуд.

Когда он начал плакать в своей постели ночью, я утратил свое тайное удовольствие от его беды. Я хотел сделать для него то, что обычно делал для своей матери в таких ситуациях, обнимал одной рукой и говорил несколько утешающих слов. Но это было невозможно между нами, и вообще он плакал так, чтобы не быть услышанным.

Пока шло разбирательство с Чаком, в школу снова позвонил мистер Ховард. Он кричал на другом конце провода, словно связь была очень плохая, хотя это было не так. Он разговаривал с директором приемной комиссии только этим утром, и мне начислена стипендия в школе Хилл. Я получу официальное письмо через пару дней, но он хотел сообщить мне это лично и сказать, как он рад за меня. И он был счастлив. Я слышал это в его голосе, будто это были хорошие новости о нем самом, которые он хотел мне рассказать, и поэтому позвонил.

Он заявил, что был вполне уверен, что я получу ее, уверен абсолютно. Но считал, что лучше не слишком лелеять свои надежды. Может случиться все что угодно.

– И все же, – сказал он, – я был бы очень удивлен, если бы ты не получил ее после письма, которое я написал.

Мистер Ховард сказал, что нам о многом нужно поговорить. Он хотел побольше рассказать мне о жизни в Хилле, чтобы я был лучше подготовлен к тому, с чем столкнусь там. Возникала еще одна проблема – одежда. Мне нужен был дополнительный гардероб, чтобы соответствовать базовым требованиям школы. Эта одежда действительно должна была быть определенного кроя и качества. Он бы очень хотел сказать, что мальчики в Хилле не заботятся о подобных вещах, но, к сожалению, они заботились, как и всякие другие мальчики. Мистер Ховард не хотел, чтобы я чувствовал себя не в своей тарелке. Он предложил, если моя мать согласится, отвезти меня к собственному портному в Сиэтле и обеспечить всем, что может потребоваться. Он хотел, чтобы я сказал матери, что ему будет очень приятно, если она позволит ему сделать это.

Он сказал, что позвонит опять, чтобы обсудить все детали.

– Я очень рад за тебя, – сказал он снова.

Я вообще едва мог говорить. После того, как мистер Ховард повесил трубку, я вернулся на урок алгебры, с которой у меня были конкретные проблемы, и тупо смотрел все оставшееся занятие, как двигается рот учителя.

Письмо пришло. Я получил стипендию в размере 2300 долларов в год при ежегодной плате 2800 долларов. Руководитель приемной комиссии поздравил с моим школьным отчетом и оценками за тест и сказал, что директор присоединяется к нему, приглашая меня в их сообщество. К сожалению, так как слишком малое количество моих предметов в Конкрите относятся к академическим, у меня недостаточно зачетных единиц, чтобы поступить в Хилл на пятый курс. Поэтому меня записали на четвертый. Мне не следовало переживать из-за этого, добавлял он. Это обычная практика – оставлять на второй год учеников, приходящих из более простых средних школ. Там будут и другие мальчики на тех же условиях, и дополнительный год поможет мне обжиться в Хилле и упрочить сильную репутацию до поступления в колледж.

Письмо пришло. Я получил стипендию в размере 2300 долларов в год при ежегодной плате 2800 долларов.

Руководитель приемной комиссии передал мне теплые пожелания от себя и директора школы Хилл. Они оба с нетерпением ждали встречи со мной в сентябре.

Я читал это письмо жадно, отбирая слова вроде директор и четвертый курс. Руководитель приемной комиссии приложил к письму информационный листок выпускника прошлого года. В нем было много фотографий зданий в готическом стиле на изумрудных лужайках, больших деревьев в осенней раскраске, игровых площадок и самих мальчиков во время различных занятий, церковной службы или спортивных соревнований. Здесь было еще больше слов, которые доставляли мне удовольствие. Лакросс. Сквош. Гли-клуб. Эти ученики выглядели иначе, чем мальчики, которых я знал. Отличия существовали не только в одежде или прическе. Это было что-то более существенное – кости, осанка, характерное выражение лица. Я зависал над этими фотографиями так же, как зависал над фотографиями лапландцев и курдов в журнале National Geographic. Некоторые лица были сняты крупным планом, и я не чувствовал, что за мальчики скрываются за ними. В других же я ощущал благородный смелый дух. Изучал каждого из них пристально, спрашивая себя, кто он, и станет ли он мне другом.

На обратной стороне брошюрки помещались заметки. Их было несколько страниц, некоторые из них сопровождались фотографиями улыбающихся, уверенных в себе мужчин в деловых костюмах, белых теннисных брюках или в форме для гольфа. На последней странице не было ничего, кроме фотографий детей – все мальчики, сыновья выпускников, и все в маленьких белых свитерочках с большой буквой Х на груди: классы 1978 и 1979 годов выпуска уже начали набирать студентов.

Руководитель приемной комиссии выслал мне форму для заполнения и незамысловатое информационное письмо. Я носил его с собой несколько дней и только потом заполнил. Там, где требовалось написать мое имя, таким, каким я хотел бы видеть его в школьном каталоге, я написал «Тобиас Джонатан фон Ансель-Вулф III».

Моя мать забирала меня после школы однажды днем и взяла в Конкрит выпить кока-колы. Она не могла оправиться от новости, что я получил стипендию в Хилле. Она беспрестанно смотрела на меня с любопытством и смеялась.

– Ну, хорошо, – говорила она. – Что ты сказал им?

– Что ты имеешь в виду? Я ничего им не говорил, я просто подал заявку.

– Ну хватит уже.

– Мои баллы за тест были довольно высокими.

– Ты, должно быть, им что-то наговорил.

– Спасибо, мам. Спасибо тебе за то, что веришь в меня.

– Ты опять будешь устраивать проблемы?

– Нет. У меня не будет проблем.

– Обещаешь?

– У меня не будет проблем, обещаю. Чего ты хочешь, блин?

Мы перешли на другие темы. Она была счастлива за меня, что бы там ни было.

У нее тоже были хорошие новости. Она нашла место в Сиэтле, секретаршей в «Аэтна Лайф Иншуранс», и должна была начать работать там на следующей неделе. Одна знакомая предложила приютить ее, пока не найдет жилье, так чтобы она не чувствовала давления и не арендовала то, что ей не нравится. Мама могла позволить себе расслабиться и сделать все в свое время, без спешки, особенно из-за того, что я скорее был готов уехать в Калифорнию в июне, чем жить вместе с ней. Отец был на связи все это время, сказал она. Он все организовал. Я сяду на автобус до Ла Йоллы, как только закончатся занятия в школе, и Джеффри присоединится ко мне там после окончания Принстона.

– А как же ты? – спросил я.

– А что я?

– Ты собираешься поехать с нами? Позже, если все сложится удачно?

– Я была бы полной идиоткой, если бы согласилась на это, – сказала она мрачно, как будто знала, что не удержится от этой поездки.

Мы говорили о Дуайте и его маленьких слабостях. Как он имел обыкновение допоздна не ложиться спать, считая все конфеты в доме, чтобы понять, сколько я съел за день. Как обычно вбегал в гостиную, когда приходил домой, и клал руки на крышку телевизора, чтобы проверить, теплый ли он. Как покупал мешки для пылесоса дюжинами и писал на каждом из них даты с разницей в месяц, так чтобы их хватило ровно на год. Моя мать говорила, что он вел себя в высшей степени прилично, с тех пор как она начала искать работу. Он не хотел, чтобы она уходила. Теперь, когда она нашла работу, он из кожи вон лез, стараясь ради нее. Он вроде как ухаживал за ней, так она говорила. Был приветлив и делал так, чтобы Перл все время была возле нее. Он даже подал заявление на перенос места работы в Сиэтл, чтобы быть ближе к ней.

– Я не понимаю этого, – говорила она, – он даже не любит меня. Он просто хочет зацепиться. Это так странно.

Затем она сказала, что ей надо кое-что сообщить мне. И по тому, как она это произнесла, я понял, что ничего хорошего сейчас не услышу. Это касалось денег, сказала она, тех денег, которые Дуайт копил с моей работы по разноске газет. Она знала, что у меня были на них планы, чтобы оплатить расходы, которые не покрывала моя стипендия. Проблема была в том, что Дуайт в действительности не собирал их. Их не было ни на каком счету. Ни пенса. Она спросила его об этих деньгах, он оттягивал время и избегал разговора на эту тему, пока она в конце концов не загнала его в угол, и только тогда он признался, что у него этих денег нет. У него также не было тех денег, которые она заработала в столовой. Счет был абсолютно пуст.

– Я смогу достать пять сотен, – сказала она, – не беспокойся об этом.

Все что я мог делать в тот момент, это смотреть на нее.

– Мы ничего не сможем тут изменить. Их нет. Ты просто должен забыть о них.

Это было не так просто сделать. Я не мог забыть об этих деньгах. Я помнил все. Около 1300 долларов. Это были не те деньги, которые бы заставили меня посочувствовать себе, главным было время, которое я на это потратил. Два с половиной года я тратил полдня после занятий, разнося газеты. После ужина тоже часто выходил, чтобы собрать от подписчиков плату и найти новых. Людям не нравилось платить мне. Даже самые честные отделывались от меня снова и снова. Были и откровенные халявщики. Они либо рассказывали жалостливые истории о потерянных чеках и счетах от врачей, либо просто гасили свет и телевизор, когда слышали, что я подхожу, затем шептались, выглядывали из-за штор, пока мне это не надоедало и я не уходил. Зимой моими неизменными атрибутами были постоянно промокшие ботинки, вечный насморк и потрескавшийся красный нос. Мне это чертовски надоело. Одним из способов, каким я хоть немного развлекал себя, был перерасчет всех денег, которые у меня были.

«Я не понимаю этого, – говорила она, – он даже не любит меня. Он просто хочет зацепиться. Это так странно».

– Что стало с ними? – спросил я.

Моя мать пожала плечами и сказала:

– Ума не приложу.

Она была готова сменить тему. Ее терпения хватало на многие вещи, но у нее не было времени сейчас на мои детские сопли. Нытье просто парализовывало ее.

Я не останавливался.

– Это были мои деньги, – сказал я.

– Я знаю, – сказала она.

– Он украл их.

– Он, возможно, намеревался вернуть их тебе. Я не знаю. Сейчас ничего нет. И не знаю, что я должна сделать по этому поводу. Я сказала, что оплачу счета по школе.

Я состроил кислую мину.

– Вероятно, здесь есть и некоторая моя вина.

Она сказала, что ей следовало бы подумать, прежде чем позволять Дуайту держать деньги, ей следовало настоять на открытии общего счета в банке. Но решение финансовых вопросов было для него поводом для гордости, а она не стремилась лишний раз раздражать его из-за этого. Она хотела, чтобы мы все ладили друг с другом.

Она была готова сменить тему. Ее терпения хватало на многие вещи, но у нее не было времени сейчас на мои детские сопли.

Мы допили газировку и направились по улице к машине, моя мать двигалась с бодрым оживлением, словно избавилась от тяжелой ноши. Когда она была обеспокоена, то надевала маску – бледную, со сжатыми губами. Впоследствии эта маска полностью заменила ее настоящее лицо. Но тогда выглядела молодо и привлекательно. День был теплый, воздух подернут легкой дымкой от цементной пыли. Машины с грузом грохотали мимо нас, проезжая через город, молотя своими механизмами и изрыгая черные выхлопы. Идя вот так по улице, мы строили планы. Рассматривали разные возможности. Мы были сами собой снова – возбужденные, полные идей, готовые взлететь.

Когда я рассказал Чаку о стипендии, он поздравил меня, но я был достаточно осторожен и не выказывал своего счастья чересчур сильно. День его расплаты был близок, и он наверняка недоумевал, почему мы вытащили такие разные карты. Этот вопрос тоже возник бы у меня в голове, если бы я был на месте Чака. Но он, скорее всего, не думал ничего подобного. Он не хотел того же, чего хочу я, и его куда более заботило то, что вот-вот будет с ним самим.

Тогда шериф нанес свой последний визит. Он заходил около недели назад, и в тот вечер ушел злым, по горло сытым твердолобостью Чака. Он поставил Чаку ультиматум: принять предложенную ему программу или будет плохо. Если Чак не позвонит ему с ответом, которого он ждет в такой-то день, он предоставит это дело суду и будь что будет. Чак не позвонил шерифу с ответом, которого тот хотел. Он вообще не позвонил ему.

Мы услышали сигнал его патрульной машины, подъезжающей к дому. Звук большого мотора был уже знаком нам. Чак надел ботинки и ждал, пока придет мистер Болджер и заберет его, затем они вдвоем прошли в дом. Пока его не было, я постоянно подходил к окну и выглядывал наружу. У меня было очень плохое предчувствие, оно пронизывало меня до мозга костей.

Когда Чак вернулся, я сидел на кровати, словно в трансе. Он посмотрел на меня без признаков узнавания и мягко закрыл за собой дверь. Затем повалился на пол и начал колотить кулаком, как избалованный ребенок во время истерики, с той лишь разницей, что вместо плача он смеялся. Это продолжалось некоторое время, после чего он поднялся и, покачиваясь, стал ходить от стены к стене. Его лицо было красным. Он схватил меня за плечи и увлек в танец посреди комнаты.

– Вулфмэн! – орал он. – Вулфмэн!

– Эй, Чаклис.

– Я люблю тебя, Вулфмэн! Я, блин, люблю тебя!

– Чудесно, – сказал я, но наблюдал за ним.

– Послушай, Вулфмэн, послушай. – Он наклонился к моему лицу. – Будет свадьба, Вулфмэн. Старые свадебные колокола будут звонить. Что ты думаешь об этом?

– Я не знаю, – ответил я. – А что ты думаешь?

– Что я думаю? Я думаю что это чертовски круто, Вулфмэн, что ты, черт возьми, думаешь, я думаю? – Он пошел в туалет и взял свой «Кэнэдиан Клаб». – Давай выпьем за невесту.

Чак повалился на пол и начал колотить кулаком, как избалованный ребенок во время истерики, с той лишь разницей, что вместо плача он смеялся.

Он взял напиток и протянул мне бутылку.

– А теперь выпей за счастливого жениха, – сказал он. – Давай, выпей.

Он выхватил бутылку назад и сказал:

– Как ты будешь называть Тину после свадьбы, Вулфмэн?

Я не знал, что сказать.

– Как ты будешь ее называть?

Я сказал ему, что не знаю.

– Как насчет миссис Хафф? – сказал он. – Как насчет миссис Джеральд Луциус Хафф?

Когда он увидел, как я смотрю на него, он подставил свою правую руку и сказал:

– Боже правый, Вулфмэн. Я серьезно.

– Хафф? Хафф женится на Тине?

Чак принялся отвечать, но вдруг наклонился, кашляя и отфыркиваясь. «Кэнэдиан Клаб» полился из его носа. Я постучал его по спине. Я слышал, как сам надрывно начал харкать. Что-то взорвалось во мне, какой-то истеричный безжалостный прилив радости. Я едва мог дышать. Мое лицо дергалось. Меня трясло от облегчения и радости и жестокого удовольствия, ведь правда была в том, что мне не нравился Хафф и мне не жаль было Тину. Для меня она была просто Флуд[17], и теперь я видел, как Хафф, попавший в этот поток, бессильно бьет волосатыми руками по поверхности, то погружаясь, то всплывая снова со своим блестящим от геля помпадуром.

* * *

Перл чувствовала себя покинутой после того, как моя мать уехала, и мне было жаль ее. Иногда я позволял ей обедать со мной. Несмотря ни на что, у нас было много тем, о которых мы могли поговорить. Я стыдливо опекал ее, а она позволяла мне делать это, без споров выслушивая мое мнение по поводу того, что она могла бы сделать, чтобы стать более привлекательной и популярной. По правде сказать, она не была так уж безнадежна, особенно с тех пор, как моя мать отвела ее к доктору, чтобы разобраться с плешью на голове. У нее была суровая выразительная красота, но я не видел этого. Я думал о ней как о трогательном создании, такой она и была на самом деле.

Однажды теплым пятничным деньком в мае мы взяли ланч и пошли на трибуны с видом на футбольное поле. Другие подростки ели и курили на скамейках вокруг нас, уставившись на сверкающую траву так, как будто в этот момент шла игра. Мы говорили о том о сем, и Перл упомянула, что Дуайт планировал поехать в Сиэтл сегодня вечером, предположительно чтобы провести выходные с Нормой, но на самом деле увидеть мою мать и попытаться в очередной раз уговорить ее вернуться. Он собирался взять Перл с собой как запасное оружие.

Мне это не понравилось. Чак должен был отвезти меня завтра в Сиэтл, чтобы я смог встретиться с мистером Ховардом и снять мерки для одежды у портного, а на обратном пути я надеялся увидеться с матерью. Теперь, когда был шанс столкнуться с Дуайтом, я должен был оставить эту затею.

Но позже я кое-что придумал. Чак согласился помочь, хотя и поставил некоторые условия. В час ночи или около того мы выехали на главную трассу, затем пересекли долину в направлении Чинука. Чак придерживался скоростного ограничения и не пил. В деревне было темно и тихо. Когда мы подъехали к дому, Чак выключил фары, заглушил мотор и ехал по инерции до полной остановки. «Форда» Дуайта нигде не было видно. Я вылез из автомобиля и огляделся, просто чтобы удостовериться. Чак оставался в машине. Мы оба понимали, что, пока он не входит в дом и ничего не трогает, по закону он не может быть задержан, если вдруг поймают меня.

Дверь была не заперта, как всегда. Я надел перчатки, которые взял с собой, и прошел в подсобку. Я знал, что мне следовало бы сделать то, зачем пришел, и валить как можно скорее, но вместо этого я пробрался в кухню. Холодильник был почти пуст. Я сделал себе сэндвич с арахисовой пастой, налил стакан молока и носил их в своих затянутых в перчатки руках из одной комнаты в другую, щелкая выключателями света, пока дом не стал полностью освещенным.

Комната Перл пахла духами. Я сел за стол и почитал ее дневник. Она не делала в нем записи с моего последнего заглядывания туда. Я встал и прошел в коридор к своей прежней комнате. Обе кровати стояли голые. Здесь еще лежали кое-какие вещи Скиппера, старые ботинки, рыболовные снасти, груда журналов о машинах. Но единственным признаком того, что здесь когда-то жил я, была моя скаутская форма, висящая в уборной.

Я прошел в комнату Дуайта. Даже зная, что он уехал, я затаил дыхание и медленно повернул ручку, затем толкнул дверь, и она открылась. Постель была не заправлена. В воздухе пахло кислятиной. Я включил свет и пошарил вокруг. В одном из ящиков комода нашел блок сигарет «Кэмэл», из которого вытряс две пачки. Я также нашел кипу скаутских бланков, включая те, которые вожатые посылали в главное управление, сообщая о выполнении заданий для различных уровней и значков. Я взял несколько таких бланков. Если Дуайт не продвинет меня до Орла, то я просто сделаю это сам.

Я пошел на кухню, сполоснул стакан, поставил его обратно в шкафчик. Затем выключил везде свет и вынес к машине пару снайперских винтовок. Чак обошел машину, чтобы открыть багажник, и начал шипеть на меня. Что за хренотень я делаю, где, черт возьми, я был? Я видел, что он вне себя, так что даже не пытался отвечать. Я пошел обратно в дом и взял два ружья. Затем взял Марлина и Гэрэнда. В последнюю ходку собрал бинокль «Цейсс», охотничий нож «Пума» и тисненые кожаные ножны, которые Дуайт купил для Марлина. Он планировал использовать его, когда поедет на лосиную охоту на лошади, что ему никогда так и не суждено было осуществить.

Чак уложил вещи в багажник и накрыл их мешками с песком, которые возил для лучшего сцепления колес с дорогой, когда шел снег. И после этого мы смылись. Чак все еще злился на меня, но был слишком потрясен, чтобы что-то говорить. Он придерживался скоростного режима и ехал с наигранным приличием. Нашим самым большим страхом было то, что нас остановят. Это делало нас нервными и молчаливыми. Мы курили. Слушали радио, вопили песни и замолкали, пока за окном горы сменялись равнинами и наоборот. Мы смотрели в окно на смутные багровые силуэты гор, на реку, на пустынную дорогу, обдуваемую ветром. Каждый раз, когда нам навстречу ехала машина, Чак рефлексивно приглушал свет фар и сбавлял скорость, как будто до этого превышал ее.

Чак обошел машину, чтобы открыть багажник, и начал шипеть на меня. Что за хренотень я делаю, где, черт возьми, я был?

Но нам повезло. Мы добрались до дома, затолкали машину на дорожку перед домом, легли в кровати и проспали несколько часов, прежде чем мистер Болджер послал одну из девочек позвать нас к завтраку. Мистер Болджер находился в хорошем настроении. И на то были причины. Утро выдалось свежим, Чак был по-прежнему свободен и одинок, а я уже через пару недель должен был находиться на пути в Калифорнию. Пока мы наслаждались ветчиной, яйцами и другой едой, мистер Болджер расстелил карту на столе и отметил наш путь до Сиэтла. Без всяких слов он дал нам понять, что эта поездка – новый шанс себя испытать.

Мы должны были направиться прямиком в Сиэтл и по тому же маршруту домой. Никаких объездов. Никаких автостоперов. Никакого алкоголя. Мистер Болджер старался быть строгим, давая нам походные предписания. Но было ясно, что ему доставляло удовольствие отправить нас с целью сделать то, что он считал важным и своевременным, каковым оно и было.

* * *

Я встретился с мистером Ховардом в ресторане «Моллюски у Айвара» на причале. Он был с женой, высокой тонкокостной женщиной с темными волосами, едва начинающими седеть – всего несколько прядей, которые делали остальные волосы еще темнее. У нее были глубоко посаженные, внимательные темные глаза. Даже когда она улыбалась, я чувствовал, что она будто оценивает меня, ощущал силу ее любопытства. Оно не было надменным: она просто хотела знать, кто я такой. Такой взгляд вызывает особое беспокойство, когда чувствуешь опасность, что тебя видят насквозь. Я не сводил глаз с мистера Ховарда, который под предлогом того, что предостерегает меня от всех подводных камней жизни в Хилле, был счастлив предаться воспоминаниям о своих собственных годах, проведенных там. О друзьях, которые у него были, о проделках, которые они выкидывали. Как, например, однажды они затопили пол спальни, открыли окна, чтобы он замерз, и затем играли в хоккей в комнате.

Я видел, что некоторые из воспоминаний слишком живы в его памяти. Он без конца улыбался, затем тряс головой и переходил к чему-нибудь еще. Его речь стала отрывистой. Глуповатая ухмылка прокралась на его лицо. Он выглядел все моложе и моложе, будто разговоры о том, как он был мальчиком, превратили его самого в мальчика.

Миссис Ховард ослабила свой испытующий взгляд. Когда я растерялся при виде меню, она помогла мне решить, что заказать. Мы говорили о Юлии Цезаре, я читал по-английски, и она упомянула, что собирает денежные средства для Репертуарного Театра Сиэтла.

Она была чертовски хорошей актрисой, говорил мистер Ховард.

Она скорчила гримаску.

– Что ж, это правда, – сказал он.

Я мог видеть, что он восхищался ею и ожидал, что я также буду восхищаться. Между ними была атмосфера сотрудничества и любви, и меня окутывало теплом в их компании.

Мы сидели за столиком в углу зала с видом на воду. Чайки ходили с важным видом по ограждениям, потряхивая перышками и поворачивая к нам головы. Воздух был пропитан запахом рыбной похлебки. Солнечный свет сиял на серебре, высвечивал кубики льда в стаканах, делая скатерть яркой, словно снежная равнина. Я пребывал в состоянии ленивого удовлетворения, как Старый Пионер, чьи стихи покрывали наши подложки под тарелки:

  • Больше не раб амбиций,
  • Я смеюсь над миром и его обманами,
  • Когда думаю о счастливом положении
  • Среди моллюсков!

Мистер Ховард был тих во время ланча. Он съел половину порции в тишине, затем размазал остальное по тарелке. Он задал мне пару вежливых вопросов и не придал никакого значения ответам. Затем с нарочитой беззаботностью, которая насторожила меня, он сказал, что есть кое-что, о чем нам нужно поговорить. Нечто серьезное.

Я почувствовал себя слегка неуютно.

Он какое-то время мыкал и мямлил, затем спросил, не было ли у меня ненароком задних мыслей о том, чтобы не пойти в Хилл. Было еще не поздно передумать, говорил он. Самое главное, не нужно бояться разочаровать или каким-то образом расстроить его. Он беспокоился, что может быть слишком горячим моим сторонником, может подтолкнуть меня к решению, к которому я в действительности должен прийти сам. В конце концов, всегда есть шанс для большого рывка вперед, и если я не хочу этого сейчас, то мне не следует этого делать. Я проделал колоссальную работу в Конкрите, просто отличную работу. Поездка в Хилл была в определенной степени риском. Мне могло не понравиться. У меня может не заладиться с учебой, что поставит меня в более затруднительное положение, чем сейчас. Это была вероятность, которую следовало брать в расчет.

С нарочитой беззаботностью, которая насторожила меня, он сказал, что есть кое-что, о чем нам нужно поговорить. Нечто серьезное. Я почувствовал себя слегка неуютно.

Он откинулся на стуле. Ну, что я думаю?

Я посмотрел на него. Он в действительности хотел ответа. Я сказал ему, что уже подумал серьезно над этим вопросом и принял решение идти.

– А как насчет твоей матери? – спросила миссис Ховард. – Думаю, для нее будет непросто расстаться с тобой после стольких лет вместе.

Я допустил, что ей может быть нелегко – или даже очень нелегко. Но мы разговаривали с ней об этом уже достаточно много, сказал я, и моя мать смирилась с тем, что я уеду. На самом деле она поддерживает меня. Можно даже сказать, что она хочет этого во что бы то ни стало.

– Это великодушно с ее стороны, – сказала миссис Ховард. – Надеюсь, я буду так же великодушна, когда придет время.

Она и мистер Ховард посмотрели друг на друга.

Мгновение спустя он сказал:

– Итак, твое решение принято?

– Да, сэр.

Он сказал «Отлично!» и соединил свои ладони в хлопке. Было очевидно, что любой другой ответ разбил бы ему сердце.

Когда мы оказались в ателье, три человека складывали одежду в глубине помещения. Один из них подошел к нам, мужчина с кожей серого цвета и с кадыком огромных размеров. Мне приходилось делать над собой усилие, чтобы не пялиться на него. Мистер Ховард представил его как Франца и меня ему, без явной иронии, как мистера Вулфа. Франц слегка поклонился, но не протянул мне руку для пожатия и ничего не сказал. У него были мутные белесые глаза. Пока мистер Ховард объяснял Францу, что нам нужно, миссис Ховард села на один из красных кожаных стульев, расположенных вокруг потрепанного восточного ковра. Двое седовласых мужчин в темных костюмах уже сидели там, оба курили сигары и роняли пепел в колоннообразную медную пепельницу, заполненную песком. Ателье было отделано темным деревом. Картинки с охотой на лис висели между высокими зеркалами. Обшитый планками пол был глянцевым, с кусочками тканей и ниток.

Один из мужчин сказал что-то миссис Ховард, и она что-то ответила. Затем он посмотрел на меня. Его нос был багровым и круглым.

– Уезжаешь в Хилл, не так ли?

– Да, сэр.

– Я в молодости боролся с твоими коллегами. Сильная команда была в Хилле. Настоящая силища.

Это все, что он сказал. Несколько мгновений спустя они оба затушили сигары и покинули ателье.

Мистер Ховард подвел меня к зеркалу и следом подошел Франц с охапкой пиджаков. Мистер Ховард просмотрел их, пока не нашел один, который заинтересовал его. Он велел мне его надеть, затем стал позади, изучая мое отражение.

– У вас есть такой же из твида более темного цвета?

– Да-а, – тяжело отвечал Франц.

– Дайте-ка взглянуть.

Франц принес другой пиджак. Мистер Ховард велел мне повернуться так и сяк, застегнул пиджак, расстегнул.

– Рукава длинные, – сказал он.

Франц измерил рукава и сделал запись в журнале, который принес с собой.

Мистер Ховард отправил меня в кабинку, чтобы примерить весь костюм, затем снова, чтобы прикинуть другой. Франц снял мерки и наколол манжету, но не высказал ничего, в выражении его лица ничего не изменилось. Он тихо стоял рядом, в то время как мистер Ховард тщательно перебирал кучи одежды, которые он принес, отбрасывая одни вещи, немного задерживаясь взглядом на других, чтобы отложить их или отбраковать снова. Мистер Ховард отбросил то, что не принял, весьма категорично. Его глаза сузились, на щеках появился румянец. Миссис Ховард смотрела на него с удивлением и гордостью.

Я беспокоился, что он не найдет ничего, что бы ему понравилось, но держал язык за зубами. Я понимал, что меня одевают не для удовольствия, а по необходимости, что эта одежда была тонким детальным языком, который мальчики в моем новом мире будут читать с одного взгляда, оценивая меня по этим признакам.

Я молчал и делал то, что мне говорят. Мистер Ховард гонял меня туда-сюда между примерочной и зеркалом. Пока Франц стоял в ожидании со своими булавками и измерительной лентой, мистер Ховард подгонял длину штанин, поднимая и опуская ее, пока она не падала прямо на туфли. Он одернул рукава, повернул меня вокруг и распрямил мне плечи, будто лепил скульптуру. Если он был удовлетворен чем-то, то кивал Францу и Франц откладывал эту вещь. Куча росла. Два жакета, один из донегаля, другой из харрис-твида. Один блейзер. Костюм. Несколько пар брюк из габардина и саржи. Дюжина оксфордских рубашек. Галстуки. Одно пальто. Вельветовые брюки и фланелевые рубашки для «прогулок верхом», как полагал мистер Ховард. Пара спортивных туфель, пара классических туфель и пара грубых башмаков – также для верховой езды. Три свитера. Затем еще одна куча одежды для теплой погоды и еще одна для занятий спортом. Было решено, что я должен вернуться в магазин через две недели для финальной примерки. Мистер Ховард заберет одежду, когда она будет готова, и отправит ее прямиком в Хилл в августе, так что она будет ждать меня, когда я туда приеду.

Я понимал, что меня одевают не для удовольствия, а по необходимости, что эта одежда была тонким детальным языком, который мальчики в моем новом мире будут читать с одного взгляда, оценивая меня по этим признакам.

Мне еще нужен был темный костюм для воскресных дней. Мистер Ховард дал мне примерить четыре или пять, едва ли примечательных, пока не нашел один, заслуживающий внимания. Он присел на колени возле меня и отрегулировал длину брюк. Затем выпрямился и осмотрел мое отражение, подталкивая и поворачивая меня вокруг своей оси. К этому моменту я был липкий, как пончик. Мистер Ховард подошел сбоку. Он завязал мне галстук вокруг шеи и стоял, положа руки мне на плечи, глядя вдумчиво в зеркало.

– Ему понадобится коверкот-пальто, – сказала миссис Ховард.

– Верно! – сказал мистер Ховард. – Пальто. Я знал, что что-то забыл.

Франц подошел к стеллажу и снял несколько пальто, чтобы мистер Ховард посмотрел. Он устремился прямиком к одному черному с тонкой саржей в елочку.

– Примерь вот это, – сказал он мне. Я взял. Оно было шелковое на ощупь, как кошачий пух.

– Подожди, – сказала миссис Ховард, когда я начал его надевать. Она подошла и протянула руки к пальто. С чувством горечи я сдался.

– Ммм, – произнесла она. – Кашемир.

Она повернула меня к зеркалу и уложила на мне пальто как плащ. Она посмотрела на меня сверху вниз. Она ничего не говорила какое-то время. Затем сказала:

– Шарф.

– Что-нибудь в морском стиле, – сказал мистер Ховард.

Она помотала головой.

– Он будет выглядеть как гробовщик. Темно-красный!

Франц дал ей выбор из трех шарфов. Она перебирала их, шевеля пальцами как человек, который принимает решение, какой выбрать шоколад, затем взяла один и обернула его вокруг моей шеи. У него была такая же шелковая текстура, как и у пальто. Миссис Ховард разместила шарф так, что он висел свободно между лацканами пальто. Она посмотрела на меня снова и затем отступила назад, чтобы я остался перед зеркалом в одиночестве. Элегантный незнакомец в зеркале разглядывал меня с сомнительным, почти испуганным выражением. Теперь, когда он был вызван к жизни, он, казалось, искал какие-то признаки того, что для него припасено.

Он изучал меня, будто я держал перед ним ответ.

К счастью для него, он был не судьей. Если бы он увидел какие-то трещины в моем характере, он бы понял, в чем принимает участие, и впал бы в уныние, прежде чем эта игра бы вообще началась.

Но он не увидел ничего, что могло бы его пробудить. Он шагнул вперед, засунул руки в карманы, отвел назад плечи и вскинул голову. В его позе был какой-то напор развязности, что-то от театрального рыцаря, но его улыбка была дружелюбна и полна надежды.

* * *

Чак провел день в кино. Я встретил его на выходе из кинотеатра, и мы поехали к Пионер-Сквер. Я заставил его ждать более часа, и он беспокоился о том деле, которое все еще оставалось у нас, так что говорил немного. Было видно, что он порядком понервничал, гадая, чем я занят. Его губы сжались в тонкую линию. Он зажигал одну сигарету за другой. Вел он как-то неаккуратно, время от времени тяжело вздыхая.

Я зашел в три ломбарда, прежде чем отыскал того, кто мог бы дать мне оценку. В третьем по счету ломбарде хозяйкой оказалась женщина. С меня ростом, с жесткими светлыми волосами, колючими ресницами и гладким восковым лицом куклы. Когда я сказал, что у меня есть кое-что на продажу, она занялась товарами на задней полке. На ее красных больших руках были украшения из бирюзы. Она не смотрела на меня, ни в этот момент, ни вообще все время, пока я был в магазине.

Она хотела знать, что за вещи я продаю. Ее голос был низким и вялым.

Четыре винтовки, сказал я, а также два ружья. Ну, и пару других вещей.

– Где ты их достал?

– Мой отец оставил их для меня, – сказал он. – После смерти.

Когда она ничего не сказала, я добавил:

– Моей матери нужны деньги.

Она поворчала. Это был тот момент, когда остальные ломбарды послали меня куда подальше.

– Убирай свою вороватую задницу отсюда, – это был ответ в первом из них.

Я наблюдал, как она брала вещи и ставила их обратно. Проигрыватель, кларнеты, тостеры, камеры, все что попадалось под руку. Ломбард был длинным и узким. Электрогитары свисали с потолка. Винтовки и ружья лежали в ящиках напротив дальней стены, где располагался ряд лоснящихся костюмов с отлетающими лацканами.

– Я уже закрываюсь, – сказала она. Затем добавила, будто я просил ее: – Хорошо, возможно, взгляну.

Чак открывал и закрывал багажник, пока я заносил все это внутрь. Он выглядел так, будто был готов драпануть. Его лицо казалось болезненно-белым, и он вращал глазами, как боязливый конь, всякий раз, когда люди проходили мимо – оборванцы, моряки, индейцы в ковбойских шляпах, пьяницы, идущие вразвалочку и орущие на врагов, которых только они и могли видеть. Я был упрям. Но, казалось, требуется нечто большее, чем мальчик с полными руками огнестрельного оружия, чтобы привлечь внимание этих горожан. Никто из них даже не обернулся на нас.

Владелица ломбарда игнорировала меня, пока я бегал туда-сюда к машине. Я сложил скарб на стойку и ждал.

– Это все? – спросила женщина.

Я сказал, что да.

Она обошла меня сзади и закрыла дверь. Затем снова оказалась за стойкой. Пробежалась глазами по всем товарам. Она взяла двуствольное ружье, переломила стволы, подставила их к свету и искоса посмотрела сквозь каждый из них по очереди. Затем щелкнула затвором снова, сильно, слишком сильно. Было больно на это смотреть.

Я знал это оружие, как знал и другие винтовки и ружья. Я держал их все в руках и чувствовал уважение к ним, и даже нечто большее, чем просто уважение. Мне не нравилось смотреть на то, как эта женщина жестоко обращается с ними, как будто хочет сломать. Но я ничего не говорил. Меня нервировали ее большие знающие руки и кукольное лицо, которое никогда не меняло выражения, а больше всего то, что она отказывалась смотреть на меня. Чем дольше она на меня не смотрела, тем больше я хотел, чтобы она это сделала. Она заставляла меня чувствовать себя бесплотным, что давало ей преимущество. И она знала, что делает. Она изучила каждое оружие без всяких колебаний, проверила стволы, стреляющий механизм и снова сложила их вместе.

Когда она взглянула на них, то пожала плечами и объявила:

– Мне не нужен этот хлам.

– Но вы сказали, что посмотрите.

Она повернулась к полке и начала снова переставлять предметы.

– Я посмотрела.

Я уставился на нее в ответ.

– Я могла бы взять их под залог, – сказала она.

– Залог? Сколько я смогу выручить за залог?

Чем дольше она на меня не смотрела, тем больше я хотел, чтобы она это сделала. Она заставляла меня чувствовать себя бесплотным, что давало ей преимущество.

Она пожала плечами.

– Пятерка за штуку.

– Пять долларов? Но это нечестно!

Она не ответила.

– Ваша вывеска говорит, что вы покупаете оружие.

– Я ничего сейчас не покупаю.

– Они стоят гораздо больше, – сказал я. – Гораздо больше.

– Тогда иди и продавай дороже.

– Возможно, я так и сделаю, – сказал я, но теперь я лучше понимал, что к чему. Я также знал, что, если Чак увидит, что я выхожу из дверей со всеми этими пушками в руках, он уедет без меня.

– Я мог бы продать их за двадцать.

– Я уже сказала тебе, что не покупаю. Если ты хочешь залог, пятерка – это потолок. – Затем она добавила: – Хорошо, подбрось к ним другие свои вещички и получишь то, что просишь.

– Вы имеете в виду двадцатку за штуку?

Она поколебалась, затем сказала:

– Десять. Шестьдесят за все. Последнее предложение.

– Бинокль стоит больше, чем это, – сказал я. – Сами по себе они стоят больше.

– Если не под залог, не стоят.

Я продолжал смотреть на ее спину. Она не двигалась. Она знала, что я сдамся, я чувствовал, что она знает это, и это определило мою решимость не сдаваться. Я собрал ружья. Затем положил их снова.

– Хорошо, – сказал я.

Она закрыла за мной дверь, когда я ушел. Замок щелкнул. Я выбросил залоговые квитанции в сточную канаву. Она знала, что я это сделаю.

Аминь

Мой отец улетел со своей девушкой в Лас-Вегас на следующий день после того, как я приехал в Калифорнию. Он оставил мне ключи от арендованного «Понтиака» и кредит по открытому счету в бакалейной лавке на углу. В течение двух недель я ездил туда-сюда вдоль пляжа, ужинал перед теликом и ходил в кино с одним знакомым отца, который предложил присмотреть за мной. Проснувшись однажды утром, я обнаружил рядом этого мужчину, обнимающего меня и признающегося мне в любви. Я выставил его из квартиры и позвонил отцу, который велел мне «пристрелить этого ублюдка», если он придет снова. Для этой цели он указал мне место, где хранил винтовку. Он висел на телефоне, пока я сходил за винтовкой в секретное место, затем проинструктировал меня насчет ее сборки.

Тем вечером этот человек, прислонившись к входной двери квартиры, всхлипывал и что-то говорил, пока я стоял в темноте по другую сторону, тихонько обнимая винтовку, потея и трясясь как в лихорадке.

Отец приехал домой за несколько дней до появления брата. Он взял меня с собой встретить Джеффри с автобуса и подбросил нас обоих до квартиры, а сам поехал купить кое-каких продуктов для ужина. Он больше не вернулся. Несколько часов спустя его девушка позвонила, чтобы сказать, что он сошел с ума и сейчас находится под стражей в полиции. Мой брат отправился в полицейский участок и подтвердил, что отец в самом деле перенес некий срыв. Он отправился в клинику «Буэна Виста Санитариум», где оставшееся лето играл для нас роль радушного хозяина по воскресеньям и обручился с рядом женщин с еще большими проблемами, чем у него.

Моя мать поняла, куда дует ветер, и отказалась присоединиться к нам.

Джеффри содержал нас всех, работая в «Конвэйр Астронавтикс». У него не было времени писать роман или даже подготовиться к занятиям, которые он должен был вести в Стамбуле этой осенью. Пока он работал, я прожигал жизнь. Он старался чем-нибудь занять меня и подготовить к школе, заставляя писать эссе по заданному на дом чтению. «Эпидемия как метафора Чумы». «Модели слепоты в Царе-Эдипе». «Совесть и закон в «Гекльберри Финне». Но ему куда лучше удавалось обучать меня любить Джанго Рейнхардта и Джо Венути и петь, когда он брал свой тенор, басовую партию в песнях гли-клуба, которые он выучил в Чоуте. Мы все еще пели их.

После того как я уехал на восток страны в школу, мать нашла работу в Вашингтоне. Во время рождественских каникул Дуайт потащился за ней туда и пытался задушить ее в лобби здания, где была наша квартира. В последний момент, перед тем как потерять сознание, она врезала ему коленом по яйцам. Он вскрикнул и отпустил ее. Затем схватил ее кошелек и сбежал. Пока все это происходило, я сидел в нашей комнате, вяло прикидываясь, что читаю «Гаваи» и думая, что странные звуки, которые я слышал вдалеке, – это кошки. Район, где мы жили, был не самым благонадежным, и у меня сформировалась привычка приписывать все звуки нечеловеческому происхождению.

Когда моя мать, спотыкаясь, поднялась по лестнице и рассказала, что произошло, я, не раздумывая, сорвался и помчался по улице, где был тут же схвачен за ворот переодетым в штатское полицейским, который подозревал меня в каком-то другом преступлении. К тому времени, как я добрался домой, Дуайт уже был арестован. Он стоял у подъезда вместе с моей матерью и двумя полицейскими, уставившись в землю, фары полицейской машины отбрасывали отсветы на его лицо.

Район, где мы жили, был не самым благонадежным, и у меня сформировалась привычка приписывать все звуки нечеловеческому происхождению.

– Ублюдок, – сказал я, но произнес это почти добродушно, сознавая неискренность своих слов. Я понимал, что человек попал в беду, и не пытался ничего с этим сделать.

Дуайт поднял голову. Он выглядел смущенно, будто не узнавал меня. Он снова опустил голову. Его курчавые волосы блестели от тающих снежинок. Это был последний раз, когда я видел его. Мать получила приказ о прекращении противоправных действий, и полиция посадила его на автобус до Сиэтла на следующее утро.

У меня неважно шли дела в Хилле. Могло ли быть иначе? Я ничего не знал. Мое невежество было столь глубоко, что весь урок я мог провести, не поняв ничего из того, что говорил учитель. Учителя полагали, что я ленив, кроме преподавателя по английскому, который видел, что я люблю книги, но не умею ничего сказать о них помимо того, чему научился у своего брата. Этот человек относился ко мне по-дружески. Он занимался со мной, брал в некоторые пьесы, которые сам ставил, и предполагал, что его доброта иногда дает толчок к развитию. Но большинство учителей были просто разочарованы. Меня пугало собственное бессилие, когда другие столького от меня ждали. И чтобы скрыть свой страх, я стал одним из дикарей школы – пьяницей, курильщиком. Устраивал показательные выступления и делал разные глупости вместе с Болдуином, Шипли и мисс Файн. Но это уже другая история.

Если бы я работал усердно, я мог бы оставаться на плаву. Как только я расслабился, стал проваливаться в бездну. Когда почувствовал, что вот-вот достигну дна, я запаниковал и натворил всяких дикостей, которые создали мне проблемы. Мой дисциплинарный счет был почти всегда самым высоким в классе. В то время как мальчики вокруг меня кланялись во время церковной службы, я молился как мусульманин. Молился о том, чтобы как-то подняться снова, чтобы я смог остаться в этом месте, которое втайне горячо любил.

Мне казалось, когда я попал туда, что это то самое место, где я был всегда, с самого начала, и где я все еще могу спастись. Все, что мне было нужно, это война.

Школа терпела, но не бесконечно. В последний год я спустил все деньги, и меня попросили покинуть школу. Мать встретила меня с поезда и повела в бар, заполненный мужчинами в пиджаках Неру, где позволила немного выпить, хотя это и было запрещено. Она хотела, чтобы я знал, что она не сходит с ума по поводу чего бы то ни было, что я продержался дольше, чем она вообще могла себе представить. У нее было праздничное настроение, она получила хорошую работу в церкви на другой стороне улицы от Белого дома.

– У меня вид из окна красивее, чем у Кеннеди, – сказала она мне.

Моего лучшего друга выкинули из школы несколько недель спустя после меня, и мы оба пребывали в ярости. Я истощил себя этим гневом. А потом пошел в армию. Я сделал это с чувством облегчения и возвращения на родину. Было здорово снова обрести себя в простой и понятной жизни среди формы, рангов и оружия. Мне казалось, когда я попал туда, что это то самое место, где я был всегда, с самого начала, и где я все еще могу спастись. Все, что мне было нужно, это война.

Будьте осторожны со своими молитвами.

Когда мы молоды, полны сил и еще совсем неопытны, мы верим, что наши мечты сбудутся, что мир устроен так, чтобы действовать в наших самых важных интересах, и что падения и смерть это для тех, кто легко сдается, для трусов. Мы живем в невинной и ужасающей уверенности, что отличаемся от всех людей, когда-либо рожденных. И имеем особую установку, на основании которой нам позволено оставаться вечно молодыми.

Эта уверенность вспыхивает очень ярко в определенные моменты. Она озарила меня, когда Чак и я покинули Сиэтл и отправились в долгий путь домой. Я только что избавился от кучи краденого хлама. Мой бумажник был полон баксов, которые я мог бы проиграть в карты за одну ночь, но которые, я верил, помогут мне продержаться несколько месяцев. Через пару недель я двину в Калифорнию, чтобы быть с моим отцом и братом. Вскоре после того, как я поселюсь там, моя мать присоединится к нам. Мы будем все вместе снова, как и предполагали.

И когда лето закончится, я поеду на восток в элитную школу, где буду получать хорошие отметки, возглавлять команду по плаванию и меня пригласят в великий мир, что было моим горячим желанием и правом. В этом мире не было ничего невозможного, чего я не мог бы для себя представить. В этом мире единственной задачей было сделать выбор.

Чак тоже чувствовал себя хорошо. В его багажнике не было оружия. Он избежал участи жениться на Тине Флуд, спасся от тюрьмы, а скоро покинет и меня. Мы больше не были друзьями, но у нас обоих были поводы для радости, и это помогало нам представлять, что мы друзья. Мы пели вместе с радио и делили бутылку «Кэнэдиан Клаб», которую Чак возил с собой. Диджей играл песни двух-трехлетней давности, песни, которые уже заставляли нас чувствовать ностальгию. Чем дальше мы отъезжали от Сиэтла, тем громче пели. И все-таки мы были провинциалами, а для простаков вроде нас весь смысл поездки в город – это тот момент, когда его покидаешь, момент, когда он закрывается за спиной как капкан со слишком поздно спущенной пружиной.

Ночь стояла туманная. Луны не было. Окна фермерского дома горели мягким, словно масляным, светом, как будто находились под водой. Мы проделали путь от фермы до леса, взяли курс по реке и вдоль берега направились в горы. Я смотрел на деревню, которую мы проезжали, надменно, допуская в себя слабые проблески любви к тому, что, как я думал, безуспешно пыталось удержать меня. Я не понимал тогда, что слово дом будет навсегда связано у меня с этим местом.

Воздух становился чище и холоднее по мере того, как мы взбирались. Повороты следовали один за другим, когда дорога змейкой тянулась вдоль реки, повторяя ее излучины. Теперь мы могли разглядеть тонкую серебряную луну, качающуюся над головой между черными макушками деревьев. Чак не мог настроить радиостанцию. Наконец он выключил радио, и мы какое-то время орали песни Бадди Холли. Когда мы устали горланить песни, мы взялись за гимны. Сначала мы исполнили I Walk to The Garden Alone и The Old Rugged Cross и несколько других спокойных песен, просто чтобы войти в нужное состояние. Мы пели их с почтением и громко, раскачиваясь из стороны в сторону и опуская плечи в противовес. Между гимнами мы пили из бутылки. Наши голоса были сильны. Эта была славная ночь для пения, и мы пели обо всем, чего были достойны, как будто впереди не было больше никаких препятствий.

1 Кантор – певчий в церкви (прим. ред.).
2 Пистолет Люгера – то же что «Парабеллум» (прим. ред.).
3 Oddfellows – благотворительное общество, родственное масонству (прим. ред.).
4 Мэри Бейкер Эдди – основательница псевдохристианской секты «Христианская наука». Считала, что человек может исцелить себя сам, правильными мыслями (прим. ред.).
5 Блумерсы – женские гимнастические штаны типа шаровар до колен (прим. ред.).
6 «Нэш Рамблер» – американский легковой автомобиль (прим. ред.).
7 Роберт Баден-Пауэлл – британский военачальник, основатель скаутского движения (прим. ред.).
8 Не-персе – индейский народ в США (прим. ред.).
9 Казу – американский народный музыкальный инструмент, аналог российской расчески с папиросной бумагой (прим. ред.).
10 Термин из джаза (прим. перевод.).
11 Термин из джаза (прим. перевод.).
12 Рикша – здесь: двухколесная повозка, которую тянет за оглобли наемный рабочий (кули) (прим. ред.).
13 Лига плюща – ассоциация старейших американских университетов. Название происходит от побегов плюща, обвивающих здания (прим. ред.).
14 Красавчик принц Чарли, он же Карл Эдвард Стюарт – претендент на английский и шотландский престолы как Карл III (1766–1788), популярный герой шотландского фольклора (прим. ред.).
15 «Песнь о Гайавате» – произведение классической американской литературы (прим. ред.).
16 Тюрьма в штате Вашингтон (прим. ред.).
17 Flood в переводе с английского значит «наводнение» (прим. перевод.).
Скачать книгу