Незнакомка из Уайлдфелл-Холла. Агнес Грей бесплатное чтение

Энн Бронте
Агнес Грей

Глава I
ДОМ ПРИ ЦЕРКВИ

Все правдивые истории содержат мораль, хотя порой клад этот погребен очень глубоко и откопать его удается не сразу, после чего он оказывается столь скудным, что иссохшее ядрышко не оправдывает усилий, потраченных на то, чтобы расколоть скорлупу. Такова ли моя история, судить не мне. Порой мне кажется, что она может принести пользу одним и развлечь других, но пусть свет сам вынесет свой приговор. Надежно укрытая безвестностью, прошедшими годами и вымышленными именами, я не страшусь откровенно поведать читателям о том, чего не открыла бы самой задушевной подруге.

Мой отец был священником на севере Англии, пользовался заслуженным уважением всех, его знавших, и в молодости жил безбедно на жалованье младшего священника небольшого прихода и деньги, которое приносило крохотное именьице. Мама была дочерью помещика, и вышла за него наперекор своим близким, но она умела поставить на своем. Тщетно ее убеждали, что, соединив судьбу с неимущим служителем церкви, она должна будет отказаться от экипажа, от горничной, от роскоши и утонченности, даруемых богатством, — от всего, что с детства успело стать для нее необходимым. Экипаж и горничная, отвечала она, очень скрашивают жизнь, но, благодарение Небу, у нее есть ноги, и она сумеет добраться, куда ей понадобится, и у нее есть руки, чтобы самой делать для себя все, что нужно. Красивый дом и обширный парк — соблазн немалый, но она предпочитает жить в убогой хижине с Ричардом Греем, чем во дворце с кем-либо еще.

Убедившись в тщетности уговоров, ее отец в конце концов дал влюбленным согласие на их брак, раз уж им так заблагорассудилось, но предупредил, что тем самым его дочь лишится своей доли наследства. Подобная угроза, по его убеждению, должна была неминуемо охладить их пыл. Но он ошибся. Моего отца пленили душевные достоинства моей матери, он знал, какое сокровище найдет в ней, и был счастлив обрести ее на любых условиях, лишь бы она дала согласие украсить собой его скромный очаг. Она же готова была трудиться собственными руками, лишь бы не разлучаться с тем, кого полюбила, чье счастье с восторгом мечтала составить, с кем уже слилась сердцем и душой. И вот предназначавшаяся ей доля отцовского состояния пополнила кошелек ее более разумной сестры, отдавшей руку богатому набобу, она же, к удивлению и сострадательному огорчению всех ее знавших, погребла себя в смиренном домике при деревенской церкви в… Однако, вопреки всему этому, вопреки вспыльчивости моей матери и чудачествам моего отца, вы, я уверена, могли бы обыскать всю Англию и не найти более счастливой супружеской пары.

Судьба послала им шестерых детей, но только Мэри, моя сестра, и я выдержали все опасности младенчества и раннего детства. Я была моложе Мэри на шесть лет и оставалась «деточкой» и любимицей всей семьи — папа, мама, сестра меня избаловали — нет, не глупой снисходительностью, которая сделала бы меня капризной и непослушной, а ласковой заботливостью, приучившей меня к беспомощности и зависимости от них и не подготовившей к жизненным заботам, ударам судьбы и невзгодам.

Мы с Мэри росли в строгом уединении. Мама, отлично образованная и деятельная, занималась нашим воспитанием сама и учила нас всему, кроме латыни, преподавать которую нам взялся папа, а потому в пансион нас не отдали. Подходящих для нас подруг в округе не было, и наше знакомство с миром ограничивалось чопорными чаепитиями в обществе наиболее зажиточных местных фермеров и лавочников (устраиваемыми только для избежания обвинений в чванстве) да ежегодными поездками к дедушке по отцу, в чьем доме, кроме него самого, добрейшей нашей бабушки, незамужней тетушки да двух-трех пожилых дам, мы никого не видели. Иногда мама развлекала нас рассказами о своей юности, о всяких забавных происшествиях. Мы обе очень любили их слушать, и — во всяком случае, во мне — они часто пробуждали тайное желание самой повидать белый свет.

Как счастлива была в юности мама, думалось мне, однако она как будто не жалела о былом. Но папа, человек по натуре чуждый беспечной бодрости, часто беспричинно мучил себя мыслями о жертвах, которые принесла ему его милая жена, и без конца ломал голову над тем, как бы ради нее и нас с Мэри пополнить свои скромные доходы. Тщетно мама уверяла его, что всем довольна. Пусть он только откладывает кое-что на будущее для девочек, и мы ни в чем не будем нуждаться ни теперь, ни потом. Но умением экономить и откладывать мой отец совсем не обладал. Он не входил в долги (то есть мама внимательно следила, чтобы этого не случилось), но полагал, что деньги, пока они есть, надо тратить. Ему нравилось, что его дом хорошо обставлен, жена и дочки нарядно одеты и не вынуждены утруждать себя черной работой. Кроме того, он был очень добр и любил помогать неимущим в меру своих средств — и даже не в меру, как, возможно, считали некоторые.

И вот однажды любезный знакомый предложил ему способ разом удвоить его состояние, чтобы затем оно продолжало увеличиваться, сколько он ни пожелает. Знакомый этот был купцом очень предприимчивым и дальновидным, однако недостаток оборотного капитала несколько ограничивал его замыслы. Он щедро предложил моему отцу честную долю своих прибылей, если только тот доверит ему большую часть своего состояния: какой бы ни оказалась эта сумма, он ручается, что увеличится она по меньшей мере вдвое. Папа незамедлительно обратил свою недвижимость в деньги и все их вручил обязательному купцу, который тут же начал грузить корабль и готовить его в плавание.

Папа, да и мы все с восторгом думали о том, что сулит нам будущее, хотя должны были довольствоваться отныне лишь жалованьем младшего священника. Впрочем, папа полагал, что нам вовсе не обязательно сокращать свои расходы до такой мизерной суммы, и вот, записывая на книжку у мистера Джонсона, у Смита и у Хобсона, мы зажили даже лучше, чем прежде, хотя мама полагала, что нам следует держать себя в границах, так как надежды на богатство оставались все-таки зыбкими, — пусть только папа положится на ее умение вести хозяйство, и ему не придется ни в чем себя урезывать. Однако он против обыкновения не желал ничего слушать.

Какие счастливые часы проводили мы с Мэри, сидя с рукодельем у огня, гуляя по вересковым холмам или отдыхая под плакучей березой — единственным более или менее тенистым деревом в нашем садике! Мы говорили о грядущем счастье — и нашем, и наших родителей, о том, что мы будем делать, что увидим, чем обзаведемся, а фундаментом наших воздушных замков были богатства, которыми одарят нас успешные торговые сделки почтенного купца. Папа тешил себя мечтами почти как мы, хотя и делал вид будто просто посмеивается над нами, облекая свои радужные надежды и гордые ожидания в шуточки и поддразнивания, которые мне казались необыкновенно остроумными и милыми. Мама весело смеялась, радуясь его радости, но ее томили опасения, что он слишком уж много ждет от своей затеи, — однажды я услышала, как она прошептала выходя из комнаты:

— Дай-то Бог, чтобы его не постигло разочарование. Просто не знаю, как он выдержит!

Но разочарование его постигло. И жестокое. Словно гром с ясного неба пришло известие, что корабль, на который мы так уповали, потерпел крушение и утонул со всем грузом, несколькими матросами и злополучным купцом.

Я горевала о его гибели, я горевала о наших рассыпавшихся в прах воздушных замках, но молодость отходчива, и вскоре я совсем оправилась от этого удара.

Хотя в богатстве была своя прелесть, бедность нисколько не страшила меня, молоденькую и совсем не знавшую жизни. Напротив, сказать правду, в мысли о нужде, с которой нам предстояло бороться, крылось что-то вдохновляющее. Я лишь жалела, что папа, мама и Мэри не разделяют мою точку зрения: ведь тогда бы вместо того, чтобы сетовать и оплакивать прошлые бедствия, мы могли бы, не унывая, взяться за дело вместе, чтобы все поправить, — и чем больше поджидало нас трудностей, чем горше было наше положение, с тем большей бодростью следовало нам сносить его и с тем большим упорством преодолевать эти трудности.

Мэри не сетовала вслух, но постоянно размышляла о случившемся и в конце концов погрузилась в тихую грусть, которую не могли рассеять никакие мои усилия. Убедить ее, как я убедила себя, что тут есть и своя светлая сторона, мне не удалось бы. А впрочем, опасаясь обвинений в детском легкомыслии или глупой бесчувственности, я старательно прятала свои умные выводы и бодрящие мысли, прекрасно зная, что одобрены они не будут.

Мама думала лишь о том, как утешить папу, уплатить долги и сократить насколько возможно наши расходы, но папа был совершенно сломлен обрушившимся на нас несчастьем — здоровье, силы, твердость духа не выдержали подобного удара, и он так до конца и не стал прежним. Тщетно мама старалась его ободрить, взывая к его благочестию, к его мужеству, к его любви, отданной ей и нам. Любовь эта обернулась для него величайшей мукой: ведь богатства он столь пылко жаждал лишь ради нас, лишь мысль о нас придавала его былым надеждам столь ослепительный блеск, а его разочарование сделала таким жестоким. Он терзался и упрекал себя, что не послушался маминых советов, которые хотя бы избавили его от дополнительного бремени долгов; он винил себя за то, что позволил ей отказаться от роскоши и довольства — чего ради? Чтобы она теперь разделяла с ним все заботы и труды нищеты! Его угнетала мысль, что наделенная всеми светскими талантами красавица, которая в юности знала лишь поклонение и восхищение, теперь превращена в подобие прислуги, что руки ее заняты домашней работой, а голова — расчетами, как и на чем можно сэкономить. Готовность же, с какой она исполняла подобные обязанности, бодрость, с какой она переносила невзгоды, доброта, с какой она избегала и тени упрека, лишь подхлестывали этого искусного самобичевателя. Вот так дух терзал плоть и расстраивал нервы, а они в свой черед усугубляли смятение духа, и так продолжалось, пока его здоровье не потерпело серьезный ущерб. И никому из нас не удавалось убедить его, что наше положение далеко не так мрачно и безнадежно, как рисовало ему болезненное воображение.

Практичную коляску продали вместе с крепким сытым коньком, нашим общим любимцем, — как твердо верили мы прежде, что он кончит свои дни у нас на покое и мы никогда-никогда не отдадим его в чужие руки! Маленький каретник сдали внаем вместе с конюшней, лакей и более опытная (а потому и более дорогая) горничная были уволены. Наши платья чинились, перелицовывались и штопались почти до неприличия; наша пища, и всегда простая, теперь стала совсем-уж неприхотливой — не считая двух-трех любимых блюд папы; уголь и свечи строго экономились. Вместо двух свечей — одна, которая почти не зажигалась, уголь всячески сберегался, особенно когда папа отсутствовал по делам прихода или лежал больной в спальне — в таких случаях мы ставили ноги на каминную решетку, сгребали скудные тлеющие угли в кучку и подсыпали полсовка угольной пыли и крошева, только когда они грозили вовсе угаснуть. Ковры совсем истерлись, а заплат и штопки на них было даже больше, чем на нашей одежде. Чтобы не тратиться на садовника, мы с Мэри возделывали огород, а стряпней и уборкой, с которыми одна служанка справиться не могла, занимались мама с Мэри, иногда прибегая к моей помощи. Но лишь иногда, потому что, хотя я-то считала себя взрослой, они все еще видели во мне маленькую девочку. К тому же мама, как почти всегда случается с деятельными домовитыми женщинами, не привила эти качества своим дочерям — и по весьма простой причине: слишком уж умелой и хорошей хозяйкой была она сама, а потому не любила перепоручать что-либо другим, но, напротив, предпочитала думать и делать все за них. О чем бы ни шла речь, ей казалось, что никто не сумеет справиться с делом как следует, и обычно, предлагая себя ей в помощницы, я слышала ответы вроде: «Нет, душенька, это не для тебя, ты не сумеешь. Лучше помоги сестре или пойди с ней погулять — скажи, что нельзя все время сидеть дома, не то она совсем исхудает и поблекнет».

«Мэри, мама говорит, чтобы я тебе помогла или пошла бы с тобой погулять. Она говорит, что ты совсем исхудаешь и поблекнешь, если будешь все время сидеть дома».

«Помочь мне, Агнес, ты не сумеешь, а пойти погулять с тобой я никак не могу, потому что у меня очень много дел».

«Так поручи мне что-нибудь!»

«Деточка, это не для тебя. Пойди повтори гаммы или поиграй с котенком».

Шитья, правда, всегда было вдоволь, но кроить меня не научили, я умела только подрубать да знала один-два самых простых шва, а потому и тут помочь толком не могла. Мама же и Мэри хором утверждали, что проще сделать все самим, чем оставлять что-то для меня, и к тому же им гораздо приятнее смотреть, как я совершенствуюсь в своих знаниях или развлекаюсь — у меня еще будет время сутулиться над работой, точно старушка, когда мой любимый котеночек станет чинной пожилой кошкой. Таким образом, хотя пользы от меня было немногим больше, чем от котенка, мое безделие имело некоторое оправдание.

За все время наших невзгод я лишь один раз слышала, как мама посетовала на то, что у нас нет денег. Однажды весной она сказала нам с Мэри:

— Как было бы хорошо вашему отцу провести несколько недель на курорте! Морской воздух и перемена обстановки, конечно, принесли бы ему огромную пользу. Но ведь вы знаете, что у нас нет таких денег, — докончила она со вздохом.

Нас обеих увлекла эта мысль, и мы горько сожалели, что она не может осуществиться.

— Ну-ну, — сказала мама, — жалобами делу не поможешь. А вот что-нибудь придумать нам, может быть, и удастся. Мэри, ты же прекрасно рисуешь! Так почему бы тебе не нарисовать еще несколько акварелей в лучшем своем стиле, не вставить их в рамочки вместе с теми, которые уже у тебя есть, и не попробовать предложить их какому-нибудь почтенному торговцу картинами, у которого хватит ума распознать их достоинства?

— Мама, я была бы очень рада, если, по вашему мнению, их купят, и не совсем уж за гроши.

— Во всяком случае, попытаться стоит, душечка. Рисуй акварели, а я подыщу покупателя.

— Как бы и мне хотелось чем-нибудь помочь! — сказала я.

— Неужели, Агнес? А впрочем, как знать! Ты тоже рисуешь недурно, и если подберешь какой-нибудь простенький сюжет, то, наверное, выйдет очень мило.

— Но я думала совсем о другом, мама, и уже давно, но только мне не хотелось об этом говорить.

— Ах, вот как! И о чем же?

— Мне бы хотелось стать гувернанткой.

Мама ахнула и засмеялась. Мэри от удивления уронила шитье и воскликнула:

— Ты — гувернантка, Агнес? Да как это тебе в голову пришло?

— А что тут такого? Разумеется, учить больших девочек я не гожусь, но маленьких, наверное, сумею. И мне очень хочется! Я так люблю детишек! Мама, ну, разрешите мне!

— Милочка, но ты еще не научилась заботиться даже о себе. А маленькие дети требуют гораздо больше и умения и опыта, чем дети постарше.

— Мама, мне уже девятнадцатый год, и я сумею заботиться и о себе и о других. Вы просто не знаете, какая я благоразумная и рассудительная, потому что у меня не было случая доказать это.

— Только представь себе, — сказала Мэри, — каково тебе придется в чужом доме, где не будет ни меня, ни мамы, и ты должна будешь все делать и говорить сама за себя! Да еще ухаживать за кучей детей. И попросить совета тебе будет не у кого. Ты ведь даже не будешь знать, как одеться!

— Ты так думаешь, потому что я всегда все делаю так, как ты мне говоришь, и ничего не могу решать за себя. Но испытай меня, я ведь ничего другого не прошу, и ты увидишь, как справляюсь!

Тут вошел папа, и ему объяснили, о чем идет речь.

— Как! Моя малютка Агнес — гувернантка? — вскричал он и рассмеялся, на минуту забыв обычную грусть.

— Да, папа. И пожалуйста, хоть вы не возражайте! Мне так хочется, и я верю, что у меня все пойдет отлично.

— Но, деточка моя, ты нужна нам дома! — На глазах у него блеснули слезы, и он добавил: — Нет, нет! Как бы нам ни было тяжело, до этого мы еще не дошли!

— Разумеется, — сказала мама. — В этом нет ни малейшей нужды. Просто глупенькая прихоть. А потому прикуси язычок, гадкая девочка: хотя ты и готова нас покинуть, но мы с тобой расстаться никак не можем, и ты это знаешь.

И мне пришлось замолчать. На много дней. Но я не могла отказаться от своего заветного плана. Мэри теперь усердно писала акварели. Я тоже сидела с кисточками и красками, но мысли мои витали далеко. Как было бы чудесно стать гувернанткой! Увидеть мир! Начать совсем новую жизнь, самой все решать за себя, дать применение своим пропадающим втуне способностям, испробовать свои силы, самой содержать себя, откладывать что-то для папы, мамы и сестры, освободив их от необходимости кормить меня и одевать! Показать папе, чего может достигнуть малютка Агнес! Убедить маму и Мэри, что я восе не такая беспомощная и пустоголовая, какой они меня считают! Мне доверят заботиться о детях, учить их и воспитывать — как это чудесно! Вопреки всем возражениям, я не сомневалась, что такая задача мне по плечу: ясные воспоминания о моих, собственных детских мыслях и чувствах послужат мне куда более надежной опорой, чем наставления самого зрелого советчика. Стоит только вообразить себя на месте моих маленьких учениц, и я сразу пойму, как завоевать их доверие и привязанность, как пробудить раскаяние шалуньи, как ободрить застенчивую, как утешить обиженную, как сделать Благонравие привычкой, Учение — увлекательным занятием, а Религию — понятной и дивной!

…Чудесный долг!

Учить младую мысль, как расцвести!

Лелеять юные деревца и наблюдать, как день за днем развертываются их свежие листочки!

И я решила не отступать от своего чарующего плана, хотя страх рассердить маму или огорчить папу вынуждал меня довольно долго хранить молчание. В конце концов я заговорила о нем наедине с мамой и не без труда добилась от нее обещания помочь мне в моих намерениях. Затем с большой неохотой дал свое разрешение папа, и, хотя Мэри все еще неодобрительно вздыхала, моя милая добрая мама начала подыскивать место для меня. Она написала родственникам папы и начала проглядывать объявления в газетах — со своими родственниками она давно уже не поддерживала никаких отношений. После ее замужества связь с ними ограничивалась редким обменом вежливыми письмами, и о том, чтобы обратиться к ним с подобным делом, разумеется, речи быть не могло. Однако мои родители так долго жили вдали от мира, что прошли месяцы, прежде чем нашлось что-то подходящее. Но наконец, к моей великой радости, мне было предложено взять на себя заботу о птенчиках некой миссис Блумфилд, которую моя добрая чопорная тетушка Грей, знававшая ее еще совсем молоденькой, аттестовала как очень приятную женщину. Правда, муж ее, торговец, удалившийся от дел, нажив кругленькое состояньице, не желал платить наставнице своих детей больше двадцати пяти фунтов. Я, однако, была рада дать согласие, хотя мои родители полагали, что мне следовало бы отказаться.

Несколько недель пришлось посвятить приготовлениям. Какими длинными, какими скучными показались они мне! Хотя в целом были счастливым временем, полным светлых надежд и пылких ожиданий. С каким удовольствием помогала я шить мой новый гардероб, а потом и укладывать мои сундучки! Впрочем, к последнему уже примешивалась горечь, а когда вещи были уложены и все было готово к моему отъезду наутро, какая страшная тоска вдруг переполнила мне сердце! Мои близкие смотрели на меня так печально и говорили со мной так ласково, что я с трудом сдерживала подступавшие к горлу слезы, но продолжала делать веселый вид. В последний раз я погуляла с Мэри по вересковым склонам, в последний раз обошла садик и дом. Вместе с ней покормила голубей — таких ручных, что они садились нам на ладони, — а когда они вспорхнули мне на колени, я погладила на прощание все их шелковистые головки. Моих же любимцев — пару белоснежных красавцев — нежно поцеловала. Я сыграла последнюю мелодию на стареньком любимом фортепьяно и в последний раз спела папе романс — то есть я надеялась, что не в последний, но до следующего раза было так еще далеко! И как знать, может быть, тогда все это я буду делать с совсем иным чувством: обстоятельства могут измениться, и этот дом уже навсегда останется для меня лишь временным приютом. Моя же киска, моя милая подружка, уж конечно, станет другой. Ведь она и теперь почти взрослая кошка, а к Рождеству, когда я приеду домой погостить, наверное, давно забудет и товарку своих игр, и все свои уморительные проказы. Я в последний раз затеяла с ней возню, а потом сидела, поглаживая ее пушистую шерстку, пока она, помурлыкав, не уснула у меня на коленях — и уж тут мне было трудно скрыть свою грусть. А когда пришло время ложиться и я ушла с Мэри в нашу тихую спаленку, где мои ящики и мои полки в книжном шкафу были совсем пустыми — и где Мэри, как она выразилась, теперь предстояло спать в тоскливом одиночестве, — на сердце у меня стало совсем уж тяжело. Мне почудилось, что я поступаю себялюбиво и дурно, покидая ее, и когда я в последний раз опустилась на колени возле нашей кровати, то молилась о ней и наших родителях с незнакомым мне прежде жаром. Чтобы ничем не выдать свои чувства, я спрятала лицо в ладони, и они тут же стали мокрыми от слез. Поднимаясь с колен, я увидела, что Мэри тоже плакала, но мы обе промолчали и только теснее прильнули друг к другу, когда легли, потому что так скоро нас ждала разлука.

Однако утро вновь принесло надежды и бодрость духа. Отъезд был назначен на ранний час, чтобы увозивший меня экипаж (двуколка, нанятая у мистера Смита — суконщика, бакалейщика и торговца чаем в нашей деревушке) успел вернуться в тот же день. Я встала, умылась, оделась, наспех позавтракала, расцеловалась с папой, мамой и Мэри, поцеловала киску — к большому возмущению Салли, нашей служанки, пожала руку ей, забралась в двуколку, опустила вуаль и тогда — но только тогда! — залилась слезами. Двуколка покатила по дороге. Я оглянулась.

Милая мама и милая Мэри все еще стояли в дверях и махали мне вслед. Я помахала им и от всей души призвала на них благословенье Божье. Но тут мы начали спускаться с холма, и они скрылись из виду.

— Утро-то для вас холодновато, мисс Агнес, — заметил мистер Смит. — Вон и небо хмурится. Ну, да ничего, домчим вас туда, прежде чем дождик припустит как следует.

— Да, конечно, — ответила я, стараясь говорить спокойно.

— Ночью-то сильно лило.

— Да.

— Ну, ветер хоть и холодный, а дождь, пожалуй что, и разгонит.

— Наверное.

На этом наша беседа закончилась. Долина осталась позади, и мы начали подниматься на противоположный склон. Я оглянулась и увидела колокольню, а за ней наш старый серый дом, на который как раз упал солнечный луч. Один-единственный — деревушка и холмы вокруг были в глубокой тени. Я обрадовалась, словно доброму предзнаменованию, и, сложив ладони, вновь призвала благословение на его обитателей, но тут же поспешно отвернулась, потому что луч заскользил прочь, а видеть дом погруженным в угрюмый сумрак мне не хотелось.

Глава II
ПЕРВЫЙ УРОК В ИСКУССТВЕ ВОСПИТАНИЯ

Двуколка катила вперед, ко мне вернулась бодрость, и я с удовольствием обратилась мыслями к новой жизни, которая меня ожидала. Но хотя еще только начиналась вторая половина сентября, из-за плотных туч и сильного северо-восточного ветра было очень холодно, и путь казался очень длинным, тем более что, как выразился Смит, дороги были «негодящие». Как и его лошадь — она еле-еле взбиралась по склону, вниз спускалась тихими шажками, а легкой рысцой утруждала себя только, когда дорога была ровной, как стол, или чуть наклонной, что в холмистой местности редкость, а потому до цели мы добрались лишь к часу дня. Едва мы, проехав внушительные чугунные ворота Уэлвуда, плавно покатили по гладкой, хорошо утрамбованной подъездной аллее между зелеными лужайками в купах молодых деревьев и увидели впереди среди платанов новый, но величественный дом, как мне снова стало страшно, и я пожалела, что он не расположен на несколько миль дальше. Впервые в жизни я осталась совсем одна, но отступать было поздно. Я должна войти в этот дом и жить с этих пор среди его неведомых мне обитателей. Но как? Хотя мне уже почти исполнилось девятнадцать, наша уединенная жизнь и ласковые попечения мамы и сестры плохо подготовили меня к этому, и я понимала, что многие девочки пятнадцати лет и даже моложе держались бы на моем месте с куда большей непринужденностью, уверенностью в себе и женским тактом. Впрочем, если миссис Блумфилд добра и радушна, то я как-нибудь справлюсь; с детьми, разумеется, я вскоре буду чувствовать себя совсем свободно, ну, а мистер Блумфилд… оставалось только надеяться, что видеть его я буду редко.

«Будь спокойной, будь спокойной!» — твердила я про себя и с таким усердием выполняла этот совет, так старательно приводила в порядок свои нервы и утишала биение непослушного сердца, что не сразу сообразила ответить на вежливое приветствие миссис Блумфилд, когда меня проводил к ней открывший дверь лакей. А когда, точно во сне, пробормотала несколько слов, голос мой, вспоминала я потом, мог бы принадлежать умирающей. Впрочем, хозяйка дома, как я обнаружила, едва обретя способность что-то понимать, приняла меня довольно холодно. Она оказалась высокой, сухопарой, чопорной дамой с густыми черными волосами, ледяными серыми глазами и очень нездоровым цветом лица.

Однако она достаточно вежливо сама поднялась со мной в мою комнату и оставила там, чтобы я могла привести себя в порядок. Увидев себя в зеркале, я ужаснулась: от холода мои руки покраснели и опухли, ветер спутал развившиеся волосы и придал моему лицу лиловатый оттенок. Добавьте к этому, что мой воротничок безобразно измялся, а платье было забрызгано грязью, как и новые ботинки на толстой подошве. Но мои сундучки еще не принесли, и мне оставалось только пригладить волосы, насколько это было возможно, кое-как расправить упрямый воротничок, спуститься, громко топая, по двум лестничным маршам и, утешаясь философскими размышлениями, не без труда отыскать комнату, где меня ожидала миссис Блумфилд.

Она проводила меня в столовую, где стол еще не был убран после семейного второго завтрака. Передо мной поставили тарелку с куском бифштекса и полуостывшим картофелем, и пока я подкрепляла свои силы, миссис Блумфилд, сидя напротив, наблюдала за мной (как мне казалось) и пыталась поддерживать что-то вроде разговора, сухо произнося общепринятые фразы. Но, возможно, вина была моя: у меня просто не было сил разговаривать. По правде говоря, все мое внимание поглощал бифштекс, но не потому, что меня терзал голод — просто он оказался очень жестким, а после пяти часов на холодном ветру руки меня почти не слушались. С какой радостью я ограничилась бы одним картофелем! Но было бы невоспитанным оставить бифштекс нетронутым. После бесчисленных тщетных попыток разрезать его ножом, разорвать вилкой или справиться с ним при помощи обоих этих инструментов — и все под взглядом грозной дамы напротив — я в отчаянии зажала нож и вилку в кулачках, точно двухлетний ребенок, и пустила в ход последние оставшиеся у меня силы. Сознавая, что мне следует как-то оправдаться, я испустила слабый смешок и сказала:

— Руки у меня так окостенели от холода, что мне даже трудно держать нож и вилку.

— Да, погода сегодня довольно холодная, — ответила она с ледяной невозмутимостью, которая отнюдь меня не ободрила.

Когда церемония завершилась, миссис Блумфилд увела меня в гостиную и послала за детьми.

— Вы, вероятно, найдете их знания несколько недостаточными, — сказала она. — Но у меня почти нет времени самой заниматься с ними, а для гувернантки они были, по нашему мнению, еще малы. Однако, мне кажется, они умны и очень понятливы, особенно мальчик. Право же, он украшение любой детской — благородный, с возвышенной душой. Им следует руководить, но не командовать. Нет, он просто удивителен! Всегда говорит правду и презирает всякий обман. («Прекрасно!» — подумала я.) Его сестра, Мэри Энн, — продолжала миссис Блумфилд, — требует внимательного наблюдения, но тоже очень хорошая девочка. Только я желала бы, чтобы она как можно реже бывала в детской. Ей ведь уже почти шесть лет, и она может перенять у няньки дурные привычки. Я распорядилась, чтобы ее кроватку поставили к вам в комнату, и, если вы будете столь любезны, что сами станете следить за ее умыванием, одеванием и одеждой, она обойдется совсем без няньки.

Я ответила, что с удовольствием возьму все это на себя, и тут в комнату вошли мои ученики в сопровождении младших сестричек. Мастер Том Блумфилд оказался рослым семилетним крепышом с льняными волосами, голубыми глазами, курносым носом и розовыми щеками. Мэри Энн тоже отличалась высоким для своего возраста ростом. Она унаследовала темные волосы матери, но лицо у нее было круглым и румяным. Фанни, ее младшая сестра, показалась мне очень хорошенькой. Миссис Блумфилд объяснила, что она очень кроткий ребенок и нуждается в ободрении. Она еще ничему не училась, но на днях ей исполняется четыре года, и тогда ей придет пора браться за азбуку и заниматься в классной комнате. Самая младшая, Харриет, толстенькая, веселая, ласковая двухлетняя крошка, обворожила меня больше остальных — но она оставалась на попечении няни.

Я заговорила с моими маленькими учениками как могла приветливее и попыталась им понравиться, но, боюсь, без особого успеха, так как присутствие их маменьки очень меня стесняло. Они же, напротив, были на удивление лишены застенчивости и казались бойкими, живыми детьми. Я от души надеялась, что скоро завоюю их симпатии — особенно мальчика, которого мать представила в таком привлекательном свете. В Мэри Энн я с сожалением заметила неприятное кокетство, желание привлекать к себе внимание. Но мной всецело завладел ее брат. Заложив руки за спину, он стоял между мной и огнем и рассуждал, как заправский оратор, иногда отвлекаясь от темы, чтобы прикрикнуть на сестер, если они пытались его перебить.

— Ах, Том, душечка! — воскликнула его маменька. — Подойди, поцелуй мамочку, а потом, не хочешь ли ты показать мисс Грей свою классную комнату и свои хорошенькие новые книжки?

— Целовать тебя, мама, я не хочу, но я покажу мисс Грей мою классную комнату и мои новые книжки.

— И мою классную комнату, и мои новые книжки, Том, — вмешалась Мэри Энн. — Они тоже мои, мои!

— Нет, мои, — ответил он решительно. — Идемте, мисс Грей. Я вас провожу.

Когда комната и книжки были показаны под перепалку между братом и сестрой, продолжавшуюся несмотря на мои усилия положить ей конец, Мэри Энн принесла показать мне свою куклу и начала подробно рассказывать, какие у куколки красивые платьица, какая кроватка, какой комодик и еще всякие разные вещи. Однако Том скоро приказал, чтобы она перестала трещать — мисс Грей должна посмотреть его коня, которого он с важным видом притащил из угла, громогласно требуя моего внимания. Велев сестре подержать поводья, он взгромоздился на коня и заставил меня десять минут смотреть, как он качается, не жалея хлыста и шпор, точно лихой кавалерист. Впрочем, я ухитрилась одновременно полюбоваться куколкой Мэри Энн и всеми ее платьицами, а потом сказала мастеру Тому, что он отличный наездник, но я надеюсь, что, катаясь на живом пони, он не будет так жестоко хлестать его и шпорить.

— Обязательно буду! — ответил он, удваивая усилия. — Я его хорошенько отделаю. И-их! Он у меня попотеет, слово благородного человека!

Меня его ответ неприятно поразил, но я с надеждой подумала, что со временем сумею пробудить в нем добрые чувства.

— А теперь надевайте шляпку и шаль! — распорядился юный герой. — Я покажу вам мой садик.

— И мой! — крикнула Мэри Энн.

Том угрожающе занес кулак, девочка громко взвизгнула, убежала в другой конец комнаты и показала братцу язык.

— Но, Том, ты же, конечно, не ударишь свою сестричку! Надеюсь, мне ничего подобного видеть не придется.

— Нет, придется. Иногда. Я же должен следить, чтобы она хорошо себя вела.

— Но ведь следить за этим не твое дело, а…

— Идите наденьте шляпку!

— Право же… погода такая холодная, пасмурная. Вот-вот начнется дождь… И ты знаешь, я ехала так долго…

— Ну и пусть, а пойти вы должны: никаких извинений я не приму, — ответил высокомерный маленький джентльмен.

В честь первого дня нашего знакомства я решила уступить его прихоти. Мэри Энн выходить на такой холод было никак нельзя, и она осталась с любящей маменькой — к большому удовольствию ее братца, который не желал делить мое внимание ни с кем другим.

Сад оказался обширным и устроенным с большим вкусом. Еще цвели великолепные георгины и некоторые другие поздние цветы, но мой маленький спутник не дал мне времени полюбоваться ими, а потащил по мокрой траве в дальний отгороженный угол, самое замечательное место здесь, ибо там находился его собственный садик. Я увидела две круглые клумбы с разными растениями — в середине одной поднималось прелестное розовое деревце — и остановилась взглянуть на чудесные розы.

— Да идите же! — сказал мастер Том с невыразимым презрением. — Это всего только сад Мэри Энн. А вот МОЙ!

После того как я рассмотрела там каждый цветок и выслушала лекцию о каждом растении, мне было разрешено удалиться. Но прежде он величественно сорвал астру и вручил ее мне, словно удостаивая меня великой чести. Тут я, заметив в траве какие-то сооружения из палочек и шнурков, спросила, что это такое.

— Силки для птиц.

— Но для чего ты их ловишь?

— Папа говорит, что они вредные.

— А что ты с ними делаешь, когда поймаешь?

— Всякое. Иногда скармливаю кошке, иногда режу на кусочки моим перочинным ножиком. А вот следующую поджарю живьем.

— Но почему ты придумал такую ужасную вещь?

— Ну, я хочу поглядеть, сколько времени она проживет. А потом попробовать, какой у нее вкус.

— Но разве ты не знаешь, что поступать так дурно? Вспомни, птички ведь чувствуют боль так же, как и ты. Неужели тебе понравилось бы оказаться на их месте?

— Подумаешь! Я ведь не птица. И что бы я с ними ни делал, сам я ничего не чувствую.

— Но и тебе придется когда-нибудь это почувствовать, Том! Ты же знаешь, куда попадают дурные люди, когда умирают. И если ты не перестанешь мучить бедных, ни в чем не повинных птичек, то попадешь туда и будешь страдать, как заставлял страдать их!

— А вот и нет! Никуда я не попаду. Папа знает, что я с ними делаю, и никогда меня за это не бранит. Он говорит, что тоже их ловил, когда был маленьким. А летом он принес мне гнездо с воробьятами и смотрел, как я отрывал у них ноги, крылышки и головы, и сказал только, что они мерзкие твари и чтобы я не запачкал панталон. А дядя Робсон тоже смотрел, и засмеялся, и сказал, что я молодец.

— Но что сказала бы твоя мама?

— А ей все равно! Она говорит, что красивых певчих птичек убивать жаль, но с гадкими воробьями, мышами и крысами я могу делать что хочу. Вот видите, мисс Грей, ничего дурного тут нет!

— А по-моему, есть, Том. И полагаю, что твои папа и мама по размышлении согласились бы со мной.

Мысленно же прибавила: «Пусть они говорят, что хотят, но пока ты под моим присмотром, я ничего подобного не допущу!»

Потом он потащил меня через лужайку посмотреть свои ловушки на кротов, а оттуда на задний двор посмотреть ловушки на ласок, в одной из которых, к вящему его восторгу, оказался мертвый зверек, и дальше на конюшню посмотреть — нет, не выездных лошадей, а маленького косматого конька. Это его лошадь, сообщил он мне, и он начнет ездить на ней, как только ее научат ходить под седлом. Я старалась доставить удовольствие мальчугану и слушала его болтовню со всем возможным терпением, так как решила завоевать его привязанность, если только он способен к кому-нибудь привязаться. А вот тогда со временем я сумею помочь ему исправиться. Однако я тщетно старалась обнаружить ту благородную, возвышенную душу, о которой говорила его маменька, хотя ему нельзя было отказать в известной живости ума и сообразительности, когда ему было угодно ими похвастать.

Мы вернулись в дом перед самым чаем. Мастер Том сообщил мне, что папа в отъезде, а потому они с Мэри Энн будут пить чай с мамой. Она всегда устраивает им такой праздник и вместо второго завтрака обедает с ними, а не в шесть часов. Вскоре после чая Мэри Энн отправилась спать, но Том развлекал нас своим обществом и беседой до восьми. Когда он наконец удалился, миссис Блумфилд вновь принялась просвещать меня, подробно описывая особенности характера своих деток и их редкие способности, объясняла, чему их следует учить и как с ними обращаться, а в заключение предупредила, чтобы об их провинностях я ни с кем, кроме нее, не говорила. Но я вспомнила совет мамы, как можно реже сообщать о них именно ей — ведь люди не любят, когда им указывают на дурные черты или нехорошие поступки их детей, а потому решила, что обо всем подобном мне следует хранить полное молчание.

Примерно в половине девятого миссис Блумфилд пригласила меня разделить с ней скудный ужин из холодного мяса с хлебом, а после чего взяла свечу и удалилась к себе в спальню, к большой моей радости, потому что, как я ни боролась с собой, ее общество чрезвычайно меня угнетало, и я волей-неволей пришла к выводу, что она холодна, строга и чванлива — то есть полная противоположность той доброй, ласковой и снисходительной матери семейства, какой я с надеждой рисовала ее в своем воображении.

Глава III
ЕЩЕ НЕСКОЛЬКО УРОКОВ

На следующий день, вопреки уже пережитым разочарованиям, я встала полная радостных предвкушении, но тут же убедилась, что одевать Мэри Энн — обязанность не из легких: ее густые волосы требовалось расчесать, напомадить, заплести в три длинные косички и завязать банты. Мои непривычные пальцы справлялись со всем этим очень неловко, и она заявила, что няня причесала бы ее вдвое быстрее, и так вертелась и ерзала от нетерпения, что я и вовсе перестала справляться. Но всему приходит конец, и мы спустились в классную комнату, где нас уже ждал мой ученик, и я поболтала с ними, пока не настало время идти в столовую завтракать. Когда завтрак был кончен и мы с миссис Блумфилд обменялись несколькими вежливыми фразами, я увела детей наверх, чтобы начать занятия. Они оказались очень неразвитыми, хотя Том вовсе не был лишен способностей. Но напрягать их он решительно не любил. Мэри Энн не умела прочесть самые простые слова и была так рассеянна и невнимательна, что мне не удавалось ничего ей втолковать. Однако ценой огромных усилий и терпения к концу утра я добилась кое-каких успехов и отправилась с моими юными питомцами в сад погулять перед обедом. Там мы неплохо ладили, хотя сразу же выяснилось, что не я их веду, куда считаю нужным, а они тащат меня, куда заблагорассудится им. Мне полагалось стоять, ходить, бежать, как того хотели они. Разумеется, я считала, что все должно быть как раз наоборот, тем более, как я постоянно убеждалась, и в этот раз, и в следующие, их особенно влекли самые грязные места и самые глупые развлечения. В первый день особой приманкой для них был родник у дальнего края лужайки — около получаса они швыряли в него камешки и били по воде палками. Меня терзал страх, что их маменька выглянет в окно и разгневается на меня за то, что я допустила, чтобы они вымазались в грязи, промочили ноги и намочили рукава, тогда как им следовало чинно гулять по дорожкам. Однако никакими доводами, приказаниями и мольбами увести их оттуда не удавалось. Она, правда, их не увидела, зато их увидел джентльмен, который верхом на лошади въехал в ворота и направился к дому. Приблизившись к нам, он сдержал лошадь и сердитым, въедливым голосом приказал детям «держаться от воды подальше!».

— Мисс Грей! Вы ведь мисс Грей? Я удивлен, что вы допустили, чтобы они так перепачкались! Или вы не видите, как мисс Блумфилд изгадила свое платье? И что носки мастера Блумфилда мокры насквозь? И что они не надели перчаток? Гм-гм! Не будете ли вы так добры впредь следить, чтобы у них был хотя бы пристойный вид!

И, отвернувшись, он затрусил дальше. Это был мистер Блумфилд. Меня удивило; что своих детишек он величает «мисс Блумфилд» и «мастер Блумфилд», — а еще больше, что он говорил столь невежливо со мной, их гувернанткой которую увидел впервые в жизни. Вскоре звон обеденного колокола призвал нас в дом. В час дня я обедала с детьми, а мистер Блумфилд и его супруга за тем же столом вкушали второй завтрак. Поведение хозяина дома и тут не слишком подняло его в моих глазах. Лет тридцати пяти, годом больше, годом меньше, роста он был среднего, скорее даже ниже среднего, и скорее худощав, чем дороден. Его отличали широкий рот, бледный землистый цвет лица, водянисто-голубые глаза и волосы цвета пакли. Перед ним стояла жареная баранья нога, и он отрезал по куску миссис Блумфилд, детям и мне, выразив желание, чтобы я измельчила порцию мастера Блумфилда и мисс Блумфилд. Затем, осмотрев жаркое и так и эдак, и сверху и сбоку, он объявил, что есть его невозможно, и потребовал для себя холодной говядины.

— Чем вам не угодила баранина, дорогой? — осведомилась спутница его жизни.

— Пережарена. Неужели вы не заметили, что никакой сочности в ней не осталось? И неужели вы не видите, что подлива совсем высохла?

— Что же, полагаю, говядиной вы останетесь довольны.

Перед ним поставили говядину, и он взял нож, но с крайним неудовольствием.

— Чем вам не угодила говядина, мистер Блумфилд? Право, мне она показалась очень недурной.

— Она и была недурной. Кусок отличный, но он совершенно изуродован, — скорбно ответствовал мистер Блумфилд.

— Каким образом?

— Каким образом? Неужели вы не видите, как он искромсан? Гм-гм! Возмутительно!

— Значит, на кухне его резали не так. Вчера я разрезала его как полагается.

— Ну, разумеется, искромсали его на кухне — варвары! Гм-гм! Был ли когда-нибудь такой великолепный кусок говядины настолько погублен? Потрудитесь в будущем позаботиться, чтобы на кухне не смели прикасаться к кушанью, убранному со стола почти нетронутым. Позаботьтесь об этом, миссис Блумфилд!

Но и от погубленного куска хозяин дома сумел отрезать себе несколько аппетитных ломтиков, половину которых уничтожил в молчании. А затем уже менее ворчливым тоном осведомился, что будет на обед.

— Индейка и рябчики, — последовал исчерпывающий ответ.

— А что еще?

— Рыба.

— Какая рыба?

— Не знаю.

— Не знаете? — вскричал он, поднимая мрачный взор от тарелки. Нож и вилка изумленно повисли в воздухе.

— Нет. Я велела повару приготовить рыбу, но не назвала, какую именно.

— Нет, вы только подумайте! Хозяйка дома даже не знает, I какая рыба готовится для обеда! Заказывает рыбу — и не называет, какую именно!

— Может быть, мистер Блумфилд, в будущем вы будете заказывать себе обед сами?

На этом разговор завершился, и я с радостью увела моих учеников из столовой. Никогда в жизни мне не было так стыдно и неловко не за себя, а за других.

Днем мы снова занялись уроками, а потом снова вышли погулять, потом пили чай в классной комнате, потом я переодела Мэри Энн и, когда они с братцем спустились в столовую покушать десерт, воспользовалась случаем сесть за письмо домой. Но дети вернулись прежде, чем я написала хотя бы половину. В семь я должна была уложить Мэри Энн, потом до восьми играла с Томом, а когда и он ушел спать, кончила письмо, наконец-то распаковала мои сундучки, до которых прежде у меня не доходили руки, и легла сама.

Но это еще был очень удачный день.

Мои обязанности учить и следить за поведением не только не стали легче, когда мои питомцы и я свыклись друг с другом, но, напротив, делались все тяжелее по мере того, как раскрывались их характеры. Вскоре я убедилась, что гувернантка я только по названию: мои ученики умели слушаться не больше, чем дикие необъезженные жеребята. Страх перед кислой придирчивостью отца и наказаниями, на которые он не скупился в минуты раздражения, заставлял их сдерживаться в его присутствии. Девочки побаивались матери, а с Томом ей иногда удавалось сладить, обещав ему что-нибудь приятное. Мне же нечего было обещать, а что до наказаний, родители дали ясно понять, что это право они оставляют за собой — и еще они ждали, что я научу детей вести себя примерно! Есть дети, которые не любят, чтобы на них сердились, и ищут одобрения, но юные Блумфилды ни к порицаниям, ни к похвалам чувствительны не были.

Мастер Том не просто не желал слушаться, он требовал, чтобы слушались его, и весьма решительно старался держать в узде не только сестренок, но и гувернантку, с помощью рукоприкладства и ногоприкладства, а так как для своих лет он был высоким и сильным, то поползновения эти причиняли мне немало хлопот. Две-три оплеухи в такую минуту могли бы привести все к счастливой развязке, но в таком случае он наплел бы своей маменьке неизвестно что, а она бы свято ему поверила, ибо не допускала ни малейших сомнений в его правдивости — хотя и совершенно напрасно, как я уже не раз имела случай убедиться. Вот почему я твердо решила не поднимать на него руки, даже защищаясь, и, когда он особенно расходился, у меня оставался только один выход — опрокинуть его на спину и держать за руки и за ноги, пока он немного не успокаивался. К трудной задаче не допускать, чтобы он делал то, чего не следует, добавлялась другая, не менее трудная — заставить его делать то, что следовало. Часто он наотрез отказывался слушать, или повторять урок, или хотя бы просто смотреть на страницу. И тут крепкая розга принесла бы немалую пользу. Но я должна была изыскивать способы, как лучше распорядиться крайне скудными средствами принуждения, какие мне не возбранялись.

Точные часы для занятий и игр нам не назначили, и я решила, что буду давать моим ученикам по небольшому заданию, выполнение которого при достаточном прилежании не могло занять много времени, — но уж пока оно не будет выполнено, из классной комнаты я их не выпущу, как бы ни была я измучена, как бы они ни упрямились. Пусть даже мне придется придвинуть мой стул к двери! Только прямое вмешательство родителей заставит меня отступить от этого правила! Мое единственное оружие — Терпение, Твердость и Настойчивость, и уж ими я воспользуюсь во всю меру! Всякую угрозу, всякое обещание следует выполнять неукоснительно, и, значит, следить, чтобы они всегда были исполнимы. Я не позволю себе давать волю раздражению или вымещать на них свое дурное расположение духа. Если в какой-нибудь день они не станут капризничать и упрямиться, я буду с ними особенно доброй и ласковой, чтобы они почувствовали разницу между плохим и хорошим поведением. И я попробую их увещевать — самыми простыми и понятными словами.

Бранить или отказывать в каком-нибудь удовольствии за гадкий поступок я буду с грустью, а не сурово. Молитвы и подходящие для детей духовные гимны я старательно им растолкую, а когда они будут молиться на сон грядущий и просить прощения у Боженьки, я напомню им об их грехах за прошедший день — очень серьезно, но без малейшего упрека, чтобы не пробудить злого чувства. Провинившийся должен будет петь гимн со словами раскаяния, радостный же гимн будет наградой за послушание. Обучать же их я попробую в живой беседе, словно просто желая их развлечь.

Вот как я надеялась со временем принести пользу детям и заслужить одобрение их родителей, а также убедить всех моих домашних, что я вовсе не такая легкомысленная неумеха, как они считали. Я понимала, что меня ждут большие трудности, но я знала (а точнее, верила), что терпеливая настойчивость их превозможет, о чем молилась ежеутренне и ежевечерне. Но либо дети были неисправимы, а их родители неразумны, либо я не сумела претворить мои замыслы на деле, либо они никуда не годились, но как бы то ни было, самые лучшие мои намерения и все мои усилия не приводили ни к чему: дети делали все наперекор мне, их родители были недовольны, а я совсем измучилась.

Обучение оказалось утомительной задачей не только для духа, но и для тела. Я бегала за своими учениками, хватала их, тащила или несла на руках к столу и нередко силком их там удерживала, пока они не выучивали заданного урока. Тома я часто ставила в угол и загораживала ему выход стулом, на котором сидела, держа перед ним открытую книжку с маленьким уроком, который он должен был прочесть или заучить прежде, чем я отодвину стул. У него не хватало силенок оттолкнуть стул вместе со мной, и он извивался всем телом, строил страшные гримасы, возможно, смешные на взгляд постороннего наблюдателя, но нисколько меня не смешившие, и испускал громкие вопли и жалобные всхлипывания, изображая плач — но без сопровождения слез. Я понимала, что он просто хочет вывести меня из себя, и, внутренне дрожа от злости и нетерпения, изо всех сил изображала равнодушное спокойствие, ожидая, когда ему надоест ломаться и он заслужит право убежать в сад, прочитав или повторив несколько слов, не занимавших в книге и строки. Иногда он старательно писал плохо, и мне приходилось водить его рукой, чтобы он нарочно не сажал кляксы и не рвал бумагу. Часто я грозила дать ему написать еще строчку, если он не закончит эту как следует. Тогда он вообще отказывался писать дальше, и я, чтобы сдержать слово, прижимала его пальцы к перу и водила им по бумаге, пока строчка кое-как не завершалась.

Однако Том хотя бы иногда, к великой моей радости, решал, что ему же будет лучше, если он побыстрее сделает урок и будет играть в саду, пока я не приведу туда и Мэри Энн. Но последнее случалось далеко не всегда, так как Мэри Энн редко следовала его благому примеру. Видимо, больше всего ей нравилось валяться на полу, и она соскальзывала со стула, как свинцовая гиря. Когда же я с большим трудом водворяла ее обратно, мне приходилось крепко держать ее одной рукой, а другой подносить к ее лицу книжку. Когда рука изнемогала под весом обмякшей шестилетней толстушки, я ее меняла или же относила Мэри Энн в угол и говорила, что она может из него выйти, когда снова научится ходить и встанет на ноги. Но она чаще предпочитала лежать там бревном до обеда или чая, а уж тогда мне приходилось отменять свой запрет, потому что лишить ее еды я не смела, и она выползала из угла на четвереньках, а ее краснощекая физиономия сияла злорадным торжеством. Обычно она упрямо отказывалась произнести то или иное слово в заданном уроке, и — теперь я сожалею о моих напрасных усилиях возобладать над ее упрямством. Для нас обеих было бы лучше, если бы я делала вид, что это совершеннейший пустяк, вместо того чтобы бесплодно настаивать на своем. Но я считала себя обязанной подавить столь вредную наклонность в самом зародыше. Бесспорно, сделать это следовало, будь я в силах. И, наверное, мне удалось бы добиться послушания, если бы у меня были на то средства. Но при существующем положении вещей мы обе просто выжидали, кто возьмет верх, и очень часто он оставался за ней. А каждая новая победа словно укрепляла ее в желании добиваться все новых и новых. Тщетно я уговаривала, улещивала, упрашивала, угрожала, бранила. Тщетно я не разрешала ей играть, а если мы все-таки должны были отправиться на прогулку, отказывалась играть с ней, или ласково разговаривать, или отвечать ей. Тщетно я старалась показать, что послушных девочек любят и ласкают, а ее глупое упрямство приносит ей одни неприятности.

Порой, когда она просила меня о чем-нибудь, я отвечала:

— Хорошо, Мэри Энн, но только если ты скажешь это слово. Ну-ка, ну-ка! Вот скажешь и все будет хорошо.

— Не скажу.

— Ну, тогда я для тебя ничего делать не буду.

Для меня в ее возрасте, да и раньше, не было страшнее наказания, если со мной переставали разговаривать или называли плохой девочкой, но ее это ничуть не трогало. Иногда, совсем выведенная из терпения, я сильно встряхивала ее за плечи, дергала за косичку или ставила в угол, а она карала меня громким, пронзительным визгом, вонзавшимся мне в уши, как нож. Она знала, что я этого не выношу, и, навизжавшись вдоволь, поглядывала на меня с мстительным удовлетворением, вопила: «Вот вам!» и снова принималась визжать, пока я не выдерживала и не затыкала уши. Часто на ее жуткие вопли являлась миссис Блумфилд узнать, что случилось.

— Мэри Энн плохо ведет себя, сударыня.

— Но что означает этот невыносимый крик?

— Она раскапризничалась.

— Ничего подобного я в жизни не слышала. Нет, вы просто ее убивали! И почему она не в саду с братцем?

— Я не могу заставить ее ответить урок.

— Мэри Энн должна быть хорошей девочкой и ответить урок, — ласково наставляла маменька. — Но надеюсь, больше мне не придется слышать такого ужасного крика.

И, смерив меня холодным взглядом, истолковать который можно было только одним образом, она удалялась, закрыв за собой дверь.

Иногда я пыталась захватить гадкую упрямицу врасплох и небрежно спрашивала у нее роковое слово, когда она думала о чем-нибудь другом. И она начинала его произносить, но вдруг спохватывалась и бросала на меня хитренький взгляд, говоривший: «Ага! Не поймаешь! Ни за что не скажу!»

Как-то раз я сделала вид, будто забыла про все, разговарива ла и играла с ней, как обычно, а вечером, когда уложила ее и нагнулась к ее улыбающемуся довольному личику, сказала весело и ласково:

— Ну, Мэри Энн, скажи мне это слово, и я поцелую тебя на ночь. Сейчас ты очень хорошая девочка и, конечно, скажешь его.

— Не скажу.

— Тогда я тебя не поцелую.

— А мне все равно.

Напрасно я огорчалась вслух, напрасно ждала хоть малейших признаков раскаяния, но и когда ушла, оставив ее одну в темноте, это бессмысленное упрямство продолжало меня терзать. Сама я в детстве не могла вообразить кары ужаснее, чем отказ мамы поцеловать меня на сон грядущий. Об этом и помыслить было страшно. Впрочем, дальше воображения дело не пошло: к счастью, я ни разу не совершила проступка подобной тяжести. Но я помнила, как за какое-то прегрешение сестры мама не поцеловала ее — не знаю, что испытывала Мэри, но свои сочувственные слезы и болезненную жалость к ней я забуду не скоро.

Много мучений доставляла мне и неисправимая склонность Мэри Энн убегать в детскую и играть там с младшими сестрами и нянькой, что было вполне понятно. Но, повинуясь прямо высказанному желанию миссис Блумфилд, я запрещала ей это и всячески старалась держать ее при себе, чем, разумеется, лишь подливала масло в огонь. Чем настойчивее пыталась я не допускать ее в детскую, тем чаще она ускользала туда и тем дольше там оставалась — к великому неудовольствию миссис Блумфилд, которая, как я прекрасно знала, возлагала всю вину на меня. Тяжким испытанием была и процедура утреннего одевания. То Мэри Энн не желала умываться, то кидала на пол платье, требуя другое — которое, как я знала, не нравилось ее маменьке, или с визгом убегала, едва я притрагивалась к ее волосам. И часто, когда после долгих усилий я наконец умудрялась привести ее в столовую, завтрак уже почти кончался, и мне приходилось терпеть негодующие взгляды маменьки, а также сердитые замечания папеньки по моему адресу, хотя и не обращенные прямо ко мне, — он особенно не терпел подобных нарушений пунктуальности. В довершение миссис Блумфилд сердило, что я не умею одеть девочку, а на ее волосы «смотреть неприлично». Иногда она, чтобы выразить мне свое неудовольствие, брала на себя роль камеристки, а потом горько сетовала, что ее вынуждают так затрудняться.

Когда в классную комнату пришла маленькая Фанни, я обрадовалась, что хоть в ней найду послушную и кроткую ученицу, но не понадобилось и двух-трех дней, если не двух-трех часов, чтобы эта иллюзия рассеялась. Она оказалась неисправимой и злокозненной лгуньей, уже умевшей хитрить и обманывать, а, кроме того, при каждом удобном случае пускала в ход два своих любимых способа обороны и наступления — плевала в лицо тем, кто навлекал на себя ее гнев, и ревела во весь голос, если ей в чем-нибудь отказывали — пусть и в самом неразумном. Однако при родителях она вела себя тихо, и они считали ее на редкость милой девочкой, свято верили ее лжи, а громкий рев приписывали моему суровому и несправедливому с ней обращению. Когда же ее дурные склонности стали явными даже для их предубежденного взора, вину в своем разочаровании они возложили на меня.

— Какой непослушной сделалась Фанни! — замечала миссис Блумфилд своему супругу. — Вы обратили внимание, дорогой, как она изменилась с тех пор, как начала учиться? Вскоре она станет такой же, как старшие, а они, мне жаль сказать, совсем испортились.

— Верно-верно, — отвечал супруг. — Я совершенно согласен. Я полагал, если мы возьмем им гувернантку, они образумятся, но они становятся все хуже и хуже. Не знаю, чему они научились, но их поведение ничуть не улучшилось. Наоборот, с каждым днем они становятся все распущеннее, грубее и грязнее.

Я понимала, что говорится это в назидание мне, и подобные намеки ранили меня гораздо глубже любых прямых упреков, так как лишали возможности защищаться. И мне оставалось только подавлять любое желание возразить, прятать обиды и продолжать делать все, что было в моих силах — ведь я не хотела терять своего места, несмотря ни на что. Мне надо только сохранять твердость и настойчивость, и дети со временем, конечно же, станут лучше. С каждым месяцем они будут чему-то учиться, а значит, ими будет легче руководить. Ведь десятилетний ребенок такой же несдержанный и своевольный, как эти в свои шесть-семь лет, может быть только сумасшедшим.

Я утешалась мыслью, что, оставаясь здесь, я помогаю родителям и сестре. Как ни мало было мое жалованье, я все-таки что-то зарабатывала и, экономя во всем, могла даже кое-что уделить им — лишь бы они согласились взять! Кроме того, гувернанткой я стала по собственному настоянию и все эти испытания навлекла на себя сама, а потому была исполнена решимости выдержать их. И я даже не жалела ни о чем: я все еще жаждала показать моим близким, что справлюсь со взятыми на себя обязанностями, и справлюсь с честью. Если же мне станет невыносимо сносить безмолвно унижения и надрываться без минуты отдыха, я погляжу в сторону родного дома и скажу себе:

Пусть сокрушат, но дух мой не сломить!
Все помыслы мои — тебе, не им.

На Рождество мне было разрешено съездить домой, но всего на две недели.

— Вы же, — сказала миссис Блумфилд — еще так недавно видели своих близких, что я подумала, вам вряд ли захочется остаться там дольше.

Я не стала ее разуверять, но откуда ей было знать, какими долгими, какими тяжкими показались мне эти три с половиной месяца разлуки? Как я ждала моего отпуска и как горько было мне такое его сокращение! Но винить ее не приходилось. Я ведь не открывала ей свои чувства, так откуда же она могла о них догадаться? Пробыла я у них неполных полгода, и она имела право урезать мой отпуск.

Глава IV
БАБУШКА

Избавлю читателей от описания моих восторгов, когда я вернулась под отчий кров, моего счастливого пребывания там, наслаждения кратким отдыхом и свободой в милом, знакомом доме среди любящих и любимых людей — и горя, когда мне вновь пришлось надолго с ними проститься.

Однако я вернулась к своим обязанностям с неугасшим пылом — в должной мере оценить это могут лишь те, кому довелось испытать на себе, что это значит учить и воспитывать буйных, злокозненных неслухов, которые вопреки всем вашим усилиям не делают того, что должны, а вы отвечаете за их поведение перед высшими, властями, лишающими вас и помощи, и средств исполнять их же требования, то ли по лености, то ли из страха восстановить против себя вышеупомянутых неслухов. Трудно придумать более мучительное положение: как бы вы ни стремились к успеху, как бы ни старались исполнять свой долг, все ваши усилия сводятся на нет теми, кто вам подчинен, и несправедливо критикуются и обсуждаются теми, кому подчинены вы.

Я ведь не перечислила и половины дурных наклонностей моих учеников и неприятностей, сопряженных с моими многочисленными обязанностями, из опасения, что я уже и так слишком злоупотребила вниманием моих читателей. Однако эти последние страницы писались не для того, чтобы развлечь и позабавить, а чтобы принести пользу тем, кого все это может живо интересовать. Остальные же, вероятно, просто бегло их пролистали, быть может, выбранив словоохотливость автора. Однако если отец или мать семейства что-то почерпнули отсюда для себя или злополучная гувернантка нашла их полезными, я уже достаточно вознаграждена за свой труд.

Во избежание лишней путаницы я описывала моих учеников и особенности их характеров отдельно и по очереди, что не дает ни малейшего представления о том, каково было утихомиривать всех троих разом, и особенно когда они в очередной раз сговаривались «быть плохими и не слушаться мисс Грей, чтобы она злилась».

Порой в такие минуты я думала: «Если бы они могли увидеть меня сейчас?», подразумевая, конечно, моих домашних, и при мысли об их жалости я так себя жалела, что еле скрывала слезы. И все-таки скрывала, пока мои маленькие мучители не спускались в столовую к десерту или не ложились спать — единственное время, когда я бывала избавлена от них, и вот в блаженном одиночестве я позволяла себе роскошь безудержно разрыдаться. Но этой слабости я уступала редко — слишком много было у меня обязанностей, слишком драгоценными были минуты редкого досуга, чтобы тратить их на бесплодные сетования.

Особенно мне запомнился один хмурый снежный день в январе вскоре после моего возвращения. Дети поднялись после обеда в классную комнату, громко возвещая о своем намерении «быть плохими», и выполнили его, хотя я охрипла и надорвала горло в тщетном старании уговорить их вести себя хорошо. Тома я заперла стулом в углу, сказав, что он не выйдет оттуда, пока не выучит урок. Тем временем Фанни, завладев моей рабочей корзинкой, рылась в ней и плевала внутрь. Я велела ей оставить корзинку в покое, но, конечно, она и внимания на мои слова не обратила.

— Сожги ее, Фанни! — скомандовал Том, и его приказание она, разумеется, поторопилась выполнить.

Я кинулась к камину спасать корзинку, а Том оттолкнул стул и побежал к двери с криком:

— Мэри Энн, выкини ее ящик в окно!

И моя драгоценная шкатулка со всеми моими письмами, бумагами, скудными наличными и скромными украшениями чуть было не полетела вниз с третьего этажа. Я бросилась ей на выручку, а Том уже катился кубарем по лестнице в сопровождении Фанни. Поставив шкатулку повыше, я поспешила в погоню. Мэри Энн последовала за мной. Схватить их мне не удалось, все трое выскочили в сад и с торжествующими воплями принялись барахтаться в снегу.

Что мне было делать? Попробовать схватить их? Они, конечно, увернутся и убегут еще дальше от дома. Но иначе как мне заставить их вернуться? И что подумают обо мне их родители, если увидят или услышат, что их дети без шляп, без перчаток, без сапожек возятся в глубоком, мягком сугробе? Я продолжала стоять на пороге, пытаясь строгими взглядами и сердитыми окриками заставить их подчиниться, и тут услышала за спиной въедливый голос:

— Мисс Грей! Что здесь происходит? О чем, черт побери, вы думаете?

— Они не хотят вовращаться в дом, — сказала я и, обернувшись, узрела мистера Блумфилда. Его водянисто-голубые глаза выпучились, а волосы стояли дыбом.

— Но я требую, чтобы они немедленно вернулись! — крикнул он, подходя к двери с самым свирепым видом.

— В таком случае, сэр, не позовете ли вы их сами, потому что меня они не слушаются, — ответила я, отступая.

— Домой, паршивцы, не то я вас всех высеку! — взревел папенька, и они тотчас подчинились. — Ну, вот видите? Достаточно было одного слова!

— Да, от вас!

— По меньшей мере странно, что вы не в состоянии с ними сладить, хотя они поручены вашим заботам! Но где же они? Удрали наверх, даже снега с себя не отряхнули! Да идите же за ними, приведите их в пристойный вид, ради всего святого!

В доме тогда гостила его матушка, и, поднимаясь по лестнице мимо гостиной, я имела удовольствие услышать, как старуха громко втолковывает невестке (до мня доносились лишь обрывки фраз):

— Спаси и помилуй!.. никогда в жизни!.. насмерть простудились!… Милочка, а вы уверены, что эта особа?.. Помяните мое слово…

Больше я ничего не услышала, но и этого было вполне достаточно.

Старшая миссис Блумфилд все время была со мной очень внимательна и обходительна и казалась мне приветливой, добросердечной, хотя и слишком разговорчивой старушкой. Она часто заглядывала ко мне в классную комнату и доверительно со мной беседовала, кивая и покачивая головой, всплескивая и разводя руками, возводя глаза к небу и мигая, как принято у пожилых дам, принадлежащих к определенному сословию, хотя до тех пор мне не доводилось видеть, чтобы эта манера так утрировалась. Она даже сочувствовала мне в моих хлопотах с детьми и, порой не договаривая, но выразительно кивая и подмигивая, давала мне понять, до чего она не одобряет их маменьку: так ограничить их власть над ними, а самой ни в чем не оказывать мне поддержки! Подобный способ выражать порицание был не в моем вкусе, и я, как могла, уклонялась, отвечая лишь на то, что говорилось прямо и без обиняков. Во всяком случае, я позволяла себе лишь молча соглашаться с тем, что при иных обстоятельствах мои обязанности могли бы оказаться легче и я бы просвещала и наставляла моих учеников с заметно большим успехом. Теперь же эту осторожность следовало удвоить. Я и прежде замечала у почтенной старушки кое-какие слабости (например, склонность разглагольствовать о своих добродетелях), но всегда старалась находить им извинения и принимать на веру все ее превосходные качества, в воображении награждая ее даже теми, о которых она пока умалчивала. Я успела истосковаться по ласковой доброжелательности, которая еще так недавно окружала меня, и с неизъяснимой благодарностью принимала любое ее подобие. Неудивительно, что мое сердце прониклось теплой признательностью к старушке — я всегда радовалась ее приходу и огорчалась, когда она уходила.

Однако несколько слов, к счастью (или несчастью) услышанных мимоходом, совершенно изменили мое представление о ней. Теперь она виделась мне льстивой и лживой лицемеркой, шпионящей за каждым моим словом и поступком. Без сомнения, в моих интересах было встречать ее прежней радостной улыбкой и сохранять прежний тон почтительной симпатии, но я бы не сумела этого, даже если бы хотела. Вместе с моими чувствами переменилось и внешнее их изъявление: я стала такой сдержанной и замкнутой, что она не могла этого не заметить. И сама тотчас переменилась — со мной здоровалась уже не дружеским кивком, но чопорным наклоном головы, вместо ласковой улыбки меня одаряли испепеляющим взглядом Горгоны, и свои словоохотливые излияния она обращала уже не ко мне, а к «миленьким деточкам», превосходя нелепостью похвал и баловства даже их маменьку.

Признаюсь, такая перемена меня встревожила, и, опасаясь последствий ее немилости, я даже попыталась вернуть себе утраченные позиции, причем удалось мне это с неожиданной легкостью — во всяком случае, внешне. Просто из вежливости я осведомилась о ее кашле. Тут же поджатые губки расцвели улыбкой, и она почтила меня длинной историей этого ее недомогания, а также всех прочих, а затем одарила рассуждениями о присущем ей благочестивом смирении в обычной своей декламационной манере, запечатлеть которую на бумаге невозможно.

— Но есть одно спасительное средство, душенька, и это — смирение (энергичный кивок), смирение перед Высшей Волей (руки всплескиваются, очи возводятся горе). Оно поддерживало меня во всех моих испытаниях, и на него я уповаю (кивки, кивки, кивки). Но не все могут сказать о себе то же (голова укоризненно покачивается). Однако я, мисс Грей, храню в сердце своем благочестие (многозначительнейший кивок). И, благодарение Небу, всегда хранила (еще кивок), и в том моя радость! (ладонь прижимается к ладони, голова смиренно наклоняется).

Не поскупившись на цитаты из Писания — неточные и не к месту, она с благочестивыми восклицаниями, воспроизводить которые я не стану, такую уморительность придавала им ее манера выражаться, удалилась, благосклонно кивнув напоследок большой головой, очень довольная — во всяком случае, сама собой, а мне внушив надежду, что правят ею слабости, а не злоба.

Когда она снова приехала погостить в Уэлвуд-Хаус, я позволила сказать себе, что рада видеть ее в таком добром здравии. Результат был магическим — простую вежливую фразу старушка приняла как самый лестный комплимент, ее лицо просияло, и с этой минуты она стала необыкновенно снисходительной и ласковой, по крайней мере в манере держаться со мной. Все это, как и болтовня детей, убедило меня, что я легко обрету ее сердечную дружбу, если буду льстить ей при каждом удобном случае. Но это было противно моим принципам, а потому капризная дама не замедлила вновь лишить меня своей милости, и у меня есть основания полагать, что исподтишка она вредила мне, как могла.

Восстановить против меня миссис Блумфилд ей было, пожалуй, не по силам, так как они питали друг к другу взаимную неприязнь: свекровь не упускала случая побранить или очернить невестку у нее за спиной, а та с холодной вежливостью нигде не отступала от требований хорошего тона, и льстивость старшей не могла растопить стену льда, которую воздвигла между ними младшая. Зато сын готов был ее слушать при условии, что ей удавалось успокоить его раздражительность или же не рассердить его какой-нибудь своей нелепостью. И, насколько я могу судить, старушка во многом укрепила его предубеждение против меня. Она не уставала повторять, что я возмутительно пренебрегаю детьми, — да и его жена не оказывает им должного материнского внимания, а потому он обязан сам за ними следить, не то из них Бог знает что вырастет.

После таких настояний мистер Блумфилд часто брал на себя труд следить из окна, как они играют, а порой отправлялся на их розыски и, к несчастью, почти всегда внезапно появлялся именно тогда, когда они возились у запретного родника, или болтали с кучером на конюшне, или блаженствовали среди грязи на скотном дворе, а я уныло стояла в стороне, измученная бесплодными попытками увести их оттуда. Очень часто он заглядывал в классную комнату во время завтрака или обеда и видел, как они проливают молоко на стол и на себя, суют пальцы в чашки — свою и чужие — и ссорятся из-за лакомых кусков, как тигрята.

Если я в эту минуту не вмешивалась, значит, я потакаю их невоспитанности, а если (как бывало чаще) я повышала голос, тщась водворить порядок, значит, я позволяю недопустимую грубость и подаю девочкам дурной пример несдержанностью тона и выражений.

Мне запомнился весенний день, когда из-за дождя дети не могли пойти погулять. Но — чудо из чудес — они все послушно сделали уроки и не побежали вниз досаждать родителям, чего я всегда боялась, но чему, если шел дождь, редко могла помешать. Ведь внизу их обычно ждало что-то новое и интересное, особенно когда в доме кто-нибудь гостил, а маменька, хотя и требовала, чтобы я не выпускала их из классной комнаты, никогда им за это не выговаривала и не утруждалась отправить их назад.

Однако на этот раз их никуда не влекло, и — совсем уже чудо — они мирно играли между собой, не ссорясь и не требуя, чтобы я их развлекала. Правда, забаву они избрали непонятную: усевшись рядом на полу у окна над грудой сломанных игрушек и птичьих яиц, а вернее, скорлупок, так как содержимое, к счастью, давно было из них извлечено, дети сначала раздавили скорлупки, а теперь перетирали обломки в порошок. Зачем это им понадобилось, я не знала, но меня это не слишком интересовало, лишь бы они вели себя тихо и не устраивали гадких проказ. И я в непривычном покое сидела у огня, дошивая платье для куклы Мэри Энн, чтобы потом начать письмо к маме. Внезапно дверь отворилась, и в нее просунулась невзрачная физиономия мистера Блумфилда.

— Как тут тихо! Что вы делаете?

«Ну, хотя бы сегодня — ничего дурного!» — подумала я, но папенька был другого мнения. Подойдя у окну, он раздраженно воскликнул:

— Что вы тут натворили?

— Мы толчем яичную скорлупу, папа! — весело ответил Том.

— Да как вы посмели развести такую грязь, паршивцы? Только посмотрите, во что вы превратили ковер! (Ковер этот был просто бурым половиком.) Мисс Грей, вы знали, чем они занимаются?

— Да, сэр.

— Вы знали?

— Да.

— Знали?! И сидели спокойно у камина, и не запретили им?

— Мне казалось, что они ничего дурного не делают.

— Ничего дурного! Да вы поглядите! Нет, поглядите на ковер и скажите, видели ли вы что-нибудь подобное в приличном доме? Неудивительно, что ваша комната хуже хлева, что ваши ученики хуже поросят! Да, неудивительно. Тут никакого терпения не хватит! — И он вышел, захлопнув дверь с оглушительным стуком, а дети весело захохотали.

— И моего терпения тоже! — пробормотала я, схватывая кочергу, и принялась разбивать головни, чтобы под таким благовидным предлогом дать выход досаде.

После этого мистер Блумфилд завел обыкновение проверять, прибрана ли классная комната. А поскольку дети постоянно усыпали пол обломками игрушек, прутиками, камешками, листьями и другим мусором, который я не могла ни помешать им притаскивать в дом из сада, ни заставить потом собрать, горничные же наотрез отказывались «прибирать за ними», мне приходилось тратить значительную часть своего и без того короткого досуга на то, чтобы ползать на коленях по полу и наводить порядок Как — то раз я объявила им, что они не получат ужина, пока не подберут с ковра все: Фанни должна собрать столько-то, Мэри Энн вдвое больше, а Том — все остальное. Как ни удивительно, девочки послушно убрали свою долю, но Том пришел в такую ярость, что подскочил к столу, смахнул молочник и хлеб на пол, ударил сестер, пинком перевернул совок с углем, попытался опрокинуть стол и стулья, словно намереваясь сокрушить все вокруг, но я схватила его, отправила Мэри Энн за миссис Блумфилд и продолжала держать его, как он ни брыкался, ни бил меня кулаками, ни вопил и ни сыпал ругательствами, пока не вошла любящая маменька.

— Что случилось с моим мальчиком? — спросила она, а выслушав объяснения, послала за нянькой и распорядилась, чтобы она убрала комнату и подала мастеру Блумфилду его ужин.

— Вот вам! — торжествующе завопил он, насколько ему позволял набитый рот. — Вот вам, мисс Грей! Вы грозились, а я получил ужин и ничегошеньки с ковра не поднял!

Во всем доме искренне сочувствовала мне одна лишь нянька, которая испытывала те же мучения, хотя и не в такой степени, потому что не обязана была их учить и меньше отвечала за их манеры.

— Ох, мисс Грей! — говорила она. — Нелегко вам с этими бесенятами!

— Совершенно верно, Бетти. Да ведь вы сами знаете.

— Уж знаю! Только я не надрываюсь из-за них, как вы. Да и шлепаю их, что греха таить. А маленьких-то и выпорю, коли придется. Другого ведь они не понимают. Ну, да мне из-за этого уже от места отказали.

— Вот что, Бетти! Мне говорили, что вы уходите.

— Ухожу, дай вам Бог здоровья. Хозяйка сказала, чтоб через три недели моего духу тут не было. Она мне перед Рождеством говорила, что выгонит, если я опять их хоть пальцем трону. Да разве тут удержишься? Уж и не знаю, как вы справляетесь. Мэри Энн ведь дрянь похуже своих сестричек.

Глава V
ДЯДЮШКА

Кроме бабушки имелся еще один частый гость в доме, чьи визиты причиняли мне много неприятностей, — «дядя Робсон», брат миссис Блумфилд, коренастый, самодовольный, с темными волосами и нездоровым цветом лица, как у сестры, с носом, словно бы раз и навсегда презревшим землю, и серыми глазками, часто сощуренными от природной глупости и притворного пренебрежения ко всему вокруг. Он был плотного сложения, но при всем том отличался тонкой талией, которая вкупе с неестественной прямотой его осанки неопровержимо свидетельствовала, что доблестный мистер Робсон, возвышенный душой и ставящий женский пол ни во что, ради щегольства носит корсет. Он редко снисходил до того, чтобы заметить мое существование, а если и обращался ко мне с двумя-тремя словами, то лишь с высокомерной наглостью, неопровержимо свидетельствовавшей, что он не джентльмен, хотя он прибегал к ней, тщась произвести прямо обратное впечатление. Но тягостны мне его визиты были главным образом из-за вреда, который он приносил детям, потакая самым дурным их наклонностям и за несколько минут уничтожая добрые семена, которые мне с таким трудом удавалось посеять за несколько месяцев.

До Фанни и малютки Харриет дядюшка снисходил редко, но Мэри Энн считалась его любимицей, и он постоянно поощрял в ней кокетливость (которую я всеми силами старалась подавить), расхваливал ее хорошенькое личико и набивал ей голову всякими глупостями о важности красивой внешности (которую я учила считать вздором в сравнении с образованностью ума и изяществом манер). Найти же другую маленькую девочку, столь падкую на лесть, было бы трудно. Он поощрял все худшее в ней и в ее братце если не прямым одобрением, так снисходительным смехом. Многие люди не отдают себе отчета, как они портят детей, посмеиваясь над их провинностями и обращая в веселую шутку то, к чему их истинные друзья внушали им глубокое отвращение.

Хотя мистер Робсон не был завзятым пьяницей, но вина он пил много, любил побаловать себя рюмкой-другой коньяка с водой и приучал племянника елико возможно следовать его примеру, внушая, что чем больше вина он выпьет и чем больше Пристрастится к нему, тем больше будет похож на настоящего мужчину и неопровержимо докажет свое превосходство над сестрами. Мистер Блумфилд особенно не возражал, ибо сам из всех напитков предпочитал джин с водой, который поглощал в немалых количествах, понемногу прихлебывая его с утра до вечера, — чему, мне кажется, и был обязан как скверным цветом лица, так и мелочной раздражительностью.

Вдобавок мистер Робсон словом и делом поощрял склонность Тома мучить беззащитные существа. Причиной его визитов нередко было желание поохотиться в угодьях шурина, а потому он привозил с собой любимых собак, с которыми обращался так жестоко, что я с радостью уплатила бы соверен, лишь бы какая-нибудь его укусила — разумеется, если бы это сошло ей безнаказанно. Порой в особо благодушном настроении он отправлялся с детьми разорять птичьи гнезда, и это особенно бесило и огорчало меня, так как я льстила себя мыслью, что, настойчиво возвращаясь к этой теме и вновь и вновь, сумела отчасти показать им, как дурно это развлечение, и даже надеялась со временем привить им более широкие понятия о справедливости и гуманности. Но десять минут поисков гнезд под началом дяди Робсона или просто его веселый хохот при воспоминании о прошлых их варварствах сводили насмарку все, чего мне удавалось достичь с помощью долгих бесед и убеждений. К счастью, в эту весну они, за исключением одного единственного раза, находили гнезда либо пустыми, либо с яичками, — а ждать, пока вылупятся птенцы, у них не хватало терпения. Но как-то Том, гулявший с дядюшкой в соседнем леске, примчался в сад вне себя от восторга, держа в ладонях целый выводок голеньких птенчиков. Мэри Энн и Фанни, которых я только что вывела погулять, подбежали к брату полюбоваться его добычей и принялись выпрашивать по птичке.

— Ни одной не дам! — крикнул Том. — Они все мои. Мне их дядя Робсон подарил. Раз, два, три, четыре, пять. А вы ни одной не получите. Вот вам! — продолжал он злорадно, положил гнездышко на землю и встал над ним, широко раздвинув ноги, наклонив голову, сунув руки в карманы и гримасничая от сладкого предвкушения. — Но вы можете посмотреть, как я с ними разделаюсь. Слово благородного человека, уж я им покажу! Провалиться мне, тут есть, чем позабавиться!

— Том! — сказала я. — Мучить этих птичек я тебе не разрешу. Их надо либо сразу убить, либо отнести на прежнее место, чтобы родители могли их и дальше кормить.

— А вы, мисс, не знаете где это место! Об этом только мы с дядей Робсоном знаем.

— Если ты мне не скажешь, я сама их убью, как мне это ни тяжело.

— А вот и не посмеете! Вы в жизни не посмеете к ним притронуться, потому что знаете, что папа, мама и дядя Робсон на вас рассердятся. Ха-ха-ха! Попались, мисс!

— Я поступлю, как считаю правильным. Если твои родители этого не одобрят, мне будет очень жаль, но мнение твоего дяди Робсона меня, разумеется, никак не трогает.

И побуждаемая чувством долга, рискуя испытать отвратительную дурноту и навлечь на себя гнев моих нанимателей, я подняла большой камень, которым садовник подпирал мышеловку, и после еще одной попытки убедить маленького тирана вернуть гнездо на место я спросила, как он намерен поступить с птенчиками. С дьявольским упоением он начал перечислять всевозможные пытки, и тут я уронила камень на его несчастные жертвы, расплющив гнездо. Какие вопли, какие страшные ругательства вызвала столь возмутительная дерзость! В аллее показался дядя Робсон с ружьем и остановился дать пинка собаке. Том кинулся к нему, крича, чтобы он побил не Юнону, а мисс Грей. Мистер Робсон оперся на ружье и принялся хохотать над яростью своего племянника и над проклятиями и уничижительными эпитетами в мой адрес.

— Ну, ты молодец! — воскликнул он наконец, поднял ружье и пошел к дому. — Разрази меня Бог, а мальчишка умеет за себя постоять! Провалиться мне, если я когда-нибудь видел такой благородный дух в таком карапузе. Уже не дает юбкам над собой командовать! Матери не слушается, бабушки, гувернантки! Ха-ха-ха! Ничего, Том, завтра я найду тебе другое гнездо.

— В таком случае, мистер Робсон, я убью и тех.

— Хм! — ответил он и, почтив меня наглым взглядом, который вопреки его ожиданиям я выдержала, не моргнув и глазом, презрительно повернулся и вошел в дом. А Том побежал жаловаться маменьке. У нее не было обыкновения много говорить на какие бы то ни было темы, но когда мы встретились в этот день, выглядела она и держалась вдвое более высокомерно и холодно, чем всегда. Сказав несколько слов о погоде, она обронила:

— Мне очень жаль, мисс Грей, что вы сочли нужным вмешаться в развлечения мастера Блумфилда. Он был очень расстроен, что вы убили его птичек.

— Когда мастер Блумфилд для развлечения мучает живые существа, — ответила я, — вмешаться, мне кажется, мой долг.

— Видимо, вы забыли, — невозмутимо сказала она, — что все твари были только для того и созданы, чтобы мы распоряжались ими, как сочтем нужным.

Такая доктрина вызвала у меня некоторые сомнения, но я возразила только:

— Но это еще не значит, что мы можем их мучить забавы ради.

— Мне кажется, — заметила она, — что забавы ребенка много важнее того, что может случиться с бездушными тварями.

— Но подобные забавы не следует поощрять ради самого ребенка, — ответила я со всей возможной кротостью, чтобы как-то искупить столь неприличное упорство. — Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.

— О, бесспорно! Но это ведь касается нашего поведения друг с другом.

— Милосердный человек милосерден и к скоту своему, — осмелилась я добавить.

— Я бы не сказала, что вы сами так уж были милосердны! — ответила она с коротким злым смешком. — Как жестоко — одним разом убить бедных пичужек и ввергнуть милого мальчика в такое горе в наказание за простую ребяческую прихоть!

Я сочла за благо промолчать. Это было единственное подобие ссоры между мной и миссис Блумфилд за все время моего пребывания в ее доме, и единственное подобие разговора с ней, если не считать дня моего приезда.

Впрочем, не только старшая миссис Блумфилд и мистер Робсон, но и другие гости, приезжавшие в Уэлвуд-Хаус, причиняли мне много огорчений. И не потому, что они меня не замечали (хотя такая невоспитанность меня неприятно удивляла), а потому что мне не удавалось не допускать к ним моих учеников, чего от меня строго требовали. Но Том рвался разговаривать с ними, а Мэри Энн жаждала похвал и восхищения. Ни брату, ни сестре застенчивость свойственна не была, не знали они и обычной детской стеснительности. Без малейшего смущения они громогласно вмешивались в разговоры старших, допекали их развязными расспросами, вцеплялись в рукава джентльменов, влезали к ним на колени без приглашения, висли у них на плечах или рылись в их карманах, дергали дам за оборки платья, растрепывали им волосы, мяли воротнички и клянчили в подарок всякие безделушки.

Миссис Блумфилд хватало благоразумия не одобрять такое их поведение и стыдиться его, однако ей не хватало ума воспрепятствовать ему — этого она требовала от меня.

Но разве могла я, одетая просто, такая привычная, говорящая им неприятную правду, увести их из гостиной, где нарядные дамы и господа из уважения к хозяевам дома хвалили их и снисходительно потакали их выходкам? Я напрягала все силы: пыталась отвлечь их, придумывала какие-нибудь новые игры, пускала в ход всю свою власть и всю строгость, на какую осмеливалась, лишь бы помешать им допекать гостей, стыдила их, объясняла, как невоспитанно они ведут себя, в надежде, что в следующий раз это их остановит. Но они не знали, что такое, стыд, ничем не подкрепленная строгость их не пугала, ну, а доброта и ласка… либо они вовсе были лишены сердца, либо так хорошо охраняли и прятали свои сердечки, что я, как ни старалась, не могла отыскать пути к ним.

Но вскоре моим испытаниям пришел конец — раньше, чем я ожидала или хотела. В один прекрасный весенний вечер в мае, — когда я радовалась приближению летнего отдыха и поздравляла себя с тем, что наконец чего-то достигла — не только кое-что вдолбила в головы моим ученикам, но в какой-то мере (увы, очень небольшой!) все-таки заставила их понять, что лучше сразу ответить уроки и пойти играть, чем день-деньской бессмысленно изводить себя и меня — миссис Блумфилд неожиданно прислала за мной и с полным спокойствием сообщила мне, что с июля мои услуги им больше не потребуются. Она заверила меня, что вовсе не порицает мой характер или мое поведение в целом, но дети за то время, которое я пробыла здесь, показали очень мало успехов, и они с мистером Блумфилдом полагают, что их родительский долг — найти иной способ их воспитания. Хотя способностями они превосходят многих своих сверстников, но печально уступают им манерами — совсем не умеют себя вести и не умеют сдерживаться. Причина же, по ее мнению, заключается в том, что я была недостаточно тверда, настойчива и заботлива.

Втайне я всегда гордилась своей незыблемой твердостью, терпеливой настойчивостью и неусыпной заботливостью, с помощью которых надеялась со временем преодолеть все трудности и в конце концов достичь успеха. Мне хотелось сказать что-нибудь в свою защиту, но мой голос дрогнул, и, не желая открыто показывать свои чувства, и уж тем более давать волю закипавшим слезам, я предпочла промолчать, словно безропотно признавала себя виноватой.

Итак, меня прогнали! Вот с чем мне предстояло вернуться домой. Увы, что они подумают? После всех моих хвастливых заверений я не сумела хотя бы год остаться гувернанткой трех маленьких детей, маменьку которых моя родная тетушка описала как «очень приятную женщину»! Я подверглась испытанию и не выдержала его, так захотят ли они, чтобы я попробовала еще раз? Это-то и терзало меня больше всего. Как я ни устала, ни измучилась, ни разочаровалась в своих ожиданиях, как ни стосковалась по родному дому, который научилась любить и ценить куда больше, чем раньше, стремление попробовать свои силы у меня еще не пропало, как и желание увидеть мир. Ведь не все же родители похожи на мистера и миссис Блумфилд, и уж, конечно, не все дети похожи на моих недавних учеников. Другая семья и будет другой, а хуже она вряд ли может оказаться. Я приобрела опыт, закалилась в неудачах и непременно должна восстановить мою честь в глазах тех, чье мнение было мне дороже всего в мире.

Глава VI
СНОВА ДОМА

Несколько месяцев я прожила дома, наслаждаясь свободой, покоем, нежными заботами близких — всем тем, чего я так долго была лишена, и усердно занималась, чтобы вспомнить то, что успела забыть в Уэлвуд-Хаусе, и пополнить свои знания на будущее. Здоровье папы не окрепло, но и не стало хуже, и мне так приятно было сознавать, что с моим возвращением он повеселел и с удовольствием слушает, как я пою его любимые песни!

Никто не злорадствовал по поводу моей неудачи, никто не восклицал: «Я же говорил (говорила)! Видишь, тебе было бы лучше оставаться с нами». Они радовались, что я вернулась, и были особенно ласковы и внимательны, чтобы возместить мне перенесенные страдания, но ни папа, ни мама, ни Мэри не согласились взять хотя бы шиллинг из суммы, которую я зарабатывала с такой гордостью и так тщательно сберегала, чтобы поделиться с ними. Сокращая, где можно, расходы, мама уже почти выплатила все наши долги. Акварели моей сестры снискали успех, но папа настоял, чтобы и она заработанные деньги сохранила для себя. Все, что оставалось после пополнения нашего скромного гардероба и других необходимых расходов, мы, по его настоянию, помещали в сберегательный банк — он чувствовал, что ему уже недолго оставаться с нами, и лишь Богу известно, какая судьба ждет нас троих, когда его не будет!

Милый папа! Если бы он меньше терзал себя мыслями о невзгодах, грозящих нам после его кончины, то это страшное несчастье, конечно же, постигло бы нас гораздо позже. Мама всегда старалась отвлечь его от таких разговоров.

— Ах, Ричард! — воскликнула она однажды. — Если ты только выбросишь из головы такие мрачные мысли, то переживешь нас всех. И уж во всяком случае успеешь выдать девочек замуж и будешь коротать оставшиеся годы счастливым дедушкой в обществе сварливой старухи! — Мама засмеялась, и папа тоже, но его смех тут же перешел в горький вздох.

— Замуж? Бедняжки! — ответил он. — Кто же возьмет бесприданниц?

— Те, кто поймет, какие они сами сокровища. Разве и я не была бесприданницей, когда ты женился на мне? И ты, во всяком случае, очень убедительно делал вид, что не раскаиваешься в своем приобретении. Да и что за важность, выйдут они замуж или нет, — мы придумаем тысячи способов честным путем зарабатывать себе на жизнь. И я диву даюсь, Ричард, что ты так себя терзаешь из-за нашей бедности после твоей смерти, как будто для нас есть что-нибудь страшнее подобной утраты! Вот от этого горя тебе и следует нас поберечь, приложив все старания, а как тебе известно, бодрость духа лучшее лекарство, чтобы тело оставалось здоровым!

— Я знаю, Элис, как нехорошо поддаваться унынию, но ничего не могу с собой поделать. Тебе остается только терпеть меня таким, каков я есть!

— И не подумаю! Ты у меня станешь другим, — ответила мама, но суровости ее слов противоречила глубокая нежность тона и любящая улыбка, которая принудила папу снова улыбнуться — и не столь грустно, не столь горько, как вошло у него в обычай.

— Мама, — сказала я, едва мне удалось остаться с ней наедине. — Денег у меня очень мало, и надолго их не хватит. Если бы я могла пополнить эту сумму, у папы осталось бы меньше причин тревожиться. Рисовать, как Мэри, я не могу, а потому мне следует поискать себе другое место.

— И ты действительно этого хочешь, Агнес?

— Да, мама.

— А я думала, деточка, что ты достаточно намучилась.

— Но ведь не все люди похожи на мистера и миссис Блумфилд… — начала я.

— Бывают гораздо хуже! — перебила мама.

— Ну, уж таких, наверное, очень мало, — ответила я. — И конечно, не все дети такие. Ведь мы с Мэри были другими и всегда тебя слушались, правда?

— Обычно. Ну да ведь я вас не баловала, Впрочем, на ангелов вы не слишком походили. На Мэри нападало упрямство, а ты вспыхивала как порох. Хотя чаще вы были очень хорошими девочками.

— Я знаю, я иногда дулась. Но я бы только радовалась, если бы дети Блумфилдов дулись на меня. Тогда бы я сумела их понять. Но они не обижались, потому что их невозможно ни пристыдить, ни огорчить, ни расстроить. Они умеют только злиться и вопить.

— Раз невозможно, значит, они не виноваты. Камень не мнется, как глина.

— Да, но от этого жить рядом с такими бесчувственными, противоестественными созданиями ничуть не легче. Полюбить их попросту нельзя. И любовь им ни к чему — они не способны ни ответить на нее, ни оценить ее, ни понять. Однако, если случай вновь сведет меня с такой семьей, что маловероятно, я ведь буду вооружена опытом и не наделаю столько ошибок. Короче говоря, позволь мне попробовать еще раз.

— Что же, деточка, как вижу, обескуражить тебя не так-то просто. И я этому рада. Но послушай, ты очень побледнела и похудела, и мы не можем позволить тебе портить здоровье, чтобы копить деньги, пусть даже для самой себя.

— Мэри тоже говорит, что я изменилась. Ничего удивительного: я же с утра до вечера не знала ни минуты отдыха ни душой, ни телом. Но в следующий раз я буду ко всему относиться гораздо спокойней.

В конце концов мама обещала еще раз помочь мне при условии, что я буду терпеливо ждать. И я предоставила ей самой объяснить все папе, когда и как она сочтет нужным, ни на миг не усомнившись, что она сумеет получить его согласие. Пока же я с жадностью проглядывала объявления в газетах и писала по всем адресам, где «требовалась гувернантка», если условия были сколько-нибудь приемлемыми. Все письма и все полученные на них ответы — если они приходили — я непременно показывала маме, и, к большому моему огорчению, она заставляла меня отказываться от одного места за другим: эти люди уж слишком из простых, эти слишком требовательны, а эти предлагают слишком маленькое жалованье.

— Не всякая дочь бедного священника обладает твоими достоинствами, Агнес, — повторяла она, — и ты не должна ими бросаться. Вспомни, ты обещала быть терпеливой. А торопиться некуда, у тебя еще много времени и большой выбор.

В конце концов она посоветовала мне самой поместить объявление в газете, перечислив предметы, которым я могу обучать, и все прочее.

— Музыка, пение, рисование, французский язык, латынь и немецкий язык — список довольно внушительный, — сказала она. — Многие будут рады заполучить такую учительницу, и на этот раз ты попытаешь счастья в более благородном семействе, в доме настоящего джентльмена. Такие люди куда скорее будут с тобой вежливы и внимательны, чем чванящиеся деньгами торговцы и надменные выскочки. Я знавала немало знатных фамилий, где с гувернанткой обходились как с членом семьи. Хотя, не спорю, и аристократы бывают и высокомерными, и прижимистыми — во всех сословиях есть хорошие люди и есть плохие.

Объявление было тут же составлено и отослано. Ответов я получила два. Но лишь в одном изъявлялось согласие платить мне пятьдесят фунтов — сумму, которую я назвала по совету мамы. Однако я не знала, соглашаться ли, так как мои будущие ученицы были старше, чем мне хотелось бы, и, решила я, их родители, несомненно, предпочли бы наставницу более светскую, чем я, и уж во всяком случае более опытную. Но мама отговорила меня, когда я уже села писать отказ. Мне надо только преодолеть мою робость, сказала она, больше поверить в себя, и все будет превосходно. Надо коротко и правдиво сообщить, чему я могу учить и как, перечислить собственные условия и ждать результата. Я решилась поставить лишь одно условие: два месячных отпуска в году — в июле и на Рождество. Неизвестная дама в своем ответе не возражала против этого, выразила убеждение, что я им подхожу, но указала, что от гувернантки она требует не широты познаний, — живут они неподалеку от О., и, если потребуется, она наймет учителей, чтобы восполнить пробелы, — но безупречной нравственности, кротости, приятного характера и обязательности.

Маме все это не понравилось, и теперь уже она приводила доводы, почему мне следует отказаться, а Мэри горячо ее поддерживала, но мне не хотелось ждать еще, я отвергла их возражения и, заручившись согласием папы (который узнал о моих намерениях совсем недавно), отправила моей неведомой корреспондентке свое согласие, которое облекла в самую приятную форму, какую только могла ему придать, и дело было завершено.

В последний день января мне предстояло стать гувернанткой в семье мистера Мэррея, владельца Хортон-Лоджа под О., примерно в семидесяти милях от нашей деревушки. Это расстояние мне казалось огромным, так как за все двадцать лет моей жизни на земле я до сих пор дальше двадцати миль от родительского дома не уезжала, а к тому же и члены семьи мистера Мэррея, и его соседи были совершенно неизвестны как мне, так и всем моим знакомым. Однако это только щекотало мое воображение. К тому времени я уже во многом избавилась от mauvaise honte,[1] прежде так меня мучившего, и в мысли, что я окажусь в неведомой дали среди загадочных ее обитателей, было что-то заманчивое и волнующее. Я лелеяла надежду, что уж теперь-то повидаю мир: мистер Мэррей живет вблизи большого города, а не в промышленной области, где люди ни о чем, кроме денег, не думают, по положению в обществе, насколько я могу судить, он стоит выше мистера Блумфилда и, разумеется, принадлежит к тем истинным аристократам, которые, как сказала мама, видят в гувернантке не прислугу вроде экономки или старшей горничной, но наставницу и воспитательницу своих детей и окружают ее должным уважением. А мои ученики много старше прежних и, значит, должны быть разумнее, доступнее уговорам и требовать меньше забот. Их не надо будет все время держать в классной комнате, не надо будет неусыпно следить за ними и беспрерывно что-то для них делать. И наконец, к эти моим надеждам примешивались светлые картины, далекие от воспитания детей и обязанностей гувернантки. Таким образом, читатель может убедиться, что я отнюдь не была мученицей долга, из дочерней преданности жертвующей покоем и свободой с единственной целью обрести средства, чтобы служить опорой и утешением родителям, хотя, конечно, в моих расчетах значительное место отводилось и удобствам папы, и будущей помощи маме. Пятьдесят фунтов представлялись мне внушительной суммой. Мне надо будет прилично одеваться, как того требует мое положение, придется платить за стирку и оплачивать поездки из Хортон-Лоджа домой и обратно. Но если соблюдать строгую экономию, на все это, несомненно, хватит двадцати фунтов с небольшим, и я смогу класть в банк тридцать фунтов… или чуть меньше. Большая добавка к нашим доходам! Нет, я обязана сделать все, лишь бы не потерять это место, как бы дело не обернулось! И ради того, чтобы поддержать свою честь в глазах моих близких, и ради помощи, которую сумею им оказать, если не потеряю его!

Глава VII
ХОРТОН-ЛОДЖ

День тридцать первого января выдался бурным, сильный северный ветер гнал снежные хлопья и закручивал их вихрями. Родители уговаривали меня отложить отъезд, но, опасаясь такой непунктуальностью сразу же вызвать неудовольствие моих будущих нанимателей, я настояла на своем.

Не стану докучать читателям и описывать, ни как покинула дом в это темное метельное утро, ни нежное прощание, ни долгое, такое долгое путешествие до О., ни бесконечные ожидания в одиночестве то почтовых карет, то поездов, ни, наконец, встречу в О. с кучером мистера Мэррея, которого прислали за мной с фаэтоном. Скажу только, что густой снег мешал движению и лошадей и поездов, так что я приехала в О., когда уже давно стемнело, а вскоре разыгралась такая метель, что до Хортон-Лоджа мы добрались с большим трудом. Я сидела вся съежившись, мелкие ледяные кристаллы пронизывали мою вуаль, засыпали колени, я ничего не видела и только дивилась, как бедная лошадь и кучер еще не сбились с дороги. Экипаж полз еле-еле, но в конце концов лошадь остановилась, кучер громко кого-то гокликнул, и, заскрипев на ржавых петлях, открылись какие-то ворота. Видимо, парка. По сторонам занесенной сугробами аллеи я иногда различала мохнатые силуэты и догадывалась, что это деревья. Прошло еще немало времени, прежде чем мы остановились перед величественным портиком большого дома с высокими окнами до полу.

Я с некоторым трудом стряхнула с себя снежную пелену и спрыгнула на землю, полагая, что радушный прием возместит мне тяготы и невзгоды этого дня. Величавый слуга в черном открыл дверь, и я оказалась в обширной прихожей, освещенной подвешенной к потолку лампой янтарного цвета. Он повел меня по коридору, открыл дверь в глубине и объявил, что это классная комната. Я увидела двух барышень и двух юных джентльменов — очевидно, моих новых учеников. Мы поздоровались по всем правилам приличия, и старшая барышня, которая небрежно наклонялась над пяльцами среди клубков берлинской шерсти, осведомилась, не хотела бы я подняться к себе. Разумеется, я ответила утвердительно.

— Матильда! Возьми свечку и проводи ее к ней в комнату, — распорядилась барышня.

Мисс Матильда, по виду совершенный сорванец лет четырнадцати, в коротком платье и панталончиках, пожала плечами и наморщила нос, однако свечу взяла, и я последовала за ней к черной лестнице (два крутых длинных марша) и по длинному узкому коридору в небольшую, но довольно уютную комнату. Тут она спросила, не хочу ли я чая или кофе. Я уже собралась ответить «нет», но, вспомнив, что с семи утра у меня маковой росинки во рту не было, попросила чая. Объявив, что она «скажет Браун», барышня удалилась, а к тому времени, когда я успела снять с себя тяжелый намокший плащ, шаль, шляпку и прочее, в дверях появилась жеманная горничная и сообщила, что барышни просили узнать, буду ли я пить чай здесь или в классной комнате. Сославшись на дорожную усталость, я попросила подать чай сюда. Она удалилась, но вскоре вернулась с маленьким подносом, который поставила на комодик, служивший также туалетным столиком. Вежливо поблагодарив ее, я спросила, когда мне следует встать утром.

— Барышни и барчуки завтракают в половине девятого, мисс, — сказала она. — Они встают рано. Но перед завтраком редко садятся за уроки, так, я думаю, вам можно встать в начале восьмого.

Я спросила, не окажет ли она мне любезность разбудить меня в семь, и, пообещав, она удалилась. Затем, утолив свой голод чашкой чая и тоненьким ломтиком хлеба с маслом, я села возле огня — небольшой кучки догорающих огней, и хорошенько поплакала, а потом помолилась и с более легким сердцем начала готовиться ко сну. Но моих сундучков в комнате не оказалось, я поискала сонетку и, не обнаружив ни в одном углу этого полезного приспособления, отправилась со свечкой по длинному коридору и вниз по лестнице. Встретив прекрасно одетую особу женского пола, я объяснила ей, что мне нужно, — хотя и не без колебаний, так как не могла решить, экономка она, старшая горничная или сама миссис Мэррей. Но она оказалась камеристкой этой последней, и с таким видом, словно оказывала мне редкую любезность, обещала присмотреть, чтобы мой багаж принесли ко мне в комнату. Вернувшись к себе, я очень долго ждала, сильно опасаясь, что она попросту забыла о своем обещании или поленилась его исполнить, и даже собралась вновь спуститься вниз, как вдруг мои надежды воскресли: в коридоре послышались голоса, смех, а затем шаги, в дверь с моими сундучками ввалились грубоватого вида служанка и лакей, не выразившие мне особого почтения. Закрыв дверь под замирающий звук их удаляющихся шагов, я распаковала кое-какие вещи и легла — с радостью, так как была утомлена и телом и душой.

Утром я пробудилась в унынии, к которому примешивалось странное ощущение новизны и довольно грустного любопытства — что-то ждет впереди? Словно меня колдовством перенесли за тридевять земель и внезапно сбросили с облаков в неведомый край, совсем не похожий на все то, что я видела и знала прежде; словно я залетела сюда, как пушинка, которую ветер забрасывает в расселину с неблагодатной почвой, где ей предстоит долгое бесплодное прозябание, прежде чем принесенное ею семечко пустит корни и прорастет, извлекая питание из столь чуждой ему земли. Впрочем, такие сравнения совсем не передают моих чувств. Лишь тот, кто вел такую же уединенную и тихую жизнь, как я, мог бы получить о них представление, если бы внезапно очутился, например, в Новой Зеландии, отделенный безбрежным океаном от всех, кто его знал.

Не скоро забуду я это необычайное ощущение. Когда же я посмотрела в окно на неизвестный мир, то взору моему открылась лишь бесконечная, белая пелена:

Пустыня, погребенная в снегах,
В сугробах скрытые деревья…

Я спустилась в классную комнату, не испытывая особой охоты присоединиться к моим ученикам, хотя мне было любопытно узнать, что откроет более близкое знакомство с ними. Во всяком случае, я приняла твердое решение — одно из нескольких достаточно важных — называть их «мисс» и «мастер». Подобная церемонность между детьми — особенно такими маленькими, как в Уэлвуд-Хаусе, — и их наставницей, проводящей с ними все время, казалась мне холодной и неестественной. Однако даже в том, что я обращалась к маленьким Блумфилдам по имени, видели оскорбительную вольность: недаром их родители в разговоре со мной называли их не иначе как «мастер Блумфилд» и «мисс Блумфилд». Я слишком поздно поняла намек, так как чересчур уж нелепым это мне казалось. Но теперь я решила быть умнее и строго соблюдать все правила этикета по отношению к любым членам семьи. Впрочем, подумала я, с такими большими детьми это будет гораздо легче, хотя короткие словечки «мисс» и «мастер» удивительным образом уничтожали всякую сердечность и гасили любой проблеск симпатии, которая могла бы возникнуть между нами.

Но в отличие от шекспировского Клюквы, у меня не хватит духу терзать читателя чрезмерной обстоятельностью, и я не стану утомлять его подробным рассказом о том, что я узнавала и что происходило как в первый день, так и в последующие. Без сомнения, его вполне удовлетворит краткое описание членов семьи и первых двух лет, которые я провела в этом доме.

Начнем с его главы. Мистер Мэррей, по общему мнению, как будто был полнокровным, веселым провинциальным помещиком, рьяным любителем лисьей травли, искусным наездником, знатоком лошадей, рачительным хозяином и большим bon-vivant.[2] Я говорю «по общему мнению» и «как будто» потому, что не видела его месяцами, если не считать воскресений, когда он посещал церковь. Да иной раз в прихожей или в парке мне встречался высокий дородный джентльмен с багровыми щеками и сизым носом. Если он оказывался на достаточно близком расстоянии от меня, то фамильярно кивал, произнося «доброе утро, мисс Грей» или еще какое-то короткое приветствие. Довольно часто до меня доносился его зычный хохот, и столь же часто я слышала, как он осыпает кощунственными проклятиями кучера или еще какого-нибудь злополучного слугу.

Миссис Мэррей, его супруга, оказалась красивой элегантной дамой лет сорока, которая не жалела ни средств, ни усилий, чтобы подольше сохранить свои чары. Ее главное занятие заключалось в том, чтобы давать званые вечера или посещать их и тщательно следить за всеми капризами моды. В первый раз я увидела ее только в одиннадцать часов на другой день после моего приезда, когда она почтила меня внезапным появлением в классной комнате — так мама могла бы заглянуть на кухню, чтобы познакомиться с новой служанкой. Но нет! Мама не стала бы откладывать это на следующий день, а поговорила бы с ней сразу же, куда более ласкою и дружески, и не только подробно объяснила бы ей ее обязанности, но и прибавила бы несколько слов одобрения. Миссис же Мэррей просто зашла в классную, возвращаясь из комнаты экономки, которой заказывала обед, пожелала мне доброго утра, постояла минуты две у камина, сказала несколько слов о погоде, выразила убеждение, что дорога мне наверное «показалась тяжелой», погладила по голове своего младшенького — десятилетнего мальчугана, который как раз кончил вытирать о ее платье рот и руки после лакомства из запасов экономки, сообщила мне, какой он милый, хороший ребенок, и выплыла вон из комнаты с самодовольной улыбкой на лице — без сомнения считая, что достаточно затруднила себя, да к тому же была на редкость чарующе-снисходительной. Ее дети, видимо, придерживались такого же мнения, и лишь одна я его не разделяла.

Потом она еще раза два заходила ко мне в отсутствие моих учеников, чтобы просветить меня относительно моих обязанностей. Что касается девочек, она желала лишь, чтобы они научились заботиться о своей внешности и развили свои светские таланты, однако не прилагая излишних стараний. От меня же соответственно требовалось учить, развлекать и помогать, наставлять, полировать и оттачивать без малейших усилий с их стороны и каких-либо настояний — с моей. То же относилось и к мальчикам, но вместо полировки светских талантов я должна была вбить им в головы как можно больше латыни и «Делектуса» Валпи, чтобы подготовить их к школе — то есть как можно больше, но только не обременяя их. Джон может «показать характер», а Чарльз бывает немножко нервным и непослушным.

— Но как бы то ни было, мисс Грей, — сказала она, — надеюсь, вы сумеете держать себя в руках и неизменно оставаться мягкой и терпеливой. Особенно с малюткой Чарльзом — он такой нервный, такой впечатлительный и привык лишь к самому ласковому обращению. Вы простите, что я вас об этом предупреждаю, но до сих пор у всех гувернанток, даже самых лучших, оказывался именно этот порок. Им не хватало той кротости и спокойствия духа, которые, как учил святой Матфей или кто-то еще из них, гораздо лучше, чем одевание в пышные и мягкие одежды… Впрочем, вы же дочь священника и сами знаете этот стих. Однако я не сомневаюсь, что и в этом, как и во всем остальном, вы нам подойдете. И помните, во всех случаях, когда кто-нибудь из них выберет себе не вполне достойное занятие или развлечение, а убеждения и мягкий выговор не помогут, пошлите ко мне кого-нибудь из остальных трех. Я ведь могу говорить с ними более прямо, чем позволительно вам. Постарайтесь, чтобы они были веселы и довольны, мисс Грей, и, полагаю, вы нам подойдете.

Я заметила, что миссис Мэррей, столь заботливо оберегая счастье и покой своих детей, столь постоянно возвращаясь к этой теме, ни разу не подумала, что и я могу нуждаться в каком-то внимании. Они же были у себя дома, среди близких и друзей, а я — совсем одна в незнакомом месте. Я еще так мало знала свет, что меня это удивило!

Мисс Мэррей, иначе Розали, в свои шестнадцать лет была очень хорошенькой, а через два года, вступив в пору расцвета, обретя еще большее изящество осанки и элегантность манер, она стала бесспорной красавицей: высокая, стройная, но не худая, безупречно сложенная, с нежным цветом кожи, хотя и не игравшей здоровым румянцем. Пышные длинные русые локоны отливали золотом, голубые глаза были пленительно ясными и чистыми, и вряд ли кто-нибудь пожалел, что они не васильково-синие. Черты лица у нее были мелкими, не вполне правильными и мало примечательными, тем не менее ее нельзя было не признать обворожительной. Жаль только, что я не могу с такой же похвалой отозваться о ее уме и склонностях.

Но не ждите никаких ужасов: она обладала живостью, легкостью характера и умела быть очень милой с теми, кто ей не перечил. Со мной вначале она держалась холодно и высокомерно, потом стала дерзкой и властной, но мало-помалу оставила эти замашки и со временем привязалась ко мне настолько горячо, насколько это позволяли особенности моего положения и ее характера: она редко более чем на полчаса забывала, что я дочь бедного священника без собственного прихода и что ее родители платят мне жалованье. Тем не менее я уверена, что она уважала меня больше, чем сама об этом подозревала. Ведь в их доме только я одна исповедовала высокие нравственные принципы, неизменно говорила правду и всегда старалась ставить долг превыше желаний — все это я упоминаю, разумеется, не для того, чтобы похвалить себя, но чтобы показать, какова, к несчастью, была семья, где мне пришлось служить. Отсутствие этих принципов особенно меня огорчало именно в мисс Мэррей. И не только из-за ее ко мне отношения. В ее натуре было столько хорошего и приятного, что она внушала мне настоящую симпатию, несмотря на все свои недостатки — пока не сердила меня или не вызывала моего негодования, слишком уж выставляя их напоказ. Впрочем, я относила это на счет дурного воспитания, а не каких-либо дурных природных наклонностей.

Ее никогда не учили отличать хорошее от дурного; ей, как и ее братьям и сестре, с младенчества разрешалось тиранически командовать няньками, гувернантками и прислугой; ее не учили умерять желания, сдерживаться, укрощать свою волю и жертвовать удовольствиями ради блага других. По натуре она была скорее доброй и веселой. Но постоянное баловство и привычка не слушать доводов рассудка сделали ее капризной и вспыльчивой. Ум ее, от природы не очень глубокий, оставался неразвитым, несмотря на живость и известную проницательность. Она обладала несомненными способностями к музыке и языкам, но до пятнадцати лет не утруждала себя занятиями, но затем желание блистать пробудило в ней усердие — однако лишь к приобретению светских талантов. Как я вскоре убедилась, в небрежении оставалось все, кроме французского, немецкого, музыки, пения, вышивания и, пожалуй, рисования — в той мере, в какой оно не требовало больших усилий, и с тем, чтобы большую часть доделывала я. Музыку и пение ей преподавал лучший учитель, какого только можно было найти, и в них, как и в танцах, она, бесспорно, достигла немалого совершенства. Музыке она даже посвящала излишне много времени, и, как ее гувернантка, я часто пеняла ей за это, но ее маменька считала, что никакой беды тут нет — лишь бы она сама хотела, ну, а музыка — такое приятное искусство. Вышивать я прежде не умела и многое почерпнула у моей ученицы и просто из наблюдений. Но едва я постигла некоторые тонкости, как она нашла десятка два способов извлечь из этого пользу и переложила на меня все скучное, хотя и, необходимое: я натягивала канву на пяльца, подрубала, подбирала по цвету мотки шерсти и шелка, наносила рисунок, считала стежки, исправляла ошибки и доканчивала надоевшие ей вышивки.

В шестнадцать лет мисс Мэррей была веселой шалуньей, хотя не более, чем естественно и допустимо для такого возраста. А в семнадцать эта склонность, как и все остальное, подчинилась главной всепоглощающей страсти — пленять и ослеплять другой пол. Но довольно о ней, пора перейти к ее сестрице.

Мисс Матильда Мэррей была невоспитанным сорванцом и не заслуживает длинного описания. Достаточно сказать, что она была на два с половиной года моложе сестры и отличалась от нее более крупными чертами лица и темными волосами. С возрастом она, возможно, стала красивой женщиной, но пока долговязость и неуклюжесть не позволяли назвать ее хорошенькой, что, впрочем, оставляло ее совершенно равнодушной. Розали знала свои чары, преувеличивала их в собственных глазах и ценила гораздо выше, чем они того заслуживали, даже если бы были втрое сильнее. Матильда считала, что недурна собой, но не заботилась о своей наружности, как не заботилась и об образовании своего ума и развитии светских талантов. Ее манера учить уроки и упражняться на фортепьяно могла свести с ума любую гувернантку. Как ни просты и ни коротки были задания, которые я ей давала, они если и выполнялись, то наспех и кое-как. К тому же в самое неудобное время и способом наименее полезным для нее, но наиболее тяжелым для меня. Краткие полчаса музыкальных упражнений она беспощадно барабанила по клавишам и всячески изливала на меня свое неудовольствие за то, что я ее поправляю, или за то, что я заранее не помешала ей ошибиться, или еще за что-нибудь столь же нелепое. Раза два я осмелилась серьезно попенять на столь неразумное поведение, но оба раза выслушивала такие нотации от ее маменьки, что поняла одно: если я не хочу потерять это место, то не должна мешать мисс Матильде вести себя как ей заблагорассудится.

Однако ее дурное настроение почти всегда исчезало, едва с уроками бывало покончено. Катаясь на своей норовистой лошадке, играя с собаками или с братьями и сестрой — а особенно с любимым братом Джоном, — она была весела, точно птичка. Матильда была бы отличным животным — полным жизни, энергии, сил, но как существо, наделенное разумом, она отличалась варварским невежеством, упрямством, небрежностью и безрассудством, — качества как на подбор, плачевно затруднявшие задачу той, чьей обязанностью было образовывать ее ум, прививать ей хорошие манеры и помогать в приобретении светских талантов, которые она, в отличии от сестры, презирала, как и все перечисленное выше. Маменька видела этот ее недостаток и постоянно читала мне наставления: мне следует исправить ее вкус, пробудить и взлелеять в ней женское тщеславие и с помощью искусной, вкрадчивой лести пробудить в ней желаемые интересы — чего я делать не хотела. И еще мне следует украшать и выравнивать дорогу к знаниям, чтобы она могла скользить по ней вперед без малейших усилий — чего я сделать не могла: ведь ничему научить нельзя, если ученик не прилагает никаких стараний усвоить что-либо.

По натуре Матильда была беззаботна, упряма, воинственна и не поддавалась никаким уговорам. О плачевности ее нравственных понятий свидетельствует тот факт, что она научилась от отца ругаться, как пьяный солдат. Такая привычка в благовоспитанной барышне весьма огорчала ее маменьку, которая ума приложить не могла, «откуда это взялось».

— Но вы скоро отучите ее от подобных выражений, мисс Грей, — сказала она. — Это ведь просто дурная привычка, и, если вы будете всякий раз мягко напоминать ей, что таких слов употреблять не следует, не сомневаюсь, что она скоро от нее избавится.

Я не только «мягко напоминала», но и пыталась внушить ей, как это дурно и как оскорбляет слух приличных людей, но в ответ слышала только заливчатый смех и: «Ага, мисс Грей! А я вас шокировала! Ура, ура!» или: «Но в чем я виновата? Зачем папа меня им учил? Я ведь набралась их от папы, ну, и немножко от кучера».

Ее брат Джон, он же мастер Мэррей, когда я поселилась у них, был одиннадцатилетним здоровым крепким мальчиком, честным и добрым от природы, но из-за плохого воспитания стал буйным, как медвежонок, непослушным и грубым проказником, который ничему не учился и не поддавался никаким наставлениям — во всяком случае, от гувернантки под бдительным оком его маменьки. Возможно, школьные учителя лучше с ним справлялись — в конце года, к моему большому облегчению, он был отправлен в школу, правда не имея почти никакого понятия не только о латыни, но и о других более полезных предметах, вовсе оставшихся в небрежении. Разумеется, вина должна была пасть на невежественную гувернантку, которой было поручено его образование, — она самонадеянно взяла на себя то, что было ей совершенно не по силам. От его братца я избавилась только еще через год, когда и он был отправлен в школу в состоянии такого же вопиющего невежества.

Мастер Чарльз был любимчиком матери. Моложе Джона лишь на год с небольшим, он, однако, был много ниже ростом, более бледным, хилым и слабым. Трусливый, злобный, капризный маленький эгоист, он любил делать только гадости, а ум упражнял лишь в выдумывании лжи — и не для того, чтобы скрыть какую-нибудь свою провинность, но чтобы позлорадствовать, навлекая неприятности на других. По правде говоря, мастер Чарльз оказался весьма тяжким бременем: не хватало никакого терпения, чтобы просто поддерживать мир между нами; необходимость следить за его поведением была ужасна, а о том, чтобы учить его или хотя бы делать вид, что учишь, и речи быть не могло. Он не умел прочесть даже строчки самого простенького рассказа, но по настоянию его маменьки полагалось подсказывать ему каждое слово, прежде чем он успевал хотя бы толком рассмотреть буквы или подумать, а говорить для назидания, что другие мальчики, его ровесники, уже умеют читать сами, строжайше возбранялось, поэтому нисколько не удивительно, что за два года занятий со мной он почти не продвинулся. Крохотные порции правил латинской грамматики и прочего, которые ему следовало выучить наизусть, я должна была повторять снова и снова, пока он не объявлял, будто все знает, а потом без непрерывных подсказок не мог ничего связно повторить. Если он делал ошибки в простеньких арифметических примерах, я должна была тут же их исправлять и доделывать пример за него, вместо того чтобы он упражнял свой ум, отыскивая и исправляя их сам. Естественно, что мастер Чарльз не старался избегать ошибок и часто писал первые попавшиеся цифры, не производя никаких действий.

Я не всегда подчинялась указанным правилам — это было противно моей совести. Но стоило мне допустить даже легкое уклонение от них, как я навлекала на себя гнев моего ученика, а тем самым и его маменьки, ибо он незамедлительно сообщал ей о моих прегрешениях, злокозненно их преувеличивая или украшая лживыми выдумками. Несколько раз я чувствовала, что вот-вот лишусь места или сама от него откажусь, но ради моих близких я укрощала свою гордость, скрывала негодование и все-таки выдержала до того дня, когда моего маленького мучителя отправили в школу. Его папенька объявил, что от домашнего воспитания ему «никакого толку нет: мать безобразно его избаловала, а гувернантка ничего с ним поделать не может!»

Еще несколько слов о Хортон-Лодже и порядках в нем, и я на время завершу сухие описания. Дом был прекрасным и превосходил дом мистера Блумфилда и старинностью, и размерами, и элегантностью. Планировка сада, правда, не отличалась особым вкусом, зато вместо подстриженных газонов, молодых огороженных саженцев, тополиной рощицы и елочных посадок при Хортон-Лодже имелся парк с оленями и величественными старыми деревьями. Окрестности радовали взгляд тучными нивами, зелеными рощами, тихими проселками между прелестными живыми изгородями с полевыми цветами у их подножия, но казались утомительно плоскими после суровых холмов графства среди которых я родилась и выросла.

До приходской церкви было две мили, и потому каждое воскресное утро, а иногда и чаще к крыльцу подавалась семейная карета. Мистер и миссис Мэррей считали достаточным показаться в церкви один раз, но их дети иногда так уставали от вынужденного безделья, что предпочитали поехать и на вторую службу. Если кто-нибудь выражал желание пройтись туда пешком в моем сопровождении, я всегда радовалась, так как иначе мне предстояло сидеть в тесном углу кареты, самом дальнем от окошка, да еще спиной к лошадям, и мной всегда одолевала дурнота. И если я не оказывалась вынужденной покинуть церковь еще до конца службы, все равно я не могла отдаться молитвам с должным благоговением, так как ощущала неприятную слабость, тошноту и мучилась страхом, что мне может стать хуже. Ноющая головная боль не оставляла меня до конца дня, которому предназначено быть днем желанного отдохновения и тихих, благочестивых радостей.

— Как странно, мисс Грей, что вас всегда в карете тошнит, а я вот чувствую себя преотлично, — заметила как-то мисс Матильда.

— И я тоже, — сказала ее сестра. — Хотя, если бы мне пришлось сидеть на ее месте, таком душном, противном… Мисс Грей, я просто не понимаю, как вы это выносите.

«Выношу, потому что у меня нет выбора», — могла бы я отрезать, но, щадя их чувствительность, ответила только:

— Но путь такой короткий! И я не обращаю особого внимания, только бы в церкви дурнота проходила.

Если бы меня попросили описать обычный порядок дня, я оказалась бы в большом затруднении. Завтракала, обедала и ужинала я в классной комнате с моими учениками в угодное им время: то они требовали подать обед, когда он еще не сварился, то больше часа оставляли его стыть на столе, а потом сердились, что картофель совсем холодный, а в подливе плавают белые островки затвердевшего жира. Иногда они пили чай в четыре, но часто набрасывались на горничную за то, что его не подали ровно в пять, а когда это распоряжение пунктуально выполнялось, садились за него в семь, а то и в восемь.

Часы их занятий распределялись почти также. Мое мнение не спрашивалось, о моих удобствах не осведомлялись. Иногда Матильда и Джон решали «отделаться от этой чертовой скукотищи» еще до завтрака и посылали горничную будить меня в половине шестого без малейшего стеснения или извинений. Иногда мне предписывали быть готовой ровно в шесть, а когда я, торопливо одевшись, спускалась в классную комнату, она оказывалась пустой, и после долгого бесплодного ожидания выяснялось, что они передумали и решили еще поваляться в постели. Летом в погожее утро являлась Браун и предупреждала, что молодые господа решили устроить себе отдых и отправились гулять, и мне приходилось томиться без завтрака почти до голодного обморока — они-то не забывали перекусить перед прогулкой.

Часто им взбредала фантазия делать уроки на чистом воздухе. Возразить мне было нечего, но только я часто схватывала простуду, посидев на сырой траве, или от вечерней росы, или из-за коварного ветерка, а им все казалось нипочем. Конечно, упрекать их за хорошее здоровье было бы странно, но ведь могли бы они научиться немножко думать о тех, кто не мог им похвастать. Однако, возможно, вина была моя, так как я садилась там, где хотелось им, без всяких возражений, неразумно предпочитая рисковать простудой, лишь бы не просить их о чем-либо ради самой себя. Капризность, с какой они выбирали время и место для занятий, вполне гармонировала с распущенностью их поведения во время них. Слушая мои объяснения или отвечая урок, они полулежали на кушетках, валялись на ковре, потягивались, зевали, переговаривались, смотрели в окно, но стоило мне помешать в камине или уронить платок, как мне тотчас выговаривали за то, что я отвлекаюсь, или сообщали, «что маме не понравилась бы такая небрежность».

Слуги, видя, как мало уважают гувернантку хозяева дома и их отпрыски, вели себя соответствующим образом. Я часто не без опасений за себя пыталась оградить их от придирок и капризов барчуков и барышень и старалась поменьше их затруднять, но они нисколько не заботились о моих удобствах, не исполняли мои просьбы и пренебрегали моими распоряжениями. Я убеждена, что есть немало слуг, которые в подобных случаях ведут себя иначе, однако домашняя прислуга необразованна, не привыкла рассуждать и размышлять и легко поддается дурному примеру господ. А тут с самого начала, мне кажется, примеры были не из лучших.

Порой я чувствовала себя униженной и испытывала горький стыд при мысли, что мирюсь с таким оскорбительным неуважением; а порой упрекала себя за то, что принимаю его столь близко к сердцу и забываю о христианском смирении и той любви, которая «долго терпит, милосердствует, не ищет своего, все покрывает, все переносит». Но время и терпение сыграли свою благодетельную роль, правда медленно и почти незаметно. От молодых джентльменов меня избавила школа (большое облегчение!), а барышни, как я уже упоминала про одну из них, умерили надменность, и в их манере появились некоторые признаки уважения. «Мисс Грей была чудачка — никогда не льстила им и почти не хвалила, но уж если она одобряла их самих или что-то им принадлежащее, они знали, что сказано это искренне. Обычно она была очень уступчива, тиха, покладиста, но кое-что выводило ее из себя. Разумеется, ее возмущение их мало трогало, но все же лучше было не дразнить ее. Ведь в хорошем расположении духа она разговаривала с ними и была на свой манер приятной и интересной. Совсем не так, как мама, но разнообразие никогда не вредит. У нее обо всем было свое твердое мнение, хотя подчас и очень скучное, — ведь она всегда думала о том, что хорошо, а что дурно, питала непонятное благоговение к религиозным вопросам и столь же непонятные симпатии к добродетельным людям».

Глава VIII ПЕРВЫЙ БАЛ

В восемнадцать лет мисс Мэррей предстояло покинуть безвестность классной комнаты и погрузиться в вихрь блестящей светской жизни — конечно, в той мере, в какой его можно обрести вне Лондона, ибо папенька не желал расставаться со своими сельскими удовольствиями и занятиями даже на несколько недель столичного сезона. Ее светский дебют был назначен на третье января — маменька намеревалась дать великолепный бал для всей аристократии О. и его окрестностей в радиусе двадцати миль, пригласив также сливки сельской знати. Разумеется, мисс Мэррей ждала этого бала с величайшим нетерпением и самыми радостными предвкушениями.

— Мисс Грей, — сказала она как-то вечером за месяц до знаменательного дня, оторвав меня от длинного и очень интересного письма моей сестры, которое я утром только вскрыла и, убедившись, что дурных новостей оно не содержит, отложила до более тихого часа. — Мисс Грей, да бросьте же ваше скучное, глупое письмо и послушайте меня. Уж конечно, это будет вам куда интереснее.

Она уселась на пуфик у моих ног, и я, подавив досадливый вздох, начала складывать послание Мэри.

— Ну почему вы не предупредили ваших добрых домашних, чтобы они не надоедали вам такими длинными излияниями? — сказала она. — А главное, писали бы на приличной бумаге, а не на таких огромных вульгарных листах. Видели бы вы, какие очаровательные записочки мама посылает своим друзьям!

— Мои добрые домашние, — ответила я, — прекрасно знают, что чем длиннее письмо, тем оно мне приятнее. И мне было бы очень больно получать от них очаровательные записочки. А обвинять тех, кто пишет на больших листах, в вульгарности — это ведь чуть-чуть вульгарно, не правда ли, мисс Мэррей?

— Это я сказала только, чтобы подразнить вас! А теперь поговорим о бале. До него вы не должны никуда уезжать. Домой отправитесь после.

— Но почему? Я ведь на балу не буду.

— Да, конечно. Однако полюбуетесь комнатами во всем параде, послушаете издали музыку, а главное, увидите меня в моем чудесном новом платье. Я буду такой очаровательной, что совсем вас покорю. Нет, останьтесь, останьтесь!

— Мне очень хотелось бы посмотреть на вас, но у меня будет еще много случаев полюбоваться вами в не менее чудесных платьях перед множеством других балов и званых вечеров, а огорчить моих близких, отложив отъезд, я не могу.

— Ах, да забудьте вы ваших близких! Напишите, что мы вас не отпускаем.

— Но, по правде говоря, я и сама огорчусь. Я соскучилась по ним так же, как они по мне, а может быть, и больше.

— Так ведь задержитесь вы всего на несколько дней!

— Согласно моим вычислениям, почти на две недели. И мне даже подумать трудно, что Рождество я проведу не дома. Главное же — моя сестра выходит замуж.

— Неужели? А когда?

— Через месяц с небольшим. Но я хочу помочь ей с приготовлениями и побыть с ней, пока она нас еще не покинула.

— А почему вы раньше мне не сказали?

— Но я узнала об этом только сейчас. Из письма, которое вы объявили скучным и глупым и не дали мне дочесть.

— А за кого она выходит?

— За мистера Ричардсона, священника соседнего прихода.

— Он богат?

— Нет, только обеспечен.

— Он красив?

— Нет, только приятен.

— Молод?

— Нет. Среднего возраста.

— Помилуйте! Что за жених! А дом у него какой?

— Небольшой дом при церкви. Крыльцо увито плющом, старый сад и…

— Ах, перестаньте! Мне будет дурно. Как она все это вынесет?

— Думаю, она не только все это вынесет, но и будет очень счастлива. Вы ведь не спросили меня, какой мистер Ричардсон человек. Добрый ли, умный, с хорошим характером? И на все эти вопросы я ответила бы «да». Во всяком случае, так думает Мэри, и надеюсь, что она не ошибается.

— Но… бедняжка! Да как она даже подумать может, чтобы провести всю свою жизнь взаперти с гадким старикашкой и без всяких надежд на что-нибудь лучшее?

— Он вовсе не старикашка. Ему немногим больше тридцати пяти, а ей уже двадцать восемь, серьезна же она на все пятьдесят.

— О! Тогда, пожалуй… Они друг другу подходят. Только его ведь называют «почтенный пастырь»?

— Не знаю. Но если называют, думаю, он этого достоин.

— Какой ужас! И она будет носить белый передник? И печь пироги и пудинги?

— Про белый передник ничего сказать не могу, но пироги и пудинги иногда она печь будет. Хотя это навряд ли ее огорчит: она их уже много раз пекла!

— И она будет ходить по деревне в простенькой шали и огромной соломенной шляпе, угощая бедных прихожан духовными трактатами и бульоном из костей?

— Право, не знаю. Но, наверное, она постарается помогать им, подкрепляя и душу и тело, как всегда делает наша мама.

Глава IX
БАЛ

— Ну, мисс Грей, — приветствовала меня мисс Мэррей, едва я, сняв верхнее платье, спустилась в классную комнату в первый раз после месяца, проведенного дома. — Закройте поскорее дверь, садитесь, и я расскажу вам про бал.

— Нет, черт подери! — закричала мисс Матильда. — Придержи язык, а? Дай я расскажу ей про мою новую кобылку. Такое чудо, мисс Грей. Самых чистых кровей…

— Да замолчи же, Матильда! Не перебивай.

— Вот уж нет, Розали. Ты ведь никогда не кончишь. И первой рассказывать ей буду я, разрази меня гром на этом месте.

— Мне грустно слышать, мисс Матильда, что вы все еще не избавились от этой скверной привычки.

— Я же не виновата. Но я не скажу ни единого плохого слова, если только вы будете слушать меня и велите Розали, чтобы она придержала свой проклятущий язык.

Розали заспорила, и я уж подумала, что они разорвут меня пополам, но голос у мисс Матильды был громче, а потому ее сестрица в конце концов нехотя уступила ей первенство, и я была обречена выслушать длиннейшее описание чудесной кобылы, ее статей, родословной, аллюров, выносливости, норова и так далее. А также узнать, с какой изумительной сноровкой и смелостью сама мисс Матильда скачет на ней — ворота из пяти жердей она берет «одним махом», а папа сказал, что возьмет ее на следующую же лисью травлю, и мама уже заказала для нее алую-преалую охотничью амазонку!

— Ах, Матильда, как ты сочиняешь! — воскликнула ее сестра.

— Ну и что? — ничуть не смутившись, ответила та. — Я ведь знаю, что возьму забор из пяти жердей одним махом, если захочу, а папа возьмет меня на травлю, и мама закажет амазонку, если я только попрошу.

— Ну, а теперь достаточно, — сказала мисс Мэррей. — И постарайся, милочка Матильда, вести себя благовоспитаннее. Мисс Грей, ну скажите ей, чтобы она не употребляла таких ужасных слов. Она же называет свою лошадь кобылой! Это невыносимо! А какие невозможные выражения она употребляет, когда описывает ее! Набралась от конюхов, не иначе. Я готова в обморок упасть, стоит ей открыть рот.

— Набралась я их от папы, дура, и от его друзей охотников, — ответила юная барышня, щелкнув хлыстом, с которым не расставалась. — А в лошадиных статях я разбираюсь не хуже их.

— Ну, довольно, гадкая девчонка! Я правда лишусь чувств, если ты не замолчишь. А теперь, мисс Грей, слушайте меня. Я расскажу вам про бал. Вы ведь умираете от желания поскорее все про него узнать, я знаю! Ах, какой это был бал! Ничего ему подобного вы не видели, не слышали, не читали и во сне вам не снилось! Как были украшены комнаты! А танцы, ужин, музыка! Нет, это неописуемо. А гости! Два графа, три баронета и пять титулованных дам! И множество еще всяких дам и джентльменов. Разумеется, дамы меня не интересовали, хотя и помогли мне оценить себя — такие уродливые и неуклюжие почти все они были. А мама сказала, что даже самые лучшие, даже признанные красавицы среди них ни в какое сравнение со мной не шли. Ну, а я, мисс Грей… Ах, как жалко, что вы меня не видели! Я была обворожительна, верно, Матильда?

— Серединка на половинку.

— Ничего подобного! Во всяком случае, так мама сказала. И Браун. И Уильямсон. Браун сказала, что все джентльмены, как только меня увидят, так сразу по уши влюбятся. Значит, мне позволительно быть чуточку тщеславной. Я знаю, вы считаете меня возмутительной, самодовольной, пустоголовой. Но, право же, я не приписываю все только своим чарам, но отдаю должное и парикмахеру, и моему восхитительному платью — завтра я вам его покажу: белый газ на розовом атласном чехле и такой прелестный фасон! И ожерелье с браслетом из дивных крупных жемчужин.

— Я не сомневаюсь, что выглядели вы обворожительно. Только стоит ли так этому радоваться?

— Ах, нет! Не только этому. Мной ведь так восхищались! И я за этот вечер одержала столько побед! Вы даже не поверите…

— Но какую пользу они вам принесут?

— Пользу! И это спрашивает женщина?

— Ну, мне казалось бы, вполне достаточно и одной победы. Да и она излишняя, если только поражение не взаимно.

— О! Ведь вы знаете, тут я с вами никогда не соглашусь. Нет-нет, погодите, я перечислю вам главных моих обожателей — тех, кто особенно выказывал свое восхищение и на балу и после: для меня ведь дали еще два званых вечера. К сожалению, оба графа, лорд Г. и лорд Ф., уже женаты, иначе я, быть может, снизошла бы до того, чтобы немножечко их выделить. Но, увы! Впрочем, лорд Ф. — свою жену он ненавидит — был от меня просто без ума. Два раза приглашал меня на танец, а танцует он, кстати, восхитительно, как и я; вы даже представить себе не можете, как чудесно я танцевала — просто сама удивлялась. Милорд расточал такие комплименты! Даже чересчур, так что мне пришлось напустить на себя немножко высокомерия и холодности. Зато я имела удовольствие видеть, как его противная надутая жена чуть не умерла от злости и досады…

— Мисс Мэррей, не могла же подобная вещь на самом деле доставить вам удовольствие! Какой бы надутой…

— Ну, конечно, это не очень хорошо. Но ничего, я обязательно когда-нибудь стану хорошей, только не читайте мне сейчас проповедь, будьте умницей. Я ведь и половины еще вам не рассказала. Так о чем это я?.. Ах да! Мои бесспорные обожатели. Во-первых, сэр Томас Эшби… Сэр Хью Мелтем и сэр Бродли Уилсон заросли мхом и годятся только в собеседники папе и маме. А сэр Томас молод, богат, весел, хотя и порядочная образина. Правда, мама говорит, что через месяц-другой знакомства я это перестану замечать. Затем Генри Мелтем, младший сын сэра Хью, — хорош собой, и с ним приятно пококетничать, но раз уж он младший сын, то ни для чего другого не годится. Затем мистер Грин, богат, но никто — широкоплечий болван, просто деревенский пентюх. И еще наш достойный священник мистер Хэтфилд — ему бы считать себя моим смиренным обожателем, но боюсь, он забыл добавить смирение к запасу своих христианских добродетелей.

— Как? Мистер Хэтфилд был на балу?

— Ну, конечно. А вы полагали, это для него слишком низко?

— Я полагала, он может счесть, что духовному лицу не подобает…

— Вот уж нет! Он не осквернил своего сана танцами, но удержался лишь с большим трудом, бедняжка. Ну, просто умирал от желания пригласить меня на один-единственный танец. И… ах да! — он обзавелся новым младшим священником. Дряхлый старикашка мистер Блай наконец-то получил долгожданный приход и уехал.

— А этот новый какой?

— Ах, такой пентюх! По фамилии Уэстон. Я могу описать его в трех словах: бесчувственный, глупый, тупой урод. Конечно, это четыре слова, но неважно — для него пока достаточно.

Она вновь принялась описывать бал — и как она держалась там, и как вела себя на званых вечерах потом, добавляя всякие подробности касательно сэра Томаса Эшби, а также господ Мелтема, Грина и Хэтфилда, — на них всех она произвела такое неизгладимое впечатление!

— Ну, и кто же из этих четырех вам нравится больше других? — спросила я, подавляя третий или четвертый зевок.

— Я их всех терпеть не могу! — ответила она, с кокетливым презрением встряхивая блестящими локонами.

— Полагаю, это означает: они мне все нравятся. Но кто — больше остальных?

— Нет, я правда их не выношу. Только Гарри Мелтем самый красивый, и с ним весело, мистер Хэтфилд самый умный, сэр Томас самый порочный, а мистер Грин самый глупый. Однако если я буду обречена выбирать между ними, то не миновать мне сэра Томаса.

— Как можно! Если он порочен, а вы его не выносите?

— Что он порочен, мне даже нравится. Придает ему интересность. А уж если мне надо выйти замуж, я легче это вынесу, если стану леди Эшби, владелицей поместья Эшби-Парк. Но я бы ни за что не вышла замуж, если бы навсегда могла остаться молодой. Я бы пребывала в одиночестве и так веселилась! Кокетничала бы со всем миром, а когда появилась бы опасность, что меня начнут называть «старой девой», я, чтобы избежать такого бесславия после десяти тысяч побед, разбила бы все их сердца, кроме одного, выбрав самого знатного, богатого и покладистого мужа, о котором мечтали бы пятьдесят девиц, не меньше.

— Ну, пока вы так смотрите на жизнь, то пребывайте в одиночестве. И не выходите замуж, даже чтобы избежать позора стародевичества.

Глава X
ЦЕРКОВЬ

— Как, мисс Грей, вам показался новый младший священник? — осведомилась мисс Мэррей, когда мы вернулись из церкви в первое воскресенье после моего возвращения.

— Трудно сказать. Я ведь даже не слышала, как он проповедует.

— Но вы же его видели, ведь правда?

— Да, но я не берусь судить о человеке после одного беглого взгляда на его лицо.

— Ведь он такой урод!

— Мне этого не показалось. В его чертах, по моему мнению, ничего неприятного нет. Впрочем, я обратила внимание только на его манеру читать. По-моему, она превосходна. Во всяком случае, несравненно лучше, чем манера мистера Хэтфилда. Священное писание он читал так, что каждое слово обретало свой полный смысл. По-моему, самые рассеянные должны были невольно слушать, а самые невежественные понимали все. И молитвы он произносил так, словно не участвовал в службе, а просто молился, благоговейно, из самой глубины сердца.

— О да, только на это он и годится. Свою часть службы он исполняет недурно. Но больше он ни о чем думать не способен.

— Откуда вы знаете?

— Да уж знаю. О таких вещах я сужу превосходно. Вы видели, как он шел по проходу? Шагал прямо, точно был там совсем один, не смотрел ни направо, ни налево и, значит, думал только о том, как бы побыстрее уйти из церкви и поскорее сесть за обед. В его большелобой дурацкой голове другой мысли и быть не могло.

— Полагаю, вам хотелось, чтобы он посмотрел на скамью помещика! — заметила я, смеясь над столь бурным негодованием.

— Вот еще! Я бы возмутилась, позволь он себе такую дерзость, — ответила она, высокомерно вскидывая голову, но, поразмыслив, добавила: — Ну что же! Полагаю, для своего места он не так уж плох, но я рада, что у меня и без него есть чем поразвлечься. Вы заметили, как мистер Хэтфилд поспешил вон из церкви, чтобы успеть получить от меня поклон и подсадить нас в карету?

— Да, — ответила я, а мысленно прибавила: «и сочла, что он унижает свой сан, опрометью сбегая с кафедры, лишь бы пожать руку помещику и подсадить жену и его дочек в экипаж! А к тому же чуть было неучтиво не заставил меня возвращаться пешком!» Во всяком случае, хотя я стояла прямо перед ним, ожидая своей очереди влезть в карету, он вознамерился тут же поднять ступеньки и захлопнуть дверцу. Когда же ему из кареты сказали, что гувернантка еще не села, он удалился, даже не извинившись, и предоставил закрывать дверцу лакею.

Да, кстати: мистер Хэтфилд ни разу не сказал мне ни слова — как и сэр Хью, и леди Мелтем, и мистер Гарри Мелтем, и его сестрица, и мистер Грин, и его сестры, как все остальные дамы и господа, посещавшие эту церковь. Как и важные гости Хортон-Лоджа.

Днем мисс Мэррей вновь распорядилась подать карету — для себя и сестры: прогуливаться в такой холод по саду ей не хотелось, а кроме того, в церкви наверное будет Гарри Мелтем.

— Потому что, — заметила она, лукаво улыбаясь своему чарующему отражению в зеркале, — все последние воскресенья он посещает церковь с достохвальным усердием. Можно подумать, что он ревностнейший христианин! И вы поезжайте с нами, мисс Грей, я хочу, чтобы вы на него посмотрели. Вы даже вообразить не можете, насколько он стал полированнее с тех пор, как побывал за границей. А кроме того, у вас будет случай еще раз увидеть красивого мистера Уэстона и послушать, как он проповедует.

Я послушала, как он проповедует, и получила истинную радость и от евангелической истинности его доктрины, и от вдохновенной простоты его манеры говорить, и от убедительной ясности его слов. Подобная проповедь особенно выигрывала в сравнении с сухими, скучными рассуждениями его предшественника, мистера Блая, которые мы столько времени принуждены были выслушивать, не говоря уж о еще менее поучительных ораторствованиях самого священника. Мистер Хэтфилд проходил, а вернее, проносился по проходу, точно вихрь, так что нарядная шелковая мантия развевалась у него за спиной и шуршала о дверцы скамей, поднимался на кафедру, точно завоеватель на триумфальную колесницу, опускался на бархатную подушку в нарочито благочестивой позе и несколько минут хранил безмолвие. Затем бормотал вступительную молитву, прожевывал «Отче наш», вставал, стаскивал светло-зеленую перчатку, чтобы прихожане могли полюбоваться его сверкающими перстнями, слегка приглаживал завитые волосы, доставал батистовый платок, декламировал коротенький текст, а может быть, и лишь одну строку Писания, словно заглавие, и наконец излагал свое сочинение, которое в таком качестве можно было бы счесть и недурным, хотя, на мой взгляд, все портили нарочитая ученость и искусственность. Предпосылки строились четко, аргументы излагались логично, но почему-то приходилось сдерживаться, чтобы каким-нибудь движением не выдать неодобрения или скуки.

Любимыми его темами были: церковная дисциплина, ритуалы и церемонии, апостольская преемственность, преступная гнусность любого отступления от догматов, абсолютная необходимость соблюдения всех форм церковных обрядов, нетерпимая самоуверенность тех, кто пытается самостоятельно что-то решать в вопросах веры или руководствуется собственным истолкованием. Иногда, чтобы угодить наиболее состоятельным своим прихожанам, он утверждал необходимость почтительного повиновения бедных богатым, поддерживая свои утверждения и призывы ссылками на отцов церкви, которых он, видимо, знал куда лучше, чем апостолов и евангелистов, и считал равными этим последним, если не выше их. И наконец, было у него в запасе поучение особого рода, которое некоторые могли бы счесть превосходным, но суровое и беспросветное, рисовавшее Всевышнего грозным надсмотрщиком, а не благим отцом. Слушая его, я порой ловила себя на мысли, что он говорит с глубокой искренностью, словно отбросил прежнюю суетность и проникся великим благочестием — мрачным, взыскательным, но истовым. Эта иллюзия, впрочем, быстро рассеивалась, когда, выходя из церкви, я слышала, как он оживленно беседует с кем-нибудь из Мелтемов, Гринов или же с Мэрреями, то посмеиваясь над собственной проповедью и выражая надежду, что он дал канальям-простолюдинам пищу для размышлений, то злорадствуя, что старая Бетти Холмс не решится больше баловать свою грешную плоть и выбросит трубку, единственное ее утешение за последние тридцать лет, а Джордж Хиггинс побоится теперь выходить гулять вечером в день Господень, в душе же Томаса Джексона возникнут язвящие сомнения, и он перестанет с прежней твердостью уповать на радостное воскресение в Судный день.

Мне оставалось только заключить, что мистер Хэтфилд был одним из тех кто «вяжет воедино тяжкое и непосильное бремя и возлагает его на плечи людские, сам же и пальцем не пошевелит» и кто «лишает слово Божье силы, толкуя его на свой лад и провозглашая заветами заповеди человеческие». И я с радостью заметила, что новый его помощник, насколько можно судить, ни в чем с ним не сходен.

— Ну, мисс Грей, что вы думаете о нем теперь? — спросила мисс Мэррей, едва мы сели в карету после службы.

— Все еще ничего плохого.

— Ничего плохого? — повторила она с недоумением. — О чем вы?

— То есть не хуже, чем раньше.

— Не хуже! Еще бы! Он же теперь намного полированнее.

— Да-да, намного, — ответила я, сообразив, что спрашивала она вовсе не про мистера Уэстона, а про Гарри Мелтема, который после конца службы поспешил заговорить с барышнями, на что никогда бы не решился в присутствии их маменьки, а затем учтиво подсадил их в карету. В отличие от мистера Хэтфилда, он не попытался захлопнуть передо мной дверцу, однако и не предложил мне свою руку (от которой я, разумеется, отказалась бы), но стоял, сияя улыбками, перед дверцей и продолжал болтать с барышнями, а затем приподнял шляпу и удалился восвояси. По правде говоря, я не обратила на него ни малейшего внимания. Однако бырышни оказались куда наблюдательнее и принялись обсуждать не только его внешность, слова и поступки, но каждую черту лица и каждый предмет одежды.

— Я тебе его не уступлю, Розали, — заявила под конец мисс Матильда. — Он мне нравится, и я знаю, что мне будет очень весело кататься с ним верхом.

— Бери его себе, сделай милость, — ответила мисс Мэррей притворно безразличным тоном.

— Я же вижу, что он мной восхищается не меньше, чем тобой, ведь правда, мисс Грей?

— Не знаю. Мне его чувства неизвестны.

— Все равно это так.

— Моя милая Матильда! Никто никогда тобой восхищаться не будет, если ты не отучишься от грубых выражений и манер.

— Чепуха! Гарри Мелтему такие манеры нравятся. И папиным друзьям тоже.

— Что же, чаруй себе на здоровье младших сыновей и стариков, но, право, больше никому ты понравиться не можешь.

— Ну и пусть. Я за деньгами не гонюсь, как вы с мамой. Если у моего мужа хватит средств содержать несколько хороших лошадей и гончих, мне ничего другого не надо. К дьяволу все остальное!

— Однако, если ты не перестанешь употреблять такие выражения, ни один настоящий джентльмен к тебе и близко не подойдет. Право, мисс Грей, как вы это допускаете?

— А как я могу воспрепятствовать, мисс Мэррей?

— И ты очень ошибаешься, Матильда, если думаешь, будто Гарри Мелтем тобой восхищается. Поверь мне, это все твои выдумки.

Матильда уже начала что-то гневно отвечать, но, к счастью, карета остановилась у крыльца, лакей открыл дверцу и опустил ступеньки.

Глава XI
БЕДНЯКИ

Теперь у меня осталась только одна ученица, — и хотя с ней у меня было больше хлопот, чем с тремя-четырьмя обыкновенными детьми, и хотя ее сестра все еще занималась со мной немецким и рисованием, все же впервые с тех пор, как я возложила на себя ярмо гувернантки, у меня появилось много досуга. Я тратила его на переписку с родными, на чтение, музыку, пение и прочее, а также на прогулки по парку и соседним лугам — с моими ученицами, если их привлекало мое общество, а в противном случае — одна.

Нередко, если у них не находилось более приятного занятия, барышни посещали лачуги арендаторов своего отца, то ли чтобы собрать дань лестного почтения, то ли чтобы послушать истории о прошлом и самые свежие сплетни, на которые не скупились болтливые старухи, то ли чтобы испытать более чистое удовольствие, видя, какую радость доставляют беднякам их приветливые улыбки и скромные подарки, стоившие им так мало и принимаемые с такой благодарностью! Иногда сестры приглашали меня пойти с ними, а иногда, пообещав что-то и ленясь сдержать свое обещание, посылали меня одну выполнить его за них — отнести какое-нибудь лакомство или почитать Библию немощной или очень благочестивой старушке. Так у меня завязались знакомства в убогих хижинах, и иногда я навещала их по собственному почину.

Ходить туда одной мне нравилось больше, чем сопровождать барышень (обеих или одну), потому что они — главным образом из-за неправильного воспитания — держались с людьми ниже себя по положению так, что мне становилось стыдно за них. Они никогда в мыслях не ставили себя на их место, а потому смотрели на них как на существа совсем иного мира и не щадили их чувств: наблюдали, как они едят, обмениваясь невежливыми замечаниями о их пище и манере есть; смеялись над их простодушием и местными выражениями, так что те начинали опасаться даже рот открыть; называли почтенных пожилых людей в лицо старыми дураками и дурами — и все это без малейшего желания обидеть. Я видела, как часто подобное поведение обижало и сердило обитателей хижин, хотя страх перед «знатью» мешал им высказать свое возмущение вслух, но барышни ничего не замечали. Они полагали, что эти люди, раз они бедны и необразованны, должны быть тупыми и звероподобными. И те, кто стоят неизмеримо выше их и нисходят до разговоров с ними, даря им шиллинги и полукроны, a иной раз и старую одежду, обретают право для собственного развлечения делать из них посмешище. Бедняки же обязаны их обожать как ангелов света и добра, озаряющих своим присутствием их убогие жилища и осыпающих их благодеяниями.

Я много раз по-всякому старалась рассеять это заблуждение моих учениц, не задев их гордости (которая была весьма чувствительной и долго оставалась возмущенной), но без видимого результата. И право, не знаю, которая вела себя недостойнее. Матильда держалась грубо и бесцеремонно, однако от Розали, как от старшей и с такими благовоспитанными манерами, ничего подобного, казалось, ожидать не следовало, однако она бывала бесцеремонной и бестактной, как балованное десятилетнее дитя.

Как-то в ясный день на исходе февраля я прогуливалась по парку, наслаждаясь тройным блаженством — одиночеством, книгой и прекрасной погодой. Мисс Матильда отправилась на ежедневную верховую прогулку, а мисс Мэррей и ее маменька уехали в карете наносить утренние визиты. Но тут же мне пришло в голову, что надо отказаться от эгоистических радостей, покинуть парк под великолепным балдахином голубого неба, где в еще безлистых ветвях поет западный ветер, в овражках под яркими лучами солнца дотаивают снежные венцы и грациозные олени пощипывают траву, уже обретающую весеннюю сочность и зелень, — покинуть всю эту роскошь и навестить Нэнси Браун, вдову, чей единственный сын весь день трудился на поле, она же последние недели страдала от воспаления век, что мешало ей читать, к большому ее горю, так как она отличалась серьезным складом ума. Я, как и ожидала, застала ее одну в тесной темной хижине с пропитанным дымом душным воздухом, но очень чистенькой и прибранной. Нэнси прилежно вязала у очага, где в кучке углей дотлевала небольшая головешка, а на подушке из мешковины у ее ног расположилась верная ее приятельница кошка, обвив бархатные лапы пушистым хвостом и сонно глядя прищуренными глазами на прогнутую решетку.

— Здравствуйте, Нэнси. Как вы себя чувствуете?

— А ничего, мисс! Глазам-то лучше не стало, а вот на душе полегчало, — сказала она, вставая и приветливо мне улыбаясь. Я обрадовалась, потому что Нэнси страдала религиозной меланхолией, и поздравила ее с такой переменой. Она согласилась, что поздравлять есть с чем, — она «Бога возблагодарила».

— Коли Господу угодно будет сохранить мне глаза, чтобы я снова могла читать Библию, так уж я счастливей самой королевы буду! — добавила она.

— Будем уповать на Господню милость, Нэнси, — сказала я. — А пока я буду приходить читать вам, когда у меня выпадет свободная минута.

Радостно меня благодаря, бедная женщина хотела было придвинуть мне стул, но я предупредила ее намерение, и она, помешав в очаге, положила на угасающие угли несколько тонких чурок, сняла с полки свою потрепанную Библию, старательно обтерла ее и подала мне. Я спросила, что она хотела бы послушать.

— Коли вам все равно, мисс Грей, так я бы послушала ту главу из первого послания святого апостола Иоанна, где говорится: «Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем».

Я быстро нашла эти слова в четвертой главе, но когда дошла до седьмого стиха, Нэнси перебила меня со всяческими извинениями за такую вольность и попросила перечитать с начала, только очень медленно, чтобы она могла впитать каждое слово и обдумать его.

— Вы уж извините меня, мисс. Я ведь женщина простая.

— Самые великие мудрецы, — ответила я, — могут по часу размышлять над каждым стихом, и это пойдет им только на пользу. Да и мне приятнее читать не торопясь, а не спешить.

И я прочла главу медленно, но со всей выразительностью, на какую была способна. Нэнси слушала затаив дыхание, а когда я кончила, не знала, как меня и благодарить. Я молчала, чтобы дать ей время поразмыслить, но она, к некоторому моему удивлению, вдруг спросила, нравится ли мне мистер Уэстон.

— Не знаю, — ответила я, растерявшись от неожиданности. — Проповедует он, по-моему, очень хорошо.

— Верно, верно. И говорит хорошо.

— Да?

— Очень хорошо говорит. Так вы, может, с ним еще не познакомились. Ну, чтобы поговорить?

— Нет. Мне вообще разговаривать не с кем, кроме барышень.

— Хорошие они, добрые барышни, да только говорить, как он, не умеют.

— Значит, он навещает вас, Нэнси?

— Да, мисс. И я уж так-то ему благодарна. Он нас всех тут навещает куда чаще, чем прежде мистер Блай или сам священник. И мы рады, очень это утешительно. А про мистера Хэтфилда такого не скажешь: тут его многие боятся, так сами и говорят. Войдет в дом, говорят, и сразу к чему-нибудь да придерется. Еще с порога начинает их ругать. Но может, уж такая у него обязанность объяснять им, что не так? И он все больше приходит, чтобы попрекнуть, что вот, дескать, церковь не посещают, или на колени с другими не опускаются, или в методистскую молельню ходить повадились, или там еще что. Хотя он меня особо-то не бранил никогда. Он у меня раз-другой побывал еще до мистера Уэстона. На душе у меня такая тяжесть лежала, да и разболелась я, ну, и посмела позвать его к себе — так он сразу пришел. У меня совсем черно на душе было, мисс Грей, — слава Господу, теперь это прошло, — даже Библию брала, и никакого утешения не находила. Вот та самая глава, которую вы сейчас читали, очень она меня тревожила: «Кто не любит, тот не познал Бога»! Так-то мне страшно было, что я ни Бога, ни человека не люблю, как должно. И не могу, как ни стараюсь. А в предыдущей-то главе сказано: «Всякий, рожденный от Бога, не делает греха». И тот стих, где говорится, что Любовь — это Закон. Их еще много таких, мисс. Я бы вас утомила, начни я их все перечислять. Но каждый будто обрекал меня, показывал, что не иду я праведным путем. А я не знала, как вступить на этот путь-то, вот и послала моего Билла попросить мистера Хэтфилда, может, будет он так добр, заглянет как-нибудь. Ну, он пришел, и я все ему рассказала, все мои беспокойства.

— И что он вам сказал, Нэнси?

— Он-то, мисс, вроде как посмеялся надо мной. Может, мне померещилось, только он как есть присвистнул и, вижу, улыбнулся вроде бы. А сам говорит: «А, вздор это! Вы, голубушка, к методистам ходите». А я отвечаю, что ноги моей в их молельне не было. Ну, а он и говорит:

«Вы лучше в церковь, — говорит, — ходите послушать верное толкование текстов, чем корпеть над Библией дома».

А я отвечаю, что всегда в церковь ходила, пока здоровья хватало. Только в такие холода мне туда не дойти, уж очень риматис меня замучил. А он говорит:

«Так доковыляйте до церкви, и риматис ваш пройдет. Нет, — говорит, — для риматиса лечения лучше хорошей прогулки. По дому-то ходите, так что же вам в церковь пойти мешает? А правда в том, — говорит, — что любите вы себя нежить. Всегда легко подыскать предлоги, чтобы не исполнять свой долг!»

Только знаете, мисс Грей, не так это было. Но я все равно сказала ему, что попробую. «Только, сэр, — говорю, — от того, что я в церковь схожу, лучше-то я не стану. Я хочу от своих грехов избавиться, почувствовать — очистилась я от них, и в сердце у меня любовь к Богу. А если я дома Библию читаю и молюсь, а толку нет, так какую я пользу получу, если пойду в церковь?»

«Церковь, — говорит, — место, предназначенное Богом для поклонения ему. И ваш долг посещать ее как можно чаще. Если вы нуждаетесь в утешении, то ищите его на путях долга…» Он еще много чего говорил, я все красивые его слова-то не упомню. Да все выходило одно: должна я церковь посещать как могу чаще, и приносить с собой молитвенник, и повторять что положено за пономарем, вставать, на колени становиться, садиться как положено, и причащаться, да почаще, и слушать его и мистера Блая, когда они с кафедры проповедуют. И тогда все образуется. Буду исполнять свой долг, ну и снизойдет на меня в свой час благодать.

«А не обрящете утешения и после этого, — говорит, — то всему конец».

«Значит, тогда, сэр, — говорю, — я нераскаянной выйду?»

«Так ведь, — отвечает, — коли вы все делаете, чтобы попасть на небеса, и не можете, значит, вы одна из тех, кто подвизается войти сквозь тесные врата и не возмогут».

А потом спрашивает, видела ли я утром барышень из господского дома, а как я ответила, что они вроде по Мшистой дороге прогуливались, так он мою бедную кошечку ногой к стене отшвырнул и давай за ними, веселый такой, будто жаворонок. А мне таково грустно стало. От его последних слов сердце будто свинцом налилось. Совсем я извелась.

Только я по его сделала. Думала, он хотел посоветовать, как лучше, хоть и говорил так-то сурово. Да только, мисс, он молодой и богатый, а уж где таким понять, о чем бедная старуха вроде меня думает. Но я все равно по его делала… Но может, я, мисс, вам своей болтовней докучаю?

— Что вы, Нэнси! Говорите, говорите. Расскажите мне все.

— Ну, риматис меня вроде бы маленько отпустил, уж не знаю, от того ли, что я в церковь ходить начала, или от другого от чего. И тут застудила я глаза, очень уж морозное воскресенье выдалось. Воспаление-то не враз началось, а мало-помалу… Да что это я про глаза-то? Я ведь о муке своей душевной толкую, и, правду сказать, мисс Грей, не стало легче и в церкви, ну, разве самую малость. Здоровье у меня вроде поправилось, но душа не излечилась. Слушаю священников, слушаю, молитвенник читаю, читаю, только все выходит аки медь звенящая или кимвал звучащий. Проповеди не понимаю, а молитвенник вживе показывает, какая я грешная: читаю благие слова, только сама-то лучше не делаюсь, да еще частенько чувствую, что урок это тяжкий и труд непосильный, а не честь великая и спасение, как добрым-то христианам положено. Как будто пусто во мне и темно. И слова-то эти ужасные: «Многие подвизаются войти и не возмогут»! Они будто иссушили меня всю. А потом как-то мистер Хэтфилд проповедовал о причастии, и слышу, он говорит: «Если есть среди вас такие, кто сам не в силах успокоить свою совесть и нуждается в утешении или совете, так пусть придут ко мне или другому скромному и ученому служителю Божьему и откроют свою печаль». И вот на следующее воскресенье пришла я в церковь загодя, взошла в ризницу да и опять заговорила с мистером Хэтфилдом, уж не знаю, как и смелости набралась. Тол

Скачать книгу

Anne Brontë

THE TENANT OF WILDFELL HALL

AGNES GREY

Серия «Библиотека всемирной литературы»

Перевод с английского И. Гуровой

Оформление серии А. Бондаренко

Оформление суперобложки Н. Ярусовой

В оформлении суперобложки использованы фрагменты работ художников Фредерика Лейтона, Джозефа Шипли и Франца Ксавьера Винтерхальтера

© Гурова И., перевод на русский язык. Наследник, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

* * *

Незнакомка из Уайлдфелл-Холла

Дж. Холфорду, эсквайру.

Дорогой Холфорд!

Когда мы виделись в последний раз, я с величайшим интересом слушал твой рассказ о наиболее примечательных событиях твоей юности, о днях, предшествовавших нашему знакомству. Потом ты пожелал в свою очередь услышать мою повесть, но я в ту минуту не хотел предаваться воспоминаниям и уклонился под не слишком убедительным предлогом, будто ничего примечательного в моей молодости не произошло. Однако мои неуклюжие извинения ты не принял, и, хотя тотчас переменил разговор, заметить, как глубоко ты обижен, было нетрудно – на твое лицо словно легло темное облако, которое не рассеялось даже при нашем прощании, а возможно, омрачает его и доселе. Ведь все твои письма с тех пор отличает меланхоличная и суховатая сдержанность, которая больно бы меня ранила, подтверди моя совесть, что я ее заслужил.

Не стыдно ли тебе, старина, – в твоем-то возрасте, после стольких лет горячей дружбы, когда я уже дал тебе столько доказательств своей искренности, своего доверия и нисколько не принимал к сердцу твою молчаливость и некоторую замкнутость? А в них-то, видимо, и вся суть. По природе ты не склонен открывать душу другим, и с твоей точки зрения, разумеется, в тот достопамятный день ты во имя дружбы совершил истинный подвиг (уже, вероятно, поклявшись, больше никогда ничего подобного себе не позволять), а потому был вправе ожидать, что за столь великую милость я тотчас без малейших колебаний отплачу тебе такой же исповедью.

Впрочем, я взялся за перо не для того, чтобы упрекать тебя, оправдываться или просить прощения за прошлые обиды, но для того, чтобы искупить их, если ты позволишь.

За окном моросит докучливый дождь, семейство мое уехало в гости, а я сижу один в библиотеке, перебираю пожелтелые письма и некоторые другие старые бумаги, вспоминаю былые дни – и чувствую, что теперь совершенно готов развлечь тебя повествованием о давних временах. Сняв поджарившиеся стопы свои с каминной решетки, я придвинул кресло к письменному столу и, докончив эти строки, обращенные к моему суровому старому другу, намерен кратко – нет-нет, не кратко, но с величайшей полнотой! – ознакомить его со всеми подробностями самого важного события в моей жизни (то есть до моего знакомства с Джеком Холфордом). А после этого обвиняй меня в неблагодарности и недружеской скрытности, если у тебя достанет духа!

Я знаю, ты любишь длинные истории и не менее моей покойной бабушки придирчив к точности самых пустячных обстоятельств и любых мелочей, а потому не жди пощады: я буду соизмерять размеры этой повести лишь с собственным терпением и досугом.

Среди упомянутых мною бумаг покоится старый выцветший мой дневник, который послужит тебе ручательством, что, воспроизводя давние происшествия, я полагаюсь не только на свою память, какой бы цепкой она ни была, и ничуть не намерен злоупотреблять твоим доверием к моей добросовестности. Итак, я сразу же приступаю к первой главе, ибо глав этих будет еще много.

Глава I

Нежданная новость

Ты должен вернуться со мной к осенним дням 1827 года.

Мой отец, как тебе известно, был владельцем фермы в …шире и, хотя по рождению джентльмен, посвятил себя земледелию. Покорствуя его настойчивому желанию, я стал его преемником на этом поприще, хотя и не слишком охотно, ибо честолюбие призывало меня к более высоким свершениям, а самоуверенность нашептывала, что, не прислушиваясь к его голосу, я зарываю свой талант в землю и прячу свой светильник под спудом. Матушка тоже всячески убеждала меня, что я способен подняться очень высоко. Однако отец, свято веривший, что честолюбие – наиболее прямой путь к гибели, а перемены ни к чему хорошему не приводят, не желал ничего слушать о том, как я мог бы сделать более счастливым свой жребий или жребий других смертных. Все это вздор, говорил он и с последним вздохом заклинал меня следовать по доброму старому обычаю его путем, как он следовал путем своего отца, не ставить себе целей выше, чем честно прожить жизнь, не косясь ни вправо, ни влево, и оставить родовую землю моим детям по меньшей мере в том же цветущем состоянии, в каком он передает ее мне.

«Ну, что же! – решил я. – Честный и трудолюбивый земледелец принадлежит к наиболее полезным членам общества, и я, употребив свои таланты на содержание моей фермы в образцовом порядке и общее улучшение способов ведения сельского хозяйства, тем самым принесу пользу не только моим чадам и домочадцам, но в какой-то степени и всему человечеству, а следовательно, не растрачу жизнь попусту!»

Примерно такими мыслями я утешался, возвращаясь домой с поля в очень пасмурный, холодный и сырой вечер на исходе октября. Однако теплые отблески огня, игравшие на стеклах окна нашей гостиной, ободрили и устыдили меня куда больше всех философских выводов и решений, к каким я понуждал себя. Не забудь, ведь я тогда был очень молод – и в свои двадцать пять лет еще далеко не обрел нынешнего моего умения владеть собой, пусть оно и теперь не так уж велико.

Однако, прежде чем вступить в приют блаженства, я должен был сменить облепленные глиной сапоги на чистые башмаки, сюртук из грубого сукна на более презентабельный, и вообще привести себя в благопристойный вид – матушка, несмотря на всю свою доброту, кое в чем была неумолимо строга.

Поднимаясь к себе в спальню, я столкнулся на лестнице с бойкой миловидной девятнадцатилетней девушкой, в меру пухленькой, круглолицей, с румяными щеками, пышными глянцевитыми локонами и веселыми карими глазками. Мне незачем объяснять тебе, что то была моя сестрица Роза. Я знаю, что она и теперь, став почтенной матроной, сохраняет приятность облика, а в твоих глазах, полагаю, остается такой же прелестной, как в счастливые дни, когда ты впервые узрел ее. Но в ту минуту я пребывал в полном неведении, что несколько лет спустя она отдаст свою руку и сердце пока еще совершенно мне незнакомому человеку, хотя ему и суждено стать мне другом даже более близким, чем она сама и чем невоспитанный семнадцатилетний увалень, чуть не сбивший меня с ног, когда я спускался, и покаранный звонким подзатыльником, который, впрочем, не нанес ни малейшего ущерба его мыслительным способностям, ибо мозг его защищала не только особо толстая черепная кость, но еще и шапка коротких рыжих кудрей – впрочем, матушка предпочитала называть их золотисто-каштановыми.

Эта почтенная дама сидела в гостиной у камина в своем кресле и вязала – обычное ее занятие, когда она отдыхала от других хлопот. Ожидая нас, она собственноручно выгребла золу из камина и растопила его. Служанка как раз внесла поднос с чайником, а Роза достала сахарницу и чайницу из темного дубового шкафчика, который блестел в уютном свете камина, точно был сделан из полированного черного дерева.

– А, вот и они оба! – воскликнула матушка, оборачиваясь к нам, но ее гибкие пальцы и сверкающие спицы ни на миг не прервали свое движение. – Закройте-ка дверь и присаживайтесь к огню. Уж, наверное, вы голодны как волки. Но пока Роза заварит чай, расскажите мне, чем вы сегодня занимались. Я люблю знать про своих детей все.

– Ну, я объезжал серого жеребчика – он очень норовистый, отдавал распоряжения, как распахать стерню, – у работника без меня недостало ума самому сообразить, что надо сделать, и намечал, где следует выкопать канавы, чтобы осушить заболоченный луг.

– Узнаю своего трудолюбивого сына! Фергес, а ты что поделывал?

– Барсука травил.

И он во всех подробностях поведал о перипетиях этого благородного развлечения, воздав должное и барсуку, и собакам. Матушка делала вид, будто слушает его с глубочайшим интересом, и смотрела на его оживленную физиономию с материнской гордостью, хотя, на мой взгляд, особых причин для гордости тут не было.

– Пора бы тебе взяться за ум, Фергес, – заметил я, едва он на секунду умолк, переводя дух.

– А что ты прикажешь мне делать? – возразил он. – Маменька не позволяет мне стать моряком и в армию тоже не пускает. А ни на что другое я не согласен, и раз так, буду бить баклуши и допекать вас, пока вы на что угодно не согласитесь, лишь бы от меня избавиться.

Наша родительница нежно погладила крутые завитки его волос. Он заворчал на нее и надулся, но тут Роза в третий раз позвала нас к столу, и мы наконец ее услышали.

– Пейте чай, – заявила она, – а я тем временем расскажу, что сегодня делала я. Ходила в гости к Уилсонам, и, Гилберт, какая жалость, что ты не пошел со мной! Там ведь была Элиза Миллуорд.

– Ну и что?

– Да ничего. Я больше ни словечка про нее не скажу – вот тебе! Только она такая миленькая, такая веселая, когда в хорошем настроении, и, по-моему, она просто…

– Тс-с, деточка! Твой брат ни о чем таком и не думает! – прошептала матушка, предостерегающе подняв палец.

– Я просто хотела рассказать вам новость, которую услышала у Уилсонов, – продолжала Роза. – Ни за что не догадаетесь! Помните, месяц назад поговаривали, что Уайлдфелл-Холл кому-то сдают? Так что же вы думаете? Там уже неделю как живут, а никто ничего не знал!

– Не может быть! – воскликнула матушка.

– Чушь какая! – фыркнул Фергес.

– А вот и нет! Там поселилась дама, и, говорят, одинокая!

– Как же так, милочка? Дом ведь совсем развалился.

– Ну, для нее обновили две-три комнаты, и она живет совсем одна, только со старухой служанкой.

– Какая жалость! Служанка! А я-то уж подумал, не ведьма ли она! – пожаловался Фергес, густо намазывая маслом толстый ломоть хлеба.

– Фергес, какой вздор ты выдумываешь!

– Но, мама, это ведь очень странно, правда?

– Еще бы! Я просто поверить не могу.

– Нет уж, пожалуйста, поверь! Джейн Уилсон была у нее сама. Миссис Уилсон взяла ее с собой и отправилась туда с визитом – она ведь едва услышала, что там кто-то поселился, просто места себе не находила, так ей хотелось все разнюхать и разузнать. Зовут ее миссис Грэхем, и она носит траур – но не глубокий, не вдовий, а сама еще молодая – лет двадцати шести, не больше, но ужасно, ужасно сдержанная! Они по-всякому старались выведать, кто она такая и откуда приехала. Миссис Уилсон, уж конечно, дала волю своей назойливости и сыпала самыми неделикатными вопросами, а мисс Уилсон пускала в ход всякие обходные маневры, но им так и не удалось удовлетворить своего любопытства. Они не добились от нее ни единого ответа, ни единой оговорки, даже ни единого словечка, которые бросили бы хоть малейший свет на ее прошлую историю, нынешнее положение или круг знакомых. К тому же держалась она с ними очень нелюбезно и «прощайте» сказала куда с большим удовольствием, чем «здравствуйте»! Но Элиза Миллуорд объявила, что ее папенька намерен вскоре побывать у нее и предложить ей пастырские советы, которые, как он опасается, должны оказаться далеко не лишними: ведь она, хотя приехала в самом начале недели, в воскресенье в церкви не была. И она – то есть Элиза – упросит его взять ее с собой и, разумеется, уж что-нибудь от нее да узнает! Ты же знаешь, Гилберт, она всегда добивается того, чего хочет. Мама, и мы тоже должны нанести ей визит! Это ведь только вежливо будет.

– Ну конечно, милочка! Бедняжечка! Как ей, должно быть, одиноко!

– Ах, прошу вас, поторопитесь! И непременно-непременно расскажите мне, сколько сахару она кладет в чай, какие чепчики и передники носит, и все-все! Я просто не понимаю, как я буду жить, пока не узнаю! – с глубочайшей серьезностью произнес Фергес.

Но если он намеревался блеснуть остроумием, то потерпел горькую неудачу, потому что никто даже не улыбнулся. Впрочем, его это ничуть не охладило: не успел он набить рот хлебом с маслом и поднести к губам чашку, как с такой живостью представил себе столь комичное положение, что вынужден был, давясь, выскочить из-за стола и выбежать в сад, откуда тотчас донеслись мучительные всхлипывания и кашель.

Я же молча утолял голод ветчиной, жареным хлебом и чаем, а моя матушка и сестрица продолжали обсуждать вероятную – или невероятную – историю таинственной незнакомки. Однако должен признаться, что злоключение моего братца послужило мне хорошим предупреждением, и раза два я ставил чашку на стол, даже не пригубив ее содержимое, из опасения уронить свое достоинство, предавшись, как и он, неудержимому веселью.

На следующий же день матушка и Роза поспешили навестить прекрасную отшельницу, но вернулись, ничего не узнав, хотя, по словам матушки, она ничуть не жалела, что побывала в Уайлдфелл-Холле: ведь если не для них с Розой, так для миссис Грэхем их визит оказался не без пользы – она льстит себя мыслью, что дала той немало полезных советов, и только надеется, что они не пропадут втуне. Миссис Грэхем, хотя больше отмалчивается, а о себе, видимо, очень высокого мнения, тем не менее как будто доступна доводам рассудка. Но только, право, непонятно, где бедняжка жила раньше и о чем думала – настолько невежественна она во многих отношениях, причем даже не стыдится своего невежества!

– В каких же это, мама? – спросил я.

– Да во всех домашних делах и кулинарных тонкостях, которые любая хорошая хозяйка должна знать назубок, пусть даже у нее для всего есть прислуга. Я сумела вывести ее из кое-каких заблуждений, а также сообщила очень хорошие рецепты разных блюд. Правда, она их совершенно не оценила и только просила меня не затрудняться, мол, жизнь она ведет такую простую и скромную, что они ей вряд ли когда-нибудь пригодятся. «Что вы, моя дорогая! – ответила я. – Это необходимо знать каждой уважающей себя женщине. К тому же если вы сейчас и одиноки, так будет не всегда. Вы ведь были замужем и, вероятно, нет, даже непременно, снова вступите в брак!» Тут она напустила на себя высокомерие и ответила: «Нет, сударыня, вы заблуждаетесь. Этого никогда не будет!» Но я ей ответила, что о таких вещах мне лучше судить.

– Наверное, какая-нибудь романтичная молодая вдовушка, – заметил я. – Поселилась здесь, чтобы провести остаток дней в строгом уединении, неутешно оплакивая незабвенного усопшего. Но долго это не продлится.

– И я так думаю, – вставила Роза. – Только особой неутешности в ней и сейчас незаметно. И она очень хорошенькая, если не сказать, красавица. Ты обязательно должен ее увидеть, Гилберт! Уж конечно, ты найдешь ее красоту идеальной, хотя вряд ли решишься утверждать, что между ней и Элизой Миллуорд есть хоть какое-то сходство.

– Что же, я без труда могу вообразить лица куда более красивые, чем лицо Элизы, – но не более очаровательные. Согласен, что у нее нет права считаться безупречно красивой, но, с другой стороны, более совершенные черты лишь сделали бы ее менее интересной.

– То есть ты предпочитаешь ее недостатки совершенству других?

– Вот именно, не при маме будь сказано.

– Ах, милый Гилберт, ну какой вздор ты говоришь! Я же знаю, ты не серьезно. Об этом ведь и речи быть не может! – воскликнула матушка и торопливо вышла из комнаты, сославшись на какие-то домашние дела, а на самом деле для того, чтобы не слушать возражений, которые уже были готовы сорваться у меня с языка.

Роза затем принялась сообщать мне еще массу всяких подробностей, касавшихся миссис Грэхем. Ее внешность, манеры, туалет и даже меблировка ее гостиной были описаны с живостью и наглядностью, без которых я вполне мог бы обойтись. Впрочем, слушал я настолько невнимательно, что не сумел бы повторить ни единой фразы из этого описания, даже если бы хотел.

Это было в пятницу, а утром в воскресенье все гадали, пошли ли прекрасной незнакомке на пользу нравоучения священника и увидим ли мы ее в церкви. Признаюсь, и я с некоторым интересом посмотрел на семейную скамью былых обитателей Уайлдфелл-Холла, поблекшая алая обивка и подушки которой не чистились и не обновлялись уже многие и многие годы, как и угрюмые гербы над ней в мрачных венках из порыжелых траурных лент.

И там я увидел высокую изящную даму в черном. Лицо ее было повернуто ко мне, и что-то в нем заставило меня взглянуть на нее еще раз. Его обрамляли длинные иссиня-черные локоны – прическа в те дни довольно необычная, но всегда прелестная и удивительно ей шедшая. Матовая бледность придавала ему особую нежность. Я не рассмотрел ее глаз, так как они были устремлены на страницу молитвенника, но увидел лишь длинные черные ресницы, опушавшие опущенные веки. Тонко очерченные брови казались выразительными, высокий лоб и орлиный нос были безупречны, как и остальные ее черты. Только щеки выглядели чуть впалыми, а красивые губы сжимались слишком строго, свидетельствуя, как мне подумалось, о характере, не отличающемся ни особой мягкостью, ни приветливостью, и я сказал себе: «Нет, прекрасная дама, любоваться вами издали – жребий более завидный, чем делить с вами кров!»

В это мгновение она подняла глаза, и наши взгляды встретились. Я не счел нужным отвести свой, и ее вновь обратился на молитвенник, но с выражением тихого презрения, которое почему-то меня больно задело. «А! Видно, она сочла меня дерзким мальчишкой, – подумал я. – Ну что же, придется ей скоро переменить свое мнение, если мне этого захочется!»

Тут я вдруг почувствовал, насколько подобные мысли неуместны в церкви, да и мое поведение оставляло желать лучшего. Однако, прежде чем сосредоточиться на службе, я обвел взглядом церковь, проверяя, не следит ли кто-нибудь за мной. Я мог бы не беспокоиться! Лишь некоторые устремляли глаза на молитвенники, остальные же не спускали их с незнакомки в черном – в том числе моя добрая матушка, сестрица Роза, миссис Уилсон с дочерью и даже Элиза Миллуорд, которая очень осторожно косилась на предмет общего внимания. Затем она поглядела на меня, кокетливо смутилась, порозовела и чинно уставилась в молитвенник, пытаясь придать лицу благочестивое выражение.

Тут я вновь согрешил, о чем мне тотчас напомнил локоть моего неугомонного братца, довольно болезненно стукнувший меня в ребра. Достойное отмщение за подобную дерзость могло его настичь только за стенами церкви, и пока я ограничился тем, что наступил ему на ногу.

А теперь, Холфорд, перед тем как закончить это письмо, мне следует в двух словах рассказать тебе про Элизу Миллуорд. Она была младшей дочерью приходского священника, обворожительной малюткой, к которой я питал большую слабость – о чем она прекрасно знала, хотя я не только прямо с ней не объяснился, но, пожалуй, и не собирался этого делать, так как матушка, утверждавшая, что на двадцать миль вокруг нет ни единой достойной меня невесты, не потерпела бы, чтобы я женился на фитюльке, у которой, не говоря уж о прочих многочисленных недостатках, за душой нет и двадцати фунтов! Элиза была миниатюрна, но очень хорошо сложена. Личико почти такое же круглое, как у моей сестры, с румянцем не таким ярким и здоровым, зато более нежным, носик чуть вздернут, черты довольно неправильные. Пожалуй, ты не счел бы ее даже хорошенькой, и все же признал бы очаровательной! А ее глаза! Нет, я о них не забыл – ведь в них-то и заключался главный секрет ее обаяния: миндалевидные, темно-карие, почти черные, они постоянно меняли свое выражение, но в нем всегда было что-то либо почти… я чуть было не написал «дьявольски» лукавое, либо неотразимо обворожительное, а часто и то и другое. Голос приятный, детский, походка легкая и бесшумная, как у кошки, хотя манера держаться больше напоминала прелестного шаловливого котенка, который то весело проказничает, то чинно свертывается клубочком.

Ее сестра Мэри была на несколько лет ее старше, на несколько дюймов выше и более плотного, крупного сложения. Эта некрасивая, тихая, разумная девушка преданно ухаживала за их матерью на протяжении ее последней долгой и тяжелой болезни, а с тех пор и по день, с которого начинается мой рассказ, вела дом, как покорная и безропотная семейная рабыня. Отец с благодарностью полагался на нее, все окрестные собаки, кошки, ребятишки и бедняки любили ее и радовались ей, остальные же обитатели наших мест смотрели на нее сверху вниз или вовсе не замечали.

Сам преподобный Майкл Миллуорд был высоким дородным пожилым джентльменом, затенял черной широкополой шляпой крупное квадратное лицо с грубыми чертами, ходил с толстой тростью и облекал все еще сильные ноги в короткие панталоны и гетры (последние в торжественных случаях заменялись черными шелковыми чулками). Он обладал твердокаменными принципами, закостенелыми предрассудками и правильными привычками, не терпел ни малейшего несогласия как с догматами своей веры, так и с собственными взглядами в твердом убеждении, что его мнения всегда сама истина, те же, кто смеет их оспаривать, либо прискорбно невежественны, либо упрямо закрывают глаза на правду.

В детстве я испытывал к нему почтительное благоговение, которое преодолел лишь совсем недавно. Он бывал отечески добр с теми, кто вел себя чинно, но самым суровым образом наказывал наши детские проступки и шалости. К тому же, когда он заходил к нашим родителям, мы должны были стоять перед ним по струнке и отвечать на вопросы из катехизиса, или читать наизусть «Хлопотунья-пчелка малая» и другие благочестивые нравоучительные стишки, или же – самое страшное – назвать текст его последней проповеди и главные ее положения, которые мы никогда не запоминали. Порой преподобный джентльмен пенял моей матушке за склонность баловать сыновей, ссылаясь на старика Илия, Давида и Авессалома, что ее особенно задевало. Как ни почитала она его самого и все его наставления, однажды у нее при мне вырвалось невольное восклицание: «Ну почему у него нет собственного сына! Тогда бы он меньше допекал советами других людей и знал бы, каково это держать в узде двух мальчишек!»

Он похвально заботился о своем телесном здоровье, рано ложился, рано вставал, непременно гулял перед завтраком, одевался тепло, опасался сырости, ни разу не приступал к чтению проповеди, не проглотив сырое яйцо, хотя обладал отличными легкими и могучим голосом, весьма взыскательно относился к тому, что ел и пил, но воздержанностью отнюдь не отличался и, как во всем другом, считал собственные вкусы полезными для всех. Так, презирая чай, который именовал грязной водицей, он предпочитал ему напитки из солода, любил яичницу с грудинкой, ветчину, говядину и другую столь же тяжелую еду, с которой его желудок отлично справлялся. Такую же диету он настойчиво рекомендовал и тем, кто еще не окреп после тяжкого недуга или страдал расстройством пищеварения. Если же его предписания не приносили обещанной пользы, страдальцам объявлялось, что они плохо их выполняли, а когда они жаловались на дурные последствия, то слышали в ответ, что все это их фантазия.

Коротко коснусь еще двоих упомянутых мною особ и завершу это длинное письмо. Я имею в виду миссис Уилсон и ее дочь. Первая была вдовой зажиточного фермера, завзятой сплетницей, склонной к ханжеству, чей характер не заслуживает дальнейшего описания. У нее было двое сыновей – Роберт, фермер с грубыми привычками, и Ричард, тихий способный юноша, изучавший с помощью священника древние языки, чтобы затем поступить в университет и получить духовный сан.

Их сестра Джейн была наделена недурными способностями и большим честолюбием. Она настояла на том, чтобы ее отдали в пансион, и первой в своей семье получила настоящее образование. Полировка пошла ей на пользу, ее манеры отличались утонченностью, произношение утратило всякий намек на простонародность, а в светских талантах с ней не могли потягаться даже дочери священника. К тому же она слыла красавицей, хотя я никогда не принадлежал к числу ее поклонников. Ей было лет двадцать шесть – высокая, очень стройная, с волосами ни каштановыми, ни русыми, а бесспорно огненно-рыжими. Цвет лица ослепительно свежий, голова маленькая, шея лебединая, подбородок округлый, но небольшой, глаза светло-карие, быстрые и проницательные, однако лишенные поэтичности и даже чувства. Недостатка в женихах она не знала, но все они принадлежали к ее собственному сословию, а потому получали презрительный отказ – лишь джентльмен мог бы угодить ее изысканному вкусу, и притом богатый, на меньшее ее неуемное честолюбие не соглашалось. Как раз в то время за ней начал довольно настойчиво ухаживать некий джентльмен, и она, как шептались кумушки, возымела самые серьезные намерения касательно его сердца, фамилии и состояния. Это был мистер Лоренс, молодой помещик, чьей семье принадлежал Уайлдфелл-Холл, который лет двадцать назад они покинули, сменив на более современный и обширный дом в соседнем приходе.

А теперь, Холфорд, я на время прощаюсь с тобой. Это первый взнос в счет моего долга. Если такая монета тебе подходит, извести меня, и я буду посылать тебе остальные по мере написания. Если же ты предпочтешь остаться моим кредитором и не отягощать свой кошелек такими тяжелыми медяками, извести меня и об этом, и я, извинив твой дурной вкус, с удовольствием оставлю их себе.

Неизменно твой

Гилберт Маркхем.

Глава II

Встреча

С большой радостью, мой самый дорогой друг, я убедился, что облако твоей досады уплыло прочь, ты вновь сияешь мне, как прежде, и желаешь узнать продолжение моей истории. Так получи же его без дальнейших проволочек!

По-моему, я остановился на воскресенье – последнем в октябре 1827 года. Во вторник после него я с собакой и ружьем отправился на поиски той дичи, которую мог бы найти в пределах Линден-Кара, но не нашел. Тогда я решил обратить свое оружие против ястребов и хищных ворон, чей разбой, по моему убеждению, и лишил меня более желанных трофеев. А потому я покинул приветливые лесные долины, хлебные поля и обширные луга ради крутых склонов Уайлдфелла – самого высокого и дикого холма в нашем краю. Я поднимался все выше, а живые изгороди и деревья становились все более низкими и чахлыми. Затем первые сменились стенками, сложенными из нетесаных камней, от вторых же кое-где остались лишь лиственницы да ели и одинокие кусты терновника. Твердая каменистая земля не годилась под посевы и служила пастбищем для скота и овец. Слой тощей почвы был очень тонок, и из травянистых кочек торчали серые камни, под стенками ютились голубика и вереск, наследие первозданной дикости, а во многих местах траву заглушали осока и амброзия… Но ведь земля эта принадлежала не мне!

Почти у самой вершины в двух милях от Линден-Кара стоял Уайлдфелл-Холл – старинный господский дом елизаветинских времен, построенный из серого камня, весьма благородный и живописный на вид, но внутри, без сомнения, холодный и темный. Узкие окна с частыми переплетами в толще стен, разъеденные временем вентиляционные отверстия, безлюдие вокруг, открытость всем ветрам и непогодам, от которых его не могли защитить посаженные с этой целью ели, давно изуродованные бурями, столь же мрачные и угрюмые, как само здание, – все это делало его малопригодным для обитания. Позади него виднелись два-три чахлых луга и бурая от вереска вершина, а перед ним (обнесенный каменной оградой с чугунными воротами между каменными столбами, которые увенчивались шарами из серого гранита, такими же, какие украшали парапет и башенки) располагался сад, где некогда взращивались цветы и травы, достаточно нетребовательные к почве и закаленные против капризов погоды, а также деревья и кусты, наиболее покорно принимающие под жесткими ножницами садовника те формы, какие решала придать им его фантазия. Теперь же, на долгие годы предоставленный самому себе, брошенный без ухода на жертву заморозкам и засухе, ливням и бурям, заросший бурьяном, сад являл собой странное зрелище. Окаймлявшая главную аллею живая изгородь из бирючины на две трети засохла, а оставшаяся треть нелепо разрослась, куст, некогда подстриженный в виде лебедя, утратил шею и половину туловища, пирамиды лавров в центре сада, гигантский воин по одну сторону ворот и лев, охранявший другую, буйно выбросили новые ветки и приобрели совсем уж фантастический вид, подобие которому нельзя было найти ни на земле, ни на небе, а если на то пошло, то и в воде. Однако моему юному воображению все они представлялись сказочными чудищами вполне в духе тех жутких легенд и преданий, которыми пичкала нас наша старая няня, повествуя о былых обитателях покинутого дома и о привидениях, которые там являются.

К тому времени, когда я вышел к Уайлдфелл-Холлу, мне удалось подстрелить ястреба и двух ворон, но я уже оставил мысли о дальнейшей охоте и неторопливо направился к старинной усадьбе поглядеть, насколько она изменилась после появления там новой обитательницы. Разумеется, я не мог подойти к воротам и заглянуть внутрь, но остановился у садовой ограды. Насколько я мог судить, все осталось прежним, если не считать обновленной крыши и стекол, вставленных в разбитые окна одного из флигелей, над трубами которого вился дымок.

Пока я стоял там, опираясь на ружье, и предавался прихотливым фантазиям, в которых былые ассоциации и молодая отшельница, поселившаяся теперь в этих старинных стенах, играли равную роль, до моего слуха донесся шорох и какие-то поскребывания. Взглянув в ту сторону, я увидел, как за верхний край ограды ухватилась маленькая ручонка, к ней присоединилась другая, над серым камнем появился белый лобик, обрамленный каштановыми кудрями, а затем пара синих глазенок и беленькая переносица.

Глазенки меня не заметили, но радостно уставились на Санчо, моего сеттера, черно-белого красавца, который кружил по склону, пригибая морду к земле. Над стеной возникло детское личико, и детский голосок окликнул «собачку». Добродушный пес остановился, поднял морду и дружески вильнул хвостом, однако не проявил никакого желания свести более близкое знакомство. Ребенок – мальчик лет пяти – взобрался на верх ограды и продолжал звать собачку, но, убедившись в тщетности своих окликов, видимо, решил последовать примеру Магомета и самому пойти к горе, раз уж она не пожелала пойти к нему. Но едва он перевесился через ограду, как его платьице зацепила одна из корявых веток, которые раскинула над ней старая вишня. Малыш попытался высвободиться и сорвался со стены, однако не упал на землю, а повис в воздухе, болтая ножонками и испуская громкие вопли. Но я уже бросил ружье и подхватил бедняжку на руки, утер ему глаза краем платьица, сказал, что бояться нечего, и подозвал Санчо, чтобы совсем его утешить.

Он как раз обнял сеттера за шею и улыбнулся сквозь слезы, когда громко стукнула калитка, послышался шелест женских юбок и ко мне подбежала миссис Грэхем – шея ее не была укрыта даже шарфом, черные волосы развевались на ветру.

– Отдайте мне ребенка! – сказала она тихо, почти шепотом, но яростно, и вырвала мальчика из моих рук, словно оберегая от страшной заразы, а потом, сжимая его в объятиях, устремила на меня огромные, сверкающие, темные глаза – бледная, задыхающаяся от страшного волнения.

– Я ничего дурного мальчику не сделал, сударыня, – сказал я, не зная, удивляться ли мне или сердиться. – Он перелез через ограду, но, к счастью, я успел подхватить его, когда он зацепился вон за тот сук, и предотвратил возможную беду.

– Прошу у вас прощения, сэр, – пробормотала она, внезапно успокаиваясь, словно рассеялся туман, омрачивший ее рассудок. Бледные ее щеки чуть порозовели. – Но мы с вами не знакомы, и я подумала…

Она умолкла, поцеловала мальчика и нежно обвила рукой его шею.

– Подумали, что я вознамерился похитить вашего сына?

Она смущенно засмеялась, поглаживая его кудряшки.

– Мне ведь в голову не пришло, что он способен перелезть через ограду… Я имею удовольствие говорить с мистером Маркхемом, не правда ли? – внезапно спросила она.

Я поклонился и не удержался от вопроса, как она догадалась о моем имени.

– Ваша сестра несколько дней назад приезжала сюда с вашей матушкой.

– Неужели мы так похожи? – воскликнул я с удивлением и отнюдь не столь польщенно, как, возможно, следовало бы.

– Пожалуй, цвет ваших волос и еще глаза… – ответила она, с некоторым сомнением взглянув на мое лицо. – И по-моему, в воскресенье я видела вас в церкви.

Я улыбнулся. Эта улыбка, а может быть, разбуженные ею воспоминания чем-то раздражили миссис Грэхем. Во всяком случае, она вновь приняла тот гордый, холодный вид, который задел меня в церкви – выражение неизмеримого презрения, которое так гармонировало с ее чертами, что казалось естественным для них, пока не исчезало, – и тем более меня злило, что я не мог счесть его притворным.

– Прощайте, мистер Маркхем, – сказала она и ушла с мальчиком в сад, не удостоив меня больше ни единым словом или взглядом.

Я задержался только для того, чтобы подобрать с земли ружье и пороховницу да объяснить дорогу какому-то заблудившемуся на холме прохожему, а затем отправился в дом при церкви, чтобы утешить оскорбленное самолюбие и развлечься в обществе Элизы Миллуорд.

Как обычно, она сидела за пяльцами, вышивая шелком (увлечение берлинской шерстью еще не началось), а ее сестра с кошкой на коленях штопала в углу чулки – перед ней их лежала целая груда.

– Мэри! Мэри! Да убери же! – вскрикнула Элиза, увидев меня в дверях.

– И не подумаю, – последовал невозмутимый ответ, а мое присутствие сделало дальнейший спор невозможным.

– Вы так неудачно пришли, мистер Маркхем, – продолжала Элиза с одним из своих лукаво-поддразнивающих взглядов. – Папа только-только отправился куда-то по приходским делам и вернется не раньше чем через час.

– Ничего, на несколько минут я смирюсь и с обществом его дочерей, если на то будет их соизволение, – ответил я, придвигая стул к камину и усаживаясь без приглашения.

– Ну, если вы сумеете нас развлечь, мы возражать не станем.

– Э нет! Без всяких условий! Ведь я пришел не развлекать, но развлечься! – ответил я.

Но тем не менее счел себя обязанным быть приятным собеседником и, видимо, преуспел в своем намерении, так как мисс Элиза пришла в отличнейшее расположение духа. Довольные друг другом, мы весело болтали о всяких пустяках. Это был почти тет-а-тет, так как мисс Миллуорд хранила молчание, лишь изредка его прерывая, чтобы поправить какое-нибудь чересчур уж легкомысленное утверждение своей сестрицы, и один раз попросила ее поднять клубок, закатившийся под стол. Однако, естественно, поднял его я.

– Спасибо, мистер Маркхем, – сказала Мэри, беря клубок. – Я бы и сама за ним встала, но не хочется будить кошечку.

– Мэри, душка, это тебя в глазах мистера Маркхема не оправдывает! – заметила Элиза. – Полагаю, он, как и все джентльмены, терпеть не может кошек, как и старых дев. Правда, мистер Маркхем?

– Мне кажется, наш суровый пол недолюбливает кошечек и птичек потому, что прекрасные девицы и дамы изливают на них слишком уж много нежности.

– Но ведь они такая прелесть! – В порыве неуемного восторга она вдруг накинулась с поцелуями на любимицу сестры.

– Да перестань же, Элиза! – сердито сказала та и нетерпеливо оттолкнула шалунью.

Но мне пора было уходить. Я вдруг спохватился, что того и гляди опоздаю к чаю, а матушка отличалась редкой пунктуальностью.

Моя прелестная собеседница попрощалась со мной весьма неохотно. Я нежно пожал ей ручку, а она одарила меня самой ласковой своей улыбкой и чарующим взором. Я шел домой очень счастливый: мое сердце полнилось самодовольством, а любовь к Элизе так даже переливалась через его край.

Глава III

Спор

Два дня спустя нам нанесла визит миссис Грэхем – вопреки предсказаниям Розы, не сомневавшейся в том, что таинственная обитательница Уайлдфелл-Холла не считает для себя обязательными правила вежливости. В этом убеждении мою сестрицу поддерживали Уилсоны, которые то и дело вспоминали, что их визит, как и визит Миллуордов, остался пока без ответа. Однако теперь причина такой неучтивости объяснилась, хотя Роза и не совсем ей поверила. Миссис Грэхем привела с собой сына, а когда матушка выразила удивление, что малыш совершил такую длинную прогулку до Линден-Кара, сказала:

– Да, для него это очень большое расстояние, но иначе мне вовсе пришлось бы отказаться от визита к вам. Ведь я никогда не оставляю его одного. И, миссис Маркхем, прошу вас, когда вы увидитесь с миссис Уилсон и Миллуордами, передайте им мои извинения. Боюсь, я должна буду лишить себя удовольствия побывать у них, пока Артур немного не подрастет.

– Но у вас же есть служанка! – заметила Роза. – Разве нельзя оставить его с ней?

– У нее много других забот. Кроме того, она слишком стара, чтобы успевать за ним, а он очень подвижный ребенок, и было бы жестоко принуждать его сидеть возле старухи.

– Но ведь вы оставили его, чтобы побывать в церкви?

– Да, один раз. Но ни для чего другого я бы с ним не рассталась. И, думаю, в будущем либо я должна буду брать его с собой в церковь, либо сама оставаться дома.

– Неужели он такой шалун? – спросила матушка с негодованием.

– Вовсе нет, – с печальной улыбкой ответила миссис Грэхем, поглаживая кудрявую головку сына, который сидел на скамеечке у ее ног. – Но он мое единственное сокровище, и у него, кроме меня, нет никого. Поэтому нам не хочется расставаться.

– Извините, дорогая моя, это я называю слепым обожанием, – объявила моя прямодушная родительница. – Постарайтесь подавлять такую глупую любовь, и не просто чтобы не выглядеть смешной, а чтобы спасти сына от гибели.

– Гибели, миссис Маркхем?

– Да. Баловство портит ребенка. Даже и в таком нежном возрасте ему не следует все время держаться за материнскую юбку. Ему должно быть стыдно!

– Миссис Маркхем, прошу вас, не говорите такие вещи – во всяком случае, при нем! Надеюсь, мой сын никогда не будет стыдиться любить свою мать! – произнесла миссис Грэхем с такой страстностью, что мы все были поражены. Матушка попыталась успокоить ее, объяснить, что она не так ее поняла, но наша гостья предпочла резко переменить разговор.

«Как я и думал! – сказал я себе. – Характерец у нее не из кротких, каким прелестным ни кажется ее бледное лицо и гордый лоб, на который раздумья и страдания как будто равно наложили печать!»

Все это время я сидел у столика в противоположном углу, притворяясь, будто погружен в чтение «Журнала для фермеров», который держал в руке, когда доложили о нашей посетительнице. Не желая выглядеть дамским угодником, я ограничился поклоном и остался на прежнем месте.

Однако вскоре я услышал приближающиеся робкие шажки. Малыш Артур не устоял перед соблазном – ведь Санчо, мой пес, лежал у моих ног! Положив журнал, я увидел, что мальчик остановился ярдах в двух от меня, грустно устремив синие глаза на собаку, – удерживала его не боязнь, а стеснительность. Но стоило мне ласково ему кивнуть, как он решился подойти ко мне. «Застенчивый ребенок, но не капризный», – решил я.

Минуту спустя малыш уже стоял на ковре на коленях и обнимал Санчо за шею. А еще минуту спустя водворился на колени ко мне и с большим интересом рассматривал рисунки лошадей, коров и свиней всевозможных пород, а также планы образцовых ферм, заполнявшие страницы моего журнала. Иногда я косился на его мать, стараясь угадать, как она отнесется к этой новой дружбе, и вскоре заметил по ее тревожному взгляду, что ей почему-то не нравится развлечение, которое нашел ее сын.

– Артур! – позвала она наконец. – Поди сюда. Ты мешаешь мистеру Маркхему. Он хочет читать.

– Вовсе нет, сударыня, разрешите ему остаться здесь. Мне это не менее интересно, чем ему, – попросил я, но она взглядом и жестом все-таки подозвала его к себе.

– Ну-у, мамочка! – возразил мальчик. – Позволь, я еще посмотрю картинки. А потом я тебе все про них расскажу!

– В понедельник, пятого ноября, мы думаем устроить небольшой вечер, – сказала матушка, – и я надеюсь, миссис Грэхем, вы не откажетесь быть нашей гостьей. И, пожалуйста, приводите своего сынка, мы найдем для него какие-нибудь интересные занятия… А вы тогда сможете сами извиниться перед Уилсонами и Миллуордами. Я полагаю, они все придут.

– Благодарю вас, но я не бываю на званых вечерах.

– Что вы! Какой же это званый вечер! Соберемся почти по-семейному – кроме нас, будут только Миллуорды и Уилсоны, а с ними вы уже знакомы, да еще мистер Лоренс, ваш домохозяин, а уж с ним вам просто надо познакомиться.

– Мы немножко знакомы… Но все-таки вы должны меня извинить. Вечера теперь сырые и темные, и я побаиваюсь за Артура – здоровье у него не такое уж крепкое. Нам придется подождать, пока дни не станут длиннее, а вечера теплее.

Роза, повинуясь кивку матушки, достала из шкафчика графин вина, рюмки и кекс и предложила это угощение нашим гостям. Кекса они поели, но от вина миссис Грэхем отказалась наотрез, несмотря на все радушные настояния. Артур смотрел на рубиновый нектар с каким-то ужасом и чуть не расплакался, когда матушка заметила, что пригубить-то винцо он должен!

– Успокойся, Артур, – сказала его мать. – Миссис Маркхем просто полагает, что оно будет тебе полезно, потому что ты утомился. Но заставлять тебя она и не думает! И конечно, пить его тебе не следует. Он не выносит даже вида вина, – добавила она. – А от запаха ему становится почти дурно. Дело в том, что прежде, когда он заболевал, я давала ему выпить вместе с лекарством немного вина или разбавленного водой коньяка и сумела внушить ему к ним отвращение!

Мы все засмеялись, но молодая вдова и ее сын не присоединились к нам.

– Что же, миссис Грэхем! – сказала матушка, утирая слезы, которые от смеха выступили на ее ясных голубых глазах. – Вы меня, признаться, удивили. Право, я полагала, что вы благоразумнее. Что за неженку вы из него растите! Только представьте, каким он станет, если вы и дальше…

– О нет, я считаю, что выбрала верный путь, – с невозмутимой серьезностью перебила ее миссис Грэхем. – Таким способом я надеюсь спасти его хотя бы от одного из самых омерзительных пороков. И была бы рада найти способ возбудить в нем такую же ненависть ко всем прочим.

– Но так вы никогда не пробудите в нем ни единой добродетели, миссис Грэхем, – заметил я. – Ведь в чем их суть? В умении и желании противиться соблазну? Или в неведении соблазна? Кто силен? Тот, кто преодолевает препятствия и совершает что-либо полезное благодаря усилиям и ценой усталости? Или тот, кто посиживает весь день в кресле, вставая, только чтобы помешать в камине и перекусить? Если вы хотите, чтобы ваш сын прошел по жизни с достоинством, не старайтесь убирать камни у него из-под ног, но научите не спотыкаться о них, не водите его за руку, а дайте ему привыкнуть ходить одному.

– Я буду водить его за руку, мистер Маркхем, пока он не станет настолько сильным, чтобы обходиться без меня. И уберу с его дороги столько камней, сколько сумею, а остальных научу избегать – или не спотыкаться о них, как вы выразились. Ведь сколько бы я ни убирала камней, их останется вполне достаточно, чтобы ловкость, решимость и осторожность нашли для себя применение. Очень легко рассуждать об испытании добродетели и благородном сопротивлении соблазнам, но покажите мне на пятьдесят… на пятьсот мужчин, уступивших искушению, хотя бы одного, у кого достало добродетельности ему воспротивиться. Так почему же я должна утешаться мыслью, что мой сын явится исключением из тысячи и тысяч, вместо того, чтобы приготовиться к худшему, к тому, что он окажется таким же, как его… как все прочие люди, если я заранее не приму решительных мер?

– Хорошего же вы мнения о всех нас! – воскликнул я.

– О вас мне ничего не известно, и говорю я только о тех, кого знаю, и когда я вижу, как весь род мужской – за немногими исключениями – бредет по жизненному пути, спотыкаясь, падая в каждую яму, ломая ноги о каждый камень, неужели у меня нет права сделать все, что в моих силах, чтобы его путь был более ровным и безопасным?

– О, безусловно. Но для этого надо сделать так, чтобы он был сильнее соблазнов, а не прятать их от него.

– Одно не мешает другому, мистер Маркхем. Бог свидетель, у него будет достаточно искушений и изнутри и извне после того, как я постараюсь сделать для него пороки столь же малопривлекательными, как омерзительна их природа. То, что свет зовет пороком, самой мне никогда не представлялось заманчивым, но я знавала иные искушения и испытания, которые во многих случаях требовали больше осмотрительности и твердости, чтобы им противостоять, чем мне удавалось найти в себе. И я убеждена, что в том же самом могли бы признаться почти все те, кто привык размышлять о себе и стремится властвовать над своими дурными склонностями.

– Да-да! – согласилась матушка, которая не поняла и половины. – Но нам не следует судить о мальчиках по себе. И, моя дорогая миссис Грэхем, позвольте предостеречь вас против ошибки – роковой ошибки, поверьте мне! Ни в коем случае не берите на себя его воспитание и образование! Оттого что в чем-то вы разбираетесь очень хорошо и сами образованны, вас может прельстить мысль, будто такая задача вам по силам. Но это не так, и если вы не отступите от своего намерения, поверьте мне, вам придется горько раскаяться, когда будет уже поздно.

– Видимо, мой долг – отдать его в школу, чтобы он научился презирать власть и любовь своей матери! – заметила наша гостья с довольно горькой улыбкой.

– Да что вы! Но если какая-нибудь мать хочет, чтобы сын ее презирал, то пусть она держит его дома, балует и не жалеет себя, лишь бы исполнять его капризы.

– Я совершенно с вами согласна, миссис Маркхем. Но подобная преступная слабость противна и моим принципам, и моему поведению!

– Так вы же обращаетесь с ним как с девочкой, вы изнежите его, сделаете из него маменькиного сыночка. Да-да, миссис Грэхем, так оно и будет, хотите вы того или нет! Но я попрошу мистера Миллуорда побеседовать с вами об этом. Он сумеет лучше меня растолковать вам, к каким это приведет последствиям. Яснее ясного. И даст совет, что вам делать и как. Уж он-то вас в одну минуту убедит.

– К чему затруднять мистера Миллуорда! – ответила миссис Грэхем, поглядывая на меня (вероятно, я не сдержал улыбки, слушая, как матушка превозносит почтенного священника). – Мне кажется, мистер Маркхем полагает, что умением убеждать он по меньшей мере не уступает преподобному джентльмену. И готов вам сказать, что уж если я его не послушала, то останусь Фомой Неверным, кто бы меня ни уговаривал. Скажите, мистер Маркхем, вы – тот, кто утверждает, что мальчика следует не ограждать от зла, но посылать сражаться с ним в одиночестве и без помощи, не учить его избегать ловушек жизни, но смело бросаться в них или перешагивать через них, как уж там у него получится, не уклоняться от опасностей, но искать их и питать свою добродетель соблазнами, так скажите же…

– Простите меня, миссис Грэхем, но вы слишком торопитесь! Я ведь пока не говорил, что мальчика следует толкать в ловушки жизни или учить его искать соблазны ради того, чтобы, преодолевая их, закалять свою добродетель. Я только утверждаю, что лучше укрепить силы юного героя и вооружить его, чем пытаться ослабить и разоружить его врага; что, взращивая дубок в теплице, преданно ухаживая за ним днем и ночью, защищая его от малейшего дуновения ветерка, вы не можете надеяться, что он станет таким же крепким и могучим, как дуб, выросший на горном склоне, открытом буйству всех стихий, и изведавший даже бури.

– Предположим. Но пустили бы вы в ход те же доводы, если бы речь шла о девочке?

– Разумеется, нет.

– О да, вот ее, вы считаете, нужно холить и нежить, как оранжерейный цветок, учить цепляться за других ради защиты и поддержки и всячески оберегать от каких бы то ни было понятий о зле! Но не будете ли вы так любезны и не объясните ли мне, почему вы проводите такое различие? Или, по-вашему, ей природная добродетель несвойственна?

– Конечно, ничего подобного я не считаю!

– Однако, с одной стороны, вы утверждаете, что добродетель пробуждают только соблазны, а с другой – считаете, что все меры хороши, лишь бы женщина как можно меньше подвергалась соблазнам и ничего не ведала ни о пороке, ни обо всем, к нему относящемся. Таким образом, по вашему мнению, женщина от природы настолько порочна или слабоумна, что попросту не способна противостоять соблазну, и остается чистой и невинной только до тех пор, пока ее держат в неведении и под строгой опекой, но стоит лишь показать ей путь греха, как она, лишенная по своей натуре подлинной добродетели, тут же устремится по нему, и чем больше будет ее осведомленность, чем шире свобода, тем ниже она падет. Сильный же пол наделен естественной склонностью к добродетели, высоким благородством, которое только укрепляется благодаря опасностям и испытаниям…

– Упаси меня Бог от таких мыслей! – вскричал я.

– В таком случае вы полагаете, что оба пола равно слабы и склонны ошибаться, однако малейшее соприкосновение с пороком, малейшая тень тут же навеки погубит женщину, тогда как характер мужчины только укрепится и обогатится – кое-какое практическое знакомство со вкусом запретного плода является достойным и необходимым завершением его воспитания. Подобное обогащение для него будет (прибегая к банальному сравнению) тем же, чем для дуба – налетевшая на него буря, которая, хотя и сорвет с него часть листьев и обломает мелкие веточки, лишь укрепит его корни, закалит фибры ствола и могучих ветвей. Вы полагаете, что нам следует поощрять наших сыновей познавать все на собственном опыте, а нашим дочерям возбраняется извлекать пользу даже из чужого опыта. Я же хочу, чтобы и те и другие благодаря чужому опыту и привитым с детства высоким принципам заранее научились отвергать зло и выбирать добро, обходясь без практических доказательств того, чем чреваты уклонения с праведного пути. Нет, я бы не послала бедную девочку в мир не вооруженной против врагов, не ведающей о расставленных ей ловушках, но и не стала бы так охранять и беречь ее, что она, не научившись самоуважению и умению полагаться на себя, потеряла бы способность и охоту самой себя беречь и остерегаться опасностей. А что до моего сына… Если бы я поверила, что он вырастет человеком, как вы выражаетесь, «знающим жизнь» и гордым своим опытом, пусть даже потому, что опыт этот в конце концов отрезвил его и сделал полезным и уважаемым членом общества – если бы я поверила в подобное, то предпочла бы, чтобы он умер завтра же! В тысячу раз предпочла бы! – докончила она страстно и, крепко прижав сына к сердцу, поцеловала его с неизъяснимой нежностью. (Мальчик уже давно оторвался от журнала и стоял возле матери, заглядывая ей в лицо и в безмолвном недоумении слушая ее непонятные слова.)

– Вы, прекрасные дамы, всегда стараетесь оставить за собой последнее слово! – сказал я, когда миссис Грэхем встала и начала прощаться с матушкой.

– Ах, вам никто не мешает оставить последнее слово за собой, – возразила она. – Только я, к сожалению, не могу повременить, чтобы его выслушать.

– Вот-вот! Выслушиваете ровно столько, сколько вам угодно, а остальное предоставляете собеседнику говорить на ветер.

– Если вам необходимо сказать еще что-нибудь на эту тему, – ответила миссис Грэхем, пожимая руку Розы, – то привезите вашу сестру ко мне в какой-нибудь ясный день, и я выслушаю с самым лестным для вас терпением все, что вы ни пожелаете сказать. Вашу нотацию я предпочту пастырским поучениям почтенного мистера Миллуорда, так как ответить вам, что я осталась при прежнем своем мнении, мне много легче. А что будет именно так, у меня сомнений нет, кто бы из вас ни удостоил меня своими логическими аргументами.

– О, конечно, – парировал я, твердо решив платить ей ее же монетой. – Ведь женщина, соглашаясь выслушать доводы, опровергающие ее убеждения, всегда заранее готова отвергнуть их, затворив свой внутренний слух и не признавая никакой, даже самой железной логики.

– Прощайте, мистер Маркхем, – сказала моя прекрасная противница с пренебрежительной улыбкой на губах и, не удостоив меня больше ни словом, лишь слегка наклонила голову и уже направилась к двери, но ее сын с детской непосредственностью остановил ее и воскликнул:

– Мама, но ты же не пожала руки мистеру Маркхему!

Она со смехом обернулась и протянула мне руку, которую я сжал довольно зло, так как меня раздражало это ее предубеждение против меня, которым ознаменовались самые первые минуты нашего знакомства. Ничего не зная о моем характере и принципах, она, хотя я как будто не дал ей для этого ни малейшего повода, словно пользовалась каждым удобным случаем, чтобы подчеркнуть, что я придерживаюсь о себе куда более высокого мнения, чем имею на то право. Бесспорно, я был обидчив, иначе меня это так не задело бы, а к тому же, пожалуй, и несколько избалован матушкой, сестрой и некоторыми знакомыми барышнями. Но самовлюбленным хлыщом я никогда не был – и тут тебе меня не переубедить, как бы ты ни возражал!

Глава IV

Званый вечер

Вечер, который мы устроили пятого ноября, прошел очень мило, хотя миссис Грэхем и отказалась украсить его своим присутствием. Пожалуй, если бы она все-таки пришла, мы чувствовали бы себя не так свободно и стеснялись бы своей дружеской веселости.

Матушка, как обычно, была хлебосольна, неугомонна, словоохотлива и грешила только избытком желания угодить своим гостям – принуждала одних есть и пить то, чего они терпеть не могли, других насильно усаживала поближе к пылающему огню и развлекала беседой, когда они предпочли бы помолчать. Впрочем, они все были в праздничном настроении и сносили ее заботы с большим добродушием.

Мистер Миллуорд величественно ронял непререкаемые истины, педантично шутил, рассказывал скучнейшие анекдоты и пускался в риторические рассуждения в поучение и назидание как всему обществу в целом, так и наиболее внимательным из своих слушателей, в частности – полной восхищения миссис Маркхем, учтивому мистеру Лоренсу, чинной Мэри Миллуорд, тихому Ричарду Уилсону и невозмутимому Роберту.

Миссис Уилсон блистала, как никогда, сдабривая потоки свежих новостей и старых сплетен банальными вопросами и замечаниями, а также постоянно повторяя одно и то же, видимо не желая давать ни мгновения отдыха своим неутомимым органам речи. Она принесла с собой вязанье, и, казалось, ее язык побился об заклад с ее пальцами, что превзойдет их быстротой и непрерывностью движения.

Ее дочь Джейн была, разумеется, светской и элегантной, остроумной и обворожительной в полную меру своих сил, стремясь затмить всю женскую часть общества и очаровать всю мужскую, а мистера Лоренса окончательно пленить и покорить. Я был не в состоянии определить, какие тончайшие уловки она изобретала для этой последней цели, но, на мой взгляд, напускная аристократическая высокомерность и неприятная самоуверенность совершенно ее портили, а Роза, когда мы остались одни, растолковала мне смысл ее кокетливых взоров, ужимок, намеков столь проницательно и с такой досадой, что я равно подивился фальшивости этой барышни и наблюдательности моей сестрицы и даже спросил себя, уж не видит ли она в мисс Уилсон соперницу. Но успокойся, Холфорд: ничего подобного у нее и в мыслях не было.

Ричард Уилсон, младший брат Джейн, устроился в укромном уголке – не потому, что был в дурном расположении духа, но по застенчивости стараясь оставаться незамеченным, при этом внимательно слушая и наблюдая. И хотя он чувствовал себя несколько не в своей тарелке, вероятно, вечер он на свой лад провел бы приятно, если бы только матушка оставила его в покое. Но из самых добрых намерений она допекала его заботами – непрерывно потчевала то тем, то этим, полагая, в заблуждении, будто он смущается сам что-нибудь взять, и вынуждала выкрикивать через всю комнату коротенькие «да» и «нет» в ответ на бесчисленные вопросы, с помощью которых тщетно пыталась втянуть его в разговор.

Роза сообщила мне, что он почтил нас своим обществом только из-за настояний своей сестрицы. Та обязательно хотела показать мистеру Лоренсу, что у нее есть второй брат, куда более похожий на джентльмена, чем Роберт, которого она, наоборот, всячески старалась оставить дома, но он твердо заявил, что не видит причин, почему бы не скоротать вечерок с Маркхемом, старухой (матушка тогда была еще далеко не старуха), красоткой мисс Розой и его преподобием – что он не ровня им, что ли? И был, разумеется, совершенно прав. И он болтал с матушкой и Розой о всяких пустяках, беседовал со священником о приходских делах, а со мной о сельскохозяйственных работах и рассуждал о политике с нами обоими.

Мэри Миллуорд предпочитала хранить молчание, но меньше страдала от беспощадной матушкиной доброты, так как умела отвечать коротко и отказываться резко, а потому подозревалась не столько в робости, сколько в угрюмости. Во всяком случае, остальные не получали особого удовольствия от ее присутствия, как и она от их общества. Элиза шепнула мне, что Мэри пришла только по настоянию их отца: он вдруг объявил, что она слишком занята домашними обязанностями и пренебрегает невинными развлечениями и радостями, приличествующими ее возрасту и полу. Впрочем, насколько я мог судить, Мэри не так уж и скучала – несколько раз она смеялась шуткам и обменивалась улыбками с теми среди нас, кто пользовался ее расположением. Потом я заметил, что она старается перехватить взгляд Ричарда Уилсона, сидевшего напротив нее. Конечно, он занимался с ее отцом и они должны были привыкнуть друг к другу, а обоюдная замкнутость могла их даже сблизить.

Моя Элиза была обворожительна свыше всяких описаний, кокетлива без жеманства и словно бы искала только моего внимания. Как бы она ни поддразнивала меня и ни посмеивалась надо мной, ее сияющее личико и прерывистое дыхание выдавали, как ей приятно, что я сижу или стою рядом с ней, нашептываю ей на ушко всякий вздор или пожимаю ее пальчики во время танцев. Но мне лучше не продолжать: если я расхвастаюсь теперь, тем больше мне придется краснеть потом.

Продолжу рассказ о прочих членах нашей небольшой компании. Роза, как всегда, держалась естественно и безыскусственно веселилась. Фергес вел себя вызывающе и глупо, но дерзости и нелепые выходки только смешили остальных, хотя и не поднимали его в их глазах. И наконец (себя я опускаю), мистер Лоренс был мил и обходителен со всеми, любезен со священником и женской половиной нашего общества – особенно с хозяйкой дома, ее дочерью и мисс Уилсон… Слепец! У него не хватало хорошего вкуса предпочесть этой последней Элизу Миллуорд! Между ним и мной существовало нечто вроде приятельских отношений. Отшельник по натуре, он редко покидал уединенное поместье, где родился и где после смерти отца вел одинокое существование, и не имел ни случая, ни желания заводить новые знакомства. А из старых наиболее приятен ему (судя по его поведению) был я. Мне он скорее нравился, но его холодность, застенчивость и замкнутость мешали проникнуться к нему истинно теплым чувством. Прямота и откровенность в других его привлекали, если были свободны от вульгарности и назойливости, но сам он не мог ими похвастать. Молчание, которое он хранил о собственных делах и заботах, вызывало досаду и могло даже оскорбить, но я извинял такую скрытность в убеждении, что питают ее не высокомерие и не отсутствие доверия к друзьям, но болезненная застенчивость и чувствительность, которые он сознавал, но преодолеть был не в состоянии. Сердце его напоминало нежный цветок, который развертывает лепестки навстречу солнечным лучам, но тут же поникает и закрывается, если его коснутся неосторожные пальцы или даже самый легкий ветерок. В целом наша близость ограничивалась определенной взаимной симпатией и далеко не походила на глубокую и прочную дружбу вроде той, которая позже связала нас, Холфорд. Тебя, несмотря на некоторую твою придирчивость, я уподобил бы старому привычному сюртуку из превосходной ткани, просторному, удобно облегающему фигуру, нигде ее не стесняя, который можно надевать по любому случаю и в любую погоду, не боясь его испортить. Мистер же Лоренс походил на новый фрак, отлично и элегантно сшитый, но столь тесный в плечах, что страшно пошевелить рукой – как бы не лопнули швы, и столь отглаженный и безупречный, что и думать нельзя попасть в нем под дождь, пусть даже на несколько секунд.

Едва гости собрались, как матушка заговорила про миссис Грэхем – выразила сожаление, что она не могла принять нашего приглашения, и объяснила Миллуордам и Уилсонам, по какой причине ей не удалось отдать им визиты, – но она надеется, что они извинят ей невольную неучтивость, и всегда будет рада вновь увидеть их у себя.

– Но она какая-то странная, мистер Лоренс, – продолжала матушка. – Просто ничего понять нельзя. Впрочем, вы, наверное, можете нам про нее кое-что рассказать. Ведь она как-никак ваша жилица и к тому же сказала, что вы немного знакомы.

Все глаза обратились на мистера Лоренса, и мне показалось, что этот вопрос смутил его больше, чем того заслуживал.

– Я, миссис Маркхем? – воскликнул он. – Вы ошибаетесь, я не… то есть я, разумеется, видел миссис Грэхем, но рассказать не могу ничего.

Он тут же повернулся к Розе и попросил ее развлечь общество романсом или сыграть что-нибудь.

– Нет, – ответила она. – Об этом попросите мисс Уилсон. Она и поет, и играет несравненно лучше нас всех.

Мисс Уилсон начала отнекиваться.

– Да споет она, споет! – вмешался Фергес. – Если вы, мистер Лоренс, возьметесь переворачивать ноты.

– С большим удовольствием. Мисс Уилсон, вы окажете мне такую честь?

Она изогнула лебединую шею, улыбнулась и позволила ему подвести себя к инструменту. А затем принялась играть и петь со всем блеском, на какой была способна. Он же, терпеливо опираясь на спинку ее стула, переворачивал лист за листом нотные тетради и менял их по ее просьбе. Быть может, он получал от ее игры и пения не меньшее удовольствие, чем она сама, но не скажу, чтобы мне они так уж нравились, хотя ее манера исполнения была по-своему и очень недурна – умелая, выразительная… и без малейшего чувства.

Однако с миссис Грэхем мы еще не покончили.

– От вина я откажусь, миссис Маркхем, – сказал мистер Миллуорд, когда подали вино. – Лучше налейте мне вашего домашнего эля. Я его предпочитаю всем другим напиткам.

Весьма польщенная таким комплиментом, матушка дернула сонетку и вскоре перед достойным пастырем уже стоял фарфоровый кувшин нашего лучшего эля, тонким ценителем которого он был.

– Вот питье так питье! – вскричал он, ловко наклоняя кувшин так, что струя лилась точно в стакан и весело пенилась. На стол при этом не пролилось ни капли. Затем стакан был поднят к свече, священник полюбовался его содержимым, осушил одним огромным глотком, одобрительно причмокнул, перевел дух и снова его наполнил под одобрительным взором моей матушки.

– Нет, с ним ничто не сравнится, миссис Маркхем! – сказал он. – Я так всюду и говорю: с вашим домашним элем ничто не сравнится!

– На здоровье, сэр! Я ведь варкой всегда сама распоряжаюсь. И как сыр варят, и как масло сбивают, тоже приглядываю. Если уж что делать, так как следует, вот что я вам скажу.

– Вы совершенно правы, миссис Маркхем. Совершенно правы.

– Но, мистер Миллуорд, ведь ничего дурного нет в том, чтобы иной раз выпить винца или даже чего-нибудь покрепче, правда? – спросила матушка, подавая стопку джина с водой миссис Уилсон, которая пожаловалась, что вино тяжело ложится ей на желудок. (Ее сын Роберт, перехватив бутылку, налил себе чистого джина.)

– Ну разумеется, – ответил оракул, величественно кивнув. – Все это блага и дары Провидения, только не надо ими злоупотреблять.

– А вот миссис Грэхем так не думает. Вы бы послушали, что она нам тут наговорила! Я ее тогда же предупредила, что посоветуюсь с вами.

И матушка незамедлительно познакомила общество с заблуждениями упомянутой дамы касательно употребления спиртных напитков, заключив свое повествование вопросом:

– Ведь, по-вашему, это неверно, ведь так?

– Неверно? – повторил священник с особой торжественностью. – Преступно, вот что это! Преступно. Она же не только тиранит мальчика, но презирает дарованные нам блага и учит его попирать их ногами!

Он вошел во вкус и принялся подробно растолковывать всю опасность и кощунственность подобных взглядов. Матушка внимала ему с глубочайшим благоговением, и даже миссис Уилсон снизошла до того, что дала отдохнуть своему языку, и слушала молча, мирно прихлебывая джин. Мистер Лоренс, положив локти на стол, поигрывал недопитой рюмкой и чему-то улыбался.

– Но согласитесь, мистер Миллуорд, – сказал он, когда преподобный джентльмен прервал наконец свою проповедь, чтобы перевести дух, – что в тех случаях, когда в ребенке заложена склонность к неумеренности, например, по вине его родителей и дедов, некоторые меры предосторожности могут оказаться нелишними? (Следует объяснить, что, по слухам, отец Лоренса сократил свой жизненный срок неумеренным пристрастием к крепким напиткам.)

– Возможно, возможно, но умеренность – это одно, сэр, а полное воздержание – совсем другое!

– Но я слышал, что есть люди, неспособные вовремя остановиться. Если полное воздержание – и зло, хотя многие в этом сомневаются, то злоупотребление – еще большее зло, этого отрицать нельзя. Некоторые родители строго-настрого запрещают своим детям даже пригубливать спиртные напитки. Но родительская власть не беспредельна, дети склонны тянуться к запретному плоду. А в подобном случае у ребенка не может не пробудиться сильного желания попробовать то, что другие так хвалят и любят, то, что для него находится под запретом, и при первом же удобном случае он это желание удовлетворит, последствия же такого нарушения могут быть чрезвычайно серьезны. Я не считаю себя судьей в подобных вопросах, но мне кажется, что план миссис Грэхем, о котором вы рассказали, миссис Маркхем, обладает немалыми достоинствами, несмотря на всю его странность. Ведь мальчик сразу же избавляется от соблазна. Его не мучает тайное любопытство, не снедает нетерпеливое желание попробовать соблазнительные напитки – ведь он уже хорошо с ними знаком и успел проникнуться к ним отвращением, нисколько не пострадав от вредных их свойств.

– И это хорошо, сэр? Разве я не доказал вам, насколько дурно, насколько противно Писанию и разуму учить ребенка смотреть с презрением и отвращением на дары Провидения, вместо того чтобы пользоваться ими в меру?

– Возможно, сэр, вы считаете опий даром Провидения, – возразил с улыбкой мистер Лоренс, – но, согласитесь, вряд ли многим следует употреблять его, даже в умеренности. Однако, – добавил он, – мне не хотелось бы, чтобы вы приняли мое уподобление слишком буквально, а потому я допью свою рюмку.

– И выпьете еще одну, мистер Лоренс? – сказала матушка, подталкивая к нему бутылку.

Но он мягко отказался, чуть-чуть отодвинулся от стола, откинулся на спинку, обернулся ко мне (мы с Элизой Миллуорд сидели на диване позади него) и небрежно спросил, знаком ли я с миссис Грэхем.

– Я видел ее раза два.

– И что вы о ней думаете?

– Не скажу, что она мне очень понравилась. Она красива, а вернее сказать, обладает благородной и интересной внешностью, но далеко не любезна, склонна, как мне кажется, к нетерпимости и, раз составив какое-то мнение, будет отстаивать его любой ценой вопреки очевидности, насильственно приводя все в согласие со своими предубеждениями. Нет, на мой вкус в ней слишком много ожесточенности, умничания и едкости.

Он промолчал, отвел глаза и закусил нижнюю губу, а через минуту-другую встал и направился к мисс Уилсон, которая, полагаю, влекла его к себе столь же сильно, как я отталкивал. В то время я не придал его словам ни малейшего значения, но впоследствии вспомнил их вместе с множеством таких же пустяков, когда… Но не буду забегать вперед.

Вечер мы заключили танцами – наш достойный пастырь не счел, что подобное развлечение в его присутствии неуместно, хотя мы даже наняли деревенского скрипача. Однако Мэри Миллуорд не пожелала к нам присоединиться, как и Ричард Уилсон, хотя матушка всячески его уламывала и даже обещала сама быть его дамой.

Впрочем, мы прекрасно обходились без них. После кадрили начались контрдансы, время летело незаметно, и был уже довольно поздний час, когда я крикнул скрипачу, чтобы он заиграл вальс. Но прежде чем я успел закружить Элизу в этом восхитительном танце, а Лоренс с Джейн Уилсон и Фергес с Розой – последовать нашему примеру, мистер Миллуорд остановил нас:

– Нет-нет, этого я не допущу! Да уже пора и по домам.

– Ну, папочка! – жалобно сказала Элиза.

– Время позднее, девочка, нам пора! Помни, умеренность и послушание во всем. Ведь сказано: «Кротость ваша да будет известна всем человекам!»

В отмщение я последовал за Элизой в тускло освещенную прихожую и, делая вид, будто помогаю ей накинуть шаль, боюсь, сорвал быстрый поцелуй за спиной ее родителя, пока он укутывал шею и подбородок толстым шарфом. Но, увы! Обернувшись, я узрел перед собой матушку. И, едва наши гости удалились, был подвергнут суровому выговору, который угасил мою веселость и испортил все удовольствие от вечера.

– Мой дорогой Гилберт! – сказала она. – Зачем ты так себя ведешь? Ты ведь знаешь, как близко к сердцу я принимаю твое благо, как я люблю и ценю тебя превыше всего в мире, как надеюсь увидеть тебя преуспевающим, счастливо устроенным в жизни и каким горем для меня будет, если ты женишься на этой девчонке, да и на любой другой в здешних местах. Что ты в ней видишь, я просто понять не могу! Нет, я не только о том, что у нее нет за душой ни гроша. Ни красоты, ни благоразумия, ни добрых душевных качеств – ну, словом, ничего хорошего. Если бы ты знал себе цену, как знаю я, ты и думать о ней не стал бы. Подожди немножко, и сам увидишь! Если будешь и дальше слеп к тому, какова она на самом деле, то придется тебе всю жизнь раскаиваться, когда откроешь глаза и увидишь, сколько вокруг куда более достойных девиц. Помяни мое слово!

– Ах, мама, ну довольно же! Терпеть не могу нотаций. Жениться я пока не собираюсь, ты же знаешь. Но неужели мне и поразвлечься нельзя?

– Можно, милый мой мальчик, конечно, можно. Но только по-другому. А так вести себя нельзя. Будь она хорошей девушкой, ты ее оскорбил бы. Но она-то – хитрая дрянь, уж поверь мне, и ты опомниться не успеешь, как угодишь в ловушку. А если ты все-таки женишься на ней, Гилберт, то разобьешь мое сердце, так ты и знай!

– Да не плачь же, мама, – сказал я, потому что у нее из глаз уже покатились слезы. – Дай-ка я тебя поцелую и сотру тот поцелуйчик. Не брани Элизу и успокойся. Обещаю тебе, что я никогда… То есть что я хорошенько подумаю, прежде чем решиться на то, чего ты серьезно не одобряешь.

С этими словами я зажег мою свечу и отправился к себе в сильном унынии.

Глава V

Мастерская

Только под конец ноября я все-таки сдался на просьбу Розы и согласился отправиться с ней в Уайлдфелл-Холл. К нашему удивлению, первое, что мы увидели, когда нас ввели в комнату, был мольберт, возле которого стоял стол, заваленный свернутыми в трубку холстами, пузырьками с лаком, кистями, красками и еще всякой всячиной. Лежала там и палитра. К стене были прислонены незаконченные наброски и несколько завершенных картин – почти только пейзажи, некоторые с фигурами.

– Я должна извиниться, что принимаю вас у себя в мастерской, – сказала миссис Грэхем. – Но в гостиной камин не затоплен, а сегодня холодно, и нам было бы там неуютно.

Освободив два стула от холстов, она пригласила нас сесть, а сама вернулась на свое место у мольберта и во время разговора иногда поворачивалась к нему и даже делала мазок-другой, словно была не в силах совсем отвлечься от новой картины и сосредоточить внимание на гостях. Это был вид Уайлдфелл-Холла на заре с нижнего луга – его темная громада четко вырисовывалась на фоне серебристо-голубого неба с двумя-тремя алыми полосками у горизонта. Верность натуре не оставляла желать ничего лучшего, и написана картина была с большим вкусом.

– Как вижу, вам трудно оторваться от вашей работы, миссис Грэхем, – сказал я. – Умоляю вас, продолжайте, иначе мы окажемся в положении непрошеных и назойливых посетителей!

– Нет-нет! – ответила она, бросая кисть на стол, словно внезапно вспомнив о требованиях вежливости. – Мой дом не так уж часто осаждают визитеры, чтобы я не нашла нескольких минут для тех, кто потрудился навестить меня.

– Но ведь картина совсем окончена, – сказал я, подходя к мольберту и старательно скрывая, какой восторг и удивление она у меня вызвала. – По-моему, вам осталось только кое-где подправить передний план. Но почему вы надписали ее «Фернли-Мэнор, Кэмберленд», а не «Уайлдфелл-Холл, …шир»? – спросил я, прочитав надпись мелкими буквами в уголке холста, и тут же почувствовал, что допустил непростительную дерзость: миссис Грэхем покраснела, замялась и после паузы ответила с какой-то вызывающей откровенностью:

– Потому что у меня есть друзья… вернее, знакомые, от которых я предпочла бы скрыть, где живу теперь, а так как картина может попасться им на глаза и они могут узнать мою манеру, хотя инициалами она помечена неверными, то на всякий случай я дала ей и неверное название, чтобы сбить их со следа, если они попробуют отыскать меня с ее помощью.

– А, так себе вы ее не оставите? – спросил я, только чтобы переменить тему.

– Нет. Я не могу заниматься живописью только для развлечения.

– Мама посылает все свои картины в Лондон, – сказал Артур, – а там их кто-то продает и присылает нам денежки.

Я начал рассматривать другие полотна: прелестный вид Линден-Хоупа с вершины холма, Уайлдфелл-Холл, залитый солнечным светом в тихий летний день. И простенький, но производящий большое впечатление набросок: ребенок на осеннем лугу грустно наклоняет голову к увядшему букетику полевых цветов под тусклым пасмурным небом, а вдали темнеет гряда низких холмов.

– Как видите, выбор сюжетов не очень богат, – сказала прекрасная художница. – Я уже написала старый дом при лунном свете, и, наверное, придется вернуться к нему в снежный зимний день, а потом и в пасмурный вечер. Ведь здесь попросту больше нечего писать. Мне говорили, что где-то неподалеку есть чудесный вид на море. Это верно? И на достаточно близком расстоянии, чтобы туда можно было добраться пешком?

– Да, если вы готовы пройти четыре мили или около того. То есть туда и обратно почти восемь, да к тому же по тяжелой дороге.

– Но где она?

Я принялся как мог подробнее объяснять, в каком направлении, через какие луга, какими тропами и тропками можно выйти на дорогу к морю, где свернуть вправо, а где влево, но миссис Грэхем перебила меня:

– Ах, не надо! Повремените. Я ведь успею забыть все ваши объяснения до того, как сумею ими воспользоваться. Отправиться туда я думаю весной, и вот тогда, быть может, снова задам вам этот вопрос. Но впереди еще зима и… – Внезапно она с испуганным восклицанием вскочила со стула, поспешно извинилась и выбежала из комнаты, плотно притворив за собой дверь.

Любопытствуя узнать, что ее так напугало, я поглядел в окно – несколько секунд назад она обратила на него небрежный взгляд, – но успел разглядеть только фалды сюртука, тотчас исчезнувшие за густым остролистом, заслонявшим крыльцо.

– Это мамин друг, – сказал Артур.

Мы с Розой переглянулись.

– Я совершенно ее не понимаю, – шепнула Роза.

Мальчик поглядел на нее с недоумением, и она начала болтать с ним о всяких пустяках, а я от нечего делать продолжал рассматривать картины. В темном углу я обнаружил не замеченное мною раньше полотно, изображавшее маленького ребенка, который сидел на траве, держа охапку цветов. Большие синие глаза, сияющие сквозь завесу упавших на лоб каштановых кудрей, были настолько похожи на глаза маленького джентльмена, развлекающего мою сестрицу, что это мог быть только портрет Артура в самом нежном возрасте.

Я поднял его, чтобы рассмотреть на свету, и увидел, что за ним стоит еще одно полотно, повернутое к стене. Я позволил себе и его повернуть к свету. Это оказался портрет красивого джентльмена в самом расцвете молодости, довольно недурно выполненный. Однако если он принадлежал той же кисти, что и остальные, то писался задолго до них, так как в изображении второстепенных деталей проглядывала старательность и ему не хватало чистоты колорита и свободы исполнения, которые так поразили и пленили меня в них. Тем не менее разглядывал я его с большим интересом. В чертах лица, в их выражении было что-то своеобразное, указывающее на верность оригиналу. Ярко-синие глаза смотрели на зрителей с веселым лукавством – так и чудилось, что они вот-вот подмигнут, губы, пожалуй чуть-чуть чувственно-пухлые, готовы были сложиться в беззаботную улыбку, розовые щеки обрамлялись пышными рыжеватыми бакенбардами, каштановые волосы ниспадали на лоб крутыми завитками, но слишком низко, словно оригинал портрета гордился своей красотой много больше, чем умом. На что, возможно, у него были веские причины, хотя он и не производил впечатление глупца.

Я разглядывал портрет не более двух минут, как в комнату вернулась ее прекрасная хозяйка.

– По поводу картин, – сказала она, извиняясь за то, что так неожиданно нас покинула. – Он подождет.

– Боюсь, я позволил себе некоторую дерзость, – сказал я, – решившись посмотреть картину, которую художник повернул к стене. Но нельзя ли спросить…

– О да, сэр, это дерзость, и неизвинительная, а потому не задавайте никаких вопросов, так как ответа на них вы не получите, – перебила она, стараясь улыбкой смягчить свой упрек. Но блеск в ее глазах и краска на щеках показывали, что она рассердилась не на шутку.

– Я хотел только спросить, вы ли его написали, – сказал я обиженно, протягивая ей портрет.

Она выхватила его у меня, быстро поставила на прежнее место лицом к стене, загородила портретом Артура и со смехом повернулась ко мне.

Но меня разбирала досада, и, отойдя к окну, я уставился на унылый сад, а когда они с Розой поговорили минуты две-три, объявил моей сестрице, что нам пора, ласково пожал руку Артуру, холодно поклонился его матери и направился к двери. Однако миссис Грэхем, попрощавшись с Розой, протянула мне руку и сказала ласковым тоном с милой улыбкой:

– Да пройдет ваш гнев до захода солнца, мистер Маркхем! Мне очень жаль, что моя резкость вас обидела.

Когда дама просит извинения, сердиться на нее невозможно, и мы расстались добрыми друзьями – на этот раз я пожал ей руку сердечно, а не злобно.

Глава VI

Дальнейший ход событий

После этого я четыре месяца не переступал порога миссис Грэхем, как и она – моего. Однако женская часть нашего общества не переставала о ней судачить, и наше знакомство, хотя и медленно, все же продолжало развиваться. Что до разговоров, я почти их не слушал (то есть когда они касались прекрасной отшельницы), и все полученные из них сведения свелись к тому, что в одно ясное морозное утро она осмелилась пройтись с сыном до церковного дома, но, к сожалению, не застала никого, кроме мисс Миллуорд. Тем не менее она оставалась там довольно долго, – видимо, у них нашлось о чем побеседовать, и расстались они со взаимным желанием увидеться снова. Впрочем, Мэри любила детей, а нежные маменьки всегда питают слабость к тем, кто восхищается их бесценными чадами.

Однако иногда я видел ее сам – и не только в церкви, но и на холмах, когда она шла с сыном куда-то или же просто в погожие дни прогуливалась по вересковым пустошам и бурым лугам в окрестностях Уайлдфелл-Холла с книгой в руке, а мальчик резвился вокруг нее. И всякий раз, шел ли я пешком, ехал ли верхом, занимался ли делами фермы, я обычно умудрялся нагнать ее или попасться ей навстречу, потому что мне нравилось смотреть на нее и разговаривать с ней и очень нравилось болтать с ее маленьким спутником, который, перестав меня дичиться, оказался очень приветливым, умненьким и забавным малышом, так что скоро мы стали закадычными друзьями – а уж к большому удовольствию маменьки или не слишком большому, сказать не могу. Вначале мне казалось, что она была бы рада вылить ушат холодной воды на завязывающуюся нашу дружбу, так сказать, угасить веселый огонек прежде, чем он успеет разгореться, но в конце концов, несмотря на предубеждение против меня, удостоверившись, что я безобиден, исполнен наилучших намерений, а Артур извлекает из знакомства со мной и моим сеттером много радости, она сменила гнев на милость и даже приветствовала мое появление улыбкой. Артур же весело окликал меня, едва завидев, и бросался ко мне навстречу, обгоняя маменьку шагов на сто. Если я был верхом, то подхватывал его в седло и катал рысью, а то и галопом. Если же я шел пешком, но где-нибудь рядом паслась рабочая лошадь, он отправлялся дальше легкой трусцой, а его маменька обязательно шла рядом – не столько из страха, как бы он не упал, сколько опасаясь, что в ее отсутствие я могу заразить его детским ум какими-нибудь неуместными понятиями. Больше всего она любила, когда он бегал наперегонки с Санчо, а я держался рядом с ней – боюсь, не потому, что ей так уж нравилось мое общество (хотя порой я льстил себя такой мыслью), но потому, что у Артура не было товарищей среди сверстников, и ему редко доводилось бегать и играть на свежем воздухе, как это ни полезно для укрепления детского здоровья. Быть может, радовало ее и то, что, находясь рядом с ней, я не мог причинить мальчику какой-либо вред, прямой или косвенный, намеренно или нечаянно, – доброго же мнения была она обо мне!

Тем не менее, мне кажется, разговоры со мной все-таки были ей приятны. Как-то в ясный февральский день, когда мы минут двадцать прогуливались по вереску, она словно забыла обычную сухую сдержанность, и между нами завязалась оживленная беседа, причем миссис Грэхем говорила с таким воодушевлением, замечания ее были такими меткими и глубокими (к счастью, в обсуждавшемся вопросе наши взгляды совпадали), а выглядела она такой красивой, что я возвращался домой совсем очарованный, и вдруг поймал себя на мысли, что, пожалуй, было бы куда приятней идти рука об руку по жизни с подобной женщиной, чем с Элизой Миллуорд, и тут же, фигурально выражаясь, сгорел от стыда из-за такого моего непостоянства.

Войдя в гостиную, я застал там Розу в обществе Элизы, и неожиданность эта не вызвала у меня положенного восторга. Мы довольно долго болтали, но Элиза вдруг представилась мне пустенькой и даже скучноватой в сравнении с миссис Грэхем – с ее зрелым умом и загадочным характером. Увы, вот оно человеческое постоянство!

«Впрочем, – рассуждал я про себя, – жениться на Элизе я не могу, раз моя мать настолько против нашего брака, и, следовательно, не должен вводить девушку в заблуждение относительно моих намерений. И если нынешнее мое настроение не рассеется, мне легче будет вырваться из ее шелковых, но крепких силков. Миссис Грэхем, возможно, столь же неприемлема для матушки, но ведь даже врачи, когда иного средства нет, выбирают меньшее зло, чтобы избавить больного от большего. Ведь не влюблюсь же я всерьез во вдовушку, как и она в меня. Об этом и речи нет. Но если ее общество мне приятно, то почему я должен себе в нем отказывать? Если же звезда ее красоты затмит блеск звезды Элизы, тем лучше. Но навряд ли, навряд ли!»

После этого я чуть не каждый погожий день старался оказаться вблизи Уайлдфелл-Холла примерно в тот час, когда моя знакомая обычно выходила из своей уединенной обители. Однако я так часто оказывался обманутым в своих ожиданиях, так капризно выбирала она время прогулок и места их, так мимолетны были наши встречи, что меня все больше начинало преследовать подозрение, уж не прилагает ли она столько же стараний избегать моего общества, сколько я – ища его. Но мысль эта была столь неприятна, что я старался отогнать ее при первой же возможности.

Однажды в тихий ясный мартовский день, наблюдая за выравниванием луга и починкой изгороди в долине, я увидел у ручья миссис Грэхем с альбомом. Она сосредоточенно рисовала, а Артур строил плотины и дамбы поперек каменистого русла, благо тут было совсем мелко. Работа мне надоела, и не мог же я упустить столь редкий случай, а потому, забыв и про луг, и про изгородь, поспешил к ним, но Санчо, разумеется, меня опередил – увидев своего юного приятеля, пес молнией понесся вперед и прыгнул на мальчика с таким восторгом, что опрокинул его почти на середину ручья. К счастью, выступающие между струйками камни уберегли его от воды, а поверхность их была такой гладкой, что он совсем не ушибся, и нежданное злоключение его только развеселило.

Миссис Грэхем изучала особенности разных деревьев, которые стояли еще по-зимнему обнаженные, и тщательно срисовывала сложные узоры их ветвей резкими, но изящными штрихами. Она молчала, а я как завороженный следил за ее карандашом, за тонкими красивыми пальцами, которые с таким умением подчиняли его намерениям художницы. Но вскоре движения их утратили четкость, стали неуверенными, карандаш чуть дрожал, ошибался, а затем и вовсе замер, художница же подняла голову от альбома и со смехом сказала мне, что мой надзор дурно сказывается на наброске.

– Тогда я поболтаю с Артуром, пока вы не кончите, – сказал я.

– Мистер Маркхем, а вы меня не покатаете, если мама позволит? – попросил мальчик.

– Но ведь я пришел пешком, милый.

– А вон же на лугу лошадь! – И он указал на крепкую черную кобылу, которая тащила каток.

– Нет, нет, Артур, это слишком далеко! – возразила его мать.

Однако я обещал вернуть его целым и невредимым, прокатив по лугу разок-другой, и, поглядев на его молящее личико, она улыбнулась и кивнула. Впервые мне было дозволено увести Артура от нее хотя бы на полширины луга.

Восседая на могучей спине, как на троне, мальчик медленно двигался вверх и вниз по склону, сияя безмолвной, но безграничной радостью. Однако работа скоро завершилась. Тем не менее, когда я спешил гордого всадника и вернул матери, она как будто досадовала, что я разлучил их слишком надолго. Во всяком случае, альбом был закрыт, видимо, уже несколько минут назад, а лицо ее выражало плохо скрываемое нетерпение.

Им пора домой, сказала она и хотела уже пожелать мне доброго вечера, но я упрямо пошел проводить их. Пока мы поднимались по склону, она стала гораздо приветливее, и я был совсем счастлив, но едва впереди показался угрюмый старый дом, как миссис Грэхем остановилась и обернулась ко мне, словно полагая, что я дальше не пойду, а договорю начатую фразу и мы простимся. Конечно, так и следовало бы сделать, ибо «холодный тихий вечер» быстро «угасал», солнце уже закатилось и в сером небе блестел лунный серп. Но чувство, похожее на сострадание, приковало меня к месту. Меня угнетала мысль, что она сейчас вернется в это уединенное мрачное жилище. Я еще раз взглянул на дом, сурово хмурившийся выше по склону. Нижние окна одного крыла отливали красноватыми отблесками, остальные были темными, а некоторые зияли черными провалами, лишенные не только стекол, но и рам.

– Разве вы не чувствуете себя одинокой среди этого безлюдия в таком неуютном обиталище? – сказал я после минутного молчания.

– Порой чувствую, – ответила она. – В холодные вечера, когда Артур засыпает, и я сижу и слышу, как за стенами воет ветер и стонет в заброшенных комнатах, ни чтение, ни другие занятия не могут отогнать унылые мысли и дурные предчувствия. Но я понимаю, что это лишь минутная слабость, которой стыдно поддаваться. Если Рейчел жизнь здесь даже по душе, то почему я должна роптать? Напротив, мне следует благодарить судьбу за такое убежище, пока его у меня не отняли!

Последние фразы она произнесла вполголоса, словно просто думала вслух, забыв на мгновение о моем присутствии. А затем простилась со мной, и мы расстались.

Не успел я пройти и сотни шагов, как увидел, что по разбитой дороге, ведущей через вершину холма, спускается на красивом сером жеребчике мистер Лоренс. Я свернул ему навстречу, так как мы уже довольно давно не виделись.

– Вы ведь, кажется, разговаривали сейчас с миссис Грэхем? – спросил он, когда мы поздоровались.

– Да.

– Хм! Я так и подумал… – Он задумчиво устремил взгляд на гриву жеребчика, словно был очень недоволен ею или чем-то еще.

– Ну, и что тут такого?

– Решительно ничего! – ответил он. – Но только мне казалось, что вы ее недолюбливаете! – добавил он, скривив красивые губы в саркастической улыбке.

– Предположим. Но разве человек не имеет права переменить мнение?

– Разумеется, – ответил он, ловко распутывая пышные пряди конской гривы. И вдруг, повернувшись ко мне, устремил на меня пристальный взгляд застенчивых карих глаз, а потом спросил: – Так, значит, вы его переменили?

– Пожалуй, не совсем. Да, по-моему, мое мнение о ней в целом осталось прежним, но несколько смягчилось.

– А! – Он поглядел вокруг, словно ища, чтобы такое сказать, посмотрел на месяц и пробормотал что-то о красоте вечера, но я этого разговора не поддержал, а спросил, спокойно глядя ему прямо в лицо:

– Лоренс, вы влюблены в миссис Грэхем?

Он не только не оскорбился, чего я, по правде сказать, почти ожидал, но после первого секундного удивления, вызванного подобной бесцеремонностью, испустил веселый смешок, словно я сказал что-то необыкновенно забавное.

– Я?! Влюблен в нее? – повторил он. – Откуда вы это взяли?

– Вас что-то слишком интересует развитие моего знакомства с этой дамой и перемена в моем мнении о ней. Вот я и подумал, что вы ревнуете.

– Ревную? Нет! – И он снова засмеялся. – Но мне казалось, что вы подумываете жениться на Элизе Миллуорд.

– И напрасно. Ни на той, ни на другой я жениться не собираюсь!

– В таком случае вам не следует искать их общества.

– А вы подумываете о том, чтобы жениться на Джейн Уилсон?

Он покраснел и снова принялся распутывать гриву, однако ответил:

– Нет.

– В таком случае вам не следует искать ее общества.

«Это она ищет моего!» – Но он ничего подобного не сказал и почти полминуты хранил смущенное молчание, а затем опять попытался переменить разговор, в чем я, сжалившись над ним, его поддержал: еще одно слово на прежнюю тему уподобилось бы соломинке, сломавшей спину верблюду.

К чаю я опоздал, но матушка заботливо оставила чайник и жареный хлеб греться у каминной решетки и, лишь слегка меня побранив, поверила моим объяснениям. Когда же я пожаловался на вкус перестоявшегося чая, вылила его в полоскательницу, а Розе велела поставить воду кипятиться и заварить свежего, что и было исполнено довольно-таки сердито и сопровождалось всякими интересными замечаниями:

– Ну-ну! Опоздай я хоть на полчаса, так обошлась бы вовсе без чая! Даже Фергесу пришлось бы пить что осталось, и помнить, что он и за это должен еще спасибо сказать, негодник эдакий! Но тебе мы не знаем как и угодить! Вот так всегда. Если на обед есть что-нибудь вкусненькое, мама качает головой и подмигивает, чтобы я ни в коем случае не взяла себе и самого маленького кусочка. А стоит мне все-таки протянуть руку, как она шепчет: «Не жадничай так, Роза. Надо, чтобы Гилберту и на ужин осталось!» А в гостиной что? «Роза, побыстрей переоденься. Надо до их возвращения все прибрать и хорошенько растопить камин. Гилберт любит, чтобы огонь пылал ярко!» А на кухне? «Испеки пирог побольше, Роза. Мальчики, наверное, сильно проголодаются! Да не клади столько перца! Не то они не возьмут второй порции!» Или: «Роза, пудинг замешай без специй, Гилберт их не любит», или: «Изюма для кекса не жалей! Фергес очень любит изюм!» А стоит мне сказать, что я-то изюма не люблю, и мне тут же объяснят, как нехорошо думать только о себе. «Знаешь, Роза, занимаясь хозяйством, следует думать только о двух вещах: делать все наилучшим образом, во-первых, и угождать отцам, мужьям, братьям и сыновьям, во-вторых. А женщины обойдутся и так!»

– Очень здравое правило, – заметила матушка. – Вот спроси у Гилберта!

– Во всяком случае, очень для нас удобное, – ответил я. – Но, мама, если ты действительно хочешь мне угодить, то, пожалуйста, чуть больше считайся с собой и со своими удобствами. Роза, уж конечно, сама о себе прекрасно позаботится, а когда принесет мне очередную жертву или ради меня позабудет о себе, то уж постарается довести до нашего сведения всю безмерность ее подвига. Но из-за тебя я могу легко стать отпетым себялюбцем, равнодушным к нуждам других, потому что меня вечно балуют, все мои желания предвосхищаются или мгновенно исполняются. И ведь я даже понятия не имел бы, сколько для меня делается, если бы Роза время от времени не открывала мне на это глаза. И злоупотреблял бы твоей добротой, как чем-то мне положенным, и вовсе не знал бы, скольким я тебе обязан!

– Нет, Гилберт, этого до конца ты так и не узнаешь, пока не женишься. А вот когда обзаведешься легкомысленной, себялюбивой женой, вроде Элизы Миллуорд, которая будет думать только о своих удобствах и удовольствиях, или же упрямой неумехой, вроде миссис Грэхем, которая будет пренебрегать всеми своими обязанностями ради занятий, для женщины вовсе неуместных, вот тогда, тогда ты почувствуешь и поймешь всю разницу!

– Но мне-то это будет только полезно, мама. Ведь я родился не только для того, чтобы другие упражняли на мне свою доброту и прочие прекрасные качества, правда? А для того, чтобы самому их упражнять. И когда я женюсь, мне будет приятнее заботиться о счастье и удобствах моей жены, чем принимать ее заботы. Я предпочитаю давать, а не получать.

– Все это чепуха, милый. Мальчишеская болтовня. Тебе скоро надоест баловать свою жену, потакать любым ее прихотям, какой бы очаровательной она ни была, и вот тут-то все и решится.

– Что же, мы будем стараться облегчать бремя друг друга.

– Вовсе нет! Ты будешь заниматься своим делом, а она, если окажется достойной тебя, займется своим. Но твое дело – угождать себе, а ее – угождать тебе. Лучшего мужа, чем твой дорогой покойный отец, я уверена, никогда в мире не было, но если бы через полгода после свадьбы ему вдруг вздумалось утруждаться ради меня, я бы удивилась так, словно он взмыл птицей в небеса! Он всегда говорил, что я хорошая жена и помню о своем долге. Как и сам он, упокой Господь его душу. Он любил порядок, всегда наблюдал часы, редко сердился без причины, воздавал должное моим обедам, и не припомню случая, чтобы по его вине хоть какое-то кушанье перестоялось. А больше этого ни одна женщина не может ждать ни от одного мужчины.

Глава VII

Пикник

Вскоре в одно прекрасное солнечное утро, когда ноги еще немного вязли в сырой земле, так как последний снег не успел совсем растаять и кое-где тянулся серыми полосками или белил свежую зеленую травку под изгородями, а из темных листочков уже поднимали нежные головки первоцветы и жаворонок пел в небе о весне, надежде, любви и других небесных радостях, я наслаждался всеми этими прелестями на склоне холма, куда пришел взглянуть, не нужно ли помочь новорожденным ягнятам и их маткам. Как вдруг, обводя взглядом окрестности, увидел, что на холм поднимаются трое – Элиза Миллуорд, Роза и Фергес. Я пошел им навстречу, услышав, что они направляются в Уайлдфелл-Холл, объявил, что готов их проводить туда, и предложил свою руку Элизе, сказав Фергесу, что он теперь может спокойно вернуться домой.

– Прошу прощения! – вскричал мой братец. – Это не я их сопровождаю, а они меня! Вы все насмотрелись на эту загадочную красавицу, и я больше не желаю один оставаться в неведении. Любопытство меня так замучило, что я уговорил Розу сию же минуту пойти со мной в Уайлдфелл-Холл и представить меня ей. А Роза заявила, что без мисс Элизы не пойдет туда. Я сбегал за ней, и всю дорогу мы шли под ручку, как нежные влюбленные, а теперь ты отнял ее у меня и к тому же хочешь, чтобы я остался и без прогулки, и без возможности нанести задуманный визит! Нет уж, лучше ты убирайся на свой луг к своим овцам, деревенщина! Тебе ли втираться в общество благородных девиц и их кавалеров, у которых только и дела, что навещать соседей, заглядывать во все потаенные уголки у них в доме, вынюхивать их секреты да перемывать им косточки, если на наш вкус они еще плохо вымыты. Тебе не понять столь утонченные забавы!

– А нельзя ли вам обоим пойти? – спросила Элиза, пропустив мимо ушей вторую половину его монолога.

– Конечно! Идемте все вместе! – воскликнула Роза. – Чем больше, тем веселее. А веселья нам потребуется немало, чтобы уж совсем не приуныть в этой огромной, темной, мрачной комнате с узенькими окнами и мелкими стеклышками. Разве что она опять примет нас у себя в мастерской!

И мы отправились дальше всей честной компанией. Тощая старуха служанка проводила нас именно в ту комнату, о которой Роза рассказывала мне после их с матушкой визита к миссис Грэхем. Она была достаточно благородных пропорций, но старинные окна пропускали мало света, потолок, стены и каминная полка были все из старого потемневшего дуба. Каминную полку украшала замысловатая, но безвкусная резьба, под стать ей были столы и стулья, а также ветхий книжный шкаф с самыми разными книгами по одну сторону камина и старенькое фортепьяно – по другую.

Хозяйка дома сидела в жестком кресле с высокой спинкой перед круглым столиком, на котором стояли пюпитр и рабочая корзинка, а Артур, опираясь локтем на ее колено, с удивительной беглостью и выразительностью читал ей вслух, придерживая небольшой томик на другом ее колене. Она же, положив ладонь ему на плечо, рассеянно поигрывала длинными кудрями, ниспадавшими на его белую шейку. Это была очаровательная картина, приятно контрастировавшая с окружающей обстановкой, но, разумеется, я успел ее увидеть только в тот краткий миг, когда Рейчел распахнула перед нами дверь. Едва мы вошли, как Артур закрыл книгу, а его мать поднялась нам навстречу.

Мне показалось, что миссис Грэхем не слишком нам обрадовалась: в ее вежливом спокойствии прятался какой-то не поддающийся описанию холод. Впрочем, я почти с ней не разговаривал, а, устроившись у окна, чуть в стороне от остальных, подозвал к себе Артура, и мы втроем с Санчо проводили время очень приятно, пока барышни допекали его мать светской болтовней, а Фергес сидел напротив них, заложив ногу на ногу, засунув руки в карманы и развалившись в кресле. Он то поглядывал на потолок, то вперял глаза в хозяйку дома с бесцеремонностью, вызывавшей у меня неодолимое желание дать ему хорошего пинка и вышвырнуть вон из комнаты, то принимался тихонько насвистывать любимый мотивчик, то вмешивался в разговор, то заполнял паузу каким-нибудь развязным замечанием или вопросом. Вот, например:

– Поражаюсь, миссис Грэхем, с чего вам вздумалось поселиться в этих древних развалинах? Если вам было не по карману арендовать Уайлдфелл-Холл целиком и сделать все необходимые починки, почему вы не сняли уютный домик?

– Может быть, причиной моя гордость, мистер Фергес, – ответила она с улыбкой. – А может быть, эта романтичная старина дорога моему сердцу. К тому же мое старинное жилище имеет множество преимуществ перед уютным домиком. Во-первых, как вы замечаете, комнаты просторны и в них гораздо больше воздуха, во-вторых, свободные помещения, за которые я не плачу, можно использовать как кладовые, не говоря уж о том, что мой сын бегает и играет там в дождливые дни, когда не может выйти погулять. И еще сад, где он резвится в хорошую погоду, а я работаю. Вот взгляните, я уже немного привела его в порядок, – продолжала она, оборачиваясь к окну. – Грядки в том углу, а вон там распустились подснежники и первоцветы, и желтые крокусы уже открывают свои венчики на солнечной лужайке.

– Но все же, как вы способны выносить такое уединение? До ближайших соседей две мили, и никто к вам не заглядывает, даже мимо не проходит? Роза быстро бы с ума спятила на вашем месте. Она умирает с тоски, если ей не удается увидеть в течение дня полдесятка новых платьев и шляпок. Не говоря уж о лицах под их полями. Но у ваших окон можно просидеть до ночи и не увидеть даже старухи с корзиной яиц на продажу.

– Уединенное местоположение, пожалуй, больше всего меня и привлекло. Наблюдать за прохожими мне не нравится, и я люблю тишину и покой.

– О! Так, значит, вам было бы приятнее, если бы мы остались дома и не докучали вам!

– Вовсе нет. Широкие знакомства мне не по душе, но моих друзей я время от времени рада видеть. Никто не способен находить счастье в вечном одиночестве. Поэтому, мистер Фергес, если вы входите в мой дом как друг, добро пожаловать, но если нет, признаюсь откровенно, я предпочла бы обойтись без вашего визита! – И, повернувшись к Розе с Элизой, она продолжала разговор, который он перебил.

– Миссис Грэхем! – не выдержал он пять минут спустя. – По дороге сюда мы вели спор, который вы могли бы сразу разрешить, так как были его предметом. Правду сказать, мы частенько о вас спорим, ведь кое у кого здесь только одно занятие и есть – обсуждать дела ближних. Но мы выросли и распустились на здешних лугах, знаем друг друга с незапамятных времен, обо всем наговорились вдосталь, и нам все это смертельно надоело. Незнакомая особа, оказавшаяся в наших местах, добавляет свежую влагу в пересохшие источники наших развлечений. Так вот, вопрос или вопросы, которые вы можете разрешить, таковы…

– Да замолчи ты! – вскричала Роза, вне себя от злости и стыда.

– И не подумаю. Значит, вам следует разрешить такие недоумения: во-первых, относительно вашего рождения, а также происхождения и места прежнего жительства. Одни утверждают, что вы иностранка, другие – что вы англичанка, третьи соглашаются с ними, но спорят, с севера вы или с юга, а четвертые…

– Что же, мистер Фергес, я вам отвечу. Я англичанка и не понимаю, какие могут быть основания сомневаться в этом. Родилась же я в краю, расположенном не на самом севере, но и не на самом юге нашей счастливой страны. Там же я провела большую часть моей жизни. Надеюсь, вы удовлетворены, так как в настоящую минуту я больше не расположена отвечать на вопросы.

– Кроме вот этого…

– Нет-нет, без всяких исключений! – ответила она со смехом и, быстро поднявшись с кресла, отошла в поисках спасения к окну, где сидел я, и заговорила со мной, несомненно, только для того, чтобы избавиться от навязчивости моего братца.

– Мистер Маркхем! – сказала она поспешно, а прерывистое дыхание и краска на щеках выдавали ее волнение. – Вы еще не забыли наш разговор о прекрасном виде на море? Вот теперь я злоупотреблю вашей любезностью и попрошу еще раз объяснить мне, как найти дорогу туда. Если эта прекрасная погода не переменится, я, пожалуй, побываю там с альбомом. Остальные сюжеты я все уже истощила, и мне не терпится отправиться туда.

– Ах, Гилберт, ничего не объясняй! – вскричала Роза, когда я было открыл рот, чтобы исполнить просьбу нашей хозяйки. – Мы ее туда проводим! Вы же говорите о… бухте, миссис Грэхем? До нее ведь очень далеко. Даже для вас. А об Артуре и речи быть не может. Но мы давно решили устроить там пикник, и только согласитесь обождать, пока не установится теплая погода, а мы все будем ужасно рады, если вы составите нам компанию!

Бедная миссис Грэхем с расстроенным видом попыталась отказаться, но Роза, то ли из сострадания к ее скучному одиночеству, то ли из желания завязать с ней более тесное знакомство, ничего не желала слушать и находила ответ на каждое возражение. Общество, сказала она, будет самое малочисленное – никого, кроме ближайших друзей, к тому же самый красивый вид открывается с… утесов, но до них целых пять миль.

– Отличная прогулка для джентльменов, – продолжала Роза. – А мы будем то идти пешком, то ехать в коляске. В нашей коляске хватит места и для маленького Артура, и для трех из нас, и для ваших рисовальных принадлежностей, и для провизии.

В конце концов приглашение было принято, и несколько минут спустя, окончательно условившись о времени пикника и о некоторых других частностях, мы попрощались и отправились восвояси.

Однако был еще март, апрель выдался холодный и дождливый, и прошла половина мая, прежде чем мы осмелились привести свой план в исполнение, уже не опасаясь, что удовольствие от красивых видов, приятного общества, морского воздуха, долгой прогулки и веселого пикника будет испорчено холодным ветром, раскисшими дорогами и пасмурным небом. И вот в одно великолепное утро наш небольшой отряд собрался и тронулся в путь. Состоял он из миссис Грэхем и мастера Грэхема, Мэри и Элизы Миллуорд, Джейн и Ричарда Уилсонов, а также Розы, Фергеса и Гилберта Маркхемов.

Мистер Лоренс получил приглашение присоединиться к нам, но по причине, известной только ему одному, не пожелал его принять. Позвал его я, и он сначала осведомился, из кого состоит наша компания. Когда я назвал мисс Уилсон, он, казалось, уже собрался дать согласие, но тут я в своем перечислении дошел до миссис Грэхем, полагая, что это подбавит ему решимости, однако ошибся: у него оказалось какое-то неотложное дело. И, признаюсь, я почему-то обрадовался, хотя не берусь объяснить почему.

До места мы добрались часа в два. Всю дорогу миссис Грэхем прошла пешком, да и Артура лишь редко удавалось усадить в коляску – за эти месяцы он сильно окреп и не желал ехать с незнакомыми людьми, пока те, кого он знает и любит, – его мама, Санчо и мистер Маркхем с мисс Миллуорд – весело гуляют: то далеко отстают, то идут напрямик через луга по удобным тропкам.

У меня остались самые чудесные воспоминания об этой прогулке – по выбеленной солнцем дороге, кое-где затененной деревьями в уборе молодой листвы, между благоухающими живыми изгородями, по майским зеленеющим лугам в коврах душистых цветов. Правда, рядом со мной не было Элизы: она предпочла прокатиться в коляске с подругами, и я мог только пожелать ей столько же удовольствия, сколько получал сам. И даже когда мы пятеро свернули на прямую тропинку, а коляска скрылась из виду за деревьями, я не испытал ни малейшей ненависти к этим последним за то, что они заслонили от меня прелестную шляпку и шаль и разлучили меня с моим счастьем. Честно говоря, я был счастлив идти рядом с миссис Грэхем и ничуть не огорчался, что Элизы Миллуорд с нами нет.

Правда, первое время она самым досадным образом разговаривала только с Мэри Миллуорд и Артуром, который шел между ними. Однако чуть дорога становилась шире, как миссис Грэхем оказывалась между сыном и мной, а Ричард Уилсон занимал позицию рядом с Мэри Миллуорд, Фергес же то уходил вперед, то останавливался, как ему взбредало на ум. Но затем она начала отвечать на мои вопросы и замечания, и вскоре мне удалось совершенно завладеть ее вниманием. Вот тогда-то я почувствовал себя безоблачно счастливым, тем более что мне очень нравилось ее слушать. Когда наши мысли и мнения совпадали, меня восхищал ее тонкий ум, изящный вкус, глубокие чувства, если же мы в чем-то не соглашались, смелость и твердость, с какой она доказывала или защищала свою точку зрения, ее убежденность в своей правоте воспламеняли мое воображение. И даже когда я сердился на какие-нибудь ее язвительные слова, пренебрежительный взгляд или безжалостные упреки по моему адресу, то сердился лишь на себя за то, что не сумел произвести на нее благоприятное впечатление, и загорался желанием представить ей свой характер и склонности в более выгодном свете, а если удастся, то и заслужить ее уважение.

Наконец мы добрались до цели. Долгое время громоздившиеся впереди крутые холмы заслоняли от нас даль, но вот мы поднялись на высокий гребень и внезапно увидели далеко внизу ослепительное синее море! Чуть лиловатое к горизонту, оно не было зеркальным – его покрывали белые барашки, казавшиеся с такого расстояния настолько маленькими, что их нелегко было отличить от чаек, которые кружили над ними, сверкая на солнце белыми крыльями. Море казалось пустынным, лишь в отдалении виднелись два суденышка.

Я взглянул на мою спутницу, желая узнать, какое впечатление произвел на нее этот дивный вид. Она не произнесла ни слова, но взгляд, устремленный на безбрежную синеву, самая неподвижность ее позы сказали мне, что ожидания ее не обманули. Да, кстати, глаза у нее были чудесные. Не помню, описывал ли я их тебе раньше, но все равно: большие, ясные, полные чувства, они были темными, но не карими, а темно-серыми, почти черными. С моря дул освежающий бриз – ласковый, чистый, целительный. Он играл ее локонами, заставил заалеть губы и вызвал нежный румянец на обычно бледных щеках. Он бодрил и веселил, и я чувствовал, как пьянящая радость разливается по моим жилам, но не осмеливался поддаться ей, чтобы не отвлечь миссис Грэхем от этого завороженного созерцания. Однако та же радость отразилась и на ее лице, наши взгляды встретились, и мы словно обменялись улыбкой ликующего восторга и понимания. Никогда еще она не выглядела такой красивой, никогда еще мое сердце не рвалось к ней с таким пылом. Если бы мы чуть дольше простояли так, я бы уже не мог за себя ручаться. Но, к счастью для моего самообладания, а может быть, и для счастливого продолжения этого дня, нас позвали к столу, которым служил большой плоский камень, укрытый от жаркого солнца нависающей скалой и деревьями. Роза, мисс Уилсон и Элиза, приехавшие в коляске несколько раньше нас, успели уставить его всякими яствами.

Миссис Грэхем села в стороне от меня, а моей соседкой оказалась Элиза, которая была со мной мила и ласкова даже более обыкновенного – и, наверное, столь же обворожительна, как всегда, если бы я только был в настроении заметить это. Впрочем, довольно быстро я вновь подпал под ее обаяние, и, насколько мог судить, наша трапеза на вольном воздухе прошла очень весело и приятно.

Когда она наконец завершилась, Роза, заручившись помощью Фергеса, принялась убирать в корзинки столовые приборы, тарелки и прочее, а миссис Грэхем взяла свой складной стул, карандаши и альбом, попросила мисс Миллуорд не спускать глаз с ее драгоценного сына, а ему строго-настрого велела не отходить от своей временной опекунши и направилась вверх по каменистой тропке к высокой площадке у самого обрыва, откуда вид был даже еще великолепнее. Именно там решила она расположиться с альбомом, хотя барышни наперебой ее отговаривали – уж очень это страшное место.

Мне почудилось, что без нее веселье разом угасло, хотя она, казалось, не вносила в него никакой лепты. Ни разу не пошутила и даже ни разу не засмеялась. Но ее улыбка питала мою веселость, а одно-единственное меткое слово или тонкое замечание словно обостряли мою наблюдательность и придавали особый интерес тому, что говорили или делали остальные. Даже моя болтовня с Элизой вдохновлялась ее присутствием, хотя я этого и не подозревал. Но стоило ей уйти, как шутливость Элизы перестала меня забавлять и вызывала только томительную скуку. И развлекать ее мне больше не хотелось. Меня неудержимо влекло туда, где в отдалении прекрасная художница совсем одна склонялась над альбомом. И я недолго противился искушению. Стоило моей миниатюрной соседке на минуту повернуться к мисс Уилсон, как я вскочил и ловко ускользнул прочь. Вскоре я уже карабкался по камням и через несколько минут оказался на узком уступе, стеной обрывавшемся к каменной россыпи у воды.

Миссис Грэхем не услышала моих шагов и вздрогнула, как от электрического разряда, когда на открытый лист легла чья-то тень. Она стремительно обернулась. (Любая другая моя знакомая непременно громко взвизгнула бы от неожиданности.)

– А, это вы! Зачем вам понадобилось меня пугать? – сказала она с некоторым раздражением. – Терпеть не могу, когда меня вот так застают врасплох.

– Право, вы несправедливы, – ответил я. – Если бы мне в голову пришло, что я могу вас напугать, то, конечно, я был бы более осторожен…

– Все пустяки. Но почему вы пришли? Или они все идут сюда?

– Нет. Впрочем, на этой площадке всем никак не уместиться.

– И очень хорошо. Я устала от разговоров.

– Ну, тогда я буду молчать. Только сяду и буду смотреть, как вы рисуете.

– Но вы же знаете, как я этого не люблю.

– Хорошо, я удовлетворюсь тем, что буду любоваться этим чудесным видом.

Она ничего не возразила и некоторое время молча склонялась над своим рисунком. Однако я не мог удержаться и часто переводил взгляд с неба и волнующегося моря на изящную белую руку, державшую карандаш, на красивую шею и пышные черные локоны, почти касавшиеся альбома.

«Вот будь у меня карандаш и лист бумаги, – думал я, – а также умение точно запечатлевать в линиях то, что вижу, мой набросок был бы куда прекраснее!»

Хотя о подобном торжестве я мог только мечтать, мне было вполне достаточно тихо сидеть подле нее и молчать.

– Вы еще здесь, мистер Маркхем? – сказала она, наконец оглядываясь. (Я сидел на мшистом камне чуть позади нее.) – Почему вы не вернулись к своим друзьям? Там ведь вам было бы гораздо веселее.

– Потому что мне, как и вам, они надоели. И я успею наглядеться на них завтра и в любой другой день. Но кто знает, когда мне снова выпадет счастливый случай увидеть вас?

– Когда вы уходили, что делал Артур?

– Сидел возле мисс Миллуорд, как вы ему и велели, но все время спрашивал, скоро ли вернется мамочка. Да, кстати, мне вы его не доверили, – добавил я с досадой, – хотя я имею честь быть с вами знакомым много дольше! Но, правда, мисс Миллуорд обладает способностью утешать и забавлять детишек, – продолжал я небрежным тоном. – Благо ничем другим она похвастать не может.

– Мисс Миллуорд обладает многими прекрасными качествами, но такими, каких вам оценить не дано. Вы не скажете Артуру, что я приду через несколько минут?

– В таком случае я с вашего разрешения останусь на эти минуты тут и помогу вам спуститься с крутизны.

– Благодарю вас, но в подобных случаях я предпочитаю обходиться без помощи.

– Так я хотя бы понесу ваш стул и альбом.

В этой милости она мне не отказала, но меня обидело ее нескрываемое желание избавиться от моего общества, и я даже пожалел о своей настойчивости, но затем она смягчила мой гнев, посоветовавшись со мной об одной трудности. К счастью, мое мнение показалось ей уместным, в рисунок тут же было внесено необходимое изменение.

– Мне часто недостает чужого суждения, – сказала она. – Когда мое зрение и мысли слишком долго сосредоточены на каком-то предмете, я перестаю им доверять.

– Это лишь одно из многих зол, которыми чревато одиночество, – заметил я.

– Совершенно справедливо, – отозвалась миссис Грэхем, и воцарилось молчание.

Минуты через две она, однако, прервала его, сказав, что кончила, и закрыла альбом.

Вернувшись к месту пикника, мы нашли там лишь троих его участников – Мэри Миллуорд, Ричарда Уилсона и Артура Грэхема. Более юный джентльмен сладко спал, положив голову на колени барышни, а джентльмен постарше сидел рядом с ней с томиком какого-то латинского автора в руке. Он никуда не ходил без такого спутника, стараясь при всяком удобном случае продолжать занятия. Каждая минута казалась ему потерянной, если не была посвящена учению или не отнималась физической необходимостью поддерживать жизнь в теле. Вот и теперь он не предался наслаждению чистым воздухом и благодетельным солнечным теплом, несравненным пейзажем, баюкающей музыкой волн внизу и ветерка в деревьях, и даже обществом барышни рядом с ним (хотя, бесспорно, не такой уж очаровательной). Нет, он должен был уткнуться в книгу, чтобы всемерно использовать время, пока его желудок переваривал отнюдь не обильный обед, а усталые члены отдыхали после непривычно долгой прогулки.

Впрочем, быть может, он все-таки порой обменивался взглядом или словом со своей соседкой. Во всяком случае, она не только не казалась обиженной, но, когда мы подошли к ним, ее невзрачные черты дышали безмятежной веселостью, и она смотрела на его бледное сосредоточенное лицо с несомненным благоволением.

Возвращение домой оказалось для меня далеко не таким приятным, как предыдущие часы. Ибо теперь в коляске ехала миссис Грэхем, а спутницей моей была Элиза Миллуорд. Она заметила, что меня влечет общество молодой вдовы, и, видимо, почувствовала, что ею я пренебрегаю. Однако свое огорчение она выражала не жгучими упреками, ядовитыми сарказмами или угрюмым оскорбленным молчанием – их я перенес бы спокойно или отшутился бы, – но показывала его лишь страдальческой печалью, кроткой грустью, которая ранила меня в самое сердце. Я попытался развеселить ее, и к концу это мне как будто удалось, но совесть начала меня грызть еще сильнее, так как я знал, что рано или поздно порву эти узы и только пробуждаю ложные надежды, оттягивая неизбежный черный день.

Когда коляска приблизилась к Уайлдфелл-Холлу, насколько позволяла дорога, – миссис Грэхем и слушать не пожелала, чтобы ее подвезли до ворот кружным путем по ухабам и рытвинам, – они с сыном сошли, Роза пересела на козлы, и я убедил Элизу занять освободившееся место.

Усадив ее поудобнее, заботливо попросив беречься вечерней прохлады, я с большим облегчением простился с ней и поспешил предложить мои услуги миссис Грэхем в качестве носильщика. Но она уже повесила стул на локоть, альбом взяла в руку и самым решительным образом пожелала мне доброго вечера вместе с остальным обществом. Однако на этот раз она отказалась от моей помощи так мило и по-дружески, что я почти ее простил.

Глава VIII

Подарок

Прошло полтора месяца. В конце июня, когда почти весь луг был уже скошен, после дождливой недели выдалось великолепное солнечное утро, и я решил всемерно использовать перемену погоды, чтобы просушить сено. Собрав на лугу всех работников, я в одной рубашке и соломенной шляпе усердно трудился во главе их, подхватывал охапки сырой душистой травы и рассыпал ее в твердом намерении проработать так до самого вечера, с усердием и прилежностью, каких только мог требовать от других, чтобы воодушевить или пристыдить нерадивых своим примером. Но – увы! – моим благим намерениям вскоре был положен конец потому лишь, что на луг прибежал мой брат и вложил мне в руку сию минуту доставленный из Лондона пакет, которого я давно с нетерпением ожидал. Я сорвал с него обертку и увидел изящный томик, содержавший «Мармион» сэра Вальтера Скотта.

– А я знаю, для кого это! – заметил Фергес, наблюдая, как я с гордостью перелистываю золотообрезные страницы. – Для мисс Элизы, э?

В его голосе была такая ехидная многозначительность, что я с удовольствием поставил его на место.

– Ошибаешься, мой милый! – сказал я, поднял сюртук, положил томик в карман, а затем надел его (то есть сюртук). – Ну-ка, лентяй, принеси разочек хоть какую-то пользу! Снимай куртку и повороши за меня сено, пока я не вернусь.

– Пока не вернешься… А куда это ты идешь, скажи на милость?

– «Куда», тебе знать необязательно. Тебя касается только «когда». А до обеда я так или иначе возвращусь.

– Ого! А я, значит, до обеда надрывайся? Следи, чтобы эти молодцы не бездельничали? Ну-ну! Впрочем, один раз куда ни шло. А ну, ребята, пошевеливайтесь! Теперь вам буду помогать я, и горе тому – или той! – кто хоть на минуту остановится, чтобы оглядеться по сторонам, почесать в затылке или высморкаться. Никаких причин я не приму. Надо работать, работать, работать в поте лица своего…

Ну и так далее.

Оставив Фергеса воодушевлять работников, которые, впрочем, слушали его, посмеиваясь, я вернулся домой, привел себя в порядок и поспешил в Уайлдфелл-Холл с «Мармионом» в кармане, ибо он предназначался для книжного шкафа миссис Грэхем.

«Ах, вы, значит, уже настолько близко познакомились, что начали обмениваться подарками?»

Нет-нет, старина, не совсем так. Это была моя первая попытка, и я с большой тревогой ожидал ее результата.

Со времени пикника в… бухте мы виделись несколько раз, и я обнаружил, что мое общество ей даже приятно – если разговор велся на общие интересные для нас обоих темы. Но стоило мне коснуться области чувств, сказать комплимент или даже позволить себе нежный взгляд, как я не только тут же карался ледяной холодностью, но и в следующий раз она если вовсе не отказывалась меня видеть, то держалась с сухой неприступностью. Однако это меня не слишком обескураживало, так как я объяснял подобные перемены в ней не неприязнью к моей скромной особе, но твердым решением не вступать во второй брак, то ли из-за горячей любви к покойному мужу, то ли потому, что первого опыта ей оказалось более чем достаточно. Ведь вначале ей словно доставляло удовольствие терзать мое самолюбие и уязвлять мое тщеславие, безжалостно обрывая их ростки, едва они пробивались на свет. Признаюсь, ранило это меня очень глубоко. Но одновременно толкало искать мести. Однако, в конце концов убедившись, что я не тот пустоголовый хлыщ, каким ей казался, она теперь прекращала мои робкие поползновения в совсем иной манере – с серьезным, почти печальным неудовольствием, и я скоро научился старательно его избегать.

«Сначала мне надо укрепить мое положение в ее доме, – думал я, – как покровителя и товарища игр ее сына, надежного, благоразумного, прямодушного друга ее самой. И вот, когда я стану ей необходимой опорой, привычным источником развлечений и радостей, скрашивающих одинокую жизнь (а я не сомневался, что это в моей власти), вот тогда мы поглядим, каким будет следующий шаг».

Поэтому мы беседовали о живописи, поэзии и музыке, о богословии, геологии и философии. Раза два я одалживал ей книги, а один раз она отплатила мне той же любезностью. Я попадался ей навстречу во время ее прогулок как мог чаще. Первым предлогом для вторжения в священные пределы ее жилища был толстенький щенок, сын Санчо, от которого Артур пришел в совершенный восторг, что не могло не доставить удовольствия материнскому сердцу. Затем я подарил ему книгу, которую выбирал очень тщательно, зная взыскательность его матери, и сначала тайно показал ей для одобрения. Затем я принес саженец от имени моей сестры, предварительно уговорив Розу сделать ей такой подарок. И каждый раз я справлялся, как продвигается картина, которую она писала по этюду, сделанному на обрыве, и меня допускали в мастерскую, и спрашивали моего мнения, а порой и просили совета. И наконец, я побывал у нее, чтобы вернуть прочитанную книгу. Вот тогда-то, заговорив о стихотворениях сэра Вальтера Скотта, она и упомянула о своем желании прочесть «Мармиона», а я задумал дерзновенный план преподнести ей его в подарок и, едва вернувшись домой, поспешил выписать из Лондона тот самый томик, который сейчас прибыл. Но я все еще нуждался в предлогах, чтобы вторгаться в обитель суровой отшельницы, а потому запасся голубым ошейником из дорогой кожи для щенка. Незамысловатый подарок вызвал куда больше радости и благодарности, чем он того стоил, не говоря уж об эгоистичных замыслах дарителя. Я робко осведомился у миссис Грэхем, нельзя ли мне опять взглянуть на картину, если она еще здесь.

– Разумеется. Пойдемте же! (Я застал их в саду.) Она закончена, вставлена в раму и готова к отправке, но все-таки выскажите свое мнение, и если оно окажется полезным для нее, то во всяком случае будет принято и взвешено.

Картина была поразительно хороша. Пейзаж словно перенесся на холст силой волшебства. Но я выразил свое одобрение коротко и осторожно, боясь ее рассердить. Она, однако, внимательно следила за моим лицом, и, несомненно, восхищение в моих глазах должно было польстить гордости художницы. Но пока я глядел, меня все время мучила мысль о книге – как я осмелюсь ее подарить? Мужество мне изменило, но я не мог уйти, не сделав даже попытки. Ждать подходящей минуты было бесполезно, как и придумывать заранее речь, подходящую для такого случая. Чем проще и безыскуснее удастся мне обставить это, тем будет лучше. А потому я отошел к окну, чтобы собраться с духом, вынул книгу из кармана, повернулся и вложил ее в руку миссис Грэхем, сказав только:

– Вы хотели прочесть «Мармиона», миссис Грэхем, так вот он, если вы будете столь любезны, что согласитесь его принять.

На мгновение она покраснела – быть может, это была краска сочувственного стыда за мою неуклюжесть, – внимательно осмотрела переплет с обеих сторон, затем молча полистала страницы, задумчиво хмурясь, наконец закрыла книгу, перевела взгляд на меня и спокойно спросила, сколько она стоит. Кровь бросилась мне в голову.

– Мне жаль, если я вас обидела, мистер Маркхем, – сказала она, – но если я не заплачу за книгу, принять ее я не смогу.

– Но почему?

– Да потому что… – Она умолкла и опустила взгляд на ковер.

– Так почему же? – повторил я с таким раздражением, что она снова подняла на меня глаза.

– Потому что я не люблю обязываться, если не могу отплатить тем же. Я и так уже в долгу перед вами за доброту к моему сыну. Но за нее вас хотя бы вознаграждает его горячая привязанность к вам, ну и радость, которую вы получаете, балуя его.

– Вздор! – вскричал я.

Она посмотрела на меня удивленно и с каким-то спокойным сожалением, которое, хотела она того или нет, мне показалось упреком.

– Значит, вы не возьмете книгу? – спросил я уже гораздо мягче.

– Возьму с большим удовольствием, если вы разрешите мне заплатить за нее.

Я назвал ей цену и стоимость доставки, стараясь говорить самым спокойным голосом, хотя готов был расплакаться от разочарования и досады.

Она достала кошелек и невозмутимо отсчитала требуемую сумму, но заколебалась и, внимательно глядя на меня, сказала очень ласково:

– Вы чувствуете себя оскорбленным, мистер Маркхем. Ах, если бы вы могли понять, что мне… что я…

– Я все прекрасно понимаю! – перебил я. – Вы думаете, что, приняв от меня этот пустячок, дадите мне повод и в дальнейшем позволять себе… Но вы ошибаетесь. Если только вы будете так любезны и возьмете его, даю вам слово, я не построю на этом никаких ложных надежд и не истолкую вашу снисходительность как разрешение и дальше ею злоупотреблять. А говорить, будто это вас как-то обяжет, – чистейший вздор! Ведь вы прекрасно знаете, что обязан вам буду я, а любезность мне окажете вы!

– Ну, хорошо, ловлю вас на слове, – сказала она с небесной улыбкой и положила мерзкие деньги назад в кошелек. – Но помните!

– Я буду помнить то, что я сказал. Только не карайте меня за дерзость, не отнимайте у меня вашу дружбу вовсе и не требуйте, чтобы я искупил свою вину, держась с этих пор на более почтительном расстоянии, – сказал я, протягивая руку, чтобы попрощаться, потому что боялся остаться дольше, столь велико было мое волнение.

– Ну, хорошо! Пусть все будет, как было, – ответила она, дружески вкладывая свою руку в мою, и я, пожимая ее, лишь с трудом удержался от того, чтобы не прижать ее к своим губам, но это было бы самоубийственным безумием. Я и так уже излишней смелостью и необдуманной торопливостью чуть-чуть не погубил все свои надежды.

Домой я почти бежал, не замечая палящего полуденного солнца, такой огонь сжигал мое сердце и мозг. Я забыл обо всем и обо всех, кроме той, с кем сейчас расстался; сожалел только о ее неприступности, собственной поспешности и неделикатности; страшился только ее суровой решимости и своей неспособности смягчить ее; ни на что не надеялся, кроме… Но довольно! Я не стану докучать тебе рассказом о борении моих надежд и страхов, о моих размышлениях и о клятвах, которые я себе давал.

Глава IX

Тайный яд

Хотя теперь уже не оставалось сомнений, что Элиза Миллуорд вовсе вытеснена из моего сердца, я еще не прекратил посещать дом при церкви, так как не хотел нанести ей явный афронт, полагая, что, помедлив, сумею оберечь ее от печали и горькой досады, а себя – от сплетен. К тому же, прекрати я визиты вовсе, священник, не сомневавшийся, что главной, если не единственной, приманкой для меня были беседы с ним, бесспорно, счел бы себя оскорбленным. Но когда я заглянул туда на другой день после моего разговора с миссис Грэхем, его не оказалось дома – обстоятельство, которое далеко не так меня обрадовало, как в былые времена. Конечно, в гостиной сидела и мисс Миллуорд, но толку от нее ждать не приходилось. Впрочем, я решил, что останусь недолго, а с Элизой буду разговаривать братским, дружеским тоном, на какой наше долгое знакомство давало мне право – я полагал, что он и не обидит, и не поддержит ложные надежды.

У меня было твердое правило ни с кем не говорить о миссис Грэхем – и с Элизой в том числе, но не прошло и трех минут, как она сама упомянула про нее, причем весьма странным образом.

– Ах, мистер Маркхем, – произнесла она почти шепотом с возмущенным видом, – что вы думаете о неслыханных вещах, какие стали известны про миссис Грэхем? Надеюсь, вы сможете успокоить нас, что произошла ошибка.

– О каких вещах?

– Ах, полно! Уж вы-то знаете. – Она хитро улыбнулась и покачала головой.

– Я ничего не знаю. О чем вы говорите, Элиза?

– Меня не спрашивайте! Что могу сказать я? – Она взяла батистовый платочек, который обшивала кружевом, и усердно принялась за работу.

– Что такое, мисс Миллуорд? О чем она говорит? – воззвал я к ее старшей сестре, которая подрубала простыню из грубого полотна.

– Не знаю, – ответила Мэри. – Вероятно, всего лишь глупая сплетня, придуманная от безделья. Я ее слышала на днях, не только от Элизы. Однако, если бы даже весь приход хором тверди то же самое, я все равно не поверила бы ни единому слову. Я слишком хорошо знаю миссис Грэхем!

– Вы совершенно правы, мисс Миллуорд. И я не верю – что бы там ни говорилось!

– Что же! – произнесла Элиза с печальным вздохом. – Такое неколебимое доверие к тем, кого мы любим, большое утешение. При условии, что оно не будет обмануто.

И она обратила на меня взор, полный такой сострадательной нежности, что мое сердце, конечно, растаяло бы, но в ее глазах пряталось что-то, что меня сразу оттолкнуло, и я только удивился, что прежде так ими восхищался. Доброе лицо Мэри, ее небольшие серые глаза вдруг показались мне несравненно более симпатичными! Впрочем, в ту минуту я злился на Элизу за чернящие миссис Грэхем намеки – лживые, как я был убежден, пусть даже Элиза заблуждалась искренне.

Однако больше я на эту тему говорить не стал, как, впрочем, и на какую-либо другую; обнаружив, что мне не удается восстановить душевное равновесие, я вскоре встал и распрощался под предлогом, что мне надо еще побывать на лугу, куда и отправился. В лживости этих таинственных слухов я нисколько не сомневался, но очень не прочь был бы узнать, в чем они заключаются, от кого исходят, на что опираются и как всего успешнее можно было бы положить им конец.

Несколько дней спустя мы устроили званый чай, на который, кроме обычного круга близких знакомых и соседей, пригласили и миссис Грэхем. Сослаться на вечернюю темноту или капризы погоды она не могла и, к большой моей радости, пришла к назначенному часу. Иначе я изнывал бы от скуки. Но едва она вошла в гостиную, как весь дом словно озарился, и хотя я знал, что обязан развлекать других гостей, что особого внимания она мне не окажет и обмениваться мы будем лишь общими фразами, вечер, мнилось мне, обещал быть чудесным.

Мистер Лоренс тоже принял приглашение. Приехал он, когда остальные гости уже собрались. Мне было любопытно посмотреть, как он встретится с миссис Грэхем. Но он обменялся с ней лишь легким поклоном и, поздоровавшись с остальными, сел между матушкой и Розой в порядочном отдалении от молодой вдовы.

– Видали ли вы когда-нибудь столь искусную игру? – шепнула мне Элиза, ближайшая моя соседка. – Ведь они словно бы едва знакомы!

– Да, конечно. Но что из этого?

– Как что? Не притворяйтесь, будто не знаете!

– Чего не знаю? – спросил я столь резко, что она вздрогнула и прошептала:

– Тс-с! Не так громко.

– Но объясните же мне, – сказал я, послушно понизив голос, – на что вы намекаете? Терпеть не могу загадки.

– Но, право же, я не могу ручаться за истинность… Нет-нет… Но неужели вы не слышали?

– Я ничего не слышал. И ни от кого, кроме вас.

– Значит, вы нарочно оглохли. Ведь кто угодно скажет вам, что… Впрочем, я умолкаю, так как вижу, что только рассержу вас, повторяя…

Она плотно сжала губы и сложила руки на коленях с видом оскорбленной невинности.

– Если бы вы не хотели меня рассердить, то либо не начали бы этого разговора, либо прямо и честно договорили все до конца.

Она отвернулась, достала носовой платочек, отошла к окну и некоторое время стояла лицом к стеклу, словно бы борясь со слезами. Меня мучили недоумение, досада и стыд – но не столько за свою резкость, сколько за ее детскую несдержанность. Однако никто словно не заметил ее выходки, и скоро нас позвали к чаю. В тех краях тогда было принято пить чай в столовой и подавать к нему сытные кушанья, так как обедали мы днем. Я сел рядом с Розой, а стул по другую мою руку оказался свободен.

– Можно мне сесть подле вас? – произнес тихий голосок у моего плеча.

– Если вам угодно, – ответил я, и Элиза грациозно опустилась на пустой стул и прошептала, поглядев на меня с улыбкой, к которой примешивалась грусть:

– Вы так суровы, Гилберт!

Я передал ей чашку с чуть презрительной усмешкой и промолчал, потому что сказать мне было нечего.

– Но чем я вас обидела? – продолжала она еще жалобнее. – Не понимаю.

– Пейте чай, Элиза, и не говорите вздора, – ответил я, передавая ей сахарницу и сливочник.

В эту секунду у другого моего плеча я услышал голос мисс Уилсон, которая пожелала перемениться местом с Розой.

– Не будете ли вы так любезны уступить мне ваш стул, мисс Маркхем? – сказала она. – Мне не хочется сидеть рядом с миссис Грэхем. Раз уж ваша матушка полагает возможным принимать у себя подобных особ, значит, она не станет возражать и против того, чтобы ее дочь беседовала с ними.

Последняя фраза была произнесена, так сказать, в сторону, когда Роза уже обходила стол, но у меня недоставало благовоспитанности пропустить ее мимо ушей.

– Не будете ли вы так любезны, мисс Уилсон, объяснить мне, что вы имеете в виду?

Вопрос этот слегка ее смутил, но только слегка.

– О, мистер Маркхем! – ответила она, мгновенно обретая обычную невозмутимость. – Просто меня несколько удивило, что миссис Маркхем допускает в свой дом такую особу, как миссис Грэхем. Но, быть может, ей неизвестно, что репутация этой дамы весьма сомнительна.

– Это неизвестно ни ей, ни мне, а потому я буду весьма вам обязан, если вы меня и дальше просветите.

– И время, и место не подходят для подобных объяснений, но, полагаю, вы вовсе не так не осведомлены, как делаете вид. Ведь вы с ней, должно быть, знакомы не менее близко, чем я.

– Вероятно, даже более, а потому, если вы сообщите, что вам довелось услышать или вообразить в ущерб ей, возможно, я сумею восстановить истину.

– Не могли бы вы сказать в таком случае мне, за кем она была замужем и была ли?

Я онемел от негодования. Ни время, ни место не позволяли ответить так, как я предпочел бы.

– Неужели вы не заметили, – спросила в свою очередь Элиза, – как похож этот ее сыночек на…

– На кого же? – осведомилась мисс Уилсон холодно и очень сурово.

Элиза вздрогнула. Робкий намек предназначался только для моих ушей.

– Ах, извините меня! – произнесла она умоляюще. – Быть может, мне только почудилось… да-да, почудилось! – Но она бросила на меня искоса насмешливый взгляд, хотя лицо ее хранило выражение простодушной кротости.

– У меня просить извинения не за что, – объявила ее приятельница. – Но я не вижу тут никого, в ком можно было бы отыскать сходство с этим ребенком, кроме его матери. И я была бы вам благодарна, мисс Элиза, если бы впредь, услышав какие-нибудь злокозненные выдумки, вы избавили бы меня… то есть, мне кажется, вам не следует их повторять. Позволю себе предположить, что вы подразумевали мистера Лоренса, но разрешите вас заверить, что ваши подозрения по его адресу совершенно напрасны. И если между ним и этой особой существуют какие-то отношения (чего никто не имеет права утверждать!), во всяком случае, он (чего нельзя сказать кое о ком еще) достаточно уважает требования приличий и в порядочном обществе ограничивается лишь самым сдержанным поклоном. Он, несомненно, был удивлен и раздосадован, увидев ее здесь.

– Ату ее, ату! – воскликнул Фергес, сидевший по другую руку от Элизы. – И уж постарайтесь не оставить от нее камня на камне!

Мисс Уилсон выпрямилась с леденящим презрением, но промолчала. Элиза собралась было что-то ответить, но я предупредил ее, заметив тоном, которому старался придать полное равнодушие, хотя, без сомнения, он все-таки выдал обуревавшие меня чувства:

– По-моему, эта тема исчерпана. И если мы способны только чернить тех, кто достойнее нас, то не лучше ли помолчать?

– Много лучше! – подхватил Фергес. – Как, несомненно, считает и наш достопочтенный пастырь. Все это время он с обычным своим красноречием поучал сотрапезников и то и дело с суровым порицанием поглядывал, как вы тут кощунственно перешептывались, а один раз смолк в самом интересном месте своего повествования – или проповеди, судить не берусь, – и прожег тебя, Гилберт, негодующим взором, словно говоря: «Я продолжу свою речь, когда мистер Маркхем кончит флиртовать с соседками!»

О чем еще говорилось за столом, не знаю, как не знаю, откуда у меня взялось терпение досидеть за ним до конца. Помню только, что чашку свою я допил с трудом, а съесть не мог ничего и только переводил взгляд с Артура Грэхема, сидевшего наискосок от меня рядом с матерью, на мистера Лоренса у дальнего конца стола. В первое мгновение я обнаружил несомненное сходство, но, присмотревшись повнимательнее, приписал его игре моего воображения. Правда, обоих отличали тонкость черт и хрупкость сложения, не столь уж обычные у сильного пола, к тому же цвет лица Лоренса был матово-бледным, а нежная кожа Артура казалась почти прозрачной. Но его курносый носишко вряд ли когда-нибудь мог стать прямым и длинным, как у мистера Лоренса, лицо же, хотя и не совсем круглое, с подбородком в ямочках, который отнюдь не грозил стать квадратным, тем не менее не обещало вытянуться в узкий овал. Да и волосы мистера Лоренса никогда не были такого светлого оттенка. Большие же ясные синие глаза мальчугана, несмотря на порой появлявшееся в них слишком серьезное для его возраста выражение, ни в чем не походили на карие глаза, из которых робко выглядывала застенчивая душа, готовая тут же спрятаться от слишком грубого и бесчувственного мира.

Какой же я негодяй, если хотя бы на миг позволил себе питать подобное подозрение! Или я не знаю миссис Грэхем? Разве я не наблюдал за ней, не беседовал с ней столько раз? Разве я не убежден, что умом, чистотой помыслов и возвышенностью души она далеко превосходит своих недоброжелательниц? Что она, короче говоря, самая благородная, самая пленительная из всех известных мне представительниц прекрасного пола, и даже тех, кого создавало мое воображение?

И я мог только повторить за Мэри Миллуорд (столь благоразумной и проницательной), что даже если бы весь приход… да нет, весь мир! начал бы хором дудеть мне в уши эту гнусную ложь, я бы ему не поверил, ведь я слишком хорошо ее знаю!

Мозг мой был словно охвачен пожаром, а сердце разрывалось от противоречивых чувств. На моих прелестных соседок я смотрел с гадливым отвращением, которое почти не пытался скрыть. Меня начали поддразнивать за рассеянность и нелюбезность, но я оставался равнодушен. Если не считать того, на чем сосредоточивались все мои мысли, я хотел лишь одного: чтобы чашки возвращались на поднос и больше его не покидали. Но мистер Миллуорд, чудилось мне, вечно будет растолковывать нам, что не принадлежит к любителям чая, ибо перегружать желудок грязной водицей в ущерб более полезным субстанциям весьма вредно для здоровья, – и все допивать и допивать четвертую свою чашку.

Однако всему приходит конец, и тотчас, встав из-за стола, я без слова извинения покинул гостей – общество их стало мне невыносимо – и поспешил вон из дома охладить пылающую голову предвечерней душистой прохладой, собраться с мыслями… или дать выход душевной буре в уединении сада.

Не желая, чтобы меня увидели из окон, я быстро прошел по тенистой аллейке к скамье, укрытой трельяжем с вьющимися розами и жимолостью, опустился на нее и предался размышлениям о высоких достоинствах хозяйки Уайлдфелл-Холла, о черной клевете… Однако не прошло и двух минут, как голоса, смех и мелькающие за деревьями фигуры сказали мне, что все общество тоже пожелало подышать свежим воздухом в саду. Я отодвинулся в густую тень трельяжа, уповая, что останусь незамеченным и никто не нарушит моего уединения даже невзначай. Но… проклятие! На дорожке послышались приближающиеся шаги. Ну почему им мало любоваться цветами на еще освещенной солнцем лужайке перед домом, почему они не могут оставить этот темный уголок мне, комарам и мошкаре?

Однако едва я посмотрел в просвет между листьями жимолости, чтобы выяснить, кто эти незваные пришельцы (звук голосов сказал мне, что их по меньшей мере двое), как мое раздражение мгновенно исчезло и совсем иные чувства наполнили мою все еще смятенную душу: ко мне медленно приближалась миссис Грэхем, и с ней был только Артур! Но почему они одни? Неужели яд черной клеветы уже отравил остальных и все отвернулись от нее? Я вдруг вспомнил, как еще до чая миссис Уилсон тихонько придвинулась к матушке и наклонилась к ее уху, словно собираясь сообщить какой-то секрет. Она так покачивала головой, так часто сморщивала и без того морщинистую физиономию, а ее прищуренные глазки поблескивали таким упоенным злорадством, что секрет этот мог быть только гнусной сплетней, а предосторожности, какими она сопровождала свой рассказ, внушили мне мысль, что ее злополучная жертва находится среди наших гостей. Теперь же, вспомнив выражение ужаса и недоверия, с каким ее слушала матушка, я пришел к выводу, что жертвой этой могла быть только миссис Грэхем. Опасаясь, как бы, увидев меня, она не свернула в сторону, я вышел из своего убежища, только когда они почти поравнялись с трельяжем. Но при моем появлении миссис Грэхем все равно остановилась как вкопанная и, казалось, собралась повернуть назад.

– Нет, нет, мистер Маркхем, не беспокойтесь! – сказала она. – Мы пришли сюда, чтобы побыть вдвоем, а не для того, чтобы нарушать ваше уединение.

– Но я же не пустынник, миссис Грэхем, хотя готов признать, что покинул моих гостей весьма неучтиво.

– Я боялась, что вам стало дурно, – произнесла она с искренним сочувствием.

– Так оно и было, но я уже совсем оправился. Пожалуйста, присядьте и скажите мне, как вам нравится эта беседка! – И, подхватив Артура под мышки, я усадил мальчика на середину скамьи, чтобы заставить его мать остаться. И она, признав, что тут действительно приятно уединяться от шумного веселья, опустилась на один край скамьи, а я – на противоположный.

Но ее слова меня испугали. Неужели искать уединения ее заставила их бессердечность?

– Почему никто не пошел с вами? – спросил я.

– Потому что я ушла от них всех, – ответила она с улыбкой. – Мне невыносимо наскучила пустая болтовня. Я, право, ее не выношу и не могу понять, какое удовольствие они в ней находят.

Искренность ее удивления вызвала у меня невольную улыбку.

– Или они видят свой долг в том, чтобы не умолкать ни на миг? – продолжала она. – А потому не успевают думать и заполняют паузы совершеннейшим вздором или бесконечными повторениями одного и того же, потому что ничего по-настоящему интересного им в головы не приходит? Или им искренне нравится такое переливание из пустого в порожнее?

– Вполне возможно, – ответил я. – Их умишки не способны воспринимать глубокие идеи и довольствуются пустяками, какими не стал бы питаться более развитый мозг. И у них есть только один выбор: если не болтать о том о сем, так погрузиться по уши в сплетни, что они и предпочитают.

– Неужели же все? Не может быть! – вскричала она, удивленная горечью в моем голосе.

– Нет, разумеется. Я готов ручаться, что моей сестре такие низкие вкусы не свойственны. Как и моей матери, если ваши обличения касались и ее.

– Я никого не собиралась обличать, и уж во всяком случае у меня в мыслях не было как-либо задеть вашу почтенную матушку. Мне доводилось знать немало умных и достойных особ, которые умели прекрасно поддерживать разговоры такого рода, если того требовали обстоятельства. Но сама я подобным даром не обладаю. Я старалась быть внимательной слушательницей, пока у меня оставались силы, но когда они иссякли, я ускользнула немного отдохнуть на этой укромной дорожке. Ненавижу пустые разговоры, когда люди не обмениваются ни мыслями, ни впечатлениями, ничего не дают другим и ничего не получают от них.

– Прошу вас, – поспешно сказал я, – если моя словоохотливость когда-нибудь начнет вас утомлять, предупредите меня сразу же, и я обещаю, что не обижусь. В обществе тех, кого я… в обществе моих друзей мне нравится и молчать.

– Я не слишком вам верю, но будь это так, мне больше нечего было бы желать.

– Следовательно, в остальных отношениях я именно такой, каким вы хотели бы меня видеть?

– Нет, я говорила не об этом… Как красивы ветки, когда сквозь них просвечивает солнце! – сказала она, желая переменить тему.

Но она была права: там, где почти горизонтальные лучи заходящего солнца пробивались сквозь густой кустарник, пыльные листья как будто сияли изумительным золотисто-зеленым светом.

– Мне почти жаль, что я художница, – заметила миссис Грэхем.

– Почему? Казалось бы, в такие мгновения вы должны радоваться вашему редкому умению подражать сверкающим и нежным краскам природы.

– О нет! Вместо того чтобы просто наслаждаться ими, подобно прочим людям, я мысленно ищу способа, как передать их на холсте точно такими же. А это заведомо невозможно: одна лишь суета сует и смятение духа.

– Пусть вам и не удается сделать то, к чему вы стремитесь, плоды ваших усилий восхищают других!

– Разумеется, жаловаться не мне. Мало кто получает столько радости от труда ради хлеба насущного… Но сюда идут.

Ей как будто это было неприятно.

– О, просто мистер Лоренс и мисс Уилсон, видимо, решили немного прогуляться, – ответил я. – Нам они не помешают.

Я не понял выражения на ее лице. Но ревности я в нем не подметил. Только вот какое у меня было право что-нибудь подмечать?

– Мисс Уилсон… Какая она? – спросила миссис Грэхем.

– По ее полированным манерам и светским талантам трудно догадаться, что происхождение и положение у нее весьма скромное. Она слывет светской барышней, и некоторые находят ее очень приятной.

– Сегодня мне показалось, что она держится чопорно и даже пренебрежительно.

– Пожалуй, с вами она такой и была. Возможно, у нее есть свои причины питать против вас предубеждение: по-моему, вы ей кажетесь соперницей.

– Я? Не может быть, мистер Маркхем! – воскликнула она с изумлением и досадой.

– Ну, мне про это ничего не известно, – ответил я упрямо, решив, что досадует она на меня.

Тем временем гуляющие почти поравнялись с нами. Наша беседка располагалась в уютном уголке, где тенистая аллейка кончалась, но от нее ответвлялась открытая дорожка, огибавшая сад по дальнему краю. Лицо Джейн Уилсон сказало мне, что она обратила на нас внимание своего спутника, а ее холодная насмешливая улыбка и несколько долетевших до меня слов не оставляли сомнения, как она старается внушить ему, будто наши отношения давно перешли границы простого знакомства. Во всяком случае, он покраснел до корней волос, украдкой покосился на нас, помрачнев, пошел дальше, но словно бы ничего ей не ответил.

Так, значит, правда, что он таит какие-то намерения по отношению к миссис Грэхем! А будь они благородны, откуда бы такая скрытность? О, конечно, она ни в чем не повинна, но он – гнусный мерзавец!

Пока эти мысли проносились у меня в мозгу, миссис Грэхем внезапно встала, подозвала сына, сказала, что им пора вернуться к обществу, и удалилась с ним по аллейке. Без сомнения, она расслышала или, во всяком случае, догадалась, о чем говорила мисс Уилсон, и, вполне понятно, не сочла возможным продолжить наш тет-а-тет. Тем более что мои щеки запылали огнем негодования против моего недавнего приятеля, она же могла счесть это признаком глупого смущения. Еще одна мучительная минута, которую я мог поставить в счет мисс Уилсон! И чем больше я раздумывал над ее поведением, тем больше ненависти начинал питать к ней.

Когда я наконец вернулся в дом, час был уже поздний и миссис Грэхем как раз прощалась с матушкой. Я попросил… нет, умолял ее о позволении проводить их. Мистер Лоренс стоял неподалеку, с кем-то разговаривая. На нас он не смотрел, но тут вдруг умолк на полуслове, а затем, едва услышав ее отказ, докончил фразу как ни в чем не бывало, но с очень довольным видом.

Отказ этот был хотя и решительным, но достаточно мягким. Она полагала, что на пустынных проселках и лугах ее с сыном не могут подстерегать никакие опасности. Еще светло, и вряд ли они кого-нибудь встретят. Да к тому же обитатели здешних мест люди все смирные. Нет-нет, она и слышать не хотела, чтобы кто-нибудь ради нее затруднялся, хотя Фергес тоже предложил себя в провожатые, а матушка настаивала, что пошлет с ней кого-нибудь из работников.

Когда она ушла, вечер утратил всякую прелесть, если не сказать больше. Лоренс попытался втянуть меня в разговор, но я ответил какой-то резкостью и отошел на другой конец комнаты. Вскоре гости начали расходиться, и он протянул мне, прощаясь, руку. Когда я ее не заметил и не услышал его «спокойной ночи», он повторил свое пожелание, так что я, чтобы избавиться от него, вынужден был буркнуть что-то нечленораздельное и угрюмо кивнуть.

– Маркхем, что случилось? – спросил он шепотом.

Я ответил гневно-презрительным взглядом.

– Вы сердитесь, потому что миссис Грэхем не разрешила вам проводить ее? – осведомился он с легкой улыбкой, которая почти лишила меня власти над собой.

Но, проглотив сокрушающий ответ, я ответил только:

– Вам-то что за дело?

– Ни малейшего, – ответил он с язвящей невозмутимостью. – Однако… – Тут он поглядел мне прямо в глаза с глубокой серьезностью. – Только разрешите мне предупредить вас, Маркхем: если вы питаете какие-то надежды, они никогда не сбудутся, и мне больно смотреть, как вы тешитесь пустыми мечтами и напрасно тратите силы в бесполезных попытках…

– Лицемер! – перебил я, и он поперхнулся, взглянул на меня с глубочайшей растерянностью, весь побелел и удалился, не сказав более ни слова.

Я задел его за живое – и был этому рад!

Глава X

Уговор и ссора

Когда все гости ушли, я убедился, что гнусная клевета действительно была пущена в ход – и в присутствии жертвы! Правда, Роза клялась, что не поверила и никогда этому не поверит, и матушка повторила те же заверения, хотя, боюсь, не с такой искренней и твердой убежденностью. Мысль эта, видимо, ее преследовала, и она постоянно доводила меня до бешенства, вдруг вздыхая и произнося что-нибудь вроде: «Ах, но кто бы мог подумать! Да-да, мне всегда казалось, что есть в ней какая-то странность. Вот сам видишь, как женщина расплачивается за то, что делает вид, будто она не такая, как все люди!»

А однажды она сказала категорически:

– Мне сразу не понравилась такая таинственность. Я с самого начала знала, что ничего хорошего тут не кроется! Очень, очень прискорбно!

– Но, мама, ты же сказала, что не веришь этим выдумкам! – заметил Фергес.

– Конечно, милый. Но ведь какие-то причины должны быть!

– Причины тут одни: человеческая злоба и фальшивость! – вскричал я. – Кто-то видел, как мистер Лоренс раза два вечером направлялся в ту сторону, деревенские кумушки тут же решают, будто он ухаживает за приезжей, а омерзительные сплетницы жадно ухватываются за этот слушок, чтобы истолковать его на свой дьявольский лад.

– Но, Гилберт, ведь должно же быть в ней что-то, что дало пищу этим слухам!

– Ты сама заметила в ней что-нибудь дурное?

– Ну разумеется, нет. Но ты же знаешь, я всегда говорила, что есть в ней что-то странное!

Если не ошибаюсь, именно в тот вечер я осмелился вновь посетить Уайлдфелл-Холл. Со времени последнего нашего разговора у нас в саду прошла почти неделя. Я ежедневно пытался встретить миссис Грэхем во время ее прогулки, но всякий раз терпел разочарование (думаю, благодаря ее предосторожностям) и еженощно перебирал в уме более или менее благовидные поводы, чтобы нанести ей визит. В конце концов у меня недостало сил терпеть дальнейшую разлуку (как видишь, я уже успел влюбиться по уши), и, вытащив из шкафа старинный том, который, как мне давно казалось, мог ее заинтересовать (до сих пор я не осмеливался принести его ей почитать, так он был растрепан и засален!), я поспешил с ним в Уайлдфелл-Холл, хотя и робел при мысли о приеме, какой она может мне оказать, и от сомнений, хватит ли у меня духу явиться к ней под таким прозрачным предлогом. Но вдруг я увижу ее в саду или встречу на лугу? Как это было бы удачно! Особенно меня пугала необходимость чопорным стуком в дверь возвестить о себе – Рейчел торжественно проводит меня в гостиную, где хозяйка встретит меня удивленно и сухо.

Моя надежда не сбылась. Однако в саду играл с веселым щенком Артур. Я позвал его из-за калитки. Он тут же пригласил меня войти, но я ответил, что без позволения его маменьки сделать этого не могу.

– Я сбегаю спрошу ее, – предложил мальчик.

– Нет, нет, Артур, спрашивать об этом не надо. Но если она ничем не занята, просто попроси ее выйти сюда на минутку. Скажи, что мне нужно с ней поговорить.

Он опрометью бросился в дом и вскоре вернулся с матерью. Как она была хороша! Легкий летний ветерок играл ее темными локонами, нежные щеки чуть порозовели, на губах сияла улыбка. Милый Артур! Скольким я обязан тебе за эту и за другие счастливые наши встречи! Благодаря тебе я был мгновенно избавлен от всех моих страхов, от чопорности и неловкости. В любви нет посредника лучше привязчивого бесхитростного малыша, который всегда готов спаять разделенные сердца, перебросить мост через угрюмый ров условностей, растопить лед холодной сдержанности и сокрушить стену пустых требований приличия и гордости.

– Так что же привело вас сюда, мистер Маркхем? – с ласковой улыбкой спросила меня молодая мать.

– Я хотел бы, чтобы вы посмотрели эту книгу и, если она покажется вам интересной, взяли бы ее, чтобы прочесть на досуге. Я не прошу извинения за то, что вынудил вас выйти на воздух в такой прекрасный вечер, хотя и ради пустяка.

– Ну, мама, скажи, чтобы он вошел! – потребовал Артур.

– Не зайдете ли вы? – спросила она.

– С удовольствием. Мне очень хочется посмотреть, как вы преобразили сад.

– И каково пришлось саженцам вашей сестры от моих забот, – добавила она, открывая калитку.

И мы совершили прогулку по саду, беседуя о цветах, деревьях, книге… и о многом другом. Вечер был теплым и ласковым – как и моя собеседница. Мало-помалу я преисполнился такой горячей нежности, какой еще, пожалуй, никогда не испытывал, но по-прежнему избегал запретных тем, а она не старалась меня оттолкнуть. Когда мы поравнялись с розовым кустом, который я весной преподнес ей от имени Розы, она сорвала прелестный полураспустившийся бутон и попросила передать его моей сестре.

– А можно я оставлю его себе?

– Нет. Но вот для вас другой.

Вместо того чтобы просто взять цветок, я сжал протягивавшие его пальцы и посмотрел ей в лицо. Она не сразу отняла руку, и на мгновение в ее глазах зажегся ликующий блеск, черты отразили радостное волнение, и я уже решил, что настал час моей победы. Но тут же она словно вспомнила что-то невыносимо тягостное, брови ее страдальчески сдвинулись, щеки оделись мраморной белизной, губы побелели, и после мига внутренней борьбы она внезапно вырвала у меня руку и отступила на шаг.

– Мистер Маркхем! – произнесла она с каким-то вымученным спокойствием. – Я должна откровенно сказать вам, что так продолжаться не может. Мне нравится ваше общество, потому что я здесь одна, а беседовать с вами мне интереснее, чем с кем-либо другим. Но если вам мало видеть во мне друга, только друга, только хорошую знакомую, которая относится к вам по-матерински, по-сестрински, если угодно, то прошу вас немедленно удалиться и более меня не навещать. С этой минуты всякое знакомство между нами должно прекратиться.

– Нет же, нет! Я буду вашим другом, хорошим знакомым, братом – ну, чем вам угодно, лишь бы вы позволили мне по-прежнему видеть вас. Но объясните, почему ничем другим мне быть нельзя?

Наступило долгое, тягостное молчание.

– Из-за какого-нибудь необдуманного обета?

– Да, примерно, – ответила она. – Быть может, когда-нибудь я вам все расскажу, но сейчас вам лучше уйти. И никогда больше, Гилберт, не вынуждайте меня повторять то, что я сказала вам сегодня! – добавила она с печальной серьезностью, спокойно и ласково протягивая мне руку. Какой дивной музыкой прозвучало в ее устах мое имя!

– Никогда! – ответил я. – Но этот проступок вы мне простили?

– При условии, что он не повторится.

– И я могу иногда вас навещать?

– Пожалуй… иногда. Если вы только не злоупотребите этим!

– Я не хочу давать пустых обещаний, но докажу на деле.

– Если что-нибудь подобное повторится, знакомство между нами будет кончено. Только и всего.

– И вы теперь всегда будете называть меня Гилбертом? Это ведь по-сестрински и не перестанет напоминать мне о нашем уговоре.

Она улыбнулась и опять попросила меня уйти. Благоразумие подсказало, что мне следует подчиниться. Она вернулась в дом, а я начал спускаться с холма. Внезапно тишину росистого вечера, поразив мой слух, нарушил стук конских копыт, и, поглядев на дорогу, я увидел, что по склону поднимается одинокий всадник. Я узнал его с первого взгляда, хотя уже сгущались сумерки. Мистер Лоренс на своем сером жеребчике. Молниеносно пробежав луг, я перемахнул через каменную стенку и неторопливо пошел по дороге навстречу ему. Увидев меня, он натянул поводья, словно намереваясь повернуть назад, но передумал и затрусил вперед. Слегка мне поклонившись, он направил жеребчика вдоль самой стенки, чтобы разминуться со мной, но я этого не допустил, а схватил конька за уздечку и воскликнул:

– Лоренс, я требую объяснения этой тайны! Куда вы едете и зачем? Отвечайте сию же секунду и без увиливаний!

– Отпустите уздечку, будьте так любезны! – сказал он спокойно. – Вы рвете губы Серому.

– Чтоб вас и вашего Серого…

– Почему вы ведете себя и выражаетесь столь непристойно, Маркхем? Мне стыдно за вас.

– Вы не сдвинетесь с места, пока не ответите на мои вопросы! Я требую объяснения вашей низкой двуличности!

– Я не отвечу ни на единый вопрос, пока вы держите уздечку, – держите ее хоть до завтра!

– Ну, хорошо! – Я разжал руку, но остался стоять перед ним.

– Задайте мне их тогда, когда будете в состоянии говорить, как подобает джентльмену! – ответил он и попытался меня объехать, но я тут же остановил конька, который словно был удивлен моей грубостью не менее своего хозяина.

– Право, мистер Маркхем, это уже слишком! – сказал тот. – Я не могу навестить по делу свою арендаторшу без того, чтобы не подвергнуться нападению, которое…

– Вечер – не время для деловых разговоров, сэр! Сейчас я выскажу вам все, что думаю о вашем поведении!

– Лучше отложите до более удобной минуты, – заметил он вполголоса. – Вон мистер Миллуорд!

И действительно, со мной почти тотчас поравнялся священник, возвращавшийся из какого-то дальнего уголка своего прихода. Я тут же отпустил уздечку, и помещик продолжил свой путь, учтиво поклонившись мистеру Миллуорду.

– Э-э, Маркхем, ссоритесь? – воскликнул тот, обернувшись ко мне и укоризненно покачивая головой. – Из-за вдовушки, разумеется. Но разрешите сказать вам, молодой человек (тут он придвинул свое лицо к моему, словно доверительно сообщая важную тайну), она этого не достойна! – И он торжественно кивнул в подтверждение своих слов.

– МИСТЕР МИЛЛУОРД!!! – вскричал я столь грозно, что преподобный джентльмен с недоумением посмотрел вокруг, ошеломленный такой нежданной дерзостью, и бросил на меня взгляд, яснее слов говоривший: «Что? Вы смеете так говорить со мной?!» Но меня душил гнев, и, не подумав извиниться, я повернулся к нему спиной и торопливо зашагал по ухабистой дороге к дому.

Глава XI

Опять мистер Миллуорд

Вообрази, что прошли три недели. Миссис Грэхем и я были теперь только друзьями – или братом и сестрой, как мы предпочитали смотреть на себя. Она по моему настоянию называла меня Гилбертом, а я ее – Хелен, обнаружив это имя на титульном листе одной из ее книг. Виделся я с ней не чаще двух раз в неделю, причем по-прежнему старался искать будто бы случайных встреч, полагая, что мне следует соблюдать величайшую осторожность. Короче говоря, я вел себя настолько образцово, что у нее ни разу не нашлось причины в чем-нибудь меня упрекнуть. Тем не менее я замечал, что порой она бывала горько недовольна сама собой или своим положением, и, признаюсь, последнее и у меня вызывало тягостную досаду. Выдерживать небрежный братский тон оказалось очень нелегкой задачей, и я часто ощущал себя последним лицемером. К тому же я видел, а вернее, чувствовал, что вопреки ее усилиям «я ей небезразличен», как скромно выражаются герои романов. И хотя я радовался привилегиям, которых сумел добиться, отказаться от надежд на лучшее будущее у меня не хватало сил, хотя, разумеется, свои мечты я тщательно скрывал.

– Куда ты, Гилберт? – как-то вечером спросила Роза, когда я кончил пить чай после хлопотливого дня на ферме.

– Пройдусь немножко, – ответил я.

– А ты всегда так тщательно чистишь шляпу, и причесываешься, и надеваешь новенькие щегольские перчатки, когда хочешь немножко пройтись?

– Не всегда.

– Ты ведь идешь в Уайлдфелл-Холл, верно?

– С чего ты взяла?

– Вид у тебя такой. Но лучше бы ты туда так часто не ходил!

– Чепуха, деточка. Я полтора месяца там не был. О чем ты говоришь?

– Просто на твоем месте я бы держалась от миссис Грэхем подальше.

– Роза, неужели и ты поддалась общему предубеждению?

– Не-ет, – ответила она нерешительно. – Но последнее время я столько про нее наслышалась и у Уилсонов, и у Миллуордов, да и мама говорит, будь она порядочной женщиной, так не жила бы здесь одна. И разве ты забыл, Гилберт, как прошлой зимой она объяснила, почему подписывает картины неверно? Что у нее есть близкие… или знакомые, от которых она прячется, и она боится, как бы они ее не выследили? И как потом она вскочила и вышла из комнаты, когда пришел кто-то, и она не хотела, чтобы мы его увидели? А Артур так загадочно сказал, что это мамин друг?

– Да, Роза, я все это помню. И могу извинить твою подозрительность, потому что, не знай я ее, как знаю, так и сам, возможно, сопоставил бы все это и поверил тому, чему веришь ты. Но, благодарение Богу, я ее знаю. И я буду недостоин называться человеком, если поверю о ней чему-нибудь дурному, пока не услышу подтверждение из ее собственных уст. Уж скорее я поверил бы такому о тебе, Роза!

– Гилберт, ну что ты говоришь?

– Значит, по-твоему, что бы там про тебя ни шептали Уилсоны и Миллуорды, я не должен был бы им верить?

– Еще бы!

– А почему? Потому что я знаю тебя. Ну вот и ее я знаю не хуже.

– Вовсе нет! Что ты знаешь о ее прошлой жизни? Год назад ты ведь и представления не имел, что она живет на свете!

– Неважно. Можно посмотреть человеку в глаза, заглянуть ему в сердце и за какой-то час узнать о его душе столько, сколько и за всю жизнь не обнаружишь, если он или она не захотят тебе открыться или у тебя не хватит ума понять то, что тебе откроется.

– А, так ты все-таки идешь к ней!

– Конечно.

– Но, Гилберт, что скажет мама?

– А зачем ей об этом знать?

– Если ты и дальше будешь так продолжать, от нее ведь не скроешь!

– Продолжать? Что продолжать? Мы с миссис Грэхем просто друзья и такими останемся, и никто на свете не может этому помешать или встать между нами!

– Если бы ты слушал, что они говорят, то вел бы себя осторожнее – и не только ради себя, но и ради нее. Джейн Уилсон считает, что твои визиты туда просто еще одно доказательство ее безнравственности!..

– Чтобы Джейн Уилсон провалилась в тартарары!

– А Элиза Миллуорд очень из-за тебя огорчается.

– Пусть ее.

– И все-таки на твоем месте я не стала бы.

– Не стала бы – чего? Откуда они знают, что я туда хожу?

– От них ничего не спрячешь. Что угодно сумеют выведать и подсмотреть.

– Об этом я не подумал. И они смеют превращать мою дружбу в новую пищу для сплетен и клеветы против нее? Во всяком случае, вот доказательство их лживости, если тебе требуются доказательства. Опровергай их, Роза, когда только сможешь!

– Но они прямо при мне ничего не говорят. О том, что они думают, я знаю только по намекам и умолчаниям. И еще из чужих разговоров.

– Ну, хорошо, сегодня я не пойду, тем более что время позднее. Но пусть они отсохнут, их проклятые языки! – проворчал я со злостью.

И как раз в эту минуту в комнату вошел священник. Мы так увлеклись нашим разговором, что не услышали его стука. По обыкновению, поздоровавшись с Розой отечески ласково – она была его любимицей, – старик смерил меня строгим взглядом.

– Ну-ну, сэр! – начал он. – Да знакомы ли мы с вами? Ведь уже… дайте-ка подумать… – продолжал он, опуская дородное тело в кресло, которое ему услужливо придвинула Роза. – Ведь, по моему счету, уже шесть недель, как вы не переступали моего порога! – Он отчеканивал каждое слово и постукивал палкой по полу.

– Неужели, сэр? – сказал я.

– То-то и оно! – Он добавил торжественный кивок и продолжал взирать на меня с величавым неудовольствием, положив ладони на набалдашник зажатой между колен толстой трости.

– Я был очень занят, – сказал я, так как от меня, видимо, ждали оправданий.

– Занят! – повторил он с усмешкой.

– Да. Вы ведь знаете, я убирал сено, а теперь начинается жатва.

– Гм-гм!

Но тут вошла матушка и отвлекла от меня внимание, почтительно, радостно и многословно здороваясь с его преподобием. Как жаль, что он не пришел чуточку пораньше, к чаю! Но если он сделает ей честь и выпьет чашечку, она тут же заварит свеженького.

– Не для меня, благодарю вас, – ответил он. – Я тороплюсь домой.

– Право, останьтесь и выкушайте чашечку. Через пять минут все будет готово.

Но он величественным жестом остановил ее и произнес:

– Вот чего бы я выпил, миссис Маркхем, так это стаканчик вашего превосходного эля!

– Да на здоровье! – воскликнула матушка, быстро дернула сонетку и приказала подать любимый пастырский напиток.

– Я просто подумал, загляну-ка к вам на минутку, раз уж иду мимо, и пригублю ваш домашний эль. Я возвращаюсь от миссис Грэхем.

– Да неужто?

Он сурово кивнул и добавил грозным голосом:

– Я почел это своим долгом!

– Право?

– А почему, мистер Миллуорд? – спросил я, но он ответил мне строгим взглядом и, отвернувшись к матушке, повторил, пристукнув палкой:

– Я почел это моим долгом!

Матушка, сидевшая напротив него, замерла от ужаса и восхищения.

– «Миссис Грэхем!» – сказал я, – продолжал священник, укоризненно покачивая головой. – «Миссис Грэхем, что означают ужасные доходящие до меня слухи?» А она говорит, делая вид, будто не понимает: «Какие слухи, сэр?» Но я прямо ей объявил: «Мой долг, как вашего пастыря, высказать вам прямо, что недопустимого я сам нахожу в вашем поведении, что я подозреваю и что мне о вас рассказывают другие!» Так я ей и сказал!

– Да, сэр? – вскричал я, вскакивая на ноги и ударяя кулаком по столу.

Но он только покосился на меня и произнес, обращаясь к матушке:

– Это был тяжкий долг, миссис Маркхем, но я ей сказал все!

– А как она? – спросила матушка.

– Закоснелая натура, боюсь, весьма закоснелая, – ответил он, скорбно покачивая головой. – Пребывающая в грешном заблуждении и не умеющая сдерживать неправедные страсти. Она вся побелела, втянула воздух сквозь зубы, точно в ярости, даже не попыталась возразить или сказать хоть что-нибудь в свое оправдание, но с бесстыдным спокойствием, совсем не подобающим молодой женщине, почти напрямик объявила мне, что в моих увещеваниях не нуждается и пастырские мои советы пропадут втуне… Более того: самое мое присутствие она не желает терпеть, если я буду продолжать. В конце концов я удалился, убедившись, к большому моему прискорбию, что помочь ей нельзя, и всем сердцем сожалея, что нашел ее такой нераскаянной. Но я твердо решил, миссис Маркхем, что мои дочери прекратят с ней всякое знакомство. А что до ваших сыновей, – что до вас, молодой человек… – продолжал он, вперяя в меня грозный взгляд.

– Что до меня, сэр! – перебил я, но почувствовал, что утратил дар речи, что весь дрожу от бешенства, и поступил наиболее благоразумно: схватил шляпу, выбежал из комнаты и так хлопнул дверью, что дом задрожал, как от землетрясения, матушка испуганно охнула, а мне на секунду стало легче.

В следующую секунду я уже торопливым шагом направлялся к Уайлдфелл-Холлу, сам не зная зачем и с какой целью. Но мои чувства искали выхода в движении, а идти больше мне было некуда. Я должен увидеть ее, поговорить с ней – это я знал твердо. Но что я скажу, что сделаю, мне было неизвестно. Вихрь мыслей, буря противоречивых чувств и намерений совсем лишили меня способности соображать.

Глава XII

Тет-а-тет и нежданное открытие

Через какие-то двадцать минут с небольшим я уже остановился перед знакомой калиткой, вытер вспотевший лоб, попытался отдышаться и хотя бы немного успокоиться. Быстрая ходьба несколько утишила мое возбуждение, и по садовой дорожке я прошел твердым ровным шагом. Приблизившись к обитаемому крылу здания, я увидел в открытом окне миссис Грэхем: она медленно прохаживалась взад и вперед по комнате.

Мое появление как будто взволновало ее и даже смутило, словно она и от меня ждала обвинений. Я намеревался вместе с ней посетовать на гнусность света, присоединиться к ее негодованию против священника и мерзких сплетниц, но едва я вошел, мне стало стыдно начинать подобный разговор, и я решил, что буду молчать о случившемся, если она сама о нем не упомянет.

– Час, конечно, для визитов не слишком урочный, – сказал я шутливо, хотя мне было совсем не весело. – Но я ненадолго.

Она мне улыбнулась, правда, слегка, но ласково (я чуть было не написал «с благодарностью»), едва поняла, что ее опасения были напрасны.

– Как у вас неуютно, Хелен! Почему вы не затопили камин? – спросил я, оглядывая сумрачную комнату.

– Но еще лето! – возразила она.

– Мы обязательно затапливаем камин по вечерам, разве что жара уж вовсе невыносимая. А вам в этом холодном доме, в этой унылой комнате веселый огонь просто необходим!

– Если бы вы пришли пораньше, я развела бы его для вас. Но сейчас нет смысла: вы сказали, что пришли ненадолго, а Артур уже спит.

– Тем не менее я вдруг стосковался по огню. Если я позвоню, вы скажете Рейчел, чтобы она его разожгла?

– Но, Гилберт, что-то незаметно, чтобы вы замерзли! – произнесла она с улыбкой, глядя на мои щеки, которые, наверное, пылали.

– Да, – ответил я. – Но, уходя, я хочу знать, что вам будет тут уютно.

– Уютно! Мне! – повторила она с горьким смешком, словно самая мысль об этом была нелепа. – Нет, сумрак и холод больше мне подходят, – добавила она с грустной покорностью судьбе.

Но я решил поставить на своем и дернул сонетку.

– Ну, вот, Хелен! – сказал я, когда в коридоре послышались приближающиеся шаги Рейчел. У нее не оставалось иного выхода, и, обернувшись к служанке, она попросила ее затопить камин.

По сей день я еще не свел счеты с Рейчел за взгляд, которым она меня одарила, когда отправилась на кухню накалить кочергу, – суровый, подозрительный, инквизиторский взгляд, который словно спрашивал: «Вы-то что тут делаете, хотела бы я знать!» Ее хозяйка заметила этот взгляд и печально нахмурилась.

– Вам нельзя оставаться тут долго, Гилберт, – сказала она, едва дверь закрылась.

– У меня такого намерения и нет, – ответил я довольно резко, хотя зол был только на бесцеремонную старуху. – Но прежде чем уйти, Хелен, я должен вам сказать одну вещь…

– Какую же?

– Нет-нет, не сейчас. Я пока еще толком не знаю сам, в чем суть и как к этому приступить, – ответил я правдиво, но не слишком толково и, перепугавшись, что она меня сразу выгонит, принялся говорить, не помню уж о каких пустяках, чтобы выиграть время. Тут явилась Рейчел, и, просунув раскаленную докрасна кочергу сквозь решетку, умело подожгла растопку, и удалилась, бросив на меня еще один суровый, враждебный взгляд. Но он меня тронул мало, и я продолжал говорить, усадив миссис Грэхем у камина. А потом, придвинув стул и для себя, осмелился сесть, хотя почти не сомневался, что она предпочла бы, чтобы я ушел.

Вскоре мы оба умолкли и несколько минут рассеянно смотрели на огонь. Она была погружена в свои невеселые думы, а я размышлял, как было бы чудесно сидеть вот так подле нее, чтобы нас не стесняло ничье присутствие, даже Артура, нашего милого дружка, до сих пор всегда бывшего третьим меж нами. Как чудесно, если бы я осмелился открыться ей, дать волю чувствам, столь долго заключенным в моем сердце и рвавшимся теперь наружу, как ни старалось оно их сдержать! И я принялся серьезно взвешивать, не признаться ли ей теперь же, умолять о взаимности, о разрешении назвать ее своей, о праве защищать ее от черной клеветы злых языков. С одной стороны, я вдруг уверовал в свое умение убеждать и почти не сомневался, что сердечный пыл одарит меня непобедимым красноречием, что самая моя решимость, безоговорочная необходимость добиться желанной цели, уже должна принести мне полную победу. С другой стороны, я опасался потерять даже то, чего мне удалось добиться ценой столь неимоверных усилий и осмотрительности, одним опрометчивым поступком разрушить все надежды, тогда как время и терпение могли бы принести успех. Словно я ставил свою жизнь на один бросок костей. Тем не менее я уже почти решился. Во всяком случае, я буду умолять ее об объяснении, которое она мне полуобещала. Я потребую, чтобы она открыла, какая ненавистная преграда, какая таинственная помеха стоит между мной и моим счастьем, а также – хотелось мне верить – и ее счастьем.

Но пока я искал нужные слова, она с чуть слышным вздохом очнулась от задумчивости и, взглянув в окно туда, где из-за темного фантасмагорического тиса выплывала кроваво-красная августовская луна, чьи лучи начали проникать в комнату, сказала:

– Гилберт, уже поздно.

– Да, я вижу. Вы хотите, чтобы я ушел?

– Вы должны. Если мои добрые соседи проведают о вашем визите – а в этом можно не сомневаться! – они истолкуют его не самым лестным для меня образом.

Произнесла она все это с какой-то яростью, как, наверное, выразился бы мистер Миллуорд.

– Пусть толкуют, как им угодно, – ответил я. – Какое дело до их мыслей и вам и мне, до тех пор пока мы уверены в себе и друг в друге! Пусть провалятся в тартарары со своими гнусными толкованиями и лживыми выдумками!

– Значит, вы слышали, что они говорят обо мне?

– Слышал несколько омерзительных измышлений, которым могут поверить только дураки, Хелен. А потому не расстраивайтесь из-за них.

– Мистер Миллуорд не показался мне дураком, а он всему этому верит. Но как бы мало вы ни ценили мнение окружающих, как бы мало ни уважали их, тем не менее нет ничего приятного в том, что вас считают исчадием лжи и лицемерия и приписывают вам то, от чего вы с отвращением отворачиваетесь, и обвиняют в пороках, вам ненавистных; в том, что ваши добрые намерения рушатся, а руки оказываются связанными; в том, что вас обливают незаслуженным презрением, и вы невольно бросаете тень на принципы, которые исповедуете.

– Справедливо, и, если я опрометчивостью и эгоистическим пренебрежением к условностям хоть как-то способствовал тому, что на вас обрушились такие беды, молю вас не только о прощении, но и о позволении искупить свою вину: дайте мне право очистить ваше имя, сделать вашу честь моей честью, защищать вашу репутацию даже ценой собственной жизни!

– И у вас хватит героизма соединить себя с той, кого, как вам известно, порочат и презирают все вокруг? Вы решитесь назвать ее интересы, ее честь своими?

– Я бы гордился этим, Хелен! Был бы неописуемо рад и счастлив! И если это – единственное препятствие для нашего союза, то его более не существует, и вы должны… вы будете моей!

Вне себя я вскочил, схватил ее руку и пылко прижал бы к губам, но она столь же внезапно ее отдернула и воскликнула горестно:

– Нет-нет, есть и другое!

– Но какое же? Вы обещали, что со временем я узнаю, так неужели…

– И узнаете… но не сейчас… Ах, как у меня болит голова! – сказала она, прижимая ладонь ко лбу. – Мне надо отдохнуть… Я и так уже сегодня столько выстрадала! – воскликнула она с отчаянием.

– Но если вы скажете, вам станет легче! – не отступал я. – Вы облегчите душу, а я буду знать, как вас утешить.

Она грустно покачала головой.

– Если вам станет известно все, то и вы будете винить меня… может быть, даже больше, чем я того заслуживаю… пусть я и причинила вам огромное зло, – произнесла она почти шепотом, словно думая вслух.

– Вы, Хелен? О чем вы говорите?

– Правда, невольно. Ведь я не представляла себе силу и глубину вашего чувства… Я верила… старалась верить, что вы относитесь ко мне так по-братски, так бесстрастно, как вы притворялись.

– То есть как ко мне относитесь вы?

– Да, как я… должна была бы… Легко, поверхностно, эгоистично…

– Вот тут вы действительно причинили мне зло.

– Знаю. И даже тогда у меня были подозрения. Но я решила, что безопасно предоставить вашим надеждам и фантазиям мало-помалу сгореть в собственном пламени или же перепорхнуть на более достойный их предмет. Мне же осталась бы ваша дружеская симпатия. Но знай я глубину вашей привязанности ко мне, бескорыстие и благородство чувства, которое вы как будто испытываете…

– Как будто, Хелен?

– Хорошо, пусть без «как будто»… то я вела бы себя иначе.

– Каким образом? Быть со мной строже и холоднее вы не могли бы! Если же вы полагаете, что причинили мне зло, одарив своей дружбой и иногда позволяя мне наслаждаться вашим обществом и беседой, хотя все мои надежды на большую близость были тщетны – как вы постоянно давали мне понять, – если же вы полагаете, что причиняли мне зло, то вы глубоко ошибаетесь. Ведь эти милости сами по себе не только преисполняли восторгом мое сердце, но возвышали, очищали, облагораживали мою душу. И вашу дружбу я предпочитаю любви всех прочих женщин в мире!

Вовсе не утешенная, она сжала руки на коленях и в безмолвной муке молитвенно возвела глаза к небу, а затем спокойно обратила их на меня и сказала:

– Завтра, если вы встретитесь со мной на вересковой пустоши, я открою вам все, что вы стремитесь узнать. И быть может, тогда вы поймете, насколько необходимо прервать нашу дружбу, если только сами не отвернетесь от меня, как более недостойной вашего уважения.

– Вот этого никогда не будет, Хелен! Подобного признания вы сделать не можете и, видно, просто испытываете мою верность.

– Ах, нет! – ответила она. – Если бы так! Благодарение небу, – добавила она после краткой паузы, – в тяжких преступлениях мне признаваться не надо. Однако вы услышите больше, чем вам хотелось бы, а возможно, и больше, чем сумеете извинить, – и больше, чем я могу сказать вам сейчас. А потому, прошу вас, уйдите!

– Хорошо. Но прежде ответьте мне на один вопрос. Вы любите меня?

– Я на него не отвечу.

– Тогда я буду считать, что услышал «да», и пожелаю вам доброй ночи.

Она отвернулась, пряча чувства, с которыми не могла вполне совладать, но я схватил ее руку и пылко поцеловал.

– Гилберт, да уйдите же! – воскликнула она с такой болью, что было бы жестокостью ее ослушаться.

Но, затворяя за собой дверь, я оглянулся и увидел, что она наклонилась над столом, закрыла глаза руками и судорожно рыдает. Тем не менее я бесшумно ушел, полагая, что всякая попытка утешения только усугубит ее страдания.

Потребовался бы целый том, чтобы описать тебе вопросы, предположения, страхи и надежды, которые теснились в моем мозгу, пока я спускался с холма, не говоря уж о вихре обуревавших меня чувств. Но еще на полпути до подножия невыносимая жалость к той, кого я оставил в неутешной печали, вытеснила все остальное и пробудила неодолимое желание вернуться. «Куда я тороплюсь? – спросил я. – Разве дома я обрету спокойствие, утешение, душевный мир, уверенность? Хотя бы что-то одно? И разве могу я оставить ее в таком смятении, тревоге и печали?»

Я оглянулся на старый дом. С того места, где я стоял, видны были только печные трубы, и мне пришлось пройти обратно, чтобы увидеть его весь. Но я лишь на миг остановился, окинул его взглядом и продолжал подниматься по склону к этому угрюмому средоточию моих надежд. Что-то толкало меня подойти ближе, еще ближе… А почему бы и нет? Ведь созерцание старинного здания, в стенах которого, озаренных особым золотистым светом августовской луны, обитала владычица моей души, дарило мне больше радости, чем сулило возвращение домой, где меня ждали свет и веселое оживление, столь чуждые моему теперешнему настроению, тем более что мои близкие в той или иной мере верили гнусной клевете, при одной мысли о которой у меня кровь закипала в жилах. Как я стерплю, если ее повторят вслух или – что еще хуже – язвительно намекнут на нее? Ведь даже и сейчас меня терзал злобный бесенок, нашептывая мне на ухо: «А вдруг это правда?» В конце концов я не выдержал и крикнул:

– Нет, это ложь! И ты никогда не заставишь меня поверить ей!

Мне уже были смутно видны красные отблески огня в окнах гостиной. Я подошел к садовой ограде, оперся о верхний край и, устремив взгляд на частый переплет окна, попытался представить себе, что она сейчас делает, что думает, страдает ли… Ах, если бы я мог сказать ей одно-единственное слово или хотя бы мельком увидеть ее, прежде чем уйду!

Впрочем, почти сразу же, не устояв перед искушением, я перемахнул через ограду, чтобы заглянуть в окно и убедиться, что она несколько успокоилась. Если же нет… да, я попытаюсь утешить ее, сказать хоть частицу того, что должен был бы излить ей прежде, вместо того чтобы усугубить ее муки своей несдержанностью! И я заглянул в окно. Ее кресло было пустым, пустой была и комната.

В этот миг отворилась входная дверь и голос – ее голос – произнес:

– Выйдем. Я хочу посмотреть на луну, подышать вечерним воздухом, может быть, они принесут мне облегчение!

Они с Рейчел сейчас выйдут в сад! Я от души пожелал мгновенно очутиться по ту сторону ограды, но замер в тени высокого остролиста, который, раскинув ветки между окном и крыльцом, скрывал меня от посторонних взглядов, но не помешал мне увидеть, как на залитую луной дорожку спустились две фигуры. Миссис Грэхем и… нет, не Рейчел, а молодой человек, стройный, довольно высокий! Какая боль сжала мои виски! У меня потемнело в глазах, но мне почудилось… да-да, и голос его… Это был мистер Лоренс!

– Ты напрасно принимаешь все это так близко к сердцу, Хелен, – сказал он. – Впредь я буду осторожнее и со временем…

Конец фразы я не расслышал, так как он шел рядом с ней и говорил почти шепотом. Мое сердце разрывалось от ненависти, но я затаил дыхание, чтобы не упустить ни слова из ее ответа, и ясно различил каждое:

– Но я должна уехать отсюда, Фредерик. Тут у меня не будет ни одной счастливой минуты… Как, впрочем, и в любом другом месте, – добавила она с невеселым смешком. – Но остаться я не могу.

– Но где ты найдешь приют надежнее? Такой уединенный, и по соседству со мной, если последнее для тебя что-нибудь значит.

– Конечно! – перебила она. – И ничего лучше я пожелать бы не могла, если бы только они оставили меня в покое!

– Но куда бы ты ни уехала, Хелен, начнется то же самое. Я не хочу с тобой расставаться. Или мы уедем вместе, или я приеду к тебе потом. А навязчивых дураков всюду много.

Тем временем они успели пройти мимо меня и теперь удалились на такое расстояние, что слова их до меня больше не долетали. Но я увидел, как он обнял ее за талию, а она нежно положила руку ему на плечо. Затем их поглотила тьма. Сердце у меня разрывалось, голова горела. Пошатываясь, я покинул место, где ужас заставил меня окаменеть, и перепрыгнул, а может быть, кое-как перелез через ограду – точно уж не помню. Зато помню, как я бросился на землю, словно обиженный ребенок, изнывая от гнева и отчаяния. Не знаю, сколько времени я пролежал так, но, видимо, очень долго. Во всяком случае, когда потоки слез немного облегчили мою душу и, поглядев на холодную безмятежную луну (столь же равнодушную к моим страданиям, как я – к ее мирному блеску), моля Бога послать мне смерть или забвение, я наконец поднялся на ноги, побрел без дороги в сторону моего дома и в конце концов чудом оказался перед ним, то нашел дверь крепко запертой. Все уже давно легли, кроме матушки, которая поспешила отворить ее в ответ на мой нетерпеливый стук и встретила меня градом вопросов и упреков.

– Ах, Гилберт, как ты мог? Где ты пропадал? Входи же, ужин тебя ждет. Я его оставила для тебя, хотя ты этого не заслуживаешь, потому что насмерть меня перепугал. Вдруг ни с того ни с сего выскочил из дому… Мистер Миллуорд был совершенно… Сыночек, да ты же совсем болен! Что с тобой?

– Ничего. Совсем ничего. Дай мне свечу.

– А ужин как же?

– Нет, я хочу сразу лечь, – ответил я, беря свечу и зажигая ее от той, которую держала матушка.

– Гилберт, но ты же весь дрожишь! – воскликнула моя родительница вне себя от тревоги. – И бледен как полотно. Что с тобой? Что случилось?

– Да ничего! – буркнул я, готовый затопать ногами, потому что свеча никак не зажигалась. Но затем, подавив раздражение, добавил: – Я слишком быстро шел, только и всего! – И начал подниматься по лестнице, хотя вслед мне донеслось:

– Быстро шел! Да где же ты был?

Матушка проводила меня до самой спальни, перемежая вопросы советами поберечь здоровье и сетованиями на мое поведение. Но я упросил ее отложить расспросы до утра. В конце концов она удалилась, и я с облегчением услышал, как стукнула дверь ее спальни. Однако я решил, что спать все равно не буду, и принялся расхаживать взад-вперед по комнате, предварительно сняв сапоги, чтобы матушка не услышала. Но половицы поскрипывали, а она была начеку, и не прошло и четверти часа, как она поскреблась в мою дверь.

– Гилберт, почему ты не ложишься? Ты же сказал, что хочешь лечь!

– Сейчас и лягу! – ответил я.

– Но почему ты ходишь по комнате? Что-то у тебя на душе…

– Ради всего святого, оставь меня в покое и ложись сама.

– Неужели тебя так расстроила миссис Грэхем?

– Да нет же? Сколько раз тебе повторять? Ничего не случилось.

– Дай-то бог! – прошептала она со вздохом и вернулась к себе, а я кинулся на кровать, без малейшей сыновней почтительности ругая матушку за то, что она лишила меня даже столь малого облегчения и приковала к этому жуткому ложу из терниев.

Никогда в жизни не проводил я столь тягостной, столь нескончаемой ночи. Однако вовсе бессонной она не была. Под утро мои и без того смятенные мысли совсем утратили ясность и смешались с лихорадочными сонными видениями, а затем я погрузился в тупую дрему. Но лучше бы я вовсе не засыпал! Такая горечь нахлынула на меня с пробуждением, едва я вспомнил, что отныне жизнь моя пуста… о нет, хуже чем пуста!.. наполнена муками и страданиями, не просто бесплодная пустыня, но заросшая терновником и другими колючими кустами, что меня обманули, обвели вокруг пальца, оставили в дураках, что мою любовь растоптали, что мой ангел – вовсе не ангел, а мой друг – дьявол во плоти. Да лучше бы мне вовсе не просыпаться!

Утро было темное, пасмурное, словно погода изменилась в лад моим чувствам. По стеклам стучал дождь. Тем не менее я оделся и вышел из дома. Не для того, чтобы побывать на ферме, хотя и намеревался сослаться на этот предлог, – но чтобы немножко остудить горячечный мозг и попробовать собраться с силами настолько, чтобы во время завтрака не навлекать на себя лишних вопросов. Если я вымокну, а к тому же сошлюсь на усталость от работы перед завтраком, это послужит достаточным объяснением внезапной потери аппетита. Ну, а если я заболею, то чем тяжелее, тем лучше! Будет чем объяснить угрюмость и печаль, которым еще очень долго предстоит омрачать мое чело.

Глава XIII

Возвращение на стезю долга

– Милый Гилберт! Не мог ли бы ты держаться помягче? – как-то утром спросила матушка после очередной моей неоправданной грубости. – Ты говоришь, что с тобой ничего не случилось, что тебя ничто не расстроило, но я в жизни не видела, чтобы кто-нибудь так переменился за какие-то несколько дней! Ты никому доброго слова не скажешь – близкие люди или чужие, знакомые или работники, для тебя все едины. Мне очень хотелось бы, чтобы ты перестал.

– Что перестал?

– Так странно себя вести. Ты даже представить себе не можешь, как это тебя портит! Ведь от природы у тебя прекрасный характер! И нет никаких оправданий, если ты поступаешь наперекор ему.

Она продолжала пенять мне, но я взял книгу, раскрыл ее перед собой и сделал вид, будто погрузился в чтение, так как не мог ничего сказать в свое оправдание и не желал признавать ее правоту. Но моя досточтимая родительница продолжала читать мне наставления, а потом попробовала пустить в ход ласку и погладила меня по волосам, и я уже почувствовал себя пай-мальчиком, но тут мой нахальный братец, болтавшийся в комнате без дела, вновь облил меня дегтем, воскликнув:

– Мама, держитесь от него подальше! Он кусается! Не человек, а какой-то тигр. Сам я махнул на него рукой, отрекся от него, вырвал наше родство с корнем и всеми ветками! Если я на пять шагов к нему подойду, тут мне и смерть. Вчера он чуть не проломил мне голову, за то лишь, что я запел миленькую безобидную любовную песенку, чтобы его развлечь.

– Ах, Гилберт! Как ты мог? – вскричала матушка.

– Я ведь сперва предупредил тебя, Фергес, чтобы ты прекратил свой кошачий концерт, – буркнул я.

– Верно, но я же заверил тебя, что мне это вовсе нетрудно, и запел второй куплет – вдруг бы да он понравился тебе больше? – а ты схватил меня за плечи и швырнул об стену. Я чуть язык пополам не перекусил и уж думал, что стенка вся облеплена моими мозгами. Но потом пощупал макушку, убедился, что кость цела, и возблагодарил небо за такое чудо. Но бедняжка! – добавил он с сочувственным вздохом. – Ведь у него разбито сердце, что так, то так, а голова…

– Хоть теперь-то ты замолчишь? – крикнул я и вскочил с таким свирепым видом, что матушка, боясь, как бы ему не пришлось худо, ухватила меня за локоть и умоляла не трогать его. Фергес тем временем неторопливо скрылся за дверью, сунув руки в карманы и вызывающе насвистывая «Ужель я буду смерть искать, коль ей дано красой блистать?..», ну и так далее.

– Очень мне нужно руки марать! – ответил я на материнские увещевания. – Да я до него кончиком пальца не дотронусь, пусть меня озолотят!

Тут я вспомнил, что мне все-таки следует поговорить с Робертом Уилсоном: я давно подумывал купить у него луг, граничивший с моим, но без конца откладывал этот разговор, так как потерял всякий интерес к делам фермы, был в меланхоличном настроении, а главное – не желал встречаться ни с Джейн Уилсон, ни с ее мамашей. Правда, теперь у меня имелась веская причина поверить историям, которые они распускали про миссис Грэхем, однако это отнюдь не пробудило во мне любви к ним – да и Элизе Миллуорд тоже. Такая встреча была для меня тем тяжелее, что теперь я уже не мог презирать их за ложь и упиваться сознанием собственной верности. Однако пора было вернуться на стезю долга. И уж лучше пойти к Роберту, чем сидеть без дела, – во всяком случае доходнее. Пусть мое жизненное призвание не сулит мне никаких радостей, ничто другое меня не манит, а потому с этого дня я вновь взвалю на плечи свою ношу и побреду, как ломовая лошадь, свыкшаяся со своей долей, – и так пройду по жизни, угрюмо принося пользу и не жалуясь на свой жребий, хотя бы он меня и не удовлетворял.

Приняв это решение со злобной покорностью судьбе, если такое выражение возможно, я направил стопы свои на ферму Райкаут, не думая, что застану владельца дома в такой час, но рассчитывая узнать, на каком лугу или поле смогу его найти.

Дома его действительно не оказалось, но он должен был вернуться с минуты на минуту, а потому меня пригласили подождать его в гостиной. Миссис Уилсон, сообщив мне это, отправилась хлопотать на кухне, но, увы, в гостиной моим очам предстала мисс Уилсон, оживленно болтающая с Элизой Миллуорд. Я тотчас обещал себе, что буду спокоен и холодно-вежлив. Видимо, такое же решение приняла и Элиза. Мы не виделись с достопамятного нашего чаепития, но при виде меня она сохранила полное равнодушие – ни радости, ни обиды, ни жалобной грусти, ни уязвленной гордости. Держалась она, как требовала того благовоспитанность, была непринужденно весела, что я особым грехом не счел бы, но в ее выразительных глазах таилась злоба, ясно сказавшая мне, что я далеко не прощен. Она больше уже не надеялась прибрать меня к рукам, но свою соперницу продолжала ненавидеть и была рада случаю уязвить меня побольнее. Мисс Уилсон, со своей стороны, была сама любезность, и хотя мне не очень хотелось разговаривать, барышни совместными усилиями умудрялись поддерживать непрерывный огонь светской болтовни. Затем Элиза выбрала случай спросить, давно ли я видел миссис Грэхем, – тоном самым небрежным, но искоса бросив на меня взгляд, полный не игривого лукавства, как ей хотелось бы, но откровенного злорадства.

– Довольно давно, – ответил я столь же небрежно, глядя прямо в ее злые глаза, но с досадой почувствовал, что, вопреки всем моим усилиям, у меня начинают гореть щеки.

– Как? Вы уже утрачиваете интерес? А я полагала, что столь привлекательная особа сумеет удержать вас по меньшей мере год!

– Я предпочел бы не говорить о ней.

– А-а! Так вы наконец убедились в своей ошибке? Вы все-таки обнаружили, что ваша богиня не столь уж безупречна…

– Я просил вас не говорить о ней, мисс Элиза.

– О, прошу прощения! Как вижу, стрелы Купидона оказались очень остры и не просто царапнули кожу, но оставили глубокие раны, и они, не успев зажить, кровоточат при каждом упоминании возлюбленного имени.

– Вовсе нет, – вмешалась мисс Уилсон, – мистер Маркхем просто считает, что это имя не следует упоминать в кругу порядочных людей. Элиза, я вам удивляюсь: неужели вы не понимаете, что упоминание этой несчастной никому здесь не может быть приятно?

Как было терпеть подобное? Я встал, чтобы схватить шляпу и в негодовании бежать из этого дома, но вовремя сообразил, в какое унизительное положение поставил бы себя, дав моим прекрасным мучительницам лишний повод посмеяться надо мной. И ради той, которая теперь казалась мне недостойной никаких жертв (хотя отзвуки былой благоговейной любви были еще настолько живы в моем сердце, что я не желал слушать, как ее имя порочат), я только отошел к окну, злобно закусив губу, и несколько секунд спустя, когда моя грудь перестала бурно вздыматься, сказал мисс Уилсон, что ее брат, очевидно, задержался, а мне время дорого, и потому я лучше зайду завтра в более удобное время, когда скорее застану его дома.

– Нет-нет! – возразила она. – Погодите минутку. Он непременно придет, потому что собирается в Л. (ближайший к нам городок) и должен перед дорогой съесть легкий завтрак.

Мне пришлось подчиниться, но, к счастью, ждать пришлось недолго. Мистер Уилсон действительно пришел через несколько минут, и, хотя мне вовсе не хотелось заниматься делами, хотя луг интересовал меня не больше, чем его владелец, я заставил себя сосредоточиться и с похвальной деловитостью быстро столковался о покупке – вероятно, скопидом-фермер был доволен сделкой куда больше, чем высказал это вслух. Затем, оставив его вкушать весьма обильный «легкий завтрак», я с радостью покинул этот дом и отправился к своим жнецам.

Они уже приближались к концу долины, и я решил подняться по склону к ржаному полю и поглядеть, не ждет ли и оно серпов, но так до него в этот день и не добрался, ибо вдруг увидел, что мне навстречу идут миссис Грэхем и Артур. Они тоже увидели меня, и Артур кинулся ко мне бегом, но я тотчас повернулся и зашагал вниз, так как твердо решил больше никогда с его матерью не видеться. Как детский голосок ни просил меня «подождать минутку», я не замедлил шага, и он вскоре умолк. То ли Артур понял, что бежать за мной бесполезно, то ли мать подозвала его к себе. Во всяком случае, когда пять минут спустя я обернулся, их нигде не было видно.

Эта случайная встреча взволновала и смутила меня самым непонятным образом – разве что стрелы Купидона не только глубоко меня ранили, но оказались еще и зазубренными, так что мне пока не удалось вырвать их из сердца. Но как бы то ни было, до конца дня я чувствовал себя несчастным вдвойне.

Глава XIV

Удар

На следующее утро мне пришло в голову, что у меня тоже есть дела в Л., а потому я оседлал лошадь и отправился туда сразу после завтрака. Моросил мелкий дождик, но я не обращал на него внимания: хмурое небо как нельзя лучше гармонировало с моим настроением. Я полагал, что дорога будет пустынной – день был не базарный, – и это соображение также меня прельщало.

Некоторое время я трусил мелкой рысцой, пережевывая жвачку горчайших фантазий, а потом услышал за спиной конский топот, но даже не подумал о том, кем может оказаться этот всадник. Однако на некрутом подъеме я пустил лошадь тише, а вернее, воспользовавшись моей рассеянностью, она сама перешла на ленивый шаг, благо я предоставил ей полную свободу, и тут неизвестный нагнал меня. И окликнул по имени, потому что это был мой знакомый – это был мистер Лоренс! Мои пальцы, державшие хлыст, зачесались и инстинктивно сжались покрепче. Но я не дал себе воли и, сухо кивнув на его приветствие, поехал быстрее. Он скоро опять меня нагнал и завел разговор о погоде и видах на урожай. Я отвечал на его вопросы и замечания как мог короче, а потом опять перешел на шаг. Он тоже придержал своего Серого и спросил, не охромела ли моя лошадь. Я ответил ему уничтожающим взглядом, а он безмятежно улыбнулся!

Я был не только раздражен, но и изумлен его непонятным упрямством и невозмутимостью. Мне казалось, что после нашей последней встречи он должен был бы держаться со мной холодно и отчужденно. Он же не только словно забыл все прошлые обиды, но и не обращал внимания на то, как я его обрываю. Прежде стоило ему заметить или вообразить самую легкую холодность в тоне или во взгляде, как он сразу же спешил отойти от собеседника, а теперь его не отталкивала открытая грубость! Может быть, он прослышал о моем разочаровании и захотел полюбоваться результатами, насладиться моим отчаянием? Я сжал хлыст еще крепче, но все-таки удержался и молча ждал более явного оскорбления, чтобы распахнуть шлюзы моей души и дать выплеснуться наружу клокочущей ярости.

– Маркхем, – сказал он с обычным спокойствием, – почему вы ссоритесь со своими друзьями, испытав разочарование, в котором они неповинны? Ваши надежды не сбылись, но почему сердиться на меня? Ведь я, как вы помните, вас предупреждал, но вы не пожелали…

Он не договорил: словно побуждаемый каким-то бесом, я перехватил хлыст за тонкий его конец и с внезапностью и быстротой молнии обрушил другой на голову мистера Лоренса! Со свирепой радостью я увидел, что по его лицу разлилась смертельная бледность, лоб оросили красные капли, и, закачавшись в седле, он упал навзничь посреди дороги. Конек, столь нежданно и непривычно избавленный от своей ноши, вздыбился, сделал несколько курбетов, а потом воспользовался свободой и принялся щипать траву под изгородью, а его хозяин продолжал лежать неподвижно, точно труп. Неужели я его убил? Я нагнулся над ним, с ужасом вглядываясь в жуткое откинутое вверх лицо, и сердце мое сдавила ледяная рука, прекратив его биение… Но нет! Веки лежащего дрогнули, он застонал. Я перевел дух. Оглушен ударом, и ничего больше! Поделом ему, в следующий раз подумает, прежде чем позволять себе такую развязность! Может, помочь ему сесть на лошадь? Ну, нет! Любое другое сочетание оскорблений я бы спустил, но он позволил себе непростительное. Пусть сам взбирается в седло, если захочет… и когда захочет. Вон он уже зашевелился, открыл глаза, а конек пасется совсем рядом!

И с проклятием я оставил негодяя его судьбе, пришпорил коня и галопом унесся прочь в странном опьянении чувств, проанализировать которое трудно. Впрочем, такой анализ, боюсь, не сделал бы мне чести, так как в основе, пожалуй, лежало злорадное ликование, рожденное моим поступком.

Но почти сразу же возбуждение начало спадать, и несколько минут спустя я повернул лошадь и возвратился, чтобы помочь моей жертве, если потребуется. Руководил мной не благородный порыв, не раскаяние и даже не страх перед последствиями, ожидавшими меня, если я усугублю содеянное тем, что брошу Лоренса на произвол судьбы, подвергая дальнейшей опасности, – нет, во мне просто заговорила совесть. И я испытывал немалую гордость, что так быстро подчинился ее голосу, – но если вспомнить, какого усилия мне это стоило, то, быть может, некоторое право гордиться у меня было.

Мистер Лоренс и его конек за эти минуты изменили свое положение. Второй удалился от места происшествия шагов на десять-двенадцать, а первый каким-то образом перебрался с середины дороги на ее край. Теперь он сидел полуоткинувшись на откосе, лицо его сохраняло жуткую бледность, а батистовый носовой платок, который он прижимал ко лбу, уже совсем покраснел. Удар, видимо, был сильным, но почти вся честь (или вина – это уж как тебе угодно) принадлежала массивной металлической конской морде, которая украшала рукоятку моего хлыста. Трава, намокшая от дождя, служила не слишком удобной кушеткой, костюм молодого помещика сильно испачкался, а шляпа откатилась в грязь на другом краю дороги. Но его мысли как будто были сосредоточены на Сером – он следил за коньком взглядом, в котором бессильная тревога мешалась с унылой покорностью судьбе.

Я спешился, привязал свою лошадь к ближайшему дереву и подобрал шляпу с намерением водрузить ее на голову владельца. Но то ли он опасался за вторую, то ли ему не понравилось состояние первой, только он выхватил ее у меня из рук и презрительно отбросил в сторону.

– Для тебя и такая годится! – буркнул я себе под нос и пошел за коньком. Поймать его не составило труда, так как нрав у него был смирный, и после нескольких игривых взмахов головы и прыжков он позволил схватить себя за уздечку. Но предстояло еще усадить в седло его хозяина.

– Эй ты, подлец… пес! Давай руку, и я помогу тебе взобраться на лошадь.

Но нет! Он с отвращением отвернулся от меня. Я подхватил его под локти, однако он откинулся, словно брезгуя моим прикосновением.

– Ах, не желаете? Ну, так сидите тут хоть до судного дня, мне все равно. Только вряд ли вам хочется истечь кровью. Так уж и быть, рану я перевяжу.

– Будьте добры, оставьте меня в покое.

– Хм! С радостью. Да убирайтесь ко всем чертям, раз вам так угодно, и скажите, что это я вас прислал!

Но прежде чем ускакать, я привязал его конька к столбу изгороди, а ему бросил свой платок, потому что его собственный уже весь напитался кровью. Он поднял его и из последних сил швырнул обратно с презрительным отвращением. Это было последнее оскорбление, довершившее все остальные. Разразившись проклятиями, негромкими, но свирепыми, я вернулся к своей лошади, предоставив ему жить или умереть по собственному выбору. Мысленно я хвалил себя за то, что выполнил свой долг (но забывал при этом, что в таком состоянии он оказался по моей вине, а помощь свою я предложил наиоскорбительнейшим образом), и угрюмо готовился принять последствия, если он вздумает обвинить меня в попытке убить его, что представлялось мне вполне вероятным: уж наверное, им руководили злобные намерения такого рода, когда он с извращенным упрямством отверг все мои попытки облегчить его положение.

Вскочив в седло, я, прежде чем уехать, оглянулся. Лоренс встал на ноги и, держась за гриву жеребчика, попытался взобраться на него, но едва вставил ногу в стремя, как им овладела дурнота, он прижался лбом к лошадиной спине, сделал еще одно тщетное усилие и вновь опустился на траву, откинув голову в ее мокрую гущу, словно безмятежно расположился отдохнуть на диване у себя дома.

Мне следовало бы помочь ему, как бы он ни возражал, – перевязать рану, раз сам он не сумел остановить кровь, подсадить на лошадь, проводить до дома. Но этому воспрепятствовал не только бушевавший во мне гнев, а и мысль о том, что я должен буду сказать его слугам и что – моим близким. Либо рассказать правду, – а тогда меня сочтут сумасшедшим, если только я не открою истинной причины, о чем не могло быть и речи, – либо придумать какую-нибудь убедительную ложь, о чем тоже не стоило и думать. Тем более что мистер Лоренс, конечно же, расскажет все, как было, и я окажусь опозоренным втройне – разве что у меня хватит подлости воспользоваться отсутствием свидетелей и представить его даже большим негодяем, чем он был на самом деле. Нет! В конце-то концов, у него только рассечена кожа на лбу, да еще он мог получить несколько синяков при падении или от копыт своего жеребчика, а от этого он не умрет, пролежи тут хоть до вечера. И если сам сесть в седло так и не сумеет, кто-нибудь же проедет мимо. Не может быть, чтобы именно в этот день этой дорогой никто, кроме нас, не воспользовался! Ну, а что он расскажет… Подождем – увидим. Если солжет, я его обличу, а если скажет правду, стерплю, насколько сумею. Объяснений я никаких давать не обязан, кроме тех, которые сам сочту нужными. Вполне возможно, что он предпочтет отмолчаться из опасений, как бы сплетники не начали допытываться о причинах ссоры, а тогда откроются его отношения с миссис Грэхем, которые он ради нее или ради собственных интересов столь тщательно скрывал.

Рассуждая подобным образом, я добрался до городка, где сделал то, что намеревался, и выполнил разные поручения матушки и Розы с похвальной обязательностью, если принять во внимание происшествие на дороге. На обратном пути меня охватили всевозможные дурные предчувствия. Что, если я увижу, что злополучный Лоренс все еще лежит на сырой земле, совсем замерзший и ослабевший? Или даже его застывший труп? Этот жуткий, внезапно поразивший меня вопрос вызвал в моем воображении страшную картину того, что мне предстояло увидеть на роковом месте, к которому я как раз приближался. Но нет! Благодарение небесам, ни человека, ни лошади там уже не было, и лишь два предмета обличали меня – правда, и сами по себе отвратительные, и словно бы свидетельствовавшие о тяжком преступлении, если прямо не об убийстве! – размокшая от дождя, облепленная грязью шляпа с тульей, промятой и рассеченной рукояткой хлыста, и багровый носовой платок в лужице сильно порозовевшей воды (дождь ведь не переставал моросить).

Дурные новости распространяются с быстротой пожара. Когда я вернулся домой, еще не было и четырех, но матушка встретила меня печальным вздохом:

– Ах, Гилберт, как ужасно! Роза ходила за покупками и узнала в лавке, что мистера Лоренса сбросила лошадь. Когда его привезли домой, он был при смерти.

Ну, ты представляешь, как это меня ошеломило, но мне тут же стало легче на душе, так как дальше я услышал, что у него проломлен череп и сломана нога. Я-то знал, что это выдумки, и во мне вспыхнула надежда, что и все остальное столь же преувеличено. Но матушка и Роза так ему сочувствовали и так за него опасались, что я с трудом удерживался, чтобы не утешить их, объяснив, что, насколько мне известно, он отделался рассеченным лбом да несколькими ушибами.

– Ты должен завтра поехать справиться о нем, – сказала матушка.

– А лучше бы сегодня, – добавила Роза. – Сейчас еще рано, и ты можешь взять пони, если твоя лошадь устала. Вот съешь что-нибудь и поезжай, хорошо, Гилберт?

– Нет, нет! Откуда мы знаем, не пустые ли это выдумки? Маловеро…

– Да что ты! В деревне все только об этом и говорят. И я сама видела двоих, которые видели тех, которые видели человека, который его нашел. Конечно, в первую минуту как-то не верится, но если подумать…

– Но Лоренс прекрасно ездит верхом. Весьма маловероятно, что он вообще мог упасть. А если это и случилось, так без подобных повреждений. Уж они-то, несомненно, сильно преувеличены.

– Так ведь его брыкнула лошадь или наступила…

– Что?! Его смирный жеребчик?

– А откуда ты знаешь, что он ехал на нем?

– Он же всегда на нем ездит.

– В любом случае, – вмешалась матушка, – завтра ты должен у него побывать. Правда это, выдумки или преувеличения, но осведомиться о его здоровье необходимо.

– Пусть Фергес съездит.

– А почему не ты?

– У него больше свободного времени. Я сейчас очень занят.

– А-а! Но, Гилберт, не понимаю, как ты можешь? Неужели в подобном случае нельзя отложить дела на час-другой? Когда твой друг умирает!

– Да ничего подобного, говорю же тебе.

– Откуда ты знаешь? А вдруг? Как ты можешь оставаться таким спокойным, пока не повидал его? Ведь что-то же с ним случилось, и ты непременно должен побывать у него. Иначе он на тебя обидится, и будет прав!

– А, провались он в тартарары! Не могу. Последнее время между нами пробежала кошка.

– Ну, мой милый! Неужели же ты настолько обидчив, что позволишь мелким недоразумениям…

– Мелким, дальше некуда! – пробурчал я.

– И все-таки вспомни, что произошло! Подумай, как ты будешь чувствовать себя, если…

– Ну, хорошо, но мне сейчас не до этого. Там видно будет, – перебил я.

А видно оказалось вот что: утром я отправил Фергеса справиться от имени матушки о здоровье мистера Лоренса. Разумеется, сам я туда поехать не мог – как и передать ему мои лучшие пожелания. Фергес привез следующие известия: молодой помещик лежит в постели, потому что к рассеченной голове и сильным ушибам, полученным при падении с лошади, которая затем не сразу успокоилась (подробностей он не рассказал), добавилась еще сильная простуда, – ведь он долго пролежал под дождем на сырой земле. Но все кости у него целы, и безвременная кончина ему пока не угрожает.

Несомненно, ради миссис Грэхем он решил про меня не упоминать.

Глава XV

Встреча и ее последствия

В этот день дождь моросил, как и накануне, но к вечеру небо начало проясняться, и на следующее утро обнадеживающе засияло солнце. Я был на холме со жнецами. Колосья колыхались под легким ветерком, и вся природа вокруг улыбалась в солнечном сиянии. Среди серебристых медленно плывущих облачков заливался жаворонок. Недавний дождик так очистил и освежил воздух, так умыл небо, оставил такие алмазы на листьях и травинках, что даже у земледельцев не было желания его бранить. Но в мое сердце не мог проникнуть ни единый солнечный лучик, никакой ветерок не мог его освежить, ничто не могло заполнить пустоты, которая осталась в нем, когда моя вера, мои надежды, мое восторженное преклонение перед Хелен Грэхем были безвозвратно погублены, и ничто не могло изгнать из него томительные сожаления и горечь еще не угасшей любви.

Я стоял, скрестив руки на груди, и рассеянно следил за волнами, бегущими по еще не сжатой половине поля, как вдруг почувствовал, что меня дернули за рукав, и тонкий голосок, теперь уже не радовавший мой слух, положил конец моей задумчивости следующими нежданными словами:

– Мистер Маркхем, вас мама зовет!

– Зовет меня, Артур?

– Да… А отчего у вас такой странный вид? – спросил он с некоторым испугом, когда я резко повернулся к нему. Но потом неуверенно засмеялся и продолжал: – И отчего вы так долго у нас не были? Ну, идемте же! Почему вы стоите?

– У меня сейчас много дел, – пробормотал я, не зная, что ему ответить.

Он заглянул мне в лицо с детским недоумением, но прежде чем я успел открыть рот, миссис Грэхем сама подошла к нам.

– Гилберт, я должна с вами поговорить, – произнесла она, еле сдерживая бурное волнение.

Я поглядел на ее бледные щеки, лихорадочно блестевшие глаза, но ничего не сказал.

– Не более минуты, – умоляюще добавила она. – Только уйдемте на соседнее поле. – Она посмотрела на жнецов, которые поглядывали на нее с наглым любопытством. – Я вас долго не задержу.

Я последовал за ней через пролом в изгороди.

– Артур, милый, собери мне букет колокольчиков вон там, – сказала она, указывая на их голубую россыпь у изгороди в некотором отдалении от пролома. Мальчик замялся, словно ему не хотелось расставаться со мной. – Беги, беги, моя радость, – добавила она более настойчивым тоном, который, хотя и не был строгим, не терпел возражений, и Артур послушно оставил нас вдвоем.

– Так что же, миссис Грэхем? – сказал я невозмутимо и холодно. Да, я видел, что она несчастна, даже испытывал к ней жалость и все-таки не мог отказать себе в удовольствии терзать ее.

Она обратила на меня взор, который прожег мне сердце – и заставил улыбнуться.

– Я не спрашиваю о причине такой перемены, Гилберт, – сказала она с горьким спокойствием. – Я знаю ее и без объяснений. Но хотя я видела, как другие подозревают и осуждают меня, и переносила это без особой боли, стерпеть подобное от вас я не могу. Почему вы не пришли выслушать мои объяснения в назначенный день?

– Потому что успел раньше узнать все, что вы намеревались мне сказать… А может быть, и немного больше.

– Последнее неверно, потому что я сказала бы вам все! – вскричала она с гневом. – Но теперь я вижу, что вы недостойны доверия!

Ее бледные губы дрожали от волнения.

– Позволено ли спросить, почему?

Она ответила на мою насмешливую улыбку взглядом испепеляющего презрения.

– Потому что вы меня никогда не понимали, иначе не стали бы с такой готовностью слушать моих клеветников! И моего доверия не заслуживаете – вы не тот человек, за которого я вас принимала. Уходите! Мне все равно, что бы вы обо мне ни думали!

Она отвернулась, а я ушел, так как решил, что это будет для нее лишней пыткой. И не ошибся – оглянувшись, я успел заметить, как она обернулась, словно надеясь или не сомневаясь, что увидит меня рядом. Убедившись в своей ошибке, она замерла, а потом посмотрела через плечо. Взгляд ее выражал не столько гнев, сколько мучительное страдание и отчаяние. Но я мгновенно напустил на себя равнодушие и притворился, будто бесцельно посматриваю по сторонам. Вероятно, она тотчас направилась вверх по склону. Во всяком случае, когда, помедлив, чтобы дать ей время подойти ко мне или хотя бы меня окликнуть, я снова оглянулся, она быстрым шагом удалялась вверх по склону, а маленький Артур бежал рядом и, видимо, о чем-то ей рассказывал, но она отворачивала от него лицо, словно не в силах справиться с собой.

Я вернулся к жнецам. И вскоре начал раскаиваться, что столь поспешно поймал ее на слове. Сомнений в том, что она меня любит, быть не могло. Вероятно, мистер Лоренс ей прискучил и она была бы рада променять его на меня. И если бы я не полюбил ее столь горячо и столь благоговейно, быть может, такое предпочтение, оказанное мне, позабавило бы меня и польстило моему самолюбию. Но теперь контраст между тем, чем она мне казалась и чем была, как я теперь верил, – между моим прежним и моим теперешним мнением о ней – ввергал меня в такой ужас, так угнетал мою душу, что ни о чем другом я не мог и помыслить.

Тем не менее мне захотелось узнать, какое объяснение дала бы она – или даст, если я его все-таки потребую. В чем она признается и какие подыщет себе оправдания? Я жаждал узнать, за что ею восхищаться, а за что ее презирать. Жалеть ли ее или только ненавидеть? А почему, собственно, мне этого не узнать? Я увижусь с ней еще раз и, прежде чем мы расстанемся, пойму, как мне следует на нее смотреть. Разумеется, она для меня потеряна навсегда. Но мне невыносимо было думать, что мы расстались навеки в таком гневе и в таком горе. Ее последний взгляд поразил меня в самое сердце. Я не мог его забыть. Но какой же я глупец! Разве она не обманула меня, не ранила, не сделала несчастным на всю жизнь? «Хорошо! Я с ней увижусь, – решил я окончательно. – Но не сегодня. До ночи и всю ночь пусть она думает о своих грехах и мучается. А завтра я отправлюсь к ней и узнаю, что сумею. Разговор этот будет ей полезен или нет – но в любом случае он овеет ветром волнения жизнь, которую она обрекла на душную неподвижность, и, быть может, подарит уверенность, которая остудит некоторые жгучие мысли».

И на следующий день я пошел к ней, но под вечер, когда кончил все дневные дела, то есть между шестью и семью. Заходящее солнце заливало старый дом багрянцем и пылало на мелких стеклах окон, придавая этому угрюмому месту несвойственную ему прелесть. Мне незачем описывать чувства, с какими я подходил к святилищу моего былого божества, где роилось столько восхитительных воспоминаний и блаженных грез, уничтоженных теперь одной губительной истиной.

Рейчел проводила меня в гостиную и пошла позвать свою госпожу, которая куда-то вышла, но на круглом столике перед креслом с высокой спинкой лежал ее бювар, а на нем книга. Ее небольшую, хотя и прекрасно подобранную библиотеку я знал почти так же хорошо, как свою, но этот томик никогда прежде не видел. Я взял его в руки и раскрыл – «Последние дни философа» сэра Хамфри Дэви. На титульном листе красовалась надпись «Фредерик Лоренс». Я захлопнул томик, но не положил его на место, а встал перед камином лицом к двери, чтобы встретить ее, сохраняя спокойную непринужденную позу. Что она придет, я не сомневался. И вскоре в коридоре послышались ее шаги. Сердце у меня бешено забилось, но хотя бы внешне мне удалось подавить волнение. Она вошла, бледная, спокойная, без тени растерянности на лице.

– Чему я обязана этой честью, мистер Маркхем? – произнесла она с таким строгим, невозмутимым достоинством, что я растерялся. Однако нашел в себе силы улыбнуться и ответить развязным тоном:

– Я пришел выслушать ваши объяснения.

– Но ведь я сказала, что ничего объяснять вам не стану. Я сказала, что вы недостойны моего доверия.

– Прекрасно! – воскликнул я и направился к двери.

– Погодите! – остановила она меня. – Мы видимся в последний раз. Не уходите пока.

Я глядел на нее, ожидая, что она скажет дальше.

– Объясните мне, – продолжала она, – на каком основании вы поверили всему этому? Кто очернил меня? И что они вам говорили?

Я ответил не сразу, но она встретила мой взгляд, не дрогнув, словно черпала силы в сознании своей невинности. Она желала узнать худшее и бросала мне вызов. «Эту дерзкую смелость мне сокрушить нетрудно!» – подумал я и, втайне наслаждаясь такой властью, захотел поиграть со своей жертвой, как кошка с мышкой. Раскрыв томик, который продолжал держать в руках, я указал на надпись, украшавшую титульный лист, и, не спуская глаз с ее лица, спросил:

– Вам знаком этот джентльмен?

– Разумеется, – ответила она, и внезапно ее щеки вспыхнули румянцем (стыда или гнева – я решить не сумел, хотя склонялся ко второй мысли). – Что дальше, сэр?

– Давно ли вы с ним виделись?

– Кто дал вам право допрашивать меня об этом или о чем-либо другом?

– О, никто! В вашей власти отвечать или нет. А теперь разрешите спросить, известно ли вам, что совсем недавно случилось с этим вашим другом? Если нет, то…

– Я не намерена слушать оскорбления, мистер Маркхем, – вскричала она, не стерпев моего тона. – И если вы пришли только ради этого, потрудитесь оставить мой дом!

– Я пришел не оскорблять вас, а выслушать ваши объяснения.

– Я уже сказала, что ничего объяснять не стану! – возразила она, в сильном волнении расхаживая по комнате. Руки ее были крепко сжаты, грудь судорожно вздымалась, глаза метали молнии. – Я не снизойду до объяснений с тем, кто способен превращать в шутку столь гнусные подозрения и с такой легкостью верит им!

– В шутку я их не превращаю, миссис Грэхем, – возразил я, сразу оставляя язвительный тон. – Как мне хотелось бы увидеть в них повод для шуток! А что до легкости, то лишь богу известно, каким слепым и глухим глупцом был я совсем недавно, как закрывал глаза и затыкал уши, если хоть что-то угрожало моей вере в вас, пока неопровержимое доказательство не рассеяло туман влюбленности!

– Какое доказательство, сэр?

– Ну, хорошо, я вам скажу! Помните последний вечер, когда я был здесь?

– Да.

– Даже тогда вы обронили несколько намеков, которые открыли бы глаза более разумному человеку. Но не мне! Я продолжал верить, отгонять сомнения, надеяться, вопреки надежде, и поклоняться, когда не мог понять. Но после того как я расстался с вами, что-то заставило меня вернуться – глубокое сострадание, чистая сила любви. Не смея навязывать вам свое присутствие, я поддался искушению заглянуть в окно, чтобы посмотреть, не стало ли вам дурно. Ведь когда мы прощались, вы, казалось, были очень расстроены, и я винил себя, что моя настойчивость и нетерпеливость отчасти могли быть тому причиной. Если я поступил дурно, то лишь по настоянию любви, и меня тут же постигла суровая кара: едва я остановился возле остролиста, как из дома вышли вы и ваш друг. Не желая при таких обстоятельствах выдать свое присутствие, я замер в тени, пока вы с ним не прошли мимо.

– И какую часть нашего разговора вы слышали?

– Я услышал достаточно, Хелен. И во благо для себя. Ведь только это могло излечить меня от слепой влюбленности. Я все время утверждал и думал, что я не поверю ни единому плохому слову о вас, если только не услышу его из ваших уст. Все намеки, все заверения других людей я считал злобными, чернящими вас вымыслами. Ваши самообвинения мне казались преувеличениями, и я не сомневался, что все странности вашего положения вы легко объясните, если пожелаете того.

Миссис Грэхем перестала расхаживать взад и вперед и оперлась на конец каминной полки, противоположный тому, у которого стоял я. Она положила подбородок на сжатую руку и, пока я говорил, переводила глаза, уже не пылавшие гневом, но блестевшие лихорадочным волнением, с меня на стену напротив или на ковер.

– И все-таки вы должны были прийти ко мне, – сказала она. – Прийти и выслушать мои оправдания. Было и неблагородно и зло вдруг исчезнуть сразу же после стольких пылких заверений, даже не открыв причины такой перемены. Да, вы обязаны были высказать мне все, неважно с каким ожесточением. Любые упреки были бы лучше такого молчания.

– Но зачем бы я пришел к вам? Вы не сумели бы ничего добавить к ответу на вопрос, который единственно интересовал меня. И не могли заставить меня усомниться в свидетельствах моего зрения и слуха. Я захотел сразу же положить конец нашей близости – ведь вы сами говорили, что так оно и случилось бы, узнай я все из ваших уст. Но у меня не было желания осыпать вас упреками, хотя вы (также по вашему собственному признанию) и причинили мне огромное зло. Да, вы нанесли мне рану, которую вам никогда не излечить… и никому другому тоже. Вы погубили силы и надежды юности, превратили мою жизнь в бесплодную пустыню! Проживи я хоть до ста лет, я так и не оправлюсь от этого сокрушительного удара и ни на миг не забуду о нем! С этих пор… Но вы улыбаетесь, миссис Грэхем! – прервал я страстное излияние своих невыразимых чувств, увидев, что она улыбается зловещему делу рук своих.

– Разве? – Она подняла на меня глаза с глубокой серьезностью. – Я не заметила. Но если и так, то не от удовольствия при мысли о том зле, которое вам причинила. Видит Небо, как я терзалась, только предполагая подобную возможность! Если я и улыбнулась, то от радости, что в вас все-таки есть благородство души и чувств, что я не совсем в вас ошиблась. Впрочем, и слезы, и улыбки для меня едины и не связаны строго с тем или иным душевным состоянием. Я часто плачу, когда счастлива, и улыбаюсь, когда печальна.

Она снова посмотрела на меня, ожидая ответа, но я молчал.

– А вы очень обрадовались бы, – продолжала она затем, – если бы убедились, что выводы ваши неверны?

– Как вы можете даже спрашивать, Хелен?

– Я не утверждаю, что могу очиститься полностью, – сказала она быстро, почти шепотом, и мне казалось, что я вижу, как отчаянно бьется ее сердце, какое волнение переполняет ее грудь. – Но были бы вы рады узнать, что я лучше, чем вы обо мне думаете?

– С какой жадностью, с каким восторгом я выслушаю все, что хоть чуть-чуть вернет мне прежнее мнение о вас, оправдает чувство, которое я все еще питаю к вам, и смягчит муки невыразимых сожалений, с ним связанных!

Щеки ее пылали огнем, она вся дрожала от неописуемого волнения, но ничего не сказала, а кинулась к бюро и вынула из ящика что-то вроде толстого альбома или манускрипта, торопливо вырвала несколько последних листков и вручила его мне.

– Читать все вам необязательно. Но возьмите его домой! – С этими словами она выбежала из комнаты.

Когда я уже спустился с крыльца, она окликнула меня из окна, но сказала только:

– Верните его, когда прочтете. Но ни одной живой душе ни звуком, ни намеком не проговоритесь о том, что узнаете. Я полагаюсь на вашу честь.

Прежде чем я успел ответить, она закрыла окно и отвернулась. Я увидел, что она бросилась в старое дубовое кресло и закрыла лицо руками. Обуревавшие ее чувства нашли выход в слезах.

Задыхаясь от нетерпения и стараясь подавить пробуждающиеся надежды, я поспешил домой, сразу взбежал по лестнице в свою спальню, схватив в прихожей свечу, хотя еще не начало смеркаться, задвинул задвижку, чтобы никто не мог мне помешать, положил свою драгоценную ношу на стол, открыл ее и погрузился в чтение. Сперва я лихорадочно перелистал этот, как оказалось, дневник, прочитывая одну-две фразы то там, то тут, а затем успокоился и прочел его с начала и до конца.

Сейчас он лежит передо мной, и, хотя в тебе, разумеется, он не может пробудить и половины такого жгучего интереса, как во мне, ты, я знаю, не удовлетворишься кратким пересказом, а потому получишь его целиком. Изъяты будут лишь отдельные места, касающиеся малозначительных происшествий, или подробности, только перегружающие повествование, а не поясняющие его.

Начинался он прямо с середины вот так… Но отложим это начало до следующей главы, которую назовем

Глава XVI

Наставления опытности

1 июня 1821 года. Мы только что вернулись в Стейнингли. То есть вернулись мы несколько дней назад, но я никак не могу с этим свыкнуться, и мне кажется, никогда не свыкнусь. Столицу мы покинули раньше, чем намеревались, так как дядюшке нездоровилось. Как знать, чем бы все это обернулось, если бы мы остались до конца сезона. Мне стыдно, что я утратила всякий вкус к деревенской жизни. Все мои прежние занятия кажутся скучными и никчемными, а развлечения – такими пресными и ненужными! Музицирование не приносит мне радости, потому что никто меня не слышит, прогулки не приносят мне радости, потому что они одиноки, книги не приносят мне радости, потому что я не могу сосредоточиться на чтении – в моем мозгу теснятся воспоминания о последних неделях, не оставляя места ни для чего другого. Остается только рисование, потому что, рисуя, можно думать. Правда, сейчас мои рисунки вижу только я да те, кому они неинтересны, однако в будущем, как знать… Но я все время стремлюсь нарисовать или написать красками одно незабываемое лицо, а оно мне не дается, и это меня мучает. И я не могу изгнать из своих мыслей того, кому оно принадлежит. Да и не пытаюсь. А он, думает ли он обо мне? И увижу ли я его когда-нибудь снова? Первый вопрос рождает рои все новых и новых, на которые ответ дадут лишь время и судьба, а в заключение еще одно «если». Если все ответы окажутся утвердительными, так не пожалею ли я об этом, как тотчас сказала бы мне тетушка, угадай она мои мысли? Как ясно помню я наш разговор накануне отъезда в столицу, когда мы сидели у камина вдвоем, потому что дядюшку помучивала подагра и он рано ушел спать.

– Хелен, – спросила она, прерывая тянувшееся молчание, – ты когда-нибудь думала о замужестве?

– Да, тетя, часто.

– А ты не думала, что выйдешь замуж или будешь помолвлена еще до конца первого сезона?

– И это тоже. Но, по-моему, я замуж не выйду никогда!

– Почему?

– Потому что, мне кажется, в мире найдется очень мало мужчин, которые могли бы мне понравиться настолько. И десять шансов против одного, что мне вообще не случится познакомиться ни с кем из них. А если все-таки судьба сведет нас, то двадцать шансов против одного, он окажется женат или не обратит на меня внимания.

– Это не довод. Быть может, и правда (да так оно и должно быть!), что мужчин, из которых ты сама выбрала бы себе жениха, очень и очень мало. Однако девушке не положено даже помышлять, что она хотела бы выйти за такого-то или такого-то, пока он не сделает ей предложения. Девушка не должна отдавать свое чувство непрошено, если его не ищут. Но когда его ищут, когда цитадель сердца подвергается упорной осаде, то оно порой капитулирует даже прежде, чем это замечает та, в чьей груди оно бьется – причем нередко наперекор доводам ее рассудка, вопреки всем прежним представлениям о том, каким должен быть тот, кому она отдаст свою любовь. Тут требуется большая осторожность и рассудительность. Я говорю все это, желая предостеречь тебя, Хелен, предупредить, что, вступив в свет, ты должна быть очень осмотрительной и благоразумной и не допустить, чтобы твое сердце украл первый же глупый шалопай или безнравственный негодяй, который захочет завладеть им. Тебе, милочка, всего восемнадцать лет, и времени у тебя более чем достаточно, а ни я, ни твой дядя вовсе не торопимся сбыть тебя с рук. Но в поклонниках с серьезными намерениями, смею предположить, у тебя недостатка не будет. Залогом тому твое происхождение, приличное состояние, которое в будущем еще пополнится, а кроме того, скажу прямо – иначе другие скажут тебе это первыми, – ты наделена еще и красотой. Надеюсь лишь, что тебе не придется об этом пожалеть.

– И я надеюсь, тетя. Но откуда ваши опасения?

– Видишь ли, милочка, красота, как и деньги, особенно привлекает наихудших среди мужчин и поэтому грозит той, кто ею обладает, всякими горестями.

– А у вас, тетя, они были?

– Нет, – ответила она серьезно и с упреком. – Но я знаю множество примеров. Некоторые по легкомыслию стали несчастными жертвами обмана, иные по слабости душевной не устояли перед соблазнами и ловушками, о которых даже говорить страшно.

– Ну, я не буду ни легкомысленной, ни слабой.

– Вспомни апостола Петра, Хелен! Не похваляйся, но будь на страже. Следи за своими глазами и ушами, открывающими доступ в твое сердце, и за своими губами, выдающими его тайны, иначе в беззаботную минуту они предадут тебя! Все ухаживания принимай холодно и спокойно, пока не узнаешь и не проверишь, чего достоин этот поклонник. И сердцем твоим пусть управляет только обдуманное и взвешенное одобрение. Сначала изучи, потом одобри и лишь тогда люби. Пусть глаза твои будут слепы к поверхностному блеску, твои уши глухи ко всем ухищрениям лести, к самым вкрадчивым улещиваниям. Они пусты… нет, хуже, чем пусты, эти ловушки и сети соблазнителя, расставленные на погибель легкомысленным и глупым. Ведь важнее всего – нравственные принципы, а затем здравый смысл, солидность и приличное состояние. Если ты выйдешь замуж за самого красивого, самого полированного и наделенного всяческими светскими талантами человека, то сейчас ты и представить себе не можешь, какие страдания тебя ожидают, если потом он окажется никчемным хлыщом или даже просто глупым фантазером.

– Но что же тогда делать бедным хлыщам и фантазерам, тетя? Если бы все последовали вашим советам, мир скоро опустел бы!

– Не бойся, милочка! Глупцы и хлыщи без труда отыщут себе невест. Ведь среди барышень достаточно дурочек и пустых кокеток. Но ты, будь добра, моими советами не пренебрегай. Это не предмет для шуток, Хелен. Мне очень жаль, что я нахожу в тебе столько легкомыслия. Поверь, брак – дело очень серьезное!

Она произнесла последнюю фразу столь серьезно, что я подумала, уж не убедилась ли она в этом на собственном опыте, но дерзких вопросов задавать больше не стала и сказала только:

– Я знаю. Все, что вы говорите, – правда и очень мне полезно. Но не опасайтесь за меня. Я никогда не свяжу свою судьбу с человеком без нравственных принципов или пустым. И не только потому, что это было бы дурно. Даже соблазна у меня возникнуть не может, – каким бы красивым и очаровательным он ни казался, мне он не понравится. Такого человека я могу ненавидеть, презирать, жалеть, ну, что угодно, только не любить. Одобрение не только должно руководить моим сердцем, но и непременно будет им руководить. Как же иначе? Любить, не одобряя, я не способна. Само собой разумеется, своего мужа я буду не только любить, но уважать и почитать, не то бы я его не полюбила. Поэтому не тревожьтесь за меня.

– Надеюсь, что так и будет, – сказала она со вздохом.

– Я знаю, что будет только так, – ответила я.

– Ты еще не испытала себя, Хелен. И обе мы можем лишь надеяться, – заключила она с обычной своей холодной осторожностью.

Меня раздосадовала ее недоверчивость. Но, пожалуй, сомнения ее не были совсем уж неразумны. Боюсь, мне оказалось легче запомнить ее советы, чем воспользоваться ими! Сказать правду, порой я начинаю думать, что во многом она ошибается. Не спорю, советы ее здравы, во всяком случае в определенных пределах, но кое-что она в своих расчетах упускает. Не знаю, была она когда-нибудь влюблена!

Я начала свой первый сезон в свете (или свою первую кампанию, по выражению дядюшки), исполненная радужных надежд и всяческих фантазий, рожденных во многом этим вечерним разговором, а также непоколебимо веря в собственное благоразумие и разборчивость. Сперва новизна и бурность столичной жизни приводили меня в восхищение, но вскоре эта вечная суета начала меня утомлять, и я уже вздыхала по деревенской тишине и свободе. Мои новые знакомые обоего пола обманули мои ожидания и вызывали у меня по очереди то раздражение, то скуку. Наблюдать их ужимки мне быстро надоело, как и смеяться над их глупостями, особенно потому, что смеяться я должна была про себя – тетушка не терпела моих насмешливых замечаний по их адресу. Они же – особенно дамы и девицы – казались мне на редкость пустыми и бездушными кривляками. Джентльмены производили менее тягостное впечатление – то ли потому, что были большей новинкой, то ли потому, что льстили мне. Но ни в одного из них я не влюбилась, а удовольствие от их ухаживаний незамедлительно вызывало злость на себя: я убеждалась, что тщеславна, и меня снедали опасения, не уподобляюсь ли я тем самым девицам, которых от души презирала.

Особенно досаждал мне один джентльмен в годах, давний богатый друг дядюшки, кажется вообразивший, что осчастливит меня своим предложением. Но он не только стар, но вдобавок безобразен, груб и, как мне кажется, без нравственных принципов, хотя тетушка, когда я так ей и сказала, выбранила меня, правда признав, что он не святой. А еще один, хотя и менее противный, докучал мне даже больше, потому что пользовался ее расположением и постоянно навязывал мне свое общество, осыпая меня слащавыми комплиментами. Зовут его мистер Скукхем, хотя я предпочла бы написать покороче просто «Скука», такую невыносимую скуку он на меня наводил. Даже и сейчас я содрогаюсь, вспоминая этот тягучий голос – жужужу, жужужу, жужужу у меня над ухом по получасу и больше, – пока он, усевшись поближе ко мне, тешил себя мыслью, что развивает мой ум полезными сведениями или внушает мне верный, то есть собственный, взгляд на вещи, объясняя, в чем ошибочность моих суждений. А может быть, ему казалось, что он снисходит до моего невежества и развлекает меня легкой болтовней! Однако не отрицаю, что человек он, возможно, вполне достойный и, если бы только оставил меня в покое, я бы его не возненавидела. Но что мне оставалось, если он не только преследовал меня своим вниманием, но и лишал общества других, более приятных и интересных людей?

Однажды на балу он превзошел даже самого себя, и мое терпение совсем истощилось. Вечер обещал стать невыносимым. На первый танец меня пригласил пустенький франт, а затем мной завладел мистер Скукхем с видимым намерением терзать меня до конца бала. Он никогда не танцевал, но уселся рядом и наклонял свою физиономию к моему лицу так, чтобы ни у кого не оставалось сомнений, будто он уже получил на меня особые права, а тетушка взирала на это весьма благосклонно и, видимо, желала ему всяческого успеха. Тщетно я пыталась избавиться от него, дав волю своей досаде и доходя даже до прямой грубости, – он пребывал в твердом убеждении, что его общество мне более чем приятно. Сердитое молчание он принимал за восхищенное внимание и только пуще пускался в новые рассуждения. Колкие ответы казались ему наивными обмолвками девичьей живости, за которые следовало мягко попенять, а резкие возражения только подливали масла в огонь и навлекали на меня новые потоки рассуждений и доказательств его непререкаемой правоты.

Однако некто иной сумел лучше понять состояние моих чувств: стоявший неподалеку молодой джентльмен довольно долго с улыбкой прислушивался к нам, забавляясь слепой назойливостью моего собеседника и моим видимым раздражением и посмеиваясь про себя сухой злости моих ответов. В конце концов он отошел к хозяйке дома и, видимо, попросил ее познакомить нас, потому что вскоре она подвела его ко мне и представила как мистера Хантингдона, сына покойного друга моего дяди, а он тотчас пригласил меня на танец. Разумеется, я с радостью согласилась, и он оставался моим кавалером до самого конца, который, правда, наступил быстро, так как тетушка, по обыкновению, пожелала уехать рано.

Я пожалела об этом, потому что мой новый знакомый оказался очень приятным и интересным собеседником. Во всем, что он говорил и делал, была какая-то чарующая непринужденность, особенно приятная после утомительной необходимости так долго сдерживаться и скучать. Правда, его манеру держаться и разговаривать можно было бы счесть чуть-чуть излишне фамильярной, но меня охватила такая радость, такая благодарность к нему за избавление от мистера Скукхема, что я охотно прощала ее.

– Ну, Хелен, как теперь тебе нравится мистер Скукхем? – спросила тетушка, едва мы сели в карету и лошади тронулись.

– Даже меньше, чем прежде, – ответила я.

Лицо ее выразило неудовольствие, но она оставила эту тему и спросила после некоторого молчания:

– А кто этот молодой человек, с которым ты танцевала под конец и который с такой навязчивостью поспешил подать тебе шаль?

– Он нисколько не был навязчив, тетя. И не стал бы этого делать, если бы не увидел, что мне намерен услужить мистер Скукхем. Вот тут-то он со смехом и опередил его, сказав: «Придется мне избавить вас от этого покушения!»

– А кто он такой, могу ли я узнать? – осведомилась она ледяным тоном.

– Мистер Хантингдон, сын старого дядиного друга.

– Я слышала от твоего дяди про молодого мистера Хантингдона. Он как-то сказал: «Сын Хантингдона отличный малый, но, кажется, немножко повеса». И потому прошу тебя поостеречься.

– А что значит «немножко повеса»? – спросила я.

– Это значит, что у него нет нравственных принципов, и он склонен ко всем порокам, свойственным молодым людям.

– Однако дядя часто говорит, что в молодости был лихим повесой.

Но она сурово покачала головой.

– Значит, он шутил? – предположила я. – Ну, а тут доверился слухам. Я же не могу поверить ничему дурному о таких веселых голубых глазах.

– Ты рассуждаешь глупо, Хелен, – сказала она со вздохом.

– Но, тетушка, нас ведь учат не судить ближних. И почему же глупо? Я прекрасная физиономистка и умею распознать характер человека по его лицу. Не потому, красиво оно или уродливо, но по общему его выражению. Например, я сразу бы заключила по вашему лицу, что вы строги и не склонны к шутливости, лицо мистера Уилмота сказало бы мне, что он никчемный старый сластолюбец, лицо мистера Скукхема – что общество его очень скучно. А лицо мистера Хантингдона говорит, что он не глупец и не негодяй, хотя, возможно, ни мудрецом, ни святым назвать его нельзя. Впрочем, меня это вряд ли касается. Ведь больше я его, наверное, не увижу. Разве что разок-другой потанцую с ним на балу.

Однако я ошиблась, так как увидела его уже на следующее утро. Он приехал к дяде с визитом извиниться, что не сделал этого прежде – но он путешествовал в Европе, вернулся совсем недавно и лишь накануне узнал, что дядюшка в Лондоне. После этого я часто его видела – иногда на званых вечерах, иногда у нас дома, так как он весьма усердно являлся засвидетельствовать почтение своему старинному другу, который, впрочем, не был особенно благодарен ему за такое внимание.

– И что малый повадился ходить сюда? – повторял он. – Может быть, ты знаешь, Хелен? Мне-то он ни к чему, как и я ему.

– Так почему вы ему это не скажете? – спросила тетушка.

– С какой стати? Я-то без него обошелся бы, но ведь я здесь не один живу! (Он подмигнул мне.) Да и состояньице у него кругленькое, Пегги, как тебе известно. Ну, конечно, партия похуже, чем Уилмот, только ведь о нем Хелен даже слышать не желает. Почему-то барышни на старичков и смотреть не хотят, пусть хоть они богаты и свет знают отлично! Бьюсь об заклад, она предпочтет выйти за этого молодца, будь он хоть без гроша в кармане, чем за Уилмота, пусть у него весь дом был бы набит золотом, э, Нелли?

– Вы правы, дядя. Но мистеру Хантингдону это похвала небольшая, так как я лучше предпочту доживать век нищей старой девой, чем стану женой мистера Уилмота.

– Ну, а если тебе предложат стать миссис Хантингдон? Что ты тогда предпочтешь?

– Вот когда мне придется об этом задуматься, тогда я вам и отвечу.

– А, так об этом стоит задуматься? Но все-таки ты и тогда захочешь остаться старой девой, пусть даже и не нищей?

– Как я могу на это ответить прежде, чем мне сделают предложение?

И я поспешила выйти из комнаты, чтобы не подвергаться дальнейшему допросу. Но пять минут спустя, случайно поглядев в окно, увидела, что на крыльцо к нам поднимается мистер Скукхем. Почти полчаса я томилась в неприятном ожидании, опасаясь, что тетушка вот-вот пришлет за мной, и тщетно надеясь услышать стук захлопнувшейся за ним входной двери. Затем на лестнице послышались шаги, ко мне с весьма серьезным видом вошла тетушка и притворила за собой дверь.

– Хелен, – произнесла она почти торжественно. – Мистер Скукхем в гостиной. Он хотел бы видеть тебя.

– Ах, тетя, скажите ему, что мне стало дурно. Ведь мне правда становится дурно при одной только мысли, что мне надо выйти к нему!

– Вздор, милочка! Сейчас не время для пустяков. Он приехал по очень важному делу – просить твоей руки у твоего дяди и у меня.

– Надеюсь, дядюшка сказал ему, что распоряжаться ею вы не вправе? Как он посмел говорить кому-нибудь о своих намерениях, не объяснившись прежде со мной!

– Хелен!

– Что ответил дядя?

– Он сказал, что вмешиваться не собирается. Если ты решишь принять лестное предложение мистера Скукхема, то…

– Он так и сказал – «лестное»?

– Нет. Он сказал, что ты можешь отдать ему свою руку, если захочешь, а если нет – так нет.

– Он ответил правильно. А что сказали вы?

– Какое это имеет значение? Важно, что скажешь ты. Он сейчас ждет, чтобы сделать предложение прямо тебе. Но хорошенько подумай, и если ты намерена отказать ему, то прежде объясни мне свои причины.

– Разумеется, я ему откажу. Посоветуйте мне, как это сделать вежливо, но твердо. А когда я от него отделаюсь, то объясню вам причины.

– Погоди, Хелен! Присядь, успокойся, соберись с мыслями. Мистер Скукхем тебя не торопит, так как уверен в твоем согласии, а я полагаю, что обязана с тобой поговорить. Скажи, милочка, что ты имеешь против него? Можешь ли ты отрицать, что он добропорядочный, весьма достойный человек?

– Нет.

– И ты не отрицаешь, что он солиден, благоразумен, с безупречной репутацией?

– Нет. Вполне допускаю, что он именно таков, но…

– «Но», Хелен? Много ли таких людей надеешься ты встретить в свете? Добропорядочных, достойных, солидных, благоразумных, с безупречной репутацией? Неужели это столь уж заурядные качества, что ты без малейших колебаний готова отринуть того, кто наделен такой благородной натурой? Да, благородной! Только вдумайся в смысл этих слов, вспомни, сколько добродетелей объединяет каждое (а ведь я могла бы прибавить еще множество!) – и все они слагаются к твоим ногам! В твоей власти обрести до конца дней высочайшее благо, доступное женщине, – благородного, безупречного мужа, который любит тебя нежно, но не настолько слепо, чтобы не видеть твоих недостатков, будет тебе надежным проводником по земной юдоли и разделит с тобой вечное блаженство! Подумай, как…

– Но я его ненавижу, тетя! – воскликнула я, перебивая поток красноречия, столь необычный в ее устах.

– Ненавидишь, Хелен! По-христиански ли это? Ты его ненавидишь? Такого превосходного человека?

– Я ненавижу его не как человека, а как жениха. Как человека я люблю его столь сильно, что от души желаю ему найти жену лучше меня – не менее полную добродетелей, чем он сам, и даже более, если, по-вашему, это возможно. При условии, что она будет способна его любить. Я же никогда его не полюблю, а потому…

– Но почему? Что ты имеешь против него?

– Во-первых, ему по меньшей мере сорок лет – а может быть, и намного больше, – мне же только восемнадцать. Во-вторых, он в высшей степени самодоволен и не свободен от ханжества. В-третьих, его вкусы и склонности прямо противоположны моим. В-четвертых, его наружность, голос, манеры мне чрезвычайно неприятны. И наконец, он внушает мне отвращение, которое я никогда не смогу побороть.

– Так попробуй! Будь добра, сравни его с мистером Хантингдоном и, если оставить в стороне красивую внешность, которая не делает человека лучше и отнюдь не способствует семейному счастью и которой ты, по твоим словам, никогда ни малейшего значения не придавала, ответь, кто из них более достойный человек?

– Я не сомневаюсь, что мистер Хантингдон как человек много лучше, чем вы полагаете. Но ведь мы говорим не о нем, а о мистере Скукхеме. И раз уж я, чем стать его женой, предпочту жить дальше, состариться и умереть в благословенном девичестве, будет только благородно, если я скажу ему об этом прямо и не оставлю никаких напрасных надежд, а потому позвольте мне пойти к нему.

– Только не отказывай ему решительно. Он ничего подобного не предвидит и будет очень оскорблен. Скажи, что ты пока еще не думаешь о замужестве…

– Но я о нем думаю!

– …или что ты хотела бы узнать его поближе.

– Но у меня нет ни малейшего желания узнавать его поближе. Как раз наоборот!

И, не дожидаясь дальнейших увещеваний, я вышла из комнаты и спустилась к мистеру Скукхему. Он расхаживал по гостиной, напевал обрывки каких-то мотивчиков и покусывал набалдашник трости.

– Моя милая барышня! – воскликнул он, расшаркиваясь и улыбаясь с величайшим самодовольством. – Я получил разрешение вашего добрейшего опекуна…

– Я знаю, сэр, – ответила я, желая как можно скорее положить конец этому разговору. – И весьма благодарна вам за оказанную мне честь, но должна ее отклонить, потому что, мне кажется, мы не созданы друг для друга, как вы сами не замедлили бы обнаружить, если бы мы сделали такой опыт.

Тетушка была права: он, несомненно, не ждал отказа, а тем более решительного. Он был изумлен, ошеломлен моим ответом, но не пожелал ему поверить и не очень обиделся.

– Я понимаю, моя дорогая, что между нами существует заметная разница в годах, характерах, а может быть, и еще в чем-то. Но позвольте уверить вас, что я не буду строг к недостаткам и заблуждениям столь юной и пылкой натуры, как ваша. Да, замечая их про себя или даже пеняя за них с отеческой нежностью, я покажу себя куда более ласково-снисходительным к вам, чем любой юный влюбленный к предмету своего преклонения, и в этом вы можете вполне на меня положиться. А с другой стороны, разрешите мне уповать, что умудренность опытом и более спокойные привычки моего возраста не найдут осуждения в ваших глазах, ибо я приложу все усилия, дабы и они послужили вашему вящему счастью. Ну, так как же? Что вы скажете? Нужны ли между нами девические капризы и жеманство? Говорите прямо.

– Я так и намерена, но могу лишь повторить то, что уже сказала: мы не созданы друг для друга.

– Вы искренне так думаете?

– Да.

– Но ведь вы так мало меня знаете! При более близком знакомстве, когда у вас будет больше времени, чтобы…

– Нет, нет! Я уже достаточно вас знаю, и много лучше, чем вы меня, иначе у вас никогда не возникло бы мысли выбрать себе в подруги жизни столь мало соответствующую… столь не подходящую вам во всех отношениях!

– Но, милая моя барышня, я ведь не ищу совершенства и готов извинить…

– Благодарю вас, мистер Скукхем, но я не хочу злоупотреблять вашей добротой. Свою отеческую снисходительность вам лучше приберечь для более достойных, которые не будут подвергать ее столь тяжким испытаниям.

– Однако не откажите мне в нижайшей просьбе – посоветуйтесь со своей тетушкой, я уверен, что эта превосходнейшая…

– Я уже с ней советовалась и знаю, что ее желания совпадают с вашими. Но в столь важных для моей судьбы решениях я беру на себя смелость самой судить о их здравости. И никакие убеждения не могут изменить мою натуру или заставить поверить, что мое согласие составит мое счастье или ваше. И меня удивляет, как человек, столь умудренный жизненным опытом и столь проницательный, мог даже помыслить о том, чтобы выбрать себе такую жену!

– Что же, пожалуй… Меня и самого это порой удивляло. Я иногда спрашивал себя: «Послушай, Скукхем, чего ты хочешь? Поберегись! Сначала семь раз отмерь. Она прелестна, обворожительна, но вспомни! То, что особенно влечет влюбленного, часто оборачивается величайшими мучениями для мужа». Уверяю вас, свой выбор я сделал не без размышлений, не без длительных размышлений. Боязнь, не опрометчив ли мой выбор, принесла мне много тревожных мыслей днем и много бессонных часов ночью. Но под конец я уверил себя, что он отнюдь не так опрометчив. Я видел, что моя милая избранница не лишена недостатков, но юность ее, как мне верилось, в их число не входит, а лишь являет собой залог добродетелей, еще не раскрывшихся. И потому уповал, что небольшие изъяны в ее характере, ошибки в суждениях, кое-какие недостатки во вкусах и манерах не только не безнадежны, но будут легко исправлены или смягчены терпеливыми усилиями взыскательного, но не строгого советчика, а в тех случаях, когда мне все-таки не удастся убедить или поправить, я ради многих ее достоинств сумею извинить их. Итак, дражайшая барышня, я был с вами откровенен, так, может быть, вы скажете, что вам не нравится во мне? Чем я вам не угодил?

– По правде говоря, мистер Скукхем, причина моего отказа заключена во мне самой, а не в вас, и потому…

(Я собиралась докончить «оставим эту тему, так как ее бесполезно обсуждать дальше, и даже хуже!» Но он брюзгливо меня перебил.)

– И все же? Я бы любил вас, лелеял, оберегал…

И так далее, и так далее.

Не стану утруждаться и записывать дальнейшую нашу беседу. Но он долго еще меня допекал и никак не хотел поверить, что я не кокетничаю, а действительно настолько упряма, настолько слепа к собственному своему благу, что ни у него, ни у моей тетушки нет ни малейшей надежды заставить меня переменить решение. Более того, я и сейчас не уверена, что сумела его убедить. Измученная тем, как он снова и снова возвращался к одному и тому же и пускал в ход все те же доводы, вынуждая и меня повторять все те же ответы, я наконец чуть на него не накричала. Мои последние слова были:

– Говорю вам прямо, этого не будет! Никакие соображения не вынудят меня выйти замуж против своих склонностей. Я уважаю вас… вернее, уважала бы, если бы вы вели себя как разумный человек, но полюбить вас я не могу и никогда не смогу. И чем дольше вы меня уговариваете, тем больше перестаете мне нравиться, а потому, прошу вас, довольно!

После этого он поклонился мне и ушел, без сомнения обескураженный и оскорбленный. Но не по моей же вине!

Глава XVII

Дальнейшие предостережения

На следующий день я отправилась с дядей и тетушкой на обед к мистеру Уилмоту. У него гостили две барышни, его племянница Аннабелла, очень красивая, со смелыми манерами, – ей уже двадцать пять лет, но, по ее собственным словам, она слишком большая кокетка, чтобы выйти замуж (хотя мужчины почти все очень ею восхищаются и называют чаровницей), – и ее кузина Милисент Харгрейв, которая прямо-таки влюбилась в меня, потому что я кажусь ей совсем не тем, что я есть. В ответ я очень к ней привязалась. И неприязнь, которую мне внушают мои столичные знакомые женского пола, на бедняжку Милисент не распространяется. Но этот обед я вспоминаю не из-за Милисент или ее кузины, но из-за того, что среди гостей мистера Уилмота оказался и мистер Хантингдон. Это обстоятельство не изгладилось из моей памяти потому, что я с тех пор его больше не видела.

За обедом он сидел далеко от меня, ибо волей судеб в пару ему назначили дородную вдовицу преклонных лет, а моим кавалером оказался мистер Гримсби, его приятель, но весьма неприятный человек. (В лице у него таится что-то зловещее, а манеры под слащавой неискренностью прячут какую-то свирепую грубость, и его соседство было мне невыносимо.) Кстати, какой это глупый обычай! Один из тех, что превращают ультрацивилизованную светскую жизнь в мучение! Уж если мужчинам обязательно сопровождать дам в столовую, то почему им нельзя приглашать тех, кого они предпочли бы?

Однако я вовсе не уверена, что мистер Хантингдон, будь на то его воля, попросил бы меня быть его соседкой за столом. Вполне возможно, что выбор его пал бы на мисс Уилмот, которая, казалось, всячески старалась завладеть его вниманием, а он был совсем не прочь приносить ей дань преклонения, которую она требовала. Во всяком случае, так я заключила, наблюдая, как они переговариваются через стол и смеются, к большому негодованию своих забытых соседей. И потом, едва джентльмены присоединились к нам в гостиной, она сразу подозвала его к себе, чтобы он рассудил спор между ней и другой барышней, а он, тотчас подойдя к ним, мгновенно признал ее правой, хотя, по-моему, ошибалась как раз она. Он остался возле нее и весело болтал с ней и другими девицами и молодыми дамами, а я сидела рядом с Милисент в противоположном углу, рассматривала ее рисунки, указывала на их недостатки и давала ей советы, потому что она меня об этом попросила. Но как я ни старалась сохранять равнодушие, мой взгляд то и дело отрывался от рисунков и обращался на веселый кружок, и во мне поднимался непрошеный гнев, видимо омрачивший мое лицо, так как Милисент скоро сказала, что мне, наверное, надоела ее пачкотня – пусть лучше я вернусь к обществу, а рисунки досмотрю как-нибудь в другой раз… Я принялась заверять, что мне вовсе не хочется уходить от нее, что мне очень интересно, но тут к круглому столику, за которым мы устроились, подошел не кто иной, как сам мистер Хантингдон.

– Они ваши? – спросил он, небрежно взяв в руки один лист.

– Нет, мисс Харгрейв.

– А-а! Ну что же, поглядим!

И, не слушая заверений мисс Харгрейв, что они не стоят его внимания, он придвинул стул ко мне и начал брать из моих рук лист за листом, но после беглого взгляда бросал на стол, ни слова о них не упоминая, хотя не умолкал ни на секунду. Не знаю, что думала о таком поведении Милисент Харгрейв, но мне разговор с ним показался на редкость интересным, хотя когда я позже перебирала в уме все, что услышала, то не могла вспомнить почти ничего, кроме вышучивания большинства присутствовавших. Некоторые его наблюдения были очень умны, а другие очень смешны, но если их записать, они покажутся почти банальными. Ведь главным были выражение его лица, тон, жесты и то неотразимое и неизъяснимое очарование, которое словно ореолом одевает все, что он делает и говорит. Из-за этого очарования трудно было оторвать от него взгляд, оно превратило бы его голос в музыку, даже если бы говорил он скучный вздор, – и оно же заставило меня рассердиться на тетушку, когда она прервала нашу восхитительную беседу под предлогом, что тоже хочет взглянуть на рисунки. А ведь нисколько не интересуется искусством и ничего в нем не понимает! Перебирая листы, тетушка самым холодным и сухим своим тоном начала задавать мистеру Хантингдону самые банальные и пустые вопросы, только чтобы отвлечь его от меня – чтобы досадить мне, решила я, и, посмотрев последний рисунок, оставила их и села на диванчик вдали от остального общества, даже не подумав, каким странным может показаться подобное поведение. Вначале я просто поддалась своей досаде, а затем погрузилась в размышления.

Впрочем, я недолго оставалась одна – мистер Уилмот, наиболее неприятный мне из всех находившихся в комнате джентльменов, заметил, что я уединилась, и поспешил усесться рядом со мной. Мне казалось, я столь успешно охлаждала его пыл во всех наших прежних разговорах, что могла более ничего не опасаться, но, видимо, я ошибалась. Так глубоко он верил в неотразимость то ли своего богатства, то ли былой галантности и настолько не сомневался в слабости женщин, что, ничтоже сумняшеся, возобновил осаду с прежней настойчивостью, к тому же подогретой винными возлияниями. Последнее обстоятельство сделало его еще омерзительнее. Но как ни был он мне противен, обойтись с ним грубо я не хотела – ведь я была его гостьей и только что вкусила его хлеба, а как избавиться от него решительно, но вежливо, я не знала. Впрочем, это вряд ли помогло бы: он настолько лишен деликатности чувств, что остановить его могла бы наглость, равная его собственной. Он только все больше рассыпался в приторных нежностях, все больше разгорячался, и я в отчаянии уже собиралась сказать сама не знаю что, как вдруг моя рука, лежавшая на ручке диванчика, ощутила ласковое, но жаркое пожатие. Я сразу же инстинктивно поняла, кто это, и, повернувшись, увидела перед собой улыбающегося мистера Хантингдона не столько с удивлением, сколько с восторгом. Словно от гнусного демона в Чистилище меня заслонил ангел света, явившийся возвестить, что моим мучениям пришел конец.

– Хелен, – сказал он. (Он часто называл меня Хелен, и такая свобода обращения ничуть меня не сердила.) – Вам непременно надо взглянуть на эту картину. Мистер Уилмот, конечно, извинит вас, если вы покинете его.

Я поспешно встала, он взял меня под руку и повел к противоположной стене, которую украшала чудная картина Ван Дейка, которую я давно заметила, но еще не имела случая рассмотреть внимательно. После минутного молчаливого созерцания я было заговорила о ее необыкновенных достоинствах и особенностях, но он шаловливо погладил мою руку, все еще удерживая ее на сгибе своего локтя, и перебил меня словами:

– Забудьте про картину, я вас сюда привел не ради нее, а чтобы избавить от ухаживаний старого селадона, который сейчас смотрит на меня так, словно собирается прислать мне вызов за такой афронт.

– Я вам очень-очень обязана, – сказала я. – Вы уже второй раз спасаете меня от неприятных собеседников!

– Ну, это не стоит благодарности, – возразил он. – Ведь я поступил так не только потому, что хотел выручить вас. Меня толкнула на это еще и досада на ваших мучителей: я был просто в восторге, что могу щелкнуть старичков по носу, хотя, мне кажется, особых причин опасаться их как соперников у меня нет. Не правда ли, Хелен?

– Вы знаете, что я не выношу их обоих.

– Вместе со мной?

– Для этого у меня нет причин.

– Но какие чувства вы испытываете ко мне? Хелен, отвечайте! Как вы относитесь ко мне?

И вновь он пожал мою руку. Но мне почудилось, что в его выражении было больше властности, чем нежности, да и какое право имел он вырывать у меня признание в благосклонности, если сам о своих чувствах не сказал ни слова? От растерянности я не знала, что ответить. Наконец я пробормотала:

– А как вы относитесь ко мне?

– Прелестный ангел, я вас обожаю! Я…

– Хелен, ты мне нужна, – тихо, но явственно произнес голос тетушки совсем рядом, и я оставила его шепотом осыпать проклятиями своего злого ангела.

– Что такое, тетя? – спросила я, следуя за ней в эркер. – Зачем я вам нужна?

– Я хочу, чтобы ты присоединилась к обществу, когда примешь приличный вид, – ответила она, сурово меня оглядывая. – Но будь добра, останься здесь, пока эта непристойная краска не сойдет с твоих щек, а твои глаза не обретут обычного выражения. Мне стыдно подумать, что кто-то заметит, в каком ты виде!

Естественно, от таких слов «непристойная краска» не только не отхлынула от моих щек, но начала их жечь огнем, который раздували разные чувства, но особенно возмущение и даже гнев. Тем не менее я промолчала и, откинув занавеску, поглядела в темноту – а вернее, на озаренную фонарями площадь.

– Мистер Хантингдон делал тебе предложение, Хелен? – спросила моя чересчур наблюдательная дуэнья.

– Нет.

– Тогда что же он говорил? То, что услышала я, очень походило на объяснение.

– Я не знаю, что он сказал бы, если бы вы его не перебили.

– Но если бы он сделал тебе предложение, ты приняла бы его, Хелен?

– Разумеется, нет… Не посоветовавшись прежде с дядей и с вами.

– А! Я рада, милочка, что ты еще сохраняешь какое-то благоразумие. Ну, а теперь, – добавила она после краткого молчания, – постарайся больше не привлекать к себе внимания. Я вижу, дамы удивленно на нас поглядывают. Я пойду к ним, а ты подожди, пока не успокоишься и не возьмешь себя в руки.

– Я уже спокойна.

– В таком случае не повышай голоса и не гляди так злобно, – ответила моя невозмутимая, но язвительная тетушка. – Вскоре мы вернемся домой, и тогда, – добавила она с мрачной многозначительностью, – я должна буду сказать тебе еще многое.

И всю недолгую дорогу домой я ожидала грозных нравоучений. В карете мы обе хранили молчание. Но когда я поднялась к себе в комнату и бросилась в кресло, чтобы обдумать события вечера, тетушка вошла следом за мной, отослала Рейчел, которая убирала в шкатулку мои драгоценности, закрыла за ней дверь и, поставив стул рядом с креслом, а точнее, под углом к нему, села. Разумеется, я тотчас хотела уступить ей свое кресло, но она остановила меня и начала:

– Хелен, ты помнишь наш разговор перед тем, как мы уехали из Стейнингли?

– Да, тетя.

– И помнишь, как я просила тебя остерегаться, чтобы кто-нибудь недостойный не похитил твое сердце? Как предупреждала, чтобы ты не дарила своего чувства, если им не руководит одобрение, если рассудок и осмотрительность противятся…

– Да, но мой рассудок…

– Извини… ты помнишь, как заверяла меня, что опасаться за тебя нечего, что у тебя даже соблазна возникнуть не может выйти за человека пустого или без нравственных принципов, каким бы красивым и очаровательным он ни казался? Что такого человека ты полюбить не способна, что можешь его ненавидеть, презирать, жалеть, но только не любить? Это твои слова?

– Да, но…

– И разве ты не сказала, что твоим чувством должно руководить одобрение, что, не одобряя, не уважая, не почитая, ты любить не можешь?

– Да. Но я и одобряю, и уважаю, и почитаю…

– Как так, милочка? Разве мистер Хантингдон хороший человек?

– Он гораздо лучше, чем вы его считаете.

– Речь не об этом. Хороший ли он человек?

– Да, в некоторых отношениях. У него добрые задатки.

– А нравственные принципы у него есть?

– Может быть… не совсем. Но только по некоторому легкомыслию. Если бы кто-то рядом с ним давал ему советы, напоминал, что достойно…

– То он скоро научился бы разбирать, что хорошо, а что дурно? А ты с удовольствием стала бы его наставницей? Но, милочка, он, если не ошибаюсь, старше тебя на полных десять лет, так каким же образом ты опередила его в нравственной зрелости?

– Благодаря вам, тетя, я получила нравственное воспитание и всегда видела перед собой хорошие примеры, чего он, вероятно, был лишен. К тому же у него сангвиническая натура, он весел и беззаботен, а я склонна к задумчивости.

– Из твоих же слов выходит, что он пустой человек без нравственных принципов, а по твоему собственному признанию…

– К его услугам мои принципы, моя рассудительность…

– Это похоже на похвальбу, Хелен. Ты полагаешь, что наделена ими на двоих? И воображаешь, что твой веселый, беззаботный повеса допустит, чтобы им руководила молоденькая девчонка вроде тебя?

– Нет. Я вовсе не хочу им руководить. Но мне кажется, у меня достанет влияния спасти его от некоторых ошибок, и я считаю, что моя жизнь не пройдет напрасно, если я посвящу ее тому, чтобы спасти столь благородную душу от гибели. Он теперь всегда слушает очень внимательно, когда я говорю с ним на серьезные темы (а я часто осмеливаюсь пенять ему за слишком шутливую манеру выражаться), и не раз повторял, что, будь я всегда рядом с ним, он бы не делал и не говорил ничего дурного, и одного короткого разговора со мной, но только каждый день, было бы довольно, чтобы сделать из него святого. Конечно, это отчасти шутка, отчасти лесть, и все же…

– И все же ты полагаешь, что это правда?

– Если я полагаю, что в его словах есть правда, то потому лишь, что верю не в свое влияние, а в природное благородство его натуры. И вы напрасно называете его повесой, тетя. Он вовсе не повеса!

– Кто тебе это сказал, милочка? А слухи о его интрижке с замужней дамой, с леди… леди… как бишь ее там? Ведь мисс Уилмот на днях рассказала тебе всю историю.

– Это ложь! Ложь! – вскричала я. – Не верю ни единому слову.

– Значит, ты считаешь его добродетельным, во всех отношениях порядочным человеком?

– Я знаю только, что не слышала о нем ничего плохого – то есть ничего, чему было бы хоть малейшее доказательство. А я не верю никаким самым черным обвинениям, пока они остаются недоказанными. И в одном я убеждена: если он и совершал ошибки, то лишь свойственные молодости, каким никто значения не придает. Ведь я вижу, как он всем нравится, как улыбаются ему все маменьки и как все барышни – и мисс Уилмот среди них – ждут не дождутся, чтобы он их заметил.

– Хелен, пусть свет смотрит сквозь пальцы на такое поведение, пусть находятся безнравственные матери, которые ловят для своих дочерей богатых женихов, невзирая на их репутацию, пусть глупые девчонки радуются улыбкам веселого красавца и не стараются заглянуть глубже, но мне казалось, что ты выше того, чтобы смотреть их глазами и судить с их легкомыслием. Я не думала, что ты сочтешь подобные ошибки ничего не значащими!

– Вовсе нет, тетя. Но хотя я ненавижу грехи, я люблю грешника и готова на многое ради его спасения, даже если предположить, что ваши подозрения в большинстве своем справедливы – чему я не верю и никогда не поверю!

– Что же, милочка, спроси у своего дяди, в каком обществе он вращается, каких распутных молодых людей называет закадычными друзьями, веселыми товарищами своих забав, спроси, с каким наслаждением они предаются пороку и соперничают друг с другом, кто быстрее ринется в пропасть, уготованную духу зла и ангелам его.

– Тогда я спасу его от них!

– Ах, Хелен, Хелен! Ты не понимаешь, на какие горести обрекаешь себя, связывая свою судьбу с подобным человеком!

– Я уверена в нем тетя, что бы вы ни говорили, и с радостью рискну своим счастьем ради него. А тех, кто лучше, я оставлю тем, кто думает лишь о собственном благополучии. Если он поступал неверно, я постараюсь употребить мою жизнь на то, чтобы спасти его от последствий ошибок молодости, вернуть на путь добродетели. И дай мне Бог преуспеть в этом!

Тут наш разговор прервал голос дяди, громко требовавшего, чтобы тетя шла наконец спать. Он был в очень дурном расположении духа, потому что у него разыгралась подагра, которая начала его терзать, едва мы приехали в Лондон, и тетушка, воспользовавшись этим, утром убедила его немедленно вернуться в деревню, пусть сезон еще не кончился. Врач всячески ее поддержал, и вопреки своему обыкновению она так поторопилась со сборами (мне кажется, столько же ради меня, сколько ради дядюшки), что мы уехали через два дня, и я больше не видела мистера Хантингдона. Тетушка льстит себя мыслью, что я его скоро забуду, а возможно, думает, что он уже забыт, – ведь я ни разу не упомянула его имени. И пусть остается в этом убеждении, пока мы вновь не встретимся – если когда-нибудь встретимся. Но сбудется ли это?

Глава XVIII

Миниатюра

25 августа. Мало-помалу я вернулась к прежним своим занятиям и тихим развлечениям. Я бодра, даже весела, но с нетерпением жду весны, когда мы, наверное, опять поедем в Лондон. Нет, меня влекут не столичные удовольствия и суета, а надежда вновь увидеться с мистером Хантингдоном – он по-прежнему со мной в моих мыслях и в моих снах. Все, чем я занимаюсь, все, что я вижу или слышу, связано для меня с ним. Все, что я узнаю, чему учусь, когда-нибудь послужит для его пользы или развлечения; новые красоты, которые открываются мне в природе или в искусстве, я запечатлеваю карандашом или кистью, чтобы когда-нибудь и он их увидел, или запоминаю, чтобы в будущем рассказать о них ему. Во всяком случае, такую надежду я лелею, такие грезы скрашивают мой одинокий путь. Быть может, это лишь блуждающие огоньки, но что дурного последить за ними взглядом, полюбоваться их блеском, если я не дам им сбить меня с верного пути? А последнего, полагаю, никогда не случится, потому что я много размышляла над советами тетушки и теперь ясно вижу, как безрассудно было бы отдать свою жизнь тому, кто не достоин любви, на которую способна я, кто не может ответить на лучшие и сокровеннейшие чувства моего сердца, – вижу так ясно, что даже если мы снова встретимся, если он еще помнит и любит меня (увы, как мало это вероятно при его образе жизни среди таких друзей!) и попросит стать его женой, я твердо решила не давать согласия, пока точно не узнаю, чье мнение о нем, мое или тетушкино, ближе к истине. Ведь если мое окажется неверным, значит, я люблю не его, а призрак, созданный моим воображением. Но не думаю, что я ошиблась в нем. Нет, нет! Есть какой-то таинственный инстинкт, какой-то голос души, заверяющий меня, что я права. Натура его прекрасна по природе, и каким счастьем будет помочь ей расцвести! Если он заблудился, какое блаженство – вернуть его на истинный путь! Если на него воздействует тлетворное влияние развращенных и порочных друзей, какой чудный подвиг – спасти его от них! Ах, если бы я могла поверить, что Небеса предназначили меня для этого!

Нынче первое сентября, но дядюшка приказал лесничему приберечь фазанов до приезда джентльменов.

– Каких джентльменов? – спросила я, когда услышала об этом.

Оказывается, он пригласил пострелять дичь небольшое общество. В том числе своего друга мистера Уилмота и друга моей тетушки мистера Скукхема. Я ужаснулась, но все мои сожаления и досада тотчас были забыты, едва я услышала, что третьим будет мистер Хантингдон! Тетушка, разумеется, против того, чтобы он гостил у нас. Она всячески уговаривала дядю не приглашать его, но он лишь засмеялся и сказал, что уже поздно – он пригласил мистера Хантингдона и его друга лорда Лоуборо еще в Лондоне, и теперь остается только назначить день охоты. Так, значит, он жив, здоров и я его увижу! Однако я должна скрывать свою радость, как ни трудно мне прятать ее от тетушки. Я не хочу тревожить ее, пока не узнаю, следует ли мне дать волю своим чувствам или нет. Если я приду к убеждению, что мой долг – подавить их, они никого не ранят, кроме меня. Если же я докажу себе, что они оправданны, то не устрашусь ничего, даже гнева и горя лучшего моего друга на земле. Скоро я уже, конечно, буду знать все. Но они приедут только в середине месяца.

У нас будут гостить и две барышни: мистер Уилмот привезет свою племянницу и ее кузину Милисент. По-моему, тетушка думает, что мне пойдет на пользу общество этой последней, благой пример ее кротости и скромности. А в первой, подозреваю, она видит блестящую приманку, которая отвлечет мистера Хантингдона от меня. Ну я ей не буду за это благодарна! Но Милисент я искренне рада. Она очень милая, добрая девушка, и я хотела бы быть на нее похожей. То есть отчасти.

19 сентября. Они приехали. Они приехали позавчера. Сейчас все джентльмены отправились стрелять куропаток, барышни сидят с тетушкой в гостиной за рукоделием, а я ушла в библиотеку, потому что очень несчастна и хочу побыть одна. Чтение меня не развлекает, и вот, открыв дневник, я изложу причины своей тоски, а тогда, быть может, легче пойму, что мне следует делать. Эта страница будет моей наперсницей, и я изолью ей всю душу. Она не посочувствует моим страданиям, но и не посмеется над ними. И никому про них не проговорится, если я буду беречь ее от посторонних глаз. Вот почему подруги лучше мне, пожалуй, не найти.

Во-первых, расскажу о его приезде – как я сидела у окна и смотрела на дорогу почти два часа, прежде чем его экипаж миновал ворота парка, – они все прибыли раньше, и как горько было всякий раз обманываться в ожиданиях! Первым приехал мистер Уилмот с барышнями. Когда Милисент поднялась к себе в комнату, я на несколько минут покинула свой пост, чтобы поздороваться с ней и побеседовать наедине – мы ведь обменивались длинными письмами и стали близкими подругами. Вернувшись к окну, я увидела подъехавшую карету. Неужели он? Нет. Я узнала простой черный кабриолет мистера Скукхема, а потом увидела на крыльце и его самого – он внимательно следил, как слуги вносят в дом багаж. Столько баулов и свертков, словно он приехал на полгода, не меньше! Через порядочный срок подъехал лорд Лоуборо в ландо. Один из его друзей-повес? Пожалуй, нет. Я уверена, никто не назвал бы его веселым товарищем своих забав. Да и держится он столь серьезно и благовоспитанно, что никак не заслуживает подобных подозрений. Это высокий, худощавый, угрюмый человек лет тридцати пяти на вид, с лицом несколько болезненным и сумрачным.

Наконец к крыльцу лихо подкатил легкий фаэтон мистера Хантингдона, но его самого я почти не увидела – так быстро он выпрыгнул на ступеньки и тотчас скрылся в доме.

Тогда я наконец подчинилась необходимости переодеться к обеду – Рейчел уже минут двадцать меня теребила, – а по завершении этой важной процедуры спустилась в гостиную, где нашла мистера и мисс Уилмот, а также Милисент. Вскоре вошел лорд Лоуборо, а следом за ним мистер Скукхем, который как будто был готов весьма охотно простить и забыть мой отказ в уповании, что кое-какими улещиваниями и упорством он еще сумеет меня образумить. Едва он направился к окну, где я стояла с Милисент, и принялся разглагольствовать в обычном своем духе, как в гостиную вошел мистер Хантингдон.

«Как он поздоровается со мной?» – спросила я свое трепещущее сердце и не пошла ему навстречу, а, наоборот, отвернулась к окну, чтобы совладать со своими чувствами. Но, поздоровавшись с хозяином и хозяйкой дома и с остальными гостями, он сам подошел ко мне, пылко пожал мне руку и нежно сказал, что очень рад снова со мной увидеться. Тут доложили, что обед подан, тетушка попросила его быть кавалером мисс Харгрейв, а мне с омерзительными ужимками подставил свой локоть отвратительный мистер Уилмот. Я была осуждена сидеть за столом между ним и мистером Скукхемом! Но когда мы все вновь сошлись в гостиной, меня вознаградили за мои муки слишком короткие, но восхитительные минуты разговора с мистером Хантингдоном.

В течение вечера мисс Уилмот попросили развлечь общество пением и музыкой, а меня – моими рисунками, и, по-моему, хотя он любит музыку и она превосходная музыкантша, я не ошибусь, сказав, что мои рисунки занимали его больше, чем ее пение.

Все шло отлично, но вдруг он произнес вполголоса с каким-то особым выражением:

– А вот этот – лучше всех!

Я взглянула, чтобы понять, чем вызвана такая похвала, и в ужасе обнаружила, что он самодовольно смотрит на оборотную сторону листа, на собственное лицо, которое я там набросала и забыла стереть! Хуже того: вне себя от смущения я хотела вырвать у него лист, но он предупредил мое намерение, быстро прижал его к жилету, застегнул фрак с восхищенным смешком и воскликнул:

– Нет! Клянусь всеми святыми, его я оставлю себе!

Затем, придвинув подсвечник к самому своему локтю, он забрал все рисунки (и те, которые уже смотрел тоже), пробормотал: «Уж теперь я буду разглядывать обе стороны» – и перешел от слов к делу. Вначале я следила за ним почти спокойно, в уверенности, что больше он там не найдет пищи для своего тщеславия. Хотя оборотная сторона нескольких листов хранила следы попыток запечатлеть это преследовавшее меня лицо, я твердо помнила, что за единственным злополучным исключением стерла все эти доказательства моего увлечения. Однако карандаш часто оставляет на картоне неизгладимые вдавленные линии, и я, признаюсь, со все возраставшим трепетом следила, как он подносит листы к пламени свечи, внимательно вглядываясь в словно бы совершенно чистую поверхность. Тем не менее я тешила себя надеждой, что эти еле заметные отпечатки ему ничего не скажут. Однако я ошиблась. Осмотрев последний лист, он сказал негромко:

– Как вижу, барышни приберегают оборотную сторону рисунка, как и постскриптумы в своих письмах, для самого важного и интересного!

Он откинулся на спинку кресла и несколько минут размышлял в молчании, продолжая довольно улыбаться, а затем, пока я еще только подбирала слова, чтобы согнать эту улыбку с его губ, он вдруг встал, направился туда, где Аннабелла Уилмот отчаянно кокетничала с лордом Лоуборо, опустился на кушетку рядом с ней и уже не отходил от нее до конца вечера.

«Значит, – подумала я, – он презирает меня, так как понял, что я его люблю».

И мне стало до того горько, что я не знала, куда деваться. Ко мне подошла Милисент, взяла мои рисунки и начала ими восхищаться, но у меня не было сил говорить с ней. И ни с кем другим тоже. Едва внесли чай, как я воспользовалась общим движением в комнате и ускользнула в библиотеку – я чувствовала, что расплескаю чашку. Тетушка прислала за мной Томаса, но я сказала, что чай пить сегодня не буду. К счастью, она была занята гостями и оставила меня в покое. Во всяком случае, тогда.

Гости устали после долгого пути, и общество разошлось рано. Я услышала, что все они – как мне показалось – поднялись к себе в спальни, и направилась в гостиную, чтобы взять свою свечу. Однако мистер Хантингдон задержался. Он как раз поставил ногу на нижнюю ступеньку, но, услышав мои шаги – хотя сама я их почти не слышала, – тотчас обернулся.

– Хелен, это вы? – спросил он. – Почему вы убежали от нас?

– Спокойной ночи, мистер Хантингдон, – произнесла я холодно, не отвечая на его вопрос, и повернулась к дверям гостиной.

– Но вы дадите мне пожать вашу руку? – произнес он, преградил мне путь, не дожидаясь моего разрешения, схватил мою руку, крепко сжал в своих и не отпускал.

– Не задерживайте меня, мистер Хантингдон, – сказала я. – Мне надо взять свечу.

– Свеча подождет! – возразил он небрежно.

Я попыталась высвободить руку.

– Ну почему вы так торопитесь покинуть меня, Хелен? – сказал он с дразнящей улыбкой. – Вы же знаете, что вовсе не ненавидите меня!

– Нет, ненавижу… сейчас.

– Ничего подобного. Ненавидите вы Аннабеллу Уилмот, а совсем не меня.

– Я совершенно не интересуюсь Аннабеллой Уилмот! – воскликнула я, вспыхивая от негодования.

– А вот я так да, как вам известно, – ответил он, подчеркивая каждое слово.

– Мне это безразлично, сэр! – возразила я.

– Так-таки совсем уж безразлично, Хелен? Вы поклянетесь в этом? Поклянитесь!

– И не подумаю, мистер Хантингдон! Немедленно отпустите меня! – потребовала я, не зная, то ли плакать, то ли смеяться, то ли дать волю гневу.

– Ну, так идите, плутовка! – сказал он, но едва отпустил мою руку, как дерзко обнял меня за шею и поцеловал!

Вся дрожа от негодования, волнения и не знаю отчего еще, я вырвалась, схватила свечу и бросилась вверх по лестнице. Он бы никогда не осмелился, если бы не этот ненавистный рисунок! И ведь он у него так и остался – вечный памятник его торжества и моего унижения!

Ночью я почти не сомкнула глаз, а утром встала в растерянности, мучаясь мыслью, как мы встретимся за завтраком. Я не знала, что мне делать. Принять вид холодного, высокомерного равнодушия? Но ведь он знает о моем увлечении, пусть даже только его лицом! И все-таки надо было как-то положить предел его самонадеянности. Нельзя же допустить, чтобы эти ясные смеющиеся глаза помыкали мной! Поэтому я ответила на его веселое утреннее приветствие с таким ледяным спокойствием, какое только могла бы пожелать тетушка, и короткими сухими ответами положила конец двум-трем его попыткам завязать со мной разговор. Зато с остальными я держалась с необычной веселостью и любезностью – особенно с Аннабеллой Уилмот. Даже ее дядя и мистер Скукхем не составили в это утро исключение – я была с ними почти мила, не из кокетства, а желая показать ему, что моя холодность и сдержанность вовсе не следствие дурного расположения духа или уныния.

Однако моя тактика его не оттолкнула. Он почти не обращался ко мне, но когда заговаривал, то с непринужденностью, откровенностью и… и, да, добротой, которая словно намекала, что ему отлично известно, какой музыкой звучит в моих ушах его голос. А когда наши взгляды встречались, он улыбался улыбкой – пусть самонадеянной, но такой светлой, такой нежной, такой ласковой, что я невольно перестала сердиться. Последние остатки гнева скоро исчезли из моего сердца, словно утренний туман под солнечными лучами.

После завтрака все джентльмены, за исключением одного, с мальчишеским азартом собрались пострелять злополучных куропаток. Дядя и мистер Уилмот – верхом на охотничьих лошадках, мистер Хантингдон и лорд Лоуборо – пешком. Исключение составил мистер Скукхем, который, памятуя, что ночью шел дождик, счел за благо задержаться и присоединиться к остальным, когда солнце подсушит траву. Он долго и обстоятельно поучал нас, сколь опасно и вредно промачивать ноги, и сохранял при этом невозмутимую серьезность, несмотря на хохот и насмешки дяди и мистера Хантингдона, которые предоставили благоразумному охотнику развлекать женскую половину общества медицинскими наставлениями, а сами с ружьями за плечами направили стопы свои на конюшню, чтобы посмотреть лошадей и взять собак.

Не испытывая особого желания провести утро в компании мистера Скукхема, я удалилась в библиотеку, поставила там мольберт и взяла палитру. Краски и кисти послужили бы мне оправданием, если бы тетушка заглянула в библиотеку сделать мне выговор за то, что я оставила ее одну занимать гостей. К тому же мне хотелось дописать давно начатую картину. Я вложила в нее много стараний и верила, что она будет моим шедевром, хотя притязания мои довольно честолюбивы. Яркая лазурь небес, теплые световые эффекты и густые длинные тени по моему замыслу воплощают идею солнечного утра. Я осмелилась сделать траву и листья более сочно-зелеными, чем это обычно принято, желая передать их юную свежесть на исходе весны или в самом начале лета. Картина изображает лесную поляну. Темная купа елей на среднем плане смягчает излишнюю яркость других оттенков зелени, а на первом плане я написала могучий дуб – вернее, часть толстого узловатого ствола и несколько ветвей, одетых почти золотистой листвой. Но это не осеннее золото, а блеск солнечных лучей, пронизывающих нежные едва-едва развернувшиеся резные листочки. На нижней ветви, контрастно выделяющейся на угрюмом фоне елей, сидит пара влюбленных голубков, чье сизое оперение создает еще один контраст, но иного рода – чуть навевающий грусть. А возле ствола в траве, усеянной звездами маргариток, стоит на коленях, закинув голову, юная девушка: волна белокурых кудрей ниспадает ей на плечи, руки сжаты, губы полуоткрыты, а глаза с неизъяснимым восторгом устремлены на пернатых влюбленных, которые, всецело поглощенные друг другом, не замечают ее присутствия.

Я только-только приступила к работе (впрочем, мне оставалось сделать лишь несколько завершающих мазков), когда под окном прошли охотники, возвращавшиеся из конюшни. Оно было приоткрыто, и мистер Хантингдон, вероятно, увидел меня, так как через полминуты он вернулся, прислонил ружье к стене, поднял раму, впрыгнул в комнату и встал перед картиной.

– Очень красиво, клянусь честью, – произнес он после нескольких секунд внимательного созерцания. – И тема особенно подходящая для юной барышни. Весна, переходящая в лето, утро, переходящее в полдень, детская наивность, расцветающая в женственность, и грезы, которые вот-вот станут явью. Она прелестна, но почему вы не захотели сделать ее волосы черными?

– Мне казалось, что светлые волосы пойдут ей больше. Вы же видите, я сделала ее голубоглазой, пухленькой, белокурой и румяной.

– Истинная Геба! Я бы влюбился в нее, если бы не видел перед собой художницу. Обворожительная невинность! Она думает, что настанет время, когда и ее, как эту голубку, покорит нежный и пылкий влюбленный, и еще она думает, каким блаженством это будет, какой верной и любящей найдет он ее!

– И, может быть, – добавила я, – каким верным и любящим найдет она его.

– Быть может… Ведь в таком возрасте буйная игра воображения не знает пределов.

– По-вашему, это такая уж буйная игра воображения?

– Нет. Мое сердце опровергает мои слова. Прежде я мог бы так подумать, но теперь я скажу: дайте мне назвать своей ту, кого я люблю, и я поклянусь ей в вечной верности, ей одной, летом и зимой, в молодости и в старости, в жизни и в смерти. Если старость и смерть все-таки неизбежны!

Он сказал все это так серьезно, так искренне, что сердце у меня подпрыгнуло от радости, но мгновение спустя, изменив тон, он спросил с многозначительной улыбкой, нет ли у меня «еще портретов».

– Нет, – ответила я, краснея от смущения и досады. Но на столе лежала папка с моими рисунками. Он взял ее и, сев у стола, хладнокровно приготовился их перебирать.

– Мистер Хантингдон, это неоконченные наброски! Я никому не разрешаю на них смотреть! – вырвалось у меня.

И я взялась за папку, чтобы отобрать, но он прижал ее ладонью и заверил меня, что «больше всего на свете любит смотреть наброски».

– А я ненавижу, если на них смотрят! – возразила я. – Отдайте папку! Я не могу оставить ее вам.

– Ну, так оставьте мне ее содержимое, – ответил он, и в ту секунду, когда я вырвала у него папку, он ловко вытащил больше половины рисунков и почти сразу же воскликнул: – Клянусь солнцем, еще один!

С этими словами он положил в жилетный карман небольшой овал веленевой бумаги – миниатюру, которой я была настолько довольна, что с большим тщанием ее раскрасила. Но мне совсем не хотелось, чтобы она осталась у него.

– Мистер Хантингдон! – воскликнула я. – Верните мне ее сейчас же. Она моя, и вы не имели никакого права брать ее! Сейчас же отдайте, или я вам этого никогда не прощу!

Но чем взволнованнее я настаивала, тем больше он смеялся, торжествуя, и совсем вывел меня из себя. Однако в конце концов он возвратил мне миниатюру со словами:

– Ну, раз уж вам она так дорога, не стану вас ее лишать!

Чтобы показать ему, как она мне дорога, я разорвала миниатюру пополам и бросила в огонь. К этому он готов не был и, сразу перестав смеяться, в немом изумлении следил, как огонь пожирает это сокровище.

– Хм! Пора пойти пострелять, – бросил он затем небрежно, повернулся на каблуках, выпрыгнул в окно, щегольски надел шляпу, взял ружье и, насвистывая, удалился, что, впрочем, не помешало мне докончить картину, так как в ту минуту я радовалась его досаде.

Вернувшись в гостиную, я обнаружила, что мистер Скукхем решился присоединиться к остальным охотникам, и после второго завтрака, к которому они не вернулись, как и были намерены, я предложила Милисент и Аннабелле показать им окрестности. Мы долго гуляли и вошли в ворота парка почти вместе с возвращавшимися охотниками. Измученные трудами праведными, в одежде, хранящей следы сырости и глины, почти все они свернули на траву, стараясь держаться подальше от нас, но мистер Хантингдон, хотя был перепачкан с головы до ног и обрызган кровью своих жертв – весьма шокировав мою строгую тетушку, – поспешил нам навстречу, одаряя веселыми улыбками и шутками всех, кроме меня. Затем он пошел между Аннабеллой Уилмот и мной и принялся рассказывать о всевозможных охотничьих подвигах и злоключениях, которые выпали на их долю в этот день, так оригинально и забавно, что не будь мы в ссоре, я бы смеялась до слез. Но он обращался только к Аннабелле, и я, разумеется, предоставляла ей смеяться и поддразнивать его, а сама, напустив на себя полное безразличие, шла чуть в стороне и глядела на что угодно, только не на них. Тетушка шла, опираясь на руку Милисент, и о чем-то с ней серьезно беседовала. Внезапно мистер Хантингдон обернулся ко мне и доверительным шепотом спросил:

– Хелен, почему вы сожгли мой портрет?

– Потому что хотела его уничтожить! – ответила я с раздражением, о котором теперь поздно сожалеть.

– Превосходно! – сказал он. – Если вы меня цените столь мало, придется мне поискать кого-нибудь, кому мое общество будет приятно.

Я подумала, что он шутил, прикидываясь покорным судьбе и равнодушным, но он тотчас вернулся к мисс Уилмот, и с той минуты до этой – весь тот вечер, и весь следующий день, и весь следующий, и следующий, и все нынешнее утро (двадцать второго) он ни разу не сказал мне ни единого ласкового слова, ни разу не посмотрел на меня с нежностью, разговаривал со мной, только когда этого требовала необходимость, а если и смотрел в мою сторону, то с холодной враждебностью, на какую я не считала его способным.

Тетушка заметила эту перемену, и, хотя не осведомилась о причине и вообще ни словом о ней не обмолвилась, я вижу, что она довольна. Мисс Уилмот тоже ее заметила и с торжеством приписывает это собственным более неотразимым чарам и кокетству. А я несчастна – даже самой себе боюсь признаться, как несчастна! И гордость не приходит мне на помощь. Она ввергла меня в эту беду, но не хочет выручить.

Он же ничего дурного не думал! Он ведь всегда весел и шутлив, а я моим кислым раздражением, таким серьезным, таким неуместным, столь глубоко ранила его чувства и оскорбила его, что, боюсь, он никогда меня не простит, – и все из-за простой шутки! Он думает, что неприятен мне, – пусть думает. Я должна навеки его потерять, и пусть Аннабелла покорит его и торжествует, сколько ее душе угодно.

Но я страдаю не потому, что потеряла его, и не потому, что она торжествует, но потому, что напрасно мечтала стать ему опорой, а она недостойна его привязанности, и, вверив свое счастье ей, он причинит себе столько горя! Ведь она его не любит, она думает только о себе. Ей не дано понять лучшие качества его натуры, она не увидит их, не оценит, не поможет им укрепиться. Она не будет ни скорбеть о его прегрешениях, ни искать им исправления, но лишь добавлять к ним свои собственные. Впрочем, у меня нет уверенности, что она его не обманет. Я вижу, какую двойную игру она ведет с ним и лордом Лоуборо: развлекаясь с веселым, шутливым Хантингдоном, она всячески старается заманить в свои сети его меланхоличного друга. И если ей удастся бросить к своим ногам их обоих, то сын простого помещика, каким бы привлекательным он ни был, вряд ли возьмет верх над титулованным пэром. А он если и замечает ее хитрые уловки, то они его нисколько не смущают, но лишь делают интереснее его забаву, создавая препятствия, надбавляющие цену чересчур уж легкой победе.

Господа Уилмот и Скукхем не замедлили воспользоваться его пренебрежением ко мне и возобновили свои ухаживания. Будь я похожа на Аннабеллу и ей подобных, то могла воспользоваться их настойчивостью, чтобы пробудить в нем угасший интерес ко мне. Но если даже забыть о гордости и уважении к себе, я все равно не выдержала бы! Их назойливость и без моих поощрений мне невыносимо тягостна. Впрочем, даже окажись я на это способной, он все равно остался бы равнодушен. Видит же он, как я страдаю от снисходительного внимания и докучных рассуждений одного и отталкивающей фамильярности другого, – и ни тени сочувствия ко мне или негодования на моих мучителей! Нет, он никогда меня не любил, иначе не отказался бы от меня столь охотно и не разговаривал бы столь оживленно со всеми, кроме меня, – не смеялся бы как ни в чем не бывало и не шутил с лордом Лоуборо и дядюшкой, не поддразнивал бы Милисент Харгрейв, не флиртовал бы с Аннабеллой Уилмот. О, почему я не могу его возненавидеть? Наверное, я потеряла голову, не то с презрением отвергла бы всякое сожаление о нем! Но мне необходимо собрать все свои оставшиеся силы и попытаться вырвать его из сердца. Звонят к обеду, а вот и шаги тетушки, которая идет выбранить меня за то, что я просидела здесь весь день, избегая гостей. Ах, если бы эти гости… разъехались.

Глава XIX

Нежданное

Двадцать второе. Ночь. Что я натворила? И чем это кончится? Нет, я не могу сейчас размышлять, не могу и спать. Обращусь к дневнику, немедля запишу все, а завтра обдумаю.

Я спустилась к обеду в твердой решимости держаться весело и не отступать от правил хорошего тона. Должна сказать, что намерение свое я привела в исполнение, как ни болела у меня голова, какой несчастной я ни чувствовала себя в душе. Не знаю, что со мной происходит в последнее время. Мои силы, и телесные и душевные, как-то странно угасли, не то я не допустила бы такой слабости. Но последние дня два мне нездоровится: наверное, потому, что я почти не сплю, ничего не ем, все время думаю и не могу справиться с дурным расположением духа. Однако не будем отвлекаться. По просьбе Милисент и тетушки я играла и пела им, пока джентльмены сидели в столовой за вином, – мисс Уилмот не любит музицировать для одних лишь женских ушей. Милисент попросила меня спеть ее любимую шотландскую песенку, и я как раз пела второй куплет, когда к нам присоединились остальные гости. Мистер Хантингдон, не успев войти, обратился к Аннабелле:

– Мисс Уилмот, а вы не усладите нас музыкой? Не отказывайтесь! Я знаю, вы споете, когда я скажу вам, что весь день томился и жаждал услышать ваш голос. Соглашайтесь! Фортепьяно ведь свободно.

Да, оно было свободно, потому что я встала с табурета, едва услышала его мольбы. Будь я наделена истинным самообладанием, то весело присоединила бы к его просьбам мои и тем самым обманула бы его ожидания, если он нарочно оскорбил меня, или же – если причиной была лишь бездумность – заставила его понять, какой промах он совершил. Но я была так поражена, что сумела только встать из-за фортепьяно и опуститься на кушетку, с трудом сдержав негодующее восклицание. Да, Аннабелла и играет, и поет лучше меня, но это еще никому не дает права обходиться со мной так, словно я – пустое место. Минута, которую он выбрал для своей просьбы, и форма, в которую облек ее, казалось, были нарочно рассчитаны, чтобы оскорбить меня, и я чуть не расплакалась от бессильного гнева.

Она же торжествующе села к фортепьяно и усладила его двумя романсами, которые ему особенно нравятся. Но пела она их столь превосходно, что даже мой гнев вскоре сменился восхищением, и я с каким-то угрюмым наслаждением слушала искусные переливы ее красивого, сильного голоса и не менее искусный аккомпанемент. Пока мой слух впивал эти звуки, мои глаза были устремлены на того, по чьей просьбе она пела, и получали такое же, если не большее, наслаждение от созерцания этих выразительных черт, озаренных живейшим восторгом, от нежной улыбки, то появлявшейся, то исчезавшей, точно проблески солнца в апрельский день. Неудивительно, что он томился и жаждал услышать ее пение! Я от всей души простила ему нечаянно нанесенную мне обиду, и мне стало стыдно, что я столь мелочно рассердилась на такой пустяк. И еще я стыдилась зависти и злобы, которые грызли мое сердце, вопреки моему восхищению и удовольствию.

– Ну вот! – сказала она, кокетливо пробегая пальцами по клавишам, когда докончила второй романс. – Что же мне спеть вам теперь?

Но при этом она оглянулась на лорда Лоуборо, который стоял чуть позади, опираясь на спинку стула, и слушал пение с величайшим вниманием, и, если судить по выражению его лица, испытывал то же наслаждение, смешанное с печалью, что и я. Однако этот ее взгляд яснее всяких слов сказал: «Теперь выбирайте вы! Его просьбу я исполнила, а сейчас с радостью исполню то, чего пожелаете вы!» После такого ободрения его милость подошел к фортепьяно, просмотрел ноты и вскоре поставил перед ней песню, которую я последнее время не раз брала в руки и перечитывала, ибо в моих мыслях она связывалась с тираном, властвовавшим над ними. И теперь, когда мои нервы были возбуждены и совсем расстроены, ее слова, столь мелодично звучащие, вызвали у меня волнение, с которым я не сумела совладать. Непрошеные слезы навернулись мне на глаза, и я спрятала лицо в подушку, чтобы скрыть их. Мелодия была простой, нежной и грустной. Она все еще звучит в моей душе. Как и слова:

  • Прощай! Но мыслям о тебе
  • «Прости!» я не хочу сказать.
  • Они наперекор судьбе
  • Мне будут сердце согревать.
  • Краса, подобная весне!
  • Хоть неземной тебя зову,
  • Ты не явилась мне во сне,
  • Тебя я видел наяву.
  • О, мой неизлечим недуг.
  • В душе запечатлен твой лик,
  • А голоса волшебный звук
  • Навеки в сердце мне проник.
  • Небесный голос, полный чар,
  • Навек заворожил меня.
  • В моей груди горит пожар
  • Неугасимого огня.
  • Сиянье радостных очей
  • Я буду в памяти беречь.
  • Улыбку ту… Сравненья ей
  • Найти не может смертных речь.
  • Прощай! Но помни в свой черед:
  • Надежду сердце век таит.
  • Ее презренье не убьет,
  • И холодность не охладит.
  • За все мольбы, что я вознес,
  • Мне Небеса подарят вдруг
  • Улыбку вместо прошлых слез
  • И счастье вместо прошлых мук!

Когда певица умолкла, я хотела только одного: незаметно ускользнуть из комнаты. Дверь была почти рядом с кушеткой, но я не осмеливалась поднять головы, так как знала, что мистер Хантингдон стоит неподалеку и – судя по его голосу, когда он ответил на какой-то вопрос лорда Лоуборо, – лицом в мою сторону. Может быть, его слуха достигло сдавленное рыдание, и он обернулся ко мне? Боже сохрани! Страшным усилием я справилась с собой, осушила слезы и, когда заключила, что мистер Хантингдон вновь смотрит в другую сторону, встала, вышла из гостиной и, по обыкновению, укрылась в библиотеке.

Там было темно. И только догорающие угли в камине бросали вокруг красноватые отблески. Но я и не искала света. Я хотела только отдаться течению своих мыслей в тишине и одиночестве. Опустившись на пуф возле покойного кресла, я уткнулась лбом в его мягкое сиденье и думала, думала, думала, пока вновь слезы не хлынули ручьем и я не разрыдалась, как ребенок. Но тут тихо приоткрылась дверь и кто-то вошел. Кто-то из слуг, решила я и не шелохнулась.

Дверь закрылась. Но в темной библиотеке я была теперь не одна. К моему плечу ласково прикоснулась рука, и голос произнес нежно:

– Хелен, что с вами?

Отвечать я была не в силах.

– Вы должны мне сказать и скажете! – прозвучало более властно, говоривший бросился на колени рядом со мной и завладел моей рукой. Однако я тотчас отняла ее и ответила:

– Вас это не касается, мистер Хантингдон.

– Вы в этом уверены? – возразил он. – Можете ли вы поклясться, что вовсе не думали обо мне, пока плакали?

Невыносимо! Я попыталась встать, но его колени прижимали мою юбку к ковру.

– Ответьте! – продолжал он. – Я должен знать. Потому что, если да, мне надо что-то сказать вам. Если же нет, я уйду.

– Так уходите! – вскричала я, но, ужаснувшись, что он поймает меня на слове и больше не вернется, поспешила добавить: – Или скажите, и покончим с этим!

– Так да или нет? – спросил он настойчиво. – Ведь я скажу это, только если вы обо мне думали, Хелен. А потому ответьте!

– Вы слишком дерзки, мистер Хантингдон!

– Вовсе нет. Или вы признаете, что я близок к истине? Так не скажете? Что же, я пощажу вашу женскую гордость и истолкую ваше молчание как «да». Согласимся, что я был предметом ваших мыслей и вашей печали…

– Право, сэр…

– Если вы станете отрицать, я не открою вам моей тайны, – пригрозил он, и я больше его не перебивала и не оттолкнула, когда он вновь взял меня за руку, а другой своей рукой почти обнял меня за плечи. В ту минуту я этого просто не заметила.

– Так вот, – продолжал он, – Аннабелла Уилмот по сравнению с вами не более чем пышный пион по сравнению с душистым бутоном шиповника в алмазах росы, и я люблю вас до безумия! А теперь скажите, вам приятно это узнать? Как! Опять молчание? То есть знак согласия. Тогда разрешите мне прибавить, что я не могу жить без вас, и если я услышу от вас «нет» на мой последний вопрос, то сойду с ума. Подарите ли вы мне себя? Да-да! – воскликнул он и чуть не задушил меня в объятиях.

– Перестаньте! – ответила я, стараясь высвободиться. – Вы должны спросить у дяди и тети!

– Они мне не откажут, если не откажете вы.

– Не знаю… Тетя вас недолюбливает.

– Но не вы, Хелен! Скажите, что любите меня, и я уйду.

– Уйдите! – прошептала я.

– Сию же минуту. Если только вы скажете, что любите меня.

– Вы же сами знаете, – ответила я. И, вновь стиснув меня в объятиях, он осыпал мое лицо поцелуями.

В эту минуту дверь распахнулась и перед нами со свечой в руке предстала тетушка, в ужасе переводя изумленный взгляд с мистера Хантингдона на меня и снова на него, – мы с ним быстро поднялись и попятились друг от друга. Но его смущение длилось лишь мгновение. Тотчас оправившись, он с завидным хладнокровием произнес:

– Приношу вам тысячу извинений, миссис Максуэлл! Не будьте ко мне слишком строги. Я просил вашу очаровательную племянницу быть моей женой и в счастье, и в горе, но она, как добронравная девица, ответила, что и помыслить об этом не может без согласия дядюшки и тетушки. А потому, умоляю вас, не обрекайте меня на вечную печаль. Если я найду союзницу в вас, то могу быть спокоен – мистер Максуэлл, я уверен, не способен вам ни в чем отказать.

– Мы поговорим об этом завтра, сэр, – холодно ответила тетушка. – Наспех и без должных размышлений такие решения не принимаются, а потому вам лучше вернуться в гостиную.

– Но пока, – произнес он умоляюще, – разрешите мне уповать на вашу снисходительность…

– Снисходительность к вам, мистер Хантингдон, для меня ничего изменить не сможет, если речь идет о счастье моей племянницы.

– О, разумеется! Она ангел, а я недостойный шалопай, позволивший себе возмечтать о таком сокровище! И все же я предпочту умереть, чем уступить ее самому достойному человеку в мире. А что до ее счастья, так я готов пожертвовать и телом и душой…

– Телом и душой, мистер Хантингдон? Пожертвовать душой?!

– Я жизнь отдам…

– Отдавать ее вам незачем.

– В таком случае я посвящу ее… посвящу всю мою жизнь, все силы, чтобы беречь и лелеять…

– Мы поговорим об этом, сэр, в другое время… И я была бы склонна судить о ваших намерениях более доброжелательно, если бы вы выбрали также другое время, другое место и, разрешите мне прибавить, другой способ для изъяснения своих чувств.

– Но, видите ли, миссис Максуэлл… – начал он.

– Простите, сэр, – произнесла она с величайшим достоинством, – вас ждут в гостиной! – И она обернулась ко мне.

– Тогда вы, Хелен, должны ходатайствовать за меня! – воскликнул он и лишь после этого ушел.

– Лучше поднимись к себе, Хелен, – сурово приказала тетушка. – Я поговорю с тобой об этом тоже завтра.

– Не сердитесь, тетя, – сказала я.

– Милочка, я не сержусь, – ответила она. – Но я удивлена. Если ты правда ответила ему, что не можешь принять его предложения без нашего согласия…

– Конечно, правда! – перебила я.

– …так как же ты разрешила…

– Но что мне было делать, тетя? – воскликнула я, заливаясь слезами. Но не слезами печали или страха перед ее неудовольствием, а просто чтобы дать облегчение переполненному сердцу. Однако мое волнение тронуло добрую тетушку. Она снова посоветовала мне уйти к себе, но гораздо ласковее, нежно поцеловала меня в лоб, пожелала мне доброй ночи и отдала свою свечу. Я ушла к себе в спальню, но мой мозг был в таком лихорадочном возбуждении, что я и подумать не могла о том, чтобы лечь. Но теперь, когда я записала все это, на душе у меня стало спокойнее, и я лягу в надежде предаться нежному целителю природы.

Глава XX

Настойчивость

24 сентября. Утром я поднялась веселая и бодрая… нет-нет, безумно счастливая. Неодобрение тетушки, страх, что она не даст своего согласия, исчезли, как ночные тени, в ярком сиянии моих надежд и в упоительной уверенности, что я любима. Утро выдалось великолепное, и я вышла насладиться им в обществе моих блаженных грез. Трава сверкала росой, легкий ветерок колыхал тысячи летящих паутинок, веселый красногрудый реполов изливал в песенке свою бесхитростную радость, а в моем сердце звучал благодарственный хвалебный гимн Небесам.

Но я прошла совсем немного, когда мое одиночество было нарушено тем единственным, кто мог оторвать меня от моих мыслей и не омрачить их, – передо мной внезапно предстал мистер Хантингдон. От неожиданности я готова была счесть его видением, рожденным моей разгоряченной фантазией, если бы к свидетельству зрения не прибавились более ощутимые доказательства – его сильная рука тотчас обвила мою талию, прикосновение его губ обожгло мне щеку, а у меня в ушах прозвучал радостный возглас:

– Моя, моя Хелен!

– Пока еще не ваша, – ответила я, поспешно кладя конец этому слишком уж фамильярному приветствию. – Вспомните моих опекунов. Получить согласие тетушки вам будет не так-то легко. Неужели вы не замечаете, как она предубеждена против вас?

– Я это знаю, сердце мое. Но вы должны объяснить мне причину, чтобы я нашел наилучший способ опровергнуть ее возражения. Полагаю, она считает меня повесой и мотом, – продолжал он, заметив, что я не склонна отвечать, – или думает, будто мне не на что достойно содержать мою лучшую половину? Если так, то объясните ей, что мое имение – майорат и я не могу его промотать, даже если бы и хотел. Разумеется, у меня есть кое-какие долги, часть недвижимости, к имению не относящейся, заложена, ну, и прочее в том же духе, но все это сущие пустяки. Хотя я готов признать, что не так богат, как мог бы быть или даже – как был, тем не менее оставшегося моего состояния нам хватит с избытком. Видите ли, мой батюшка был скуповат и с годами отказался от всех удовольствий, кроме одного: копить деньги. Так можно ли удивляться, что главным наслаждением для его сына стало тратить эти деньги? Но наше знакомство, милая Хелен, многому меня научило и открыло мне более благородные цели. Самая мысль о том, что теперь моя обязанность – заботиться о вас, сразу вынудит меня сократить расходы и выбрать образ жизни, приличный христианину. Не говоря уж об осмотрительности и благоразумии, которые я обрету с помощью ваших мудрых советов и обворожительной неотразимой добродетельности!

– Нет-нет, – ответила я. – Тетушка о деньгах не думает. Она знает истинную цену земному богатству.

– Так в чем же дело?

– Она хочет, чтобы я вышла замуж за… очень хорошего человека.

– Что? За «светоч благочестия», хм-хм? Ну, не беда, я и с этим справлюсь. Ведь сегодня как раз воскресенье, не правда ли? Так я просижу всю утреннюю, всю дневную и всю вечернюю службу и стану столь набожным, что она будет взирать на меня с восхищением и полюбит меня сестринской любовью, как выхваченную из огня головню. Я вернусь под ее кров, вздыхая, как кипящий котел, и благоухая елеем проповеди милого мистера Ханжуса.

– Мистера Лейтона, – поправила я сухо.

– А мистер Лейтон, Хелен, «чудесный проповедник»? Милейший, святейший пастырь не от мира сего?

– Он хороший человек, мистер Хантингдон. Я хотела бы, чтобы вы были и вполовину таким хорошим!

– Ах, я и позабыл, что вы тоже святая. Молю вас о прощении, жизнь моя. Но не называйте меня «мистер Хантингдон». У меня есть имя. Артур.

– Если вы и дальше будете говорить такие вещи, я никак не стану вас называть, потому что не захочу вас видеть. Если вы и правда хотите обмануть тетушку, это очень дурно. А если нет, так подобные шутки также очень дурны.

– Виноват! – ответил он, заключая свой смех печальным вздохом. – Ну а теперь, – продолжал он после короткого молчания, – давайте поговорим о чем-нибудь другом. И подойдите ближе, Хелен, обопритесь на мою руку, и тогда я перестану вас поддразнивать. Но спокойно смотреть, как вы гуляете здесь одна, я не в силах.

Я подчинилась, но предупредила, что скоро мы должны будем вернуться в дом.

– К завтраку еще долго никто не спустится, – возразил он. – Вы сейчас говорили о своих опекунах, Хелен, но ведь ваш отец, кажется, еще жив?

– Да, но на дядю и тетю я привыкла смотреть как на моих опекунов, пусть по закону это и не так. Отец отдал меня на полное их попечение. Я не видела его с тех самых пор, как умерла мама – я тогда была еще совсем маленькой, – и тетя, выполняя ее последнюю волю, взяла меня к себе. Она сразу увезла меня сюда, в Стейнингли, и с тех пор я так тут и живу. Поэтому, мне кажется, он не станет запрещать мне ничего, что она одобрит.

– Но будет ли он возражать против того, чего она не одобрит?

– Вряд ли. По-моему, он просто обо мне не думает.

– Это очень нехорошо с его стороны. Однако он ведь не знает, что его дочь – ангел. К моему счастью, не то бы он не пожелал расстаться с таким сокровищем.

Скачать книгу