Что такое философия бесплатное чтение

Введение Такой вот вопрос…

Пожалуй, вопросом «что такое философия» можно задаваться лишь в позднюю пору, когда наступает старость, а с нею и время говорить конкретно. Действительно, библиография по нашей проблеме весьма скудна. Это такой вопрос, которым задаются, скрывая беспокойство, ближе к полуночи, когда больше спрашивать уже не о чем. Его ставили и раньше, все время, но слишком уж косвенно или уклончиво, слишком искусственно, слишком абстрактно, излагая этот вопрос походя и свысока, не давая ему слишком глубоко себя зацепить. Недоставало трезвости. Слишком хотелось заниматься философией, а о том, что же это такое, спрашивали себя разве что упражняясь в изящном слоге; не доходили до той неизящности слога, когда наконец можно спросить — так что же это за штука, которой я занимался всю жизнь? Бывает, что в старости человеку даруется не вечная молодость, но, напротив, высшая свобода, момент чистой необходимости, словно миг благодати между жизнью и смертью, и тогда все части машины действуют согласно, чтобы запустить в грядущее стрелу, которая пролетит сквозь столетия; так было с Тицианом, Тернером, Моне [1] . Тернер в старости приобрел или же завоевал себе право вести искусство живописи путем пустынным и без возврата, и то было не что иное, как последний вопрос. «Жизнь Ранее», пожалуй, знаменует собой одновременно старость Шатобриана и начало современной литературы [2] . В кино мы тоже порой видим, как человек получает щедрый дар в последнююпору жизни, — когда, например, Ивенс сам хохочет со своей ведьмой среди буйных порывов ветра. Так и в философии: кантовская «Критика способности суждения» — произведение старчески буйное, и его наследники вечно за ним не поспевают: здесь все спою собности ума выходят за свои пределы, за те самые пределы, которые Кант столь тщательно фиксировал в своих книгах зрелой поры.

Мы не можем притязать на такой уровень. Просто нам тоже пришло время задаться вопросом, что is такое философия. Мы и раньше все время его ставили, и у нас был на него неизменный ответ: философия — это искусство формировать, изобретать, изготавливать концепты. Но ответ должен быть не просто восприимчив к вопросу, — нужно, чтобы им ещеи определялись момент и ситуация вопроса, его обстоятельства, пейзажи и персонажи, его условия и неизвестные величины. Нужно суметь задать этот вопрос «подружески», словно доверительное признание, или же бросить его в лицо врагу, словно вызов, а притом еще и дойти до некоей сумрачной поры, когда и другу не оченьто верят. До той поры, когда говорят: «Это так, только не знаю, хорошо ли я это высказал, довольно ли был убедителен». И тут замечают, что хорошо высказать и когото убедить значит немного, потому что в любом случае сейчасто это так.

Как мы увидим, концепты нуждаются в концептуальных персонажах, которые способствуют их определению. Одним из таких персонажей является друг; говорят даже, что в нем сказывается греческое происхождение философии — в других цивилизациях были Мудрецы, а греки являют нам таких вот «друзей», которые не просто более скромные мудрецы.

Как утверждают, именно греки окончательно зафиксировали смерть Мудреца и заменили его философами, друзьями мудрости, которые ищут ее, но формально ею не обладают [3] . Однако между философом и мудрецом различие не просто в степени, словно по некоторой шкале: скорее дело в том, что древний восточный мудрец мыслил Фигурами, философ же изобрел Концепты и начал мыслить ими. Вся мудрость сильно изменилась. Поэтому так трудно выяснить, что же значит «друг», даже у греков и особенно у них. Быть может, словом «друг» обозначается некая интимность мастерства, как бы любовь мастера к материалу и потенциальная зависимость от него, is как у столяра с деревом, — хороший столяр потенциально зависит от дерева, значит, он друг дерева? Это важный вопрос, поскольку в философии под «другом» понимается уже не внешний персонаж, пример или же эмпирическое обстоятельство, а нечто внутренне присутствующее в мысли, условие самой ее возможности, живая категория, элемент трансцендентального опыта. Благодаря философии греки решительно изменили положение друга, который оказался соотнесен уже не с иным человеком, а с неким Существом, Объектностью, Целостностью. Он друг. Платону, но еще более друг мудрости, истине или " концепту, он Филалет и Теофил… Философ разбирается в концептах и даже при их нехватке знает, какие из них нежизнеспособны, произвольны или неконсистентны, не способны продержаться и минуты, а какие, напротив, сделаны добротно и даже несут в себе память о тревогах и опасностях творчества.

Что же значит «друг», когда он становится концептуальным персонажем, то есть предпосылкой: мышления? Может, это влюбленный — да, пожалуй, скорее влюбленный? Ведь благодаря другу мысль вновь обретает жизненную связь с Другим, которая, казалось, исключена из чистого мышления. А может, здесь имеется в виду еще ктото иной, не друг и не влюбленный? Ведь если философ — это друг мудрости или же влюбленный в нее, значит, он претендует на нее, будучи скорее в потенциальном стремлении, чем в действительном обладании. Тогда, стало быть, друг — это еще и претендент, а то, чьим другом он себя называет, — это Вещь, на которую обращено притязание, а вовсе не ктото третий; тотто, напротив, становится соперником. Получается, что в дружестве столько же состязательного недоверия к сопернику, сколько любовного стремления к предмету желаний. Стоит дружеству обратиться к сущностям, как двое друзей оказываются претендентом и соперником (впрочем, кто же их разберет?). Такова первая особенность, благодаря которой философия представляется нам явлением древнегреческой цивилизации, совпадающим с культурным вкладом городовполисов: в них сформировались общества друзей или равных, но зато между ними и внутри каждого из них стимулировались отношения соперничества, во всех областях сталкивались друг с другом претенденты — в любви, играх, судах, в государственном управлении, в политике, даже в поэзии, чьей предпосылкой оказывается не друг, а претендент и соперник (диалектика, которую Платон характеризует как «амфисбетесис»). Соперничество свободных людей, атлетизм, возведенный в общий принцип — агон [4] . Дружество же призвано примирять целостность сущности с соперничеством претендентов. Не слишком ли тяжелая задача?

Друг, влюбленный, претендент, соперник — это трансцендентальные характеристики, которые, однако, не теряют своего интенсивноодушевленногосуществования в лице одного или нескольких персонажей. И когда в наши дни Морис Бланшо — один из немногих мыслителей, рассматривающих смысл

слова «друг» в философии, — вновь задается этим внутренним вопросом о предпосылках мысли как таковой, то он вводит в лоно чистой Мыслимости новых концептуальных персонажей — уже отнюдь не греческих, пришедших из других мест, пережившихсловно некую катастрофу, которая влечет их к новым жизненным отношениям, возводимым в ранг априорных характеров: это уклончивость, утомленность, даже какаято подавленность друзей, превращающая самое дружество с мыслью о концепте в бесконечную ю недоверчивость и терпеливость [5] . Список концептуальных персонажей никогда не бывает закрыт и тем самым играет важную роль в развитии и переменах философии; необходимо понять это разнообразие, не сводя его к единству — впрочем, и так уже сложному — греческого философа.

Философ — друг концепта, он находится в потенциальной зависимости от концепта. Это значит, что философия — не просто искусство формировать, изобретать или же изготавливать концепты, ибо концепты — это не обязательно формы, находки или продукты. Точнее будет сказать, что философия — дисциплина, состоящая в творчестве концептов. Стало быть, друг оказывается другом своих собственных творений? Или же действительностьконцепта отсылает к потенциям друга, сливая в одно, целое творца и его двойника? Творить все новые концепты — таков предмет философии. Поскольку концепт должен быть сотворен, он связан с философом как с человеком, который обладает им в потенции,  у которого есть для этого потенция и мастерство.

На это нельзя возражать, что о «творчестве» обычно говорят применительно к чувственным вещам и к искусствам, — искусство философа сообщает существование также и умственным сущностям, афилософские концепты тоже суть «sensibilia». Собюственно, науки, искусства и философии имеют равно творческий характер, просто только философия способна творить концепты в строгом смысле слова. Концепты не ждут нас уже готовыми, наподобие небесных тел. У концептов не бывает небес. Их должно изобретать, изготавливать или, скорее, творить, и без подписи сотворившего они ничто. Ницше так характеризовал задачу философии: «Философы должны не просто принимать данные им концепты, чтобы чистить их и наводить на них лоск; следует прежде всего самим их производить, творить, утверждать и убеждать людей ими пользоваться. До сих пор, в общем и целом, каждый доверял своим концептам, словно это волшебное приданое, полученное из столь же волшебного мира», — но такую доверчивость следует заменить недоверчивостью, и философ особенно должен не доверять именно концептам, коль скоро он не сам их сотворил (об этом хорошо знал Платон, хотя и учил противоположному…) [6] . Платон говорил, что следует созерцать Идеи, но сперва он должен был сам создать концепт Идеи. Чего стоит философ, если о нем можно сказать: он не создал ни одного концепта, он не создал сам своих концептов?

Теперь, по крайней мере, мы видим, чем не является философия: она не есть ни созерцание, ни рефлексия, ни коммуникация, пусть даже она, бывало, и считала себя то одним, то другим из них, в силу способности каждой дисциплины порождать  свои собственные иллюзии и укрываться за ею же специально наведенным туманом. Философия — не созерцание, так как созерцания суть сами же вещи, рассматриваемые в ходе творения соответствующих концептов. Философия — не рефлексия, так как никому не нужна философия, чтобы о чемто размышлять; объявляя философию искусством размышления, ее скорее умаляют, чем возвышают, ибо чистые математики вовсе не дожидались философии, чтобы размышлять о математике, как и художники — о живописи или музыке; говорить же, будто при этом они становятся философами, — скверная шутка, настолько неотъемлемо их рефлексия принадлежит их собственному творчеству. Философия не обретает окончательного прибежища и в коммуникации, которая потенциально работает только с мнениями, дабы сотворить в итоге «консенсус», а не концепт. Идея дружеской беседы в духе западной демократии никогда не производила ни малейшего концепта; ю она, может, и берет свое начало у греков, да только сами греки настолько ей не доверяли, настолько сурово с ней обращались, что у них концепт звучал скорее одиноким голосом птицы, парящей над полем сражения и останками уничтоженных мнений is (пьяных гостей на пиру). Философия не занята ни созерцанием, ни рефлексией, ни коммуникацией, хоть ей и приходится создавать концепты для этих активных или пассивных состояний. Созерцание, рефлексия и коммуникация — это не дисциплины, а машины, с помощью которых в любых дисциплинах образуются Универсалии. Универсалии созерцания, а затем Универсалии рефлексии, — таковы две иллюзии, через которые уже прошла философия в своих мечтах о господстве над другими дисциплинами (объективный идеализм и субъективный идеализм), и ей доставит ничуть не больше чести, ' если она начнет представлять себя в роли новых Афин и отыгрываться Универсалиями коммуникации, долженствующимиде доставить нам правила  для воображаемого господства над рынком и массмедиа (интерсубъективный идеализм). Творчество всегда единично, и концепт как собственно философское творение всегда есть нечто единичное. Первейший принцип философии состоит в том, что Универсалии ничего не объясняют, они сами подлежат объяснению.

Познавать самого себя — учиться мыслить — поступать так, как если бы ничто не было самоочевидно, — УДИВЛЯТЬСЯ, «ИЗУМЛЯТЬСЯ БЫТИЮ СУЩЕГО»…


во всех этих и многих других характеристиках философии формируются интересные, хотя в конечном счете и надоедающие человеческие позиции, однако в них не утверждается, даже с точки зрения педагоики, четко определенное занятие, точно ограниченный род деятельности. Напротив того, определение философии как познания посредством чистых концептов можно считать окончательным. Только не следует противопоставлять друг другу познание поредством концептов и посредством конструирования концептов в возможном опыте (или интуиции). Ибо, согласно вердикту Ницше, вам ничего не познать с помощью концептов, если вы сначала сами их не сотворите, то есть не сконструируете их в свойственной каждому из них интуиции, — это поле, план, почва концептов, которые не совпадают с ними самими, но в них скрываются их зачатки и взращивающие их персонажи. Конструирование требует, чтобы любое творение было конструкцией в некотоом плане, сообщающем ему автономное существование. Творить концепты — это уже значит нечто создавать. Тем самым вопрос о применении или пользе философии, или даже о ее вреде (кому же она вредит?) ставится поновому.

Много проблем теснится перед глазами старика, которому явились бы в видении всевозможные философские концепты и концептуальные персонажи. Прежде всего, концепты всегда несли и несут на себе личную подпись: аристотелевская субстанция, декартовское cogito, лейбницианская монада, кантовское априори, шеллингианская потенция, бергсоновская длительность… А сверх того, некоторым из них требуется для своего обозначения необыкновенное слово, порой варварское или же шокирующее, тогда как другим достаточно самого обычного повседневного слова, наполняющегося столь далекими обертонами, что нефилософский слух может их и не различить. Одним потребны архаизмы, другим неологизмы, пронизанные головокружительными этимологическими изысканиями; этимология здесь — характерно философский род атлетизма. Очевидно, в каждом случае есть какаято странная необходимость в этих словах и в их подборе, чтото вроде стиля. Для того чтобы окрестить новый концепт, требуется характерно философский вкус, проявляющийся грубо или же вкрадчиво и создающий внутри языка особый язык философии — особый не только по лексике, но и по синтаксису, который может отличаться возвышенностью или же великой красотой. Кроме того, хотя у каждого из концептов ю есть свой возраст, подпись создателя и имя, они посвоему бессмертны — и в то же время повинуются требованиям обновления, замены и мутации, благодаря которым философия имеет беспокойную историю и столь же беспокойную географию; каждыймомент и каждое место пребывают — но во времени, и проходят — но вне времени. Если концепты непрерывно меняются, то спрашивается, в чем же тогда единство философских учений? И в чем состоит отличие наук и искусств, которые не применяют концептов? И как обстоит дело с их собственной историей? Если философия — это непрерывное творчество концептов, то, разумеется, возникает вопрос, что же такое концепт как философская Идея и в чем заключаются другие творческие Идеи, которые неявляются концептами, относятся к наукам и искусствам и имеют свою собственную историю, свое собственное становление и свои разнообразные отношения друг с другом и с философией. Исключительное право на создание концептов обеспечивает философии особую функцию, но не дает ей никакого преимущества, никакой привилегии, ведь есть и много других способов мышления и творчества, других модусов идеации, которым не нужно проходить через концепт (например, научное мышление). И намвновь придется вернуться к вопросу о том, для чего служит эта концептотворящая деятельность, в своем отличии от деятельности научной или художественной; зачем нужно творить все новые и новые концепты, какая в них необходимость, какая от них польза? Что с ними делать? Отвечать, будто величие философии именно в том, что она ни для чего не служит, — такое кокетство более не забавляет даже юношей. Во всяком случае, вопрос о смерти метафизики или преодолении философии у нас до сих пор еще не был проблематизирован, были лишь тягостноникчемные пересказы давно известного. Сегодня толкуют о крахе философских систем, тогда как просто изменился концепт системы. Пока есть время и место для творчества концептов, соответствующая операция всегда будет именоваться философией или же не будет от нее отличаться, хотя бы ей и дали другое имя.

Однако мы знаем, что у друга или влюбленного как претендента всегда бывают соперники. Если философия действительно, как утверждают, берет начало в Греции, то это потому, что в греческом полисе, в отличие от империй или государств, изобрели агон как правило общества «друзей» — людей, которые свободны, поскольку соперничают между собой (граждан). Такова ситуация, постоянно описываемая у Платона: когда любой гражданин на чтонибудь претендует, он обязательно встречает себе соперников, а значит требуется умение судить об обоснованности претензий. Столяр притязает на дерево, но наталкивается на лесничего, угольщика, плотника, которые говорят: это я друг дерева. В заботах о людях тоже много претендентов, представляющихся друзьями человека: крестьянин его кормит, ткач одевает,  врач лечит, воин защищает [7] . И если во всех подобных случаях выбор всетаки делается из более или менее узкого круга людей, то иначе обстоит дело в политике, где кто угодно может претендовать на что угодно (в афинской демократии, какой видит ее Платон). Отсюда для Платона возникает необходимость навести порядок, создать инстанции, благодаря которым можно будет судить об обоснованности претензий; это и есть его Идеи как философские концепты.

Но ведь даже и здесь приходится встречать всевозможных претендентов, говорящих: это я настоящий философ, это я друг Мудрости или же Обоснованности! Соперничество доходит до своего предела в споре философа и софиста, тяжущихся за наследство древнего мудреца, и как тут отличить ложного друга от настоящего, а концепт от симулякра? Подражатель и друг — таков спектакль, поставленный Платоном, где во множестве являются разные концептуальные персонажи, наделенные потенциями комизма и трагизма.

..В более близкие к нам времена философия встречала себе и много новых соперников. Сначала подменить ее желали гуманитарные науки, особенно социология. А поскольку философия все большепренебрегала своей задачей творчества концептов, стремясь укрыться в Универсалиях, то становилось — э уже и не совсем ясно, о чем шел спор. То ли имелось в виду вообще отказаться от всякого творчества концептов ради строгой науки о человеке, то ли, напротив, преобразить самую природу концептов, превратив их либо в коллективные представления, либо в мировоззрения, создаваемые народами, их жизненными, историческими и духовными силами. Далее настала очередь эпистемологии, лингвистики, даже психоанализа, а равно и логического анализа. Переживая новые и новые испытания, философия, ' казалось, обречена была встречать себе все более нахальных и все более убогих соперников, какие Платону не примерещились бы даже в самом комическом расположении духа. Наконец, до полного позора дело дошло тогда, когда самим словом «концепт» завладели информатика, маркетинг, дизайн, реклама — все коммуникационные дисциплины, заявившие: это наше дело, это мы творцы, это мы концепторъЛ Это мы друзья концепта, ведь мы вводим его в свои компьютеры. «Информация и творчество», «концепт и предпринимательство» — на эти темы уже есть обильная библиография… В маркетинге усвоили мысль о некотором отношении между концептом и событием; и вот уже концепт выступает как совокупность различных представлений о товаре (историческое, научное, художественное, сексуальное, прагматическое…), а событие — какпрезентация этого товара, в которой обыгрываются различные представления о нем и возникаетде некий «обмен идей». Нет событий, кроме презентаций, и нет концептов, кроме товаров, которые можно продать. Этот общий процесс подмены Критики ю службой сбыта не обошел стороной и философию. Симулякр, имитация какогонибудь пакета с лапшой стала настоящим концептом, а презентатор продукта, товара или же художественного произведения стал философом, концептуальным персонажем или is художником. Куда уж старухе философии наравне с молодыми специалистами бежать взапуски за универсалиями коммуникации, дабы охарактеризовать товарную форму концепта — МЕРЦ! Больно, конечно, слышать, что словом «Концепт» называется го компания по разработке и обслуживанию информационных систем. Однако чем чаще философия сталкивается с бесстыдными и глупыми соперниками, чем чаще она встречает их внутри себя самой, тем более бодро она себя чувствует для выполнениясвоей задачи — творчества концептов, которые похожи скорее на аэролиты, чем на товары. Неудержимый смех отбивает у нее охоту плакать. Таким образом, вопрос философии — найти ту единственную точку, где соотносятся между собой концепт и творчество.

Философы до сих пор недостаточно занимались природой концепта как философской реальности. Они предпочитали рассматривать его как уже данное знание или представление, выводимое изспособностей, позволяющих его формировать (абстракция или обобщение) или же им пользоваться (суждение). Но концепт не дается заранее, он творится, должен быть сотворен; он не формируем, а полагается сам в себе (самополагание). Одно вытекает из другого, поскольку все понастоящему сотворенное, от живого существа до произведения искусства, способно в силу этого к самополаганию, обладает аутопойетическим характером, по которому его и узнают. Чем более концепт творится, тем более он сам себя полагает. Завися от вольной творческой деятельности, он также и полагает себя сам в себе, независимо и необходимо; самое субъективное оказывается и самым объективным.

В этом смысле наибольшее внимание концепту как философской реальности уделяли посткантианцы, ю особенно Шеллинг и Гегель. Гегель дает концепту мощное определение через Фигуры творчества и Моменты его самополагания: фигуры стали принадлежностями концепта, так как они образуют тот его аспект, в котором он творится сознанием и в сознании, через преемственность умов, тогда как моменты образуют другой аспект, в котором концепт сам себя полагает и объединяет разные умы в абсолюте Самости. Тем самым Гегель показал, что концепт не имеет никакого сходства с общей или абстрактнойидеей, а равно и с несотворенной Мудростью, которая не зависела бы от самой философии. Но это было достигнуто ценой ничем не ограниченного расширения философии как таковой, которая уже почти не оставляла места для самостоятельного развития наук и искусств, потому что с помощью. своих собственных моментов воссоздавала универсалии, а персонажей своего собственного творчества рассматривала просто как призрачных фигурантов. Посткантианцы вращались в кругу универсальной энциклопедии концепта, связывающей его творчество с чистой субъективностью, вместо того чтобы заняться делом более скромным — педагогикой концепта, анализирующей условия творчества как факторы моментов, остающихся единичными [8] .Если три этапа развития концепта суть энциклопедия, педагогика и профессиональнокоммерческая подготовка, то лишь второй из них может не дать нам с вершин первого низвергнут i.v я в провал третьего — в этот абсолютный провал мысли, каковы бы ни были, разумеется, его социальные преимущества с точки зрения мирового капитализма.

I Философия

I Что такое концепт?

Не существует простых концептов. В концепте всегда есть составляющие, которыми он и определяется. Следовательно, в нем имеется шифр. Концепт — это множественность, хотя не всякая множественность концептуальна. Не бывает концепта с однойлишь составляющей: даже в первичном концепте, которым «начинается» философия, уже есть несколько составляющих, поскольку не очевидно, что философия должна иметь начало, а коль скоро ею таковое вводится, то она должна присовокупить к нему некоторую точку зрения или обоснование. Декарт, Гегель, Фейербах не только начинают не с одного и того же концепта, но даже и концепты начала у них неодинаковые. Всякий концепт является как минимум двойственным, тройственным и т. д. Не существует такжеи концепта, который имел бы сразу все составляющие, ибо то был бы простонапросто хаос; даже так называемые универсалии как последняя стадия концептов должны выделяться из хаоса, ограничивая некоторый мир, из которого они выводятся (созерцание, рефлексия, коммуникация…). У каждого концепта — неправильные очертания, определяемые шифром его составляющих. Поэтому у разных авторов, от Платона до Бергсона, встречается мысль, что суть концепта в членении, разбивке и сечении. Онпредставляет собой целое, так как тотализирует свои составляющие, однако это фрагментарное целое.

Только при этом условии он может выделиться из хаоса психической жизни, который непрерывно его подстерегает, не отставая и грозя вновь поглотить.

При каких условиях концепт бывает первичен — не в абсолютном смысле, а по отношению к другому? Например, обязательно ли Другой вторичен по отношению к «я»? Если обязательно, то лишь постольку, поскольку его концепт — это концепт иного, субъекта, предстающего как объект, особенный по отношению ко мне; таковы две его составляющие. Действительно, стоит отождествить его с некоторым особенным объектом, как Другой уже оказывается всего лишь другим субъектом, который предстает мне; если же отождествить его с другим субъектом, то is тогда я сам есть Другой, который предстоит ему. Каждый концепт отсылает к некоторой проблеме, к проблемам, без которых он не имел бы смысла и которые могут быть выделены или поняты лишь по мере их разрешения; в данном случае это проблема много жественности субъектов, их взаимоотношений, их взаимопредставления. Но все, разумеется, изменится, если мы станем усматривать здесь иную проблему: в чем заключается сама позиция Другого, которую лишь «занимает» другой субъект, когда предстает мне как особенный объект, и которую в свою очередь занимаю я сам как особенный объект, когда предстаю ему? С такой точки зрения, Другой — это никто, ни субъект ни объект. Поскольку есть Другой, то есть и несколько субъектов, но обратное неверно, В таком случае Другой требует некоторого априорного концепта, из которого должны вытекать особенный объект, другой субъект и «я», — но не наоборот. Изменился порядок мысли, как и природа концептов, как и проблемы, на которые они призваныдавать ответ. Оставим в стороне вопрос о различии между проблемой в науке и в философии. Однако даже в философии концепты творятся лишь в зависимости от проблем, которые представляются нам дурно увиденными или дурно поставленными (педагогика концепта).

Грубо говоря, мы рассматриваем некоторое поле опыта, взятое как реальный мир, не по отношению к некоторому «я», а по отношению к простому «наличествованию». В некоторый момент наличествует тихо и спокойно пребывающий мир. И вдруг возникает испуганное лицо, которое смотрит кудато наружу, за пределы этого поля. Здесь Другой предстает не как субъект или объект, а совсем иначе — как возможный мир, как возможность некоего пугающего мира. Этот возможный мир не реален или еще не реален, однако же он существует — это то выражаемое, что существует лишь в своем выражении, в чьемто лице или эквиваленте лица. Другой — это и есть прежде всего такое существование возможного мира.

И этот возможный мир обладает в себе также и своейсобственной реальностью, именно в качестве возможного мира: выражающему достаточно заговорить и сказать «мне страшно», чтобы придать реальность возможному как таковому (даже если его слова лживы). Слово «я» как языковой индекс иного смысла ине имеет. Впрочем, можно обойтись и без него: Китай — это возможный мир, но он обретает реальность, как только в данном поле опыта ктото заговаривает о Китае или же на китайском языке. Это совсем не то же самое, как если бы Китай обретал реальность, самстановясь полем опыта. Таким образом, перед нами концепт Другого, предполагающий единственное ' условие — определенность некоторого чувственного мира. При этом условии Другой возникает как выражение чегото возможного. Другой — это возможный  мир, каким он существует в выражающем его лице, каким он осуществляется в придающей ему реальность речи. В этом смысле он является концептом из трех неделимых составляющих — возможный мир, существующее лицо и реальный язык, то есть речь.35 У каждого концепта, разумеется, есть история. Данный концепт Другого отсылает к Лейбницу, к его теории возможных миров и монады как выражения мира; однако проблема здесь иная, так как возможные миры Лейбница не существуют в реальном мире.

Он отсылает также к модальной логике пропозиций, но в них возможным мирам не приписывается реальность соответственно условиям их истинности (даже когда Витгенштейн изучает предложения о страхеили боли, он не усматривает в них модальности, выразимые через позицию Другого, потому что статус Другого у него колеблется между другим субъектом и особенным объектом). У возможных миров — долгая история [9] . Говоря коротко, можно сказать, что вою обще у всех концептов есть история, хотя она извилиста и при необходимости пересекает другие проблемы и разные планы. В концепте, как правило, присутствуют кусочки или составляющие, которые происходят из других концептов, отвечавших на другие is проблемы и предполагавших другие планы. Это неизбежно, потому что каждый концепт осуществляет новое членение, принимает новые очертания, должен быть заново активирован или заново выкроен.

Но, с другой стороны, у концепта есть становление, которое касается уже его отношений с другими концептами, располагающимися в одном плане с ним. Здесь концепты пригнаны друг к другу, пересекаются друг с другом, взаимно координируют свои очертания, составляют в композицию соответствующие импроблемы, принадлежат к одной и той же философии, пусть даже история у них и различная. Действительно, любой концепт с конечным числом составляющих разветвляется на другие концепты, иначе составленные, но образующие разные зоны одного и  того же плана, отвечающие на взаимно совместимые проблемы, участвующие в сотворчестве. Концепту требуется не просто проблема, ради которой он реорганизует или заменяет прежние концепты, но целый перекресток проблем, где он соединяется с другими, сосуществующими концептами. В случае с концептом Другого как выражения возможного мира в перцептивном поле нам приходится поновому рассмотреть составляющие самого этого поля: не будучи более ни субъектом перцептивного поля, ни объектом в этом поле, Другой становится условием, при котором перераспределяются друг относительно друга не только субъект и объект, но также фигура и фон, окраины и центр, движение и ориентир, транзитивное и субстанциальное, длина и глубина… Другой всегда воспринимается как некто иной, но в своем ю концепте он является предпосылкой всякого восприятия, как иных, так и нас самих. Это условие, при котором можно перейти из одного мира в другой. Благодаря Другому мир проходит, и «я» обозначает теперь уже только прошлый мир («я был спокоен…»). Достаточно, к примеру, Другого, чтобы любая длина сделалась возможной глубиной в пространстве и наоборот, так что если бы в перцептивном поле не функционировал этот концепт, то любые переходы и инверсии были бы непостижимы, и мы бы все время натыкались на вещи, поскольку не осталось бы ничего возможного. Или уж тогда, оставаясь в пределах философии, нам пришлось бы отыскать какуюто другую причину, чтобы на них не натыкаться… Таким образом, находясь в том или ином доступном определению плане, можно как бы по мосту переходить от концепта к концепту: создание концепта Другого с ' такимито и такимито составляющими влечет за собой создание нового концепта перцептивного пространства, для которого придется определять другие  составляющие (не натыкаться или не слишком часто натыкаться на вещи — одна из таких составляющих).


Мы начали с довольно сложного примера. Но как же иначе, коль скоро простых концептов не бывает? Читатель может обратиться к любому примеру посвоему вкусу. Мы полагаем, что в итоге он получит те же самые выводы о природе концепта или о концепте концепта. Вопервых, каждый концепт отсылает к другим концептам — не только в своей истории, но и в своем становлении и в своих нынешних соединениях.

В каждом концепте есть составляющие, которые в свою очередь могут быть взяты в качестве концептов (так, одной из составляющих Другого является человеческое лицо, но Лицо и само должно быть рассмотрено как концепт, имеющий свои собственные составляющие). Таким образом, концепты бесконечно множатся и хоть и сотворяются, но не из ничего. Вовторых, для концепта характерно то, что составляющие делаются в нем неделимыми; различные, разною родные и вместе с тем неотделимые одна от другой — таков статус составляющих, которым и определяется консистенция концепта, его эндоконсистенция. Дело в том, что каждая отличная от других составляющая частично перекрывается какойто другой, имеет с нею is зону соседства, порог неразличимости: например, в концепте Другого возможный мир не существует вне выражающего его лица, хоть они и различаются как выражаемое и выражение; а лицо, в свою очередь, вплотную соседствует со словами, которым служитрупором. Составляющие остаются различны, но от одной к другой нечто переходит, между ними есть нечто неразрешимое; существует область ab, принадлежащая сразу и а и Ь, область, где а и b «становятся» неразличимы. Такие зоны, пороги или становления, такая неделимость характеризуют собой внутреннюю, консистенцию концепта. Однако он обладает также и " экзоконсистенцией — вместе с другими концептами, когда при создании каждого из них между ними приходится строить мосты в пределах одного плана. Эти  зоны и мосты служат сочленениями концепта.

Втретьих, каждый концепт должен, следовательно, рассматриваться как точка совпадения, сгущения и скопления своих составляющих. Концептуальная точка постоянно пробегает по составляющим, движется в них вверх и вниз. В этом смысле каждая составляющая есть интенсивный признак, интенсивная ордината, которая должна пониматься не как общее или частное, а просто как чисто единичное — «такайте то» возможный мир, «такоето» лицо, «такието» слова, — которое становится частным или общим в

зависимости от того, связывают ли с ним переменные величины или приписывают ему константную функцию. Но, в противоположность тому, что происходит в науке, в концепте не бывает ни констант, ни переменных, так что невозможно различить ни переменных видов для некоторого постоянного рода, ни постоянного вида для переменных индивидов. Внутриконцептуальные отношения носят характер не включения и не расширения, а исключительно упорядочения, и составляющие концепта не бывают ни постоянными, ни переменными, а простонапросто вариациями, упорядоченными по соседству. Они процессуальны, модулярны. Концепт той или иной птицы — это не ее род или вид, а композиция ее положений, окраски и пения; это нечто неразличимое, не столько синестезия, сколько синейдезия. Концепт — это гетерогенезис, то есть упорядочение составляющих по зонам соседства. Он ординален, он представляет собой интенсионал, присутствующий во всех составляющих его чертах. Непрерывно пробегая свои составляющиев недистантном порядке, концепт находится по отношению к ним в состоянии парящего полета. Он непосредственно, без всякой дистанции соприсутствует во всех своих составляющих или вариациях, снова и снова проходит через них; это ритурнель, музыкальное сочинение, обладающее своим шифром.,

Концепт нетелесен, хотя он воплощается или осуществляется в телах. Но он принципиально не совпадает с тем состоянием вещей, в котором осуществляется. Он лишен пространственновременных координат и имеет лишь интенсивные ординаты. В нем нет энергии, а есть только интенсивности, он анергетичен (энергия — это не интенсивность, а способ ее развертывания и уничтожения в экстенсивном состоянии вещей). Концепт — это событие, а не сущность и не вещь. Он есть некое чистое Событие, некая этость, некая целостность — например, событие Другого или событие лица (когда лицо само берется как концепт). Или же птица как событие. Концепт определяется как неделимость конечного числа разнородных составляющих, пробегаемых некоторой точкой в состоянии абсолютного парения с бесконечной скоростью. Концепты — это «абсолютные поверхности или объемы», формы, не имеющие иного объекта, кроме неделимости отличных друг от друга вариаций [10] . «Парение» — это состояние концепта или характерная для него бесконечность, хотя бесконечные величины бывают большими или меньшими в зависимости от шифра составляющих, порогов и мостов между ними. В этом ю смысле концепт есть не что иное, как мыслительный акт, причем мысль действует здесь с бесконечной (хотя и большей или меньшей) скоростью.

Соответственно, концепт одновременно абсолютен и относителен — относителен к своим собственным составляющим, к другим концептам, к плану, в котором он выделяется, к проблемам, которые призван разрешать, но абсолютен благодаря осуществляемой им конденсации, по месту, занимаемому им в плане, по условиям, которые он предписывает проблеме. Он абсолютен как целое, но относителен в своей фрагментарности. Он бесконечен в своем парящем полете, то есть в своей скорости, но конечен в том движении, которым описывает очертания своих составляющих. Философ постоянно реорганизует своиконцепты, даже меняет их; порой достаточно какомунибудь отдельному пункту концепта разрастись, и он производит новую конденсацию, добавляет новые или отнимает старые составляющие. Бывает, что философ являет пример настоящей амнезии, делающей  его чуть ли не больным: по словам Ясперса, Ницше «подправлял свои собственные идеи, создавая новые, но не признавал этого открыто; в состоянии возбуждения он забывал те выводы, к которым приходил ранее». Или у Лейбница: «Я думал, что вхожу в гавань, но… был отнесен обратно в открытое море» [11] . Одно, однако, остается абсолютным — тот способ, которым творимый концепт полагает себя в себе самом и наряду с другими. Относительность и абсолютность концепта — это как бы его педагогика и онтология, его сотворение и самополагание, его идеальность и реальность. Он реален без актуальности, идеален безабстрактности… Концепт характеризуется своей консистенцией — эндоконсистенцией и экзоконсистенцией, — но у него нет референции; он автореферентен, будучи творим, он одновременно сам полагает и себя и свой объект. В его конструировании объединяются относительное и абсолютное.

Наконец, концепт недискурсивен, и философия не является дискурсивным образованием, так как не выстраивает ряда пропозиций. Только путая концепт с пропозицией, можно верить в существование научных is концептов и рассматривать пропозицию как настоящий «интенсионал» (то, что выражает собой фраза); философский же концепт при этом чаще всего предстает просто как пропозиция, лишенная смысла. Такая путаница царит в логике, и ею объясняется нелепоепредставление логики о философии. Концепты меряются «философской» грамматикой, которая подменяет их пропозициями, извлеченными из фраз, где они фигурируют; нас все время замыкают в альтернативе двух пропозиций, не видя, что концепт уже перешел висключенное третье. Концепт — это ни в коем случае не пропозиция, он не пропозиционален, а пропозиция ' никогда не бывает интенсионалом. Пропозиции определяются своей референцией, а референция затрагивает не Событие, но отношение с состоянием вещей  или тел, а также предпосылки этого отношения. Эти предпосылки отнюдь не образуют интенсионала, они всецело экстенсиональны: из них вытекает ряд операций расстановки по абсциссе (линеаризации), включающих интенсивные ординаты в пространственновременные или энергетические координаты, а также операции установления соответствий между выделенными таким образом множествами. Именно такого рода рядами и соответствиями определяется дискурсивность экстенсивных систем; независимость переменных в пропозициях противостоит неделимости вариаций в концепте. Обладая только консистенцией или же интенсивными внекоординатными ординатами, концепты свободно вступают в отношения недискурсивной переклички — либо потому, что составляющие одного из них сами становятся концептами, имеющими другие, опятьтаки разнородные составляющие, либо потому, что между концептами ни на одном уровне нет никакой иерархической разницы. Концепты — ю это центры вибрации, каждый в себе самом и по отношению друг к другу. Поэтому в них все перекликается, вместо того чтобы следовать или соответствовать друг другу. Концептам незачем быть последовательными. В качестве фрагментарных целых концепты не являются даже деталями мозаики, так как их неправильные очертания не соответствуют друг другу. Вместе они образуют стену, но это стена сухой кладки, где все камни хоть и держатся вместе, однако каждый посвоему. Даже мосты между концептами — тоже перекрестки или же окольные пути, не описывающие никаких дискурсивных комплексов. Это подвижные мосты. В таком смысле не будет ошибкой считать, что философия постоянно находится в состоянии отклонения или дигрессивности.

Отсюда вытекают важные различия между высказыванием фрагментарных концептов в философии и высказыванием частных пропозиций в науке. В первом аспекте всякое высказывание является полагательным (de position); но оно остается вне пропозиции (proposition), потому что ее объектом является некоторое состояние вещей как референт, а ее предпосылками — референции, образующие истинностные значения (даже если сами по себе эти предпосылки являются внутренними по отношению к объекту). Напротив того, полагательное высказывание строго имманентно концепту, у которого нет другого объекта, кроме неделимости составляющих, через которые он сам вновь и вновь проходит; в этом и состоит его консистенция. Если же говорить о другом аспекте, овысказываниях творческих или обладающих личной

подписью, то несомненно, что научные пропозиции и их корреляты носят ничуть не менее «подписной» и творческий характер, чем философские концепты; поэтому мы и говорим о теореме Пифагора, декартовых координатах, числе Гамильтона, функции Лагранжа, точно так же как и о платоновской Идее или картезианском cogito и т. п. Но сколь бы ни были историчны и исторически достоверны те личные имена, с которыми связывается при этом высказывание, они всего лишь маски для иных становлений, всего ю лишь псевдонимы для более таинственных единичных существ. В случае пропозиций таковыми^являются внешние частные наблюдатели, научно определяемые по отношению к той или другой оси референции, в случае же концептов это внутренние концептуальные персонажи, витающие в том или ином плане консистенции. Мало сказать, что в философиях, науках и искусствах весьма поразному употребляются личные имена: то же относится и к синтаксическим элементам, таким как предлоги, союзы, слова типа «НО», «итак»… Философия говорит фразами, но из фраз, вообще говоря, не всегда извлекаются пропозиции. Пока что в нашем распоряжении есть только весьма общая гипотеза: из фраз или их эквивалента философия добывает концепты (не совпадающие с общимиили абстрактными идеями), тогда как наука — про-, спекты (пропозиции, не совпадающие с суждениями), а искусство — перцепты и аффекты (также не совпадающие с восприятиями или чувствами). В каждом из трех случаев те испытания и применения, которым подвергается язык, не сравнимы друг с другом, однако ими не только определяется различие между этими дисциплинами, но также и постоянно образуются их пересечения.

ПРИМЕР I

Чтобы подтвердить вышеизложенный анализ, возьмем для начала какойнибудь из самых известных «подписных» философских концептов — например,картезианское cogito, декартовское «Я»; это один из концептов «я». У этого концепта три составляющих — «сомневаться», «мыслить», «быть» (отсюда не следует, что всякий концепт троичен). Целостное высказывание, образуемое этим концептом как множественностью, таково: я мыслю, «следовательно» я существую; или в более полном виде — я, сомневающийся, мыслю, существую, я существую как мыслящая вещь. Таково постоянно возобновляемое событие мысли, каким ви-) дит его Декарт. Концепт сгущается в точке Я, которая проходит сквозь все составляющие и в которой совпадают Я' — «сомневаться», Я" — «мыслить», Я'" — «существовать». Составляющие, то есть интенсивные ординаты, располагаются в зонах соседства или неразли-; чимости, делающих возможным их взаимопереход и образующих их неделимость: первая такая зона находится между «сомневаться» и «мыслить» (я, сомневающийся, не могу сомневаться в том, что мыслю), вторая — между «мыслить» и «существовать» (чтобы мыслить, нужно существовать).

В данном случае составляющие концепта предстают как глаголы, но это не является правилом, достаточно лишь, чтобы они были вариациями. Действительно, сомнение включает в себя моменты, которые представляют собой не виды некоторого рода, а фазы некоторой вариации — сомнение чувственное, научное, обсессивное. (Таким образом, каждый концепт обладает фазовым пространством, хотя и подругому, чем в науке.) То же самое относится и к модусам мышления — ощущать, воображать, составлять понятия. То же и в отношении типов существования (существа), вещного или субстанциального — бесконечное существо, конечное мыслящее существо, протяженное существо. Примечательно, что в последнем случае концепт «я» сохраняет за собой лишь вторую фазу существа иоставляет в стороне прочие части вариации. И это как раз является знаком того, что концепт как фрагментарная целостность замкнут формулой «я существую как мыслящая вещь»: другие фазы существа доступны только через посредство мостовперекрестков, ведущих к другим концептам. Так, формула «в числе своих понятий я имею понятие о бесконечном» — это мост, ведущий от концепта «я» к концепту Бога, каковой сам обладает тремя составляющими, образующими «доказательства» существования Бога как бесконечного соis бытия, и третье из них (онтологическое) обеспечивает замкнутость концепта, но одновременно и открывает новый мост, новую развилку, ведущую к концепту протяженности, поскольку именно ею гарантируется объективное истинностное значение других ясных и связных понятий, которыми мы обладаем.

Когда задают вопрос: «были ли у cogito предшественники?» — то имеется в виду вот что: существуют ли концепты, подписанные именами прежних философов, которые имели бы похожие, почти те же самые составляющие, но какойто одной не хватало бы или же добавлялись лишние, так что cogito не могло достичь кристаллизации, поскольку составляющие еще не совпадали в некотором «я»? Все как бы и готово, а чегото не хватает. Возможно, этот прежний концепт отсылал к иной проблеме, чем проблема cogito (чтобы появилось картезианское cogito, должна была измениться проблема), или даже разворачивался в другом плане. Картезианский план состоит в том, чтобы устранить любые эксплицитнообъективные пресуппозиции, при которых концепт отсылал бы к другим концептам (например, «человек как разумное животное»). Он опирается только на префилософское понимание, то есть на имплицитносубъективные пресуппозиции: все знают, что значит «мыслить», «существовать», «я» (мы знаем это, поскольку сами делаем это, являемся этим или говорим это). Это совершенно новое различение. Подобному плану требуется первичный концепт, который не должен предполагать ничего объективного. То есть проблема ставится следующимобразом: каким будет первичный концепт в этом плане, или с чего начать, чтобы определить истину как абсолютно чистую субъективную достоверность? Именно таково cogito. Другие концепты пойдут и на завоевание объективной действительности, но лишь при условии что они ю связаны мостами с первичным концептом, решают проблемы, подчиненные тем же, что и он, условиям, и остаются в том же, что и он, плане; достоверное познание само вбирает в себя объективную действительность — а не так, чтобы объективная действительность предполагалакакуюто истину, признаваемую предсуществующей или предположенной ей.

Напрасно спрашивать себя, прав Декарт или не прав. Действительно ли субъективноимплицитныепресуппозиции лучше объективноэксплицитных? Нужно ли вообще с чегото «начинать», а если нужно, то обязательно ли с точки зрения субъективной достоверности? И может ли при этом «мышление» служить сказуемым при некотором «Я»? Прямого ответа нет. Картезианские концепты могут быть оценены только в зависимости от проблем, на которые отвечают, и от плана, в котором происходят. Вообще говоря, если создававшиеся ранее концепты могли лишь подготовить, но не образовать новый концепт — значит, их  проблема еще не выделилась из других, а их план еще не получил необходимую кривизну и движения. Если же концепты могут заменяться другими, то лишь при условии новых проблем и нового плана, по отношению к которым не остается, например, никакого смысла в «Я», никакой необходимости в начальной точке, никакого различия между пресуппозициями (или же возникают другие смыслы, необходимости, различия). Концепт всегда обладает той истиной, которую получает в зависимости от условий своего создания. Бывает ли, что один план лучше другого, а одни проблемынастоятельнее других? На сей счет решительно ничего нельзя сказать. Просто следует строить планы и ставить проблемы, так же как следует творить концепты. Философ старается работать как можно лучше, но ему не до того, чтобы выяснять, самое ли это лучшее, идаже не до того, чтобы вообще интересоваться таким вопросом. Разумеется, новые концепты должны соотноситься с нашими проблемами, нашей историей и особенно с нашими становлениями. Но что значат «концепты нашего времени» или же вообще какоголибо времени? Концепты не вечны, но разве это делает их временными? Что такое философская форма проблем нашего времени? Концепт бывает «лучше» прежнего в том смысле, что позволяет расслышать новые вариации и неведомые переклички, производит неприis вычные членения, приносит с собой парящее над нами Событие. Но разве не то же самое делал и прежний концепт? И можно даже сегодня оставаться платоником, картезианцем или кантианцем, ибо вполне правомерно считать, что их концепты способны вновь заработать применительно к нашим проблемам и одушевить собой те концепты, которые еще предстоит создать. И кто лучший последователь великих философов — тот, кто повторяет то, что они говорили, или же тот, кто делает то, что они делали, то есть создаетконцепты для необходимо меняющихся проблем?


Поэтому у философа очень мало вкуса к дискуссиям. Услышав фразу «давайте подискутируем», любой философ убегает со всех ног. Спорить хорошо за круглым столом, но философия бросает свои шифрованные кости на совсем иной стол. Самое малое, что можно сказать о дискуссиях, это что они не продвигают дело вперед, так как собеседники никогда не говорят об одном и том же. Какое дело философии до того, что некто имеет такието взгляды, думает так, ане иначе, коль скоро остаются невысказанными замешанные в этом споре проблемы? А когда эти проблемы высказаны, то тут уж надо не спорить, а создавать для назначенной себе проблемы бесспорные концепты. Коммуникация всегда наступает слишком рано или слишком поздно, и беседа всегда является лишней по отношению к творчеству. Иногда философию представляют себе как вечную дискуссию, в духе «коммуникационной рациональности» или «мирового демократического диалога». Нет ничего более неточного; когда один философ критикует другого, то делает это исходя из чуждых ему проблем и в чуждом ему плане, переплавляя его концепты, подобно тому как можно переплавить пушку, отлив из нее новое ю оружие. Спорящие всегда оказываются в разных планах. Критиковать — значит просто констатировать, что старый концепт, погруженный в новую среду, исчезает, теряет свои составляющие или же приобретает другие, которые его преображают. А те, кто занимается нетворческой критикой, кто ограничивается защитой исчезающего концепта, не умея придать ему сил к возрождению, — для философии такие суть истинное бедствие. Все эти специалисты по дискуссиям и коммуникации движимы обидой. Сталкивая друг сдругом пустые общие словеса, они говорят лишь сами о себе. Философия же не выносит дискуссий. Ей всегда не до них. Спор для нее нестерпим не потому, чтобы она была так уж уверена в себе; напротив, именно неуверенность влечет ее на новые, более одинокиепути. Но разве Сократ не превратил философию в вольную дружескую дискуссию? Разве это не вершина греческой общительности — беседы свободных людей? На самом деле Сократ постоянно занимался тем, что делал невозможной всякую дискуссию —  будь то в краткой форме агона (вопросов и ответов) или в длинной форме соперничающих между собой речей. Из друга он сделал исключительно друга концепта, а из самого концепта — безжалостный монолог, устраняющий одного соперника за другим.

ПРИМЕР II

Мастерство Платона в построении концепта хорошо видно на примере «Парменида». В Едином есть двесоставляющих (бытие и небытие), есть несколько фаз

этих составляющих (Единое большее бытия, равное бытию, меньшее бытия; Единое большее небытия, равное небытию), есть зоны неразличимости (по отношению к себе, по отношению к другим). Это настоящий образец концепта.

Но не предшествует ли Единое всякому концепту? Здесь Платон учит одному, а сам делает обратное: он творит концепты, но ему нужно полагать их как репрезентацию того несотворенного, что им предшествует.

В свой концепт он включает время, но это время должно ю быть Предшествующим. Он конструирует концепт — но как свидетельство некоторой предсуществующей объектности, в форме временного различия, которым может измеряться удаленность или близость подразумеваемого конструктора. Дело в том, что в плане Платона истина полагается в качестве предполагаемой, уже присутствующей. Именно такова Идея. В платоновском концепте Идеи первичность получает смысл совершенно точный и совершенно отличный от того, какой она будет иметь у Декарта: это то, что объективно обладаетчистым качеством, или то, что не является ничем другим кроме того, что оно есть. Одна лишь Справедливость справедлива, одно лишь Мужество мужественно — это и есть Идеи, и в этом смысле Идея матери существует, если есть такая мать, которая является только матерью(которая не была бы сама еще и дочерью), или Идея во-, лоса — если есть такой волос, который был бы только ' волосом (и не был бы также кремнием). Понятно, что вещи, напротив, всегда являются еще и чемто иным, чем то, что они есть: то есть в лучшем случае они имеют  качество во вторичном владении, они могут лишь претендовать на него, и лишь постольку, поскольку причастны Идее. А раз так, у концепта Идеи оказываются следующие составляющие: обладаемое качество (или же качество, которым требуется обладать); Идея, обладающая первичным владением, без всякой причастности; то, что претендует на качество и может обрести его лишь во вторичное (третичное, четвертичное…) владение; Идея, к которой причастны другие и которая судит о достоинствах претендентов. Это, можно сказать, Отец, отецдвойник, дочь и претенденты на ее руку. Таковы интенсивные ординаты Идеи; притязания претендента могут основываться лишь на соседстве, на более или менее тесной близости, которую он «имел» по отношению к Идее, паря над нею в некотором прошлом — обязательно прошлом — времени. В этой своей форме прогилости время принадлежит к концепту, образует как бы его зону. Само собой разумеется, что картезианское cogito не могло развиться в этом греческом плане, ю на почве платонизма. До тех пор, пока сохранялось предсуществование Идеи (хотя бы в христианской форме прообразов в разуме Божьем), cogito могло лишь подготавливаться, но не сложиться окончательно. Для того чтобы Декарт создал этот концепт, «первичность» должна была совершенно переосмыслиться, приняв субъективный смысл, и должна была уничтожиться всякая разница во времени между идеей и формирующей ее душойсубъектом (поэтому так важно критическое замечание Декарта по поводу анамнесиса — когдаон пишет, что врожденные идеи существуют не «до», а «одновременно» с душой). Следовало добиться единовременности концепта и сделать так, чтобы даже истины создавались Богом. Сама природа притязаний должна была измениться — претендент уже не получает рукудочери от ее отца, но завоевывает ее сам, своими собственными рыцарскими подвигами… своим собственным методом. С этой точки зрения мы должны были бы и выяснять, мог ли Мальбранш (а если да, то какой ценой) вновь привести в действие составляющие платоновского концепта, оставаясь в безупречно декартовском плане. Здесь, однако, мы хотели лишь показать, что в концепте всегда есть составляющие, способные воспрепятствовать возникновению другого концепта или, наоборот, способные сами возникнуть лишь ценойисчезновения других концептов. Тем не менее концепт никогда не ценится по тому, чему он препятствует; он ценится только по своему собственному ни с чем не сравнимому положению и сотворению.

Предположим, что к концепту добавили лишнююсоставляющую; вполне вероятно, что от этого он взорвется или же совершенно преобразится; возможно, следствием этого явится новый план, и во всяком случае новые проблемы. Так случилось с кантовским cogito. Да, Кант конструирует «трансцендентальный» план, где сомнение делается ненужным, а природа пресуппозиций вновь меняется. Однако именно в силу такого плана он может заявить, что хотя «я мыслю» является определением и в этом смысле уже предполагает некое неопределенное существование («я существую»), но зато еще неизвестно, каким образом это неопределенное оказывается определяемым, а равно и в какой форме оно предстает определенным. Итак, Кант «критикует» Декарта за то, что тот сказал «я — мыслящая субстанция», поскольку подобное притязание Я ничем не обосновано. Кант требует введения в cogito новойсоставляющей — той самой, что отверг Декарт, а именно времени, ибо только во времени мое неопределенное существование оказывается определяемым. Однако я определен во времени только как пассивнофеноменальное «я», постоянно подвергающееся внешним го воздействиям, изменениям, вариациям. Теперь, стало быть, в cogito оказывается четыре составляющих: я мыслю, и в этом смысле я активен; я обладаю существованием; это существование определяемо лишь во времени, как существование пассивного «я»; следовательно, я определен как пассивное «я», необходимо представляющее себе свою мыслительную активность как ' воздействующего на него Другого. Это не другой субъект, а скорее тот же субъект, ставший другим… Не есть ли это путь к превращению «я» в другого? Не предвестие ли это формулы «Я — это другой»? Такой новый синтаксис, с новыми ординатами, новыми зонами неразличимости, которые обеспечены схемой, а также воздействием «я» на самого себя, — все это делает неделимыми «Я» (Je) и «я» (Moi).35 Если Кант «критикует» Декарта, то это всего лишь значит, что он построил такой план и поставил такую проблему, которых не может заполнить или осуществить картезианское cogito. Декарт создал cogito как концепт, исключив время как форму прогилости, сделав его простой формой последовательности, связанной с продолжающимся творчеством концепта. Кант вновь вводит время в cogito, но это уже совсем иное время, чем время платоновского предшествования. Создаетсяновый концепт. Кант делает время одной из составляющих нового cogito, но для этого он должен представить и новый концепт времени: время становится формой внутренности, в которой три составляющих — последовательность, а также одновременность и постоянность. А отсюда следует и новый концепт пространства, который уже не может определяться простой одновременностью, но становится формой внешности. Тем самым происходит решительный переворот. Пространство, время, «Я мыслю» — это три оригинальных концепта, связанные между собой мостамиперекрестками. Целый шквал новых концептов. История философии требует оценивать не только историческую новизну концептов, созданных тем или иным философом, но и силу их становления в процессе их взаимопереходов.

Мы всюду обнаруживаем один и тот же педагогический статус концепта — это множественность, абсолютная автореференциальная поверхность или объем, составленные из некоторого числа интенсивных вариаций, нераздельно связанных между собой в порядке соседства и пробегаемых некоторой точкой, находящейся в состоянии парящего полета. Концепт — это контур, конфигурация, констелляция некоторого будущего события. В этом смысле концепты  по праву принадлежат философии, так как именно она их вновь и вновь творит. Концепт — это, разумеется, познание, но только самопознание, и познается в нем чистое событие, не совпадающее с тем состоянием вещей, в котором оно воплощается. Всякий развыделять событие из вещей и живых существ — такова задача философии, когда она создает концепты и целостности. Строить из вещей и живых существ новое событие, придавать им все новые и новые события — пространство, время, материю, мышление, возможность как события…

Напрасно пытаться наделять концептами науку: даже когда она занимается теми же самыми «объектами», то не с точки зрения концепта, не создавая концептов. Могут возразить, что это спор о словах, но в словах почти всегда содержатся определенныеинтенции и уловки. Это был бы чистый спор о словах, если бы решили закрепить понятие концепта только за наукой, найдя при этом иное слово для обозначения того, чем занимается философия. Чаще же всего поступают иначе. Сначала науке приписывают способность создавать концепты, определяют концепт через творческие приемы науки, меряют его наукой, а потом задаются вопросом, нет ли возможности и для философии формировать некие концепты второго порядка, возмещающие свою неполноценность расплывчатой отсылкой к жизненному опыту. Так, ЖильГастон Гранже сначала определяет концепт как научную пропозицию или функцию, а потом признает, что возможны всетаки и философские концепты, в которых референциальная связь с объектомзаменяется корреляцией с «целостностью опыта» [12] .

На самом же деле одно из двух: либо философия вообще ведать не ведает о концепте, либо она ведает им по праву и из первых рук, ничего не оставляя на долю науки, — которая в этом, впрочем, и не нуждается, занимаясь только состояниями вещей и их условиями. Науке достаточно пропозиций и функций, а философия, со своей стороны, не имеет нужды обращаться к какомулибо опыту, способному придать лишь призрачновнешнюю жизнь вторичным, внутренне бескровным концептам. Философский концепт не нуждается в компенсирующей референции к опыту, но сам, в силу своей творческой консистенции, создает событие, парящее над всяким опытом, как и над всяким состоянием вещей. Каждый концепт посвоему кроит и перекраивает это событие. Величие той или иной философии измеряется тем, к каким событиям призывают нас ее концепты, или же тем, какие события мы способны вычленить из концептов благодаря ей. Поэтому следует изучать во всех деталях ту уникальную, исключительную связь, которую имеют концепты с философией как творческой дисциплиной. Концепт принадлежит философии и только ей одной.

2 План имманенции

Философские концепты — это фрагментарные единства, не пригнанные друг к другу, так как их края не сходятся. Они скорее возникают из бросаемых костей, чем складываются в мозаику. Тем не менее они перекликаются, и творящая их философия всегда представляет собой могучее Единство — нефрагментированное, хотя и открытое; это беспредельная Всецелость, Omnitudo, вбирающая их все в одном и том же плане. Это как бы стол, поднос, чаша. Это и есть план консистенции или, точнее, план имманенции концептов, планомен. Концепты и план строго соответствуют друг другу, но их тем более точно следует различать. План имманенции — это не концепт, даже не концепт всех концептов. Если смешивать их между собой, то ничто не сможет помешать всем концептам слиться в один или же стать универсалиями, когда они теряют свою единичность, а план имманенции — свою открытость. Философия — это конструирование, а конструирование включает два взаимодополнительных и разноприродных аспекта — создание концептов и начертание плана. Концепты — это как множество волн, которые вздымаются и падают, тогда как план имманенции — это та единственная волна, которая их свертывает и развертывает. План облекает собой бесконечные движения, пробегающие его вперед и назад, а концепты — это бесконечные скорости конечных движений, которые всякий раз пробегают лишь свои собственные составляющие. От Эпикура до Спинозы (великолепная книга V…), от Спинозы до Мишо проблемой мысли является бесконечная скорость, но для такой скорости нужна среда, которая сама в себе бесконечно подвижна, — план, пустота, горизонт. Требуется эластичность концепта, но вместе с ней и текучесть среды [13] . Требуется и то и другое вместе, чтобы образовались «медленные существа», то есть мы.

Концепты напоминают архипелаг островов или ю же костяк — скорее позвоночный столб, чем черепную коробку, — тогда как план подобен дыханию, овевающему эти изолированные островки. Концепты — это абсолютные поверхности или объемы, неправильные по форме и фрагментарные по структуре, is тогда как план представляет собой абсолютную беспредельность и бесформенность, которая не есть ни поверхность ни объем, но всегда фрактальна. Концепты — это конкретные конструкции, подобные узлам машины, а план — та абстрактная машина, деталями которой являются эти конструкции. Концепты суть события, а план — горизонт событий, резервуар или же резерв чисто концептуальных событий; это не относительный горизонт, функционирующий как предел, меняющийся в зависимости от положения наблюдателя и охватывающий поддающиеся наблюдению состояния вещей, но горизонт абсолютный, который независим от какоголибо наблюдателя и в котором событие, то есть концепт, становится независимым от видимого состояния вещей, где оно может совершаться [14] . Концептами выстлан, занят и заселен каждый кусочек плана, тогда как сам план образует ту неделимую среду, сплошная протяженность которой распределяется без разрыва между концептами; они занимают ее, не исчисляя (шифр концепта — это не число), распределяют ее между собой, неразделяя. План — это словно пустыня, которую концепты населяют без размежевания. Единственными областями плана являются сами концепты, а единственным вместилищем концептов является сам план. План не имеет иных областей, кроме заселяющих его ю и кочующих в нем племен. План обеспечивает все более плотную взаимную стыковку концептов, а концепты обеспечивают заселенность плана, кривизна которого все время обновляется и варьируется.

имманенции — это не мыслимый или потенциально мыслимый концепт, но образ мысли, тот образ, посредством которого она сама себе представляет, что значит мыслить, обращаться с мыслью, ориентироваться в мысли… Это не метод, потому что любой метод касается возможных концептов и самуже предполагает такой образ. Это также и не состояние знаний об устройстве и функционировании мозга, поскольку мысль здесь не соотносится с медленно действующим мозгом как научно характеризуемым состоянием вещей, где она просто осуществляется независимо от способа обращения с нею и от. ее ориентации. Это также и не принятое в тот или ' иной момент мнение о мысли, ее формах, целях и средствах. Образ мысли требует строго разграничивать фактическое и юридическое: то, что относится к  самой мысли, должно быть отделено от происшествий, связанных с мозгом, или же от исторических мнений. «Quid juris?» Например, потеря памяти или безумие — может ли это относиться к мысли как таковой, или же это лишь происшествия в жизни мозга, которые должны рассматриваться просто как факты? А созерцание, рефлексия, коммуникация — не суть ли это просто мнения о мысли, составляемые в ту или иную эпоху, в той или иной цивилизации? Образ мысли включает в себя только то, что мысль может востребовать себе по праву. А мысль востребует себе «только» движение, способное доходить до бесконечности. Мысль востребует по праву, отбирает для себя только бесконечное движение или же движение бесконечности. Именно из него и складывается образ мысли.

Движение бесконечности не отсылает к какимлибо пространственновременным координатам, в которых определялись бы последовательные полою жения подвижного элемента и фиксированные точки и оси отсчета, по отношению к которым эти положения меняются. «Ориентация в мысли» не предполагает ни объективной системы отсчета, ни подвижного элемента, который переживал бы себя как субъект is и в качестве такового желал или нуждался бы в бесконечности. Все здесь захвачено движением, так что не остается места ни для субъекта, ни для объекта, которые могут быть только концептами. В движении находится сам горизонт: относительный горизонтотдаляется по мере продвижения субъекта, в абсолютном же горизонте мы уже и всегда в плане имманенции. Характерным для бесконечного движения является его возвратнопоступательный характер: это движение направляется к некоторой цели, но одновременно и возвращается назад к себе, ибо стрелка компаса сама совпадает с полюсом. Если движение мысли к истине — это «обращение к…», то почему бы и самой истине не обратиться к мысли? И почему бы ей не отвратиться от мысли, когда сама мысль отвращается от нее? Однако здесь имеет место не слияние, а взаимообратимость, некий непосредственный, постоянный, мгновенномолниеносный взаимообмен. Бесконечное движение двойственно, и между двумя его сторонами — всего лишь сгиб. В таком смысле иговорят, что мыслить и быть — одно и то же. Точнее, движение — это не только образ мысли, но и материя бытия. Мысль Фалеса, взвиваясь ввысь, возвращается в виде воды. Когда мысль Гераклита превращается в polemos, на нее обрушивается огонь. И здесь и тамскорость одинакова: «Атом движется так же быстро, как мысль» [15] . У плана имманенции две стороны — Мысль и Природа, Physis и Nous. Поэтому столь многие бесконечные движения заключены одно в другое, сгибаются одно внутри другого, так что возвратный ход одного мгновенно приводит в движение другоеи этим грандиозным челноком непрестанно ткется план имманенции. «Обратиться к…» предполагает не только «отвратиться», но и «противостать», «развернуться вспять», «вернуться», «заблудиться», «исчезнуть» [16] . Бесконечные движения порождаются ю даже негативностями: впасть в заблуждение в этом смысле так же продуктивно, как и избегнуть подделки, отдаться своим страстям — как и преодолеть их. Различные движения бесконечности настолько перепутаны между собой, что они вовсе не разрываютВсецелость плана имманенции, а образуют ее переменную кривизну, выпуклые и вогнутые зоны, всю ее фрактальную природу. Именно благодаря этой своей фрактальности планомен всякий раз оказывается бесконечностью, отличной от любой поверхности или объема, определимых как концепты. Каждое движение пробегает весь план, сразу же возвращаясь к себе, каждое движение сгибается, но вместе с тем сгибает другие и само получает от них сгиб, порождая обратные связи, соединения, разрастания, котоъь рые и образуют фрактализацию этой бесконечно сгибаемой бесконечности (переменную кривизну плана). ' Но если верно, что план имманенции всегда единственный и представляет собой чистую вариацию, то тем более требует объяснения существование варьирующихся, отличных друг от друга планов имманенции, которые сменяются или состязаются в истории, именно в силу отбора и предпочтения тех или других бесконечных движений. План имманенции очевидным образом различен у греков, в XVII веке и в современности (притом, что эти понятия расплывчаты и общи) — не тот образ мысли и не та материя бытия. Следовательно, план служит объектом бесконечной спецификации, а потому кажется Всецелостью лишь в каждом отдельном случае, для которого специфичен выбор того или иного движения. Эта сложность, связанная с окончательной характеристикой плана имманенции, может быть разрешена лишь постепенно.

Очень важно не путать план имманенции с занимающими его концептами. Тем не менее некоторые элементы могут встречаться дважды — в плане и в концепте, однако черты их будут при этом разными, ю даже если они и обозначаются одними и теми же глаголами и словами. Мы видели это на примере слов «существовать», «мысль», «единое»: они входят в составляющие концептов и сами являются концептами, но совсем поиному, чем они принадлежат плану имманенции как образу или материи. И обратно, в плане истина может быть определена лишь через формулы «обратиться к…» или «то, к чему обращается мысль»; при этом, однако, мы не располагаем никаким концептом истины. Если и само заблуждение по правуявляется элементом плана, то тогда суть его просто в том, что мы принимаем ложное за истинное (падаем), концепт же оно обретет лишь в том случае, если будут определены его составляющие (например, согласно Декарту это две составляющих — ограниченноепонимание и безграничная воля). Таким образом, если пренебречь разницей в природе, движения или элементы плана могут показаться просто номинальными определениями по отношению к концептам. На самом же деле элементы плана суть диаграмматические черты, тогда как концепты — интенсивные черты. Первые представляют собой движения бесконечности, вторые же — интенсивные ординаты этих движений, как бы оригинальные сечения или дифференциальные положения; это конечные движения, бесконечность которых только в скорости и которые всякий раз образуют поверхность или объем, некий неправильный контур, ставящий предел разрастанию. Первые суть абсолютные направления, по природе своей фрактальные, вторые же — абсолютные измерения, поверхности или объемы, которые всегдафрагментарны и определяются интенсивно. Первые являются интуициями, вторые — интенсионалами. Мысль о том, что любая философия вытекает из некоторой интуиции, которую она постоянно развертывает в своих концептах с разной степенью интенсивности, — эта грандиозная перспектива в духе Лейбница или Бергсона оказывается обоснованной, если рассматривать интуицию как оболочку бесконечных движений мысли, непрестанно пробегающих некоторый план имманенции. Разумеется, отсюда ю нельзя делать вывод, что концепты прямо выводятся из плана: для них требуется специальное конструирование, отличное от конструирования плана, и потому концепты должно создавать наряду с составлением плана. Интенсивные черты никогда не являются is следствием диаграмматических черт, а интенсивные ординаты невыводимы из движений или направлений. Существующее между этими двумя разрядами соответствие — это даже нечто большее, чем простые переклички; в нем замешаны такие дополнительные поотношению к творчеству концептов инстанции, как концептуальные персонажи.

Если философия начинается с создания концептов, то план имманенции должен рассматриваться как нечто префилософское. Он предполагается — нетак, как один концепт может отсылать к другим, а. так, как все концепты в целом отсылают к некоему ' неконцептуальному пониманию. Причем это интуитивное понимание меняется в зависимости от того, как начертан план. У Декарта то было субъективноимплицитное понимание, предполагаемое первичным концептом «Я мыслю»; у Платона то был виртуальный образ ужепомысленного, которым дублируется каждый актуальный концепт. Хайдеггер обращается к «преонтологическому пониманию Бытия», к «преконцептуальному» пониманию, в котором, очевидно, подразумевается постижение той или иной материи бытия в соотношении с тем или иным расположением мысли. Так или иначе, философия всегда полагает нечто префилософское или даже нефилософское — потенцию Всецелости, подобной волнуемой пустыне, которую заселяют концепты. «Префилософское» не означает чеголибо предсуществующего, а лишь нечто не существующее вне философии, хоть и предполагаемое ею. Это ее внутренние предпосылки. Нефилософское, возможно, располагается в самом сердце философии, еще глубже, чем сама философия, и означает, что философия не может быть понята одним лишь философскоконцептуальным способом, ю что в сущности своей она обращается и к нефилософам [17] . Как мы увидим, эта постоянная соотнесенность философии с нефилософией имеет различные аспекты; в данном первом аспекте философия, определяемая как творчество концептов, имеет следствием некоторую пресуппозицию, которая отлична и в то же время неотделима от нее. Философия — это одновременно творчество концепта и установление плана. Концепт есть начало философии, план же — ее учреждение [18] . Разумеется, план состоит не в какойлибо программе, чертеже, цели или средстве; это план имманенции, образующий абсолютную почву философии, ее Землю или же детерриториализацию, ее фундамент, на которых она творит свои концепты. Требуется и то и другое — создать концепты и учредить план, так же как птице нужны два крыла, а рыбе два плавника.

Обычно мысль вызывает к себе равнодушие. И тем не менее не будет ошибкой сказать, что это опасное занятие. Собственно, равнодушие прекращается  именно тогда, когда эти опасности становятся очевидными, зачастую же они остаются скрытыми, малозаметными, неизбежными издержками предприятия.

В силу того, что план имманенции префилософичен и работает уже не с концептами, в нем требуется экспериментировать на ощупь, и при его начертании пользуются средствами не вполне благовидными, не вполне благоразумными и рациональными. Это могутбыть средства из разряда грез, патологических процессов, эзотерических опытов, опьянения или трансгрессии. В плане имманенции нужно стремиться к линии горизонта — из такого похода возвращаются с опаленными глазами, пусть даже это глаза духа. Даже ю и у Декарта есть своя греза. Мыслить — всегда значит идти колдовским путем. Таков, скажем, план имманенции у Мишо, с его неистовыми бесконечными движениями и скоростями. Чаще всего такого рода средства не проявляются в итоге мышления, каковой долis жен пониматься лишь сам по себе и на холодную голову. Но тогда «опасность» получает другой смысл — опасность очевидных последствий, наступающих тогда, когда чистая имманентность вызывает резкое инстинктивное осуждение со стороны общественногомнения, и это осуждение еще удваивается изза природы создаваемых концептов. Ибо мы можем мыслить, лишь становясь чемто иным, немыслящим, — животным, растением, молекулой, элементарной частицей, которые пересматривают нашу мысль и даютей новый толчок.

План имманенции — это как бы срез хаоса, и действует он наподобие решета. Действительно, для хаоса характерно не столько отсутствие определенностей, сколько бесконечная скорость их возникновения и исчезновения; это не переход от одной определенности к другой, а, напротив, невозможность никакого соотношения между ними, так как одна возникает уже исчезающей, а другая исчезает едва наметившись. Хаос — это не инертностационарное состояние, не случайная смесь. Хаос хаотизирует, растворяет всякую консистенцию в бесконечности. Задача философии — приобрести консистенцию, притом не утратив бесконечности, в которую погружается мысль (в этом отношении хаос обладает как физическим, так и мысленным существованием). Придать консистенцию у ничего не потеряв из бесконечности, — это далеко не та же задача, что в науке, которая стремится придать хаосу референции ценой отказа от бесконечных движений и скоростей и изначального ограничения скорости; в науке первенствует свет, то есть относительный горизонт. Напротив того, философия исходит из предположения или из учреждения плана имманенции — в его переменной кривизне и сохраняются те бесконечные движения, которые возвращаются обратно к себе в процессе постоянного взаимообмена, но одновременно и высвобождают другие сохраняющиеся движения. Тогда делом концептов будет намечать интенсивные ординаты этих is бесконечных движений, то есть движения сами по себе конечные, но с бесконечной скоростью формирующие переменные контуры, вписанные в план. Осуществляя сечение хаоса, план имманенции призывает к созданию концептов.

На вопрос: «Может ли и должна ли философия рассматриваться как явление древнегреческой цивилизации?» — первым ответом был сочтен такой: действительно, греческий полис предстает как новое сообщество «друзей», во всей двусмысленности этогослова. ЖанПьер Вернан дает еще и второй ответ: греки первыми осознали, что Порядок строго имманентен такой космической среде, которая, подобно плоскому плану, делает срез хаоса. Если такой планрешето называть Логосом, то это далеко не то же, что  просто «разум» (в том смысле, в каком говорят, что мир устроен разумно). Разум — всего лишь концепт, и притом слишком скудный, чтобы им определялись план и пробегающие его бесконечные движения. В общем, первыми философами были те, кто учредилплан имманенции в виде сети, протянутой сквозь хаос. В этом смысле они противостояли Мудрецам — персонажам религии, жрецам, в понимании которых учреждаемый порядок всегда трансцендентен, устанавливается извне вдохновленным Эридой великимдеспотом или величайшим из богов, в результате таких войн, перед которыми меркнет любой агон, и такой вражды, где изначально нет места испытаниям соперничества [19] . Религия всегда там, где трансцендентность, вертикальное Бытие, имперское Государство на небесах или на земле, а философия всегдатам, где имманентность, пусть даже она служит ареной для агона и соперничества (этого не опровергают и греческие тираны, так как они всецело на стороне сообщества друзей, проявляющегося сквозь все их безумнейшие и жесточайшие соперничества). Таким ю образом, обе возможных характеристики философии как специфически греческого явления, пожалуй, глубоко взаимосвязаны. Одни лишь друзья способны развернуть план имманенции, который, словно неверная почва, уходит изпод ног идолов. У Эмпедоклаэтот план чертит Филия, хотя ко мне она оборачивается другой стороной своего сгиба — Ненавистью, движением, которое стало негативным и свидетельствует о субтрансцендентности хаоса (вулкан) и супертрансцендентности божества. Возможно, что первые философы, и особенно Эмпедокл, еще были похожи на жрецов и даже на царей. Они носили маску мудрецов, и, по словам Ницше, как же было философии поначалу не маскироваться? Да и перестанет ли она когданибудь вообще в этом нуждаться? Кольскоро учреждение философии совпадает с предположением о префилософском плане, то почему же философии не воспользоваться этим, чтобы взять себе личину? Так или иначе, первые философы начертали план, непрестанно пробегаемый бесконечными движениями по обеим своим сторонам, одна из которых может быть охарактеризована как Physis, поскольку она дает материю для Бытия, а другая — как Nofls, поскольку она дает образ для мысли. С наибольшей строгостью различение этих двух сторон проведеноАнаксимандром, у которого движение качеств сочетается с могуществом абсолютного горизонта — Apeiron, или Беспредельного, — но в одном и том же плане. Философ осуществляет массовый захват мудрости, ставит ее на службу чистой имманентности. Генеалогию он заменяет геологией.

ПРИМЕР III

Нельзя ли рассматривать всю историю философии как учреждение того или другого плана имманенции? При этом выделялись бы физикалисты, делающие акцент на материи Бытия, и ноологисты — для них главное образ мысли. Однако сразу же возникает опасность путаницы: уже не сам план имманенции образовывает данную материю Бытия или данный образ мысли, но имманентность приписывается «чемуто» в дательном падеже, будь то Материя или Дух. У Платона и его последователей это стало очевидным. Вместо того чтобы план имманенции образовывал Всецелость, имманентность оказывается имманентной Единому (в дательном падеже), то есть на то Единое, в котором прого стирается и которому присваивается имманентность, накладывается другое Единое, на сей раз трансцендентное; по ту сторону каждого Единого появляется еще Единое — это и есть формула неоплатоников. Всякий раз когда имманентность толкуют как имманентную «чемуто», происходит смешение плана и концепта, так что концепт оказывается трансцендентной универсалией, а план — атрибутом внутри концепта. Превратно истолкованный таким образом план имманенции вновь порождает трансцендентность — отныне он  просто поле феноменов, которое лишь во вторичном владении обладает тем, что изначально принадлежит к трансцендентному единству.


В христианской философии ситуация еще более ухудшилась. Полагание имманентности осталось чисто философским учреждением, но теперь оно оказывается терпимо лишь в очень малых дозах, оно строго контролируется и обставляется со всех сторон требованиями эманативной и особенно креативной трансцендентности. Рискуя судьбой своего творчества, а то исобственной жизнью, каждый философ вынужден называть, что вводимая им в мир и дух доза имманентности не подрывает трансцендентности Бога, которому имманентность может быть присвоена лишь вторично (Николай Кузанский, Экхарт, Бруно). Религиозная власть требует, чтобы имманентность допускалась лишь местами или на промежуточном уровне, примерно как в каскадных фонтанах, где вода может недолго пребывать, «имманировать» на каждой ступени, но лишь при том условии, что она проистекает из более высокого источника и стекает еще ниже (как выразился бы Валь, это трансасценденция и трансдесценденция). Можно считать, что имманентность — это актуальнейший пробный камень любой философии, так как она берет на себя все опасности, с которыми той приходится сталкиваться, все осуждения, гонения и отречения, которые та претерпевает. Чем, кстати, доказывается, что проблема имманентности — не абстрактная и не чисто теоретическая. На первый взгляд непонятно, почему имманентность столь опасна, но тем не менее это так. Она поглощает без следа мудрецов и богов. Философа узнают по тому, что он отдает на откуп имманентности — словно на откуп огню. Имманентность имманентна только себе самой, и тогда уж она захватывает все, вбирает в себя Всецелость и не оставляет ничего такого, чему она могла бы быть имманентна. Покрайней мере, всякий раз когда имманентность толку-, ют как имманентную «Чемуто», можно быть уверенным, что этим «Чемто» вновь вводится трансцендентное.

Начиная с Декарта, а затем у Канта и Гуссерля,  благодаря cogito появилась возможность трактовать план имманенции как поле сознания. Иными словами, имманентность стали считать имманентной чистому сознанию, мыслящему субъекту. У Канта этот субъект называется трансцендентальным, а не трансцендентным — именно потому, что это субъект поля имманенции любого возможного опыта, которым покрывается все, как внешнее, так и внутреннее. Кант отвергает всякое трансцендентное применение синтеза, зато он относит имманентность к субъекту синтеза как новому, субъективному единству. Он даже может позволить себе роскошь разоблачения трансцендентных Идей, сделав из них «горизонт» поля, имманентного субъекту [20] . Но при всем том Кант находит новейший способспасения трансцендентности: теперь это уже будет не трансцендентность Чегото или же Единого, стоящего выше всех вещей (созерцание), а трансцендентность Субъекта, которому поле имманенции присваивается лишь постольку, поскольку принадлежит некоему «я», ю необходимо представляющему себе данный субъект (рефлексия). Мир греческой философии, не принадлежавший никому, все более и более переходит в собственность христианского сознания.

Остается следующий шаг: когда имманентностьстановится имманентна трансцендентальной субъективности (в дательном падеже), то в ее собственном поле должна появиться метка или шифр трансцендентности как акта, отсылающего теперь уже к другому «я», к другому сознанию (коммуникация). Так происходит у Гуссерля и многих его последователей, которые вскрывают в Другом или же в Плоти подземную работу трансцендентного внутри самой имманентности. У Гуссерля имманентность мыслится как имманентность текущего опыта субъективности (в дательном падеже), но поскольку этот чистый и даже стихийный опыт не всецело принадлежит тому «я», которое представляет его себе, то в этих самых зонах непринадлежности на горизонте вновь появляется чтото трансцендентное — то ли в форме «имманентнопервозданной трансцендентности» мира, заполненного интенциональными объектами, то ли как особо привилегированная трансцендентность интерсубъективного мира, населенного другими «я», то ли как объективная трансцендентность мира идей, наполненного культурнымиформациями и сообществом людей. Сегодня уже не довольствуются тем, чтобы мыслить имманентность как имманентную чемуто трансцендентному, — желают помыслить трансцендентность внутри имманентного, надеясь на разрыв в имманентности. Так, у Ясперса план имманенции получает глубочайшее определение как «всеохватывающее», но в дальнейшем это всеохватывающее оказывается лишь вулканическим бассейном для извержений трансцендентного. Греческий логос заменяется иудеохристианским «словом»; не довольствуясь больше присвоением имманентности ю трансцендентному, его заставляют отовсюду изливаться из нее. Не довольствуясь отсылкой имманентности к трансцендентному, желают, чтобы она сама отдавала его назад, выдавала, воспроизводила. Собственно, сделать это нетрудно, достаточно лишь остановить дви~ \ъ жение [21] . Как только останавливается движение бесконечности, трансцендентность оседает, чтобы затем вновь воспрянуть, взметнуться, вырваться на волю. Три типа Универсалий — созерцание, рефлексия, коммуникация — это как бы три века философии, Эйдетика, Критика и Феноменология, неотделимые от истории одной долгой иллюзии. В инверсии ценностей доходили даже до того, что убеждали нас, будто имманентность — это тюрьма (солипсизм…), из которой нас избавляет Трансцендентное.25 Когда Сартр предположил существование безлич-, ностного трансцендентального поля, это вернуло имманентности ее права [22] . Говорить о плане имманенции становится возможно лишь тогда, когда имманентность не имманентна более ничему, кроме себя. Подобный план, возможно, представляет собой радикальный эмпиризм — в нем не представлен никакой текущий опыт, имманентный некоторому субъекту и индивидуализирующийся в том, что принадлежит некоторому «я». В нем представлены одни лишь события, то есть возможные миры как концепты, и Другие как выражения возможных миров или концептуальные персонажи. Событие не соотносит опыт с трансцендентным субъектом=Я, а, напротив, само соотносится с имманентным парящим полетом над бессубъектным полем; Другой не сообщает другому «я» трансцендентность, но возвращает всякое другое «я» в имманентность облетаемого поля. Эмпиризм знает одни лишь события и Других, поэтому он великий творец концептов. Его ю сила начинается с того момента, когда он дает определение субъекту, — субъект как габитус, привычка, не более чем привычка в поле имманентности, привычка говорить «Я»…

Что имманентность бывает имманентна лишь себе is самой, то есть представляет собой план, пробегаемый движениями бесконечности и наполненный интенсивными ординатами, — это в полной мере сознавал Спиноза. Оттого он был настоящим королем философов — возможно, единственным, кто не шел ни на малейшийкомпромисс с трансцендентностью, кто преследовал ее повсюду. Он создал движение бесконечности, а в последней книге «Этики», говоря о третьем роде познания, придал мысли бесконечные скорости. Здесь он сам достигает неслыханных скоростей, такой молниеносной лаконичности, что волейневолей приходится говорить о музыке, вихрях, ветре и струнах. Он открыл, что свобода — в одной лишь имманентности. Он дал завершение философии, осуществив ее префилософское предположение. У Спинозы не имманентность относится к субстанции и модусам, а сами спинозовские концепты субстанции и модусов относятся к плану имманенции как к своей пресуппозиции. Этот план обращен к нам двумя своими сторонами — протяженностью и мышлением, а точнее, двумя потенциями — потенцией бытия и потенцией мысли. Спиноза — это та головокружительная имманентность, от которой столь многие философы тщетно пытаются избавиться. Созреем ли мы когданибудь для вдохновения Спинозы? Однажды такое случилось с Бергсоном — в начале его «Материи и памяти» начертан план как срез хаоса; это


одновременно бесконечное движение непрерывно распространяющейся материи и образ постоянно и по праву роящейся чистым сознанием мысли (не имманентность имманентна сознанию, а наоборот).


План окружают иллюзии. Это не абстрактные ошибки и не просто результаты внешнего давления, а миражи мысли. Быть может, они объяснимы тяжестью нашего мозга, автоматической передачей в нем господствующих мнений, нашей неспособностью вынести бесконечные движения, совладать с бесконечными скоростями, грозящими нас разрушить (и тогда нам приходится останавливать движение, отдаваться в плен относительному горизонту)? Однако мы ведь и сами пробегаем план имманенции, нахоis димся в абсолютном горизонте. А значит, иллюзии должны хотя бы отчасти исходить из самого плана, подниматься над ним словно туман над озером, словно испарения пресократизма, выделяемые постоянно происходящим в плане взаимопревращением стихий. Как писал Арто, «“план сознания”, то есть беспредельный план имманенции, — индейцы называют его “сигури” — порождает также и галлюцинации, ошибочные восприятия, дурные чувства…» [23] . Следовало бы составить перечень этих иллюзий, измерить is их, как Ницше вслед за Спинозой составлял перечень «четырех великих заблуждений». Однако такой перечень бесконечен. Прежде всего — иллюзия трансцендентности, возможно предшествующая всем остальным (у нее два аспекта — имманентность делается имманентной чемуто, или же в самой имманентности вновь обнаруживается трансцендентность). Далее — иллюзия универсалий, когда концепты смешиваются с планом, причем такая путаница возникает, как только постулируется имманентность, имманентная чемуто, поскольку это «чтото» с необходимостью оказывается концептом; кажется, что универсалии чтото объясняют, тогда как они


сами должны быть объяснены, и при этом впадают в тройную иллюзию — либо созерцания, либо рефлексии, либо коммуникации. Далее — иллюзия вечности, когда забывают, что концепты должны быть сотворены. Далее, иллюзия дискурсивности, когда концепты смешиваются с пропозициями… Отнюдь не следует считать, что все эти иллюзии логически сочленяются между собой наподобие пропозиций, но они взаимно перекликаются или отражаются и ю окутывают план плотным туманом.

План имманенции извлекает определения из хаоса, делая из них свои бесконечные движения или диаграмматические черты. Можно и даже должно предполагать множественность планов, так как ни один is из них не мог бы охватить весь хаос, не впадая в него сам, и так как в каждом содержатся лишь те движения, которые способны к общему сгибу. Если история философии являет нам так много совершенно разных планов, то это не только изза иллюзий и их многообразия, не только потому, что каждый посвоему вновь и вновь восстанавливает трансцендентность, но и, глубже, потому, что каждый посвоему создает имманентность. Каждый план осуществляет отбор того, что по праву принадлежит мысли, но этот отбор меняется в зависимости от плана. Каждый план имманенции представляет собой Всецелость: она не частична, как множество научных объектов, не фрагментарна, как концепты, а дистрибутивна — это «всякое». В едином плане имманенции много страниц. И, сравнивая планы между собой, бывает даже нелегко определить в каждом случае, один план перед нами или несколько разных; был ли, скажем, общий образ мысли у досократиков, несмотря на все различия между Гераклитом и Парменидом? Можно ли говорить о едином плане имманенции или едином образе для так называемой классической мысли, развивающейся непрерывно от Платона до Декарта? Меняются ведь не только сами планы, но и способы их распределения. Можно ли, глядя с более удаленной илиболее близкой точки зрения, сгруппировать вместе


разные страницы на протяжении достаточно долгого периода или же, напротив, выделить некоторые страницы из одного, казалось бы, общего плана? и откуда возьмутся такие точки зрения, вопреки абсолютному горизонту? Можно ли здесь удовольствоваться историцизмом, обобщенным релятивизмом? Во всех этих отношениях в план вновь проникает и вновь становится наиважнейшим вопрос о едином и множественном.

В пределе можно сказать, что каждый великий ю философ составляет новый план имманенции, приносит новую материю бытия и создает новый образ мысли, так что не бывает двух великих философов в одном и том же плане. Действительно, мы не можем представить себе великого философа, о котором не is приходилось бы сказать: он изменил смысл понятия «мыслить», он стал (по выражению Фуко) «мыслить иначе». А когда у одного и того же автора выделяют несколько разных философий, так ведь это потому, что он сам переменил план, нашел еще один новый образ. Трудно не прислушаться к печальным словам Бирана незадолго до смерти: «пожалуй, я уже староват, чтобы начинать конструирование заново» [24] . А с другой стороны, вовсе не являются философами те чиновники от философии, которые не обновляют образмысли и вообще не осознают такой проблемы, чья заемная мысль пребывает в блаженном неведении даже ' о тяжких трудах тех людей, кого сама выставляет своим образцом. Но тогда как же в философии можно понять друг друга, если это сплошные разрозненные страницы, которые то склеиваются вместе, то снова разделяются? Не получается ли, что мы обречены вычерчивать свой собственный план, не зная, с чьими планами он пересечется? Не значит ли это, что мы как бы заново создаем хаос? Именно по этой причине в каждом плане есть не только страницы, но и дыры, и сквозь них протекает туман, которым окружен план и в котором начертавший его философ

порой сам же первый рискует заблудиться. Итак, обилие поднимающихся над планом туманов мы объясняем двояко. Прежде всего тем, что мысль невольно пытается истолковывать имманентность как имманентную чемуто, будь то великий Объект созерцания, или Субъект рефлексии, или же Другой субъект коммуникации; при этом фатальным образом вновь вводится трансцендентность. А кроме того, это неизбежно потому, что план имманенции, как видно, мою жет претендовать на уникальность Плана, лишь восстанавливая тот самый хаос, который он был призван предотвратить: можете выбирать между трансцендентностью и хаосом…

ПРИМЕР IV

Когда план отбирает принадлежащее по праву мысли и делает из этого ее черты, интуиции, направления или диаграмматические движения, то прочиеопределения отбрасываются им как простые факты, характеристики состояний вещей, содержания нашего опыта. Разумеется, из этих состояний вещей философия еще может получить концепты, если только сумеет извлечь из них событие. Однако вопрос в другом. То, что по праву принадлежит мысли, то, что отобрано как диаграмматическая черта в себе, отторгает другие, конкурирующие определения (даже если они и призваны воспринять в себя концепт). Так, Декарт трактует заблуждение как черту или направление, выражающие по праву негативность мысли. Он не первым поступает так, и заблуждение может вообще рассматриваться как одна из главных черт классического образа мысли. В рамках такого образа отнюдь не игнорируется то, что мысли грозит и ряд других вещей: глупость, потеря памяти, утрата речи, бред, безумие… Но все эти определения рассматриваются лишь как факты, и по отношению к мысли из них может быть только одно имманентное следствие по праву — заблуждение, опятьтаки заблуждение. Заблуждение — это то бес конечное движение, которое вбирает в себя всю негативность. Быть может, эта черта восходит еще к Сократу, для которого фактически злой человек есть по праву человек «ошибающийся»? Но хотя «Теэтет» — это обоснование заблуждения, все же вообще Платон признает права других, конкурирующих определений (например, в «Федре» это бред), так что образ мысли по Платону, на наш взгляд, намечает еще и много иных путей.

Не только в концептах, но и в образе мысли произошла большая перемена, когда при выражении негативности мысли заблуждение и предрассудок были заменены невежеством и суеверием; важную роль сыграл здесь Фонтенель, причем одновременно претерпели изменение бесконечные движения, в которых происходит как утрата, так и завоевание мысли. Тем более когда Кант отметил, что мышлению грозит не столько заблуждение, сколько неизбежные иллюзии, происходящие изнутри самого разума, из той его арктической области, где теряет направление стрелка любого компаса, — то при этом оказалась необходимой переориентация всей мысли, и одновременно в нее проникло некое по праву присутствующее бредовое начало. Отныне в плане имманенции мысли угрожают уже не ямы и ухабы по дороге, а северные туманы, которыми все окутано. Самый вопрос об «ориентации в мысли» меняет смысл.


Ни одна черта не может быть изолирована от друтих. В самом деле, движение, которому приписан отрицательный знак, само соединено общим сгибом с другими движениями, имеющими знак положительный  или двойственный. В классическом образе заблуждение лишь постольку выражает собой по праву наихудшую опасность для мысли, поскольку сама мысль представляется «желающей» истины, ориентированной на истину, обращенной к истине; тем самым предполагается, что все знают, что значит мыслить, и все по праву способны мыслить. Такой несколько забавной доверчивостью и одушевлен классический образ: отношение к истине образует бесконечное движение знания как диаграмматическую черту. Напротив того,

новое освещение, которое проблема получила в XVIII веке, — с переходом от «естественного света» к «Просвещению» — состоит в замене знания верой, то есть новым бесконечным движением, из которого вытекает иной образ мысли: отныне речь не о том, чтобы обращаться к чемулибо, а о том, чтобы идти за ним следом, не схватывать и быть захваченным, а делать умозаключения. При каких условиях заключение будет правильным? При каких условиях вера, ставшая ю профанной, может сохранить законность? Этот вопрос получил разрешение лишь с созданием основных концептов эмпиризма (ассоциация, отношение, привычка, вероятность, условность…), но и обратно — этими концептами, среди которых и сам концепт веры, предполагаются диаграмматические черты, которые сразу превращают веру в бесконечное движение, независимое от религии и пробегающее новый план имманенции (напротив того, религиозная вера становится концептуализируемым частным случаем, чью законность или незаконность можно измерить по шкале бесконечности). У Канта, несомненно, можно встретить немало таких черт, унаследованных от Юма, но они здесь претерпели еще одну глубокую перемену — в новом плане или согласно новому образу. Каждый такой шаг — великое дерзание. При переходе от одного плана имманенции к другому, когда поновому распределяется принадлежащее по праву мысли, то меняются не только позитивные или негативные черты, но и черты двойственные по знаку, которые в некоторых  случаях становятся все более многочисленными и более не довольствуются тем, чтобы своим сгибом повторять векторную оппозицию движений.

Если попытаться столь же суммарно обрисовать черты новоевропейского образа мысли, то в нем не будет торжества, даже и смешанного с отвращением. Ни один образ мысли не может обойтись отбором одних лишь спокойных определений, все они сталкиваются с чемнибудь по праву отталкивающим — будь то заблуждение, в которое мысль непрестанно впадает, либо 40 иллюзия, где она постоянно вертится по кругу, либо глупость, в которой она то и дело норовит погрязнуть, либо бред, в котором она вновь и вновь удаляется от себя самой или же от божества. Уже в греческом образе мысли предусматривалось это безумие двойного искажения, когда мысль впадает не столько в заблуждение, сколько в бесконечное блуждание. Среди двойственностей бесконечного движения мысль никогда не соотносилась с истиной простым, а тем более неизменным способом. Поэтому, желая определить философию, напрасно обращаться к подобному соотношению, ю Первейшей чертой новоевропейского образа мысли стал, возможно, полный отказ от такого соотношения: теперь считается, что истина — это всего лишь создаваемое мыслью с учетом плана имманенции, который она считает предполагаемым, и всех черт этого плана, негативных и позитивных, которые становятся неразличимыми между собой; как сумел внушить нам Ницше, мысль — это творчество, а не воля к истине. А если теперь, в отличие от классического образа мысли, больше нет воли к истине, то это оттого, что мысль составляет лишь «возможность» мыслить, которая еще не позволяет определить мыслителя, «способного» мыслить и говорить «Я»; необходимо насильственное воздействие на мысль, чтобы мы сделались способны мыслить, — воздействие некоего бесконечного движения, которое одновременно лишает нас способности говорить «Я». Эта вторая черта новоевропейского образа ' мысли изложена в ряде знаменитых текстов Хайдеггера и Бланшо. Третья же черта его в том, что такое «Немогущество» мысли, сохраняющееся в самом ее сердце,  даже после того как она обрела способность, определимую как творчество, — есть не что иное, как множество двойственных знаков, которые все более нарастают, становятся диаграмматическими чертами или бесконечными движениями, обретая значимость по праву, тогда как до сих пор они были лишь ничтожными фактами и в прежних образах мысли отбрасывались при отборе; как показывают Клейст и Арто, сама мысль как таковая начинает скалиться, скрипеть зубами, заикаться, издавать нечленораздельные звуки и крики, и все


это влечет ее к творчеству или же к попыткам его [25] . Мысль ищет — но не как человек, обладающий методом поиска, а скорее как пес, который на взгляд со стороны беспорядочно мечется из стороны в сторону… Не стоит бахвалиться подобным образом мысли: в нем много бесславных страданий, и он показывает, насколько труднее сделалось мыслить: такова имманентность.

Историю философии можно сравнить с искусством портрета. Задача здесь — не «написать схоже», то есть ю повторить сказанное философом, а создать сходство, одновременно показав учрежденный им план имманенции и сотворенные им новые концепты. Получается портрет умственный, ноэтический, машинный. И хотя обычно такие портреты пишут средствами философии, их можно создавать и эстетически. Так, недавно Тенгли выставлял монументальные машинные портреты философов, где осуществляются мощные бесконечные движения, совместные или взаимно чередующиеся, свертывающиеся и развертывающиеся, где звуки, вспышки, материи бытия и образы мысли распределены согласно планам сложной кривизны [26] . И все же — если нам будет позволено покритиковать столь великого художника — его попытка, как кажется, еще не доведена до конца. В его Ницше нет ничего танцующего, при том что в других своих работах Тенгли умел прекрасно передавать танец машин. Портрет Шопенгауэра не открывает ничего главного, тогда как его четыре Корня и покрывало Майи, казалось, так и просятся занять собой двуликий план Мира как воли и представления. У Хайдеггера не  сохранилось никакой потаенностинепотаенности в плане еще не мыслящей мысли. Возможно, следовало бы уделять больше внимания плану имманенции, начертанному как абстрактная машина, и концептам как деталям этой машины. В этом смысле можно было бы вообразить следующий машинный портрет Канта, включающий в себя все вплоть до его иллюзий:


101. — «Я мыслю» с бычьей головой, озвученное изображение, непрестанно твердящее «я = я». 2. — Категории как универсальные концепты (четырех основных разрядов) — экстенсивные щупальца, втягивающиеся внутрь в зависимости от кругового движения 3. — Крутящееся колесо схем. 4. — Неглубокий ручей Времени как формы внутреннего чувства, в который частично погружено колесо схем. 5. — Пространство как форма внешнего чувства — берега и дно. 6. — Пассивное «я» на дне ручья, как точка соединения этих двух форм.



7. — Принципы синтетических суждений, пробегающие пространствовремя. 8. — Трансцендентальное поле возможного опыта, имманентное моему «Я» (план имманенции). 9. — Три Идеи, или иллюзии трансцендентности (круги, вращающиеся в абсолютном горизонте, — Душа, Мир и Бог).

зо

Существует немало проблем, касающихся не только истории философии, но в равной мере и самой философии. Страницы плана имманенции то разделяются вплоть до противопоставления друг другу, когда каждая из них соответствует тому или иному конкретному философу, то, напротив, соединяются, покрывая как минимум весьма долгие исторические периоды. Кроме того, сложны и сами отношения между учреждением префилософского плана и созданием философских концептов. На протяжении

длительного периода философы могут создавать новые концепты, оставаясь в том же плане и имея в виду тот же образ, что и ктолибо из прежних философов, которого они объявляют своим учителем; таковы Платон и неоплатоники, Кант и неокантианцы (или даже реактуализация некоторых частей платонизма у самого Канта). Вместе с тем, однако, они продлевают первоначальный план и придают ему новую кривизну, так что все время приходится гадать: не есть ли ю это уже другой план, вплетенный в ткань первоначального? Таким образом, вопрос о том, в каких случаях и до какой степени одни философы являются «учениками» другого, а в каких случаях, напротив, ведут его критику, меняя план и создавая иной образ, — этот вопрос требует сложных и относительных оценок, тем более что занимающие план концепты никогда не поддаются простой дедукции. Концепты, которые поселяются в одном и том же плане (пусть даже в самое разное время и каждый посвоему присоединяясь к остальным), мы будем называть концептами одной группы; и наоборот — если концепты отсылают к различным планам. Между творчеством концептов и учреждением плана имеется строгое соответствие, но оно возникает под влиянием косвенных отношений, которые еще предстоит определить.

Можно ли сказать, что один план «лучше» другого, или хотя бы что он отвечает или не отвечает требованиям эпохи? Но что значит отвечать требованиям, и какое отношение существует между диаграмматическими движениями или чертами того или иного образа мысли и социоисторическими движениями или чертами той или иной эпохи? Решение этих проблем может продвинуться вперед лишь при том условии, что мы откажемся от узко исторического взгляда на «до» и «после» и будем рассматривать не столько историю философии, сколько время философии. Это стратиграфическое время, где «до» и «после» обозначают всего лишь порядок напластований. Некоторые дороги (движения) обретают свой смысл и направление 40 лишь в качестве спрямлений или окольных путей поотношению к уже исчезнувшим; переменная кривизна может предстать только преобразованием одной или нескольких других; тот или иной пласт или страница плана имманенции с необходимостью оказывается выше или ниже других, а образы мысли не могут возникать в каком угодно порядке, так как в них внутренне заложена переориентация, непосредственно заметная лишь на фоне прежнего образа (да и для концептов определяющая их точка конденсации предполагает либо раздробление прежней точки, либо слияние нескольких прежних). Умственный пейзаж не меняется на протяжении веков как придется: если ныне плоская и сухая почва являет тот или иной вид и текстуру — значит, еще недавно здесь возвышалась гора, а там протекала река. Правда, на поверхность могут выходить и очень древние пласты, пробиваясь сквозь покрывшие их образования и непосредственно воздействуя на нынешний пласт, которому они сообщают новую кривизну. Более того, в разных областях плана напластования могут быть неодинаковыми и чередоваться в различном порядке. Таким образом, философское время — это время всеобщего сосуществования, где «до» и «после» не исключаются, но откладываются друг на друга в стратиграфическом порядке. Это и есть бесконечное становление философии, которое пересекается с ее историей, но не совпадает с нею. Жизнь философов и наиболее внешние моменты ' их творчества подчиняются обычным законам временной последовательности; однако их имена сосуществуют между собой и блистают либо путеводными  звездами, помогающими нам вновь и вновь проходить по составляющим концепта, либо направляющими ориентирами того или иного пласта или страницы; их свет не перестает доходить до нас, подобно свету угасших звезд, еще ярче чем прежде. Философия — это становление, а не история, сосуществование планов, а не последовательность систем.


Поэтому планы могут то разделяться, то соединяться — правда, это бывает и к добру и не к добру. Всем им свойственно реставрировать трансцендентность и иллюзию (они не в силах удержаться от этого), но также и ожесточенно бороться с ними, причем каждый план делает и то и другое посвоему. Существует ли «лучший» план, который не отдавал бы имманентность Чемуто = х, и не изображал бы больше ничего трансцендентного? Можно сказать, что «настоящий» План имманенции — это нечто такое, что должно быть мыслимо и не может быть мыслимо. Очевидно, это и есть немыслимое в мысли. Это основа всех планов, имманентная каждому мыслимому плану, которому не дано самому ее помыслить. Это самое сокровенное в мысли, и в то же время абсолютно внешнее. Будучи внешним, он отдаленнее любого внешнего мира, потому что он еще и внутреннее, которое глубже любого is внутреннего мира; такова имманентность, «сокровенность как Внешнее, внешнее, ставшее удушающим вторжением внутрь, и взаимопревращение одного и другого» [27] . Челночный ход плана — бесконечное движение. Пожалуй, в этом и заключается высший жест го философии — не столько мыслить «настоящий» План имманенции, сколько показывать, что он наличествует, немыслимый, в каждом плане. А тем самым и мыслить его — как внешнее и внутреннее по отношению к мысли; внешнее, которое не снаружи, и внутреннее, которое не внутри. То, что не может быть и вместе с тем должно быть мыслимо, было однажды помыслено, подобно тому как однажды воплотился Христос, дабы тем самым показать возможность невозможного. Таким Христом философов является Спиноза, а другие  величайшие философы скорее лишь апостолы, которые кто ближе, кто дальше от этого таинства. Спиноза — бесконечное становлениефилософом. Он показал, составил, помыслил «лучший» план имманенции — то есть самый чистый, который не отдается во власть трансцендентности и не привносит вновь трансцендентного, который внушает меньше всего иллюзий, дурных чувств и ошибочных восприятий…


3. Концептуальные персонажи

ПРИМЕР V

Cogito Декарта сотворено как концепт, однако у него есть пресуппозиции. Не в том смысле, в каком один концепт предполагает другие (например, «человек» предполагает «животное» и «разумное»). Здесь пресуппозиции имплицитны, субъективны, преконцептуальны и формируют образ мысли: все знают, что значит мыслить. Все обладают возможностью мыслить, все желают истины… А есть ли чтото другое, кроме этих двух элементов — концепта и плана имманенции, то есть образа мысли, который должны занять концепты одной группы (cogito и сочетаемые с ним концепты)? Есть ли в случае Декарта чтото иное, кроме сотворенного cogito и предполагаемого образа мысли? Да, есть и нечто иное, несколько таинственное, появляющееся или проявляющееся по временам, обладающее зыбким существованием гдето между концептом и преконцептуальным планом, движущееся между тем и другим. В данном случае это Идиот: именно он говорит «Я», именно он провозглашает cogito, но он же и обладает субъективными пресуппозициями, то есть чертит план. Идиот — это частный мыслитель, противостоящий публичному профессору (схоласту): профессор все время ссылается на школьные концепты (человек — разумное животное), частный же мыслитель

формирует концепт из врожденных сил, которыми по праву обладает каждый сам по себе (я мыслю). Таков весьма странный тип персонажа — желающий мыслить и мыслящий самостоятельно, посредством «естественного света». Идиот — это концептуальный персонаж. Теперь мы можем точнее ответить на вопрос о том, имелись ли у cogito предшественники. Откуда взялся этот персонаж идиота — может быть, он возник в христианской атмосфере, но в качестве реакции против ю «схоластической» организации христианства, против авторитарной церковной организации? А может быть, его следы найдутся уже у блаженного Августина? Быть может, свою полную значимость концептуального персонажа он получил у Николая Кузанского — в силу чего этот философ близко подошел к cogito, хоть еще и не добился его кристаллизации в концепт [28] . Во всяком случае, история философии должна включать в себя изучение подобных персонажей, их перемен в разных планах, их разновидностей в разных концептах. А сама философия непрестанно порождает концептуальных персонажей, дает им жизнь.

Идиот возникает вновь уже в иную эпоху, в ином контексте — тоже христианском, но русском. Сделавшись славянином, идиот остался оригиналом — частным мыслителем, но оригинальность его переменилась. Шестов обнаруживает у Достоевского зачаток новой оппозиции между частным мыслителем и публичным профессором [29] . Прежнему идиоту требовались очевидности, к которым он пришел бы сам, а покамест он готов был сомневаться во всем, даже в том, что 3 + 2 = 5; он ставил под сомнение любые истины Природы. Новому идиоту совершенно не нужны очевидности, он никогда не «смирится» с тем, что 3 — I- 2 = 5, он желает абсурда — это уже другой образ мысли. Прежний хотел истины, новый же хочет сделать высшим могуществом мысли абсурд — то есть творить. Прежний хотел давать отчет только разуму, новый же, более близкий к Иову, чем к Сократу, хочет, чтобы ему дали отчет о «каждой жертве Истории»; это разные концепты. Он никогда не согласится принять истины Истории. Прежний идиот хотел самостоятельно разобраться, что поддается пониманию, а что нет, что разумно, а что нет, что погибло, а что спасено; новый же идиот хочет, чтобы ему вернули погибшее, не поддающееся пониманию, абсурдное. Это очевидным образом иной персонаж, произошла мутация. И тем не менее оба идиота связаны тонкой нитью — как будто первый должен потерять рассудок, чтобы изначально утраченное им при обретении рассудка мог найти второй. Декарт, попав в Россию, сходит с ума…



Концептуальный персонаж как таковой может появляться довольно редко или же лишь намеком. Тем не менее он присутствует и, даже оставаясь неназванным, подспудным, обязательно должен быть восстановлен читателем. Появляясь, он бывает иногда наделен личным именем: так, Сократ — главный концептуальный персонаж платонизма. Многие философы писали диалоги, однако есть опасность спутать персонажей диалога с концептуальными персонажами: они совпадают лишь по имени, а роли у них разные. Персонаж диалога излагает концепты; в самом элементарном случае один из этих персонажей, симпатичный, представляет точку зрения автора, тогда как другие, более или менее антипатичные, отсылают к другим философиям, излагая их концепты и тем самым препарируя их для критики или изменений, которым собирается подвергнуть их автор. Напротив того, концептуальные персонажи осуществляют те движения, которыми описывается авторский план имманенции, и принимают участие непосредственно

в творчестве его концептов. А потому, даже будучи «антипатичны», они всецело принадлежат начертанному данным философом плану и сотворенным им концептам; они обозначают собой свойственные этому плану опасности, неверные восприятия, дурные чувства или даже отрицательные движения, и они сами одушевляют особые концепты, которые являются конститутивной принадлежностью данной философии как раз в силу своей репульсивности. Сказанное тем более верно в отношении позитивных движений плана, аттрактивных концептов и симпатииных персонажей: здесь поистине имеет место философское Einfuhlung. Причем нередко эти две группы не такто легко различить, is Концептуальный персонаж — это не представитель философа, скорее даже наоборот, философ предоставляет лишь телесную оболочку для своего главного концептуального персонажа и всех остальных, которые служат высшими заступниками, истинными субъектами его философии. Концептуальные персонажи — «гетеронимы» философа, а имя самого философа — просто псевдоним его персонажей. Я — больше не я, но способность мысли видеть себя самое и развиваться через план, который в нескольких местах проходит сквозь меня. Концептуальный персонаж не имеет ничего общего с абстрактным олицетворением, символом или аллегорией, поскольку он живет, инсистирует. Философ — это идиосинкразия его концептуальных персонажей. Судьба философа —  становиться своим концептуальным персонажем или персонажами, в то время как и сами эти персонажи становятся иными, чем в истории, мифологии или же повседневном быту (Сократ у Платона, Дионис у Ницше, Идиот у Кузанца). Концептуальный персонаж — это становление или же субъект философии, эквивалентный самому философу, так что Кузанец или даже Декарт должны были бы подписываться «Идиот», подобно тому как Ницше подписывался «Антихрист» или «Дионис распятый». В повседнев ном обиходе к тому или иному психосоциальному типу, фактически выступающему как третья, подразумеваемая фигура, отсылают речевые акты: в качестве президента Республики я объявляю мобилизацию, я говорю с тобой как отец… Так же и философский шифтер — это речевой акт в третьем лице, где «Я» всякий раз произносится концептуальным персонажем: я мыслю в качестве Идиота, я желаю как Заратустра, я пляшу как Дионис, я притязаю как Влюбленный. Даже бергсоновская длительность нуждается в фигуре бегуна. Философский акт высказывания не ю производит вещей с помощью называющих их слов, но он производит движение с помощью мысли о нем, через посредство концептуального персонажа. Таким образом, концептуальные персонажи оказываются истинными агентами высказывания. Кто такой «Я»? — это всегда третье лицо.

Мы упомянули Ницше потому, что мало кто из философов так много работал с концептуальными персонажами — как с симпатичными (Дионис, Заратустра), так и с антипатичными (Христос, Священник, Высшие люди, даже сам Сократ, ставший антипатичным персонажем…). Может показаться, что Ницше вообще отказывается от концептов. На самом деле им сотворены грандиозные и интенсивные концепты («силы», «ценность», «становление», «жизнь», репульсивные концепты типа «обиды», «нечистой совести»…), а, равно и начертан новый план имманенции (бесконечные движения воли к власти и вечного возвращения), переворачивающий весь образ мысли (критика воли к истине). Просто у него замешанные в деле концептуальные персонажи никогда не остаются лишь подразумеваемыми. Правда, в своем непосредственном проявлении они выглядят несколько двойственно, и потому многие читатели рассматривают Ницше как поэта, духовидца или мифотворца. Однако концептуальные персонажи, у Ницше и вообще повсюду, — это ни мифические олицетворения, ни исторические личности, ни литературнороманические герои. Дионис у Ницше столь же немифичен, как Сократ у Платона неисторичен. Становление — не то же, что бытие, а Дионис здесь становится философом, тогда как сам Ницше становится Дионисом. Это опятьтаки началось еще у Платона: заставив Сократа стать философом, он сам стал Сократом.

Различие между концептуальными персонажами и эстетическими фигурами состоит прежде всего в следующем: первые суть потенциальные концепты, а вторые — потенциальные аффекты и перцепты. Первые действуют в плане имманенции как образе МыслиБытия (ноумен), вторые же — в плане композиции как образе Вселенной (феномен). Великие эстетические фигуры мысли и романа, а также живописи, скульптуры и музыки, производят аффекты, которые настолько же превосходят обыкновенные переживания и восприятия, насколько концепты превосходят бытующие мнения. Мелвилл писал, что в романе бывает бесчисленное множество интересных характеров, но только одна оригинальная Фигура, как единственное солнечное светило в космическом созвездии, как начало всех вещей или же как маяк, исторгающий из мрака скрытую вселенную, — таковы капитан Ахав или Бартлби [30] . Вселенная Клейста пробегаема аффектами, которые пронизывают ее насквозь как стрелы или же неподвижно застывают с возникновением таких фигур, как принц Гомбургский или Пентесилея. Такого рода фигуры не имеют ничего общего с идеей подобия или с правилами риторики, но составляют условие, при котором искусство в плане космической композиции создает аффекты из  камня и металла, из струн и дыхания, из линий и красок. Искусство и философия оба сталкиваются с хаосом и рассекают его, но это сечение делается в разных планах и заполняется тоже поразному — в первом случае космическими созвездиями, то есть аффектами и перцептами, во втором случае комплекциями имманентности, то есть концептами. Искусство мыслит не меньше чем философия, но оно мыслит аффектами и перцептами.


Сказанное не мешает тому, что эти два рода единиц нередко взаимопереходят в захватывающем их общем становлении, в соопределяющей их интенсивности. Театральномузыкальная фигура Дон Жуана становится концептуальным персонажем благодаря Кьеркегору, а ницшевский Заратустра уже является великой фигурой музыки и театра. Между теми и другими возможны не только союзы, но и бифуркации и взаимные подмены. Одним из современных мыслителей, глубже всех вскрывающих существование концептуальных персонажей в сердце философии, является Мишель Герен; но он характеризует их в терминах «логодрамы» или «фигурологии», которая вводит аффект в сферу мысли [31] . Действительно, концепт как таковой может быть концептом аффекта, а аффект — аффектом концепта. Художественный план композиции и философский план имманенции могут проскальзывать один в другой, так что целые грани одного плана оказываются заняты единицами другого. В каждом таком случае план и занимающие его единицы выступают как две действительно разные, относительно разнородные части. Поэтому мыслитель может решительно видоизменить смысл понятия «мыслить», создать новый образ мысли, учредить новый план имманенции, но, вместо того чтобы творить для его заселения новые концепты, он заполняет его другими инстанциями, другими единицами — поэтическими, романическими, порой даже живописными или музыкальными. Возможно и обратное. Именно такой случай являет собой «Игитур» — здесь концептуальный персонаж перенесен в план композиции, эстетическая фигура втянута в план имманенции; само его имя представляет собой грамматический союз. Подобные мыслители как бы «наполовину» философы, но вместе с тем они далеко  не только философы и притом не являются мудрецами. Как много силы в таких «колченогих» произведениях — у Гельдерлина, Клейста, Рембо, Малларме,


Кафки, Мишо, Пессоа, Арто, у многих англоамериканских романистов от Мелвилла до Лоуренса и Миллера, читатель которых восхищенно обнаруживает, что они написали роман о спинозизме… Разумеется, они не осуществляют какоголибо синтеза искусства и философии. Они идут путем бифуркаций, постоянно разветвляющихся дорог. Это гибридные таланты, которые не устраняют и не восполняют различия в природе, разделяющего искусство и философию, а, напротив, используют все свои «атлетические» способности, чтобы разместиться внутри самого этого различия, — это акробаты, постоянно совершающие растяжку.

Концептуальные персонажи (а равно и эстетические фигуры) тем более несводимы к психосоциальным типам, хотя и здесь постоянно происходит взаимопроникновение. Зиммель, а затем Гофман много сделали для изучения этих типов — часто кажущихся нестабильными, заселяющих анклавы и маргинальные зоны общества (чужеземец, отверженный, переселенец, прохожий, коренной житель, человек, возвращающийся на родину…) [32] . Причиной тому не вкус к второстепенным мелочам. Как нам представляется, социальное поле, включающее структуры и функции, еще не позволяет нам непосредственно подступиться к некоторым движениям, которыми захвачен Socius. Мы знаем, как важны уже у животных такого рода действия, состоящие в формировании территорий, которые затем можно покидать, выходить за их пределы и даже создавать себе новую территорию в чемто совсем отличном по природе (этологи говорят, что для животного быть вместе с партнером или другом «все равно что быть дома», а семья — это «подвижная территория»). Еще более это касается человекообразных: уже с самого рождения они детерриториализуют свою переднюю лапу, отрывают ее от земли и превращают в руку, которая затем ретерриториализуется в ветках и орудиях. В свою очередь, палка — это детерриториализованная ветка. Можно заметить, что любой человек — в любом возрасте, как в бытовых мелочах, так и в самых ответственных испытаниях, — ищет себе территорию, переживает или сам осуществляет детерриториализации, а затем ретерриториализуется практически в чем угодно — воспоминании, фетише, грезе. Эти мощные импульсы выражаются в ритурнелях: «моя хижина в Канаде», «прощай, я уезжаю», «да, это я, я должен был вернуться»… Нельзя даже сказать, что здесь первично: возможно, любая территория предполагает уже происшедшую детерриториализацию, или же они одновременны. Социальные поля представляют собой запутанные узлы, где переплетаются все эти три движения; а потому для их распутывания необходимо диагностировать настоящие типы, то есть персонажей. Торговец закупает продукцию на одной территории, затем детерриториализует эту продукцию, превращая ее в товар, а сам ретерриториализуется в торговых сетях. В капиталистической экономике капитал и собственность детерриториализуются, перестают быть земельнонедвижимыми, а затем территориализуются в средствах производства, в то время как труд, со своей стороны, становится «абстрактным» трудом, ретерриториализуясь в заработной плате; потомуто Маркс не только пишет о капитале и труде, но испытывает потребность показать настоящие психосоциальные типы, антипатичные (Капиталист) или симпатичные (Пролетарий). Если пытаться определить, в чем своеобразие мира древних греков, то следует задуматься о том, какого рода территорию они учредили, как детерриториализовались, в чем ретерриториализовались, а для этого придется определить и характерные для греков типы (например, тип Друга?). Бывает не всегда легко выбрать тип, существенный для того или иного момента и общества: таков, например, вольноотпущенный раб как тип детерриториализации в Китае династии Чу — фигура Отверженного, чей детальный портрет обрисовал синолог Текей. Как нам представляется, психосоциальные типы имеют именно такой смысл — как в ничтожнейших, так и в важнейших обстоятельствах они делают ощутимыми образование территорий, векторы детерриториализации, процессы ретерриториализации.

Но не бывает ли и таких территорий и детерриториализаций, которые носили бы характер не только физический или психический, но и духовный, — не только относительный, но и абсолютный (в особом смысле этого слова, который еще предстоит определить)? Что такое Отчизна или Родина, к которым обращаются мыслитель, философ или художник? Философия неотделима от некоей Родины, о чем свидетельствуют и априори, и врожденные идеи, и анамнесис. Но почему же эта отчизна оказывается неведомой, утраченной, забытой, почему мыслитель оказывается Изгнанником? Что может дать ему замену территории, где он был бы все равно как дома? Каковы философские ритурнели о доме? Каково соотношение мысли с Землей? Платоновский Сократ, афинянин и не охотник до путешествий, в молодости руководим Парменидом Элейским, а в старости — Чужеземцем; как будто платонизм нуждается по крайней мере в двух концептуальных персонажах [33] . Какого же рода чужеземец, словно вернувшийся из царства мертвых, заключен в философе? Такова роль концептуальных персонажей — манифестировать территории, абсолютные детерриториализации и ретерриториализации мысли. Концептуальные персонажи — это мыслители, только мыслители, и их  личностные черты тесно смыкаются с Анаграмматическими чертами мысли и интенсивными чертами концептов. В нас мыслит тот или иной концептуальный персонаж, который, быть может, до нас и не существовал. Если, например, сказано, что концептуальный персонаж косноязычен, то это не просто какойто человек заикается, говоря на какомто языке, — это мыслитель, который делает косноязычным весь язык в целом и превращает это косноязычие в черту самой мысли как речи; и тогда интерес в том, «какова же эта мысль, которая не может не быть косноязычной». Или еще пример: если говорят, что концептуальный персонаж — это Друг, или Судья, или Законодатель, то при этом речь идет не о какомто частном, публичном или юридическом его состоянии, но о принадлежащем по праву мысли и только мысли. Косноязычный, друг или судья не утрачивают своего конкретного существования, напротив, они приобретают еще и новое существование, становясь внутренними предпосылками мысли, которые требуются для ее реального осуществления вместе с тем или иным концептуальным персонажем. Не двое друзей упражняются в мышлении, но сама мысль требует, чтобы мыслитель был другом, — тогда, разделившись в самой себе, она сможет осуществиться. Сама мысль требует такого разделения мысли между друзьями. Здесь действуют не эмпирические — психологические или социальные — детерминации, еще менее того абстракции, но персонажизаступники, кристаллы или зачатки мысли.

Даже если здесь является точным слово «абсолютный», не следует считать, что детерриториализации и ретерриториализации мысли трансцендентны по отношению к аналогичным психосоциальным процессам; однако они к ним и не сводимы и не являются, продуктом их абстракции, их идеологическим выражением. Скорее между ними имеет место сопряжение, система постоянных отсылок и опосредований. Черты концептуальных персонажей соотносятся с исторической эпохой и средой, где они возникают, и оценить эти отношения можно только с помощью психосоциальных типов. Но и обратно, физические и умственные движения психосоциальных типов, их патологические симптомы, реляционные позиции, способы существования, юридические статусы становятся доступными для чисто мыслительного и мыслимого определения, которое отрывает их от исторических состояний вещей того или иного общества и от опыта тех или иных индивидов, превращая их в черты концептуальных персонажей, или в события мысли, происходящие в начертанном ею себе плане или же посредством сотворенных ею концептов. Концептуальные персонажи и психосоциальные типы отсылают друг к другу, сопрягаются между собой, но никогда не совпадают.

Никакой перечень концептуальных персонажей не может быть исчерпывающим, так как они постоянно нарождаются вновь и в разных планах имманенции дают разные варианты. В данном же плане персонаж составляется из смешения разного рода черт. Как мы полагаем, бывают черты патические: таков Идиот, желающий мыслить самостоятельно, причем этот персонаж способен мутировать, принимать другой смысл. Но здесь же и Безумец, особый тип безумца — мыслителькаталептик или «мумия», обнаруживающий в мысли невозможность мыслить. Или же вдохновенный маньяк, одержимый бредом, допытывающийся до того, что предшествует мысли, до Уженаличного в самой мысли… Философию нередко сопоставляли с шизофренией; но одно дело, когда шизофреник — это концептуальный персонаж, который интенсивно живет в мыслителе и заставляет его мыслить, а другое дело, когда это психосоциальный тип, который вытесняет живого человека и похищает его мысль. Причем иногда они оба сопрягаются, смыкаются друг с другом, как будто сверхсильному событию соответствует сверхтруднопереносимое жизненное состояние,  Бывают черты реляционные: таков «Друг» — но такой друг, который соотносится со своим другом лишь через любимую вещь, вызывающую между ними соперничество. «Претендент» и «Соперник» оспаривают друг у друга вещь или концепт, однако и самому концепту тоже требуется чувствительное и бессознательное (спящее) тело — таков «Мальчик», также присоединяющийся к концептуальным персонажам. Возможно, здесь мы попадаем уже в другой план, ибо любовь подобна насилию, принуждающему мыслить 40 («Сократвлюбленный»), тогда как дружество требовало всего лишь немного доброй воли. Точно так же и «Невеста» не может не занять место среди концептуальных персонажей, быть может даже ценой собственной погибели, но зато заставив самого философа «стать» женщиной. Как говорит Кьеркегор (или же Клейст, или Пруст), женщина ведь еще лучше другазнатока. А что если женщина сама станет философом? Или же внутри мысли возникнет «Чета», создав такого концептуального персонажа, как «женатый Сократ»? В конце концов мы, быть может, и ю вернемся к «Другу», но лишь в итоге чудовищных испытаний, несказуемых катастроф, а значит опятьтаки в новом смысле, в переживании обоюдной скорби и обоюдной усталости, формирующих новые права мысли (Сократ, ставший евреем). На долю двух друзей остались не общение и совместные воспоминания, а напротив, утрата памяти или речи, способные разверзнуть мысль, сделать ее внутренне разделенной. Персонажи множатся и разветвляются, сталкиваются друг с другом, замещают один другого… [34]

Бывают черты динамические: «продвигаться», «карабкаться», «спускаться» — все это динамизмы концептуальных персонажей; также и «прыгать покьеркегоровски», «плясать поницшевски», «нырять помелвилловски» — это упражнения для философских атлетов, несводимые одно к другому. Наши сегодняшние виды спорта находятся в процессе мутации: прежние энергопроизводящие виды деятельности уступают место другим занятиям, которые, наоборот, подключаются к уже существующим энергетическим пучкам; и это не только мутация психосоциального типа — в мысль, «скользящую» по новым материям бытия (словно по волнам или по снегу), тоже проникают новые динамические черты, делая мыслителя похожим на спортсменасерфера, ставшего концептуальным персонажем; мы отказываемся от энергетической ценности спортивного типа, стремясь выделить чистое динамическое различие, которое и выражается в новом концептуальном персонаже.

Бывают черты юридические, поскольку мысль еще начиная с досократиков постоянно требует причитающегося ей по праву и ополчается против Правосудия; но можно ли сказать, что философия берет себе ю роль Претендента или даже Истца из суда греческих трагедий? А потом ведь философу долгое время возбранялось быть Судьей — самое большее он мог выступать в качестве ученого доктора, привлеченного к отправлению божьего правосудия, — или же сам попадал в подсудимые. Возник ли новый концептуальный персонаж, когда Лейбниц сделал философа Адвокатом божества, которое отовсюду подвергается опасности? А странный персонаж, введенный эмпириками, — Следователь? Наконец, Кант сделал философа Судьей, тогда как разум образовал собой трибунал, но что здесь перед нами — законодательная власть судьи, выносящего определения, или же способность суждения, юриспруденция судьи рефлектирующего? А это два совсем разных концептуальных персонажа. А иногда мысль вообще опрокидывает весь порядок — судей, адвокатов, истцов, обвинителей и обвиняемых; так действует Алиса, у которой в плане имманенции Правосудие равняется Невинности, а Невинный становится таким концептуальным  персонажем, который больше не должен ни в чем оправдываться, — это играющее дитя, против которого все бессильны, Спиноза, после которого не осталось ни одной иллюзии трансцендентности. Быть может, судья и невинный должны совпасть друг с другом, то есть все должны быть судимы изнутри — отнюдь не именем Закона или Ценностей, даже не в зависимости от их добродетели, но по чисто имманентным критериям их существования («по ту сторону Добра и Зла — это все же не значит по ту сторону хо рошего и плохого…»).


И действительно, бывают черты экзистенциальные: как писал Ницше, философия изобретает способы существования или жизненные возможности. Оттого бывает достаточно нескольких житейских анекдотов, чтобы составить портрет той или иной философии, как сумел это сделать Диоген Лаэртский, написав книгу на любой случай, как бы «Золотую легенду» философов, — тут и Эмпедокл со своим вулканом, и Диоген со своей бочкой… На это можно возразить, указав на сугубо мещанский быт ю большинства новоевропейских философов; но разве кантовское устройство для подтягивания чулок не вполне адекватно как житейский анекдот всей системе Разума? [35] Так же и пристрастие Спинозы к паучьим дракам происходит оттого, что они в чистом is виде воспроизводят в себе соотношения модусов в системе Этики как высшей этологии. Действительно, все эти анекдоты показывают не просто социальный или даже психологический тип того или иного философа (Эмпедоклвластитель, Диогенраб), скорее в них проявляется обитающий в нем концептуальный персонаж. Жизненные возможности или способы существования могут изобретаться только в плане имманенции, в котором развертывается мощь концептуальных персонажей. Эти персонажи укрываются в лице и теле философов, порой придавая им — особенно их взгляду — странный вид, как будто их * глазами смотрит ктото другой. В житейских анекдотах о философах говорится об отношениях концептуального персонажа с животными, растениями  или камнями — в подобных отношениях сам философ становится какимто неожиданным, обретая трагический и комический размах, какого не мог бы обрести в одиночку. Именно благодаря нашим персонажам мы, философы, все время становимся чемто иным и возрождаемся в виде фигур из общественного сада или зоопарка.


ПРИМЕР VI

Нам идут на потребу даже иллюзии трансцендентности, составляя источник анекдотов. Ибо если мы хвастаемся, что нашли в имманентном трансцендентное, на самом деле мы просто вновь заряжаем план имманенции имманентным же зарядом: Кьеркегор совершает прыжок из плана, но при этом зависании, приостановке движения ему оказываются «возвращены» ю утраченные невеста или сын, то есть существование в плане имманенции [36] . Кьеркегор сам прямо об этом говорит: для одной трансцендентности достаточно было бы немного «смирения», но тут еще нужно, чтобы была возвращена и имманентность. Паскаль заключает пари за трансцендентное существование Бога, но ставка этого пари, то, на что оно заключено, — это имманентное существование человека, верящего, что Бог существует. Только его существование способно покрыть собой план имманенции, приобрести бесконечное движение, производить и воспроизводить интенсивности, тогда как существование не верующего в Бога впадает в негативность. В данном случае можно даже повторить сказанное Франсуа Жюльеном о китайской мысли: трансцендентность в ней относительна и представляет собой не более чем «абсолютизацию имманентности» [37] . У нас нет никакой причины полагать, будто способы существования нуждаются в трансцендентных ценностях, которые позволяли бы их сравнивать, отбирать и определять, какой из них «лучше»  другого. Напротив, критерии бывают только имманентными, и та или иная жизненная возможность оценивается сама в себе по движениям, которые прочерчивает, и по интенсивностям, которые создает в плане имманенции; отбрасывается то, что ничего не прочерчивает и не создает. Способ существования бывает хорошим или плохим, благородным или вульгарным, полным или пустым независимо от Добра и Зла, вообще от всякой трансцендентной ценности; всегда бывает только один критерий — экзистенциальная емкость, интенсификация жизни. Это сознавали Паскаль и Кьеркегор, которые знали толк в бесконечных движениях и извлекали из Ветхого Завета новых концептуальных персонажей, не уступающих Сократу. Кьеркегоровский «рыцарь веры», совершающий прыжок, или паскалевский игрок в кости, заключающий пари, — это люди трансцендентности, то есть веры. Но на деле они постоянно усиливают заряд имманентности: ведь этих двух философов интересуют одни лишь философы, а вернее концептуальные персонажизаступники, озабоченные не трансцендентным существованием Бога, а только бесконечными имманентными возможностями, которые дает существование верующего в божье бытие.

Проблема могла бы повернуться иначе в другом плане имманенции. Не потому, что не верующий в существование Бога мог бы тогда взять верх, — он все равно принадлежит старому плану в качестве негативного движения. Зато в новом плане проблема, возможно, встанет уже о существовании верующего в мир — даже не в существование мира, а в его возможности движений и интенсивностей, способных порождать новые способы существования, более близкие к жизни животных и камней. Возможно, что именно уверовать в этот мир и в эту жизнь стало сегодня нашей самой трудной задачей — задачей открыть в нашем нынешнем, плане имманенции новый способ существования. Это ' значит уверовать в эмпиризм (у нас ведь так много причин не верить в мир других людей, мы утратили мир — а это похуже, чем утратить невесту, сына или божество…). Да, проблема теперь стоит иначе.


Концептуальный персонаж и план имманенции взаимно предполагают друг друга. То персонаж как бы предшествует плану, то как бы возникает вслед за ним. Дело в том, что он дважды появляется, дважды служит посредником. С одной стороны, он погружается в хаос и добывает оттуда определения, из которых делает диаграмматические черты плана имманенции; он как бы достает из хаосаслучая пригоршню

костей и бросает их на стол. С другой стороны, каждой выпадающей кости соответствуют у него интенсивные черты некоего концепта, который отныне будет занимать собой ту или иную область на поверхности стола, — по ней словно разбегаются трещины согласно шифрам костей. Таким образом, концептуальный персонаж со своими личностными чертами служит посредником между хаосом и диаграмматическими чертами плана имманенции, но также и между самим планом и интенсивными чертами заселяющих его концептов. Таков «Игитур». Концептуальные персонажи представляют собой точки зрения, с которых различаются или сближаются планы имманенции, но вместе с тем и условия, при которых каждый is план заполняется концептами одной группы. Каждая мысль есть «Fiat», бросок костей — конструирование. Однако это весьма сложная игра, так как кости мечутся обратимыми бесконечными движениями, соединенными общим сгибом, — поэтому и падать они могут лишь с бесконечной скоростью, создавая конечные формы, соответствующие интенсивным ординатам тех движений; каждый концепт — это шифр, которого раньше не было. Концепты не выводимы прямо из плана, для их творчества в плане имманенции требуется концептуальный персонаж, как требуется он и для начертания самого плана, и все же эти две операции не совпадают в персонаже, который в каждом случае совершает отдельную операцию.

Планов бесконечно много, они обладают разной  кривизной, группируются или же разделяются в зависимости от точек зрения, образуемых персонажами. У каждого персонажа есть несколько черт, которые могут дать жизнь новым персонажам, в том же плане или в другом; концептуальные персонажи множатся. В одном плане есть бесконечное множество возможных концептов — они перекликаются, соединяются подвижными мостами, но невозможно предвидеть, какой вид они примут в зависимости от меняющейся кривизны плана. Они создаются пачками и 40 все время разветвляются. Процесс этот осложняетсяеще и тем, что в каждом плане негативные бесконечные движения облечены движениями позитивными, выражая собой рискованность предприятия мысли, обступающие ее ложные восприятия и дурные чувства; точно так же бывают антипатичные персонажи, плотно слитые с симпатичными, так что те не могут от них высвободиться (не только Заратустру преследует «его» пересмешникшут, не только Дионис неотделим от Христа, но и Сократ никак не может отличить себя от «своего» софиста, а критический философ неустанно обороняется от своих дурных двойников); наконец, бывают и репульсивные концепты, которые заключены в аттрактивных, но в плане ими очерчиваются области низкой пли пустой интенсивности; такие концепты постоянно обособляются, is разъединяются, разрывают сочленения (ведь даже и сама трансцендентность, очевидно, имеет «свои» концепты!). Планы, персонажи и концепты еще более двойственны по знаку, чем по векторному распределению, потому что они имеют общие сгибы, смыкаются или соседствуют друг с другом. Поэтому философия всегда действует шаг за шагом.


Философия представляет собой три элемента, взаимно соответствующих друг другу, но рассматриваемых каждый отдельно: префилософский план, который она должна начертать (имманенция), профилософский персонаж или персонажи, которых она ' должна изобретать и вызывать к жизни (инсистенция), и философские концепты, которые она должна творить (консистенция). Начертание, изобретение, творение — такова философская троица. Черты диаграмматические, личностные и интенсивные. Существуют группы концептов, поскольку они между собой перекликаются или связаны подвижными мостами, покрывая один и тот же план имманенции, который соединяет их между собой. Существуют семейства планов, поскольку бесконечные движения мысли имеют в них общий сгиб и составляют вместе вариации кривизны или же, напротив, отбирают такие разновидности, которые составить вместе

невозможно. Существуют типы персонажей, поскольку они обладают возможностями встречи (пусть даже враждебной) в одном плане и одной группе. Часто, однако, бывает трудно определить, идет ли речь об одной и той же группе, типе, семействе. Для этого требуется настоящий «вкус».

Поскольку ни один из трех элементов не выводим из остальных, требуется взаимоадаптация всех трех. Эта способность к философской взаимоадаптации, ю регулирующая создание концептов, и называется вкусом. Если назвать Разумом начертание плана, Воображением — изобретение персонажей, Рассудком — творчество концептов, то вкус предстает как тройная способность, относящаяся к еще не определенному концепту, еще не рожденному персонажу, еще прозрачному плану. Поэтому творчество, изобретение, начертание необходимы, но вкус служит как бы правилом соответствия между этими тремя разноприродными инстанциями. Разумеется, это не чувство меры. Невозможно найти никакой меры ни в бесконечных движениях, составляющих план имманенции (стремительных прочерках без контуров, наклонах и искривлениях), ни в вечно преувеличенных, порой антипатичных персонажах, ни в концептах с их неправильной формой, резкими интенсивностями и столь яркими и дикими красками, что они даже способны вызывать своеобразное «отвращение» (особенно в случае репульсивных концептов). Зато во всех случаях философский вкус предстает как любовь к  хорошо сделанному концепту, если понимать под «хорошо сделанным» не умеренность концепта, а как бы его переделку, модуляцию, когда работа с концептами ограничена не в себе самой, а только двумя другими видами безграничной деятельности. Если бы концепты существовали уже готовыми, у них имелись бы пределы, которые следовало бы соблюдать; но даже «префилософский» план называется так именно в том смысле, что он лишь подразумевается в своем начертании, а не предсуществует ему. Три вида 40 деятельности осуществляются строго одновременнои обладают только несоизмеримыми отношениями между собой. У творчества концептов нет иного предела, кроме плана, который должен быть ими заселен, но сам этот план беспределен, а его начертание сообразуется только с еще не сотворенными концептами, которые должны в нем соединяться, и с еще не изобретенными персонажами, которые должны в нем содержаться. Это как в живописи: даже уродов и карликов требуется писать со вкусом, «хорошо сделанными» — не смягченными, а так, чтобы их неправильные черты соотносились с текстурой кожи или же с фоном Земли как зародышевой материей, которой они словно играют. Бывает такой вкус к краске, который не требует от большого художника умеренности в создании красок, а, напротив, заставляет доводить их до предела, пока они не сомкнутся с контурами фигур и с планом, состоящим из сплошных цветовых масс, кривых мазков, арабесок. Ван Гог доводит до беспредельности желтый цвет лишь тогда, когда создает фигуру человекаподсолнуха, а для начертания плана служат ему бесчисленные мазкизапятые. Вкус к краскам означает одновременно и необходимую почтительность при встрече с ними, и долгое ожидание, через которое следует пройти, но также и беспредельное творчество, которое вызывает их к жизни. Так же и вкус к концептам: к еще не определенному концепту философ подступает с опаской и почтением, долго колеблется перед решительным рывком, и все же для определения концептов он должен творить их без меры, имея вместо линейки только вычерчиваемый им план имманенции, а вместо циркуля — только причудливых персонажей, которых он вызывает к жизни. Философский вкус не заменяет и не сдерживает творчество — напротив, само творчество концептов требует вкуса, который бы его модулировал. Для вольного творчества определенных концептов нужен вкус к концепту неопределенному. Вкус и есть эта потенция концепта, его бытиев-потенции; и конечно же, тот или иной концепт бывает сотворен, а те или иные его составляющие избраны не по причинам «рациональным или разумным». Такое соотношение творчества концептов со специфическим философским вкусом предугадано у Ницше; если философ есть тот, кто творит концепты, то это благодаря своей способности вкуса, инстинктивному, почти животному «sapere»; это некий Fiat или Fatum, дающий каждому философу право на доступ к тем или иным проблемам, — печать, которой отмечено его имя, сродство, из которого вытекают его произведения [38] , ю Концепт лишен смысла, пока не соединен с другими концептами и не связан с проблемой, которую он разрешает или помогает разрешить. Однако необходимо различать проблемы философские и научные. Мы недалеко продвинемся, заявив, будто философия is ставит «вопросы», — это всего лишь слово для обозначения проблем, несводимых к проблемам научным. Так как концепты непропозициональны, то они не могут отсылать к проблемам, затрагивающим экстенсиональные условия пропозиций научного типа. Если философский концепт все же пытаются истолковать в форме пропозиций, то получаются лишь более или менее правдоподобные мнения, лишенные научной ценности. Впрочем, здесь мы сталкиваемся с трудностью, известной уже древним грекам. Собственно, в этом и заключается третий из признаков, по которым философию считают явлением греческой цивилизации: в греческом полисе огромную роль играли дружество или соперничество как социальные отношения, в нем был начертан план имманенции, но  кроме того в нем царила свобода мнений (doxa). Философия должна была при этом извлекать из мнений «знание», которое преображает их, но все же отлично от науки. Таким образом, задача философии оказывается в том, чтобы в каждом конкретном случае находить инстанцию, способную измерить истинностное значение противоположных мнений — либо выбирая некоторые мнения, более мудрые чем другие, либо признавая за каждым из мнений свою долю истины. В этом всегда и заключался смысл так называемой диалектики, превратившей философию в одну нескончаемую дискуссию [39] . Это очевидно уже у Платона: мерой истинности каждого из соперничающих мнений считаются универсалии созерцания, позволяющие возвысить эти мнения до знания; правда, сохраняющиеся у Платона противоречия (в так называемых апоретических диалогах) вынудили уже Аристотеля переориентировать диалектическое исследование проблем на универсалии коммуникации (топики). У Канта проблема опятьтаки состоит в отборе или сортировке противоположных мнений, но уже  благодаря универсалиям рефлексии, и только Гегелю пришла мысль воспользоваться соперничающими мнениями для извлечения из них сверхнаучных пропозиций, способных к самодвижению, самосозерцанию, саморефлексии, самокоммуникации в себе самих и в абсолюте (спекулятивная пропозиция, где мнения становятся моментами концепта). Однако при всех высоких стремлениях диалектики, несмотря на весь талант ее мастеров, мы вновь впадаем в убогое положение, которое Ницше обозначал как искусство плебса или дурной вкус в философии: концепт сводится к пропозициям как простым мнениям, план имманенции утопает в ложных восприятиях и дурных чувствах (иллюзиях трансцендентности или универсалиях), образцом знания служит всего лишь мнение,  объявляемое высшим (Urdoxa), а концептуальных персонажей заменяют профессора или главы школ. Диалектика притязает на открытие собственно философской дискурсивности, но она может это делать лишь путем сочленения мнений. Сколько бы она ни преодолевала мнение ради знания, мнение все равно пробивается и пробивается назад. Какие бы ресурсы ни предоставляла ей Urdoxa, философия все равно остается доксографией. От нее веет той же тоской, что и от средневековых «диспутов» и «Quodlibet’oB», из которых мы узнаем, что думал каждый ученый доктор, не зная, почему он так думал (не зная События), и которые до сих пор можно найти во многих историях философии, где рассматриваются различные решения (скажем, субстанция по Аристотелю, Декарту, Лейбницу…), но так и не выясняется, в чем сама проблема, ибо она просто скалькирована с пропозиций, служащих ей ответами.

Философия по природе парадоксальна, но не потому, что отстаивает наименее правдоподобные мнения или принимает мнения взаимно противоречивые, а потому, что

Скачать книгу

GALLICINIUM

Gilles DELEUZE

Félix GUATTARI

Quést-ce que la philosophie?

LES ÉDITIONS DE MINUIT

1991

Перевод с французского С. Н. Зенкина

© С.Н. Зенкин, перевод, послесловие, 1998

© Les Éditions de Minuit, 1991

© Издательство «Институт экспериментальной социологии», 1998

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2013

Введение

Такой вот вопрос…

Пожалуй, вопросом «что такое философия» можно задаваться лишь в позднюю пору, когда наступает старость, а с нею и время говорить конкретно. Действительно, библиография по нашей проблеме весьма скудна. Это такой вопрос, которым задаются, скрывая беспокойство, ближе к полуночи, когда больше спрашивать уже не о чем. Его ставили и раньше, все время, но слишком уж косвенно или уклончиво, слишком искусственно, слишком абстрактно, излагая этот вопрос походя и свысока, не давая ему слишком глубоко себя зацепить. Недоставало трезвости. Слишком хотелось заниматься философией, а о том, что же это такое, спрашивали себя разве что упражняясь в изящном слоге; не доходили до той не-изящности слога, когда наконец можно спросить – так что же это за штука, которой я занимался всю жизнь? Бывает, что в старости человеку даруется не вечная молодость, но, напротив, высшая свобода, момент чистой необходимости, словно миг благодати между жизнью и смертью, и тогда все части машины действуют согласно, чтобы запустить в грядущее стрелу, которая пролетит сквозь столетия; так было с Тицианом, Тернером, Моне[1]. Тернер в старости приобрел или же завоевал себе право вести искусство живописи путем пустынным и без возврата, и то было не что иное, как последний вопрос. «Жизнь Ранее», пожалуй, знаменует собой одновременно старость Шатобриана и начало современной литературы[2]. В кино мы тоже порой видим, как человек получает щедрый дар в последнюю пору жизни, – когда, например, Ивенс сам хохочет со своей ведьмой среди буйных порывов ветра. Так и в философии: кантовская «Критика способности суждения» – произведение старчески буйное, и его наследники вечно за ним не поспевают: здесь все способности ума выходят за свои пределы, за те самые пределы, которые Кант столь тщательно фиксировал в своих книгах зрелой поры.

Мы не можем притязать на такой уровень. Просто нам тоже пришло время задаться вопросом, что такое философия. Мы и раньше все время его ставили, и у нас был на него неизменный ответ: философия – это искусство формировать, изобретать, изготавливать концепты. Но ответ должен быть не просто восприимчив к вопросу, – нужно, чтобы им еще и определялись момент и ситуация вопроса, его обстоятельства, пейзажи и персонажи, его условия и неизвестные величины. Нужно суметь задать этот вопрос «по-дружески», словно доверительное признание, или же бросить его в лицо врагу, словно вызов, а притом еще и дойти до некоей сумрачной поры, когда и другу не очень-то верят. До той поры, когда говорят: «Это так, только не знаю, хорошо ли я это высказал, довольно ли был убедителен». И тут замечают, что хорошо высказать и кого-то убедить значит немного, потому что в любом случае сейчас-то это так.

Как мы увидим, концепты нуждаются в концептуальных персонажах, которые способствуют их определению. Одним из таких персонажей является друг; говорят даже, что в нем сказывается греческое происхождение философии – в других цивилизациях были Мудрецы, а греки являют нам таких вот «друзей», которые не просто более скромные мудрецы. Как утверждают, именно греки окончательно зафиксировали смерть Мудреца и заменили его философами, друзьями мудрости, которые ищут ее, но формально ею не обладают[3]. Однако между философом и мудрецом различие не просто в степени, словно по некоторой шкале: скорее дело в том, что древний восточный мудрец мыслил Фигурами, философ же изобрел Концепты и начал мыслить ими. Вся мудрость сильно изменилась. Поэтому так трудно выяснить, что же значит «друг», даже у греков и особенно у них. Быть может, словом «друг» обозначается некая интимность мастерства, как бы любовь мастера к материалу и потенциальная зависимость от него, как у столяра с деревом, – хороший столяр потенциально зависит от дерева, значит, он друг дерева? Это важный вопрос, поскольку в философии под «другом» понимается уже не внешний персонаж, пример или же эмпирическое обстоятельство, а нечто внутренне присутствующее в мысли, условие самой ее возможности, живая категория, элемент трансцендентального опыта. Благодаря философии греки решительно изменили положение друга, который оказался соотнесен уже не с иным человеком, а с неким Существом, Объектностью, Целостностью. Он друг Платону, но еще более друг мудрости, истине или концепту, он Филалет и Теофил… Философ разбирается в концептах и даже при их нехватке знает, какие из них нежизнеспособны, произвольны или неконсистентны, не способны продержаться и минуты, а какие, напротив, сделаны добротно и даже несут в себе память о тревогах и опасностях творчества.

Что же значит «друг», когда он становится концептуальным персонажем, то есть предпосылкой мышления? Может, это влюбленный – да, пожалуй, скорее влюбленный? Ведь благодаря другу мысль вновь обретает жизненную связь с Другим, которая, казалось, исключена из чистого мышления. А может, здесь имеется в виду еще кто-то иной, не друг и не влюбленный? Ведь если философ – это друг мудрости или же влюбленный в нее, значит, он претендует на нее, будучи скорее в потенциальном стремлении, чем в действительном обладании. Тогда, стало быть, друг – это еще и претендент, а то, чьим другом он себя называет, – это Вещь, на которую обращено притязание, а вовсе не кто-то третий; тот-то, напротив, становится соперником. Получается, что в дружестве столько же состязательного недоверия к сопернику, сколько любовного стремления к предмету желаний. Стоит дружеству обратиться к сущностям, как двое друзей оказываются претендентом и соперником (впрочем, кто же их разберет?). Такова первая особенность, благодаря которой философия представляется нам явлением древнегреческой цивилизации, совпадающим с культурным вкладом городов-полисов: в них сформировались общества друзей или равных, но зато между ними и внутри каждого из них стимулировались отношения соперничества, во всех областях сталкивались друг с другом претенденты – в любви, играх, судах, в государственном управлении, в политике, даже в поэзии, чьей предпосылкой оказывается не друг, а претендент и соперник (диалектика, которую Платон характеризует как «амфисбетесис»). Соперничество свободных людей, атлетизм, возведенный в общий принцип – агон[4]. Дружество же призвано примирять целостность сущности с соперничеством претендентов. Не слишком ли тяжелая задача?

Друг, влюбленный, претендент, соперник – это трансцендентальные характеристики, которые, однако, не теряют своего интенсивно-одушевленного существования в лице одного или нескольких персонажей. И когда в наши дни Морис Бланшо – один из немногих мыслителей, рассматривающих смысл слова «друг» в философии, – вновь задается этим внутренним вопросом о предпосылках мысли как таковой, то он вводит в лоно чистой Мыслимости новых концептуальных персонажей – уже отнюдь не греческих, пришедших из других мест, переживших словно некую катастрофу, которая влечет их к новым жизненным отношениям, возводимым в ранг априорных характеров: это уклончивость, утомленность, даже какая-то подавленность друзей, превращающая самое дружество с мыслью о концепте в бесконечную недоверчивость и терпеливость[5]. Список концептуальных персонажей никогда не бывает закрыт и тем самым играет важную роль в развитии и переменах философии; необходимо понять это разнообразие, не сводя его к единству – впрочем, и так уже сложному – греческого философа.

Философ – друг концепта, он находится в потенциальной зависимости от концепта. Это значит, что философия – не просто искусство формировать, изобретать или же изготавливать концепты, ибо концепты – это не обязательно формы, находки или продукты. Точнее будет сказать, что философия – дисциплина, состоящая в творчестве концептов. Стало быть, друг оказывается другом своих собственных творений? Или же действительность концепта отсылает к потенциям друга, сливая в одно целое творца и его двойника? Творить все новые концепты – таков предмет философии. Поскольку концепт должен быть сотворен, он связан с философом как с человеком, который обладает им в потенции, у которого есть для этого потенция и мастерство. На это нельзя возражать, что о «творчестве» обычно говорят применительно к чувственным вещам и к искусствам, – искусство философа сообщает существование также и умственным сущностям, а философские концепты тоже суть «sensibilia». Собственно, науки, искусства и философии имеют равно творческий характер, просто только философия способна творить концепты в строгом смысле слова. Концепты не ждут нас уже готовыми, наподобие небесных тел. У концептов не бывает небес. Их должно изобретать, изготавливать или, скорее, творить, и без подписи сотворившего они ничто. Ницше так характеризовал задачу философии: «Философы должны не просто принимать данные им концепты, чтобы чистить их и наводить на них лоск; следует прежде всего самим их производить, творить, утверждать и убеждать людей ими пользоваться. До сих пор, в общем и целом, каждый доверял своим концептам, словно это волшебное приданое, полученное из столь же волшебного мира», – но такую доверчивость следует заменить недоверчивостью, и философ особенно должен не доверять именно концептам, коль скоро он не сам их сотворил (об этом хорошо знал Платон, хотя и учил противоположному…)[6]. Платон говорил, что следует созерцать Идеи, но сперва он должен был сам создать концепт Идеи. Чего стоит философ, если о нем можно сказать: он не создал ни одного концепта, он не создал сам своих концептов?

Теперь, по крайней мере, мы видим, чем не является философия: она не есть ни созерцание, ни рефлексия, ни коммуникация, пусть даже она, бывало, и считала себя то одним, то другим из них, в силу способности каждой дисциплины порождать свои собственные иллюзии и укрываться за ею же специально наведенным туманом. Философия – не созерцание, так как созерцания суть сами же вещи, рассматриваемые в ходе творения соответствующих концептов. Философия – не рефлексия, так как никому не нужна философия, чтобы о чем-то размышлять; объявляя философию искусством размышления, ее скорее умаляют, чем возвышают, ибо чистые математики вовсе не дожидались философии, чтобы размышлять о математике, как и художники – о живописи или музыке; говорить же, будто при этом они становятся философами, – скверная шутка, настолько неотъемлемо их рефлексия принадлежит их собственному творчеству. Философия не обретает окончательного прибежища и в коммуникации, которая потенциально работает только с мнениями, дабы сотворить в итоге «консенсус», а не концепт. Идея дружеской беседы в духе западной демократии никогда не производила ни малейшего концепта; она, может, и берет свое начало у греков, да только сами греки настолько ей не доверяли, настолько сурово с ней обращались, что у них концепт звучал скорее одиноким голосом птицы, парящей над полем сражения и останками уничтоженных мнений (пьяных гостей на пиру). Философия не занята ни созерцанием, ни рефлексией, ни коммуникацией, хоть ей и приходится создавать концепты для этих активных или пассивных состояний. Созерцание, рефлексия и коммуникация – это не дисциплины, а машины, с помощью которых в любых дисциплинах образуются Универсалии. Универсалии созерцания, а затем Универсалии рефлексии, – таковы две иллюзии, через которые уже прошла философия в своих мечтах о господстве над другими дисциплинами (объективный идеализм и субъективный идеализм), и ей доставит ничуть не больше чести, если она начнет представлять себя в роли новых Афин и отыгрываться Универсалиями коммуникации, долженствующими-де доставить нам правиладля воображаемого господства над рынком и масс-медиа (интерсубъективный идеализм). Творчество всегда единично, и концепт как собственно философское творение всегда есть нечто единичное. Первейший принцип философии состоит в том, что Универсалии ничего не объясняют, они сами подлежат объяснению.

Познавать самого себя – учиться мыслить – поступать так, как если бы ничто не было самоочевидно, – удивляться, «изумляться бытию сущего»… во всех этих и многих других характеристиках философии формируются интересные, хотя в конечном счете и надоедающие человеческие позиции, однако в них не утверждается, даже с точки зрения педагогики, четко определенное занятие, точно ограниченный род деятельности. Напротив того, определение философии как познания посредством чистых концептов можно считать окончательным. Только не следует противопоставлять друг другу познание посредством концептов и посредством конструирования концептов в возможном опыте (или интуиции). Ибо, согласно вердикту Ницше, вам ничего не познать с помощью концептов, если вы сначала сами их не сотворите, то есть не сконструируете их в свойственной каждому из них интуиции, – это поле, план, почва концептов, которые не совпадают с ними самими, но в них скрываются их зачатки и взращивающие их персонажи. Конструирование требует, чтобы любое творение было конструкцией в некотором плане, сообщающем ему автономное существование. Творить концепты – это уже значит нечто создавать. Тем самым вопрос о применении или пользе философии, или даже о ее вреде (кому же она вредит?) ставится по-новому.

Много проблем теснится перед глазами старика, которому явились бы в видении всевозможные философские концепты и концептуальные персонажи. Прежде всего, концепты всегда несли и несут на себе личную подпись: аристотелевская субстанция, декартовское cogito, лейбницианская монада, кантовское априори, шеллингианская потенция, бергсоновская длительность… А сверх того, некоторым из них требуется для своего обозначения необыкновенное слово, порой варварское или же шокирующее, тогда как другим достаточно самого обычного повседневного слова, наполняющегося столь далекими обертонами, что нефилософский слух может их и не различить. Одним потребны архаизмы, другим неологизмы, пронизанные головокружительными этимологическими изысканиями; этимология здесь – характерно философский род атлетизма. Очевидно, в каждом случае есть какая-то странная необходимость в этих словах и в их подборе, что-то вроде стиля. Для того чтобы окрестить новый концепт, требуется характерно философский вкус, проявляющийся грубо или же вкрадчиво и создающий внутри языка особый язык философии – особый не только по лексике, но и по синтаксису, который может отличаться возвышенностью или же великой красотой. Кроме того, хотя у каждого из концептов есть свой возраст, подпись создателя и имя, они по-своему бессмертны – и в то же время повинуются требованиям обновления, замены и мутации, благодаря которым философия имеет беспокойную историю и столь же беспокойную географию; каждый момент и каждое место пребывают – но во времени, и проходят – но вне времени. Если концепты непрерывно меняются, то спрашивается, в чем же тогда единство философских учений? И в чем состоит отличие наук и искусств, которые не применяют концептов? И как обстоит дело с их собственной историей? Если философия – это непрерывное творчество концептов, то, разумеется, возникает вопрос, что же такое концепт как философская Идея и в чем заключаются другие творческие Идеи, которые не являются концептами, относятся к наукам и искусствам и имеют свою собственную историю, свое собственное становление и свои разнообразные отношения друг с другом и с философией. Исключительное право на создание концептов обеспечивает философии особую функцию, но не дает ей никакого преимущества, никакой привилегии, ведь есть и много других способов мышления и творчества, других модусов идеации, которым не нужно проходить через концепт (например, научное мышление). И нам вновь придется вернуться к вопросу о том, для чего служит эта концептотворящая деятельность, в своем отличии от деятельности научной или художественной; зачем нужно творить все новые и новые концепты, какая в них необходимость, какая от них польза? Что с ними делать? Отвечать, будто величие философии именно в том, что она ни для чего не служит, – такое кокетство более не забавляет даже юношей. Во всяком случае, вопрос о смерти метафизики или преодолении философии у нас до сих пор еще не был проблематизирован, были лишь тягостно-никчемные пересказы давно известного. Сегодня толкуют о крахе философских систем, тогда как просто изменился концепт системы. Пока есть время и место для творчества концептов, соответствующая операция всегда будет именоваться философией или же не будет от нее отличаться, хотя бы ей и дали другое имя.

Однако мы знаем, что у друга или влюбленного как претендента всегда бывают соперники. Если философия действительно, как утверждают, берет начало в Греции, то это потому, что в греческом полисе, в отличие от империй или государств, изобрели агон как правило общества «друзей» – людей, которые свободны, поскольку соперничают между собой (граждан). Такова ситуация, постоянно описываемая у Платона: когда любой гражданин на что-нибудь претендует, он обязательно встречает себе соперников, а значит требуется умение судить об обоснованности претензий. Столяр притязает на дерево, но наталкивается на лесничего, угольщика, плотника, которые говорят: это я друг дерева. В заботах о людях тоже много претендентов, представляющихся друзьями человека: крестьянин его кормит, ткач одевает, врач лечит, воин защищает[7]. И если во всех подобных случаях выбор все-таки делается из более или менее узкого круга людей, то иначе обстоит дело в политике, где кто угодно может претендовать на что угодно (в афинской демократии, какой видит ее Платон). Отсюда для Платона возникает необходимость навести порядок, создать инстанции, благодаря которым можно будет судить об обоснованности претензий; это и есть его Идеи как философские концепты. Но ведь даже и здесь приходится встречать всевозможных претендентов, говорящих: это я настоящий философ, это я друг Мудрости или же Обоснованности! Соперничество доходит до своего предела в споре философа и софиста, тяжущихся за наследство древнего мудреца, и как тут отличить ложного друга от настоящего, а концепт от симулякра? Подражатель и друг – таков спектакль, поставленный Платоном, где во множестве являются разные концептуальные персонажи, наделенные потенциями комизма и трагизма.

В более близкие к нам времена философия встречала себе и много новых соперников. Сначала подменить ее желали гуманитарные науки, особенно социология. А поскольку философия все больше пренебрегала своей задачей творчества концептов, стремясь укрыться в Универсалиях, то становилось уже и не совсем ясно, о чем шел спор. То ли имелось в виду вообще отказаться от всякого творчества концептов ради строгой науки о человеке, то ли, напротив, преобразить самую природу концептов, превратив их либо в коллективные представления, либо в мировоззрения, создаваемые народами, их жизненными, историческими и духовными силами. Далее настала очередь эпистемологии, лингвистики, даже психоанализа, а равно и логического анализа. Переживая новые и новые испытания, философия, казалось, обречена была встречать себе все более нахальных и все более убогих соперников, какие Платону не примерещились бы даже в самом комическом расположении духа. Наконец, до полного позора дело дошло тогда, когда самим словом «концепт» завладели информатика, маркетинг, дизайн, реклама – все коммуникационные дисциплины, заявившие: это наше дело, это мы творцы, это мы концепторы! Это мы друзья концепта, ведь мы вводим его в свои компьютеры. «Информация и творчество», «концепт и предпринимательство» – на эти темы уже есть обильная библиография… В маркетинге усвоили мысль о некотором отношении между концептом и событием; и вот уже концепт выступает как совокупность различных представлений о товаре (историческое, научное, художественное, сексуальное, прагматическое…), а событие – как презентация этого товара, в которой обыгрываются различные представления о нем и возникает-де некий «обмен идей». Нет событий, кроме презентаций, и нет концептов, кроме товаров, которые можно продать. Этот общий процесс подмены Критики службой сбыта не обошел стороной и философию. Симулякр, имитация какого-нибудь пакета с лапшой стала настоящим концептом, а презентатор продукта, товара или же художественного произведения стал философом, концептуальным персонажем или художником. Куда уж старухе философии наравне с молодыми специалистами бежать взапуски за универсалиями коммуникации, дабы охарактеризовать товарную форму концепта – МЕРЦА! Больно, конечно, слышать, что словом «Концепт» называется компания по разработке и обслуживанию информационных систем. Однако чем чаще философия сталкивается с бесстыдными и глупыми соперниками, чем чаще она встречает их внутри себя самой, тем более бодро она себя чувствует для выполнения своей задачи – творчества концептов, которые похожи скорее на аэролиты, чем на товары. Неудержимый смех отбивает у нее охоту плакать. Таким образом, вопрос философии – найти ту единственную точку, где соотносятся между собой концепт и творчество.

Философы до сих пор недостаточно занимались природой концепта как философской реальности. Они предпочитали рассматривать его как уже данное знание или представление, выводимое из способностей, позволяющих его формировать (абстракция или обобщение) или же им пользоваться (суждение). Но концепт не дается заранее, он творится, должен быть сотворен; он не формируем, а полагается сам в себе (самополагание). Одно вытекает из другого, поскольку все по-настоящему сотворенное, от живого существа до произведения искусства, способно в силу этого к самополаганию, обладает аутопойетическим характером, по которому его и узнают. Чем более концепт творится, тем более он сам себя полагает. Завися от вольной творческой деятельности, он также и полагает себя сам в себе, независимо и необходимо; самое субъективное оказывается и самым объективным.

В этом смысле наибольшее внимание концепту как философской реальности уделяли посткантианцы, особенно Шеллинг и Гегель. Гегель дает концепту мощное определение через Фигуры творчества и Моменты его самополагания: фигуры стали принадлежностями концепта, так как они образуют тот его аспект, в котором он творится сознанием и в сознании, через преемственность умов, тогда как моменты образуют другой аспект, в котором концепт сам себя полагает и объединяет разные умы в абсолюте Самости. Тем самым Гегель показал, что концепт не имеет никакого сходства с общей или абстрактной идеей, а равно и с несотворенной Мудростью, которая не зависела бы от самой философии. Но это было достигнуто ценой ничем не ограниченного расширения философии как таковой, которая уже почти не оставляла места для самостоятельного развития наук и искусств, потому что с помощью. своих собственных моментов воссоздавала универсалии, а персонажей своего собственного творчества рассматривала просто как призрачных фигурантов. Посткантианцы вращались в кругу универ-сальной энциклопедии концепта, связывающей его творчество с чистой субъективностью, вместо того чтобы заняться делом более скромным – педагогикой концепта, анализирующей условия творчества как факторы моментов, остающихся единичными[8]. Если три этапа развития концепта суть энциклопедия, педагогика и профессионально-коммерческая подготовка, то лишь второй из них может не дать нам с вершин первого низвергнуться в провал третьего – в этот абсолютный провал мысли, каковы бы ни были, разумеется, его социальные преимущества с точки зрения мирового капитализма.

I. Философия

1. Что такое концепт?

Не существует простых концептов. В концепте всегда есть составляющие, которыми он и определяется. Следовательно, в нем имеется шифр. Концепт – это множественность, хотя не всякая множественность концептуальна. Не бывает концепта с одной лишь составляющей: даже в первичном концепте, которым «начинается» философия, уже есть несколько составляющих, поскольку не очевидно, что философия должна иметь начало, а коль скоро ею таковое вводится, то она должна присовокупить к нему некоторую точку зрения или обоснование. Декарт, Гегель, Фейербах не только начинают не с одного и того же концепта, но даже и концепты начала у них неодинаковые. Всякий концепт является как минимум двойственным, тройственным и т. д. Не существует также и концепта, который имел бы сразу все составляющие, ибо то был бы просто-напросто хаос; даже так называемые универсалии как последняя стадия концептов должны выделяться из хаоса, ограничивая некоторый мир, из которого они выводятся (созерцание, рефлексия, коммуникация…). У каждого концепта – неправильные очертания, определяемые шифром его составляющих. Поэтому у разных авторов, от Платона до Бергсона, встречается мысль, что суть концепта в членении, разбивке и сечении. Он представляет собой целое, так как тотализирует свои составляющие, однако это фрагментарное целое. Только при этом условии он может выделиться из хаоса психической жизни, который непрерывно его подстерегает, не отставая и грозя вновь поглотить.

При каких условиях концепт бывает первичен – не в абсолютном смысле, а по отношению к другому? Например, обязательно ли Другой вторичен по отношению к «я»? Если обязательно, то лишь постольку, поскольку его концепт – это концепт иного, субъекта, предстающего как объект, особенный по отношению ко мне; таковы две его составляющие. Действительно, стоит отождествить его с некоторым особенным объектом, как Другой уже оказывается всего лишь другим субъектом, который предстает мне; если же отождествить его с другим субъектом, то тогда я сам есть Другой, который предстоит ему. Каждый концепт отсылает к некоторой проблеме, к проблемам, без которых он не имел бы смысла и которые могут быть выделены или поняты лишь по мере их разрешения; в данном случае это проблема множественности субъектов, их взаимоотношений, их взаимопредставления. Но все, разумеется, изменится, если мы станем усматривать здесь иную проблему: в чем заключается сама позиция Другого, которую лишь «занимает» другой субъект, когда предстает мне как особенный объект, и которую в свою очередь занимаю я сам как особенный объект, когда предстаю ему? С такой точки зрения, Другой – это никто, ни субъект ни объект. Поскольку есть Другой, то есть и несколько субъектов, но обратное неверно, В таком случае Другой требует некоторого априорного концепта, из которого должны вытекать особенный объект, другой субъект и «я», – но не наоборот. Изменился порядок мысли, как и природа концептов, как и проблемы, на которые они призваны давать ответ. Оставим в стороне вопрос о различии между проблемой в науке и в философии. Однако даже в философии концепты творятся лишь в зависимости от проблем, которые представляются нам дурно увиденными или дурно поставленными (педагогика концепта).

Грубо говоря, мы рассматриваем некоторое поле опыта, взятое как реальный мир, не по отношению к некоторому «я», а по отношению к простому «наличествованию». В некоторый момент наличествует тихо и спокойно пребывающий мир. И вдруг возникает испуганное лицо, которое смотрит куда-то наружу, за пределы этого поля. Здесь Другой предстает не как субъект или объект, а совсем иначе – как возможный мир, как возможность некоего пугающего мира. Этот возможный мир не реален или еще не реален, однако же он существует – это то выражаемое, что существует лишь в своем выражении, в чьем-то лице или эквиваленте лица. Другой – это и есть прежде всего такое существование возможного мира.

И этот возможный мир обладает в себе также и своей собственной реальностью, именно в качестве возможного мира: выражающему достаточно заговорить и сказать «мне страшно», чтобы придать реальность возможному как таковому (даже если его слова лживы). Слово «я» как языковой индекс иного смысла и не имеет. Впрочем, можно обойтись и без него: Китай – это возможный мир, но он обретает реальность, как только в данном поле опыта кто-то заговаривает о Китае или же на китайском языке. Это совсем не то же самое, как если бы Китай обретал реальность, сам становясь полем опыта. Таким образом, перед нами концепт Другого, предполагающий единственное условие – определенность некоторого чувственного мира. При этом условии Другой возникает как выражение чего-то возможного. Другой – это возможный мир, каким он существует в выражающем его лице, каким он осуществляется в придающей ему реальность речи. В этом смысле он является концептом из трех неделимых составляющих – возможный мир, существующее лицо и реальный язык, то есть речь.

У каждого концепта, разумеется, есть история. Данный концепт Другого отсылает к Лейбницу, к его теории возможных миров и монады как выражения мира; однако проблема здесь иная, так как возможные миры Лейбница не существуют в реальном мире. Он отсылает также к модальной логике пропозиций, но в них возможным мирам не приписывается реальность соответственно условиям их истинности (даже когда Витгенштейн изучает предложения о страхе или боли, он не усматривает в них модальности, выразимые через позицию Другого, потому что статус Другого у него колеблется между другим субъектом и особенным объектом). У возможных миров – долгая история[9]. Говоря коротко, можно сказать, что вообще у всех концептов есть история, хотя она извилиста и при необходимости пересекает другие проблемы и разные планы. В концепте, как правило, присутствуют кусочки или составляющие, которые происходят из других концептов, отвечавших на другие проблемы и предполагавших другие планы. Это неизбежно, потому что каждый концепт осуществляет новое членение, принимает новые очертания, должен быть заново активирован или заново выкроен.

Но, с другой стороны, у концепта есть становление, которое касается уже его отношений с другими концептами, располагающимися в одном плане с ним. Здесь концепты пригнаны друг к другу, пересекаются друг с другом, взаимно координируют свои очертания, составляют в композицию соответствующие им проблемы, принадлежат к одной и той же философии, пусть даже история у них и различная. Действительно, любой концепт с конечным числом составляющих разветвляется на другие концепты, иначе составленные, но образующие разные зоны одного итого же плана, отвечающие на взаимно совместимые проблемы, участвующие в сотворчестве. Концепту требуется не просто проблема, ради которой он реорганизует или заменяет прежние концепты, но целый перекресток проблем, где он соединяется с другими, сосуществующими концептами. В случае с концептом Другого как выражения возможного мира в перцептивном поле нам приходится по-новому рассмотреть составляющие самого этого поля: не будучи более ни субъектом перцептивного поля, ни объектом в этом поле, Другой становится условием, при котором перераспределяются друг относительно друга не только субъект и объект, но также фигура и фон, окраины и центр, движение и ориентир, транзитивное и субстанциальное, длина и глубина… Другой всегда воспринимается как некто иной, но в своем концепте он является предпосылкой всякого восприятия, как иных, так и нас самих. Это условие, при котором можно перейти из одного мира в другой. Благодаря Другому мир проходит, и «я» обозначает теперь уже только прошлый мир («я был спокоен…»). Достаточно, к примеру, Другого, чтобы любая длина сделалась возможной глубиной в пространстве и наоборот, так что если бы в перцептивном поле не функционировал этот концепт, то любые переходы и инверсии были бы непостижимы, и мы бы все время натыкались на вещи, поскольку не осталось бы ничего возможного. Или уж тогда, оставаясь в пределах философии, нам пришлось бы отыскать какую-то другую причину, чтобы на них не натыкаться… Таким образом, находясь в том или ином доступном определению плане, можно как бы по мосту переходить от концепта к концепту: создание концепта Другого с такими-то и такими-то составляющими влечет за собой создание нового концепта перцептивного пространства, для которого придется определять другие составляющие (не натыкаться или не слишком часто натыкаться на вещи – одна из таких составляющих).

Мы начали с довольно сложного примера. Но как же иначе, коль скоро простых концептов не бывает? Читатель может обратиться к любому примеру по своему вкусу. Мы полагаем, что в итоге он получит те же самые выводы о природе концепта или о концепте концепта. Во-первых, каждый концепт отсылает к другим концептам – не только в своей истории, но и в своем становлении и в своих нынешних соединениях. В каждом концепте есть составляющие, которые в свою очередь могут быть взяты в качестве концептов (так, одной из составляющих Другого является человеческое лицо, но Лицо и само должно быть рассмотрено как концепт, имеющий свои собственные составляющие). Таким образом, концепты бесконечно множатся и хоть и сотворяются, но не из ничего. Во-вторых, для концепта характерно то, что составляющие делаются в нем неделимыми; различные, разнородные и вместе с тем неотделимые одна от другой – таков статус составляющих, которым и определяется консистенция концепта, его эндоконсистенция. Дело в том, что каждая отличная от других составляющая частично перекрывается какой-то другой, имеет с нею зону соседства, порог неразличимости: например, в концепте Другого возможный мир не существует вне выражающего его лица, хоть они и различаются как выражаемое и выражение; а лицо, в свою очередь, вплотную соседствует со словами, которым служит рупором. Составляющие остаются различны, но от одной к другой нечто переходит, между ними есть нечто неразрешимое; существует область ab, принадлежащая сразу и а и b, область, где а и b «становятся» неразличимы. Такие зоны, пороги или становления, такая неделимость характеризуют собой внутреннюю консистенцию концепта. Однако он обладает также и экзоконсистенцией – вместе с другими концептами, когда при создании каждого из них между ними приходится строить мосты в пределах одного плана. Эти зоны и мосты служат сочленениями концепта.

В-третьих, каждый концепт должен, следовательно, рассматриваться как точка совпадения, сгущения и скопления своих составляющих. Концептуальная точка постоянно пробегает по составляющим, движется в них вверх и вниз. В этом смысле каждая составляющая есть интенсивный признак, интенсивная ордината, которая должна пониматься не как общее или частное, а просто как чисто единичное – «такой-то» возможный мир, «такое-то» лицо, «такие-то» слова, – которое становится частным или общим в зависимости от того, связывают ли с ним переменные величины или приписывают ему константную функцию. Но, в противоположность тому, что происходит в науке, в концепте не бывает ни констант, ни переменных, так что невозможно различить ни переменных видов для некоторого постоянного рода, ни постоянного вида для переменных индивидов. Внутри-концептуальные отношения носят характер не включения и не расширения, а исключительно упорядочения, и составляющие концепта не бывают ни постоянными, ни переменными, а просто-напросто вариациями, упорядоченными по соседству. Они процессуальны, модулярны. Концепт той или иной птицы – это не ее род или вид, а композиция ее положений, окраски и пения; это нечто неразличимое, не столько синестезия, сколько синейдезия. Концепт – это гетерогенезис, то есть упорядочение составляющих по зонам соседства. Он ординален, он представляет собой интенсионал, присутствующий во всех составляющих его чертах. Непрерывно пробегая свои составляющие в недистантном порядке, концепт находится по отношению к ним в состоянии парящего полета. Он непосредственно, без всякой дистанции соприсутствует во всех своих составляющих или вариациях, снова и снова проходит через них; это ритурнель, музыкальное сочинение, обладающее своим шифром.

Концепт нетелесен, хотя он воплощается или осуществляется в телах. Но он принципиально не совпадает с тем состоянием вещей, в котором осуществляется. Он лишен пространственно-временных координат и имеет лишь интенсивные ординаты. В нем нет энергии, а есть только интенсивности, он анергетичен (энергия – это не интенсивность, а способ ее развертывания и уничтожения в экстенсивном состоянии вещей). Концепт – это событие, а не сущность и не вещь. Он есть некое чистое Событие, некая этость, некая целостность – например, событие Другого или событие лица (когда лицо само берется как концепт). Или же птица как событие. Концепт определяется как неделимость конечного числа разнородных составляющих, пробегаемых некоторой тонкой в состоянии абсолютного парения с бесконечной скоростью. Концепты – это «абсолютные поверхности или объемы», формы, не имеющие иного объекта, кроме неделимости отличных друг от друга вариаций[10]. «Парение» – это состояние концепта или характерная для него бесконечность, хотя бесконечные величины бывают большими или меньшими в зависимости от шифра составляющих, порогов и мостов между ними. В этом смысле концепт есть не что иное, как мыслительный акт, причем мысль действует здесь с бесконечной (хотя и большей или меньшей) скоростью.

Соответственно, концепт одновременно абсолютен и относителен – относителен к своим собственным составляющим, к другим концептам, к плану, в котором он выделяется, к проблемам, которые призван разрешать, но абсолютен благодаря осуществляемой им конденсации, по месту, занимаемому им в плане, по условиям, которые он предписывает проблеме. Он абсолютен как целое, но относителен в своей фрагментарности. Он бесконечен в своем парящем полете, то есть в своей скорости, но конечен в том движении, которым описывает очертания своих составляющих. Философ постоянно реорганизует свои концепты, даже меняет их; порой достаточно какому-нибудь отдельному пункту концепта разрастись, и он производит новую конденсацию, добавляет новые или отнимает старые составляющие. Бывает, что философ являет пример настоящей амнезии, делающей его чуть ли не больным: по словам Ясперса, Ницше «подправлял свои собственные идеи, создавая новые, но не признавал этого открыто; в состоянии возбуждения он забывал те выводы, к которым приходил ранее». Или у Лейбница: «Я думал, что вхожу в гавань, но… был отнесен обратно в открытое море»[11]. Одно, однако, остается абсолютным – тот способ, которым творимый концепт полагает себя в себе самом и наряду с другими. Относительность и абсолютность концепта – это как бы его педагогика и онтология, его сотворение и самополагание, его идеальность и реальность. Он реален без актуальности, идеален без абстрактности… Концепт характеризуется своей консистенцией – эндоконсистенцией и экзоконсистенцией, – но у него нет референции; он автореферентен, будучи творим, он одновременно сам полагает и себя и свой объект. В его конструировании объединяются относительное и абсолютное.

Наконец, концепт недискурсивен, и философия не является дискурсивным образованием, так как не выстраивает ряда пропозиций. Только путая концепт с пропозицией, можно верить в существование научных концептов и рассматривать пропозицию как настоящий «интенсионал» (то, что выражает собой фраза); философский же концепт при этом чаще всего предстает просто как пропозиция, лишенная смысла. Такая путаница царит в логике, и ею объясняется нелепое представление логики о философии. Концепты меряются «философской» грамматикой, которая подменяет их пропозициями, извлеченными из фраз, где они фигурируют; нас все время замыкают в альтернативе двух пропозиций, не видя, что концепт уже перешел в исключенное третье. Концепт – это ни в коем случае не пропозиция, он не пропозиционален, а пропозиция никогда не бывает интенсионалом. Пропозиции определяются своей референцией, а референция затрагивает не Событие, но отношение с состоянием вещей или тел, а также предпосылки этого отношения. Эти предпосылки отнюдь не образуют интенсионала, они всецело экстенсиональны: из них вытекает ряд операций расстановки по абсциссе (линеаризации), включающих интенсивные ординаты в пространственновременные или энергетические координаты, а также операции установления соответствий между выделенными таким образом множествами. Именно такого рода рядами и соответствиями определяется дискурсивность экстенсивных систем; независимость переменных в пропозициях противостоит неделимости вариаций в концепте. Обладая только консистенцией или же интенсивными внекоординатными ординатами, концепты свободно вступают в отношения недискурсивной переклички – либо потому, что составляющие одного из них сами становятся концептами, имеющими другие, опять-таки разнородные составляющие, либо потому, что между концептами ни на одном уровне нет никакой иерархической разницы. Концепты – это центры вибрации, каждый в себе самом и по отношению друг к другу. Поэтому в них все перекликается, вместо того чтобы следовать или соответствовать друг другу. Концептам незачем быть последовательными. В качестве фрагментарных целых концепты не являются даже деталями мозаики, так как их неправильные очертания не соответствуют друг другу. Вместе они образуют стену, но это стена сухой кладки, где все камни хоть и держатся вместе, однако каждый по-своему. Даже мосты между концептами – тоже перекрестки или же окольные пути, не описывающие никаких дискурсивных комплексов. Это подвижные мосты. В таком смысле не будет ошибкой считать, что философия постоянно находится в состоянии отклонения или дигрессивности.

Отсюда вытекают важные различия между высказыванием фрагментарных концептов в философии и высказыванием частных пропозиций в науке. В первом аспекте всякое высказывание является полагательным (de position); но оно остается вне пропозиции (proposition), потому что ее объектом является некоторое состояние вещей как референт, а ее предпосылками – референции, образующие истинностные значения (даже если сами по себе эти предпосылки являются внутренними по отношению к объекту). Напротив того, полагательное высказывание строго имманентно концепту, у которого нет другого объекта, кроме неделимости составляющих, через которые он сам вновь и вновь проходит; в этом и состоит его консистенция. Если же говорить о другом аспекте, о высказываниях творческих или обладающих личной подписью, то несомненно, что научные пропозиции и их корреляты носят ничуть не менее «подписной» и творческий характер, чем философские концепты; поэтому мы и говорим о теореме Пифагора, декартовых координатах, числе Гамильтона, функции Лагранжа, точно так же как и о платоновской Идее или картезианском cogito и т. п. Но сколь бы ни были историчны и исторически достоверны те личные имена, с которыми связывается при этом высказывание, они всего лишь маски для иных становлений, всего лишь псевдонимы для более таинственных единичных существ. В случае пропозиций таковыми являются внешние частные наблюдатели, научно определяемые по отношению к той или другой оси референции, в случае же концептов это внутренние концептуальные персонажи, витающие в том или ином плане консистенции. Мало сказать, что в философиях, науках и искусствах весьма по-разному употребляются личные имена: то же относится и к синтаксическим элементам, таким как предлоги, союзы, слова типа «но», «итак»… Философия говорит фразами, но из фраз, вообще говоря, не всегда извлекаются пропозиции. Пака что в нашем распоряжении есть только весьма общая гипотеза: из фраз или их эквивалента философия добывает концепты (не совпадающие с общими или абстрактными идеями), тогда как наука – проспекты (пропозиции, не совпадающие с суждениями), а искусство – перцепты и аффекты (также не совпадающие с восприятиями или чувствами). В каждом из трех случаев те испытания и применения, которым подвергается язык, не сравнимы друг с другом, однако ими не только определяется различие между этими дисциплинами, но также и постоянно образуются их пересечения.

ПРИМЕР I

Чтобы подтвердить вышеизложенный анализ, возьмем для начала какой-нибудь из самых известных «подписных» философских концептов – например, картезианское cogito, декартовское «Я»; это один из концептов «я». У этого концепта три составляющих – «сомневаться», «мыслить», «быть» (отсюда не следует, что всякий концепт троичен). Целостное высказывание, образуемое этим концептом как множественностью, таково: я мыслю, «следовательно» я существую; или в более полном виде – я, сомневающийся, мыслю, существую, я существую как мыслящая вещь. Таково постоянно возобновляемое событие мысли, каким видит его Декарт. Концепт сгущается в точке Я, которая проходит сквозь все составляющие и в которой совпадают Я’ – «сомневаться», Я”– «мыслить», Я’”– «существовать». Составляющие, то есть интенсивные ординаты, располагаются в зонах соседства или неразличимости, делающих возможным их взаимопереход и образующих их неделимость: первая такая зона находится между «сомневаться» и «мыслить» (я, сомневающийся, не могу сомневаться в том, что мыслю), вторая – между «мыслить» и «существовать» (чтобы мыслить, нужно существовать).

В данном случае составляющие концепта предстают как глаголы, но это не является правилом, достаточно лишь, чтобы они были вариациями. Действительно, сомнение включает в себя моменты, которые представляют собой не виды некоторого рода, а фазы некоторой вариации – сомнение чувственное, научное, обсессивное. (Таким образом, каждый концепт обладает фазовым пространством, хотя и по-другому, чем в науке.) То же самое относится и к модусам мышления – ощущать, воображать, составлять понятия. То же и в отношении типов существования (существа), вещного или субстанциального – бесконечное существо, конечное мыслящее существо, протяженное существо. Примечательно, что в последнем случае концепт «я» сохраняет за собой лишь вторую фазу существа и оставляет в стороне прочие части вариации. И это как раз является знаком того, что концепт как фрагментарная целостность замкнут формулой «я существую как мыслящая вещь»: другие фазы существа доступны только через посредство мостов-перекрестков, ведущих к другим концептам. Так, формула «в числе своих понятий я имею понятие о бесконечном» – это мост, ведущий от концепта «я» к концепту Бога, каковой сам обладает тремя составляющими, образующими «доказательства» существования Бога как бесконечного события, и третье из них (онтологическое) обеспечивает замкнутость концепта, но одновременно и открывает новый мост, новую развилку, ведущую к концепту протяженности, поскольку именно ею гарантируется объективное истинностное значение других ясных и связных понятий, которыми мы обладаем.

Когда задают вопрос: «были ли у cogito предшественники?» – то имеется в виду вот что: существуют ли концепты, подписанные именами прежних философов, которые имели бы похожие, почти те же самые составляющие, но какой-то одной не хватало бы или же добавлялись лишние, так что cogito не могло достичь кристаллизации, поскольку составляющие еще не совпадали в некотором «я»? Все как бы и готово, а чего-то не хватает. Возможно, этот прежний концепт отсылал к иной проблеме, чем проблема cogito (чтобы появилось картезианское cogito, должна была измениться проблема), или даже разворачивался в другом плане. Картезианский план состоит в том, чтобы устранить любые эксплицитно-объективные пресуппозиции, при которых концепт отсылал бы к другим концептам (например, «человек как разумное животное»). Он опирается только на префилософское понимание, то есть на имплицитно-субъективные пресуппозиции: все знают, что значит «мыслить», «существовать», «я» (мы знаем это, поскольку сами делаем это, являемся этим или говорим это). Это совершенно новое различение. Подобному плану требуется первичный концепт, который не должен предполагать ничего объективного. То есть проблема ставится следующим образом: каким будет первичный концепт в этом плане, или с чего начать, чтобы определить истину как абсолютно чистую субъективную достоверность? Именно таково cogito. Другие концепты пойдут и на завоевание объективной действительности, но лишь при условии что они связаны мостами с первичным концептом, решают проблемы, подчиненные тем же, что и он, условиям, и остаются в том же, что и он, плане; достоверное познание само вбирает в себя объективную действительность – а не так, чтобы объективная действительность предполагала какую-то истину, признаваемую предсуществующей или предположенной ей.

1 Ср.: L’œuvre ultime, de Cézanne à Dubuffet, Fondation Maeght, предисловие Жана-Луи Пра.
2 Barbéris, Chateaubriand, Ed. Larousse: «"Ранее” – это книга о старости как недостижимой ценности, книга против старости, против ее власти; это книга о крушении целого мира, в которой утверждается одна лишь власть письма».
3 Kojève, «Tyrannie et sagesse», p. 235 (in Léo Strauss, De la tyrannie, Gallimard).
4 См., например, у Ксенофонта, «Государственное устройство Спарты», IV, 5. Эти аспекты греческого полиса специально анализируются у Детьена и Вернана.
5 О связи дружества с возможностью мышления в современном мире см.: Blanchot, L’amitié et L’entretien infini (диалог двух утомленных), Gallimard. A также: Mascolo, Autour d’un effort de mémoire, Ed. Nadeau.
6 Nietzsche, Posthumes 1884–1885, Œuvres philosophiques XI, Gallimard, p. 215–216 (об «искусстве недоверия»).
7 Платон, «Политик», 268а, 279а.
8 В намеренно дидактической форме весьма интересная педагогика концепта предлагается в книге: Frédéric Cossutta, Eléments pour la lecture des textes philosophiques, Ed. Bordas.
9 Разнообразными эпизодами этой истории, которая начинается не с Лейбница, служат, например, предложение о Другом, проходящее как постоянная тема у Витгенштейна («у него болят зубы…»), или полагание Другого как теория возможного мира у Мишеля Турнье («Пятница, или Тихоокеанский лимб»).
10 О понятии парения, а также об абсолютных поверхностях и объемах как реальных существах, см.: Raymond Ruyer, Né о-finalisme, P.U.F., ch. IX–XI.
11 Лейбниц, «Новая система природы», § 12.
Скачать книгу