01 ноября, 0:01 по тихоокеанскому времени
Жизнь начинается с предопределения. Пролог
Отправил Леонард-КлАДезь
Добро и зло были всегда. И всегда будут. Только наши истории о них вечно меняются.
В шестом веке до Рождества Христова греческий законотворец Солон посетил египетский город Саис и привез оттуда такое описание конца света. Согласно пророчеству жрецов храма Нейт, пламя и ядовитый дым пронесутся по Земле. В один день и в одну ночь целый материк сгинет в морской пучине, и лжемессия поведет людской род к погибели.
Египетские провидцы предсказывали: Апокалипсис начнется тихой ночью на холме, что возвышается над королевством Лос-Анджелес. Там, пели древние оракулы, щелкнет замок. Среди огороженных особняков Беверли-Крест сдвинется тяжелый засов. Как записано Солоном, широко раскроются створки решетчатых ворот. Внизу в паутине фонарей будут ожидать сонные земли Вествуда, Брентвуда и Санта-Моники. И пока в воздухе тает тиканье последних секунд перед полуночью, за распахнутыми воротами будут царить лишь тьма и тишина, затем заурчит мотор, и два огня увлекут этот звук за собой. И ворота выпустят «линкольн», который начнет неспешный путь вниз по серпантину с верхней части Голливудского бульвара.
Ночь, как описано в древнем пророчестве, безмятежна, ни ветерка, и все же там, где неторопливо проезжает машина, поднимается буря.
По пути из Беверли-Крест в Голливуд-Хиллз «линкольн» вытягивается: он длинный и черный, как язык придушенного удавкой. В розовых мазках уличных фонарей машина глянцево блестит, словно вылезший из гробницы скарабей. И когда она доезжает до Кингз-роуд, огни Беверли-Хиллз и Хэнкок-Парка вздрагивают и гаснут: вымарываются не дом за домом, а целиком квартал за кварталом; она минует бульвар Кресент-Хайтс – пропадает район Лорел-Каньон: исчезает не только свет, но и шум, и звуки музыки. Стирается всякий проблеск, намекающий на город; машина скользит вниз от Фэйрфакса к Огден-драйв и Гарднер-стрит. Так тьма накрывает город, тенью следуя за роскошным «линкольном».
И ровно так же следует за ним свирепый ветер. Как предсказано древними жрецами, вихрь стегает плюмажи высоких пальм на Голливудском бульваре, а те метут небо. Хлещущие друг о друга ветви швыряют вниз жуткие неясные фигуры, которые с визгом рушатся на мостовую. Эти яростно бьющиеся тельца с глазками-бусинами и чешуйчатыми змеиными хвостами колотят по «линкольну». Они падают, вереща. Их когти неистово царапают воздух. Их удары не могут пробить лобовое стекло – стекло бронированное. Покрышки стучат по ним, растирая плоть. Эти визжащие, цепляющиеся силуэты – крысы. Эти летящие к погибели тельца – опоссумы. Под колесами шерстяной ковер взрывается алыми брызгами. Дворники смахивают с лобового стекла еще теплую кровь, раздробленные кости не могут проткнуть покрышки – резина тоже бронированная.
И ветер так могуч, что прометает улицу насквозь и волочит груз изуродованных вредителей, толкает волну увечных прямиком за машиной, когда та въезжает в Сполдинг-cквер. Борозды молний раскалывают небо, ливень бомбардирует черепичные кровли. Фанфарами взрывается гром, и дождь падает на мусорные баки, размочаливая полиэтиленовые мешки и пенопластовые стаканчики.
И безлюден бульвар под маячащей башней Рузвельт-отеля, и только мусорное войско движется по городу, не замечая светофоров и машин. Улицы и перекрестки пустынны. На тротуарах – никого, и, как обещано древними прорицателями, в каждом окне темнота.
Во вскипающем небе не блуждают самолетные огни, ливнестоки захлебнулись, кругом потоки воды и шерсти. Дороги скользкие от внутренностей. У Китайского театра Граумана уже не Лос-Анджелес, а сплошь хаос и бойня.
Однако впереди, невдалеке от машины, все еще горят неоновые вывески; единственный квартал Голливудского бульвара, где ночь тепла и спокойна. Дождь не капает на тротуар, зеленые тенты ресторана «Муссо и Франк» свисают неподвижно. В небе над здешними домами нет облаков, и в этот туннель проглядывает луна, деревья вдоль тротуара не шевелятся. Фары «линкольна» так забрызганы красным, что отбрасывают перед машиной дорожку алого света. Эти красные лучи выхватывают из темноты юную деву. Стоит она по другую сторону от музея восковых фигур и здесь, посреди ока страшной бури, разглядывает звезду, отлитую из розового бетона и утопленную в тротуар. В ушах у девы сияющий кубический цирконий размером с десятицентовик, а на ногах поддельные «маноло бланики». Прямая юбка в мягких складках и кашемировый свитер на ней сухие. Рыжие вьющиеся волосы тяжело ниспадают на плечи.
Имя на звезде – Камилла Спенсер, но дева не Камилла Спенсер.
Розовый комок засохшей жвачки, еще несколько – розовые, серые, зеленые – безобразной коростой облепляют тротуар. На них следы зубов, а помимо того отпечатки подошв. Юная дева колупает комки острым носом фальшивых «манол», пока не отшвыривает мерзкие наросты ногой, пока звезда не становится если не совсем чистой, то чище хоть немного.
В пузыре тихой, безмятежной ночи дева берет подол юбки и подносит к губам. Она плюет на ткань, опускается на колени и оттирает до блеска имя, отлитое в латуни и впечатанное в розовый бетон. Когда к ней подъезжает «линкольн», она встает и кругом обходит звезду – с почтением, с каким обходят могилу. В одной руке у девушки наволочка. Пальцы – белый лак на ногтях облез – сжаты в кулак, белая ткань оттянута грузом жевательных конфет. В другой руке – надкусанный шоколадный батончик «Бэйби Рут».
Зубы в фарфоровых коронках машинально жуют. Полоска шоколада очерчивает пухлые надутые губы. Саисские пророки предупреждают: красота этой молодой женщины такова, что всякий увидевший ее позабудет любые удовольствия, помимо пищи и секса. Столь притягательна ее материальная форма, что узревший ее становится лишь кожей да желудком. И поют оракулы, что ни жива она, ни мертва – ни смертная, ни дух.
«Линкольн», остановившийся у обочины, сочится алым. Заднее боковое окно, зажужжав, чуть приопускается, из шикарного салона раздается голос. Мужской голос посреди ока бури спрашивает:
– Шалость или угощение?
Со всех сторон на расстоянии брошенного камня ночь бурлит за невидимой стеной.
Губы девы, блестящие от помады – ало-алой, цвет под названием «охотница на мужчин», – ее полные губы улыбаются. Воздух до того тих, что можно почувствовать ее духи – аромат как у цветов, оставленных в гробнице и сохших под прессом тысячу лет. Она льнет к стеклу и говорит:
– Ты опоздал. Завтра уже настало. – Она похотливо подмигивает, медленно прикрыв глаз веком в бирюзовых тенях, и спрашивает: – Который час?
И ясно, что мужчина пьет шампанское: в этой тишине даже пузырьки лопаются громко. И громко тикают часы на его запястье. И голос из машины отвечает:
– Час, когда всем плохим девочкам пора в постель.
Молодая женщина вздыхает – уже задумчиво, – облизывает губы и улыбается не так уверенно. Полузастенчиво и полупокорно она говорит:
– Кажется, я нарушила свой комендантский час. Я поступила скверно.
– Осквернять бывает чудесно, – отвечает мужчина. – Как и быть оскверненной.
Тут дверь «линкольна» распахивается перед девой, и та без колебаний залезает внутрь. А дверь эта – врата, поют предсказатели. А машина – зев, пожирающий лакомство. И скрывает машина деву в своем желудке, нутро которого щедро обито бархатом, словно гроб. Тонированное стекло, жужжа, поднимается. «Линкольн» стоит, пар идет от капота, блестит глянцевый кузов. На нем теперь красная бахрома: по краям растет борода из свернувшейся крови. Малиновые следы колес ведут к месту, где припаркована машина. Позади нее буря, но здесь слышны только приглушенные ритмичные возгласы мужчины. Древние говорят о них как о мяуканье, как о писке раздавленных крыс и мышей.
Наступает тишина, затем вновь скользит вниз стекло. Показываются обломанные белые ногти. В пальцах болтается латексная шкурка – уменьшенная версия наволочки, тяжело обвисший мешочек. Его содержимое: нечто мутно-белое. По латексной оболочке – она вся в ало-алой помаде – размазаны карамель и молочный шоколад. Вместо того чтобы выбросить мешочек в канаву, девушка прикладывает его к губам и, выдыхая, наполняет воздухом, надувает и ловко перетягивает открытый конец. Так повивальная бабка перетягивает пуповину новорожденного. Так клоун скручивает узел на воздушном шаре. Она завязывает надутую шкурку, запечатывая внутри млечное содержимое, и начинает ее сворачивать. Она гнет и вертит, пока трубка в ее руках не принимает форму человечка: с двумя ногами, двумя руками и головой. Кукла-вуду. Размером с младенца. Она кидает это гадкое творение, измазанное сладостью с ее губ, с таинственной мутной жижей внутри, в центр ждущей его розовой звезды.
Согласно пророчеству, записанному Солоном, фигурка, легшая в священную форму пентаграммы, есть жертва из крови, и семени, и сахара; она – подношение, сделанное подле Голливудского бульвара.
Этой ночью и этим ритуалом начинается отсчет времени до Судного дня.
И вновь зеркальное окно встает на место. В этот миг буря, ливень и тьма разом скрывают машину. Как только «линкольн» отъезжает, увозя юную деву, ветры подбирают брошенного ею рукотворного младенца – завязанный пузырь – сотворенного кумира. Ветер с дождем гонят щедрый урожай убитых грызунов, пластикового сора и сухой жвачки, швыряют и волочат их по направлению силы гравитации.
21 декабря, 6:03 по центральноевропейскому времени
Я ем, следовательно, существую
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Первым делом стоит заметить, что я всегда полагала свой разум органом пищеварения. Если позволишь, желудком, который переваривает знания. Человеческий мозг – складчатая сморщенная серая масса – крайне похож на кишечник. Эти мыслительные потроха расщепляют и перерабатывают события в историю моей жизни. Мои мысли приходят то ароматной отрыжкой, то едкой рвотой. Неперевариваемые хрящи и кости воспоминаний исторгаются вот этими самыми словами.
Вести честный блог – способ исправить жизнь, проживая ее задом наперед. Это все равно что есть чизкейк с арахисовым маслом, но в обратном порядке, и это так же гадко.
Скрученные, извилистые кишки моего мозга – своего рода живот интеллекта. Трагедии изъязвляют. Комедии подпитывают. В итоге, будь уверен, твои воспоминания надолго переживут твою плоть – я тому свидетельство. Меня зовут Мэдисон Дезерт Флауэр Роза Паркс Койот Трикстер Спенсер, и я – призрак. То есть: у-у-у! Мне тринадцать лет, и я несколько полновата. То есть я мертвая и жирная. То есть: хрю-хрю, уи-уи, реальный жиртрест.
Моя мама не даст соврать.
Мне тринадцать, я жирная и останусь такой всегда. И да – я знаю слово «изъязвлять». Я мертвая, а не невежественная. Слыхал про кризис среднего возраста? Его еще называют кризисом середины жизни. Так вот, у меня кризис середины смерти. Месяцев восемь я обитала в огненной преисподней, а теперь в виде духа застряла в физическом, во плоти живущем мире, более известном как чистилище. Это прямо как лететь в папином «саабе-дракене» на сверхзвуковой из Бразилии в Эр-Рияд, только нарезать круги в зоне ожидания над аэропортом, пока тебе не дадут добро на посадку. Говоря понятнее, чистилище – это место, где ты стираешь книгу своей жизни.
Что касается ада, жалеть меня не следует. У всех у нас есть тайны от Бога, и это утомительно. Если кто и заслужил гореть в негасимом озере вечного пламени, так это я. Я – чистое зло. Нет для меня наказания слишком сурового.
Моя плоть есть мое жизнеописание, curriculum vitae. Мой жир – мой банк памяти. Прошлая жизнь заархивирована и записана в каждой толстой клетке моего призрачного сала. Для Мэдисон Спенсер сбросить вес – значит исчезнуть. Лучше плохие воспоминания, чем никаких. Будь уверен, жир ли у тебя, счет в банке или семья, которую любишь, однажды ты станешь бороться с нежеланием оставить во плоти живущий мир.
Поверь, когда умираешь, из всех людей труднее прочих отпустить себя самого. Да, милый твиттерянин, мне тринадцать, я – девочка, и я знаю слова curriculum vitae. Более того, я знаю, что даже мертвые не хотят исчезать совсем.
21 декабря, 6:05 по центральноевропейскому времени
Как меня лишили места среди тех, кого уже лишили Божьей милости
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Я не застряла бы здесь, на Земле, галапагосской каменюке, не пила бы теплую черепашью мочу людского соседства, если бы не хэллоуинские фокусы неких трех мисс Шлюшни Шлюхенс. В тот Хэллоуин я была мертва, а кровь моя вот уже месяцев восемь как слита. Да, меня прокляли за страшное убийство, о котором – чуть позже. В аду одна из главных пыток состоит в том, что каждый из нас втайне знает, за что оказался здесь. Сбежала я вот как. Согласно обычаю, в канун Дня всех святых население Гадеса целиком возвращается на Землю и от заката до полуночи добывает соленые орешки, изюм в шоколаде и тому подобное пропитание. Я недурно поживилась сладкими батончиками, шаря по жилым пригородам, чтобы пополнить сокровищницу ада, когда ветер донес из темной дали мое имя. Несколько девчачьих голосков – писклявых и канючливых – тянули:
– …Мэдисон Спенсер… Мэдди Спенсер, явись нам, повинуйся нашим приказам!
Мы, отжившие, вам, досмертным, не дрессированные собачки. У мертвых есть дела поважнее, чем отвечать через идиотские колдовские доски на вопросы про выигрышные номера и про суженых. Ох уж эти ваши спиритические игры, столоверчения и другие дурацкие заманки для духов. Чтобы насобирать сладостей, у меня были каких-то четыре часа темноты, и тут меня призывает хихикающая тусовка мисс Курви Курвикс. Эта троица сидела на моей бывшей кровати в интернате в швейцарском Локарно и хором голосила:
– Покажись, Мэдисон Спенсер! Дай посмотреть – на том свете твоя задница такая же толстая?
Шикая друг на дружку, мисс Подстилы Подстилянские нараспев проговорили:
– Открой нам тайну призрачной диеты, – прыснули от собственного детсадовского юмора и повалились, пихая одна другую плечами. Они сидели по-турецки, пачкали обувью мою бывшую постель, попинывали изголовье, ели поп-корн, а на тарелке горели свечи.
– У нас есть чипсы, – дразнили они, шурша пакетиком. – Со вкусом барбекю. И луковый соус.
– На-ка, Мэдисон, – стала зазывать одна. – Иди-ка сюда, хрюшечка, иди…
Потом все вместе:
– Уи-уи-уи! Хрю-хрю! Сюда, поросеночек, сюда! – понеслось в холодную хэллоуинскую ночь.
Они хрюкали. Они фыркали. Они звали, громко чавкали, хрустели питательными закусками, заходились визгом от хохота.
Нет, милый твиттерянин, я не убила их в приступе ярости. В тот момент, когда я пишу эти строки, они вполне живы, хоть и поприкусили языки. Довольно сказать, что я откликнулась на их кошачий концерт и прибыла на черном «линкольне». В тот Хэллоуин пакостное трио Шмари О’Шмарникс с моей помощью избавилось от скудного содержимого своих анорексичных кишок. Нехорошо, нехорошо я поступила. Оправдываю себя тем, что слегка нервничала – заканчивалось отведенное мне время.
Задержаться хоть на секунду означало быть изгнанной на унылую Землю, и каждое мгновение я помнила о длинной стрелке моих наручных часов, взбиравшейся к двенадцати. Как только три мисс Лярви Лярвинс покрылись достаточным слоем собственного благоухающего харча и липких какашек, я рванула к «линкольну».
Верная машина, готовая умчать меня с места преступления, ждала там, где я ее оставила: у заиндевелого бордюра и снежной лужайки возле школьного общежития. Ключи висели в замке зажигания. Часы на приборной панели показывали одиннадцать тридцать пять – достаточно, чтобы вернуться в ад ко времени. «Ах, Земля», – подумала я несколько благодушно и даже с ностальгией, взглянув на старое здание, где прежде тайком жевала инжирные рулетики и почитывала «Паразитов» Дюморье. Все до одного окна ярко горели, многие были распахнуты, впуская морозный швейцарский воздух, ветер с ледяных склонов унылых Альп играл шторами. Из каждого раскрытого окна высовывались головы богатых школьниц: их рвало, и красный кирпичный фасад заливало длинными полосами непереваренной дряни. Жаль было отрываться от этого безмерно приятного зрелища, однако часы на панели показывали уже одиннадцать сорок пять.
Я тепло попрощалась со всем вокруг и повернула ключ в замке зажигания.
Повернула еще раз.
Ногой в мягких «басс виджунах» я надавила на педаль газа, слегка топнув по ней. Часы показывали одиннадцать пятьдесят. Я убедилась, что передача установлена на «парковку», и повернула ключ в третий раз.
О боги! И – ничего. Под капотом не заурчало. Любителям давать советы в чужих блогах, особенно тем, кто считает себя докой по части машин: нет, аккумулятор не сел – выключить фары я не забыла. И тем более – нет, динозавровый сок в баке не кончился. Раз за разом я отчаянно поворачивала ключ, время подбиралось к одиннадцати пятидесяти пяти. В одиннадцать пятьдесят шесть в машине зазвонил телефон, издавая старомодное «др-р-р др-р-р»; я не обращала на него внимания – я в панике пыталась открыть бардачок и разыскать инструкцию, чтобы справиться с техническим кризисом. Прошло четыре минуты, телефон по-прежнему трезвонил. Готовая разрыдаться, я выдернула его из держателя и ответила резким «Alors!»[1]
– «…Мэдисон чуть не плакала от досады, – раздался в трубке вкрадчивый мужской голос. – Сладкое чувство победы над школьными обидчицами обернулось горьким поражением: она обнаружила, что машина не заводится…»
Это был Сатана, Князь тьмы, который явно читал свою мерзкую рукопись – «Жизнь Мэдисон Спенсер», вероятную историю моей жизни, которую он, по его словам, записал еще до моего зачатия. Якобы на этих страницах каждый миг моего прошлого и будущего был продиктован им самим.
– «…малышка Мэдисон в ужасе отпрянула, услышав голос ее властелина в трубке телефона в “линкольне”», – продолжал читать Сатана.
– Это ты испортил машину? – прервала я.
– «…она знала, – произнес голос в трубке, – что на Земле ее ждало Великое Ужасное Предназначение…»
Я крикнула:
– Так нечестно!
– «…Вскоре у Мэдди не останется выбора – она решится на первый шаг и положит начало Концу света…»
Я снова крикнула:
– Ничему я не буду класть начало! – И еще: – Я не Джейн Эйр какая-нибудь!
Часы на приборной панели теперь показывали полночь. В отдаленной горной кирхе начал скорбно бить колокол. Еще до шестого удара телефон в моей руке стал растворяться. Исчезал и сам «линкольн», однако голос Сатаны все бубнил:
– «…Мэдисон Спенсер услышала далекий колокольный звон и поняла, что не существует. Она никогда и не существовала, разве лишь как марионетка, созданная служить невероятно сексуальному и безумно красивому Дьяволу…»
Водительское сиденье таяло, и мой грузный пухлый зад опускался на асфальт. Последний удар эхом разнесся по ущельям унылой Швейцарии. Окна школьного общежития закрывались. Огни в окнах моргали и гасли. Задергивались шторы. Ремень безопасности, секунду назад пережимавший мой необъятный живот, теперь сделался не более материальным, чем туман. Рядом, будто оброненная кем-то, лежала поддельная сумка «Коуч», которую моя подруга Бабетт оставила на заднем сиденье машины.
Пробила полночь, и от «линкольна» осталось туманное пятно, серое облачко в форме автомобиля. Я сидела в канаве с перемазанной Бабеттовой сумочкой из искусственной кожи, брошенная посреди ветреной швейцарской ночи, совершенно одна.
Вместо боя колоколов донеслось синтезаторное дребезжание танцевальной мелодии. Это была песня «Барби Герл» европоп-группы «Аква». Рингтон. Прозвонил смартфон, который я откопала в сумочке среди презервативов и сладостей. На экране высветился номер с кодом Миссулы, штат Монтана. В сообщении говорилось: «СРОЧНО. Проберись на рейс 2903 «Дарвин эйрлайнс» из Лугано в Цюрих, потом на 6792 «Свиссэйр» в Хитроу, оттуда 139-м «Американ эйрлайнс» в Нью-Йорк. Тащи свою задницу в отель «Райнлендер». Быстро!» Эсэмэска пришла от одного засмертного – синеволосого панк-рокера, мотающего срок в аду, от моего друга и наставника Арчера.
21 декабря, 8:00 по восточному североамериканскому времени
Возвращение домой
Отправила Мэдисон Спенсер
Милый твиттерянин!
Если спросить мою маму, она ответит: «Религии существуют, потому что для людей лучше неправильный ответ, чем вообще никакого». То есть мои родители не верили в Бога. То есть Рождество моя семья не отмечала.
Если родители как-то и представляли себе Бога, то в виде громадного, размером с гору, Харви Милка, исцеляющего озоновый слой, а вокруг него вместо херувимов – крылатые дельфины. И еще радуги – куча радуг.
Вместо Рождества мы праздновали День Земли; отмечали День рождения Свами Никхилананды сидячей медиацией дзадзен. Иногда плясали голышом с бубенцами на лодыжках под старыми секвойями: их ветки были густо увешаны замызганными гамаками и ведрами-туалетами экологических активистов – те в знак протеста селились на деревьях и обучали сов методам пассивного сопротивления. В общем, можешь себе вообразить. Не Санта-Клаус, говорили мама с папой, а Майя Анжелу[2] следит за тем, хорошо ведут себя детки или нет. Доктор Анжелу, предупреждали меня, ставит галочки напротив имен на длинном свитке из конопляной бумаги, и, если я сейчас не стану ворошить свою компостную кучку, десерта из водорослей на сладкое не получу. Мне-то лишь хотелось знать, что это важно для кого-нибудь мудрого и не производящего парниковых газов вроде доктора Майи, Ширли Чисхолм[3] или Шона Пенна. Но Рождеством тут и не пахло. Когда ты умер, то понимаешь: вся эта гринписовщина – чепуха, а правы были те самые пристукнутые Библией, которые пьют стрихнин и берут змей на руки.
Нравится это кому или нет, но дорога в ад выложена экологически чистыми половицами из бамбука.
Поверь, милый твиттерянин, я знаю, о чем говорю. Пока мои во плоти живущие мама с папой добрую часть года жгли соевые свечи да молились Джону Риду, я была мертва и узнавала, как все устроено на самом деле.
21 декабря, 8:06 по восточному времени
Одна на вечеринке в честь моего возвращения домой
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Я не из тепличных девочек-домоседок, однако в свете нынешних обстоятельств жажду укрытия в старом семейном гнезде. Пентхаусом в отеле «Райнлендер» мои родители владели сколько я себя помню. Там, на шестидесятипятиэтажной высоте над Лексингтон-авеню напротив «Блумингсдейла», я первым делом закроюсь в своей старой спальне среди мягких игрушек и романов Джейн Остин и до следующего Хэллоуина буду смотреть по кабельному «Вверх и вниз по лестнице». Может, перечитаю «Сагу о Форсайтах». Вроде ничто не мешает: если верить гламурной прессе, мои родители теперь в море на своей трехсотфутовой яхте «Пангея Крусейдер». Прямо сейчас они в Беринговом проливе пытаются помешать плавучему рыбозаводу истреблять касатку, голубого тунца или еще какой вымирающий супер-пупер-деликатес для суши. Всю эту возню доснимают к маминому новому фильму «Кашалоты в тумане»; она играет там отважного гидробиолога (а-ля Дайан Фосси[4]), которого во сне протыкают гарпуном безжалостные японские рыбаки. Съемки заканчиваются на следующей неделе, а гламурная пресса пишет, что «Оскар» фильму уже обеспечен.
Поверь, для мамы это не совсем игра: ее столько раз били во сне гарпуном, что не сосчитать.
И в ответ на похабный комментарий, который только что оставил Леонард-КлАДезь: да, в фильме есть три момента (очередной эксклюзив от гламурной прессы) со знаменитой на весь мир маминой грудью – в сценах, где голая мама блаженно плавает со стадом дружелюбных кашалотов.
Для вас, будущих покойников, кинофильм – плоская зримая реальность со звуком, но без запахов или тактильных ощущений; ровно то же для нас, духов, мир живых. Я могу перемещаться среди людей, их движения и шум обтекают меня, но живые видят меня не более чем актеры на экране – зрителей. Рискую показаться совсем уж жалкой – толстой семиклассницей-очкариком в школьной форме, – но я прекрасно знаю, каково чувствовать себя невидимой. А вот принять тот факт, что физические преграды мне теперь не помеха, – тут надо куда больше терпения. Я прохожу через швейцаров и закрытые двери холла так же просто, как вы сквозь дым или туман, и ощущаю разве только легкую щекотку в призрачном горле или дрожь по всему телу.
Есть и недостатки: люди не только смотрят сквозь меня – они сквозь меня проходят. Это не случайный физический контакт, тебя не просто щупают. Внутрь тебя по-настоящему проникают. С тобой смешиваются. Тебя оскверняют физиологией этих делающих покупки, едящих, блудящих кусков одушевленного мяса. Ты чувствуешь в себе ту же пакость, муть и дезориентацию, что и досмертный идиот, который в тебя впилился.
И да, я всерьез намерена пользоваться словами вроде «дезориентация» – привыкай. Пусть я мертвая жирная корова, но я не буду изображать дурочку только потому, что у тебя Ctrl+Alt+Комплексы по поводу твоего подросткового лексикона. И не-не-не, я определенно не намерена пользоваться интернет-сленгом. Джейн Остин сознательно не оживляла свои ироничные повествования эмотиконами, оттого и мне не пристало.
Повторюсь: к посмертной жизни привыкать и привыкать. К примеру, гостиничные лифты. Глупые люди просто берут и втискиваются в кабинку. В «Райнлендере» я ехала в пентхаус, стоя наполовину в толстой, напичканной коллагенами тетке, сбежавшей в Штаты от налогов, а наполовину в ее вертлявой чихуа-хуа (из тех, с выведением которых явно перестарались). Ощущение такое, будто плаваешь в минералке, смешанной с силиконом. Я чувствовала соленый вкус ее ботокса, от забродивших бета-блокаторов в ее крови у меня кружилась голова, я стояла в теплой ванне из химикатов, составляющих чихуахуа, – о боги! Шестьдесят пять этажей подряд я пропитывалась мексиканской собачкой – скорее бы в душ и отмыть шампунем призрачные волосы.
Я просачиваюсь в коридор сквозь дверь, помеченную «ПХ» (без соседей, держать животных нельзя, курить – тоже), и вступаю в холл пентхауса. Впервые с самого прибытия в унылый Нью-Йорк я оказываюсь в совершенной тишине. Машины не сигналят. Назойливые досмертные не трещат по мобильным на всех языках ООН. Центральная гостиная заставлена мебелью, каждый стул, стол и книжный шкаф – в чехлах от пыли. Даже люстры обернуты белой марлей: ткань внизу собрана в пучок и свисает прозрачными хвостами эктоплазмы. Впечатление такое, будто я попала на тихую тусовку к толпе привидений, только мультяшных, нацепивших на себя простыни, чтобы зловеще повыть. Это сборище призраков – словно диковатая тематическая вечеринка по случаю моего возвращения, правда, устроили его, чтобы надо мной посмеяться. Съезд духов великих и малых. Откровенно говоря, я Ctrl+Alt+Обижена столь нечутким приемом.
По старой привычке – мама блюла такие порядки во всех наших домах от Манагуа до Токио – я разуваюсь у двери.
Из огромных окон за вышеупомянутым суаре лжепривидений открывается вид на архитектуру Манхэттена. Плотно стоящие здания – мрачные небоскребы – крайне напоминают ряды серых надгробных плит. Башни, набитые людьми, смахивают на обломанные колонны, шпили и обелиски, на выставку памятников, которыми отмечают захоронения. За окнами лежит гигантский погост. Большое Яблоко. Разросшийся склад будущих покойников.
Пойми меня правильно, милый твиттерянин, я не хочу наводить тоску, не хочу быть усопшим нытиком, однако есть подозрения, что я страдаю от своего рода посмертной депрессии. Когда новизна загробных ощущений уходит, становится довольно паршиво.
В ответ на трогательную запись, которую сделал Могавк-Арчер666: да, призракам бывает одиноко. Если хочешь подробностей, мне немножко грустно, я чувствую себя ненужной, забытой. Мое сердце раздулось бы как шарик, наполненный горячими слезами, раздулось бы и лопнуло, если бы я увидела своих; увидела бы их, а они меня – нет. Отрезанная от всего, кроме собственных мыслей и чувств, я, призрак, лишенный возможности с кем-либо общаться, стала стопроцентной одиночкой.
Я не просто позабыта, я ощущаю себя покинутой абсолютно всеми.
Тихо, в призрачных носках, я прохожу по коридору мимо папиной курительной, маминого зальчика для йоги и вижу, что дверь в мою спальню заперта. Ну конечно, заперта, и кондиционер врублен в режим морозилки, и шторы задернуты, чтобы игрушки и одежда не выгорели на солнце. Чтобы комната оставалась храмом возлюбленной усопшей дочери. На мгновение замираю, как дура, пытаясь угадать, какой у мамы пароль на систему безопасности. Первый мой вариант: КамиллаСпенсер-величайшаяизнынеживущихактрисдо40лет. Второй: нетянеубиваламилогокотеночкамоейдочки! Еще один: ялюбилабыМэдисонгораздобольшееслибыонаменьшевесила. Все три варианта очень правдоподобны, но тут я соображаю, что могу просто взять и пройти.
А проходить сквозь дверь или стену немногим приятнее, чем делить молекулы с чихуа-хуа. На меня налетают опилки, я ощущаю маслянистость множества слоев бледно-голубой латексной краски.
В моей спальне глазам предстает примерно то же зрелище, что и в гостиной: кровать, низкое кресло без ручек, письменный стол – каждый предмет в белом чехле… только на постели под белой простыней лежит человеческая фигура. В изножье два холма: видимо, стопы. Дальше тощие ноги. Потом, судя по форме, бедра, живот и грудь. Затем ткань провисает – вероятно, над шеей – и идет вверх по лицу, куполом поднимаясь на кончике носа. И я, как медведь из сказки про трех медведей, понимаю, что кто-то занял мою кровать. Возле нее на зачехленном столике свернулся наподобие гнезда белокурый парик. В центре гнезда, как яйца, – зубные протезы, слуховой аппарат, похожий на большую пластмассовую креветку розового цвета, пачка «Голуаз» и золотистая зажигалка. Рядом с этими артефактами стоит в рамочке обложка журнала «Кэт фэнси», а на ней фотография: мама и я, обнимающая котенка с рыжими полосками и горящими глазами. Мамино лицо пропитано ботоксом, зато моя улыбка – застывший миг неподдельной радости. Сверху заголовок: «Кинозвезда и котенок-Золушка: хеппи-энд».
Специально для Паттерсона54: призраки тоже чувствуют печаль и ужас.
После смерти испытания не заканчиваются. По ту сторону смерти тоже есть смерть. Хочешь не хочешь, а смерть вовсе не конец.
Любому будет неприятно войти в тихий, уединенный гостиничный номер и найти там труп, тем более в собственной детской кровати. Это кто-то пришлый – наверняка гондурасская горничная, которая беспардонно избрала местом самоубийства мою славную постельку в окружении мягких игрушек: импортных штайфовских мишек и коллекционных гундовских жирафов[5]. Она скорее всего наелась маминого ксанакса, и теперь ее мерзкое гондурасское тело разлагается, а физиологические жидкости пропитывают мой хастенский матрас ручной работы и простыни марки «Порто» – шестьсот нитей на квадратный дюйм.
Злость пересиливает во мне страх, я подхожу ближе, берусь за верхний край марли и тяну вниз, открывая тело. Это древняя мумия. Карга. Беззубые десны сморщились. Голову в углублении подушки венком окружают редкие седые волосы. Одним движением я срываю белую ткань и бросаю на пол. Ноги старухи вытянуты, руки скрещены на груди, пальцы костлявые, на каждом блестящие коктейльные кольца. Ее платье мне знакомо: дымка аквамаринового бархата, густо расшитого пайетками, стразами и мелким жемчугом. Высокий разрез на юбке приоткрывает костлявую ногу в синих венах от бедра до стопы и до прадовских босоножек. Туфли совсем новые – ценник на подошве почти не стерся. Светлый парик, платье – все это смутно знакомо. Мне припоминаются одни похороны сто тысяч лет назад. И вот уж чудо из чудес: я ощущаю запах сигаретного дыма. Нет, я клянусь, призраки не чувствуют запахов и вкусов мира живых, но от старушки разит табаком. И тут у меня само собой вылетает:
– Бабушка Минни?
Накладные ресницы, похожие на паучьи лапки, вздрагивают. Один край отлепился, отчего вид у старушки несколько безумный. Она моргает, приподнимается на локтях и щурится в мою сторону бельмами. Морщинистое лицо расходится в улыбке, и десны шепелявят:
– Пампушечка?
Для СПИДЭмили-Канадки: это атас. Даже если ты умер, сердце схватывает так же больно, режет, как аневризма, которая распухает от слез и вот-вот лопнет.
Бабушка переводит взгляд с меня на подол своего платья, опять на меня, потом на пайетки и на бархат, приоткрывающий старческие ноги, и говорит:
– Ну и дела! Ты посмотри только: твоя мамаша вырядила меня на похороны проституткой! – Трясущаяся, вся в кольцах рука тянется к столику и хватает пачку «Голуаз». – Дай-ка огонечку бабушке Минни. – Она подносит сигарету ко рту, ее дряблые губы складываются, как для поцелуя, и обхватывают фильтр.
21 декабря, 8:09 по восточному времени
Тошнотворная семейная встреча
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Бабушка, расположившаяся на атласном покрывале моей кровати, кладет одну тощую ногу на другую, и под высоким разрезом юбки мелькает неприятный вид. Меня передергивает.
– Мы похоронили тебя… без нижнего белья?
– Глупая у тебя мамаша, – вместо ответа замечает бабушка. Платье у нее без рукавов, она разглядывает татуировку, которая колючим орнаментом обхватывает ее запястье, тянется к локтю и дальше по плечу. Черные шипастые линии складываются в слова «Я [] Камиллу Спенсер… Я [] Камиллу Спенсер…» – и между фразами наколоты цветущие розы. Бабушка плюет на палец и трет буквы на запястье, говоря:
– Что это еще за приторная дрянь?
Она не видит, но татуировка бежит от плеча к шее, обхватывает ее удавкой, а заканчивается большой розой почти во всю щеку. Это многократное признание набили на ее старой, иссушенной солнцем коже после смерти по настоянию моей матери.
Уперев голову в подушку, бабушка Минни смотрит на грудь, сильно выпячивающуюся из-под платья.
– Силы небесные… Что твоя мамаша натворила?
Крючковатым старческим пальцем она осторожно тычет в упругий выступ – еще одну посмертную обнову.
Она курит призрачную сигарету, дымит на всю комнату и хлопает ладонью по кровати рядом с собой, приглашая сесть. Я, разумеется, сажусь. Я сердита и разобижена, однако учтива. Я только присаживаюсь – не вступаю в разговор и уж тем более не лезу обниматься и целоваться. Прихваченную поддельную сумку «Коуч» я кладу поближе, сую руку внутрь и копаюсь среди бирюзовых эйвонских теней, конфет и презервативов, вытаскиваю странный смартфон и принимаюсь печатать: обращаю злые мысли в слова… в предложения… в раздраженные записи в блоге.
Пишу я честно, и ты можешь решить, что я – самое бессердечное тринадцатилетнее привидение, когда-либо ступавшее по Земле, но мне уже хочется, чтобы моя драгоценная давно покойная бабушка Минни заработала рак легких и умерла во второй раз.
Между затяжками ядовитой палочкой она спрашивает:
– Тут шныряет один медиум – не видала? Оглобля такая – у него еще плохая кожа и коса, как у китайца. – Она смотрит на меня прищурившись.
Адскигорячая Бабетт, будь спокойна: с твоей сумкой я обращаюсь аккуратно.
Бабушка Минни – мать моей мамы. Наверняка в свои лучшие годы она была оторвой: коротко стриглась, сверкала нарумяненными коленками под джаз, отплясывала джиттербаг с Чарлзом Линдбергом[6] на припорошенных кокаином столиках в бутлегерских клубах, гоняла ночами в енотовой шубе по Вест-Эггу на «стутц-беаркатах» и закусывала золотыми рыбками, но я-то знала ее уже порядком обветшавшей – воспитание моей матери вряд ли добавило ей молодости.
К моему появлению на свет бабушка Минни уже коллекционировала пуговицы и нянчилась с ишиасом. И курила как паровоз. Помню, когда я приезжала к ней в глушь на север штата Нью-Йорк, она заваривала чай в банке из-под маринованных огурцов: заливала в нее воду и ставила на солнечный подоконник. Если не считать всей этой норман-роквелловщины[7], у нее в доме воняло, как в пещере троглодита: будто она готовила всю пищу, надергав что росло на грядке и бросив в кастрюлю на огонь, – зато свое, домашнее; хоть бы раз позвонила в ресторан и заказала moules marinières tout de suite[8].
В бабушкину ванну после тебя не проскальзывали тихонько горничные-сомалийки, не отдраивали ее и не расставляли новые пузыречки с грейпфрутовым шампунем. Неудивительно, что мама еще подростком сбежала из дома, потом стала всемирно известной голливудской звездой и вышла замуж за моего папу-миллионера. Долго в босоногую сельскую романтику не поиграешь. Пока я находилась в ссылке на своей Эльбе в унылой глуши, мать уезжала со съемочной группой ЮНЕСКО в Калахари учить бушменов пользоваться презервативами, отец командовал враждебным поглощением «Сони Пикчерз» или прибирал к рукам мировой рынок оружейного плутония. Я же делала вид, что интересуюсь брачными песнями диких птиц.
Я не сноб. Меня нельзя называть снобом, поскольку я давным-давно простила бабушку за то, что она жила в глухомани на ферме. Простила за то, что она покупала домашний сыр, и за то, что не разбиралась, чем отличается шербет от мороженого. Надо отдать должное бабушке Минни: она познакомила меня с Элинор Глин и Дафной Дюморье. А я со своей стороны терпела ее манию самой разводить томаты, хотя нам в любой момент могли доставить помидоры несравненно лучшего качества. Вот как сильно я ее любила. Возможно, это покажется несправедливостью, но я до сих пор не простила ее за то, что она умерла.
Ногтями, длинными, как палочки для еды (их приладила для похорон моя мама), бабушка Минни снимает частичку табака, прилипшую к языку, и говорит:
– Твоя мамуля наняла одного мужика отыскать твой дух, так что держи ушки на макушке. Даже больше скажу: он вроде частного детектива, который разыскивает мертвых, и сейчас он в этом самом отеле!
Я сижу в гостинице, в своей старой спальне среди штайфовских обезьянок и гундовских зебр, и вижу только прикуренную сигарету. Законную форму самоубийства. В ответ на комментарий Леонарда-КлАДезя: да, я веду себя мелочно. Разрешите откровенно: я не совсем лишена сопереживания, но, на мой взгляд, бабушка меня бросила. Она покинула меня, потому что сигареты ей были важнее. Я любила ее, но еще сильнее она любила смолу и никотин. И вот сегодня, обнаружив ее у себя в спальне, я решаю не повторять ошибку и в этот раз ее уже не любить.
Мама не простила ее за то, что она не была Пегги Гуггенхайм[9], я – за курение, готовку, садоводство и смерть.
– Ну, пампушечка, – спрашивает бабушка Минни, – где обреталась?
То тут, отвечаю, то там. Как я умерла, даже не говорю. И ни слова о том, что меня сослали в ад. Пальцы продолжают набивать текст, они выкрикивают все, о чем я не смею сказать вслух.
– А я была там. В раю, – говорит бабушка Минни и тычет сигаретой в потолок. – Мы оба вознеслись – я и твой Папчик Бен. Да только незадача: на небесах тоже приняли тутошний запрет на курение. – И с тех пор, рассказывает она, все как у офисных работников, которые кучкуются на улице в любую погоду, чтобы подымить раковыми палочками: моя мертвая бабушка ради своей гадкой привычки спускается в виде духа на Землю.
По большей части я слушаю и высматриваю в ее чертах свои. Ребенок и старая карга: в некотором роде «было и стало». Ее крючковатый попугайский клюв и мой носик-пуговка, правда, облученный ультрафиолетом ста тысяч летних дней на ферме. Ее каскад всевозможного вида подбородков и мой нежный девичий подбородочек – всего-то тройной. Перевожу разговор на погоду. Она лежит на гостиничной кровати, курит, я сижу рядом на краешке и спрашиваю, не притаился ли тут же в «Райнлендере» и Папчик Бен.
– Ягодка моя, – отвечает она, – брось ты копаться в калькуляторе, пообщайся со мной. – Бабушка Минни ворочает по подушке призрачной головой из стороны в сторону, выпускает в потолок струю дыма и говорит: – Нету здесь твоего Папчика – не захотел пропустить момент, когда в рай прибудет Пэрис Хилтон, он желает ее поприветствовать.
Дай мне сил, доктор Майя, не воспользоваться эмотиконом.
Пэрис Хилтон – в рай?
Не могу себе такого даже Ctrl+Alt+Вообразить.
Я сижу, смотрю в бабушкино лицо, и тут до меня доходит, что я не вижу ее мыслей. Мысли… мышление… доказательство нашего существования, которое приводит Рене Декарт, – они такие же невидимые, как призраки. И как наши души. Похоже, если наука намерена отвергнуть идею души за неимением физического подтверждения, пускай ученые отрицают и наличие мыслительного процесса. Сделав такое наблюдение, я бросаю взгляд на запястье, на массивные практичные часы, и вижу, что прошла только минута.
Бабушка замечает движение моего локтя и поворот руки, говорит:
– Лапонька, ты скучала по бабушке? – и выпускает в потолок еще один фонтанчик дыма.
– Да, – вру я, – скучала, – сама же набираю в смартфоне обратное.
Тут я не могу не отметить про себя, что это – главный конфликт моей жизни: я люблю, я обожаю свое семейство, но только когда мы порознь. Стоит мне порадоваться встрече с давно умершей бабушкой Минни, как тут же страшно хочется, чтобы мою драгоценную полуслепую старушку курильщицу подвергли эвтаназии.
Грустная правда состоит в том, что медицинская эвтаназия – в лучшем случае разовое решение.
И тут я слышу звук.
Он идет из холла пентхауса. Смех.
– Это твой волосатый сыщик-медиум? – спрашиваю я.
Бабушка Минни показывает сигаретой туда, откуда доносится шум – мужской смех, – и говорит:
– Вот потому тебе и не стоит быть здесь, воробышек. – Она сбивает призрачный пепел с призрачной сигареты и подносит ее обратно к губам. – Я тут секретно расследую одно дельце, – произносит она и опять выпускает дым. – Думаешь, мне охота валяться посреди твоих дурацких погремушек? Мэдди, миленькая, ты наткнулась на пост наблюдения.
21 декабря, 8:12 по восточному времени
Место встречи раскрыто!
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Где-то внутри гостиничного номера тяжело лязгает дверной засов. Стук ему не предшествует. Вежливое «горничная!» или «обслуживание номеров!» тоже. Это дверь из общего коридора в гостиную. Щелкает замок. Петли негромко вздыхают, из холла доносятся приглушенные шаги по мраморной плитке.
Печально, однако мертвые по-прежнему способны испытывать мучительную неловкость. Засмертным, как и вам, покуда не разложившимся, бывает страшно стыдно признаваться кое в чем.
К примеру, вот в таком: самые сладкие часы детства я провела, прижавшись ухом к двери родительской спальни. В тех нередких случаях, когда в Афинах, Абу-Даби или Акроне от меня бежал сон, я с наслаждением подслушивала чувственное пыхтение родителей. Их коитальные стоны действовали на меня как лучшая на свете колыбельная. Для моего детского уха это мычание и сопение служило доказательством семейного благополучия. Спазматические животные возгласы подтверждали: мой домашний очаг не развалится, как у всех остальных богатых детей – моих друзей по играм. Впрочем, не то чтобы друзья по играм у меня были.
Постукивания. Легкие удары. У медиумов привидения постоянно во что-нибудь колотят. Для духов, застрявших в физическом мире, это лишь общие правила вежливости. Говоря проще, никому не охота войти в комнату и увидеть, как досмертный какает или занят энергичным перепихоном.
То есть, прежде чем войти, призраки всегда стучат. Я тоже. Я – в особенности. По пентхаусу отеля «Райнлендер» я следую за отцовским смехом, за цоканьем копыт чистопородного жеребца (щелк-щелк его туфель ни с чем не спутаешь) и за взрывоопасным тик-так высоких каблуков пары «маноло бланик». Звуки выводят меня к закрытой двери нью-йоркской спальни моих родителей. Я уже собираюсь пройти сквозь крашеное дерево, как изнутри доносится:
– Скорее, любимая. Мы страшно отстаем от графика. Уже несколько часов, как мы должны трахаться…
Голос – отцовский голос – останавливает меня. Что следует сказать о знаменитом Антонио Спенсере? Голова его напоминает эстетичный валун. Этакая достопримечательность. Разговаривая, он, как правило, изображает диктора, но сегодня голос у него теплый, без стали.
Я передумываю просачиваться сквозь дверь, чтобы не застать животную сцену, и принимаюсь расхаживать по холлу, снедаемая чувством вины.
Мой взгляд падает на электрическую розетку. Этот метод мы вскоре рассмотрим подробнее, пока же просто прими как факт, что моя призрачная эктоплазма втекает в крохотные отверстия и ползет по медным проводам в стене. Представь Чарлза Дарвина, который путешествует среди испарений по речной системе Амазонки. Добравшись до распределительной коробочки, я наугад выбираю провод, следую по нему до новой розетки и скоро натыкаюсь на вилку. Я скольжу по меди, перепрыгиваю разомкнутое место в выключателе, лезу выше и упираюсь в тупик внутри лампы. Это, заметь, не просторная эдисонова лампа накаливания, это тесная, витая люминесцентная лампа в прикроватном светильнике. Вид на комнату загораживает пергаментный абажур. Я скручена внутри стеклянной трубки – энергосберегающей, экологичной (все, как любят мои родители), – а ртуть на вкус Ctrl+Alt+Омерзительна. Из-под абажура мне виден только прикроватный столик. Там, на деревянных прожилках, как предметы современного горячечного натюрморта, лежат смартфон, медная цепочка с ключом от номера, будильник и разорванная упаковка презервативов.
Чу! – умиротворяющее хлюпанье: мои родители неистово тормошат свои старческие центры удовольствия.
Запомните, будущие мертвецы: всякий раз, как вы отключаете люминесцентную лампу или электронно-лучевую трубку, вы видите в них остаточное зеленоватое свечение. Это человеческая эктоплазма. Привидения постоянно попадаются в эту ловушку.
Скрученная внутри темной лампы, я, призрак, услаждаю себя тем, что тайком подслушиваю. Родителей за абажуром мне не видно, однако я разбираю, как отец хрипло шепчет нежности.
– Помедленнее, детка, – говорит он. – Обожаю, когда ты так делаешь, но не спеши. Еще немного, и ты доведешь меня до предела…
Тут под абажур вползает рука. Костлявая рука-паук. Рука-змея в плавном сплетении мускулов и в коже, гладкой, как чешуйки ящерицы. На ногтях облезший белый лак. Розовые полоски, словно борозды на паровом поле, тянутся от ладони почти через все предплечье; они рваные, будто эти несколько дюймов пропахал старый грязный фермер, прежде чем рухнуть замертво в одиночестве от сердечного приступа.
Надрезы – грубо нанесенные и только затянувшиеся – выдают в их владельце вероятного самоубийцу. Милые твиттеряне, мне знакомы эти шрамы, эта рука.
Я узнаю отметину тяжкой жизни в безлюдной сельской глухомани.
Под каждым ногтем коричневый полумесяц. Шоколад. Опытнейшему едоку очевидно, что шоколад молочный, с внешнего слоя батончика «Бэйби Рут». Пальцы скользкие от пота и липкие от карамели. Они пробегают по стеклу лампы, практически гладят мое лицо, пачкают мне волосы. Они ласкают и домогаются призрачной, запертой в трубке меня. Эти пальцы пахнут, как трусы моего отца, киснущие на дне перегретой бельевой корзины. Они пахнут, как пахла мама, когда все утро хихикала и не вылезала из банного халата. В такие дни она безмятежно наливала органический сок из ростков пшеницы, а щеки у нее румянились, натертые отцовской щетиной.
Канареечно-желтого обручального кольца моей матери нет; эта вползшая на столик кисть – не мамина.
За паучьими пальцами змеится предплечье, тощее плечо, тонкая шея. С кровати высовывается лицо, два глаза смотрят из-под нижней кромки абажура прямо на меня, пальцы при этом нащупывают и поворачивают выключатель. Лицо не старше, чем у хорошенькой выпускницы школы; в шестидесятиваттном свете я вижу: это не мамино лицо.
Вокруг рта размазана помада. Лиловатые пятна на щеках там, где усы должны были натереть мамино лицо. Она заглядывает под абажур, будто под юбку. Блудница смотрит с улыбкой на свет из моего убежища и шепчет:
– Который час?
21 декабря, 8:16 по восточному времени
Призыв о помощи
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
И до смерти, и после товарищи предают меня. Девушка, которую мы застали за беззаботным кувырканием с моим весьма женатым отцом, до недавнего времени была мне верным другом и наставником в аду. Вероятно, в Хэллоуин она тоже не вернулась вовремя, но как ей удается явление в физическом теле и плотский контакт с досмертными – это загадка.
Обращаюсь с особой просьбой к друзьям, какие еще остались у меня в огненном подземном мире. Вам, умник Леонард, спортсмен Паттерсон, мизантроп Арчер и милая крошка Эмили, неведомо, что пока жизнь в Гадесе текла установленным порядком, я по нечаянности вышла на связь со своими во плоти живущими родителями. Я позвонила им по телефону ненароком, и разговор с дочерью, которую они едва похоронили, их, вполне понятно, опечалил. Дабы успокоить горюющих маму с папой, я дала совет, как им жить дальше. Вероятнее всего, совет этот приведет их в преисподнюю.
Подземные друзья, прошу вас: если родители умрут за год моего отсутствия, пожалуйста, позаботьтесь о них. Пусть они чувствуют себя как дома.
21 декабря, 8:20 по восточному времени
Место встречи. Продолжение
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
В поисках вещественных доказательств взаимного вожделения моих родителей я, досмертный ребенок, рылась в грязном белье. Вонь и влага простыней служили материальным свидетельством того, что отец и мать все еще любят друг друга, и эти сладострастные пятна подтверждали их чувства лучше любых цветистых, записанных от руки сонетов. Их выделения доказывали, что все стабильно. Скрип матрасных пружин, шлепанье плоти о плоть говорили о биологической привязанности, более крепкой, чем клятва у алтаря.
Отвратные разводы их телесных жидкостей были документом, гарантирующим наш общий хеппи-энд. Однако теперь все, кажется, обстоит иначе.
– Во имя Мэдисон, – пыхтит отцовский голос, – ты хочешь затрахать меня до смерти, Бабетт?
Эти знакомые глаза, окаймленные бирюзовыми тенями и накрашенными ресницами, – плотоядные венерины мухоловки. Мочки ушей оттянуты сияющими кубическими камушками из циркония размером с десятицентовик. Интимно мурлыча и продолжая смотреть на меня в лампе, молодая женщина, Бабетт, спрашивает:
– Скучал по ней?
Отец в ответ молчит. Его раздумья растягиваются в холодную вечность. Наконец он говорит:
– По кому? По жене?
– По дочери. Ты скучал по Мэдисон?
Возмущенное взрыкивание.
– Я стучал по ней? Ты спрашиваешь, бил ли я ее?
– Нет, – говорит Бабетт. – Ты скучал по ней?
После долгой паузы отцовский голос, искаженный досадой, произносит:
– Я был потрясен, когда узнал, что рай вообще существует…
– Мэдисон не соврала бы, – подначивает меня Бабетт, – ведь правда?
– Я скажу ужасную вещь, но еще больше я удивился, что Мэдисон туда пустили. – Смешок. – Откровенно говоря, я просто обалдел.
Мой собственный отец считает, что место мне – в аду.
Но куда страннее другое: я подозреваю, что Бабетт видит меня. Я уверена в этом.
Быстро и сухо отец прибавляет:
– Могу даже представить Мэдисон в Гарварде… но в раю?
– И все-таки она теперь там, – настаивает Бабетт, хотя видит меня здесь, застрявшей на земле, висящей на расстоянии вытянутой руки от их посткоитального диалога. – Мэдисон говорила с тобой из рая, да?
– Пойми меня правильно, я любил Мэдди, как только отец может любить ребенка… – Пауза такая долгая, что я впадаю в ярость. – Если честно, у моей девочки были свои недостатки.
Пустыми словами Бабетт словно бы пытается закруглить разговор:
– Наверное, это больно признавать.
– Если честно, моя Мэдди была трусишкой.
Бабетт театрально ахает:
– Не говори так!
– Но это правда. – Голос у отца уставший, смирившийся. – Все это понимали. Она была бесхребетной, безвольной трусишкой.
Бабетт ухмыляется мне и говорит:
– Только не Мэдди! Только не бесхребетной!
– Таковы эмпирические выводы нашей команды экспертов-бихевиористов, – заверяет отцовский голос угрюмо. Подавленно. – Она скрывалась за защитной маской ложного превосходства.
Стиснутые потроха моего мозга выворачивает от таких его заявлений. Слова «команда» и «выводы» застревают в ушах.
– Ее глаза следили за всем и все оценивали, – сообщает отец, – особенно мать и меня. Мэдисон хаяла любую чужую мечту, а на собственные ей не хватало ни храбрости, ни веры. – Будто выкладывая последний печальный козырь, он прибавляет: – У нас даже не было оснований считать, что бедняжка Мэдди хоть с кем-то дружила…
Это, милый твиттерянин, неверно. Моим другом была Бабетт. Впрочем, она не самый лучший пример дружбы.
Слишком уж быстро и слишком ласково Бабетт говорит:
– Тони, нам не надо это обсуждать.
И так же слишком пылко папа отвечает:
– А мне надо. – Тон у него одновременно праведный и обреченный. Отец говорит: – Леонард нас предупреждал. Давным-давно. Еще задолго до ее рождения он сказал: любить Мэдди будет очень непросто.
Прищурив глаза и ухмыльнувшись мне, Бабетт подхватывает тему:
– Леонард? Который проводил телефонные опросы?
Почти слышно, как отец мотает головой.
– Пусть он и телефонный опросчик, зато сделал нас богатыми. Он предупреждал: Мэдисон будет притворяться, что у нее есть друзья. – Папа негромко смеется. И вздыхает: – Как-то раз Мэдисон просидела все зимние каникулы совершенно одна…
О нет. Во имя Сьюзан Сарандон, слышать это не могу! Мой призрачный мозг, раздутый желудок моей памяти пухнет и ноет.
– Нам с матерью она сказала, что проведет праздники у друзей на Крите, а сама три недели только ела мороженое и читала всякий трэш.
Тьфу ты, милый твиттерянин! О боги! Роман «Навеки твоя Эмбер» не трэш. И я не безвольная и не трусливая.
Бабетт сюсюкает:
– Мэдисон, она же такая славненькая… Быть того не может. – А по глазам цвета мочи видно, что она от души надо мной ржет.
– Так и было, – говорит папа. – Мы все каникулы наблюдали за ней через школьные камеры безопасности. Бедная одинокая толстушка.
21 декабря, 8:23 по восточному времени
Бывшая (?) подруга…
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Отец совершенно не заморочен условностями и услаждает наш слух могучим кряхтением. Грохочут вулканические извержения, которые не приглушаются понятиями о сдержанности или прикрытыми дверьми. Встав с кровати, он босиком прошлепал через комнату и оседлал стульчак в смежной уборной, где кафельные поверхности усиливают череду плюхающих звуков.
Пока его нет, Бабетт опять заглядывает под абажур в мое убежище.
– Мэдисон, не злись, – шепчет она. – Можешь не верить, но я пытаюсь тебе помочь.
Доносится голос отца:
– Бабби, ты что-то сказала?
Она не отвечает ему и продолжает:
– Не обманывайся. Думаешь, автонабор соединил тебя с родителями ни с того ни с сего? – Бабетт кричит шепотом: – Все, что с тобой произошло, не случайность! Ни «Путешествие на “Бигле”». Ни Диснейуорлд. – Она раздраженно говорит: – А те, кого ты считаешь своими мертвыми друзьями… не друзья они тебе. Нерд, качок и панк – у них свой интерес находиться в аду!
Если верить Бабетт, все вы, Леонард-КлАДезь, Паттерсон54 и Могавк-Арчер666, – злоумышленники. Она заявляет, что вы намерены уничтожить Творение и навечно установить свои порядки. Вы подружились со мной в аду. И вы пристроили меня работать на телефоне. Она говорит, все это – часть грандиозного плана, которому уже сотни лет.
– Они называют себя освобожденными сущностями, – твердит Бабетт, – они отказываются принимать сторону Сатаны или сторону Бога.
Слышен звук спускаемой воды.
– Не дай им одурачить тебя, Мэдди. – Бабетт грозит перемазанным в шоколаде пальцем и говорит: – Ты, подружка, не представляешь, какую нездоровую херню они для тебя задумали… – Она шепчет: – Я пока твой лучший друг. Потому и предупреждаю. – Шаги из уборной приближаются. – Смотри, Мэдди. Сатана победит в этой истории! Он отхватит все, и тебе стоит перейти на его сторону, пока можешь.
21 декабря, 8:25 по восточному времени
Место встречи. Часть третья
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
В спальне мелодично дребезжит – «Бисти Бойз» поют «Брасс Манки». Это смартфон на прикроватном столике объявляет, что пришла новая эсэмэска.
Вернувшись в постель, папа объясняет:
– Мы попросили комиссию медиков изучить записи с камер. – Его волосатая рука возникает в поле видимости и хлопает по столешнице в поисках звонящего телефона.
Дар речи мной Ctrl+Alt+Потерян. Даже эмотиконы не передадут ужаса, который я испытываю от его слов. Я чувствую себя персонажем нравоучительного романа о взрослении, папуаской из дремучего племени землеедов – за моими голозадыми детскими выходками наблюдали! Отец, некогда такой преданный, откровенно изменяет матери, а меня при этом считает человеком ущербным и неприятным! Да, милый твиттерянин, я, возможно, эмоционально закрыта и нет у меня избытка поверхностных социальных связей, однако я горжусь тем фактом, что не стимулировала свою девственную штучку перед какими-нибудь вуайеристами-спецами по детской психологии и не доставила им антропологической радости. Чудовищно думать, что за мной наблюдали другие люди. Пусть даже родители. Особенно родители.
– Антонио? – окликает Бабетт.
Отец что-то невнятно бурчит.
– Зачем мы здесь? – жеманно спрашивает она.
Снова загорелая волосатая рука: она берет телефон, и отцовский голос говорит:
– Мы сопровождаем Камиллиного охотника за привидениями из номера шестьдесят три четырнадцать. – Золотое обручальное кольцо на его пальце похоже на ошейник. – Того парня, которого Леонард велел нам нанять, – помнишь? Из журнала «Пипл»? Он еще глотает ведрами собачий транквилизатор. – Речь отца замедляется, в промежутках между словами попикивают клавиши смартфона. Он еще говорит, хотя сам уже отвлекся – просматривает сообщения. Он продолжает описывать эффект выхода из тела во время трипа под каким-то анальгетиком, кетамином, – идол контркультуры Тимоти Лири называл такое «экспериментом по добровольному умиранию». Он объясняет, как этот наемный ловец духов сам погружает себя в состояние околосмертного опыта, нарочно приняв чрезмерную дозу. Мой отец, милый твиттерянин, способен замучить подробностями на любую тему. Он описывает то, что ученые называют «состоянием выхода из-под препарата», – после него кетаминщики клянутся, что их душа покидала тело и общалась с другими на том свете.
– Я не об этом, – говорит Бабетт.
– Леонард сказал нам нанять этого фрика и засесть тут, в «Райнлендере».
– Но зачем здесь я? – настаивает она.
– Я подцепил тебя в Хэллоуин…
– Сразу после Хэллоуина, – поправляет Бабетт.
– Я подцепил тебя по той же причине, по которой плюнул в лифте по дороге сюда. – Он произносит слова еще медленнее, будто отдает указания абсолютно глухой горничной-сомалийке. – Я тоже хочу получить крылья, – говорит он. – Бабби, милая, я чпокаюсь с тобой лишь потому, что так мне велит доктрина скотинизма.
Кровать скрипит под его весом. Матрас опять начинает издавать пронзительные звуки: визгливые арпеджио, мало напоминающие о занятиях любовью – скорее похожие на вопли, когда в кино за кадром в кого-то тычут ножом в гостиничной ванной.
Запыхавшийся отцовский голос произносит:
– Пусть моя дочь и не была идеалом, я ее люблю. – Он говорит: – Я готов лгать, обманывать и убивать, лишь бы вернуть мою девочку.
То сообщение в смартфоне пришло от Камиллы Спенсер. Песня «Brass Monkey», совершенно точно; рингтон, поставленный на звонки от мамы. А эсэмэска? Эсэмэска состояла из двух слов: «ОНА ВОССТАЛА».
21 декабря, 8:28 по восточному времени
Турист среди мертвых
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Покупать maison[10] то в одном конце света, то в другом – такой у мамы механизм приспособления. В Стокгольме, в Сиднее, в Шанхае – запасной план для каждого запасного плана; в результате у нее всегда имелось убежище. Это ее беспроигрышная стратегия: избыточные варианты отступления. Если в какой-нибудь стране менялись налоги или местная пресса делала мою маму предметом насмешек, она скрывалась у себя на Мальте, в Монако, на Маврикии.
Для отца ту же функцию исполняли подружки. Точно так же, как мать никогда полностью не связывала себя с одним местожительством, у отца была не одна мисс Краля Полюбовникс. Неявная, по большей части неосознаваемая прелесть запасных домов и любовниц заключается в их не-использовании. Неосуществленное желание, мысль о роскошном пустом доме или о сохнущей по тебе содержанке делают их постоянно привлекательными. Представь разворот «Плейбоя», или скучающих наложниц в гареме с картины Делакруа, или комнату из журнала об интерьерах. Все это – пустующие сосуды, которые ждут, когда их наполнят.
Узрев внебрачные проделки отца, я потрясенно удаляюсь. Я кровоточу обратно по медной проводке «Райнлендера». Нарвавшись на эту сцену, я быстро возвращаюсь прежним путем в холл пентхауса, мое призрачное «я» пузырем возникает из розетки. Процесс включает расширение, раздувание шара эктоплазмы приблизительно до моих обычных размеров пухлой тринадцатилетки. Складываются черты лица, потом очки в роговой оправе, за ними школьные кардиган и юбка-шорты. Последними принимают форму мокасины «басс виджун», а с ними из розетки вытекают остатки призрачной меня – невредимой, но Ctrl+Alt+Отрезвленной.
И кажется, я здесь не одна. Человек стоит среди мебели, среди стульев и столов, которые горбятся под белыми чехлами. Он стоит под люстрой, под марлевым саваном. Мои призрачные глаза и глаза незнакомца впились друг в друга. Вероятно, передо мной тот охотник за привидениями, о котором предупреждала бабушка.
Милый твиттерянин, можешь назвать меня надменной аристократкой, но я до сих пор изумляюсь, когда вижу в Штатах американцев. Почти все детство я мыкалась между Андоррой, Антигуа и Арубой, из одного сказочного налогового рая в другой, я беспрестанно мигрировала вместе с теми, кто бежал от подоходного налога, укрывая колоссальные заработки в Белизе, Бахрейне и на Барбадосе. У меня сложилось впечатление, что США разогнали своих граждан по офшорам и теперь заселены и управляются нелегалами.
Да, время от времени попадается кто-нибудь в форме горничной или за рулем «линкольна», но человек, которого я вижу в холле нашего пентхауса, явно не слуга. Во-первых, он светится. Излучает ясное голубое сияние. Не такое, как если бы в нем горела лампа; у него, скорее, грани, он, как драгоценный камень, собирает окружающий свет. Лицо размыто – я вижу одновременно и переднюю, и тыльную части его головы. Это как глядеть через книжную страницу на солнце, когда ясно различаешь буквы с обеих сторон. Поразительно: будто разом видишь все фаски бриллианта. Сквозь человека просматриваются здания за окном – серая панорама за Центральным парком. Волосы его спускаются вдоль спины косой – толстой и длинной, как багет; каждая прядь просвечивает и переливается, будто стеклянная лапша. Его шея – натянутый целлофан, на коже – морщинки вен и сухожилий. Пиджак, штаны, даже запачканные кроссовки – все прозрачное, будто слюна.
Он стоит – руки свисают вдоль туловища – и колышется, как столб дыма. Губы у него дряблые, словно медуза, проплывающая в кадре какого-нибудь мерзкого документального фильма о жизни моря. Голос приглушен – кажется, будто кто-то шепотом секретничает за стеной.
Да, СПИДЭмили-Канадка, до того, как я умерла, именно так мне и представлялись привидения.
Измученным голосом он произносит:
– Ты – та самая мертвая девочка.
Он меня видит.
– А вы?.. – спрашиваю я. И осекаюсь.
Его фигура покачивается. Он начинает падать и тут же выравнивает себя рывком, будто резко пробудившись, но прилагает слишком много усилий, и его заваливает в другую сторону. Ему так и не удается занять устойчивое положение, его шаткая поза – беспрестанная череда едва предотвращенных падений.
Милый твиттерянин, возможно, я не знакома с достославной женской радостью менструации, однако наркомана при встрече определяю без труда. Жизнь с Камиллой и Антонио Спенсерами означала тесные контакты со множеством разных людей, зависимых от веществ.
Остолбенев, я сглатываю всухую и спрашиваю:
– Вы – Бог?
– Мертвая девочка… – Человек словно шепчет. Он рассеян, причем буквально: он испаряется. Его руки тают, будто молоко в воде. Слова – слабее эха, тихие, как мысль. Он говорит: – Я в номере шестьдесят три четырнадцать. Найди меня. – Остается лишь тень его голоса, когда он произносит: – Приходи и расскажи мне тайну, которую знает только твоя мать…
21 декабря, 8:30 по восточному времени
Родители отправляют лазутчика
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Здесь и сейчас, в отеле «Райнлендер», я движусь по проводам из родительского пентхауса в комнату 6314. Я следую совету таинственного призрачного видения, просвечивающего человека с немытыми волосами, перекрученными в хипповскую косу, не менее отталкивающую, чем засаленный хвостик какого-нибудь противного укурка из сельской глухомани. Благодарю, СПИДЭмили-Канадка, за вопрос, но да – призрака могут преследовать другие призраки. К примеру, моя бабушка: засела в спальне пентхауса, курит, бездельничает и своим присутствием напоминает о лете, что мы провели вместе в штате Нью-Йорк, и о бесчисленных ужасах, которые там произошли.
Прокатившись по электрическим цепям через непаяные соединения и много раз свернув не в ту сторону, я выбираюсь из щелей розетки в номере 6314. Обстановка: комната в задней части здания с видом на магазин «Барниз» и пруд в Центральном парке, два мягких стула возле окна, комод, кровать – каждая поверхность уж наверняка кишит клопами, одурелыми от крови. Между стульями – стеклянный столик, на нем – дорожки белого порошка. Анды, масштабная модель. Апеннины. Скалистые Галапагосы, только с вершинами из белой кристаллической пыли. Под столиком развалился мой таинственный гость: сам на животе, голова набок. Он лежит на ковре, судя по виду, мертвый. Из ноздри торчит плотно скрученная бумажная трубочка. Она – все в той же белой пыли.
Милый твиттерянин, мне, пожившей с родителями – бывшими укурками, торчками и обдолбышами, – этот пейзаж прекрасно знаком. Когда моя призрачная сущность устраивается на краю постели, распластанное тело издает стон. Его веки вздрагивают. Туловище и конечности можно было бы спутать с кучей несвежей, пропотевшей одежды, если бы та не колыхалась чуть заметно от дыхания. Дрожащие руки упираются в ковер, и весь костюм пугала – заплатанные джинсы, фланелевая рубашка в клетку и замшевая куртка с бахромой – цепляется за стул и поднимает себя на ноги. Уже не магически прозрачный, этот несимпатичный и тощий человек озирает номер и окликает:
– Мертвая девочка?..
Вот это, должно быть, и есть частный детектив-парапсихолог, которого послала моя мама.
Его возраст так просто не угадаешь. Кожа на лице бугристая и пунцовая, будто взяли аппетитный крем-карамель и заморозили с рикотто-малиновой крошкой фурункулов. То, что показалось мне поначалу пухлой верхней губой, – лишь густые усы того же цвета, что и губы. Руки, каждый сантиметр открытой шеи – все в морщинах, словно этого человека сворачивали, как тесто для штруделя, и теперь его не расправить. Налитые кровью глаза сканируют комнату. Он спрашивает:
– Мертвая девочка, ты здесь? Ты пришла, как я просил?
Как и многие зависимые от веществ, выглядит он старше трупа.
Похоже, он меня не видит. Да, я могла бы мигнуть светом, дать вспышку на экране телевизора, чтобы обозначить свое присутствие. Однако я выжидаю.
Бумажная трубочка все еще торчит у него из носа. Он вытаскивает ее и говорит:
– Дай мне знак.
Его пальцы распрямляют бумагу. Фотография. На ней мама обнимает меня, мы обе улыбаемся в камеру. Это обложка журнала «Парад». Пойми правильно, милый твиттерянин: когда делали этот снимок, я и подумать не могла, что его поместят под заголовок: «Кинодива и ее пораженная недугом дочь противостоят трагедии детского ожирения». Да, я улыбаюсь, как довольная жаба, и пухлыми руками прижимаю к себе котенка рыжей масти. Тронутый бродяга с косой поворачивается вокруг себя и показывает вырезку со рваными краями мини-бару, кровати, письменному столу, припорошенному белым столику.
– Смотри, – говорит он, – это ты.
Нижняя кромка фотографии потемнела от влаги из его носа. Меня, хоть и очень толстую, мамины руки обвивают целиком. Я вспоминаю запах ее парфюма.
Мне любопытно, и я уступаю: медленно задергиваю занавеску.
Голова бродяги так стремительно оборачивается к окну, что его омерзительная коса летит по широкой дуге.
– Есть! – восклицает он и несколько раз дергает согнутой в локте рукой вверх-вниз. – Я тебя нашел! – Он все кружит, глаза ощупывают комнату, пальцы шевелятся, будто хотят схватить мое невидимое тело. – Твоя старушка запляшет от радости. – На меня он не смотрит. И вообще не смотрит на что-то конкретное – его глаза сканируют каждый уголок комнаты. Обращаясь в никуда, он произносит: – Это доказывает, что я лучший. – Его внимание привлекает стеклянный столик с полосками белого порошка. – Вот он, мой секрет. Кетамин. Чудесный К. – Он снова скручивает фотографию, сует в нос и наклоняется, изображая длинную затяжку. – Я называю себя «охотник за головами духов». Мертвая девочка, твоя старушка платит большое бабло, чтобы я тебя разыскал.
Да, СПИДЭмили-Канадка, ты все поняла верно: этот рассыпающийся обтрепыш именует себя охотником за головами духов. Пора опасаться худшего.
Он моргает: веки закрываются, открываются, снова закрываются, и каждый раз надолго, как у засыпающего человека. Потом он резко распахивает глаза и спрашивает:
– Что я говорил? – Он протягивает ладонь, будто для рукопожатия. – Меня зовут Кресент Сити. Не смейся. – Пальцы у него дрожат. – Когда-то мое настоящее имя было еще хуже: Грегори Цервек.
Нанять именно такого посланца – очень в духе моей жернового помола цельнозерновой матери. Вот он, крылатый Меркурий, который должен посодействовать извечной связи мать – дочь. Человек улыбается, выставляя кошмарные, несимметричные, кривые зубы. Губы дрожат от усилия. Когда улыбка сходит, а желтушные нервные глаза перестают метаться по комнате, он медленно опускается на стул и упирает локти в колени. Бумажная трубочка все так и торчит из носа. Он окликает:
– Мертвая девочка? Мне надо на твой уровень. – Потом делает глубокий вдох и выдыхает так, что грудь у него впадает, словно у тряпичной куклы. Потом склоняется над стеклянным столиком, выравнивает трубку по широкой дорожке и, будто муравьед, принимается за белый яд.
21 декабря, 8:33 по восточному времени
Кетамин. Краткий обзор
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милые наркоманы!
Если ваши родители не исполнили свой долг и не познакомили вас с ассортиментом веществ, оборот которых ограничен, позвольте, вас просвещу я. Прогрессивные мать с отцом не оставили простора моему детскому воображению. Ни насчет облизывания высушенных на солнце жабьих шкурок. Ни насчет занюхивания банановой кожуры, запеченной и смолотой в желтый порошок. Пока другие родители старательно приобщали разборчивых отпрысков к кассуле с изюмом или гуляшу с брюквой, мои постоянно внушали: «Мэдди, милая, не допьешь стакан рогипнола, тирамису на сладкое не получишь». Или: «Выйдешь из-за стола, только когда съешь последний кусочек фенициклидина».
Дети по всему свету тайком скармливают шпинат или брокколи домашним питомцам, так и я украдкой совала своим кодеиновые таблетки. Наша бедная собачка не могла спокойно обитать в конуре – ее то и дело возили на реабилитацию. Даже моего морского ангела, Альберта Финни, пришлось высушить, поскольку я вечно бросала ему в аквариум перкодан. Бедный мистер Финни.
Кетамин, милый твиттерянин, – торговое название гидрохлорида. Это анестетик, который связывается с опиоидными рецепторами в головном мозге. Чаще всего его назначают пациентам и животным для подготовки к операции. Он снимает боль у тех, кого зажало в машинах при страшных автокатастрофах, – настолько он сильный. Если нужен кетамин, ты можешь либо купить его за огромную сумму наличными у лабораторий из стран «третьего мира» через их подпольную сеть, которую контролируют мафиозные синдикаты в Индонезии и Мексике, либо подрочить Рафаэлю, нашему садовнику в Монтесито.
Изначально кетамин – прозрачная жидкость, но ее можно нанести на противень и высушить до состояния зернистого порошка. Ах, воспоминания… как часто входила я на кухню у нас дома в Амстердаме, Афинах или Антверпене, а мама – в жемчуге и переднике в цветочек – доставала поднос душистого, свежеиспеченного Чудесного К! Вонь метамфетаминовой лаборатории – запах электролита и кошачьей мочи – навевает на меня те же уютные воспоминания, что на моих сверстников – аромат шоколадного печенья.
Толчешь крупинки в мелкий белый порошок и просто занюхиваешь, как кокаин, – эйфорический приход длится примерно час. Бон аппетит. Впрочем, не то чтобы я пробовала. А вот опять же наша бедная собачка, Дороти Баркер, и недели не прожила в трезвости.
В номере 6314, словно демонстрируя все вышесказанное, мистер Кресент Сити склоняется над столиком. Одна рука отводит косу, чтобы та не смахнула заначку порошкового К, другая зажимает ноздрю, вторая ноздря проходится вдоль дорожки. Будто фермер, вспахивающий грязное поле, он заканчивает одну бороздку и принимается за следующую. Когда его нос очищает стеклянную поверхность, мистер Кресент Сити, все еще согнувшийся пополам, на мгновение замирает. Не поднимая головы, он говорит – глухо, в столик:
– Не бойся, мертвая девочка… Я профессионал. Так я зарабатываю на жизнь. – Его руки обмякают. Коса падает. – Парадокс: чтобы жить, я должен умирать.
С этими словами мистер Охотник за головами духов заваливается вперед и лицом пробивает стеклянную столешницу.
21 декабря, 8:35 по восточному времени
Аве Мэдди
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
В номере 6314 мертвое пугало развалилось посреди брызг разбитого кофейного столика. Как ни странно это звучит, я не в первый раз один на один с мертвецом, лежащим у моих ног в окружении осколков. Терпение – скоро все прояснится.
Как описать то, что происходит дальше? К настоящему времени я успела отбыть наказание в аду. Я сражалась с демонами и тиранами и стояла на вершинах скал, созерцая величественные океаны телесных жидкостей. Пока я была жива, меня носили по воздуху «Гольфстримы» из Брисбена в Берлин и Бостон, а раболепная прислуга усердно скармливала моему жадному рту чищеные виноградины. Я наблюдала (впрочем, равнодушно), как моя мать летит на спине сгенерированного компьютером дракона в замок из поддельных рубинов и драматично замедленным движением отпивает диетическую колу. Однако все это не подготовило меня к следующему. Я обхожу лежащего мистера Кресента Сити и присаживаюсь, чтобы рассмотреть получше. Пол усыпан осколками армированного стекла. Скрученный листок – обложка из журнала «Парад» – выскользнул из носа и теперь медленно разворачивается, цветком распускаясь среди искристых крупинок. Моя мама – эталон волос, зубов и человеческого потенциала для всех и вся на свете. И я, бич ее существования.
Мой внутренний естествоиспытатель (сверхъестествоиспытатель – считай меня Чарлзом Дарвином загробной жизни) внимательно наблюдает за происходящим. Куча грязных шмоток торчка начинает светиться. Что-то зыбкое, как воспоминание, мерцает на поверхности. Свечение, бесплотное, будто мысль, поднимается от лежащего тела. Заметь, милый твиттерянин: призраки состоят из воспоминаний и мыслей. Душа есть чистое сознание, и ничего больше. Сияние складывается в прозрачную фигуру, которую я впервые увидела в холле пентхауса в «Райнлендере». Безжизненное сморщенное тело по-прежнему на полу, а над ним стоит его мерцающий двойник. Он смотрит на меня и восторженно улыбается.
– Мертвая девочка.
Сидя на кровати, я говорю:
– Меня зовут Мэдисон Спенсер, – и киваю на снимок со мной и мамой, который разворачивается на полу.
Рискну предположить, что фигура передо мной – дух мистера Кресента Сити. Как показывает данный случай, употребляющие кетамин способны покидать физическую оболочку. Их сознание отделяется, душа оставляет отключенное препаратом тело и, если верить невнятным показаниям множества любителей Чудесного К, может путешествовать.
Призрак переводит взгляд с меня на фотографию и обратно. Он падает на колени, касается лбом ковра у моих ног, его лохматая коса шлепает по моим «басс виджунам». Голос, приглушенный ковром, произносит:
– Мертвая девочка… это ты!
Из чистого негодяйства я наступаю призрачной ногой на его мерзкую косу.
Отвратительный фыркающий звук разрывает воздух.
За ним – второй трубный залп.
Распростертое на полу ничтожество пердит.
– О, великая Мэдисон Спенсер, услышь мою молитву, – шепчет он и выпускает свежую – свежую? – порцию кишечных газов. – Скорее прими мое почтение и восхищение, ладно? Надо торопиться – у меня только пара минут, прежде чем я вернусь в тело, а мне еще надо рассказать тебе о моей священной миссии…
И это гадкое чудовище снова портит воздух.
21 декабря, 8:38 по восточному времени
Новый мировой скотопорядок
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин, дух мистера Кресента Сити, явно двинувшийся умом, лобызает пол у моих ног, вжавшись лицом в ковер. Призрак бормочет: «Ссаки. Говно. Говно. Хер. Сиськи. Сука…» Нецензурная мантра. Он шепчет: «Бля. Жопа. Хрень. Хрень. Хрень…» Это синдром Туретта, приступ в форме молитвы. Одновременно с обсценными словами дух с косой поднимает открытые ладони и просяще тянет ко мне пальцы. Рядом грудой лежит его материальное тело, распластавшись морской звездой поверх искристого моря осколков.
Не вставая с кровати, я распрямляю пухлую призрачную ногу и носком «басс виджуна» толкаю его склоненную голову; не то чтобы пинаю по черепушке – просто дотрагиваюсь. И спрашиваю:
– Что за фигня?
В ответ мистер Кресент Сити – его беспардонный призрак – пускает газы. Трескучий залп, натуральный утиный манок. Он очумело бормочет:
– Прими песнь почтения моего затхлого ануса, дорогая Мэдисон. Прими скромную хвалу, мою «Аве Мэдди»…
Аве Мэдди? Милый твиттерянин, эти слова немедленно вызывают у меня в мозгу ступор. Мое имя каким-то образом сделалось синонимом пуканья?
Я спрашиваю:
– Давай-ка проясним: тебя наняла моя мама?
– Прими мою заднепроходную молитву, – говорит он. – Святой ангел Миллисент Спенсер, прошу твоего божественного наставления.
Я говорю:
– Ты отвратителен. – Я говорю: – И к твоему сведению, меня зовут Мэдисон, ты, тлетворный червь.
– Прости меня, сердитая девочка-ангел.
Я – ангел. Как бы не так. Я спрашиваю:
– Сколько моя мама тебе платит? – Я встаю, подхожу ближе и задаю другой вопрос: – Что тебе рассказали мои родители? – После культа Гайи, Матери-Земли, который они распропагандировали в «Вэнити Фэйр», даже вообразить не могу, какой верой теперь увлеклись мама с папой – экс-язычники, экс-буддисты и экс-атеисты. Я щелкаю пальцами, чтобы привлечь его внимание.
– Камилла, великая Камилла, – расстилается дух, – мать маленькой мессии, что отведет человечество в рай… – Он рыгает. – Услышь мои молитвы.
Я поднимаю призрачную ногу и ставлю ему на светящийся затылок.
– Давай-ка договоримся. Ты занюхал здоровенную дорогу Чудесного К и провалился в К-дыру. Твоя душа вышла из тела на сколько там – на час? – Сквозь сжатые зубы я предупреждаю: – Еще раз пукнешь – вырву твою вонючую косу с корнем.
– Минут на тридцать – сорок, – произносит он, не отрывая лица от пола, и водит одной протянутой рукой из стороны в сторону ограждающим жестом. – Так я нашел Мэрилин Монро. Элвиса. – Дух стучит себя по грудине, в голосе звучит некоторая гордость. – Я лучший.
– Это ж горы кетамина.
– Бля. Бля. Бля, – говорит он.
– Ну-ка хватит!
– Но так я отдаю дань почтения, – ноет призрак.
– Мне?
– У нас мало времени, – говорит он. – Паломничество сюда по воле твоей матушки было долгим. Моя святая обязанность – безопасно доставить тебя на «Пантейджес».
В театр?
– Это большой корабль.
– В смысле на «Пангею Крусейдер»?
– А я как сказал? Не важно. Главное – ты должна следовать туда за мной.
Прозрачная фигура под моей ногой начинает таять.
– То есть когда твоя душа вернется в это мерзкое… – я показываю на груду плоти и тряпья, – мне надо идти за тобой?
– Ага, – отвечает он, – типа того. – Мозг у него поврежден, внимание рассеяно. Фантом постепенно исчезает, как тогда, в пентхаусе. Его душа возвращается в загубленное наркотиком тело.
Чтобы удержать его еще немного, я буквально наступаю ему на шею. Я ору:
– Говори! Я приказываю тебе, вонючий таракан! – Вот она, Мэдди. Я такая – властная. Я требую ответа: – Что задумала моя коварная мать?
Бздеж. Отрыжка. Путь к искуплению лежит через брань.
У меня жуткое предчувствие.
– О славный ангел Мэдисон, ты умерла, и твою плоть погребли, но из загробного мира ты говорила с матерью… – Он тает. Мистер Кресент Сити ускользает обратно к жизни. – Ты указала твоим праведным последователям путь в рай. Пердеть в набитом лифте… ссать в бассейн… говорить «бля»…
Милый твиттерянин, моя призрачная сущность холодеет от ужаса.
– С тех пор как твой святой дух посетил родителей, они проповедовали твое учение миллионам по всему свету. Несметное число твоих учеников возносит «Аве Мэдди», как и я. – Он прибавляет себе под нос: – Бля. Говно. Жопа… – и говорит: – Верховная Мать Камилла – наша пламенная блудница…
– Духовница, – поправляю я.
Но поздно. Мистера Кресента Сити больше нет под моей ногой. В другом конце гостиничного номера лежащее пугало начинает шевелиться.
21 декабря, 8:40 по восточному времени
Грубое искупление
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Пускать газы. Рыгать. Ковырять в носу и разбрасывать козы. Лепить жвачку на скамейки в парке. Таковы обряды новой главной мировой религии, и все это – моя вина. Я-то лишь хотела вновь собрать нашу семейку, пусть и в аду. Я советовала им парковаться во втором ряду, говорить слова на «ё» и кидать окурки на землю. Поскольку знала, что эти действия уж точно приведут их в ад. А раз они не могли помалкивать в тряпочку, то теперь обрекли миллиарды душ на вечные муки.
Милый твиттерянин, все, что я говорила своим, было в шутку. Я лишь хотела их подбодрить.
Почему мимолетные мысли какого-нибудь доброхота вечно превращаются в идеалы следующей цивилизации? А вдруг Иисус, Будда и Мухаммед были обычными смертными, которым всего-то и хотелось, что сказать «здоро́во» и утешить своих во плоти живущих друзей? Вот, вот почему мертвые не разговаривают с будущими покойниками. Досмертные перевирают любое наше слово. Я тут дурака валяла, а мама вывела из моих шуточек целую теологию.
О боги! Получите теперь «скотинизм» – международное религиозное движение, основанное на сортирном юморе и хамском поведении.
Как мне поступить? Можно попытаться вправить мозги моим родителям. Вот так я и поступлю. Пока мистер Кресент Сити кое-как поднимается на ноги, я решаю следовать за ним к моей тронутой матери и растолковать, что к чему, страдающему от кишечных газов материальному миру.
21 декабря, 8:44 по восточному времени
Мир скотинитов
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин, представь мир, где все люди день за днем живут с полной уверенностью, что попадут в рай. Спасение гарантировано абсолютно всем. Вот на какую Землю я вернулась. Из номера 6314 «Райнлендера» я иду следом за моим проводником, мистером Кресентом Сити. Багажа у него нет. Он шаркает, с каждым движением с его одежды сыплется стеклянная крошка, но на самом – ни пореза, ни царапинки, хоть он и разбил кофейный столик. Лифт съезжает в вестибюль, двери раздвигаются, незнакомый постоялец, пропуская нас, отходит в сторону. Он вежливо кивает и произносит:
– Жрать вам говна, подтирка.
Кресент в ответ слегка кланяется, говорит:
– Приятно попидореть, манда. Всего вам черножопого, – и обильно сплевывает ему на ботинки.
И все это натворили мои родители! Стоило догадаться, что они раззявят рты и не смолчат. Могу поспорить: поговорив со мной по телефону, мама сию же секунду велела секретарю созывать пресс-конференцию. Даже не сомневаюсь, что они с папой усердно разносили по миру мой совет о том, как попасть на Небеса Вестибюль «Райнлендера» – некогда храм пристойного поведения и деликатных негромких бесед – сделался вонючей раздевалкой, местом сортирного трепа и миазмов.
При этом – поразительный контраст – все улыбаются. Столько счастливых людей в одном месте не бывает. Постояльцы, консьержи, швейцары – у каждого радостное лицо ребенка-сквернослова. Они смотрят друг на друга, а глазки чистые и влюбленные, как у ренессансных херувимов, с обожанием взирающих на младенца Христа. Администраторша приветствует нас такой широкой улыбкой, что кажется, будто ей приплачивают за каждый показанный зуб. Глаза блестят неподдельным восхищением.
– Надеюсь, вам было у нас охеренно и разжописто, мистер Сити?
Кресент улыбается не менее восторженно:
– Просто обосраться, мокрощелка, охренительно.
Администраторша подтверждает, что счет за номер выставят Камилле и Антонио Спенсерам, принимает ключ и мило сообщает:
– Кажется, ваша говноедская машина с шофером-негрилой уже ждут. Могу ли я, дери вас за ногу, помочь еще с какой-нибудь мутотенью?
– Нет, спасибо, – говорит Кресент, сует руку в передний карман драных джинсов и вытаскивает купюру. Между дрожащими от наркотиков пальцами – стодолларовая бумажка. Он складывает ее под носом, сморкается, как в салфетку, под завязку наполняя соплями, и протягивает тошнотворную банкноту администраторше:
– А это можете сунуть себе в задний проход.
Та сияет самой широкой улыбкой, берет деньги и говорит:
– До встречи в раю, придурок.
– Жидовка, – радостно отвечает Кресент и шагает к выходу.
Вслед ему несется птичий перелив:
– Хорошего дня, жополиз сраный!
Улыбающийся посыльный, придерживая входную дверь, хитро козыряет на прощание:
– Отсоси, хот-дог с дерьмом.
Кресент Сити сует парнишке еще одну перемазанную сотню.
Водитель в форме стоит у обочины возле открытой двери сияющего «линкольна».
– В аэропорт, мистер спермоед?
Как и сказала администраторша, предки шофера – выходцы из Африки. Кресент радушно жмет ему руку и устраивается на заднем сиденье.
– Да, чернозадая обезьяна, в терминал внутренних рейсов, пожалуйста.
В таком вот паскудном духе, смеясь, они болтают всю дорогу до аэропорта. Ни капли обиды. Запретных выражений не существует. Даже люди, мимо которых мы едем – идущие по тротуарам, сидящие в машинах, – все блаженно улыбаются, словно неуязвимые для оскорблений. Поймав на себе взгляд Кресента, они радостно поднимают в ответ средний палец. Оглушительно сигналят машины. Улыбки слепят. Каждый торжествует, что попадет в рай, если, конечно, будет усердно браниться.
Водитель выпускает облако кишечных миазмов, которое мгновенно заполняет салон зловонием его застойных кишок.
– Душевно, – говорит Кресент Сити, глубоко втягивая воздух. – Ангел Мэдисон возрадуется.
– Аромат спасения, брат, – отвечает шофер. – Вдыхай полной грудью!
В терминале мы проходим мимо газетного киоска. На обложке «Ньюсуик» заголовок: «Хамская религиозная революция. Явление скотинитов». Журнал «Тайм»: «%&!?/ный путь к искуплению». На телеэкране под потолком вестибюля диктор Си-эн-эн рассказывает: «Скотиниты заявили о воскрешении своего мессии…»
По пути к гейту я семеню пухлыми поросячьими голяшками, еле поспевая за шагающим размашистой, как у зомби, походкой Кресента. Он не слышит меня, поскольку сейчас он не под препаратом, но продолжает бормотать и со стороны, видимо, кажется психом нелеченым в грязной, выбившейся, полузастегнутой рубашке. Впрочем, не то чтобы бубнящий под нос шизик в лохмотьях кого-то сильно беспокоил. Нет, теперь, когда человечеству гарантировано вечное место одесную Бога, все радостно скалятся, а в глазах туман праведности.
– Ты, мертвая девочка, выбрала идеальное время, – говорит Кресент. – У нас есть дурацкие законы насчет того, чтобы водить машину трезвым, носить обувь и не заводить дома боа-констрикторов, но у нас не было законов насчет самого главного: как спастись. А людям страшно хотелось узнать – как.
В этой новой религии, скотинизме, смерть кажется отпуском до конца времен на пятизвездочном курорте, где все оплачено.
– Ты принесла мир всей планете! Нет больше ни геев, ни евреев, ни африканцев, – провозглашает он, продвигаясь вперед. – Гляди: мы все – скотиниты!
Вышло очень просто, объясняет Кресент Сити. Мои родители развернули мощную кампанию вокруг мертвой дочери, которая связалась с ними из загробного мира, рассказали всему свету, что я теперь ангел на небесах, тусуюсь с братьями Кеннеди и Эми Уайнхаус и что открыла им верный, стопроцентный метод спасения. Они разразились очередью пресс-релизов, где натрепали насчет того, как я катаюсь на облачке за жемчужными вратами и бренчу на арфе. Дико, но в такой уж среде обитают Камилла и Антонио.
– Скотинизм не настоящее название нашей веры, – говорит Кресент. – Это ярлык, который выдумали журналюги для своего удобства. Официально мы именуем себя апостолами Мэдлантиды.
Глядя трезво, не могу винить предков за такой ажиотаж. Прежняя теология «Расходуй бережно, используй повторно» наверняка давала слабое утешение им, родителям, чьего единственного ребенка убили в день рождения. Да, я скончалась в свой день рождения от сексуальной асфиксии, и приводить подробности мне стыдно.
Это смерть ангста. Забудь Ницше. И Сартра забудь. Экзистенциализм мертв. Бог воскрес, а людям показали дорогу к сияющему бессмертию. В скотинизме всякий, кто оставил религию, получил путь, ведущий обратно к Богу, и это… это здорово. Только взгляни на их беззаботную неторопливую походку. В свете нового спасения земная жизнь для них – как для школьников последний день учебы.
Такое их счастье происходит не из страха перед адом, тюрьмой или остракизмом. Оно возникло из полной уверенности в грядущем рае. Неизбежность смерти теперь греет их как глобальная Последняя Пятница перед бесконечной вечеринкой в Масатлане.
Пока мы ждем в телетрапе, Кресент говорит:
– В раю первым делом устрою себе новую печень. И новое тело, и волосы, как раньше. Клянусь, – продолжает он, сжимая посадочный талон, – попаду в рай – и больше никогда не прикоснусь к наркотикам. Никогда.
– Аминь, – раздается голос. Это женщина за нами в очереди. Придерживая на плече сумку и набирая текст в смартфоне, она говорит: – В раю стану есть стейк с картошкой фри на завтрак, обед и ужин, а весить все равно буду не больше ста пятидесяти фунтов.
– Аминь, – слышен еще один голос из очереди.
– В раю, – говорят где-то у начала телетрапа, – заново налажу контакт со своими детьми и стану таким отцом, какого заслуживают эти славные ребятишки.
– Аллилуйя! – восклицает кто-то. То тут, то там в узком телетрапе раздается «Хвала Господу», и все подряд начинают делиться своими планами на вечность.
– Вот попаду к Богу – и доучусь в школе.
– В раю заведу себе такую огромную тачку, каких не бывает.
– А я, когда умру, попрошу себе хер больше, чем твоя тачка, – выдает кто-то.
Мы проходим на борт в первый класс, Кресент Сити отыскивает места.
– Сядешь у окна или у прохода? Я купил два билета. – Он будто ждет, что я выберу, потом говорит: – Сейчас вернусь, – и шагает в туалет.
Я сажусь возле окна. Стюардесса делает объявление:
– Мы готовимся к взлету. Пожалуйста, пристегните свои сраные ремни и убедитесь, что спинка гребаного кресла закреплена в вертикальном положении…
Пассажиры смеются и хлопают. Она не успевает закончить инструктаж по безопасности, как знакомая прозрачная фигура, дух Кресента Сити, возникает в проходе и садится рядом со мной. Его тело с передозировкой кетамина, по-видимому, заперто в туалетной кабинке.
Бледный, просвечивающий, как призма, но с оттенками всех возможных цветов спектра, призрак улыбается мне и говорит:
– Жду не дождусь, когда стану таким же ангелом, как ты.
В начале салона стюардесса сперва стучит, потом принимается колотить в дверцу туалета. Дух Кресента, не обращая внимания, спрашивает:
– Ну, так как там, в раю-то?
21 декабря, 8:43 по восточному времени
Рождение мерзости
Отправил Леонард-КлАДезь
Что же сталось с латексным младенцем, брошенным среди бури? Египетские жрецы, пишет Солон, поют, что божок постепенно оживет. По его тельцу, перемазанному шоколадом и губной помадой, начнет циркулировать остывшее семя, исторгнутое незнакомцем.
Не долго лежит испачканный предвестник на розовой звезде Голливудского бульвара – ветер подхватывает его и уносит вдаль. Греческий чиновник пишет, что нечистоты в канаве подбирают и влекут дитя. Крохотный идол – безликий, наполненный дыханием – плывет среди утопших крыс и распухших телец прочей живности. Таковы голливудские стоки. И подземный коллектор Лос-Анджелеса ведет божка и выносит к заблудшим бутылкам из-под отбеливателя и кетчупа. Ливневая канализация и водосливы направляют поток пластиковых отбросов, эту нисходящую миграцию полистирола. И латексный младенец отважно продвигается вперед – не в корзине из тростника, но в сопровождении легиона использованных шприцев; спеленатый полиэтиленом, он странствует среди щербатых расчесок и беглых теннисных шариков. Хлам сбивает в косяки и несет по захороненным трубам к не знающим солнца отстойникам. Здесь плавают таинственные призрачные предметы в блистерах – пластиковых околоплодных пузырях, давно разродившихся для своих потребителей. Такова судьба всех мирских сокровищ. И в свой час латексное дитя и все эти материальные дары – бессмертные отходы смертных людей, – все они извергаются в ложе реки Лос-Анджелес.
Так же, как едва вылупившихся черепашек манит лунный свет, а лосося ведет его предназначение, ровно так же увлечет нашего латексного младенца и его грязное воинство рукотворного мусора. Отлив вынуждает целое поколение бесформенного, бесполезного хлама устремиться в Тихий океан.
21 декабря, 8:44 по восточному времени
Сексуальный хищник в животном царстве
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин, это не хвастовство, но ни у одного взрослого ум не испорчен и не развращен так, как у невинной одиннадцатилетней девственницы. Дети, еще не усвоившие скучных фактов о репродуктивной анатомии и пока не имеющие такта и механических знаний, могут вообразить сексуальные действия с морским ежом… с зеброй… с фламинго.
Еще будучи досмертной, я мечтала родить деток с крылышками. Я бы соблазнила морскую свинью, и наше потомство плавало бы в океане. Половая зрелость манила возможностями: мои дети рычали бы, разевая огромные львиные пасти, или бегали, стуча копытами. И почему никто не додумался до этого раньше? Я не могла дождаться.
Зверинец мягких игрушек вдохновлял меня, и мой дневник пух от рассказов о разудалых плотских похождениях. Само собою, все эти истории были выдуманными. Я заполняла страницы аккуратнейшим почерком, зная, что их непременно изучит моя мать. «Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я натерла токсином галлюциногенной медузы свою обнаженную пи-пи…»
Да, СПИДЭмили-Канадка, я могла бы вести блог, но план сработал бы, только если бы родители поверили, что я скрываю подробности своих грязных делишек. «Дорогой дневник, – писала я, – мама ни за что не должна этого узнать, но сегодня я пила просто божественный абсент, а вместо трубочки взяла один из сушеных обезьяньих причиндалов…» Я спрятала дневник на захламленной книжной полке среди всякой галиматьи о периоде Регентства. Не прошло и недели с первой записи, как родители приступили к враждебной шпионской деятельности.
Не то чтобы они объявляли кампанию. Я догадалась о ней, поскольку как-то за завтраком мама ни с того ни с сего упомянула, что брать в рот обезьянью штучку – отличнейший способ подхватить ВИЧ.
– Правда? – спросила я, обкусывая тост и втайне трепеща от того, что они заглотили наживку. – Это касается штучек любых обезьян? – Я слизнула масло с кончиков пухлых пальцев. – Saimiri sciureus тоже?
Отец поперхнулся кофе.
– Кого?
– Это такие миленькие беличьи обезьянки, – пояснила я, похлопала ресницами и кокетливо зарделась.
– Почему ты спрашиваешь?
В ответ я лишь пожала плечами.
– Да просто так.
В том возрасте я так увлекалась обезьянками, что хотела выйти за какую-нибудь замуж. Первым делом, конечно, закончила бы колледж, получила степень за сравнительные постмодернистские исследования гендерной маргинализации, а уж потом стала бы мамочкой миленькой обезьянки.
Родители обеспокоенно переглянулись.
– А как насчет заманчиво толстой штучки Callithrix pygmaea? – спросила я, растопырила перемазанные пальцы и стала их загибать, будто припоминая свидания: – Карликовой игрунки?
Мать протяжно вздохнула, окликнула: «Антонио?» – и подняла бровь, будто спрашивая «Что произошло в Тиргартене, мистер?». Они оба очень неохотно ограничивали мое поведение, но кое-что явно следовало объявить не лезущим ни в какие ворота. Однако пичкавшие меня идеологией свободной любви родители сумели только посоветовать мне практиковать безопасный секс, не важно уж с каким биологическим видом. Вяло улыбнувшись, мама спросила:
– Не хочешь ксанакса, милая?..
– А Chloropithecus aethiops?[11] – продолжила я, приняв взволнованный вид.
В прошлом месяце отец действительно возил меня в Берлинский зоопарк, и эта экскурсия стала прекрасной возможностью для исследования.
Пропитанное ботоксом лицо матери слегка перекосило. Точно такое же кислое выражение было у нее на оскаровской церемонии, когда награду за вклад в киноискусство вручили Тому Крузу; тогда через несколько секунд она сблевала в шикарную сумочку Голди Хоун, чем испортила небольшой драгоценный запас роскошного шоколада и солнечных очков «Гуччи».
В лучшем случае они могли дать мне набор межвидовых презервативов всевозможных размеров и прочесть лекцию насчет того, что я должна требовать к себе уважения со стороны сексуальных партнеров-приматов.
В тот момент я поняла: родители никогда не расколются, что читают мой дневник. Однако раз они узрели одиннадцатилетнюю секс-социопатку, то будут вынуждены его читать. Они побоятся не читать, и я продуманными ложными признаниями смогу ими манипулировать. Теперь они мои рабы.
«Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я до отвала башки дула гавайскую травку через бонг, залитый пузырящимся тепленьким слоновьим семенем…» Теперь даже грустно, до чего легко родители приняли мою буйную зоофилию. «Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я проглотила ЛСД и нежно подрочила стаду антилоп гну…»
Да, на бумаге я представлялась развратницей, но на самом-то деле была тайным, подавленным снобом. И пока родители воображали гадкие сцены, где я резвилась вдвоем, а то и втроем с ослами и обезьянками-капуцинами, я на самом деле, угнездившись в какой-нибудь корзине с грязным бельем, читала исторические любовные романы Клэр Дарси. Мое детство по большей части состояло из такой вот двойной поведенческой бухгалтерии.
«Дорогой дневник, ну и отходняки! – писала я. – Напомни никогда, никогда больше не вмазываться несвежей мочой гиены через грязную иглу! Я всю ночь глаз не могла сомкнуть и стояла над спящими родителями с мясницким ножом. Если б хоть кто из них шевельнулся – раскромсала бы обоих в лоскуты…»
А я… Теперь-то я понимаю, что допустила стратегическую ошибку Чарлза Мэнсона. Мне бы остановиться, пока меня считали тепличной разновидностью наркоманки-зоофилки. Но нет ведь: надо было сгустить краски, представиться потенциальным маньяком… Неудивительно, что вскоре после той самой записи родители отправили сексуально неисправимую одиннадцатилетнюю меня в унылую глухомань.
21 декабря, 8:47 по восточному времени
Прелюдия к моему изгнанию
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Я не всегда выглядела человеком-зефиром. В одиннадцать я была тощей, как рельс; девочка-сильфида с индексом массы тела чуть выше отметки, за которой отказывают органы. Да, когда-то я была стройненькой и миниатюрненькой, как балерина, с метаболизмом колибри, и в таком виде представляла собой ценность. Я служила детским эквивалентом красотки-спутницы, подтверждением маминой фертильности и папиного блистательного генетического достояния; на снимках папарацци я улыбалась рядом с родителями.
А потом меня сослали в глухомань. Давнее воспоминание застряло в мозгу.
Север штата Нью-Йорк. Унылая глушь. Одно из немногих мест, где у моих родителей не прикуплен дом. Представь секстильон израненных деревьев, плачущих на снег кленовым сиропом, – вот тебе север штата. Еще вообрази миллион секстильонов клещей, которые заражены болезнью Лайма и только и ждут, чтобы тебя укусить.
Это не злобное пустословие: с помощью маминого ноутбука одиннадцатилетняя я отыскала спутниковую фотографию северной глухомани. Если взглянуть на нее целиком, это точь-в-точь пятнистый армейский камуфляж. Из космоса просматривается линия шоссе номер какой-то там жизненно важной транспортной артерии, пробитой между ничто и нигде. Я читала названия городков, искала хоть что-нибудь известное и вдруг узрела. Там, на карте, был обозначен Вудсток.
Вудсток, штат Нью-Йорк. Мерзкий Вудсток. Прошу извинить за следующее признание. Лично мне пакостно поднимать эту тему, но мои родители познакомились на Вудстоке девяносто девятого, где все бунтовали из-за цен на пиццу и воду в бутылках, продаваемых в центре тысячи акров этой отравленной перенаселенной грязищи. Мама была всего лишь голой деревенской девушкой, облаченной в запах пота и пачули, папа – бледным голым студентом, бросившим Массачусетский технологический, с длинными сальными дредами; он сбрил все обычно видимые волосы, чтобы больше походить на Будду. Ни у той, ни у другого не было при себе даже обуви.
Они рухнули в лужу и зажгли. Его хозяйство занесло грязь в ее штучку, она подхватила ИМП, и они поженились.
Кто говорит, что чудес не случается?
Теперь они пересказывают эту историю, подхватывая реплики как по-писаному, и веселят ею незнакомцев в зеленых телестудиях и на вечеринках по случаю окончания съемок, а момент с грязью выделяют особо, поскольку этому гадостному эпизоду он придает оттенок скромности и аутентичности.
Да, мне известно слово аутентичность. Могу произнести не запнувшись.
Горничная-сомалийка упаковывала мои чемоданы, а мама перебирала мою одежду на предмет бирок «только химическая чистка». Видимо, жители глухомани стирали свои грязные вивьен-вествудские баски между плоскими камнями на реке. Сашими у них тоже не было. И Интернета, уточнила мать. Во всяком случае, у бабушки с дедушкой. И телевизора. Зато у них водились животные. Не в далеком абстрактном смысле – животные вроде полярных медведей, чья численность резко падает, или бельков, которые нежатся на льдине, а их вот-вот забьют дубинками эскимосы; нет, животные – это бабушкины козы, квохчущие куры да мычащие коровы, за которыми мне предстояло ухаживать в качестве ежедневной рутинной обязанности.
О боги!
Никакие мольбы не помогли избежать ссылки. Без долгих разговоров меня сунули на заднее сиденье «линкольна» и спровадили, набив один небольшой чемоданчик исключительно запасом ксанакса. Тем летом, на двенадцатом году жизни, в столь нежном возрасте, я научилась подавлять страх. Душить собственные гордость и злость. И то был последний раз, когда моя мать могла похвастаться тощей дочерью.
21 декабря, 8:51 по восточному времени
Папчик, часть первая
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Поначалу Папчик мобилизовал меня на его текущую кампанию против биоразнообразия. Стратегия заключалась в том, что мы вдвоем на карачках под палящим солнцем истребляли каждое туземное растение, покусившееся на бабушкин огород, и оставляли только пришлую фасоль. Как-то мы трудились плечо к плечу – изводили сорняки на корню, пытаясь создать сомнительную монокультуру бобовых, – и он спросил:
– Мэдди, лапонька, ты веришь в судьбу?
Я не ответила.
А Папчик не сдавался:
– Что бы ты сказала, если б твоя жизнь была предопределена до последних мелочей еще до твоего рождения?
Я упорно не ввязывалась. Он явно хотел привить мне некое слабоумно-экзистенциалистское мировоззрение.
Папчик оторвался от прополки и обернул ко мне морщинистое лицо.
– Что ты знаешь о Боге и Сатане?
Ветер северной глухомани взъерошил его седые пряди. Не поднимая глаз, я убила сорняк. Я пощадила росток фасоли. Я ощущала себя Богом.
– Ведь ты знаешь, правда же, что Бог и Сатана враждуют? – Он оглянулся, будто хотел убедиться, что мы одни. Подслушивать нас было некому. – Если я открою тебе тайну, пообещаешь не говорить бабушке?
Я выдернула еще один сорняк. И ничего не пообещала. Вместо этого мое девичье нутро сжалось, готовясь к какому-нибудь омерзительному откровению.
– А ежели я скажу тебе, – продолжил он, не получив ответа, – что ты рождена стать самым великим человеком за всю историю? Что, если твоя судьба – уладить спор между Богом и Сатаной?
21 декабря, 8:53 по восточному времени
Неполиткорректный пир
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин, если тебе интересно, в доме, стоявшем особняком в глуши на севере штата, была одна гостиная, забитая книгами… две тесные спаленки… примитивная кухонька… единственная уборная. Одна из двух спален когда-то принадлежала матери, теперь ее отдали мне. Как меня и предупреждали, здесь не было ни телевизора, ни хоть какого-нибудь компьютера. Телефон был, но ископаемый, с дисковым набором.
Типичный обед выглядел так: я сидела за кухонным столом один на один с тарелкой худшего кошмара одиннадцатилетней меня. К примеру, телятины. Или сыра – продукта подневольного труда не входящих в профсоюз работяг из Центральной Америки. Свинины с промышленной фермы. Глютена. Я на вкус ощущала споры болезни Крейцфельда-Якоба. Я чувствовала запах аспартама, испытанного на лабораторных обезьянах. Как-то я рискнула спросить, откуда взялась говядина – не от коров ли с пастбищ, что на месте вырубленных и выжженных лесов Амазонии. Бабушка лишь мельком посмотрела на меня, прикурила очередную сигарету и пожала плечами. Чтобы потянуть время, я положила вилку в тарелку и взялась потешно и очень подробно излагать, что стряслось со мной в прошлом месяце на вечеринке в загородном доме Барбры Стрейзанд; эпизод в пляжном коттедже Барбры на Мартас-Виньярд и в самом деле был совершенно безбашенный.
В гостиной зазвонил телефон, бабушка помчалась поднимать трубку. Из соседней комнаты, едва уловимый, будто легкий запах, донесся ее голос: «Аллё-о?..» Скрипнули диванные пружины – она присела. «Я вообще не покупаю ватные шарики. Скорее возьму ватные палочки». Она замолчала, потом сказала только: «Синего», а еще через секунду, послушав: «Мятные». Потом: «Замужем, уж сорок четыре года как». Затем: «Один. Девочка у нас, Камилла», и, кашляя: «Шестьдесят восемь в июле стукнуло». И вдогонку: «Общество братьев во Христе».
Я осталась на кухне одна со своей прерванной историей про Стрейзанд. Не попробовав ни кусочка, я вышвырнула котлету в открытое окно над раковиной.
Та же история повторилась за ужином: мне дали запеканку с тунцом, при ловле которого пострадали дельфины, – островатый запах японских дрифтерных сетей ни с чем не спутаешь. Не успела я начать байку про Тони Моррисон[12], как опять зазвонил телефон.
Бабушка вышла. Из гостиной раздалось:
– Бабетт, говорите? Да, с радостью отвечу на несколько вопросов…
Как и в прошлый раз, я вышвырнула возмутительную пищу в кухонное окно, чем сделала подарок менее щепетильному сельхозживотному. В мире было полно заманчиво страдающих от голода детей, которых могли бы усыновить мои родители, я же не намеревалась бить баклуши в деревенской глухомани, лопать подливку и толстеть до тех пор, пока не сделаюсь обузой, способной лишь портить имидж матери.
Так за столом и повелось: бабушка Минни подавала какую-нибудь кукурузную кашу политически сомнительного происхождения (залитую маслом, явно содержащим конъюгированную линолевую кислоту), а я рассказывала нелепейшую историю о Тине Браун[13], пока не раздавался звонок – реклама или опрос. Время обеда означало, что бабушка сидит в гостиной на диване и произносит в трубку слова «радиация», «химиотерапия», «четвертая стадия» и «Леонард». А на кухне, так чтобы она не видела, я отправляла ведущую к ожирению еду – фрикадельку за фрикаделькой, гриб за грибом – в окно. И думала: «Леонард?..»
Папчик Бен редко бывал дома, вечно ходил по каким-то делам, отнимавшим много времени. Порой я думала, бабушка мчится к телефону, надеясь, что звонит он. Или моя мама. Но это всегда был кто-то другой; какой-нибудь невольник рыночных исследований по имени Леонард, или Паттерсон, или Либераче, звонящий бог весть откуда.
Только раз я опередила бабушку Минни. Она, по локоть в пенной воде, мыла посуду и попросила меня ответить. Тяжко вздохнув, я отставила тарелку с пирогом из пекана, выращенного способом, вредным для экологии, и проданного не по принципам честной торговли. Я поднесла к уху трубку, пахнущую куревом и бабушкиным кашлем, и сказала:
– Чао!
Последовала тишина. Я уж подумала, это мама звонит узнать, как у меня дела, но тут голос спросил:
– Мэдисон? – Голос принадлежал мужчине. Молодому мужчине, а то и подростку. Определенно не Папчику Бену. Он сказал, почти смеясь: – Мэдди, это я – Арчер!
Я такого не знала и решила от него отделаться. В гостиную, вытирая руки ветхим полотенцем и вешая его на плечо, вошла бабушка.
– Мы знакомы? – осведомилась я.
– Через пару лет будем, убийца, – ответил мальчишка, потом прибавил заговорщицки: – Хер кому-нибудь уже оторвала сегодня? – и расхохотался. Он все хохотал и хохотал.
Медленно, будто в тай-чи, я протянула бабушке пахнувшую дымом трубку.
21 декабря, 8:55 по восточному времени
Папчик, часть вторая
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
В другой раз Папчик заполучил меня к себе в сообщники, когда воровал невылупившееся потомство из-под пернатых задов домашней птицы. Мы обходили утлую избушку, где обитали куры, и безжалостно выкрадывали их будущие поколения. И всю дорогу Папчик донимал меня:
– Ты хоть раз думала, с чего это твои мамка с папкой так быстро разбогатели?
Мои руки оттягивала корзина с хабаром, и я лишь пожала плечами.
А он не отступал:
– Вот как так – чего ни вложат, все окупится? – Не дожидаясь ответа, он разъяснил: – А так, солнышко: когда мамка была в твоем возрасте, у ней появился ангел-хранитель по имени Леонард. Звонил ей как по расписанию, – сообщил Папчик, продолжая разорять гнезда. – Так она мне сама и заявила. А как-то – она еще была подростком – сказала, что ангел дал ей выигрышный лотерейный номер, и попросила меня купить билет. Не пойми, кто звонит, не пойми откуда… что я мог подумать? А ее мамка ей верила.
Не смущаясь тем, что я упорно молчу, он продолжал:
– Ейный ангел-хранитель, Леонард, и теперь ей позванивает. Ангелы, они это умеют. Куда б ни уехала – везде найдет и звонит. И папке твоему тоже.
Я внимательно разглядывала одну особо рябую скорлупку.
– Тот самый Леонард, – не унимался Папчик Бен, – который затребовал, чтобы тебя прислали к нам на лето.
Эта подробность, милый твиттерянин, приковала мое одиннадцатилетнее внимание. Я посмотрела в слезящиеся дедовы глаза.
– Я не должен тебе говорить, – сказал он шепотом, – но этим летом тебя ждет решающий бой с силами зла.
В моем взгляде, должно быть, читалось смятение.
– А ты ведь и не знала, а, лапонька? – Цвет его лица говорил о том, что Папчик в жизни не ухаживал за кожей.
Нет, я не знала. Решающий бой? С силами зла?
– Ну, – замялся он, – теперь вот знаешь. – Его сучковатые пальцы забрались в гнездо из соломы и выудили очередное яйцо. Сложив новую добычу мне в корзину, Папчик прибавил: – Ты, главное, не забивай этим свою головку.
21 декабря, 8:57 по восточному времени
Я отправляюсь в плавание
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Лето в глуши предоставляло множество увлекательных занятий. Позабавиться можно было, к примеру, луща горох или обдирая кукурузные початки. Вишня – умопомрачительное количество – так и манила вынуть из нее косточки. У меня дух захватывало – я прямо-таки не знала, с чего начать.
Бабушка Минни – ветхая скорлупка дубленной солнцем и ветром кожи, подбородок и плечи с обвисшими складками – стояла над электроплитой, колдовала с мудреной регулировкой, а из-под крышки кастрюли валил такой пар, что воздух в кухне туманился, будто в турецкой бане. Горы убитых местных фруктов лежали на столешницах рядками, по стадиям свежевания и потрошения, и каждая рабочая поверхность была липкой от их подсохшей крови. Персики с удаленными косточками заполняли огромную миску. Яблоки, расчлененные и забальзамированные в стеклянных банках, дожидались упокоения в погребе. Вышеупомянутый пар оседал на стенах и собирался в струйки. Он капал с потолка. Посреди этой бойни хлопотала моя бабушка: щурясь, оглядывала результат своих зловещих трудов. Одним уголком бледных губ (в другом была зажата сигарета) она сказала:
– Ягодка моя, не мешайся под ногами. Пойди-ка развлеки себя.
Развлечь себя? Бабушка, должно быть, тронулась. Как можно ласковей я взялась за перепачканные завязки ее передника, потянула своими мягкими ручонками и сказала:
– Бабушка, миленькая, а не обследовать ли тебя на старческое слабоумие?
Развлечь себя! Будто бы я могла собрать из имевшихся в моем распоряжении палок и булыжников телевизионный приемник, потом создать вещательную сеть и ее местный филиал, потом запустить продакшн и на целый сезон забить канал передачами. Успех подобных действий, предпринятых девочкой раннеподросткового возраста, сказала я бабушке, крайне маловероятен.
– Да нет же, – возразила бабушка Минни, вытягивая завязку из моих цепких рук. – Книжку бы тебе почитать. – С этими словами она оставила кипящие фруктовые трупики, обернулась ко мне, ухватила за плечи и повела из кухни по коридорчику в гостиную, где во всю стену от пола до потолка простирались книжные полки. Здесь она велела выбирать среди древних, в кожаном переплете, томов.
Следует заметить, тогда я не была страстной читательницей, какой вскоре сделалась. В моей швейцарской школе, хоть и чудовищно дорогой, больше говорили об острых проблемах экологии и о попранных гражданских правах угнетенных туземцев. Исходя из своих этических принципов, я возмутилась, поскольку никак не могла читать книгу, одетую в шкуру коровы, которую вырастили на ферме явно в условиях большого стресса.
В ответ бабушка только пожала усталыми, в упряжи ситцевого фартука плечами фермерши. Сказав: «Выбирайте, чего сами изволите, юная мисс», она вернулась к своим занудным развлечениям – к закатыванию томатов, а может, к маринованию мышей-полевок – и уже из кухни окликнула через плечо:
– Либо читай книжку, либо иди выбивай половики. Решать тебе.
Моральные принципы не позволяли мне даже помыслить о каком-либо насилии – пусть и над неодушевленным ковриком. Не могла я представить, что буду горбатиться и на других сельхозработах, предложенных бабушкой: устраивать геноцид сорнякам… реквизировать еще теплые зародыши из гнезд домашней птицы… Единственно ради политического компромисса я решила выбрать книгу. Пальцы пробежались по корешкам в мертвых шкурах. «Моби Дик»? Спасибо, нет. В кои-то веки я была признательна матери за ее знаменитое участие в акциях «Гринпис». «Маленькие женщины»? О боги, чудовищный сексизм! «Алая буква»? «Обитель радости»? «Листья травы»? Бабушкины полки прогибались под малоизвестными, давно забытыми книгами. «Тропик рака»? «Голый завтрак»? «Лолита»? Фу! Сплошной тухляк.
Милые твиттеряне! На ваши обвинения в том, что я не по годам развита, отвечу так: люди с годами не меняются, и это факт. Пожилые – на самом-то деле взрослая малышня. И наоборот: молодежь – юные стариканы. Да, мы можем выработать кое-какие навыки, с течением жизни постичь некоторые истины, но по большому счету в восемьдесят пять ты тот же, что и в пять. Ты либо рожден умным, либо нет. Тело взрослеет, растет, проходит полуневменяемые фазы репродуктивного помешательства, но умираешь и рождаешься ты, по сути, одним и тем же человеком.
Это… это доказательство существования твоей бессмертной души.
Я постояла-постояла, потом решила закрыть глаза и вот так, ничего не видя, трижды крутнулась вокруг себя, затем протянула руку в сторону книжных полок. Пальцы, как по шрифту Брайля, пробежались по ребристым корешкам и тисненым названиям. Кожа – мягкая, в трещинках и складочках – фактурой слегка напоминала мозолистые бабушкины руки. Я прошлась по всем книгам, потом пальцы замерли у той, которая, казалось, мне и предназначена. Она должна была вывести меня из тогдашнего бедственного положения, из долгих дней телевизионной депривации и интернет-голодания. Слепые пальцы ухватили книгу и вытянули ее из ряда товарок. Я открыла глаза и посмотрела навстречу будущему.
На потертой обложке золотыми буквами значилось: Чарлз Дарвин. Вот книга, что даст мне приют. История, в которой я смогу прятаться месяцами.
Из глубин деревенской кухни бабушка прокричала:
– Время вышло, пампушечка моя! Горох сам себя не почистит…
– Но я уже нашла! – откликнулась я.
– Чего нашла?
Добавив в голос детского восторга, я крикнула:
– Книгу, бабушка!
Наступила тишина, прерываемая только мерзкими брачными воплями птиц за окном, которые склоняли друг дружку к бурному спариванию. В доме стоял запах табачного дыма и пара из бабушкиной пыточной кастрюли.
– Какую книгу? – подозрительно спросила она. – Как называется?
Я взглянула на корешок – есть ли там название.
– Про собаку. Про миленькую собачечку и ее приключения на море.
Бабушкин голос заискрился, помолодел и, едва не смеясь, почти по-девичьи она крикнула:
– Дай-ка угадаю… «Зов предков»! В твоем возрасте я обожала Джека Лондона!
Я разлепила страницы – они пахли комнатой, в которую давно не входили. Судя по запаху, это был целый бумажный зал с лакированными половицами, каминами, забитыми холодным пеплом, и пылинками в лучах света, что падает сквозь высокие окна. Я оказалась первой за многие поколения, кто заглянул в этот бумажный замок.
Нет, книга называлась не «Зов предков», однако, милый твиттерянин, бабушка Минни была счастлива, я – избавлена от чистки гороха, а это самое главное.
И звали автора не Джек Лондон, но какая разница? Если читать книгу, ее можно растянуть на все тоскливые каникулы. Она оживит постылую глушь радостью и восторгом канувшего в Лету мира собаки. Голова моя уже склонилась над раскрытыми страницами и потонула в словах и мыслях давно усопшего рассказчика. Я видела исчезнувшее прошлое глазами этого чужого мертвого человека.
Открыв титульный лист, я прочла: «Путешествие на “Бигле”».
21 декабря, 9:00 по восточному времени
Папчик, часть третья
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Чтобы развеять мою тоску, Папчик Бен предложил соорудить сарай для здешних пернатых – примерно как это делает благотворительная организация «Жилье для людей», с той разницей, что для птиц и без Джимми Картера и его шайки. Разработка архитектурного решения заняла минимум времени. Мы напилили досок, кое-как сколотили гвоздями стены, пол и крышу (занятие это в чем-то было даже приятным), а под конец взялись красить их в ярко-желтый цвет.
Держа в руках кисть, Папчик спросил:
– Помнишь, я говорил про Леонарда, про ангела-хранителя твоей мамки?
Я прикинулась тугой на ухо и сосредоточилась на процессе – чтобы выходило без следов кисти и подтеков. Меня тревожил запах краски, я беспокоилась, не случится ли по моей вине в птичнике чего-то вроде синдрома больных зданий.
Папчик гнул свое:
– А если я скажу, что ангелы звонят и твоей бабушке?
Я макнула кисть и обвела по краю уютно-круглую дверцу сарайчика. Я думала, станут ли птицы, которые обзаведутся домом, мигрировать, как мои родители, между почти одинаковыми домами в Нассау, Ньюпорте и Нью-Бедфорде. И будет ли их миграция так же зависеть от налогов в том или ином месте.
Папчика мое молчание только приободрило.
– Вовсе не хочу тебя пугать, но помнишь, я говорил про твою решающую битву? Леонард сказал бабушке, силы добра и зла будут тебя испытывать.
Шанелевский комбинезон жал мне в бедрах.
– Где-то на острове, – продолжал Папчик. – Испытание устроят на каком-то острове.
Хоть я и Ctrl+Alt+Метала бабушкину стряпню в окно, но вес набирала, будто с помощью механизмов осмоса. В генах ли было дело, в окружающей ли среде, но процент жира в моем организме, похоже, становится двузначным.
– По словам бабушки, кто-то скоро умрет. – Папчик макнул кисть и снова взялся за работу. – Так что поосторожней – может, это будешь ты.
21 декабря, 9:02 по восточному времени
Прокладываю курс к славе
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Вопреки задорному названию «Путешествие на “Бигле”» не авантюрные приключения отважного пса, который пускается в лихое путешествие по морям, по волнам. Если бы мне предложили написать краткое содержание, вышло бы так: «Безмозглая рыба… тупая птица… скала… Змея! Змея! Змея!.. Убитое животное… опять скала… черепаха». Если растянешь подобное на пятьсот страниц, считай, сам написал «Бигль». Пес на этой полутысяче листов едва упомянут, а любой предмет задерживается не дольше, чем позволяет десятисекундная концентрация внимания мистера Дарвина. Похоже, вместо теории эволюции он открыл синдром дефицита этого самого внимания. Он вечно отвлекается на что-то новое: то на грибок, то на членистоногое, то на пестрый камешек. Читаешь и все ждешь, когда рассказчик заметит симпатичную сеньориту. Думаешь, вот-вот расцветет среди пампасов любовь, потом случится ссора, появится соперник, будут драки, поцелуи, выдернутые из ножен шпаги… но не такая это книга. Нет, «Путешествие на “Бигле”» больше похоже на общение с больным синдромом Аспергера, который показывает отпускные фотографии за последние пятьсот лет и без умолку говорит.
Название книги – бессовестный обман. На самом деле «Бигль» – корабль, на котором путешествуют мистер Дарвин и компания, а назвал его так какой-то давно забытый любитель собак. И все же среди этих старых ломких страниц я встретила свою судьбу.
Чтобы заслужить репутацию подающего надежды писаки, достаточно одной яркой победы. Джеку Лондону, бабушкиному любимцу, хватило шести месяцев, пока он шарашился по городкам Клондайка во время золотой лихорадки. У мистера Дарвина ключевой эпизод на Галапагосах длился от силы четыре недели. Приключения у обоих начались с отхода от обычных дел: Лондон упустил прибыльное место в Сан-Франциско, Дарвин бросил колледж, когда не сумел получить степень по теологии. Оба вернулись к привычной жизни еще молодыми, но до самой смерти цедили вдохновение из тех недолгих приключений.
Вот и мне не стоило тратить впустую свое одиннадцатое лето. Оставалось найти неизвестный науке вид какой-нибудь гадости вроде мухи, жука или паука и тем заработать обратный билет в цивилизацию. Я получила бы признание, предстала бы всемирно известным натуралистом, которому не надо больше обниматься и целоваться со своими мерзкими бессердечными родителями.
В то утро, когда я решила начать полевые исследования, я сидела на кухне. Первый солнечный луч играл в буро-оранжевой застойной воде: в банке у окна над мойкой бабушка держала старые чайные пакетики. Я прикинулась, что уплетаю гадостную кашу, но на вкус ощутила в молоке только гормон роста крупного рогатого скота. Тем не менее я обезоруживающе улыбнулась (раскрытый «Бигль» лежал возле тарелки) и окликнула:
– Бабуленька, миленькая…
Бабушка Минни отвлеклась от возни над плитой (она перемешивала деревянной ложкой какую-то переливчатую бурду), посмотрела на меня, подозрительно прищурясь, и сказала:
– Да, козявонька моя?
Придав голосу беззаботности, я как бы невзначай коротко поинтересовалась, нет ли тут на расстоянии пешей прогулки каких-нибудь тропических островов.
Бабушка вынула из ведьминского котла и поднесла к скривившимся губам ложку, быстрым незаметным движением попробовала варево на язык, затем довольно причмокнула и переспросила:
– Островов, детонька?
Я изобразила улыбку и кивнула. Островов.
У бабушки между пальцами свободной руки тлела неизменная сигарета. В то утро, как и в любое другое спозаранку, ее седые волосы были накручены на бигуди так, что просвечивала розовая кожа. Папчик Бен еще не вставал. Из мира за стенами деревенского дома доносились шумная возня и квохтанье как знак успешно снесенного яйца.
Бабушка Минни в задумчивости стояла над кипящим тлетворным варевом. Я разве только не слышала, как сцепляются и жужжат шестеренки в ее голове и как пощелкивают их зубчики, пока она роется в памяти на предмет местных островов. Кашлянув, бабушка сказала:
– Настоящих нет, – потом прибавила: – Если не считать островка на шоссе.
Она принялась описывать пятачок с общественной уборной, зажатый между вечно забитыми, ведущими на юг полосами главного шоссе и не менее перегруженными полосами северного направления. Видела я это местечко: приземистый сарай из бетонных плит, втиснутый посреди пересохшего лимонно-желтого газона, который был усыпан фекалиями домашних собак. Я приметила его лишь мельком из тонированного окна «линкольна» по пути в ссылку, но ощутила, что он источает резкую вонь человеческих испражнений. По краю неровной лужайки стояли несколько легковушек и грузовиков, покинутых людьми, которые убежали опустошать кишечник и мочевой пузырь.
Это место считалось «островом», поскольку было изолировано, отрезано от окружавшей его сельской местности стремительными потоками машин. За неимением островов в традиционном понимании этот, возможно, мне бы подошел.
Я засиделась за завтраком и дочитала до места, где Дарвин пьет горькую черепашью мочу. По-видимому, я была не первой, кого озадачило решение нашего героя махнуть кружечку охлажденной мочи: предыдущий читатель обвел карандашом все предложение. А кто-то еще написал на полях синей шариковой ручкой: «извращенец». Время от времени эти комментарии походили на загадочные записки из печений с предсказаниями – ни к чему не привязанные и зашифрованные. К примеру, на одной из страниц на полях значилось: «Паттерсон говорит, если у меня когда-нибудь родится девочка, ее надо назвать Камиллой». В другом месте синими чернилами было набросано: «Атлантида не миф, а пророчество».
Эта парочка путешественников – карандашный черкальщик и чернильный вандал – стали моей компанией, всегда готовой разделить чтение «Бигля». Их ядовитые и глубокие замечания оживляли мою реакцию на показавшиеся бы иначе утомительными описания ящериц и чертополоха.
Еще одна карандашная пометка, сделанная явно детской рукой, сообщала: «Паттерсон говорит, уже пора собирать цветы на похороны моего мужа».
А синими чернилами было накарябано: «Леонард велит нарвать цветов для моего папы».
И словно бы для наглядности между страниц лежали цветки. Желтые лютики. Пурпурные фиалки. Память о давних выходных, долгих прогулках на каникулах и свежем воздухе. Ленты бурой ветхой травы. Записи солнечного света. Материальные свидетельства ушедшего лета. И не только его цветов – запахов тоже! Засушенные веточки розмарина, чабреца, лаванды. А лепестки роз все еще давали аромат! Они сохранились между слоями бумаги и слов, будто в броне. Каждый попадавшийся мне цветок примулы и вьюнка я бережно укладывала на место.
Не оставляя поста у плиты, бабушка что-то сказала; голос на последних словах ушел вверх – это был вопрос.
– Что, извини? – не расслышала я.
Она отняла сигарету от губ, пустила клуб дыма и повторила:
– И как тебе «Зов предков»?
Я вытаращилась на бабушку.
– Роман, – подсказала она, кивнув на раскрытую книгу. Бабушка, видимо, не вглядывалась в обложку и настоящего названия не знала.
– Прочитала уже, где пес дает себя украсть и увезти на Аляску?
Да, кивнула я и опустила глаза в книгу. Я согласилась с тем, что жизнь у песика выдалась увлекательной.
– А то место… – продолжала бабушка, – где колли заманивают марсиане на летающей тарелке?
Я снова кивнула, сказав, что этот эпизод зацепил.
– Ну а… – раскручивала меня бабушка, – было страшно, когда космические пришельцы оплодотворили ирландского сеттера эмбрионами радиоактивного шимпанзе из Крабовидной туманности?
Я машинально согласилась, сказала, жду не дождусь, когда снимут кино, потом посмотрела бабушке в лицо – не лукавит ли. Но она просто стояла на месте. Ее аскетичное тело селянки было одето в привычный ситцевый передник поверх балахонистого хлопчатобумажного платья в клеточку, которое от бесчисленных стирок утратило и вид, и цвет. Я заметила для себя, что «Зов предков», должно быть, крутейшая книжка.
Бабушка снова запустила ложку в кипящий котел, поднесла к сложенным трубочкой губам, подула на исходящее паром варево, и тут в гостиной зазвонил телефон. Как и много раз до этого, она отложила капающую столовую утварь и поковыляла из кухни через коридорчик. Скрипнули диванные пружины, звонки смолкли, и бабушка прокашляла: «Аллё-о?», потом перешла на заговорщический шепот: «Да, она взяла что надо – книжку про эволюцию. Мэдди – молоток». Срываясь на кашель, она проговорила: «Да, я рассказала ей про остров…» – и совсем придушенным голосом добавила: «Нисколечко не беспокойся, Леонард. Девчушечка еще как готова сразиться со злом!»
Тут, милый твиттерянин, я перевернула страницу «Бигля» и обнаружила еще более древние слова. На полях синей шариковой ручкой было написано: «Леонард обещает, что я выращу дочь, которая однажды станет великим воином. Он велит назвать ее Мэдисон».
21 декабря, 9:05 по восточному времени
Вперед, мореплаватель!
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Вот так и вышло, что тем летом в ссылке в унылой глуши, в тот солнечный и уже давно минувший день я оказалась у разбитой асфальтовой кромки шоссе номер такой-то, на границе шести полос, по которым на север, гудя и ревя, беспрерывно ехали фуры. Утренний воздух вонял загрязнениями: смазкой, гудроном, горячим маслом и дымом сжигаемого сока из динозавров.
Еще ни одному исследователю не доводилось пускаться в более опасные моря.
Мой путь лежал поперек потока машин, их инерции, шипения и рыка радиальных покрышек и заикающегося выхлопного грома дроссельных заслонок. На другом берегу этой смертоносной и быстрой металлической процессии я видела цель: остров, где машины останавливались, испускали из себя людей, а те бежали в шлакоблочные клозеты испускать уже свое содержимое.
Один шаг, и я буду обязана пересечь шоссе; только один – и всю себя вложу в полсотни следующих шагов, чтобы очутиться в безопасности на далеком туалетном островке. Там прогуливались домашние собаки и выкладывали кучки экскрементов – неторопливо и продуманно, как черепахи, которым грозит вымирание, выкладывают свои драгоценные яйца.
До чего, должно быть, странное зрелище представляла я для водителей: одиннадцатилетняя девочка в джинсах и синей рубахе из шамбре, полы которой свисают до колен, а слишком длинные рукава закатаны до пухлых локтей.
Я стояла, прижав к груди «Бигль» и громоздкую банку с бабушкиным оконным чаем. Мутный напиток тяжело плескался в хрупкой галлоновой таре. Прежде чем ее изъять, я накидала в золотистую жидкость сахара без счета. Теперь чай протекал через плохо присаженную крышку, и руки у меня были липкими; пальцы склеило так, будто я сунула их в паутину, будто эволюционировала для жизни в воде. То бишь сцепило меня с банкой до того крепко, что, если бы эта хватка вдруг ослабла, бултыхающийся стеклянный пузырь, похоже, так и остался бы висеть на рубахе.
После того как я вошла в поток автомобилей, даже крохотная заминка повлекла бы смертельный удар, мне раздробило бы все кости и швырнуло в дымный и застойный летний воздух. Или меня переехали бы колеса, и девичью кровь размазало на мили и мили зигзагообразными, похожими на молнии отпечатками гигантских шин. Любое промедление означало смерть, а в те давние дни я относилась к смерти с крайним предубеждением. Как многие во плоти живущие, я стремилась таковой и оставаться.
Я сделала глубокий вдох (возможно, последний) и ринулась в хаос.
«Басс виджуны» шлепали по горячему асфальту, со всех сторон бесновались мусоровозы. Выли сирены, рявкали гудки. Длинные автоцистерны, под верх залитые горючими жидкостями, ревущие лесовозы – эти чудища проносились мимо, потоки воздуха швыряли крохотную меня, словно пробку по бурному морю. Монструозные «грейхаунды», волоча за собой клубы жалящего крошева, осыпали меня картечью острых камешков. Жгучие сирокко, поднимавшиеся за автоплатформами, обдирали кожу и рвали волосы.
Люди, чья семейная жизнь удалась, не садятся на корабль и не плывут на Аляску или Галапагосы. Они не уходят от любящей родни и не запирают себя в мастерских или студиях. Ни одна душевно здоровая персона не будет а-ля Мария Кюри подставляться под радиацию до тех пор, пока не облучится насмерть. Цивилизация – это условия, которые асоциальные личности создают для остального успешного, беспроблемного и семейно-ориентированного человечества. Только неудачники, несчастные и отвергнутые, станут дни напролет сидеть в засаде, чтобы понаблюдать за брачным поведением саламандр. Или изучать кипение чайника.
Авангард в любой области состоит из одиночек – нежеланных и не имеющих друзей. Всякий прогресс – результат труда непопулярных.
Те, кого любят – чьи родители не кинозвезды, а заботливые, внимательные люди, – таким никогда не открыть гравитацию. К настоящему успеху ведет лишь глубокое страдание.
Предыдущие наблюдения придавали мне стойкости, пока перед самым носом проносились тягачи с прицепами. Живи моя мама счастливо, как Ребекка с фермы Саннибрук[14], она никогда не сделалась бы блистательным идолом кинозрителей. Если бы мечтой всей моей жизни было стоять рядом с бабушкой и уваривать невинные абрикосы до гадкого желеобразного экстракта, теперь я не мчалась бы поперек враждебной среды переполненного шоссе номер такой-то.
Я перебирала пухлыми ножками, суматошно продвигалась и отступала, я увертывалась, иначе меня бы сбили, мое упитанное детское тельце размазало бы по хромированным бамперам и радиаторным решеткам, мчащим в Пенсильванию и Коннектикут, а мой джинсово-рубашечный ансамбль порвало бы в лоскуты и раскатало по раскаленному асфальту. Одна заминка – и я бы погибла. Один неверный шаг вперед вынуждал сделать два назад. Мой чайный груз колыхался и своей тяжестью тянул меня за собой. Меня мотнуло в сторону – наперерез гигантской фуре. Та заревела во весь свой могучий гудок, размытые покрышки завизжали и пошли юзом. Кузов с обреченным на гибель скотом проскользнул так близко, что я ощутила запах бычьего мускуса, – ужасно близко. Тысяча больших коричневых глаз посмотрели на меня с состраданием.
Тут же ко мне устремились другие грузовики, направляя меня, как пастухи, заставляя перебирать коротенькими ножками то в одну сторону, то в другую. На одном инстинкте самосохранения, ничего не соображая, я рванула вперед. Зажмурившись и втянув голову в плечи, я неслась, бежала, летела. Я уворачивалась, подныривала и прошмыгивала, едва избегая столкновений и слыша только воющие гудки. Фары гнавшихся за мной машин, негодуя, сверкали, освещая мой трясущийся толстый живот.
Меня преследовали, хотели перехватить, мне отсекали путь. Я обливалась потом, обмякшие ручищи болтались, а складки на поясе так и подскакивали, когда я резко меняла направление. Атака разгневанных водителей разогнала мой пульс так, как этого не сделали бы и два года занятий с дорогими личными тренерами.
Наконец-таки я споткнулась. Носок налетел на преграду, и я повалилась вперед, готовая принять смерть от ближайшего транспортного средства. Я невольно выбросила руки и скрючилась, прикрывая хрупкую бутылку и «Бигль», однако приземлилась не на твердый асфальт, а на что-то мягкое. Препятствие, о которое я запнулась (я раскрыла глаза и посмотрела), было бетонным бордюром; мягкое – газоном. Я добралась до дорожного острова. Трава, высохшая до желтизны, лежала придавленная собственным весом, а то податливое, во что я рухнула, оказалось теплым холмиком жидковатых собачьих какашек.
21 декабря, 9:07 по восточному времени
Нечерепаший мочевой пузырь ноет так, что сводит с ума
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Дабы не впасть в усыпляющую манеру повествования мистера Дарвина, не стану описывать каждую молекулу дорожного островка. Довольно сказать, что он имел яйцевидную форму, со всех сторон его окружали сумасшедшие водители, которые гнали свой транспорт на бешеной скорости. Местность была типичной для севера штата, унылой. Пейзаж, куда ни глянь, – скучным (геология – сплошная тоска). Тощий слой газона покрывал остров, и каждая поверхность – трава, неработающие питьевые фонтанчики, бетонные дорожки – излучали жар не хуже солнца. Уточню: августовского солнца.
Целью моих поисков было какое-нибудь изолированное здесь и адаптировавшееся к местной тошнотворной среде насекомое. Мне оставалось добыть образец и назвать новый вид в свою честь. Эта находка откроет передо мной будущее прославленного на весь мир естествоиспытателя, и меня никогда больше не придется указывать в налоговой декларации как иждивенца Камиллы и Антонио Спенсеров.
Впрочем, не то чтобы мои родители вообще платили налоги.
Будто спящий вулкан посреди Тихого океана, от которого исходят зловонные испарения серы и метана, посреди острова громоздился шлакоблочный общественный туалет. Чтобы привлечь экзотических насекомых, я открыла банку переслащенного чая и принялась ждать. Смела ли я надеться отыскать огненнокрылую бабочку? Попадись такая, она стала бы моей: Papilio madisonspencerii. Пропотевшая одежда на мне обвисла. Чесалась шея. Все сильнее хотелось пить.
Вместо уникальных аборигенных бабочек меня осадили мухи. Разъевшиеся на свежих результатах перистальтики человеческого кишечника, влажные от экскрементов, они скопом поднимались в воздух и темной дымкой летели из смердящего общественного туалета прямиком на сладость моих губ. Толстые, жужжащие черные мухи, крупные, как бриллианты в двенадцать карат, окутали меня густым туманом. Мистеру Дарвину, моему незримому наставнику, было бы стыдно: я не смогла пробудить в себе даже слабого научного интереса к этим тошнотворным вредителям, которые садились на руки, на вспотевшее лицо, взмокшую голову и ползали по мне лапками, перемазанными какашками. Расстроенная и мучимая жаждой, я отмахивалась и большими глотками пила чай. От сладкого жажда только усиливалась, и я пила снова.
Единственным признаком животной жизни, помимо гадостных мух, были собачьи кучки. Тысячелетиями морские птицы откладывали гуано на дальних островах, чем обогатили местные народы – те получили залежи азотистых удобрений; точно так же, полагала я, будущие здешние обитатели однажды станут разрабатывать дорожные островки на предмет запасов собачьего кала. Бабочки не прилетали. Стрекозы с неоновыми крыльями тоже. Удушливая жара вынуждала меня пить и пить чай. Я маялась от зноя, усиленно отмахивалась от мух и вскоре обнаружила, что выпила почти весь галлон.
Порядком налившись чаем, я поняла, что испытываю малую нужду. Причем остро.
Милый твиттерянин, пожалуйста, не прими следующее за слова человека из элиты. Хочу заметить: ты жив и, вероятнее всего, сейчас с удовольствием перекусываешь какой-нибудь вкуснятиной, тогда как за моим драгоценным телом столуются черви. Если принять во внимание разницу в статусе, то высокомерие с моей стороны исключено. Говоря проще, до этого эпизода в унылой глуши я никогда не пользовалась общественными туалетами. Понятное дело, я слышала, что есть такие публичные места, куда всякий может, рискнув, войти и пожертвовать свои пи-пи общей канализации, однако я просто никогда не испытывала в этом настолько острой необходимости.
Моя стиснутая промежность выла в бессловесной муке. Я оставила пустую банку из-под чая (липкое стекло к этому моменту усеяли черные мухи), прихватила Дарвина и отправилась на поиски облегчения. Ландшафт не предоставлял никаких возможностей в смысле укрытия. Кроме зловещих шлакоблочных уборных, выкрашенных снаружи блеклой охрой, вариантов не существовало. Так плачевно было мое состояние и так переполнен мочевой пузырь, что я и не рассчитывала добраться до бабушкиных спартанских и не слишком гигиеничных удобств.
Общественный туалет манил двумя дверями мрачного коричневого цвета с противоположных сторон постройки. На каждой висело по табличке на уровне глаз. Тревожным шрифтом – рубленым, одними заглавными – на них значилось, соответственно, «МУЖ» и «ЖЕН», что предполагало гендерную сегрегацию при визите в общественный туалет. Я ждала подтверждения, надеялась последовать за какой-нибудь женщиной в подходящую дверь. Мой план состоял в том, чтобы скопировать поведение незнакомого человека и тем избежать серьезных промахов. Особо меня тревожил риск дать обслуге на чай слишком много или слишком мало. Этикет и протокол составляли внушительную часть программы моей швейцарской школы-интерната, при этом я не помнила, как надо себя вести, когда облегчаешься в окружении посторонних.
Даже в школе я избегала общих уборных и предпочитала дойти до туалета в своей комнате. Среди худших моих страхов было заполучить боязнь мочеиспускания в присутствии других и не суметь достаточно расслабить тазовые мышцы.
Мои навыки естествоиспытателя определили стратегию: я ждала, когда придет женщина с полным мочевым пузырем. Поначалу ни одной не было. Прошло несколько мучительных минут – никто так и не появился. Я поискала в памяти информацию о том, как работают подобные заведения. К примеру, берет ли клиент бумажный квиток с номером и затем дожидается вызова? Или надо заказывать место заранее? Если так, я уже готова была позолотить руку метрдотелю и обеспечить себе немедленное облегчение. При мысли о деньгах я похолодела. Что же аборигены унылой глуши используют в качестве средств платежа? Я быстро пробежалась по карманам и обнаружила евро, шекели, рубли и несколько кредитных карт. А бабочки так и не появлялись, как и дамы, жаждущие сходить по-малому. Я размышляла, принимают ли в подобных заведениях банковские карты.
Через некоторое время из припарковавшегося седана к двери с табличкой «ЖЕН» торопливо прошагала женщина с явно переполненным кишечником. Я приготовилась последовать за ней, но сама уже держала ноги крестиком из-за стремительно подступавшей мочи. Когда отягощенная массами дама подошла ко входу, я стояла к ней так близко, что могла бы сойти за ее тень. Она потянула за ручку – никакого эффекта. Потом навалилась плечом, толкнула, опять дернула, но коричневая дверь не поддавалась. И лишь тогда, проследив за ее взглядом, я увидела приклеенную скотчем бумажку. Надпись, сделанная от руки, сообщала: «Не работает». Прошипев нечто генитально-эксплетивное, женщина круто развернулась и зашагала обратно к машине.
Не веря своим глазам, я ухватилась за ручку, но сумела лишь погромыхать невидимым засовом, который крепко держал дверь. О боги!
За время моего бдения несколько человек успели войти и выйти из мужского туалета с другой стороны здания. Теперь у меня были две возможности: словно животное, сделать свое дело на колючий обкаканный газон, среди мух, под сальными взглядами дальнобойщиков и на виду у спешащих мимо добропорядочных мамаш, либо ковылять обратно к бабушке на ферму в обмоченных, как у младенца, штанишках. Оба этих унизительных варианта я отвергла. Третий был – отринуть все культурные нормы, отказаться от всех ценимых мной моральных и этических принципов. Нарушить самое страшное общественное табу. Я ощутила, как по ноге побежала капля и оставила на моих джинсовых слаксах темное пятнышко. Итак, вцепившись в «Бигль», будто в щит, скрывающий мой позор, я опустилась до уровня преступника, еретика и святотатца.
Я, одиннадцатилетняя девочка, прокралась в мужской туалет.
21 декабря, 9:00 по центральному североамериканскому времени
Вхождение в лабиринт царя Миноса
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Давно ушедшим днем я сидела в кабинке общественного туалета и больше всего боялась не того, что меня схватит и станет обижать какой-нибудь истекающий слюной мистер Уродус Извращенкинс. Нет, причиной, по которой сжимались мои легкие, а сердце колотилось, как галапагосский зяблик в силках (даже пока мочевой пузырь извергался жгучим потоком), был страх, что меня арестуют. Мое присутствие в мужском туалете нарушало священные социальные табу. Я не сомневалась, что меня сурово накажут, и где-то в глубине души очень этого хотела.
Не спрашивай почему, но страх этот походил на ликование в рождественский сочельник, и я ожидала наказания, будто оно – пони из чистого золота.
Не то чтобы мои родители когда-либо праздновали Рождество.
Смела ли я надеяться, что если меня поймают, то поставят к позорному столбу? Местный судья с каменным лицом привяжет меня посреди сельской площади, с моего трепетного, едва расцветающего тела сорвут одеяния, и меня высекут. Не только плеть обрушится на мою нежную кожу. Деревенские дуболомы станут поганить похотливыми взглядами беспомощную невольницу, а их пальцы сквозь дыры в рваных крестьянских штанах – жадно теребить репродуктивные органы.
Милый твиттерянин, если откровенно, я находила такую перспективу безмерно увлекательной. До чего великолепно было бы, вынеся могучий удар, вернуться в швейцарский интернат в рубцах и кровоподтеках, которые показали бы тамошним избалованным деткам, как сильно меня кто-то Ctrl+Alt+Любит. О, я предстала бы стоиком!
Так начиналась первая экспедиция юннатки в глубь мрачного континента маскулинности. Капель протекающих кранов разносилась звонким подземным эхо, будто на дне глубокой пещеры кто-то дергал струны арфы. Реальный мир существовал где-то далеко. Собачьи катыши, кренящиеся на поворотах грузовики. Резкий немилосердный свет солнца. А здесь обитало нечто находящееся за пределами опыта наивной школьницы.
Даже турецкая тюрьма показалась бы симпатичнее этого места. Слои краски пыльного цвета свисали с потолка. Лепрозные узоры плесени, будто тисненые обои, арабесками расползались по шлакоблочным стенам. Все вокруг было грязным, ржавым, поломанным. Вдоль одной стены капала кранами вереница умывальников, а над ними тянулась настенная живопись: злые граффити и процарапанные номера телефонов.
Напротив висели забрызганные мочой писсуары, а рядом хлипкие перегородки из листового металла разделяли три провонявшие кабинки; в крайней я и скрылась, чтобы справить нужду. Стенки вовсе не были глухими: шпана, а может, местные голодные дятлы попортили металл и наделали в нем дырок разных размеров. Сквозь эти пакостные отверстия мне было видно помещение.
Я сидела в чудовищно перепачканной ветхой кабинке, мои легкие отторгали ядовитый воздух, а руки старались ни к чему не прикасаться.
Моя соученица по швейцарскому пансионату, некая мисс Блудня фон Блудниц, однажды поведала, каким образом католики получают отпущение грехов. По ее словам, они забираются в затемненную будочку и сквозь дыру в стенке рассказывают Богу непристойности. Сидя в туалетной кабинке, я поняла, как это происходит. Примерно посередине металлической перегородки находилось отверстие, через которое я видела соседнюю кабинку, – диаметром поменьше глаза, с рваными торчащими краями, будто крохотная оскаленная пасть. Я хотела посмотреть сквозь дырку, но было слишком страшно приближать глаз к острым, как нож, зазубринам. Хоть на носу у меня и сидели очки.
Делая вид, будто ищу божественного прощения, я поднесла рот к жутковатому отверстию и, чтобы испытать любовь Бога, как испытывала любовь родителей поддельным дневником, принялась шептать о выдуманных убийствах и магазинных кражах. Я лжесвидетельствовала, сочиняя подробности.
Каждый раз делая вдох, я чувствовала, что воняет здесь, по выражению вышеупомянутой фон Блудниц, как от вагона потных подмышек.
Человеческая сексуальность вовсе не ограничена генитальными репродуктивными функциями. Я могу смело сказать, что эротика охватывает самые разные виды поведения: при одних напряжение возникает, другие им управляют, третьи со временем дают ему разрядку. Я расслабилась, сделала пи-пи, и это фонтанирующее удовольствие было моей моделью того, на что однажды будет похож оргазм. Мать открыто обсуждала со мной оргазмы, и отец тоже, но мое представление о делах сексуальных оставалось разрозненным и теоретическим.
Со стульчака, обхватывавшего мой детский зад, я взглянула, заперта ли дверь кабинки. Открытый «Бигль» лежал у меня на коленях, я листала его в поисках рукописных воспоминаний моих предшественников и тут наткнулась на слова, оставленные синими чернилами на полях: «я выращу дочь, которая однажды станет великим воином…»
От чтения меня оторвал шум. Скрежет и визг ржавых петель – распахнулась входная дверь. Теперь в туалете был кто-то еще. Поскольку струить я закончила, то ужом влезла в джинсы и приготовилась дать бой, однако, застыв от жары и страха, истекая потом из каждой поры, села обратно на стульчак. Сквозь отверстия в стенке разглядеть я смогла совсем немного: кусочек неопрятной одежды, сустав волосатого пальца. Незнакомец вошел в соседнюю кабинку и шарахнул хлипкой дверью.
Судя по звуку, зверюга был громадным. Захлюпав и зачмокав, как слив ванной, он набрал полный рот слюны (та пророкотала по горлу и щекам) и харкнул – густой плевок вылетел пулей и шмякнулся об пол. Из-под перегородки брызнули коричневые капли с частичками жевательного табака, и я, насколько позволяла теснота, отодвинула «басс виджуны» в сторону. Жилище возле моей кабинки захватил огромный неуклюжий огр. Это прибавило к моему страху еще и голод, но не в смысле желания поесть. Так же как солнце унылой глухомани вызвало жажду, так и ощутимое присутствие лохматого великана пробудило новую, хоть и слабую физическую потребность. Истинный ученый, посвятивший себя исследованию природы, рассуждала я, замер бы и притих. Кабинка была неплохим наблюдательным пунктом; мистер Дарвин сиживал в местах и похуже. Я услышала, как расстегивается массивная молния. За этим угрожающим звуком последовал другой: о бетонный пол звякнула металлическая пряжка.
Сидя на унитазе, я притаилась, подобно Дарвину, и стала наклоняться, чтобы заглянуть под перегородку. Увиденное озадачило меня: лапищи монстра были обуты в довольно дрянные сапоги (такие называют ковбойскими), а дешевые магазинные брюки из габардина были спущены до голенищ. Концы ремня свисали по сторонам распахнутой молнии, на кованой овальной пряжке – серебристой, потускневшей, с искусственной бирюзой – была гравировка: «Лучший папа на свете». Мое профессиональное любопытство возбудило то, что носки его сапог смотрели не вперед. Они смотрели в мою сторону, в сторону разделявшей нас металлической стенки.
Тонкий металл прогнулся и заскрипел, будто с той стороны на нее навалился какой-нибудь левиафан.
Я осторожно распрямилась. Вот тут-то меня и ждал настоящий ужас.
Нечто вроде толстого пальца без костей высунулось из зубастого рта-отверстия в перегородке. Этот короткий цилиндр был в коричневых пятнышках, красно-бурый на тупом конце и грязно-бежевый там, где он исчезал в стене. Бесчисленные морщинки покрывали рыхлую поверхность пальца, кое-где к нему прилипли короткие курчавые волоски. От пальца шел кислый нездоровый запах.
В тот момент, когда я собралась рассмотреть его поближе, мои очки сжалились надо мной и соскользнули с мокрого от пота лица. Черепаховая оправа клацнула о бетонный пол, проехалась по луже табачной слюны и исчезла там, куда я бы не дотянулась. Я судорожно схватила воздух рукой, но тщетно. Линзы я не надевала, потому все вокруг слилось, ни у чего не было краев. Тут и без того стояла темень, будто я смотрела через десять пар «фостер-грантсов» и десять «рей-банов», а теперь все еще и перемешалось.
Я сощурила глаза и придвинулась к пальцу так, что чувствовала его животное тепло; он был так близко, что от моего дыхания на нем шевелились короткие курчавые волосы. Я осторожно принюхалась. Мозг шепнул мне: это вовсе не палец, и я испытала потрясение от истинной природы этой встречи. Запах было ни с чем не спутать. Этот несомненный психопат, этот человек с сексуальными отклонениями – он грозил мне продолговатой собачьей какашкой.
Я сидела почти вплотную к ненормальному любителю подомогаться, который вооружился коричневым палкообразным куском псиных экскрементов.
Некий неуравновешенный мистер Изврат Похотлевский, скорее всего сбежавший из психлечебницы, прибыл сюда с определенной целью набрать собачьего помета. Вероятно, он долго приглядывался, выискивая подсохшие образцы – достаточно длинные и эластичные, но не слишком большие в диаметре, чтобы проходили в отверстие перегородки. Мне же лишь не повезло оказаться предметом его ненормального внимания. Перед самыми моими глазами, остекленевшими от ужаса, фекальная колбаска вылезла из дырявого металла и повисла под острым углом.
Под таким же висела сигарета в губах у бабушки, когда та была подавлена; впрочем, на моих глазах настроение поникшего пальца начало улучшаться. В процессе некоего мерзкого чуда, которое я видела размыто, он стал набухать. Отвратительная какашка поднималась и уже торчала из рваного отверстия прямо. Не успела я моргнуть, как она смотрела в потолок, раздувшись и выпирая под таким острым углом, что вряд ли мой неприятель теперь сумел бы легко извлечь свой фекальный щуп.
Трансформация – хоть мои ущербные глаза видели ее смутно и нечетко – была изумительной. Нарождавшийся во мне естествоиспытатель принялся вырабатывать стратегию.
Я осторожно подняла увесистый том мистера Дарвина. Сколько себя помню, надо мной измывались школьные хулиганки: всякие хихикающие мисс Дешевки Дешевкинсы дурили меня и мучили. Больше я не собиралась сносить подобных форм унизительного отношения. Напрягши тощие мышцы юных рук, я прицелилась. План заключался в следующем: размахнуться тяжелой книгой и вмазать по зловещей какашке так, чтобы она пролетела через весь туалет. Затем я рванула бы прочь и вернулась в яркий внешний мир, прежде чем мой обидчик поймет, что я уничтожила его скорбную нелепую игрушку.
21 декабря, 9:05 по центральному времени
Победа над Минотавром
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Годы и годы назад, сидя на замызганном унитазе в общественном туалете, я покрепче ухватила «Бигль». Я держала массивный, обтянутый кожей том обеими руками. Будто гольфистка, готовящаяся к удару через четырнадцатое поле в Сент-Донатс, или звезда тенниса, замахнувшаяся перед убойной подачей на Ролан Гаррос, я медленно подняла книгу вровень с вражеской собачьей какашкой. Волшебным образом вспухшая колбаска нахально выпирала в мою сторону, не догадываясь о неминуемой расплате. Между шлакоблочных стен эхом разносилось мелодичное кап-кап текущих кранов, но помимо этого стояла до того плотная тишина, что было ясно: и я, и мой противник затаили дыхание. Мышцы моих плеч и рук-тростинок напряглись, сделались твердыми, как сталь, собирая все силы, которые я накопила в Катманду и Бар-Харборе, занимаясь с чудаковатыми мамиными гуру по йоге. В горле оформился бешеный каратистский выкрик. Сощурив близорукие глаза, я скомандовала себе: «Выдохни». Потом скомандовала: «Вложи всю себя в замах».
Я придала себе решимости. Я была Тесеем, готовым сразиться с Минотавром в сырых подземельях Крита. Я была Гераклом, препоясавшим чресла перед битвой с Цербером, трехглавым сторожевым псом подземного мира.
Я скомандовала себе: «Давай!»
Взметнув тяжелый том над головой и махнув им по диагонали вниз и в сторону, я изо всех сил шмякнула по собачьей какашке, тут же, не задумываясь, обратным движением звонко вмазала еще раз, но омерзительная колбаска все не отлетала. Похоже, волшебным образом увеличившись, она застряла в зазубренной дыре. Жуткий палец швыряло и мотало, он болтался во всех направлениях. За металлической перегородкой резко охнули, затем раздался вопль. Могучая сила, которая прогнула стенку в мою сторону, теперь тянула ее на себя. Исцарапанный дырявый металл отступал – попавшая в западню собачья колбаска пыталась сбежать.
Я хлестала по мерзкой какашке, наносила твердой книгой один бешеный удар за другим. В ответ невидимый противник орал и верещал. Это были животные звуки. Такой рев, вероятно, стоит на бойне; такой бессмысленный вой могут издавать как мучимая лошадь или корова, так и человек.
Осыпая градом ударов сопротивляющуюся колбаску, я заметила, что тоже ору – от ярости. Мой вопль был воплем всех детей, которых когда-либо истязали школьные хулиганы, – смесью злобы, рыданий и истеричного смеха. Бетонный пол затопило выкриками двух бойцов, зловонный воздух дрожал от перекрестного эха. Я надрывалась так, что с губ летели клочки вспененной слюны.
Несмотря на яростную агонию, мои инстинкты естествоиспытателя не отключались. Даже без очков, размытым зрением я видела, что избиваемая мерзкая какашка начала съеживаться. Она отступала, делалась все меньше и короче и вот-вот была готова исчезнуть в зазубренном отверстии. Чтобы помешать неминуемому бегству, я раскрыла «Бигль» примерно посередине и поместила разворотом точно у поникшего пальца. Мои коллеги – Карандаш и Синяя Ручка – засушили между страниц листья и цветы, сохранив образцы папоротников и трав для будущих поколений; я собралась поступить так же со своим шокирующим открытием. За миг до того, как фекальная колбаска должна была исчезнуть в дыре, я захлопнула огромную книгу. Вся окрестная унылая глушь вздрогнула от рева. В Куала-Лумпуре, Калькутте или Карачи – где бы тогда ни загорали мои родители, глядя, как их пупки заливает пот, они наверняка его услышали. От мощи этого вопля сотрясся весь мир.
Так я пленила сжимающийся истерзанный кусочек помета: его зажало в бумажной середине путешествия мистера Дарвина – по моим прикидкам, где-то в описании Огненной Земли. Я удерживала зловредную какашку, плотно сжимая том, и не оставляла попыток вытащить ее: изо всех сил дергала то в одну сторону, то в другую. Я теребила и тянула, отчего ее царапали и жевали острые неровные зубья отверстия. Хлипкая металлическая кабинка ходила ходуном, крепления расшатались, и она в любой момент могла обрушиться.
Милый твиттерянин, изредка встречаются природные феномены, которым у нас нет готового объяснения. Задача естествоиспытателя – замечать их, описывать и надеяться, что со временем необычные события получат толкование. Упоминаю об этом, поскольку далее произошло престранное: я упорно цеплялась за книгу и дергала ее из стороны в сторону, насколько позволяло тесное пространство, как вдруг книгу, по-видимому, стошнило. Между страниц брызнула струйка гадкой мокроты. Липкая беловатая рвота выплеснулась из глубин дневника мистера Дарвина. Память замедляет этот момент, растягивает секунды, словно желая показать его во всех подробностях: новый выброс – секундная пауза – и третий выброс бесцветной мокроты из книги в моих руках. Объем небольшой, однако она вылетела с такой скоростью, что я не успела среагировать. Прежде чем я посторонилась, слизь попала мне на грудь, на синюю рубашку из шамбре. Тут профессионализм мне изменил. С пятном загадочной флегмы, растекавшейся по моей плоской детской груди, я отступила с поля боя. Я бросила «Бигль», который все еще удерживал собачью какашку. Я кинулась прочь из туалетной кабинки, визжа что есть мочи.
21 декабря, 9:13 по центральному времени
Я спасаюсь бегством
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Когда я выскочила за коричневую дверь адского общественного туалета, что в глуши на севере штата, тусклое солнце уже давно перевалило за полдень. На выжженной траве, там, где я утоляла жажду непомерными объемами чая, все еще валялась пустая стеклянная банка. Из мужской уборной вот-вот должен был появиться мой сумасшедший соперник, возможно, не напуганный нашей стычкой, а только разозленный и преследующий единственную цель: схватить меня, поотрывать конечности одну за другой и довершить яростный сексуальный акт над моим безжизненным обезглавленным телом на виду у миллионов спешащих водителей.
Бесконечный поток автоцистерн, лесовозов и мини-вэнов по-прежнему грохотал мимо дорожного островка. Перед моим голым лицом – очки так и лежали на полу в туалете – машины сливались и накладывались одна на другую, пока не превратились в сплошную стену протекторного рева. Прогалы между ними исчезли. Думая лишь о неизбежной гибели, я наклонилась за галлоновой банкой из-под чая.
Возможно, я слишком бурно отреагировала на протянутую мне палочку помета? В конце концов, я была тут чужаком. Возможно, в здешней глухомани совать такое в отверстия туалетных кабинок – обычай, своего рода легкий флирт? Бабушка Минни как-то сказала: «Мальчишки донимают только тех девчонок, которые им нравятся». Я в ответ процитировала Оскара Уайльда: «Возлюбленных все убивают»[15].
Однако провинция есть провинция: вполне возможно, я только что отвергла влюбленного деревенского паренька. Если размахивать куском помета перед девушкой и в самом деле некая сельская прелюдия к романтике, значит, я потеряла потенциального ухажера.
Возможно, я не дала хода буколическому роману или сбежала от убийцы – сердце в любом случае колотилось где-то в горле, холодный пот от пережитого шока стекал по лбу. Таинственный эякулят, брызнувший из «Бигля», тяжелыми сгустками осел на груди рубашки. Все вокруг казалось либо очень близким, либо очень далеким – без очков я видела размыто. Я была не в том состоянии, чтобы ринуться в похожий на часовой механизм поток машин, однако, если из туалета в любой момент мог выйти какашечный псих, выбора у меня практически не оставалось. Тут мой затуманенный взгляд упал на банку, стенки которой были усеяны (хотя какое там – плотно вымощены) черными мухами, прилипшими к остаткам сахара. Я с отвращением выпустила банку из рук – она спружинила о траву. Как и прежде, живущий во мне хитроумный естествоиспытатель придумал план. Я снова взяла банку – осторожно, стараясь не касаться клейкого ковра из живых насекомых – и сделала несколько шагов к границе между газоном и асфальтовой парковкой, к блестевшему на жарком солнце бордюру из белого бетона. Естественно, бабушке нужна была эта банка, чтобы настаивать в ней на подоконнике чай, однако сейчас для меня важнее было защитить себя. Если впоследствии она затосковала бы по своей домашней бурде, я просто позвонила бы в «Спаго» и попросила выслать Федэксом одну порцию их чудесной смеси. Пока же я обеими руками приподняла липкий, усаженный мухами сосуд и с катарсическим возгласом швырнула его о бордюр. Банка разлетелась на множество осколков; самый крупный, хищный и похожий на кинжал, я избрала своим оружием.
Дабы мои действия не показались тебе излишне драматичными, имей в виду, что на последних страницах «Бигля» я написала свое имя. Хоть я и сбежала с поля боя, книга, а с ней и очки остались у моего неприятеля. Сумасшедший злодей узнает, как меня зовут. Псих с какашкой наперевес обнаружит мое имя, начнет преследовать и мстить. Чтобы не пораниться, я обернула рукоять стеклянного кинжала банкнотами евро и, вооружившись таким образом, стала красться обратно к мрачному зданию туалета.
На траве валялись палочки собачьего помета, очень похожие на ту, которую совали мне в лицо, и я не сомневалась, что до конца жизни не смогу без содрогания смотреть на эти колбаски. В каждой тени мне будет чудиться набухающая какашка, каждый страшный сон станет отголоском этого дня.
Я приблизила ухо к коричневой двери. Изнутри не доносилось ни звука. Я стояла, повернув голову, и в поле моего скверного периферического зрения попадали парковка, выжженный солнцем газон и бесконечная река автомобилей. На стоянке была лишь одна – пустая – машина: помятый, ржавый грузовичок – такие называют пикапами. Через все лобовое стекло шла трещина. Может, меня подводило зрение, но, кажется, задняя фара была склеена красной липкой лентой. По-видимому, мой безумный соперник прибыл на этом несчастном, замызганном, исцарапанном грузовичке.
«Лучший папа на свете»…
Я отказывалась пробовать на вкус то, что отрыгнул мой мозг. Я придушила мысль о возможности подобного и неосознанный ужас, застрявший в горле. Эта новая идея была совершенно невероятной – все равно что увидеть азиата, говорящего по-испански.
Я определенно находилась в состоянии шока. Будто зомби, я, вцепившись в кинжал, плечом открыла дверь и вошла в зловонный общественный туалет. Переход от яркого солнца к полумраку ослепил меня, однако я слышала кап-кап из протекающих труб; среди эха катакомб я разобрала и хриплое дыхание, а в следующее мгновение увидела на грязном бетоне распростертое тело мужчины. Его голова лежала на полу. Морщинистая кожа и седые волосы сливались так, что невозможно было с уверенностью сказать, где заканчивается лицо и начинается прическа. Поначалу я не разобрала, лежит он лицом вверх или вниз, но потом увидела колени, сведенные вместе и подтянутые к груди, как у зародыша. Штаны по-прежнему были скомканы вокруг лодыжек, ремень с пряжкой «Лучший папа на свете» – расстегнут. Его голые ноги казались до того белыми, что перламутрово светились, эту белизну нарушали лишь черные волоски. Между шишковатых колен пустым гамаком висели заношенные трусы, одна рука скрывалась в паху, будто прикрывая срам. Другая была вытянута и хватала воздух рядом с оброненной мною книгой. Ярко, словно в луче солнца посреди этой каменной могилы, на его безымянном пальце сияло кольцо самой низкой (насколько я могла рассмотреть) пробы.
Даже со своим слабым зрением я видела малиновый поток, текущий из морщинистых чресл. Красный ручеек, собирая частицы табачной слюны, струился по слегка наклонному полу к ржавому центральному стоку. В нем же исчезали прочие обильные жидкости лежащего человека. Я проследила за его взглядом и движением руки, и мои худшие страхи подтвердились: он определенно хотел рассмотреть книгу.
Я сделала еще шаг и ногой в «басс виджунах» наступила на потерянные очки. Хотя, придавленные моим весом, они перестали быть моими очками, да и вообще очками. Громкий щелчок и треск пластика заставили старика обернуться в мою сторону.
«Бигль» валялся на жутком полу драгоценными страницами вниз. Из укрытий в глубинах повествования мистера Дарвина высыпалась скудная коллекция цветов и листьев. Спокойно пролежавшие десятилетия, крохотные соцветия теперь были раскиданы и усыпали тело поверженного извращенца. Я испуганно рванула вперед, быстро преодолела короткое расстояние и наклонилась, чтобы схватить свою бумажную собственность.
В тот момент, когда мои пальцы сомкнулись на кромке книги, ее ухватила и рука психа. Он не отпускал ее целую ужасную вечность. Мы – я и этот неведомый Другой – боролись мрачно и упорно. Я все никак не могла рассмотреть его лица, скрытого растрепанными волосами. Его рука ослабла, а пальцы – нет, и я потащила незнакомца к себе. Это был старик: старый человек со впалыми щеками и тусклыми слезящимися глазами. Грубые скулы и подбородок как у тотемных фигурок, которые умельцы вырезают бензопилами и продают возле бензоколонок на севере штата. Сухие цветы – старинные фиалки и анютины глазки, допотопные наперстянки, веточки лаванды, засушенные бархатцы, хрупкий четырехлистный клевер, – все они сохранили свои краски с тех давно ушедших летних месяцев. Месяцев до моего рождения. Сбереженные книгой ромашки и астры лежали под стариком, их последний угасающий аромат наполнял зловонный туалет сладостью.
Я наконец вырвала книгу, отступила на шаг, но заставить себя сбежать не смогла. Среди цветов и разбитых стекол раскинулась бабочка – расплющенная и мертвая. Это была огненнокрылая бабочка моей великой мечты естествоиспытателя, мой собственный вид: Papilio madisonspencerii. Но при более близком изучении она оказалась не алой и не бабочкой, а всего лишь белым мотыльком, пропитавшимся быстро вытекавшей кровью незнакомца.
Человек, усыпанный цветами и на цветах покоящийся, указал на меня дрожащей рукой. Бледные стариковские губы дернулись, произнося какое-то слово, но звука не последовало. Они шевельнулись снова и на этот раз проговорили:
– Мэдисон?
Моя рука, державшая импровизированный нож, невольно разжалась, длинный кусок стекла, плотно обмотанный с одной стороны купюрами, выпал. Загрубелые стены в рубцах многослойных граффити отозвались хрупким звоном чего-то ломкого, рассыпающегося на миллион кусочков. Брызнули осколки, бумажные деньги опали в бегущую кровь. Носом я ощущала воздух, дышать которым не хотела бы.
Знакомый помятый пикап на парковке. Лучший папа на свете.
Леонард велит нарвать цветов для моего папы.
Стариковские губы прошуршали:
– Малышка Мэдди?
Сердце взяло верх над головой, и я приблизилась – приблизилась настолько, что рассмотрела, как алым пропитываются его штаны и перед рубашки. Старик протянул дрожащую руку, и моя рука, теперь без оружия, встретила его на полпути. Наши пальцы переплелись, его кожа была холодной как лед, несмотря на летний зной. Это был муж бабушки Минни. Это был Папчик Бен, мой дедушка. Его непослушные губы едва шевелились:
– Ты убила меня, злое дитя… Не думай, что за такое сможешь избежать ада! – Он шипел: – Ты обречена вечно гореть в озере негасимого пламени!
Его костлявые пальцы стиснули мою ладонь. Будто повторяющаяся песня зяблика… будто шум прибоя на галапагосском пляже, раздавалось:
– Ты – грешная, подлая девочка… Мама и бабушка возненавидят тебя за то, что ты разбила их сердца! – хрипел он.
Снова и снова, с каждым предсмертным словом мой Папчик меня проклинал.
21 декабря, 9:17 по центральному времени
Засада в туалете: последствия
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Моя мать как актриса терпеть не может позировать для фотопортретов. Вот модели, говорит она, способны передать образ через застывшее выражение, а актрисе надо пользоваться жестами, тоном и громкостью голоса. Неподвижный беззвучный образ – это редукция, это лишенный вкуса и запаха безупречный снимок вкуснейшего тофу, жаренного в каджунской приправе на мескитовых углях. Вот до чего абсурдным кажется сводить смерть Папчика Бена к записи в блоге. Всего лишь к словам. Чтобы ты как следует ощутил происходившее, мне пришлось бы не давать тебе читать эти строки, а макнуть твои руки в его остывающую кровь, усадить подле него на заляпанный грязью бетон и держать его пальцы, пока те окончательно не похолодеют. Тебе пришлось бы поднести самый большой осколок разбитых очков к раскрытому дедушкину рту и молиться, чтобы стекло хоть чуточку запотело. Не то чтобы родители когда-либо учили меня молиться. Подгоняемые дикой паникой, твои ноги бросили бы тебя за коричневую дверь туалета, пронесли по дорожкам, по мягким ступеням выжженной травы, твои подошвы прошлепали бы через парковку, и на кромке шоссе ты стал бы размахивать руками, пытаясь привлечь хоть чье-нибудь внимание. Ты бы беспрерывно рыдал, не слышал ничего, кроме вопля, с которым твои легкие вбирают и выпускают воздух. Не задумываясь, ты бы стал скакать марионеткой между полосами сигналящих и моргающих фарами грузовиков и легковушек; ты проделал бы все это, ничего ясно не различая. Ты размахивал бы перепачканными кровью руками, будто красными флагами, и умолял бы хоть кого-то из взрослых остановиться.
Тебе пришлось бы вернуться ни с чем и увидеть свое искаженное, поцарапанное отражение в пряжке, которую моя мама подарила своему отцу в прежней жизни, до того, как стала кинозвездой. Чтобы полностью ощутить то, что пережила я в тот долгий день, тебе пришлось бы смотреть, как набухают от крови сухие цветы. Некогда блеклые, теперь они пылали. Ромашки и гвоздики, ожившие через десятилетия после того, как были сорваны, – ты глядел бы, как они возвращаются к жизни, расцветают оттенками алого и розового. Крохотные вампиры.
Даже если бабушка только кипятила в кастрюле воду, она потом непременно мыла эту кастрюлю, прежде чем убрать в буфет. Вот какова бабушка Минни одним словом: хрупкая. Сказать ей правду я не могла.
Представь себя главным свидетелем того, о чем никогда и никому не сможешь рассказать. Особенно тем, кого любишь. Мне открылась дорога в ад. Вот почему я знаю, что я – зло. Вот секрет, который я таила от Бога.
21 декабря, 9:20 по центральному времени
Какашечная защита
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Позже полицейские назвали случившееся преступлением на почве ненависти. Мне хотелось поправить их и деликатно объяснить, что смерть дедушки Бена была скорее несчастным случаем. Возможно, невезением на почве ненависти. Однако я не посмела. Прежде чем смерть вообще хоть как-то назвали, у нас не было никаких известий. Бабушке Минни пришлось начать действия первой и совершить серию осторожных звонков, чтобы навести справки.
В первую ночь после смерти Папчика Бена бабушка не спала: все ждала, когда подъедет его ржавый пикап. Я сделала вид, что отправилась в постель, но была настороже и прислушивалась к беспокойной бабушкиной возне в гостиной. Мой мыслительный желудок сводило от голода. Я не знала, как поступить дальше. Я понимала, что могу избавить бабушку от тревоги, однако это означало рассказать ей правду, от которой ей сделалось бы только хуже. Я лежала в кровати в сельском доме, где за мной даже не следили камеры, и представляла бабушкины кладовки и погреба: деревянные полки с банками маринованных овощей, которые жили и умерли еще до моего рождения. Ярлыки на банках – единственный год, как на надгробиях мертворожденных детей, – содержали всю их историю. Огурцы в рассоле: упругая просвечивающая кожица – хоть показывай за деньги. Эти овощи, словно препараты на уроке биологии, были до того прозрачными, что внутри у них просматривались мертвые семена будущих поколений. Я представляла ряды склянок, чтобы не заснуть и не пережить заново ужасный день. Стоило прикрыть глаза, как мне виделся Папчик в крови и без штанов: он полз по полу спальни, вскрикивал и вещал, что я порочна и проклята навеки.
Лет сто назад моя нынешняя кровать принадлежала маме, правда, та промаялась в ней все детство. Ее потрепанные мягкие медведи (Китай, рабский труд) сидели вокруг моей подушки и пахли мамой: не только «Шанелью № 5», но и ее настоящей кожей – так, как она пахла до своего звездного кинорабства. Мне все казалось: вот-вот нащупаю прядь волос той сельской девушки.
На другой день мне предстояло выглядеть убитой горем. Если мама сумела стать знаменитой актрисой, могла же я хотя бы прикинуться спящей. А потом сраженной тяжкой утратой. Я и без того каждый день притворялась, будто мне не больно быть покинутой, но в тот раз у меня был неплохой повод попрактиковаться и изобразить сон.
Я лежала в кровати, думала об отверстии в полу, куда стекла вся Папчикова кровь, и о том, обвели ли его мертвое тело специальным скотчем или мелом. Эта сцена виделась мне эпизодом из фильма, где мама играет отважного детектива, идущего по пятам безжалостного серийного убийцы, – им в воображаемой версии представала я; но даже быть каким-нибудь Джеффри Дамером[16] казалось лучше, чем глупой девчонкой, которая по ошибке убила деда, раскромсав его сосиску об острые металлические зазубрины. Я не могла заснуть от усталости, мысли разбредались, я думала, убью ли когда-нибудь снова, беспокоилась, не разовьется ли у меня вкус к убийству. Возможно, с новыми жертвами у меня появится собственный почерк, и на грядущем процессе я не буду выглядеть совсем уж бесталанным любителем.
Другой вариант – поклясться говорить правду и предстать в абсолютно дурацком свете на суде за нелепейшее, идиотское непредумышленное убийство. Любая мисс Секси Штучкинг отличила бы стоящий пенис от засохшей собачьей какашки. Я представляла, как мои швейцарские одноклассницы будут следить за процессом по кабельному. Уж лучше отправиться на электрический стул, чем в интернат, где за моей спиной станут хихикать; в Локарно девчонки будут гоняться за мной по коридорам и дразнить похожими на фекалии шоколадными батончиками.
Никто не поверит моей версии. Мое объяснение будут высмеивать и беспрестанно называть «какашечной защитой».
Куда ни посмотри – кошмарные варианты, один другого хуже.
Из гостиной – через коридор и два поворота, а потому еле слышно – донесся бабушкин голос. Сперва раздалось быстрое похрустывание, затем слабые щелчки. Я распознала звук – она набирала номер на старом дисковом аппарате. Да, у дедушки с бабушкой был телефон – впрочем, одно название. Таким, наверное, пользовались пилигримы, чтобы слушать голосовые сообщения из Плимутрока; он висел на стене, у него даже не отсоединялся провод. Прощелкало семь долгих раз, и бабушкин голос произнес: «Приемный покой, пожалуйста». Я представила, как она сидит в гостиной и теребит крученый провод, идущий к трубке: провод короткий и дальше дивана не пускает. «Простите за беспокойство… – сказала она непринужденно, распевно, – таким тоном у незнакомца спрашивают, который час. – Мой муж не вернулся домой, и я хотела бы узнать, не было ли каких-то происшествий».
Она ждала. Мы обе ждали. Если я закрывала глаза, то видела отпечатки своих пальцев на грязном полу туалета по ту сторону ленты «Место преступления». В моем воображении патрульные в широкополых шляпах, как у канадских конных полицейских, прижимали рации к впалым щекам и отрывисто передавали: «Всем постам!» Лампасы сбегали по форменным брюкам к начищенным до блеска ботинкам. Я представляла криминалиста в белом халате: как он отделяет прозрачную пленку с отпечатком, поднимает ее вверх, разглядывает в лунном свете, изучает завитки и говорит: «Подозреваемый – одиннадцатилетняя девочка, рост – четыре с половиной фута, коренастая, пухлая: жирный-жирный поезд пассажирный. И волосы у нее никогда не лежат как надо. – Потом с умным видом кивает и добавляет подробностей: – Ни с кем еще не целовалась и никому не нравится». Тут полицейский художник, стоящий рядом и яростно черкающий на большом белом листе, говорит: «Исходя из описания, вот ваш убийца», – и резко разворачивает планшет. На бумаге – мой портрет: мои очки (снова на носу), мои веснушки, мой огромный блестящий лоб. И даже мое зубодробительное полное имя: Мэдисон Дезерт Флауэр Роза Паркс Койот Трикстер Спенсер.
Из коридора донесся бабушкин голос: «Нет, спасибо. Я подожду на линии».
Идея замести следы не приходила мне в голову. Не приходила, пока, лежа в кровати, я не подумала о книге «Бигль» и о запачканной рубашке. Об орудии убийства. Прямоугольник лунного света заливал через окно почти всю дальнюю стену. Под испытующим взглядом луны я выкарабкалась из-под стеганых одеял, надела свои лучшие очки номер два, присела на колени возле кровати, запустила руку между матрасом и пружинами и вскоре вытащила книгу, обернутую в изобличавшую меня рубашку. Даже в неверном свете на ткани виднелись пятна: одно побольше, другое поменьше; они тянулись совсем рядом друг с другом, напоминая матерчатую карту Галапагосских островов. Страницы в середине «Бигля» – в районе Огненной Земли – слиплись. Я подцепила краешки ногтями и, как судмедэксперт, отделяющий отпечаток, осторожно разъединила листки. Бумага была тяжелой, клейкой. Страницы разошлись с тем же звуком, с каким корейский косметолог сдирал с маминых ног восковую полоску, – со звуком невероятной боли.
Из гостиной долетел бабушкин голос: «Понятно, – сказала она. – Хорошо, мэм».
Я открыла книгу тем же движением, каким разворачивают занавески, и узрела психологический тест из темных пятен – сравнительно симметричных, оттого что страницы были сомкнуты, и похожих на бабочку… или на летучую мышь-вампира. Пока глаза определялись, остальная часть меня видела белый силуэт по центру. Узкий, вытянутой формы, он указывал прямо на меня. Черные в лунном свете пятна при другом освещении были бы красными. Днем они станут кровью. А призрачный силуэт в центре – пустота, ничто – был их внутренним контуром.
Я все еще стояла на коленях у кровати, когда донесся шелест – это ахнула бабушка. И тут же, на выдохе она сказала в трубку: «Спасибо. Буду через двадцать минут».
Силуэтом в центре «Бигля» был отпечаток мертвого Папчикова достоинства. Когда в коридоре раздалась тяжелая поступь, я захлопнула книгу. Еще шаг с небольшим – и я сунула перепачканную рубашку поглубже в корзину с бельем. Еще два шага – я упрятала книгу под подушку и прыгнула в кровать к мишкам, которые пахли мамой. К последнему шагу у двери мои глаза уже были закрыты. Я изображала глубокий мирный сон, когда ко мне в дверь постучалась правда.
21 декабря, 9:25 по центральному времени
Дедоубийство
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
В ночь, когда пропал Папчик Бен, бабушка повезла меня в больницу выяснять то, о чем полиция отказывалась говорить по телефону. То, что я уже знала. За рулем бабушка прикуривала одну сигарету от другой и бросала окурки в окно – рыжие метеорчики сыпали искрами в темноте; так падающие звезды пророчат смерть. Самым диким в той поездке мне показалось сидеть впереди рядом с водителем. Меж тем мы следовали за светом наших фар в мрачное будущее.
Мне хотелось прочитать бабушке лекцию насчет разбрасывания мусора, пассивного курения и того, как это осуждается обществом, однако я решила к ней не приставать. Этой женщине, замученной рутиной, вот-вот предстояло стать вдовой. Мелодрама, без сомнения, разыграется перед толпой незнакомцев в прозекторской у какого-нибудь судмедэксперта. Бабушка наверняка рухнет без сознания как есть: в ситцевом переднике, выцветшем домашнем платье и с тлеющей сигаретой в уголке изможденного рта.
По обеим сторонам шоссе тянулись поля, временами фары выхватывали из темноты грязных коров в драных, никудышных шкурах.
Я же для ночной вылазки надела фланелевый пижамный костюм розового цвета, поверх, шиншилловое полупальто – вышло гламурно, в духе «мисс Чикса Подстилкинс», – а на голые ноги – розовые пушистые тапочки-кролики с ушками и глазами-пуговками. На мой наряд бабушка почти не взглянула. Все ее мысли уже находились в десятке миль впереди, в отделении «скорой», и дожидались ее прибытия.
Наш путь лежал мимо злополучного дорожного островка, и я видела, как полицейские машины, плотно встав вокруг туалета, заливают светом фар приземистое уродливое здание, будто сцену. В этом сиянии полицейские напоминали актеров, которые попивают кофе из бумажных стаканчиков и нехотя разыгрывают свои роли. Папчиков пикап с треснутым стеклом и заклеенной задней фарой по-прежнему стоял на парковке, только теперь окруженный барьерами и перекрученными гирляндами полицейской ленты. Люди толпились снаружи баррикад и пялились на грузовичок, как на Мону Лизу.
Когда мы проезжали мимо, я сделала вид, что смотрю в другую сторону. Ноги до пола не дотягивались, я болтала розовыми тапками-кроликами и пыталась соотнести туалетного любителя посверкать причиндалами с Папчиком Беном, с которым мы красили птичник в желтый цвет. Моя память прикладывала усилия, чтобы палец из собачьего помета им и оставался, однако поддерживать ложь очень утомительно. Забыть правду – на такое требуется много сил. И поздний час – два ночи – совсем их не прибавлял. В те каникулы в унылой глуши каждый хранил свой секрет. Я кого-то убила. У Папчика обнаружились туалетные извращения. У бабушки была раковая опухоль размером с вишню, с лимон, с грейпфрут, и она росла, как сад, только я о ней пока не знала.
На случай если полиция отыскала бы свидетеля, я решила некоторое время выглядеть не похожей на себя. Вот одна из причин, по которой я разжирела: камуфляж. Оказалось, сделаться толстухой – очень хитрая маскировка.
В остальном же на шоссе в поздний час были только бабушка, я да пьяные водители. Мы промчали мимо дорожного островка – бабушка на него даже не взглянула. Спустя одну затяжку, несколько раз сухо кашлянув, она спросила:
– Как тебе книга?
Я прогнала воспоминание о раздавленной мертвой сардельке, отпечатавшейся в крови между страницами «Бигля». И некий заливший их сок, сказала я себе, – не сперма.
– Хорошо. Настоящий шедевр.
Поди пойми, о чем именно она говорила. Я потянулась включить радио, но бабушка шлепком убрала мою руку. Этот слабенький удар напомнил моему желудку, как я молотила дарвиновской книгой по гадкому, сморщенному… не знаю уж чему.
Теперь мне не узнать, чем заканчивается эволюция.
Бабушка говорила, зажав губами коричневый край сигареты, а белый, тлеющий, торчал перед ее лицом, как трость слепого – трость с красным кончиком, – и продолжала выпытывать:
– Добралась до места, где колли не дает обчистить банк?
Ну конечно, она говорила про «Зов предков» – роман о зверушке, которой имплантировали зародышей радиоактивных шимпанзе из Крабовидной туманности. Если бы я сняла с полки Джека Лондона, мы все до сих пор были бы живы. Даже наугад я дала неверный ответ:
– То, где про ограбление? Мне очень понравилась эта глава.
Бабушка Минни вздернула подбородок, чуть подняла глаза от дороги и посмотрела в зеркало заднего вида на туалет. Она глядела на ярко освещенное место преступления, которое становилось все меньше и меньше, пока не превратилось в одну из звезд на небе.
– А как тебе та часть, где ненормальный хладнокровно укокошивает старикана? Уже прочитала?
Свет фар скользил над шоссе, убегал вдаль, я же смотрела на неподвижный горизонт и ничего не отвечала. Я представляла персики, абрикосы, вишни, помидоры, фасоль и даже кусочки дыни, замаринованные в прозрачных банках. Сапфирово-розовый, карминно-алый, изумрудно-зеленый сок. Сокровищница продуктов, изобилие, засыпанное непомерным количеством сахара или соли, чтобы не дать бактериям развернуться. Бабушка Минни бланшировала, отваривала и закатывала угощения на будущее для себя и Папчика Бена; и вот теперь – только для себя. Лучшим способом поддержать ее было бы помочь все это съесть. Возможно, вдвоем мы доказали бы, что годы чистки и разделывания плодов прошли не напрасно.
Бабушка сказала:
– Знаешь, мне всегда было жаль того пса. Если бы он только мог рассказать правду, его бы по-прежнему любили.
О чем бы она там ни говорила, но явно не о книге, которую я читала. Чтобы совсем не завраться, я устало склонила голову, поудобнее устроила руки в шиншилловых карманах, прикрыла глаза и всхрапнула – вроде как уснула, но скорее вышло, будто я прочла «хр-р-р» с тысячи суфлерских карточек.
Бабушка Минни сказала:
– Все знали, что пес просто защищался. – Тут она сделала передышку, чтобы прокашляться. Воздух в машине звенел от слов, которые я не хотела произносить вслух. Если кто-нибудь и причинит бабушке боль, то не я.
Для меня выпалить мою тайну было не легче, чем бабушке выкашлять ее опухоль.
Возле больницы она изобразила, что будит меня, я – что никак не проснусь: хлопала глазами и вовсю зевала. Непредвиденное последствие заключалось в том, что предстояло устроить похороны и что на них приедут родители; им придется забрать меня с собой, а убийство ради такого спасения казалось почти сходной ценой.
Держась за руки, мы вошли в яркий свет за раздвижными больничными дверями. Линолеум на полу сверкал так же ярко, как потолок с люминесцентными лампами, приемная была словно зажата между этими двумя потоками света. Бабушка усадила меня листать журналы в жесткое пластиковое кресло цвета авокадо: где-нибудь в Осло такое посчитали бы стильным, здесь же, в унылой глуши, оно выглядело просто плохоньким. Среди журналов нашлись три старых выпуска «Кэт фенси» со мной и моим котенком, Тиграстиком, на обложке. Бедный Тиграстик. Начав с «Пипл», «Вог» и «Тайм», я стала просматривать все журналы подряд в поисках сцен из моей другой жизни. Из настоящей жизни.
Внезапно я забеспокоилась: а вдруг Папчик жив, лежит себе на койке под обвисшим пакетом с бэушной кровью, смеется, жует тянучки и рассказывает медсестрам, как его избалованная внучка, плюшка-толстушка, пыталась оттяпать его штуковину, хотя он всего лишь хотел ее разыграть. Тут проходивший мимо полицейский сказал доктору: «Преступление на почве ненависти», и я поняла, что меня не подозревают.
Неподалеку другой полицейский говорил, что дедовы бумажник, часы и обручальное кольцо пропали. Я вышла из себя: кто-то ограбил старика, умирающего на полу в туалете. Убила его именно я, спора нет. Но ведь я его лапушка-горошинка, а это совсем другое дело. Судя по разговорам, полиция все поняла неправильно. Я злилась, что не могу опровергнуть их ошибочные гипотезы; с другой стороны, не было веских причин, по которым бабушка должна стать вдовой да еще знать при этом, что она – вдова извращенца.
Никто и словом не обмолвился о пропитанных кровью рублях и евро, которые я обронила, о моих разбитых очках или об осколке стекла от чайной банки. Полицейский сказал:
– Сумасшедший маньяк-убийца.
Доктор сказал:
– Ритуальное расчленение.
«Совершенное инопланетянами», – понадеялась я.
Полицейский обмолвился:
– Сатанинский культ.
Мне все казалось, они говорят гадости про Папчика Бена, однако теперь я поняла, что про меня. В лучшем случае они имели в виду психа, убивающего кого попало, но ведь это была всего лишь я, которая сидела прямо тут, в тапках-кроликах и меховом пальто. Одно то, что дедушка – мертвое обескровленное тело без кошелька, делало его невинной жертвой. Это было как-то неправильно. Да, обидно, когда тебя называют садистом-ублюдком, однако если бы я попыталась защищаться, то закончила бы на электрическом стуле, а это ничем не помогло бы моей бабушке. Или моим непослушным, растрепанным волосам.
21 декабря, 9:29 по центральному времени
Новая книга и новое увлечение
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
На похоронах я заметила, что бабушкин кашель стал более навязчивым. Так бывает у младенцев: желая привлечь внимание, одни начинают плакать, другие – кашлять. Есть дети, которые пьют водку и глотают запрещенные препараты. Или заводят романы с сомнительными типами. Или переедают. Получить внимание даже такой ценой лучше, чем быть никому не нужным сиротой в приюте или загреметь в забытую Богом психлечебницу к беспризорникам. Всю траурную церемонию бабушка кашляла, перхала, стоя у могилы, – так она просила о сочувствии. Я никогда не подумала бы, что она доведет свою потребность в поддержке до раковой опухоли.
Как я ни умоляла, родители не приехали на похороны. Они наняли телевизионную бригаду со спутниковым оборудованием, которая устроила им прямую трансляцию в дом на Тенерифе. А вот папарацци слетелись. «Нью-Йорк пост» вышел с заголовком: «Отца кинозвезды до смерти замучили в туалете».
Вместо цветов или открыток с соболезнованиями мама прислала бабушке подарочные корзины, ломившиеся от ксанакса.
Каждый раз, когда звонил телефон, я думала, это полиция вызывает меня на смертельную инъекцию. На похороны я надела черные очки «Фостер Грантс», поверх них черную вуаль «Гуччи»; кроме того, винтажную норку «Блекглама» и черные перчатки (вдруг какой-нибудь ловкий сыщик попытается снять мои отпечатки с алтарной преграды). В ответ на вопрос СПИДЭмили-Канадки, малышки Эмили: это была сельская церквушка, обшитая досками, – в такой вполне уместен был и покойник, и бумажные тарелочки с арахисовым печеньем. Прихожане, видимо, искренне скорбели о трагическом уходе Папчика и сочувствие выразили по-своему, по-аборигенски: подарив мне книгу. Ее в отличие от «Бигля» или «Зова предков» только что издали: название было новое, переплет – приятный, почти как натуральная кожа. Видимо, она считалась главным пляжным чтивом того лета (почти у каждого при себе имелся экземпляр), мега-бестселлером, нынешним «Кодом да Винчи» или «Прахом Анджелы». Я бегло пролистала книгу: похоже, постмодернизм, повествование от разных лиц (очень по-куросавовски), крепкий сюжет, героический эпос, античная древность, волшебство, драконы, секс и насилие. Я приняла книгу – подношение селян в знак сочувствия – так же любезно, как мама приняла бы статуэтку «Оскара».
На корешке было оттиснуто золотыми буквами: «Библия».
В повествовании, закрученном не хуже, чем у Толкина или Энн Райс, излагалась причудливая история творения. В моем сердце она легко могла занять место «Бигля» – несколько нравоучительного, в духе девятнадцатого века, произведения мистера Дарвина. Его эпопея описывала существование как разовый рывок, как отчаянную борьбу за выживание и продолжение рода. Как-то неуютно перед лицом смерти понимать, что ты всего лишь дефектная вариация жизни, достигшей своего эволюционного тупика. «Бигль» описывал череду смертей, бесконечных приспособлений и неудач – вся история буквально была склеена спермой и кровью. Библия же обещала вечную счастливую жизнь.
Выживание наиболее приспособленных против выживания наиболее добродетельных.
Ты бы, милый твиттерянин, какую из книжек выбрал на сон грядущий?
Раз в неделю в простенькой церквушке даже устраивали книжный клуб, где обсуждали эту новейшую литературную сенсацию. Вручать мне книгу селяне отрядили подростка: миловидный светловолосый мальчонка робко отделился от пестрой группы, когда мы с бабушкой выходили из церкви. Книгу он держал обеими руками перед собой. Мне, за одиннадцать лет уставшей от жизни, паренек в свежевыстиранных лохмотьях показался серьезным: статистом, чья судьба – доить коров, продолжать род таких же, как он, сельских тружеников и однажды умереть в не то чтобы незаслуженном забвении – в результате несчастного случая с комбайном. Он, деревенский Дэвид Копперфильд, и я, эффектная, облетевшая весь свет девочка с обложки, – мы с ним были, по-видимому, одного нежного возраста.
Неотесанного вида фермерша подтолкнула его ко мне мозолистой рукой, сказав:
– Отдай ее бедной девчоночке, Фест.
Так его звали: Фест. Он вложил книгу в мои ладони, затянутые в черные перчатки.
И хоть я не была сражена им наповал, Фест вызвал во мне некоторый романтический интерес. Между нами проскочил разряд, вероятнее всего, статического происхождения, притом настолько сильный, что сквозь элегантные перчатки я ощутила легкий укол. Принимая дар, я кивнула, что-то благодарно пробормотала, затем, изобразив сильнейшее волнение, сделала вид, будто падаю без сознания. Меня подхватили крепкие руки деревенского оборванца препубертатного возраста. Объятия были очень плотскими, полному контакту наших чувствительных паховых зон мешала лишь Библия.
Прежде чем выпустить меня, Фест шепнул:
– Эта добрая книга поддержит вас морально.
Да, милый твиттерянин, Фест был дикарем, от него пахло застрявшим под ногтями птичьим пометом, однако он сказал «поддержит морально».
О боги! Я была поражена.
– Au revoir, – чуть дыша, проговорила я моему отважному селянину. – До встречи… – я тайком глянула на обложку, – на библейских чтениях.
Его горячие детские губы шепнули:
– Крутейшие часы…
С этого момента и впредь я таяла в руках юного деревенского труженика. Моя плодовитая фантазия немедленно взялась прокручивать романтические сценарии в его мире натурального сельского хозяйства. Вдвоем мы добывали хлеб насущный, обрабатывая скудную землю, а наша любовь была неприкрашенной, как поэзия Роберта Фроста.
В утешение после похорон бабушка Минни наготовила угощений: яблочные пироги, кекс с лимонной крошкой, абрикосовый флан, пряный песочный пирог, пончики с кленовым сиропом, вишневый десерт и десерт персиковый, пирог с грушей, кексики с изюмом, кокосовые печенья, пудинг с грецким орехом, пирожок с корицей, сливовый бисквит и ореховое пюре со сливками. Она выстроила пирамиды из пампушек с пеканом, заставила подносы имбирными крекерами и песочным печеньем. Охлаждая кексики и глазируя пончики, она была не больше вдовой, чем прежде. Представить невозможно, на какие сложные сделки идет пара, чтобы оставаться мужем и женой дольше, чем первые десять минут после свадьбы. Вероятно, бабушка знала о Папчиковых фокусах на дорожном островке. Что до меня, я отыскала на полке в гостиной Джека Лондона, прихватила тарелку кексов и отправилась читать в спальню. Я все ждала, когда появятся зародыши шимпанзе, но к середине книги решила: то, чего двое не говорят друг другу, связывает их сильнее, чем откровенность.
Бабушкины клубничные кексы подкупали меня, убеждали не говорить правду. Вероятно, они были наказанием за мою ложь. Обзор вокруг фермы закрывали близко стоявшие деревья. И потому у меня не выходило думать о будущем. О любом будущем.
И в день похорон, и на следующий, и на третий день, и даже через неделю я продолжала есть. Бабушка Минни разбивала яйца, наливала молоко из картонки, брала из холодильника и отрезала желтые кубики масла. Она сыпала муку. Кашляла. Черпала сахар. Кашляла. Показывала мне те кошмарные вещи, из которых делают еду: растительное масло, дрожжи, ванильную эссенцию. Она крутила термостат духовки, разливала пузырчатое тесто по формочкам и кашляла.
– Мать в твоем возрасте вечно приносила домой вшей…
За готовкой бабушка Минни пересказывала свою жизнь в обратном порядке, описывая подробности как ингредиенты. Например, как моя мама мочилась в кровать. Как однажды съела кошачью какашку, а бабушка потом вытащила у нее из зада ленточного червя длиной со спагеттину. Даже это не отвращало меня от еды.
А она продолжала – обстоятельно – рассказывать, как мама купила лотерейный билет, выиграла уйму денег, которые и помогли ей осуществить мечту – сделаться кинозвездой.
По ночам «Бигль», спрятанный между матрасом и пружинами, совершенно не давал мне спать. Книжка горбом упиралась мне в спину, я лежала с открытыми глазами, уверенная, что в дверь вот-вот постучится окружной прокурор с ордером на обыск. Следователи направят мне в лицо жаркую голую лампу и заявят, что обнаружили несколько слов, отпечатавшихся на Папчиковом причиндале задом наперед и зеркально; слова эти, очевидно, с орудия убийства и являются следами, по которым определят подозреваемого. Слова такие: Уолластон, вигвам, гуанако, Гуре, огнеземельцы, цинга и, главное, растреклятый Бигль. Полицейские дуболомы перероют спальню и отыщут спрятанную книгу.
Задремать удавалось не часто, и сразу Папчик Бен вкатывал в спальню тележку с хот-догами и угощал меня вареными сосисками с квашеной капустой и кровью. Или подавал дымящуюся тарелку кошачьих ленточных червей под соусом маринара.
Не менее кошмарное случилось однажды и наяву, когда бабушка, перебиравшая грязную одежду, зашла на кухню с какой-то вещью синего цвета. Я сидела за столом и поедала чизкейк. Не кусочек: орудуя вилкой, я пробиралась через целый океан пирога; я не угощалась – я быстро запихивала его в себя. Передо мной лежала раскрытая Библия. Я перестала читать, жевать, в горле застрял кусок, и меня едва не вытошнило, когда я узнала синюю рубашку из шамбре.
Впрочем, не то чтобы я действительно жевала пищу. То, как я ела, было скорее процессом, обратным рвоте.
Прямо перед моим лицом, на том же расстоянии, что и замершая вилка с чизкейком, оказались засохшие пятна таинственной мокроты. Совершенно обыденным тоном бабушка спросила:
– Дождик намочил? – и прокашляла: – Не знаешь, чего это за дрянь, чтоб я могла обработать чем надо?
Во-первых, я не была уверена, что знаю. А во-вторых, была уверена, что бабушке знать не стоит. Отодвинув вилку со вкуснейшим чизкейком от желтоватых заплесневелых пятен, я сказала:
– Дижонская горчица.
К моему ужасу, бабушка поднесла мятую ткань к лицу, присмотрелась и поскребла корочку ногтем.
– И вовсе оно не пахнет горчицей…
С засохших пятен посыпалась мелкая пыль. Посыпалась на мою вилку. Прямо на недоеденный кусок чизкейка. Бабушка Минни поднесла замаранную рубашку еще ближе к лицу и осторожно потянулась к ней кончиком языка.
– Это не горчица! – вскрикнула я. Вилка звякнула об пол. Я встала так резко, что хромированный стул качнулся и упал. Грохот заставил бабушку отвлечься от рубашки. – Это не горчица, – повторила я спокойно.
Она внимательно глянула на меня и спрятала язык.
– Это я сморкалась, – сказала я.
– Сморкалась?
Я объяснила, что мне понадобилось прочистить нос, а платка под рукой не было, вот и пришлось – в рубашку.
Круглыми от удивления глазами бабушка осмотрела внушительные отложения в форме Галапагосских островов.
– Это все – твои козы? – спросила она, будто я умирала от некой жуткой грудной хвори, вызванной курением.
Я пожала плечами. Мне сделалось все равно. Главное – не ранить ее, а так пускай думает, что я – грязное мерзкое животное. Мне было одиннадцать, и я заплывала жиром, как призовая свиноматка.
Тут, как по сигналу, бабушка закашлялась. Она кашляла и кашляла, ей было неловко, она прятала покрасневшее лицо за синей рубашкой, всхрипывала, как Папчик Бен, собиравший мокроту, прежде чем сплюнуть табак. Вены вспухли на ее шее, как речные системы на картах мистера Дарвина. Кашель был такой жуткий, что бабушка не могла остановиться, даже когда красным забрызгало и без того перепачканную рубашку.
Сок из дедова причиндала и кровь из ее легких – я поняла, что рубашке конец.
Я усвоила: никогда не поздно спасать человека. И всегда – слишком поздно. И каковы шансы что-либо этим изменить? Потому я и не стала сообщать бабушке, что ее внучка – лгунья, что муж был тайным извращенцем, а дочь-кинозвезда не очень-то ее любила. Вместо этого я сказала, что она готовит лучший на свете чизкейк с арахисовым маслом, протянула пустую тарелку и стала клянчить еще.
21 декабря, 9:33 по центральному времени
Прощальный отсчет
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Глубокой ночью, лежа в кровати, я вновь сделалась естествоиспытателем. Погружаясь в сон, я высасывала из-под ногтей сладость и глядела вверх, в темноту, на невидимый потолок. И слушала. Слушала и считала. Я всегда знала, где бабушка – на кухне, в гостиной или в спальне, – определяла по кашлю, как по птичьему посвисту. Только этот звук и успокаивал, и пугал. Он одновременно доказывал, что бабушка еще жива и что это не навсегда. Ночами я прислушивалась к каждому кашлю, к каждому хрипло-сипящему залпу и находила в этих звуках успокоение. Хотя «Бигль» упирался горбом мне в спину, я умудрялась засыпать, приложив к сердцу раскрытую Библию.
Так же как некоторые отсчитывают секунды между молнией и громом, я отсчитывала время между спазмами кашля. Раз аллигатор, два аллигатор, три аллигатор. И надеялась: чем больше промежуток, тем бабушке лучше. Надеялась, что она хотя бы спит. Если я досчитывала до девяти, то говорила себе: у нее лишь простуда. Ну, или бронхит – в общем, то, что лечится. На счет «двадцать аллигатор» я уже задремывала и видела кошмар: мертвого полуголого Папчика Бена, который окровавленными руками стаскивал с меня одеяло. Однако кашель возвращался: хрипы и приглушенные вздохи следовали так часто, что между ними не влезал даже один аллигатор.
Лежа в кровати, я дочиста обсасывала пальцы. Весь день мы с бабушкой делали шарики из поп-корна – им пропах весь дом. Я уже сказала, что был канун Хэллоуина? Так вот, был канун, и мы готовили шарики, чтобы раздавать ряженым. Как подневольные на офшорной фабрике, мы смешивали поп-корн с кукурузным сиропом и оранжевым красителем, лепили промасленными руками бугристые шарики-тыковки и вдавливали в них треугольные ириски – получались «Джеки-фонари» с прищуренными глазами и вампирьими клыками. Заворачивали мы их в вощеную бумагу.
Упомянула ли я, что тайком сдабривала хэллоуинские угощения ксанаксом из обширных неизрасходованных запасов с похорон? «Негоже добру…» – решила я.
В спальне кашлянула бабушка, и я принялась считать: «раз аллигатор… два аллигатор…» и опять кашель. С дарвиновской беспристрастностью я стала классифицировать виды кашля. Первый – сухой. Второй – мокрый булькающий. Третий – почти беззвучный присвист. Так может звучать кашель новорожденного, который учится дышать, или последний вздох умирающего.
Я лежала в кровати и прислушивалась, кончики моих пальцев были на вкус как блины с маслом и сиропом. Дождавшись паузы, я начала считать: раз Миссисипи… два Миссисипи… три Миссисипи… Тут раздался новый кашель, и считать пришлось заново.
Мои родители не отмечали ни Рождество, ни Песах, ни Пасху, зато в Хэллоуин будто отыгрывались за миллион пропущенных праздников. Для мамы суть заключалась в костюмах, в примерке на себя альтернативных архетипических образов и т. п. Папино отношение было еще более занудным: он ворчал, что иерархию власти переворачивают с ног на голову, что детей против воли заставляют нарушать закон и отправляют взимать дань с гегемонов-взрослых. Меня наряжали Симоной де Бовуар и водили по парижскому «Ритцу», где я выпрашивала равные трудовые права для женщин и мужчин и шоколадные батончики, а на самом деле демонстрировала политическую проницательность своих родителей. Как-то раз меня одели Мартином Лютером, но все спрашивали, не Бела ли я Абцуг[17]. Ох, взрослые!
Кашля не было так долго, что я успела досчитать до шестнадцати аллигаторов и скрестила под одеялом липкие пальцы – на удачу. Мелькнула мысль, не вырядиться ли в этом году Чарлзом Дарвином, однако не хотелось на каждом унылом деревенском пороге втолковывать, что к чему, не шибко образованным селянам.
Я добралась до двадцати девяти аллигаторов. До тридцати четырех.
Дверь спальни беззвучно распахнулась, из темного коридора ко мне потянулась тощая рука. В комнату начала вдвигаться усохшая, похожая на скелет фигура, лицо – зловещий череп – было вымазано табачной слюной. Вместо цепей существо волочило серебристую пряжку. Костлявые пальцы держали длинную засохшую палочку собачьего помета, вложенную в булку для хот-дога, поверх нее извилисто бежала золотистая полоска дижонской горчицы. Это чудовище – или немного другое – я видела каждую ночь, и в последнее время его появление было хорошим известием: оно означало, что я сплю. Что больше не считаю. И что бабушка тоже спит. Пусть это был кошмар, зато во сне.
Кровать, когда-то мамина, была глубокой и мягкой. Днем бабушка сменила белье, и новое после дня на солнце пахло свежестью. Лежать было удобно, ничто не мешало.
Труп Папчика Бена проплыл над полом, габардиновые штаны болтались у щиколоток. Череп щерился, шипел «Убийца!» и все приближался, оставляя на полу кровавые разводы.
Лежать было удобно, ничто не мешало.
Резанула мысль, отрывистая, будто кашель: «Бигль!» Я не чувствовала под собой книги, болезненно выпиравшего горба. Ухмыляющийся призрак мертвого деда исчез – я проснулась. Я вылезла из-под одеяла – крови на полу не увидела, дверь оказалась закрытой, – сунула обе руки под матрас глубоко, по самые плечи, и стала щупать. Книги не было. Я исследовала все пространство между матрасом и пружинами. Не было книги. Самый худший кошмар из всех моих кошмаров. Опустившись возле кровати, я стала молиться: пусть это окажется только сном. Не то чтобы я тогда верила в Бога, однако видела фильм, где мама играла монашку: ее героиня половину экранного времени стояла на коленях и бормотала просьбы в сложенные ладони.
Притворная молитва не помогла. Тогда я на цыпочках прошла в гостиную к книжным полкам, в темноте стала водить пальцем по корешкам и наконец обнаружила: вот оно, «Путешествие на “Бигле”». Книга была втиснута на прежнее место (соседние тома снова стояли плотно) и выглядела так, будто ничего не случилось. Будто чудовищные события последних недель происходили во сне. Может, потому я и не смогла заставить себя вытащить книгу: не хотела открыть ее и увидеть реальность в форме кровавого конца; не хотела думать, что бабушка могла узнать тайную правду.
Я стояла в темной гостиной, пока с полуночью в мире не наступил Хэллоуин, и считала: семьсот восемь аллигатор, семьсот девять Миссисипи… держала ладонь на полпути к полке, пока не заныло плечо. Моя рука была протянута так же, как гниющая дедова рука в спальне. Кончики пальцев, перемазанные оранжевым красителем, в темноте казались темно-красными.
Я все считала, не касаясь книги, пока кое-что не разрушило чары. Кашлянула бабушка. Успокаивающий, страшный звук донесся из ее спальни – доказательство жизни и смерти. Приступы следовали один за другим так быстро, что я бросила считать, оставила книгу на месте и вернулась к себе.
21 декабря, 9:35 по центральному времени
Хэллоуин
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Только одно превращает осень в трагедию: наше желание, чтобы лето длилось бесконечно. Лето есть лето. Осень есть осень. Не вечны и бабушки. В Хэллоуин бабушка Минни разложила на моей кровати раскрытые чемоданы и весь день посвятила сборам. На следующий день, в ноябре, меня должна была забрать машина, увезти в Бостон на самолет до Нью-Йорка, оттуда самолетом до Каира, оттуда в Токио и так до конца жизни. Я укладывала вещи, и вдруг мне пришло на ум, что я постоянно еду домой – в Масатлан, в Мадрид, в Майами, – но так и не приезжаю.
Бабушка, гладя и складывая нижнее белье, вспоминала:
– В твоем возрасте твоя мама ковыряла в носу, а потом пальцем размазывала сопли под стулом. – Потом еще припомнила: – Она грызла ногти на ногах. – И снова: – Твоя мама писала в книжках…
То лето в унылой глуши было самым долгим промежутком времени, который я провела в одном месте. В некотором смысле я попала в прошлое и пожила в мамином детстве. И поняла, почему она пулей рванула во внешний мир – знакомиться со всеми подряд и по-прежнему делать все не так.
Я замерла над полупустым чемоданом.
– В чем она писала?
Снимая выстиранные вещи с веревки, бабушка повторила:
– Твоя мама писала в книжках.
Карандаш и Синяя Ручка. Папоротник, чабрец, лепестки роз.
О судьбе моей перемазанной эякулятом рубашки из шамбре я, милый твиттерянин, не справлялась.
«Паттерсон говорит, уже пора собирать цветы…»
«Леонард велит нарвать цветов…»
Все это – мысли бабушки и мамы в моем возрасте. Я вгляделась в бабушкино лицо – пристально, как в отражение, поскольку видела свой нос, свой будущий нос. Ее бедра были моими. Она ходила сутулясь – и я когда-нибудь буду ходить так же. Даже ее кашель – резкий, беспрестанный – я унаследую. Пигментные пятна на ее коже появятся и на моей. Казалось, состариться – невыполнимая задача. Меня пугало, что я обзаведусь всеми этими морщинками.
О пропавшей чайной банке бабушка никогда не спрашивала. И похоже, не заметила, что теперь на мне всегда лучшие очки номер два. Я же, в свою очередь, больше не отказывалась от еды и лопала все подряд. Повара в Тулузе говорят, что первый блин – pour le chat. Для кошки. Первый всегда с изъяном: подгорит или порвется; потому кошке его и отдают. Отчего-то я решила, что так же надо поступить и с бабушкиными изъянами. Чем больше она готовила, тем больше я ела. Я избавляла ее от грехов, употребляя их в пищу. Даже если грехи не отпускались, то я откладывала их в районе бедер уже как собственную ношу.
С каждым куском еды я проглатывала свой страх и взрослела. И толстела. Каждой ложкой я заглушала едкое чувство вины.
Если «Бигль» просветил меня насчет черепашьих яиц, то Библия поведала об Иисусе Христе, и тот показался мне наилучшим из возможных союзников в битве с моими родителями-доброхотами. Ничего себе лето у меня выдалось. Я распухла, растолстела, разжирела до безобразия. И полюбила читать. И убила человека. Убила собственного деда. И научилась осмотрительности.
Да, пусть я убила деда и была одиннадцатилетним пассивно-агрессивным снобом, который ненавидит сельскую глушь, зато узнала, что значит быть осмотрительной. Тем летом я научилась осмотрительности, сдержанности и терпению: качествам, которые мои родители – бывшие хиппи, панки и кто там еще – так и не приобрели.
В Хэллоуин я и вида не подала, когда засекла, как бабушка куда-то крадется. Я лежала на диване в гостиной и делала вид, что дремлю, а она на цыпочках подошла к полке с книгами и вытащила ту, которую я раньше не замечала. Бабушка сунула томик в карман передника и унесла в комнату, где упаковывала мои чемоданы.
Я проявила недюжинную силу воли, не став есть из корзины с оранжевыми шарами поп-корна, которые мы приготовили на вечер для ряженых.
Когда бабушка отлучилась, я заглянула в чемодан. На самом дне под аккуратно уложенными свитерами была книга. «Доводы рассудка» Джейн Остин. Книга, которую мне предстояло нежно любить до конца своей недолгой жизни.
Настал вечер моего последнего дня в унылой глуши, и к дому начали стекаться монстры. Из сумерек возникали скелеты, привидения – с наволочками и бумажными магазинными пакетами. Они выступали из теней: лица, перемазанные кладбищенской грязью, драная одежда. Зомби и оборотни с окровавленными лапами приближались к веранде, на которой стояли мы с бабушкой.
Шатающиеся скособоченные трупы кричали:
– Шалость или угощение!
Бабушка стала раздавать им поп-корновые тыковки из большой плетеной корзины, которую держала перед собой обеими руками, потом кашлянула и, не успела я сосчитать до двух аллигаторов, кашлянула снова. Тогда она отдала корзину мне, прикрыла рот передником, и пока чудовища копались в угощениях, ушла в гостиную и села на диван, пытаясь перевести дыхание. Корзина в моих руках делалась все легче.
В первой волне упырей оказался светлоголовый ангел, мальчик с лицом безмятежным и гладким, как свежий хлеб. Чуть веснушчатая бриошь. Ореол золотистых волос дымчато светился бледно-желтым, будто по его голове растекалось сливочное масло. Самодельные крылья крепились к спине бечевкой, но основа из беленого картона была с большим тщанием покрыта перьями туземных домашних гусей. Руки херувима держали грубую трехструнную лиру, тренькая на которой он предлагал:
– Шалость или угощение, мисс Мэдисон.
Его наволочка уже распухла от лакричных конфет и мармеладных мишек.
– Помогла ли вам добрая книга в это трудное время?
Передо мной на веранде стоял тот самый оборванный юноша с похорон. Моя деревенская версия Дэвида Копперфильда. Как и тогда, мою плоть тянуло к его. А в этот последний вечер в бабушкином доме мне всей своей одиннадцатилетней натурой хотелось впиться в него, однако я отвергла чувственный позыв и предложила:
– Поп-корновый шарик? – И прошептала искушающе: – Напичканы ксанаксом.
Он не понял.
– Это такой препарат, а не ветхозаветный царь, – пояснила я и прибавила серьезным тоном: – После употребления этого шарика управлять сельхозтехникой нельзя.
Предмет моих воздыханий взял сразу несколько, жадно вгрызся в сладкий ксанакс и попутно спросил, как прошло мое лето. Мы побеседовали о Библии. Наконец он пожелал мне доброй ночи и ушел.
На вопрос СПИДЭмили-Канадки: нет, я не спросила у него электронный адрес; да и вряд ли он у него был. Однако, глядя, как ангел шагает прочь по сельской дороге, как уменьшаются его крылья, я окликнула:
– Тебя ведь зовут Фест, верно?
Не оборачиваясь, он беззаботно взмахнул лирой над головой и с этим прощальным жестом удалился.
Выкашливая слова, бабушка Минни сказала:
– Не переживай, сладенькая моя. – С дивана в гостиной она прокашляла: – Все будет хорошо.
И я простила ее за самую большую на тот момент неправду.
Я стояла на веранде в сгущавшихся сумерках одна. Потому-то бабушка и не увидела нового гостя: похожего на пугало человека. У ступенек остановился тощий старик. Скулы и подбородок у него были грубые, как у скульптур, которые аборигены вырезают бензопилами и продают на заросших стоянках возле бензоколонок. Мой худший кошмар стал явью: на ломаной границе света у веранды стоял Папчик Бен. Он смотрел из-под седых лохм и, хотя мимо по ступенькам сновали гарпии и ведьмы, не сводил с меня пристального взгляда.
Как естествоиспытатель я понимала, что это невозможно. Мертвые не возвращаются. Изредка встречаются природные феномены, которым у нас нет готового объяснения. Задача естествоиспытателя – замечать их, описывать и надеяться, что со временем необычные события получат истолкование. Упоминаю об этом, поскольку далее случилось престранное.
Кто-то с ухмылкой произнес:
– Шарики из поп-корна?
Вопрос вывел меня из оцепенения. Совсем рядом стоял подросток, одетый древнеегипетским не знаю кем. Кивнув на корзину, он возмутился:
– Опять эти поп-корновые шарики. Сговорились все, что ли?
По ступенькам взошла Мария Антуанетта в королевском платье и парике и вопросила:
– Да, что за мода на шарики из поп-корна?
На ногах у нее были поддельные «маноло бланики», в руках – фальшивая сумка «Коуч».
В компании с египтянином оказались римский легионер и еще Сид Вишес – панк с английской булавкой в щеке и синими волосами, которые стояли «ирокезом». От четверки попахивало серой и дымом. Панк сунул пальцы с черными ногтями в корзину, вытащил попкорновую тыковку и спросил:
– А есть чего получше, Мэдди?
Прикрыв рот ладонью, я шепнула:
– Они напичканы ксанаксом.
Я впервые видела этих людей, но было в них что-то знакомое. Не известное, а скорее неизбежное.
Римский легионер, морщась, глянул на оранжевые шарики и спросил:
– Знаешь, чего такие стоят в аду? – Он постучал себя по лбу кулаком. – Эй! Земля – Мэдисон Спенсер, прием! Ни хера они не стоят!
Я возмущенно осведомилась у компании:
– Мы знакомы?
– Нет, – ответила девушка. Глаза у нее были подведены синими тенями, белый лак на ногтях облупился, в каждом ухе – по непомерно большому кубическому цирконию. Она сказала: – Нас ты пока не знаешь, но это ненадолго. Я читала твое дело. – Ее взгляд остановился на моих часах. – Сколько времени?
Я повернула запястье, показывая, что уже двенадцатый час. Бабушкин кашель раздавался после каждого предложения, после каждого слова. Я огляделась – тут ли еще Папчик, но он исчез. Растворился. Никто из четверых подростков не взял поп-корн. Когда они развернулись и стали спускаться, я спросила:
– А вы не староваты выпрашивать угощение?
Египтянин, не оборачиваясь, крикнул:
– Разве только на пару тысяч лет.
Потрясая кулаком с выставленным в небо пальцем, откликнулся и панк:
– Помни, Мэдди. Земля – это Земля. А мертвый – значит мертвый. – Уходя в темноту, он крикнул: – Если будешь расстраиваться, делу это не поможет.
Четверка исчезала в сумраке, и мне показалось, что к ней присоединился кто-то пятый. В ситцевом переднике поверх балахонистого платья в клеточку. Женщина курила и не кашляла. Панк тронул ее за локоть, она достала из кармана передника пачку, протянула ему сигарету и чиркнула зажигалкой о ладонь. Огонек осветил ее изможденное лицо. Она помахала мне рукой, и компания, шагая по дороге, пропала в хэллоуинской ночи.
Позже, когда я вернулась в гостиную, на диване осталось лишь бабушкино тело. Лучшее, что в ней было – ее смех, ее истории, даже кашель, – исчезло.
21 декабря, 9:40 по горнопоясному времени
Мерзость набирает силу
Отправил Леонард-КлАДезь
О конце времен великий Платон узнал от Солона. Платон поведал миф о Судном дне своему ученику Ксенократу, Ксенократ – своему ученику Крантору, тот – Проклу Диадоху. Так пришествие рукотворного младенца было предсказано, когда синтетических полимеров не было и в помине.
Тончайшие разводы человеческой слюны по-прежнему липнут к нему, к нашему надутому идолу. Он, в боевой раскраске из шоколада и скверны губной помады, собирает полистироловые и полипропиленовые войска в водах лос-анджелесской гавани. Как и было явлено в видениях древним пророкам, подкрепления беспрестанно прибывают с севера: с реки Юкон и из залива Принс-Уильям.
Горошины упаковочного пенопласта, прежде носимые по заливу Пьюджет-Саунд и притокам рек Скагит и Нуксак, ныне собрались поприветствовать рукотворного младенца в Тихом океане. Потоком более плотным и нескончаемым, чем поток лосося, пластиковые посланцы устремятся от средних широт Лонг-Бич и станут ожидать рождения рукотворного младенца. Их число превосходит число птиц во всякой стае и рыб в любом косяке; обжигаемые солнцем и разлагаемые водой, они обращаются в густой отвар из пластиковых крупиц. Эти гранулы, эти русалочьи слезы, эти фторполимеры и меламиноформальдегиды сливаются в кипящий бульон, что сродни сумраку, заключенному под кожей рукотворного младенца.
В таком виде, согласно Платону, пребывают неразложившиеся частицы прошлого; так они соединяются, чтобы стать будущим. И вот у берегов Лонг-Бич ничтожная крупица пластика соприкасается с рукотворным младенцем и остается на нем. За ней еще одна крупица прикрепляется к младенцу-идолу и еще, покуда тот не скрывается под их слоем. И первый слой принимает на себя второй, и дитя увеличивается слой за слоем, растет. И чем больше растет оно, тем больше притягивает крупиц, обретает более взрослую форму. Становится рукотворным ребенком.
Как предсказывал Платон, пластик питает пластик. Кожа нарастает кожей. На обильной диете из подгузников и коробок из-под сока заурядное увеличивается в размере и обращается мерзостным.
21 декабря, 9:41 по горнопоясному времени
Святая Камилла. Теория
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
СПИДЭмили-Канадка спрашивает, спят ли призраки. Мой опыт как сверхъестествоиспытателя показывает, что нет. Покуда пассажиры воздушного судна дремлют или старательно выбирают из огромного списка фильмов с Камиллой Спенсер – мать вездесуща, – мое призрачное «я» пишет в блог, просматривает свои тексты.
Чем дольше я размышляю о новой роли моих родителей, роли мировых религиозных лидеров, тем меньше удивляюсь кощунственному обороту, который приняли события. Десять лет мама то снималась в фильмах о китайском синдроме[18], где расследовала утечки на плавящихся атомных станциях, то играла организатора протеста ткачей на фабрике в американской глубинке (ей вставляли палки в колеса штрейкбрехеры и частные сыщики-головорезы), то кого-то вроде Эрин Брокович в кино про подземные источники, отравленные плутократами – республиканцами-христианами в сговоре с военными промышленниками. Даже теперь, в небе, пассажиры, грызя арахис, смотрят, как полицейские овчарки и куклуксклановцы сдирают одежду с ее безупречной груди.
Обойма катарсических фильмов о мученицах. Романтических фильмов. Она умирала тысячу раз, чтобы зрители потом жили долго и счастливо.
Несмотря на пронзавшие ее стрелы и волчьи клыки, она возвращается еще более восхитительной. Женщина, которая принимает страшную смерть на экране, возникает на красной дорожке Канн богиней в вечернем платье от Александра Маккуина. Возродившись «лицом» фирмы «Ланком», она пышет здоровьем и сияет бриллиантами.
Я имею в виду, что в нашем мире Камилла Спенсер больше других подходит на роль мирской мученицы. Она – святая наших дней (не что иное, как моральный ориентир), которую снова и снова приносят в жертву. Мои родители – совесть поколения, они спасают редкие виды животных, сражаются с пандемиями. Эпидемии голода не существует, пока они не поведают о ней миру и не запишут хит, прибыль от которого пойдет на продукты для голодающих. Эта женщина, которая на глазах у людей страдает от всевозможных злодеяний, – долгие годы она и мой отец определяли для человечества, что хорошо и что плохо. Ни у одного политика не было такого морального авторитета. И потому, когда Камилла и Антонио Спенсеры отказываются от внеконфессиональности и принимают единственно истинную веру, скотинизм, трем миллиардам агностиков, оставшихся без управления, остается только последовать за ними.
Я очень взволнована, что мир следит за мной, и надеюсь, так случилось не из-за моей опрометчивой лжи. Читатели моего блога сообщают, что условия жизни (жизни?) в Гадесе стремительно ухудшаются. Из-за моих призывов чаще материться, рыгать и грубить число прибывающих душ растет. По словам СПИДЭмили-Канадки, вновь умершие ждут, что окажутся в раю. Они не просто разочарованы – они в бешенстве! И обвиняют меня. Все попадут в ад и будут меня ненавидеть. Хуже того: ненавидеть и проклинать на всех языках станут и моих родителей. Папа, вероятно, переживет, но маме точно не понравится, что ее ненавидят. Она – худенькая красавица с идеальными волосами; она просто не создана для ненависти.
Я с ума схожу, как представлю, что родителей могут забить японскими гарпунами или у них вдруг взорвется кальян, а потом демоны сдерут с них кожу только потому, что я их одурачила.
За маленьким иллюминатором гаснет солнце, утопая в клочковатом матрасе облаков. Ангелов нет. По крайней мере я их не вижу.
21 декабря, 10:09 по тихоокеанскому времени
Подарок ко дню рождения
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Работа сверхъестествоиспытателя не заканчивается никогда. Пока самолет снижается над Калгари, Каиром или Константинополем, мое призрачное «я» вползает в разъем для наушников в кресле. Извиваясь, я влезаю в электронные внутренности самолета. Следую по проводам. Проскакиваю переключатели. Через спутник внедряюсь в различные серверы, которые контролируют камеры, пожирающие взглядом просторные обиталища моих родителей. Я пробираюсь туда не столько ради слежки, нет, мне нужны старые записи. По временному коду я отыскиваю съемку празднования моего десятого дня рождения. Это давнишняя детская вечеринка (форма одежды – свободная); родители тогда подвесили тяжеленную пиньяту, набитую рецептурными болеутоляющими и рекреационными галлюциногенами. Вот я, девочка препубертатного возраста: оцепенела, схватила салфетки пастельных цветов и прикрываю ими срам, пока обнаженные взрослые голыми руками потрошат моего ослика из папье-маше. Бывшие тусовщики – панки, гранжи и нью-вейверы – корчатся на замусоренном полу клубком потных, изголодавшихся по наркотикам угрей.
Я ищу записи самых унизительных моментов моих земных лет, чтобы утешиться сравнением с прошлым. Вы, досмертные, имейте это в виду. Если вам плохо от того, что вы умерли, просто вспомните: жизнь не всегда была сахаром. Вкус настоящему придает только одно: то, что прошлое временами было пыткой. Желая утешиться еще больше, нахожу видео, от которого делается неловко: мне шесть лет, и я голышом отплясываю народный танец под старой сосной. На другом мне четыре, и я, сверкая мягким местом в камеру, аккуратно подтираюсь общей туалетной палочкой из бамбука в экологическом лагере.
О боги, кошмарное же у меня было детство.
Случайно проматывая записи, натыкаюсь на мать. То ли в Ташкенте, то ли в Тайбэе она говорит кому-то по телефону: «Нет, Леонард, мы еще не нашли подходящего убийцу…»
В другом файле отец то ли в Осло, то ли в Орландо говорит в трубку: «Наш прежний кандидат в исполнители сбежал с кредитками Камиллы…» Оба крохотных эпизода датированы последними месяцами моей жизни.
Чтобы посмаковать не только свои несчастья, нахожу видеозапись дня рождения моего брата Горана. Если интересно, он пробыл мне братом минут пятнадцать. Родители спасли его из какого-то жуткого лагеря беженцев и усыновили – в основном ради шумихи в прессе. Усыновление это, скажем так, не стало успешным. Они арендовали часть «Диснейуорлда» и заполонили ее странноватыми артистами – дюжиной трупп «Цирка дю Солей». Журналисты, которых было больше, чем гостей, источали мед и патоку. Камеры и микрофоны транслировали каждую секунду волшебной церемонии, когда родители гордо вывели подарок: красивого шетландского пони. Как в такой ситуации было вести себя Горану, которого только что вывезли из страны за останками «железного занавеса»? Вокруг скакали канадские клоуны и махали лентами нимфоподобные китайские гимнастки. Горан определенно ощущал себя почетным гостем – ему презентовали юное трепетное животное с лентами в гриве и хвосте и с мехом, припорошенным блестками. Отец вывел пони в серебряной уздечке и с серебряным бантом – размером с кочан капусты – на миниатюрной шее.
На видео у всех до одного глаза блестели от счастья. Или от ингибитора обратного захвата серотонина. Горану подали богато украшенный старинный нож – разрезать гигантских размеров торт. Жилистое тело лагерного мальчика, согласно обязательным условиям контракта, наряжено в вещи от Ральфа Лорана. Презрительный взгляд каменно-серых глаз прикрыт густой челкой, будто маской анархиста. Дюжина ллойд-вебберовских хоров затягивает духоподъемную версию «Хеппи бёздей», и тут случается страшное.
Это не полностью вина Горана. Во многих культурах дарение животного, обставленное с таким весельем, подразумевает кровавое жертвоприношение. Это примерно то же, что задуть свечи на именинном пироге, прежде чем раскромсать его и раздать гостям. В таких здоровых отсталых обществах свежее мясо – самый ценный дар. Если бы мы понимали это, не были бы так потрясены, когда огромное лезвие метнулось вперед. С той же силой, с какой американский ребенок пытается разом задуть все свечки, Горан гладиаторским движением взмахнул ножом: так начнется же веселый пир! В этом месте я включаю покадровый просмотр. Резвящиеся клоуны замерли в безумных позах. Серебряные поводья дважды обвиты вокруг ладони отца. Замедленный голос матери стонет: «За-га-дай же-ла-ни-е».
Крови нет – поначалу. Далее трагедия происходит растянутыми вспышками. Нож Горана пролетает широкой блестящей дугой, кончик лезвия легко вонзается в мохнатое горло напуганного пони. Прежде чем тот падает, прежде чем горячий кровяной фонтан начинает хлестать во все стороны из артерии и рассеченного горла, глаза животного закатываются так, что видны лишь белки.
Завеса крови алым матадорским плащом накрывает праздничный торт, растворяет сахарные цветы и заливает огоньки тринадцати свечей. Сердце пони с каждым ударом выплескивает плотные струи на клоунский спандекс, на радужные блестки. Камеры тем временем продолжают трансляцию, горячая кровь брызжет на изысканные, безмятежно улыбающиеся от ксанакса физиономии родителей. На записи бедная лошадка валится на газон. Я стою поодаль. Толпы собравшихся прикрывают лица руками, втягивают головы; огромная масса зрителей будто бы склонилась в почтительном поклоне. Пони рушится на землю, за ним падают и все остальные. Все, кроме Горана и меня. По-прежнему стоим только я и мой брат; стоим, словно посреди ратного поля, посреди жертв кровавой бойни.
Именно такой, несмотря на заверения матери и книг для девочек-подростков, именно такой мне представлялась моя первая менструация. Потому я и окаменела.
Судя по спокойным выражениям наших с Гораном лиц, нам обоим доводилось видеть куда более жуткие вещи. Мне – в общественном туалете. Ему – в родной, терзаемой войной деревушке, где бы она там ни находилась. Холодная реальность смерти не была нам в новинку, она не стала бы для нас помехой. Несмотря на возраст, нас закалили тайны и страдания, которых эти дурацкие клоуны (я имею в виду настоящих клоунов, а не родителей) не могли себе даже представить. Шетландский пони брызжет последними каплями сырой жизни на траву у наших ног, нас окружают древние царства Европы, Азии, Африки и Америки, пусть и выстроенные в причудливом диснеевском микрокосме.
Жуткое зрелище. Картина Армагеддона. Несметные толпы – покоренные, крещенные горячей кровью – склоняют головы. В центре – только что забитое животное, а возле него юные безмятежные Адам и Ева рассматривают залитые алым тела друг друга с неожиданным для себя любопытством и восхищением. Сквозь забрызганные кровью стекла очков в роговой оправе я различаю родственную душу.
Я никогда толком не вписывалась в этот мир, не помещалась в нем так же естественно, как кофе в чашке, однако, глядя, как Горан холодно оценивает свою ошибку, я поняла, что не совсем одинока. Даже на размытой картинке с камеры наблюдения видно, что живущая во плоти я определенно и безо всяких сомнений влюблена.
21 декабря, 10:15 по тихоокеанскому времени
Знакомство с Дьяволом
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Имейте в виду, досмертные: вы, бывшие циники, придиры и нигилисты, годами сторонились любых форм религиозной веры. Горе вам, поскольку тем вы подготовили себя для лжепророка. От этой духовной анорексии в вас осталась жажда, стремление набить себя любой новой теологией, какую вам предложат. К примеру, мой спутник, «охотник за головами духов», которого послали отловить мой призрак и загнать его домой к родителям. Мистер Кресент идет по зоне прибытия лос-анджелесского аэропорта и верит, что заарканил меня, но в руках у него лишь воздух.
– Мертвый ангелочек, – говорит он, быстро вышагивая, – сперва надо отыскать нашего водителя. Потом сядем в вертолет и полетим на яхту к твоей маме.
Неподалеку молодая мать склонилась над младенцем – воркует и упрашивает:
– Скажи «бля», солнышко. Скажи «бля» – и всегда будешь вместе с мамочкой, и в этом мире, и в следующем…
Естественно, я держусь на порядочном отдалении. Малейший контакт с мистером Кресентом Сити означает смешение его материальной и моей духовной форм, слияние более глубокое, чем даже при самых страстных плотских утехах в браке. Его прикосновение… представь, что делаешь огромную затяжку, только не травой, а газообразной депрессией. Или залпом опрокидываешь в себя бокал горького сожаления.
– Когда попаду в этот хренов рай, – говорит Кресент, – объясню детишкам, что наркотики – это дорога в обход сраной жизни.
Кресент ведет меня через толчею, и лос-анджелесский аэропорт кажется мне более скорбным, чем обычно. Среди мельтешащих толп я вижу людей, настолько измученных голодом, что они опустились до поедания чизбургеров с тройным беконом и соусом, точь-в-точь таким же, как мерзкая слизь, однажды брызнувшая из «Бигля». Я вижу целые семьи, которых глобальная неравномерность в распределении доходов вынуждает носить прет-а-порте от Томми Хилфигера. Куда ни глянь – всюду примеры тягот и лишений. Одно дело слышать, что в мире есть подобная нищета, и другое – с содроганием видеть, как людям приходится самим нести багаж.
Древняя старуха – почти одного возраста с моей матерью, лет тридцати двух и ни часом моложе – проходит в вещах из прошлогодней коллекции Лиз Клайборн; из моих призрачных глаз текут слезы жалости. Достаточно увидеть, как изуродованы ее волосы домашним окрашиванием и углеводами, чтобы испытать сильное сопереживание, знакомое подвижникам вроде Джейн Аддамс[19].
Все в этой толпе путешественников-замарашек (которым в отличие от моих родителей не приплачивают за ношение одежды), должно быть, сумасшедшие. Или под наркотиками. Почему? Потому что на лице у каждого кривая клоунская улыбища. Бедные, прыщеватые, с билетами в какую-то Южную Дакоту – и улыбаются. Они бредут так, словно прогуливаются по Люксембургскому саду и слушают плеск фонтана Медичи. Тут не шестой округ Парижа. Тут лишь бетонный пол под тонким пластиковым ковром. Необъяснимым образом эти явно не знакомые друг с другом люди сходятся, берутся за руки и встают кругом для молитвы посреди стерильных посадочных зон. Собравшись, они закрывают глаза и невнятно затягивают в унисон: «Бля…» Лица как на проповеди, головы откинуты – они поют гимн: «Бля… пидор… ниггер… пизда… жид…» Слова звучат медленно и веско, будто обратный отсчет в НАСА.
Милый твиттерянин, до чего безмятежен мир, где все оскорбляют, но никто не оскорбляется. Кругом мусорят, плюют, но это бескультурье никого не возмущает.
Более того – страшно сказать, – толстые держатся за руки с худыми. Мексиканские языки делят стаканчики мороженого с белыми языками. Гомосексуалисты милы с другими гомосексуалистами. Негры общаются с евреями. Моему герою Чарлзу Дарвину сделалось бы за меня стыдно – мое вмешательство нарушило естественный порядок в живой природе.
– Весь долбаный мир любит тебя, мертвая девочка, за то, что показала нам праведный, греби его, путь, – говорит мистер Кресент Сити. Мы съезжаем по эскалатору, багажа у нас с собой нет. Внизу – толпа шоферов, одетых в форму. Один из них щелкает пальцами, привлекая наше внимание, у него табличка с надписью от руки: «Мистер Сити». Даже в помещении на нем зеркальные очки и фуражка с козырьком. Плашки с именем нет. На ногах черные старомодные сапоги и серые шерстяные бриджи для верховой езды. Хоть он и в Лос-Анджелесе, но одет в двубортное пальто года эдак тридцать пятого, пошива голливудского киноателье, – натурально шофер из книжек Агаты Кристи.
– Это мы, – сообщает Кресент, показывает в пустоту, затем на себя. – Нам на вертолет.
Зеркальные очки смотрят прямо на меня.
– Да никак, это наш ангел, – говорит шофер и припадает на одно колено. Его дыхание попахивает сваренными вкрутую яйцами. – Наш славный избавитель. – Рукой в перчатке он снимает фуражку и прижимает к сердцу. В голосе чувствуется издевка, в словах – знакомая вонь метана.
Мне все ясно и без плашки с именем. На склоненной голове среди густых светлых волос виднеются кончики рожек. Шоферы толпой подаются вперед встречать пассажиров, и какой-то развеселый Фальстаф в синей саржевой форме налетает на нашего коленопреклоненного шофера. Оба растягиваются на полу. Зеркальные очки слетают, и я мельком замечаю желтые козлиные глаза. Фальстаф что-то бормочет, встает, а наш зловонный шофер резво ползет на животе за укатившейся фуражкой. Фальстаф протягивает ему руку и говорит:
– Извини, приятель, – потом смеется и прибавляет: – Можешь ты меня, на хер, простить?
Третий водитель наклоняется подобрать очки, но стекла уже разбиты, раздавлены кем-то из спешащих пассажиров. Четвертый подхватывает катящуюся фуражку и отдает нашему шоферу. Тот плотно ее натягивает, пряча странные глаза под козырьком, и берется за протянутую руку Фальстафа. Их пальцы соприкасаются, будто на картине под сводом Сикстинской капеллы или на полу общественного туалета на дорожном островке.
– Я никого не прощаю, – произносит наш упавший водитель. Он не говорит, а шипит. Его тело в шоферской форме змеей извивается по полу лос-анджелесского аэропорта.
Свободной рукой неловкий виновник его падения уже отряхивает пыль со своей случайной жертвы, перчаткой обхлопывает плечи шерстяного пальто и примиряюще говорит:
– Цел вроде.
Он крупнее нашего водителя, но когда тот тянет за его руку и встает, Фальстаф вдруг оседает на колени. Их ладони разъединяются.
– Бля, – говорит Фальстаф. По линии волос у него проступают капли пота и льются ручьем, будто его лоб – биоразлагаемый пластиковый стакан из кукурузного сырья, полный ледяного соевого латте. Глупая улыбка превращается в оскал, а к лицу приливает столько крови, что кажется, он обгорел на солнце. Впиваясь пальцами в грудь, он валится на пол в позе зародыша, его ноги перебирают в воздухе, бегут в никуда. Рот Фальстафа все шире, будто хочет вывернуть красное лицо наизнанку, пальцы скребут пиджак – так собаки роют землю, – словно спешат вырвать сердце и показать его нам. Медные пуговицы с треском отлетают от формы. Ногти вонзаются в кожу, раздирают ее до крови. Водитель содрогается и замирает.
Да, милый твиттерянин, я, бывает, путаю собачьи экскременты с мужскими гениталиями, но распознать сердечный приступ у человека, лежащего передо мной на полу, сумею. Теперь-то для меня это знакомое зрелище.
Сквозь дрожащие веки Фальстаф, умирая, смотрит на зевак, которые обступили место его последних страданий и глядят на него с благоговейным страхом и ревностью. Он лежит в кольце сумок на колесиках и их зубастых хромовых молний. Его собрались проводить, и никто не скрывает зависть. Никто не звонит в «скорую», не пытается героически его спасти. Умирающий шепчет:
– Черт.
Кто-то из собравшихся восклицает:
– Аллилуйя!
Умирающий шепчет:
– Дерьмо.
Все присутствующие, включая мистера Кресента Сити, выдыхают:
– Аминь.
Раздается звонкий голосок:
– Пока.
Это малыш с кучей веснушек на переносице. Он машет всей рукой от плеча, болтает ладошкой и говорит:
– До встречи в раю!
Вслед за ним махать начинают и остальные. Машут медленно: красиво и церемонно. Старуха в старомодном наряде от Лиз Клайборн посылает воздушный поцелуй. Печально трубит оркестр сфинктеров, хор стенает «Аве Мэдди». Зрители рыгают – торжественно, в знак почтения.
Хрипящий человек замирает. Кровь перестает течь из дыры, которую он сам продрал на груди. Вот мой шанс все исправить, вернуть на Землю естественный порядок несчастий. Однако я делаю свой шаг, лишь когда прибывает «скорая».
21 декабря, 10:22 по тихоокеанскому времени
Возвращение к жизни!
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
К этому времени я уже привыкла видеть, как на моих глазах люди падают замертво. Я не в восторге, когда взрослый человек вдруг слабеет и умирает у моих ног, но и в ступор не впадаю.
Чтобы лучше понять случившееся далее в аэропорту Лос-Анджелеса, вам, будущим мертвецам, нужен новый взгляд на природу вашей физической сущности. До этого момента вы считали свои материальные тела человекообразным приспособлением для занятий сексом. Или для поглощения конфет в Хэллоуин. Да, ваше плотское «я» – это устройство, которое позволяет взаимодействовать с автомобильным рулем, стадом быков, пяльцами, обученными дельфинами, лаком для волос, крикетной битой, ректальными термометрами, специалистами по массажу горячими камнями, солеными крекерами, «Шанелью № 5», ядовитым сумахом, контактными линзами, проститутками, наручными часами, сильными течениями, ленточными червями, электрическими стульями, перцами чили, онкологами, американскими горками, соляриями, метамфетамином и миленькими шляпками. Без телесного «я» все вышеперечисленное было бы пустым звуком. Кроме того, тело – это холст, с помощью которого можно выразить себя в этом мире. И наконец, это единственный шанс заполучить реально крутую татуху.
Помимо того что физическое тело – способ и средство выражения, оно – и это третья истина – уютное и теплое защитное покрытие. Представьте латы, в которых вам хорошо. Другими словами, вы – это ваш собственный плюшевый мишка. Тело – сумка «Марк Джейкобс» со всем тем хламом, который и есть вы. В настоящий момент передо мной на полу аэропорта лежит незанятое мертвое тело. В иных обстоятельствах я бы такое не выбрала – дородный люмпен-пролетарий, средних лет шофер, чья последняя трапеза состояла из говядины с карри навынос, – но дареному коню в зубы не смотрят. На нем водительская форма из самой дешевой саржи. Убило его, по-видимому, рукопожатие Сатаны. Он неподвижно раскинулся на спине – натуральная фотография жертвы инфаркта. Несколько мгновений назад лицо было цвета языка, а теперь и оно, и руки, и вся кожа бледно-желтого оттенка. Во время приступа пальцы яростно разодрали пиджак, рубашку, а ногти в панике располосовали черноволосую грудь в алое месиво, в яркую пиццу «Маргариту». Забрызганная гемоглобином хромированная плашка с именем висит возле подмышки. На ней написано «Харви».
Выглядит он жутковато, но не хуже чем когда-то мертвая я на полу гостиницы в Беверли-Хиллз среди остатков поданного в номер обеда. Милый твиттерянин, не думай, что в свое время будешь выглядеть лучше.
От тела поднимается дух – я вижу его, но не так, как глаза видят дым или туман. Скорее, как нос видит запах. Это внутреннее ощущение вроде головной боли. Так же, как его кровь лилась из груди и собиралась в лужицу, его душа течет вверх, к потолку, синим плотным, будто жидкость, потоком. Сначала синева сгущается в ком, в кучу, в облако, быстро принимает форму эмбриона, как с картинки в учебнике, затем плода. У него тот синий цвет, какой видит язык, когда ешь взбитые сливки. Еще секунда – и полноразмерная синяя копия уже смотрит из-под потолка на мертвый оригинал.
Она изумленно глядит на свои смертные останки и хлопает ртом, как человек, который узрел нечто не укладывающееся в голове. Толпа же наблюдает за его последними мгновениями так, будто затем ей устроят экзамен по увиденному. Только я замечаю, как течет и поднимается в воздух призрак шофера. Я смотрю. Смотрит и Сатана. Его рука в плотно облегающей кожаной шоферской перчатке тянется к озадаченному духу. Зеваки взглядом продолжают жест, но ничего не понимают. Мы все слышим, как Сатана говорит:
– Харви – так ведь? Харви Паркер Пиви? Сюда, пожалуйста.
Глаза призрака отыскивают протянутую руку. Уши находят вопрос.
– Вы – мой проводник в рай?
Сатана усмехается. Его глаза спрятаны под козырьком.
– Скажи ему, Мэдисон.
Свежеиспеченный призрак оборачивается ко мне.
– Мэдисон Спенсер? Та самая? Мэдисон Дезерт Флауэр Роза Паркс Койот Трикстер Спенсер? – Он улыбается так, будто повстречался с Господом.
– Расскажи ему о рае, Мэдди, – подначивает Сатана. Наша публика – во плоти живущие любопытные зеваки – смотрит, к кому это он обращается, но меня не видит. Мой спутник, Кресент, тоже смотрит и бормочет:
– Мертвая девочка?..
Через толпу прорывается команда медиков.
Милый твиттерянин, дорога в преисподнюю вымощена мелкой сиюминутной жалостью. Пальцы Сатаны сжимаются вокруг синего запястья призрака, а я отвечаю:
– Да.
Дьявол тянет радостную жертву за собой, а я уверяю:
– Возможно, это случится чуточку позже, чем вы ожидаете, но да, обещаю, что вы попадете в рай, Харви.
Сатана тащит за собой пухлую синюю фигуру, будто огромный шар на параде-карнавале.
Бедный Харви. Сатана уводит его, а он благодарит:
– Спасибо, девочка-ангел!
Его синяя голова радостно болтается, а он распевает мое имя: Мэдисон, Мэдисон Спенсер. Мессия, который вернулся из смерти, чтобы отвести человечество к радости и спасению.
Папчик был прав: я проклятая. Я подлая и трусливая.
Медики опускаются возле покинутого тела, и я пользуюсь возможностью. Они оголяют липкие электроды и прикладывают к разодранной ногтями груди. Я присаживаюсь на колени возле головы и накрываю ладонями остекленевшие глаза. Сидя в позе целителя-священника – из тех, что пьют стрихнин и берут змей на руки, – я осторожно касаюсь лба мертвого шофера. В этот момент один из медиков командует:
– Разряд!
Будущие мертвецы, не пытайтесь повторить это дома. Если вам знаком обычай говорить «будьте здоровы», когда кто-нибудь чихает, то вы поймете, о чем речь. Электрошок от дефибриллятора не только запускает сердце, но и открывает проход, через который может вернуться еще не отлетевший далеко дух. Представь, что выдергиваешь затычку в ванной отеля «Даниели» и венецианская вода утекает в трубу. Короткий разряд создает примерно такой же канал и позволяет духу вновь войти в тело.
Если же душа отлетела окончательно, как в случае с Харви, ее место может занять любая другая, войдя в контакт с телом. Таким образом, когда я размыкаю веки, то вижу все с точки зрения человека, лежащего на грязном ковре лос-анджелесского аэропорта. Меня окружают зеваки с коровьими взглядами и непрерывный гул движущихся чемоданов на колесиках – они катятся потоком мимо моего покрытого холодным потом лица. Я – в пострадавшем теле чужого человека, в моем новом чужом рту все еще вкус карри, но я жива.
О боги! Я и забыла, как паршиво чувствуют себя живые. Даже если у во плоти живущего человека хорошее здоровье, его мучат сухая кожа, неудобная обувь и першение в горле. Когда я была девочкой в период полового созревания, я мало беспокоилась о том, каково ощущать себя во взрослом теле. Теперь же подмышки скребет жесткими волосами, душит собственный эндокринный запах – едкий, мускусный, совсем как мужская вонь в общественном нужнике. Девочкой я постоянно воображала, до чего здорово писать стоя: все равно что всегда быть с самым надежным другом, который к тебе еще и прикреплен. В действительности же я ощущаю свой новый орган не лучше, чем ощущают аппендикс. Я поворачиваю невероятно толстую шею и гляжу по сторонам. Женский голос спрашивает:
– Мистер Пиви, вы меня слышите?
Надо мной склонилась медсестра, которая делала дефибрилляцию, и светит в глаз тонким фонариком.
– Мистер Пиви, можно звать вас Харви? Не шевелитесь.
Луч страшно жжет глаза. В животе боль и муть. Вновь обретенное сердце пульсирует, из расцарапанной кожи течет кровь, еще не снятые электроды обжигают ребра. Я хочу лишь чуть подвинуть медсестру, но движением – сильным взмахом руки – сбиваю ее с ног. Вообрази себя водой, которая уходит из ванной в сток и принимает форму новых, незнакомых ей труб. Я не представляю своих сил, да и размеры – не вполне. Я внутри гигантского робота из плоти, который пытается включить руки и ноги. А они огромные. Для простого подъема на ноги требуется высшее инженерное мастерство; я не рассчитываю усилий, делаю нетвердый шаг и, чтобы не упасть, машу руками, как мельница крыльями, – охрана и медики разлетаются, будто кегли. Я пошатываюсь на негнущихся ногах. Вот он, мой кошмар: я, застенчивая школьница, – полуголая посреди одного из самых людных авиаузлов мира. Понимая, что грудь у меня открыта (и что она к тому же волосатая и мускулистая), я взвизгиваю, прижимаю мясистые локти к бокам и прячу свои онемевшие большие коричневые соски. Затем яростно хлещу себя ладонями по небритому лицу, снова визжу и убегаю.
– Простите! – пищу я, протискиваясь через испуганную толпу. – Извините! – кричу, когда кровь, а она льется приличным потоком, брызжет на отскакивающих в сторону зевак.
Несмотря на атлетические габариты, я несусь как школьница, обхватив грудь и втянув голову по самые волосатые уши. Неуклюже выворачиваю стопы, на каждом шагу налетаю на кресла-каталки, коляски, тележки; пытаюсь двигаться осторожно, но пру напролом и сшибаю аэропортовских симулянтов, а за мной мчит команда блюстителей порядка: в рациях трещат статика и приказы.
Я вразвалку бегу за Сатаной и его заложником, врезаюсь в ни в чем не повинных путешественников, робко извиняюсь, ойкаю и чертыхаюсь, но вместо веселого чириканья изо рта чужим рявкающим голосом вылетает:
– Простите… виновата… извините… ой…
Теперь я чувствую, как в штанах что-то болтается. Моя пи-пи уже не верный товарищ, а нечто крупное, выпадающее из диафрагмы таза. Что-то вроде ущемленной грыжи длиной в несколько дюймов, которая свисает и мотается из стороны в сторону. О боги! Это будто какать передом! Как мужчины выносят это мерзкое ощущение? Поле зрения начинает мутнеть по краям – видимо, из-за большой потери крови. Сердце стучит все быстрее; кажется, оно размером с газующий «Порш-950». Невдалеке Сатана выволакивает заложника через пожарный выход.
Вспоминаются годы курсов по предотвращению сексуальных нападений, и я кричу:
– Насилуют! – Я топаю ножищами пятидесятого размера и воплю: – Помогите! Насилуют!
Меня преследуют полицейские, дюжина крепких рук вот-вот вцепится в спину.
Я спотыкаюсь, давление падает, и я валюсь на пол.
Сатана созерцает мое унижение и смеется – беззвучно, как все персонажи Айн Рэнд[20]. Привязанный к нему синий призрак смотрит непонимающе. Я кричу:
– Остановите его! Он – Дьявол!
Меня хватают, руки резко отдирают от мускулистой и волосатой препубертатной груди, беспощадно выставляя ее напоказ.
– Мэдисон Спенсер сказала вам неправду! Она лжет! – воплю я. Кружится голова, груди, чтобы стыдливо зардеться, не хватает крови, от холодного кондиционированного воздуха обнаженные соски твердеют. Я верещу: – Все перестаньте материться!
Агония мучительна, милый твиттерянин. Даже смех Сатаны пахнет метаном – особенно он. Наконец мое великанье сердце останавливается, и наступает тьма.
21 декабря, 10:29 по тихоокеанскому времени
Ужасное отступление
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Когда в следующий раз кто-нибудь чуткий и пытливый спросит, веришь ли ты в жизнь после смерти, последуй моему совету. Изображающие интеллектуалов умники из демократической партии, чтобы отсеять идиотов из своих рядов, задают громкий вопрос: «Верите ли вы в загробную жизнь?» или «Существует ли, согласно вашему мировоззрению, жизнь после смерти?» Как бы они ни сформулировали свой надменный вопрос, поступи так: просто взгляни им в глаза, саркастически фыркни и парируй: «Откровенно говоря, лишь провинциальные невежды верят в смерть».
Разреши поделиться одним случаем из моей прежней жизни. Как-то раз в Ньюарке, или в Нюрнберге, или в Нагасаки мы собирались ехать на съемки, и кинокомпания прислала идеально неподходящую для этого машину. Вместо элегантного черного «линкольна» подогнали сверхдлинный лимузин, изнутри отделанный гирляндами с пурпурными огоньками. От ковра на полу несло дезинфицирующим средством. Сила этой вони была прямо пропорциональна числу незамужних девиц, которых стошнило на сиденья «лонг-айлендом» и мужским семенем. Хуже того, у машины барахлил то ли аккумулятор, то ли генератор, то ли батарея, или что уж там могло не держать заряд. Короче говоря, в итоге мы с мамой и папой стояли на обочине шоссе где-то в стране «третьего мира» и ждали, пока автомобильные реаниматоры, прибывшие с командой срочной эвакуационной помощи, пытались электрошоком запустить сердце лимузина с помощью жуткого на вид зажима для сосков. Сколько гнусной машине ни делали дефибрилляций, она не заводилась; не хотели и мы с родителями возвращаться в бугорчатый салон, остро пахнущий телесными жидкостями.
Ровно то же я чувствую, глядя сверху на несуразный труп бедняги Харви Пиви. Его снова подвело сердце, и вот он, неуклюжий шофер, чья душа последовала за Сатаной, лежит на негигиеничном ковре лос-анджелесского аэропорта. Медики кричат: «Разряд!» – тело подбрасывает от удара, но возвращаться в эту гадость я уже ни за что не стану.
– Везунчик, – произносит голос. Ко мне подходит синий дух мистера Кресента Сити, и мы вместе смотрим на труп Пиви.
– Где твое тело? – спрашиваю я и оглядываюсь, но ни в одном пластиковом кресле не вижу тряпичной куклы с передозом. Небольшая очередь из трех или четырех человек выстроилась у туалета для инвалидов. У меня, даже у засмертной, мысль о походе в общественный туалет вызывает ужас. – Отдельные туалеты – только для калек.
Кресент кивает косматой головой на труп:
– Слышала, что он сказал? Перед смертью он назвал тебя лгуньей.
Вообще-то лгуньей себя назвала я. Только говорила я ртом Пиви.
– Слышала.
– Наверняка он уже в раю, – с сомнением говорит Кресент.
Я не отвечаю.
Кресент Сити вполголоса затягивает: «Бля… бля… бля…» – и напевает без остановки.
Тот случай с провонявшим лимузином… в ту поездку на съемочную площадку в глушь Анголы, Алжира или Аляски представитель по культурным связям местного задрипанного правительства плакался нам, что партизаны перехватили партию излишков сыра из США, а потеря этого жизненно важного источника протеина и других питательных веществ означает, что каждая деревня в регионе теперь голодает. Прямо там, на обочине захолустного шоссе, мама устроила мозговой штурм. Почти не задумываясь, она щелкнула наманикюренными пальцами, и на ее лице появилось выражение «О!». Блестящая идея заключалась в том, чтобы достать мобильный и заказать в роскошном ресторане обед для двух миллионов беженцев. Она улыбнулась культурному представителю и спросила, есть ли у кого-то из голодающих ограничения на какие-либо продукты.
Проблема решена.
Вот такой, милый твиттерянин, я и не хочу быть.
Сумасшедший мистер Кресент – его кетаминовый призрак – все бубнит свое «бля». Я говорю ему:
– Перестань.
Его синяя фигура уже тает, и он умолкает.
– Иди, – велю я, – забери свое тело и отвези меня к маме. Мне надо рассказать правду.
21 декабря, 10:30 по горнопоясному времени
Мерзость наступает
Отправил Леонард-КлАДезь
В работах учеников Платона миф о рукотворном младенце находит продолжение. Согласно логографу Гелланику из Митилены на Лесбосе, пестрый флот из пластиковых стаканов и баночек из-под лекарств отправляется в проклятый поход. Под палящим солнцем, под ливнями мусорная армада совершает полный тягот вояж вокруг экваториального брюха планеты. Она пересекает самый широкий участок Тихого океана, и путешествие это не похоже на путешествия Дарвина, Гулливера и Одиссея. Ведет флотилию рукотворный младенец, погруженный в бульон гниющего пластика. Солнце разлагает полиэтиленовые мешки и пакеты. Под действием ветра и волн они крошатся на мелкие частицы, те прилипают к рукотворному младенцу, на руках его отрастают кисти, на кистях – пальцы из колышущегося в воде пластика, на ногах – стопы, стопы расходятся дряблыми пальцами. Бесцветный рукотворный младенец плывет посреди Тихого океана, его конечности мотает, словно у утопленника; в нем нет жизни, однако он растет. Питаемые бульоном пластмассовых частиц, из головы тянутся пряди, тонкие, будто волосы. Два пузыря набухают и раскрываются ушными раковинами. Кусочки пластика, налипнув горкой, делаются носом, однако размытое тело рукотворного младенца еще не живо.
Заметьте, как схоже его паломничество с путешествием младенца Персея. Героя греческих мифов, который позже убил Горгон и обуздал Пегаса, ребенком заключили в ящик и бросили в море. Не станем забывать и о схожести легенд о Персее и о валлийском святом Кените, которого младенцем положил в сплетенную из ивы корзину и пустил по морским волнам не кто иной, как сам король Артур. И о том, как эта история перекликается с судьбой валлийского барда Талиесина, которого после рождения поместили в пузырь из кожи и бросили в воду; и с судьбой короля-воина Карны из индийской мифологии: мать положила его в корзину и отдала на милость Ганга. Вся эта межкультурная теология и история плывут вместе с рукотворным младенцем и его пластиковой армадой.
И в столь многих легендах о путешествиях все религии сливаются в одну.
И теперь гигантская махина движется мимо Гавайев. Море взбалтывает разлагающиеся пляжные мячи и зубные щетки, те рассыпаются на неотличимые одна от другой чешуйки, крупинки и частички, на инден, кумарон и диаллилфталат. Фотоны инфракрасного излучения и ультрафиолетового света рвут связи между атомами, гидролиз расщепляет полимерные цепи. И они, эти одноразовые зажигалки и антиблошиные ошейники, рассыпаются на составляющие их мономеры.
Так, полагают неоплатоники, рукотворное дитя полнеет, плавая в густом вареве. У него возникают губы, за ними раскрывается рот, и во рту этом за месяц отрастают зубы из полиарилата, но рукотворное дитя все еще не живо.
У атолла Уэйк поток из термопластичных полиэстеров и полифениленоксида сворачивает к северу, проходит близ Йокогамы и тянется вдоль японского побережья. Там выброшенные наручные часы сами собой обхватывают растущее запястье. Лицо рукотворного младенца возвышается над водой, словно крохотный остров. Сломанные часы начинают тикать. Идол открывает глаза – пустые глаза, – и те смотрят в океанское небо. Ясными экваториальными ночами эти полистироловые глаза взирают на звезды.
Его новые губы вздрагивают и произносят:
– О боги!
Однако рукотворное дитя пока не ожило.
21 декабря, 10:31 по тихоокеанскому времени
Союз, заключенный на небесах
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Годы тому назад, когда меня забрали с похорон бабушки в унылой глухомани и вернули в естественную среду обитания – «линкольны» и частные самолеты, – я продолжила кампанию с выдуманными распутными записями в дневнике.
«Дорогой дневник, – писала я, – мое прежнее увлечение мускусным хозяйством лося оказалось мимолетным. Очарование бархатистыми штучками леопардих не было любовью…»
На этом месте родители будут вынуждены перевернуть страницу – от тревоги перед следующим откровением у них кровь в ушах застучит. Затаив дыхание, они станут читать дальше, отчаянно надеясь, что моя страсть к причиндалам леммингов прошла.
«Дорогой дневник, – писала я, – живя в сельской местности среди простых, закаленных непогодой людей, я отыскала единственного любовника, который затмил все мои прошлые увлечения животными…» В этом месте я изменила почерк – корявые буквы добавят напряжения, когда родители станут читать. Моя ручка дрожала, словно бы меня переполняло сильное чувство.
Пытливые мама с папой будут щуриться, спорить над каждым неразборчиво написанным словом.
«Дорогой дневник, – продолжала я. – Я вступила в союз, который дал мне больше, чем можно было мечтать. Там, в грубо сколоченном сельском молитвенном доме…»
Родители присутствовали на похоронах бабушки Минни. Они видели, как меня утешал светлоголовый Дэвид Копперфильд с лицом будто свежеиспеченный хлеб, и волосами будто масло; видели, как этот деревенский паренек вручил мне Библию и попросил через нее обрести силу. Читая дневник, родители скорее всего вообразят, что мы с этим ревностным верующим, кандидатом в фермеры, учинили что-то вроде сельской тантрической Камасутры.
«Дорогой дневник, – продолжала я морочить родителей. – Подобного удовлетворения я и представить себе не могла… Прежде, к своим одиннадцати годам, я никогда по-настоящему не любила…»
К этому моменту мама уже будет читать вслух с теми же изысканными интонациями, с какими читала текст в телевизионной рекламе лосьона для загара: «Наконец я встретила счастье».
Оба родителя станут сердито глядеть на страницы, будто перед ними священный текст. Будто мой скромный поддельный дневник – это Тибетская книга мертвых или «Селестинские пророчества»[21], нечто возвышенное и проникновенное, из их собственной жизни. Поставленным и расслабленным ксанаксом голосом мать прочтет: «…отныне я вверяю свою вечную любовь…» Тут она запнется. Прочитать дальнейшее будет для родителей хуже, чем представить меня сосущей грудь какой-нибудь пантеры или медведицы гризли. Более кошмарно и возмутительно, чем мысль о том, что их драгоценная дочь выходит за закоренелого республиканца.
Родители станут смотреть на строчки, не веря глазам.
«…вверяю свою вечную любовь, – продолжит папа, – моему господину и хозяину…»
«Господину и хозяину», – повторит мама.
«Иисусу», – закончит папа.
И мама скажет:
«Иисусу Христу».
21 декабря, 10:34 по тихоокеанскому времени
Мой флирт с божеством
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Иисус Христос оказался лучшим на свете фиктивным бойфрендом. Куда бы мы ни приезжали – на Тринидад, в Торонто или Тунис, – в дверь нашего дома звонил какой-нибудь батрак-посыльный из числа аборигенов и вручал большущий букет роз от Него. Однажды за обедом то ли в «Чиприани», то ли в «Чентрале» папа заказал мне lapin à la sauce moutarde[22]. Я подождала, когда блюдо принесут, вытаращилась с деланным презрением, подозвала официанта и брезгливо сказала:
– Кролик? Я не ем кролика! Если бы вы были хоть немного знакомы с Левитом, знали бы, что съедобное животное жует жвачку и имеет копыта.
Тогда отец заказал salade Lyonnaise[23], но я отправила тарелку обратно, ибо свиньи жвачку не жуют. Он заказал escargot bourguignon[24] – их я тоже отвергла, поскольку есть улиток Библия воспрещает особо.
– Они нечисты, – твердила я. – Это твари ползающие.
На мамином лице появилась безмятежная ксанаксовая маска. Главные слова ее жизни – «толерантность» и «уважение», и она крепко застряла в этих идеологических тисках. Мама ровным тоном спросила:
– Но, дорогая, что тогда тебе можно?..
Однако я оборвала ее возгласом «Подожди!», вытащила смартфон из кармана юбки-шорт и сделала вид, будто пришло новое сообщение.
– Это Иисус! Он мне что-то пишет!
Родители поморщились. Их еда остывала, а я нарочно тянула время. Если бы они возмутились, я бы шикнула на них, поскольку вроде как читала и писала в ответ. Не поднимая глаз, я заверещала так, чтобы услышали за соседними столиками:
– Иисус любит меня! – Потом нахмурилась и прибавила: – Он порицает твое платье, мама. Говорит, слишком молодежное и ты в нем выглядишь как проститутка…
Родители? Я стала их худшим кошмаром. Вместо того чтобы поднять врученное ими идеологическое знамя и принять факел их атеистического гуманизма, я проматывала сообщения в смартфоне и пересказывала:
– Иисус говорит, что тофу есть скверна, а вся соя – от лукавого.
Родители… В прошлом они безоглядно верили в кварцевые кристаллы, «И-цзин», гипербарические камеры, и потому заслуживающих внимания убеждений у них не осталось. Пока за столом царила неопределенность, официант неподвижно стоял рядом. Я спросила его:
– Не подают ли у вас, случайно, цикад и дикий мед? Или манну?
Он уже открыл было рот, но я переключилась на смартфон, лежавший у меня на коленях, и сказала:
– Минутку! Иисус твитит.
Отец поймал взгляд официанта:
– Перри?..
Папа, к его чести, знает имена всех официантов во всех пятизвездочных ресторанах мира.
– Перри, вы не оставите нас ненадолго?
Отец быстро взглянул на маму, чуть приподнял брови и пожал плечами. Родители оказались в ловушке. Как у бывших саентологов, бахаи[25] и ээстешников[26], у них вряд ли могли быть ко мне вопросы: я радостно печатала слова верности той религии, которую выбрала сама.
Смирившись, отец, а вслед за ним и мать подняли вилки.
Не успели они прожевать первый кусок, как я объявила:
– Иисус говорит, что я должна публично поддержать следующего кандидата в президенты от республиканцев!
Родители так и ахнули и немедленно подавились едой. Пока они запивали застрявшее в горле вином и кашляли, а соседние столики слушали их хрипы, зазвонил папин телефон. Отец, еле переводя дыхание, ответил.
– Маркетинговый опрос? – недоуменно повторил он. – О чем? О том, какие зубочистки я предпочитаю? – Еле сдерживаясь, отец крикнул: – Кто это? – Он рявкнул: – Где вы взяли мой номер?
А за это, Могавк-Арчер666, я тебя от всего сердца благодарю.
21 декабря, 10:37 по тихоокеанскому времени
Крохотный золотистый передоз
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Вот как в моей жизни появился расчудесный котеночек Тиграстик.
После событий в деревенской глуши, после похорон бабушки мы уехали в неизменно очаровательный отель «Беверли Уилшир». Тем утром мы завтракали в номере, точнее, я смотрела, как едят родители. Еще точнее, папа играл в игру «депрограммируй дочь»: не давал мне сырный штрудель и абрикосовые даниши, чтобы я отказалась от своей страстной болтовни с Иисусом. Я в отместку, прижав телефон к уху, нежничала, ворковала, хихикала и прочими способами игнорировала испепеляющие взгляды родителей.
– Ну хватит, Иисус! Зачем ты меня дразнишь?
Я стрельнула глазками поверх белой скатерти, цветов и апельсинового сока на маму – та смотрела на меня выразительно – и принялась подчеркнуто ее разглядывать, внимательно изучая губы, шею и, наконец, грудь.
– Нет, не такие! – сказала я. – Нет, Иисус, она этого не делала.
Мама заерзала, взяла салфетку, вытерла уголки рта и с отточенной Ctrl+Alt+Непринужденностью попросила отца:
– Антонио, любимый, передай мне сахар.
Я разговаривала с выдуманным другом Иисусом точно так же, как со всеми выдуманными друзьями.
– Она? Нет! Вот я сижу прямо напротив, и не такая уж она плохая!
Отец передал матери сахар и сказал:
– Мэдди, дорогая, за столом не следует говорить по телефону.
С предельно садистским Ctrl+Alt+Выражением лица мама принялась щедро сыпать сахар в кофе.
Не отнимая телефона от уха, я вытаращилась на отца и одними губами сказала: «Не могу положить трубку». Я беззвучно проорала: «Это Иисус!»
Как бунтовать против родителей, которые всегда почитали бунтарство? Если б я принимала наркотики или отдавалась банде преступников-байкеров и гангстеров-сифилитиков, отца с матерью это обрадовало бы, как ничто другое.
Ведя себя так, будто время семейного завтрака священно, папа лицемерил. На столе возле него лежала обычная гора папок с делами сирот, а среди них глянцевая фотография пары суровых глаз крупным планом. Эти глаза цвета камня – они словно презирали все дурацкие роскошества, какие видели в нашем шикарном гостиничном номере. На миг мое девчачье хихиканье оборвалось – мой взгляд приковали грубые черты и неприветливое выражение этого славянского найденыша. Меня заворожила его вульгарная разбойничья ухмылка.
Наконец мама прервала молчание:
– Положите трубку, юная леди.
Я огрызнулась:
– Иисус говорит, что это ты толстая.
– Клади трубку, – приказал папа.
– Эй, в посланцев не стреляют, – ответила я и прибавила в телефон: – Иисус, я перезвоню позже. Всемогущий папочка-деспот ведет себя как бука. Ну, ты-то меня понимаешь. – И напоследок я добила: – А насчет маминого живота ты прав. – С изысканной Ctrl+Alt+Неспешностью я выключила и положила телефон возле своей пустой тарелки.
Для справки, милый твиттерянин, в тот день на завтрак мне дали всего лишь половинку грейпфрута, тощий ломтик хлеба без масла и яйцо-пашот. Перепелиное, между прочим, яичко. Этот концлагерный паек не лучшим образом сказывался на моем настроении. Изображая героиню Элинор Глин[27], я вскинулась, подставила папе лицо и заявила:
– Раз уж ты настроен заставить меня страдать… – тут я, как положено девушке из книги, закрыла глаза, – то просто возьми и ударь меня! – Так же как другие подростки мечтают о больших карманных деньгах, красивых волосах или о друзьях, я хотела, чтобы родители меня побили. Удара кулаком или шлепка ладонью – вот чего я жаждала. И не важно, кто из этих не приемлющих насилие и желающих добра идеалистов-пацифистов – мама или папа – влепил бы мне. По щеке ли, в живот – все равно; я хотела быть побитой, поскольку знала: ничто так действенно не меняет баланс сил между ребенком и родителями. Если бы я вынудила их хотя бы разок отлупить меня, то всегда могла бы припоминать этот случай и побеждать в любом споре.
О, быть Элен Бернс, подругой детства Джейн Эйр, стоять перед ученицами Ловудской школы, когда тебя стирает в порошок мистер Брокльхерст. Или быть Хитклиффом, в чью хрупкую голову бросил камнем молодой хозяин Хиндли. Подобное унижение на людях было моей самой сокровенной мечтой.
Безмятежно, закрыв глаза, я с нетерпением ждала болезненного удара. Слышала, как мама перемешивает сахар в кофе – ложка тоненько пела, звеня о фарфоровую чашку. Слышала хруст – отец размазывал масло по тосту. Наконец мама сказала:
– Антонио, не будем тянуть… Давай, ударь свою дочь.
– Камилла, – раздался отцовский голос, – не подыгрывай ей.
А я все ждала, закрыв глаза и подставив лицо.
– Твоя мать права, Мэдди, – сказал папа. – Однако мы станем выбивать из тебя дурь не раньше чем тебе исполнится восемнадцать.
Дорогая СПИДЭмили-Канадка, я представила, что глаза мои завязаны, а во рту болтается дымящаяся сигарета «Голуаз». Я молилась, чтобы меня отлупили, как боксерскую грушу для девочек.
Мама сказала:
– Мы хотели помочь тебе справиться со скорбью по дедушке с бабушкой.
– Дорогая, у нас для тебя подарок, – произнес отцовский голос.
Я открыла глаза и увидела Мистера Плюха. В моем бокале с водой дрожала плавничками прелестная золотая рыбка. Выпученные глаза вращались, рассматривая меня. Створки рта открывались и закрывались, открывались и закрывались. При виде этого крохотного солнечного существа, которое шевелило плавниками в поданной к завтраку и невыпитой воде, маска упрямства на моем лице рассыпалась. Одним словом, я обрадовалась. Имя Мистер Плюх само пришло на ум, я весело захлопала в ладоши и в этот момент сделалась счастливым ребенком в окружении улыбающегося семейства. И тут же, увы, перестала им быть.
В следующий миг Мистера Плюха не стало. Он перевернулся и всплыл брюшком кверху. Мы все трое уставились на него в полном Ctrl+Alt+Изумлении.
– Камилла, ты, случайно, не перепутала воду? – Отец потянулся через стол, поднял бокал с мертвым Мистером Плюхом, поднес к губам и осторожно отхлебнул, не касаясь усопшей рыбки. – Я так и думал.
– Мэдди уже приняла ГОМК? – спросила мама.
– Нет, – ответил отец, – боюсь, ее приняла золотая рыбка.
Мои родители – бывшие наркоманы, укурки, любители спидов – случайно устроили передоз моей рыбке, поместив ее в бокал, полный ГОМК. То есть жидкого экстази. То есть гамма-оксимасляной кислоты. Папа как ни в чем не бывало продолжал пить, хотя золотое тельце стукалось о его губы; он подцепил трупик двумя пальцами, передал горничной-сомалийке и торжественно произнес:
– В уборную, и сим вернется она в великий круговорот жизни.
Я потянулась к телефону, чтобы набрать Иисуса и поведать ему подробности новейшего злодеяния. Мама пододвинула ко мне корзину с выпечкой и вздохнула.
– Не вышло с мистером Рыбкой… Мэдди, что, если мы съездим и купим тебе симпатичного котеночка?
21 декабря, 10:40 по тихоокеанскому времени
Мою истинную любовь спасают из лап смерти
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Если родители брали кого-то в семью, без десяти миллионов пресс-релизов это не обходилось. Тиграстик не стал исключением. Съемочная группа документалистов сопровождала нас в пожизненном приюте на востоке Лос-Анджелеса, где мы с папой оценивали достоинства разнообразных брошенных животных. Мама подвела фалангу операторов к тощей полосатой кошке в клетке из проволоки, просмотрела карточку с данными и протянула:
– О-о-о, Мэдисон, у этой лейкемия! По прогнозам, жить ей не больше четырех месяцев. Идеальный вариант!
Для родителей главным критерием отношений с теми, кто от них зависел, была недолговечность. Они всегда выбирали такие дома, работников, бизнес и детей из стран «третьего мира», отказаться от которых в одно мгновение не составляло труда. Нет ничего лучше для пиара, чем то, что можно спасти, месяц усиленно любить, а потом, снимая на видео, пышно похоронить.
Когда я отклонила кандидатуру умирающей кошки, папа подвел меня к престарелому коту черепахового окраса. В приюте считали, что проживет он еще недель шесть.
– Диабет. – Папа покивал с серьезным видом. – Пусть это послужит вам уроком, юная леди, когда вас в следующий раз потянет на сладкое.
Камеры следовали за нами от одной обреченной кошки к другой, от инфекционного перитонита к гипертрофической кардиомиопатии. Некоторые животные едва могли поднять головы, когда я почесывала их за дрожащими от озноба ушами. Это место больше походило на кошачий хоспис, чем на приют. Глядеть на кошечек, которые страдают от опухоли кишечника и пиометры последней стадии, было страшно. Все так: каждая хотела, чтобы ее взяли домой и любили, только я ни одну из них не хотела. Я хотела ту, которая будет жить и любить меня.
На одноразовой впитывающей пеленке лежал сиамец – он уже не контролировал мочевой пузырь. Жалобно плакал густыми слезами, моргал и глядел на меня сквозь муть катаракты. Отец, увидев длинный список необходимых каждый день лекарств, просиял:
– Мэдди! Этот парень долго не протянет. – Он привлек меня к провонявшей клетке. – Назовешь его Кэт Стивенс и организуешь ему самое шикарное погребение, какое только бывало у кошек.
Мама гримасничала перед камерами:
– Дети ну просто обожают устраивать похороны питомцев… Делают им маленькое кладбище, заполняют каждую могилку! Это знакомит их с формами бактериальной жизни в почве!
Если она и уважала какие-либо формы жизни, то ее мать к ним не относилась. Бабушка умерла в Хэллоуин от блуждающего тромба, вызванного раковой опухолью, а на следующий день моя мама прилетела из Канн с жутким, аквамаринового цвета вечерним платьем в пайетках и мелком жемчуге.
«От кутюр», – сказала она, появляясь в дверях захолустной похоронной конторы с платьем в прозрачном полиэтиленовом мешке, перекинутым через руку. Селянин был изумлен: по другую сторону его стола находились Антонио и Камилла Спенсеры. Лебезя перед ними, он согласился, что платье роскошное, однако затем терпеливо объяснил: оно четвертого размера, а у изъеденного раком тела бабушки Минни – десятый.
Папа мгновенно достал из внутреннего кармана чековую книжку:
«Сколько?»
«Не понимаю», – растерялся похоронных дел мастер.
«Подогнать размер», – пояснила мама.
«Такое красивое… Вы точно хотите, чтобы я распустил швы?» – спросил он. Бедняга.
Мама ахнула, отец возмущенно замотал головой:
«Варвар! Это платье – произведение искусства. Тронете хоть один стежок – засудим и пустим по миру».
«Мы хотим, – начала втолковывать мама, – чтобы вы слегка подправили. Чуточку липосакции в одном месте, чуточку в другом… Мать должна выглядеть идеально».
«Камера прибавляет десять фунтов», – сообщил отец, одновременно выписывая чек на головокружительную шестизначную сумму.
«Камера?» – переспросил похоронщик.
«Еще неплохо бы подтянуть за ушами, – продолжила мама и показала на себе, сведя кожу на висках так, что щеки сделались гладкими и упругими. – Слегка увеличить грудь – приподнять, ну или поставить имплантаты. Так лиф сядет получше».
«И нарастить волосы, – прибавил папа. – Хотим, чтобы наша красавица была пышноволосой».
«И хорошо бы, – сказала мама, – почки ей – чик! – и немного подвинуть вот сюда». – Она сложила ладони чашечками под своей безупречной грудью.
«Кроме того, мы договорились с художником-татуировщиком. – Отец поставил витиеватую роспись, вырвал листок из чековой книжки и, ухмыляясь, помахал им перед лицом. – Если, конечно, вы не против, что Минни приукрасят».
«Кстати, – щелкнула пальцами мама, – никакого нижнего белья. Ни тонг, ничего. Не хочу, чтобы мир смотрел прямую трансляцию похорон и видел, как трусы проступают под одеждой на моей дорогой, любимой умершей матери».
Я думала, в этот момент – в погребальной конторе, планируя траурную церемонию, – мама расплачется. Но нет – она обернулась ко мне и спросила:
«Мэдди, милая, что с твоими глазами? Почему такие красные и опухшие? – Она достала из сумочки пузырек с ксанаксом и предложила мне таблетку. – Надо будет приложить дольки огурца, чтобы снять отек».
Милый твиттерянин, я не переставая рыдала с самого Хэллоуина. А она даже не заметила.
Когда я вспоминаю бабушкин поцелуй, то чувствую вкус сигаретного дыма. У маминого – привкус антитревожных препаратов.
Здесь, в приюте, она опять сунула мне ксанакс, рассчитывая, что так я соглашусь на крупного манкса с густой черной шкурой. Тот умер минуту назад, но маму это, кажется, не волновало. Папа вынул из клетки с рассыпанным туалетным наполнителем и попытался всунуть в мои пухлые руки еще теплый, но уже начавший коченеть трупик.
– Бери, Мэдди, – шепнул он. – В кадре будет казаться, что он спит. Не торчать же тут весь день…
Он качнул обмякшим тельцем в мою сторону, я отшатнулась и тут кое-что увидела. В той же клетке, скрытый раньше манксом, сидел рыжий котенок. Это был мой последний шанс. Еще секунда – и меня увезли бы обратно в «Беверли Уилшир» с кошачьим трупом на коленях. Перед камерой и при свидетелях в лице работников приюта я ткнула толстым указательным пальцем в сторону рыжего комочка шерсти и сказала:
– Этого, папочка! – И звонко, по-мальчишечьи воскликнула: – Вот мой котенок!
Объект моей отчаянной страсти открыл зеленые глаза и посмотрел на меня.
Мать быстро проглядела карточку на клетке – вся биография котенка укладывалась в десяток слов – и шепнула отцу на ухо:
– Пусть берет рыжего. А мертвого положи обратно.
Стиснув зубы в коронках и не выпуская из рук дохлого манкса, отец возразил:
– Камилла, это же котенок, – и прошипел сквозь натянутую улыбку: – Эта тварь проживет еще черт знает сколько. – Он встряхнул пушистый трупик и хитро прибавил: – А если возьмем черного, сможем позвать ее бойфренда читать притчу о воскрешении Лазаря.
– Раз малышке Мэдди приглянулся именно этот котенок… – сказала мама и вынула из клетки дрожащий клубочек, – значит, он у нее и будет. – Встав так, чтобы сцена целиком попала на камеры, а сама она была в выгодном ракурсе, мама передала мне теплый комочек и одновременно шепнула папе, кивнув на карточку: – Не беспокойся, Антонио.
Тут вперед вышел фотограф журнала «Кэт фэнси», сказал: «Улыбочку!» – и нас троих ослепила вспышка.
21 декабря, 10:44 по тихоокеанскому времени
Лучшая мать года
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Я и вообразить не могла, что быть хорошей матерью – жутко трудное дело. Вот почему меня так разочаровывала моя мама. В самом деле какие тяготы подразумевает материнство? Достаточно скопить в чреве нужное количество свежих сперматозоидов и ждать, когда выйдет жизнеспособная яйцеклетка. Насколько я смогла выяснить, весь процесс происходит более или менее сам собой. А собственно для родов требовалось втиснуть в стерильную, отделанную кафелем комнату съемочную команду документалистов в полном составе: реквизиторов, осветителей, звуко– и кинооператоров, помрежей и гримеров. Результат я видела: мать, блаженствуя от прихода после укола меперидина, морской звездой раскинулась на чем-то вроде винилового помоста со специальными подставками для ног. Стилист прикрывает пудрой блеск ее скрупулезно депилированного лобка, и – вуаля! – выскакивает болотного цвета шарик моей новорожденной башки. Глава первая: я родилась. Этот волшебный киномиг абсолютно отвратителен. Милая мама лишь раз морщится, все остальное время, пока перемазанная слизью миниатюрная я протискиваюсь наружу из ее горячих внутренностей, сияющая улыбка не сходит с ее лица. Тут же следом за мной на свет появляется столь же неприятная на вид плацента. Без сомнений, уже тогда я надеялась, что акушер задаст мне хорошую взбучку. Устроит настоящую публичную порку. Только ребенок, выросший в подобной обстановке, полной любви и привилегий, может так отчаянно, как я, желать, чтобы его отлупили.
Мама ставила эту запись гостям на каждом моем дне рождения.
– Сняли одним дублем, – всякий раз сообщала она. – Тогда, слава Богу, Мэдисон была совсем тощей, не то что теперь. – И всегда заливалась смехом в мой адрес. Из-за этих фланговых ударов мне и хотелось, чтобы родители, не лукавя, вмазали мне по роже. Фонарь под глазом поведал бы о мелких пытках, которые я терпела каждый день.
Ты, милый твиттерянин, ты наверняка видел кадры из того фильма о рождении – их напечатали в журнале «Пипл». Бессердечные приятельницы по швейцарской школе точно их видели, и до самой смерти эти снимки (на них я размером с кусок срыгнутой пищи, красная, как спелый томат, перемазанная сыроподобной жижей, орущая на конце веревки-пуповины) я обнаруживала постоянно: то их тайком лепили мне на спину скотчем к свитеру, то печатали вместо портрета в школьном ежегоднике.
Родившись, я смогла лично убедиться, что материнство не требует особых навыков. Как мне представлялось в общих чертах, в свое время просыпаются разнообразные железы, ты же, по сути, раб или марионетка расписания телесных выделений – молозива, мочи, какашек. Ты всегда либо поедаешь, либо исторгаешь какую-нибудь жизненно важную слизь.
Вот это полное понимание материнства и побудило меня дать котенку Тиграстику лучшее воспитание, чем то, которое получила я. Я поклялась показать маме, как выполнять эту работу правильно.
– Вы бы прикрылись! – увещевала я голых родителей на пляже Ниццы, Нанси или Ньюарка. – Хотите, чтобы мой котенок вырос извращенцем? – Я отыскивала их пахучие заначки гашиша и спускала в унитаз, приговаривая: – Вы, может, и не заботитесь о безопасности своего ребенка, зато я о безопасности своего забочусь!
Естественно, кот стал идеальным способом отвлечь меня от религии. Я больше не отвечала за столом на звонок Иисуса. Вместо этого я повсюду носила Тиграстика на сгибе локтя и сценическим шепотом, непременно поблизости от родителей, наставляла:
– Может, мои родители и зомби, помешанные на сексе и наркотиках, но я никогда не дам им тебя обидеть.
Родители же просто были рады (с Иисусом я рассталась) и закрывали глаза на то, что я вечно держала Тиграстика при себе: и в Тайбэе, и в Турине, и в Топеке. Свернувшись клубочком, он спал рядом со мной в моих кроватях в Кабуле, Каире и Кейптауне. За завтраком в Банфе или в Берне я сказала:
– Нам не нравятся обезжиренные, проданные по принципам честной торговли сосиски из тофу. Мы требуем, чтобы нам их больше не подавали.
А в Копенгагене заявила:
– Мы хотим еще один шоколадный эклер, иначе мы не пойдем сегодня на премьеру «Богемы».
Само собой, Тиграстик оказался идеальным спутником для похода в оперу: по большей части он спал, но одним своим присутствием провоцировал у моих родителей-аллергиков едва сдерживаемые приступы гнева. В «Ла Скале», «Метрополитене», «Альберт-холле» – шлейф из кошачьих волос и скачущих блох тянулся за нами повсюду. Чем больше я отдалялась, с головой уходя в общение только со своим новым котенком, тем чаще отец разглядывал снимки и досье нищих детей, которых отдавали на усыновление.
Чем больше я замыкалась, тем активнее мама листала в ноутбуке списки недвижимости. Родители об этом даже не заикались, однако, несмотря на их махинации с соей, Тиграстик под моей опекой очень растолстел. Кормежка делала его счастливым, это делало счастливой меня; всего две недели переедания – и носить его стало все равно что тягать наковальню «Луи Виттон».
Было это не в Базеле, не в Будапеште и не в Бойсе, но как-то вечером мне попалась дверь, ведущая в темный просмотровый зал. Было это в нашем доме в Барселоне. Я шла по коридору и заметила, что дверь приоткрыта. Из темноты доносился кошачий вой, нестройный дуэт, будто два уличных кота выражали свою страсть. Прильнув к щели, я увидела на экране корчащийся, перемазанный слизью сгусток. Это орущее желеобразное существо – новорожденная я, – очевидно, было не радо тому, что его извлекли под жесткий свет софитов, под камеры документалистов, в дым курящегося шалфея.
В центре зала среди пустых кресел сидела мама. Прижав к уху телефон, она смотрела нудную видеозапись начала моей жизни. Ее плечи вздрагивали. Грудь вздымалась. Она безутешно рыдала.
– Пожалуйста, послушай меня, Леонард. – Ее щеки пылали, свободной рукой она утирала слезы. – Я знаю, что это ее судьба – умереть в свой день рождения, но, пожалуйста, пусть моя малышка не страдает.
21 декабря, 10:46 по тихоокеанскому времени
Любимого свалила загадочная хворь
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
За несколько дней жизни у меня Тиграстик распух: сначала до размера шарика из поп-корна, потом бриоши, и сделался на ощупь рыхлым и мягким, как домашняя сливочная помадка. Вскоре он перестал писать в лоток, а кроме того, мяукать, так что мне приходилось на манер чревовещателя самой издавать эти звуки при родителях: радостно попискивать сквозь застывшее в улыбке ротовое отверстие.
В уютном Мумбаи, Мехико-Сити или Монреале за завтраком (сашими из сырого тунца, севиче из креветок и паштет из утиной печени) мой котеночек к еде не притронулся. Отец с матерью тайком посматривали на мои бесплодные попытки его накормить и обменивались взглядами каждый из-за своего ноутбука. Я же пристроила безобразно распухшего питомца возле своей тарелки и соблазняла сочными лакомствами. Для меня Тиграстик был возможностью пристыдить родителей, показать им правильный – не-веганский, не-языческий, не-рейганский – стиль воспитания. Все эти прежние мамины и папины увлечения применялись ко мне, когда я росла; их-то я и хотела избежать. Моя стратегия заключалась в том, чтобы безмерно обожать Тиграстика и выпустить его во взрослую кошачью жизнь хорошо адаптированным и не страдающим от излишнего беспокойства по поводу собственного тела.
Тут – для своих сотрапезников – я издала негромкое «мяу».
Видишь, милый твиттерянин, что я натворила? Видишь, как я загнала себя в угол? В Бангалоре, Хайдарабаде и Хьюстоне котенок определенно был болен, но я не могла признать этот факт, обратившись за советом к своим. За завтраком в Ханое отец внимательно посмотрел на раздувшийся меховой мячик – тот лежал у моей тарелки и тяжко дышал – и, изобразив Ctral+Alt+Безучастность, поинтересовался:
– Как дела у Тигрика?
– Его зовут Тиграстик! – возмутилась я, сгребла котенка, положила на колени и прибавила: – С ним все хорошо. – Затем мяукнула сквозь сжатые губы. Незаметно потянула за уголки неподвижного рта Тиграстика и сказала «мяу».
Папа удивленно посмотрел на маму и спросил:
– Тигр не болен?
– С ним все хорошо!
Мама бросила Ctrl+Alt+Безмятежный взгляд на коматозный клубок, шевелившийся на салфетке у меня на коленях.
– Может, свозить его к ветеринару?
– С ним все хорошо! Он спит.
Показывать родителям страх было нельзя. Я гладила дрожащий комочек шерсти и чувствовала, что он горячий, слишком горячий. Густые выделения облепили его закрытые веки и стекали к черным крохотным ноздрям. Хуже того, шкурка на боках туго натянулась, живот раздуло. Сердце стучало слабо: сквозь мягкую шерстку казалось, что оно от меня в тысяче миллионов миль. Первый вариант: я накормила его чем-то не тем. Либо перекормила. Он тяжело дышал, чуть высунув розовый язычок, хрипел, как умирающий. Тиграстик уходил медленно, болезненно, как и моя бабушка. Пальцы сами собой отыскали точку между передними лапами, а мыслительные потроха моего мозга начали отсчитывать: «раз аллигатор… два аллигатор… три аллигатор…» между редкими непостоянными ударами. Я заметила, что родители перестали есть. Запах болезни, исходивший от котенка, отбил всем аппетит.
– Не сводить ли тебя вместе с Тиграстиком к психотерапевту? Он поможет справиться с горем, – предложил папа и сглотнул, выдав Ctrl+Alt+Тревогу. – Поговоришь о смерти дедушки и бабушки.
– Нет у меня никакого горя!
Я продолжала считать про себя: «пять аллигатор… шесть аллигатор…», а удары сердца слабели.
Мать беспокойно зашарила глазами по столу, остановилась на корзине с выпечкой, подняла ее, достала и протянула мне что-то из вкусностей:
– Хочешь кексик?
– Нет!
Я считала: «восемь аллигатор… девять аллигатор…»
– Но ты же любишь кексы с черникой. – Ее глаза внимательно следили за моей реакцией.
– Я не голодна! – гавкнула я. «Одиннадцать аллигатор… двенадцать аллигатор…»
Хриплое дыхание Тиграстика прекратилось. Безумно дрожащими пальцами я пыталась массировать отказавшее кошачье сердце. Чтобы скрыть свои усилия от родителей, я накрыла распухшее тельце льняной салфеткой. Сквозь толстый слой ткани пульс не прощупывался.
– Я не голодна! – повторила я, скрывая панику. – Тиграстик здоров и счастлив! И я никому не отрывала его банан!
У мамы сделалось такое лицо, будто ей влепили Ctrl+Alt+Пощечину. Она потянулась через стол. Видимо, это был инстинктивный материнский порыв млекопитающего, неудачная попытка обнять, рефлекс, доставшийся от предков-приматов.
– Мэдди, лапонька, мы только хотим тебе помочь.
Я отпрянула, прижимая к себе притихшего котенка, и нанесла встречный удар. Мои слова были чистым ядом:
– А может, нам просто бросить Тиграстика на какой-нибудь дальней ферме в глуши? Как тебе такое? – Срываясь в истерику, я сказала: – Или отправим котенка в дорогую швейцарскую школу – пускай поживет там, в полной изоляции среди злобных богатеньких кошечек!
Про себя я продолжала считать («восемнадцать аллигатор… девятнадцать аллигатор… двадцать аллигатор…»), но знала, что уже поздно. В Сеуле, Сан-Паулу или Сиэтле я выскочила из-за стола и, едва не падая, помчалась в спальню с котенком в салфетке-саване.
21 декабря, 10:49 по тихоокеанскому времени
Отрицание
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Давным-давно досмертная одиннадцатилетняя я носила замотанное в ткань кошачье тельце по Антверпену, Аспену и Анн-Арбору. Словно завернутый в одеяло труп бабки Джоуд[28] – еще одна отсылка к книжкам, – я тайком провозила бедняжку Тиграстика через разнообразные пункты иммиграционного и таможенного контроля. Я носила его привязанным к телу под одеждой – так мама с папой часто прятали контрабандные наркотики. Разумеется, его тухлый запах не делался слабее. Не уменьшалась и верная свита из крылатых насекомых – по преимуществу мух, но также червячков и личинок, которые появились будто по волшебству.
То ли пограничники слишком расслабились, то ли родители давали кому надо немалые взятки, но мой скорбный груз ни разу не нашли. Время от времени я тихо и обреченно мяукала, но постоянно хранила свой секрет все в той же салфетке. Не думай, милый твиттерянин, что я тронулась; я знала, что котенок умер. Когда чувствуешь телом, как оседает его шкурка, не можешь не заметить кап-кап-капель холодных жидкостей. Под свитером – котенок сливался с моим животом, будто нерожденный, невыношенный ребенок, – я ощущала, как осыпаются его кости.
Через несколько часов после смерти Тиграстика его пушистый животик стал раздуваться. И да, я наверняка временно обезумела от горя, но понимала, что котенка наполняют газы – продукты экскреции кишечных бактерий. И да, наверняка я втайне боялась, что причиной гибели стало то, чем я его кормила, но я знала слово экскреция и знала, что мой любимый вот-вот лопнет и от сокровища моего сердца останется только кишащая насекомыми оболочка. Льняная салфетка сделалась липкой. Я гладила Тиграстика, и для моих рук он не был мертв, однако, тиская его, я старалась не слишком усердствовать.
Мы ехали в длинном лимузине, родители сидели рядом друг с другом спиной к водителю – как можно дальше от меня. Унылое выражение их лиц и угрюмые голоса означали, что мама с папой чувствовали, как все обстоит на самом деле. Тем не менее во время той поездки в аэропорт из нашего дома в Джакарте, Джорджтауне или Джексон-Холле мама спросила:
– Как там наш маленький пациент? – Глаза у нее были красные, в певучем голосе – деланная Ctrl+Alt+Бодрость. – Получше?
В плюшевых внутренностях лимузина трудно не замечать вони и неотвязных мух. Мамина рука совершенной формы, вылепленной занятиями йогой, метнулась к пульту управления кондиционером, ухоженные пальцы переключили его в режим арктического шторма. Затем она достала пузырек с ксанаксом, бросила себе в рот несколько таблеток и протянула пузырек папе.
У меня на коленях, все в той же салфетке, покоилось мое сердце, и было оно одеревенелым и холодным. Мое сердце было бомбой замедленного действия, истекавшей продуктами разложения. В ответ на мамин вопрос я сумела лишь вяло мяукнуть. За мраком тонированных стекол мелькнули и растворились позади пригороды Лиссабона, Ла-Хойи или Лексингтона. Мы гнали вперед, и я чувствовала, как гнилостные соки моей родственной души вытекают и пачкают мне шорты-юбку. Под разглаженной салфеткой прорисовывались гористые острова и затейливые береговые линии. На ткани в пятнах тления прокладывался маршрут путаного похода, в котором все, что ты любишь, рассыпается в прах.
Это было противоположностью карты сокровищ.
Отец? Отец почти не обращал внимания. Устроившись в плюшевом салоне, он вчитывался в газету, в лососевого цвета страницы «Файненшл таймс». Виднелись только его ноги ниже колен – ноги в отутюженных брюках с отворотами. Только они да пальцы рук, державшие газету. На одном было золотое обручальное кольцо. Мать подавляла приглушенное таблетками сочувствие, я все сильнее погружалась в отчаяние, отец звонко хрустел страницами. Он переворачивал их, демонстративно шурша. Обрати внимание, милый твиттерянин, бизнесмен с газетой хуже любой порхающей по жизни в бальном платье из тафты героини Джейн Остин.
– Мэдди, – позвала мама. В ее голосе звучало деланное оживление. – Не хочет ли Тиграстик завести братика?
То есть она была беременна? То есть она рехнулась?
Из-за стен бумажной крепости отец сказал:
– Дорогая, мы хотим усыновить – из-за ширмы войн, котировок и результатов матчей – ребенка из какой-нибудь жуткой страны.
То есть я обращала на них мало внимания. То есть они хотели, чтобы их больше ценили.
– На возню с документами ушли месяцы, – сообщила мать. – Это не так просто, как взять себе… – Она кивнула на промокшую, скомканную у меня на коленях салфетку.
Сквозь слезы я издала почти неслышное сдавленное «мяу».
Отец сердито тряхнул газетой. Мать зашуршала пузырьком ксанакса, доставая очередную таблетку. Мои руки забыли об осторожности, и я почесала ногтями животик котенка. Милый твиттерянин, от этого в закрытом просторном салоне лимузина раздутая брюшная полость бедняжки Тиграстика лопнула.
21 декабря, 10:55 по тихоокеанскому времени
И наконец, жестокое возмездие
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Мы собирались упокоить материальные останки моего драгоценного Тиграстика, спустив в унитаз в «Беверли Уилшир» и устроив ему скромную, но изысканную церемонию – такую же, как моей золотой рыбке, Мистеру Плюху. Личная прислуга из горничных-сомалиек распахнула окна и зажгла ароматические свечи, я пронесла пахнущие смертью завернутые в салфетку останки в главную уборную нашего номера. На похоронах присутствовали мои родители: они стояли возле гидромассажной ванной. Отец в нетерпении притопывал, нос сделанной на заказ туфли громко пощелкивал по кафельному полу. Похоронный кортеж состоял из тучи мух. Нас, скорбящих, буквально накрыло вуалью из черных насекомых.
– Сливай, – скомандовал папа.
Сквозь надушенный носовой платок мама сказала:
– Ну, уже аминь.
Сердце мое было разбито. Я стояла над разверстым унитазом и отказывалась отпустить того, кого глубоко любила. Я была в таком отчаянии, что молилась: «Позвонил бы сейчас Иисус», забыв, как сама же его и выдумала. Иисуса не существовало, и доктор Анжелу не оживит прикосновением зловонный мешок с костями и гниющим мехом.
– Разве не надо помолиться? – просящим голосом сказала я.
– О чем? Мэдди, милая, молитвы – для суеверных дураков и баптистов, – ответил отец.
– О бессмертной душе Тиграстика! Ну пожалуйста!
– Помолиться? – произнесла мама.
Я упрашивала их обратиться к сэру Боно или сэру Стингу за божественным вмешательством.
– Нет такой вещи, как душа, – сказал отец, сердито фыркнув, его дыхание пахло освежителем для рта и клонозепамом. – Малышка, мы это уже обсуждали. Ни у чего нет души, а после смерти ты гниешь и создаешь здоровый органический компост, в котором воспроизводятся подпочвенные формы жизни.
– Подождите, – попросила мама, закрыла глаза и принялась читать по памяти: – Ступай безмятежно сквозь суету и шум…[29]
У двери уборной немедленно стала собираться небольшая толпа горничных-сомалиек.
– Когда ведешь дела, будь осмотрителен, – продолжала мама. Напрягая память, она свела накачанные ботоксом брови. – Ибо мир полон обмана…
– Бога нет. Души нет. После смерти не остается ничего, – наставлял отец, затем перешел на крик: – Монашки в этой дорогущей католической школе вообще хоть чему-нибудь тебя научили?
Мама продолжала монотонно:
– Истины свои выражай негромко и ясно…
– Спускай, Мэдди, – говорил отец, Ctrl+Alt+Щелкая пальцами после каждого отрывистого приказа: – Спускай. Спускай. Спускай! У нас столик на восемь в «Патине»! – Он рывком задрал манжету и посмотрел на часы. Потом отмахнулся от назойливых паразитов. То есть от мух, а не от горничных-сомалиек, которые толкались в дверях, наблюдая за необычным похоронным обрядом.
Мой голос прозвучал слабо:
– Прости меня, котеночек. – Я крепко прижала размякший комок к отвислому животу. – Прости, что убила тебя. – Тут я расплакалась. – Прости, что убила тебя своей плохой материнской заботой. – Я оказалась худшей родительницей, чем мои мама с папой. От признания этого жуткого факта я принялась раскачиваться вперед и назад, хрипло рыдать и выжимать несвежие могильные соки из моего любимого питомца, но предать Тиграстика воде, месту его последнего упокоения, так и не решалась.
Под отцовские чуть слышные понукания мать подошла ко мне и заворковала.
– Мэдди, малышка… – нашептывала она, – ты не убивала котенка. И никто не убивал. – Мама легонько похлопала меня по спине и положила руку на плечо. – У мистера Тигра было генетическое заболевание – поликистоз почек. То есть кисты в почках, милая. Тут никто не виноват. Кисты разрастались, пока он не умер.
Хлюпая красным носом, я посмотрела на нее через запотевшие, заплаканные очки.
– Но ветеринар…
Мама отрицательно покачала головой. Ее скорбные глаза, эти выразительные глаза всех сыгранных ею госадвокатов, защищавших смертников, и всех сиделок у постелей умирающих.
– Малышка, его нельзя было вылечить. Он родился больным.
– Откуда ты знаешь? – спросила я и тут же устыдилась своего инфантильного, скулящего тона, жалких слов, которые пробулькала сквозь мокроту в горле, сквозь муку.
– Это было на карточке, – объяснила мать. – Помнишь карточку на его клетке в приюте?
На мраморном туалетном столике выстроились оранжевая баночка ксанакса, ваза с трепетными веточками пурпурных орхидей, корзина с грудой мыла «Гермес».
– На ней было написано, что мистер Тигр не прожил бы и шести недель. – Мама скрутила крышку с банки ксанакса. – Давай-ка скушаем по доброй таблеточке. Сегодня приезжает твой новый братик. Разве это не чудесно?
– Бросайте кота, – скомандовал отец. Он хлопнул ладонями над головой и прикрикнул: – Кидайте кота, и будем двигаться дальше!
Я обернулась к родителям и медленно прорычала:
– Вы знали? – Слезы мгновенно испарились. Трупик на моих нежных руках кишел личинками. Мой голос, будто лавина в Швейцарских Альпах, катил на них тысячи миллионов тонн льда и камней: – Все это время вы знали, что взяли умирающего котенка?
Раздался приглушенный звонок – звонили в дверь номера. И еще один. Стая горничных-сомалиек не спешила открывать и наблюдала за нами в проем ванной. Наблюдали и камеры.
– Знали, что ему кранты, и просто позволили мне мучиться?
Сделавшись почти лилового цвета и заиграв желваками, отец мрачно глянул на мать.
Я взвыла, как сирена:
– Вы должны были сказать, что мой ребеночек умрет! – Лелея свою боль, я возмущалась: – Вы что – не понимаете? Почему вы позволили мне любить того, кто умирает?
Мама подала мне стакан воды. Другой рукой протянула таблетки.
– Конфетка моя, мы просто хотели увидеть тебя счастливой, прежде чем тебе исполнится тринадцать. – Она была в таком смятении, что вообразила, будто я стану пить воду из-под крана. Воду из-под крана в Лос-Анджелесе.
Глядя не на меня, а вперив взгляд в съежившуюся мать, отец расправил плечи и вытянулся во весь рост.
– Поверьте мне, юная леди. – Голос его звучал холодно, глухо, обреченно. – Никто не хочет знать, что его ребенок обречен на смерть.
Тут я впервые уловила запах пятидесятилетнего «Шиваса». Отец набрался.
– А давайте сделаем Тиграстику липосакцию, набьем татуировку, чтобы он стал похож на шлюховатую Пегги Гуггенхайм[30]! – огрызнулась я.
Еще до того как правда об их сговоре вскрылась, отец шагнул вперед и выхватил хрупкие останки из моих рук. Он кинул их в разверстый унитаз и немедленно нажал кнопку смыва. Да, милый твиттерянин, я прекрасно помню, сколько всего приключалось со мной в последнее время в уборных, будь то удушливый общественный туалет в глухомани или золоченые удобства «Беверли Уилшира». Так ушел мой драгоценный Тиграстик. Вода закружила, плеснула и унесла его трупик. Навсегда.
Над ухом раздался мамин шепот:
– Этот мир полон обмана, тягот и разбитых мечтаний, и все же он прекрасен.
Я уставилась на родителей в немой ярости.
Но ушел ли Тиграстик на самом деле? От шокирующего откровения о кистах во мне закипала злость, внутри начинала бурлить желчь, одновременно с этим мутные воды поднимались и в унитазе. Любящие, прежде участливые, прежде заботливые, прежде обожавшие родители меня подставили. Подарили питомца, который – и они знали об этом – вскоре должен был скончаться. Вода вздымалась, к горлу подкатывало едкое чувство. Тиграстик ушел, но его тело застряло где-то в зобу роскошных гостиничных труб, и теперь несвежая туалетная вода спиралью поднималась вверх – она перехлестнула через край фаянсовой могилы и хлынула на каменную плитку пола.
В дверь снова позвонили. Отец двинулся открывать, я преградила ему дорогу. Стоя между ним и дверью ванной, я замахнулась… как когда-то «Биглем», желая наказать того, кто совал мне мерзкий собачий помет… замахнулась ладонью, подскочила и прыгнула, чтобы точно попасть по гладко выбритому лицу.
Оно сделалось Ctrl+Alt+Потрясенным. Унитаз изрыгнул воду. Он подавился мертвым телом моего котеночка, его рвало. Из простой сантехники он превратился в котел, где кипели и плескали через край гниющие кошачьи части и злое колдовство.
Даже пребывая в оцепенении, я не могла не заметить, как в дверной проем ванной вошел странный мальчик, определенно беспризорник. Его шишковатый лоб наводил на мысли о романских руинах и готике. О волках. О горбатых цыганках-чародейках. Вид угрюмого бродяжки… извержение унитаза… моя бешеная оплеуха… от всего этого мать завизжала, а отец дал мне пощечину – быструю, будто она была эхом моего удара.
21 декабря, 10:58 по тихоокеанскому времени
Трагическая развязка истории с котенком
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Да, отец меня ударил.
И да – пусть я высокомерная романтичная особа, жаждущая стать многострадальной Элен Бернс, зато я понимаю: получить шлепок по губам, на мою же беду слишком дерзким, – это совсем не так классно, как мне представлялось.
В благоустроенной ванной комнате «Беверли Уилшира» холодная вода из подавившегося котенком унитаза текла мимо наших ног. Папин шлепок был слабым – моя голова едва мотнулась, – но звон от него так и скакал между кафельных стен. Моя пухлая детская ручонка от удара по твердому папиному лицу болела больше, чем щека от его оплеухи. Широкое зеркало охотно отразило нас обоих: крохотный алый отпечаток моей руки и мое лицо, темное от злости. Мама в окружении горничных, ассистентов и прочих прихлебателей стояла рядом, прикрыв глаза ладонями с клиновидными пальцами, чтобы не видеть жестокой сцены. Клочки рыжего меха плыли на гребнях прилива; нас – всех нас – затопило. Только странный усыновленный незнакомец держался в стороне от семейной драмы. Этот угрюмый, разбойничьего вида подросток – он был предвестником бедствий, грядущих из какого-то далекого, терзаемого распрями, одуревшего от крови феода. Это суровое лицо будущего мужчины, вскормленного, без сомнения, алчными волками, принадлежало Горану. Таков был напряженный момент нашей первой встречи.
В следующие дни и недели – в Найроби, в Нагасаки, в Неаполе – отец откровенно переключил все свои теплые чувства с меня на этого мрачного бродяжку. Так же как я совсем недавно выказывала недовольство посредством котенка, папа теперь обращался ко мне через Горана. Например: «Скажи сестре, что на Рождество она ничего не получит. Разве только удлинитель к ремню безопасности». Не то чтобы мы вообще праздновали Рождество. Отец меня не замечал. Я была сестрой Горана или дочерью своей матери, но для него – невидимкой. И поскольку он меня не видел, говорить с ним я не могла. Так мы перестали существовать друг для друга.
В Риме, Рейкьявике, Рио для него я уже сделалась призраком.
Затем произошел тот несчастный эпизод в «Диснейуорлде» – Горан перерезал глотку пони. Затем Горан стащил мамины награды «Пиплз чойс» и продал через Интернет. После этого отец стал понемногу оттаивать, но было уже поздно: вскоре – совсем вскоре – я умерла по-настоящему.
21 декабря, 11:59 по тихоокеанскому времени
Прибытие мерзости
Отправил Леонард-КлАДезь
В своих писаниях неоплатоник Зотикус в третьем веке предсказывал, что однажды некая могучая страна будет править всеми остальными народами. Она расположится на острове посреди океана, стремительно вберет в себя богатства целого мира, и в ней поселятся правители со всей земли. Неоплатоник Прокл Диадох в пятом веке описывал эту страну как прекрасный мираж. Согласно египетским иероглифам, она будет плыть по краю окоема.
И здесь вынесет на берег рукотворное дитя. Оно пойдет по берегам облачного цвета, сознавая свою наготу не более, чем сознавали первые люди.
Весь пластик находит там свое последнее пристанище. Там – безмятежный центр Саргассова моря пластика. Северное Тихоокеанское кольцо – так называют это кладбище.
И явится туда человеческая мать – придет пешая, по тому же берегу, погруженная в горе. И женщина эта будет чрезвычайно одинока, сопровождать ее будут лишь стилист, пресс-агент, четыре вооруженных телохранителя, инструктор по йоге, два наставника-гуру и диетолог. Женщина заметит рукотворное дитя: стройную фигуру с кожей столь безупречной, сколь безупречен может быть лишь пластик. С лицом столь безукоризненным, сколь безукоризненной может быть только фотография. Волосы – огромная копна из нитей, густая, расчесанная бесконечными океанскими волнами. И вся наружность рукотворного ребенка говорит, что это – дитя-девочка.
И девочка эта неописуемой красоты.
Еще издали, едва заметив дитя, одинокая женщина окликнет ее, говорит Платон. Она застынет на месте, у нее перехватит дыхание. Она несмело шагнет вперед, невольно воздев руки, чтобы обнять видение, и воскликнет: «Мэдисон?»
Ибо глаза скорбящей матери узнают в этом морском даре ее воскресшего ребенка. И эту женщину, бредущую по берегу, нарекут королевой сего богатого королевства.
Здесь давно потерянный ребенок воссоединится с горюющей родительницей. Здесь произойдет чудо, свидетелями которого станет вся ее свита.
На глаза женщины набегут слезы. Ибо эта незнакомка, что стоит голой на сияющем берегу… эта незнакомка стройна и таинственно тиха – не толста, не ворчлива, не своенравна и не угрюма, – однако в остальном сходство совершенно. Это убитое дитя, восславленное дитя. Прежде чем женщина окликнет его во второй раз, пишет Платон, у нее перехватит дыхание от переполняющих ее чувств.
Так зло подбросит свое дитя в гнездо ни о чем не подозревающей птицы.
Так, согласно Саисским папирусам, добру будут наставлены рога. А зло жаждет приладить добру пару рожек.
Ибо эта иномирная красота, эта девочка, порожденная пластиком и выпестованная морем, приветливо раскинет руки навстречу матери. Сладким голосом она проговорит: «Мама». Дитя-девочка выступит вперед, обнимет женщину и произнесет: «Камилла Спенсер, я вернулась к тебе». Держа в объятиях потерявшую ребенка женщину, она скажет: «Я вернулась как доказательство вечной жизни. Я принесла весть о рае».
21 декабря, полдень по гавайско-алеутскому времени
Фата-Моргана
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
В конечном счете это история о трех островах. Как у Лемюэля Гулливера. Первым нашим островом был Манхэттен. Вторым – островок посреди шоссе. О третьем речь пойдет далее.
После нашего унизительного фиаско в аэропорту Лос-Анджелеса я следую за своим пастырем-медиумом в индивидуально переоборудованный CH-53D «Си-стэллион», «Гайя винд», и вертолет долго, на небольшой высоте несет нас над Тихим океаном. Светит послеполуденное солнце, декабрьский воздух кристально чист, так что вид снаружи потрясающий.
Мы летим на запад. Сперва я замечаю на горизонте слабое свечение. Даже при ярком дневном свете кажется, будто совсем не на своем месте и раньше времени занимается причудливая заря. Голубое мерцание. Через три с небольшим часа после взлета перед «Гайя винд» возникает суша. Я, как некогда Гулливер и Дарвин, вижу незнакомые берега. Под чоп-чоп-чоп широких лопастей мы все ближе к этой странной, невероятной местности, к светящимся скалистым горам. Отражая солнце, блещут просторные равнины. Поверхность земли рябая от бегущих над ней облаков, пики умопомрачительной высоты взлетают ввысь, в туман. Этот фантастический ландшафт напоминает не столько земную твердь, сколько маковки и завитки взбитых сливок, правда, сильно увеличенные и искристо-белые, как крупинки столовой соли. Не то чтобы родители – бывшие хиппи и сыроеды – когда-нибудь давали мне соль.
Мой опьяненный компаньон мистер Кресент Сити наклоняется, его глаза в кровавых жилках таращатся на растущее перед нами видение. Челюсть отвисает, усиливая и без того отупелое выражение лица. Он роняет одно-единственное восторженное слово:
– Мэдлантида!
О боги!
Опровергая старое выражение «Покупайте землю – ее больше не делают», прямо перед нами лежит доказательство того, что ее все-таки делают. По крайней мере Камилла с Антонио.
Родители часто упоминали свой замысел. Такую они поставили амбициозную цель: решить массу самых серьезных мировых проблем одним грандиозным махом. Во-первых, их умы занимало кружащее воронкой море пластиковых отходов, известное как Тихоокеанское мусорное поле. Во-вторых – глобальное изменение климата. В-третьих – сокращающийся ареал обитания полярного медведя, в-четвертых – тяжкий груз их подоходного налога.
Сказать по правде, милый твиттерянин, налоги поглощали львиную долю их внимания (потерпи, скоро станет ясно, к чему я веду).
Чтобы решить все эти досадные проблемы, Антонио и Камилла Спенсеры предложили открытый публичный проект. Еще до моей гибели они активно лоббировали мировых лидеров; будучи заправскими кукловодами, подгоняли общественное мнение под свою мечту – создание нового континента, гигантского плота из пенистого полистирола и связанных полимеров площадью в два Техаса. Примерно посреди Тихого океана находилось то самое вечно движущееся, беспрестанно растущее поле мусора, те обширные пространства магазинных пакетов, пластиковых бутылок, деталей «Лего» и всех прочих разновидностей плавучих, танцующих на волнах пластиковых отходов, которые поймали течения Тихоокеанского кольца.
Во имя восстановления экологии родители организовали международный фонд, целью которого было объединить постоянно расширяющуюся груду мусора. Перемешивая это пенопластовое рагу, эту трясину измельченного целлофана, плавя его по частям раскаленным воздухом с клеевой добавкой, из набрякшего от воды экологического кошмара они создали глазированную конфетку. Эта синтетическая страна чудес занимает миллионы акров, громоздится сияющими горами, раскатывается холмами, среди них плещут озера пресной дождевой воды и внутренние моря. Материк взбитых сливок плывет по волнам, и ему не страшны землетрясения, он прокатывается по гребням самых страшных цунами. Его наиболее поразительное свойство – девственная белизна: перламутровая, с отливом, безупречная белизна с едва уловимым намеком на серебристый оттенок.
Издали кажется – видишь рай: барочные башенки с куполами – такие чудятся среди кучевых облаков, когда лежишь на спине где-нибудь в лугах Танзании в пасхальные каникулы. Не то чтобы мы праздновали Пасху. Да, я отыскивала непременные крашеные яйца, но родители говорили, их прятал Барни Финк[31], который каждый год дарил мне огромную корзину со сладостями из порошка бобов рожкового дерева[32]. Не то чтобы мама позволяла мне, хрюшке-толстушке, их есть. Да никто эти рожковые сладости и не любит.
Среди фантастического ландшафта из дутого пластика высокие белые пики вздымаются над беседками из белых роз, над арками и подпорами, двориками и воротами, яркими, как сахарная вата. Такой белый цвет видишь языком, когда облизываешь ванильное мороженое. Приближаясь к Мэдлантиде, постепенно различаешь белые ущелья и вершины. Перед нами восстановленный пластик, который, пока он не стал совсем гладким, обжигали залпами раскаленного воздуха. Отполированные, как стекло, пики и склоны не подвластны геологической физике; это пэрришева[33] аркадия: горы взмывают невероятно круто, сияющие вертикальные откосы цвета слоновой кости взлетают прямо вверх от белых берегов, ровных, как зеркало, и ярких, как прожектор на съемочной площадке.
Да может, я и жрущий сласти из рожковых бобов, сахарозозависимый бочонок на ножках, зато я знаю слово аркадия. А еще я прекрасно распознаю сомнительные способы уйти от налогов.
В противоположность предыдущим континентам Мэдлантида существовала на карте прежде, чем возникли ее горы и равнины. Эта раздутая и выбеленная местность из мусора всех мастей, каждый склон и утес были замыслены и смоделированы художниками, расписаны в чертежах прежде своего создания. Заранее придуманы. Предопределены до последнего квадратного дюйма.
Противоположность tabula rasa.
Камилла и Антонио когда-то верили в гармоничное схождение планет и энергию пирамид, а теперь так же ревностно продвигали этот девственный континент как Новую Атлантиду.
Мэдлантиду.
Вряд ли ты сможешь пролететь на такой высоте, чтобы это заметить, но общие очертания материка не каприз природы. Протяженные берега и редкие заливы созданы не силой речных систем. Нет, из космоса видно, что новый континент формой напоминает человеческий профиль. Обрубленная шея смотрит на юг, макушка – на север. Молочно-белый, алебастрово-белый профиль – гигантская камея на лазурном поле Тихого океана. На фоне отвисшего двойного подбородка этого бробдингнегского силуэта соседние Японские острова кажутся карликами. Затылок над жирной шеей устремлен к Северной Калифорнии, а бурундучьи щеки будто бы вот-вот перегородят морские пути возле Гавайев. Не стоит и пояснять: новенький континент, Мэдлантиду, отлили по моему подобию.
Из космоса Земля теперь чрезвычайно похожа на гигантскую монету, на которой отпечатано мое лицо. Такой снимок со спутника я видела на телеэкранах и обложках журналов в аэропорту Лос-Анджелеса. Вот он, пластиковый рай на Земле, названный в мою честь.
Округлое внутреннее море – мой глаз. У противоположного берега блуждающие пластиковые глетчеры изображали пряди моих непослушных волос. Портрет хоть и не лестный, однако точный. Это я, только в огромном масштабе. Если спросить мою маму, она бы заметила: чуть крупнее, чем на самом деле. Мои убитые горем родители рассказали бы, что задумали этот внезапный эксперимент по переработке пластика как грандиозную дань моей памяти. На это предприятие отец набрал денег у правительств каждой страны мира, пообещав взамен, что материк примет все отходы из нефтепродуктов, которые производит человечество. Его белизна станет отражать от планеты солнечное тепло и тем препятствовать изменению климата. А поскольку континент плавучий, его можно будет отогнать к северу и использовать как социальное жилье для перемещенных полярных медведей. Политики дружно кинулись поддерживать проект.
Он теперь завершен, однако на деле, сообщает мне мистер Кетамин, немногочисленные резиденты материка отстаивают в международных судах свою независимость. И вовсе не случайность, что все эти фанатичные патриоты (известные как мэдланты и желающие получить свободу от угнетателей-колониалистов) одновременно богатейшие люди планеты и что, согласно свежеподписанной конституции Мэдлантиды, их грандиозные доходы не будут облагаться налогами. Как и наследственное имущество. Вдобавок каждый из этой группки получит статус посла пластикового государства и тем самым дипломатический иммунитет в своих скитаниях по миру. Вот она, милый твиттерянин, – благородная мечта моих родителей: безграничные деньги и безграничная свобода. Все крупные корпорации жаждут перевести сюда свою штаб-квартиру.
Мы уже вошли в воздушное пространство континента: скользим над белыми пластиковыми горами, закладываем виражи над белыми пластиковыми равнинами. Впереди – пятно не белого цвета. Примерно в центре моего обширного, толстого профиля стоит корабль. Он увяз в спиральной впадине, изображающей вход в мой слуховой канал, ушное отверстие, через которое, согласно православному христианству, Святой Дух оплодотворил Деву Марию. Судно, которое крепко застряло посреди пустоши, как исследовательский корабль в дрейфующих льдах – или как Сатана в ледяном озере у Данте, – это суперъяхта моих родителей, «Пангея Крусейдер».
21 декабря, 12:15 по гавайско-алеутскому времени
Дома с Камиллой Спенсер
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин, на минуту перестань воображать, что этот грохочущий вертолет хотя бы отчасти движется энергией солнца или волн; спустя примерно миллион литров динозаврового сока мы садимся на «Пангею». Ах, «Пангея», ходящий по морям царственный palais[34]… Несмотря на то что корабль напоминает космическую станцию – сияющую, белоснежную, размером чуть поменьше Лонг-Айленда, – его главный салон оформлен а-ля типичная хибара в трущобах мегаполиса любой страны «третьего мира». Если забыть, что судно мягко покачивается и плавно скользит по соленым волнам Тихого океана, можно решить, что находишься на диких окраинах Соуэто или Рио-де-Жанейро.
Стекловолокно и тромплей творят чудеса: одна из переборок салона выглядит как стена из потрескавшихся, замазанных асбестом шлакоблоков. Самые известные художники-графферы мира из баллончиков с краской, не содержащей свинца, слой за слоем покрывали ее тэгами банд. В целом создается впечатление угрозы и политической солидарности с буйными народными массами; оно напоминает о грязной мужской уборной посреди шоссе в унылой глуши на севере штата Нью-Йорк.
Отвечаю Леонарду-КлАДезю: да, все это страшно смахивает на декорации. Однако потерпи – скоро станет ясно, к чему я веду. Мы приближаемся к пронзительной сцене: к возвращению блудной дочери в полузаботливые объятия матери. Я сосредоточиваюсь на обстановке лишь потому, что не готова к лавине эмоций, которая вот-вот на меня обрушится.
Вскоре хозяин грязной, болтающейся из стороны в сторону косы, мистер Кресент Сити, предстает перед моей мамой в просторном центральном салоне яхты. Я незримо сопровождаю его на аудиенции.
Сейчас я печатаю эти слова, а мама держит в руках коктейльный стакан, в котором поровну вишневого сиропа от кашля и темного рома, долька свежего органического ананаса и три мараскиновые вишенки, насаженные на бальзовую ножку бумажного зонтика – его за ничтожные деньги, на микрофинансирование развитых стран, смастерили чьи-то смуглые руки.
Для того кто так обеспокоен состоянием экологии, мама оставляет за собой парадоксально много отходов. Никак на это не влияет и то, что рядом нахожусь я. Мой призрак к ней очень близко – хоть фотографируй для журнала «Пипл», – однако она по-прежнему совершенно меня не видит.
Я сижу ровно на линии ее взгляда и щелкаю суставами призрачных пальцев. Ерзаю, ковыряю в носу, грызу призрачные ногти и все надеюсь, что она только делает вид, будто не замечает меня, просто игнорирует, но в любую секунду готова рявкнуть: «Мэдисон Дезерт Флауэр Роза Паркс Койот Трикстер Спенсер! ПЕРЕСТАНЬ!»
Так или иначе, пьяная или трезвая, но вот она, Камилла Спенсер: раскинулась на диване, в руке – коктейль, на коленях – журнал-таблоид. Великолепным театральным голосом, каким она обычно разговаривает только с горничными-сомалийками и далай-ламой, мать спрашивает своего охотника за головами призраков:
– Мистер Сити, отвечайте честно: вы отыскали дух Мэдисон?
В ее интонации – ловушка, ее голос – кобра, изготовившаяся к удару.
Из-под усов мистера К. – из-под грязных клочков цвета губ – доносится:
– Мэм, я нашел вашу дочь.
В глазах матери обжигающая боль – такую видит язык, когда кусаешь пережаренную в микроволновке пиццу «Кватро стаджиони».
– Доказательства, мистер Сити, – требует она.
– Когда-то давно, – говорит мистер К., – вы съели кошачье дерьмо, и мама вытащила из вашей задницы червя, длинного, как спагетти.
Мать давится напитком. Кашляет красной гренадиновой кровью на тыльную сторону ладони, кашляет, как ее мама, моя бабушка, и сквозь кашель умудряется прохрипеть:
– Вам это сказала моя мертвая мать?
Нет, мотает головой Кресент.
– Ваш ребенок. Клянусь.
– А мой убитый отец? – спрашивает она, запивая кашель коктейлем. – Полагаю, его вы также отыскали?
Кресент кивает.
– Говорили с ним?
О боги! Еще чуть-чуть – и мой оскудоумевший от наркотиков спутник выставит меня перепуганной членовредительницей из общественного туалета.
Кресент Сити снова кивает. Он подается вперед, и свечи – снизу, как рампа на сцене, – озаряют его изможденное лицо: блики скользят по морщинам и небритому подбородку.
– Ваш папа, мистер Бенджамин, сказал, что его не убивали.
– Тогда вы, мистер Сити, – пригвождает его мама, – вы – шарлатан!
Не убивали?
– Вы, мистер Сити!.. – восклицает мама. Она размашисто выкидывает вперед руку с выставленным указательным пальцем и тем же широким театральным жестом скидывает с колен журнал. – Вы – мошенник! – Журнал, взмахнув страницами, падает на пол обложкой кверху. – Потому что мой ребенок не умер! Моего отца жестоко убил психопат. А мой ребенок жив!
Она сошла с ума. Я не жива и я – не психопат.
На заголовке журнала у наших ног: «Мэдди Спенсер воскресла». А шрифтом чуть меньше провозглашается: «И сбросила 60 фунтов!»
– Вы и не должны верить на слово, – говорит мистер К., погружает руку в смердящий нарыв кармана на джинсах, откуда извлекает пузырек со знакомым белым порошком. – Я вам покажу. – Он протягивает бутылочку маме и предлагает: – Смелее, Святая мать Камилла. Поговорите с Мэдисон сами.
21 декабря, 12:18 по гавайско-алеутскому времени
Камилла становится туристом в загробной жизни
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
В салоне яхты мама принимает у мистера Кресента Сити пузырек с кетамином, глубоко запускает ухоженный ноготь в белый порошок – раз, другой, третий – и занюхивает огромные дозы так мощно, что голова с уложенными волосами откидывается на лебединой шее. Лишь когда ее палец перестает попадать в бутылочку, Камилла Спенсер боком оседает на диван, теперь ее знаменитая на весь мир грудь поднимается и опускается совсем незаметно для глаз.
Не давая пузырьку выпасть из расслабленной препаратом ладони, мистер Сити подхватывает склянку с драгоценным содержимым и окликает:
– Верховная Святая мать Камилла?
Я наблюдаю уже знакомую картину: на груди Камиллы возникает пятно голубого света. Оно делается ярче, вытягивается вверх наподобие побега, кружит по спирали и вырастает до потолка. На конце синего стебля вздувается бутон и принимает форму тела – размытого и обтекаемого. Синий цвет – такой, какой видит кожа, когда забираешься меж накрахмаленных и отглаженных простыней «Пратези» – шестьсот нитей на квадратный дюйм; такой видит язык, когда ешь мяту.
Наконец проступают черты синего лица: широкие скулы, переходящие в тонкий подбородок. Ее глаза останавливаются на мне, на сидящем подле нее призраке; ее губы раскрываются, ее дыхание – словно парфюм. И вот этот самый изысканный дух говорит:
– Мэдисон Дезерт Флауэр Роза Паркс Койот Трикстер Спенсер, хватит грызть ногти!
О, милый твиттерянин, наконец-то успех. Я раздражена, следовательно, существую.
Упрятав заначку Чудесного К, мистер Сити осторожно прикладывает два пальца к обмякшей маминой шее, прощупывает пульс. Кладет руку ей на лоб и, запачкав большой палец тенью медного цвета, приподнимает веко – убедиться, что зрачок медленно расширяется.
Глядя на него сверху, призрак моей матери с тоской замечает:
– Мэдди никогда не понимала, зачем я принимаю так много наркотиков.
Уже не грызя ногти, я говорю:
– Это я. Я тут.
– Ты – лишь печальная проекция моего опьяненного рассудка, – настаивает она.
– Я Мэдисон.
Зависший в воздухе синий мерцающий дух качает головой:
– Нет. Я за свою жизнь съела достаточно ЛСД, чтобы распознать галлюцинацию. – Она улыбается – медленно и прекрасно, словно тропический рассвет. – Ты не более чем сон. – В ее голосе звучит пренебрежение: – Проекция моей нечистой совести.
Я, полагает она, – плод воображения.
Мамин дух вздыхает.
– Ты выглядишь точно так, как говорил Леонард.
Представь мое расстройство, милый твиттерянин. Дьявол объявляет меня своим изобретением. Бог – своим. Если верить Бабетт, я – часть некоего грандиозного заговора, устроенного моими так называемыми друзьями из ада. А теперь мать отмахивается от меня, считая, что я – ее видение, вызванное наркотиком. Когда наконец я сделаюсь своим собственным творением?
Паря под потолком, она объясняет: еще в ту пору, когда она была девочкой, пропалывающей сорняки и выбивающей коврики в глуши на ферме, ей начал звонить телефонный опросчик; он рассказывал ей о будущем. Поначалу мама думала, он ненормальный. Говорил этот человек гнусавым, резким, как у подростка, голосом. Хуже того, он прямо заявлял, что ему больше двух тысяч лет и что он служил жрецом в древнеегипетском городе Саисе. Либо он был молодым и глупым, подозревала мама, либо явным психом.
Улыбаясь своим воспоминаниям, она рассказывает:
– Когда Леонард позвонил в первый раз, он опрашивал абонентов кабельного телевидения… Ты же знаешь свою бабушку – она не разрешала подключать кабельное, но соврала, что у нас оно есть. Ты-то представляешь, как тоскливо бывает на ферме. Леонард спросил, можно ли ему позвонить на следующий день.
Этот телефонный собеседник знал о маме такие вещи, какие не мог знать никто. Вскоре он велел ей купить лотерейный билет, назвал цифры, а когда она выиграла, сказал, где ей надо сфотографироваться и куда именно отправить снимки – какому кинопродюсеру. Этот мальчик, Леонард, сделал ее знаменитой. Он объяснил, как ей встретиться с будущим мужем. Каждый день он звонил с новыми хорошими вестями о ее грядущем. Лотерейный билет выиграл. Ее взяли сниматься в кино, когда ей не исполнилось еще и семнадцати. Папчик отказался отпускать ее, и Леонард растолковал, как получить статус полностью дееспособного несовершеннолетнего.
Этот ангел-хранитель однажды велел ей набрать цветов и засушить в книге. Как пояснил Леонард, на память об отце, если вдруг она его больше не увидит.
– Твоя бабушка вроде бы понимала, – говорит мамин призрак. – Она купила мне лотерейный билет. Рассказала, что такой же телефонный опросчик звонил и ей – с самого ее детства. – Того звали Паттерсоном, и было это десятки лет назад. – Паттерсон указал точную дату, когда она родит девочку, и велел назвать ее Камиллой.
Мама уехала из глухомани и никогда о ней не вспоминала.
В двух словах может показаться, что телефонные опросчики рулили судьбой как минимум трех поколений нашей семьи.
Под этой престранной опекой безликого чужого ей человека кинокарьера мамы резко пошла в гору. Как и требовал Леонард, она познакомилась с моим отцом, вышла за него, и благодаря советам Леонарда их вложения росли как снежный ком. На какой бы край света ни заносили родителей их проекты – в Бильбао, Берлин или Брисбен, – Леонард всегда знал, куда звонить. Он выходил на связь каждый день и отдавал команды; родители стали верить ему безоговорочно. К двадцати пяти годам они сделались самой богатой, очаровательной и знаменитой парой на свете.
Годами Леонард наставлял моих родителей, а однажды позвонил матери в Стокгольм – или в Сантьяго, или в Сан-Диего – и предсказал день и час моего рождения.
– Он шептал мне в ухо, – клянется парящий мамин призрак. – Нашептал мне саму идею тебя.
Так я была зачата.
Красота ее лица озаряет меня, на призрачных веках сентиментальные слезы.
– Он попросил назвать тебя Мэдисон. Мы были в совершенном восторге. Он сказал, ты станешь великим воином, победишь зло в ужасной битве. Но потом он зашел слишком далеко…
Миг за мигом, говорила она, все в моей жизни происходило ровно так, как предсказывал Леонард.
– Потом он сказал, как и когда именно ты умрешь.
В какой-то степени, размышляет она, все матери знают, что их дети будут страдать и умрут; таково страшное, не произносимое вслух проклятие тех, кто дает жизнь. Однако знать точное время и место смерти своего ребенка – это слишком.
– Я знала, что моя судьба – стать матерью ребенка, которого убьют. Все мои роли были репетицией того вечера…
Камилла Спенсер. Камилла Спенсер. Включи кабельное в любой день и час и увидишь ее, многострадальную монашку, которая уговаривает раскаяться умирающего серийного убийцу. Она – стоическая мать-одиночка, официантка, чьего сына-подростка застрелили в бандитской разборке. Великая, Мудрая, Пережившая Трагедию Женщина. Радикалистка-Ветеран, Знающая Все Ответы.
Мистер Кресент Сити, не представляя, где ее дух, обращается ко всему салону:
– Вы видите ангела Мэдисон? Видите, что я не вру?
Они знали, как я умру, и это знание сдерживало их любовь ко мне. Мама закрывает призрачные глаза.
– Мы представляли, какие муки тебя ждут, и потому не подпускали к себе слишком близко. Я не могла видеть твою боль, и мы придирались, чтобы не позволять себе любить тебя слишком сильно. Мы хотели защититься от бремени грядущей трагедии и потому зацикливались на твоих недостатках.
А также пили и глотали таблетки.
– Ты думаешь, почему мы с отцом принимали столько наркотиков? Как еще жить тому, кто уверен в неминуемой смерти своего ребенка? – Страдальчески улыбаясь, она шепчет: – Помнишь, как было ужасно, когда умер твой котенок? – У мамы перехватывает дыхание, на мгновение она прикрывает глаза, потом берет себя в руки. – Вот почему мы не могли сказать, что Тиграстик обречен.
Леонард сообщил им, что я, вдохновляясь мягкими игрушками, стану писать в дневник вымышленные распутные истории. Что меня отправят в школу-интернат, в экологический лагерь, в глушь на ферму, так как, зная то, что знают родители, видеть меня каждый день им будет слишком больно.
– Я даже врала о твоем возрасте. Я говорила всем, что тебе восемь, поскольку Леонард вечно предупреждал: ты умрешь вечером в свой тринадцатый день рождения.
Телефонный опросчик наперед изложил ей всю мою краткую историю.
Тем вечером на церемонии «Оскара», стоя на сцене и поздравляя меня с днем рождения, она знала, что я испускаю последний вздох. Когда ее телевизионный образ, глядящий на меня сверху с экрана высокого разрешения в номере отеля «Беверли-Хиллз», произносил «Мы с папой очень-очень тебя любим…», она прекрасно понимала, что в этот момент меня душат удавкой. Говоря «доброй ночи, спи спокойно, моя любимая девочка», мать уже знала, что я умираю.
21 декабря, 12:25 по гавайско-алеутскому времени
Развоплощенная Камилла
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин, ты много раз наблюдал, как моя мама разыгрывает эту сцену: монолог драматической героини с пояснением событий, которые, согласно сюжету, привели к переломному моменту. Ты так часто видел ее в подобной роли, что отличить вымысел от этой новой реальности уже трудно. Однако еще никогда такого рода сцена не была столь сюрреалистичной. Мерцающий синий дух висит в воздухе посреди салона «Пангеи». Мамины слова… она говорит не как персонаж. Это выверенный, проникновенный, приглушенный голос диктора за кадром документального фильма.
Из парящей под потолком синевы он произносит:
– Все прежние религии необходимо выставить нелепыми, устаревшими, подавляющими личность, полными ненависти. Такую миссию возложил на них Леонард.
Чтобы расчистить место для новой мировой религии, остальные вероучения следует дискредитировать, постановил он. Все, что полагают священным, нужно низвести до уровня курьеза. Каждый, кто спорит о добре и зле, должен выглядеть глупцом, а те, кто упоминает Бога или Дьявола, – стыдиться своей потребности в высших силах. Людям надо так изголодаться по духовной жизни, чтобы с жадностью принять любую, какую им только предложат.
С самого маминого детства в сельской глуши все обещанное Леонардом исполнялось. Единственная причина, по которой она допустила мое убийство, – слова Леонарда о том, что я вернусь к семье и принесу большее счастье. Он давно заверял, что я стану звонить с того света и диктовать им правила новой мировой религии. Он велел моим родителям собирать в морях мусор и строить рай на земле и на высшей точке этого места возвести храм. Им следовало посвятить себя учению, провозглашенному их мертвой дочерью; лишь после этого и после того, как новая вера захватит весь мир, – лишь тогда их ребенок восстанет из могилы и поведет человечество к настоящему царству небесному.
– Мы завершили то, что начал Ницше, – говорит парящая в воздухе мать. – Бога следовало убить окончательно, прежде чем вновь его воскресить.
Леонард проповедовал, что человечество всегда будет жаждать стройной религиозной системы, но, как напуганный неуверенный ребенок, станет прятать эту жажду под маской сарказма и ироничной отстраненности. Любой, заявлял он, рано или поздно устает быть божеством самому себе. Люди хотят принадлежать чему-то большему, своего рода семье, которая примет их, даже несмотря на их самое скверное поведение. И такой семьей будут скотиниты.
Скотинизм, по замыслу Леонарда, – братство, принимающее и прославляющее худшие стороны своих адептов, даже те мелочи, которые сами скотиниты презирают: собственные тайные предрассудки, телесные запахи, свинское хамство.
Мать – великолепный рассказчик – пленяет.
– Через скотинизм, – поясняет она, – Леонард учит нас: спасение в том, чтобы сделать жизнь непрерывным актом прощения.
Не важно, что говорят или делают другие, – не обижайся. Согласно доктрине скотинизма, укорять – величайший грех, а жизнь на земле дана людям, чтобы испытывать друг друга неуважением большим и малым. Любой может плюнуть, выругаться, пустить газы, но никому не следует принимать это как личную обиду.
Всякое недоброе замечание или грубый жест со стороны – благо, шанс испытать свою способность к прощению.
– На словах это мерзко, – говорит мама, – но на практике – очень просто и мило.
С самых первых телефонных разговоров Леонард описывал ребенка Камиллы как современную Персефону.
Покуда мамин дух перемещается по салону, излагая диковинный сценарий (мертвые телефонные опросчики тянут за ниточки судеб всего человечества), мистер Сити наклоняет пузырек с кетамином, постукивая пальцем, насыпает на ноготь маленькую горку белизны и разом занюхивает. Потом еще одну.
Чтобы тронуть сердце каждого человека на свете, ребенок, принявший ужасную смерть и воскресший, должен быть знаменит. Подобно современному Аврааму, которому велели принести в жертву своего сына Исаака, родителям ребенка следовало приковать к себе глаза и уши мировых средств массовой информации. Ради этой отдаленной цели Леонард сделал Камиллу и Антонио Спенсеров всеобщим примером для подражания. Так все человечество узнало бы об их ребенке и скорбело бы о его безвременной кончине. Мир разделил бы презрение моих родителей к любой организованной религии, а впоследствии дружно обратился бы в новую, как только Спенсеры приведут доказательства загробной жизни.
Как однажды люди всем гуртом поддержали сою и коноплю, так же безусловно они подхватят и скотинизм.
Вот почему, милые твиттеряне, за месяцы до моего появления на свет газеты и журналы по всему миру напечатали снимок УЗИ с плодом Камиллы Спенсер. Видео моего рождения пускали по ТВ в прайм-тайм, оно получило «Эмми». С новорожденной мною – кричащей и осклизлой – познакомились миллиарды зрителей. Как и с моим котенком, Тиграстиком, по обложкам бессчетного числа журналов. День рождения за днем рождения вся планета наблюдала, как я превращаюсь из младенца в ребенка и в упитанную девушку.
Наблюдала она и за моими похоронами. Мой биоразлагаемый гроб несли короли и президенты.
Вполне очевидно: тот, кому предстояло меня убить, стал бы поносимым всеми Иудой. Родители искали долго. Они хотели усыновить худшего из юных негодяев и головорезов, надеясь, что он сделается моим палачом. И лишь когда они испытали Горана – дикого Горана, – то поняли: вот их злодей. Нет, происшедшее в «Диснейуорлде» не было случайностью. Скорее тщательно срежиссированным экспериментом. Когда Горану вручили нож и подвели к нему очаровательную лошадку… когда он без колебания перерезал ей горло, мама с папой убедились, что отыскали-таки актера на роль моего будущего убийцы.
21 декабря, 12:31 по гавайско-алеутскому времени
Что делает семью семьей
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
В Афинах, в Аспене или в Аделаиде мы с родителями всегда творили собственную семью. Когда бы мы ни оказывались вместе, наша любовь оставалась невредимой. Мы были не из тех обычных, привязанных к определенному участку затхлого компоста семей, которые выращивают картофель и чешут шерсть. Мы владели столькими домами в Дублине, Дурбане и Дубае, что ни один не считали своим настоящим домом. Мы походили не на генетически изолированных галапагосских зябликов мистера Дарвина; скорее на сгинувшие кочевые племена со страниц Библии. В Ванкувере, в Лас-Вегасе или Ван-Найсе единственным постоянным и неизменным для нас были мы сами.
Цементом, скреплявшим родителей, годами служили мои недостатки. Мой жир, мое тихое и мизантропическое аномальное поведение книжного червя – вот изъяны, которые они желали устранить. А когда я по уши увлеклась Иисусом… что тут скажешь – лучшего клея для их брачных уз не существовало. Прости мне это хвастовство, но я гениально удерживала вместе маму и папу, в то время как родители моих одноклассников постоянно женились и разводились с новыми людьми. В Майами, Милане или Миссуле – обстановка вечно менялась, но мы были друг у друга.
Были до этого момента. Вот почему Бог и воздвиг такой брандмауэр между живыми и мертвыми: досмертные всегда искажают то, что им говорят засмертные. Иисус, Мохаммед или Сиддхартха – когда бы умерший ни возвращался дать какой-нибудь банальнейший совет, его живой адресат перевирал все до последнего слова. В итоге разражались войны. Сжигались ведьмы. К примеру, когда в 1858-м году в Лурде Бернадетта Субиру вошла в воду, Дева Мария материализовалась лишь затем, чтобы предупредить: «Не играй здесь, малышка. Тут вредные-нехорошие медицинские отходы». История похуже: в 1917-м, когда Дева Мария явилась нищим детям-пастушкам в Фатиме, она всего-то желала подсказать им номер выигрышного лотерейного билета. Вот они, добрые намерения! Мертвая женщина хотела только помочь, а эти досмертные оборванцы Ctrl+Alt+Перегнули палку.
Подводя итог: досмертные все понимают неправильно. Впрочем, в нынешний исторический момент вряд ли стоит винить их в том, что они, изголодавшись духовно, готовы заглотить любую веру. Да, милый твиттерянин, пусть у нас есть вакцины от полиомиелита и поп-корн для микроволновки, однако светский гуманизм – лишь прикрытие в благополучные времена. В окопах никогда не молились Теду Кеннеди. Никто на смертном одре не складывает в отчаянии руки и, рыдая, не молит Хилари Клинтон о помощи. Мои же родители могли обращать в свою веру. Мои советы ввели их в заблуждение, и вот заголовки: «Камилла подает на развод!»
Я провалила свою вечную миссию удерживать родителей вместе.
21 декабря, 12:35 по гавайско-алеутскому времени
Камилла отрицает
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Я спрашиваю мать:
– Кто такая Персе…
– Персефона, – отвечает она.
Если верить Леонарду, Персефона была девушкой столь поразительной, что некий дикий персонаж по имени Аид, взглянув не нее лишь раз, безумно влюбился. Она жила на Земле с любящими родителями, но Аид соблазнил ее и сбежал с нею к себе в подземное царство. В отсутствие Персефоны в мире сделалось холодно. Без ее благодати листья опадали с деревьев, цветы увядали. Шел снег. Вода обращалась в лед, дни становились короче, а ночь прирастала.
Некоторое время Персефона была счастлива с мужем. В новом подземном доме она завела друзей, приняла их обычаи и среди равных себе сделалась общей любимицей, как прежде на Земле. Аид любил ее не меньше, чем когда-то родители, однако вскоре она по ним затосковала. Через полгода Аид сдался – он обожал ее и едва ли мог хоть в чем-то отказать. Но лишь когда она поклялась, что вернется в подземное царство, Аид позволил ей уйти.
Когда Персефона ступила на Землю, снег, укрывший ее прежний дом, растаял. Деревья зацвели и принесли плоды, дни сделались такими длинными, что разделявшие их ночи почти исчезли. Родители Персефоны необычайно обрадовались, и шесть месяцев они жили втроем, как когда-то до ее замужества.
По словам Леонарда, по прошествии полугода Персефона попрощалась с родителями и отправилась к мужу, Аиду. В ее отсутствие Земля уснула. Вновь миновали шесть месяцев, она вернулась, принеся с собой лето.
– И все? – спрашиваю я. – В университет она не пошла, нигде не работает? Просто мотается туда-обратно между родителями и мужем?
С печальной улыбкой (она такая слабая, что, похоже, последствия ботокса ощущаются даже на том свете) мать произносит:
– Моя дочь – Персефона…
Я испытываю смешанные чувства. Принять подобное предложение от Сатаны я не могла, но в мамином изложении оно казалось привлекательнее. Она не слишком-то лестна, эта идея, что меня родили, вырастили и раскормили, как теленка для ритуального заклания. Родители держались на расстоянии, поскольку знали, что моя жизнь завершится так трагично; даже выбрали убийцу и бросили меня ему на растерзание.
Вероятно, это объясняет мое плотское влечение к пышущему здоровьем Горану. Разве всех нас не зачаровывает орудие нашей будущей гибели?
Есть своя прелесть в том, что я родилась уже обреченной и что все, кого я любила, знали обо мне больше, чем я. Если так, то мне отпускаются любые грехи. Я беспомощна, несведуща, зато невинна.
Что меня раздражает, так это образ Леонарда-кукловода, ботаника-отщепенца, который названивает моей маме и дергает за веревочки; Леонарда, сидящего в аду с гарнитурой на голове за пультом телефонного опросчика и навязывающего свою философию одиннадцатилетней маме. Этот образ заставляет меня сказать:
– Я его знаю, Леонарда. Он начитанный, – говорю я, – но не знает всего.
Мамин призрак Ctrl+Alt+Ошарашен.
– Он обманул тебя, – продолжаю я. – Леонард купил твое доверие выигрышным лотерейным билетом и инсайдами с фондовых рынков, чтобы ты позволила меня убить. – Слова хлынули, их не остановить: – Мама, Леонард лжет! Скотинизм – большая ошибка! – Я придвигаюсь к ней, хочу успокоить. Мои руки раскинуты для утешающих объятий. – Все будет нормально. Ты была глупенькой одиннадцатилетней девочкой. Мне это так знакомо…
На мою призрачную щеку обрушивается оплеуха. Да, СПИДЭмили-Канадка, привидение может вмазать привидению. И очевидно, привидение-мать может влепить пощечину своей пухлой дочери-привидению. А главное – это больно.
Между тем мама тает. Ее тело раскинулось на диване, грудь вздымается, на лице проступает румянец. Ударившая меня призрачная рука почти исчезла.
– Ты врешь! – кричит растворяющаяся синяя мать. – Ты – галлюцинация!
Это не самый деликатный ответ, однако я говорю:
– Не глупи. Ты ведешь весь мир в ад.
Остатки ее призрака уже не видны. Только еле различимые слова повисают в воздухе салона:
– Не знаю, кто ты, но ты не мой ребенок. Ты – гадкий, жирный кошмар. Моя настоящая дочь прекрасна и безупречна, и сегодня – в этот самый день – она вернулась и принесла человечеству вечный свет.
21 декабря, 12:41 по гавайско-алеутскому времени
Еще одно любимое существо в опасности!
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
– Так почему Иисус? – спрашивает светящийся синим призрак мистера К. – Почему ты запала на Иисуса?
Пробегая пальцами по кнопкам смартфона, я пожимаю плечами. В то время я переживала самый пик полового созревания. Мне было одиннадцать, и менархе неслось на меня, как передвижная установка для сбора крови. То есть моя первая менструация. То есть менархе – это не имя кого-то там из Ветхого Завета. Я готовилась к тому, что со дня на день проснусь с огромной ношей в виде грудных желез. Заросли распустятся во всех моих потайных местах, и от гормонов я превращусь в зомби. Сколько раз я видела такое в своем швейцарском интернате. Сегодня девочка – бойкий, сообразительный плоскогрудый супергерой, а завтра – жеманная мисс Сексбомба.
– Так почему Иисус? – повторяет мистер Кетамин. Мы, два духа, сидим в главном салоне суперъяхты и присматриваем за отрубившейся матерью. Призрак мистера К. ровно того оттенка синего, какой видит мой язык, когда я грызу дробленый лед. Правда, сейчас я не ем ничего. Впрочем, и вес не сбрасываю.
Продолжая печатать, я поясняю: мои родители – это чуть больше, чем их физические потребности, рекреационные наркотики и случайный секс. Они – голодные плотские желудки, которые беспрестанно что-то поглощают. Закрутив с Иисусом, я хотела уклониться от всей той крови, слюны и спермы, которые грозили мне в ближайшем будущем.
СПИДЭмили-Канадка, спасибо, что вовремя предупредила. Читая твое последнее сообщение, я восклицаю:
– Ого! Фигасе!
– В чем дело? – спрашивает синий призрак мистера К.
– Мой котенок. Тиграстик.
СПИДЭмили-Канадка пишет, что Сатана рыщет по аду и выспрашивает, не видел ли кто рыжего полосатого котенка, и предлагает за Тиграстика награду в тысячу батончиков «Марс». Сатана определенно хочет использовать его как заложника.
Да, милый твиттерянин, когда-то в «Беверли Уилшире» я пыталась смыть Тигра в унитаз, но уже после того, как он умер. А это совсем другое дело, поскольку я его любила.
Мистер Сити смотрит на свое материальное тело, лежащее на полу. На лицо в коростах и оспинах. На искалеченные уши и нос.
– Хорошо быть мертвым.
– Ничего хорошего.
– Мертвым и богатым.
Даже у его привидения кривые зубы: где-то они налезают один на другой, где-то отсутствуют; эти зубы – как руины Стоунхенджа и того же цвета камня лишайники.
Я набираю сообщения, спрашиваю, не видел ли кто Тиграстика, не прячет ли его кто. Возможно, это как раз случай неверной расстановки приоритетов, однако то, что Сатана наложит лапы на моих родителей, беспокоит меня не так сильно, как то, что он сдерет шкуру с моего котеночка. От одной мысли об этом я впадаю в Ctrl+Alt+Ярость.
– Хочу умереть, попасть в рай, – говорит дух мистера К., – и заняться любовью с Сахарой. Я рассказывал тебе о Сахаре? – Видимо, действие кетамина заканчивается – бледно-голубой призрак мистера К. тает.
По словам СПИДЭмили-Канадки, Сатана выпустил моих узников из Болота Выкидышей на поздних сроках. Гитлер, Иди Амин[35], Елизавета Батори[36] – всех их освободили, чтобы они снова терроризировали обитателей ада. Калигуле, Владу Сажателю-на-кол[37] и Рин Тин Тину[38] было дано особое указание искать определенного рыжего котенка.
Где-то наверху тихоокеанский воздух рубят лопасти вертолета. Этот звук ни с чем не спутаешь: на палубу над нами садится «Гайя винд». Не отрываясь от смартфона, я замираю и спрашиваю как бы Ctrl+Alt+Небрежно, не глядя в глаза призраку мистера К.:
– А ты, наверное, разговаривал с моим Папчиком… обо мне?
Дрожащий синий силуэт, почти растаяв, кивает.
21 декабря, 12:47 по гавайско-алеутскому времени
Сатана звонит, чтобы поймать нашего героя на живца
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
На борту «Пангеи» позаимствованный мною смартфон начинает играть «Барби Герл», на экране высвечивается имя звонящего: Твой автор. Я осторожно подношу аппарат к призрачному уху.
– «…Мэдисон знала, что больше не сможет скрывать свою истинную натуру, – произносит голос – гортанный твердый голос. – Вскоре Мэдди придется признать тот факт, что она есть олицетворенный хаос и что смысл ее существования – нести горе и раздоры всем, чьих жизней она коснется!»
Это Сатана. Конечно, Сатана. Милый твиттерянин, темный повелитель заявляет, что он написал историю моей жизни – воплотил написанием, если угодно, – и настаивает, что я не более реальна, чем Джейн Эйр или Гекльберри Финн. Временами он звонит и читает выдержки из своей так называемой повести – в доказательство, что им навязаны все мои мысли и поступки. В дьяволовой версии моей жизни каждое предложение заканчивается отчетливо слышимым восклицательным знаком. Как минимум одним. Хотела бы я разделять его оптимизм на мой счет. Сатана продолжает читать:
– «…Множество душ уже завлекла Мэдисон в вечность огненной бездны! И знала Мэдисон, что, если не постарается и не завершит свою адскую миссию всеобщего проклятия, церберы Дьявола вскоре найдут ее беспомощного котенка и пустят на опыты: на его коже будут испытывать на токсичность женский гигиенический спрей!»
На диване все еще без сознания шевелится и слабо постанывает мать. Звук вертолетных лопастей понемногу стихает. По посадочной площадке – она же потолок салона – прямо над головой глухо стучат шаги. Каждый из них приближает момент ужасного откровения.
– «…И тут Мэдисон поняла, что на борт роскошного корабля ее родителей идет Папчик Бен! Он ее разоблачит! Мир узнает, что она была мужененавистницей, отрывающей пенисы убийцей!»
21 декабря, 12:56 по гавайско-алеутскому времени
Портрет телесными выделениями
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Наука почти не оставляет места личным чувствам. В мои обязанности как сверхъестествоиспытателя не входит судить происходящее или подвергать его цензуре. Нет, в лучшем случае мое дело – быть свидетелем и фиксировать. Случиться может и фантастическое, и печальное, и шокирующее, но я не должна терять рассудительности; моя цель – документировать увиденное. Пусть это непреложное правило и сурово, но без него я не вынесла бы того, что произошло далее.
Отец возникает в дверях главного салона «Пангеи», ненадолго замирает, щурясь на тусклый свет и дым благовоний.
– Камилла? – окликает он. В приглушенном голосе – страх. – Любовь моя? – Отец стоит в нерешительности, словно боится того, что сейчас обнаружит. Наконец замечает тело, вытянутое на диване. Мать выглядит мертвой, и он кидается к ней так быстро, что за этот миг можно успеть только крикнуть «Камилла!» Будто сказочный принц, он опускается на одно колено возле дремлющей мамы. В его руках синяя подушечка. Маленький сверток синей ткани.
Что до мамы, ее дыхание очень слабое и неравномерное – не сразу заметишь. Сироп от кашля оставил вокруг ее рта алое пятно, которое очень напоминает подтеки пены из крови и желудочного сока, которые труп выделяет в первые часы после смерти. Верь мне, милый твиттерянин, пусть я девочка, мне тринадцать и характер у меня вздорный, но я провела несколько часов, паря над собственным мертвым телом в гостиничном номере и ожидая, что кто-нибудь придет и меня реанимирует. Я наблюдала бесчисленные тлетворные изменения моего свежего трупа – синюшность, окоченение, опорожнение кишечника – и теперь знаю, на что похожи посмертные выделения.
Вам, будущим мертвым, я искренне советую в такой ситуации не тянуть.
Отец прижимается щекой к щеке матери, бормочет ее имя, как заклинание:
– Камилла, Камилла Спенсер, Камми, любовь моя. – Он вдыхает эти волшебные слова в ее застывшее ухо. Мне очень неловко глядеть, но уходить уже поздно. Буквально секунды назад из салона сбежал мистер Кетамин. Ну а я созерцаю нечто более интимное, чем секс. Отец плачет и стонет в муке: – Камилла моя, Камми, как ты могла покончить с собой? – Он всхлипывает: – Как ты могла? Бабетт ничего не значит. Она меньше чем ничего – для меня. – Его тело вздрагивает, он прижимается к матери. – Я никогда не хотел этого развода и оставил тебя лишь потому, что так велела Мэдисон…
Эти слова меня Ctrl+Alt+Ошеломляют. Опять страдания по вине Мэдисон. Как будто я – причина всех глупых поступков.
Стоя на колене и раскачиваясь возле мамы, отец по-прежнему держит в руках синий сверточек. Эта синева, укрытая между его и ее грудью, кажется мне смутно знакомой. Папа все рыдает и причитает, но тут тело на диване начинает шевелиться.
Мамины веки вздрагивают. Пальцы гладят отца по волосам. А он так погружен в горе, что не замечает воскрешения, пока не слышит ее голос:
– Антонио? – Мама нащупывает синий сверток и спрашивает: – Что ты мне принес?
Папино лицо, глаза – он весь так и заходится. Челюсть отпадает, словно он увидал рай. Его губы устремляются к маминым, и родители целуются. Целуются так, как я заглатываю арахисовый чизкейк, засасывают друг другу лица, как бабушка засасывала первую утреннюю сигарету.
Да, хоть я и мертвая, но не такая уж бестактная: не пялюсь на то, как они страстно сцепились, а спокойно наблюдаю за океанскими бликами, которые, проникая в салон через иллюминаторы, пляшут на потолке. Наконец родители отклеиваются друг от друга.
Переводя дыхание, мама трогает сверток и говорит:
– Покажи.
– Узри, возлюбленная моя!
Отец поднимается и разворачивает ткань. Это что-то из одежды. Папины руки расправляют полиняло-синий воротник. Похоже на шамбре. Спереди белые пуговицы. Это рубашка. Отец растягивает рукава в стороны, показывая ее целиком.
О боги, милый твиттерянин, вот он – мой худший кошмар. Моя перепачканная синяя рубашка из шамбре с фермы!
– Узри! – повторяет отец. Его улыбка – блаженная смесь горечи и радости. – Наша ненаглядная Мэдисон подала нам еще один знак! Эту рубашку продавали в магазине винтажной одежды в пригороде Нью-Йорка – точно там, где сказал Леонард!
Мать тоже затуманенными глазами внимательно рассматривает ткань, и рот ее раскрывается от изумления.
– Тут образ Мэдисон! – восклицает отец. – Это ее лицо!
Синяя ткань испорчена пятнами мерзких дедовых выделений. Отвратительная жидкость, извергшаяся давным-давно из «Бигля» в общественном туалете среди унылой глуши, ссохлась в абстрактный узор, похожий на карту путешествия мистера Дарвина в некое жуткое место. Пятна приняли форму мелких островков и темных континентов, исследовать которые по доброй воле никто бы не стал.
– Вот! – объявляет отец и подсовывает маме участок с одним из пятен. – Вот ее глаз! А вот другой! – Он показывает на пятно, которое так далеко от первого, будто находится в иной временной зоне; они совсем разные: величиной с ноготь и величиной с кулак, они даже не на одной линии – две асимметричные кляксы, а между ними развод, в котором отец усмотрел мой нос.
Милый твиттерянин, пойми, пожалуйста, что это вовсе не я. Это брызги из дедова хозяйства. Это лицо изуродованного чудовища.
– Теперь вижу! Носик Мэдди! – восклицает мама. – Я вижу! Лицо – точно как у нее!
– Ты на рот посмотри, – захлебывается отец, чуть не рыдая. – О, ее славный ротик! – Кончиком пальца он проводит по кривому контуру отвратительного пятна, по дикой дряни несмываемого эякулята, по засохшему кошмару.
Мать в восторге:
– Идеальное сходство!
Поверь, милый твиттерянин, вовсе нет. Эти тошнотворные отложения гадких мужских соков нисколько на меня не похожи!
Отец прижимает нос к обширному затхлому пятну и глубоко вдыхает.
– Даже пахнет как Мэдисон!
Мать с отцом провозгласили омерзительные остатки засохшей дедовой слизи посланием от своей ангелоподобной дочери. В написанном самой тошнотворной краской они видят меня, и в общем порыве их сияющие лица сближаются для второго страстного поцелуя, их губы трепетно ищут друг друга.
Однако момент испорчен. Издалека доносится новый голос, голос молодой женщины. Он зовет:
– Энтони? Энтони, где ты?
Родители замирают, быстро размыкают объятия, почти отскакивают друг от друга, и тут появляется гостья. Волосы рыжие, кудрявые, лицо цвета слоновой кости. Это мисс Зазноба Страстински из пентхауса «Райнлендера», папина любовница. Моя бывшая лучшая подруга. Подлая Бабетт. В руках она держит еще один опороченный экспонат.
– Смотри! – говорит отец, привлекая мамино внимание к новому предмету. Он раскладывает ненавистную рубашку у нее на коленях и спешит взять диковину у своей пагубной пассии. – Еще один знак от Мэдисон!
Это книга. Да, милый твиттерянин, та самая. Книга, которую, как я надеялась, никто и никогда не найдет.
Бабетт позволяет отцу почтительно принять книгу из ее белых паучьих пальцев, а сама тем временем вещает:
– Девственное дитя передает нам свои священные регулы! Кровь Мэдисон истекает, дабы истребить богохульные слова еретика Чарлза Дарвина! – Ее голос поднимается почти до визга. – Кровоточащая книга!
Отец несет нечестивый том над головой, снова опускается на одно колено, готовится вручить матери, а Бабетт произносит:
– Это чудо!
Дрянь это, а не чудо. Страницы слиплись от свернувшейся крови из дедова банана, спрессовались в кирпич под тяжестью матраса и нечистой совести. Ничего в ней сакрального или выдающегося. Однако для них, для этих душевнобольных бывших детей-индиго, бывших алхимиков и шаманистов она – священная реликвия. Большой, обтянутый кожей, ниспосланный небесами «котекс».
Где-то внутри книги маминой рукой написано послание: «Ставь перед собой цель настолько трудную, чтобы смерть показалась желанной передышкой».
Как легко эта сцена могла бы закончиться именно так: отец высоко держит том… мать – на диване, подняла навстречу руки… служанка-прелюбодейка смотрит на них… но тут в салоне появляется еще один герой.
Поначалу мне кажется, это вернулся мой давно почивший Мистер Плюх – новый персонаж едва ли больше крупной золотой рыбки. Он висит в воздухе, блестит и подрагивает, словно рыба, медленно покачивающая желто-розовыми плавниками. Сказочное существо парит, излучает свет; это волшебство придвигается ближе.
С ним никто не заговаривает. Его крохотное личико гладкое, как свежевыпеченный хлеб. Золотистые волосы надо лбом яркие, как сливочное масло. Это сельский пастушок с похорон Папчика. Пещерный евангелист, а теперь сияющий дух. Мой самодельный ангел из хэллоуинской ночи. Никто не заговаривает с этим невероятным пришельцем из сельской глуши, я же до того потрясена, что его полузабытое имя невольно срывается с моих губ.
21 декабря, 13:01 по гавайско-алеутскому времени
Неизбежный результат управления тяжелой сельхозтехникой при передозировке ксанаксом
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Стоя в салоне «Пангеи», я вскрикиваю: «Фест!» – и светловолосый симпатяшка-гость смотрит на меня сияющими голубыми глазами. Он действительно и видит меня, и слышит. Что еще удивительнее, папина любовница, мисс Дешевка Потаскухинс, обращает глаза оттенка мочи на меня и прослеживает мой взгляд до Феста. Это невероятно, однако Бабетт видит нас обоих. Ее резиновые губы искривляются, как сосиска для хот-дога, разрезанная вдоль и поджаренная на сале к дюжему фермерскому petit dejeuner[39]. Бабеттины веки складываются в дрожащие щелочки, плечи выгибаются, как у насторожившейся деревенской кошки, объемистая грудь поднимается с каждым вздохом. Даже на мой скептический взгляд сверхъестествоиспытателя, кажется, что ее ногти удлинились – они теперь как у пантеры, а не как у котенка.
Мой сельский спутник вытягивает мальчишечью руку, раскрывает ладонь – крошечную, не больше цветка розового крокуса, – и обращается к Бабетт. Голосом неожиданно глубоким, твердым и звучным он говорит:
– Изыди, мерзкий суккуб.
Обо всем позабыв, родители склонились над «Биглем», замаранным кровью из дедовой палки, хотя думают, что она – из моей ангельской пи-пи.
Да, возможно, я и увлеклась этим светловолосым деревенским пареньком в полукомбинезоне, но слово «суккуб» я знаю. Если обвинение миниатюрного предмета моей страсти верно, тогда понятно, почему Бабетт способна меня видеть. И как ей удалось так привязать к себе обычно камиллозависимого отца. Благодарю КлАДезя-Леонарда, который напоминает нам, что суккуб – это демон, принимающий облик женщины, чтобы соблазнять и губить мужчин.
Удерживая Бабетт на расстоянии, симпатяшка Фест велит мне приблизиться.
– Я отважился сойти в этот земной край по поручению вашего деда.
– Папиного отца? – с надеждой спрашиваю я.
Фест смотрит на меня, крохотная морщинка на лбу цвета масла выдает его Ctrl+Alt+Замешательство.
– Я веду речь о Бенджамине, что обитает в вечности и совершенном счастье в Царстве Небесном.
То есть о Папчике Бене.
– Так он в раю? – спрашиваю я с сомнением. У нас перед глазами его банановая слизь, размазанная по всей моей славной рубашечке, а он, оказывается, в раю.
Фест кивает. Потом внимательнее вглядывается в мое лицо.
– Ведома ли вам, дева, какая-либо веская причина, по которой Бену не должно быть пред лицом Всемогущего?
Ах, Фест. Как же я скучала по его высокопарному слогу первых колонистов.
– А почему ты меня видишь?
– Мы с вами можем беседовать, – отвечает он, – поскольку я более не принадлежу вещному миру.
Бедный Фест.
Я приношу свои соболезнования.
– Тебя убили французские поцелуи?
– Несчастный случай с комбайном, – говорит он, печально улыбаясь.
Прости мое злорадство, милый твиттерянин, но ведь я так и знала. С первой нашей встречи на немудреных сельских похоронах Папчика я догадывалась, что так его жизнь и закончится. Двенадцать лет он полол сорняки и ощипывал кур, а потом бац – и его изрубило в фарш сельхозагрегатом. О, как я завидовала этой трагической участи!
Он тем временем поясняет:
– Теперь я навеки ангел. – Фест протягивает мне крохотную ладошку и говорит: – И миссия моя – разыскать вас, мой Грааль. Меня послали сюда, мисс Мэдисон, поскольку Господь наш отчаянно нуждается в вашей помощи.
21 декабря, 13:16 по гавайско-алеутскому времени
Цель моей кошмарной жизни раскрыта!
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Царство Небесное есть.
Есть и Бог, а не только Уоррен Битти.
Рай существует, милый твиттерянин, но в том мало утешения тем из нас, кому предназначено провести вечность в ином месте. Мой пастушок Фест стал искристым крохотулечкой-ангелочком, а упитанную меня мучают «Английским пациентом» среди серных и огненных озер из фекалий. Я счастлива за Феста. Рада по уши. Нет, в самом деле рада. На предмет этикета нас в интернате натаскивали серьезно, правда, не объяснили, как себя вести, когда происходит такая несправедливость. К счастью, трудный разговор прерывает настойчивый звонок телефона в салоне «Пангеи». Бабетт отвечает коротким «Да?»
Не сводя глаз с меня и Феста, она некоторое время слушает, потом резко говорит:
– Нет, я не хочу поучаствовать в маркетинговом опросе. Эмили, где ты взяла этот номер?
Звонит мамин телефон, мама отвечает. Звонит папин.
Моя вам вечная признательность, Леонард-КлАДезь, Паттерсон54 и СПИДЭмили-Канадка – вы как раз вовремя.
– Какую я предпочитаю жевательную резинку? – изумляется мама. – Леонард, детка, это ты?
– Нет, из каракуля я никогда не покупаю, – говорит отец.
Пока разворачивается этот телефонно-опросный хаос, Фест умыкает меня из салона. Мы сбегаем – по коридорам, через люки; летим, хихикаем, просачиваемся сквозь переборки и горничных-сомалиек, ощущая вкус краски и полупереваренного бананового карри, и наконец прибываем в мою давно запечатанную детскую каюту. Здесь опущены шторы, выключен свет, а штайфовские мишки и книги для девочек-подростков охлаждены до архивной температуры. Каждый случайный волосок и баночка с клубничным блеском для губ хранятся бережно, как диорама в Смитсоновском музее естественной истории. Хоть и я, и мой надежный кавалер мертвы, все же мы два неприкаянных человека, которым хочется укрыться в запертой комнате с кроватью.
Мое призрачное сердце до того настроено на романтику, что не заметить такого поворота событий не может. Я откидываюсь на атласное покрывало и принимаю, надеюсь, хоть немного привлекательную позу. Тут на мой призрачный ум невольно и некстати приходит образ курящей, в парике и без нижнего белья бабушки, растянувшейся на точно такой же кровати в «Райнлендере». Чтобы прогнать эти мысли, я похлопываю рукой по атласу рядом с собой и говорю:
– Ну, так что… выходит, ты ангел. Круто. – Если Фест мой не в курсе истории с отбиванием нежных частей мужского тела, то и просвещать его не стану. Впрочем, не уверена я и в том, знает ли он, что мою душу прокляли и сослали в Гадес. Наконец решаюсь попробовать так: – Да, в раю здорово. Правда?
Фест улыбается мне с тем же снисходительным и печальным лицом, с каким мама обращается к Генассамблее ООН. С еле сдерживаемыми слезами жалости. Однако я не отступаю:
– Да, в раю клево. Гораздо лучше, чем я думала…
Фест продолжает смотреть молча, его губы дрожат от сострадания.
Уже защищаясь, задаю провокационный вопрос:
– Слушай, а когда тебя раскромсало комбайном, было больно? В смысле сначала отрезало руки? Как вообще это произошло?
В ответ Фест усаживает свою ангельскую сущность возле меня.
– Не стыдитесь, мисс Мэдисон. Ибо я знаю: мироздание отвергло вас и сослало навеки в обжигающий анус подземного царства. – На его безмятежном лице ни тени ехидства. – Мне ведомо, что вы испытываете постоянный голод и жажду и утолить их нечем, кроме как обильным угощением из свежей мочи и экскрементов…
О боги! Милый твиттерянин, у меня нет слов. Понятия не имею, где Фест такого наслушался, но в аду все не настолько плохо. Не ем я какашки и мочу не пью. Не верь ни единому слову.
Я не Чарлз Дарвин!
– А еще мне известно, – он глядит на меня с предельной жалостью, – известно, что вас вынуждают беспрестанно совокупляться с прокаженными демонами и затем производить на свет их отвратительное потомство в совершенно невыносимых условиях.
СПИДЭмили-Канадка, поддержи меня. Никого не заставляют спать с демонами, верно? У меня как у virgo intacta[40] есть твердое тому доказательство, однако представить его на обозрение Фесту я никак не могу. То есть, даже если я попытаюсь продемонстрировать ему свою девственность, выйдет несколько развратно.
– Я знаю, вы презираемы всеми достойными тварями Божьими. – Голубые телячьи глаза Феста моргают. – Каждое разумное существо полагает, что вы не заслуживаете уважения. В нынешнем состоянии вы более отвратительны, чем…
– Замолкни! – Окаменев, я лежу на покрывале. Грудь ходит ходуном. Внутри все кипит. Лучше я проведу вечность, закусывая вонючими какашками, чем меня будет поносить какой-то ангелочек-ханжа. Станет он мне бойфрендом, не станет – я ухожу. Я встаю. Поправляю очки. Разглаживаю юбку-шорты.
– Прошу извинить. Но в это самое время я, насколько понимаю, обязана предаваться блуду с больным извращенным уродцем.
– Подождите, – умоляет Фест.
Я жду. Вот она, моя главная слабость: надежда.
– Бог низверг вас в ад не потому, что вы гнусны, а потому, что знает, как вы сильны. Бог знает: вы умны, отважны и вас не сломят мучения, которые губят более слабые души… – Фест поднимается и зависает в воздухе, трепеща у меня перед лицом. – С начала времен Бог предначертал вам стать Его лазутчиком в преисподней.
Бог, разъясняет Фест, знает, что я чиста сердцем.
Бог понимает, что я уникальна. Он верит: я милая, умная и добрая. И не считает толстой. Он хочет, чтобы я сделалась его сверхсекретным двойным агентом.
Совсем как ангельская разновидность навязчивых дарвиновских зябликов, Фест взлетает, возбужденно мечется золотистой феечкой и наконец усаживается мне на плечо. Стоя, будто попугай, возле моего уха, он говорит:
– Бог заклинает вас предотвратить страшную неминуемую катастрофу.
21 декабря, 13:28 по гавайско-алеутскому времени
Свидание с ангелом
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Тем временем грозовые тучи собираются в небе над «Пангеей». Тучи свинцово-синего цвета – такой цвет я ощущаю, когда грызу простой карандаш, – мчат к Мэдлантиде со всех сторон света; темный полог висит так низко, что кажется – яхту расплющило между давящим черным потолком и ослепительным фантастическим ландшафтом из вспученного пластика цвета хлопка. И нет, я замечаю сходство между моим положением и морскими приключениями мистера Дарвина на «Бигле». Мы оба отважно ринулись в жестокий Тихий океан навстречу судьбе. Как сверхъестествоиспытатель и последователь мистера Дарвина, я собираюсь с духом. Тем временем за дверью каюты расхаживает мистер К., а мой деревенский кавалер продолжает выдавать божественные откровения.
– Не бойтесь, мисс Мэдисон, – говорит ангел Фест, паря посреди запертой каюты, набитой мягкими игрушками, кошачьими волосками и мертвыми блохами. – Ваше существование – Божий промысел, и каждая ваша совершенная мысль и деяние – его воля.
Ангел Фест лучится мягко-розовым, как отороченный светло-вишневым шелком абажур в «Парк Авеню», и его блики дрожат на всем, до чего дотягиваются: на непрочитанной книге «Наши тела и мы» с прикроватного столика (явно подарок – на корешке ни морщинки), на «Радостях французской кухни» с загнутыми уголками страниц (мое любимое чтиво перед сном), на серебряной рамке фотографии, где голые родители улыбаются на пляже камбоджийского экокурорта. Крохотулька Фест; его ангельские черты, пальцы, нос, подбородок с ямочкой – их словно вылепили при помощи кондитерского мешка со сливочным кремом.
Он говорит, и на его лице такое открытое выражение, словно он приглашает к тележке со сладостями, к витрине пекарни, к коробке шоколада.
– Бог даровал вам тяжкий труд, но не затем, чтобы испытать, а чтобы показать вам присущую вам силу. – Голос у него мягкий, но вместе с тем мощный, как океанский вал. Слова звучат слабо, будто раскаты далекого грома. – Господь помещает души в смертные тела, дабы они испытали себя и лучше поняли свои силы, – поясняет мне этот красавец мальчик-с-пальчик, от ботинок на нижних конечностях которого еще не отвалились коровьи лепешки.
Из-за запертой двери моей каюты другой голос окликает:
– Ангел Мэдисон!
Потом следует фыркающий залп испускаемых газов – так называемое «Аве Мэдди» верного скотинита. Голос – вибрато мистера К. – продолжает:
– Мне очень надо с тобой поговорить!
Как мне объясняет Фест, стремительное в последнее время разрастание ада начало беспокоить Бога. При нынешнем уровне грубости и хамского поведения почти все души оказываются прокляты.
– Драгоценные души уже в возрасте трех-четырех лет, воспитанные на неверно расставленных мультикультурных приоритетах «Улицы Сезам», – заявляет Фест, – обречены еще до того, как погрузятся в безбожное болото системы общественных школ. А поток входящих в Жемчужные Врата, – говорит он, – превратился в ручеек, и Бог обеспокоен, что Небеса вскоре сделаются ненужными – всего лишь нелепым гетто, заселенным редкими, чистыми до скрипа плодами домашнего образования. Если бы в этот самый момент какой-нибудь глобальный катаклизм уничтожил человечество, все души отправились бы в ад. Некого было бы оставить на Земле плодиться. Сатана победил бы, а Бога бы посрамили.
Потому Бог и внедрил меня в ад. То есть я – тайный агент Господа, хотя сама даже не знала своей тайной стратегической цели.
Следует тягостное молчание, и я спрашиваю:
– Чем Богу не нравится «Улица Сезам»?
– Вы, мисс Мэдисон, редчайший идеал, подобный пламени свечи, – твердит Фест. – Вот почему Бог низверг вас в преисподнюю. И почему вывел на битву с худшими душами в истории человечества. И почему из всех испытаний вы вышли с победой. – Так страстно произносит он свою речь. Так неистово. Его вскормленная на кукурузе фигура так и пляшет под воскресно-школьным облачением.
Тут мощный океан приподнимает и бросает Мэдлантиду вниз. Пунктиры молний блещут морзянкой в иллюминаторы. О боги! Снаружи хаос.
– Господь всемогущий не затем трудится и создает души, чтобы их крал Сатана, – произносит Фест, и в его глазах сверкают отражения молний.
Моя цель, говорит он, разгромить Сатану и заново отстроить на Земле церковь Божью. Отменить контроль над рождаемостью и право на безопасный и добровольный аборт… запретить безнравственные браки между содомитами… и заткнуть финансовую бездну программ социального обеспечения.
– Вы станете карающим огненным мечом Господа! – Несгибаемый мальчик-ангел: кулаки подняты над светлой головой, сияет, как электрическая дуга, как искра, как язычок божественного пламени; крылышки – крохотные, точно у колибри, – жужжат у него за спиной. Голос звенит, будто соборные колокола: – Примкните к нам, мисс Мэдисон. Примкните и возрадуйтесь!
То есть я должна дать взбучку Сатане и урезать субсидии общественному телевидению. То есть тут у меня противоречие.
Ну нет, милый твиттерянин, может, я несколько и очарована своим ангельским поклонником и его лестным посланием, но еще не оглохла и слышу, какие суровые задачи передо мной ставят. Заманчиво представлять себя фигурой мессианского масштаба и рукой вездесущего Спасителя, но только если это не означает, что мной станут пользоваться, как дурочкой. И я справедливо протестую:
– Я не могу! Мне не одолеть Сатану! Он слишком силен!
– Нет же, – говорит мой сеновальный Ромео, – ведь вы его уже побеждали!
– Что?
– Один раз вы уже одолели Князя тьмы!
Понятия не имею, о чем толкует мой засмертный бойфренд – бывший фермер.
– Конец света назначен на этот самый день, на три часа, – говорит Фест.
На моем нисколько не поддельном «Ролексе» сейчас уже половина второго.
21 декабря, 13:30 по гавайско-алеутскому времени
Отчаянный наказ
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
В какую сторону ни посмотри из иллюминаторов моей каюты на «Пангее» – везде дождь заливает гладкую белизну. Все заполоняют голубые вспышки молний – ломаные цветные линии, неоновые вывески, рекламирующие гнев Божий. Они освещают полистироловые холмы и равнины, которые тянутся во все стороны до горизонта. Бушует неистовый ветер.
Дверь заперта, однако в каюту медленно входит фосфоресцирующая фигура. Сначала по центру двери набухает бледно-голубое пятно, сочится сквозь древесину, превращается в живот с вертикальной полоской рубашечных пуговиц. Затем гораздо выше возникают кончик голубого носа и подбородок – проступает знакомое лицо. Наконец через запертую дверь проходит неприятного вида синяя коса. Так меж нами появляется мистер Кресент Сити, который на передозе кетамина вновь покинул тело.
Моргая, он рассматривает моих гундовских обезьянок и штайфовских мишек, его взгляд останавливается на золотисто сияющем Фесте.
Согласно ангелу Фесту, раз в несколько столетий Бог выбирает посланца, который сообщает обновленные правила игры – благочестивой жизни. Моисей ли, Иисус, Мохаммед – этот человек распространяет последнюю версию «Слова Божьего 2.0». Ной, Будда или Жанна Д’Арк – посланник апгрейдит наш моральный софт, устраняет баги в этике, затачивает наши ценности под современные духовные потребности. Если верить Фесту, я не более чем последняя модификация рупора Господня на Земле.
– После того как вы предотвратите сегодняшний катаклизм, – заявляет лучезарный Фест, – вы должны прекратить всякие поползновения человека в порочную область исследования стволовых клеток.
Я переспрашиваю:
– Что, извини?
Фест настойчиво продолжает:
– Как глас Божий, вы обязаны ограничить вольготные гражданские права женщин.
Лестно быть избранной, однако новости, которые мне велят доставить, как-то не радуют.
Вскинув ручонки и размахивая ими, как проповедник, мой деревенский бойфренд вещает:
– Такова воля Божья: не должно женщинам голосовать, принимать противозачаточные средства и водить автомобили!
Покуда это дитя с арийских плакатов громыхает Господними велениями (белым не вступать в брак с черными, мужчинам с мужчинами – ни в коем случае; лицам обоего пола всенепременно делать обрезание; носить вуали – да потемнее – и паранджи), я оборачиваюсь к мистеру К., чтобы представить ему Феста. Даже смерть не выветрила из меня годы благопристойного обучения швейцарскому этикету и протоколу.
– Мистер Кресент Сити – это ангел Фест. – С приличествующим ситуации кивком я говорю: – Ангел Фест – это мистер К. Он вызывает призраков.
– Ангел Мэдисон хочет сказать, охотится за призраками, – поправляет мистер К. Он во все глаза рассматривает Феста. Мой пастушок сияет так, будто по его венам бежит летний солнечный свет. Глубоко и печально вздохнув, мистер К. произносит: – Жаль, я не ангел.
Вот тут-то, милый твиттерянин, словно удар голубой молнии, меня и осеняет идея. Я говорю мистеру К.:
– Значит, хочешь быть ангелом?
– Я просто хочу умереть. И чтобы всегда было только счастье и никакой боли.
– Найди Бога, – говорит Фест, – и обретешь мир.
– Помолчи, ангел Фест, – велю я и, чтобы не обидеть его, прибавляю: – Немножечко, ладно?
Я замечаю, что мистер К. тускнеет: из густо-синего делается бирюзовым, из лазурного – сероватым. Наше время выходит – его нездоровая печень вычищает кетамин из крови. Оттенок мистера К. меняется с цвета дроздиного яйца на бледно-голубой. Я предлагаю ему сделку:
– Передашь моим родителям послание – устрою так, что ты станешь ангелом. Обещаю.
– Послание?
– Скажи им, чтобы остановили всю эту ерунду с катаклизмом, ладно?
Мистер К. смотрит на меня изумленными наркоманскими глазами.
– И я стану ангелом?
– Передай, – говорю я, – что они – глупые лицемеры и что обязаны были сказать мне о страшной болезни почек у Тиграстика.
Мистер К., закрыв глаза, начинает кивать с таким видом, будто глубоко вникает в мои слова. Он улыбается.
– Еще скажи: я случайно убила Папчика Бена, наполовину оторвав его сардельку. Я думала, это какая-то зловредная, быстро набухающая собачья какашка. Все понятно?
Мистер К., не открывая глаз, глубокомысленно кивает. Его коса согласно покачивается.
– Кроме того, скажи: я все выдумала про Иисуса в телефоне, но, похоже, он и правда существует… – Я оборачиваюсь к Фесту, ища подтверждения. – Да?
– Все верно, – соглашается Фест.
– Главное – передай маме с папой, что я в самом деле – в самом деле – их люблю. – Придвигаясь поближе к своему светло-синему доверенному лицу, я шепчу: – И скажи, что я не брала в рот обезьяньи штучки и не зажигала ни с какими азиатскими буйволами, хорошо?
Судя по вялому лицу мистера К., я перегрузила своего вестника. Его душа исчезает, постепенно перетекая обратно, туда, где он оставил тело, бледно-голубой призрак сереет. Серый становится белым.
Стены каюты начинают вибрировать, и в чем-то даже приятное дрожание охватывает мою кровать. Запустились двигатели суперъяхты «Пангея Крусейдер». Нарастающая буря драит снаружи палубы и дребезжит снастями.
– И прежде всего, пожалуйста, – сложив мясистые ладони в молитвенном жесте, я заклинаю посредника, – передай: будут умирать – пусть наберут больших шоколадных батончиков, сколько смогут унести.
21 декабря, 13:45 по гавайско-алеутскому времени
Мерзость подстегивает катаклизм
Отправил Леонард-КлАДезь
Если мы сравним древние кодексы, создававшиеся учеными с эпохи Солона, то увидим почти одинаковое описание конца времен. В мифах о так называемом Судном дне говорится о прекрасном рукотворном ребенке, ведущем своих последователей вверх по склону сияющей горы. Гора эта поднимается посреди Тихого океана, а обряд происходит в затухающем свете самого короткого дня года.
Впервые Персефона не вернется. Придет закат, но не останется живых, чтобы встретить восход.
Теперь дитя-девочку несет не пластик, а свита настоящих людей. Сопровождают ее не полиэтиленовые пакеты и бутылки из-под газировки, а земные властители и богатые вожди кланов. На каждом – роскошное малиновое одеяние. Шествие следует среди пустынной архитектуры искусственных облаков. Оно движется по крутым извилистым подъемам и спускам. Процессия взбирается все выше, покачивая кадилами со сладкими благовониями и неся зажженные свечи.
По всему окоему в послеполуденное небо, словно торнадо, поднимаются огромные клубы черного дыма. Сотрясается почва. Гора, на которую восходят люди, самая высокая в здешних землях. Ее вершина – ровное плато, и на этой высшей точке стоит могучий сияющий храм. В нем смешались готические, барочные и античные формы, купола, шпили и колоннады; кариатиды и картуши выполнены из блестящих фторполимеров. Этот полухрам, полунебоскреб венчает вершину горы.
Здесь, в великолепном стерильном святилище, что возвышается надо всем миром, – здесь, клянутся два тысячелетия ученых мужей, завершится история человечества.
21 декабря, 14:05 по гавайско-алеутскому времени
Мне препятствует континентальный дрейф
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Мы бежим. Я резво перебираю пухлыми ногами. Колени высоко взлетают, я мчусь вперед, обливаясь потом. Ноги в мокасинах топают, карабкаются по ступеням лестницы, отлитым в крутом склоне горы. Белый обрыв, лишенный цвета. Почти не останавливаясь, я скачу вверх следом за бледным, как труп, мистером К., который несется по лестнице впереди меня.
Несколько мгновений назад мы вышли из моей каюты и обнаружили, что яхта всеми покинута. Настоящая «Мария Целеста». Обезлюдевший «Летучий голландец». Салон был пуст. Палубы свободны. Позаимствованный мною смартфон протрезвонил европейской поп-песенкой, и Арчер скомандовал: «Погляди наружу. Посмотри в иллюминатор или куда там у тебя можно посмотреть».
Среди здешнего пейзажа такое не пропустишь: невдалеке колонна людей цепочкой по одному поднимается по склону белой горы. Все до одного в алых мантиях с капюшонами. Их ниточка напоминает струю крови, ползущую вверх по узкому желобу лестницы, – та тянется зигзагом от подножия до вершины. Есть ли среди них мои родители, не разобрать: до того люди в красных одеяниях походят друг на друга.
Гора вздымается к небу, гармонично завершаясь на пике богато украшенным храмом цвета воска. Главы – с густым орнаментом, окруженные колоннами и увенчанные башенками. Далекую вершину осеняет гигантское святилище, но отсюда оно кажется не крупнее витиеватого многоярусного свадебного торта.
Дивясь виду, я замечаю мистера К., мчащегося по трапу вдогонку алой цепочке паломников. Спотыкаясь, размахивая руками и взбрыкивая ногами, точно марионетка, он достигает горной лестницы, и я следую за ним. Лицо у него мертвенно-бледное. Дыхание тяжелое. Явно страдая от сердечной недостаточности, он кричит:
– Корабли! Они заводят двигатели кораблей! – Мистер Кетамин так запыхался, что его слов, которые подхватывает ветер, почти не разобрать. – Пойми, мертвая девочка, они запускают Мэдлантиду. – Он оживлен, улыбается, размахивает руками над головой, радостно болтает и, с трудом дыша, смеется: – Ты увидишь цунами, землетрясения, вулканы. Но раз все мы попадем в рай, то все хорошо. Люди умрут страшной смертью… это же здорово!
Мы лезем выше, и вокруг меня во все стороны тянется континент – ослепительная пустошь белоснежных лугов и особняков оттенка зубной эмали. У подножия горной лестницы увязла, вросла в пластмассовую низину «Пангея Крусейдер». Судя по густому выхлопному дыму, двигатели суперъяхты работают на полных оборотах, словно команда пытается вывести ее из миллионов и миллионов акров спеченных без единого шва пластиковых отбросов. Черные клубы извергаются в небо из ее труб. Вздутый, вспененный мусор скрипит по стальному корпусу вдоль ватерлинии. Обтекаемый нос ходит вверх-вниз, как у ледокола.
Абсолютно такие же столбы дыма поднимаются в нескольких точках на горизонте – они указывают местонахождение других впаянных в пластик судов.
– План такой, – продолжает мистер К. почти нараспев, – им надо лишь подтолкнуть Мэдлантиду к преобладающим течениям. Всего на пару миль, а там нас подхватит.
Больно признавать, однако целое состояние было потрачено на тренировки моего вечно дородного тела. Меня, словно потенциального олимпийца или скакового мерина, гоняли по крытым стадионам. Толпа инструкторов по фитнесу бессчетное число раз бегала за мной вдоль дорожек бассейна, но все равно у меня, кажется, нет никакой аэробной выносливости. Вообще ни капли.
Мистер К., сбиваясь, хватая ртом воздух, говорит:
– С помощью континента мы сместим центровку планеты. Когда Мэдлантида своей гигантской массой врежется в Северную Америку, она порушит все.
Милый твиттерянин, я вполне сознаю, какая досадная метафора тут вырисовывается. В смерти, как и при жизни, мое жирное «я» разобьется об Америки, о Гавайские острова, Галапагосы, Японию, Россию и Аляску. Гигантская, жирная-прежирная, я разрушу все, как тот слон в посудной лавке.
Вдобавок ко всему ступеньки под ногами – губчато-мягкие и слегка проминаются под моим весом. Как поролон. Как пенополистирол. Скользкие от дождя, они грозят вероломно спружинить и швырнуть меня обратно в перламутровую бездну.
Мы вышли заметно позже, однако уже настигаем самых медлительных из паломников в алых мантиях. Все вокруг – фантастический пейзаж, одеяния, столбы дизельного чада – строго белое, красное и черное. В процессии одни несут зажженные свечи, другие покачивают кадилами на длинных цепочках, за ними тянутся завитки благовонного дыма; все дружно повторяют нараспев: «Бля… говно… хреносос…»
Ранние зимние сумерки окрашивают каждый утес в оттенок старинного золота. Золотой свет этого волшебного часа – тот же, что видит мой язык, когда я ем фондю из грюйера.
Мы обгоняем все новых паломников, лавируем между ними на крутой лестнице. Многие замедлили шаг – чувствуется движение горы, почти неуловимое перемещение; тучный, дородный материк тянут к северу. Корабельные двигатели в тысячу миллионов лошадиных сил стараются вытолкнуть нас из спокойного центра Тихоокеанского кольца; им это понемногу удается, и по фальшивой тектонической плите из пластика, словно по заливному, бегут вибрации. Соседние горы трясутся, будто огромные, до небес, груды желе. Наименее устойчивые из паломников оступаются и падают, отчаянно вопя. Видимо, благодаря большому опыту пребывания в шатком из-за наркотиков состоянии мистер К. держится на ногах твердо. Он мчит вверх, перескакивая по две, три, четыре ступени зараз.
– Мы должны спешить, – говорит Фест, порхая рядом. – Скотиниты разрушат этот чудесный мир быстрее, чем Всемогущий его заселил!
Я замедляю бег. Ноги слабеют от мысли, что я позволю скотинизму завершить нечестивую войну против человечества, этого поедающего телятину, испускающего углекислый газ, самовоспроизводящегося паразита. Как ребенок фанатичных защитников природы (из тех, что в знак протеста сидят на деревьях и считают, что Земля – живая), я не могу отрицать прелести планеты без людей. Еще симпатичнее мысль, что вся Земля будет только моей по крайней мере до следующего Хэллоуина. В этой блаженной изоляции я стану глотать книги целиком в один присест. Научусь играть на лютне.
– Спеши! – поторапливает Фест, кружа у моего плеча. – Иначе твоих навек проклятых родителей будут насильно кормить горячими испражнениями!
Есть для меня злорадная прелесть и в этой идее, учитывая, сколько микробиотической дряни мама с папой впихнули мне в рот.
Трудно принять мысль, что все умрут и все будет разрушено, – люди сейчас кажутся такими счастливыми. Улыбаются. Их маниакальные глаза блестят. Черные, азиаты, евреи, геи, квебекцы, палестинцы, индейцы, белые расисты, сторонники абортов и их запрета – они держат друг друга за руки. Обнимаются и даже целуются. Нет страха подцепить какую-нибудь заразу. Их не разделяют социальные условности, признаки статуса и положение в иерархии власти. Они счастливы так, как бывают счастливы люди, жгущие книги или обезглавливающие королей; они праведны.
Тем временем мистер Кетамин бубнит под нос, освежая в памяти мое послание. Его костлявое вытянутое лицо оттенка пламени освещено закатным солнцем. Он упорно повторяет: «Запретить исследования стволовых клеток».
Движение вызывает тошноту в серых мыслительных внутренностях моего мозга. Их мутит от неперевариваемого воспоминания о том, как в Нью-Йорке отец сказал: «Мэдисон была трусишкой».
Процессия впереди уперлась в «бутылочное горло». Кающиеся в мантиях ожидают разрешения проследовать под просторную арку – вход в храм на вершине. Рядом с нами четверо великанов держат на плечах портшез – закрытую стенками и завесами конструкцию, пассажиров которой не разглядеть за красными бархатными шторками. Там скорее всего мои родители. Я вытягиваю шею, чтобы рассмотреть получше. Толпа тем временем устремляется в достоверную копию внутреннего двора какого-то венецианского палаццо эпохи Ренессанса. На пышные цоколи и консоли потратили массу вспененной целлюлозы унылого цвета.
Среди множества фигур в капюшонах мистер К. приподнимается на цыпочки и кричит:
– Внимание! Слушайте все!
Кто-то дает ему зажженную свечу. Он поднимает ее над головой и держит, будто яркую мерцающую звезду.
Пойми, милый твиттерянин, для меня эффективное общение – самое важное. Родители настолько богаты потому, что самовыражение и проявление своих эмоций люди перепоручили другим. Любовь надо показывать поздравительными открытками, бриллиантовыми украшениями с конвейера или профессионально оформленными букетами роз с плантаций. Все просветления должны происходить по шаблону моей матери. Люди испытывают лишь те чувства, к которым она их подталкивает. Для них она Афродита. А мой отец, мой папа – дух времени.
Все свои самые главные заботы я вверила этой полудохлой кетаминовой гончей, мистеру Сити, который сейчас подпрыгивает и машет свечой, привлекая к себе внимание. Представь мой ужас, когда мистер К. выкрикивает:
– Стоп! – Он свистит, призывая к тишине, и продолжает: – Мэдисон говорит, вы все попадете в ад, если не будете слушать!
Головы в толпе оборачиваются и смотрят на мистера К.
– Ангел Мэдисон, – кричит он, – хочет, чтобы вы перестали сквернословить и рыгать…
Я поручила этому единственному человеку передать всю любовь, выразить которую сама не могла, попросила его рассказать о моих сожалениях и моей лжи. Однако, чувствую, дело принимает иной оборот.
Лица в проемах алых капюшонов глядят на мистера К. непонимающе. Они беспокойно ждут и озадаченно моргают.
– Мэдисон, – выкрикивает мистер К. и делает паузу, дожидаясь полной тишины. – Мэдисон Спенсер говорит, что единственный истинный путь к спасению – сосать ослиные члены!
О боги!
В этот самый миг я вижу родителей. Они откидывают капюшоны. На их искаженных лицах – потрясение и ужас.
И тут, не успев даже вдохнуть, мистер Кресент Сити, охотник за головами духов, падает замертво.
21 декабря, 14:22 по гавайско-алеутскому времени
Избиение, которого я полностью заслуживаю
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Никто ничего не понимает. Вернее, понимает, но неправильно.
В высоком – до небес – храме из переработанного пластика уже знакомый мне призрак вытекает из тела мистера Кетамина.
– Больше я не вернусь, – говорит, мотая головой, стоящая подле меня синяя эктоплазма в форме мистера К. Нас никто не видит. Все таращатся из-под капюшонов на засмертные останки посреди двора: на тряпичную куклу в оспинах и с косой на голове. Тем временем группа медиков проталкивается сквозь толпу и начинает выискивать у тела признаки жизни.
– Наконец-то сердце сдало. Аллилуйя, – говорит мне призрак мистера К. – Теперь-то уж насовсем.
Под нашими ногами континент Мэдлантида чуть дергается в сторону.
Мои родители, обнажив головы, смотрят, как медики делают трупу инъекции разнообразных реанимирующих препаратов. Носильщики укрытого бархатом портшеза опустили свою ношу, но его спрятанное за шторами содержимое остается тайной.
Участники прерванного на минуту обряда откидывают алые капюшоны и, не выпуская свеч из рук, продолжают бубнить генитально-экскреторные непотребства. Когда медики срывают с груди мистера К. неопрятную тунику и готовятся подключить провода к дефибриллятору, я понимаю, что вот он – мой шанс.
Дух мистера К. замечает это и говорит:
– Не надо, ангел Мэдисон.
Я должна. Мне еще так много надо сказать родителям. И не в последнюю очередь о том, как сильно я их люблю и как по ним скучаю. Это и еще объяснить, до чего глупо они себя ведут.
– Если вы хотите воспользоваться моим старым телом, имейте в виду: у меня как раз было жуткое обострение герпеса.
Я смотрю на призрак. Смотрю на его съежившийся труп.
– Просто знайте, во что хотите влезть, – предупреждает он.
Мне так Ctrl+Alt+Отвратительно.
Медики командуют: «Разряд!» А я не могу. Не могу впрыгнуть в тело, милый твиттерянин, только не в этот омерзительный, воспаленный, напичканный наркотиками труп. Медики подают запускающий сердце ток, но ничего не происходит. Все линии на приборах ровные.
Родители умрут и не узнают, что я их любила. Они попадут в ад, и демоны нашинкуют их лезвиями, которые прежде обмакнут в соль для «Маргариты». Им сделают тонкие надрезы на глазных яблоках и поставят клизму с очистителем для труб.
Медики снова командуют: «Разряд!» Но я не пользуюсь возможностью.
Человечество будет сметено с лица Земли. Сатана заберет всех детей Божьих. Сатана победит. А все потому, что я не решаюсь сливать свою непорочную интеллигентную душу с этими желтушными костлявыми останками гадостного, начинающего тухнуть неудачника.
– Я тебя понимаю, – говорит призрак мистера К., – мне и самому там не нравилось.
В третий и последний раз медики дают команду: «Разряд!»
Мой мозг издает предупреждающий рык: Сатана отыщет котенка.
И я решаюсь.
Еще ни разу с тех пор, как была погребена в непомерно грязных стенах общественного туалета, я не чувствовала себя настолько убого. Эти лепрозные ладони! Эти усохшие длинные конечности! Медики старательно сорвали большую часть засаленной одежды, и я вижу, что на мне остались только зловонные трусы, прикрывающие обвислый отвратительный membrum virilis[41]. Мой собственный тяжкий membrum пуэрильный[42]. Хоть медики, как им и пристало, велят мне лежать ничком на мостовой, я придаю своему неуклюжему телу вертикальное положение. Руки в латексных перчатках пытаются меня остановить, однако я делаю нетвердый шаг к потрясенным родителям.
Мать с отцом стоят возле закрытого портшеза. Рты разинуты. Я накреняю свое новое исполинское тело в их сторону, широко раскидываю руки, чтобы от всего сердца их облапить, а они вздрагивают с нескрываемым отвращением.
Я так слаба, что падаю (я, милый твиттерянин, всегда падаю) и растягиваюсь на пластиковых булыжниках.
Я, которая когда-то тревожилась, как бы не нажить подростковых угрей, теперь лежу перед отцом, испещренная болезненными язвами заразного герпеса. Я, которая стремилась выйти замуж за Иисуса, чтобы предотвратить подступавший девичий расцвет, извиваюсь на мертвеющих коленях, неверным голосом умоляю мать обратить на меня любящий взгляд. Распростертая, вся в болячках, я подползаю к своим творцам на животе. Это тело – результат разложения, которое началось, когда я обеспечила своим родителям светлое будущее; оно – живое подтверждение того, что мама с папой принимали политически прогрессивные решения. Теперь я пресмыкаюсь перед родителями на голом животе, сверкая ребрами на спине и волоча тяжкий срам засаленной косы. Эта коса – она так похожа на мозговой ствол предков рептилий. Я, Мэдисон Спенсер, их посланница в лучшее, просвещенное будущее низведена до какой-то недоношенной ящерицы.
Сиплым голосом, одолженным у мертвеца, я призываю:
– Мамочка! Папочка! – Волоча едва прикрытую, костлявую, скользкую от пота новую себя, я выкрикиваю: – Я люблю вас! – Морщу потрескавшиеся, все в ранках, губы, чтобы запечатлеть свое обожание поцелуем, и молю: – Разве вы меня не узнаете? Я Мэдисон! Я ваша конфетка!
Мое новое дыхание на вкус – как воздух в зоомагазине.
Красивое отцовское лицо оскалено гримасой отвращения к тому созданию, которое он вынужден ударить. Мощно вмазать. Отец, о, мой любимый отец, – чтобы защитить себя и мать, ему придется взять на себя докучное дело – отметелить меня кулаками. Брызжет горячая заразная кровь. Отцу гадко от вида моих волос и телесных жидкостей на костяшках его пальцев, однако он полон мрачной решимости остановить мое продвижение.
Я умоляюще складываю сломанные пальцы.
– Я оторвала разбухший торчун Папчика, – признаюсь я, – и бросила его умирать в луже крови. – Я рассказываю им, что на самом деле никогда не лизала анусы на высоких задах экзотических жирафов. Что лишь выдумала роман с Иисусом. Я говорю им все. Силы тают, я хватаю руками воздух, но мольбы натыкаются на жесткие подошвы отцовских «прад». Заключенная в этот кошмар из гноя и крови, я дразню родителей. Бросаю им вызов. Предлагаю осмелиться и полюбить меня. Я проверяю, разглядят ли они в истерзанном нелепом теле хоть намек, что это – их девочка, их трудный ребенок.
Я лежу ниц перед двумя совершенствами. Показываю, каким чудовищем сделалась, и умоляю принять меня.
– Прости, что ударила тебя в ванной «Беверли Уилшира», – заклинаю я отца, а матери говорю: – Обещаю тебе похудеть.
За нами наблюдает Бабетт и тайком посмеивается. Потаскуха, полногрудый суккуб. Наблюдают и синий призрак мистера К., и трепещущий крылышками золотистый дух Феста. Я извиваюсь вокруг ног моего охваченного ужасом семейства. Медленным, словно в ночном кошмаре, движением я тяну чужие мне пальцы к маминой перепуганной лодыжке.
– Мамочка, я пришла тебя спасти.
В ответ на проявление любви отец молотит меня ногами и кулаками. Боль растекается по тощей грудной клетке. Одолженное сердце перехватывает. Течет кровь, и муки мои неописуемы.
Сказать по правде, милый твиттерянин, я всегда испытываю их любовь.
Чей-то голос окликает:
– Свеча! Мэдисон, возьми свечу!
Голос исходит от духа мистера К. Его призрачная рука направляет мой взгляд на пластиковые булыжники. Туда, куда в момент его смерти упала зажженная свечка. От фитиля занялись искусственные пенопластовые камни. Пузырящийся огонь расходится и вот-вот охватит весь храм, гору, весь материк. Сердце остановилось, однако я должна выбрать: поцеловать изъеденными больными губами напуганных маму с папой или двинуться в новом направлении и погасить быстро распространяющийся пожар.
Пока я колеблюсь, из щели между бархатными занавесями портшеза появляется изящная рука. Мелодичный голос произносит:
– Не бойтесь!
Рука – безупречный эталон руки, грациозной и неземной, – отодвигает красный бархат и открывает пассажира – прелестную деву. Юную богиню.
Пузырящееся пламя растет, охватывает новые пластиковые ступени, пенопластовый пьедестал, подножие обелиска из полистирола, а прелестная дева опускает стройные ноги на землю и сходит с кресла. На сияющих волосах покоится венок из ветвей оливы. Ее руки и ноги гладкие. Ее лицо не испорчено очками. Ее изящное тело убрано простой крестьянской туникой – знакомым синим шамбре.
Безупречная дева указывает на меня идеальным пальцем и повелевает:
– Изыди, тлетворная мерзость! Сгинь, жирная обманщица! – Она расправляет плечи и гордо объявляет: – Узрите, ибо я, Мэдисон Дезерт Флауэр Роза Паркс Койот Трикстер Спенсер, восстала из могилы, чтобы привести человечество к вечной жизни.
21 декабря, 14:31 по гавайско-алеутскому времени
Разоблачение!
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Прекрасная незнакомка делает прыжок. Я лежу при смерти на пластиковой земле, а она пулей вылетает из портшеза и падает точно на мой голый дрожащий хребет.
Я ерзаю, хочу высвободиться и извиваюсь, а безупречное дитя сидит на мне верхом. Примостившись стройным задом на пояснице, она бьет меня кулаками по голове, вцепляется в космы и пихает меня лицом в занявшийся от свечи огонь. На лице вспухают пузыри. От жара, точно от передозировки коллагеном, губы набухают, а кожу растягивает так, что она лопается.
Пламя очень близко, и кончик моей сальной косы начинает тлеть. Сплетенные пряди горят, словно вонючий неторопливый фитиль.
Кости сломаны… сердце болит… я беспомощна, не в состоянии подняться. На подмогу никто не приходит. Дух мистера К. стоит в сторонке по одну руку и всхлипывает. Суккуб Бабетт – по другую и вопит с демоническим воодушевлением, а скотиниты рыдают и скрежещут зубами.
Все ясно: родители меня не любят. Даже не узнают. Они любят вот это – тощую Барби-версию меня.
Остерегайтесь, мои досмертные последователи: если уж занял физическое тело, то должен обитать в нем до его полной кончины. Ты обязан страдать, пока полученные при жизни травмы не сделают этот сосуд нефункциональным. Другими словами, моему духу не вырваться. Я должна терпеть болезненные побои.
Я корчусь под ее неожиданно большим весом. Изворачиваюсь к ней лицом. Формой Барби-Мэдисон служит та самая рубашка из шамбре в пятнах засохшей слизи, полы колышутся над обнаженными ногами. В руках вместо дубинки «Путешествие на “Бигле”» – книга с подробными аннотациями кровью. Этим не самым легким фолиантом Барби лупит по моему позаимствованному лицу. Моя голова болтается, откашливает слюну и, хныча, бессвязно возмущается. Горячие слезы гейзером бьют из одолженных глаз.
Мэдисон-самозванка, сидя на мне, очень старается, однако же не потеет. И дыхание у нее легкое, несмотря на долгие энергичные усилия. Я вяло защищаюсь: стучу по ее торсу шишковатыми локтями и коленями, но с тем же успехом я могла бы избивать огромную резиновую покрышку многотонного грузовика.
Кожаным переплетом книги мне ломает нос – расплющивает и сворачивает набок. Я хватаю ртом воздух. В ушах гул и звон. В глазах яркие звезды.
Пальцы судорожно цепляют край синей рубашки. Я держу ее, изо всех сил стараюсь сорвать одежду со стройной фигуры. Это мне удается, но все без толку: соображения стыдливости не ослабляют рвения Барби. Для скотинитов все, должно быть, выглядит так, словно голый извращенец – похотливый скелет с кожей дурного цвета – пристает к голой девушке.
Я сопротивляюсь все слабее. После первой полусотни ударов по физиономии все остальные похожи один на другой. Наваливается вызванная травмами апатия. Даже боль теперь не способна удержать мое внимание, и мысли разбредаются. У Элизабет Кюблер-Росс[43] об этом ни слова, однако есть еще одна стадия умирания. Помимо гнева, отрицания и торга есть скука. Да, скука. Ты сам себя покидаешь.
Наступает странное умиротворение. Избитая до бесчувствия жестким томом, я постепенно перестаю сопротивляться: приходит отстраненность более глухая, чем от рогипнола. Если я умру… так тому и быть. Раз папе с мамой она симпатичнее, пускай себе удочеряют эту чистую куклу Мэдди. Из дальнего далека я чую запах горящих волос. Едва слышу, как кулаки шлепают по отбитому мясу – мое тело уже хлюпает от крови.
Там я уже бывала. Я сдалась. Невнятными от изнеможения словами я молюсь, чтобы сердце встало.
Вам, досмертным, должно быть, это очень не нравится. Вы терпеть не можете отступников, но я такая. Я уклоняюсь от жизни. Не живу в полную силу. Сбегаю.
Если существует некий великий план, я ему подчиняюсь. Я отдаю себя судьбе.
От таких яростных ударов даже «Бигль» начинает разваливаться. Страницы рассыпаются – предложение за предложением. На меня, трепеща, слетают обрывки бумаги. Слова, написанные карандашом. Один клочок, похоже, горит – край страницы мерцает ярко-оранжевым. Это Фест – крохотулька Фест сопровождает вырванный клочок. Золотистые крылышки яростно молотят воздух. Он зависает, показывая мне листок.
Синими чернилами детской рукой написано: «Ставь перед собой цель настолько трудную, чтобы смерть показалась желанной передышкой…»
Тут, милый твиттерянин, мой слабеющий мозг издает последнюю отрыжку вдохновения. Возможно… возможно, эта бешеная драка и есть та битва со злом, к которой меня готовили родня и поколения телефонных опросчиков.
Вот испытание, которое давно предсказывал Леонард.
Выживание наиболее приспособленных против выживания наиболее добродетельных.
Я поднимаю скрюченные ладони, чтобы перехватить книгу и остановить град ударов. Мои тощие пальцы вцепляются накрепко, а дрожащие руки пытаются выдрать жестокий походный дневник мистера Дарвина. Волшебным образом произошел полный переворот: умирающий человеко-труп снова вступает в мрачное состязание с мальчикоподобной девчонкой.
С мучительным воплем я вырываю книгу. Теперь оружие у меня.
Размахнувшись – так уже было – пропитанными кровью и спермой мемуарами Ч. Дарвина, утратившего веру богослова, я вкладываю тающие силы в могучий удар по миловидному кумполу моей соперницы. Крепкая затрещина откидывает ее назад и на мгновение оглушает, а заодно проливает последний дождь засушенных фиалок и анютиных глазок из сырых страниц книги.
С цветами вылетают обрывки бумаги и пристают к моей противнице. Замок разума мистера Дарвина рассыпается по кирпичикам. Разваливающаяся опись мира природы. Врага обдает картечью мемов: раздвоение… ракообразное… хлопьевидный и рыбка Diodon. Они облепляют мою соперницу, точно папье-маше – пиньяту. Уолластон… сигнальный флажок… огнеземельцы и цинга. Они душат неприятеля. Ее безупречные, отнюдь не близорукие глаза засыпает жгучим песком фактов и подробностей. Всеми ящерицами и чертополохами мистера Дарвина. Образцами цветов, давно собранных мамой и бабушкой.
Прекрасная не-Мэдисон заходится криком ярости. Ее зенки залепило. Она слепа.
В следующий миг тлеющий фитиль моей косы хлещет по ее горючему покрову. Она вспыхивает, а исторгнутые из книги слова и цветы жгут ее своим жертвенным пламенем. Она уже не нападает на меня – хлопает себя по бокам, по пылающим чреслам. Пытаясь погасить огонь, она отхватывает большие размякшие куски себя самой. Раздирает себя на части.
И одновременно вопит. И скачет. Эти завывания банши искажают ее черты, а температура горящей бумаги плавит и гнет ее стопы, колени, раздражающе стройные бедра.
Все еще вцепившись в перемазанную рубашку из шамбре и в развалившуюся книгу, я съеживаюсь неподалеку. Безумно лепеча, вся в крови и голая, как та новорожденная из маминого фильма, я всхлипываю:
– Простите, что была такой самоуверенной трусихой…
После этого унизительного признания происходит невозможное.
Изредка случаются сверхъестественные вещи, которым у нас нет готового объяснения. Руки обхватывают с двух сторон мою обезображенную голову. Мамины мягкие надушенные ладони с пальцами, усыпанными драгоценностями, поднимают мое разбитое лицо, пока наши взгляды не встречаются. Она бережно прижимает мое изуродованное тело – выходит сентиментальная пьета[44] – и спрашивает:
– Мэдди, лапонька, это правда ты?
Меня увидели. Наконец меня признали.
Я и мои родители, наша маленькая семья, – в эту секунду мы снова вместе.
И в этот же поворотный миг невозможная, нечеловеческая кукла поднимает плавящиеся глаза к небу. Булькающим, словно бы жидким голосом не-Мэдисон хрипит:
– Внемлите моим словам… – Расплываясь в пузырящуюся дымную лужу, она приказывает: – Почтите меня, мои приверженцы, грандиозным всеобщим «Аве, Мэдди».
21 декабря, 14:38 по гавайско-алеутскому времени
Детонация!
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Как ты можешь догадаться, плотная толпа людей, выпускающая накопленные кишечные газы вблизи открытого пламени и помпезной, крайне огнеопасной архитектуры, – неудачное стечение обстоятельств. Вспышка – и храм на вершине яростно полыхает. Скотиниты в тогах и сандалиях мечутся во все стороны, их руки и ноги охвачены буйным пламенем. От жара горный пик делается мягким, оползни пузырящегося пластика начинают угрожающе стекать по крутым склонам.
Дым окутывает закатное солнце и погружает некогда безукоризненно чистый мир во тьму, освещаемую только рыжим пламенем пожарища. Далеко внизу равнина расходится ломаными трещинами, в них начинает прибывать океанская вода. Мэдлантида – весь континент – горит и одновременно тонет. Это падение Помпеев. Разрушение Содома. Потоки горячего ветра несут снизу вверх комья тлеющего, шипящего пепла и роняют их среди дальних искусственных лесов и горючих дворцов, пока мир не начинает полыхать всюду, куда ни посмотри.
Ослепленные и напуганные скотиниты налетают друг на друга, спотыкаются и падают в озера кипящей жижи. Их вопли не смолкают, пока перегретый газ не сжигает легкие.
Истощенное тело мистера К. совершенно мертво, целиком объято огнем. Я изгнана наружу. Я снова синий пузырь эктоплазмы в форме себя самой. Грязная рубашка из шамбре и потрепанный «Бигль», видимо, не целиком принадлежат физическому миру – я держу их в призрачных руках.
Разглядывая Ctrl+Alt+Хаос, ко мне подлетает ангел Фест. Он ухватывает меня золотыми пальцами за кончик уха и говорит с сарказмом:
– Прекрасная работа.
Я же, милый твиттерянин, среди царящей неразберихи пытаюсь высмотреть родителей. Мне страшно от мысли, что их убьют, и хотя они прогрессивные сторонники ненасилия, мира и левитации Пентагона[45], нам придется отдыхать друг от друга долгие века. Нас разлучат навсегда.
Мысли об этих теоретических наказаниях захлестывают мой призрачный рассудок, как вдруг знакомый голос произносит:
– Ох ты ж, бисквитинка моя, ну не жуть ли деется?
Я оборачиваюсь и вижу… бабушку Минни. Держа призрачную сигарету призрачными пальцами, она склоняется и прикуривает от косы полыхающего трупа мистера К. А рядом с ней (о боги – этот огненный Армагеддон может стать еще хуже) – Папчик Бен.
21 декабря, 14:41 по гавайско-алеутскому времени
Мрачный эпизод. Наконец-то новая версия
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Последний раз я видела Папчика Бена в ночь на Хэллоуин, когда умерла бабушка Минни. Его похожий на пугало дух явился к веранде нашего дома в унылой глуши. А теперь вот он – стоит здесь. Он и бабушка Минни. Конечно, швейцарский этикет, которому меня учили, требовал, между прочим, и ненавязчиво поинтересоваться состоянием его расплющенной книгой, полуоторванной штучки-дрючки, однако я, что совсем нехарактерно, потеряла дар речи.
Странно, до чего вид пылающего пенопластового вулкана перекликается с печальными обстоятельствами нашей последней фатальной встречи. Запах яростно вырывающихся газов напоминает вонь общественного туалета. Жар пластикового катаклизма – обжигающее пекло давнего летнего дня.
Все еще не в силах вымолвить и слова, я принимаю тот отстраненный вид, что так часто выручал меня в последнее время, – надеваю маску наблюдающего сверхъестествоиспытателя. Как ребенок бывших гештальтистов, самореализованных личностей и сторонников эвтаназии, я понимаю: если кто и должен испытывать неловкость в этих обстоятельствах, то никак не я. Там, в туалете, Папчик размахивал какашкой и вел себя как хищник-дегенерат. Отбросив условности, которым меня учили всю жизнь, я решаю не заводить разговор о погоде. Мой выбор: молча наблюдать, проявит ли объект признаки беспокойства.
Моя ужасная тайна – не только моя. Она еще и дедушкина. Как однажды я сидела в засаде в туалетной кабинке, готовясь к худшему, вот так и он пускай теперь мучается под моим испытующим взглядом. Незаметно, в духе мистера Дарвина или мистера Одюбона[46], я беспристрастно описываю наблюдаемый экземпляр. Представляю толстый бескостный палец, который так меня напугал. Бесчисленные морщинки на его рыхлой поверхности и несколько прилипших курчавых волосков. Припоминаю кислый нездоровый запах.
Первой заговаривает бабушка:
– Мы прибыли на вертушке. Ух и поездочка!
Я гляжу на них холодно, оценивающе.
Бабушка упорно продолжает:
– Твой дед, горошинка, с того самого дня, как умер, хотел снова тебя повидать.
Я не утруждаю себя ответом. Пускай они сами заговорят о том кошмаре. Пускай извинятся.
– Жуткий был день. – Бабушка Минни похлопывает себя по груди возле сердца зататуированной рукой, подносит фарфоровый ноготь к брови и чешет под кромкой парика из светлых волос. – День, когда он умер? Дай-ка подумать… – Ее глаза движутся из стороны в сторону. – Мы с ним решили, ты отправилась на тот островок посреди шоссе.
Тут в разговор вступает Папчик, туалетный подглядывальщик:
– Ты про него спрашивала за завтраком. Мы забоялись, ты пойдешь через шоссе, вот я и подумал: поеду-ка, посмотрю, где ты там.
Я непреклонно молчу. Судя по углу, под которым бабушка держит сигарету, она в приподнятом настроении, даже счастлива.
– Ужасное место, – говорит она и делает гримасу. – Папчик собрался за тобой, тут-то его инфаркт и шарахнул.
Я развлекаю себя тем, что посматриваю на наручные часы. Изображаю, будто грею призрачные ладони над чихающим и шипящим костром, который пожирает смертные останки мистера Кетамина.
– Помер на своей собственной веранде, так-то, – говорит Папчик.
– Прям на ступеньках, – прибавляет бабушка. – Схватился за сердце – и шмяк на пол. – Она хлопает в ладоши для пущего эффекта. – Перестал дышать за двадцать минут до того, как приехали доктора и его оживили.
Папчик пожимает плечами:
– Чего тут прибавишь? Хвастать не хочу, но я попал прямиком на Небеса. Я помер.
– Не был ты мертвый, – твердит бабушка Минни.
Папчик возражает:
– Совершенно точно был.
Не обращая внимания, бабушка продолжает:
– Бену сделали электрошок, и ребятишки из «скорой» хотели увезти его в больницу, а он – ни в какую.
Папчик складывает руки на груди.
– Дальше она выдумывает. Не приключалось такого.
– Я, между прочим, там была и все видела сама.
– Ну, так и я там был.
– Я за ним замужем сорок четыре года, но он никогда еще так со мной не разговаривал. Может, это он от боли, но все равно так нельзя.
– Как так – разговаривал? – спрашивает Бен. – Я был мертвый.
– Нет, он уперся, что пойдет тебя разыскивать, тыковка моя.
И тут, милый твиттерянин, в моем мыслительном желудке сверхъестествоиспытателя картинка начинает понемногу складываться.
– После этого, – говорит бабушка, – он сделался совсем другим.
– Мертвым я сделался.
Для ясности я уточняю:
– Значит, медики сделали Папчику дефибрилляцию?
– Он хотел пойти искать тебя в тот жуткий туалет. Весь бледный был, шатался. Доктора думали, умрет с минуты на минуту.
Ногтем указательного пальца Папчик проводит на груди крест:
– Клянусь – я помер на веранде на руках твоей бабушки.
Врачи, объясняет бабушка, оживили его и заставили подписать отказ. Он ждал, когда они уйдут, а как только уехали – прыгнул в свой пикап.
Бабушка наклоняется ко мне и сообщает театральным шепотом:
– Он назвал меня словом на букву «п».
– Да уж сто раз говорено, – унимает ее Папчик, – не называл.
Она кашляет.
– Назвал на «п» и поехал искать тебя на тот островок на шоссе.
Дедушка с бабушкой Ctrl+Alt+Пререкаются. Дуются друг на дружку. Меня, терпеливо наблюдающего сверхъестествоиспытателя, этот их спор вконец утомляет, и, чтобы прекратить его, я спрашиваю:
– Папчик, послушай. Не заходил ли ты, случайно, на том островке в туалет и не отрывали ли там тебе твое пожилое достоинство?
Он глядит ошеломленно.
– Козявонька! Как ты можешь такое спрашивать?
– Потому что так оно и было! – восклицает Минни. – Какой-то изверг оторвал твое хозяйство, и ты насмерть истек кровью, как свинья!
– Не было такого.
– Я видела твое тело! – говорит бабушка. – На Небесах что – новости не смотрят? – Узловатыми руками она отмеряет в воздухе громадные слова. – Везде вот такими буквами: «Папу кинозвезды до смерти запытали в туалете».
В этой безвыходной и, очевидно, хорошо подготовленной патовой ситуации, когда Мэдлантида погружается в океанскую пучину, а скотиниты, украшенные пламенем, проносятся мимо, будто кометы, я понимаю, что ошибалась. Все же ясно: душа Папчика Бена отлетела, а его телом завладел кто-то другой. Дух или демоническая сила улучили момент, когда медики пускали ток. Так же, как малолетние преступники замыкают провода в чужой машине, чтобы покататься. Как я сама только что пользовалась телом мистера Кетамина. В том туалете меня донимал и размахивал своей штуковиной какой-то незнакомый похититель трупов, а не мой драгоценный Папчик.
Быстро соображая, я аккуратно направляю бабушкин и дедушкин гнев в другое русло:
– Бабушка, знаешь чего мне больше всего теперь не хватает? – И, не дожидаясь, сама выпаливаю ответ: – Твоего чизкейка с арахисовым маслом! – А Папчику говорю: – Прости, что не попрощалась, когда ты умирал. – Затем, придав голосу особую детскую искренность, добавляю: – Спасибо, что научил меня строить домики для птиц.
Пухлыми призрачными руками я заключаю их в неловкие объятия и вдруг вижу две приближающиеся красноватые фары. Странный автомобиль – забрызганный алым, в потеках свернувшейся крови – волшебным образом неслышно едет вверх по крутому склону извергающейся горы. В этот сладкий момент нашего воссоединения возле нас останавливается черный блестящий «линкольн».
21 декабря, 14:45 по гавайско-алеутскому времени
Я противостою Дьяволу и открываю ужасную правду о его искалеченном конце
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Кивнув на «линкольн», призрак мистера К. спрашивает:
– Это за мной, да? Меня отвезут в рай, как ты обещала, да?
Водительская дверь распахивается, и выходит шофер в форменной одежде. Сначала появляются копытообразные туфли, затем перчатки – блестящие, кожаные и фуражка с козырьком – она прикрывает два костистых бугорка, торчащих из-под нечесаных волос. Он встает и поправляет зеркальные очки. В руках – пачка страниц, скрепленных в углу, как сценарий. Он поднимает эти листы и зачитывает:
– «У Мэдисон закружилась голова от страха и растерянности».
Так и есть, милый твиттерянин, закружилась. От страха и растерянности.
– «Ее большие мясистые колени дрожали, ноги подкашивались от страха», – читает он, будто диктует мне, что я должна делать.
Колени и в самом деле трясутся.
Шофер читает дальше:
– «Мэдисон хорошо послужила своему Создателю. Миллиарды детей Божьих привела она в лапы Дьявола. – Он переворачивает страницу рукописи и продолжает: – Мэдисон предала даже собственных родителей и обрекла их на вечное проклятие!»
Похоже, действительно обрекла.
Бабетт украдкой подступает поближе – насладиться моим унижением. Ухмыляясь моему поражению, она спрашивает:
– Как твой псориаз?
– «Еще немного, и малышка Мэдисон препоручит Сатане каждую живую душу, созданную Всемогущим. Мэдисон позаботилась: все, что любил Бог, будет отдано на поругание Люциферу до конца времен…»
Водитель перестает разглагольствовать и открывает заднюю дверь «лимузина». Туда немедленно прошмыгивает мистер К. Машина все еще открыта, и другие синие духи тянутся прямиком на заднее сиденье; все больше и больше скотинитов, заживо сгоревших, задохнувшихся ядовитым дымом или утонувших в океане, – стадо только что умерших входит в дверь, которую придерживает водитель. Они набиваются внутрь – так быстро и таким числом, что сливаются в один поток. Духи лезут в нее – в повозку, которая, как они думают, доставит их в райский загробный мир.
– «Мэдисон считала себя очень умной, – продолжает шофер. – Но это не так. На самом деле она была тупой. Глупой коровой, которая довела человечество до гибели…»
Медленно, чтобы не привлекать его внимания, я вылезаю из кофты. Потом надеваю испоганенную рубашку и застегиваю пуговицы – осторожно, стараясь не касаться высохших пятен семени, которым густо заляпан ее затвердевший перед.
– «У малышки Мэдди, – не замечая моих действий, продолжает шофер, – не будет иного выбора, кроме как отдать себя Сатане для плотских утех…»
Расположившись так, чтобы прикрыть собой дедушку с бабушкой от гнева Дьявола, я раскрываю книгу мистера Дарвина на обезображенной главе об Огненной Земле. В этом месте высокопарный дневник путешественника почти нечитаем. На раскрытых страницах отчетливо проступает силуэт расплющенного органа.
– «Бедной толстушке Мэдисон Дезерт на-на-на Трикстер Спенсер вскоре предстоит сделаться наложницей темного властелина!»
Хотя шофер-Сатана пока не видит окровавленной книги с омерзительной иллюстрацией, ее замечают многие другие. Бабушка с Папчиком, разглядев силуэт конца, принимаются хихикать. За ними золотистый ангел Фест, поняв, что к чему, весело таращит глаза. Прочие души – сгоревшие заживо призраки – по пути в «линкольн» тоже решаются мельком посмотреть на выставленный мною кровавый экспонат и фыркают.
Не обращая на них внимания, шофер переворачивает страницу манускрипта:
– «Мэдисон будет служить Сатане в Гадесе и родит ему многих гнусных отпрысков…»
Я, набравшись смелости, показываю ему оскверненную книгу и кричу:
– Как? Как могучий Сатана осуществит подобное нечестивое слияние?
Дьявол прерывается и поднимает глаза от рукописи. В очках, в обоих стеклах, отражаются страницы «Бигля».
– Могущественный Сатана, – спрашиваю я, – разве тебе не подрочили окровавленной главой о Мысе Доброй Надежды?
Водитель медленно опускает очки, приоткрывая желтые козлиные глаза; они бегают из стороны в сторону.
На полях бабушкиной рукой написано: «Атлантида не миф, а пророчество».
– Не был ли ты, – настойчиво продолжаю я, – кастрирован в единственной личной схватке с ничтожной Мэдди Спенсер? – Милый твиттерянин, отринув все свое воспитание в духе благопристойности и подавив самоцензуру, я ору: – Сатана, о темнейший! Разве не болит твой конец после того, что малышка Мэдисон тебя оскопила? Не пресекла ли я твои поползновения в антисанитарной обстановке общественной уборной?
Загнанный в угол моими откровениями, ливрейный Дьявол лишь невнятно бубнит.
Милый твиттерянин, я исполнила обещание, данное себе в последний Хэллоуин, – надрала сатанинскую задницу. Урон, нанесенный моими пухлыми ручонками, далеко превосходит любые мои представления о собственных силах. Вот доказательство, что я – нечто большее, чем липкая педофильская фантазия Вельзевула. Разве вымышленный персонаж способен так покалечить своего создателя?
Малиновая шкура водителя пунцовеет еще сильнее, и это красноречивее любого словесного ответа. Рога вырастают, приподнимая фуражку. Когти удлиняются, стягивая перчатки.
Не замечая происходящего вокруг катаклизма, я продолжаю свою тираду. Линия горизонта сложена из пылающих пластиковых гор; все мироздание – смесь трагедии и фарса. Приближаются трое: суккуб Бабетт, некогда моя лучшая подруга, ведет моих маму и папу, подталкивая смертоносным острием большого, богато украшенного ножа. Того самого, старинного, которым Горан казнил милого шетландского пони.
Вид родителей, подведенных к Дьяволу определенно в роли заложников, очень меня беспокоит. Тем не менее я храбро выставляю вперед испорченную книгу и бросаю вызов:
– Покажи нам, темный господин, осталось ли хоть что-то от твоей штучки-дрючки. – Я выпячиваю грудь, демонстрирую грязную рубашку из шамбре и вопрошаю: – Разве это не твое демонское семя?
Сатана, дрожа от ярости, швыряет рукопись наземь. Он вытаскивает из «линкольна» нечто бледное. В сжатых пальцах болтается рыжий мешочек, и, когда его с силой встряхивают, он издает жалобное «мяу».
О боги! Это Тиграстик.
Ангел Фест, прежде чем я успеваю на него шикнуть, подхватывает мой вызов:
– Да, Князь лжи, показывай свою обрубленную пипиську.
К хору подключается бабушка:
– Показывай! Дай-ка мне глянуть на твой кривой корешок!
В ответ Нечистый спокойно оборачивается к демону, держащему моих родителей, и говорит:
– Убей их. Убей сейчас же.
21 декабря, 14:48 по гавайско-алеутскому времени
Сатана разъяренный
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Ты подумаешь: плевое дело – смотреть, как убивают твою маму. Но это не так. На моих глазах ее линчевали дуболомы-шерифы в медвежьих углах, я видела, как ее забивали палками прихвостни табачных компаний, как угольные компании плющили ее бульдозерами и душили проволокой киллеры, нанятые агропромышленниками.
Однажды ее перекусил надвое взбунтовавшийся ламантин. Кровь потекла у нее из глаз, хлынула из ушей. Внутренности вытолкнуло через рот. Так я поняла, что она мертва. Снимали несколько дней. Целый отряд зануд из команды по спецэффектам старался, чтобы кровь текла как надо. На площадке находилось человек сто. Стилисты, визажисты, реквизиторы, костюмеры, инструкторы по сценической речи. Поставщики еды. Кого только не было. И все эти люди толклись вокруг, зевали, ели чипсы и смотрели, как мама ловит ртом воздух и захлебывается собственной кровью.
У обычных детей среди счастливых воспоминаний, вероятно, есть такие моменты: их мамы-домохозяйки заказывают по телефону в «Булгари» тиары с драгоценными камнями, чтобы порадовать себя, или стреляют из тазера по горничным-сомалийкам; а среди моих есть мама, которую сжигают у столба заговорщики из фармкомпаний.
Я сидела на складном стульчике и сквозь пухлые пальцы подглядывала, как ее побивают камнями сердитые пуритане. Примостившись у папы на коленях и чуть дыша, смотрела, как ее милое лицо исчезает в зыбучем песке.
И она, моя мама, ни разу ни дрогнула. Не поморщилась.
Режиссер кричал: «Мотор!»
И моя славная мама каждый раз умирала красиво.
Она умирала храбро. Умирала чисто. Изящно, благородно и спокойно. Как полагалось по сценарию – каждый раз, – она умирала безупречно. Ее последние слова всегда были очень выразительны.
Она никогда не просила переснять.
А мой отец – сквозь запертые двери спальни я сотни раз слышала, как папа испускал последний вздох громко, со всхлипами.
Однако чего бы я там ни ожидала, в реальности все совсем иначе. На огненной вершине пластикового вулкана посреди континента Мэдлантиды, тонущего в Тихом океане, Бабетт поднимает большой нож и вонзает папе в сердце. Спустя секунду по команде Сатаны она широко размахивается богато украшенным ножом для тортов и вспарывает мамино горло.
21 декабря, 14:53 по гавайско-алеутскому времени
Неминуемый результат чрезмерных умствований и подавления того, что в ином случае было бы приемлемым и естественным выражением горя не по годам развитой, однако неуверенной в себе девочкой-подростком, которая, если откровенно, пережила недавно целую серию душевных травм из-за смерти бабушки, деда, ее славной рыбки и милого котенка, не говоря уже о ее собственной безвременной кончине, и которая, однако, упорно и смело шагает вперед с высоко поднятой головой и не дает воли слезам, а отважно преодолевает ужасные обстоятельства, и которая теперь оказывается не в состоянии принять очередной злосчастный поворот событий
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Передо мной вырастают пузыри синей эктоплазмы в форме Камиллы и Антонио, медийной суперзвезды и всемирно известного магната. Наши призрачные глаза встречаются.
Как я и опасалась – тогда, в пентхаусе «Райнлендера», – мое призрачное сердце набухает, словно аневризма, полная горячих слез. Оно вздувается, как мертвый котенок на заднем сиденье лимузина. Поразительно, однако мое сердце стремительно распухает, точно дедушкин банан в зловонном туалете. И как все эти вещи, оно взрывается.
Прости, милый твиттерянин, но происходящее в этот момент не то, что можно передать словами, настучать на клавишах телефона. Таковы ограничения эмотиконов. От встречи с призраками родителей я испытываю все эмоции, которые не умела показать им при жизни. И впервые со времен Лос-Анджелеса, Лиссабона и Лейпцига я счастлива.
21 декабря, 14:54 по гавайско-алеутскому времени
Отряхая мирскую суету
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Мать смотрит на плавящийся огненный пейзаж. Дым очерчивает барочные руины на фоне янтарного неба. Жгучие океанские волны захлестывают утопающий материк. Знойные конвекционные ветра несут ядовитые пары, чтобы убить всех и все повсюду.
Созерцая сцену тотального планетарного уничтожения, моя милая мама – ее призрак – ахает:
– До чего красиво! Точно как предсказывал Леонард…
Во времена Древней Греции, объясняет она, мудрый учитель по имени Платон написал историю о разрушении гигантского островного государства, называемого Атлантидой. Платон, говорит она, цитировал одного афинского политического деятеля, который, побывав в Египте, услышал рассказ о гибели Атлантиды от жрецов храма Нейт. И тэдэ и тэпэ.
На самом-то деле те египтяне были не историками, прибавляет свежеубиенный отец, а оракулами: не записывали события прошлого, а предсказывали будущее. И огромная страна эта, которая, согласно Платону, была уничтожена «за одни ужасные сутки», звалась не Атлантидой.
Голосом, несколько даже самодовольным, мать объясняет:
– Имя той великой обреченной страны – Мэдлантида.
Папа, ухмыляясь, говорит:
– Да и в Библии тоже неверно. Предвестником Армагеддона будет не возрождение Соломонова Храма… Им будет строительство Храма Мэдисон!
Глядя на нас и двигаясь с медлительностью, выдающей его предельное высокомерие, Дьявол наклоняется и кладет на землю Тиграстика, чтобы вновь взять рукопись и усладить мой слух чтением:
– «Ужас охватил юную Мэдди. Ее собственная мамочка подтвердила худшее. Вся ее жизнь была просчитана и предопределена так же, как горы и равнины Мэдлантиды. Мэдисон Спенсер была не более чем историей, поведанной одними людьми другим, слухом, глупой побасенкой…»
Призрачная мать умоляет:
– Мэдди, милая, прости нас, что не рассказали тебе всей правды о твоем котеночке.
Призрачный отец кладет бледно-голубую руку мне на плечо.
– Мы лишь хотели, чтобы ты познала любовь. И как бы ты отважилась глубоко полюбить, понимая, до чего короткой может быть жизнь?
– Леонард… – прибавляет мама, – он предопределил, что ты станешь лелеять своего котенка, но смерть отберет его. Он сказал, боль придаст тебе отваги…
Сатана нетерпеливо притопывает ногой, держа открытой дверь машины. Так велико растущее в нем презрение, что рукопись в его руках начинает тлеть и вспыхивает.
– Небеса ждут! – кричит он.
Широким галантным жестом отец провожает нас к «линкольну».
Мама оглядывает поле мечущегося пламени. Она достает призрачной рукой из кармана призрачного платья большую банку призрачного ксанакса и швыряет ее в огненную даль. Принося эту жертву, она вопит:
– Прощай, гендерное и расовое неравенство в зарплате! Скатертью дорога, постколониальное ухудшение экологии!
Следом за ней отец складывает ладони рупором и кричит:
– Сайонара, деспотический симулякр поп-культуры! До встречи, всеобъемлющее фаллократическое порабощение!
– Мы отправляемся на Небеса! – восклицает мама.
– На Небеса! – вторит отец.
Оба направляются к автомобилю, но тут замечают, что я не с ними. Замешкавшись, они оборачиваются и смотрят туда, где замерла я.
– Идем, – радостно зовет отец. – Мы будем навеки счастливы вместе!
Тьфу ты! Эх, милый твиттерянин. Не могу заставить себя сказать им правду. Я все та же трусиха. Не успеешь чихнуть, как угрюмые демоны уже будут тереть их мочалками в ванной из соляной кислоты. Брюзгливые гарпии станут заливать им в рот теплую мочу. Хуже того, там окажутся и все до последнего проклятые скотиниты – терзаемые и не симпатизирующие моим родителям.
И тут серый кишечник моего мозга отрыгивает последний отчаянный план. Идею заключительного поступка, который докажет мою храбрость.
21 декабря, 15:00 по гавайско-алеутскому времени
Персефона предлагает цену за свою свободу
Отправила Мэдисон Спенсер
Милый твиттерянин!
И как ты отважишься глубоко полюбить, понимая, до чего короткой может быть жизнь?
Все великие мифы – они не в прошлом. Слава не осталась в одних только стародавних временах, не все героические подвиги еще совершены. В качестве доказательства я хватаю котенка. Я останавливаю поток гнусных слов Сатаны, закатив ему пощечину. Да, СПИДЭмили-Канадка, занудная девчонка-призрак может вмазать Князю тьмы, влепить ему по Ctrl+Alt+Обжигающему хлебальнику. Я подбираю Тиграстика и улепетываю. Неохота мне возвращаться в ад для унижений. Не греет меня и мысль навязывать Божью волю насчет абортов и гей-браков.
Отныне я стану доказывать, что существую. Что управляю собственной судьбой.
Как в свое время родители – бывшие виккане[47] и «зеленые», прежде жившие и дышавшие – боролись за спасение полярных медведей и белых тигров, так и я делаю свой отважный шаг. Я бросаюсь в этот выгорающий пейзаж, который так напоминает вид сжигаемых отцовских повесток в армию и пылающих маминых бюстгальтеров.
Позади из окон «линкольна» кричат мои проклятые родители.
– Брось, Мэдди, – говорит мама. – Печальная старушка Земля – это вчерашний день.
Ошалелые от блаженства духи сгоревших заживо скотинитов втекают в «линкольн». Все искренне уверены, что их ждет заслуженная райская награда.
Отец – бывший апологет переработки отходов, биотоплива и акций в защиту природы – кричит мне:
– Да пусть они себе горят, эти кашалоты и горные гориллы! Залезай в машину!
Мама с папой годами спасали незаконных мигрантов и перемазанных сырой нефтью морских выдр, и теперь у меня есть возможность спасти родителей. А может, и вообще всех. Облаченная в испоганенную слизью рубашку, с котом и «Биглем», я отчаянно драпаю вниз по склону. Встряхивая котенка, как когда-то банку, где плескался чай, я лечу в пылающие каньоны, над которыми вздымаются рукотворные пики. Я убегаю в это безликое, блеклое, цвета катаракты, место, забрав с собой единственное существо, какое сумела спасти.
О, звезда души моей – я чувствую стук призрачного сердца за мелодией его урчания. О, мой Тиграстик – я вдыхаю призрачную усладу его меха. Такой запах чувствует твое сердце, когда влюбляешься.
Вдалеке вспыхивает искра голубого цвета. Такой оттенок чует мой нос, когда в грозу я нюхаю озон; такой цвет видят мои пальцы, когда я касаюсь булавки. Это нечто не столько различимое, сколько неизбежное, и я беру на него курс.
Следом за мной, совсем рядом, звеня крыльями, летит ангел Фест. Он заливается: Бог – то, Бог – сё. Ангельский голосок поет, что Господь мне приказывает. Что властью Христовой мне велено.
– Вернись к Богу, – заливается он, – ибо Всемогущий – твой истинный создатель!
За мной по пятам Сатана ведет громадину-«линкольн». Он настырно сигналит и моргает фарами, словно дальнобойщик, который жарит в глуши по скоростной автостраде.
– Отринь себя! – злобно вопит он. Он кричит: – Автодозвон соединил тебя с твоей скорбящей семьей не случайно. Я управляю каждым твоим действием! Я – твой истинный отец!
Не могу понять – преследует он меня или гонит, куда ему надо.
Мои пухлые ноги мчат по белой пластиковой земле, а та крошится, как лед на реке Огайо под беглянкой Элизой из «Хижины дяди Тома». Мать с отцом и бабушка с Папчиком гикают мне в пухлую спину. Кричит мне вслед душа мистера К. И суккуб Бабетт тоже кричит, требует немедля меня изловить.
И все же, милый твиттерянин, я не беспомощна. Я – сбежавший раб посреди пылающего мира.
Я – новая Персефона, которая решила стать больше чем просто дочерью или женой. Не согласна я и на небесный договор о совместной опеке надо мной – не хочу мотаться туда-обратно между раем и адом из одного дома в другой, как я вечно летала между Манилой, Миланом и Милуоки. Моя новая цель – воссоединить противоположные стороны. Я постараюсь помирить Сатану и Бога. Сделав это, устранив коренное противоречие, я улажу и все остальные. Не будет больше разделения на преисподнюю и рай.
Мироздание вокруг меня рушится, и только мой котенок, который мурлычет, уютно устроившись у меня на руках, один лишь Тиграстик верит: я знаю, что делаю.
Конец?