Джон Р. Р. Толкин. Биография бесплатное чтение

Джон Р. Р. Толкин. Биография

ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА

Эта книга основана на письмах, дневниках и других бумагах покойного профессора Дж. Р. Р. Толкина, а также на воспоминаниях его родных и близких.

Сам Толкин не очень-то одобрял биографии. Точнее сказать, ему не нравилось, когда биографию превращают в разновидность литературоведческого исследования. «Я абсолютно уверен, — писал он в свое время, — что изучать биографию автора ради того, чтобы понять его труды, — дело пустое». Однако он не мог не сознавать, что, раз его произведения пользуются такой колоссальной популярностью, вероятность написания биографии после его смерти весьма велика. И похоже, Толкин понемногу сам собирал материалы для этой будущей биографии: в последние годы жизни он снабдил множество старых писем и прочих бумаг пояснениями и комментариями. Кроме того, он написал несколько страниц воспоминаний о своем детстве. Так что есть надежда, что он все же не был бы категорически против выхода этой книги.

Я со своей стороны старался просто рассказать о жизни Толкина, не пытаясь обсуждать его литературные произведения. Я придерживался этого подхода отчасти из уважения к взглядам самого Толкина, но еще и потому, что первая увидевшая свет биография писателя представляется мне не самым подходящим местом для критики его книг. В конце концов, такие суждения зачастую говорят не столько об их предмете, сколько о самом критике. Тем не менее я все же попытался обрисовать некоторые литературные и иные впечатления, которые не могли не оказать влияния на творчество Толкина, в надежде, что это прольет новый свет на его книги.

X. К.

Оксфорд, 1976

Часть 1
ВИЗИТ

1967 год, весеннее утро. Я выехал из центра Оксфорда, через мост Магдалины, по лондонскому шоссе, поднялся на холм — и очутился в респектабельном, но унылом пригороде Хедингтоне. У большой женской частной школы я сворачиваю налево, на Сэндфилд-Роуд, улицу, застроенную двухэтажными кирпичными коттеджами, перед каждым из которых разбит аккуратный палисадничек.

Дом номер семьдесят шесть расположен довольно далеко. Стены дома выбелены, и с улицы его почти не видно: его заслоняют высокий забор, зеленая изгородь и разросшиеся деревья. Я ставлю машину у обочины, открываю калитку с арочкой, и короткая дорожка, идущая меж розовых кустов, приводит меня к дверям. Я звоню. Довольно долго стоит тишина, слышится только отдаленный шум машин на шоссе. Я уже начинаю прикидывать, позвонить еще раз или уйти, когда дверь открывается. Меня встречает профессор Толкин.

Он ниже, чем я думал. В своих книгах он придает большое значение высокому росту, и теперь я слегка удивлен, обнаружив, что сам он — даже ниже среднего, не намного, но достаточно, чтобы это было заметно. Я представляюсь. О моем визите было договорено заранее, меня ждали, а потому вопросительный и немного настороженный взгляд, которым меня встретили, сменяется улыбкой. Мне протягивают руку и приветствуют крепким рукопожатием.

За спиной хозяина виднеется прихожая — маленькая, чистенькая, именно такая, какую ожидаешь увидеть в доме престарелой супружеской четы, принадлежащей к среднему классу. У. X. Оден необдуманно назвал этот дом «кошмарным» — его замечание потом цитировали в газетах, — но это чепуха. Обыкновенный пригородный коттедж. Ненадолго появляется миссис Толкин, поприветствовать меня. Она пониже мужа, аккуратная пожилая леди с гладко зачесанными седыми волосами и темными бровями. Мы обмениваемся любезностями, а потом профессор выходит на улицу и ведет меня в свой «кабинет», расположенный рядом с домом.

Кабинет оказывается не чем иным, как гаражом. Впрочем, машины тут нет и в помине — хозяин поясняет, что машины не держит с начала Второй мировой, а когда вышел на пенсию, переоборудовал гараж под кабинет и перенес сюда свои книги и бумаги, которые прежде хранились в его кабинете в колледже. Полки забиты словарями, книгами по этимологии, по филологии и изданиями текстов на множестве языков — больше всего древнеанглийских, среднеанглийских и древнеисландских, но несколько полок заставлены переводами «Властелина Колец»: польский, голландский, датский, шведский, японский; а к подоконнику приколота кнопками карта выдуманного им «Средиземья». На полу — старый-престарый чемодан, набитый письмами, на столе — чернильницы, металлические перья, перьевые ручки-вставочки и две пишущие машинки. Пахнет книгами и табачным дымом.

Здесь не особенно уютно. Профессор извиняется за то, что принимает меня тут, и объясняет, что в комнате, служащей ему кабинетом и спальней, где он в основном и работает, чересчур тесно. Впрочем, говорит он, все равно это все временное — Толкин надеется, что вскоре ему удастся завершить хотя бы основную часть большого труда, обещанного издателям, и тогда они с миссис Толкин смогут позволить себе переехать в дом поуютнее, в более приятной местности, подальше от докучливых посетителей… Тут он несколько смущается.

Я пробираюсь мимо электрокамина и по приглашению хозяина усаживаюсь в старинное кресло. Он достает трубку из кармана твидового пиджака и принимается объяснять, почему он может уделить мне не больше нескольких минут. В другом углу комнаты громко тикает блестящий голубой будильник, как бы подчеркивая, что время дорого. Толкин сообщает, что ему нужно ликвидировать вопиющее противоречие в одном месте из «Властелина Колец», на которое указал в письме кто-то из читателей, — дело срочное, потому что исправленное издание вот-вот пойдет в печать. Он объясняет все это очень подробно и говорит о своей книге так, словно это не его собственное сочинение, а хроника реальных событий; такое впечатление, что он воспринимает себя не как автора, сделавшего малозначительную ошибку, которую надо либо ликвидировать, либо как-то разъяснить, а как историка, которому предстоит пролить свет на темное место в историческом документе.

Похоже, он думает, что я знаю книгу так же хорошо, как и он сам. Это несколько выбивает из колеи. Нет, конечно, я ее читал, и даже несколько раз, — но профессор говорит о деталях, о которых я не имею никакого представления или, по крайней мере, весьма смутное. Я побаиваюсь, что он вот-вот задаст мне какой-нибудь каверзный вопрос, который раскроет всю глубину моего невежества. И вот вопрос действительно задан — но, по счастью, он чисто риторический и явно не требует ничего, кроме подтверждения.

Я все еще нервничаю. А вдруг за этим вопросом последуют другие, куда более сложные? Нервозность моя еще более усиливается от того,что я разбираю далеко не все из сказанного профессором. Голос у него странный: низкий, глухой; произношение чисто английское, но с каким-то странным оттенком, а с каким — трудно сказать. Такое впечатление, что этот человек принадлежит иному веку или иной культуре. Однако большую часть времени профессор говорит довольно невнятно. Он горячится, выпаливает слова залпами. Целые фразы съедаются, комкаются, теряются в спешке. Время от времени хозяин теребит губы рукой, отчего речь его становится еще менее разборчивой. Он изъясняется длинными сложноподчиненными предложениями, почти не запинаясь, — но внезапно останавливается. Следует длительная пауза. Видимо, от меня ждут ответа. Ответа на что? Если тут прозвучал вопрос, я его не расслышал… Внезапно профессор снова начинает рассуждать (так и не закончив предыдущего предложения). Он с пафосом завершает свою речь. На последних словах он сует в рот трубку, договаривает сквозь стиснутые зубы и, поставив точку, чиркает спичкой.

Я лихорадочно пытаюсь придумать, что бы такого умного сказать. Но профессор снова принимается говорить, прежде чем я успеваю найти подходящий ответ. По какой-то тонкой, одному ему понятной ассоциации он начинает обсуждать замечание в какой-то газете, которое его разгневало. Тут я наконец вижу возможность поучаствовать в разговоре и вставляю что-то, что, как я надеюсь, звучит достаточно умно. Профессор выслушивает меня с вежливым интересом и отвечает весьма пространно, подхватывая мое высказывание (на самом деле довольно тривиальное) и развивая его, так что в конце концов мне начинает казаться, будто я и впрямь сказал нечто стоящее. Потом снова перескакивает на какую-то новую тему, и я опять теряюсь. Я могу лишь односложно поддакивать тут и там; однако мне приходит в голову, что, возможно, мною дорожат не только как собеседником, но и как слушателем. Во время разговора он непрерывно двигается, расхаживает взад-вперед по темной комнатушке, с энергичностью, смахивающей на непоседливость. Он жестикулирует трубкой, выколачивает ее о край пепельницы, снова набивает, чиркает спичкой, раскуривает, но делает не больше нескольких затяжек. У него небольшие, аккуратные, морщинистые руки, на среднем пальце левой руки — простенькое обручальное кольцо. Одежда немного помята, но сидит на нем хорошо. Ему семьдесят шестой год, но под пуговицами яркого жилета — лишь намек на брюшко. Я почти все время, не отрываясь, смотрю ему в глаза. Временами профессор рассеянно обводит глазами комнату или смотрит в окно, но то и дело оборачивается ко мне — то искоса глянет в мою сторону, то, сказав что-то важное, вопьется в меня взглядом. Вокруг глаз — морщинки и складки кожи, которые непрестанно двигаются, подчеркивая любую перемену настроения.

Поток слов ненадолго иссякает — профессор вновь раскуривает трубку. Я улучаю момент и сообщаю наконец, зачем пришел, — хотя теперь цель моего визита кажется уже не важной. Однако Толкин реагирует с большим энтузиазмом и внимательно меня выслушивает. Завершив эту часть разговора, я поднимаюсь, чтобы уйти, — но, очевидно, хозяин не рассчитывает, что я отбуду прямо сейчас, потому что он снова начал говорить. Он снова рассуждает о своей собственной мифологии. Его взгляд завороженно устремлен куда-то вдаль. Похоже, хозяин вовсе забыл о моем присутствии — он сунул трубку в рот и говорит сквозь зубы, не отпуская мундштука. Мне приходит в голову, что со стороны Толкин — вылитый оксфордский «дон», рассеянный профессор, какими их изображают в комедиях. Но на самом деле он совсем не такой! Скорее похоже, будто некий неведомый дух прикинулся пожилым оксфордским профессором. Тело может расхаживать по тесной комнатенке в пригороде Оксфорда, но мысль — далеко отсюда, бродит по равнинам и горам Средиземья.

А потом беседа заканчивается. Меня выпускают из гаража и торжественно провожают к калитке напротив входной двери, объясняя, что ворота приходится держать запертыми на амбарный замок, чтобы болельщики, приехавшие смотреть футбол на местный стадион, не ставили машины на дорожке, ведущей к дому. К моему немалому удивлению, меня приглашают заходить еще. Только не сейчас: они с миссис Толкин оба приболели и к тому же уезжают отдохнуть в Борнмут, и работа стоит вот уже несколько лет, и куча писем, на которые надо ответить… «Но вы все равно заходите!» Профессор пожимает мне руку и немного потерянно удаляется в дом.

Часть 2
1892–1916: ЮНЫЕ ГОДЫ

Глава 1
БЛУМФОНТЕЙН

В один из мартовских дней 1891 года пароход «Рослин-Касл» отплыл из Англии в Кейптаун. На кормовой палубе парохода стояла и махала провожавшим ее родственникам, вновь увидеть которых ей предстояло не скоро, хрупкая миловидная девушка двадцати одного года от роду. Мэйбл Саффилд отправлялась в Южную Африку, чтобы выйти замуж за Артура Толкина.

Это был поворотный пункт в ее жизни, с какой стороны ни взгляни. Позади оставался Бирмингем, туманы, семейные чаепития.

Впереди ждала неведомая страна, вечно палящее солнце и брак с мужчиной, который был на тринадцать лет старше ее.

Мэйбл была еще очень молода, но замуж собиралась давно: девушка приняла предложение Артура три года назад, вскоре после своего восемнадцатого дня рождения. Однако отец в течение двух лет не позволял заключить официальную помолвку, говоря, что его дочь еще слишком молода. Так что они с Артуром могли только втихомолку обмениваться письмами, а встречались лишь на семейных вечеринках, под пристальным наблюдением всей родни. Письма Мэйбл доверяла своей младшей сестре Джейн, которая передавала их Артуру на платформе Нью-Стрит-Стейшн в Бирмингеме, по дороге из школы домой, в пригород, где жили Саффилды. А на семейных вечеринках обычно занимались музицированием, и Артур с Мэйбл лишь украдкой обменивались взглядами. В лучшем случае удавалось соприкоснуться рукавами, пока Артуровы сестры играли на фортепьяно.

Фортепьяно, разумеется, было толкиновское — одно из тех пианино, что выпускались на фабрике, на которой семейство Толкинов составило свое скромное состояние. На крышке красовалась надпись: «Надежное фортепьяно: сделано с расчетом на суровые климатические условия»; однако фабрика перешла в другие руки, отец Артура обанкротился, и у него не осталось дела, которое можно было бы передать сыновьям. Артур пытался сделать карьеру в «Ллойдз банк»[1], но возможности для продвижения по службе в бирмингемском отделении представлялись нечасто. Артур понимал, что, если ему придется содержать жену и семейство, необходимо подыскать что-нибудь еще. И он обратился мыслями к Южной Африке. Обнаруженные там золото и алмазы вызвали бурный расцвет банковского дела, и перед служащими открывались большие перспективы. Так что менее чем через год после того, как Артур сделал предложение Мэйбл, он получил место в Африканском банке и отплыл в Кейптаун.

Инициатива Артура вскоре была вознаграждена. В течение первого года ему приходилось много ездить: его посылали в разные временные отделения банка в городах, расположенных между Кейптауном и Йоханнесбургом. Молодой человек хорошо себя зарекомендовал и в конце 1890 года был назначен менеджером крупного банковского филиала в Блумфонтейне, столице Оранжевой республики. Ему предоставили дом, жалованье было приличное, так что Артур наконец мог позволить себе жениться. В конце января 1891 года Мэйбл отпраздновала свой двадцать первый день рождения, и не прошло и двух месяцев, как она взошла на борт «Рослин-Касл» и отплыла в Южную Африку, к Артуру. Ее отец наконец благословил их брак.

Или, точнее будет сказать, смирился с неизбежным. Джон Саффилд был человек гордый. В частности, он весьма гордился своим происхождением — возможно, потому, что больше ему гордиться было особенно нечем. Некогда он владел процветающим магазином тканей в Бирмингеме, но теперь обанкротился, как и отец Артура Толкина. Ему приходилось зарабатывать себе на жизнь в качестве коммивояжера, торгуя дезинфицирующими средствами «Джейз»[2]. Однако потеря состояния заставила его лишь сильнее гордиться своими предками — старым, почтенным семейством из Мидленда, центральных графств Англии. А кто такие эти Толкины? Какие-то немецкие иммигранты, прожившие в Англии всего несколько поколений. Разве это достойная пара для его дочери?

Но если Мэйбл и размышляла о чем-то подобном в течение всего трехнедельного путешествия, в тот день в начале апреля, когда пароход вошел в гавань Кейптауна, она уж точно думала не об этом. На пристани ее ждал красивый мужчина в белом костюме, с роскошными усами, которому вряд ли можно было дать его тридцать четыре сейчас, когда он с волнением высматривал в толпе свою драгоценную Мэб.

Артур Руэл Толкин и Мэйбл Саффилд обвенчались в центральном соборе Кейптауна 16 апреля 1891 года, а медовый месяц провели в отеле в Си-Пойнте, неподалеку от Кейптауна. А потом — утомительная семидесятимильная поездка по железной дороге в столицу Оранжевой республики и дом, первый и единственный дом, где Мэйбл суждено было жить с Артуром.

Блумфонтейн возник за сорок пять лет до того как крохотная деревушка. Да и сейчас, в 1891-м, он был невелик. Уж конечно, когда Мэйбл с Артуром сошли с поезда на недавно выстроенном вокзале, город не произвел на новобрачную особого впечатления. В центре города раскинулась рыночная площадь, куда говорившие по-голландски фермеры из вельда привозили на продажу в фургонах, запряженных волами, круглые тюки с шерстью. Шерсть составляла основу экономики республики. Вокруг рыночной площади высились солидные приметы цивилизации: дом парламента с колоннадой, здание голландской реформистской церкви с двумя башнями, англиканский собор, больница, публичная библиотека и дворец президента. Имелся в городе клуб для европейцев (немцев, голландцев и англичан), теннисный клуб, суд и довольно много магазинов. Но деревьев, посаженных тут первопоселенцами, было еще маловато, и городской парк представлял собой, по выражению Мэйбл, «десяток ив и мелкую лужицу». Всего в нескольких сотнях ярдов за домами начинался открытый вельд — дикая степь, где бродили волки, дикие собаки и шакалы, угрожающие стадам, и где припозднившийся почтальон рисковал встретиться со львом. С этих безлесных равнин в Блумфонтейн прилетал ветер, взметавший тучи пыли на широких немощеных улицах. В письме домой Мэйбл подытожила свои впечатления от города следующим образом: «Дичь и глушь! Просто ужас!».

Однако ради Артура ей придется привыкнуть к этим местам и даже полюбить их… Впрочем, условия, в которых она жила, нельзя назвать некомфортабельными. Здание Африканского банка, расположенное на Мэйтленд-Стрит, начинающейся у рыночной площади, включало в себя просторную квартиру с большим садом. В доме были слуги, частью черные и цветные, частью белые иммигранты. В городе имелось достаточно обширное общество, состоящее из англоговорящих жителей; организовывались регулярные, хотя, возможно, и немного однообразные, танцевальные вечеринки и званые обеды. Мэйбл зачастую оказывалась предоставлена самой себе: Артур, помимо основной работы, посещал еще курсы голландского, государственного языка, на котором велась вся официальная переписка; к тому же ему еще следовало бывать в клубе, чтобы завязывать полезные знакомства. Позволить себе расслабиться Артур не мог: несмотря на то, что в Блумфонтейне имелось всего два банка, вторым был Национальный банк Оранжевой республики; в то время как Африканский банк, местное отделение которого возглавлял Артур, являлся здесь пришельцем (uitlander) и терпели его только благодаря специальному парламентскому акту. А вдобавок бывший менеджер Африканского банка перешел в Национальный. Так что Артуру приходилось работать за двоих, чтобы выгодные клиенты не ушли следом за его предшественником. В округе все время появлялись перспективные новые проекты, которые можно было обратить на пользу банку, связанные с алмазами Кимберли на западе или золотом Витватерсгранда на севере.

Это был решающий момент в карьере Артура, и к тому же Мэйбл видела, что муж абсолютно счастлив. Правда, здоровье у него оставляло желать лучшего с тех пор, как он приехал в Южную Африку, но, похоже, этот климат соответствовал его темпераменту — более того, Мэйбл с легким ужасом обнаружила, что ему тут явно нравится. Сама она через несколько месяцев пребывания в Южной Африке всей душой невзлюбила эти места. Жуткая жара летом и холодная, сухая, пыльная зима действовали ей на нервы куда больше, чем она решалась признаться Артуру, — а до «отпуска» была еще целая вечность: они не имели права посетить Англию, пока не проведут в Блумфонтейне еще три года.

Но Артура она обожала и бывала счастлива всякий раз, как ей удавалось оторвать его от рабочего стола. Они гуляли или катались, играли в теннис, в гольф или читали друг другу вслух. А вскоре у Мэйбл появилась новая забота: она обнаружила, что беременна.

4 января 1892 года Артур Толкин написал домой, в Бирмингем:


«Дорогая матушка!

На этой неделе у меня для вас радостное известие. Вчера вечером (3 января) Мэйбл подарила мне чудесного сыночка. Ребенок родился до срока, но малыш крепенький и здоровый, и Мэйбл прекрасно перенесла роды. Мальчик, разумеется, очарователен. У него такие славные ручонки и ушки, пальчики очень длинные, волосики светленькие, глазки толкиновские, а ротик совершенно точно саффилдовский. В общем и целом очень похож на второе, улучшенное издание своей тети Мэйбл Миттон. Когда мы вчера впервые вызвали доктора Столрейтера, он сказал, что это ложная тревога, и велел акушерке отправляться домой и подождать пару недель, но доктор ошибся. Я вызвал его снова около восьми, и он оставался до 12.40, а потом мы налили виски и выпили за мальчика. Первое имя мальчика будет Джон, в честь дедушки; а полное, наверно, Джон Рональд Руэл. Мэб хочет назвать его Рональдом, а я хочу сохранить Джона и Руэла…»


Руэл было второе имя самого Артура, а вот Рональдов в семье прежде не было. В конце концов Артур и Мэйбл стали называть своего сына именно этим именем. Так его потом называли и все родственники, и жена. Но сам он временами говорил, что ему кажется, будто это не настоящее его имя; и в самом деле, люди, похоже, колебались насчет того, как к нему обращаться. Несколько близких школьных друзей звали его Джон Рональд — длинновато, зато благозвучно. Когда он вырос, его друзья обычно обращались к нему по фамилии (в те времена так было принято) или называли Толлерсом — дружеское прозвище, тоже типичное для той эпохи. Ну а менее близким знакомым он был известен как Дж. Р. Р. Т. Возможно, в конце концов оказалось, что именно эти инициалы лучше всего подходят для данного человека.

Джон Рональд Руэл Толкин был окрещен в соборе Блумфонтейна 31 января 1892 года, а несколько месяцев спустя его сфотографировали в саду при здании банка, на руках няньки, которую наняли ухаживать за младенцем. Его мать явно лучится здоровьем, а Артур, в котором всегда было что-то от денди, здесь выглядит настоящим щеголем в своем белом тропическом костюме и соломенной шляпе. На заднем плане — двое черных слуг, горничная и лакей Исаак. Оба, похоже, несколько удивлены и польщены тем, что их тоже снимают. Мэйбл считала отношение буров к туземцам неприемлемым, и в здании банка царила терпимость. Особенно показательна из ряда вон выходящая история с Исааком. Он в один прекрасный день украл маленького Джона Рональда Руэла и отнес его к себе в крааль, похвастаться невиданным белым младенцем. Естественно, исчезновение ребенка всех напугало, и в доме поднялся большой переполох, однако же Исаака не уволили. В благодарность он назвал собственного сына Исаак Мистер Толкин Виктор. Виктор — это в честь королевы Виктории.

В доме Толкинов случались и другие происшествия. Однажды соседские ручные обезьянки перебрались через стену и сжевали три детских слюнявчика. В дровяной сарай время от времени заползали змеи, так что приходилось соблюдать осторожность. А много месяцев спустя, когда маленький Рональд учился ходить, он наступил на тарантула. Паук укусил малыша, и тот в панике метался по саду, пока нянька не поймала его и не отсосала яд. Став взрослым, он вспоминал жаркий день и как он в ужасе бежит, путаясь в высокой жухлой траве, но самого тарантула забыл начисто и утверждал, что никакого особого отвращения к паукам этот эпизод ему не внушил. Однако же в его книгах не раз встречаются чудовищные пауки, укус которых ядовит.

Однако по большей части жизнь в здании банка текла размеренно. Рано поутру и ближе к вечеру малыша выносили в сад, где он мог смотреть, как папа подрезает виноградные лозы или сажает новые деревца на еще не занятых участках внутри ограды. В первый год жизни мальчика Артур Толкин насадил небольшую рощицу кипарисов, елей и кедров. Может быть, именно поэтому Рональд всю жизнь так любил деревья.

С половины десятого до половины пятого ребенка держали в доме, подальше от палящего солнца. Но и в доме было ужасно жарко, поэтому мальчика одевали во все белое. «Малыш — вылитый эльфик, когда весь из себя разодет в белые оборочки и в белых ботиночках, — писала Мэйбл матери мужа. — А когда он весь из себя раздет, то, по-моему, еще больше похож на эльфа!»

Теперь круг общения Мэйбл расширился. Вскоре после того, как Толкины отпраздновали первый день рождения мальчика, приехали из Англии ее сестра и зять, Мэй и Уолтер Инклдон. Уолтер, торговец из Бирмингема, которому было немного за тридцать, интересовался южноафриканским золотом и алмазами. Он оставил жену и маленькую дочь Марджори в здании банка, а сам отправился в золотодобывающие районы. Мэй Инклдон прибыла как раз вовремя, чтобы помочь сестре пережить еще одно зимнее лето в Блумфонтейне — сезон тем более тяжкий, что Артур тоже уехал по делам на несколько недель. Было ужасно холодно, сестры жались к камину в столовой, Мэйбл вязала детские вещи, и они с Мэй разговаривали о былых днях в Бирмингеме. Мэйбл не скрывала, как надоела ей эта блумфонтейнская жизнь, этот климат, эти бесконечные светские визиты и нудные званые обеды. Ничего, скоро они смогут съездить домой — где-нибудь через годик, хотя Артур все ищет поводы отложить поездку в Англию. «Но откладывать надолго я ему не позволю, — писала Мэйбл. — Он буквально влюбился в здешний климат, и мне это не нравится. Жалко, что я никак не могу привыкнуть к этим местам: похоже, Артур теперь уже не захочет обосноваться в Англии».

А поездку все-таки пришлось отложить. Мэйбл обнаружила, что снова беременна. 17 февраля 1894 года она родила второго сына. Его окрестили Хилари Артуром Руэлом.

Хилари оказался здоровым малышом. Климат Блумфонтейна, похоже, пришелся ему по вкусу — он рос не по дням, а по часам. А вот у его старшего брата дела обстояли похуже. Рональд был крепким и красивым, с белокурыми волосами и голубыми глазами. «Настоящий юный сакс!» — говаривал отец. Он уже неплохо разговаривал и забавлял банковских клерков своими ежедневными визитами в отцовскую контору, расположенную на первом этаже, под их квартирой. Он требовал карандаш и бумагу и малевал каракули. Но когда у малыша начали резаться зубы, ему пришлось несладко: его лихорадило, так что каждый день приходилось вызывать доктора, и вскоре Мэйбл совершенно измучилась. Погода стояла хуже некуда: началась сильная засуха, которая мешала торговле, действовала людям на нервы и вдобавок принесла с собой нашествие саранчи, которая заполонила вельд и погубила хороший урожай. И, однако, невзирая на все это, Артур написал отцу то, что так боялась услышать Мэйбл: «Думаю, мне будет хорошо в этой стране. Вряд ли я теперь смогу снова надолго поселиться в Англии».

Но, нравилось ему здесь или нет, было очевидно, что жара очень вредит здоровью Рональда. Нужно было срочно отправить его в более прохладные края. А потому в ноябре 1894 года Мэйбл увезла обоих мальчиков за много сотен миль, на море близ Кейптауна. Рональду почти исполнилось три года, и он был достаточно большой, чтобы сохранить смутные воспоминания о долгом путешествии на поезде и о том, как он бежал от моря к купальне по широкому белому песчаному пляжу.

После этих каникул Мэйбл с мальчиками вернулась в Блумфонтейн, и они стали готовиться к поездке в Англию. Артур заказал места на пароходе и нанял няньку, которая должна была ехать с ними. Ему ужасно хотелось поехать с семьей, но он не мог позволить себе оторваться от дел: банк должен был финансировать проекты постройки новых железных дорог, и Артур писал отцу: «В наше время, когда кругом конкуренты, не хочется оставлять дело в чужих руках». К тому же во время отпуска ему оплачивали только половину жалованья, а этого Артур себе позволить не мог: путешествие и так обошлось бы довольно дорого. Поэтому он решил пока что остаться в Блумфонтейне и присоединиться к жене и детям попозже. Рональд смотрел, как отец выводил на крышке дорожного сундука «А. Р. Толкин». Это было единственное отчетливое воспоминание, оставшееся у него об отце.

Пароход «Гвельф» увез Мэйбл и мальчиков из Южной Африки в начале апреля 1895 года. От Африки в памяти Рональда остались только несколько слов на африкаанс и смутные воспоминания о голой, сухой и пыльной равнине. Хилари же был слишком мал, чтобы запомнить хотя бы это. Три недели спустя Джейн, младшая сестренка Мэйбл, ныне уже взрослая девушка, встречала их в Саутгемптоне; еще через несколько часов они прибыли в Бирмингем и водворились в тесном домике в Кингз-Хите. Отец Мэйбл был, как всегда, весел и добродушен, сыпал шуточками и ужасными каламбурами, а матушка казалась такой доброй и всепонимающей. Итак, они остались жить у родителей Мэйбл; миновала весна, а за ней и лето; здоровье Рональда заметно поправилось; Артур писал, что ужасно скучает по жене и детям и жаждет приехать повидать их, но ему все время что-то мешало.

А потом, в ноябре, пришло известие, что Артур заболел ревматизмом. Он уже частично оправился, но английская зима не пойдет ему на пользу, и придется подождать, пока он выздоровеет, прежде чем отправляться на родину. Это Рождество принесло Мэйбл немало тревог. Зато Рональд веселился вовсю. Он был буквально зачарован первой в своей жизни рождественской елкой, которая совсем не походила на жухлый эвкалипт, что наряжали в банке в прошлом декабре.

Наступил январь. Пришло письмо, что Артур по-прежнему чувствует себя неважно, и Мэйбл решила, что надо ехать обратно в Блумфонтейн и ухаживать за ним. Стали готовиться к отъезду. Взбудораженный Рональд продиктовал своей няне письмо к отцу:


«Кингз-Хит, Эшфилд-Роуд, 9,

14 февраля 1896 года.

Дорогой папочка!

Я так рад что приеду и увижу тебя мы так давно уехали я надеюсь пароход привезет нас всех обратно к тебе маму малыша и меня. Я знаю ты будешь так рад получить письмо от своего маленького Рональда я так давно тебе не писал я стал такой большой потому что у меня пальто как у большого и курточка тоже мамочка говорит ты не узнаешь ни меня ни малыша такие мы стали большие мы получили уйму подарков на Рождество мы тебе покажем приходила тетя Грейси в гости я каждый день хожу гулять, а в коляске почти не езжу. Хилари шлет тебе привет и много-много поцелуев и любящий тебя Рональд».


Это письмо так и не было отправлено: пришла телеграмма, в которой говорилось, что у Артура открылось сильное кровотечение и Мэйбл должна готовиться к худшему. На следующий день, 15 февраля 1896 года, Артур скончался. К тому времени как рассказ о последних часах Артура Толкина дошел до его вдовы, его тело было уже погребено на англиканском кладбище в Блумфонтейне, в пяти тысячах миль от Бирмингема.

Глава 2
БИРМИНГЕМ

Когда миновал первый шок, Мэйбл Толкин поняла, что нужно принять какое-то решение. Она с двумя мальчиками не могла навсегда остаться в тесном пригородном коттеджике своих родителей, однако на то, чтобы поселиться в отдельном доме, средств у нее едва хватало. Несмотря на то, что Артур Толкин трудился, не покладая рук, и откладывал каждый сэкономленный грош, ему удалось собрать весьма скромный капитал, большая часть которого была вложена в копи Бонанца. Эти акции давали высокие дивиденды, но тем не менее весь доход исчислялся тридцатью шиллингами в неделю. Этого было маловато, чтобы содержать себя и двоих детей, даже по самым скромным меркам. Кроме того, оставалась еще проблема образования мальчиков. Допустим, в первые несколько лет она может учить их сама: она знала латынь, французский, немецкий, умела рисовать, писать красками и играть на фортепьяно. Позднее, когда Рональд с Хилари подрастут, им придется сдать вступительные экзамены в школу короля Эдуарда в Бирмингеме — лучшую классическую школу[3] в городе, где учился и сам Артур Толкин. А пока что нужно снять дешевую квартиру. Квартир в Бирмингеме предостаточно, но мальчикам необходимы свежий воздух, и возможность гулять за городом, и такой дом, чтобы они могли быть счастливы там, несмотря на бедность. И Мэйбл принялась просматривать объявления.

Рональд, которому шел пятый год, потихоньку приспосабливался к житью под кровом бабушки с дедушкой. Отца он почти забыл — еще немного, и мальчик начнет воспринимать его как нечто из далекого, почти легендарного прошлого. Переезд из Блумфонтейна в Бирмингем сбил его с толку: иногда он ожидал, что, выйдя из дедушкиного дома на Эшфилд-Роуд, увидит перед собой веранду здания банка; но шли недели, месяцы, воспоминания о Южной Африке начинали стираться, и мальчик стал обращать больше внимания на взрослых, что его окружали. Дядя Вилли и тетя Джейн по-прежнему жили с родителями, а еще в доме был жилец, страховой агент с волосами песочного цвета, который напевал «Полли-Волли-Дудль», сидя на ступеньках и подыгрывая себе на банджо, и строил глазки тете Джейн. Семейство считало его вульгарным. Когда Джейн объявила о помолвке с ним, все пришли в ужас. Рональд втайне мечтал о банджо.

По вечерам дедушка возвращался домой, измотанный беготней по бирмингемским улицам и улещиванием лавочников и управляющих, которых надо было уговаривать приобрести партии «Джейза». Джон Саффилд носил длинную бороду и выглядел очень старым. Ему стукнуло шестьдесят три, и он клялся, что доживет до ста. Большой весельчак, он, похоже, вовсе не возражал против того, чтобы зарабатывать себе на жизнь трудом коммивояжера, несмотря на то, что когда-то владел собственным магазином тканей в центре города. Иногда он брал листок бумаги и ручку со специальным тоненьким перышком, обводил кружком шестипенсовую монету и мельчайшим каллиграфическим почерком вписывал в этот кружок весь текст «Отче наш». Его предки были граверами — видимо, от них Джон Саффилд и унаследовал это искусство; он с гордостью рассказывал про то, как король Вильгельм IV даровал их семейству собственный герб за тонкую работу, выполненную по его заказу, и про свое дальнее родство с лордом Саффилдом (последнее — неправда).

Так Рональд начал понемногу усваивать обычаи семейства Саффилдов. Постепенно они сделались для него куда более близкими людьми, чем семья его покойного отца. Его дедушка Толкин жил совсем рядом, на той же улице, и иногда Рональда водили к нему в гости; но Джону Бенджамину Толкину было уже восемьдесят девять лет, и смерть сына сильно подкосила старика. Через полгода после смерти Артура его отец тоже скончался. Так оборвалась еще одна связь, соединявшая мальчика с Толкинами.

Однако оставалась еще тетя Грейс, младшая сестра Артура, которая много рассказывала Рональду о предках Толкинов. Все ее истории выглядели совершенно невероятными, но тетя Грейс утверждала, что все основано на фактах. Она говорила, будто фамилия семейства первоначально была фон Гогенцоллерн, потому что эта семья происходила из той части Священной Римской империи, что принадлежала Гогенцоллернам. По ее словам, на осаде Вены в 1529 году некий Георг фон Гогенцоллерн сражался на стороне эрцгерцога Фердинанда Австрийского. Он возглавил незапланированную вылазку против турок, выказал неслыханную отвагу и захватил штандарт самого султана. Потому, рассказывала тетя Грейс, его и прозвали «Tollkuhn», «безрассудно отважный»; и это прозвище пристало ко всему семейству. Она утверждала также, что у их семейства есть и французские корни: оно породнилось со многими знатными фамилиями Франции, а их фамилия была даже переведена на французский и звучала как дю Темерер. Насчет того, когда и почему предки Толкинов перебрались в Англию, мнения в семействе расходились. Более прозаичная версия гласила, что это произошло в 1756 году и что им пришлось спасаться бегством, когда в Саксонию, где находились их земли, вторглись прусские захватчики. Тетя Грейс предпочитала более романтичную, хотя и неправдоподобную, историю о том, как один из дю Темереров бежал за Ла-Манш в 1794 году, спасаясь от гильотины, и, видимо, именно тогда и взял себе вариант прежней фамилии Толкин. Этот дворянин славился как искусный клавесинист и часовщик. Разумеется, эта история — одна из многих подобных легенд о происхождении рода, которые бытуют в семействах, принадлежащих к среднему классу, — изрядно романтизировала появление в Лондоне в начале XIX века семейства Толкинов, которые зарабатывали изготовлением карманных и настенных часов и фортепьяно. А несколько лет спустя Джон Бенджамин Толкин, отец Артура, переселился в Бирмингем и основал там фирму, производящую и продающую фортепьяно.

Толкины всегда любили рассказывать истории, окутывавшие их происхождение романтической дымкой; но, правдивые они или выдуманные, к тому времени, как на свет появился Рональд, Толкины давно уже стали обычной английской семьей, англичанами по характеру и по внешности, неотличимыми от тысяч других деловых людей среднего класса, проживавших в пригородах Бирмингема. Во всяком случае, Рональд куда больше интересовался семьей своей матери. Он вскоре привязался к Саффилдам и всему, что они в себе воплощали. Он узнал, что, хотя сейчас большинство Саффилдов перебралось в Бирмингем, корни семейства следует искать в тихом вустерширском городке Ившем, где жило много поколений Саффилдов. Рональд в определенном смысле был бездомным ребенком, поскольку отъезд из Южной Африки и последовавшие за этим скитания начинали вызывать у него ощущение неприкаянности, а потому он привык считать своей настоящей родиной западный Мидленд вообще и Ившем в частности. Много позднее он писал: «Моя фамилия Толкин, но по вкусам, способностям и воспитанию я Саффилд». А о Вустершире он говорил: «В любом уголке этого графства, будь он прекрасным или запущенным, я неким неуловимым образом чувствую себя «дома», как нигде в мире».

К лету 1896 Мэйбл Толкин удалось найти квартиру, достаточно дешевую, чтобы она с мальчиками могла поселиться отдельно, и они перебрались из Бирмингема в деревушку Сэрхоул, примерно в миле от южной окраины города. Это новое место произвело на Рональда глубокое, неизгладимое впечатление. В том самом возрасте, когда у ребенка начинает просыпаться воображение, он попал в английскую деревню.

Дом, куда они переселились, был номером 5 по улице Грейсвелл, кирпичным коттеджем на две семьи на самом краю деревни. Мэйбл Толкин сняла его у местного землевладельца. За воротами шла дорога, уводящая вверх по склону холма, в деревню Моузли, а оттуда в Бирмингем. В противоположном направлении она вела в Стратфорд-он-Эйвон. Но движение на дороге ограничивалось редкими фермерскими телегами или повозками торговцев, и нетрудно было забыть, что город так близко.

За дорогой был луг, спускавшийся к реке Коул, которая в тех местах немногим шире обычного ручья. На реке стояла сэрхоулская мельница, старое кирпичное здание с высокой трубой. Здесь на протяжении трех столетий мололи зерно, но времена менялись. На мельнице установили паровую машину, чтобы не прерывать работу, когда в реке слишком мало воды, и теперь мельница молола в основном не зерно, а кости на удобрения. Однако вода по-прежнему шумела в шлюзе и крутила большое колесо, а внутри здания все было покрыто мельчайшей белой пылью. Хилари Толкину было всего два с половиной года, но вскоре и он начал сопровождать старшего брата в экспедициях через луг к мельнице, где они сквозь щели в заборе глазели на мельничное колесо, вращающееся в своей темной пещере, или, обежав забор, заглядывали во двор, где рабочие забрасывали мешки в ожидающую телегу. Иногда мальчики даже решались зайти в ворота и сунуть нос в открытую дверь. За дверью виднелись кожаные ремни, шкивы, валы и люди за работой. Мельников было двое, отец и сын. У старика была черная борода, но мальчики больше боялись сына в пыльной белой одежде и с пронзительным взглядом. Рональд прозвал его Белым Людоедом. Когда он рявкал на них, чтобы они убирались, мальчики опрометью бросались со двора и, обогнув мельницу, выходили на берег тихого пруда, в котором плавали лебеди. В конце пруда темная вода внезапно обрывалась вниз и падала через шлюз на большое колесо внизу. Это было страшное и заманчивое место.

Неподалеку от сэрхоулской мельницы, вверх по холму, в сторону Моузли, был глубокий песчаный карьер, край которого порос деревьями. Этот карьер стал еще одним излюбленным местом мальчиков. Собственно говоря, открытия поджидали со всех сторон — хотя порой изыскания были сопряжены с риском. Старого фермера, который как-то раз шуганул Рональда за то, что мальчик собирал грибы у него на участке, братья прозвали Черным Людоедом. Подобные опасные приключения были самой солью тех дней в Сэрхоуле. Вот как вспоминает о них Хилари Толкин, почти восемьдесят лет спустя:


«Мы чудесно проводили лето — просто собирали цветы и шастали по чужим участкам. Черный Людоед имел обыкновение забирать ботинки и чулки, которые мы оставляли на берегу, чтобы походить босиком по воде, и приходилось догонять его и выпрашивать обувь обратно. Ух и влетало же нам от него! Белый Людоед был не такой опасный. Но для того чтобы попасть в то место, где мы собирали ежевику (оно называлось Лощина), надо было пройти через земли Белого, а он нас не особо жаловал, потому что узкая тропинка шла через его поле, и мы по дороге украдкой рвали куколи и другие красивые цветы. Мать один раз принесла нам обед в это славное место. Она пришла и как закричит страшным голосом, а мы как бросимся бежать!»


В Сэрхоуле было мало домов, кроме того ряда коттеджей, в котором жили Толкины, но тропинка через брод вела в деревню Холл-Грин. Рональд с Хилари иногда ходили покупать сладости у беззубой старушки, которая держала там ларек. Постепенно они подружились с местными ребятами. Это было не так-то просто: деревенские смеялись над их городским произношением, длинными волосами и передничками, а сами братья Толкины были непривычны к уорикширскому диалекту и грубым манерам сельских мальчишек. Но вскоре они и сами принялись заимствовать деревенские словечки, привыкнув называть свиной бок «chawl», мусорное ведро — «miskin», сдобную пышку — «pikelet», а хлопчатобумажную ткань — «gamgee». Последнее слово было обязано своим происхождением доктору Гэмджи, врачу из Бирмингема, который изобрел «gamgee-tissue», хирургическую повязку из хлопка. В этом округе его имя стало словом нарицательным.

Мэйбл вскоре принялась обучать сыновей, и лучшего учителя им не приходилось и желать. Да и сама Мэйбл не пожелала бы ученика более способного, чем Рональд, — к четырем годам он уже умел читать, а вскоре после этого освоил и письмо. Почерк его матери отличался очаровательной самобытностью. Она переняла у отца искусство каллиграфии и писала в изысканном стиле, без наклона, украшая каждую заглавную букву замысловатыми завитушками. Рональд вскоре тоже принялся упражняться в каллиграфии. У него почерк был иной, чем у матери, но со временем он сделался таким же элегантным и неповторимым. Однако больше всего Рональд любил уроки, посвященные языкам. Вскоре после того, как семья поселилась в Сэрхоуле, мать обучила его начаткам латыни, и латынь ему ужасно понравилась. Его интересовало не только значение слов, но и само их звучание и облик. Мэйбл начала замечать, что мальчик обладает особыми способностями к языкам.

Она стала обучать его французскому. Французский понравился ему куда меньше, без каких-либо особых причин: просто звучание французских слов не так радовало его слух, как латынь и английский. Мать пыталась приохотить его к игре на фортепьяно, но безуспешно. Казалось, слова заменяют ему музыку, и он получает удовольствие, слушая их, читая их и повторяя их вслух, почти не обращая внимания на смысл.

Рисование тоже давалось ему хорошо, особенно когда мальчик брался изображать пейзаж или дерево. Мать сообщила ему немало сведений по ботанике, и к ним Рональд тоже не остался равнодушен. Вскоре он научился неплохо разбираться в растениях. Но и тут его больше интересовали облик растения и ощущение от него, нежели ботанические подробности. Особенно это относилось к деревьям. И хотя Рональд любил рисовать деревья, больше всего он любил быть вместе с деревьями. Он лазил по ним, прислонялся к ним, даже болтал с ними. И очень огорчался, когда ему случалось обнаружить, что не все разделяют его чувства. Один случай особенно запал ему в память: «Над мельничным прудом росла ива, и я научился залезать на нее. Ива принадлежала, кажется, мяснику, жившему на Стратфорд-Роуд. И в один прекрасный день ее спилили. С ней ничего не сделали: просто спилили и оставили валяться. Я этого никак не мог забыть».

В часы, свободные от занятий, мать в изобилии снабжала его детскими книжками. «Алиса в Стране чудес» Рональда очень позабавила, хотя пережить такие же приключения, как Алисе, ему не хотелось.

«Остров сокровищ» ему не понравился, так же как сказки Андерсена и «Крысолов из Гамельна»[4]. А вот книжки про индейцев он любил и мечтал научиться стрелять из лука. Еще больше ему нравились сказки про Керди Джорджа Макдональда[5], действие которых происходит в далекой стране, где в горах бродят уродливые и злые гоблины. Восхищался он и легендами артуровского цикла. Но больше всего Рональду пришлись по душе «Цветные книги сказок» Эндрю Лэнга[6], в особенности «Красная книга сказок», потому что в ней, ближе к концу, он нашел лучшую историю, которую когда-либо читал. Это была повесть о Сигурде, который убил дракона Фафнира, — легенда причудливая и захватывающая, действие которой происходило на безымянном Севере. Сколько раз Рональд ни перечитывал ее, каждый раз он не мог оторваться. «Я всей душой мечтал о драконах, — скажет он много позднее. — Нет, конечно, я, со своими скромными силенками, вовсе не жаждал, чтобы они жили где-нибудь по соседству. Но мир, где существовал Фафнир, хотя бы воображаемый, казался богаче и прекраснее, несмотря на опасность».

Но просто читать о драконах ему было мало. Когда Рональду исполнилось лет семь, он принялся сочинять свою собственную сказку про дракона. «Я ее начисто забыл, кроме одной филологической подробности, — вспоминал он. — Моя мать насчет дракона ничего не сказала, но заметила, что нельзя говорить «зеленый большой дракон», надо говорить «большой зеленый дракон». Я тогда не понял почему и до сих пор не понимаю. То, что я запомнил именно это, возможно, важно: после этого я в течение многих лет не пытался писать сказок, зато был всецело поглощен языком».

В Сэрхоуле лето сменялось осенью, осень — зимой, зима — весной, а весна — снова летом. Праздновали бриллиантовый юбилей королевы Виктории, и колледж на вершине холма в Моузли украсился разноцветными фонариками. Мэйбл как-то удавалось кормить и одевать мальчиков на свои скудные средства, к которым время от времени прибавлялись вспомоществования от Толкинов или Саффилдов. Хилари все больше становился похож на отца, в то время как Рональд унаследовал внешность Саффилдов, их худощавое, вытянутое лицо. Временами его тревожил странный сон: огромная волна вздымается к небу и неотвратимо надвигается, накрывая собой деревья и зеленые поля, стремясь поглотить его и все, что вокруг. Этот сон повторялся на протяжении многих лет. Позднее Толкин называл его «мой комплекс Атлантиды». Однако обычно он спал хорошо, и сквозь повседневные заботы гнетущей бедности сияла его любовь к матери и к окрестностям Сэрхоула, сулящим приключения и утехи. Он не уставал наслаждаться сельскими радостями, с каким-то отчаянным самозабвением, словно предчувствуя, что придет день — и всего этого не станет. И этот день пришел, и довольно скоро.

Со дня смерти мужа все большую роль в жизни Мэйбл Толкин играло христианство. Каждое воскресенье Мэйбл брала мальчиков с собой в «высокую» англиканскую церковь. А однажды в воскресенье Рональд с Хилари обнаружили, что идут незнакомой дорогой совсем в другую церковь: собор Святой Анны на Алсестер-Стрит, в трущобах близ центра Бирмингема. Этот собор принадлежал римско-католической церкви.

Мэйбл уже давно подумывала о том, чтобы перейти в католичество. К тому же она решилась на этот шаг не в одиночку. Ее сестра Мэй Инклдон вернулась из Южной Африки. У нее тоже было уже двое детей. Ее муж Уолтер остался в Африке заканчивать свои тамошние дела. И Мэй решила втайне от мужа перейти в католичество. Весной 1900 года Мэй и Мэйбл прошли катехизацию в соборе Святой Анны и в июне того же года были приняты в лоно римской церкви.

На них обрушился гнев всего семейства. Их отец, Джон Саффилд, был воспитан в лоне методистской школы, а теперь принадлежал к унитарной церкви. И то, что дочь его стала «паписткой», он воспринял как личное оскорбление. Супруг Мэй, Уолтер Инклдон, считал себя столпом местной англиканской церкви и не понимал, как Мэй могла переметнуться на сторону Рима. Вернувшись в Бирмингем, он запретил жене посещать католическую церковь, и той пришлось повиноваться. Ища утешения — а может быть, и из мести, — она обратилась к спиритуализму.

После смерти Артура Толкина Уолтер Инклдон оказывал Мэйбл небольшую материальную поддержку. Разумеется, теперь об этом не могло быть и речи. Вместо этого и Уолтер, и все прочие члены ее семьи стали относиться к ней враждебно, не говоря уже о Толкинах, большинство которых были баптистами и ненавидели католичество. Напряжение, вызванное этой враждебностью, а также дополнительные финансовые трудности плохо повлияли на здоровье Мэйбл. Но ее верность своей новой конфессии осталась неколебимой, и, невзирая на сопротивление семьи, Мэйбл принялась наставлять Рональда и Хилари в католической вере.

А тем временем Рональду пришла пора поступать в школу. Осенью 1899-го, в возрасте семи лет, ему пришлось сдавать вступительные экзамены в школу короля Эдуарда, которую закончил его отец. Экзаменов он не выдержал — возможно, его мать была чересчур снисходительной наставницей. Однако год спустя он снова держал экзамены — и поступил, и в сентябре 1900–го начал посещать школу. Дядя Толкин, который, в отличие от прочих родственников, относился к Мэйбл благодушно, согласился взять расходы на себя. Плата за обучение составляла тогда двенадцать фунтов в год. Школа находилась в центре Бирмингема, в четырех милях от Сэрхоула, и в первые несколько недель Рональду приходилось проделывать большую часть пути пешком, потому что его мать не могла оплачивать поездки на поезде, а трамваи так далеко не ходили. Разумеется, долго это длиться не могло, и Мэйбл поняла, что деревенскому житью, увы, пришел конец. Она сняла дом в Моузли, ближе к центру города и рядом с трамвайной линией, и в конце 1900 года они с мальчиками собрали свои пожитки и оставили коттедж, где были так счастливы в течение четырех лет. «Всего четыре года, — писал Рональд Толкин в старости, оглядываясь назад, — но сейчас мне кажется, что это была самая долгая часть моей жизни, оказавшая наибольшее влияние на формирование моей личности».

Путешественник, прибывший в Бирмингем по Лондонской и Северо-Западной железной дороге, не мог бы не заметить школы короля Эдуарда, что величественно высилась над дымом и чадом вокзала Нью-Стрит. Тяжеловесное, почерневшее от сажи здание в неоготическом стиле, напоминающее столовую богатого оксфордского колледжа, было творением Барри, автора заново отстроенного здания парламента[7]. Школа, основанная Эдуардом VI, имела неплохой постоянный доход от дарственных вкладов и пожертвований, и директора могли позволить себе открывать филиалы в более бедных районах города. Но тем не менее образовательные стандарты самой школы короля Эдуарда, «Высшей школы», не имели себе равных в Бирмингеме, и многие из тех сотен мальчиков, что протирали штаны на ее скамьях, разбирая Цезаря под свистки паровозов под окнами, позднее получали награды в ведущих университетах страны.

К 1900 году школе короля Эдуарда сделалось уже тесновато в старом здании. Там было многолюдно и шумно — устрашающая перспектива для мальчика, выросшего в тихой деревне. Неудивительно, что большую часть своего первого триместра Рональд Толкин не посещал школу по причине болезни. Но постепенно он привык к толкучке и шуму, и ему даже стало нравиться в школе, хотя особых способностей он пока что не проявлял.

А вот домашняя жизнь сильно отличалась от того, к чему он привык в Сэрхоуле. Его мать сняла домик на центральной улице в пригороде Моузли, и вид из окна сильно отличался от уорикширского сельского пейзажа, причем не в лучшую сторону: трамваи, ползущие в гору, унылые лица прохожих и вдалеке — дымящие трубы фабрик Спаркбрука и Смолл-Хита. Рональду дом в Моузли запомнился как «ужасный». Но не успели они устроиться, как пришлось снова переезжать: здание собирались снести, чтобы построить пожарную часть. Мэйбл подыскала жилье меньше чем за милю оттуда в ряду соединенных между собой стандартных домов позади станции Кингз-Хит. Таким образом, они очутились неподалеку от дома ее родителей. Но выбор Мэйбл был продиктован тем, что на той же улице стояла новая римско-католическая церковь Святого Дунстана, снаружи отделанная рифленым железом, а изнутри — смолистой сосной.

Рональд по-прежнему отчаянно тосковал по Сэрхоулу, но новый дом отчасти его утешил. Зады дома в Кингз-Хите выходили на железную дорогу, и жизнь оттенялась ревом паровозов и грохотом товарных вагонов на угольном складе. Однако склоны выемки, по которой проходила железная дорога, поросли травой, и там можно было собирать цветы и травы. И еще кое-что привлекало его внимание: странные названия на стенках вагонов с углем, стоявших на запасных путях внизу. Он не знал, как читаются эти названия, но было в них нечто притягательное. Так и вышло, что, пытаясь разобрать слова «Nantyglo», «Senghenydd», «Blaen–Rhondda», «Penrhiwceiber» и «Tredegar», Рональд узнал о существовании валлийского языка.

Когда мальчик немного подрос, ему случилось побывать в Уэльсе. И, глядя на названия проносящихся мимо станций, он видел слова, которые привлекали его больше, чем все, с какими ему доводилось сталкиваться до сих пор; язык древний и в то же время живой. Рональд попытался разузнать о нем побольше, но все валлийские книги, какие ему удалось добыть, оказались непонятными. Но все же это знакомство, каким бы кратким оно ни было, открыло ему путь в иной языковой мир.

А матери его тем временем не сиделось на месте. Ей не нравился дом в Кингз-Хите, она обнаружила, что ее не устраивает церковь Святого Дунстана. Поэтому она опять пустилась на поиски и снова начала брать сыновей на длинные воскресные прогулки, присматривая храм божий, который бы ей подошел. И вскоре Мэйбл обнаружила Бирмингемскую Молельню, большой храм в пригороде Эджбастон, находившийся под покровительством общины священников. Неужели среди них не найдется для нее друга и понимающего духовника? Вдобавок при Молельне имелась классическая школа Святого Филиппа, которой руководило местное духовенство. Плата за обучение в школе была ниже, чем в Школе короля Эдуарда, и к тому же здесь ее сыновья могли воспитываться в католическом духе. Решающим фактором послужило то, что совсем рядом со школой сдавался внаем дом. А потому в начале 1902 года Мэйбл с мальчиками переехала из Кингз-Хита в Эджбастон, и Рональд с Хилари, которым теперь было десять и восемь лет, были зачислены в школу Святого Филиппа. Бирмингемская Молельня была основана в 1849 году Джоном Генри Ньюменом[8], в ту пору лишь недавно обратившимся в католическую веру. В ее стенах он провел последние четыре десятилетия своей жизни и умер там же в 1890 году. Дух Ньюмена все еще витал в высоких залах Молельного дома на Хэгли-Роуд, и в 1902 году в общине еще оставалось немало священников, которые были его друзьями и служили под его началом. Одним из таких священников был отец Френсис Ксавье Морган, сорока трех лет от роду. Вскоре после того, как Толкины переехали в этот район, он взял на себя обязанности приходского священника и зашел навестить своих новых прихожан. В нем Мэйбл обрела не только понимающего духовника, но и бесценного друга. Отец Френсис Морган, наполовину валлиец, на четверть англичанин, на четверть испанец (семья его матери занимала большое место в торговле хересом), не блистал выдающимся интеллектом, но зато был настоящим кладезем доброты, юмора и отличался экспансивностью, которую многие приписывали его испанским корням. Это был человек очень шумный, разговорчивый и эмоциональный. Дети его поначалу побаивались, но, узнав поближе, привязались к нему всей душой. И вскоре отец Френсис сделался неотъемлемой частью дома Толкинов.

Если не считать этой дружбы, жизнь Мэйбл и ее сыновей ненамного улучшилась в сравнении с предыдущими двумя годами. Жили они в доме 26 по Оливер-Роуд, и дом этот был немногим приличнее трущобы. Вокруг — сплошные нищие переулки. Да, до школы Святого Филиппа была всего пара шагов — но разве можно было сравнить ее голые кирпичные классы с неоготической роскошью школы короля Эдуарда? Да и образовательный уровень уступал «эдуардовскому». Рональд вскоре без труда обогнал своих одноклассников, и Мэйбл поняла, что школа Святого Филиппа не даст ее сыну того образования, которого он заслуживает. Поэтому она забрала Рональда из школы и снова взялась учить его самостоятельно — и не без успеха: несколько месяцев спустя он заслужил благотворительную стипендию в школе короля Эдуарда и осенью 1903-го вернулся туда. Хилари тоже забрали из школы Святого Филиппа, но сдать вступительные экзамены в школу короля Эдуарда он пока что не сумел. «Это не моя вина, — писала его мать родственнице. — И нельзя сказать, что ему не хватает знаний; но он вечно витает в облаках и пишет очень медленно». Так что младшего сына она пока что продолжала обучать дома.

В школе короля Эдуарда Рональда приняли в шестой класс, где-то в середине между самым младшим и самым старшим. Теперь он учил греческий. О своем первом знакомстве с этим языком он впоследствии писал так: «Греческий очаровал меня своей текучестью, подчеркиваемой твердостью и своим внешним блеском. Но немалую часть обаяния составляли его древность и чуждость (для меня). Он не казался родным». Шестой класс вел энергичный человек по имени Джордж Бруэртон, один из немногих учителей, которые специализировались на преподавании английской литературы. Этого предмета в программе считай что не было, а то, что было, сводилось к изучению пьес Шекспира. Рональд вскоре обнаружил, что Шекспира он «от души ненавидит». Позднее он вспоминал горькое «разочарование и отвращение своих школьных дней, вызванное тем, как бездарно распорядился Шекспир “приходом Бирнамского леса на Дунсинанский холм”. Я жаждал придумать такие обстоятельства, в которых деревья действительно могли бы пойти в бой». Но если Шекспир ему не понравился, то кое-что другое пришлось ему по вкусу. Его классный наставник Бруэртон был прирожденным филологом-медиевистом. Ярый пурист, он требовал, чтобы школьники обходились простыми, старыми, исконно английскими словами. Если, к примеру, мальчик произносил слово «manure» («компост»), Бруэртон немедленно прерывал его:

— «Компост»? Что за «компост»? Это называется — «muck», «дерьмо». Повторите три раза! Дерьмо, дерьмо, дерьмо![9]

Бруэртон рекомендовал своим ученикам читать Чосера и декламировал им «Кентерберийские рассказы» в оригинале, на среднеанглийском. Для Рональда Толкина это было настоящее открытие, и он решил побольше разузнать об истории языка.

На Рождество 1903 года Мэйбл Толкин писала своей свекрови:


«Дорогая миссис Толкин!

Вы говорили, что Вам куда больше хотелось бы получить в подарок рисунки мальчиков, чем что-нибудь, что они могли бы купить на свои деньги, поэтому они нарисовали вам вот это. Рональд в этом году продвигается просто-таки семимильными шагами — он устроил целую выставку в комнате отца Френсиса, — с тех пор, как их 16 декабря распустили на каникулы, он трудился не покладая рук. Кстати, я тоже. Надо Вам сказать, что я почти месяц не выходила из дому — даже в Молельню! — но сейчас, в эту мерзкую, сырую оттепель, мне полегчало, а поскольку у Рональда каникулы, я могу высыпаться по утрам. Меня по-прежнему неделями мучает бессонница, и вдобавок мне все время холодно и дурно, так что просто сил никаких нет.

Я нашла почтовый перевод на 2/6, который Вы послали мальчикам довольно давно — год назад, если не больше, но он затерялся. Они весь день провели в городе, растранжирили на подарки эти деньги и еще чуть-чуть. Все мои рождественские закупки делали тоже мальчики. Рональд способен подобрать подкладку под цвет ткани или оттенки краски для рисунка не хуже настоящей «парижской модистки». Возможно, сказывается кровь предков-мануфактурщиков? В школе он делает большие успехи — греческий он знает лучше, чем я латынь, — говорит, что на каникулах займется со мной немецким, хотя сейчас мне больше всего хочется прилечь и не вставать.

Один священник, молодой и веселый, учит Рональда играть в шахматы — он говорит, Рональд слишком уж начитан, прочел все, что подходит для мальчика, которому нет еще и пятнадцати, так что из классических вещей ему и порекомендовать нечего. На это Рождество у Рональда будет первое причастие, так что в этом году у нас действительно великий праздник. Я говорю об этом не затем, чтобы Вас огорчить, — просто Вы просили, чтобы я Вам о них все рассказывала.

Искренне любящая Вас Мэб».


Новый год начался не слишком удачно. Сперва Рональд и Хилари слегли с корью, потом подхватили коклюш, а у Хилари к этому добавилось еще и воспаление легких. Уход за больными потребовал от их матери чрезмерного напряжения, которое окончательно ее сломило, и, как она и опасалась, никаких сил не осталось. В апреле 1904-го она попала в больницу. Врачи поставили диагноз: диабет.

Дом на Оливер-Стрит заперли, жалкие пожитки сложили в кладовку, мальчиков отправили к родственникам: Хилари — к дедушке и бабушке Саффиддам, а Рональда — в Хоув, в семью Эдвина Нива, того самого страхового агента с песочными волосами, который теперь был мужем тети Джейн. Инсулинотерапии еще не существовало, и родные очень тревожились за Мэйбл, но к лету она достаточно оправилась, чтобы выписаться из больницы. Было очевидно: для того чтобы окончательно прийти в себя, ей потребуется немало времени и заботливый уход. И отец Френсис Морган предложил следующее. Кардинал Ньюмен выстроил в Реднэле, деревушке в Вустершире, в нескольких милях от окраины Бирмингема, скромный загородный дом, который служил местом отдыха для священников Молельни. На краю участка стоял небольшой коттеджик, где жил местный почтальон. Его жена могла сдать Толкинам комнату и спальню и заодно готовить для них. Это было бы идеальное место для выздоравливающей больной, да и мальчикам сельский воздух пошел бы на пользу. И вот в конце июня 1904 года сыновья воссоединились с матерью, и все трое отправились на лето в Реднэл.

Они словно возвратились в Сэрхоул. Коттеджик стоял на повороте тихой сельской дорожки, позади дома раскинулись поросшие лесом земли, принадлежавшие Молельне, и маленькое кладбище при часовне, где покоились святые отцы из Молельни, в том числе и сам Ньюмен. На территории Молельни мальчики могли свободно бродить где вздумается, а немного дальше начинались крутые тропы, ведущие через лес на высокий холм Лики. Жена почтальона, миссис Тилл, кормила их на славу, и месяц спустя Мэйбл писала в открытке своей свекрови: «Мальчики так поздоровели — даже смешно сравнивать их с бледными призраками, с которыми мы ехали на поезде месяц назад!!! Хилари сегодня впервые оделся в твидовый костюмчик и итонский воротничок! Выглядит просто потрясающе. Погода стоит прекрасная. Мальчики напишут в первый же дождливый день, но сейчас они собирают чернику, пьют чай на сеновале, запускают змеев с отцом Френсисом, рисуют, лазают по деревьям — в общем, никогда еще у них не было таких веселых каникул».

Отец Френсис то и дело к ним наведывался. Он держал в Реднэле собаку по кличке Лорд Роберте и частенько сиживал на увитой плющом веранде дома Молельни, покуривая большую трубку вишневого дерева. «Это особенно бросалось в глаза, — вспоминал Рональд, — потому что курил он только там. Быть может, именно отсюда берет начало моя собственная привязанность к трубке». Когда отца Френсиса не было и никто из других священников там не жил, Мэйбл с мальчиками ездили к мессе в Брумсгров в наемной повозке вместе с супругами Черч, садовником и экономкой Молельни. Это была идиллическая жизнь.

Однако скоро — слишком скоро — наступил сентябрь, а с ним — начало нового учебного года. Рональду, окрепшему и поздоровевшему, пора было возвращаться в школу короля Эдуарда. Однако его мать никак не могла заставить себя покинуть домик, где им было так хорошо, и возвратиться в дымный и грязный Бирмингем. Так что в течение некоторого времени Рональду приходилось вставать спозаранку и отправляться на станцию, более чем за милю от дома, чтобы успеть на поезд. К тому времени как он возвращался домой, уже темнело, и Хилари иногда выходил его встречать с фонарем.

Состояние Мэйбл снова начало ухудшаться, но ее сыновья этого не замечали. Так что, когда в ноябре она снова слегла, это оказалось для них полной неожиданностью. Ужасной неожиданностью. Мэйбл впала в диабетическую кому, и через шесть дней, 14 ноября, все в том же домике, она умерла на руках у отца Френсиса и своей сестры Мэй Инклдон, дежуривших у ее постели.

Глава 3
«ЛИЧНЫЙ ЯЗ.» — И ЭДИТ

«Моя дорогая мамочка была настоящая мученица. И не каждому господь дарует столь легкий путь к дарам Своим, как нам с Хилари. Он дал нам мать, которая погубила себя трудами и заботами ради того, чтобы мы могли хранить свою веру».

Рональд Толкин написал это через девять лет после смерти матери. Эти слова дают некоторое представление о том, до какой степени материнский образ ассоциировался для него с собственной принадлежностью к католической церкви.

Можно даже сказать, что после смерти Мэйбл религия заняла в его жизни то место, которое прежде занимала мать. Вера давала ему не только духовное, но и эмоциональное утешение. Быть может, смерть матери закрепила также и стремление Рональда к изучению языков. В конце концов, ведь именно Мэйбл была его первым наставником, именно она приучила его интересоваться словами. И теперь, когда она ушла, он решился идти этой дорогой не сворачивая. И, разумеется, утрата матери повлияла на его характер. Он сделался пессимистом.

Или, точнее, она сделала его натуру двойственной. От природы Рональд был человеком веселым, можно сказать, неугомонным, страстно любящим жизнь. Он любил поболтать и поразвлечься. Он был наделен отменным чувством юмора и легко находил себе друзей. Но отныне в его характере появилась и другая сторона. Она не так бросалась в глаза, но находила себе выход в дневниках и письмах. Эта сторона была способна испытывать приступы глубочайшего отчаяния. Точнее — и это наверняка было связано со смертью матери, — когда Рональд бывал в таком настроении, он испытывал острое ощущение грозящей утраты. Ничто не вечно. Ничто не надежно. Любая победа рано или поздно оборачивается поражением.

Мэйбл Толкин похоронили в ограде католической церкви в Брумсгрове. Над ее могилой отец Френсис Морган поставил каменный крест — точно такой же, какие стояли над могилами священников на кладбище в Реднэле. В завещании Мэйбл назначила его опекуном своих сыновей — и выбор ее оказался удачным: отец Френсис относился к мальчикам с неизменной щедростью и любовью. Щедрость его была облечена во вполне материальную форму: у отца Френсиса были свои доходы от семейной торговли хересом, и, поскольку устав Молельни не обязывал ее членов вносить свое имущество в общую казну, он мог использовать эти деньги по своему усмотрению. После Мэйбл осталось всего восемьсот фунтов капитала, вложенного в акции, и мальчикам пришлось бы жить на проценты с этих акций, но отец Френсис втихомолку пополнял их из собственного кармана, заботясь о том, чтобы Рональд и Хилари не испытывали нужды ни в чем необходимом.

После смерти их матери надо было как можно быстрее подыскать мальчикам место, где жить. Это было не так-то просто. Идеальным выходом, конечно, было бы поселить их у родных, но существовала опасность, что дядюшки и тетушки с обеих сторон попытаются вырвать детей из объятий католической церкви. Родня уже и без того поговаривала, что следовало бы опротестовать завещание Мэйбл и отправить ее сыновей в протестантский пансион. Однако была у них одна родственница — точнее, свойственница, — которая относилась к религии достаточно равнодушно и могла сдать внаем комнату. Она жила в Бирмингеме, неподалеку от Молельни, так что отец Френсис решил, что ее дом вполне подойдет. И вот, спустя несколько недель после смерти матери, Рональд и Хилари (которым теперь было тринадцать и одиннадцать лет) поселились у своей тетушки, в комнате под самой крышей.

Тетушку звали Беатрис Саффилд. Она жила в мрачном доме на Стерлинг-Роуд, длинном переулке в районе Эджбастон. В распоряжении мальчиков оказалась просторная комната, и Хилари был счастлив: он мог высовываться из окна и швырять камнями в кошек. Но Рональд, все еще не пришедший в себя после удара, каким стала для него смерть матери, возненавидел эти бесконечные крыши и заводские трубы. Вдалеке за ними виднелись зеленые поля и леса, но они теперь принадлежали невозвратному прошлому. Рональд оказался заточен в городе. Смерть матери отрезала ему путь к вольному воздуху, к холму Лики, где он собирал чернику, к домику в Реднэле, где они были так счастливы. И поскольку именно кончина матери разлучила его со всеми этими радостями, он постепенно начал отождествлять их с матерью. Тоска по сельской жизни, и так уже обостренная расставанием с нею, когда Толкинам пришлось уехать из Сэрхоула, теперь была многократно усилена чувством личной утраты. Эта любовь к воспоминаниям о деревенском детстве позднее стала основой его творчества. И в глубине души она была неразрывно связана с любовью к памяти матери.

Тетя Беатрис предоставила им с братом стол и кров — и ничего больше. Она овдовела незадолго до того, детей у нее не было, и жила она бедно. Увы, особой сердечностью она тоже не отличалась. Чувства мальчиков ее не интересовали. В один прекрасный день Рональд зашел на кухню, увидел в очаге кучку пепла и узнал, что тетя сожгла все бумаги и письма его матери. Ей даже не пришло в голову, что, возможно, племяннику хотелось бы сохранить их.

По счастью, оттуда было недалеко до Молельни. И вскоре Молельня стала для Рональда и Хилари настоящим домом. Рано утром мальчики бежали в храм, чтобы прислуживать отцу Френсису на мессе в его любимом боковом приделе. Потом они завтракали в незатейливой трапезной. Поиграв с кухонным котом в свою любимую игру — они катали его на вращающемся кухонном люке, — мальчики отправлялись в школу. Хилари наконец сдал вступительные экзамены и теперь тоже посещал школу короля Эдуарда. Если времени было достаточно, мальчики вместе шли пешком до Нью-Стрит. Если же часы на Файв-Вэйз показывали, что они опаздывают, Рональд с Хилари садились в омнибус.

В школе Рональд сдружился со многими ребятами. А с одним из мальчиков они вскоре и вовсе стали закадычными друзьями. Этого мальчика звали Кристофер Уайзмен. Сын методистского священника, жившего в Эджбастоне, он был на год младше Рональда, светловолосый, с широким добродушным лицом и критикующий все и вся. Мальчики познакомились в пятом классе осенью 1905 года. Толкин был первым учеником в классе — он теперь подавал большие надежды, — а Уайзмен вторым. Соперничество вскоре переросло в дружбу, основанную на общем интересе к латыни и греческому, любви к регби (в футбол в школе короля Эдуарда никогда не играли) и страсти к спорам обо всем на свете. Уайзмен был неколебим в своей верности методизму, но мальчики обнаружили, что можно спорить о религии без взаимных обид.

Они вместе переходили из класса в класс. Рональд Толкин явно обладал большими способностями к языкам — его мать давно это обнаружила, — а школа короля Эдуарда предоставляла идеальные условия для развития таких способностей. Основой программы было изучение латыни и греческого. Особое внимание изучению обоих языков уделялось в первом (то есть старшем) классе, куда Рональда перевели незадолго до его шестнадцатого дня рождения. За первым классом надзирал своим зорким оком директор школы, Роберт Кэри Джилсон, человек довольно примечательный. Он носил аккуратную заостренную бородку, был изобретателем-любителем, прекрасно знал точные науки и при этом был опытным преподавателем классических языков. В числе его изобретений имелись ветряная мельница, заряжавшая батареи, обеспечивавшие его дом электричеством, разновидность гектографа, на котором размножали экзаменационные задания для школы (мальчики утверждали, что читать их было невозможно), и пистолет, стрелявший мячами для гольфа. В своих учениках он поощрял стремление исследовать соседние области знания и досконально изучать все, за что берешься. Его пример произвел большое впечатление на Рональда Толкина. Но, невзирая на свою склонность разбрасываться, Джилсон также заставлял учеников тщательно изучать классическую филологию. Это вполне соответствовало наклонностям Толкина; и отчасти именно благодаря урокам Джилсона у него начал развиваться интерес к общим лингвистическим принципам.

Одно дело — знать латынь, греческий, французский и немецкий; совсем другое — понимать, почему эти языки стали такими, какие они есть. Толкин начал докапываться до костей, элементов, общих для всех языков. Фактически он начал изучать филологию как таковую, науку о словах. Дополнительный толчок в этом направлении дало ему знакомство с англосаксонским языком.

Это произошло благодаря Джорджу Бруэртону, учителю, который предпочитал слову «manure» слово «muck». Учась у него, Рональд Толкин выказал интерес к языку Чосера. Бруэртона это очень порадовало, и он предложил мальчику учебник англосаксонского. Толкин с радостью ухватился за него.

Открыв книгу, мальчик оказался лицом к лицу с языком, на котором говорили англичане задолго до того, как на их землю вступили первые норманны. Англосаксонский, называемый также древнеанглийским, казался Рональду родным и знакомым, как предок его родного языка, и в то же время темным и малопонятным. Учебник, рассчитанный на начинающих, был написан достаточно внятно, термины были Рональду знакомы, и вскоре он уже без труда переводил прозаические отрывки в конце книги. Он обнаружил, что древнеанглийский ему нравится, хотя этому языку недоставало эстетического обаяния валлийского. Интерес к древнеанглийскому был скорее историческим: увлекательно изучать язык, от которого происходит твой собственный. А миновав простенькие отрывки из хрестоматии и добравшись до древнеанглийской поэмы «Беовульф», Толкин испытал настоящий восторг. Прочитав «Беовульф», сперва в переводе, а потом и в оригинале, он пришел к выводу, что это одна из удивительнейших поэм всех времен и народов: повествование о воине Беовульфе, который убил двух чудовищ и сам пал в битве с драконом.

Теперь Толкин вернулся к среднеанглийскому и открыл для себя поэму «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь». Она тоже воспламенила его воображение: средневековое предание о рыцаре Круглого Стола, разыскивающем таинственного великана, который должен нанести ему удар секирой. Толкин восхищался и самой поэмой, и языком, на котором она написана: он обнаружил, что этот диалект близок к тому, на котором говорили жители западного Мидленда, предки его матери. Он вплотную занялся среднеанглийским, прочел «Перл», аллегорическую поэму об умершей девочке, которую приписывают автору «Сэра Гавейна». Потом Толкин обратился к другому языку. Он сделал первые робкие шаги в древнеисландском и прочел в оригинале, строка за строкой, историю о Сигурде и драконе Фафнире, которую нашел ребенком в «Красной книге сказок» Эндрю Лэнга и которая так его завораживала. К тому времени для школьника он уже был чрезвычайно сведущ в лингвистике.

Он продолжал выискивать «кости» во всех этих языках — рылся в школьной библиотеке, шарил по дальним полкам книжного магазина Корниша неподалеку от школы. В конце концов он добрался до немецких книг по филологии, чудом наскребая денег на их покупку. Немецкие труды были «сухи как пыль», но там были ответы на его вопросы, хотя бы некоторые. Филология значит «любовь к слову». Именно эта любовь и двигала Рональдом. Не холодный интеллектуальный интерес к научным принципам языка — нет, искренняя любовь к самому виду и звучанию слов, зародившаяся в те дни, когда мать впервые начала учить его латыни.

И эта любовь к словам в конце концов подвигла его к созданию своих собственных языков.

Многие дети выдумывают свои собственные словечки. А некоторые — даже целые примитивные языки «для личного пользования», чтобы общаться друг с другом. Этим развлекались и двоюродные сестры Рональда, Мэри и Марджори Инклдон. Их язык назывался «зверинским» и состоял в основном из названий животных: например, фраза «Собака соловей дятел сорока» означала «Ты осел». Инклдоны теперь жили за городом, в Барнт-Грин, деревне по соседству с Реднэлом, и Рональд с Хилари обычно проводили там часть каникул. Рональд выучился «зверинскому языку», и он ему очень нравился. Позднее Марджори (старшая) соскучилась и вышла из игры. А Мэри с Рональдом вместе придумали новый язык, более сложный. Язык назывался «невбош», то есть «новая чушь», и вскоре сделался достаточно развитым, чтобы кузен с кузиной могли сочинять на нем лимерики:


Dar fys ma vel gom со palt: «Hoc
Pys go iskili far maino woe?
Pro si go fys do roc de
Do cat ym maino bocte
De volt fact soc ma taimful gyroc!»

(Жил да был старик, который говорил: «Как же мне нести свою корову? Ведь если попросить ее сесть в корзину, она устроит жуткий скандал!»)


Подобные выдумки доставляли им немало веселых минут. А когда Рональд подрос, это подало ему идею. Некогда, только начиная изучать греческий, он развлекался тем, что выдумывал слова, которые звучали бы похоже на греческие. А что, если пойти дальше и изобрести целый язык — что-нибудь более серьезное и продуманное, чем невбош, слова которого по большей части являлись лишь подражанием английским, французским и латинским? Возможно, от этого языка не будет никакой пользы — хотя эсперанто в те времена был весьма популярен, — но зато это интересно и это позволит ему записать все свои любимые звуки! Попробовать, несомненно, стоило. Ведь если бы он интересовался музыкой, он бы наверняка захотел сочинять мелодии — так почему бы не сочинить свою собственную систему слов, которая будет как бы симфонией, написанной просто так, для себя?

Став взрослым, Толкин полагал, что эта тяга к придумыванию языков свойственна многим детям школьного возраста. Однажды, говоря о создании языков, он заметил: «Это отнюдь не редкость, знаете ли. Детей, у которых имеется то, что можно назвать творческой жилкой, куда больше, чем принято считать, — просто это стремление к творчеству не ограничивается какими-то определенными рамками. Не все любят рисовать, не все хотят заниматься музыкой — но большинству хочется что-нибудь создавать. И если основной упор в образовании делается на языки, творчество примет лингвистическую форму. Это явление настолько распространено, что я в свое время подумывал о необходимости целенаправленно его исследовать».

Когда юный Толкин впервые начал разрабатывать язык, построенный на продуманной системе, он решил взять за основу — или хотя бы за отправную точку — один из существующих языков. Валлийский он знал недостаточно и потому обратился к другому излюбленному источнику новых слов — собранию испанских книг в комнате отца Френсиса. Его опекун свободно говорил по-испански, и Рональд не раз просил научить его этому языку, но из этого ничего не вышло; однако книги были предоставлены в его полное распоряжение. Теперь он снова взялся за них и начал разрабатывать язык, который назвал «наффарин». В языке чувствовалось сильное испанское влияние, но система грамматики и фонологии там была своя. Рональд работал над ним от случая к случаю и, наверное, углубился бы в него значительно сильнее, не попадись ему язык, который понравился ему куда больше испанского.

Один из его школьных друзей купил на благотворительной распродаже книгу, но потом обнаружил, что ему она ни к чему, и перепродал ее Толкину. Это был «Учебник готского языка» Джозефа Райта. Толкин открыл ее — и испытал «такой же, если не больший, восторг, как тогда, когда впервые заглянул в чапменовского Гомера»[10]. Готский язык исчез с лица земли вместе с народом, который на нем говорил, но кое-какие письменные фрагменты дожили до наших дней — и Толкину они показались невероятно притягательными. Ему мало было просто выучить язык — он начал изобретать «дополнительные» готские слова, чтобы заполнить лакуны в ограниченном словаре дошедших до нас текстов, а отсюда перешел к реконструкции германского языка, от которого якобы не сохранилось письменных источников. Толкин поделился своим энтузиазмом с Кристофером Уайзменом. Тот отнесся к его затее с пониманием: он сам занимался египетским языком и учил иероглифы. А Толкин начал еще и развивать свои выдуманные языки «в прошлое» — создавать гипотетические «более ранние» формы слов: он считал это необходимым для разработки языка со стройной «исторической» системой. Он работал еще и над выдуманными алфавитами: в одной из его записных книжек школьных дней имеется система кодов-символов для каждой буквы английского алфавита. Но все же больше всего его занимали языки. Часто Рональд на целый день запирался в комнате, где жили они с Хилари, и, как писал он в своем дневнике, «изрядно продвинулся в своем личном яз.».

Отец Френсис делал очень многое для братьев Толкинов после смерти их матери. Каждое лето он вывозил их на каникулы в Лайм-Риджис. Они останавливались в гостинице «Три чаши» и навещали его друзей, живущих по соседству. Рональд любил лаймские пейзажи и в дождливые дни с удовольствием рисовал этюды; в хорошую же погоду он предпочитал бродить вдоль берега или лазить по огромной осыпи, которая появилась на месте недавно обвалившегося утеса близ города. Один раз он нашел доисторическую челюсть — и решил, что это окаменевшие останки дракона. Во время этих каникул отец Френсис много разговаривал с мальчиками. Он видел, что им не очень уютно в унылой комнате в доме тети Беатрис. И, в очередной раз вернувшись в Бирмингем, он принялся искать что-нибудь получше. И подумал о миссис Фолкнер, жившей на Дачис-Роуд за Молельней. Она устраивала музыкальные вечера, на которых бывали некоторые из отцов, и сдавала комнаты. Отец Френсис решил, что у нее Рональду с Хилари будет лучше. Миссис Фолкнер согласилась взять мальчиков, и в начале 1908 года они переехали в Дом 37 по Дачис-Роуд.

Это было угрюмое здание, заросшее ползучими растениями, с пыльными кружевными занавесками на окнах. Рональду с Хилари дали комнату на третьем этаже. Кроме них, в доме обитали Луи, муж миссис Фолкнер (виноторговец, отдававший щедрую дань своему товару), их дочь Хелен, горничная Энни и еще один жилец — девятнадцатилетняя девушка, которая поселилась на втором этаже, под комнатой мальчиков, и большую часть времени проводила за швейной машинкой. Звали ее Эдит Брэтт.

Она была очень хорошенькая, невысокая, стройная, с серыми глазами, четкими правильными чертами лица и короткими темными волосами. Мальчики узнали, что она тоже сирота — мать ее умерла пять лет тому назад, а отец еще раньше. На самом деле Эдит была незаконнорожденная. Ее мать, Фрэнсес Брэтт, родила Эдит 21 января 1889 года в Глостере, куда она уехала, надо думать, затем, чтобы избежать скандала, — ведь жила она в Вулвергемптоне, где ее семья владела обувной фабрикой. Когда родилась Эдит, Фрэнсес было тридцать лет. Позднее она вернулась в округ Бирмингема, не побоявшись пересудов соседей, и поселилась с дочерью в пригороде Хэндсворт. Фрэнсес Брэтт так и не вышла замуж, и имя отца ребенка в свидетельстве о рождении не стояло, хотя у Фрэнсес хранилась его фотография и в семье Брэттов знали, кто он. Но если Эдит и было известно имя своего отца, своим детям она его не сообщила.

Детство Эдит было сравнительно счастливым. Она выросла в Хэндсворте, воспитывали ее мать и кузина Дженни Гроув. Брэтты очень дорожили родством с Гроувами, потому что благодаря этому их родственником оказывался и знаменитый сэр Джордж Гроув, издатель музыкального словаря. У Эдит тоже проявились способности к музыке. Она очень хорошо играла на фортепьяно, и после смерти матери ее отправили в женский пансион, специализировавшийся на музыке. Предполагалось, что, закончив школу, она сможет зарабатывать как учительница музыки — а возможно, даже давать концерты. Но ее опекун, семейный адвокат, похоже, совершенно не представлял, что делать с ней дальше. Он нашел ей комнату у миссис Фолкнер, предполагая, что любовь хозяйки к музыке создаст для девушки благоприятную атмосферу, а в доме найдется фортепьяно для занятий. Но что потом — он понятия не имел. Впрочем, торопиться было некуда: Эдит унаследовала несколько земельных участков в разных районах Бирмингема, и доходов с них ей вполне хватало на то, чтобы содержать себя. Так что в данный момент ничего делать было не надо — вот ничего и не делалось. Эдит осталась у миссис Фолкнер; но вскоре обнаружилось: хотя хозяйка весьма довольна, что ее жиличка может играть на фортепьяно и аккомпанировать солистам на ее вечерах, к занятиям на фортепьяно она относится куда прохладнее. Стоило Эдит взяться за свои гаммы и арпеджио, как в комнату влетала миссис Фолкнер. «Эдит, милочка, — говорила она, — может быть, довольно на сегодня?» И Эдит печально возвращалась в свою комнату, к швейной машинке.

А потом в доме появились братья Толкины. Мальчики ей очень понравились. Особенно Рональд. У него было такое серьезное лицо, такие безупречные манеры… Рональд же, несмотря на то, что ему нечасто приходилось общаться с ровесницами, обнаружил, что близкое знакомство вскоре помогло ему преодолеть смущение. Они с Эдит очень подружились.

Правда, ему было шестнадцать, а ей девятнадцать. Но Рональд был достаточно взрослым для своих лет, а Эдит выглядела моложе: очень аккуратненькая, невысокая и притом изумительно хороша собой. Конечно, она не разделяла его интереса к языкам, и к тому же образование, полученное ею, оставляло желать лучшего. Но вела она себя очень располагающе. Молодые люди объединились против Старой Леди, как они прозвали миссис Фолкнер. Эдит подговаривала Энни, горничную, таскать с кухни что-нибудь вкусненькое для голодных ребят с третьего этажа, и, когда Старой Леди не было дома, мальчики спускались в комнату Эдит и устраивали тайные пиршества.

Эдит с Рональдом стали ходить по бирмингемским кафе. Особенно им полюбилось то кафе, где был балкон, выходящий на улицу. Они сидели и бросали кусочки сахара на шляпы прохожим, а когда сахарница пустела, переселялись к соседнему столику. Потом они придумали условный свист. Когда Рональд слышал его ранним утром или вечером, перед сном, он подходил к окну и выглядывал наружу, чтобы увидеть Эдит, которая ждала у своего окна внизу.

Естественно, что двое молодых людей с такими характерами и в таких обстоятельствах не могли не влюбиться. Оба были сиротами, обоим не хватало душевной теплоты, и они обнаружили, что могут дать друг другу то, в чем оба нуждаются. И летом 1909-го они решили, что любят друг друга.

Много позже в письме к Эдит Рональд вспоминал, «как я в первый раз поцеловал тебя, а ты меня — почти случайно, и как мы говорили друг другу «спокойной ночи», и ты иногда бывала в своей беленькой ночной рубашечке, и эти наши дурацкие длинные разговоры из окна в окно; и как мы любовались сквозь туман солнцем, встающим над городом, и слушали, как «Большой Бен» отбивает час за часом, и ночные мотыльки, которые временами пугали тебя, и наш условный свист, и велосипедные прогулки, и беседы у очага, и три крепких поцелуя».

Рональду полагалось готовиться к сдаче экзаменов на получение оксфордской стипендии. Но как он мог сосредоточиться на классических текстах, когда голова у него была занята наполовину созданием языков, а наполовину — Эдит? А в школе появилось еще одно, новое увлечение: дискуссионный клуб, пользовавшийся большой популярностью у старших учеников. Сам Рональд в дискуссиях прежде не участвовал, вероятно, оттого, что голос у него все еще был писклявый, мальчишеский, а также из-за того, что он уже тогда «славился» невнятностью дикции. Однако в этом триместре он, подстегиваемый новообретенной уверенностью в себе, впервые выступил с речью в поддержку целей и тактики суфражисток. Речь сочли достойной, хотя в школьном журнале писали, что его способности «несколько подпорчены плохой манерой преподнесения». В другом докладе, на тему (вероятно, им же самим и предложенную) «О плачевных последствиях норманнского завоевания», Рональд, по словам журнала, осуждал «наплыв многосложных варваризмов, вытеснивших более порядочные, хотя и более скромные исконные слова»; а в дискуссии об авторстве пьес Шекспира он «неожиданно и без всякого на то основания обрушился на Шекспира, на его мерзкий родной город, на отвратительную среду, в которой тот жил, и на его гнусный характер». Рональд также достиг немалых успехов в регби. Он был худощав, почти что тощ, но уже научился компенсировать недостаток веса жесткостью игры. Он из кожи вон лез и добился того, что его взяли в школьную команду. А попав в команду, начал играть так, как никогда прежде. Вспоминая позднее тот год, он приписывал свои успехи рыцарскому порыву: «Я был воспитан в романтических понятиях и относился к своему юношескому роману всерьез — а потому он стал для меня источником воодушевления».

В один прекрасный день, ближе к концу осеннего триместра 1909 года, они с Эдит сговорились отправиться тайком от всех на велосипедную прогулку за город. «Нам казалось, что мы все задумали чрезвычайно хитро, — писал он. — Эдит уехала на велосипеде раньше меня, сказав, что отправляется в гости к своей кузине, Дженни Гроув. Немного погодя выехал я, “потренироваться на школьной спортплощадке”. Мы встретились в условленном месте и покатили в холмы Лики». Они провели день в холмах, а потом спустились попить чаю в деревню Реднэл. Их напоили чаем в том самом доме, где Рональд жил несколько месяцев назад, готовясь к экзамену на стипендию. Потом они поехали домой и вернулись на Дачис-Роуд порознь, чтобы не вызывать подозрений. Но они не приняли в расчет длинных языков. Женщина, поившая их чаем, рассказала миссис Черч, экономке дома Молельни, что заезжал в гости мастер[11] Рональд и с ним незнакомая девушка. Миссис Черч случайно упомянула об этом при кухарке Молельни. А кухарка, бывшая заядлой сплетницей, пересказала это отцу Френсису.

Опекун Рональда относился к мальчику как отец. Можно себе представить, что он испытал, узнав, что питомец, для которого он не жалел ни любви, ни заботы, ни средств, вместо того чтобы сосредоточиться на учебе, жизненно важной для его судьбы, завел (как быстро показало проведенное расследование) тайный роман с девицей на три года старше его, живущей в том же доме. Отец Френсис вызвал Рональда в Молельню, сказал юноше, что до глубины души потрясен его поведением, и потребовал положить конец интрижке. Затем он переселил Рональда с Хилари на другую квартиру, подальше от девушки.

Может показаться странным, что Рональд не решился просто-напросто ослушаться отца Френсиса и открыто продолжать роман. Но тогда были другие времена. Приличия требовали, чтобы молодые люди повиновались своим родителям или наставникам; к тому же Рональд очень любил отца Френсиса и зависел от него в денежном отношении. И наконец, Рональд по натуре не был бунтовщиком. Если принять все это во внимание, вполне понятно, почему он покорился.

В разгар скандала из-за Эдит Рональду пришлось ехать в Оксфорд, сдавать экзамен на стипендию. Если бы не смятение чувств, он бы, наверное, куда больше наслаждался своими первыми впечатлениями от Оксфорда. Из окон Корпус-Кристи-Колледжа, где остановился Рональд, открывался вид на такие изумительные башни и парапеты, что по сравнению с этим его родная школа казалась не более чем жалкой тенью. Оксфорд был нов для него во всех отношениях: предки Рональда никогда не учились в университетах. Сейчас у него появился шанс прославить Толкинов и Саффилдов, отплатить отцу Френсису за доброту и щедрость и доказать, что любовь к Эдит не помешала ему в занятиях. Но это было нелегко. После экзаменов он тщетно искал свое имя в списках стипендиатов. Он не прошел. Рональд уныло повернулся спиной к Мертон-Стрит и Ориэл-Сквер и отправился на вокзал, думая, что, наверно, больше он сюда никогда не вернется.

Но на самом деле в его неудаче не было ничего удивительного и ничего непоправимого. Добиться стипендии в Оксфорде всегда было чрезвычайно трудно, а ведь Рональд сделал лишь первую попытку. Он мог попробовать снова сдать экзамен в следующем декабре. Однако, если бы он и тогда не получил стипендии, шансов попасть в Оксфорд у него не оставалось: плата за обучение на общих основаниях его опекуну была не по карману. Очевидно, ему следовало заниматься усерднее.

«В депрессии и мрачен, как всегда, — писал он в дневнике первого января нового, 1910 года. — Помоги мне, боже! Чувствую себя слабым и усталым». Рональд впервые начал вести дневник — или, по крайней мере, этот дневник был первым, который дошел до нас. Теперь, как и позднее, он поверял дневнику в основном свои горести и печали. Когда уныние рассеялось, Рональд перестал вести дневник.

Теперь перед Рональдом стояла дилемма. Их с Хилари переселили на новую квартиру, но отсюда было не так уж далеко до дома миссис Фолкнер, где по-прежнему жила Эдит. Отец Френсис потребовал прекратить роман, но он не запрещал Рональду видеться с Эдит. Рональду ужасно не хотелось обманывать своего опекуна, но все же они с Эдит решили продолжать тайно встречаться. Они провели день вместе, выехав на поезде за город и обсудив свои планы. Они зашли к ювелиру, где Эдит купила Рональду ручку на его восемнадцатый день рождения, а он купил ей наручные часы ценой в десять фунтов шесть пенсов на ее двадцать первый день рождения, который они отпраздновали назавтра в чайной. Эдит решила принять приглашение пожить в Челтнеме у пожилого адвоката и его жены, которая очень хорошо относилась к девушке. Когда она сказала об этом Рональду, тот записал в дневнике: «Слава богу!» Это казалось наилучшим выходом.

Но их снова видели вместе. На этот раз отец Френсис недвусмысленно дал понять, что запрещает Рональду видеться с Эдит и даже писать ей. Ему дозволили повидаться с нею только один раз: попрощаться перед отъездом в Челтнем. После этого они не должны были общаться до тех пор, пока Рональду не исполнится двадцать один год, — тогда опекун переставал отвечать за него. Это означало трехлетнюю разлуку. Рональд записал в дневнике: «Три года — это ужасно!»

Более своевольный юноша отказался бы повиноваться; даже Рональд, столь преданный отцу Френсису, с трудом заставил себя смириться с приказом опекуна. 16 февраля он записал в дневнике: «Вчера вечером молился о том, чтобы встретиться с Э. случайно. Молитва моя услышана. Встретил ее в 12.55 у «Принца Уэльского». Сказал, что не могу ей писать, и договорился, что через две недели, в четверг, приду ее проводить. Я повеселел, но до следующей встречи, когда я смогу увидеть ее еще хотя бы раз, чтобы подбодрить ее, так далеко!» 21 февраля: «Увидел издалека маленькую фигурку, бредущую по лужам в макинтоше и твидовой шляпе, и не устоял: перешел через улицу и сказал, что я ее люблю и чтобы держалась бодрее. Это меня немного утешило ненадолго. Молился и много думал». И 23 февраля: «Встретил ее идущей из собора, куда она ходила помолиться за меня».

Несмотря на то, что все эти встречи были случайными, последствия были ужасны. 26 февраля Рональд «получил жуткое письмо от о. Ф. Он пишет, что меня опять видели с той девушкой, говорит, что я веду себя плохо и глупо. Обещает не дать мне поступить в университет, если я не перестану. Это значит, что я не могу видеться с Э. И даже писать. Помоги мне, боже! В обед видел Э., но разговаривать не стал. Я всем обязан о. Ф. и должен повиноваться ему». Когда Эдит узнала, что произошло, она написала Рональду: «Для нас наступили самые тяжкие времена».

В среду, 2 марта, Эдит покинула дом на Дачис-Роуд и отправилась в Челтнем. Несмотря на запрет опекуна, Рональд молился о том, чтобы хотя бы взглянуть на нее в последний раз. Когда ей пришло время уезжать, он отправился бродить по улицам, поначалу тщетно. Но наконец «на Френсис-Роуд она проехала мимо меня на велосипеде по пороге на станцию. Теперь я ее больше не увижу, наверно, целых три года».

Глава 4
«ЧК, БО И Т. Д.»

Отец Френсис был не особенно умен — иначе бы он понял, что, разлучая молодых людей, превращает обыкновенный подростковый роман в трагическую любовь. Сам Рональд писал тридцать лет спустя: «Быть может, ничто иное не укрепило бы мою волю настолько, чтобы этот роман стал для меня любовью на всю жизнь (пусть даже эта влюбленность с самого начала была совершенно искренней)».

В первые несколько месяцев после отъезда Эдит Рональд был угнетен и подавлен. От отца Френсиса сочувствия ждать не приходилось: тот все еще не простил своему воспитаннику обмана. На Пасху Рональд попросил у опекуна разрешения написать Эдит — и тот позволил, хотя и весьма неохотно. Рональд послал письмо; Эдит ему ответила. Она сообщала, что ей очень хорошо на новом месте и что «эти ужасные времена на Дачис-Роуд кажутся теперь только сном».

На самом деле жизнь в Челтнеме действительно пришлась ей по вкусу. Эдит жила в доме С. X. Джессопа и его супруги, которых она звала «дядей» и «тетей», хотя они не приходились ей родней. «Дядя» временами бывал сварлив, но «тетя» все искупала своей добротой: гости к ним почти не заглядывали, если не считать местного викария и пожилых друзей Джессопов, но Эдит могла общаться со своей школьной подругой Молли Филд, чья семья жила неподалеку. Эдит каждый день упражнялась в игре на фортепьяно, брала уроки игры на органе и уже начала играть на службах в приходской англиканской церкви, которую регулярно посещала. Она участвовала в церковных делах, помогала в клубе мальчиков, ездила на пикники с хором. Она вступила в «Лигу подснежника»[12], стала бывать на партийных собраниях консерваторов. Короче, Эдит жила своей собственной жизнью, и ей было очень нелегко отказаться от нее, когда пришло время.

Ну а для Рональда центром жизни сделалась теперь школа. Отношения с отцом Френсисом по-прежнему оставались напряженными, и Молельня уже не могла занимать прежнего места в сердце юноши. Но в школе короля Эдуарда нашлась и дружба, и теплая компания. Школа короля Эдуарда не была пансионом (все ученики были приходящими), а потому там не водилось ни «шлюшек», ни «элиты», столь возмущавших К. С. Льюиса в его закрытой школе и описанных им позднее в автобиографии «Настигнут радостью»[13]. Конечно, младшие мальчики благоговели перед старшими, но благоговение это внушалось возрастом и успехами, а не принадлежностью к некой высшей касте; что же до гомосексуализма, Толкин утверждал, что в девятнадцать лет он и слова-то такого не знал. Но как бы то ни было, теперь он с головой окунулся в чисто мужской мир. В том возрасте, когда многие молодые люди как раз начинают открывать для себя все очарование женского общества, он, напротив, старался забыть о нем и не думать о любви. Все удовольствия и открытия ближайших трех лет — а эти годы были чрезвычайно важны для его развития, не менее важны, чем годы, проведенные с матерью, — ему предстояло делить не с Эдит, а с людьми своего пола, так что он невольно привык ассоциировать большую часть радостей жизни с мужской компанией.

Чрезвычайно значимую роль в школе короля Эдуарда играла библиотека. Официально ею заведовал один из учителей, на деле же там распоряжались несколько старших учеников, носивших титул «библиотекаря». В 1911 году библиотекарями были Рональд Толкин, Кристофер Уайзмен, Р. Кв. Джилсон (сын директора) и еще три-четыре человека. Эта небольшая тесная группка организовала неофициальное объединение, называвшееся «Чайным Клубом». Вот что рассказывал о его возникновении Уайзмен шестьдесят четыре года спустя:


«Все началось во время летнего триместра и требовало немалой храбрости. Экзамены тянулись полтора месяца, и, ежели ты не сдавал экзамена, делать было особенно нечего. И мы повадились пить чай в школьной библиотеке. Народ вносил “субсидии”. Помнится, кто-то притащил банку рыбных консервов, а есть их никто не стал. Мы сунули ее на полку, на какие-то книжки, и там забыли. Нашли уже много времени спустя, по запаху. Чай кипятили на спиртовке, но вот с заваркой была проблема: куда девать спитой чай? Но «Чайный Клуб» часто засиживался до конца занятий, когда по школе начинали ходить уборщики со своими тряпками, ведрами и метелками. Они посыпали все опилками и подметали. Так вот, мы подбрасывали заварку им в опилки. Поначалу мы пили чай в закутке в библиотеке. А потом, поскольку дело было летом, мы выбрались из школы и стали пить чай в универсаме Бэрроу на Корпорейшн-Стрит. Там в чайной было что-то вроде отдельного кабинета, где стоял стол на шестерых и две длинные скамьи; очень уединенное место, оно было известно под названием «Вагончик». Эта чайная стала нашим излюбленным приютом, и мы сменили название на «Барровианское общество» из-за того, что собирались у Бэрроу. Потом я стал редактором «Школьной хроники», и мне нужно было напечатать список учеников, которые чем-то отличились; и напротив фамилий тех, кто состоял в нашем обществе, я поставил звездочку и внизу вписал примечание: «Состоят также в членах ЧК, БО и т. д.» Вся школа неделю гадала, кто такие эти ЧК и БО!»


Состав этого любопытного неофициального общества несколько менялся, но вскоре образовалось постоянное ядро, состоявшее из Толкина, Уайзмена и Роберта Квилтера Джилсона. «Р. Кв.» унаследовал от своего папы выразительное лицо и живой ум; но, возможно, в качестве реакции на отцовский изобретательский энтузиазм, он свои усилия обратил в область рисунка и дизайна, в чем и выказывал немалые способности. Говорил он негромко, но остроумно, любил живопись эпохи Возрождения и восемнадцатого века. Здесь его пристрастия и умения расходились с пристрастиями двоих остальных. Уайзмен неплохо разбирался в естественных науках и музыке; он сделался отличным математиком и композитором-любителем. Джон Рональд, как называли Толкина, интересовался германскими языками и филологией и был полностью поглощен северной литературой. Общим для трех юных энтузиастов было превосходное знание латинской и греческой литературы; а из равновесия между сходными и различными вкусами, общими и необщими познаниями родилась дружба.

Вклад Толкина в дело ЧКБО, как они в конце концов стали себя называть, отражал широкий круг литературы, которую он успел переварить. Он развлекал друзей декламациями из «Беовульфа», «Перла» и «Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря», пересказывал жуткие эпизоды из «Саги о Вельсунгах», мимоходом издеваясь над Вагнером, к чьей интерпретации мифов Толкин всегда относился пренебрежительно. Эти ученые выступления ни в коей мере не казались странными или необычными его друзьям: как выразился Уайзмен, «в ЧКБО их считали лишним доказательством того факта, что ЧКБО само по себе явление странное и необычное». Возможно, что и так; хотя подобные кружки были весьма распространены (и распространены до сих пор) среди образованных подростков, проходящих стадию восторженного приобщения к интеллектуальным открытиям. Позднее к кружку добавился четвертый член: Джеффри Бейч Смит, на год моложе Джилсона и на три года моложе Толкина. Смит не был «классиком», в отличие от прочих он принадлежал к современной ветви школы. Жил он с братом и овдовевшей матерью в Уэст-Бромидже и отличался, по выражению его приятелей, истинно мидлендским юмором. В ЧКБО его приняли отчасти именно за этот юмор, отчасти же за познания, которые в школе короля Эдуарда встречались нечасто: Смит хорошо разбирался в английской литературе, в особенности в поэзии. Он и сам писал стихи, и даже неплохие. Под влиянием «ДБС» ЧКБО начало открывать для себя значение поэзии — хотя Толкин проникся поэзией несколько раньше.

В школе короля Эдуарда только двое наставников всерьез пытались преподавать английскую литературу. Один был Джордж Бруэртон, а второй — Р. У. Рейнолдс. «Дики» Рейнолдс, некогда работавший критиком в лондонском журнале, пытался внушить своим питомцам некоторое представление о вкусе и стиле. С Рональдом Толкином он не особенно преуспел: тот упорно предпочитал Мильтону и Китсу латинскую и греческую поэзию. Но, однако, должно быть, уроки Рейнолдса все же косвенно повлияли на Толкина, потому что в восемнадцать лет Толкин предпринял первые робкие попытки писать стихи. Написал он немного, и стихи эти были не блестящие: обычные юношеские опусы, ничем не лучше тех, что сочиняли многие его ровесники в то время. Единственный — даже не проблеск необычного, а только лишь намек на него — проявился в июле 1910–го, в стихотворении, где описывается лес. Стихотворение озаглавлено «Солнечный лес», и там есть такие строки:


Придите ко мне, легкокрылые эльфы,
Виденьям подобны и отблескам ясным,
Из света сотканные, чуждые горю,
Порхайте над буро-зеленым покровом.
Придите! Танцуйте, о духи лесные!
Придите! И спойте, пока не исчезли![14]

Лесные духи, пляшущие на лесном ковре, — довольно странная тема для восемнадцатилетнего юнца, страстного игрока в регби, поклонника Гренделя и дракона Фафнира. С чего бы Толкину вздумалось о них писать?

Возможно, отчасти это связано с Дж. М. Барри[15]. В апреле 1910–го Толкин посмотрел в бирмингемском театре «Питера Пэна» и записал в дневнике: «Это неописуемо, но я этого не забуду, пока жив. Жаль, что Э. со мной не было». Но возможно, еще большую роль тут сыграл католический поэт-мистик Френсис Томпсон. К концу своей школьной карьеры Толкин успел познакомиться со стихами Томпсона, а позднее сделался едва ли не специалистом по его творчеству. «Солнечный лес» сильно напоминает один из эпизодов в первой части «Песен сестры» Томпсона, где поэт видит на лесной прогалине сперва одного эльфа, а потом целую стайку лесных духов; но стоит ему шевельнуться, и они исчезают. Возможно, именно Томпсон пробудил в Толкине интерес к подобным темам. Но, каково бы ни было происхождение этого интереса, танцующие эльфы не раз встречаются в ранних стихотворениях Толкина.

Однако главной его заботой в течение 1910 года была подготовка в повторному экзамену на оксфордскую стипендию. Толкин старался уделять занятиям как можно больше времени, но вокруг было слишком много отвлекающих факторов, не в последнюю очередь — регби. Нередко он допоздна задерживался на грязной спортплощадке на Истерн-Роуд, откуда нужно было довольно далеко ехать домой, зачастую уже в темноте, подвесив позади к велосипеду мерцающую масляную лампочку. Иногда не обходилось без травм: в одном матче Рональду сломали нос, и он так никогда и не приобрел первоначальную форму; в другой раз Рональд прикусил себе язык, и, хотя рана зажила нормально, позднее именно ей он приписывал нечеткость своей дикции (хотя на самом деле он был известен невнятностью речи еще до того, как прикусил себе язык; его плохая артикуляция была вызвана скорее тем, что он хотел сказать сразу слишком многое, чем какими-либо физиологическими причинами. Стихи он мог читать — и читал — очень выразительно). Кроме того, немало сил он тратил на языки, как реальные, так и вымышленные. Во время весеннего триместра 1910 года он прочитал первому классу лекцию с внушительным названием: «Современные языки Европы: происхождение и возможные пути развития». Лекция растянулась на три часовых занятия, и то учителю пришлось остановить Толкина прежде, чем он успел добраться до «возможных путей развития». Довольно много времени уделял он и дискуссионному клубу. В школе существовал обычай вести дебаты исключительно на латыни, но для Толкина это было проще простого: в одном дебате, в роли греческого посла к сенату, он вообще всю свою речь произнес по-гречески. В другой раз он ошарашил своих соучеников, когда, в роли варварского посланника, бегло заговорил по-готски; в третьем случае он перешел на древнеанглийский. Все это отнимало уйму времени, так что нельзя было сказать, что он непрерывно готовился к экзамену. Однако же, отправляясь в Оксфорд в декабре 1910–го, Толкин был куда более уверен в своих силах, чем в прошлый раз.

И на этот раз удача ему улыбнулась. 17 декабря 1910 года Толкин узнал, что ему дали открытую классическую стипендию в Эксетер-Колледже[16]. Результат был не столь впечатляющим: получить стипендию высшего разряда ему не удалось, а эта открытая стипендия, рангом чуть ниже, составляла всего лишь шестьдесят фунтов в год. Однако и это было достижением не из последних — а благодаря выходной стипендии, полученной в школе короля Эдуарда, и дополнительным средствам, выделенным отцом Френсисом, Рональд мог позволить себе отправиться в Оксфорд.

Теперь, когда ближайшее будущее Толкина было обеспечено, ему больше не приходилось дни напролет корпеть над книгами. Но и на протяжении последних триместров в школе короля Эдуарда ему нашлось чем заняться. Он стал префектом[17], секретарем дискуссионного клуба и секретарем спортивной команды. Он прочел в школьном литературном кружке доклад об исландских сагах, проиллюстрировав его отрывками на языке оригинала. Примерно в это же время он открыл для себя «Калевалу» или «Страну героев», основное собрание финской мифологии. Вскоре после этого он с похвалой отзывался об «этом странном народе, этих новых богах, этом племени бесхитростных, низколобых и хулиганистых героев» и прибавлял, что «чем больше я читал, тем больше чувствовал себя дома в этом мире и наслаждался им». Он познакомился с «Калевалой» в переводе В. X. Кирби, изданном в учебной серии «Эвримен», и теперь решился при первом же удобном случае добыть себе издание в оригинале.

Летний триместр 1911 года был для него последним в школе короля Эдуарда. Триместр, как обычно, завершился представлением греческой пьесы с хорами, положенными на мелодии из мюзик-холла. На этот раз избрали «Мир» Аристофана. Толкин играл Гермеса. Потом спели государственный гимн на греческом (это была еще одна школьная традиция), и занавес школьной карьеры Толкина опустился. «Заждавшиеся родственники отправили школьного привратника меня разыскивать, — вспоминал Толкин много лет спустя. — Он доложил им, что я вынужден задержаться. “В данный момент он находится в центре внимания”, — сообщил привратник. Весьма тактично с его стороны. На самом деле я только что закончил играть в греческой пьесе и еще не успел расстаться с гиматием и сандалиями. И отплясывал нечто, что казалось мне успешной имитацией бешеного вакхического танца». И вдруг все закончилось. Толкин любил школу, и теперь ему не хотелось расставаться с ней. «Я чувствовал себя как птенец, выброшенный из гнезда», — говорил он.

Во время летних каникул он побывал в Швейцарии. Его с братом Хилари включили в группу, собранную семьей Брукс-Смитов. Хилари работал у них на ферме в Сассексе — он рано ушел из школы и посвятил себя сельскому хозяйству. Туристов было человек десять: супруги Брукс-Смит, их дети, Рональд и Хилари Толкин и их тетя Джейн, к тому времени овдовевшая, а также парочка незамужних школьных учительниц, подруг миссис Брукс-Смит. Они приехали в Интерлакен и отправились в горы пешком. Пятьдесят шесть лет спустя Рональд вспоминал об их приключениях:

«Мы шли пешком, с тяжелыми рюкзаками, по большей части горными тропами, практически всю Дорогу от Интерлакена до Лаутербруннена, оттуда в Мюррен, и закончили поход в глубине долины Лаутербрунненталь, среди ледниковых морен. Мы, мужчины, ночевали в суровых условиях, зачастую на сеновале или в хлеву, поскольку шли мы по карте и не заказывали мест в гостиницах. С утра мы довольствовались скудным завтраком, а обедали на природе. Потом мы, помнится, отправились на восток, через два хребта Шайдегге в Гриндельвальд, оставив Айгер и Мюнх по правую руку, и наконец добрались до Майрингена. Мне было ужасно жаль расставаться с видом на Юнгфрау и Зильберхорн, отчетливо вырисовывающийся на фоне синего неба.

Мы пришли в Бриг пешком. В памяти не сохранилось ничего, кроме шума: множество трамваев, которые гремели и визжали чуть ли не двадцать часов в сутки. Проведя там ночь, мы взобрались на несколько тысяч футов наверх, в «деревню» у подножия ледника Алеч, и провели несколько ночей в гостинице-шале, под крышей и в постелях — или, точнее, под постелями: «постелью», bett, у них назывался бесформенный мешок, в который надо было кутаться.

Однажды мы отправились в длинный поход с проводниками на ледник Алеч, и там я едва не погиб. У нас были проводники, но лето выдалось жаркое, а они то ли не приняли этого в расчет, то ли им было все равно, то ли мы поздно вышли… Как бы то ни было, в полдень мы шли гуськом по узкой тропинке, справа от которой был снежный склон, тянувшийся до самого горизонта, а слева — обрыв и пропасть. В то лето растаяло много снега, и обнажились камни и валуны, которые, по-видимому, обычно занесены. День был жаркий, снег продолжал таять, и мы с тревогой увидели, как некоторые камни, величиной от апельсина до футбольного мяча, а кое-какие и покрупнее, начинают катиться вниз по склону, набирая скорость. Они пересекали нашу тропу и обрушивались в пропасть. Поначалу они двигались медленно, а потом обычно катились по прямой, но тропа была неровная, так что приходилось еще и смотреть под ноги. Я помню, как шедшая передо мной туристка (немолодая учительница) внезапно вскрикнула и метнулась вперед, и через мгновение между нами, буквально в футе от меня, просвистел здоровенный камень. Колени у меня довольно немужественно затряслись.

Потом мы отправились в Вале, но тут мои воспоминания менее отчетливы. Однако я помню, как мы, грязные и оборванные, приплелись в Церматт и как французские bourgeoises dames[18] разглядывали нас в лорнеты. Мы взобрались с проводниками в хижину Альпийского клуба, обвязавшись веревками (а не то я бы свалился в расселину в леднике). Я помню ослепительную белизну заснеженных склонов, отделявших нас от черного пика Маттерхорна в нескольких милях оттуда».

Перед возвращением в Англию Толкин купил несколько художественных открыток. Среди них была репродукция картины немецкого художника И. Мадденера. Она называется «Der Berggeist», «Горный дух». На ней изображен старик, сидящий на скале под сосной. У него белая борода, на нем круглая широкополая шляпа и длинный плащ. Он разговаривает с белым олененком, который обнюхивает его протянутые ладони; лицо у него насмешливое, но добродушное. Вдали виднеются горные вершины. Толкин бережно хранил эту открытку. Много лет спустя он написал на листке бумаги, в который она была завернута: «Прототип Гэндальфа». Путешественники вернулись в Англию в начале сентября. Очутившись в Бирмингеме, Толкин принялся собирать вещи. В середине октября его прежний школьный учитель, Дики Рейнольде, у которого была машина, любезно предложил подвезти его до Оксфорда. И Толкин прибыл в Оксфорд к началу своего первого триместра в университете.

Глава 5
ОКСФОРД

Въезжая в Оксфорд, Толкин уже решил, что ему здесь будет хорошо. Этот город он мог любить и чтить — не то что чумазый и унылый Бирмингем. Правда, его собственный колледж, Эксетер, на взгляд стороннего наблюдателя, отнюдь не затмевал красотою все прочие. Бесцветный фасад Джорджа Гилберта Скотта и часовня, безвкусная копия Сент-Шапель[19], и впрямь были ничем не примечательнее псевдоготического здания школы в Бирмингеме. Но зато в нескольких шагах оттуда раскинулся парк колледжа, где высокие серебристые березы вздымались выше крыш, и платаны с каштанами протягивали ветви через стену, на Брейзноз-Лейн и Радклифф-Сквер. А для Рональда Толкина это был его колледж, его дом, первый настоящий дом, который появился у него с тех пор, как умерла мать. Внизу, у лестницы, висела табличка с его именем, и стертые деревянные ступени с широкими черными перилами вели в его комнаты, спальню и простой, но уютный кабинет, окна которых выходили на узенькую Терл-Стрит. Это был идеал.

В 1911 году большинство оксфордских студентов происходило из богатых влиятельных семей. Многие принадлежали к аристократии. Именно на таких молодых людей и был в первую очередь рассчитан университет в то время. Отсюда — относительно роскошные условия жизни. В комнатах студентам прислуживали «скауты» (служители колледжа). Но, кроме богатых и знатных, были и другие — «бедные школяры», которые, возможно, бывали не так уж бедны, однако же и не особенно богаты и в университет попадали исключительно благодаря финансовой поддержке стипендий. Первые временами отравляли жизнь вторым, и, если бы Толкин (в качестве студента, происходящего из среднего класса) оказался в одном из более престижных колледжей, на него бы, вероятно, смотрели свысока. Но, по счастью, в Эксетер-Колледже такого социального расслоения не существовало.

Толкину повезло и в том отношении, что среди второкурсников его колледжа оказалось двое католиков. Они его разыскали, чтобы удостовериться, что новичок устроился как следует. Потом он быстро обзавелся множеством приятелей, хотя с деньгами приходилось обращаться осмотрительно: ведь человеку с небольшими доходами не так-то просто соблюдать экономию в обществе, рассчитанном на вкусы богачей. Его «скаут» каждое утро приносил завтрак ему в комнаты, и для себя-то Толкин мог обойтись скромным кофе с гренками, но в Оксфорде было принято приглашать к завтраку друзей, а это означало, что придется заказать что-нибудь посущественнее. Ланч состоял из обычного «рациона» — хлеб, сыр, пиво, и его служитель тоже приносил в комнаты; но обедать все студенты колледжа обязаны были в столовой. Кормили там недорого, но за обедом было принято угощать приятелей пивом или вином, и, разумеется, от каждого ожидали ответного жеста. Так что, когда в субботу утром подавали «бэтл», то есть счет за содержание, студент мог обнаружить, что израсходовал многовато. А еще приходилось покупать одежду и кое-какую мебель в комнаты: колледж предоставлял только самое необходимое. Так что траты росли как на дрожжах, и, хотя оксфордские торговцы имели обыкновение предоставлять почти неограниченный кредит, рано или поздно платить приходилось. Год спустя Толкин писал, что у него скопилось «довольно много неоплаченных счетов», и добавлял, что «финансовые дела обстоят не блестяще».

Вскоре он с головой окунулся в университетскую жизнь. Он и здесь играл в регби, хотя в ведущие игроки команды колледжа так и не выбился. Греблей он не занимался, поскольку этот вид спорта в Оксфорде был уделом выпускников дорогих пансионов, но зато вступил в Эссеистский клуб и в Диалектическое общество. Толкин присоединился также и к «Степлдону», дискуссионному клубу колледжа; а для ровного счета основал еще и свой собственный клуб. Клуб назывался «Аполаустики» («посвятившие себя наслаждению») и состоял по большей части из таких же новичков, как он сам. Были доклады, дискуссии, дебаты; были также и шумные, роскошные обеды. На порядок выше, чем чаепития в школьной библиотеке, все это, однако, в сущности, представляло собой проявление того же инстинкта, что привел к созданию ЧКБО. Толкин и в самом деле лучше всего чувствовал себя в дружеском кругу, среди приятной беседы, густого табачного дыма (он теперь курил трубку, изредка позволяя себе дорогие сигареты) и в мужской компании.

В Оксфорде компания не могла не быть мужской. Правда, на лекциях бывали и девушки-студентки, но они жили в женских колледжах, мрачных зданиях на окраинах города; и к молодым людям их подпускали не иначе как под строжайшим надзором. Да молодые люди и сами предпочитали общаться друг с другом. Большинство из них только что покинули стены закрытых мужских пансионов, и чисто мужская атмосфера Оксфорда была для них родной. У них был свой собственный сленг, в котором все привычные слова сокращались и коверкались до неузнаваемости. «Breakfast» («завтрак») превращался в «brekker», «lecture» («лекция») — в «lekker», «Union» («союз») — в «Ugger», a «sing–song» («песенка») и «practical joke» («розыгрыш») — в «sigger–sogger» и «pragger–jogger». Толкин усвоил эту манеру речи и с энтузиазмом принимал участие в студенческих «проказах» («город» против «мантий»), которые были весьма популярны в то время. Вот как он вспоминал об одном из более или менее типичных вечерних развлечений:

«Без десяти девять мы услышали вдалеке крики и поняли, что началась заварушка. Мы выскочили из колледжа и на два часа оказались в самой гуще событий. Примерно час мы «доставали» город, полицию и прокторов[20]. Мы с Джеффри «захватили» автобус и покатили на нем на Корнмаркет, издавая адские вопли, а за нами бежала обезумевшая толпа студентов и «городских». Не успели мы доехать до Карфакса, как автобус оказался битком набит студиозусами. Там я обратился к огромной собравшейся толпе с краткой, но прочувствованной речью. Потом мы вышли и пешком дошли до «маггерс-мемаггера» — мемориала Мучеников, — где я снова произнес речь. И за все это нам ничего не было!»

Такое поведение, шумное, наглое и хамоватое, было скорее свойственно студентам из высшего общества, нежели таким «бедным школярам», как Толкин, — большинство последних избегали подобных выходок и целиком посвящали себя учебе; однако Толкин был чересчур общителен, чтобы оставаться в стороне от забав. Отчасти поэтому он сравнительно мало времени посвящал занятиям.

Он изучал античную литературу и обязан был посещать лекции и консультации с наставниками, но в течение первых двух триместров после поступления Толкина в университет в Эксетер-Колледже не было наставника-классика, а к тому времени, как он наконец появился (это был Э. А. Барбер, хорошо знавший предмет, но преподававший его чересчур сухо), Толкин успел разболтаться и распоясаться. Латинские и греческие авторы ему надоели, и сейчас его куда больше влекла к себе германская литература. Лекции, посвященные Цицерону и Демосфену, его не занимали, и он всегда был рад случаю удрать в свои комнаты и заняться на досуге своими выдуманными языками. По-настоящему его интересовал лишь один раздел программы. Для углубленного изучения Толкин выбрал себе сравнительное языкознание, а это означало, что он ходил на семинары и лекции к Джозефу Райту, человеку поистине неординарному.

Джо Райт, йоркширец родом, был человеком, который действительно всего добился своим трудом. Невзирая на весьма скромное происхождение, ему удалось сделаться профессором сравнительного языкознания. Его с шести лет отдали работать на шерстобитную фабрику, и из-за этого он поначалу не мог выучиться читать и писать. Но годам к пятнадцати он стал завидовать своим товарищам по работе, которые читали газеты, и сам научился грамоте. Много времени ему на это не потребовалось, а желание учиться только разгорелось. Райт пошел в вечернюю школу и стал изучать французский и немецкий. Латынь и математику он выучил сам. Он просиживал за книгами до двух часов ночи, а в пять вставал на работу. В восемнадцать он счел своим долгом поделиться с ближними полученными знаниями и организовал вечернюю школу в комнате домика своей овдовевшей матери. За обучение он брал с товарищей по работе по два пенса в неделю. Когда Райту исполнился двадцать один год, он решил употребить накопленные сбережения на то, чтобы оплатить триместр обучения в немецком университете. Он сел на пароход до Антверпена, а оттуда пешком дошел до Гейдельберга. Там он заинтересовался филологией. И вот бывший фабричный подручный выучил санскрит, готский, старославянский, литовский, русский, древнеисландский, древнесаксонский, древне- и средневерхненемецкий и древнеанглийский. В конце концов он получил докторскую степень. Вернувшись в Англию, он обосновался в Оксфорде, где его вскоре назначили профессором сравнительного языкознания. Он смог позволить себе снять небольшой домик на Норем-Роуд и нанять экономку. Хозяйство он вел с бережливостью истинного йоркширца. К примеру, дома он пил пиво, которое покупал в маленьком бочонке, но со временем решил, что так оно чересчур быстро кончается, и договорился со своей экономкой Сарой, что бочонок будет покупать она, а он станет ей платить за каждую кружку. Райт продолжал непрерывно работать, взялся писать серию самоучителей по языкам, среди которых был и учебник готского, оказавшийся таким откровением для юного Толкина. А главное, он начал составлять словарь английских диалектов, который в конце концов был опубликован в шести огромных томах. Сам он так и не избавился от йоркширского акцента и по-прежнему свободно говорил на диалекте своей родной деревни. По ночам он до света засиживался за работой. Жил он в коттедже на две семьи, и в другой половине дома обитал доктор Нойбауэр, преподаватель талмудистской литературы. У Нойбауэра было плохое зрение, и он не мог работать при искусственном освещении. Поэтому, когда Джо Райт ложился спать на рассвете, он стучал в стенку, чтобы разбудить соседа, и кричал: «Доброе утро!» — на что Нойбауэр отвечал: «Спокойной ночи!»

Потом Райт женился на своей бывшей ученице. У них родилось двое детей, но оба умерли во младенчестве. Тем не менее Райты отнеслись к своему несчастью мужественно и продолжали весело жить в просторном доме на Бенбери-Роуд, выстроенном по чертежам Джо. В 1912-м Рональд Толкин стал бывать у Райта в качестве ученика и навсегда запомнил «огромный стол в столовой, на одном конце которого сидел я, а на другом сверкали в полумраке очки, владелец которых наставлял меня в тонкостях греческой филологии». Не мог он забыть и чаепитий на йоркширский манер, которые Райты устраивали по воскресеньям. Джо нарезал здоровенными ломтями, достойными Гаргантюа, большой кекс с изюмом и коринкой, а абердин-терьер Джек исполнял свой коронный номер: шумно облизывался при слове «smakka–bagms» («смоковница» по-готски).

В качестве наставника Райт передал Толкину свою страсть к филологии, науке, которая помогла ему выбиться в люди из нищеты и безвестности. Райт всегда был требовательным учителем — а именно в этом и нуждался Толкин. Он уже начал поглядывать свысока на коллег-классиков, гордясь своими обширными лингвистическими познаниями. Джо Райт вовремя напомнил Толкину, что ему еще учиться и учиться. В то же время Райт поощрял инициативу. Узнав, что Толкин интересуется валлийским, наставник посоветовал ему заняться этим языком — хотя совет был дан в типично йоркширской манере: «Берись за кельтские языки, парень, тут можно подзаработать деньжат».

Толкин последовал совету, хотя и не совсем так, как предполагал Джо Райт. Он раздобыл средневековые валлийские тексты и принялся читать на языке, который завораживал его с тех пор, как он разбирал названия городков на вагонах с углем. И Толкин не разочаровался: в том, что касалось красоты, валлийский оправдал все его ожидания. Ибо его привлекала именно красота валлийского языка, вид и звучание слов, вне зависимости от смысла. Как сказал однажды сам Толкин, «большинство носителей английского признают, что, к примеру, слова «cellar door» («дверь кладовки») «звучат красиво», особенно если отвлечься от их смысла (и написания). Красивее, чем, скажем, слово «sky» («небо»), и, уж конечно, куда красивее, чем слово «beautiful» («красивый»). Так вот, в валлийском я нашел для себя очень много таких «cellar door». Толкин относился к валлийскому с таким энтузиазмом, что даже странно, почему, будучи студентом, он не удосужился съездить в Уэльс. Впрочем, это было вполне в его духе. Он изучал древнюю литературу многих стран, но сам побывал лишь в нескольких из них. Отчасти потому, что этому препятствовали обстоятельства, но во многом и потому, что Толкин не очень-то к этому и стремился. И в самом деле, страница средневекового текста может производить впечатление куда более сильное, чем современная реальность той страны, где этот текст родился.

В студенческие годы Толкин вернулся к детскому увлечению рисунком и живописью и немало в этом преуспел. Особенно ему удавались пейзажи. Он также уделял много внимания чистописанию и каллиграфии и овладел разными видами письма. Это увлечение давало пищу как его любви к словам, так и его художественному вкусу. Но еще оно отражало многогранность его натуры: как заметил кто-то (знавший Толкина в течение трех лет), лишь немного преувеличив, «у него для каждого из друзей был отдельный почерк».

Свои первые каникулы в университете, на Рождество 1911 года, Толкин посвятил посещению старых друзей. ЧКБО пережило его уход из школы, и сейчас клуб готовился к величайшему событию в своей короткой истории: постановке «Соперников» Шеридана. Все это затеял Р. Кв. Джилсон, страстный поклонник восемнадцатого века, и, поскольку директором был его отец, получить разрешение не составило труда, несмотря на то, что пьесы английских драматургов никогда прежде в школе не ставились. Джилсон с Кристофером Уайзменом, оба все еще ученики школы короля Эдуарда, раздавали роли своим приятелям. Естественно, одна из ролей должна была достаться Дж. Б. Смиту, который официально еще не считался членом ЧКБО, но тем не менее пользовался всеобщей любовью. Однако кто же сыграет главную комическую роль миссис Малапроп? Ну как кто — конечно, их ненаглядный Джон Рональд! И в конце первого триместра Толкин уехал из Оксфорда, чтобы участвовать в последних репетициях.

Представление предполагалось только одно. Костюмная репетиция закончилась задолго до начала спектакля, и члены ЧКБО решили, вместо того чтобы болтаться по школе, сходить попить чайку у Бэрроу (в том самом универсаме, от которого к названию ЧКБО добавилась буква «Б»). Переодеваться не стали, только накинули плащи поверх костюмов. В «Вагончике» никого не было, так что молодые люди плащи сняли. Изумление официантки и продавцов в магазине запомнилось им до конца жизни.

Потом был сам спектакль. В школьном журнале писали: «Миссис Малапроп в исполнении Дж. Р. Р. Толкина явилась настоящей творческой удачей. Она была превосходна во всех отношениях, не в последнюю очередь благодаря гриму. Р. Кв. Джилсон был весьма обаятелен в роли капитана Абсолюта; роль эта достаточно сложная, но он блестяще с нею справился. Что же до старого холерика сэра Энтони, его прекрасно сыграл К. Л. Уайзмен. Что касается второстепенных персонажей, высокой похвалы заслуживает трудная и неблагодарная роль Фолкленда, сыгранная Дж. Б. Смитом». Постановка окончательно скрепила дружбу Толкина с Дж. Б. Смитом. Эта дружба оказалась длительной и плодотворной, а Смит с тех пор стал считаться полноправным членом ЧКБО.

Во время летних каникул 1912 года Толкин на две недели отправился в лагеря с конным полком короля Эдуарда — отрядом территориальной кавалерии, в который он записался незадолго до того. Скакать верхом по равнинам Кента (лагерь располагался неподалеку от Фолкстона) Толкину понравилось, но погода в эти две недели стояла дождливая и ветреная, и по ночам палатки частенько сдувало. Толкин решил, что походной жизни в седле и под брезентом с него хватит, и через несколько месяцев вышел из полка. После лагеря он отправился в пеший поход по Беркширу, делать зарисовки в деревнях и карабкаться по холмам. А потом вдруг оказалось, что его первый студенческий год подошел к концу.

Толкин мало работал и обленился. В Бирмингеме он бывал у мессы по нескольку раз в неделю, но теперь, без надзора отца Френсиса, он предпочитал по утрам подольше поваляться в постели — особенно после того, как засиживался за полночь с друзьями, куря и болтая у камина. Он печально записал в дневнике, что в свои первые триместры в Оксфорде «не обращался или почти не обращался к религии». Он старался исправиться и даже вел дневник для Эдит, в котором записывал все свои проступки и промахи. Но хотя Эдит оставалась для него сияющим идеалом — ведь они поклялись друг другу в любви, и это связало их навеки! — Толкину запрещалось видеться с нею и писать ей, пока ему не исполнится двадцать один год — а до этого было еще несколько месяцев. А пока что почему бы не тратить время на дорогостоящие обеды, не болтать допоздна с приятелями и не проводить часы за валлийским и выдуманными языками?

Примерно в это же время он открыл для себя финский. Он надеялся когда-нибудь выучить этот язык с тех пор, как прочел «Калевалу» в переводе на английский, а теперь он нашел в библиотеке Эксетер-Колледжа финскую грамматику. С помощью этой грамматики Толкин взялся штурмовать поэму в оригинале. Позднее он говорил: «Это было все равно, что обнаружить винный погреб с бутылками превосходного вина, какого ты никогда раньше не пробовал. Я был совершенно опьянен».

Он так и не выучил финский как следует — все, что ему удалось, — это одолеть часть «Калевалы». Но зато роль финского в создании его собственных языков переоценить трудно. Толкин забросил свой новоготский и принялся создавать для себя язык, в котором чувствовалось сильное влияние финского. Именно этот язык позднее будет фигурировать в его произведениях под названием «квенья», или «высокое эльфийское наречие». Впрочем, до этого еще далеко — однако семя грядущих творений уже было заронено. Он прочел доклад о «Калевале» в научном обществе колледжа, и в этом докладе говорилось о важности мифологии, которую мы видим в финских поэмах. «Эти мифологические песни, — говорил Толкин, — полны той первобытной поросли, которую европейская литература в целом вырубала и прореживала в течение многих веков, хотя и в разной мере и в разные сроки среди разных народов». И добавлял: «Хотел бы я, чтобы у нас сохранилось побольше такой мифологии — чего-нибудь подобного, но принадлежащего англичанам». Примечательная идея; быть может, он уже подумывал о том, чтобы создать такую мифологию для Англии самому?

Рождество 1912 года он провел у своих родственников Инклдонов в Барнт-Грине близ Бирмингема. В этом семействе было принято оживлять зиму самодеятельными театральными постановками, и на этот раз они поставили пьесу, написанную самим Рональдом. Пьеса называлась «Сыщик, повар и суфражистка». Позднее Толкин утверждал, что никогда не любил драматургии, однако на этот раз он был не только автором пьесы, но и ведущим актером — он играл «профессора Джозефа Квилтера, магистра гуманитарных наук, члена Британской академии, и проч., и проч., он же всемирно известный детектив Секстой Кв. Блейк-Холмс, сыщик», разыскивающего пропавшую наследницу по имени Гвендолин Гудчайлд. Наследница же тем временем влюбляется в нищего студента, который снимает комнату в одном с ней доме, и ей нужно, чтобы отец не нашел ее до дня ее совершеннолетия, который должен наступить через два дня, после чего она будет иметь право свободно выйти замуж.

Эта семейная комедия оказалась куда более актуальной, чем могли представить себе Инклдоны. Дело было не только в том, что самому Рональду предстояло отпраздновать свое совершеннолетие через несколько дней после спектакля, но и в том, что он втайне твердо решил воссоединиться с Эдит Брэтт. Он ждал этого почти три года и ничуть не сомневался, что и Эдит его ждала. Как только часы пробили полночь, отмечая наступление 3 января 1913 года, его двадцать первого дня рождения, Рональд сел в постели и написал письмо Эдит. Он еще раз признавался ей в любви и спрашивал: «Когда же наконец сможем мы соединиться перед богом и людьми?» Вскоре пришло ответное письмо. Эдит писала, что она помолвлена и собирается выйти замуж за Джорджа Филда, брата своей школьной подруги Молли.

Глава 6
ВОССОЕДИНЕНИЕ

Толкин мог бы решить забыть обо всем. Его друзья не подозревали о существовании Эдит. Его дядюшкам, тетушкам, кузенам и кузинам ничего известно не было. Знал только отец Френсис — и, хотя отныне по закону он не являлся опекуном Рональда, тем не менее он не желал, чтобы его воспитанник возобновлял тот давний роман. Так что Рональд мог спокойно порвать письмо Эдит и предоставить ей выйти замуж за Джорджа Филда.

Однако же Рональд не мог так легко забыть всего, что происходило между ними на Дачис-Роуд, и не собирался нарушать своих обещаний. К тому же последние три года Эдит была его идеалом, его путеводной звездой и надеждой на будущее. Он холил и лелеял свою любовь к ней, так что чувство втайне разрасталось, несмотря на то, что Рональду нечем было питать его, кроме юношеских воспоминаний и нескольких детских фотографий Эдит. А потому теперь он не видел иного пути, как отправиться в Челтнем и уговорить Эдит порвать с Джорджем Филдом и выйти замуж за него, Рональда Толкина.

На самом-то деле он знал, что Эдит согласится. Она намекала на это в письме, говоря, что обручилась с Джорджем только потому, что он был добр к ней, а она начинала чувствовать себя старой девой; других же молодых людей рядом не случилось, и она уже не верила, что Рональд захочет вернуться к ней после трехлетней разлуки. «Я начала сомневаться в тебе, Рональд, — писала Эдит, — и думать, что ты, наверно, уже забыл обо мне». Однако его письмо, в котором он утверждает, что любит ее по-прежнему, все меняет…

А потому в среду, 8 января 1913 года, Толкин приехал поездом в Челтнем. Эдит встретила его на платформе. Они ушли за город, сели под железнодорожным мостом и долго разговаривали. И к вечеру Эдит обещала, что порвет с Джорджем Филдом и выйдет замуж за Рональда Толкина.

Она написала Джорджу и отослала ему его кольцо. Бедный юноша поначалу очень расстроился, а его семья была возмущена и оскорблена. Однако постепенно все улеглось, и они вновь стали друзьями. Эдит с Рональдом не спешили объявить о своей помолвке, поскольку побаивались того, что скажут об этом родственники. Молодые люди решили обождать, пока Рональд не определится со своей карьерой. Однако же в Оксфорд к началу нового триместра Рональд вернулся «вне себя от счастья».

Почти сразу по возвращении он написал отцу Френсису о том, что они с Эдит решили пожениться. Он ужасно нервничал, боясь того, что скажет по этому поводу отец Френсис, но ответ священника был спокойным и сдержанным, хотя особого восторга отец Френсис не выказал. Это было и к лучшему, потому что, хотя священник больше не являлся опекуном Рональда, он по-прежнему помогал молодому человеку деньгами, которые отнюдь не были лишними. Так что Рональду очень повезло, что отец Френсис смирился с его помолвкой.

Теперь, когда Рональд благополучно воссоединился с Эдит, ему следовало целиком посвятить себя подготовке к экзамену «онор-модерейшнз»[21], первого из двух экзаменов, которые ему следовало сдать, чтобы получить степень бакалавра. Он пытался выучить за полтора месяца то, что ему следовало освоить за три предыдущих триместра, но отказаться от привычки засиживаться допоздна, болтая с друзьями, было не так-то просто. А по утрам он с трудом заставлял себя подняться с постели — однако, как и многие до него, винил в этом не свои поздние посиделки, а сырой оксфордский климат. Когда в конце февраля начались онор-модерейшнз, Толкин все еще был плохо подготовлен ко многим письменным работам. А потому, узнав, что ему удалось получить вторую степень отличия, он вздохнул с облегчением.

Однако Толкин знал, что мог бы добиться большего. Получить первую степень в «модерашках» было непросто, но, однако же, вполне доступно для способного, упорно занимающегося студента. И тому, кто намерен в дальнейшем посвятить себя научной работе, первая степень, разумеется, необходима. А Толкин уже тогда стремился именно к академической карьере. Однако же по своей специальности, сравнительному языкознанию, он получил «чистую альфу», то есть «отлично»: в его работе практически не нашлось к чему придраться.

Отчасти он был обязан этим тому, что Райт оказался превосходным наставником; но вдобавок это говорило о том, что таланты Толкина лежат именно в этой области; и в Эксетер-Колледже обратили на это внимание. Конечно, колледж был огорчен, что один из стипендиатов не получил первой степени, но, раз Толкин заработал альфу по языкознанию, возможно, ему следует стать филологом? И доктор Фарнелл, ректор Эксетера (то есть глава колледжа), зная, что Толкин интересуется древним и среднеанглийским и прочими германскими языками, предложил ему перевестись на английский факультет. Толкин согласился, и в начале летнего триместра 1913 года расстался с классическим факультетом и начал посещать лекции на английском.

«Почетная школа английского языка и литературы» (официальное название факультета) по оксфордским меркам была еще молода. Кроме того, внутри ее царил раскол. По одну сторону пропасти находились филологи и медиевисты, полагавшие, что литературные произведения, созданные позднее Чосера, не заслуживают того, чтобы являться основой университетской программы. По другую оказались поклонники «современной» литературы (то есть литературы от Чосера до XIX века), которые считали, что изучение филологии и древне- и среднеанглийского — не что иное, как «педантское пустозвонство». Попытка втиснуть обе фракции в рамки одного факультета явилась во многих отношениях ошибкой. В результате же студенты, решившие специализироваться на «языке» (то бишь древне- и среднеанглийском и филологии), были при этом вынуждены изучать в немалом объеме современную литературу, в то время как людям, интересовавшимся «литературой» (то есть современными авторами), приходилось штудировать тексты из «Англосаксонской хрестоматии» Суита[22] и поневоле знакомиться с филологией. Оба курса были составлены на основе компромисса, и обе стороны оставались недовольны.

Разумеется, Толкин нимало не колебался насчет того, какое из отделений ему выбрать. Он намеревался посвятить себя лингвистике. В наставники ему назначили Кеннета Сайзема, молодого новозеландца, который работал помощником у Э. С. Нейпира, профессора английского языка и литературы. Встретившись с Сайземом и ознакомившись с программой обучения, Толкин «впал в панику: я не понимал, как это можно растянуть на два года и триместр добросовестной работы». Все выглядело чересчур простым и знакомым: Толкин уже успел проштудировать многие из текстов, которые ему полагалось прочитать, и даже неплохо знал древнеисландский, который должен был стать его основной специализацией (под руководством У. Э. Крейги, специалиста по исландскому языку и литературе). Кроме того, поначалу Сайзем показался не слишком многообещающим наставником. Это был тихий молодой человек всего на четыре года старше Толкина — и уж, разумеется, не обладавший яркой индивидуальностью Джо Райта. Но он был добросовестным и трудолюбивым ученым, и вскоре Толкин привязался к нему и проникся к нему уважением. Что же до работы, Толкин теперь проводил за письменным столом больше времени, чем во времена учебы на классическом факультете. Учиться оказалось труднее, чем он думал, потому что требования на английском факультете Оксфорда были очень высокие. Но он достаточно хорошо овладевал предметами, входившими в программу, и вскоре уже писал длинные и сложные работы: «Проблемы распространения фонетических изменений», «Удлинение гласных в древне- и среднеанглийский периоды» и «Англо-норманнский элемент в английском языке». Особое внимание Толкин уделял изучению западно-мидлендского диалекта среднеанглийского, поскольку этот диалект ассоциировался с детством и его предками; кроме того, он читал множество древнеанглийских текстов, которые ему прежде не встречались.

Среди этих текстов был «Христос» Кюневульфа, собрание англосаксонских религиозных стихов. И две строки из поэмы запали в душу молодому Толкину:


Eala Earendel engla beorhtast
ofer middangeard monnum sended.

(Привет тебе, Эарендель, светлейший из ангелов, над средиземьем людям посланный).


В англосаксонском словаре «Earendel» переводится как «сияющий свет, луч», но здесь это слово, очевидно, имеет какое-то особое значение. Сам Толкин интерпретировал его как аллюзию на Иоанна Крестителя, но полагал, что первоначально слово «Эарендель» было названием звезды, предвещающей восход, то есть Венеры. Слово это, обнаруженное у Кюневульфа, взволновало его, непонятно почему. «Я ощутил странный трепет, — писал он много лет спустя, — будто что-то шевельнулось во мне, пробуждаясь от сна. За этими словами стояло нечто далекое, удивительное и прекрасное, и нужно было только уловить это нечто, куда более древнее, чем древние англосаксы».

А в предмете, бывшем его специализацией, нашлось еще больше пищи для воображения. Древненорвежский (или древнеисландский — эти названия взаимозаменяемы[23]) — язык, привезенный в Исландию норвежцами, бежавшими из родной страны в IX веке. Толкин уже был немного знаком с древнеисландским, а теперь принялся углубленно изучать произведения, написанные на этом языке. Он читал саги и «Прозаическую», или «Младшую Эдду». Он также обратился к «Поэтической», или «Старшей Эдде», и обрел древнюю сокровищницу исландских мифов и легенд.

«Старшей Эддой» называется собрание поэм, часть текстов которых сохранилась не полностью или испорчена. Основная рукопись памятника датируется XIII веком. Но большинство поэм гораздо старше и, возможно, восходит к периоду до заселения Исландии. Песни «Старшей Эдды» делятся на героические, повествующие о мире людей, и мифологические, где говорится о деяниях богов.

Самой выдающейся из мифологических песен «Старшей Эдды» является «Voluspa» или «Прорицание вельвы», то есть «пророчицы», где рассказывается об истории мира, космоса, начиная от его создания, и предрекается его судьба в будущем. Наиболее примечательная из всех германских мифологических поэм, «Прорицание вельвы», восходит к эпохе конца северного язычества, когда на смену старым богам вот-вот должно было прийти христианство; однако «Прорицание» в своем описании языческого космоса сохраняет дух живого мифа, ощущение благоговения и таинственности. И, разумеется, Толкин не мог остаться равнодушным к этому духу.

В течение месяцев, последовавших за воссоединением влюбленных, вопрос о религии Эдит оставался весьма болезненным для них обоих. Для того чтобы церковь Рональда могла благословить их брак, Эдит следовало перейти в католичество. Теоретически Эдит этому только радовалась — более того, она полагала, что их семья когда-то, давным-давно, была католической. Но на деле проблема оказалась не из простых. Эдит принадлежала к англиканской церкви и вела достаточно активную деятельность в своей общине. Ведь в те три года, что Эдит провела в разлуке с Рональдом, немалая часть ее жизни была сосредоточена на приходской церкви в Челтнеме, и девушка принимала большое участие в церковных делах. Естественно, что к этому времени Эдит занимала достаточно видное положение в приходе — а приход был весьма достопочтенный, типичный для этого фешенебельного городка. И вот теперь Рональд требует, чтобы она отказалась от всего этого и стала ходить в церковь, где ее никто не знает… С этой точки зрения перспектива перехода в католичество рисовалась далеко не столь радужной. К тому же Эдит боялась, что «дядя» Джессоп, у которого она жила, может разгневаться: он, как и большинство людей его возраста и социального положения, был заклятым врагом католичества. Позволит ли он ей остаться в своем доме до брака, если она вздумает стать «паписткой»? Положение было очень неловкое; и Эдит предложила Рональду обождать до тех пор, пока они не заключат официальной помолвки или пока не приблизится время свадьбы. Но Рональд и слышать об этом не желал. Он хотел, чтобы Эдит перешла в католичество немедленно. Англиканскую церковь он терпеть не мог и называл ее «жалким и размытым месивом полузабытых преданий и искаженных верований». А если Эдит подвергнется преследованиям за свое решение перейти в католичество — что ж, ведь с его дорогой матушкой было то же самое, и она-то это пережила! «Я искреннейше верю, — писал он Эдит, — что малодушие и мирские страхи не должны препятствовать нам неуклонно следовать свету». Надо заметить, что сам он вновь начал регулярно ходить к мессе и, очевидно, предпочел забыть о своих прошлогодних прегрешениях. Очевидно, что он принимал вопрос о переходе Эдит в католичество близко к сердцу. Возможно, это отчасти было также испытанием ее любви, после того как Эдит изменила ему, обручившись с Джорджем Филдом, хотя сам Толкин в этом ни за что бы не признался.

И Эдит поступила так, как он хотел. Она сообщила Джессопам, что намерена перейти в католичество. «Дядя» среагировал именно так, как она опасалась: он приказал девушке убираться из его дома, как только она найдет себе другое жилье. В этих обстоятельствах Эдит решила поселиться вместе со своей старшей кузиной, Дженни Гроув, миниатюрной решительной женщиной, страдавшей искривлением позвоночника. Они принялись вместе подыскивать себе квартиру. Вроде бы высказывалось предположение, что они поселятся в Оксфорде, так чтобы Эдит могла чаще видеться с Рональдом, но, похоже, она не особенно к этому стремилась. Быть может, ей не понравилось давление, которое он оказывал на нее в вопросе перехода в католичество. Как бы то ни было, до брака она стремилась остаться независимой. Они с Дженни выбрали Уорик. Уорик находился неподалеку от их родного Бирмингема, но был куда привлекательнее. Поискав, они сумели найти временную квартиру, а в июне 1913-го к ним приехал Рональд.

Уорик, с его вековыми деревьями и замком на холме, поразил Толкина своей красотой. Стояла жара, и они с Эдит ходили кататься на плоскодонке по Эйвону. Они вместе присутствовали на бенедикции в католической церкви «и ушли счастливые и умиротворенные, — писал Толкин, — потому что это был первый раз, когда мы смогли спокойно сходить в церковь вместе, рука об руку». Однако предстояло еще подыскать жилье для Эдит с Дженни, а когда подходящий дом нашелся, пришлось улаживать еще множество всяких дел. Рональд обнаружил, что часы, ухлопанные на домашние заботы, порядком раздражают. Вообще, они с Эдит далеко не всегда бывали счастливы вместе. Они успели стать достаточно чужими людьми: ведь три года, проведенные ими в разлуке, прошли в совершенно разной среде. Его среда была чисто мужской, шумливой, академической, ее — разнополой, безмятежной, домашней. Оба выросли и повзрослели, но росли они в разные стороны. Отныне каждый из них должен был идти на уступки ради того, чтобы достичь подлинного понимания. Рональду приходилось мириться с тем, что Эдит поглощена сиюминутными мелочами жизни, несмотря на то, что ему самому они казались не заслуживающими внимания. Ей было необходимо приложить все усилия, чтобы понять, что Рональд действительно с головой погружен в свои книги и языки, хотя ей это могло казаться эгоцентричным. Увы, ни ему, ни ей не удалось полностью преуспеть в этом. Их переписка была полна нежных чувств — но временами и взаимного раздражения. Рональд привык обращаться к Эдит «малышка» (ему нравилось так ее называть) и с любовью говорить о ее «маленьком домике», но на самом-то деле она была вполне взрослым, сформировавшимся человеком, и, когда они сходились, столкновение их индивидуальностей нередко приводило к взрыву. Отчасти проблема заключалась еще и в том, что Рональд взял на себя роль сентиментального любовника и эта маска не имела ничего общего с тем лицом, которое он показывал своим друзьям-мужчинам. Их с Эдит связывали искренняя любовь и понимание, но зачастую Рональд облекал эти чувства в затертые романтические клише — а ведь, возможно, если бы он не постеснялся продемонстрировать ей свое «книжное» лицо и познакомить ее со своими друзьями, она бы не стала так возражать, когда все это всплыло после свадьбы. Однако он предпочитал жестко разграничивать эти две стороны своей жизни.

После Уорика Рональд отправился в Париж в качестве наставника и воспитателя при двух мальчиках-мексиканцах. В Париже к ним присоединились третий мальчик и две тетушки, которые практически не знали английского. Рональд стыдился своего испанского, который пребывал в зачаточном состоянии, а столкнувшись с необходимостью говорить по-французски, он обнаружил, что и французский почти забыл. Париж ему очень понравился, и он с удовольствием бродил по улицам в одиночестве, но французы, которые встречались ему на этих улицах, ужасно раздражали, и он писал Эдит, что они «вульгарны, непрерывно тараторят, плюются и вообще непристойны». Францию и французов Толкин невзлюбил задолго до этой поездки, и то, что он увидел теперь, не излечило его от галлофобии. А то, что случилось позднее, лишь укрепило его в нелюбви к Франции — и неудивительно. Тети и мальчики решили посетить Бретань. Толкин был чрезвычайно доволен: ведь коренное население Бретани — кельты — и до сих пор говорит на языке, во многом напоминающем валлийский. Но они остановились в Динаре, курортном городишке, точно таком же, как и все прочие курорты. «Я в Бретани — и что же? — писал Рональд Эдит. — Вокруг — одни туристы, мусор да купальные кабинки». Но худшее было еще впереди. Через несколько дней после приезда Толкин шел по улице вместе с одним из мальчиков и старшей тетушкой. Внезапно на тротуар вылетела машина и сбила тетушку, причинив ей многочисленные внутренние повреждения. Рональд помог отнести пострадавшую в отель, но через несколько часов та скончалась. Остаток каникул прошел в бестолковых хлопотах по отправке тела домой, в Мексику. Рональд привез мальчиков обратно в Англию и сказал Эдит: «Никогда больше не возьмусь за такую работу — разве что окажусь в крайней нищете».

Осенью 1913 года в Оксфорде появился его друг Дж. Б. Смит. Он закончил школу короля Эдуарда и стал стипендиатом колледжа Корпус-Кристи. Он собирался изучать английскую литературу теперь ЧКБО было в равной степени представлено как в Оксфорде, так и в Кембридже: в последнем уже учились Р. Кв. Джилсон и Кристофер Уайзмен. Четверо друзей временами встречались, но Толкин никогда не говорил им о существовании Эдит Брэтт. Теперь, когда приближалось время ее вступления в лоно католической церкви, они решили заключить официальную помолвку, и Толкину поневоле пришлось сообщить об этом друзьям. Он написал Джилсону и Уайзмену, явно не зная, что и как сказать: он даже не назвал им имени своей невесты. Очевидно, он полагал, что такие вещи не имеют отношения к мужскому товариществу ЧКБО. Друзья поздравили его, однако Джилсон проницательно заметил: «Впрочем, я не боюсь, что такой стойкий ЧКБОист, как ты, когда-нибудь переменится».

Наставником Эдит в католической вере был отец Мерфи, приходской священник из Уорика. Он добросовестно выполнял свою работу — и не более того. Рональд позднее многое относил на счет того, как плохо ее наставляли в ту пору. Но сам он ей не помогал. Ему было трудно передать ей свою собственную глубокую и страстную веру, которая к тому же тесно переплеталась с воспоминаниями о покойной матери.

8 января 1914 года Эдит была принята в лоно римско-католической церкви. Они с Рональдом нарочно выбрали именно эту дату — то была первая годовщина их воссоединения. Вскоре после этого они с Рональдом были официально помолвлены в церкви отцом Мерфи. Эдит впервые исповедалась и причастилась, и это доставило ей «удивительное, великое счастье». Первое время она оставалась в этом восторженном состоянии духа, регулярно ходила к мессе и часто причащалась. Но католическая церковь в Уорике выглядела так бедно по сравнению с роскошным собором в Челтнеме (даже сам Рональд называл ее «убогой»), и, хотя Эдит помогала церковному клубу для работниц, у нее было мало друзей среди прихожан. К тому же необходимость исповедоваться начала ее раздражать. А потому, когда она плохо себя чувствовала (а такое бывало частенько), она охотно отказывалась от посещения мессы. Она сообщила Рональду, что необходимость вставать к мессе ни свет ни заря и ничего не есть до причастия для нее невыносима. «Мне и хотелось бы пойти к мессе, — говорила она, — и мне очень жаль, что я не могу ходить туда чаще, но это совершенно невозможно: мое здоровье этого не позволяет».

Жизнь ее превратилась в унылую рутину. Жить в своем доме, в обществе кузины Дженни, оказалось в принципе неплохо, но они временами действовали друг другу на нервы, а в отсутствие Рональда поговорить больше было решительно не с кем и заняться нечем, кроме как хозяйством. Правда, в доме имелось фортепьяно, и ей никто не мешал упражняться часами — но теперь Эдит уже знала, что пианисткой ей не стать — брак и дети этому воспрепятствуют, — а потому заниматься подолгу не было смысла. Органистки в католической церкви не требовались. Эдит тосковала по светской жизни Челтнема, а на то, чтобы почаще ходить в театр или на концерты, не было денег. Так что письма от Рональда, в которых он описывал оксфордскую жизнь, наполненную обедами, студенческими шалостями и походами в кинематограф, ее порядком бесили.

А Рональд тем временем все больше привыкал к шикарной жизни. Он покупал себе мебель и японские гравюры. Заказал два костюма у портного: он обнаружил, что одежда, сшитая на заказ, ему весьма идет. Организовал еще один клуб на пару со своим другом Колином Каллисом; клуб назывался «Шахматная доска» и собирался на обеды вечерами по субботам у него или у Каллиса. Его избрали президентом дискуссионного клуба (имевшего большое влияние в Эксетер-Колледже) в результате предвыборной борьбы, во время которой Рональд впервые вошел во вкус политики колледжа. Он плавал на плоскодонках, играл в теннис и временами работал, достаточно, чтобы весной 1914 года выиграть премию Скита, присуждаемую его колледжем за успехи в изучении английского языка. На пять фунтов премиальных он накупил книг на средневековом валлийском и несколько произведений Уильяма Морриса[24]: «Жизнь и смерть Язона», «Сагу о Вельсунгах» в переводе Морриса и его роман в прозе и стихах «Дом сынов Волка».

Моррис когда-то сам учился в Эксетер-Колледже, и, возможно, это подогрело интерес Толкина к нему. Но до сих пор Толкин, по всей видимости, не знакомился с художественными произведениями этого автора. Вообще, его познания о современной литературе были весьма ограниченны, поскольку программа оксфордского английского факультета не требовала, чтобы он, лингвист, изучал писателей постчосеровского периода более чем в минимальном объеме. В тот период Толкин написал несколько обрывочных заметок о Джонсоне, Драйдене и драме эпохи Реставрации, но, судя по всему, его интерес к ним был преходящим. Что же до современной художественной прозы, он писал Эдит: «Романы я читаю редко, ты же знаешь». Для него английская литература заканчивалась на Чосере — или, иначе говоря, ему вполне хватало той радости и вдохновения, которые он получал от великих произведений древне- и среднеанглийского периода и от древней литературы Исландии.

Но именно поэтому «Дом сынов Волка» показался ем�

Скачать книгу

© The Estate of the late Humphrey Carpenter, 1977, 1978, 1982

© Перевод. А. Хромова, 2020

© Перевод стихов. С. Лихачева, 2020

© Перевод стихов. К. Королев, 2020

© Издание на русском языке AST Publishers, 2020

* * *

Посвящается памяти ЧКБО

Примечание автора

Эта книга основана на письмах, дневниках и других бумагах покойного профессора Дж. Р.Р. Толкина, а также на воспоминаниях его родных и близких.

Сам Толкин не очень-то одобрял биографии. Точнее сказать, ему не нравилось, когда биографию превращают в разновидность литературоведческого исследования. «Я абсолютно уверен, – писал он в свое время, – что изучать биографию автора ради того, чтобы понять его труды, – дело пустое». Однако он не мог не сознавать, что, раз его произведения пользуются такой колоссальной популярностью, вероятность написания биографии после его смерти весьма велика. И, похоже, Толкин понемногу сам собирал материалы для этой будущей биографии: в последние годы жизни он снабдил множество старых писем и прочих бумаг пояснениями и комментариями. Кроме того, он написал несколько страниц воспоминаний о своем детстве. Так что есть надежда, что он все же не был бы категорически против выхода этой книги.

Я со своей стороны старался просто рассказать о жизни Толкина, не пытаясь обсуждать его литературные произведения. Я придерживался этого подхода отчасти из уважения к взглядам самого Толкина, но еще и потому, что первая увидевшая свет биография писателя представляется мне не самым подходящим местом для критики его книг. В конце концов, такие суждения зачастую говорят не столько об их предмете, сколько о самом критике. Тем не менее, я все же попытался обрисовать некоторые литературные и иные впечатления, которые не могли не оказать влияния на творчество Толкина, в надежде, что это прольет новый свет на его книги.

Х.К.Оксфорд, 1976

1

Визит

1967 год, весеннее утро. Я выехал из центра Оксфорда, через мост Магдалины, по лондонскому шоссе, поднялся на холм – и очутился в респектабельном, но унылом пригороде Хедингтоне. У большой женской частной школы я сворачиваю налево, на Сэндфилд-роуд, улицу, застроенную двухэтажными кирпичными коттеджами, перед каждым из которых разбит аккуратный палисадничек.

Дом номер семьдесят шесть расположен довольно далеко. Стены дома выбелены, и с улицы его почти не видно: его заслоняют высокий забор, зеленая изгородь и разросшиеся деревья. Я ставлю машину у обочины, открываю калитку с арочкой, и короткая дорожка, идущая меж розовых кустов, приводит меня к дверям. Я звоню.

Довольно долго стоит тишина – слышится только отдаленный шум машин на шоссе. Я уже начинаю прикидывать, позвонить еще раз или уйти, когда дверь открывается. Меня встречает профессор Толкин.

Он ниже, чем я думал. В своих книгах он придает большое значение высокому росту, и теперь я слегка удивлен, обнаружив, что сам он – даже ниже среднего, не намного, но достаточно, чтобы это было заметно. Я представляюсь. О моем визите было договорено заранее, меня ждали, а потому вопросительный и немного настороженный взгляд, которым меня встретили, сменяется улыбкой. Мне протягивают руку и приветствуют крепким рукопожатием.

За спиной хозяина виднеется прихожая – маленькая, чистенькая, именно такая, какую ожидаешь увидеть в доме престарелой супружеской четы, принадлежащей к среднему классу. У.Х. Оден необдуманно назвал этот дом «кошмарным» – его замечание потом цитировали в газетах; – но это чепуха. Обыкновенный пригородный коттедж.

Ненадолго появляется миссис Толкин, поприветствовать меня. Она пониже мужа, аккуратная пожилая леди с гладко зачесанными седыми волосами и темными бровями. Мы обмениваемся любезностями, а потом профессор выходит на улицу и ведет меня в свой «кабинет», расположенный рядом с домом.

Кабинет оказывается не чем иным, как гаражом. Впрочем, машины тут нет и в помине – хозяин поясняет, что машины не держит с начала Второй мировой, а когда вышел на пенсию, переоборудовал гараж под кабинет и перенес сюда свои книги и бумаги, которые прежде хранились в его кабинете в колледже. Полки забиты словарями, книгами по этимологии, по филологии и изданиями текстов на множестве языков – больше всего древнеанглийских, среднеанглийских и древнеисландских, но несколько полок заставлены переводами «Властелина Колец»: польский, голландский, датский, шведский, японский; а к подоконнику приколота кнопками карта выдуманного им Средиземья. На полу – старый-престарый чемодан, набитый письмами, на столе – чернильницы, металлические перья, перьевые ручки-вставочки и две пишущие машинки. Пахнет книгами и табачным дымом.

Здесь не особенно уютно. Профессор извиняется за то, что принимает меня тут, и объясняет, что в комнате, служащей ему кабинетом и спальней, где он в основном и работает, чересчур тесно. Впрочем, говорит он, все равно это все временное – Толкин надеется, что вскоре ему удастся завершить хотя бы основную часть большого труда, обещанного издателям, и тогда они с миссис Толкин смогут позволить себе переехать в дом поуютнее, в более приятной местности, подальше от докучливых посетителей… Тут он несколько смущается.

Я пробираюсь мимо электрокамина и по приглашению хозяина усаживаюсь в старинное кресло. Он достает трубку из кармана твидового пиджака и принимается объяснять, почему он может уделить мне не больше нескольких минут. В другом углу комнаты громко тикает блестящий голубой будильник, как бы подчеркивая, что время дорого. Толкин сообщает, что ему нужно ликвидировать вопиющее противоречие в одном месте из «Властелина Колец», на которое указал в письме кто-то из читателей, – дело срочное, потому что исправленное издание вот-вот пойдет в печать. Он объясняет все это очень подробно и говорит о своей книге так, словно это не его собственное сочинение, а хроника реальных событий; такое впечатление, что он воспринимает себя не как автора, сделавшего малозначительную ошибку, которую надо либо ликвидировать, либо как-то разъяснить, а как историка, которому предстоит пролить свет на темное место в историческом документе.

Похоже, он думает, что я знаю книгу так же хорошо, как и он сам. Это несколько выбивает из колеи. Нет, конечно, я ее читал, и даже несколько раз – но профессор говорит о деталях, о которых я не имею никакого представления, или, по крайней мере, весьма смутное. Я побаиваюсь, что он вот-вот задаст мне какой-нибудь каверзный вопрос, который раскроет всю глубину моего невежества. И вот вопрос действительно задан – но, по счастью, он чисто риторический, и явно не требует ничего, кроме подтверждения.

Я все еще нервничаю. А вдруг за этим вопросом последуют другие, куда более сложные? Нервозность моя еще более усиливается от того, что я разбираю далеко не все из сказанного профессором. Голос у него странный: низкий, глухой; произношение чисто английское, но с каким-то странным оттенком, а с каким – трудно сказать. Такое впечатление, что этот человек принадлежит иному веку или иной культуре. Однако большую часть времени профессор говорит довольно невнятно. Он горячится, выпаливает слова залпами. Целые фразы съедаются, комкаются, теряются в спешке. Время от времени хозяин теребит губы рукой, отчего речь его становится еще менее разборчивой. Он изъясняется длинными сложноподчиненными предложениями, почти не запинаясь, – но внезапно останавливается. Следует длительная пауза. Видимо, от меня ждут ответа. Ответа на что? Если тут прозвучал вопрос, я его не расслышал… Внезапно профессор снова начинает рассуждать (так и не закончив предыдущего предложения). Он с пафосом завершает свою речь. На последних словах он сует в рот трубку, договаривает сквозь стиснутые зубы и, поставив точку, чиркает спичкой.

Я лихорадочно пытаюсь придумать, что бы такого умного сказать. Но профессор снова принимается говорить прежде, чем я успеваю найти подходящий ответ. По какой-то тонкой, одному ему понятной ассоциации он начинает обсуждать замечание в какой-то газете, которое его разгневало. Тут я наконец вижу возможность поучаствовать в разговоре и вставляю что-то, что, как я надеюсь, звучит достаточно умно. Профессор выслушивает меня с вежливым интересом и отвечает весьма пространно, подхватывая мое высказывание (на самом деле довольно тривиальное) и развивая его, так что в конце концов мне начинает казаться, будто я и впрямь сказал нечто стоящее. Потом снова перескакивает на какую-то новую тему, и я опять теряюсь. Я могу лишь односложно поддакивать тут и там; однако мне приходит в голову, что, возможно, мною дорожат не только как собеседником, но и как слушателем.

Во время разговора он непрерывно двигается, расхаживает взад-вперед по темной комнатушке с энергичностью, смахивающей на непоседливость. Он жестикулирует трубкой, выколачивает ее о край пепельницы, снова набивает, чиркает спичкой, раскуривает, но делает не больше нескольких затяжек. У него небольшие, аккуратные, морщинистые руки, на среднем пальце левой руки – простенькое обручальное кольцо. Одежда немного помята, но сидит на нем хорошо. Ему семьдесят шестой год, но под пуговицами яркого жилета – лишь намек на брюшко. Я почти все время, не отрываясь, смотрю ему в глаза. Временами профессор рассеянно обводит глазами комнату или смотрит в окно, но то и дело оборачивается ко мне – то искоса глянет в мою сторону, то, сказав что-то важное, вопьется в меня взглядом. Вокруг глаз – морщинки и складки кожи, которые непрестанно двигаются, подчеркивая любую перемену настроения.

Поток слов ненадолго иссякает – профессор вновь раскуривает трубку. Я улучаю момент и сообщаю наконец, зачем пришел, – хотя теперь цель моего визита кажется уже неважной. Однако Толкин реагирует с большим энтузиазмом и внимательно меня выслушивает. Завершив эту часть разговора, я поднимаюсь, чтобы уйти, – но, очевидно, хозяин не рассчитывает, что я отбуду прямо сейчас, потому что он снова начал говорить. Он снова рассуждает о своей собственной мифологии. Его взгляд завороженно устремлен куда-то вдаль. Похоже, хозяин вовсе забыл о моем присутствии – он сунул трубку в рот и говорит сквозь зубы, не отпуская мундштука. Мне приходит в голову, что со стороны Толкин – вылитый оксфордский «дон», рассеянный профессор, какими их изображают в комедиях. Но на самом деле он совсем не такой! Скорее похоже, будто некий неведомый дух прикинулся пожилым оксфордским профессором. Тело может расхаживать по тесной комнатенке в пригороде Оксфорда, но мысль – далеко отсюда, бродит по равнинам и горам Средиземья.

А потом беседа заканчивается. Меня выпускают из гаража и торжественно провожают к калитке напротив входной двери, объясняя, что ворота приходится держать запертыми на амбарный замок, чтобы болельщики, приехавшие смотреть футбол на местный стадион, не ставили машины на дорожке, ведущей к дому. К моему немалому удивлению, меня приглашают заходить еще. Только не сейчас: они с миссис Толкин оба приболели, и к тому же уезжают отдохнуть в Борнмут, и работа стоит, вот уже несколько лет, и куча писем, на которые надо ответить… «Но вы все равно заходите!» Профессор пожимает мне руку и немного потерянно удаляется в дом.

2

1892–1916: юные годы

1

Блумфонтейн

В один из мартовских дней 1891 года пароход «Рослин-Касл» отплыл из Англии в Кейптаун. На кормовой палубе парохода стояла и махала провожавшим ее родственникам, вновь увидеть которых ей предстояло нескоро, хрупкая миловидная девушка двадцати одного года от роду. Мэйбл Саффилд отправлялась в Южную Африку, чтобы выйти замуж за Артура Толкина.

Это был поворотный пункт в ее жизни, с какой стороны ни взгляни. Позади оставался Бирмингем, туманы, семейные чаепития. Впереди ждала неведомая страна, вечно палящее солнце и брак с мужчиной, который был на тринадцать лет старше ее.

Мэйбл была еще очень молода, но замуж собиралась давно: девушка приняла предложение Артура три года назад, вскоре после своего восемнадцатого дня рождения. Однако отец в течение двух лет не позволял заключить официальную помолвку, говоря, что его дочь еще слишком молода. Так что они с Артуром могли только втихомолку обмениваться письмами, а встречались лишь на семейных вечеринках, под пристальным наблюдением всей родни. Письма Мэйбл доверяла своей младшей сестре Джейн, которая передавала их Артуру на платформе Нью-Стрит-Стейшн в Бирмингеме, по дороге из школы домой, в пригород, где жили Саффилды. А на семейных вечеринках обычно занимались музицированием, и Артур с Мэйбл лишь украдкой обменивались взглядами. В лучшем случае удавалось соприкоснуться рукавами, пока Артуровы сестры играли на фортепьяно.

Фортепьяно, разумеется, было толкиновское – одно из тех пианино, что выпускались на фабрике, на которой семейство Толкинов составило свое скромное состояние. На крышке красовалась надпись: «Надежное фортепьяно: сделано с расчетом на суровые климатические условия»; однако фабрика перешла в другие руки, отец Артура обанкротился, и у него не осталось дела, которое можно было бы передать сыновьям. Артур пытался сделать карьеру в «Ллойдз банк»[1], но возможности для продвижения по службе в бирмингемском отделении представлялись нечасто. Артур понимал, что, если ему придется содержать жену и семейство, необходимо подыскать что-нибудь еще. И он обратился мыслями к Южной Африке. Обнаруженные там золото и алмазы вызвали бурный расцвет банковского дела, и перед служащими открывались большие перспективы. Так что менее чем через год после того, как Артур сделал предложение Мэйбл, он получил место в Африканском банке и отплыл в Кейптаун.

Инициатива Артура вскоре была вознаграждена. В течение первого года ему приходилось много ездить: его посылали в разные временные отделения банка в городах, расположенных между Кейптауном и Йоханнесбургом. Молодой человек хорошо себя зарекомендовал и в конце 1890 года был назначен менеджером крупного банковского филиала в Блумфонтейне, столице Оранжевой Республики. Ему предоставили дом, жалованье было приличное, так что Артур наконец мог позволить себе жениться. В конце января 1891 года Мэйбл отпраздновала свой двадцать первый день рождения, и не прошло и двух месяцев, как она взошла на борт «Рослин-Касл» и отплыла в Южную Африку, к Артуру. Ее отец наконец благословил их брак.

Или, точнее будет сказать, смирился с неизбежным. Джон Саффилд был человек гордый. В частности, он весьма гордился своим происхождением – возможно, потому, что больше ему гордиться было особенно нечем. Некогда он владел процветающим магазином тканей в Бирмингеме, но теперь обанкротился, как и отец Артура Толкина. Ему приходилось зарабатывать себе на жизнь в качестве коммивояжера, торгуя дезинфицирующими средствами «Джейз»[2]. Однако потеря состояния заставила его лишь сильнее гордиться своими предками – старым, почтенным семейством из Мидленда, центральных графств Англии. А кто такие эти Толкины? Какие-то немецкие иммигранты, прожившие в Англии всего несколько поколений. Разве это достойная пара для его дочери?

Но если Мэйбл и размышляла о чем-то подобном в течение всего трехнедельного путешествия, в тот день в начале апреля, когда пароход вошел в гавань Кейптауна, она уж точно думала не об этом. На пристани ее ждал красивый мужчина в белом костюме, с роскошными усами, которому вряд ли можно было дать его тридцать четыре сейчас, когда он с волнением высматривал в толпе свою драгоценную Мэб.

Артур Руэл Толкин и Мэйбл Саффилд обвенчались в центральном соборе Кейптауна 16 апреля 1891 года, а медовый месяц провели в отеле в Си-Пойнте, неподалеку от Кейптауна. А потом – утомительная семидесятимильная поездка по железной дороге в столицу Оранжевой Республики, и дом, первый и единственный дом, где Мэйбл суждено было жить с Артуром.

Блумфонтейн возник за сорок пять лет до того как крохотная деревушка. Да и сейчас, в 1891-м, он был невелик. Уж конечно, когда Мэйбл с Артуром сошли с поезда на недавно выстроенном вокзале, город не произвел на новобрачную особого впечатления. В центре города раскинулась рыночная площадь, куда говорившие по-голландски фермеры из вельда привозили на продажу в фургонах, запряженных волами, круглые тюки с шерстью. Шерсть составляла основу экономики республики. Вокруг рыночной площади высились солидные приметы цивилизации: дом парламента с колоннадой, здание голландской реформистской церкви с двумя башнями, англиканский собор, больница, публичная библиотека и дворец президента. Имелся в городе клуб для европейцев (немцев, голландцев и англичан), теннисный клуб, суд и довольно много магазинов. Но деревьев, посаженных тут первопоселенцами, было еще маловато, и городской парк представлял собой, по выражению Мэйбл, «десяток ив и мелкую лужицу». Всего в нескольких сотнях ярдов за домами начинался открытый вельд – дикая степь, где бродили волки, дикие собаки и шакалы, угрожающие стадам, и где припозднившийся почтальон рисковал встретиться со львом. С этих безлесных равнин в Блумфонтейн прилетал ветер, взметавший тучи пыли на широких немощеных улицах. В письме домой Мэйбл подытожила свои впечатления от города следующим образом: «Дичь и глушь! Просто ужас!»

Однако ради Артура ей придется привыкнуть к этим местам и даже полюбить их… Впрочем, условия, в которых она жила, нельзя назвать некомфортабельными. Здание Африканского банка, расположенное на Мэйтленд-стрит, начинающейся у рыночной площади, включало в себя просторную квартиру с большим садом. В доме были слуги, частью черные и цветные, частью белые иммигранты. В городе имелось достаточно обширное общество, состоящее из англоговорящих жителей; организовывались регулярные, хотя, возможно, и немного однообразные танцевальные вечеринки и званые обеды. Мэйбл зачастую оказывалась предоставлена самой себе: Артур, помимо основной работы, посещал еще курсы голландского, государственного языка, на котором велась вся официальная переписка; к тому же ему еще следовало бывать в клубе, чтобы завязывать полезные знакомства. Позволить себе расслабиться Артур не мог: несмотря на то что в Блумфонтейне имелось всего два банка, вторым был Национальный банк Оранжевой Республики; в то время как Африканский банк, местное отделение которого возглавлял Артур, являлся здесь пришельцем, uitlander, и терпели его только благодаря специальному парламентскому акту. А вдобавок бывший менеджер Африканского банка перешел в Национальный. Так что Артуру приходилось работать за двоих, чтобы выгодные клиенты не ушли следом за его предшественником. В округе все время появлялись перспективные новые проекты, которые можно было обратить на пользу банку, связанные с алмазами Кимберли на западе или золотом Витватерсгранда на севере. Это был решающий момент в карьере Артура, и к тому же Мэйбл видела, что муж абсолютно счастлив. Правда, здоровье у него оставляло желать лучшего с тех пор, как он приехал в Южную Африку, но, похоже, этот климат соответствовал его темпераменту – более того, Мэйбл с легким ужасом обнаружила, что ему тут явно нравится. Сама она через несколько месяцев пребывания в Южной Африке всей душой невзлюбила эти места. Жуткая жара летом и холодная, сухая, пыльная зима действовали ей на нервы куда больше, чем она решалась признаться Артуру, – а до «отпуска» была еще целая вечность: они не имели права посетить Англию, пока не проведут в Блумфонтейне еще три года.

Но Артура она обожала и бывала счастлива всякий раз, как ей удавалось оторвать его от рабочего стола. Они гуляли или катались, играли в теннис, в гольф или читали друг другу вслух. А вскоре у Мэйбл появилась новая забота: она обнаружила, что беременна.

4 января 1892 года Артур Толкин написал домой в Бирмингем:

«Дорогая матушка!

На этой неделе у меня для вас радостное известие. Вчера вечером (3 января) Мэйбл подарила мне чудесного сыночка. Ребенок родился до срока, но малыш крепенький и здоровый, и Мэйбл прекрасно перенесла роды. Мальчик, разумеется, очарователен. У него такие славные ручонки и ушки, пальчики очень длинные, волосики светленькие, глазки толкиновские, а ротик совершенно точно саффилдовский. В общем и целом, очень похож на второе, улучшенное издание своей тети Мэйбл Миттон. Когда мы вчера впервые вызвали доктора Столрейтера, он сказал, что это ложная тревога и велел акушерке отправляться домой и подождать пару недель, но доктор ошибся. Я вызвал его снова около восьми, и он оставался до 12.40, а потом мы налили виски и выпили за мальчика. Первое имя мальчика будет «Джон», в честь дедушки; а полное, наверно, «Джон Рональд Руэл». Мэб хочет назвать его Рональдом, а я хочу сохранить Джона и Руэла…»

«Руэл» было второе имя самого Артура, а вот Рональдов в семье прежде не было. В конце концов Артур и Мэйбл стали называть своего сына именно этим именем. Так его потом называли и все родственники, и жена. Но сам он временами говорил, что ему кажется, будто это не настоящее его имя; и в самом деле, люди, похоже, колебались насчет того, как к нему обращаться. Несколько близких школьных друзей звали его «Джон Рональд» – длинновато, зато благозвучно. Когда он вырос, его друзья обычно обращались к нему по фамилии (в те времена так было принято) или называли «Толлерсом» – дружеское прозвище, тоже типичное для той эпохи. Ну а менее близким знакомым он был известен как «Дж. Р.Р.Т.» Возможно, в конце концов оказалось, что именно эти инициалы лучше всего подходят для данного человека.

Джон Рональд Руэл Толкин был окрещен в соборе Блумфонтейна 31 января 1892 года, а несколько месяцев спустя его сфотографировали в саду при здании банка, на руках няньки, которую наняли ухаживать за младенцем. Его мать явно лучится здоровьем, а Артур, в котором всегда было что-то от денди, здесь выглядит настоящим щеголем в своем белом тропическом костюме и соломенной шляпе. На заднем плане – двое черных слуг, горничная и лакей Исаак. Оба, похоже, несколько удивлены и польщены тем, что их тоже снимают. Мэйбл считала отношение буров к туземцам неприемлемым, и в здании банка царила терпимость. Особенно показательна из ряда вон выходящая история с Исааком. Он в один прекрасный день украл маленького Джона Рональда Руэла и отнес его к себе в крааль, похвастаться невиданным белым младенцем. Естественно, исчезновение ребенка всех напугало и в доме поднялся большой переполох, однако же Исаака не уволили. В благодарность он назвал собственного сына «Исаак Мистер Толкин Виктор». «Виктор» – это в честь королевы Виктории.

В доме Толкинов случались и другие происшествия. Однажды соседские ручные обезьянки перебрались через стену и сжевали три детских слюнявчика. В дровяной сарай время от времени заползали змеи, так что приходилось соблюдать осторожность. А много месяцев спустя, когда маленький Рональд учился ходить, он наступил на тарантула. Паук укусил малыша, и тот в панике метался по саду, пока нянька не поймала его и не отсосала яд. Став взрослым, он вспоминал жаркий день и как он в ужасе бежит, путаясь в высокой жухлой траве, но самого тарантула забыл начисто и утверждал, что никакого особого отвращения к паукам этот эпизод ему не внушил. Однако же в его книгах не раз встречаются чудовищные пауки, укус которых ядовит.

Однако по большей части жизнь в здании банка текла размеренно. Рано поутру и ближе к вечеру малыша выносили в сад, где он мог смотреть, как папа подрезает виноградные лозы или сажает новые деревца на еще не занятых участках внутри ограды. В первый год жизни мальчика Артур Толкин насадил небольшую рощицу кипарисов, елей и кедров. Может быть, именно поэтому Рональд всю жизнь так любил деревья.

С половины десятого до половины пятого ребенка держали в доме, подальше от палящего солнца. Но и в доме было ужасно жарко, поэтому мальчика одевали во все белое. «Малыш – вылитый эльфик, когда весь из себя разодет в белые оборочки и в белых ботиночках, – писала Мэйбл матери мужа. – А когда он весь из себя раздет, то, по-моему, еще больше похож на эльфа!»

Теперь круг общения Мэйбл расширился. Вскоре после того, как Толкины отпраздновали первый день рождения мальчика, приехали из Англии ее сестра и зять, Мэй и Уолтер Инклдон. Уолтер, торговец из Бирмингема, которому было немного за тридцать, интересовался южноафриканским золотом и алмазами. Он оставил жену и маленькую дочь Марджори в здании банка, а сам отправился в золотодобывающие районы. Мэй Инклдон прибыла как раз вовремя, чтобы помочь сестре пережить еще одно зимнее лето в Блумфонтейне – сезон тем более тяжкий, что Артур тоже уехал по делам на несколько недель. Было ужасно холодно, сестры жались к камину в столовой, Мэйбл вязала детские вещи, и они с Мэй разговаривали о былых днях в Бирмингеме. Мэйбл не скрывала, как надоела ей эта блумфонтейнская жизнь, этот климат, эти бесконечные светские визиты и нудные званые обеды. Ничего, скоро они смогут съездить домой – где-нибудь через годик, хотя Артур все ищет поводы отложить поездку в Англию. «Но откладывать надолго я ему не позволю, – писала Мэйбл. – Он буквально влюбился в здешний климат, и мне это не нравится. Жалко, что я никак не могу привыкнуть к этим местам: похоже, Артур теперь уже не захочет обосноваться в Англии».

А поездку все-таки пришлось отложить. Мэйбл обнаружила, что снова беременна. 17 февраля 1894 года она родила второго сына. Его окрестили Хилари Артуром Руэлом.

Хилари оказался здоровым малышом. Климат Блумфонтейна, похоже, пришелся ему по вкусу – он рос не по дням, а по часам. А вот у его старшего брата дела обстояли похуже. Рональд был крепким и красивым, с белокурыми волосами и голубыми глазами – «настоящий юный сакс!», – говаривал отец. Он уже неплохо разговаривал и забавлял банковских клерков своими ежедневными визитами в отцовскую контору, расположенную на первом этаже, под их квартирой. Он требовал карандаш и бумагу и малевал каракули. Но когда у малыша начали резаться зубы, ему пришлось несладко: его лихорадило, так что каждый день приходилось вызывать доктора, и вскоре Мэйбл совершенно измучилась. Погода стояла хуже некуда: началась сильная засуха, которая мешала торговле, действовала людям на нервы и вдобавок принесла с собой нашествие саранчи, которая заполонила вельд и погубила хороший урожай. И, однако, невзирая на все это, Артур написал отцу то, что так боялась услышать Мэйбл: «Думаю, мне будет хорошо в этой стране. Вряд ли я теперь смогу снова надолго поселиться в Англии».

Но, нравилось ему здесь или нет, было очевидно, что жара очень вредит здоровью Рональда. Нужно было срочно отправить его в более прохладные края. А потому в ноябре 1894 года Мэйбл увезла обоих мальчиков за много сотен миль, на море близ Кейптауна. Рональду почти исполнилось три года, и он был достаточно большой, чтобы сохранить смутные воспоминания о долгом путешествии на поезде и о том, как он бежал от моря к купальне по широкому белому песчаному пляжу. После этих каникул Мэйбл с мальчиками вернулась в Блумфонтейн, и они стали готовиться к поездке в Англию. Артур заказал места на пароходе и нанял няньку, которая должна была ехать с ними. Ему ужасно хотелось поехать с семьей, но он не мог позволить себе оторваться от дел: банк должен был финансировать проекты постройки новых железных дорог, и Артур писал отцу: «В наше время, когда кругом конкуренты, не хочется оставлять дело в чужих руках». К тому же во время отпуска ему оплачивали только половину жалованья, а этого Артур себе позволить не мог: путешествие и так обошлось бы довольно дорого. Поэтому он решил пока что остаться в Блумфонтейне и присоединиться к жене и детям попозже. Рональд смотрел, как отец выводил на крышке дорожного сундука «А. Р. Толкин». Это было единственное отчетливое воспоминание, оставшееся у него об отце.

Пароход «Гвельф» увез Мэйбл и мальчиков из Южной Африки в начале апреля 1895 года. От Африки в памяти Рональда остались только несколько слов на африкаанс и смутные воспоминания о голой, сухой и пыльной равнине. Хилари же был слишком мал, чтобы запомнить хотя бы это. Три недели спустя Джейн, младшая сестренка Мэйбл, ныне уже взрослая девушка, встречала их в Саутгемптоне; еще через несколько часов они прибыли в Бирмингем и водворились в тесном домике в Кингз-Хите. Отец Мэйбл был, как всегда, весел и добродушен, сыпал шуточками и ужасными каламбурами, а матушка казалась такой доброй и всепонимающей. Итак, они остались жить у родителей Мэйбл; миновала весна, а за ней и лето; здоровье Рональда заметно поправилось; Артур писал, что ужасно скучает по жене и детям и жаждет приехать повидать их, но ему все время что-то мешало.

А потом, в ноябре, пришло известие, что Артур заболел ревматизмом. Он уже частично оправился, но английская зима не пойдет ему на пользу, и придется подождать, пока он выздоровеет, прежде чем отправляться на родину. Это Рождество принесло Мэйбл немало тревог. Зато Рональд веселился вовсю. Он был буквально зачарован первой в своей жизни рождественской елкой, которая совсем не походила на жухлый эвкалипт, что наряжали в банке в прошлом декабре.

Наступил январь. Пришло письмо, что Артур по-прежнему чувствует себя неважно, и Мэйбл решила, что надо ехать обратно в Блумфонтейн и ухаживать за ним. Стали готовиться к отъезду. Взбудораженный Рональд продиктовал своей няне письмо к отцу:

«Кингз-Хит, Эшфилд-роуд, 9, 14 февраля 1896 года.

Дорогой папочка!

Я так рад что приеду и увижу тебя мы так давно уехали я надеюсь пароход привезет нас всех обратно к тебе маму малыша и меня. Я знаю ты будешь так рад получить письмо от своего маленького Рональда я так давно тебе не писал я стал такой большой потому что у меня пальто как у большого и курточка тоже мамочка говорит ты не узнаешь ни меня ни малыша такие мы стали большие мы получили уйму подарков на Рождество мы тебе покажем приходила тетя Грейси в гости я каждый день хожу гулять, а в коляске почти не езжу. Хилари шлет тебе привет и много-много поцелуев и любящий тебя

Рональд».

Это письмо так и не было отправлено: пришла телеграмма, в которой говорилось, что у Артура открылось сильное кровотечение, и Мэйбл должна готовиться к худшему. На следующий день, 15 февраля 1896 года, Артур скончался. К тому времени, как рассказ о последних часах Артура Толкина дошел до его вдовы, его тело было уже погребено на англиканском кладбище в Блумфонтейне, в пяти тысячах миль от Бирмингема.

2

Бирмингем

Когда миновал первый шок, Мэйбл Толкин поняла, что нужно принять какое-то решение. Она с двумя мальчиками не могла навсегда остаться в тесном пригородном коттеджике своих родителей, однако на то, чтобы поселиться в отдельном доме, средств у нее едва хватало. Несмотря на то что Артур Толкин трудился не покладая рук и откладывал каждый сэкономленный грош, ему удалось собрать весьма скромный капитал, большая часть которого была вложена в копи Бонанца. Эти акции давали высокие дивиденды, но тем не менее весь доход исчислялся тридцатью шиллингами в неделю. Этого было маловато, чтобы содержать себя и двоих детей, даже по самым скромным меркам. Кроме того, оставалась еще проблема образования мальчиков. Допустим, в первые несколько лет она может учить их сама: она знала латынь, французский, немецкий, умела рисовать, писать красками и играть на фортепьяно. Позднее, когда Рональд с Хилари подрастут, им придется сдать вступительные экзамены в школу короля Эдуарда в Бирмингеме – лучшую классическую школу[3] в городе, где учился и сам Артур Толкин. А пока что нужно снять дешевую квартиру. Квартир в Бирмингеме предостаточно, но мальчикам необходим свежий воздух и возможность гулять за городом, и такой дом, чтобы они могли быть счастливы там, несмотря на бедность. И Мэйбл принялась просматривать объявления.

Рональд, которому шел пятый год, потихоньку приспосабливался к житью под кровом бабушки с дедушкой. Отца он почти забыл – еще немного, и мальчик начнет воспринимать его как нечто из далекого, почти легендарного прошлого. Переезд из Блумфонтейна в Бирмингем сбил его с толку: иногда он ожидал, что, выйдя из дедушкиного дома на Эшфилд-роуд, увидит перед собой веранду здания банка; но шли недели, месяцы, воспоминания о Южной Африке начинали стираться, и мальчик стал обращать больше внимания на взрослых, что его окружали. Дядя Вилли и тетя Джейн по-прежнему жили с родителями, а еще в доме был жилец, страховой агент с волосами песочного цвета, который напевал «Полли-Волли-Дудль», сидя на ступеньках и подыгрывая себе на банджо, и строил глазки тете Джейн. Семейство считало его вульгарным. Когда Джейн объявила о помолвке с ним, все пришли в ужас. Рональд втайне мечтал о банджо.

По вечерам дедушка возвращался домой, измотанный беготней по бирмингемским улицам и улещиванием лавочников и управляющих, которых надо было уговаривать приобрести партии «Джейза». Джон Саффилд носил длинную бороду и выглядел очень старым. Ему стукнуло шестьдесят три, и он клялся, что доживет до ста. Большой весельчак, он, похоже, вовсе не возражал против того, чтобы зарабатывать себе на жизнь трудом коммивояжера, несмотря на то что когда-то владел собственным магазином тканей в центре города. Иногда он брал листок бумаги и ручку со специальным тоненьким перышком, обводил кружком шестипенсовую монету и мельчайшим каллиграфическим почерком вписывал в этот кружок весь текст «Отче наш». Его предки были граверами – видимо, от них Джон Саффилд и унаследовал это искусство; он с гордостью рассказывал про то, как король Вильгельм IV даровал их семейству собственный герб за тонкую работу, выполненную по его заказу, и про свое дальнее родство с лордом Саффилдом (последнее – неправда).

Так Рональд начал понемногу усваивать обычаи семейства Саффилдов. Постепенно они сделались для него куда более близкими людьми, чем семья его покойного отца. Его дедушка Толкин жил совсем рядом, на той же улице, и иногда Рональда водили к нему в гости; но Джону Бенджамину Толкину было уже восемьдесят девять лет, и смерть сына сильно подкосила старика. Через полгода после смерти Артура его отец тоже скончался. Так оборвалась еще одна связь, соединявшая мальчика с Толкинами.

Однако оставалась еще тетя Грейс, младшая сестра Артура, которая много рассказывала Рональду о предках Толкинов. Все ее истории выглядели совершенно невероятными, но тетя Грейс утверждала, что все основано на фактах. Она говорила, будто фамилия семейства первоначально была «фон Гогенцоллерн», потому что эта семья происходила из той части Священной Римской империи, что принадлежала Гогенцоллернам. По ее словам, на осаде Вены в 1529 году некий Георг фон Гогенцоллерн сражался на стороне эрцгерцога Фердинанда Австрийского. Он возглавил незапланированную вылазку против турок, выказал неслыханную отвагу и захватил штандарт самого султана. Потому, рассказывала тетя Грейс, его и прозвали «Tollkuhn», «безрассудно отважный»; и это прозвище пристало ко всему семейству. Она утверждала также, что у их семейства есть и французские корни: оно породнилось со многими знатными фамилиями Франции, а их фамилия была даже переведена на французский и звучала как «дю Темерер». Насчет того, когда и почему предки Толкинов перебрались в Англию, мнения в семействе расходились. Более прозаичная версия гласила, что это произошло в 1756 году и что им пришлось спасаться бегством, когда в Саксонию, где находились их земли, вторглись прусские захватчики. Тетя Грейс предпочитала более романтичную, хотя и неправдоподобную историю о том, как один из дю Темереров бежал за Ла-Манш в 1794 году, спасаясь от гильотины, и, видимо, именно тогда и взял себе вариант прежней фамилии «Толкин». Этот дворянин славился как искусный клавесинист и часовщик. Разумеется, эта история – одна из многих подобных легенд о происхождении рода, которые бытуют в семействах, принадлежащих к среднему классу, – изрядно романтизировала появление в Лондоне в начале XIX века семейства Толкинов, которые зарабатывали изготовлением карманных и настенных часов и фортепьяно. А несколько лет спустя Джон Бенджамин Толкин, отец Артура, переселился в Бирмингем и основал там фирму, производящую и продающую фортепьяно.

Толкины всегда любили рассказывать истории, окутывавшие их происхождение романтической дымкой; но, правдивые они или выдуманные, к тому времени, как на свет появился Рональд, Толкины давно уже стали обычной английской семьей, англичанами по характеру и по внешности, неотличимыми от тысяч других деловых людей среднего класса, проживавших в пригородах Бирмингема. Во всяком случае, Рональд куда больше интересовался семьей своей матери. Он вскоре привязался к Саффилдам и всему, что они в себе воплощали. Он узнал, что, хотя сейчас большинство Саффилдов перебралось в Бирмингем, корни семейства следует искать в тихом вустерширском городке Ившем, где жило много поколений Саффилдов. Рональд в определенном смысле был бездомным ребенком, поскольку отъезд из Южной Африки и последовавшие за этим скитания начинали вызывать у него ощущение неприкаянности, а потому он привык считать своей настоящей родиной западный Мидленд вообще и Ившем в частности. Много позднее он писал: «Моя фамилия «Толкин», но по вкусам, способностям и воспитанию я Саффилд». А о Вустершире он говорил: «В любом уголке этого графства, будь он прекрасным или запущенным, я неким неуловимым образом чувствую себя «дома», как нигде в мире».

К лету 1896 года Мэйбл Толкин удалось найти квартиру, достаточно дешевую, чтобы она с мальчиками могла поселиться отдельно, и они перебрались из Бирмингема в деревушку Сэрхоул, примерно в миле от южной окраины города. Это новое место произвело на Рональда глубокое, неизгладимое впечатление. В том самом возрасте, когда у ребенка начинает просыпаться воображение, он попал в английскую деревню.

Дом, куда они переселились, был номером 5 по улице Грейсвелл, кирпичным коттеджем на две семьи на самом краю деревни. Мэйбл Толкин сняла его у местного землевладельца. За воротами шла дорога, уводящая вверх по склону холма, в деревню Моузли, а оттуда в Бирмингем. В противоположном направлении она вела в Стратфорд-он-Эйвон. Но движение на дороге ограничивалось редкими фермерскими телегами или повозками торговцев, и нетрудно было забыть, что город так близко.

За дорогой был луг, спускавшийся к реке Коул, которая в тех местах немногим шире обычного ручья. На реке стояла сэрхоулская мельница, старое кирпичное здание с высокой трубой. Здесь на протяжении трех столетий мололи зерно, но времена менялись. На мельнице установили паровую машину, чтобы не прерывать работу, когда в реке слишком мало воды, и теперь мельница молола в основном не зерно, а кости на удобрения. Однако вода по-прежнему шумела в шлюзе и крутила большое колесо, а внутри здания все было покрыто мельчайшей белой пылью. Хилари Толкину было всего два с половиной года, но вскоре и он начал сопровождать старшего брата в экспедициях через луг к мельнице, где они сквозь щели в заборе глазели на мельничное колесо, вращающееся в своей темной пещере, или, обежав забор, заглядывали во двор, где рабочие забрасывали мешки в ожидающую телегу. Иногда мальчики даже решались зайти в ворота и сунуть нос в открытую дверь. За дверью виднелись кожаные ремни, шкивы, валы и люди за работой. Мельников было двое, отец и сын. У старика была черная борода, но мальчики больше боялись сына в пыльной белой одежде и с пронзительным взглядом. Рональд прозвал его «Белым Людоедом». Когда он рявкал на них, чтобы они убирались, мальчики опрометью бросались со двора и, обогнув мельницу, выходили на берег тихого пруда, в котором плавали лебеди. В конце пруда темная вода внезапно обрывалась вниз и падала через шлюз на большое колесо внизу. Это было страшное и заманчивое место.

Неподалеку от сэрхоулской мельницы, вверх по холму, в сторону Моузли, был глубокий песчаный карьер, край которого порос деревьями. Этот карьер стал еще одним излюбленным местом мальчиков. Собственно говоря, открытия поджидали со всех сторон – хотя порой изыскания были сопряжены с риском. Старого фермера, который как-то раз шуганул Рональда за то, что мальчик собирал грибы у него на участке, братья прозвали «Черным Людоедом». Подобные опасные приключения были самой солью тех дней в Сэрхоуле. Вот как вспоминает о них Хилари Толкин, почти восемьдесят лет спустя:

«Мы чудесно проводили лето – просто собирали цветы и шастали по чужим участкам. Черный Людоед имел обыкновение забирать ботинки и чулки, которые вы оставляли на берегу, чтобы походить босиком по воде, и приходилось догонять его и выпрашивать обувь обратно. Ух, и влетало же нам от него! Белый Людоед был не такой опасный. Но для того, чтобы попасть в то место, где мы собирали ежевику (оно называлось «Лощина»), надо было пройти через земли Белого, а он нас не особо жаловал, потому что узкая тропинка шла через его поле, и мы по дороге украдкой рвали куколи и другие красивые цветы. Мать один раз принесла нам обед в это славное место. Она пришла, и как закричит страшным голосом, а мы как бросимся бежать!»

В Сэрхоуле было мало домов, кроме того ряда коттеджей, в котором жили Толкины, но тропинка через брод вела в деревню Холл-Грин. Рональд с Хилари иногда ходили покупать сладости у беззубой старушки, которая держала там ларек. Постепенно они подружились с местными ребятами. Это было не так-то просто: деревенские смеялись над их городским произношением, длинными волосами и передничками, а сами братья Толкины были непривычны к уорикширскому диалекту и грубым манерам сельских мальчишек. Но вскоре они и сами принялись заимствовать деревенские словечки, привыкнув называть свиной бок «chawl», мусорное ведро – «miskin», сдобную пышку – «pikelet», а хлопчатобумажную ткань – «gamgee». Последнее слово было обязано своим происхождением доктору Гэмджи, врачу из Бирмингема, который изобрел «gamgee-tissue», хирургическую повязку из хлопка. В этом округе его имя стало словом нарицательным.

Мэйбл вскоре принялась обучать сыновей, и лучшего учителя им не приходилось и желать. Да и сама Мэйбл не пожелала бы ученика, более способного, чем Рональд – к четырем годам он уже умел читать, а вскоре после этого освоил и письмо. Почерк его матери отличался очаровательной самобытностью. Она переняла у отца искусство каллиграфии и писала в изысканном стиле, без наклона, украшая каждую заглавную букву замысловатыми завитушками. Рональд вскоре тоже принялся упражняться в каллиграфии. У него почерк был иной, чем у матери, но со временем он сделался таким же элегантным и неповторимым. Однако больше всего Рональд любил уроки, посвященные языкам. Вскоре после того, как семья поселилась в Сэрхоуле, мать обучила его начаткам латыни, и латынь ему ужасно понравилась. Его интересовало не только значение слов, но и само их звучание и облик. Мэйбл начала замечать, что мальчик обладает особыми способностями к языкам. Она стала обучать его французскому. Французский понравился ему куда меньше, без каких-либо особых причин: просто звучание французских слов не так радовало его слух, как латынь и английский. Мать пыталась приохотить его к игре на фортепьяно, но безуспешно. Казалось, слова заменяют ему музыку, и он получает удовольствие, слушая их, читая их и повторяя их вслух, почти не обращая внимания на смысл.

Рисование тоже давалось ему хорошо, особенно когда мальчик брался изображать пейзаж или дерево. Мать сообщила ему немало сведений по ботанике, и к ним Рональд тоже не остался равнодушен. Вскоре он научился неплохо разбираться в растениях. Но и тут его больше интересовал облик растения и ощущение от него, нежели ботанические подробности. Особенно это относилось к деревьям. И хотя Рональд любил рисовать деревья, больше всего он любил быть вместе с деревьями. Он лазил по ним, прислонялся к ним, даже болтал с ними. И очень огорчался, когда ему случалось обнаружить, что не все разделяют его чувства. Один случай особенно запал ему в память: «Над мельничным прудом росла ива, и я научился залезать на нее. Ива принадлежала, кажется, мяснику, жившему на Стратфорд-роуд. И в один прекрасный день ее спилили. С ней ничего не сделали: просто спилили и оставили валяться. Я этого никак не мог забыть».

В часы, свободные от занятий, мать в изобилии снабжала его детскими книжками. «Алиса в Стране чудес» Рональда очень позабавила, хотя пережить такие же приключения, как Алисе, ему не хотелось. «Остров сокровищ» ему не понравился, так же как сказки Андерсена и «Крысолов из Гамельна»[4]. А вот книжки про индейцев он любил и мечтал научиться стрелять из лука. Еще больше ему нравились сказки про Керди Джорджа Макдональда[5], действие которых происходит в далекой стране, где в горах бродят уродливые и злые гоблины. Восхищался он и легендами артуровского цикла. Но больше всего Рональду пришлись по душе «Цветные книги сказок» Эндрю Лэнга[6], в особенности «Красная книга сказок», потому что в ней, ближе к концу, он нашел лучшую историю, которую когда-либо читал. Это была повесть о Сигурде, который убил дракона Фафнира – легенда причудливая и захватывающая, действие которой происходило на безымянном Севере. Сколько раз Рональд ни перечитывал ее, каждый раз он не мог оторваться. «Я всей душой мечтал о драконах, – скажет он много позднее. – Нет, конечно, я, со своими скромными силенками, вовсе не жаждал, чтобы они жили где-нибудь по соседству. Но мир, где существовал Фафнир, хотя бы воображаемый, казался богаче и прекраснее, несмотря на опасность».

Но просто читать о драконах ему было мало. Когда Рональду исполнилось семь лет, он принялся сочинять свою собственную сказку про дракона. «Я ее начисто забыл, кроме одной филологической подробности, – вспоминал он. – Моя мать насчет дракона ничего не сказала, но заметила, что нельзя говорить «зеленый большой дракон», надо говорить «большой зеленый дракон». Я тогда не понял, почему, и до сих пор не понимаю. То, что я запомнил именно это, возможно, важно: после этого я в течение многих лет не пытался писать сказок, зато был всецело поглощен языком».

В Сэрхоуле лето сменялось осенью, осень – зимой, зима – весной, а весна – снова летом. Праздновали бриллиантовый юбилей королевы Виктории, и колледж на вершине холма в Моузли украсился разноцветными фонариками. Мэйбл как-то удавалось кормить и одевать мальчиков на свои скудные средства, к которым время от времени прибавлялись вспомоществования от Толкинов или Саффилдов. Хилари все больше становился похож на отца, в то время как Рональд унаследовал внешность Саффилдов, их худощавое, вытянутое лицо. Временами его тревожил странный сон: огромная волна вздымается к небу и неотвратимо надвигается, накрывая собой деревья и зеленые поля, стремясь поглотить его и все, что вокруг. Этот сон повторялся на протяжении многих лет. Позднее Толкин называл его «мой комплекс Атлантиды». Однако обычно он спал хорошо, и сквозь повседневные заботы гнетущей бедности сияла его любовь к матери и к окрестностям Сэрхоула, сулящим приключения и утехи. Он не уставал наслаждаться сельскими радостями, с каким-то отчаянным самозабвением, словно предчувствуя, что придет день – и всего этого не станет. И этот день пришел, и довольно скоро.

Со дня смерти мужа все большую роль в жизни Мэйбл Толкин играло христианство. Каждое воскресенье Мэйбл брала мальчиков с собой в «высокую» англиканскую церковь. А однажды в воскресенье Рональд с Хилари обнаружили, что идут незнакомой дорогой совсем в другую церковь: собор Святой Анны на Алсестер-стрит, в трущобах близ центра Бирмингема. Этот собор принадлежал римско-католической церкви.

Мэйбл уже давно подумывала о том, чтобы перейти в католичество. К тому же она решилась на этот шаг не в одиночку. Ее сестра Мэй Инклдон вернулась из Южной Африки. У нее тоже было уже двое детей. Ее муж, Уолтер, остался в Африке заканчивать свои тамошние дела. И Мэй решила втайне от мужа перейти в католичество. Весной 1900 года Мэй и Мэйбл прошли катехизацию в соборе Святой Анны, и в июне того же года были приняты в лоно римской церкви.

На них обрушился гнев всего семейства. Их отец, Джон Саффилд, был воспитан в лоне методистской школы, а теперь принадлежал к унитарной церкви. И то, что дочь его стала «паписткой», он воспринял как личное оскорбление. Супруг Мэй, Уолтер Инклдон, считал себя столпом местной англиканской церкви и не понимал, как Мэй могла переметнуться на сторону Рима. Вернувшись в Бирмингем, он запретил жене посещать католическую церковь, и той пришлось повиноваться. Ища утешения – а может быть, и из мести, – она обратилась к спиритуализму.

После смерти Артура Толкина Уолтер Инклдон оказывал Мэйбл небольшую материальную поддержку. Разумеется, теперь об этом не могло быть и речи. Вместо этого и Уолтер, и все прочие члены ее семьи стали относиться к ней враждебно, не говоря уже о Толкинах, большинство которых были баптистами, и ненавидели католичество. Напряжение, вызванное этой враждебностью, а также дополнительные финансовые трудности плохо повлияли на здоровье Мэйбл. Но ее верность своей новой конфессии осталась неколебимой и, невзирая на сопротивление семьи, Мэйбл принялась наставлять Рональда и Хилари в католической вере.

А тем временем Рональду пришла пора поступать в школу. Осенью 1899 года, в возрасте семи лет, ему пришлось сдавать вступительные экзамены в школу короля Эдуарда, которую закончил его отец. Экзаменов он не выдержал – возможно, его мать была чересчур снисходительной наставницей. Однако год спустя он снова держал экзамены – и поступил, и в сентябре 1900 года начал посещать школу. Дядя Толкин, который, в отличие от прочих родственников, относился к Мэйбл благодушно, согласился взять расходы на себя. Плата за обучение составляла тогда двенадцать фунтов в год. Школа находилась в центре Бирмингема, в четырех милях от Сэрхоула, и в первые несколько недель Рональду приходилось проделывать большую часть пути пешком, потому что его мать не могла оплачивать поездки на поезде, а трамваи так далеко не ходили. Разумеется, долго это длиться не могло, и Мэйбл поняла, что деревенскому житью, увы, пришел конец. Она сняла дом в Моузли, ближе к центру города и рядом с трамвайной линией, и в конце 1900 года они с мальчиками собрали свои пожитки и оставили коттедж, где были так счастливы в течение четырех лет. «Всего четыре года, – писал Рональд Толкин в старости, оглядываясь назад, – но сейчас мне кажется, что это была самая долгая часть моей жизни, оказавшая наибольшее влияние на формирование моей личности».

Путешественник, прибывший в Бирмингем по Лондонской и Северо-Западной железной дороге, не мог бы не заметить школы короля Эдуарда, что величественно высилась над дымом и чадом вокзала Нью-стрит. Тяжеловесное, почерневшее от сажи здание в неоготическом стиле, напоминающее столовую богатого оксфордского колледжа, было творением Барри, автора заново отстроенного здания парламента[7]. Школа, основанная Эдуардом VI, имела неплохой постоянный доход от дарственных вкладов и пожертвований, и директора могли позволить себе открывать филиалы в более бедных районах города. Но тем не менее образовательные стандарты самой школы короля Эдуарда, «Высшей школы», не имели себе равных в Бирмингеме, и многие из тех сотен мальчиков, что протирали штаны на ее скамьях, разбирая Цезаря под свистки паровозов под окнами, позднее получали награды в ведущих университетах страны.

К 1900 году школе короля Эдуарда сделалось уже тесновато в старом здании. Там было многолюдно и шумно – устрашающая перспектива для мальчика, выросшего в тихой деревне. Неудивительно, что большую часть своего первого триместра Рональд Толкин не посещал школу по причине болезни. Но постепенно он привык к толкучке и шуму, и ему даже стало нравиться в школе, хотя особых способностей он пока что не проявлял.

А вот домашняя жизнь сильно отличалась от того, к чему он привык в Сэрхоуле. Его мать сняла домик на центральной улице в пригороде Моузли, и вид из окна сильно отличался от уорикширского сельского пейзажа, причем не в лучшую сторону: трамваи, ползущие в гору, унылые лица прохожих, и вдалеке – дымящие трубы фабрик Спаркбрука и Смолл-Хита. Рональду дом в Моузли запомнился как «ужасный». А не успели они устроиться, как пришлось снова переезжать: здание собирались снести, чтобы построить пожарную часть. Мэйбл подыскала жилье меньше чем за милю оттуда в ряду соединенных между собой стандартных домов позади станции Кингз-Хит. Таким образом, они очутились неподалеку от дома ее родителей. Но выбор Мэйбл был продиктован тем, что на той же улице стояла новая римско-католическая церковь Святого Дунстана, снаружи отделанная рифленым железом, а изнутри – смолистой сосной.

Рональд по-прежнему отчаянно тосковал по Сэрхоулу, но новый дом отчасти его утешил. Зады дома в Кингз-Хите выходили на железную дорогу, и жизнь оттенялась ревом паровозов и грохотом товарных вагонов на угольном складе. Однако склоны выемки, по которой проходила железная дорога, поросли травой, и там можно было собирать цветы и травы. И еще кое-что привлекало его внимание: странные названия на стенках вагонов с углем, стоявших на запасных путях внизу. Он не знал, как читаются эти названия, но было в них нечто притягательное. Так и вышло, что, пытаясь разобрать слова Nantyglo, Senghenydd, Blaen-Rhondda, Penrhiwceiber и Tredegar, Рональд узнал о существовании валлийского языка.

Когда мальчик немного подрос, ему случилось побывать в Уэльсе. И, глядя на названия проносящихся мимо станций, он видел слова, которые привлекали его больше, чем все, с какими ему доводилось сталкиваться до сих пор, язык древний, и в то же время живой. Рональд попытался разузнать о нем побольше, но все валлийские книги, какие ему удалось добыть, оказались непонятными. Но все же это знакомство, каким бы кратким оно ни было, открыло ему путь в иной языковой мир.

А матери его тем временем не сиделось на месте. Ей не нравился дом в Кингз-Хите, она обнаружила, что ее не устраивает церковь Святого Дунстана. Поэтому она опять пустилась на поиски и снова начала брать сыновей на длинные воскресные прогулки, присматривая храм Божий, который бы ей подошел. И вскоре Мэйбл обнаружила Бирмингемскую Молельню, большой храм в пригороде Эджбастон, находившийся под покровительством общины священников. Неужели среди них не найдется для нее друга и понимающего духовника? Вдобавок при Молельне имелась классическая школа Святого Филиппа, которой руководило местное духовенство. Плата за обучение в школе была ниже, чем в школе короля Эдуарда, и к тому же здесь ее сыновья могли воспитываться в католическом духе. Решающим фактором послужило то, что совсем рядом со школой сдавался внаем дом. А потому в начале 1902 года Мэйбл с мальчиками переехали из Кингз-Хита в Эджбастон, и Рональд с Хилари, которым теперь было десять и восемь лет, были зачислены в школу Святого Филиппа.

Бирмингемская Молельня была основана в 1849 году Джоном Генри Ньюменом[8], в ту пору лишь недавно обратившимся в католическую веру. В ее стенах он провел последние четыре десятилетия своей жизни и умер там же в 1890 году. Дух Ньюмена все еще витал в высоких залах Молельного дома на Хэгли-роуд, и в 1902 году в общине еще оставалось немало священников, которые были его друзьями и служили под его началом. Одним из таких священников был отец Френсис Ксавье Морган, сорока трех лет от роду. Вскоре после того, как Толкины переехали в этот район, он взял на себя обязанности приходского священника и зашел навестить своих новых прихожан. В нем Мэйбл обрела не только понимающего духовника, но и бесценного друга. Отец Френсис Морган, наполовину валлиец, на четверть англичанин, на четверть испанец (семья его матери занимала большое место в торговле хересом), не блистал выдающимся интеллектом, но зато был настоящим кладезем доброты, юмора и отличался экспансивностью, которую многие приписывали его испанским корням. Это был человек очень шумный, разговорчивый и эмоциональный. Дети его поначалу побаивались, но, узнав поближе, привязались к нему всей душой. И вскоре отец Френсис сделался неотъемлемой частью дома Толкинов.

Если не считать этой дружбы, жизнь Мэйбл и ее сыновей не намного улучшилась в сравнении с предыдущими двумя годами. Жили они в доме 26 по Оливер-роуд, и дом этот был немногим приличнее трущобы. Вокруг – сплошные нищие переулки. Да, до школы Святого Филиппа была всего пара шагов – но разве можно было сравнить ее голые кирпичные классы с неоготической роскошью школы короля Эдуарда? Да и образовательный уровень уступал «эдуардовскому». Рональд вскоре без труда обогнал своих одноклассников, и Мэйбл поняла, что школа Святого Филиппа не даст ее сыну того образования, которого он заслуживает. Поэтому она забрала Рональда из школы и снова взялась учить его самостоятельно – и не без успеха: несколько месяцев спустя он заслужил благотворительную стипендию в школе короля Эдуарда и осенью 1903 года вернулся туда. Хилари тоже забрали из школы Святого Филиппа, но сдать вступительные экзамены в школу короля Эдуарда он пока что не сумел. «Это не моя вина, – писала его мать родственнице. – И нельзя сказать, что ему не хватает знаний; но он вечно витает в облаках и пишет очень медленно». Так что младшего сына она пока что продолжала обучать дома.

В школе короля Эдуарда Рональда приняли в шестой класс, где-то в середине между самым младшим и самым старшим. Теперь он учил греческий. О своем первом знакомстве с этим языком он впоследствии писал так: «Греческий очаровал меня своей текучестью, подчеркиваемой твердостью и своим внешним блеском. Но немалую часть обаяния составляли его древность и чуждость (для меня). Он не казался родным». Шестой класс вел энергичный человек по имени Джордж Бруэртон, один из немногих учителей, которые специализировались на преподавании английской литературы. Этого предмета в программе считай что не было, а то, что было, сводилось к изучению пьес Шекспира. Рональд вскоре обнаружил, что Шекспира он «от души ненавидит». Позднее он вспоминал горькое «разочарование и отвращение своих школьных дней, вызванное тем, как бездарно распорядился Шекспир приходом «Бирнамского леса на Дунсинанский холм». Я жаждал придумать такие обстоятельства, в которых деревья действительно могли бы пойти в бой». Но если Шекспир ему не понравился, то кое-что другое пришлось ему по вкусу. Его классный наставник Бруэртон был прирожденным филологом-медиевистом. Ярый пурист, он требовал, чтобы школьники обходились простыми, старыми, исконно английскими словами. Если, к примеру, мальчик произносил слово «manure» («компост»), Бруэртон немедленно прерывал его:

– «Компост»? Что за «компост»? Это называется – «muck», «дерьмо». Повторите три раза! Дерьмо, дерьмо, дерьмо[9]!

Бруэртон рекомендовал своим ученикам читать Чосера и декламировал им «Кентерберийские рассказы» в оригинале, на среднеанглийском. Для Рональда Толкина это было настоящее открытие, и он решил побольше разузнать об истории языка.

На Рождество 1903 года Мэйбл Толкин писала своей свекрови:

«Дорогая миссис Толкин!

Вы говорили, что Вам куда больше хотелось бы получить в подарок рисунки мальчиков, чем что-нибудь, что они могли бы купить на свои деньги, поэтому они нарисовали вам вот это. Рональд в этом году продвигается просто-таки семимильными шагами, – он устроил целую выставку в комнате отца Френсиса, – с тех пор, как их 16 декабря распустили на каникулы, он трудился не покладая рук. Кстати, я тоже. Надо Вам сказать, что я почти месяц не выходила из дому – даже в Молельню! – но сейчас, в эту мерзкую, сырую оттепель мне полегчало, а поскольку у Рональда каникулы, я могу высыпаться по утрам. Меня по-прежнему неделями мучает бессонница, и вдобавок мне все время холодно и дурно, так что просто сил никаких нет.

Я нашла почтовый перевод на 2/6, который Вы послали мальчикам довольно давно – год назад, если не больше, но он затерялся. Они весь день провели в городе, растранжирили на подарки эти деньги, и еще чуть-чуть. Все мои рождественские закупки делали тоже мальчики. Рональд способен подобрать подкладку под цвет ткани или оттенки краски для рисунка не хуже настоящей «парижской модистки». Возможно, сказывается кровь предков-мануфактурщиков? В школе он делает большие успехи – греческий он знает лучше, чем я латынь, – говорит, что на каникулах займется со мной немецким, – хотя сейчас мне больше всего хочется прилечь и не вставать.

1 Один из крупнейших коммерческих банков; основан в 1865 году. – Здесь и далее примечания без указания авторства принадлежат переводчику.
2 Фирменное название дезинфицирующих и моющих средств одноименной компании.
3 Среднее образование в Англии делилось – и до сих пор делится – на две направленности, классическую (grammar schools) и современную (modern schools). В первой, унаследованной от средневековых школ, основной упор делается на изучение гуманитарных предметов, и в первую очередь – древних языков, латыни и греческого. В современных школах программа имеет практическую направленность, и изучение древних языков не предусматривается. Некоторым аналогом этого разделения могут служить дореволюционные российские гимназии и реальные училища.
4 Стихотворение, написанное для детей Робертом Браунингом (1812–1889). В основу стихотворения легла распространенная средневековая легенда.
5 Джордж Макдональд (1824–1905) – англо-шотландский детский писатель, один из основоположников жанра фэнтези; автор ряда сказок, проникнутых христианской символикой. В число этих сказок входят и сказочные повести о Керди («Принцесса и гоблин», 1872, и «Принцесса и Керди», 1883, ставшие классикой детской литературы. Макдональд оказал большое влияние на Г.К. Честертона, К.С. Льюиса и Дж. Р.Р. Толкина.
6 Эндрю Лэнг (1844–1912) – английский поэт, переводчик, фольклорист и антрополог, составитель 12 сборников детских сказок, именуемых по цвету обложки («Синяя книга сказок», «Красная книга сказок» и т. п.), куда вошли как сказки разных народов, так и пересказы наиболее известных мифов.
7 Школу, построенную Барри, снесли в тридцатых годах XX века после того, как школа переехала в новый комплекс. – Примеч. авт.
8 Джон Генри Ньюмен (1801–1890) – влиятельный церковный деятель и писатель, возглавивший так называемое «Оксфордское движение», направленное на реформацию англиканской церкви в духе католицизма; впоследствии перешел в католичество и стал кардиналом-диаконом.
9 В данном случае проблема состоит в том, что, в то время как слово «manure» – литературное, и притом французского происхождения, слово «muck» не только германское (точнее, скандинавское), выглядящее как исконно английское, но еще и достаточно грубое. Таким образом, достойный наставник готов был пожертвовать благопристойностью ради чистоты английского языка. Исследуя тексты Толкина, мы не раз столкнемся с тем фактом, что он последовательно избавлялся от французских заимствований в своих текстах, невзирая на то, что они вросли в английский язык так же прочно, как вросли в русский язык многочисленные иностранные заимствования.
Скачать книгу