Тихая застава бесплатное чтение

Валерий Поволяев
Тихая застава

Этого чернобородого, с быстрыми светлыми глазами человека капитан Панков заметил в кишлаке и сразу обратил на него внимание. Во-первых, раньше он не видел его, а во-вторых, очень уж проворный был этот человек – весь в движении, словно ртуть. Лицо – резкое, точеное. От уголков носа ко рту, в жесткий смоляной волос бороды опускаются две твердые складки – словно два багра. Или два копья. Глаза – прозрачные, с медовым отливом, холодные, как горная вода, и что за рыба в этой воде плещется – сразу не поймешь. А может быть, не поймешь и никогда: человек этот был непростой. Сложный…

Интересно, почему это у нас повелось говорить про паршивого человека – сложный? Сложный, мол, человек… А чего в нем сложного, собственно, кроме гнили в желудке да желчи в сердце? Нет, не перевелись все-таки деликатные словотворцы в конце двадцатого века.

Чернобородый вышел из-за глиняного дувала прямо на пограничников, но назад, в дувал, не попятился, прятаться не стал, коротко и смело глянул на Панкова, сразу вычислив в нем командира, потом пробежался глазами по его бедной амуниции, усмехнулся едва приметно.

Панков со своим напарником сержантом Дуровым неспешно прошествовал мимо – хоть они и чужие на этой земле, к России уже никакого отношения не имеющей, – Таджикистан стал суверенным государством, только очень уж много кашля от этого суверенитета, – а все-таки хозяева тут они, пограничники, погранцы, – они, а не этот чернобородый душман.

Только душман ли он? Вдруг это выпускник университета из Душанбе, который приехал в кишлак просвещать здешних темных жителей по части алгебры с геометрией? Или какой-нибудь чин из Верховного Совета республики? Либо муфтий Таджикистана?

– Кто это был, бабай? – спросил Панков у бабая Закира, с которым успел установить добрые отношения.

Пару раз выручал Закира соляркой, один раз дал десять литров, в другой раз – пятнадцать, хотя сам считал солярку по каплям, готов был разливать ее пузырьками, стопками, как водку – продукт, кстати, еще более редкий на границе, – и каждому пузырьку вести строгий учет, записывать расход в журнал. Но бабаю солярку дал, поскольку знал – в кишлаке с горючим и с продуктами дело обстоит хуже, чем на заставе.

– Это? – бабай Закир помял пальцами воздух, словно бы соображая, что же ответить капитану, усмехнулся чему-то своему, далекому. – Горный таджик это, вот кто.

Горные таджики – особая нация в Таджикистане. Говорят, что это осколок арийской расы – светлолицые, светлоглазые, с тонкими европейскими лицами, они никак не походят на равнинных таджиков – тех же кулябцев или гиссарцев, к примеру. Горные таджики – это горные таджики…

Они жили много беднее равнинных таджиков и ненавидели их за свою собственную бедность: ведь в горах, кроме снега, камней да льда, ничего нет, а внизу, в долинах, растет виноград, растут огромные сахарные дыни и разные овощи, земля дает хороший хлеб и хлопок, она вообще дает все – земля здешняя такая, что воткни в нее, как говорят, пластмассовую расческу – обязательно вырастет слива или другое дерево, побогаче сливы; земля же вверху совсем иная – много требует и мало дает.

Впрочем, горных таджиков сейчас осталось всего ничего и разбросаны они по всему Памиру.

– Горный таджик – понятие растяжимое, бабай, – сказал Панков, – откуда он конкретно? Из какого кишлака? А может, он из города, – не знаешь, бабай?

– Не знаю, к сожалению, капитан.

– Ну кто он хоть, друг или недруг? Хороший человек или плохой, редиска, как говорил у нас один герой в очень популярном фильме, или нет? Кто?

– Наверно, это самое, капитан… редиска! Репа. Рад бы тебе сказать, что он хороший, да… – бабай красноречиво развел руки, вздохнув: – Хочешь чаю по-дунгарски, капитан, а? Настроение улучшает, здоровье укрепляет, в голову мысли хорошие приходят…А?

Панков отказался от вкусного дунгарского чая – не до того было, да и вообще уже пора возвращаться на заставу. Глянул внимательно на Закира.

– Больше ничего сказать тебе не могу, – бабай Закир приподнял тюбетейку, почесал бритую макушку, – поскольку сам еще не знаю.

– Но человек-то он в кишлаке посторонний…

– Посторонний, – согласился бабай Закир, – хотя и имеет тут одного родственника…

Капитан не стал торопить бабая Закира с ответом, глянул только на часы: времени у него было уже в обрез.

– Утеген Утенов доводится ему кем-то близким, – сказал бабай Закир.

Утеген Утенов мало чем отличался от остальных дехкан – ходил в таком же рваном халате и в промасленной тюбетейке, до перестройки работал трактористом на колесном «Белорусе», совхоз платил ему довольно приличные деньги, а потом все покатилось в тартарары – не стало ни совхозов, ни денег… В Таджикистане долго ходили старые советские деньги, а потом Москва прислала целый самолет новых, уже ельцинских рублей, но до народа дошли почему-то только пятисотрублевые бумажки…

Панков знал, что в некоторых кишлаках даже через несколько лет после развала СССР ни разу не видели новых российских рублей, хотя Таджикистан оставался в рублевой зоне, – эти деньги до них просто-напросто не дотянулись, ручей иссох раньше, на полдороге, среди коммерческих палаток пригородов Душанбе и крупных городов. Утеген-механизатор не был окрашен ни в какой цвет – ни в зеленый, ни в белый, ни в красный, – тихий как мышь, неприметный, бедный, с кагалом детей и зачумленной, носатой, по-вороньи горластой, с десятком длинных засаленных черных косичек женой, прозванной Мухой. Муха – сокращенно от ее имени Мухабад, а Мухабад, как знал капитан, в переводе на русский означает «любовь». Значит, Муха – это Люба.

– Ладно, бабай Закир, нам пора на заставу. – Панков обнял поднявшегося с тюфяка бабая, похлопал его по спине.

Тот в ответ похлопал по спине капитана Панкова.


Застава Панкова занимала каменистый аппендикс, на котором высились два тощих пирамидальных тополя – больше тополей не выросло, семена не зацепились за камни, не смогли. Когда-то здесь тянули дорогу и строители поставили на аппендиксе несколько балков – тут и вода рядом, и обдув есть, что очень важно: если в других местах людей добивают комары, то здесь ветер сносит их в сторону, оттесняет к расщелине, в которую с ревом уносится мутная пянджская вода, и дышать тут немного легче.

Комары здесь не дают жить ни людям, ни зверям, обгрызают до костей, выпивают кровь, и бывает, что от иного человека остается только кожа, в которой, как в мешке, бренчат кости. В общем, место это было неплохое, и, когда строители ушли, на аппендиксе поставили заставу. Строители по ведомости передали пограничникам свое имущество, то, что пограничники не приняли – бросили: все равно ведь не нужно, на прощание прокричали что-то по-таджикски, добавили по-русски: «Держись, погранцы, в-вашу мать!» – и исчезли.

«Погранцы» начали обживать аппендикс. Балки оказались гнилыми, сплошь в дырье, их надо было обшивать деревом, два длинных, схожих с хлевами дощаника тоже требовали доделки, туалета не было вообще – доблестные труженики в тюбетейках предпочитали обходиться кустами, бани тоже не было.

Начальник заставы, у которого Панков принял дела, кое-как залатал дыры, один из балков определил под баню и дальше заниматься благоустройством не стал – не до того уже было, началась война, а потом и вовсе угодил в госпиталь – не выдержал того, что видел, произошло помутнение в мозгах. Такое, увы, случается и с пограничниками.

Приняв заставу, Панков первым делом проверил жилье солдат, потом столовую и баню. Собственно, баню осмотрел даже раньше, чем столовую, поскольку знал: когда солдат намерзнется в горах и студь проникнет в кости, спасти солдата может только баня – без бани солдат уедет на родину изогнутым, горбатым, скрипучим от ревматизма, прострелов и знаменитой дворянской болезни люмбаго, и дома, пока не вылечится, не будет слезать с больничного листа – как сядет на него верхом, так вряд ли и соскочит. Если, конечно, врачи не подсобят.

Прибыл Панков на заставу в начале января, в банный день, предупредил старшину:

– Сегодня пойду со всеми в баню.

– Не ходите только первым, товарищ капитан, – неожиданно предупредил тот.

– Почему? – Панков нахмурился.

– Ну как сказать, товарищ капитан… У нас последующие моются на тепле первых.

– Что-то я ничего не понял.

– Как вам сказать, товарищ капитан, – старшина замялся. – В общем, для этого надо сходить в баню – тогда все станет понятно. Первые у нас идут только по жеребьевке.

– Ничего себе, – сказал Панков и пошел в баню первым. Без всякой жеребьевки.

Разгадка была проста: все тепло из бани довольно скоро уходило в разные щели и дыры – в старом непроконопаченном балке оно почти не задерживалось. И только когда доски в балке разбухали, утечка делалась меньше. Балок надо было не только изнутри обшивать досками, но и делать хорошую прокладку из утеплителя, подгонять дверь, чтобы не было щелей… Но где достать доски, где взять стекловату – лучший, как известно, утеплитель, – где взять обычные гвозди, в конце концов, не говоря уже о гвоздях деревянных, дорогих, потому что полки в балке надо скреплять шпоном – дубовыми клинышками, железный же гвоздь может оставить на заднице ожог.

Нет, ничего этого не достать в Таджикистане, бывшем когда-то таким теплым, дружественным, а сейчас – враждебном, затаившемся с ножом, зажатым в руке за спиной.

Надо было что-то придумывать, искать материал под ногами.

В баню Панков пошел вместе с сержантом Дуровым. В железной бочке, поставленной на печку-буржуйку, слабо потрескивали битые изоляторы, снятые с поваленных электрических столбов, – они держали жар лучше камней. Здешние камни, раскаляясь на огне, трескались с винтовочным грохотом, плевались осколками, – осколки эти людей не щадили, жалили, будто пули, поэтому колотые изоляторы были самым подходящим материалом для печи.

Все остальное вызвало у Панкова некий приступ зубной боли. Баню надо было делать. Холод в бане стоял собачий, вода, выплеснутая на изоляторы, мигом превращалась в крапивное облако пара, обжигала кожу, выбивала из глаз слезы и в ту же секунду вытягивалась в невидимые щели. В бане вновь делалось холодно.

– Как же вы тут паритесь, сержант? – не выдержал Панков, глянув на покрытые куриными пупырышками плечи Дурова. – Тут же воспаление легких можно получить в несколько минут.

– И коклюш тоже, – у Дурова была треснута нижняя губа, сочилась кровью – не только губы, бывает, все лицо сечет до крови злой здешний ветер, дырявит тело, пытается выдавить глаза, ноздри забивает снегом и каменной пылью так, что не продохнуть, – из-за треснутой губы Дуров не мог улыбаться, вместо улыбки у него жалко подергивались уголки рта. – Зато следующим, кто пойдет за нами, будет лучше, – сказал он.

Теперь Панкову окончательно стало понятно, о чем говорил старшина, он хмыкнул и с досадою покрутил головой: хорош гусь, этот старшина, вместо того, чтобы самому заколотить щели, заткнуть тряпками дыры, он предупреждает… Вот дипломат ленинской школы!

Из бани вылезли полувымытые, мокрые, следом за ними в баню нырнула очередная пара, более довольная, чем Панков с Дуровым: капитан с сержантом немного нагрели «парилку» – хоть зубами стучать не будут.

– Баню надо делать, – сказал капитан, – и чем раньше – тем лучше. В первую очередь.

Так он и поступил. О том, как Панков делал баню, – речь особая.

…В этот раз он также пошел в баню с сержантом Дуровым и тремя другими солдатами, заступающими в наряд, – озабоченный, молчаливый, обдумывающий встречу с памирцем и разговор с бабаем Закиром. Памирец появился в кишлаке неспроста.

На улице уже было темно, в горах всегда быстро темнеет, – тяжелое черное небо опустилось на хребты, скрыло в своей плоти округу, удушило, сжало в тисках землю, только с Пянджем никак не могло справиться – река, расположенная рядом с балками, метрах в сорока всего, беспокойно ворочалась, бурчала, клекотала недовольно, затихала, но потом словно бы пробуждалась вновь с громким захлебывающим звуком, будто пьяный мужик, подавившийся собственным храпом, пробовала высвободиться из черных тисков, напрягалась, но не тут-то было – ночь оказывалась сильнее реки. Было холодно, с заснеженных угрюмых вершин, скрытых темнотой, принесся секущий, пробирающий до костей ветер, такой острый, что от него невольно заныли зубы, – и, несмотря на холод, – душно.

Не хватало воздуха, дыхание прерывалось, что-то осекалось в легких, вызывало неудобство, внутреннюю оторопь; капитан не сдержался, закашлялся, вопросительно глянул вверх: что там, в небе?

Небо было по-прежнему черным, удушающе гулким, пустым – ничего в нем не изменилось, – ни одной звездочки, ни единой блестки, хотя звезды в горах всегда бывают крупные, сочные, влажно переливаются, подманивая к себе кого-то – наверное, души человеческие, – и вряд ли что изменится в ближайшие часы.

Из головы никак не выходил памирец. Зачем он сюда приехал? Поди проверь… Это раньше можно было проверить, когда существовал Советский Союз. Сейчас Союза нет, а Россия к Таджикистану имеет такое же отношение, как Аргентина к Румынии, это у себя в России можно проверить документы у любого гражданина, если он не понравился, а здесь, в Таджикистане, не очень-то проверишь. Вот времена наступили! А когда этот приезжий памирец возьмется за автомат – проверять будет поздно.

С другой стороны, сейчас на дворе март, самое начало, боевых действий пока быть не должно – перевалы закрыты. Если кто-то и затеет стрельбу, ввяжется в бой – вряд ли получит подкрепление: ходить через перевалы по снегу еще ни один душман не научился.

Но скоро, очень скоро все начнется. Весна в горах бывает бурная, снег тает быстро – как начнет таять, тогда и забряцают оружием разные чернобородые люди с яростными глазами и печеными от крепкого здешнего солнца лицами.

– А тишина-то, тишина, товарищ капитан, – даже дизеля не слышно, – задумчиво проговорил Дуров. – Дизель обычно всегда бывает слышно, а сейчас нет.

– Дизель стоит в бетоне, закрыт хорошо, да потом воздух – тяжелый, сырой, плотный, в таком воздухе все глохнет, все звуки. И Пяндж обычно ревет так, что хоть танковый шлем на голову натягивай, а сейчас вон – стыдливым стал, как невеста, едва-едва бормочет. Словно бы голоса у него нет, один шепот остался.

– Ночь и его задавила, товарищ капитан.

– Пора в обход, а потом спать, – сказал Панков сержанту. Крикнул в темноту: – Чара!

На окрик принеслась крупная остроухая овчарка, села на камень около капитана. Чару Панков привез с Большой земли, из России, взял щенком величиной с варежку, выходил, когда она заболела, вырастил – в результате хороший пограничник получился, ни одному солдату не уступит, и вообще, если бы не Чара, Панкову жилось бы намного труднее. И уж скучнее, это точно.

– Как только ребята в бане отмоются – дизель надо заглушить, – сказала Панков, – передай это старшине.

Застава продолжала сидеть на голодном пайке. Норма существовала одна: чем меньше они будут жечь горючего – тем лучше, чем меньше есть – тем лучше, чем меньше тратить патронов – тем лучше… И так далее. Россия о них словно забыла – о пограничниках, оставленных ради исполнения каких-то высоких государственных целей в Таджикистане, – бросили на произвол судьбы, как нечто ненужное, мешающее, лишь впустую занимающее место в доме, почти не присылает Россия ни денег, ни еды, ни патронов, ни людей для пополнения, ни горючего для машин – нич-чего! Только начальственные указивки да призывы держаться…

А как держаться? И без того они держатся на честном слове. Солярку считают по каплям, патроны по штукам, хлеб по кускам – по одному куску на день, норма, как в блокадном Ленинграде в годы войны, соль – по щепотям…

Хорошо, хоть здешняя живность выручает – дикие кабаны, которых местные жители-мусульмане не едят, горные козлы да дикобразы. Мясо у дикобразов очень вкусное. Котлеты из дикобраза – пальчики оближешь, пельмени – еще лучше.

Кстати, еда на кухне кончилась, завтра придется снова идти на кабана. И не дай бог, попадется какой-нибудь заразный, с трихинеллезом, с солитером или личинками неведомой звериной пакости – тогда денег у всех пограничников не хватит, чтобы вылечить одну заставу. Но делать нечего, на кабана идти придется – есть-то что-то надо!


От заставы в кишлак вела единственная дорога – узкая, по которой едва проходил бронетранспортер, и то в нескольких местах, где надо было поворачивать, задевал задом либо боками за камни, плотно подступающие к дороге, – слишком громоздка, сильна и неуклюжа была машина, – эту дорогу Панков приказал на ночь минировать. Сигнальными минами. Вреда от сигнальных мин никакого – если только какой-нибудь бабай от хлопка штаны обмокрит, а пользы много: застава будет знать, что ночью к ним кто-то идет. Главное – знать, а уж вопрос о встрече – это вопрос другой. Можно и компот приготовить для незваного гостя, а можно и пулеметную ленту. Хотя по ночам добрые люди в гости не ходят.

Еще по паре мин Панков решил поставить на обводных укороченных тропках, также ведущих в кишлак, – и эта мера предосторожности не помешает. Хлопот только много – вечером ставить мины, утром снимать.

Кишлак жил так же голодно, как и застава: в ином доме даже пару лепешек испечь было не из чего. А в доме – дети. Их у таджиков бывает много, не то что у русских. Тут по одному-два ребенка, как у нас, иметь не положено, положено иметь много детей – как минимум восемь – девять человек. Ну а максимум никто не определял – чем больше, тем лучше, ограничений нет. И все пищат, все кричат, все просят есть – забот больше, чем с целой заставой. Панков рад бы помочь кишлаку, но сам каждую щепоть крупы держит на учете, от постоянного, сосущего, словно застарелая болезнь, чувства голода живот уже слипся, щеки и глаза ввалились. Панков иногда смотрел на себя в зеркало и не узнавал, это был он и не он одновременно: брови взлохмаченные, глаза словно бы из темных колодцев просвечивают слабыми, едва живыми огоньками – в каждом зрачке будто бы по маленькой коптюшечке зажжено, волосы на висках поседели, хотя лет-то капитану всего ничего – двадцать пять и до седины тянуть надо еще как минимум лет двадцать. Но нет, Панков уже седой.

Он пробовал отпустить усы, но с усами не понравился сам себе, не то чтобы какой-нибудь женщине, – душман какой-то, а не русский офицер, – и сбрил их. Конечно, вид у него и у ребят, несущих службу на заставе, был бы другой, если бы имелась еда. Но еды не было. Ни на заставе, ни в кишлаке. Люди и тут и там добивали старые запасы, да еще пользовались тем, что удавалось сшибить на горной тропе либо выловить из ледяной воды Пянджа.

На этот раз Панков пошел в кишлак с рядовым Кирьяновым – смешливым, конопатым, как дикое птичье яйцо, питерцем, все лицо у Кирьянова было крапчатым, брови и ресницы – медные, в светлину, а голова – рыжая, как огонь, прикуривать можно. Ребята прозвали Кирьянова за огненную голову Трассером. Трассер был не только смешлив, но и болтлив, с ним было весело идти.

Пока шли в кишлак, Кирьянов все приставал к Панкову:

– Товарищ капитан, скажите: маленький, серенький, на слона похож… Кто это?

– Поросенок.

– Неверно. У поросенка нет хобота.

– Тьфу. А я думал, это что-нибудь из загадок девятого круга ассоциации, а у тебя, как оказывается, что-то совершенно реальное. Пиявка.

– Неверно.

– Камень с берега реки Пяндж, с дыркой, похожий на слона. С хоботом и хвостом.

– Неверно, – безжалостно произнес Трассер.

– Тогда кто же?

– Слоненок. А почему, товарищ капитан, штатские ходят в ботинках, а военные в сапогах?

– Не знаю. Так принято, Кирьянов.

– Неверно. Штатские в ботинках, а военные в сапогах ходят по земле.

Так в шутках, в прибаутках, в перескоках с камня на камень и дошли до кишлака. По дороге Панков засекал все, что видел, всякую мелочь: вот яркий оборванный проводок попался по пути – валялся на обочине в тридцати шагах от того места, где пограничники ставили сигнальную мину, – откуда он? Неужели ночью к заставе кто-то шел и останавливался на этой черте? К чему, как, к какой конструкции был прилажен этот заморский – явно не отечественного производства, – проводок? К какому такому фугасу?

А вон стреляная гильза валяется, потускневшая, с позеленевшими боками, от пистолета Макарова. Откуда здесь гильза?

На разъездной площадке, где могли разъехаться два «уазика» – на такой узкой дороге обязательно должны быть разъездные площадки, иначе машинам не разойтись, – сырое, похожее на масляное, пятно. Что за пятно?

Так что разной мелкоты, вопросов этих незначительных, по дороге возникало много. К сожалению, их было больше, чем ответов.

Едва войдя в кишлак, пограничники столкнулись со светловолосой, сероглазой, очень красивой девушкой, неважно, как и все здешние жители, одетой – в свободно-бесформенный полосатый халат и старую душегрейку. Девушка, увидев мужчин, привычно подняла край платка, закрывая себе лицо. Так было принято в кишлаке, и она подчинялась здешним законам.

«Мам-ма мия! – внутренне охнул Панков. – До чего же хороша, зар-раза! И откуда взялось это диво природы в этих мрачных горах, среди черных, как смоль, людей? Ну будто речка Каменка!» – у Панкова в детстве имелась памятная речка Каменка, он дважды отдыхал на ней пацаном, в пионерском лагере – хотя и считалась речка Каменкой, а в ней ни одного камня, ни одного голыша не было – сплошной золотистый песок. И сама она была светлая-светлая. «Мам-ма мия!» – еще раз внутренне охнул Панков.

– Юлия! – обрадовался, увидев девушку, Трассер. – Товарищ капитан, вы с Юлией разве не знакомы?

– Нет, как-то не довелось, – смущенно пробормотал капитан.

Юлия была диковата, воспитана, похоже, в местных традициях, по которым женщина не считалась человеком – лишь довеском, не самым достойным, хотя и необходимым приложением к бритоголовому и редкобородому, обутому в пропахшие потом галоши мужчине – какому-нибудь Юсуфу, Мурзе или Хабибулло. Она отстранилась от Трассера, который бесцеремонно раскинул обе руки в стороны, словно бы желая поймать девушку, косо глянула на капитана и произнесла тихим ровным голосом:

– Здравствуйте!

Панков, будто бы вспомнив свое прошлое, военное училище со строевой муштрой, ловко щелкнул сбитыми растрескавшимися каблуками своих десантных ботинок и стремительно поднес пальцы к старой выцветшей панаме:

– Капитан Панков Николай Николаевич! – представился он. Добавил: – Здравия желаю! – Почувствовал, как у него защемило, сжало сердце: что же делает здесь эта девушка со славянской внешностью? Славянам же здесь жить просто противопоказано. Даже служить и то непросто, не то чтобы жить, но ни у него, ни у Трассера выбора нет – они при погонах, но у Юлии-то выбор должен быть! Или нет?

Юлия еще раз взглянула на капитана – Панков отметил, что глаза у нее серые, тяжелые, спокойные, по ним трудно прочитать, о чем думает человек, – пошла по тропинке к крайнему дувалу.

– Красивая, правда? – тихо, чтобы не слышала Юлия, сказал Трассер. – У нас ребята пробовали к ней подкатиться, даже домой, в Россию, хотели увезти – она ни в какую.

– Очень красивая, – согласился с Трассером капитан. – Только раньше я ее что-то не видел, хотя я здесь нахожусь уже два с лишним месяца.

– Она на люди не выходит, боится местных. Потому и не видели, товарищ капитан.

– Интересно, что ее тут держит?

– Предыдущий начальник заставы – перед вами что был, – тоже к Юлии подкатывался, слюнями, извините, истек, – а Юлия нивкакую. Что ее тут держит? Бабка. Бабка у нее здесь живет, – совершенно чудовищный экземпляр. Страшна, как две роты арестантов, выстроенных в ряд…

– Русская?

– Русская, хотя веры нерусской – мусульманка. На фронте когда воевала, познакомилась с таджиком, чем-то он ее взял. В общем, привез он ее сюда. Но женился только тогда, когда она все обряды мусульманские выполнила и перекочевала в его веру. Но Аллах этой паре не помог – у них не было детей.

– Ни одного?

– Ни одного. Хотя в семьях здешних детей столько, что сосчитать невозможно. В любой дувал загляни – ребятишек, как в районном детском саду.

– А сама Юлия откуда?

– Юлия жила в Душанбе. Училась в университете. На третьем, кажется, курсе началась война. Когда стали убивать русских – убили ее родителей. На автобусной остановке. Подвалила толпа пьяных тюбетеек и накинулась на отца – военный, дескать! Мать стала заступаться. Убили и мать, и отца…

– С-суки! – не сдержавшись, выругался капитан, оглянулся на Юлию – та была уже далеко, входила в воротца крайнего дувала, походка у нее была легкой, птичьей, будто у балерины, – казалось, Юлия шла, не касаясь земли. Ни внешность, ни фигуру ей не могла испортить даже самая безобразная одежда.

– Вах! – восхищенно, на грузинский манер, воскликнул Трассер. – Какова порода, товарищ капитан?

– Действительно, порода, – согласился с Трассером Панков, хотя в слове «порода» было скрыто что-то смутное, чужое… Собачье, что ли. Это у Чары может быть порода, а не у Юлии. – А как она сюда попала?

– Бабка Страшила – дальняя ее родственница по отцовской линии. Страшила к ним в Душанбе за покупками ездила, часто останавливалась, а когда началась заваруха, забрала Юлию сюда, чтобы та отсиделась в кишлаке. Потом не отпустила в Душанбе, посчитала, что опасно.

– И правильно сделала, – сказал капитан. – Может, у Юлии родственники в России есть.

– Говорят, что нет. Раньше были, а сейчас нет.

– И что, из близких осталась только эта Баба-яга?

– Баба-яга, кстати, Юлию сделала мусульманкой. Иначе, сказала, на Востоке не выжить. И Юлия, говорят, приняла мусульманство. А может, враки все это.

– В Душанбе она не пробовала снова вернуться?

– Пробовала, только от квартиры-то у них один пепел остался. Все сожгли «вовчики» либо «юрчики» – те и другие научились обращаться со спичками, товарищ капитан. В этом вы еще убедитесь.

– Уже убедился, Кирьянов, я ведь здесь, на Памире, в отряде три года.

– Квартира у Юлии находилась в зеленом районе, не в центре, а на окраине Душанбе. Там – полный беспредел, людей жгли вместе с мебелью и книгами. Так поступили и с ее квартирой – вначале разграбили, а потом сожгли.

– Это памирцы, их почерк. Позавидовали городскому богатству, – убежденно проговорил Панков. – Памирцы оказались на редкость завистливыми людьми. Девиз у них был один – грабануть и умчаться к себе, спрятаться в норе. В иных дувалах на Памире стоит по пятнадцать ворованных машин. Да каких! «Скорая помощь», поливалки, машины для вывоза дерьма, бензовозы с мазутом, которые никогда уже не отмоешь, – они ничем не брезговали, все тянули. Вы, Кирьянов, в Душанбе бывали?

– Мимо проследовал. Без заезда, товарищ капитан.

– Странно, а мне показалось, что бывали, – больно уж убедительно говорите.

– Это я за Юлию переживаю.

– Русские сейчас действительно только в центре Душанбе живут, с окраин съехали – на окраинах по-прежнему убивают. А в центре наш танковый полк стоит, там же – штаб двести первой дивизии, русские к ним и жмутся. Больше надеяться им не на кого, защиты у них нет.

– Ох, и времена наступили, товарищ капитан!

– Поганые!

Дальше они шли молча. Так молча и свернули в дувал бабая Закира.

Чернобородый, светлоглазый памирец еще находился в кишлаке – бабай Закир видел его сегодня утром.

– Где он может быть сейчас? – спросил Панков.

– Кто знает, – задумчиво протянул бабай Закир, – сидит где-нибудь в дувале, насвой жует, думает.

Насвой Панков однажды пробовал – отвратительная штука: табак пополам с пеплом, но те, кто привыкнет к нему, потом, говорят, до самой гробовой доски отвыкнуть не могут.

– Одно знаю, капитан – пока ты в кишлаке, он из дувала не покажется. Один раз показался – и хватит!

Все дувалы здесь похожи друг на друга, будто лепил их один человек – толстобокие, растрескавшиеся, глина кое-где окаменела, просела, каждый дувал – это маленькая крепость, и что в крепости той происходит – не рассмотреть.

Увидел капитан Юлию – и сердце сжалось от тоски и любви к дому, России, к тому, что осталось там, где-то далеко-далеко за горизонтом, но в душе, в памяти, в теле сидит так прочно, что никакой саперной лопаткой не выскрести, и ножом, будто болевой нарост на дереве, не срезать. Но надо сдерживать себя, не раскисать – размякший человек не способен сопротивляться, а здесь, на памирской границе, люди, не способные сопротивляться, погибают. Сердце застучало громко, болью отозвалось в затылке, но капитан быстро одолел себя, спросил бабая Закира ровным, спокойным, почти бесцветным голосом: – А как, бабай, зовут этого памирца?

– Файзулло.

– Файзулло? И никаких фамилий? Больше ничего?

– Больше ничего. Файзулло. Коротко и ясно. Это у вас, у русских, – фамилии, имена, отчества, запутаешься, а у нас главное – не фамилия, а человек. Одного имени достаточно, чтобы жить с именем Аллаха на устах.

– Файзулло, Федька, если по-нашенскому, по-русски, значит. Или Федот.

– Федька, – невольно усмехнувшись, подтвердил бабай Закир.

– Можно по-другому назвать. Фаддей, Феодосий, Феофан, Фрол, Феоний… Но Федька – лучше всего. – Панков тоже улыбнулся: усмешка бабая была необидной, аккуратной, не задела Панкова, – душман этот Федька, редиска, нехороший человек!

Еще одну новость узнал Панков от бабая Закира: ночью несколько человек попытались разобрать колхозный дизель и унести его – сторожа оглушили тракторным шкворнем, хорошо, что череп не пробили, спеленали, будто ребенка, и спокойно приступили к разборке агрегата.

Если бы не раис-бобо – председатель колхоза, которому не спалось, – кишлак остался бы без дизеля.

Здесь, в Таджикистане, пока все сохранилось по-старому – и колхозы, и совхозы, и раисы – главные лица в кишлаках, нового ничего не придумали, да вряд ли новое, даже изобретенное гениальной головой, будет лучше старого.

«Значит, чуть не разобрали двигатель. А куда могли унести раскуроченный, разложенный по болтам дизель? Не в Душанбе же, через заснеженные, закрытые перевалы. И не в соседний кишлак – туда по снегу, по лавинам тоже не пройти, да дизель там окажется все равно, что топор посреди глиняного пола, – у всех на виду. Так куда же должен был уплыть дизель? Явно, за Пяндж, в Афганистан. Через границу. Больше некуда», – вот к такому выводу пришел Панков.

Обидно было: почему же душманы считают границу дырявой, сквозь которую можно протащить что угодно, даже слона с атомной бомбой на горбу? Но ведь это же не так!

Хоть и разгуливался сегодня денек, ветер сгреб остатки облаков, оттащил их в сторону, в ущелья, закупорил там каменные теснины, хоть небо и расчистилось, выглянуло солнце и стало светло, на душе светло не было.

В полдень из отряда прибыл вертолет – старый, с помятыми боками и тщательной железной штопкой на месте дыр, оставленных пулями, «Ми-8» привез несколько несвежих, месячной давности газет из России, – но это в России, в Москве они несвежие, а здесь самые свежие, свежайшие. Панков пересчитал их поштучно – всего было шесть пожелтевших, отпечатанных на не самой высокосортной бумаге газет, – несколько ящиков патронов, ящик гранат, два мешка крупы и два мешка муки.

Солдаты, увидев мешки с провиантом, повеселели:

– С хлебом будем! А то кишка кишке кукиш показывает. Хватит кукишей!

– А мяса нет? – спросил Панков у старшины из штаба отряда, доставившего груз. – Тушенки, консервированной колбасы?

– Что вы, товарищ капитан! Мы уже забыли, как консервированная колбаса выглядит. А что до тушенки, то мы лишь помним, как она пахнет, и все. Да на будущее надеемся.

– На нет и суда нет, – неожиданно спокойно отнесся к отсутствию мясных продуктов капитан, – сами добудем.

С вертолетом прибыл сотрудник разведотдела капитан Базиляк – хмурый, со сросшимися на переносице бровями, заикающийся после контузии, полученной в бою с «вовчиками», и плотно сжатым ртом.

– Продукты потом, – он потянул Панкова за рукав, – давай-ка отойдем, капитан, в сторону.

– Ты что, торопишься назад? Сразу обратно? Мы тут охоту на кабанов затеяли. Нашли одну кабанью семейку: папаша, мамаша и трое взрослых боцманят. Собираемся пару боцманят застрелить.

– Святое дело, – Базиляк одобрительно покивал, – особенно когда жрать хочется.

– Так что оставайся! Приглашаю. Горячей печенки попробуешь. На вертеле. С костра.

– Не могу. А новости у меня, значит, такие. Через неделю, через десять дней перевалы начнут таять, раскрываться, через них уже можно будет ходить…

– Да я и сам об этом думаю, в голове дырка уже образовалась. Самое главное время наступает, – при мысли о том, что перевалы скоро откроются, у Панкова внутри возникал невольный холод: рождался крохотный, острый, противно острекающий пузырь, увеличивался, – подросший, он стремительно подскакивал вверх, подкатывался под сердце, торкался в него, будто гвоздь, примерялся – а не вонзиться ли? – и лопался, причиняя Панкову боль. И все равно ему казалось, что откроются перевалы нескоро, где-то в далеком туманном будущем. Нет, – скоро.

– Ожидается большое наступление из Афганистана – такие у нас есть данные. Наступление будет идти по трем направлениям, два из них – Душанбе, одно – Куляб.

– И много народу собирается в это… в наступление? – спокойно спросил Панков.

– Много. Несколько тысяч человек. Предположительно – до четырех.

Четыре тысячи душманов, духов, прохоров, душков – как еще величают этих людей? Четыре тысячи… А у Панкова на заставе всего восемнадцать человек.

– Твоя застава попадает на одно из направлений, – сказал Базиляк. Речь у него была неровной, как бы мерцающей, он говорил то лучше, то хуже, иногда вообще не мог говорить – раздавалось сплошное аканье либо оканье – протяжное, беспомощное, с всхлипами. Базиляк мучительно краснел, рот у него обиженно дрожал, на глазах появились слезы, но ничего поделать с собой не мог. Одно утешало: со временем контузия должна была пройти.

– Я это понял, – сказал Панков.

– Тебе будет придано усиление – подвижная группа. Двадцать пять человек.

– Восемнадцать плюс двадцать пять… Итого – сорок три. Не так уж много, если на заставу навалится, скажем, тысяча человек.

– Больше людей нет, – сухо произнес Базиляк. – Никто ничего не даст. Бей не числом, а умением. Как Суворов. Вот и все люди.

– Спасибо! – Панков усмехнулся. – Дожили! – Он хотел добавить что-то еще, но вместо этого лишь обреченно махнул рукой: все разговоры будут пустыми; губы у него дрогнули, выдали состояние хозяина, и Панков вздохнул: – Эх, Россия, Россия!

– Закапывайся в землю, строй дополнительные инженерные сооружения.

– Я и так уж закопан по самую макушку, дальше некуда.

– М-да, – Базиляк помолчал. – А у тебя самого какие-нибудь новости есть?

– Так, кое-что по мелочам. Крупного ничего нет. Дядя один интересный в кишлаке появился.

– Имя, фамилию не знаешь?

– К сожалению. В кишлаке зовут его Файзулло. Но Файзулло ли он – один Аллах знает. В документы заглянуть нет возможности.

– Как выглядит?

– Типичный памирский таджик, ариец. Чернобородый, светлоглазый. Думаю, работу против нас ведет. Прикидывает, можно ли взять на заставе оружие. Возможно, людей к себе вербует…

– Это не «возможно», это точно. Эмиссары «юрчиков» сейчас по всему Таджикистану ездят, своих выискивают. Наши уже накрыли несколько человек, взяли с помощью таджикской безопасности. Ясно одно: если «юрчики» придут к власти – всех русских в Таджикистане вырежут. Так что попробуй, капитан, узнать точные данные этого душмана. Проверить чернобородого Файзулло никогда не помешает, – рот у Базиляка задергался, словно бы он впустую хватал воздух и никак не мог захватить, лицо покраснело, в груди начал раздаваться сухой древесный скрип, на крыльях носа выступил пот – Базиляку надо бы поехать на Большую землю, подлечиться, но он этого сделать не может – дело бросить не на кого, и из Таджикистана вот так просто – погрузился с чемоданом в «серебристый лайнер» и укатил – не укатишь. – Контузия проклятая! – кое-как справившись с собой и вытерев платком рот, огорченно пробормотал Базиляк.

– Со временем пройдет… Ты только держись! – сказал Панков. А что еще он мог сказать? Ему было жаль Базиляка.

– Со временем… Мне сейчас надо, а не со временем, – лицо у Базиляка сделалось морщинистым, как у старого лилипута, он вздохнул, сунул Панкову руку: – Ну, бывай! Попробуй узнать фамилию этого «прохора». Ладно?

– Еще раз приглашаю – оставайся на охоту! Тебе, сотруднику штаба отряда, надо знать, как живут люди на местах – в низах, так сказать. А?

– Знаешь, какое перо мне вставит в зад начальство за такое несанкционированное любопытство?

Это Панков знал, поскольку сам в прошлом работал в штабе отряда.

– Жаль, – сказал он и пошел вместе с Базиляком к вертолету. Базиляк несколько раз на ходу ловко подбил носком ботинка плоские, вышелушенные из горной породы голыши – он когда-то был хорошим футболистом, мог играть и в нападении, и в защите, и в воротах мог стоять, – это у него всегда здорово получалось.

– Лучше бы ноги у меня заикались, – сказал Базиляк с досадой, – а не язык. Очень униженно себя чувствую. Но ногам хоть бы хны, а язык… – он раздосадовано сплюнул себе под ноги.

Панков подумал о том, что слова обладают некой материальной силой, будто кто-то, кроме нас, их слышит, и если Базиляк просит, чтобы ему отбило ноги, а язык обрел прежнюю гибкость – так оно может и произойти. Лучше бы он ничего не говорил…

– Скажи там насчет боеприпасов, – Панков подергал Базиляка за рукав – из-за грохота вертолетного двигателя слов уже не было слышно, – пусть пришлют еще патронов, да гранат для подствольников…

– В отряде – пусто, вряд ли что пришлют. Держись пока на том, что у тебя есть.

* * *

– Скоро змеи из всех щелей полезут, будто тараканы, – сказал Дуров, вглядываясь в арчовые заросли, темнеющие за каменной россыпью, – а змеи здешние – хуже душманов. Особенно вредна гюрза. Очень подлая змея. Не то что кобра. Кобра – королевская змея, никогда не будет нападать исподтишка, со спины, а гюрза, собака, нападает.

– Полезут они еще нескоро.

– Если установится тепло – уже через несколько дней будут греться на солнышке. Здешние змеи рано вылезают из нор.

– Раньше нападали часто?

– Были случаи.

– Ну что ж, придется дедовским методом воспользоваться – деды наши отпарывали от шинелей рукава, надевали их на ноги – змея шинельное сукно не прокусывает.

– Товарищ капитан, тихо, – предупредил Дуров Панкова, – в арчатнике кто-то есть.

Дуров, шедший первым, остановился, присел, закрутил круглой, как мяч, головой с отросшими куделями волос, залезающими на воротник куртки.

– Где?

– Смотрите левее, товарищ капитан, в самый край осыпи. Такая осыпь у нас в Сибири зовется курумником. – Дуров прибыл на границу из Красноярского края. Сибирью он все проверял, родные тюменские края были для него эталоном.

– Затихни на минуту, Дуров. Давай послушаем!

Замерли, напряглись. Но ничего, кроме звона в ушах, не услышали – тишина стояла мерзлая, глухая, ничего в ней не было, никакого движения, лишь только где-то далеко со стоном рухнула небольшая лавина, ослабленный звук ее толкнулся в скальный отвес по ту сторону Пянджа и угас.

– Ничего нет, товарищ капитан, все пусто.

– А мне показалось, что сюда спустился киик.

– Киик – это м-м-м, – мечтательно произнес Дуров, облизал губы. – Киик – это вещь… С большой буквы.

Кийки – горные козлы водились выше, в заснеженных скалах, в облаках, в неприступных камнях, стремительно носились по гибельным стенкам, ловко одолевали всякую опасную крутизну, но случалось, что из занебесья их сгоняли снежные барсы, и тогда кийки уходили вниз, к людям.

Если таджики диких свиней не трогали – запрещал Коран: поросятина была неугодна Аллаху, – то кийков били вовсю – козлятина была для них самым сладким и вожделенным мясом.

– Правильно, Дуров, киик – это вещь. А кабаны, они, похоже, к Пянджу спустились, днюют в камышах.

– Возможно, возможно, товарищ капитан, – тоном бывалого охотника отозвался Дуров – собственно, охотничьего опыта у сибиряка Дурова было больше, чем у городского жителя Панкова. Дуров еще мальчишкой-третьеклассником ходил в тайгу с мелкашкой добывать белку. А белку могут добывать только опытные охотники, ее положено бить в глаз – только в глаз, чтобы в маленькой дымчатой шкурке не оставалось дырок, а с двадцати метров, – или даже с большего расстояния, – угодить в глаз неприметному зверьку – великая проблема, ловкость нужно иметь бесовскую. – Но здесь, в этих зарослях, надо тоже все облазить, товарищ капитан, чтобы убедиться – поросятиной тут не пахнет. Чару бы сюда!

– Нельзя, – Панков отрицательно качнул головой, – нельзя сюда Чару, опасно. А если кабан ей порвет бок? Застава останется без собаки.

– Да не порвет, товарищ капитан…

– Собака-то не охотничья.

– Я бы ее охотничьим премудростям живо научил, Чара – собака умная, все схватывает на лету. Она бы быстро на нас всех кабанов выгнала.

– Нет, Дуров!

Сержант вздохнул – продолжать разговор на эту тему было бесполезно: у капитана была своя правота, у Дурова – своя.

В зарослях арчи за осыпью было тихо. С другой стороны, кабан – зверь такой, что может залечь и замереть, будто его и нет – охотник в двух шагах пройдет и не заметит, кабан при виде его даже не шевельнется, ничем не выдаст себя. Конечно, в таких случаях нужна собака, она мимо затаившегося вепря не пройдет, обязательно вцепится ему в бок. Но овчарку на это натаскивать – роскошь, для этого достаточно обычной дворняги.

– Ну что, товарищ капитан, обойдем курумник? У нас, в Сибири, курумники опасны – заваливают человека с головой, попадешь – ни за что не выберешься. Погибали люди…

– Погибнуть где угодно можно. Даже на курорте в Ялте, от сорвавшейся с крыши сосульки или от плохо прожаренной котлеты.

– Вы в судьбу верите, товарищ капитан?

– Верю.

– И я верю.

– А в сны?

– И в сны верю.

– Так вот, товарищ капитан, у меня насчет курумника сон нехороший был… Еще в школьные годы. Вон сколько лет прошло, а я до сих пор помню. И до сих пор у меня мороз по коже бежит.

Они стали аккуратно, стараясь, чтобы из-под ноги не вылетел ни один камешек, обходить курумник по верху. Хотя и была у них привычка ходить по горам – опыт имелся, а не помогал он, ходить в горах всегда трудно, и вряд ли когда будет легко: здесь не хватает кислорода, в горле лопаются хрящи, легкие сипят пусто – без воздуха человек очень быстро слабеет, задыхается, делать ничего не может – все выпадает из рук.

Подтянулись под скалу, по крутым, будто бы специально проложенным камням прошли осыпь, стали спускаться в заросли арчи.

Арча – дерево удивительное, на Памире особое, оно словно бы из боли, из наростов, из опухолей, из ран и состоит – на этих полудеревьях-полукустах никогда не бывает живого места, оно донельзя измято каменьями, ветром, льдом, снегом, водой, простужено до самых корней, хребтина у этого дерева всегда бывает вымерзшей до дна, но оно живет даже мертвое, живучее этого дерева на Памире нет ничего. За камни, за лед способно цепляться там, где никто не может зацепиться – находит щелочки, норки, поры, всовывается туда узеньким крепким корешком, стонет, но держится.

Нет на Памире другого такого дерева, как арча, особенно на большой, в три-четыре километра, высоте. Арча растет и там, арча да эдельвейсы – небольшие нежно-желтоватые, шерстистые, не боящиеся мороза цветы.

Спустились в арчатник, осмотрели заросли, камни – пусто, не видно длиннорылых.

– Им тоже сейчас голодно, – шепотом пожалел диких свиней Дуров, – землю едят. А тут еще мы по их душу.

В нем, видать, заговорило извечно доброе начало добытчика, который никогда не загубит живое существо просто так, ради баловства или любопытства, – настоящий охотник стреляет лишь тогда, когда нужно, и заранее жалеет свою жертву. Так и Дуров.

– Т-с-с, – предупредил его капитан: он почувствовал на себе чей-то взгляд. Только чей это был взгляд – зверя, человека? – не понять.

Панков остановился, присел, выставил перед собою ствол автомата.

Сержант присел рядом, спросил едва слышно, почти не шевеля губами:

– Случилось что-то?

Панков повернул голову в одну сторону, туда, где громоздились пепельно-коричневые растрескавшиеся камни – очень удобное место для засады, целый взвод с пулеметами можно спрятать, – тихо, ни единого движения, потом глянул в другую сторону, на скрытый камышовый полосой Пяндж, – там тоже было тихо. Доносился лишь слабый бормоток воды, звук словно в воздушную равнину протиснулся, долетел до людей и тут же угас. Пяндж обомлел, обессилел, стал больше походить на ручей, чем на реку, – но это до поры до времени. Как только начнет таять снег – Пяндж станет другим. Обратится в зверя.

– Что случилось, товарищ капитан? – вновь почти беззвучно повторил вопрос Дуров.

– Есть тут кто-то. А кто именно – не пойму.

Через минуту стало ясно, кто так внимательно наблюдал за людьми. Едва прошли арчатник, как из камышей со скоростью снаряда вымахнул средних размеров хряк-одиночка с длинным черным рылом, стремительно одолел ложбину, по которой шли пограничники, и исчез. Ни Панков, ни Дуров выстрелить не успели.

– Ничего себе метеор, – восхищенно пробормотал Дуров. – Прямо астероид, небесное тело, вошедшее в плотные слои атмосферы.

– Тихо, Дуров. Этот кабан гуляет сам по себе. На семейку мы еще не наткнулись. Она где-то здесь, рядом.

Минут через пять они подняли и семью – худого, с жесткой длинной щетиной и опасно выставленными на манер винтовочных штыков кривыми клыками, папашу, который не замедлил этими клыками грозно щелкнуть, следом – четырех подсвинков одного размера и мамашу, длинноногую, как коза, ушастую, со светящимися красным кроличьим огнем глазами. Мамаша метнулась от людей первой, за ней, с отчаянным хрюканьем, подсвинки, глава семейства стал отступать последним, грозно хрипя и щелкая клыками.

– Мамашу не бей, – предупредил Панков, короткой очередью ударив по подсвинку, бегущему в середине стаи. Попал сразу – подсвинок взвился в воздух, поджал, будто ребенок, под себя ноги и пузом грохнулся на камни, – мертвым он был уже в воздухе, – проюзил несколько метров по инерции, брызгаясь кровью, голова у него, обычно негнущаяся, деревянная, подломилась, попала под туловище, и он перевернулся через нее. Разрезав воздух двумя задними ногами, уткнулся спиной в скрученный в клубок арчовый корень. Так, в стоячем положении, убитый подсвинок и замер.

Панков перевел ствол автомата на папашу, – семья, ведомая матерью, стремительно уходила, скорость у нее была вертолетная, только копыта сухо постукивали по камням, да в обе стороны отлетали черные, похожие на мелкие молнии, искры-кремешки, от свиного топота, казалось, вот-вот начнут плясать горы. Строй свой свиньи соблюдали строго: впереди шла мамаша, в середине – два подсвинка, прикрывал семью в этот опасный момент сам глава – матерый волосатый папаша. Бурый, с прилипшими каменными крошками зад его был костист, грязен, прочен.

– Во шпарят! – не удержался от восклицания Панков, приладился к автомату – семья вот-вот должна была скрыться в сухой камышовой гряде, но Дуров опередил его – экономной, в три выстрела, очередью подсек замыкающего. Хряк на ходу резко затормозил, взбив облачко каменной пыли, захрипел, разворачиваясь грудью к людям, морда его окрасилась кровью.

Нет, одной экономной очередью здесь не обойтись, придется стрелять в два ствола, хотя патронов на заставе, несмотря на привезенный припас, кот наплакал – каждый «масленок» на счету, – сейчас хряк пойдет на пограничников. Хряк снова захрипел, дернул головой, стараясь избавиться от боли, от пуль, всадившихся в его тело, и одновременно наливаясь ненавистью к двум людям в выцветшей маскировочной форме: за что они его так, что худого он им сделал?

Хряк оттолкнулся от камней, взвился в воздух и поплыл, поплыл по нему, будто тяжелая торпеда, глаза ему забусило горячим, красным, на мгновение людей не стало видно, и он опять протестующе захрипел, дернул головой, сбивая красную мокреть с глаз, приземлился, втыкаясь ногами в землю, напрягся, чтобы совершить очередной длинный прыжок, но ноги уже не слушались его, подогнулись, в теле что-то захрустело, раздался стон, и хряк, заваливаясь набок, поехал по камням.

Метров пять его крутило, било о камни, потом он остановился, вздохнул тяжело и замер; ни Дуров, ни Панков не успели добить его – кабан, похоже, добил себя сам.

– Что, готов? – не веря, что кабан улегся навсегда, спросил Панков.

– Не знаю. Не должен бы. Вообще, бывает, что кабанов не пуля достает – у него шкуру пробить невозможно, кабан в ней, как в бронежилете, – достает сердце. Сердце рвется пополам, как у человека.

– Сам видел или кто-то рассказывал?

– Сам видел. В Сибири.

Стая, ведомая мамашей, врубилась в камыши и мигом исчезла в них – только макушки камышей шевелились, дергались, расходясь в разные стороны, смыкались, показывая, где находятся кабаны, да стоял жестяной мерзлый шум.

– Ну что, Дуров, на первый раз хватит? – спросил капитан, закидывая автомат за плечо. – Хряк и подсвинок. Остальные пусть бегают.

– Они уйдут отсюда, товарищ капитан.

– Далеко не уйдут, не альпинисты. Кругом же горы. И Пяндж не переплывут – не дано. Так они в этой каменной долинке да в камышах и будут коптить воздух, корни трескать, – Панков вытащил из кобуры ракетницу: – Ну что, зовем ребят?

Он заложил в ствол ракетницы один патрон с травянисто-светлым ободком, выстрелил.

Ракета с шипеньем ушла в воздух, расцвела сочным зеленым бутоном.

– Перекур, Дуров, – сказал капитан, – мы с тобою это заслужили.

Конечно, то, что они делали, было чистой воды браконьерством, да и охота с автоматом на безоружного зверя – это не охота, это убийство. Охота, – когда человек берет лук со стрелами, копье, нож и выходит навстречу вепрю, и побеждает его в единоборстве – вот это охота! А с автоматом можно ходить хоть на слона – все равно автомат окажется сильнее. Такая охота неинтересна.

Но у Панкова и его людей не было выбора – застава только охотой и могла поддержать себя. Панков почувствовал, как у него перед лицом тихо сдвинулась и поплыла в сторону земля, в глазах потемнело; он потер пальцами виски, шею, приходя в себя, достал из кармана сигареты – подмоченный «Памир», давно уже в России не выпускаемый, такой же, как и эти горы, горький, вышибающий слезы, опасный: капля никотина от этих сигарет может запросто оставить дырку в куске дерева, не только в живой плоти – в легких или в теле, – она способна продырявить даже камень.

– С табачком веселее, товарищ капитан, – сказал Дуров и тоже достал из кармана пачку «Памира», одним ударом пальца по донышку выколотил сигарету. Сигарета крохотной ракетой взвилась в воздух, попала сержанту точно в губы. Дуров чиркнул спичкой.

– Ловко, – похвалил капитан. – Да не веселее с табачком, это совсем не то, с табачком – сытнее. Голод меньше ощущаешь. Пососешь цигарку – будто кусок съешь, в желудке всякие боли с нытьем прекращаются.

Закурили. Пустили дым – ветра не было, сигаретный шлейф тихо поплыл по воздуху вверх, чуть скосил в сторону и бесследно растворился.

– Отрава, – Дуров помотал ладонью перед лицом, – ох, отрава! Здешний воздух только губит… А здешним воздухом можно торговать, правда, товарищ капитан? Очень хороший бизнес: набирать воздух в банки, запаивать на манер «кока-колы» и доставлять его куда-нибудь в Токио. А там за хорошие денежки – каждому желающему… Банка свежего горного воздуха – один доллар! А у нас он бесплатно.

Дуров покосился на лежащего неподалеку кабана. Предложил:

– Может, его здесь освежуем?

– На заставе лучше.

– Уж больно тяжело этого дурака тащить.

– Ничего, машина дотащит.

– Как-то странно он спустился. Может, у него действительно разрыв сердца? Что-то не нравится мне этот кабан.

– Что, больно тощий?

– У нас однажды было такое на охоте – положили пару боцманят, килограммов по пятьдесят каждый. Ну и решили их не свежевать – кожа-то у них нежная, молодая, тонкая, не задубела еще, как у хряка, – решили опалить на огне. Затащили одного боцманенка в костер, подложили сухой травки, соломы где-то нашли, зажгли огонь. Палим, палим боцманенка, он уже голый, словно баба в пруду, вдруг ка-ак поднимется из огня, да ка-ак взовьется! И – деру из костра. Одного охотника сбил с ног, пробежал по нему, копытом чуть глаз не выдавил. Хорошо, собака была, вслед кинулась.

– Ну и как же вы с ним справились?

– Стрелять пришлось.

– А ты, Дуров, не это самое? – капитан загнул палец крючком, показал сержанту. – По старой охотничьей традиции, а?

– Никак нет, товарищ капитан, все это – чистая правда и только правда. Я к чему веду разговор – подойдем мы к этому окровавленному хряку, а он вдруг ка-ак поднимется!

– Не должен, – произнес капитан с сомнением, но на всякий случай снял «калашников» с плеча, отщелкнул рожок, глянул в него, пытаясь рассмотреть, далеко ли находится пятка пружины, поддающей патроны в ствол, ничего не увидел и постучал ногтем по кожуху рожка, определяя, где в нем пусто, а где густо.

Патроны в рожке еще были, израсходована только половина.

– А впрочем, ты прав, Дуров, – сказал капитан. Передернул затвор. – Никто никому ничего не должен.

Дуров действительно оказался прав, все-таки охотничьих навыков у него было больше, чем у капитана, и зверей настрелял он в своей жизни больше. Когда, после перекура, они подошли к хряку, тот лежал, уронив окровавленную голову на плоский слоистый камень, подмяв телом левую переднюю ногу – видать, переломленную или перестреленную, – мертвая туша, мясо в шкуре… Тем не менее Дуров, как и капитан, передернул затвор «калашникова», пробормотал про себя:

– Береженого Бог бережет!

Панков оглянулся – показалось, что где-то недалеко громыхает мотором машина – вездеходный грузовичок «ГАЗ-66», приписанный к заставе, – но нет, сзади было тихо, ни грузовичка, ни людей. Зато услышал Панков другое – задавленное, но грозное хрюканье, стремительно развернулся и сам себе не поверил – кабан поднялся на ноги.

Левая передняя нога его была сломана, не прострелена, кабан, видать, сам сломал ее, когда падал – кость не выдержала тяжелого тела, нога была вывернута в сгибе копытом внутрь, с морды текла кровь, один глаз был вырублен пулей – вырвало вместе с мясом, была видна неестественно белая, будто отлитая из пластмассы, совершенно не испачканная кровью кость.

Кабан мотнул головой, захрипел еще более грозно, захоркал, словно северный олень и, резво сорвавшись с места, пошел на людей. Панков смотрел на него завороженно – надо же, какая жажда жизни, какая силища, какое чутье – и выждал ведь, несмотря на боль и муку, на свои звериные слезы, когда люди закончат перекур, пойдут на него и окажутся совсем близко, – выждал, чтобы расплатиться болью за боль, слезами за слезы, жизнью за жизнь. Дуров находился в трех метрах впереди Панкова, перекрывал капитану кабана.

Сделав несколько отчаянных скачков, кабан уже почти достал Дурова, нагнул голову в разящем боевом наклоне, выставил клыки, захрипел, разбрызгивая вокруг себя кровь, но на бегу попал на сыпучее место, застопорил движение, а потом и вовсе забарахтался в курумнике, поплыл назад.

Но Дуров не стрелял, чего-то медлил, стоя с поднятым автоматом.

– Он же мучается, Дуров!

Дуров по-прежнему продолжал закрывать капитану кабана, капитан не мог стрелять – стоит Дурову сделать одно неосторожное движение, и он обязательно попадет под пулю.

Кабан перестал сползать вниз по осыпи, уперся задними ногами во что-то твердое, надежное, резко взнялся над самим собой, сделался страшным, разбрызгал кругом кровь, и тогда Дуров нажал на спусковой крючок «калашникова». Он сделал один единственный выстрел. Этого оказалось достаточно. Недаром Дуров бил когда-то белку – пуля всадилась кабану в другой глаз, вывернула его наизнанку, облепила глазным студнем всю морду, всадилась в череп, кабан застонал, словно человек, грохнулся на осыпь и заскреб целой передней ногой по камням, подгребая под себя мелкие голыши.

Через несколько секунд силы у него кончились, кабан затих, по шкуре, дыбя волосы, проползла судорога, кабан вздохнул жалобно, щелкнул клыками и умер.

– Вот сейчас все, товарищ капитан, можно подходить без опаски, – сказал Дуров и, стерев пот со лба, добавил восхищенным голосом: – Во «бетр», настоящий «бетр» – хорошо вооруженный и заправленный по самую пробку, а не кабан! – Дуров сокращенное армейское слово «бетеэр» произносил еще более сокращенно, сжато, на сибирский, видать, лад – «бетр».

– А чего так долго не стрелял, тянул? – спросил капитан.

– Да нам его из курумника было не выволочь, товарищ капитан, я ждал, когда он курумник пройдет…

– Тьфу! – Панков отплюнулся. – Вот прагматик.

Минут через десять показались люди – пятеро свободных от наряда пограничников – кабанов предстояло бурлацким способом, волоком, на лямках перетащить к дороге, куда подогнали плосколицый, с высокими реечными бортами «ГАЗ-66».

Мясо на заставе – всегда праздник, это возможность хотя бы один раз наесться мяса досыта, похлебать вволю шулюма, как повар Юра Карабанов зовет суп из кабанятины, потому что жиденькая каша с заправкой из сухой памирской травы, напоминающей укроп, уже здорово надоела, – а шулюм Юра готовит мастерски, это его фирменное блюдо, в такой праздник можно отвести душу, осоловело откинуться, вытянуть ноги и, блаженно щурясь, слушать сквозь дремоту, как погромыхивает, ворчит, скребется о камни холодный, мутный Пяндж.

– Ну что там Россия, товарищ капитан? – спросил Панкова Трассер, алея своей яркой головой. – Мы считаем, что она забыла про нас.

– Нет, не забыла, – Панков вздохнул, он не знал, что ответить Трассеру, – не до нас ей сейчас.

– Разваливается Россия, разваливается, допекли нас, товарищ капитан, американцы и прочие империалисты, – Трассер сделал рукой неопределенный жест, – добили. Скоро слово «Россия» будем писать с маленькой буквы и делиться на вятичей, кривичей, тверичей… кто там еще был? А из Бердичевского уезда в Голопупковский ездить будем по визитам с загранпаспортами. Вот что происходит, товарищ капитан. Проговорили, пробормотали, проскакали мы нашу Россию. Да не мы, а… – Трассер снова сделал неопределенный жест, потыкал вверх пальцем, – там, мол, это сделано. – И будем мы отныне сырьевым придатком какой-нибудь Японии на уровне ну, скажем, неведомой страны Помидории либо княжества Турнепс, которые на широкомасшабной карте даже через десятикратную лупу не разглядишь.

– Что, за державу обидно?

– А как вы думаете, товарищ капитан? – лицо у Трассера напряглось, и в следующий миг он будто бы в футляр нырнул, закрылся там – слишком много наговорил не того. А если капитан – из ярых демократов?

– И мне за державу обидно, Кирьянов. Ты даже не представляешь, как обидно, – Панков не удержался, помял пальцами грудь: там, в сердце, что-то глухо покалывало, тревожило его.

И плевать, в конце концов, что они такие оборванные – нет на заставе ни одной куртки, ни одного комбинезона, ни одной пятнистой формы без заплат, плевать, что голодные – иной солдат ночью плачет от голода, кусает зубами подушку, но не жалуется никому; плевать, что холодные – сегодня холодно, завтра будет еще холоднее, главное, чтобы Россия выстояла, выжила, она – основная забота, а все остальное – мелочь, тьфу, пыль, легкий сор, который мигом уносит ветер. Лишь бы не разодрали ее на части разные политики, стакан стаканычи и люди с лицами футболистов, не умеющих играть в футбол, – таких полным-полно.

А они, всеми забытые, заброшенные на краю земли погранцы, продержатся.

Когда свиньи были освежеваны, разделаны, Панков попросил Карабанова:

– Юра, отруби заднюю ногу от поросенка и заверни в целлофан.

– Осмелюсь полюбопытствовать, товарищ капитан, зачем? Может, лучше что-нибудь другое?

– Нет, заднюю ногу. Не жмись. Бабке в кишлак надо отнести.

– Страшиле, что ли? Она же мусульманка, товарищ капитан. А мусульмане свинину не едят.

– Ты точно знаешь, что она свинину не ест? Ты ей носил когда-нибудь? – увидев, что Карабанов посмурнел и скосил глаза в сторону, капитан повысил голос: – И я ей не носил. И другие не носили. Откажется – ее дело, не откажется – значит, она нормальный человек. Я ей сам отнесу мясо.

Через пятнадцать минут Панков уже шел по каменистой, гулкой от навалившегося вечернего холода дороге, чутко ловил все звуки вокруг, совмещал их со звуком собственных шагов, думал о том, что должна же у людей когда-нибудь наступить мирная сытая жизнь, – неужели они не заслужили этого, – вглядываясь в недобро загустевшее, с перышками далеких серебристых облаков небо и, когда слышал в камнях скрип или шорох, поправлял лежавшую на плече кабанью ногу, словно бы ее у него мог кто-то отнять.

Он нарушил установившееся правило о том, что в здешние кишлаки нельзя ходить по одному, но только с подстраховкой, с напарником, чтобы была прикрыта спина: не то правоверные быстро всадят нож под левую лопатку. Но так уж получилось, что Панкову некого было брать с собой, людей по пальцам пересчитать можно, у каждого – своя нагрузка.

Свиная нога, завернутая в целлофан, хранившийся на заставе с давних, еще «застойных» времен, тяжело давила на плечо, автомат мешал ходьбе.

До кишлака Панков добрался без приключений, на улице остановился, вгляделся в ближайшие дома, стараясь понять, в каком из них живет бабка Страшила с внучкой, не обозначится ли где-нибудь типично русская примета – вывешенное на дувал одеяло либо поставленный на попа горшок? Но нет, все дома были безлики, как кирпичи, и похожи друг на друга, как близнецы-братья, – не узнать, где обитает бабка Страшила, а заходить в каждый дувал подряд – себе будет дороже. Идти к бабаю Закиру не хотелось, да и лишний раз засвечиваться у него, подставлять бабая было нельзя: с бабаем Закиром за связь с пограничниками могли расправиться.

Неожиданно из ближайшего дувала выскочил маленький, проворный, как собачонка, пацаненок, шустро понесся по замусоренной пустынной улице. Был он без обуви, босиком. Панков невольно поморщился: холодно же, а с другой стороны, – видать, таков народный обычай в здешнем кишлаке – детство босоногое у маленьких граждан республики. Окликнул пацаненка:

– Эй, бача!

Тот на бегу вздрогнул, будто от охлеста плети, – Панкова он не заметил, вывернул голову и, увидев человека с автоматом, мигом ударил по тормозам, так что из-под пяток заструилась пыль.

Знал пацаненок, что от автомата не убежать, пуля все равно окажется быстрее. Остановился, из-за плеча покосился на Панкова. Взгляд его был выжидательный, хмурый, но без испуга и вообще какого-то интереса.

– Э-э? – выкатилось у него изо рта нечто невнятное, вопросительное, округлое.

– По-русски говорить умеешь?

– Мало-мало, – отозвался пацаненок.

Панков хотел спросить, почему он без башмаков – ведь калекой может остаться на всю жизнь, но вместо этого спросил совсем другое:

– Где русская бабка живет?

– Вон! – пацаненок выбросил перед собой руку, показал на самый крайний дувал. – Там!

Панков подумал о том, что этого паренька надо пригласить на заставу, возможно, в каптерке для него найдутся какие-нибудь галоши-маломерки – самая модная в Средней Азии обувь, а если не найдутся, то для него можно будет, в конце концов, сварить что-нибудь из автомобильной резины. На заставе есть и такие мастера.

– Тебя как зовут? – спросил у пацаненка капитан, оглядел его с жалостью: ноги были черные, ороговелые, потрескавшиеся, такие лапы уже никогда не отмыть, не привести в человеческий вид. Впрочем, насчет «никогда» он был неправ.

– Э-э-э… – пацаненок приподнял хрупкие плечи, голова по самую макушку ушла ему в грудь.

– Что, не знаешь? Но имя-то у тебя есть?

– Э-э-э… Абдулла! – выпалил пацаненок облегченно.

– Абдулла, приходи завтра на заставу, у часового спроси капитана Панкова. Я тебе на ноги что-нибудь найду. Чтоб босиком не бегал, – капитан потыкал пальцем в землистые ноги пацаненка. – Больно ведь. И холодно. На заставе появись обязательно!

Пацаненок непонимающе глянул на Панкова, просек насквозь своими непроницаемо-черными глазами и припустил во всю прыть по пустынной улице кишлака. Только пыль поднялась за ним столбом. Как от автомобиля. Панков не удержался, засмеялся.

Дверь в дувал, где жила бабка Страшила, была открыта. «И в такое-то время – ведь каждый может заскочить в открытый дувал, уволочь отсюда все, может пристрелить и бабку, и внучку… За это сейчас даже денег не берут – стреляют ради интереса. – Панков поморщился, почувствовал, что к правой щеке его прилипла паутина – теплая, щекотная, неприятная, но паутины не было, было лишь нездоровое ощущение, это – нервное. – А с другой стороны, разве для человека с автоматом дувал преграда? Не преграда. И тем более не преграда хлипкая кособокая дверь». Панков вошел в дувал, огляделся.

Дувал был чист, хорошо подметен, никаких примет, что у бабки Страшилы есть в доме живность, не было. Панков неловко потоптался, не решаясь войти в саму кибитку, как здесь иногда зовут жилые помещения, сам дом, – неожиданно ощутил незнакомую робость, словно бы он совершил что-то недозволенное, за что придется отвечать, глухо покашлял. Кашель этот подполз изнутри внезапно, обдал глотку пылью, чем-то мешающим дышать, вызвал ощущение духоты, хотя на улице было холодно.

Хоть и был кашель глухой, слабый, а и этого неприметного звука оказалось достаточно, чтобы дверь кибитки скрипнула и на пороге показалась Юлия.

Юлия молча и строго посмотрела на Панкова. Была она одета все в тот же старый застиранный, потерявший форму полосатый халат, только в тот раз на голове у нее гнездилась какая-то хламида – что-то среднее между платком и тюрбаном, хотя это был платок, накрученный в виде тюрбана, со свободной нижней частью, чтобы прикрывать лицо, это Панков помнил точно, а сейчас Юлия стояла с непокрытой головой. Неприступная, далекая, невольно вызывавшая на сердце у Панкова какой-то нежный холодок.

– Я вот, – смущенно, словно неопытный браконьер, произнес Панков, скинул с плеча тяжелую, пахнущую сырой кровью ногу, – на заставе сегодня охота была, мы двух вепрей подстрелили, одного побольше, другого поменьше… Застава решила подкинуть вам немного мяса, – он сделал два шага вперед, положил ношу около ног Юлии, – вот!

Панков почему-то не рискнул посмотреть ей в глаза, что-то останавливало его: то ли он боялся, словно мальчишка, смутиться, то ли опасался услышать фразу, способную кого угодно повергнуть в уныние – типа: «Больше сюда, пожалуйста, не приходите», то ли просто разочароваться, хотя вряд ли Юлия могла разочаровать его, – но все равно внутри у Панкова, в груди, образовалось тесное пространство, этакая узкая клетка, в которой поселился опасливый холод, и он боялся этот холод расплескать, упустить. Слишком уж тот быстрый был, увертливый, словно ртуть.

– Солдаты мне сказали, что вы с тетушкой – мусульмане, свинину не едите, но дикие кабаны – это не свинина, мясо у них постное, ни единой жиринки, – оно постнее говядины, – Панков умолк, невесть чему вздохнул, развел руки в стороны и, словно бы что-то поняв, решив для себя, стремительно развернулся и бесшумно охотничьим шагом пошел прочь со двора.

Вслед ему донеслось тихое, очень робкое – эта робость невольно удивила его, Панкову захотелось остановиться, сказать Юлии несколько поддерживающих слов, сделать что-нибудь, чтобы ей стало теплее, но он не остановился, – произнесенное с тяжелой горечью:

– Спасибо.

Небо опасно почернело, опустилось на землю, слиплось с камнями. Панков спешным шагом двинулся на заставу – ребята ведь ждут его, беспокоятся, пока он не окажется на заставе – не будут минировать дорогу. Звезды уже часто высыпали на небе, далекие светящиеся облака продолжали тускло серебриться, вызывать на душе тревогу, некую странную неземную тоску – внутри все замирало при одном взгляде на эти облака – что-то там, на облаках, надо было его душе, его сердцу, что-то там было потеряно, а вот что? Поди, угадай… Нет, не угадать.

Он прошел примерно треть пути, как вдруг услышал сзади осторожные частые шаги, мигом свернул на обочину, присел, выставил перед собой ствол автомата – думал, увидит на фоне темного неба темное плотное пятно – фигуру человека, идущего за ним, но помешали камни, преследователь (а может, их было несколько) слился с ними, стал невидимым. Панков прислушался: не слышно ли шагов? Ничего не было слышно, преследователь видел в темноте лучше, чем Панков, – заметил, что капитан остановился и присел, – и сам остановился, припечатался к камням.

Панков стремительно поднялся, по косой пересек дорогу, пробежал несколько десятков метров по обочине, потом снова пересек, забирая в противоположную сторону, достиг массивного каменного выступа, остановился. Вслушался с тревогой – что там в темноте, в ночи?

Он не ошибся – за ним шли. И не один человек, а двое – шаги были спаренными. А что если на него накидывают силок, как на птицу, либо гонят в сетку и дорога на заставу уже перекрыта?

Можно было уйти по боковой тропе, но тропу в темноте не разглядеть, надо подсвечивать фонарем, иначе можно соскользнуть с нее, провалиться в каменную расщелину, либо вообще очутиться в пропасти, да и фонарь сам – хорошая мишень, бей в него в темноте – не промахнешься!

Нет, вряд ли здешние душманы-подпольщики, эти молодогвардейцы в галошах и нестираных рубахах, могли так быстро организовать засаду – слишком мало времени у них было для этого. Панков только что прошел по этой дороге, и заметили его уже в кишлаке, когда он разговаривал с пацаненком, и максимум, что они могли организовать, – погоню. А вдруг удастся перехватить «красного командира»? Он передернул затвор «калашникова», облизнул сухие, заскорузлые от ветра губы.

– Ну-ну, давайте, кто кого, – недобро усмехнулся он, – устроим социалистическое соревнование…

Снова вгляделся в темноту – если он различит в ней какие-нибудь тени, движение черного в черном, либо засечет звук, то этого будет достаточно, чтобы сориентироваться, куда стрелять, но ничего в ночи не было слышно, все замерло. Тишина установилась глухая, опасная, полая – ни одного звука в ней, сплошная пустота. Такая тишина бывает только в горах. Возможно, у преследователей был с собою прибор ночного видения, – если это так, то Панков был у них как на ладони, они его видели, а он преследователей – нет. Противное ощущение остается, когда неожиданно сделаешь такое открытие, – ну будто бы голенький, совершенно беззащитный, как цыпленок, только что вылупившийся из яйца и очутившийся в чистом поле, на ветру… Ну откуда у нищих душков приборы ночного видения? От американцев, с которыми мы побратались?

Ночь по-прежнему была тиха и пустынна. Панков снова стремительно, по косой, пересек дорогу, пробежал немного по обочине, потом совершил обратный маневр, опять пересек дорогу по косой, пробежал метров сто, остановился и присел, давя в себе тяжелое рвущееся дыхание. В ту же секунду услышал топот ног – за ним уже не шли, а бежали.

– Вы что, действительно хотите меня прихватить? – пробормотал он изумленно. – В самом деле? – он втянул в себя воздух – надо было погасить пожар в легких, – задержал его в груди и поднял автомат. – Да после первого же выстрела ко мне с заставы придет подмога. Хотя… Может, вы и ребят планируете повязать со мною?

Пленные, конечно же, душманам нужны, но не менее пленных их интересуют оружие, боеприпасы, рация, дизель, запас солярки. Взяв капитана в плен, они могут получить за него премию либо выменять, например, на солярку. Или на патроны. Других интересов у душманов нет. Но Панкова еще надо взять. Хоть и недокомплект на заставе, но все люди на ней – калиброванные, откованы из хорошего железа. Из местных на заставе никого нет, ни «вовчиков», ни «юрчиков», есть таджики, но они с севера, не здешние… Эти заставу предать не должны… Панков приготовился стрелять – хватит бегать от этих полосатых комсомольцев, как тушканчик от лисы, вона – чуть легкие себе бегом не разодрал. Он зажал в груди дыхание, но выстрелил первым не он – тишину взрезало несколько гулких металлических ударов, слившихся в один, потом еще – по Панкову стреляли из какого-то заморского автомата, а у каждого автомата, как известно, свой голос, одинаковых голосов нет, стрельбу разных отечественных автоматов Панков знал – и «калашникова», и ППШ, знал также, как звучит «узи», «шмайссер», американская автоматическая винтовка М-16, как «говорят» чешский и бельгийский автоматы, – но это было ни одно, ни другое, ни третье, это было что-то новое.

Несколько светящихся пуль прошли у него над головой, штуки три впились в камни рядом, раскрошили старую плоть, обдали Панкова горячим мелким сеевом.

«Сразу из двух автоматов бьют», – отметил Панков. Снова раздалась очередь, на этот раз длинная, нерасчетливая; хорошо видимые в темноте пули пошли веером – «хозяин» стрелял с живота, не экономя, вопреки обыкновению, патроны, стараясь захватить как можно больше пространства. Душманы потеряли нырнувшего в камни Панкова, открыли стрельбу первыми и тем самым проиграли – им надо было играть в «молчанку» до конца, это было бы для них лучше всего, но они не выдержали, нервы у душков оказались гнилыми… Вот шансы и сравнялись.

Панков подождал еще немного – пусть «прохоры» расстреляют свой боезапас, пожалел о том, что на его автомате нет подствольника, он очень хорошо мог бы накрыть душманов из подствольника гранатой, но чего нет, того нет, подумал о том, что недаром ребята, когда идут в наряд, обязательно берут с собой подствольники и гранаты для стрельбы, – хоть и тяжело это, и вышибает из организма последние остатки дыхания, с кашлем рвет легкие, а в теле, в крови вообще не остается кислорода, обязательно тащат с собой дополнительную, не предусмотренную никакой инструкцией тяжесть – они верят в оружие больше, чем в хлеб, в доброту, в песни. И бывают правы, поскольку из подствольника можно запустить гранату метров на четыреста и поразить цель, которую никогда не поразишь автоматной очередью.

Снова заработали два автомата, пули с сырым противным чавканьем всаживались в камни, в землю, вспарывали хрустящий ночной воздух, уносились в небо, чертили яркими строчками пространство, обсыпали Панкова каменной крошкой, одна из отколотых щепок врезала Панкову по лбу, словно стрела, выбила кровь. Душманы стреляли, а Панков не стрелял, он сейчас думал уже не о том, как отбиться, а как взять кого-нибудь из этих наглых «прохоров» в плен. И еще один вопрос занимал Панкова: имеет ли отношение к этой стрельбе чернобородый Файзулло или действует кто-то другой?

Скорее всего, имеет.

Со стороны заставы в воздух ушла ракета, осветила ночное пространство, отодвинула тьму в сторону, вырвала у нее каменные нагромождения, скалы, валящиеся в неровном свете друг на друга, безжизненную плоскую дорогу – скорбный лунный пейзаж, чуждый человеку. Среди камней Панков увидел две проворные гибкие тени – это были преследователи.

– Спасибо, ребята, помогли! – поблагодарил капитан своих солдат, подвел ствол автомата под одну из теней. Нажал на спусковую собачку.

Ствол автомата окрасился тусклым пламенем, запахло дымом, железом, еще чем-то горячим и кислым, рядок пуль подсек тень – душман, спасаясь от очереди, проворно отпрыгнул в сторону, за камни. Панков переместил огонь на вторую тень, пули всадились в камни, взбили пыль, которая была хорошо видна в угасающем свете ракеты, подсекли душмана.

«Попал! – спокойно отметил Панков. – Зацепил ведь, точно зацепил! А вдруг один из этих двух – памирец? Как его зовут, Файзулло?..»

Он услышал сзади крики, топот – это бежали солдаты с заставы. Опустил автомат. Стрелять было бесполезно: ракета угасла, ночной оптики у Панкова не было.

По камням метнулся луч фонаря. Панков поморщился: человек с фонарем – отличная мишень, сейчас пальнут с той стороны, даже не целясь, вслепую, – и попадут ведь. Да и немудрено не попасть в такую толпу. Панков на всякий случай послал в камни, за которыми исчезли преследователи, две короткие очереди – береженого, как говорится, Бог бережет.

Душманы не ответили, они все поняли и ушли, вполне возможно, оба раненые, – по этой части душки большие мастера, смываться умеют быстро. Еще они мастера по части пыток и разных злобствований – и головы отрезают православным, и животы вспарывают, и мужского достоинства лишают, и в солярке живых солдат варят, и на крюк, будто баранов, подвешивают. Русский человек никогда не додумается до такого и никогда не бывает так бессмысленно жесток.

– Товарищ капитан, а, товарищ капитан! – услышал Панков задыхающийся крик Дурова. – С вами все в порядке? Вы живы?

С Дуровым бежали еще несколько человек, три или четыре. Панков снова послал короткую очередь в камни, за которыми скрылись преследователи, и лишь потом ответил:

– Жив!

Дуров подбежал к нему первым, распластался на камнях рядом, выставил перед собой автомат, гулко забухал в руку кашлем.

– Кто это был, товарищ капитан, не знаете? – откашлявшись, спросил он, отер рукою рот.

– Если бы, если бы… Хотя, вполне возможно, что одного я знаю.

– Тот самый? Черноволосый, с глазами цвета пива? «Нет слов, душат слезы», – как говорил один малоизвестный классик. Да? Памирец? Он?

– Думаю, он. С фонарем поосторожнее, – предупредил Панков, – не подставляйся.

– Они ушли. С нами связываться вряд ли будут. Эти ребята только тогда связываются, когда имеют перевес в силах один к двадцати, – Дуров снова забухал в руку кашлем.

Здесь, в горах, ветер гуляет на ветре и ветром погоняет, простуда сидит на простуде. Впрочем, завтра они уже будут ночевать не в дощанике, а в опорных пунктах, как называются в разных воинских донесениях окопы, вырытые в камнях.

Панков, когда прибыл на заставу, увидел, что окопы вырыты мелкие, собрал бойцов, сказал им:

– В таких окопах «прохоры» могут вам не только голову прострелить, но и задницу. Окопы надо углублять. Не шибко, не до Америки, но чтоб с коня стоя можно было стрелять. Понятно?

– Зачем с коня, товарищ капитан? – спросил тогда Трассер. – Ведь скоро дембель.

– До дембеля можно и не дожить. Весной откроются перевалы и начнется такое… Уж пусть лучше руки поноют, зато голова останется цела. А ну, бойцы, хватайся за лопаты!

Хоть и скрипели бойцы, и ныли, и капитана поругивали, а окопы вырыли такие, какие надо было вырыть. Панков каждый окоп сам проверил, лично, не поленился спрыгнуть в каждую каменную щель, ощупать все руками, проверить, а поместится ли в окопе спальный мешок, – и каждый «опорный пункт» принимал, будто учитель, ставил оценки и предъявлял «списки недоделок».

Дуров наконец откашлялся.

– Ну что, товарищ капитан, похоже, я прав – ушли.

– Вроде бы ушли. Но все равно нужно быть настороже. Одного я, кажется, ранил. За мной, Дуров! Надо посмотреть… Остальные пусть остаются здесь.

Панков, пригнувшись, выскочил из укрытия, в темноте ловко перемахнул через большой камень, потом так же легко и ловко одолел второй, а вот на третьем споткнулся, не рассчитал чего-то впотьмах и яростно зашипел от боли.

Остановился, когда под ногами звякнули гильзы, выброшенные душманскими автоматами, присел. Сзади на него налетел Дуров. Капитан с силой притиснул его к земле.

– Т-тихо!

Дуров присел рядом, стукнул прикладом автомата о камни, Панков недовольно поморщился – слишком много шума от двух человек, напрягся, вслушиваясь в пространство… Донесся до него лишь далекий звериный шорох – прошел осторожный дикоша, дикобраз, да высоко вверху, в старых скалах, куражливо забормотал пьяный от осознания собственной силы и способности носиться по миру ветер. А так – ни одного лишнего звука. Все замерло.

– Нет их, товарищ капитан.

– Да. Ушли.

– Сколько их было? Двое, трое?

– Было двое, но не это важно. Они могли перекосить всех вас, когда вы шли лавиной. Двух автоматов как раз бы хватило. Разве так можно, Дуров? Ведь вы же все – опытные люди. Э-эх! – капитан с досадою покрутил головой. – Обстрелянные и…

Дуров виновато вздохнул, пробормотал невнятно:

– За вас беспокоились, товарищ капитан.

– За вас, за вас, – пробурчал капитан. – Та-ак, теперь надо посмотреть, есть ли здесь кровь? Если есть – значит, один душок получил свое.

Аккуратно, плоско водя фонарем по земле, Панков нашел чернильно-блесткое красное пятно, в котором рыжими комочками свернулась грязь.

– Есть попадание, товарищ капитан, поздравляю, – удовлетворенно проговорил Дуров.

– Хорошо бы знать, в кого именно я попал?

Панков подобрал несколько быстро остывших, – было уже холодно, – гильз, глянул на шляпки: гильзы были испанские, по калибру подходили к нашему «калашникову». Если душманы стреляли из родных, уже надоевших «калашниковых», то почему же звук был такой незнакомый, бухающий, жестяной? Патроны маломощные, что ли? Либо наоборот – патроны – дальнеметы, обладают повышенной убойностью? Панков сунул несколько гильз в карман. Надо будет исследовать их на заставе.

– Все, Дуров! Минируем дорогу и уходим за заставу!

Уже ночью, находясь у себя дома, переведя дыхание, капитан выругался – вот и сходил в кишлак, вот и сделал доброе дело, наделил голодных русских кабанятиной, – еще немного – и лег бы на каменистой холодной дороге…

Свою небольшую квартиру, положенную ему на заставе, как и всякому начальнику, он постарался обиходить, сделать ее получше, привез сюда холодильник, в Душанбе купил занавески, повесил на окна, чтобы душманы с горы в стереотрубу не увидели, постель накрыл роскошным клетчатым пледом – сделал это сразу же, едва заняв крохотную, из двух неказистых комнатенок, квартиру.

Ему нравилось жить здесь, нравилась прозрачная, с таинственными шорохами тишь, что бывает присуща всякому человеческому жилью, словно бы где-то в углах, под потолком и под кроватью, в изгибах неумело сложенной печки живут некие добрые домовые, бородатые духи прошлого, не совсем удачно совместившиеся с нынешним днем, это для них опасно – ведь по жилью нынче стреляют, в окна кидают гранаты, с гор приносятся беспощадные «эресы», домовым в таких условиях не до жизни – впору подхватить ноги в руки и мотануть отсюда подальше, но здешние домовые этого не делают, они – храбрые ребята.

Нравилось тепло, которое – в отличие от дырявой бани, – умел хранить этот дом. Панков оценил это буквально на второй день пребывания здесь. Нравилась неказистая обработка стен, покой, тишь (в дни, когда граница замирала и не было стрельбы), нравилась даже неровная, разлапистая, словно бы готовая вот-вот расползтись в разные стороны печь, хотя на деле она была очень крепкой и могла в считаные полчаса нагнать в квартирку капитана африканский жар, нравились даже занавески – полосатые, словно бы вырезанные из халата, местного производства, но другие в Душанбе не продавались – эти и то нашел с большим трудом: всюду пусто, товаров нет, словно народ сидит сложа руки, ждет, когда с облаков просыпется манна небесная, и ничего не производит – только патроны… Патроны в Душанбе можно купить на каждом углу, они здесь продаются, как раньше продавался хлеб.

Раздеваться Панков не стал – снял только ботинки, бросил их у изголовья, рядом поставил автомат, положил пару гранат, отдельно – запасной рожок, фонарь, и так, в одежде, повалился на кровать – часа через полтора надлежало подниматься, сон должен быть коротким и тревожным, он, собственно, таким и был, – тревожным, серым. Панков кожей, ноздрями, порами ощущал опасность, ловил шорохи. В частности, засек странный шелестящий звук – это мимо его кровати быстро проползла змея – королевская кобра, втянулась в нору, уводящую под печь. Ловил также скрип в камнях, чьи-то голоса и далекую тихую музыку – это солдаты в «спальном помещении» слушали приемник и тосковали по дому. Несмотря на то что Панков спал, он готов был в любую секунду потянуться к автомату и открыть стрельбу на звук. А уже потом проснуться…


Десантники прибыли на двух вертолетах – бокастых, с мятой обшивкой, грязных от гари и огня «Ми-8», быстро вывалились из машины, повыкидывали на камни несколько ящиков с тушенкой, четыре ящика макарон и три мешка муки.

«Негусто, – отметил Панков, – на такую ораву дня на три только и хватит, не больше». С боеприпасами было получше – начальство все-таки понимало, что предстоят тяжелые бои.

Командир десантников – плотный, в старом, тщательно зачиненном камуфляже, с огромными руками, способными свалить быка, подошел к Панкову, козырнул:

– Старший лейтенант Бобровский! – повернулся, подозвал к себе шустрого, со стремительными, хорошо рассчитанными движениями паренька, лицо которого напоминало лик святого – на нем застыли пронзительно синие, будто холодное южное небо, глаза, подтолкнул к Панкову: – Это мой боевой заместитель – лейтенант Назарьин. За непримиримость характера, резкость суждений и неожиданность решений мы зовем его Взрывпакетом.

– Вполне современное воинское прозвище, – Панков не удержался от улыбки. – У нас есть один такой, современный – Трассер. Рыжий, как автоматный огонь.

– Тоже ничего! – одобрил Взрывпакет. – Надеюсь, нормальный парень?

– А тут ненормальные не застревают. Мигом линяют… На Большую землю, к маме с папой.

– Хорошая линька. И таких много?

– Были, были. Но уже ни одного не осталось.

– Жаль. А то можно было бы перевоспитать.

Вертолеты задерживаться не стали, взмели лопастями каменное крошево, до самых небес взвихрили пыль, поднялись, набирая высоту, сделали пару коротких, усеченных «коробочек» над заставой и ушли, быстро превратившись в просяные хрупкие зернышки.

– А теперь всем на обед, – скомандовал Панков, – размещаться потом будем. У нас повар Карабанов такой шулюм сготовил – м-м-м! Из кабанятины.

– На охоте были? – оживился Бобровский. – Кабанов здесь много?

– Раньше было много, а сейчас всех уже повыбили. Да и война распугала. А раньше, говорят, было много, куда ни плюнь – обязательно в кабана попадешь. Таджики их не трогали, кабаны плодились, как кошки.

– И тем не менее вы нашли?

– Выследили одну семейку, завалили секача и боцманенка. Так что кусок мяса на тощенький кусок хлеба есть.

– Я представляю, что это за кусок мяса, – Бобровский хмыкнул. – Особенно с голодухи…

– Ну что там, точат душки зубы, группируются, смазывают галоши маслом? – поинтересовался Панков у командира десантников уже в столовой, глянул в окошко, из которого был хорошо виден каменистый афганский берег. – Все целятся сюда?

– Целятся, – кивнул в ответ Бобровский, – зубы напильниками обрабатывают, чтобы острее были. Но мы им обувь живо продырявим, раз они хотят этого.

– Хотят, очень хотят… Новостей в отряде нет?

– Хороших нет.

– А плохих?

– Плохие всегда найдутся. Два сапера вчера подорвались. Мину на растяжке ставили. Один мину держал, другой растяжку регулировал. Споткнулся и упал. Растяжку потянул на себя. В результате – взрыв. Один на месте лег, второй находится в госпитале. В тяжелом состоянии. Выживет, не выживет – никто не знает.

Панков поморщился – представил себе, что сделала мина с человеком, который держал ее на руках – вместо тела сплошная мешанина, фарш, зубы перемешаны с ногтями, перемолоты с мясом… Болезненно передернул плечами.

– Самое интересное, в момент взрыва рядом сержант находился, наш же, десантник, помогал саперам, – встрял в разговор Взрывпакет, покрутил в воздухе рукой, изображая что-то сложное, – так ему хоть бы хны. Ни одной царапины.

– Повезло. Редкая штука.

– В момент взрыва он стоял за сапером, – пояснил Бобровский, – сапер и прикрыл его, все осколки взял на себя. У сержанта даже не то чтобы ни одной царапины – его даже пламя не опалило. Что повезло, то повезло.

– Все равно, от того, что он видел, инвалидом можно остаться на всю жизнь.

– Верно, – согласился Бобровский.

– Скажите, господа офицеры, вы старше меня по званию, – Взрывпакет сделал в воздухе замысловатое движение, был он совсем еще мальчишкой, только что из училища. Панков лишь сейчас разглядел, какой Взрывпакет юный, – а раз старше, то больше меня знаете. Чем отличаются «вовчики» от «юрчиков», а? До сих пор уяснить не могу.

– Ничем, – грубо произнес Бобровский.

– Знаю только, что «вовчики» – это исламисты, – сказал Панков, – так называемые «ваххабиты». Это в основном горцы, люди из бедных полуграмотных районов, а «юрчики» – из районов богатых, из долин, где деньги растут на кустах. «Вовчики» всегда завидовали «юрчикам» и стремились сжить их с белого света. Если же говорить с ученых позиций, то «ваххабиты» – это последователи Мохаммеда ибн Абд аль-Ваххаба, готовые идти на что угодно, даже на убийство собственных братьев, лишь бы победить. Ради победы своей они способны на все. Для них мы – кафиры, собаки проклятые, люди из черной дыры, и чем больше они нас истребят, тем милостливее будет к ним Аллах.

– А по мне, они все одинаковы. Говорят, что «вовчики» имеют поддержку президента, у гаранта. «Юрчики» – нет. А «юрчики» к нам более терпимы, чем «вовчики». «Вовчики» готовы вырезать всех русских в Таджикистане, всех до единого, «юрчики» же уговаривают русских не уезжать: «Не покидайте Таджикистан!» В результате вон что получается: Ельцин поддерживает тех, кто режет здесь русских. Как это, а?

– Налить бы ему такого коньяку, чтобы он уснул и не проснулся, – яростно блеснув глазами, проговорил Взрывпакет. Видать, недаром его прозвали Взрывпакетом, заводится он мгновенно, с полуоборота.

– Что, не любишь его? – спросил Панков.

– Не его самого, а окружение. Воры все, воры! Обобрать Россию, развалить такую страну, сделать, чтобы во имя трех сотен богатых Буратино миллионы людей ходили без штанов, не имели куска хлеба на столе, нищенствовали – для этого надо иметь особые мозги.

– Вот они у него такие и есть. Не голова, а репа с грядки – произнес Бобровский напрягшимся злым голосом. Они были достойны друг друга, десантники Бобровский и Назарьин, чужих ошибок не умели прощать.

– Разные Стерлиговы, Кивелиди, Мавроди и прочие «иди» и «оди» жиреют, наедают щеки, шеи и животы, а Ивановы, Петровы, Сидоровы нищают, продают последние тряпки, продают даже ордена, чтобы купить хлеба и картошки, кое-как продержаться, пожить еще немного.

Одна защита остается – автомат Калашникова. И побольше патронов.

– И чтоб цель была видна получше, – одобрительно усмехнулся Бобровский, ковырнул пальцем грубый, через край, шов, которым была заделана у него дыра на рукаве, – видишь, до чего довели нас, капитан? Сплошь в дырье ходим. Хорошо, что еще не обовшивели, хотя мыла у нас ни одного куска нет, – он остро, цепко глянул на Панкова. – А ты, капитан, чего отмалчиваешься? Что в стороночке сидишь, на ус наматываешь?

– Бесполезно ругать. Это все равно, что мочиться против ветра.

– Тоже верно, – Бобровский отвел глаза в сторону. – А выглядишь ты лучше нас, не так оборванно.

– Все еще впереди.

– Нетипичный у тебя вид для российского солдата.

– Я же говорю – все еще впереди. Скоро нитки кончатся – буду ходить такой же оборванный, как местные бабаи.

– Нитки я тебе подарю. А шулюм у тебя отменный, хорошего повара на заставе держишь, – Бобровский со смаком облизал ложку. – В отряде узнают – заберут.

– Не отдам.

– А у тебя и спрашивать не будут, заберут, и все.

– Юра! Карабанов! – выкрикнул Панков и, увидев, что Карабанов высунулся из своего окошечка, спросил: – Если в отряд тебя будут забирать, пойдешь?

– Не-а!

– М-да! – Бобровский не удержался, досадливо крякнул. – А повар у тебя действительно на «ять». Небось, хорошие отбивные умеет делать даже из фанеры?

– Умеет, – капитан кивком отпустил Карабанова, продолжающего выглядывать из своего окошка, потом поднял откляченный большой палец, показал его Карабанову. Добавил, засмеявшись: – Главное, на кусок фанеры кусок мяса побольше положить.

* * *

Через два дня на афганском берегу появились люди – настороженные, с крадущимися мягкими движениями, в халатах и чалмах. Они цепочкой прошли к Пянджу.

Ночь только что отползла к западу, на востоке лишь десять минут назад появилась светлая сливочная полоска, горы же на западе были еще черны и угрюмы, небо смыкалось с хребтами.

– Разведчики, – глянув на цепочку подвижных, почти бестелесных теней, пробормотал Бобровский, выматерился. – Он-ни, с-суки! – Подвернул колесико бинокля, увеличивая резкость. – Раз, два, три, семь… тринадцать… – он смолк, губы его теперь шевелились беззвучно, словно бы сами по себе, – двадцать пять человек, – объявил он, – ровно столько, сколько у меня солдат, баш на баш.

– Добавить тебе людей или сам справишься? – сухим, будто в горле у него что-то запершило, голосом спросил Панков.

– Твое дело, капитан, охранять границу – вот ее и охраняй! – грубо, скрипучим начальственным тоном произнес Бобровский. – А мое – бороться с халатами! – Голос у него смягчился: все-таки Панков был старше его по званию и уж никак не меньше по должности. – Занимайся своим делом, а я займусь своим.

Бобровский задом, будто рак, уволакивающий в нору свою добычу, выбрался из каменистого окопа, в котором они находились, щеки у него порозовели, это было заметно даже в предрассветном сумраке, взгляд оживился, потерял свинцовую жесткость, рот плотно сжался – такое преображение всегда происходит с человеком, приготовившимся к броску, к стычке с врагом, – и, пригнувшись, помчался к длинному, топорно сработанному «опорному пункту» десантников.

Десантники оказались не мастера по части рытья, не было у них того пороха и терпения, что были у пограничников, Панков от них не мог потребовать того, что требовал от своих. Лопатой окоп для «стрельбы стоя с лошади» никогда не выроешь – тут надо брать лом, по-шахтерски долбить породу, ахать и потеть от напряжения. Панков, кстати, наравне со всеми рыл окоп себе, поскольку старый, оставшийся от прежнего начальника заставы, ему не понравился, капитан выбрал место чуть выше и открытее, и взялся за лопату с ломом. Вырыл настоящий командирский, большой, поскольку при нем в любом бою находился радист с переносной рацией, а так как это был не просто окоп, а КНП – командно-наблюдательный пункт, то он обязательно еще должен быть укреплен и грязновато-серым, пористым от того, что отлит из плохого материала, бетонным поясом.

Если все окопы укреплены бетонными плитами – это хорошо, но если только один командирский, то, спрашивается, где во время боя находится командир? Задача, которую может успешно решить не только неграмотный человек в галошах, а и несмышленый ясельный ползунок, не слезающий с ночного горшка. Остается душманам только получше прицелиться из гранатомета.

Неплохо бы бетоном укрепить и окопы бойцов – всё целее ребята будут, хотя иногда бетон попадается такой, что пули в него входят, словно в сыр. Это во-первых, а во-вторых, такой бетон плохо действует на организм, руки от него все время бывают влажными, в ушах стоит звон, в носу накапливается простудная мокреть. Так что от такого бетона надо держаться подальше… Панкову повезло – он укрепил КНП нормальным бетоном.

Тени на афганском берегу на несколько минут растворились в промерзших, покрытых инеем камнях – будто под землю нырнули, потом появились вновь. Уже внизу.

Стремительно пересекли голый пятак, отделяющий камни от густых рыжих зарослей старого камыша, и исчезли в них. Через полчаса разведчики переправятся через Пяндж и окажутся на нашем берегу. Панков вздохнул, натянул на себя лифчик с запасными рожками и четырьмя гранатами, всаженными в кармашки. Боя не миновать.

Увидел, как внизу, метрах в пятидесяти от него, Бобровский рысью провел своих десантников – поджарых, быстроногих, бесшумных. Панков устремился следом за ними. Бобровский действовал грамотно, Панков и сам бы так действовал: сделал две засады, одну группу отправил в противоположную сторону, к Голубому ключу, возле которого Панков недавно был на охоте, другую отвел чуть в сторону от тропы, на которой могли, – а вообще-то должны были – появиться разведчики, группа эта могла стремительно ссыпаться с камней и задавить противника…

Панков залег за грядой старых, поросших диковинным рыжим мхом валунов.

Ожидание перед боем всегда бывает тоскливым, мучительным – все мозги высасывает из человека, иссушает его, – человек в эти полые, наполненные лишь стуком собственного сердца минуты успевает многое передумать, многое увидеть – перед ним обязательно возникают лица из прошлого, из детства, из школьной поры, в горле от этих видений собирается что-то теплое, соленое, – то ли кровь, то ли слезы, глаза влажнеют…


Отсюда, с войны, многое видится совершенно по-другому, чем дома, – и события, происходящие в России, и люди, варящиеся в тамошнем котле, – кажется, немало из них забыли, что такое совесть, но очень хорошо знают, что такое подлость, и успешно пользуются этим, заменив одно другим, как, собственно, заменили и многие понятия, считавшиеся незыблемыми. Что такое ныне с точки зрения Москвы порядочность, добродетель, чувство локтя, верность присяге? Впрочем здесь, в Таджикистане, знают лучше, чем в Москве, что такое верность присяге. Это многие испытали на своей шкуре: и по полгода жалованья не получали, и по паре месяцев – боеприпасы с продуктами. Боеприпасы – ладно, их можно, в конце концов, отбить у противника, а вот насчет продуктов, то их и у противника нет, а в Москве почему-то считают, что пограничники запросто могут прокормиться святым духом, яйцами каких-нибудь утконосов, либо дикобразов – старших братьев ежей, у которых яиц, между прочим, не больше, чем у мужика в штанах, молитвой родному начальству да супом из фанеры. Так, собственно, и было, пока не была образована Федеральная пограничная служба.

Панков старался в минуты перед боем не думать ни о чем и ничего не вспоминать, тем более что вспоминать ему особенно нечего было – жизнь у него выдалась такая…

До капитана донесся тихий, похожий на птичий писк свисток, и прямо перед собой, странно увеличенного расстоянием, будто хорошей оптикой, он увидел душмана с прочными кривоватыми ногами, выглядывающими из-под стеганого халата, с изрезанным морщинами темным, лоснящимся от пота лицом и жидкой черной бородой, которую теребил боковой, приносящийся со стороны Пянджа ветер.

В руках душман держал пулемет с большой патронной коробкой, привинченной сбоку, и двумя легкими алюминиевыми стойками, похожими на разъезжающиеся ноги. Панков недобро усмехнулся – слишком проворным оказался душок, быстро переправился… И не один, небось, переправился, а вместе с компанией.

Душман сделал несколько шагов, остановился, осторожно глянул влево, перевел взгляд вправо, вновь сделал несколько шагов, опять остановился. Было такое впечатление, что сзади его кто-то подталкивал стволом автомата. Душман этот был не самым смелым человеком среди своей мусульманской братии и умирать за Аллаха, похоже, не собирался – жизнь ему была дороже смерти.

«Надо бы одного душка прихватить в плен, – подумал Панков, – интересно, сообразит Бобровский или постарается перебить всех до единого?» Капитан задержал в себе дыхание, взял душмана на прицел. Хотя до того было еще далеко.

Следом за первым душманом из камней показались еще двое – такие же неприметные, с печеными коричневыми лицами, в халатах и сапогах, на которые были натянуты галоши, отлитые из грубой автомобильной резины.

«Ноги промочить боятся, Пяндж одолевали на плоту, – Панков покусал какую-то горькую, пахнущую мышами травину, сплюнул, – опасаются сквозняков и насморка… как и мы, собственно. Ну, давайте, тюбетейки, подгребайте поближе, разговаривать не только с помощью жестов будем…»

Панков слился с камнями, с пожухлой, жестяно потрескивающей прошлогодней травой, с серой, пробивающейся к свету на малой полоске земли порослью эдельвейсов, с угрюмой пепельностью неба, неспешно отступающей на запад, домой… Домой – это означает, что и к его дому, хотя дома у Панкова, собственно, и нет, а детдом никто никогда родным домом не считал и вряд ли будет считать. И все-таки отсюда даже детдом видится родимым кровом, жилищем, хранящим запахи предков, их шаги, таинственные уютные звуки, звонкий треск истершихся сухих половиц, тонкий ровный гул в трубе, раздававшийся, когда за окном стояла ветреная погода… Все это накапливается, собирается в каждом доме, все это – принадлежность места, где живут люди.

Но не было никогда у капитана Панкова своего жилья, лишь на этой заставе он получил две маленькие комнатенки – служебную квартиру, как говорится, вот так выспренно это звучит, – которые и поспешил обставить по собственному разумению и вкусу. Хотя зачем ему в этой квартире холодильник – непонятно. Продуктов-то все равно нет. И электричества нет. Он гулко сглотнул собравшуюся во рту горечь. Не надо было жевать эту чертову памирскую полынь.

Хотелось есть. Кабана с боцманенком успели уже «оприходовать» – десантники помогли, – остались только косточки и копыта. Еще, может быть, – хрящики хвоста.

Из-за камней тем временем вытянулась вся душманская группа, все двадцать пять человек, – через несколько минут они миновали первую, фронтовую, передней линии, засаду, выставленную Бобровским, двинулись к заставе. Попадись им, конечно, пограничный наряд по пути – спастись у наряда не было бы ни одного шанса. Почему-то лица у всех разведчиков были одинаковые, будто они из-под одной юбки вылезли, а потом кормились одной титькой и одним дядькой были пороты, – лишь одежда позволяла малость различать этих людей, хотя и одежда эта была без вкуса, без выдумки: один халат, как тюремная роба, схож с другим…

Несколько минут понадобилось Панкову, чтобы приглядеться к лицам, он понял, что лики у душманов все-таки разные: у одного овал широкий, как тыква, украшен пришлепнутой к макушке тюбетейкой, у другого – узкий, заостренный на манер редьки, хвостом вниз, у третьего голова вообще похожа на кулябскую дыню, уши на плечах лежат… У одного душмана нос орлиный, с резными ноздрями, у другого – обычная нахлобучка, кусок гутапперчи, кое-как пришлепнутый к «морде лица», у третьего – чеканный римский руль, у четвертого – обычное таджикское фейсоукрашение и так далее.

Все лица были разными, одинаковыми их делало выражение – настороженно-злое, хищное и трусливое одновременно. Панков понимал этих людей – им было чего бояться.

Он снова покусал зубами травинку, очутившуюся около его лица, поморщился от полынной горечи – едкая все-таки зараза, во рту осталась горечь еще от прошлого раза, выругал себя матом – ведь нельзя же тянуть в рот что ни попадя… Особенно здесь – может и паралич ударить, и язык покрыться струпьями, на глаза наползти бельмистые пятна – ничего, кроме тумана, не будешь видеть, только отвратительное молоко, муть, способную свести с ума, и глотку может сдавить спазмами – на Памире всего этого полным-полно. Средняя Азия есть Средняя Азия.

Пулемет десантников ударил внезапно, вызвав в ушах болезненный звон, Панков громко сплюнул, закашлялся – теперь можно было не таиться. Длинная очередь скосила сразу несколько человек, в том числе и нерешительного душмана: тот ткнулся лицом в землю, заморский пулемет вывалился у него из рук, отлетел в сторону с раскуроченной магазинной коробкой – в нее, выбив густое сеево искр, всадилось сразу несколько пуль, две из них отрикошетили в душмана, разом превратив его лицо в бесформенный кусок мяса.

Один из гостей – то ли подбитый очередью, то ли он сам оказался таким прытким, – проворно, будто большая ворона, отлетел в сторону, в камни, – он и впрямь походил на ворону, сжался там, превратившись в кучу тряпья, замер.

Следом свалились еще несколько человек – пулеметчик работал зло и точно. «Мне бы такого, – с завистью подумал Панков. – А с другой стороны, чего завидовать? Надо своего учить, пулеметчики – не грибы, от дождя не рождаются».

Хоть и велика была разведка душманов – двадцать пять голов, полновесный стрелковый взвод, – а разметали ее быстро: часть осталась лежать, другая часть, упрямо и довольно метко отстреливаясь – пули летели низко, над самой головой, не давали оторваться от камней, – отошли. Панков пожалел, что Бобровский не выставил засаду повыше в камнях, чтобы контролировать переправу, – если бы там было хотя бы два человека с пулеметом, ни один душман бы не ушел.

Человек, обратившийся в кучу тряпья за камнями, зашевелился, хотел было отползти, но его заметил пулеметчик десантников, отсек короткой очередью, тогда душман сунулся вперед, под прикрытие низкой скальной грядки, схожей с дувалом, под ее прикрытием также можно было уползти, раствориться в камнях, но пулеметчик не дал ему сделать и этого, зло рубанул по грядке пулями, взбил кучу каменной пыли.

Крошки, будто дробь, секанули по душману, он взвизгнул ранено, страшно, повалился на спину и поднял обе руки. Тут же отдернул их, опасаясь, что руки прострелят – и меткий пулеметчик-десантник, и свои, они тоже могут запросто это сделать: десантник – случайно, свои – со злости.

– Зыдаюсь! – прокричал душман громким рваным голосом, будто птица, у которой пробило глотку.

Через несколько минут стрельба стихла, Бобровский по рации связался с Панковым.

– Капитан, как считаешь, что это было?

– Разведка боем.

– А смысл?

– Проверить нас, хорошо ли сидим.

– И ради этого они столько положили народа?

– Ради этого, – подтвердил Панков, усмехнулся недобро, почувствовал, что у него треснула нижняя обветренная губа и из нее потекла кровь. – А мы что, воюем иначе? Так же криворуко воюем и так же гробим людей, совершенно не жалея их.

– Ну и что они узнали?

– Пока ничего. Но вообще-то, мне показалось, кое-кто из душманского начальства обеспокоен тем, что не знает, сколько людей находится сейчас на заставе.

– Отбой! – вяло произнес Бобровский.

Отключился. Вскоре Дуров приволок душмана, которого зажали в камнях и не дали уйти – носатого, с угрюмыми хитрыми глазами и редкой, состоящей буквально из пяти волосинок бородой, швырнул его на камни.

– Что будем делать, товарищ капитан? Может, это? – Дуров приставил на манер пистолета палец ко лбу и выразительно щелкнул языком.

– Не нада, не нада, – забеспокоился душман, едва не вылезая их своего халата, – не нада! Я все расскажу!

– Да что ты расскажешь? Мы и без тебя все знаем, – Дуров устало вздохнул. – Из тебя рассказчик, как из меня папа Римский.

– Все расскажу! Сколько командиров, сколько пулеметов, какие планы…

– Планы? И что же это за планы? – насторожился Панков, глянул на плененного повнимательнее, приказал связисту вызвать Бобровского – тот загнал разведку уже в Пяндж, сидел у нее на хвосте. С реки доносилась стрельба. Связист протянул ему трубку:

– Старлей на проволоке!

Панков не удержался, хмыкнул: хорошо сказал связист – «на проволоке»…

– Бобровский, как ты там? Помощь не нужна? – спросил он у старшего лейтенанта. – Добивай, если кого-то еще можно добить, и давай сюда! Похоже, пленный нам собирается сообщить кое-какую информацию. Может быть, даже важную.


Информация действительно оказалась важной. Попавший в плен душман служил посыльным у полевого командира Дзура, а до того как взялся за оружие, – работал в совхозе под Душанбе, жил безбедно, перекидывал костяшки на счетах, начисляя местным дехканам зарплату, – был, в общем, маленьким начальником и эта должность его радовала. А потом все закрутилось, завертелось… Настолько закрутилось, что афганцы стали считать Таджикистан своей провинцией, наподобие Нангархара, Пактии и Бадахшана… Потому они и гонят сюда народ…

Гонят таджикских боевиков-беженцев, гонят таких дурачков, как этот бывший счетовод, гонят своих душманов, которые ничего, кроме как стрелять из оружия, не умеют делать, – в Афганистане от них все равно проку нет, они разучились работать, могут только воевать и теперь держат ухо по ветру – бегут туда, где платят за умение ловко кидать гранаты и проворно «играть» автоматом. Страшная это музыка, а уж исполнители…

По информации пленного, завтра через Пяндж должны перейти три тысячи человек. Часть их – человек шестьсот – в районе панковской заставы. Панков совместил данные счетовода с тем, что ему сообщил Базиляк, – все сходилось. Что же до других застав, то счетовод не знал, а вот насчет панковской заставы знал точно – полевой командир Дзур ее просто соскоблит, срежет с земли, оставит лишь ровное место с черными, густо обмахренными сажей горелыми камнями – вот к чему была приговорена застава.

– Ну уж дудки! – Панков не выдержал, потемнел лицом.

– Шестьсот человек будет – вот сколько! – заводясь, азартно выкрикнул бывший счетовод, загнул шесть пальцев, показал их капитану, – шесть раз по сто! А вас сколько? Двадцать человек, тридцать? Это же тьфу! Дирка от бублека, – он говорил то правильно, совершенно не искажая слова, то наоборот, начиная их коверкать безбожно, произнося на немыслимом грузино-памирско-китайском воляпюке. – Тьфу! – повторил он, сплюнул на камни и растер плевок галошей.

– Шестьсот человек – это много, – поморщившись, покрутил головой Бобровский, пососал сбитые в кровь пальцы – зацепил кулаком за камни, а костяшки кулака место больное, кровянистое.

– И я говорю, шестьсот – это много, – начал горячиться счетовод; он совсем не боялся того, что попал в плен, не боялся, что его могут, как военного преступника, поставить к камням и шлепнуть, и ни один человек не задаст вопроса: «За что?» – все и без объяснений будет понятно… Счетовод разглагольствовал, будто попал к себе в контору с низким, засиженным мухами потолком, где уютно попискивает электрический чайник, а на тумбочке стоит наготове грязная, с коричневыми краями пиала, и главная его задача – крутить ручку арифмометра. Он не боялся Панкова, не боялся мрачного Бобровского, не боялся злых угрюмых десантников. А ведь у всех автоматы, все уже хлебнули этой войны вдосталь, все разозленные: ведь почти нет ни одного человека, который не имел бы погибших друзей или знакомых. А кое у кого погибли даже родственники.

Неужели счетовод забыл, как всего десять минут назад он истошно орал: «Не нада, не нада!» и в ужасе старался отползти от сержанта Дурова, в шутку предлагавшего пленного шлепнуть? Забыл, явно забыл…

– Ну и что же ты от нас хочешь? – хмуро, не отойдя еще от боя, спросил Бобровский.

– Чтобы вы сдались в плен.

– Кому?

– Мне. Я вам гарантирую жизнь и то, что в Афганистане вам будет хорошо.

– А хо-хо не хо-хо? – издевательски спросил Бобровский.

– Как это? – не понял счетовод.

– А вот так! Жалко мне тебя, дурака слюнявого. Твое счастье, что я не привык стрелять в безоружных людей, было бы у тебя оружие в руках – пристрелил бы не задумываясь. А так с тобой надо проводить профилактические работы, – Бобровский сунул под нос бывшему счетоводу кулак, – почистить кое-чего… Да и это, жаль, нельзя – разные у нас весовые категории. Да и аргументы мои посильнее будут, – Бобровский снова повертел перед носом счетовода волосатый, в рыжем крапе, кулак, убрал его, перевел взгляд на Панкова. – Ну что, капитан? Информация насчет завтрашнего дня ценная. Надо бы ее в отряд передать.

– Этого попугая в галошах – тоже. Разведчики его раскрутят не так, как мы. Нужно вертолет вызывать.

– И патронами набивать рожки.

Панковым овладело беспокойство: а как там в кишлаке Юлия с бабкой Страшилой? Ведь они – помеха для правоверных, бельмо в глазу, которое всякий мусульманин почтет за честь соскрести – кровь кафира (неверного, значит, немусульманина, – и плевать на то, что бабка приняла ислам и теперь тянет туда Юлию, для правоверных они все равно кафиры, как и Панков с Бобровским) смывает грехи, возвышает перед Аллахом… Страшиле с Юлией надо уходить из кишлака под прикрытие заставы.

Но как забрать их оттуда? Пойти за ними в кишлак? Они не послушаются Панкова. Да и понятно станет сразу – застава готовится к встрече душманов. А лучше сделать вид, что застава беспечна, никаких гостей из-за Пянджа не ждет, отдыхает – для этого надо бы еще раз баньку затеять, дыма в небо побольше напустить, душки этому как пить дать поверят, клюнут…

Нет, в кишлак идти нельзя. Да и бабка Страшила может повести себя, как это принято сейчас говорить, неадекватно. Дурацкое слово!

А с другой стороны, бабке Страшиле с Юлией в кишлаке может быть безопаснее, чем на заставе. Когда на заставе идет бой, то горит все – земля, камни, воздух. Да и пули, как известно, поражают не только военных… Капитан выругал себя за нерешительность. Все равно надо принимать решение! Пусть даже ошибочное, но принимать обязательно.

Неожиданно послышался выстрел. Одиночный. На заставе, на ее территории. Из пистолета. Потом еще один. Также одиночный. Затем третий. Панков круто развернулся и побежал на выстрелы.

Неужто кто-то кого-то решил продырявить из «макарова»? Кто кого? Десантник пограничника, вольнонаемный военного, чужак местного жителя, украинец таджика или, наоборот, таджик украинца? Тут всякое может быть.

Хорошо, что пленного дурачка-счетовода успели увезти, его-то ребята могли шлепнуть. А с другой стороны, за что шлепать-то? Разведка откатилась за Пяндж несолоно хлебавши, ни у пограничников, ни у десантников ни одной потери. Никого даже не поцарапало. Тьфу, тьфу!

При таких исходах ребята обычно бывают спокойны.

Он пробежал мимо слесарки – металлического сарая с простеньким набором инструментов и тисками, который никогда не пустовал, в нем всегда кто-нибудь что-нибудь чинил, латал дыры в проржавевшем имуществе, мимо хозяйственного блока, вынырнул к забору, которым была обнесена застава. Остановился. От резких движений в горах всегда осекается, опасно останавливается дыхание, перетягивает горло, может вообще умолкнуть сердце, – схватился рукою за шею, закашлялся. Живот пробила боль. Панкову показалось, что его сейчас вообще вывернет наизнанку, будет рвать кровью.

– Стой! – просипел он с трудом, стараясь накрыть сердце собственной грудной клеткой. – Прекрати стрельбу! Стой!

Человек, который стрелял, не услышал Панкова. Это был прапорщик из десантной группы, заведовавший у Бобровского нехитрым хозяйством – нитками, мылом, патронами. Фамилия его вылетела у Панкова из головы.

Прапорщик, испуганно кривясь лицом, стрелял по змее, вставшей на хвост в боевой позе. Это была крупная красивая кобра с раздувшимся ярким капюшоном. Хоть и стрелял прапорщик прицельно, но всякий раз промахивался и ругался. Подойти к змее ближе боялся – та могла оказаться проворнее пули и в отчаянном прыжке достать человека.

Что-то очень уж рано змеи начали выползать из своих нор – солнце ведь пока еще не такое сильное, что на нем можно загорать. Но факт остается фактом, и его надо принять к сведению: змеи начали выбираться из зимних укрытий. Выходит, Трассер был прав, говоря, что здешние змеи – пташки ранние. Или кто там это утверждал? Дуров?

– Прекрати стрельбу! – вновь прокричал Панков, и прапорщик опять не услышал его.

Он в очередной раз прицелился, нажал на спусковой крючок, черный короткий ствол пистолета дернулся, подпрыгнул вверх, змея едва уловимо качнулась влево, пуля же выщербила кусок бетонного ограждения справа, высекла густой сноп искр и с сочным вжиканьем унеслась в пространство. Прапорщик прицелился в змею снова. Панков понял, что тот никогда не сумеет застрелить кобру.

Змея не уходила, она словно бы специально ждала очередного выстрела, дразнила прапорщика, выводила его из себя. Прапорщик вновь, в пятый или шестой раз, нажал на спуск. Выстрелы звучали громко, будто из крупнокалиберного ствола, звук усиливался эхом, отскакивал от камней, двоился, троился, и всякий одинокий выстрел в кишлак приносился, наверное, пулеметной очередью.

Кобра на этот раз стремительно нырнула вправо, пуля выщербила кусок забора слева, обдала змею пылью, крошевом, выбила, как и прежде, огонь, со свистом ушла в сторону.

– Во гадюка! Це гадюка, так гадюка! – испуганно и одновременно изумленно воскликнул прапорщик – хохол из глухой украинской глубинки, который переиначивает на свой лад треть слов и половину букв, «г», например, произносит, как «гх», а «це» – вообще любимая присказка, звучит как обязательная приставка почти к каждому предложению.

Прапорщик выстрелил снова. Змея стремительно, почти неуловимо вильнула своим бескостным телом, уходя от пули, пуля вновь зло и бессильно впилась в бетон, прапорщик опять нажал на спусковой крючок. В ответ послышалось пустое клацанье – прапорщик расстрелял всю обойму.

– Ы-ы-ы, ы-ы, – завздыхал, заныл прапорщик, окончательно поддаваясь страху, отступил от змеи – ему показалось, что она сейчас кинется на него, вцепится кривыми ядовитыми зубами в ногу, – ы-ы, ы-ы…

Круто развернувшись, прапорщик совершил длинный козлиный прыжок и столкнулся с Панковым. Глаза у него выкатились из глазниц, поблескивали мокро, по лицу тек пот.

– Ы-ы-ы-ы, – вновь немо, испуганно взвыл прапорщик, показал пальцем в сторону змеи.

– Как твоя фамилия? – холодно, на «ты», хотя никогда не позволял себе «тыкать» незнакомым людям, спросил Панков.

– Ы-ы-ы, ы-ы, – выкатывая глаза еще больше, промычал прапорщик, он, похоже, не слышал вопроса капитана, испуганно оглядывался на змею. – Ы-ы!

– Ладно, иди! – капитан махнул рукой. – Иди! Со змеей я сам разберусь.

На этот раз до прапорщика дошло, он с гулким лошадиным топотом понесся прочь. Капитан сделал шаг к кобре. Та снова обеспокоено поднялась на хвост.

– Тихо, тихо, – сказал ей капитан, – я тебе ничего не сделаю. Тихо!

Змея эта словно бы понимала язык человека, – а может, она действительно понимала и была сообразительна, как собака, всю жизнь находившаяся рядом с человеком и великолепно знающая его повадки, – послушалась и опустилась на землю.

И раньше слышал Панков, что реакция кобры сродни молнии, но чтобы она могла так ловко уходить от пули – видел впервые. Прапорщик стрелял в нее почти в упор, и тем не менее змея успевала засечь пулю, она видела ее полет и уходила в сторону, уклоняясь от свинца. Панков и сам был изумлен не меньше прапорщика, только соображение в отличие от этого специалиста по хозяйственному мылу не потерял. А бедный прапор не только соображение потерял, но и речь. Как бы вообще заикой не остался.

Кобра – змея благородная, она никогда не нападает на человека первой – в отличие, например, от гюрзы. Та может подползти со спины, исподтишка, совершенно беззвучно, и прыгнуть. Таких случаев было много. Теперь надо будет ломать голову, как защитить солдат от змеиных укусов. Рукава шинелей – это лишь половина всех забот.

Ведь кобра, отогревшаяся у себя в норе и вылезшая на обдуваемое ветерком место, чтобы подышать свежим воздухом, – первая ласточка. Скоро этих змей будет, как кузнечиков в июньской траве, – куда ни ступи, всюду будут шипеть змеи.

Панков подозревал, что у него в доме тоже живет змея. Кобра. Он ни разу ее не видел: она всегда исчезала до того, как Панков появлялся в своей квартирке, вычисляя его шаги среди десятков других шагов, и никогда не ошибалась.

Кобра сторожила его жилье не хуже собаки – в дом никто никогда не проникал, в нем не могли завестись ни мыши, ни крысы – кобра мигом расправлялась с любым грызуном, забредающим в его «хоромы».

– А теперь уходи, – сказал Панков кобре, – театральное представление окончено. Всё!

Змея чуть приподнялась, капюшон у нее стремительно раздулся и тут же упал, она что-то прошипела Панкову – вполне возможно, сказала ему, что все поняла, – и тихо поползла вдоль низкой бетонной стенки, у которой ее засек и обнаружил прапорщик.

Панков проводил ее взглядом. Не дай бог убить змею – на заставу тогда явится все ее семейство – мстить. Все змеи, конечно же, погибнут под пулями, но кто-нибудь из них изловчится и обязательно всадит зубы в солдата. Кобра хоть сама первой и не нападает, но правила «око за око, зуб за зуб» придерживается строго. Панков с запозданием вспомнил фамилию прапорщика – Грицук.

Да, скоро лето и со змеями придется повоевать. На границе почти всегда, на всех заставах, каждое лето, без исключения, – один-два укушенных. И обычно нападает гюрза, это как закон, кобра бьет редко, только когда ее основательно раздразнят, либо в случаях мести, когда она выходит мстить за кого-нибудь из погибших сородичей.

– Ах, Грицук, Грицук, – пробормотал Панков с досадою, – ты такую беду мог на нас навлечь!

А с другой стороны, если Панков расскажет об этом случае десантникам, те засмеют Грицука, превратят его в «мальчика для битья». Но не рассказывать нельзя, ведь прапорщик сжег целую обойму «маслят» – патронов для пистолета Макарова, и отчаянную стрельбу его засек не только один Панков.

* * *

Днем на заставу пришел босой, с окровяненными лодыжками Абдулла. Панкова вызвал из канцелярии дежурный:

– Товарищ капитан, вас один важный гражданин в халате и тюбетейке спрашивает!

Панков подумал, что пришел бабай Закир с бидоном просить солярку, а оказалось, бача с пронзительно-антрацитовыми глазами и неряшливо, в «лесенку», остриженной головой, с пятнами засохшей простудной влаги под носом.

– Ноги-то где сбил? – спросил Панков. – Вчера вроде бы еще были целы.

– Там, – Абдулла неопределенно махнул тощей цыплячьей рукой, – в камнях.

– Ладно, сгородим тебе обувь, сто лет носить будешь. Ноги сохранишь. Из автомобильной резины. Как у душманов. Хочешь?

– Хочу.

– Тогда пошли!

Абдулла шел за капитаном и зыркал глазами по сторонам, стараясь засечь, где на заставе находятся люди, в каких точках их больше всего, какие помещения занимают, много ли оружия, не видно ли в помещениях ящиков с патронами – то самое, что часто бывает невозможно разглядеть с гор.

Неожиданно что-то толкнуло капитана в спину, он словно бы лопатками почувствовал взгляд таджичонка, резко оглянулся, заметил бегающие глаза Абдуллы, сощурился недобро: «Что же ты тут, бачонок, высматриваешь? Хочешь злом отплатить за добро? Вот что значит советский мусульманин – добра не помнит, ни настоящего, ни будущего не признает, я собираюсь сделать ему добро, а он прикидывает, как бы продать меня подороже. Хотя Аллах и Коран учат его добру… Но советское – значит, отличное, ничто не способно исправить такого человека… Только, пожалуй, пуля».

Нет, советское, – хотя и стало в последнее время модным подсмеиваться над всем советским, – здесь ни при чем. Виною время не советское, а более позднее.

Абдулла – пацаненок сообразительный, все понял, понурился. Но глазами зыркать не перестал. Капитан привел его к Дурову – тот считался на заставе мастером на все руки.

– Вот, сержант, клиент знатный, – сказал капитан, подтолкнул Абдуллу вперед, – в кишлаке проживает.

– Вижу, что не в городе Париже, товарищ капитан, – неожиданно недовольно пробурчал Дуров, – у меня аж дух захватывает, какой это знатный клиент.

– Сможем сообразить что-нибудь на ноги?

– Из какого материала прикажете, товарищ капитан? Из шевро, из хрома, из свиного спилка, из нубука?

– Из автомобильной резины.

– Из автомобильной резины сможем, товарищ капитан, это не проблема, – Дуров вздохнул, глянув на «бачонка», – склепаем лапти такие, что не только весь кишлак – приходящие из-за Пянджа душманы будут завидовать.

– Времени много понадобится?

– Тут огнем надо поработать – вулканизация-то у нас на уровне каменного века… Часа два понадобится.

– Потрать, пожалуйста, Дуров, эти два часа, а? Считай, что на меня, – попросил капитан, увидев, что на лице Дурова появилось упрямое выражение, рот отвердел, губы сжались, словно Дуров пытался сопротивляться ветру, течению, стихии, чему-то такому, чего капитан не видел. – Святой Аллах это дело зачтет как угодное его милости.

– М-да, зачтет, – Дуров покачал головой – вспомнил о чем-то своем: собственно, и не надо быть провидцем, чтобы понять, что он вспомнил. – Так зачтет, что потом кровью будешь кашлять – не откашляешься.

– И вот еще что, сержант, – Панков сделал рукой выразительный жест, понятный им обоим, Панкову и Дурову, – нарисовал перед глазами круг, показывая, что пацаненка за этот круг нельзя выпускать – он смотрит, что есть на заставе, запоминает, – словом, работает на кого-то. – Все понятно?

– Как дважды два – четыре, товарищ капитан, – Дуров нагнул голову. – Все будет тип-топ.

«За этим черноногим вообще неплохо было бы поглядеть, – подумал Панков. – Хотя как? Бабай Закир за ним смотреть не будет, а других людей – своих, в кишлаке нет. Юлия? Нельзя. Бабка Страшила? Тем более нельзя». Панков задумчиво подкинул на плече автомат.

– Через два часа зайду, – сказал он Дурову.


Над заставой развевался красный, истрепанный ветрами, в трех или четырех местах продырявленный пулями красный флаг. Собственно, от дождей и снега он перестал быть красным – скорее был белесо-серо-розовый, в пятнах. Российское же трехцветное полотнище на заставу так и не поступило, да и Панков его особенно и не требовал – какая тут к черту российская граница!..

Какая угодно она, эта охраняемая черта, проложенная вдоль Пянджа, но только не российская. И сниться она будет долго всем, кто здесь бывал и служил, – до коликов, до старческого посинения, до гробовой доски будет сниться, вот ведь как, – и немало худых слов будет еще произнесено в ее адрес. В дополнение к тем, что уже были произнесены. Ведь здесь столько русских ребят осталось! И кто их считает, этих убитых парней, какая такая счетная служба?

Наверное, правильно над заставой их полощется красный флаг, другой здесь просто неуместен.

Но то, что увидел Панков в этот день на противоположном берегу Пянджа, его удивило. К реке прямо напротив заставы по узкой каменной тропке спустилась группа ветхих старцев – семь человек, белобородых, в рванье халатов, напряженно оглядывающихся, – старцы эти шли на косу, где рос камыш – самое лучшее топливо для обогрева. А чтобы российские пограничники не обстреляли их, к палке прикрутили красную тряпку, подняли, как охранное знамя над головой.

– Чего это они? – изумленно пробормотал Бобровский. – Под красным знаменем идут…

– Предупреждают, что свои, просят не стрелять.

– И часто они тут такие демонстрации устраивают?

– В первый раз вижу. Все очень просто: дрова кончились, вот старики и пошли на Пяндж за топливом, – Панков говорил нерешительно, поскольку не знал, так это или не так, но ему очень хотелось думать, что это так.

– Они что, думают, что у нас по-прежнему Советский Союз, раз пошли с красным флагом?

– Наверное.

– Ах, бабаи-бабаи, аксакалы-саксаулы! Да у вас давным-давно творится такое, что Господь на небесах только ахает, глядя сверху на происходящее. Войны еще нет, но она будет. Точно будет. Слишком сильно в воздухе пахнет порохом.

– Почему будет? – возразил Панков. – Она уже есть! Люди, задушенные голодом – разве это не жертвы войны? А нищета, дырки на штанах профессоров, то, что треть населения забыла вкус мяса, – разве это не война?

– Война, но лишь экономическая. Называется кризисом. Только выхода из этого кризиса что-то не видно…

– Ну почему не видно? Я как-то прочитал, что из нашего экономического кризиса есть два варианта выхода – реальный и фантастический. Реальный – это когда прилетят инопланетяне и помогут нам. Фантастический – это когда мы сами поможем себе.

– Анекдот-с!

– Не скажи, Бобровский. В каждом анекдоте есть только доля анекдота, все остальное – правда.

Старики спустились к воде, выстроились цепочкой, помахали заставе флагом, потом дружно подняли руки, показывая, что у них нет оружия. Затем каждый из стариков приложил руку к сердцу и поклонился заставе.

– Спектакль какой-то, – пробурчал Бобровский, – религиозный танец, прославляющий Аллаха.

– Видать, холода еще предстоят, раз старики пришли за топливом. У них внутренние приборы на этот счет работают безотказно. Хоть и наступила весна – а еще не весна!

– Это весна календарная, а на деле… Разве календарная весна – в счет? Молодых, что ли, не могли послать?

– Молодые, Бобровский, воюют против нас с тобою.

– Тогда чего мы с этими… – Бобровский не нашел нужного слова, потыкал рукой в сторону замерзших стариков, продолжающих отвешивать поклоны заставе, – чего мы с ними чикаемся? Нет бы к пулемету – и одной очередью…

– Нельзя!

– Хочешь, я сам лягу к пулемету и всю ответственность возьму на себя?

– Не хочу!

– Жаль, не моя воля, – недовольно пробурчал Бобровский, – они нас не щадят. И шкуру живьем сдирают, и яйца отрезают, и на кол сажают. И еще глумятся, называя остро заточенный кол мягкой турецкой мебелью.

– Пусть рубят камыш деды и уходят с миром, – Панков подумал о том, что он устал, замотался, в голове стоит свинцовый звон, виски ломит, в затылке тоже сидит свинец – натек туда жидкий, застыл, отвердел, – и никак его теперь не выгрести, не выковырнуть из-под кости, и осознание этого добавляло усталости. – Мы их трогать не будем. Со стариками мы не воюем. А «чеге» – часовые границы – за ними проследят. Мало ли чего!

– Вот именно, мало ли чего? Сейчас какой-нибудь саксаул вытащит из-под халата безотказное орудие и врежет прямой наводкой по заставе. И мы утремся.

– Не врежет. Это сделают другие. Да и врезать по заставе проблем нет. Это делали уже много раз. Ну и что?.. Застава привыкла.

Разговор этот был пустой: Панков стоял на одном, Бобровский – на другом; Панков был сторонником мира, Бобровский, еще не уставший от стрельбы, – поддерживал войну; Панков относился к российским властям с сочувствием, Бобровский же – ненавидел; если Панков принимал фамилию Гайдара – хотя бы из-за дедушки нынешнего преобразователя отечества, а в общем-то, обычного неудачника, то Бобровский ненавидел эту фамилию, и одинаково не принимал ни деда, ни отца, ни внука; Панков видел все-таки выход из штопора, а Бобровский не видел, и патрон в кармане куртки у него был отложен не только как НЗ на безвыходье, когда уже не дано ни выжить, ни прорваться к своим, а для того, чтобы пустить пулю в лоб самому заклятому своему врагу… Либо застрелиться самому, когда он окончательно устанет жить и белый свет ему сделается не мил. Но еще резче, непримиримее Бобровского был лейтенант Назарьин. Если бы разговоры Назарьина услышал кто-нибудь из преданных демократам контрразведчиков – не сносить бы Назарьину головы, а так – нет, Взрывпакет спокойно ходит по земле и умело, как заметил Панков в утреннем бою с душманскими разведчиками, работает автоматом.

Внутри прочно сидело беспокойство, сочилось острекающим холодом, заставляло сжиматься сердце: а как завтрашний, послезавтрашний и послепослезавтрашний дни сложатся, все ли они будут живы?

Афганские деды провели в камышах минут сорок, также с красным флагом медленно одолели каменную крутизну и исчезли за коричнево-пепельными старыми валунами. Каждый из них нес с собою по большой вязанке камыша.

– Жаль, – задумчиво глядя им вслед, проговорил Бобровский. – Хорошая была цель…

Дуров сварил для пацаненка настоящие вездеходы – мокроступы и говнодавы, в которых не дано сорваться с крутизны, какой бы отвесной она ни была – фирменная обувь Дурова держалась мертво, будто в подошвы были вживлены специальные присоски. Если альпинисты готовят себе специальную обувь со стальными скобками и высокой шнуровкой, трикони и шекльтоны, то памирские аборигены – деды, пасущие в камнях баранов, и пограничники, которым по должности положено везде бывать, не знают, что такое ледорубы, скальные крючья, трикони, кошки и шекльтоны – они ходят по горам в простой обуви, чаще всего в самодельной, способной хорошо держать человека на любой крутизне.

Рассказывают, что как-то группа альпинистов совершала очень сложное восхождение на один из пиков, за которое должна была получить золотые медали чемпионов. Восхождение это вместе с тренировками и технической подготовкой заняло у них целых полгода… Полгода! И вот наконец-то оно началось! Группа идет на пик сутки, вторые, третьи, выдыхается, по дороге теряет людей – их, обмороженных, заболевших тутеком – горной болезнью, приходится отправлять вниз, идут четвертые сутки, пятые, и лишь на шестые сутки, после смертельно опасной ночевки с кислородными масками, двое самых отчаянных, самых выносливых горовосходителей добираются до вершины. Вместе с флагом, который по традиции надо установить на макушке, чтобы таким образом отметить свою тяжелую победу.

И что же видят победители на вершине? Видят, что там уже сидят двое пограничников в мятых солдатских шапчонках из рыбьего меха, в сапогах, на которые натянуты автомобильные чуни, сваренные сержантом Дуровым или другим таким же, как и он, умельцем, и, раскурочив ножом банку говяжьей тушенки, собираются ее разогреть, чтобы от всей души позавтракать.

И – никаких баллонов с кислородом, никаких штурмовых веревок со стальными карабинами – никакого сложного имущества.

– Получайте товар, товарищ капитан, – сказал Дуров, подтолкнул Абдуллу к Панкову, – на галоши можете ставить штамп ОТК!

Ноги пацаненка были обуты в мягкую резиновую обувь – судя по аккуратному верху, и – в настоящие вездеходы, если взглянуть на низ, в таких не страшно карабкаться на любую вершину. Сбитые мослы на лодыжках были смазаны йодом – это также постарался сержант Дуров.

– Ну-к, поворотись-ка, сынку, – сказал Панков Абдулле, развернул его на триста шестьдесят градусов, пробормотал удовлетворенно: – Ну что, хоть в загс с невестою…

– Или в мечеть, лбом разбивать… В переводе на русский – совершать намаз.

– И это можно, – согласился Панков. – Ты ведь, Абдулла, русский язык немного знаешь?

– Совсем немного, – согласился Абдулла, – мало-мало, вот столько, – он колечком свел два пальца, большой и указательный, оставив между ними крохотный зазор, – столько вот.

– А в школе никогда не учился?

– Никогда.

– С тобою, Абдулла, все понятно. Чего нового в кишлаке?

– Ниче, – шмыгнув носом и втянув в себя мокреть, коротко, совершенно по-российски отозвался Абдулла.

– То, что там ничего нового, мы и без тебя, Абдулла, знаем. Гостей в кишлаке не ожидают, не слышал?

Абдулла вопросительно приподнял плечи, склонил голову набок, снова громко шмыгнул носом:

– Не-а, – и тут же стремительно отвел глаза в сторону.

Зырканье Абдуллы Панков заметил, качнул головой понимающе, достал из кармана старый, крохотным кирпичиком отлитый леденец, какие подают в самолетах, чтобы пассажира не мутило, – карамель «Взлетная», сунул Абдулле, тот с жадным проворством ухватил леденец лапкой, сунул вместе с бумагой за щеку.

– Бумагу-то выплюни, – сказал ему Панков. Абдулла непонимающе глянул на капитана, захлопал мокретью, скопившейся в носу, зачмокал языком, потом пробубнил про себя что-то невнятное.

– А теперь всё, теперь дуй с заставы… И забудь всё, что ты здесь видел, – Панков поддел пацаненка под спину, подумал, что у того в одежде полно вшей, махнул рукой прощально: – Дуров, проводи гостя!

Абдулла припустил с заставы так, что за ним только пыль завихрилась – будто маленький автомобиль, засверкал, затопал новой обувью.

Проводив пацаненка, Дуров вернулся к капитану.

– Мне жаль этого «бачонка», – проговорил он сожалеюще, взгляд у него сделался затуманенным – дома, в Сибири, у него осталось полным-полно таких пацанят – и родные братья, и братья двоюродные, есть еще племянники – дети сестер, все они часто снились Дурову и он жалел их, спрашивал самого себя: как они там? Ответа не находил и молча переживал. – Да, жаль, – повторил он, – это во-первых, а во-вторых, «бачонок» – вражеские глаза и уши, он кое-что все же заметил и, едва добежав до кишлака, понесется к памирцу, докладывать, что видел и что слышал… Так что наше задабривание его, наш подарок – мертвому припарка.

– А мы и не собирались с тобою, Дуров, задабривать его.

– Ну все-таки…

– Как бы там ни было, мы хорошее дело сделали, и оно нам зачтется.

– В Библии есть хорошая мысль, товарищ капитан: содеявший доброе дело – подставляй спину для наказания. Так и мы с вами. Этот Абдулла нам еще покажет.

– Критикуй, критик!

– Да не критикую я, товарищ капитан, я так… Материала хорошего жалко.

– Подумаешь – автомобильная резина! У меня есть, Дуров, пара старых камер, есть покрышка, я их тебе презентую. Что же касается дела, то скажи: Абдулла засек, что мы раскочегариваем баню?

– Засек. Я ему баньку нашу специально показал.

– Молодец! Пусть памирец в кишлаке думает, что он возьмет нас тепленькими, распаренными.

– Дым из нашей баньки явно и за Пянджем заметили.

– Верно. В камнях, думаю, человека три сейчас лежат с биноклями, нас рассматривают.

– М-да. Все хорошо, товарищ капитан, да только неприятно, – Дуров передернул плечами, – в душу тоска наползает, давит, собака.

– До темноты все находимся на виду, в темноте рассредотачиваемся.

Они пошли в этот вечер в баню, хоть и была она неурочной, не по расписанию.

– В баню я готов ходить семь раз в неделю, – признался Бобровский, – готов четырнадцать раз ходить, по два раза на день.

– Баня – это единственная радость у нас, других нет. Еще, может, ловля маринки в Пяндже. Но маринка – это когда будет тепло.

– Пробовал я эту рыбку. Уха из нее ничего, а в жареве суховата, – Бобровский отер рукой мокрое горячее лицо, сощурился: – Чего такой озабоченный, капитан?

– От того, что забот много. Слово-то «озабоченный» от «заботы» происходит.

– Каламбурист.

– Что, разве не так? Помимо заставы у меня еще Чара на руках, она – тоже ведь как человек, человеческого отношения к себе требует. Но это ладно, это все ерунда, а вот в бою я за нее боюсь. Она ведь, гадина, под пули лезет. Хоть и знает, что это такое, а лезет.

– Русская лихость, как у наших солдат.

– Лихость лихостью, не скрою, но соображения у нее побольше будет, чем у иного нашего солдата. А с другой стороны, я, когда сижу в окопе, то стараюсь наступить ей на хвост ногою, удержать около себя. Чаре больно, но она молчит, не кусается. А с третьей стороны, бывало, что я ее сам из окопа под огнем выгонял, к «чеге» посылал. С записками. Чара приползет к ребятам, малость приободрит и назад. Не-ет, такая собака – больше, чем человек. – Панков скатился с полки вниз, нырнул в предбанник, из ведра зачерпнул стакан кислого, мутновато-розового напитка, сваренного из кизиловой ягоды, выпил, помотал перед ртом рукой – напиток прошибал насквозь, такой кислый был, от него даже в ушах зазвенело, – вернулся в парилку.

– Ты как пикирующий бомбардировщик, капитан, – недовольно заметил Бобровский, – мотаешься туда-сюда…

– Все правильно, чтобы внутри ничего не сгорело…

– Ты женат?

– Нет. Не довелось. Хотя надо…

– Чего тянешь?

– Это не я тяну, это красивые девушки тянут. Ты ведь тоже не женат, Бобровский?

– Нет.

– Был у меня момент, когда я собрался жениться… Родители у меня в Риге живут, так я подыскал девушку, оч-чень симпатичную латышку… Лаймой зовут. Мы с ней со школьной поры дружили, а официально женихаться начали, когда я учился в Бабушкинском училище. Переписывались, восторги друг на друга изливали, дело шло к финишу, но когда я получил назначение после училища, она мигом развернулась на сто восемьдесят градусов. «Почему я из-за твоих лейтенантских звездочек должна ехать в Среднюю Азию, к тамошним вшам? Не поеду! Почему тебя не оставили в Москве?» Я ничего не ответил ей, тоже развернулся на сто восемьдесят градусов, – только в обратную сторону, и ушел. И никогда ей больше не звонил и не писал. Хотя скучал сильно. Плакал даже как-то. А потом отпустило. И я перестал верить женщинам вообще, – Бобровский закряхтел от жара, наконец пробившего его, согнулся как можно ниже, постарался захватить ртом немного воздуха. – Ну и банька у тебя, – восторженно просипел он, – классная!

– Видел бы ты, что здесь было, когда я приехал сюда. Первый раз, когда пошел париться – вместе с Дуровым, с сержантом, – то чуть не обморозился.

– Охотно верю. На заставах у нас мало хороших бань.

– Одному Богу известно, чего нам стоило наладить эту баню. Но, как видишь, наладили.

Бобровский вновь закряхтел, зацепил губами немного воздуха, обжегся им. Просипел с прежним восхищением:

– Хар-раша банька! А тебя она чего-то не очень берет.

– Я – свой. Своих баня не кусает.

– А ты, капитан, попробовал себе жену подыскать?

– Когда в отпуск ездил – присматривался. Хорошие девушки попадались, не скрою, но, как правило, они делились на три категории: либо дура, либо истеричка, либо просто хотела из меня выколотить деньги.

– Ничего себе – хорошие!

– А вот что-нибудь со знаком качества, да с интересом к моей работе – ни разу!

– Не везет тебе, в общем-то, как и мне. Но ничего, капитан, прорвемся! Повезет и нам. Все пройдет, все перемелется и станет на свои рельсы. И мы с тобою женимся. Быть того не может, чтобы не женились.

Панков молча покивал – вспомнил Юлию, что-то щемящее возникло у него в душе, зашевелилось тихо, вызвало ощущение, с которым он еще не был знаком, и одновременно тревогу. Юлию надо было обязательно выдергивать из кишлака, не то ее там в конце концов убьют. Может быть, устроить ее на заставе поваром? Но нет такого места в штатном расписании, поваром в здешней столовой служит обычный солдат-срочник. Не получится поваром…

– А я в последний раз в отпуск попал совсем недавно, в декабре. Перед самым Новым годом. Остановился в Москве у ребят из погранакадемии. На Рождество наших пограничников из академии всегда приглашают в Дом культуры педагогического института, – только холостяков, женатиков не берут, – танцы там организовывают, шманцы всякие, обжиманцы, столики накрытые наготове, на каждом столике «чернобурка».

– Что это такое? – Панков хоть и слушал Бобровского вполуха, а незнакомое слово приметил.

– Бутылка шампанского из черного стекла с напитком фирмы «Три пиявки». Огнетушитель. А «Три пиявки» – это Московский завод шампанских вин, выпускающий всякую шипучку по ускоренной технологии. Если глаза закрыть, нос зажать, то пить можно. В вазах на столиках – еловые лапы, на тарелках – закусочка, все чин чином. Я с одним знакомым майором очутился за одним столиком. Мы вдвоем, и две девушки у нас – одна Лариса, другая Светлана. Обе приехали в Москву сдавать сессию. Лариса – из-под Твери, из маленького текстильного городка, Светлана – из Астрахани, обе институт заканчивают, на последнем курсе. И такие это оказались душевные девушки, такие пригожие, что… В общем, майор уже женился, а я запрет на женщин снял, – Бобровский не стерпел, нырнул с полки вниз, застонал, прополз на четвереньках в предбанник, освежился кизиловым напитком. Перевел дыхание. – Уф! Я тебе все как на духу рассказал. Не то ведь хрен его знает – будем мы завтра живы или нет.

– Завидую тебе, Бобровский, – признался капитан, – а у меня ни Светы, ни Ларисы нет.

– В отпуск почаще надо ездить.

– Когда получается – тогда и езжу.

– А ты демократов ругай почаще. И не сдержанно, а последними словами. Тогда тебя будут стараться всякий раз сплавить на Большую землю, чтобы ты, не дай бог, кому из начальства на глаза не попался. Увидишь, как участятся твои отпуска.

– Спасибо за совет.

– Не веришь?

– Как сказать? – Панков неопределенно приподнял плечи, ему не хотелось обижать Бобровского; спину обдало колючим паром, жар проник до самых костей, до хребта, внутри полыхнул огонь, и Панков, сжавшись в колобок, вновь нырнул в предбанник, к ведру с «кизиловкой».

Время в разговорах проходит незаметно, тревога, что успела уже натечь буквально в каждую мышцу, переносится легче. И плевать, о чем говорить, – лишь бы говорить.

– Ожидаю, что удар нам будут наносить не только из-за Пянджа, Бобровский, а и в спину тоже – со стороны кишлака.

– С-суки! – выругался Бобровский. – Кормили их, поили семьдесят лет, последнее отдавали, учили жить по-новому, от сифилиса вылечили, а они…

– У них свое, у нас свое. Чего их ругать?

– Все равно.

– Может быть, – Панков не стал возражать Бобровскому, как не стал с ним и соглашаться. – Все может быть.

– Я предлагаю малость поспать на заставе, а часа в четыре ночи выдвинуться в окопы.

– Нет, Бобровский, в окопы выдвинемся, как только стемнеет, и спать будем там.

– Ты с ума сошел! Это же смерти подобно. Все легкие, всю утробу свою оставим в мокрых спальниках.

– Ночевать будем там!

– Ты, капитан, либо больно умный, либо больно хитрый!

– В четыре часа здесь уже камни могут плавиться, – упрямо гнул свое Панков, – тут такое будет твориться…

– Не пугай! Я – пуганый!

– В этом я не сомневаюсь.

– Ну давай, хотя бы до трех поспим. У солдат сил будет больше.

– Как только стемнеет – уходим наверх в окопы, – упрямо проговорил Панков. Он чувствовал то, чего не чувствовал Бобровский.

У Бобровского главное ведь что – свалиться внезапно на душманов, подмять их, раскатать в блин, нашуметь, настреляться вдоволь – во всяком случае столько, сколько позволит запас патронов, всколыхнуть землю и исчезнуть, а у Панкова главным было другое – он слушал тишь, сторожил границу, был неприметным и стрелял лишь тогда, когда его к этому вынуждали.

– Ну ты и га-ад! – протянул Бобровский.

– Сегодня душки из кишлака разведчика к нам присылали, – Панков даже не обратил внимания на резкость Бобровского, он специально не услышал старшего лейтенанта и вообще старался слышать только то, что ему было нужно, – сопливого, правда, но зоркого, как ворона, с цепкими глазами.

– А ты привечай тут всяких!

– И не хотел бы, да приходится. В общем, был лазутчик… Этот факт тоже намотай себе на ус, когда решишь окончательно остаться на заставе вместо того, чтобы забраться в окоп.

До самой темноты по каменному пятаку, занимаемому заставой, праздно шатались солдаты, из окон канцелярии доносилась музыка, из казармы – тихая песня под гитарный звон, из тонкого шпенька трубы, украшавшей баньку, словно перископ подводную лодку, струился высокий светящийся дым, тихо уплывал в небо, растворялся далеко-далеко – он был хорошо виден и с афганского берега и из кишлака.

А потом на горы опустилась ночь – маслянисто-черная, недобрая, с крупными серыми звездами. По весне звезды в здешних горах всегда бывают серыми, а вот наступят жаркие дни в конце мая, в июне с июлем, звезды сделаются зелеными, искристыми, нарядными, словно иллюминация на Рождество, опустятся совсем низко, будут цепляться буквально за макушки хребтов, и все здесь сделается совершенно иным, преобразится неузнаваемо.

Уже в ночи саперы заминировали дорогу в кишлак – поставили двенадцать боевых мин. Панков сам проверил их расстановку, потом с досадою потер колючую от выросшей за день щетины щеку, сказал Бобровскому:

– Одну полезную вещь мы с тобою не сделали – в кишлак не сходили. А надо было бы там появиться, к бабаю Закиру заглянуть…

– Чтобы через час бабай Закир лежал где-нибудь в канаве с перерезанным горлом.

– Да я бы повидался так, что ни одна собака не узнала бы. И ты, Бобровский, прикрыл бы меня.

– Здешние кишлаки – дырявые, секретов не хранят: все видно, все слышно, все простреливается.

– И так это, Бобровский, и не так. А с другой стороны, и без того все понятно: как только начнется заваруха и на нас попрут из-за Пянджа, то тут же попрут и из кишлака. Единственное что – не будем знать, сколько душманов подгреблось к кишлаку.

Панков организовал шесть засад – три поставил слева от заставы, откуда должна была повалить основная масса моджахедов из Афганистана, две справа, где тропки были поуже, скальные скосы – покруче, а камни – скользкие и опасные, одну засаду сделал на дороге, ведущей в кишлак, на обходных тропках, которыми пользовались не только жители, но и пограничники, поставили мины.

В окопы – их Панков все никак не мог назвать «опорными пунктами», не мог привыкнуть просто, – перетаскали почти все ящики с патронами, оставив на заставе совсем немного, тщательно укрыли эту заначку, забрали с собою все гранаты.

– Ну вот, кажись, и финита, – сказал Панков Бобровскому, – финита ля комедия… Не ругай меня за то, что не дал поспать на заставе. Там оставаться опасно. Поверь мне, у меня все-таки шкура резаная-перерезаная, вся в отметинах, и каждая отметина сегодня скулит, словно ревматизм у бабки, дым и стрельбу предсказывает. Если утром не увидимся, значит, всё, – Панков помотал в воздухе рукой, – значит, там увидимся, где звезды, – он поднял голову, посмотрел на небо.

– А ты моим напиши, если со мною случится, в Ригу. Адрес я тебе сейчас нарисую. И на меня, капитан, тоже не обижайся: это у меня характер такой ругательный, покою не дает, а так я человек смирный. – Бобровский потянулся к Панкову, чтобы обняться.

– Да уж, смирный… Когда спишь зубами к стенке, с палкой можно пройти мимо.

Бобровский засмеялся.

– Жаль все-таки, что не удалось похрапеть на заставе.

– Не жалей об этом. Живы будем – похрапим.

* * *

В тот момент, когда темнота сгустилась над горами и саперы готовились ставить мины, жизнь в кишлаке практически прекратилась. Кишлак стих, зажался, людей в нем словно бы совсем не стало – были люди и исчезли, растворились, вымерли, обратились в землю, в ничто, в тени… В темноте на улице появился одинокий старик с суковатым посохом, вырезанным из дерева, которое в здешних горах не растет. Старик беззвучно двигался по улице, прижимался к дувалам, зорко вглядывался в темноту, часто протирал слезящиеся от напряжения глаза.

Шел он в сторону заставы. Он уже прошел весь кишлак, но у последнего дувала задержался, оглянулся в темноту – показалось, что он слышит скрип, собачий скулеж, хотя время сейчас наступило такое, что в кишлаке не стало собак – бродячие перевелись все до единой, и того псиного ора, что сопровождал всякое ночное движение по пыльной кишлачной улице, сейчас уже нет.

Нет, это только показалось: сзади никого. И ничего.

Старик вздохнул, потрепал пальцами бороду, вспушил, словно бы стараясь сделать ее воздушнее и гуще, расчесал ее – нерешительность не покидала старика, он колебался.

Через несколько минут он аккуратно, стараясь, чтобы под ногами не хрустнул ни один камешек, двинулся дальше.

Он прошел метров сто, когда камни впереди вдруг зашевелились и из-за них вытаяли две темные фигуры, едва различимые в ночи. Рослые, в халатах, с автоматами, повешенными на грудь.

– Ты куда, бабай Закир? – негромко поинтересовался один из них. Голос был жестким, чужим, бабай Закир невольно поморщился: голос подействовал на него неприятно.

– Кто вы такие? Я вас не знаю.

– А нас и не надо знать. Важно, что мы тебя знаем, бабай Закир. Куда ты идешь?

– Так… – бабай Закир неопределенно махнул рукой. – Никуда. Прогуливаюсь… Впрочем, – он потыкал рукой в темноту, – туда иду.

– Куда туда? Что-то непонятно. На заставу, что ль?

– Зачем мне застава, я человек старый, чтобы с пограничниками чаи гонять. А водку я не пью.

– Старый – не старый, но начальник заставы к тебе несколько раз приходил в гости. К другим людям не ходит, а к тебе ходит. Раз ходит, значит, ты для него не чужой.

– Был случай, я у него солярку просил. Один раз или два. Он мне давал немного. Потом заглядывал ко мне, и все. Но это и не в счет.

– Не один раз он у тебя был, и не два – больше был… И сейчас ты идешь на заставу.

Человек с автоматом был прав – бабай Закир действительно шел на заставу – хотел предупредить Панкова о том, что ночью готовится нападение. В кишлаке появились посторонние люди. Много людей, все вооруженные. Часть из них осела в домах, спряталась, часть ушла на ближайшую гору – там есть пещеры. Бабай Закир немо помотал головой – врать он не умел, гулко высморкался, стараясь не попасть мокретью ни себе на ноги, ни на ноги своих грозных собеседников, обутых в крепкие, сшитые из толстой кожи ботинки. Ботинки эти он сумел хорошо разглядеть в темноте: от сознания того, что он попал в капкан, из которого вряд ли выкрутится, зрение у бабая обострилось, стало кошачьим…

– Ну, признавайся, бабай Закир, не тяни, на заставу ведь путь держишь?

Бабай Закир молчал. Он знал, что будет дальше, горестно склонил голову, по щекам у него заскользили горючие слезы. Душманов он не боялся, смерти тоже не боялся – познал, что это такое, давным-давно, еще на Великой Отечественной, забравшей у него три лучших года жизни и оставившей на теле две глубоких отметины. Единственное, чего ему было жалко – дом свой и домашних, особенно внуков, – как они станут жить без него?

– Предатель ты, бабай Закир, – жестко проговорил человек с автоматом, нагнулся к старику, дохнул на него луком и мясом, – предатель таджикского народа.

– А ну, наклонись ко мне поближе, послушай, чего я тебе скажу, – тихо, отвердевшим голосом потребовал бабай Закир.

– Ну! – человек с автоматом наклонился к старику еще ниже. – Говори, говори, в результате я, может быть, тебя помилую.

Бабай Закир повозил во рту языком, сбивая слюну в комок, выпрямился и плюнул в лицо человеку с автоматом. Тот стоял близко, совсем близко, бабай Закир не промахнулся – он просто не мог промахнуться.

– Больше никогда так не говори, поганка! – сказал бабай. Вовремя он вспомнил любимое слово своего фронтового командира младшего лейтенанта Игоря Лопатина – «поганка»… Ах, как кстати оно легло на язык, и прозвучало не хуже плевка. А бояться этой поганки с автоматом – значит, предать память того же Игоря-джана, сложившего свои кости под Кёнигсбергом.

Человек с автоматом от неожиданности даже вскрикнул, отступил чуть назад и изо всей силы ударил бабая Закира кулаком в лицо. Было слышно, как у бабая хрустнула какая-то костяшка; старик вскрикнул, задохнулся от боли – собственный крик вошел ему внутрь, он сглотнул болевой пузырь и вскрикнул снова, взмахнул руками, пытаясь удержаться на ногах, но не удержался, пополз вниз, человек с автоматом схватил его за воротник:

– А н-ну стоять, с-собака!

Бабай Закир захрипел – человек с автоматом сдавил ему шею, бабай ухватился обеими руками за руку незнакомца, попробовал оттянуть от своего горла, но не тут-то было. Человек с автоматом выдернул из-за пояса пчак – азиатский нож с широким темным лезвием, на котором золотилась насечка, и узкой тяжелой рукоятью, – поднес его к лицу бабая:

– Бороду обрезать тебе я не буду – Аллах не простит! Но Аллах будет доволен, если я тебе отрежу голову целиком. Вместе с бородой.

– Гхэ-гхэ-гхэ, – забился в плаче-кашле бабай Закир.

Человек с автоматом коротко, не замахиваясь, нанес рукояткой ножа удар по лицу бабая Закира. Тот вскрикнул, снова кулем пошел вниз, но боевик удержал его – крепкий был мужик, с железной рукой, – под глазом у бабая Закира образовалась черная кровянистая рана. Плечи бабая затряслись – то ли плач, то ли кашель начал выворачивать его наизнанку, мешал говорить, в груди раздался хрип, и старик прошептал едва слышно:

– Дай Аллах тебе здоровья, сынок!

Но «сынок» не услышал его – он предпочитал сейчас вообще не слышать старика. Кроме одного – того, что касалось заставы.

– А теперь скажи, зачем ты шел на заставу? Ну, повинись перед смертью, бабай!

– Гхэ-гхэ-гхэ! – бабая Закира продолжало трясти.

– Не хочешь, значит, – со злым сожалением протянул человек с автоматом. – Ну чего тебе надо на этой заставе, у этих рашен-шарашен? Хотел предупредить неверных, что мы пришли?

Боевик раздумывал: можно, конечно, отрезать бабаю голову острым пчаком и тогда – никаких хлопот, предатель будет мертв, а в кишлаке ни один человек даже пальцем не пошевелит, чтобы защитить его – это боевик знал точно, – и похоронят бабая, как собаку, поскольку будет считаться, что он пал от руки моджахеда, борца за правое дело, но тогда, как ни крути, на нем все равно будет кровь единоверца, а можно и отпустить его восвояси… Пусть идет на заставу. Пограничники уже поставили мины, на первой же бабай подорвется. И тогда пограничники будут виноваты в его смерти. Кишлак на этих ребят в потрепанной форме будет смотреть косо…

А если бабай не подорвется, если пограничники мины еще не поставили? Или поставили, но не боевые, а сигнальные? Или еще хуже – бабай свернет с дороги на боковую тропку и обходным путем вернется в кишлак?

Человек с автоматом ударил бабая Закира еще раз рукояткой пчака, тот дернулся в руках боевика, захрипел, лицо его залила кровь, оно стало страшным, черным. Бабай на несколько секунд потерял сознание, обвис, но потом пришел в себя, выплюнул изо рта какую-то окровавленную костяшку, и человек с автоматом перестал колебаться – дух свежей крови раздразнил его, поглотил остатки нерешительности. Он сбил с бабая тюбетейку, жестко, будто плоскогубцами, ухватил старика за ухо и в ту же секунду секанул пчаком по выгнувшемуся, с костистым кадыком горлу.

С шумом, будто из надувшегося шара, выпростался воздух, человек с автоматом сделал еще одно резкое движение пчаком, и на дорогу, на камни полилась дымная липкая кровь; боевик брезгливо отстранился от бабая, секанул ножом еще раз, потом ловко перерезал позвоночный столб, угодив точно на стык позвонков, и бабай Закир повалился на землю без головы. Голова его осталась в руках боевика.

– Вот так, – произнес боевик удовлетворенно и отбросил голову бабая.

Его напарник молчал, стоял как изваяние в нескольких метрах от старика, держа руки в карманах халата. Автомат висел у него на плече стволом вниз.

– Ну как, все тихо? – спросил его старшой, брезгливо вытирая руки о полу куртки.

– Все тихо.

* * *

Панкову снились пельмени – маленькие, слепленные вручную из нескольких сортов мяса – говяжьего, свиного, бараньего, с чесноком и луком, аккуратные подушечки, сваренные в большом «семейном» чугуне, и во рту у него невольно собиралась слюна. Хотелось пельменей. У них в детдоме пельмени считались предметом некоего культа. Их делали в день рождения директора, один раз в году. В тот день вся кухня священодействовала, стараясь угодить начальству, – пельмени варили, пельмени жарили, после пельменей пели песни. А потом целый год ждали, когда же снова подойдет день рождения директора.

Все это осталось в прошлом – там, далеко позади, куда уже никогда не суждено вернуться. Панков почувствовал, как в горло ему натекло что-то соленое, теплое, но во сне растерялся, не сразу поняв, что это слезы. Возникнув внутри, они так внутри и остались, не выкатились наружу, не пролились.

Панков спал, но на каждый звук реагировал, все фильтровал: и случайно раздавшийся солдатский голос засекал, и чирканье спичек в соседнем «опорном пункте», и добродушное ворчание Чары, и треск рации, которую радист держал постоянно включенной, и плеск воды в Пяндже, и глухой гул далеких лавин, – точно так же он научился спать и во время многодневного боя, среди отчаянной стрельбы, когда надо хотя бы на полчаса забыться, иначе всё – могут вскипеть мозги, и во время бомбардировок «эресами», и в пору страшной звонкой тиши.

Засекая стрельбу во сне, он обязательно фильтровал ее: вот прозвучала очередь из автомата, из родного «калашникова», а вот это – из заморского, вот грохнул «бур», а вот раздраженно тявкнул старый кавалерийский карабин, вот гулко вспорол пространство своим задыхающимся бабаханьем ручной пулемет, вот кто-то начал беспорядочно палить из «макарова», вот ударила «муха» – разовый гранатомет, – каждый выстрел различался им, выделялся от остальных, слух бодрствовал, а мозг отдыхал, тело тоже отдыхало – все в Панкове, кроме слуха, во время сна было отключено. На грохот и пальбу в его организме имелся один фильтр, на тишину и ее звуки – другой.

Окоп у командира был холодный, с углов промерз, по ночам в углах вообще проступала блесткая, как мелкое свежее стекло, изморозь – после захода солнца мороз бpал свое, поигрывал мускулами; меховой, со скатавшейся шерстью спальник, в который забрался Панков, от холода не спасал, он вообще никак не мог высохнуть, прочно пропитался влагой, тянул ее из воздуха, вбирал в себя крохотные струйки мокрети, просачивающейся сквозь камни наружу, – в таких условиях в ночи можно было запросто примерзнуть к земле…

Чара, лежавшая у ног Панкова, дернулась, глухо зарычала, напряглась, готовая выпрыгнуть из окопа. Панков, не просыпаясь, протянул руку, ухватил собаку за крепкий толстый х�

Скачать книгу

Этого чернобородого, с быстрыми светлыми глазами человека капитан Панков заметил в кишлаке и сразу обратил на него внимание. Во-первых, раньше он не видел его, а во-вторых, очень уж проворный был этот человек – весь в движении, словно ртуть. Лицо – резкое, точеное. От уголков носа ко рту, в жесткий смоляной волос бороды опускаются две твердые складки – словно два багра. Или два копья. Глаза – прозрачные, с медовым отливом, холодные, как горная вода, и что за рыба в этой воде плещется – сразу не поймешь. А может быть, не поймешь и никогда: человек этот был непростой. Сложный…

Интересно, почему это у нас повелось говорить про паршивого человека – сложный? Сложный, мол, человек… А чего в нем сложного, собственно, кроме гнили в желудке да желчи в сердце? Нет, не перевелись все-таки деликатные словотворцы в конце двадцатого века.

Чернобородый вышел из-за глиняного дувала прямо на пограничников, но назад, в дувал, не попятился, прятаться не стал, коротко и смело глянул на Панкова, сразу вычислив в нем командира, потом пробежался глазами по его бедной амуниции, усмехнулся едва приметно.

Панков со своим напарником сержантом Дуровым неспешно прошествовал мимо – хоть они и чужие на этой земле, к России уже никакого отношения не имеющей, – Таджикистан стал суверенным государством, только очень уж много кашля от этого суверенитета, – а все-таки хозяева тут они, пограничники, погранцы, – они, а не этот чернобородый душман.

Только душман ли он? Вдруг это выпускник университета из Душанбе, который приехал в кишлак просвещать здешних темных жителей по части алгебры с геометрией? Или какой-нибудь чин из Верховного Совета республики? Либо муфтий Таджикистана?

– Кто это был, бабай? – спросил Панков у бабая Закира, с которым успел установить добрые отношения.

Пару раз выручал Закира соляркой, один раз дал десять литров, в другой раз – пятнадцать, хотя сам считал солярку по каплям, готов был разливать ее пузырьками, стопками, как водку – продукт, кстати, еще более редкий на границе, – и каждому пузырьку вести строгий учет, записывать расход в журнал. Но бабаю солярку дал, поскольку знал – в кишлаке с горючим и с продуктами дело обстоит хуже, чем на заставе.

– Это? – бабай Закир помял пальцами воздух, словно бы соображая, что же ответить капитану, усмехнулся чему-то своему, далекому. – Горный таджик это, вот кто.

Горные таджики – особая нация в Таджикистане. Говорят, что это осколок арийской расы – светлолицые, светлоглазые, с тонкими европейскими лицами, они никак не походят на равнинных таджиков – тех же кулябцев или гиссарцев, к примеру. Горные таджики – это горные таджики…

Они жили много беднее равнинных таджиков и ненавидели их за свою собственную бедность: ведь в горах, кроме снега, камней да льда, ничего нет, а внизу, в долинах, растет виноград, растут огромные сахарные дыни и разные овощи, земля дает хороший хлеб и хлопок, она вообще дает все – земля здешняя такая, что воткни в нее, как говорят, пластмассовую расческу – обязательно вырастет слива или другое дерево, побогаче сливы; земля же вверху совсем иная – много требует и мало дает.

Впрочем, горных таджиков сейчас осталось всего ничего и разбросаны они по всему Памиру.

– Горный таджик – понятие растяжимое, бабай, – сказал Панков, – откуда он конкретно? Из какого кишлака? А может, он из города, – не знаешь, бабай?

– Не знаю, к сожалению, капитан.

– Ну кто он хоть, друг или недруг? Хороший человек или плохой, редиска, как говорил у нас один герой в очень популярном фильме, или нет? Кто?

– Наверно, это самое, капитан… редиска! Репа. Рад бы тебе сказать, что он хороший, да… – бабай красноречиво развел руки, вздохнув: – Хочешь чаю по-дунгарски, капитан, а? Настроение улучшает, здоровье укрепляет, в голову мысли хорошие приходят…А?

Панков отказался от вкусного дунгарского чая – не до того было, да и вообще уже пора возвращаться на заставу. Глянул внимательно на Закира.

– Больше ничего сказать тебе не могу, – бабай Закир приподнял тюбетейку, почесал бритую макушку, – поскольку сам еще не знаю.

– Но человек-то он в кишлаке посторонний…

– Посторонний, – согласился бабай Закир, – хотя и имеет тут одного родственника…

Капитан не стал торопить бабая Закира с ответом, глянул только на часы: времени у него было уже в обрез.

– Утеген Утенов доводится ему кем-то близким, – сказал бабай Закир.

Утеген Утенов мало чем отличался от остальных дехкан – ходил в таком же рваном халате и в промасленной тюбетейке, до перестройки работал трактористом на колесном «Белорусе», совхоз платил ему довольно приличные деньги, а потом все покатилось в тартарары – не стало ни совхозов, ни денег… В Таджикистане долго ходили старые советские деньги, а потом Москва прислала целый самолет новых, уже ельцинских рублей, но до народа дошли почему-то только пятисотрублевые бумажки…

Панков знал, что в некоторых кишлаках даже через несколько лет после развала СССР ни разу не видели новых российских рублей, хотя Таджикистан оставался в рублевой зоне, – эти деньги до них просто-напросто не дотянулись, ручей иссох раньше, на полдороге, среди коммерческих палаток пригородов Душанбе и крупных городов. Утеген-механизатор не был окрашен ни в какой цвет – ни в зеленый, ни в белый, ни в красный, – тихий как мышь, неприметный, бедный, с кагалом детей и зачумленной, носатой, по-вороньи горластой, с десятком длинных засаленных черных косичек женой, прозванной Мухой. Муха – сокращенно от ее имени Мухабад, а Мухабад, как знал капитан, в переводе на русский означает «любовь». Значит, Муха – это Люба.

– Ладно, бабай Закир, нам пора на заставу. – Панков обнял поднявшегося с тюфяка бабая, похлопал его по спине.

Тот в ответ похлопал по спине капитана Панкова.

Застава Панкова занимала каменистый аппендикс, на котором высились два тощих пирамидальных тополя – больше тополей не выросло, семена не зацепились за камни, не смогли. Когда-то здесь тянули дорогу и строители поставили на аппендиксе несколько балков – тут и вода рядом, и обдув есть, что очень важно: если в других местах людей добивают комары, то здесь ветер сносит их в сторону, оттесняет к расщелине, в которую с ревом уносится мутная пянджская вода, и дышать тут немного легче.

Комары здесь не дают жить ни людям, ни зверям, обгрызают до костей, выпивают кровь, и бывает, что от иного человека остается только кожа, в которой, как в мешке, бренчат кости. В общем, место это было неплохое, и, когда строители ушли, на аппендиксе поставили заставу. Строители по ведомости передали пограничникам свое имущество, то, что пограничники не приняли – бросили: все равно ведь не нужно, на прощание прокричали что-то по-таджикски, добавили по-русски: «Держись, погранцы, в-вашу мать!» – и исчезли.

«Погранцы» начали обживать аппендикс. Балки оказались гнилыми, сплошь в дырье, их надо было обшивать деревом, два длинных, схожих с хлевами дощаника тоже требовали доделки, туалета не было вообще – доблестные труженики в тюбетейках предпочитали обходиться кустами, бани тоже не было.

Начальник заставы, у которого Панков принял дела, кое-как залатал дыры, один из балков определил под баню и дальше заниматься благоустройством не стал – не до того уже было, началась война, а потом и вовсе угодил в госпиталь – не выдержал того, что видел, произошло помутнение в мозгах. Такое, увы, случается и с пограничниками.

Приняв заставу, Панков первым делом проверил жилье солдат, потом столовую и баню. Собственно, баню осмотрел даже раньше, чем столовую, поскольку знал: когда солдат намерзнется в горах и студь проникнет в кости, спасти солдата может только баня – без бани солдат уедет на родину изогнутым, горбатым, скрипучим от ревматизма, прострелов и знаменитой дворянской болезни люмбаго, и дома, пока не вылечится, не будет слезать с больничного листа – как сядет на него верхом, так вряд ли и соскочит. Если, конечно, врачи не подсобят.

Прибыл Панков на заставу в начале января, в банный день, предупредил старшину:

– Сегодня пойду со всеми в баню.

– Не ходите только первым, товарищ капитан, – неожиданно предупредил тот.

– Почему? – Панков нахмурился.

– Ну как сказать, товарищ капитан… У нас последующие моются на тепле первых.

– Что-то я ничего не понял.

– Как вам сказать, товарищ капитан, – старшина замялся. – В общем, для этого надо сходить в баню – тогда все станет понятно. Первые у нас идут только по жеребьевке.

– Ничего себе, – сказал Панков и пошел в баню первым. Без всякой жеребьевки.

Разгадка была проста: все тепло из бани довольно скоро уходило в разные щели и дыры – в старом непроконопаченном балке оно почти не задерживалось. И только когда доски в балке разбухали, утечка делалась меньше. Балок надо было не только изнутри обшивать досками, но и делать хорошую прокладку из утеплителя, подгонять дверь, чтобы не было щелей… Но где достать доски, где взять стекловату – лучший, как известно, утеплитель, – где взять обычные гвозди, в конце концов, не говоря уже о гвоздях деревянных, дорогих, потому что полки в балке надо скреплять шпоном – дубовыми клинышками, железный же гвоздь может оставить на заднице ожог.

Нет, ничего этого не достать в Таджикистане, бывшем когда-то таким теплым, дружественным, а сейчас – враждебном, затаившемся с ножом, зажатым в руке за спиной.

Надо было что-то придумывать, искать материал под ногами.

В баню Панков пошел вместе с сержантом Дуровым. В железной бочке, поставленной на печку-буржуйку, слабо потрескивали битые изоляторы, снятые с поваленных электрических столбов, – они держали жар лучше камней. Здешние камни, раскаляясь на огне, трескались с винтовочным грохотом, плевались осколками, – осколки эти людей не щадили, жалили, будто пули, поэтому колотые изоляторы были самым подходящим материалом для печи.

Все остальное вызвало у Панкова некий приступ зубной боли. Баню надо было делать. Холод в бане стоял собачий, вода, выплеснутая на изоляторы, мигом превращалась в крапивное облако пара, обжигала кожу, выбивала из глаз слезы и в ту же секунду вытягивалась в невидимые щели. В бане вновь делалось холодно.

– Как же вы тут паритесь, сержант? – не выдержал Панков, глянув на покрытые куриными пупырышками плечи Дурова. – Тут же воспаление легких можно получить в несколько минут.

– И коклюш тоже, – у Дурова была треснута нижняя губа, сочилась кровью – не только губы, бывает, все лицо сечет до крови злой здешний ветер, дырявит тело, пытается выдавить глаза, ноздри забивает снегом и каменной пылью так, что не продохнуть, – из-за треснутой губы Дуров не мог улыбаться, вместо улыбки у него жалко подергивались уголки рта. – Зато следующим, кто пойдет за нами, будет лучше, – сказал он.

Теперь Панкову окончательно стало понятно, о чем говорил старшина, он хмыкнул и с досадою покрутил головой: хорош гусь, этот старшина, вместо того, чтобы самому заколотить щели, заткнуть тряпками дыры, он предупреждает… Вот дипломат ленинской школы!

Из бани вылезли полувымытые, мокрые, следом за ними в баню нырнула очередная пара, более довольная, чем Панков с Дуровым: капитан с сержантом немного нагрели «парилку» – хоть зубами стучать не будут.

– Баню надо делать, – сказал капитан, – и чем раньше – тем лучше. В первую очередь.

Так он и поступил. О том, как Панков делал баню, – речь особая.

…В этот раз он также пошел в баню с сержантом Дуровым и тремя другими солдатами, заступающими в наряд, – озабоченный, молчаливый, обдумывающий встречу с памирцем и разговор с бабаем Закиром. Памирец появился в кишлаке неспроста.

На улице уже было темно, в горах всегда быстро темнеет, – тяжелое черное небо опустилось на хребты, скрыло в своей плоти округу, удушило, сжало в тисках землю, только с Пянджем никак не могло справиться – река, расположенная рядом с балками, метрах в сорока всего, беспокойно ворочалась, бурчала, клекотала недовольно, затихала, но потом словно бы пробуждалась вновь с громким захлебывающим звуком, будто пьяный мужик, подавившийся собственным храпом, пробовала высвободиться из черных тисков, напрягалась, но не тут-то было – ночь оказывалась сильнее реки. Было холодно, с заснеженных угрюмых вершин, скрытых темнотой, принесся секущий, пробирающий до костей ветер, такой острый, что от него невольно заныли зубы, – и, несмотря на холод, – душно.

Не хватало воздуха, дыхание прерывалось, что-то осекалось в легких, вызывало неудобство, внутреннюю оторопь; капитан не сдержался, закашлялся, вопросительно глянул вверх: что там, в небе?

Небо было по-прежнему черным, удушающе гулким, пустым – ничего в нем не изменилось, – ни одной звездочки, ни единой блестки, хотя звезды в горах всегда бывают крупные, сочные, влажно переливаются, подманивая к себе кого-то – наверное, души человеческие, – и вряд ли что изменится в ближайшие часы.

Из головы никак не выходил памирец. Зачем он сюда приехал? Поди проверь… Это раньше можно было проверить, когда существовал Советский Союз. Сейчас Союза нет, а Россия к Таджикистану имеет такое же отношение, как Аргентина к Румынии, это у себя в России можно проверить документы у любого гражданина, если он не понравился, а здесь, в Таджикистане, не очень-то проверишь. Вот времена наступили! А когда этот приезжий памирец возьмется за автомат – проверять будет поздно.

С другой стороны, сейчас на дворе март, самое начало, боевых действий пока быть не должно – перевалы закрыты. Если кто-то и затеет стрельбу, ввяжется в бой – вряд ли получит подкрепление: ходить через перевалы по снегу еще ни один душман не научился.

Но скоро, очень скоро все начнется. Весна в горах бывает бурная, снег тает быстро – как начнет таять, тогда и забряцают оружием разные чернобородые люди с яростными глазами и печеными от крепкого здешнего солнца лицами.

– А тишина-то, тишина, товарищ капитан, – даже дизеля не слышно, – задумчиво проговорил Дуров. – Дизель обычно всегда бывает слышно, а сейчас нет.

– Дизель стоит в бетоне, закрыт хорошо, да потом воздух – тяжелый, сырой, плотный, в таком воздухе все глохнет, все звуки. И Пяндж обычно ревет так, что хоть танковый шлем на голову натягивай, а сейчас вон – стыдливым стал, как невеста, едва-едва бормочет. Словно бы голоса у него нет, один шепот остался.

– Ночь и его задавила, товарищ капитан.

– Пора в обход, а потом спать, – сказал Панков сержанту. Крикнул в темноту: – Чара!

На окрик принеслась крупная остроухая овчарка, села на камень около капитана. Чару Панков привез с Большой земли, из России, взял щенком величиной с варежку, выходил, когда она заболела, вырастил – в результате хороший пограничник получился, ни одному солдату не уступит, и вообще, если бы не Чара, Панкову жилось бы намного труднее. И уж скучнее, это точно.

– Как только ребята в бане отмоются – дизель надо заглушить, – сказала Панков, – передай это старшине.

Застава продолжала сидеть на голодном пайке. Норма существовала одна: чем меньше они будут жечь горючего – тем лучше, чем меньше есть – тем лучше, чем меньше тратить патронов – тем лучше… И так далее. Россия о них словно забыла – о пограничниках, оставленных ради исполнения каких-то высоких государственных целей в Таджикистане, – бросили на произвол судьбы, как нечто ненужное, мешающее, лишь впустую занимающее место в доме, почти не присылает Россия ни денег, ни еды, ни патронов, ни людей для пополнения, ни горючего для машин – нич-чего! Только начальственные указивки да призывы держаться…

А как держаться? И без того они держатся на честном слове. Солярку считают по каплям, патроны по штукам, хлеб по кускам – по одному куску на день, норма, как в блокадном Ленинграде в годы войны, соль – по щепотям…

Хорошо, хоть здешняя живность выручает – дикие кабаны, которых местные жители-мусульмане не едят, горные козлы да дикобразы. Мясо у дикобразов очень вкусное. Котлеты из дикобраза – пальчики оближешь, пельмени – еще лучше.

Кстати, еда на кухне кончилась, завтра придется снова идти на кабана. И не дай бог, попадется какой-нибудь заразный, с трихинеллезом, с солитером или личинками неведомой звериной пакости – тогда денег у всех пограничников не хватит, чтобы вылечить одну заставу. Но делать нечего, на кабана идти придется – есть-то что-то надо!

От заставы в кишлак вела единственная дорога – узкая, по которой едва проходил бронетранспортер, и то в нескольких местах, где надо было поворачивать, задевал задом либо боками за камни, плотно подступающие к дороге, – слишком громоздка, сильна и неуклюжа была машина, – эту дорогу Панков приказал на ночь минировать. Сигнальными минами. Вреда от сигнальных мин никакого – если только какой-нибудь бабай от хлопка штаны обмокрит, а пользы много: застава будет знать, что ночью к ним кто-то идет. Главное – знать, а уж вопрос о встрече – это вопрос другой. Можно и компот приготовить для незваного гостя, а можно и пулеметную ленту. Хотя по ночам добрые люди в гости не ходят.

Еще по паре мин Панков решил поставить на обводных укороченных тропках, также ведущих в кишлак, – и эта мера предосторожности не помешает. Хлопот только много – вечером ставить мины, утром снимать.

Кишлак жил так же голодно, как и застава: в ином доме даже пару лепешек испечь было не из чего. А в доме – дети. Их у таджиков бывает много, не то что у русских. Тут по одному-два ребенка, как у нас, иметь не положено, положено иметь много детей – как минимум восемь – девять человек. Ну а максимум никто не определял – чем больше, тем лучше, ограничений нет. И все пищат, все кричат, все просят есть – забот больше, чем с целой заставой. Панков рад бы помочь кишлаку, но сам каждую щепоть крупы держит на учете, от постоянного, сосущего, словно застарелая болезнь, чувства голода живот уже слипся, щеки и глаза ввалились. Панков иногда смотрел на себя в зеркало и не узнавал, это был он и не он одновременно: брови взлохмаченные, глаза словно бы из темных колодцев просвечивают слабыми, едва живыми огоньками – в каждом зрачке будто бы по маленькой коптюшечке зажжено, волосы на висках поседели, хотя лет-то капитану всего ничего – двадцать пять и до седины тянуть надо еще как минимум лет двадцать. Но нет, Панков уже седой.

Он пробовал отпустить усы, но с усами не понравился сам себе, не то чтобы какой-нибудь женщине, – душман какой-то, а не русский офицер, – и сбрил их. Конечно, вид у него и у ребят, несущих службу на заставе, был бы другой, если бы имелась еда. Но еды не было. Ни на заставе, ни в кишлаке. Люди и тут и там добивали старые запасы, да еще пользовались тем, что удавалось сшибить на горной тропе либо выловить из ледяной воды Пянджа.

На этот раз Панков пошел в кишлак с рядовым Кирьяновым – смешливым, конопатым, как дикое птичье яйцо, питерцем, все лицо у Кирьянова было крапчатым, брови и ресницы – медные, в светлину, а голова – рыжая, как огонь, прикуривать можно. Ребята прозвали Кирьянова за огненную голову Трассером. Трассер был не только смешлив, но и болтлив, с ним было весело идти.

Пока шли в кишлак, Кирьянов все приставал к Панкову:

– Товарищ капитан, скажите: маленький, серенький, на слона похож… Кто это?

– Поросенок.

– Неверно. У поросенка нет хобота.

– Тьфу. А я думал, это что-нибудь из загадок девятого круга ассоциации, а у тебя, как оказывается, что-то совершенно реальное. Пиявка.

– Неверно.

– Камень с берега реки Пяндж, с дыркой, похожий на слона. С хоботом и хвостом.

– Неверно, – безжалостно произнес Трассер.

– Тогда кто же?

– Слоненок. А почему, товарищ капитан, штатские ходят в ботинках, а военные в сапогах?

– Не знаю. Так принято, Кирьянов.

– Неверно. Штатские в ботинках, а военные в сапогах ходят по земле.

Так в шутках, в прибаутках, в перескоках с камня на камень и дошли до кишлака. По дороге Панков засекал все, что видел, всякую мелочь: вот яркий оборванный проводок попался по пути – валялся на обочине в тридцати шагах от того места, где пограничники ставили сигнальную мину, – откуда он? Неужели ночью к заставе кто-то шел и останавливался на этой черте? К чему, как, к какой конструкции был прилажен этот заморский – явно не отечественного производства, – проводок? К какому такому фугасу?

А вон стреляная гильза валяется, потускневшая, с позеленевшими боками, от пистолета Макарова. Откуда здесь гильза?

На разъездной площадке, где могли разъехаться два «уазика» – на такой узкой дороге обязательно должны быть разъездные площадки, иначе машинам не разойтись, – сырое, похожее на масляное, пятно. Что за пятно?

Так что разной мелкоты, вопросов этих незначительных, по дороге возникало много. К сожалению, их было больше, чем ответов.

Едва войдя в кишлак, пограничники столкнулись со светловолосой, сероглазой, очень красивой девушкой, неважно, как и все здешние жители, одетой – в свободно-бесформенный полосатый халат и старую душегрейку. Девушка, увидев мужчин, привычно подняла край платка, закрывая себе лицо. Так было принято в кишлаке, и она подчинялась здешним законам.

«Мам-ма мия! – внутренне охнул Панков. – До чего же хороша, зар-раза! И откуда взялось это диво природы в этих мрачных горах, среди черных, как смоль, людей? Ну будто речка Каменка!» – у Панкова в детстве имелась памятная речка Каменка, он дважды отдыхал на ней пацаном, в пионерском лагере – хотя и считалась речка Каменкой, а в ней ни одного камня, ни одного голыша не было – сплошной золотистый песок. И сама она была светлая-светлая. «Мам-ма мия!» – еще раз внутренне охнул Панков.

– Юлия! – обрадовался, увидев девушку, Трассер. – Товарищ капитан, вы с Юлией разве не знакомы?

– Нет, как-то не довелось, – смущенно пробормотал капитан.

Юлия была диковата, воспитана, похоже, в местных традициях, по которым женщина не считалась человеком – лишь довеском, не самым достойным, хотя и необходимым приложением к бритоголовому и редкобородому, обутому в пропахшие потом галоши мужчине – какому-нибудь Юсуфу, Мурзе или Хабибулло. Она отстранилась от Трассера, который бесцеремонно раскинул обе руки в стороны, словно бы желая поймать девушку, косо глянула на капитана и произнесла тихим ровным голосом:

– Здравствуйте!

Панков, будто бы вспомнив свое прошлое, военное училище со строевой муштрой, ловко щелкнул сбитыми растрескавшимися каблуками своих десантных ботинок и стремительно поднес пальцы к старой выцветшей панаме:

– Капитан Панков Николай Николаевич! – представился он. Добавил: – Здравия желаю! – Почувствовал, как у него защемило, сжало сердце: что же делает здесь эта девушка со славянской внешностью? Славянам же здесь жить просто противопоказано. Даже служить и то непросто, не то чтобы жить, но ни у него, ни у Трассера выбора нет – они при погонах, но у Юлии-то выбор должен быть! Или нет?

Юлия еще раз взглянула на капитана – Панков отметил, что глаза у нее серые, тяжелые, спокойные, по ним трудно прочитать, о чем думает человек, – пошла по тропинке к крайнему дувалу.

– Красивая, правда? – тихо, чтобы не слышала Юлия, сказал Трассер. – У нас ребята пробовали к ней подкатиться, даже домой, в Россию, хотели увезти – она ни в какую.

– Очень красивая, – согласился с Трассером капитан. – Только раньше я ее что-то не видел, хотя я здесь нахожусь уже два с лишним месяца.

– Она на люди не выходит, боится местных. Потому и не видели, товарищ капитан.

– Интересно, что ее тут держит?

– Предыдущий начальник заставы – перед вами что был, – тоже к Юлии подкатывался, слюнями, извините, истек, – а Юлия нивкакую. Что ее тут держит? Бабка. Бабка у нее здесь живет, – совершенно чудовищный экземпляр. Страшна, как две роты арестантов, выстроенных в ряд…

– Русская?

– Русская, хотя веры нерусской – мусульманка. На фронте когда воевала, познакомилась с таджиком, чем-то он ее взял. В общем, привез он ее сюда. Но женился только тогда, когда она все обряды мусульманские выполнила и перекочевала в его веру. Но Аллах этой паре не помог – у них не было детей.

– Ни одного?

– Ни одного. Хотя в семьях здешних детей столько, что сосчитать невозможно. В любой дувал загляни – ребятишек, как в районном детском саду.

– А сама Юлия откуда?

– Юлия жила в Душанбе. Училась в университете. На третьем, кажется, курсе началась война. Когда стали убивать русских – убили ее родителей. На автобусной остановке. Подвалила толпа пьяных тюбетеек и накинулась на отца – военный, дескать! Мать стала заступаться. Убили и мать, и отца…

– С-суки! – не сдержавшись, выругался капитан, оглянулся на Юлию – та была уже далеко, входила в воротца крайнего дувала, походка у нее была легкой, птичьей, будто у балерины, – казалось, Юлия шла, не касаясь земли. Ни внешность, ни фигуру ей не могла испортить даже самая безобразная одежда.

– Вах! – восхищенно, на грузинский манер, воскликнул Трассер. – Какова порода, товарищ капитан?

– Действительно, порода, – согласился с Трассером Панков, хотя в слове «порода» было скрыто что-то смутное, чужое… Собачье, что ли. Это у Чары может быть порода, а не у Юлии. – А как она сюда попала?

– Бабка Страшила – дальняя ее родственница по отцовской линии. Страшила к ним в Душанбе за покупками ездила, часто останавливалась, а когда началась заваруха, забрала Юлию сюда, чтобы та отсиделась в кишлаке. Потом не отпустила в Душанбе, посчитала, что опасно.

– И правильно сделала, – сказал капитан. – Может, у Юлии родственники в России есть.

– Говорят, что нет. Раньше были, а сейчас нет.

– И что, из близких осталась только эта Баба-яга?

– Баба-яга, кстати, Юлию сделала мусульманкой. Иначе, сказала, на Востоке не выжить. И Юлия, говорят, приняла мусульманство. А может, враки все это.

– В Душанбе она не пробовала снова вернуться?

– Пробовала, только от квартиры-то у них один пепел остался. Все сожгли «вовчики» либо «юрчики» – те и другие научились обращаться со спичками, товарищ капитан. В этом вы еще убедитесь.

– Уже убедился, Кирьянов, я ведь здесь, на Памире, в отряде три года.

– Квартира у Юлии находилась в зеленом районе, не в центре, а на окраине Душанбе. Там – полный беспредел, людей жгли вместе с мебелью и книгами. Так поступили и с ее квартирой – вначале разграбили, а потом сожгли.

– Это памирцы, их почерк. Позавидовали городскому богатству, – убежденно проговорил Панков. – Памирцы оказались на редкость завистливыми людьми. Девиз у них был один – грабануть и умчаться к себе, спрятаться в норе. В иных дувалах на Памире стоит по пятнадцать ворованных машин. Да каких! «Скорая помощь», поливалки, машины для вывоза дерьма, бензовозы с мазутом, которые никогда уже не отмоешь, – они ничем не брезговали, все тянули. Вы, Кирьянов, в Душанбе бывали?

– Мимо проследовал. Без заезда, товарищ капитан.

– Странно, а мне показалось, что бывали, – больно уж убедительно говорите.

– Это я за Юлию переживаю.

– Русские сейчас действительно только в центре Душанбе живут, с окраин съехали – на окраинах по-прежнему убивают. А в центре наш танковый полк стоит, там же – штаб двести первой дивизии, русские к ним и жмутся. Больше надеяться им не на кого, защиты у них нет.

– Ох, и времена наступили, товарищ капитан!

– Поганые!

Дальше они шли молча. Так молча и свернули в дувал бабая Закира.

Чернобородый, светлоглазый памирец еще находился в кишлаке – бабай Закир видел его сегодня утром.

– Где он может быть сейчас? – спросил Панков.

– Кто знает, – задумчиво протянул бабай Закир, – сидит где-нибудь в дувале, насвой жует, думает.

Насвой Панков однажды пробовал – отвратительная штука: табак пополам с пеплом, но те, кто привыкнет к нему, потом, говорят, до самой гробовой доски отвыкнуть не могут.

– Одно знаю, капитан – пока ты в кишлаке, он из дувала не покажется. Один раз показался – и хватит!

Все дувалы здесь похожи друг на друга, будто лепил их один человек – толстобокие, растрескавшиеся, глина кое-где окаменела, просела, каждый дувал – это маленькая крепость, и что в крепости той происходит – не рассмотреть.

Увидел капитан Юлию – и сердце сжалось от тоски и любви к дому, России, к тому, что осталось там, где-то далеко-далеко за горизонтом, но в душе, в памяти, в теле сидит так прочно, что никакой саперной лопаткой не выскрести, и ножом, будто болевой нарост на дереве, не срезать. Но надо сдерживать себя, не раскисать – размякший человек не способен сопротивляться, а здесь, на памирской границе, люди, не способные сопротивляться, погибают. Сердце застучало громко, болью отозвалось в затылке, но капитан быстро одолел себя, спросил бабая Закира ровным, спокойным, почти бесцветным голосом: – А как, бабай, зовут этого памирца?

– Файзулло.

– Файзулло? И никаких фамилий? Больше ничего?

– Больше ничего. Файзулло. Коротко и ясно. Это у вас, у русских, – фамилии, имена, отчества, запутаешься, а у нас главное – не фамилия, а человек. Одного имени достаточно, чтобы жить с именем Аллаха на устах.

– Файзулло, Федька, если по-нашенскому, по-русски, значит. Или Федот.

– Федька, – невольно усмехнувшись, подтвердил бабай Закир.

– Можно по-другому назвать. Фаддей, Феодосий, Феофан, Фрол, Феоний… Но Федька – лучше всего. – Панков тоже улыбнулся: усмешка бабая была необидной, аккуратной, не задела Панкова, – душман этот Федька, редиска, нехороший человек!

Еще одну новость узнал Панков от бабая Закира: ночью несколько человек попытались разобрать колхозный дизель и унести его – сторожа оглушили тракторным шкворнем, хорошо, что череп не пробили, спеленали, будто ребенка, и спокойно приступили к разборке агрегата.

Если бы не раис-бобо – председатель колхоза, которому не спалось, – кишлак остался бы без дизеля.

Здесь, в Таджикистане, пока все сохранилось по-старому – и колхозы, и совхозы, и раисы – главные лица в кишлаках, нового ничего не придумали, да вряд ли новое, даже изобретенное гениальной головой, будет лучше старого.

«Значит, чуть не разобрали двигатель. А куда могли унести раскуроченный, разложенный по болтам дизель? Не в Душанбе же, через заснеженные, закрытые перевалы. И не в соседний кишлак – туда по снегу, по лавинам тоже не пройти, да дизель там окажется все равно, что топор посреди глиняного пола, – у всех на виду. Так куда же должен был уплыть дизель? Явно, за Пяндж, в Афганистан. Через границу. Больше некуда», – вот к такому выводу пришел Панков.

Обидно было: почему же душманы считают границу дырявой, сквозь которую можно протащить что угодно, даже слона с атомной бомбой на горбу? Но ведь это же не так!

Хоть и разгуливался сегодня денек, ветер сгреб остатки облаков, оттащил их в сторону, в ущелья, закупорил там каменные теснины, хоть небо и расчистилось, выглянуло солнце и стало светло, на душе светло не было.

В полдень из отряда прибыл вертолет – старый, с помятыми боками и тщательной железной штопкой на месте дыр, оставленных пулями, «Ми-8» привез несколько несвежих, месячной давности газет из России, – но это в России, в Москве они несвежие, а здесь самые свежие, свежайшие. Панков пересчитал их поштучно – всего было шесть пожелтевших, отпечатанных на не самой высокосортной бумаге газет, – несколько ящиков патронов, ящик гранат, два мешка крупы и два мешка муки.

Солдаты, увидев мешки с провиантом, повеселели:

– С хлебом будем! А то кишка кишке кукиш показывает. Хватит кукишей!

– А мяса нет? – спросил Панков у старшины из штаба отряда, доставившего груз. – Тушенки, консервированной колбасы?

– Что вы, товарищ капитан! Мы уже забыли, как консервированная колбаса выглядит. А что до тушенки, то мы лишь помним, как она пахнет, и все. Да на будущее надеемся.

– На нет и суда нет, – неожиданно спокойно отнесся к отсутствию мясных продуктов капитан, – сами добудем.

С вертолетом прибыл сотрудник разведотдела капитан Базиляк – хмурый, со сросшимися на переносице бровями, заикающийся после контузии, полученной в бою с «вовчиками», и плотно сжатым ртом.

– Продукты потом, – он потянул Панкова за рукав, – давай-ка отойдем, капитан, в сторону.

– Ты что, торопишься назад? Сразу обратно? Мы тут охоту на кабанов затеяли. Нашли одну кабанью семейку: папаша, мамаша и трое взрослых боцманят. Собираемся пару боцманят застрелить.

– Святое дело, – Базиляк одобрительно покивал, – особенно когда жрать хочется.

– Так что оставайся! Приглашаю. Горячей печенки попробуешь. На вертеле. С костра.

– Не могу. А новости у меня, значит, такие. Через неделю, через десять дней перевалы начнут таять, раскрываться, через них уже можно будет ходить…

– Да я и сам об этом думаю, в голове дырка уже образовалась. Самое главное время наступает, – при мысли о том, что перевалы скоро откроются, у Панкова внутри возникал невольный холод: рождался крохотный, острый, противно острекающий пузырь, увеличивался, – подросший, он стремительно подскакивал вверх, подкатывался под сердце, торкался в него, будто гвоздь, примерялся – а не вонзиться ли? – и лопался, причиняя Панкову боль. И все равно ему казалось, что откроются перевалы нескоро, где-то в далеком туманном будущем. Нет, – скоро.

– Ожидается большое наступление из Афганистана – такие у нас есть данные. Наступление будет идти по трем направлениям, два из них – Душанбе, одно – Куляб.

– И много народу собирается в это… в наступление? – спокойно спросил Панков.

– Много. Несколько тысяч человек. Предположительно – до четырех.

Четыре тысячи душманов, духов, прохоров, душков – как еще величают этих людей? Четыре тысячи… А у Панкова на заставе всего восемнадцать человек.

– Твоя застава попадает на одно из направлений, – сказал Базиляк. Речь у него была неровной, как бы мерцающей, он говорил то лучше, то хуже, иногда вообще не мог говорить – раздавалось сплошное аканье либо оканье – протяжное, беспомощное, с всхлипами. Базиляк мучительно краснел, рот у него обиженно дрожал, на глазах появились слезы, но ничего поделать с собой не мог. Одно утешало: со временем контузия должна была пройти.

– Я это понял, – сказал Панков.

– Тебе будет придано усиление – подвижная группа. Двадцать пять человек.

– Восемнадцать плюс двадцать пять… Итого – сорок три. Не так уж много, если на заставу навалится, скажем, тысяча человек.

– Больше людей нет, – сухо произнес Базиляк. – Никто ничего не даст. Бей не числом, а умением. Как Суворов. Вот и все люди.

– Спасибо! – Панков усмехнулся. – Дожили! – Он хотел добавить что-то еще, но вместо этого лишь обреченно махнул рукой: все разговоры будут пустыми; губы у него дрогнули, выдали состояние хозяина, и Панков вздохнул: – Эх, Россия, Россия!

– Закапывайся в землю, строй дополнительные инженерные сооружения.

– Я и так уж закопан по самую макушку, дальше некуда.

– М-да, – Базиляк помолчал. – А у тебя самого какие-нибудь новости есть?

– Так, кое-что по мелочам. Крупного ничего нет. Дядя один интересный в кишлаке появился.

– Имя, фамилию не знаешь?

– К сожалению. В кишлаке зовут его Файзулло. Но Файзулло ли он – один Аллах знает. В документы заглянуть нет возможности.

– Как выглядит?

– Типичный памирский таджик, ариец. Чернобородый, светлоглазый. Думаю, работу против нас ведет. Прикидывает, можно ли взять на заставе оружие. Возможно, людей к себе вербует…

– Это не «возможно», это точно. Эмиссары «юрчиков» сейчас по всему Таджикистану ездят, своих выискивают. Наши уже накрыли несколько человек, взяли с помощью таджикской безопасности. Ясно одно: если «юрчики» придут к власти – всех русских в Таджикистане вырежут. Так что попробуй, капитан, узнать точные данные этого душмана. Проверить чернобородого Файзулло никогда не помешает, – рот у Базиляка задергался, словно бы он впустую хватал воздух и никак не мог захватить, лицо покраснело, в груди начал раздаваться сухой древесный скрип, на крыльях носа выступил пот – Базиляку надо бы поехать на Большую землю, подлечиться, но он этого сделать не может – дело бросить не на кого, и из Таджикистана вот так просто – погрузился с чемоданом в «серебристый лайнер» и укатил – не укатишь. – Контузия проклятая! – кое-как справившись с собой и вытерев платком рот, огорченно пробормотал Базиляк.

– Со временем пройдет… Ты только держись! – сказал Панков. А что еще он мог сказать? Ему было жаль Базиляка.

– Со временем… Мне сейчас надо, а не со временем, – лицо у Базиляка сделалось морщинистым, как у старого лилипута, он вздохнул, сунул Панкову руку: – Ну, бывай! Попробуй узнать фамилию этого «прохора». Ладно?

– Еще раз приглашаю – оставайся на охоту! Тебе, сотруднику штаба отряда, надо знать, как живут люди на местах – в низах, так сказать. А?

– Знаешь, какое перо мне вставит в зад начальство за такое несанкционированное любопытство?

Это Панков знал, поскольку сам в прошлом работал в штабе отряда.

– Жаль, – сказал он и пошел вместе с Базиляком к вертолету. Базиляк несколько раз на ходу ловко подбил носком ботинка плоские, вышелушенные из горной породы голыши – он когда-то был хорошим футболистом, мог играть и в нападении, и в защите, и в воротах мог стоять, – это у него всегда здорово получалось.

– Лучше бы ноги у меня заикались, – сказал Базиляк с досадой, – а не язык. Очень униженно себя чувствую. Но ногам хоть бы хны, а язык… – он раздосадовано сплюнул себе под ноги.

Панков подумал о том, что слова обладают некой материальной силой, будто кто-то, кроме нас, их слышит, и если Базиляк просит, чтобы ему отбило ноги, а язык обрел прежнюю гибкость – так оно может и произойти. Лучше бы он ничего не говорил…

– Скажи там насчет боеприпасов, – Панков подергал Базиляка за рукав – из-за грохота вертолетного двигателя слов уже не было слышно, – пусть пришлют еще патронов, да гранат для подствольников…

– В отряде – пусто, вряд ли что пришлют. Держись пока на том, что у тебя есть.

* * *

– Скоро змеи из всех щелей полезут, будто тараканы, – сказал Дуров, вглядываясь в арчовые заросли, темнеющие за каменной россыпью, – а змеи здешние – хуже душманов. Особенно вредна гюрза. Очень подлая змея. Не то что кобра. Кобра – королевская змея, никогда не будет нападать исподтишка, со спины, а гюрза, собака, нападает.

– Полезут они еще нескоро.

– Если установится тепло – уже через несколько дней будут греться на солнышке. Здешние змеи рано вылезают из нор.

– Раньше нападали часто?

– Были случаи.

– Ну что ж, придется дедовским методом воспользоваться – деды наши отпарывали от шинелей рукава, надевали их на ноги – змея шинельное сукно не прокусывает.

– Товарищ капитан, тихо, – предупредил Дуров Панкова, – в арчатнике кто-то есть.

Дуров, шедший первым, остановился, присел, закрутил круглой, как мяч, головой с отросшими куделями волос, залезающими на воротник куртки.

– Где?

– Смотрите левее, товарищ капитан, в самый край осыпи. Такая осыпь у нас в Сибири зовется курумником. – Дуров прибыл на границу из Красноярского края. Сибирью он все проверял, родные тюменские края были для него эталоном.

– Затихни на минуту, Дуров. Давай послушаем!

Замерли, напряглись. Но ничего, кроме звона в ушах, не услышали – тишина стояла мерзлая, глухая, ничего в ней не было, никакого движения, лишь только где-то далеко со стоном рухнула небольшая лавина, ослабленный звук ее толкнулся в скальный отвес по ту сторону Пянджа и угас.

– Ничего нет, товарищ капитан, все пусто.

– А мне показалось, что сюда спустился киик.

– Киик – это м-м-м, – мечтательно произнес Дуров, облизал губы. – Киик – это вещь… С большой буквы.

Кийки – горные козлы водились выше, в заснеженных скалах, в облаках, в неприступных камнях, стремительно носились по гибельным стенкам, ловко одолевали всякую опасную крутизну, но случалось, что из занебесья их сгоняли снежные барсы, и тогда кийки уходили вниз, к людям.

Если таджики диких свиней не трогали – запрещал Коран: поросятина была неугодна Аллаху, – то кийков били вовсю – козлятина была для них самым сладким и вожделенным мясом.

– Правильно, Дуров, киик – это вещь. А кабаны, они, похоже, к Пянджу спустились, днюют в камышах.

– Возможно, возможно, товарищ капитан, – тоном бывалого охотника отозвался Дуров – собственно, охотничьего опыта у сибиряка Дурова было больше, чем у городского жителя Панкова. Дуров еще мальчишкой-третьеклассником ходил в тайгу с мелкашкой добывать белку. А белку могут добывать только опытные охотники, ее положено бить в глаз – только в глаз, чтобы в маленькой дымчатой шкурке не оставалось дырок, а с двадцати метров, – или даже с большего расстояния, – угодить в глаз неприметному зверьку – великая проблема, ловкость нужно иметь бесовскую. – Но здесь, в этих зарослях, надо тоже все облазить, товарищ капитан, чтобы убедиться – поросятиной тут не пахнет. Чару бы сюда!

– Нельзя, – Панков отрицательно качнул головой, – нельзя сюда Чару, опасно. А если кабан ей порвет бок? Застава останется без собаки.

– Да не порвет, товарищ капитан…

– Собака-то не охотничья.

– Я бы ее охотничьим премудростям живо научил, Чара – собака умная, все схватывает на лету. Она бы быстро на нас всех кабанов выгнала.

– Нет, Дуров!

Сержант вздохнул – продолжать разговор на эту тему было бесполезно: у капитана была своя правота, у Дурова – своя.

В зарослях арчи за осыпью было тихо. С другой стороны, кабан – зверь такой, что может залечь и замереть, будто его и нет – охотник в двух шагах пройдет и не заметит, кабан при виде его даже не шевельнется, ничем не выдаст себя. Конечно, в таких случаях нужна собака, она мимо затаившегося вепря не пройдет, обязательно вцепится ему в бок. Но овчарку на это натаскивать – роскошь, для этого достаточно обычной дворняги.

– Ну что, товарищ капитан, обойдем курумник? У нас, в Сибири, курумники опасны – заваливают человека с головой, попадешь – ни за что не выберешься. Погибали люди…

– Погибнуть где угодно можно. Даже на курорте в Ялте, от сорвавшейся с крыши сосульки или от плохо прожаренной котлеты.

– Вы в судьбу верите, товарищ капитан?

– Верю.

– И я верю.

– А в сны?

– И в сны верю.

– Так вот, товарищ капитан, у меня насчет курумника сон нехороший был… Еще в школьные годы. Вон сколько лет прошло, а я до сих пор помню. И до сих пор у меня мороз по коже бежит.

Они стали аккуратно, стараясь, чтобы из-под ноги не вылетел ни один камешек, обходить курумник по верху. Хотя и была у них привычка ходить по горам – опыт имелся, а не помогал он, ходить в горах всегда трудно, и вряд ли когда будет легко: здесь не хватает кислорода, в горле лопаются хрящи, легкие сипят пусто – без воздуха человек очень быстро слабеет, задыхается, делать ничего не может – все выпадает из рук.

Подтянулись под скалу, по крутым, будто бы специально проложенным камням прошли осыпь, стали спускаться в заросли арчи.

Арча – дерево удивительное, на Памире особое, оно словно бы из боли, из наростов, из опухолей, из ран и состоит – на этих полудеревьях-полукустах никогда не бывает живого места, оно донельзя измято каменьями, ветром, льдом, снегом, водой, простужено до самых корней, хребтина у этого дерева всегда бывает вымерзшей до дна, но оно живет даже мертвое, живучее этого дерева на Памире нет ничего. За камни, за лед способно цепляться там, где никто не может зацепиться – находит щелочки, норки, поры, всовывается туда узеньким крепким корешком, стонет, но держится.

Нет на Памире другого такого дерева, как арча, особенно на большой, в три-четыре километра, высоте. Арча растет и там, арча да эдельвейсы – небольшие нежно-желтоватые, шерстистые, не боящиеся мороза цветы.

Спустились в арчатник, осмотрели заросли, камни – пусто, не видно длиннорылых.

– Им тоже сейчас голодно, – шепотом пожалел диких свиней Дуров, – землю едят. А тут еще мы по их душу.

В нем, видать, заговорило извечно доброе начало добытчика, который никогда не загубит живое существо просто так, ради баловства или любопытства, – настоящий охотник стреляет лишь тогда, когда нужно, и заранее жалеет свою жертву. Так и Дуров.

– Т-с-с, – предупредил его капитан: он почувствовал на себе чей-то взгляд. Только чей это был взгляд – зверя, человека? – не понять.

Панков остановился, присел, выставил перед собою ствол автомата.

Сержант присел рядом, спросил едва слышно, почти не шевеля губами:

– Случилось что-то?

Панков повернул голову в одну сторону, туда, где громоздились пепельно-коричневые растрескавшиеся камни – очень удобное место для засады, целый взвод с пулеметами можно спрятать, – тихо, ни единого движения, потом глянул в другую сторону, на скрытый камышовый полосой Пяндж, – там тоже было тихо. Доносился лишь слабый бормоток воды, звук словно в воздушную равнину протиснулся, долетел до людей и тут же угас. Пяндж обомлел, обессилел, стал больше походить на ручей, чем на реку, – но это до поры до времени. Как только начнет таять снег – Пяндж станет другим. Обратится в зверя.

– Что случилось, товарищ капитан? – вновь почти беззвучно повторил вопрос Дуров.

– Есть тут кто-то. А кто именно – не пойму.

Через минуту стало ясно, кто так внимательно наблюдал за людьми. Едва прошли арчатник, как из камышей со скоростью снаряда вымахнул средних размеров хряк-одиночка с длинным черным рылом, стремительно одолел ложбину, по которой шли пограничники, и исчез. Ни Панков, ни Дуров выстрелить не успели.

– Ничего себе метеор, – восхищенно пробормотал Дуров. – Прямо астероид, небесное тело, вошедшее в плотные слои атмосферы.

– Тихо, Дуров. Этот кабан гуляет сам по себе. На семейку мы еще не наткнулись. Она где-то здесь, рядом.

Минут через пять они подняли и семью – худого, с жесткой длинной щетиной и опасно выставленными на манер винтовочных штыков кривыми клыками, папашу, который не замедлил этими клыками грозно щелкнуть, следом – четырех подсвинков одного размера и мамашу, длинноногую, как коза, ушастую, со светящимися красным кроличьим огнем глазами. Мамаша метнулась от людей первой, за ней, с отчаянным хрюканьем, подсвинки, глава семейства стал отступать последним, грозно хрипя и щелкая клыками.

– Мамашу не бей, – предупредил Панков, короткой очередью ударив по подсвинку, бегущему в середине стаи. Попал сразу – подсвинок взвился в воздух, поджал, будто ребенок, под себя ноги и пузом грохнулся на камни, – мертвым он был уже в воздухе, – проюзил несколько метров по инерции, брызгаясь кровью, голова у него, обычно негнущаяся, деревянная, подломилась, попала под туловище, и он перевернулся через нее. Разрезав воздух двумя задними ногами, уткнулся спиной в скрученный в клубок арчовый корень. Так, в стоячем положении, убитый подсвинок и замер.

Панков перевел ствол автомата на папашу, – семья, ведомая матерью, стремительно уходила, скорость у нее была вертолетная, только копыта сухо постукивали по камням, да в обе стороны отлетали черные, похожие на мелкие молнии, искры-кремешки, от свиного топота, казалось, вот-вот начнут плясать горы. Строй свой свиньи соблюдали строго: впереди шла мамаша, в середине – два подсвинка, прикрывал семью в этот опасный момент сам глава – матерый волосатый папаша. Бурый, с прилипшими каменными крошками зад его был костист, грязен, прочен.

– Во шпарят! – не удержался от восклицания Панков, приладился к автомату – семья вот-вот должна была скрыться в сухой камышовой гряде, но Дуров опередил его – экономной, в три выстрела, очередью подсек замыкающего. Хряк на ходу резко затормозил, взбив облачко каменной пыли, захрипел, разворачиваясь грудью к людям, морда его окрасилась кровью.

Нет, одной экономной очередью здесь не обойтись, придется стрелять в два ствола, хотя патронов на заставе, несмотря на привезенный припас, кот наплакал – каждый «масленок» на счету, – сейчас хряк пойдет на пограничников. Хряк снова захрипел, дернул головой, стараясь избавиться от боли, от пуль, всадившихся в его тело, и одновременно наливаясь ненавистью к двум людям в выцветшей маскировочной форме: за что они его так, что худого он им сделал?

Хряк оттолкнулся от камней, взвился в воздух и поплыл, поплыл по нему, будто тяжелая торпеда, глаза ему забусило горячим, красным, на мгновение людей не стало видно, и он опять протестующе захрипел, дернул головой, сбивая красную мокреть с глаз, приземлился, втыкаясь ногами в землю, напрягся, чтобы совершить очередной длинный прыжок, но ноги уже не слушались его, подогнулись, в теле что-то захрустело, раздался стон, и хряк, заваливаясь набок, поехал по камням.

Метров пять его крутило, било о камни, потом он остановился, вздохнул тяжело и замер; ни Дуров, ни Панков не успели добить его – кабан, похоже, добил себя сам.

– Что, готов? – не веря, что кабан улегся навсегда, спросил Панков.

– Не знаю. Не должен бы. Вообще, бывает, что кабанов не пуля достает – у него шкуру пробить невозможно, кабан в ней, как в бронежилете, – достает сердце. Сердце рвется пополам, как у человека.

– Сам видел или кто-то рассказывал?

– Сам видел. В Сибири.

Стая, ведомая мамашей, врубилась в камыши и мигом исчезла в них – только макушки камышей шевелились, дергались, расходясь в разные стороны, смыкались, показывая, где находятся кабаны, да стоял жестяной мерзлый шум.

– Ну что, Дуров, на первый раз хватит? – спросил капитан, закидывая автомат за плечо. – Хряк и подсвинок. Остальные пусть бегают.

– Они уйдут отсюда, товарищ капитан.

– Далеко не уйдут, не альпинисты. Кругом же горы. И Пяндж не переплывут – не дано. Так они в этой каменной долинке да в камышах и будут коптить воздух, корни трескать, – Панков вытащил из кобуры ракетницу: – Ну что, зовем ребят?

Он заложил в ствол ракетницы один патрон с травянисто-светлым ободком, выстрелил.

Ракета с шипеньем ушла в воздух, расцвела сочным зеленым бутоном.

– Перекур, Дуров, – сказал капитан, – мы с тобою это заслужили.

Конечно, то, что они делали, было чистой воды браконьерством, да и охота с автоматом на безоружного зверя – это не охота, это убийство. Охота, – когда человек берет лук со стрелами, копье, нож и выходит навстречу вепрю, и побеждает его в единоборстве – вот это охота! А с автоматом можно ходить хоть на слона – все равно автомат окажется сильнее. Такая охота неинтересна.

Но у Панкова и его людей не было выбора – застава только охотой и могла поддержать себя. Панков почувствовал, как у него перед лицом тихо сдвинулась и поплыла в сторону земля, в глазах потемнело; он потер пальцами виски, шею, приходя в себя, достал из кармана сигареты – подмоченный «Памир», давно уже в России не выпускаемый, такой же, как и эти горы, горький, вышибающий слезы, опасный: капля никотина от этих сигарет может запросто оставить дырку в куске дерева, не только в живой плоти – в легких или в теле, – она способна продырявить даже камень.

– С табачком веселее, товарищ капитан, – сказал Дуров и тоже достал из кармана пачку «Памира», одним ударом пальца по донышку выколотил сигарету. Сигарета крохотной ракетой взвилась в воздух, попала сержанту точно в губы. Дуров чиркнул спичкой.

– Ловко, – похвалил капитан. – Да не веселее с табачком, это совсем не то, с табачком – сытнее. Голод меньше ощущаешь. Пососешь цигарку – будто кусок съешь, в желудке всякие боли с нытьем прекращаются.

Закурили. Пустили дым – ветра не было, сигаретный шлейф тихо поплыл по воздуху вверх, чуть скосил в сторону и бесследно растворился.

– Отрава, – Дуров помотал ладонью перед лицом, – ох, отрава! Здешний воздух только губит… А здешним воздухом можно торговать, правда, товарищ капитан? Очень хороший бизнес: набирать воздух в банки, запаивать на манер «кока-колы» и доставлять его куда-нибудь в Токио. А там за хорошие денежки – каждому желающему… Банка свежего горного воздуха – один доллар! А у нас он бесплатно.

Дуров покосился на лежащего неподалеку кабана. Предложил:

– Может, его здесь освежуем?

– На заставе лучше.

– Уж больно тяжело этого дурака тащить.

– Ничего, машина дотащит.

– Как-то странно он спустился. Может, у него действительно разрыв сердца? Что-то не нравится мне этот кабан.

– Что, больно тощий?

– У нас однажды было такое на охоте – положили пару боцманят, килограммов по пятьдесят каждый. Ну и решили их не свежевать – кожа-то у них нежная, молодая, тонкая, не задубела еще, как у хряка, – решили опалить на огне. Затащили одного боцманенка в костер, подложили сухой травки, соломы где-то нашли, зажгли огонь. Палим, палим боцманенка, он уже голый, словно баба в пруду, вдруг ка-ак поднимется из огня, да ка-ак взовьется! И – деру из костра. Одного охотника сбил с ног, пробежал по нему, копытом чуть глаз не выдавил. Хорошо, собака была, вслед кинулась.

– Ну и как же вы с ним справились?

– Стрелять пришлось.

– А ты, Дуров, не это самое? – капитан загнул палец крючком, показал сержанту. – По старой охотничьей традиции, а?

– Никак нет, товарищ капитан, все это – чистая правда и только правда. Я к чему веду разговор – подойдем мы к этому окровавленному хряку, а он вдруг ка-ак поднимется!

– Не должен, – произнес капитан с сомнением, но на всякий случай снял «калашников» с плеча, отщелкнул рожок, глянул в него, пытаясь рассмотреть, далеко ли находится пятка пружины, поддающей патроны в ствол, ничего не увидел и постучал ногтем по кожуху рожка, определяя, где в нем пусто, а где густо.

Патроны в рожке еще были, израсходована только половина.

– А впрочем, ты прав, Дуров, – сказал капитан. Передернул затвор. – Никто никому ничего не должен.

Дуров действительно оказался прав, все-таки охотничьих навыков у него было больше, чем у капитана, и зверей настрелял он в своей жизни больше. Когда, после перекура, они подошли к хряку, тот лежал, уронив окровавленную голову на плоский слоистый камень, подмяв телом левую переднюю ногу – видать, переломленную или перестреленную, – мертвая туша, мясо в шкуре… Тем не менее Дуров, как и капитан, передернул затвор «калашникова», пробормотал про себя:

– Береженого Бог бережет!

Панков оглянулся – показалось, что где-то недалеко громыхает мотором машина – вездеходный грузовичок «ГАЗ-66», приписанный к заставе, – но нет, сзади было тихо, ни грузовичка, ни людей. Зато услышал Панков другое – задавленное, но грозное хрюканье, стремительно развернулся и сам себе не поверил – кабан поднялся на ноги.

Левая передняя нога его была сломана, не прострелена, кабан, видать, сам сломал ее, когда падал – кость не выдержала тяжелого тела, нога была вывернута в сгибе копытом внутрь, с морды текла кровь, один глаз был вырублен пулей – вырвало вместе с мясом, была видна неестественно белая, будто отлитая из пластмассы, совершенно не испачканная кровью кость.

Кабан мотнул головой, захрипел еще более грозно, захоркал, словно северный олень и, резво сорвавшись с места, пошел на людей. Панков смотрел на него завороженно – надо же, какая жажда жизни, какая силища, какое чутье – и выждал ведь, несмотря на боль и муку, на свои звериные слезы, когда люди закончат перекур, пойдут на него и окажутся совсем близко, – выждал, чтобы расплатиться болью за боль, слезами за слезы, жизнью за жизнь. Дуров находился в трех метрах впереди Панкова, перекрывал капитану кабана.

Сделав несколько отчаянных скачков, кабан уже почти достал Дурова, нагнул голову в разящем боевом наклоне, выставил клыки, захрипел, разбрызгивая вокруг себя кровь, но на бегу попал на сыпучее место, застопорил движение, а потом и вовсе забарахтался в курумнике, поплыл назад.

Но Дуров не стрелял, чего-то медлил, стоя с поднятым автоматом.

– Он же мучается, Дуров!

Дуров по-прежнему продолжал закрывать капитану кабана, капитан не мог стрелять – стоит Дурову сделать одно неосторожное движение, и он обязательно попадет под пулю.

Кабан перестал сползать вниз по осыпи, уперся задними ногами во что-то твердое, надежное, резко взнялся над самим собой, сделался страшным, разбрызгал кругом кровь, и тогда Дуров нажал на спусковой крючок «калашникова». Он сделал один единственный выстрел. Этого оказалось достаточно. Недаром Дуров бил когда-то белку – пуля всадилась кабану в другой глаз, вывернула его наизнанку, облепила глазным студнем всю морду, всадилась в череп, кабан застонал, словно человек, грохнулся на осыпь и заскреб целой передней ногой по камням, подгребая под себя мелкие голыши.

Через несколько секунд силы у него кончились, кабан затих, по шкуре, дыбя волосы, проползла судорога, кабан вздохнул жалобно, щелкнул клыками и умер.

– Вот сейчас все, товарищ капитан, можно подходить без опаски, – сказал Дуров и, стерев пот со лба, добавил восхищенным голосом: – Во «бетр», настоящий «бетр» – хорошо вооруженный и заправленный по самую пробку, а не кабан! – Дуров сокращенное армейское слово «бетеэр» произносил еще более сокращенно, сжато, на сибирский, видать, лад – «бетр».

– А чего так долго не стрелял, тянул? – спросил капитан.

– Да нам его из курумника было не выволочь, товарищ капитан, я ждал, когда он курумник пройдет…

– Тьфу! – Панков отплюнулся. – Вот прагматик.

Минут через десять показались люди – пятеро свободных от наряда пограничников – кабанов предстояло бурлацким способом, волоком, на лямках перетащить к дороге, куда подогнали плосколицый, с высокими реечными бортами «ГАЗ-66».

Мясо на заставе – всегда праздник, это возможность хотя бы один раз наесться мяса досыта, похлебать вволю шулюма, как повар Юра Карабанов зовет суп из кабанятины, потому что жиденькая каша с заправкой из сухой памирской травы, напоминающей укроп, уже здорово надоела, – а шулюм Юра готовит мастерски, это его фирменное блюдо, в такой праздник можно отвести душу, осоловело откинуться, вытянуть ноги и, блаженно щурясь, слушать сквозь дремоту, как погромыхивает, ворчит, скребется о камни холодный, мутный Пяндж.

– Ну что там Россия, товарищ капитан? – спросил Панкова Трассер, алея своей яркой головой. – Мы считаем, что она забыла про нас.

– Нет, не забыла, – Панков вздохнул, он не знал, что ответить Трассеру, – не до нас ей сейчас.

– Разваливается Россия, разваливается, допекли нас, товарищ капитан, американцы и прочие империалисты, – Трассер сделал рукой неопределенный жест, – добили. Скоро слово «Россия» будем писать с маленькой буквы и делиться на вятичей, кривичей, тверичей… кто там еще был? А из Бердичевского уезда в Голопупковский ездить будем по визитам с загранпаспортами. Вот что происходит, товарищ капитан. Проговорили, пробормотали, проскакали мы нашу Россию. Да не мы, а… – Трассер снова сделал неопределенный жест, потыкал вверх пальцем, – там, мол, это сделано. – И будем мы отныне сырьевым придатком какой-нибудь Японии на уровне ну, скажем, неведомой страны Помидории либо княжества Турнепс, которые на широкомасшабной карте даже через десятикратную лупу не разглядишь.

– Что, за державу обидно?

– А как вы думаете, товарищ капитан? – лицо у Трассера напряглось, и в следующий миг он будто бы в футляр нырнул, закрылся там – слишком много наговорил не того. А если капитан – из ярых демократов?

– И мне за державу обидно, Кирьянов. Ты даже не представляешь, как обидно, – Панков не удержался, помял пальцами грудь: там, в сердце, что-то глухо покалывало, тревожило его.

И плевать, в конце концов, что они такие оборванные – нет на заставе ни одной куртки, ни одного комбинезона, ни одной пятнистой формы без заплат, плевать, что голодные – иной солдат ночью плачет от голода, кусает зубами подушку, но не жалуется никому; плевать, что холодные – сегодня холодно, завтра будет еще холоднее, главное, чтобы Россия выстояла, выжила, она – основная забота, а все остальное – мелочь, тьфу, пыль, легкий сор, который мигом уносит ветер. Лишь бы не разодрали ее на части разные политики, стакан стаканычи и люди с лицами футболистов, не умеющих играть в футбол, – таких полным-полно.

А они, всеми забытые, заброшенные на краю земли погранцы, продержатся.

Когда свиньи были освежеваны, разделаны, Панков попросил Карабанова:

– Юра, отруби заднюю ногу от поросенка и заверни в целлофан.

– Осмелюсь полюбопытствовать, товарищ капитан, зачем? Может, лучше что-нибудь другое?

– Нет, заднюю ногу. Не жмись. Бабке в кишлак надо отнести.

– Страшиле, что ли? Она же мусульманка, товарищ капитан. А мусульмане свинину не едят.

– Ты точно знаешь, что она свинину не ест? Ты ей носил когда-нибудь? – увидев, что Карабанов посмурнел и скосил глаза в сторону, капитан повысил голос: – И я ей не носил. И другие не носили. Откажется – ее дело, не откажется – значит, она нормальный человек. Я ей сам отнесу мясо.

Через пятнадцать минут Панков уже шел по каменистой, гулкой от навалившегося вечернего холода дороге, чутко ловил все звуки вокруг, совмещал их со звуком собственных шагов, думал о том, что должна же у людей когда-нибудь наступить мирная сытая жизнь, – неужели они не заслужили этого, – вглядываясь в недобро загустевшее, с перышками далеких серебристых облаков небо и, когда слышал в камнях скрип или шорох, поправлял лежавшую на плече кабанью ногу, словно бы ее у него мог кто-то отнять.

Он нарушил установившееся правило о том, что в здешние кишлаки нельзя ходить по одному, но только с подстраховкой, с напарником, чтобы была прикрыта спина: не то правоверные быстро всадят нож под левую лопатку. Но так уж получилось, что Панкову некого было брать с собой, людей по пальцам пересчитать можно, у каждого – своя нагрузка.

Свиная нога, завернутая в целлофан, хранившийся на заставе с давних, еще «застойных» времен, тяжело давила на плечо, автомат мешал ходьбе.

До кишлака Панков добрался без приключений, на улице остановился, вгляделся в ближайшие дома, стараясь понять, в каком из них живет бабка Страшила с внучкой, не обозначится ли где-нибудь типично русская примета – вывешенное на дувал одеяло либо поставленный на попа горшок? Но нет, все дома были безлики, как кирпичи, и похожи друг на друга, как близнецы-братья, – не узнать, где обитает бабка Страшила, а заходить в каждый дувал подряд – себе будет дороже. Идти к бабаю Закиру не хотелось, да и лишний раз засвечиваться у него, подставлять бабая было нельзя: с бабаем Закиром за связь с пограничниками могли расправиться.

Неожиданно из ближайшего дувала выскочил маленький, проворный, как собачонка, пацаненок, шустро понесся по замусоренной пустынной улице. Был он без обуви, босиком. Панков невольно поморщился: холодно же, а с другой стороны, – видать, таков народный обычай в здешнем кишлаке – детство босоногое у маленьких граждан республики. Окликнул пацаненка:

– Эй, бача!

Тот на бегу вздрогнул, будто от охлеста плети, – Панкова он не заметил, вывернул голову и, увидев человека с автоматом, мигом ударил по тормозам, так что из-под пяток заструилась пыль.

Знал пацаненок, что от автомата не убежать, пуля все равно окажется быстрее. Остановился, из-за плеча покосился на Панкова. Взгляд его был выжидательный, хмурый, но без испуга и вообще какого-то интереса.

– Э-э? – выкатилось у него изо рта нечто невнятное, вопросительное, округлое.

– По-русски говорить умеешь?

– Мало-мало, – отозвался пацаненок.

Панков хотел спросить, почему он без башмаков – ведь калекой может остаться на всю жизнь, но вместо этого спросил совсем другое:

– Где русская бабка живет?

– Вон! – пацаненок выбросил перед собой руку, показал на самый крайний дувал. – Там!

Панков подумал о том, что этого паренька надо пригласить на заставу, возможно, в каптерке для него найдутся какие-нибудь галоши-маломерки – самая модная в Средней Азии обувь, а если не найдутся, то для него можно будет, в конце концов, сварить что-нибудь из автомобильной резины. На заставе есть и такие мастера.

– Тебя как зовут? – спросил у пацаненка капитан, оглядел его с жалостью: ноги были черные, ороговелые, потрескавшиеся, такие лапы уже никогда не отмыть, не привести в человеческий вид. Впрочем, насчет «никогда» он был неправ.

– Э-э-э… – пацаненок приподнял хрупкие плечи, голова по самую макушку ушла ему в грудь.

– Что, не знаешь? Но имя-то у тебя есть?

– Э-э-э… Абдулла! – выпалил пацаненок облегченно.

– Абдулла, приходи завтра на заставу, у часового спроси капитана Панкова. Я тебе на ноги что-нибудь найду. Чтоб босиком не бегал, – капитан потыкал пальцем в землистые ноги пацаненка. – Больно ведь. И холодно. На заставе появись обязательно!

Пацаненок непонимающе глянул на Панкова, просек насквозь своими непроницаемо-черными глазами и припустил во всю прыть по пустынной улице кишлака. Только пыль поднялась за ним столбом. Как от автомобиля. Панков не удержался, засмеялся.

Дверь в дувал, где жила бабка Страшила, была открыта. «И в такое-то время – ведь каждый может заскочить в открытый дувал, уволочь отсюда все, может пристрелить и бабку, и внучку… За это сейчас даже денег не берут – стреляют ради интереса. – Панков поморщился, почувствовал, что к правой щеке его прилипла паутина – теплая, щекотная, неприятная, но паутины не было, было лишь нездоровое ощущение, это – нервное. – А с другой стороны, разве для человека с автоматом дувал преграда? Не преграда. И тем более не преграда хлипкая кособокая дверь». Панков вошел в дувал, огляделся.

Дувал был чист, хорошо подметен, никаких примет, что у бабки Страшилы есть в доме живность, не было. Панков неловко потоптался, не решаясь войти в саму кибитку, как здесь иногда зовут жилые помещения, сам дом, – неожиданно ощутил незнакомую робость, словно бы он совершил что-то недозволенное, за что придется отвечать, глухо покашлял. Кашель этот подполз изнутри внезапно, обдал глотку пылью, чем-то мешающим дышать, вызвал ощущение духоты, хотя на улице было холодно.

Хоть и был кашель глухой, слабый, а и этого неприметного звука оказалось достаточно, чтобы дверь кибитки скрипнула и на пороге показалась Юлия.

Юлия молча и строго посмотрела на Панкова. Была она одета все в тот же старый застиранный, потерявший форму полосатый халат, только в тот раз на голове у нее гнездилась какая-то хламида – что-то среднее между платком и тюрбаном, хотя это был платок, накрученный в виде тюрбана, со свободной нижней частью, чтобы прикрывать лицо, это Панков помнил точно, а сейчас Юлия стояла с непокрытой головой. Неприступная, далекая, невольно вызывавшая на сердце у Панкова какой-то нежный холодок.

– Я вот, – смущенно, словно неопытный браконьер, произнес Панков, скинул с плеча тяжелую, пахнущую сырой кровью ногу, – на заставе сегодня охота была, мы двух вепрей подстрелили, одного побольше, другого поменьше… Застава решила подкинуть вам немного мяса, – он сделал два шага вперед, положил ношу около ног Юлии, – вот!

Панков почему-то не рискнул посмотреть ей в глаза, что-то останавливало его: то ли он боялся, словно мальчишка, смутиться, то ли опасался услышать фразу, способную кого угодно повергнуть в уныние – типа: «Больше сюда, пожалуйста, не приходите», то ли просто разочароваться, хотя вряд ли Юлия могла разочаровать его, – но все равно внутри у Панкова, в груди, образовалось тесное пространство, этакая узкая клетка, в которой поселился опасливый холод, и он боялся этот холод расплескать, упустить. Слишком уж тот быстрый был, увертливый, словно ртуть.

– Солдаты мне сказали, что вы с тетушкой – мусульмане, свинину не едите, но дикие кабаны – это не свинина, мясо у них постное, ни единой жиринки, – оно постнее говядины, – Панков умолк, невесть чему вздохнул, развел руки в стороны и, словно бы что-то поняв, решив для себя, стремительно развернулся и бесшумно охотничьим шагом пошел прочь со двора.

Вслед ему донеслось тихое, очень робкое – эта робость невольно удивила его, Панкову захотелось остановиться, сказать Юлии несколько поддерживающих слов, сделать что-нибудь, чтобы ей стало теплее, но он не остановился, – произнесенное с тяжелой горечью:

– Спасибо.

Небо опасно почернело, опустилось на землю, слиплось с камнями. Панков спешным шагом двинулся на заставу – ребята ведь ждут его, беспокоятся, пока он не окажется на заставе – не будут минировать дорогу. Звезды уже часто высыпали на небе, далекие светящиеся облака продолжали тускло серебриться, вызывать на душе тревогу, некую странную неземную тоску – внутри все замирало при одном взгляде на эти облака – что-то там, на облаках, надо было его душе, его сердцу, что-то там было потеряно, а вот что? Поди, угадай… Нет, не угадать.

Он прошел примерно треть пути, как вдруг услышал сзади осторожные частые шаги, мигом свернул на обочину, присел, выставил перед собой ствол автомата – думал, увидит на фоне темного неба темное плотное пятно – фигуру человека, идущего за ним, но помешали камни, преследователь (а может, их было несколько) слился с ними, стал невидимым. Панков прислушался: не слышно ли шагов? Ничего не было слышно, преследователь видел в темноте лучше, чем Панков, – заметил, что капитан остановился и присел, – и сам остановился, припечатался к камням.

Панков стремительно поднялся, по косой пересек дорогу, пробежал несколько десятков метров по обочине, потом снова пересек, забирая в противоположную сторону, достиг массивного каменного выступа, остановился. Вслушался с тревогой – что там в темноте, в ночи?

Он не ошибся – за ним шли. И не один человек, а двое – шаги были спаренными. А что если на него накидывают силок, как на птицу, либо гонят в сетку и дорога на заставу уже перекрыта?

Можно было уйти по боковой тропе, но тропу в темноте не разглядеть, надо подсвечивать фонарем, иначе можно соскользнуть с нее, провалиться в каменную расщелину, либо вообще очутиться в пропасти, да и фонарь сам – хорошая мишень, бей в него в темноте – не промахнешься!

Нет, вряд ли здешние душманы-подпольщики, эти молодогвардейцы в галошах и нестираных рубахах, могли так быстро организовать засаду – слишком мало времени у них было для этого. Панков только что прошел по этой дороге, и заметили его уже в кишлаке, когда он разговаривал с пацаненком, и максимум, что они могли организовать, – погоню. А вдруг удастся перехватить «красного командира»? Он передернул затвор «калашникова», облизнул сухие, заскорузлые от ветра губы.

– Ну-ну, давайте, кто кого, – недобро усмехнулся он, – устроим социалистическое соревнование…

Снова вгляделся в темноту – если он различит в ней какие-нибудь тени, движение черного в черном, либо засечет звук, то этого будет достаточно, чтобы сориентироваться, куда стрелять, но ничего в ночи не было слышно, все замерло. Тишина установилась глухая, опасная, полая – ни одного звука в ней, сплошная пустота. Такая тишина бывает только в горах. Возможно, у преследователей был с собою прибор ночного видения, – если это так, то Панков был у них как на ладони, они его видели, а он преследователей – нет. Противное ощущение остается, когда неожиданно сделаешь такое открытие, – ну будто бы голенький, совершенно беззащитный, как цыпленок, только что вылупившийся из яйца и очутившийся в чистом поле, на ветру… Ну откуда у нищих душков приборы ночного видения? От американцев, с которыми мы побратались?

Ночь по-прежнему была тиха и пустынна. Панков снова стремительно, по косой, пересек дорогу, пробежал немного по обочине, потом совершил обратный маневр, опять пересек дорогу по косой, пробежал метров сто, остановился и присел, давя в себе тяжелое рвущееся дыхание. В ту же секунду услышал топот ног – за ним уже не шли, а бежали.

– Вы что, действительно хотите меня прихватить? – пробормотал он изумленно. – В самом деле? – он втянул в себя воздух – надо было погасить пожар в легких, – задержал его в груди и поднял автомат. – Да после первого же выстрела ко мне с заставы придет подмога. Хотя… Может, вы и ребят планируете повязать со мною?

Пленные, конечно же, душманам нужны, но не менее пленных их интересуют оружие, боеприпасы, рация, дизель, запас солярки. Взяв капитана в плен, они могут получить за него премию либо выменять, например, на солярку. Или на патроны. Других интересов у душманов нет. Но Панкова еще надо взять. Хоть и недокомплект на заставе, но все люди на ней – калиброванные, откованы из хорошего железа. Из местных на заставе никого нет, ни «вовчиков», ни «юрчиков», есть таджики, но они с севера, не здешние… Эти заставу предать не должны… Панков приготовился стрелять – хватит бегать от этих полосатых комсомольцев, как тушканчик от лисы, вона – чуть легкие себе бегом не разодрал. Он зажал в груди дыхание, но выстрелил первым не он – тишину взрезало несколько гулких металлических ударов, слившихся в один, потом еще – по Панкову стреляли из какого-то заморского автомата, а у каждого автомата, как известно, свой голос, одинаковых голосов нет, стрельбу разных отечественных автоматов Панков знал – и «калашникова», и ППШ, знал также, как звучит «узи», «шмайссер», американская автоматическая винтовка М-16, как «говорят» чешский и бельгийский автоматы, – но это было ни одно, ни другое, ни третье, это было что-то новое.

Несколько светящихся пуль прошли у него над головой, штуки три впились в камни рядом, раскрошили старую плоть, обдали Панкова горячим мелким сеевом.

«Сразу из двух автоматов бьют», – отметил Панков. Снова раздалась очередь, на этот раз длинная, нерасчетливая; хорошо видимые в темноте пули пошли веером – «хозяин» стрелял с живота, не экономя, вопреки обыкновению, патроны, стараясь захватить как можно больше пространства. Душманы потеряли нырнувшего в камни Панкова, открыли стрельбу первыми и тем самым проиграли – им надо было играть в «молчанку» до конца, это было бы для них лучше всего, но они не выдержали, нервы у душков оказались гнилыми… Вот шансы и сравнялись.

Панков подождал еще немного – пусть «прохоры» расстреляют свой боезапас, пожалел о том, что на его автомате нет подствольника, он очень хорошо мог бы накрыть душманов из подствольника гранатой, но чего нет, того нет, подумал о том, что недаром ребята, когда идут в наряд, обязательно берут с собой подствольники и гранаты для стрельбы, – хоть и тяжело это, и вышибает из организма последние остатки дыхания, с кашлем рвет легкие, а в теле, в крови вообще не остается кислорода, обязательно тащат с собой дополнительную, не предусмотренную никакой инструкцией тяжесть – они верят в оружие больше, чем в хлеб, в доброту, в песни. И бывают правы, поскольку из подствольника можно запустить гранату метров на четыреста и поразить цель, которую никогда не поразишь автоматной очередью.

Снова заработали два автомата, пули с сырым противным чавканьем всаживались в камни, в землю, вспарывали хрустящий ночной воздух, уносились в небо, чертили яркими строчками пространство, обсыпали Панкова каменной крошкой, одна из отколотых щепок врезала Панкову по лбу, словно стрела, выбила кровь. Душманы стреляли, а Панков не стрелял, он сейчас думал уже не о том, как отбиться, а как взять кого-нибудь из этих наглых «прохоров» в плен. И еще один вопрос занимал Панкова: имеет ли отношение к этой стрельбе чернобородый Файзулло или действует кто-то другой?

Скорее всего, имеет.

Со стороны заставы в воздух ушла ракета, осветила ночное пространство, отодвинула тьму в сторону, вырвала у нее каменные нагромождения, скалы, валящиеся в неровном свете друг на друга, безжизненную плоскую дорогу – скорбный лунный пейзаж, чуждый человеку. Среди камней Панков увидел две проворные гибкие тени – это были преследователи.

– Спасибо, ребята, помогли! – поблагодарил капитан своих солдат, подвел ствол автомата под одну из теней. Нажал на спусковую собачку.

Ствол автомата окрасился тусклым пламенем, запахло дымом, железом, еще чем-то горячим и кислым, рядок пуль подсек тень – душман, спасаясь от очереди, проворно отпрыгнул в сторону, за камни. Панков переместил огонь на вторую тень, пули всадились в камни, взбили пыль, которая была хорошо видна в угасающем свете ракеты, подсекли душмана.

«Попал! – спокойно отметил Панков. – Зацепил ведь, точно зацепил! А вдруг один из этих двух – памирец? Как его зовут, Файзулло?..»

Он услышал сзади крики, топот – это бежали солдаты с заставы. Опустил автомат. Стрелять было бесполезно: ракета угасла, ночной оптики у Панкова не было.

По камням метнулся луч фонаря. Панков поморщился: человек с фонарем – отличная мишень, сейчас пальнут с той стороны, даже не целясь, вслепую, – и попадут ведь. Да и немудрено не попасть в такую толпу. Панков на всякий случай послал в камни, за которыми исчезли преследователи, две короткие очереди – береженого, как говорится, Бог бережет.

Душманы не ответили, они все поняли и ушли, вполне возможно, оба раненые, – по этой части душки большие мастера, смываться умеют быстро. Еще они мастера по части пыток и разных злобствований – и головы отрезают православным, и животы вспарывают, и мужского достоинства лишают, и в солярке живых солдат варят, и на крюк, будто баранов, подвешивают. Русский человек никогда не додумается до такого и никогда не бывает так бессмысленно жесток.

– Товарищ капитан, а, товарищ капитан! – услышал Панков задыхающийся крик Дурова. – С вами все в порядке? Вы живы?

С Дуровым бежали еще несколько человек, три или четыре. Панков снова послал короткую очередь в камни, за которыми скрылись преследователи, и лишь потом ответил:

– Жив!

Дуров подбежал к нему первым, распластался на камнях рядом, выставил перед собой автомат, гулко забухал в руку кашлем.

– Кто это был, товарищ капитан, не знаете? – откашлявшись, спросил он, отер рукою рот.

– Если бы, если бы… Хотя, вполне возможно, что одного я знаю.

– Тот самый? Черноволосый, с глазами цвета пива? «Нет слов, душат слезы», – как говорил один малоизвестный классик. Да? Памирец? Он?

– Думаю, он. С фонарем поосторожнее, – предупредил Панков, – не подставляйся.

– Они ушли. С нами связываться вряд ли будут. Эти ребята только тогда связываются, когда имеют перевес в силах один к двадцати, – Дуров снова забухал в руку кашлем.

Здесь, в горах, ветер гуляет на ветре и ветром погоняет, простуда сидит на простуде. Впрочем, завтра они уже будут ночевать не в дощанике, а в опорных пунктах, как называются в разных воинских донесениях окопы, вырытые в камнях.

Панков, когда прибыл на заставу, увидел, что окопы вырыты мелкие, собрал бойцов, сказал им:

– В таких окопах «прохоры» могут вам не только голову прострелить, но и задницу. Окопы надо углублять. Не шибко, не до Америки, но чтоб с коня стоя можно было стрелять. Понятно?

– Зачем с коня, товарищ капитан? – спросил тогда Трассер. – Ведь скоро дембель.

– До дембеля можно и не дожить. Весной откроются перевалы и начнется такое… Уж пусть лучше руки поноют, зато голова останется цела. А ну, бойцы, хватайся за лопаты!

Хоть и скрипели бойцы, и ныли, и капитана поругивали, а окопы вырыли такие, какие надо было вырыть. Панков каждый окоп сам проверил, лично, не поленился спрыгнуть в каждую каменную щель, ощупать все руками, проверить, а поместится ли в окопе спальный мешок, – и каждый «опорный пункт» принимал, будто учитель, ставил оценки и предъявлял «списки недоделок».

Дуров наконец откашлялся.

– Ну что, товарищ капитан, похоже, я прав – ушли.

– Вроде бы ушли. Но все равно нужно быть настороже. Одного я, кажется, ранил. За мной, Дуров! Надо посмотреть… Остальные пусть остаются здесь.

Панков, пригнувшись, выскочил из укрытия, в темноте ловко перемахнул через большой камень, потом так же легко и ловко одолел второй, а вот на третьем споткнулся, не рассчитал чего-то впотьмах и яростно зашипел от боли.

Остановился, когда под ногами звякнули гильзы, выброшенные душманскими автоматами, присел. Сзади на него налетел Дуров. Капитан с силой притиснул его к земле.

– Т-тихо!

Дуров присел рядом, стукнул прикладом автомата о камни, Панков недовольно поморщился – слишком много шума от двух человек, напрягся, вслушиваясь в пространство… Донесся до него лишь далекий звериный шорох – прошел осторожный дикоша, дикобраз, да высоко вверху, в старых скалах, куражливо забормотал пьяный от осознания собственной силы и способности носиться по миру ветер. А так – ни одного лишнего звука. Все замерло.

– Нет их, товарищ капитан.

– Да. Ушли.

– Сколько их было? Двое, трое?

– Было двое, но не это важно. Они могли перекосить всех вас, когда вы шли лавиной. Двух автоматов как раз бы хватило. Разве так можно, Дуров? Ведь вы же все – опытные люди. Э-эх! – капитан с досадою покрутил головой. – Обстрелянные и…

Дуров виновато вздохнул, пробормотал невнятно:

– За вас беспокоились, товарищ капитан.

– За вас, за вас, – пробурчал капитан. – Та-ак, теперь надо посмотреть, есть ли здесь кровь? Если есть – значит, один душок получил свое.

Аккуратно, плоско водя фонарем по земле, Панков нашел чернильно-блесткое красное пятно, в котором рыжими комочками свернулась грязь.

– Есть попадание, товарищ капитан, поздравляю, – удовлетворенно проговорил Дуров.

– Хорошо бы знать, в кого именно я попал?

Панков подобрал несколько быстро остывших, – было уже холодно, – гильз, глянул на шляпки: гильзы были испанские, по калибру подходили к нашему «калашникову». Если душманы стреляли из родных, уже надоевших «калашниковых», то почему же звук был такой незнакомый, бухающий, жестяной? Патроны маломощные, что ли? Либо наоборот – патроны – дальнеметы, обладают повышенной убойностью? Панков сунул несколько гильз в карман. Надо будет исследовать их на заставе.

– Все, Дуров! Минируем дорогу и уходим за заставу!

Уже ночью, находясь у себя дома, переведя дыхание, капитан выругался – вот и сходил в кишлак, вот и сделал доброе дело, наделил голодных русских кабанятиной, – еще немного – и лег бы на каменистой холодной дороге…

Свою небольшую квартиру, положенную ему на заставе, как и всякому начальнику, он постарался обиходить, сделать ее получше, привез сюда холодильник, в Душанбе купил занавески, повесил на окна, чтобы душманы с горы в стереотрубу не увидели, постель накрыл роскошным клетчатым пледом – сделал это сразу же, едва заняв крохотную, из двух неказистых комнатенок, квартиру.

Ему нравилось жить здесь, нравилась прозрачная, с таинственными шорохами тишь, что бывает присуща всякому человеческому жилью, словно бы где-то в углах, под потолком и под кроватью, в изгибах неумело сложенной печки живут некие добрые домовые, бородатые духи прошлого, не совсем удачно совместившиеся с нынешним днем, это для них опасно – ведь по жилью нынче стреляют, в окна кидают гранаты, с гор приносятся беспощадные «эресы», домовым в таких условиях не до жизни – впору подхватить ноги в руки и мотануть отсюда подальше, но здешние домовые этого не делают, они – храбрые ребята.

Нравилось тепло, которое – в отличие от дырявой бани, – умел хранить этот дом. Панков оценил это буквально на второй день пребывания здесь. Нравилась неказистая обработка стен, покой, тишь (в дни, когда граница замирала и не было стрельбы), нравилась даже неровная, разлапистая, словно бы готовая вот-вот расползтись в разные стороны печь, хотя на деле она была очень крепкой и могла в считаные полчаса нагнать в квартирку капитана африканский жар, нравились даже занавески – полосатые, словно бы вырезанные из халата, местного производства, но другие в Душанбе не продавались – эти и то нашел с большим трудом: всюду пусто, товаров нет, словно народ сидит сложа руки, ждет, когда с облаков просыпется манна небесная, и ничего не производит – только патроны… Патроны в Душанбе можно купить на каждом углу, они здесь продаются, как раньше продавался хлеб.

Раздеваться Панков не стал – снял только ботинки, бросил их у изголовья, рядом поставил автомат, положил пару гранат, отдельно – запасной рожок, фонарь, и так, в одежде, повалился на кровать – часа через полтора надлежало подниматься, сон должен быть коротким и тревожным, он, собственно, таким и был, – тревожным, серым. Панков кожей, ноздрями, порами ощущал опасность, ловил шорохи. В частности, засек странный шелестящий звук – это мимо его кровати быстро проползла змея – королевская кобра, втянулась в нору, уводящую под печь. Ловил также скрип в камнях, чьи-то голоса и далекую тихую музыку – это солдаты в «спальном помещении» слушали приемник и тосковали по дому. Несмотря на то что Панков спал, он готов был в любую секунду потянуться к автомату и открыть стрельбу на звук. А уже потом проснуться…

Десантники прибыли на двух вертолетах – бокастых, с мятой обшивкой, грязных от гари и огня «Ми-8», быстро вывалились из машины, повыкидывали на камни несколько ящиков с тушенкой, четыре ящика макарон и три мешка муки.

«Негусто, – отметил Панков, – на такую ораву дня на три только и хватит, не больше». С боеприпасами было получше – начальство все-таки понимало, что предстоят тяжелые бои.

Командир десантников – плотный, в старом, тщательно зачиненном камуфляже, с огромными руками, способными свалить быка, подошел к Панкову, козырнул:

– Старший лейтенант Бобровский! – повернулся, подозвал к себе шустрого, со стремительными, хорошо рассчитанными движениями паренька, лицо которого напоминало лик святого – на нем застыли пронзительно синие, будто холодное южное небо, глаза, подтолкнул к Панкову: – Это мой боевой заместитель – лейтенант Назарьин. За непримиримость характера, резкость суждений и неожиданность решений мы зовем его Взрывпакетом.

– Вполне современное воинское прозвище, – Панков не удержался от улыбки. – У нас есть один такой, современный – Трассер. Рыжий, как автоматный огонь.

– Тоже ничего! – одобрил Взрывпакет. – Надеюсь, нормальный парень?

– А тут ненормальные не застревают. Мигом линяют… На Большую землю, к маме с папой.

– Хорошая линька. И таких много?

– Были, были. Но уже ни одного не осталось.

– Жаль. А то можно было бы перевоспитать.

Вертолеты задерживаться не стали, взмели лопастями каменное крошево, до самых небес взвихрили пыль, поднялись, набирая высоту, сделали пару коротких, усеченных «коробочек» над заставой и ушли, быстро превратившись в просяные хрупкие зернышки.

– А теперь всем на обед, – скомандовал Панков, – размещаться потом будем. У нас повар Карабанов такой шулюм сготовил – м-м-м! Из кабанятины.

– На охоте были? – оживился Бобровский. – Кабанов здесь много?

– Раньше было много, а сейчас всех уже повыбили. Да и война распугала. А раньше, говорят, было много, куда ни плюнь – обязательно в кабана попадешь. Таджики их не трогали, кабаны плодились, как кошки.

– И тем не менее вы нашли?

– Выследили одну семейку, завалили секача и боцманенка. Так что кусок мяса на тощенький кусок хлеба есть.

– Я представляю, что это за кусок мяса, – Бобровский хмыкнул. – Особенно с голодухи…

– Ну что там, точат душки зубы, группируются, смазывают галоши маслом? – поинтересовался Панков у командира десантников уже в столовой, глянул в окошко, из которого был хорошо виден каменистый афганский берег. – Все целятся сюда?

– Целятся, – кивнул в ответ Бобровский, – зубы напильниками обрабатывают, чтобы острее были. Но мы им обувь живо продырявим, раз они хотят этого.

– Хотят, очень хотят… Новостей в отряде нет?

– Хороших нет.

– А плохих?

– Плохие всегда найдутся. Два сапера вчера подорвались. Мину на растяжке ставили. Один мину держал, другой растяжку регулировал. Споткнулся и упал. Растяжку потянул на себя. В результате – взрыв. Один на месте лег, второй находится в госпитале. В тяжелом состоянии. Выживет, не выживет – никто не знает.

Панков поморщился – представил себе, что сделала мина с человеком, который держал ее на руках – вместо тела сплошная мешанина, фарш, зубы перемешаны с ногтями, перемолоты с мясом… Болезненно передернул плечами.

– Самое интересное, в момент взрыва рядом сержант находился, наш же, десантник, помогал саперам, – встрял в разговор Взрывпакет, покрутил в воздухе рукой, изображая что-то сложное, – так ему хоть бы хны. Ни одной царапины.

– Повезло. Редкая штука.

– В момент взрыва он стоял за сапером, – пояснил Бобровский, – сапер и прикрыл его, все осколки взял на себя. У сержанта даже не то чтобы ни одной царапины – его даже пламя не опалило. Что повезло, то повезло.

– Все равно, от того, что он видел, инвалидом можно остаться на всю жизнь.

– Верно, – согласился Бобровский.

– Скажите, господа офицеры, вы старше меня по званию, – Взрывпакет сделал в воздухе замысловатое движение, был он совсем еще мальчишкой, только что из училища. Панков лишь сейчас разглядел, какой Взрывпакет юный, – а раз старше, то больше меня знаете. Чем отличаются «вовчики» от «юрчиков», а? До сих пор уяснить не могу.

– Ничем, – грубо произнес Бобровский.

– Знаю только, что «вовчики» – это исламисты, – сказал Панков, – так называемые «ваххабиты». Это в основном горцы, люди из бедных полуграмотных районов, а «юрчики» – из районов богатых, из долин, где деньги растут на кустах. «Вовчики» всегда завидовали «юрчикам» и стремились сжить их с белого света. Если же говорить с ученых позиций, то «ваххабиты» – это последователи Мохаммеда ибн Абд аль-Ваххаба, готовые идти на что угодно, даже на убийство собственных братьев, лишь бы победить. Ради победы своей они способны на все. Для них мы – кафиры, собаки проклятые, люди из черной дыры, и чем больше они нас истребят, тем милостливее будет к ним Аллах.

– А по мне, они все одинаковы. Говорят, что «вовчики» имеют поддержку президента, у гаранта. «Юрчики» – нет. А «юрчики» к нам более терпимы, чем «вовчики». «Вовчики» готовы вырезать всех русских в Таджикистане, всех до единого, «юрчики» же уговаривают русских не уезжать: «Не покидайте Таджикистан!» В результате вон что получается: Ельцин поддерживает тех, кто режет здесь русских. Как это, а?

– Налить бы ему такого коньяку, чтобы он уснул и не проснулся, – яростно блеснув глазами, проговорил Взрывпакет. Видать, недаром его прозвали Взрывпакетом, заводится он мгновенно, с полуоборота.

– Что, не любишь его? – спросил Панков.

– Не его самого, а окружение. Воры все, воры! Обобрать Россию, развалить такую страну, сделать, чтобы во имя трех сотен богатых Буратино миллионы людей ходили без штанов, не имели куска хлеба на столе, нищенствовали – для этого надо иметь особые мозги.

– Вот они у него такие и есть. Не голова, а репа с грядки – произнес Бобровский напрягшимся злым голосом. Они были достойны друг друга, десантники Бобровский и Назарьин, чужих ошибок не умели прощать.

– Разные Стерлиговы, Кивелиди, Мавроди и прочие «иди» и «оди» жиреют, наедают щеки, шеи и животы, а Ивановы, Петровы, Сидоровы нищают, продают последние тряпки, продают даже ордена, чтобы купить хлеба и картошки, кое-как продержаться, пожить еще немного.

Одна защита остается – автомат Калашникова. И побольше патронов.

– И чтоб цель была видна получше, – одобрительно усмехнулся Бобровский, ковырнул пальцем грубый, через край, шов, которым была заделана у него дыра на рукаве, – видишь, до чего довели нас, капитан? Сплошь в дырье ходим. Хорошо, что еще не обовшивели, хотя мыла у нас ни одного куска нет, – он остро, цепко глянул на Панкова. – А ты, капитан, чего отмалчиваешься? Что в стороночке сидишь, на ус наматываешь?

– Бесполезно ругать. Это все равно, что мочиться против ветра.

– Тоже верно, – Бобровский отвел глаза в сторону. – А выглядишь ты лучше нас, не так оборванно.

– Все еще впереди.

– Нетипичный у тебя вид для российского солдата.

– Я же говорю – все еще впереди. Скоро нитки кончатся – буду ходить такой же оборванный, как местные бабаи.

– Нитки я тебе подарю. А шулюм у тебя отменный, хорошего повара на заставе держишь, – Бобровский со смаком облизал ложку. – В отряде узнают – заберут.

– Не отдам.

– А у тебя и спрашивать не будут, заберут, и все.

– Юра! Карабанов! – выкрикнул Панков и, увидев, что Карабанов высунулся из своего окошечка, спросил: – Если в отряд тебя будут забирать, пойдешь?

– Не-а!

– М-да! – Бобровский не удержался, досадливо крякнул. – А повар у тебя действительно на «ять». Небось, хорошие отбивные умеет делать даже из фанеры?

– Умеет, – капитан кивком отпустил Карабанова, продолжающего выглядывать из своего окошка, потом поднял откляченный большой палец, показал его Карабанову. Добавил, засмеявшись: – Главное, на кусок фанеры кусок мяса побольше положить.

* * *

Через два дня на афганском берегу появились люди – настороженные, с крадущимися мягкими движениями, в халатах и чалмах. Они цепочкой прошли к Пянджу.

Ночь только что отползла к западу, на востоке лишь десять минут назад появилась светлая сливочная полоска, горы же на западе были еще черны и угрюмы, небо смыкалось с хребтами.

– Разведчики, – глянув на цепочку подвижных, почти бестелесных теней, пробормотал Бобровский, выматерился. – Он-ни, с-суки! – Подвернул колесико бинокля, увеличивая резкость. – Раз, два, три, семь… тринадцать… – он смолк, губы его теперь шевелились беззвучно, словно бы сами по себе, – двадцать пять человек, – объявил он, – ровно столько, сколько у меня солдат, баш на баш.

– Добавить тебе людей или сам справишься? – сухим, будто в горле у него что-то запершило, голосом спросил Панков.

– Твое дело, капитан, охранять границу – вот ее и охраняй! – грубо, скрипучим начальственным тоном произнес Бобровский. – А мое – бороться с халатами! – Голос у него смягчился: все-таки Панков был старше его по званию и уж никак не меньше по должности. – Занимайся своим делом, а я займусь своим.

Бобровский задом, будто рак, уволакивающий в нору свою добычу, выбрался из каменистого окопа, в котором они находились, щеки у него порозовели, это было заметно даже в предрассветном сумраке, взгляд оживился, потерял свинцовую жесткость, рот плотно сжался – такое преображение всегда происходит с человеком, приготовившимся к броску, к стычке с врагом, – и, пригнувшись, помчался к длинному, топорно сработанному «опорному пункту» десантников.

Десантники оказались не мастера по части рытья, не было у них того пороха и терпения, что были у пограничников, Панков от них не мог потребовать того, что требовал от своих. Лопатой окоп для «стрельбы стоя с лошади» никогда не выроешь – тут надо брать лом, по-шахтерски долбить породу, ахать и потеть от напряжения. Панков, кстати, наравне со всеми рыл окоп себе, поскольку старый, оставшийся от прежнего начальника заставы, ему не понравился, капитан выбрал место чуть выше и открытее, и взялся за лопату с ломом. Вырыл настоящий командирский, большой, поскольку при нем в любом бою находился радист с переносной рацией, а так как это был не просто окоп, а КНП – командно-наблюдательный пункт, то он обязательно еще должен быть укреплен и грязновато-серым, пористым от того, что отлит из плохого материала, бетонным поясом.

Если все окопы укреплены бетонными плитами – это хорошо, но если только один командирский, то, спрашивается, где во время боя находится командир? Задача, которую может успешно решить не только неграмотный человек в галошах, а и несмышленый ясельный ползунок, не слезающий с ночного горшка. Остается душманам только получше прицелиться из гранатомета.

Неплохо бы бетоном укрепить и окопы бойцов – всё целее ребята будут, хотя иногда бетон попадается такой, что пули в него входят, словно в сыр. Это во-первых, а во-вторых, такой бетон плохо действует на организм, руки от него все время бывают влажными, в ушах стоит звон, в носу накапливается простудная мокреть. Так что от такого бетона надо держаться подальше… Панкову повезло – он укрепил КНП нормальным бетоном.

Тени на афганском берегу на несколько минут растворились в промерзших, покрытых инеем камнях – будто под землю нырнули, потом появились вновь. Уже внизу.

Стремительно пересекли голый пятак, отделяющий камни от густых рыжих зарослей старого камыша, и исчезли в них. Через полчаса разведчики переправятся через Пяндж и окажутся на нашем берегу. Панков вздохнул, натянул на себя лифчик с запасными рожками и четырьмя гранатами, всаженными в кармашки. Боя не миновать.

Увидел, как внизу, метрах в пятидесяти от него, Бобровский рысью провел своих десантников – поджарых, быстроногих, бесшумных. Панков устремился следом за ними. Бобровский действовал грамотно, Панков и сам бы так действовал: сделал две засады, одну группу отправил в противоположную сторону, к Голубому ключу, возле которого Панков недавно был на охоте, другую отвел чуть в сторону от тропы, на которой могли, – а вообще-то должны были – появиться разведчики, группа эта могла стремительно ссыпаться с камней и задавить противника…

Панков залег за грядой старых, поросших диковинным рыжим мхом валунов.

Ожидание перед боем всегда бывает тоскливым, мучительным – все мозги высасывает из человека, иссушает его, – человек в эти полые, наполненные лишь стуком собственного сердца минуты успевает многое передумать, многое увидеть – перед ним обязательно возникают лица из прошлого, из детства, из школьной поры, в горле от этих видений собирается что-то теплое, соленое, – то ли кровь, то ли слезы, глаза влажнеют…

Отсюда, с войны, многое видится совершенно по-другому, чем дома, – и события, происходящие в России, и люди, варящиеся в тамошнем котле, – кажется, немало из них забыли, что такое совесть, но очень хорошо знают, что такое подлость, и успешно пользуются этим, заменив одно другим, как, собственно, заменили и многие понятия, считавшиеся незыблемыми. Что такое ныне с точки зрения Москвы порядочность, добродетель, чувство локтя, верность присяге? Впрочем здесь, в Таджикистане, знают лучше, чем в Москве, что такое верность присяге. Это многие испытали на своей шкуре: и по полгода жалованья не получали, и по паре месяцев – боеприпасы с продуктами. Боеприпасы – ладно, их можно, в конце концов, отбить у противника, а вот насчет продуктов, то их и у противника нет, а в Москве почему-то считают, что пограничники запросто могут прокормиться святым духом, яйцами каких-нибудь утконосов, либо дикобразов – старших братьев ежей, у которых яиц, между прочим, не больше, чем у мужика в штанах, молитвой родному начальству да супом из фанеры. Так, собственно, и было, пока не была образована Федеральная пограничная служба.

Панков старался в минуты перед боем не думать ни о чем и ничего не вспоминать, тем более что вспоминать ему особенно нечего было – жизнь у него выдалась такая…

До капитана донесся тихий, похожий на птичий писк свисток, и прямо перед собой, странно увеличенного расстоянием, будто хорошей оптикой, он увидел душмана с прочными кривоватыми ногами, выглядывающими из-под стеганого халата, с изрезанным морщинами темным, лоснящимся от пота лицом и жидкой черной бородой, которую теребил боковой, приносящийся со стороны Пянджа ветер.

В руках душман держал пулемет с большой патронной коробкой, привинченной сбоку, и двумя легкими алюминиевыми стойками, похожими на разъезжающиеся ноги. Панков недобро усмехнулся – слишком проворным оказался душок, быстро переправился… И не один, небось, переправился, а вместе с компанией.

Душман сделал несколько шагов, остановился, осторожно глянул влево, перевел взгляд вправо, вновь сделал несколько шагов, опять остановился. Было такое впечатление, что сзади его кто-то подталкивал стволом автомата. Душман этот был не самым смелым человеком среди своей мусульманской братии и умирать за Аллаха, похоже, не собирался – жизнь ему была дороже смерти.

«Надо бы одного душка прихватить в плен, – подумал Панков, – интересно, сообразит Бобровский или постарается перебить всех до единого?» Капитан задержал в себе дыхание, взял душмана на прицел. Хотя до того было еще далеко.

Следом за первым душманом из камней показались еще двое – такие же неприметные, с печеными коричневыми лицами, в халатах и сапогах, на которые были натянуты галоши, отлитые из грубой автомобильной резины.

«Ноги промочить боятся, Пяндж одолевали на плоту, – Панков покусал какую-то горькую, пахнущую мышами травину, сплюнул, – опасаются сквозняков и насморка… как и мы, собственно. Ну, давайте, тюбетейки, подгребайте поближе, разговаривать не только с помощью жестов будем…»

Панков слился с камнями, с пожухлой, жестяно потрескивающей прошлогодней травой, с серой, пробивающейся к свету на малой полоске земли порослью эдельвейсов, с угрюмой пепельностью неба, неспешно отступающей на запад, домой… Домой – это означает, что и к его дому, хотя дома у Панкова, собственно, и нет, а детдом никто никогда родным домом не считал и вряд ли будет считать. И все-таки отсюда даже детдом видится родимым кровом, жилищем, хранящим запахи предков, их шаги, таинственные уютные звуки, звонкий треск истершихся сухих половиц, тонкий ровный гул в трубе, раздававшийся, когда за окном стояла ветреная погода… Все это накапливается, собирается в каждом доме, все это – принадлежность места, где живут люди.

Но не было никогда у капитана Панкова своего жилья, лишь на этой заставе он получил две маленькие комнатенки – служебную квартиру, как говорится, вот так выспренно это звучит, – которые и поспешил обставить по собственному разумению и вкусу. Хотя зачем ему в этой квартире холодильник – непонятно. Продуктов-то все равно нет. И электричества нет. Он гулко сглотнул собравшуюся во рту горечь. Не надо было жевать эту чертову памирскую полынь.

Хотелось есть. Кабана с боцманенком успели уже «оприходовать» – десантники помогли, – остались только косточки и копыта. Еще, может быть, – хрящики хвоста.

Из-за камней тем временем вытянулась вся душманская группа, все двадцать пять человек, – через несколько минут они миновали первую, фронтовую, передней линии, засаду, выставленную Бобровским, двинулись к заставе. Попадись им, конечно, пограничный наряд по пути – спастись у наряда не было бы ни одного шанса. Почему-то лица у всех разведчиков были одинаковые, будто они из-под одной юбки вылезли, а потом кормились одной титькой и одним дядькой были пороты, – лишь одежда позволяла малость различать этих людей, хотя и одежда эта была без вкуса, без выдумки: один халат, как тюремная роба, схож с другим…

Несколько минут понадобилось Панкову, чтобы приглядеться к лицам, он понял, что лики у душманов все-таки разные: у одного овал широкий, как тыква, украшен пришлепнутой к макушке тюбетейкой, у другого – узкий, заостренный на манер редьки, хвостом вниз, у третьего голова вообще похожа на кулябскую дыню, уши на плечах лежат… У одного душмана нос орлиный, с резными ноздрями, у другого – обычная нахлобучка, кусок гутапперчи, кое-как пришлепнутый к «морде лица», у третьего – чеканный римский руль, у четвертого – обычное таджикское фейсоукрашение и так далее.

Скачать книгу