© Петров И.Н., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2020
Предисловие
В своей книге «Жизнь Мишеля Фуко» Дэвид Мэйси цитирует самого философа, как-то сказавшего: «Я с ностальгией вспоминаю незабываемый вечер с ЛСД в тщательно подобранных дозах, ночь в пустыне с замечательной музыкой, прекрасными людьми и небольшим количеством шартреза». Это событие имело место в 1975 году, когда Фуко, тогда приглашенного профессора Калифорнийского университета в Беркли, отвезли в Долину Смерти старший преподаватель Высшей школы Клермонта и его бойфренд, пианист. Когда они находились там, молодые мужчины уговорили Фуко провести ночь под действием психоделического наркотика. Это было его первое знакомство с кислотой, и к утру он рыдал и заявлял, что познал Истину.
Впервые я услышала эту историю в 2014 году, когда училась в магистратуре университета Южной Каролины. И тогда мне показалось маловероятным, что философ уровня Фуко нашел бы время на поездку куда-либо с двумя незнакомцами, не говоря уже о том, что он, в свои сорок девять лет, согласился бы поэкспериментировать с психоделическим наркотиком вместе с ними. Весь эпизод, на мой взгляд, выглядел абсурдным и каким-то образом сильно задел меня за живое. Я ненавидела «теорию». Я ненавидела Фуко, казавшегося мне воплощением привилегированности и высокомерия любого теоретического движения. Услышав, что у человека, который отвез его в Долину Смерти, Симеона Уэйда, имелась неопубликованная рукопись, описывавшая этот опыт в пустыне, я решила отыскать его. Я хотела заполучить творение Уэйда и использовать для написания сатирического произведения об идиотской поездке университетских преподавателей в пустыню.
Я нашла человека, который знал другого, имевшего адрес Уэйда.
– Он отшельник, – сказал друг моего друга. – Он не использует компьютер или телефон и главным образом живет там, где нет сети.
Я написала Уэйду письмо, представилась и попросила о встрече. В ответ он прислал мне открытку с датой и адресом кофейни «Старбакс», расположенной около его дома в Окснарде, штат Калифорния, примерно в шестидесяти пяти милях от Пасадены, где я живу.
– Как я узнаю его? – спросила я моего знакомого.
– Узнаешь, – ответил он.
Так все и произошло. Через полчаса после назначенного времени, когда я уже собиралась уехать, небольшой грузовичок, чей возраст наверняка уже перевалил за четверть века, с шумом заехал на парковку торгового центра. Водитель какое-то мгновение сидел в кабине, докуривая сигарету, прежде чем вылез наружу с полудюжиной пластиковых пакетов для продуктов и охапкой книг. Это был высокий и крупный мужчина в застиранной футболке цвета электрик, частично заправленной в мешковатые джинсы. Войдя в кафетерий, он направился прямо ко мне и кучей свалил все, что принес, на столик, за которым я сидела, а потом снял свою ярко-зеленую бейсболку, обнажив лысую, покрытую старческими пигментными пятнами голову.
– Рад познакомиться, – сказал он. Акцент выдавал в нем техасца, к тому же он шепелявил, и я с удивлением поняла, что у него не было зубов.
– Я принес тебе кое-какие справочные материалы и ледяную кока-колу для поездки домой, – добавил он, а потом сел и начал рассказывать то, во что мне верилось с трудом.
О, да, он действительно отвез Мишеля Фуко в Долину Смерти. Если верить Уэйду, тому настолько понравилась та поездка, что он называл ее одним из самых главных событий своей жизни. Но она стала только началом их дружбы. Фуко посещал его несколько раз. Уэйд брал у него интервью на телевидении Высшей школы Клермонта. И философ сообщил ему в своем письме, что он сжег законченную рукопись одного из томов своей «Истории сексуальности» в результате опыта, полученного в пустыне. Фуко работал над рукописью о монстрах во время одного из своих визитов, «поскольку он всегда считал себя монстром».
Уэйд заявил, что они оставались друзьями, пока Фуко не умер, и якобы была даже фотография в журнале «Тайм», доказывавшая это. Кроме того, Фуко в одном из своих писем просил дорогого друга Симеона привезти ему еще ЛСД в Париж в 1984 году, когда он умирал.
– Мишель хотел отправиться в путешествие по примеру Олдоса Хаксли, – сказал Уэйд.
Когда я с широко открытыми глазами спросила, действительно ли он написал книгу об их поездке, мой собеседник только кивнул в ответ, а потом добавил, что никто не захотел издать ее.
– Могу я увидеть рукопись?
Уэйд посмотрел подозрительно на меня. По его словам, она валялась где-то в глубине одного из его четырех складских помещений вместе с фотографиями и письмами Фуко. До них было трудно добраться. Он пообещал когда-нибудь показать все мне. Если я вернусь. Если он найдет их. Возможно.
То есть он не возражал встретиться со мной снова?
Без проблем, мы назначили дату в следующем месяце.
А до той поры я попробовала проверить моего нового знакомого и его истории и выяснила, что Уэйд родился в 1940 года в городе Энтерпрайз, штат Алабама. Он стал бакалавром истории, закончив колледж Уильяма и Мари в 1962 году, и учился в Гарвардском университете, получая стипендию Вудро Вильсона, по окончании которого он 1968 году он стал доктором наук в области интеллектуальной истории Западной цивилизации. В 1972 году Уэйда приняли на должность старшего преподавателя Высшей школы Клермонта, где он разработал программу аспирантуры по направлению «Европейские исследования». На всех фотографиях из того периода его жизни Уэйд выглядел просто сногсшибательно. Красивый, высокий, атлетический сложенный, он на всех из них был в костюме и галстуке.
Его программа просуществовала недолго, и то же самое, вероятно, касалось карьеры Уэйда в Клермонте. Относительно же его нынешней жизни, информации нашлось очень мало. Я посетила его бывший университет в надежде найти там запись телевизионной передачи, о которой он рассказывал, или какое-то другое свидетельство визита Фуко туда, но у них в архиве мне не удалось обнаружить ни слова об этом, а упоминания о самом Уэйде я нашла только в старых номерах студенческой газеты.
Я вернулась в Окснард в следующем месяце и снова ждала его в кафетерии «Старбакс».
На этот раз Уэйд прибыл с пустыми руками, но только с двадцатиминутным опозданием, и жаждал разговаривать о меняющих сознание ощущениях.
– Все культуры своим происхождением обязаны галлюциногенным грибам, – сказал он. – Подумай об этом. Древние греки, ацтеки и викинги – все они имели ритуалы, где особое значение уделялось изменению сознания с их помощью. А что такое ритуалы, если не форма религии? А что такое религия, если не форма культуры?
«О, боже! – подумала я. – Сатира пишется сама собой».
И потребовала новой встречи в следующем месяце.
Уэйд мог говорить о Фуко бесконечно. Он считал его «величайшим мыслителем нашего времени, возможно даже всех времен», в его понятии «сравнивать Фуко с любым другим было примерно то же самое, как поставить пламя свечи в один ряд с солнечным светом». Уэйд прекрасно знал все творчество Фуко и называл свою дружбу с философом второй величайшей удачей в своей жизни.
Первой же, по его словам, был третий участник поездки в Долину Смерти, пианист Майкл Стоунмен. Уэйд познакомился с ним в 1974 году, и их отношения продолжались до смерти музыканта. Их явное сожительство, естественно, вызывало негодование в таком консервативном городе, каким Клермонт был в 70-е годы прошлого столетия. Брат Симеона, Дэвид Уэйд, с которым я познакомилась гораздо позднее, вспоминал: «Симеон не только не скрывал свою сексуальную ориентацию, он откровенно демонстрировал ее!» Дэвид рассказал мне об общей любви к музыке Симеона и Майкла, как они поставили два рояля напротив друг друга в гостиной их дома, чтобы играть дуэты Аренского.
Когда мы продолжили встречаться, я узнала Уэйда глубже, а не только как друга Фуко. Он рассказал мне, что знал Тимоти Лири в Гарварде и, по его словам, «он (Лири) был просто сногсшибательным». И он поведал мне, с какими проблемами мог столкнуться диссидент в университетской среде в 70-е: если верить Уэйду, он не смог остаться в Высшей школе Клермонта, поскольку «они сказали, что я наркодилер, что мы устраивали оргии, они назвали меня сумасшедшим». Он вкратце поведал, сколько всего им с Майклом пришлось вытерпеть после того, как он покинул Клермонт. Вместе они владели художественной галереей какое-то время, а потом Уэйд начал читать лекции в учебных заведениях вокруг Лос-Анджелеса. Хотя он нигде больше не работал на постоянной основе. Он делал это в университете штата Калифорния в Нортридже, в приготовительной средней школе Белмонта и колледже Белмонта, в университете восточной медицины Самра, в центре целительских искусств Тао и в скандально известном Тихоокеанском западном университете. Дольше всего продолжалось его сотрудничество с художественным институтом Отиса школы дизайна Парсонса, где он преподавал историю и историю искусства в течение шестнадцати лет. Иногда он трудился санитаром в медицинском центре университета Южной Калифорнии, поскольку «хотел работать с настоящими сумасшедшими». Если верить Дэвиду Уэйду, Симеон и Майкл испытывали очень большие финансовые трудности в тот период. Возможно по этой причине, или из-за нее тоже, в совокупности с другими, у обоих тогда также сильно пошатнулось здоровье. В 1998 году Стоунмен умер от алкоголизма в возрасте сорока семи лет.
Несмотря на всю специфичность историй Уэйда, я смогла найти очень мало доказательств в их пользу. Нигде в серьезной литературе не существовало никаких упоминаний о его дружбе с Фуко, если не считать кое-каких деталей в увидевшей свет в 1993 году книге Джеймса Миллера «Страсть Мишеля Фуко», не имевшей особого успеха. Дэвид Мэйси выразил общее недоверие относительно вызванного действием наркотика озарения, якобы случившегося с Фуко, в своей книге «Жизнь Мишеля Фуко», опубликованной в том же году, следующим образом: «К рассказам тех, кто утверждает, что, по собственным словам Мишеля, это изменило его жизнь, пожалуй, стоит относиться с долей скептицизма. Представления, навеянные ЛСД, обычно достаточно скоротечны и скорее иллюзорны, чем реальны». В результате дружба между Фуко и Уэйдом стала казаться мне скорее порождением фантазии последнего, чем фактом. Я подумала, что, возможно, Уэйд просто одинокий старик, рассказывавший небылицы о своем знакомстве со знаменитостью.
Однако постепенно начали появляться доказательства его слов. Я обнаружила, что действительно существовала фотография в номере журнале «Тайм» за 16 ноября 1981 года, где Уэйд и Стоунмен смеются с Фуко, перед каким-то зданием. И это после того, как мы встречались уже примерно год. А в один прекрасный день Уэйд появился со своей рукописью «Фуко в Калифорнии». Он оформил авторские права на нее в 1990 году, и, если верить ему, Фуко прочитал его творение и дал согласие на публикацию, однако ни одно издательство не взялось за это, возможно, поскольку материал показался слишком скандальным или, пожалуй, репутация автора сыграла свою негативную роль.
– Это единственная копия, которая осталась, – сказал Уэйд. – Можешь сделать с нее еще одну для себя.
Потом мы поехали в магазин, где имелась необходимая техника, и он наблюдал, как я копировала страницы одну за другой.
КАК Я И НАДЕЯЛАСЬ, рукопись Уэйда оказалась необычной. Книга «Мишель Фуко в Долине Смерти» написана в той же непринужденной манере, которая была свойственна его речи, когда он развлекал меня своими фантастическими историями за кофе. В ней рассказано, как исходная идея «эксперимента» с разумом Фуко скоро трансформировалась в четко спланированную вахканалию с Уэйдом и Стоуменом в центре действия. И все это в восторженном описании Уэйда, при чтении которого невольно вспоминаются отдельные сцены из фильма 1957 года «Три лица Евы» с Джоан Вудворд в главной роли, а в голове время от времени звучат отрывки «Шабаша ведьм» Мусоргского в интерпретации Стоковского в том виде, как это произведение звучало в исполнении его оркестра в мультфильме «Фантазия», снятом Диснеем в 1941 году. Эта смесь высокого и низкого позволяет нам получить достаточно полное представление о бивалентном мышлении Уэйда. Он явно привык сгущать краски, его обожание Фуко бросается в глаза.
Однако, к тому времени как я закончила чтение рукописи, от моей исходной идеи написать обличительную статью о теоретиках не осталось и следа. До меня дошло, что данная территория давно освоена, сатирически или как-то иначе, людьми более сведущими в таких делах, чем я. Множество специалистов продолжило разбирать по косточкам труды Фуко после его смерти, с массой книг и статей, дискуссий и вопросов, следовавших за каждым новым переводом или публикацией какой-то из работ его огромного творческого наследия. Мои ощущения относительно Фуко не имели никакого значения.
Вдобавок я начала воспринимать отдельные моменты из рассказанного мне Уэйдом всерьез. И пусть его рукопись местами вызывала улыбку, и порой меня подмывало высмеять автора из-за наркотиков, например, предложив ему изменить ее название на «Фуко, глотающий кислоту в пустыне», я в конечном итоге поняла, что это преуменьшило бы смысл того, что, конечно же, Уэйд и, возможно, сам Фуко пытались сделать тогда, а именно расширить сознание, приобрести предельный опыт. До недавних пор популярная в 70-е годы прошлого столетия идея использовать «волшебный эликсир» для расширения сознания (так она звучит в определении Уэйда), выглядела настолько устаревшей, чуть ее чуть ли не относили к разряду бредовых. Однако последние исследования показали, что психоделическое состояние, пожалуй, напрасно сбросили со счетов. Утверждение, что действие ЛСД «скоротечно и иллюзорно» сейчас оспаривается, и снова проверяется возможность терапевтического использования этой в течение долгого времени очерняемой субстанции. Кто знает, возможно, ее способность изменять сознание далеко не шутка.
В конечном итоге, к моему собственному удивлению, у меня пропало желание выставить Уэйда на посмешище. Взамен мы стали друзьями и иногда праздновали дни рождения и праздники вместе.
И все равно у меня еще оставались сомнения, я не исключала, что его рукопись могла оказаться продуктом крайне богатого воображения. Затем, в начале 2016 года, Уэйд («Симеон» для меня к тому времени) нашел подборку слайдов, иллюстрировавших их поездку в Долину Смерти. На одном из них Фуко обнимал голого по пояс Майкла Стоунмена, улыбающегося на смотровой площадке Дантес-Вью. На другом Фуко смотрел вдаль на дюны Забриски-Пойнт. «Он под действием наркотика на них», – сказал Симеон, но это нисколько не изменило мое отношение к ним. Снимки были умопомрачительные, но в первую очередь они наконец доказали мне, что поездка действительно имела место. Вдобавок многочисленные фотографии Фуко, сделанные в доме Симеона и Майкла в Клермонте, подтвердили утверждение Симеона, что Фуко приезжал к ним снова, по меньшей мере еще один раз. Они также служили прекрасной иллюстрацией того, что Симеон и Фуко действительно были друзьями.
С того момента я начала уговаривать Симеона позволить мне взять у него интервью, которое я собиралась опубликовать. Понадобилось больше года, прежде чем он согласился. Когда мою беседу с ним потом напечатали в онлайн-журнале BOOM California в сентябре 2017 года, я сразу отправилась в Окснард показать ее ему на моем ноутбуке, поскольку он так и не обзавелся собственным компьютером.
Мы встретились в пятницу, как обычно. И он опоздал, конечно.
А в следующий вторник 3 октября 2017 года Симеон внезапно умер во сне. Ему было семьдесят семь лет.
СОРТИРУЯ ВЕЩИ Симеона, Дэвид Уэйд и его жена Нэнси Поубэнз обнаружили письма Фуко, о которых Симеон много говорил, но так и не смог найти. Из них выходило, что Фуко действительно называл ночь, проведенную в Долине Смерти «величайшим опытом, одним из самых важных в моей жизни» (14 мая 1975 года) и что он прочитал творение Симеона и ответил позитивно, если коротко:
Comment aurait-il été possible de ne pas aimer toi Simeon[1]
Путешествие в Долину Смерти
Epistème la gris
(16 сентября 1978 г.)
Другие письма доказывают, что он подумывал резко изменить свою жизнь («Я чувствую, мне надо эмигрировать и стать калифорнийцем», – пишет он 30 мая 1975 года) и что Симеон и Фуко находились в контакте до 1984 года, то есть до смерти последнего. (К сожалению, Дэвиду Уэйду и Нэнси не удалось найти рукопись Фуко о монстрах. Они также не нашли письмо, где Фуко просит Симеона и Майкла приехать в Париж и помочь ему умереть.)
Когда я пишу эти строки (в середине 2018 года), бумаги Симеона лежат в моем доме в ожидании, когда будут оформлены все документы для передачи их в «Архив геев и лесбиянок», хранящийся в университете Южной Калифорнии. А недавнее появление в продаже посмертного издания четвертого и последнего тома «Истории сексуальности» Фуко, «Признания плоти» (2018 г.), написанного после его встречи с Симеоном и, возможно, под влиянием их дружбы, делает опубликование рукописи Симеона «Фуко в Калифорнии» особенно своевременным. Дэвид Уэйд и Нэнси Поубэнз также нашли письмо, написанное через несколько месяцев после поездки в Долину Смерти (5 октября 1975 года), в котором Фуко рассказывает, что ему необходимо «начать снова» его «книгу о сексуальных репрессиях».
Хотя Симеон был уже довольно старым к моменту нашего знакомства, а я всегда слишком тяжелой на подъем, он однажды устроил свой «эксперимент» и для меня, посадив на стул позади стены из книг в своей заваленной всяким хламом, как у старьевщика, квартире и вручив мне батончик молочного шоколада Кэдбери. Это сначала вызвало у меня исключительно негативные эмоции, поскольку мне не нравятся ни хаос, ни молочный шоколад, и вдобавок было уже поздно, и меня беспокоило, как я доеду домой в темноте. Но потом Симеон исчез за стеной и начал играть этюд Шопена, и в тусклом свете угасающего дня мой мир уменьшился до вида находившихся в моем поле зрения книг и звуков музыки. Это… не расслабляло, но, возможно, действовало одурманивающе. И в самый приятный момент Симеон сказал: «Съешь шоколад сейчас!»
Тот опыт, конечно, был всего лишь бледной тенью по сравнению с грандиозным событием, которое Уэйд сотворил для Мишеля Фуко в Долине Смерти. Но сейчас для меня молочный шоколад всегда будет ассоциироваться с Шопеном и воспоминанием о близком друге, и как моя жизнь стала от этого богаче. Кроме того, теперь я понимаю, как «вечер с ЛСД в тщательно подобранных дозах и ночь в пустыне с замечательной музыкой, прекрасными людьми и небольшим количеством шартреза» могли стать, пожалуй, одним из самых важных опытов в чьей-то жизни.
Фуко явно получил незабываемые впечатления, поскольку Уэйд постарался сделать все для максимального эффекта. В устроенном им представлении незримо присутствовали стереотипы вестернов (шаманы, видения, мужская дружба) в неком извращенном виде, но они явно тоже сыграли свою роль. Вполне возможно, абсурдная ночь, проведенная с приторговывающим ЛСД «психопатом» и его исполняющим произведения Штокхаузена партнером стала воплощением той концепции дружбы, которую Фуко подробно описывал в ряде своих последних интервью в качестве типа эстетики существования, составляющего неотъемлемую часть «искусство жизни». Фуко намекал на это, когда он писал Симеону 14 мая 1975 года, предлагая приехать еще раз, но только если это будет удобно: «Я думаю, такие встречи не имеют смысла, если они не приносят подлинного и обоюдного наслаждения всем их участникам и одинакового душевного покоя. Нам надо найти способ делать все в соответствии с „принципом удовольствия“ и „принципом реальности“. Это, по-моему, именно та этическая и политическая проблема, которая прежде всего требует решения в наши дни».
Рукопись Уэйда позволит тебе на халяву прокатиться в Долину Смерти. Возможно, твоя жизнь в результате станет чуть богаче.
Хезер ДандэсПасадена, штат Калифорния
Мишель Фуко в Долине Смерти
Когда речь заходит о Платоне и Аристотеле, большинству из нас воображение рисует ученых мужей в профессорских мантиях. Но они в первую очередь были обычными людьми, смеялись вместе с друзьями, а когда писали свои «Законы» и «Политику», делали это как бы в качестве развлечения. Та часть их жизни была наименее философской и наименее серьезной. С точки зрения философии прежде всего требовалось жить просто и благопристойно. Если они писали о политике, то таким образом словно составляли правила поведения для сумасшедшего дома, и если зачастую старались делать вид, как будто говорят о серьезных вещах, то исключительно поскольку знали, что безумцы, с кем они разговаривали, считали себя королями и императорами. Они пытались понять принципы несчастных, чтобы их безумие принесло другим как можно меньше вреда.
– Блез Паскаль, «Мысли»
Введение
Однажды весенним днем в середине семидесятых коллега рассказал мне по телефону, что невероятного Мишеля Фуко пригласили провести семинар в Калифорнийском университете в Беркли. Я ликовал. Фуко был моим героем, и у меня наконец появлялась возможность встретиться с ним. Уже тогда его называли одним из самых выдающихся французских интеллектуалов двадцатого столетия. Для меня же Мишель Фуко являлся никак не меньше, чем величайшим мыслителем нашего времени, возможно даже всех времен. Сравнивать его с любым другим было примерно то же самое, как поставить пламя свечи в один ряд с солнечным светом.
Тогда прошло уже девять лет с тех пор, когда я, изучая интеллектуальную историю в Гарварде, прочитал первую главную работу Мишеля Фуко «Безумие и цивилизация». Книга произвела на меня огромное впечатление, но я был еще недостаточно эрудирован тогда, чтобы самостоятельно понять, насколько она революционна по своему содержанию и значению, а наши профессора, естественно, особенно не помогли мне в этом, поскольку многие из них традиционно находились в плену узкой специализации, примитивных мировоззрений и устаревших методологий.
Когда началась моя преподавательская деятельность в Гарвардском университете в конце шестидесятых, я опирался на гегельянство в своем подходе к истории и литературе. Затем я прочитал «Порядок вещей» Фуко и отрекся от него, а также объявил моим студентам, что по своему значению для гуманитарных наук концепция эпистемы Фуко столь же важна, как для медицины – открытие структуры молекулы ДНК Криком и Уотсоном.
Осилив «Надзирать и наказывать» в 1975 году, я оценил эту работу Мишеля Фуко как одну из наиважнейших в современной интеллектуальной истории. А после знакомства с книгой «Анти-Эдип», написанной его коллегами Жилем Делёзом и Феликсом Гваттари, я почувствовал, что вместе эта троица ответила на самый мучительный вопрос нашего времени: «Откуда берется фашизм и как мы можем противостоять ему?» На мой взгляд, Фуко и его окружение открыли нам глаза на то, что мы действительно должны знать о психическом здоровье и обществе. Они набрасывали контуры новой эпохи, ждущей нас впереди.
Творчество Фуко настолько изменило меня, что я стал по крупицам собирать информацию о его жизни. Изначально все, известное мне о нем как о человеке, состояло из кратких данных о его преподавательской карьере, представленных на обложке книги «Порядок вещей».
В 1969 году, живя в Париже, я спросил о Фуко мою подругу, профессора Сорбонны. И она поведала, что он принадлежал к скандальной известно компании гомосексуальных интеллектуалов Парижа. «Он один из них», – сказала она с презрением, хотя явно с уважением относилась к его творчеству. Когда я поинтересовался, согласна ли она с политическими взглядами Фуко, она ответила, что ее благосклонное отношение к левым касалось только образа жизни, не более того.
Она также посоветовала мне не спешить знакомиться с его «Археологией знания», только недавно появившейся на прилавках книжных магазинов Парижа, поскольку она якобы была мне не по зубам. Однако новость о том, что Фуко являлся открытым геем, замечание, что его книги могли оказаться слишком трудными для бедного американского студента, и его репутация сторонника студенческих волнений в Париже в мае 1968 года лишь подхлестнули мой интерес к нему.
В 1971 году Мишель Фуко получил одну из самых престижных должностей в системе французского высшего образования, он стал профессором, заведующим кафедры истории систем мысли в Коллеж де Франс. Это место было буквально создано для него, если вспомнить, чем он по сути главным образом занимался. Ведь в каком-то смысле он первым из всех применил системный анализ в области истории мысли.
Мы можем считать Фуко системным аналитиком и даже великим философом, историком, социологом и психологом, но сам он называл себя журналистом. Он изучал прошлое исключительно, чтобы лучше понять настоящее. И анализировал историю психиатрии с целью развить идею силы дискурса. Его утверждение «Мы то, что уже было сказано» прекрасно иллюстрирует подход Фуко к истории и гуманитарным наукам.
Каждую среду в течение короткого времени в Коллеж де Франс он читал лекцию, сидя перед абсолютно пустым и освещенным единственной лампой столом. Зал был битком набит слушавшими его с открытыми ртами студентами и коллегами, многие из которых записывали на магнитофон каждое выступление. В той же самой аудитории знаменитый философ Анри Бергсон ораторствовал в эру Пруста. Как и в случае с Бергсоном, людям приходилось отстоять в очереди, чтобы попасть туда, когда говорил Фуко. Каждое его выступление становилось настоящим событием.
В ТОМ ЖЕ году, когда Фуко получил свое вожделенное место в Париже, я стал всего лишь старшим преподавателем Высшей школы Клермонта. Она располагалась в долине Сан-Габриэль, самой восточной и консервативной области округа Лос-Анджелес, и являлась частью объединения институтов, известного под названием Колледжи Клермонта, чьи возможности были крайне ограничены, администрация довольно реакционной, а студенты большей частью из богатых семей и карьеристы.
В то время я с удовольствием покинул опостылевшие мне коридоры и аудитории Гарварда ради солнечной Калифорнии и был готов использовать образ жизни моего альтер эго Жан-Жака Руссо. Я поселился вместе с другом в уединенном домишке в Медвежьем каньоне на четыре тысячи футов выше Клермонта в горах Сан-Габриэль и в течение года создавал программу аспирантуры по направлению «Европейские исследования», в конце концов получив приличный грант от Национального фонда гуманитарных наук для ее финансирования. Она и считалась комплексной, однако базировалась на работах Фуко и его окружения. Я пытался открыть дорогу в научные круги Америки методам и идеям парижских глашатаев «Молекулярной революции», которую в шестидесятые в США называли «Движением». У меня создалось ощущение, что Фуко и Делёз не только формировали наиболее передовое мировоззрение для «Молекулярной революции», но одновременно меняли нашу концепцию гуманитарных наук.
Формула
Узнав, что Фуко будет преподавать в Беркли, я решил воспользоваться случаем и попытаться пригласить его в Клермонт.
«Прекрасная возможность, – подумал я. – Я смогу встретиться с этим великим человеком лично. Автор сам объяснит нам свои труды. Его визит привлечет внимание всего мира к моей программе и таким образом поможет усилить наш крошечный форпост новых идей в одном из наиболее реакционных регионов Калифорнии».
В результате наиважнейшим вопросом для меня стало, как заманить столь известную личность в заурядный студенческий город. Прежде чем предлагать ему поехать к нам, я прикинул наши плюсы, чем таким особенным мы отличались от других, из-за чего он согласился бы на это путешествие. Я мог бы рассказать ему о своей программе в надежде, что ориентированность на его творчество и наше участие в «Движении» убедят его посетить нас. Я обеспечил бы ему щедрый гонорар. Я мог пообещать толпу молодых мужчин, которые будут развлекать его, и предложить устроить экскурсию по живописным местам Калифорнии.
Потом у меня родился великолепный план. Если мне удастся организовать визит Мишеля Фуко, я мог бы устроить эксперимент. Я даже придумал формулу, которая в моем понятии смогла бы настолько увеличить потенциал его и так незаурядного интеллекта, что это позволило бы ему творить чудеса из тех, какие можно увидеть только в научно-фантастических фильмах, вещи уровня того, что доктор Морбиус делал в «Запретной планете» или Существо из галактики в первом эпизоде телесериала «За гранью возможного».
Мне всего-то требовалось, во-первых, взять один из величайших умов мира, человека, который, выйдя за пределы постулата «знание – сила», понял, что «власть (сила) порождает знание», а во-вторых, снабдить его божественным эликсиром, некой легко усвояемой разновидностью философского камня, способной астрономически увеличивать мыслительные возможности.
Я стал бы алхимиком и задокументировал весь эксперимент. А моя формула выглядела так: Мишель Фуко + философский камень + Долина Смерти, Калифорния + Майкл Стоунмен.
МАЙКЛ СТОУНМЕН – мой спутник жизни, и, по его собственным словам, он также «композитор, гей и заядлый курильщик». У него масса интересов, включая любовь ко всему китайскому, особенно их языку, религиям и магическим растениям.
Вскоре после того как мы познакомились в День благодарения в 1974 году, Майкл заявил, что он хотел бы посвятить меня в тайну вещей и отвез в Долину Смерти, изумительный уголок нашей планеты с пустыней и горами, расположенный примерно в двухстах милях от Лос-Анджелеса, почти на границе штата Невада. Там я испытал такие восторг и вдохновение, какие ранее казались недостижимыми для меня.
Теперь у нас появлялась возможность подарить те же ощущения Мишелю Фуко. Как два лица Евы, мы могли предложить ему плод с Древа познаний. У нас была бы своя «Ночь на Лысой горе».
В моем понятии в результате путешествия в Долину Смерти Фуко мог испытать просветление, которое ассоциируется у нас с выдающимися учителями прошлого. Я знал, что мы рисковали. Использование философского камня в столь очаровательном месте могло негативно сказаться на психике гениального мыслителя нашей эпохи. Или не произвести никакого эффекта вообще.
И все равно я надеялся, что результатом этого события станет лавина идей такой силы, что с их помощью он совершит подлинную революцию в сознании людей. Разве Арто не создал концепцию «театра жестокости» после своих экспериментов с пейотом, которые он совершал вместе с индейцами племени тараумара в Медном Каньоне в Мексике? Наверное, ведь от Фуко мы могли ожидать большего, даже гораздо большего?
При мысли о том, чем все закончилось, можно сказать, что я переоценил мою формулу. Наше путешествие в Долину Смерти не перевернуло мир с ног на голову, но оно изменило Фуко, который называл его самым значимым опытом своей жизни. Вернувшись в Париж, он написал Майклу и мне, что как бы переродился, так повлияла на него наша поездка. Он утверждал, что, оказавшись дома, предал огню полностью законченный второй том «Истории сексуальности» и уничтожил весь проспект книг, которые намеревался опубликовать в этой семитомной серии. Он планировал начать все заново.
Результаты его новой жизни можно увидеть в последних ее трех томах, написанных после путешествия в Долину Смерти. Они являются венцом его творчества, подобно тому как «Никомахова этика» возглавляет список лучших произведений Аристотеля. Последнее письмо Фуко к нам явно показывает, что на тот момент он много размышлял об «эстетике существования». В нем он учил нас не уступать разрушительному давлению дисциплинарного общества и сделать из наших жизней произведения искусства.
По моему мнению, путешествие в Долину Смерти стало для Фуко инструментом, позволившим ему создать его собственную «Никомахову этику», а также определить ее главную суть.
В ТОТ САМЫЙ ДЕНЬ, когда Филлис Джонсон, преподаватель французского языка колледжа Помона, приверженец программы «Европейские исследования» и мой большой друг, рассказала мне о приезде Фуко в Калифорнию, я позвонил в Беркли заведующему кафедры французского языка. Он подтвердил мне, что Фуко действительно принял приглашение поработать немного у них, но они пока не знали дату его приезда, что он будет преподавать и сможет ли прочитать публичные лекции у них или где-то в других местах. Заведующий предложил мне написать напрямую Фуко во Францию. К моему удивлению, он дал мне его домашний адрес, который я приколол над моим письменный столом подобно тому, как средневековый монах, возможно, высек бы маршрут до Рима на стене своей кельи.
Я отправил письмо в Париж, где пригласил Фуко в Клермонт. Он ответил коротко, что очень хотел бы посетить нас, но, не зная своего расписания и функциональных обязанностей в Беркли, предпочитает подождать строить какие-либо планы до приезда в Калифорнию, и попросил меня связаться с ним, когда он прибудет в США.
Я написал ему снова и в своем письме предложил поездку в Долину Смерти, описывая которую, пообещал, что он будет чувствовать себя там «парящим, словно в состоянии невесомости, среди форм, зависящих исключительно от ветра», тем самым использовав цитату из отчета Арто о том, как он экспериментировал с пейотом вместе с индейцами племени тараумара. Мое послание также содержало подробный список семинаров, лекций и вечеринок, которые я намеревался организовать для него. Когда я сейчас вспоминаю приведенную в нем программу, меня нисколько не удивляет, что Фуко не ответил мне. Но тогда я впал в уныние.
Ирвайн
В начале мая Филлис Джонсон сообщила мне, что Фуко должен читать лекцию в филиале Калифорнийского университета в Ирвайне, всего в часе езды на машине от Клермонта. От этой новости у меня сразу же подскочил пульс. Я мог встретиться с ним лично. Я знал, насколько это важно. Майкл и двое моих помощников-студентов, Брит и Патти, ждали меня около аудитории в надежде хоть мельком увидеть Фуко, когда он будет входить внутрь. Брит схватил меня за руку и пропыхтел: «Вот он!»
И тогда я тоже увидел его, решительно шагавшего к входу в лекционный зал. Он оказался значительно меньше ростом и более коренастым, чем я представлял его по фотографии с обложки книги «Порядок вещей». У него были широкие плечи и круглое лицо, явно франкского типа, с гораздо более жизнерадостной миной, чем на снимке.
Какое-то мгновение мне казалось, что мы ошиблись, но потом я сделал несколько быстрых шагов вперед и подпрыгнул, пытаясь лучше рассмотреть его.
– Да, это Фуко, – сказал я Патти, стоявшей у меня за спиной. Его глаза излучали невероятную энергию, что было заметно даже на фотографии, опять же он имел череп очень своеобразной формы. С близкого расстояния на его наголо побритой голове были хорошо заметны несколько дополнительных выпуклостей в районе затылка, по которым, даже не будучи френологом, не составляло труда понять, что внутри прятался супермозг, не вместившийся в рамки обычной твердой оболочки.
Полосатый пиджак Фуко был расстегнут, и на надетой под ним белой водолазке четко выделялись мышцы его хорошо тренированного тела. Белые расклешенные брюки плотно облегали бедра. Он выглядел скорее как атлет, чем как ученый, и явно не проводил все свое время, сидя за письменным столом.
Мы проследовали за ним в аудиторию и заняли места во втором ряду перед кафедрой. Пока зал заполнялся, Фуко сидел в непринужденной позе, просматривая свои записи и переговариваясь с руководителем семинара, вместе с которым он смеялся время от времени в качестве реакции на отдельные высказывания, не слышные нам. Периодически он окидывал взглядом тех, кто пришел послушать его, и изучал их лица.
После короткого вступления, состоявшего из слов «Мишель Фуко», за которым последовал шквал аплодисментов, знаменитый гость из Парижа быстро подошел к кафедре. Я слышал, что он категорично отказывается выступать на английском, и поэтому не удивился, когда он начал читать свои записи по-французски.
Его лекция об особенности дискурсов о человеческой сексуальности в XIX веке явно являлась частью известного курса, предложенного им в том году Коллеж де Франс. Он сфокусировался на всеобщем и излишне резком осуждении мастурбации в медицинской и религиозной литературе, скорей всего, используя при этом материалы рукописи своего на тот момент полностью законченного второго тома «Истории сексуальности», той самой, которую он уничтожил, вернувшись в Париж после нашего путешествия в Долину Смерти.
Руководитель семинара сообщил аудитории, что Фуко имел в своем распоряжении не слишком много времени, поскольку ему требовалось успеть на обратный самолет до Сан-Франциско, и поэтому он хотел бы ограничить дискуссионную часть общения несколькими вопросами. Потом после короткого обмена мнениями со слушателями Фуко быстро направился к выходу.
Я не смог набраться смелости, чтобы прорваться сквозь толпу, сопровождавшую его, когда он двигался к двери. Я чувствовал себя хуже некуда, так как понимал, что это, возможно, был мой последний шанс пригласить его совершить путешествие с нами. Внезапно Майкл с удивительной проворностью устремился к Фуко, просочился сквозь окружавших его поклонников и пропыхтел на французском, что я хотел бы поговорить с ним. Ошарашенный беспардонной просьбой Майкла и явно пытавшийся вспомнить названное ему имя, Фуко стоял еще достаточно далеко, чтобы я смог сам вступить в разговор, и я начал двигаться к нему.
Я был настолько удивлен тем, с каким проворством Майкл захватил его в плен, что единственно смог промямлить, как меня зовут, и еще слово «Клермонт», и повторил это три раза. Фуко, однако, простил мне мою бестактность, вспомнил мое письмо и сразу извинился, что не ответил.
– Боюсь, я слишком плохо воспитан, – сказал он на чистом английском. – Но у меня сейчас так много дел в Калифорнии, что вряд ли найдется время посетить Клермонт во время этой поездки.
Затем устроители его визита начали подталкивать Фуко к двери, но я удержался сбоку от него и проделал с ним весь путь по лестнице, пытаясь убедить приехать к нам всего на один день.
Когда мы в конце концов полностью преодолели ее и вышли на открытый воздух, Фуко внезапно остановился и, повернувшись ко мне, спросил с улыбкой:
– Но как я смогу увидеть Долину Смерти, если проведу у вас только один день?
От его слов надежда вспыхнула у меня с новой силой.
– Тогда приезжайте на три или четыре дня, – предложил я.
– Мы сможем отправиться туда на машине, проведем там ночь и следующее утро, а потом приедем назад в полдень, и тогда у вас будет время прочитать лекцию в Клермонте. Дорога оттуда до Долины Смерти занимает немногим более четырех часов, – добавил я с умоляющей улыбкой.
– Надо подумать, – сказал он. – Позвоните в мой офис в Беркли завтра днем.
Потом он чуточку замешкался, прежде чем продолжил путь, и Майкл успел снова на какие-то мгновения завладеть его вниманием. Он вырос рядом с ним как из-под земли и поинтересовался, занимается ли Фуко хатха-йогой. Опять сбитый с толку тот ответил сначала: «Что?», а потом: «Нет».
– Я подумал, вы занимаетесь йогой, поскольку у вас такое прекрасное тело, – крикнул Майкл, когда устроители визита Фуко отделили своего подопечного от поклонников и повели к машине. При этом у кого-то вполне могло создаться впечатление, что некий политик покидал какое-то мероприятие под охраной агентов секретной службы.
На следующей неделе я позвонил Фуко в Беркли.
– Я решил приехать к вам в Клермонт, – сказал он решительно. – Надеюсь, у нас будет время посетить Долину Смерти.
Дрожа от предвкушения, я уверил его, что мы, несомненно, сможем совершить путешествие туда. Затем я вкратце изложил ему наши планы.
– Главное, чтобы мне не пришлось общаться с большой группой людей, – сказал Фуко. – Я уже сыт по горло подобным.
– Надеюсь, этого не произойдет. Вы будете выступать на английском?
– Не хотелось бы. Мой английский слишком плох.
– Вы можете приехать в пятницу? Тогда мы, пожалуй, сумели бы посетить национальный парк Джошуа-Три тоже.
– Ни в коем случае. Не раньше чем в субботу.
– Тогда мы заберем вас из аэропорта. Мы проведем День памяти в Долине Смерти. Сообщите мне время вашего прибытия. Вы уверены, что сможете узнать нас?
– Ну, в любом случае вы уж точно узнаете меня, – сказал Фуко, вероятно, имея в виду свою бритую голову, и рассмеялся.
Прибытие
После всех проблем, возникших у нас на пути, день, о котором я долго мечтал, наконец наступил. По дороге в аэропорт Майкл с благожелательной миной слушал мои разглагольствования о том, как здорово для нас заполучить такого гостя и сколь неполноценным я чувствовал себя по сравнению с ним. За всеми хлопотами, связанными со столь знаменательным визитом, я умудрился забыть точное время прибытия. К счастью, самолет опоздал, и когда электрические двери открылись, мы буквально столкнулись с Фуко, так спешившим получить свой багаж, словно в аэропорту начался пожар.
– Месье Фуко! – крикнул я. – Мы нашли вас!
– Да, – ответил он и широко улыбнулся в ответ, повернувшись с ловкостью акробата, – и я очень рад видеть вас и Майкла.
За исключением номера «Лос-Анджелес Таймс», зажатого в его руке, Фуко выглядел точно, как в Ирвайне. Весь наряд остался прежним: коричневый полосатый пиджак, белая водолазка, белые расклешенные брюки, коричневые легкие кожаные туфли. После получения небольшого саквояжа и папки с бумагами мы погрузились в наш зеленый Вольво-седан и отправились в путь. Я спросил его, зачем он возит все эти документы с собой, и Фуко ответил, что они являются набросками книги о монстрах, которую он как раз пишет. Он также проводил семинар по этой теме в Беркли.
Автострада, на которую мы выехали немного спустя, утопала в тумане, спрятавшем от нас все находившееся за ее пределами. Майкл поинтересовался у Фуко, первая ли это его поездка в Калифорнию. Я знал, что ему приходилась жить и преподавать в самых разных уголках мира: в Стокгольме, Стамбуле, Тунисе, Бразилии, Лиссабоне, Ганновере, Клермон-Ферране, Буффало. Поэтому меня удивило, когда я услышал, что он никогда не был здесь до этой поездки в Беркли.
– Мне давно хотелось посетить Калифорнию, – сказал Фуко нам. – Я предпочитаю жаркий климат и провел много времени в Северной Африке. И мне не нравится жить в Париже. Там холодно и душно, а парижане довольно скучные. А парни слишком тщеславны.
– Да, – согласился я, – стая павлинов. Почему вы остаетесь в нем?
– Из-за любви и работы, – ответил он. – Мой любовник живет там, а моя работа не слишком обременительна. Я должен читать лекции только раз в неделю в течение трех месяцев в году. Прямо сейчас было бы трудно найти нечто похожее где-то еще.
Майкл спросил, понравился ли ему СанФранциско. И Фуко ответил, что он получил огромное наслаждение от этого города. По его словам, сначала ему сдали в аренду комнату какого-то студента в Беркли, однако, обнаружив, что жизнь студенческого городка замирает в сумерки, он перебрался на другую сторону бухты в пансионат, расположенный недалеко от Фолсом-стрит, где в такое время кишело много геев.
Я рассказал Фуко, что Майкл – лингвист и уже в совершенстве овладел десятью языками и их наречиями. Они тогда начали разговаривать по-французски. А поскольку я плохо понимаю этот язык на слух, то добавил, что Майкл также пианист и композитор.
Фуко наклонился вперед на заднем сиденье, где он сам настоял сидеть, с горящими от восторга глазами.
– Здорово, – сказал он Майклу. – Я люблю музыку и надеюсь услышать что-то из ваших сочинений. Вы знакомы с творчеством Пьера Булеза? Он мой очень близкий друг.
– Ничего себе, – сказали мы в унисон.
Я рассказал о прекрасной статье о Булезе в журнале «Нью-Йоркер», написанной Питером Хейвортом, критиком «Лондон Обсервер». Фуко не читал ее. Я поведал ему, что Хейворт назвал композиции Булеза величайшей революцией в музыке двадцатого столетия. Я также добавил, что, по словам Штокхаузена, Булез был единственным композитором, с кем он мог разговаривать.
– Я знаю Булеза уже тысячу лет, – сказал Фуко, – и недавно договорился, что он будет работать в Коллеж де Франс. Не в самом, правда, а в новом Институте исследования современной музыки, который находится около Парижа. Это получилось непросто, поскольку впервые преподавателю Коллеж де Франс разрешили учить студентов вне его стен. Но наш директор согласился с моей идеей, и Булез очень хотел прекратить дирижерскую деятельность, вернуться в Париже и преподавать. По-моему, я сделал хорошее дело.
– Вы много слушаете музыку, Мишель? – спросил Майкл.
– Я долго не слушал ничего, – посетовал Фуко. – Но снова осознал важность музыки, и способен слушать ее внимательно. Я не делал почти ничего иного последние три года.
– Какого рода музыку вы предпочитаете? Классическую? Современную?
– Да! – сказал он.
– Вы слушаете поп- и рок-музыку? – продолжил Майкл.
– Нет. Но я хотел бы сказать, что она оказывает большое влияние на людей во всем мире, особенно тексты, – заметил Фуко. Майкл же заявил, что у него не хватает времени на всю приличную классическую музыку, поэтому он не может тратить ее на популярную. Я вклинился в их разговор и сказал, что поп-музыка хорошо подходит для танцев, но в остальном слишком монотонная.
– Однако она тоже имеет право на жизнь, – заметил я в заключение.
По дороге мы набросали наши планы на следующие несколько дней. Фуко не принял только предложение познакомиться с ночной жизнью Западного Голливуда. По его словам, ему этого с лихвой хватило в Сан-Франциско. Мы свернули с автострады и через несколько минут оказались у нашего бунгало, которое как бы парило над шоссе 66 и при включенном наружном освещении напоминало прогулочное судно, плывущее по морю тумана. Справа от нас скалистые горы Сан-Габриэль вздымались к небесам, едва заметные в белой пелене, также, словно одеялом, прикрывавшей заросли чапарреля, широкой полосой тянувшиеся от нашего дома к подножью горы Маунт Балди.
С Фуко
– О-ля-ля, – воскликнул Фуко, войдя в дом.
– Très beau, merveilleuse![2] – сказал он, окинув взглядом рисунки Майкла и мои фотографии на стенах. Наша псина выскочила сзади из кухни, чтобы поприветствовать его.
– Я люблю собак! – сказал он, дав мне понять, что я не должен оттаскивать ее. Он почесал ей живот, который она всегда демонстрировала своим поклонникам, продолжая осматривать нашу большую гостиную.
– Скади – норвежский элкхаунд, – объяснил я. – У вас есть собака?
– Нет, трудно держать собаку в Париже, но моя мать живет в сельской местности, и у нее есть одна. Я получаю удовольствие от общения с ней.
– Давайте я отнесу ваши вещи в комнату с водяной кроватью? – предложил Майкл.
– Просто покажите, где бы вы хотели, чтобы я положил их, – сказал Фуко. – Я сам справлюсь.
– Вы когда-нибудь спали на водяной кровати? – поинтересовался Майкл.
– Никогда.
– Тогда вам надо попробовать, пока вы здесь, – предложил я. – У нее даже есть вибратор под матрасом. В Южной Калифорнии можно быстро стать сибаритом.
– Но мы не только развлекаемся на водяной кровати, – сказал Майкл. – Мы также занимаемся на ней йогой.
Я напомнил Фуко, что мой друг спрашивал его о йоге в Ирвайне.
– Ах, да. Так это был Майкл, действительно? Я очень спешил. Все происходило как в тумане.
– Если вы не занимаетесь йогой, как вам удается оставаться в столь хорошей форме? – спросил Майкл.
– Я делаю гимнастику, – ответил Фуко.
– Мы могли бы научить вас йоге, пока вы здесь, – сказал я ему.
– С удовольствием, – ответил он.
Я сделал подборку фотографий по хатха-йоге. Фуко просмотрел их внимательно и, показывая на самую трудную позу, где надо стоять на руках с ногами над головой, спросил с такой широкой улыбкой, что обнажились его белые зубы:
– Вы умеете делать ее?
– Еще нет, – признался я. – Но я хочу научиться.
– Я заметил книгу «Дао дэ цзин» на столе в гостиной, – продолжил Фуко. – Вы интересуетесь даосизмом?
– Да, уже несколько лет, – ответил я. – Пытаюсь следовать этой философии жизни. Помимо прочего, разве в основе «пути» Дао не лежит та же самая энергия ци, которую Вильгельм Райх называл «оргоном»? Вы изучали его труды, Мишель? Вы читали последние работы Райха, такие как «Биопатия рака»?
– Я уделял ему не так много времени, – ответил он. – По-моему, осилил только одну его книгу.
– Надеюсь, вы обязательно прочтете «Всеобъемлющее совмещение», – сказал я и почувствовал себя немного глупо, поскольку указывал Фуко, что ему надо читать. – Эксперименты Райха убедили меня. Я даже чувствую поток оргона, когда занимаюсь йогой или сексом. Во Франции занимаются йогой и читают Лао-цзы?
– Ни то, ни другое! Европа в этом плане отстает от Калифорнии. У меня такое впечатление, как будто ваш штат откололся от материка и дрейфует в направлении Азии. После приезда сюда я начал понимать, почему живущие здесь люди, находясь за границей, предпочитают говорить, что они из Калифорнии, а не из Америки. Никто из жителей Пенсильвании не скажет: «Я из Пенсильвании». Калифорния и Америка не одно и то же.
– Это правда, – согласился я. – До приезда сюда я жил на юге и на востоке. Эти регионы находятся в плену своего статуса и традиций. Но здесь, в Южной Калифорнии, меня потрясло, как люди, особенно молодежь вроде Майка и его друзей, живут без прошлого, почти без семьи, по крайней мере в традиционном смысле, детерриторизированные в понимании Делёза, но сохраняют глубокое уважение к окружающим горам, океану и пустыне.
– Да, – сказал Фуко, улыбаясь. – Здорово, не правда ли? По-вашему, вы смогли бы перебраться назад на восток?
– Честно говоря, нет.
– Другие говорили мне то же самое. Лео Берcани, мой коллега из Беркли, сказал, что он не смог бы на самом деле уехать из Калифорнии.
Когда мы отправились к хлопотавшему на кухне Майклу, Фуко задержался в столовой, чтобы посмотреть гербарий. И тогда он не проявил ни малейшего интереса к книгам и произведениям искусства, которые я специально оставил на виду с целью привлечь его внимание.
ПОКА ФУКО сидел в гостиной, мы с Майклом накрывали на стол.
– Вы пробовали «Текила санрайз»? – поинтересовался Майкл.
– Нет, но с удовольствием выпил бы один, – ответил наш гость.
– Он очень крепкий, – предупредил его Майкл.
– Я не против крепких напитков, – заявил Фуко с заговорщицкой миной. – В Северной Африке они очень крепкие, но, честно говоря, я отдаю предпочтение «Кровавой Мэри». Вы покажете мне, как делать «Текила санрайз»?
Фуко спросил об этом, когда пришел на кухню, и пока они с Майклом готовили коктейли, я начал носить закуски в гостиную. И снова Фуко, не желавший оставаться в роли стороннего наблюдателя, предложил свою помощь.
– «Текила санрайз» изумительный, слегка экзотический, а лед с солью – прекрасная идея, – сказал он, прежде чем второй раз приложился к своему бокалу и опустошил его до дна. Он взял несколько кусочков сыра «Бурсен» и несколько кружочков колбасы и истребил их с наслаждением, но ничего более. Он всегда мало ел.
– Не хотите покурить марихуаны? Один из студентов Симеона дал нам косяк, который мы предлагаем вам разделить с нами, – сказал Майкл.
– Да, я охотно присоединюсь, – подтвердил Фуко.
– Вам приходилось курить траву раньше? – поинтересовался я.
– Я уже не один год курю ее, и особенно много делал это, когда находился в Северной Африке, у них там прекрасный гашиш.
– И вы курите траву в Париже? – спросил я.
– Его там очень трудно купить, но я курю гашиш, когда мне удается его достать. Хотя мы прилично запаслись им недавно, спасибо Ноаму Хомскому.
– И как это произошло? – спросил я.
– Я появился с Хомским на телевидении в Амстердаме, и после шоу спонсоры программы поинтересовались, какое вознаграждение мне хотелось бы получить. Я сказал им, что меня устроило бы немного гашиша, и они с радостью выполнили мое желание и не поскупились при этом. Мои студенты и я называем его гашишем Хомского, не потому что он имел какое-то отношение к нему, а поскольку стал причиной для его получения.
– Какое впечатление произвел на вас Хомский? – спросил я.
– Очень приятный человек. У нас было не так много времени для разговоров. И модератор сделал очень большую глупость. Он хотел от нас что-то вроде дебатов. Поэтому описал Хомского как американского либерала, даже анархиста, а меня как марксиста. Полная чушь. Я же не марксист, а такие ярлыки смехотворны, особенно применительно к Хомскому и ко мне. В действительности же у нас получилась приятная дискуссия.
– Я однажды встречался с Хомским, – сказал я, – когда он общался с небольшой группой из нас в общежитии Гарвардского университета в разгар антивоенного движения в шестидесятые. Он мне показался невероятно честным, напористым и умным, когда говорил о безумии разрушать страну под предлогом ее спасения. Вам не кажется, что Хомский изменил наше понимание языка действительно революционным образом?
– Конечно. В реальности же он подарил нам теорию коммуникации. В этом его достижение. Хомского прежде всего интересует коммуникация.
– А у вас не возникло проблем, когда вы везли его гашиш во Францию?
– Нет.
– И вы курите его с вашими студентами?
– Да, часто после моей лекции мы идем куда- нибудь, где делаем это и много смеемся.
– Вы слышали что-нибудь из музыки Жана Барраке? – спросил Фуко Майкла, резко поменяв тему разговора.
– Нет, но мне известно, что он известный французский композитор, – ответил тот.
– Я переработал несколько стихотворений Ницше для него, и он использовал их для песенного цикла, получившего название «Séquence»[3]. По-моему, он датирован 1955 годом, но все началось в 1950 году.
– Я могу проверить это, – предложил Майкл.
Он вернулся с книгой Г. Х. Штукеншмидта «Музыка двадцатого столетия».
– Вы правы, «Séquence» датирован 1950 годом, – констатировал он.
– Мы с Барраке жили вместе в Париже в течение трех лет, – сказал Фуко. – Это было замечательное время, и расставание было очень трудным для меня. Я бросил все и уехал в Швецию.
– Почему вы расстались? – спросил я.
– Алкоголизм, – ответил Фуко. – Он не мог остановиться. Я полагаю, именно поэтому творчество Малькольма Лаури так привлекает меня. Он величайший из всех. Есть только два пути: с Лаури в интоксикацию и второй. Ни один из них не лучше другого.
– Когда вы расстались? – поинтересовался я.
– В 1956 году.
– То есть где-то через пару лет после публикации вашей первой книги, перевода опуса Людвига Бинсвангера «Сон и существование» с вашим введением. Я просмотрел ее в Национальной библиотеке Франции пару лет назад.
– У меня были мысли, что я видел вас раньше! – воскликнул Фуко. – Это, скорей всего, произошло там, когда вы читали ее, я уверен в этом.
– Вполне возможно, хотя я не помню ничего такого, поскольку был целиком занят чтением. Ваших книг, вероятно, – сказал я, смеясь. – Как странно думать, что я мог встретиться с вами тогда. В любом случае на меня произвела огромное впечатление идея о существовании взаимосвязи между литературными жанрами и анализом снов, которую вы представили в вашей статье о сновидениях. Меня удивило, что вы не вернулись к ней в ваших следующих работах.
– Я не знаю, почему не развил эту мысль, – ответил Фуко. – И даже не помню ее.
– В ваших ранних трудах много провокационных идей, к которым вы больше не возвращались. Например, увлекательный параграф о безумии и коллективном подсознании в книге «История безумия в классическую эпоху». Вы говорите там, что мы можем разглядеть всю историю безумия в телодвижениях лиц, помещенных в психиатрические лечебницы. Этот отрывок даже не попал в английское издание.
– Действительно? Похоже, вы знаете о моем творчестве больше, чем я сам, – заявил Фуко с улыбкой.
– Мне понравилось, как справились со своей работой английские переводчики ваших трудов, особенно А. М. Шеридан-Смит. А что вы сами думаете о переводах ваших работ? – спросил я.
Фуко смутился явно, а потом ответил:
– У меня нет никаких мыслей по этому поводу. Я никогда не читаю свои книги.
– Когда вы обычно пишете? – поинтересовался Майкл.
– По утрам, – ответил Фуко. – Я работаю примерно пять часов в день, а остальное время посвящаю другим вещам.
ЧУТЬ ПОЗЖЕ я предложил послушать, как Майкл играет на пианино. Он с энтузиазмом воспринял мою идею.
Майкл сел за инструмент и со всей страстью исполнил нам «Десятую сонату» Скрябина. Как только он закончил играть, Фуко, который слушал очень внимательно, столь же страстно выразил свой восторг.
– Очень, очень красиво, – сказал он. – Мне сразу вспомнилась та ночь, когда я познакомился с Булезом. Это произошло на концерте произведений Скрябина в Париже. Мы оба были студентами в то время. Я обратил на него внимание, когда он сидел один в конце зала и спросил моего товарища, знал ли он этого приятного молодого человека, но тот ответил отрицательно. Мы познакомились и с той поры виделись друг с другом довольно часто.
В то время как Фуко и Майкл продолжили разговор о Булезе и современной музыке, я принес кофе и приготовил трубку для марихуаны. Вручив ее Фуко, я спросил его, знает ли он книги о доне Хуане Карлоса Кастанеды, профессора антропологии Калифорнийского университета Лос-Анджелеса, ошарашившего университетскую среду историей о шамане, который использовал марихуану и пейот в своих поисках видений.
– Я читал только первую из них, но, честно говоря, не особо много помню о ней, – ответил он.
– Другая книга из Мексики, заинтересовавшая меня, это «Освобождение от школ» Ивана Иллича. Вы знаете ее? – поинтересовался я.
– Да, и я тоже очень высокого мнения о тезисах этой книги. Илличу не откажешь в уме. Я вижу, у вас здесь есть Марсель Пруст и знаки Делёза. Что вы думаете о ней?
– По-моему, это лучшая книга о Прусте, которую я когда-либо читал.
– Я полностью согласен с вами, она лучшая, – кивнул Фуко.
– Вы читали Пруста в последнее время? – спросил я.
– Да, это получилось совершенно случайно, – ответил он. – В студенческой комнате, где я остановился, когда только приехал в Беркли, лежала его «Le Temps retrouvé»[4]. Она попалась мне на глаза, и я буквально проглотил ее.
– Какие-то новые впечатления? – поинтересовался я.
– Это очень умная книга, – ответил Фуко.
После того как взгляд нашего гостя скользнул по большому журнальному столику, заваленному книгами, которые я специально выложил, чтобы привлечь его внимание, он поднял «Узлы» Р. Д. Лэйнга.
– Она мне очень нравится, – заявил он, как будто зная, что я специально оставил ее в качестве приманки с целью затеять разговор.
– Это лучшее творение Лэйнга, его лучшая «теоретическая» книга, – сказал Фуко, сделав ударение на слове «теоретическая».
– Вы продолжаете читать работы о безумии и цивилизации, Ирвинга Гофмана, Кена Кизи, ренегата Саса, например? – спросил я.
– Я недавно прочитал очень интересную книгу одного итальянца о сходстве между психушкой и политической властью, – ответил он, и тогда я признался ему, что его «История безумия в классическую эпоху» произвела огромное впечатление на меня.
– Она изменила мою жизнь, – констатировал я. – Но ушло слишком много времени, чтобы на нее обратили должное внимание в этой стране.
– По правде говоря, – сказал Фуко, – я отправил рукопись этой книги в пять издательств Парижа, прежде чем нашел одно (Пион), согласившееся опубликовать ее. И там мне повезло только благодаря моему другу, уговорившему редакционную коллегию, и они напечатали ее, даже не удосужившись прочитать. Все другие издатели назвали ее книгой для душевнобольных, непонятной и нудной, которую никто не купит. Я получил только несколько тысяч долларов в качестве авторского гонорара за нее. И контракт был не совсем справедливый. Но это очень старая книга.
Майкл явно скучал, слушая наш разговор. Он перебрался ближе к кассетному магнитофону, и я вспомнил, что, пока мы ехали в машине, Фуко выразил желание познакомиться с музыкой моего друга. С согласия нашего гостя мы послушали «Посвящение Мидзогути», фантазию из электронных звуков, шума ветра и произносимых Майклом японских слов, наложенных друг на друга и обработанных соответствующим образом для получения эффекта эха. Она была навеяна фильмом «Управляющий Сансе» и включала также голоса из какой-то японской мыльной оперы, а заканчивалась песней «You Are My Sunshine», исполняемой на английском какой-то японской мужской группой, что вызвало смех Фуко.
– Это напоминает представление театра «Но», – сказал он. – Ваше творение отражает суть их пьес. Они мне очень нравятся. Вам приходилось бывать в Японии, Майкл?
– Нет, но я очень хотел бы съездить туда.
– Странно чувствуется, когда находишься в месте, где ты даже не можешь прочитать уличные указатели. От всего такого голова идет кругом. А как относительно Парижа? Вы были там?
– Нет, – ответил Майкл.
– Хорошо, я мог бы договориться, чтобы вы поучились у Булеза. Вам это интересно?
– Конечно. Но мне надо посоветоваться с Симеоном. Возможно, мы приедем в Париж вместе.
– Вы и Симеон сможете остановиться у меня в любое время.
Полученное приглашение настолько растрогало меня, что я назвал себя одним из адептов Фуко, хотя и догадывался, что ему мог не понравиться данный термин. Я вырос среди баптистов, и это порой сказывалось на моей речи. Вместо ответа Фуко только пристально посмотрел на меня.
Путешествие в Долину Смерти
Мы позавтракали на рассвете, а затем тронулись в путь и осторожно преодолели утопавшие в смоге улицы Клермонта. Я рассказал между делом, что кое-кто из местных, защищая собственные ценности, называет смог «туманом», поскольку исконно обитавшие здесь индейцы якобы называли этот регион «Долиной Туманов». Я также добавил, что летом смог бывает столь плотным в этой части Южной Калифорнии, что мэр Риверсайда, соседнего городка, предложил построить огромные вентиляторы и отгонять его назад в сторону Лос-Анджелеса.
– Мы пробуем спастись от смога, отправляясь в горы или в пустыню, – сказал Майкл, – подальше от людской суеты и конфликтов.
– Мы приготовили нечто особенное для вас, чем вы сможете воспользоваться в пустыне, – заметил я.
– И что же это такое? – поинтересовался Фуко, удивленно вытаращив на меня глаза.
– У нас с собой сильный эликсир, некое подобие философского камня, который Майкл раздобыл по случаю. Мы подумали, вы сможете насладиться поиском видений в Долине Смерти. Там от одних только пейзажей голова идет кругом. Это некая Шангри-Ла, защищенная от СВЧ-излучения, радиации и прочих вредных воздействий.
– Мне это понравится, – констатировал Фуко без толики колебаний. – Я с нетерпением жду, когда мы начнем.
Мы с Майклом озорно улыбнулись друг другу, когда я вдавил в пол педаль газа, как только мы выехали на шоссе 10, которое должно было привести нас в Сан-Бернадино, откуда по скоростной автостраде мы могли добраться до Долины Смерти.
– Вы ходите в кино и театр? – спросил я Фуко.
– В театр никогда. Я полностью потерял интерес к нему. Но я очень люблю кино. Фактически я сейчас участвую в создании фильма, снимаемого по недавно опубликованной книге, которую я сам редактировал. Она называется «Я, Пьер Ривьер».
– Я читал ее. Меня особенно впечатлила «Автобиография» парня и ваше эссе о слухах. Эссе же, написанные вашими студентами, меня не слишком заинтересовали.
– Меня тоже.
– И вы пишете сценарий?
– Да. Но недавно я вместе с режиссером занимался поисками парня без актерского опыта, чтобы он сыграл главную роль, какого-нибудь дилетанта из деревни.
– Как Луи Маль сделал для фильма «Люсьен Лакомб»?
– Да, точно. Мы нашли подходящую кандидатуру, и мне очень понравился наш выбор. Судя по всему, подготовка к съемкам займет много времени, но я получаю огромное удовольствие от этой работы.
– Помимо Антониони мой самый любимый современный кинорежиссер, пожалуй, Жан-Люк Годар. Вы случайно не знакомы с ним?
– Знаком. Знаете, он очень сильно изменился после того, как попал в аварию на мотоцикле. Стал злым и трудным в общении. Я случайно находился в моей машине прямо позади Годара, когда все произошло. Его зажало между двумя автомобилями, и кожа оказалась целиком содранной с одной стороны тела. По иронии судьбы это произошло после фильма «Уик-энд», появление которого, насколько я понимаю, отчасти было вызвано его боязнью машин. Я читал в одной статье, что мать и первая жена Годара погибли в автомобильной аварии.
– Я не знал этого.
– Я однажды встретил Годара здесь в Клермонте, – продолжил я. – Я сказал ему, что в восторге от его «Презрения» с Брижит Бардо и Джеком Пэлансом. «Он мне нисколько не нравится», – буркнул он мне прямо в лицо. «Он недостаточно политический», – сказал он. Годар сообщил мне, что не был марксистом, когда делал этот фильм, но он по крайней мере смог обнаружить, что марксизм близок ему, пока снимал его.
– Годар – политическая проститутка! – заметил Фуко резко.
– И хам, – добавил я. – Покидая обед, он заявил хозяину: «Почему вы, американцы, всегда пожимаете руки? Почему не попробовать что-нибудь еще, например, взять меня за ляжку или плюнуть?» Честно говоря, на мой взгляд, задница Годара не настолько соблазнительная, чтобы за нее хвататься.
Мы проезжали через городок Чино, и я рассказал Фуко о тюрьме минимального уровня безопасности, расположенной там, так называемой образцовой тюрьме.
– Я знаю, что вы уделяете большое внимание работе тюрем в нашем обществе, – сказал я ему. – Вам так и не удалось создать механизм, посредством которого французские заключенные могли бы переписываться между собой и писать об их жизни и недовольствах? Один из моих парижских друзей рассказал мне несколько лет назад, что благодаря вашим попыткам действовать в интересах французских заключенных вы стали знаменитостью среди широких слоев населения и даже попали в женские журналы.
– Мне ничего неизвестно о них, – ответил Фуко, – но порой я чувствую себя знаменитостью. В любом случае, одно время я принимал активное участие в деятельности «Группы информации по тюрьмам», которая не являлась реформистской в том смысле, что мы не ставили целью сделать их идеальными, но мы хотели облегчить возможность заключенным самим говорить о том, что недопустимо в этой системе. Мы создали информационный бюллетень прежде всего на базе их писем, но у нас постоянно возникали большие проблемы с публикацией, и он больше не существует.
– Насколько я понимаю, вы писали что-то о ваших впечатлениях относительно Аттики, где побывали вскоре после бунта и кровавой расправы над заключенными, произошедшей там, и в этой статье вы отметили, что американская тюрьма отличается от французской.
– На самом деле, – сказал Фуко, – я никогда не был ни в одной французской тюрьме. Власти никогда не позволили бы этого. Вы читали книгу «Соледадский брат», сборник тюремных писем Джорджа Джексона? Они произвели очень сильное впечатление на меня. Жене, Делёз и я недавно вместе поспособствовали их изданию на французском.
Я признался, что не читал эту книгу и сказал, что недавно натолкнулся на «Первомайскую речь» Жене, заглянув в книжный магазин в Сан-Франциско.
– Он, конечно, сильно выступил в защиту Черных Пантер, – заметил я.
– Жене очень интересовался ими, – сказал Фуко. – Странная вещь произошла вскоре после того, как мы опубликовали письма Джексона. Жене узнал, что его убийцей был кто-то из своих, что он стал жертвой вражды в собственной группе.
– Вы часто видитесь с Жене и Делёзом? – спросил я.
– Да. Мы с Жене очень близки. Вы знаете, он крайне непоседлив. Где бы он ни жил, всегда останавливается рядом с железнодорожной станцией и практически не распаковывает вещи. Он называет это привычкой. Ему необходимо чувствовать, что он сможет быстро «отчалить». Однажды я прогуливался около Пале-Рояля с Жене и Делёзом, и какая-то женщина подошла и спросила, указав на него: «Вы случайно не Жан Жене?» А он повернулся к нам и сказал: «Почему они всегда узнают меня?»
– Вы не в курсе мнения Жене о его биографии, написанной Сартром? – спросил Майкл, когда мы закончили смеяться над предыдущей шуткой.
– Жене сказал, что это великая книга, – ответил Фуко и улыбнулся, обнажив свои белые зубы, которые, похоже, все имели коронки, – а то, что Сартр ничего не понял о нем, было не главное.
Это наблюдения снова рассмешило нас.
– Вы читали революционную книгу Делёза и Гваттари о капитализме и шизофрении, – поинтересовался я. – Неужели Делёз действительно вроде как не от мира сего?
– На самом деле, вы не заметили бы в нем ничего необычного, – ответил Фуко. – Он кажется самым заурядным. Он женат, и у него двое детей.
– Как познакомились Делёз и Гваттари?
– Изучая философию, Делёз заинтересовался шизофренией. Он стал искать в Париже кого-то, кто мог бы рассказать ему больше о ней, и один из друзей посоветовал ему Гваттари, который в то время руководил психиатрической клиникой на юге Франции.
МИШЕЛЬ НАЛИЛ нам немного горячего ирландского кофе из японского аэропорта.
– Я очень удивлен, что вы никогда не экспериментировали с психоделиками, – сказал ему Майкл. – Мне кажется, лучшее, что есть из них, можно достать именно у вас, в Европе. Как-никак Альберт Хофман открыл ЛСД в Швейцарии и всего через несколько недель после создания атомной бомбы. Интересное обстоятельство.
– У меня была возможность, но я так и не воспользовался ею, – сообщил Фуко. – Мой любовник отказался, а мне приходилось мириться с его желаниями.
– А я полагал, – сказал я, вклинившись в их разговор, – что Р. Д. Лэйнг мог подтолкнуть вас к экспериментам с изменением состояния сознания. Но для этого вам требовалось быть друзьями. По крайней мере, я полагаю, вы знаете друг друга, поскольку некоторые из ваших книг издавали на английском в серии Лэйнга «Мир человека».
– Нет. Фактически я никогда не встречался с ним. Это дело рук Дэвида Купера. Коллега и друг Лэйнга, он договаривался об издании моих работ на английском языке.
– А откуда Купер узнал о «Истории безумия в классическую эпоху»?
– И ему, и Лэйнгу очень нравилось творчество Сартра. Купер продолжил интенсивно читать французские труды по философии и психологии. Он наткнулся на мою книгу в Париже и в результате спросил меня, не возражаю ли я, если он опубликует ее на английском. Я согласился, и это положило начало нашей дружбе.
– Вы по-прежнему видитесь с Купером?
– Он живет в Париже сейчас и заходил ко мне пообедать вскоре после приезда. На него жалко было смотреть, таким несчастным он выглядел. Он не работает больше с Лэйнгом, прочитал лекцию в Париже не так давно и думал, что я не посетил ее. Насколько я понял из его причитаний, Лэйнг вернулся к классической теории психологии и забросил работу, которую они писали вместе.
– Мне действительно понравилось название английской версии вашей книги «Les mots et les choses»[5]. Но почему они изменили его?
– Если верить им, на английском уже существовало несколько известных трудов с названием «Слова и вещи». Честно говоря, мне больше нравилось «Порядок вещей», как они и назвали ее. И я даже хотел, чтобы она называлась так на французском, но возникло мнение, что тогда это звучало бы как название книги по биологии о классификации видов.
Впереди показалась впечатляющая четырехуровневая дорожная развязка. Фуко прокомментировал состояние атмосферы, имея в виду смог, сказав, что воздух в Париже был плохим, но не шел ни в какое сравнение с нашим.
НЕМНОГО ПОМОЛЧАВ, я спросил Фуко, какое впечатление оставил у него тот год, когда он преподавал в университете Венсена, насколько я знал, считавшегося самым левым филиалом Парижского университета.
– Я ненавижу его, – сказал он. – Вся структура (что касается отбора студентов и так далее) была сложной и непродуманной. Потом там было много девиц. Меня тяготило чтение крошечных рефератов, особый академический ритуал, который для меня невыносим. Я испытал огромное облегчение, убравшись оттуда.
Я поделился моим собственным разочарованием относительно традиционной системы обучения. Я рассказал Фуко, сколь неуютно себя чувствую, работая в объединении колледжей, где господствует менталитет в стиле Рональда Рейгана и где меня тошнит от религиозности. Я объяснил, что мне даже стыдно получать федеральное финансирование своей программы по направлению «Европейские исследования» при нынешней администрации.
– Я очень хорошо понимаю ваши эмоции, – сказал он. – А также то, что при всем недовольстве системой финансирования образования, существующей в нашем обществе, вы не пытаетесь бороться с ней. Меня самого резко критиковали французские левые за то, что я преподаю в финансируемом государством Коллеж де Франс и стараюсь получать деньги и работу для студентов. Но что еще я могу сделать? Им тоже надо зарабатывать на хлеб.
– Вы голосуете, Мишель?
– Да, и левые критиковали меня за это тоже. Я голосовал за Миттерана, и некоторые из них заявили, что я не должен тратить время на электоральную политику, им нужна революция. Я спросил их тогда: «Вы действительно хотите ее?»
– Я понимаю, о чем вы говорите. Вас не удивляет, сколь сильно главы государств и чиновники Западных стран похожи друг на друга. Разве это не выглядит удручающе?
– Да, я тоже заметил сходство.
– Я много рассказывал моему брату Дэвиду, он юрист, о ваших работах, и возлагаю большие надежды на него и всех других студентов, знакомых с вашими идеями, касающимися реформирования наших институтов, – сказал я.
– Реформирования? – выпалил Фуко удивленно. Он произнес это с таким презрением, что мне стало не по себе. Позднее Фуко прислал мне свой авторский экземпляр «Надзирать и наказывать», который я заключил в рамку, символизировавшую маленькую тюрьму, главным образом, чтобы позабавить его. Только тогда я понял, как «дисциплинарное общество» (так Фуко называл современную Западную цивилизацию) постоянно обновляется за счет «реформирования». Оно само родилось в конце восемнадцатого столетия как раз в результате злонамеренных реформ. И под видом модернизации пенитенциарной системы оно действительно создало тюрьму нового типа, гораздо более ужасную и контрпродуктивную, чем все существовавшее ранее.
Я болтал без умолку, но в конце концов решил дать передышку нашему гостю и прервал допрос, сказав, что пришло время для «наказания помолчать», использовав фразу Хайдеггера. Фуко сразу узнал ее и явно с облегчением перевел дух, услышав ее от меня. Я же всем своим видом и тоном постарался показать, что для меня настоящая мука безмолвствовать в его присутствии. Слишком уж многое мне хотелось узнать от него и о нем.
МНЕ ПОНАДОБИЛОСЬ не так много времени, чтобы разрушить наше взаимопонимание.
– Вы помните ваши сны, Мишель? – спросил я, надеясь перевести разговор на его книгу об интерпретациях сновидений.
– Нет, это выше моих сил, – вздохнул он. – Я пробую запомнить их, но, стоит мне проснуться, и через пять минут они улетучиваются из моей памяти. А вы помните ваши, Симеон?
– О, да, пожалуй, даже слишком. В последнее время мне снилось кожаное сообщество на улицах Сан-Франциско.
– Не сомневаюсь в этом, – сказал Фуко странным тоном, как если бы общаться с ними было для него лучше, чем видеть их во сне.
После того как мы где-то пятнадцать минут ехали в тишине по лишенным растительности горам, я взял на себя смелость прервать молчание и выпалил:
– Мишель, вам много приходится иметь дело с Леви-Строссом в Коллеж де Франс? Меня возмутило, когда он отменил свой семинар после того, как студенты выразили неодобрение по поводу его присоединения к Французской академии. Когда я читал его помпезную речь о необходимости традиционных институтов, мое неприязненное отношение к нему еще более усилилось.
– Леви-Стросс очень консервативный человек, – заявил Фуко. – И порой он ведет себя очень плохо. Он пишет слишком много книг, из-за чего с головой погружен в свои исследования. В результате он чересчур оторван от действительности. Ученые зачастую совершают огромную ошибку, пытаясь изложить на бумаге и опубликовать все свои мысли. Мы должны писать только хорошие книги, не гонясь за количеством, и давать возможность нашим студентам до конца разобраться с теми проблемами, которые мы обозначили. Иначе ученые становятся слишком оторванными от реальности и не знают окружающего мира.
– Леви-Стросс читал ваши работы?
– Да, я полагаю. Однажды он сказал мне, что то, чем я занимаюсь, не для его ума. Он заявил, что полностью шокирован моими книгами.
– Меня шокировала только одна из ваших вещей. Это статья, которую вы написали для журнала «Tel Quel» о Роб-Грийе и новом французском романе. Она показалась мне слишком поверхностной.
– Честно говоря, я согласен с вами. В каком-то смысле она получилась излишне легковесной. Я написал ее в начале шестидесятых, когда «Tel Quel» и экспериментальному роману требовалась поддержка. Я предложил эту статью им из любезности в знак солидарности с их усилиями создавать новые стили и формы. Однако Филипп Соллерс и его окружение думают, что они изменят мир с помощью книг! – закончил он очень эмоционально.
– Кто из романистов произвел большое впечатление на вас? – спросил я.
– Малькольм Лаури, – ответил Фуко, не задумываясь. – «У подножия вулкана». Фолкнер тоже, и Томас Манн оказал большое влияние, когда я был студентом в Париже. Но Фолкнер в первую очередь. Несколько лет назад мы с моим любовником совершили путешествие по местам Фолкнера. Начали в Новом Орлеане и проехали через Креольский штат, но добрались только до Натчеза. Мы намеревались доехать до Оксфорда, до дома Фолкнера, но это оказалось слишком далеко, и у нас не хватило времени.
– Странно, вы никогда не упоминали их в ваших работах.
– Я никогда не упоминаю людей, произведших наибольшее впечатление на меня, – сказал Фуко с ухмылкой. – Вы знаете роман Жана-Антуана …?
Я не помню полное имя писателя, которое Фуко назвал мне, и всегда стыдился признаться в этом, встречаясь с ним снова.
– Нет.
– Это замечательное автобиографическое произведение, написанное молодым человеком где-то двадцати лет от роду. Он начал, когда ему было шестнадцать, и старательно трудился в течение пяти лет. Однажды в рождество несколько лет назад мы с моим любовником смотрели телевизор, когда зазвонил телефон, и незнакомый голос спросил, не смог бы я прочитать новый роман. Я пригласил автора к себе после обеда, и мы стали друзьями. Я помог ему с публикацией его творения.
НАШ РАЗГОВОР внезапно прервался, когда впереди показались нагромождения огромных камней, напоминавшие остатки айсбергов, разбившихся о некий остров. Представший перед нами пейзаж напомнил мне картину Каспара Давида Фридриха «Северный Ледовитый океан». Фуко понравилось мое сравнение. Раскинувшиеся с запада горы грели свои израненные трещинами склоны на утреннем солнце.
Майкл проснулся от короткого сна и пошел по второму кругу с кофе и трубкой.
– Вы посещали непристойные бары на Фолсом-стрит, находясь в Сан-Франциско? – спросил он Фуко.
– Конечно, – ответил Мишель с ухмылкой.
– Даже «Бараки»? – поинтересовался Майкл.
– Да. Крутое местечко! Я никогда не видел столь откровенную демонстрацию сексуальности в общественном заведении.
– У вас есть необходимые кожаные атрибуты: кепка, ремни и все такое? – не отставал от нашего гостя Майкл.
– Да, само собой, – ответил Фуко с заговорщицкой миной.
– А что относительно «Кабаре»? – встрял в разговор я, имея в виду известный танцевальный гей-бар, расположенный в районе Норт-Бич.
– Я зашел туда на несколько часов как-то ночью. Масса красивых молодых мужчин, которые чувствуют себя как дома. Во Франции нет ничего подобного. Там даже нет мест, где геи могут собраться и потанцевать на людях. Во Франции ночная жизнь проходит тайком и малоинтересно. Геи чувствуют себя отчасти как в тюрьме. Все слишком напряжены, стараются сохранять анонимность, ужасно стесняются.
– А что относительно бань Сан-Франциско? – продолжил Майкл.
– Да, я посещал их. Однажды ночью в одной даже познакомился с приятным молодым мужчиной, который рассказал мне, что он и многие другие ходят в баню по несколько раз в неделю, зачастую находясь под воздействием стимуляторов и попперсов. Такой образ жизни экстраординарен для меня, на грани фантастики. Эти парни живут ради случайного секса и наркотиков. С ума сойти! Во Франции нет таких мест.
– Симеон и я познакомились как раз в бане, – сказал Майкл Фуко. Мы все посмеялись по этому поводу.
– В спортивном клубе на Третьей улице, – добавил Майкл. – Мы болтали несколько часов в одном из темных кабинетов и занимались сексом, даже не видя друг друга. Мы нарушили табу относительно разговоров. В довершение всего, говорили о музыке. Шопене и Рахманинове, Поллини и Микеланджели. Симеон тоже пианист, вы же знаете, мы не могли ничего поделать с собой. В конце концов, все остальные повылезали из своих углов и ушли раздраженные.
– Замечательно! – воскликнул Мишель и рассмеялся от всего сердца. – И когда это произошло?
– За несколько дней до прошлого Дня благодарения, – сообщил ему Майкл и изобразил крик индейки, в то время как мы рассмеялись снова.
– У меня есть вопросы к вам с тех пор, как я в Ирвайне прослушал вашу лекцию о маструбации, – продолжил Майкл. – Вы мастурбируете?
– Конечно, – ответил Фуко, не колеблясь.
– Вероятно, не так много, как Симеон, – добавил Майкл.
– Кто бы говорил, – буркнул я.
– По-вашему, мы не слишком злоупотребляем этим делом? – спросил Майкл жалобно.
– Это нормально, если у вас есть время, – заявил Фуко сурово, а потом он рассмеялся, как если бы мы были маленькими мальчиками, игравшими в доктора на заднем сиденье машины. Солнце светило все интенсивнее, и я дал ему солнечные очки с широкой белой оправой. Я сказал ему, что в них он выглядит как дитя Коджака и Элтона Джона. Он пришел в восторг.
Я спросил Мишеля, не состоял ли он в родстве с Фуко, которого Фрейд упомянул в списке ссылочной литературы к своей книге «Толкование сновидений», или с тем Фуко, который усовершенствовал маятник.
– Нет, – ответил он. – Я ненавидел моего отца. Он был врачом, но не имел никакого отношения к человеку, упомянутому Фрейдом. Фуко обычная фамилия во Франции, такая как Смит в Штатах.
– Каким вы были в детстве, Мишель? Развитым не по годам, проводившим много времени за учебой, производившим впечатление на учителей?
– Вряд ли. Я проводил большую часть времени, если использовать одно из ваших американских выражений, за сараем. Я был из тех, кого называют малолетними преступниками. Мой отец пытался призвать меня к порядку и наказывал. Он забрал меня из обычной школы и поместил в католическую с самыми строгими правилами, какую только ему удалось найти. Мой отец был тираном, – сказал Фуко.
– А что относительно вашей матери? – спросил Майкл.
– Я проводил с ней три недели в году. И никогда по ней не скучал, – ответил Мишель. – Обычно летом.
– У вас есть братья и сестры? – продолжил я.
– По одному каждого.
– Вы проводите много времени с вашим братом?
– Нет, я общаюсь с ним, возможно, раз или два в месяц.
МЫ ДОЕХАЛИ ДО Грин-Эйкр, маленького городка, расположенного прямо у «Сумеречной зоны». Майкл резко прервал наш разговор, буркнув:
– S’il vous plaît, un moment, j’entends l’appel de la Nature[6].
Мишель рассмеялся громко, вероятно от облегчения, поскольку это избавило его от продолжения тяжелого разговора.
Мы вылезли из машины навстречу полуденному зною. Воздух пустыни был неподвижен и горяч, как пепел на дне трубки, которую Майкл загасил предусмотрительно, перехватив взгляд офицера полиции, флиртовавшего с оператором станции техобслуживания. Мы сполоснули лица холодной водой и выпили апельсинового сока, достав его из стоявшей в багажнике сумки-холодильника.
Когда мы собрались продолжить путь, Мишель захотел поехать сзади, где в своих солнечных очках он напоминал пришельца из космоса. Он сидел молча, изучая пустынный пейзаж, тогда как мы с Майклом оживленно болтали о Карлхайнце Штокхаузене и его произведении «Строй».
Мы решили устроить пикник с видом на Панаминт-Вэлли, долину, расположенную по соседству с Долиной Смерти и всего в нескольких часах езды от нее. Около Оланча мы повернули направо на шоссе 190 и пересекли то, что когда-то было дном озера Оуэнса, а достигнув хребта Панаминт, свернули на узкую грязную дорогу, ведущую к обзорной площадке Фаве-Кроули-Пойнт, откуда северная часть долины Панаминт-Вэлли виднелась как на ладони. Оттуда мы могли видеть место, где жила «Семья» Мэнсона, и откуда они периодически отправлялись воевать с землеройными машинами, поскольку считали, что они разрушали столь прекрасный пейзаж.
Мы разложили покрывало посередине небольшого полукруглого утеса, нависавшего над подножием горы на высоте пять тысяч футов, и, пожалуй, идеально подходившего для орлиного гнезда. Фуко без толики страха сразу поспешил к самому его краю, чтобы, подставив лицо ветру, насладиться красотой, казалось, раскинувшихся до самого горизонта горных просторов. Как раз под ним широкая автострада, извиваясь змеей, спускалась в просторную долину. Фуко стоял неподвижно, с восхищением смотря на нагромождения валунов, заполонивших ее с северо-западной стороны. Я дал ему несколько разноцветных камешков в качестве сувениров из Панаминт-Вэлли. Он положил их на приборную панель машины и оставил там.
Спустя какое-то время мы все сидели, скрестив ноги, под летним солнцем. Майкл боялся, что Мишель из-за своей бритой головы может получить тепловой удар. Однако тот уверил его, что с этим не будет проблем. Майкл поинтересовался, почему он предпочитает ходить лысым, и Мишель ответил, смеясь, что со временем потерял слишком много волос и в конце концов подумал: «Черт побери, пожалуй, стоит сбрить все!» Мы ели антипасто, сердцевину пальмы и кислый хлеб. Судя по мине Фуко, ему понравилось калифорнийское вино, и во время всей трапезы его взгляд блуждал по долине, как у индейского лазутчика, высматривавшего врагов. Как обычно, он поел скромно.
Когда мы возвращались к машине, что стоило труда из-за сложного рельефа местности, Фуко спросил меня, знаком ли я с творчеством Марка Тоби. Я ответил, что оно мне очень нравилось.
– Я много лет мечтал иметь какую-нибудь из его картин, – сказал Фуко. – И, в конечном итоге, после получения гонорара за «Порядок вещей» мне удалось купить одну. Абсолютно белую. Сейчас она висит у меня в квартире в Париже.
– Вы получили много денег за ваши книги? – спросил я напрямую.
– Нет. Я никогда не зарабатывал много в моей жизни.
Переливавшаяся разными оттенками белого цвета долина навеяла мне воспоминания о начальных сценах фильма Антониони «Профессия: репортер». Фуко сказал, что он не видел его.
Я продолжил развивать ту же тему и признался, что именно после фильма Антониони «Забриски-Пойнт», который я посмотрел в Лондоне в 1970 году, мне впервые захотелось посетить Калифорнию. До той поры, с точки зрения моих перспектив в Гарварде, она казалась угрозой цивилизации.
Фуко ответил, что он видел этот фильм, но только по телевизору.
– Маленький экран и слабый сигнал совместными усилиями уменьшили впечатление от него, – сказал он. – Я, честно говоря, забыл, о чем он.
– Сейчас вы увидите все в реальности и в фантастических условиях. И, вероятно, захотите пересмотреть его.
– У меня есть такое намерение.
Я сфотографировал солнце и напомнил Фуко, что, если верить Пикассо, в детстве в Каталонии он часто смотрел прямо на него. Во всяком случае, так он заявил в одном из своих интервью. Фуко не знал этого и поблагодарил меня за столь занимательный факт. Он сказал, что обожал, когда кто-то рассказывал неизвестные ему вещи, которые интересовали его.
МЫ СНОВА ОТПРАВИЛИСЬ в дорогу, чтобы преодолеть остаток пути до Долины Смерти, где мы намеревались совершить наше путешествие к центру Земли. Мы медленно поднялись на вершину перевала Таун-Пасс, расположенного на высоте пять тысяч футов над уровнем моря и, остановившись на мгновение, поглазели на параболическое пространство, раскинувшееся перед нами. Слева от нас гигантское образование из сланца и известняка разделяло две огромные горные цепи Грейпвайн и Коттонвуд, окаймленное с одной стороны песчаными дюнами. Сама же долина глубокой раной вытянулась по телу земли, далеко у горизонта ограниченная Черными горами, а справа от нас – хребтом Панаминт.
Когда мы спустились вниз по узкой асфальтированной дороге, я сообщил Фуко, что это была всего лишь моя третья поездка сюда, и все равно я уже чувствовал, как будто мое подсознание возвращалось в некое исходное состояние.
– Это мистика какая-то, – сказал я, не найдя других слов, чтобы охарактеризовать мой опыт пребывания здесь. Майкл согласился со мной.
Спустившись в долину где-то в полдень, мы проехали через поселок Стоувпайп-Уэллс и через полосу песчаных дюн, расположенных по другую сторону от него и постоянно перемещавшихся по ее дну. Далее наш путь лежал через Девил-Корнфилд, плантацию плюхеи, которую местные индейцы курили в качестве транквилизатора. Мы продолжали ехать по шоссе 190, которое немного спустя резко повернуло направо и далее пошло на юго-запад, придерживая центра долины.
Через несколько миль мы увидели валуны, выстроившиеся в форме колоннад вокруг маленького озера. В нем обитает древняя рыба карпозубик, живая окаменелость, чья история насчитывает миллионы лет. Считается, что она и осталась здесь от огромного озера, появившегося между этими горами в конце последнего ледникового периода.
Еще через несколько миль впереди показались пальмы, сначала воспринимавшиеся как мираж. Они окружали расположенный в оазисе пансионат. Было 115 градусов по Фаренгейту, когда мы ехали среди цветущих кустов олеандра. Устроившись в нашей комнате, мы решили часок отдохнуть в ней, благо кондиционер обеспечивал комфортные условия. Мишель решил вздремнуть, тогда как мы с Майклом занялись изучением книги Домье «Освобожденные женщины», которую он привез нам из Сан-Франциско.
Артистс-Палетт
Отдохнув, мы решили прокатиться до Артистс-Палетт, живописного места, находящего на дне одного из каньонов примерно в пяти милях в южном направлении от ранчо Фернес-Крик. Повернув налево на дорогу с названием Артистс-драйв, мы поехали по узкому коридору между огромных валунов, пока не оказались у обзорной площадки, откуда открывался вид на разбросанные по краям каньона разноцветные холмы, получившие свою окраску благодаря содержавшимся в их почвах и окислившимся за тысячелетия рудам разных металлов. Среди них были очень маленькие, размером со стог сена, но также и очень большие, скорее напоминавшие горы. И нигде не было видно ни деревца, ни одной живой души. Мы пошли по тропинке, по краям поросшей лебедой, леопардовые ящерицы в панике разбегались при нашем приближении. Майкл достал магический эликсир, Фуко внимательно наблюдал за ним. Внезапно у меня в голове зазвучала «Ночь любви» из оперы «Тристан и Изольда».
Фуко выглядел обеспокоенным и с угрюмым видом покинул нас. Мы с Майклом понимали его душевное состояние. Оба знали, что любая попытка заставить его принять зелье могла вызвать прямо противоположный результат. Мы не собирались никоим образом давить на Мишеля. Он скоро вернулся и заявил, что хотел бы начать с половинной дозы, поскольку это был его первый опыт со столь сильной субстанцией.
Я взял Мишеля за руку, и мы прогулялись немного. Я сказал ему, что понимаю его беспокойство, а также, что эффект от путешествия получится не столь впечатляющим, если он примет хоть на толику меньше нужного количества. Ему понадобилось время для обдумывания моих слов, но потом он решительно вернулся к Майклу и спросил, как правильно надо обращаться со снадобьем.
Следуя его инструкциям, он смочил кончик пальца, потом прижал субстанцию к нижним зубам и с шумом сделал глотательное движение. Затем мы все втроем прогулялись дальше по Артистс-Паллет, холмы которого переливались разными цветами в лучах заходящего солнца, создавая картинку, напоминавшую мозаику, видимую в трубе калейдоскопа.
Пока мы спускались по насыпи на дно каньона, Мишель молчал, словно погруженный в свои мысли. Майкл нес свою маленькую черную сумку, содержавшую все необходимое, чтобы наше путешествие прошло без проблем. Оказавшись внизу, мы пошли дальше по узкой тропинке, лавировавшей между огромными камнями, порой нависавшими прямо над нами.
– Сколько времени пройдет, прежде чем снадобье начнет действовать? – поинтересовался Мишель.
– От двадцати до тридцати минут, – ответил Майкл. – Однако мы прибавим ему силы с помощью травы и ликера.
Добравшись до трещины между оранжевым и пурпурным холмами, мы расположились на гравии. Майкл зажег трубку. Он уверил Фуко, что несколько затяжек помогут ему достичь более высокого состояния сознания.
Затем Майкл открыл свою сумку и выудил из нее три пластиковых стаканчика и бутылку ликера Гран-Маньер. Я тем временем достал из пачки дорогую сигарету с золотым ободком и разделил ее с Майклом, поскольку Фуко не курил табак. Скоро мы оказались в окружении приятнейших ароматов.
Мишель удобно устроился в расщелине между двумя холмами голубовато-зеленого цвета. В его глазах пряталась тревога, он молчал и выглядел слегка растерянным. Мое беспокойство относительно его робости немного уменьшилось, когда он рьяно потянулся за трубкой, сделал долгую затяжку, а потом передал ее дальше с ухмылкой как у Чеширского кота.
– Во Франции трудно достать чистые наркотики, – сказал он, медленно потягивая свой ликер и очевидно имея в виду наш обладавший соответствующими свойствами эликсир. – Даже приличное зелье, сделанное у нас, попадает в Америку. Я не понимаю этого. Нельзя сказать, что у меня не было возможности попробовать всевозможные вещи во Франции. Мне приходилось бывать на вечеринках, где даже предлагали ЛСД, но, как я уже говорил, мой любовник отказался за нас обоих. Возможно он против галлюциногенов, поскольку у него свое образное отношение к своему телу. В сущности, мы ведь и есть наши тела!
Он помолчал какое-то мгновение, а потом добавил:
– Помимо прочего.
«Вот оно, – подумал я. – Сказанное сейчас Фуко – подлинная революция сознания. Все другие философы на Западе начинали и закачивали разумом и идеями. Для него же главнее всего тело и сила дискурса».
– Я сейчас пишу книгу о теле, – признался Фуко.
– Мне не терпится прочитать ее, – сказал я. – С таким определением человеческой природы вы не оставили камня на камне от всей западной философской традиции. Со времени моего первого путешествия в Долину Смерти я не переставал спрашивать себя, почему, начиная с Платона, философы и теологи последовательно хулили тело и прославляли дух.
Фуко, судя по всему, согласился с моей оценкой, но не стремился развивать эту тему далее. Очевидно, он просто не хотел разговаривать о философии. Мишель и Майкл разбрелись в разные стороны, изучая все вокруг, время от времени они останавливались, чтобы внимательно рассмотреть гальку, лежавшую на земле, порой кто-то из них влезал на какую-нибудь миниатюрную горку, чтобы окинуть взглядом ту или другую вершину, возвышавшуюся вдалеке на фоне темно-синего горизонта. Раскрашенные в яркие цвета слои стенок каньона, они изгибались подобно волнам и постоянно меняли свою толщину.
Я предложил Фуко вместе со мной подняться на выступ, расположенный в ста футах над нижним уровнем пустыни, откуда на нее открывался прекрасный вид. Он вскарабкался по крутому склону с ловкостью акробата. На горизонте прямо перед нами пик Телескоп буравил своей вершиной небо, с которого солнце заливало своим светом долину, раскинувшуюся на двенадцать тысяч футов ниже ее. Майкл расположился на находившемся по соседству холме и включил портативный магнитофон. Пока мы смотрели на тени, вытянувшиеся через равнины, образовавшиеся на местах высохших озер, звуки композиции Чарльза Айвза «Три места в новой Англии» эхом гуляли между стенами каньона. Я и Фуко начали громко смеяться, когда они обрушились на нас, пока мы глазели на солончаки, блестевшие как глазурь на свадебном торте.
– Знаете, – сказал Фуко. – Жене предпочитает смех сексу.
Его признание выглядело так забавно, при мысли о том, сколь важную роль сексуальная тема играет в творчестве этого великого писателя, что мы развеселились еще больше. Тем временем расположенная перед нами гора прямо у нас на глазах приняла очертания пирамиды майя.
– Как по-вашему, в какое-то другое время, в какую-то иную эпоху люди воспринимали землю так, как мы делаем сейчас? – спросил я Фуко.
– Нет, – ответил он уверенно. – Никогда ранее в истории никто не видел ее в таком обличии, как она теперь предстала перед нами.
После того как мы еще немного побродили по горам, Майкл дал знак, что пора возвращаться.
– Уезжать! – воскликнул Фуко удивленно. – Как мы можем покинуть такую красоту? Что мешает нам не остаться здесь? Я не могу представить себе более прекрасного места.
В конце концов, Майкл уговорил его. Мы спустились вниз по извивавшейся змеей тропинке, окруженной величавыми валунами, напоминавшими скульптуры Генри Мура. Я обернулся назад, чтобы посмотреть, как чувствовал себя Мишель. Он медленно плелся, касаясь руками шершавой поверхности камней. Я громко процитировал слова Гераклита: «Куче мусора, наудачу высыпанного, подобен самый прекрасный космос!» Он улыбнулся. Добравшись до парковочной площадки, мы все не удержались и, обернувшись, долго смотрели назад на восхитительный пейзаж, чьи краски уже начали меркнуть под воздействием сумерек.
Забриски-Пойнт
Мы медленно ехали по Артистс-драйв, и у меня создалось впечатление, словно я оказался в гроте с картины Леонардо «Мадонна в скалах». Все стало ясным и понятным. Мои ощущения обострились неимоверно, разум уподобился многофункциональному прибору. Я мог говорить, думать, желать, слышать, видеть, мечтать одновременно, мне открылись самые потаенные уголки памяти, недоступные обычно. Я чувствовал себя совершенством, невообразимый восторг охватил меня.
Миновав пустынные горы целыми и невредимыми и добравшись до шоссе 178, мы с облегчением перевели дух и, остановившись на какое-то мгновение, постарались насытить легкие прохладным воздухом, дувшим со стороны солончаков, а потом повернули направо и поехали на север. Сидевший за рулем Майкл особо не гнал, позволив нам насладиться видом горы Машрум.
Мы проехали Золотой каньон, стены которого местами блестели в лучах заходящего солнца, а слева от нас осталось Девилс-Голф-Корс, большое соляное месторождение, на спутниковых снимках напоминающее покрытый льдом город. Наша дорога шла вдоль впадины Бэдуотер, глубина которой в каком-то месте достигает триста футов ниже уровня моря, что делает его самой низкой точкой Северной Америки. Видневшиеся далеко впереди разноцветные горы выглядели особенно эффектно на фоне слегка светящих и бегущих по небу облаков.
Наблюдая за их движением, я вспомнил картины Гогена и сказал об этом, а потом добавил:
– Как Арто мог так презирать его и называть художником призраков, когда сравнивал с Ван Гогом?
– Ах, Арто был ужасным снобом, – ответил Фуко. – Ван Гог только входил в моду, когда он написал эту статью, и Арто хотел опередить всех других.
– Все либо модерн, либо декоративное искусство, – пробубнил Майкл философски.
– Ты имеешь в виду, с преобладанием либо естественных, либо геометрических форм, – прокомментировал я его слова. Потом мое внимание привлекли фантастические лица, нарисованные тенями на «фасадах» гор. Я вспомнил вступительную сцену фильма «Зардоз» с плавающей в воздухе головой, стилизованной под голову сфинкса и выполненной в манере Магритта.
Не смотревший его Фуко сказал:
– Одна из моих самых любимых картин этого художника «Замок в Пиренеях». Я видел ее оригинал в Нью-Йорке в апартаментах одного адвоката. У него есть еще несколько шедевров Магритта. Было просто замечательно увидеть все эти картины в одном месте.
– Я только недавно прочитал вашу небольшую книгу о нем, – сказал я. – Меня удивило, что вы считаете Кандинского и Клее двумя движущими силами современного искусства. Для меня это скорее Пикассо и Дюшан. Но благодаря вашей книге я увидел Магритта в новом свете.
– Он очень интересует меня. Я получил несколько любопытных писем от него, – продолжил Фуко. – Их содержание оказалось настолько невнятным и туманным, что я даже не могу со всей уверенностью сказать, понял ли их. Он там заявил, что художников можно разделить на две группы: тех, которые достигают «сходства», и тех, которые рисуют «нечто напоминающее» оригинал. По его мнению, Западное искусство нацелено на первое. Однако Магритт относил себя ко второй группе, считая, что лучше рисовать впечатление, чем внешний образ.
Мы достигли шоссе 190 и, повернув направо, пронеслись мимо гостиницы Фернес-Крик, а немного спустя достигли места, носящего название Забриски-Пойнт. У меня сразу дрожь пробежала по телу при мысли, что впереди нас ждет крутой подъем, единственный путь к маленькой круглой парковке, откуда расположенное ниже море песчаников представало во всей красе. Мы медленно подъехали к самому ограждению площадки, по форме напоминавшей летающую тарелку, и осторожно вылезли из машины, как если бы в качестве исследователей приземлились на неизведанную планету.
МЫ БЫЛИ ОДНИ. Перед нами безжизненное пространство. Бело-голубое небо над хребтом Панаминт медленно темнело, и только высохшие соляные озера по-прежнему блестели по ту сторону горы Мэнли-Бикон, которая считается такой же визитной карточкой Забриски-Пойнт, как Парфенон для Акрополя.
Мы все втроем встали перед низкой стеной, отделявшей нас от бездны, дно которой покрывала паутина из связанных между собой каньонов. Майкл прихватил с собой магнитофон и предложил нам выбрать между «Гимном» Штокхаузена и «Четырьмя последними песнями» Рихарда Штрауса. Фуко без колебаний назвал второе.
Мишель и Майкл сели бок о бок на гранитный парапет. Дюны, казалось, поднимались и опускались в зависимости от того, брал ли голос Элизабет Шварцкопф более высокие или более низкие ноты. Венера появилась над пиком Телескоп и в полумраке сверкала подобно факелу. Скоро ее окружил хоровод из звезд. К тому моменту, когда прозвучали заключительные слова последней песни «Все в мире большом замолчало / В величье вечерней зари / Возможно, странник усталый / Лик смерти в том часе узрит?»[7], мы пребывали в состоянии невероятной душевной гармонии, недостижимом в нормальных условиях.
– Музыка – наша теология, – сказал Фуко тихо.
– Мишель, – спросил Майкл, – не хотите холодного лимонада?
– Нет, – ответил Фуко решительно. – Я не хочу, чтобы хоть что-то встало между мной и зельем, и всем прочим. Ничто не должно повлиять на чистоту эксперимента.
Затем он повернулся ко мне и спросил шутливым тоном:
– Симеон, зачем вы употребляете такую гадость?
– Но это химия совсем другого рода, – ответил я. Мне показалось, что я сказал глупость, и, как бы пытаясь получить утешение, я подвинулся ближе к Майклу. Мишель, который прилег на бок, опершись одним локтем на ограждение, напомнил мне «Спящую цыганку» Руссо. Он как бы предлагал нам не обращать на него внимания.
– Мишель, – спросил я, – в вашей жизни было какое-то особое событие, типа того, что произошло с Руссо на пути в Венсен, со святым Павлом, когда он направлялся в Дамаск, или даже с Буддой под деревом Бодхи, поспособствовавшее возникновению у вас революционных взглядов, которые определяют направление вашего творчества?
– Да! – ответил он. – Когда я поступил в Высшую нормальную школу, ее директору захотелось узнать, есть ли во мне что-то необычное. Когда я проинформировал его о моей гомосексуальности, он просто пришел в ужас и сказал, что такое поведение ненормальное и неприемлемое для репутации его учебного заведения. А затем он изолировал меня от других, якобы для моей собственной пользы, и сказал, что меня надо исправить и что мной должны заниматься все подряд: врачи, учителя, психологи, психиатры и так далее. В тот момент я мгновенно осознал, как работает система. Я понял главный принцип нашего общества: все под одну гребенку.
– Вы успели влюбиться в какого-нибудь мужчину к тому времени?
– Впервые это произошло со мной, когда мне было шестнадцать лет. С тех пор я всегда двигался от любви к знанию и к истине.
Когда Майкл вернулся к машине, чтобы принести еще катушек с записями, Фуко заметил:
– Он просто чудо. Настоящий волшебник. У него все время находится, чем нас заворожить.
МЫ ЗАМОЛЧАЛИ, чтобы послушать «Пение отроков» Штокхаузена. Забриски-Пойнт заполнили детские голоса, перемешанные со звуками электронных инструментов. Далее последовали «Контакты». Глиссандо взмывали вверх и отражались от звезд, ослепительно сиявших над нашими головами. Фуко повернулся к Майклу и сказал, что сейчас он впервые понял, каких высот достиг Штокхаузен.
Я лег на спину, смотрел вверх и почувствовал, как картинка начала расплываться у меня перед глазами. Гул и жужжание заполнили мой слух, все сверкало надо мной. Я подумал: «Уорхол, Уорхол». Звезды приняли форму огромных елочных украшений и, выстроившись в ряд, начали медленно и грациозно двигаться по безлунному небосводу. Невероятное спокойствие охватило меня. Я знал, что эликсир позволит мне увидеть весь спектр каждой звезды. Яркие разноцветные лучи расходились в разные стороны от них и, смешиваясь между собой, превращали пространство надо мной в россыпь всевозможных красок.
Я повернулся к Мишелю и сказал дрожащим голосом:
– Вот она вселенная во всей красе, величественное шествие прекрасных безделушек, вечное зрелище. При таком восприятии все остальное кажется хорошей шуткой.
Фуко улыбнулся и посмотрел вверх.
– Небо раскололось, словно стеклянный купол, – сказал он, – и звезды теперь дождем падают на нас. Я знаю, что такого не может быть, но это факт.
– По-вашему, могло бы все человечество принять такое же зелье и испытать примерно то же самое, что мы этой ночью? – спросил я.
– Хотелось бы верить, – ответил Фуко мечтательно.
– Как вы думаете, никто в прошлом не проводил эксперименты подобные нашему сегодняшнему? В любом случае ведь Джон Аллегро доказал, что начиная с шумеров и до наших дней многие общества использовали красный мухомор, который является одной из разновидностей эликсира.
Фуко снова уверил меня, что мы действуем иначе и что никто ранее не устраивал ничего такого.
– Дюшан считал, – сказал я, – что после сильных переживаний галюциногенные грибы и растения подобного рода надо использовать столь же осторожно, как ликеры.
– До меня наконец дошел смысл книги Лаури «У подножия вулкана», – заявил Фуко. – Мескаль консула играл роль наркотика и изменял его восприятие действительности подобно галлюциногену. Единственное, с чем я могу сравнить наш опыт, что касается ранее происходившего в моей жизни, так это с сексом с незнакомцем. Контакт с абсолютно чужим телом, вызывает такой же эмоциональный подъем, как я испытываю сейчас.
Он встал на ноги и отошел на несколько ярдов в сторону, чтобы лечь вдоль ограждения.
– Майкл, – спросил он оттуда, – почему вы не привезли ничего из вашей собственной музыки, чтобы проиграть нам?
– У меня с собой есть одна короткая запись, – ответил Майкл. Он сходил к машине и вернулся со своей «Прелюдией на тему Баха». Поднялся ветер, и автомобиль начал слегка качаться.
– Почему ты продолжаешь открывать двери машины, Симеон? – спросил Майкл с мольбой в голосе. – Я закрываю их, а потом ты идешь и открываешь снова. Ты же посадишь аккумулятор.
– Чтобы в ней горел свет, – сказал я. – Сейчас ведь темно и сильный ветер.
– Кстати, как вы думаете, у нас не будет неприятных последствий от того, что здесь наверху так дует? – добавил я, обращаясь к Фуко и надеясь на поддержку с его стороны.
– Не беспокойтесь, – ответил он. – Такой ветер слабый и теплый для меня.
После довольно долгого молчания мы перебрались ближе к Мишелю.
– Я очень счастлив, – сказал он нам с мокрыми от слез глазами. – Этой ночью я смог посмотреть свежим взглядом на себя. И сейчас я понимаю мою сексуальность. Все, похоже, начинается с моей сестры. Нам снова нужно вернуться домой.
Затем он повторил последнее утверждение.
– Нам снова нужно вернуться домой.
– Я был неправ, – сказал я, – использовав слово «мистика» для описания этого эксперимента.
Фуко согласился.
– Вы думаете, это событие повлияет на ваше творчество? – спросил я.
– Определенно, – ответил он.
– У вас возникли какие-то философские идеи сейчас? – поинтересовался я.
– Нет, честно говоря. Я не проводил последние часы, размышляя над какими-то концепциями. Это был не философский эксперимент для меня, а нечто совсем иное.
Майкл предложил вернуться в отель и немного отдохнуть.
– Как хотите, – сказал Мишель. – Я могу провести остаток ночи здесь, но готов отправиться в дорогу, когда вы с Симеоном только пожелаете.
Дантес-Вью
Когда мы вернулись на ранчо Фернес-Крик, Фуко принял душ и немного вздремнул в своих светло-красных жокейских шортах. Я вышел на улицу и, не придумав ничего умнее, занялся подготовкой своей вступительной речи к назначенной на вечер лекции Фуко в Клермонте. Майкл учил японский язык.
За завтраком несколько часов спустя я спросил Фуко, как он мог бы объяснить появление гениев в истории.
– Паскаль, Гельдерлин, например, откуда они берутся?
– История не двигается таким образом, – сказал Фуко и указательным пальцем нарисовал в воздухе прямую линию. – Она двигается так.
Палец задергался беспорядочно. Наблюдая за ним, мне чуть ли не поверилось, что отныне закончилась некая историческая эпоха, поскольку у меня на глазах Мишель Фуко опроверг постулат Спенсера о неуклонном прогрессивном развитии человечества.
Мы вернулись в Забриски-Пойнт, чтобы посмотреть там все при дневном свете, и еще находились под действием кислоты, но, конечно, пиковый период уже прошел. Я фотографировал, а Фуко был очень общителен. Он много улыбался. Затем мы снова отправились в дорогу и, воспользовавшись шоссе 190, миновали Каньон двадцати мулов и добрались до поворота на Дантес-Вью, откуда нам осталось проехать примерно двадцать миль. И я подумал, что этой смотровой площадке дали такое название, поскольку вид, открывавшийся с нее, напоминал пейзажи, изображенные на иллюстрациях Гюстава Доре к книге Данте «Божественная комедия».
Если не считать креозотовых кустов и кустов эриогонума, кое-где видневшихся на склонах, резко спускавшихся к солончакам, расположенным на расстоянии пяти тысяч футов под нами, нас окружало царство абсолютно голых камней и пиков. На западе со стороны Тихого океана виднелось семь или даже более горных хребтов, включая Сьерра-Неваду с ее остроконечными вершинами. А если посмотреть на восток в направлении Аризоны, взгляд сразу упирался в огромную пустыню, кое-где утыканную холмами и погасшими вулканами. Этот пейзаж сильно напоминал одну известную картину Альдорфера, если, конечно, убрать с нее все признаки жизни.
Мишель и я направились по узкой тропинке к небольшой площадке, расположенной на краю утеса, нависавшего над долиной. Она тоже вполне подошла бы для орлиного гнезда, поскольку находилась в очень укромном и труднодоступном месте. Фуко, казалось, не знал страха, и настоял, чтобы мы подошли к самому краю, где при любом неверном движении нам обоим ничего не стоило свалиться прямо в пропасть.
Здесь наконец я смог попрактиковаться в умении хранить молчание. Целый час мы просидели бок о бок, слушая ветер, к которому время от времени примешивались крики птиц. Фуко всматривался в бездну, находившуюся внизу. Потом его взгляд поднимался к горам, которые, казалось, разговаривали с ним. Какое-то время он фокусировался на широкой полосе солончаков, блестевших вдалеке подобно поверхности покрытого льдом озера, но порой, казалось, смотрел в никуда.
Его явно потрясло увиденное, хотя ему каким-то чудом удавалось сохранять непроницаемую мину. Когда мы поднялись, собираясь отправиться в обратный путь, я только и смог промямлить, пытаясь выразить свои эмоции:
– О, как хорош тот новый мир…[8]
Мишель посмотрел мне прямо в глаза и, словно в трансе, побрел назад. А мне не оставалось ничего иного, как закончить цитату из «Бури» Шекспира»:
– Где есть такие люди![9]
Когда мы добрались до машины, Майкл нежился на солнце, читая «Четыре квартета» Т. С. Элиота и слушая цикл из пяти пьес Пьера Булеза «Складка за складкой». Смотря на его обнаженное тело, я подумал, что он идеально смотрелся бы на картине Макфилда Пэрриша на фоне голубого неба.
– Это моя любимая музыка, – сказал Мишель Майклу, когда мы подошли к машине. – Вам знаком «Молоток без мастера» Булеза?
– Мне приходилось слышать его пару раз, но я только начинаю по достоинству ценить этого композитора, – ответил Майкл.
– На самом деле мне бы очень хотелось, чтобы вы учились у него в Париже, – сказал Мишель.
– Я знаю, это совпадает с моим желанием, – ответил Майкл. – Вы читали «Четыре квартета»?
– Нет, – признался Мишель.
– Возможно, когда мы окажемся дома, у нас найдется время послушать запись, где Элиот сам читает свои поэмы. Я написал поэму о нашем последнем путешествии в Долину Смерти. И после посещения Дантес-Вью вам, возможно, понравится последняя строчка, – сказал он, а потом процитировал, на мой взгляд, довольно вычурную фразу, из которой мне запомнилось только, что там упоминалось высохшее озеро.
Мы перекусили быстро, разложив наши съестные припасы на капоте машины, а потом тронулись в сторону дома снова мимо Забриски-Пойнт, ранчо Фернес-Крик и песчаных дюн, договорившись далее возвращаться по другому маршруту. А прежде чем сесть за руль, я прихватил с собой несколько печенюшек.
– Наш мальчик любит сладкое, – заметил Фуко с улыбкой.
– Насколько я могу судить, вы оба в восторге друг от друга, – добавил он потом. – Где, вы говорите, вы познакомились?
– В клубе 4709, – ответил Майкл.
– Это место станет знаменитым, – пообещал нам Фуко.
– Вы имеете в виду, скандально известным, не так ли? – спросил я со смехом.
– Нет, я имею в виду, просто знаменитым, – уточнил наш гость серьезным тоном.
«Если только благодаря нашему путешествию с Мишелем Фуко», – подумал я.
– Мы дадим вам немного зелья с собой в Париж, – сказал Майкл.
– Спасибо. Мне этого очень хотелось бы. По-вашему, я должен рассказать другим о нашем путешествии, когда мы вернемся домой, о том, что оно имело несколько специфический характер? – спросил Фуко задумчиво.
– Я надеюсь на это, – ответил я.
Вечеринка
Мы вернулись вовремя, Фуко смог, как было объявлено заранее, выступить в аудитории, где его ждали сотни сгоравших от нетерпения лиц. Он нервничал и настаивал, что будет говорить по-французски. Майкл отказался присутствовать, а я чувствовал себя не лучшим образом, поскольку знал, что Фуко ненавидел большие скопления народа, а толпа ненавидела меня, так как я и Мишель явно задумали что-то недоброе. Фуко как мог старался исправить ситуацию и начал убедительно, пусть и слегка сбивчиво, говорить о природе власти в современно обществе, тем самым доставив массу хлопот переводчику. Раздражение слушателей росло, и в конце концов мне пришло объявить об окончании мероприятия.
Когда мы покинули аудиторию, Фуко заявил, что разочарован своим выступлением. Он пожаловался, что ему постоянно хочется спать и время от времени он чувствует, что не в состоянии совладать с собой. Я объяснил ему, что это последствия наркотика, но что энергия вернется к нему, когда он снова окажется в комфортной среде.
Мы пришли в дом, где подготовка к вечеринке в его честь шла полным ходом. Майкл украшал потолки ветками эвкалипта. Я пригласил рок-группу из Голливуда для развлечения гостей, которых была сотня или даже больше. Фуко легко смешался с толпой, он увидел калифорнийскую молодежь во всей красе этой ночью и сам не ударил в грязь лицом, отвечал улыбками на улыбки и часто вступал в разговор. Большинству гостей были интересны его впечатления от Калифорнии.
– Я просто влюбился в нее, – повторил он множество раз. – Вы живете в одном из лучших мест на земле.
Он постоянно подчеркивал, сколь сильно ему понравилось разнообразие стилей жизни и желание людей экспериментировать с ними, а также чудесный климат, позволяющий оставаться в контакте с телом, в буквальном смысле видеть его.
– И у вас такая интеллектуальная свобода, и жизнь здесь буквально бьет ключом, – сказал он. – Идеологические догмы и ангажированность по-прежнему процветают во Франции, и, по сравнению с Калифорнией, мы живем там в атмосфере интеллектуального террора.
– Во Франции бывают вечеринки, подобные этой? – спросил Мишеля один из студентов.
– Нет, Франция все еще слишком консервативна, – ответил он коротко с улыбкой.
Другой студент признался, что не читал ни одной из его книг.
– Но вам вовсе не обязательно делать это, – успокоил его Мишель.
Молодая дама спросила его мнение относительно освобождения женщин.
– Я скажу так, – ответил он. – Женщины не должны игнорировать тот факт, что они всегда обладали огромной властью в нашем обществе. Они же растили детей.
– В своем выступлении этим вечером вы назвали Сартра «подлинным гением», – спросил протиснувшийся к нему профессор. – Что вы думаете о его работе «Критика диалектического разума»?
– Я несколько раз пробовал читать ее, но так и не продвинулся далее первых пятидесяти страниц. Сомневаюсь, сделаю ли я еще попытку.
Другой напыщенный и, в отличие от меня, имеющий постоянный контракт профессор, раздуваясь от важности, пропыхтел:
– Что вы думаете о Камю?
– Было бы интересно посмотреть, как он повел бы себя во время революции в Алжире. Какое разочарование, что он получил Нобелевскую премию по литературе как француз, когда она присуждалась ему одновременно как французу и алжирцу. Это, пожалуй, указывает, на чьей стороне он находился бы во время гражданской войны.
Разговаривая с Бритом, студентом, первым показавшим мне Фуко в Ирвайне, Мишель поинтересовался, что именно он изучает. Тот рассказал ему, что проходит обучение в рамках программы «Европейские исследования». Брит в свою очередь спросил его, насколько важно для студента магистратуры концентрироваться на литературе.
– Вы не должны тратить время на ее изучение в качестве отдельной дисциплины, – ответил Фуко. – Изучайте, как работают механизмы власти в нашем обществе.
– Каково ваше впечатление от Стэнфорда? – спросила его Филлис Джонсон, чья подружка собиралась преподавать там. Фуко в ответ сложил пальцы рук в виде рамки. Смех окружающих заглушил музыку.
– На мой взгляд, он зауряден, как квадрат, – сказал Фуко.
– Но меня очень заинтересовало происходящее в Беркли, – добавил он. – Это место, за которым стоит понаблюдать, там есть свои особенности. Когда я читал публичную лекцию у них вскоре после приезда, мне показалось, словно меня и аудиторию разделяла огромная дистанция. Все мероприятие получилось слишком чопорным и формальным. В Ирвайне такого, к счастью, не повторилось. Группа реагировала более живо. Стэнфорд, напротив, показался мне безнадежным.
– Да, там все примерно как здесь, – вмешался я в разговор. – Как вам нравится работать в Беркли?
– Ну, их кафедра французского языка пригласила меня преподавать литературу, но это было абсолютно неправильно, так как я не люблю этот предмет. Они немного недовольны мной, поскольку большинство студентов на моем курсе с исторического факультета.
– Что происходило в университете Беркли, когда Сайгон пал под натиском северо-вьетнамских войск и американцы покинули Вьетнам? – спросил я.
– Совсем ничего. Ни-че-го! – ответил Фуко, стараясь продемонстрировать свое разочарование. – Европейцы явно правы, считая, что в Беркли по-прежнему преобладают радикальные взгляды, как это было в шестидесятые годы.
Эл Франкен, комик, позднее блиставший в телевизионном шоу «Субботним вечером в прямом эфире», а потом решивший стать сенатором, спросил Мишеля, какая команда, по его мнению, выиграет чемпионат США по бейсболу. Мишель рассмеялся и в шутливой манере отказался от роли пророка. Но он уверил Эла, что интересуется спортом, поддерживает форму, катаясь на велосипеде и делая гимнастику.
Группа студентов сразу предложила ему на следующий день совершить велопрогулку по горной дороге до находящего по соседству года Глендора. Мишель с энтузиазмом воспринял эту идею, однако сомневался, найдется ли у него время, поскольку на следующий день после обеда ему требовалось вернуться в СанФранциско.
В КАКОЙ-ТО МОМЕНТ во время вечеринки Фуко вышел на крыльцо, потянулся и уставился на луну.
– Я пытаюсь повторить то состояние, в котором мой разум находился в Долине Смерти, – сказал он мне. – Но это очень трудно. Похоже, ничего не получится без помощи галлюциногена.
Несколько раз он всем своим видом демонстрировал мне свою признательность, когда я спасал его от лавины философских вопросов. Однако ему удавалось постоянно сохранять учтивость, даже когда его собеседники становились слишком навязчивыми. После того как Мишель провел какое-то время в небольшой разнополой компании, один из входивших в нее мужчин наклонился и поцеловал его в губы. Мишель вернул ему поцелуй по-настоящему нежно. А затем все они окружили Фуко, и он несколько раз обменялся с каждым из них поцелуями и объятиями.
Какой-то молодой мужчина приблизился к Фуко и признался ему, что он гомосексуалист. Он поблагодарил Фуко за его работу, поскольку благодаря его деятельности «равноправие сексуальных меньшинств и тому подобные вещи могли стать возможными».
В ответ Фуко сказал:
– Мне очень приятно слышать это, но на самом деле моя работа не имеет никакого отношения к равноправию сексуальных меньшинств. Я никогда ничего не писал на эту тему.
– Как вам жилось, пока движение геев не набрало силу? – спросил тот же студент потом.
– Вы, возможно, не поверите в это, – ответил Фуко, – но мне действительно нравилась ситуация, когда все было скрыто завесой тайны. Это напоминало подпольную деятельность, возбуждающую и немного опасную. Дружба многое значила, она требовала большого доверия, мы защищали друг друга, связывались между собой с помощью секретных кодов.
– Что вы думаете о равноправии геев сейчас?
– Во-первых, по-моему, термин «гей» устарел, безусловно, все такие термины означают специфическую сексуальную ориентацию. Причина этого – трансформация нашего понимания сексуальности. Под каждым из них ведь подразумевается некое пространство поиска наслаждения, границы которого навязаны нам нашим словарным запасом. Люди ни то и ни другое, их нельзя просто разделить на геев и натуралов. Существует бесконечное множество форм того, что мы называем сексуальным поведением, и терминов, препятствующих всем им вступить в игру, то есть таких, которые стереотипируют поведение, неверных по своей сути и сбивающих с толку.
– Во-вторых, – продолжил Фуко, – если говорить о Калифорнии, мне также нравится, что слово «гомосексуалист» больше не значит здесь ничего особенного. Порой кажется, словно оно даже отсутствует в лексиконе местных жителей. Обычно, когда люди используют его или слово «гей», у меня создается впечатление, что они говорят о прокаженном. Это не касается Калифорнии. Здесь можно спокойно рассуждать о гомосексуальности. Здесь это слово не имеет негативного смысла. А связанное с ним поведение не ассоциируется с извращением.
– Вы все еще читаете литературу о равноправии геев, – не сдавался все тот же студент. – Журнал «Адвокат», например?
– Само собой, я подписан на него и читаю очень внимательно, – ответил Фуко.
В час ночи я спросил Мишеля, не хочет ли он вернуться в мотель и немного отдохнуть. Он сказал, что ему будет приятно прогуляться туда пешком, но, конечно, я настоял, что отвезу его. Через несколько минут он был готов отравиться в путь. В доме еще хватало гостей.
Я надеялся, что все тоже заспешат домой, как только я громогласно объявлю, что Мишель уезжает. Его явно застало врасплох то, что я позволил себе привлечь всеобщее внимание к нему, в результате я сам почувствовал себя очень неловко. В тот момент я понял, насколько Фуко ненавидел «стоять в свете рампы». Понятно, его огорошила моя выходка.
Однако она имела одно хорошее последствие. Как раз когда мы выходили наружу, к Мишелю подошел мой друг Дэвид, настоящий человек-гора. Он посетовал по поводу того, что им не удалось поговорить этим вечером, и поблагодарил Фуко за его книги. Он сказал, что в восторге от них и что очень рад его приезду в Клермонт. Мишель поблагодарил его, а как только мы сели в машину, спросил меня с энтузиазмом, какого я тогда никак не ожидал от него, рассказать ему что-нибудь о молодом мужчине, с которым он сейчас разговаривал.
– Он магистрант и проходит обучение в рамках программы «Европейские исследования», – сказал я Фуко. – Тема его диссертации – сравнение ваших работ с работами Р. Д. Лэйнга. Мы знакомы уже три года. Судьба свела нас на востоке, и именно благодаря нашей дружбе я оказался в Калифорнии. Этим летом он живет в лачуге в горах недалеко отсюда.
У Фуко загорелись глаза. Когда я предложил утром заехать к Дэвиду в Медвежий каньон, он с радостью согласился.
Тропинки Медвежьего каньона
На следующее утро Мишель сказал, что он не смог заснуть. Почти сразу же после возвращения в унылый мотель ему снова захотелось на вечеринку. Он чуть не побежал назад, так расстроился, что сам отказался от удовольствия, которое мог получать, находясь там. И все равно, даже толком не отдохнувший, он выглядел бодрым и спокойным.
Мы отправились в путь и пятнадцать минут ехали по горам до Маунт-Болди по дороге, над которой растущие по ее краям цветущие кусты ракитника своими ветками образовали некое подобие желтой крыши. Добравшись до поселка, мы повернули налево в сторону пожарной станции на дорогу, ведущую к парковочной площадке, находящейся у входа в Медвежий каньон. Там мы присоединились к группе из шести молодых мужчин, четверо из которых жили в лачугах в самом каньоне, образовав что-то вроде небольшой даосской коммуны. Мы пошли на шум водопада по тропинке, окаймленной большими туями и соснами. Мускусный запах чапарреля возбуждающе действовал на нас.
Мы не спеша шагали через лес, а когда подъем стал достаточно крутым, начали двигаться гуськом. С нашей тропинки был хорошо виден искрящийся в лучах солнца ручей. Вокруг цвели цветы, среди которых своей красотой выделялись огненно-красные кастиллеи и бледно-желтые флоксы.
Фуко дружелюбно болтал с нашими спутниками. Примерно через час мы достигли самой верхней лачуги, удивив своим появлением ее обитателей-даосов.
– Дэвид, – позвал я, когда моя собака Скади побежала навстречу его собаке Крине. – Я привел вам Мишеля.
И сейчас на поляне, где мы с Дэвидом часто говорили о Фуко, с нами оказался он сам, что напоминало волшебство: «слово обрело плоть».
Дэвид, высокий, широкоплечий, поджарый, голый по пояс и в коротко обрезанных джинсах, открыл дверь и вышел на крыльцо, нависавшее над руслом ручья.
– Добро пожаловать! – сказал он возбужденно. – Я приготовлю кофе.
Когда мы вошли внутрь, Дэвид убирал коврик, который он использовал для утренних занятий йогой. Он показал Мишелю кухню с плитой и холодильником. Потом они вместе поднялись по лестнице на чердак и полюбовались мансардными окнами на крыше, которые Дэвид установил сам. Затем мы осмотрели первый этаж его бунгало, где находился душ с теплой водой, после чего расположились у камина в гостиной и слушали стерео, сперва кантри-музыку, потом Моцарта и Малера. В конечном итоге Дэвид позвал нас на крыльцо, чтобы мы посмотрели на водный поток, бурлящий под нами. Оно фактически представляло собой шалаш, нависавший над склоном среди вершин огромных пиний и сосен. Чуть позже там все собрались попить кофе и поговорить.
Кал, коренастый, хорошо сложенный мужчина где-то тридцати с небольшим лет, сел рядом с Мишелем. У него были шикарные усы, он изучал психологию и жил с группой друзей в доме, окруженном апельсиновыми деревьями. Недавно после приема ЛСД у Кала случилась столь тревожное видение, что он решил провести небольшое расследование. В результате ему удалось выяснить, что отец, которого он боготворил, на самом деле оказался дрянным и меркантильным человеком, ненавидимым собственными рабочими и презираемым партнерами. Это открытие привело к разрыву между ними. Намедни он пришел к нам домой поздно ночью, сел на крыльце и горько рыдал по поводу своего разочарования. Утешив Кала с помощью рассуждений Лэйнга из «Политики переживаний», я отвел беднягу к его новой семье в апельсиновую рощу.
Сидевший за Калом гораздо более молодой мужчина по имени Крис курил сигарету и таращился на воду. Он жил в лачуге, расположенной где-то в тридцати ярдах в стороне за зарослями кустарников. Купив ее после окончания гимназии, он в течение последних двух лет трудился не покладая рук, стараясь сделать свое жилище своеобразным и комфортабельным. Блондин с сильным и жилистым телом, он имел красивую анорексичную подругу, обожавшую загорать голышом на камнях посередине ручья перед их жилищем. Крис играл на гитаре и читал взахлеб. В своем горном убежище он изучал гуманитарные науки и часто присоединялся ко мне и Дэвиду, когда мы дискутировали о чем-то по ночам у костра.
Крис болтал со своим другом Джоном, обитавшем в соседнем каньоне. Тот имел привычку время от времени собирать друзей и с их помощью поднимать свое пианино по крутому склону на милю вверх к своей лачуге. Порой поздно ночью ветер разносил по окрестностям звуки джазовой музыки, чередовавшиеся с ноктюрнами Шопена. Джон имел небольшой рост и обычно ходил в грязных штанах в обтяжку, выставляя напоказ свой огромный фаллос. Он имел серьезные музыкальные амбиции и любил слушать наши споры о литературе и философии. Поскольку он даже зимой в холод жил в горах, у него в конечном итоге возникли проблемы с пазухами, поэтому он тяжело дышал и фыркал время от времени, но все это только как бы придавало ему определенный шарм, которого иначе недоставало бы.
Джейк с его плутовской улыбкой и обнаженной волосатой грудью прекрасно вписывался в общую картинку. Он был байкером и нетипичным студентом Мужского колледжа Клермонта. Майкл и я учили его хатха-йоге, а он нас – физике. Мы недавно показали ему позу кошки, казалось, идеально подходившую для него. Он был в восторге от идеи энтропии, но так и не смог понять ее до конца. Недавно Джей крепко обнял меня и со слезами на глазах сделал то, что обычно делали только очень немногие студенты. Он поблагодарил меня прежде всего за мои попытки преподавать, вкладывая в это дело всю душу, в отличие от других его учителей, которых он считал роботами, потоком извергавшими пустые слова. В ответ я спросил, можно ли мне прикоснуться к его волосатой груди. Он разрешил сконфуженно. Я подумал, что он может понравиться Фуко.
Ланс был ужасно привлекательным мужчиной среднего роста, с округлой задницей, лыжник и многоборец. Он учился в колледже Помона, а Майкл давал ему уроки музыки на дому. Он казался некой аномалией, поскольку, интересуясь разными интеллектуальными вещами и музыкой, одновременно отличался излишним щегольством, характерным для выпускника элитной школы, и был слабо эрудирован, хотя эти два недостатка, похоже, считались нормой в его нынешнем учебном заведении. Ланс только недавно признался в своей гомосексуальности.
– В сущности, – сказал он мне, – я провожу большую часть своего времени с мужчинами. Почему я не должен заниматься любовью с ними?
Голубоглазый, с пытливым взглядом помимо его крайне приятной внешности Ланс вполне годился на роль члена свиты Фуко.
И, наконец, там был Джим, керамик и магистрант философского факультета. Плотник по специальности, он обладал невероятным обаянием. После того, как он пришел на занятия в джинсах с дырой между ног, я всегда старался читать лекцию с того места, откуда хорошо просматривался его стул. Порой у меня создавалось ощущение, что я рассказываю о шизоанализе и политической анатомии ему одному. В какие-то дни возможность увидеться с ним становилась единственной причиной, по которой мне удавалось заставить себя пойти на занятия. Он жил со своей подругой в деревянном доме у входа каньон. Шарон была хиппи и политической активисткой в шестидесятые, но ЛСД и Джим превратили ее в затворницу.
ФУКО ПРЕКРАСНО ВПИСАЛСЯ в компанию даосов с помощью его невероятной учтивости, хотя сам он, пожалуй, объяснил бы это своей способностью воспринимать все новое, тем, что он «disponible», так это называется по-французски. Он выразил изумление по поводу существования столь комфортабельного жилья среди диких гор.
– Такое ощущение, словно я оказался на страницах романа «Швейцарская семья Робинзон», – сказал Фуко.
– Вам нравится эта история? – спросил Дэвид.
– Да, я обожал ее даже в детстве. Мне говорили, что книга «Робинзон Крузо» лучше, но я предпочитал «Швейцарскую семью Робинзон», и так продолжается до сих пор.
Я рассказал Мишелю, что в те годы, когда я жил здесь вдвоем с Дэвидом, мы часто чувствовали себя спасшимися после кораблекрушения. Мы проводили много времени, лаская друг друга, и каждый вечер обсуждали, сидя перед камином, книги и наш мир.
– Всего несколько ночей назад, наблюдая за языками пламени, мы говорили о «Психоанализе огня» Гастона Башляра, – сказал я Фуко. – Вы случайно не знакомы с ним?
– Да, – ответил он. – Башляр был моим учителем и оказал огромное влияние на меня.
– Я даже могу представить себе, как он размышляет перед своим камином и у него в голове рождается ошеломляющий тезис о том, что человечество приручило огонь с целью стимулировать собственную фантазию, что человек по своей сути мечтающее животное.
– Да, нет, наверное, – буркнул Фуко. – Башляр, вероятно, никогда не смотрел на камин и не слушал, как вода струится вниз по горному склону. Для него это все было мечтой. Он жил очень аскетично в тесной двухкомнатной квартире вместе со своей сестрой.
– Я читал где-то, что он был гурманом и якобы бродил каждый день по уличным рынкам в поисках свежайших продуктов для своего обеда.
– Ну, он, без сомнения, все покупал на рынках, – ответил Фуко раздраженно, – однако его меню напоминало его образ жизни. Он жил очень просто и существовал в своих мечтах.
– Вы покупаете себе продукты на уличных рынках Парижа? – спросил его Джейк.
– Нет, – рассмеялся Фуко. – Я хожу в супермаркет, расположенный на одной улице с моим домом.
Он заметил номер «Нэшнл джиогрэ́фик» рядом и спросил:
– Как, по-вашему, это хороший журнал?
Мы все подтвердили это. Потом ему на глаза попалась газета с материалами о событиях в Ливане и Израиле на первой полосе, и он сообщил, что внимательно следит за происходящим там.
– Я очень симпатизирую Израилю. Я видел, сколь невероятно страдали евреи во время Второй мировой войны. Они должны выжить.
– Вы регулярно читаете газеты? – поинтересовался Джейк.
– Да, я читаю «Монд» каждый день, – ответил Фуко.
Джейк рассказал ему, что, хотя он сам очень внимательно следил за политическими событиями и когда-то принимал участие в движении против войны во Вьетнаме, сейчас в его голове царил хаос.
– В молодости это в порядке вещей, – ответил Фуко. – Если вы не пытаетесь разобраться во всем как следует, такого не происходит. Это хороший знак. В молодости со мной была та же история.
– Стоит ли мне рисковать собственной жизнью? – продолжил Джейк.
– Само собой! Не бойтесь пойти на риск.
– Но мне нужны решения.
– Нет никаких готовых решений.
– Тогда, по крайней мере, какие-то ответы.
– Нет никаких готовых ответов!
После разговора с Джейком Фуко присоединился к Дэвиду, который сидел у камина в гостиной своей лачуги. Пока они знакомились ближе, остальные разбрелись по окружающему лесу в поисках грибов и хвороста.
На крыльце
Спустя какое-то время обитатели Медвежьего каньона снова собрались на крыльце поговорить с Фуко. Джим, философ-плотник, принялся с энтузиазмом разглагольствовать о французском мыслителе Мерло-Понти. Фуко признался рьяно, что сей ученый муж принадлежал к его главным учителям.
– Фактически, – продолжил он, – Мерло-Понти оказал на мое поколение гораздо большее влияние, чем Сартр. Это был беспристрастный ученый, которым мы все могли восхищаться. Он обладал огромной эрудицией и совмещал научную и преподавательскую деятельность с занятием реальной политикой. Он разоблачал сталинизм и рекомендовал нам искать новое понимание Маркса.
– Вы согласны с его идеей «культурного осадка»? – поинтересовался Джим.
– Я бы сформулировал ее следующим образом, – сказал Фуко. – У нас нет личного дискурса, но мы рождаемся в дискурсе.
– Следовательно, нам требуется слушать других, чтобы понять себя, – сказал Джим.
– Да, точно, – подтвердил Фуко.
– Как вы сравнили бы его с Сартром? – спросил Крис.
– Ну, Сартр – последний из пророков и гораздо более труден для понимания, чем Мерло-Понти.
– Вы читали «Критику диалектического разума» Сартра? – поинтересовался Крис.
– Я рассказывал кому-то на вечеринке Майкла и Симеона, что осилил как-то первую главу дважды, но так и не смог продвинуться дальше. Проблема с Сартром в том, что он так никогда и не познакомился с новыми знаниями, полученными историками двадцатого столетия. Он был убежденным марксистом и так и застрял на этом. Как результат – довольно плохо разбирался в истории. И его исторический анализ не может нас ничему научить.
– Вы согласны, что Фернан Бродель – величайший историк двадцатого столетия? – спросил Джим.
– Да, я тоже так считаю, – ответил Фуко.
– А вы не думаете, что экзистенциализм выродился сегодня, превратившись в некое подобие гедонизма, одержимость собственным жизненным опытом в ущерб работе и учебе и собственным мнением? – поинтересовался наш волосатый байкер Джейк громко.
– Да, – согласился с ним Фуко. – Мы забыли, что такое пахать не покладая рук, а с экзистенциализмом необходимо бороться, исходя из этого, помимо прочего.
– А что вы скажете о Грамши? – включился в разговор Кал.
– Он был гораздо более важен для меня в мои молодые годы, когда я являлся членом коммунистической партии, – ответил Фуко. – Грамши узаконил инакомыслие в компартии в те времена, когда каждого заставляли обозначать занимаемую позицию. В любом случае мы можем считать его диссидентом в рамках марксистской парадигмы. И его творческое наследие само по себе достаточно важно, особенно в качестве прецедента. В пятидесятые среди марксистов повсеместно развернулись горячие дебаты о Сталине. Грамши помог нам разобраться с этой сложной ситуацией. Он, скажем так, открыл дорогу для инакомыслия.
Кал спросил Фуко, считает ли он, что Маркс действительно отличал инфраструктуру от надстройки.
Фуко ответил ему:
– Создавая свои книги, Маркс меньше всего думал о них как о научных трудах, он хотел, чтобы они стали руководством к действию, помогли начать диалог с рабочими. Поэтому мы не должны обращаться с ними как с обычными текстами. Нужен ли нам на самом деле популяризатор вроде Альтюссера, чтобы рассказать, о чем в действительности говорил Маркс? Альтюссер очень умный человек, но то, что он говорит о Марксе, это не Маркс. Термины «сущность» и «диалектика» гегелевские; инфраструктура и надстройка разные.
– Вы друзья с Альтюссером? – поинтересовался Кал.
– Он был моим учителем и советчиком, но, по моему глубокому убеждению, Маркс и в мыслях не держал, что его работы будут по косточкам разбирать будущие поколения. Он писал их в качестве ответа на существовавшие в его пору условия, и рассчитывал, что они сразу найдут применение на практике.
– Если сравнивать с Сартром и Альтюссером, какова, по-вашему, роль интеллектуала в обществе? – спросил Джон.
– Я сейчас смотрю на него как на функционера в какой-то степени. Их сегодня существует множество разных видов. Некоторые университетские интеллектуалы сотрудничают с бизнес-интеллектуалами, представители других типов сидят во всевозможных комитетах, решая общественные проблемы. Интеллектуал – это изготовитель инструментов, и он не может диктовать или знать заранее, как его творение используют люди. Даже в этой части он не провидец.
– То есть вы категорически не согласны с точкой зрения ленинистов Лукача о неком авангарде партийных интеллектуалов, знающих невидимую массам истину, – подытожил Кал.
– Абсолютно.
Костер начал гаснуть, поэтому Фуко предложил, что он нарубит еще дров. Когда он пошел к складнице, мы могли наблюдать за ним с крыльца. Дэвид предупредил его о больших гремучих змеях, которых хватало в окрестностях, однако тем самым он нисколько не напугал нашего гостя. Выбрав несколько приличных поленьев, Фуко разрубил их на мелкие части очень быстро. Все удивленно вытаращили глаза. Где известный парижский интеллектуал научился так ловко орудовать топором? Никто и представить не мог, что Вольтер или Сартр справились бы с такой задачей столь же легко.
– Но я же самый обычный человек, – услышал я, как Мишель сказал Джону, который отправился ему на помощь. Как результат, обитатели Медвежьего каньон прозвали его Кантри Джо Фуко, насколько я понимаю, за простые манеры и таланты.
Когда я подошел к нему, он говорил с Джоном о сексуальности.
– Jouissance[10], – как раз произнес он нежно.
– Что вы сказали? – влез я в чужой разговор нетактично, тем самым вдобавок показав, что плохо понимаю французскую речь.
– Jouissance, – повторил Фуко громко, буравя меня взглядом. Казалось, он спрашивал: «Как можно не знать такое слово?» Помимо него в моем присутствии он столь же эмоционально произносил только «amour», «savoir», «vérité»[11].
ЕЩЁ ЧЕРЕЗ ЧАС, проведенный в нашей резиденции и вокруг нее, Дэвид повел нас на прогулку по горам выше его хижины. Мы форсировали ручей и начали подниматься по крутой и узкой тропе, которая вела к залитой солнцем и поросшей кактусами и шалфеем вершине. Вдалеке виднелись заросли юкки.
– Эта юкка выглядит как букет из змей, – сказал я.
– По мне она больше напоминает спаржу, – ответил Фуко, смеясь.
– Когда она цветет, у нее вырастает гигантский фаллос, покрытый красивыми цветами, – объяснил я ему. – Лес из цветущих юкк похож на дворец из пенисов из песчаника, одну из достопримечательностей национального парка Каньонлендс, находящегося в штате Юта.
Фуко отреагировал на мои слова широкой улыбкой.
У Дэвида возникло желание вскарабкаться на большую сосну.
Фуко пришел в восторг, он несколько раз обежал вокруг дерева и крикнул:
– О-ля-ля, о-ля-ля, Дэвид, вы очень смелый!
Когда Дэвид слез с последней ветки, Фуко сказал ему:
– Я влюбился в эти горы благодаря вам, вы подарили мне их.
– Даже прирожденному марксисту вроде вас должны нравиться эти горы, – добавил он потом, обращаясь к Калу.
Все засмеялись.
Кал отвел Фуко в сторону с целью поговорить с ним о психологии. Мы слышали, как Фуко сказал, что наше подсознание формировалось под влиянием других и ради них. И что для его понимания нам необходимо слушать как наш собственный, так и чужие дискурсы.
Немного постояв молча и поглазев на огромный каньон Сан-Антонио, подобно рукам вытянувший свои склоны в направлении видневшегося на горизонте океана, мы продолжили путь вверх по тропинке, которая теперь стала заметно шире. Джейк сказал, что при виде огромных корней сосен, сползающих вниз по склонам горы подобно огромным червям, ему всегда вспоминались «Тошнота» Сартра и «Болезнь к смерти» Кьеркегора.
Фуко спросил нас, почему американцы так одержимы смертью.
– Здесь так много книг о ней, – сказал он. – В Америке бюро ритуальных услуг издалека бросаются в глаза, тогда как в Европе гробовщики предпочитают не привлекать внимания.
– Американцы слишком практичны. Их заранее заставляют думать о потере их вещей, – ответил Джим.
– И эгоистичны, поэтому мысль, что им придется потерять себя, заставляет их дрожать от страха, – сказал Джейк.
– Люди помешаны на религии, все жаждут лучшей жизни в потустороннем мире, – добавил Джон.
– Вы видели фильм «Незабвенная», снятый по повести Ивлина Во о бесподобном лос-анджелесском кладбище Форест-Лаун? – поинтересовался Дэвид.
– О, да, я видел его, – ответил Фуко.
– Он понравился мне и многое рассказал о том, как все происходит в Америке, когда дело касается смерти. Возможно, нам удастся проехать мимо кладбища, и я смогу увидеть вас, стоящего там в голом виде, – добавил он с ухмылкой, имея в виду копию скульптуры Микеланджело, установленную у входа.
– Вы по-прежнему придерживаетесь все той же концепции «смерти человека», его «лицо изглаживается подобно рисунку, сделанному на прибережном песке»? – спросил Джейк. Он рассказал Мишелю, что целый год возил его «Порядок вещей» в своей машине, читая при любой возможности.
– Сейчас я считаю, что эта книга заканчивается слишком пессимистично, – ответил Фуко. – С той поры моя точка зрения изменилась, я более оптимистичен сейчас, особенно, когда смотрю на современную молодежь. Даже во Франции между детьми и их родителями устанавливаются отношения абсолютно нового типа. Я больше не считаю, что человеческое лицо изглаживается. Все это выглядело слишком апокалиптично в любом случае.
Кал рассказал Мишелю, что по его ощущениям, ему требуется психотерапия. Он спросил Мишеля, какую именно тот порекомендовал бы.
– Что вы скажете о фрейдистской? – спросил он.
– Она прекрасно подойдет? – ответил Фуко.
– Надо признать, – сказал я, – что в эти дни Кал, подобно многим из нас, колеблется между революцией и клинической шизофренией…
Фуко громко рассмеялся, не дав мне продолжить, а у меня создалось впечатление, как будто он не знал, что писал Делёз на сей счет.
– …И на мой взгляд шизоанализ подошел бы лучше, – закончил я фразу, когда он успокоился.
– Не может быть общей теории психоанализа, каждый должен сделать ее для себя, – заметил Фуко.
Озеро
Мы достигли крошечного горного озера. Тогда как несколько человек сняли свои туристские шорты и бросились в ледяную воду, другая группа присоединилась к Фуко, расположившемуся на утесе, нависавшем на водопадом. Он любовался стаей голубых соек, которые, обнаружив нас, наблюдали за нами с деревьев в надежде поживиться нашей едой.
Дэвид предупредил Мишеля:
– Не смотрите на них с таким восхищением. Они научились подражать голосам других птиц. С помощью своего оружия эти хищники способны портить жизнь другим пернатым. Они захватывают лес.
– Да, эти сойки напоминают мне некоторые группы людей, – сказал Крис.
Фуко слушал внимательно и подвинулся ближе к Дэвиду.
Спустя немного я снова затеял старый разговор, явно к огорчению Фуко.
– Вы встречались с Клоссовски? Меня очень заинтересовала его идея «креативного хаоса». Эту тему он использует в заключении своей книги о Ницше.
– О, да. Я очень уважаю его. Какая замечательная семья: Рильке был его сводным братом, и Бальтюс, художник…
Фуко внезапно замолчал. Последние слова перед этим он произнес очень серьезным, почти благоговейным тоном, показывавшим, с каким почтением он относился к людям, о которых говорил.
Потом они с Дэвидом болтали о всякой ерунде еще пять минут, а затем Дэвид перевел разговор на более интимные темы, что при его обаянии не составило ему труда. Он посмотрел на Фуко своими глубоко посаженными глазами и спросил:
– Мишель, вы счастливы?
– Я доволен моей жизнью, но не слишком самим собой, – ответил тот.
– Другими словами, вы не испытываете особой гордости за себя, но вас устраивает, как протекает ваша жизнь и какие формы она принимает.
– Да.
– Но это кажется мне немного нелогичным. Если вам нравится, как вы живете, и вы чувствуете некую ответственность за это, тогда, по-моему, у вас не может быть претензий к самому себе.
– Ну, я не чувствую ответственности за то, что происходит со мной в моей жизни.
– А вам не кажется, что Ницше считал важным понять желание, спрятанное внутри у каждого из нас?
– Нет, я не думаю, что он говорил это. Ницше рассматривал силу личности как инструмент борьбы с установившимися моральными устоями, но его воззрения в любом случае не имели ничего общего с индивидуализмом, для которого личность наиболее важна в историческом контексте.
– Фактически, – продолжил Фуко только после мгновенной паузы, чтобы перевести дыхание, – Ницше говорил о том, что человек очень мало ответственен за свою природу, особенно с точки зрения того, что он считает собственной моралью. Она определяется его сущностью человека. А та не предопределена заранее, человек формируется под весом моральных традиций, а не сам по себе.
– Как, по вашему мнению, на Ницше повлияла его болезнь? Действительно ли он сошел с ума из-за своей интеллектуальной позиции, того самого «креативного хаоса», недавно упомянутого Симеоном?
– Что касается здоровья Ницше, здесь есть два аспекта. Во-первых, он был очень болен и его тело разрушало его. Он был ужасно болен. Вы должны рассматривать его жизнь с этой точки зрения. Конечно, безумие Ницше – факт. Но…
Фуко замолчал резко, не сумев совладать с раздражением.
Я вмешался, спросив, когда работы Ницше, французские переводы которых, насколько я знал, он сам редактировал, произвели наибольшее впечатление на него.
– Я читал несколько, еще будучи студентом в Париже, но по-настоящему увлекся Ницше после моего возвращения в Париж из Швеции в 1959 году. С тех пор я не могу понять, почему он не значил так много для меня, когда я изучал философию в качестве студента.
– Мне кажется, Мишель, – вклинился в разговор Дэвид, – что вы ницшеанец отчасти, поскольку следуете его девизу «Жить опасно».
Фуко рассмеялся и спросил:
– Откуда такое мнение?
– Ну, что вы скажете о путешествии в Долину Смерти? – поинтересовался Дэвид, наморщив лоб.
– Ах, там я ничем не рисковал. И Симеон с Майклом были со мной, – ответил Фуко слегка иронично, как если бы соглашаясь с утверждением Дэвида, что он авантюрист по натуре.
– О чем вы думали во время вашего путешествия?
– В результате него я понял, почему мне так нравится Малькольм Лаури. Я увидел, что он добивался галлюциногенного эффекта с помощью алкоголя. Он использовал его с целью увидеть свет Истины.
– Вам нравится кокаин? – спросил Джон, прочищая пазухи.
– Нет, на самом деле. По-моему, он является анти-афродизиаком.
Ланс поинтересовался громко, нравятся ли Фуко бразильские мужчины.
– Очень, – ответил он. – У меня есть любовник в Бразилии.
– Как вы познакомились с ним?
– Я прогуливался по пляжу, а он обогнал меня. И улыбнулся мне. Большего не понадобилось. Чем мне особенно нравится Бразилия, и Калифорния, если на то пошло, так это тем, что у парней здесь нет ни капли высокомерия. В отличие от Европы, они не ходят с важным видом, не стесняются своих тел. Они доступны. Примерно как древние греки.
– Почему, как вы думаете, парни в Бразилии так доступны? – продолжил Ланс.
– Возможно, потому что многие из них бедны, – ответил Фуко.
МЫ ПОКИНУЛИ ОЗЕРО и прошли еще немного дальше к Медвежьей равнине, зеленому лугу, охватывающему сбоку поселок Маунт-Болди. Я сделал несколько фотографий моей Лейкой, пока Фуко прогуливался вместе с Лансом среди зарослей толокнянки. Они обсуждали молодых парней из Марокко. Когда они вернулись, я сообщил им печальную новость, что пришло время спускаться с гор и возвращаться в утопавший в смоге Клермонт.
Порой Фуко шел по тропинке один, но чаще с кем-то из молодых мужчин, а иногда и с несколькими сразу. Им всем постоянно не хватало компании друг друга.
Когда мы достигли последнего крутого склона, Ланс и я рассказали Фуко, как мы спускались по опасной деревянной лестнице, похожей на показанную в одном из фильмов о Тарзане.
– Вам нравится ходить в кино? – спросил я.
– Да, но я обычно пропускаю многие фильмы. Их показывают в Париже около месяца. Мне приходится уезжать из города, а когда я возвращаюсь, какой-то уже прошел.
– Кто ваши самые любимые режиссеры?
– Феллини, Антониони, Полански. Мне очень нравится «Китайский квартал».
– Американские режиссеры есть в вашем списке?
– Ну, я полагаю, было бы глупо с моей стороны не упомянуть их среди моих фаворитов, – сказал Фуко. – Но мне трудно оценивать американские фильмы, поскольку они в значительно мере определяются большими производственными возможностями Голливуда. Когда я не понимаю всех нюансов работы режиссера при таком техническом оснащении, мне трудно определить, что точно он пробовал сказать, особенно когда все делается с таким размахом.
– Никто из американских режиссеров не приходит вам на память? – спросил Дэвид, когда он присоединился к нам на последнем отрезке тропинки.
– Хичкок. Я посмотрел «Психо» недавно, и он мне очень понравился. Это барокко. Я посмотрел бы его снова. И «Головокружение» тоже.
Фуко повернулся к Дэвиду и спросил:
– Почему вы не рассказываете мне ничего больше о себе?
– На самом деле у меня нет желания делать это, – ответил Дэвид, – вот и вся причина. Я не ощущаю в этом необходимости. Вы, Мишель, сама скромность, тогда как я, по-моему, просто зациклен на том, чтобы все время как-то проявлять себя. Я даже изучал феноменологию, пытая понять происходящее со мной.
– Но феноменология стала слишком стилизованной, – заявил Фуко. – В действительности она не докапывается до сути эмпирической ситуации человека. Феноменологи мешают людям задавать реальные вопросы относительно их существования. Тем не менее, по-моему, феномелогические вопросы важны. Каждый должен пройти через них.
– А вам не кажется, что я слишком поглощен собой? – спросил Дэвид.
– Эгоцентричность не повод для беспокойства, она позволяет вам лучше познать себя, – ответил Фуко. – Если речь идет о том, что ваш разум делает в каком-то месте в какой-то момент времени, просто дайте ему волю. Этот не тот случай, когда вам стоит что-то менять.
– Порой я чувствую, что мне просто надо забыть все касающееся вопросов о самом себе, – продолжил Дэвид. – Это лишь напрасная трата энергии и времени, самоубийственно в каком-то смысле.
– Совсем наоборот, вам необходимо разобраться со всеми такими субъективными вопросами, особенно в молодости, – прокомментировал его слова Фуко. – Человек, сделавший это, будет находиться в более хорошей психологической форме, когда ему стукнет тридцать и далее. Если люди не проходят через все эти психологические кризисы тогда, их ждут проблемы во взрослом возрасте.
– Меня восхищает ваша коммуникабельность, Мишель, – сказал Ланс.
– Нет, на самом не деле я вовсе не общительный, – признался Мишель. – Я стараюсь не ходить на общественные мероприятия. Но мне ужасно не по себе, когда я оскорбляю чьи-то чувства. Недавно несколько студентов привезли меня в Стэнфордский университет. Я должен был прочитать лекцию там. Они сообщили, что обед для меня запланирован в факультетском клубе. Я сказал им, что ненавижу факультетские клубы и официальные обеды с бюрократами. Студенты переговорили с кем-то из своего руководства, и данное мероприятие отменили. Я чувствовал себя ужасно.
– Вам понравился этот факультет Стэнфорда? – спросил Джон.
– Нисколько. Они чрезвычайно скучны.
– Когда вы читаете лекцию, вам, похоже, это приносит большое удовольствие? – продолжил Джон.
– Я хорошо читаю лекции, когда нормально себя чувствую, – признался Фуко. – Мне очень нравится общение с людьми в определенных ситуациях. Обычно, когда их не слишком много. Перед тем, как мне надо читать лекцию, то есть работать, у меня обычно кусок не лезет в рот.
– Откуда такой страх перед большими группами, которые приходят слушать вас? – не отставал Джон.
– На мой взгляд, они не могут быть серьезно настроены, – ответил Фуко, – слишком большое скопление людей не располагает к этому. Вам необходимо установить хороший контакт с аудиторией, чтобы публика серьезно относилась к происходящему, к тому, что говорится.
– А как насчет больших сборищ студентов в Париже в мае 1968 года? Разве они не были серьезно настроены? – вклинился в разговор Кал.
– Это совсем другое дело, – укорил его Фуко. – Во Франции несколько театральнее поведение демонстрантов, их бесчинства были признаком решимости, серьезности, агрессивного настроя против системы.
– События мая 1968 года сильно повлияли на вас? – поинтересовался Джим.
– Решительным образом! – ответил Фуко. – Это сделало возможным мою работу. Шестидесятые, как феномен, произвели огромное впечатление на меня. Я думаю, революция, начавшаяся тогда, все еще происходит, но в гораздо более спокойной форме.
– Я не могу понять популярность маоизма у французских левых, – заметил Кал. – Китайский путь неприменим на Западе.
Фуко согласился:
– Все правильно. Китайцы слишком упрощенно смотрят на вещи.
– Я недавно читал, что Французская коммунистическая партия продемонстрировала свое негативное отношение к китайскому режиму, – продолжил Кал.
– Я не удивлен, – заметил Фуко. – Они еще находятся под сильным влиянием СССР.
Дэвид резко повернулся к Фуко и сказал:
– Академическая психология и бихевиоризм вызывают у меня самое настоящее отвращение.
– Это равносильно тому, чтобы провести различие между клинической психологией и психиатрией, – прокомментировал Фуко его слова. – Психологией с ее упором на тестирование, психиатрией с ее…
Затем их диалог прервался, поскольку мы достигли парковочной площадки, находящейся у подножия каньона. Фуко дружелюбно попрощался с компанией молодых мужчин. Когда мы сели в машину, я не сдержался и сказал:
– Мишель, здесь многие из нас просто влюблены в вас. Вы должны почувствовать, что мы очень благодарны вам за вашу работу и те знания, которые вы подарили нам.
Его явно застали врасплох мои слова. Он с недоверием посмотрел на меня, но все-таки поблагодарил сдержанно.
Комната учредителей
Позднее во время обеда с несколькими преподавателями Мужского колледжа Клермонта Фуко, все еще находившийся под впечатлением от поездки в Медвежий каньон, был любезен и общителен. Профессор истории попыталась завести с ним разговор на тему своей специализации, военной истории Америки начала девятнадцатого века. В конце концов она сдалась, неспособная обсуждать ничего более, и поинтересовалась его впечатлениями относительно путешествия в Долину Смерти.
Он ответил:
– Это был величайший опыт в моей жизни.
После обеда я отвел Фуко в мой офис в Высшей школе Клермонта. Я объяснил ему, что в течение моих первых нескольких лет здесь, когда становилось слишком холодно в горах, мне и Дэвиду вместе с нашими собаками приходилось спать в нем. Мы были слишком бедны, чтобы позволить себе квартиру. Однажды утром мы проспали, и секретарша обнаружила нас голыми на полу. Фуко здорово рассмешила моя история.
Я показал ему рукопись моей недавно законченной книги «Излишества и ограничения в эпоху Просвещения». Он выразил свое одобрение, но ничего более.
Я сделал копию статьи, которую только написал, носившую название «Ранний Фуко». Он бросил взгляд на нее и улыбнулся, но не прочитал даже первое предложение.
– Когда я говорю что-то, – сказал он с его холодными глазами, направленными прямо на меня, – это касается настоящего. Мои слова не предназначены для будущего, по крайней мере в том смысле, что их будет необходимо принять за истину тогда, или что я могу знать, как они будут использованы.
Последней официальной обязанностью в его графике была дискуссия с моим классом, которая состояла в комнате учредителей. Мишель широко улыбался, когда он вошел в облицованный красивыми панелями зал. Судя по нему, его очень устраивал количественный и качественный состав, а также реакция собравшейся группы молодых мужчин и женщин. По всей вероятности, это была компания того рода, где он чувствовал себя как дома.
Он сел, скрестив ноги, прямо на стол и начал принимать вопросы, на которые отвечал с изяществом Гилгуда. Путешествие в Долину Смерти и прогулка по тропинкам Медвежьего каньона, похоже, сделали его еще более коммуникабельным и благотворно сказались на его способности выступать перед публикой. Он даже говорил на английском, сохранив при этом присущее ему обаяние и способность четко выражать свои мысли. У одного из студентов случайно оказался магнитофон, и он записал весь разговор, а Тони Тош, хорошо знающая свое дело секретарша Клермонта, сделала его распечатку. Я слегка отредактировал ее, чтобы она легче читалась на английском.
Студент: Я хотел бы спросить вас относительно связи между дискурсом и властью. Если он является центром некой независимой власти, ее источником, если данный термин уместен здесь, как нам найти этот источник? В чем разница между тем, что вы делаете в вашем анализе дискурса, и тем, на что нацелен традиционный феноменологический метод?
Фуко: Я не пытаюсь отыскать за дискурсом нечто, возможно, являющееся властью, или то, что могло бы служить его источником, как это делается при феноменологическом описании или любом методе интерпретации. Мы начинаем с дискурса как такового! При феноменологическом описании вы пытаетесь узнать из дискурса что-то о говорящем объекте, понять его намерения и мысли.
Анализ того типа, какой делаю я, не решает проблему говорящего субъекта, а помогает понять, какую роль дискурс играет внутри стратегической системы, в которую вовлечена власть и для которой она работает. В результате власть не становится чем-то существующим за рамками дискурса. Она не будет чем-то вроде его источника. Власть ставится тем, что работает посредством дискурса, поскольку он сам является частью стратегической системы властных отношений. Это понятно?
Студент: Предположим, вы пишете о такой системе дискурса. Создаваемый вами текст получает власть? Имитирует или повторяет ее? Все дело в словах? Или, по-вашему, он изначально подразумевает власть или соответствующий смысл, или мы должны сказать, что «власть и является его смыслом»?
Фуко: Нет, власть не является смыслом дискурса. Дискурс – это набор элементов, которые работают внутри ее общего механизма. То есть вы должны воспринимать дискурс как серию явлений, таких как политические события, посредством которых передается или осуществляется власть.
Студент: Меня интересует текст некоего историка. Что фактически этот ученый говорит о дискурсе прошлого? Какова связь между властью и его текстом?
Фуко: Я не совсем понимаю, почему вы говорите о дискурсе историков. Но я могу взять другой пример, более близкий мне?
Проблема безумия, дискурса, касающегося его, и что говорилось в разные периоды о безумии. На мой взгляд, главное не в том, чтобы выяснить, кто обратил внимание на этот дискурс, что люди думали о безумии и как они воспринимали его в разные периоды, гораздо важнее проанализировать дискурс, касающийся безумия, связанные с ним институты и способ, каким людей гнобили, поскольку они не имели работы, из-за их гомосексуальности и т. д.
Все эти элементы принадлежат к системе власти, где дискурс является лишь одной из составляющих наряду с другими. И они тесно связаны. Цель ее анализа состоит в том, чтобы описать взаимоотношения между данными элементами. Так понятнее?
Студент: Спасибо.
Студент: Прошлой ночью вы упомянули, что недавно закончили книгу о реформе пенитенциарной системы, о системе правосудия, и о той форме изоляции, которая существовала в ее структуре. Мне интересно знать, можете ли вы посмотреть на власть через призму тюремной системы. Как по-вашему, что там делается с заключенными? Это наказание или реабилитация?
Фуко: Ну, мне кажется, я нашел подходящую метафору для данного типа власти, для этой ее системы. Я обнаружил, что она хорошо описана в «Паноптиконе» Бентама. Мы можем описать очень схематично систему изоляции безумия в семнадцатом и восемнадцатом столетиях. В конце восемнадцатого столетия общество породило режим власти, который базировался не на изоляции, как мы еще говорим, а на вовлечении в некую систему, где каждому определялось точное место и он находился под наблюдением днем и ночью, как бы имея возможность оставаться самим собой.
Вы знаете, что Иеремия Бентам мечтал об идеальной тюрьме, здании, которое могло служить или больницей, или тюрьмой, или сумасшедшим домом, или школой, или фабрикой и где была бы центральная башня с окнами повсюду. Затем пространство, где ничего нет внутри, и здание с камерами везде по кругу и с окнами здесь и здесь, и здесь (Фуко набросал эскиз на классной доске, чтобы проиллюстрировать идею Бентама).
В каждой из камер должен был находиться или рабочий, или сумасшедший, или школьник, или заключенный. И вам требовался бы только один человек здесь в центральной башне, чтобы постоянно точно знать, чем все они занимаются в своих тесных помещениях. Идея Бентама – идеал для всех парней, сидящих во властных институтах. Я считаю его Колумбом политики. С моей точки зрения, каждый способен разглядеть в «Паноптиконе» некий прототип новой разновидности системы власти, которую наше общество использует сегодня.
Студент: Вы считаете себя философом или историком?
Фуко: Ни тем, ни другим.
Студент: Но ведь история главная тематика вашего творчества? Что служит для вас основой ее понимания?
Фуко: Моей задачей было анализировать дискурс, но не исходя из такой «точки зрения». При этом я не опирался на лингвистические методы тоже. Понятие структуры не имеет смысла для меня. В проблеме дискурса меня исключительно интересует тот факт, что кто-то говорил что-то в какой-то момент времени. Я обращаю внимание не на смысл, а на функцию того факта, что некие вещи были произнесены кем-то тогда-то. Именно это я называю «событием». Для меня главное – воспринимать дискурс как серию событий и установить связи и описать взаимодействие между этими событиями, которые мы можем назвать дискурсными, с другими в экономической системе или в политическом поле, или во властных институтах и т. д.
Дискурс с такой точки зрения не более чем событие, подобное всем другим, но, конечно, дискурсные имеют специфические функции, среди других событий. Важно также заметить, что представляют собой специфические функции дискурса, и разглядеть дискурсы особого типа среди других. Я также изучаю стратегические функции дискурсных событий особого типа в политической системе или системе власти. Этого достаточно?
Студент: Как вы описали бы ваше видение истории? Как такое ее понимание влияет на дискурс?
Фуко: Поскольку я рассматриваю дискурс как серию событий, мы автоматически оказываемся в таком понимании истории. Проблема в том, что уже в течение пятидесяти лет многие историки изучали и описывали не события, а структуры. Сейчас происходит некий возврат к ним на поле истории.
Под событиями я имею в виду то, что историки так называли в девятнадцатом веке, а именно, битву, победу, смерть короля и все такое. В противоположность истории этого типа историки колоний и обществ, и так далее показывали, что в истории существовало множество перманентных структур. Ее задачей считалось сделать их понятными. Мы можем увидеть, как этим занимались во Франции на примере работ Люсьена Февра, Марка Блоха и тому подобных. Сейчас историки возвращаются к событиям и пытаются найти способ, чтобы мы могли говорить об экономической эволюции и демографической эволюции, как о них.
В качестве примера я возьму момент, который изучается уже в течение многих лет: все связанное с операцией по контролю рождаемости в Западном обществе до сих пор покрыто завесой тайны. Данный феномен является очень важным событием, как с экономической, так и с биологической точки зрения. Нам известно, что в Англии и во Франции рождаемость пытались регулировать в течение многих столетий. И, конечно, главным образом в немногочисленных аристократических кругах, но также среди очень бедных людей. Мы знаем, что в Южной Франции и сельской местности этим занимались систематически, начиная со второй половины восемнадцатого столетия. Это событие.
Давайте возьмем другой пример. Начиная с какого-то времени в девятнадцатом столетии содержание протеина в еде начало расти, а хрящевины – уменьшаться. Это считается историческим, экономическим и биологическим событием. Историки сейчас вовлечены в изучение таких процессов в качестве событий нового типа. По моему мнению, у людей вроде меня есть что-то общее с ними. Строго говоря, я не принадлежу к ним. Но нас объединяет интерес к событию как таковому.
Студент: Какое место отводится в исторических изысканиях нового типа тому, что вы называете «археологией знания»? Используя данную фразу, вы как бы отсылаете нас к новому типу методологии, или просто имеется в виду сходство между техническими приемами археологии и истории?
Фуко: Давайте я на минуту вернусь назад и немного добавлю к тому, что я говорил о событии как о главном объекте исследования. Ни разумность смысла, ни разумность структуры не имеют никакого отношения к изысканиям такого рода. Нам не нужны ни теория, ни разумность смысла, нам не нужны разумность или логичность структуры, нам необходимо нечто еще.
Студент: Я понимаю. Сейчас вы не могли бы прокомментировать, является ли археология знания новым методом, или это просто метафора?
Фуко: Хорошо.
Студент: Это очень важно для вашей концепции истории?
Фуко: Я использовал слово «археология» по двум или трем основным причинам. Во-первых, мы можем играть с ним. «Архе» по-гречески означает «начало». Мы также используем слово “l’arche” во французском языке. Его французская версия обозначает способ, каким дискурсные события регистрировались и могут быть извлечены из архива. Поэтому «археология» обозначает путь исследования, при котором делается попытка извлекать на поверхность дискурсные события, как если бы их регистрировали способом arche.
Вторая причина, почему я использую этот термин, связана с моей особой целью. Я хочу реконструировать историческое поле целиком и полностью, со всеми политическими, экономическими и сексуальными связями, и тому подобным. Для меня главное выяснить, что надо анализировать, что было самим фактом дискурса. То есть, мое намерение в том, чтобы не быть историком, а знать, почему и каким образом возникают связи между дискурсными событиями. И я делаю это, поскольку мне хочется знать, что мы представляем собой ныне, в наши дни. Я хочу сфокусироваться на происходящем с нами сегодня. В моем понятии наше общество и то, что мы существуем, имеет большую историческую протяженность, и в этом историческом пространстве дискурсные события, случившиеся столетия или годы назад, крайне важны. Мы как бы вплетены в них. Таким образом, мы просто то, что было сказано века и месяцы, и недели назад.
Студент: На мой взгляд, любая теория власти независимо от того, базируется она на структурах или функциях, всегда подразумевает наличие некой характерной особенности. Если вы собираетесь изучать какие-то имеющие отношение к власти события в специфических обществах вроде Испании Франко или Народной республики Мао, вам придется иметь дело с качественно разными структурами и разными способами использования власти. Поэтому, я думаю, любая теория власти должна обращаться к ее идеологическим истокам. В таких случаях очень трудно установить тип событий и найти объяснения относительно его структуры или функции отдельно от их политических коннотаций. То есть здесь также важна идеологическая составляющая.
Фуко: Я согласен с вами, больше мне тут нечего сказать.
Студент: Но если вы согласны, не кажется ли вам, что это крайне затрудняет любую попытку построить парадигму власти, базирующейся на чьих-то политических воззрениях?
Фуко: Именно по этой причине я никогда не пытался обрисовать, что власть представляет собой. Моя цель – показать, как ее различные механизмы работают в нашем обществе, среди нас, внутри нас и снаружи нас. Мне хочется знать, каким образом наши тела, наше повседневное и сексуальное поведение, наши желания и научные и теоретические дискурсы связаны с различными системами власти, которые сами связаны между собой.
Студент: Чем ваша позиция отличается от позиции сторонников материалистического понимания истории?
Фуко: Я думаю, разница в том, что в историческом материализме вам необходимо поместить в основании системы политические силы, затем производственные отношения и так далее, пока вы не обнаружите ее общую структуру, юридическую и идеологическую суперструктуру и, в конце концов, то, что расширит наше собственное мировоззрение, а также самосознание бедных людей.
На мой взгляд, властные отношения проще, но одновременно сложнее. Проще в том смысле, что вам не требуется создавать пирамидальные конструкции, однако гораздо сложнее, поскольку у вас имеется множество двусторонних связей между, например, технологией власти и развитием производительных сил.
Вы не сможете понять развитие производительных сил, если не осознаете, что в промышленности и обществе работают несколько типов власти особого рода, а именно, внутри производительных сил. Человеческое тело является одной из них, как вам известно, но оно не существует буквально в таком виде, как биологический объект, как некий материал. Человеческое тело – это нечто, существующее внутри и как бы посредством политической системы. Политическая власть дает вам некое помещение, чтобы вы вели себя определенным образом, имели отдельное место, сидели нужным образом, работали весь день и так далее.
Маркс думал и писал, что работа является основой человеческого существования. По-моему, это типично гегельянская идея. Работа не является важной частью сущности человека. Если он работает, если его тело становится производительной силой, то исключительно по той причине, что ему приходится делать это. Он обязан трудиться, так как над ним довлеют политические силы, ибо он включен во властные механизмы и так далее.
Студент: Честно говоря, я не понимаю, как эта позиция опровергает базовую идею марксизма? Маркс думал, что если люди обязаны работать, мы, следовательно, обязаны участвовать в социализации определенного рода для осуществления процесса производства. В результате возникает то, что называется структурными связями.
Если появляется необходимость понять типы социальных отношений, существующих в неком отдельно взятом обществе, надо исследовать типы властных структур, непосредственно связанные с производственными процессами. И я не думаю, что это детерминированная связь. Я имею в виду, на мой взгляд, она скорее двусторонняя, диалектическая.
Фуко: Я не принимаю слово «диалектическая» в данном контексте. Нет. Нет! Давайте разберемся с этим раз и навсегда. Стоит вам произнести «диалектическая», и вы начинаете принимать, даже если не говорите этого, гегельянскую схему тезиса/антитезиса и ту логику, которую я считаю неподходящей для по-настоящему четкого описания таких проблем. Двусторонняя связь и диалектическая связь далеко не одно и то же.
Студент: Но если описывать эти связи только как «двусторонние», вы отбрасываете любой вид противоречия. Вот почему, на мой взгляд, важно использовать слово «диалектическая».
Фуко: Ну, давайте рассмотрим слово «противоречие». Но сначала я должен признать, что вы порадовали меня, задав этот вопрос. Я считаю его крайне важным. Понимаете, слово «противоречие» имеет особый смысл в поле логики. В логике высказываний вы действительно знаете, что скрывается за ним. Но когда вы обратите свой взор на окружающую нас реальность и попытаетесь описать и проанализировать множество процессов, то быстро обнаружите, что ее зоны не содержат ни одного противоречия.
Возьмем, например, биологию. Там вы найдете массу антагонистических двусторонних процессов, но это вовсе не означает, что вы обнаружили противоречия. Это вовсе не означает, что одна сторона антагонистического процесса позитивная, а другая негативная. Вообще антагонистические процессы и тому подобное вовсе не означают противоречия в логическом смысле, как предполагает диалектическая точка зрения, и, на мой взгляд, это очень важно понять. Диалектике нет места в природе. Пожалуйста, забудьте, что на сей счет говорит Энгельс. В природе множество антагонистических процессов, и Дарвин это очень хорошо показал, но они не диалектические. Я считаю, что подобные гегельянские формулировки не выдерживают никакой критики.
Если я постоянно настаиваю на существовании таких процессов, как борьба, соперничество, конкуренция и т. д., то исключительно по той причине, что обнаруживаю их в реальности. И они не диалектические. Ницше много говорил о таких процессах, и даже чаще Гегеля. Но Ницше описывал эти антагонизмы без ссылки на диалектические отношения.
Студент: Можем ли мы применить это к какой-то конкретной специфической ситуации? Если рассматривать субъект работы в индустриальном обществе, скажем, в привязке к некой характерной проблеме рабочего, это двусторонняя или антагонистическая связь, или что? Если я буду анализировать мои собственные проблемы в этом обществе, должен ли я рассматривать их как двусторонние или как антагонистические связи?
Фуко: Это ни то и ни другое. Сейчас вы затронули проблему отчуждения. О нем можно много чего сказать. Говоря «мои проблемы», разве вы не вносите на рассмотрение главные философские, основные теоретические вопросы, например, что такое собственность, что такое человек? Вы сказали: «Мои проблемы». Хорошо, тогда это будет другая дискуссия.
Будем считать, что у вас есть работа и что ее продукт, результат вашего труда, принадлежит кому-то еще. Это не противоречие и не двусторонняя комбинация, это вопрос борьбы. В любом случае тот факт, что ваше творение принадлежит кому-то еще, не приобретает диалектическую форму. Это не создает противоречия. Вы можете считать это неправильным, невыносимым для вас, что вы должны бороться против данного факта. Но это не противоречие, не логическое противоречие. И я думаю, что диалектическая логика на самом деле очень бедна, ее крайне легко использовать, но она действительно ужасно бедна, если вы хотите очень точно сформулировать что-то, описать какие-то вещи, проанализировать процессы власти.
Студент: Какие обязательные вопросы, если такие имеются, лежат в основе ваших исследований?
Фуко: Мы случайно не говорили об этом вчера вечером, когда кто-то спросил меня, что нам делать сейчас?
Студент: Нет. Например, ваш выбор субъекта. На чем вы основываете его?
Фуко: Ну, это очень трудно сказать. Я мог бы ответить, что касается лично меня, сделать это с гипотетической точки зрения, или попробовать подвести некую теоретическую базу. Я хотел бы сконцентрироваться на втором варианте, на теоретической точке зрения.
У меня состоялся разговор с кем-то вчера вечером. Он сказал:
– Вы занимаетесь такими вещами как безумие, пенитенциарная система и т. д., но они же не имеют никакого отношения к политике.
Ну, я подумал, что он был прав с традиционной марксистской точки зрения. Просто в шестидесятые годы проблемы типа психиатрии и сексуальности считались крайне незначительными, по сравнению с главными политическими вопросами: эксплуатацией рабочих, например.
В то время среди левых во Франции и Европе никто не обращал внимания на вещи вроде психиатрии и сексуальности, поскольку они казались мелкими и неважными. Однако на мой взгляд после десталинизации, начиная с шестидесятых, мы обнаружили, что множество тех из них, которые ранее считались второстепенными, на самом деле играют центральную роль в политическом поле, поскольку политическая власть кроется не только в больших институциональных формах государства, которые мы называем государственным аппаратом.
Власть не работает сама по себе в какой-то отдельно взятой сфере, она делает это во многих местах: в семье, в сексуальной жизни. То, как обращаются с безумцами, гомосексуалистами, как складываются отношения между мужчинами и женщинами и еще многое другое, зависит от нее. Это все политические отношения. Если вы хотите изменить общество, вы не сможете сделать это, не изменив их всех.
Пример Советского Союза крайне показателен. СССР – это страна, относительно которой мы можем утверждать, что после революции там изменились производственные отношения. Правовая система изменилась. А также и политическая. После революции изменились властные институты. Но менее значимые властные отношения в семье, что касается сексуальности, на производстве, среди рабочих и так далее – все они в Советском Союзе по-прежнему такие, как в других Западных странах. То есть на самом деле ничего не изменилось.
Студент: В вашей недавней книге об уголовном кодексе и пенитенциарной системе вы обращаете внимание на важность «Паноптикона» Бентама. В работе «Порядок дискурса» вы указали, что собираетесь исследовать влияние психиатрического дискурса на уголовный кодекс. Сейчас меня интересует, считаете ли вы эталонную тюрьму Бентама частью психиатрического дискурса, или, по вашему мнению, она просто является свидетельством того, как психиатрический дискурс повлиял на уголовный кодекс?
Фуко: Я бы выбрал второе. То есть, я думаю, Бентам придал этому вопросу не только форму, но и содержание. Для него это была действительно новая форма власти, которую можно применять для душевнобольных, а также в массе других случаев.
Студент: Как вы думаете, оказала ли данная работа Бентама влияние сама по себе, или ее можно считать просто одним из примеров того, как проявляется общее влияние научного дискурса?
Фуко: Конечно, Бентам оказал огромное влияние, и его эффект можно увидеть даже «невооруженным взглядом». Ведь многие тюрьмы в США и Европе строились и управлялись прямо в соответствии с идеями Бентама.
В начале двадцатого века в США, но я не помню, где точно, некую тюрьму также посчитали идеально подходящей, с крайне незначительными переделками, для психбольницы. Хотя этому не стоит удивляться. Ведь, если это и был тот случай, что мечта типа «Паноптикона» Бентама и такой параноик оказал огромное влияние, то исключительно по той причине, что тогда новая технология власти строилась во всем обществе. Например, новая система контроля в армии и в школе, при которой дети каждый день находились под наблюдением учителей, и так далее, и тому подобное. Все это происходило в одно и то же время, и весь этот процесс можно найти в параноидальной мечте Бентама. Это параноидальная мечта нашего общества, его параноидальная реальность.
Студент: Возвращаясь назад к двустороннему влиянию и при мысли о том, что центром вашего внимания обычно не является говорящий субъект, стоит ли так выделять Бентама? Пожалуй, он ведь сам находился под влиянием происходившего в школах и в армии в его время? Наверное, все-таки мы не должны фокусироваться непосредственно на нем, пожалуй, важнее сосредоточиться на всех влияниях, исходящих от общества?
Фуко: Да.
Студент: Вы сказали, что мы обязаны работать. Хотим ли мы делать это на самом деле? Работа наш сознательный выбор?
Фуко: Да, у нас есть желание трудиться, мы хотим и даже любим заниматься этим, но работа не является нашей сущностью. Пусть она даже входит в круг наших желаний, это ничего такого не значит. Маркс считал работу сущностью человека. Это, на самом деле, гегельянская концепция. Она очень плохо сочетается с классовой борьбой в девятнадцатом веке.
Возможно вам известно, что Лафарг, зять Маркса, написал маленькую книжицу, которую предпочитают не вспоминать в марксистских кругах. Такое отношение к ней удивляет меня. Безразличие к ней выглядит забавно, даже более того, наводит на определенные мысли. В девятнадцатом столетии он написал книгу о нашей любви к досугу. Для него невозможно представить, что работа является сущностью человека. Между человеком и работой нет особо прочной связи.
Студент: Но мы же этим занимаемся.
Фуко: Чем именно?
Студент: Работаем!
Фуко: Иногда.
Студент: Вы не могли бы объяснить связь между безумием и художником? Пожалуй, на примере Арто. Как мы можем связать безумца Арто с Арто-художником? И вообще, возможно и надо ли это делать?
Фуко: Честно говоря, я не могу ответить на этот вопрос. По сути, в данной связи меня единственно интересует, с чего вдруг, начиная с конца девятнадцатого столетия и до наших дней, безумие было и продолжает оставаться для нас чем-то связанным с гениальностью, красотой, искусством и так далее? Откуда столь странная идея, что если кто-то великий художник, значит он обязательно немного не в себе?
Мы могли бы сказать то же самое о криминале. Когда кто-то совершает нечто вроде очень красивого преступления, люди ведь не думают, что он, возможно, гений и как бы безумие играет свою роль. Связь между сумасшествием и преступлением, и красотой, и искусством, и так далее крайне малопонятна. Я думаю, мы должны попытаться понять, почему она кажется нам очевидной. Но мне не нравится напрямую заниматься вопросами типа: безумцы ли художники и каким образом художники и преступники безумны. Мнение, что такие вещи взаимосвязаны, укоренилось в нашем обществе. Мы считаем это очень типичным.
Студент: Прошлой ночью вы назвали Сартра последним пророком. Вы высказали предположение вчера вечером, что задачей интеллектуала сейчас является развивать инструменты и техники анализа, понимать способы, какими власть проявляет себя. Но разве вы не пророк? Разве вы не предвидите события и то, как ваши идеи будут использоваться в будущем?
Фуко: Я журналист в какой-то мере. Меня интересует настоящее. Я использую историю для понимания происходящего с нами сейчас.
Студент: Потом, вы говорите, что дальнейшее применение инструментов, создаваемых интеллектуалами, и открытий, которые они делают, не касается их. То есть, по вашему мнению, что делать с результатом их труда – это уже проблема рабочих, обычных людей? Можете ли вы предвидеть то, как будут использовать ваши инструменты и теоретические исследования? Можете ли вы предугадать, что некоторые способы их применения вам не понравились бы?
Фуко: Нет, я не способен предвидеть. Единственно мне хотелось бы сказать по этому поводу, что по-моему, нам не стоит особо рассчитывать, что наши слова и деяния найдут политическое применение. На мой взгляд, нет такой вещи, как консервативная философия или революционная философия. Революция – это политический процесс, экономический процесс, а не философская идеология. И это важно. Именно поэтому некое подобие гегельянской философии стало революционной идеологией, революционным методом и революционным инструментом, являясь также консервативным по своей сути.
Посмотрите на Ницше. Он породил прекрасные идеи, или инструменты, если кому-то так угодно. Их взяли на вооружение нацисты. Сейчас многие левые мыслители используют их. Поэтому мы не можем знать заранее, что из сказанного нами революционно, а что нет.
И именно это, на мой взгляд, мы прежде всего должны признать. Подобное не означает, что мы должны просто создавать очень красивые или полезные, или забавные инструменты, а затем выбирать, какие выкинуть на рынок в случае, если кто-то захочет купить и использовать их.
Все это прекрасно, но этим все не ограничивается. Если вы пытаетесь сделать что-то, например провести анализ или сформулировать теорию, вам необходимо четко представлять, как вы хотите, чтобы это использовалось, для каких целей применяли инструмент, который вы создаете, и как вы хотите, чтобы ваши творения взаимодействовали с другими, создаваемыми именно сейчас. То есть, по-моему, очень важно понимать, какое отношение то, что вы делаете на теоретическом поприще, имеет к окружающей вас реальности. Вы должны хорошо понимать это. Вы не можете создавать инструменты для любой цели, вам надо делать их для чего-то конкретного, но вы также должны понимать, что их смогут использовать и как-то иначе.
Идеальный вариант – это делать не инструменты, а бомбы, поскольку, когда вы используете их, никто больше не сможет найти им применение. И здесь я должен добавить, что лично у меня никогда и мысли не возникало создавать бомбы, так как мне не нравится убивать людей. Я бы хотел писать книги взрывного свойства, то есть полезные только в тот момент, когда они написаны или же прочитаны людьми. Затем они исчезали бы. Книги должны быть такими, чтобы они могли исчезать сразу после их прочтения и использования. Они должны напоминать бомбы, но не более того. После взрыва людям могло бы запомниться, что при нем получился очень красивый фейерверк. Спустя годы историки и все другие могли бы рассказывать, что такая-то и такая-то книга была полезной, как бомба, и, исчезая, подарила красивое зрелище.
Ну, я хотел бы сказать вам большое спасибо. Я получил огромное удовольствие, слушая ваши вопросы и отвечая на них. Мне очень понравилось все, что вы говорили и что вам известно о моем скромном творчестве. По-моему, мне удалось оправдать ваши ожидания, и я благодарен вам за то, что вы так много знаете. В любом случае я с удовольствием встретился бы с вами снова.
СРАЗУ ЖЕ ПОСЛЕ ДИСКУССИИ профессор сравнительного литературоведения устремился к Фуко и попросил его все-таки дать свой комментарий относительно Арто.
– Я не могу, – ответил Фуко. – Вы же видите, меня действительно не интересует литература.
Тем временем профессор американского государственного управления подошел сбоку к нему и признался, что он с удовольствием посещал бы его лекции и познакомился с новыми идеями относительно криминологии, но ни о чем подобном не могло идти речи. Помимо прочего, что подумали бы его коллеги, не говоря уже об администрации. Он потерял бы гранты и престиж.
Прежде, чем Фуко успел ответить на идиотизм, который тот нес, я обнаружил рядом влиятельного придурка, профессора американской истории. Я любезно представил Фуко ему, но Его Высочество, казалось, даже не услышал меня. Стоя перед почетным гостем из Франции, он несколько мгновений тупо таращился на него, а потом удалился. Меня удивила такая невоспитанность, я знал, что он был одержим Америкой, и после своей единственной поездки за пределы страны, в Париж, гордо рассказывал, что сбежал назад в США уже через два дня, поскольку ужасно скучал по родине. Я подозреваю, ксенофобия вкупе с гомофобией стала причиной его столь нетактичного поведения по отношению к Мишелю Фуко.
Затем профессор английского языка, который по своим манерам находился где-то посередке между королем Георгом III и бароном де Шарлю, прошествовал через газон и спросил Фуко, что он думает о Вирджинии Вульф.
– Никаких больше вопросов! – заявил наш гость уже с нотками раздражения в голосе.
Кафетерий
Мы испытали огромное облегчение, вырвавшись из окружения профессоров. Майкл и Дэвид ждали нас. У Фуко было всего несколько часов до самолета. На пути в аэропорт Онтарио мы отвезли его в кафетерий, расположенный на Футхилл у выезда на автостраду на Сан-Бернардино. Его стены украшали картинки со сценами из популярной истории о приключениях в джунглях группы черных детей. От них немного отдавало расизмом.
– Поскольку это самая неприметная кафешка в городе, – объяснил я, – я обычно прятался здесь, когда у нас с Дэвидом возникали ссоры. Я пил кофе и читал Пруста.
– Идеальное место для его чтения, – заметил Фуко. – «Бальбек»!
От того, как он мгновенно провел аналогию между этим дешевым заведением и вымышленным курортным городком, фигурирующим в семитомном романе Пруста, у меня от восторга кругом пошла голова. С помощью столь простой аналогии Фуко открыл для меня абсолютно новый взгляд на природу буржуазии.
Он заказал турецкий сэндвич и стакан холодного чая.
– Что вы делали бы, если бы вас поймали в аэропорту Парижа с марихуаной в багаже? – спросил его Дэвид.
– Я утверждал бы, что людей из Франции, заказывающих себе ее, гашиш или похожие наркотики, надо освобождать от уголовного наказания, – ответил Фуко. – Я бы указал на абсурдность сажать в тюрьму мальчишек, пойманных с двумя граммами марихуаны, когда кругом рекламируется алкоголь.
Фуко внезапно вытянул шею, пытаясь рассмотреть что-то происходившее у входа в кафе.
– Посмотрите на только подъехавший новый Мерседес, – сказал он. – Такого не увидишь в Европе. Ни один владелец подобного автомобиля никогда не стал бы есть в месте вроде этого.
– Дэвид, вы хотели бы иметь такую машину? – продолжил он.
– Нет, я предпочел бы Порше. Кстати, он был у меня, и я продал его, поскольку чувствовал себя не лучшим образом, разъезжая в столь шикарном автомобиле.
– О, вы приняли этическое решение тогда, – сказал Фуко рьяно.
– Я думаю, это можно так назвать.
– А какая машина у вас, Мишель? – поинтересовался Майкл.
– У меня прилично подержанная Рено, – ответил он смущенно.
МЫ МОЛЧАЛИ пока ели наши сэндвичи. Вскоре с подачи Фуко разговор возобновился.
– Посмотрите на посетителей, – сказал он. – Они все похоже одеты, говорят о тех же самых вещах в одной и той же манере, едят примерно одно и то же. Откуда так много сходства между людьми в Америке? Привычки потребления здесь очень ограничены, ужасно гомогенны.
– Так, по-вашему, везде в Америке, или вы видели места, где дело обстоит иначе? – спросил Майкл.
– Да, университеты. Если вам не приходится проводить какое-то время в них, может создаться впечатление, что все у вас одинаковые. По крайней мере, если бы какой-нибудь студент колледжа ел здесь сейчас, он выделялся бы своей одеждой. Не затерялся бы среди остальных.
– Университеты Калифорнии находятся в постоянном напряжении, – сказал я, – не говоря уже о всех службах соцобеспечения, с тех пор как Рональд Рейган стал губернатором штата.
– Да, я знаю о нем и политических изменениях, которые он олицетворяет, – признался Фуко. – Происходящее сейчас в университетах загадка для меня. О чем бы ни шла речь, та же самая картина повторяется повсеместно. Хотя, мне кажется, мое тесное сотрудничество с Беркли позволит понять суть происходящего в университетах по всему миру.
Кафе было расположено так, что из его окон открывался вид на пожарную станцию, и, увидев ее, Фуко сказал:
– Я заметил, что у вас очень много пожарных станций. Главный миф в Америке – это огонь, но в Калифорнии – землетрясение. Американцы двумя руками цепляются за свои мифы.
– В отношении землетрясения он настолько силен, что, по мнению некоторых, Калифорния когда-нибудь отколется и погрузится в Тихий океан, – заметил Майкл.
– Она не утонет, так что это не станет катастрофой, – продолжил разговор Фуко. – Однако Калифорния станет островом и начнет дрейфовать в сторону Китая. Пройдут тысячелетия, прежде чем она достигнет его, но это будет просто медленное перемещение, и люди Калифорнии останутся на нем, занимаясь своими делами, отделенные от Соединенных Штатов и Западного мира в физическом и географическом смысле.
– Вам не кажется, что мост Золотые Ворота смотрит на Восток таким же образом, как статуя Свободы на Европу, на Старый Мир? – поинтересовался Майкл. – Что мост и статуя смотрят в противоположных направлениях, и он как бы является концом, тогда как она началом?
– Мост Золотые Ворота надо понимать как некий символ, – ответил Фуко, – не в том смысле, что он идет из Америки назад в Америку, а в том, настолько широко можно раскрыться здесь.
– Вы не думаете, что американцы слишком открытые и общительные ради собственного блага? Европейцы по-прежнему посмеиваются над нами из-за этого? – спросил Дэвид.
– Да, я слышал, как они шутят по поводу американского дружелюбия, желания нравиться всем, но они заблуждаются. Мы много общаемся с незнакомцами, так почему не получать удовольствие от этого? У нас уходит по меньшей мере три четверти нашего времени на короткие встречи зачастую случайного характера. Этот способ взаимодействия с людьми крайне важен. Зачем вызывать враждебность своим поведением? Будьте дружелюбны с любым клерком и самой мелкой сошкой. Антагонистические отношения приводят лишь к напрасной трате энергии, которую можно было бы и следовало направить против системы власти, угнетающей нас.
– Норман Мейлер на днях выступал в Клермонте, – сказал Дэвид, – и Симеон обвинил его в прославлении агрессии, особенно мужчины против женщины. Вы считаете ее природным качеством?
– У меня нет желания бросать вызов материалистам по данному вопросу, – заявил Фуко. – Но это вовсе не означает, что мы не можем контролировать ее, направлять куда надо, не друг на друга, а на систему, господствующую над нами. Нам стоит избавляться от агрессии, когда она мешает тесному контакту, который должен существовать между людьми.
Отъезд
По дороге в аэропорт Фуко сказал:
– Лос-Анджелес своим богатством поражает воображение. Архитектура замечательная. И он просто огромен. Париж гораздо меньше. Его можно пешком пересечь за два часа. Здесь есть некая колония художников, молодых, я имею в виду?
– Да, в Венисе и Санта-Монике много молодых художников, – ответил Майкл.
– Вам нравится готовить? – спросил Дэвид.
– Да. Почему бы вам не провести какое-то время со мной в Париже? Я с удовольствием готовил бы для вас, – сказал Фуко.
– Возможно, – ответил Дэвид.
– Мишель, – выпалил я, обращаясь к нашему гостю. – Мы с Майклом вместе полгода, но меня по-прежнему что-то тревожит. Может, ваш опыт поможет.
– Что напрягает вас?
– Ну, ничего особенного, но я чувствую себя очень одиноким и брошенным, когда Майкл уходит на свидание с кем-то другим. По-моему, я ужасный собственник.
– Тогда найдите кого-то еще для прогулок, – ответил он.
– Вы предлагаете что-то вроде открытого контракта между нами?
– Не контракт. Это понятие осталось от Рима, – ответил Мишель. – Зачем имитировать брак?
– Но я же не могу ожидать взаимности в таких отношениях? – спросил я.
– Нет, в смысле: «Вы даете мне это, и я даю вам равное по значимости в ответ».
– Тогда на какую взаимность я могу рассчитывать?
– Ассиметричного типа. Не ждите получить то, что вы даете.
– Порой традиционные отношения кажутся предпочтительными с точки зрения удобства.
– Почему? У вас в руках ключ от счастья.
– То есть?
– Вы свободны. Вы можете быть открыты для множества глубоких отношений, обогащающих друг друга.
– Как это связано с обязательствами, которые существуют между нами?
– Из некого центра обязательности отношения должны развиваться во разных направлениях.
– Именно так вы и живете?
– Я пытаюсь. Когда мы жили вместе, главной проблемой для меня и моего любовника был телефон. В конце концов мы получили соседние квартиры, соединенные дверью. Теперь у нас есть собственные телефоны в наших отдельных пространствах.
– Как вы думаете, история взаимоотношений типа господин/раб может как-то сказаться на нас сегодня? – спросил я Фуко.
– Конечно, еще как, – ответил он. – Вспомните Мариво, что касается этого.
– Мариво? Мне не приходит на ум ничего, связанного с ним на эту тему, – признался я.
– «Остров рабов»! – рьяно вклинился в наш разговор Майкл.
– Да, вот именно! – сказал Фуко. – Мариво показывает просто восхитительным образом, какое удовольствие получает раб, когда у него хороший господин. Господа хотят стать рабами. Они пробуют делать это.
Когда Фуко собирал свои вещи, готовясь к отъезду, я спросил его, что ему понравилось больше всего после того, как мы вернулись из нашего путешествия в Зазеркалье.
– Утро в горах, – ответил он. – Особенно экскурсия с молодыми людьми из Медвежьего каньона.
– Мы пришлем вам чек на пятьсот долларов за ваши выступления в Клермонте, – уверил я Фуко.
– Но вы и так дали мне очень многое, – сказал он тихо.
– Ваш гонорар уже вычли из средств, отпущенных на программу «Европейские исследования», – сказал я.
– То есть, не возьми я их, это стало бы напрасной тратой денег, – заметил Фуко.
– Точно.
– Вы живете в раю.
– При мысли о бездарном руководстве в этом дрянном университете, он может стать потерянным раем для нас, – ответил я. – В любом случае, я собираюсь и далее поднимать вопрос о том, что роль преподавателя должна измениться. В результате определенных событий, благодаря вашим книгам и поскольку мне удалось подняться на новую ступень в собственном развитии, мое общение со студентами стало более тесным и в ряде случаев приобрело даже близкий характер. Я не прячу мою личную жизнь и убеждения от них и стараюсь любыми способами связать мою жизнь с моей преподавательской деятельностью.
– Да, – ответил Фуко, – это единственный путь.
– Я бы назвал его греческим, – сказал я.
– Да, – согласился Фуко, – он греческий.
– Когда вы собираетесь назад в Париж? – поинтересовался Дэвид.
– Через несколько недель.
– Напрямую?
– Нет, я остановлюсь в Нью-Йорке на несколько дней.
– Вам очень нравится Нью-Йорк? – продолжил Дэвид.
– Да, это город из городов.
– Что вам особенно нравится в нем?
– В Нью-Йорке есть возможность стать безликим, раствориться среди других. Вы можете получать еду из автоматов, просто класть деньги и забирать ее, не контактируя ни с одним человеком.
– Вы останавливаетесь в отелях? – поинтересовался Майкл.
– Да, я стараюсь останавливаться в тех из них, которые допускают максимально возможную анонимность. Мне нравятся отели, в которых создается ощущение, что вы могли бы находиться где угодно в мире.
– Когда вы сможете вернуться и посетить нас снова? – спросил Дэвид Фуко.
– Вместо того чтобы останавливаться в Нью-Йорке на пути назад в Париж, я мог бы приехать сюда на два дня. Я хотел бы провести какое-то время с Дэвидом в горах.
– Прекрасная идея, – воскликнул Дэвид. Мы с Майклом поддержали его.
МЫ ПРОШЛИ В ЗАЛ ОЖИДАНИЯ и оставались там, пока не объявили посадку на самолет.
– Когда вы вернетесь, – сказал я Фуко, – не могли бы вы появиться в телесериале, который я делаю для местной станции Си-Би-Эс? Он называется «Клермонтский коллоквиум», и я хотел бы начать мой сегмент с интервью с вами.
Он согласился, хотя и с неохотой.
– Я готов оказать вам любую помощь, – сказал он.
– Вы часто появляетесь на телевидении во Франции? – поинтересовался Майкл.
– Власти не позволят мне этого. Они могут дать передачу, касающуюся какой-нибудь невинной темы, типа диалога о книге или по эзотерической тематике, связанной со школьной программой. Я уже занимался и тем, и другим. Но говорить о тюрьмах или политике, или о чем-то похожем – ни единого шанса. Французская система власти тщательно охраняет доступ к средствам массовой информации, – ответил Фуко.
– Что вы думаете об американском телевидении? – спросил его Майкл.
– Моральная проповедь! На американском телевидении особенно. Люди просто играют роли, стараясь доставить удовольствие зрителям. Но оно интересно с той точки зрения, что позволяет вам понять их проблемы. Я видел эпизод одной мыльной оперы, где некая леди делает подтяжку лица, надеясь произвести впечатление на мужа. Все ее друзья восхищаются, как она похорошела. Но муж не замечает никаких изменений, и она ужасно разочарована.
– Так не было во времена моего детства, – сказал Майкл. – Я воспитан на сериалах «Наша мисс Брукс», «За гранью возможного», «Затерянные в космосе», «Гамби» и многих других. Не говоря уже о фильмах для полуночников.
– У вас не создается ощущения, что вы играете роль, когда вы находитесь на телевидении? – поинтересовался Дэвид.
– Да. Что меня принуждают делать это. Я чувствовал себя подобным образом, когда у меня брали интервью вместе с Ноамом Хомским. Он очень доброжелательный человек, но нас заставляли исполнять роли, в довершение всему оказавшиеся абсолютно неверными.
– То есть, по-вашему, власть средств массовой информации достаточно велика? – спросил Дэвид.
– Совсем наоборот, – ответил Фуко. – Мы живем в двух мирах: внутреннем, личном, складывающемся из нашего опыта, и внешнем, с которым мы не можем общаться напрямую. Он делает это при помощи средств массовой информации, газет, телевидения и тому подобного. Но то, как это осуществляется с его стороны, зачастую просто отвратительно.
– Например, – продолжил Фуко, – не так давно мне в руки попался номер журнала «Тайм» за 1945 год. События, описанные в нем, происходили у меня на глазах. Но их полностью исказили издатели «Тайм». Всего-то надо наблюдать что-то значимое, из чего может получиться занимательная история, затем прочитать ее, и вы сразу поймете, что в ней не так. Нам нужен способ передать нашу собственную историю, записывать и распространять истории из нашего детства, нашей жизни. Так мы сможем победить всю ту ложь, которую внешний мир навязывает нам через СМИ.
– Но, даже создавая собственные истории, мы все равно будем сильно зависеть от телевидения. Как нам избежать этого? – спросил Майкл.
– Используйте новейшие технологии. С помощью видеомагнитофона и видеокамеры вы можете сделать собственное шоу, рассказывать свои истории и меняться ими с вашими друзьями.
Для самолета Фуко приготовил роман Золя. Я дал ему «Армии ночи» Мейлера и короткий рассказа Борхеса, который сам вырезал из журнала «Нью-Йоркер». Он назывался «Утопия уставшего человека».
– Мишель, – сказал я, – с нетерпением жду нашего совместного телешоу.
– Неужели, – буркнул он с нотками недоверия в голосе. – Почему?
– Я хочу, чтобы все увидели, какой вы как личность.
– Но я не личность, – ответил Фуко резко.
– Хорошо, как человеческое существо.
– Так еще хуже, – сказал Фуко со смехом.
Затем я видел собственными глазами, что происходило с ним. Когда Фуко обнимался с нами на прощание, он последовательно менялся, проходя разные стадии делезианских превращений: ребенок, женщина, обезьяна, леопард, кристалл, орхидея, водяная лилия, заика, бродяга, незнакомец и, наконец, предел его мечтаний, – невидимка.
– Нам было просто здорово вместе, – сказал Фуко, словно откуда-то издалека. Его глаза блестели с яркостью Венеры, украшавшей ночной небосвод над Забриски-Пойнт, а потом он ушел.
Об авторе
Симеон Уэйд родился 22 июля 1940 года в Алабаме. Защитив докторскую диссертацию в Гарвардском университете в области интеллектуальной истории Западной цивилизации, он в 1972 году переехал в Калифорнию и занял должность старшего преподавателя Высшей школы Клермонта. Затем он преподавал в нескольких университетских городах Южной Калифорнии и работал санитаром в психбольнице. Он умер в городе Окснард, штат Калифорния, 3 октября 2017 года.
Хезер Дандэс – кандидат наук в области литературы и литературного творчества университета Южной Калифорнии.