Больше чем люди бесплатное чтение

Теодор Старджон
БОЛЬШЕ ЧЕМ ЛЮДИ
More Than Human




Часть первая
НЕВЕРОЯТНЫЙ ДУРАК

Дурак жил в черно-сером мире, который прочеркивали молнии голода и сверкание страха. Одежда у него была старая и дырявая. Из нее торчали колени, острые, как зубило, а в дыры просвечивали ребра, как пальцы сжатого кулака. Дурак был высокий и худой. Со спокойными глазами и мертвым лицом.

Мужчины отворачивались от него, женщины старались не замечать, дети останавливались и смотрели удивленно. Дураку было все равно. Он ничего ни от кого не ждал. Когда ударяли белые молнии, он ел. Кормился сам, когда мог. А когда еды не было, обращался к первому же человеку, с которым сталкивался лицом к лицу. Дурак не знал, почему он так поступает, и никогда об этом не думал. Он не просил. Просто стоял и ждал. И когда кто-нибудь встречался с ним взглядом, у дурака в руке оказывалась монета, кусок хлеба или яблоко. Он начинал есть, а его благодетель, обеспокоенный и ничего не понимающий, торопился уйти. Иногда, нервничая, люди заговаривали с ним или говорили о нем друг с другом. Дурак слышал эти звуки, но они не имели для него смысла. Он жил изолированно, замкнуто, и тонкая нить, соединявшая его с миром, часто разрывалась. Зрение у него было отличное, и он легко отличал улыбку от гримасы гнева; но у него полностью отсутствовала способность к эмфатии, сочувствованию, он сам никогда не смеялся и не сердился и потому не понимал чувство радости и гнева у других людей.

Страха хватало, чтобы кости его удерживались вместе и функционировали. Он не способен был ничего предвидеть. Поднятая палка, брошенный камень заставали его врасплох. Но на их прикосновение он реагировал. Убегал. Убегал при первом же ударе и бежал до тех пор, пока удары не прекращались. Так же он спасался от непогоды, лавин, людей, собак, дорожного движения и голода, У него не было никаких предпочтений, он мог жить в пустыне и в городе. И так как не отличал одного места от другого, то чаще оказывался в лесу.

Четырежды его забирали. Для него это не имело никакого значения и никак на нем не отражалось, не меняло. Однажды его сильно избил больной в психиатрической лечебнице, другой раз — еще сильнее — охранник. В других двух местах его преследовал голод. Если была еда и его предоставляли самому себе, он оставался. Когда наступало время уходить, уходил. Средства для побега располагались снаружи: внутренней сути его было все равно, да она и не могла распоряжаться. Но когда наступало время, охранник или тюремщик оказывался лицом к лицу с дураком, в глазах которого зрачки словно начинали вращаться. И ворота раскрывались, и дурак уходил, а его благодетель, чем-то глубоко встревоженный, начинал заниматься другими делами.

Дурак среди людей жил жизнью животного. Впрочем, большую часть времени это животное уходило от людей. И, как любое другое животное, в лесу дурак передвигался бесшумно. Убивал, как зверь, без ненависти и радости. Ел, как зверь, все съедобное, что мог отыскать, и ел только необходимое, не больше. Спал, как животное, легко и спокойно, лицом всегда от людей. Потому что человек всегда готов бежать к людям, а животное — от людей. Дурак был взрослым животным: взрослые кошки и собаки не играют, как щенки и котята. Дурак не знал ни веселья, ни радости. Спектр его ощущений располагался между ужасом и удовлетворенностью.

Ему было двадцать пять лет. Как косточку в персике, как желток в яйце, он нес в себе другое существо. Пассивное, воспринимающее, бодрствующее и живое. Если оно и было соединено каким-то образом с внешней животной оболочкой, то не обращало внимания на эту связь. Оно забирало у дурака необходимое пропитание, но в остальном не обращало на него внимание. Дурак часто испытывал голод, но никогда не голодал серьезно. А когда голодал, внутренняя его сущность слегка съеживалась, но вряд ли даже сама это замечала. Она могла умереть вместе со смертью дурака, но у него не было причины ни на секунду задерживать ее смерть, если бы она произошла.

Эта суть в организме дурака не выполняла никаких функций. Селезенка, почки, надпочечник — у всех этих органов были определенные функции и был оптимальный уровень выполнения этих функций. Но суть только воспринимала и сохраняла. Она делала это без слов, без какой-либо кодовой системы, без специальных приспособлений. Она брала и ничего не отдавала взамен.

Все вокруг нее воспринималось ее особыми органами чувств как шепот, как сообщение, как послание. Она плавала в этом потоке, поглощала все. Может, сопоставляла и классифицировала или просто питалась, брала необходимое, а ненужное каким-то непостижимым способом отбрасывала. Дурак ничего этого не знал. А существо внутри него… Без слов. Тепло, когда влажно, но недостаточно.

(Печально.)

Никогда не темнеет. Ощущение удовольствия. Убрать розовое, царапающее я. Жди, жди, потом сможешь вернуться, да, сможешь вернуться. По-другому, но тоже хорошо.

(Сонное ощущение.)

Да, это оно! Это… ох!

(Тревога).

Ты зашел слишком далеко, вернись, вернись, иди…

(Извив, сокращение; на один «голос» меньше.)

Устремляется, быстрее, быстрее, несет меня.

(Ответ.)

Нет, нет. Ничего не устремляется Все неподвижно; что-то тянет тебя вниз, вот и все.

(Ярость.)

Они не слышат нас, глупцы, глупцы… Не слышат… Только плач, только шум.

Но без слов. Впечатления, ощущения, диалоги. Излучения страха, напряженные поля сознания, неудовлетворенность. Шепот, послание, разговоры, единение сотни, тысячи голосов. Но не голос дурака. Ничего из этого не имеет к нему отношения, ничего он не может использовать. Он не сознает своей внутренней сути, потому что она для него бесполезна. Он неважный образчик человека, но все-таки он человек; а это все голоса детей, очень маленьких детей, которые еще не научились прекращать свои усилия быть услышанными. Только плач, только шум.

* * *

Мистер Кью — хороший отец, лучший из отцов. Так он сам сказал своей дочери Алишии в ее девятнадцатый дет рождения. Так он говорил Алишии с четырех лет. Ей было четыре года, когда родилась маленькая Эвелина, а их мама умерла, проклиная мужа. Ее возмущение оказалось сильнее страха и боли и было последним, что она испытала.

Только хороший отец, лучший из отцов, мог своими руками принять второго ребенка. Обычный отец не смог бы выкормить и воспитать двух девочек: младенца и маленькую, воспитать так нежно и хорошо. Ни один ребенок не защищен так от зла, как Алишия; и когда она объединила свои усилия с усилиями отца, возникла могучая защита чистоты Эвелины.

— Втройне очищенная чистота, — сказал отец Алишии в ее девятнадцатый день рождения. — Я познал добро, изучая зло, и учил тебя только добру. И моя добрая наука стала твоим образом жизни, а твой образ жизни — путеводная звезда для Эвелины. Я знаю все существующее зло, а ты знаешь, как его избегать; но Эвелина вообще не знает зла.

В девятнадцать лет Алишия, конечно, была достаточно взрослой, чтобы понимать эти абстрактные рассуждения, концепции «образа жизни» и «очищения», понятия «добра» и «зла». В шестнадцать лет отец объяснил ей, что мужчина, оставаясь наедине с женщиной, сходит с ума, и на его теле выступает ядовитый пот, и мужчина обмажет ее этим потом, и у нее появится на коже ужас. Он показывал ей в книгах, какая при этом бывает кожа. В тринадцать лет у нее начались неприятности, и она рассказала о них отцу, и он со слезами на глазах объяснил ей, что они появились потому, что она думала о своем теле, а она действительно о нем думала. Она призналась в этом, и он наказывал ее тело, пока она пожелала, чтобы у нее вообще не было тела. Алишия старалась не думать о нем, но, вопреки всем своим усилиям, думала; и отец регулярно, с сожалением помогал ей справиться с этой навязчивой плотью. В восемь лет он научил ее мыться в темноте, чтобы ее не увидели белые глаза, которые он тоже показывал ей на замечательных картинках. А в шесть лет он повесил в ее спальне изображение женщины, которая называется Ангел, и мужчины по имени Дьявол. Женщина держала руки поднятыми и улыбалась, а мужчина протягивал руки к девочке, и из его груди торчал кривой нож, покрытый кровью.

Они жили одни в большом доме на лесистом холме. Подъездной дороги не было, и тропа все вилась и поворачивала, так что из окон нельзя было увидеть идущих по ней. Тропа вела к стене, к металлической калитке, которая не открывалась восемнадцать лет, а за калиткой — стальная панель. Раз в день отец Алишии уходил к стене и двумя ключами открывал панель. Отодвигал ее в сторону, доставал пищу и почту, клал деньги и почту и снова закрывал.

Снаружи от калитки уходила узкая дорога, которую Алишия и Эвелина никогда не видели. Деревья скрывали стену, а стена скрывала дорогу. От дороги стена протянулась на двести ярдов на восток и на запад, поднималась на холм, заключая дом в скобки. От нее отходил металлический частокол пятнадцати футов высотой. Колья стояли так тесно, что невозможно просунуть кулак. Между кольями цемент, а в нем — битое стекло. Изгородь тянулась на восток и запад, связывая дом со стеной; а в месте соединения еще одна изгородь кругом уходила в лес. Стена и дом представляли собой прямоугольник, и это была запретная территория. За домом — две квадратные мили обнесенного стеной леса, и этот лес принадлежал Эвелине — под присмотром Алишии. Там был ручей, дикие лилии в маленьком пруду, дружелюбные дубы и небольшие скрытые поляны. Небо свежее и близкое, а изгородь не видна: вдоль нее на всем протяжении рос падуб, скрывая ее из вида и защищая от ветра. Этот замкнутый круг был миром Эвелины, всем, что она знала, миром, в котором она жила и который любила.

В девятнадцатый день рождения Алишии Эвелина была одна у своего пруда. Ей не были видны дом, заросли падубов и ограда, но небо было над головой, а вода рядом. Алишия в библиотеке с отцом: в дни рождения он всегда что-то готовил для дочери в библиотеке. Эвелина в ней никогда не была. Библиотека — это место, где живет отец и куда иногда, в особых случаях, ходит Алишия. Эвелина и не думала пойти туда, как не думала дышать водой, словно пестрая форель. Ее не научили читать, только — слушать и повиноваться. Не учили выяснять, только принимать. Знание давалось ей, когда она становилась готова, и только отец и сестра знали, когда это происходит.

Девочка сидела на берегу, расправив длинную юбку. Увидела свою лодыжку, ахнула и прикрыла ее, как сделала бы Алишия, если бы была здесь. Потом снова прижалась спиной к стволу ивы и принялась смотреть на воду.

Стояла весна, тот ее период, когда распускаются почки, когда исчезает натяжение в высохших стеблях и запечатанных бутонах, и весь мир торопится стать прекрасным. Воздух тяжелый и сладкий; он ложится на губы, заставляя их раздвинуться, нажимает, пока они не начинают улыбаться, отважно входит в горло и бьется, как второе сердце. Воздух таит в себе загадку: он неподвижен и полон цвета мечты, и в то же время в нем ощущается торопливость. Неподвижность и торопливость живы, переплетены, но как это возможно? Загадка.

Из зелени доносились птичьи голоса. Глаза Эвелины обожгло, лес затуманился. Что-то напряглось у нее на коленях. Девочка посмотрела вовремя, чтобы увидеть, как ее руки сжимаются, снимая длинные перчатки. Обнаженные руки устремились к шее — не прятать что-то, а раскрыть. Эвелина склонила голову, и руки засмеялись в волосах. Нашли крючки и пробежали по ним. Расстегнулся высокий плотный воротник, и внутрь с беззвучным криком устремился воздух. Эвелина дышала тяжело, словно после бега. Она неуверенно протянула руку, погладила траву, как будто это движение могло разрядить невероятное напряжение радости. Но напряжение не спадало, и девочка бросилась лицом в заросли ранней мяты и заплакала, потому что весна была невыносимо прекрасна.

* * *

Когда это произошло, дурак в лесу искусно сдирал кору с высохшего дуба. Руки его застыли, он поднял голову, прислушиваясь, отыскивая. Давление весны он ощущал, как животное, и немного острее. Неожиданно весна стала не просто тяжелым, полным надежды воздухом, не просто возрождением земли к жизни. Твердая рука на плече не могла быть ощутимей, чем этот призыв.

Дурак встал осторожно, как будто что-то рядом может сломаться, если он будет неуклюж. Его необычные глаза горели. Он начал двигаться. Он, который никогда не звал и не отвечал и которого никогда не звали. Двигался к тому, что почувствовал, и делал это по своей воле, а не по принуждению извне. Не рассуждая, не задумываясь, он знал, что в нем прорвалась какая-то раньше скрытая потребность. Всю жизнь она была с ним, была частью его самого, но у него не было надежды выразить ее. Однако она вырвалась и тем самым перебросила тонкую нить через его внутреннюю пропасть, которая отделяла живую и независимую суть с полумертвой оболочки животного. Зов устремился к тому, что оставалось в дураке человеческим, и был воспринят инструментом, воспринимавшим до сих пор только непостижимое излучение новорожденных, на которое можно было не обращать внимание. Но теперь призыв заговорил, и заговорил на языке самого дурака.

Дурак был осторожен и быстр, внимателен и молчалив. Двигаясь, он поворачивал широкие плечи то в одну, то в другую сторону, скользил сквозь заросли ольхи, проходил совсем рядом со стволами сосен, как будто не в состоянии отвернуть от прямой линии, соединяющей его с призывом. Солнце высоко; направо и налево, впереди и сзади — лес; но дурак шел своим курсом не сворачивая. Он подчинялся не знанию, не указаниям компаса, он просто отвечал на призыв.

И неожиданно оказался на поляне. Почва на пятьдесят футов у изгороди выщелочилась, деревья срубили много лет назад, чтобы никто по ним не мог перебраться через ограду. Дурак вышел из леса и по голой земле прошел к плотной изгороди. Вытянул руки, просунул их сквозь прутья, но они застряли в худых костлявых предплечьях, а ноги его продолжали двигаться, они скользили, как будто одной силой воли он мог пройти через частокол и непроницаемые заросли падуба за ним.

Но вот постепенно он начал понимать, что преграда не поддается. Первыми это поняли ноги, остановились, потом отдернулись руки. Но глаза не сдавались. Взгляд с мертвого лица устремлялся за железо, сквозь заросли, готовый взорваться ответом. Раскрылся рот, и оттуда послышался хриплый скрежещущий звук. Дурак никогда раньше не пытался заговорить и сейчас не смог: это его действие было не средством, а следствием, словно слезы после потрясающего музыкального крещендо.

Дурак боком пошел вдоль изгороди: ему невыносимо было отворачиваться от призыва.

* * *

Весь день, всю ночь и половину следующего дня шел дождь, а когда солнце взошло, дождь пошел снова — вверх: свет устремился с тяжелых жемчужин, лежащих на роскошной свежей зелени. Некоторые жемчужины съеживались, другие падали, и земля мягким голосом, голосом листвы и цветов, благодарила.

Эвелина сидела на окне, опираясь локтями о подоконник, прижав ладони к щекам, слегка улыбаясь. Она негромко запела. Ей самой было странно себя слышать: она понятия не имела о музыке. Читать она не умела, и никто ей не рассказывал о музыке. Но оставались птицы, иногда в крыше звучал фагот ветра; слышала она и крики маленьких существ из той части леса, которая принадлежит ей, и более смутно — из той, что не принадлежит. И из этих звуков она складывала свою песню, сопровождая ее необычными колебаниями в высоте. Пела без всяких усилий, свободно.

Но я никогда не касалась радости, Не должна касаться радости. Красота, о красота прикосновения, Расстеленная, как лист, и ничего между мной и небом, кроме света.

Дождь притрагивается ко мне, Ветер гладит меня, Листья, листья прикасаются ко мне…

Долго она издавала музыку без слов, музыку молчаливую, беззвучную, и смотрела, как дождевые капли падают в сверкающем полдне.

Хрипло:

— Что ты делаешь?

Эвелина вздрогнула и повернулась. За ней со странно напряженным лицом стояла Алишия.

— Что ты делаешь? — повторила она. Эвелина сделала неопределенный жест в сторону окна, попыталась заговорить.

— Ну?

Эвелина повторила жест.

— Там, — сказала она. — Я… я… — Она соскользнула с подоконника и встала. Вытянулась как можно выше. Лицо у нее раскраснелось.

— Застегни воротник, — приказала Алишия. В чем дело, Эвелина? Расскажи мне!

— Пытаюсь, — мягко, но напряженно ответила Эвелина. Застегнула воротник, и руки ее упали на талию. Девочка прижала их. Алишия подошла ближе и отвела руки.

— Не делай так. Что ты… что ты делала? Ты говорила?

— Да, говорила. Но не с тобой. И не с папой.

— Здесь больше никого нет.

— Есть, — возразила Эвелина. Неожиданно у нее перехватило дыхание. Коснись меня, Алишия.

— Коснуться тебя?

— Да, я… я хочу этого. Только… — Она протянула руки, и Алишия попятилась.

— Мы не прикасаемся друг к другу, — сказала она мягко, словно не могла преодолеть шок. — В чем дело, Эвелина? Ты больна?

— Да, — ответила Эвелина. — Нет. Не знаю. — Она повернулась к окну. — Идет дождь. Здесь темно. А там так много солнца, так много… Я хочу, чтобы солнце было на мне, чтобы было тепло, как в ванне.

— Глупо. Тогда в ванне стало бы светло… Мы не говорим о купании, дорогая.

Эвелина взяла с сидения у окна подушку. Обхватила ее руками и изо всех сил прижала к груди.

— Эвелина! Прекрати!

Эвелина повернулась и посмотрела на сестру, как никогда не смотрела раньше. Рот ее дернулся. Она закрыла глаза, крепко закрыла, а когда открыла снова, из глаз потекли слезы.

— Хочу! — воскликнула она. — Хочу!

— Эвелина! — прошептала Алишия. С широко распахнутыми глазами она попятилась к двери. — Я должна сказать лапе.

Эвелина кивнула и еще крепче прижала к себе подушку.

* * *

Придя к ручью, дурак присел на корточки и принялся смотреть. Подлетел лист, остановился в воздухе, присел в реверансе, потом продолжил свой путь сквозь изгородь и исчез в узкой щели в зарослях падуба.

Дурак раньше никогда не размышлял дедуктивно, и, может быть, стремление мысленно проследить за листом родилось не сознательно. Но он проследил и обнаружил, что изгородь укреплена в бетонном дне ручья. Частокол перегораживал ручей от одного берега до другого; ничего крупнее листа или веточки не могло проскользнуть. Дурак спустился в воду, прижался к железу, бил по затопленному основанию. Глотнув воды, он закашлялся, но продолжал бить, слепо, настойчиво. Схватив обеими руками прут, потянул. Железо порвало кожу. Дурак взялся за другой прут, потом еще за один, и неожиданно нижняя часть прута застучала о нижнюю поперечную перекладину.

Результат, отличный от предыдущих попыток. Вряд ли дурак осознал, что означает эта разница, понял, что железо проржавело под водой и потому ослабло; но он почувствовал надежду, просто потому, что результат оказался другим.

Дурак сел на дно ручья, погрузившись в воду по подмышки, ноги прижал по обе стороны от задребезжавшего прута. Взял прут в руки, набрал воздуха и потянул изо всех сил. В воде показалась красная струйка и потекла вниз по течению. Дурак наклонился вперед, потом со страшным усилием откинулся. Проржавевший подводный кусок прута лопнул. Дурак отлетел назад, ударившись головой о берег ручья. На мгновение потерял сознание, и тело его покатилось, поплыло к изгороди. Вдохнув воду, он болезненно закашлялся и поднял голову. Когда мир перестал кружиться, дурак порылся под водой. Нашел отверстие высотой в фут, но всего в семь дюймов шириной. Погрузившись по плечи, ухватился руками за края отверстия, потом погрузился с головой. Потом сел и просунул ногу в отверстие.

И снова смутно осознал, что одного желания недостаточно; давление на преграду не заставит ее отступить. Тогда он перешел к следующему пруту и попытался сломать его, как предыдущий. Но прут не поддался, не сдался и прут с противоположной стороны.

Наконец дурак прекратил усилия, отдыхал. Безнадежно посмотрел на пятнадцатифутовую изгородь с близко посаженными загнутыми наружу остриями и хищными рядами обломков стекла. Что-то причиняло ему боль; пошевелив руками, он отыскал отломанный одиннадцатидюймовый кусок железного прута. Сел, держа его в руках и тупо глядя на изгородь.

Коснись меня, коснись меня. Призыв, за которым сильнейшее чувство; голод, требование, поток сладости и необходимости. Призыв не прекращался, не смолкал, но этот был каким-то особым. Словно в нем самом заключен способ передвижения, сигнал, которому невозможно противиться.

И когда прозвучал этот призыв, внутренняя нить, соединявшая два мира, задрожала и разбухла. И начала неуверенно функционировать. По ней проносились фрагменты, обрывки, клочки внутренней силы, воспринимались, обрастали сведениями, устремлялись назад. Взгляд необычных глаз упал на кусок железного прута, руки начали поворачивать железо. Проснулся разум, оцепеневший от неупотребления; впервые занялся определенной проблемой.

Дурак сидел в воде у самой изгороди. Куском прута он начал тереть другой прут под самым скрещением с поперечной перекладиной.

Пошел дождь. Он шел весь день и всю ночь и половину следующего дня.

— Она была здесь, — сказала Алишия. Лицо ее пылало. Мистер Кью обошел комнату, его запавшие глаза горели. Он пропустил бич сквозь пальцы. В биче четыре хвоста. Алишия, вспоминая, сказала:

— И она хотела, чтобы я прикоснулась к ней. Просила меня об этом.

— К ней прикоснутся, — ответил отец. — Зло, зло, — бормотал он. Невозможно оградиться от зла, — завывал он. — Я думал, что смогу. Ты зло, Алишия, как сама знаешь, потому что женщина прикасалась к тебе, несколько лет она держала тебя. Но она никогда не держала Эвелину… Это у Эвелины в крови, и эту кровь нужно выпустить. Как ты думаешь, где она?

— Наверно, ее нет в доме. У пруда. Ей нравится пруд. Я пойду с тобой.

Он посмотрел на нее, на ее раскрасневшееся лицо, на горящие глаза.

— Это мое дело. Оставайся здесь!

— Пожалуйста…

Он взмахнул тяжелым хлыстом.

— Ты тоже, Алишия?

Она отвернулась, подавляя растущее возбуждение.

— Потом, — проворчал он. И выбежал.

Алишия постояла дрожа, потом подошла к окну. Увидела отца, тот решительно уходил. Руки девушки сжали оконный переплет. Губы разошлись, и она испустила странный бессловный крик.

* * *

Эвелина, запыхавшись, добежала до пруда. Что-то — невидимый дымок, какое-то волшебство — лежало на воде. Девочка с жадностью вдохнула его и наполнилась ощущением близости. Она не знала, что приближается к ней: существо или событие; но оно близко, и Эвелина приветствовала его. Ноздри ее раздулись и задрожали. Она подбежала к краю воды и протянула руку.

Выше по течению вода закипела, и из-за зарослей падуба появился он. Выбрался на берег и лег, отдуваясь и глядя на нее. Он был широкий и плоский и весь покрыт царапинами. Руки у него распухли и сморщились от воды; он был тощий и измученный. Тут и там свисали обрывки одежды, совсем не прикрывая тело.

Девочка, словно зачарованная, склонилась к нему, от нее исходил этот призыв, потоки одиночества, ожидания, голода, радости и сочувствия. В ней чувствовалось огромное возбуждение, но не было ни шока, ни удивления. Она уже много дней знала о нем, как и он о ней, и теперь их молчаливое излучение протянулось навстречу друг другу, смешалось и переплелось. Они молча жили друг в друге. Эвелина наклонилась и коснулась его, коснулась лица и растрепанных волос.

Он сильно задрожал и отполз от воды. Эвелина опустилась рядом с ним. Они сидели рядом, и наконец она посмотрела в его странные глаза. Эти глаза словно расширились и заполнили пространство; девочка заплакала от радости и устремилась к этим глазам. Она хотела жить в них, может, и умереть, но все равно быть их частью.

Она никогда не разговаривала с людьми, и он никогда ни с кем не разговаривал. Она не знала, что такое поцелуй, а он, если и видел поцелуи, то не понимал их значения. Но у них была гораздо лучшая возможность. Они сидели рядом, она опустила руку на его обнаженное плечо, и течения их внутренних сущностей смешались. Они не слышали решительных шагов ее отца, не слышали, как он ахнул, а потом гневно заревел. Они ничего не сознавали, кроме друг друга, пока отец не подбежал, схватил ее, поднял над головой и отбросил назад. И даже не оглянулся, чтобы посмотреть, куда она упала. Стоял над дураком, с побелевшими губами, с вытаращенными глазами. Губы его разошлись, и снова он испустил ужасный крик. А потом поднял хлыст.

Дурак был так ошеломлен, что ни первый, ни второй удар, казалось, не произвели на него никакого впечатления, хотя плоть его, и так исцарапанная и сморщенная, разорвалась и из раны хлынула кровь Дурак лежал, тупо глядя в воздух на то место, где только что были глаза Эвелины Но вот снова просвистел хлыст, заостренные концы плети углубилась в тело, и в дураке проснулся старый рефлекс Дурак принялся отползать, погрузившись ногами в воду Мужчина выронил хлыст и обеими руками схватил дурака за запястье Взбежал по берегу ручья, таща за собой длинное изорванное тело дурака Пнул в голову, потом вернулся за хлыстом. В это время дурак сумел приподняться на локте Мужчина снова пнул его, перевернул на спину Поставил ногу дураку на плечо и прижал к земле, продолжая стегать хлыстом голый живот Сзади послышался дикий крик, и словно бык с тигриными когтями набросился на мужчину Тот тяжело упал, повернулся и увидел обезумевшее лицо своей младшей дочери Она прикусила губу, из губы текла кровь, а по краям рта выступила пена Эвелина вцепилась отцу в лицо, пальцем выдавила левый глаз Мужчина закричал от боли, сел, ухватился за воротник ее платья и дважды ударил девочку по голове тяжелой рукоятью хлыста Завывая, нечленораздельно выкрикивая, он снова повернулся к дураку Но тот наконец ощутил непреодолимое стремление убежать Это стремление подавило все остальное И может, когда тяжелая рукоятка плети лишила девочку сознания, оборвалась и еще одна нить. В любом случае дураку оставалось только убегать, и он не мог больше ничего сделать, пока не убежит Длинное тело сложилось, как у жука-щечкуна, взвилось и изогнулось в полусальто. Дурак опустился на четвереньки и сразу прыгнул снова Хлыст захватил его в воздухе, тело на мгновение изогнулось вокруг хлыста, зажало его между ребрами и берцовой костью Рукоять выскользнула из ладони мужчины Тот закричал и нырнул за дураком, который устремился в заросли падуба Мужчина упал лицом в листву, расцарапал кожу Потом погрузился в воду и одной рукой ухватил за голую ногу Потянул, но нога ударила его в ухо И тут мужчина головой ударился о железную изгородь Дурак уже выбрался наружу и лежал, наполовину погрузившись в воду, слегка дергаясь в усилиях встать Повернувшись, он увидел, что мужчина вцепился в прутья и дергает их, не подозревая натачия подводного отверстия Дурак вцепился в почву, розовая вода текла от него к преследователю И тут рефлекс бегства медленно оставил его Наступил период тьмы, а затем дурак ощутил странное новое чувство Такое же новое, как призыв, который привел его сюда, и почти такое же сильное Похожее на страх, но если страх казался дураку туманом, липким и ослепляющим, то это новое чувство напоминало жажду, оно такое же жесткое и целеустремленное Дурак выпустил ядовитые растения, которые густо покрывали выщелоченную почву у ручья. Позволил воде помочь ему и снова подплыл к прутьям, за которыми кричал и прыгал обезумевший отец Прижал мертвое лицо к изгороди и шире раскрыл глаза Крик прекратился Впервые сознательно, целеустремленно дурак использовал свой взгляд, использовал для чего-то, помимо корки хлеба.

Когда мужчина ушел, дурак выбрался из ручья и, спотыкаясь, побрел в лес.

* * *

Увидев возвращающегося отца, Алишия взяла в рот руку и прикусила Не одежда, порванная и грязная, не выдавленный глаз Что-то другое, что-то.

— Отец!

Он не ответил, но двинулся прямо к ней. В последнее мгновение, когда он готов был наступить на нее, как на стебель пшеницы, она отступила в сторону. Он прошел мимо и исчез в библиотеке, оставив дверь открытой.

— Отец!

Никакого ответа. Она вбежала в библиотеку. Отец стоял у шкафа, который девушка никогда не видела открытым Теперь он был открыт Отец достал из него револьвер с длинным стволом и небольшую коробку патронов. Открыл коробку, высыпал патроны на стол. И принялся методично заряжать.

Алишия подбежала к нему.

— Что это? Что это? Ты ранен, позволь мне помочь тебе, что ты сейчас…

Его единственный целый глаз смотрел на нее неподвижно и остекленело. Отец глубоко вдохнул, слишком глубоко, как будто очень долго сдерживал воздух, вдохнул со свистом. Со стуком вставил патрон на место, щелкнул предохранителем, посмотрел на Алишию и поднял пистолет.

Она никогда не могла забыть этот взгляд. И тогда, и позже происходили ужасные вещи, однако время смягчало их, размывало четкие очертания. Но этот взгляд не забывался никогда.

Отец устремил на нее взгляд одного глаза, поймал ее своим взглядом и удержал; она дергалась, как наколотое насекомое. С ужасающей ясностью поняла, что он ее не видит, что он смотрит на какой-то свой неведомый внутренний ужас. По-прежнему глядя сквозь нее, он вложил ствол пистолета в рот и нажал на курок.

Шума было не очень много. Волосы на макушке взвились. Глаз продолжал смотреть, по-прежнему удерживая Алишию. Девушка позвала отца по имени. Но и мертвый он был так же недоступен, как мгновение назад. Наклонился, словно показывая, что стало с его головой, и тут его взгляд перестал удерживать Алишию, и она убежала.

Два часа, целых два часа прошло, прежде чем она нашла Эвелину. Один из этих двух часов был просто потерян, он весь состоял из черноты и боли. Второй оказался слишком тихим, время тянулось с легким всхлипыванием. Алишия поняла, что всхлипывает она сама.

— Что? Что ты сказал? — плакала она, пытаясь понять, все задавая и задавая этот вопрос молчащему дому.

Она нашла Эвелину у пруда. Девочка лежала на спине, и глаза ее были широко раскрыты. На голове ее была шишка, а в ней углубление, в которое можно было положить три пальца.

— Не нужно, — негромко сказала Эвелина, когда Алишия попыталась приподнять ее голову. Алишия осторожно опустила голову, наклонилась, взяла руки сестры и сжала ИХ.

— Эвелина, что случилось?

— Меня ударил отец, — спокойно ответила Эвелина. — Я хочу спать.

Алишия заплакала. Эвелина сказала:

— Как называется, когда один человек нужен другому… когда хочется, чтобы к тебе прикасались… и двое как одно целое, и больше никого не существует?

Алишия, читавшая книги, задумалась.

— Любовь, — ответила она наконец. Глотнула. — Но это безумие. Это плохо.

Спокойное лицо Эвелины приобрело мудрое выражение.

— Нет, не плохо, — сказала девочка. — У меня это было.

— Тебе нужно вернуться в дом.

— Я посплю здесь, — ответила Эвелина. Она посмотрела на сестру и улыбнулась. — Все в порядке… Алишия?

— Да?

— Я никогда не проснусь, — с тем же странным мудрым выражением сказала Эвелина. — Я хотела кое-что сделать, но теперь не смогу. Сделай это за меня.

— Сделаю, — прошептала Алишия.

— Для меня, — настаивала Эвелина. — Тебе не понравится.

— Сделаю.

— Когда будет ярко светить солнце, — сказала Эвелина, — окунись в него. Это еще не все, подожди. — Она закрыла глаза. На лбу ее появилась морщинка и тут же разгладилась. — Будь на солнце. Двигайся, бегай. Бегай и… прыгай. Подними ветер. Я так хотела это сделать. Я сама не знала, что хочу этого, пока… Алишия!

— Что, что?

— Вот оно, вот, разве ты не видишь? Любовь, с солнцем по всему телу!

Далеко в лесу за изгородью послышался плач. Алишия долго слушала его, наконец протянула руку и закрыла глаза Эвелины. Встала и пошла к дому, а плач сопровождал ее, пока она не добралась до двери. И даже, кажется, проник вместе с ней.

* * *

Услышав негромкий стук копыт во дворе, миссис Продд что-то прошептала и выглянула из-за канифасовой кухонной занавески. При звездном свете и благодаря хорошему знакомству с двором она различила лошадь и сани для перевозки камней, рядом стоял ее муж. Он направлялся к входу. Доигрался, подумала она, застрянет в лесу. Сейчас весь обед сгорит.

Но он не доигрался. Об этом сразу сказал взгляд на его лицо.

— Что случилось, Продд? — с тревогой спросила она.

— Дай одеяло.

— Какого…

— Быстрей. Парень тяжело ранен. Подобрал его в лесу. Как будто медведь его задрал. Всю одежду разорвал.

Она бегом принесла одеяло, он выхватил его и вышел. И через мгновение вернулся, неся человека.

— Сюда, — сказала миссис Продд. Она распахнула дверь в комнату Джека. А когда Продд заколебался, держа на руках длинное обвисшее тело, она сказала:

— Входи, входи, не обращая внимания на грязь. Отмоется.

— Принеси тряпку и горячей воды, — с усилием сказал он. Она подошла и осторожно приподняла одеяло.

— О, Боже!

Он остановил ее у двери.

— Он не протянет ночь. Может, не стоит мучить его этим. — И он указал на кастрюлю с горячей водой, которую она принесла.

— Мы должны попробовать. — Она вошла. Остановилась. Он взял у нее кастрюлю, а она стояла, побледнев, закрыв глаза.

— Ма…

— Пошли, — негромко ответила она. Подошла к кровати и начала обмывать истерзанное тело.

Он протянул ночь. Протянул и неделю, и только тогда у Проддов появилась надежда. Лежал неподвижно в комнате, которая называлась комнатой Джека, ничем не интересовался, ни на что не реагировал, кроме света, который появлялся в окне и исчезал. Лежа, он смотрел в окно; может, видел что-то, а может, ничего не видел. Да и мало что можно было увидеть снаружи. Далекая гора, бедная земля Продда; изредка сам Продд, кукла на удалении, царапающий упрямую почву сломанной бороной, выдергивающий сорняки. Внутренняя суть лежащего оставалась замкнутой и молчаливой. Внешняя оболочка словно сморщилась и тоже стала недоступной. Когда миссис Продд приносила еду — яйца и теплое парное молоко, домашние копчения и лепешки, — он ел, если она его заставляла, и не обращал внимания ни на нее, ни на пищу, если не заставляла.

Вечерами Продд спрашивал:

— Он ничего еще не сказал?

Жена качала головой. Через неделю Продду пришла в голову мысль. Через две недели он ее высказал.

— Как ты думаешь, ма, он не свихнулся? Она рассердилась.

— Что значит свихнулся? Продд сделал жест.

— Ну, знаешь. Слабоумный. Может, поэтому и не говорит.

— Нет, — уверенно ответила его жена. Она подняла голову и увидела вопросительное выражение Продда. Сказала:

— Ты смотрел ему в глаза? Он не идиот.

Да, он заметил этот взгляд. И встревожился. Но больше ничего не мог сказать.

— Ну, я хотел бы, чтобы он хоть что-нибудь сказал. Она взяла в руки чашку с кофе.

— Помнишь Грейс?

— Да, ты мне рассказывала. Твоя двоюродная сестра, которая потеряла малышей.

— Да. Ну, так вот, после пожара Грейс была почти такая же, весь день лежала молча. Можно было с ней говорить, а она как будто не слышала. Показываешь ей что-то, а она словно слепая. Приходилось кормить ее с ложечки, вытирать лицо.

— Может, здесь то же самое, — признал Продд. — Этот парень столкнулся с чем-то, что лучше позабыть… Но ведь Грейс потом стало лучше?

— Ну, прежней она никогда не стала, — ответила его жена. — Но все же ей стало лучше. Я думаю, иногда мир становится невыносим, и тело отворачивается от него, чтобы передохнуть.

Проходили недели, и разорванная плоть заживала, широкое худое тело поглощало питание, как кактус влагу. Никогда в жизни не было у него столько еды и отдыха…

Женщина сидела с ним и разговаривала. Пела песни — «Теки спокойно, сладкий Афтон» и «Мой дом в горах». Маленькая смуглая женщина с бесцветными волосами и светлыми глазами, и в ней ощущался голод, очень похожий на тот, что испытывал он сам. Она рассказывала этому молчаливому неподвижному лицу и о своих родителях, и о школе, и о том, как Продд приехал ухаживать за ней в машине своего босса. Он тогда даже править еще не научился. Рассказывала о мелочах в прошлом, которые для нее не были мелочами; о платье, которое надевала на конфирмацию, с бантом и маленькими оборками тут и там, и о том, как однажды муж Грейс пришел домой пьяным, в изорванных праздничных брюках, неся под мышкой живую свинью, которая визжала изо всех сил. Читала молитвенник и рассказывала эпизоды библии. Говорила обо всем, что у нее на уме, но только не о Джеке.

Он никогда не улыбался и не отвечал, и единственной его реакцией был взгляд. Когда она была в комнате, он не отрывал взгляда от ее лица, а когда ее не было, терпеливо смотрел на дверь. Она не знала, какое это гигантское отличие от его обычного поведения. Но в этом измученном теле постепенно залечивалась не только плоть.

Наконец наступил день, когда Продды сидели за ланчем — они называли это «обедом», — и за дверью комнаты Джека послышалось царапанье. Продд обменялся с женой взглядом, потом встал и открыл дверь.

— Ну, ты не можешь так ходить. — Он крикнул:

— Ма, принеси мой второй комбинезон.

Он был слаб, но стоял на ногах. Ему помогли подойти к столу, и он плюхнулся на стул. Глаза его оставались пустыми, он не обращал внимания на еду, пока миссис Продд не поднесла ложку к его носу. Тогда он взял ложку в свою широкую ладонь, сунул в рот, глядя мимо ложки на женщину. Она похлопала его по плечу и сказала, что он удивительно хорошо справился.

— Ну, ма, не нужно обращаться с ним, как с двухлетним ребенком, — сказал Продд. Он снова встревожился, наверно, из-за взгляда.

Она предупреждающе сжала мужу руку; он понял и больше ничего не говорил. Но поздно вечером, когда ему казалось, что она уснула, жена неожиданно сказала:

— Я должна обращаться с ним, как с двухлетним младенцем, Продд. Может, даже еще более маленьким.

— Как это?

— С Грейс было так же, — объяснила она. — Но не так плохо. Ей было словно шесть лет, когда она начала поправляться. Куклы. Когда ей не доставался яблочный пирог, она горько плакала. Как будто снова росла. Быстрее, я хочу сказать, но словно шла по прежней дороге.

— Думаешь, у него то же самое?

— Разве он не похож на двухлетнего?

— Первый двухлетний ребенок ростом в шесть футов. Она фыркнула, делая вид, что раздражена, — Мы вырастим его, как ребенка. Он некоторое время молчал. Потом:

— Как мы его назовем?

— Не Джеком, — ответила она, не успев спохватиться. Он улыбнулся. И не знал, что говорить. Она сказала:

— Подождем. У него есть имя Не правильно давать ему другое. Просто подождем. Он вспомнит.

Муж снова надолго задумался. Потом сказал:

— Ма, надеюсь, мы поступаем правильно. — Но к этому времени она уже уснула.

Происходили чудеса Продды считали их успехом, достижениями, но это были чудеса Однажды Продд обнаружил на другом конце бревна, которое вытаскивал из амбара, две крепкие руки В другой раз миссис Продд увидела, что ее пациент держит моток пряжи, держит и смотрит на него, потому что он красный Однажды он нашел у насоса полное ведро и принес его в дом Но прошло еще очень много времени, прежде чем он научился орудовать ручкой насоса Когда исполнился год его пребывания на ферме, миссис Продд вспомнила об этом и испекла торт И воткнула в него четыре свечи Продды улыбались ему, а он, как зачарованный, смотрел на маленькие огоньки Его странные глаза устремились к Продду, затем к его жене, удержали взгляд — Задуй, сынок Может, он видел, как это делают Может, почувствовал теплые пожелания пары, ее стремления, заботу Наклонил голову и поду ч Муж и жена рассмеялись и встали, подошли к нему, Продд толкнул его в плечо, а миссис Продд поцеловала в щеку В нем что-то перевернулось Глаза его закатились так, что стали видны только белки Застывшее горе, которое он нес в себе, снова затопило его Это не призыв, не контакт, не обмен, который он испытал с Эвелиной. И даже не похоже, разве лишь в степени проявления Но он обрел способность чувствовать, поэтому осознал свою потерю и поступил гак же, как и тогда, когда потерял-заплакал Именно такой резкий мучительный плач год назад привел к нему в лесу Продда Комната оказалась для него слишком тесна Миссис Продд никогда раньше не слыхала от него таких звуков Продд слышал — в ту первую ночь И ему трудно было решить, что хуже: слушать в первый или во второй раз Миссис Продд обхватила руками его голову и произносила негромкие ласковые звуки Продд неуклюже пристроился рядом, протянул руку, передумал и наконец отступил, повторяя — Ну, ну ну, послушай Через некоторое время плач прекратился Всхлипывая, он посмотрел на хозяев фермы Что-то новое появилось в его лице Как будто бронзовая маска, всегда скрывавшая лицо, вдруг исчезла Прости, — сказал Продд — Наверно, мы что-то не так сделали — Нет, — возразила жена — Вот увидишь.

* * *

Он получил имя Ночью он плакал и вдруг обнаружил, что может сознательно воспринимать от окружающих послания и значения Так бывало и раньше, но в прошлом все происходило рефлекторно и неосознанно, как чихание, как дыхание ветерка Он ухватился за эту способность и начал ее изучать, как когда-то поворачивал и разглядывал моток пряжи Звуки речи по-прежнему мало что значили для него, но он заметил отличия речи, обращенной к нему, и той, что его не касалась Слушать речь он так никогда и не научился, мысли поступали непосредственно к нему в мозг Сами мысли оказались бесформенными, и неудивительно, что он с таким трудом научился облекать их в форму речи — Как тебя зовут? — однажды неожиданно спросил его Продд. Они заполняли из цистерны кормушку лошади, и текущая на солнце вода глубоко затронула дурака Полностью поглощенный этим зрелищем, он вздрогнул от неожиданности, услышав вопрос Поднял голову и увидел, что Продд смотрит на него Имя Он потянулся и получил то, что можно назвать определением Впрочем, это была чистая концепция, мысль без слов «Имя» — единственное, что есть я, что я сделал ч что познал Все это было в нем и ждало только символа, названия Все блуждания, голод, утрата, то, что хуже утраты и что называется пустотой И смутное осознание, что даже сейчас, с Проддами, он не нечто, а только замена этого нечто Совершенно один (По-английски all alone) Он попытался сказать это. Непосредственно от Продда воспринял концепцию и ее словесную оболочку, кодировку звучанием. Но понимание и подбор средств выражения — одно дело; физический акт произношения совершенно другое. Язык его словно превратился в подошву, а гортань способна была только производить хрип. Он сказал:

— Ол. ол..

— В чем дело, сынок?

Совершенно один. Он способен был передать это отчетливо и ясно, но только как мысль, и ему казалось невероятным, что такое ясное отчетливое сообщение никак не подействовало на Продда, хотя фермер изо всех сил пытался понять, что ему сообщают.

— Ол…ол… лоун, — выговорил наконец дурак.

— Лоун? — переспросил Продд.

Видно было, что для Продда эти звуки что-то значат, хотя совсем не то, что в них зашифровано.

Но подойдет и это.

Дурак попытался повторить звуки, но его непривычный к речи язык перехватило судорогой. Раздражающе хлынула слюна и побежала по губам. Он отчаянно воззвал о помощи, попытался отыскать другой способ общения и нашел. Кивнул.

— Лоун, — повторил Продд.

Он снова кивнул; и это было его первое слово и первый разговор; еще одно чудо.

Потребовалось пять лет, чтобы научиться разговаривать, причем он всегда предпочитал молчать. Читать он так и не научился. Просто не был приспособлен для этого.

* * *

Для двух маленьких мальчиков запах дезинфекции на плитках пола был запахом ненависти.

Для Джерри Томпсона это был также запах голода и одиночества. Вся еда была пропитана им, сон пронизан дезинфектантом, голод, холод, страх… все компоненты ненависти. Ненависть была единственной теплотой в мире, единственной определенностью. Человек цепляется за определенности, особенно когда он один, тем более если ему шесть лет. Джерри рано повзрослел, во всяком случае он по-взрослому ценил тусклое удовольствие, которое происходит исключительно от отсутствия боли; у него было неистощимое терпение, какое бывает только у людей, которые вынуждены притворяться сломленными, пока не наступает время действий. Не каждый сознает, что у шестилетнего, как и у всякого взрослого, позади воспоминания всей жизни, полные подробностей и различных происшествий. Джерри перенес столько болезней, потерь и бед, что хватило бы на любого взрослого. И выглядел он в шесть лет взрослым; тогда он научился принимать, быть послушным и выжидать. Его маленькое сморщенное личико вдруг изменилось, в голосе больше не слышался протест. Так он прожил два года, до наступления дня решений.

А потом убежал из сиротского дома штата и жил в одиночестве, приобрел цвет сточных канав и мусора, чтобы его не заметили; убивал, если его загоняли в угол; ненавидел.

* * *

Гип не знал голода, холода и преждевременного повзросления. Но запах ненависти он тоже ощущал. Этот запах окутывал его отца врача, его искусные безжалостные руки, его темную одежду. В памяти Гипа даже голос доктора Барроуса отдавал хлором и карболкой.

Маленький Гип Барроус был прекрасным умным ребенком. Он отказывался принимать мир как прямую жесткую тропу, выложенную продезинфицированной плиткой. Все давалось ему легко, не мог он справиться только со своим любопытством. Но «все» включало и холодные инъекции морали, которые делал его отец врач, преуспевающий человек, высокоморальный, сделавший карьеру на своем сознании правоты и уверенности в себе.

Гип проносился по детству, как ракета, быстрая, яркая, пламенная. Способности приносили ему все, чего может пожелать молодой человек, а отцовское воспитание постоянно твердило ему, что он вор, не имеющий права на то, чего не заслужил. Ибо такова была жизненная философия его отца, который все добывал тяжелым трудом. И вот способности Гипа приносили ему друзей и почести, а друзья и почести вызывали у него тревогу и болезненную застенчивость, о чем он сам и не подозревал.

Ему было восемь лет, когда он построил свой первый радиоприемник, обернув кристаллическое устройство проводами. Приемник он подвесил к пружине кровати, так что его можно было обнаружить, только подняв кровать, а наушники разместил в матраце, чтобы можно было по ночам лежать и слушать. Отец тем не менее обнаружил приемник и запретил сыну даже прикасаться к проводам. Когда ему исполнилось девять, отец обнаружил его собрание книг и журналов по радио и электронике и заставил его самого сжечь их в камине; они тогда не спали всю ночь. В двенадцать лет он заработал премию за созданный в тайне безламповый осциллоскоп, и отец врач продиктовал ему письмо с отказом от премии. В пятнадцать лет его исключили из медицинской школы за то, что он соединил перекрестие реле лифтов в здании и добавил несколько дополнительных включателей, отчего любое прикосновение к кнопкам управления вызывало неожиданные последствия. В шестнадцать, счастливый отречением от него отца, он зарабатывал на жизнь, работая в исследовательской лаборатории и посещая инженерную школу.

Он был рослый, умный и очень популярный. Ему нужно было стать популярным, и этого, подобно всему остальному, он достиг с легкостью. Он прекрасно играл на пианино, удивительно легко прикасаясь к клавишам; быстро и изобретательно играл в шахматы. Он научился иногда искусно проигрывать и в шахматы, и в теннис, и в той изнуряющей игре, которая называется «первый в классе, первый в школе». У него всегда находилось время — время разговаривать и читать, время удивляться, время слушать тех, кто ценил его способность слушать, время перефразировать трудные места в оригинале в банальные истины для тех, кто находил их слишком сложными. У него даже нашлось время для службы в резерве подготовки офицеров, и благодаря этой службе он и получил офицерское звание.

Военно-воздушные силы оказались очень непохожими на любую школу, которую он посещал, и ему потребовалось некоторое время, чтобы понять, что полковника не смягчишь покорностью и не завоюешь остротами. Еще больше времени ушло на понимание, что на службе большинство, а не меньшинство рассматривает физическое совершенство, умение блистать в разговоре и способность всего легко добиваться скорее недостатком, чем достоинством. Он оказывался в одиночестве чаще, чем ему это нравилось, его избегали больше, чем он мог вынести.

И вот на зенитном полигоне он обнаружил ответ, мечту и катастрофу…

* * *

Алишия Кью стояла в глубокой тени на краю луга.

— Отец, отец, прости меня! — плакала она. Ослепшая от горя и ужаса, она опустилась на траву, потрясенная происшедшим.

— Прости меня, — страстно шептала она. — Прости, — шептала с презрением.

Она думала: «Дьявол, ну почему ты не умираешь? Пять лет назад ты убил себя, убил мою сестру, а я по-прежнему кричу: «Отец, прости меня!». Садист, извращенец, убийца, дьявол… мужчина, грязный ядовитый мужчина!

Я прошла долгий путь, я на прежнем месте. Как я убегала от Джейкоба, заботливого мягкого адвоката Джейкоба, который хотел помочь мне похоронить тела; как я убегала, как старалась не оставаться наедине с ним, чтобы он не сошел с ума и не вымазал меня ядовитым потом. А когда он привел свою жену, я убегала и от нее, думая, что все женщины злы и не должны касаться меня. Да, трудно им пришлось со мной. Прошло много времени, прежде чем я поняла, что безумна я, а не они… очень нескоро я поняла, какой доброй и терпеливой была со мной мама Джейкоб, как много она для меня сделала. «Но, девочка, такую одежду не носят уже много лет!». А в такси, когда я закричала и не могла остановиться, потому что повсюду были люди, всюду спешка, всюду тела, так много тел, все отчетливо видны, все касаются друг друга; тела на улицах, на лестнице, большие изображения тел в журналах, мужчины держат женщин, а женщины смеются и совершенно не боятся… Доктор Ротштейн все объяснял и объяснял мне, потом возвращался и снова объяснял. Не существует ядовитого пота, и должны быть мужчины и женщины, иначе человечество погибнет… Мне пришлось учиться этому, отец, дорогой дьявол отец, из-за тебя. Из-за тебя я никогда не видела автомобиль, грудь, газету, железнодорожный поезд, гигиенический пакет, поцелуй, ресторан, лифт, купальник, волосы на… — о, прости меня, отец.

Я не боялась хлыста; из-за тебя, отец, я боялась рук и глаз. Однажды, однажды, вот увидишь, отец, я буду жить с людьми, они будут повсюду вокруг меня, я буду ездить в их поездах, у меня будет собственная машина; я пойду на берег моря, на пляж, а море будет тянуться бесконечно, без всяких стен, и я разденусь, и на мне будет только узкая полоска ткани вот здесь и здесь, и все увидят мой пупок, и я встречу белозубого мужчину, отец, и он обнимет меня сильными руками, отец, и что станет со мной, что стало со мной сейчас! Отец, прости меня!

Я живу в доме, который ты никогда не видел, с окнами, выходящими на дорогу, и яркие машины проносятся мимо, а дети играют у изгороди. Изгородь совсем не стена, и в ней есть два прохода для машин и один для пешеходов, она открыта для всех. Когда мне хочется, я смотрю через занавеси и вижу незнакомых людей. Тут невозможно сделать так, чтобы в ванной было совершенно темно. И на стене ванной комнаты висит большое зеркало, с меня высотой. И однажды, отец, я сброшу полотенце.

Но все это потом, жизнь среди незнакомцев, прикосновения без страха. Сейчас я должна жить одна и думать, должна читать, читать о мире и о том, как он устроен. Да, и о безумцах, подобных тебе, отец, и о том, что так ужасно уродует их. Доктор Ротштейн говорит, что ты не единственный, ты исключение только потому, что был так богат.

Эвелина…

Эвелина так и не узнала, что наш отец безумен. Никогда не видела изображения ядовитой плоти. Я жила в мире, отличном от того, в каком живу сейчас, но мир Эвелины был совершенно иным. Это был мир, который мы с отцом создали для нее, чтобы сохранить ее чистоту…

И вот я все думаю, все думаю, как получилось, что тебе хватило ума выпустить свои прогнившие мозги…».

Воспоминания о мертвом отце почему-то успокаивали ее. Она встала и посмотрела на лес, внимательно оглядела луг, дерево за деревом, тень за тенью.

«Хорошо, Эвелина, я сделаю, сделаю…».

Она глубоко вдохнула и задержала дыхание. Затем так плотно закрыла глаза, что увидела красноту на черном. Руки ее устремились к пуговицам платья. Платье упало. Алишия одним гибким движением выскользнула из белья и чулок. Воздух коснулся ее тела, и это было неописуемо; казалось, он проходит сквозь нее. Она вышла на солнце и, чувствуя, как сквозь закрытые глаза выступают слезы ужаса, принялась танцевать обнаженной. Танцевала ради Эвелины и все просила, все просила прощения у мертвого отца.

* * *

Когда Джейни было четыре года, она бросила в лейтенанта пресс-папье. У нее возникло не поддающееся объяснению, но точное ощущение, что лейтенанту нечего делать в их доме, когда папа за морем. У лейтенанта была трещина в черепе, и, как часто бывает при сотрясении мозга, он не вспомнил, что Джейни стояла в десяти футах от предмета, который бросила. Мама задала Джейни взбучку, но девочка приняла ее с обычным самообладанием. Но, как и в других случаях, еще больше убедилась, что способность, не поддающаяся контролю, имеет и свои недостатки.

— У меня от нее мурашки по коже, — позже говорила мама другому лейтенанту. — Не могу ее выдержать. Ты думаешь, я не должна так говорить?

— Совсем нет, — ответил другой лейтенант, который на самом деле так думал. И она пригласила его к себе на следующий день, уверенная, что, когда он увидит ребенка, сразу поймет.

Он увидел девочку и понял. Не девочку, — ее никто не понимал. Он понял чувства матери. Джейни стояла выпрямившись, отведя назад плечи и подняв лицо, ноги она расставила, словно на них ботфорты, и одной ногой, как офицерским стеком, подбрасывала куклу. В этой девочке была какая-то правильность, но в ребенке она казалась не правильностью. Она немного ниже среднего роста. С острыми чертами лица и узкими глазами, с густыми бровями. Пропорции тела не такие, как у большинства четырехлетних детей, которые могут перегнуться в поясе и коснуться лбом пола. У Джейни для этого слишком короткое туловище и длинные ноги. Говорила она четко и с катастрофическим отсутствием такта. Когда другой лейтенант присел неуклюже на корточки и сказал: «Здравствуй, Джейни. Мы с тобой станем друзьями?», она ответила: «Нет. Ты пахнешь, как майор Гренфелл». Майор Гренфелл был непосредственным предшественником раненого лейтенанта.

— Джейни! — закричала мама, но слишком поздно. Более спокойно она сказала:

— Ты прекрасно знаешь, что майор приходил только на коктейли. — Джейни приняла это без комментариев, отчего в разговоре образовалась зияющая пустота. Другой лейтенант как будто сразу понял, что нелепо сидеть на корточках на полу, вскочил и опрокинул кофейный столик. Джейни с волчьей усмешкой наблюдала, как он собирает осколки. Он ушел рано и больше не появлялся.

Но и большое количество гостей не обеспечивало безопасности ее матери. Вопреки самым строгим запретам, Джейни однажды вечером появилась во время четвертого коктейля и остановилась в конце гостиной, обводя оскорбительно трезвым взглядом серо-зеленых глаз раскрасневшиеся лица. Полный светловолосый мужчина, рука которого лежала на шее матери, протянул стакан и заревел:

— Ты маленькая девочка Ваймы! Все головы в комнате повернулись, как ряд сервовключателей, и в наступившей тишине Джейни сказала:

— А ты тот самый с…

— Джейни! — завопила мама. Кто-то рассмеялся. Джейни переждала и продолжила:

— …с большим толстым… — Мужчина снял руку с шеи Ваймы. Кто-то спросил:

— С большим толстым чем, Джейни? Очень характерно для военного времени Джейни ответила:

— Мясным рынком.

Вайма оскалила зубы.

— Возвращайся к себе в комнату, дорогая. Через минуту я приду и укрою тебя. — Кто-то посмотрел на светловолосого мужчину и рассмеялся. Кто-то гулким шепотом сказал:

— Прощай, воскресная вырезка. Струной не удалось бы так крепко затянуть полному мужчине рот; нижняя его губа выпятилась, как клубничный джем из сдавленного сэндвича.

Джейни спокойно прошла к двери и остановилась, как только ушла из поля зрения матери. Молодой человек болезненного вида с блестящими черными глазами неожиданно наклонился вперед. Джейни встретила его взгляд. На лице молодого человека появилось недоуменное выражение. Рука его дрогнула, остановилась, потом устремилась ко лбу. Скользнула вниз и прикрыла черные глаза.

Джейни негромко, так, чтобы слышал только он, сказала:

— Больше никогда так не делай, — И вышла из комнаты.

— Вайма, — хрипло сказал молодой человек, — твой ребенок телепат.

— Вздор, — с отсутствующим видом ответила Вайма, сосредоточившись на надутом полном мужчине. — Она каждый день ест витамины.

Молодой человек начал вставать, чтобы посмотреть вслед девочке, потом снова сел.

— Боже, — сказал он и задумался.

* * *

Когда Джейни исполнилось пять лет, она начала играть с другими девочками. Но прошло немало времени, прежде чем девочки это поняли. Им было года два с половиной, они недавно научились ходить и были очень похожи друг на друга. Близнецы. Разговаривали они, если это можно назвать разговором, высокими писками и падали на бетонный двор, как на стог сена. Вначале Джейни высовывалась из окна четвертого этажа, задумчиво накапливала слюну между языком и небом, пока не образовывался достаточный заряд. Потом изгибала шею, надувала щеки и выпускала слюну. Когда слюна просто падала на бетон, близнецы не обращали внимания на бомбардировку, но когда Джейни попадала в цель, начиналась восхитительная, полная писков суматоха. Девочки не смотрели вверх, но начинали с криками бегать по двору.

Потом наступила очередь другой игры. В теплые дни близнецы сбрасывали свои комбинезоны так быстро, что глаз не успевал заметить. Одно мгновение — они благопристойны, как священник, следующее — и они, голые, в пятнадцати футах от груды сброшенного платья. И сразу с писком и воплями кидались назад, натягивали одежду, бросая восхищенные и испуганные взгляды на подвал дома. Джейни обнаружила, что, слегка сосредоточившись, может передвинуть комбинезоны — конечно, если они не на девочках. Она настойчиво тренировалась, лежа на подоконнике, подложив под грудь подушку, прищурив от усилий глаза. Сначала одежда оставалась лежать и только чуть шевелилась, как будто от легкого сквозняка. Но вскоре Джейни научилась перемещать комбинезоны, и они ползли по бетону, как жирные крабы. Замечательно было смотреть, как переполошились девочки, когда это случилось, и шум стоял восхитительный. После этого близнецы стали осторожней, и Джейни иногда приходилось лежать минут сорок, дожидаясь возможности. Но даже и тогда она сдерживалась, а девочки, одна в комбинезоне, вторая голая, кружили вокруг второго комбинезона, как котята, играющие с жуком. И тут Джейни начинала действовать, комбинезон взлетал, близнецы прыгали; иногда им удавалось сразу поймать его, но иногда приходилось бегать, пока их маленькие легкие не начинали пыхтеть, как игрушечный паровой двигатель.

Джейни узнала, почему они так опасались подвальной двери. Вскоре ей удалось не просто передвигать комбинезоны, но и поднимать их. Она сдерживалась, дожидаясь, пока близнецы утратят бдительность. Наконец они сбросили одежду, отбежали, потом вернулись, словно бросая ей вызов. Она продолжала ждать, пока оба комбинезона не оказались вместе, как маленькая розово-белая горка. И тут она ударила. Комбинезоны поднялись в воздух и по вертикали устремились к подоконнику окна первого этажа. Так как двор располагался чуть ниже уровня улицы, одежда оказалась на высоте в шесть футов, и девочкам было никак не достать ее. Тут Джейни и оставила комбинезоны.

Одна из девочек убежала в центр двора и принялась возбужденно подпрыгивать, выгибая шею, чтобы разглядеть комбинезоны. Вторая направилась к стене под окном, вытянула, как могла, руки, цеплялась за кирпичи гораздо ниже цели. Потом они подбежали друг к другу и тревожно защебетали. Спустя какое-то время снова попытались вдвоем подняться по стене. И все чаще бросали испуганные взгляды на дверь подвала, все меньше и меньше было удовольствия в их писке.

Наконец они скорчились как можно дальше от двери, обняли друг друга и тупо смотрели. Постепенно они затихли и молчали, два комочка ужаса.

Джейни, восхищенно ждавшей, казалось, что прошли часы… недели, прежде чем она услышала стук и увидела, как открывается дверь. Вышел дворник, как всегда чуть навеселе. Джейни видела красные мешки под его бело-желтыми глазами.

— Бонни! — взревел он. — Винни! Вы опять? — Вышел во двор и осмотрелся. Вы только поглядите на себя! Где ваша одежда? — Он наклонился, подхватил девочек — каждую одной из своих больших рук. Крепко держал, так что пальцы их ног едва касались цемента двора, а маленькие острые локти устремлялись в небо. Повернулся раз, два, осматриваясь; наконец заметил комбинезоны на подоконнике. — Как вы это сделали? — спросил он. — Выбросили свою дорогую одежду? Я вас выпорю!

Он опустился на одно колено и уложил на него маленькие тельца. Возможно, он сложил руку так, чтобы было больше шума, чем гнева, но шум получился впечатляющий. Джейни захихикала.

Дворник четырежды шлепнул каждую девочку, потом поставил их на ноги. Они стояли молча, прижав руки к попкам, и смотрели, как он подходит к окну и снимает комбинезоны. Бросив одежду к их ногам, дворник погрозил им пальцем.

— Еще раз поймаю вас и попрошу прийти мистера Мил-тона, кондуктора. Он у вас проделает в ушах дыры. Понятно? — взревел он. Девочки съежились, глаза у них округлились. Дворник ушел в подвал, захлопнув за собой дверь.

Близнецы медленно забрались в комбинезоны. Потом пошли в тень стены и сели, прижимаясь спиной. Пошептались. И в этот день у Джейни больше не было забав.

* * *

По другую сторону улицы от дома Джейни находился парк. В нем была площадка для оркестра, ручей, вылинявший павлин в проволочной клетке и небольшая, но густая рощица карликовых дубов. А в рощице скрытая полоска земли, известная только Джейни и нескольким тысячам молодых людей, которые пользовались ею по ночам. Но так как Джейни никогда не бывала здесь по ночам, она считала себя открывательницей и владелицей этого клочка земли.

Дня через четыре после случая с шлепаньем она вспомнила об этом месте. Без близнецов ей было скучно: больше они ничего интересного не делали. Мама, закрыв дочь в комнате, ушла куда-то на ланч. (Один из ее поклонников, когда она так сделала, как-то спросил: «А как же ребенок? Вдруг пожар или что-нибудь?». — «Как же, жди», — с сожалением ответила Вайма.) Дверь ее комнаты закрывалась снаружи крючком. Джейни подошла к двери и посмотрела на соответствующее место внутри. Услышала, как поднялся и упал крючок. Девочка открыла дверь, вышла в коридор и направилась к лифту. Когда лифт подошел, она вошла в него и нажала кнопки третьего, второго и первого этажей. На каждом этаже лифт останавливался, дверь открывалась, закрывалась, лифт спускался, снова останавливался, открывалась дверь… Джейни это забавляло: ведь так глупо. Внизу она снова нажала все кнопки и вышла. Глупый лифт пошел вверх. Джейни с сожалением засмеялась и вышла на улицу.

Осторожно перешла ее, глядя в обе стороны. Но оказавшись в роще, повела себя гораздо менее благовоспитанно. Взобралась по ветвям дуба и многочисленным развилкам к ветке, которая нависала над ее тайным убежищем. Ей показалось, что она заметила движение в кустах, но она не была уверена. Джейни свесилась с ветки, принялась перебирать руками, пока ветка не начала сгибаться, подождала, пока она перестала раскачиваться, и выпустила.

Обычно до почвы она пролетала восемь дюймов. В то же мгновение, как она разжала пальцы, что-то подхватило и сильно дернуло назад ее ноги. И Джейни ударилась о землю животом. В это время руки ее были прижаты к животу. От удара она перевернулась и втиснула собственный кулак в солнечное сплетение. И на невероятно долгое время превратилась в клубок сплошной боли. Долго она сражалась с болью, пока наконец воздух не устремился снова в легкие, вышел через ноздри, но вторично вдохнуть она снова не смогла. Долго мучительно кашляла и хрипела, пока боль не начала отступать.

Джейни сумела приподняться на локте. Выплюнула грязь и пыль. Открыла глаза и увидела всего в нескольких дюймах сидящую на корточках одну из девочек-близнецов.

— Хо-хо! — сказала девочка, схватила ее за руку и сильно потянула. И Джейни снова упала лицом вниз. Она рефлекторно подогнула колени. Сильно ударилась крестцом. Успела оглянуться через плечо и бросилась в сторону, увидев вторую девочку с планкой от бочки в руках.

— Хи-хи, — сказала вторая близняшка. Джейни сделала то же, что сделала с болезненным черноглазым человеком на приеме с коктейлями.

— Ииип, — сказала близняшка и исчезла, унеслась, как вылетает из пальцев стиснутое яблочное семечко. Планка от бочки со стуком упала на спрессованную землю. Джейни подхватила ее, размахнулась и опустила на голову той девочки, которая дернула ее за ноги. Но планка ударилась в землю: перед Джейни никого не было.

Джейни заплакала и с трудом встала. Она была одна в темном убежище. Повернулась в одну сторону, в другую. Никого. Ничего.

Что-то плюхнулось ей прямо в волосы. Она схватилась рукой. Мокро. Подняла голову, и в этот момент плюнула вторая близняшка. Плевок попал в лоб.

— Хо-хо, — сказала одна.

— Хи-хи, — подхватила вторая.

Джейни вздернула верхнюю губу, обнажив зубы точно как ее мать. В руках она по-прежнему держала планку. И изо всех сил бросила ее вверх. Одна из девочек даже не шевельнулась. Вторая исчезла.

— Хо-хо. — Вот она, сидит на другой ветке. Обе широко улыбаются.

Джейни швырнула в них комок ненависти, о какой раньше даже не подозревала.

— Уууп, — сказала одна. Вторая сказала:

— Ииип. — И обе исчезли.

Стиснув зубы, Джейни ухватилась за ветку и вскарабкалась на дерево.

— Хо-хо.

Очень далеко. Джейни оглянулась, посмотрела вниз и вверх. Что-то заставило ее посмотреть через улицу.

На стене двора сидели две маленькие фигурки, похожие на горгулий. Они помахали руками и исчезли.

Джейни долго сидела на дереве и смотрела на стену. Потом перебралась на развилку, где могла сидеть, прижавшись спиной к стволу. Расстегнула пуговицу на кармане и достала носовой платок. Смочила его слюной и начала стирать грязь с лица.

«Им всего три года, — сказала она себе с поразительной высоты своего возраста. Потом:

— Они знали, кто это делал, кто передвигал их комбинезоны».

И вслух, восхищенно:

— Хо-хо… — В ней не осталось гнева. Четыре дня назад близнецы не могли даже дотянуться до подоконника в шести футах. Не могли уйти от порки. А теперь только посмотрите.

Джейни спустилась с дерева и осторожно перешла улицу. В вестибюле она вытянулась и нажала сверкающую медную кнопку с надписью «дворник». Ожидая, она переступала по плиткам пола.

— Кто нажал? Ты нажала? — Голос его заполнил весь мир.

Она остановилась перед ним и поджала губы, как делала мама, когда говорила по телефону и у нее становился мурлыкающий голос.

— Мистер Виддкомб, мама сказала, что я могу поиграть с вашими маленькими девочками.

— Она так сказала? Ну, что ж. — Дворник снял свою круглую шляпу и ударил ею о ладонь. — Ну. Очень хорошо… малышка, — строго добавил он. — А твоя мама дома?

— О, да, — ответила Джейни, буквально светясь искренностью.

— Подожди здесь, — сказал он и застучал по ступеням подвальной лестницы.

На этот раз ей пришлось ждать более десяти минут. Вернулся запыхавшийся дворник с близнецами. Девочки выглядели очень серьезными.

— Не позволяй им озорничать. И смотри, чтобы они не раздевались. Им одежда нравится не больше, чем обезьяне в джунглях. Ну, дети, дайте руки девочке.

Близнецы осторожно подошли. Джейни взяла их за руки. Они смотрели ей в лицо. Она пошла к лифту, они за ней. Дворник улыбался им вслед.

* * *

В этот день вся жизнь Джейни изменилась. Наступило время принадлежности, единства, общих мыслей. Для своего возраста Джейни обладала удивительно обширным словарем, но не произносила ни слова. Близнецы еще не научились говорить. Их писки и щебет были побочным средством, сопровождавшим совсем другой способ общения.

Джейни усвоила этот способ, неожиданно открыла его для себя, быстро овладела им.

Мать ненавидела и боялась ее. Отец оставался далеким сердитым существом, которое всегда либо кричало на мать, либо замыкалось в себе. С девочкой никто никогда не разговаривал.

Но здесь она обнаружила способ разговаривать, подробно, бегло, захватывающе и при этом беззвучно, только со смехом. Девочки обычно молчали. Неожиданно садились и начинали листать красивые книги Джейни. Потом неожиданно хватали кукол. Джейни показала им, как достать шоколад из коробки в другой комнате, не заходя туда, как бросать к потолку подушку, не притрагиваясь к ней. Девочкам это понравилось, хотя больше всего их поразили набор красок и мольберт.

То, что они обрели, навсегда их связало; теперь все всегда будет для них ново и никогда не повторится.

День пролетел быстро и легко, как стремительная чайка. Когда хлопнула дверь и послышался голос Ваймы, близнецы еще были у Джейни.

— Ладно, ладно, заходи, выпьем, зачем стоять здесь всю ночь? — Мама сняла шляпу, и волосы упали ей на плечо. Мужчина грубо схватил ее, прижал к себе и впился ей в лицо. Она завопила:

— Ты спятил! — И тут увидела трех девочек. — Боже милостивый, — сказала она, — да она всю квартиру заполнила ниггерами.

— Они идут домой, — решительно ответила Джейни. — Сейчас отведу их.

— Честно, Пит, — повернулась мама к мужчине, — это в первый раз. Поверь мне, Пит. Как ты думаешь, в каком месте я живу? Мне не нравится твой взгляд. Убирайтесь отсюда! — закричала она. — Честно, Пит, помоги мне. Никогда раньше…

Джейни вышла в коридор и пошла к лифту. Посмотрела на Бонни и Бинни. У них округлились глаза. У Джейни во рту пересохло, и от смущения затекли ноги. Она посадила близнецов в лифт и нажала нижнюю кнопку. Даже не попрощалась.

Потом медленно вернулась в квартиру и закрыла за собой дверь. Мать встала с колен мужчины и прошла по комнате. Зубы ее сверкали, а подбородок был мокрый. Она подняла когти — не руку, не кулак, а красные острые когти.

Что-то произошло у Джейни внутри. Что-то похожее на скрип зубов, но гораздо глубже. Она шла, не останавливаясь. Заложила руки за спину и задрала подбородок, чтобы смотреть матери в глаза.

Вайма замолкла. Она нависла над пятилетней девочкой, вытянув руки, нависла, свернулась, волна с кровавой пеной, готовая обрушиться.

Джейни прошла мимо нее в свою комнату и негромко закрыла дверь. Руки Вайны странно, словно обладая собственной волей, дернулись за ней. Мама постепенно овладела своими руками, восстановила равновесие тела и обрела голос. За ней стучал зубами о стакан мужчина.

Вайма повернулась и направилась к нему, держась за мебель.

— Боже, — прошептала она, — от нее у меня мурашки по телу…

Мужчина сказал:

— Что-то у тебя тут неладно.

* * *

Джейни лежала на кровати неподвижно и безжизненно, как круглая зубочистка. Ничего не входило, ничего не выходило. Каким-то образом ей удалось найти поверхность, которая все тянется, и пока она продолжает тянуться, ничего с ней не случится.

«Но если что-то случится, — послышался шепот, — ты сломаешься».

«Но если я не сломаюсь, ничего не случится», — ответила она.

«Но если что-то… «.

Тянулись темные часы.

Дверь приоткрылась, в нее пробился свет.

— Он ушел. Девочка, у меня есть к тебе дело. Вставай! — Задев купальным халатом за косяк, Вайма повернулась и вышла.

Джейни отбросила одеяло и спустила ноги с кровати. Сама не понимая почему, она начала одеваться. Надела красивое клетчатое платье и туфли с двумя пряжками, вязаные штанишки и фартук с кроликами. На чулках у нее тоже кролики, и на свитере пуговицы похожи на пушистые кроличьи хвосты.

Вайма сидела на диване и била и била по нему кулаком.

— Ты помешала мне празд… — сказала она и отпила из квадратного стакана, -..новать, поэтому должна знать, что я праздную. Ты знаешь, у меня были большие неприятности, и я не знала, как с ними справиться. А теперь, маленькая девочка Большие Уши, я тебе говорю, что у меня все в порядке. Большой Рот. Острячка. С твоим отцом я могла справиться, но что мне было делать с тобой и с твоим большим ртом, когда отец вернется? Вот в чем была моя беда. Ну так вот, все это позади, он не вернется, фрицы все для меня устроили. — Она помахала желтым листком. — Умная девочка знает, что такое телеграмма, а в телеграмме говорится: «С прискорбием… извещаем, что ваш муж…». Твоего отца застрелили, вот о чем с прискорбием извещают, и отныне все остается между тобой и мной. Я буду делать, что хочу, и ты делай, что хочешь, но не суй нос в мои дела.

Справедливо?

Она повернулась, ожидая ответа, но Джейни не было. Вайма знала, что искать бесполезно, но что-то заставило ее подойти к коридорному шкафу и посмотреть на верхнюю полку. Там не было ничего, кроме рождественских украшений, к которым не притрагивались уже три года.

Она стояла посредине гостиной, не зная, куда направиться. Прошептала:

— Джейни?

Прижала руки к лицу и подняла волосы. Все поворачивалась, поворачивалась и спрашивала:

— Что это со мной такое?

* * *

Продд обычно говорил:

— С фермой дела обстоят так: есть рынок — есть деньги, нет рынка — есть по крайней мере еда. — На самом деле этот принцип вряд ли был применим к его ферме, потому что Продд почти ничего не продавал. До города далеко, и что с того, что у бороны выпал зуб. — Остальные все равно есть, — Два выпали, восемь, двенадцать? — Возьмем другую. Никогда сюда не проложат дорогу. Все проходит мимо. — Даже война прошла мимо. Продд уже вышел из призывного возраста, а Лоун… Шериф приехал однажды, поглядел, как слабоумный работает на Продда, и ему хватило одного взгляда.

В молодости у Продда была маленькая ферма; женившись, он начал делать к ней пристройку — небольшую, всего одну комнату. Эта комната не использовалась. В этой комнате спал Лоун, но она предназначалась не для этого.

Лоун ощутил перемену раньше всех, раньше даже, чем миссис Продд. Изменилась природа ее молчания. Молчание, полное гордости. Лоун ощутил эту перемену, как ощущает ее человек, который гордился своими драгоценностями и вдруг начинает гордиться зеленым ростком. Но Лоун ничего не сказал и ничего не заключил; он просто знал.

Он продолжал работать, как раньше. Работал он хорошо;

Продд обычно говорил: «Можно подумать, парень до несчастного случая был фермером». Он не знал, что его стиль ведения хозяйства был открыт для Лоуна, как вода из насоса. Да и все остальное, что требовалось Лоуну.

Поэтому когда Продд пришел на южный луг, где Лоун без устали размахивал косой, он уже знал, что собирается сказать фермер. На мгновение поймав взгляд Продда своими странными тревожащими глазами, он ронял, что фермеру трудно сказать это.

Лоуну легко было понимать смысл, но трудно давались тонкости выражения. Он перестал косить, отошел на опушку леса и вонзил косу в трухлявый пень. Это дало ему время отрепетировать свою речь, хотя язык его по-прежнему, даже после восьми лет на ферме, работал с трудом.

Продд медленно шел за ним. Он тоже готовился.

Неожиданно Лоун нашел слова.

— Думал, — сказал он.

Продд ждал, радуясь отсрочке. Лоун сказал:

— Я должен уходить. — Не совсем то, что нужно. — Уходить один, — добавил он, наблюдая. Так гораздо лучше.

— Лоун. Почему?

Лоун посмотрел на него: «Потому что ты этого хочешь».

— Тебе здесь не нравится? — спросил Продд, совсем не желая это сказать.

— Нравится. — В сознании Продда он уловил: «Неужели он знает?» сам же ответил: «Конечно, знаю». Но Продд этого не мог слышать. Лоун медленно сказал:

— Самое время уходить.

— Ну. — Продд пнул камень. Отвернулся, посмотрел на дом. Теперь он не видел Лоуна, и у него получилось легче. — Когда мы здесь поселились, построили комнату Джека, твою комнату, ту, в которой ты спишь. Мы назвали ее комнатой Джека. Знаешь, почему? Знаешь, кто такой Джек? «Да», — подумал Лоун. Но ничего не сказал.

— Ну, раз уж ты сам решил уходить… теперь тебе все равно. Джек — это наш сын. — Продд стиснул руки. — Наверно, забавно звучит. Мы так были в нем уверены, построили эту комнату на деньги от продажи семян. Джек, он…

Он посмотрел на дом, на пристройку, потом на неровный край леса.

–., он так и не родился, — закончил Продд.

— Ага, — сказал Лоун. Он уже знал обо всем от Продда.

Полезно заранее знать мысли.

— Но сейчас он скоро родится, — торопливо заговорил Продд. Лицо его осветилось. — Мы немного староваты для этого, но бывают папаши вдвое старше, и мамы тоже. — Он снова посмотрел на дом, на амбар. — Понимаешь, Лоун, по-своему это имеет смысл. Если бы все было так, как мы сначала планировали, ферма была бы слишком мала. Джек вырос бы и сам начал работать, и нам некуда было бы деваться. А теперь, я думаю, когда он вырастет, нас просто не станет, и он возьмет красивую жену и начнет так же, как мы. Видишь, все имеет смысл? — Он, казалось, упрашивает. Лоун и не пытался понять его.

— Лоун, слушай меня, я не хочу, чтобы ты считал, что мы тебя выгоняем.

— Сказал, что ухожу. — Подумав, он добавил. — До того, как ты мне сказал. — «Это, — подумал он, — очень правильно».

— Послушай, я еще кое-что хочу сказать, — продолжал Продд. — Я слышал, рассказывают: люди, которые хотят детей, не могут их иметь; иногда они перестают стараться и принимают кого-нибудь к себе. И иногда, когда в доме оказывается ребенок, у них появляется свой.

— Ага, — сказал Лоун.

— Понимаешь, мы взяли тебя, правда, и только посмотри. Лоун не знал, что сказать. «Ага» казалось неподходящим.

— Мы должны тебя поблагодарить за это, вот что я хочу сказать. И мы не хотим, чтобы ты думал, что мы тебя выгоняем.

— Я уже сказал.

— Ну, хорошо. — Продд улыбнулся. На лице у него множество морщин, в основном от смеха.

— Хорошо, — сказал Лоун. — Насчет Джека. — Он энергично кивнул. — Хорошо. — Подобрал косу. Добравшись до нескошенного места, оглянулся. «Идет медленней, чем обычно», — подумал он.

* * *

Следующей сознательной мыслью Лоуна было: «Что ж, с этим покончено».

«С чем покончено?» — спросил он себя.

Он огляделся.

— С косьбой, — сказал вслух. И только тогда понял, что работает уже три часа после ухода Продда. Словно это делал какой-то другой человек. А он сам его самого не было.

С отсутствующим видом он взял точильный камень и принялся править косу. Когда двигал точило медленно, звук походил на закипающую воду, а когда быстро — на крик умирающей землеройки.

Когда он научился ощущать уходящее время, как будто оно у него за спиной?

Он двигал Камень медленно. Еда, тепло, работа. Торт на день рождения. Чистая постель. Ощущение… «Принадлежность» — это не слово, а мысль. Слова такого он не знал.

Нет, исчезнувшее время Не существует в его воспоминаниях. Он двинул камень быстрее.

Смертные крики в лесу. Одинокий охотник И его одинокая добыча. Сок течет, медведи спят, птицы улетают на юг, и все делают это вместе, но не потому, что принадлежат. Просто они одинокие существа, которые боятся одного и того же.

Так проходило время, и Лоун его не осознавал. Так было всегда, до его прихода сюда. Так он жил.

Но почему это снова приходит к нему сейчас?

Он обвел взглядом землю, как сделал это Продд, увидел дом, пристройку, поля, лес, в котором ферма заключена, как вода в бассейне. Когда я один, подумал он, время так проходит. И сейчас время так проходит, поэтому я снова должен быть один.

И тут же он понял, что всегда был один. Миссис Продд не вырастила его. Все это время она на самом деле растила своего Джека.

Когда-то в лесу, погруженный в воду, пронизанный болью, он был частью чего-то, но влажность и боль у него отобрали. И если все эти восемь лет он считал, что нашел нечто иное, чему может принадлежать, он ошибался.

Гнев ему несвойствен, он испытывал его только однажды. Но сейчас гнев пришел снова, накатился волной, которая нахлынула, прошла и оставила его ослабевшим. Разве не зря он принял такое имя, зная, что имя — это кристаллизация сути? Разве не всегда он был одинок? Почему же он должен чувствовать что-то другое?

Не правильно. Не правильно, как пернатая белка или волк с Деревянными зубами. Не несправедливо, не нечестно, просто не правильно. То, Что Не может существовать под небом… мысль о том, что такой, как он, может быть единым с кем-то, принадлежать кому-то.

Слышишь это, сынок? Слышишь это, человек?

Слышишь это, Лоун?

Он сорвал три свежих стебля тимофеевки и сплел их вместе. Перевернул косу и воткнул рукоятью в землю, чтобы она стояла вертикально. Привязал сплетенную траву к ручке и сунул в это гнездо точильный камень. И ушел в лес.

* * *

Было слишком поздно даже для ночных посетителей рощи. Холодно у корней карликовых дубов и темно, как в сердце мертвеца.

Джейни сидела на голой земле. Она немного осела, и ее клетчатая юбка задралась. Ноги у девочки заледенели, особенно когда ветерок пошевелил ночной воздух. Но она не одергивала юбку, потому что это не имело значения. Рука ее лежала на пушистых пуговицах свитера, потому что два часа назад Джейни играла этими пуговицами и думала, каково это быть кроликом. Сейчас ей было все равно, напоминают ли пуговицы хвост кролика, и вообще где лежит ее рука.

Она уже все узнала, что можно было узнать в этом месте. Узнала, что если долго не мигать, когда хочется мигнуть, глаза начнут болеть. Если оставить их открытыми дольше, они будут болеть все сильнее. А потом, если все еще их не закрывать, они неожиданно перестанут болеть.

Но в роще слишком темно, чтобы понять, могут ли глаза тогда видеть.

Джейни узнала, что если очень долго сидеть неподвижно, тело начнет болеть, но потом перестанет. Однако тогда нельзя шевелиться, потому что начнет болеть очень сильно.

Когда волчок вращается, он стоит вертикально и передвигается. Когда его вращение замедляется, он стоит на месте и раскачивается. Когда вращение замедляется еще больше, волчок начинает шататься, как майор Гренфелл после приема с коктейлями. Потом он почти останавливается, ложится, подпрыгивает и дергается. А после этого застывает неподвижно.

Когда Джени счастливо проводила время с близнецами, она вращалась, как юла. Когда мама пришла домой, юла остановилась и начала раскачиваться. Когда мама отправила Джейни в постель, юла раскачивалась все сильнее. Когда девочка спряталась здесь, ее внутренний волчок подпрыгнул и забился. А сейчас он почти неподвижен.

Джейни проверила, насколько сможет задержать дыхание. Перестала делать глубокие вдохи, только легкие и поверхностные, пропустила вдох, пропустила выдох. Постепенно промежутки стали длительней периодов дыхания.

Ветер шевельнул ее юбку. Но Джейни ощутила это движение как очень далекое. Как будто между ним и ее ногами тонкая подушка.

Волчок, из которого уходила жизнь, вращался все медленней и медленней, край его касался пола. И наконец он остановился… и начал вертеться в противоположную сторону, но медленно и немного и остановился, и снова немного в другую сторону; очень темно, чтобы чему-то вертеться, но даже если увидишь, ничего не услышишь, слишком темно.

Тем не менее она покатилась. Повернулась на живот, потом на спину, боль сжала ей ноздри, заполнила живот, словно содовой водой. Джейни ахнула от боли, но ахать — значит дышать, и она вдохнула снова и вспомнила, кто она. Снова повернулась, не желая этого, и что-то похожее на маленькое животное пробежало по ее лицу. Джейни слабо сопротивлялась. Она обнаружила, что рядом с ней не воображаемые маленькие животные, а настоящие, реальные. Они шепчутся и воркуют. Джейни попыталась сесть, и маленькие животные сзади помогли ей. Девочка наклонила голову и почувствовала на груди тепло собственного дыхания. Одно маленькое животное погладило ей щеку, она подняла руку и поймала его.

— Хо-хо, — сказало оно.

По другую сторону к Джейни прижалось что-то мягкое, маленькое и сильное. Оно сказало:

— Хи-хи.

Джейни одной рукой обняла Бонни, другой Бинни и заплакала.

Лоун пришел за топором. Голыми руками немного сделаешь.

Выйдя из леса, он увидел изменения на ферме. Как будто раньше она жила только серыми днями, а сейчас ее осветило солнце. Все цвета стали намного ярче, чище и отчетливее запахи амбара, запахи растительности, запахи древесного дыма. Кукуруза устремилась к небу с такой силой, словно грозила оторваться от корней.

Где-то на склоне рычал и подвывал почтенного возраста грузовик-пикап Продда. Пройдя вдоль края поля, Лоун спустился по склону и увидел грузовик. Он стоял на паровом поле, которое Продд, очевидно, решил вспахать. К машине был прикреплен плуг, с которого все лемехи, кроме одного, были сняты. Правое заднее колесо провалилось в борозду, грузовик сидел на задней оси, и колесо вращалось почти свободно. Продд ручкой кирки заталкивал под один его конец камни. Увидев Лоуна, он выронил кирку и побежал ему навстречу, его лицо озарилось улыбкой. Он схватил Лоуна за руки и принялся читать его лицо, как страницу книги, медленно, шевеля губами.

— Парень, я думал, мы тебя больше не увидим. Ты так ушел.

— Тебе нужна помощь, — сказал Лоун, имея в виду грузовик.

Продд неверно его понял.

— Еще бы, — сказал он, счастливо улыбаясь. — Пошли на ферму, посмотрим, чем ты сможешь помочь. О, я все делаю сам, Лоун, поверь мне. Конечно, помощь мне не помешает. Но мне нравится делать самому. Работать, я хочу сказать.

Лоун поднял кирку. Подтолкнул камни под колесо.

— Садись за руль, — сказал он.

— Погоди, пока ма тебя увидит, — говорил Продд. — Как в старые времена. Он сел за руль и включил двигатель. Лоун повернулся спиной, прижался к станине, взялся за нее руками и, когда включилось сцепление, поднял. Корпус поднялся, насколько позволили задние подвески, колесо завертелось. Лоун откинулся. Колесо нашло опору, и грузовик, раскачиваясь, передвинулся на твердую почву.

Продд вышел из кабины и посмотрел в яму — неудержимое, но бесполезное стремление человека, который подбирает осколки разбитой чашки и прикладывает друг к другу. Раньше я говорил, что ты родился фермером, — улыбнулся он. Теперь я знаю. Ты был гидравлическим подъемником.

Лоун не улыбнулся. Он никогда не улыбался. Продд прошел к плугу, и Лоун помог ему присоединить прицеп к грузовику.

— Лошадь пала, — объяснил Продд. — Грузовик в порядке, но хотелось бы мне, чтобы такое не случалось. Половину времени приходится его выкапывать. Надо бы купить другую лошадь, но знаешь: я все откладываю на то время, когда появится Джек. Думаешь, меня расстроило, что я потерял лошадь? — Он посмотрел на дом и улыбнулся. — Больше меня ничего не расстраивает. Ты завтракал?

— Да.

— Ну, поешь еще раз. Ты ведь знаешь ма. Она нас не простит, если не накормит тебя.

Они пошли в дом, и ма, увидев Лоуна, крепко обняла его. В Лоуне что-то неприятно шевельнулось. Ему нужен топор. Ему казалось, что все остальное решено.

— Садитесь, а я приготовлю завтрак.

— Я тебе говорил, — сказал Продд, глядя на нее с улыбкой. Лоун наблюдал за женщиной. Она отяжелела и выглядела счастливой, как котенок в коровнике. — Чем ты сейчас занимаешься? — спросил Продд.

Лоун посмотрел ему в глаза и прочел ответ.

— Работаю, — ответил он. Неопределенно пошевелил рукой. — Там.

— В лесу?

— Да.

— А что делаешь? — Лоун молчал, и Продд добавил:

— Ты нанялся? Нет? Значит охотишься?

— Охочусь, — ответил Лоун, зная, что этого будет достаточно.

Он поел. Со своего места он видел комнату Джека. Кровать исчезла. Ее место заняла другая, маленькая, не длиннее его руки, закутанная в светло-голубую ткань и марлю со множеством нашитых оборок.

Когда он кончил есть, все некоторое время сидели за столом и молчали. Лоун посмотрел в глаза Продду и прочел в них: «Он хороший парень, но не из тех, кто приходит в гости». Смутно представилось ему понятие «в гости» — звуки разговоров и смеха. Лоун понял, что это еще одно из многих отсутствующих у него свойств, из того, что он никогда не сможет сделать. Поэтому он просто попросил у Продда топор и ушел.

— Как ты думаешь, он на нас не рассердился? — с тревогой спросила миссис Продд, глядя ему вслед.

— Он? — сказал Продд. — Он не пришел бы, если бы сердился. До сегодняшнего дня я сам этого боялся. — Он подошел к двери. — Не поднимай ничего тяжелого, дорогая.

* * *

Джейни читала медленно и отчетливо. Ей не нужно было читать вслух, только очень четко думать про себя, чтобы близнецы могли понять. Она дошла то того места, где женщина привязала мужчину к столбу и выпустила из шкафа другого мужчину, «моего соперника, смеющегося любовника». Он там прятался. Женщина дала ему хлыст. Тут Джейни подняла голову и увидела, что Бонни исчезла, а Бинни сидит в холодном камине и делает вид, что она мышка, прячущаяся в пепле.

— О, вы не слушаете, — сказала она. «Хотим ту, с картинками», — пришло бессловное сообщение.

— Она мне так надоела, — капризно сказала Джейни. Тем не менее закрыла «Венеру в мехах» фон Захер-Мазоха и положила на стол. — Все равно здесь самое интересное уже кончилось, — пожаловалась она, идя к полкам. Нужный том нашла между «Мой пистолет быстр» и «Иллюстрированным Ливаном Блохом» и отнесла его к креслу. Бинни исчезла из камина и появилась у кресла. Бонни встала по другую сторону; где бы она ни была, она следила за происходящим. Книга ей нравилась даже больше, чем Бинни.

Джейни наудачу раскрыла страницу. Близнецы, затаив дыхание, выпучив глаза, наклонились вперед.

«Читай».

— Ну, хорошо, — сказала Джейни. — Д34556. Портьера. Двойные сборки. Длина 90 дюймов. Цвета кукурузы, красный цвет, зеленый и белый. 24 доллара 68 центов. Д34557. Занавеси в деревенском стиле. В клетку. См, рис. 4 доллара 92 цента пара. Д34…

И все были счастливы.

Они были счастливы с того времени, как оказались здесь, и большую часть суматошного времени до этого. Они научились бесшумно открывать заднюю дверцу фургона грузовика и неподвижно лежать под сеном, и Джейни умела расстегивать зажимы на веревке с бельем, а близнецы могли появляться ночью в кладовке и открывать дверь изнутри, если она была закрыта на замок, который не могла открыть Джейни, как поднимала крючок. Но лучше всего им помогала способность близнецов отвлекать внимание, если кто-нибудь замечал Джейни. Они быстро поняли, что две голые девочки, бросающие камни со второго этажа, падающие под ноги, чтобы преследователь запнулся, садящиеся на плечи и поднимающие рубашки, делали Джейни неуловимой, хотя она просто бежала. Хо-хо.

Но лучше всего оказался этот дом. Он был в милях и милях от всего и всех, и сюда никто не приходил. Большой дом на холме, в лесу, таком густом, что дома совершенно не видно. Дом с высокой стеной вокруг, с железной изгородью в лесу, а через изгородь протекал ручей. Дом отыскала Бонни, когда они однажды устали и легли спать у дороги. Бонни проснулась раньше всех и отправилась бродить одна. Нашла изгородь, пошла вдоль нее и увидела дом. Впрочем, они не знали, как провести в него Джейни, пока Бинни однажды не упала в ручей и не оказалась за изгородью.

В самой большой комнате нашлось множество книг и груды старых простыней, в которые можно было закутаться, когда становилось холодно. В холодном темном погребе они отыскали ящики с консервированными овощами, бутылки вина. Бутылки они разбили. Вино оказалось невкусным, но пахло замечательно. Снаружи имелся бассейн, и в нем купаться было интересней, чем в ванной. В ванной не было окон. Много мест для игры в прятки. И даже маленькая комнатка с цепями на стене и с решеткой.

* * *

С топором дела пошли лучше.

Лоун никогда не отыскал бы это место, если бы не поранился. За все годы, что он бродил по лесу, часто слепо и ни на что не обращая внимания, он никогда не попадал в такую ловушку. Мгновение назад он стоял на вершине скального выступа, а в следующее мгновение оказался на двадцать футов ниже, в яме, заросшей колючим кустарником, погруженный в перегной. Он повредил глаза, и невыносимо болела левая рука.

Выбравшись, он осмотрел это место. Возможно, когда-то тут стояла вода, и внешний край этого бассейна выветрился. Но вода ушла, и осталось только углубление в склоне, заросшее изнутри и еще гуще снаружи, так что было закрыто и с боков, и спереди. Скала, с которой он упал, нависала над углублением, прикрывая его сверху.

Когда-то Лоуну было все равно, есть рядом с ним люди или нет. Теперь же он хотел только одного — остаться в одиночестве. Но восемь лет на ферме изменили его образ жизни. Ему нужно убежище. И чем больше он смотрел на это скрытое углубление, с нависающей скалой и примыкающими земляными крыльями, тем больше оно походило на такое убежище.

Вначале он проделал самую примитивную работу. Расчистил заросли, чтобы можно было удобно лечь, и выдернул один-два куста, чтобы шипы не царапали, когда он проходил. Потом пошел дождь, и пришлось прокопать канавку, чтобы вода не застаивалась внутри. Он также добавил наверху тростниковую крышу.

Проходило время, и это место все больше занимало его. Он выдернул еще несколько кустов и разровнял пол. Убрал все камни от задней стены и обнаружил, что в стене имеются готовые полки и углубления, в которых можно держать вещи. Лоун начал совершать набеги на фермы, граничащие с горой. Действовал он по ночам, брал в каждом месте очень немного и, если мог, никогда не приходил в одно и то же место дважды. Брал морковь, картошку, рыбу и сено, сломанный молоток и чугунный котелок. Однажды нашел кусок бекона, упавший с грузовика с бойни. Припрятал его, а когда вернулся, обнаружил, что до него добралась рысь. Это заставило его подумать о стенах. Именно поэтому он отправился за топором.

Он срубил деревья, самые большие, какие смог, обрубил ветви и втащил бревна на холм. Первые три бревна закопал так, чтобы они ограничивали пол, заднее бревно прижал к скале. Он нашел красную глину, которую можно было смешать со мхом. Получалась замазка, которая не пропускала насекомых и не размывалась водой. На этом основании он воздвиг стены и поставил дверь. Он не стал делать окно, просто оставил промежуток между шестым и седьмым брусьями. Заточил несколько клиньев, которыми можно было сдвигать бревна, когда он уходил.

Первый очаг он устроил в индейском стиле, в центре помещения, с дырой вверху, чтобы выходил дым. В скалу вбил крючья, чтобы развешивать мясо для копчения, если повезет раздобыть мяса.

Он искал плоские камни для очага, когда его потянуло что-то невидимое. Лоун отскочил, словно обожженный, прижался к стволу дерева и осмотрелся, как загнанный лось.

Он уже давно знал о своей чувствительности к бесполезным (для него) сообщениям младенцев. И постепенно утрачивал эту способность. Особенно когда научился говорить.

Но сейчас кто-то позвал его — позвал, как ребенок, но не ребенок. И хотя призыв был слабым, он показался необыкновенно знакомым. Да, он был приятным и нужным, но одновременно в нем звучали отголоски ужаса неожиданных ударов и непристойных выкриков, следы великих утрат.

Ничего не было видно. Лоун медленно отодвинулся от дерева и снова нагнулся к камню, который пытался высвободить из земли. Примерно с полчаса он работал, упрямо пытаясь не обращать внимания на призыв. Но ничего не получилось.

Он потрясение встал и пошел в ответ на призыв, и весь мир вокруг превратился в сон. Чем дольше он шел, тем громче звучал призыв и сильней становилось его очарование. Лоун шел около часа, не сворачивая, если можно было пройти прямо, и к тому времени как достиг выщелоченной поляны, был почти загипнотизирован. Допустить большее участие сознания означало разжечь такой адский конфликт, который он не сможет выдержать. Слепо спотыкаясь, он подошел к ржавой изгороди и сильно ударился о нее местом над больным глазом. Цеплялся, пока не прояснилось зрение, осмотрелся и задрожал.

На мгновение он почувствовал сильнейшее стремление уйти из этого ужасного места и держаться подальше от него. Но в то же время, когда разум пытался вмешаться, Лоун услышал журчание ручья и начал поворачиваться к нему.

В том месте, где изгородь встречается с ручьем, он опустился в воду и пробрался к основанию изгороди. Да, отверстие на месте.

Лоун всмотрелся сквозь изгородь, но заросли падуба разрослись еще гуще. Ничего не слышно — акустически. Но призыв…

Подобно тому, что он слышал раньше, призыв говорил о голоде, одиночестве, желании. Разница заключалась в желании. Без слов призыв сообщал, что пославший его слегка испуган, чем-то отягощен и встревожен состоянием этой тяжести. В сущности призыв спрашивал: «Кто позаботится обо мне сейчас?».

Может быть, помогла холодная вода. Сознание Лоуна неожиданно прояснилось. Он сделал глубокий вдох и нырнул. По другую сторону изгороди немедленно вынырнул, поднял голову и прислушался. Слушал внимательно, погрузившись в воду так, что торчали только ноздри. Очень осторожно продвинулся вперед, отталкиваясь локтями, пока голова его не оказалась под аркой и он смог видеть, что за ней.

На берегу сидела маленькая девочка, одетая в рваное клетчатое платье. Лет шести. Ее недетское лицо с острыми чертами казалось встревоженным и измученным. И если он считал, что его меры предосторожности достаточны, то ошибался. Девочка смотрела прямо на него.

— Бонни! — резко позвала она.

Ничего не произошло.

Лоун оставался на месте. Девочка продолжала наблюдать за ним, но тревога ее не оставила. Лоун осознал две вещи: что ее тревога составляла сущность услышанного им призыва и что хоть она настороженно смотрела на него, но не считала настолько опасным, чтобы отрываться от своих мыслей.

Впервые в жизни он ощутил колкую и горячую смесь гнева и заинтересованности, которая называется раздражением. За ней последовала волна облегчения, словно он сбросил тяжелую ношу, которую нес на себе сорок лет. Он не знал… не знал, насколько тяжела эта ноша!

Ушли в прошлое хлыст и крики, волшебство и потери. Он все это помнил, но они принадлежали прошлому, их щупальца с нервными тканями оказались перерезанными и не могли дотянуться до него в настоящее. Призыв оказался не водоворотом крови и чувств, а бесцельным плачем голодного ребенка.

Лоун погрузился в воду и попятился, как большой рак. Прополз под изгородью, выбрался из ручья и вернулся к своей работе.

* * *

Возвращался он в свое убежище вспотевший, с восемнадцатидюймовым камнем на плече и настолько уставший, что совершенно забыл об обычной осторожности. С шумом пробрался через кусты на крошечную полянку перед дверью и застыл.

У двери сидела на корточках совершенно голая девочка лет четырех.

Девочка посмотрела на него, и ее глаза, все ее темное лицо словно замерцало.

— Хи-хии! — счастливо сказала она.

Лоун уронил камень с плеча. Наклонился над девочкой, закрывая ее, высокий, как небо, и полный угрозы грома.

Она совершенно его не испугалась. Отвела взгляд и принялась деловито грызть морковку, поворачиваясь во время еды, как белка.

Лоун краем взгляда уловил движение. Из вентиляционной щели в бревенчатой стене показалась еще одна морковка. Упала на землю, и за ней последовала еще одна.

— Хо-хо! — Лоун опустил взгляд и увидел двух маленьких девочек.

Единственное преимущество, которое имел Лоун в таких обстоятельствах, заключалось в том, что ему не нужно было сомневаться в своем здравом рассудке и даже обсуждать с собой этот вопрос. Очень ценное преимущество. Лоун наклонился и поднял одну из девочек. Но когда распрямился, ее не было.

Вторая была. Она очаровательно улыбнулась и начала грызть новую морковку.

Лоун спросил:

— Что ты делаешь? — Голос его звучал хрипло и неблагозвучно, как у глухонемого. Девочка вздрогнула. Перестала есть и с открытым ртом посмотрела на него. Ее рот был заполнен кусочками морковки и придавал ей сходство с пузатой печью с открытой дверцей.

Лоун опустился на колени. Он не отрывал от девочки взгляда, а его глаза однажды приказали человеку убить себя и много раз преодолевали инстинкт тех, кто не хотел его кормить. Не понимая почему, он действовал очень старательно. В нем не было ни гнева, ни страха, он просто хотел, чтобы девочка оставалась неподвижной.

Закончив, он протянул к девочке руки. Она шумно выдохнула, послав ему в глаза и нос множество кусочков морковки, и исчезла.

Лоун страшно удивился — что само по себе очень необычно, потому что его редко что-нибудь интересовало настолько, чтобы он смог удивиться. Еще более необычно — удивление было с оттенком почтительности.

Он встал, прижался спиной к бревенчатой стене и поискал девочек. Они стояли рядом, держась за руки, и смотрели на него. Смотрели удивленно, ожидая, что он сделает еще.

Однажды, несколько лет назад, он поймал оленя. Однажды с земли поймал птицу на верхушке дерева. Однажды поймал в ручье форель.

Однажды…

Лоун просто не создан был для того, чтобы гнаться за тем, кого не сможет поймать. Он наклонился, поднял камень, отодвинул кол, закрывавший вход, и вошел в свой дом.

Свалив камень в очаг, он забросал его остывающими углями. Потом подбросил дров и раздул пламя, повесил чугунный котелок. И все время за ним от двери наблюдали два силуэта с яркими глазами. Лоун не обращал на них внимания.

У дымовой дыры свисал с крюка освежеванный кролик. Лоун снял его, разорвал на четверти, сломал спину и бросил все в котелок. Из ниши достал картошку и несколько кристаллов горной соли. Соль пошла в котелок и картошка тоже, после того как он топором разрезал ее на половинки. Потом потянулся за морковкой. Кто-то забрал его морковь.

Лоун повернулся и сердито посмотрел на дверь. Две головы исчезли из вида. Из-за двери послышались смешки.

Котелок кипел с час, а Лоун тем временем точил топор и связывал метлу, как у миссис Продд. И медленно, постепенно, по частичке дюйма за раз, его гостьи входили в дом. Глаза их не отрывались от кипящего котла. Девочки пускали слюнку.

Лоун продолжал свои дела, не глядя на девочек. Когда он приближался к ним, они отступали, а когда отходил, входили снова, и каждый раз чуть поближе. Вскоре отступления их стали меньше, а приближения больше, так что у Лоуна появилась возможность захлопнуть дверь, что он и сделал.

В неожиданно наступившей темноте шипение котелка и треск огня прозвучали очень громко. Других звуков не было. Лоун стоял спиной к двери. Он крепко зажмурил глаза, чтобы они быстрее привыкли к темноте. А когда открыл, полосок света из щелей и огня очага было достаточно, что увидеть всю комнату.

Маленькие девочки исчезли.

Лоун закрыл дверь на затвор и медленно обошел комнату. Никого.

Осторожно открыл дверь, потом широко распахнул ее. И снаружи их нет.

Он пожал плечами. Потянул себя за нижнюю губу и пожалел, что больше нет моркови. Потом отставил котелок, чтобы еда остывала, и закончил точить топор.

Наконец он принялся за еду. И уже в качестве десерта облизывал пальцы, когда неожиданный стук в дверь заставил его высоко подпрыгнуть.

У двери стояла девочка в клетчатом платье. Волосы у нее были причесаны, лицо отмыто. Она небрежно держала в руках предмет, который, казалось, просто висит в воздухе. При ближайшем рассмотрении это оказалась коробка для сигар тикового дерева с прибитой четырехдюймовыми гвоздями веревкой.

— Добрый вечер, — вежливо сказала девочка, — я проходила мимо и подумала, что могу заглянуть в гости. Вы дома?

Такое подражание обедневшей даме, которая подобным образом напрашивается на обед, было совершенно непостижимо для Лоуна. Он продолжил облизывать пальцы, не отрывая взгляда от лица девочки. За ней неожиданно показались головы его предыдущих посетительниц, они заглядывали из-за двери.

Но вот ноздри девочки и ее глаза отыскали котелок с жарким. Девочка ласкала котелок взглядом. Потом неожиданно зевнула.

— Прошу прощения, — скромно сказала она. Открыла крышку сигарной коробки, достала оттуда какой-то белый предмет и быстро сложила его. Впрочем, недостаточно быстро, чтобы скрыть, что это большой мужской носок. Девочка вытерла им губы.

Лоуи встал, взял полено, положил его в огонь и снова сел. Девочка сделала еще один шаг вперед. Две черные девочки вошли и встали по обе стороны от двери как игрушечные солдатики. На лицах их застыло ожидание. На этот раз они были одеты. Одна в женские спортивные брюки, какие не носят с тех пор, как у автомобилей исчезли ручки для завода. Брюки доходили девочке до подмышек, и их поддерживали два обрывка той же веревки, которые служили бретельками. На второй плотный хлопчатобумажный комбинезон, вернее треть его. Комбинезон доходил до лодыжек, где проходил неровно обрезанный край.

С видом леди, проходящей по гостиной к сладостям, белая девочка подошла к котелку, одарила Лоуна легкой улыбкой, опустила ресницы и протянула руку, сказав:

— Вы разрешите?

Лоун вытянул длинную ногу и отодвинул котелок от девочки. Поставил котелок на пол подальше и с неподвижным лицом посмотрел на девочку.

— Ах ты дешевый сукин сын, — процитировала девочка. И этого Лоун совершенно не понял. Пока он не научился обращать внимание на слова людей, такие замечания были для него совершенно бессмысленными. А потом он их просто не слышал. Поэтому он не понимая посмотрел на девочку и пододвинул котелок поближе к себе.

Глаза девочки сузились, лицо покраснело. Неожиданно она заплакала.

— Пожалуйста, — сказала она. — Я голодна. Мы голодны. У нас кончились консервы. — Голос отказал ей, но она продолжала шептать. — Пожалуйста, шептала она, — пожалуйста.

Лоун с каменным выражением разглядывал ее. Наконец она сделала робкий шаг к нему. Он поставил котелок на колени и обхватил руками. Девочка сказала:

— Я совсем не хочу вашу старую… — Но тут голос ее дрогнул. Она повернулась и направилась к двери. Остальные девочки смотрели ей в лицо. От них исходило молчаливое разочарование. Это выражение подействовало на белую девочку гораздо сильнее, чем на Лоуна. Она имела статус добытчика пищи и не справилась, и черные девочки безжалостно выражали свое неодобрение.

Лоун сидел, держа на коленях теплый котелок, и смотрел в открытую дверь на сгущающуюся темноту. Перед ним появился непрошенный образ: миссис Продд с дымящейся тарелкой жареной ветчины и оранжевым обрамлением из превосходных яиц. Она говорит:

— А теперь садись и позавтракай. — Какое-то чувство, которое Лоун не сумел бы определить, заставило сжаться его солнечное сплетение и стиснуло горло.

Он фыркнул, протянул руку в котелок, достал половинку картофелины и открыл рот. Но рука не донесла картошку до рта. Лоун наклонил голову и посмотрел на картошку, как будто не мог понять, для чего она предназначена.

Снова фыркнул, швырнул картошку назад в котелок, со стуком поставил котелок на пол и встал. Положил руки на косяки двери и хрипло крикнул:

— Подождите!

* * *

Кукурузу давно уже надо очищать от листа. Но она продолжала стоять в поле, и многие стебли были сломаны и пожелтели, и муравьи разведывали их и передавали сообщение в муравейник. На паровом поле стоял погрузившийся в почву забытый грузовик, с сеялкой за ним; сеялка наклонилась, и из нее просыпалась пшеница. Из крыши дома не поднимался дым, а дверь амбара покосилась и хлопала, словно аплодируя запустению.

Лоун подошел к дому, поднялся на крыльцо. Продд сидел на диване-качалке, который уже не качался, потому что одна из его цепей порвалась. Глаза его были открыты, но казались закрытыми.

— Привет, — сказал Лоун.

Продд пошевелился и посмотрел в лицо Лоуну. В его взгляде не было узнавания. Он опустил глаза, отодвинулся назад, чтобы сидеть прямо, бесцельно поискал что-то на груди, отыскал подтяжку, оттянул и отпустил со щелканьем. По его лицу пробежало тревожное выражение, но тут же исчезло. Потом Продд снова посмотрел на Лоуна, который видел, что сознание постепенно проникает в фермера, как кофе пропитывает кусок сахара.

— А, Лоун, парень! — сказал Продд. Слова прежние, но тон их как у сломанной сенокосилки. Продд встал, подошел к Лоупу, поднял руку, очевидно, чтобы похлопать по плечу, и тут же забыл об этом. Рука повисела немного, потом опустилась.

— Пора обрывать кукурузу, — сказал Лоун.

— Да, да, знаю, — полусказал-полувздохнул Продд. — Займусь. Я справлюсь. Так или иначе, до первых заморозков все будет сделано. Я никогда не пропускал дойку, — добавил он с болезненной гордостью.

Лоун заглянул в дверь и впервые заметил грязные тарелки, множество мух в кухне.

— Ребенок родился, — сказал он, вспомнив.

— О, да. Отличный мальчишка, как мы… — И снова Продд как будто забыл. Речь его замедлилась и повисла, как рука. — Ма, — вдруг закричал он, — дай парню чего-нибудь поесть! — Потом смущенно повернулся к Лоуну. — Она там, сказал он, указывая. — Если кричать громко, услышит. Может быть.

Лоун посмотрел, куда показывал Продд, но ничего не увидел. Поймал взгляд Продда и на мгновение погрузился в его сознание. И тут же отступил, не в силах приблизиться к тому, что не смог бы даже определить. Быстро отвернулся.

— Я принес твой топор.

— О, все в порядке. Мог оставить его у себя, — У меня есть свой. Помочь с кукурузой? Продд неопределенно посмотрел на кукурузу.

— Никогда не пропускал дойку, — сказал он. Лоун оставил его и пошел в амбар за серпом для кукурузы. Нашел. Обнаружил также, что корова сдохла. Пошел на кукурузное поле и принялся за работу. Немного погодя увидел, что Продд тоже работает на поле.

После полудня, как раз перед концом работы, Продд исчез в доме. Двадцать минут спустя он вышел с графином и тарелкой сэндвичей. Хлеб оказался сухим, и сэндвичи сделаны из ветчины, которая, как помнил Лоун, лежала на «полке дождливого дня» и к которой миссис Продд практически не прикасалась. В графине оказался теплый лимонад с мертвыми мухами. Лоун не задавал вопросов. Они присели на край лошадиной кормушки и поели.

Потом Лоун прошел на паровое поле и принялся выкапывать грузовик. Продд пошел за ним, чтобы править. Остаток дня они посвятили сеянию. Лоун стоял за сеялкой и Четырежды помогал вытаскивать грузовик из ям. Когда с этим было покончено, Лоун отвел Продда к коровнику, обвязал дохлую корову веревкой и с помощью грузовика оттащил на опушку леса. Когда наконец они отвели грузовик на ночь в амбар, Продд сказал:

— Лошади, конечно, не хватает.

— Ты говорил, что она тебе совсем не нужна, — бестактно напомнил Лоун.

— Теперь нужна. — Продд повернулся к нему и улыбнулся, вспоминая. — Теперь меня ничего не беспокоит, сам знаешь почему. — По-прежнему улыбаясь, он сказал:

— Пойдем в дом. — И всю дорогу к дому продолжал улыбаться.

Они прошли через кухню. В ней оказалось даже хуже, чем видно было снаружи. Часы остановились. Продд с улыбкой распахнул дверь комнаты Джека. Улыбаясь, он сказал:

— Посмотри, парень. Входи и посмотри.

Лоун вошел и посмотрел на плетеную колыбель. Марля порвана, голубая ткань промокла, от нее несет. У ребенка глаза похожи на обойные гвозди, а кожа цвета горчицы, черные короткие и жесткие, как у лошади, волосы покрывают череп, и ребенок дышит с шумом.

Выражение лица Лоуна не изменилось. Он повернулся и вышел в кухню. Посмотрел на канифасовую занавеску, лежащую на полу.

Продд с улыбкой вышел из комнаты Джека и закрыл за собой дверь.

— Понимаешь, это не Джек, вот в чем дело. — Он улыбался. — Ма пошла искать Джека, так оно и есть. Ничто другое ей не нужно. Ну, ты сам это знаешь. — Он еще шире улыбнулся. — А вот этого, там, врач назвал монголоидом. Если оставить его, он вырастет, может, до размеров трехлетнего и так пролежит еще тридцать лет. Если увезти в город к специалистам, может, дорастет до десятилетнего. Говоря, он продолжал улыбаться. — Так сказал врач. Ну, нельзя ведь его закопать в землю? С ма все в порядке, она всегда любила цветы и все такое.

Слишком много слов, трудно их слушать, трудно смотреть на эту широкую улыбку. Лоун посмотрел Продду в глаза.

И узнал, чего хочет Продд. То, чего сам Продд не знал. Лоун принялся это делать.

Когда он закончил, они с Проддом прибрались в кухне, потом сожгли колыбель вместе с тщательно вышитыми пеленками, сделанными из старых простыней, сожгли целлулоидные погремушки и голубые мягкие пинетки с белыми дождевиками-пушками в целлофановой коробке.

Продд жизнерадостно повел Лоуна к крыльцу.

— Подожди, пока вернется ма. Она так накормит лепешками, что придется отскребать тебя от стены.

— Не забудь починить дверь амбара, — сказал Лоун. — Я вернусь.

С грузом в руках он поднялся по холму и прошел в лес. Сражался с мыслями, для которых не находилось ни слов, ни образов. О детях. О Проддах. Продды были чем-то одним, а когда приняли его, стали другим; теперь он это понимал. И он, когда оставался в одиночестве, был одним, а когда принял детей, стал кем-то другим. У него не было дела у Проддов, ему незачем было идти туда сегодня. Но теперь, став таким, каков он сейчас, он должен был пойти. И вернуться тоже должен.

Один. Одинок. Лоун одинок. Продд теперь одинок, и Джейни одинока, и близнецы. Да, они есть друг у друга, но все равно — это одна одинокая личность, разделенная на части. Он сам, Лоун, по-прежнему одинок, и появление детей этого не меняет. Может, Продд и его жена не были одиноки. Он не может этого знать. Но такого, как Лоун, нет больше в мире, кроме того, что заключено в нем. Весь мир вышвырнул Лоуна, знаете об этом. Как сделали и Продды. И Джейни выбросили, и близнецов. Так сказала Джейни.

Что ж, почему-то сознание своего одиночества помогает, подумал Лоун.

* * *

Когда он вернулся домой, солнце уже заходило. Лоун ногой открыл дверь и вошел. Джейни рисовала слюной и грязью на старой фарфоровой тарелке. Близнецы, как всегда, сидели на выступе скалы и шептались.

Джейни вскочила.

— Что это? Что ты принес?

Лоун осторожно опустил ношу на пол. По обе стороны от нее появились близнецы.

— Это бэби, — сказала Джейни. Она посмотрела на Лоуна. — Это бэби?

Лоун кивнул. Джейни взглянула снова.

— Никогда такого урода не видела.

— Неважно. Покорми его.

— Чем?

— Не знаю, — ответил Лоун. — Ты сама почти бэби. Ты должна знать.

— Где ты его взял?

— Там, на ферме.

— Ты похититель детей, — сказала Джейни. — Знаешь это?

— Кто такой похититель?

— Тот, кто крадет детей, вот кто. Когда такого ловят, приходит полицейский и стреляет в голову, а потом его садят на электрический стул.

— Ну, что ж, — с облегчением сказал Лоун, — этого никто не найдет. Только один человек о нем знает, и я сделал так, что он забыл. Это его папа. Мама, она умерла, но он об этом не знает. Думает, она вернулась на Восток. И теперь будет ждать ее. Покорми ребенка.

Он снял куртку. Дети много топят, и в комнате жарко.

Бэби лежал неподвижно, с открытыми, похожими на тусклые пуговицы глазами, он шумно дышал. Джейни стояла перед очагом, задумчиво глядя на котелок. Наконец взяла поварешку и набрала жидкости в жестяную банку.

— Молоко, — говорила она, работая. — Ему нужно много молока, Лоун. Младенцы пьют молоко, как котята.

— Хорошо, — ответил Лоун.

Близнецы смотрели застывшим взглядом, как Джейни капает в рот бэби соус от жаркого.

— Ест понемногу, — с оптимизмом заметила Джейни. Без всякого юмора, просто констатируя, что видит, Лоун ответил:

— Может, через уши.

Джейни потянула за кофточку ребенка и посадила его. Но по-прежнему рот не принимал еду.

— А может, смогу! — неожиданно сказала Джейни, как будто отвечая кому-то. Близнецы захихикали и подпрыгнули. Джейни поднесла жестянку к носу ребенка и сузила глаза. Ребенок тут же начал задыхаться и выпустил изо рта явно соус от жаркого.

— Пока не получается, но я справлюсь, — сказала Джейни. Она пыталась еще с полчаса. Наконец ребенок уснул.

* * *

Однажды днем Лоун долго смотрел, потом толкнул Джейни пальцами ног.

— Что происходит? Девочка посмотрела на него.

— Он разговаривает с ними. Лоун задумался.

— Я раньше умел это. Слышать младенцев.

— Бонни говорит, что все дети умеют это, а ты ведь тоже был младенцем? Я сама разучилась, — добавила она. — А близнецы нет.

— Я вот о чем, — с трудом рассуждал Лоун. — Я мог слышать детей, когда стал взрослым.

— Значит, ты был дураком, — уверенно сказала Джейни. — Дураки не понимают людей, но зато могут слышать младенцев. Мистер Виддкомб — это тот мужчина, с которым жили близнецы, — у него как-то была подруга-дурочка, и Бонни мне рассказала.

— Бэби тоже что-то вроде дурака, — сказал Лоун.

— Да, Бонни говорит, что он совсем другой. Он как прибавляющая машина.

— А что такое прибавляющая машина? Джейни проявляла удивительное терпение, подражая няньке в своих яслях.

— Это такая штука. Нажимаешь на кнопки, и она дает правильный ответ.

Лоун покачал головой. Джейни сделала новую попытку.

— Ну, если у тебя есть три цента, и четыре цента, и пять центов, и семь центов, и восемь центов, сколько у тебя всего?

Лоун безнадежно пожал плечами.

— Ну, а если у тебя есть прибавляющая машина, ты нажимаешь кнопку два, и кнопку три, и все остальные кнопки для каждого числа, потом дергаешь за ручку, и машина говорит, сколько вместе. И всегда говорит правильно.

Лоун медленно обдумал ее слова и наконец кивнул. Потом махнул в сторону ящика от апельсинов, который теперь служил колыбелью Бэби; рядом с ящиком, как зачарованные, сидели близнецы.

— У него нет кнопок.

— Это просто оборот речи, — высокомерно сказала Джейни. — Ты говоришь Бэби что-нибудь, потом говоришь что-то другое. Он складывает это вместе и говорит, что получается, точно как прибавляющая машина, когда складывает один и два…

— Хорошо, но что он складывает.

— Все, что угодно. — Джейни смотрела на него. — Знаешь, Лоун, ты очень глупый. Тебе все нужно повторять четыре раза. Послушай. Если хочешь что-нибудь узнать, говори мне, я скажу Бэби, он скажет ответ близнецам, они расскажут мне, а я тебе. Что ты хочешь узнать?

Лоун посмотрел на огонь.

— Не знаю.

— Ну, ты всегда спрашиваешь меня о разных глупостях. Лоун, не обидевшись, посидел, раздумывая. Джейни принялась срывать коросту на колене, она осторожно ногтями срывала корочку, по цвету и форме похожую на круглые скобки.

— Допустим, у меня есть грузовик, — сказал Лоун полчаса спустя. — Он все время застревает на поле. Земля слишком мягкая. Допустим, я хочу сделать так, чтобы он больше не застревал. Бэби может сказать, как это сделать?

— Я тебе сказала, что он может все, — резко ответила Джейни. Она повернулась и посмотрела на Бэби. Ребенок, как всегда, тупо смотрел в потолок. Через мгновение девочка посмотрела на близнецов.

— Он не знает, что такое грузовик. Если ты о чем-нибудь его спрашиваешь, сначала нужно все объяснить, чтобы он мог складывать.

— Ну, ты знаешь, что такое грузовик, — ответил Лоун, — и что такое мягкая земля, и как застревают. Скажи ему.

— Ладно, — ответила Джейни.

Она много раз проделывала эту процедуру, обращалась к Бэби, получала ответ от близнецов. Потом рассмеялась.

— Он говорит, что нужно перестать ездить по полю, тогда не будешь застревать. Мог бы и сам додуматься до этого, тупица.

Лоун сказал:

— А если обязательно нужно ездить по полю, что тогда?

— Ты думаешь, я всю ночь буду задавать ему глупые вопросы?

— Значит, он не может ответить, как ты сказала.

— Может! — Возразив, Джейни снова принялась за работу. Следующий ответ был таков:

— Поставь большие широкие колеса.

— А если для этого нет денег, времени и инструментов? Ответ: сделать грузовик тяжелым там, где земля твердая, и облегчить — там, где мягкая.

Джейни едва не забастовала, когда Лоун потребовал сказать, как этого достичь, и проявила крайнее недовольство, когда Лоун отказался от предложения нагружать и разгружать грузовик. Она пожаловалась, что хоть это глупо, но Бэби сопоставляет факты, которые она ему сообщила, со всеми другими, которые он получал раньше, и дает верный ответ с учетом состояния шин плюс вес, плюс суп, плюс птичьи гнезда, плюс мягкую почву, плюс диаметр колес, плюс солома. Лоун упрямо держался своего первого вопроса, и наконец ситуация зашла в тупик, потому что Бэби ответил, что способ существует, но он не может быть осуществлен с помощью средств, которыми располагают Джейни и Лоун. Джейни сказала, что похоже на радиолампы, но это только начало, и Лоун на следующую ночь пробрался в радиомастерскую и украл охапку книг. Он действовал упрямо, неудержимо, пока наконец Джейни не перестала сопротивляться, потому что у нее не оставалось энергии и на сопротивление, и на сами изыскания. Много дней подряд она разглядывала тексты по электричеству и радио, которые для нее не имели смысла, но которые Бэби поглощал быстрее, чем она могла их проглядеть.

И наконец запросы Лоуна были удовлетворены. Получилось нечто такое, что Лоун смог изготовить сам. После этого совсем просто было прикрепить устройство к грузовику и нажать одну-единственную кнопку. Столь же просто можно было добавить мощности передним колесам грузовика. Бэби утверждал, что это sine qua non.[1]

И вот в своей полу пещере-полу комнате, в центре которой горел огонь, а мясо поворачивалось на сквозняках, с помощью двух черных девочек, почти не разговаривающих, младенца-монголоида и острой на язык девчонки постарше — она как будто презирала Лоуна, но никогда его не подводила — Лоун принялся сооружать свое приспособление. Он построил его не потому, что само приспособление его заинтересовало, не потому, что он понимал принципы его устройства (эти принципы всегда будут для него недоступны), а только потому, что старик, научивший его тому, для чего Лоун не мог подобрать слов, сошел с ума от горя. Он должен был работать, а купить новую лошадь не мог.

* * *

Лоун шел большую часть ночи и на рассвете установил приспособление. Мысль о «приятном сюрпризе» была для него слишком причудливой. Он просто хотел, чтобы все было готово к началу рабочего дня. Чтобы старик не задавал вопросов, на которые нет ответов.

Грузовик стоял, погрузившись в почву. Лоун свернул провода, обмотанные вокруг шеи и плеч, и начал присоединять в соответствии с точными указаниями, полученными от Бэби. Делать пришлось немного. Тонкий провод дважды обернулся вокруг коробки передач, оттуда прошел к передней подвеске, маленькие щетки прижались к внутренней поверхности передних колес. К опоре руля прилепилась маленькая коробка с четырьмя серебристыми проводками, каждый проводок вел к углу станины.

Лоун закончил и потянул ручку на себя. Станина заскрипела, и грузовик словно начал подниматься на цыпочках. Лоун продвинул ручку вперед. Грузовик резко осел на переднюю ось, так что у Лоупа загудело в голове. Лоун с восхищением посмотрел на маленькую коробку и ручку, потом вернул ручку в нейтральное положение. Осмотрел приборы грузовика, педали, кнопки, ручки. Вздохнул.

Хотелось бы ему иметь достаточно ума, чтобы управлять грузовиком.

Выбравшись из кабины, он поднялся по холму к ферме, чтобы разбудить Продда. Продда в доме не было. Кухонная дверь раскачивалась на ветру. Ее стекло было разбито, осколки валялись на крыльце. Под раковиной осы свили гнездо. Пахло грязными полами, плесенью и застарелым потом. В остальном было чисто и аккуратно, примерно так, как в последний раз, когда они прибирались с Проддом. Новым, кроме осиного гнезда, был листок бумаги, прибитый гвоздями к стене за все четыре угла. Он был весь исписан. Лоун как можно осторожнее снял его, разгладил на кухонном столе и несколько раз перевернул. Потом сложил и спрятал в карман. И снова вздохнул.

Хотелось бы ему, чтобы хватило ума научиться читать.

Он ушел из дома не оглядываясь и углубился в лес. И больше никогда не возвращался. Грузовик стоял на солнце, медленно распадаясь, медленно ржавея; странные серебристые провода оставались нетронутыми. Получая неисчерпаемую энергию медленного распада связей атомных частиц, приспособление было практическим решением полета без крыльев, простым ключом к новой эре в транспортировке, в снабжении и межпланетных путешествиях. Сделанное дураком, по-дурацки предназначенное для замены охромевшей лошади, глупо оставленное, тупо забытое… первый на Земле генератор антигравитации.

Этот дурак!

* * *

«Дорогой лоун я прикалываю это чтобы ты смог увидеть а сам ухажу и непонимаю почему остовался так долго. Ма на востоке в пенсильванеи и она там долго а я устал ждать. Я хотел продать грузовик но он так засел что я не могу отвисти его в город и продать. Пойду так. Не заботься о доме, с меня уже хватит. Бери что хочешь Если Надо. Ты хороший парень и был хороший друг так что прощай пока не увидимся до Благословит тебя Бог твой старый друг Э.Продд.»

В течение трех недель Лоун заставлял Джейни несколько раз читать ему это письмо, и каждое чтение добавляло что-то новое к тому, что бродило в нем. Обычно это происходило молча; иногда он просил помощи.

Он считал, что Продд — его единственная связь с окружающим миром, потому что дети — просто другие обитатели груды шлака на краю человечества. Утрата Продда — он с абсолютной уверенностью знал, что больше никогда не увидит старика, — была утратой самой жизни. Утрата всего сознательного, направленного, совместного, всего того, что выходит за растительный образ жизни.

— Спроси Бэби, кто такой друг.

— Он говорит, что это тот, кто любит тебя, хочешь ты этого или нет.

Но ведь Продд и его жена выбросили его после всех этих лет, выбросили, когда он стал им мешать, а это значит, что они готовы были так поступить и в первый год, и во второй, и в пятый — всегда, в любое время. Нельзя сказать, что ты часть того, что может в любое время так с тобой поступить. Но друзья… может, они только потом не стали его любить.

— Спроси Бэби, как стать частью того, что любишь.

— Он говорит, это можно, если ты любишь и себя. Его отметкой уровня, его точкой отсчета все годы было то, что произошло на берегу ручья. Он должен понять это. Если поймет, он уверен, сумеет понять и все остальное. Потому что на секунду появился другой, и он сам, и поток между ними без охраны, без экранов и преград — никакого языка, в котором можно запутаться, никаких идей, которые можно понять неверно, ничего, кроме полного слияния. Кем он был тогда? Как назвала его Джейни?

Дурак. Невероятный дурак.

Она сказала, что дурак — это взрослый, который способен слышать только беззвучную детскую речь. Тогда… кто же был тот, с кем он слился в тот ужасный день?

— Спроси Бэби, кто такой взрослый человек, который может говорить, как дети.

— Он говорит — невинный.

Он был дураком, способным слышать беззвучную речь. А она была невинным человеком, который, став взрослым, говорит как ребенок.

— Спроси Бэби, что произойдет, если соединятся дурак и невинный.

— Он говорит: когда они соединятся, невинный перестанет быть невинным, а дурак — дураком.

Лоун думал: «Невинный — самое прекрасное, что может существовать». И сразу спросил себя: «А что так прекрасно в невинном?». И сразу ответ, почти так же быстро, как ответ Бэби: «Прекрасно ожидание».

Ожидание конца невинности. Дурак тоже ждет — ждет, когда перестанет быть дураком, но делает это уродливо. Так что при встрече каждый перестает существовать, сливаясь. Лоун неожиданно ощутил глубокую радость. Потому что это правда: он что-то создал, а не уничтожил… и когда потерял, боль потери была вполне оправдана. А когда потерял Проддов, боль не оправдана.

«Что я делаю? Что я делаю? — в смятении думал он. — Все пытаюсь и пытаюсь узнать, кто я такой и чему принадлежу… Неужели это другой аспект жизни изгнанника, чудовища, другого?».

— Спроси Бэби, что за люди, которые постоянно пытаются узнать, кто они такие и чему принадлежат.

— Он говорит, все люди такие.

— Но кто такой я? — прошептал Лоун. Минуту спустя он закричал:

— Кто я такой?

— Помолчи. Он не знает, как это выразить… гм… Вот. Он говорит, что он мозг-вычислитель, я тело, близнецы руки и ноги, а ты голова. Он говорит, что «я» — это мы все вместе.

— Я принадлежу, принадлежу, я часть тебя, а ты часть меня.

— Ты голова, дурачок.

Лоуну показалось, что сердце у него разорвется. Он посмотрел на них всех. Вот руки, которыми можно брать, тело, о котором нужно заботиться, безмозглый, но безупречный компьютер и — голова, чтобы направлять все это.

— И мы вырастем, Бэби. Мы только что родились!

— Он говорит, не при твоей жизни. Говорит, что не с такой головой. Мы можем сделать практически все, но не сделаем. Он говорит, что мы существо, это верно, но еще глупое существо.

Так Лоун постиг самого себя. И подобно многим другим, достигшим того же пункта, обнаружил на этой вершине, что впереди огромная гора.

Часть вторая
БЭБИ ТРИ ГОДА

Наконец я добрался до этого Стерна. Он оказался совсем не стариком. Посмотрел из-за своего стола, осмотрел меня с ног до головы и взял в пальцы карандаш.

— Садись сюда, сынок.

Я остался на месте, и он снова посмотрел на меня. Тогда я сказал:

— Послушайте, а если сюда войдет лилипут, что вы ему скажете? Садись сюда, коротышка?

Он положил карандаш и встал. Улыбнулся. Улыбка у него была такой же быстрой и острой, как взгляд.

— Я ошибся, — сказал он, — но откуда мне знать, что тебе не нравится, когда тебя называют сынок? Так-то лучше, но я все еще сердился.

— Мне пятнадцать лет, и не нужно тыкать меня в это носом.

Он снова улыбнулся и сказал «Ладно», а я подошел и сел.

— Как тебя зовут?

— Джерард.

— Это имя или фамилия?

— И то и другое, — сказал я.

— Правда? Я сказал:

— Нет. И не спрашивайте меня, где я живу.

Он опустил карандаш.

— Так мы далеко не уйдем.

— Это ваше дело. Что вас беспокоит? То, что я настроен враждебно? Приходится. У меня многое случилось, иначе я бы тут не был. Это остановит вас?

— Ну, нет, но…

— Что еще вас беспокоит? Оплата? — Я достал тысячедолларовую банкноту и положил на стол. — Это чтобы вам не выписывать мне счет. Берите. Скажете, когда нужно будет, и я дам вам еще. Так что мой адрес вам не нужен. Подождите, — сказал я, когда он протянул руку к деньгам. — Пусть лежит. Я хочу знать, за что плачу. Он сложил руки.

— Я так делами не занимаюсь, сын… я хочу сказать, Джерард.

— Джерри, — сказал я. — Займетесь, если хотите иметь дело со мной.

— Ты хочешь затруднить мне работу? Где ты взял тысячу долларов?

— Получил приз. Выиграл соревнование — описать в двадцати пяти словах качества продукции фирмы «Садсо». — Я наклонился вперед. — На этот раз я говорю правду.

— Хорошо, — ответил он.

Я удивился. Мне казалось, он знает, но он больше ничего не сказал. Просто ждал продолжения.

— Прежде чем начнем — если начнем, — сказал я, — я должен выяснить кое-что. То, что я вам скажу — то, что выходит из меня, когда мы работаем, остается между нами, как у священника или адвоката?

— Абсолютно, — ответил он.

— Что бы я ни сказал?

— Что бы ты ни сказал.

Я наблюдал за ним, когда он говорил это. И поверил ему.

— Берите деньги, — сказал я ему. — Вы наняты. Он не взял. Сказал:

— Как ты заметил минуту назад, это мое дело. Лечение нельзя купить, как конфеты. Нам предстоит работать вместе. Если один из нас не сможет, начинать бесполезно. Нельзя прийти к первому же психотерапевту, имя которого найдешь в телефонном справочнике, и выдвигать свои требования только потому, что платишь.

Я устало сказал:

— Я не отыскивал ваше имя в телефонном справочнике, и я не просто предполагаю, что вы можете мне помочь. Я отсеял с десяток психоаналитиков, прежде чем добрался до вас.

— Спасибо, — ответил он. Похоже, он собирается посмеяться надо мной, а мне это никогда не нравилось. — Отсеял, говоришь? И как же ты это сделал?

— Ну, слышишь всякое, читаешь. Сами знаете. Отнесите это туда же, куда и мой домашний адрес.

Он долго смотрел на меня. Впервые смотрел, а не просто бросал быстрый взгляд. Потом взял банкноту.

— Что мне сделать сначала? — спросил я.

— Что ты имеешь в виду?

— С чего мы начнем?

— Мы уже начали, когда ты вошел сюда.

Пришлось рассмеяться.

— Хорошо, вы выиграли. Но это только начало. Я не знаю, куда мы двинемся отсюда. Я не должен опережать вас.

— Очень интересно, — сказал Стерн. — Ты всегда все просчитываешь заранее?

— Всегда.

— И часто бываешь прав?

— Всегда. Кроме… но не буду говорить вам, что исключений не должно быть.

На этот раз он по-настоящему улыбнулся.

— Понятно. Один из моих пациентов оказался разговорчив.

— Один из ваших бывших пациентов. Ваши пациенты не болтают.

— Я их прошу об этом. К тебе это тоже относится. А что ты слышал?

— Что вы узнаете из слов людей, что они собираются делать, и иногда позволяете им это сделать, а иногда нет.

Как вы это узнаете? Он немного подумал.

— Мне кажется, у меня прирожденная способность замечать детали. К тому же я сделал множество ошибок, прежде чем научился их не делать. А ты как научился?

Я сказал:

— Если вы ответите на это, я больше к вам не приду.

— Ты правда не знаешь?

— Хотел бы знать. Послушайте, так мы ни к чему не придем.

Он пожал плечами.

— Все зависит от того, к чему ты хочешь прийти. — Помолчал, и я снова вложил в свой взгляд силу. — С каким определением психиатрии ты согласен?

— Не понимаю вас.

* * *

Стерн открыл ящик стола и достал прокуренную трубку. Понюхал ее, повернул, все время разглядывая меня.

— Психиатрия снимает слой за слоем с луковицы души, пока не доберется до кусочка незапятнанного эго. Или: психиатрия роет шурф, как на нефтяной скважине, проходит вниз, в сторону, снова вниз, обходит слои грязи и скал, пока не добирается до податливых слоев. Или: психиатрия берет горсть сексуальных мотиваций и швыряет их на китайский бильярд твоей жизни, так что они сталкиваются с различными эпизодами. Хочешь еще?

Я не мог не рассмеяться.

— Последнее определение особенно хорошо.

— Последнее определение особенно плохо. Они все никуда не годятся. Все пытаются упростить нечто сложное по самой своей природе. От меня ты узнаешь только вот что: никто не знает, что на самом деле с тобой, кроме тебя самого. Никто не может найти средство, кроме тебя самого; никто, кроме тебя, не сможет определить болезнь и найти лекарство. И когда ты его найдешь, никто, кроме тебя, не сможет его применить.

— А вы тогда для чего?

— Чтобы слушать.

— Мне не нужно платить дневную плату за час, что вы меня только слушали.

— Правда. Но ты убежден, что я буду слушать избирательно.

— Убежден? — Я задумался. — Наверно. Вы правда будете так слушать?

— Нет, но ты мне не поверишь.

Я рассмеялся. Он спросил, над чем я смеюсь. Я ответил:

— Вы больше не называете меня «сынок».

— Ты тоже себя так не зовешь. — Он медленно покачал головой. И при этом наблюдал за мной, так что глаза его перемещались в глазницах, когда он поворачивал голову. — А что такого ты хочешь узнать о себе, что я не должен рассказывать другим?

— Я хочу узнать, почему я убил одного человека, — прямо ответил я.

Это его нисколько не смутило.

— Ложись сюда. Я встал.

— На эту кушетку?

Он кивнул.

Неловко вытягиваясь, я сказал:

— Чувствую себя, словно в комиксе.

— В каком комиксе?

— Ну, там парень, как гроздь винограда, — ответил я, глядя в потолок. Потолок был серый.

— Как он называется?

— Не знаю. У меня их целый чемодан.

— Очень хорошо, — негромко ответил он. Я искоса посмотрел на него. Я знал, что он из тех, кто смеется про себя, если вообще смеется.

Он сказал:

— Когда-нибудь я напишу книгу с описаниями историй болезни. Но твоего случая там не будет. Что заставляет тебя говорить? — Когда я не ответил, он встал и передвинул свой стул так, чтобы я не мог его видеть. — Можешь перестать проверять меня, сынок. Я для твоих целей вполне подхожу.

Я так стиснул зубы, что заболели челюсти. Потом расслабился. Весь расслабился. Это было удивительно.

— Хорошо, — сказал я. — Простите. — Он ничего не ответил, но у меня снова появилось ощущение, что он смеется. Но не надо мной.

— Сколько тебе лет? — неожиданно спросил он.

— Гм… пятнадцать.

— Гм… пятнадцать, — повторил он. — А что означает «гм»?

— Ничего. Мне пятнадцать лет.

— Когда я спросил тебя о возрасте, ты колебался, потому что у тебя в сознании появилось другое число. Но ты его отбросил и заменил пятнадцатью.

— Какого дьявола? Мне пятнадцать!

— Я не говорил, что это не так. — Голос его звучал терпеливо. — Так какое это было другое число? Я снова рассердился.

— Никакого другого числа не было! Что вы хотите извлечь из моих хмыканий? То, чего там нет? Он молчал.

— Мне пятнадцать лет, — вызывающе сказал я, потом добавил:

— Мне не нравится, что мне пятнадцать. Вы это знаете. И я не настаиваю, что мне пятнадцать лет.

Он ждал, по-прежнему ничего не говоря.

Я почувствовал себя побежденным.

— Второе число — восемь.

— Итак, тебе восемь лет. А как тебя зовут?

— Джерри. — Я приподнялся на локте и вывернул шею, чтобы видеть его. Он отложил трубку и смотрел на настольную лампу. — Джерри без всяких «гм»!

— Хорошо, — мягко ответил он, отчего я почувствовал себя дураком.

Я снова лег и закрыл глаза. Восемь, подумал я. Восемь.

— Здесь холодно, — пожаловался я.

Восемь. Восемь, носим, просим, косим. Просим восемь, косим, что носим. Мне это не понравилось, и я открыл глаза. Потолок по-прежнему серый. Все в порядке. Стерн где-то за мной со своей трубкой, и все в порядке. Я сделал два глубоких вдоха, три, потом закрыл глаза. Восемь. Восемь лет. Восемь, просим. Годы, невзгоды. Холодно, голодно. Черт побери! Я ерзал на кушетке, пытаясь согреться. Косим, что носим…

Я хмыкнул и мысленно взял все восьмерки, все рифмы, все, что стоит за этим, и заставил исчезнуть. Но они не исчезали. Нужно их куда-то девать, поэтому я сделал большую светящуюся восьмерку и просто подвесил ее. Но она начала поворачиваться и мигать. Как кадры кино в бинокле. Придется смотреть на нее, хочу я этого или нет.

Неожиданно я перестал сопротивляться и позволил накатиться на себя. Бинокль все приближался, и вот я здесь.

Восемь. Восемь лет голода, холода. Холодно, как собаке в канаве. Канава возле железной дороги. Увядшая прошлогодняя трава. Почва красная, и когда не скользит и не липнет, становится застывшей, как цветочный горшок. Сейчас она твердая, покрытая изморозью, холодная, как зимний свет, который разливается над холмами. Ночью огни теплые, но они все в домах людей. Днем солнце тоже словно в чьем-то доме, потому что мне оно ничего хорошего не приносит.

Я умираю в канаве. Ночью канава — место для сна не хуже других, а утром место для смерти. И все. Восемь лет, во рту вкус прогоркшего свиного жира и мокрого хлеба из отбросов. И ужас, который охватывает, когда крадешь джутовый мешок и слышишь чьи-то шаги.

А я слышу шаги.

Я лежу на боку. Переворачиваюсь на живот, потому что иногда они пинают в живот. Закрываю голову руками. И больше ничего не могу сделать.

Немного погодя я посмотрел вверх, не поворачивая голову. И увидел большой башмак. Из него торчит лодыжка. Рядом второй башмак. Я лежал, ожидая удара. Не то, чтобы меня что-то тревожило, просто стыдно было. Все эти месяцы я жил один, и меня ни разу не поймали, даже близко не подошли. А теперь так стыдно, что я заплакал.

Башмак поддел меня под мышку, но не ударил. Перевернул. Я так оцепенел от холода, что перевернулся, как доска. Закрыл лицо и голову руками и продолжал лежать с закрытыми глазами. Почему-то я перестал плакать. Думаю, плачут только тогда, когда есть надежда на помощь.

Когда ничего не произошло, я открыл глаза и чуть сдвинул руки, чтобы было видно. Надо мной стоял человек в милю ростом. На нем поблекший комбинезон и куртка «Эйзенхауэр» с темными пятнами под мышками. Лицо в щетине, как у парней, которые не могут отрастить бороду и в то же время не бреются.

Человек сказал:

— Вставай.

Я посмотрел на его башмак, но он не собирался меня пинать. Я чуть приподнялся и едва не упал, но он подставил мне под спину свою большую руку. Я секунду лежал, прислонясь к ней, потому что ничего не мог сделать, потом встал на одно колено.

— Вставай, — повторил он. — Идем.

Клянусь, у меня скрипели все кости, но я встал. Вставая, поднял круглый белый камень. Взвесил его в руке. Пришлось посмотреть на него, чтобы убедиться, что он у меня в руке, потому что пальцы онемели от холода. Я сказал мужчине:

— Держись подальше от меня, или я выбью тебе зубы камнем.

Он опустил руку так быстро, что я даже не увидел этого, и вырвал у меня камень. Я начал проклинать его, но он просто повернулся спиной и пошел по насыпи к рельсам. Повернувшись, сказал:

— Идешь?

Он за мной не гнался, поэтому я не стал убегать. Он не разговаривал со мной, поэтому я не спорил. Он не бил меня, и я не сердился. Просто пошел за ним. Он меня ждал. Положил на меня руку, и я плюнул на нее. Тогда он пошел по рельсам, скрываясь из виду. Я побрел за ним. Кровь начала двигаться в руках и ногах, и они превратились в четырех повисших дикобразов. Когда я поднялся на насыпь, человек стоял на ней и ждал меня.

Дорога здесь ровная, но когда я посмотрел вдоль нее, мне показалось, что она все круче и круче поднимается на холм, пока не нависает надо мной. А в следующее мгновение я уже лежал на спине и смотрел в холодное небо.

Человек подошел и сел на рельс рядом со мной. Он не притрагивался ко мне. Я несколько раз вздохнул и неожиданно почувствовал, что все будет в порядке, если я посплю с минуту, всего лишь с минуту. Я закрыл глаза. Человек сильно толкнул меня в ребра пальцем. Больно.

— Не спи, — сказал он.

Я посмотрел на него.

Он сказал:

— Ты замерз и ослаб от голода. Я хочу взять тебя в дом, согреть и накормить. Но до дома далеко, и ты не дойдешь. Если я тебя понесу, тебе будет все равно? Как если бы ты шел сам?

— А что ты сделаешь со мной в доме?

— Я тебе уже сказал.

— Хорошо, — согласился я.

Он поднял меня и понес. Если бы он сказал еще что-нибудь, я скорее согласился бы лежать на месте и замерзать до смерти. Но зачем я ему? Я ни на что не гожусь.

Я перестал гадать и задремал.

Проснулся я, когда он свернул с дороги и углубился в лес. Тропы не было, но он как будто знал, куда идет. В следующий раз я пришел в себя от скрипа. Он нес меня через замерзший пруд, и лед скрипел у него под ногами. Человек не торопился. Я посмотрел вниз и увидел белые трещины у него под ногами. Но он на них не обращал внимания. Я снова задремал.

Наконец он опустил меня. Мы пришли. И оказались в комнате. В ней было тепло. Он поставил меня на ноги, и я быстро огляделся. И прежде всего поискал дверь. Увидел и отскочил к ней, прижался спиной к стене рядом с выходом, на случай, если захочу убежать. Потом осмотрелся.

Комната большая. Одна стена из сплошного камня, остальные бревенчатые, щели между бревнами чем-то заткнуты. В стене, в углублении, огонь. Это не настоящий камин, просто углубление. На полке напротив старый автомобильный аккумулятор, и от него отходят два провода к желтоватым лампам. В комнате стол, несколько ящиков и трехногих стульев. В воздухе пахнет дымом и такой удивительно вкусной едой, что у меня во рту забил фонтан слюны.

Человек сказал:

— Что я принес, Бэби?

Комната оказалась полна детей. Вернее, их всего трое, но казалось гораздо больше. Девочка примерно моего возраста — восьми лет, я хочу сказать, — с голубой краской на щеке. Она держала мольберт и палитру со множеством красок, а также несколько кистей, которыми не пользовалась.

Размазывала краску руками. Маленькая, лет пяти, черная девочка смотрела на меня, широко раскрыв глаза. А в деревянной корзине, поставленной на козлы, так что получилось подобие колыбели, младенец. Мне показалось, что он трех-четырех месяцев отроду. Он делал то, что делают все дети: пускал слюну, пузыри, бесцельно махал руками и ногами.

Когда мужчина заговорил, девочка с мольбертом посмотрела сначала на меня, потом на младенца. Младенец продолжал пинаться и пускать слюни.

Девочка сказала:

— Его зовут Джерри. Он сердится.

— На что сердится? — спросил мужчина. Он смотрел на младенца.

— На все, — ответила девочка. — На все и на всех.

— Откуда он? Я сказал:

— Эй, в чем дело? — Но никто не обратил на это внимания. Мужчина продолжал задавать вопросы младенцу, а девочка отвечала. Ничего нелепей я никогда не видел.

— Он убежал из приюта, — сказала девочка. — Там его хорошо кормили, но никто с ним не слишивался. Так и сказала — «слишивался». Тогда я открыл дверь, ворвался холодный воздух.

— Ты обманул, — сказал я человеку, — ты из приюта.

— Закрой дверь, Джейни, — сказал мужчина. Девочка с мольбертом не шевельнулась, но дверь за мной захлопнулась. Я попытался открыть ее снова, она не поддавалась. Я нажал на нее с криком.

— Мне кажется, тебе нужно встать в угол, — сказал мужчина. — Поставь его в угол, Джейни.

Джейни посмотрела на меня. Один из трехногих стульев поплыл ко мне по воздуху. Повис перед мной и свернул в сторону. Подтолкнул меня своим плоским сидением. Я отпрыгнул, и он устремился за мной. Я отскочил в сторону, потом в угол. Стул летел за мной. Я попытался сбить его и только ушиб руку. Нырнул он тоже опустился. Я уперся в него руками и попытался перескочить, но он просто упал, и я с ним. Я встал и, дрожа, стоял в углу. Стул опустился на ножки и остался стоять передо мной. Мужчина сказал:

— Спасибо, Джейни. — Потом повернулся ко мне. — Стой спокойно, ты. Я займусь тобой позже. Не нужно пинаться и поднимать шум. — Потом обратился к младенцу:

— У него есть все, что нам нужно?

И снова ответила девочка. Она сказала:

— Конечно. Он тот самый.

— Что ж, — сказал мужчина. — Хорошо. — Он подошел ко мне. — Джерри, ты можешь здесь жить. Я не из приюта. И никогда не отдам тебя туда.

— Да, как же!

— Он тебя ненавидит, — сказала Джейни.

— Что мне с этим делать? — спросил он.

Джейни повернула голову и посмотрела на колыбель.

— Покорми его. — Мужчина кивнул и начал разжигать огонь.

Все это время маленькая негритянка стояла на месте, вытаращив большие глаза и глядя на меня. Джейни снова принялась рисовать, ребенок лежал, как всегда, поэтому я повернулся к негритянке. И выпалил:

— Что уставилась? Она улыбнулась мне.

— Джерри хо-хо, — сказала она и исчезла. То есть на самом деле исчезла, погасла, как свет, оставив на месте свою одежду. Ее маленькое платье взвилось в воздухе и упало грудой на то место, где она стояла. И все. Девочки не было.

— Джерри хи-хи, — услышал я. Поднял голову и увидел ее, совершенно голую, в узкой впадине в скальной стене у самого потолка. И как только я ее увидел, она снова исчезла.

— Джерри хо-хо, — сказала она. Теперь она сидела на верху груды ящиков, которую здесь использовали как полки, по другую сторону комнаты. — Джерри хи-хи! — Теперь она была под столом.

— Джерри хо-хо! — Она стояла со мной в углу, прижимая меня.

Я заорал, попытался отскочить от нее и ударился о стул.

Я испугался, снова прижался в угол, а девочка исчезла. Мужчина оглянулся через плечо, отвернувшись от огня.

— Перестаньте, дети, — сказал он. Наступила тишина. Девочка вышла из-за ряда ящиков. Подошла к своему платью и надела его.

— Как ты это делаешь? — спросил я.

— Хо-хо, — ответила она. Джейни сказала:

— Спокойней. На самом деле они близнецы.

— О, — ответил я. Откуда-то из тени показалась вторая девочка, точно такая же, и встала рядом с первой. Они были совершенно одинаковые. Стояли рядом друг с другом и смотрели на меня. На этот раз я дал им возможность смотреть.

— Это Бонни и Бинни, — сказала художница. — Это Бэби, а это, — она указала на мужчину, — это Лоун. Меня зовут Джейни.

Я не знал, что ответить, и просто сказал:

— Да. Лоун сказал:

— Воды, Джейни. — Протянул кастрюлю. Я услышал журчание воды, но ничего не увидел. — Достаточно, — сказал он и подвесил кастрюлю на крюк. Потом взял треснувшую фарфоровую тарелку и принес мне. Тарелка была полна жарким с большими кусками мяса, густой подливкой, клецками и морковью- Вот, Джерри. Садись.

Я посмотрел на стул.

— На это?

— Конечно.

— Не я, — ответил я. Взял тарелку и присел у стены.

— Эй, — сказал он немного погодя. — Спокойней. У нас хватает еды. Никто у тебя не отнимет.

Я принялся есть еще быстрее. И почти кончил, когда меня вырвало. И тут почему-то голова моя ударилась о край стула. Я выронил тарелку и ложку и упал. Мне было очень плохо.

Лоун подошел и посмотрел на меня.

— Прекрати, парень, — сказал он. — Прибери, Джейни. Прямо у меня на глазах месиво на полу исчезло. Мне тогда уже было все равно. Я почувствовал руку мужчины у себя на шее. Он взъерошил мне волосы.

— Бинни, дай ему одеяло. Все ложимся спать. Он должен отдохнуть.

Я почувствовал, как меня укрыли одеялом, и думаю, что уснул еще до того, как Лоун уложил меня.

Не знаю, сколько времени я проспал. А проснувшись, не понял, где я, и это меня испугало. Подняв голову, я увидел тусклый свет углей в очаге. Лоун лежал на полу прямо в одежде. В красноватой темноте мольберт Джейни походил на большое охотящееся насекомое. Я увидел в колыбели голову младенца, но не мог решить, смотрит он на меня или в сторону. Джейни лежала на полу у двери, а близнецы — под старым столом. Никто не двигался. Только подскакивала голова младенца.

Я встал и осмотрел комнату. Просто комната, с одной дверью. Я на цыпочках подошел к двери. Когда проходил мимо Джейни, она открыла глаза.

— Что с тобой? — прошептала она.

— Не твое дело, — ответил я. И пошел к двери, наблюдая за ней. Она ничего не делала. Дверь была закрыта так же прочно, как и в тот раз.

Я вернулся к Джейни. Она продолжала смотреть на меня. Не испугалась. Я сказал ей:

— Мне нужно в уборную.

— О, — ответила она. — Почему ты сразу не сказал? Неожиданно я ахнул и схватился за живот. Не могу передать, что я почувствовал. Вел себя так, словно мне больно, но больно не было. Никогда раньше со мной такого не случалось. Что-то шлепнулось в снег снаружи.

— Вот и все, — сказала Джейни. — Ложись.

— Но мне нужно…

— Что нужно?

— Ничего. — И правда. Мне никуда не нужно было идти.

— В следующий раз сразу говори мне.

Я ничего не ответил. Вернулся к своему одеялу.

— Это все? — спросил Стерн. Я лежал на кушетке и смотрел в серый потолок. Стерн спросил:

— Сколько тебе лет?

— Пятнадцать, — сонно ответил я. Он подождал, пока серый потолок не оброс стенами, полом, ковром, лампами и стулом со Стерном на нем. Я сел и немного подержал голову руками, потом посмотрел на психоаналитика. Он играл трубкой и смотрел на меня.

— Что вы со мной сделали?

Я тебе говорил. Я ничего не делаю. Ты делаешь.

— Вы меня загипнотизировали.

— Нет. — Говорил он спокойно и искренне.

— Тогда что это было? Было… было так, словно снова происходит на самом деле.

— Ты что-нибудь чувствовал?

— Все. — Я вздрогнул. — Все чувствовал. Что это было?

— Всякий, кто так делает, потом чувствует себя лучше. Теперь ты можешь к этому вернуться, когда захочешь и сколько захочешь, и боль станет меньше. Вот увидишь.

Впервые за многие годы меня что-то удивило. Я обдумал его слова и спросил:

— Если я делаю это сам, почему со мной такого никогда не случалось?

— Кто-то должен слушать.

— Слушать? Значит, я говорил?

— Очень много.

— Рассказал все, что происходило?

— Откуда мне знать? Меня там не было. Ты был.

— Вы ведь не поверили? В этих исчезающих девочек, и в стул, и во все?

Он пожал плечами.

— Не мое дело верить или не верить. Для тебя это было реально?

— Еще бы!

— Это все, что имеет значение. Ты жил с этими людьми? Я откусил беспокоивший меня ноготь.

— Недолго. Только до тех пор, пока Бэби не исполнилось три года. — Я посмотрел на него. — Вы напоминаете мне Лоуна.

— Почему?

— Не знаю. Нет, не напоминаете, — неожиданно сказал я. — Не знаю, почему я так сказал. — И резко лег.

Потолок посерел, лампы потускнели. Я слышал, как черенок трубки скрипнул в его зубах. Лежал я долго.

— Ничего не происходит, — сказал я наконец.

— А чего ты ожидал?

— Как раньше.

— В тебе что-то хочет выйти. Позволь ему. У меня в голове словно вращался барабан, а на нем наклеены фотографии мест, вещей и людей, которых я разыскиваю. И барабан этот очень быстро вращается, так быстро, что я не могу отличить одну картинку от другой. Я заставил его остановиться, и он остановился на пустом месте. Я снова повернул его и остановил.

— Ничего не получается, — сказал я.

— Бэби три года, — повторил Стерн.

— О, — сказал я. — Это. — И закрыл глаза. Может быть. Может, гложет, позже, по коже. Может, позже гложет по коже. Может, Бэби. Может, Бэби гложет по коже…

* * *

Иногда ночами я лежал на одеяле, а иногда и нет. В доме Лоуна все время что-нибудь происходило. Иногда я спал днем. Мне кажется, все одновременно спали, только когда кто-нибудь заболевал, как я, когда там появился. В комнате всегда было темно, днем и ночью горел огонь, горели две желтые лампы. Их провода отходили от старого аккумулятора. Когда лампы тускнели, Джейни меняла батарейку, и они снова начинали гореть ярко.

Джейни делала все, что необходимо. Остальные тоже. Лоун часто отсутствовал. Иногда близнецы помогали ему, но их отсутствие не замечалось, потому что они появлялись и пропадали мгновенно. А Бэби всегда оставался в своей колыбели.

Я сам делал многое. Рубил дрова для очага, сделал больше полок. Часто ходил купаться с Джейни и близнецами. И разговаривал с Лоуном. Я ничего не делал такого, чего не могли бы сделать они, зато они делали много недоступного мне. И я злился, все время злился из-за этого. Но не знал бы, что с собой делать, если бы все время на кого-нибудь или что-нибудь не злился. Это не мешало нам слишиваться. Слишиваться — это слово Джейни. Она говорила, что ей его сказал Бэби. Она говорила: это значит, что все вместе, хотя и занимаются разными делами. Две руки, две ноги, одно тело, одна голова — все действуют вместе, хотя голова не может ходить, а руки — думать. Лоун сказал, что, может, это смесь «сливаться» и «смешиваться», но не думаю, чтобы он сам в это поверил. В слове было нечто гораздо большее.

Бэби все время говорил. Он походил на радиостанцию, работающую круглосуточно. Ее можно услышать, если настроишься. Но если и не слушаешь, она все равно передает. Когда я сказал, что он говорил, я не совсем это имел в виду. По большей части он просто махал руками и ногами. Можно было подумать, что эти движения руками, ногами, головой бессмысленны, но на самом деле нет. Это была передача значения, но символами служили не звуки, а движения. Они передавали мысли.

То есть протяните левую руку, поднимите правую, топните левой пяткой, и все это означает: «Всякий, кто считает, что скворец — домашняя птица, просто ничего не знает о скворцах» — или что-то в этом роде. Джейни говорила, что, может, Бэби изобрел этот способ передачи смысла. Она сказала, что раньше слушала мысли близнецов — так и сказала: «слушала мысли», — а они слушали мысли Бэби. Поэтому она спрашивала близнецов, что ей нужно узнать, близнецы спрашивали Бэби и пересказывали ей, что он говорит. Но когда они начали подрастать, постепенно теряли эту способность. Так происходит со всеми детьми. Бэби пришлось научиться понимать слова и изобрести способ отвечать движениями.

Лоун не понимал его, я тоже. Близнецам было все равно. Зато Джейни не отрывала от Бэби взгляда. Он всегда понимал, о чем его хотят спросить, и отвечал Джейни, а она пересказывала нам. Часть во всяком случае. Всего никто не мог понять, даже Джейни.

Джейни просто сидела, рисовала свои картины и смотрела на Бэби, иногда начинала смеяться.

Бэби не рос. Джейни росла, близнецы тоже, и я с ними. Но только не Бэби. Он просто лежал. Джейни кормила его и каждые два-три дня мыла. Он не плакал и не причинял никаких неприятностей. Никто никогда не подходил к нему.

Каждую свою картину Джейни показывала Бэби, потом очищала картон от краски и рисовала новую. Ей приходилось так делать, потому что у нее было только три куска картона. И хорошо, что она так делала: не хочется думать, во что превратился бы дом, если бы она сохраняла все свои картины. Она рисовала их по пять штук за день. Лоун и близнецы все время таскали ей скипидар. Она без всякого труда сметала краски назад, в маленькие чашечки, просто посмотрев на них, но скипидар — совсем другое дело. Мне она сказала, что Бэби помнит все ее картины, поэтому ей и не нужно их хранить. Это все были рисунки машин, зубчатых передач, механических цепей, чего-то похожего на электрические соединения и тому подобное. Я никогда не думал об этих рисунках.

Иногда я уходил с Лоуном за скипидаром и свининой. Мы шли к железной дороге, проходили по ней несколько миль до того места, откуда становились видны огни города. Потом снова лес, пригороды и боковые улицы.

Лоун как всегда шел молча, все о чем-то думая.

Мы подошли к складу, Лоун направился к двери, посмотрел на замок и вернулся, качая головой. Потом мы отыскали универсальный магазин. Лоун хмыкнул, и мы остановились в тени у двери. Я осмотрелся.

Неожиданно рядом оказалась Бинни, голая, как всегда в таких случаях. Она открыла дверь изнутри. Мы вошли, и Лоун закрыл за нами дверь.

— Возвращайся домой, Бинни, — сказал он, — пока не простудилась до смерти.

Она улыбнулась мне, ответила:

— Хо-хо, — и исчезла.

Мы отыскали два отличных куска ветчины и двухгаллоновую банку скипидара. Я взял еще ярко-желтую шариковую ручку, но Лоун отругал меня и заставил положить ее на место.

— Мы берем только необходимое, — сказал он.

После того как мы вышли, снова появилась Бинни и закрыла дверь изнутри. Я ходил с Лоуном всего несколько раз, когда он один не мог все унести.

Так я прожил тр�

Скачать книгу

Theodor Sturgeon

MORE THAN HUMAN

© Theodor Sturgeon, 1953

© Перевод. Ю. Соколов, 2017

© Издание на русском языке AST Publishers, 2017

* * *

Его гештальт-величеству Николасу Сэмстагу

Часть первая. Фантастический идиот

Идиот жил в черно-сером мире, который пронзали белые молнии голода и мерцающие зарницы страха. В его ветхой одежде зияли окна прорех. В них выглядывало то колено, угловатое и острое, как зубило, то частокол ребер. Долговязый, плоский парень. И на мертвом лице – застывшие глаза.

Мужчины откровенно отворачивались от него, а женщины не решались поднять взгляд. Лишь дети подолгу разглядывали идиота. Но он не обращал на них внимания. Идиот ни от кого ничего не ждал. Когда ударяла белая молния, его кормили. Пропитание он добывал сам или вовсе обходился. А случалось, его кормил первый встречный. Идиот не знал, почему так происходит, и не задумывался об этом. Он не просил, он просто стоял и ждал. И стоило прохожему заглянуть в его глаза, как в руке идиота оказывалась монетка, кусок хлеба или какой-нибудь плод. Тогда он ел, а неожиданный благодетель торопился прочь, охваченный смутной тревогой и недоумением. Изредка с ним пытались заговорить; иногда о нем говорили между собой. Он слышал звуки, но смысла для него они не имели. Он жил сам в себе, далеко-далеко, не ведая связи между словом и его значением. Видел он великолепно и мгновенно замечал разницу между улыбкой и гневным оскалом, но ни та ни другая гримасы ничего не значили для существа, лишенного сочувствия, никогда не смеявшегося и не скалившегося, а потому не понимавшего чувств своих веселых или гневных собратьев.

Страха в нем хватало ровно на то, чтобы сохранить целыми шкуру и кости. Он не умел предвидеть что-либо вообще. Так что всякая занесенная палка, любой брошенный камень заставали его врасплох. Правда, первое же прикосновение пробуждало его. Он спасался бегством. И не успокаивался, пока не стихала боль. Так он избегал бурь, камнепадов, мужчин, собак, автомобилей и голода.

Идиот ничего не желал. Вышло так, что жил он скорее в глуши, чем в городе; и поскольку жил там, где оказывался, получалось, что оказывался по большей части в лесу, а не где-то еще.

Четыре раза его запирали, и всякий раз это ничего не значило для него и ничего не меняло в нем. Однажды его жестоко избил сокамерник, другой раз, еще сильнее, охранник. В двух других местах был голод. Когда у него была пища и его оставляли в покое, он оставался. Когда наступало время бежать, он бежал. Средства для спасения предоставляла внешняя оболочка его существа, сердцевина же его или вовсе не тревожилась, или никак не распоряжалась своей скорлупой. Но когда приходило время, тюремщик или охранник замирали перед лицом идиота, в глазах которого словно кружили колеса радужек. Тогда запоры и засовы сами собой открывались, идиот уходил, а благодетель, как всегда, торопился найти себе какое-нибудь занятие, чтобы скорее забыть то, что произошло.

Идиот был животным… тварью, слишком деградировавшей для того, чтобы жить среди людей. И большую часть своего времени он проводил животным вдали от других людей. И будучи животным, по лесу он передвигался с изяществом зверя. И убивал как животное: без радости и без ненависти. Как животное, ел все съедобное, что удавалось найти, и когда ел (если это случалось), ел досыта, но не более. И спал он, подобно животным, сном неглубоким и легким, противоположным человеческому сну, ибо человек спит, чтобы погрузиться в сон, а животное для того, чтобы проснуться от сна. Он был зрелым зверем: игры котят и щенят не занимали его. Не знал он шутки и радости. Настроение его менялось от ужаса к удовлетворению.

Было ему двадцать пять лет.

Но, как косточка в персике, как желток в яйце, пребывало в нем нечто другое… пассивное, восприимчивое, бодрствующее и живое. И если оно было чем-то связано с животной оболочкой, то игнорировало эти связи. Сущностью своей оно происходило от идиота, однако во всем прочем пренебрегало им. Он часто чувствовал голод, но по-настоящему голодал редко. И когда голодал, это внутреннее, быть может, немного съеживалось, однако не замечало собственного умаления. Оно должно было умереть вместе со смертью идиота, однако не испытывало желания отсрочить это событие хотя бы на секунду.

Это оно не обладало никакой функцией, присущей именно идиоту. Селезенка, почка, надпочечник – все эти органы имеют свои конкретные функции, исполняемые на оптимальном уровне. Однако существовавшая в идиоте штуковина только воспринимала и запоминала. Она делала это без слов, без какой-либо кодирующей системы; без перевода, без искажения, без действующих выводов наружу. Она воспринимала то, что воспринимала, и ничего не выдавала вовне.

Своими особыми чувствами ощущала окружавшее ее тихое бормотанье, посылку. Она была пропитана этим бормотаньем, и когда оно приходило, поглощала его целиком и полностью. Быть может, она сопоставляла его и классифицировала, а возможно, просто питалась им, забирая необходимое и отбрасывая остальное каким-то непостижимым для нас образом. Идиот об этом не знал. Штуковина же…

Без слов: тепло, когда ненадолго становится чуть сыровато, но ненадолго и недостаточно. (Печально): Больше не темно. Ощущение удовольствия. Чувство давления, легкий треск и уберите розовое и колючее. Подожди, подожди-ка, ты еще можешь вернуться, да, ты можешь вернуться. Другим, но почти не хуже. (Клонит в сон): Это, оно вот! Это же – ох! (Тревога): Ты зашел слишком далеко, вернись назад, вернись назад, верн… – (гнетущее внезапное прекращение; на один «голос» меньше.)… Все несется вперед, быстрей и быстрее, уносит меня. (Ответ): Нет и нет. Ничто не несется. Все покоится; что-то пригнетает тебя к себе, вот и все. (Ярость): Они не слышат нас, глупые, глупые… Они… Нет, не слышат, только плач, только ропот.

И все это без слов. Впечатление, уныние, диалог. Излучения страха, напряженные поля сознания, недовольства. Бормотание, посылка, речь, общение с сотнями, с тысячами голосов, обращенных не к идиоту. Ничего имеющего к нему отношение; ничего такого, чем он мог бы воспользоваться. Он не подозревал о внутреннем слухе, потому что слух этот был бесполезен. Идиот был плохим образчиком человеческой природы, и при всем том являлся мужчиной; a голоса эти принадлежали детям. Очень маленьким детям, не научившимся еще не пытаться докричаться до ближних. Только плач, только шум…

Мистер Кью был отличным отцом, лучшим из всех отцов. Так он сам сказал своей дочери Алисии в ее девятнадцатый день рождения. Эти слова он повторял дочери с той поры, как ей исполнилось четыре года. Столько лет было Алисии, когда появилась на свет крошечная Эвелин, и мать обеих девочек умерла, проклиная мужа, ибо на сей раз пробудившееся в ее душе негодование пересилило ее муки и страх…

Только хороший отец, лучший из всех отцов, мог сам принять роды. И только исключительный отец мог вынянчить и выпестовать обеих девиц с беспримерной заботой и нежностью. Ни один ребенок на свете не был огражден от зла столь надежно, сколь Алисия; а когда она подросла и соединила свои силы с отцом, для Эвелин был создан прочнейший покров чистоты.

– Чистоты тройной перегонки, – сказал Алисии мистер Кью в ее девятнадцатый день рождения. – Зло я знаю отменно – во всех его проявлениях, а потому учил тебя только добродетели, чтобы ты была примером, звездой для Эвелин. Я знаю все зло, каким оно есть, а тебе известно то зло, коего следует избегать девице, но Эвелин не знает зла.

В свои девятнадцать Алисия была достаточно зрелой, чтобы понимать такие абстракции, как «все его проявления» и «перегонка», а также такие общие понятия, как «добро» и «зло». В шестнадцать отец объяснил ей, как, оставшись наедине с женщиной, мужчина теряет рассудок и на теле его выступает ядовитый пот… Этот пот способен отравить женщину. В книгах отца были отвратительные картинки, подтверждавшие эти слова. В тринадцать у нее впервые случились некие неудобства, и она рассказала о них отцу. Со слезами на глазах тот поведал ей, что это приключилось потому, что она слишком занята своим телом. Алисия призналась в этом, и отец наказал это тело так, что она пожалела, что оно у нее есть. Алисия со всем усердием старалась не думать о теле, но это не всегда ей удавалось, и отец регулярно, с полным прискорбием помогал ей смирить непокорную плоть. Еще в восемь он научил ее купаться в полной темноте, дабы не появились бельма на глазах, изображения которых также присутствовали в его библиотеке. А в шесть он повесил в ее спальне картину, изображавшую женщину по имени Ангел и мужчину по имени Дьявол. Женщина поднимала руки вверх и улыбалась, а мужчина тянул к ней крючковатые и когтистые руки, а наружу из груди его торчал кривой и влажный шип.

Жили они в тяжеловесном доме на челе заросшего лесом холма. К дому не вела ни одна дорога, лишь тропка петляла сквозь заросли, так чтобы не было такого окна, из которого предоставлялась бы возможность проследить весь ее извилистый путь. Тропа подходила к стене, к железным воротам, не открывавшимся целых восемнадцать лет; рядом с ними было стальное окошко. Раз в день отец Алисии отправлялся к стене и двумя ключами открывал два замка в окошке. Потом поднимал металлическую панель, забирал продукты и письма, оставлял деньги и свою почту и вновь запирал окно.

Снаружи к стене подходила узкая дорога, которой Алисия и Эвелин никогда не видели. Лес скрывал стену, и стена скрывала дорогу. Стена тянулась вдоль дороги на двести ярдов в обе стороны, на восток и на запад, а потом взбегала на холм, пока целиком не охватывала дом. Здесь ее продолжал железный частокол высотой футов в пятнадцать, такой плотный, что между стальными штакетинами едва можно было просунуть кулак. Верхушки их были загнуты вниз и наружу, а понизу уходили в цемент, утыканный битым стеклом. Забор тянулся на запад и восток, соединяя дом со стеной, а там, где они смыкались, начинался новый забор, кружком охватывавший лес. Стена и дом образовывали прямоугольник, являвшийся запретной для посторонних территорией. Позади дома находились две огороженных квадратных мили леса, принадлежавшие Эвелин под присмотром Алисии. Там был ручеек, дикие цветы и маленький пруд, друзья-дубы и укромные лужайки. Небо над лесом оставалось чистым и близким, а забор нельзя было заметить за плотными зарослями падуба, закрывающими перспективу, преграждающими путь ветерку. Этот крошечный пятачок был для Эвелин целым миром, больше она ничего и не знала – все, что она любила, заключалось внутри ограды.

В девятнадцатый день рождения Алисии Эвелин сидела одна у своего пруда. Она не видела дом, не видела заросли падубов и заборы, однако над нею высилось небо, а рядом журчала вода. Алисия ушла в библиотеку вместе с отцом, по случаю дней рождения он всегда находил для нее в библиотеке что-то особенное. Эвелин в эту комнату никогда не допускали. В библиотеке жил сам отец. И в нее разрешалось заходить только Алисии, и то по особым случаям. Эвелин и в мыслях не имела войти туда, – не более чем научиться дышать под водой подобно пятнистой форели. Младшую сестру даже не учили читать – только слушать и повиноваться. Ей не суждено было искать – лишь принимать. Знание было даровано ей только тогда, когда она оказывалась готовой принять его, и только отец и старшая сестра знали, когда настанет этот момент.

Эвелин сидела на берегу, расправив длинные юбки. Заметив, что оголилась лодыжка, она охнула и поспешно прикрыла ее, как сделала бы Алисия, окажись она рядом. Прислонившись спиной к ивовому стволу, она глядела на воду.

Была весна, та самая пора, когда уже лопнули все оболочки, когда по иссохшим сосудам хлынули соки, когда раскрылись склеенные смолой почки, когда в стремительном порыве весь мир разом обрел красу. Воздух стал сладким и густым, он щекотал губы, и они раздвигались – он настаивал на своем, – и они отвечали улыбкой… и тогда он рвался в легкие, чтобы вторым сердцем забиться у горла. В воздухе этом была загадка, тишину и покой его наполняли недвижные краски снов, и все же он куда-то спешил. Этот покой, это стремление наполняла собственная жизнь, но как могли так тесно сплестись друг с другом стремление и покой… в этом крылась загадка.

Пересвист птиц мелким стежком прошивал зелень. Глаза Эвелин пощипывало, и лес расплывался за туманной пеленой изумления. Что-то напряглось у нее на коленях, она посмотрела вниз и увидела, как руки ее набросились друг на друга, и полетели в траву длинные перчатки. Нагие ладони взметнулись к вискам – не для того, чтобы спрятаться, но чтобы разделить нечто. Она наклонила голову, и ладони улыбнулись друг другу под железным пологом расчесанных волос. Обнаружив четыре крючка, пальцы ее расстегнули их. Руки сами собой потянулись к крючкам. Высокий воротник распахнулся, и зачарованный воздух с безмолвным криком припал к ее телу. Эвелин задыхалась, словно от бега. Нерешительно, робко она протянула руку, погладила траву, словно пытаясь поделиться невыразимым восторгом, переполнявшим ее. Но трава не отвечала, и Эвелин упала на землю, зарывшись лицом в юную мяту, и зарыдала: столь невыносимо прекрасной была эта весна.

Идиот тем временем бродил по лесу. Он отдирал кору с мертвого дуба, когда подобное произошло и с ним. Руки замерли, голова повернулась на зов. Власти весны он подчинялся как всякий зверь, может, чуть острее. И вдруг она разом сделалась чем-то большим, чем просто густой, исполненный надежд воздух, чем истекающая жизнью земля. Жесткая рука на его плече не могла быть более властной, чем этот зов.

Идиот поднялся – осторожно, словно бы мог неосторожным движением сломать что-то рядом с собой. Странные глаза загорелись. Он шел… он, которого до сих пор никто еще не звал, он, который не звал никого и никогда. Он шел к тому, что ощущал, подчиняясь не внешнему зову, но собственной воле. Идиот начинал думать… Он ощущал, как рвется внутри оболочка, прежде сдерживавшая потребность в мысли. Всю его жизнь она, должно быть, таилась внутри его существа. Сейчас этот властный зов был обращен ко всему человеческому в нем, к той части его, что до этого дня слышала лишь младенческий лепет и дремала, забытая и ненужная. Но теперь она говорила. И получалось, что говорила на собственном языке.

Он был осторожен и быстр, быстр и осторожен. То туда, то сюда разворачивая широкие плечи, скользил сквозь заросли. Шел бесшумно и легко, пробираясь меж стволами ольхи и березы, задевая стройные колонны сосен, как если бы не имел права оставить прямую линию, соединявшую его с этим зовом. Солнце стояло высоко; лес вокруг был тем же самым лесом впереди, справа и слева, но он шел, не сворачивая, в одном только ему ведомом направлении, следуя не знанию, не компасу, но осознанному внутреннему зову.

Он добрался до места внезапно. Ведь когда идешь по лесу, поляна – всегда неожиданность. Вдоль частокола все деревья были тщательно вырублены футов на пятьдесят, чтобы ни одна ветвь не могла перевеситься через забор. Идиот выскользнул из леса и затрусил по нагой земле к тесному ряду железных прутьев. На бегу он вытянул вперед руки, и когда они уперлись в равнодушный металл, ноги его все еще двигались, ступни толкались, как если бы нужда давала ему силу, чтобы пройти сквозь забор и густую заросль падуба за ним.

Преграда не поддавалась, и этот факт постепенно доходил до него. Получилось так, что первыми осознали это его ноги, осознали и перестали пытаться. А потом поняли это и руки. Поняли и отодвинулись от забора. Только глаза не сдавались. Взирая с мертвого лица, взглядом своим они пронзали забор, пронзали стену падуба, готовые взорваться ответом. Рот его открылся, извергая какой-то скрежет. Он никогда еще не пытался заговорить и не мог этого сделать сейчас, жест был итогом, но не средством, подобием слез, выступивших на реснице при музыкальном крещендо.

И он пошел вдоль забора боком, не имея сил отвернуть свое лицо от преграды.

Весь день лил дождь, лил он и ночью, только к полудню следующего дня прекратился, но едва выглянуло солнце, дождь снова хлынул, но уже вверх. Струи света били в зенит от тяжелых алмазов, усыпавших богатую новую зелень. Некоторые из алмазов съеживались, другие падали, и тогда земля благодарила голосом мягким, листья голосом своей кожицы, и цветы своими красками.

Эвелин припала к окну, положив локти на подоконник и обхватив щеки руками, губы от этого сами собой растягивались в улыбку. Она тихо пела. Странной была песня для слуха, ведь девушка не ведала музыки и даже не знала, что таковая существует на свете. Но вокруг щебетали птицы, а в печных трубах стонал ветер, перекликалась и пересвистывалась мелкая живность в принадлежащей ей части леса – и в той части, что была запретна для нее, и перешептывались в вышине кроны дубов. Из этих голосов и сложилась песнь Эвелин, странная и безыскусная, не знающая ни диатонической гаммы, ни размера:

  • Но я не трогаю счастье
  • И не смею я тронуть счастье.
  • Прелесть, о прелесть касанья,
  • Листья света между мною и небом.
  • Дождь коснулся меня,
  • Ветер тронул меня,
  • Листья кружат
  • И несут прикосновенье…

Потом она пела без слов, а еще позже пела без звука, провожая глазами капли, алмазами осыпающиеся с ветвей.

– Что это… что ты делаешь? – прозвучало вдруг резко и грубо.

Эвелин вздрогнула и обернулась. Позади нее стояла Алисия, лицо ее окаменело.

Махнув рукой в сторону окна, Эвелин попыталась заговорить…

– Ну же?

Эвелин снова махнула в сторону окна.

– Там, – сказала она, – я… я, – и, соскользнув со стула, встала. Встала, выпрямившись во весь рост. Лицо ее горело.

– Застегни воротник, – проговорила Алисия. – Что это случилось с тобой?

– Я стараюсь, – проговорила Эвелин голосом тихим и напряженным. Она поспешно застегнула воротник, но тут ладони ее легли на грудь. Эвелин стиснула свое тело. Шагнув вперед, Алисия сбросила ее руки.

– Нельзя. Что это… что ты делаешь? Ты говорила? С кем?

– Да, говорила! Но не с тобой и не с отцом.

– Но здесь никого нет.

– Есть, – промолвила Эвелин. И вдруг, задохнувшись, попросила: – Прикоснись ко мне, Алисия.

– Прикоснуться? К тебе?

– Да. Я… хочу, чтобы ты… просто… – Она протянула руки к сестре. Алисия попятилась.

– Мы не прикасаемся друг к другу, – проговорила она по возможности мягким тоном, стараясь преодолеть потрясение. – Что с тобой, Эвелин? Тебе плохо?

– Да, – ответила Эвелин. – Нет. Не знаю. – Она отвернулась к окну. – Дождь кончился. Здесь темно. А там столько света, столько… я хочу, чтобы солнечные лучи охватили меня, я хочу погрузиться в них, как в ванну.

– Глупая. Ведь тогда твое купание будет при свете!.. А мы ведь даже не говорим о купании, дорогая.

Эвелин подхватила подушку со стула, на котором сидела, обняла ее и со всей силой прижала к своей груди.

– Эвелин! Прекрати!

Эвелин вихрем обернулась к сестре и посмотрела на нее так, как никогда прежде. Губы ее дрогнули. Она плотно сомкнула веки, а когда вновь открыла глаза, на ресницах блестели слезы.

– Не могу, – выкрикнула она. – Не могу!

– Эвелин! – шептала Алисия, пятясь к двери и не отводя от сестры потрясенного взгляда. – Мне придется рассказать отцу.

Эвелин согласно кивнула.

Добравшись до ручья, идиот уселся на корточки и уставился на воду. В танце пронесся листок, на мгновение замер в воздухе, поклонился ему и отправился дальше между прутьями ограды прямо в уготованную ему падубом глубокую тень.

Он никогда еще не мыслил логически, и, быть может, попытка проследить взглядом путь листка была рождена не мыслью. Тем не менее, сделав это, он обнаружил, что ручей уходил здесь в канал с бетонными стенками, перегороженный теми же прутьями. От стенки до стенки они перекрывали здесь путь воде так плотно, что проскользнуть сквозь эту гребенку мог разве что лист или сучок. Он затрепыхался в воде, толкаясь в железо, ударяясь в подводный бетон. Задохнулся, наглотался воды, но в слепой настойчивости не оставлял напрасных попыток. Схватив обеими руками один из прутьев, идиот потряс его, но только поранил ладонь. Он попробовал второй, третий… и вдруг железо стукнуло о нижнюю поперечину.

Результат в корне отличался от прежних попыток. Едва ли он мог осознать, что железо здесь проржавело и ослабло. Он ощутил надежду, потому что ситуация изменилась. Погрузившись в воду ручья до подмышек, он сел на дно и уперся ногами по обе стороны поддавшегося звена. Вновь ухватил его руками, набрал воздуха в грудь и потянул изо всей силы. Розовое пятнышко поднялось от его рук и бледной струйкой скользнуло вниз по течению, он наклонился вперед и дернул, откидываясь назад. Проржавевшая под водой штакетина хрустнула. Идиот повалился назад, больно ударившись затылком о край желоба. На какое-то мгновение он обмяк, и тело его не то подкатилось, не то подплыло к ограде. Он глотнул воды, закашлялся и поднял голову. И когда закружившийся мир остановил свое вращение, идиот принялся шарить под водой. Там оказалось отверстие – высотой не менее фута, но всего в семь дюймов шириной. Он запустил в него руку до плеча, опустил под воду голову. Потом снова сел и попытался просунуть ногу.

И снова ощутил как непреложный факт, что одной воли недостаточно; одного давления на преграду было мало, чтобы заставить ее покориться. Он взялся за соседнюю штакетину и попытался ее сломать, но она не шевельнулась, как не пошевелилась и штакетина по другую сторону пролома.

Наконец он оставил попытки, безнадежно посмотрел вверх на пятнадцатифутовую вершину забора с его кривыми, голодными, грозящими ему клыками, а потом на ряды битого стекла. Что-то мешало ему: пошарив в воде, он извлек из-под себя отломанную одиннадцатидюймовую железяку.

Коснись, коснись меня. Эта мысль призывала его, подкрепленная бурей эмоций; в ней угадывался голод, зов, поток ласки и нужды. Зов так и не прекратился, но сделался теперь иным. Как будто призыв превратился в волну, а зов стал оттиснутым на ней знаком.

Когда это случилось, нить, соединяющая обе его личности, дрогнула и расширилась. Пусть неуверенно, она начала проводить. Частички и мерцания внутренней силы скользнули по ней, впитали внимание и информацию и вернулись назад. Взгляд странных глаз обратился к куску железа, руки начали крутить его. Разум идиота пробудился, стеная от долгого бездействия, а потом впервые занялся решением подобной проблемы.

Сев в воде у забора, он принялся перетирать своей железякой штакетины – под самой поперечиной.

Пошел дождь. Он не прекращался весь день, всю ночь и половину следующего дня.

– Она была здесь, – сказала Алисия. Лицо ее покраснело.

Мистер Кью обошел комнату, сделав круг, его глубоко посаженные глаза горели. Пальцами левой руки огладил кнут о четырех хлыстах. Алисия сказала, припоминая:

– Она хотела, чтобы я прикоснулась к ней. Она просила меня об этом.

– Я сам прикоснусь к ней, – пробормотал он. – Зло, зло, – начал он нараспев, – зло нельзя вывести из человека. А я-то думал, что справлюсь, я думал, что справлюсь. Ты, Алисия, наполнена злом, и знаешь это, потому что женщина нянчила тебя, она не один год прикасалась к тебе. Но к Эвелин она не… Это зло растворено в ее крови, и его надо выпустить на свободу. Где она, как думаешь?

– Наверно, снаружи возле пруда. Эвелин любит это место. Я пойду с тобой.

Отец поглядел на Алисию, на разгоревшееся лицо, на пылающие глаза.

– Это моя забота. Оставайся здесь.

– Ну пожалуйста!

Он шевельнул тяжелой рукояткой кнута.

– Тебе тоже захотелось, Алисия?

Она отвернулась от него, испытывая непонятное волнение.

– Потом, – прорычал отец, выбегая из комнаты.

Алисия, дрожа, ненадолго застыла на месте, а потом метнулась к окну. Отец уже был снаружи, он шагал широко и целеустремленно. Руки ее легли на оконный переплет, губы раздвинулись, и с них сорвалось странное бессловесное блеяние.

Эвелин добежала до пруда, задыхаясь. Невидимой дымкой, колдовским маревом нечто висело над самой водою. Она жадно впитывала это чувство – и вдруг ощутила близость. Она не знала, что ждет ее – существо или событие, – но оно было неподалеку, и Эвелин предвкушала встречу. Ноздри ее трепетали и раздувались. Добежав до края воды, она опустила ладонь.

И сразу вскипела вода в ручье; это идиот вынырнул из-под ветвей остролиста. Он повалился грудью на берег и, задыхаясь, снизу вверх глядел на нее. Широкий, плоский, исцарапанный, костлявый и утомленный. Ладони его опухли и покрылись морщинками от воды. Лохмотья липли к его телу, ничего не скрывая.

Завороженная девушка склонилась над ним, и зов послышался от нее – нет, хлынули потоки одиночества, ожидания, жажды, радости и сочувствия. Восхищение звучало в ее зове, и не было в нем ни потрясения, ни испуга. Не первый день она знала о нем, как и он о ней, и теперь оба безмолвно тянулись друг к другу, смешивая, сплетая, сливая чувства. Каждый уже обретал жизнь в другом, и теперь она, нагнувшись, коснулась его и провела ладонью по лицу и взъерошенным волосам.

Задрожав, он выбрался из воды. И она опустилась возле него. Так сидели они рядом, и наконец Эвелин увидела глаза идиота: они словно расширялись, заполняя все небо. Со слезами радости она словно упала в них, готовая жить в них, а может, и умереть, но уж точно сделаться их частью.

Эвелин никогда не говорила с мужчиной, а идиот ни разу в жизни не произнес ни слова. Она не знала о поцелуях, а он если и видел их, то не знал, что это такое. Но им было даровано нечто большее, чем поцелуй. Они сидели рядом, ладонь ее лежала на его обнаженном плече, и токи внутренней сущности перетекали из одного тела в другое и возвращались обратно. Поэтому они не услышали ни решительной поступи отца, ни его изумленного вскрика, ни яростных воплей. Ничего, кроме друг друга, не видели они, пока не обрушился первый удар; схватив Эвелин, отец отбросил ее в сторону, не посмотрев, как и куда она упала. Он замер над идиотом, губы его побледнели, глаза разили… рот его шевельнулся и исторг ужасающий вопль.

И обрушился кнут.

Идиот был настолько поглощен тем, что происходило внутри него, что ни первый сокрушительный удар, ни второй его распухшая плоть даже и не заметила. Он лежал, уставившись куда-то в воздух, – туда, где только что были глаза Эвелин, – и не двигался.

Но вновь засвистели хлысты, терзая плетеными концами его тело. Тогда проснулся прежний рефлекс – спасаться, – и он отодвинулся, пытаясь соскользнуть ногами вниз в воду. Мужчина отбросил кнут, схватил обеими руками костлявое запястье идиота и сделал с дюжину шагов по берегу, волоча за собой длинное покрытое лохмотьями тело. Пнув свою жертву в голову, он бросился назад, к кнуту. А когда возвратился, оказалось, что идиот уже успел приподняться на локтях. Новым пинком мужчина повалил его на спину. Поставил ногу на плечо идиота, пригвоздил его к земле и ударил по нагому животу кнутом.

Тут за его спиной раздался кошмарный вопль – и было как если бы на него напал буйвол с когтями тигра. Тяжко рухнув на землю, он повернулся и увидел над собой обезумевшее лицо собственной дочери. Она прокусила собственную губу, с нее капала слюна и кровь. Эвелин вцепилась в лицо отца, один из ее пальцев впился в его левый глаз. Взвыв от боли, он сел, рванул пальцами сложное переплетение кружев на ее горле и дважды ударил по голове тяжелой рукоятью кнута.

А потом, что-то бормоча и скуля, снова обратился к идиоту. Однако тем теперь владела неотложная необходимость, она звала его бежать, смыв собой все прочее. И когда рукоятка кнута выбила сознание из девушки, разрушилось и кое-что еще. Так что теперь он мог только бежать, и ничто другое не было теперь возможно до тех пор, пока не будет достигнуто спасение. Длинное тело изогнулось, как у жука-щелкуна, подбросив его в воздух и перевернув в полусальто. Идиот приземлился на четвереньки и бросился наутек в то же самое мгновение. Кнут застиг его еще в полете, тело его в движении охватило плети, на короткий миг зажав их между краем ребер и костями ног. Рукоятка кнута выскользнула из рук мужчины. Завопив, он рванулся за идиотом, нырнувшим в арку между стволов падуба. Мужчина повалился лицом в листву и рванулся, рухнул в воду и бросился вперед уже в воде. Одна рука его вцепилась в голую лодыжку, потянула к себе, и та ударила его в ухо. И тут голова его уткнулась в железные штакетины. Идиот уже был под забором и за ним, он уже наполовину высунулся из ручья, из последних сил стремясь поставить свое изможденное тело на ноги. Обернувшись, он увидел, как беснуется, припав к железкам, его противник, не подозревающий о подводном проломе.

Идиот припал к земле, розовую от крови воду смывало с его тела и несло к преследователю. Рефлекс постепенно покидал его. Настало мгновение пустоты, а потом явилось незнакомое новое чувство. Столь же внезапное, как приведший его сюда зов, и почти столь же сильное. Чувство это было похоже на страх, но если страх казался ему туманом, липким и ослепляющим, то в этом чувстве было что-то от жажды, нечто жесткое и целеустремленное.

Выпустив из рук отравленные стебли, чахшие на обработанной химикатами полосе вдоль забора, он позволил течению снова отнести себя к забору, за которым корчилась физиономия обезумевшего отца. Обратившись мертвым лицом к забору, он раскрыл глаза пошире. Вопли смолкли.

Идиот впервые осознанно воспользовался собственными глазами не ради того, чтобы получить кусок хлеба.

Когда мужчина ушел, идиот выбрался из ручья. И, оступаясь, побрел к лесу.

Когда Алисия увидела возвращающегося отца, она прикрыла рот тыльной стороной ладони и впилась в нее зубами. Дело было не в одежде, мокрой и порванной, даже не в раненом глазе. Дело было в чем-то еще, так что…

– Отец!

Он не ответил, но направился прямо к ней. В самый последний миг, чтобы не переломиться случайной соломинкой под его ногой, она безмолвно отшатнулась в сторону. Он протопал мимо нее прямо в библиотеку, оставив открытыми двери.

– Отец!

Не получив ответа, она вбежала следом. Он находился в дальней стороне комнаты, возле шкафов, которые никогда не открывал при ней. Теперь один из шкафов был открыт, и отец доставал из него длинноствольный револьвер и коробочку патронов. Открыв ее, он рассыпал патроны по столу и начал методично заряжать револьвер.

Алисия подбежала к нему.

– Что с тобой? Что случилось? Ты ранен, дай я тебе помогу, что ты де…

Остекленелый взгляд единственного теперь глаза его был прикован к оружию. Отец дышал медленно и чересчур глубоко, слишком длинно вдыхал, чересчур долго задерживал выдох и с присвистом выталкивал его наружу. Он звякнул барабаном, щелкнул предохранителем, посмотрел на дочь и поднял оружие.

Взгляд этот ей никогда не суждено было забыть. Жуткие события случались с ней и тогда, и потом, однако время сгладило фокус, скрыло подробности. Но взгляд этот остался с ней навсегда.

Отец посмотрел на нее единственным глазом, поймал и пригвоздил, так что она задергалась, как насекомое на булавке. С ужасающей ясностью она поняла: отец не видит ее, не может отвести глаз от невидимого ей кошмара. Продолжая глядеть сквозь нее, он поднял пистолет, вложил ствол в рот и нажал на спусковой крючок.

Шума было немного. Только волосы на его макушке взметнулись. Глаз все смотрел вперед, смотрел, пронзая ее. Задыхаясь, Алисия выкрикнула имя отца. Но докричаться до него, мертвого, было невозможно, как и до живого, за несколько мгновений до выстрела. Он качнулся вперед, словно бы для того, чтобы показать ей ту кашу, в которую превратился его затылок, удерживавшая ее связь лопнула, и Алисия бежала из библиотеки.

Два часа, два полных часа прошло прежде, чем она сумела найти Эвелин. Одна из сестер была просто потеряна, превратившись в тьму и боль. Другая, напротив, стала слишком спокойной, она бродила по дому под аккомпанемент собственных стонов и хныканья.

– Что, – скулила она, – что ты сказал? – весь этот час пытаясь что-то понять, допытаться, добиться ответа у тихого дома.

Эвелин она нашла у пруда, сестра лежала навзничь, с широко распахнутыми глазами. Голова девушки сбоку распухла, посреди опухоли зияла вмятина, в которую можно было просунуть три пальца.

– Не надо, – тихо шепнула Эвелин, когда Алисия попыталась приподнять ее голову. Мягко опустив ее, Алисия встала на колени, взяла сестру за руки и стиснула их.

– Эвелин, что случилось?

– Отец ударил меня, – спокойно проговорила Эвелин. – И теперь я собираюсь уснуть.

Алисия заскулила. Эвелин проговорила:

– Как называется, когда человек нуждается… в человеке… Когда хочешь, чтобы тебя касались… когда двое едины… и ничего другого вокруг не существует?

Читавшая книги Алисия задумалась.

– Любовь, – проговорила она наконец и, судорожно сглотнув, добавила: – Но это же – безумие! Скверное безумие.

На спокойном лице Эвелин почил отголосок неведомой Алисии премудрости.

– Это не так, – сказала она. – Любовь не так плоха. Я испытала ее.

– Тебе надо вернуться в дом.

– Я усну здесь. – Посмотрев на сестру, Эвелин улыбнулась. – Все в порядке… Алисия?

– Да.

– Я больше не проснусь, – проговорила она с той же странной мудростью. – Я хотела кое-что сделать, но уже не смогу. Сделаешь ли ты это для меня?

– Сделаю, – прошептала Алисия.

– Днем, когда лучи солнца будут прозрачны, искупайся в них… Но это не все. – Эвелин прикрыла глаза, легкая тучка набежала на ее безмятежное лицо. – Будь на солнце такой… Двигайся, бегай… Бегай и высоко прыгай. И пусть будет ветер, когда ты прыгаешь и бежишь. Я так хотела испытать это. Прежде я и не знала, что так хочу этого, а теперь я… ох, Алисия!

– Что, что с тобой?

– Вот там, смотри, неужели же ты не видишь? Там же стоит Любовь, и стан ее соткан из света!

Мудрые глаза ее спокойно глядели в темнеющее небо. Глянув вверх, Алисия ничего не увидела. А опустив взгляд вниз, поняла, что Эвелин тоже ничего больше не видит. Совсем ничего.

Далеко в лесу за забором звучали рыдания.

Алисия внимала им, потом закрыла глаза Эвелин. Медленно поднявшись, она направилась к дому, а за нею следовали рыдания – до самых дверей. И лишь за дверью она поняла, что и внутри нее все плачет.

Услыхав во дворе стук копыт, миссис Продд что-то буркнула себе под нос и выглянула в кухонное окно между канифасовых занавесок. В тусклом свете звезд, даже зная собственный двор, она с трудом разглядела лошадь и телегу для перевозки камней, а рядом собственного мужа, который вел лошадь в поводу. «Ну сейчас он у меня получит, – пробормотала она про себя, – бродит где-то по лесам… Я и ужин из-за него сожгла».

Но получить по заслугам Продду не удалось. Бросив один только взгляд на его широкое лицо, жена встревожено спросила:

– Что случилось, Продд?

– Дай-ка одеяло.

– За каким…

– Живее. Тут парень раненый. В лесу подобрал. Будто медведь его изжевал. Вся одежа – в клочья.

Она торопливо вынесла одеяло. Продд выхватил его прямо из рук и исчез в темноте. Через минуту он вернулся, неся через плечо худощавого юношу.

– Сюда, – проговорила миссис Продд, открывая дверь в комнату Джека. Когда, удерживая обмякшее тело, Продд нерешительно остановился на пороге, она сказала:

– Шагай, шагай, не думай про грязь, вытру.

– Тряпок и горячей воды, – скомандовал Продд. Она отправилась исполнять указание, а фермер осторожно приоткрыл одеяло. – О боже!

Жену он остановил возле порога:

– Кажись, до утра не протянет. Может, не мучить его… – Он глянул на дымящийся таз в ее руках.

– Попробуем. – Она шагнула в комнату и сразу застыла. Продд осторожно взял таз из рук побелевшей жены.

Он протянул до утра. А потом еще целую неделю, и тогда только Продды решили, что у парня еще есть надежда. Он лежал на спине в комнате, которую звали комнатой Джека, ничем не интересовался и ничего не ощущал, кроме света, бившего в окна. Он лежал и смотрел, может быть, наблюдал за окружающим, но, скорее всего, нет. С постели и видеть-то было нечего. Дальние горы, несколько акров земли Продда, на которых время от времени появлялся и он сам: далекая фигурка, ковыряющая упрямую почву сломанной бороной. Внутренняя суть лежащего замкнулась в себе и, отдавшись скорби, безмолвствовала. Внешняя оболочка тоже съежилась. Когда миссис Продд приносила еду – яйца и теплое сладкое молоко, домашнюю ветчину и маисовые лепешки, – он ел, если она заставляла его, а если не настаивала, не обращал ни на женщину, ни на еду никакого внимания.

Вечерами Продд спрашивал:

– Ну, сказал что-нибудь? – и жена отрицательно качала головой.

Дней через десять ему пришла в голову мысль. По прошествии двух недель он изложил ее вслух.

– Ма, как по-твоему: он не чокнутый?

Она самым неожиданным образом вознегодовала:

– Как это – чокнутый?

Продд повел рукой.

– Сама знаешь, – тронутый, умишком хилый, вот как. Не говорит, потому что не может.

– Нет! – уверенно отвечала она. И, заметив вопросительный взгляд Продда, добавила: – Посмотри в его глаза. Разве у тронутых такие?

Глаза-то и он успел заметить. Взгляд их смущал его.

– Все-таки хотелось бы, чтоб он заговорил, – заметил Продд. – Как знать, может, парень вляпался во что-то такое, о чем лучше не помнить. Грейс-то, она поправилась, разве не так?

– Ну прежней-то она уже не стала, – ответила жена. – Но тем не менее переболела. Мне кажется, что иногда с нашим миром невозможно ужиться, и телу, так сказать, приходится отворачиваться от него, чтобы передохнуть.

Шли недели, раны зарастали, широкое плоское тело поглощало пищу, как кактус влагу. Никогда раньше в своей жизни не знал он отдыха, сытости и… Она сидела возле него и говорила. Пела песни… «Тихо теки, сладкий Афтон» и «Дома, на ранчо». Невысокая загорелая женщина с бесцветными волосами и выгоревшими глазами, охваченная голодом, подобным тому, что некогда терзал его. Она рассказывала застывшему, ни словом не отзывающемуся лицу о родне на востоке, о втором классе, о том, как Продд явился к ней свататься на «Форде-Т» своего босса, не умея даже водить машину. Она рассказала ему обо всем, что еще было живо в ее памяти: о платье, которое было на ней в день конфирмации, – тут клинышек, там клинышек, а здесь бантик, о том, как муж Грейс, в стельку пьяный, завалился домой: портки изорваны, под мышкой поросенок – да визжит, хоть затыкай уши. Она читала над ним молитвы и пересказывала по памяти Библию. Словом, выболтала все, что знала и помнила, но умолчала о Джеке.

Парень никогда не улыбался в ответ и не отвечал, только глаза его поворачивались к ней, едва она входила в комнату, прочее же время он терпеливо глядел на дверь. Насколько глубока эта разница, она не знала, но выздоравливало не только израненное тело.

Так и настал тот день – Продды сидели за ужином (сами они звали его обедом), когда внутри Джековой комнаты послышались звуки. Обменявшись взглядом с женой, Продд приподнялся и распахнул дверь.

– Ну-ну, посиди, в таком виде нельзя выходить. Ма, брось-ка ему мою запасную робу.

Он был слаб и на ногах держался с трудом, но все же стоял. Ему помогли добраться до стула, он сел, тупо уставившись в одну точку пустыми глазами. Миссис Продд вывела его из этого состояния запахом пищи, поднеся под нос полную ложку. Взяв ее в свой широкий кулак, он втянул ложку в рот и поглядел на миссис Продд мимо ладони. Потрепав его по плечу, она сказала, что все прекрасно и он великолепно справляется с делом.

– Ну, Ма, что ж ты его за двухлетку считаешь? – откликнулся Продд. Должно быть, эти глаза снова смутили его.

Она остановила мужа движением ладони. Все поняв, он не стал продолжать. Только ночью, когда Продд думал уже, что жена спит, она внезапно сказала:

– Да, Продд. Придется считать его двухлеткой. Хорошо, если не меньше.

– Как так?

– С Грейс было примерно так же, – проговорила она, – но все-таки получше. Перед тем как начать поправляться, она сделалась словно бы шестилетней. С куклами возилась. А когда однажды ей не досталось яблочного пирога, чуть слезами не изошла. Получилось так, словно она снова начала расти. Быстрее, чем в первый раз, но все равно пошла той же дорогой.

– Ты думаешь, что и он окажется таким же?

– Разве он не похож на двухлетку?

– Первый раз вижу двухлетнего малыша ростом в шесть футов.

Она фыркнула с наполовину деланым несогласием.

– Значит, будем воспитывать его как ребенка.

Муж притих на какое-то время и наконец спросил:

– А звать-то как будем?

– Только не Джеком! – встрепенулась она. Он согласно буркнул, не зная, что и сказать.

– Подумаем еще, – проговорила она, – у него ведь наверняка есть имя. Зачем ему новое? Придется подождать. Он вернется и вспомнит его.

На сей раз Продд надолго задумался и когда вымолвил:

– Ма, надеюсь на то, что мы поступаем правильно, – оказалось, что жена к этому времени уже уснула.

А потом пошли чудеса. Продды называли их успехами и достижениями, однако это были подлинные чудеса.

Однажды Продд с трудом вытаскивал из амбара длинный брус сечения двенадцать на двенадцать, а с другого конца его подхватили две сильных руки. Однажды миссис Продд обнаружила, что ее пациент держит клубок пряжи. И внимательно смотрит на него только потому, что шерсть была красного цвета. В другой раз парень, заметив возле насоса полное ведро, занес воду в дом. Впрочем, орудовать рукояткой насоса он обучился не скоро.

Когда он прожил у них ровно год, миссис Продд припомнила эту дату и испекла пирог. Повинуясь какому-то порыву, она воткнула в него четыре свечи. Продды, сияя, глядели на своего подопечного, а он не отводил взгляда от четырех язычков пламени. Эти странные глаза вдруг притянули сперва ее, а потом и Продда.

– А ну, задуй-ка, сынок.

Быть может, он представил себе это действие. Быть может, это произошло под воздействием тепла, источавшегося пожилой парой, излучавшегося ими добра и заботы о нем. Он все понял и, нагнув голову, дунул. Смеясь от радости, они окружили его. Продд похлопал его по плечу, а миссис Продд поцеловала в щеку.

Что-то повернулось в нем. Глаза закатились, так что на мгновение видны были одни белки. Мерзлое горе растаяло и хлынуло потоком: он заплакал. Это не был тот зов, тот контакт, тот обмен чувствами, который он испытал с Эвелин. Между этим переживаниями не было ничего общего, кроме силы. Однако сила пришедшего к нему чувства заставила его ощутить собственную утрату и поступить точно так, как было в момент ее. Он зарыдал.

Такие же громкие рыдания год назад навели на него Продда в сумраке леса. Комната эта была слишком мала для того, чтобы вместить его слезы. Миссис Продд никогда еще не слышала подобного звука. Продд слышал – в ту первую ночь. И было трудно сказать, что хуже: слышать их впервые или во второй раз.

Обхватив руками его голову, миссис Продд принялась ворковать, утешая односложными звуками. Появившийся возле Продд нерешительно потянулся к его волосам, но потом передумал, ограничившись растерянным:

– Ну, ну… ну же.

Когда пришел срок, рыдания прекратились. Он озирался, хлюпая носом, что-то новое появилось в его лице. Словно исчезла бронзовая маска, которую обтягивала кожа лица.

– Прости, – сказал Продд. – Наверно, мы сделали что-то не так.

– Мы ничего плохого не сделали, – возразила жена. – Сам увидишь.

Он получил имя.

В тот вечер, рыдая, он осознал, что способен, если захочет, впитать мысль, послание тех, кто окружает его. Подобное случалось и прежде – налетало, как дуновение ветра, случалось столь же непроизвольно, как приходит чихание или дрожь. И он принялся вертеть и крутить перед собой это знание так, как некогда крутил клубок пряжи. Звуки, именуемые речью, пока ничего не значили для него, но он уже научился выделять слова, что были обращены к нему, отличая их от тех, которые его не касались. Он так и не научился слушать других: понятия сами собой вползали в его голову. Идеи сами по себе не имеют формы, они настолько неясны, что облекать их в слова он учился с большим трудом.

– Так как тебя звать-то? – однажды спросил его Продд. Они как раз переливали воду из цистерны в поилку, и вид искрящейся под лучами солнца струи заворожил идиота. Вопрос вырвал его из глубин созерцания. Подняв глаза, он встретился взглядом с Проддом.

Имя. Он потянулся, потребовал. И слово это вернулось к нему с тем, что можно было бы назвать определением. Но пришло оно в облике чистой идеи. «Имя» есть то единое, чем являюсь я, – все, что я делал, чем был и что узнал.

И все это было рядом, ожидая единого символа – имени. Все скитания, голод, потеря и то, что хуже потери… отсутствие. Явилось смутное и неопределенное понимание того, что даже здесь, у Проддов, он не является сущностью, но замещает какую-то сущность.

Все один.

Он попытался выразить, произнести эти слова. Концепцию и лексику он почерпнул у Продда, а заодно и произношение. Но понять – одно, осмыслить – другое, а физически выговорить звуки – третье. Окостенелый язык его шевельнулся сапожной подметкой, гортань задудела заржавелым свистком. Губы задергались.

– Всс, вс…

– Что, сынок?

Все один. Он сформулировал мысль ясно и четко, но выразить ее никак не мог.

– Вс-вс… о… один, – наконец выдавил он.

– Дин? – переспросил Продд.

Слог этот что-то говорил фермеру, он услышал в нем нечто знакомое, пусть и не то, что было в него вложено.

Идиот попытался повторить звук, но косный язык словно окаменел. Он отчаянно звал на помощь, просил подсказки…

– Дин, – повторил Продд.

Он кивнул в ответ: это было и первое его слово, и первый разговор – еще одно чудо.

Разговаривать он учился пять лет, но все же предпочитал обходиться без речи. А научиться читать так и не смог. У него не было для этого нужных средств.

Жили-были два мальчика, для которых запах хлорки на кафельных плитках был запахом ненависти.

Запах этот будил в душе Джерри Томпсона чувства голода и одиночества. Этот запах пропитывал даже пищу и сон – сыростью, холодом, страхом, всем, из чего рождается ненависть. Только ненависть рождала какое-то тепло в мире, только в ней можно было не сомневаться. Человеку нужно быть хотя бы в чем-то уверенным, особенно когда полагаться можно на что-то одно, а тем более когда тебе всего шесть лет. В свои шесть лет Джерри успел уже во многом сделаться мужчиной, во всяком случае, по-мужски привыкнуть к тому серенькому довольству, возникающему, когда у тебя ничего не болит и тебя никто не трогает. Со стороны терпение его казалось несокрушимым, как у тех целеустремленных людей, что выглядят рассеянными, пока не настанет время решать. Люди обычно не понимают, что в шесть лет память человека так же, как у всех остальных, простирается к началу жизни и так же полна подробностей и событий. И за свою жизнь Джерри повидал достаточно бедствий, достаточно утрат и болезней, чтобы стать мужчиной. В шесть он уже научился принимать судьбу, покоряться ей, ждать и надеяться. Его небольшая сморщенная физиономия изменилась, в голосе не было больше слышно протеста. Так он прожил еще два года и наконец решился.

Тогда он и убежал из сиротского дома: чтобы жить самому, прятаться среди сточных канав и мусора, убивать, когда загоняют в угол, и ненавидеть.

Ну а Гип не знал голода, холода и раннего взросления. Для него дезинфекция пахла одной только ненавистью. Запах этот окружал его отца, его ловкие и безжалостные руки врача, его скромную одежду. Гипу казалось, что даже голос доктора Бэрроуза источает запах карболки и хлорки.

Гип Бэрроуз был блестящим и прекрасным ребенком, только мир не захотел стать для него прямым коридором, выложенным стерильным кафелем. Все ему давалось легко, кроме власти над собственным любопытством, и «все» это подразумевало хладнокровные сеансы исправления, осуществлявшиеся отцом его, доктором, человеком успешным, человеком нравственным, человеком, построившим карьеру на собственной уверенности и правоте.

Уже с детства способности Гипа обещали развиться быстро и ярко, словно взлетающая ракета, даровав ему все, о чем может мечтать мальчишка. Но воспитание вечно усматривало в подобной легкости нечто вроде кражи: дескать, все ему достается вовсе не по заслугам… Так повторял его отец, доктор: ведь он-то тяжким трудом добивался успеха. Посему таланты Гипа приносили ему друзей и почести, а дружбы и почести несли с собой неуверенность и болезненное смирение, о которых он даже не подозревал.

Свой первый радиоприемник Гип соорудил лет, кажется, в восемь. Детекторный, даже катушки для него он наматывал сам. Чтобы не заметили, Гип запрятал его между пружинами матраса, там же скрыл наушники, чтобы ночью можно было послушать. Но отец его, доктор, нашел тайник и немедленно запретил мальчику даже прикасаться ко всяким проволокам и проводам. Ну а в девять лет отец его, доктор, добрался до припрятанных учебников и журналов по радиоэлектронике и, свалив их в кучу перед камином, целый вечер торжественно сжигал книги одну за другой. В двенадцать Гип добился права учиться в техническом колледже – за тайно изготовленный осциллограф без электродной трубки. Отец его, доктор, сам продиктовал мальчику текст отказа. В пятнадцать лет Гипа с треском выгнали из медицинского колледжа – так блистательно он сумел перепутать переключатели в лифтах, а добавив несколько поперечных связей, добился, чтобы всякая поездка заканчивалась в абсолютно непредсказуемом месте. В шестнадцать, к обоюдному удовольствию порвав с отцом, он уже зарабатывал на жизнь в исследовательской лаборатории и занимался в политехническом колледже.

Рослого и талантливого парня все знали – он просто рвался к известности и легко добился ее, как бывало всегда, когда он чего-то хотел. Над клавишами пианино руки его становились удивительно невесомыми, шахматные комбинации отличались изяществом и быстротой. Пришлось овладеть искусством проигрывать: за шахматной доской, на теннисном корте и в сложной игре, именуемой «первый в классе, первый в школе». Времени хватало на все: говорить, читать, удивляться, слушать тех, кто понимал его. И на то, чтобы перелагать иным слогом всякое педантичное занудство, непереносимое в оригинале. Нашлось время и для радарных систем, а раз так – он и попал на эту работу.

В ВВС жилось иначе, чем в гражданском колледже. Он не сразу уразумел, что полковника смирением не умилостивить и не подкупить остроумием, как декана, властвующего над простыми смертными. Еще ему пришлось постигать, что на военной службе яркая речь, физическое совершенство и легкий успех считаются недостатками, а не достоинствами. И вдруг оказалось, что он остался один в большей степени, чем хотелось бы, и в стороне от всех остальных в большей степени, чем можно было перенести.

Свое успокоение, мечты и несчастье он обрел в службе дальнего обнаружения самолетов.

Алисия Кью стояла в глубочайшей тени у края лужайки.

– Отец, отец, прости меня! – простонала она, в муках опускаясь на траву, слепая от горя и ужаса, потрясенная, разодранная конфликтом.

– Прости меня, – со страстью прошептала она.

– Прости меня, – шепнула она с презрением.

Почему ты еще не умер, Старый Черт, подумала она. Пять лет назад ты убил себя, убил мою сестру, а я все еще твержу: прости меня. Садист, извращенец, убийца, дьявол… мужчина, грязный, полный яда мужчина.

– Я ушла далеко, – томилась она, – я все там же… Как тогда я кинулась прочь от старого Джейкобса, доброго Джейкобса, адвоката, явившегося, чтобы помочь с телами. Ох, как я бежала тогда, чтобы не остаться наедине с ним, чтобы он не обезумел и не отравил меня. Потом он привел с собой жену, а я бежала и от нее – ведь женщины тоже злы… Не скоро я поняла, как добра, как терпелива была со мной матушка Джейкобс, сколько сделала она ради меня же самой. «Детка, таких платьев не носят уже лет сорок!» А потом, в автобусе, я визжала от страха и никак не могла умолкнуть. Кругом были люди, они все спешили. Тела, много тел, открытых взгляду и прикосновению, тела на улицах, лестницах, картинки с телами в журналах, а на них мужчины, а в их объятиях женщины, смеющиеся и абсолютно ничего не боящиеся… Доктор Ротштейн объяснял и объяснял мне, возвращался и снова объяснял: нет никакого ядовитого пота, и есть мужчины и женщины. Иначе не будет людей… Мне пришлось научиться всему этому, отец, черт ты мой дорогой, все из-за тебя! Ведь это из-за тебя я не знала ни автомобиля, ни собственной груди, ни газет, ни железной дороги, ни гигиенических пакетов, ни поцелуя, ни ресторана, ни лифта, ни купального костюма, ни волос на… ох, прости меня, отец!

Я больше не боюсь кнута, просто руки и глаза подводят меня, благодаря твоему усердию, отец. Но знай, настанет время, и я сумею жить среди этих людей, сумею ездить в их поездах, даже в собственном автомобиле. Тогда среди тысяч и тысяч я отправлюсь к морю, которое не знает предела, которое не оградишь частоколом, и я буду ходить там, как все остальные, и на теле моем останутся лишь две полоски из ткани, и все увидят мой пуп. Тогда я встречу белозубого парня, да-да, отец, парня, с налитыми силой руками. И я… ох, что будет со мной, какой я теперь стала, прости же, отец.

Я живу теперь в доме, которого ты не видел, окна глядят на дорогу, а по ней с ласковым шорохом проносятся яркие машины, и дети играют возле забора. Но забор – не железная ограда нашего дома, и дважды в день в нем открывают ворота: для деловых поездок и для прогулок. Всякий волен выйти наружу, и я уже могу глядеть сквозь занавески, а когда соберусь с духом – и на незнакомцев за окнами. В ванной комнате горит свет, а прямо напротив ванны – зеркало во весь рост. И однажды, отец, я выпущу полотенце из рук.

Все остальное будет потом: тогда я буду ходить среди незнакомцев и без страха ощущать их прикосновения. А пока время размышлений; быть одной и читать о мире и о трудах его, а еще о таких безумцах, каким был ты сам.

Доктор Ротштейн твердит, что таких, как ты, много, но ты был богат и мог жить, как хотел!

Эвелин…

Эвелин так и не узнала о том, что отец ее был безумен. Эвелин никогда не видала картинок, изображавших отравленную плоть. Я жила в ином мире, чем тот, который теперь окружает меня. Однако ее мир был в такой же мере иным, миром, который я и отец сотворили ради ее чистоты…

Интересно… хотелось бы понять, каким образом тебе хватило совести разнести выстрелом свои гнилые мозги…

Ей припомнился облик мертвого отца, и это почему-то успокоило ее. Алисия встала, глянула в сторону леса, старательно обозрела луг – тень за тенью, дерево за деревом.

– Хорошо, Эвелин, я сделаю, сделаю это…

Она глубоко вздохнула, задержала дыхание в груди. Потом зажмурилась – так, что чернота заалела. Руки сами собой пробежали по пуговицам, платье упало к ногам. Единым движением Алисия освободилась от белья и чулок. Шевельнулся воздух, и неописуемым стало его прикосновение к телу. И, шагнув в луч солнца, со слезами ужаса, проступавшими сквозь стиснутые ресницы, закружилась в танце нагая, в память об Эвелин. И молила, молила отца о прощении.

Джейни было четыре года, когда она запустила пресс-папье в лейтенанта, руководствуясь неосознанным, но верным ощущением, – тому действительно нечего было болтаться в их доме, пока папа воевал за морем. Лейтенант получил трещину черепа и, как часто бывает при таких повреждениях, впоследствии так никогда и не смог вспомнить, что при этом Джейни находилась в десяти футах от брошенного ею предмета. За этот подвиг мать хорошенько проучила девочку. Трепку Джейни восприняла с обычной невозмутимостью. И присоединила к прочим обстоятельствам, указывающим на то, что лишенная контроля сила обладает собственными недостатками.

– От нее у меня самой мурашки по коже бегают, – говорила потом ее мать новому лейтенанту. – Я не переношу эту девчонку. Ты ведь не думаешь, что со мной что-то не так, раз я говорю такое, правда?

– Не думаю, – отвечал другой лейтенант, наперекор собственным мыслям. И она пригласила его зайти днем, вполне уверенная в том, что если он увидит ее дитятко, то все поймет.

Он зашел и понял. Не ребенка. Ее-то как раз никто и не понимал, – понял он чувства матери. Джейни стояла прямехонько, подняв вверх лицо и расправив плечи. Широко расставив ноги, словно обутые в сапоги, она помахивала куклой, как стеком. Девочка держалась собранно, что в ее годы несколько необычно. Пожалуй, она была меньше, чем следовало бы в ее возрасте. Острые черты лица, узкие глаза, тяжелые надбровья. Пропорции ее тела также не были типичны для большинства четырехлеток, способных легко перегнуться в пояснице и достать лбом пол. Для этого торс ее был, пожалуй, излишне короток, а ноги чересчур длинны. Говорила она с милой четкостью и убийственным отсутствием такта. Лейтенант неуклюже присел и проговорил:

– Адски рад, Джейни. Будем друзьями?

– Нет. От тебя разит совсем как от майора Гренфелла.

Майор Гренфелл был непосредственным предшественником травмированного лейтенанта.

– Джейни! – с опозданием осадила девочку мать. И уже спокойнее добавила: – Ты прекрасно знаешь, что майор забегал к нам только для того, чтобы выпить коктейль.

Джейни оставила слова матери без ответа, взрослые смущенно молчали. Тот, второй лейтенант как-то разом вдруг понял, что сидеть на корточках в форме – дело дурацкое, и распрямился настолько поспешно, что задел сервировочный столик. Джейни с кровожадной улыбкой глядела на его трясущиеся руки, пока тот подбирал с пола осколки. Потом он быстро ушел и более не появлялся.

Теперь у матери Джейни оставался только один выход – брать числом. Вопреки строжайшему запрету, однажды вечером Джейни явилась как раз во время четвертого бокала гибсона[1] и замерла в конце гостиной, окинув оскорбительным взглядом серо-зеленых глаз разгоряченные лица. Пузатый светловолосый мужчина, державший руку на плечах ее матери, поднял свой бокал и выкрикнул:

– А вот и она, малышка Вимы!

Все находившиеся в комнате головы дружно повернулись на голос с одновременностью сервопереключателей, и в наступившей тишине Джейни произнесла:

– А у тебя…

– Джейни! – воскликнула мать. Кто-то расхохотался, и после того как смех умолк, девочка закончила: – Много жира…

Мужчина снял руку с плеч Вимы. Кто-то выкрикнул:

– Чего-чего, Джейни?

Согласно веяниям военного времени, Джейни добавила:

– Хоть на убой!

Вима оскалилась.

– Беги-ка в свою комнату, дорогая. Сейчас приду и уложу тебя.

Кто-то из гостей посмотрел на блондина и расхохотался. Кто-то громко шепнул:

– Се грядет воскресный бекон.

Никакой шнурок не мог бы заставить упитанного мужчину поджать губы в столь идеальный кружок, отчего нижняя губа его сделалась похожей на каплю клубничного джема, выжатого из сэндвича.

Джейни невозмутимо отправилась к двери и остановилась, оказавшись закрытой кем-то от глаз матери. Болезненного вида молодой человек, блеснув черными глазами, наклонился вперед. Джейни посмотрела ему в глаза. На лице молодого человека отразилось внутреннее возбуждение. Рука его дернулась вперед, вверх, наконец успокоилась на лбу. Потом соскользнула вниз и прикрыла черные глаза. Проговорив так, чтобы было слышно только ему:

– Больше не делай так, – девочка оставила комнату.

– Вима, – с внезапной хрипотцой произнес молодой человек, – эта девочка – телепат.

– Ерунда, – ответила Вима, все внимание которой было сосредоточено на надувшемся толстяке. – Все положенные витамины она получает каждый день.

Юноша попытался подняться на ноги, проводил взглядом ребенка, однако осел на свое место, промолвив:

– Боже, – и погрузился в мрачные раздумья.

Когда Джейни исполнилось пять, она научилась играть с маленькими девочками. Они заметили это не сразу. Малышкам было года по два с половиной, и они были похожи как две капли воды. Разговоры близнецов, если они и впрямь говорили, складывались из тонкого визга. Девочки кувыркались на асфальте двора, словно на лужайке.

Сначала Джейни наблюдала за их игрой, перегнувшись через подоконник с высоты четырех с половиной этажей, и копила во рту слюну, пока не набирался подходящий заряд. Тогда она вытягивала шею, надувала щеки и выпускала его. Близняшки игнорировали подобную бомбардировку, когда пущенный сверху снаряд падал на асфальт, однако разражались самым уморительным писком и визгом, если она попадала в цель. Им не приходило в голову посмотреть вверх, они просто носились в недоумении по двору.

А потом появилась другая игра. Когда наступили теплые дни, близняшки надумали выскакивать из своих комбинезончиков. Делали они это с молниеносной быстротой. Вот стоят две девочки-паиньки, и вдруг одна или обе оказываются футах в пятнадцати от свалившейся кучкой одежды. Потом, визжа и суетясь, они принимались забираться обратно в костюмчики, бросая при этом опасливые взгляды на подвальную дверь. Тогда-то Джейни и обнаружила, что, если хорошенько сосредоточиться, можно передвинуть костюмчик подальше. Забравшись на подоконник и выкатив глаза от усердия, она с увлечением предавалась новой забаве. Поначалу одежда лишь слегка шевелилась, словно от прикосновения внезапного ветерка. Но вскоре костюмчики начали ползать по асфальту плоскими крабами. Ей чрезвычайно нравилось, как верещат девчушки, догоняя свою одежонку. Теперь они стали снимать комбинезончики с осторожностью, так что порой Джейни приходилось минут по сорок дожидаться подходящего момента. А иногда она затаивалась, и близнецы, голенькая и одетая, кругами ходили возле одного из костюмчиков, карауля его, как два котенка жука. И потом наносила удар: комбинезончик взлетал, малышки бросались в погоню, и иногда немедленно ловили его, а иной раз она гоняла девчонок до тех пор, пока малышки не начинали пыхтеть, как маленькие паровички.

Джейни узнала причины особенного внимания, уделяемого ими подвальной двери, когда однажды вечером ей удалось поднять комбинезончики вверх, вместо того чтобы гонять по двору. Она надолго оставила девчонок в покое, так что они потеряли осторожность, вылезали из одежки, отходили от нее, возвращались обратно, словно бы задирая свою незримую противницу. Однако она все-таки ждала, и вот наконец оба костюмчика оказались вместе, в одной бело-розовой кучке. Тут она и нанесла свой удар. Комбинезончики взвились по крутой восходящей кривой и закончили свой путь на подоконнике второго этажа. Поскольку двор находился чуть ниже улицы, одежонка оказалась футах в шести от земли, вне пределов досягаемости малышек. Тут Джейни и оставила ее.

Одна из малышек выбежала на середину двора и принялась в волнении подпрыгивать на месте, стараясь вытянуть шею и заглянуть повыше. Другая, наоборот, подбежала к стене под этим окном и насколько могла вытянула руки вверх, доставая крохотными ладошками только до кирпичей, находившихся в двадцати четырех дюймах под подоконником. Потом они бросились навстречу друг другу и тревожно защебетали. Через какое-то время они еще раз попробовали достать до подоконника, но уже вместе. Все чаще и чаще теперь они поглядывали на подвальную дверь, и к страху примешивалось все меньше и меньше удовольствия.

Наконец девчонки уселись на землю как можно дальше от двери, обнялись и замерли. Они постепенно притихли, щебет превратился сперва в чириканье, а потом в робкое воркованье, и наконец девочки умолкли совсем, превратившись в два сотканных из страха комочка.

Прошли, должно быть, часы – да что там, недели, – прежде чем Джейни услышала стук и увидела, как шевельнулась дверь. В ней появился привратник, как всегда, утомленный общением с бутылкой. Она ясно видела набрякшие красные полумесяцы под пожелтевшими белками глаз.

– Бони! – рявкнул он. – Бини! Где вы? – Шагнув вперед, он огляделся. – Куда подевались? Только поглядеть на них! Вот так номер! Куда штанцы подевали?

Он спикировал на них и зажал в огромных кулаках по крошечной ручонке. Поднял обеих в воздух, так что девчонки могли касаться земли разве что одним пальчиком ног, а плененные локотки указывали в небо. Он обернулся, разыскивая взглядом комбинезончики, раз, другой, и наконец заметил их над своей головой.

– Как это вы умудрились? – потребовал он ответа. – Ишь ты, чего натворили! Надо же – бросаться такими дорогими штанами. Придется отшлепать.

Опустившись на одно колено, он пристроил оба детских тельца на бедре другой ноги. Вполне возможно, что он складывал чашечкой карающую ладонь, производя не столько боль, сколько звук, однако, тем не менее, шума вышло много. Джейни хихикнула.

Отпустив каждой из близняшек по четыре увесистых шлепка, он поставил малышек на ноги. Они молча смотрели, прикрывая ладошками попы, как отец подошел к подоконнику и снял с него комбинезончики. Бросив костюмчики к ногам дочерей, погрозил им пальцем правой руки:

– Только попробуйте устроить такую штуку еще раз, и я попрошу мистера Мильтона, который кондуктор, повесить вас за уши. Слышали?

Девочки прижались друг к другу, глядя на него круглыми глазами, привратник направился к двери и громко захлопнул ее за собой.

Близняшки неторопливо залезли в комбинезончики, отправились в тень стены и уселись на корточки, прижавшись к кирпичу спинами. Они что-то шептали. Никаких забав у Джейни в тот день уже не было.

Через улицу напротив дома Джейни располагался парк. Там стояла раковина для оркестра, протекал ручей, в проволочной клетке разгуливал облезлый фазан. А посреди парка росла густая рощица карликового дуба. Глубоко в чаще таилась полоска утоптанной земли, о которой знала одна только Джейни и еще тысяча с гаком попарно пользовавшихся ею по ночам персон. Однако Джейни ни по ночам, ни по вечерам там не бывала, а потому считала себя ее первооткрывательницей и хозяйкой.

Дня через четыре после эпизода со шлепками она вспомнила об этом уголке. Близнецы надоели Джейни, ничего интересного они больше не делали. Мать ее отправилась с кем-то обедать, заперев дочь в ее комнате. Увидев такое, один из дежурных поклонников спросил: «Вима, а как же девочка? Что, если случится пожар или еще что-нибудь в этом роде?» – «Дай-то бог», – отозвалась женщина.

Дверь в комнату дочери была заперта снаружи на крючок, Джейни подошла к двери и пристально поглядела в то место, где он находился. Легкое позвякиванье возвестило о том, что крючок приподнялся и упал. Открыв дверь, девочка вышла в прихожую, из нее направилась к лифтам. Сама открылась дверца, Джейни вошла в кабину и нажала кнопки третьего, второго и первого этажей. Лифт опускался на этаж, останавливался, открывал дверцы, закрывал их, спускался снова, останавливался, открывал… Джейни следила за скольжением дверей, завороженная методичной повторяемостью их движения. Оказавшись внизу, она нажала все кнопки и выскочила из кабины. Глупый лифт послушно пополз вверх. Джейни снисходительно вздохнула и вышла на улицу.

Внимательно поглядев в обе стороны, она перешла дорогу. Но к рощице подходила отнюдь не чопорная леди. Она сразу полезла на дуб и, минуя развилки, поползла по ветви, которая, как ей было известно, нависала над ее укромным местечком. Ей почудилось, что внизу что-то движется. Девочка спустила ноги и принялась перебирать руками, пока ветка сильно не наклонилась, а затем выпустила ее из рук.

До земли оставалось всего восемь дюймов – обычно оставалось. Но на этот раз…

В тот самый миг, когда пальцы Джейни разомкнулись, ноги ее вдруг сами собой уехали назад, и девочка рухнула вниз. Она упала на землю животом. Руки ее сложились на уровне собственного живота; соприкосновение с землей развернуло их и вогнало ее кулак в солнечное сплетение. Невыразимо долгое время она не ощущала ничего, кроме слепящей боли. Она пыталась и пыталась преодолеть ее и наконец с трудом сделала первый вздох. Выдох оставил ее ноздри, но снова вздохнуть ей никак не удавалось. Всхлипывая, с шипением она пыталась сделать новый вдох, и боль отступила.

Наконец Джейни удалось опереться о землю локтями, и она сплюнула все, что накопилось во рту, то ли пыль, то ли грязь. Наконец приоткрыв глаза, Джейни увидела перед собой в считаных дюймах одну из близняшек.

– Хо-хо, – сказала та и резко дернула Джейни за запястье.

Джейни вновь зарылась в землю лицом. Инстинктивно подтянула колени. И немедленно заработала колючий удар по попе. Обернувшись, она заметила между деревьев вторую близняшку. Та сжимала крошечными лапками доску от ящика.

– Хи-хи, – поприветствовала близняшка свою знакомую.

Джейни сделала ей то же самое, что сделала болезненному и черноглазому молодому человеку на той пирушке.

– Иип, – ответила близняшка и исчезла, мелькнув в воздухе – так мелькает пущенная из пальцев апельсиновая косточка… Дощечка от ящика упала на землю. Схватив ее, Джейни нанесла удар. Вооружившись палкой, она развернулась для удара по голове той из них, что тянула ее за руки. Но ее орудие лишь попусту рассекло воздух. Перед Джейни никого не было.

Поскуливая, она поднялась на ноги, оказавшись в одиночестве в тени своего убежища. Она повернулась, повернулась еще раз. Рядом никого не было.

Что-то мягкое плюхнулось прямо на ее макушку. Мокрое, ощутила она, проведя рукой по волосам. Посмотрев наверх, она увидела, как летит вниз плевок другой близняшки. Он приземлился ей прямо на лоб.

– Хо-хо, – сказала одна из них.

– Хи-хи, – подтвердила вторая. Джейни оскалила зубы, в точности так, как делала это ее мать. Дощечка от ящика все еще оставалась в ее руке, и она изо всей силы метнула ее в своих обидчиц. Одна из близняшек даже не подумала шевельнуться, другая исчезла.

– Хо-хо, – так вот же она, на другой ветке! Джейни метнула в обеих такой заряд ненависти, какого не могла даже представить себе.

– Ууп, – сказала одна.

– Иип, – проговорила другая. А потом обе исчезли.

Стиснув зубы, Джейни подпрыгнула, уцепилась за ветку и полезла на дерево.

– Хо-хо, – послышалось издалека.

Она принялась озираться по сторонам, что-то заставило ее поглядеть через улицу.

Две крохотные фигурки парой горгулий сидели на стене, непринужденно болтая ногами. Помахав ей, обе исчезли.

Долго, вцепившись в ветку, она оставалась на дереве, а потом позволила себе соскользнуть к стволу и устроиться на ветке спиной к нему. Расстегнув пуговку на кармане, она достала из нее платок, хорошенько облизала его краешек, намочив, и короткими кошачьими движениями принялась стирать грязь с лица.

– Им же всего по три года, – сказала она себе с высоты собственных лет. И потом… значит, они прекрасно знали, кто двигал их костюмчики.

– Хо-хо… – проговорила она, не пряча более восхищения. Гнев угас. Еще четыре дня назад близнецы даже не могли достать до подоконника, были беспомощны перед наказанием. А теперь – гляди-ка.

Она спустилась с дерева и перешла через улицу. В вестибюле Джейни встала на цыпочки и нажала сияющую медную кнопку под табличкой «Привратник». Ожидая, она то носком, то пяткой переступала по узору кафеля под ногами.

– Кто трогал? Ты трогала? – Громовые раскаты заполнили округу.

Подойдя поближе, она сложила губы, как делала мать, когда мурлыкала в телефонную трубку.

– Мистер Уиддикомб, моя мать сказала, что я могу поиграть с вашими маленькими девочками.

– Она так сказала? Ну! – Сняв с головы круглую шляпу, привратник ударил ею о ладонь и снова надел. – Ну! Это хорошо… малышка, – и строгим тоном добавил: – А мать-то дома?

– О да, – ответила Джейни, прямо-таки сияя уверенностью.

– Тут подожди, – буркнул он и забухал ногами по подвальной лестнице.

На сей раз ждать пришлось минут десять. Близняшки, которых привратник вел за руки, глядели недоверчиво.

– И не разрешай им проказить. Смотри, чтобы обе были одеты. И то, вишь, одежа им нужна, как мартышкам в лесу. Идите, дурехи, – и не уходить никуда, не сказавшись.

Близнецы опасливо приближались. Она взяла обе ладошки. Девочки заглядывали ей в лицо. Джейни направилась к лифтам, и они последовали за ней. Привратник добродушно ухмылялся вслед.

С этого мгновения жизнь Джейни переменилась. Настало время слияния, время общения, время стремящихся навстречу чувств. Для своих лет Джейни знала просто невероятное множество слов, хотя по большей части ей приходилось молчать. Близнецы же не научились еще говорить. Оказалось, что их собственный словарик из писка и визга только сопровождал иной способ общения. Джейни заметила это, прикоснулась, – и вдруг открылось и хлынуло. Мать боялась и ненавидела ее. А отец всегда был какой-то отстраненной, далекой и сердитой сущностью… его вечно не было рядом, или же он кричал на мать или угрюмо замыкался в себе. К ней обращались, но с ней не разговаривали.

Здесь же вовсю лилась беседа, подробная, легкая, увлекательная. Без единого звука, только смех сопутствовал ей. Они молчали, сидели на корточках, листали ее красивые книжки, а потом вдруг наступала очередь кукол. Джейни показала девочкам, как, сидя на ковре, доставать шоколадки из коробки в соседней комнате и как, не прикасаясь к подушке руками, подбросить ее к потолку. Им понравилось, но больше всего заинтересовали малышек краски и мольберт.

Общение было для них чем-то меняющимся и постоянным, сиюминутным и вечным. Каждое мгновение оказывалось неповторимым.

День скользил мимо тихо и плавно, как прибрежное дуновение и столь же быстро. Когда наконец хлопнула дверь и послышался голос Вимы, близняшки все еще были у Джейни.

– Вот и хорошо, вот и прекрасно, самое время немного выпить. – Она сорвала шляпку, волосы рассыпались по плечам. Мужчина привлек ее к себе, сжал в объятиях, как видно не рассчитав силу. Вима взвилась:

– У, дурак…

И тут она заметила трех девочек, выглядывавших из двери.

– Господи боже, – выговорила мать, – теперь она натащила полный дом негритят!

– Они уже уходят домой, – решительным тоном проговорила Джейни. – Я сейчас отведу их.

– Ей-богу, Пит, – обратилась она к мужчине, – ей-богу, впервые вижу подобное в моем доме. Теперь ты подумаешь, что здесь всегда творится такое. Пит, я боюсь даже представить, что ты сейчас думаешь. Эй, немедленно гони их отсюда, – приказала она Джейни.

Джейни пошла к лифтам. Она глянула на Бони и Бини. Глазенки их округлились. Во рту Джейни сделалось сухо, как в пустыне, и ноги ее подгибались от страха. Погрузив близняшек в лифт, она нажала нижнюю кнопку, даже не попрощавшись с ними.

Она медленно вернулась в квартиру и затворила за собой дверь. Мать соскочила с колен мужчины и, стуча каблуками, бросилась к дочери. Зубы ее блестели, подбородок был влажен. Она занесла над девочкой когтистую лапу – не руку, не кулак – пятерню с острыми алыми когтями.

Что-то заскрежетало внутри Джейни, словно зубы о зубы. Она шла вперед, не останавливаясь. Сложив за спиной руки, она задрала вверх подбородок, чтобы встретить взгляд матери.

Голос Вимы смолк, его словно ветром сдуло. Она висела над пятилеткой, выставив когти, словно увенчанная кровавой пеной и готовая обрушиться волна.

Обойдя ее стороной, Джейни направилась в свою спальню и спокойно прикрыла за собой дверь.

Руки Вимы странным образом отбросило назад – так, словно бы они были обязаны следовать траектории собственного движения. Она не сразу обрела власть над ними, как и равновесие, и наконец голос. Зубы гостя коротко звякнули о бокал. Вима направилась к нему через комнату, опираясь на мебель, как на костыли и подпорки.

– Боже, – пробормотала она, – у меня самой от нее мурашки по телу…

– Веселенькое у тебя здесь местечко, – отозвался гость.

Джейни лежала в постели, ровная, гладкая и аккуратная, как круглая зубочистка. Ничто не проникнет внутрь, ничто не выйдет наружу; она не помнила, где и как отыскала такую оболочку, покрывавшую ее целиком. Но твердо знала: пока оболочка цела, ничего плохого с ней не случится.

Но если случится, послышался шепоток, ты переломишься.

Но если я не переломлюсь, ничего не случится, отвечала она.

Но если случится…

Ночные часы чернели, черные часы уходили в ночь.

Распахнулась дверь, вспыхнул свет.

– Он ушел. Теперь, детка, я с тобой разберусь. Убирайся отсюда! – Купальный халат Вимы задел за дверной косяк; развернувшись, она вылетела из комнаты.

Откинув одеяло, Джейни спустила ноги и, не вполне понимая причину, принялась одеваться. Надела платьице из шотландки, колготки, туфельки с пряжками, фартучек с кружевными зайчиками. Завязки на кофточке напоминали пушистые короткие хвостики.

Вима сидела на кушетке и колотила по ней кулаком.

– Ты испортила весь мой празд… – она приложилась к бокалу на квадратной ножке, – …здник, а стало быть, имеешь право узнать, что я праздновала. Ты этого не знала, однако у меня были большие неприятности, и я не знала, как с ними справиться. Но теперь все уладилось само собой. И теперь я все тебе расскажу, моя маленькая мисс Длинные Уши – Большой Рот, Умница моя. С твоим-то отцом я могла управиться в любое время, но что мне было делать с твоим ртом, который не закрывается ни днем, ни ночью? Но теперь все в порядке, он не вернется. Гансы разобрались с ним без меня. – Она помахала желтым листком. – Умные девочки знают, что это такое, это называется телеграмма, и вот что она говорит, слушай: «С прискорбием извещаем, что ваш муж…» Пристрелили твоего отца, вот что это значит. А теперь мы с тобой будем жить так. Я делаю все что хочу, а твой нос будет направлен в другую сторону. Не правда ли, хорошо я придумала?

Она повернулась, ожидая ответа. Но Джейни не было. Вима знала, что поиски напрасны, но что-то все же заставило ее броситься в прихожую, к шкафу, заглянуть на его верхнюю полку. Кроме елочных игрушек, там ничего не было, да и к тем не прикасались уже три года.

Вима в растерянности стояла посреди гостиной.

– Джейни? – шепнула она.

Она прикоснулась к щекам руками, откинула с них волосы. И, поворачиваясь на месте, все спрашивала:

– Что-то со мной происходит?

Продд говаривал: «Что хорошо с фермой, так это если хороший базар – будут деньги, если плохой – будет харч». Впрочем, в его собственном доме этот принцип не соблюдался: контакты с рынком были сведены к минимуму. До города ехать далеко, а что делать, если сломается зуб на конных граблях? Э, у нас остается рабочее большинство… а если еще пара отлетит… или восемь или двенадцать? А теперь зайдем с другого конца. Никакой дороги здесь никогда не будет, ферма не разрастется, с ней всегда можно будет управиться. Даже война прошла в стороне от них: Продд уже не годился в солдаты, а Дин – что ж, шериф однажды заехал к ним, посмотреть на полудурка, работающего на Продда, и одного взгляда ему вполне хватило.

Когда Продд был молод, на этом месте уже стояла небольшая ферма. Приведя в нее жену, он кое-что пристроил к дому – так, комнатенку. Теперь в ней спал Дин, однако это было не совсем то, ибо предназначалась она не для него.

Перемену Дин ощутил прежде, чем кто-либо другой, раньше самой миссис Продд. Вдруг ее молчание стало иным. Она исполнилась горделивого самосозерцания. И Дин ощущал в нем перемену – так меняется гордость человека, когда он обращается от своей любимой драгоценности к своему любимому зеленому побегу. Дин молчал и не делал никаких выводов, он просто знал.

Как и всегда, он принялся за работу. Руки его были умелыми, и Продд говаривал, что наверняка парень прежде работал на ферме, до того как с ним случилось несчастье. Говорил он эти слова, не зная того, что его собственный способ работы был доступен Дину, как вода из колодца. Как и все остальное, что Дин хотел взять.

В тот день, когда Продд спустился на южный луг, где Дин, шагавший и поворачивавшийся, словно превратившийся в часть шепчущей косы, уже знал, что тот хочет сказать. Поймав своими странными глазами на полмгновения взгляд Продда, он понял, что сказать то, что он хотел, тому будет нелегко.

С пониманием теперь у него не было никаких трудностей, сложности возникали с тонкостями выражения. Прекратив косить, он вышел на лесную опушку и уронил косу острием в подгнивший пенек. А потом попытался совладать со своим языком, все еще толстым и неуклюжим после восьми проведенных у Продда лет.

Продд медленно следовал за ним. Он также продумывал, что сказать.

Слова вдруг сами пришли к Дину.

– Я думал, – проговорил он и замолчал. Продд был рад отсрочке. Дин продолжил: – Я должен идти, – это было неточно, – идти дальше, – поправился он. Так уже лучше.

– Ну, Дин. Зачем… куда?

Тот поглядел на фермера. Потому что ты сам этого хочешь.

– Разве тебе плохо у нас? – произнес Продд, сам того не желая.

– Нет, – ответил Дин, прочитав мысли Продда: Знает ли он? Собственный разум отозвался: конечно, знаю, – и вслух добавил: – Пришло время идти дальше.

– Хорошо. – Продд пнул камень. Повернулся, глянул в сторону дома, так чтобы не видеть Дина, и тому сразу сделалось легче. – Когда мы поселились здесь, мы построили комнату… Джекову, твою, если хочешь, ту, в которой ты живешь. Мы с Ма зовем ее комнатой Джека. А почему, знаешь?

Да, – подумал Дин.

– Ну раз ты… раз ты сам собрался от нас, все не так уж и важно. Джек – это наш сын. – Он стиснул кулаки. – Я понимаю, со стороны все это выглядит просто смешным. Джек… мы так были уверены в нем, даже отвели ему комнату. А он, Джек… – Продд вновь глянул на дом, на пристройку, на лес, охватывавший усадьбу зубастым кольцом, из которого кое-где выдавались клыки скал, – так и не родился.

– Ах, – протянул Дин, словцо это, полезное такое, он перенял у Продда.

– А теперь мы ждем его, – разом выдохнул Продд, лицо его просветлело. – Конечно, мы уже староваты, но я знавал папаш и постарше, мамочек тоже. – Он снова поглядел на дом, на амбар.

– Все-таки это справедливо, Дин. Припозднился он, да. Сейчас был бы взрослый, работал со мной. Когда он вырастет, ни меня, ни Ма, понятно, уже здесь не будет, вот он и приведет маленькую женушку и начнет все сначала, как мы. Ну разве не справедливо? – Голос его умолял, Дин не пытался понять его.

– Слышь, Дин, не думай, мы тебя не выставляем.

– Я же сказал, что ухожу. – Он искал и что-то нащупал и поправился. – Еще до того, как ты сказал мне. – И это, подумал он, действительно так.

– Вот что, я должен что-то тебе сказать, – проговорил Продд. – Вот, говорят, бывают такие люди, которые хочут детей и не получается у них, вот иногда они перестают надеяться и берут кого-то еще. И вот когда они уже кого-то взяли, вдруг оказывается, что у них получается собственное дите.

– Ах, – проговорил Дин.

– Вот я и хочу сказать, что мы тебя взяли, так ведь, и вот оно что вышло.

Дин не знал, что на это сказать. «Ах» – казалось совершенно не к месту.

– Мы должны за многое поблагодарить тебя, вот что я хочу тебе сказать, так чтобы ты не думал, что мы тебя выставляем.

– Я уже сказал.

– Ну и хорошо. – Продд улыбнулся. На лице его было много морщинок, в основном тех, которые бывают от улыбки.

– Хорошо, – отвечал Дин, – с Джеком ясно. – Он с неудовольствием кивнул – Хорошо.

Он снова взял в руки косу, подойдя к незаконченному валку, он посмотрел в спину Продду. Идет медленнее, чем обычно, отметил он.

Наконец в голову Дина пришла разумная мысль: «Хорошо. С этим покончено». «С чем покончено?» – спросил он у себя самого.

И, оглядевшись, проговорил: «С косьбой». И только тут осознал, что после разговора с Проддом проработал более трех часов, так, как если бы на поле работал вместо него кто-то другой. Сам он при этом в известном смысле – отсутствовал.

Рассеянно взяв брусок, он принялся править косу. Медленно проводя им вдоль лезвия, он извлекал из него бульканье кипятка, а если быстро – короткий предсмертный вопль землеройки.

Откуда ему знакомо это ощущение уходящего времени – как бы куда-то за спину?

Он медленно водил по косе камнем. Пища, тепло и работа. Именинный пирог. Чистая постель. Чувство причастности. Он не знал этого мудреного слова, но он ощущал именно сопричастность.

Нет, исчезнувшего времени не было в этих воспоминаниях. Он задвигал бруском быстрее.

Из леса раздался предсмертный крик какого-то зверя. Одинок охотник, одинока и жертва. Капает живица, спит медведь, птицы улетают на юг… все это происходит одновременно, не только потому, что все они – часть единого целого, но потому, что все одиноки перед лицом одного и того же.

Так случалось там, где время проходило за пределами его ведения. Почти всегда до того, как он попал сюда. И так он теперь жил.

Но почему оно должно возвращаться к нему… теперь и тогда?

Дин окинул взглядом окрестности, как это делал Продд, вбирая дом, и неровный бугор, и поле, и чашу леса, ободком своим охватывавшую поле. Когда я был один, время всегда текло мимо меня. Теперь время снова течет мимо, а это значит, что я должен снова остаться один.

И тогда он понял, что всегда был один. Все это время миссис Продд воспитывала не его. Глаза Ма видели в нем Джека. Она воспитывала своего сына.

Там, в лесу, в воде и боли, он был частью чего-то, и это нечто было исторгнуто из него посреди влаги и муки. И если восемь лет полагал он, что нашел нечто такое, частью чего может считать себя, то восемь лет ошибался.

Гнев был ему чужд, он испытал его только однажды. И теперь гнев вдруг накатил, приливом, могучей волной, оставившей его слабым и беспомощным. И предметом внезапной ярости стал он сам. Разве не знал он об этом? Разве имя такое принял, не понимая, что в сути имени воплощается все, чем был он и что делал. Один. С чего это вдруг он возмечтал об иных ощущениях?

Неправильно. Неправильно это, как белка с перьями, как волк со вставной деревянной челюстью… Однако не сказать, чтобы несправедливо или нечестно, просто неправильно… не-пра-виль-но, что под солнцем не может существовать… сама идея о том, что и таким, как он, можно принадлежать к чему-то.

Слышал, сынок? Слышал, парень?

Слышал, Дин?

Подобрав три свежескошенных длинных стебля мятлика, он переплел их. Потом поднял косу вверх, глубоко воткнул ее в землю и прядкой травы примотал к рукоятке брусок – чтобы не свалился. И ушел в лес.

Было уже слишком поздно даже для полунощных обитателей рощицы. В кустах, у подножия остролиста, стало холодно и черно, как в сердце покойника.

Она сидела на голой земле. Шло время, она чуть съезжала вниз, юбочка понемногу задиралась вверх. Ноги заледенели, особенно там, где к ним прикасался холодный ночной воздух. Однако она не стала одергивать юбку, потому что это было неважно. Рука ее не выпускала пушистый помпончик на кофточке – часа два назад Джейни еще гладила его и думала: как это, наверное, интересно – стать зайкой. Но теперь ей было уже все равно, что там в кулачке – пуговичка или заячий хвост.

Она уже успела извлечь все, что могла, из своего пребывания здесь, она успела узнать, что если оставить глаза открытыми до тех пор, пока не моргнуть уже будет нельзя, но все-таки не моргнуть, то они начнут болеть. А если оставить их открытыми и после того, боль будет становиться все сильнее и сильнее. Но если перетерпеть и это, глаза вдруг перестанут болеть.

Здесь было слишком темно для того, чтобы можно было понять, будут ли глаза ее видеть после всего этого.

Кроме того, она узнала, что если долго-долго сидеть совсем неподвижно, то тебе тоже будет больно, а потом боль пройдет. Но тогда нельзя шевельнуться даже на чуть-чуть, потому что тогда боль вернется с еще большей силой.

Если раскрутить волчок, он встанет прямо, а потом начнет ходить по комнате. А когда он замедляет вращение, то замирает на одном месте и начинает кланяться во все стороны, ну как майор Гренелл после нескольких коктейлей. И уже останавливаясь, он ложится, дергается, ударяется об пол. И после этого уже не шелохнется.

Когда она была счастлива, когда общалась с девочками, тогда она была похожа на раскрученный волчок. Когда мать вернулась домой, волчок внутри нее более не ходил, но остановился и начал колебаться. Когда мать выгнала ее из постели, он уже дергался и дрожал. А когда она укрылась в своем уголке, он уже постукивал краями по полу. Более он не крутился и крутиться не собирался.

Потом она решила попробовать, надолго ли сумеет задержать дыхание. Не так, чтобы набрать полную грудь воздуха и терпеть, но вдыхать все тише и тише, забыть вдохнуть… все тише и тише… забыть и про выдох. И теперь уже скорее не дышать, нежели дышать.

Ветер шелохнул ее юбку. Джейни смутно ощутила движение… далекое и незаметное, словно бы тоненькая подушка отгораживала ее ноги от этого движения.

Волчок внутри нее уже катался по полу ребром, все медленнее, медленнее и наконец остановился.

…и медленно повернулся в обратную сторону… небыстро, недалеко… и остановился.

Но она покатилась сама, перекатилась на живот, потом на спину, и боль стиснула ноздри, забурлила в желудке содовой водой. Она задыхалась от боли, и спазмы эти были дыханием, а Джейни все дышала и наконец вспомнила себя. Она повернулась еще раз, и по лицу ее забегали какие-то крохотные зверьки. Они были реальны, она их ощущала. Зверьки пришептывали и ворковали. Джейни попыталась сесть, зверюшки забежали за спину, чтобы помочь. Голова ее упала на грудь, и она ощутила кожей теплоту собственного дыхания. Один из зверьков погладил ее по щеке. Протянув ладошку, она поймала его.

– Хо-хо, – проговорил зверек.

Нечто мягкое, крепкое и маленькое копошилось под другим ее боком, прижималось к телу. Гладкое и живое. И приговаривало: «хи-хи».

Обняв одной рукой Бони, а другой Бини, она зарыдала.

Дин вернулся, чтобы взять взаймы топор. Голыми руками ничего не сделаешь. Выбравшись из чащи, он заметил, как переменилась ферма. Прежде здесь каждый день был сумеречным, а тут ее словно вдруг озарило солнце. Цвета стали ярче, а запахи – дыма, травы и амбара – сильнее и чище. Кукуруза устремилась навстречу солнцу, да так, что страшно становилось за ее корни.

Достопочтенный пикап Продда пыхтел и подвывал у подножия склона. Следуя меже, Дин спустился вниз и наконец увидел автомобиль. Машина гудела на оставленном под паром поле, которое Продд явно решил вспахать. К грузовичку был прицеплен навесной плуг с несколькими лемехами, кроме одного. Правое заднее колесо соскользнуло в борозду, так что грузовичок сидел на задней оси. Продд подпихивал под колесо камни, орудуя рукоятью мотыги. Заметив Дина, он отбросил ее и рванулся навстречу, засияв, словно медный таз. Взяв Дина за плечи, Продд долгим взором оглядел его лицо, читая его, как книгу, – не торопясь, по строчке, шевеля губами.

– Боже, а я уже и не думал увидеть тебя, ты ушел так неожиданно.

– Тебе нужна помощь, – проговорил Дин, имея в виду грузовик.

Продд не понял.

– Ну не знаю, – радостно отвечал он. – Ты вернулся, чтобы посмотреть, не нужна ли мне помощь? Ох, Дин, поверь, я прекрасно справлюсь и сам. Ты не думай, я ценю тебя. Просто последнее время у меня такое настроение. Столько дел, я хочу сказать.

Дин подошел к мотыге, поднял ее и сказал:

– Садись за руль.

– Обожди, чтобы Ма увидела, – проговорил Продд, – все как в прежние времена. – Усевшись за руль, он нажал на педаль. Упершись спиной в кузов грузовичка, Дин взялся снизу за край его обеими руками и потянул. Кузов поднялся, насколько пускали рессоры, а потом и выше. Дин откинулся назад. Колесо обрело опору, и грузовик дернулся вверх и вперед – на твердую землю.

Выбравшись из кабины, Продд вернулся, чтобы заглянуть в рытвину, совершая ненужный и бессмысленный поступок, свойственный человеку, собирающему вместе куски разбитой фарфоровой чашки.

– Раньше-то я думал, что ты прежде был фермером, – ухмыльнулся он. – Но теперь дудки, не проведешь, домкратом ты был, вот что!

Дин не улыбнулся в ответ. Он никогда не улыбался. Продд направился к плугу. Дин помог ему навесить петлю на крюк грузовика.

– Лошадь пала, – пояснил Продд. – Грузовик-то ничего, только иногда по полдня откапываю колеса. Надо бы завести другую лошадь. Да вот решил подождать, пока Джек явится к нам. Сам понимаешь, какая для меня потеря… лошадь-то. – Поглядев в сторону дома, он улыбнулся. – Но теперь меня ничто не волнует. Завтракал?

– Да.

– Значит, добавишь. Сам знаешь, Ма ни тебе, ни мне не простит, если уйдешь голодным.

Они вернулись в дом, и, завидев Дина, Ма крепко обняла его. В его груди что-то неуютно шевельнулось. Ему нужен был только топор. Он думал, что все эти взаимоотношения уже улажены.

– Садись же, и я сейчас принесу вам поесть.

– Ну говорил я тебе, – сказал Продд, посмотрев на жену с улыбкой. Она заметно отяжелела, но была счастлива, как котенок в коровнике.

– Чем сейчас занимаешься, Дин?

Дин посмотрел Продду в глаза и отыскал в них нечто вроде ответа.

– Работаю, – отвечал он и указал рукой: – Там, повыше.

– В лесу?

– Да.

– И что же ты делаешь? – Дин выжидал, и Продд спросил: – Ты нанялся к кому-то еще? Нет? Так, значит, охотишься?

– Охочусь, – ответил Дин, зная, что одного слова будет достаточно.

Дин ел. И со своего места видел комнату Джека, прежняя кровать исчезла. На ее месте появилась новая, коротенькая, чуть длиннее его руки, укрытая голубым шерстяным одеялом и кисеей со множеством мелких складок.

Когда он закончил есть, все трое посидели еще за столом, не говоря ни слова. Дин заглянул в глаза Продда и прочел в них: он хороший парень, но не из тех, кого хочется иметь соседом и ходить к нему с визитом. Он не вполне понял образ визита: нечеткое и расплывчатое пятно звуков, разговора и смеха. Признав в этом понятии очередной случай недоступного для себя – именно недоступного, хотя и вполне постижимого, того, что он не может делать сейчас и не сможет никогда, – Дин ушел, попросив у Продда топор.

– Как ты думаешь, он не в обиде на нас? – беспокойно глянула в спину Дина миссис Продд.

– Он-то? – переспросил Продд. – Он не вернется сюда, даже если его упрашивать. Я, по совести, все время этого опасался. – Он подошел к двери. – Слышь-ка, не берись за тяжести.

Джейни читала – медленно и разборчиво, чтобы близнецы поняли. Ей не нужно было читать громко, только разборчиво. Она дошла до того места, где женщина привязала мужчину к столбу и выпустила другого мужчину, «моего соперника, ее счастливого любовника», из шкафа и дала ему в руки кнут. Оторвавшись в этом месте от текста, она заметила, что Бони нет, а Бини сидит в холодном камине, изображая мышку, спрятавшуюся в золе.

– Ага, ты не слушаешь, – проговорила она.

Хочу ту, которая с картинками, пришел безмолвный ответ.

– Эта мне уже надоела, – задиристым тоном ответила Джейни, однако все же отложила Венеру в Мехах фон Захер-Мазоха.

– В этой хотя бы есть какой-то сюжет, – пожаловалась она, подходя к полкам. Отыскав нужный томик между детективом Мой револьвер быстр и Айвеном Блохом[2] с иллюстрациями, она вернулась с ним в кресло. Бонни исчезла из камина и появилась рядом с креслом. Бини стояла по другую сторону. Где бы она только что ни обреталась, но явно была в курсе происходящего. И уж во всяком случае, она любила эту книгу больше, чем Бони.

Джейни распахнула книжку наугад. Близнецы, выкатив глазенки, наклонились вперед.

Читай!

– Ну ладно, – сказала Джейни. – …D34556. Раздвижная портьера. С двойными сборками. Длина 90 дюймов. Цвета: бледно-желтый, красный, темно-зеленый с желтоватым отливом и белый. Цена 24,68 доллара. D34557. Деревенский стиль. Плед Стюартов или Аргайлов, см илл. 4,92 доллара за пару. D34

И они снова были счастливы.

Счастливы они были с того времени, как попали сюда, и в предшествовавшее этому лихорадочное время. Они научились открывать заднюю дверь трейлера, зарываться в сено и неподвижно лежать под ним. Джейни умела снимать прищепки с веревки, а близнецы научились возникать в комнате, к примеру, в магазине ночью, и отпирать изнутри такую дверь, которая была заперта на замок, непосильный для Джейни, умевшей справляться только с крючками и засовами. Впрочем, лучше всего у них получалось отвлекать внимание тех, кто начинал преследовать Джейни. Таковые быстро убеждались в том, что присутствие двух мелких девиц, швырявших в них камни с высоты второго этажа либо вдруг цепляющихся за ноги, а то еще оказывающихся у них на плечах и увлажняющих им рубашки и воротники, не позволяет им поймать Джейни, удалявшуюся на двух ногах. Хо-хо.

Дом стал для них самым радостным открытием среди всех прочих. Стоял он в несчетных милях от соседей, никто и никогда к нему не подходил. Этот большой дом возвышался на холме посреди дремучего леса, и почти никто не знал о его существовании. От дороги его ограждала высокая стена, а от леса – высокий забор, под которым протекал ручей. Бони открыла этот дом случайно, когда все устали и решили поспать у дороги. Она проснулась первой, отправилась на разведку и увидела забор, он-то и привел ее к дому. Им пришлось затратить уйму времени, чтобы найти лазейку для Джейни, пока Бини не свалилась в ручеек там, где он подтекал под забор, и не вынырнула из него с другой стороны.

В самой большой комнате была тьма-тьмущая книг, нашлась и уйма старых одеял, в которые можно было закутаться, когда становилось холодно. В темном холодном погребе обнаружилось с полдюжины коробок овощных консервов и несколько бутылок вина, которые они потом разбили, так как вино показалось им скверным на вкус, однако пахло просто восхитительно. Возле дома серебрился пруд, купаться в нем было куда интересней, чем в ванных, почему-то лишенных окон. Было где играть в прятки. Нашлась даже комнатка с зарешеченными окнами и цепями, прикованными к стене.

С топором дело шло много проще.

Он никогда не отыскал бы это место, если бы не поранился. За все проведенные в скитаниях по лесу годы, часто вслепую и наугад, Дин ни разу не попадал в подобную ловушку. Он только что переступил какую-то вершинку и сразу же полетел вниз на двадцать футов – на покрытое хворостом и засыпанное гнильем дно. При падении он повредил один глаз, и левая рука его нестерпимо болела возле локтя. Выбравшись на свободу, он обозрел местность. Возможно, когда-то кто-то устроил здесь пруд – с невысокой и непрочной нижней стенкой. Теперь вода ушла, оставив углубление в склоне холма, густо заросшее внутри кустарником, еще плотнее закрывавшим вход с обеих сторон. Камень, с которого он слетел, выступал из склона и нависал над выемкой.

Прежде Дина нисколько не волновало – есть возле него люди или нет. Теперь он хотел только одного: быть таким, каким требовала его внутренняя суть – то есть одиночкой. Но за восемь лет, проведенных на ферме, Дин успел отвыкнуть от жизни лесного зверя. Ему необходимо было укрытие. И чем дольше он смотрел на это укромное место с каменным потолком и двумя земляными стенами, тем больше оно казалось ему похожим на искомое укрытие.

Сначала он ограничился несложными мерами: вырубил и выкорчевал кусты, чтобы можно было удобно улечься, и подвязал пару колючих кустов при входе, чтобы тернии не задевали его при входе и выходе. Потом начались дожди, ему пришлось выкопать сточную канавку, чтобы в убежище не застаивалась вода, и соорудить над головой что-то похожее на крышу.

Но время шло, и он все более увлекался благоустройством своего жилья. Натаскал веток, засыпал их землей и хорошо утоптал – получился ровный пол. Вытащив из задней стенки шаткие камни, он увидел, что оставшиеся после них выемки могут послужить в качестве полок, на которых можно было разместить все его скудные пожитки.

1 Гибсон – коктейль: сухое мартини с маринованной луковицей вместо маслины.
2 Айвен Блох (1872–1922) – немецкий врач, дерматолог, венеролог и сексолог.
Скачать книгу