Дьякон Кинг-Конг бесплатное чтение

Джеймс Макбрайд
Дьякон Кинг-Конг

Издано с разрешения Riverhead Books, an imprint of Penguin Publishing Group, a division of Penguin Random House LLC и Anna Jarota Agency


Все права защищены.

Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав


All rights reserved including the right of reproduction in whole or in part in any form.

This edition published by arrangement with Riverhead Books, an imprint of Penguin Publishing Group, a division of Penguin Random House LLC.


© 2020 by James McBride

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2021

* * *

Для божьих людей – всех до единого


1. Иисусов сыр

Дьякон Каффи Ламбкин из баптистской церкви Пяти Концов стал ходячим мертвецом в пасмурный сентябрьский день 1968-го. В тот день старый дьякон, он же Пиджак для друзей, вышел во двор жилпроекта[1] Козвей в Южном Бруклине, сунул древний кольт 38-го калибра в лицо девятнадцатилетнему наркодилеру Димсу Клеменсу и спустил курок.

В округе много судачили, за что старик Пиджак – поджарый и улыбчивый темнокожий, который кашлял, перхал, харкал, хохотал и квасил по всем углам Коз-Хаусес большую часть своей семидесятиоднолетней жизни, – выстрелил в самого безжалостного наркодилера, какого только видел жилпроект. У Пиджака не было врагов. Он четырнадцать лет тренировал местную бейсбольную команду. Его покойная жена Хетти была казначеей Рождественского клуба при его церкви. Мирный и всеми любимый человек. Что же стряслось?

Каких только не было теорий наутро после выстрела у сборища отставных городских работников, бомжей из ночлежек, скучающих домохозяек и бывших зеков, что каждый день заседали на скамейке под флагштоком посреди жилпроекта, чтобы хлебнуть халявного кофе и отдать честь взмывающей в небо «Старой славе»[2].

– У Пиджака ревматический полиартрит, – объявила сестра Вероника Го, президент ассоциации жильцов Коз-Хаусес и жена священника баптистской церкви Пяти Концов, где Пиджак прослужил пятнадцать лет. Она поведала собранию, что на грядущий День семьи и друзей Пиджак планировал прочитать в церкви свою первую проповедь, озаглавленную «Сперва помолись, а потом за стол садись». А еще напомнила, что пропали деньги Рождественского клуба, но «если их и взял Пиджак, то не иначе как из-за ревматизма», отметила она.

Сестра Ти Джей Биллингс, или Бам-Бам среди друзей, старшая служительница в Пяти Концах, чей бывший супруг – единственный за богатую историю этой церкви мужчина, который ушел от жены к другому мужчине и при этом не поплатился жизнью (потому что переехал на Аляску), выдвинула собственную теорию. По ее словам, Пиджак стрелял в Димса потому, что в девятый корпус вернулись таинственные муравьи. «Пиджака, – хмуро провозгласила она, – сглазили. Не обошлось без моджо[3]».

Мисс Изи Кордеро, вице-президент отделения Пуэрто-риканского общества Коз-Хаусес, которая стояла всего в пятнадцати метрах от Пиджака, когда он навел свою древнюю пушку на кочан Димса и спустил курок, сказала, что вся каша заварилась, поскольку Пиджака шантажировал один «злой бандит-латинос», причем она в точности знает, кто этот бандит, и собирается заявить о нем в полицию. Конечно, все понимали, что это она о своем бывшем муже-доминиканце Хоакине, единственном честном лотерейщике в районе, и что они с Хоакином ненавидят друг друга до печенок и все последние двадцать лет силятся засадить друг друга за решетку. Так что сами понимаете.

Сосиска – дворник Коз-Хаусес и лучший друг Пиджака, каждое утро поднимал флаг и разливал халявный кофе от досугового центра для пенсионеров Коз-Хаусес, – рассказал компании, что Пиджак стрелял в Димса из-за ежегодного бейсбольного матча между Коз-Хаусес и их соперниками Вотч-Хаусес, что не проводился вот уже два года. «Пиджак, – сказал он гордо, – единственный судья, на которого соглашались обе команды».

Но лучше всего чувства собравшихся выразил Доминик Лефлер, Гаитянская Кулинарная Сенсация, проживавший в одном доме с Пиджаком. Доминик только что вернулся из девятидневного отпуска в Порт-о-Пренсе, где навещал матушку, причем вернулся, как всегда, со странным вирусом из третьего мира, от которого слегла половина его корпуса; жильцы не слезали с унитаза и долгое время обходили его за милю, хотя самого Доминика вирус как будто никогда не брал. Лефлер наблюдал весь чертов балаган в окошко ванной, пока брился. Затем он вернулся на кухню, сел за обед с дочерью-подростком, которая тряслась с температурой под сорок, и сказал: «Всегда знал, что старина Пиджак совершит в жизни хоть что-нибудь великое».

Суть, однако, в том, что никто в проектах на самом деле не знал, за что Пиджак стрелял в Димса, – даже сам Пиджак. Старый дьякон объяснил бы, почему стрелял в Димса, не лучше, чем почему луна выглядит так, будто сделана из сыра, или откуда берутся и куда деваются дрозофилы, или каким образом мэрия на каждый День святого Патрика красит в зеленый воды близлежащей гавани Козвей. В предыдущую ночь ему приснилась жена Хетти, пропавшая в большой буран 1967 года. Пиджак любил рассказывать об этом друзьям.

– День был чудный, – начинал он. – Снег падал с небес, словно пепел. Все накрыло большим белым одеялом. Район выглядел мирным и чистым. В тот вечер мы с Хетти перекусили крабами, потом смотрели в окно на статую Свободы. Потом легли спать.

Посреди ночи она меня растормошила. Открываю глаза и вижу – по комнате огонек парит. Точно маленькая свечка. Покружил-покружил – и за дверь. Хетти сказала: «Это божий свет. Я пойду нарву луноцвета в гавани». Надела пальто и ушла вслед за светом.

В ответ на вопрос, почему он не последовал за ней в гавань Козвей, Пиджак недоумевал.

– Она пошла за божьим светом, – отвечал он. – Плюс там же был Слон.

В этом был резон. Томми Элефанти, он же Слон, тяжеловесный угрюмый итальянец, что обожал мешковатые костюмы и занимался строительством и грузоперевозками, сидел в старом товарном вагоне на пирсе – в двух кварталах от Коз-Хаусес и всего в квартале от церкви Пиджака. Слон и его молчаливые мрачные итальянцы, которые посреди глухой ночи таскали в тот вагон и обратно бог весть что, для всех оставались загадкой. И пугали до усрачки. Даже Димс, само зло во плоти, с ними не связывался.

Так что Пиджак отправился искать Хетти только наутро. Было воскресенье. Встал он спозаранку. Проекты еще спали, свежевыпавший снег оставался по большей части нетронутым. Он прошел по ее следам до пирса, где следы и обрывались у кромки воды. Пиджак посмотрел на океан и увидел, как высоко в небе летит ворон. «Загляденье, – рассказывал он друзьям. – Ворон покружил немного, потом взмыл ввысь и пропал». Он провожал птицу взглядом, сколько было видно, потом поплелся обратно по снегу к крошечной постройке из шлакоблоков – баптистской церкви Пяти Концов, где собиралась на восьмичасовую службу немногочисленная паства. Вошел, как раз когда преподобный Го, стоя за кафедрой перед единственным источником тепла в церкви – старой дровяной печью, – читал молитвенный список больных и затворников.

Пиджак сел на скамью среди сонных прихожан, взял одностраничную церковную программку и трясущейся рукой нацарапал на ней «Хетти», потом передал служительнице, сестре Го, одетой во все белое. Она передала записку мужу, как раз когда он начал зачитывать список вслух. Список всегда тянулся долго и состоял обычно из одних и тех же имен: больной в Далласе, кто-то при смерти в Квинсе и, конечно же, сестра Пол – основательница Пяти Концов. Ей было сто два, и она уже так долго проживала в доме престарелых в Бенсонхерсте, что по-хорошему ее из всей общины помнили всего два человека. На самом деле это еще был вопрос, жива ли сестра Пол, и паства зашумела, что, пожалуй, кому-нибудь, например пастору, надо бы ее проведать. «Я бы поехал, – сказал пастор Го, – но мне зубы дороги». Все знали, что белые в Бенсонхерсте не очень-то жалуют негров. А кроме того, оптимистично заметил пастор, взносы сестры Пол в четыре доллара тринадцать центов исправно приходили почтой каждый месяц, а это хороший знак.

Бубня за кафедрой молитвенный список, пастор Го принял бумажку с именем Хетти, не поведя и бровью. Прочитав ее, он улыбнулся и сострил: «Окстись, брат. Жена с работой – счастье в семье!» Это был камешек в огород Пиджака, который уже много лет не задерживался на одном месте надолго, тогда как Хетти воспитывала их ребенка и успевала работать. Преподобный Го был добродушным красавцем, любившим добрую шутку, хотя в то время сам только-только выпутался из скандала – его заметили в баре «Силки» на Ван-Марл-стрит за попытками обратить в веру кассиршу метро с сиськами размером с Милуоки. Из-за этого его отношения с общиной осложнились, и потому, когда никто не рассмеялся, он посерьезнел и прочитал имя Хетти вслух, а потом завел гимн «Кто-то зовет меня по имени». Паства подхватила, все вместе пели и молились, и Пиджаку полегчало. Как и преподобному Го.

Тем вечером Хетти так и не вернулась домой. Через два дня люди Слона нашли ее в воде у пирса, с тем самым шарфом на лице, который она повязала, когда выходила из квартиры. Они выловили ее из воды, обернули в шерстяное одеяло, нежно положили на перину чистого белого снега возле вагона и послали за Пиджаком. Когда он прибыл, ему молча вручили литр скотча, вызвали копов, а потом пропали. Слон не хотел недоразумений. Хетти – не из его людей. Пиджак все понимал.

Похороны Хетти стали обычной для церкви Пяти Концов катавасией. Пастор Го опоздал на службу на час, поскольку ноги у него до того распухли из-за подагры, что не взлезали в церковные туфли. Распорядитель похорон, старый беловласый Моррис Херли, кого втихомолку звали Морриской, потому что, ну… все же в курсе, что Моррис-то… в общем, брал он недорого, работал умело и всегда опаздывал с телом на два часа, зато все знали, что выглядеть Хетти будет на миллион баксов, как оно и вышло. Из-за опоздания Морриски пастор Го успел рассудить спор служительниц насчет цветочных композиций. Никто не знал, куда деть цветы. Это Хетти всегда решала, куда их ставить, чтобы утешить какую-нибудь семью: герань – в этот угол, розы – у той скамьи, азалии – у витража. Но сегодня Хетти сама стала почетной гостьей церкви, а потому цветы стояли как попало – где бросил курьер, поэтому за дело пришлось браться, как водится, сестре Го. Между тем сестра Бибб – фигуристая органистка, которая в свои пятьдесят пять была полнотела, лощена и коричнева, как шоколадная конфета, – явилась в ужасном состоянии. Она отходила после своего ежегодного греховного загула – размашистой, забористой, бражной ночи смачного чмоканья и кувыркания со своим периодическим полюбовником Сосиской, – длящегося, пока тот не удалялся с празднества ввиду нехватки стойкости. «Сестра Бибб, – жаловался он раз Пиджаку, – творит с органом что-то жуткое. И я не о музыкальном инструменте». Пришла она с раскалывающейся головой и ноющим от какого-то мощного рывка плечом после разгульного блаженства прошлой ночи. В ступоре села за орган, уложила голову на клавиши, пока стягивались прихожане. Через несколько минут покинула зал и поспешила в подвальную дамскую комнату, надеясь, что там пусто. Но на лестнице споткнулась и нехорошо подвернула лодыжку. Перенесла она все без богохульств и жалоб, в пустом туалете опустошила желудок от вчерашней гулянки, подновила помаду и поправила прическу, после чего вернулась в зал и отыграла всю службу, сидя с лодыжкой, раздувшейся до размера дыни. Потом похромала к себе в квартиру, в ярости и раскаянии, костеря Сосиску, который уже перевел дух после утех и теперь хотел добавки. Он плелся за ней до дома на расстоянии в полквартала, как щенок, и прятался за кустами шелковицы, что росли вдоль дорожек жилпроекта. Всякий раз, оглядываясь через плечо и завидев, что из кустов торчит шляпа Сосиски, сестра Бибб впадала в неистовство.

– Сгинь, паразит, – рявкала она. – Нагуделась я уже с тобой!

Зато Пиджак пришел в церковь в отличной форме после того, как всю прошлую ночь провожал Хетти со своим дружком Руфусом Харли – выходцем из его родного города и его вторым лучшим бруклинским другом после Сосиски. Работал Руфус дворником в Вотч-Хаусес поблизости, в нескольких кварталах, и, хоть они с Сосиской не ладили – Руфус был родом из Южной Каролины, а Сосиска из Алабамы, – особому сорту сивухи под названием «Кинг-Конг», который бодяжил Руфус, отдавали должное все, даже Сосиска.

Пиджаку было не по душе название фирменного рецепта Руфуса, и за годы он предлагал несколько новых. «Выпивка у тебя бы расходилась как горячие пирожки, если б не называлась в честь гориллы, – сказал он как-то раз. – Чего бы не назвать ее “Рюмашкой Нелли” или “Гидеоновским Крепким”?» Но Руфус только нос воротил. «Было дело, называл ее “Сонни Листоном”, – сказал он, имея в виду грозного негритянского чемпиона-тяжеловеса, чьи пудовые кулаки вышибали из противников дух. – Покуда Мухаммед Али не появился». С чем Пиджак поспорить не мог, так это с тем, что, как ни называй, а сивуха Руфуса – лучшая на весь Бруклин.

Та ночка выдалась долгой и бурной, полной разговоров об их родном городке Поссум-Пойнте, и на следующее утро Пиджак был как огурчик, сидел на первой скамье церкви Пяти Концов и улыбался, пока над ним хлопотали дамы в белом, а две лучшие хористки поцапались из-за единственного микрофона. Обычно церковные ссоры проходят на пониженных, шипящих тонах – сплошь подковерные козни, интриги и сплетни о неладах в домохозяйстве. Но эта размолвка стала прилюдной – то есть самой лучшей. Поссорившиеся хористки – Нанетт и Сладкая Кукуруза, они же Кузины, – обе были тридцатилетними красавицами и чудесными певицами. Росли они как сестры, жили вместе и недавно страшно расплевались из-за никчемного обитателя жилпроекта, парня по имени Пудинг. Результат был грандиозный. Обе вымещали свой гнев в музыке, пытались перепеть одна другую и с великолепной лютостью надрывались о грядущем спасении славного Царя нашего и Спасителя, Иисуса Христа из Назарета.

Далее преподобный Го, воодушевленный бюстами Кузин, от воплей дивно вздымавшимися под балахонами, произнес громогласный панегирик, чтобы загладить свою прошлую подколку насчет мертвой на тот момент Хетти, поэтому проводы выдались лучше, чем церковь Пяти Концов видела за многие годы.

Пиджак наблюдал с благоговением, упиваясь зрелищем и даваясь диву, как набожные помощницы в белых одеяниях и красивых шляпах снуют вокруг и хлопочут над ним и над его сыном, Толстопалым, сидевшим рядом. Толстопалый – двадцати шести лет, слепой и, как говорили, без пары винтиков в голове – променял детскую пухлость на симпатичную стройность, а его точеные шоколадные черты скрывались за дорогими темными очками – даром какого-то давно забытого соцработника. Он, как обычно, не обращал внимания ни на что, хотя потом на церковной трапезе не взял в рот ни крошки, а это для Толстопалого ненормально. Зато Пиджак остался доволен. «Замечательно, – говорил он друзьям после службы. – Хетти бы понравилось».

Той ночью Хетти ему снилась, и, как часто бывало по вечерам при ее жизни, он делился с ней названиями проповедей, которые планировал однажды прочитать, чем обычно очень ее забавлял, поскольку дальше названий у него никогда не шло: «Благослови Господь корову», и «Благодарю Его за кукурузу», и «“Бу!” – сказал цыпленок». Но той ночью она казалась сердитой – сидела в кресле в лиловом платье, скрестив ноги, и слушала насупившись, – так что он пересказал светлые новости с ее похорон. Говорил, какие прекрасные получились служба, цветы, угощение, речи, музыка и как он рад, что Хетти обрела свои крылья и вознеслась к награде на небесах – хотя могла бы оставить на прощание и какой-никакой совет, как бы ему получить ее пенсию. Она что, не знает, что это такое – день-деньской стоять в очереди в конторе соцстрахования? И как там насчет денег Рождественского клуба, которые она собирала, – денег, что прихожане Пяти Концов откладывали каждую неделю, чтобы в декабре накупить подарков своим детям? Хетти была казначеей, но никогда не говорила, где прячет деньги.

– Все уже интересуются своими кровными, – сказал он. – Ты бы лучше ответила, где их спрятала.

Хетти пропустила вопрос мимо ушей, хлопоча из-за складок на своей ночнушке.

– Хватит говорить со мной как с ребенком, – сказала она. – Уже пятьдесят один год говоришь со мной как с ребенком.

– Где деньги?

– В заднице у себя поищи, пьянь бесстыжая!

– Мы ведь тоже вкладывались-то, между прочим!

– Мы? – хмыкнула она. – Ты за двадцать лет туда ни гроша не положил, забулдыга несчастный, лодырь беспутный! – Она поднялась – и пошло-поехало: они лаялись, как в старые деньки, перепалка переросла в обычную ревущую огнедышащую свару, аж дым коромыслом, и продолжалась, даже когда он проснулся: Хетти, как обычно, всюду следовала за ним – руки в боки, – проедала плешь, пока он пытался скрыться, огрызаясь через плечо. Они ругались на чем свет стоит весь этот день и следующий, не замолкая на завтрак, обед и следующую ночь. Посторонний подумал бы, что Пиджак разговаривает со стенами, покуда занимается обычными делами: спускается в котельную на стаканчик с Сосиской, оттуда – обратно по лестнице в квартиру 4G, снова на улицу – чтобы отвести Толстопалого на остановку, где того забирал автобус до общественного центра для слепых, – потом на какую-нибудь свою халтурку и снова домой. Куда бы он ни шел, везде они с Хетти ругались. Или по крайней мере ругался Пиджак. Соседи, конечно, Хетти не видели: только глазели на то, как Пиджак беседует с пустым местом. Тот не обращал на зевак никакого внимания. Ругань с Хетти была самым обычным делом на свете. Он занимался им вот уже сорок лет.

Ему никак не верилось. Пропала нежная, кроткая, прелестная милашка, что хихикала, когда в Поссум-Пойнте они улизнули в высокую кукурузу на поле ее папы и он пролил вино на ее рубашку и лапал ее грудь. Теперь из нее так и пер Нью-Йорк: дерзкая, хамоватая и неотвязчивая, являлась откуда ни возьмись в самое неподходящее время и каждый раз – в новом гребаном парике: он подозревал, что это наверняка какой-то божий дар за ее жизненные тяготы. Утром, когда он стрелял в Димса, она явилась рыжей, чем его даже напугала, а потом еще хуже – взбеленилась, когда он в сотый раз спросил насчет денег Рождественского клуба.

– Женщина, где доллары? Мне же надо вернуть людям деньги.

– А мне вот ничего не надо.

– Да это же воровство!

– Смотрите-ка, кто заговорил. Сырный вор!

Вот этим она его задела. Многие годы Нью-Йоркское жилуправление – мегамахина раздутой бюрократии, рассадник лжи, обмана, афер, иждивенцев, беглых папаш, рэкетиров и старомодных политических ставленников, с самодовольной некомпетентностью правивших Коз-Хаусес и всеми прочими сорока пятью муниципальными жилпроектами Нью-Йорка, – необъяснимым образом изрыгала на Коз-Хаусес феноменальную манну небесную: дармовой сыр. Никто не знал, кто же дергает за ниточки, ставит подпись, наколдовывает сыр, – никто, даже Бам-Бам, которая много лет видела смысл своего бытия в поисках правды о происхождении сыра. Предположительно, след шел от жилконторы, но всем хватало ума не будить сего зверя звонками и прямыми вопросами. Да и к чему? Сыр же дармовой. Поступал он многие годы каждую первую субботу месяца, как по часам, материализовывался, как по волшебству, в самую рань внутри котельной Сосиски в подвале семнадцатого корпуса. Десять ящиков с двухкилограммовыми головками, только что из холодильника. Не просто тебе обычные «молочные продукты» для жилпроектов; и не просто пахучее, свернувшееся, бездушное швейцарское сырное сырье из пыльной витрины какого-нибудь богом забытого продуктового, где оно плесневело и еженощно подвергалось мышиным набегам в ожидании продажи какому-нибудь лопуху только вчера из Санто-Доминго. Это был свежий, насыщенный, райский, нежный, мягкий, сливочный и всё чего изволите, умопомрачительно солоноватый, самый что ни на есть коровий добрый сыр белого человека – сыр, за который не жалко и душу отдать, за который и коровам не стыдно, всем сырам сыр, сыр на славу, сыр на радость, сыр на загляденье, сыр умереть не встать, такой сыр, что каждую первую субботу месяца собирал очередь: матери, дочери, отцы, деды и бабки, инвалиды в колясках, дети, приехавшие родственники, белые из близлежащего Бруклин-Хайтса и даже южноамериканские работники с мусороперерабатывающего на Конкорд-авеню – все терпеливо ждали в очереди, тянувшейся от котельной Сосиски в семнадцатом корпусе по пандусу до тротуара и загибавшейся за угол на двор с флагштоком. Невезучим в хвосте приходилось то и дело озираться в поисках копов – разговоры разговорами, а бесплатный сыр только в мышеловке, – тогда как в голове очереди все пускали слюнки и нетерпеливо теснились вперед, надеясь, что запасов хватит на всех, осознавая, что подобраться к сыру, только чтобы увидеть, как драгоценный запас иссяк прямо на твоих глазах, будет подобно внезапно прерванному коитусу.

Естественно, близость к высокопоставленному дистрибьютору данного товара – Сосиске – гарантировала Пиджаку головку вне зависимости от спроса, что всегда радовало его и Хетти. Хетти особенно обожала этот сыр. Так что подколка его разъярила.

– Ты ж сама его ела, ну? – сказал Пиджак. – Каждый раз уплетала так, что треск за ушами стоял. Не смотрела, краденый или какой. Ела да нахваливала.

– Он был от Иисуса.

Ответ Пиджака взбесил, и он чихвостил Хетти, пока она не исчезла. За неделю до выстрела их ссоры так накалились, что он уж начинал репетировать аргументы про себя еще до ее появления, а в ее отсутствие напивался, дабы прочистить голову и смахнуть пыль с мозга, а потом разложить ей все по полочкам и показать, кто здесь главный, из-за чего казался обитателям Коз-Хаусес еще чуднее, когда стоял в коридоре с бутылкой самогонного «Кинг-Конга» от Руфуса и говорил в пустоту: «Так кто приносит сыр? Иисус или я? Если я отстаиваю очередь… И я забираю сыр. И я тащу сыр домой в снег и в зной. Кто приносит сыр? Иисус или я?»

Друзья ему всё спускали. Соседи не придавали значения. Семья по церкви Пяти Концов отмахивалась. Подумаешь. Ну поехала крыша у Пиджачка. В Козе у всех хватало причин чудить. Взять хоть Неву Рамос, доминиканскую красотку из пятого корпуса, которая выливала стакан воды на голову любому мужику, какому хватало глупости встать у нее под окном. Или Даба Вашингтона из седьмого, который ночевал на старой фабрике у причала Витали и каждую зиму попадался на краже в одном и том же продуктовом магазине в Парк-Слоупе. Или сестру Бам-Бам, которая каждое утро перед работой задерживалась у черного Иисуса, нарисованного на задней стене церкви, чтобы помолиться вслух за погибель своего бывшего супруга, да подпалит Господь его яйца и да скворчат они на раскаленной сковороде, как два расплющенных картофельных блинчика. Все это объяснимо. С Невой нехорошо обошелся начальник на работе. Дабу Вашингтону хотелось в теплую кутузку. Муж Бам-Бам ушел от нее к мужику. Что тут такого? В Козе всем хватало причин сходить с ума. Уважительная причина была почти для всего.

Пока Пиджак не выстрелил в Димса. Тут уже пошел другой разговор. Искать этому причину – как пытаться объяснить, почему Димс из обаятельного озорника и лучшего бейсболиста в истории жилпроекта вырос в жуткого, зверского, торгующего отравой головореза с обаянием циклопа. Попросту невозможно.

– Если у предсказаний в китайских печеньках нет срока годности, то Пиджак еще выйдет сухим из воды, – сказала Бам-Бам. – Но в остальном, думается мне, ему крышка.

Она была права. Никто не спорил. Пиджак – труп.

2. Труп

Конечно, народ в Коз-Хаусес предрекал Пиджаку смерть уже многие годы. Каждую весну, когда обитатели проекта выбирались из квартир, будто сурки из нор, чтобы прогуляться по двору и подышать тем свежим воздухом, что еще в Козвей остался, – в основном испорченным близлежащим мусороперерабатывающим заводом, – кто-нибудь замечал, как Пиджак плетется по двору после запойной ночи у Руфуса или виста в баре «Силки» на Ван-Марл-стрит и говорил: «Скоро доиграется». Когда в 58-м он подхватил грипп, от которого слегла половина девятого корпуса и отрастил крылья дьякон Эрскин из церкви Евангельской Скинии Могучей Десницы, сестра Бам-Бам провозгласила: «Отдаст богу душу». Когда в 62-м за Пиджаком после его третьего инфаркта приехала скорая, Джинни Родригес из девятнадцатого корпуса проворчала: «Ему конец». В том же году мисс Изи из Пуэрто-риканского общества выиграла в лотерее билеты на игру «Нью-Йорк Метс» на стадионе «Поло Граундс». Она предсказала, что «Метс», продувшие в том году уже сто двадцать матчей, победят, и они победили, так что она осмелела и через две недели напророчила смерть Пиджаку, объясняя это тем, что Доминик Лефлер, Гаитянская Сенсация, только что вернулся от матери в Порт-о-Пренсе, и мисс Изи, мол, даже видела, как Пиджак рухнул как подкошенный прямо перед своей квартирой на четвертом этаже – из-за странного вируса, привезенного Домиником. «Да с таким смачным бумом!» – воскликнула она. Всё. Баста. Выноси готовенького. Она даже приводила в доказательство черный фургон из городского морга, приезжавший той ночью за телом, – хотя после всего этого взяла свои слова обратно на следующее же утро, когда выяснилось, что тело принадлежало Эль Хаджи, брату Гаитянской Сенсации, который принял ислам, разбив матушке сердце, а потом скончался от инфаркта в свой первый же день работы водителем городского автобуса – причем, представьте себе, перед этим он три года добивался устройства в гортранспорт.

И все равно казалось, что смерть Пиджака не за горами. Более того, даже оптимистичные прихожане баптистской церкви Пяти Концов – где Пиджак служил дьяконом и президентом филиала ложи № 47 Великого братства бруклинских «Элкс»[4] в Пяти Концах, за немалую сумму в 16 долларов 75 центов (ежегодно, только банковским переводом, пожалуйста) обеспечивавшей себе постоянную гарантию больших начальников церкви Пяти Концов, что те «проведут похороны всех и каждого членов ложи бруклинских “Элкс”, кому потребуется последняя служба, за отдельную оплату, конечно», и Пиджак станет одним из почетных носильщиков гроба, – предрекали его смерть. «Пиджак, – серьезно говорила сестра Вероника Го, – больной человек».

И была права. К семидесяти одному году Пиджак собрал почти все болезни, известные человечеству. И тебе подагра. И тебе геморрой. И тебе ревматический полиартрит, так изогнувший спину, что в плохую погоду Пиджак ковылял, словно горбун. Киста на левой руке размером с лимон и грыжа в паху размером с апельсин. Когда грыжа доросла до размера грейпфрута, врачи рекомендовали операцию. Пиджак пропустил советы мимо ушей, и тогда добрый соцработник в местной поликлинике записал его на все известные человечеству виды альтернативной медицины: акупунктура, магнитная терапия, фитотерапия, холистическая медицина, лечение пиявками, анализ походки и применение генно-модифицированных растений. Ничего не помогло.

С каждой такой неудачей здоровье Пиджака подкашивалось все больше, а предсказания гибели росли в числе и становились мрачнее. Но ни одно не сбылось. Жители Коза не знали, что на деле Каффи Джасперу Ламбкину – так в действительности звали Пиджака – смерть предсказывали задолго до его переезда в Коз-Хаусес. Когда семьдесят один год назад он издал свой первый крик в Поссум-Пойнте, штат Южная Каролина, повитуха в ужасе наблюдала, как в открытое окно влетела птица и пропорхала над головкой младенца, а потом снова вылетела: дурной знак. Повитуха объявила: «Вырастет идиотом», – передала ребенка матери и скрылась – перебралась в Вашингтон, где вышла замуж за сантехника и больше никогда не принимала роды.

Казалось, неудачи ходят за ребенком по пятам. Малыш Каффи пережил колики, брюшной тиф, корь, свинку и скарлатину. В два года он уже переглотал все: игровые шарики, камешки, грязь, ложки, а раз засунул в ухо половник, который пришлось извлекать врачу в больнице при Колумбийском университете. В три года, когда ребенка пришел благословить местный молодой пастор, ребенок срыгнул на его чистую белую рубашку чем-то зеленым. Тот объявил: «Он накоротке с дьяволом», – и уехал в Чикаго, где оставил церковь, начал петь блюз под псевдонимом Тампа Ред и записал мощнейший хит «Накоротке с дьяволом», после чего умер в нищете и безвестности и скрылся во тьме истории, всемирно увековеченный в музыковедении и университетских курсах по рок-н-роллу, боготворимый белыми авторами и музыкальными интеллектуалами за классический блюзовый хит, заложивший основу сорокамиллионнодолларовой империи «Госпел Стэм Мюзик Паблишинг», от которой ни он, ни Пиджак не дождались ни гроша.

В пять лет малыш Пиджак подполз к зеркалу и плюнул в свое отражение – чем призвал дьявола, – и в результате задние зубы у него не росли до девяти лет. Мать тогда перепробовала все. Вырыла крота, обрубила ему лапки и, нанизав их на нитку как ожерелье, надела на шею малыша. Втирала ему в десны свежие кроличьи мозги. Набивала ему в карманы гремучек, свиные хвосты и, наконец, зубы аллигатора – все тщетно. Пустила пройти по его телу собаку – верное средство, – но собака его укусила и сбежала. Наконец мать вызвала старую знахарку с Морских островов[5], которая срезала живую ветку, заговорила ее именем Каффи и повесила вниз листьями в мешке в углу комнаты. Уходя, она сказала: «Не произносите его настоящего имени восемь месяцев». Мать послушалась и стала звать сына «Пиджак» – это слово она подхватила, пока собирала хлопок на ферме Джей Си Янси в округе Барнуэлл, где работала издольщицей: его произнес один из белых начальников, имея в виду свой новенький, с иголочки, пиджак в зелено-белую клетку, в который он гордо облачился в день покупки и щегольски восседал на коне под злым южным солнцем в конце хлопкового ряда, закемарив в седле с ружьем поперек коленей, пока посмеивались в кулак цветные работники и хихикали между собой другие надзиратели. Через восемь месяцев мать проснулась и обнаружила у десятилетнего Пиджака полный рот задних зубов. На радостях она вызвала знахарку, которая приехала, осмотрела рот Каффи и сказала: «Зубов у него будет больше, чем у аллигатора», – после чего мать счастливо погладила мальчика по голове, прилегла вздремнуть и скончалась.

После смерти матери мальчик так и не оправился. Боль в сердце разрослась до размеров арбуза. Но знахарка оказалась права. Зубов он отрастил на двоих. Они перли, как сорняки. Премоляры, моляры и прямые, и толстые длинные двойные цапалки, широкие зубы спереди, узкие – сзади. Но наросло их слишком много, и они теснились на деснах, требуя удаления, чем исправно и занимались восторженные белые студенты-стоматологи в Университете Южной Каролины, которые отчаянно искали пациентов, чтобы получить диплом, и потому лелеяли Пиджака, извлекали из него зубы и в качестве оплаты награждали сладкими маффинами и мерзавчиками виски. Он к тому времени уже открыл для себя волшебство алкоголя – отчасти из-за женитьбы отца на мачехе, которая частенько советовала Каффи пойти поиграть за четыреста двадцать восемь километров на горе Сассафрас и спрыгнуть с верхушки голым. В четырнадцать лет Пиджак стал пьяницей и мечтой стоматолога. В пятнадцать его открыл для себя медвуз, когда первые из его множества недугов собрали силы для атаки. В восемнадцать из-за заражения крови лимфоузлы раздулись до размера стеклянных шариков. Вернулась корь наряду с другими болезнями, почуявшими поживу в виде обреченного на смерть обормота и заскочившими в его тело на огонек: скарлатина, болезнь крови, обостренная вирусная инфекция, эмболия легких. В двадцать недолго пробовала свои силы волчанка, но сдалась. В двадцать девять его брыкнул мул, повредив ему правую глазницу, после чего Пиджак тыкался в стены еще несколько месяцев. В тридцать один поперечная пила отхватила ему левый большой палец. Восторженные студенты-медики посадили палец обратно семьюдесятью четырьмя швами и вскладчину купили Пиджаку в подарок подержанную бензопилу, которой он благополучно отхватил себе большой палец на правой ноге. Этот приживили тридцатью семью швами, в результате чего два студента прошли конкурс на интернатуру в больницах на Северо-Востоке и оттуда прислали ему столько денег, что хватило на второго мула и охотничий нож, которым он случайно перерезал себе аорту, пока свежевал кролика. В этот раз он свалился без сознания и чуть не умер, но был срочно доставлен в больницу, где три минуты пролежал в операционной мертвым и ожил, когда хирург-интерн воткнул ему щуп в большой палец на ноге, отчего Пиджак подскочил, матерясь на чем свет стоит. В пятьдесят один год сделала последнюю попытку корь и тоже сдалась. А затем Каффи Джаспер Ламбкин, переименованный матерью в Пиджака, любимый и уважаемый всеми в Поссум-Пойнте, кроме двух человек, ответственных за его благополучие в этом мире, – мачехи и отца, – оставил позади радушие благодарных студентов штата Южная Каролина и отправился в Нью-Йорк, к своей жене Хетти Первис, любви всего детства, которая уже давно туда переехала и славно обосновалась в ожидании него, устроившись гувернанткой к хорошей белой семье в Бруклине.

В 1949-м он приехал в Коз-Хаусес, плюясь кровью, перхая страшной черной слизью и напиваясь самогонным ликером «Эверклир», позже перейдя на свой любимый руфусовский «Кинг-Конг», который и поддерживал в нем жизнь до шестидесяти лет, когда косяком пошли операции. Врачи нарезали его по кусочкам. Сперва легкое. Затем один палец на ноге, второй, следом стандартные гланды, мочевой пузырь, селезенка и две операции на почках. Все это время он пил, пока яйца не заболят, и вкалывал как раб, ведь Пиджак был мастером на все руки. Мог спасти все, что ходит, ездит или растет. Не было печи, телевизора, окна или машины, которые он не смог бы починить. Больше того – Пиджак, дитя полей, понимал растения лучше любого в Коз-Хаусес. Водил дружбу со всем, что растет: с помидорами, травами, фасолью, одуванчиками, репейником, шпорником, орляком, пятнистой геранью. Не было растения, какое он не мог бы выманить на свет, не было семени, какое он не мог бы поднять к солнцу, не было зверя, какого он не мог бы призвать или надрессировать легкой улыбкой и сильными дружескими руками. Пиджак считался ходячим гением, живой катастрофой, увальнем, медицинским чудом и величайшим бейсбольным судьей в истории Коз-Хаусес – а также тренером и основателем бейсбольной команды для мальчиков «Олл-Коз». Обитателям Коз-Хаусес посчастливилось иметь его в качестве соседа – он был тем, к кому обратишься, если у кота прилипнет какашка к заднице, когда он сходит в туалет, ведь Пиджак был родом из деревни и его ничто не могло отвадить от богоугодного дела. То же самое, если у приглашенного священника диабет и сам он весом под двести кило, но при этом на церковной трапезе обожрался свиным шпиком и куриными бедрышками и прихожанам нужен тот, кому хватит сил поднять с толчка тушу величиной с фуру и перетащить в автобус, следующий до Бронкса, чтобы уже можно было закрыть треклятую церковь и разойтись по домам, – тут без Пиджака никуда. Не было слишком мелкой работенки, слишком необычайного чуда, слишком зловонного запаха. Потому-то при виде того, как он каждый день плетется, надрызгавшийся, через двор на какую-нибудь халтуру, жильцы перешептывались: «Этот чудик – дар божий», – втайне думая про себя: «Ве ладно в этом мире».

Но никто не спорил, что все изменилось в день, когда он выстрелил в Димса Клеменса.

Клеменс был из новой породы цветных Коза. Димс – не какой-то там бедный цветной с юга, Пуэрто-Рико или Барбадоса, приехавший в Нью-Йорк с пустыми карманами, Библией и мечтой. Не укротила его жизнь на хлопковом поле в Северной Каролине или на тростниковом поле в Сан-Хуане. Не приехал он в Нью-Йорк из какой-нибудь нищеты, где дети бегают босоногими и питаются куриными костями да черепашьим супом, не приковылял с грошом в кармане, преисполняясь радостью от перспективы убираться в домах, чистить туалеты и таскать мусор, надеясь на теплую городскую работу, а то и на образование от добрых белых людей. Срать Димс хотел на тех белых людей, и на образование, и на тростник, и на хлопок, и даже на бейсбол, в котором когда-то был мастером. Он в грош не ставил прежние обычаи. Он был дитя Коза – молодой, сообразительный, зашибал деньги, торгуя дурью в невиданных в Коз-Хаусес масштабах. У него повсюду имелись друзья и связи, от Восточного Нью-Йорка до самого Фар-Рокуэя в Квинсе, и любой дурак, кому хватало глупости тявкнуть в его сторону, заканчивал избитым или похороненным в урне в какой-нибудь подворотне.

Никто не спорил, что удача Пиджака наконец закончилась. Теперь он поистине труп.

3. Джет

Во дворе Коз-Хаусес было шестнадцать свидетелей того, как Пиджак подписал себе смертный приговор. Один – свидетель Иеговы, пристававший к прохожим, трое – матери с детьми в колясках, еще одна – мисс Изи из Пуэрто-риканского общества, один – коп под прикрытием, семеро – клиенты наркодилера и еще трое – члены общины Пяти Концов, раздававшие флаеры с объявлением о скорой ежегодной службе на День друзей и семьи – где сам дьякон Пиджак даст свою первую проповедь. Никто из них не сказал полиции ни слова о стрельбе – даже коп под прикрытием, двадцатидвухлетний следователь из семьдесят седьмого участка по имени Джетро «Джет» Хардмен, первый черный следователь в Коз-Хаусес.

Джет работал по делу Димса Клеменса уже семь месяцев. Это было его первое задание под прикрытием, и он нервничал из-за того, что ему уже удалось узнать. Клеменс, как выяснил Джет, только пешка в наркосети, ведущей к верхушке пищевой цепочки – Джо Пеку, крупной фигуре в итальянском криминальном мире Бруклина. Жестокая деятельность его синдиката пробирала до мурашек каждого патрульного из семьдесят шестого участка, кто ценил свою жизнь. У Пека были связи – в участке, в бруклинской ратуше и в криминальной семье Горвино, – а эти ребята ни за грош распишутся на кишках полицейского и уйдут чистенькими. О Пеке Джета предупреждал бывший напарник – пожилой ирландский сержант Кевин «Катоха» Маллен, честный коп, недавно вернувшийся в участок после того, как его изгнали в Квинс за ужасную привычку всерьез сажать плохих парней за решетку. Однажды днем этот бывший следак, пониженный до подменного сержанта на улицах, узнав, что Джет добровольно вызвался работать под прикрытием в Коз-Хаусес, заглянул в участок проведать своего бывшего подопечного.

– Зачем рискуешь шкурой? – спросил его Катоха.

– Я распахиваю двери, – гордо ответил Джет. – Люблю во всем быть первым. Я первый негр в начальной школе № 29, который играл на тромбоне. Потом первый негр в средней школе № 219, который вступил в математический кружок. Теперь я первый черный следователь в Козе. Это новый мир, Катоха. А я – первопроходец.

– Дурак ты, вот ты кто, – сказал Катоха. Они вдвоем стояли перед «семь-шесть». Катоха, одетый в сержантскую форму, оперся на бампер своей патрульной машины и покачал головой. – Уходи ты оттуда, – сказал он. – Это тебе не по зубам.

– Я только что пришел, Катоха. Все нормально.

– Ты лезешь на рожон.

– Там просто мелочь, Катоха. Разводы. Ювелирка. Кражи. Наркотики помаленьку.

– Помаленьку? Что у тебя за легенда?

– Я буду дворником с наркозависимостью. Первый черный дворник проектов младше двадцати трех!

Катоха покачал головой.

– Это все-таки наркотики, – сказал он.

– Ну и что?

– Представь себе лошадь, – сказал сержант. – Теперь представь на жопе у лошади слепня. Вот это ты.

– Это мой шанс, Катоха. Полиции нужны негры под прикрытием.

– Тебе лейтенант так сказал?

– В точности его слова. Что ты пристал, мужик? Ты же сам работал под прикрытием.

– Так то двадцать лет назад, – вздохнул Катоха, испытывая голод. Время уже было к обеду, и он мечтал о тушеной говядине или тушеном беконе с картошкой, которую он обожал. За что и заслужил свое прозвище Катоха: от бабушки, потому что в детстве он не мог выговорить «картошка». – В те времена работа под прикрытием была почти сплошь бумажной, – сказал он. – Скачки. Кражи. А теперь – героин. Кокаин. Там ходит куча денег. Слава богу, в мои дни итальянцы гнушались наркотой.

– В смысле такие, как Джо Пек? Или Слон? – Джет пытался скрыть волнение в голосе.

Катоха нахмурился, потом глянул через плечо на здание участка, чтобы убедиться, что поблизости никто не услышит.

– У этих двоих в участке есть уши. Не лезь к ним. Пек – псих. Его наверняка сожрут свои же. А Слон… – Он пожал плечами. – Слон старомодный. Грузоперевозки, строительство, хранение – он контрабандист. Вывозит товар из гавани. Сигареты, шины, все такое. С наркотиками не работает. Зато садовник отменный.

Джет прищурился на Катоху, как будто задумавшегося о чем-то своем.

– Странный гусь этот Слон. Так посмотришь и решишь, что он из тех, кто коллекционирует поезда «Лайонел», или игрушечные катера, или еще что. У него не двор, а клумба.

– Может, он выращивает цветы, чтобы скрыть марихуану, – сказал Джет. – А это, кстати, незаконно.

Катоха цыкнул зубом и раздраженно зыркнул.

– Ты же вроде любишь рисовать комиксы.

– Люблю. Все время рисую.

– Тогда возвращайся в патруль и рисуй свои комиксы по ночам. Хочешь быть в чем-нибудь первым? Будь первым негром в полиции, кому хватило мозгов забить на геройства в стиле Дика Трейси[6] и уйти в отставку с головой на плечах.

– Кто такой Дик Трейси? – спросил Джет.

– Ты что, раздел юмора в газетах не читаешь?

Джет пожал плечами. Катоха усмехнулся.

– Уходи. Не будь дураком.

Джет уже пытался. Даже поднимал тему в разговоре с лейтенантом, но тот все пропустил мимо ушей. В семьдесят шестом участке, куда Джет совсем недавно поступил на службу следователем, царила расхлябанность. Капитан почти все время просиживал на заседаниях на Манхэттене. Белые копы ему не доверяли. Редкие черные копы, учуяв его амбиции и страшась перевода в Восточный Нью-Йорк – считавшийся адом на земле, – его избегали. Большинство не желало говорить ни о чем, кроме рыбалки на севере штата по выходным. Бумажной работы были горы: двенадцать копий только при аресте за кражу в магазине. Саперы целыми днями сидели и резались в карты. Джет доверял только Катохе, а Катоха, уже стоя одной ногой за порогом, в свои пятьдесят девять дожидался пенсии, пониженный до звания сержанта по причинам, о которых никогда не говорил. Катоха планировал уволиться в отставку меньше чем через год.

– Я уйду, – сказал Джет, – когда отработаю год. Тогда с чистой совестью смогу сказать, что я первопроходец.

– Ну ладно, Кастер. Если все пойдет плохо, я позвоню твоей маме.

– Брось, Катоха, я же мужик.

– А Кастер[7] кем, по-твоему, был?

* * *

В день выстрела Джет в своей синей дворницкой форме жилконторы торчал во дворе, опираясь на швабру, и грезил о работе в химчистке своего кузена, где станет первым негром, который изобретет новый отпариватель для рубашек, когда увидел, как из темного подъезда девятого корпуса выбредает Пиджак в потертом костюме и поношенных брюках и плетется к кучке ребят возле Клеменса, сидевшего у флагштока в окружении своей бригады и клиентов в каких-то трех метрах от Джета.

Джет заметил на лице Пиджака улыбку, но в этом не было ничего удивительного. Он уже насмотрелся на то, как старый хрыч ухмыляется и разговаривает сам с собой. Теперь он наблюдал, как Пиджак на миг задержался в людном дворе, встал в позу игрока на бите, отбил воображаемый мяч, потом распрямился, потянулся и побрел себе дальше. Джет усмехнулся и хотел уже отвернуться, когда заметил – или ему показалось, что заметил, – как старик достает из левого кармана огромный ржавый револьвер и перекладывает в правый карман.

Джет беспомощно огляделся. Такое Катоха называл «ситуацией». До сей поры работа в основном шла мирно. Сделать пару закупок. Пару мысленных заметок. Опознать того. Оценить этого. Разведать обстановку. Выяснить, куда уходит конец паутины – то есть к поставщику в Бед-Стае по имени Банч, через грозного боевика из банды Банча, Эрла, который приходил распределить товар и собрать деньги. Большего Джет пока не узнал. Он слышал, что есть киллер – убийца по имени Гарольд, такой ужасный, что все боялись упоминать его имя, включая самого Димса. С ним Джет надеялся никогда не повстречаться. На данный момент нервничать не приходилось. Каждый раз, когда он докладывал лейтенанту о прогрессе, тот слушал со вполне беспечным видом. «Молодец, молодец», – вот и все, что от него услышишь. Лейтенант, знал Джет, метит повыше и тоже работает, стоя одной ногой за порогом, – как и большинство начальников в «семь-шесть». Не считая Катохи и пары добрых следователей постарше, Джет оказался сам по себе, без руководства и yправления, так что он остудил пыл и работал по верхам, как и научил Катоха. Без шмона. Без арестов. Без комментариев. Ничего не делать. Только наблюдать. Так сказал Катоха.

Но вот это… это что-то другое. Старик шел с пистолетом. Будь на месте Джета Катоха, что бы он сделал?

Джет огляделся. Везде были люди. Дело шло к полудню, и компания соседских сплетников, которые встречались на скамейке под флагштоком каждое утро, чтобы попить кофе и отдать честь флагу, еще не рассосалась. Джет заметил, что между Димсом с его наркобандой и старожилами, ежедневно приходившими посудачить и раззадорить друг друга шутками, установилось странное перемирие. На короткий срок между одиннадцатью тридцатью и полуднем обе компании делили место у флагштока. Димс работал на скамейке по одну сторону флагштока, а жильцы собирались на другой, вопрошая, куда катится мир, – не обходя вниманием, заметил Джет, и самого Димса.

«Будь он моим сыном, я бы воспитывала этого слизняка бейсбольной битой», – слышал раз Джет, как проворчала сестра Вероника Го. Бам-Бам прибавила: «У меня бы он еще долго хромал, но зачем отвлекаться от молитв?» Подал голос Сосиска: «Я еще как-нибудь подогрею ему обе булки – но на трезвую голову».

Димс, заметил Джет, не обращал на них внимания, но всегда сокращал поток клиентов до минимума, пока старики не удалялись, оставив свои распри, выпендреж, ругательства, ожесточенные споры и даже ссоры на потом. До полудня на дворе было безопасно.

Раньше было, подумал Джет.

Джет взглянул на часы. 11:55. Кое-кто из местных как раз начал подниматься со скамейки, пока старик и его пушка все приближались – уже в пятнадцати метрах, рука с оружием в кармане. Джет, у которого пересохло в горле, наблюдал, как алкаш проходит два метра за раз, встает, чтобы взмахнуть воображаемой битой, потом снова покачивается вперед – не торопясь, разговаривая, как будто ведет сам с собой беседу за двоих: «Нет на тебя времени, баба… Не сегодня! Ты сегодня сама не своя. И это даже к лучшему!»

Джет, не в силах поверить своим глазам, наблюдал, как Пиджаку осталось преодолеть двенадцать метров. Потом девять. Потом семь, и он все еще разговаривал сам с собой, подходя к Димсу.

В шести метрах старик перестал бормотать, но все еще приближался.

Джет ничего не мог с собой поделать. Сказывались тренировки. Он присел, чтобы взяться за короткоствольный 38-й калибр на лодыжке, потом одернул себя. Этим он сразу выдаст себя. Пистолет на лодыжке так и кричит, что он коп. Поэтому Джет поднялся и отошел, пока старик огибал толпу вокруг Димса. Как можно небрежнее Джет подобрался к широкому круглому основанию флагштока из бетона, приставил к нему швабру, потянулся и изобразил усталый зевок. Глянул на скамейку, где сидели старики, и с тревогой заметил, что кое-кто еще оставался там.

Они посмеивались, договаривали что-то на прощание, шутили, никуда не спешили. Парочка из них глянула на Димса с его бандой, которые весело толкались, не обращая внимания на стариков с соседней скамейки, – молодая рать вокруг короля. Один паренек передал Димсу бумажный пакет. Димс открыл его и достал огромный сэндвич-субмарину, развернул. Джет со своего места по запаху определил тунца. Глянул на стариков.

«Поскорей же».

Наконец встал последний. Джет с облегчением наблюдал, как Сосиска прихватил большой кофейный термос, а Бам-Бам собрала одноразовые стаканчики, и они ушли, оставив только двоих – мисс Изи и сестру Го. Сестра Го поднялась первой, с охапкой флаеров, и побрела прочь. Оставалась только мисс Изи – тяжеловесная светлокожая пуэрториканка с блестящими черными волосами, чей смех догонял сестру Го – ее хохот походил на скрип мела по доске.

«Вали уже, – думал Джет. – Давай, давай!»

Пожилая пуэрториканка проводила взглядом сестру Го, потерла нос, почесала под мышкой, бросила горящий взгляд на окруживших теперь Димса наркоманов, сказала в его сторону что-то по-испански – Джет предположил, что ругательство, – и наконец отправилась восвояси.

А старик все наступал. Три метра. Улыбнулся Джету, проскользнув мимо него и обдав перегаром, потом втиснулся в кружок героинщиков вокруг Клеменса, скрылся из поля зрения за плечами нервных наркоманов, клянчивших первую дозу дня.

Страх Джета разросся до паники. Какого хрена удумал старый дурень? Его же пристрелят.

Джет в ужасе, с колотящимся сердцем, ждал грохота.

Ничего. Круг не сдвинулся. Парни как стояли вокруг Димса, так и стояли, суетились, подкалывали друг друга и шутили.

Джет забрал швабру от флагштока и, толкая ее в сторону кружка, напустив на себя беспечный, рассеянный из-за уборки вид, подбирал мусор с земли, зная, что обычно бдительный Димс не обратит на него внимания, раз он тоже клиент. Подобравшись к компании, Джет задержался завязать шнурок, положил швабру на землю. С этой точки – у земли и меньше чем в трех метрах от круга – он видел через тела, что творилось между Димсом и стариком. Димс сидел на спинке скамьи, поглощал свой сэндвич, болтал с одним из парней, смеялся вместе с ним. Никто не заметил, как над ними навис Пиджак.

– Димс? – подал голос старик.

Клеменс поднял взгляд. Казалось, он удивился, увидев, что перед ним пошатывается старый пьяница.

– Пиджак! Здоров, кореш. – Он укусил сэндвич, сочащийся майонезом и помидорным соком. Рядом с Пиджаком Димсу всегда было не по себе. Волновали не бухло, бравада или нотации насчет наркотиков. Скорее воспоминания, не такие уж давние, как теплыми весенними вечерами на бейсбольном поле Пиджак отбивал высоко в воздух его мячи; это Пиджак научил Димса швырять с разворота на домашнюю базу со ста метров. Это Пиджак научил его подавать, вкладывать вес в заднюю ногу, когда раскручиваешься, вытягивать руку, когда с силой посылаешь мяч в цель, правильно его держать для крученой подачи и доводить движение ногами, чтобы вес и сила уходили в мяч, а не в плечо. Это Пиджак сделал из Димса бейсбольное дарование. Он играл на зависть белым ребятам из бейсбольной команды средней школы Джона Джея, дивившимся, что скауты колледжей рискуют жизнью и конечностями, чтобы отправиться на вонючее грязное поле Коз-Хаусес посмотреть, как подает Димс. Но то были другие времена – когда он был мальчишкой, а его дедушка был еще жив. Теперь он мужчина, девятнадцати лет, и ему нужны деньги. А от Пиджака – только головная боль.

– Ты чего больше в мячик не играешь, Димс? – сказал Пиджак.

– Мячик? – переспросил Димс с полным ртом.

– Ну да. Бейсбол, – сказал Пиджак, пошатываясь.

– У меня теперь игры посерьезнее, Пиджак. – Димс подмигнул своей дружине и второй раз откусил от сэндвича. Пацаны рассмеялись. Димс умял еще кусок, почти не глядя на Пиджака, сосредоточившись на капающем бутерброде, пока Пиджак таращился на него и осоловело моргал.

– Серьезнее бейсбола ничего не бывает, Димс. Кому знать, как не мне. Я же главный по бейсболу в нашем жилпроекте.

– Твоя правда, Пиджак. Ты спец.

– Лучший судья на районе, – гордо сказал Пиджак, пошатываясь. – Это я приношу сыр. Не Петр. Не Павел. Не Иисус. Я. Это я приношу сыр, понятно вам? И тебя я, Димс Клеменс, с поля не отпускал, уяснил? Потому как это дается тебе лучше всего. Так чего ты больше не играешь в мячик?

Клеменс, вцепившись обеими руками в огромный сэндвич, усмехнулся и сказал:

– Г’ван[8], Пиджак.

– Ты не ответил. Я тебя наставлял на божью стезю, сынок. Я тебя учил в воскресной школе. Я тебя учил игре.

У Димса пропала улыбка. Теплого света в карих глазах как не бывало; его сменил темный и отсутствующий взгляд. Димс был не в настроении для стариковских бредней. Длинные темные пальцы напряженно сжали сэндвич, выдавив белый майонез и помидорный сок прямо на руки.

– Чеши отсюда, Пиджак, – сказал он. Облизал пальцы, снова укусил сэндвич и шепнул что-то смешное пацану на скамейке рядом, отчего оба фыркнули.

Тут Пиджак отступил и спокойно полез в карман.

Джет – в четырех шагах, все еще на корточках, с руками на шнурках – засек движение и произнес слова, которые в итоге спасут Димсу жизнь. Он заорал:

– У него ствол!

Клеменс с полным ртом тунца инстинктивно повернул голову на крик.

Тут Пиджак выстрелил.

Пуля, нацеленная в лоб Димсу, прошла мимо и только срезала ухо, после чего звякнула позади на асфальте. Но из-за силы выстрела Димсу показалось, будто ему оторвало голову. Его опрокинуло со скамейки, и кусок сэндвича забился в глотку, так что он подавился.

Димс приземлился спиной на бетон, закашлялся, потом перекатился на живот и начал задыхаться, отчаянно пытаясь подняться на карачки, пока ошарашенные пацаны бросились врассыпную, а двор погрузился в хаос: полетели на землю флаеры, матери опрометью увозили коляски, мимо прокатился дядька в инвалидном кресле, люди в панике бежали с продуктовыми тележками и роняли сумки, кучка прохожих в ужасе мчалась через трепещущие флаеры, которые как будто были всюду.

Пиджак снова навел старый пистолет на Димса, но, увидев, как тот задыхается на карачках, передумал. Он вдруг смешался. Прошлой ночью ему снилось, как Хетти в рыжем парике орет на него из-за сыра, а теперь он стоит над Димсом, чертова штуковина в руках почему-то выстрелила, а Димс – на земле, не может вздохнуть. Тут Пиджака посетило прозрение.

«Никто, – подумал Пиджак, – не должен умирать на карачках».

Как можно быстрее старик перемахнул через скамейку, оседлал Димса, стоявшего на четвереньках, и, так и не выпуская пистолет из кулака, провел прием Геймлиха.

– Это я узнал у одного паренька в Южной Каролине, – прокряхтел он с гордостью. – У белого. Доктором стал.

Зрелище для свидетелей на площадке, на ближайшей улице и во всех – трехстах пятидесяти – окнах во двор вышло не очень. На расстоянии виделось, будто жестокого наркобарона Димса Клеменса имеет на четвереньках, как псину, старик Пиджак в своих старых костюме и шляпе.

– Жестко он его трахнул, – сказала потом мисс Изи, когда пересказывала происшествие завороженным членам Пуэрто-риканского общества Коз-Хаусес. В общество входило еще только два человека – Элеонора Сото и Анджела Негрон, – но историей они прониклись, особенно моментом, когда Димс сплюнул остатки сэндвича, точь-в-точь смахивавшие, по словам мисс Изи, на два крошечных белых яичка ее бывшего супруга Хоакина после того, как она вылила на них теплое оливковое масло, застав того храпящим в объятьях ее кузины Эмелии, приехавшей погостить из Агуадильи.

Перепихон длился недолго. У Димса везде на шухере стояли свои, в том числе на крышах четырех корпусов вокруг двора, и они перешли к делу. Дозорные с крыш корпусов 9 и 34 бросились к лестнице, а два дилера Димса, которые смылись после выстрела, опомнились и двинулись на Пиджака. Даже пьяный, он их заметил. Отпустил Димса и быстро вскинул большущий ствол 38-го калибра. Пацаны снова сбежали, в этот раз окончательно, скрывшись в подвале ближайшего корпуса 34.

Пиджак смотрел им вслед, снова вдруг смешавшись. Все еще со стволом в руке он обернулся к Джету, который стоял в трех метрах, уже выпрямившись и застыв со шваброй в руке.

Джет в ужасе уставился на старика, который, глядя в ответ, прищурился от уже высоко взошедшего дневного солнца. Их глаза встретились, и тогда Джету показалось, будто он заглядывает в океан. Взгляд старика был глубоким, отрешенным, спокойным, и Джет вдруг почувствовал себя так, будто находится на безмятежном пятачке моря, пока везде вокруг бурлят, накатывают и подымаются огромные волны. Его вдруг озарило. «Мы одинаковы, – подумал Джет. – Мы в ловушке».

– Это я приношу сыр, – спокойно сказал старый дьякон, пока из-за его спины доносились стоны Димса. – Понятно? Это я приношу сыр.

– Это ты приносишь сыр, – повторил Джет.

Но старик не слышал. Он уже развернулся на каблуках, убрал пистолет в карман и быстро похромал в свой корпус, стоявший в сотне метров. Но, вместо того чтобы направиться в подъезд, вильнул и поплелся вниз по боковому пандусу, ведущему в подвальную котельную.

Джет, застыв от страха, проводил его взглядом, потом краем глаза заметил в конце пешеходного двора мигалки полицейской машины, на расстоянии где-то в квартал. Машина с визгом остановилась, сдала назад и нырнула прямо на пешеходную дорожку в его сторону. Джета охватило облегчение, пока машина пробиралась мимо бегущих прохожих, из-за которых водителю пришлось вдарить по тормозам, вильнуть влево, потом вправо, чтобы не сбить паникующих зевак. Джет видел, как следом за этой машиной на дорожку въехали еще две. Облечение казалось таким сильным, будто он только что наконец-то поссал, и лишило его всех жизненных сил.

Джет в последний раз обернулся и заметил, как голова старика пропадает в подвале девятого корпуса, почувствовал, как его отпустило, и обнаружил, что снова может действовать. Выронил швабру и перемахнул через скамейку к Клеменсу, тут же услышал, как сзади взвизгнули колеса полицейской машины. Только присел над Клеменсом, как офицер велел ему встать, не двигаться и поднять руки.

Подчиняясь, Джет сказал себе: «Хватит с меня. Тут я закончил».

– Не двигаться! Не оборачиваться!

Сзади его схватили и заломали руки. Прижали лицом к капоту патрульной машины. Он почувствовал, как на запястьях щелкнули наручники. Отсюда, с ухом на горячем капоте, он видел двор – всего несколько минут назад оживленный, как вокзал, а теперь совершенно безлюдный, только пара флаеров трепетала на ветру, – а также толстую белую руку на капоте перед носом. Одной рукой коп упирался, а второй прижимал голову Джета. Джет уставился на пальцы в полуметре от глаза и заметил обручальное кольцо. «А рука-то знакомая», – подумал он.

Когда голову оторвали от капота, Джет обнаружил, что смотрит на своего бывшего напарника Катоху. В пяти метрах на земле лежал Димс, в кольце из копов.

– Я ничего не сделал! – закричал Джет так, чтобы слышали Клеменс и все в округе.

Катоха его развернул, прохлопал, осторожно обойдя 38-й на лодыжке. Джет при этом пробормотал:

– Арестуй меня, Катоха. Богом прошу.

Катоха взял его за шкирку и закинул на заднее сиденье машины.

– Дурак ты, вот ты кто, – пробормотал он тихо.

4. Бегство

Пиджак вошел в подвальную топочную девятого корпуса и раздраженно сел на складной стул рядом с огромной угольной печкой. Услышал плач сирен и тут же о нем позабыл. Сирены его не волновали. Он что-то искал. Глаза обшарили пол, потом остановились, когда он вдруг вспомнил, что должен выучить стих из Библии для предстоящей проповеди на День друзей и семьи. Про исправление неправедного. Это из Книги Римлян или из Книги пророка Михея? Уж и забыл. Потом он вернулся мыслями ко все той же старой занозе: Хетти и деньги Рождественского клуба.

– Все у нас было хорошо, пока ты не решила связаться с этим чертовым Рождественским клубом, – фыркнул он.

Оглядел подвал в поисках Хетти. Она не появилась.

– Слыхала, нет?

Ничего.

– Ну и пожалуйста, – огрызнулся он. – Ко мне церковь из-за пропавших денег не прикопается. Тебе с этим жить, а не мне.

Он встал и поискал неприкосновенный запас – у Сосиски всегда была где-то припрятана бутылка «Кинг-Конга», – но спьяну все еще видел мутно и соображал туго и путано. Подвигал ногой на полу ненужные инструменты и велосипедные запчасти, бормоча себе под нос.

– Кое-кто, чтобы не взбеситься, бесится постоянно, – ворчал он. – Кое-кто сперва проповедует, а потом лезет тебе в жизнь, и наоборот, и разницы между тем и этим не видит. Деньги-то не мои, Хетти. А церковные.

На миг он перестал ворошить вещи на полу и замер, обращаясь к пустоте.

– И все-таки, – объявил он, – у человека должны быть принципы, иначе ты не человек, а пустое место. Что на это скажешь?

Молчание.

– Так я и думал.

Снова начал искать, уже спокойнее, нагибаясь и разговаривая, пока проверял ящики с инструментами и переворачивал кирпичи.

– О моих-то деньгах ты никогда не думала, да? Как тогда с моим старым мулом еще на юге, – сказал он. – Которого хотел купить старый мистер Туллус. Предложил мне за него сотню долларов. Я сказал: «Мистер Туллус, чтобы сдвинуть его с места, понадобится ровно двести». Тогда старик зажал деньги, помнишь? А мул взял и издох через две недели. Я мог бы его продать. Тебе надо было меня уговорить.

Молчание.

– Ну, Хетти, если уж я из принципа не взял добрую сотню у белого, не собираюсь брать на себя и твои грехи из-за каких-то четырнадцати долларов и девяти пенни Рождественского клуба, что ты прикарманила и где-то припрятала.

Он помолчал, посмотрел искоса и тихо сказал:

– Там же правда всего четырнадцать долларов, да? А не, положим, двести или триста? Триста я не потяну. Четырнадцать – это еще что. Это я не просыпаясь заработаю. Но триста мне, милая, не по зубам.

Он остановился, раздосадованный, все еще оглядываясь и никак не находя того, что искал.

– Эти деньги… они же не мои, Хетти!

Ответа все еще не было, и он, растерявшись, снова сел на складной стул.

На холодном стуле он пережил незнакомое, странное, гложущее ощущение, будто случилось что-то страшное. Для него ощущение не было необычным, особенно с тех пор, как умерла Хетти. Как правило, он просто не обращал на него внимания, но в этот раз оно казалось сильнее обычного. Его никак не получалось определить, а потом Пиджак вдруг заметил сокровище, которое искал, и моментально забыл о тревоге. Встал, прошаркал к титану и достал из-под него самогонный «Кинг-Конг» от Руфуса.

Поднял бутылку к голой лампочке на потолке.

– Я говорю – выпьем, я говорю – стакан. Я говорю – «вы знаете меня?»[9]. Я говорю – пора! Я говорю – несите кур! Я говорю – покувыркаемся, Хетти. Я говорю – один Бог знает когда! Ухнем!

Пиджак перевернул бутылку, сделал глубокий глоток и залил то неотвязное чувство. Вернул бутылку обратно в заначку и, довольный, расслабился на стуле.

– Г’ван, «Кинг-Конг», – пробормотал он. Потом поинтересовался вслух: – А какой сегодня день, Хетти?

Осознал, что она с ним не разговаривает, так что прибавил:

– Ну и не нужна ты мне. Черт, я же сам могу прочитать… – Хотя это была неправда. Календари он понимал. Слова – другое дело.

Он поднялся, подошел к потрепанному настенному календарю, прищурился сквозь пелену хмельного свечения, потом кивнул. Четверг. День Иткина. У него было четыре подработки – по одной на каждый день, кроме воскресенья: по понедельникам он прибирался в церкви Пяти Концов. По вторникам выносил мусор в доме престарелых. По средам помогал пожилой белой даме в саду ее особняка. По четвергам разгружал ящики в алкогольном магазине Иткина, всего в четырех кварталах от Коз-Хаусес. По пятницам и субботам когда-то проходили бейсбольные тренировки команды Коз-Хаусес, пока ее не распустили.

Пиджак посмотрел на настенные часы. Почти час. Пора отправляться на работу.

– Надо идти, Хетти! – сказал он бодро.

Снова достал бутылку и быстренько приложился к «Конгу», убрал обратно в заначку и вышел из подвала через черный ход, в квартале от двора с флагштоком. На улице было тихо и пусто. Пиджак легко и свободно вихлял, свежий воздух его слегка взбодрил и частично развеял хмельную пелену. Уже скоро он шел вдоль опрятных магазинчиков, тянущихся рядком через Пизелли-стрит и близлежащий итальянский квартал. Он любил прогуливаться по направлению к лавке мистера Иткина, к центру Бруклина, видеть опрятные дома и витрины, магазины с продавцами, и кое-кто из них махал ему, когда он проходил мимо. Носить выпивку и помогать клиентам возить покупки на тележке к машинам было одной из его любимых подработок. Он вообще считал идеальными те подработки, что не занимают больше дня и не требуют инструментов.

Через десять минут он подошел к двери под навесом с надписью «Алкогольные напитки Иткина». Мимо прогудела полицейская машина. Потом другая. Он задержался у двери, спешно ощупал нагрудные карманы пиджака, где носил выпивку, или пустые, или случайные бутылки, что могли там оказаться после какой-нибудь не задержавшейся в памяти пирушки, – при этом совершенно забыв про нижние карманы, – потом повернул ручку двери.

Тренькнул звонок, Пиджак вошел и закрыл за собой дверь, отрезая вой проносящихся мимо машин: очередной полицейской и скорой помощи.

Мистер Иткин, хозяин, коренастый и добродушный еврей, протирал стойку, взвалив на нее брюшко. В магазине стояла тишина. Работал кондиционер. До открытия оставалось еще пять минут. Иткин кивнул в сторону входа и машин, летящих к Коз-Хаусес.

– Что там стряслось?

– Диабет, – сказал Пиджак, топая мимо стойки в подсобку, – губит людей одного за другим. – Вошел в каморку, где дожидались открытия штабели новоприбывших ящиков с бутылками. Со вздохом сел на ящик. Никакие сирены его не волновали.

Снял шляпу и вытер лоб. Стойка, где находился Иткин, находилась метрах в пяти от двери в подсобку, но сейчас Иткин со своей точки обзора у края стойки четко видел Пиджака. Иткин перестал протирать и окликнул:

– Какой-то ты взмыленный, дьякон.

Пиджак с ухмылкой и зевком отмахнулся от проявления заботы, широко потянулся.

– Я здоров как бык, – ответил он. Иткин продолжил протирать стойку, скрывшись из виду на другом ее конце, а Пиджак, аккуратно, стараясь не попасть Иткину на глаза, вынул из ящика рутбир[10], открыл, сделал большой глоток, поставил на ближайшую полку и занялся коробками. Глянул, чтобы убедиться, что Иткин все еще на другом конце стойки, и тогда с натренированной ловкостью домушника выхватил из ближайшего ящика бутылку джина, отвернул крышку и вылил половину содержимого в банку рутбира, закрыл бутылку, сунул в нижний карман пиджака, снял его и оставил на ближайшей полке. Тот лег с неожиданным стуком. Первой мыслью дьякона было, что в другом кармане лежит забытая бутылка, ведь перед тем, как войти в магазин, он наскоро обшарил только нагрудные карманы, но не нижние, так что он снова поднял пиджак и достал из него старый 38-й.

– Как сюда попал мой армейский пистолет? – пробормотал он.

Как раз тогда прозвенел колокольчик над дверью. Пиджак сунул пистолет обратно и поднял глаза на первых покупателей дня – все белые, а следом за ними – знакомая шляпа и коричневое взволнованное лицо Сосиски, который все еще был в синей форме дворника жилконторы.

Сосиска помешкал у двери, делая вид, что заинтересовался ближайшей витриной, пока платежеспособные клиенты разбредались по магазину. Иткин глянул на него в раздражении.

– Дьякон кое-что забыл дома, – выпалил Сосиска.

Иткин коротко кивнул на дверь, где виднелся Пиджак, а потом отправился на зов одного из покупателей, так что Сосиска проскользнул за стойку и в подсобку. Пиджак заметил, что тот потеет и тяжело дышит.

– Сосиска, тебе чего? – сказал он. – Иткин не любит, когда ты заходишь в кладовку.

Сосиска бросил взгляд через плечо, потом зашипел:

– Чертов дурень!

– Ты чего такой злой?

– Тебе надо тикать! Сейчас же!

– Ты чего на меня шумишь? – спросил Пиджак. Предложил банку рутбира. – Вот тебе чекушка для черной макушки.

Сосиска отнял банку, принюхался, потом так грохнул ею по ящику, что из отверстия плеснула жидкость.

– Ниггер, тебе некогда рассиживаться и синьку распивать. Тебе пора собирать манатки!

– Чего?

– Пора убираться!

– Куда? Я же только что пришел.

– Куда угодно, дурень. Убегай!

– Я работу не брошу, Сосиска!

– Клеменс жив, – сказал Сосиска.

– Кто? – переспросил Пиджак.

– Димс! Он жив.

– Кто?

Сосиска, моргая, отступил.

– Да что с тобой, Пиджачок?

Тот устало сел на ящик, покачал головой.

– Сам не знаю, Сосиска. Я тут все беседовал с Хетти о своей проповеди на День друзей и семьи. Она снова разоряется про сыр и деньги Рождественского клуба. Потом еще приплела мою мамочку. Сказала, моя мамочка не…

– Брось свое мумбо-юмбо, Пиджачок. Ты в беде!

– Из-за Хетти? Чем я теперь-то провинился?

– Хетти уже два года как мертва, дурень!

Пиджак надулся и тихо ответил:

– Не надо так про мою дорогую Хетти, Сосиска. Она тебе ничего дурного не сделала.

– Она была не такая уж дорогая на прошлой неделе, когда ты волком выл про деньги Рождественского клуба. Забудь ты о ней хоть на минуту, Пиджачок. Димс живой!

– Кто?

– Димс, дурень. Внук Луи. Помнишь Луи Клеменса?

– Луи Клеменс? – Пиджак с искренним удивлением склонил голову набок. – Луи как раз мертв, Сосиска. В этом мае будет пять лет. Мертв дольше моей Хетти.

– Да я не про него. Я про его внука Димса.

Пиджак посветлел лицом.

– Димс Клеменс! Величайший бейсболист в истории нашего района, Сосиска. Станет следующим Пулей Роганом. Однажды я видел, как играет Роган, еще в сорок втором. В Питтсбурге, сразу перед тем, как переехать сюда. Чертовский игрок. Повздорил с судьей, и его вытурили с поля. Судил Боб Мортли. Мортли был что-то с чем-то. Величайший негритянский судья. Сам носился почище бейсболистов, этот Мортли.

Сосиска сперва уставился на него, а потом тихо спросил:

– Что с тобой, Пиджачок?

– Да ничего. Хетти просто совсем заела. Приходит ко мне такая, мол: «Я знаю, что твоя мамочка…»

– Слушай сюда. Ты выстрелил в Димса, а он жив и придет со своей шпаной по твою душу. Так что тебе пора тикать…

Но Пиджак все еще говорил и ничего не слышал.

– «…тебя унижала». Не унижала меня мамочка. То была не мамочка, Хетти, – сказал он в пустоту. – То была мачеха.

Сосиска тихо присвистнул и сел на ящик напротив Пиджака. Поискал глазами мистера Иткина в магазине, который все еще занимался покупателями, потом взял банку рутбира с джином и сделал большой глоток.

– Может, меня к тебе пустят, – сказал он.

– Куда?

– Когда тебя посадят в тюрьму. Если ты до этого доживешь.

– Хватит меня доставать ерундой.

Сосиска недолго посидел в задумчивости, попивая джин, потом попробовал зайти еще разок.

– Ты же знаешь Димса, да? Внука Луи?

– А то, – сказал Пиджак. – Учил его бейсболу. Учил в воскресной школе. У парнишки талант.

– Он словил пулю. Чуть не насмерть.

Пиджак наморщил лоб.

– Боже всемогущий! – сказал он. – Жуть какая.

– Причем словил из-за тебя. Как Бог свят. Это ты в него стрелял.

Пиджак сперва фыркнул, думая, что это шутка. Но серьезное лицо Сосиски не дрогнуло, и улыбка Пиджака поблекла.

– Ты же меня дуришь, правда?

– Куда там. Ты к нему подкатил и достал свою старую гаубицу. Которую тебе из армии притащил двоюродный брат.

Пиджак обернулся, залез в карман пиджака на полке за спиной и вынул кольт.

– А я-то думал, зачем достал эту штуковину… – Постучал пистолетом по руке. – Видишь, из него не стреляли со времен покупки. Всего одна пуля и есть, и та для красоты. – Тут он заметил пустую гильзу и с бледным видом уставился на пистолет.

Сосиска отвел ствол к полу, поглядывая на дверь.

– Убери ты эту хреновину! – прошипел он низким голосом. – Уже достаточно наделал с ней бед!

Впервые слова, просочившись через хмельной ступор Пиджака, возымели эффект. Он заморгал в замешательстве, потом рассмеялся и фыркнул.

– Я мало что помню из последних дней, Сосиска. После того как мы с тобой вчера накидались «Конгом», я пошел домой, видел во сне Хетти, и мы, как обычно, поругались. Потом я проснулся и почуял, что мне нужен, что называется, завтрак чемпионов, и опохмелился «Конгом». Потом я сходил к Димсу спросить насчет бейсбольного матча с Вотч-Хаусес. Нам без Димса победы не светит, сам знаешь. У паренька талант! Уже в тринадцать бросал на скорости в сто двадцать пять километров в час. – Он улыбнулся. – Я всегда его любил.

– Ну, как-то странно ты это проявил. Вышел во двор и взял его на мушку. Прямо на глазах у его банды.

Пиджак был ошеломлен. Его лоб недоверчиво наморщился.

– Но я эту штуку из дома-то почти не выношу, Сосиска. Даже не знаю, как… – Он облизал губы. – Напился, видать. Я же его не больно?

– Он живой. Говорят, только ухо отстрелено.

– Что-то совсем на меня не похоже. Нехорошо это, отстреливать человеку ухо. Человеку их дадено всего два.

Сосиска ничего не мог с собой поделать. Еле подавил смешок.

– Ты заходил сегодня к себе?

– Да не. Пошел на работу сразу после того, как… – Пиджак помолчал, на его лице прорезались воспоминание и тревога. – Вот теперь, если подумать, и правда припоминаю какого-то пацана с окровавленной головой, который чем-то подавился. Это я припоминаю. Так что я провернул ту штуку, какую со мной как-то раз проделал врач еще на родине. Он не мог дышать, бедняга. Но я ему прочистил горло. Кажись, помогал я как раз Димсу. Он сейчас в порядке?

– Так здоров, что повесит тебе золотую звезду на грудь, перед тем как изрешетить.

– Не может этого быть!

– Но было!

– Не помню! Не может быть, чтоб это я.

– Ты в него стрелял, Пиджачок. Понял ты или нет?

– Сосиска, я понимаю еще говорить о том, что мальчишку, который зарывает такой талантище, стоит пристрелить. Но – вот тебе крест – сколько помню, я в него не стрелял. А если и так, то только потому, что хотел, чтоб он вернулся в бейсбол. Как ухо заживет, он обо всем забудет. У меня самого только одно слышит. Подавать-то можно и с одним ухом. – Он недолго помолчал, потом прибавил: – А кто-нибудь видел?

– Да нет. Только все у флагштока.

– Ого, – тихо сказал Пиджак. – Это все равно что по ящику выступить. – Он хлебнул джина, и ему полегчало. Никак не получалось определить, сон это или нет.

Сосиска протянул ему пиджак.

– Уезжай прямо сейчас, пока можешь.

– Может, стоит позвонить в полицию и все им объяснить?

– Забудь. – Сосиска глянул на дверь. – У тебя еще остались родные в Южной Каролине?

– Не был там с тех пор, как помер папа.

– Сходи к Руфусу в Вотч-Хаусес. Заляг там на дно. Может, оно как-нибудь само все затихнет… но в лотерее я бы на это не ставил.

– Не пойду я ночевать ни к какому Руфусу ни в какой Вотч-Хаусес, – фыркнул Пиджак. – Этот негр два года не мылся. Его тело изнывает от жажды. Чтобы к нему подойти, надо напиться в стельку. Плюс у меня есть собственный дом!

– Больше уже нет.

– А куда девать Толстопалого? Мне же утром вести его на школьный автобус.

– Церковь за этим проследит, – ответил Сосиска, все еще протягивая пиджак.

Выхватив его из рук Сосиски, Пиджак с ворчанием вернул его на полку.

– Врешь ты! Не стрелял я в Димса. Этим утром я проснулся, поругался с Хетти. Отвел сына на автобус в школу для слепых. Может, приложился разок или три. А потом сюда. Где-то по дороге глотнул еще горькой и отнял Димсу ухо. Может, да. Может, нет. Что с того? У него второе есть. Что такое ухо, когда у тебя такая рука, как у Димса? Знавал я на родине одного мужика, кому белый отчекрыжил причиндалы за то, что тот украл сумочку у дамы. Он всю жизнь писал через дырку. И ничего. Еще живой, насколько знаю.

– Белый или тот, который без причиндалов?

– Как понимаю, оба. И со временем они очень даже сдружились. Так чего ты кипишишь из-за какого-то несчастного уха? Даже Иисусу хватало одного сандалия. В Псалтыри сказано: уши ты мои не восхотел и не открыл их.

– Чего-чего там сказано?

– Что-то в этом роде. Какая разница? Бог все уладит. Сделает Димсу одно ухо лучше старых двух.

Так решив, Пиджак начал разбирать бутылки из ящика.

– Пойдешь на выходных на рыбалку? – спросил он. – У меня завтра получка. Надо пораскинуть мозгами над моей самой первой проповедью в Пяти Концах. Она уже через три недели.

– Если проповедь про загробную жизнь, то недостатка в слушателях у тебя не будет, это точно. Был бы я мухой и хотел бы попасть в рай, влетел бы тебе в рот.

– Это ни про какую не про муху. А про то, что сперва надо помолиться, а потом уже за стол садиться, Книга Римлян, четырнадцатая глава, десятый стих. А может, Симона[11], седьмой и девятый. Либо так, либо сяк. Надо потом глянуть.

Сосиска в изумлении наблюдал, как Пиджак разбирает ящики с алкоголем.

– Ниггер, да у тебя окончательно сыр с крекера съехал.

– Если ты говоришь, будто моя песенка спета, это еще не значит, что так и есть!

– Да ты чем слушаешь, Пиджачок?! Ты завалил Димса! А потом поимел его, как собаку. Перед всем народом.

– Рассказывай кому-нибудь другому, Сосиска, но не своему лучшему другу. Я в жизни не имел другого мужчину.

– Ты был пьян!

– Я пью спиртного не больше любого другого на районе.

– И кто теперь сказки рассказывает? Это не меня зовут дьяконом Кинг-Конгом.

– А я не переживаю из-за врак да чуши, что про меня лепят, Сосиска. У меня свое мнение есть.

Сосиска бросил взгляд на дверь. Покупатели Иткина ушли, и хозяин вглядывался в подсобку, где они стояли. Сосиска достал из кармана скомканные долларовые банкноты. Протянул мятые бумажки Пиджаку, руки которого были заняты бутылками, и теперь буравил его взглядом.

– Тридцать один доллар. Все, что есть, Пиджачок. Бери и поезжай на автобусе домой.

– Никуда я не поеду.

Сосиска грустно вздохнул, убрал деньги и повернулся к выходу.

– Ладно. Видать, сам потрачу на автобус, чтобы свидеться с тобой в тюрьме на севере. Если ты до этого доживешь.

5. Губернатор

Томас Элефанти, Слон, узнал о ранении Димса Клеменса через час после того, как это произошло. Он занимался клумбой матери перед особняком на Сильвер-стрит, всего в трех кварталах от Коз-Хаусес, и мечтал о том, как бы познакомиться с миловидной толстушкой с какой-нибудь фермы, когда подкатил коп из семьдесят шестого участка, подозвал к машине и передал новости.

– Стрелка опознали, – сказал коп.

Элефанти облокотился на дверь и молча слушал, пока коп выкладывал все, что известно полиции. Известна жертва. Уверены в личности стрелка. Элефанти не тревожился. Это проблемы Джо Пека. Если цветным так хочется поубивать друг друга из-за пековской дури, то пусть голова об этом болит у Джо, а не у него. Разве что, понятно, на убийство слетаются копы вроде этого. Копы во вред экономике – по крайней мере, его личной экономике. Перевозить контрабанду, пока у тебя на задворках ведется расследование, – это как быть самым тупым пацаном в классе, который всегда тянет руку. Умный ты или дурак, а в свое время учитель тебя обязательно вызовет.

Сорокалетний Элефанти был мужчиной тяжеловесным и красивым; темные глаза и вытянутый подбородок хранили каменное молчание, за которым скрывалось очаровательное и саркастическое чувство юмора вопреки детству, полному разочарований и светлой печали. Отец провел в тюрьме добрую половину детства Элефанти. Твердолобая эксцентричная мать, заправлявшая отцовским доком во время его заключения, на досуге собирала травы со всех пустырей в радиусе восьми километров от Коза – к этому же хобби она мало-помалу привлекла своего сына-холостяка, который, часто говорила она, заработался уже хорошо за брачный возраст.

Элефанти пропускал эти замечания мимо ушей, хотя в последнее время признавался себе, что она, вероятно, права. Все хорошие итальянки в районе Козвей уже вышли замуж или сбежали с семьями в пригород, когда тут окончательно обосновались цветные. «Время жениться, – думал он, – прошло вместе с той порой, когда я был молодой и глупый, как этот коп». Даже этот олух, думал он с обидой, наверняка ухлестывает за какой-нибудь молодой красоткой. По говору было ясно, что парень не из Бруклина. Скорее всего, даже не из района Коз. Ему не дашь и двадцати одного, и Элефанти, глядя на него, прикинул, что тот зарабатывает дай бог семь тысяч в год: «А все же встречается с женщинами, – думал Элефанти. – А я так и мотаюсь один. Так и болтаюсь. Отчего бы не стать уж садовником».

Он слушал паренька вполуха, потом отступил и облокотился на крыло припаркованной машины, чтобы окинуть взглядом улицу, пока коп треплется. Малый беспечный и, очевидно, неопытный. Встал во втором ряду перед домом Элефанти, на виду у всего квартала, а здесь небезопасно – как и везде в округе, думал горестно Слон. Не то что в старые деньки, когда все здесь были итальянцами. Среди новых соседей – русские, евреи, испанцы, даже цветные: кто угодно, только не итальянцы. Он позволил копу еще почесать язык, потом перебил:

– Коз – не мое дело.

Коп удивился.

– Разве у вас там нет интересов? – спросил он, показывая через лобовуху своей патрульной машины в сторону Коз-Хаусес, что росли пирамидой в трех кварталах от них, поблескивая на жарком дневном солнце, которое опаляло обшарпанные улицы и переливавшуюся в мареве статую Свободы в гавани.

– Интересы? – переспросил Элефанти. – Раньше там играли в бейсбол. Вот это мне нравилось.

Коп казался разочарованным и немножко испуганным, и на какую-то секунду Элефанти его даже пожалел. Его огорчало, что люди, даже копы, его боялись. Но иначе нельзя. За годы он натворил немало плохого, но только чтобы защитить свои интересы. Конечно, делал он и хорошее, но за это его никто не запомнит. Так уж устроен мир. Впрочем, этот балбес казался нормальным, так что Элефанти достал из кармана двадцатку, аккуратно сложил в пальцах левой руки, наклонился к окну и ловко выронил на пол, прежде чем отвернуться и ступить на тротуар. «Бывай, парень». Тот быстро умчал. Элефанти даже не проводил взглядом задние огни. Он смотрел в другом направлении. Старая привычка. Если один коп уходит туда, жди второго оттуда. Убедившись, что на улице чисто, он открыл кованую калитку, чтобы вернуться в сад перед скромным особнячком из бурого песчаника, затем аккуратно закрыл ее за собой. Как был в костюме, встал на колени и начал копаться в грядках, угрюмо раздумывая о стрельбе.

«Наркотики, – бушевал он про себя, пока копал. – Гребаные наркотики».

Помедлил, чтобы оглядеть цветник матушки. Окинул глазами разнообразие. Он знал их все: подсолнухи, смолевка, кудрявец, мухоловка, боярышник, лещина, чистоустник коричный и что это последнее, что он сейчас пересаживал? Женский папоротник, что ли? Папоротники не приживались. Как и лещина и боярышник.

Он наклонился и начал рыть. «Я единственный сорокалетний холостяк в Нью-Йорке, – думал он горестно, – чья мать коллекционирует цветы, как какой-нибудь хлам, а потом ожидает, что я пересажу любую ботву, какую она найдет». Но правда в том, что он не возражал. Садоводство расслабляло, и сад был ее гордостью и радостью. Большинство трав она собирала по заброшенным железнодорожным путям, канавам и в бурьяне, поросшем вокруг пустырей и фабрик района Коз. Кое-что вроде этого папоротника оказалось настоящим сокровищем: прибыло без пяти минут сорняком, а распустилось в полноценное растение. Элефанти поскреб у корней, вырыл папоротник, засыпал свежую почву из ближайшей тележки и нежно вернул растение на место с плавным мастерством, рожденным из опыта и практики. Недолго разглядывал дело своих рук, прежде чем перейти дальше. Как правило, позже мать проверяла его работу, но в последнее время она недужила и почти не выходила из дому, и в саду понемногу начали проявляться признаки запустения. Одни растения бурели и умирали. Другие нуждались в пересадке. Несколько растений по ее желанию перенесли в дом, в горшки. «По Бруклину что-то ходит, – объявила она. – Какая-то болезнь». Слон был согласен, только болезнь не та, что она думает.

«Алчность, – думал он саркастично, зарываясь в землю. – Вот что это за болезнь. Я и сам ее подхватил».

Две недели назад посреди ночи в товарный вагон на пирсе прибрел престарелый ирландец, пока Элефанти со своими людьми грузил в машину сигареты. Ночные визитеры и странные субчики были обычным делом на такой работе – где надо сгружать контрабанду с борта, хранить ее или перевозить туда, куда попросит клиент. Но этот посетитель был странным даже по меркам Слона. На вид около семидесяти. Одет в потертый пиджак с бабочкой, белая копна на голове. На лице столько морщин и бороздок, что Элефанти на ум пришла старая карта метро. Один глаз заплывший – видимо, навсегда. Сам худосочный и болезный и дышал как будто с трудом. Когда он вошел, Элефанти предложил сесть. Посетитель с благодарностью подчинился.

– Не мог бы ты помочь человеку в нужде? – спросил старик. Да еще с таким ирландским акцентом, что Элефанти понял с трудом. Несмотря на хрупкость, голос звучал ясно, и говорил старик солидно и уверенно, словно войти в товарный вагон одного из самых непредсказуемых контрабандистов Бруклина в три ночи – так же просто, как пойти в магазин и попросить фунт болонской колбасы.

– Смотря что за нужда, – сказал Элефанти.

– Меня прислал Сальви Дойл, – ответил старикан. – Сказал, ты можешь меня выручить.

– Не знаю никакого Сальви Дойла.

Престарелый ирландец усмехнулся и оттянул бабочку.

– Он сказал, ты можешь кой-чего перевезти.

Элефанти пожал плечами.

– Я простой бедный итальянец с компанией по грузоперевозкам, мистер. И сейчас мы заработались допоздна.

– Стройка?

– Где-то стройка. Где-то хранение, где-то перевозки. Ничего особенного. В основном арахис и сигареты. – Элефанти кивнул на несколько ближайших ящиков с ярлыком «Сигареты». – Тебе сигарет не надо?

– Нет. Вредно для горла. Я певец.

– Что за песни поешь?

– Самые лучшие, – беспечно ответил старик.

Элефанти подавил улыбку. Не смог удержаться. Казалось, старый хрыч и дышит-то с трудом.

– Тогда спой, – сказал он. Сказал шутки ради и очень удивился, когда старик размял шейные мышцы, прочистил горло, встал, воздел небритый подбородок к потолку, развел тощие руки и разразился роскошным чистым тенором, наполнившим помещение великолепными переливами песни:

Как помню, стояли мгла и мороз,
И взялся Гудзон в берег бить.
Наш пастор на дрогах девушку вез
В могилку ее уложить.
Накрыта Венера, закрыты глаза,
Однажды была Виллендорфа краса,
В неглубокой могилке лежит…

Он прервался из-за приступа кашля.

– Ладно-ладно, – сказал Элефанти, прежде чем тот продолжил. Двое ребят Слона, безостановочно таскавших ящики через вагон в поджидающий кузов грузовика, задержались, чтобы улыбнуться.

– Я еще не закончил, – сказал старик.

– И это сойдет, – сказал Элефанти. – А итальянских песен не знаешь? Например, траллалеро?

– Не знаю, врать не хочу.

– Это песни Северной Италии. Их поют только мужчины.

– Это пусть твои бульдоги поют, мистер. У меня есть кое-что получше, – сказал ирландец. Снова закашлялся, в этот раз раскатисто, затем взял себя в руки и прочистил горло. – Я так понимаю, тебе нужны деньги?

– Я так плохо выгляжу?

– Мне нужно отправить маленькую посылку в аэропорт Кеннеди.

Элефанти глянул на двух мужиков, которые замешкались, чтобы послушать. Они поспешили вернуться к работе. Теперь это бизнес. Элефанти пригласил ирландца пересесть в кресло рядом со столом, подальше от прохода.

– Я ничего не вожу в аэропорт, – сказал Элефанти. – Я занимаюсь хранением и небольшими перевозками. В основном для продуктовых.

– Это будешь властям рассказывать, – ответил ирландец. – Сальви Дойл говорил, тебе можно доверять.

Элефанти недолго помолчал, потом сказал:

– Последнее, что я слышал о Сальви, – что он кормит червей где-то на Стейтен-Айленде.

Ирландец усмехнулся.

– Но не когда мы с ним общались. Или с твоим отцом. Мы были друзьями.

– У моего отца не было друзей.

– Когда мы все были гостями штата, у твоего отца хватало друзей, упокой Господь его вечную душу.

– Если нужна Стена плача, вот тебе стол, – сказал Элефанти. – Хватит ходить вокруг да около.

– Что?

– К чему ведешь, мистер? – нетерпеливо спросил Элефанти. – Что надо-то?

– Я уже сказал. Перевезти кое-что в Кеннеди.

– А дальше?

– Это уже мое дело.

– Посылка большая?

– Нет. Но курьер должен быть надежный.

– Вызови такси.

– Не доверяю такси. Доверял Сальви – а он сказал, что доверять можно тебе.

– Откуда Сальви узнал обо мне?

– Он знал твоего отца. Я ведь уже сказал.

– Никто не знал моего отца. Его душа была потемки.

Ирландец усмехнулся.

– И то верно. Он вряд ли говорил больше трех слов в день.

Это было правдой. Элефанти запомнил на будущее, что ирландцу об этом известно.

– Ну а на кого работаешь? – спросил он.

– На себя.

– Это что значит?

– Это значит, что не нужно брать больничный, когда болею, – сказал ирландец.

Элефанти фыркнул и поднялся.

– Пошлю с тобой до метро одного из своих. По ночам тут бывает опасно. Торчки в Козе готовы сунуть ствол в рожу ни за грош.

– Погоди, друг, – сказал старик.

– Мы с тобой знакомы две минуты, мистер, а мне что-то уже поднадоела наша дружба.

– Меня зовут Дрисколл Стерджесс. У меня своя лавка бейглов в Бронксе.

– Лавка брехни у тебя. Чтобы ирландец – и с лавкой бейглов?

– Все законно.

– Лучше возвращайся-ка обратно в тот ящик, который зовешь домом, мистер. Мой папаша не водил дружбу с ирландцами. Если отец и беседовал с ирландцами, то они были из копов. А они как плесень. Так проводить до метро или как?

Веселье сошло с лица старика.

– В Синг-Синге Гвидо Элефанти знал много ирландцев, сэр. Ленни Белтон, Питер Шеймус, Сальви, я. Мы все были друзьями. Выслушай меня минуту?

– Нет у меня минуты, – сказал Слон. Поднялся и перешел к двери, думая, что старик встанет за ним. Но Дрисколл только присмотрелся к нему и сказал:

– Ты владеешь хорошей компанией. Как ее здоровье?

Элефанти метнул взгляд на ирландца.

– Ну-ка повтори, – сказал он.

– Как здоровье твоей грузовой компании?

Элефанти вернулся на место и нахмурился.

– Как-как бишь тебя зовут?

– Стерджесс. Дрисколл Стерджесс.

– Другие имена есть?

– Ну… твой отец знал мое погоняло Губернатор. И пусть ты всегда будешь здоров и ветер будет в спину. Пусть дорога встречает тебя. И пусть Господь хранит тебя в Своей ладони. Это стихи, малой. С последней строчкой я сочинил песенку. Хочешь послушать? – Он поднялся, чтобы спеть, но Элефанти схватил его длинной рукой за пиджак и дернул обратно в кресло.

– Посиди ты минуту.

Элефанти долго буравил его взглядом, чувствуя себя так, будто у него только что взорвался котелок на плечах, а разум бил тревогу из-за важного туманного воспоминания. «Губернатор». Он уже слышал эту кличку – в далеком прошлом. Отец упоминал ее несколько раз. Но когда? Прошло столько лет. Это случилось под конец жизни отца, и ему, Элефанти, тогда было девятнадцать – возраст, когда подростки ничего не слушают. Губернатор? Губернатор чего? Он покопался в закромах памяти, пытаясь извлечь оттуда хоть что-нибудь. Губернатор… Губернатор… Что-то серьезное… связанное с деньгами. Но что?

– Губернатор, говоришь? – потянул Элефанти время.

– Он самый. Отец никогда тебе про меня не говорил?

Элефанти посидел, моргая, и наконец прочистил горло.

– Может быть, – сказал он. Его отец, Гвидо Элефанти, имел лексикон в шесть слов и говорил четыре раза в день, но каждое слово было шашкой, рассекавшей темную спальню, где Гвидо провел последние годы жизни, прикованный к постели случившимся в тюрьме инфарктом, а его угрюмые резкие приказы врезались в сердце некогда счастливого мальчишки, который почти всю юность прожил сам по себе – мать не могла с ним совладать, растили соседи да кузены, а отец чуть не все детство Томми отсиживал срок за преступление, о котором так и не проронил ни слова. Когда отец вышел, Элефанти было восемнадцать. Они так и не сблизились. Незадолго до двадцатого дня рождения сына старика свалил второй инфаркт, в этот раз окончательно. К этому времени сын уже привык к безотцовщине. Не считая пары случаев, когда отец брал его, пятилетнего, купаться в бассейн Коз-Хаусес, Элефанти мало что мог вспомнить о совместном времяпрепровождении. А старик, вернувшийся тогда из тюрьмы, был молчаливым как никогда, мрачным подозрительным итальянцем с каменным лицом, держал жену и сына железной рукой, руководствуясь единственным девизом, который вбил в голову сыну и который уверенно провел Гвидо от обнищавших доков Генуи до смертного одра в красивом особняке в Козе, купленном за наличные: все, что ты есть, все, чем ты будешь в этом жестоком мире, зависит от твоего слова. Тот, кто не может сдержать слова, говаривал Гвидо, ничего не стоит. Только с возрастом Элефанти по-настоящему оценил мощь своего старика, способного даже из постели, больным, управлять с разумной и твердой уверенностью бизнесом по перевозке, хранению и строительству. Этот старик, у которого была странноватая жена и который трудился в мире двуличных гангстеров без воображения, всегда готов был прервать долгое молчание одним и тем же предупреждением: «Держи рот на замке. Никогда не задавай вопросов клиентам. Помни – мы все лишь бедные генуэзцы и ходим под сицилийцами, а их не заботит наше здоровье». Да, и здоровье. Старик только и думал что о здоровье. «Твое здоровье: твое здоровье – это всё. Помни о здоровье». Элефанти слышал это так часто, что у него сводило зубы. Сперва он верил, что это кредо взросло на почве недуга отца. Но когда старик был на пороге смерти, изречение обрело новый смысл.

В товарном вагоне, напротив престарелого ирландца, в сознание Элефанти вдруг ворвалось пугающе четкое озарение, приземлившись на сердце с такой тяжестью, будто кузнец ахнул молотом по наковальне.

Они были в спальне старика всего за несколько дней до его смерти. Старик отослал мать в магазин, попросив принести апельсинового сока – который не любил, но периодически пил из-за уговоров жены. Они же остались в спальне вдвоем, смотрели, как рассказывает местные новости Билл Бейтел, многолетний ведущий седьмого канала: Элефанти – в единственном кресле в комнате, старик – в кровати. Казалось, отца занимают какие-то другие мысли. Он оторвал голову от подушки и сказал:

– Сделай погромче.

Элефанти сделал, потом передвинул кресло ближе к кровати. Не успел сесть, как старик схватил сына за рубашку и притянул к кровати, прижав лицо к своему:

– Следи в оба за появлением одного человека.

– Кого?

– Старик. Ирландец. Губернатор.

– Губернатор Нью-Йорка? – спросил Элефанти.

– Да не этот жулик, – сказал отец. – Другой Губернатор. Ирландский. Такое у него погоняло – Губернатор. Если он покажется – а это вряд ли, – он спросит тебя о здоровье. Так ты и поймешь, что это он.

– И что с моим здоровьем?

Отец пропустил вопрос мимо ушей.

– И он напоет о том, как тебя встречает дорога, дует в спину ветер и Бог хранит в своей ладони. Всю эту ирландско-католическую чушь. Как начнет горланить и спрашивать о здоровье – это он.

– И что с ним делать?

– Я кое-что для него храню, и он за этим придет. Отдай. А он тебя не обидит.

– Что ты хранишь?

Но тут они услышали, как открылась дверь и вернулась мать, так что старик замолк и сказал, что они еще поговорят потом. «Потом» так и не настало. Через день старик впал в беспамятство и умер.

Элефанти, сидя перед ирландцем, который странно на него смотрел, старался, чтобы голос не дрогнул.

– Отец что-то упоминал о здоровье. Но это было давно. Сразу перед его смертью. Мне было двадцать, и я мало что помню.

– А, но он был честен. Друзей не забывал. Лучше человека я не встречал. Он присматривал за мной в тюрьме.

– Слушай, убирай уже блокирующих с поля, а?

– Что?

– Хватит ходить вокруг да около. Что у тебя на уме?

– Повторю еще разок, за Деву Марию. Мне нужно перевезти кое-что в Кеннеди.

– В машину не поместится?

– Нет. Уместится в руке.

– Ты весь день будешь играть в блекджек и говорить загадками? Что это?

Губернатор улыбнулся.

– Если бы у меня в голове было так пусто, что я готов был бы прикатить бочку неприятностей на порог друга, то что я был бы за человек?

– Очень трогательно, но попахивает разводом.

– Я бы и сам это перевез, – сказал старый ирландец. – Но оно на хранении.

– Так забери.

– В том-то и штука. Не могу. Начальник хранилища меня не знает.

– И кто он?

Старик хмыкнул и покосился на Элефанти здоровым глазом.

– Я бы тебе рассказал всю историю по главам, но стоит ли рисковать в моем возрасте? Может, просто перестанешь гоношиться и послушаешь нормально? – Он угрюмо улыбнулся, а потом завел, не вставая с кресла:

Пусть мрачна была война,
Но нас Венера повела.
Венера, Венера, сердце мое,
В Виллендорфе навек тебя воспоем.
Венера-краса,
Уж закрыты глаза,
Ты пропала, но все же не зря.

Когда замолчал, обнаружил, что Элефанти прожигает его взглядом, поджав губы.

– Если тебе дороги твои зубы, – сказал Элефанти, – больше не пой.

Старый ирландец сконфузился.

– Я говорю без задних мыслей, – сказал он. – Много лет назад мне кое-что досталось. Мне нужна твоя помощь, чтобы это вернуть. И перевезти.

– И что это?

И снова старик пропустил вопрос мимо ушей.

– Я одной ногой на кладбище, малой. Уже на выходе. Мне от этого пользы не будет. Легкие отказывают. У меня есть взрослая девица, дочурка. Я передаю ей пекарню бейглов. Хороший чистый бизнес.

– С чего ирландец вдруг печет бейглы?

– А что, это незаконно? Насчет копов не переживай, сынок. Приезжай сам посмотреть, если хочешь. Годное предприятие. Мы в Бронксе. Сразу на съезде с шоссе Брукнер. Сам увидишь, со мной все четко.

– Если ты такой четкий и чистый, то отдай дочери, что у тебя есть, и живи со спокойной душой.

– Я же сказал, что не хочу вмешивать дочурку. Забирай ты. Можешь оставить себе. Или продать. Или продать и поделиться со мной малостью, а остальное оставить себе. Как пожелаешь. Вот я с этим и закончу. Хотя бы не пропадет зря.

– Тебе бы свадьбы организовывать, мистер. Сперва просишь меня что-то перевезти. Потом хочешь отдать это мне. Потом – чтобы я это продал и отдал тебе долю. Да что это такое, господи боже ты мой?

Старик покосился на Элефанти.

– Однажды твой старик кое-что мне рассказывал. Говорил, что, когда он вышел, ты хотел работать на Пять семей. Хочешь знать, чем кончается такая история?

– Я и так знаю, чем она кончается.

– Нет, не знаешь, – сказал Губернатор. – В тюрьме отец тобой хвастался. Говорил, однажды ты как положено продолжишь его дело. Говорил, ты умеешь хранить тайны.

– Еще бы. Хочешь одну? Мой старик помер и больше по моим счетам не платит.

– Чего ты завелся, сынок? Твой отец сделал тебе подарок. Принял на хранение эту штуку. Берег для меня много лет. И у тебя к ней ключ.

– Откуда мне знать, что я уже не открыл этим ключом дверь и не продал то, о чем идет речь? – спросил Элефанти.

– Ежели так, ты бы не отсиживал зад в этом благословенном богом вагоне в такую рань, чтобы перевозить барахло, которое сам зовешь товаром, а если я правильно помню по старым денькам, посмотрим-ка… трехметровый кузов, тридцать четыре ящика, по сорок восемь долларов ящик, и если это сигареты и где-нибудь пара ящиков бухла, то речь идет о… дай бог пяти тысячах прибыли и полутора на кармане, когда дашь на лапу всем, включая Горвино, который заправляет этим доками, – и кстати, знай твой отец, что ты все еще ходишь под Горвино, наверняка бы тебе накостылял. И уж точно был бы потрясен.

Элефанти побледнел. А у старика хватало наглости. И мозгов. Да и смысла в речах.

– Значит, цифры складывать ты умеешь, – сказал он. – И где же эта штука, которую нельзя называть?

– Я только что назвал. В ячейке, наверное.

Элефанти пропустил это мимо ушей. Никаких названий он еще не слышал. Так что спросил:

– Квиток есть?

– Что?

– Ну, чек? Квитанция со склада. Какая ячейка твоя?

Ирландец нахмурился.

– Гвидо Элефанти квитанций не выдавал. Хватало его слова.

Старикан молчал, пока Элефанти это осмыслял. Наконец Элефанти заговорил:

– У меня пятьдесят девять ячеек. Все закрыты на замок лично теми, кто их снимает. Ключи есть только у владельцев.

Ирландец рассмеялся.

– Будь ты человеком. Ну может, не в ячейке.

– А где тогда? Где-то зарыто?

– Если будешь соображать вполсилы, мы с тобой каши не сварим. Оно должно оставаться чистым, сынок. Чистым, как мыло «Палмолив». Твой старик за этим бы проследил.

– Это как еще понимать?

– Напряги извилины, малой. Где бы оно ни хранилось, оно должно оставаться чистым. Считай, оно и есть мыло или внутри куска мыла. Вот какое оно маленькое. И я думаю, точно останется чистым, если хранить в большом куске мыла. Такого оно размера.

– Мистер, приходишь ты ко мне, поешь загадками. Говоришь, эту хрень – что бы это ни было – нужно отвезти в аэропорт на грузовике, хоть она размером с кусок мыла. Что она должна быть чистой, как мыло, а то и быть мылом. Я что, по-твоему, такой дурак, что буду землю носом рыть ради мыла?

– Мыльной пены можно будет накупить с прибыли на три миллиона. Плюс-минус пару долларов. Если состояние хорошее, – сказал ирландец.

Элефанти следил, как ближайший к ним рабочий потащил ящик от двери вагона к поджидающему снаружи грузовику. Следил, как рабочий задвинул ящик в кузов, не говоря ни слова и не меняясь в лице, и решил, что тот ничего не подслушал.

– Я бы всю ночь слушал, как ты мне заливаешь, – сказал он. – Но наутро почувствую себя идиотом. Я пошлю одного из своих проводить тебя до Бронкса. Метро уже не то, что раньше. Уж на это в память об отце я согласен.

Стерджесс поднял старческую сморщенную ладонь.

– Я не шучу с тобой шутки. У меня нет сил перевезти эту штуку. Зато я знаю кое-кого в Европе, кто готов ее купить. Вот почему я хочу доставить ее в Кеннеди. Но теперь поговорил с тобой, а ты парень умный, и кажется мне, будет лучше, ежели ты оставишь ее себе. Продай, если хочешь, поделись со мной, если можешь. Нет так нет. У меня ничего не осталось, только дочурка дома. Не хочу для нее неприятностей. Она хорошо заправляет моей пекарней. Просто не хочется, чтобы вещица пропала зря, вот и все.

– Да что там такое, Губернатор? Монеты? Камушки? Золото? Что может столько стоить?

Ирландец поднялся.

– Капусты с нее срубишь достаточно, – сказал он.

– Капусты?

– Бабок. Денег. Долларов. Гвидо обещал, что все сбережет, так что я знаю, что оно в порядке. А вот где – того не знаю. Но твой папаша никогда бы не нарушил слова.

Он бросил на стол Элефанти визитку.

– Заезжай в гости в Бронкс. Перетрем как положено. Даже расскажу, как тебе с этим поступить. Если захочешь, потом отплатишь мне добром.

– А если я не знаю, где оно?

– Уж за три лимона узнаешь.

– За такие деньги, старина, я любой фокус покажу, кроме убийства. С такими деньгами можно и налоги не платить, – сказал Элефанти.

– Я и так уже много лет их не плачу.

– Ты можешь выйти из метро на свет божий, а? Как мне знать, что ты не морочишь мне голову? Что я ищу-то?

– Проверь свои закрома. Посмотри, что там есть.

– Как мне знать, что ты не какой-нибудь бармен, которого сюда подослали, чтобы только коктейли мутить да меня дурить?

– По-твоему, я какой-то идиот и перся сюда в такой час только ради оздоровительной прогулки? – Губернатор поднялся и подошел к открытой двери, прислонился к косяку, глядя на док, где в нескольких ярдах от вагона люди Элефанти с трудом загружали огромную тяжелую коробку в кузов. Кивнул на них. – Ты бы закончил так же, если бы твой отец был вроде остальных шестерок, каких мы знавали в тюрьме, подлизывающих Пяти семьям. А штука эта зовется, кстати говоря, Венерой. Венерой Виллендорфской. Она в руках божьих. Так мне сказал твой папаша. В письме.

Элефанти взглянул на старую отцовскую картотеку, приютившуюся в углу вагона. Он обшаривал ее уже десяток раз. В ней ничего не было.

– Папа не писал писем, – сказал он. Но старик уже вышел за дверь, проскользнул на темную стоянку на другой стороне улицы и был таков.

6. Банч

Из грязного окна квартиры на втором этаже облезлого таунхауса казалось, что высокие огни манхэттенских небоскребов пляшут вдали. Внутри в темном зале высокий и худой темнокожий, в дашики и цветастом африканском куфи из ткани кенте[12], держал в руках газету «Амстердам ньюс» и гоготал от удовольствия. Тридцатиоднолетний Банч Мун, глава «Проката Муна» и «Стейк-н-Гоу Муна» и содиректор строительной корпорации «Бедфорд-Стейвесант», сидел за полированным обеденным столом и улыбался от уха до уха, читая хорошие новости в последнем выпуске крупной городской газеты для черных.

Его смех перешел в улыбку, пока он переворачивал страницу и дочитывал статью. Он сложил газету, пригладил бородку, потом тихо заговорил с двадцатилетним парнем, который сидел над кроссвордом на другой стороне стола:

– Эрл, брат, Квинс горит. Его жгут евреи.

Эрл Моррис, правая рука Банча, сидел в косухе, а его лицо перекосилось от сосредоточенности, пока он трудился над кроссвордом. В правой руке был карандаш, в левой – зажженная сигарета. Управляться с обеими, заполняя квадратики, у него получалось с трудом. Наконец он отложил сигарету в пепельницу и ответил, не поднимая глаз:

– В нату-у-уре.

– Город хочет построить жилпроект в Форест-Хиллс, – сказал Мун. – А тамошние евреи бесятся, бро!

– В нату-у-уре.

– И вот мэр Линдси едет к ним, а они ему устраивают взбучку. Он разозлился и обозвал их «жирными жидами». – Банч хихикнул. – На глазах у прессы и вообще. Ну прям капитан Марвел. Как его не полюбить.

– В натуре.

– Угадай, сколько газет подхватили эту новость. Ни одна. Ни «Таймс». Ни «Пост». Никто. Только «Амстердам ньюс». Он поехал, оскорбил евреев, и никто об этом слова не сказал. Кроме нас. Евреи нас ненавидят, чувак! Не хотят застройку для черных в Форест-Хиллс.

– В нату-у-уре.

– А беляши ненавидят евреев, потому что те всем заправляют. Сечешь?

– В нату-у-уре.

Банч нахмурился.

– Больше ничего сказать не можешь?

– В нату-у-уре.

– Эрл!

Эрл опомнился и оторвался от кроссворда.

– А?

– Больше ничего сказать не можешь?

– Про что?

– Про то, что я сейчас рассказал. Что евреи всем заправляют.

Эрл молча, с недоумевающим видом, поджал губы. Быстренько пыхнул сигаретой, потом тихо уточнил:

– Это какие евреи?

Банч усмехнулся. «Меня окружают одни идиоты», – подумал он.

– Как там пацан из Коз-Хаусес? В которого вчера шмальнули.

Теперь Эрл выпрямился, пришел в себя. Он заметил, что босс теряет терпение.

– Его уху кранты, – сказал он быстро. – Но сам в поряде.

– Как там его, еще раз?

– Димс Клеменс.

– Четкий пацан. Когда встанет на ноги?

– Где-то неделя. Две максимум.

– Как там продажи?

– Подупали. Но он выставил себе замену.

– Его арестовали после того, как подстрелили?

– Не-а. Он не ходил при товаре. Все в заначке. Так что у копов на него ничего нет. На кармане был только налик.

– Лады. Верни ему его налик. А потом пни под жопу обратно на улицу. Пусть отстаивает свои дворы.

– Он не может.

– С хрена ли не может?

– Он еще не выздоровел, Банч.

– Блин, ниггер ухо потерял, а не своего маленького Рэй-Рэя. У него же есть бригада.

– В нату-у-уре.

– Ты завяжешь уже со своей натурой? – сорвался Банч. – Может он вернуться раньше? Если у него в бригаде раздолбаи, продажи быстро упадут. Они могут хотя бы барыжить без него?

Эрл пожал плечами.

– Банч, там сейчас, типа, жарковато. Копы все еще ищут стрелка.

– А кто он?

– Старик. Алкаш какой-то.

– Ты уж сузь круг. В Козе таких хоть жопой жуй.

– В нату… – Эрл поперхнулся и прочистил горло под тяжелым взглядом Банча. Быстро уткнулся в кроссворд, зависнув носом в нескольких сантиметрах от страницы. – Я потому их и разгадываю, Банч, – спешно сказал он, тыкая в страницу, – чтоб избавиться от этой привычки. Каждый день учу новые слова.

Банч цыкнул и отвернулся, подошел к окну, забыв о добродушном настроении. Тревожно всмотрелся на улицу – сперва на поблескивающий в отдалении Манхэттен, затем на старые обветшавшие особняки, составляющие квартал. Обе стороны улицы завалены мусором, на бордюрах вразброс стоят остовы брошенных машин, горбатые, словно гигантские дохлые жуки, с вынутым мотором и снятыми колесами. Он наблюдал, как на одной куче играла ватага детишек, скача, будто лягушки, с мусорных мешков на горы хлама, пока не добралась до сломанного пожарного гидранта. Среди мусора, разбросанного вдоль мрачной улицы, перед особняком стоял блестящий черный «Бьюик Электра 225» Банча, выделявшийся из окружения, точно полированный бриллиант.

– Гребаный город, – сказал он.

– Угу, – отозвался Эрл, не доверяя своим речевым способностям. Банч не обратил внимания, весь в своих мыслях.

– Копы не наедут на Димса, – сказал он. – Ни одна газета не вякнула о выстреле. Даже «Амстердам ньюс». Сейчас все говорят о жидах в Квинсе. И о бунте в Браунсвилле.

– Каком бунте?

– Ты газеты не читаешь? Там на прошлой неделе пацана подстрелили.

– Белого или черного?

– Бро, у тебя в башке звукоизоляция? Я же говорю – Браунсвилл, ниггер!

– А, да-да, давние новости, – сказал Эрл. – Читал-читал. Он же вроде какого-то старика ограбил?

– Какая разница. Бунт оттянет все силы из семьдесят шестого участка. А это нам на руку. Пусть копы прохлаждаются в тех краях, пока мы наладим бизнес в Козе. Давай-ка так: звони в мой «Стейк-н-Гоу» и скажи Кельвину и Джастину взять отгул. Скажи им доставить цветы, торт и горячий кофе семье жертвы. Пусть везут туда, где собираются протестующие – где там у них штаб. В какой-нибудь церкви, наверное. Если подумать, пусть им и курочки подвезут. – Он с горечью посмеялся. – Эти мартин-лютер-кинговские «кадиллаки»[13] ни до чего своими мозгами дойти не могут, пока курочки не нажрутся. Позвони Уилларду Джонсону, он поможет все устроить. Он же еще там?

– Уилл звонил вчера.

– По поводу?

– Сказал, он на мели из-за этого… из-за этой фигни. Этой нашей городской фигни, программы для бедноты…

– Ведомство по реновации?

– Ага. Просит подкинуть бабла. На аренду и электрику. Не ради своего шкурного интереса.

Банч фыркнул.

– Блин. У единственной шкуры, что его интересует, ноги как у Кэлпурнии[14]. Любит он здоровенных сельских бабищ.

Эрл хранил молчание, пока Банч начал мерить зал шагами.

– Надо кончать с бучей в Коз-Хаусес. Расскажи мне еще про того, кто подстрелил Димса.

– Нечего рассказывать. Какой-то старик напился и пошел стрелять. Дьякон в одной из тамошних церквушек.

Банч прирос к месту.

– Что ж ты раньше не сказал?

– Да ты не спрашивал.

– Что за церковь? Большая, маленькая?

– Бро, я не в курсах. У них в Козе по четырнадцать церквей на каждого мужика, бабу и ребенка. Слышал просто – какая-то мелкая никчемушная церковь.

Банч выслушал с облегчением.

– Лады. Найди его. Найди его церковь. Сперва разберемся с ним. Надо крепко взять его за жопу, а то на наши углы полезет каждый дилер с Южного Бруклина. Пусть все будет похоже на грабеж. Забери деньги, если есть. Покромсай его там чуток. Но не перестарайся. Нам не надо, чтобы потом за него впряглась вся община. Затем обратимся к церкви от имени Ведомства по реновации и скажем, что сочувствуем из-за преступности и ужасов в нашем сообществе и все такое прочее. Остудим их пыл, закупим им какие-нибудь хоровые книги или Библии, пообещаем деньги на реновацию. Но сперва надо разобраться со стариком.

– Может, пусть пацан им сам и займется? Он говорит, что может.

– Прямо из койки?

– Он сейчас у себя дома.

– Я не могу вести бизнес, дожидаясь, пока какой-то пацан снимет с себя пластырь. Поезжай и позаботься о старике сам, пока Браунсвилл еще не остыл.

Эрл нахмурился.

– Это не наша территория, Банч. Я не знаю тамошних игроков. Мы разве не за это башляем Джо Пеку, чтобы он нам поставлял и все дела? Это у него копы проплачены. Он всех там поименно знает. Почему не звякнуть ему?

Банч пожал плечами.

– Уже. И я сказал ему, что мы сами разберемся.

Эрл попытался скрыть удивление.

– Зачем?

Банч посмотрел в окно, потом решил рискнуть.

– Я планирую от него избавиться. Найти собственного поставщика.

Эрл помолчал, осмысляя услышанное. Такими новостями Банч не разбрасывался. Теперь Эрл глубже вовлечен в дело. Он сомневался, что это очень уж хорошо или безопасно – и «безопасно» здесь ключевое слово.

– Банч, Пек – из семьи Горвино.

– Да я срать хотел, хоть из семьи Джорджа Вашингтона. Горвино уже не те, что прежде. И Пека они любят не больше нашего, – сказал Банч.

– Почему?

– Больно шальной.

– В нату-у-уре, – сказал Эрл, не заметив пронзительный взгляд Банча. Он отвлекся. Ему требовалось время на размышления, потому что он не знал, что ответить, и чувствовал себя как уж на сковороде. В Коз-Хаусес ему было не по себе. Не считая сбора денег и завоза наркотиков раз в неделю, он был там чужим. Эрл задумчиво погладил подбородок. – Даже если Горвино кинут Пека, остается Слон. А если брат наезжает на Слона, может запросто оказаться на дне гавани в цементных ботинках. Помнишь Марка Бампаса? Он рыпнулся на Слона. Его останки без всяких приказов сверху выкинули в гавань. Слыхал, вылавливали его по кускам.

– Бампас был лох. Контрабандист. Слон не работает с наркотой.

– Да, но на нем доки.

– Только один док. Там и другие найдутся.

– У Слона свои закидоны из-за Коза, Банч. Это его земля.

– Это кто сказал?

– Все. Даже Пек и Горвино не шутят со Слоном.

– Слон не из семьи Горвино, Эрл. Не забывай. Он с ними работает, но вообще-то сам по себе. Если речь не о сигаретах, шинах или холодильниках, ему плевать.

– Уж надеюсь, – сказал Эрл, почесав за ухом с сомнением на лице. Раздавил сигарету и повертел в пальцах карандаш. – Бампас не единственный обрел негритянскую свободу на дне гавани по милости Слона. Слыхал, если этот макаронник сердится – туши свет.

– Доставай уже жетоны на метро и катись, а? Я же сказал – Слона мы пальцем не тронем. Наш бизнес его не волнует. С Пеком он не в ладах. Пока мы работаем втихую, всё будет на мази. Это наш шанс выдавить Пека и неслабо навариться.

– И кто нам будет поставлять вместо Пека? – спросил Эрл.

– Это уже мой вопрос. – Банч сел за стол, снял африканскую куфи и пригладил густые темные волосы. – Езжай в Коз-Хаусес и накостыляй старику. Глаз ему выбей. Руку сломай. Одежду подпали. Но не мочи. Только наваляй слегка, будто ограбление не удалось. Потом сделаем его церкви маленький взнос из нашего реновационного фонда – и на этом закроем вопрос.

– Блин, Банч, лучше бы этим занялся Пек. Или Димс.

Банч хмуро уставился на Эрла.

– Ты что, размяк, что ли, брат? – мягко сказал он. – Если да, ты мне скажи, я пойму, потому что скоро начнется жесть.

– Да не в том дело. Не любитель я бить стариков, а потом откупаться от их церкви.

– С каких пор в тебе проснулась совесть?

– Да не в этом дело.

– Может, мне звякнуть, пусть приедет Гарольд.

Впервые Эрл, съехавший на стуле вниз, выпрямился.

– На фига тебе выпускать из клетки этого ниггера?

– Может пригодиться подмога.

– Тебе надо вправить мозги старику или снести весь район до основания?

– А где вообще сейчас живет Гарольд? – спросил Банч.

Добрую минуту Эрл мрачно тянул с ответом.

– Виргиния, – сказал он наконец. – Хотя после последнего заказа должна быть как минимум Аляска. Долбаный поджигатель.

– Такие таланты нам и нужны, если Пек начнет бузить.

Эрл в тяжелых думах погладил подбородок пальцами. Банч хлопнул его сзади по плечам обеими руками, помассировал. Эрл уставился перед собой, уже нервничая. Он видел, как Банч владеет ножом, и на миг его охватила паника, но тут же прошла, когда Банч продолжил:

– Я знаю, как ты относишься к церковным. Твоя маманя была из церкви, верно?

– Это неважно.

Банч не обратил внимания.

– Моя тоже. Все мы вышли из церкви, – сказал он. – Церковь – это хорошо. Даже замечательно. Помогает сплотить сообщество. Хвала богу. – Он наклонился к уху Эрла. – Мы же не трогаем наше сообщество, брат. Мы его строим. Сам посмотри, какой у меня бизнес. Какую работу мы даем. Как помогаем людям. Вот белый человек открывает автомойки? Занимается прокатом? Ресторанами? Дает нам работу? – Он показал в окно, на замызганную улицу, брошенные машины, мертвые особняки. – Что для нас делает белый человек, Эрл? Где же он?

Эрл молча вперился перед собой.

– Мы отвалим церкви кучу денег, – сказал Банч. – Все будет нормально. Ты с нами или против нас, бро?

Это было утверждение, а не вопрос.

– Конечно, с вами, – пробормотал Эрл.

Банч снова сел за стол, пролистал «Амстердам ньюс», потом кивнул Эрлу на дверь.

– Вправь мозги старику. Начисть ему рожу. Хоть яйцо ему отрежь, если хочешь. Мне плевать. Пусть все сделают выводы, и тогда Гарольда мы прибережем на другой день.

– Ты так говоришь, будто Гарольд отличает день от ночи, – сказал Эрл.

– Просто делай свое дело, – ответил Банч.

7. Марш Муравьев

Каждый год перед самой осенью, сколько все помнят, в семнадцатом корпусе Коз-Хаусес проходил Марш Муравьев. Они прибывали за Иисусовым сыром, который наколдовывался раз в месяц в подвальной котельной Сосиски, за теми несколькими однофунтовыми кусками, какие Сосиска приберегал для себя и хранил в футляре высоких часов с маятником, что нашел много лет назад в Парк-Слоупе и приволок к себе в подвал на починку. До починки, понятно, так и не дошло, но муравьи и не возражали. Каждый год они радостно направлялись к футляру, проползая через щелку входной двери, маршируя по лабиринту мусора, велосипедных запчастей, кирпичей, сантехнических инструментов и старых раковин, теснившихся в котельной, двигались извивающейся линией семь сантиметров шириной, змеившейся вокруг хлама прямехонько к часам у задней стены. Пролезали за разбитое стекло и за застывшую часовую стрелку в нутро корпуса к вкуснейшему, благоухающему сыру белого человека, обернутому в вощеную бумагу. Расправившись с сыром, линия двигалась дальше, змеясь за часами вдоль стены, подъедая все на своем пути: застарелые крошки сэндвичей и «Ринг Дингов», а также тараканов, мышей, крыс и, конечно, трупы своих сородичей. Это были не обычные городские муравьишки. Это были большие и рыжие деревенские муравьи с широкими спинами и крошечными головками. Никто не знал, откуда они взялись, хотя, по слухам, они могли забрести из близлежащего ботсада Престона Картера в Парк-Слоупе; другие говорили, что аспирант из близлежащего Бруклинского колледжа уронил полную пробирку муравьев и в ужасе наблюдал, как они разбежались по полу.

Истина же в том, что их долгое странствие в Бруклин началось еще в 1951 году благодаря колумбийскому работнику близлежащей птицеперерабатывающей фабрики в Престоне Гектору Малдонесу. В тот год Гектор пробрался в Нью-Йорк на бразильском грузовом судне «Андресса». Следующие шесть лет он хорошо поживал в Америке, после чего решил развестись с любовью детства, которая покорно дожидалась на родине с четырьмя детьми в деревне под Риоачей, в северных горах Периха. Гектор был человек порядочный и, добросовестно слетав домой, чтобы объяснить жене, что нашел в Америке новую любовь – новую жену-пуэрториканку, – обещал, что по-прежнему продолжит поддерживать семью и детей. Колумбийка умоляла вернуться в их некогда счастливый брак, но Гектор отказался. «Я теперь американец», – гордо заявил он. И не потрудился пояснить, что у такого важного американца не может быть жены из деревни и потому он ее с собой не берет.

Последовали нервотрепка и ссоры вместе с матом, воплями и вырыванием волос, но в конце концов, после множества заверений, что он будет каждый месяц обеспечивать средствами ее и их детей, колумбийская жена в слезах согласилась на развод. Перед отъездом она состряпала его любимое блюдо – тарелку бандеха паиса. Аккуратно уложила завернутую мешанину из курятины, колбасы и хлеба в новенький ланчбокс, который купила, и вручила ему перед отъездом в аэропорт. Он забрал угощение на ходу, сунув ей в руку пару долларов, и отбыл в Америку с чистой совестью, легко отделавшись. Самолет приземлился в Нью-Йорке как раз вовремя, чтобы он успел в Бруклин на фабричную смену. Отработав свое утро, он раскрыл коробку, чтобы полакомиться вкуснейшей бандехой паисой, но взамен обнаружил, что коробка набита hormigas rojas asesinas[15], устрашающими рыжими муравьями с родины, вместе с запиской, гласившей на испанском примерно следующее: «Адиос, скотина… мы знаем, что не дождемся ни песо!» Гектор вскрикнул и зашвырнул новенькую коробку в длинный открытый желоб, идущий вдоль всей птицефабрики, по которому куриные потроха отправлялись через лабиринт труб под Коз-Хаусес к берегам теплой гавани. И вот там-то, в благоугодном уюте труб и жижи, муравьи поживали в сравнительной гармонии, вылупляясь, пожирая друг друга и радостно жируя на мышах, крысах, шэде[16], крабах, рыбьих головах и куриных потрохах, а также нескольких невезучих живых или полудохлых кошках или дворнягах из близлежащего Коз-Хаусес, что периодически забредали на птицефабрику перекусить, включая немецкую овчарку по кличке Дональд – любимца обитателей жилпроекта. Бедолага свалился в загрязненный канал Гованус и едва не утонул в зловонной воде. Выбрался он на берег без сил, с порыжевшей шкурой и скуля, как кошка. Битый час Дональд слонялся вдоль берега, прежде чем отдать концы. Муравьи, ясное дело, его сожрали, как пожирали прочих безвестных созданий, обитавших внутри и вокруг отбросов и отхожих труб под птицефабрикой, и тем славно пробавлялись до начала каждой осени, когда их внутренние часы говорили, что пора пускаться в паломничество на поверхность ради того, что делала, или должна бы делать, или зря не делала всякая богобоязненная тварь на земле от крохотульных, размером с живую клетку, мальков в Виктория-Фоллс до огромных ядозубов, блуждающих в мексиканской глубинке: они искали Иисуса – или в данном случае Иисусов сыр, как раз обретавшийся в семнадцатом корпусе Коз-Хаусес нью-йоркского жилхозяйства, в ведении Сосиски, который каждый месяц преданно молился, дабы Господь дозволил вложить его собственную сосиску в филейную часть сестры Денис Бибб, лучшей органистки во всем Бруклине, и к тому же преданно откладывал по нескольку кусков Иисусова сыра на черный день, чем ежегодно по осени оказывал муравьям большую услугу.

Конечно, в Козе на Марш Муравьев никто не обращал особого внимания. Они стали мелкой неурядицей в жилпроектах, где 3500 черных и латиноамериканских обитателей утрамбовывали свои мечты, кошмары, кошек, собак, черепашек, морских свинок, пасхальных кур, детей, родителей и двоюродных сестер с двойными подбородками из Пуэрто-Рико, Бирмингема и Барбадоса в двести пятьдесят шесть крошечных квартир, существуя под игом феерически коррумпированного нью-йоркского жилхозяйства, которое за квартплату в 43 доллара в месяц плевать хотело, живы ли они, мертвы ли, срут ли кровью или разгуливают босыми, коли они не названивают в бруклинский офис с претензиями. И ни один жилец в здравом уме не полез бы через голову бруклинского офиса к могущественным начальникам на Манхэттене, коим не нравилось, когда их полуденный сон нарушают мелкими жалобами насчет муравьев, туалетов, убийств, растления детей, изнасилований, неотапливаемых квартир, свинцовой краски, от какой в одном из их бруклинских объектов детские мозги съежились до размера зрелой горошины, если только сему жильцу не улыбалось переехать на скамейку автовокзала Порт-Ауторити. Но в один год муравьи таки доконали домохозяйку в Козе, и она написала жалобу. Жилхозяйство, естественно, и бровью не повело. Но письмо каким-то образом дошло до «Дейли ньюс», где об этом тиснули статью без проверки информации. История вызвала умеренный общественный интерес, поскольку любые новости из Коз-Хаусес не о том, как негры ошалело носятся туда-сюда и вопят о гражданских правах, считались хорошими. Нью-Йоркский университет выслал на исследования биолога, но его ограбили, и он сбежал. Городской колледж Нью-Йорка, отчаянно желая переплюнуть университет в гонке за респектабельностью в глазах общества, отрядил двух черных аспиранток, но в том году обе сдавали экзамены, а когда они наконец приехали, муравьи уже ретировались. Гордость города, Природоохранный департамент, в те дни состоявший из хиппи, йиппи[17], уклонистов, пророков и пацифистов, которые курили травку и спорили насчет Эбби Хоффмана[18], тоже обещался устроить проверку. Но через неделю комиссар города – поляк-иммигрант в первом поколении и главная движущая сила ежегодно проваливающейся попытки Нью-Йоркского польско-американского общества убедить горсовет почтить великого польско-литовского генерала Андрея Тадеуша Бонавентуру Костюшко и назвать в его честь что угодно, кроме этого ущербного, колдобистого, раздолбанного говномоста, перекинутого над Уильямсбургом, дабы принимать на себя вес шоссе Бруклин – Квинс и любого самоубийцы, какому хватит отваги пробраться через вихляющий трафик перед тем, как сигануть с ржавых перил на несчастные души внизу, – вошел в их офис, унюхал свежераскуренный «Акапулько Голд», к которому причащались хиппи-коммунисты, энергично обсуждая добродетели высокочтимой создательницы профсоюзов и возмутительницы покоя начала двадцатого века Эммы Голдман, и ушел в гневе. Он урезал бюджет департамента вдвое. Агента, назначенную на дело муравьев в Козе, отправили в управление парковками, где она следующие четыре года и собирала монетки в паркометрах. Так муравьи оставались для всего Нью-Йорка тайной, покрытой мраком. Мифом, веянием жуткой ежегодной возможности, городской легендой, примечанием к анналам нью-йоркской нищеты вроде аллигатора Геркулеса, который, по слухам, живет в канализации под Нижним Ист-Сайдом, выскакивает из люков и глотает детишек. Или удава Сида из Квинсбриджского жилпроекта, который задушил своего хозяина, а потом уполз в окно на близлежащий мост Пятьдесят Девятой улицы, слившись окраской трехметрового тела с фермами над автомобильным движением, и по ночам повадился хватать незадачливых дальнобойщиков из открытого окна кабины. Или обезьяны, сбежавшей из цирка «Братьев Ринглингов» и, по слухам, обитающей в балках старого Мэдисон-сквер-гарден, где зверь теперь трескает попкорн и болеет за «Нью-Йорк Никс», когда из них в тысячный раз вышибают дурь. Муравьи были блажью бедных, позабытой байкой из позабытого боро[19] в позабытом городе, приходящем в упадок.

Там-то они и оставались, уникальный феномен Бруклинской Республики, где кошки орали как люди, собаки ели собственные экскременты, тетушки курили без остановки и умирали в сто два года, пацан по имени Спайк Ли видел Бога, призраки скончавшихся «Доджерсов» высасывали все шансы на новую надежду, где безденежное отчаянье правило жизнями слишком черных или слишком нищих, чтобы переехать, балбесов, тогда как на Манхэттене автобусы ходили по расписанию, светофоры никогда не ломались, гибель единственного белого ребенка в ДТП попадала на передовицы, а в бродвейском гнезде правили бал фальшивые версии жизни черных и латиносов, помогая озолотиться белым авторам, – «Вестсайдская история», «Порги и Бесс», «Перли Победоносный», – и так все продолжалось, реальность белого человека разрасталась, как огромный кособокий снежный шар, Великий Американский Миф, Большое Яблоко, Большая Кахуна[20], Город, Который Никогда Не Спит, пока черные и латиносы, убиравшие квартиры, выносившие мусор, сочинявшие музыку и наполнявшие тюрьмы печалью, спали сном невидимых и отвечали за местный колорит. И все это время муравьи так и маршировали каждую осень, прибывая к корпусу 17 надирать задницы – ревущая приливная волна крошечной смерти, – сжирали Иисусов сыр, перебирались из часов в котельную и в мусорку у подъездной двери, слизывали начисто все остатки сэндвичей и крошки от пожухших, отсыревших, недоеденных обедов, о каких Сосиска забывал каждый день, пока они с Пиджаком пренебрегали едой в пользу своего излюбленного напитка – «Кинг-Конга». Далее муравьи перебирались к более питательной пище в коридорах и кладовых: крысам и мышам, которых здесь водилось в изобилии, какие дохлые, какие живые, мыши – все еще в клейких мышеловках и маленьких картонных коробочках или испустившие дух под рукой Сосиски, крысы – размозженные его лопатой и валяющиеся под старыми карбюраторами или ненужными крыльями автомобилей, средь швабр и на совках, присыпанные известью для дальнейшего сожжения в огромных угольных печах, обогревающих Коз-Хаусес. Потрапезничав ими, муравьи обращали стопы наверх, пробираясь плотной колонной по сломанному туалетному стояку в квартиру Флей Кингсли 1B, где еды или мусора было не найти, поскольку семья мисс Флей из восьмерых человек на самом деле жила в квартире 1А напротив, пустовавшей уже четыре года с тех времен, как миссис Фой, единственная жилица, умерла и позабыла известить об этом соцслужбу, создав для соцслужбы и жилконторы идеальную возможность винить друг друга – ведь одно ведомство не сообщило другому. В квартире тихо. Квартплата оплачивается с велфэра. Кому захочется разбираться? Оттуда муравьи поднимались в квартиру миссис Нельсон 2С, подъедая старые арбузные корки и кофейную гущу, которые она держала в мусорке для своего уличного помидорного огорода, и дальше по мусоропроводу – в 3С, к Бам-Бам, с небогатой добычей, и в квартиру 4С напротив, к пастору Го, где добычи не бывало вовсе, поскольку сестра Го поддерживала безукоризненный порядок, затем – в ванную мисс Изи в 5С, где муравьи дегустировали всевозможное вкусное мыло из Пуэрто-Рико, какое мисс Изи, зная об их приходе, год за годом забывала прятать по осени в стеклянных мыльницах, и, наконец, выходили на крышу, где исполняли канатоходческий номер и форсировали приставную лестницу, соединявшую крышу корпуса 17 с крышей соседнего корпуса 9, – где и встречали свою погибель от рук ватаги смышленых школьников: Шапки, Тряпки, Палки, Сладкого и Димса Клеменса, лучшего подающего, какого видели в Коз-Хаусес, и самого безжалостного наркодилера в истории жилпроекта.

Лежа в постели в квартире 5G девятого корпуса, с головой, обмотанной марлей, и разумом, затуманенным болеутоляющими, Димс поймал себя на мыслях о муравьях. С момента госпитализации они снились ему уже много раз. Дома в постели он провел уже три дня, и туман болеутоляющих и постоянный звон с правой стороны головы навевали странные воспоминания и красочные кошмары. Два месяца назад ему исполнилось девятнадцать, и впервые в жизни он обнаружил, что не может сосредоточиться и что-нибудь вспомнить. Например, с ужасом открыл, как быстро рассеиваются детские воспоминания. Он не помнил, как звали детсадовскую воспитательницу или бейсбольного тренера из Университета Сент-Джонс, который раньше все время ему названивал. Не помнил, как называлась станция метро в Бронксе, где жила его тетушка, или автосалон в Сансет-Парке, где ему продали подержанный «Понтиак Файрберд», а потом доставили к нему домой, потому что сам Димс не мог водить. Происходило столько всего, все стало сплошным вихрем, и паренька, чья почти идеальная память некогда без карандаша и бумаги удерживала нелегальные цифры, чтобы передавать местным нелегальным лотерейщикам, тревожила проблема утери прошлого. Лежа тем днем в постели, он вдруг подумал, что причиной может быть звенящий гул с правой стороны головы, где теперь обретались остатки его пропавшего уха, или что если тебе полагается помнить из жизни тысячу мелочей, а ты забыл все, кроме одной-двух совершенно бесполезных, то, может, не такие уж они и бесполезные. Ему самому не верилось, как приятно вспомнить дурацких муравьев из семнадцатого корпуса. Минуло десять лет с тех пор, как они с друзьями выдумывали разные чудесные способы остановить это вторжение в свой любимый девятый корпус. Воспоминание вызвало улыбку. Они перепробовали все: утопление, отрава, лед, хлопушки, газировка с аспирином, сырой желток с добавкой отбеливателя, масло из печени трески с примесью краски, а в один год – опоссум, которого раздобыл Сладкий, лучший друг Димса. Семья Сладкого навестила родственников в Алабаме, и там Сладкий заныкал тварюгу в багажник отцовского «олдсмобиля». В Бруклин опоссум прибыл лежачим больным. Его закинули в картонную коробку с дыркой в качестве входа, залепили все скотчем и поставили на муравьиной тропе на крыше девятого корпуса. Муравьи явились, послушно влезли в коробку и принялись вежливо жрать опоссума, вследствие чего тот ожил, начал корчиться и шипеть, отчего перепуганные мальчишки плеснули на коробку стакан керосина и подожгли. Внезапный язык пламени вызвал у них панику, и они пнули хреновину с крыши, после чего та приземлилась на двор в шести этажах внизу – так себе идея, ведь это наверняка так или иначе сулило гнев взрослых. Спас их тогда Димс. Схватил двадцатилитровое ведро, оставленное на крыше ремонтниками, слетел вниз по лестнице, собрал останки и метнулся в гавань, опустошив ведро у кромки воды. Тогда, в десять лет, он стал их предводителем и оставался им впредь.

«Но предводителем чего?» – горестно думал он, лежа в постели. Перевернулся со стоном на бок.

– Все, – пробормотал он вслух, – разваливается.

– Что-что говоришь, бро?

Димс открыл глаза и с удивлением увидел двоих парней из своей бригады, Шапку и Лампочку, которые сидели у постели и таращились на него. Ему-то казалось, что он здесь один. Он быстро отвернулся к стенке, от них.

– Ты как, Димс? – спросил Лампочка.

Димс промолчал, вперившись в стену и пытаясь думать. Как же все это началось? Он уже и не помнил. Ему было четырнадцать, когда старшего двоюродного брата Кочета выперли из Городского университета Нью-Йорка, после чего он начал загребать большие баксы на продаже героина – в основном наркошам из Вотч-Хаусес. Кочет показал, как это делается, и бац – пролетело пять лет. Неужто это было так давно? Димсу уже девятнадцать, в банке лежит 4300 долларов; мать ненавидит его до печенок; Кочет погиб, убит во время кражи заначки; а он сам лежит в постели без правого уха.

Долбаный Пиджак.

Лежа и глядя в стену, пока в ноздри забирался запах свинцовой краски, Димс вспоминал о старике не с яростью, а скорее с замешательством. Он ничего не понимал. Если и был во всем Козе человек, который ничего не выгадает от его убийства, так это Пиджак. Пиджаку нечего доказывать. Если и есть во всем Козе человек, кому простительно огрызаться на Димса, очаровывать его, орать на него, обзывать его, подшучивать над ним, нести околесицу, врать, то это старый Пиджак. Пиджак был его бейсбольным тренером. Пиджак был его учителем в воскресной школе. «Теперь он просто алкаш, – думал горестно Димс, – хотя раньше вреда от этого никому не было». Он вдруг понял, что Пиджак более-менее был алкашом, сколько Димс себя помнил, но что важнее, он всегда оставался собой – предсказуемым. Никогда не жаловался, не высказывал точку зрения. Не осуждал. Ни о чем не заботился. Пиджачок жил своей жизнью, чем и нравился Димсу. Потому что если во всех Коз-Хаусес с их уехавшей крышей – да и во всем Бруклине, если на то пошло, – и есть то, что Димс ненавидел, так это люди, которые жалуются ни о чем. Люди без всего, которые жалуются ни о чем. Ждут Иисуса. Ждут Бога. Пиджачок не из таких. Он любил бейсбол и выпить. Все просто. Пиджачок тоже мог свихнуться по вере, замечал Димс, когда его подталкивала к этому жена, мисс Хетти. Но даже тогда Димс видел, что он и старик одинаковы. Оба застряли в Коз-Хаусес.

Димс уже давно решил, что Пиджачок отличается от прочих повернутых на вере из его жизни. Пиджачку не нужен был Иисус. Конечно, он делал вид, будто нужен, как и множество взрослых из церкви Пяти Концов. Но было у Пиджака то, чего не было больше ни у кого в Пяти Концах, ни у кого на районе, ни у кого, кого Димс Клеменс знал за все свои девятнадцать лет жизни в Коз-Хаусес.

Счастье.

Пиджачок был счастлив.

Димс тяжело вздохнул. Даже Папаша – его дедушка, единственный, кого он считал отцом, – не был счастлив. Папаша разговаривал бурчанием и держал дом в ежовых рукавицах, по вечерам после работы падая в кресло с пивом в руке и слушая радио, пока не уснет. Папаша единственный навещал его в колонии для несовершеннолетних. Мать и не подумала. Будто часы разговоров об Иисусе да Библии заменяли поцелуй, улыбку, один ужин вместе, книжку на ночь. За малейшие проступки она отбивала ему всю задницу розгами, редко видела хоть что-нибудь хорошее в любых его поступках, никогда не ходила на бейсбольные матчи и по воскресеньям тащила в церковь. Еда. Кров. Иисус. Вот и весь ее девиз. «Я двенадцать часов в день раскладываю яичницу, сахар и бекон, а ты даже не благодарен Иисусу за крышу над головой. Благодарю тебя, Иисус». Да шел бы этот Иисус.

Ему хотелось, чтобы она его понимала. Она не могла. Никто в этом доме не мог. Он хотел быть равным. Уже в детстве видел, как это глупо – что столько людей ютятся в сраных каморках. Это видел даже слепой вроде Толстопалого. Они даже разговаривали об этом с Толстопалым много лет назад, когда ходили в воскресную школу. Ему было девять, Палому – восемнадцать. Хоть Палый и был подростком, на время службы его отправляли в воскресную школу к детишкам, потому что он, как говорили, «отсталый». Однажды Димс спросил, не обидно ли ему. Палый просто сказал: «Нет. Тут кормят лучше». Они были в подвальной воскресной школе, и какой-то учитель долбил им про Бога, и Палый сидел сзади Димса, и Димс увидел, как тот что-то нащупывает в воздухе, пока не опустил руку на плечо Димсу, не наклонился и не спросил: «Димс, они что, думают, что мы недоразвитые?» Димс тогда удивился. «Ясен пень, мы не недоразвитые», – бросил он. Даже Палый все понимал. Ну конечно, понимал. Палый вовсе не отсталый. Палый умный. Палый помнил такое, чего больше никто не помнил. Помнил, сколько в прошлом году синглов выбил Клеон Джонс из «Нью-Йорк Метс» против «Питтсбург Пайратс» на весенней тренировке. Мог сказать, когда сестра Бибб, играющая на органе в церкви, болеет, просто потому, что слышал, как давят ее ноги на педали. Ну конечно, Палый умный, ведь он сын Пиджака. А Пиджачок относился к детям как к равным, даже к своим. Когда он преподавал в воскресной школе, слово Божье было сплошь сластями да жвачкой, догонялками в церковном подвале со скомканными программками, пока наверху распевала и шумела община. Как-то раз воскресным утром Пиджак даже водил класс на «экскурсию» в гавань, где припрятал удочку и закинул леску в воду, пока Димс с остальными детьми играли на берегу и возюкались в грязи. А уж в бейсболе Пиджак был дока. Это он собрал команду «Олл-Коз». Это он научил их как следует ловить и бросать мяч, как стоять на базе отбивающего, как блокировать мяч телом, если придется. После тренировок ленивым летним днем он собирал детей вокруг и рассказывал о давно умерших бейсболистах, игроках из старых негритянских лиг с именами, напоминавшими марки сладостей: Крутой Папа Белл, Божья Крошка Гибсон, Добрый Пентюх Фостер, Пуля Роган – они выбивали мяч на полторы сотни метров в жаркое августовское небо на стадионе где-то далеко на юге, и истории воспаряли над головами детей, над гаванью, над их собственным замызганным бейсбольным полем, мимо грубого раскаленного жилкомплекса, где они жили. Негритянские лиги, говорил Пиджачок, – это просто мечта. Что там, у негров-игроков мышцы ног были как скала. Те бейсболисты обегали базы так быстро, что глаз следить не успевал, а их жены бегали еще быстрее! Женщины? Господи… женщины играли в бейсбол лучше мужчин! Пентюх Фостер в Техасе выбивал мяч так далеко, что его возвращали поездом из Алабамы! И угадайте, кто возвращал? Его жена! Пуля Роган выводил из игры девятнадцать отбивающих кряду, пока не выходила его жена и не вышибала первую же его подачу прочь с поля. А откуда, по-вашему, у Божьей Крошки Гибсона взялось такое прозвище? От жены! Это благодаря ей он играл так хорошо. На тренировках она отбивала ему драйвы, и мяч целых сто двадцать метров летел в лицо что твоя ракета – вот он и отскочил с дороги с воплем «Боже, крошка!» Если б Божья Крошка Гибсон мог быть еще лучше, он был бы девушкой!

Безумные байки, Димс никогда в них не верил. Но любовь Пиджака к игре пропитывала Димса и его друзей, как дождь. Он покупал им биты, мячи, перчатки, даже шлемы. Судил ежегодный матч против Вотч-Хаусес и в то же время оставался их тренером, не меняя нелепого судейского костюма – маска, грудной протектор и черная куртка, – бегал от базы к базе, объявлял сейф, когда игроки в ауте, и аут, когда они в сейфе, а если какая сторона спорила, пожимал плечами и менял решение, а когда поднимался гвалт, то кричал: «Вы все меня до бутылки доведете!» – отчего все смеялись еще громче. Только благодаря Пиджаку дети из двух жилпроектов, враждовавшие по давно забытым причинам, могли поладить на поле. Димс равнялся на него. Отчасти ему хотелось быть как Пиджак.

– И этот козел меня подстрелил, – пробормотал Димс, все еще глядя в стенку. – Что я ему сделал-то?

Позади подал голос Лампочка:

– Бро, нам надо поговорить.

Димс перевернулся к ним лицом и открыл глаза. Они перешли к подоконнику – Шапка нервно курил, поглядывая на улицу, Лампочка глазел на Димса. Тот ощупал свой висок. Там была огромная шишка из бинтов, намотанных на голову. Тело как будто сжали в тисках. Спина и ноги все еще горели от падения с дворовой скамейки. Ухо – раненое – жутко чесалось, ну или чесалось то, что от него осталось.

– Кто подменяет на дворе? – спросил он.

– Палка.

Димс кивнул. Палке было всего шестнадцать, но он из первоначальной бригады, так что надежный. Димс посмотрел на часы. Рано, всего одиннадцать. Обычные покупатели не являлись к флагштоку до полудня, так что у Димса оставалось время распределить дозорных на четырех зданиях вокруг двора, чтобы высматривать копов или подавать сигналы руками.

– Кто на шухере на девятом? – спросил Димс.

– Девятом?

– Да, девятом.

– Сейчас никого.

– Ну поставь кого-нибудь на шухер.

– На фига? Оттуда не видно двор с флагштоком.

– Я хочу, чтобы они там ждали муравьев.

Пацаны уставились на него с непониманием.

– Муравьев? – переспросил Лампочка. – В смысле тех муравьев, которые приходили и с которыми мы играли…

– А я как сказал, блин? Да, гребаных муравьев…

Димс осекся, когда открылась дверь. В спальню вошла мать со стаканом воды и пригоршней таблеток. Поставила на тумбочку рядом с кроватью, бросила взгляд на него и двоих ребят и удалилась, не сказав ни слова. Она не сказала ему и пяти слов с тех пор, как три дня назад он выписался из больницы. С другой стороны, она и так ему и пяти слов не говорила, не больше чем: «Молюсь, чтобы ты изменился».

Он взглядом проводил ее из комнаты. Знал, что потом будут крики, вопли и проклятья. Ну и ладно. У него теперь свои деньги. Он мог о себе позаботиться, если она его выставит из дома… наверное. В любом случае выселяться скоро придется, думал он. Размял шею, чтобы избавиться от напряжения, и от этого по лицу, уху и вниз по спине взрывом полыхнула боль. Будто голову поджарили изнутри. Он отрыгнул, моргнул и увидел перед лицом чью-то руку. Это был Лампочка – протягивал воду и таблетки.

– Ты принимай лекарства, бро.

Димс взял таблетки и воду, проглотил, потом сказал:

– В какие квартиры они лазили?

Лампочка не понял.

– Кто?

– Муравьи, бро. В какие квартиры они лазили в прошлом году? Шли по той же тропе, что и всегда? Поднялись из подвала Сосиски в семнадцатом?

– Чего ты о них паришься? – спросил Лампочка. – У нас проблема. Тебя хочет видеть Эрл.

– Про Эрла мне неинтересно, – сказал он. – Я спросил про муравьев.

– Эрл злится, бро.

– Из-за муравьев?

– Да что с тобой? – сказал Лампочка. – Забей ты на муравьев. Эрл говорит, с Пиджаком надо решать. Говорит, мы весь двор просрем парням из Вотч-Хаусес, если ничего не делать.

– Разберемся.

– Нам не придется. Эрл говорит, что сам решит с Пиджаком. Ему приказал мистер Банч.

– Мы тут без Эрла обойдемся.

– Я же тебе говорю, мистер Банч недоволен.

– Ты на кого работаешь? На меня? Или на Эрла и мистера Банча?

Лампочка сидел молча, пристыженный. Димс продолжал:

– Вы на улице были?

– Каждый день в полдень, – сказал Лампочка.

– И как бизнес?

Лампочка, вечный клоун, ухмыльнулся, достал круглый сверток банкнот и протянул Димсу, но тот глянул на дверь, за которой исчезла мать, и приглушенно бросил:

– Прибери, чувак.

Лампочка робко спрятал деньги.

– Ламп, из Вотч-Хаусес кто-нибудь заявлялся? – спросил Димс.

– Еще нет.

– Что значит – «еще»? Ты слышал, что заявятся?

– Я хз, чувак, – потерянно отозвался Лампочка. – Я с таким еще не сталкивался.

Димс кивнул. Лампочке страшно. Не хватает духу для игры. Они оба это знали. Только дружба держит их вместе, грустно думал Димс. А в бизнесе дружба – помеха. Он снова посмотрел на Лампочку – его афро скрывало череп странной формы, напоминающий шестидесятиваттную лампочку в профиль – отсюда и кличка. На подбородке проглядывали зачатки бородки, придавая Лампочке модный вид, почти как у хиппи. «Без разницы, – подумал Димс. – Через год начнет ширяться». У Лампочки это было на лбу написано. Димс перевел взгляд на маленького коренастого Шапку – тихого, более солидного.

– Что думаешь, Шапка? Вотчи попробуют сунуться на наш двор?

– Не знаю. Но, по-моему, дворник – коп.

– Сосиска? Сосиска – алкаш.

– Да не. Молодой. Джет.

– Ты вроде говорил, Джета закрыли.

– Мало ли. Ты видал его кроссы?

Димс откинулся на подушке, задумался. Он и правда замечал кроссы. Дешевые «ПФ Флаеры».

– Дешевка та еще, – согласился он. И все же, думал Димс, если бы Джет не закричал, Пиджак бы… Он потер голову; звон в ухе теперь свелся к покалывающей боли, которая расползалась по шее и по глазам, несмотря на лекарства. Он поразмыслил над теорией Шапки, потом заговорил:

– Кто в тот день шухерил на крыше семнадцатого и тридцать четвертого?

– Чинк на семнадцатом. Вэнс на тридцать четвертом.

– И ничего не видели?

– Мы не спрашивали.

– Спросите, – сказал Димс, потом спустя секунду добавил: – Кажется, Эрл нас кинул.

Парни переглянулись.

– Это не Эрл в тебя стрельнул, бро, – сказал Лампочка. – А Пиджак.

Димс как будто не слышал. Прошелся в мыслях по нескольким пунктам, потом заговорил:

– Пиджак – пьянь. Он не из чьей-нибудь бригады. За него не парьтесь. А Эрл… мы ему платим, а он нас, кажись, подставил.

– С чего ты взял? – спросил Лампочка.

– А как это Пиджак подошел ко мне и никто не пискнул? Может, это и фигня. Наверное, старый Пиджачок просто гикнулся. Но герыч сейчас разлетается… он на волне. Легче просто кого-нибудь грабануть, чем стоять на углах и толкать пяти- и десятицентовые пакетики. Я уже говорил боссу Эрла, что нам тут нужна защита – ну знаете, пушки. Весь год нудел. И нас надо бы больше баловать в плане бабок. Мы берем всего четыре процента. Должны бы отсекать пять, шесть, а то и десять, столько дури у нас расходится. Когда меня подстрелили, на мне была вся выручка. Очнулся в больнице – и денег уже нету. Наверное, забрали копы. А мне теперь расплачиваться, плюс десять процентов, которые Банч берет за просрочку. Ему насрать на наши проблемы. И это за паршивые четыре процента? Да нам проще своего поставщика найти.

– Димс, – сказал Шапка. – Нам и так хорошо.

– Хрен ли меня тогда никто не защищает? Кто у нас там был? Вы двое. Чинк – на семнадцатом корпусе. Вэнс – на тридцать четвертом. И кучка мелочи. А нам нужны мужики. С пушками, бро. Я что, не за это башляю Эрлу? Кто нас крышует? Мы толкаем килограммами. Эрл должен кого-нибудь прислать.

– Эрл не главный, – сказал Шапка. – Это мистер Банч главный.

– И он тоже под кем-то ходит, – ответил Димс. – Мистер Джо. Это с ним нам надо говорить.

Парни переглянулись. Все знали «Мистера Джо»: Джо Пек, чьей семье принадлежала похоронная контора на Сильвер-стрит.

– Димс, это же мафия, – медленно проговорил Шапка.

– Деньги он любит точно так же, как и мы, – сказал Димс. – Бро, он живет от нас в трех улицах. Мистер Банч только посредник, причем в самом Бед-Стее.

Шапка и Лампочка молчали. Шапка заговорил первым:

– Не знаю, Димс. Мой папа долго работал с итальянцами в доках. Говорит, с ними лучше не связываться.

– А твой папа все на свете знает? – спросил Димс.

– Да я просто сказал. Прикинь, если мистер Джо такой же, как Слон, – сказал Шапка.

– Слон не барыжит.

– Откуда знаешь? – спросил Шапка.

Димс промолчал. Им необязательно знать все.

Подал голос Лампочка:

– Да о чем вы? Нам не нужен ни Слон, ни мистер Джо, ни кто-нибудь еще. Эрл сказал, что разберется. Вот и пусть разбирается. Вся проблема – в старом Пиджаке. Что ты с этим-то будешь делать?

Димс ответил не сразу. Лампочка сказал «ты», а не «мы». Димс запомнил это на потом и снова приуныл. Сперва он сказал им про муравьев, а они с трудом вспомнили. Защищать наш корпус! Вот в чем была цель. Бороться за Правое Дело. Защищать нашу территорию! Им на это вообще наплевать. Теперь вот Лампочка говорит «ты». Жаль, здесь нет Сладкого. Сладкий ему предан. И не ссыт. Но мать Сладкого отправила его в Алабаму. Димс писал и спрашивал, можно ли приехать в гости, и Сладкий ответил «давай», но когда Димс послал второе письмо, Сладкий так и не ответил. Теперь доверять можно было только Шапке, Чинку, Вэнсу и Палке. Так себе бригада, если к ним наведаются Вотч-Хаусес. Лампочку, подумал он с горечью, можно списывать со счетов.

Димс повернулся к Шапке, и голову прострелила боль от уха. Он поморщился и спросил:

– Пиджака видели?

– Иногда. Бухает, как обычно.

– Но он поблизости?

– Не всегда. Но вообще да. И Толстопалый тоже, – сказал Шапка, имея в виду слепого сына Пиджака. Палый был любимчиком Коз-Хаусес, свободно бродил в окрестностях, домой его часто приводил кто-нибудь из соседей, на кого он натыкался. Парни знали его всю жизнь. Он был простой мишенью.

– Толстопалого трогать не нужно, – сказал Димс.

– Да я просто сказал.

– Чтоб никто не наезжал на Толстопалого.

Все трое помолчали, пока Димс моргал, погрузившись в мысли. Наконец он заговорил:

– Ладно, пусть Эрл разбирается с моими проблемами – но только в этот раз.

Два парня тут же помрачнели. У Димса еще больше запаршивело на душе. Они просили заняться Пиджаком, теперь он согласился, а они тут же раскисли. Твою мать!

– Хватит кукситься, – сказал он. – Вы сказали, что так надо, – значит, надо. Иначе Вотч-Хаусес придет на наш двор. Так пусть Эрл разбирается с Пиджаком.

Оба парня уставились в пол. Друг на друга они глаз не поднимали.

– Такая здесь жизнь.

Они все еще молчали.

– Это последний раз, когда мы допускаем Эрла в наши дела, – сказал Димс.

– Фишка в том… – начал тихо Шапка и осекся.

– В чем?

– Ну…

– Да вы задолбали, – сказал Димс. – Так ссытесь перед Эрлом, что хотите, чтобы он решал наши проблемы. Ну ладно, я согласился. Забились. Пойдите и скажите – флаг ему в руки. Я и сам могу сказать, когда встану на ноги.

– Есть кое-что еще, – сказал Шапка.

– Тогда выкладывай!

– Фишка в том, что, когда вчера приходил Эрл, он спрашивал и насчет Сосиски.

Еще один удар. Сосиска – друг. В былые деньки он помогал Пиджаку с бейсболом. Каждый месяц Сосиска раздавал сыр их семьям. Все знали про Сосиску и сестру Бибб, органистку церкви Пяти Концов. А еще она была тетей Шапки.

«В этом и беда, – подумал Димс. – В этом хреновом зассанном районе все друг другу родственники».

– Эрл, похоже, думает, что Сосиска прячет Пиджака, – сказал Шапка. – Или что Сосиска стучит на нас копам.

– Ни на кого Сосиска не стучит, – хмыкнул Димс. – Мы работаем прямо у него под носом. Он не крыса.

– Это знают все в Козе. Но Эрл не из Коза.

Димс посмотрел на Шапку, потом на Лампочку. Один был озабочен, другой – испуган. Он кивнул.

– Ну ладно. Предоставьте все мне. Эрл не наедет на Сосиску. Я с ним поговорю. А пока что слушайте: в следующую неделю-две будет Марш Муравьев. Вы двое – дежурьте на крыше девятого корпуса по очереди, как раньше. Скажете, когда придут муравьи. Только вы знаете, как их опознать.

– На фига? – спросил Лампочка.

– Просто делайте. Когда засечете их признаки, то дуйте за мной, где бы я ни был. При первых же признаках – за мной. Усекли? Помните же признаки, да? Знаете, чего ждать?

Они кивнули.

– Назовите.

Ответил Шапка:

– В маленьком коридорчике рядом с крышей бегут мыши и крысы. И еще там лезет куча тараканов.

– Вот именно. Зовите меня, если увидите. Понятно?

Они кивнули. Димс посмотрел на часы. Почти полдень. Тянуло в сон; лекарство подействовало.

– Спускайтесь и помогайте Палке зарабатывать. Расставьте дозорных на корпуса и заплатите потом, а не заранее. Шапка, перед тем как пойдешь на двор, загляни на крышу девятого.

Он заметил их встревоженные выражения.

– Спокуха, – сказал он. – Все по плану. Скоро дела вернутся к норме.

На этом Димс лег на бок, забинтованным ухом к потолку, закрыл глаза и уснул сном несчастного мальчишки, что в одночасье стал тем, кем всегда хотел быть: не пацаном из одной из худших застроек Нью-Йорка, не бедолагой без мечты, без дома, без цели, без уверенности, без устремлений, без ключей от квартиры, без заднего дворика, без Иисуса, без репетиций марширующего оркестра, без матери, которая его слушает, без отца, который его знает, без двоюродного брата, который научит, что хорошо, а что плохо. Не пацаном, что в тринадцать лет умел бросать бейсбольный мяч со скоростью сто двадцать пять километров в час, потому что тогда это было единственное в его жалкой жизни, что ему мало-мальски подчинялось. Все это осталось в прошлом. Теперь он мужчина, который держит жизнь за горло, и ему нужно сыграть по-крупному, любой ценой. Такова игра.

8. Берлога

Через три дня после того, как Сосиска предрек его участь, Пиджак решил заглянуть в Вотч-Хаусес к своему приятелю Руфусу.

Несмотря на предсказание Сосиски, что мир рухнет, Пиджак никаких признаков того не видел. Он, как всегда, шатался по девятому корпусу, спорил с Хетти в коридоре, потом плелся в офис соцслужбы в центре Бруклина, где на него, как обычно, не обратили внимания, потом – на свои халтурки. Прихожанки из Пяти Концов согласились по очереди сажать Толстопалого на автобус до общественного центра и даже брали его к себе переночевать. «Пять Концов заботятся о своих», – хвастался перед друзьями Пиджачок, хотя ему приходилось признать, что друзей у него становилось все меньше и меньше после того, как умерла Хетти и пропали те рождественские деньги. Прихожанки, помогавшие с Толстопалым, об этом даже не заикались, из-за чего он чувствовал себя еще более виноватым. Он видел, как они каждую неделю кладут на поднос для сборов конверты с долларами и четвертаками. Уже заходил для очистки совести в кабинет пастора Го после обсуждения Библии.

– Я эти деньги не прятал, – сказал он пастору Го.

– Я понимаю, – ответил пастор. Он был веселым и добродушным человеком с приятной внешностью, ямочкой на подбородке и золотым зубом, сверкавшим, когда он улыбался, то есть часто. Но в тот день пастор не улыбался. А казался обеспокоенным. – Кое-кто из общины недоволен, – осторожно сказал он. – Вчера по этому вопросу собирались дьяконы и диаконисы. Я заглянул на минуту. Слышал резкие слова.

– И что вы им сказали?

– Я ничего не мог сказать. Никто не знает, как много денег накопилось в кассе, кто сколько положил. Один говорит, пожертвовал столько-то. Другая говорит, что она – намного больше. Диаконисы за тебя горой; они понимают Хетти. А вот дьяконы – нет. – Пастор прочистил горло и понизил голос: – Ты уверен, что деньги не завалялись дома в каком-нибудь комоде?

Пиджак покачал головой.

– Сколько чахоточному постель ни меняй, все равно итог один, пастор. Меня уже воротит от этой истории. Можете плеснуть мне в рожу водой, если я не искал деньги каждый день с тех пор, как умерла Хетти. Обшарил каждый закуток. И обшарю еще, – сказал Пиджак, полный сомнений. Он обыскал все уголки квартиры, о которых только мог подумать, и ничего не нашел. Да куда ж их задевала Хетти?

Он решил найти Руфуса, своего земляка из Южной Каролины. У Руфуса всегда водились светлые мысли. Пиджак взял бутылку «7 Краун» от «Сигрэмс», которую в прошлый четверг увел в магазине Иткина по пути на выход, и направился в котельную Вотч-Хаусес, где работал Руфус. Он думал променять «Сигрэмс» на бутылку руфусовского «Конга» и в процессе выслушать мысли и советы дворника.

Руфуса – худощавого человека с шоколадной кожей – он нашел на полу котельной, где тот, в обычной синей и промасленной униформе жилхозяйства, с руками и чуть ли не с ногами погрузился внутрь огромного, мучительно ревевшего электрогенератора. К двигателю генератора вела открытая дверца, и тело Руфуса почти целиком скр

Скачать книгу

Для божьих людей – всех до единого

1. Иисусов сыр

Дьякон Каффи Ламбкин из баптистской церкви Пяти Концов стал ходячим мертвецом в пасмурный сентябрьский день 1968-го. В тот день старый дьякон, он же Пиджак для друзей, вышел во двор жилпроекта[1] Козвей в Южном Бруклине, сунул древний кольт 38-го калибра в лицо девятнадцатилетнему наркодилеру Димсу Клеменсу и спустил курок.

В округе много судачили, за что старик Пиджак – поджарый и улыбчивый темнокожий, который кашлял, перхал, харкал, хохотал и квасил по всем углам Коз-Хаусес большую часть своей семидесятиоднолетней жизни, – выстрелил в самого безжалостного наркодилера, какого только видел жилпроект. У Пиджака не было врагов. Он четырнадцать лет тренировал местную бейсбольную команду. Его покойная жена Хетти была казначеей Рождественского клуба при его церкви. Мирный и всеми любимый человек. Что же стряслось?

Каких только не было теорий наутро после выстрела у сборища отставных городских работников, бомжей из ночлежек, скучающих домохозяек и бывших зеков, что каждый день заседали на скамейке под флагштоком посреди жилпроекта, чтобы хлебнуть халявного кофе и отдать честь взмывающей в небо «Старой славе»[2].

– У Пиджака ревматический полиартрит, – объявила сестра Вероника Го, президент ассоциации жильцов Коз-Хаусес и жена священника баптистской церкви Пяти Концов, где Пиджак прослужил пятнадцать лет. Она поведала собранию, что на грядущий День семьи и друзей Пиджак планировал прочитать в церкви свою первую проповедь, озаглавленную «Сперва помолись, а потом за стол садись». А еще напомнила, что пропали деньги Рождественского клуба, но «если их и взял Пиджак, то не иначе как из-за ревматизма», отметила она.

Сестра Ти Джей Биллингс, или Бам-Бам среди друзей, старшая служительница в Пяти Концах, чей бывший супруг – единственный за богатую историю этой церкви мужчина, который ушел от жены к другому мужчине и при этом не поплатился жизнью (потому что переехал на Аляску), выдвинула собственную теорию. По ее словам, Пиджак стрелял в Димса потому, что в девятый корпус вернулись таинственные муравьи. «Пиджака, – хмуро провозгласила она, – сглазили. Не обошлось без моджо[3]».

Мисс Изи Кордеро, вице-президент отделения Пуэрто-риканского общества Коз-Хаусес, которая стояла всего в пятнадцати метрах от Пиджака, когда он навел свою древнюю пушку на кочан Димса и спустил курок, сказала, что вся каша заварилась, поскольку Пиджака шантажировал один «злой бандит-латинос», причем она в точности знает, кто этот бандит, и собирается заявить о нем в полицию. Конечно, все понимали, что это она о своем бывшем муже-доминиканце Хоакине, единственном честном лотерейщике в районе, и что они с Хоакином ненавидят друг друга до печенок и все последние двадцать лет силятся засадить друг друга за решетку. Так что сами понимаете.

Сосиска – дворник Коз-Хаусес и лучший друг Пиджака, каждое утро поднимал флаг и разливал халявный кофе от досугового центра для пенсионеров Коз-Хаусес, – рассказал компании, что Пиджак стрелял в Димса из-за ежегодного бейсбольного матча между Коз-Хаусес и их соперниками Вотч-Хаусес, что не проводился вот уже два года. «Пиджак, – сказал он гордо, – единственный судья, на которого соглашались обе команды».

Но лучше всего чувства собравшихся выразил Доминик Лефлер, Гаитянская Кулинарная Сенсация, проживавший в одном доме с Пиджаком. Доминик только что вернулся из девятидневного отпуска в Порт-о-Пренсе, где навещал матушку, причем вернулся, как всегда, со странным вирусом из третьего мира, от которого слегла половина его корпуса; жильцы не слезали с унитаза и долгое время обходили его за милю, хотя самого Доминика вирус как будто никогда не брал. Лефлер наблюдал весь чертов балаган в окошко ванной, пока брился. Затем он вернулся на кухню, сел за обед с дочерью-подростком, которая тряслась с температурой под сорок, и сказал: «Всегда знал, что старина Пиджак совершит в жизни хоть что-нибудь великое».

Суть, однако, в том, что никто в проектах на самом деле не знал, за что Пиджак стрелял в Димса, – даже сам Пиджак. Старый дьякон объяснил бы, почему стрелял в Димса, не лучше, чем почему луна выглядит так, будто сделана из сыра, или откуда берутся и куда деваются дрозофилы, или каким образом мэрия на каждый День святого Патрика красит в зеленый воды близлежащей гавани Козвей. В предыдущую ночь ему приснилась жена Хетти, пропавшая в большой буран 1967 года. Пиджак любил рассказывать об этом друзьям.

– День был чудный, – начинал он. – Снег падал с небес, словно пепел. Все накрыло большим белым одеялом. Район выглядел мирным и чистым. В тот вечер мы с Хетти перекусили крабами, потом смотрели в окно на статую Свободы. Потом легли спать.

Посреди ночи она меня растормошила. Открываю глаза и вижу – по комнате огонек парит. Точно маленькая свечка. Покружил-покружил – и за дверь. Хетти сказала: «Это божий свет. Я пойду нарву луноцвета в гавани». Надела пальто и ушла вслед за светом.

В ответ на вопрос, почему он не последовал за ней в гавань Козвей, Пиджак недоумевал.

– Она пошла за божьим светом, – отвечал он. – Плюс там же был Слон.

В этом был резон. Томми Элефанти, он же Слон, тяжеловесный угрюмый итальянец, что обожал мешковатые костюмы и занимался строительством и грузоперевозками, сидел в старом товарном вагоне на пирсе – в двух кварталах от Коз-Хаусес и всего в квартале от церкви Пиджака. Слон и его молчаливые мрачные итальянцы, которые посреди глухой ночи таскали в тот вагон и обратно бог весть что, для всех оставались загадкой. И пугали до усрачки. Даже Димс, само зло во плоти, с ними не связывался.

Так что Пиджак отправился искать Хетти только наутро. Было воскресенье. Встал он спозаранку. Проекты еще спали, свежевыпавший снег оставался по большей части нетронутым. Он прошел по ее следам до пирса, где следы и обрывались у кромки воды. Пиджак посмотрел на океан и увидел, как высоко в небе летит ворон. «Загляденье, – рассказывал он друзьям. – Ворон покружил немного, потом взмыл ввысь и пропал». Он провожал птицу взглядом, сколько было видно, потом поплелся обратно по снегу к крошечной постройке из шлакоблоков – баптистской церкви Пяти Концов, где собиралась на восьмичасовую службу немногочисленная паства. Вошел, как раз когда преподобный Го, стоя за кафедрой перед единственным источником тепла в церкви – старой дровяной печью, – читал молитвенный список больных и затворников.

Пиджак сел на скамью среди сонных прихожан, взял одностраничную церковную программку и трясущейся рукой нацарапал на ней «Хетти», потом передал служительнице, сестре Го, одетой во все белое. Она передала записку мужу, как раз когда он начал зачитывать список вслух. Список всегда тянулся долго и состоял обычно из одних и тех же имен: больной в Далласе, кто-то при смерти в Квинсе и, конечно же, сестра Пол – основательница Пяти Концов. Ей было сто два, и она уже так долго проживала в доме престарелых в Бенсонхерсте, что по-хорошему ее из всей общины помнили всего два человека. На самом деле это еще был вопрос, жива ли сестра Пол, и паства зашумела, что, пожалуй, кому-нибудь, например пастору, надо бы ее проведать. «Я бы поехал, – сказал пастор Го, – но мне зубы дороги». Все знали, что белые в Бенсонхерсте не очень-то жалуют негров. А кроме того, оптимистично заметил пастор, взносы сестры Пол в четыре доллара тринадцать центов исправно приходили почтой каждый месяц, а это хороший знак.

Бубня за кафедрой молитвенный список, пастор Го принял бумажку с именем Хетти, не поведя и бровью. Прочитав ее, он улыбнулся и сострил: «Окстись, брат. Жена с работой – счастье в семье!» Это был камешек в огород Пиджака, который уже много лет не задерживался на одном месте надолго, тогда как Хетти воспитывала их ребенка и успевала работать. Преподобный Го был добродушным красавцем, любившим добрую шутку, хотя в то время сам только-только выпутался из скандала – его заметили в баре «Силки» на Ван-Марл-стрит за попытками обратить в веру кассиршу метро с сиськами размером с Милуоки. Из-за этого его отношения с общиной осложнились, и потому, когда никто не рассмеялся, он посерьезнел и прочитал имя Хетти вслух, а потом завел гимн «Кто-то зовет меня по имени». Паства подхватила, все вместе пели и молились, и Пиджаку полегчало. Как и преподобному Го.

Тем вечером Хетти так и не вернулась домой. Через два дня люди Слона нашли ее в воде у пирса, с тем самым шарфом на лице, который она повязала, когда выходила из квартиры. Они выловили ее из воды, обернули в шерстяное одеяло, нежно положили на перину чистого белого снега возле вагона и послали за Пиджаком. Когда он прибыл, ему молча вручили литр скотча, вызвали копов, а потом пропали. Слон не хотел недоразумений. Хетти – не из его людей. Пиджак все понимал.

Похороны Хетти стали обычной для церкви Пяти Концов катавасией. Пастор Го опоздал на службу на час, поскольку ноги у него до того распухли из-за подагры, что не взлезали в церковные туфли. Распорядитель похорон, старый беловласый Моррис Херли, кого втихомолку звали Морриской, потому что, ну… все же в курсе, что Моррис-то… в общем, брал он недорого, работал умело и всегда опаздывал с телом на два часа, зато все знали, что выглядеть Хетти будет на миллион баксов, как оно и вышло. Из-за опоздания Морриски пастор Го успел рассудить спор служительниц насчет цветочных композиций. Никто не знал, куда деть цветы. Это Хетти всегда решала, куда их ставить, чтобы утешить какую-нибудь семью: герань – в этот угол, розы – у той скамьи, азалии – у витража. Но сегодня Хетти сама стала почетной гостьей церкви, а потому цветы стояли как попало – где бросил курьер, поэтому за дело пришлось браться, как водится, сестре Го. Между тем сестра Бибб – фигуристая органистка, которая в свои пятьдесят пять была полнотела, лощена и коричнева, как шоколадная конфета, – явилась в ужасном состоянии. Она отходила после своего ежегодного греховного загула – размашистой, забористой, бражной ночи смачного чмоканья и кувыркания со своим периодическим полюбовником Сосиской, – длящегося, пока тот не удалялся с празднества ввиду нехватки стойкости. «Сестра Бибб, – жаловался он раз Пиджаку, – творит с органом что-то жуткое. И я не о музыкальном инструменте». Пришла она с раскалывающейся головой и ноющим от какого-то мощного рывка плечом после разгульного блаженства прошлой ночи. В ступоре села за орган, уложила голову на клавиши, пока стягивались прихожане. Через несколько минут покинула зал и поспешила в подвальную дамскую комнату, надеясь, что там пусто. Но на лестнице споткнулась и нехорошо подвернула лодыжку. Перенесла она все без богохульств и жалоб, в пустом туалете опустошила желудок от вчерашней гулянки, подновила помаду и поправила прическу, после чего вернулась в зал и отыграла всю службу, сидя с лодыжкой, раздувшейся до размера дыни. Потом похромала к себе в квартиру, в ярости и раскаянии, костеря Сосиску, который уже перевел дух после утех и теперь хотел добавки. Он плелся за ней до дома на расстоянии в полквартала, как щенок, и прятался за кустами шелковицы, что росли вдоль дорожек жилпроекта. Всякий раз, оглядываясь через плечо и завидев, что из кустов торчит шляпа Сосиски, сестра Бибб впадала в неистовство.

– Сгинь, паразит, – рявкала она. – Нагуделась я уже с тобой!

Зато Пиджак пришел в церковь в отличной форме после того, как всю прошлую ночь провожал Хетти со своим дружком Руфусом Харли – выходцем из его родного города и его вторым лучшим бруклинским другом после Сосиски. Работал Руфус дворником в Вотч-Хаусес поблизости, в нескольких кварталах, и, хоть они с Сосиской не ладили – Руфус был родом из Южной Каролины, а Сосиска из Алабамы, – особому сорту сивухи под названием «Кинг-Конг», который бодяжил Руфус, отдавали должное все, даже Сосиска.

Пиджаку было не по душе название фирменного рецепта Руфуса, и за годы он предлагал несколько новых. «Выпивка у тебя бы расходилась как горячие пирожки, если б не называлась в честь гориллы, – сказал он как-то раз. – Чего бы не назвать ее “Рюмашкой Нелли” или “Гидеоновским Крепким”?» Но Руфус только нос воротил. «Было дело, называл ее “Сонни Листоном”, – сказал он, имея в виду грозного негритянского чемпиона-тяжеловеса, чьи пудовые кулаки вышибали из противников дух. – Покуда Мухаммед Али не появился». С чем Пиджак поспорить не мог, так это с тем, что, как ни называй, а сивуха Руфуса – лучшая на весь Бруклин.

Та ночка выдалась долгой и бурной, полной разговоров об их родном городке Поссум-Пойнте, и на следующее утро Пиджак был как огурчик, сидел на первой скамье церкви Пяти Концов и улыбался, пока над ним хлопотали дамы в белом, а две лучшие хористки поцапались из-за единственного микрофона. Обычно церковные ссоры проходят на пониженных, шипящих тонах – сплошь подковерные козни, интриги и сплетни о неладах в домохозяйстве. Но эта размолвка стала прилюдной – то есть самой лучшей. Поссорившиеся хористки – Нанетт и Сладкая Кукуруза, они же Кузины, – обе были тридцатилетними красавицами и чудесными певицами. Росли они как сестры, жили вместе и недавно страшно расплевались из-за никчемного обитателя жилпроекта, парня по имени Пудинг. Результат был грандиозный. Обе вымещали свой гнев в музыке, пытались перепеть одна другую и с великолепной лютостью надрывались о грядущем спасении славного Царя нашего и Спасителя, Иисуса Христа из Назарета.

Далее преподобный Го, воодушевленный бюстами Кузин, от воплей дивно вздымавшимися под балахонами, произнес громогласный панегирик, чтобы загладить свою прошлую подколку насчет мертвой на тот момент Хетти, поэтому проводы выдались лучше, чем церковь Пяти Концов видела за многие годы.

Пиджак наблюдал с благоговением, упиваясь зрелищем и даваясь диву, как набожные помощницы в белых одеяниях и красивых шляпах снуют вокруг и хлопочут над ним и над его сыном, Толстопалым, сидевшим рядом. Толстопалый – двадцати шести лет, слепой и, как говорили, без пары винтиков в голове – променял детскую пухлость на симпатичную стройность, а его точеные шоколадные черты скрывались за дорогими темными очками – даром какого-то давно забытого соцработника. Он, как обычно, не обращал внимания ни на что, хотя потом на церковной трапезе не взял в рот ни крошки, а это для Толстопалого ненормально. Зато Пиджак остался доволен. «Замечательно, – говорил он друзьям после службы. – Хетти бы понравилось».

Той ночью Хетти ему снилась, и, как часто бывало по вечерам при ее жизни, он делился с ней названиями проповедей, которые планировал однажды прочитать, чем обычно очень ее забавлял, поскольку дальше названий у него никогда не шло: «Благослови Господь корову», и «Благодарю Его за кукурузу», и «“Бу!” – сказал цыпленок». Но той ночью она казалась сердитой – сидела в кресле в лиловом платье, скрестив ноги, и слушала насупившись, – так что он пересказал светлые новости с ее похорон. Говорил, какие прекрасные получились служба, цветы, угощение, речи, музыка и как он рад, что Хетти обрела свои крылья и вознеслась к награде на небесах – хотя могла бы оставить на прощание и какой-никакой совет, как бы ему получить ее пенсию. Она что, не знает, что это такое – день-деньской стоять в очереди в конторе соцстрахования? И как там насчет денег Рождественского клуба, которые она собирала, – денег, что прихожане Пяти Концов откладывали каждую неделю, чтобы в декабре накупить подарков своим детям? Хетти была казначеей, но никогда не говорила, где прячет деньги.

– Все уже интересуются своими кровными, – сказал он. – Ты бы лучше ответила, где их спрятала.

Хетти пропустила вопрос мимо ушей, хлопоча из-за складок на своей ночнушке.

– Хватит говорить со мной как с ребенком, – сказала она. – Уже пятьдесят один год говоришь со мной как с ребенком.

– Где деньги?

– В заднице у себя поищи, пьянь бесстыжая!

– Мы ведь тоже вкладывались-то, между прочим!

– Мы? – хмыкнула она. – Ты за двадцать лет туда ни гроша не положил, забулдыга несчастный, лодырь беспутный! – Она поднялась – и пошло-поехало: они лаялись, как в старые деньки, перепалка переросла в обычную ревущую огнедышащую свару, аж дым коромыслом, и продолжалась, даже когда он проснулся: Хетти, как обычно, всюду следовала за ним – руки в боки, – проедала плешь, пока он пытался скрыться, огрызаясь через плечо. Они ругались на чем свет стоит весь этот день и следующий, не замолкая на завтрак, обед и следующую ночь. Посторонний подумал бы, что Пиджак разговаривает со стенами, покуда занимается обычными делами: спускается в котельную на стаканчик с Сосиской, оттуда – обратно по лестнице в квартиру 4G, снова на улицу – чтобы отвести Толстопалого на остановку, где того забирал автобус до общественного центра для слепых, – потом на какую-нибудь свою халтурку и снова домой. Куда бы он ни шел, везде они с Хетти ругались. Или по крайней мере ругался Пиджак. Соседи, конечно, Хетти не видели: только глазели на то, как Пиджак беседует с пустым местом. Тот не обращал на зевак никакого внимания. Ругань с Хетти была самым обычным делом на свете. Он занимался им вот уже сорок лет.

Ему никак не верилось. Пропала нежная, кроткая, прелестная милашка, что хихикала, когда в Поссум-Пойнте они улизнули в высокую кукурузу на поле ее папы и он пролил вино на ее рубашку и лапал ее грудь. Теперь из нее так и пер Нью-Йорк: дерзкая, хамоватая и неотвязчивая, являлась откуда ни возьмись в самое неподходящее время и каждый раз – в новом гребаном парике: он подозревал, что это наверняка какой-то божий дар за ее жизненные тяготы. Утром, когда он стрелял в Димса, она явилась рыжей, чем его даже напугала, а потом еще хуже – взбеленилась, когда он в сотый раз спросил насчет денег Рождественского клуба.

– Женщина, где доллары? Мне же надо вернуть людям деньги.

– А мне вот ничего не надо.

– Да это же воровство!

– Смотрите-ка, кто заговорил. Сырный вор!

Вот этим она его задела. Многие годы Нью-Йоркское жилуправление – мегамахина раздутой бюрократии, рассадник лжи, обмана, афер, иждивенцев, беглых папаш, рэкетиров и старомодных политических ставленников, с самодовольной некомпетентностью правивших Коз-Хаусес и всеми прочими сорока пятью муниципальными жилпроектами Нью-Йорка, – необъяснимым образом изрыгала на Коз-Хаусес феноменальную манну небесную: дармовой сыр. Никто не знал, кто же дергает за ниточки, ставит подпись, наколдовывает сыр, – никто, даже Бам-Бам, которая много лет видела смысл своего бытия в поисках правды о происхождении сыра. Предположительно, след шел от жилконторы, но всем хватало ума не будить сего зверя звонками и прямыми вопросами. Да и к чему? Сыр же дармовой. Поступал он многие годы каждую первую субботу месяца, как по часам, материализовывался, как по волшебству, в самую рань внутри котельной Сосиски в подвале семнадцатого корпуса. Десять ящиков с двухкилограммовыми головками, только что из холодильника. Не просто тебе обычные «молочные продукты» для жилпроектов; и не просто пахучее, свернувшееся, бездушное швейцарское сырное сырье из пыльной витрины какого-нибудь богом забытого продуктового, где оно плесневело и еженощно подвергалось мышиным набегам в ожидании продажи какому-нибудь лопуху только вчера из Санто-Доминго. Это был свежий, насыщенный, райский, нежный, мягкий, сливочный и всё чего изволите, умопомрачительно солоноватый, самый что ни на есть коровий добрый сыр белого человека – сыр, за который не жалко и душу отдать, за который и коровам не стыдно, всем сырам сыр, сыр на славу, сыр на радость, сыр на загляденье, сыр умереть не встать, такой сыр, что каждую первую субботу месяца собирал очередь: матери, дочери, отцы, деды и бабки, инвалиды в колясках, дети, приехавшие родственники, белые из близлежащего Бруклин-Хайтса и даже южноамериканские работники с мусороперерабатывающего на Конкорд-авеню – все терпеливо ждали в очереди, тянувшейся от котельной Сосиски в семнадцатом корпусе по пандусу до тротуара и загибавшейся за угол на двор с флагштоком. Невезучим в хвосте приходилось то и дело озираться в поисках копов – разговоры разговорами, а бесплатный сыр только в мышеловке, – тогда как в голове очереди все пускали слюнки и нетерпеливо теснились вперед, надеясь, что запасов хватит на всех, осознавая, что подобраться к сыру, только чтобы увидеть, как драгоценный запас иссяк прямо на твоих глазах, будет подобно внезапно прерванному коитусу.

Естественно, близость к высокопоставленному дистрибьютору данного товара – Сосиске – гарантировала Пиджаку головку вне зависимости от спроса, что всегда радовало его и Хетти. Хетти особенно обожала этот сыр. Так что подколка его разъярила.

– Ты ж сама его ела, ну? – сказал Пиджак. – Каждый раз уплетала так, что треск за ушами стоял. Не смотрела, краденый или какой. Ела да нахваливала.

– Он был от Иисуса.

Ответ Пиджака взбесил, и он чихвостил Хетти, пока она не исчезла. За неделю до выстрела их ссоры так накалились, что он уж начинал репетировать аргументы про себя еще до ее появления, а в ее отсутствие напивался, дабы прочистить голову и смахнуть пыль с мозга, а потом разложить ей все по полочкам и показать, кто здесь главный, из-за чего казался обитателям Коз-Хаусес еще чуднее, когда стоял в коридоре с бутылкой самогонного «Кинг-Конга» от Руфуса и говорил в пустоту: «Так кто приносит сыр? Иисус или я? Если я отстаиваю очередь… И я забираю сыр. И я тащу сыр домой в снег и в зной. Кто приносит сыр? Иисус или я?»

Друзья ему всё спускали. Соседи не придавали значения. Семья по церкви Пяти Концов отмахивалась. Подумаешь. Ну поехала крыша у Пиджачка. В Козе у всех хватало причин чудить. Взять хоть Неву Рамос, доминиканскую красотку из пятого корпуса, которая выливала стакан воды на голову любому мужику, какому хватало глупости встать у нее под окном. Или Даба Вашингтона из седьмого, который ночевал на старой фабрике у причала Витали и каждую зиму попадался на краже в одном и том же продуктовом магазине в Парк-Слоупе. Или сестру Бам-Бам, которая каждое утро перед работой задерживалась у черного Иисуса, нарисованного на задней стене церкви, чтобы помолиться вслух за погибель своего бывшего супруга, да подпалит Господь его яйца и да скворчат они на раскаленной сковороде, как два расплющенных картофельных блинчика. Все это объяснимо. С Невой нехорошо обошелся начальник на работе. Дабу Вашингтону хотелось в теплую кутузку. Муж Бам-Бам ушел от нее к мужику. Что тут такого? В Козе всем хватало причин сходить с ума. Уважительная причина была почти для всего.

Пока Пиджак не выстрелил в Димса. Тут уже пошел другой разговор. Искать этому причину – как пытаться объяснить, почему Димс из обаятельного озорника и лучшего бейсболиста в истории жилпроекта вырос в жуткого, зверского, торгующего отравой головореза с обаянием циклопа. Попросту невозможно.

– Если у предсказаний в китайских печеньках нет срока годности, то Пиджак еще выйдет сухим из воды, – сказала Бам-Бам. – Но в остальном, думается мне, ему крышка.

Она была права. Никто не спорил. Пиджак – труп.

2. Труп

Конечно, народ в Коз-Хаусес предрекал Пиджаку смерть уже многие годы. Каждую весну, когда обитатели проекта выбирались из квартир, будто сурки из нор, чтобы прогуляться по двору и подышать тем свежим воздухом, что еще в Козвей остался, – в основном испорченным близлежащим мусороперерабатывающим заводом, – кто-нибудь замечал, как Пиджак плетется по двору после запойной ночи у Руфуса или виста в баре «Силки» на Ван-Марл-стрит и говорил: «Скоро доиграется». Когда в 58-м он подхватил грипп, от которого слегла половина девятого корпуса и отрастил крылья дьякон Эрскин из церкви Евангельской Скинии Могучей Десницы, сестра Бам-Бам провозгласила: «Отдаст богу душу». Когда в 62-м за Пиджаком после его третьего инфаркта приехала скорая, Джинни Родригес из девятнадцатого корпуса проворчала: «Ему конец». В том же году мисс Изи из Пуэрто-риканского общества выиграла в лотерее билеты на игру «Нью-Йорк Метс» на стадионе «Поло Граундс». Она предсказала, что «Метс», продувшие в том году уже сто двадцать матчей, победят, и они победили, так что она осмелела и через две недели напророчила смерть Пиджаку, объясняя это тем, что Доминик Лефлер, Гаитянская Сенсация, только что вернулся от матери в Порт-о-Пренсе, и мисс Изи, мол, даже видела, как Пиджак рухнул как подкошенный прямо перед своей квартирой на четвертом этаже – из-за странного вируса, привезенного Домиником. «Да с таким смачным бумом!» – воскликнула она. Всё. Баста. Выноси готовенького. Она даже приводила в доказательство черный фургон из городского морга, приезжавший той ночью за телом, – хотя после всего этого взяла свои слова обратно на следующее же утро, когда выяснилось, что тело принадлежало Эль Хаджи, брату Гаитянской Сенсации, который принял ислам, разбив матушке сердце, а потом скончался от инфаркта в свой первый же день работы водителем городского автобуса – причем, представьте себе, перед этим он три года добивался устройства в гортранспорт.

И все равно казалось, что смерть Пиджака не за горами. Более того, даже оптимистичные прихожане баптистской церкви Пяти Концов – где Пиджак служил дьяконом и президентом филиала ложи № 47 Великого братства бруклинских «Элкс»[4] в Пяти Концах, за немалую сумму в 16 долларов 75 центов (ежегодно, только банковским переводом, пожалуйста) обеспечивавшей себе постоянную гарантию больших начальников церкви Пяти Концов, что те «проведут похороны всех и каждого членов ложи бруклинских “Элкс”, кому потребуется последняя служба, за отдельную оплату, конечно», и Пиджак станет одним из почетных носильщиков гроба, – предрекали его смерть. «Пиджак, – серьезно говорила сестра Вероника Го, – больной человек».

И была права. К семидесяти одному году Пиджак собрал почти все болезни, известные человечеству. И тебе подагра. И тебе геморрой. И тебе ревматический полиартрит, так изогнувший спину, что в плохую погоду Пиджак ковылял, словно горбун. Киста на левой руке размером с лимон и грыжа в паху размером с апельсин. Когда грыжа доросла до размера грейпфрута, врачи рекомендовали операцию. Пиджак пропустил советы мимо ушей, и тогда добрый соцработник в местной поликлинике записал его на все известные человечеству виды альтернативной медицины: акупунктура, магнитная терапия, фитотерапия, холистическая медицина, лечение пиявками, анализ походки и применение генно-модифицированных растений. Ничего не помогло.

С каждой такой неудачей здоровье Пиджака подкашивалось все больше, а предсказания гибели росли в числе и становились мрачнее. Но ни одно не сбылось. Жители Коза не знали, что на деле Каффи Джасперу Ламбкину – так в действительности звали Пиджака – смерть предсказывали задолго до его переезда в Коз-Хаусес. Когда семьдесят один год назад он издал свой первый крик в Поссум-Пойнте, штат Южная Каролина, повитуха в ужасе наблюдала, как в открытое окно влетела птица и пропорхала над головкой младенца, а потом снова вылетела: дурной знак. Повитуха объявила: «Вырастет идиотом», – передала ребенка матери и скрылась – перебралась в Вашингтон, где вышла замуж за сантехника и больше никогда не принимала роды.

Казалось, неудачи ходят за ребенком по пятам. Малыш Каффи пережил колики, брюшной тиф, корь, свинку и скарлатину. В два года он уже переглотал все: игровые шарики, камешки, грязь, ложки, а раз засунул в ухо половник, который пришлось извлекать врачу в больнице при Колумбийском университете. В три года, когда ребенка пришел благословить местный молодой пастор, ребенок срыгнул на его чистую белую рубашку чем-то зеленым. Тот объявил: «Он накоротке с дьяволом», – и уехал в Чикаго, где оставил церковь, начал петь блюз под псевдонимом Тампа Ред и записал мощнейший хит «Накоротке с дьяволом», после чего умер в нищете и безвестности и скрылся во тьме истории, всемирно увековеченный в музыковедении и университетских курсах по рок-н-роллу, боготворимый белыми авторами и музыкальными интеллектуалами за классический блюзовый хит, заложивший основу сорокамиллионнодолларовой империи «Госпел Стэм Мюзик Паблишинг», от которой ни он, ни Пиджак не дождались ни гроша.

В пять лет малыш Пиджак подполз к зеркалу и плюнул в свое отражение – чем призвал дьявола, – и в результате задние зубы у него не росли до девяти лет. Мать тогда перепробовала все. Вырыла крота, обрубила ему лапки и, нанизав их на нитку как ожерелье, надела на шею малыша. Втирала ему в десны свежие кроличьи мозги. Набивала ему в карманы гремучек, свиные хвосты и, наконец, зубы аллигатора – все тщетно. Пустила пройти по его телу собаку – верное средство, – но собака его укусила и сбежала. Наконец мать вызвала старую знахарку с Морских островов[5], которая срезала живую ветку, заговорила ее именем Каффи и повесила вниз листьями в мешке в углу комнаты. Уходя, она сказала: «Не произносите его настоящего имени восемь месяцев». Мать послушалась и стала звать сына «Пиджак» – это слово она подхватила, пока собирала хлопок на ферме Джей Си Янси в округе Барнуэлл, где работала издольщицей: его произнес один из белых начальников, имея в виду свой новенький, с иголочки, пиджак в зелено-белую клетку, в который он гордо облачился в день покупки и щегольски восседал на коне под злым южным солнцем в конце хлопкового ряда, закемарив в седле с ружьем поперек коленей, пока посмеивались в кулак цветные работники и хихикали между собой другие надзиратели. Через восемь месяцев мать проснулась и обнаружила у десятилетнего Пиджака полный рот задних зубов. На радостях она вызвала знахарку, которая приехала, осмотрела рот Каффи и сказала: «Зубов у него будет больше, чем у аллигатора», – после чего мать счастливо погладила мальчика по голове, прилегла вздремнуть и скончалась.

После смерти матери мальчик так и не оправился. Боль в сердце разрослась до размеров арбуза. Но знахарка оказалась права. Зубов он отрастил на двоих. Они перли, как сорняки. Премоляры, моляры и прямые, и толстые длинные двойные цапалки, широкие зубы спереди, узкие – сзади. Но наросло их слишком много, и они теснились на деснах, требуя удаления, чем исправно и занимались восторженные белые студенты-стоматологи в Университете Южной Каролины, которые отчаянно искали пациентов, чтобы получить диплом, и потому лелеяли Пиджака, извлекали из него зубы и в качестве оплаты награждали сладкими маффинами и мерзавчиками виски. Он к тому времени уже открыл для себя волшебство алкоголя – отчасти из-за женитьбы отца на мачехе, которая частенько советовала Каффи пойти поиграть за четыреста двадцать восемь километров на горе Сассафрас и спрыгнуть с верхушки голым. В четырнадцать лет Пиджак стал пьяницей и мечтой стоматолога. В пятнадцать его открыл для себя медвуз, когда первые из его множества недугов собрали силы для атаки. В восемнадцать из-за заражения крови лимфоузлы раздулись до размера стеклянных шариков. Вернулась корь наряду с другими болезнями, почуявшими поживу в виде обреченного на смерть обормота и заскочившими в его тело на огонек: скарлатина, болезнь крови, обостренная вирусная инфекция, эмболия легких. В двадцать недолго пробовала свои силы волчанка, но сдалась. В двадцать девять его брыкнул мул, повредив ему правую глазницу, после чего Пиджак тыкался в стены еще несколько месяцев. В тридцать один поперечная пила отхватила ему левый большой палец. Восторженные студенты-медики посадили палец обратно семьюдесятью четырьмя швами и вскладчину купили Пиджаку в подарок подержанную бензопилу, которой он благополучно отхватил себе большой палец на правой ноге. Этот приживили тридцатью семью швами, в результате чего два студента прошли конкурс на интернатуру в больницах на Северо-Востоке и оттуда прислали ему столько денег, что хватило на второго мула и охотничий нож, которым он случайно перерезал себе аорту, пока свежевал кролика. В этот раз он свалился без сознания и чуть не умер, но был срочно доставлен в больницу, где три минуты пролежал в операционной мертвым и ожил, когда хирург-интерн воткнул ему щуп в большой палец на ноге, отчего Пиджак подскочил, матерясь на чем свет стоит. В пятьдесят один год сделала последнюю попытку корь и тоже сдалась. А затем Каффи Джаспер Ламбкин, переименованный матерью в Пиджака, любимый и уважаемый всеми в Поссум-Пойнте, кроме двух человек, ответственных за его благополучие в этом мире, – мачехи и отца, – оставил позади радушие благодарных студентов штата Южная Каролина и отправился в Нью-Йорк, к своей жене Хетти Первис, любви всего детства, которая уже давно туда переехала и славно обосновалась в ожидании него, устроившись гувернанткой к хорошей белой семье в Бруклине.

В 1949-м он приехал в Коз-Хаусес, плюясь кровью, перхая страшной черной слизью и напиваясь самогонным ликером «Эверклир», позже перейдя на свой любимый руфусовский «Кинг-Конг», который и поддерживал в нем жизнь до шестидесяти лет, когда косяком пошли операции. Врачи нарезали его по кусочкам. Сперва легкое. Затем один палец на ноге, второй, следом стандартные гланды, мочевой пузырь, селезенка и две операции на почках. Все это время он пил, пока яйца не заболят, и вкалывал как раб, ведь Пиджак был мастером на все руки. Мог спасти все, что ходит, ездит или растет. Не было печи, телевизора, окна или машины, которые он не смог бы починить. Больше того – Пиджак, дитя полей, понимал растения лучше любого в Коз-Хаусес. Водил дружбу со всем, что растет: с помидорами, травами, фасолью, одуванчиками, репейником, шпорником, орляком, пятнистой геранью. Не было растения, какое он не мог бы выманить на свет, не было семени, какое он не мог бы поднять к солнцу, не было зверя, какого он не мог бы призвать или надрессировать легкой улыбкой и сильными дружескими руками. Пиджак считался ходячим гением, живой катастрофой, увальнем, медицинским чудом и величайшим бейсбольным судьей в истории Коз-Хаусес – а также тренером и основателем бейсбольной команды для мальчиков «Олл-Коз». Обитателям Коз-Хаусес посчастливилось иметь его в качестве соседа – он был тем, к кому обратишься, если у кота прилипнет какашка к заднице, когда он сходит в туалет, ведь Пиджак был родом из деревни и его ничто не могло отвадить от богоугодного дела. То же самое, если у приглашенного священника диабет и сам он весом под двести кило, но при этом на церковной трапезе обожрался свиным шпиком и куриными бедрышками и прихожанам нужен тот, кому хватит сил поднять с толчка тушу величиной с фуру и перетащить в автобус, следующий до Бронкса, чтобы уже можно было закрыть треклятую церковь и разойтись по домам, – тут без Пиджака никуда. Не было слишком мелкой работенки, слишком необычайного чуда, слишком зловонного запаха. Потому-то при виде того, как он каждый день плетется, надрызгавшийся, через двор на какую-нибудь халтуру, жильцы перешептывались: «Этот чудик – дар божий», – втайне думая про себя: «Ве ладно в этом мире».

Но никто не спорил, что все изменилось в день, когда он выстрелил в Димса Клеменса.

Клеменс был из новой породы цветных Коза. Димс – не какой-то там бедный цветной с юга, Пуэрто-Рико или Барбадоса, приехавший в Нью-Йорк с пустыми карманами, Библией и мечтой. Не укротила его жизнь на хлопковом поле в Северной Каролине или на тростниковом поле в Сан-Хуане. Не приехал он в Нью-Йорк из какой-нибудь нищеты, где дети бегают босоногими и питаются куриными костями да черепашьим супом, не приковылял с грошом в кармане, преисполняясь радостью от перспективы убираться в домах, чистить туалеты и таскать мусор, надеясь на теплую городскую работу, а то и на образование от добрых белых людей. Срать Димс хотел на тех белых людей, и на образование, и на тростник, и на хлопок, и даже на бейсбол, в котором когда-то был мастером. Он в грош не ставил прежние обычаи. Он был дитя Коза – молодой, сообразительный, зашибал деньги, торгуя дурью в невиданных в Коз-Хаусес масштабах. У него повсюду имелись друзья и связи, от Восточного Нью-Йорка до самого Фар-Рокуэя в Квинсе, и любой дурак, кому хватало глупости тявкнуть в его сторону, заканчивал избитым или похороненным в урне в какой-нибудь подворотне.

Никто не спорил, что удача Пиджака наконец закончилась. Теперь он поистине труп.

3. Джет

Во дворе Коз-Хаусес было шестнадцать свидетелей того, как Пиджак подписал себе смертный приговор. Один – свидетель Иеговы, пристававший к прохожим, трое – матери с детьми в колясках, еще одна – мисс Изи из Пуэрто-риканского общества, один – коп под прикрытием, семеро – клиенты наркодилера и еще трое – члены общины Пяти Концов, раздававшие флаеры с объявлением о скорой ежегодной службе на День друзей и семьи – где сам дьякон Пиджак даст свою первую проповедь. Никто из них не сказал полиции ни слова о стрельбе – даже коп под прикрытием, двадцатидвухлетний следователь из семьдесят седьмого участка по имени Джетро «Джет» Хардмен, первый черный следователь в Коз-Хаусес.

Джет работал по делу Димса Клеменса уже семь месяцев. Это было его первое задание под прикрытием, и он нервничал из-за того, что ему уже удалось узнать. Клеменс, как выяснил Джет, только пешка в наркосети, ведущей к верхушке пищевой цепочки – Джо Пеку, крупной фигуре в итальянском криминальном мире Бруклина. Жестокая деятельность его синдиката пробирала до мурашек каждого патрульного из семьдесят шестого участка, кто ценил свою жизнь. У Пека были связи – в участке, в бруклинской ратуше и в криминальной семье Горвино, – а эти ребята ни за грош распишутся на кишках полицейского и уйдут чистенькими. О Пеке Джета предупреждал бывший напарник – пожилой ирландский сержант Кевин «Катоха» Маллен, честный коп, недавно вернувшийся в участок после того, как его изгнали в Квинс за ужасную привычку всерьез сажать плохих парней за решетку. Однажды днем этот бывший следак, пониженный до подменного сержанта на улицах, узнав, что Джет добровольно вызвался работать под прикрытием в Коз-Хаусес, заглянул в участок проведать своего бывшего подопечного.

– Зачем рискуешь шкурой? – спросил его Катоха.

– Я распахиваю двери, – гордо ответил Джет. – Люблю во всем быть первым. Я первый негр в начальной школе № 29, который играл на тромбоне. Потом первый негр в средней школе № 219, который вступил в математический кружок. Теперь я первый черный следователь в Козе. Это новый мир, Катоха. А я – первопроходец.

– Дурак ты, вот ты кто, – сказал Катоха. Они вдвоем стояли перед «семь-шесть». Катоха, одетый в сержантскую форму, оперся на бампер своей патрульной машины и покачал головой. – Уходи ты оттуда, – сказал он. – Это тебе не по зубам.

– Я только что пришел, Катоха. Все нормально.

– Ты лезешь на рожон.

– Там просто мелочь, Катоха. Разводы. Ювелирка. Кражи. Наркотики помаленьку.

– Помаленьку? Что у тебя за легенда?

– Я буду дворником с наркозависимостью. Первый черный дворник проектов младше двадцати трех!

Катоха покачал головой.

– Это все-таки наркотики, – сказал он.

– Ну и что?

– Представь себе лошадь, – сказал сержант. – Теперь представь на жопе у лошади слепня. Вот это ты.

– Это мой шанс, Катоха. Полиции нужны негры под прикрытием.

– Тебе лейтенант так сказал?

– В точности его слова. Что ты пристал, мужик? Ты же сам работал под прикрытием.

– Так то двадцать лет назад, – вздохнул Катоха, испытывая голод. Время уже было к обеду, и он мечтал о тушеной говядине или тушеном беконе с картошкой, которую он обожал. За что и заслужил свое прозвище Катоха: от бабушки, потому что в детстве он не мог выговорить «картошка». – В те времена работа под прикрытием была почти сплошь бумажной, – сказал он. – Скачки. Кражи. А теперь – героин. Кокаин. Там ходит куча денег. Слава богу, в мои дни итальянцы гнушались наркотой.

– В смысле такие, как Джо Пек? Или Слон? – Джет пытался скрыть волнение в голосе.

Катоха нахмурился, потом глянул через плечо на здание участка, чтобы убедиться, что поблизости никто не услышит.

– У этих двоих в участке есть уши. Не лезь к ним. Пек – псих. Его наверняка сожрут свои же. А Слон… – Он пожал плечами. – Слон старомодный. Грузоперевозки, строительство, хранение – он контрабандист. Вывозит товар из гавани. Сигареты, шины, все такое. С наркотиками не работает. Зато садовник отменный.

Джет прищурился на Катоху, как будто задумавшегося о чем-то своем.

– Странный гусь этот Слон. Так посмотришь и решишь, что он из тех, кто коллекционирует поезда «Лайонел», или игрушечные катера, или еще что. У него не двор, а клумба.

– Может, он выращивает цветы, чтобы скрыть марихуану, – сказал Джет. – А это, кстати, незаконно.

Катоха цыкнул зубом и раздраженно зыркнул.

– Ты же вроде любишь рисовать комиксы.

– Люблю. Все время рисую.

– Тогда возвращайся в патруль и рисуй свои комиксы по ночам. Хочешь быть в чем-нибудь первым? Будь первым негром в полиции, кому хватило мозгов забить на геройства в стиле Дика Трейси[6] и уйти в отставку с головой на плечах.

– Кто такой Дик Трейси? – спросил Джет.

– Ты что, раздел юмора в газетах не читаешь?

Джет пожал плечами. Катоха усмехнулся.

– Уходи. Не будь дураком.

Джет уже пытался. Даже поднимал тему в разговоре с лейтенантом, но тот все пропустил мимо ушей. В семьдесят шестом участке, куда Джет совсем недавно поступил на службу следователем, царила расхлябанность. Капитан почти все время просиживал на заседаниях на Манхэттене. Белые копы ему не доверяли. Редкие черные копы, учуяв его амбиции и страшась перевода в Восточный Нью-Йорк – считавшийся адом на земле, – его избегали. Большинство не желало говорить ни о чем, кроме рыбалки на севере штата по выходным. Бумажной работы были горы: двенадцать копий только при аресте за кражу в магазине. Саперы целыми днями сидели и резались в карты. Джет доверял только Катохе, а Катоха, уже стоя одной ногой за порогом, в свои пятьдесят девять дожидался пенсии, пониженный до звания сержанта по причинам, о которых никогда не говорил. Катоха планировал уволиться в отставку меньше чем через год.

– Я уйду, – сказал Джет, – когда отработаю год. Тогда с чистой совестью смогу сказать, что я первопроходец.

– Ну ладно, Кастер. Если все пойдет плохо, я позвоню твоей маме.

– Брось, Катоха, я же мужик.

– А Кастер[7] кем, по-твоему, был?

* * *

В день выстрела Джет в своей синей дворницкой форме жилконторы торчал во дворе, опираясь на швабру, и грезил о работе в химчистке своего кузена, где станет первым негром, который изобретет новый отпариватель для рубашек, когда увидел, как из темного подъезда девятого корпуса выбредает Пиджак в потертом костюме и поношенных брюках и плетется к кучке ребят возле Клеменса, сидевшего у флагштока в окружении своей бригады и клиентов в каких-то трех метрах от Джета.

Джет заметил на лице Пиджака улыбку, но в этом не было ничего удивительного. Он уже насмотрелся на то, как старый хрыч ухмыляется и разговаривает сам с собой. Теперь он наблюдал, как Пиджак на миг задержался в людном дворе, встал в позу игрока на бите, отбил воображаемый мяч, потом распрямился, потянулся и побрел себе дальше. Джет усмехнулся и хотел уже отвернуться, когда заметил – или ему показалось, что заметил, – как старик достает из левого кармана огромный ржавый револьвер и перекладывает в правый карман.

Джет беспомощно огляделся. Такое Катоха называл «ситуацией». До сей поры работа в основном шла мирно. Сделать пару закупок. Пару мысленных заметок. Опознать того. Оценить этого. Разведать обстановку. Выяснить, куда уходит конец паутины – то есть к поставщику в Бед-Стае по имени Банч, через грозного боевика из банды Банча, Эрла, который приходил распределить товар и собрать деньги. Большего Джет пока не узнал. Он слышал, что есть киллер – убийца по имени Гарольд, такой ужасный, что все боялись упоминать его имя, включая самого Димса. С ним Джет надеялся никогда не повстречаться. На данный момент нервничать не приходилось. Каждый раз, когда он докладывал лейтенанту о прогрессе, тот слушал со вполне беспечным видом. «Молодец, молодец», – вот и все, что от него услышишь. Лейтенант, знал Джет, метит повыше и тоже работает, стоя одной ногой за порогом, – как и большинство начальников в «семь-шесть». Не считая Катохи и пары добрых следователей постарше, Джет оказался сам по себе, без руководства и yправления, так что он остудил пыл и работал по верхам, как и научил Катоха. Без шмона. Без арестов. Без комментариев. Ничего не делать. Только наблюдать. Так сказал Катоха.

Но вот это… это что-то другое. Старик шел с пистолетом. Будь на месте Джета Катоха, что бы он сделал?

Джет огляделся. Везде были люди. Дело шло к полудню, и компания соседских сплетников, которые встречались на скамейке под флагштоком каждое утро, чтобы попить кофе и отдать честь флагу, еще не рассосалась. Джет заметил, что между Димсом с его наркобандой и старожилами, ежедневно приходившими посудачить и раззадорить друг друга шутками, установилось странное перемирие. На короткий срок между одиннадцатью тридцатью и полуднем обе компании делили место у флагштока. Димс работал на скамейке по одну сторону флагштока, а жильцы собирались на другой, вопрошая, куда катится мир, – не обходя вниманием, заметил Джет, и самого Димса.

«Будь он моим сыном, я бы воспитывала этого слизняка бейсбольной битой», – слышал раз Джет, как проворчала сестра Вероника Го. Бам-Бам прибавила: «У меня бы он еще долго хромал, но зачем отвлекаться от молитв?» Подал голос Сосиска: «Я еще как-нибудь подогрею ему обе булки – но на трезвую голову».

Димс, заметил Джет, не обращал на них внимания, но всегда сокращал поток клиентов до минимума, пока старики не удалялись, оставив свои распри, выпендреж, ругательства, ожесточенные споры и даже ссоры на потом. До полудня на дворе было безопасно.

Раньше было, подумал Джет.

Джет взглянул на часы. 11:55. Кое-кто из местных как раз начал подниматься со скамейки, пока старик и его пушка все приближались – уже в пятнадцати метрах, рука с оружием в кармане. Джет, у которого пересохло в горле, наблюдал, как алкаш проходит два метра за раз, встает, чтобы взмахнуть воображаемой битой, потом снова покачивается вперед – не торопясь, разговаривая, как будто ведет сам с собой беседу за двоих: «Нет на тебя времени, баба… Не сегодня! Ты сегодня сама не своя. И это даже к лучшему!»

Джет, не в силах поверить своим глазам, наблюдал, как Пиджаку осталось преодолеть двенадцать метров. Потом девять. Потом семь, и он все еще разговаривал сам с собой, подходя к Димсу.

В шести метрах старик перестал бормотать, но все еще приближался.

Джет ничего не мог с собой поделать. Сказывались тренировки. Он присел, чтобы взяться за короткоствольный 38-й калибр на лодыжке, потом одернул себя. Этим он сразу выдаст себя. Пистолет на лодыжке так и кричит, что он коп. Поэтому Джет поднялся и отошел, пока старик огибал толпу вокруг Димса. Как можно небрежнее Джет подобрался к широкому круглому основанию флагштока из бетона, приставил к нему швабру, потянулся и изобразил усталый зевок. Глянул на скамейку, где сидели старики, и с тревогой заметил, что кое-кто еще оставался там.

Они посмеивались, договаривали что-то на прощание, шутили, никуда не спешили. Парочка из них глянула на Димса с его бандой, которые весело толкались, не обращая внимания на стариков с соседней скамейки, – молодая рать вокруг короля. Один паренек передал Димсу бумажный пакет. Димс открыл его и достал огромный сэндвич-субмарину, развернул. Джет со своего места по запаху определил тунца. Глянул на стариков.

«Поскорей же».

Наконец встал последний. Джет с облегчением наблюдал, как Сосиска прихватил большой кофейный термос, а Бам-Бам собрала одноразовые стаканчики, и они ушли, оставив только двоих – мисс Изи и сестру Го. Сестра Го поднялась первой, с охапкой флаеров, и побрела прочь. Оставалась только мисс Изи – тяжеловесная светлокожая пуэрториканка с блестящими черными волосами, чей смех догонял сестру Го – ее хохот походил на скрип мела по доске.

«Вали уже, – думал Джет. – Давай, давай!»

Пожилая пуэрториканка проводила взглядом сестру Го, потерла нос, почесала под мышкой, бросила горящий взгляд на окруживших теперь Димса наркоманов, сказала в его сторону что-то по-испански – Джет предположил, что ругательство, – и наконец отправилась восвояси.

А старик все наступал. Три метра. Улыбнулся Джету, проскользнув мимо него и обдав перегаром, потом втиснулся в кружок героинщиков вокруг Клеменса, скрылся из поля зрения за плечами нервных наркоманов, клянчивших первую дозу дня.

Страх Джета разросся до паники. Какого хрена удумал старый дурень? Его же пристрелят.

Джет в ужасе, с колотящимся сердцем, ждал грохота.

Ничего. Круг не сдвинулся. Парни как стояли вокруг Димса, так и стояли, суетились, подкалывали друг друга и шутили.

Джет забрал швабру от флагштока и, толкая ее в сторону кружка, напустив на себя беспечный, рассеянный из-за уборки вид, подбирал мусор с земли, зная, что обычно бдительный Димс не обратит на него внимания, раз он тоже клиент. Подобравшись к компании, Джет задержался завязать шнурок, положил швабру на землю. С этой точки – у земли и меньше чем в трех метрах от круга – он видел через тела, что творилось между Димсом и стариком. Димс сидел на спинке скамьи, поглощал свой сэндвич, болтал с одним из парней, смеялся вместе с ним. Никто не заметил, как над ними навис Пиджак.

– Димс? – подал голос старик.

Клеменс поднял взгляд. Казалось, он удивился, увидев, что перед ним пошатывается старый пьяница.

– Пиджак! Здоров, кореш. – Он укусил сэндвич, сочащийся майонезом и помидорным соком. Рядом с Пиджаком Димсу всегда было не по себе. Волновали не бухло, бравада или нотации насчет наркотиков. Скорее воспоминания, не такие уж давние, как теплыми весенними вечерами на бейсбольном поле Пиджак отбивал высоко в воздух его мячи; это Пиджак научил Димса швырять с разворота на домашнюю базу со ста метров. Это Пиджак научил его подавать, вкладывать вес в заднюю ногу, когда раскручиваешься, вытягивать руку, когда с силой посылаешь мяч в цель, правильно его держать для крученой подачи и доводить движение ногами, чтобы вес и сила уходили в мяч, а не в плечо. Это Пиджак сделал из Димса бейсбольное дарование. Он играл на зависть белым ребятам из бейсбольной команды средней школы Джона Джея, дивившимся, что скауты колледжей рискуют жизнью и конечностями, чтобы отправиться на вонючее грязное поле Коз-Хаусес посмотреть, как подает Димс. Но то были другие времена – когда он был мальчишкой, а его дедушка был еще жив. Теперь он мужчина, девятнадцати лет, и ему нужны деньги. А от Пиджака – только головная боль.

– Ты чего больше в мячик не играешь, Димс? – сказал Пиджак.

– Мячик? – переспросил Димс с полным ртом.

– Ну да. Бейсбол, – сказал Пиджак, пошатываясь.

– У меня теперь игры посерьезнее, Пиджак. – Димс подмигнул своей дружине и второй раз откусил от сэндвича. Пацаны рассмеялись. Димс умял еще кусок, почти не глядя на Пиджака, сосредоточившись на капающем бутерброде, пока Пиджак таращился на него и осоловело моргал.

– Серьезнее бейсбола ничего не бывает, Димс. Кому знать, как не мне. Я же главный по бейсболу в нашем жилпроекте.

– Твоя правда, Пиджак. Ты спец.

– Лучший судья на районе, – гордо сказал Пиджак, пошатываясь. – Это я приношу сыр. Не Петр. Не Павел. Не Иисус. Я. Это я приношу сыр, понятно вам? И тебя я, Димс Клеменс, с поля не отпускал, уяснил? Потому как это дается тебе лучше всего. Так чего ты больше не играешь в мячик?

Клеменс, вцепившись обеими руками в огромный сэндвич, усмехнулся и сказал:

– Г’ван[8], Пиджак.

– Ты не ответил. Я тебя наставлял на божью стезю, сынок. Я тебя учил в воскресной школе. Я тебя учил игре.

У Димса пропала улыбка. Теплого света в карих глазах как не бывало; его сменил темный и отсутствующий взгляд. Димс был не в настроении для стариковских бредней. Длинные темные пальцы напряженно сжали сэндвич, выдавив белый майонез и помидорный сок прямо на руки.

– Чеши отсюда, Пиджак, – сказал он. Облизал пальцы, снова укусил сэндвич и шепнул что-то смешное пацану на скамейке рядом, отчего оба фыркнули.

Тут Пиджак отступил и спокойно полез в карман.

Джет – в четырех шагах, все еще на корточках, с руками на шнурках – засек движение и произнес слова, которые в итоге спасут Димсу жизнь. Он заорал:

– У него ствол!

Клеменс с полным ртом тунца инстинктивно повернул голову на крик.

Тут Пиджак выстрелил.

Пуля, нацеленная в лоб Димсу, прошла мимо и только срезала ухо, после чего звякнула позади на асфальте. Но из-за силы выстрела Димсу показалось, будто ему оторвало голову. Его опрокинуло со скамейки, и кусок сэндвича забился в глотку, так что он подавился.

Димс приземлился спиной на бетон, закашлялся, потом перекатился на живот и начал задыхаться, отчаянно пытаясь подняться на карачки, пока ошарашенные пацаны бросились врассыпную, а двор погрузился в хаос: полетели на землю флаеры, матери опрометью увозили коляски, мимо прокатился дядька в инвалидном кресле, люди в панике бежали с продуктовыми тележками и роняли сумки, кучка прохожих в ужасе мчалась через трепещущие флаеры, которые как будто были всюду.

Пиджак снова навел старый пистолет на Димса, но, увидев, как тот задыхается на карачках, передумал. Он вдруг смешался. Прошлой ночью ему снилось, как Хетти в рыжем парике орет на него из-за сыра, а теперь он стоит над Димсом, чертова штуковина в руках почему-то выстрелила, а Димс – на земле, не может вздохнуть. Тут Пиджака посетило прозрение.

«Никто, – подумал Пиджак, – не должен умирать на карачках».

Как можно быстрее старик перемахнул через скамейку, оседлал Димса, стоявшего на четвереньках, и, так и не выпуская пистолет из кулака, провел прием Геймлиха.

– Это я узнал у одного паренька в Южной Каролине, – прокряхтел он с гордостью. – У белого. Доктором стал.

Зрелище для свидетелей на площадке, на ближайшей улице и во всех – трехстах пятидесяти – окнах во двор вышло не очень. На расстоянии виделось, будто жестокого наркобарона Димса Клеменса имеет на четвереньках, как псину, старик Пиджак в своих старых костюме и шляпе.

– Жестко он его трахнул, – сказала потом мисс Изи, когда пересказывала происшествие завороженным членам Пуэрто-риканского общества Коз-Хаусес. В общество входило еще только два человека – Элеонора Сото и Анджела Негрон, – но историей они прониклись, особенно моментом, когда Димс сплюнул остатки сэндвича, точь-в-точь смахивавшие, по словам мисс Изи, на два крошечных белых яичка ее бывшего супруга Хоакина после того, как она вылила на них теплое оливковое масло, застав того храпящим в объятьях ее кузины Эмелии, приехавшей погостить из Агуадильи.

Перепихон длился недолго. У Димса везде на шухере стояли свои, в том числе на крышах четырех корпусов вокруг двора, и они перешли к делу. Дозорные с крыш корпусов 9 и 34 бросились к лестнице, а два дилера Димса, которые смылись после выстрела, опомнились и двинулись на Пиджака. Даже пьяный, он их заметил. Отпустил Димса и быстро вскинул большущий ствол 38-го калибра. Пацаны снова сбежали, в этот раз окончательно, скрывшись в подвале ближайшего корпуса 34.

Пиджак смотрел им вслед, снова вдруг смешавшись. Все еще со стволом в руке он обернулся к Джету, который стоял в трех метрах, уже выпрямившись и застыв со шваброй в руке.

Джет в ужасе уставился на старика, который, глядя в ответ, прищурился от уже высоко взошедшего дневного солнца. Их глаза встретились, и тогда Джету показалось, будто он заглядывает в океан. Взгляд старика был глубоким, отрешенным, спокойным, и Джет вдруг почувствовал себя так, будто находится на безмятежном пятачке моря, пока везде вокруг бурлят, накатывают и подымаются огромные волны. Его вдруг озарило. «Мы одинаковы, – подумал Джет. – Мы в ловушке».

– Это я приношу сыр, – спокойно сказал старый дьякон, пока из-за его спины доносились стоны Димса. – Понятно? Это я приношу сыр.

– Это ты приносишь сыр, – повторил Джет.

Но старик не слышал. Он уже развернулся на каблуках, убрал пистолет в карман и быстро похромал в свой корпус, стоявший в сотне метров. Но, вместо того чтобы направиться в подъезд, вильнул и поплелся вниз по боковому пандусу, ведущему в подвальную котельную.

Джет, застыв от страха, проводил его взглядом, потом краем глаза заметил в конце пешеходного двора мигалки полицейской машины, на расстоянии где-то в квартал. Машина с визгом остановилась, сдала назад и нырнула прямо на пешеходную дорожку в его сторону. Джета охватило облегчение, пока машина пробиралась мимо бегущих прохожих, из-за которых водителю пришлось вдарить по тормозам, вильнуть влево, потом вправо, чтобы не сбить паникующих зевак. Джет видел, как следом за этой машиной на дорожку въехали еще две. Облечение казалось таким сильным, будто он только что наконец-то поссал, и лишило его всех жизненных сил.

Джет в последний раз обернулся и заметил, как голова старика пропадает в подвале девятого корпуса, почувствовал, как его отпустило, и обнаружил, что снова может действовать. Выронил швабру и перемахнул через скамейку к Клеменсу, тут же услышал, как сзади взвизгнули колеса полицейской машины. Только присел над Клеменсом, как офицер велел ему встать, не двигаться и поднять руки.

Подчиняясь, Джет сказал себе: «Хватит с меня. Тут я закончил».

– Не двигаться! Не оборачиваться!

Сзади его схватили и заломали руки. Прижали лицом к капоту патрульной машины. Он почувствовал, как на запястьях щелкнули наручники. Отсюда, с ухом на горячем капоте, он видел двор – всего несколько минут назад оживленный, как вокзал, а теперь совершенно безлюдный, только пара флаеров трепетала на ветру, – а также толстую белую руку на капоте перед носом. Одной рукой коп упирался, а второй прижимал голову Джета. Джет уставился на пальцы в полуметре от глаза и заметил обручальное кольцо. «А рука-то знакомая», – подумал он.

Когда голову оторвали от капота, Джет обнаружил, что смотрит на своего бывшего напарника Катоху. В пяти метрах на земле лежал Димс, в кольце из копов.

– Я ничего не сделал! – закричал Джет так, чтобы слышали Клеменс и все в округе.

Катоха его развернул, прохлопал, осторожно обойдя 38-й на лодыжке. Джет при этом пробормотал:

– Арестуй меня, Катоха. Богом прошу.

Катоха взял его за шкирку и закинул на заднее сиденье машины.

– Дурак ты, вот ты кто, – пробормотал он тихо.

4. Бегство

Пиджак вошел в подвальную топочную девятого корпуса и раздраженно сел на складной стул рядом с огромной угольной печкой. Услышал плач сирен и тут же о нем позабыл. Сирены его не волновали. Он что-то искал. Глаза обшарили пол, потом остановились, когда он вдруг вспомнил, что должен выучить стих из Библии для предстоящей проповеди на День друзей и семьи. Про исправление неправедного. Это из Книги Римлян или из Книги пророка Михея? Уж и забыл. Потом он вернулся мыслями ко все той же старой занозе: Хетти и деньги Рождественского клуба.

– Все у нас было хорошо, пока ты не решила связаться с этим чертовым Рождественским клубом, – фыркнул он.

Оглядел подвал в поисках Хетти. Она не появилась.

– Слыхала, нет?

Ничего.

– Ну и пожалуйста, – огрызнулся он. – Ко мне церковь из-за пропавших денег не прикопается. Тебе с этим жить, а не мне.

Он встал и поискал неприкосновенный запас – у Сосиски всегда была где-то припрятана бутылка «Кинг-Конга», – но спьяну все еще видел мутно и соображал туго и путано. Подвигал ногой на полу ненужные инструменты и велосипедные запчасти, бормоча себе под нос.

– Кое-кто, чтобы не взбеситься, бесится постоянно, – ворчал он. – Кое-кто сперва проповедует, а потом лезет тебе в жизнь, и наоборот, и разницы между тем и этим не видит. Деньги-то не мои, Хетти. А церковные.

На миг он перестал ворошить вещи на полу и замер, обращаясь к пустоте.

– И все-таки, – объявил он, – у человека должны быть принципы, иначе ты не человек, а пустое место. Что на это скажешь?

Молчание.

– Так я и думал.

Снова начал искать, уже спокойнее, нагибаясь и разговаривая, пока проверял ящики с инструментами и переворачивал кирпичи.

– О моих-то деньгах ты никогда не думала, да? Как тогда с моим старым мулом еще на юге, – сказал он. – Которого хотел купить старый мистер Туллус. Предложил мне за него сотню долларов. Я сказал: «Мистер Туллус, чтобы сдвинуть его с места, понадобится ровно двести». Тогда старик зажал деньги, помнишь? А мул взял и издох через две недели. Я мог бы его продать. Тебе надо было меня уговорить.

Молчание.

– Ну, Хетти, если уж я из принципа не взял добрую сотню у белого, не собираюсь брать на себя и твои грехи из-за каких-то четырнадцати долларов и девяти пенни Рождественского клуба, что ты прикарманила и где-то припрятала.

Он помолчал, посмотрел искоса и тихо сказал:

– Там же правда всего четырнадцать долларов, да? А не, положим, двести или триста? Триста я не потяну. Четырнадцать – это еще что. Это я не просыпаясь заработаю. Но триста мне, милая, не по зубам.

Он остановился, раздосадованный, все еще оглядываясь и никак не находя того, что искал.

– Эти деньги… они же не мои, Хетти!

Ответа все еще не было, и он, растерявшись, снова сел на складной стул.

На холодном стуле он пережил незнакомое, странное, гложущее ощущение, будто случилось что-то страшное. Для него ощущение не было необычным, особенно с тех пор, как умерла Хетти. Как правило, он просто не обращал на него внимания, но в этот раз оно казалось сильнее обычного. Его никак не получалось определить, а потом Пиджак вдруг заметил сокровище, которое искал, и моментально забыл о тревоге. Встал, прошаркал к титану и достал из-под него самогонный «Кинг-Конг» от Руфуса.

Поднял бутылку к голой лампочке на потолке.

– Я говорю – выпьем, я говорю – стакан. Я говорю – «вы знаете меня?»[9]

1 Проекты (projects) – муниципальные жилые комплексы в США, строившиеся по заниженным стандартам и сдававшиеся бедным семьям. Со временем стали известны как черные гетто с высоким уровнем нищеты и криминала. – Прим. перев.
2 Прозвище флага США, его дал в 1831 году капитан Уильям Драйвер. Прим. перев.
3 Моджо – чары или магический амулет, от креольского слова moco (колдовство). Прим. перев.
4 Орден «Элкс» («Лосей») – американское братство наподобие масонского, существует с 1868 года. Прим. перев.
5 Барьерные острова вдоль Юго-Восточного побережья. Прим. перев.
6 Главный герой серии комиксов, отважный детектив. Прим. ред.
7 Речь о Джордже Армстронге Кастере – американском офицере, известном безрассудной храбростью и безразличием к потерям и риску. Прим. ред.
8 G’wan – слово, проникшее из ирландского диалекта английского языка в ямайский. Имеет то же значение, что и go on – здесь: «продолжать».
9 Отсылка к Библии, Евангелие от Иоанна 7: 28. Прим. перев.
Скачать книгу