Красная глобализация. Политическая экономия холодной войны от Сталина до Хрущева бесплатное чтение

Оскар Санчес-Сибони
Красная глобализация. Политическая экономия холодной войны от Сталина до Хрущева

Моя первая книга посвящается моим родителям.

Их присутствие на этих страницах не может быть передано словами. Они произвели меня на свет, и эта книга также принадлежит им.

Oscar Sanchez-Sibony

Red Globalization

The Political Economy of the Soviet Cold War from Stalin to Khrushchev


Cambridge University Press

2014


Перевод с английского Константина Фомина



© Oscar Sanchez-Sibony, 2014

© Cambridge University Press, 2014

© К. В. Фомин, перевод с английского, 2021

© Academic Studies Press, 2021

© Оформление и макет. ООО «Библиороссика», 2022

Слова благодарности

Благодарю Вас, Шейла. Вы не были впечатлены мои изначальным видением книги и ограничились лишь напоминанием о мотивациях, которые двигали мной при поступлении в Чикагский университет и о которых я забыл по мере погружения в исследовательскую область. Однако туман рассеялся; новая идея для книги была поддержана Вами. И когда распахнулись ворота архивов Министерства иностранных дел, Вы одобрили наскоро скорректированный план работы. Вы продемонстрировали веру в мои силы и интересы, и диссертация, которая легла в основу этой книги, во многом обязана сочетанию постоянства и гибкости, сделавшему Вас одним из лучших консультантов в этой области. Позже, во время предпринятой с целью превращения диссертации в монографию поездки в Москву, Вы порекомендовали мне несколько прекрасных источников, которые помогли мне в работе над этой книгой. Ее содержание, пожалуй, вышло за пределы привычного Вам исследовательского поля. Я несу персональную ответственность за невзвешенные утверждения, идущий вразрез с вашим научным этосом воинственный тон и ошибки. Но то, что эта книга может оказаться полезна нашим коллегам и обычным читателям, это по большей части заслуга Вашего руководства. Благодарю Вас.

Перед моими товарищами из чикагской группы я тоже в большом долгу. В течение многих лет мы обсуждали работы друг друга в университетских аудиториях и барах, во время прогулок и еды. Дать друг другу конструктивные советы по улучшению работы мы могли не всегда, но, я полагаю, сам обмен идеями помогал нам поддерживать постоянный интеллектуальный тонус. Обсуждение бесконечного числа вопросов, касающихся советской действительности, отдавалось эхом в моем мозгу, находя выход в аргументах, выражениях, риторических приемах, которые я демонстрирую в книге. Конечно, моя интуиция не является определяющим фактором, способствовавшим появлению книги. Стейси Мэнли, Андрей Шляхтер, Кен Ро, Майкл Уэстрен, Энди Янко, Кечин Ся, Ми Накачи, Бен Зайчек, Эд Кон, Дженнифер Амос, Алан Баренберг, Джулия Фейн, Рэйчел Эпплбаум, Джули Башкина, Лия Голдман, Флора Робертс и Натали Бельски, ваши сильные стороны – трудовая этика, интерес к истории и опыту Советского Союза, навыки архивной экспертизы – стали примером, подражать которому я стремился; спасибо вам всем за дружескую атмосферу в Чикаго. Я особенно благодарен судьбе за то, что мне довелось встретиться с одним из многих талантливых студентов Чикагского университета – Эндрю Слойном. Эндрю, не так давно я перечитал Ваше первое письмо. Вы отправили мне свои комментарии по поводу какой-то главы, возможно первой, моей диссертации. Сейчас я уже не могу вспомнить о том, как они мной были восприняты – вероятно, показались мне неуместными и несколько эксцентричными. По мере повторного прочтения письма мое смущение росло. Многие из основных аргументов книги, над которыми велась усиленная работа, присутствовали в Вашем электронном письме в явной или зачаточной форме. В работе над книгой я каким-то подсознательным образом стремился к представленному в первом письме видению главы, вероятно, потому, что ему было придано большее значение по сравнению с множеством сортов пива и электронных писем, которыми мы позже делились и обменивались.

В Чикаго мне довелось познакомиться с еще тремя людьми, которые по сей день продолжают определять мою академическую идентичность и след общения с которыми можно обнаружить в этой книге. Покойный Ричард Хелли часто склонялся к идеям, которых я не разделял, но он был выдающимся учителем. Он был грубым, иногда прибегающим к провокациям человеком, чьи похвалы были столь же неохотными, сколь и воодушевляющими. Ричард Хелли был образцом для подражания – идеальным коллегой, на которого я по сей день хочу походить. Рональд Суни – последний из изучающей российско-советскую историю замечательной чикагской команды, кого я не упомянул. Рон, с Вашими способностями к оценке и улучшению аргументации сложно соперничать, но одно только наблюдение за Вашей работой на семинарах в Чикаго и во время частных консультаций уже много значило для моего интеллектуального развития. Не менее значимыми были советы Брюса Камингса. Брюс, я помню Ваши комментарии, непринужденные и вместе с тем всегда обоснованные. Возможная интеллектуальная ценность этой книги во многом обязана моему знакомству с Вашими идеями. При повторном прочтении Ваших работ я испытываю удовольствие, которое не могу до конца объяснить себе самому. Эта книга, конечно, не дотягивает до стандартов, предъявляемых Вами к хорошему письму, но я принял Ваш символ веры, и то литературное удовольствие, которое она может принести, объясняется тем, что я следовал Вашему примеру.

Брюс Камингс – специалист в области международной политэкономии (МПЭ); характерной чертой этого направления является общий подход к пониманию власти и международных отношений, практически не оспариваемый политологами, но необоснованно трактуемый консервативным крылом историков, занимающихся холодной войной, как марксистский «ревизионизм» и «экономический детерминизм». Если Брюс бросил семена, Омар, брат мой, ты провел меня через заросли МПЭ. Твоя помощь в вычитке, критике и улучшении работы неоценима. Как и наша сестра Оливия, ты направлял меня с незапамятных времен и продолжаешь это делать. Без твоего участия не было бы никакого нового плана книги, который могла бы поддержать Шейла Фицпатрик, или продолжения, в которое она могла бы поверить; эта книга, возможно, не была бы написана, если бы не ты, или она могла бы быть чем-то совсем другим, и, безусловно, менее интересным.

Не только моя собственная семья или чикагские друзья и коллеги оказывали мне моральную и интеллектуальную поддержку. От Элизабет Макгвайр я мог получить и то и другое. В моменты пика интеллектуального одиночества Вы, как по волшебству, появлялись, чтобы организовывать аудиторию в десять тысяч человек или дать стимулирующую критическую оценку. В последний раз Вы совершили чудо, предоставив рецензию на диссертацию (за которую я также благодарю редакторов соответствующего веб-сайта) как раз в тот момент, когда я предпринял последний рывок к завершению книги. Благодарю Вас за это. Бен Лоринг, Бриджид О’Киф, Бен Сойер, Келли Колар и другие время от времени обсуждали со мной связанные с советской действительностью и не только вопросы уже после защиты диссертации – чтобы убедиться, насколько я далеко ушел, – ив этом состояло обнадеживающее продолжение. Стив Мэддокс, Кристиан Тайхманн, Джош Сэнборн, Джесси Феррис, Арч Гетти, Шон Гиллори, Майя Хабер, Грег Квеберг, Алекс Оберлендер, Кристоф Гамб и многие другие, кто собирался в Москве каждую пятницу вечером в тот период, когда я проводил там критически важную часть исследования для этой книги, благодарю вас за компанию и общение.

В ходе работы над книгой я пользовался финансовой и инфраструктурной поддержкой со стороны множества институций. Стипендия Фулбрайта – Хейса и неожиданно выигранная стипендия Международного совета по научным исследованиям и обменам (IREX) позволили мне работать над первоначальным вариантом диссертации. В итоге получился текст, сильно отошедший от изначального замысла, который я представил стипендиальным комиссиям, за что не переставал чувствовать себя отчасти виноватым, особенно с учетом того, что новая тема, которую раскрывает эта книга, никогда не находила того же восторженного отклика, что и предыдущая, посвященная советско-кубинским отношениям. Вернувшись в Чикаго, я выиграл стипендию попечителей Чикагского университета, позволившую мне написать большую часть диссертации. Сотрудники Государственного архива Российской Федерации (ГАРФ), Российского государственного архива экономики (РГАЭ) и Российского государственного архива новейшей истории (РГАНИ), а также работники Библиотеки Ламонта Гарвардского университета и Джун Фаррис, работающая в библиотеке Чикагского университета, всегда оказывали мне квалифицированную помощь. И хоть ни одно учреждение не считало эту тему достойной дополнительной поддержки, моя работа в конце концов была отмечена премией Такера – Коэна Ассоциации славянских, восточноевропейских и евразийских исследований (ASEEES); я всегда буду благодарен комиссии 2010 года, особенно ее председателю Льюису Сигельбауму, за моральную поддержку и оказанное мне доверие. Некоторое время спустя, находясь в чудесной Польше, я переработал первоначальный вариант книги. Выражаю благодарность Анджею Камински и Джиму Коллинзу за приглашение на конференцию «Восстановление забытой истории: образ Восточной и Центральной Европы в англосаксонских учебниках», сотрудникам Университета Лазарского – за безупречную организацию и урок гостеприимства, а также Дарье Наленч и Анджею Новаку – за то, что нашли в своем плотном графике время для вычитки и критики первоначального варианта книги. В 2011 году на обратном пути в Москву я познакомился с сотрудником Российского государственного архива социально-политической истории (РГАСПИ), которому я также многим обязан. Деньги на упомянутую поездку были предоставлены щедрым Университетом Макао. Я должен особенно поблагодарить его сотрудника Тима Симпсона за неоценимую помощь в своевременном получении средств.

Кай, тебе никогда особо не нравилась эта книга, не так ли? К тому времени, когда у тебя появится мысль прочитать ее, изложенные в ней идеи устареют. Вне зависимости от своей полезности она запомнится, если вообще запомнится, тем, что в ней было упущено или сделано не так. Кай, работа над этой книгой отдалила меня от тебя, и другие проекты в будущем сделают то же самое. Они также не позволят проводить с твоим братом Лукой (еще не рожденным, но собирающимся появиться на свет до выхода этой книги) столько времени, сколько я бы хотел проводить. Кай, не сердись. Я должен проложить путь, и эта книга его начало. Я не знаю, к чему приведет инициированная ей дискуссия, Кай, но на данный момент она является частью проекта по освещению остающихся в тени сюжетов, который позволил бы вам жить в более безопасном мире. Твоя мама также хочет, чтобы ты проявил благоразумие. Она пожертвовала больше, чем кто-либо другой, внося свой вклад, и этот проект, наряду с другими, в такой же степени ее, как и мой. Кай, не сердись. Я надеюсь, что однажды ты тоже присоединишься к обсуждению. Его формы многочисленны и разнообразны, и ты сможешь выбрать свою. До того дня мы с твоей мамой будем разговаривать с тобой и Лукой, а также со многими тысячами, вместе с которыми мы прокладываем дорогу. Спасибо тебе за это.

Введение

Лоренцо путешествовал налегке. Этот знакомый с крайней нуждой молодой человек был выслан из Испании во Францию и ехал в идущем на Восток поезде, взяв с собой несколько рубашек, легкую куртку, присланную матерью из Испании резиновую обувь, а также самую ценную для него вещь – вырезку из газеты Le Monde, бережно хранившуюся в кармане. Было начало 1963 года, в Европу пришли холода. Упомянутый молодой человек, которому еще не исполнилось двадцати лет, был представителем испанской коммунистической студенческой организации (по-испански FUDE), не являясь при этом студентом. Конечно, он получил образование, изучая книги Карла Маркса, однако учебным заведением для него стало исправительное учреждение для политических преступников. Освоение марксизма у Лоренцо проходило в условиях постоянного психологического давления. Он попал в тюрьму как антифранкист, а вышел из нее и отправился в изгнание убежденным коммунистом. Его путь лежал через железный занавес в Варшаву – место проведения собрания Международного союза студентов. Сотни представителей этого союза со всей Европы должны были встретиться с министром иностранных дел Польши в Дворце культуры и науки, в мозолящем глаза здании, вызывающем ассоциации со старой Варшавской цитаделью, символизировавшей власть России над Польшей 100 лет назад. План Лоренцо состоял в том, чтобы достать вырезку из газеты Le Monde прямо на встрече.

Коммунистический блок его разочаровал. Пересекая границу с Восточным Берлином, еще совсем недавно обнесенную длинной стеной, Лоренцо отметил множество пулеметов, занимающих пространство вокруг станции. Его польская попутчица, пожилая учительница французского языка, возвращающаяся домой, после пересечения границы примолкла. По прибытии в Варшаву она обратилась к Лоренцо вновь. Попутчица порекомендовала ему не менять французские франки у официального лица в поезде. «Он вор, – пояснила она, – ты можешь получить на улице в четыре раза больше злотых». Лоренцо посчитал ее реакционеркой и буржуазной особой, но тем не менее поменял в поезде лишь небольшую часть своего скудного богатства, а затем обнаружил, что его попутчица была совершенно права.

В варшавском студенческом общежитии Лоренцо познакомился с дежурной, которая не стеснялась во время обхода этажей входить в комнаты, где местные студентки общались с иностранцами. Он заметил, что в коммунистической Польше почти столько же церквей, сколько и во франкистской Испании, и их посещало большее количество прихожан. Если бы человеку будущего суждено было родиться в этих условиях, то в его образе можно бы было уловить черты типичного самодовольного божьего человека, так хорошо известного Лоренцо по своему испанскому прошлому, – того, кто преподавал в католических школах, видел в образовании проклятие и распределял столь многих одноклассников Лоренцо по комнатам, закрытым для любой дежурной.

Более теплый прием, который скорее соответствовал бы сложившемуся у него образу коммунистического блока, мог бы успокоить испанского коммуниста и заставить держать себя в руках во время встречи с польским министром иностранных дел. Но этого не произошло, и Лоренцо чувствовал себя увереннее, чем когда-либо. Он был обязан продемонстрировать статью из газеты Le Monde — свое неопровержимое доказательство – и потребовать ответов. О чем была эта статья? Она была посвящена ничем не примечательной истории торговли. В течение года Польша продавала уголь Испании. В конце концов, твердая валюта, как Лоренцо уже убедился сам, очень ценится в коммунистическом блоке. Казалось, в газетной информации нет ничего компрометирующего: речь шла о привычном коммерческом обмене, выгодоприобретателем которого являлись коммунистические чиновники. Но для Лоренцо и его товарищей, находящихся в изгнании, действия Коммунистической партии Польши были актом вопиющего предательства.

Центром антифранкистской агитации в Испании были угольные шахты северного региона Астурия. Весной 1962 года шахтеры этого горного района с сильно пересеченной местностью устроили массовую забастовку, и высланные из страны испанские коммунисты их всячески поддерживали. Лоренцо и его товарищи вынуждены были предпринимать тайные поездки в Испанию, рискуя попасть в тюрьму, если не хуже. Забастовки непокорных и отважных астурийцев вызвали волну протестных настроений по всей стране. Эта волна в конце концов расшатала режим и заложила фундамент новой Испании, в которой рабочие получили право на создание собственных организаций и проведение забастовок. Не будет большим преувеличением сказать, что угольные забастовки 1962 года возвестили о конце сформировавшейся в межвоенную эпоху франкистской Испании, и этот год стал годом зарождения в Испании общественного движения, которое завершилось после смерти Франко в 1975 году формированием нового европейского социал-демократического режима; во всем этом не было никакой заслуги Польской коммунистической партии.

В Дворце культуры и науки Лоренцо дождался конца выступления министра и взял слово. Сначала тяжелый ком, подступивший к горлу, не позволил ему говорить. Преодолев волнение и энергично размахивая придававшей ему силы вырезкой из газеты, испанский коммунист изложил суть статьи. Он хотел узнать причины, по которым польские коммунисты противодействовали самой важной попытке борьбы за социализм в Испании с тех пор, как в 1939 году предыдущая была подавлена. Ошеломленный таким неожиданным поворотом дела, министр пробормотал что-то о дружбе народов и быстро сменил тему. Министр, конечно, поступил в полном соответствии с занимаемым им во властной иерархии статусом, и его комментарии в значительной степени соответствовали политике Кремля и всего коммунистического блока.

Лоренцо успокоился уже в Париже. Спустя небольшой промежуток времени он вышел из Коммунистической партии и вернулся в Испанию, едва избежав участи многих своих товарищей, которые, рискуя сгореть от американского напалма дотла, продолжали бороться против правых диктатур в Латинской Америке. Однако между сменявшими друг друга американскими администрациями, убивавшими друзей Лоренцо в их убежищах в джунглях, и самим Лоренцо имелось любопытное сходство: у них было схожее представление о Советском Союзе и коммунистическом блоке. Правительство США, Лоренцо и большинство ученых видели в советском блоке идущий за высокими стенами эксперимент, отдельный мир, который встречался с остальным миром в основном в пространстве идей. И в этом качестве, действуя за пределами своих границ, он мыслился неизменно идеологичным, ставящим свою мессианскую миссию выше грубых финансовых проблем – над идеологическими интересами могли время от времени преобладать только политические соображения безопасности и выигрыша в великих геополитических играх. Таким образом, сторонники и противники коммунизма разделяли одно и то же, имевшее мало отношения к реальной политике и даже риторике чиновников коммунистических режимов представление о коммунистическом блоке. Торговля как способ достижения мира и смягчения напряженности времен холодной войны казалась Лоренцо – и фактически была – ужасным предательством. Указанные выше соображения звучали для Лоренцо, правительства США и нескольких поколений западных ученых циничным оправданием, непременно скрывающим что-то более разрушительное.

В этой книге утверждается прямо противоположное. Польский министр апеллировал к истории торговой политики СССР и Советской империи после Второй мировой войны[1]. Западные люди, относящиеся к разным частям политического спектра, разделяли представление о строго биполярном характере послевоенного международного порядка. Эта убеждение является важной составляющей западноевропейского и североамериканского нарратива, позволяющего западным людям понять самих себя и мир вокруг них, – только такое распределение глобальной власти могло объяснить вполне реальное разделение Европы. Неотъемлемой частью конструкции биполярности является представление об СССР как об автаркии. Эта часто непроговариваемая, но фундаментальная предпосылка любого анализа Советского Союза позволила создать две различные, но связанные между собой идеологические конструкции. С одной стороны, автаркия лежала в основе предложенного советологами нарратива анти-либеральной по своей сути страны, являющейся результатом чисто идеологического предприятия (это объясняет использование термина «советский эксперимент»). В основании тоталитарной парадигмы, определившей образ СССР в западных академических кругах и обществах в целом, лежало как раз такое представление об автаркии: только полное отделение от мира могло увести страну так далеко от более естественного либерального курса, который служит нормативным ориентиром для исторического развития[2]. Однако идею автаркии с энтузиазмом подхватили также и представители левой части политического спектра: восприятие Советского Союза как эксперимента подкрепило их убежденность в том, что именно там происходят процессы, не запятнанные коммерциализированным эксплуататорским капитализмом западных обществ. В смежной области исследований холодной войны понятие автаркии помогло ученым построить нарратив, который требовал четкого разграничения двух лагерей. Власти США, прежде всего Государственный департамент, действовали исходя из этого требования и оправдывали им внешнеполитический курс Америки, часто опираясь на невежество, расистские установки и цинизм (см. Гватемала около 1954 года). В исследованиях холодной войны указанные допущения не подвергаются критическому анализу; биполярность по-прежнему остается названием игры, а автаркия – ее по большей части непризнанной основой.

Проблема заключается в том, что тезис о Советском Союзе как автаркии ложен. Он не подтверждается статистическими данными. Он неверен с точки зрения четкой логики политического целеполагания советского руководства. Используя для анализа внешней торговли не представленные в ее официальной статистике и конвертированные по официальному курсу в рубли, а используемые внутри страны цены на товары внешней торговли, экономист В. Тремль подсчитал, что доля внешней торговли в национальном доходе увеличилась в 1960–1975 годы с 12 до 21 % и уже в 1980 году составляла примерно 27 % (см. рис. 1). Другими словами, Советский Союз был автаркией уровня Японии, которая два десятилетия спустя, следуя тем же самым путем, перешла от практически полного соответствия упомянутому статусу в начале 1950-х годов к более глобализированной экономике[3].

СССР послевоенной эпохи был гораздо более зависим от мировой экономической конъюнктуры, чем другие вписанные в глобальную капиталистическую систему крупные страны – такие, как США, Бразилия, Индия, а к концу 1970-х годов даже Япония. Но наводящие на размышления цифры Тремля не были приняты во внимание – эти данные не могли быть интегрированы в существующие метанарративы «советского эксперимента».


Рис. 1. Доля торговли в национальной экономике Источник: [Тремлъ 1983: 35].


Исследователи, за редким исключением, игнорировали опубликованную более сорока лет назад работу Майкла Дохана, в основе которой лежал тезис о быстром росте советских экономических отношений в 1960-70-е годы [Dohan 1969]. Ее автор утверждал, что автаркия 1930-х годов была не политическим выбором, а результатом Великой депрессии. Книга, которую читатель держит перед собой, призвана развить идеи, заложенные в блестящем исследовании американского ученого. То, что советская экономика во все времена ее истории была в значительной степени встроена в глобальные экономические структуры, является фактом. Была ли это система золотого стандарта, Бреттон-Вудская система или пост-Бреттон-Вудская квазисистема, которая структурировала международные экономические и политические отношения, Советский Союз был по большей части задействован в тенденциях и злоключениях глобального финансового и коммерческого обмена – а то и в глобальном финансовом и коммерческом управлении, в котором доминировали гораздо более богатые страны Западной Европы и США.

Отчасти права была только одна группа ученых: экономические советологи. Действительно, экспорт продукции страны был большой проблемой для советской системы. Капитаны советской индустрии не хотели в нем участвовать. Причины этого еще до конца не изучены, но для того, чтобы ответить на вопрос почему, вероятно, необходимо исследовать проблемы, с которыми столкнулся бы руководитель (всегда мужчина), чье предприятие было бы выбрано для экспортных поставок. Подобная неприязнь к экспорту принуждала Кремль реквизировать продукцию и выводить ее с промышленного черного рынка (еще одна чрезвычайно важная область советской экономической жизни, о которой мы мало знаем). Поскольку промышленный черный рынок помогал красным менеджерам справляться с давлением плана, экспорта следовало избегать любой ценой. Но, конечно, это только половина истории советской торговли. Другая половина – это импорт, которого Советский Союз жаждал, вероятно, больше, чем другие, более либеральные страны. Это было частью хорошо известного феномена советской экономической системы: предприятия накапливали ресурсы, а затем требовали еще, чтобы, как уже говорилось, уменьшить давление требований Госплана[4]. Но там, где система находилась в противоречии с миром за пределами советских границ, у Кремля таких противоречий не было. Результат направленной на интеграцию сознательной политики советского руководства очевиден: советская экономика, бывшая поначалу автаркией, затем глобализировалась примерно в той же степени и примерно в течение того же промежутка времени, что и экономики других стран.

Если советская торговля осуществлялась вне рамок свободного глобального рынка, это происходило не потому, что, как принято считать, политические интересы в большей степени определяли поведение советского руководства, чем коммерческие. Политика, безусловно, вмешивалась в советскую торговлю, но чаще всего в форме ограничений, накладываемых американским правительством через такие институты, как Координационный комитет (CoCom) по многостороннему экспортному контролю в промышленно развитом мире, или через скрытые и явные угрозы коммерческому благополучию неиндустриальных стран. Именно стремление к снятию этих созданных американцами ограничений определило действия советского руководства в области торговли в течение первых двух десятилетий торговой экспансии СССР. Это важный момент, который необходимо понять и усвоить в процессе анализа советской внешней политики. В посвященной холодной войне литературе слишком много внимания уделялось краткосрочным политическим решениям, принимаемым во время горячих фаз этой войны, а не уровню понимания советской элитой – часто близкого к полному – политических и экономических реалий, которые ограничивали их действия и определяли долгосрочную политику.

В этой книге предпринята попытка реконструировать мировую финансовую и коммерческую систему, определившую границы советской внешней политики. Но ее цель не сводится лишь к демонстрации того, что историки холодной войны называют «экономическим аспектом» холодной войны, или доказательству того, что экономика каким-то образом превосходит политику. Скорее, автор разделяет точку зрения о том, что экономическое развитие ограничивает и делает возможной определенную политику – во всяком случае, в той же мере, в какой политика ограничивает и делает возможной разработку определенного экономического курса. Взаимодействие первого и второго породило мировоззрение и ложные представления политиков, часто подводимые историками холодной войны под категорию «идеология». Эта категория отсылала к доктринальным текстам и негибкому мышлению, признаваемому в качестве характеристики советского человека, но редко приписываемому невинным американцам за рубежом. Все вышеуказанное не противоречит тому, что некоторые идеи в Советском Союзе были совершенно автономными и довольно неизменными. Например, советские политики явно предпочитали импорт товаров производственного назначения (станки, корабли, кабели и т. д.) импорту потребительских товаров, которые промышленно развитые страны часто пытались продавать в Советском Союзе. Причина, по которой это происходило, не имеет ничего общего с предпочтениями, сформированными экономическими стимулами и конъюнктурой, и, вероятно, связана с представлениями об эксплуатации, привилегиях и нецелесообразных тратах, порожденными способами мышления, сложившимися задолго до прихода большевиков к власти. Можно было бы назвать это представление марксистским, объяснить его возникновение работой кремлевской идеологии, но такое предположение нужно согласовать с тем фактом, что слишком многие немарксисты во всем мире это представление разделяли. Подобные же вещи можно утверждать и в отношении идей (например, планирования), которые обычно рассматривались как свидетельство приверженности Кремля бестелесной и абсолютной «марксистской идеологии».

В этой книге исследуется внутренняя логика и реальная практика советской экономической политики и то, как она менялась с течением времени вместе с мировой экономикой. Отправной точкой книги стали недвусмысленные и широко встречающиеся свидетельства – во внутренней переписке, хранящейся в архивах, в публичных выступлениях и во всех советских публикациях по этому вопросу – того, что автаркия не была желаемым состоянием для кого-либо в Советском Союзе. Советское руководство действительно осознавало ограниченную техническую базу страны и превосходство западной экономической мощи. Литература, посвященная холодной войне, демонстрирующая установки сотрудников Госдепартамента США, постоянно искажает эти две фундаментальные характеристики дискурса советского руководства. Вопреки свидетельствам, многие историки отстаивали тезис об эквивалентности интересов Запада и Востока. Холодная война в этой биполярной конструкции трактовалась как направленная на расширение своего лагеря игра, в которой выигрыш одного всегда равняется проигрышу другого. Но факт заключается в том, что советские экономические интересы имеют мало общего со стремлением к победе в конкурентной борьбе на выбывание, как это представляется большинству историков (воспроизводство такого видения ситуации – заслуга не только исторического, но и советского идеационного дискурса). Скорее, фактические экономические отношения страны в значительной степени характеризовалась соглашением и сотрудничеством с Западом и поиском элементарного доступа к рынкам глобального Юга.

Для понимания этой коммерческой политики необходимо сначала осознать, в какой степени советские успехи в области физики (запуск спутника и разработка ядерного оружия) и экономический рост в 1950-х годах маскировали относительную экономическую недоразвитость. Этот момент игнорируется в большинстве исторических монографий о холодной войне. Показательно, что те немногие историки, которые признают советскую экономическую реальность, вместе с тем отвергают идею о том, что распределение материальных ресурсов в значительной степени влияет на распределение глобальной власти. В «Кембриджской истории холодной войны», например, историк О. А. Уэстад пишет:

Хотя возможности СССР превосходили возможности Великобритании и Франции, но не Соединенных Штатов, милитаризация советской экономики и ее общества сделали его грозным противником в международных делах. В первую очередь, Советский Союз являлся второй сверхдержавой вследствие своей оппозиционной идеологии: он был единственной великой державой, которая на протяжении всей холодной войны решительно противостояла целям США и отказывалась интегрироваться в мировую капиталистическую экономику. Поступая таким образом, он играл главную роль в международных делах, что со временем дорого обходилось его развитию [Westad 2010: П][5].

Поразителен тот факт, что об экономике забывают, когда дело доходит до оценки советской глобальной мощи. Конечно, У Б. Ладен доказывает правоту тезиса Уэстада о скрытом потенциале простого акта противостояния. Замыкая логический круг, Уэстад выдвигает тезис о наличии советской автаркии (отказ СССР «от интеграции в глобальную капиталистическую экономику»). Но представление о ее существовании ошибочно[6]. Не нужно ли историкам, пишущим о холодной войне, примириться с реальностью советской экономической отсталости, чтобы выдвигать взвешенные суждения о соперничестве «сверхдержав»?[7]

Немало страниц этой книги посвящено экономической вовлеченности Советского Союза в дела глобального Юга. Однако автор полагает, что реальной целью советских коммерческих и экономических устремлений была Западная Европа (и в некоторой степени Япония). В свидетельствующих о холодной войне источниках наблюдается смещение фокуса внимания к глобальному Югу[8]. Это смещение обосновывается следующим аргументом: с возведением Берлинской стены (этого великого символа советской автаркии) холодная война в Европе остановилась, после чего советская и американская энергия были перенаправлены на юг[9]. В действительности холодная война в Европе продолжалась, особенно в коммерческой и финансовой сферах. Но поскольку в погоне за химерой идеологии историки холодной войны перестали признавать важность торговли и финансов, они посчитали необходимым переключить внимание с Европы после возведения там Берлинской стены на глобальный Юг. Кроме того, представляется проблематичным сохранение нарратива холодной войны о биполярном противостоянии в европейском контексте, в котором советская власть демонстрирует готовность к поиску компромисса и желает достижения минимальной степени интеграции. В данном случае европейский контекст действительно более важен, чем контекст глобального Юга, и исключение его из господствующего нарратива о холодной войне после начала 1960-х годов затушевывает испытываемую американским истеблишментом неприязнь к советским экономическим интересам в Западной Европе, которые определяли политику СССР в целом[10].

В этой книге также пересматриваются с точки зрения материальных ресурсов, которыми обладает каждая страна, отношения Восток – Юг. По поводу двух моделей развития, предложенных третьему миру (выбор в пользу одной из моделей определяет принадлежность к лагерю), сегодня проливается немало чернил. Но реальность продемонстрировала несостоятельность этого тезиса. В контексте стран глобального Юга нельзя говорить об абсолютно свободном выборе. Выбор делался в рамках развивающейся структуры ограничений и возможностей, определяющейся глобальным либеральным экономическим порядком и международной политикой, в которой по преимуществу доминировали Соединенные Штаты, европейские империи и сильные государства, когда-то входившие в состав этих империй. Естественно, что Советский Союз, как страна со средним уровнем дохода, был подчинен тем же процессам.

Повествуя о советской торговле, автор отказывается от широко разделяемой, но не подтверждаемой фактами идее. Речь идет о транслируемой историками истории о советских агентах, которые в переходный период между правлением И. В. Сталина и Н. С. Хрущева «разъезжали» по странам третьего мира с целью завязать отношения[11]. Эти действия рассматриваются как проявления совершенно новой политики, которая радикально отличает Хрущева от его более осторожного предшественника. Выбранный язык описания создает особые проблемы. Используя его, историки увековечивают расистские и гендерные стереотипы, которое транслируют работники Государственного департамента. Жители стран третьего мира представлены этими стереотипами как лишенные амбициозности и инициативности люди, причем обе эти, по преимуществу «мужские», характеристики рассматриваются как естественно присущие тем, кто относится к одному из двух лагерей холодной войны. Однако советские архивные материалы говорят о другом. Советское руководство, как правило, ждало, пока инициативу проявят другие: имеющие отношение к делу документы сложно интерпретировать иначе как реакцию на запросы (исходящие от богатых бизнесменов или лидеров стран третьего мира) извне, и существует лишь небольшое количество документов, свидетельствующих об обратном[12]. Кроме того, эта история о новом руководстве, отправляющем после смерти Сталина своих агентов по всему миру, заслоняет собой явную преемственность, наблюдающуюся в советской торговой политике, ключевой фигурой которой как во время, так и после правления Сталина был высокопоставленный чиновник А. И. Микоян. Конечно, нельзя отрицать того, что с середины 1950-х годов – с момента прихода к власти Хрущева – советская внешняя политика в целом стала намного более активной. Однако эта возросшая активность скорее являлась результатом радикальных изменений, вызванных деколонизацией, чем следствием сознательного изменения внешнеполитического курса в Кремле. Хотя эта книга посвящена по преимуществу Советскому Союзу, в ней также затрагивается тема поведения лидеров стран глобального Юга. Автор полагает, что новые лидеры глобального Юга не были безынициативными, слабыми и беззащитными людьми, ищущими идеологического руководства у динамичных белых мужчин. Они – по факту каждый из них – были амбициозными людьми, которые использовали Советский Союз в своих интересах, чтобы занять наиболее выгодную позицию в иерархическом мировом порядке, карающем за неповиновение диктату Запада. Причина сходства их мировоззрений кроется не в советском руководстве или осуществляемой СССР подрывной деятельности, а в общих экономических и политических обстоятельствах, в которых они действовали.

В этой книге не рассматриваются три важных момента коммерческой истории СССР: торговля в рамках коммунистического блока, недолгий, но важный экономический обмен с КНР после победы Мао над войсками генералиссимуса Ч. Кайши, торговля военной продукцией. Первые две темы уже неплохо освещены, хотя, конечно, большая работа над ними еще предстоит. Проведение исследования советской военной торговли не представляется возможным ввиду отсутствия доступа к архивным документам в Москве[13]. Однако непонятно, может ли изучение любого из этих трех моментов привести к пересмотру структуры советской международной политэкономии, представленной в этой книге. Экономическая и технологическая помощь, оказанная СССР КНР, пожалуй, не имела далекоидущих последствий по сравнению с более поздними советскими программами помощи – даже если она в значительной степени повлияла на траекторию развития Китая. А экономический обмен внутри коммунистического блока сами участники называли «обменом неэффективностью»[14]. Несмотря на то что внутриблоковая торговля составляла львиную долю советского торгового объема, ее доля не только непрерывно снижалась с середины 1950-х годов, но почти наверняка была завышена в советской статистике по отношению к доле торговли за твердую валюту. Даже если сделанные в этой книге выводы потребуют пересмотра в свете новых исследований, посвященных трем вышеупомянутым моментам коммерческой истории СССР, даже если появятся новые работы, в которых будет более полно, чем в этой книге, раскрыта тема советских двусторонних экономических обменов с конкретными странами, она послужит своему делу – включению в дискуссии по вопросам советской истории, советской внешней политики, холодной войны и всеобщей истории XX века экономического измерения.

Дискуссия относительно размера советской экономики

Прежде чем продолжить повествование о советской глобализации, я хотел бы кратко остановиться на дискуссии относительно размеров советской экономики. Прояснение вопросов, относящихся к данной дискуссии, подготовит читателя к тому, с чем ему придется столкнуться по мере прочтения книги. Дискуссия об относительных размерах советской экономики еще не закрыта. Произвольность внутренних цен и неизмеримость отличительных особенностей советской системы (повсеместного дефицита, систематического искажения информации о производстве и т. д.) заставляет нас задуматься о возможности получения адекватного знания о состоянии экономики. Вполне вероятно, в течение неопределенно долгого времени будет сохраняться широкий спектр мнений. Как выразил эту мысль историк экономики М. Харрисон,

не существует единственной объективной истины, ожидающей, пока ее обнаружат под поверхностью лжи. Советский ВНП – это не скрытая цифра, которую необходимо открыть, а совокупность предположений и гипотез о многомерной реальности, которую нельзя свести конкретному числу [Harrison 1996: 4].

Первая попытка исследования советского национального дохода была предпринята британским экономистом Колином Кларком, первопроходцем использования валового национального продукта (ВНП) в качестве инструмента анализа национальных экономик. Первая работа Кларка по советской экономике появилась в 1939 году, и она была вынуждена основываться на очень скудных данных [Clark 1939]. Главной проблемой для исследователя оказались цены: перед ним встал вопрос, как можно осуществить сравнительную оценку экономики с неконвертируемой валютой и командной системой, в которой цены устанавливаются не в соответствии со спросом и предложением, и, следовательно, не измеряется относительный дефицит. Должны браться за основу цены в рублях или экономисту необходимо найти для соответствующих европейских товаров цены в долларах и создать систему счетов, аналогичных счетам в рыночной экономике? Кларк выбрал второе. Хотя к более полной статистической информации у него не было доступа, он тем не менее смог получить различные наборы данных для ограниченного набора продуктов. Вопреки более позднему анализу Кларк пришел к выводу, что с 1928 года до Второй мировой войны советский национальный доход вырос менее чем на 50 % при годовом уровне в 3,1 % [Clark 1957: 247].

Глубокий скептицизм Кларка по отношению к советской статистике разделял Н. Ясный, бывший меньшевик-эмигрант, чья работа по советской экономике впервые выдвинула на передний план экономическую катастрофу советского сельского хозяйства. Ясный также отмечал неадекватность общедоступных статистических данных, отражающих уровень жизни в Советском Союзе: хотя полученный им показатель темпов роста советской экономики вдвое превышал показатель Кларка, все же он был намного ниже официальных советских цифр. В то время как Центральное статистическое управление (ЦСУ) пришло к выводу о пятикратном увеличении советского реального национального продукта в период с 1928 по 1940 год, Ясный утверждал, что имело место почти двукратное увеличение [Jasny 1961: 444][15].

Наиболее солидная и длительная аналитическая работа по созданию адекватной картины советских национальных экономических балансов велась в рамках проекта А. Бергсона. Последний привлек к проводимому под эгидой «Rand Corporation» исследованию ряд ученых[16]. Возглавляемая им исследовательская группа разработала проект советского национального дохода и продукта (СНДП). Бергсон в большей, чем его предшественники, степени доверял советским статистическим публикациям, утверждая, что если бы советское руководство «рисовало» цифры, то не пошло бы на все, чтобы скрыть определенные данные (например, касающиеся расходов на оборону). Более того, захваченные во время Второй мировой войны архивные документы свидетельствовали о соответствии между опубликованными и секретными данными. Отсюда вытекает несовпадение экономических оценок ученых, относящихся к школе Бергсона, и оценок их предшественников. Бергсон и его коллеги подвергли особой критике работы Ясного за их ненаучность и политическую предвзятость автора по отношению к СССР. Ясный вскоре осознал, что американские журналы для него закрыты и единственный журнал, в котором он может быть опубликован – это «Советские исследования» («Soviet Studies») при университете в Глазго. Идея об адекватности советской статистики настолько укоренилась в американских университетах, что этого ученого редко приглашали на проводимые там конференции и симпозиумы и он не мог найти для своей работы финансирование[17]. Полученные Бергсоном цифры оказались более внушительными, чем цифры каждого из его предшественников, но разброс представленных им выводов предвещал методологические проблемы. Используя рублевые цены 1928 года, Бергсон пришел к выводу, что за девять лет показатель ВНП Советского Союза утроился. Однако аналогичные расчеты с базовыми ценами 1937 года дали иной результат: за тот же период времени ВНП вырос лишь на 60 % [Bergson 1961: 128, 153]. Позднее это расхождение было объяснено эффектом Гершенкрона – изменением значения показателя экономического роста в зависимости от выбранного базового периода[18]. Так или иначе, именно работа Бергсона и его коллег будет определять методологический стандарт будущих исследований, посвященных советскому национальному доходу.

Крайне важно, что именно Центральное разведывательное управление (ЦРУ) следовало заложенной Бергсоном традиции работы с советскими данными и преобразовало их в статистические системы советских национальных экономических балансов, наиболее полных по сравнению с делавшимися до этого. Вслед за Бергсоном ЦРУ агрегировало официальные ряды физического объема продукции в отраслевые, секторальные и ВНП индексы, а затем взвешивало их с поправкой на факторные цены: без косвенного налогообложения. Полученный показатель экономического роста был меньше официального, но ненамного; ЦРУ использовало большую часть данных ЦСУ СССР. Издаваемые ежегодно статистические справочники ЦРУ стали в западной науке самыми влиятельными справочниками по советской экономике. Естественно, учитывая их исходную базу и методологию, выводы агентства вызвали тревогу у американских политиков. СССР, согласно статистике ЦРУ, был второй по величине экономикой в мире: к 1965 году он уже более чем в три раза превышал британскую экономику [CIA 1975: 29]. В 1965 году ВНП СССР составил 49 % от аналогичного показателя США, а в 1974 году вырос до 57 %. Это соотношение сохранялось примерно до середины 1980-х годов [CIA 1991: 34].

Британские экономисты никогда не разделяли позитивистского отношения к советской статистике своих американских коллег и даже не видели смысла в сравнении показателей ВНП США и СССР, ввиду того что концепция ВНП – это западная концепция, разработанная для анализа стран с рыночной экономикой [Nove 1977: 353–365]. Цифры, подсчитанные ЦРУ, никогда не принимались на веру и критиковались в этой области исследования, но струйка критики стала потоком только после того, как британские экономисты привлекли внимание западных ученых к скептицизму советских экономистов по отношению к официальной статистике СССР. Последовавшие за этим дискуссии сосредоточились в основном вокруг двух тем: надежность советской статистики и разыгрывавшийся в основном на страницах журнала «Советские исследования» спор о советских инвестициях и скрытой инфляции.

А. Ноув был первопроходцем в деле наведения мостов. Опираясь на исследования В. П. Красовского и В. К. Фальцмана, он утверждал, что, вопреки полученным ЦСУ и ЦРУ цифрам, свидетельствующим о росте капиталовложений, их фактический объем в конце 1970-х – начале 1980-х годов, вероятнее всего, снижался [Nove 1981]. Статистические данные были ошибочными, поскольку они скрывали значительный уровень инфляции, которая возникла из-за растущего несоответствия между ростом цены на данный продукт и его реальными потребительскими характеристиками, которые часто оставались неизменными. Другими словами, более высокие цены, которые улучшали показатели успеха предприятия, слишком часто шли в паре с фиктивным повышением качества. Это, вкупе с систематическим завышением результатов, характерным для советской системы, заставляло сомневаться в статистике ЦСУ СССР и ЦРУ. Цены на капиталоемкую и быстро устаревающую технологическую продукцию, как правило, в большей степени завышались и фальсифицировались, чем цены на более массовые товары.

В работах П. Уайлса и Ф. Хэнсона вопрос скрытого роста цен и завышенных советских индексов капиталовложений получил свое развитие. Уайлс утверждал, что экономические статистики должны скорее измерять полезность, чем выпуск товаров, а Хэнсон вовлек в орбиту дискуссии работы Г. И. Ханина и К. К. Вальтуха [Wiles 1982; Hanson 1984][19]. Еще один получивший советское образование эмигрант и экономист, Игорь Бирман, высказал предположение, что экономический рост СССР уже в конце 1970-х – начале 1980-х был отрицательным, а не двухпроцентным, как полагали сотрудники ЦРУ[20]. Он никогда не предпринимал попытки проведения всеобъемлющего исследования советского ВНП, но критически относился к оценкам ЦРУ и утверждал – вопреки широко распространенному в Соединенных Штатах мнению, – что советская экономика на протяжении 1980-х годов находилась на грани краха [Birman 1988]. Эта позиция не позволила ему снискать признания. Так обозначился конфликт между выводами, сделанными из сложных, но методологически проблематичных статистических представлений о Советском Союзе, и живой реальностью советской экономики. Призрак Ясного продолжал бросать вызов Бергсону и его наследию.

Дальше всех в деле пересмотра в сторону понижения статистических показателей ЦСУ и ЦРУ продвинулся экономист Григорий Ханин. Его резкая критика официальной советской статистики сделала его в Советском Союзе изгоем. Григорий Ханин испытывал трудности, связанные с публикацией своих работ и трудоустройством. Однако в 1987 году, в период гласности, он при содействии журналиста В. И. Селюнина опубликовал в журнале «Новый мир», который не являлся специализированным журналом по экономике, свою знаменитую среди экономистов статью «Лукавая цифра»[21]. Ханин привел весомые соображения в пользу статистического анализа, соответствующего действительности. В своем обзоре западной экономической советологии он, критикуя школу Бергсона, утверждал:

…нигде я не смог найти подтверждения тому, что ученые этой школы [школы Бергсона] читали советскую прессу, сатирические публикации о советской действительности, журнал «Крокодил», книги писателей-эмигрантов и т. д., именно ту литературу, в которой можно найти более или менее правдивое описание советской действительности [Ханин 1993: 92].

Низкое качество и незначительный ассортимент продуктов, острый товарный дефицит, вызванный искусственной ценовой стабильностью, свидетельствовали о том, что уровень жизни в СССР значительно отличался от уровня жизни в западных странах, что бы ни показывала статистика. Ханин предпринял попытку, возможно изначально обреченную на провал, количественной оценки окружающей его повседневной реальности.

Считая официальные агрегированные статистические данные чистейшим обманом, Ханин рассчитал набор альтернативных статистических данных, основанных на цифрах, которые, по его мнению, в меньшей степени, чем агрегированные показатели, используемые ЦРУ и ЦСУ, были подвержены искажению[22]. Он утверждал, что данные по типовой продукции, как правило, являются более надежными, потому что менеджерам и бюрократам, занимающимся ее производством, было труднее заявлять о несуществующем улучшении качества и ассортимента. Поэтому он сверялся с советскими таблицами затрат на выпуск продукции, чтобы измерить среди прочего рост потребления сырья и электроэнергии. Он подсчитал, что с 1928 года и до распада Советского Союза советская экономика выросла примерно в семь раз, а не в 90 раз, как утверждали сотрудники Госкомстата СССР. Советская экономика к концу 1980-х годов составляла от 8 до 20 % экономики США – в зависимости от того, какой размер советской экономики в 1928 году мы берем в качестве исходного. Ханин оспаривал точку зрения сотрудников ЦРУ, в соответствии с которой экономика Советского Союза в 1980-х годах превышала размеры экономики Великобритании в три раза, как это представлялось ЦРУ В лучшем случае она соответствовала последней. Между прочим, картина советской экономики, представленная Ханиным, соответствовала оценкам Федеральной резервной системы, несмотря на тревожные цифры, поступающие из города Лэнгли, расположенного на другом берегу реки Потомак. Когда А. Гринспен прибыл в Россию в 1990 году с целью оказания помощи в предотвращении возможного финансового кризиса, он считал ВНП СССР «примерно равным ВВП Великобритании, т. е. около одной шестой общеевропейского ВВП» [Гринспен 2010].

Расчеты и выводы Ханина были благожелательно восприняты западным академическим истеблишментом, но это не означало, что они обладали безусловным авторитетом[23]. На первый план вышли уже другие расчеты советского национального дохода, которые позволили пересмотреть не соответствующие действительности цифры ЦРУ в сторону уменьшения. У ученых появилась возможность выбора методики расчета в соответствии с их системой релевантностей[24]. Важно учитывать еще один нюанс, связанный с оценкой советского национального дохода. А. Ослунд утверждал, что после краха советской экономики по крайней мере пятая часть спада советского производства должна была быть отнесена на счет полной бесполезности последнего. Другими словами, когда производство, наконец, стало удовлетворять реальный спрос, большая часть его продукции оказалась невостребованной; падение производства этой бесполезной продукции, рассчитываемое статистически как внезапное и реальное сокращение советской экономики, по мнению исследователя, следует рассматривать как желательное развитие, как прекращение расточительного производства. «Экономическое развитие России, – заключил Ослунд, – остается на том же уровне, что и в советское время: примерно на уровне Бразилии» [Aslund 2001: 20][25].

Даже если нет возможности расчета единственно верного показателя ВНП, для раскрытия авторского тезиса оправдано обращение к британской и российской критике американской экономической советологии. В дальнейшем мы покажем, что развивать международное экономическое сотрудничество советскому руководству мешали по преимуществу проблемы качества и ассортимента. Продукция советского производства представляла для богатых стран малый интерес, а импортировавшие советское промышленное оборудование и технологические товары бедные страны были вынуждены считаться с их крайне неудовлетворительным качеством. Несмотря на проблемы с твердой валютой, поразившие большую часть стран глобального Юга и побудившие их наладить с Советским Союзом бартерную торговлю, импорт советских товаров на протяжении всей холодной войны оставался вторым по оптимальности вариантом решения проблемы экономического развития. Вопреки ожиданиям советского руководства, в индустриально развитых государствах промышленными товарами СССР, особенно капиталоемкими, продажа которых свидетельствовала бы в пользу больших технологических успехов, достигнутых советской экономической системой, была занята лишь малая доля рынка. Более того, изменение структуры внешней торговли Советского Союза с богатыми, индустриально развитыми государствами было более характерно для страны со средним уровнем дохода, постепенно переключающейся на производство одного типа товара и приближающейся к бедным странам – экспортерам сырья. Если в 1955 году промышленные товары составляли 28 % советского экспорта в Западную Европу, то в 1983 году – 6 %[26]. В середине 1980-х годов примерно три четверти экспорта СССР в индустриально развитые государства составляли нефть, природный газ и золото.

Обратная сторона медали – импорт в Советский Союз западных промышленных товаров. Как было отмечено Владимиром Тремлем, в 1970-е годы наблюдалось увеличение значения торговли для советской экономики: если измерять во внутренних ценах, она составляла более одной пятой национального дохода [Treml 1980]. Большая часть этого роста пришлась на импорт, который увеличился с 7 % национального дохода в 1960 году до почти 15 % в 1976 году[27]. Этот более быстрый темп роста импорта в номинальном выражении был результатом изменения структуры торговли. Советское руководство стало больше полагаться на экспорт топлива, которое, особенно после резкого роста мировых цен в 1973 году, имело на внутреннем рынке меньшую стоимость; в то же время оно увеличило импорт машин из западных стран: показатель вырос с 17 % от общего импорта машин в 1970 году до почти 40 % семь лет спустя [Treml 1980:190]. СССР отнюдь не являлся банановой республикой, но его растущая зависимость от экспорта сырья для финансирования импорта большого количества западных промышленных товаров была столь же очевидна, сколь и тенденция к увеличению экономических ограничений. Вышеупомянутые особенности советской экономики позволяют отличить ее от экономики таких промышленных «тяжеловесов», как Япония и Германия.

Достижению целей настоящего исследования неоднозначные и, возможно, ненаучные наблюдения Гринспена и Ханина способствуют больше, чем систематические и вызывающие – у американцев – тревогу статистические сборники ЦРУ Причины этого будут раскрыты далее. Под «рублем» в книге, как правило, будет подразумеваться инвалютный рубль, хотя из архивных материалов это не всегда сразу понятно. Речь идет о денежной единице, в которую по установленному советским правительством произвольному обменному курсу конвертировалась иностранная валюта[28]. В таком контексте оценка стоимостного объема экспорта затруднена, за исключением случаев, когда экспортная продукция покупалась за твердую валюту. Однако коммерческие отношения со странами третьего мира редко основывались на твердой валюте – в этом случае имели место бартерные обмены. Именно здесь проблема качества, скрытая статистической методологий ЦСУ, становятся политически значимой.

В связи с этим показательна судьба восьми советских самолетов Ил-18, проданных Гане в начале 1960-х годов. Советская делегация в Гане удостоверилась в справедливости претензий ганских официальных лиц, связанных с тем, что из восьми самолетов, проданных этой стране, только четыре работали исправно, но их средний налет составил 15 часов в месяц. Для сравнения: единственный самолет Бристоль «Британия» в парке страны налетал 113 часов в месяц, и его обслуживание обходилось правительству в меньшую сумму[29]. Казалось бы, стоимость одного британского самолета – при прочих равных характеристиках – была почти вдвое больше, чем у восьми советских самолетов. Однако подобные расчеты историка не имеют большого значения, поскольку торговые партнеры СССР сами определяли ценность продолжения экономических отношений с Советским Союзом, часто отворачиваясь от советских рынков и возвращаясь к мировым. Другими словами, сравнительная отсталость сдерживала СССР политически и экономически таким образом, который не был описан в литературе времен холодной войны.

На основании того, что сектор внешней торговли стал и оставался одним из наиболее быстрорастущих секторов советской послевоенной экономики, можно утверждать, что руководство в целом преуспело в стимулировании внешней торговли страны. Однако этот успех был весьма ограничен. Согласно архивным свидетельствам, на отношения СССР с Западом и Югом накладывались серьезные экономические ограничения. Этому описанию в большей степени соответствуют не расчеты ЦРУ, а предположения Ханина и поверхностные наблюдения Гринспена. Объем внешнеэкономических связей Советского Союза соответствовал размерам страны и уровню экономического развития. Осознание советским руководством ограничений и связанное с этим осознанием ощущение фрустрации, задокументированные в этой книге, должны помочь определить точное место Советского Союза в мировой экономике XX века и пересмотреть способность этой страны к распространению своей власти в сторону уменьшения этой способности, что до сих пор не предпринималось в литературе по международной истории. Послевоенное возвращение Советского Союза на мировую арену произошло на фоне зарождающейся экономической глобализации и стало возможным благодаря ей. Это книга о СССР в контексте спада, а затем подъема великого процесса глобализации XX века.

Часть I
Изоляция

Глава 1
Депрессивный сталинизм

В своей вышедшей в 1994 году книге «Великая трансформация» К. Поланьи обратился к теме международного фундамента капитализма и объяснил, как разрушение одного из его столпов – золотого стандарта – привело к появлению сил экономического национализма, подорвавших изнутри европейский политический порядок. Ученый рассматривал большевизм как одну из этих радикальных сил, но в то же время в небольшом отрывке, посвященном России, назвал эту страну особым случаем. Поланьи выделял две русские революции (позже эту точку зрения будут разделять многие историки): первая, произошедшая в 1917 году, «воплотила традиционные западноевропейские идеалы, а вторая стала частью совершенно нового процесса 30-х гг.» [Поланьи 2002: 267]. И если первая, согласно К. Поланьи, была внутрироссийским событием, то вторая «составляла часть процесса всеобщей трансформации» [Поланьи 2002: 267]. Прекращение функционирования золотого стандарта ощущалось по всему миру, приводя к схожим во многих отношениях результатам:

К 1924 г. о «военном коммунизме» уже забыли, Россия восстановила свободный внутренний рынок зерна, сохраняя при этом государственный контроль над внешней торговлей и ключевыми отраслями промышленности. Теперь она упорно стремилась увеличить свою внешнюю торговлю, зависевшую преимущественно от экспорта хлеба, леса, мехов и других сырьевых материалов, цены на которые резко упали в ходе аграрной депрессии, предшествовавшей общему кризису в торговле. Неспособность России развивать экспортную торговлю на выгодных условиях ограничивала ее возможности в импорте машин и оборудования, а следовательно, и в создании национальной промышленности; это, в свою очередь, неблагоприятно повлияло на условия товарообмена между городом и деревней (т. н. «ножницы»), обостряя вражду крестьянства к власти городских рабочих. Таким образом, дезинтеграция мировой экономики усилила давление на паллиативные меры решения аграрного вопроса в России и ускорила создание колхозов. В том же направлении действовала и неспособность традиционной европейской политической системы обеспечить безопасность отдельных государств, ибо она стимулировала потребность в вооружениях, увеличивая тяготы мучительной индустриализации. Отсутствие системы политического равновесия образца XIX в., равно как и неспособность мирового рынка поглотить русскую сельскохозяйственную продукцию, вынудило Россию вступить на путь экономической самодостаточности. Социализм в отдельной стране был порожден неспособностью рыночной экономики обеспечить экономические связи между всеми странами; то, что казалось русской автаркией, было лишь кончиной капиталистического интернационализма [Поланьи 2002: 268].

Более поздние объяснения советской автаркии будут предполагать целенаправленную попытку реализации стратегии импор-тозамещения, которая быстро увенчалась успехом[30]. На первый взгляд, это вполне логичный вывод. Объем советской торговли в период первой пятилетки быстро увеличивался, чтобы потом резко упасть. Изначальный импорт западных технологий привел к повышению производительности и общему экономическому росту, а уже во второй половине 1930-х годов импортозамещение было лейтмотивом советской пропаганды. Но подобное рассуждение, однако, не принимает во внимание быстро меняющиеся мировые тенденции, которые Поланьи и исследователи международной политической экономии рассматривали как определяющие для последующих десятилетий.

Анализ Поланьи предвосхищает более поздние исследования советской экономики. В 1920-х годах мир переживал механизацию и модернизацию сельского хозяйства [Frieden 2006:167–168]. Хотя механизация сама по себе не увеличивала урожайность, она повышала производительность труда, снижая потребность в рабочей силе в деревне, увеличивая городское население и содействуя заселению плодородных пахотных равнин Аргентины, Австралии и других регионов, куда направилась новая волна эмиграции. Развитие транспортной инфраструктуры позволило включить эти новые, более урожайные регионы, производящие зерно, в мировой рынок. Общим итогом стало падение мировых цен на зерно и сворачивание европейского сельскохозяйственного сектора, нуждающегося теперь в защите и субсидиях от своих правительств. Как отметил Ч. Киндлбергер, именно страны – экспортеры зерна, в том числе Советский Союз, первыми ощутили леденящую хватку того, что впоследствии переросло в Великую депрессию.

В Советском Союзе колебание цен на зерно было обусловлено двумя факторами. В то время как рост в СССР внутреннего спроса привел к увеличению цен, с целью экспорта зерна на выгодных условиях советское руководство было вынуждено удерживать низкие цены, что становилось все более затруднительным в контексте падения цен мировых [Dohan 1969: 342–345][31]. Таким образом, официальные закупочные цены колебались под влиянием двух противоречащих друг другу устремлений – получать прибыль от экспорта и стимулировать сбыт зерна. Крестьянство, в свою очередь, использовало зерно для увеличения поголовья скота и стремилось выйти на более прибыльный рынок мяса и других продуктов животного происхождения, цены на котором в основном определялись внутренним рынком и резко росли из-за возросшего спроса.

В результате успеха новой экономической политики (НЭП), увеличившей совокупный спрос, выросли также цены на промышленные товары. Сознательное решение советского правительства сдержать этот рост цен привело к дефициту, так называемому товарному голоду – иными словами, к инфляции [Davies 1980: 38–41]. Реакция крестьянства на плачевную ситуацию в области торговли не заставила себя ждать: отказываясь от обмена зерна на изготовленные в городах промышленные товары и предметы потребления, оно уходило с рынка и в ожидании более благоприятных времен хранило зерно либо скармливало его скоту. Р. К. Аллен пришел к выводу о значительной эластичности рынка сельскохозяйственной продукции до окончания НЭПа. Повышение уровня цен на сельскохозяйственную продукцию на 10 % стимулировало семипроцентный рост объемов торговли[32]; улучшение условий торговли в сельской местности могло бы увеличить объем продаж зерна в городе [Allen 1997][33]. В советском руководстве многие разделяли эту точку зрения. Однако нужно учитывать то, что в то же время внутренние рынки зерна были не единственной постоянно отдаляющейся целью: приходилось вести конкурентную борьбу на мировых рынках, которые мало согласовывались с советскими планами индустриализации в конце 1920-х годов.

В дореволюционные времена, когда золотой стандарт поддерживал мировую экономическую интеграцию и рост, российская экономика могла привлекать иностранные кредиты для стимулирования роста промышленного сектора даже в условиях неустойчивого, но в целом растущего экспорта сельскохозяйственной продукции, который обеспечивал большую часть необходимых иностранных инвестиций и технологического трансфера, преобразовавшего российскую промышленность. Ситуация кардинально поменялась в период правительственной дискуссии об индустриализации второй половины 1920-х годов. Положительное сальдо внешней торговли было необходимо для рывка в промышленном инвестировании, который советское правительство задумывало осуществить после общего восстановления экономики. Государству в 1926/1927 отчетном году едва удавалось экспортировать пятую часть того, что экспортировалось в царской России, а в следующем году объем экспорта не превысил даже 1/10 [Wheatcroft 1991: 99]. Политика изменилась, в 1927/1928 отчетном году экспорт впервые подчинялся экспортному контролю безотносительно получения коммерческой прибыли [Dohan 1969:482–483]. Когда мировая экономика начинала скатываться в пропасть 1930-х годов, в СССР рыночные механизмы сменялись командно-административными.

Ленинское наследие: золотой стандарт

Ни один другой сегмент российской экономики не пострадал от большевистской революции и Гражданской войны так сильно, как сегмент внешней торговли. Как писал Майкл Дохан,

вся инфраструктура царской внешней торговли, включая квалифицированный персонал, торговые соглашения, тарифную и торговую политику, обменные курсы, финансовые институты и функционирующую рыночную систему, была разрушена. Таким образом, возобновление внешней торговли зависело не только от физического производства экспортной продукции и распределения импортируемой продукции, но и от восстановления всей структуры внешней торговли [Dohan 1991: 217].

Ситуация осложнялась относительной нехваткой экспертов в области внешней торговли, подавляющее большинство которых в царские времена составляли иностранцы. Другими словами, большевики не могли поступить так, как они поступили в сфере промышленного производства, – пригласить буржуазных экспертов (см. рис. 2) [Quigley 1972: 467].

Захватив власть, большевики получили под свое начало преимущественно аграрную систему, которая имеет больше схожих черт с развивающимися незападными, а не с европейскими экономиками, которые так часто служили мерилом оценки российского прогресса. Доходы на душу населения, экономическая структура и демография России – все указывало на это [Аллен 2013: 22–25]. Доход на душу населения был выше уровня Индии и Китая, но значительно уступал показателям беднейших стран европейской средиземноморской и скандинавской периферии [Аллен 2013: 14][34]. Несмотря на то что в течение последних двух десятилетий царского правления темпы промышленного роста были сопоставимыми с его темпами в европейских странах, российская экономика оставалась по преимуществу аграрной: три четверти ее населения занимались сельским хозяйством – это превышало показатели большей части стран Южной Америки и соответствовало состоянию дел в большей части азиатских стран. При этом темпы роста населения и рождаемости были сопоставимы с показателями Индии, что позволяет нам выдвинуть предположение: если бы не война, голод, сталинские репрессии и быстрый экономический рост, Россия вполне могла бы попасть в мальтузианскую ловушку, в которой оказались Индия, Индонезия, Филиппины и Бразилия [Аллен 2013: 156–178].


Рис. 2. Восстановление экономики во время НЭПа (1913 год – 100 %)[35]

Источник: [Dohan 1969: 177].


Несмотря на индустриальные амбиции, основой дореволюционной экономики России оставалось сельское хозяйство. В 1885 году, перед началом периода российского экономического бума, сельское хозяйство составляло около 59 % валового внутреннего продукта (ВВП); в 1913 году – 51 %. За тот же период доля промышленности выросла с 6,6 до 14,9 %, а доля транспорта – с 2,3 до 5,8 %. Как писал Аллен, «экономика России развивалась по пути модернизации. Однако путь этот был непростым» [Аллен 2013:38]. Другими словами, значительный ежегодный рост ВВП, составивший за тот же период времени 3,3 %, почти наполовину были обеспечен ростом в сельскохозяйственном секторе.

Последний тезис имеет особое значение, так как рост сельского хозяйства России в значительной степени был следствием ее интеграции в мировую экономику[36]. Сеть железных дорог все больше опутывала российскую глубинку, позволяя сельским жителям продавать свое зерно на мировых рынках, широкий доступ к которым был открыт конвертируемостью рубля, обеспеченного золотом. Рост цен на большую часть сельскохозяйственной продукции, и особенно на пшеницу (так называемый пшеничный бум первой эры глобализации), улучшил условия торговли в сельской местности и стимулировал освоение таких столь непохожих друг на друга стран, как Канада, Австралия и Аргентина. Это, в свою очередь, способствовало повышению производительности сельского хозяйства в большей части стран мира, включая Россию [Frieden 2006: 68–72].

Поэтому неудивительно, что до Первой мировой войны более трех четвертей российского экспорта приходилось на сельскохозяйственную продукцию: одно только зерно составляло 50 % от общего объема экспорта, а основными направлениями оставшейся четверти экспорта были древесина и нефть. Внешняя торговля России была классическим примером обмена, основанного на принципе сравнительных преимуществ, поскольку она импортировала промышленные материалы (шерстяное волокно, бумагу, каучук и свинец), на которые приходилось 42 % общего импорта; доля промышленных товаров составляла 22 %; доля продуктов питания, в частности чая и сельди, – 20 %; доля промышленного оборудования – 15 % [Davies 1991: 326][37]. Россия, однако, нуждалась в поддержании положительного торгового баланса, поскольку должна была обслуживать все более обременительной долг, с которого финансировался такой важный элемент ее промышленности и связи, как железные дороги [Lewis 1994: 200][38]. Но несмотря на то, что импорт составлял в среднем около 75 % экспорта, дефицит платежного баланса России все еще оставался значительным. Основным торговым партнером России была Германия, на долю которой приходилось 30 % ее экспорта и почти 50 % импорта. В то же время в Великобританию отправлялось 18 % экспортной продукции, а доля британской продукции в общем импорте составляла менее 13 %. Нидерланды покупали 12 % экспортируемых из России товаров и поставляли менее 1,5 % импортируемых[39]. То есть Россия продавала свое зерно и лес в Великобританию и Нидерланды, чтобы покупать промышленные материалы и потребительские товары из Германии. Золотой стандарт лежал в основе этого обмена.

Война предсказуемо обрушила платежный баланс России [Gatrell 2005: 132–153][40]. Страна начала импортировать большое количество материалов, необходимых для ведения войны, в то время как экспорт практически прекратился; продукция была перенаправлена на военные нужды, а транспортные связи страдали от постоянных перебоев, имевших разрушительные последствия [Dohan 1969: 154–157][41]. Решающий удар нанесла большевистская революция: политика молодого правительства вызвала блокаду со стороны основных торговых партнеров России, которые еще не были в состоянии войны с ней. Новое революционное правительство продолжило курс на постепенную монополизацию внешней торговли, проводимый царским и Временным правительствами во время войны в жизнь посредством расширения существующей системы импортных и экспортных лицензий. Царское Министерство торговли и промышленности осуществляло политику в контексте экономической мобилизации, призванной обеспечить военные потребности и усилить государственный контроль. Этот процесс набирал обороты, о чем свидетельствовали создание специальных советов в мае 1915 года и эффективное секвестирование Путиловской компании [Gatrell 2005: 108–127][42]. По мере роста спроса на колчедан и другие материалы для военной промышленности государство перешло от контроля с помощью лицензий к прямому участию во внешней торговле с целью гарантировать получение этих материалов и исключить необходимые для внутренних нужд страны товары из экспорта. Предвосхищая создание Народного комиссариата внешней торговли, в мае 1916 года царское правительство обязало экспортеров вносить свои валютные поступления на счета Министерства финансов [Baykov 1946: 5–6].

Начавшиеся в царской России процессы продолжились после революции и достигли своей кульминации в правительственном декрете об аннулировании государственных займов в январе 1918 года (это означало отключение от финансовой сети, к которой принадлежал предыдущий режим) и окончательной национализации внешней торговли в апреле того же года. Помимо идеологических причин, отказ от выплаты царского долга имел прагматические резоны: в контексте враждебно настроенного окружения получение новых иностранных кредитов представлялось маловероятным, а выплата процентов быстро бы истощила запасы молодого революционного государства [Lewis 1994: 201–202]. Национализация внешней торговли была в определенном отношении практическим решением проблемы соблюдения условий Брест-Литовского мирного договора, подписанного месяцем ранее. В соответствии с этим договором советское правительство не могло повышать тарифные ставки на немецкие товары и экспортные пошлины на лесную и горнодобывающую продукцию, в которой нуждались немцы. Так или иначе, именно мир с Германией в итоге повлек за собой блокаду, в следующем году эмбарго было ужесточено, а российские активы за рубежом арестованы [Dohan 1969: 218].

Блокада ознаменовала конец технологического трансфера, который был основным фактором индустриализации России. Рыночный механизм, лежавший в основе внешней торговли царской России, и выстроенная вокруг него система кредитования и коммуникации были разрушены войной. Несмотря на восстановление внешнеэкономических связей после снятия блокады в 1920 году и подписание торгового договора с Великобританией в следующем году, большевистское правительство так и не смогло восстановить приток иностранных технологий, которые служили одним из столпов дореволюционного процесса индустриализации. Необходимо отметить, что оно предпринимало попытки, которые, однако, не принесли успеха. Внешнеэкономические отношения периода НЭПа все больше соответствовали царской модели; коммерческая рентабельность должна была стать главным ориентиром для экспорта, даже если большевики пытались содействовать технологическому трансферу путем предоставления концессий иностранцам. Но даже на пике своего развития, во вторую половину периода НЭПа, концессии давали не более 0,5 % от общего объема производства [Davies 1989: 33][43]. Краеугольным камнем и одновременно семенем погибели этой опирающейся на рынок системы стало восстановление связи с либеральной мировой экономикой посредством золотого стандарта и введение червонца – новой валюты, стоимость которой будет обеспечиваться золотыми резервами[44].

Несмотря на то что НЭП позволил в определенной степени восстановить объем экономического производства царской России, внешняя торговля на протяжении 1920-х годов находилась в упадке, в результате чего Россия по своему технологическому уровню все больше отставала от западных стран. Так, внешнеторговый сектор, перешедший под контроль государства как одна из «командных высот», если использовать выражение Ленина, был одним из наименее эффективных секторов экономики Советского Союза (см. рис. 3). С июня 1920 года уполномоченным органом по совершению внешнеторговых операций становится Наркомат внешней торговли, возглавляемый исполняющим обязанности наркома торговли и промышленности Л. Б. Красиным. В деле восстановления царской модели экономики последний делал ставку на западные кредиты, концессии, торговлю и займы. Красин хотел создать комиссариат, который позволил бы осуществить эту задачу [О’Коннор 1993].


Рис. 3. Объемы внешней торговли Российской империи и Советского Союза в текущих ценах (млн руб.) Источник: [Внешняя торговля за 1918–1940:14].


Провал внешнеэкономической политики 1920-х годов был по большей части обусловлен неблагоприятной ситуацией, связанной с неурожаем зерновых. В начале 1920-х годов импорт в значительной степени финансировался за счет золотовалютных резервов[45]. Они были исчерпаны в 1922 году. Реакцией на это стал более регламентированный план внешней торговли, позволивший уменьшить отрицательное сальдо в 1922/1923 отчетном году. С 1923 года Народный комиссариат финансов проводил кампанию по восстановлению фискальной дисциплины, призванную вернуть страну к золотому стандарту. В 1924 году, выступая перед региональными партийными работниками, Г. Я. Сокольников сравнил декреты наркомата с боевыми приказами [Доброхотов, Колодежный, Пушкарев 2008:577–578]. В этом же году план Дауэса привел к стабилизации экономику Европы, и резкий всплеск экспорта зерна обеспечил Советскому Союзу положительное сальдо торгового баланса в размере 94 млн рублей – ив первый, но, увы, и в последний раз за период НЭПа его баланс был положительный. Этот всплеск вызвал большой оптимизм, позволил стране восстановить свои золотовалютные резервы и присоединиться к международной системе конвертируемых валют – золотому стандарту[46]. На последующие годы были составлены амбициозные планы внешней торговли, но валютная стабильность никак не повлияла на стабильность погоды, и плохой урожай 1924–1925 года вернул к жизни отрицательное сальдо. В том же году Советский Союз стал нетто-импортером зерна, что сократило с трудом накопленные золотые резервы до уровня, который ставил под угрозу обеспеченность червонца золотом[47].

К концу 1925 года растрата резервов и завершение безинфляционной ремонетизации экономики, в результате которой денежная масса была удвоена без значительного увеличения инфляции, уже явно сдерживали действия государств. Как мы увидим, накануне XIV съезда партии в конце того же года это породило среди партийного руководства множество дискуссий [Woodruff 2008: 202–204][48]. Финансирование закупок зерна пришлось сократить, поскольку внутренние цены на него начали расти, опередив мировые цены, – неблагоприятный сценарий для правительства, стремящегося использовать экспорт зерна для развития промышленности (см. рис. 4 и 5). А сбалансированность внутреннего и международного рынков стала для советской власти невыполнимой задачей.


Рис. 4. Стоимость продажи зерна (1913 г. – 100 %)

Источник: [Davies 1991: 279].


Рис. 5. Объем зернового экспорта в 1913 и 1922/23-1934 годы Источник: [Davies, Harrison, Wheatcroft 1994: 316].

Рассчитано по: [Внешняя торговля за 1918–1940: 84, ПО, 144, 179].

Дискуссии о внешней торговле и советской индустриализации

Попытка найти сходство между действиями большевистского руководства и администрации Гувера либо политических элит промышленно развитых стран по большей части бесплодна. Одну важную параллель все же можно провести. Столкнувшись с экономическим кризисом в 1920-х годах, и те и другие предпочли следовать либеральным предписаниям золотого стандарта. Речь идет о мерах жесткой экономии. Исторический период от смерти Ленина до первой пятилетки обычно описывали как период политической борьбы между сторонниками противоположных теоретических позиций (перманентная революция vs построение социализма в одной стране). За этой дискуссией об индустриализации между правыми и левыми последовала атака Сталина на правых сторонников сбалансированной индустриализации[49]. Этот нарратив приписывает политикам большую степень свободы, чем та, какой она могла быть в те годы. Он искажает реальное положение дел. Создается образ большевистских лидеров как полностью вовлеченных в идеологическую борьбу агентов, не обремененных задачей преодоления последствий серьезного экономического кризиса. Поэтому помещение дискуссий в кризисный контекст представляется необходимым шагом.

Наряду с более открытыми и широко известными теоретическими дискуссиями об индустриализации в Политбюро, велись более практически ориентированные дискуссии – относительно оптимального политического курса в неблагоприятных условиях мировой экономики. Речь шла о том, как наилучшим образом использовать финансовые и товарные активы страны для индустриализации и модернизации экономики в рамках рыночного взаимодействия. Сами дебаты были следствием не идеологических колебаний, а неожиданных испытаний, которым подверглись червонец и правительственные золотые резервы. Это, в свою очередь, подрывало веру в правильность политического курса на поддержание монетарной стабильности как внутри страны, так и за рубежом. Один из вариантов выхода из ситуации заключался в поддержании золотого паритета червонца с помощью продажи золота на открытом рынке: ставка делалась на рост экспорта и промышленное развитие, которые смогут решить проблему хронического дефицита платежного баланса и восстановить золотовалютные резервы. С этим вариантом соглашалось все большевистское руководство. Предполагалось, что отказ от поддержки червонца привел бы к обесцениванию валюты, инфляции и обвалу рынков, а вместе с тем – к изгнанию советского государства с международных рынков капитала. Никто из партийного руководства не рассматривал этот вариант в качестве возможного, пока он не оказался неизбежным. К большевикам медленно приходило осознание того, что в условиях дефляции на мировых рынках сырьевых товаров второй половины 1920-х годов рыночный рост преимущественно аграрной экономики невозможен.

Но в бурные месяцы середины десятилетия никто не мог этого предвидеть. Начиная с осени 1925 года на протяжении многих месяцев члены Политбюро активно обсуждали темы внешней торговли и финансового состояния страны в довольно оптимистическом ключе. Они понимали, что занимались реконструкцией системы царского министра С. Ю. Витте, в которой крестьяне эксплуатировались, а зерно обменивалось на зарубежные промышленные товары и технологии[50]. Ключевым элементом этой политической экономии, конечно же, была исправно функционирующая мировая рыночная система. К сожалению, большая часть источников, посвященных дискуссиям об индустриализации, преуменьшают значимость этого элемента, – возможно, это связано с отсутствием среди большевистских лидеров существенных разногласий по поводу теоретических выгод более активного вовлечения в мировую экономику, а отсутствие конфликта делает текст менее увлекательным для читателя[51]. Представляет собой интерес единственное исключение из этого правила. Р. Дэй воздал должное дискуссии об интеграции в мировую экономику. Автор, однако, ошибся, представив Сталина как жаждущую превращения России в автаркию фигуру (такой фигурой тот станет только после Великой депрессии) и сделав единственным борцом за интеграцию Л. Д. Троцкого [Дэй 2013][52].

Дискуссии в Политбюро свидетельствуют о том, что Сталин был ярым приверженцем политики жесткой экономии и золотого паритета червонца – то есть убежденным сторонником интеграции и рыночным оптимистом, который верил посулам иностранного капитала[53]. Члены Политбюро на том этапе осознавали серьезность кризиса, но полагали, что он преодолим в рамках существующих институтов. Как продемонстрировал историк Ю. М. Голанд, предпринятые ими административные меры были нацелены на предотвращение «падения доверия к стране и ее кредитоспособности» [Goland 1994: 1279]. Комиссариаты внутренней и внешней торговли были объединены в 1925 году в один именно потому, что большевистское руководство было убеждено, что рынок и золотой стандарт останутся краеугольным камнем их экономического проекта[54].

Ф. Э. Дзержинский оказался членом Политбюро, которого менее всего удовлетворило вызванное политикой строгой экономии сокращение бюджета ВСНХ – возглавляемого им органа, ответственного за промышленное развитие СССР. На заседании Политбюро в феврале 1926 года, комментируя планы по сокращению промышленного импорта и восстановлению золотых резервов государства, он с явным недовольством заявил: «Программа, изложенная в постановлении комиссии, конечно, не удовлетворяет ВСНХ. Но ясно, что из пустого ведра налить нельзя» [Андерсон 2007: 613]. И Дзержинский, и Троцкий выступали за увеличение экспорта, которое должно было сбалансировать бюджет – первый даже упомянул способ увеличения экспорта зерна[55]. Оба не побоялись выступить за усиление административных мер, направленных на преодоление кризиса, но не предлагали проектов экономической системы без червонца.

Поведение Сталина во время дискуссий не сводилось к тому, что Эрлих назвал «искусством лавирования» [Эрлих 2010:90–98][56]. В своей блестящей работе, посвященной дебатам в Политбюро, Д. Вудраф обращает внимание на примечательную дихотомию, присущую политической риторике Сталина в 1925–1926 годах. Позиция последнего на XIV съезде партии по большей части совпадала с позицией Сокольникова: призыв к «положительному торговому балансу, сдерживанию темпов индустриализации и предотвращению инфляции». Однако в качестве политического оружия он использовал риторику промышленного лобби, обвинявшего наркома финансов в желании сохранить экономическую зависимость Советского Союза от Запада [Woodruff2008: 214–215][57]. Несмотря на политическую борьбу, в 1926 году программа жесткой экономии Сокольникова была утверждена: урезали бюджеты, подняли налоги, ограничили импорт и сократили кредитование[58]. Финансовая дисциплинированность большевиков вскоре была вознаграждена: в апреле 1926 года немцы нарушили табу западных финансистов, предоставив советским торговым организациям ссуду в размере 300 млн марок. Для проаграрной правой фракции это были хорошие времена[59].

Политика жесткой экономии всегда была оптимистичной по своей сути, но сейчас-то мы знаем, что большевики уже чувствовали признаки приближающейся бури. Вполне разумно и терпеливо они ждали попутного ветра, однако их ожидания не оправдались. Произошедшие непосредственно перед завершением дискуссий в Политбюро незначительные изменения в государственной политике возымели далекоидущие последствия. Сокращение золотых резервов весной 1926 года вынудило государство приостановить поддержку червонца на московских валютных рынках – тогда полагали, что это временная мера. В результате доверие к червонцу было утрачено, а привлекать для инвестирования промышленности частные внутренние сбережения для государства оказывалось все сложнее[60]. И наоборот: административное решение проблемы мобилизации инвестиционных ресурсов стало все более привлекательным, – впрочем, ситуация не ухудшилась настолько, что выбор в пользу мобилизационной стратегии казался единственно возможным.

Принятые ранее меры жесткой экономии позволили сохранить во второй половине 1926 года определенную монетарную стабильность – недостаточную для восстановления золотого запаса, но достаточную для сохранения надежды. Тем не менее в следующем году торговый и финансовый кризис, по мере наводнения экономики кредитами, призванными простимулировать торговлю зерном и ускорить промышленное развитие, только усугубился. Инфляция набирала обороты, и крестьянство снова придерживало зерно – катастрофу предотвратило только значительное расходование драгоценных металлов и усиленный экспорт таких товаров, как яйца, древесина, нефть и хлопчатобумажные ткани [Dohan 1991: 223][61]. Как следствие, нехватка отечественных и импортных материалов замедлила рост легкой, тяжелой промышленности и реализацию партийных планов индустриализации [Dohan 1969: 223–224].

Конечно, это был не первый экономический кризис за весь период НЭПа. Аналогичные кризисы «ножниц цен» имели место в 1923 и 1925 годах, и оба они были преодолены. Но на этот раз неожиданно ухудшился международный экономический и политический климат. Параллельно с ухудшением международной обстановки происходил процесс концентрации власти в руках Сталина – это оказывало давление на советское руководство. В апреле советское посольство в Пекине подверглось налету сил Чжан Цзолиня; в мае британская полиция произвела обыск в англо-советском торговом акционерном обществе «Аркос», а затем разорвала с Советским Союзом дипломатические и торговые отношения; в июне в Польше был убит советский посол; в сентябре – прекращены торговые переговоры с Францией. Всему этому предшествовали два года поставки Дзержинским панических разведданных и ожиданий военных действий против Страны Советов французско-британской антикоммунистической коалиции [Harris 2007: 315–321]. Эти события усилили чувство тревоги в рядах советского руководства. Даже Н. И. Бухарин изменил свое мнение и теперь призывал к увеличению инвестиций в тяжелую промышленность, и прежде всего – для повышения обороноспособности Советского Союза – в оборонную отрасль [Sontag 1974: 74–75]. Индустриализация и быстрый экономический рост стали рассматриваться как единственные средства, способные убедить британцев и французов в том, что война с Советским Союзом обойдется им слишком дорого [Harris 2007: 522–523][62].

Тем не менее Сталин все еще надеялся привлечь деловые круги Европы и США к финансовым сделкам и выгодному экономическому обмену. В своем письме, адресованном Политбюро в декабре 1927 года, он написал:

Мы не проявим слабость, признав, что наше финансовое и экономическое положение плачевно и что нехватка ресурсов не позволяет нам установить экономическую и политическую диктатуру пролетариата самостоятельно. Для реализации программы мы должны использовать иностранную помощь [Reiman 1987: 128–133].

Но международное окружение отказывалось сотрудничать. В 1928 году уровень торговых отношений между СССР и Англией снизился до критически низкой отметки, и для поддержания платежного баланса советскому руководству вновь пришлось использовать драгоценные металлы и валютные резервы. В 1927–1928 годы на импорт было израсходовано золота на сумму 145 млн рублей, а также других драгоценных металлов – на 10 млн рублей; в одном только 1928 году советские валютные резервы сократились на 30 % [Lewis 1994: 204–205]. Тревогу большевистского руководства в разы усиливали сомнения иностранных банков по поводу кредитоспособности СССР. Между немецкими фирмами циркулировали записки, отговаривающие от увеличения кредитования советских партнеров. Неслучайно подобные сомнения возникли у Германии именно в то время, когда поток капитала из Соединенных Штатов в Веймарскую республику резко сократился, что вынудило Рейхсбанк ужесточить кредитную политику и положило конец стабильности, с трудом добытой благодаря плану Дауэса четыре года назад [Eichengreen 1992: 241–246]. Последствия не заставили себя долго ждать. Молодой комиссар внешней и внутренней торговли Микоян писал Сталину: «Это диктует необходимость сократить импортный план, приходится резать по живому месту. В предстоящем году будут большие ограничения темпа нашего развития со стороны импорта» [Данилов, Хлевнюк, Ватлин 2000, 3: 591].

В июле Микоян сообщил ЦК о положении дел во внешнеторговом секторе: «Мы имеем чрезвычайно напряженное положение, более напряженное, чем за два последних года»[63]. Он объяснил это прежде всего провалом продажи зерна во время последней кампании и предсказывал подобный же провал в наступившем году. Проблема заключалась в экспорте: скромные успехи в деле вывоза несельскохозяйственной продукции (нефть) не могли полностью компенсировать катастрофу в сфере аграрного экспорта. Согласно Микояну, без него было бы невозможно восстановить экспорт до довоенного уровня, поэтому «внимание ко всем остальным статьям экспорта не снимает вопрос о хлебном экспорте». Он напомнил своим слушателям, что до войны зерновые составляли более половины от общего объема экспорта, а теперь «хлеб составляет такую ничтожную цифру, что и в расчет принимать нельзя» [Данилов, Хлевнюк, Ватлин 2000, 2: 186].

Советскую экономику определял мировой рынок. Большевистское руководство было поставлено перед суровым выбором, о котором весной 1928 года членам ЦК говорил Микоян. Для восстановления золотовалютных запасов любыми доступными средствами он предложил мобилизовать все государственные и партийные органы, привлечь все экспортные ресурсы. Но в тогдашних глобальных условиях подобные меры сулили лишь 10 % роста легкой промышленности. Сокольников, М. И. Фрумкин и А. Л. Шейнман предлагали иной курс – дальнейшее сокращение импорта и усиление мер жесткой экономии. Согласно Микояну, подобный курс не только гарантирует отсутствие роста в 1928/1929 году, но и нарушит промышленные и финансовые планы на остаток текущего года[64]. Стимулирование экспорта и выполнение импортного плана позволили хотя бы поддерживать уровень промышленного производства. Однако и это было временным решением; будущий рост импорта, а следовательно, и будущее советской промышленности в конечном счете зависели от контроля над сельскохозяйственным производством и торговлей зерном[65].

Несмотря на то что приверженность экспорту сельскохозяйственной продукции не исчезала, крепла уверенность в ненадежности механизма внешней торговли. Аргументы левых имели мало смысла в 1925 году, когда дул попутный ветер и советское руководство ожидало значительного увеличения внешнеторгового оборота за счет расширения рынка зерна. И правые, и левые сходились в том, что широкомасштабное развитие тяжелой промышленности также обеспечит значительный рост легкой промышленности и механизацию деревни. Но в 1925 году подавляющее большинство правых вполне разумно полагало, что наиболее быстрым и гармоничным способом получения необходимых для этого ресурсов является импорт. Экономические тенденции того периода полностью подтверждали их подход и дискредитировали левую оппозицию. К 1928 году левые потерпели полное поражение, и Сталин, как известно, вступил во владение их политической платформой. Однако на тот момент расширение экспорта уже было немыслимо без радикального изменения во взаимоотношениях между государством и сельским населением. Если в 1925 году состояние мировой экономики укрепляло веру в позицию правых и вызывало обоснованный оптимизм, то к 1928 году эта позиция уже не казалась столь убедительной. Переход Сталина с правых на левые позиции не был маневром зловещего гения политической тактики, а скорее предвестием глобального политического и идеологического сдвига, который произойдет в условиях отсутствия сбалансированной экономики в странах, связанных оковами золотого стандарта.

Исчезновение мировой экономики

Великая депрессия стартовала не с драматического обвала Нью-Йоркской фондовой биржи в октябре 1929 года. Ее началом можно назвать экономический спад в других значимых регионах мира. Еще в конце 1927 года его жертвами пали Австралия и Голландская Ост-Индия; в 1928 году кризис распространился на Бразилию и Германию; в первой половине 1929 года признаки рецессии наблюдались в Канаде и Польше. К октябрю 1929 года значительная часть Центральной Европы, Латинской Америки и Азии была охвачена экономическим кризисом [Eichengreen 1992: 222]. Это, в свою очередь, уменьшило поток капитала, идущего из Америки за границу, особенно в Старый Свет.

В результате Первой мировой войны статус мировой финансовой столицы перешел от Лондона к Нью-Йорку Послевоенное экономическое восстановление Европы финансировалось американским капиталом. Германия, в частности, полностью зависела от этого капитала. Только он позволял ей избегать дефолта и выплачивать репарации Англии и Франции, которые сами нуждались в немецких деньгах для возвращения кредитов, полученных от Соединенных Штатов в годы войны. Это закрепленное в плане Дауэса 1924 года перемещение капитала по образующему треугольник маршруту поддерживало хрупкую экономическую стабильность в Европе в течение четырех лет. После того как в более или менее восстановленной Европе уменьшилась норма прибыли, обеспечивавший такое восстановление американский капитал вернулся в Соединенные Штаты, где экономика и фондовый рынок процветали[66]. Если в первой половине 1928 года объем кредитования иностранных контрагентов составлял в среднем 140 млн долларов в месяц, то на протяжении последующих 12 месяцев этот показатель понизился до 70 млн долларов, а во второй половине 1929 года уменьшился до 35 млн долларов [Frieden 2006: 174][67]. Уход капитала с европейских рынков вынуждал инвесторов обменивать на американские доллары местные валюты. Поскольку валюты были привязаны к золоту, подобные действия грозили опасным оттоком золота из Европы в США. Пытаясь сохранить золото и верность золотому стандарту, европейские правительства повысили процентные ставки и сократили свои расходы. В конечном счете для того, чтобы «охладить» перегретый фондовый рынок, который к осени 1929 года менее чем за два года вырос вдвое, процентные ставки были повышены и в Соединенных Штатах. За пределами Соединенных Штатов сочетание этих мер привело к углублению рецессии. Во всем мире нарастала дефляция; компании, уже имеющие задолженность, правительства и потребители, не имея возможности взять кредиты, снизили уровень своего потребления. Падение потребления приводило к тому, что предприятия разорялись, безработица росла, должники не могли выполнить свои финансовые обязательства, а банки становились банкротами. Все действия субъектов экономики лишь ухудшали ситуацию.

Многие проблемы, с которыми Советское государство столкнулось в годы первой пятилетки, необходимо рассматривать в более широком контексте мировой депрессии. К примеру, СССР был не единственной страной, страдающей от утечки золота. Страны, основной статьей экспорта которых было сырье, имея скромные валютные запасы, использовали золото (и это свидетельствовало о падении цен на сырьевые товары). СССР стал еще одной жертвой этого всеобщего процесса, от которого уже пострадали страны Южной Америки и Дальнего Востока. Страны – экспортеры пшеницы, такие как Австралия и Канада, израсходовали золото раньше, чем страны, экспортирующие другие товары. Аргентина начала терять валютные запасы во второй половине 1928 года. В этом же году советские валютные резервы сократились на 30 %. В Венгрии, которая являлась крупнейшим европейским экспортером пшеницы, происходило в 1929 году то же самое [Kindleberger 1973: 87–89]. Этому всеобщему процессу сопутствовала борьба за иностранную валюту; СССР вместе с другими производителями сырья, особенно странами Латинской Америки, наращивал экспорт. Призывы Микояна к Центральному комитету были лишь отголоском аналогичных призывов в правительственных кабинетах по всему миру. Однако главным результатом этой борьбы стало ускорение падения цен на сырьевые товары и обострение проблем сырьевых государств, связанных с поддержанием платежного баланса [Eichengreen 1992:222–223].

Дисбаланс между городом и деревней наблюдался в 1920-е годы не только в Советском Союзе. Часто упоминаемые кризисы НЭПа были локальным проявлением глобального феномена. НЭП, в основе которого лежала привязка к золотому стандарту, задумывался как средство получения выгод от всеобщего экономического роста – вместо этого в 1920-е годы большевики в полной мере испытали флуктуации мировой экономики. На протяжении этого десятилетия цены на сельскохозяйственную продукцию, в особенности зерновые, резко снижались. Снижение цен вылилось в СССР в кризисы 1923, 1925, 1927–1928 годов. Дефляционное давление было порождено быстрым восстановлением сельскохозяйственного производства в послевоенной Европе на фоне расширившегося производства в других регионах мира, которое было призвано восполнить недостающую продукцию в период европейских боевых действий [Kindleberger 1973: 72–74][68]. В результате аграрное перепроизводство заставило фермеров всего мира страдать от невыгодных условий торгового обмена с промышленностью. Низкие цены и увеличившиеся запасы зерна стали характерными признаками как экономик Уругвая или Канады, так и Советского Союза.

Наконец, антикризисные меры советского руководства не являлись чем-то выбивающимся из общего ряда, по крайней мере в сфере международных отношений: проблемы страны носили структурный характер, а реакция ее лидеров была прагматичной, подобно реакции любого другого правительства, возглавляющего страну, обремененную задолженностью и экспортирующую сырьевые товары. Эта политика органично вытекала из идеологии золотого стандарта. Дефляция была единственным адекватным ответом на проблему несоответствия между национальными и мировыми ценами. Иными словами, истощение золотых резервов, которое испытывали экспортеры сырьевых товаров в конце 1920-х годов, можно было остановить только путем повышения процентных ставок, введения мер жесткой экономии. Эти меры привели бы к сокращению зарплат промышленных рабочих и доходов крестьян. Проведение советским или другим правительством подобной политики с неизбежностью вызвало бы социальное волнение[69].

Выходом из такого положения мог бы быть временный отказ от золотого стандарта. Допущение девальвации валюты позволило бы правительствам проводить политику ускоренного развития или, по крайней мере, удержать уровень заработной платы внутри страны, что уменьшило бы внутреннюю напряженность и увеличило бы конкурентоспособность. Рост экспорта облегчил бы правительствам обслуживание внешних долгов и таким образом обеспечил бы постоянный доступ к международным рынкам капитала [Eichengreen 1992:231–232]. Например, меры, предпринятые в ответ на кризис 1929 года правительством Австралии, совпадали со связанными с отказом от золотого стандарта мерами руководства Советского Союза в 1926 году[70]. В период с 1928 года по конец 1929 года цены на экспортные товары упали примерно на 25 %. Австралия вышла из этой ситуации благодаря валютным запасам, размещенным на счетах лондонских банков. Однако в итоге ей все же пришлось использовать для расчетов золото. В результате она потеряла пятую часть своих золотых резервов. Поддержание кредитоспособности принуждало к обслуживанию внешнего долга. Разумным решением в такой ситуации представлялось обесценивание валюты. Для предотвращения оттока твердой валюты австралийское правительство нормировало валютные резервы для импортеров, что привело к формированию черного рынка твердой валюты с более высокими, чем при официальном обмене, ценами. Оно продолжало вводить импортные пошлины и осуществляло изъятие золота у населения, а также предприняло попытку повысить эффективность использования иностранной валюты с помощью объединения резервов основных банков страны. Отсутствие формального контроля и процветающий черный рынок, на котором иностранная валюта могла быть куплена по более высокой цене, заставили банки капитулировать, и нормирование провалилось. Валюта Австралии отправилась в свободное падение и потеряла 30 % своей прежней стоимости. Однако все эти меры спасли номинальную заработную плату в стране от падения, соответствующего уровню падения цен.

Политические эффекты экономической нестабильности стали ощутимы во всем мире. В 1929 году лейбористские партии взяли на себя бразды правления в Австралии и Великобритании. Партии, менее привязанные идеологически к золотому стандарту, одерживали победу на протяжении всего этого периода. Примечательно то, что в Советском Союзе аналогичный процесс начался в 1926 году. Одновременно с прекращением конвертируемости рубля начался политический подъем Госплана, возглавляемого С. Г. Струмилиным, и Рабоче-крестьянской инспекции (Рабкрина), тогда как Народный комиссариат финансов Сокольникова, руководивший в 1924 году переходом Советского Союза к золотому стандарту, постепенно терял влияние[71]. Более того, хотя ввозные пошлины в советском контексте исчезли по причине монополии на внешнюю торговлю, советское руководство предвосхитило австралийскую кампанию по повышению эффективности импорта и пыталось – хотя часто безуспешно – нормировать выдачу импортных лицензий для промышленности. Оно всегда подталкивало экспорт.

Вопреки рекомендациям Сокольникова, советское правительство медленно перешло к политике стимулирования промышленности, связанной с эмиссией рубля; эта политика в полной мере развернется со второй половины 1927 года, периода, когда рост промышленности и капитальное строительство стали опираться на систему государственных займов. Именно тогда свободный курс рубля, который потерял по отношению к доллару от 10 до 15 % своей стоимости, но оставался в этом диапазоне с начала 1926 года, резко упал. В течение 1927 года он потерял от 30 до 40 % своей стоимости [Goland 1994: 1293]. Это привело к ситуации, когда привлечение правительством денежных средств населения требовало наличия репрессивного и идеологических аппаратов. Сохранение кредитоспособности на международном уровне стало чем-то вроде навязчивой идеи, особенно для Сталина, который демонстрировал полную готовность реализовать любую политику, необходимую для достижения этой цели, как в 1930-х годах, так и после Второй мировой войны, даже если это усугубило бы положение в голодные времена.

Борьба с катастрофой, или Внешнеэкономическая политика 1930-х годов

Так как относительно усиления внешней торговли существовал консенсус, это было заложено в первый пятилетний план. Как давно уже отметил Дохан, в ходе обсуждения первого пятилетнего плана достижение экономической независимости связывалось «не с сокращением внешней торговли, а, скорее, с обеспечением военных нужд и освобождением экономики от ограничений, налагаемых непосредственно внешнеторговыми проблемами и косвенно неспособностью крестьян продавать зерно и другие продукты» [Dohan 1976: 609]. План вовсе не вводил политику автаркии, напротив – должен был разрешить обозначенные Микояном в июле 1928 года проблемы путем ежегодного увеличения экспорта на 21 %, что превращало данный сектор экономики в один из наиболее быстрорастущих [Dohan 1976: 609].

По крайней мере, таким был план-максимум; однако и план-минимум предусматривал впечатляющий рост в 18,5 %. Дохан отметил, что «запланированные темпы роста превышали темпы роста времен НЭПа, существенно опережали темпы роста торговли царской России, как и темпы, которые когда-либо видела история крупных промышленных стран» [Dohan 1969: 523]. Для достижения этого роста советская власть собиралась значительно увеличить инвестирование в отрасли, которые были ориентированы на экспорт, – лесную, нефтяную, пищевую, текстильную и горную промышленности (см. рис. 6). Ее явно не пугала возможность зависимости от мировой экономики. На протяжении 1920-х годов к этому вопросу, конечно, возвращались, но он не вызывал бурных дискуссий [Dohan 1969: 557].


Рис. 6. Внешнеторговый оборот СССР в текущих ценах (млн руб.) Источник: [Внешняя торговля за 1918–1940:14].


Расширение объема внешней торговли в первые три года пятилетки происходило благодаря форсированному экспорту древесины, нефти и льна – за счет появления дефицита этих товаров внутри страны [Dohan 1969: 561][72]. В этот период произошла окончательная институционализация политики форсированного экспорта. Речь идет о политике, суть которой заключалась в полном пренебрежении коммерческой рентабельностью ради приобретения твердой валюты, что, в свою очередь, вызвало на Западе постоянную обеспокоенность по поводу советского демпингования [Dohan 1976: 621][73]. Сталин отчаянно призывал своих коллег воплощать эту политику в жизнь самым безжалостным образом. Так, в письмах, отправленных В. М. Молотову в августе 1930 года, генеральный секретарь заявлял:

Нам остается еще 1–1 1/2 месяца для экспорта хлеба: с конца октября (а может быть, и раньше) начнет поступать на рынок в массовом масштабе американский хлеб, против которого нам трудно будет устоять. Если за эти 11/2 месяца не вывезем 130–150 миллионов пудов хлеба, наше валютное положение может стать потом прямо отчаянным. Еще раз: надо форсировать вывоз хлеба изо всех сил. Цит. по: [Кошелева, Наумов, Хлевнюк 1995: 198].

На следующий день он написал:

Микоян сообщает, что заготовки растут, и каждый день вывозим хлеба 1–1 1/2 миллиона пудов. Я думаю, что этого мало. Надо бы поднять (теперь же) норму ежедневного вывоза до 3–4 миллионов пудов минимум. Иначе рискуем остаться без наших новых металлургических и машиностроительных (Автозавод, Челябзавод и пр.) заводов. Найдутся мудрецы, которые предложат подождать с вывозом, пока цены на хлеб на международном рынке не подымутся «до высшей точки». Таких мудрецов немало в Наркомторге. Этих мудрецов надо гнать в шею, ибо они тянут нас в капкан. Чтобы ждать, надо иметь валютные резервы. А у нас их нет. Чтобы ждать, надо иметь обеспеченные позиции на международном хлебном рынке. А у нас нет уже там давно никаких позиций – мы их только завоевываем теперь, пользуясь специфически благоприятными для нас условиями, создавшимися в данный момент.

Словом, нужно бешено форсировать вывоз хлеба. Цит. по: [Кошелева, Наумов, Хлевнюк 1995: 203–204].

Торговая экспансия покоилась на шатких основаниях. Одним из них была коллективизация, которая в 1931–1932 годы обвалила сельскохозяйственное производство до катастрофического уровня. Вместо предполагаемого планом 1928 года двукратного увеличения экспорта зерна произошло его сокращение на треть. Коллективизация также перенаправила товары, приносившие твердую валюту (нефть и др.), на внутренний рынок, поскольку советское правительство было вынуждено механизировать сельскую местность [Dohan 1976:619–620]. Вторым столпом, на котором покоилась эта экспансия, была либеральная система мировой торговли, которая стремительно разрушалась: в начале 1930-х годов повсеместно устанавливались торговые барьеры, вызванные крахом золотого стандарта и разворачиванием мирового экономического кризиса. Депрессия ускорила падение экспортных цен на сырьевые товары во всем мире; в особо тяжелом положении оказался Советский Союз. Например, для импорта одной единицы технического оборудования в 1931 году необходимо было экспортировать в 2,5–3 раза больше зерна, чем в 1928 году[74].

Но, пожалуй, к еще более катастрофическим последствиям привела ограниченная доступность кредита. Даже если в 1931 году импорт финансировался за счет чистого увеличения займов, кредит становился все более дорогим и труднодоступным[75]. Если первым значимым событием Великой депрессии стала приостановка потока капитала из Соединенных Штатов в Европу в 1928 году, а вторым – лопнувший в следующем году пузырь Нью-Йоркской фондовой биржи, то 1931 год поставил перед странами трудноразрешимую проблему: ликвидность кредитов иссякла после волны банковской паники в США. К лету того же года доверие к платежеспособности европейских банков и стабильность валют континента исчезли. Германия, как и большинство стран Восточной Европы, была вынуждена резко повысить учетную ставку и ввести контроль за движением капитала, чтобы остановить отток золота[76].

Советское руководство медленно приходило к осознанию разворачивающейся вокруг катастрофы. В августе того же года Л. М. Каганович сообщил Сталину об ухудшении ситуации с немецкими кредитами для импорта:

…по заказам сейчас главный вопрос в процентной ставке, она все время скачет вверх, сейчас уже дошла до 17 %. <…> Выяснилось, что эта скачущая ставка захватывает не только те заказы, которые мы сейчас даем, но и большое количество прежних заказов. Некоторые заявляли, что они охватывают круг заказов до 500 миллионов марок, точно никто не мог сказать, поэтому мы поручили представить нам точный учет. Цит. по: [Хлевнюк, Дэвис 2001: 39][77].

1930 год, в сравнении с 1931, был как для Советского Союза, так и для мировой экономики не таким уж плохим. Краткосрочные кредиты и сверхплановый экспорт поддерживали платежный баланс Советского Союза. Снижение запланированного импорта во второй половине года помогло вновь приблизиться к положительному сальдо внешней торговли. Если бы мировые цены оставались на уровне 1928 года, СССР получил бы внушительную прибыль [Dohan 1976: 623]. Но ко второй половине 1931 года стало очевидно, что внешняя торговля не сможет обеспечить поступление промышленных товаров, предусмотренное планом. После резкого увеличения импорта в первой половине года Советский Союз просто прекратил размещать заказы на западное оборудование и смирился с тем, что большую часть долгов придется отдавать за счет золотого резерва и прибыли с внешнеторговых операций[78]. Характерная неорганизованность и позиция ВСНХ[79], требующая все большего импорта, вероятно, были главными причинами такого положения дел. Каганович докладывал Сталину:

На днях в комиссии по валютному плану ВСНХ на август нам пришлось пойти, с одной стороны, на то, чтобы увеличить платежи в Америке по сравнению с тем, что Розенгольц предлагал, а с другой – урезать требования ВСНХ. Новых заказов сейчас не делаем, но за старые, за которые уже 40 % уплачено, надо платить. ВСНХ требовал 8–9 мил. руб. Мы, подсчитав, что действительно необходимо платить, остановились на 6 миллионах, но положение с валютой крайне напряженное. Я должен Вам сказать, т. Сталин, что вся постановка дела с импортом на меня произвела очень плохое впечатление: не могут ответить на вопрос, какое оборудование мы ввозим именно в августе, – в результате, может быть, мы спешим ввезти в августе то, что будет потом полгода лежать мертвым капиталом, как это имеет место на ряде заводов. Неизвестно, какие платежи у нас по кварталам, кому и за что платим. Чувствуется, что нет единства между заказом, движением оборудования и движением платежей. Цит. по: [Хлевнюк, Дэвис 2001: 46].

Только после этого непредвиденного экономического фиаско советская пресса начала превозносить драконовскую и приводящую к возникновению дефицита стратегию импортозамещения, господствовавшую весь остаток 1930-х годов [Dohan 1976: 633–634]. Дохан полагал, что «нуждающиеся в срочной реализации программы импортозамещения и их популяризация были прагматическими ответами на современные экономические вызовы» [Dohan 1976: 633]. К дискурсу экономической независимости, прочно укоренившемуся в марксистской литературе, конечно, обращались и ранее. Однако до 1931 года публичных кампаний в поддержку этой стратегии не проводилось, что подтверждает тезис Дохана о том, что дискурс импортозамещения был фиговым листом советской власти. Для уравновешивания платежного баланса ей пришлось бы создать условия, при которых внешняя торговля снова бы приносила прибыль.

Сталин продолжал это требовать от соратников:

Решительно возражаю против решения Политбюро о замене экспорта масла и яиц другими видами экспортных продуктов. Это бессмыслица с точки зрения нынешней конъюнктуры. Вы всячески нажимаете на экспорт хлеба, когда за хлеб платят гроши, и хотите попридержать и ликвидировать экспорт масла и яиц, представляющих более выгодный экспортный товар. Где же тут смысл? Не лучше ли будет попридержать экспорт хлеба и усилить экспорт масла или – в крайнем случае – усилить и то и другое, если вы в самом деле хотите выручить валюту, а не играть в экспорт. Цит. по: [Хлевнюк, Дэвис 2001: 80].

Путь к положительному сальдо внешней торговли был долгим. В 1931–1932 годы все еще наблюдался ее дефицит, а импорт финансировался за счет дорогих краткосрочных кредитов. Именно в это время дали о себе знать катастрофические последствия коллективизации. Советское руководство рассчитывало на то, что зерно и другие сельскохозяйственные продукты (например, мясо) снова станут основой экспорта, а на деле в Советском Союзе был собран худший с 1925 года урожай. В 1932 году совокупный объем экспорта упал на 19 %, а его стоимость – на 29 %. В следующем году стоимость экспорта сократилась еще на 37 %, хотя объем снизился всего на несколько процентов [Dohan 1969: 593] [80]. Согласно пятилетнему плану, экспорт в 1932 году должен был увеличиться на 31 %, а в 1933 году – на 23 % [Dohan 1969: 594]. Только сокращение импорта примерно на одну треть от его совокупной стоимости в 1931 году позволило СССР сохранить в 1933 году платежеспособность. Временная задержка между заказами и поставками промышленного оборудования в 1932 году помешала советскому руководству сократить импорт; для сохранения объема импорта требовалось поддержание определенного уровня долга. К 1933 году, однако, СССР удалось ввести в действие меры жесткой экономии, которые позволили ему выплатить к 1935 году внешний долг [Dohan 1969: 594]. С политической точки зрения приход в январе 1933 года к власти нацистской партии и эмбарго со стороны Великобритании в марте того же года означало прекращение ссуд, которые позволили бы Советскому Союзу поддерживать определенный уровень импорта. Вызванное экономическими причинами американское дипломатическое признание Советского Союза в ноябре не смогло переломить ситуацию [Хлевнюк, Дэвис 2001: 129–135][81].

Мировая торговля в 1932–1933 годы находилась в низшей точке. Неудивительно, что для внешнеэкономических связей Советского Союза это были самые тяжелые годы. Поражает другое: в отличие от многих экономически развивающихся стран в те годы, СССР не объявил дефолт по своим внешним долгам[82]. Вместо этого правительство предпочло морить своих граждан голодом и рисковать их доверием, только чтобы сохранить отношения с банкирами и крупными предприятиями, которые могли бы профинансировать экономический эксперимент. Возникает соблазн заявить, что в основе внешней торговли последующих лет лежала стратегия импортозамещения, но в действительности большевистское руководство проводило жесткую политику ограничения импорта, чтобы сохранить свою платежеспособность. Сокращение импорта не было компенсировано увеличением внутреннего производства и носило ситуативный характер. Оно нанесло ущерб приоритетным направлениям, среди которых можно назвать развитие производственных мощностей на машиностроительных предприятиях и обеспечение сельских районов тракторами [Dohan 1976: 632]. Продолжал форсироваться экспорт многих товаров, острый дефицит которых ощущался внутри страны. Речь идет о зерне в годы голода, а также других продовольственных продуктах, хлопке, древесине. Насколько патовой была ситуация, вероятно, лучше всего демонстрирует расцвет магазинов Торгсина, призванных выкачивать в обмен на еду у населения материальные ценности, легко конвертируемые в твердую валюту. Правительство открыло эти магазины для советских покупателей осенью 1931 года неслучайно. И совершенно естественно, что список принимаемых «платежных средств» расширялся. Сначала советские граждане могли приобрести в магазинах Торгсина товары при сдаче ими золота: ювелирных изделий, медалей, монет старого чекана. Позже в магазинах стали принимать серебро, платину, бриллианты и антикварные изделия. И наконец, каналом проникновения в Торгсин стала переведенная родственниками и друзьями твердая валюта [Осокина 1999: 160–169][83]. Количество проводимых операций было весьма внушительным. Если в 1932 году объем продаж составлял приличную сумму – 49,3 млн рублей, то в следующем году продажи увеличились более чем вдвое и составили 105,4 млн рублей. Стоит отметить, что торгсиновская торговля процветала в первые пять месяцев 1933 года – во время ужасного голода [Осокина 1999: 162–163][84].

Кризисные годы прошли, к 1935 году большая часть внешнего долга была выплачена, и форсирование экспорта в условиях неблагоприятной конъюнктуры мировой торговли утратило смысл; распространение торговых барьеров еще больше усложнило ситуацию[85]. Кроме того, промышленная база СССР была построена, и на нужды национальной промышленности уходило много сырьевых материалов (например, нефти), которые традиционно были основными экспортными товарами[86]. Если мы будем оценивать по мировым меркам, то Советский Союз вряд ли являлся такой уж автаркией. Хотя на протяжении 1931–1934 годов стоимость экспорта и упала вдвое, его объемы снизились только на 28 % и превышали показатели 1929 года на 18 %. Как подчеркнул Дохан, по сравнению с уровнем 1929 года объемы мировой торговли сократились на 20 %; по сравнению с торговлей большинства других стран советская внешняя торговля даже в период своего отступления носила экспансионистский характер [Dohan 1976: 632–663].

По прошествии вышеописанного периода торговля не очень оживилась. Хотя медленное улучшение ее условий позволяло сохранить на протяжении второй половины 1930-х годов ее стоимостный объем на одном и том же уровне, объем внешнеторговых операций уменьшился. Подготовка к войне, судя по всему, заставила советское руководство пересмотреть позицию по отношению к импорту. Возможно, оно само поверило в оправданность ставки на экономическую независимость. Вопрос импорта оборудования уже не стоял так остро, как в начале процесса индустриализации, а вот импорт промышленного сырья для нужд советской промышленности увеличился. Импортируемые технологии, как правило, носили военный характер, что было обусловлено желанием советского руководства перестроить экономику на военный лад. В августе 1936 года Сталин заявлял:

Я против плана заказов на остающуюся часть английского кредита, одобренного Серго [Орджоникидзе]. Настаиваю, чтобы три четверти остающегося кредита ушло на нужды военно-морского кораблестроения, на турбины или части турбин для эсминцев, крейсеров, линкоров, на образцы крупной морской артиллерии или даже целые батареи, на оборудование для архангельского завода. Цит. по: [Хлевнюк, Дэвис 2001: 652].

Относительная коммерческая экспансия являлась наиболее уникальной особенностью советской внешней торговли, история которой в других отношениях была довольна типична. И. Т. Беренд отмечал, что социополитическое развитие СССР и стран Восточной Европы обусловливала одна и та же структура ограничений [Berend 1998]. Если мы обратимся к еще более глобальному уровню, то увидим, как по мере уменьшения интереса американских инвесторов к иностранным облигациям и международному кредитованию происходило установление торговых барьеров и исчезновение рынков частного капитала. В этом контексте государства замыкались в себе. Если в 1929 году Соединенное Королевство осуществляло в рамках Содружества 51 % экспорта и 42 % импорта, то в 1938 году соответствующие показатели увеличились до 62 и 55 %. За тот же период времени объем торговых операций Японии в ее имперских владениях в Корее, Тайване и Маньчжурии увеличился более чем вдвое [Kindleberger 1973: 279–280]. Политическим следствием такой экономической дезинтеграции стало перевооружение европейских государств, осуществляющееся с особым рвением в Германии и Италии. Эта политика способствовала индустриализации, что ощущалось от Бразилии и Южной Африки до Германии и Индии, хотя мало кто продвинулся по пути к реализации этой цели также далеко, как Советский Союз. Мировая экономика продолжала диктовать советскому руководству условия, нарушая его планы и играя против его интересов. История послевоенного периода подтвердила справедливость слов Александра Байкова:

Можно предположить, что если бы существовала возможность увеличить экспорт или получать регулярные долгосрочные иностранные кредиты, то объем советского импорта в 1933–1938 гг., особенно импорта потребительских товаров, был бы гораздо больше фактического [Baykov 1946:63].

Заключение

В одном из лучших исследований, посвященных происхождению сталинизма, Михал Рейман пришел к тому же заключению, что когда-то К. Поланьи: сталинизм «не был продуктом положительного социального развития или положительного развития социальной доктрины, концепции, но являлся следствием глубокого и всеобъемлющего кризиса; он сформировался как особая разновидность инструмента или средства выхода из этого кризиса» [Reiman 1987: 115]. К сожалению, этот важный международный контекст практически не учитывается как в академических спорах, так и в большей части учебников. Безусловно, кроме мировой экономики, в истории Великого прорыва и коллективизации сыграли важную роль и другие факторы. Существующие идеологические позиции, опыт Гражданской войны и, вероятно, в большей степени личные амбиции и безграничная жестокость Сталина – все это определяло течение советской истории в этот период. Но даже решающую роль Сталина сложно постигнуть без понимания структурных перемен конца 1920-х – начала 1930-х годов, открывших социально-политическое пространство для мрачной деятельности, которую он осуществлял. Мы можем задаться вопросом: как изменилась бы советская история, если бы СССР развивался в условиях глобализирующейся и инфляционной мировой экономики – похожей на триумфальные 1950-е, а не на реалии катастрофического межвоенного периода? Более благоприятные условия мировой экономики, безусловно, выбили бы почву из-под ног тех, кто выступал за более конфронтационный подход к хлебозаготовкам – как это действительно происходило в более спокойные 1924–1925 годы. Pax Britannica или Pax Americana, существовавшие до и после межвоенного периода, возможно, ослабили бы опасения, которые вели к чрезмерным инвестициям в промышленный сектор и, в частности, в оборонную промышленность.

Конечно, ход истории был иным. Международные экономические кризисы определили траекторию социально-политического развития Советского Союза и других стран. Эти кризисы вынуждали руководство и общество реагировать на них – при этом дальнейшее развитие кризисов обуславливало характер реакции. Это происходило по всему миру. Проект большевиков был прикован золотыми цепями к хрупкой конструкции мировой экономики. Недостатки этой конструкции и ее последующий распад в значительной степени определили историю НЭПа и сталинистской общественно-политической формации, сложившейся в 1930-е годы. В послевоенную эпоху вдали от советских границ появится новая конструкция мировой экономики, что будет иметь столь же серьезные последствия для советского общества.

Глава 2
Послевоенный период: бреттон-вудская холодная война

Дискуссии об истоках начавшейся в середине 1940-х холодной войны неизменно велись вокруг вопроса идеологии. Ученые демонстрировали политикам США преимущества сомнений на этот счет, описывая курс США как разумный ответ либо на советские инициативы, либо на ситуацию, сложившуюся на местах. С другой стороны, внешняя политика Сталина породила, по сути, два видения проблемы: защита от революционной агитации или реальная политика против идеологии[87]. Удивительно то, что их представляют взаимоисключающими. Такой подход закрывает возможность ведения продуктивной дискуссии. Современная академическая мода побуждает ученых в большей своей части тяготеть к исследованию идеологического детерминизма, который становится все ближе к методологии Госдепартамента времен знаменитой телеграммы поверенного в делах США Дж. Кеннана[88]. Утверждается, что советский процесс принятия решений подчиняется идеологии, которая полностью искажает реальность. Эта идеология безоговорочно трактуется как «марксистско-ленинская» и подлежащая осуждению за все неудачи, явившиеся ее следствием. Этот аргумент по-прежнему актуален для наших сегодняшних убеждений.

Однако сходство экономических выводов советского руководства и американцев говорит о том, что не вписывается в рамки дискурса «идеология против безопасности». Восстанавливая систему, которая должна была выдержать как крах либерального порядка в 1930-х годах, так и последовавшие за ним войны, Сталин учитывал возможность повторного провала глобального рынка[89]. Однако план Маршалла, создание бреттон-вудских институтов и многочисленные эксперименты с социал-демократией по всей Западной Европе были вызваны теми же опасениями – все вышеназванное было призвано предотвратить рецидив катастрофических 1930-х годов. Безотчетный страх, порожденный недавним опытом, руководил политикой обеих сторон. В основе американской (массовая бедность приведет к коммунизму в Западной Европе) и советской (массовая бедность приведет к противоречиям и третьей мировой войне) позиций лежал страх, подталкивающий к соблазнительным, но упрощенным прогнозам. При оценке относительной «иррациональности» той или иной идеологии сегодня эти прогнозы не имеют для историка большого значения. Однако они позволяют нам судить о сложившемся после войны широком, идеологически нейтральном консенсусе относительно реальной угрозы нерегулируемого рынка и хрупкости послевоенного экономического порядка[90]. Выстраивание политики после трех десятилетий глобальной социально-политической дезинтеграции с учетом этих рисков нельзя рассматривать как отклонение от разумной политики или отказ от здравого смысла. Тем не менее именно этим пониманием оперируют ученые при определении внешней политики Сталина как «идеологической»[91]. Ясность в обсуждение вопроса должен внести подход, учитывающий как материальные условия, в которых принимались решения, так и экономические чаяния советского руководства.

Опровергая многочисленные нарративы об истоках холодной войны, в которых Восток и Запад предстают как стороны с равными амбициями и ресурсами, Советский Союз фактически был «истощенной» страной. Все европейские страны Запада и Востока, включая СССР, обращались к США за помощью, необходимой для послевоенного восстановления. В начале 1946 года Кеннан предупреждал, что Советский Союз был «политической силой, фанатично преданной идее нево�

Скачать книгу

Oscar Sanchez-Sibony

Red Globalization

The Political Economy of the Soviet Cold War from Stalin to Khrushchev

Cambridge University Press

2014

Перевод с английского Константина Фомина

© Oscar Sanchez-Sibony, 2014

© Cambridge University Press, 2014

© К. В. Фомин, перевод с английского, 2021

© Academic Studies Press, 2021

© Оформление и макет. ООО «Библиороссика», 2022

Слова благодарности

Благодарю Вас, Шейла. Вы не были впечатлены мои изначальным видением книги и ограничились лишь напоминанием о мотивациях, которые двигали мной при поступлении в Чикагский университет и о которых я забыл по мере погружения в исследовательскую область. Однако туман рассеялся; новая идея для книги была поддержана Вами. И когда распахнулись ворота архивов Министерства иностранных дел, Вы одобрили наскоро скорректированный план работы. Вы продемонстрировали веру в мои силы и интересы, и диссертация, которая легла в основу этой книги, во многом обязана сочетанию постоянства и гибкости, сделавшему Вас одним из лучших консультантов в этой области. Позже, во время предпринятой с целью превращения диссертации в монографию поездки в Москву, Вы порекомендовали мне несколько прекрасных источников, которые помогли мне в работе над этой книгой. Ее содержание, пожалуй, вышло за пределы привычного Вам исследовательского поля. Я несу персональную ответственность за невзвешенные утверждения, идущий вразрез с вашим научным этосом воинственный тон и ошибки. Но то, что эта книга может оказаться полезна нашим коллегам и обычным читателям, это по большей части заслуга Вашего руководства. Благодарю Вас.

Перед моими товарищами из чикагской группы я тоже в большом долгу. В течение многих лет мы обсуждали работы друг друга в университетских аудиториях и барах, во время прогулок и еды. Дать друг другу конструктивные советы по улучшению работы мы могли не всегда, но, я полагаю, сам обмен идеями помогал нам поддерживать постоянный интеллектуальный тонус. Обсуждение бесконечного числа вопросов, касающихся советской действительности, отдавалось эхом в моем мозгу, находя выход в аргументах, выражениях, риторических приемах, которые я демонстрирую в книге. Конечно, моя интуиция не является определяющим фактором, способствовавшим появлению книги. Стейси Мэнли, Андрей Шляхтер, Кен Ро, Майкл Уэстрен, Энди Янко, Кечин Ся, Ми Накачи, Бен Зайчек, Эд Кон, Дженнифер Амос, Алан Баренберг, Джулия Фейн, Рэйчел Эпплбаум, Джули Башкина, Лия Голдман, Флора Робертс и Натали Бельски, ваши сильные стороны – трудовая этика, интерес к истории и опыту Советского Союза, навыки архивной экспертизы – стали примером, подражать которому я стремился; спасибо вам всем за дружескую атмосферу в Чикаго. Я особенно благодарен судьбе за то, что мне довелось встретиться с одним из многих талантливых студентов Чикагского университета – Эндрю Слойном. Эндрю, не так давно я перечитал Ваше первое письмо. Вы отправили мне свои комментарии по поводу какой-то главы, возможно первой, моей диссертации. Сейчас я уже не могу вспомнить о том, как они мной были восприняты – вероятно, показались мне неуместными и несколько эксцентричными. По мере повторного прочтения письма мое смущение росло. Многие из основных аргументов книги, над которыми велась усиленная работа, присутствовали в Вашем электронном письме в явной или зачаточной форме. В работе над книгой я каким-то подсознательным образом стремился к представленному в первом письме видению главы, вероятно, потому, что ему было придано большее значение по сравнению с множеством сортов пива и электронных писем, которыми мы позже делились и обменивались.

В Чикаго мне довелось познакомиться с еще тремя людьми, которые по сей день продолжают определять мою академическую идентичность и след общения с которыми можно обнаружить в этой книге. Покойный Ричард Хелли часто склонялся к идеям, которых я не разделял, но он был выдающимся учителем. Он был грубым, иногда прибегающим к провокациям человеком, чьи похвалы были столь же неохотными, сколь и воодушевляющими. Ричард Хелли был образцом для подражания – идеальным коллегой, на которого я по сей день хочу походить. Рональд Суни – последний из изучающей российско-советскую историю замечательной чикагской команды, кого я не упомянул. Рон, с Вашими способностями к оценке и улучшению аргументации сложно соперничать, но одно только наблюдение за Вашей работой на семинарах в Чикаго и во время частных консультаций уже много значило для моего интеллектуального развития. Не менее значимыми были советы Брюса Камингса. Брюс, я помню Ваши комментарии, непринужденные и вместе с тем всегда обоснованные. Возможная интеллектуальная ценность этой книги во многом обязана моему знакомству с Вашими идеями. При повторном прочтении Ваших работ я испытываю удовольствие, которое не могу до конца объяснить себе самому. Эта книга, конечно, не дотягивает до стандартов, предъявляемых Вами к хорошему письму, но я принял Ваш символ веры, и то литературное удовольствие, которое она может принести, объясняется тем, что я следовал Вашему примеру.

Брюс Камингс – специалист в области международной политэкономии (МПЭ); характерной чертой этого направления является общий подход к пониманию власти и международных отношений, практически не оспариваемый политологами, но необоснованно трактуемый консервативным крылом историков, занимающихся холодной войной, как марксистский «ревизионизм» и «экономический детерминизм». Если Брюс бросил семена, Омар, брат мой, ты провел меня через заросли МПЭ. Твоя помощь в вычитке, критике и улучшении работы неоценима. Как и наша сестра Оливия, ты направлял меня с незапамятных времен и продолжаешь это делать. Без твоего участия не было бы никакого нового плана книги, который могла бы поддержать Шейла Фицпатрик, или продолжения, в которое она могла бы поверить; эта книга, возможно, не была бы написана, если бы не ты, или она могла бы быть чем-то совсем другим, и, безусловно, менее интересным.

Не только моя собственная семья или чикагские друзья и коллеги оказывали мне моральную и интеллектуальную поддержку. От Элизабет Макгвайр я мог получить и то и другое. В моменты пика интеллектуального одиночества Вы, как по волшебству, появлялись, чтобы организовывать аудиторию в десять тысяч человек или дать стимулирующую критическую оценку. В последний раз Вы совершили чудо, предоставив рецензию на диссертацию (за которую я также благодарю редакторов соответствующего веб-сайта) как раз в тот момент, когда я предпринял последний рывок к завершению книги. Благодарю Вас за это. Бен Лоринг, Бриджид О’Киф, Бен Сойер, Келли Колар и другие время от времени обсуждали со мной связанные с советской действительностью и не только вопросы уже после защиты диссертации – чтобы убедиться, насколько я далеко ушел, – ив этом состояло обнадеживающее продолжение. Стив Мэддокс, Кристиан Тайхманн, Джош Сэнборн, Джесси Феррис, Арч Гетти, Шон Гиллори, Майя Хабер, Грег Квеберг, Алекс Оберлендер, Кристоф Гамб и многие другие, кто собирался в Москве каждую пятницу вечером в тот период, когда я проводил там критически важную часть исследования для этой книги, благодарю вас за компанию и общение.

В ходе работы над книгой я пользовался финансовой и инфраструктурной поддержкой со стороны множества институций. Стипендия Фулбрайта – Хейса и неожиданно выигранная стипендия Международного совета по научным исследованиям и обменам (IREX) позволили мне работать над первоначальным вариантом диссертации. В итоге получился текст, сильно отошедший от изначального замысла, который я представил стипендиальным комиссиям, за что не переставал чувствовать себя отчасти виноватым, особенно с учетом того, что новая тема, которую раскрывает эта книга, никогда не находила того же восторженного отклика, что и предыдущая, посвященная советско-кубинским отношениям. Вернувшись в Чикаго, я выиграл стипендию попечителей Чикагского университета, позволившую мне написать большую часть диссертации. Сотрудники Государственного архива Российской Федерации (ГАРФ), Российского государственного архива экономики (РГАЭ) и Российского государственного архива новейшей истории (РГАНИ), а также работники Библиотеки Ламонта Гарвардского университета и Джун Фаррис, работающая в библиотеке Чикагского университета, всегда оказывали мне квалифицированную помощь. И хоть ни одно учреждение не считало эту тему достойной дополнительной поддержки, моя работа в конце концов была отмечена премией Такера – Коэна Ассоциации славянских, восточноевропейских и евразийских исследований (ASEEES); я всегда буду благодарен комиссии 2010 года, особенно ее председателю Льюису Сигельбауму, за моральную поддержку и оказанное мне доверие. Некоторое время спустя, находясь в чудесной Польше, я переработал первоначальный вариант книги. Выражаю благодарность Анджею Камински и Джиму Коллинзу за приглашение на конференцию «Восстановление забытой истории: образ Восточной и Центральной Европы в англосаксонских учебниках», сотрудникам Университета Лазарского – за безупречную организацию и урок гостеприимства, а также Дарье Наленч и Анджею Новаку – за то, что нашли в своем плотном графике время для вычитки и критики первоначального варианта книги. В 2011 году на обратном пути в Москву я познакомился с сотрудником Российского государственного архива социально-политической истории (РГАСПИ), которому я также многим обязан. Деньги на упомянутую поездку были предоставлены щедрым Университетом Макао. Я должен особенно поблагодарить его сотрудника Тима Симпсона за неоценимую помощь в своевременном получении средств.

Кай, тебе никогда особо не нравилась эта книга, не так ли? К тому времени, когда у тебя появится мысль прочитать ее, изложенные в ней идеи устареют. Вне зависимости от своей полезности она запомнится, если вообще запомнится, тем, что в ней было упущено или сделано не так. Кай, работа над этой книгой отдалила меня от тебя, и другие проекты в будущем сделают то же самое. Они также не позволят проводить с твоим братом Лукой (еще не рожденным, но собирающимся появиться на свет до выхода этой книги) столько времени, сколько я бы хотел проводить. Кай, не сердись. Я должен проложить путь, и эта книга его начало. Я не знаю, к чему приведет инициированная ей дискуссия, Кай, но на данный момент она является частью проекта по освещению остающихся в тени сюжетов, который позволил бы вам жить в более безопасном мире. Твоя мама также хочет, чтобы ты проявил благоразумие. Она пожертвовала больше, чем кто-либо другой, внося свой вклад, и этот проект, наряду с другими, в такой же степени ее, как и мой. Кай, не сердись. Я надеюсь, что однажды ты тоже присоединишься к обсуждению. Его формы многочисленны и разнообразны, и ты сможешь выбрать свою. До того дня мы с твоей мамой будем разговаривать с тобой и Лукой, а также со многими тысячами, вместе с которыми мы прокладываем дорогу. Спасибо тебе за это.

Введение

Лоренцо путешествовал налегке. Этот знакомый с крайней нуждой молодой человек был выслан из Испании во Францию и ехал в идущем на Восток поезде, взяв с собой несколько рубашек, легкую куртку, присланную матерью из Испании резиновую обувь, а также самую ценную для него вещь – вырезку из газеты Le Monde, бережно хранившуюся в кармане. Было начало 1963 года, в Европу пришли холода. Упомянутый молодой человек, которому еще не исполнилось двадцати лет, был представителем испанской коммунистической студенческой организации (по-испански FUDE), не являясь при этом студентом. Конечно, он получил образование, изучая книги Карла Маркса, однако учебным заведением для него стало исправительное учреждение для политических преступников. Освоение марксизма у Лоренцо проходило в условиях постоянного психологического давления. Он попал в тюрьму как антифранкист, а вышел из нее и отправился в изгнание убежденным коммунистом. Его путь лежал через железный занавес в Варшаву – место проведения собрания Международного союза студентов. Сотни представителей этого союза со всей Европы должны были встретиться с министром иностранных дел Польши в Дворце культуры и науки, в мозолящем глаза здании, вызывающем ассоциации со старой Варшавской цитаделью, символизировавшей власть России над Польшей 100 лет назад. План Лоренцо состоял в том, чтобы достать вырезку из газеты Le Monde прямо на встрече.

Коммунистический блок его разочаровал. Пересекая границу с Восточным Берлином, еще совсем недавно обнесенную длинной стеной, Лоренцо отметил множество пулеметов, занимающих пространство вокруг станции. Его польская попутчица, пожилая учительница французского языка, возвращающаяся домой, после пересечения границы примолкла. По прибытии в Варшаву она обратилась к Лоренцо вновь. Попутчица порекомендовала ему не менять французские франки у официального лица в поезде. «Он вор, – пояснила она, – ты можешь получить на улице в четыре раза больше злотых». Лоренцо посчитал ее реакционеркой и буржуазной особой, но тем не менее поменял в поезде лишь небольшую часть своего скудного богатства, а затем обнаружил, что его попутчица была совершенно права.

В варшавском студенческом общежитии Лоренцо познакомился с дежурной, которая не стеснялась во время обхода этажей входить в комнаты, где местные студентки общались с иностранцами. Он заметил, что в коммунистической Польше почти столько же церквей, сколько и во франкистской Испании, и их посещало большее количество прихожан. Если бы человеку будущего суждено было родиться в этих условиях, то в его образе можно бы было уловить черты типичного самодовольного божьего человека, так хорошо известного Лоренцо по своему испанскому прошлому, – того, кто преподавал в католических школах, видел в образовании проклятие и распределял столь многих одноклассников Лоренцо по комнатам, закрытым для любой дежурной.

Более теплый прием, который скорее соответствовал бы сложившемуся у него образу коммунистического блока, мог бы успокоить испанского коммуниста и заставить держать себя в руках во время встречи с польским министром иностранных дел. Но этого не произошло, и Лоренцо чувствовал себя увереннее, чем когда-либо. Он был обязан продемонстрировать статью из газеты Le Monde — свое неопровержимое доказательство – и потребовать ответов. О чем была эта статья? Она была посвящена ничем не примечательной истории торговли. В течение года Польша продавала уголь Испании. В конце концов, твердая валюта, как Лоренцо уже убедился сам, очень ценится в коммунистическом блоке. Казалось, в газетной информации нет ничего компрометирующего: речь шла о привычном коммерческом обмене, выгодоприобретателем которого являлись коммунистические чиновники. Но для Лоренцо и его товарищей, находящихся в изгнании, действия Коммунистической партии Польши были актом вопиющего предательства.

Центром антифранкистской агитации в Испании были угольные шахты северного региона Астурия. Весной 1962 года шахтеры этого горного района с сильно пересеченной местностью устроили массовую забастовку, и высланные из страны испанские коммунисты их всячески поддерживали. Лоренцо и его товарищи вынуждены были предпринимать тайные поездки в Испанию, рискуя попасть в тюрьму, если не хуже. Забастовки непокорных и отважных астурийцев вызвали волну протестных настроений по всей стране. Эта волна в конце концов расшатала режим и заложила фундамент новой Испании, в которой рабочие получили право на создание собственных организаций и проведение забастовок. Не будет большим преувеличением сказать, что угольные забастовки 1962 года возвестили о конце сформировавшейся в межвоенную эпоху франкистской Испании, и этот год стал годом зарождения в Испании общественного движения, которое завершилось после смерти Франко в 1975 году формированием нового европейского социал-демократического режима; во всем этом не было никакой заслуги Польской коммунистической партии.

В Дворце культуры и науки Лоренцо дождался конца выступления министра и взял слово. Сначала тяжелый ком, подступивший к горлу, не позволил ему говорить. Преодолев волнение и энергично размахивая придававшей ему силы вырезкой из газеты, испанский коммунист изложил суть статьи. Он хотел узнать причины, по которым польские коммунисты противодействовали самой важной попытке борьбы за социализм в Испании с тех пор, как в 1939 году предыдущая была подавлена. Ошеломленный таким неожиданным поворотом дела, министр пробормотал что-то о дружбе народов и быстро сменил тему. Министр, конечно, поступил в полном соответствии с занимаемым им во властной иерархии статусом, и его комментарии в значительной степени соответствовали политике Кремля и всего коммунистического блока.

Лоренцо успокоился уже в Париже. Спустя небольшой промежуток времени он вышел из Коммунистической партии и вернулся в Испанию, едва избежав участи многих своих товарищей, которые, рискуя сгореть от американского напалма дотла, продолжали бороться против правых диктатур в Латинской Америке. Однако между сменявшими друг друга американскими администрациями, убивавшими друзей Лоренцо в их убежищах в джунглях, и самим Лоренцо имелось любопытное сходство: у них было схожее представление о Советском Союзе и коммунистическом блоке. Правительство США, Лоренцо и большинство ученых видели в советском блоке идущий за высокими стенами эксперимент, отдельный мир, который встречался с остальным миром в основном в пространстве идей. И в этом качестве, действуя за пределами своих границ, он мыслился неизменно идеологичным, ставящим свою мессианскую миссию выше грубых финансовых проблем – над идеологическими интересами могли время от времени преобладать только политические соображения безопасности и выигрыша в великих геополитических играх. Таким образом, сторонники и противники коммунизма разделяли одно и то же, имевшее мало отношения к реальной политике и даже риторике чиновников коммунистических режимов представление о коммунистическом блоке. Торговля как способ достижения мира и смягчения напряженности времен холодной войны казалась Лоренцо – и фактически была – ужасным предательством. Указанные выше соображения звучали для Лоренцо, правительства США и нескольких поколений западных ученых циничным оправданием, непременно скрывающим что-то более разрушительное.

В этой книге утверждается прямо противоположное. Польский министр апеллировал к истории торговой политики СССР и Советской империи после Второй мировой войны[1]. Западные люди, относящиеся к разным частям политического спектра, разделяли представление о строго биполярном характере послевоенного международного порядка. Эта убеждение является важной составляющей западноевропейского и североамериканского нарратива, позволяющего западным людям понять самих себя и мир вокруг них, – только такое распределение глобальной власти могло объяснить вполне реальное разделение Европы. Неотъемлемой частью конструкции биполярности является представление об СССР как об автаркии. Эта часто непроговариваемая, но фундаментальная предпосылка любого анализа Советского Союза позволила создать две различные, но связанные между собой идеологические конструкции. С одной стороны, автаркия лежала в основе предложенного советологами нарратива анти-либеральной по своей сути страны, являющейся результатом чисто идеологического предприятия (это объясняет использование термина «советский эксперимент»). В основании тоталитарной парадигмы, определившей образ СССР в западных академических кругах и обществах в целом, лежало как раз такое представление об автаркии: только полное отделение от мира могло увести страну так далеко от более естественного либерального курса, который служит нормативным ориентиром для исторического развития[2]. Однако идею автаркии с энтузиазмом подхватили также и представители левой части политического спектра: восприятие Советского Союза как эксперимента подкрепило их убежденность в том, что именно там происходят процессы, не запятнанные коммерциализированным эксплуататорским капитализмом западных обществ. В смежной области исследований холодной войны понятие автаркии помогло ученым построить нарратив, который требовал четкого разграничения двух лагерей. Власти США, прежде всего Государственный департамент, действовали исходя из этого требования и оправдывали им внешнеполитический курс Америки, часто опираясь на невежество, расистские установки и цинизм (см. Гватемала около 1954 года). В исследованиях холодной войны указанные допущения не подвергаются критическому анализу; биполярность по-прежнему остается названием игры, а автаркия – ее по большей части непризнанной основой.

Проблема заключается в том, что тезис о Советском Союзе как автаркии ложен. Он не подтверждается статистическими данными. Он неверен с точки зрения четкой логики политического целеполагания советского руководства. Используя для анализа внешней торговли не представленные в ее официальной статистике и конвертированные по официальному курсу в рубли, а используемые внутри страны цены на товары внешней торговли, экономист В. Тремль подсчитал, что доля внешней торговли в национальном доходе увеличилась в 1960–1975 годы с 12 до 21 % и уже в 1980 году составляла примерно 27 % (см. рис. 1). Другими словами, Советский Союз был автаркией уровня Японии, которая два десятилетия спустя, следуя тем же самым путем, перешла от практически полного соответствия упомянутому статусу в начале 1950-х годов к более глобализированной экономике[3].

СССР послевоенной эпохи был гораздо более зависим от мировой экономической конъюнктуры, чем другие вписанные в глобальную капиталистическую систему крупные страны – такие, как США, Бразилия, Индия, а к концу 1970-х годов даже Япония. Но наводящие на размышления цифры Тремля не были приняты во внимание – эти данные не могли быть интегрированы в существующие метанарративы «советского эксперимента».

Рис. 1. Доля торговли в национальной экономике Источник: [Тремлъ 1983: 35].

Исследователи, за редким исключением, игнорировали опубликованную более сорока лет назад работу Майкла Дохана, в основе которой лежал тезис о быстром росте советских экономических отношений в 1960-70-е годы [Dohan 1969]. Ее автор утверждал, что автаркия 1930-х годов была не политическим выбором, а результатом Великой депрессии. Книга, которую читатель держит перед собой, призвана развить идеи, заложенные в блестящем исследовании американского ученого. То, что советская экономика во все времена ее истории была в значительной степени встроена в глобальные экономические структуры, является фактом. Была ли это система золотого стандарта, Бреттон-Вудская система или пост-Бреттон-Вудская квазисистема, которая структурировала международные экономические и политические отношения, Советский Союз был по большей части задействован в тенденциях и злоключениях глобального финансового и коммерческого обмена – а то и в глобальном финансовом и коммерческом управлении, в котором доминировали гораздо более богатые страны Западной Европы и США.

Отчасти права была только одна группа ученых: экономические советологи. Действительно, экспорт продукции страны был большой проблемой для советской системы. Капитаны советской индустрии не хотели в нем участвовать. Причины этого еще до конца не изучены, но для того, чтобы ответить на вопрос почему, вероятно, необходимо исследовать проблемы, с которыми столкнулся бы руководитель (всегда мужчина), чье предприятие было бы выбрано для экспортных поставок. Подобная неприязнь к экспорту принуждала Кремль реквизировать продукцию и выводить ее с промышленного черного рынка (еще одна чрезвычайно важная область советской экономической жизни, о которой мы мало знаем). Поскольку промышленный черный рынок помогал красным менеджерам справляться с давлением плана, экспорта следовало избегать любой ценой. Но, конечно, это только половина истории советской торговли. Другая половина – это импорт, которого Советский Союз жаждал, вероятно, больше, чем другие, более либеральные страны. Это было частью хорошо известного феномена советской экономической системы: предприятия накапливали ресурсы, а затем требовали еще, чтобы, как уже говорилось, уменьшить давление требований Госплана[4]. Но там, где система находилась в противоречии с миром за пределами советских границ, у Кремля таких противоречий не было. Результат направленной на интеграцию сознательной политики советского руководства очевиден: советская экономика, бывшая поначалу автаркией, затем глобализировалась примерно в той же степени и примерно в течение того же промежутка времени, что и экономики других стран.

Если советская торговля осуществлялась вне рамок свободного глобального рынка, это происходило не потому, что, как принято считать, политические интересы в большей степени определяли поведение советского руководства, чем коммерческие. Политика, безусловно, вмешивалась в советскую торговлю, но чаще всего в форме ограничений, накладываемых американским правительством через такие институты, как Координационный комитет (CoCom) по многостороннему экспортному контролю в промышленно развитом мире, или через скрытые и явные угрозы коммерческому благополучию неиндустриальных стран. Именно стремление к снятию этих созданных американцами ограничений определило действия советского руководства в области торговли в течение первых двух десятилетий торговой экспансии СССР. Это важный момент, который необходимо понять и усвоить в процессе анализа советской внешней политики. В посвященной холодной войне литературе слишком много внимания уделялось краткосрочным политическим решениям, принимаемым во время горячих фаз этой войны, а не уровню понимания советской элитой – часто близкого к полному – политических и экономических реалий, которые ограничивали их действия и определяли долгосрочную политику.

В этой книге предпринята попытка реконструировать мировую финансовую и коммерческую систему, определившую границы советской внешней политики. Но ее цель не сводится лишь к демонстрации того, что историки холодной войны называют «экономическим аспектом» холодной войны, или доказательству того, что экономика каким-то образом превосходит политику. Скорее, автор разделяет точку зрения о том, что экономическое развитие ограничивает и делает возможной определенную политику – во всяком случае, в той же мере, в какой политика ограничивает и делает возможной разработку определенного экономического курса. Взаимодействие первого и второго породило мировоззрение и ложные представления политиков, часто подводимые историками холодной войны под категорию «идеология». Эта категория отсылала к доктринальным текстам и негибкому мышлению, признаваемому в качестве характеристики советского человека, но редко приписываемому невинным американцам за рубежом. Все вышеуказанное не противоречит тому, что некоторые идеи в Советском Союзе были совершенно автономными и довольно неизменными. Например, советские политики явно предпочитали импорт товаров производственного назначения (станки, корабли, кабели и т. д.) импорту потребительских товаров, которые промышленно развитые страны часто пытались продавать в Советском Союзе. Причина, по которой это происходило, не имеет ничего общего с предпочтениями, сформированными экономическими стимулами и конъюнктурой, и, вероятно, связана с представлениями об эксплуатации, привилегиях и нецелесообразных тратах, порожденными способами мышления, сложившимися задолго до прихода большевиков к власти. Можно было бы назвать это представление марксистским, объяснить его возникновение работой кремлевской идеологии, но такое предположение нужно согласовать с тем фактом, что слишком многие немарксисты во всем мире это представление разделяли. Подобные же вещи можно утверждать и в отношении идей (например, планирования), которые обычно рассматривались как свидетельство приверженности Кремля бестелесной и абсолютной «марксистской идеологии».

В этой книге исследуется внутренняя логика и реальная практика советской экономической политики и то, как она менялась с течением времени вместе с мировой экономикой. Отправной точкой книги стали недвусмысленные и широко встречающиеся свидетельства – во внутренней переписке, хранящейся в архивах, в публичных выступлениях и во всех советских публикациях по этому вопросу – того, что автаркия не была желаемым состоянием для кого-либо в Советском Союзе. Советское руководство действительно осознавало ограниченную техническую базу страны и превосходство западной экономической мощи. Литература, посвященная холодной войне, демонстрирующая установки сотрудников Госдепартамента США, постоянно искажает эти две фундаментальные характеристики дискурса советского руководства. Вопреки свидетельствам, многие историки отстаивали тезис об эквивалентности интересов Запада и Востока. Холодная война в этой биполярной конструкции трактовалась как направленная на расширение своего лагеря игра, в которой выигрыш одного всегда равняется проигрышу другого. Но факт заключается в том, что советские экономические интересы имеют мало общего со стремлением к победе в конкурентной борьбе на выбывание, как это представляется большинству историков (воспроизводство такого видения ситуации – заслуга не только исторического, но и советского идеационного дискурса). Скорее, фактические экономические отношения страны в значительной степени характеризовалась соглашением и сотрудничеством с Западом и поиском элементарного доступа к рынкам глобального Юга.

Для понимания этой коммерческой политики необходимо сначала осознать, в какой степени советские успехи в области физики (запуск спутника и разработка ядерного оружия) и экономический рост в 1950-х годах маскировали относительную экономическую недоразвитость. Этот момент игнорируется в большинстве исторических монографий о холодной войне. Показательно, что те немногие историки, которые признают советскую экономическую реальность, вместе с тем отвергают идею о том, что распределение материальных ресурсов в значительной степени влияет на распределение глобальной власти. В «Кембриджской истории холодной войны», например, историк О. А. Уэстад пишет:

Хотя возможности СССР превосходили возможности Великобритании и Франции, но не Соединенных Штатов, милитаризация советской экономики и ее общества сделали его грозным противником в международных делах. В первую очередь, Советский Союз являлся второй сверхдержавой вследствие своей оппозиционной идеологии: он был единственной великой державой, которая на протяжении всей холодной войны решительно противостояла целям США и отказывалась интегрироваться в мировую капиталистическую экономику. Поступая таким образом, он играл главную роль в международных делах, что со временем дорого обходилось его развитию [Westad 2010: П][5].

Поразителен тот факт, что об экономике забывают, когда дело доходит до оценки советской глобальной мощи. Конечно, У Б. Ладен доказывает правоту тезиса Уэстада о скрытом потенциале простого акта противостояния. Замыкая логический круг, Уэстад выдвигает тезис о наличии советской автаркии (отказ СССР «от интеграции в глобальную капиталистическую экономику»). Но представление о ее существовании ошибочно[6]. Не нужно ли историкам, пишущим о холодной войне, примириться с реальностью советской экономической отсталости, чтобы выдвигать взвешенные суждения о соперничестве «сверхдержав»?[7]

Немало страниц этой книги посвящено экономической вовлеченности Советского Союза в дела глобального Юга. Однако автор полагает, что реальной целью советских коммерческих и экономических устремлений была Западная Европа (и в некоторой степени Япония). В свидетельствующих о холодной войне источниках наблюдается смещение фокуса внимания к глобальному Югу[8]. Это смещение обосновывается следующим аргументом: с возведением Берлинской стены (этого великого символа советской автаркии) холодная война в Европе остановилась, после чего советская и американская энергия были перенаправлены на юг[9]. В действительности холодная война в Европе продолжалась, особенно в коммерческой и финансовой сферах. Но поскольку в погоне за химерой идеологии историки холодной войны перестали признавать важность торговли и финансов, они посчитали необходимым переключить внимание с Европы после возведения там Берлинской стены на глобальный Юг. Кроме того, представляется проблематичным сохранение нарратива холодной войны о биполярном противостоянии в европейском контексте, в котором советская власть демонстрирует готовность к поиску компромисса и желает достижения минимальной степени интеграции. В данном случае европейский контекст действительно более важен, чем контекст глобального Юга, и исключение его из господствующего нарратива о холодной войне после начала 1960-х годов затушевывает испытываемую американским истеблишментом неприязнь к советским экономическим интересам в Западной Европе, которые определяли политику СССР в целом[10].

В этой книге также пересматриваются с точки зрения материальных ресурсов, которыми обладает каждая страна, отношения Восток – Юг. По поводу двух моделей развития, предложенных третьему миру (выбор в пользу одной из моделей определяет принадлежность к лагерю), сегодня проливается немало чернил. Но реальность продемонстрировала несостоятельность этого тезиса. В контексте стран глобального Юга нельзя говорить об абсолютно свободном выборе. Выбор делался в рамках развивающейся структуры ограничений и возможностей, определяющейся глобальным либеральным экономическим порядком и международной политикой, в которой по преимуществу доминировали Соединенные Штаты, европейские империи и сильные государства, когда-то входившие в состав этих империй. Естественно, что Советский Союз, как страна со средним уровнем дохода, был подчинен тем же процессам.

Повествуя о советской торговле, автор отказывается от широко разделяемой, но не подтверждаемой фактами идее. Речь идет о транслируемой историками истории о советских агентах, которые в переходный период между правлением И. В. Сталина и Н. С. Хрущева «разъезжали» по странам третьего мира с целью завязать отношения[11]. Эти действия рассматриваются как проявления совершенно новой политики, которая радикально отличает Хрущева от его более осторожного предшественника. Выбранный язык описания создает особые проблемы. Используя его, историки увековечивают расистские и гендерные стереотипы, которое транслируют работники Государственного департамента. Жители стран третьего мира представлены этими стереотипами как лишенные амбициозности и инициативности люди, причем обе эти, по преимуществу «мужские», характеристики рассматриваются как естественно присущие тем, кто относится к одному из двух лагерей холодной войны. Однако советские архивные материалы говорят о другом. Советское руководство, как правило, ждало, пока инициативу проявят другие: имеющие отношение к делу документы сложно интерпретировать иначе как реакцию на запросы (исходящие от богатых бизнесменов или лидеров стран третьего мира) извне, и существует лишь небольшое количество документов, свидетельствующих об обратном[12]. Кроме того, эта история о новом руководстве, отправляющем после смерти Сталина своих агентов по всему миру, заслоняет собой явную преемственность, наблюдающуюся в советской торговой политике, ключевой фигурой которой как во время, так и после правления Сталина был высокопоставленный чиновник А. И. Микоян. Конечно, нельзя отрицать того, что с середины 1950-х годов – с момента прихода к власти Хрущева – советская внешняя политика в целом стала намного более активной. Однако эта возросшая активность скорее являлась результатом радикальных изменений, вызванных деколонизацией, чем следствием сознательного изменения внешнеполитического курса в Кремле. Хотя эта книга посвящена по преимуществу Советскому Союзу, в ней также затрагивается тема поведения лидеров стран глобального Юга. Автор полагает, что новые лидеры глобального Юга не были безынициативными, слабыми и беззащитными людьми, ищущими идеологического руководства у динамичных белых мужчин. Они – по факту каждый из них – были амбициозными людьми, которые использовали Советский Союз в своих интересах, чтобы занять наиболее выгодную позицию в иерархическом мировом порядке, карающем за неповиновение диктату Запада. Причина сходства их мировоззрений кроется не в советском руководстве или осуществляемой СССР подрывной деятельности, а в общих экономических и политических обстоятельствах, в которых они действовали.

В этой книге не рассматриваются три важных момента коммерческой истории СССР: торговля в рамках коммунистического блока, недолгий, но важный экономический обмен с КНР после победы Мао над войсками генералиссимуса Ч. Кайши, торговля военной продукцией. Первые две темы уже неплохо освещены, хотя, конечно, большая работа над ними еще предстоит. Проведение исследования советской военной торговли не представляется возможным ввиду отсутствия доступа к архивным документам в Москве[13]. Однако непонятно, может ли изучение любого из этих трех моментов привести к пересмотру структуры советской международной политэкономии, представленной в этой книге. Экономическая и технологическая помощь, оказанная СССР КНР, пожалуй, не имела далекоидущих последствий по сравнению с более поздними советскими программами помощи – даже если она в значительной степени повлияла на траекторию развития Китая. А экономический обмен внутри коммунистического блока сами участники называли «обменом неэффективностью»[14]. Несмотря на то что внутриблоковая торговля составляла львиную долю советского торгового объема, ее доля не только непрерывно снижалась с середины 1950-х годов, но почти наверняка была завышена в советской статистике по отношению к доле торговли за твердую валюту. Даже если сделанные в этой книге выводы потребуют пересмотра в свете новых исследований, посвященных трем вышеупомянутым моментам коммерческой истории СССР, даже если появятся новые работы, в которых будет более полно, чем в этой книге, раскрыта тема советских двусторонних экономических обменов с конкретными странами, она послужит своему делу – включению в дискуссии по вопросам советской истории, советской внешней политики, холодной войны и всеобщей истории XX века экономического измерения.

Дискуссия относительно размера советской экономики

Прежде чем продолжить повествование о советской глобализации, я хотел бы кратко остановиться на дискуссии относительно размеров советской экономики. Прояснение вопросов, относящихся к данной дискуссии, подготовит читателя к тому, с чем ему придется столкнуться по мере прочтения книги. Дискуссия об относительных размерах советской экономики еще не закрыта. Произвольность внутренних цен и неизмеримость отличительных особенностей советской системы (повсеместного дефицита, систематического искажения информации о производстве и т. д.) заставляет нас задуматься о возможности получения адекватного знания о состоянии экономики. Вполне вероятно, в течение неопределенно долгого времени будет сохраняться широкий спектр мнений. Как выразил эту мысль историк экономики М. Харрисон,

не существует единственной объективной истины, ожидающей, пока ее обнаружат под поверхностью лжи. Советский ВНП – это не скрытая цифра, которую необходимо открыть, а совокупность предположений и гипотез о многомерной реальности, которую нельзя свести конкретному числу [Harrison 1996: 4].

Первая попытка исследования советского национального дохода была предпринята британским экономистом Колином Кларком, первопроходцем использования валового национального продукта (ВНП) в качестве инструмента анализа национальных экономик. Первая работа Кларка по советской экономике появилась в 1939 году, и она была вынуждена основываться на очень скудных данных [Clark 1939]. Главной проблемой для исследователя оказались цены: перед ним встал вопрос, как можно осуществить сравнительную оценку экономики с неконвертируемой валютой и командной системой, в которой цены устанавливаются не в соответствии со спросом и предложением, и, следовательно, не измеряется относительный дефицит. Должны браться за основу цены в рублях или экономисту необходимо найти для соответствующих европейских товаров цены в долларах и создать систему счетов, аналогичных счетам в рыночной экономике? Кларк выбрал второе. Хотя к более полной статистической информации у него не было доступа, он тем не менее смог получить различные наборы данных для ограниченного набора продуктов. Вопреки более позднему анализу Кларк пришел к выводу, что с 1928 года до Второй мировой войны советский национальный доход вырос менее чем на 50 % при годовом уровне в 3,1 % [Clark 1957: 247].

Глубокий скептицизм Кларка по отношению к советской статистике разделял Н. Ясный, бывший меньшевик-эмигрант, чья работа по советской экономике впервые выдвинула на передний план экономическую катастрофу советского сельского хозяйства. Ясный также отмечал неадекватность общедоступных статистических данных, отражающих уровень жизни в Советском Союзе: хотя полученный им показатель темпов роста советской экономики вдвое превышал показатель Кларка, все же он был намного ниже официальных советских цифр. В то время как Центральное статистическое управление (ЦСУ) пришло к выводу о пятикратном увеличении советского реального национального продукта в период с 1928 по 1940 год, Ясный утверждал, что имело место почти двукратное увеличение [Jasny 1961: 444][15].

Наиболее солидная и длительная аналитическая работа по созданию адекватной картины советских национальных экономических балансов велась в рамках проекта А. Бергсона. Последний привлек к проводимому под эгидой «Rand Corporation» исследованию ряд ученых[16]. Возглавляемая им исследовательская группа разработала проект советского национального дохода и продукта (СНДП). Бергсон в большей, чем его предшественники, степени доверял советским статистическим публикациям, утверждая, что если бы советское руководство «рисовало» цифры, то не пошло бы на все, чтобы скрыть определенные данные (например, касающиеся расходов на оборону). Более того, захваченные во время Второй мировой войны архивные документы свидетельствовали о соответствии между опубликованными и секретными данными. Отсюда вытекает несовпадение экономических оценок ученых, относящихся к школе Бергсона, и оценок их предшественников. Бергсон и его коллеги подвергли особой критике работы Ясного за их ненаучность и политическую предвзятость автора по отношению к СССР. Ясный вскоре осознал, что американские журналы для него закрыты и единственный журнал, в котором он может быть опубликован – это «Советские исследования» («Soviet Studies») при университете в Глазго. Идея об адекватности советской статистики настолько укоренилась в американских университетах, что этого ученого редко приглашали на проводимые там конференции и симпозиумы и он не мог найти для своей работы финансирование[17]. Полученные Бергсоном цифры оказались более внушительными, чем цифры каждого из его предшественников, но разброс представленных им выводов предвещал методологические проблемы. Используя рублевые цены 1928 года, Бергсон пришел к выводу, что за девять лет показатель ВНП Советского Союза утроился. Однако аналогичные расчеты с базовыми ценами 1937 года дали иной результат: за тот же период времени ВНП вырос лишь на 60 % [Bergson 1961: 128, 153]. Позднее это расхождение было объяснено эффектом Гершенкрона – изменением значения показателя экономического роста в зависимости от выбранного базового периода[18]. Так или иначе, именно работа Бергсона и его коллег будет определять методологический стандарт будущих исследований, посвященных советскому национальному доходу.

Крайне важно, что именно Центральное разведывательное управление (ЦРУ) следовало заложенной Бергсоном традиции работы с советскими данными и преобразовало их в статистические системы советских национальных экономических балансов, наиболее полных по сравнению с делавшимися до этого. Вслед за Бергсоном ЦРУ агрегировало официальные ряды физического объема продукции в отраслевые, секторальные и ВНП индексы, а затем взвешивало их с поправкой на факторные цены: без косвенного налогообложения. Полученный показатель экономического роста был меньше официального, но ненамного; ЦРУ использовало большую часть данных ЦСУ СССР. Издаваемые ежегодно статистические справочники ЦРУ стали в западной науке самыми влиятельными справочниками по советской экономике. Естественно, учитывая их исходную базу и методологию, выводы агентства вызвали тревогу у американских политиков. СССР, согласно статистике ЦРУ, был второй по величине экономикой в мире: к 1965 году он уже более чем в три раза превышал британскую экономику [CIA 1975: 29]. В 1965 году ВНП СССР составил 49 % от аналогичного показателя США, а в 1974 году вырос до 57 %. Это соотношение сохранялось примерно до середины 1980-х годов [CIA 1991: 34].

Британские экономисты никогда не разделяли позитивистского отношения к советской статистике своих американских коллег и даже не видели смысла в сравнении показателей ВНП США и СССР, ввиду того что концепция ВНП – это западная концепция, разработанная для анализа стран с рыночной экономикой [Nove 1977: 353–365]. Цифры, подсчитанные ЦРУ, никогда не принимались на веру и критиковались в этой области исследования, но струйка критики стала потоком только после того, как британские экономисты привлекли внимание западных ученых к скептицизму советских экономистов по отношению к официальной статистике СССР. Последовавшие за этим дискуссии сосредоточились в основном вокруг двух тем: надежность советской статистики и разыгрывавшийся в основном на страницах журнала «Советские исследования» спор о советских инвестициях и скрытой инфляции.

А. Ноув был первопроходцем в деле наведения мостов. Опираясь на исследования В. П. Красовского и В. К. Фальцмана, он утверждал, что, вопреки полученным ЦСУ и ЦРУ цифрам, свидетельствующим о росте капиталовложений, их фактический объем в конце 1970-х – начале 1980-х годов, вероятнее всего, снижался [Nove 1981]. Статистические данные были ошибочными, поскольку они скрывали значительный уровень инфляции, которая возникла из-за растущего несоответствия между ростом цены на данный продукт и его реальными потребительскими характеристиками, которые часто оставались неизменными. Другими словами, более высокие цены, которые улучшали показатели успеха предприятия, слишком часто шли в паре с фиктивным повышением качества. Это, вкупе с систематическим завышением результатов, характерным для советской системы, заставляло сомневаться в статистике ЦСУ СССР и ЦРУ. Цены на капиталоемкую и быстро устаревающую технологическую продукцию, как правило, в большей степени завышались и фальсифицировались, чем цены на более массовые товары.

В работах П. Уайлса и Ф. Хэнсона вопрос скрытого роста цен и завышенных советских индексов капиталовложений получил свое развитие. Уайлс утверждал, что экономические статистики должны скорее измерять полезность, чем выпуск товаров, а Хэнсон вовлек в орбиту дискуссии работы Г. И. Ханина и К. К. Вальтуха [Wiles 1982; Hanson 1984][19]. Еще один получивший советское образование эмигрант и экономист, Игорь Бирман, высказал предположение, что экономический рост СССР уже в конце 1970-х – начале 1980-х был отрицательным, а не двухпроцентным, как полагали сотрудники ЦРУ[20]. Он никогда не предпринимал попытки проведения всеобъемлющего исследования советского ВНП, но критически относился к оценкам ЦРУ и утверждал – вопреки широко распространенному в Соединенных Штатах мнению, – что советская экономика на протяжении 1980-х годов находилась на грани краха [Birman 1988]. Эта позиция не позволила ему снискать признания. Так обозначился конфликт между выводами, сделанными из сложных, но методологически проблематичных статистических представлений о Советском Союзе, и живой реальностью советской экономики. Призрак Ясного продолжал бросать вызов Бергсону и его наследию.

Дальше всех в деле пересмотра в сторону понижения статистических показателей ЦСУ и ЦРУ продвинулся экономист Григорий Ханин. Его резкая критика официальной советской статистики сделала его в Советском Союзе изгоем. Григорий Ханин испытывал трудности, связанные с публикацией своих работ и трудоустройством. Однако в 1987 году, в период гласности, он при содействии журналиста В. И. Селюнина опубликовал в журнале «Новый мир», который не являлся специализированным журналом по экономике, свою знаменитую среди экономистов статью «Лукавая цифра»[21]. Ханин привел весомые соображения в пользу статистического анализа, соответствующего действительности. В своем обзоре западной экономической советологии он, критикуя школу Бергсона, утверждал:

…нигде я не смог найти подтверждения тому, что ученые этой школы [школы Бергсона] читали советскую прессу, сатирические публикации о советской действительности, журнал «Крокодил», книги писателей-эмигрантов и т. д., именно ту литературу, в которой можно найти более или менее правдивое описание советской действительности [Ханин 1993: 92].

Низкое качество и незначительный ассортимент продуктов, острый товарный дефицит, вызванный искусственной ценовой стабильностью, свидетельствовали о том, что уровень жизни в СССР значительно отличался от уровня жизни в западных странах, что бы ни показывала статистика. Ханин предпринял попытку, возможно изначально обреченную на провал, количественной оценки окружающей его повседневной реальности.

Считая официальные агрегированные статистические данные чистейшим обманом, Ханин рассчитал набор альтернативных статистических данных, основанных на цифрах, которые, по его мнению, в меньшей степени, чем агрегированные показатели, используемые ЦРУ и ЦСУ, были подвержены искажению[22]. Он утверждал, что данные по типовой продукции, как правило, являются более надежными, потому что менеджерам и бюрократам, занимающимся ее производством, было труднее заявлять о несуществующем улучшении качества и ассортимента. Поэтому он сверялся с советскими таблицами затрат на выпуск продукции, чтобы измерить среди прочего рост потребления сырья и электроэнергии. Он подсчитал, что с 1928 года и до распада Советского Союза советская экономика выросла примерно в семь раз, а не в 90 раз, как утверждали сотрудники Госкомстата СССР. Советская экономика к концу 1980-х годов составляла от 8 до 20 % экономики США – в зависимости от того, какой размер советской экономики в 1928 году мы берем в качестве исходного. Ханин оспаривал точку зрения сотрудников ЦРУ, в соответствии с которой экономика Советского Союза в 1980-х годах превышала размеры экономики Великобритании в три раза, как это представлялось ЦРУ В лучшем случае она соответствовала последней. Между прочим, картина советской экономики, представленная Ханиным, соответствовала оценкам Федеральной резервной системы, несмотря на тревожные цифры, поступающие из города Лэнгли, расположенного на другом берегу реки Потомак. Когда А. Гринспен прибыл в Россию в 1990 году с целью оказания помощи в предотвращении возможного финансового кризиса, он считал ВНП СССР «примерно равным ВВП Великобритании, т. е. около одной шестой общеевропейского ВВП» [Гринспен 2010].

Расчеты и выводы Ханина были благожелательно восприняты западным академическим истеблишментом, но это не означало, что они обладали безусловным авторитетом[23]. На первый план вышли уже другие расчеты советского национального дохода, которые позволили пересмотреть не соответствующие действительности цифры ЦРУ в сторону уменьшения. У ученых появилась возможность выбора методики расчета в соответствии с их системой релевантностей[24]. Важно учитывать еще один нюанс, связанный с оценкой советского национального дохода. А. Ослунд утверждал, что после краха советской экономики по крайней мере пятая часть спада советского производства должна была быть отнесена на счет полной бесполезности последнего. Другими словами, когда производство, наконец, стало удовлетворять реальный спрос, большая часть его продукции оказалась невостребованной; падение производства этой бесполезной продукции, рассчитываемое статистически как внезапное и реальное сокращение советской экономики, по мнению исследователя, следует рассматривать как желательное развитие, как прекращение расточительного производства. «Экономическое развитие России, – заключил Ослунд, – остается на том же уровне, что и в советское время: примерно на уровне Бразилии» [Aslund 2001: 20][25].

Даже если нет возможности расчета единственно верного показателя ВНП, для раскрытия авторского тезиса оправдано обращение к британской и российской критике американской экономической советологии. В дальнейшем мы покажем, что развивать международное экономическое сотрудничество советскому руководству мешали по преимуществу проблемы качества и ассортимента. Продукция советского производства представляла для богатых стран малый интерес, а импортировавшие советское промышленное оборудование и технологические товары бедные страны были вынуждены считаться с их крайне неудовлетворительным качеством. Несмотря на проблемы с твердой валютой, поразившие большую часть стран глобального Юга и побудившие их наладить с Советским Союзом бартерную торговлю, импорт советских товаров на протяжении всей холодной войны оставался вторым по оптимальности вариантом решения проблемы экономического развития. Вопреки ожиданиям советского руководства, в индустриально развитых государствах промышленными товарами СССР, особенно капиталоемкими, продажа которых свидетельствовала бы в пользу больших технологических успехов, достигнутых советской экономической системой, была занята лишь малая доля рынка. Более того, изменение структуры внешней торговли Советского Союза с богатыми, индустриально развитыми государствами было более характерно для страны со средним уровнем дохода, постепенно переключающейся на производство одного типа товара и приближающейся к бедным странам – экспортерам сырья. Если в 1955 году промышленные товары составляли 28 % советского экспорта в Западную Европу, то в 1983 году – 6 %[26]. В середине 1980-х годов примерно три четверти экспорта СССР в индустриально развитые государства составляли нефть, природный газ и золото.

Обратная сторона медали – импорт в Советский Союз западных промышленных товаров. Как было отмечено Владимиром Тремлем, в 1970-е годы наблюдалось увеличение значения торговли для советской экономики: если измерять во внутренних ценах, она составляла более одной пятой национального дохода [Treml 1980]. Большая часть этого роста пришлась на импорт, который увеличился с 7 % национального дохода в 1960 году до почти 15 % в 1976 году[27]. Этот более быстрый темп роста импорта в номинальном выражении был результатом изменения структуры торговли. Советское руководство стало больше полагаться на экспорт топлива, которое, особенно после резкого роста мировых цен в 1973 году, имело на внутреннем рынке меньшую стоимость; в то же время оно увеличило импорт машин из западных стран: показатель вырос с 17 % от общего импорта машин в 1970 году до почти 40 % семь лет спустя [Treml 1980:190]. СССР отнюдь не являлся банановой республикой, но его растущая зависимость от экспорта сырья для финансирования импорта большого количества западных промышленных товаров была столь же очевидна, сколь и тенденция к увеличению экономических ограничений. Вышеупомянутые особенности советской экономики позволяют отличить ее от экономики таких промышленных «тяжеловесов», как Япония и Германия.

Достижению целей настоящего исследования неоднозначные и, возможно, ненаучные наблюдения Гринспена и Ханина способствуют больше, чем систематические и вызывающие – у американцев – тревогу статистические сборники ЦРУ Причины этого будут раскрыты далее. Под «рублем» в книге, как правило, будет подразумеваться инвалютный рубль, хотя из архивных материалов это не всегда сразу понятно. Речь идет о денежной единице, в которую по установленному советским правительством произвольному обменному курсу конвертировалась иностранная валюта[28]. В таком контексте оценка стоимостного объема экспорта затруднена, за исключением случаев, когда экспортная продукция покупалась за твердую валюту. Однако коммерческие отношения со странами третьего мира редко основывались на твердой валюте – в этом случае имели место бартерные обмены. Именно здесь проблема качества, скрытая статистической методологий ЦСУ, становятся политически значимой.

В связи с этим показательна судьба восьми советских самолетов Ил-18, проданных Гане в начале 1960-х годов. Советская делегация в Гане удостоверилась в справедливости претензий ганских официальных лиц, связанных с тем, что из восьми самолетов, проданных этой стране, только четыре работали исправно, но их средний налет составил 15 часов в месяц. Для сравнения: единственный самолет Бристоль «Британия» в парке страны налетал 113 часов в месяц, и его обслуживание обходилось правительству в меньшую сумму[29]. Казалось бы, стоимость одного британского самолета – при прочих равных характеристиках – была почти вдвое больше, чем у восьми советских самолетов. Однако подобные расчеты историка не имеют большого значения, поскольку торговые партнеры СССР сами определяли ценность продолжения экономических отношений с Советским Союзом, часто отворачиваясь от советских рынков и возвращаясь к мировым. Другими словами, сравнительная отсталость сдерживала СССР политически и экономически таким образом, который не был описан в литературе времен холодной войны.

На основании того, что сектор внешней торговли стал и оставался одним из наиболее быстрорастущих секторов советской послевоенной экономики, можно утверждать, что руководство в целом преуспело в стимулировании внешней торговли страны. Однако этот успех был весьма ограничен. Согласно архивным свидетельствам, на отношения СССР с Западом и Югом накладывались серьезные экономические ограничения. Этому описанию в большей степени соответствуют не расчеты ЦРУ, а предположения Ханина и поверхностные наблюдения Гринспена. Объем внешнеэкономических связей Советского Союза соответствовал размерам страны и уровню экономического развития. Осознание советским руководством ограничений и связанное с этим осознанием ощущение фрустрации, задокументированные в этой книге, должны помочь определить точное место Советского Союза в мировой экономике XX века и пересмотреть способность этой страны к распространению своей власти в сторону уменьшения этой способности, что до сих пор не предпринималось в литературе по международной истории. Послевоенное возвращение Советского Союза на мировую арену произошло на фоне зарождающейся экономической глобализации и стало возможным благодаря ей. Это книга о СССР в контексте спада, а затем подъема великого процесса глобализации XX века.

Часть I

Изоляция

Глава 1

Депрессивный сталинизм

В своей вышедшей в 1994 году книге «Великая трансформация» К. Поланьи обратился к теме международного фундамента капитализма и объяснил, как разрушение одного из его столпов – золотого стандарта – привело к появлению сил экономического национализма, подорвавших изнутри европейский политический порядок. Ученый рассматривал большевизм как одну из этих радикальных сил, но в то же время в небольшом отрывке, посвященном России, назвал эту страну особым случаем. Поланьи выделял две русские революции (позже эту точку зрения будут разделять многие историки): первая, произошедшая в 1917 году, «воплотила традиционные западноевропейские идеалы, а вторая стала частью совершенно нового процесса 30-х гг.» [Поланьи 2002: 267]. И если первая, согласно К. Поланьи, была внутрироссийским событием, то вторая «составляла часть процесса всеобщей трансформации» [Поланьи 2002: 267]. Прекращение функционирования золотого стандарта ощущалось по всему миру, приводя к схожим во многих отношениях результатам:

К 1924 г. о «военном коммунизме» уже забыли, Россия восстановила свободный внутренний рынок зерна, сохраняя при этом государственный контроль над внешней торговлей и ключевыми отраслями промышленности. Теперь она упорно стремилась увеличить свою внешнюю торговлю, зависевшую преимущественно от экспорта хлеба, леса, мехов и других сырьевых материалов, цены на которые резко упали в ходе аграрной депрессии, предшествовавшей общему кризису в торговле. Неспособность России развивать экспортную торговлю на выгодных условиях ограничивала ее возможности в импорте машин и оборудования, а следовательно, и в создании национальной промышленности; это, в свою очередь, неблагоприятно повлияло на условия товарообмена между городом и деревней (т. н. «ножницы»), обостряя вражду крестьянства к власти городских рабочих. Таким образом, дезинтеграция мировой экономики усилила давление на паллиативные меры решения аграрного вопроса в России и ускорила создание колхозов. В том же направлении действовала и неспособность традиционной европейской политической системы обеспечить безопасность отдельных государств, ибо она стимулировала потребность в вооружениях, увеличивая тяготы мучительной индустриализации. Отсутствие системы политического равновесия образца XIX в., равно как и неспособность мирового рынка поглотить русскую сельскохозяйственную продукцию, вынудило Россию вступить на путь экономической самодостаточности. Социализм в отдельной стране был порожден неспособностью рыночной экономики обеспечить экономические связи между всеми странами; то, что казалось русской автаркией, было лишь кончиной капиталистического интернационализма [Поланьи 2002: 268].

Более поздние объяснения советской автаркии будут предполагать целенаправленную попытку реализации стратегии импор-тозамещения, которая быстро увенчалась успехом[30]. На первый взгляд, это вполне логичный вывод. Объем советской торговли в период первой пятилетки быстро увеличивался, чтобы потом резко упасть. Изначальный импорт западных технологий привел к повышению производительности и общему экономическому росту, а уже во второй половине 1930-х годов импортозамещение было лейтмотивом советской пропаганды. Но подобное рассуждение, однако, не принимает во внимание быстро меняющиеся мировые тенденции, которые Поланьи и исследователи международной политической экономии рассматривали как определяющие для последующих десятилетий.

Анализ Поланьи предвосхищает более поздние исследования советской экономики. В 1920-х годах мир переживал механизацию и модернизацию сельского хозяйства [Frieden 2006:167–168]. Хотя механизация сама по себе не увеличивала урожайность, она повышала производительность труда, снижая потребность в рабочей силе в деревне, увеличивая городское население и содействуя заселению плодородных пахотных равнин Аргентины, Австралии и других регионов, куда направилась новая волна эмиграции. Развитие транспортной инфраструктуры позволило включить эти новые, более урожайные регионы, производящие зерно, в мировой рынок. Общим итогом стало падение мировых цен на зерно и сворачивание европейского сельскохозяйственного сектора, нуждающегося теперь в защите и субсидиях от своих правительств. Как отметил Ч. Киндлбергер, именно страны – экспортеры зерна, в том числе Советский Союз, первыми ощутили леденящую хватку того, что впоследствии переросло в Великую депрессию.

В Советском Союзе колебание цен на зерно было обусловлено двумя факторами. В то время как рост в СССР внутреннего спроса привел к увеличению цен, с целью экспорта зерна на выгодных условиях советское руководство было вынуждено удерживать низкие цены, что становилось все более затруднительным в контексте падения цен мировых [Dohan 1969: 342–345][31]. Таким образом, официальные закупочные цены колебались под влиянием двух противоречащих друг другу устремлений – получать прибыль от экспорта и стимулировать сбыт зерна. Крестьянство, в свою очередь, использовало зерно для увеличения поголовья скота и стремилось выйти на более прибыльный рынок мяса и других продуктов животного происхождения, цены на котором в основном определялись внутренним рынком и резко росли из-за возросшего спроса.

В результате успеха новой экономической политики (НЭП), увеличившей совокупный спрос, выросли также цены на промышленные товары. Сознательное решение советского правительства сдержать этот рост цен привело к дефициту, так называемому товарному голоду – иными словами, к инфляции [Davies 1980: 38–41]. Реакция крестьянства на плачевную ситуацию в области торговли не заставила себя ждать: отказываясь от обмена зерна на изготовленные в городах промышленные товары и предметы потребления, оно уходило с рынка и в ожидании более благоприятных времен хранило зерно либо скармливало его скоту. Р. К. Аллен пришел к выводу о значительной эластичности рынка сельскохозяйственной продукции до окончания НЭПа. Повышение уровня цен на сельскохозяйственную продукцию на 10 % стимулировало семипроцентный рост объемов торговли[32]; улучшение условий торговли в сельской местности могло бы увеличить объем продаж зерна в городе [Allen 1997][33]. В советском руководстве многие разделяли эту точку зрения. Однако нужно учитывать то, что в то же время внутренние рынки зерна были не единственной постоянно отдаляющейся целью: приходилось вести конкурентную борьбу на мировых рынках, которые мало согласовывались с советскими планами индустриализации в конце 1920-х годов.

В дореволюционные времена, когда золотой стандарт поддерживал мировую экономическую интеграцию и рост, российская экономика могла привлекать иностранные кредиты для стимулирования роста промышленного сектора даже в условиях неустойчивого, но в целом растущего экспорта сельскохозяйственной продукции, который обеспечивал большую часть необходимых иностранных инвестиций и технологического трансфера, преобразовавшего российскую промышленность. Ситуация кардинально поменялась в период правительственной дискуссии об индустриализации второй половины 1920-х годов. Положительное сальдо внешней торговли было необходимо для рывка в промышленном инвестировании, который советское правительство задумывало осуществить после общего восстановления экономики. Государству в 1926/1927 отчетном году едва удавалось экспортировать пятую часть того, что экспортировалось в царской России, а в следующем году объем экспорта не превысил даже 1/10 [Wheatcroft 1991: 99]. Политика изменилась, в 1927/1928 отчетном году экспорт впервые подчинялся экспортному контролю безотносительно получения коммерческой прибыли [Dohan 1969:482–483]. Когда мировая экономика начинала скатываться в пропасть 1930-х годов, в СССР рыночные механизмы сменялись командно-административными.

Ленинское наследие: золотой стандарт

Ни один другой сегмент российской экономики не пострадал от большевистской революции и Гражданской войны так сильно, как сегмент внешней торговли. Как писал Майкл Дохан,

вся инфраструктура царской внешней торговли, включая квалифицированный персонал, торговые соглашения, тарифную и торговую политику, обменные курсы, финансовые институты и функционирующую рыночную систему, была разрушена. Таким образом, возобновление внешней торговли зависело не только от физического производства экспортной продукции и распределения импортируемой продукции, но и от восстановления всей структуры внешней торговли [Dohan 1991: 217].

Ситуация осложнялась относительной нехваткой экспертов в области внешней торговли, подавляющее большинство которых в царские времена составляли иностранцы. Другими словами, большевики не могли поступить так, как они поступили в сфере промышленного производства, – пригласить буржуазных экспертов (см. рис. 2) [Quigley 1972: 467].

Захватив власть, большевики получили под свое начало преимущественно аграрную систему, которая имеет больше схожих черт с развивающимися незападными, а не с европейскими экономиками, которые так часто служили мерилом оценки российского прогресса. Доходы на душу населения, экономическая структура и демография России – все указывало на это [Аллен 2013: 22–25]. Доход на душу населения был выше уровня Индии и Китая, но значительно уступал показателям беднейших стран европейской средиземноморской и скандинавской периферии [Аллен 2013: 14][34]. Несмотря на то что в течение последних двух десятилетий царского правления темпы промышленного роста были сопоставимыми с его темпами в европейских странах, российская экономика оставалась по преимуществу аграрной: три четверти ее населения занимались сельским хозяйством – это превышало показатели большей части стран Южной Америки и соответствовало состоянию дел в большей части азиатских стран. При этом темпы роста населения и рождаемости были сопоставимы с показателями Индии, что позволяет нам выдвинуть предположение: если бы не война, голод, сталинские репрессии и быстрый экономический рост, Россия вполне могла бы попасть в мальтузианскую ловушку, в которой оказались Индия, Индонезия, Филиппины и Бразилия [Аллен 2013: 156–178].

Рис. 2. Восстановление экономики во время НЭПа (1913 год – 100 %)[35]

Источник: [Dohan 1969: 177].

Несмотря на индустриальные амбиции, основой дореволюционной экономики России оставалось сельское хозяйство. В 1885 году, перед началом периода российского экономического бума, сельское хозяйство составляло около 59 % валового внутреннего продукта (ВВП); в 1913 году – 51 %. За тот же период доля промышленности выросла с 6,6 до 14,9 %, а доля транспорта – с 2,3 до 5,8 %. Как писал Аллен, «экономика России развивалась по пути модернизации. Однако путь этот был непростым» [Аллен 2013:38]. Другими словами, значительный ежегодный рост ВВП, составивший за тот же период времени 3,3 %, почти наполовину были обеспечен ростом в сельскохозяйственном секторе.

Последний тезис имеет особое значение, так как рост сельского хозяйства России в значительной степени был следствием ее интеграции в мировую экономику[36]. Сеть железных дорог все больше опутывала российскую глубинку, позволяя сельским жителям продавать свое зерно на мировых рынках, широкий доступ к которым был открыт конвертируемостью рубля, обеспеченного золотом. Рост цен на большую часть сельскохозяйственной продукции, и особенно на пшеницу (так называемый пшеничный бум первой эры глобализации), улучшил условия торговли в сельской местности и стимулировал освоение таких столь непохожих друг на друга стран, как Канада, Австралия и Аргентина. Это, в свою очередь, способствовало повышению производительности сельского хозяйства в большей части стран мира, включая Россию [Frieden 2006: 68–72].

Поэтому неудивительно, что до Первой мировой войны более трех четвертей российского экспорта приходилось на сельскохозяйственную продукцию: одно только зерно составляло 50 % от общего объема экспорта, а основными направлениями оставшейся четверти экспорта были древесина и нефть. Внешняя торговля России была классическим примером обмена, основанного на принципе сравнительных преимуществ, поскольку она импортировала промышленные материалы (шерстяное волокно, бумагу, каучук и свинец), на которые приходилось 42 % общего импорта; доля промышленных товаров составляла 22 %; доля продуктов питания, в частности чая и сельди, – 20 %; доля промышленного оборудования – 15 % [Davies 1991: 326][37]. Россия, однако, нуждалась в поддержании положительного торгового баланса, поскольку должна была обслуживать все более обременительной долг, с которого финансировался такой важный элемент ее промышленности и связи, как железные дороги [Lewis 1994: 200][38]. Но несмотря на то, что импорт составлял в среднем около 75 % экспорта, дефицит платежного баланса России все еще оставался значительным. Основным торговым партнером России была Германия, на долю которой приходилось 30 % ее экспорта и почти 50 % импорта. В то же время в Великобританию отправлялось 18 % экспортной продукции, а доля британской продукции в общем импорте составляла менее 13 %. Нидерланды покупали 12 % экспортируемых из России товаров и поставляли менее 1,5 % импортируемых[39]. То есть Россия продавала свое зерно и лес в Великобританию и Нидерланды, чтобы покупать промышленные материалы и потребительские товары из Германии. Золотой стандарт лежал в основе этого обмена.

Война предсказуемо обрушила платежный баланс России [Gatrell 2005: 132–153][40]. Страна начала импортировать большое количество материалов, необходимых для ведения войны, в то время как экспорт практически прекратился; продукция была перенаправлена на военные нужды, а транспортные связи страдали от постоянных перебоев, имевших разрушительные последствия [Dohan 1969: 154–157][41]. Решающий удар нанесла большевистская революция: политика молодого правительства вызвала блокаду со стороны основных торговых партнеров России, которые еще не были в состоянии войны с ней. Новое революционное правительство продолжило курс на постепенную монополизацию внешней торговли, проводимый царским и Временным правительствами во время войны в жизнь посредством расширения существующей системы импортных и экспортных лицензий. Царское Министерство торговли и промышленности осуществляло политику в контексте экономической мобилизации, призванной обеспечить военные потребности и усилить государственный контроль. Этот процесс набирал обороты, о чем свидетельствовали создание специальных советов в мае 1915 года и эффективное секвестирование Путиловской компании [Gatrell 2005: 108–127][42]. По мере роста спроса на колчедан и другие материалы для военной промышленности государство перешло от контроля с помощью лицензий к прямому участию во внешней торговле с целью гарантировать получение этих материалов и исключить необходимые для внутренних нужд страны товары из экспорта. Предвосхищая создание Народного комиссариата внешней торговли, в мае 1916 года царское правительство обязало экспортеров вносить свои валютные поступления на счета Министерства финансов [Baykov 1946: 5–6].

Начавшиеся в царской России процессы продолжились после революции и достигли своей кульминации в правительственном декрете об аннулировании государственных займов в январе 1918 года (это означало отключение от финансовой сети, к которой принадлежал предыдущий режим) и окончательной национализации внешней торговли в апреле того же года. Помимо идеологических причин, отказ от выплаты царского долга имел прагматические резоны: в контексте враждебно настроенного окружения получение новых иностранных кредитов представлялось маловероятным, а выплата процентов быстро бы истощила запасы молодого революционного государства [Lewis 1994: 201–202]. Национализация внешней торговли была в определенном отношении практическим решением проблемы соблюдения условий Брест-Литовского мирного договора, подписанного месяцем ранее. В соответствии с этим договором советское правительство не могло повышать тарифные ставки на немецкие товары и экспортные пошлины на лесную и горнодобывающую продукцию, в которой нуждались немцы. Так или иначе, именно мир с Германией в итоге повлек за собой блокаду, в следующем году эмбарго было ужесточено, а российские активы за рубежом арестованы [Dohan 1969: 218].

Блокада ознаменовала конец технологического трансфера, который был основным фактором индустриализации России. Рыночный механизм, лежавший в основе внешней торговли царской России, и выстроенная вокруг него система кредитования и коммуникации были разрушены войной. Несмотря на восстановление внешнеэкономических связей после снятия блокады в 1920 году и подписание торгового договора с Великобританией в следующем году, большевистское правительство так и не смогло восстановить приток иностранных технологий, которые служили одним из столпов дореволюционного процесса индустриализации. Необходимо отметить, что оно предпринимало попытки, которые, однако, не принесли успеха. Внешнеэкономические отношения периода НЭПа все больше соответствовали царской модели; коммерческая рентабельность должна была стать главным ориентиром для экспорта, даже если большевики пытались содействовать технологическому трансферу путем предоставления концессий иностранцам. Но даже на пике своего развития, во вторую половину периода НЭПа, концессии давали не более 0,5 % от общего объема производства [Davies 1989: 33][43]

1 Польша, увы, не рассматривается в данной книге, хотя можно предположить, что ее коммерческая политика соответствовала советской и, возможно, за ней стояло более сильное желание к интеграции в либеральный мировой порядок.
2 Хорошим путеводителем по тоталитаризму как концептуальной рамке исследований является книга Э. Глисона [Gleason 1995]. Самым свежим вариантом этого нарратива является модернистская парадигма, которая, по крайней мере, помещает СССР в более широкий общеевропейский контекст, но трактует его как максимально отталкивающее воплощение логики Просвещения по причине его нелиберального характера и дистанции, отделяющей СССР от господствующего либерального порядка. Первым и лучшим образчиком этого направления исследований является статья С. Коткина [Kotkin 2001].
3 Япония вошла в послевоенную Бреттон-Вудскую эпоху, находясь в состоянии крайней зависимости от США, что объясняет более высокое соотношение торговли к ВВП на раннем этапе. Встретила же она конец этой эпохи менее глобализированной, чем СССР, соотношение торговли к ВВП которого, согласно расчетам В. Тремля, к 1980-м годам должно было составить 30 % [Treml 1983:35].
4 Это системное противоречие (ирония!) исследуется в статье О. Санчеса-Сибони [Sanchez-Sibony 2010].
5 Эта критика присущих подходу Уэстада акцента на идеологии и отрицания варьируемого значения относительной отсталости Советского Союза не имеет целью смешивать его научные изыскания с изысканиями других исследователей, которые не хотят признавать ограничения советской системы, обусловленные ее экономической слабостью. Кембриджское многотомное издание, редактором которого был норвежский ученый, достойно похвалы за включение в него взглядов, идущих вразрез с актуальной позицией Уэстада по этому вопросу. Например, в помещенной в том же томе статье Ч. Майер утверждает, что «различия между социализмом и капитализмом казались фундаментальными для идеологической идентичности и внутриблокового единства в 1950-х годах» [Maier 2010: 44]. Автор этой цитаты рассматривает идеологический конфликт скорее как вопрос дискурса, чем практики, трактует проводимую той и другой стороной внешнеэкономическую политику как политику в большей степени конвергентную, чем допускают Уэстад и значительная часть исследователей холодной войны. Цитата Майера подводит нас к другой теме, практически не раскрытой в этом томе, но подробно разработанной М. Калдор: идеологический дискурс холодной войны, постоянно напоминающий о двухстороннем военном конфликте, скорее служил инструментом сплочения и подчинения внутренней аудитории в Америке, Европе и Советском Союзе, чем средством завоевания умов и сердец за рубежом. Последняя не отстаивает тезис о том, что борьба за сердца и умы иностранцев не существовала и даже была бессмысленна, – она лишь полагает, что вышеупомянутый дискурс в меньшей степени ориентирован на международную аудиторию, что, по крайней мере, советское руководство часто признавало, находясь за границей. См. [Kaldor 1990].
6 Его настойчивые утверждения о власти идей вызывают недоумение. В своей блестящей и безусловно важной работе Уэстад [Westad 2005] совершил сомнительный нарративный подвиг, соединив в рамках одного тома дискурсивный исток холодной войны, исключающий каузальную роль (способность к накладыванию ограничений и организации) экономики, со структурной развязкой холодной войны, которая предполагает ее.
7 Э. Уильямс уже давно акцентировал внимание на ограниченности советской власти. Он писал: «Мы постоянно подчеркивали военную мощь Советов, в связи с чем поразительным представляется тот факт, что основная проблема, стоявшая перед всеми прошлыми и нынешними русскими лидерами, заключалась в том, что они были вынуждены постоянно иметь дело с неустойчивостью экономического и политического развития страны. История как царской, так и советской России представляет собой летопись беспрерывной, упорной борьбы за достижение минимального уровня материального благосостояния, не говоря уже об относительном процветании или настоящем богатстве» [Williams 1959:280]. Александр Гершенкрон подсчитал, что накануне Первой мировой войны объем промышленного производства Российской империи составлял 6,9 % от объема производства Соединенных Штатов. См. [Gerschenkron 1974: 155].
8 Первый решительный шаг был предпринят Уэстадом [Westad 2005].
9 В выбивающейся из общего ряда книге Д. Сури [Suri 2003] стена трактуется как символ изменения цели политики. Речь идет о цели, заставляющей сверхдержавы сместить фокус внимания на внутренние проблемы. Это, безусловно, шаг в правильном направлении, поэтому его книга дисгармонирует с другими работами, относящимися к канону литературы о холодной войны.
10 Тема чрезвычайной значимости Западной Европы для СССР раскрыта в книге Дж. Хаслама [Haslam 2011].
11 Лучше всего эта тема раскрыта в [Фурсенко, Нафтли 2018].
12 Некоторые историки также отмечали эту тенденцию. См. исследование советско-индийских отношений В. Маетны [Mastny 2010: 51].
13 Лучшей книгой об экономических отношениях СССР со странами Восточной и Центральной Европы является не получившая достаточного признания книга Рэндалла У. Стоуна [Stone 1996]. Тема советской экономической помощи Китаю 1950-х годов требует дальнейшей разработки. Лучшая и единственная книга по этой теме – все еще не переведенная на английский язык книга Ш. Чжихуа [Zhihua 2003]. Стоит отметить книгу Уэстада [Westad 1998], подготавливающую почву для обсуждения этого вопроса.
14 См. [Hanson 2003: 120].
15 Заявляя, что «точность невозможна» и что можно получить лишь приблизительные цифры, Ясный в то же время подсчитал, что валовой национальный продукт в реальных ценах 1926–1927 годов составил 29,8 млрд рублей в 1928 году и 56,4 млрд – в 1940 году. К 1955 году эта цифра почти удвоилась и составила 111,5 млрд.
16 Среди его коллег можно назвать Р. Пауэлла, Д. Чэпмена, Р. Бернаута, А. С. Беккера, Р. Мурстина, Л. Терджена и Е. Ф. Карч.
17 Хорошее описание проблем, с которыми столкнулся Ясный, дается в книге Дж. X. Вильгельма [Wilhelm 2003].
18 Это происходит потому, что по мере развития экономики структура цен меняется так, что, например, капиталоемкие товары могут стать менее дорогими по сравнению с трудоемкими товарами, как это произошло в Советском Союзе в 1930-е годы. Рост производства машин, сравнительно дорогих в 1928 году, будет казаться высоким с точки зрения цен 1928 года, но менее высоким с точки зрения цен 1937 года, когда машины стали менее дорогими по отношению к трудоемким продуктам, таким как продукты питания. Другими словами, использование цен более ранних лет даст более высокие темпы роста, чем использование цен более поздних лет, по крайней мере в быстрорастущих экономиках. Советские статистики заработали себе дурную славу, систематически прибегая к этому приему в своих публикациях. Хорошее и краткое объяснение того, как эффект Гершенкрона повлиял на экономические расчеты советского национального дохода, дается в книге Харрисона [Harrison 1996: 51–53].
19 Хэнсон лучше всего резюмировал последующую дискуссию: «Как и во многих спорах между советскими эмигрантами и разведывательными службами США, вопрос заключается в том, стоите ли вы на стороне своего человека, производящего грубые расчеты, или чужого, осуществляющего с помощью компьютера точные. Один из них или оба могут ошибаться, но и тот и другой ограничены чрезвычайной скудностью данных» [Hanson 184: 578]. Опираясь на ранее не опубликованные архивные данные, Пен-Ион Ким пришел к выводу, что государственные дотации предприятиям розничной торговли, которые в конце 1980-х годов составляли около 20 % государственного бюджета, привели к сокращению кредитования предприятий и ограничению инвестиций в целом, что, в свою очередь, привело к увеличению дотаций. Эта дестабилизирующая торговлю политика субсидирования, возможно, уже имела место в 1950-х годах, набрала обороты после реформ 1965 года и стала особенно пагубной в конце 1970-х и в течение 1980-х годов. Она породила сильные дефицит товаров розничной торговли и скрытую инфляцию, способствующие краху советской экономики. Все это происходило в контексте истощения нефтяных доходов, связанного с обвалом цен на нефть в 1985 году, что, в свою очередь, повлекло дальнейшее сокращение государственных ресурсов. См. [Kim 2002].
20 В своей статье Бирман [Birman 1980] приводил доводы в пользу весьма значительного бюджетного дефицита, нераспознаваемого из-за скрытой инфляции. Знаменитый экономист А. Аганбегян, ставший одним из главных экономических советников М. С. Горбачева, позже подтвердил, что, несмотря на официальную статистику, правительство действительно действовало в соответствии с более пессимистичными оценками российских экономистов.
21 Обсуждение трудов Ханина в англоязычном мире, предваряющее ряд работ 1990-х годов, посвященных детальному разбору позиции российского экономиста, представлено в статье Р. Э. Эриксона [Ericson 1990]. Ханин представил свои аргументы в следующей книге: [Ханин 1991].
22 Превосходный разбор проблем советской статистики и накопленных относительно ее предубеждений можно найти в статье А. Ослунда [Aslund 1990].
23 Никто из академического истеблишмента, по крайней мере среди западных экономистов, не подвергал работы Ханина серьезной критике, так как полученные им цифры казались столь же правдоподобными, что и все остальные. Наиболее полный критический анализ исследований российского экономиста был дан в статье Харрисона [Harrison 1993]. Последний критикует Ханина за игнорирование эффекта Гершенкрона. Согласно Харрисону, российский экономист Ханин склонен относить учет эффекта, приводящий к раздуванию результатов в западных расчетах, к методологическим ошибкам, хотя в своих собственных расчетах он несправедливо добавляет его к скрытой инфляции. Харрисон высоко оценивает модели Ханина, считая их «последовательными и хорошо обоснованными», и отмечает, что максимальное расхождение между расчетами Ханина и ЦРУ относится к довоенной эпохе. Ханин, как и Кларк до него, пришел к выводу о 50-процентном росте советской экономики в период с 1928 по 1940 год. Если мы возьмем послевоенный период до 1980-х годов, цифры Ханина будут отклоняться от цифр ЦРУ не так уж сильно; в результате расчетов он, в отличие от сотрудников американских спецслужб, приходит к выводу о более резком росте экономики СССР в 1950-е годы и более резком замедлении роста в 1960-х и 1970-х годах. Расчеты Ханина свидетельствовали об отсутствии роста в 1980-х годах и его превращении в падение в пересчете на душу населения, что шло вразрез с цифрами ЦРУ: 2 %. Таким образом, значительное расхождение между ними за весь период в значительной степени объясняется оценкой экономической базы в послевоенный период, которая, по мнению Ханина, была результатом скромного экономического роста в 1930-х годах.
24 В результате применения этих методов расчета исследователи приходили к выводу о том, что доход на душу населения в СССР составляет треть дохода в Соединенных Штатах. Они признавали, что из-за методологических трудностей показатель роста экономики СССР зачастую завышается. К числу наиболее важных работ относятся исследования Всемирного банка, проведенные П. Марером [Магег 1985], И. Эдвардсом и Г. Шредером [Edwards, Schroeder 1981] и А. Мэддисоном [Maddison 2001], которые пересмотрели показатели ЦРУ в сторону понижения, в результате чего советская экономика стал четвертой по величине экономикой в 1990 году после Соединенных Штатов, Японии и, как ни странно, Китая.
25 Если это так, то необходимо задать вопрос, имел ли место «коллапс», 44-процентный спад, о котором свидетельствует официальная статистика.
26 Обращение к глобальному контексту подтверждает этот упадок. Если в 1965 году СССР обеспечивал 0,82 % импорта промышленных товаров Организации экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), то к 1981 году этот показатель уже составлял 0,51. В тот же период доля импорта из новых индустриальных стран увеличилась с 2,74 до 6,95 %. См. [Aslund 1990:43].
27 Сохранялся баланс между импортом и экспортом в конвертируемой валюте: советское руководство не финансировало импорт за счет долгов. Несоответствие было функцией исключительно внутренних цен.
28 В книге курс рубля берется по умолчанию по состоянию на рассматриваемый год. С 1950 по 1961 год обменный курс к доллару США составлял около четырех рублей за доллар, после чего было решено, что обменный курс составит 1,1 доллара за рубль. Это вполне могло быть расценено как невероятная переоценка рубля – другими словами, свидетельство советской силы. Однако внутри страны рубли обменивались по курсу из расчета десять рублей старыми за один рубль новыми деньгами, а цены снижались на десять. Это не означает, что рубль был девальвирован по отношению к доллару. Это лишь значило наличие учета фактически конвертируемой валюты в рублях. Тема соотношения рублевых стоимостей и коэффициентов пересчета внешнеторговых рублей на 1961 год раскрывается в тексте Дохана [Dohan 1969:703–708].
29 ГАРФ. Ф. 5446. Оп. 97. Д. 1382. Л. 63–64.
30 См. аргументацию Гершенкрона [Gerschenkron 1945], позднее развитую Ф. Хольцманом в его книге, во всех иных отношениях превосходной [Holz-шап 1974], особенно в главе 6, в которой он нерешительно подхватил некоторые тезисы Поланьи, но вместе с тем акцентировал внимание на внутреннем стремлении к автаркии, а не на давлении извне. См. также работу Э. X. Карр и Р. У. Дэвис [Carr, Davies 1969: 402–413], в которой преувеличивается роль аргументации Преображенского о внешней зависимости и преуменьшается значение аргументов правых (Сокольников) и центристов (Базаров). Последние два выступали за развитие экспорта сельскохозяйственной продукции в качестве первоочередной задачи, так как только с помощью него СССР мог импортировать промышленное оборудование. Непонятно, почему Карр и Дэвис считали, что руководство не брало в расчет эти мнения, если Сокольников был частью руководства и позиция его фракции на первых порах была господствующей.
31 Большую озабоченность по сравнению с ценами на зерно вызывали цены на другие сельскохозяйственные продукты, особенно яйца, масло и лен.
32 Противоположная точка зрения представлена в книге П. Р. Грегори [Gregory 1994: 107].
33 Другой причиной спада торговли зерновыми было существенное уменьшение среднего размера хозяйств, наметившееся еще во время революции. Поместья и крупные хозяйства обеспечивали большую часть излишков зерна, экспортируемых царской Россией; однако они были ликвидированы во время большевистской революции, что привело к уменьшению размеров хозяйств и увеличению потребления зерна в хозяйствах. Данная ситуация была усугублена ростом сельского населения. По мере развития натурального хозяйства торговый оборот с городом уменьшался. Аллен подсчитал, что «на счет фактора снижения добавочного количества продукта можно отнести четверть всего объема спада торгового оборота, в то время как остальные три четверти были результатом ухудшения торговых условий» [Аллен 2013: 122].
34 Опираясь на исследования мировой экономики А. Мэддисона, Аллен рассчитал годовой доход на душу населения в России 1913 года в $ 1488, тогда как в странах средиземноморской периферии – $ 2263, скандинавской периферии – $ 2652, в Восточной Европе – $ 1694, в южном ядре Латинской Америки – $ 3439, в остальных странах Латинской Америки – $ 1095, в Юго-Восточной Азии – около $ 1000.
35 К 1928 году экспорт все еще составлял лишь немногим более 1/3 от уровня экспорта 1913 года, тогда как импорт – около 2/3 импорта того же базового года. Относительно хорошие показатели импорта можно объяснить готовностью советского правительства финансировать возникший дефицит платежного баланса золотом и другими драгоценными металлами. Объем промышленного и сельскохозяйственного производства к 1928 году значительно превысил уровень производства 1913 года.
36 Пол Грегори, например, проанализировал инвестиционные циклы 1895–1913 годов во Франции, Германии, Швеции, Великобритании и США. Он пришел к следующим выводам: «Во-первых, инвестиционные циклы в России в целом привязаны к циклам прочих стран: Россия приняла участие и в общем росте инвестиций 1890-х годов, и в общем спаде на рубеже столетий, и в новом подъеме 1908–1913 годов. Во-вторых, инвестиционный цикл России выглядит более тесно связанным с германским и шведским циклами. В-треть-их, изменения происходят сначала в более крупных экономиках (Великобритания, Франция и Германия), а затем уже передаются в меньшие (Швеция и Россия)». 1905 год существенно поменял российский инвестиционный цикл: несмотря на общемировую тенденцию к увеличению капиталовложений, в 1906 г. произошло резкое снижение российских инвестиционных расходов. Что касается циклов роста ВВП, картина несколько усложняется: на рост в большей степени повлияли общественные волнения в 1905 и 1906 годах, чем спад мировой экономики на рубеже веков [Gregory 1994: 77–80].
37 Разбивку стоимостного объема импорта по годам (четыре года Российской империи и за весь период НЭПа) можно посмотреть в табл. 58 [Davies 1991:326].
38 В действительности в последние несколько лет существования империи расходы на обслуживание российского долга, наряду с переводами прибыли иностранными инвесторами и существенными расходами российских туристов за границей, превышали импорт нового капитала, что в целом характерно для зависимых стран третьего мира.
39 Высчитано с опорой на статистические данные [Министерство внешней торговли 1960: 21, 23].
40 Гатрелл подсчитал, что общие военные расходы государства составили 38 650 млн рублей; при этом на Русско-японскую войну в свое время было потрачено 2295 млн рублей. В российской экономической политике наблюдается определенная преемственность. Царское правительство финансировало военные расходы за счет эмиссии денег; эта же инфляционная политика проводилась большевистским правительством вплоть до 1923 года и введения в обращение червонца.
41 Крайняя зависимость царской России от иностранного вооружения и военной техники во время Первой мировой войны была уроком, который советское руководство никогда не забудет, фактором, объясняющим как стремление советского правительства к индустриализации, так и его ставку на тяжелую промышленность, машиностроение, развитие производства промышленных материалов и транспорта.
42 Следует отметить, что почти сразу же после создания советов возникли трения между ответственными за торговлю и промышленность и Специальным советом по транспорту. Они никуда не исчезнут в период НЭПа и сохранятся вплоть до конца правления Хрущева.
43 Особенно успешными оказались марганцевая концессия будущего американского посла А. Гарримана в Грузии, концессия Лены Голдфилдс, которая восстановила поток британских инвестиций, и карандашная компания американца А. Хаммера, который также экспортировал в Советский Союз фармацевтические препараты и в конце концов стал председателем Occidental Petroleum.
Скачать книгу