Уничтожьте всех дикарей бесплатное чтение

Свен Линдквист
Уничтожьте всех дикарей

Олофу Лагеркранцу, путешествовавшему с «Сердцем тьмы»,

И Этьену Глазеру, бывшему Адольфом в «Детстве Гитлера».


Все евреи и негры должны быть действительно уничтожены.

Мы будем победоносными. Остальные расы исчезнут и вымрут.

Белое арийское сопротивление, Швеция, 1991

Вы можете стереть нас с лица земли, но дети звёзд никогда не станут собаками.

Сомабулано, Родезия, 1896.

Предисловие

Перед вами рассказ, а не историческое исследование. Это история человека, едущего на автобусе через пустыню Сахару и в то же самое время странствующего при помощи компьютера по истории понятия «уничтожение». В скромных отелях, затерянных в песках, он увязает на одной фразе из «Сердца тьмы» Джозефа Конрада: «Уничтожьте всех дикарей».

Почему Куртц заканчивает свой доклад о цивилизаторской миссии белого человека в Африке именно этими словами? Что значили они для Конрада и его современников? Почему именно их Конрад выносит в резюме всех патетических речей об ответственности европейский наций перед народами других континентов?

Когда в 1949 году, в семнадцатилетнем возрасте, я впервые читал «Сердце тьмы», мне казалось, я знаю ответы на эти вопросы. В «чёрных тенях истощенных голодом и болезнями» из Рощи Смерти мой внутренний взор угадывал изнурённые фигуры тех, кто выжил в нацистских лагерях смерти, лишь несколько лет назад освобождённых союзниками. Для меня Конрад был пророком, провидевшим все эти ужасы.

Ханна Арендт знала об этом больше моего. Она видела, что Конрад писал о геноциде своего времени. В своей первой книге, «Истоки тоталитаризма» (1951), она показала, что империализм нуждается в расизме как в единственно возможном оправдании своих действий. «У всякого прямо перед глазами находилось множество элементов, которые, будучи собраны воедино, могли выстроиться в тоталитарное правление на основе расизма».

Хорошо известен её тезис о том, что нацизм и коммунизм имеют общую природу. О она также считала (о чём многие предпочитают не помнить), что именно европейские империалисты ответственны за успешное введение в обычную респектабельную внешнюю политику таких средств «умиротворения», как массовые убийства и беспощадная резня, а потому и за возникновение холокоста и геноцида. Первый том своего исследования «Холокост в историческом контексте» (1994) Стивен Т. Катц начинает доказательством «феноменологической уникальности» холокоста. Кое-где на семистах страницах книги он с презрением высказывается о тех, кто предпочитает заниматься поиском аналогий; но иногда он проявляет большую терпимость и говорит: «Их подход можно обозначить (безоценочно) как парадигму подобия, мой — как парадигму различия».

Как мне то представляется, два этих подхода являются равно обоснованными и взаимодополняющими. Мой путешественник по пустыне, исследующий парадигму подобия, обнаруживает, что некогда проводимое европейскими нациями уничтожение «низших рас» четырёх континентов подготовило почву для уничтожения Гитлером шести миллионов евреев в Европе.

Конечно, каждый из случаев геноцида имеет свои уникальные черты. Однако для того, чтобы одно событие содействовало другому, они не обязаны быть тождественными. Захватническая экспансия европейских наций, сопровождавшаяся разработкой бесстыдной концепции уничтожения, задала те соответственные шаблоны мысли и те политические прецеденты, которые сделали возможными новые акты насилия, достигшие своей кульминации в наиболее ужасающем преступлении — холокосте.

Часть I

В Ин-Салах.

Форпост прогресса.

В Ксар Марабтин.

В Ин-Салах

1.

Тебе известно уже достаточно. И мне тоже. Нам не хватает не знаний. Нам не хватает смелости понять то, что мы знаем, и сделать выводы.

2.

Тадемаит, «пустыня пустынь», самый страшный район Сахары. Ни признака растительности. Жизнь почти вымерла. Земля покрыта чёрным блестящим лаком, который жара выдавливает из камня. Поездка на ночном автобусе, единственном между Эль-Голеа и Ин-Салах занимает, если повезёт, шесть часов. Пробираясь к пустому сиденью, сталкиваешься примерно с полудюжиной солдат в грубых армейских ботинках, учившихся стоять строем на курсах по рукопашному бою алжирской армии в Сиди-бель-Аббе. Здесь тот, кто тащит у себя на плече квинтэссенцию европейской мысли, вогнанную в старенький компьютер, явно обречён на поражение.

На повороте к Тимимуну через дырку в стене нам подают горячий картофельный суп и хлеб. Затем разбитая асфальтовая дорога заканчивается, и автобус продолжает ехать по бездорожью пустыни.

Начинается настоящее родео. Автобус ведёт себя как полудикая лошадь. Окна дребезжат, рессоры скрипят, автобус спотыкается, бьётся о землю, скачет вперёд, и каждый такой толчок отдаётся в жёстком диске моего персонального компьютера, что я держу у себя на коленях, а также в межпозвоночных дисках моей собственной спины. Когда сидеть больше невозможно, я встаю и держусь за багажную полку или сажусь вниз на корточки.

Этого я и боялся. Этого я и жаждал.

Ночь под луною невероятна. Час за часом, мимо перекатов белой пустыни: камень и песок, камень и гравий, гравий и песок — всё мерцает как снег. Час за часом ничего не происходит, пока внезапно во тьме не вспыхивает сигнальная лампочка — знак того, что одному из пассажиров нужно остановить автобус, слезть и идти туда, прямо в пустыню.

Звук его шагов исчезает в песках. Он сам исчезает. Мы тоже исчезаем в белой тьме.

3.

Квинтэссенция европейской мысли? Да, есть одно такое предложение, простая короткая фраза, лишь несколько слов, суммирующих всю историю нашего континента, нашего человечества, нашей биосферы — от холоцена[1] до холокоста.

Эта фраза ничего не говорит о Европе как об истинном доме гуманизма, демократии и благосостояния на Земле. Она ничего не говорит обо всём том, чем весьма справедливо гордимся. Это просто та правда, которую мы предпочли бы забыть.

Я изучал эту разу несколько лет. Я собрал кучу материала, проработать который никогда не хватало времени. И поэтому я захотел исчезнуть в этой пустыне, где никто не мог бы меня достать, где мне принадлежало бы всё время мира — исчезнуть и не возвращаться до тех пор, пока я не пойму то, что уже мне известно.

4.

Я выхожу в Ин-Салах.

Луна больше не блестит. Автобус забирает с собою весь свет и пропадает. Вокруг меня плотная тьма.

Именно здесь, неподалёку от Ин-Салах, был захвачен и ограблен шотландский исследователь Александр Гордон Лэнг. Пять сабельных ран на макушке и три на виске. Скуловая кость прорезала челюсть и раскроила ухо. Страшная рана на шее прорвала гортань, другая задела позвоночник, пять сабельных ударов на левом предплечье и руке, три пальца сломаны, кости на запястье перебиты и так далее.[2]

Где-то далеко во тьме виднеется огонь. Я волоку свой тяжёлый компьютер и ещё более тяжёлый чемодан по направлению к огню.

Иду через гряды красного, рыхлого, переносимого ветром песка, собирающегося в кучи на откосе. Я делаю десять шагов, затем ещё десять. Огонь не становится ближе.

На Лэнга напали в январе 1825 года. Но у страха нет времени. В семнадцатом веке Томас Гоббс был напуган одиночеством, ночью и смертью не меньше, чем я сейчас. «Некоторые люди столь жестоки по природе, — сказал он свому другу Обри, — что находят такое наслаждение в убийстве человека, какое непозволительно даже при убийстве птицы».[3]

Огонь кажется таким же далёким. Не бросить ли мне компьютер и чемодан, чтобы легче было идти? Нет, я сажусь в пыль и принимаюсь ждать рассвета.

Там, внизу, у земли, лёгкий ветерок доносит запах горящего дерева.

Или запахи в пустыне столь сильны, что встречаются так редко? Или так усыхает здесь древесина, что горит более пахуче? Огонь, который казался столь далёким моим глазам, подобрался неожиданно близко к моему носу.

Я встаю и бреду дальше.

Наконец добираюсь до людей, сгрудившихся у костра, делаю это с чувством одержанной победы.

Здороваюсь. Спрашиваю. И в ответ узнаю, что иду совершенно не в ту сторону. Делать нечего, говорят они, надо повернуть обратно.

По своим же следам дохожу до места, где слез с автобуса, и ухожу на юг в ту же тьму.

5.

«Страх остаётся всегда, — говорит Конрад, — Человек может уничтожить в себе всё — любовь и ненависть, веру и даже сомнение, но пока он держится за жизнь, он не может уничтожить в себе страх».

Гоббс бы с ним согласился. В этом смысле они пожимают друг другу руки, протянутые через века.

Почему я так много путешествую, если так ужасно боюсь путешествий?

Возможно, в страхе и опасности мы ищем более мощного восприятия жизни, более сильной, глубокой формы существования? Я боюсь, следовательно, я существую. И чем сильнее страх, тем весомее ощущается моё «я существую».

6.

В Ин-Салах только один отель. Большой дорогой государственный отель «Тидикельт». Когда наконец я до него добираюсь, он может предложить мне лишь маленькую тёмную ледяную комнату, где уже давно не работает отопление.

Здесь всё, как и повсюду в отелях Сахары: запах сильной дезинфекции, скрип несмазанных дверных петель, полусорванные жалюзи. Такой же шаткий стол с его слишком короткой четвёртой ножкой, и тонкий слой песка на столе, на подушке и на умывальнике. Такой же кран, который медленно капает водой только тогда, когда вывернешь вентиль до отказа, и сдаётся с усталым вздохом, нацедив стакан едва до половины. Кровать застлана в той военной манере, которая вообще не учитывает у человека наличие ступней, по крайней мере, если они не лежат в одной плоскости с телом; дабы не нарушить девственную несмятость постели, постельное бельё большей частью заправлено под матрас, так что одеяло едва доходит до пупка.

Ладно, человек имеет право путешествовать. Но зачем ему ехать именно сюда?

7.

…Звук тяжёлых ударов дубинкой по горлу. Хруст, как у раздавливаемой скорлупы, а затем бульканье, когда жертва отчаянно пытается глотнуть немного воздуха…

Утро…

Я посыпаюсь всё ещё в уличной одежде. Постель красная от песка, который я принёс с собою из автобуса.

…Дубинка всё так же ломает шеи… Последний удар сокрушит мою.

8.

Отель врыт в зыбучие пески, он стоит у дороги, что тянется через пустынную равнину. Я с трудом бреду по глубокому песку. Солнце безжалостно печёт. От его света глаза слепнут, как во тьме. Воздух трётся о моё лицо, потрескивая, как тонкий лёд.

До почты около полчаса ходу, а оттуда столько же до рынка и банка. Старый город сбился в кучу, защищая себя от солнца и песчаных бурь. Новый же тонко размазан по поверхности, усугубляя своей современной планировкой пустынность Сахары.

Красновато-коричневые глиняные фасады городского центра оживляются белыми портиками и колоннами, шпицами и карнизами. Этот стиль называют суданским или чёрным, в честь Bled es sudan, страны чёрных.[4] На самом деле это полностью выдуманный стиль, он был создан французами для Всемироной выставки в Париже в 1900 году и затем завезён сюда, в Сахару. Современная часть города — международный стиль в сером бетоне.

Ветер дует с востока. Моё лицо всё ещё горит, когда я возвращаюсь в отель. Отель занят преимущественно водителями-дальнобойщиками и иностранцами… Их путь ведёт или «вверх», или «вниз», как по лестнице. Все расспрашивают друг друга о дороге, топливе, оборудовании, и каждый мысленно озабочен тем, чтобы скорее двинуться дальше.

Я прилепил на стену карту скотчем и принялся разглядывать расстояния. До ближайшего оазиса на западе, Реггана, — 290 км. До оазиса на севере, Эль-Голеа, откуда я приехал, — 400 км дороги по пустыне. 400 км по прямой до Бордж Омар Дрисс, ближайшего оазиса на востоке. До Таманрассет, ближайшего оазиса на юге, — 660 км. 1000 км по прямой до Средиземного моря (самого близкого). 1500 км до моря на западе. А к востоку море так далеко, что вопрос о расстоянии уже неважен.

Всякий раз, когда я вижу эти расстояния, всякий раз, когда я понимаю, что нахожусь именно здесь, в нулевой точке пустыни, волна радости проходит по моему телу. И именно поэтому я здесь.

9.

Только бы у меня получилось включить компьютер! Вопрос в том, пережил ли он тряску и пыль. У меня почти сотня дискет. Маленькие, не больше открытки. Целая библиотека в воздухонепроницаемых пакетиках. Вся она весит не больше книжки.

В любой момент я могу отправиться в любую точку истории уничтожения: от зари палеонтологии, когда Томас Джефферсон всё ещё считал непостижимым, чтобы хоть один вид мог попасть из экономики природы, до сегодняшнего понимания того, что 99,99 процентов видов вымерло, и большинство — в ходе нескольких массовых катастроф, стёрших почти всю жизнь с лица земли.[5]

Вставляю пятидюймовую дискету в щель и включаю компьютер. Экран зажигается, и фраза, так долго изучаемая мною, светится во тьме комнаты.

Слово «Европа» происходит от семитского слова и означает оно просто «тьму».[6] Та фраза, что сияет на экране — воистину европейская. Эта мысль прошла длинный путь, прежде чем на рубеже веков (1898–1899) её наконец сформулировал польский писатель, который часто думал по-французски, но писал по-английски: Джозеф Конрад.

Куртц, главный герой конрадовского «Сердца тьмы» завершает своё эссе о цивилизаторских задачах белого человека среди африканских дикарей постскриптумом, в котором кратко резюмируется всё содержание его высокопарной риторики.

И эта фраза светится на меня с экрана:

«Exterminate all the brutes» — «Уничтожьте всех дикарей».

10.

Латинское extermino означает «выводить за пределы», terminus, «изгонять, погонять, исключать».

В шведском этому слову нет прямого эквивалента. На его месте шведы вынуждены употреблять utrota, хотя на самом деле это совсем другое слово, «искоренить», которое в английском передаётся как extirpate, от латинского stirps — «корень, племя, семья».

И в английском, и в шведском объектами такого действия редко становятся отдельные индивиды, скорее целые группы, такие, как сорняки, крысы или люди. Выражение all the brutes переводилось бы на старошведский как «всех диких зверей». Действительно, слово brute вполне может означать «дикий зверь». Оно означает животное и подчёркивает в нём самое звериное.

Африканцев называли «животными» с самых первых встреч с ними, когда европейцы описывали их как «грубых и скотоподобных», «похожих на диких зверей», «более звероподобных, чем те звери, на которых они охотятся».[7]

В соответствии с современным переводом слово brute имеет также смысл ругательства — «скотина». Я хочу сохранить первоначальный «брутальный» смысл этой фразы и переведу её так: «Уничтожить всех скотов».

11.

Несколько лет назад я было решил, что обнаружил источник конрадовской фразы у великого либерального философа Герберта Спенсера.

В своей «Социальной статистике» (1850) он пишет, что заслугой империализма перед цивилизацией является то, что тот стёр низшие расы с лица земли. «Силы, трудящиеся над осуществлением великой схемы совершенного счастья, не принимают во внимание отдельные случаи страдания и уничтожают ту часть человечества, которая стоит на их пути… Будь оно человеком или зверем-дикарём — препятствие должно быть устранено[8]».

Здесь мы находим и цивилизаторскую риторику Куртца, и два ключевых слова «уничтожить» и «дикарь» (exterminate и brute); человеческое же существо недвусмысленно ставится на один уровень с животным в качестве объекта уничтожения.

Мне казалось, я сделал скромное, но изящное академическое открытие, достойное того, чтобы всплыть однажды короткой сноской в истории литературы: «объяснение» фразы Куртца спенсеровскими фантазиями об уничтожении. Последние же, в свою очередь, как я думал, являлись частными причудами, вероятно, объяснимыми тем фактом, что все братья и сёстры Спенсера умерли, когда он был ещё ребёнком. Безмятежное и успокаивающее заключение.

12.

Если бы я на этом остановился, полагая, что знаю уже достаточно, я бы допустил ошибку. Но я продолжал.

Вскоре выяснилось, что Спенсер был вовсе не одинок в этой своей интерпретации. Она была довольно расхожей, а во второй половине XIX века стала вполне обычной, так что немецкий философ Эдуард фон Гартман во втором томе своей «Философии бессознательного», который Конрад читал в английском переводе, мог написать следующее: «Искусственно продлевая предсмертные конвульсии дикарей, находящихся на грани вымирания, мы оказываем их человеческой природе не большую услугу, чем собаке, желая удружить которой, мы, вместо того чтобы отрубить ей хвост разом, отрезаем его постепенно, дюйм за дюймом. Настоящий гуманист не может не желать ускорить вымирание диких народов и не содействовать этой цели».[9]

В то время выраженная здесь словами Гартмана точка зрения была едва ли не общим местом. Причём ни ему, ни Спенсеру лично не было присуще никакого человеконенавистничества. А вот Европе, в которой они жили, — да.

Фраза «уничтожить всех скотов» находится не дальше от центра гуманизма, чем Бухенвальд от дома Гёте в Веймаре. Эта теория оказалась полностью вытесненной, в том числе самими немцами, которых сделали единственно ответственными за идеи уничтожения, которые на самом деле являются общеевропейским наследием.

13.

От немецких путешественников по пустыне до меня время от времени доносятся отголоски споров о живом прошлом, которые и сегодня продолжаются в Германии. Этот так называемый Historikerstreit, «спор историков», разворачивается вокруг вопроса, «следует ли считать нацистское уничтожение евреев уникальным, единственным в своём роде, или нет?»

Немецкий историк Эрнст Нольте представил «так называемое уничтожение евреев Третьим Рейхом» «ответным действием или искажённой копией, но не оригиналом». Согласно Нольте, оригиналом было уничтожение кулаков в Советском Союзе и сталинские чистки 1930-х гг. Именно их и копировал Гитлер.

Сегодня идея о том, что уничтожение кулаков послужило причиной уничтожения евреев, насколько можно судить, не находит поддержки; многие исследователи подчёркивают то обстоятельство, что все исторические события являются уникальными и не выступают копиями друг друга. Но сравнение между ними возможно. Так высвечиваются общие черты и различия между уничтожением евреев и другими случаяи массового убийства, начиная с геноцида армян в начале 1900-х гг. вплоть до более недавних зверств Пол Пота.

Однако в этих дебатах никто почему-то не упоминает об уничтожении народа хереро на юго-западе Африки, совершённом немцами в то время, когда Гитлер был ещё ребёнком. Никто не указывает на такие же случаи геноцида, совершённые французами, британцами или американцами. Никто не обращает внимания на то, что в то время, когда Гитлер был ребёнком, основной составляющей европейского взгляда на человечество было убеждение в том, что «низшие расы» самой природой обречены на вымирание, так что истинное сострадание со стороны высших рас по отношению к ним должно было бы состоять в ускорении этого конца.

Никто и не взглянет на Запад. В отличие от Гитлера. Ведь когда Гитлер искал своё Lebensraum на Востоке, он хотел создать не что иное, как континентальный эквивалент Британской империи. И именно у британцев и у других западноевропейских наций он обнаружил те оригиналы, чьей «искажённой копией», словами Нольте, стало уничтожение евреев.[10]

Форпост прогресса

Exterminating all the niggers[11]

14.

22 июня 1897 года, года рождения в Германии идеи «жизненного пространства» (Lebensraum), экспансионистская политика Британии достигла зенита.[12] Величайшая империя в мировой истории с беспримерным высокомерием славила саму себя.

Представители всех народов с территорий, покоренных британцами (почти четверти планеты) собрались в Лондоне, чтобы высказать своё почтение королеве Виктории по случаю шестидесятой годовщины её восхождения на трон.[13]

В то время издавался журнал под названием «Космополис», ориентированный на круг образованных читателей по всей Европе и публиковавший материалы на немецком, французском и английском языках без перевода.

Этому кругу образованных европейских читателей королева Виктория преподносилась как соравная Дарию. Александру Великому и Августу, хотя ни один из этих императоров древности не мог похвастаться столь же обширными владениями.

Её империя выросла на 3,5 миллиона квадратных миль и сто пятьдесят миллионов человек. Она догнала и перегнала Китай, который с его четырьмястами миллионами доселе считался наиболее населённой страной в мире.

Представляется, сетовал журнал, что другие европейские сверхдержавы не вполне осознают военную мощь Британской империи. Боевой дух и воинский инстинкт британцев беспрецедентны по сравнению с представителями других наций. Что же касается военно-морского флота, то империя не просто сильнее — она стала полной владычицей морей.

При всём этом британцы не поддаются головокружению от успехов и помнят, что эти достижения — исторически, наверное, несопоставимые ни с какими другими — стали возможны исключительно благодаря благоволению и высшему покровительству Всемогущего Бога.

И, конечно же, нужно воздать должное личности самой Королевы. Вряд ли можно с научной точностью измерить моральную мощь Её характера, но очевидно, что влияние Её было огромно.

«Сегодняшняя церемония — высказывается комментатор, — знаменует собой, по мнению британцев, много большее, чем любой триумф, который праздновался доселе: большую жизнеспособность нации, большее развитие торговли, большее преодоление дикости, большее подавление варварства, больший мир, большую свободу. И это не риторика, это — статистика…»

«Британская нация, кажется, со всей серьёзностью желает осознать всю свою мощь, весь свой колонизаторский успех, всё своё витальное единство и территориальное всеприсутствие, дабы прославить в этом саму себя».

«Раздаются возгласы: никогда ещё мы не были такими сильными! Так дадим же понять всему миру, что и в будущем мы не станем слабее».

Голоса франкоязычных и немецкоязычных авторов «Космополиса» присоединяются к общему хору ликования. И поэтому рассказ, открывавший номер журнала, посвящённый юбилею, вызвал беспрецедентный шоковый эффект.

15.

То была история о двух европейцах, Кэйертсе и Карлье, брошенных циничным управляющим компании на небольшом торговом посту у берега великой реки.

Их единственное чтение — пожелтевшая газета, на страницах которой высокопарным языком прославляется «наша колониальная экспансия». Как и в самом юбилейном номере «Космополиса», колонии представляются местом священного долга на службе у Цивилизации. В газетной статье восхваляются заслуги тех, кто несёт свет, веру и торговлю в «тёмные уголки» Земли.

Поначалу два компаньона верят в эти прекрасные слова. Но постепенно они обнаруживают, что слова — это не больше, чем звуки. И эти звуки утрачивают своё содержание вне общества, создавшего их. Покуда полисмен дежурит на перекрёстке, покуда едё можно купить в магазине, покуда за тобой наблюдает широкая публика — эти звуки складываются в моральность. Сознательность предполагает общественность.

Уже вскоре Кэйертс и Карлье оказываются готовы участвовать в работорговле и массовом убийстве. Когда припасы истощаются, они готовы подраться из-за куска сахару. Кэйертс спасается бегством, будучи уверенным, что Карлье гонится за ним с ружьём. Затем они внезапно сталкиваются, и Кэйертс из самообороны стреляет, и лишь потом понимает, что, запаниковав, прикончил безоружного человека.

Но что с того? Ведь такие понятия, как «добродетель» и «преступление» — это просто звуки. «Ежедневно люди умирают тысячами, — думал Кэйертс, сидя возле трупа своего компаньона, — возможно, даже сотнями тысяч — кто знает? Одним больше, одним меньше — какая разница, по крайней мере, для мыслящего существа».

А он, Кэйертс, — мыслящее существо. До сих пор он, как и всё человечество, жил с верой в кучу белиберды. Теперь же он знает и делает выводы из того, что он знает.

Когда приходит утро, пелену тумана пронзает нечеловеческий, вибрирующий свист. Прибывает пароход компании, которого долгие месяцы ждали наши торговые агенты.

Директор Великой Цивилизаторской компании сходит на берег и обнаруживает Кэйертса, повесившегося на могильном кресте своего предшественника. Кажется, что он висит в положении «смирно», но даже и в смерти указывает вывалившимся языком в сторону управляющего.

16.

И не только в сторону управляющего. Кэйертса вывалился на все праздничные материалы юбилейного номера, публикуемые в колонках, обрамляющих рассказ; на всю победоносную имперскую идеологию.

Естественно, «Форпост цивилизации» Джозефа Конрада, будучи впервые опубликован в «Космополисе», не мог не восприниматься как своего рода комментарий к викторианским торжествам. Однако сам рассказ был написан годом раньше, в июле 1896 года, во время медового месяца, проведённого Конрадом в Бретани. Это был один из самых первых его коротких рассказов.

Материал для него он почерпнул в период пребывания в Конго. Сам он тогда плавал вверх по реке на одном из пароходов компании, повидал немало прибрежных торговых постов и услышал от пассажиров немало историй. Среди этих пассажиров был один по имени Кэйертс.[14]

Этот материал был в руках Конрада уже не меньше шести лет. Почему же именно теперь он решается написать свой рассказ? Ведь полемика по Конго начнётся позже, лишь через шесть лет, в 1903 году. Что же случилось в июле 1896 года, что заставило Конрада прервать медовый месяц, оторваться от написания романа, которым он был полностью захвачен, и вместо этого приняться за рассказ о Конго?

17.

Я переехал. Теперь я снимаю дешёвую комнату в уже закрывшемся отеле «Баджуда», что напротив рынка, и обедаю в ресторане «Друзья Бен Хачема Мулея». В сумерках я усаживаюсь под деревьями на главной улице, пью кофе с молоком и наблюдаю за прохожими.

Около ста лет назад рынок в Ин-Салах был самым оживлённым местом во всей Сахаре. Рабов с юга здесь обменивали на зерно, финики и промышленные товары с юга. Рабов даже не нужно было держать под надзором: побег из Ин-Салах означал верную гибель в пустыне. А тех немногих, кто всё же отваживался на подобное, легко отлавливали и наказывали. Им давили яички, подрезали ахилловы сухожилия и потом бросали умирать.

Сегодня на этом некогда знаменитом рынке можно найти лишь немного завозных овощей, увядших ещё до прибытия, и ткани шодди, выкрашенные в кричаще яркие, диссонирующие цвета. Что касается литературного предложения, то оно состоит из первых частей таких шедевров классической литературы, как «Дон Кихот» и книжки мадам де Сталь о Германии. Вероятно, первые части были отвезены в какой-нибудь другой оазис, ибо несправедливо отдавать одному оазису сразу обе части столь нужных книг.

Единственная интересная вещь, которую и вправду можно найти на рынке, это древесные окаменелости, останки гигантских деревьев, что умерли миллионы лет назад и были погребены под песком. Силиконовая кислота превратила древесину в камень; затем песок отступил, эти камни были обнаружены и привезены на рынок.

По закону запрещается собирать куски окаменелой древесины крупнее сжатого кулака. Но и в кулаке с избытком хватает места для былых зелёных лесов Сахары. Мой кусочек стоит прямо на столе, обманчиво напоминая живое дерево, наполненное ароматом мокрых от дождя листьев и шелестом пышной кроны.

18.

Когда я был маленьким, отец, приходя домой с работы, первым делом шёл навестить бабушку.

Матери это не нравилось, каждый раз она чувствовала, что её предали.

Эта любовь между сыном и матерью, была ли она реальнее и сильнее, чем а, что соединяла жену и мужа? Отец был бабушкиным любимцем, сыном, которого она носила, когда умер муж, сыном, которого она родила одна. И отец, никогда не видевший своего отца, отдал ей всю свою любовь.

Мать это чувствовала. И я тоже. Я и сам больше всего любил бабушку. В её бессилии старой женщины я узнавал своё бессилие ребёнка.

Бабушка пахла. Сильный кисло-сладкий запах шёл от её комнаты и от её тела. Мать ненавидела этот запах, в особенности за столом, и бабушка это знала. Она ела на кухне.

Время от времени мать совершала набеги на бабушкину комнату, стараясь уничтожить первоисточник запаха. Однако все попытки были заранее обречены: запах шёл от самой бабушки. И тем не менее каждый раз мать вычищала весь мусор, что бабушка там у себя собрала», и выбрасывала его, чтобы избавиться от запаха.

Отец не мог защитить бабушку. В конце концов, она и вправду пахла. Он не мог отрицать ни что запах есть, ни что запах означает грязь, ни что грязь надо удалять. Логика была бесспорной. Отец мог только отсрочить и смягчить меры, когда бабушка со слезами молила о пощаде. Всё остальное должен был делать я.

Бабушка была единственной швеёй в нашей семье, и в куле под постелью она хранила целую библиотеку материалов: лоскутки и обрезки ткани, которые она называла «остаточками». Когда я был маленький, то обожал играть с этими тряпками. Из отцовской ночной рубашки в полоску я смастерил мужчину, а из материнской розовой рубашки — женщину. Бабушка мне помогала. Вместе мы мастерили и людей, и животных.

Так что я отлично понимал, в какое отчаяние приходила бабушка, когда весь этот «мусор» надо было выкинуть. Старанья моей матери содержать дом в чистоте казались мне бессердечной дикостью и были в точности похожи на те, что и мне самому приходилось от неё терпеть. Так что я тщательно обследовал мусорный бак в поисках бабушкиного добра и прятал его у себя, пока опасность не минует.

Таким образом, я спас и пожелтевшую книгу под названием «В тени пальм».

19

В доме моего детства полки были устроены так, что книги без переплёта ставились на левую сторону книжного шкафа, книги с матерчатой обложкой — в центре, а книги в полукожаном переплёте — справа.

Книги расставлялись так из-за посторонних. Посторонними назывались все, кто не был членами семьи. Если посторонний стоял в дверях, то ему было видно лишь малую часть книжного шкафа, и тогда он мог решить, что и все остальные книжки в шкафу — полукожаные с золотыми буквами на спинах. Если общество проходило чуть дальше, оно могло бы подумать, что все книги были хотя бы с переплётом. И только если гости входили в комнату полностью, они могли разглядеть непереплетённые книги далеко налево.

Среди полукожаных книг была одна, которая называлась «Три года в Конго». В ней шведские офицеры рассказывали о случаях, происходивших с ними на службе короля Леопольда.

Опытный путешественник по Африке советовал лейтенанту Пагелю выбрать себе в друзья chicotte, кнут из сырой кожи гиппопотама, «который каждым ударом вырезает на теле кровавые руны».

Для слуха европейца это может прозвучать жестоко, но он, Пагель, знает по собственному опыту, что это необходимо. В особенности важно казаться холодно безучастным, когда осуществляешь порку: «если надо назначить телесное наказание дикарю, отправляйте это наказание так, чтобы ни единым мускулом лица не выдать ваших чувств».

Лейтенант Глееруп рассказывает в своём докладе, как он порол своих носильщиков, пока не упал в обморок в приступе лихорадки, и как нежно только что избитые им люди несли его, прикрывая своими белыми одеждами, и ухаживали за ним, как за ребёнком. О том, как он лежал головой на коленях одного из мужчин, а другой бежал вниз по откосу в долину, чтобы принести воды, и как он вскоре выздоровел и снова смог орудовать кнутом.

Но только отдельные чёрные вели себя подобным образом. Полной противоположностью тому был «дикарь вообще».

Пагель тщетно пытался найти хоть одну хорошую черту в дикаре. «Будь я на пороге смерти, и одного стакана воды хватило бы, чтобы спасти мне жизнь, ни один дикарь не принёс бы его мне, если бы я не смог отплатить ему за труды».

Мораль, любовь, дружба — всех этих вещей не существует для дикаря, говорит Пагель. Дикарь не уважает ничего, кроме грубой силы. Он считает дружелюбность глупостью. Так что дикарям нельзя выказывать никакого дружелюбия.

Чтобы великая цивилизаторская миссия могла увенчаться успехом, молодому Государству Конго предстоит сделать колоссально много, говорит Пагель, призывающий благословение Божье на благородного, жертвенного друга человечества, великодушного принца, правителя Конго, Его Величество Леопольда II, вдохновителя всех начинаний.

30 сентября 1886 года доклады этих трёх офицеров были зачитаны парад шведским антропологическим и географическим обществом в банкетном зале Гранд-отеля, в присутствии Его Величества Короля, Его Высочества Кронпринца, и Их Высочеств великих герцогов Готландского, Вестерётландского и Нерикского.

Никто не высказал никаких возражений. Наоборот. Председатель общества профессор барон фон Дюбен заявил: «С гордостью мы слышим, что господа путешественники по Конго в тяжких трудах, сражениях и лишениях этой негостеприимной страны смогли не уронить высокое имя шведа».

Такова была правда кожаных книг, занимавших видную часть шкафа. Но среди непереплетённых книг в углу была другая правда, та, которая пахла бабушкой.

20.

До 1966 года шведские родители имели законное право пороть своих детей. Во многих европейских странах это право ещё сохраняется. Даже сегодня во Франции можно купить специальный кожаный хлыст для наказания жён и детей, называемый французами martinet — стриж. Он состоит из девяти прочных кожаных ремешков и поэтому по-шведски называется «девятихвостым котом».

В доме моих родителей применялись берёзовые розги. В исключительных случаях мать срезала ивовые побеги. Она брала меня с собою в лес. Её лицо тогда было именно таким, как советовал Пагель: ни единым мускулом лица оно не выдавало её чувств.

Я избегал её взгляда и смотрел вниз, на свои чёрные резиновые сапоги. Мы отправлялись на старую спортивную площадку, где на краю леса росли ивы. Мать срезала один побег за другим и проверяла их, делая в воздухе несколько свистящих взмахов. Затем она отдавала их мне. Я нёс их всю дорогу домой, преисполненный одной лишь мыслью: только бы нас никто не увидел!

Стыд был худшим наказанием.

И ожидание.

Целый день проходил в ожидании, когда вернётся отец. Когда отец возвращался, он ещё ничего не знал. Я видел это по его лицу, которое было таким же как обычно. Он собирался идти к бабушке, когда мать останавливала его и рассказывала о том ужасном, что произошло.

В тот вечер меня отправили в постель. Я лежал там и ждал, пока они говорили между собою. Я знал, что они говорят обо мне.

Затем они вошли в комнату, лица у обоих были холодными, пустыми и враждебными. Мать держала розги, отец спросил — правда ли то, что ему рассказали. Правда ли, что я так плохо вёл себя на рождественском празднике? Ругался дурными словами? Богохульствовал и упоминал имя Божье всуе?

«Да», — выдохнул я.

Перед глазами ещё стоял испуганный восторг девочек, я всё ещё чувствовал тёплое сияние превосходства, исходившее от меня, когда, сидя на вечеринке, окружённый восхищёнными друзьями, я произносил запретные слова — они отдавались во мне и теперь, когда отец взял розгу и начал меня пороть. «Херов зассанец, херов засранец, чёртова херова ссыкунья… чертов, чёртов, чёртов…»

В отличие от матери, отец не копил в себе раздражение весь день, поэтому он начинал холодно, и сначала могло показаться, что он выполняет это «телесное наказание», как выражается Пагель, с огромной неохотой.

Я не видел его лица, пока он меня бил, и он не видел моего. Но по тому, как он дышал, я слышал, что с ним что-то случается в тот момент, когда он переходит порог насилия.

Мне казалось, ему было стыдно причинять мне такую боль, и стыд переходил в ярость, которая заставляла его ударять сильнее, чем он хотел. Но возможно, то был мой собственный стыд, который я ошибочно читал в его действиях.

Но я точно знал одно — что людей охватывает своего рода безумие, когда они переходят к насилию. Насилие захватывает, трансформирует, делает их — даже после того, как всё закончено — неузнаваемыми.

21.

Спасённая мною книга, «В тени пальм» (1907), была написана миссионером Эдвардом Вилхелмом Шёблумом. Он прибыл в Конго 31 июля 1892 года. 20 августа он впервые увидел там труп.

На страницах его дневника мы читаем, как он путешествует на пароходе вверх по реке Конго в поисках подходящего места для миссии. В первый же день своего пребывания на борту он становится свидетелем порки с применением кнута из гиппопотамовой кожи, (того самого, который столь настоятельно рекомендует лейтенант Пагель). В этом вопросе среди белых мужчин на борту царит полное единодушие: «Чёрного может цивилизовать только кнут».

В католической миссии содержится три сотни подростков, захваченных в плен во время войны между туземцами и государством. Теперь их передадут государству и будут воспитывать из них солдат.

Отплытие парохода откладывается до поимки одного из них. Подростка находят и привязывают к паровой машине, к самому раскалённому её месту. Шёблум пишет:

«Капитан часто показывал пареньку chicotte, но выжидал целый день, прежде чем дать её отведать.

И вот наступает момент страдания. Я пытался сосчитать удары и думаю, что их было около шестидесяти, вдобавок к тому наказуемый получал пинки в голову и в спину. Капитан удовлетворённо улыбался, увидев, что скудная одежда парня полностью пропиталась кровью. Брошенный на деке несчастный извивался в мучениях, как червь, и каждый раз, когда капитан или кто-нибудь из торговых агентов проходили мимо, жертва получала очередной пинок или сразу несколько… Я же должен был наблюдать за всем этим в молчании.

За ужином они хвалились своими подвигами в обращении с чёрными. Они вспоминали о человеке, который однажды до смерти запорол троих. Говорили об этом как о героическом поступке. Один из них сказал: «И лучшие из них недостаточно хороши, чтобы умереть как свиньи».

22.

Бабушка так никогда и не получила свою книгу. Я сохранил её там, где и полагалось, хорошенько запрятав в угол для непереплетённых книг.

23.

Как бы отреагировал Пагель, если бы он вернулся и смог увидеть то, что видел Шёблум?

Возможно, ответ мы найдём в дневнике И. Дж. Глэйва.[15] Здесь мы не услышим мягких интонаций голоса миссионера. С самого начала Глэйв убеждён, что к туземцам следует относиться «с предельной жёсткостью» и что следует нападать на их деревни, «если они не хотят работать на благо страны».

«Заставлять их работать — не преступление, но проявление доброты… Применяемые меры суровы, но с туземцем не справишься путём одних уговоров; им необходимо управлять посредством силы».

Это была исходная позиция Глэйва. Он был старый ветеран Конго, один из первых, кто служил у Стэнли. Но когда он возвращается в Конго в январе 1895 года, он сталкивается с такой жестокостью, которая возмущает даже его. Последний удар его лояльности наносят сцены пыток, очень схожие с теми, свидетелем которых пришлось быть Шёблуму.

«Chicotte из сырой гиппопотамовой кожи, скрученной на манер штопора, с острыми, как лезвие ножа, краями, — ужасное оружие, несколько ударов такой плетью разрывают кожу до крови. Не следует наказывать более чем 25 ударами chicotte, если только провинность не является очень серьёзной.

Хотя мы и убедили себя в том, что кожа африканцев очень толстая, наказуемый должен обладать чрезвычайными физическими данными, чтобы выдержать ужасное наказание в сто ударов; обычно жертва впадает в бесчувствие после 25 или 30. После первого удара наказуемый истошно кричит; затем затихает и лишь стенает, трепеща всем телом до тех пор, пока экзекуция не кончается…

Порка мужчин достаточно ужасна, но гораздо хуже, когда наказанию подвергаются женщины и дети. Вспыльчивые и раздражительные хозяева зачастую наиболее жестоко третируют маленьких мальчиков 10–12 лет… Я глубоко убеждён, что сто ударов плетью если не убьют человека, то сокрушат его дух навсегда».

24.

Для Глэйва, как и для Шёблума, это было поворотным пунктом. После этой записи в дневнике он становится всё более и более критичным по отношению к режиму.

В начале марта 1895 года Глэйв приезжает в Экватор, станцию, на которой Шёблум служит миссионером, и которую сам Глэйв некогда помог основать.

Раньше с туземцами обращались хорошо, — пишет он, — но теперь экспедиции отправляются повсюду, а туземцев заставляют добывать каучук и доставлять его на станции. Государство проводит эту зловещую политику, чтобы обеспечить прибыль.

Война ведётся по всей округе Экватора, тысячи людей убиты, а дома разрушены. В старые времена, когда у белых вовсе не было сил, это было необходимо. Теперь же посредством такой насильственной «торговли» просто истребляется население страны.

Так же, как и Шёблум, Глэйв отправляется в путь на пароходе, загружённом маленькими мальчиками, предназначенными для солдатской муштры:

Отплыли из Экватора сегодня утром около одиннадцати по принятии на борт груза из сотни маленьких рабов, главным образом 7–8-летних мальчиков и для полного счёта нескольких девочек, похищенных у туземцев.

И они говорят о филантропии и цивилизации! Куда же это всё пропало?

Покуда мы спускаемся вниз по реке, многие из рабов, так называемые liberes, умирают из-за нехватки одежды, сна и медицинской помощи. Большая часть этих детей совершенно голые и не защищены от ночного холода. Провинность же их состоит в том, что их отцы и братья посмели бороться за малую толику независимости.

Но по завершении своего путешествия, когда Глэйв оказывается среди бельгийцев и соотечественников, он поддаётся групповому давлению и умеряет свой критицизм. Его конечное суждение мягко: «Не следует слишком поспешно и слишком жёстко осуждать молодое Государство Конго. Оно сделало страну открытой, создало какую-то администрацию и оттеснило арабов. Но верно и то, что его методы по ведению коммерческих дел необходимо исправить».

Тот же самый вывод делает управляющий в отношении Куртца в «Сердце тьмы»: его методы торговли нехороши и не должны применяться.

25.

Во время своей миссионерской работы Шеблум вступает в гораздо более тесные контакты с туземцами, чем Глэйв. День за днём он записывает всё новые случаи необоснованных убийств.

1 февраля 1895 года его проповедь прерывает солдат, который хватает одного старика, обвиняя его в том, что тот не собрал достаточно каучука. Шёблум просит солдата подождать до окончания службы. Но солдат просто оттаскивает старика немного в сторону, приставляет дуло ружья к виску и стреляет. Шеблум пишет:

Солдат приказывает маленькому мальчику, лет десяти, отрезать у старика руку, которая вместе с другими руками, добытыми ранее таким же образом, на следующий день будет вручена спецуполномоченному в качестве знака победы цивилизации.

О, если бы цивилизованный мир только узнал о том, как убивают сотни и даже тысячи, как уничтожаются деревни и как ещё живые туземцы вынуждены влачить свою жизнь в ужасающем рабстве…

26.

В 1887 году шотландскому хирургу Дж. Б. Данлопу приходит в голову оборудовать велосипед своего младшего сына надувной каучуковой камерой. Велосипедная шина патентуется в 1888 году. За несколько последующих лет спрос на каучук увеличивается в несколько раз, таково объяснение ужесточения режима в Конго, о котором размышляют в своих дневниках Шёблум и Глэйв.

29 сентября 1891 года бельгийский король Леопольд II издал указ, наделявший его представителей в Конго монополией на «торговлю» каучуком и слоновой костью. Согласно тому же указу туземцы были обязаны поставлять и каучук, и рабочую силу для его сбора, что на деле означало: в торговле с ними необходимости больше нет.[16]

Представители Леопольда просто реквизировали у туземцев плоды их труда, каучук и слоновую кость, без какой бы то ни было оплаты. Деревни тех, кто отказывался подчиниться, сжигали, их детей убивали, а руки — отрезали.

Первоначально использование подобных методов привело к резкому скачку в прибыльности. Поступления, среди прочего, направлялись на постройку ряда отвратительных монументов, до сих пор обезображивающих Брюссель: Arcades du Cinquatenaire, Palais de Laeken, Chateau d’Ardennes. И лишь немногие сегодня помнят, во сколько отрезанных рук обошлись эти сооружения.

В середине 1890-х мрачные подробности добычи каучука всё ещё оставались тайной. О ней мог бы поведать Глэйв, но он умер в 18 995 году в Матади. Лишь Шёблум и некоторые из его коллег знали о том, что происходит, и поднимали свой голос против террора. Но их попытки донести своё возмущение до высоких инстанций оказались напрасными. Используя последнее средство, они решили обратиться к мировому сообществу.

Шеблум писал гневные, фактографически обоснованные статьи в шведскую баптистскую газету «Weckoposten». Он писал также доклады на английском и отсылал их в Лондон из миссии Балоло в Конго.[17]

Результатом стал небольшой, едва заметный комментарий на страницах ежемесячного журнала общества миссии «Дальние края» (Regions Beyond): «Очень серьёзные волнения среди туземцев из-за насильственной торговли каучуком привели к кровопролитию в нескольких районах. Но просто расследования не достаточно — мы требуем, чтобы ситуация была исправлена. Вопрос здесь заключается в том, как достичь этого, не делая публичного разоблачения?[18]»

27.

Эта заметка была предназначена для тех, кто умел читать между строк. Чарльз Дилк умел. Он был бывшим правительственным чиновником и членом Комитета по делам защиты аборигенов. Недвусмысленно ссылаясь на это короткое сообщение в «Regions Beyond», он поднимает вопрос о положении в Конго и пишет острую статью под названием «Цивилизация в Африке».[19]

Эта статья была первым знаком того, что ответственные круги Великобритании приняли к сведению сообщения миссионеров. Чтобы донести её до европейской читательской аудитории, она была напечатана в только что основанном журнале «Космополис», в июле 1896 года, в тот самый месяц, когда Конрад написал «Форпост цивилизации» и отдал его на рассмотрение в редакцию того же «Космополиса».

Прошло десять лет после ратификации Берлинского договора, создавшего Государство Конго, пишет Дилк. Декларации, звучавшие в Брюсселе и Берлине, обернулись «грабительской добычей слоновой кости, поджогами деревень, массовыми телесными наказаниями и расстрелами, происходящими сегодня в самом сердце Африки».

В рассказе Конрада именно эти торжественные декларации из пожелтевшей газеты принимают зримую форму грабежа слоновой кости, работорговли и убийств.

«Старые формы правления сокрушены, новых на их месте так и не создано, — пишет Дилк. — Просторы Африки столь необъятны, климат же и одиночество столь непереносимы, что от европейского правления там не стоит ждать ничего путного».

В повествовании Конрада именно удалённость, климат и одиночество сокрушают двух европейцев. Прежде всего одиночество, говорит Конрад, поскольку оно также питает чувство внутренней оставленности: они утрачивают «нечто, что ранее препятствовало проникновению дикости в их сердца».

Но что это? Не что иное, как «образы дома, воспоминания о людях, подобных им, о людях, кто думает и чувствует так же, как некогда думали и чувствовали они, людях, теряющихся вдали, утрачивающих свои черты под ослепительным сиянием солнца, не ведающего облаков».

Одиночество вытравило из них общество и оставило наедине со страхом, подозрением, насилием.

«За счёт налогов на землю в Африке невозможно одержать администрацию такого же качественного уровня, как в Индии, — пишет Дилк. — Даже демократические правительства иногда обманываются, доверяя ответственность чистым авантюристам. Однако ситуация намного хуже, когда Компания Нигера и Государство Конго управляют многочисленным населением на огромных территориях совершенно без контроля со стороны общественного мнения».

Два конрадовских изгоя добывают слоновую кость посредством работорговли. «Кто узнает об этом, если мы будем держать язык за зубами? Ведь здесь никого нет». И как раз в этом коренится проблема, говорит рассказчик. Когда вокруг никого нет и ты «оставлен наедине со своей собственной слабостью», можно дойти до чего угодно.

Статья Дилка напоминает читателям о том, на что может пойти человек в ситуациях такого рода. Она указывает на уничтожение американских индейцев в США, готтентотов в Южной Африке, обитателей островов Южного моря и австралийских аборигенов. Подобное уничтожение происходит и в Конго.

Эту же тем можно найти и в рассказе Конрада. В нём Карлье говорит, что необходимо «уничтожить всех ниггеров» («Exterminating all the niggers»), чтобы наконец сделать страну годной для проживания.

Статья Дилка выступает наброском рассказа Конрада, который, в свою очередь оказывается наброском к публикуемому двумя годами позднее «Сердцу тьмы». Слова Карлье об «уничтожении всех ниггеров» являются первым вариантом фразы Куртца: «Уничтожьте всех дикарей».

28.

В мае 1897 года Шёблум самолично отправляется в Лондон и, несмотря на тяжёлую болезнь, участвует в заседании Общества защиты аборигенов. Дилк председательствует на этом собрании.

Напряжённая серьёзность Шёблума, его сухая, не пренебрегающая ни одной деталью и довольно педантичная манера выражаться оказывает большое воздействие на слушателей, и его свидетельство о массовых убийствах в Конго получает широкую огласку.

Развернувшаяся в прессе полемика принудила короля Леопольда II вмешаться лично. В июне и июле 1897 года он посещает Лондон и Стокгольм, чтобы лично убедить королеву Викторию и короля Оскара II в безосновательности обвинений Шёблума.

В ответ на визит короля Леопольда в Стокгольм ведущие шведские газеты опубликовали объёмные критические статьи о Конго. Больший успех возымел визит Леопольда в Лондон, где во всю мощь шли приготовления к празднованиям имперского юбилея; королева Виктория же была слишком занята своими делами, чтобы думать о нескольких корзинах отрезанных рук где-то в Конго.

Великие державы не имели особого желания заниматься проблемой Леопольдова геноцида, поскольку все они сами хранили такие же скелеты у себя в шкафу. Великобритания оказалась принуждена вмешаться лишь десятью годами позже, когда деятельность общественного движения, названного Движением за реформы в Конго, сделала политически невозможным для правительства далее оставаться пассивным.

В сентябре же 1897 года, когда в журнале «Сенчери Мэгэзин» (The Century Magazine) со всеми описываемыми там ужасами был опубликован дневник Глэйва — он не вызвал к себе никакого интереса. Никакого резонанса не получили и новые статьи Шёблума по проблеме. Полемика 1897 года о Конго была предана забвению. Юбилейные торжества стёрли память о ней.

В 1898 году все новости о Конго имели исключительно положительную тональность, прежде всего в связи с открытием железной дороги между Матади и Леопольдвилем, освещавшимся в пространных публикациях различных иллюстрированных журналов. О том, сколько жизней стоила эта железная дорога, не было сказано ни слова.

29.

Так оставалось до тех пор, пока Королевское статистическое общество не собралось 13 декабря 1898 года на своё очередное ежегодное заседание, на котором Леонард Кортни, председатель общества, сделал доклад по теме «эксперимента в торговой экспансии».[20]

Как частное лицо король Леопольд II волею великих держав был сделан правителем над территорией, превышающей по площади всю Европу, с населением, по приблизительным оценкам, от 11 до 28 миллионов людей. В этом и был эксперимент. Опираясь на ряд бельгийских источников, Кортни описывает, насколько переплетены оказались административное управление и коммерческая эксплуатация в Конго. С помощью дневниковых записей Глэйва он свидетельствует о насилии, порождённом этой системой.

Вот дневниковая запись Глэйва, сделанная им в Стэнли Фоллс («Внутренняя Станция» в «Сердце Тьмы»):

Арабы на службе у Государства обязаны добывать слоновую кость и каучук и наделены правом использовать любые необходимые средства для обеспечения результата. А используют они те же самые средства, что были в ходу во времена оны, когда здесь заправлял Типу Тип. Они устраивают набеги на деревни, захватывают рабов и возвращают их назад в обмен на слоновую кость. То есть Государство не пресекло рабства, но монополизировало его, вытеснив конкурентов из числа арабов.

Государственные солдаты постоянно воруют, а гонения на местных жителей иногда становятся настолько невыносимыми, что те мстят своим мучителям, убивая и поедая их. Недавно государственная застава на Ломани потеряла двух человек, которых туземцы убили и съели. Чтобы наказать туземцев, был послан отряд арабов; они захватили в плен много женщин и детей и доставили в Фоллс двадцать одну отрубленную голову, причём капитан Ром затем использовал эти головы для украшения клумб перед домом!

Согласно отчёту, опубликованному в «Сэтадей Ревью» (Saturday Review), Кортни передаёт слова Глэйва следующим образом:

Бельгийцы заменили существовавшее до них рабство по меньшей мере столь же порочной системой принудительных работ. О том, как далеко некоторые бельгийцы могут зайти на пути варварства, англичанам, к сожалению, хорошо известно. М-р Кортни указал в этой связи на пример капитана Рома, украсившего свои клумбы отрубленными головами двадцати одного туземца, что были убиты в ходе карательной экспедиции. Такова бельгийская идея наиболее эффективного способа продвижения цивилизации в Конго.

Возможно, Конрад уже читал дневник Глейва, когда тот был опубликован в сентябре 1897 года. В таком случае ему ещё раз об этом напомнили. Возможно, он уже почерпнул эти сведения из дневника. Мы не знаем наверняка. Но определённо 17 декабря 1898 года в своей любимой газете, «Сэтадей Ревью», Конрад вполне мог прочитать о том, чем капитан Ром украшал свой сад.

18 декабря 1898 года Конрад начинает писать «Сердце Тьмы»», историю, в которой Марлоу, рассматривая в бинокль дом Куртца, вдруг видит эти головы — чёрные, иссохшие, с запавшими щеками и закрытыми глазами, — результат осуществлённого девиза своего хозяина: «Уничтожьте всех дикарей».

В Ксар Марабтин

30.

Ин-Салах в действительности называется Аин-Салах, что значит «солёный источник» или буквально «солёный глаз» (поскольку источник — это глаз пустыни).

Вода, которую сегодня берут с большой глубины, всё равно солоновата на вкус и содержит 2,5 грамма сухого вещества на каждый литр, причём некоторые из этих литров оказываются совершенно мутными.

Годовой уровень осадков — 14 мм, но в действительности дождь идёт раз в пять или десять лет. Зато обычным делом являются песчаные бури, особенно весной. В среднем на год приходится порядка 55 дней с песчаными бурями.

Лето очень жаркое. Температура достигает 56 градусов в тени. Зимы прежде всего отличаются разницей температур на солнце и в тени. Если камень лежит в тени — он слишком холоден, чтобы сидеть, если на солнце — слишком раскалён.

Солнечный свет — как острый нож. Я задерживаю дыхание и прикрываю лицо ладонью, когда перехожу с одного островка тени на другой.

Лучшее время здесь — предзакатный час и час после захода солнца. Солнце наконец прекращает резать глаза, а приятное тепло остаётся — в теле, в вещах, в воздухе.

31.

Ин-Салах — один из редких африканских примеров культуры фоггара.[21] Считают, что слово foggara происходит от двух арабских слов «копать» и «бедный». Им обозначаются такого же рода подземные акведуки, что на персидском называются kanats, канат. Согласно арабским хроникам, некто Малик Эль Мансур в XI веке ввёл фоггара в Северной Африке. Его сегодняшние наследники живут в Эль Мансур в Туате и называют себя бармака. Они являются специалистами в проведении фоггара.

Фоггара бывают длиной от 3 до 10 км. Их общая протяженность по всей Сахаре достигает 3000 километров. В этих галереях можно было ходить не нагибаясь, иногда их высота достигала 8–10 метров. Глубина колодцев доходила до 40 метров, их всегда выкапывали рабы. Когда рабство отменили, оно сохранялось в этих тоннелях, правда, под другим названием.

Это своего рода шахтёрский труд, хотя жила здесь не рудная, а водная. Работают небольшой шахтёрской киркомотыгой с короткой ручкой. Ствол шахты на поверхности земли имеет площадь около одного квадратного метра, а достигая пласта песчаника, сужается до 60 квадратных сантиметров — как раз столько, чтобы можно было хоть как-нибудь орудовать киркой.

Отработанная почва вытаскивается помощниками наверх и высыпается вокруг скважины, так что на поверхности входы в фоггара выглядят как цепочки кротовин.

Когда колодец достигает водоносного слоя песчаника, начинается рытьё тоннеля. Во мраке этих тоннелей копателю легко потерять ориентацию. Именно здесь проверяется его искусство.

На поверхности кажется, что фоггара идут совершенно прямо, но под землёй они извилисты. Копать тоннель надо так, чтобы он соединился с тоннелем из другой шахты. Необходимо обеспечивать ему достаточный уклон для течения воды, точно рассчитывая при этом перепад высот на всю его протяжённость.

Когда французы завоевали Ин-Салах — в канун Нового года на рубеже XIX и XX столетий, — фоггара уже начали иссыхать. Постепенно их заменили глубокими колодцами, но до сих пор, чтобы избежать выпаривания воды, ирригацию проводят только по ночам. Каждый, кто пользуется колодцем, имеет свою звезду: когда эта звезда восходит, это служит ему знаком, что настал его черёд пользоваться водой. Ожидающие своей звезды проводят ночи у колодца. Их зовут «детьми звёзд».

32.

Один из четырёх кварталов в Ин-Салах называется Ксар Марабтин. Здесь мало интересного: земля, дома, небо — все одного пыльного цвета. Только могилы с их таинственными, побелёнными марабутами многозначительно сияют в монохромно-пыльном цвете. Смерть — единственная праздничная вещь в жизни.

Толпы детей сидят на камнях с табличками на коленях и поют Коран. Проходящий мимо человек пинает ногой пустую плошку. Другой человек заснул в пыли, он спит с выброшенными вперёд, как для объятий, руками и даже не слышит гремящей плошки, когда та катится мимо.

Гимнастический зал — одно огромное помещение с очень высокой крышей. В дальнем углу тёмная раздевалка и винтовая лестница, ведущая на балкон, где ты разогреваешься упражнениями со скалкой или гимнастикой и смотришь вниз на зал.

Зал вполне соответствует своему предназначению, хотя несколько примитивен. Зеркал мало, и они небольшие. Скамьи деревянные, не переносные. В оборудовании для поднятия тяжестей вместо стальной поволоки используются верёвки, но, чтобы выдерживать тяжесть, верёвки должны быть такими толстыми, что при опускании сила трения забирает работу мускулов. Во всём же остальном — всё как обычно, запах потных тел, звяканье металла, крики и стоны.

Я спускаюсь вниз, и мне везёт: мне сразу передают штангу, узкую чёрную штангу с дисками.

Три раза по десять подъёмов из-за головы, три раза по десять от подбородка и три раза по десять на бицепсах. Потом я оставляю штангу и беру только что освободившиеся гантели. Я с минуту стою с гантелями в руках и озираюсь по сторонам в поисках скамьи. Какой-то человек приглашает меня «присесть» на свою скамью, и мы делаем три раза по десять взмахов бабочкой, хотя его гантели вдвое тяжелее моих.

Трубы каркаса из чёрной стали образуют что-то вроде небольшой корзинки над моим лицом, пока я лежу на скамье и отжимаю вес. Мальчик десяти лет добавляет груз на штангу. Я помогаю ему, и мы чередуемся: он три раза по десять, я три раза по двадцать. После этого он выдыхается.

Высокий араб с белым шрамом на левой щеке предлагает мне удвоить груз. Теперь я отжимаю три раза по десять, а он три раза по двадцать. Он снова удваивает вес, и после этого уже выдыхаюсь я.

Иду дальше. У одного силового тренажёра верёвки несколько тоньше, что и вправду сокращает сопротивление — не только при движении вверх, но и вниз. Я делаю три подхода, отжимая вес по пятнадцать раз из-за головы. Здесь нет гребных тренажёров. Тренажёры для ног выглядят слишком шаткими и опасными, так что к ним я не подхожу. Тут ещё многое требует доработки.

Видения и грёзы, посещавшие меня, когда я только начинал тренироваться, стали теперь редкими. Видения приходят в постели, не в гимнастическом зале. Но мысли мои проясняются. Может, это и не даёт ничего нового. Но то, что я знаю, проступает отчётливей.

33.

«Севен!»

Усталый и довольный, я сижу на одной из низких скамей в «Ше Брахим», прихлёбывая из стакана чай, заваренный свежей мятой.

Тренировка разминает застоявшиеся мозги, открывает поры, и после этого особенно приятно посидеть здесь, наблюдая прохожих.

«Севен! Севен!»

В Ин-Салах проживает двадцать пять тысяч обитателей, в основном чёрные. Некоторых из них я встречаю так часто, что мы начинаем кивать друг другу в знак приветствия. Тем не менее, я точно очнулся, когда с удивлением понял, что «Севен!», наверное, означает Свен.

Имя извлекает меня из моей анонимности, как будто из сна. Я недоверчиво озираюсь и замечаю радостного туринца, которого знаю по Алжиру. Он ездит из Турина в Камерун по нескольку раз в год, и для него Сахара — лишь досадное дорожное недоразумение.

Он только что начистил вазелином переднюю часть своего «мерседеса» и теперь хочет, чтобы я помог ему закапать глаза специальной жидкостью. Обе эти меры должны защитить чувствительные поверхности от разрушающего действия песка. Он умчится следующим же утром, будет ехать весь день, пока светло, а ночевать будет в машине.

«А можно с тобою?»

«Нет, — говорит он. — У тебя компьютер и чемодан слишком тяжёлые. Если едешь в Там на машине, надо быть налегке».

Его ответ меня вполне устраивает. Сейчас работа с компьютерными данными, мои собственные фоггара, привлекает меня больше, чем продолжение географических странствий.

Пока что я сумел доказать, что фраза «Уничтожьте всех дикарей» связана с прерванными дебатами по Конго в 1896–1897 годах, с тем особым вкладом, что внесли в них Дилк и Глейв.

Но у этой фразы есть и другая предыстория. Когда в 1898 году Джозеф Конрад писал о безработном капитане Марлоу, пытающемся устроиться шкипером в Африке, он основывался на воспоминаниях об осени 1889 года, когда он сам, безработный капитан Йозеф Конрад Корженёвский, тридцати одного года, хотел устроиться шкипером для работы на реке Конго.

Моя гипотеза состоит в том, что если вы хотите понять «Сердце тьмы», вам надо увидеть связь между декабрём 1889 года и декабрём 1898-го.

Так что следующим утром я опять засаживаюсь за компьютер. С полотенцем на стуле, одетый лишь в тонкую китайскую майку и пару коротких китайских кальсон, я готов двигаться дальше.

Часть II

Боги оружия.

По дороге в Там

Друзья.

Боги оружия

With the might as of a deity[22]

Великим мировым событием 1889 года стало возвращение Стенли из трёхлетней экспедиции вглубь Африки. Стенли спас от дервишей Эмин Пашу.[23]

Дервишами называли сторонников исламского движения, успешно противостоявшего англичанам в Судане. Так, в январе 1885 года «махдисты»,[24] как их ещё называли, захватили Хартум. Подкрепление, посланное для спасения осаждённого генерала Гордона, опоздало на два дня. Это было самое унизительное поражение, которое Британская Империя потерпела в Африке.

Но в конце 1886 года до Занзибара добрался курьер, доставивший сообщение о том, что один из губернаторов Гордона, Эмин Паша, всё ещё держит оборону в отдалённой провинции Судана и просит о помощи.

Правительство медлило в нерешительности, но ряд крупных компаний воспользовались ситуацией с Эмин Пашой как поводом для снаряжения экспедиции, главное задачей которой было превращение провинции Эмина в управляемую этими компаниями британскую колонию.

Стенли попросили принять на себя командование. Человек, спасший Ливингстона, должен был увенчать свою карьеру повторением былого подвига. «Доктор Эмин, я полагаю».

35.

Но, как и Гекльберри Финну, когда он спасал из заключения Джима, Стенли показалось слишком простым отправиться к Эмину напрямую и всего лишь доставить оружие и боеприпасы, о которых тот просил.

Вместо этого он повёл экспедицию из Занзибара кружным путём через всю Африку к устью реки Конго, преодолел бурлящие водопады, достигнув судоходного участка реки в её верховьях. Оттуда он надеялся суметь при помощи кораблей короля Леопольда и носильщиков охотника за рабами Типу Типа доставить сотни тонн военного снаряжения из Конго в Судан через Итури, страшный «лес смерти», где ещё не ступала нога белого человека.

Естественно, никаких кораблей он не нашёл. Не было там и носильщиков. Стенли пришлось оставить большую часть экспедиционных сил в Конго и поспешить на помощь с передовым отрядом.

Стенли был выходцем из низов, коренастым, как мусорщик, мускулистым, с испещрённым морщинами лицом и покрытым шрамами телом. Своим заместителем он назначил элегантного молодого аристократа, майора Бартелота, мягкого как шёлк и красивого, как душка-тенор, — но без какого бы то ни было африканского опыта. Почему?

Стенли презирал английский высший класс и оценивал себя в сравнении с ним. Возможно, он хотел увидеть, как джунгли сломают белоручку из высшего общества, как тот утратит свои прекрасные манеры, свою непоколебимую самоуверенность, своё самообладание. Это бы выставило в лучшем свете дарования самого Стенли как человека и вождя.

И Бартелот действительно был сломлен. Оставленный в тылу руководить основными силами, он безуспешно пытался сохранить дисциплину, устраивая ужасные ежедневные порки. Его расизм расцвёл пышным цветом, он оказался в изоляции. Его всё больше ненавидели и в конце концов убили.

36.

Тем временем Стенли продолжал с трудом продвигаться вперёд, борясь с удушающей жарой, стекающей с деревьев влагой, потом, насквозь пропитавшим одежду, муками голода, диареей, гниющими ранами и крысами, обгладывающими ступни спящих людей.

Обитатели джунглей были напуганы. Они отказывались торговать и наниматься как проводники. У Стенли не было времени на переговоры, так что оставалось одно — насилие. Чтобы добыть еды для своей экспедиции, он убивает безоружных людей, подстерегая их на пути на рынок, стреляет в детей, чтобы заполучить их каноэ.

Возможно, это было необходимо, чтобы добраться до места. Но было ли необходимо вообще добираться туда? Буквально все отговаривали Стенли от избранного им маршрута. Лишь его собственные амбиции толкали его на совершение невозможного, что в свою очередь сделало необходимым убийство — ради нескольких крокодиловых яиц или связки бананов.

Шэклтон, исследователь Южного полюса, не был столь тщеславным. Он не стал жертвовать жизнями и, подавив собственную гордыню, повернул назад. Стенли же продолжает продвигаться вперёд, оставляя на своём пути горы трупов.

Одна из наиболее ужасающих сцен: за «дезертирство» Стенли приказывает повесить совсем юного носильщика. Носильщиков нанимали на отрезок пути, походящий по сухой восточноафриканской саванне. Однако Стенли заставил их идти и дальше, вглубь этого девственного, пропитанного влажностью леса. Половина из них уже умерла. «Это всего лишь мальчик, голодный и тоскующий по далёкому дому», — молят пощадить его остальные. Но Стенли непреклонен: «Если мы сейчас проявим хоть один признак слабости, эти черти моментально потеряют голову и набросятся на нас».

Возможно, в этом он был прав. Однако сам он сознательно загнал себя в такую ситуацию, выбраться из которой можно было только убивая.

Изнурённые и оголодавшие, измученные лихорадкой и гнойными инфекциями, спотыкающиеся на каждом шагу выжившие участники спасательной экспедиции наконец достигают берегов озера Альберт.

Сам Эмин приплывает на пароходе, чтобы встретить их. Он одет в сияющую белую форму. Здоровье у него превосходное, он спокоен и полон сил. Он доставляет своим спасителям одежду, одеяла, мыло, табак и провизию. Непонятно только, кто кого здесь спасает?

37.

Махдисты не беспокоили удалённую провинцию Эмина в течение пяти лет. Но слухи об экспедиции Стенли вызывают их нападение. Стенли спешит обратно в Конго, чтобы подтянуть арьергард своей экспедиции. Махдисты сразу же захватывают всю провинцию, за исключением её столицы, где ещё сопротивляются люди Эмина.

Единственное, на что теперь остаётся надеяться, это что Стенли вернётся-таки и предотвратит катастрофу, которую он же и спровоцировал. День за днём все ждут, когда прибудет Стенли со своими пулемётами, пушками и ружьями.

Вместо этого Стенли в очередной раз появляется, едва держась на ногах и ведя за собой кучку дрожащих от лихорадки скелетообразных существ. Всё оружие и амуницию они растеряли и едва ли способны защитить самих себя, не говоря уже о том, чтобы одолеть десять тысяч визжащих от ярости дервишей.

Тем не менее Эмин хочет остаться. Он просит Стенли позволить ему вернуться в свою провинцию и попытаться защитить её, однако Стенли не может пойти на это. В этом случае его собственный провал станет более чем очевидным. Он не сумел доставить Эмину ничего из того, о чём тот просил и только ухудшил его положение.

Но, прихватывая Эмина с собой и доставляя его к морю, пусть даже и против его воли, Стенли надеялся определить, какую именно новость станут телеграфировать агентства по всему миру: «Эмин спасён!» Эмин должен стать тем трофеем, который обернёт поражение Стенли в его медийную победу.

Этот план сработал. И это стало единственным успехом во всей экспедиции — широкой публике был обеспечен повод для ликования.

Заниматься же проверкой частностей в момент общего триумфа никому не интересно. Стенли в очередной раз удалось сделать то, что никому не было по плечу. Этот факт отпечатался в сознании общественности. По крайней мере, на короткий промежуток времени победа стала реальностью — не важно, чего она стоила и что на деле скрывала за собой.

38.

Когда безработный морской капитан Корженёвский, более нам известный как Джозеф Конрад, в ноябре 1889 года прибыл в Брюссель на беседу с Альбером Тисом, директором Societe Belge du Haut-Congo,[25] город был охвачен приступом стенлимании. Было известно, что Стенли находится на пути к побережью, но ещё не достиг его.

4 декабря, когда Стенли победоносно доставил Эмина в Багамойо, Конрад уже вернулся в Лондон. В течение нескольких недель пресса только и знала, что петь осанну великому герою цивилизации.

В январе 1890 года Стенли прибывает в Каир, где пишет собственную версию истории экспедиции. Конрад же впервые за шестнадцать лет возвращается в Польшу и проводит два месяца в родной Казимировке.

Тем временем Стенли завершает «В дебрях Африки» (In the Darkest Africa) и возвращается в Европу.

20 апреля он прибывает в Брюссель, где его встречают овациями. На банкете, устроенном в его честь королём Леопольдом, все четыре угла приёмной залы украшены цветочными пирамидами, из которых торчат сотни слоновьих бивней. Празднества длятся пять дней.

Конрад в это время возвращается из Польши. 29 апреля он появляется в Брюсселе, где все ещё только и говорят, что о чествованиях Стенли. После встречи с Альбером Тисом Конрад получает искомое место, и ему сразу же предписывается отбыть в Конго. Чтобы подготовиться к своему путешествию, Конрад едет в Лондон, где застаёт празднования в честь Стенли в самом разгаре.

Стенли прибыл в Дувр 26 апреля. Оттуда специальным поездом он отправляется в Лондон, где на вокзале его ожидает огромная толпа. 3 мая он выступает в присутствии членов королевской семьи в Сент-Джеймс Холле перед аудиторией в несколько тысяч человек. Он удостаивается почётных степеней Оксфорда и Кембриджа. Затем наступает черёд многочисленных торжеств.

Конрад не присутствовал на всех них. 6 мая, когда Стенли принимала у себя королева Виктория, Конрад уже вернулся в Брюссель, а 10 мая он уже садится на корабль, отправляющийся в Африку.

39.

В какую Африку? Сама ситуация даёт ответ — Конрад едет в Африку Стенли.

Стенли был на шестнадцать лет старше Конрада. Как и Конрад, он вырос без матери. Как и для Конрада, фигура благожелательного отца стала для него определяющей. Конраду было четырнадцать, когда Стенли нашёл Ливингстона и стал всемирно известен. В пятнадцать Конрад, как и Стенли до него, сбежал на флот. Как и Стенли, Конрад изменил своё имя, родину и национальность.

Теперь же под аккомпанемент всех этих чествований, что до сих пор звучат в его ушах, он направляется в «Конго Стенли», не зная ничего о той тёмной реальности, что сказывается за легендой Стенли.

40.

«В дебрях Африки» Стенли вышла в свет.

Книга имела огромный успех, было продано 150 тысяч экземпляров. Но она привлекла не только благожелательный интерес. Чтобы защитить память сына от наговоров Стенли, отец Бартелота опубликовал его дневники. В течение осени все европейцы — участники экспедиции публикуют свои собственные версии того, что случилось. В ноябре-декабре 1890 года, когда тяжелобольной Конрад отлёживался в африканской деревне, английские газеты практически ежедневно печатали статьи за или против Стенли.

За время своего восьмимесячного пребывания в Африке Конрад обнаруживает, что реальность вопиющим образом разнится с той картиной, что живописалась в пафосных речах, услышанных им накануне своего отъезда. Когда он, больной и разочарованный, возвращается в Лондон в канун Нового, 1891-го года, даже английское общественное мнение начинает меняться.

Дискуссия продолжается на протяжении всего 1891 года. Наиболее тщательное, детализированное и критическое представление проблемы было сделано Фоксом Бурном в его исследовании «Другая сторона экспедиции по спасению Эмина Паши» (1891). Когда всё было сказано, то на историю Стенли и его экспедиции опустилось смущённое молчание.

41.

Уже в Африке, к своему смятению, Стенли обнаруживает, что человек, ради которого он пожертвовал столь многими жизнями, является вовсе не благородным пашой, но упрямым силезским евреем.

И если Стенли мог заставить Эмина присоединиться к возвращающейся экспедиции, то принудить его предстать перед публикой он был не в силах. В течение всего путешествия обратно к побережью Эмин в знак протеста хранил молчание. Во время приветственного анкета в Багамойо он незаметно для всех скрылся из-за стола и позднее был найден лежащим на мостовой под балконом со сломанным черепом. Его доставили в госпиталь, где он и оставался, пока Стенли переезжал с места на место со своей триумфальной процессией.

В апреле 1890 года Стенли чествовали в Брюсселе и Лондоне как спасителя Эмина, тогда как Эмин валялся, всеми забытый, в госпитале в Багамойо. Однажды ночью он выскользнул оттуда и, наполовину глухой и наполовину слепой, отправился назад в свою провинцию.

В октябре 1892 года европейская стенлимания окончательно сошла на нет. К тому времени и Эмину удалось добраться к себе домой. Дервиши обнаружили его и перерезали ему горло.

Несколько лет подряд вся Европа была истерически поглощена операцией по его спасению.

На его же смерть даже не обратили внимания.

42.

Шестью годами позже, в октябре 1898 года, в Лондоне была опубликована книга Джорджа Швайцера «Эмин Паша. Его жизнь и труды, представленные на основании его дневников, писем, учёных записок и официальных документов». В ней история Эмин Паши была впервые рассказана, исходя из его собственной точки зрения.

В октябре-ноябре книга обильно рекламировалась и обсуждалась. В декабре Конрад садится за написание «Сердца тьмы».

Подобно тому как Стенли путешествует по Конго, чтобы спасти Эмина, Марлоу в повести Конрада путешествует вверх по реке, чтобы спасти Куртца. Однако Куртц не желает, чтобы его спасали. Он исчезает во тьме и пытается уползти назад к «своему» народу. То же самое сделал и Эмин.

Но Куртц не является портретом Эмина. Напротив, всё, что есть симпатичного в Эмине, можно найти в Марлоу, выступающем в конрадовской истории спасителем Куртца. Монстром же предстаёт спасаемый, Куртц, напоминающий как раз Стенли.

У Стенли тоже была «наречённая» Долли, которой сообщили столь желанную для неё ложь. Весь белый мир получил ту ложь, которую хотел услышать. И получает до сих пор. Когда Марлоу в конце конрадовской истории лжёт «невесте» Куртца, он делает не только то же самое, что делал сам Стенли, но также и то, что делала вся британская общественность, пока Конрад писал свою повесть. Они лгали.

43.

История любит повторяться. Осенью 1898 года «Стенли» возвращается во второй раз, теперь под именем Китченер.[26]

Генерал Горацио Герберт Китченер, прозванный «Сирдар», совершил то, что не удалось сделать Стенли. Он нанёс поражение дервишам и «спас» Судан.

27 октября 1898 года он прибыл в Дувр. Так же, как то было и в дни возвращения Стенли, собралась огромная толпа, чтобы приветствовать его. Так же, как и Стенли, он был доставлен в Лондон специальным поездом и удостоен аудиенции королевы Виктории. На обеде в его честь он выразил уверенность, что победа, одержанная над дервишами открыла всё протяжённость долины Нила «цивилизующему влиянию коммерческого предпринимательства».

Именно эти слова звучали в устах Стенли относительно реки Конго.

Следующие пять недель превратились в круговерть празднеств. В Кембридже, где ранее почётную степень получал Стенли, 24 ноября Китченер получил свою. В тот момент, когда в честь Сирдара был запущен фейерверк, некоторых учёных, выступивших против его награждения, в полном облачении сбросили в реку. Далее он едет в Эдинбург, где получает почётную степень 28 ноября. Затем наступает черёд общенациональных празднований.

Едва ли возможна более точная копия возвращения Стенли. В том же номере газеты, где были опубликованы реклама и рецензия на книгу о дневниках Эмин Паши, на книгу, показывающую, насколько безосновательным был прошлый экстаз, — в том же самом номере снова звучит людское ликование, раздаются здравицы, эхом повторяются пустые фразы.

Мало кто ставил под сомнение победу при Омдурмане. Мало кто задавался вопросом, как это могло произойти, что на одиннадцать тысяч убитых суданцев потери англичан составили только сорок восемь человек. Никто не спрашивал, почему из шестнадцати тысяч раненых суданцев выжили в лучшем случае лишь единицы.[27]

Тем временем на кентской ферме Пент польский писатель в изгнании прервал работу над романом, которым он был занят, и вместо этого начал писать историю о Куртце.

44.

Я выхожу на солнце, и, когда делаю глубокий вдох, горячий воздух обжигает меня, как горячая пища в те времена, когда я был маленьким и не мог ждать, пока еда остынет, а вместо этого гасил нестерпимый жар глотком холодного молока. Где теперь тот стакан холодного молока, который так нужен для каждого вдоха?

45.

В битве при Омдурмане вся суданская армия была уничтожена, даже не сумев подойти к своему неприятелю на расстояние выстрела.

Искусство убийства на расстоянии стало европейской специализацией уже давно. Соревнование в вооружении между морскими державами Европы в семнадцатом веке привело к созданию флотов, способных решать стратегические задачи вдали от родных берегов. Их пушки могли разрушать доселе неприступные крепости, не говоря уже об уничтожении беззащитных деревень.

Доиндустриальная Европа мало что могла предложить остальному миру. Нашим основным предметом экспорта была сила. По всему остальному миру к нам в то время относились как к воинам-кочевникам, своего орда татаро-монголам. Те правили из седла, мы — с палуб кораблей.[28]

Народы более высокой культуры, чем мы, оказывались бессильны перед нашими пушками. Моголы в Индии не имели кораблей, способных выстоять под артиллерийским огнём или принять на борт тяжёлые пушки. Вместо создания флота моголы предпочли оплачивать военные услуги европейских держав, которые вскоре оказались в состоянии захватить и сами престолы правителей Индии.

Китайцы открыли порох в X веке и отлили первую пушку в середине XIII века. Но они чувствовали себя в такой безопасности на своей части света, что, начиная с середины XVI века, вовсе отказались от участия в гонке по военно-морскому вооружению.

Таким образом, отсталая и обладавшая скудными ресурсами Европа XVI века получила монополию на океанские корабли с тяжёлыми орудиями, способные сеять смерть и разрушение на огромных расстояниях. Европейцы стали богами пушек, которые убивали задолго до того, как их противники успевали применить своё оружие.

Через триста лет эти боги уже владели третьей частью всего мира. И в конечном счёте их владычество покоилось на мощи их корабельных орудий.

46.

Однако большая часть обитаемого мира в начале XIX века находилась вне досягаемости для пушек военно-морской артиллерии.

Поэтому, когда Роберт Фултон пустили первый корабль с паровой машиной по Гудзону, это оказалось чрезвычайно значимым в военном отношении открытием. Вскоре уже сотни пароходных кораблей бороздили реки Европы. В середине XIX века пароходы начали использовать для транспортировки европейских пушек вглубь азиатского и африканского континентов. Таким образом, в истории империализма началась новая эпоха.[29]

Это стало и новой эпохой в истории расизма. Слишком много европейцев было склонно истолковывать военное первенство как интеллектуальное и даже биологическое превосходство.

Немезида — имя греческой богини мести, наказывающей за гордость и высокомерие. Есть большая доля исторической иронии в том, что именно это название носил первый пароход, отбуксировавший британский военный корабль вверх по Жёлтой реке и Великому каналу по направлению к Пекину.

Уже вскоре пароходы перестали использовать только как флотские буксиры; их оснастили собственной артиллерией. Канонерка стала символом империализма на всех крупных реках Африки — Ниле, Нигере, Конго — и обеспечила европейцам контроль над огромной территорией, ранее недоступной для применения военной силы.

Пароход описывали как носитель света и справедливости. Если бы создатель паровой машины смог взглянуть с небес вниз на землю, чтобы оценить успех своего изобретения, — писал Макгрегор Лэрд в своём «Повествовании об экспедиции вглубь Африки по реке Нигер» (1837), — вряд ли какое иное его употребление принесло бы ему большее удовлетворение, нежели созерцание картины сотен пароходов, «несущих радостные вести «о мире и доброй воле для всех людей» в самый мрачные уголки земли, ныне полные жестокости».

Такой была официальная риторика. В битве при Омдурмане было продемонстрировано, что канонерки также, подобно богам, обладают способностью уничтожать с расстояния, недосягаемого для противника.

47.

Вплоть до середины XIX века характеристики лёгкого оружия, используемого в Третьем мире, были сопоставимы с аналогичным европейским вооружением. Стандартным оружием был заряжаемый с дула мушкет с кремневым замком, изготовить который были способны и африканские деревенские кузнецы. Мушкет был устрашающим оружием для тех, кто впервые слышал звук его выстрела. Однако его дальнобойность не превышала сотни ярдов. Для его перезарядки требовалась как минимум минута. Даже при сухой погоде на десять выстрелов приходилось три осечки, если же шёл дождь, то он и вообще оказывался негоден.

Умелый лучник всё ещё превосходил стрелка из мушкета в быстроте, дальности и точности выстрела. Единственным преимуществом мушкета была его способность простреливать доспехи.

Поэтому колониальные войны первой половины XX века носили затяжной характер и были довольно затратными. Хотя французы имели в Алжире целую армию в сто тысяч человек их продвижение было чрезвычайно медленным, поскольку пехотное вооружение противников особо не отличалось от их собственного.

Но с изобретением ударного капсюля мушкет стал давать лишь пять осечек на тысячу выстрелов, а нарезные стволы повысили точность стрельбы.

В 1853 году британцы начали заменять старые мушкеты новыми энфилдовскими ружьями, дальнобойность которых достигала пятисот ярдов, а скорострельность увеличивалась в силу применения картонных гильз для пуль. Французы также приняли на вооружение аналогичные ружья. В обоих случаях первым местом их применения стали колонии.

Но это оружие всё ещё было медленным и сложным в использовании. Выстрел из него сопровождался дымом, по клубам которого можно было вычислить местонахождение стрелка, а непрочные картонные гильзы впитывали влагу. Кроме того, чтобы перезарядить ружьё, солдат по-прежнему должен был подниматься с колена.

Пруссия первая заменила свои мушкеты, заряжаемые с дула, заряжающимися с казённой части винтовками Драйзе. Впервые новое вооружение было опробовано в 1866 году во время прусско-австрийской войны за пангерманское первенство. В битве при Садова лежащие на земле пруссаки успевали сделать из своих винтовок Драйзе семь выстрелов за то время, как австрийцам удавалось стоя зарядить свои ружья и сделать лишь один залп. Исход сражения был предрешён.

Между европейскими государствами началось соревнование по замене мушкетов на винтовки. Британцы переменили картонные гильзы на медные, защищавшие порох во время перевозки, лучше направлявшие при выстреле пороховые газы и посылавшие пулю втрое дальше, чем винтовки Драйзе.

В 1869 году британцы перешли от энфилдовских ружей к винтовке Мартини-Генри, первому по-настоящему хорошему оружию нового поколения: скорострельному, высокоточному, стойкому к влаге и тряске. За ними последовали французы с их винтовками Гра и пруссаки с маузером.

Так европейцы достигли превосходства над любым возможным противником с других континентов. И боги оружия захватили ещё одну треть мира.

48.

Новое вооружение позволило даже одинокому европейскому путешественнику по Африке безнаказанно проявлять практически беспредельную жестокость.

Карл Петерс, основатель Немецкой восточноафриканской колонии, в своей книге «Тёмная Африка в новом свете» (1891) описывает, как он покорил народ вагого.

Сын вождя пришёл в лагерь Петерса и «довольно бесцеремонно» уселся у входа в его палатку. «В ответ на мой приказ отойти в сторону он лишь широко оскалился и преспокойно остался на месте».

Тогда Петерс приказывает выпороть его кнутом из гиппопотамовой кожи. На вопли наказуемого сбегаются воины вагого и пытаются освободить его. Петерс стреляет в «кучу» и убивает одного из них.

Получасом позже султан шлёт к Петерсу гонца с просьбой о мире. Ответ Петерса: «Султан получит мир — он упокоится с миром. Я покажу вагого, что такое немцы! Разорите деревни, подожгите дома и разрушьте всё, что не горит».

Поджечь дома оказалось трудно, поэтому их порубили топорами. Тем временем вагого собираются с силами, чтобы защитить свои жилища. Петерс говорит своим людям:

«Я покажу вам, с каким сбродом мы здесь имеем дело. Оставайтесь здесь, а я в одиночку обращу вагого в бегство.

Сказав это, я с криками «ура!» пошёл им навстречу, и сотни вагого бежали от меня подобно стаду овец.

Я это рассказываю не для того, чтобы в выгодном, героическом свете представить наши действия в данных обстоятельствах, а просто чтобы показать, какого пошиба людишки — все эти африканцы и насколько преувеличенными зачастую являются представления европейцев об их боеспособности и о средствах, необходимых для их усмирения.

Около трёх я отправился дальше на юг, к другим деревням. То же самое зрелище повсюду! После короткого противостояния вагого обращались в бегство, факелы поджигали дома, а топоры уничтожали то, что не брал огонь. Таким образом, в полпятого двенадцать деревень были обращены в пепел… Моё ружьё от частой стрельбы стало настолько горячим, что я с трудом держал его».

Покидая деревни, Петерс говорит вагого, что теперь они узнали его немного лучше. И что он собирается оставаться до тех пор, покуда хоть кто-нибудь из них ещё жив и покуда хоть один топор находится у них в руках.

Тогда султан запросил его об условиях мира.

Скажите султану, что я не желаю мира с ним. Вагого — лжецы, которые должны быть сметены с лица земли. Но если султан пожелает стать рабом немцев, тогда ему и его людям, возможно, позволят жить.

На рассвете султан присылает ему дары, в том числе 36 голов скота. «Тогда я убедил себя даровать ему договор, согласно которому он подчинялся немецкому господству».

С помощью этого нового вооружения колониальные захваты стали обходиться беспрецедентно дёшево. Затраты в основном ограничиваются патронами, необходимыми для убийства.

Немецкое правительство назначило Карла Петерса управляющим всех захваченных им территорий. Однако весной 1897 года он был доставлен на суд в Берлин. Процесс по делу Петерса вызвал скандал и получил широкое освещение даже в британской прессе. Его признали виновным в убийстве чернокожей любовницы. Но что действительно было подвергнуто осуждению — это не её убийство, а сами сексуальные отношения с ней. Бесчисленные убийства, совершённые Петерсом во время его завоевания немецкой колонии в Восточной Африке, воспринимались как нечто должное и остались безнаказанными.[30]

49.

Новое поколение оружия — многозарядное — не заставило себя долго ждать. В 1885 году француз Поль Виль изобретает нитроглицерин, который при взрыве не дымит и не оставляет пепла, что означало для солдат возможность остаться незамеченными после выстрела. Большая взрывная сила и нечувствительность к влаге были другими его преимуществами. Возможное теперь уменьшение калибра с мушкетных 19 мм до 8 мм значительно увеличивало точность стрельбы.

Наконец, вместе с бездымным нитроглицерином приходит и пулемёт. Хайрам С. Максим запускает производство лёгкого в транспортировке и стреляющего со скоростью 11 выстрелов в секунду автоматического оружия. Но британцы обеспечивают свои колониальные войска автоматическим оружием ещё раньше. Оно применялось уже против ашанти в 1874 году и в Египте в 1884 году.

Примерно в то же время, с применением в металлургии бессемеровского метода и других новых технологий, сталь становится столь дешёвой, что оказывается возможным её использование в широкомасштабном производстве оружия. В Африке и Азии, с другой стороны, местные кузнецы более не могут копировать новое оружие, поскольку не располагают необходимым для этого материалом: промышленно произведённой сталью.

В конце 1890-х годов винтовочная революция была завершена. Пехотинец любой европейской армии мог теперь вести стрельбу из положения лёжа и незаметно для противника, в любую погоду, со скоростью 15 выстрелов за 15 же секунд по целям на расстоянии до километра.

Новые гильзы были особенно хороши для использования в тропическом климате. Но на «дикарей» пули не всегда воздействовали желаемым образом, поскольку нередко они продолжали атаковать даже после 4–5 попаданий. Разрешением проблемы оказалась пуля «дум-дум», названная так в честь местечка Дум-Дум под Калькуттой, где находился завод по их производству, и запатентованная в 1897 году. При попадании свинцовое ядро пули «дум-дум» взрывало свою оболочку и наносило жертве обширные болезненные и долго не заживающие раны.

Использование пули «дум-дум» в конфликтах между «цивилизованными» странами было запрещено. Они были зарезервированы для охоты на крупного зверя и для колониальных войн.

Весь этот новый европейский арсенал — канонерки, автоматическое оружие, многозарядные винтовки, пули «дум-дум», — прошёл проверку в 1898 году битве при Омдурмане против численно превосходящего и очень решительного противника.

Одним из самых больших энтузиастов-живописателей войны, Уинстон Черчилль, позднее лауреат Нобелевской премии по литературе, служил тогда военным корреспондентом газеты The Morning Post. Он описал битву в «Моих ранних годах» (My Early Life, 1930), первом томе своей автобиографии.

50.

«Мы никогда не увидим больше ничего подобного битве при Омдурмане, — пишет Черчилль. — Это было последнее звено в длинной цепи тех волнующих конфликтов, чьё яркое и величественное великолепие придавало войне так много блеска».

Благодаря пароходам и только что проложенной железной дороге, даже забираясь в глубь пустыни, европейцы не испытывали недостатка в обеспечении любым снаряжением и припасами. Черчилль описывает:

… множество заманчиво поблёскивающих бутылок с вином и большие блюда с консервированным мясом и разносолами. Это великолепное зрелище, как по волшебству возникшее посреди пустыни в преддверии битвы, наполнило моё сердце такой полнотой благодарности, которую редко испытываешь, благодаря Господа за насущный наш хлеб.

Я атаковал мясо и холодные напитки с предельной сосредоточенностью. Состояние духа у всех было превосходным, настроение отличным. Всё напоминало праздничный обед перед скачками в Дерби.

«Неужели сражение действительно состоится?» — спросил я.

«Через час или два», — ответил генерал.

Черчилль подумал, что это «подходящий момент для полной жизни» и решительно приступил к еде. «Конечно, мы победим. Безусловно, мы сокрушим их».

Но в тот день столкновения так и не произошло. Вместо этого все сосредоточились на приготовлениях к ужину. К берегу причалила канонерка, и офицеры, «облачённые в безукоризненно белую форму», спустили с борта большую бутылку шампанского. Чтобы принять драгоценный дар, Черчилль зашёл в воду по колено и, завладев им, торжественно доставил бутылку к общему столу.

«Такого рода война была полна захватывающего возбуждения. На Мировой войне всё обстояло иначе. А в те времена никто и не думал, что его могут убить.

В ту навсегда ушедшую беззаботную пору для немалого числа участников малых войн, что вела Британия, опасность смерти была лишь азартной составляющей некой великолепной игры».

51.

К несчастью, британцев нередко лишали возможности сыграть в эту великолепную игру. Их противники очень скоро уяснили себе, что биться против современного оружия бессмысленно. Они успевали сдаться до того, как британцы могли получить удовольствие от их истребления.

Лорд Гарнет Уолсли, командующий британскими войсками во время первой войны с ашанти в 1874–1876 годов, встретил сопротивление, чему был несказанно рад: «Лишь на своём опыте можно пережить всю пронзительность того чувства, и даже предчувствия, исступлённого восторга, что дарует тебе атака на врага… Все остальные ощущения так же невнятны, как звяканье дверного колокольчика в сравнении с боем Биг-Бена[31]».

Вторая война с ашанти 1896 года не предоставила возможности такого рода переживаний. В двух днях маршевого хода от столицы, Кумаси, Роберт Баден-Пауэлл, командующий войсками авангарда и будущий создатель движения бойскаутов, встречает парламентёра противника, предлагающего ему принять безусловную капитуляцию.

К своему разочарованию, Баден-Пауэлл так ни разу и не выстрелил по туземцам. Чтобы вызвать враждебные действия, британцы шли на крайние провокации. Король ашанти Премпех и вся его семья были арестованы. Коля и его мать заставили подползать на четвереньках к ногам британских офицеров, восседавших на постаменте из ящиков с банками бисквитного печенья, и выражать им свою покорность.

В «Сердце тьмы» Арлекин описывает обыкновение туземцев приближаться к своему идолу Куртцу не иначе, как подползая на четвереньках. Марлоу переполняется возмущением. Он отшатывается и начинает кричать, что не желает ничего знать о практике церемоний приближения к мистеру Куртцу. Сама мысль о подползающих вождях кажется ему ещё более невыносимой, чем вид мёртвых голов, сохнущих на колах вокруг дома Куртца.

Эту реакцию можно понять, если вам приходилось видеть зарисовки церемонии в Кумаси, имевшей место двумя годами ранее. Эти изображения, широко публиковавшиеся в иллюстрированных изданиях, были выражением расистского высокомерия, которое не останавливается даже перед предельным унижением своего противника.

Так, на этот раз британцам не выпало шанса использовать своё оружие. Погрустневшие, они вернулись к морю. «Прогулка вышла премилая, — писал тогда Баден-Пауэлл в письме своей матери, — за исключением того, что не состоялось ни одного сражения, что, как я опасаюсь, воспрепятствует награждению нас орденами или медалями[32]».

52.

Впрочем, иногда провокации всё-таки удавались.[33]

Так, британские консулы в устье реки Бенин в течение многих лет неоднократно предлагали захватить королевство Бенин. Этого требовала коммерция, сама же экспедиция окупилась бы разграблением запасов слоновой кости короля Бенина. Но министерство иностранных дел тем не менее считало это предприятие слишком затратным.

В ноябре 1896 года то же самое предложение было подано тогдашним временным консулом — лейтенантом Филипсом. Для запланированного на февраль-март 1897 года нападения были уже заготовлены провиант и амуниция. 7 января 1897 года прибыл ответ министерства иностранных дел.

Однако, чтобы обеспечить успех своей затеи, уже 2 января лейтенант Филлипс в сопровождении ещё девятерых белых и с двумя сотнями африканских носильщиков отправился с визитом вежливости к королю Бенина.

На исходе первого дня путешествия он встретил посланного из Бенина гонца с просьбой отложить визит на месяц, поскольку в настоящее время король занят подготовительными церемониями перед ежегодным религиозным праздником.

Но Филлипс продолжил свой путь.

На следующий вечер к нему прибыли новые посланники из Бенина и умоляли белых людей повернуть назад. Филлипс передал им для короля свою трость, что означало сознательное оскорбление, и продолжил свой путь.

На следующий день, 4 января, экспедиция попала в засаду, и восемь белых, включая Филипса, а также их носильщики, были убиты. 11 января известия о «бенинской катастрофе» достигают Лондона. Пресса кипит возмущением и требует возмездия. Нападение на Бенин, которое лейтенант Филлипс планировал в ноябре, но отвергнутое в январе, теперь должно было свершиться в виде карательной экспедиции как возмездие за его смерть.

Несмотря на ожесточённое сопротивление, 18 февраля британцы захватили столицу Бенина. Город был разграблен и сожжён дотла.

Сколько жителей Бенина было убито британскими солдатами — никогда не пытались установить. Вместо этого в иллюстрированных изданиях сенсационно раздувалась тема человеческих жертвоприношений, практикуемых королём Бенина. Сияющие белизной, подобно древесным анемонам, черепа на земле служили исчерпывающим доказательством того, что ни один житель Бенина никогда не умирал естественной смертью. Картинка, изображающая человека со вспоротым животом, распятого на кресте, из книги капитана Р. Х. Бэкона «Бенин — город крови» (1897) представала достаточным основанием для цивилизаторского захвата Бенина.

Когда двумя годами позже первые читатели «Сердца Тьмы» Джозефа Конрада читали пор то, что Куртц позволял поклоняться себе как богу и участвовал в «чудовищных ритуалах», то им на ум, вне всякого сомнения, приходили именно эти картинки из Бенина. Им также вспоминались описания зловонных погребальных ям, где вперемешку лежали живые и мёртвые. Вспоминались и идолы, покрытые засохшей кровью.

Сегодня к этим «идолам» относятся как к выдающимся шедеврам мирового искусства. Но газетные описания Бенина как особого ада для чернокожих были столь впечатляющими, что британцы не смогли оценить художественной ценности этих скульптур. В Лондоне скульптуры были проданы в счёт затрат на карательную экспедицию. Немецким музеям они обошлись недорого.

53.

Что чувствовал король Бенина, будучи загнанным, как дикий зверь, в непроходимые леса, в то время как его столица сгорала в огне? Что чувствовал король ашанти, когда он подползал, как дикий зверь к своим британским повелителям, чтобы поцеловать их сапоги?

Никто не спрашивал их об этом. Никто не выслушивал тех, кого покорили боги оружия. Лишь изредка до нас доносится их речь.

В конце 1880-х годов Британская Южно-Африканская Компания вторглась с юга в Матабелелэнд, сегодня часть Зимбабве. В 1894 году народ матабеле был завоёван. Компания раздала их пастбища белым агентам и авантюристам, в силу чего поголовье скота матабеле сократилось с двухсот тысяч до четырнадцати тысяч. Также матабеле было запрещено иметь какое бы то ни было оружие.

Белые патрули смерти творили самосуд на местах, была введена насильственная трудовая повинность, любого, кто смел протестовать, сразу же пристреливали.

Бунт разражается в 1896 году. Компания вызывает войска из Британии. Вместе с ними прибывает Баден-Пауэлл, получивший, наконец, удовольствие «провести акцию» против врага, «не способного нанести ущерб обученным солдатам». В первой же битве он и его войска убивают двести «туземцев», потеряв убитыми одного европейца.[34]

Хотя убивать стало легко и забавно, это всё ещё было слишком дорого. Армия прибыла по запросу Компании и получала плату за оказание боевых услуг. После нескольких месяцев ведения боевых действий Компания оказалась на грани разорения. Чтобы заключить мир, Сесил Родс и другие белые руководители были вынуждены 21 августа 18 906 года впервые выслушать чёрных африканцев.

54.

«Однажды я посетил Булавайо, — сказал Сомабулано.

Я прибыл, чтобы оказать уважение главе города. Я привез с собой моих indunas[35] и моих слуг. Ведь я вождь. Я не могу путешествовать без свиты и советников. Я прибыл в Булавайо, рано утром, ещё до того, как солнце осушило росу, и сел перед зданием суда, посылая сообщения главе города, что я готов выказать своё уважение к нему. И так я сидел до тех пор, пока вечерние тени не стали длинными. А потом… я вновь отправил посланца к главе города и сказал, что я не желаю каким бы то ни было неподобающим образом торопить его, что я буду ожидать, сколь ему будет угодно; но мои люди голодны; и когда белые люди наносят мне визит, в моих обычаях — резать животное, чтобы они смогли поесть. Ответ, пришедший мне, гласил… что город кишит бродячими собаками, собака к собаке; и что мы можем сколько угодно убивать их и есть, если только поймаем[36]».

Чёрного можно было застрелить так же без риска и безнаказанно, как застрелить собаку. Значит, чёрные — собаки, такова логика…

Исповедник лорда Грея, отец Билер, был убеждён в том, что чёрные должны быть уничтожены. 23 января 1897 года Грей пишет своей жене: «Он заявляет, что единственный шанс для будущего всей расы — это уничтожить всех мужчин и женщин старше четырнадцати лет».

Сам лорд не был согласен с таким пессимистическим выводом. Но идея уничтожения была повсеместной и без конца воспроизводилась в прессе белого мира.

Африканские вожди вполне ясно осознавали эту угрозу уничтожения, которой подвергались их люди. Сам Сомабулано поднимает эту тему на мирных переговорах: «Вы пришли, вы победили. Сильнейший забирает землю. Мы согласились с вашим владычеством. Мы живём под вами. Но не как собаки! Вы никогда не сделаете из амандабеле собак. Вы можете истребить их. Но Дети Звёзд никогда не станут собаками».

55.

При Омдурмане было сокрушено сильнейшее африканское военное сопротивление. Лучшее представление о битве даётся в книге Черчилля, написанной непосредственно по следам события («Речная война» (1899)). Утром 2 сентября 1898 года происходит следующее:

«Белые флаги практически уже достигли вершины. Через минуту они уже будут видны батареям. Представляют ли они, что их ожидает? Они продвигаются плотной массой к рубежу в 2800 ярдов от 32-й полевой батареи и канонерок. Местность пристреляна. Всё остальное — дело техники.

Разум трепещет в ожидании неминуемой бойни. Я уже вижу, как это будет. Через несколько секунд смертоносный огонь обрушится на этих смелых людей. Вот они достигли вершины и стали во фронт всей армией. Их белые знамёна выдают их более всего. Увидев лагерь противника, они разряжают свои винтовки с оглушительным грохотом и ускоряют шаг… Какое-то время белые полотнища приближаются в строгом порядке, всё их войско перевалило через вершину и предстало как на ладони.

В первую же минуту на них обрушивается порядка двадцати снарядов. Некоторые взрываются высоко в воздухе, другие — прямо перед ними. Третьи врезаются в песок и взрываются в их рядах облаками красной пыли, осколками и пулями. Белые флаги беспорядочно падают. Однако новые руки сразу же поднимают их ввысь, и новые бойцы рвутся вперёд, чтобы умереть за святое дело Махди, защищая наследника Истинного Пророка Единственного Бога. Зрелище было ужасным — ведь до сих пор они не смогли нанести нам никакого вреда, и то, что мы безответно могли наносить им такие жестокие удары, казалось несправедливым преимуществом».

Старомодность тона этого описания особенно проявляется в последнем предложении. Устаревшее представление о чести и игре по правилам, восхищение перед такого рода бессмысленной отвагой ещё не вытеснено здесь современной установкой, согласно которой техническое превосходство обеспечивает естественное право на уничтожение даже беззащитного врага.

56.

Черчилль продолжает:

В восьмистах ярдах от нас рваная линия бойцов продолжала свой безнадёжный марш навстречу безжалостному огню. Белые знамёна — летящие вверх и падающие вниз; фигуры в белом, редеющие десятками.

Пехотинцы стреляли монотонно и бесстрастно, без спешки или возбуждения, поскольку враг был далеко… Кроме того, солдаты делали свою работу с охотой и усердием. Хотя вскоре само это физическое действие уже стало утомительным. Винтовки нагрелись настолько, что их пришлось менять на оружие резерва. Пустые гильзы, со звяканьем падая на землю, скапливались в небольшие, но постоянно растущие горки около каждого из стрелков.

А на другой стороне поля боя каждая пуля вонзалась в живую плоть, крушила и дробила кости; кровь лилась струями из ужасных ран; храбрецы продолжали пробиваться сквозь этот ад свистящего металла, взрывающихся снарядов и фонтанирующего песка — страдая, отчаиваясь, погибая.

Сочувствие Черчилля к положению противника не относится к какому-то врагу на другом конце земли. Оно относится ко всё ещё атакующему врагу, который, если его не удалось бы остановить, очень скоро одержал бы верх. Халиф бросил в эту лобовую атаку пятнадцать тысяч человек. Черчилль находит план атаки мудрым и хорошо продуманным, за исключением одной ключевой детали: он основывается на роковой недооценке эффективности современного оружия.

Тем временем великая армия дервишей, которая шла в атаку на заре, полная надежд и отваги, теперь, оставив на поле брани более 9000 погибших воинов и ещё большее число раненых, обратилась в беспорядочное бегство, спасаясь от преследования 21-го уланского полка.

Так завершилась битва при Омдурмане — наиболее показательный триумф воинской науки и её оружия над варварами. В течение пяти часов самая сильная и хорошо вооружённая армия изо всех «дикарских» армий которые когда-либо противостояли европейской державе — была уничтожена и рассеяна, причём без особого труда, при малом риске и незначительных потерях со стороны победителей.

57.

На протяжении нескольких недель в октябре 1898 года казалось, что победа при Омдурмане приведёт к большой европейской войне.[37] Французы окопались на небольшой заставе в местечке Фашода, к югу от Омдурмана, и требовали своей доли от добытого Китченером. День за днём патриотическая пресса обеих стран упражнялась в бряцании оружием, тогда как Европа всё ближе и ближе скатывалась к краю пропасти.

Но в конце концов, 4 ноября во время большого праздничного обеда в Лондоне, на котором Китченеру в знак победы была вручена золотая сабля ужасающе дурного вкуса, прибыли новости о том, что Франция уступила. Фашодский кризис миновал. Статус Великобритании как сверхдержавы остался незыблемым, а великий поэт империализма, Редьярд Киплинг, написал:

Бремя белого человека —
Прими и вели сынам
В далёком служить изгнанье
Пленённым тобой племенам.[38]
58.

Пока Киплинг писал «Бремя белого человека», Джозеф Конрад был занят «Сердцем тьмы». Киплинговский манифест империалистической идеологии был опубликован в то же время, что и совершенно противоположное ему по духу произведение. Но обе работы были созданы под влиянием битвы при Омдурмане.

Уже в «Изгнаннике островов» (1896) Конрад описал, каково это — оказаться под обстрелом корабельных пушек. Земля вокруг Бабалачи — скользкая от крови, дома в огне, женщины кричат, дети плачут, умирающие хватают ртом воздух. Они умирают беззащитные, «смертельно раненные прежде, чем даже увидели врага». Их отвага бессильна против невидимого и недостижимого неприятеля.

Эту невидимость нападавших много позже вспоминала в своём романе оставшаяся в живых дочь вождя: «И они пришли, невидимые белые, сея смерть издалека…»

Мало кому из западных писателей удавалось с большим сочувствием описать эту беспомощную ярость перед лицом нескольких высших сил, которым даже не нужно сходить на берег, чтобы убивать — победоносным в самом своём отсутствии.

Этот роман ещё лежал на полках книготорговцев в момент битвы при Омдурмане. В «Сердце тьмы», написанном во время патриотического экстаза, вызванного возвращением Китченера, Конрад открывает дверь в империалистическую мастерскую и поэтапно исследует то, что историк Даниэль Р. Хэдрик назвал «инструментарием империализма»: корабельные пушки, обстреливающие континентальные цели; железную дорогу, облегчающую разграбление континента; речной пароход, доставляющий европейцев и их оружие вглубь континента; «молнии Юпитера», что тащат вслед за носилками Куртца, — два дробовика, крупнокалиберное ружьё и лёгкий карабин; винчестер и винтовки Мартини-Генри, поливающие металлом африканцев на берегу.

«Ну как? Мы, верно, устроили этим в кустах хорошую бойню! А? Что ты думаешь? Ну?» — слышит Марлоу разговоры белых.

«Мы являемся к ним с мощью божества», — пишет Куртц в своём докладе к «Международному обществу по искоренению туземных обычаев». Он имеет в виду оружие. Оружие наделяет божественной мощью.

В стихотворении Киплинга имперская задача представляет собой этический императив. Так же она описывается и Куртцем, окружающим себя облаком киплингианской риторики. И лишь из сноски к этому потоку мы понимаем, какова на деле эта задача — как для Куртца, так и для Китченера, как на Внутренней станции, так и при Омдурмане: «Уничтожьте всех дикарей».

По дороге в Там

59.

Автобусы, что покрывают четыреста миль между Ин-Салах и Таманрассет, — это переоборудованные грузовики «мерседес», выкрашенные в оранжевое, чтоб их можно было разглядеть в клубах пыли. Пассажирское отделение сзади напоминает водолазный колокол с небольшими дырочками вместо окон. Внутри безобразно жарко и тесно, рессор нет и в помине — амортизируешь собственным телом.

Я, как всегда, боюсь. Но, когда отъезд больше нельзя откладывать, и ранним утром я снова стою со своим тяжёлым снаряжением, сжимаясь перед прыжком в неизвестность, то вновь испытываю душевный подъём от мысли, что я здесь.

Сахара расстилается передо мною, подобно холсту, который держат внизу пожарные. Мне осталось только прыгнуть.

День начинается среди конусов белых дюн, изящных, похожих на взбитые сливки. Дорожные знаки ободраны песком, символы с них почти стёрлись. По мере того, как направление дороги меняется, меняется и цвет песка — белые дюны становятся пепельно-серыми, жёлтыми, красными, коричневыми, даже чёрными, когда свет падает с другой стороны.

Затем появляются первые горы, угольно-чёрные, лиловые, выжженные солнцем. Они сильно вылущены ветром и окружены огромным количеством упавших кусков, напоминающих окалины, которые выгребли из мусорной кучи. Случайные тамариски, выветренные и мёртвые. Водитель выходит, чтобы собирать их для ночного костра.

Автобус останавливается на ночь в Араке, где есть маленькое кафе, называемое рестораном, и отель. Мы спим по двое в соломенных хижинах на матрасах прямо на песке. При свете карманного фонарика я читаю «Машину времени» Герберта Уэллса.

То же самое читал и Конрад. Я вижу, что он многому научился у Уэллса.

60

По карте кажется, что дорога после Арака становится лучше, но вместо этого — всё то же напряжённое скрежетание колёс на первой и второй передаче. Едем прямо в пустыню, по дорожному участку около километра шириной, всё время выискивая в пучке дорог наиболее проходимые.

Время от времени на горизонте появляются огромные хвосты дыма от других грузовиков. Ближе к полудню дым мешается с облаками пыли, которые доносит вечерний ветер. Облака окружают закатное солнце густым туманом, сквозь который можно иногда видеть силуэты случайных гор и тамарисков.

Останки древних горных пород формой напоминают позвонки, словно бы они выпали из горного хребта. Около Тама, внутри горного массива Ахаггар, горы выше, в них больше сопротивления — но даже там ландшафт свидетельствует об ужасной мощи сил разрушения.

Едешь целые мили по пустыне, полной «осколков», в поисках реальности, которая безвозвратно утрачена.

Отшатнёшься, когда увидишь своё отражение в зеркале. Ведь и сам ты поддаёшься действию сил разрушения, солнцу и ветру, жаре и холоду, всему тому, что заставляет горы рассыпаться на куски.

61.

Там — главный город всего южного Алжира, интернациональный город, имеющий тесные связи с соседними Нигером и Мали благодаря транзитным перевозкам, потокам беженцев и контрабанде.

Европейские экспедиции в пустыню и туристы — все они рано или поздно приходят в Там; и все растворяются в коридорах отеля «Тахат».

Его архитектору было свойственно преувеличенное чувство симметрии. В отеле шестнадцать совершенно одинаковых номеров, от которых совершенно одинаковые коридоры расходятся лучами к четырём сторонам света.

Когда с гостиничной стойки кричат, что у них Швеция на проводе, я несусь по лабиринту, точно сверхстимулированная лабораторная крыса, пока, почти задыхаясь, не выныриваю в нужном месте. В телефонной трубке я слышу собственное тяжёлое дыхание, усиленное ретрансляцией между станциями Уарглы, Алжира и Парижа. Стёртый столь мощной отдачей, голос моей дочери исчезает и становится тише шёпота. В конце концов, я сдаюсь, побежденный собственным эхом.

Одна из уборщиц берёт с собою своего маленького ребёнка и сажает его на каменный пол в кладовке для инвентаря, а сама идёт работать. Ребёнок кричит безостановочно с восьми утра до полудня, пока не устаёт настолько, что издаёт лишь редкие жалобные всхлипы.

Если бы взрослого человека оставили лежать в таких мучениях, сколько бы времени он ждал, пока к нему не подойдут? А дети — что дети? Дети плачут, это всем известно. И все думают, что это совершенно естественно.

62.

Утрату чувствуешь спиной.

Спереди ещё можно поддерживать внешний вид. Лицо, если нет никого другого, может встретиться с собою в зеркале. А вот загривок твой одинок.

Живот можно обнять руками. Но спина твоя останется одинокой.

Вот почему сирен и джиннов рисуют с полыми спинами — никто и никогда не прижимает к ним сзади свой тёплый живот. Вместо этого их долбит стамеска одиночества. С одиночеством не встречаешься. Оно подходит сзади и наваливается на тебя.

63.

В семь лет Конрад потерял мать, в одиннадцать — отца. Из Польши он эмигрировал во Францию, из Франции — в Англию. Он служил на шестнадцати различных кораблях. Каждый раз, когда он менял страну или судно, он должен был находить новых друзей или оставаться одиноким.

Затем он поменял одиночество моряка на одиночество писателя. Его жена была его экономкой. Симпатию и поддержку он искал у друзей.

Одного из давнишних английских друзей Конрада звали Хоуп, и он жил в деревушке под названием Стэнфорд-ле-Хоуп После своей свадьбы Конрад вместе с женой переезжает в Стэнфорд-ле-Хоуп, чтобы быть поближе к другу.

Марлоу рассказывает историю о Куртце небольшому собранию из четырёх друзей. Конарду всегда хотелось такого дружеского общества. Казалось, в 1898 году он наконец обретает его.

Он перебирается из Стэнфорд-ле-Хоуп на ферму Пент в Кенте и принимается за написание «Сердца тьмы». Рядом с ним — друзья, живущие неподалёку. Все они вокруг него, подобно незримым слушателям истории Марлоу.

64.

Я оборудовал стол, чтобы начать работу, но пыль, оседающая на дискетах — всё ещё проблема. Таманрассет сух, как ранний весенний день в Пекине. Головокружительно сухой и ветреный, этот город постоянно окутан облаком собственной пыли.

Подобно тому, как пекинский ветер приносит с собою Гоби, этот ветер приносит с собою Сахару — ту самую пустыню, что проходит сквозь Ливию и Египет, Ближний Восток, Иран, Белуджистан и Афганистан вплоть до Шанхая и дальше до Гоби. Все эти миллионы квадратных километров пыли выказывают явное намерение добраться до Таманрассет и собраться прямо у меня на дискетах.

Группы людей и животных непрестанно переходят через высохшее речное русло, некий эквивалент Гайд-Парка в Таме. Усталые верблюды опускают головы и сдувают пыль, ища, не скрывает ли она что-либо съедобное, а смиренные козы кормятся кусочками бумаги. Женщины переносят грузы не на бёдрах, как в Ин-Салах, а на головах. Рядом носятся ватаги мальчишек, и каждый их шаг вздымает облачко пыли.

Но в Таме есть и одна особенность. В нём есть дорога — настоящая автострада, по которой, если необходимо, можно пересечь русло и в начищенных ботинках. Дорога предназначена для военных.

Появляется офицер, он идёт к почте через мост, с ним — четверо человек в высоко зашнурованных ботинках и белых шлемах, ремешки которых затянуты прямо под носом. У почты они продолжают маршировать на месте, пока офицер проходит мимо очереди, спрашивает марку и приклеивает её. Затем ещё шесть шагов вперёд, пока он опускает письмо, ещё одно заклинание, произносимое бесцветным голосом, — и вся группа марширует дальше с тем же торжественно-удовлетворённым выражением на лицах, что можно подметить у собаки, сделавшей своё дело и засыпающей всё это землёй.

Свои редкие письма в почтовый ящик я бросаю с большей простотой.

65.

У цирюльника в Таме на окне вывешен плакат с Элвисом и ещё один — с алжирской футбольной командой. Читаю Уэллса и слушаю алжирское радио: жду своей очереди. Передо мной — негр, которого стригут, как овцу, разом снимая с его головы целый пучок свалявшейся растительности. Следующий — элегантный офицер, которому на голове делают короткий ёжик.

Когда наступает очередь пересесть на стул парикмахера, я пытаюсь жестами показать, сколько я хочу, чтобы он срезал. Но именно столько он в результате оставляет на моей голове.

Потом медленно возвращаюсь в отель, передвигаясь зигзагами от тени к тени. Думаю, я знаю, как продолжать.

Когда Конрад писал «Сердце тьмы», на него оказали влияние не только дебаты по Конго, возвращение Китченера и другие события тех дней. На него также оказал влияние литературный мир, мир миров, в котором Киплинг был и соперником, и противоположным полюсом, но другие писатели значили куда больше: Генри Джеймс, Стивен Крейн, Форд Мэдокс Форд, и больше всего Г. Г. Уэллс и Р. Б. Каннингем Грэм.[39]

Друзья

66.

Вместе с путешественником во времени в «Машине времени» (1895) Герберта Уэллса мы переносимся в мир будущего, в котором всё человечество разделено на два вида: слабые «дети цветов» верхнего мира и морлоки, тёмные создания подземного мира.

Это как если бы доктор Джекил и мистер Хайд породили два различных человеческих вида, со временем заселившие землю. Как если бы Супер-эго и Альтер-эго, разделившись, создали бы по своему народу. Как если бы рабочий класс «Англии тёмных времён» загнали под землю, и он развился там в новую расу. Как если бы обитатели «дебрей Африки» жили подземной жизнью в самом сердце настоящей империи.

Из этих возможных интерпретаций повествованием развивается последняя: морлоки оказываются каннибалами, и власть принадлежит им. Прекрасные люди верхнего мира — лишь откармливаемый скот, отлавливаемый, убиваемый и поедаемый каннибалами.

Ненависть и страх охватывают путешественника. Он жаждет убить морлоков. Он хочет погрузиться в глубокую тьму и «убивать дикарей».

Убийство в книге Уэллса одновременно наводит ужас и будит сладострастие. Сидя в засаде во мраке, путешественник во времени засыпает, пробуждаясь от касаний подступивших к нему морлоков, мягких и отвратительных. Он сбрасывает с себя «человекообразных крыс» и начинает драться. Ощущение того, как железный рычаг, со свистом рассекая воздух, вонзается в желеобразную плоть и крушит кости, вызывает у него наслаждение…

67.

Ведущим философом того времени был Герберт Спенсер. Ребёнком его воспитывали очень строго. Принципы этой мрачной педагогики стали для Спенсера самой глубокой тайной жизни. Все живые существа принуждаются к развитию посредством наказания. Природа предстаёт огромным исправительным учреждением, где невежество и неумение караются нищетой, болезнями и смертью.

Машина времени — это эксперимент со спенсеровой теорией эволюции. В повести показано, как человечество, по словам путешественника во времени, «совершает самоубийство», уменьшая боль — эту прародительницу разумности и эволюции.

Следующая книга Уэллса, которую, как мы знаем, Конрад тоже читал, называлась «Остров доктора Моро». В ней исследовалась противоположная возможность: ускорение эволюции посредством максимизации боли.

Доктор Моро использует свои хирургические умения, чтобы создать своего рода человеческое существо из животных. Он пытает животных, чтобы боль ускорила их эволюционное развитие: «Каждый раз, когда я погружаю живое существо в купель жгучего страдания, я говорю себе: на этот раз я выжгу из него всё звериное, на этот раз я сделаю из него разумное существо. В конце концов, что такое десять лет? Творение человека растянулось на тысячелетия».

Доктор Моро создал сто двадцать таких существ, их которых половина умерла, но так и не преуспел в творении действительно человеческого существа. Как только доктор выпускает свои создания из рук, они снова впадают в дикость. В ночи, во тьме животное берёт верх. Однажды ночью пума вырывается на свободу и убивает своего создателя. Монстры восстают и захватывают власть на острове. Рассказчик наблюдает, как с каждым днём они всё больше обрастают волосами, их лбы опускаются и они начинают рычать, а не говорить.

Когда ему удаётся спастись и вернуться назад, в цивилизованный мир, он видит там ту же картину. Человеческие существа представляются ему мучимыми животными, которые, ещё немного, и опустятся на все четыре конечности. Он замыкается в одиночестве под звёздами. «Только в звёздном небе то в нас, что является большим, чем животное, сможет обрести утешение и надежду. И на этом, на надежде и утешении, заканчивается моя история».

«Остров доктора Моро» может быть прочитан как история колониализма. Подобно тому, как колонизаторы цивилизуют низшие, более животные расы кнутом, доктор Моро цивилизует животных пыткой. Подобно тому, как колонизаторы пытаются создать существо нового рода, цивилизованного дикаря, доктор Моро пробует создать очеловеченное животное. И подобно Куртцу, он приучает созданные им существа обожествлять его.

68.

В «Изгнаннике островов», отрецензированном Уэллсом в мае 1896 года, Конрад обобщает всю свою критику колониализма в образе «невидимых белых», которые убивают, никогда при этом не присутствуя. Возможно, именно этим образом Конрад вдохновил Уэллса на написание ещё одной истории колониализма, «Человека-невидимки» (1897).

Это история некого Кемпа, человека, который в результате слишком удачного научного эксперимента стал невидимым и теперь не знает, как ему вернуть свою видимость. Поначалу его новое состояние повергает его в отчаяние, но вскоре он начинает осознавать и его выгоды. Поскольку никто его не видит, он может пойти на любое преступление и остаться безнаказанным. Он может убить любого, кто противится власти его террора, и никто не остановит его. Невидимость сделала его бесчеловечным.

«Он безумен, — говорит сам Кемп. — Бесчеловечен. Он являет собой воплощённое себялюбие».

«Воплощённое себялюбие» — слова, которые Конрад выбрал для того, чтобы описать издателю главную тему своего «Сердца тьмы».

Люди, несшие цивилизацию в колонии, были «невидимы» не только в том смысле, что их ружья убивали издалека, но и в том, что дома тоже никто, собственно, не знал, чем они занимаются. Отрезанные от своей родины огромными расстояниями, скудостью средств связи и непроходимыми джунглями, они пользовались неограниченной властью, не знавшей контроля из метрополии. Как использовали они эту власть без посторонних глаз? Как они сами менялись, когда их никто не видел?

Чарльз Дилк поднял эти вопросы в своей статье «Цивилизация в Африке», вышедшей в свет в 1896 году. Именно они стали темой обсуждения в 1897 году в связи с публикацией в «Таймс» ряда статей Бенджамина Кидда, а затем, в 1898 году, когда эти статьи вышли книгой под названием «Власть над тропиками». Уэллс, как всегда, писал на злобу дня.

Конрад уже использовал этот сюжет, обнаружив его у Дилка и написав «Форпост цивилизации»: рассказ о двух изгоях, становящихся всё более и более бесчеловечными в силу своей полной безнадзорности. 17 ноября 1898 года он просит Уэллса по возможности послать ему экземпляр «Человека-невидимки», поскольку его собственная копия куда-то запропастилась. 4 декабря он с восторгом отзывается о повести в своём письме Уэллсу, а на Рождество в письме к своей юной родственнице Аниеле Загорской настоятельно рекомендует прочитать её. «Человек-невидимка» был одной из книг, которую Конрад читал прямо перед тем, как сесть за историю о Куртце.

69.

В письме к Загорской также рекомендовалась к прочтению последняя из опубликованных книг Уэллса, «Война миров» (1898). Критика колониализма в этой книге звучит ещё более явственно, возможно, потому что писалась она в течение юбилейного 1897 года, во время той оргии самодовольства, которой предавалась Британская империя.

В повести Уэллса на Лондон нападает внеземная раса господ. Поскольку марсиане жили на планете вечного холода, это обострило их разум, и они сумели изобрести космические корабли и смертоносные лучи. Постепенно они погружают Лондон в облако чёрного газа, в непроницаемую, необоримую смертоносную тьму.

Повествование буквально напитано словами, которые также исполняют сигнальную функцию в «Сердце тьмы»: «тьма», «чернота», «изничтожение», «дикари», «ужас».

Марсианское оружие убивает подобно «невидимой руке». Оно столь же несопоставимо с оружием британцев, как британское — с оружием цветных. И так же как британцы считали себя вправе захватывать земли народов низших рас, так и марсиане считают себя вправе захватить Землю, отобрав её у людей, которых они рассматривают как низший животный вид. Как сказано у Уэллса:

Прежде чем осуждать их слишком строго, мы должны вспомнить, что и нашему собственном виду случалось беспощадно нести разрушение и смерть, причём не только по отношению к животным, например, вымершим бизону и дронту, но и по отношению к людям низших рас.

Так тасманийцы, несмотря на своё человекоподобие, за какие-то пятьдесят лет были полностью истреблены в результате войны, развязанной европейскими иммигрантами. Мы сами что — апостолы милосердия, чтобы жаловаться на марсиан, воюющих с нами в той же манере?

В районе Лондона люди вскоре оказываются изничтожены, за исключением лишь нескольких ускользнувших. Рассказчик встречает одного из них на Патни Хилл. Он полагает, что будущая жизнь и сопротивление возможны в канализации. Однако здесь имеется риск, что сами люди «одичают» и дегенерируют в некую разновидность больших диких крыс. Радикальность ситуации диктует крайние решения: «Мы не можем брать с собой слабаков и идиотов. Они должны умереть. Они должны захотеть умереть. В конце концов, продолжать жить и порочить расу было бы своего рода нелояльностью с их стороны».

Когда это было написано, Адольфу Гитлеру было лишь восемь лет от роду.

Загадка малярии была решена в 1897 году, когда Уэллс писал свою повесть. Подобно тому, как на протяжении долгого времени малярия служила для туземцев лучшей защитой от белых завоевателей, защитой человека от марсиан в повести становятся бактерии. Именно они спасают человечество. Марсиане захватили почти всю Землю лишь для того, чтобы стать жертвой мельчайших и ничтожнейших её обитателей.

Лишь потому, что некогда нам сопутствовал успех, мы не должны считать, что и будущее принадлежит нам, предупреждает Уэллс. «Как и в случае всех прочих некогда господствовавших в мире животных, повторю я, час их окончательного возвышения всегда оказывался кануном их полного низвержения».

70.

Уэллс изучал биологию и палеонтологию у Томаса Гексли, а в своих научно-популярных статьях проявлял особый интерес к вымиранию. Так, например, его «О вымирании» (1893) разбирает «печальнейшую главу» в биологической науке, описывая медленный и непреклонный процесс вымирания борющейся жизни.[40]

Длинные галереи геологических музеев хранят целый архив приговоров, выгравированный на каменных глыбах. Пример — атлантозавр. Было ли тому причиной какое-то изменение климата, внутренняя болезнь или коварный враг, но поголовье этих гигантских рептилий стало уменьшаться в численности, а затем и вовсе сошло на нет. За исключением загадки их разбросанных по свету костей ничто не свидетельствует о том, что они когда-либо существовали.

Длинный реестр палеонтологической науки заполнен записями об уничтожении: целые отряды, семьи, группы и классы уходили в ничто, не оставив ни следов, ни наследников в фауне современного мира.

Многие окаменелости в музеях помечены так: «принадлежность не ясна». Они ни похожи ни на что, ныне существующее. Они — указующие персты, нацеленные в невообразимую тьму, в которой ясно видно лишь одно — факт уничтожения.

Даже в нынешнем мире силы вымирания не остаются без работы. За последнее столетие человеческие существа проникли в самые отдалённые уголки планеты и постепенно оттеснили к границе исчезновения множество животных видов. Не только дронта, но сотни семейств и видов.

Истребление бизона было скорым и окончательным. Тюленям, гренландским китам грозит тот же жестокий исход. Едва ли мы можем понять их положение, пишет Уэллс. Наша планета всё ещё тепла от человеческого присутствия, наше будущее, очевидно, полно человеческой жизнью. Самая ужасная вещь, которую мы можем себе представить, это опустошённая земля, на которой последний человек, абсолютно одинокий, смотрит вымиранию в лицо.

71.

Воздух в большом универсальном магазине сух, и мне становится всё труднее и труднее дышать. Меня ведут в ингаляционную комнату, где воздух влажен, как в оранжерее, мягок и приятен для лёгких. Но как только я выхожу на сухой воздух универмага, у меня вновь перехватывает дыхание, и я спешу обратно в ингаляционную комнату. За несколько мгновений в ней всё полностью изменилось. Она пуста. Там нет ни одного человеческого существа, никакого оборудования, ничего.

«Я хочу в ингаляционную комнату», — говорю я.

«Вы ошиблись, — отвечает невидимый громкоговоритель. — Это аннигиляционная комната».

«Я не понимаю».

«Есть большая разница, — отвечает без тени эмоции голос. — Здесь вас аннигилируют».

«И это значит?»

«Что это комната по уничтожению. Здесь прекращается жизнь. Она кончается».

Слова взрываются во мне медленно, их значение открывается как парашют и медленно погружается внутрь сознания, пока не достигает внезапной ясности: меня больше не существует. Конец настал.

72.

В апреле 1897 года, в то время, когда Уэллс писал «Войну миров», английская газета «Социал-демократ» опубликовала статью, отмеченную той же едкой иронией, тем же бунтарским пессимизмом. Памфлет назвался «Чёртовы ниггеры».

Почему Бог создал человека? Из халатности или из злого умысла? Мы не знаем этого. Но во всём, что ни происходит, человек присутствует, чёрный или белый, красный или жёлтый.

В истории Древнего мира ассирийцы, вавилоняне и египтяне жили и воевали, но Бог всегда имел в виду нечто иное и лучшее. Из мрака варварства Он дал возвыситься грекам и римлянам, дабы приготовить дорогу для той расы, что изначально была предназначена для господства над человечеством, а именно для британской расы — «немногочисленных островитян, крещённых туманом, узколобых по островной замкнутости, надутых от везенья и богатства».

Низшие расы живут в Африке, Австралии и Америке, как и на бесчисленных островах Южных морей. Возможно, они откликаются на разные имена и имеют между собой ничтожные различия, но по сути дела все они «ниггеры», «чёртовы ниггеры». Также не имеет смысла считаться с разными финнами или басками, или как там они себя кличут. Ведь они — не более чем особая разновидность европейских ниггеров, «чья судьба — исчезнуть».

Ниггеры остаются ниггерами, кого бы цвета они ни были, но их архетип обнаружен в Африке. Ох уж эта Африка! Должно быть, Господь пребывал в дурном настроении, когда создавал этот континент. Иначе зачем было заселять его народом, обречённым на вытеснение другими расами, приходящими извне? Не было ли лучше сразу сделать ниггеров белыми, так, чтобы в один прекрасный день они смогли бы стать англичанами, избавив ьтем самым всех нас от заботы по своему изничтожению?

У ниггеров нет ружей, а значит, нет и прав. Их земля принадлежит нам. Их скот и пастбища, их жалкая домашняя утварь и всё прочее, чем они владеют, принадлежат нам, — так же, как их женщины являются нашими, если мы пожелаем сожительствовать с ними, выпороть или обменять их на что-либо, если пожелаем заразить их сифилисом, бросить с ребёнком, подвергнуть их насилию или пытке и сделать их «худшими из худших, худшими, чем даже звери».

Наши архиереи взывают к небесам, когда турки тиранят армян, но не говорят ни слова о тех много худших преступлениях, что совершают их собственные соотечественники. Ханжеские британские сердца сострадают всем, кроме тех, кого их собственная империя топит в крови.

Этот бог, который создал таких, как мы — был ли он в своём уме?

73.

Автором этой возмущённой инвективы был шотландский аристократ и социалист Р. Б. Каннингем Грэм. После богатой приключениями жизни в Южной Америке он вернулся на родину, где начал новую карьеру политика и писателя. Через несколько месяцев после того, как были опубликованы «Чёртовы ниггеры», Грэм прочёл «Форпост цивилизации» и опознал в её авторе единомышленника по критике империализма и ненависти к ханжеству. Он написал Конраду, и это положило начало переписке, замечательной по своей серьёзности, задушевности и интенсивности. Грэм стал ближайшим другом Конрада.

Они всегда взаимно лояльно хвалили рассказы и статьи друг друга, однако в одном случае реакция Конрада оказалась много более сильной, чем обычно. А именно в июне 1898 года, когда он прочёл «Чёртовых ниггеров», к тому времени уже более года как опубликованных.

Это хорошо, пишет он. Очень хорошо, но… (здесь он переходит на французский) но, мой дорогой друг, ты слишком разбрасываешься, твои мысли кочуют, как странствующие рыцари, тогда как они должны быть собраны вместе в неколебимом и всерассекающем боевом порядке.

«И к чему проповедовать уже обращённым?» — продолжает Конрад. «Впрочем, я — глупец. Честь, справедливость, сострадание и свобода — идеи, ещё никого не обратившие. Есть только те, кто, не зная, не понимая, не чувствуя, лишь опьяняет себя словами, повторяет слова, орёт их, мне себя в них верующим, хотя сам не верит ни во что, кроме прибыли, личной выгоды и собственных удовольствий».

Конрад повторяет здесь свою критику языка от лета 1896 года — большие слова суть только звуки — но обостряет её до предела отчаяния: «Слова улетучиваются, и ничего не остаётся — разве ты не видишь? Не остаётся абсолютно ничего, ты, человек доброй воли! Вовсе ничего. Секунда — и нет ничего, кроме комка грязи, холодного, мёртвого комка грязи, выброшенного в чёрную пустоту пространства, заверченного вокруг потухшего солнца. Ничего. Ни мысли, ни звука, ни души. Ничего».

74.

Конрад называет Грэма «homme de foi», человеком доброй воли.

Конрад не хотел и не был способен иметь дело с социализмом Грэма (или с политикой вообще). Он был сыном своего отца и знал, куда заводит политика. Политика убила его мать, сломила отца, а его самого сделала сиротой и отправила в изгнание.

Грэм с его твёрдой национальной идентичностью, возможно, ещё мог позволить себе политику. Конрад, писатель в изгнании, — нет. Он мог любить политические идеи своего отца, воплощённые в Грэме, восхищаться ими, но он также и ненавидел их и никогда не мог простить им того, что они сделали с его отцом.

Кого сегодня можно было бы назвать «homme de foi»? Кажется, сам вид этот вымер. При том, что проблемы, поднимаемые Грэмом, остаются более чем насущными, как и его отчаяние. Только его вера и его надежда покинули нас.

75

1 декабря 1898 года Конрад прочитывает только что опубликованный трэвелог Грэма «Могреб-эль-Акса». 4 декабря он пишет матери Грэма: «Это лучшая книга о путешествии в этом веке. Ничего похожего не появлялось со времён «Мекки» Бартона».

9 декабря Конрад пишет самому Грэму: «С самого начала индивидуальность этого произведения захватывает читателя. Затем проявляются и другие вещи: писательское мастерство, пафос, юмор, остроумность, негодование… В плане материального успеха книги это должно сработать. Однако — кто знает! Без сомнения, она слишком хороша».

Эта книга Грэма была одной из последних, прочтённых Конрадом, перед тем как 18 декабря он начал писать «Сердце тьмы».

Рассказчик в «Могреб-эль-Акса» обращается к небольшому кругу людей, лежащих вокруг вечернего огня с зажжёнными трубками и жестяными кружками, которые они время от времени отставляют в сторону, прислушиваясь к встревоженным лошадям. Это сухопутный эквивалент морскому рассказу Марлоу с его небольшим кругом слушателей-моряков.

Его рассказ, как он говорит, будет касаться лишь тех вещей, что он сам видел, не вздымая никаких знамён и не притязая на исполнение каких-либо великих моральных миссий. У него нет теорий империи, судьбы англосаксонской расы, распространения христианской веры или развёртывания торговли. В этом отношении его подход столь же осторожен и отстранён, как и у Марлоу.

Он направляется в Тароудант. Сначала, подобно Марлоу, он плывёт на корабле вдоль побережья Африки. Он размышляет о «восточных землях», о том «Востоке», понятие которого охватывало чуть ли не весь неевропейский мир.

«Насколько я могу судить, европейцы оказываются проклятием для всего Востока. Что ценного они, по своему обыкновению, приносят с собой? Ружья, джин, пудру, дрянную одежонку и, слишком часто, бесчестные сделки да фабричную бумазейку, которая вытесняет вытканные женщинами ткани, да новые потребности, новые моды и недовольство тем, что у тебя есть… вот те дары, которыми европейцы благословляют восточные страны».

Правящие классы в Марокко «вполне понимают истинный смысл воззваний к лучшему способу правления, прогрессу, моральности и всей той дежурной «болтовне», которую христианские державы адресуют более слабым нациям, имея в виду возможность аннексии их территорий». Некоторые районы страны уже находятся в руках иностранцев, и «марокканцам этот факт нравится не больше, чем нас обрадовало бы присутствие русских на острове Уайт», пишет Грэм.[41]

Даже эти скромные попытки посмотреть на Европу с точки зрения тех, кому она угрожает, 1890-е годы были столь робки и смотрелись столь вызывающе, что за Грэмом закрепилась репутация некоего своеобычного писателя-одиночки. Но именно эту повествовательную установку Конрад использует в «Форпосте цивилизации», а затем наделяет ею Марлоу в начале «Сердца тьмы».

Когда Конрад читал историю Грэма о европейце, путешествующем всё дальше вглубь неизвестной и опасной Африки, он не только прочитывал написанное в книге. Наряду с событиями, пережитыми его другом, или в качестве их фона он видел то, что некогда происходило с ним самим. За словами своего друга он видел свои собственные слова, историю, которую он сам мог бы написать по той же теме и в том же духе, и тайным адресатом которой был бы тоже его друг. Когда он восторгается довольно простым рассказом Грэма, он предчувствует тот восторг, который надеется увидеть со стороны Грэма по поводу своего собственного рассказа, который ещё не написан, но который он начинает угадывать между строк книги Грэма.

76.

Несколько ранее, осенью того же года, Грэм сформулировал свою критику европейского влияния в «восточных странах», даже ещё более остро — в рассказе «Мечта Хиггинсона», гранки которой Конраду довелось прочесть по просьбе друга в сентябре 1898 года.

«Более, чем превосходно, — писал Конрад матери Грэма 16 октября. — Это слишком хорошо, чтобы напоминать мне что-либо из моих произведений, но я глубоко польщён услышать, что Вам удалось обнаружить некоторые моменты сходства. Безусловно, я совершенно разделяю точку зрения, выраженную здесь».

Какую точку зрения?

В период последних сражений за Тенерифе, говорится в «Мечте Хиггинсона», гуанчи были поражены странной болезнью, унесшеё больше жизней, чем любые битвы. Вся страна была усеяна трупами, а Альфонсо де Луго встретил женщину, сказавшую ему: «Куда идёшь, христианин? Почему медлишь взять землю? Все гуанчи мертвы».

Болезнь называлась модорра. Но на самом деле достаточно было только и присутствия белого человека — с его винтовкой и Библией, с его джином, и хлопком, и сердцем, исполненным милости, — чтобы изничтожить всех людей, которых он хотел спасти от варварства.

Что бы мы ни делали, само наше присутствие, похоже, является проклятием для народов, сохранивших свою первобытность. Совершенно неизбежно наши обычаи несут гибель всем так называемым низшим расам, которых мы заставляем одним скачком преодолеть целую эпоху, занявшую у нас самих полтысячелетия, — пишет Грэм.[42]

Следует отметить, что Грэм, в отличие от большинства интеллектуалов того времени, говорит о «так называемых низших расах». Для него факт вымирания цветных народов имел место не в силу их биологической отсталости, но по причине того, что мы сегодня назвали бы культурным шоком — потребностью немедленной адаптации к странному варианту западной культуры (джин, Библия и огнестрельное оружие).

Вот эту точку зрения как раз и разделяет Конрад.

77.

Осенью Конрад работал над романом «Спасение», рассказывающим о благородном и рыцарственном империалисте, пошедшем на смертельный риск для спасения своего малайского друга, однажды спасшего его жизнь. Тема, противоположная «Сердцу тьмы».

Написание этого романа стало для Конрада настоящей мукой и несколько раз доводило его до грани самоубийства.

Результат вышел очень посредственным и единственное основание для нас обратиться к этому роману — тот отрывок, в котором мистер Трэверс «не без некоторого усилия» произносит следующее: «И если низшие расы должны погибнуть, то это — достижение, шаг на пути совершенствования общества, в чём и заключается цель прогресса».

Эти слова находятся в третьей части книги, что значит, что Конрад написал их примерно в то время, когда он был занят вычитыванием гранок «Мечты Хиггинсона». В обоих текстах содержится упоминание о той широко в те времена распространённой теории, что «низшие» расы должны быть принесены в жертву во имя «прогресса».

Достойно упоминания, что персонажем романа, произносящим эти слова, является мистер Трэверс и что эта фраза непосредственно соседствует с его утверждением о «пришествии абсолютной тьмы».

78.

Дела Хиггинсона обстояли хорошо. С течением времени он неплохо обогатился и проживал в Нумее, группа островов, которые «спас от варварства».

Хиггинсон провёл свою юность на островах — любил женщин-островитянок, охотился с юношами-островитянами, выучил местный язык, жил их жизнью и считал её лучшей на свете. Утомлённый своим богатством теперь он нередко мечтал о возвращении в ту небольшую бухту неподалёку от Нумеи, где в дни его молодости у него был друг по имени Тин.

И в один день, когда шампанское показалось выдохшимся, а полусвет особенно вульгарным, он действительно вернулся. Место странно изменилось. Оно казалось покинутым и запустевшим. Он прорубил себе путь через заросли кустарника и вышел к хижине, радом с которой какой-то человек мотыжил ямс. Он спросил его:

— Где чёрные люди?

Человек оперся на мотыгу и ответил: — Все мёртвые.

— Где вождь?

— Вождь, он мёртвый.

Конрад читает — и не просто читает, но вычитывает корректуру этих фраз в рассказе своего лучшего друга лишь за месяц или два до того, как сам напишет те слова, что однажды станут эпиграфом к «Полым людям» (1925) Т. С. Элиота.

Миста Куртц, он мёртвый.

79.

Зайдя в хижину, Хиггинсон обнаруживает умирающего Тина, друга своей юности. Следует странный разговор, в ходе которого Тин пытается при помощи метафор — птица, мышь, дождь, — объяснить то, что творится у него внутри. Хиггинсон же отвечает на его описание так, будто эти метафоры принадлежат внешней реальности, в которой птицу можно пристрелить, а на мышь натравить кошку.

«Нет пользы, — отвечает Тин. — Я умираю, Джон, чёрный человек все умирают, чёрная женщин не иметь ребенка, племя только пятьдесят, а был — пятьсот. Мы все уходить, все один дым, мы исчезать, уходить в облака. Чёрный люди с белый люди нельзя жить».

Дойдя до этого момента своего рассказа, Хиггинсон начинает проклинать богов, поносить прогресс и поливать цивилизацию (так же, как и сам Грэм в «Чёртовых ниггерах») потоком брани на смеси французского и английского (подобно Конраду, когда тот читал «Чёртовых ниггеров»). Но затем в смущении вспоминает, что он сам и проложил здесь дороги, запустил в работу шахту, выстроил пирс, что это он, и никто другой, открыл остров цивилизации.

Как и Куртц, Хиггинсон — космополит, «полуфранцуз-полуангличанин». Короче, он европеец. И так же, как и Куртц, он олицетворяет Прогресс, который предполагает геноцид. Цивилизацию, лозунг которой — «Exterminate all the brutes» — «Уничтожить всех дикарей».

Часть III

В Арли

Открытие Кювье

В Агадес

В Арли

80.

Как мне быть дальше? Автобус, направляющийся на юг от Таманрассет, останавливается на алжирской границе. Автобусы нигерских линий не едут дальше Арли, что в 280 километрах от границы. Эти 280 километров надо проехать автостопом, и если не хочешь застрять на границе, надо начинать ловить машины прямо в Таме.

Я оплачиваю место в грузовике, набитом молодыми австралийцами, отправляющимися в Найроби. Мы выезжаем на заре. Полиция пропускает нас, но таможенники останавливают. Поговаривают о том, что все таможенные формальности будут перенесены в Ин-Геззам, но этого никто не хочет. А пока, чтобы оправдать своё существование в Таме, таможня создаёт очереди и проблемы.


В полночь таможенные чиновники отправляются на ланч, так и не дав нам проехать.

…Гнетущее солнце. Его мощный свет пульсирует в висках. Машины всё скапливаются, ланч всё длится. Мухи жужжат, раздражение растёт.

В половине третьего таможенники возвращаются и вдруг без особых объяснений свободно пропускают всю вереницу машин.

Впереди у нас 400 километров пустынного бездорожья. Мы проделываем семьдесят две мили, прежде чем падает тьма. Ночь тиха и освещена звёздным светом, нет ни луны, ни ветра.

«В конце предстоящего вечера путник получит вознаграждение за весь день», — писал Нактигал в книге № 12 из сери для молодёжи издательства «П. А. Норстедт и сыновья». — «Когда стихает ветер, небо становится ясным, ярко-синим и украшает себя звёздами, сияющими так сильно, как бывает в северных странах только в ясную и морозную зимнюю ночь».

Я когда-то прочитал это. Теперь я это знаю. Звёзды как бы поднимают небо ввысь. Космос — это самая большая пустыня.

81.

Когда на рассвете мы выползаем из спальных мешков, то обнаруживаем, что находимся на редко используемой трассе, где не видно свежих следов от колёс. Это может быть и к лучшему, поскольку песок впереди будет не таким рыхлым. Но это может иметь и фатальные последствия, если вдали от проезжих путей случится поломка.

И, конечно же, у нас начинаются проблемы с генератором, и нам приходится ехать на аккумуляторе без подзарядки.

Кучки белых, как птичий помёт, камней, лежат на тёмном песке. Это противоречит главному правилу пустыни: чем светлее — тем легче, чем темнее — тем тяжелее.

Около одиннадцати мы встречаем туарега[43] в «лендровере». Он предупреждает, что ехать дальше нельзя: впереди: песчаные дюны, непроходимые для такого тяжёлого грузовика, как наш. Мы меняем направление и к обеду снова оказываемся на «главной дороге», на более глубокой и разрыхлённой трассе.

Мы обедаем под чахлыми тамарисками, прежде чем отправляться в печально известные «львиные дюны».

В пустыне множество сломанных машин, которые остаются там навсегда, ибо нет влажности, которая могла бы изъесть их ржавчиной. Но «львиные дюны» — это истинное кладбище автомобилей. Множество людей из спортивного интереса пытаются пересечь пустыню в обычном седане, и эти попытки часто кончаются именно здесь.

Ветер и песок быстро обдирают всю краску, и в конце концов металл тоже бы стёрся в пыль, если бы блуждающие дюны не хоронили под собою скелеты автомобилей, точно так же, как раньше они хоронили скелеты мёртвых верблюдов.

Мы едем по этой местности под звуки постоянно прерываемых «Четырёх времён года» Вивальди, записанных на плёнку, на которую наложилась запись английский третьесортных комиков — из тех, кто любит услаждать аудиторию рассказами о бедном детстве и о том, что у них никогда не было горячей пищи, разве что когда «пукнет богатый ублюдок». Их анальный юмор странным образом соединяется со страхом перед женщинами и презрением к ним, и антиинтеллектуализмом.

Мой шурин такой интеллектуальный парень, ты знаешь, в брачную ночь он лежал и читал книжки, а мою сеструху трогал только тогда, когда ему надо было смочить палец и перелистнуть страницу…

Но и в нашей смешанной компании есть читатели, которые сразу, как только садятся, вытаскивают книгу и не отрывают от неё глаз до тех пор, пока не надо вылезать. Глубоко погрузившись в чтение, они не удостаивают пустыню ни единым взглядом.

Есть наблюдатели — они тянутся как можно выше, чтобы увидеть побольше, и всё время выглядывают то новую птицу, то новый грузовик, странной формы скалу или проезжающего туарега.

Те, кто пляшет в кузове, включают музыку на полную громкость и добавляют качаний и подпрыгиваний к движению машины по песчаным впадинам. Те, кто фотографирует, держат камеры на изготовке и видят пустыню лишь в оптической линзе.

Полдень проходит скучно и без происшествий. Мы располагаемся лагерем на Гра-Экаре, среди странных, вероятно, вулканического происхождения каменных форм, которые напоминают мне стелы в Готланде. Их прорезают глубокие морщины и трещины, они пористы, как губки, но одновременно тверды как металл, и явно куда лучше сопротивляются разрушению, чем что-либо из когда-либо существовавшего вокруг них. Из того, чего уже нет.

82.

Станция на границе, Ин-Геззам, пользуется дурной славой. Есть множество историй и том, как полиция и таможенники, наделённые диктаторскими полномочиями, неизменно находят всё новые причины для отправки людей назад в Там, а ещё лучше — в Алжир. Другие, рассказывают, были вынуждены стоять под палящим солнцем с десяти часов утра, когда полицейский уходит на ланч, и до четырёх часов вечера, когда тот же самый полицейский возвращается после своей сиесты.

Мы готовы к худшему. Я надеваю тёмный костюм. Чистую белю рубашку и галстук, и как единственному человеку в грузовике, говорящему по-французски, мне даётся задание найти подходящую тему для разговора.

Итак, я говорю, что им, верно, не очень-то весело сидеть здесь, в Ин-Геззам, одним, в самой жаре и пыли, подвергаясь риску подхватить заразу от беженцев из лагеря. И это только за 31,5 процента премиальных, когда хорошо известно, что те, кто работают в сравнительно центральной Ин-Салах, 1100 километров поближе к Алжиру, получают 31,5 процентов надбавки — просто потому, что они дальше от провинциальной столицы Там. Несправедливость разницы в зарплатах, говорю я, взывает к небесам.

После этого у нас не было трудностей с полицией и таможней. Они даже работали сверхурочно, чтобы пропустить нас перед ланчем.

Сразу же за пограничным пунктом находится труднопроходимый район песчаных барханов. Затем идёт каменистая равнина — настолько плоская, что кажется фантастическим миражом. Кажется, что едешь через огромные шхеры, кругом блестит и играет на солнце вода.

83.

После того, как мы проехали час или два, на горизонте появляются большие деревья. Это Ассамака.

В пустыне мечта о деревьях — это не только мечта о тени, которую они дают. Ты мечтаешь о деревьях, потому что они тянутся вверх, к космосу.

Скачать книгу

Олофу Лагеркранцу, путешествовавшему с «Сердцем тьмы», и Этьену Глазеру, бывшему Адольфом в «Детстве Гитлера»

Все евреи и негры должны быть действительно уничтожены.

Мы будем победоносными. Остальные расы исчезнут и вымрут.

Белое арийское сопротивление, Швеция, 1991

Вы можете стереть нас с лица земли, но дети звезд никогда не станут собаками.

Сомабулано, Родезия, 1896

Предисловие

Перед вами рассказ, а не историческое исследование. Это история человека, едущего на автобусе через пустыню Сахару и в то же самое время странствующего при помощи компьютера по истории понятия «уничтожение». В скромных отелях, затерянных в песках, он увязает на одной фразе из «Сердца тьмы» Джозефа Конрада: «Уничтожьте всех дикарей».

Почему Куртц заканчивает свой доклад о цивилизаторской миссии белого человека в Африке именно этими словами? Что значили они для Конрада и его современников? Почему именно их Конрад выносит в резюме всех патетических речей об ответственности европейских наций перед народами других континентов?

Когда в 1949 году, в семнадцатилетнем возрасте, я впервые читал «Сердце тьмы», мне казалось, я знаю ответы на эти вопросы. В «черных тенях, истощенных голодом и болезнями» из Рощи Смерти мой внутренний взор угадывал изнуренные фигуры тех, кто выжил в нацистских лагерях смерти, лишь несколько лет назад освобожденных союзниками. Для меня Конрад был пророком, провидевшим эти ужасы.

Ханна Арендт знала об этом больше моего. Она видела, что Конрад писал о геноциде своего времени. В своей первой книге, «Истоки тоталитаризма» (1951), она показала, что империализм нуждается в расизме как в единственно возможном оправдании своих действий. «У всякого прямо перед глазами находилось множество элементов, которые, будучи собраны воедино, могли выстроиться в тоталитарное правление на основе расизма».

Хорошо известен ее тезис о том, что нацизм и коммунизм имеют общую природу. Но она также считала (о чем многие предпочитают не помнить), что именно европейские империалисты ответственны за «успешное введение в обычную респектабельную внешнюю политику таких средств «умиротворения», как «массовые убийства» и «беспощадная резня», а поэтому и за возникновение тоталитаризма и геноцида. Первый том своего исследования «Холокост в историческом контексте» (1994) Стивен Т. Катц начинает доказательством «феноменологической уникальности» холокоста. Кое-где на семистах страницах книги он с презрением высказывается о тех, кто предпочитает заниматься поиском аналогий; но иногда он проявляет большую терпимость и говорит: «Их подход можно обозначить (безоценочно) как парадигму подобия, мой – как парадигму различия».

Как мне то представляется, два этих подхода являются равно обоснованными и взаимодополняющими. Мой путешественник по пустыне, исследующий парадигму подобия, обнаруживает, что некогда проводимое европейскими нациями уничтожение «низших рас» четырех континентов подготовило почву для уничтожения Гитлером шести миллионов евреев в Европе.

Конечно, каждый из случаев геноцида имеет свои уникальные черты. Однако для того, чтобы одно событие содействовало другому, они не обязаны быть тождественными. Захватническая экспансия европейских наций, сопровождавшаяся разработкой бесстыдной концепции уничтожения, задала те соответственные шаблоны мысли и те политические прецеденты, которые сделали возможными новые акты насилия, достигшие своей кульминации в наиболее ужасающем преступлении – холокосте.

Часть I

В Ин-Салах

1.

Тебе известно уже достаточно. И мне тоже. Нам не хватает не знаний. Нам не хватает смелости понять то, что мы знаем, и сделать выводы.

2.

Тадемаит, «пустыня пустынь», самый страшный район Сахары. Ни признака растительности. Жизнь почти вымерла. Земля покрыта черным блестящим лаком, который жара выдавливает из камня. Поездка на ночном автобусе, единственном между Эль-Голеа и Ин-Салах, занимает, если повезет, семь часов. Пробираясь к пустому сиденью, сталкиваешься примерно с полудюжиной солдат в грубых армейских ботинках, учившихся стоять строем на курсах по рукопашному бою алжирской армии в Сиди-бел-Аббе. Здесь тот, кто тащит у себя на плече квинтэссенцию европейской мысли, вогнанную в старенький компьютер, явно обречен на поражение.

На повороте к Тиммимуну через дырку в стене нам подают горячий картофельный суп и хлеб. Затем разбитая асфальтовая дорога заканчивается, и автобус продолжает ехать по бездорожью пустыни.

Начинается настоящее родео. Автобус ведет себя как полудикая лошадь. Окна дребезжат, рессоры скрипят, автобус спотыкается, бьется о землю, скачет вперед, и каждый такой толчок отдается в жестком диске моего персонального компьютера, что я держу у себя на коленях, а также в межпозвонковых дисках моей собственной спины. Когда сидеть больше невозможно, я встаю и держусь за багажную полку или сажусь вниз на корточки.

Этого я и боялся. Этого я и жаждал.

Ночь под луною невероятна. Час за часом, мимо перекатов белой пустыни: камень и песок, камень и гравий, гравий и песок – все мерцает как снег. Час за часом ничего не происходит, пока внезапно во тьме не вспыхивает сигнальная лампочка – знак того, что одному из пассажиров нужно остановить автобус, слезть и идти туда, прямо в пустыню.

Звук его шагов исчезает в песках. Он сам исчезает. Мы тоже исчезаем в белой тьме.

3.

Квинтэссенция европейской мысли? Да, есть одно такое предложение, простая короткая фраза, лишь несколько слов, суммирующих всю историю нашего континента, нашего человечества, нашей биосферы – от холоцена1 до холокоста.

Эта фраза ничего не говорит о Европе как об истинном доме гуманизма, демократии и благосостояния на Земле. Она ничего не говорит обо всем том, чем весьма справедливо гордимся мы. Это просто та правда, которую мы предпочли бы забыть.

Я изучал эту фразу несколько лет. Я собрал кучу материала, проработать который никогда не хватало времени. И поэтому я захотел исчезнуть в этой пустыне, где никто не мог бы меня достать, где мне принадлежало бы все время мира, – исчезнуть и не возвращаться до тех пор, пока я не пойму то, что уже мне известно.

4.

Я выхожу в Ин-Салах.

Луна больше не блестит. Автобус забирает с собою весь свет и пропадает. Вокруг меня плотная тьма.

Именно здесь, неподалеку от Ин-Салах, был захвачен и ограблен шотландский исследователь Александр Гордон Лэнг. Пять сабельных ран на макушке и три на виске. Скуловая кость прорезала челюсть и раскроила ухо. Страшная рана на шее прорвала гортань, одна пуля засела в бедре, другая задела позвоночник, пять сабельных ударов на левом предплечье и руке, три пальца сломаны, кости на запястье перебиты и так далее.2

Где-то далеко во тьме виднеется огонь. Я волоку свой тяжелый компьютер и еще более тяжелый чемодан по направлению к огню.

Иду через гряды красного, рыхлого, переносимого ветром, песка, собирающегося в кучи на откосе. Я делаю десять шагов, затем еще десять. Огонь не становится ближе.

На Лэнга напали в январе 1825 года. Но у страха нет времени. В семнадцатом веке Томас Гоббс был напуган одиночеством, ночью и смертью не меньше, чем я сейчас. «Некоторые люди столь жестоки по природе, – сказал он своему другу Обри, – что находят такое наслаждение в убийстве человека, какое непозволительно даже при убийстве птицы».3

Огонь кажется таким же далеким. Не бросить ли мне компьютер и чемодан, чтобы было легче идти? Нет, я сажусь в пыль и принимаюсь ждать рассвета.

Там, внизу, у земли, легкий ветерок доносит запах горящего дерева.

Или запахи в пустыне столь сильны, что встречаются так редко? Или так усыхает здесь древесина, что горит более пахуче? Огонь, который казался столь далеким моим глазам, подобрался неожиданно близко к моему носу.

Я встаю и бреду дальше.

Наконец добираюсь до людей, сгрудившихся у костра, делаю это с чувством одержанной победы.

Здороваюсь. Спрашиваю. И в ответ узнаю, что иду совершенно не в ту сторону. Делать нечего, говорят они, надо повернуть обратно.

По своим же следам дохожу до места, где слез с автобуса, и ухожу на юг в ту же тьму.

5.

«Страх остается всегда, – говорит Конрад, – Человек может уничтожить в себе все – любовь и ненависть, веру и даже сомнение, но пока он держится за жизнь, он не может уничтожить страх».4

Гоббс бы с ним согласился. В этом смысле они пожимают друг другу руки, протянутые через века.

Почему я так много путешествую, если так ужасно боюсь путешествий?

Возможно, в страхе и опасности мы ищем более мощного восприятия жизни, более сильной, глубокой формы существования? Я боюсь, следовательно, я существую. И чем сильнее страх, тем весомее ощущается мое «я существую».

6.

В Ин-Салах только один отель. Большой дорогой государственный отель «Тидикельт». Когда наконец я до него добираюсь, он может предложить мне лишь маленькую темную ледяную комнату, где уже давно не работает отопление.

Здесь все, как и повсюду в отелях Сахары: запах сильной дезинфекции, скрип несмазанных дверных петель, полусорванные жалюзи. Такой же шаткий стол с его слишком короткой четвертой ножкой, и тонкий слой песка на столе, на подушке и на умывальнике. Такой же кран, который медленно капает водой только тогда, когда вывернешь вентиль до отказа, и сдается с усталым вздохом, нацедив стакан едва до половины. Кровать застлана в той военной манере, которая вообще не учитывает в человеке наличие ступней, по крайней мере, если они не лежат в одной плоскости с телом; дабы не нарушить девственную несмятость постели, постельное белье большей частью заправлено под матрас, так что одеяло едва доходит до пупка.

Ладно, человек имеет право путешествовать. Но зачем ему ехать именно сюда?

7.

…Звук тяжелых ударов дубинкой по горлу. Хруст, как у раздавливаемой скорлупы, а затем бульканье, когда жертва отчаянно пытается глотнуть немного воздуха…

Утро…

Я просыпаюсь все еще в уличной одежде. Постель красная от песка, который я принес с собою из автобуса.

…Дубинка все так же ломает шеи… Последний удар сокрушит мою.

8.

Отель врыт в зыбучие пески, он стоит у дороги, что тянется через пустынную равнину. Я с трудом бреду по глубокому песку. Солнце безжалостно печет. От его света глаза слепнут, как во тьме. Воздух трется о мое лицо, потрескивая, как тонкий лед.

До почты около получаса ходу, а оттуда столько же до рынка и банка. Старый город сбился в кучу, защищая себя от солнца и песчаных бурь. Новый же тонко размазан по поверхности, усугубляя своей современной планировкой пустынность Сахары.

Красновато-коричневые глиняные фасады городского центра оживляются белыми портиками и колоннами, шпицами и карнизами. Этот стиль называют суданским или черным, в честь «Bled es sudan», страны черных[1]. На самом деле это полностью выдуманный стиль, он был создан французами для Всемирной выставки в Париже в 1900 году и затем завезен сюда, в Сахару. Современная часть города – международный стиль в сером бетоне.

Ветер дует с востока. Мое лицо все еще горит, когда я возвращаюсь в отель. Отель занят преимущественно водителями-дальнобойщиками и иностранцами… Их путь идет или «вверх», или «вниз», как по лестнице. Все расспрашивают друг друга о дороге, топливе, оборудовании, и каждый мысленно озабочен лишь тем, чтобы скорее двинуться дальше.

Я прилепил на стену карту скотчем и принялся разглядывать расстояния. До ближайшего оазиса на западе, Реггана, – 290 км. До оазиса на севере, Эль-Голеа, откуда я приехал, – 400 км дороги по пустыне. 500 км по прямой до Бордж Омар Дрисс, ближайшего оазиса на востоке. До Таманрассет, ближайшего оазиса на юге, – 660 км. 1000 км по прямой до Средиземного моря (самого близкого). 1500 км до моря на западе. А к востоку море так далеко, что вопрос о расстоянии уже неважен.

Всякий раз, когда я вижу эти расстояния, всякий раз, когда я понимаю, что я нахожусь именно здесь, в нулевой точке пустыни, волна радости проходит по моему телу. И именно поэтому я здесь.

9.

Только бы у меня получилось включить компьютер! Вопрос в том, пережил ли он тряску и пыль. У меня почти сотня дискет. Маленьких, не больше открытки. Целая библиотека в воздухонепроницаемых пакетиках. Вся она весит не больше книжки.

В любой момент я могу отправиться в любую точку истории уничтожения: от зари палеонтологии, когда Томас Джефферсон все еще считал непостижимым, чтобы хоть один вид мог пропасть из экономики Природы, до сегодняшнего понимания того, что 99,99 процента видов вымерло, и большинство – в ходе нескольких массовых катастроф, стерших почти всю жизнь с лица земли.5

Вставляю пятидюймовую дискету в щель и включаю компьютер. Экран зажигается, и фраза, так долго изучаемая мною, светится во тьме комнаты.

Слово «Европа» происходит от семитского слова и означает оно просто «тьму».6 Та фраза, что сияет на экране – воистину европейская. Эта мысль прошла длинный путь, прежде чем на рубеже веков (1898–1899) ее наконец сформулировал польский писатель, который часто думал по-французски, но писал по-английски: Джозеф Конрад.

Куртц, главный герой конрадовского «Сердца тьмы», завершает свое эссе о цивилизаторских задачах белого человека среди африканских дикарей постскриптумом, в котором кратко резюмируется все содержание его высокопарной риторики.

И эта фраза светится на меня с экрана:

«Exterminate all the brutes» – «Уничтожьте всех дикарей».

10.

Латинское extermino означает «выводить за пределы», terminus, «изгонять, прогонять, исключать».

В шведском этому слову нет прямого эквивалента. На его месте шведы вынуждены употреблять utrota, хотя на самом деле это совсем другое слово, «искоренить», которое в английском передается extirpate, от латинского stirps, «корень, племя, семья».

И в английском, и в шведском объектами такого действия редко становятся отдельные индивиды, скорее – целые группы, такие как сорняки, крысы или люди. Выражение all the brutes переводилось бы на старошведский как «всех диких зверей». Действительно, слово brute вполне может означать «дикий зверь». Оно означает животное и подчеркивает в нем самое звериное.

Африканцев называли «животными» с самых первых встреч с ними, когда европейцы описывали их как «грубых и скотоподобных», «похожих на диких зверей», «более звероподобных, чем те звери, на которых они охотятся».7

В соответствии с современным переводом слово brute имеет также смысл ругательства – «скотина». Я хочу сохранить первоначальный «брутальный» смысл этой фразы и переведу её так: «уничтожить всех скотов».

11.

Несколько лет назад я было решил, что обнаружил источник конрадовской фразы у великого либерального философа Герберта Спенсера.

В своей «Социальной статистике» (1850) он пишет, что заслугой империализма перед цивилизацией является то, что тот стер низшие расы с лица земли. «Силы, трудящиеся над осуществлением великой схемы совершенного счастья, не принимают во внимание отдельные случаи страдания и уничтожают ту часть человечества, которая стоит на их пути… Будь он человеком или зверем-дикарем – препятствие должно быть устранено».8

Здесь мы находим и цивилизаторскую риторику Куртца, и два ключевых слова уничтожить и дикарь (exterminate и brute); человеческое же существо недвусмысленно ставится на один уровень с животным в качестве объекта уничтожения.

Мне казалось, я сделал скромное, но изящное академическое открытие, достойное того, чтобы всплыть однажды короткой сноской в истории литературы: «объяснение» фразы Куртца спенсеровскими фантазиями об уничтожении. Последние же, в свою очередь, как я думал, являлись частными причудами, вероятно, объяснимыми тем фактом, что все братья и сестры Спенсера умерли, когда он был еще ребенком. Безмятежное и успокаивающее умозаключение.

12.

Если бы я на этом остановился, полагая, что знаю уже достаточно, я бы допустил ошибку. Но я продолжал.

Вскоре выяснилось, что Спенсер был вовсе не одинок в этой своей интерпретации. Она была довольно расхожей, а во второй половине XIX века стала вполне обычной, так что немецкий философ Эдуард фон Гартманн во втором томе своей «Философии бессознательного», который Конрад читал в английском переводе, мог написать следующее: «Искусственно продлевая предсмертные конвульсии дикарей, находящихся на грани вымирания, мы оказываем их человеческой природе не бо́льшую услугу, чем собаке, желая удружить которой, мы, вместо того чтобы отрубить ей хвост разом, отрезаем его постепенно, дюйм за дюймом. Настоящий гуманист не может не желать ускорить вымирание диких народов и не содействовать этой цели.9

В то время эта выраженная здесь словами Гартманна точка зрения была едва ли не общим местом. Причем ни ему, ни Спенсеру лично не было присуще никакого человеконенавистничества. А вот Европе, в которой они жили, – да.

Фраза «уничтожить всех скотов» находится не дальше от центра гуманизма, чем Бухенвальд от дома Гёте в Веймаре. Эта теория оказалась практически полностью вытесненной, в том числе самими немцами, которых сделали единственно ответственными за идеи уничтожения, которые на самом деле являются общеевропейским наследием.

13.

От немецких путешественников по пустыне до меня время от времени доносятся отголоски споров о живом прошлом, которые и сегодня продолжаются в Германии. Этот так называемый Historikerstreit, «спор историков», разворачивается вокруг вопроса, «следует ли считать нацистское уничтожение евреев уникальным, единственным в своем роде, или нет?».

Немецкий историк Эрнст Нольте представил «так называемое уничтожение евреев Третьим Рейхом» «ответным действием или искаженной копией, но не оригиналом». Согласно Нольте, оригиналом было уничтожение кулаков в Советском Союзе и сталинские чистки 1930-х гг. Именно их копировал Гитлер.

Сегодня идея о том, что уничтожение кулаков послужило причиной уничтожения евреев, насколько можно судить, не находит поддержки; многие исследователи подчеркивают то обстоятельство, что все исторические события являются уникальными и не выступают копиями друг друга. Но сравнение между ними возможно. Так, высвечиваются общие черты и различия между уничтожением евреев и другими случаями массового убийства, начиная с геноцида армян в начале 1900-х гг. вплоть до более недавних зверств Пол Пота.

Однако в этих дебатах никто почему-то не упоминает об уничтожении народа хереро на юго-западе Африки, совершенном немцами в то время, когда Гитлер был еще ребенком. Никто не указывает на такие же случаи геноцида, осуществленного французами, британцами или американцами. Никто не обращает внимания на то, что в то время, когда Гитлер был ребенком, основной составляющей европейского взгляда на человечество было убеждение в том, что «низшие расы» самой природой обречены на вымирание, так что истинное сострадание со стороны высших рас по отношению к ним должно было бы состоять в ускорении этого конца.

Взоры немецких историков, участвующих в этом «споре», похоже, устремлены в одном направлении. Никто и не взглянет на Запад. В отличие от Гитлера. Ведь когда Гитлер искал свое Lebensraum на Востоке, он хотел создать не что иное, как континентальный эквивалент Британской Империи. И именно у британцев и у других западноевропейских наций он обнаружил те оригиналы, чьей «искаженной копией», словами Нольте, стало уничтожение евреев.10

Форпост прогресса

«Exterminating all the niggers»[2]

14.

22 июня 1897 года, года рождения в Германии идеи «жизненного пространства» (Lebensraum), экспансионистская политика Британии достигла зенита.11 Величайшая империя в мировой истории с беспримерным высокомерием славила саму себя.

Представители всех народов с территорий, покоренных британцами (почти четверти планеты) собрались в Лондоне, чтобы высказать свое почтение королеве Виктории по случаю шестидесятой годовщины ее восхождения на трон.12

В то время издавался журнал под названием «Космополис», ориентированный на круг образованных читателей по всей Европе и публиковавший материалы на немецком, французском и английском языках без перевода.

Этому кругу образованных европейских читателей королева Виктория преподносилась как соравная Дарию, Александру Великому и Августу, хотя ни один из этих императоров древности не мог похвастаться столь же обширными владениями.

Ее империя выросла на 3,5 миллиона квадратных миль и сто пятьдесят миллионов человек. Она догнала и перегнала Китай, который с его четырьмястами миллионами доселе считался наиболее населенной страной в мире.

Представляется, сетовал журнал, что другие европейские сверхдержавы не вполне осознают военную мощь Британской империи. Боевой дух и воинский инстинкт британцев беспрецедентны по сравнению с представителями других наций. Что же касается военно-морского флота, то империя не просто сильнее – она сталa полной владычицей морей.

При всем этом британцы не поддаются головокружению от успехов и помнят, что эти достижения – исторически, наверное, несопоставимые ни с какими другими – стали возможны исключительно благодаря благоволению и высшему покровительству Всемогущего Бога.

И конечно же нужно воздать должное личности самой Королевы. Вряд ли возможно с научной точностью измерить моральную мощь Ее характера, но очевидно, что влияние Ее было огромно.

«Сегодняшняя церемония, – высказывается комментатор, – знаменует собой, по мнению британцев, много большее, чем любой триумф, который праздновался доселе: большую жизнеспособность нации, большее развитие торговли, большее преодоление дикости, большее подавление варварства, больший мир, большую свободу. И это не риторика, это – статистика…»

«Британская нация, кажется, со всей серьезностью желает осознать всю свою мощь, весь свой колонизаторский успех, все свое витальное единство и территориальное всеприсутствие, дабы прославить в этом саму себя».

«Раздаются возгласы: никогда еще мы не были такими сильными! Так дадим же понять всему миру, что и в будущем мы не станем слабее».

Голоса франко– и немецкоязычных авторов «Космополиса» присоединяются к общему хору ликования. И поэтому рассказ, открывавший номер журнала, посвященный юбилею, вызвал беспрецедентный шоковый эффект.

15.

То была история о двух европейцах, Кэйертсе и Карлье, брошенных циничным управляющим компании на небольшом торговом посту у берега великой реки.

Их единственное чтение – пожелтевшая газета, на страницах которой высокопарным языком прославляется «наша колониальная экспансия». Как и в самом юбилейном номере «Космополиса», колонии представляются местом священного долга на службе у Цивилизации. В газетной статье восхваляются заслуги тех, кто несет свет, веру и торговлю в «темные уголки» Земли.

Поначалу два компаньона верят в эти прекрасные слова. Но постепенно они обнаруживают, что слова – это не больше чем «звуки». И эти звуки утрачивают свое содержание вне общества, создавшего их. Покуда полисмен дежурит на перекрестке, покуда еду можно купить в магазине, покуда за тобой наблюдает широкая публика – эти звуки складываются в моральность. Сознательность предполагает общественность.

Уже вскоре Кэйертс и Карлье оказываются готовы участвовать в работорговле и массовом убийстве. Когда припасы истощаются, они готовы подраться из-за куска сахара. Кэйертс спасается бегством, будучи уверенным, что Карлье гонится за ним с ружьем. Затем они внезапно сталкиваются и Кэйертс из самообороны стреляет, и лишь потом понимает, что, запаниковав, прикончил безоружного человека.

Но что с того? Ведь такие понятия, как «добродетель» и «преступление», – это просто звуки. «Ежедневно люди умирают тысячами, – думает Кэйертс, сидя возле трупа своего компаньона, – возможно, даже сотнями тысяч – кто знает? Одним больше, одним меньше – какая разница, по крайней мере для мыслящего существа».

А он, Кэйертс, – мыслящее существо. До сих пор он, как и все человечество, жил с верой в кучу белиберды. Теперь же он знает и делает выводы из того, что он знает.

Когда приходит утро, пелену тумана пронзает нечеловеческий, вибрирующий свист. Прибывает пароход компании, которого долгие месяцы ждали наши торговые агенты.

Директор великой Цивилизаторской компании сходит на берег и обнаруживает Кэйертса, повесившегося на могильном кресте своего предшественника. Кажется, что он висит в положении «смирно», но даже и в смерти указывает вывалившимся языком в сторону управляющего.

16.

И не только в сторону управляющего. Раздувшийся черный язык Кэйертса вывалился на все праздничные материалы юбилейного номера, публикуемые в колонках, обрамляющих рассказ; на всю победоносную имперскую идеологию.

Естественно, «Форпост цивилизации» Джозефа Конрада, будучи впервые опубликованным в «Космополисе», не мог не восприниматься как своего рода комментарий к викторианским торжествам. Однако сам рассказ был написан годом раньше, в июле 1896 г., во время медового месяца, проведенного Конрадом в Бретани. Это был один из его самых первых коротких рассказов.

Материал для нее он почерпнул в период пребывания в Конго. Сам он тогда плавал вверх по реке на одном из пароходов компании, повидал немало прибрежных торговых постов и услышал от пассажиров немало историй. Среди этих пассажиров был один по имени Кэйертс.13

Этот материал был в руках Конрада уже не меньше шести лет. Почему же именно теперь он решается написать свой рассказ? Ведь полемика по Конго начнется позже, лишь через шесть лет, в 1903 г. Что же случилось в июле 1896 г., что заставило Конрада прервать медовый месяц, оторваться от написания романа, которым был полностью захвачен, и вместо этого приняться за рассказ о Конго?

17.

Я переехал. Теперь я снимаю дешевую комнату в уже закрывшемся отеле «Баджуда», что напротив рынка, и обедаю в ресторане «Друзья Бен Хачема Мулэя». В сумерках я усаживаюсь под деревьями на главной улице, пью кофе с молоком и наблюдаю за прохожими.

Около ста лет назад рынок в Ин-Салах был самым оживленным местом во всей Сахаре. Рабов с юга здесь обменивали на зерно, финики и промышленные товары с севера. Рабов даже не нужно было держать под надзором: побег из Ин-Салах означал верную гибель в пустыне. А тех немногих, кто все же отваживался на подобное, легко отлавливали и наказывали. Им давили яички, подрезали ахилловы сухожилия и потом бросали умирать.

Сегодня на этом некогда знаменитом рынке можно найти лишь немного завозных овощей, увядших еще до прибытия, и ткани шодди, выкрашенные в кричаще яркие, диссонирующие цвета. Что касается литературного предложения, то оно состоит из вторых частей таких шедевров классической литературы, как «Дон Кихот» и книжки Мадам де Сталь о Германии. Вероятно, первые части были отвезены в какой-нибудь другой оазис, ибо несправедливо отдавать одному оазису сразу обе части столь нужных книг.

Единственная интересная вещь, которую и вправду можно найти на рынке, это древесные окаменелости, останки гигантских деревьев, что умерли миллионы лет назад и были погребены под песком. Силиконовая кислота превратила древесину в камень; затем песок отступил, эти камни были обнаружены и привезены на рынок.

По закону запрещается собирать куски окаменелой древесины крупнее сжатого кулака. Но и в кулаке с избытком хватает места для былых зеленых лесов Сахары. Мой кусочек стоит прямо на столе, обманчиво напоминая живое дерево, наполненное ароматом мокрых от дождя листьев и шелестом пышной кроны.

18.

Когда я был маленьким, отец, приходя домой с работы, первым делом шел навестить бабушку.

Матери это не нравилось, каждый раз она чувствовала себя преданной.

Эта любовь между сыном и матерью, была ли она реальнее и сильнее, чем та, что соединяла жену и мужа? Отец был бабушкиным любимцем, сыном, которого она носила, когда умер муж, сыном, которого она родила одна. И отец, никогда не видевший своего отца, отдал ей всю свою любовь.

Мать это чувствовала. И я тоже. Я и сам больше всего любил бабушку. В ее бессилии старой женщины я узнавал собственное бессилие ребенка.

Бабушка пахла. Сильный кисло-сладкий запах шел из ее комнаты и от ее тела. Мать ненавидела этот запах, в особенности за столом, и бабушка это знала. Она ела на кухне.

Время от времени мать устраивала набеги на бабушкину комнату, стараясь уничтожить первоисточник запаха. Однако все попытки были заранее обречены: запах шел от самой бабушки. И тем не менее каждый раз мать «вычищала весь тот мусор, что бабушка там у себя собрала», и выбрасывала его, чтобы избавиться от запаха.

Отец не мог защитить бабушку. В конце концов, она и вправду пахла. Он не мог отрицать ни что запах есть, ни что запах означает грязь, ни что грязь надо удалять. Логика была бесспорной. Отец мог только отсрочить и смягчить меры, когда бабушка со слезами молила о пощаде. Все остальное должен был делать я.

Бабушка была единственной швеей в нашей семье, и в куле под постелью она хранила целую библиотеку материалов: лоскутки и обрезки ткани, которые она называла «остаточками». Когда я был маленьким, то обожал играть с этими тряпками. Из отцовской ночной рубашки в полоску я смастерил мужчину, а из материнской розовой шелковой блузки – женщину. Бабушка мне помогала. Вместе мы мастерили и людей, и животных.

Так что я отлично понимал, в какое отчаяние приходила бабушка, когда весь этот «мусор» надо было выкинуть. Старанья моей матери содержать дом в чистоте казались мне бессердечной дикостью и были в точности похожи на те, что и мне самому приходилось от нее терпеть. Так что я тщательно обследовал мусорный бак в поисках бабушкиного добра и прятал его у себя, пока опасность не минует.

Таким образом я спас и пожелтевшую книгу под названием «В тени пальм».

19.

В доме моего детства полки были устроены так, что книги без переплета ставились на левую сторону книжного шкафа, книги с матерчатой обложкой в центре, а книги в полукожаном переплете – справа.

Книги расставлялись так из-за посторонних. «Посторонними» назывались все, кто не были членами семьи. Если посторонний стоял в дверях, то ему было видно лишь малую часть книжного шкафа, и тогда он мог решить, что и все остальные книжки в шкафу – полукожаные с золотыми буквами на спинах. Если общество проходило чуть дальше, оно могло бы подумать, что все книги были хотя бы с переплетом. И только если гости входили в комнату полностью, они могли разглядеть непереплетенные книги далеко налево.

Среди полукожаных книг была одна, которая называлась «Три года в Конго». В ней шведские офицеры рассказывали о случаях, происходивших с ними на службе короля Леопольда.

1 Bled es soudan – земли черных (араб.); суданское обозначение североафриканских территорий от Атлантики (включая Сахару и экваториальную зону) до Индийского океана.
2 «Уничтожая всех ниггеров» (англ.)
Скачать книгу