Логика. Том 1. Учение о суждении, понятии и выводе бесплатное чтение

Христоф Зигварт
Логика. Том I. Учение о суждении, понятии и выводе

Генрих Майер
ХРИСТОФ ЗИГВАРТ. БИОГРАФИЧЕСКОЕ ВВЕДЕНИЕ

Пятого августа 1904 года Христоф Зигварт скончался от тяжкой сердечной болезни. Ему не суждено было самому выпустить в свет уже законченное третье издание своей «Логики». Так задача эта выпала на долю автора этих строк. Быть может, позволительно предпослать этой книге, которая поистине составляет жизненный труд ее автора, несколько слов по поводу ею научного возникновения и действия.

Родился Христоф Зигварт 28 марта 1830 г. в Тюбингене. Он происходит из семьи, которая начиная с XVI столетия дала герцогству, а позднее королевству Вюртембергскому целый ряд духовных лиц, чиновников и университетских преподавателей. Его отцом был философ H. C. W. Sigwart, в 1816–1841 гг. профессор философии в Тюбингене, затем вплоть до своей смерти, последовавшей в 1844 г., прелат и генерал-суперинтендант в Штутгарте. Это был в высшей степени плодовитый и в свое время, как историк философии, высоко ценимый писатель, который – так характеризует правильно сын научное положение отца – «в своем ясно рассудительном образе мыслей стал, конечно, в резкую оппозицию к гегелевской философии и поэтому являлся для ее учеников как представитель отжитой точки зрения». Вместе с отцом Зигварт прибыл в 1841 г. в Штутгарт и здесь в течение пяти лет посещал гимназию. Шестнадцати лет он поступил затем как питомец института в Тюбингенский университет, чтобы изучать здесь философию и теологию.

В Тюбингене тогда настало для теологии золотое время. Это было время расцвета тюбингенской школы. Ferdinand Christian Ваш, основатель школы, стоял на вершине своего влияния. David Friedrich Strauss на десятилетие опередил своей книгой «Жизнь Иисуса» учителя, критические работы которого оказали на него все же возбуждающее действие. Еще не прекратилось влияние того движения, которое было вызвано революционной книгой тюбингенского помощника преподавателя в институте. И уже сам учитель приступил к своим составившим эпоху исследованиями о древнейшем христианстве. Серьезный, преисполненный воодушевления за свое дело исследователь, которому не чужды были также и ноты иронии, производил глубокое впечатление на молодых теологов. Об этом в прекраснейшей форме свидетельствуют те «воспоминания», какие Зигварт написал для своих семейных в последние годы своей жизни. Он сам испытал продолжительное влияние со стороны этого мужа и его образа мыслей. Преимущественно Бауру обязан он тем критическим пониманием истории и тем историческим методом, о каких свидетельствуют его позднейшие историко-философские работы. Но в историке Бауре его прежде всего привлекал именно философ, тот философский дух, с каким основатель тюбингенской исторической школы умел проникать в историю. Здесь, конечно, вместе с тем уже тогда зачалась его критика. Баур был гегельянец и охотно говорил, даже в изложении истории догматов, о самодвижении идеи и об ее имманентной диалектике. Но «абсолютная философия» уже утратила добрую долю своего очарования. Также и в Тюбингене вот уже несколько лет как исчезло воодушевление Гегелем. Таким образом, гегельянский элемент в бауровском взгляде на историю вызывал юных студентов на противоречие. Сам Зигварт уже в те годы – первоначально под влиянием тюбингенского теолога Ландерера – энергично принялся за изучение Шлейермахера. Но это не было все же отклонением от Баура. Ведь и он также вышел от Шлейермахера, и в кругу его мыслей нашли себе выражение также и шлейермахеровские идеи.

Наряду с Бауром в духе учителя действовал целый ряд талантливых учеников. Зигварт ревностно слушал отчасти также и их. Самый значительный среди них, Эдуард Целлер, с которым Зигварт позднее вступил в дружеские, сердечные отношения, перешел в Берн уже во время его первого семестра. Но косвенно Зигварт был все же его учеником. От одного из товарищей по университету он сумел раздобыть себе лекционные записки Целлера по истории греческой философии. Я нашел их среди оставшегося от Зигварта наследства.

Мало привлекательного находил Зигварт у официальных представителей философии. В Фихте отталкивало его «претенциозное тщеславие», с каким этот последний «преподносил почти что тривиальные вещи». Выше ценил он Keiff’а, который, «находясь особенно под влиянием Фихте (старшего), привлекал строго систематическим построением мыслей и острой диалектикой». Между тем сильнее, нежели специальные философские лекции, пленяли его другие вещи. В то время в университете он положил основание тем необыкновенно богатым и многосторонним знаниям, какие впоследствии весьма пригодились для его методологических исследований.

С особенной любовью, вынесенной уже из школы, он занимался математикой, астрономией и физическими науками. И впоследствии он всегда охотно вновь возвращался к ним. Но когда извне последовало приглашение целиком посвятить себя естественным наукам, он не мог решиться на это. Решающую роль в этом отказе сыграло – об этом свидетельствуют заметки из пятидесятых годов – то, что он понимал, что если кто приступает ныне к изучению естественных наук, тот должен заглушить в себе философскую склонность и целиком уйти в исполненную отречения частичную работу эмпирического исследования. А его самого ведь больше влекло к философии.

Весною 1851 г. Зигварт покинул университет. После сравнительно продолжительного путешествия, во время которого он побывал во Французской Швейцарии, в Южной Франции, Англии и Шотландии, он был в течение нескольких лет преподавателем в учебном заведении тайного советника Эйлерса в Freiimfelde у Галле. Затем он занимался педагогической деятельностью еще раз в течение нескольких лет. И впоследствии он не считал этого пути через школу за обременительный путь. Преподавательская деятельность в средней школе казалась ему наилучшей подготовкой к призванию преподавателя в высшей школе.

Еще в Freiimfelde Зигварт закончил сочинение о Pico de Mirandula, за которое в декабре 1854 г. он получил в Тюбингене степень доктора философии. Одновременно он подготовил к печати работу на соискание премии о теологии Цвингли, которую он выполнил, еще будучи студентом. Весной 1855 г. он вернулся в качестве помощника учителя в тюбингенский институт. В качестве такового он преподавал вместе с тем в университете. Так, он прочел лекцию о Шлейемахере, а затем другую – о главных направлениях новейшей антропологии. Из первой лекции возникли затем статьи о теории познания и психологии Шлейермахера, которые появились в 1857 г. в «Jahrbücher für deutsche Theologie».

Их автор снова вернулся, таким образом, к занятиям своих студенческих годов. Для человека, вышедшего из теологии, этот предмет мог, конечно, быть довольно близким. Но он вернулся к Шлейермахеру все же в силу более глубоко лежащего мотива. Исход движения 1848 г. совершенно уничтожил значение гегелевского идеализма, и в реакционное время пятидесятых годов рушились также последние остатки философской романтики. Для немецкой философии тем самым настало время глубочайшего упадка. Когда-то оттесненные назад противники романтической спекуляции приобрели теперь, конечно, почву Школа Гербарта стала теперь силой. Шопенгауэр нашел в те годы столь долго не появлявшееся и столь страстно желанное признание. Но философией дня был материализм. В философских кругах начинало уже пробуждаться понимание того, что немецкая философия нуждается в новом критическом основоположении. Но к этому еще не пришли. В таком положении Зигварт хватается за диалектику Шлейермахера.

В своих сочинениях он добивается, конечно, прежде всего исторического понимания Шлейермахера. Но едва ли возможно ошибиться на счет того, что все старание автора направлено к тому, чтобы под руководством этого учителя снова приобрести твердую философскую почву. И это не случайность, что с особенным старанием он вскрывает в теории познания Шлейермахера «кантовскую» сторону. То, что в существенном она «покоится на предпосылках Канта» и – в противоположность к «конструирующему» методу Фихте и его спекулятивных последователей – «идет путем кантовского метода исследования», что она «исходит от эмпирического самосознания» и ничем иным не хочет быть, как только «рефлексией над непосредственно данным в действительности», – именно это является в ней для него особенным и многозначительным. «Истинно философским образом мыслей является скептическая εποχή, которая ради реальности идеи знания рассматривает всякое отдельное проявление его как неадекватное»-это, как он верит, есть основная мысль учения о познании Шлейермахера. Но в то же время Зигварт словно хотел выразить этим основной образ мыслей своей собственной будущей философии.

Два года спустя в статье «Zur Apologie des Atomismus» он дает дополнительный вклад к истории материализма. Он стремится утвердить здесь, вопреки теологам, право атомизма и всего механического понимания природы. Однако в то же время он старается показать, что естественно-научные теории никогда не смогут вторгнуться в пределы научной теологии. Он приближается, таким образом, к точке зрения «спекулятивных текстов». Он прямо и указывает также на них. Конечно, у него весьма мало общего с руководителями этого движения Вейссе, Йог. Гот. Фихте. Однако он весьма близко соприкасается с наиболее значительным и наиболее своеобразным среди них, с Германом Лотце. Но и по отношению к нему он также является самостоятельным. И при том не только в отдельных вопросах. У Лотце господствующая мысль – это апологетическая цель: примирить потребности сердца с результатами науки. Зигварт, напротив, преследует критико-познавательную точку зрения. Он прежде всего стремится определить логический характер, значимость и ценность связанных с механическим пониманием природы теорий; так приходит он к своему отрицательному приговору о материалистической метафизике. Та же самая критико-познавательная тенденция приводит его к тому, чтобы оградить сферу права теологии от неправомерных вторжений. И в консервативном или, его угодно, скептическом стремлении оберегать при случае также и право старого по отношению к слишком радикальным и слишком уверенно выступающим гипотезам он становится на сторону той позиции, какую занимает «теология примирения». Для него самого, однако, все осталось при шлейермахеровской εποχή. От Лотце уже тогда отделяло его то, что было в его мышлении кантовского.

Зигварт намеревался по защите диссертации занять кафедру философии в Тюбингене. Но внезапный упадок сил нарушил его планы. В 1859 году он отправился в Blaubeuren в качестве преподавателя. Однако уже спустя немного лет, осенью 1863 г., он был приглашен в Тюбинген занять освободившуюся благодаря уходу Фихте кафедру. Осенью 1865 г. он стал ординарным профессором.

Литературные работы этих и последующих лет движутся сплошь в исторической области. Еще в Blaubeuren Зигварт выступил против несправедливого суждения Либиха о Бэконе. Либих возражал, и спор длился еще некоторое время. Великий химик был в этом случае прав: традиционное понимание, усматривавшее в Бэконе не только пролагающего пути методолога и натурфилософа, но вместе с тем и экспериментирующего естествоиспытателя в нынешнем смысле, – это понимание было несостоятельно. Но критику недоставало понимания исторических предпосылок, из которых только и можно было оценить такого мыслителя, как Бэкон. Зигварт ограничил нападки Либиха той мерой, какая соответствует исторической истине. – Его ближайшие работы имеют своим предметом «краткий трактат» Спинозы, который был найден незадолго до этого. Результаты этих работ ныне в различных пунктах уже превзойдены. Несмотря на то, эти исследования сохранят основоположное значение для исследований о Спинозе.

Также и впоследствии Зигварта всегда вновь влекло к историческим занятиям. И при том он особенно охотно останавливается на том переходном времени, когда подготовлялась современная наука. Так, он трактует об Агриппе из Неттесгейма, о Феофстрате Парацельзе, о Джордано Бруно, о Томасе Кампанелле, о Иоганнесе Кеплере и Якове Шегке (Schegk). Это образы, которые мастерски умеют схватить колорит времени, также и по форме это небольшие художественные произведения, совершенно освобожденные от ученого аппарата, который все же применяется с точной добросовестностью историка. Зигварт вообще в высокой мере обладал даром рисовать эпохи и характеры. И можно было бы, пожалуй, сожалеть, что он не стал вполне историком философии.

Но немецкому философу в то время была поставлена более важная задача. В то время серьезно стали работать над новым обоснованием философии. Уже психология готова была развиться в настоящую эмпирическую науку. С начала шестидесятых годов далее зачалось мощное движение, которое, примыкая к Канту, стремилось создать для самой философии теоретико-познавательное обоснование. К этой работе примкнул теперь также и Зигварт. Правда, ни в более узком, ни в более широком смысле он не принадлежит к «кантианцам», к которым он все же стоял близко по своему научному прошлому. От переоценки Канта, которая, конечно, была понятна как естественная реакция против прежнего пренебрежения, его предохраняла уже острота его исторического понимания, от которого не ускользнули исторически обусловленные элементы кантовского мышления. Но, наконец, тут было одно более глубоко лежащее соображение, которое повелело ему идти своей собственной дорогой. Теоретико-познавательное исследование ведь снова приводит к метафизическим проблемам, разрешение которых всегда должно оставаться гипотетическим. А Зигварт не противник метафизики, и он становится затем решительно на почву реалистической теории. Но все это такие вопросы, с которыми философия, к счастью, встречается лишь в конце своего пути. Здесь, разумеется, они должны появиться: последние основания мышления и познавания кроются в метафизическом мраке. Но ближайшей и настоятельнейшей работой, которая вместе с тем единственно только в состоянии привести философию во внутреннюю связь с особыми науками, является исследование самого логического мышления, как оно, руководимое своей имманентной нормой истины, в науке находит свое наиболее совершенное применение. Это приводит дальше к установлению предпосылок, основных понятий, методов и теорий научного познания и в конце концов к критическому уяснению всего целого нашего знания, – и только это уяснение открывает взгляд на высшие принципы природной и духовной действительности. Но тем путем, на котором достижима эта цель, может быть лишь психологический анализ функции мышления и рефлексии над методами фактической науки.

Из таких соображений возникла «Логика» Зигварта. В течение работы он вступил в тесное соприкосновение с представителями теории познания, вышедшими от Канта. Навсегда ценными основными мыслями кантовской критики познания он воспользовался с благодарностью. Во всяком случае, Зигварт был одним из тех мужей, которые приняли наиболее выдающееся участие в критическом обновлении немецкой философии.

В 1873 г. вышел в свет первый том, а в 1878 г. второй том труда Зигварта. Можно сказать, что с появлением этой «Логики» для истории дисциплины наступила новая эпоха. Это было осуществлением давно назревшей реформы. Правда, и до этого не было недостатка в различных реформаторских попытках. Так, Тренделенбург и Ибервег пытались насильно вернуть назад, к аристотелевской метафизике традиционное развитие, которое вылилось в формальную логику, логику мышления, ограничившегося самим собою, отвратившегося от действительности. Наиболее решительно английские логики – прежде всего Дж. Ст. Милль и затем В. Стэнли Джевонс, с которым Зигварт часто сходится в учении об индукции, – стали приводить в связь логику с положительными науками. Подобными же стремлениями руководится «Логика» Лотце, которая появилась в свете вскоре после первого тома «Логики» Зигварта. Но нигде старое не было в действительности преодолено, нигде логическое мышление не было вместе с тем схвачено в своей глубине и не прослежено через всю область его господства. Лишь Зигварт, с одной стороны, кладет в основу логики глубокую психологию мышления, а с другой – принципиально и последовательно строит ее «с точки зрения учения о методе». Тем самым он открыл новые пути.

Книга имела для науки универсальное значение. Таково и было ее действие. Не только философы научились из нее – и они научились из нее большему, нежели об этом можно судить по обычному изложению истории, интересующемуся только «системами», – ни одна из философских дисциплин не избежала определяющего влияния этой «Логики». Но и для положительных наук немалое значение имеет то критическое уяснение их основных принципов, которым они обязаны глубокому и осторожному анализу этого методолога; во всяком случае, значение это больше того, какое принадлежит какой-либо системе философии природы или духа. И у многих из ученых и исследователей этих дисциплин именно благодаря Зигварту пробудились понимание и интерес к общим предпосылкам, я мог бы сказать: к философской стороне их работы.

В ближайшие годы следуют меньшие работы, которые ведут дальше исследования «Логики». Так, в особенности юристами с благодарностью встреченная статья: «Begriff des Wollens und sein Verhälthis zum Begriff der Ursache», ценный вклад в аналитическую психологию хотения. Далее юбилейное сочинение «Vorfragen der Ethik», которое равным образом стремится постигнуть путем психологического анализа сущность морального стремления. И наконец, исследование «Die Impersonalien», которое, с логической точки зрения, устанавливает отношение к проблеме, много обсуждавшейся также и филологами. Общий результат этих работ нашел себе применение в значительно расширенном втором издании «Логики». Главным образом обращают здесь на себя внимание новые исследования по методологии психологии и исторических наук. Со времени выхода в свет первого издания в психологии многое было сделано и было не мало споров о психологических теориях. Равным образом и логика наук о духе получила с тех пор новые, глубоко захватывающие импульсы. Зигварт в свою очередь высказывается также по всем этим вопросам.

Уже в первом, а еще более в этом втором издании снова бросается в глаза та консервативная тенденция, которая к новым теориям относится, по-видимому, скорее с недоверием, нежели благожелательно, которые излюбленным предрассудкам приносит, по-видимому, в жертву научные интересы. Так можно было бы истолковать отношение Зигварта к эмпиристическому учению о познании и этике, его полемику против психофизического параллелизма, его решение по вопросу о свободе воли, его суждение об экспериментальной психологии, его осторожность по отношению к известным современным стремлениям в области исследования наук о духе. Так же можно истолковать, наконец, телеологическое направление его мышления и указание на идею Бога, которой заканчивается «Логика». Поистине Зигварт преклоняется только перед фактами, только перед фактической действительностью. Именно психические факты делают для него более приемлемым дуалистическое учение о взаимодействии, нежели параллелистическую теорию. В природе психических объектов усматривает он границы для их экспериментального исследования. Своеобразный характер отдельных кругов фактов служит для него верховной методической директивой для научного работника. С этой точки зрения он энергично выступает в защиту собственного права и самостоятельности наук о духе, по отношению к естественным наукам, и ничто не кажется ему более ошибочным, нежели преждевременное перенесение естественно-научных методов и теорий на область психологического и исторического исследования. Перед фактами склоняется он даже там, где они противостоят очевидным гипотезам. Так, детерминизм он признает методическим требованием психологии – и все же он не может согласиться с ним, так как с этой теорией, по-видимому, не согласуются неоспоримые особенности фактической волевой жизни. Уважение перед фактами обостряет в то же время его взор к относительности нашего познания. Отсюда – неустанное старание о разграничении фактов и гипотез, отсюда – нерасположение к слишком поспешным обобщениям и построениям, скептическая сдержанность по отношению к сменяющимся мнениям дня, даже если эти последние облекаются в костюм «точности»; отсюда – антипатия к никогда ничем не затрудняющейся поверхностности, которые все знает и нигде не усматривает уже проблем; отсюда, наконец, также и ясно выраженное сознание границ нашего знания вообще. Но по отношению ко всему целому человеческого познавания и хотения у нашего методолога невольно возникает мысль о том, что в последней основе мира, к которой обратно приводит также и логика, должно действовать нечто вроде силы целеставящего хотения. Адекватным познанием эта телеологически – теистическая вера не хочет быть, и она притязует также лишь на значимость и ценность постулата. Но на заднем плане и теперь стоит та же критическая εποχή. Но в этом смысле Зигварт утверждает право своего убеждения с выдающейся объективностью философа, который стоит выше ограниченности односторонних спекуляций.

Второе издание «Логики» вышло в свет в 1889 и 1893 гг. С тех пор Зигварт – конечно, встречая в течение сравнительно долгого времени помеху со стороны болезни – продолжал работать в том же самом направлении, и результаты этой работы отчасти могли найти себе применение в третьем издании «Логики». Но вплоть до времени своей последней болезни он носился с широкими литературными планами. Именно он занимался психологическими вопросами, и у него была мысль, в свою очередь, вмешаться в психологическое движение современности. Целый ряд статей имеется в готовом виде, а также и отдельные части его лекций вполне готовы для печати. Но он не мог решиться выпустить их в свет. Пусть будет так: он взял со своих домашних слово, что они не опубликуют ничего из его литературного наследства.

Как преподаватель, Зигварт развил необычайно плодотворную деятельность. В его самолюбие, правда, не входило образовать школу. Однако немало имеется таких людей – и не только философов по специальности, – которые с благодарностью признают, что они на всю жизнь получили от него определяющие импульсы к своей собственной работе. Но чрезмерно велико число тех, которые обязаны ему пониманием и интересом к философским вещам. И многие спешили издалека, чтобы послушать его. Кто хотя бы однажды видел его на кафедре, у того останется в памяти образ этого мужа: интересная голова, значительное, умное лицо, одинаково выражающее как мыслителя с проницательным умом, так и энергично выраженную индивидуальность, брызжущие жизненностью глаза, необычайно подвижная игра мимики и жестов, так характерно отражающая внутреннюю работу мысли и невольно захватывавшая слушателя. Сама лекция живо, ясно, прозрачно построена, неумолимо острая в ходе мысли; в целях облегчения понимания выражения нередко варьирует – и все же ни одного лишнего слова; стилистически тонкая и благородная, в адекватности выражения она дает как раз прообраз того, о чем говорит; она направляет мысль всегда к конкретному, наглядно изображая ее на примерах, она всегда старается спуститься до уровня слушателей – и все же никогда не тривиальна. Правда, то, что философ не преподносил студентам готовой системы, а напротив, вводил их в самые проблемы, рассматривая и освещая их всесторонне, – это обстоятельство кое-кому тотчас же не нравилось. Но едва ли кто из проникнутых серьезным стремлением мог в течение долгого времени устоять перед влиянием его педагогического искусства.

Что за человек был Зигварт – об этом мне нечего здесь говорить. Его жизнь была тихой жизнью ученого. При том высоком представлении, какое он имел о задачах университетского преподавателя и ученого, его работа доставляла ему полное удовлетворение. И все же он меньше всего был односторонним ученым. Правда, он не чувствовал себя призванным действовать в широких кругах. Однако этот исполненный характера муж довольно часто имел случай служить общественному интересу и за пределами своего призвания. И там, где дело шло о том, чтобы выступить ради блага своего университета и ради дела науки, – там он никогда не оставался позади. Он принимал ревностное участие в делах управления высшей школы, а также с преданностью отдавался тем задачам, какие лежали на нем, как на инспекторе тюбингенского «института».

У него не было недостатка во внешних знаках признания. Трижды получал он из-за пределов своей родины приглашения – сперва от Вюрцбургского, затем от Лейпцигского и, наконец, от Берлинского университетов. Богословский факультет в Тюбингене и юридический факультет в Галле наградили его степенью почетного доктора, Берлинская и Мюнхенская академии избрали его членом-корреспондентом. Также и со стороны своего отечественного правительства он получил целый ряд отличий. Наконец, когда он покидал свою должность, король наградил его чином тайного советника с титулом «его превосходительство». Зигварт искренне радовался этим почестям, которых он не домогался, – однако со спокойствием философа.


Перечень литературных работ Христо фа Зигварта (за исключением рецензий и более мелких статей в журналах и сборниках)


Ulrich Zwingli und der Charakter seiner Theologie, mit besonderer Rücksicht auf Picovon Mirandula. 1855.

Schleiermachers Erkenntnisstheorie und ihre Bedeutung für die Grundbegriffe der Glaubenslehre. Jahr, für deutsche Theologie, II, 267 и сл. 1855.

Shleiermachers psychologische Voraussetzungen, insbesondere die Begriffe des Gefühls und der Individualität. Jahrb. Für deutsche Theol. II, 829 и сл. 1857.

Zur Apologie des Atomismus. Jahrb. für deutsche Theol. IV, 269 и сл. 1859.

Schleiermacher in seinen Beziehungen zum Athenäum der beiden Schlegel, und Geschichte des Klosters Blaubeuren. Blaubeurer Seminarprogramm. 1861.

Huldreich Zwingli, Leben und Auswahl seiner Schriften in der Evang. Volksbibliothek herausg. von Klaiber. Stuttgart, 1862.

Ein Philosoph und ein Naturforscher über Franz Bacon v. Verulam (gegen Liebig). Preuss. Jahrb. 1863.

Noch ein Wort über Franz Bacon von Verulam. Eine Entgegnung. Там же. 1864.

Eine Berichtigung in Betreff Bacons. Beilage zur Allg. Zeitung vom 20 März, 1864.

Spinozas neuentdeckter Tractat von Gott, dem Menschen und dessen Glückseligkeit. Erläutert und in seiner Bedeutung für das Verständniss des Spinozismus untersucht. Gotha, 1866.

Benedict de Spinozas kurzer Tractat von Gott, dem Menschen und dessen Glückseligkeit. Ins Deutsche übersetzt, mit einer Einleitung, kritischen und sachlichen Erläuterungen begleitet. Tübingen, 1870.

Beiträge zur Lehre vom hypothetischen Urteil Programm. 1870.

Temperamente, статья в Pädagogische Encyclopädie von Schmid, т. IX. 1873.

Логика, 1-e изд. 1873 и 1878; 2-е изд. 1889 и 1893; 3-е изд. 1904. Английский перевод Helen Dendy, просмотренный автором. Лондон, 1895.

Giordano Bruno vor dem Inquisizionsgericht. Programm. 1879.

Der Begriff des Völlens und sein Verhältniss zum Begriff der Ursache. Programm. 1880.

Обе последние вещи в просмотренном виде включены в Kleine Schriften[1]. 2 Bände. 1881. 2-е изд. 1889.

Logische Fragen. Vierteljahrsschr. für wiss. Philosophie, IV, 454 и сл. V, 97 и сл. 1880 и 81.

Vorfragen der Ethik. Festschrift zum fünfzigjährigen Doctorjubiläum E. Zellers. Freiburg, 1886.

Die Impersonalien. Eine Logische Untersuchung. Festschrift zum fünfzigj. Doctorjubiläum G. Rümelins. Freiburg, 1888.

Gedächtnissrede auf G. Rümelin 6 Nov. 1889.

Ein Collegium logicum im 16. Jahrhundert. Progr. 1890.

Тюбинген, сентябрь 1904.

ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА

Поистине печальное положение философской терминологии на русском языке слишком хорошо известно, чтобы нужно было особенно распространяться об этом. Даже вполне компетентные представители русской философской мысли, не говоря уже о сонме некомпетентных, одни и те же термины передают нередко различным образом. Это лишний штрих из нашей общей некультурности. Такого серьезного дела, как выработка философской терминологии на русском языке, нельзя представлять на волю стихийно развивающегося процесса. И нашим компетентным философским сферам – на первом плане Академии наук – давно пора было бы положить конец этому невозможному терминологическому разброду: к этому обязывает долг ученого и философа.

Даже такая, по-видимому, вполне завершенная дисциплина, как логика, к сожалению, не составляет в этом отношении исключения: и здесь царит тот же терминологический разброд и произвол. Это может послужить некоторым – конечно, слабым – оправданием для возможных в настоящем переводе классического труда Зигварта терминологических промахов и пробелов. – Если даже такие основные термины, как «Anschauung», переводятся то как «наглядное представление», то как «созерцание», то как «воззрение», «интуиция», – то что же сказать о менее основных! Наряду с неизбежным благодаря этому и до некоторой степени субъективным и произвольным выбором между различными обозначениями одного и того же термина нам пришлось прибегнуть также к созданию некоторых новых слов за отсутствием на русском языке соответствующих выражений. Таковы предицирование (die Prädicierung), предикатность (die Prädication), несопредикатный (incomprädicabel), копулятивный (copulativ), конъюнктивный (conjunctiv) и др. Избежать этого решительно не было возможности.

В то же время в видах сугубой точности мы наряду с определением (die Bestimmung) говорим о дефиниции, детерминации (лишь в двух специально оговоренных случаях мы употребили ограничительный (determinierend)), а также определять, дефинировать, детерминировать.

Вполне ясное на немецком языке различие между «das Wirken» и «das Tun» очень трудно поддается передаче на русский язык: das Wirken мы передали через процесс действия, акт действия, das Tun – через деятельность. Лучше было бы das Wirken передать через причинение, произведение; но различные контексты, в каких встречается это выражение (особенно во II т.), исключают всякую возможность такой передачи.

Критика не преминет, конечно, указать возможные промахи и пробелы, и мы с благодарностью воспользуемся ее указаниями при втором издании настоящей книги.

В заключение позволю себе выразить искреннюю благодарность Н. О. Лосскому за ту всегдашнюю готовность, с какой он приходил мне на помощь советами и указаниями при выполнении настоящего перевода.

И. Давыдов 8 мая 1908 г.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

Последующее являет собой попытку построить логику с точки зрения учения о методе и тем поставить ее в живую связь с научными задачами современности. Пусть само выполнение послужит оправданием этой попытки, и этот первый том, возможно, самым тесным образом примыкая к традиционному облику науки, содержит в себе подготовление и основоположение к этому выполнению. Я должен предпослать лишь одну просьбу, именно чтобы не вменили в вину мне ту скупость, с какой я явно принимаю во внимание как прежние и одновременные обработки в целом, так и отдельные взгляды. Мне казалось, что в столь необычайно много обработанной дисциплине это было бы простым внешним обременением настоящего труда, если бы я захотел, соглашаясь или оспаривая, привести хотя бы только важнейшие из установленных доселе учений. Я должен был бы также опасаться, что предначертанный моим пониманием задачи ход исследования и изложения оказался бы затененным и запутанным, если бы я поставил себе за правило повсюду обсуждать построения, которые часто возникали из совершенно иных посылок. Таким образом, полагаю, я должен был ограничиться тем, что казалось необходимым для точного изложения и оправдания моих собственных положений. Что я воспользовался более старыми и новейшими работами в довольно значительном объеме – об этом едва ли нужно говорить. Трое мужей, труды которых я по большей части имел перед собой и которым я думал выразить здесь свою благодарность, – Тренделенбург, Ибервег, Милль – с кончались, пока шла моя работа над этой книгой. Кроме того, я должен особенно вспомнить о том поощрении, каким я обязан грандиозному труду Прантля.

Июль 1873

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

В течение тех пятнадцати лет, какие протекли со времени выхода в свет первого издания этой книги, логическая литература обогатилась целым рядом ценных работ. Великие труды Лотце, Шуппе, Вундта, Бредли (Bradley) – чтобы только назвать наиболее выдающиеся – исходили из той же самой мысли, которая руководила также и настоящим опытом, – положить в основу логики вместо уже бесплодной традиции новое исследование действительного мышления соответственно его психологическим основаниям, а также соответственно его значению для познания и его применению в научных методах. Отдельные главные вопросы логики получили должное освещение в более специальных исследованиях, среди которых с моим пониманием ближе всего соприкасаются работы Виндельбанда об отрицательном суждении, Мейнонга, трактование понятий отношения, остроумные и оригинальные рассуждения Фолькельта.

Для меня отсюда возникла задача подвергнуть новому испытанию свои собственные построения, кое-что, что могло подать повод к недоразумениям, формулировать точнее, иное дополнить и развить дальше или отграничить от отличных взглядов. Но в силу тех же самых оснований, какие я уже приводил в первом предисловии, я должен был отказаться от того, чтобы в более значительной мере включить в настоящий труд те соображения, какие побудили меня удержать свои положения; или упомянуть в отдельности все те критические замечания, которыми я в изобилии должен был воспользоваться. Там, где они действительно касаются того, что я сказал, я с благодарностью воспользовался ими; там, где они покоятся только на недоразумениях, я полагал, что не следует утомлять читателя бесплодным спором. Равным образом и в том случае, когда я соглашался с рассуждениями других, я должен был все же отказаться от намерения обогатить свой труд включением таких исследований, которые лежали далеко от его первоначальных планов. При неисчерпаемости предмета полнота недостижима – и я предпочел принести в жертву выполнению видимости полноты, нежели ясность плана.

Тюбинген, октябрь 1888 г.

Автор

ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ

Уже более года, как новое издание этого первого тома было закончено. Однако автор и издатель согласились выпустить в свет оба тома вместе. Этим и объясняется, что книга может быть предложена только теперь и одновременно с вторым томом.

Для новой обработки первого тома снова имели решающее значение те принципы, какие изложены в предисловии к первому и второму изданию. Как ни тщательно следил автор за вновь появлявшейся литературой, но прямо он ссылался на отдельные работы лишь там, где это казалось ему безусловно нужным в интересах собственных построений.

Тюбинген, сентябрь 1904 г.

Генрих Майер

Введение

§ 1. Задача логики

Существенная часть нашего мышления ставит себе целью придти к таким положениям, которые были бы достоверны и общезначимы. Но цель эта часто не достигается путем естественного развития мышления. Из этого факта возникает задача выяснить те условия, при каких может быть достигнута эта цель, и определить согласно с этим те правила, выполнение которых приводит к этой цели. Если бы задача эта была разрешена, то мы имели бы техническое учение о мышлении (Kunstlehre des Denkens), которое давало бы указания, как можно придти к достоверным и общезначимым положениям. Это техническое учение мы называем логикой.


1. Определить, что такое мышление вообще, чем отличается оно от остальных духовных деятельностей, в каких отношениях стоит оно к ним и каковы возможные его виды – все это есть прежде всего задача психологии. Правда, мы не можем сослаться на какую-либо общепризнанную психологию; но для нашего предварительного исследования достаточно вспомнить о словоупотреблении. Здесь под мышлением – в самом широком смысле, во всяком случае – разумеется деятельность представлений, т. е. такая деятельность, в которой самой по себе нет ни внутреннего субъективного возбуждения, обозначаемого нами как чувствование, нет ни непосредственного действия на нас самих или на что-либо другое как в хотении и поступках; значение этой деятельности, наоборот, сводится к тому, что нечто предстоит сознанию как предмет. Но, в отличии от восприятия и наглядного представления, которые выражают отношение субъективной деятельности к объекту, данному независимо от нее, мышление обозначает чисто внутреннюю жизненность акта представления, которая именно поэтому является самопроизвольной, из силы самого субъекта вытекающей деятельностью. А ее продукты, мысли, отличаются поэтому как просто субъективные идеальные образования от тех объектов, какие восприятие и наглядное представление противопоставляют себе как реальные. В этом смысле язык обозначает как воспоминание – думать, вспоминать о чем-нибудь (an etwas denken), так и воображение – мыслить, воображать себе что-либо (sich etwas denken) одинаково мышлением, размышлением и обдумыванием. Но там, где, как в познании внешнего мира, восприятие и мышление относятся к одному и тому же объекту, мы различаем также и самопроизвольное отыскивание, соединение и переработку непосредственно данных восприятию элементов как принадлежащий мышлению фактор от непосредственной их данности.


2. Если под мышлением мы будем понимать прежде всего все то, что под этим понимает словоупотребление, то не может подлежать сомнению, что мышление необходимо и непроизвольно возникает вместе с развитием сознательной жизни и индивидуум, начиная размышлять над своею внутренней деятельностью, всегда находит себя уже среди потока многообразного мышления. В то же время он ничего не может знать непосредственно о начале мышления и об его возникновении из более простых и более ранних деятельностей. Лишь путем трудного психологического анализа мышления, всегда уже охваченного движением, мы в состоянии сделать обратное заключение к его отдельным факторам и производящим силами и составить себе представление о законах его бессознательного становления.

Далее, непроизвольное образование мыслей совершается в течение всей нашей жизни, и в сознательном бодрствующем состоянии попросту невозможно подавить ту внутреннюю жизненность, которая под влиянием разнообразнейших поводов непрестанно нанизывает одни представления к другим, соединяет их во все новые и новые сочетания и, таким образом, помимо нашей воли преподносит нам внутренний мир мыслей.

3. Но над этим непроизвольным мышлением возвышается произвольная деятельность, хотение мыслить : руководимое определенными интересами и целями, оно стремится упорядочить и направить на определенные цели первоначально непроизвольное течение мыслей; в непроизвольно возникающем оно производит выбор, одно отбрасывает, на другое обращает внимание, удерживает и развивает его, отыскивает и следит за мыслями. Мы можем не касаться вопроса о том, есть ли вообще прямое произвольное образование мыслей или же мы лишь косвенно можем создать те условия, при которых непроизвольное образование мыслей создает желательное, ибо результат, в сущности, один и тот же: под влиянием хотения возникают мысли, удовлетворяющие определенный интерес1.

Но интерес этот двоякий. С одной стороны, произвольная деятельность, которую мы обращаем к своему мышлению, подчинена тому общему закону, что приятное мы ищем, а неприятное избегаем. И вот мышление в двояком смысле может подлежать этой точки зрения приятного: во-первых, поскольку всякая естественная деятельность дает чувство удовлетворения в известных пределах его интенсивности; а затем, поскольку многообразное содержание нашего мышления затрагивает нас, как приятное или неприятное.

Если иметь в виду только это, то получается следующее: мы обладаем склонностью отчасти вообще возбуждать свое мышление и позволять ему возбуждаться, чтобы избежать скуки и создать себе времяпрепровождение; отчасти мы склонны бываем давать своему мышлению такое направление, чтобы мыслимое было нам приятно. Когда мы стараемся удержать в себе радостные воспоминания и стремимся оживить их, когда мы создаем проекты и строим воздушные замки, когда мы стремимся прогнать неприятные воспоминания или рассеять страх и боязнь – во всех этих случаях влияние произвола на наше мышление определяется этими мотивами.

Получающееся при этом удовлетворение носит сплошь индивидуальный характер. Отдельный субъект имеет здесь в виду только самого себя, свою особую природу и положение, и поэтому правилом здесь является индивидуальное различие мышления, и никто не может хотеть уничтожить его.

4. Но это стремление получать со стороны мышления непосредственно приятные возбуждения носит подчиненный характер. Более значительная как по своему объему, так и по своей ценности часть человеческой мыслительной деятельности преследует более серьезные цели.

Прежде всего потребности и нужды жизни подчиняют себе мышление и ставят ему такие цели, которые берутся и преследуются сознательно. Наше существование и наше здоровье зависят от сознательной деятельности, от целесообразного воздействия на окружающие нас вещи. Деятельность эта удается не без труда, здесь нет инстинктивной уверенности – напротив, она обусловливается внимательным и вдумчивым наблюдением над природой вещей и над их отношениями к нам, тут необходимы многообразный расчет и выяснение того, каким образом вещи эти могут служить средством для удовлетворения наших потребностей. Человеческое мышление достигает своей цели – обеспечения нашего благоденствия – лишь в том случае, когда оно, опираясь на познание вещей, правильно рисует себе будущее, т. е. когда предвидение согласуется с действительным ходом вещей, который вместе с тем обусловливается нашим вмешательством.

Но правильного познания вещей и их действий требует, минуя даже практическую потребность, всегда живой познавательный инстинкт. Ради одного только чистого познания наше мышление должно стремиться исследовать природу вещей и в совокупности нашего субъективного знания дать верную и полную картину объективного мира. Удовлетворение познавательного инстинкта включает, следовательно, указанные выше цели практического мышления; познание сущего есть та непосредственная цель, которая приводит в движение наше мышление и определяет его направление.


5. Однако этим интересом познавательного инстинкта отнюдь не исчерпываются цели нашего мышления. Такого же напряжения мы требуем от него и в том направлении, которое нельзя подвести под понятие познания сущего. Фактически мы подчиняемся определенным законам, согласно которым мы судим о ценности человеческих поступков, которым мы стремимся подчиняться в своем хотении и деятельности. Для нашего исследования безразлично, откуда возникают эти законы, и в силу какого мотива мы признаем их значимость для себя. Достаточно того, что мы неустанно стараемся соблюдать правила приличия, обычая, права, долга и каждую минуту от нас требуется ответ на вопрос, что должны мы делать и как должны мы поступать, чтобы оставаться в согласии с имеющими для нас значение принципами, чтобы сохранить в чистоте свою честь и свою совесть. Не реальный результат, который ручался бы нам за совпадение нашего расчета с природой вещей, научает нас тому, достигло или нет наше мышление своей цели; самый результат, который имеется в виду, заключается в одних только мыслях; действительным результатом являются также мысли, которые обвиняют или извиняют, признание или непризнание соответствия отдельного поступка общим правилам, исходящее от других и от нас самих.


6. Если иметь в виду последнюю сферу, которая образует наиболее важную часть как нашего практического мышления, так и нашей оценки практических отношений, то перед форумом нашей собственной совести у нас не будет иного признака, достигло или нет руководящее нашими поступками мышление своей цели, кроме внутреннего сознания необходимости нашего мышления, кроме уверенности, что из общего правила неизбежно вытекает определенный образ действия, кроме очевидности, дающей нам успокоение, что в данном случае хорошо и правильно было поступить именно так, ибо этого требовали общие принципы права и нравственности. Равным образом у нас нет никакого внешнего подтверждения, что мы достигли своей цели, кроме согласия других, которые, исходя из тех же предпосылок, признают необходимыми те же самые следствия.

Когда мы говорим о необходимости нашего мышления, то во избежание смешения необходимо прежде всего помнить, в каком смысле говорится это. С психологической точки зрения, все, о чем думает отдельный человек, можно рассматривать, как необходимое, т. е. как деятельность, закономерно вытекающую из данных предпосылок. То, что индивидуум думает об этом, а не о чем-либо другом, есть необходимое следствие круга его представлений, его душевного настроения, его характера, мгновенного возбуждения, испытываемого им. Но наряду с этой необходимостью психологической причинности есть другая необходимость; она коренится исключительно в содержании и в предмете самого мышления; свое основание, следовательно, она имеет не в изменчивых субъективных индивидуальных состояниях, а в природе объектов, которые мыслятся; и постольку необходимость эта может почитаться объективной.

Если наше мышление успокаивается на этом в сознании своей объективной необходимости и общезначимости, то, строго говоря, те же самые признаки выражают цель нашего мышления, когда оно хочет служить познанию сущего. Равно и здесь цель, к которой стремится наше намеренное мышление, может быть, несомненно, определена лишь таким образом: мышление наше в сознании своей необходимости и общезначимости стремится к покою.

Психологическая необходимость заставляет, конечно, наивного человека объективировать свои ощущения и относящиеся к ним мысли: он представляет себе мир таким, которому он приписывает не зависимое от своих субъективных деятельностей бытие. И когда возбуждается его познавательный инстинкт, то он без дальнейших рассуждений ставит себе целью познать этот объективный мир, так образовать свои мысли, чтобы они согласовались с сущим. Но достижима ли эта цель – это спорный вопрос. Критическое утверждение, что все наше познание прежде всего и непосредственно являет собой нечто лишь для нас, что оно есть система представлений, – это утверждение неоспоримо. Что же касается положения, что этому представляемому соответствует сходное с ними бытие, то это или просто слепая вера, или же, если здесь может быть уверенность, уничтожающая сомнение, то она покоится на опровержении сомнения на том доказательстве, что сомнение невозможно. Другими словами, тут, с одной стороны, доказывается, что допущение сущего не приводит нас ни к каким противоречиям, которых мы не могли бы мыслить; с другой – что качество наших представлений принуждает нас допустить такое бытие. То и другое, следовательно, сводится к необходимости в нашем мышлении. Что всякое допущение вне нас существующего мира есть положение, опосредствованное мышлением, что оно есть лишь нечто выведенное из субъективных фактов ощущения путем сознательных или бессознательных мыслительных процессов – это может быть отнесено к бесспорнейшим результатам анализа нашего познания. Итак, помимо мышления, у нас нет никакого средства удостовериться, действительно ли мы достигли цели познать сущее. Мы навеки лишены возможности сравнить наше познание с вещами, так как они существуют независимо от нашего познания. Даже в лучшем случае мы решительно должны довольствоваться лишенным всяких противоречий согласием между теми мыслями, которые предполагают сущее, – подобно тому, как в области нашей внешней деятельности мы вполне довольствуемся тем, что наши представления и наши движения вместе со своими результатами вполне согласуются как между собой, так и с представлениями других.

Итак, если есть познаваемое бытие, то познание этого бытия возможно лишь благодаря тому, что между бытием и нашей субъективной деятельностью существует закономерное отношение, и благодаря последнему то, что в силу данного в нашем сознании мы необходимо должны мыслить, соответствует также и сущему, и достоверность нашего познания всегда покоится на уразумении необходимости наших мыслительных процессов. Далее, если есть познаваемое бытие вне нас, то оно есть одно и то же для всех мыслящих и познающих субъектов, и всякий познающий сущее должен думать то же самое относительного того же самого предмета. Следовательно, мышление, которое должно познать сущее, необходимо есть общезначимое мышление.

Если же, наоборот, мы станем отрицать возможность познать нечто так, как оно есть само по себе; если сущее есть лишь одна из тех мыслей, которые мы производим, то ведь это означает, что мы приписываем объективность тем самым представлениям, которые мы производим с сознанием необходимости, и что, полагая нечто как сущее, мы тем самым утверждаем, что все другие, хотя бы лишь гипотетически допускаемые мыслящие существа, обладающие той же природой, что и мы, должны были бы производить это нечто с той же самой необходимостью.

Итак, мы без дальнейших рассуждений можем утверждать следующее: если мы не производим ничего, кроме необходимого и общезначимого мышления, то сюда включается также и познание сущего; и если мы мыслим с познавательной целью, то непосредственно мы хотим осуществить лишь необходимое и общезначимое мышление. Именно этим понятием исчерпывается также сущность истины. Когда мы говорим о математических, фактических, нравственных истинах, то общий характер того, что мы называем истинным, выражается в том, что оно есть необходимо и общезначимо мыслимое.


7. Понимая таким образом ту задачу, какую ставит себе изучаемое логикой мышление, мы избегаем, во-первых, тех трудностей, что тяготят надо всякой логикой, заявляющей себя в качестве учения о познании. Ибо тут требуется еще сперва доказать, возможно ли вообще и насколько возможно познание; тем самым такая логика не только переступает в спорную область метафизики, но, доказывая и опровергая, она предполагает уже ту необходимость и общезначимость мышления, из которой должно еще проистечь убеждение в объективности мышления. А с другой стороны, мы избегаем также и той односторонности, в какую обыкновенно впадает теоретико-познавательная логика; последнее имеет в виду лишь то мышление, которое служит познанию чисто теоретического, она забывает о другом мышлении, которое должно руководить нашими поступками. А ведь в обоих случаях духовная деятельность по своей сущности совершенно одна и та же, да и цели подлежат одной и той же точке зрения.


8. Если взять теперь все то мышление, которое преследует общую цель – стать достоверным и общезначимым в своей необходимости, то это позволяет нам вполне установить и его психологические границы. Всякое мышление, подлежащее этой точке зрения, завершается в суждениях, которые внутренне или внешне высказываются в виде предложений. Суждениями завершается всякое практическое размышление о целях и средствах, в суждениях состоит всякое познание, суждениями заканчивается всякое убеждение. Все другие функции имеют значение лишь как условия и подготовления к суждению. Суждение, далее, лишь постольку может быть предметом научного исследования, поскольку оно выражается в предложении; лишь через посредство предложения оно может быть общим объектом исследования, и лишь как предложение может оно хотеть сделаться общезначимым.


9. Факты ошибки и спора свидетельствуют, что наше действительное мышление в создаваемых им суждениях часто не достигает своей цели; что суждения эти отчасти снова уничтожаются самими мыслящими индивидуумами, ибо они убеждаются, что суждения эти лишены значимости, т. е. что необходимо должно иначе судить; отчасти же суждения не признаются другими мыслящими людьми, ибо они оспаривают их необходимость, объявляют их простым мнением и предположением или они отрицают их возможность, поскольку о том же самом предмете необходимо должно судить иначе.

Это обстоятельство, что действительно возникающее мышление может не достигать и действительно не достигает своей цели, вызывает потребность в такой дисциплине, которая научает избегать ошибок и спора, научает так совершать мышление, что возникающие отсюда суждения оказываются истинными, т. е. необходимыми и достоверными, т. е. сопутствуемыми сознанием их необходимости, а поэтому общезначимыми.

Отношение к этой цели разграничивает логическое рассмотрение мышления от психологического. Последнее интересуется познанием действительного мышления; согласно этому оно ищет те законы, по которым определенная мысль при определенных условиях проявляется именно так, а не иначе; оно ставит себе задачей понять всякое действительное мышление из общих законов духовной деятельности и из данных предпосылок индивидуального случая – одинаково, следовательно, как ошибочное и спорное, так истинное и общепризнанное мышление. Противоположность истинного и ложного имеет здесь столь же мало места, как в психологии противоположность доброго и злого в человеческих поступках.

Логическое рассмотрение предполагает, наоборот, хотение истинно мыслить, и оно имеет смысл лишь для тех, кто сознает в себе это хотение, и лишь для той области мышления, какая подчинена этому хотению. Исходя из этой цели и исследуя условия, при каких она достигается, логическое рассмотрение, с одной стороны, хочет установить критерии истинного мышления, вытекающие из требования необходимости и общезначимости; с другой – дать наставление так выполнять мыслительные операции, чтобы цель достигалась. Таким образом, логика, с одной стороны, есть критическая дисциплина по отношению к уже выполненному мышлению, с другой – является техническим учением. Но так как критика имеет ценность лишь постольку, поскольку она служит средством для достижения цели, то высшей задачей логики, составляющей вместе с тем ее действительную сущность, является быть техническим учением.

§ 2. Граница задачи

Логика как техническое учение о мышлении не может ставить себе задачей давать наставления о том, как следует, начиная с известного момента времени, производить одно лишь абсолютно истинное мышление. Она должна ограничиться тем, чтобы показать, какие общие требования, в силу природы нашего мышления, должно выполнять всякое положение, чтобы быть необходимым и общезначимым; с другой стороны, она должна показать, при каких условиях и согласно каким правилам можно было бы, исходя из данных предпосылок, идти дальше необходимым и общезначимым образом. Вместе с тем логика должна отказаться от решения вопроса о необходимости и общезначимости данных предпосылок. Соблюдение ее правил не гарантирует поэтому необходимо материальной истинности результатов, а лишь формальную правильность приемов. В этом смысле наше техническое учение необходимо является формальной логикой.

1. Когда для какой-либо человеческой деятельности устанавливается известное техническое учение, имеющее притязание гарантировать успех той деятельности, для которой оно дает правила, то при этом предполагается, что деятельность эта есть совершенно свободная и произвольная. А отсюда вытекает, во-первых, что условия моей деятельности во всякое время находятся в моей власти, раз только я пожелаю этого; а затем что сознание цели и служащих для ее достижения правил достаточно для того, чтобы всякую отдельную операцию выполнить целесообразно согласно этим правилам. Итак, если бы техническое учение должно было гарантировать эту цель – производить необходимое и общезначимое мышление и при помощи последнего познавать истину, то тем самым предполагалось бы, что все условия для этого имеются в нашей власти и что, начиная с известного момента, мы совершенно свободно можем господствовать над своим мышлением, чтобы выполнять его согласно правилам.

В этом смысле Картезий составил свою Methodus recte utendi ratione et veritatem in scientiis investigandi. Тут имелось в виду раз навсегда положить конец всякой возможности ошибаться, имелось в виду исключить всякое сомнение и создать такой ряд мыслей, который, исходя из необходимо истинного и достоверного положения и развиваясь дальше безошибочным образом, содержал бы в себе одни лишь абсолютно истинные положения. Предпосылкой для него служило то, что если не обладание представлениями, то самый акт суждения есть все же совершенно свободный и произвольный акт, поскольку мы в состоянии воздержаться от согласия на всякое положение, которое мы не с полной убежденностью познаем как истинное и достоверное. Далее, им предполагалось, что таким образом возможно путем радикального сомнения освободиться совершенно от всяких предпосылок, которые содержат в себе опасность ошибок, и начать совершенно новую деятельность мышления. Он допускал также, что главные условия этой деятельности – понятия и основоположения – врождены нам, следовательно, ни от чего не зависят, кроме нашего самосознания.

Если бы последнее допущение было настолько же бесспорно, насколько оно оспаривалось, то по крайней мере в области априорного знания метод этот находил бы себе чистое применение; и лишь для тех, кто мог бы принять и осуществить намерение освободиться от всяких предпосылок. Но совершенно невозможно произвольно оборвать непрерывность между прежним и теперешним мышлением и начать вполне ab ovo. Как произвольное мышление коренится в непроизвольном произведении мыслей и непрестанно питается им, так без запаса всегда уже наличных мыслей и без языка, который выражает этот запас, мы были бы лишены средств двинуться с места. И собственный пример Картезия показывает, что вопреки наилучшему намерению во вновь начатый ряд проникает масса прежних элементов. Столь же неправильно, что мы можем будто бы произвольно воздержаться от всякого суждения, хотя и не от нашего выбора зависит, иметь или не иметь те представления, к которым относится суждение. Ибо, с одной стороны, те предпосылки, которые мы привносим, суть суждения, неизбежно влекущие за собой другие суждения; с другой стороны, природа представлений, которые мы имеем, определяет уже и суждения об их отношениях, и не от нашего произвола зависит, хотим мы утверждать или отрицать.

Итак, вообще не может быть никакого метода начинать мышление сначала, а всегда есть лишь метод продолжать мышление, исходя из уже наличных предпосылок. И если бы даже предпосылки эти были признаны сомнительными, они все же должны были бы служить исходным пунктом нашего дальнейшего мышления.


2. Необходимость ограничить логику регулированием прогрессирования в мышлении имеет особенное значение для того мышления, которое стремится к эмпирическому познанию мира. Предпосылками этого познания служат правильные восприятия, и его целесообразное выполнение зависит не только от сопутствующего этим последним мышления, но также от условий чувственного ощущения и от отношения наших чувств к объектам. Искусство производить правильное наблюдение лишь отчасти зависит от искусства правильно мыслить, отчасти оно покоится на остроте и упражнении органов чувств, на механической ловкости, на искусстве ставить в наиболее благоприятные условия как объект, так и наши органы чувств и на умении погашать связанные с наблюдением ошибки. В своих различных вспомогательных средствах оно должно сообразоваться с многообразной природой предметов, из которых каждый класс требует своей особенной техники. Если бы в области эмпирического познания мы захотели отложить свое мышление и свои акты суждения до тех пор, пока мы не получили бы возможность исходить из абсолютно достоверных и необходимых предпосылок, то вообще тогда не могло бы быть эмпирической науки и относительно значимости и точности наших восприятий нам пришлось бы оставить под сомнением – in suspenso – не только реальность чувственного мира вообще, но и саму возможность общезначимых законов для феноменов.

История развития нашего знания показывает, далее, что истина часто находилась лишь окольным путем, путем исхождения из ошибочных или недостоверных предпосылок; и ход научного исследования непрестанно приводит к тому, что спор сглаживается путем выяснения тех выводов, которые вытекают из ложных положений. Всякое апагогическое – непрямое – доказательство служит примером такого приема.

Наконец, обширная область нашего мышления, стремящегося к общезначимости, связана с такими предпосылками, которые свою значимость выводят из хотения и в этом смысле являются чисто положительными. Если признавать требование, что логика должна обосновывать материальную истинность всех положений, то это значило бы исключить из логического рассмотрения всю практическую юриспруденцию.


3. Итак, то, что только и может выполнить техническое учение о целесообразном мышлении и что оно, следовательно, только и может поставить себе задачей, – это дать указание, как следует в мышлении двигаться вперед от данных предпосылок, чтобы всякий дальнейший шаг был связан с сознанием необходимости и общезначимости. Оно не учит, что следует мыслить, ибо иначе оно должно было бы быть совокупностью всех наук; оно учит лишь о том, что если нечто мыслится так, то и другое должно мыслиться таким же образом. При этом данное, запас так или иначе возникших представлений, отдельных наблюдений, общих положений может носить какой ему угодно характер.

В то же время ясно, что под «прогрессированием», под «двигаться, идти дальше» мы понимаем идти вперед в любом направлении – от основания к следствиям, так и от следствия к основанию, от общего к частному, так и обратно. Так что техническое учение должно находить себе применение ко всем проблемам, какие вообще ставятся нашему мышлению.


4. Итак, в интересах всеобщности и практической выполнимости нашей задачи мы не можем выдумывать такого мышления, которое начинало бы сначала безо всяких предпосылок; вместе с тем в логическое исследование мы должны включать не значимость данных предпосылок, из которых исходит действительное мышление, а лишь правильность прогрессирования от данных предпосылок. В этом именно смысле мы и разумеем, что логика есть формальная наука. Но признавая логику формальной наукой, мы не думаем этим сказать, что она должна сделать тщетную попытку понять мышление вообще как просто формальную деятельность, которая могла бы рассматриваться обособленно от всякого содержания и которая относилась бы равнодушно к различиям в содержании. Мы не думаем также сказать, что логическое исследование должно совершенно отвлечься и игнорировать общие свойства содержания и предпосылок действительного мышления. Именно потому, что мы не знаем мышления, которое начиналось бы в отдельном индивидууме исключительно из себя самого, а знаем лишь мышление, подчиненное общим отношениям и условиям и связанное с общими целями человеческого мышления, – именно поэтому нельзя отвлекаться ни от того определенного способа, каким наше мышление получает материал и содержание от чувственного ощущения и преобразует его в представления о вещах, свойствах, деятельностях и т. д., ни от его исторической обусловленности человеческим обществом. Можно отвлечься только от особенных свойств данного исходного пункта для ряда мыслительных процессов.

§ 3. Постулат логики

Возможность установить критерии и правила необходимого и общезначимого прогрессирования в мышлении покоится на способности различать объективно необходимое мышление от не необходимого; способность эта обнаруживается в непосредственном сознании той очевидности, какая сопутствует необходимому мышлению. Опыт этого сознания и вера в его надежность есть постулат, дальше которого идти невозможно.


1. Если спросить себя, возможно ли и как именно возможно разрешить задачу в том смысле, как мы ее поставили, то вопрос этот сведется к трудности указать верный признак, по которому можно было бы отличить объективно необходимый акт суждения от индивидуально отличного и поэтому в указанном смысле не достигающего цели. И здесь, в конце концов, нет иного ответа, кроме ссылки на субъективно познанную необходимость, на внутреннее чувство очевидности, которое сопутствует одной части нашего мышления, на сознание, что исходя из данных предпосылок, мы не можем мыслить иначе, чем мы мыслим. Вера в право этого чувства и в его надежность является последней точкой опоры всякой достоверности вообще. Кто не признает этого, для того нет никакой науки, а лишь случайное мнение.


2. Надежность общезначимости нашего мышления покоится, в последней инстанции, на сознании необходимости, а не наоборот. Предполагая общий всем разум, мы убеждены, что то, что мы мыслим с сознанием неизбежной необходимости, мыслится таким же образом и другими. Эмпирически доказанный факт согласия всех может, конечно, служить подтверждением в пользу нашего предположения, что другие подчинены тому же связывающему их закону; но он не может ни заменить собой непосредственного чувства необходимости, ни – еще менее того – создать таковое. Согласие опыта с нашими расчетами и привычка, на которую ссылаются эмпиристы, опять-таки касаются лишь значимости наших предпосылок, из которых мы исходим; но все это не может ни создать специфического характера необходимости мышления, ни видоизменить его. Так что здесь мы стоим перед фундаментальным фактом, на основе которого должно возводиться всякое логическое здание. И всякая логика должна уяснить себе те условия, при каких появляется это субъективное чувство необходимости, она должна свести их к их общему выражению. Если скажут, что логика в таком случае есть эмпирическая наука, то это верно в том же смысле, в каком и математика является также эмпирической наукой: она также исходит из внутренних фактов и присущей им необходимости. Но чем обе эти науки отличаются от просто эмпирической науки – это есть то, что в своих фактах они находят необходимость, которой недостает случайному опыту, и необходимость эту они делают основой для достоверности своих положений.

§ 4. Разделение логики

Поставленная задача намечает ход исследования. Сперва необходимо рассмотреть сущность той функции, для которой должны отыскиваться правила; затем необходимо установить условия и законы ее нормального выполнения; наконец, необходимо отыскать правила для того метода, при помощи которого, исходя из несовершенного состояния естественного мышления, на основании данных предпосылок и вспомогательных средств можно достигнуть совершенного мышления. Таким образом, наше исследование распадается на аналитическую, законодательную и техническую часть.


1. Если, как было установлено выше, деятельность, в которой наше намеренное мышление достигает своей цели, есть акт суждения, то прежде всего необходимо правильно уразуметь природу той функции, о правильном выполнении которой идет речь, и познать содержащиеся в ней предпосылки. Тем более что та же самая форма суждения обща целесообразному, общезначимому и не достигающему своей цели мышлению. Истина и ошибка, достоверность и сомнение, согласие и спор обнаруживаются лишь постольку, поскольку мышление принимает облик суждений и хочет завершиться или завершилось уже в суждениях. Итак, одна и та же функция здесь выполняется правильно, там ошибочно, здесь она достигает своей цели, там нет. И лишь тогда можно дать правила для правильного выполнения этой функции, когда мы познали, в чем она состоит.

Это познание достигается лишь путем анализа нашего действительного акта суждения, путем размышления над тем, что мы делаем, когда совершаем акт суждения, путем выяснения того, какие другие функции служат, быть может, предпосылками для акта суждения, каким образом из них образуется акт суждения и какие общие принципы от природы господствуют над этим процессом образования. При этом необходимо предположить, что предварительно известно, какие мыслительные акты подпадают под название суждения; и на первое время достаточно придерживаться языка, и в качестве ближайшего объекта этого исследования должно выделить все те положения, которые содержат в себе высказывание, заявляющее притязание на истинность, высказывание, которое и со стороны других хочет встретить признание и веру в свою значимость.

Итак, из приводимых грамматикой предложений мы предварительно устраняем все те, которые, как выражающие повеление и желание2, содержат в себе индивидуальный и не подлежащий перенесению момент; далее, все те, которые хотя и содержат утверждение, но не устанавливают его как истинное, как вопросительные предложения, или те, что выражают только предположение или субъективный взгляд. Насколько последние предложения могут иметь значение как подготовление к суждению – это может выяснить лишь позднейшее исследование.

Но все предложения, действительно содержащие высказывание или утверждение, составляют предмет нашего исследования, безразлично, чего бы они ни касались. Мы примыкаем, таким образом, к пониманию Аристотеля3 и отвергаем отличие так называемого логического суждения от других утверждений – согласно чему в логике следовало бы рассматривать разве только одно подведение единичного под его общее, а простые сообщения о фактах выходили бы уже за ее пределы. Ибо и эти предложения хотят быть истинными и заявляют притязание на веру к себе, а поэтому, как и суждения подведения, они точно так же требуют, чтобы были исследованы условия их значимости4. Лишь там, где господствует схоластический взгляд на сущность науки, что научной ценностью обладает-де только дефиниция, – лишь в этом случае можно было бы хотеть ограничить логику суждениями подведения. Но там, где живо сознание, что для значительной части нашего знания отдельные факты служат основой и пробным камнем, там и суждения, выражающие факты, точно так же подлежат логическому рассмотрению.

Далее, по плану нашего исследования на анализе суждения мы остановимся там, где оно образуется безыскусственно, безо всякой рефлексии, в естественном течении мышления.


2. Раз исследование того, что совершается в акте суждения, закончено, тогда можно поставить вопрос, каковы те требования, какие должны быть предъявлены к совершенному акту суждения, во всех отношениях соответствующему цели; вместе с тем возможно установить тот идеал, согласоваться с которым наше мышление хочет и должно. Так как мы исходим из требования, что наше мышление должно быть необходимым и общезначимым, и требование это мы предъявляем к функции суждения, которая познана со стороны всех своих условий и факторов, то отсюда вытекают определенные нормы, которым должен удовлетворять акт суждения. Вместе с тем отсюда вытекают и определенные критерии для различения совершенного и несовершенного акта суждения. Насколько логическое исследование в нашем смысле может проследить эти нормы, они сводятся к двум пунктам: во-первых, элементы суждения все без исключения определены, т. е. фиксированы в понятиях; а во-вторых, самый акт суждения необходимым образом вытекает из своих предпосылок. Таким образом, в эту часть входит учение о понятиях и умозаключениях как совокупность нормативных законов для образования совершенных суждений.


3. Но познание того, какой характер должно носить идеально совершенное мышление, само по себе не создает еще возможности действительно достигать этого идеального состояния, этим не дано еще и познания ведущего к этой цели пути. Поэтому тут необходимо выяснить, каким образом, исходя из данного нам состояния, пользуясь теми средствами, что предоставляет в наше распоряжение природа, и при тех условиях, от которых зависит наше человеческое мышление, – каким образом здесь можно было бы достигнуть логического совершенства. Следовательно, речь тут идет о тех методах, которые дают возможность придти к правильным понятиям и надлежащим предпосылкам для суждений и умозаключений. Это и есть область технического учения в узком смысле, область собственно технических указаний, и обе предшествующие части служат для нее подготовлением. Наиболее важной частью здесь является теория индукции как учение о методе, дающем возможность из отдельных восприятий получать понятия и общие положения.

Таким пониманием задачи и порядка исследования мы надеемся объединить все те различные точки зрения, какие обнаружились в обработке логики, и воздать всякой должное ей. Ибо если, с одной стороны, задачу логики усматривали в том, что она должна установить естественные формы и естественные законы мышления, каким оно необходимо следует, то и мы в свою очередь признаем необходимость установить такие естественные законы, которым подчиняется вообще всякий акт суждения, и найти те принципы, каким он необходимо должен быть подчинен как сознательная функция этого определенного вида. Но мы отрицаем, что этим будто бы исчерпывается задача логики, ибо логика хочет быть не физикой, а этикой мышления. Если, с другой стороны, логику определяли как учение о нормах человеческого мышления или познания, то и мы также признаем, что этот нормативный характер является в ней существенным. Но мы отрицаем, что эти нормы могли быть познаны иначе, как на основе изучения естественных сил и тех функций, которые должны регулироваться указанными нормами; мы отрицаем также, чтобы простой кодекс нормальных законов был плодотворен уже сам по себе и давал бы сам по себе возможность достигать той цели, ради которой вообще имеет смысл устанавливать логику Напротив, то, что в большинстве случаев трактуется лишь в виде дополнения – именно учение о методах, это мы почитаем необходимым сделать собственной, последней и главной целью нашей науки. Так как учение о методах своим главным предметом должно иметь развитие науки из естественно данных предпосылок знания, то тем самым мы надеемся удовлетворять и тех, кто, спасаясь от пустоты и абстрактности формальной школьной логики, приписывает ей теоретико-познавательные задачи. Но мы при этом, конечно, исключаем все вопросы о метафизическом значении мыслительных процессов и держимся исключительно в преднамеченных рамках, рассматривая мышление как субъективную функцию. В то же время предъявляемые к мышлению требования мы не распространяем на познание сущего, а ограничиваем их областью необходимости и общезначимости. Да и словоупотребление всегда и всюду усматривает в этих характерных чертах отличительную сущность логического5.

ПЕРВАЯ АНАЛИТИЧЕСКАЯ ЧАСТЬ
СУЩНОСТЬ И ПРЕДПОСЫЛКИ АКТА СУЖДЕНИЯ

§ 5. Предложение как выражение суждения. Субъект и предикат

Предложение, в котором нечто высказывается о чем-то, есть грамматическое выражение суждения. Последнее первоначально является живым актом мышления, который во всяком случае предполагает, что у лица, совершающего и высказывающего акт суждения, имеются во время этого процесса два различных представления – представление субъекта и предиката. Внешним образом представления эти могут прежде всего различаться так: субъект есть то, о чем нечто высказывается; предикат есть то, что высказывается.


1. То, что является перед нами как суждение, т. е. в форме высказанного предложения, содержащего утверждение, прежде всего есть готовое целое, некоторый законченный результат мыслительной деятельности. Результат этот как таковой может повторяться в памяти, он может входить в новые комбинации, путем сообщения его можно передавать другим, его можно на все времена закрепить в письменной форме. Но это объективное бытие и это самостоятельное существование, благодаря которому мы обыкновенно говорим, что суждение высказывает, связывает, разделяет, есть простая видимость, и выражения эти суть тропы. Но так, как мы собственно хотим говорить, суждение как таковое имеет свое действительное существование только в живом процессе суждения, в том акте мыслящего индивидуума, который совершается внутренне в определенный момент. И всякое дальнейшее существование суждения как живого процесса в мышлении становится возможным лишь благодаря тому, что акт этот повторяется всегда вновь и вновь, сопровождаясь сознанием своего тождества. Объективное существование никогда не принадлежит самому суждению, а лишь его чувственному знаку, высказанному или написанному предложению. Последнее предстоит для других и распознается ими внешним образом, и тем оно свидетельствует, что определенный мыслительный акт совершился в живом мышлении.

Но предложение, как этот внешний знак, можно рассматривать с двух сторон, которые с самого же начала важно точно разграничивать. С одной стороны, предложение указывает на свой источник, на внутренние процессы в том, кто высказывает его и тем обнаруживает свои мысли. С другой стороны, оно обращается к слушающему и хочет быть понятым. Слушающий приглашается дать истолкование внешним знакам и на основании этого конструировать ту мысль, которую выразил говорящий. Но функции того, кто понимает сказанные слова, иные по сравнению с функциями того, кто говорит; хотя при совершенном понимании, конечный результат в уме слушающего должен совпадать с тем, из чего исходил говоривший. Я выражаю, положим, в словах полученное восприятие «замок горит». В таком случае моим исходным пунктом служит образ горящего замка; в нем я познаю знакомый образ здания и бьющее из него пламя. Различая сперва оба эти элемента и затем объединяя их в предложении, я описываю то, что видел. Тот, кто слышит мое предложение, должен сперва объединить до сих пор разрозненные представления, которые пробуждены в нем благодаря обоим словам; и лишь затем благодаря этому он имеет в заключение то представление, из которого исходил говоривший.

Сама природа вещей приводит к тому, что грамматика и герменевтика, которая исходит из сказанных или написанных слов, склонны бывают становиться преимущественно на точку зрения слушающего: они обращают внимание на те функции, которые проявляют свою деятельность при понимании, и рассматривают их в том порядке, в каком их выполняет слушающий. Но для психологического анализа, который хочет исследовать сущность мышления, совершающего акт суждения, на первом плане имеет значение другая сторона, деятельность говорящего. Тем более что не всякое мышление, облекающееся в слова, необходимо имеет тенденцию сообщаться другим.

Итак, исследовать сущность суждения – это значит для нас рассмотреть тот мыслительный акт, какой мы совершаем, когда переживаем процесс живого суждения, и которому мы затем даем выражение в словах. А так как всякое (внутреннее или высказанное) повторение суждения предполагает его первичное образование, то нам приходится иметь в виду те случаи, когда в процессе мышления мы вновь создаем суждение и даем ему его грамматическое выражение (так это бывает, например, всегда, когда мы высказываем какое-либо новое наблюдение).


2. То, что происходит, когда я образую и высказываю суждение, можно внешним образом обозначить прежде всего так: я высказываю нечто о чем-то. Во всяком случае тут имеются два элемента: один есть то, что высказывается, τό χατηγορούμευου, предикат; другое есть то, о чем или в отношении чего высказывается нечто, τό ύποχείμευου, субъект. Но этим дается лишь внешнее обозначение, заимствованное от процесса речи. Высказывание есть деятельность органов речи, и спрашивается, что происходит внутренне в нашем мышлении, когда мы «высказываем нечто о чем-то».


3. Если исходить из высказанного предложения, то прежде всего нужно отметить следующую разницу. Существуют предложения, в которых в качестве субъекта или предиката разумеются лишь слова как таковые, как вот эти определенные комплексы звуков; безразлично, высказываются о них просто грамматические замечания совершенно независимо от их значения (Самиель[2] есть еврейское слово; против есть предлог) или же предложение касается значения определенного слова или имени (оксид есть соединение с кислородом, Александрос есть другое имя для Париса, Iagsthausen есть деревня и замок на lagst). Если прежде всего выделить эти просто грамматические и герменевтические высказывания, то в качестве предмета исследования у нас останутся те предложения, в которых слова являются знаками представлений и в которых предполагается, что как говорящий, так и слушающий понимают их, т. е. связывают с ними определенное и при том то же самое представление; в которых высказывание касается, следовательно, не самих слов, а того представляемого, что обозначается словами.


4. В этом случае если высказывание должно иметь смысл, то оба элемента, субъект и предикат, должны быть для моего сознания чем-то данным, именно теперь представляемым. Для первого и наиболее общего понимания представление, обозначающее субъект, является тем, что дано мне прежде всего; всякий какой угодно объект, который я могу удержать как таковой в сознании, способен сам по себе стать субъектом суждения, безразлично, будет это непосредственное наглядное представление единичного или абстрактное представление, вещь или событие и т. д. В качестве второго к нему присоединяется в нашем сознании представление, служащее предикатом. Существенным для него является то, что оно принадлежит к уже знакомой и обозначенной понятыми словами области наших представлений; что оно, следовательно, есть представление, внесенное в сознание благодаря прежнему акту, связанное со словом, удерживаемое и воспроизводимое вместе с ним, отличное от всех других представлений. Чтобы сказать: «это есть голубое, это – красное», я уже раньше должен знать представления голубого, красного и т. д. и теперь воспроизводить их вместе со словом как знакомые; и акт суждения возможен лишь с того момента, как в сознании легко вступает известное число таких удержанных и различных представлений. Сознательный акт суждения предполагает, следовательно, что представления эти уже образованы.

Конечно, в том процессе, при помощи которого я образую их, уже содержится мышление. Мы можем что угодно в отдельности думать о тех функциях, при помощи которых мы приходим к представлению об определенных предметах и вообще к представлениям, которые мы можем употреблять в качестве предикатов. Но при этом, несомненно, является необходимым различие различных ощущений, объединение многообразия в одно целое, отношение этого целого как единства к его многообразному содержанию – все это такие акты, которые мы можем представить себе только по аналогии с сознательными мыслительными актами, подобными акту суждения. Но эта деятельность, благодаря которой у нас возникают определенные, отличные друг от друга и сами по себе могущие сохраняться представления, совершается до нашего сознательного и преднамеренного мышления и следует неосознанным законам. Когда мы начинаем размышлять, то в сознании имеются лишь результаты этих процессов в форме готовых наименованных представлений. Что же касается самих процессов, то отчасти они должны первоначально направляться психологической необходимостью, ибо у всех людей они в существенном совершаются одинаково; отчасти же путем упражнения они настолько приобретают характер механического навыка, что продолжают совершаться и в пределах сознательной жизни с той же бессознательной точностью. С другой стороны, предполагается также первоначальное возникновение и первое усвоение языка, так как сознательное и произвольное мышление совершается почти исключительно с его помощью. Таким образом, в нашу задачу прежде всего не входит рассмотрение того мышления, при помощи которого впервые возникают представления. Нам нет также необходимости подвергать исследованию возникновение языка вообще и его усвоение индивидуумом, хотя, возможно, дальнейший анализ и должен будет коснуться этих вопросов. Но, конечно, нам необходимо обозреть область представлений, которые могут входить в наши суждения как элементы в качестве субъектов или в качестве предикатов; необходимо также определить отношение внутренне представляемого к его грамматическому выражению.

Отдел первый
ПРЕДСТАВЛЕНИЯ КАК ЭЛЕМЕНТЫ СУЖДЕНИЯ И ИХ ОТНОШЕНИЕ К СЛОВАМ

§ 6. Высшие роды представляемого

То, что мы представляем и что может входить в наши суждения, в качестве субъекта или предиката или части субъекта и предиката, суть:

I. Вещи, их свойства и деятельности с их видоизменениями.

II. Отношения вещей, их свойств и деятельностей и при том отчасти пространственные и временные, отчасти логические, отчасти причинные, отчасти модальные.


1. По-видимому, сам язык, различая различные роды словес, дает путеводную нить для отыскания различных видов представляемого. Этой путеводной нитью, во всяком случае, уже пользовался Аристотель, когда устанавливал категории как высшие роды представляемого и сущего. Однако эта путеводная нить небезошибочна. Ибо особенностью образования языка служит то, что его различные формы в течение развития выполняют различные функции. Не для всякого нового вида представлений образуется особенная форма, но как в органической области морфологически равноценные органы все же могут выполнять существенно отличные функции, так оно и со словесными родами имени существительного, глагола, имени прилагательного и т. д. Различия словесных родов не необходимо совпадают с различиями в значении, так чтобы по этим внешним характерным признакам можно было прочесть все. Но имея всегда в виду указания языка, нельзя все же не попытаться получить на основании природы представляемого некоторый обзор и отсюда уже выяснить, насколько различия форм речи следовали внутренним различиям в их содержании.


2. В качестве наиболее общего человеческого достояния является тот круг представлений, совокупность которых образует мир сущего. Хотя мы должны допустить, что достояние это может возникнуть в каждом индивидууме таким же образом и помимо языка, однако фактически оно возникает обыкновенно уже при содействии речи. К этому миру сущего наряду с представлением о нас самих принадлежит представление обо всей окружающей нас обстановке, которая познана опытным путем; представление обо всем том, что мыслится существующим таким же образом, как мы сами и предметы нашего непосредственного восприятия.

a) Основу этого мира образуют представления единичных вещей, которые грамматически обозначаются при помощи конкретных имен существительных. Эти вещи мы представляем себе как несущие на себе свойства или качества, которые находят свое выражение в именах прилагательных. С течением времени вещи эти, согласно тому же нашему представлению, развивают из себя деятельности и попадают в такие состояния, которые выражаются в глаголах6 7.

b) Это отграничение представлений о вещах от представлений о свойствах, им принадлежащих, и о деятельностях, которыми они охвачены, совместно с необходимостью непрестанно относить их друг к другу, необходимостью каждый сам по себе мыслимый и удерживаемый предмет рассматривать как единство вещи с ее свойствами и деятельностями, – все это имеет здесь для нас значение основного факта нашего процесса представления, ибо всегда уже служит предпосылкой для нашего сознательного и руководимого рефлексией акта суждения. Так оно и есть во всех более развитых языках – а лишь в пределах таковых мы можем установить логику, – где в основе высказывания суждения всегда лежит грамматическое разграничение словесных форм. Хотя одни и те же впечатления дают нам представление света и представление святящего предмета, представление твердости и холода и представление твердой и холодной вещи, но для нашего сознательного мышления невозможен уже возврат назад, к той точке зрения, когда разграничение не имело еще места. Это так же невозможно, как для нас невозможно говорить в тех корнях, из которых выросли глагольные формы и формы имен. Значение словесных форм имени существительного, глагола и имени прилагательного выражается лишь в том, что в своем различии они указывают также на то единство; всякий глагол указывает на субъект, всякое имя прилагательное указывает на имя существительное. И мышление успокаивается в относительно замкнутом акте и достигает целого, которое само по себе представимо как самостоятельное лишь тогда, когда эти словесные формы находят свое выполнение. При этом имя существительное преимущественно обозначает единство, которое, однако, всегда стремится развиться в свои элементы; имя прилагательное и глагол выдвигают эти элементы сами по себе, но так, как они всегда вновь стремятся вернуться к единству Итак, там, где объекты процесса нашего представления обозначаются такими словесными формами, которые движутся в формах имени существительного, имени прилагательного, глагола, там проявило свое действие мышление, различающее и связывающее по категориям вещи, свойства и деятельности, и наш способ выражения подчиняется господству привычки, стремящейся подводить всякое содержание под эти категории. В крайнем случае, лишь в некоторых звукоподражательных словах, как хлоп! бух! – мы можем передать впечатление на той ступени, когда то мышление еще не овладело им.

с) Противоположность глагола и имени существительного фактически и грамматически более первоначальная. Если бы было верно, что первоначальные значения корней имели глагольный характер и события, изменения, движения были первым, что стало обозначаться, то это доказывало бы прежде всего лишь то, что живое движение и деятельность производили более сильное раздражение и легче возбуждали сопутствующий звук. А не то, что представление деятельности вообще имело место раньше, нежели представление о деятеле. Ибо то основное наглядное представление, на котором покоится всякое представление о деятельности вне нас, движение, не может восприниматься без того, чтобы не было фиксировано приведенное в движение и тот фон, на котором совершается последнее; без того, чтобы не было произведено сравнение, которое предполагает сохраняющиеся и покоящиеся образы8. Именно в движении легче всего схватить тождество деятеля в его деятельности, как и отличие устойчивой вещи от временного события; труднее в возникновении и исчезновении, в изменении свойств. Ибо свойство, которое выражается именем прилагательным, там, где оно имеет чисто чувственное значение, как, например в цвете, вовсе не отделено от представления о предмете, оно устойчиво, как этот последний. То, что мы воспринимаем от вещи, есть именно ее свойство. Лишь в множестве свойств, благодаря чему то же самое свойство может обнаруживаться на различном в различных комбинациях; лишь в изменчивости свойств в той же самой непрерывно наглядно представляемой вещи – лишь в этом кроется мотив, побуждающий отделить их самих от себя и превратить в само по себе представимое. Лишь в повторении деятельности кроется мотив, побуждающий выразить его пребывающее основание в имени прилагательном. Отсюда вытекают два класса имен прилагательных: один по своему характеру стоит ближе к имени существительному, другой стоит ближе к глагольному характеру.

d) Итак, представление вещи, свойства и деятельности связаны друг с другом, деятельность всегда должна быть деятельностью чего-то, свойство всегда должно быть свойством чего-то, что представляется как вещь, и наоборот, вещь всегда должна представляться вместе с определенным свойством и деятельностью. Однако в различении кроется возможность удерживать свойство или деятельность само по себе и отделять их в мыслях от отношения к определенной вещи. Когда мы таким образом представляем их себе, то мы мыслим их абстрактно, т. е. мы искусственно изолируем их от того единства, к которому они стремятся по своей природе. Наряду с отрешением от единства с определенными вещами абстракция эта приводит вместе с тем к тому, что свойство или деятельность возвышаются до всеобщности, т. е. тут создается возможность отнести их к какому угодно числу индивидуумов, возможность вновь найти их в последних. И оба процесса – как разложение определенного целого представлений на различные элементы свойств и деятельностей, так и образование абстрактных и общих представлений о них – взаимно обусловливаются, или скорее это один и тот же процесс, которого результаты обнаруживаются лишь с разных сторон. Когда я довожу до своего сознания наглядное представление о камне как о некоторой круглой, белой и т. д. вещи, то вместе с тем представления круглой формы, белого цвета и т. д. выделяются во мне из этого определенного сочетания и именно поэтому они способны бывают вступать в какое угодно иное сочетание, и в каждом из них они могут быть вновь узнаны.

e) Так как благодаря различению свойств и деятельностей от вещей то же самое свойство и та же самая деятельность представляется в различных вещах, то этим самым создается основа для сравнения между собой однородных деятельностей и свойств различных вещей и различия их могут, таким образом, доводиться до сознания и мыслятся отчасти как различные степени, отчасти как различные наклонения. И как вещи различаются своими деятельностями и свойствами, так и сходные деятельности и свойства отдельных вещей различаются по степеням и наклонениям; и то и другое можно объединить одним названием – видоизменением. Этим дается новое различение и новое единство, которое грамматически выражается в отношении наречий к именам прилагательным и глаголам. Самая словесная форма наречия говорит уже о том, что оно являет собой несамостоятельный элемент и требует единства с представлением, выражающим свойство и деятельность; лишь благодаря такому представлению, которое мыслится как его более точное определение, наречие приобретает свой понятный смысл.

f) Поскольку абстрактные представления могут удерживаться сами по себе, поскольку они могут являться опорными точками для других представлений, язык, образуя абстрактные существительные, которые обозначают представления свойств и деятельностей, придает им существительную форму. Аналогия грамматической формы позволяет, таким образом, сравнивать их с вещами, поскольку их отношение к именам прилагательным и глаголам должно быть тем же, что у конкретных имен существительных. Однако поэтому они не суть еще вещи и то единство, какое существует между ними и их выраженными в прилагательной или глагольной форме определениями, не есть единство принадлежности (Inhärenz) или деятельности, посредством которых они сами как абстрактные понятия указывают обратно на своих носителей. Напротив, там, где не привходят отношения, лишь особенность общего, видоизменение свойства или деятельности может мыслиться вместе с единством и может быть относимо к нему аналогичным образом, как свойство относится к вещи. И общим в обоих отношениях является прежде всего то, что они допускают синтез, объединение в одно целое в том смысле, что в представлении, выражающем имя существительное, его ближайшие определенности и отличительные признаки, какие находит в нем сравнивающее мышление, вместе с тем доводятся до сознания сами по себе и удерживаются в единстве с представлением. («Мяч кругл»-«мяч движется» – «движение быстро» – «быстрота возрастает» и т. д.)

Общим в рассмотренных до сих пор представлениях вещей, их свойств и деятельностей является то, что они содержат в себе непосредственно наглядный элемент, который своей определенностью обязан деятельности одного или нескольких из наших чувств или внутреннему восприятию. Это наглядное содержание само по себе никогда не является целым представления; оно захватывается и формуется мышлением, удерживается как представление свойства или деятельности вещи и относится к последней как устойчивое единство. И единство это содержится также и в представляемом как чувственно наглядный элемент. Но тогда как те категории вещи, свойства и деятельности повсюду являются одними и теми же, продукт чувственного наглядного представления или копирующего его воображения образует действительное ядро представления и дает ему его отличительное содержание.


3. Этим представления вещей с их свойствами и деятельностями отличаются от второго главного класса – от представлений, выражающих отношения. Эти представления, с одной стороны, всегда предполагают уже представление вещей, а с другой – обладают таким содержанием, которое всегда производится лишь деятельностью, выражающей отношение. Вследствие этого ему с самого же начала присуща всеобщность, благодаря чему соответствующие слова никогда сами по себе не могут пробуждать представления о единичном.

а) Из отношений раньше всего и легче всего схватываются отношения места и времени, так как они содержатся уже implicite в нашем наглядном представлении о вещах и их деятельностях. «Направо и налево», «вверху и внизу», «раньше и позже» – суть представления, которые своим возникновением, как сознательно обособленные составные части нашего мира представлений, обязаны лишь субъективной деятельности, и последняя протекает между вещами, которые наглядно представляются уже как расположенные в пространстве и времени. Содержание этих представлений заключается в сознании определенности этой в пространстве и во времени протекающей деятельности; оно, следовательно, с самого же начала нисколько не зависит от данных определенных пунктов отношения. Так как вещи мы представляем себе пространственно расположенными и длящимися во времени и они во множестве лежат перед нами, расположенные в пространственном и временном порядке, то в этом процессе представления заключается уже, конечно, implicite все множество этих отношений. Но они не сами по себе появились в сознании. То, что мы представляем пространственный объект, у которого есть направо и налево, вверху и внизу; то, что наше пробегающее пространство, наглядное представление движется туда и сюда в этих различных направлениях, чтобы иметь возможность удержать пространственный образ как единство, – всего этого еще недостаточно для того, чтобы сознавать самое это движение туда и сюда и его различные направления. Прежде всего в нашем сознании находится лишь результат, определенный образ и его положение по отношению к другим. Лишь тогда, когда мы приходим к сознанию самой этой деятельности движения туда и сюда; когда мы различаем одно направленное от другого, дальше идущее движение глаза или руки от более близкого и фиксируем их, – лишь в этом случае возникает у нас содержание этих выражающих отношение слов. И именно потому, что слова эти предполагают привходящее к непосредственно данному материалу самопроизвольное движение представления, они освобождаются от всякого определенного чувственного раздражения и, таким образом, приобретают совершенно особого рода всеобщность. «Движение» мы всегда можем представить себе, в конце концов, лишь как движение чего-либо, каким бы бледным мы ни мыслили его в качестве чувственного образа; но «направление» предполагает только, что мы сами провели линию в пространстве, оно предполагает сознание различий в проводимой линии. Грамматическим выражением этих отношений являются наречия места и времени. Если они служат для того, чтобы выразить отношения определенных объектов как представляемые совместно с этими последними, то они становятся предлогами или падежными суффиксами или в качестве приставок и т. д. сливаются с именами прилагательными и глаголами. Тогда как в других словах (следовать, падать и т. д.) пространственное или временное отношение слито со значением слова и не находит себе никакого особого выражения.

К пространственным отношениям сводится первоначально и отношение целого и частей. Самое возникновение наших наглядных представлений приводит к тому, что то, что мы понимаем как единую, целостную вещь, оказывается выделенным при помощи ограничивающего различения из той более широкой обстановки, которая была дана непосредственному ощущению одновременно с вещью. Так у нас возникают образы людей и животных вследствие их свободной подвижности, которая побуждает нас отличать их от того фона, на котором они движутся. Так мы понимаем дерево, камень как единство, ибо форма их благоприятствует всестороннему отграничению и различению. Но так как в пределах созданного таким образом первоначально единства обнаруживаются новые различия, так как здесь могут создаваться новые границы, то благодаря этому в рамках первого очертания возникают подчиненные пространственные единства. Члены человеческого и животного тела являются, благодаря своей относительно свободной подвижности, такого рода единствами. Лист сам собой отделяется от дерева; когда мы разбиваем камень, то перед наглядным представлением, перед которым только что была предыдущая форма, совершается отделение различных кусков. Если мы разлагаем таким образом некоторое целое, то тут прежде всего возникает лишь множество новых единств, новых вещей для нас, которые мы отграничиваем. То, что мы наряду с представлением целого тела имеем представление головы, имеем представление пальца наряду с представлением целой руки, – благодаря этому голова не представляется еще как часть тела, палец не представляется еще как часть руки. Хотя благодаря непосредственному, далее идущему наглядному представлению или воспроизведению в дополнение к голове представляется тело, которому она принадлежит; в дополнение к пальцу – рука. Лишь в том случае, когда мы начинаем сознавать отношение подчиненного единства к более высокому единству, когда мы вновь начинаем объединять то, что было разложено, и сопоставляем оба эти процесса, – лишь в этом случае голова оказывается частью тела, палец – частью руки. И с представлением вещей, которые всегда воспринимаются нами лишь в качестве частей, но никогда как изолированное целое – например, члены тела, – с этим представлением наряду с наглядным образом сочетается, конечно, представление об отношении, о принадлежности к целому (голова, рука, член и т. д.). Тогда как по отношению к другим объектам является случайным, представляются они как части или как самостоятельное целое (цветок как целое, цвет как часть).

Затем это представление об отношении является предпосылкой всякого представления о величине. А является большим по сравнению с В когда В есть часть А или когда оно (благодаря прикладыванию и накладыванию и т. д.) может рассматриваться как часть А. Всякое сравнивание величин и всякое действительное измерение покоится не на чем ином, как на наблюдении или создании отношения частей к целому. И аксиома, что целое больше своей части, собственно говоря, содержит в себе толкование представления «большой». (Лишь на втором плане, именно когда у нас создалась привычка к определенному масштабу, «большой», «высокий» и т. д. могут приобретать видимость абсолютных предикатов, видимость свойств.)

Далее, представление целого как вещи со свойствами и деятельностями не относится безразлично к представлению частей. Эти последние не стоят друг возле друга просто внешним образом, они не находятся в целом, просто как в объемлющих их рамках. Напротив, тут имеется причинное отношение – целое объемлет части, держит их вместе, имеет их. Но об этом ниже.

То же самое разграничение необходимо производить и по отношению ко времени. Слово распадается на слоги, мелодия – на отдельные абзацы. Также и здесь развиваются представления о временных величинах, более долгого и более короткого, по мере того как временные отношения сами по себе доходят до сознания.

b) Итак, эти группы представлений сводятся к соотносящей деятельности, которая движется в пространстве и во времени, и свое содержание они получают от наглядного сознания прохождения пространства и времени. Однако для того чтобы могли произойти эти группы представлений, необходимо, чтобы вместе с тем проявляли свое действие функции соотносящего мышления; необходимо, чтобы возникли другие представления об отношении как результаты различения и сравнивания. Представление различия не есть нечто данное. Дабы в сознании могло быть несколько различных объектов – для этого предполагается уже, конечно, различение. Но прежде всего до сознания доходит лишь результат этой функции, который заключается в том, что несколько объектов находятся друг возле друга и каждый из них удерживается сам по себе. Но представление различия, сходства или несходства развивается лишь тогда, когда различение совершается с сознанием и мы размышляем об этой деятельности. Представление о тождестве не только предполагает, что тот же самый объект имелся налицо сравнительно долгое время или неоднократно, но и возникает оно лишь благодаря отрицанию существенного различия в двух или нескольких последовательных представлениях и свое содержание получает от этой деятельности. Оно может приписываться объекту лишь постольку, поскольку тут имеются налицо условия и основание для этой деятельности. Различие, тождество, сходство никогда не следует понимать как простые абстракции от наглядного содержания, которое всегда может дать только себя самого, – они суть осознанные мыслительные процессы и свое содержание получают от этих последних. Из таких мыслительных процессов возникают числа: тут одинаковое различается пространственно или временно, и деятельность различаемого повторения того же самого наглядного представления доходит до сознания как таковая, каждый шаг повторения удерживается в памяти и вместе с рядом предшествовавших шагов сливается в некоторое новое единство. Представление о числе три дается не благодаря тому, что я вижу три вещи и эти последние производят иное впечатление, нежели две или одна. То, что здесь имеется числовое различие, это я узнаю, когда считаю, т. е. выполняю с сознанием акт перехода от одного единства к другому.

с) Третий, главный класс образуют причинные отношения, бесконечно и многообразно видоизмененным содержанием которых является представление о процессе действия (Wirken), о деятельности (Tun), относимой на что-либо другое, – действительные глаголы. Здесь не место объяснять или хотя бы только желать дать более точное определение происхождению причинного понятия. Об этом речь будет ниже, в иной связи. Однако здесь необходимо определить то место, какое причинное понятие занимает во всей совокупности наших представлений. И сделать это не так легко. Ибо благодаря тесной связи процесса действия с деятельностью понимание процесса действия как отношения приводит к тому, что как процесс действия, так и деятельность начинают рассматриваться одинаково. В то же время отношение деятеля (Das Tätige) к его деятельности легко может рассматриваться как простое отношение: деятельность субъекта оказывается тогда чем-то вторым по отношению к нему, как нечто самостоятельное, произведенное им. И мы тем легче начинаем рассматривать отношение вещи к ее сменяющейся деятельности с точки зрения отношения, что без объединяющего синтеза невозможно даже удержать тождество вещи во всех ее изменениях, и эти последние действительно должны быть отличаемы от нее. Невозможность провести точную границу, по-видимому, находит себе подтверждение в двояком отношении. Когда человек идет, то он приводит в движение свои ноги; то, что, с одной стороны, изображается как простая деятельность, с другой – оказывается действием на его члены, которые суть нечто относительно самостоятельное. То же самое имеет место во всех тех случаях, когда у нас могут быть колебания относительно того, что мы должны принять за единую, целостную вещь и что следует рассматривать как комплекс различных вещей. Даже покоящееся отношение целого к частям является как процесс действия, которое целым производится на свои части или, наоборот, которое части производят на целое. Целое имеет, т. е. содержит в себе, части, связывает их в единство посредством акта действия; части «образуют» целое. Если, далее, обратить внимание на то обстоятельство, что то, что мы обыкновенно понимаем как свойство – как цвет, запах и т. д., – с развитием знания разлагается на действие, производимое на наши органы чувств, то многое, оказывается, говорит в пользу того положения, что и процесс действия, и свойство переходят друг в друга, что субстанция в своих свойствах является причиной; и принадлежность, и причинность оказываются тогда лишь различными способами рассмотрения одного и того же отношения.

Но ведь все эти соображения подчеркивают лишь трудность решения вопроса о том, к чему могут применяться с объективной значимостью определения свойства, деятельности, процесса действия, так, чтобы не уничтожалось различие понятий «свойство», «деятельность», «процесс действия» как различных элементов в нашем представлении. Если мы знаем, что то, что мы первоначально рассматривали как принадлежащее вещи свойство, как, например, цвет, не принадлежит вещи, а есть ее действие на нашу чувственность, то ведь она все же действует благодаря свойству, которое теперь только не познается прямо чувственным путем, а должно быть выведено благодаря структуре своей поверхности и благодаря своей способности отчасти отражать, отчасти поглощать световые волны. И чтобы быть в состоянии действовать, вещь прежде всего должна быть деятельной, должна сама по себе предпринимать изменение своего состояния, какое-либо движение или что-либо подобное. Итак, для того чтобы мыслить определенную вещь, мы должны мыслить ее вместе со свойствами, которые принадлежат ей, которые образуют ее отличительную сущность и могут быть приписаны ей в качестве предиката, как она есть сама по себе. Так же обстоит дело и с деятельностью. Если все не должно превратиться в хаос, в котором невозможно уже распознавать никаких определенных различий, то мир мы должны мыслить как множество отдельных индивидуальных вещей, из которых каждая имеет свою определенность и является деятельной, поскольку утверждает во времени эту определенность или сменяет и изменяет ее, движется, растет и т. д. То, что в этой деятельности вещь, с одной стороны, определяется другими вещами, которые действуют, а с другой – сама действует на другие вещи и определяет их деятельность, – это уже иной вопрос. Действие как процесс не может даже высказываться, раз оно не различается от деятельности. Здесь та же противоположность, что между causa immanens и causa transiens. То, что исходит от первой, не отделимо от представления субъекта, есть образ его бытия; то, что исходит от второй, может мыслиться лишь благодаря его отношению к чему-то второму. Таким образом, нельзя уничтожить того различия, что представление о процессе действия принадлежит к представлениям об отношении между различными вещами, – тогда как представление о деятельности является само по себе существенной составной частью представления об отдельной вещи, и ему присущи лишь отношения пространства и времени, без которых вообще не может мыслиться ничто единичное. Поэтому представление о процессе действия никогда не бывает также наглядным; переход причинности от одной вещи на другую всегда необходимо примыслить, и он есть продукт связующего между ними мышления. Наглядной является лишь сама деятельность, изменение вступающих в отношение вещей.

Мы отметим коротко многообразие грамматического выражения этого отношения. Свое ближайшее и самое настоящее обозначение оно находит в действительных глаголах. Но так как эти последние мыслятся исходящими из устойчивого основания, то развиваются такие имена прилагательные, которые обозначают вещь как способную к действию, как готовую к нему, как всегда его совершающую. И так как представление о процессе действия мыслится совместно с самой вещью и последняя получает название от действия, то возникают многочисленные имена существительные, которые обозначают вещи лишь по причинному отношению. Здесь легко возникает несовпадение между существительной формой, которая указывает на нечто длящееся и само по себе сущее, и случайностью и сменяемостью отношения. Здесь легко также смешать то, что касается лишь отношения, с тем, что касается вещи. То же самое применяется и к выражению самой причины: с одной стороны, нечто является причиной лишь постольку, поскольку оно действует, и в тот момент, когда оно действует; с другой – причиной мы обозначаем вещь, которая имеет длящееся существование. Когда говорят: «Там, где нет действия, нет также причины», – то это совершенно верно в применении к отношению. Но это становится неверным, когда распространяется на вещи, которые при известных обстоятельствах могли бы стать причиной или в другом отношении являются причиной. То же самое – в сфере другого отношения – с известным положением «без субъекта нет объекта». Ибо если при слове «объект» я мыслю только о том отношении, соответственно которому нечто может обозначаться как объект, лишь постольку, поскольку оно действительно представляется, – то положение это есть самоочевиднейшая истина. Но если объектом я обозначаю все то, что существует вне меня или даже только как отличное от моего мышления, и называю это объектом, так как при известных обстоятельствах оно способно быть представляемым, то из отсутствия субъекта и прекращения отношения не вытекает исчезновение всех тех вещей, которые я представлял раньше. Иначе, я и сам должен был бы исчезнуть, как только я засыпаю. «Я спал», – говорим мы совершенно простодушно. Но «Я» обозначает ведь субъект, который сознает себя самого; сознание исчезает во сне, следовательно, «Я» не может спать, если посредством «Я» я обозначаю именно субъект, поскольку он сознает себя самого. И согласно теории без субъекта нет объекта – во сне я должен был бы переставать существовать. «Всадник пешком» – это смешное противоречие, если словом «всадник» я хочу обозначать только человека, пока он сидит на лошади. Если же я обозначаю этим человека, который служит в коннице, то это вполне понятная вещь, что он ходит также и пешком. Положение «нет объекта без субъекта» истинно в том же смысле, как и положение «всадник не может ходить пешком».

d) Ни с каким другим отношением не сравнимо то отношение, в каком объекты нашей субъективной деятельности (Tun), нашего наглядного представления и мышления, а также наших пожеланий и хотения стоят к нам самим как субъекту духовной деятельности (Tätigkeit). Мыслимое или желанное как таковое, как определенное содержание заключает в себе все категории, какие мы рассмотрели до сих пор; оно есть вещь, свойство, деятельность, действие и т. д. Но под какую категорию следует подвести «видеть», «слышать», «наглядно представлять», «мыслить», «хотеть», если функции эти мы будем рассматривать в отношении к их объектам, а не просто как проявления деятельности субъекта? Следует ли подвести «видеть», «слышать», «представлять» под причинные отношения? Они не суть простая деятельность, ибо они относятся к чему-то отличному от деятельного субъекта; но они не суть и процесс действия, ибо они и не производят вещи, и не изменяют ее. Лишь то, что, подобно свободным образованиям фантазии, с самого начала имеет значение только мыслимого, может подпадать под точку зрения причинного отношения произведения и создавания, поскольку мы вправе и мысль, и сновидение, и т. д. рассматривать как вещь. Но то, что мы мыслим как существующее так или иначе, не создано нашим мышлением, и реально с ним не происходит ничего от того, что оно мыслится. И все же оно должно быть объектом нашего мышления и стоять к нему в отношении. Этот класс отношений мы можем обозначить, пользуясь несколько расширенным кантовским словоупотреблением, как модальные отношения. В таком случае сюда будут подпадать все те отношения, в какие мы ставим объекты по отношению к нам, поскольку мы представляем их и как представляемое домогаемся, желаем их, рассматриваем их со стороны их ценности для нас. Следовательно, не только все те глаголы, которые выражают относимую к объектам идеальную деятельность, но также имена прилагательные и наречия, которые, как «истинный и ложный», выражают отношение моего представления к той вещи, к которой оно относится, или «как прекрасный и добрый», выражают отношение содержания представления к масштабу оценки. Поэтому лишь там могут они служить косвенно выражением для свойства, присущего вещи как таковой, где масштаб этот абсолютно установлен. Наконец, сюда же будут относиться имена существительные, как «знак, цель» и т. д.9

§ 7. Общее представление и слово

Все представляемое представляется или как отдельно существующее (как отдельная вещь или как свойство, деятельность, отношение отдельных вещей) соотносительно под условиями отдельного существования (как продукты создающей образы фантазии), или же оно представляется независимо от условий своего отдельного существования и постольку как представляемое, как оно дано чисто внутренне, может мыслиться существующим вообще в каком угодно числе отдельных вещей или случаев. Выражением для этого внутренне данного содержания представляемого служит слово как таковое.

Но слова, как они усваиваются из данного языка и употребляются в качестве выражения естественного индивидуального мышления, имеют индивидуально отличные и многократно видоизменяющиеся значения. Благодаря этому преобразованию свойственная их значению всеобщность получает различный смысл.


1. Какие представления предшествуют самому акту суждения в субъекте, совершающем этот акт, – это, в общем, указывается их грамматическим обозначением. Хотя самая цель языка требует, чтобы всякий под одним и тем же словом мыслил одно и то же, однако в действительной жизни цель эта отнюдь не достигается полностью. Напротив, для различных людей слова обозначают различное, а для одного и того же человека они обозначают различное в различные времена10. Когда мы хотим, следовательно, анализировать действительный акт суждения, то ни в каком случае не следует исходить при этом просто из общезначимого значения слова. Напротив, слово в этом случае всегда следует рассматривать лишь как знак того представления, какое имеется налицо в совершающем акт суждения индивидууме.


2. Отношение грамматических выражений к обозначаемым ими представлениям является различным. Часть слов (как имена существительные и глаголы) связана с определенным содержанием представлений, которое образует их значение, как оно дано для индивидуума. Другая часть – как местоимения и указательные слова – сама по себе, по своему точному смыслу не обозначает ничего определенного, а служит лишь для того, чтобы выражать отношение к мыслящему и говорящему субъекту (или к тому, что им сказано). Она может, следовательно, стать знаком определенного представления лишь в том случае, если отношение это знакомо благодаря самому наглядному представлению. «Я и ты», «это и то», «здесь и там» по своему смыслу выражают не представление об определенной личности, об определенном нечто, об определенном месте и т. д., хотя они и употребляются для того, чтобы обозначить определенное нечто, определенное место. В различных случаях, будучи употребляемы различными людьми, они обозначают совершенно различное. А что они обозначают – это выясняется из чего-либо иного.


3. Но все сами по себе полнозначные слова, поскольку они понимаются, – прежде всего и непосредственно суть лишь знаки представлений, внутренне данных и воспроизводимых из воспоминания. Слово может быть собственным именем, оно может обозначать нечто совершенно общее, но оно лишь тогда пригодно к употреблению, когда обладает способностью одним своим звуком, без помощи наличного наглядного представления вызывать в сознании определенное содержание представления. Наоборот, то, что мы представляем, лишь тогда является нашим верным и прочным достоянием, которое может быть использовано в мышлении, когда мы имеем для этого обозначающее слово. Отсутствие слова для представления мы всегда ощущаем как недостаток, как препятствие, которое мешает нам удержать его в его своеобразии и раздельности от других, мешает воспроизводить верно и предохранять от смешения. Ход нашего духовного развития, которое фактически совершается ведь лишь с помощью языка и под его могучим влиянием, сам по себе приводит к тому, что всякое приобретенное нами и внутренне усвоенное содержание представления ищет себе обозначающие слова. Поэтому мы прежде всего стараемся узнать имена, названия; и когда мы спрашиваем: «что это такое?» – мы удовлетворяемся тем, что в ответ нам называют какое-либо новое и никогда не слышанное имя. В этом случае мы легко поддаемся тому обману, словно изучение имен обогащает наше познание о вещах. Ведь если мы знаем, что это растение называется кирказаном, а то ломоносом, то от этого мы непосредственно ничего не выигрываем. Но, конечно, тем самым мы приобрели средство легче возвращаться к этой вещи, средство укрепить ее в нашей памяти и позднее расширить наше познание. Таким образом, всякий прогресс знания сопровождается изменением и расширением научной терминологии.


4. Если вникнуть в природу тех представлений, которые сопутствуют нашим словам, то прежде всего нужно вспомнить о том, что здесь мы имеем дело с тем же самым мышлением, которое совершается в отдельных индивидуумах путем естественного течения духовного развития. И то, что здесь для индивидуума связывается с одним и тем же словом, это же самое проходит целый ряд ступеней развития, и ни языковедение, которое хочет установить лишь общезначимый смысл слова, ни обыкновенное понимание слова в логике не могут непосредственно раскрыть перед нами пройденный путь развития.


5. Слова обыкновенно служат знаками понятий. Они изображают понятие в логическом смысле, как оно является искусственным продуктом сознательной обработки наших представлений, причем его признаки подвергаются анализу и фиксируются в дефиниции. Но такое положение вещей является идеальным состоянием, и задача логики – помочь его достижению. Фактически большинство наших слов находится лишь в стадии приближения к этому состоянию. Если иметь в виду самое начало нашего акта суждения, как он начинается вместе с первым усвоением наипростейших грамматических элементов, и то, что мыслится под словом, попросту обозначать как понятие, то кроме путаницы от этого ничего не получится. В таком случае выражение «понятие» нужно было бы брать, подобно Гербарту, в гораздо более широком смысле, чем это делается обыкновенно.


6. По-видимому, здесь необходимо различать двоякое отношение. Часть наших представлений – именно те, что покоятся на непосредственном наглядном представлении, до известного пункта образуются независимо от языка; и эти, в каждом индивидууме самостоятельно развивающиеся представления – суть то условие, при котором вообще становится лишь возможной речь. Так что последняя, с одной стороны, лишь присоединяется к готовому образованию. Но другая часть, например, вся область нечувственного, пробуждается в нас путем традиции, и образование этих представлений обусловливается и определяется тем кругом идей, который принадлежит обществу, как он находит себе выражение в услышанной речи. Слово идет впереди и лишь постепенно оно заполняется более богатым и более определенным значением – по мере того как индивидуум врастает в мышление целого. Но противоположность эта лишь кажущаяся. Ибо всякое понимание слова должно примыкать к чему-то самостоятельно произведенному и его индивидуальное содержание состоит именно из элементов, которые индивидуум действительно постиг и удержал с сознанием. Точно так же и непосредственное чувственное, наглядное представление ребенка рано начинает уже руководиться языком; и обратно, термины наивысшей абстрактности лишь в том случае не являются уже пустыми звуками, когда их содержание самостоятельно воспроизводится мышлением. Когда мы познаем сходство между самостоятельно произведенной мыслью и тем значением, какое слово имеет в языке, то это всегда является открытием. И всякое объяснение слов должно сводиться к тому, чтобы восстановить те условия, при которых должны производиться по психологическим законам соответствующие им представления. Действительное различие состоит лишь в том, что в естественном развитии чувственные представления предшествуют, и образуются они почти одинаковым образом. Тогда как по мере возрастания числа предпосылок, которых требуют более высокие и более абстрактные представления, возрастает также и многообразие путей, какими они образуются. А благодаря этому труднее становится показать индивидуальное различие продуктов. Но общий ход того, как совершается для индивидуума сочетание представлений и слов, в существенном один и тот же. Слово примыкает к впервые самостоятельно произведенному в известный момент содержанию и проходит ряд ступеней развития, в течение которых содержание это обогащается и видоизменяется.


7. Обратим внимание на то, как ребенок приобретает – почти исключительно чувственные – представления, которые принадлежат к его первым словам и делают возможными его первые суждения. Представления ребенка относятся всегда к тому единичному наглядному представлению о вещи или о событии, которое называется ему. В отдельных случаях возникает первое понимание. Но чем менее искусно его понимание, чем менее подготовлено оно богатством уже имеющихся налицо представлений, тем менее наглядный образ, входящий в воспоминание и позднее воспроизводимый вместе со словом, может быть верной и исчерпывающей копией самой чувственно данной вещи, тем менее может он содержать все то, что могло бы быть воспринято в объекте. Даже то, что взрослый обыкновенно видит в действительности в данном ему объекте, что он включает в свое наглядное представление, а затем и в свое воспоминание, – даже это, если он не опытный наблюдатель, остается далеко позади самого объекта. Тем более то, что остается от отдельного увиденного объекта в начале изучения речи, может быть лишь грубой, неясной копией вещи, в которой, как в неотделанном рисунке, обозначаются лишь наиболее выпуклые черты. Так что в большинстве случаев мы не может даже знать, какой, собственно, образ связывает теперь ребенок с услышанным словом. Если появляется наглядное представление, сходное с тем, какое он действительно удержал, то тут вовсе нет тех условий, при которых можно было бы воспринять разницу между прежним и теперешним объектом; слияние происходит непосредственно и выражается в том, что новое наименовывается заученным именем. Привычка детей называть тем же самым именем даже отдаленно сходное, если только оно сходно в верно схваченных чертах или в той или другой из них, – этой привычкой объясняется их искусство обходиться немногими словами. Этим объясняются, с одной стороны, часто поразительное остроумие детского языка, с другой – те бесчисленные смешения, какие, по нашему мнению, постигают их. Совершаемый ими прогресс заключается не в том, что новое они подводят под уже знакомые представления, а в том, что они научаются более совершенному пониманию и более точному разграничению11.


8. Итак, для нашего индивидуального мышления в начале его развития значение всякого слова связывается с единичным наглядным представлением; тем более что между единичным представлением и общим представлением нет даже никакой разницы. Образ воспоминания, остающийся от первого несовершенного схватывания объекта, не лежит в душе, словно какой-то неизменный оттиск; его воспроизведение есть новая деятельность. И там, где мы говорим об образах и представлениях как о неизменных вещах, покоящихся в руднике нашей памяти, – там мы должны были бы, собственно, говорить о приобретенных и заученных привычках и навыках акта представления. И привычки, и навыки эти не исключают того, что при всяком воспроизведении могут происходить более легкие или более глубокие изменения деятельности, а следовательно, и ее продукта. Как часто случается нам убеждаться на опыте, когда после сравнительно долгого времени мы вновь видим знакомый предмет, дом или пейзаж и т. д., что все это выглядит совершенно иначе, чем это было у нас в памяти. Эта ненадежность образа воспоминаний наряду с тем общим законом, который Бенеке удачно назвал законом притяжения однородного, достаточна для того, чтобы образ воспоминания соединялся с целым рядом новых образов и приобретал, таким путем, функцию общего представления. Процесс непрестанного наименования новых вещей – остановимся прежде всего на именах существительных – с одной стороны, укрепляет выдающиеся и общие черты, а с другой – самый образ в этом процессе становится текучим и подвижным. Так что на первый план может выступать то одна, то другая его черта, которая и определяет новые ассоциации. Поэтому в естественном течении мышления все слова стремятся расширить свою область; их границы неопределенны, и всегда они готовы распахнуться для новых родственных представлений. И расширению этому непрестанно благоприятствует то обстоятельство, что в новых предметах всегда легче всего наблюдается и схватывается то, что оказывается сходным с какой-либо уже знакомой схемой. Мы всегда, так сказать, как бы накладываем на вещи свои готовые образы и тем закрываем для себя в них новое и отличное.

Но наряду с этим процессом совершается другой процесс. С возрастающей практикой понимания мы начинаем обращать внимание не только на разительные черты, но также и на менее выдающиеся. Благодаря этому образы становятся более определенными, более богатыми содержанием – и в той же мере, с одной стороны, ограничивается область их применения к новому, а с другой – вместе с возрастающей способностью различать их увеличивается их число. Различение это сравнивает целое с целым. Тут нет того, чтобы сперва мы давали себе отчет в том, к чему сводится в единичном различие, и мы не отделяем сознательно особо сходные, особо отличные признаки. Напротив, мы непрестанно совершенно точно различаем незнакомых людей от знакомых, и в то же время мы не сознаем, чем, собственно, они отличаются друг от друга. Именно благодаря такому не проанализированному сложному впечатлению, обладающему характером непосредственности чувствования, мы получаем возможность признавать знакомое как таковое и о незнакомом высказывать суждение, что оно не есть-де что-либо знакомое.

Внимание и точность схватывания у человека меньше определяются многочисленностью наблюдений, нежели его интересами. Образы того, что его радует или страшит, что связано с его потребностями и побуждениями, отпечатываются в его памяти со всеми своими деталями. То, что для него безразлично, – этого он не старается даже точно схватить, это оставляет в нем лишь неясное впечатление о наиболее выпуклых чертах, и впечатление это в самых широких пределах может сливаться с подобным ему.

Так объясняется то, каким образом человек может быть одновременно заполнен и более определенными, более богатыми содержанием образами, и образами менее определенными, сравнительно легко исчезающими; каким образом могут они сочетаться с его словами. Он дает имя, например, курице, которая несет ему яйца; воробью, который досаждает ему в его саду; аисту, который свивает себе гнездо на его крыше. Все остальное есть птица, и он не заботится о различиях отдельных видов. Но столь же мало сознает он, что представление «птица» в своей неопределенности охватывает также и специально известные виды. «Это не птица, это курица», – так говорят не одни только дети. Там, где нет никакого интереса различать вещи, – там оказывается достаточным менее определенный, более бедный образ, который заимствован лишь от главных черт формы и полета. Образ этот распространяется на летающего жука и на бабочку.

История языка показывает совершенно сходное с этим развитие. Его корни имеют очень общее значение. И причина этому не та, что наиболее общее фиксировалось будто бы тотчас же, с первых же шагов, путем объемлющего процесса абстракции. Причиной здесь служит то, что удерживаются и получают наименование только те явления, которые менее отличны, которые легко схватываются, в особенности выдающиеся явления. Отдельные вещи в большинстве случаев получают наименование от какого-либо из этих явлений: река – от ходьбы, петух – от кукарекания и т. д. Когда затем в вещах схватываются различные стороны и они наименовываются соответственно последним, тогда возникают многочисленные синонимы, благодаря которым вещи располагаются в различные ряды однородных явлений. Лишь дальнейшее развитие языка ведет за собой более детальную специализацию, благодаря тому что от первоначальных синонимов производятся новые и первоначальные в то же время употребляются для различных специальных классов вещей и событий. Но более общее продолжает существовать наряду с более специальным. Совершенно вопреки обычному учению об образовании общих представлений общее как в индивидууме, так и в языке является раньше, нежели специальное. Это так же достоверно, как то, что менее совершенное и менее определенное представление является раньше совершенного, которое предполагает более детальное различение.

Такой же процесс наблюдается и относительно представлений о свойствах и деятельностях. Также и здесь первоначальное понимание носит самый общий характер и касается лишь крупных, легко различимых черт. Мы видим, что как дитя, так и язык начинают с немногих неопределенных представлений о цветах. Лишь постепенно взор научается различать то, что раньше попросту признавалось как сходное. Самые обычные формы движения схватываются и без дальнейших рассуждений переносятся на все сходное. Лишь позднее привлекают к себе внимание и получают обозначение многообразные различия. Сколько различных движений должно обозначать такое слово, как «ходить» или «бегать»!


9. Итак, мы можем предположить, что связанное таким путем со словом представление возникает первоначально из наглядного представления об единичном предмете, несовершенный и подвижный образ которого образует первое значение слова. Отсюда ясно также, в каком смысле такому связанному со словом представлению может быть свойственна всеобщность.

Способность какого-либо представления становится общим, т. е. применимым к какому угодно числу единичных представлений, обусловлена уже его природой как воспроизводимого представления. Она отнюдь не зависит от того, что представление это уже произведено множеством таких единичных представлений. Как только оно отделилось от первоначального наглядного представления и от его пространственных и временных связей и стало внутренним образом, который может свободно воспроизводиться, – так вместе с тем оно получает способность сливаться с целым рядом новых наглядных представлений или просто представлений и служить предикатом последних в суждении. Если иметь в виду только содержание представления, то этого рода всеобщность без дальнейших рассуждений принадлежит не только образам солнца, луны и т. д., но также и образам определенных лиц. Всякий раз как на небе восходит солнце или показывается луна, имеется налицо новое единичное наглядное представление, которое объединяется в одно целое с оставшимся от прежнего представлением. Познание материального тождества всех этих солнц и лун есть нечто позднейшее и отнюдь не необходимое тем, где нет непрерывности наглядного представления. Точно так же зеркальное отражение человека или его портрет попросту отождествляются с образом воспоминания. И опять-таки познание того, что это простые образы, а название собственно принадлежит лишь одному, есть нечто привходящее вторично, и оно снова уничтожает начатую попытку рассматривать представление как в полном смысле общее. Для самого представления это случайность, что оно не становится действительно общим.

Итак, ни особенная природа того, что представляется, ни его происхождение не являются причиной того, становится оно общим в обычном смысле или нет. Причиной здесь служит то, что представление действительно применяется к множеству единичных наглядных представлений, которые имеют значение копий реального множества вещей, что множество это доходит до сознания как таковое, что единственное число заключает в себе множественное.


10. Множество это прежде всего есть только численное. Когда в пространстве одновременно или последовательно дается ряд сходных или неразличимо одинаковых вещей, то не только каждая единичная вещь отождествляется с образом воспоминания, но и самое сходство содержания представления создает потребность в счете. Благодаря этому внешнее пространственное или временное различие посредствуется при помощи сходства образа. Лишь таким путем обнаруживается противоположность единственности и множества.


11. Однако не эта численная всеобщность обыкновенно имеется в виду, когда речь идет о том, что слова имеют общее значение. Напротив, всеобщность должна заключаться в том, что она охватывает собой различные – по своему содержанию различимые и действительно отличные – объекты. Так, представление дерево должно быть общим для дубов, буков, елей и т. д.; представление цвета должно быть общим для красного, голубого, зеленого и т. д.

Но здесь необходимо точно разграничивать между всеобщностью представления и всеобщностью слова. Если оставаться в той области, где действительное индивидуальное значение слов проистекает из единичных наглядных представлений, то способность представления находит себе применение не только к пространственно и временно отличному, но и к отличному по содержанию; она дается прежде всего вместе с его неопределенностью. Как для видимой вещи существует бесконечное число ступеней внешнего изображения, начиная с нескольких штрихов, какими школьники рисуют в своих тетрадях лошадей и людей, и кончая совершенной фотографией; такая же аналогичная постепенность существует и для представлений, которые, возможно, заимствуются одно за другим от одного и того же объема, обладают все более и более возрастающей определенностью и продолжают существовать друг возле друга. Чем неопределеннее, тем легче применение. Но пока не доходит до сознания разница отдельных объектов, к которым однажды возникший образ применяется всегда вновь и вновь, – до тех пор такое представление ведет себя не иначе чем представление о солнце или представление о просто численной всеобщности. Если словом «трава» воспроизводится лишь несколько стоящих рядом зеленых узких и заостренных листьев и при этом не обращается никакого внимания на отличия отдельных трав, то мы всюду находим тогда известное количество трав; одно и другое одинаково есть трава. Но как только отдельные схватывания становятся более определенными, как только начинают обращать внимание на различия тех вещей, которые на первый взгляд совпадают с данным представлением, тогда наступает двоякое: общее имя остается и вместе тем образуются имена для более определенных представлений. Но с течением времени более определенные представления вытесняют менее определенное; последнее в своей неопределенности не может уже быть оживлено. Ботаник не имеет уже образного представления, которое соответствовало бы слову «трава» или «дерево». Подобно тому, как в зрительном поле существует борьба между различными образами, которые даны обоим глазам, – так возникает борьба и между различными более определенными формами, которые могли быть приравнены одна к другой менее искусным пониманием. Тем самым в качестве общего осталось лишь слово. Слово постольку имеет общее значение, поскольку оно объединяет различное и обозначает ряд различимых образов по тому, что во всех них есть сходное. Лишь теперь возникает потребность уяснить себе, что же такое есть общее наряду с отличным, т. е. возникает потребность образовать путем абстракции понятие в обычном смысле слова.

Тот же самый процесс повторяется и с более определенными представлениями. По мере того как схватывание становится более острым и память вернее сохраняет мелкие различия, также и здесь первоначально единый образ начинает распадаться на ряд отличных образов. Но язык со своими производными и сложными словами, со своими атрибутивными определениями и т. д. не в состоянии следовать за этой специализацией. Точно так же и память не в состоянии одинаковым образом удержать все, а сила воображения не в состоянии в одинаковой мере оживить все образы. Итак, в конце концов всякое слово получает свой круг различных представлений, которые оно в состоянии обозначать. Но представления эти ведут себя не одинаково, и более определенный образ оказывается связанным со словом преимущественно, как центр группы, вокруг которого сосредоточиваются остальные. Житель местности, покрытой хвойным лесом, связывает с «деревом» прежде всего образ ели или сосны. Остальные формы, которые он может знать, стоят поблеклые на заднем плане. Со словом «красный» связывается прежде всего особенно резкое и от всех других легко различимое впечатление. По мере того как оно начинает применяться ко все более и более далеким оттенкам цвета, оно перестает обозначать нечто определенное. Когда мы слышим слово, то у нас воспроизводится при этом прежде всего то этот, то тот оттенок. Но в то же время здесь является для нас возможным ряд других оттенков, который и пробегается нами. Утратив определенное значение и воспроизводя прежде всего не отграниченный определенно ряд оттенков, слово становится общим. Каждый из этих оттенков является общим представлением, поскольку оно снова применяется к многообразию единичных наглядных представлений. Но его обозначение («кроваво-красный», «вишнево-красный» и т. д.) снова напоминает о том первоначальном процессе, путем которого слова производят свои значения от единичных наглядных представлений.


12. От этого естественного хода развития отношений между словом и представлением необходимо отличать по существу некоторый другой процесс. Последний обусловливается тем, что наименование производится непрестанно под влиянием уже данного языка и наличное словоупотребление перекрещивает те комбинации, которые могли бы возникнуть сами собой, и навязывает другие, которые сами по себе не могли бы возникнуть. Указать, что есть общего во всех тех вещах, которые язык обозначает одним и тем же словом, – это совершенно иное дело, нежели показать, что именно определенный индивидуум подводит под данное представление и полагает сходным с ним. Для индивидуального мышления имеется известное число простых омонимов, при которых внутреннее сходство представления вовсе не доходит до сознания. Омонимы эти возникли первоначально благодаря одинаковому наименованию. В то же время известное число сходств между вещами доведено до сознания впервые языком, и предоставленный самому себе индивидуум никогда не пришел бы путем сравнивания к этим сходствам. С другой стороны, словоупотребление налагает запрет и разрушает известные сходства и навязывает такие различия, к которым не могло бы придти индивидуальное мышление. В последнем случае представление вынуждается стать более определенным, тогда как в первом случае невозможно даже решить, сколько именно из взаимно не связанных представлений могут соответствовать одному и тому же слову. Этимология языка с полным основанием пытается осуществить самые отдаленные комбинации. Но ее задача совершенно иная; выяснение действительного процесса мышления, как он совершается в отдельных индивидуумах, не входит в ее задачу.

Для отдельного индивидуума значение слова определяется не этимологией, а представлением о тех объектах, к которым оно применяется в словоупотреблении. Никто из нас до исторического обучения не думает о том, что петух на бочке, петух на ружье и петух на птичьем дворе могут заключать в себе один общий элемент, который опосредствован обозначением при помощи одного и того же слова. Эти три значения лишены для нас всякой взаимной связи, слова стали простыми омонимами. Точно так же и в большинстве выражений для духовных деятельностей для нас совершенно исчез первоначальный смысл тех слов, какими мы обозначаем их. В таких словах, как «понятие», «суждение», «умозаключение» никто не ощущает уже образного, метафорического выражения.


13. Итак, слова в живом употреблении суть лишь знаки определенного содержания представлений, которое, будучи отрешено от наличного наглядного представления, приобрело себе самостоятельное существование в способности внутренне воспроизводиться какое угодно число раз. Отсюда следует поэтому, что сами по себе, при помощи одного своего звука слова никогда не в состоянии обозначать единичное как таковое, как оно дано в наглядном представлении. Наоборот, тут требуются такие особые вспомогательные средства, как притяжательное, указательное местоимения или указательные жесты; только тогда может быть понято общее слово в применении к определенному единичному объекту. Или же тут необходимо предположить, что отношение к определенному единичному может правильно выполняться слушающим, даже если оно остается невысказанным. Но единичное лишь потому может обозначаться посредством слова, что познается его сходство с общим представлением, которое выражается словом. Лежащую передо мною вещь я могу обозначить как «эту книгу» или как «мою книгу» лишь потому, что общее значение слова «книга» применимо здесь12.

Конечно, известная часть слов обозначает единичные вещи как таковые, или потому, что соответствующая представлению вещь фактически дана в мире лишь однажды, как солнце и месяц, небо и земля; или потому, что путем ясного соглашения единичному как таковому дано было имя, дабы отличать его тем ото всех других подобных объектов, как это имеет место в собственных именах лиц, городов, гор и т. д. Там, где значение этих имен можно еще распознать, – там оно сводится к общим словам, как Монблан, Нейстадт, Эрленбах[3] и т. д. Но значение это, объясняющее дачу имени, в большинстве случаев позабыто, и то представление, какое пробуждают эти сами по себе ныне лишенные значения имена, есть лишь представление об определенном единичном объекте. Но и в таком случае они могут функционировать в качестве понятых слов лишь тогда, когда наглядное представление этого объекта заняло свое место в воспоминании. Но по отношению к мгновенному наглядному представлению лица, горы и т. д. значение имени занимает еще такое же положение, какое общее слово занимает по отношению к отдельной вещи; для того чтобы оно могло применяться к чувственно данному теперь, – для этого всегда требуется еще познание тождества наличного наглядного представления с внутренне представленным. То, что отличает собственно имя от общего слова, – это есть лишь сопутствующее сознание, что соответствующее ему действительное есть единственное и реально всегда одно и то же.

Наконец, той же функцией находить себе применение лишь в отношении к единственному обладают и некоторые выражающие отношение слова, которые имеют общее содержание. Но в их значении заключается отношение к некоторому единственному объекту. Таковы все настоящие превосходные степени, порядковые числа и т. д. Поскольку лишь из всякой данной связи вытекает, что именно сравнивается и что исчисляется, постольку они родственны указательным местоимениям, которые свой определенный объект точно так же выражают лишь при помощи отношения. Первое января 1871 года есть единственный день. Но он является определенным лишь при предположении совершенно определенного исчисления. Для русского календаря день этот иной, нежели для нашего. И значение выражения покоится опять-таки прежде всего на представлении о лишь мыслимом ряд лет и дней.

§ 8. Необходимость слова для предиката

Благодаря своей своеобразной функции слова являются необходимым для завершения суждения выражением служащего предикатом представления, – тогда как у представления, служащего субъектом, грамматическое выражение может отсутствовать, даже если оно само не является общим представляемым.


1. Из предыдущих рассуждений о сущности слов вытекает прежде всего, что необходимо точно различать, означает слово лишь непосредственно обозначаемое им содержание представления или же оно употребляется для того, чтобы обозначить определенное единичное, которое как таковое еще не отмечено значением слова, но лишь содержит в себе это последнее, которое может, следовательно, быть наименовано этим словом.

На этом, в сущности, покоится различное отношение словесного обозначения к субъекту и предикату суждения. Там, где высказывание не касается как такового содержания означающего субъект слова, как, например, «дефиниция», а относится к определенному единичному, – там отнюдь не необходимо, чтобы представление субъекта обозначалось или могло обозначаться каким-либо полнозначным словом. Грамматически это может быть простое указательное местоимение – «это единица», «это красное», «это падает». Это указательное местоимение может быть заменено каким-либо простым жестом. Помимо всего этого может высказываться также просто предикат; причем внутренний процесс не перестает от этого оставаться суждением, в котором нечто высказывается о чем-то.

Яснее всего обнаруживается это в тех суждениях, которыми вообще начинается акт суждения человека, в которых снова узнаются и наименовываются чувственно наглядные предметы. Когда дитя называет зверей в своей книжке с картинками, причем указывает пальцем и называет их имена, тогда оно совершает акт суждения. Равным образом полнозначными суждениями являются те восклицания, какие вызываются неожиданным зрелищем, – «Отец!», «Огонь!», «Ивиковы журавли!» Неполным является здесь лишь грамматическое выражение, а не внутренний процесс13.


2. Напротив, для суждения имеет существенное значение получить завершение в высказывании предиката. Правда, бывают случаи, когда определенный, например, объект снова узнается, и поэтому внутренний процесс не может быть высказан. Но именно поэтому мы рассматриваем последний как недостаточный, как незрелое порождение, и завершенным суждением мы признаем лишь такое, в котором предикат является вместе со словесным обозначением. И притом для предиката существенно, что соответствующее представление являет собой именно значение слова, что оно есть связанное со словом содержание представления как таковое, уже перешедшее в нашу собственность. Безразлично, является это представление общим в обычном смысле или представлением чего-либо единственного. «Это Сократ» есть в такой же мере суждение, как «Сократ есть человек»; «нынешний день есть 1 января 1871 г.» есть в такой же мере суждение, как «нынешний день холоден», хотя ни «Сократ», ни «1 января 1871 г.» по своему содержанию не суть общие представления14. Достаточно того, что они вообще суть представления, которые могут воспроизводиться по поводу сказанного слова и вместе с ним.

Отдел второй
ПРОСТЫЕ СУЖДЕНИЯ

Под «простым суждением» мы понимаем такое суждение, в котором субъект может рассматриваться как единое, не заключающее в себе никакого множества самостоятельных объектов представление (следовательно, он есть единственное число), и законченное высказывание о нем делается в одном акте. Среди простых суждений в этом смысле необходимо точно различать два класса: во-первых, такие суждения, в которых в качестве субъекта выступает единично существующее представляемое («это есть белое»), – описательные суждения; во-вторых, такие суждения, в которых служащее субъектом представление заключается в общем значении слова, причем об определенном единичном здесь ничего не высказывается («кровь красная»), – объяснительные суждения15.

I. ОПИСАТЕЛЬНЫЕ СУЖДЕНИЯ

§ 9. Суждения наименования

Простейшим и элементарнейшим актом суждения является то, которое выражается в наименовании единичных предметов наглядного представления. Представление, служащее субъектом, есть непосредственно данное, схваченное в наглядном представлении как единство; представление, служащее предикатом, есть внутреннее вместе с надлежащим словом воспроизведенное представление. Акт суждения состоит прежде всего в том, что то и другое с сознанием объединяется в одно целое (σύν εσις υοημάτωυ ώσπερ ευ υτωυ, Aristot. de anima III, 6. 430 a 27).


1. Тот внутренний процесс, который соответствует таким предложениям, как «это Сократ», «это снег», «это кровь», или грамматически сокращенным восклицаниям «Огонь!», «Аист!» и т. д., – этот процесс там, где предложения эти служат выражением непосредственного познания, следует толковать просто. Данный вид или зрелище пробуждает оставшееся от прежнего и связанное со словом представление, и оба они объединяются как одно целое. То, что только что было наглядным представляемым, по своему содержанию есть одно и то же с тем, что я имею в своем представлении, я сознаю это единство и именно это сознание я высказываю в предложении. Этим суждение отличается от родственных процессов. Во-первых, от того процесса, который обозначают как бессознательное слияние, – мы не касаемся здесь вопроса, подходящее ли выражение, и правильно ли описывается им действительный процесс. Здесь новый образ попросту должен так связываться с более старыми представлениями, что продуктом этой связи должно быть опять-таки лишь то же самое, в крайнем случае лишь более живое представление, которое уже имелось раньше. Здесь, следовательно, должно отсутствовать всякое различение и разъединение нового и старого, имеющегося налицо и вспоминаемого. В противоположность этому Гербарт справедливо отмечает, что суждение как сознательный акт возможно лишь там, где приостановлено такое слияние, где оба представления находятся как бы в состоянии висения, и что поэтому характер этот резче всего обнаруживается там, где возникает вопрос или сомнение. Тогда как обыкновенно внимание преимущественно бывает, конечно, занято настоящим, и лишь звук – в особенности при простом восклицании, которое сопутствует познаванию, – выдает, что приобретенное уже представление проявило свою деятельность16.

Во-вторых, суждение отделяется от простого непроизвольного воспроизведения прежнего образа, который мог бы стать наряду с первым, не объединяясь с ним в одно целое. Это было бы в том случае, когда у меня при виде, например, огня возникли бы прежние восприятия, которые, будучи удержаны в своей раздельности, дали бы лишь ряд сходных образов. Ибо вместе с каждым из них были бы воспроизведены отличительные побочные обстоятельства, которые мешают объединению в единство. Соединение может наступить лишь там, где нет такого препятствия, так как или все побочные обстоятельства одинаковы, или содержание представления уже изолировано и возведено во всеобщность.


2. Там, где имеет место этот наипростейший и самый непосредственный акт суждения, познавание в первоначальном смысле, – там оба представления предполагаются как неделимые, не разложенные сознательно на отдельные элементы целые. Этим непосредственное объединение в одно целое отличается от другого случая, когда для объединения в одно субъекта и предиката требуется еще ряд промежуточных мыслительных актов. Допустим, что «снег» или «кровь» обозначают естественно-научное понятие, отличительные признаки которого имеются налицо в памяти. Для того чтобы удостовериться, все ли признаки понятия соответствуют объекту, мы не станем судить об этом по первому взгляду; напротив, объект здесь подвергается исследованию со стороны своих различных свойств, и лишь на основании умозаключения объект подводится под понятие, т. е. ему приписывается весь комплекс свойств, который фиксирован общезначимым образом в термин «снег» или «кровь». Суждение это, следовательно, является многократно опосредствованным; в нем в несколько приемов повторяется то, что в один раз происходит при совпадении двух образов, когда путем не подлежащего дальнейшему анализу акта один образ объединяется в одно с другим. Между этими обоими конечными пунктами лежит целый постепенный ряд представлений, которые могут сочетаться со словами, выражающими предикат; соответственно этому тут имеется постепенный ряд посредствующих звеньев суждения. Но это последнее всегда высказывает то, что представление предиката настолько сходно с представлением субъекта, что предикат как целое составляет одно и то же с субъектом.

Умозаключение можно было бы усматривать также и в тех частых случаях, когда представление предиката содержит в себе больше, чем в состоянии дать первое наглядное представление, вызывающее суждение. Если ребенок видит яблоко и называет его, то представление, служащее предикатом, содержит в себе вместе с тем съедобность и вкус яблока и т. д. И когда совершается акт суждения «это есть яблоко», то здесь можно было бы искать умозаключения от зрительного образа к наличности остальных свойств. Но ассоциация остальных свойств со зрительным образом настолько уже упрочилась от прежних опытов, что здесь не происходит даже сознательного различения простого зрительного образа от остальных свойств. Зрительный образ тотчас же пробуждает воспоминание об остальных свойствах, и служащее предикатом представление соединяется лишь с этим обогащенным наглядным представлением. Ребенок не умозаключает: «это выглядит, как яблоко, следовательно, это можно есть». Но самый вид пробуждает желание, и то и другое воспроизводит представление «яблоко» и ведет за собой наименование. И в этих случаях, следовательно, остается простое совпадение наличного наглядного представления и вспоминаемого представления, и случаи эти необходимо отличать от тех, в которых остальные свойства приходят нам в голову лишь после имени.


3. Совершенное совпадение наличного и воспроизведенного образа происходит не только там, где речь идет об узнавании одного и того же предмета как такового; где, следовательно, к суждению, приравнивающему представления, может присоединяться еще сознание реального тождества вещей, каковое сознание само по себе еще не содержится в суждении. Помимо того, совпадение это имеет место всюду, где не обнаруживается сознание разницы между представлением субъекта и представлением предиката; следовательно, там, где в предмете схватывается и с сознанием наглядно представляется то, что покрывается представлением предиката. Так оно будет всюду там, где отдельные однородные явления можно отличать лишь при особенном внимании («это снег», «это овца», «это тополь» и т. д.), или там, где понимание предмета определяется уже наличным представлением, где то, что доходит от него до сознания, исчерпывается в представлении предиката. В то же время само представление предиката не является абсолютно застывшим, но часто оно бессознательно изменяется благодаря наличному объекту.


4. К этим случаям примыкают другие, в которых хотя и имеется в сознании разница, но она не приводит к явному суждению. Отчасти это такие суждения, которые довольствуются сравнением, сходством и часто – как это имеет место при фантастическом или остроумном сравнении – вполне принимают внешнюю форму суждений наименования; на этом процессе покоится также большинство метафор в языке. Отчасти же это такие суждения, в которых представление субъекта хотя и богаче и определеннее, чем представление предиката, но в нем выступает и подчеркивается лишь то, что покрывается этим последним представлением; именно такие суждения, которые в качестве предиката употребляют менее определенное и более общее представление с сознанием того, что оно не исчерпывает субъекта. Это в особенности ясно там, где в отношении к предмету я не знаю более специального имени того представления, которое покрывается им, и где поэтому я вынужден довольствоваться более общим именем («это птица, дерево, жидкость»); или где более специальное имя для меня не так обычно, как гораздо более часто употребляемое общее. Ибо само по себе в естественном течении мышления со всяким образом легче всего связывается наиболее сходное с ним и наиболее определенное представление предиката. Подведение под наивозможно общие представления составляет интерес научного мышления. Обыкновенное же мышление, которое занимается единичным, обычно придерживается самых конкретных представлений, какие имеются к его услугам. (С логической точки зрения, те представления, которые грамматически выражаются ближайшим атрибутивным определением имени существительного, как «черная лошадь», «круглый лист» и т. д., должны иметь значение как единые, целостные, так же, как и те, для обозначения которых достаточно одного слова. Когда они выступают как предикаты, то объединение в одно целое уже готово.)


5. Когда нечто наименовывается, то самая природа вещей приводит к тому, что прежде всего обращается всегда внимание на единое, целостное содержание представлений. Что же касается представления, служащего предикатом, то в дальнейшем течении мышления оно оказывается связанным с представлением множества всегда лишь там, где обнаруживается или численная всеобщность многих, предносящихся воспоминанию индивидуумов, или ряд постепенных представлений, которые образуют значение слова. Там, где слово обозначает резко отграниченный индивидуальный образ, – там одновременно с ним возникает ряд индивидуальных образов, к которым новый предмет примыкает в качестве дальнейшего образа (это выражается в немецком языке в форме «это есть (некоторое)[4] дерево» и т. д.). Там, где его значение не имеет этой индивидуальной определенности, – там всеобщность предиката обнаруживается в том, что наряду с особенно выделяющимся представлением проявляются в сознании соседние представления («это бумага», «это вино» и т. д. – причем при помощи этих «бумага», «вино» пробегается больший или меньший ряд постепенных различий). Постольку справедливо замечание Гербарта (Einl. S.W. I, 92), что понятие, служащее предикатом как таковое, всегда мыслится в ограниченном смысле, именно лишь поскольку оно может быть связано с определенным субъектом; из различных представлений, которые объединяются словом, выделяется преимущественно одно – то, которое покрывается субъектом.


6. Эти суждения наименования17 всегда предшествуют уже в тех случаях, где определенный объект, о котором совершается акт суждения, обозначается не просто указательным местоимением, а полнозначным словом. «Этот цветок есть роза» заключает в себе двойное суждение наименования: во-первых, наименование посредством менее определенного «цветок», которое предшествовало и результат которого заключен в грамматическом выражении субъекта; а затем более точное наименование, которое само составляет содержание суждения.


7. Привычка относить свойства и события к вещам так сильна, что суждения наименования встречаются относительно редко в сравнении с такими, в которых вместе с тем не высказывалось бы и суждения о свойствах или деятельностях. Однако поскольку мы образуем абстрактные понятия, мы все же в состоянии своим «это»[5] обозначать также и просто свойство или деятельность как таковые. «Это не ходьба, а бегание», «это темно-голубое, а не черное» обозначают не вещи, а цвет, деятельность саму по себе, – хотя всегда существует тенденция от свойства или деятельности переходить

Скачать книгу

Генрих Майер

ХРИСТОФ ЗИГВАРТ. БИОГРАФИЧЕСКОЕ ВВЕДЕНИЕ

Пятого августа 1904 года Христоф Зигварт скончался от тяжкой сердечной болезни. Ему не суждено было самому выпустить в свет уже законченное третье издание своей «Логики». Так задача эта выпала на долю автора этих строк. Быть может, позволительно предпослать этой книге, которая поистине составляет жизненный труд ее автора, несколько слов по поводу ею научного возникновения и действия.

Родился Христоф Зигварт 28 марта 1830 г. в Тюбингене. Он происходит из семьи, которая начиная с XVI столетия дала герцогству, а позднее королевству Вюртембергскому целый ряд духовных лиц, чиновников и университетских преподавателей. Его отцом был философ H. C. W. Sigwart, в 1816–1841 гг. профессор философии в Тюбингене, затем вплоть до своей смерти, последовавшей в 1844 г., прелат и генерал-суперинтендант в Штутгарте. Это был в высшей степени плодовитый и в свое время, как историк философии, высоко ценимый писатель, который – так характеризует правильно сын научное положение отца – «в своем ясно рассудительном образе мыслей стал, конечно, в резкую оппозицию к гегелевской философии и поэтому являлся для ее учеников как представитель отжитой точки зрения». Вместе с отцом Зигварт прибыл в 1841 г. в Штутгарт и здесь в течение пяти лет посещал гимназию. Шестнадцати лет он поступил затем как питомец института в Тюбингенский университет, чтобы изучать здесь философию и теологию.

В Тюбингене тогда настало для теологии золотое время. Это было время расцвета тюбингенской школы. Ferdinand Christian Ваш, основатель школы, стоял на вершине своего влияния. David Friedrich Strauss на десятилетие опередил своей книгой «Жизнь Иисуса» учителя, критические работы которого оказали на него все же возбуждающее действие. Еще не прекратилось влияние того движения, которое было вызвано революционной книгой тюбингенского помощника преподавателя в институте. И уже сам учитель приступил к своим составившим эпоху исследованиями о древнейшем христианстве. Серьезный, преисполненный воодушевления за свое дело исследователь, которому не чужды были также и ноты иронии, производил глубокое впечатление на молодых теологов. Об этом в прекраснейшей форме свидетельствуют те «воспоминания», какие Зигварт написал для своих семейных в последние годы своей жизни. Он сам испытал продолжительное влияние со стороны этого мужа и его образа мыслей. Преимущественно Бауру обязан он тем критическим пониманием истории и тем историческим методом, о каких свидетельствуют его позднейшие историко-философские работы. Но в историке Бауре его прежде всего привлекал именно философ, тот философский дух, с каким основатель тюбингенской исторической школы умел проникать в историю. Здесь, конечно, вместе с тем уже тогда зачалась его критика. Баур был гегельянец и охотно говорил, даже в изложении истории догматов, о самодвижении идеи и об ее имманентной диалектике. Но «абсолютная философия» уже утратила добрую долю своего очарования. Также и в Тюбингене вот уже несколько лет как исчезло воодушевление Гегелем. Таким образом, гегельянский элемент в бауровском взгляде на историю вызывал юных студентов на противоречие. Сам Зигварт уже в те годы – первоначально под влиянием тюбингенского теолога Ландерера – энергично принялся за изучение Шлейермахера. Но это не было все же отклонением от Баура. Ведь и он также вышел от Шлейермахера, и в кругу его мыслей нашли себе выражение также и шлейермахеровские идеи.

Наряду с Бауром в духе учителя действовал целый ряд талантливых учеников. Зигварт ревностно слушал отчасти также и их. Самый значительный среди них, Эдуард Целлер, с которым Зигварт позднее вступил в дружеские, сердечные отношения, перешел в Берн уже во время его первого семестра. Но косвенно Зигварт был все же его учеником. От одного из товарищей по университету он сумел раздобыть себе лекционные записки Целлера по истории греческой философии. Я нашел их среди оставшегося от Зигварта наследства.

Мало привлекательного находил Зигварт у официальных представителей философии. В Фихте отталкивало его «претенциозное тщеславие», с каким этот последний «преподносил почти что тривиальные вещи». Выше ценил он Keiff’а, который, «находясь особенно под влиянием Фихте (старшего), привлекал строго систематическим построением мыслей и острой диалектикой». Между тем сильнее, нежели специальные философские лекции, пленяли его другие вещи. В то время в университете он положил основание тем необыкновенно богатым и многосторонним знаниям, какие впоследствии весьма пригодились для его методологических исследований.

С особенной любовью, вынесенной уже из школы, он занимался математикой, астрономией и физическими науками. И впоследствии он всегда охотно вновь возвращался к ним. Но когда извне последовало приглашение целиком посвятить себя естественным наукам, он не мог решиться на это. Решающую роль в этом отказе сыграло – об этом свидетельствуют заметки из пятидесятых годов – то, что он понимал, что если кто приступает ныне к изучению естественных наук, тот должен заглушить в себе философскую склонность и целиком уйти в исполненную отречения частичную работу эмпирического исследования. А его самого ведь больше влекло к философии.

Весною 1851 г. Зигварт покинул университет. После сравнительно продолжительного путешествия, во время которого он побывал во Французской Швейцарии, в Южной Франции, Англии и Шотландии, он был в течение нескольких лет преподавателем в учебном заведении тайного советника Эйлерса в Freiimfelde у Галле. Затем он занимался педагогической деятельностью еще раз в течение нескольких лет. И впоследствии он не считал этого пути через школу за обременительный путь. Преподавательская деятельность в средней школе казалась ему наилучшей подготовкой к призванию преподавателя в высшей школе.

Еще в Freiimfelde Зигварт закончил сочинение о Pico de Mirandula, за которое в декабре 1854 г. он получил в Тюбингене степень доктора философии. Одновременно он подготовил к печати работу на соискание премии о теологии Цвингли, которую он выполнил, еще будучи студентом. Весной 1855 г. он вернулся в качестве помощника учителя в тюбингенский институт. В качестве такового он преподавал вместе с тем в университете. Так, он прочел лекцию о Шлейемахере, а затем другую – о главных направлениях новейшей антропологии. Из первой лекции возникли затем статьи о теории познания и психологии Шлейермахера, которые появились в 1857 г. в «Jahrbücher für deutsche Theologie».

Их автор снова вернулся, таким образом, к занятиям своих студенческих годов. Для человека, вышедшего из теологии, этот предмет мог, конечно, быть довольно близким. Но он вернулся к Шлейермахеру все же в силу более глубоко лежащего мотива. Исход движения 1848 г. совершенно уничтожил значение гегелевского идеализма, и в реакционное время пятидесятых годов рушились также последние остатки философской романтики. Для немецкой философии тем самым настало время глубочайшего упадка. Когда-то оттесненные назад противники романтической спекуляции приобрели теперь, конечно, почву Школа Гербарта стала теперь силой. Шопенгауэр нашел в те годы столь долго не появлявшееся и столь страстно желанное признание. Но философией дня был материализм. В философских кругах начинало уже пробуждаться понимание того, что немецкая философия нуждается в новом критическом основоположении. Но к этому еще не пришли. В таком положении Зигварт хватается за диалектику Шлейермахера.

В своих сочинениях он добивается, конечно, прежде всего исторического понимания Шлейермахера. Но едва ли возможно ошибиться на счет того, что все старание автора направлено к тому, чтобы под руководством этого учителя снова приобрести твердую философскую почву. И это не случайность, что с особенным старанием он вскрывает в теории познания Шлейермахера «кантовскую» сторону. То, что в существенном она «покоится на предпосылках Канта» и – в противоположность к «конструирующему» методу Фихте и его спекулятивных последователей – «идет путем кантовского метода исследования», что она «исходит от эмпирического самосознания» и ничем иным не хочет быть, как только «рефлексией над непосредственно данным в действительности», – именно это является в ней для него особенным и многозначительным. «Истинно философским образом мыслей является скептическая εποχή, которая ради реальности идеи знания рассматривает всякое отдельное проявление его как неадекватное»-это, как он верит, есть основная мысль учения о познании Шлейермахера. Но в то же время Зигварт словно хотел выразить этим основной образ мыслей своей собственной будущей философии.

Два года спустя в статье «Zur Apologie des Atomismus» он дает дополнительный вклад к истории материализма. Он стремится утвердить здесь, вопреки теологам, право атомизма и всего механического понимания природы. Однако в то же время он старается показать, что естественно-научные теории никогда не смогут вторгнуться в пределы научной теологии. Он приближается, таким образом, к точке зрения «спекулятивных текстов». Он прямо и указывает также на них. Конечно, у него весьма мало общего с руководителями этого движения Вейссе, Йог. Гот. Фихте. Однако он весьма близко соприкасается с наиболее значительным и наиболее своеобразным среди них, с Германом Лотце. Но и по отношению к нему он также является самостоятельным. И при том не только в отдельных вопросах. У Лотце господствующая мысль – это апологетическая цель: примирить потребности сердца с результатами науки. Зигварт, напротив, преследует критико-познавательную точку зрения. Он прежде всего стремится определить логический характер, значимость и ценность связанных с механическим пониманием природы теорий; так приходит он к своему отрицательному приговору о материалистической метафизике. Та же самая критико-познавательная тенденция приводит его к тому, чтобы оградить сферу права теологии от неправомерных вторжений. И в консервативном или, его угодно, скептическом стремлении оберегать при случае также и право старого по отношению к слишком радикальным и слишком уверенно выступающим гипотезам он становится на сторону той позиции, какую занимает «теология примирения». Для него самого, однако, все осталось при шлейермахеровской εποχή. От Лотце уже тогда отделяло его то, что было в его мышлении кантовского.

Зигварт намеревался по защите диссертации занять кафедру философии в Тюбингене. Но внезапный упадок сил нарушил его планы. В 1859 году он отправился в Blaubeuren в качестве преподавателя. Однако уже спустя немного лет, осенью 1863 г., он был приглашен в Тюбинген занять освободившуюся благодаря уходу Фихте кафедру. Осенью 1865 г. он стал ординарным профессором.

Литературные работы этих и последующих лет движутся сплошь в исторической области. Еще в Blaubeuren Зигварт выступил против несправедливого суждения Либиха о Бэконе. Либих возражал, и спор длился еще некоторое время. Великий химик был в этом случае прав: традиционное понимание, усматривавшее в Бэконе не только пролагающего пути методолога и натурфилософа, но вместе с тем и экспериментирующего естествоиспытателя в нынешнем смысле, – это понимание было несостоятельно. Но критику недоставало понимания исторических предпосылок, из которых только и можно было оценить такого мыслителя, как Бэкон. Зигварт ограничил нападки Либиха той мерой, какая соответствует исторической истине. – Его ближайшие работы имеют своим предметом «краткий трактат» Спинозы, который был найден незадолго до этого. Результаты этих работ ныне в различных пунктах уже превзойдены. Несмотря на то, эти исследования сохранят основоположное значение для исследований о Спинозе.

Также и впоследствии Зигварта всегда вновь влекло к историческим занятиям. И при том он особенно охотно останавливается на том переходном времени, когда подготовлялась современная наука. Так, он трактует об Агриппе из Неттесгейма, о Феофстрате Парацельзе, о Джордано Бруно, о Томасе Кампанелле, о Иоганнесе Кеплере и Якове Шегке (Schegk). Это образы, которые мастерски умеют схватить колорит времени, также и по форме это небольшие художественные произведения, совершенно освобожденные от ученого аппарата, который все же применяется с точной добросовестностью историка. Зигварт вообще в высокой мере обладал даром рисовать эпохи и характеры. И можно было бы, пожалуй, сожалеть, что он не стал вполне историком философии.

Но немецкому философу в то время была поставлена более важная задача. В то время серьезно стали работать над новым обоснованием философии. Уже психология готова была развиться в настоящую эмпирическую науку. С начала шестидесятых годов далее зачалось мощное движение, которое, примыкая к Канту, стремилось создать для самой философии теоретико-познавательное обоснование. К этой работе примкнул теперь также и Зигварт. Правда, ни в более узком, ни в более широком смысле он не принадлежит к «кантианцам», к которым он все же стоял близко по своему научному прошлому. От переоценки Канта, которая, конечно, была понятна как естественная реакция против прежнего пренебрежения, его предохраняла уже острота его исторического понимания, от которого не ускользнули исторически обусловленные элементы кантовского мышления. Но, наконец, тут было одно более глубоко лежащее соображение, которое повелело ему идти своей собственной дорогой. Теоретико-познавательное исследование ведь снова приводит к метафизическим проблемам, разрешение которых всегда должно оставаться гипотетическим. А Зигварт не противник метафизики, и он становится затем решительно на почву реалистической теории. Но все это такие вопросы, с которыми философия, к счастью, встречается лишь в конце своего пути. Здесь, разумеется, они должны появиться: последние основания мышления и познавания кроются в метафизическом мраке. Но ближайшей и настоятельнейшей работой, которая вместе с тем единственно только в состоянии привести философию во внутреннюю связь с особыми науками, является исследование самого логического мышления, как оно, руководимое своей имманентной нормой истины, в науке находит свое наиболее совершенное применение. Это приводит дальше к установлению предпосылок, основных понятий, методов и теорий научного познания и в конце концов к критическому уяснению всего целого нашего знания, – и только это уяснение открывает взгляд на высшие принципы природной и духовной действительности. Но тем путем, на котором достижима эта цель, может быть лишь психологический анализ функции мышления и рефлексии над методами фактической науки.

Из таких соображений возникла «Логика» Зигварта. В течение работы он вступил в тесное соприкосновение с представителями теории познания, вышедшими от Канта. Навсегда ценными основными мыслями кантовской критики познания он воспользовался с благодарностью. Во всяком случае, Зигварт был одним из тех мужей, которые приняли наиболее выдающееся участие в критическом обновлении немецкой философии.

В 1873 г. вышел в свет первый том, а в 1878 г. второй том труда Зигварта. Можно сказать, что с появлением этой «Логики» для истории дисциплины наступила новая эпоха. Это было осуществлением давно назревшей реформы. Правда, и до этого не было недостатка в различных реформаторских попытках. Так, Тренделенбург и Ибервег пытались насильно вернуть назад, к аристотелевской метафизике традиционное развитие, которое вылилось в формальную логику, логику мышления, ограничившегося самим собою, отвратившегося от действительности. Наиболее решительно английские логики – прежде всего Дж. Ст. Милль и затем В. Стэнли Джевонс, с которым Зигварт часто сходится в учении об индукции, – стали приводить в связь логику с положительными науками. Подобными же стремлениями руководится «Логика» Лотце, которая появилась в свете вскоре после первого тома «Логики» Зигварта. Но нигде старое не было в действительности преодолено, нигде логическое мышление не было вместе с тем схвачено в своей глубине и не прослежено через всю область его господства. Лишь Зигварт, с одной стороны, кладет в основу логики глубокую психологию мышления, а с другой – принципиально и последовательно строит ее «с точки зрения учения о методе». Тем самым он открыл новые пути.

Книга имела для науки универсальное значение. Таково и было ее действие. Не только философы научились из нее – и они научились из нее большему, нежели об этом можно судить по обычному изложению истории, интересующемуся только «системами», – ни одна из философских дисциплин не избежала определяющего влияния этой «Логики». Но и для положительных наук немалое значение имеет то критическое уяснение их основных принципов, которым они обязаны глубокому и осторожному анализу этого методолога; во всяком случае, значение это больше того, какое принадлежит какой-либо системе философии природы или духа. И у многих из ученых и исследователей этих дисциплин именно благодаря Зигварту пробудились понимание и интерес к общим предпосылкам, я мог бы сказать: к философской стороне их работы.

В ближайшие годы следуют меньшие работы, которые ведут дальше исследования «Логики». Так, в особенности юристами с благодарностью встреченная статья: «Begriff des Wollens und sein Verhälthis zum Begriff der Ursache», ценный вклад в аналитическую психологию хотения. Далее юбилейное сочинение «Vorfragen der Ethik», которое равным образом стремится постигнуть путем психологического анализа сущность морального стремления. И наконец, исследование «Die Impersonalien», которое, с логической точки зрения, устанавливает отношение к проблеме, много обсуждавшейся также и филологами. Общий результат этих работ нашел себе применение в значительно расширенном втором издании «Логики». Главным образом обращают здесь на себя внимание новые исследования по методологии психологии и исторических наук. Со времени выхода в свет первого издания в психологии многое было сделано и было не мало споров о психологических теориях. Равным образом и логика наук о духе получила с тех пор новые, глубоко захватывающие импульсы. Зигварт в свою очередь высказывается также по всем этим вопросам.

Уже в первом, а еще более в этом втором издании снова бросается в глаза та консервативная тенденция, которая к новым теориям относится, по-видимому, скорее с недоверием, нежели благожелательно, которые излюбленным предрассудкам приносит, по-видимому, в жертву научные интересы. Так можно было бы истолковать отношение Зигварта к эмпиристическому учению о познании и этике, его полемику против психофизического параллелизма, его решение по вопросу о свободе воли, его суждение об экспериментальной психологии, его осторожность по отношению к известным современным стремлениям в области исследования наук о духе. Так же можно истолковать, наконец, телеологическое направление его мышления и указание на идею Бога, которой заканчивается «Логика». Поистине Зигварт преклоняется только перед фактами, только перед фактической действительностью. Именно психические факты делают для него более приемлемым дуалистическое учение о взаимодействии, нежели параллелистическую теорию. В природе психических объектов усматривает он границы для их экспериментального исследования. Своеобразный характер отдельных кругов фактов служит для него верховной методической директивой для научного работника. С этой точки зрения он энергично выступает в защиту собственного права и самостоятельности наук о духе, по отношению к естественным наукам, и ничто не кажется ему более ошибочным, нежели преждевременное перенесение естественно-научных методов и теорий на область психологического и исторического исследования. Перед фактами склоняется он даже там, где они противостоят очевидным гипотезам. Так, детерминизм он признает методическим требованием психологии – и все же он не может согласиться с ним, так как с этой теорией, по-видимому, не согласуются неоспоримые особенности фактической волевой жизни. Уважение перед фактами обостряет в то же время его взор к относительности нашего познания. Отсюда – неустанное старание о разграничении фактов и гипотез, отсюда – нерасположение к слишком поспешным обобщениям и построениям, скептическая сдержанность по отношению к сменяющимся мнениям дня, даже если эти последние облекаются в костюм «точности»; отсюда – антипатия к никогда ничем не затрудняющейся поверхностности, которые все знает и нигде не усматривает уже проблем; отсюда, наконец, также и ясно выраженное сознание границ нашего знания вообще. Но по отношению ко всему целому человеческого познавания и хотения у нашего методолога невольно возникает мысль о том, что в последней основе мира, к которой обратно приводит также и логика, должно действовать нечто вроде силы целеставящего хотения. Адекватным познанием эта телеологически – теистическая вера не хочет быть, и она притязует также лишь на значимость и ценность постулата. Но на заднем плане и теперь стоит та же критическая εποχή. Но в этом смысле Зигварт утверждает право своего убеждения с выдающейся объективностью философа, который стоит выше ограниченности односторонних спекуляций.

Второе издание «Логики» вышло в свет в 1889 и 1893 гг. С тех пор Зигварт – конечно, встречая в течение сравнительно долгого времени помеху со стороны болезни – продолжал работать в том же самом направлении, и результаты этой работы отчасти могли найти себе применение в третьем издании «Логики». Но вплоть до времени своей последней болезни он носился с широкими литературными планами. Именно он занимался психологическими вопросами, и у него была мысль, в свою очередь, вмешаться в психологическое движение современности. Целый ряд статей имеется в готовом виде, а также и отдельные части его лекций вполне готовы для печати. Но он не мог решиться выпустить их в свет. Пусть будет так: он взял со своих домашних слово, что они не опубликуют ничего из его литературного наследства.

Как преподаватель, Зигварт развил необычайно плодотворную деятельность. В его самолюбие, правда, не входило образовать школу. Однако немало имеется таких людей – и не только философов по специальности, – которые с благодарностью признают, что они на всю жизнь получили от него определяющие импульсы к своей собственной работе. Но чрезмерно велико число тех, которые обязаны ему пониманием и интересом к философским вещам. И многие спешили издалека, чтобы послушать его. Кто хотя бы однажды видел его на кафедре, у того останется в памяти образ этого мужа: интересная голова, значительное, умное лицо, одинаково выражающее как мыслителя с проницательным умом, так и энергично выраженную индивидуальность, брызжущие жизненностью глаза, необычайно подвижная игра мимики и жестов, так характерно отражающая внутреннюю работу мысли и невольно захватывавшая слушателя. Сама лекция живо, ясно, прозрачно построена, неумолимо острая в ходе мысли; в целях облегчения понимания выражения нередко варьирует – и все же ни одного лишнего слова; стилистически тонкая и благородная, в адекватности выражения она дает как раз прообраз того, о чем говорит; она направляет мысль всегда к конкретному, наглядно изображая ее на примерах, она всегда старается спуститься до уровня слушателей – и все же никогда не тривиальна. Правда, то, что философ не преподносил студентам готовой системы, а напротив, вводил их в самые проблемы, рассматривая и освещая их всесторонне, – это обстоятельство кое-кому тотчас же не нравилось. Но едва ли кто из проникнутых серьезным стремлением мог в течение долгого времени устоять перед влиянием его педагогического искусства.

Что за человек был Зигварт – об этом мне нечего здесь говорить. Его жизнь была тихой жизнью ученого. При том высоком представлении, какое он имел о задачах университетского преподавателя и ученого, его работа доставляла ему полное удовлетворение. И все же он меньше всего был односторонним ученым. Правда, он не чувствовал себя призванным действовать в широких кругах. Однако этот исполненный характера муж довольно часто имел случай служить общественному интересу и за пределами своего призвания. И там, где дело шло о том, чтобы выступить ради блага своего университета и ради дела науки, – там он никогда не оставался позади. Он принимал ревностное участие в делах управления высшей школы, а также с преданностью отдавался тем задачам, какие лежали на нем, как на инспекторе тюбингенского «института».

У него не было недостатка во внешних знаках признания. Трижды получал он из-за пределов своей родины приглашения – сперва от Вюрцбургского, затем от Лейпцигского и, наконец, от Берлинского университетов. Богословский факультет в Тюбингене и юридический факультет в Галле наградили его степенью почетного доктора, Берлинская и Мюнхенская академии избрали его членом-корреспондентом. Также и со стороны своего отечественного правительства он получил целый ряд отличий. Наконец, когда он покидал свою должность, король наградил его чином тайного советника с титулом «его превосходительство». Зигварт искренне радовался этим почестям, которых он не домогался, – однако со спокойствием философа.

Перечень литературных работ Христо фа Зигварта (за исключением рецензий и более мелких статей в журналах и сборниках)

Ulrich Zwingli und der Charakter seiner Theologie, mit besonderer Rücksicht auf Picovon Mirandula. 1855.

Schleiermachers Erkenntnisstheorie und ihre Bedeutung für die Grundbegriffe der Glaubenslehre. Jahr, für deutsche Theologie, II, 267 и сл. 1855.

Shleiermachers psychologische Voraussetzungen, insbesondere die Begriffe des Gefühls und der Individualität. Jahrb. Für deutsche Theol. II, 829 и сл. 1857.

Zur Apologie des Atomismus. Jahrb. für deutsche Theol. IV, 269 и сл. 1859.

Schleiermacher in seinen Beziehungen zum Athenäum der beiden Schlegel, und Geschichte des Klosters Blaubeuren. Blaubeurer Seminarprogramm. 1861.

Huldreich Zwingli, Leben und Auswahl seiner Schriften in der Evang. Volksbibliothek herausg. von Klaiber. Stuttgart, 1862.

Ein Philosoph und ein Naturforscher über Franz Bacon v. Verulam (gegen Liebig). Preuss. Jahrb. 1863.

Noch ein Wort über Franz Bacon von Verulam. Eine Entgegnung. Там же. 1864.

Eine Berichtigung in Betreff Bacons. Beilage zur Allg. Zeitung vom 20 März, 1864.

Spinozas neuentdeckter Tractat von Gott, dem Menschen und dessen Glückseligkeit. Erläutert und in seiner Bedeutung für das Verständniss des Spinozismus untersucht. Gotha, 1866.

Benedict de Spinozas kurzer Tractat von Gott, dem Menschen und dessen Glückseligkeit. Ins Deutsche übersetzt, mit einer Einleitung, kritischen und sachlichen Erläuterungen begleitet. Tübingen, 1870.

Beiträge zur Lehre vom hypothetischen Urteil Programm. 1870.

Temperamente, статья в Pädagogische Encyclopädie von Schmid, т. IX. 1873.

Логика, 1-e изд. 1873 и 1878; 2-е изд. 1889 и 1893; 3-е изд. 1904. Английский перевод Helen Dendy, просмотренный автором. Лондон, 1895.

Giordano Bruno vor dem Inquisizionsgericht. Programm. 1879.

Der Begriff des Völlens und sein Verhältniss zum Begriff der Ursache. Programm. 1880.

Обе последние вещи в просмотренном виде включены в Kleine Schriften[1]. 2 Bände. 1881. 2-е изд. 1889.

Logische Fragen. Vierteljahrsschr. für wiss. Philosophie, IV, 454 и сл. V, 97 и сл. 1880 и 81.

Vorfragen der Ethik. Festschrift zum fünfzigjährigen Doctorjubiläum E. Zellers. Freiburg, 1886.

Die Impersonalien. Eine Logische Untersuchung. Festschrift zum fünfzigj. Doctorjubiläum G. Rümelins. Freiburg, 1888.

Gedächtnissrede auf G. Rümelin 6 Nov. 1889.

Ein Collegium logicum im 16. Jahrhundert. Progr. 1890.

Тюбинген, сентябрь 1904.

ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА

Поистине печальное положение философской терминологии на русском языке слишком хорошо известно, чтобы нужно было особенно распространяться об этом. Даже вполне компетентные представители русской философской мысли, не говоря уже о сонме некомпетентных, одни и те же термины передают нередко различным образом. Это лишний штрих из нашей общей некультурности. Такого серьезного дела, как выработка философской терминологии на русском языке, нельзя представлять на волю стихийно развивающегося процесса. И нашим компетентным философским сферам – на первом плане Академии наук – давно пора было бы положить конец этому невозможному терминологическому разброду: к этому обязывает долг ученого и философа.

Даже такая, по-видимому, вполне завершенная дисциплина, как логика, к сожалению, не составляет в этом отношении исключения: и здесь царит тот же терминологический разброд и произвол. Это может послужить некоторым – конечно, слабым – оправданием для возможных в настоящем переводе классического труда Зигварта терминологических промахов и пробелов. – Если даже такие основные термины, как «Anschauung», переводятся то как «наглядное представление», то как «созерцание», то как «воззрение», «интуиция», – то что же сказать о менее основных! Наряду с неизбежным благодаря этому и до некоторой степени субъективным и произвольным выбором между различными обозначениями одного и того же термина нам пришлось прибегнуть также к созданию некоторых новых слов за отсутствием на русском языке соответствующих выражений. Таковы предицирование (die Prädicierung), предикатность (die Prädication), несопредикатный (incomprädicabel), копулятивный (copulativ), конъюнктивный (conjunctiv) и др. Избежать этого решительно не было возможности.

В то же время в видах сугубой точности мы наряду с определением (die Bestimmung) говорим о дефиниции, детерминации (лишь в двух специально оговоренных случаях мы употребили ограничительный (determinierend)), а также определять, дефинировать, детерминировать.

Вполне ясное на немецком языке различие между «das Wirken» и «das Tun» очень трудно поддается передаче на русский язык: das Wirken мы передали через процесс действия, акт действия, das Tun – через деятельность. Лучше было бы das Wirken передать через причинение, произведение; но различные контексты, в каких встречается это выражение (особенно во II т.), исключают всякую возможность такой передачи.

Критика не преминет, конечно, указать возможные промахи и пробелы, и мы с благодарностью воспользуемся ее указаниями при втором издании настоящей книги.

В заключение позволю себе выразить искреннюю благодарность Н. О. Лосскому за ту всегдашнюю готовность, с какой он приходил мне на помощь советами и указаниями при выполнении настоящего перевода.

И. Давыдов 8 мая 1908 г.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

Последующее являет собой попытку построить логику с точки зрения учения о методе и тем поставить ее в живую связь с научными задачами современности. Пусть само выполнение послужит оправданием этой попытки, и этот первый том, возможно, самым тесным образом примыкая к традиционному облику науки, содержит в себе подготовление и основоположение к этому выполнению. Я должен предпослать лишь одну просьбу, именно чтобы не вменили в вину мне ту скупость, с какой я явно принимаю во внимание как прежние и одновременные обработки в целом, так и отдельные взгляды. Мне казалось, что в столь необычайно много обработанной дисциплине это было бы простым внешним обременением настоящего труда, если бы я захотел, соглашаясь или оспаривая, привести хотя бы только важнейшие из установленных доселе учений. Я должен был бы также опасаться, что предначертанный моим пониманием задачи ход исследования и изложения оказался бы затененным и запутанным, если бы я поставил себе за правило повсюду обсуждать построения, которые часто возникали из совершенно иных посылок. Таким образом, полагаю, я должен был ограничиться тем, что казалось необходимым для точного изложения и оправдания моих собственных положений. Что я воспользовался более старыми и новейшими работами в довольно значительном объеме – об этом едва ли нужно говорить. Трое мужей, труды которых я по большей части имел перед собой и которым я думал выразить здесь свою благодарность, – Тренделенбург, Ибервег, Милль – с кончались, пока шла моя работа над этой книгой. Кроме того, я должен особенно вспомнить о том поощрении, каким я обязан грандиозному труду Прантля.

Июль 1873

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

В течение тех пятнадцати лет, какие протекли со времени выхода в свет первого издания этой книги, логическая литература обогатилась целым рядом ценных работ. Великие труды Лотце, Шуппе, Вундта, Бредли (Bradley) – чтобы только назвать наиболее выдающиеся – исходили из той же самой мысли, которая руководила также и настоящим опытом, – положить в основу логики вместо уже бесплодной традиции новое исследование действительного мышления соответственно его психологическим основаниям, а также соответственно его значению для познания и его применению в научных методах. Отдельные главные вопросы логики получили должное освещение в более специальных исследованиях, среди которых с моим пониманием ближе всего соприкасаются работы Виндельбанда об отрицательном суждении, Мейнонга, трактование понятий отношения, остроумные и оригинальные рассуждения Фолькельта.

Для меня отсюда возникла задача подвергнуть новому испытанию свои собственные построения, кое-что, что могло подать повод к недоразумениям, формулировать точнее, иное дополнить и развить дальше или отграничить от отличных взглядов. Но в силу тех же самых оснований, какие я уже приводил в первом предисловии, я должен был отказаться от того, чтобы в более значительной мере включить в настоящий труд те соображения, какие побудили меня удержать свои положения; или упомянуть в отдельности все те критические замечания, которыми я в изобилии должен был воспользоваться. Там, где они действительно касаются того, что я сказал, я с благодарностью воспользовался ими; там, где они покоятся только на недоразумениях, я полагал, что не следует утомлять читателя бесплодным спором. Равным образом и в том случае, когда я соглашался с рассуждениями других, я должен был все же отказаться от намерения обогатить свой труд включением таких исследований, которые лежали далеко от его первоначальных планов. При неисчерпаемости предмета полнота недостижима – и я предпочел принести в жертву выполнению видимости полноты, нежели ясность плана.

Тюбинген, октябрь 1888 г.

Автор

ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ

Уже более года, как новое издание этого первого тома было закончено. Однако автор и издатель согласились выпустить в свет оба тома вместе. Этим и объясняется, что книга может быть предложена только теперь и одновременно с вторым томом.

Для новой обработки первого тома снова имели решающее значение те принципы, какие изложены в предисловии к первому и второму изданию. Как ни тщательно следил автор за вновь появлявшейся литературой, но прямо он ссылался на отдельные работы лишь там, где это казалось ему безусловно нужным в интересах собственных построений.

Тюбинген, сентябрь 1904 г.

Генрих Майер

Введение

§ 1. Задача логики

Существенная часть нашего мышления ставит себе целью придти к таким положениям, которые были бы достоверны и общезначимы. Но цель эта часто не достигается путем естественного развития мышления. Из этого факта возникает задача выяснить те условия, при каких может быть достигнута эта цель, и определить согласно с этим те правила, выполнение которых приводит к этой цели. Если бы задача эта была разрешена, то мы имели бы техническое учение о мышлении (Kunstlehre des Denkens), которое давало бы указания, как можно придти к достоверным и общезначимым положениям. Это техническое учение мы называем логикой.

1. Определить, что такое мышление вообще, чем отличается оно от остальных духовных деятельностей, в каких отношениях стоит оно к ним и каковы возможные его виды – все это есть прежде всего задача психологии. Правда, мы не можем сослаться на какую-либо общепризнанную психологию; но для нашего предварительного исследования достаточно вспомнить о словоупотреблении. Здесь под мышлением – в самом широком смысле, во всяком случае – разумеется деятельность представлений, т. е. такая деятельность, в которой самой по себе нет ни внутреннего субъективного возбуждения, обозначаемого нами как чувствование, нет ни непосредственного действия на нас самих или на что-либо другое как в хотении и поступках; значение этой деятельности, наоборот, сводится к тому, что нечто предстоит сознанию как предмет. Но, в отличии от восприятия и наглядного представления, которые выражают отношение субъективной деятельности к объекту, данному независимо от нее, мышление обозначает чисто внутреннюю жизненность акта представления, которая именно поэтому является самопроизвольной, из силы самого субъекта вытекающей деятельностью. А ее продукты, мысли, отличаются поэтому как просто субъективные идеальные образования от тех объектов, какие восприятие и наглядное представление противопоставляют себе как реальные. В этом смысле язык обозначает как воспоминание – думать, вспоминать о чем-нибудь (an etwas denken), так и воображение – мыслить, воображать себе что-либо (sich etwas denken) одинаково мышлением, размышлением и обдумыванием. Но там, где, как в познании внешнего мира, восприятие и мышление относятся к одному и тому же объекту, мы различаем также и самопроизвольное отыскивание, соединение и переработку непосредственно данных восприятию элементов как принадлежащий мышлению фактор от непосредственной их данности.

2. Если под мышлением мы будем понимать прежде всего все то, что под этим понимает словоупотребление, то не может подлежать сомнению, что мышление необходимо и непроизвольно возникает вместе с развитием сознательной жизни и индивидуум, начиная размышлять над своею внутренней деятельностью, всегда находит себя уже среди потока многообразного мышления. В то же время он ничего не может знать непосредственно о начале мышления и об его возникновении из более простых и более ранних деятельностей. Лишь путем трудного психологического анализа мышления, всегда уже охваченного движением, мы в состоянии сделать обратное заключение к его отдельным факторам и производящим силами и составить себе представление о законах его бессознательного становления.

Далее, непроизвольное образование мыслей совершается в течение всей нашей жизни, и в сознательном бодрствующем состоянии попросту невозможно подавить ту внутреннюю жизненность, которая под влиянием разнообразнейших поводов непрестанно нанизывает одни представления к другим, соединяет их во все новые и новые сочетания и, таким образом, помимо нашей воли преподносит нам внутренний мир мыслей.

3. Но над этим непроизвольным мышлением возвышается произвольная деятельность, хотение мыслить : руководимое определенными интересами и целями, оно стремится упорядочить и направить на определенные цели первоначально непроизвольное течение мыслей; в непроизвольно возникающем оно производит выбор, одно отбрасывает, на другое обращает внимание, удерживает и развивает его, отыскивает и следит за мыслями. Мы можем не касаться вопроса о том, есть ли вообще прямое произвольное образование мыслей или же мы лишь косвенно можем создать те условия, при которых непроизвольное образование мыслей создает желательное, ибо результат, в сущности, один и тот же: под влиянием хотения возникают мысли, удовлетворяющие определенный интерес1.

Но интерес этот двоякий. С одной стороны, произвольная деятельность, которую мы обращаем к своему мышлению, подчинена тому общему закону, что приятное мы ищем, а неприятное избегаем. И вот мышление в двояком смысле может подлежать этой точки зрения приятного: во-первых, поскольку всякая естественная деятельность дает чувство удовлетворения в известных пределах его интенсивности; а затем, поскольку многообразное содержание нашего мышления затрагивает нас, как приятное или неприятное.

Если иметь в виду только это, то получается следующее: мы обладаем склонностью отчасти вообще возбуждать свое мышление и позволять ему возбуждаться, чтобы избежать скуки и создать себе времяпрепровождение; отчасти мы склонны бываем давать своему мышлению такое направление, чтобы мыслимое было нам приятно. Когда мы стараемся удержать в себе радостные воспоминания и стремимся оживить их, когда мы создаем проекты и строим воздушные замки, когда мы стремимся прогнать неприятные воспоминания или рассеять страх и боязнь – во всех этих случаях влияние произвола на наше мышление определяется этими мотивами.

Получающееся при этом удовлетворение носит сплошь индивидуальный характер. Отдельный субъект имеет здесь в виду только самого себя, свою особую природу и положение, и поэтому правилом здесь является индивидуальное различие мышления, и никто не может хотеть уничтожить его.

4. Но это стремление получать со стороны мышления непосредственно приятные возбуждения носит подчиненный характер. Более значительная как по своему объему, так и по своей ценности часть человеческой мыслительной деятельности преследует более серьезные цели.

Прежде всего потребности и нужды жизни подчиняют себе мышление и ставят ему такие цели, которые берутся и преследуются сознательно. Наше существование и наше здоровье зависят от сознательной деятельности, от целесообразного воздействия на окружающие нас вещи. Деятельность эта удается не без труда, здесь нет инстинктивной уверенности – напротив, она обусловливается внимательным и вдумчивым наблюдением над природой вещей и над их отношениями к нам, тут необходимы многообразный расчет и выяснение того, каким образом вещи эти могут служить средством для удовлетворения наших потребностей. Человеческое мышление достигает своей цели – обеспечения нашего благоденствия – лишь в том случае, когда оно, опираясь на познание вещей, правильно рисует себе будущее, т. е. когда предвидение согласуется с действительным ходом вещей, который вместе с тем обусловливается нашим вмешательством.

Но правильного познания вещей и их действий требует, минуя даже практическую потребность, всегда живой познавательный инстинкт. Ради одного только чистого познания наше мышление должно стремиться исследовать природу вещей и в совокупности нашего субъективного знания дать верную и полную картину объективного мира. Удовлетворение познавательного инстинкта включает, следовательно, указанные выше цели практического мышления; познание сущего есть та непосредственная цель, которая приводит в движение наше мышление и определяет его направление.

5. Однако этим интересом познавательного инстинкта отнюдь не исчерпываются цели нашего мышления. Такого же напряжения мы требуем от него и в том направлении, которое нельзя подвести под понятие познания сущего. Фактически мы подчиняемся определенным законам, согласно которым мы судим о ценности человеческих поступков, которым мы стремимся подчиняться в своем хотении и деятельности. Для нашего исследования безразлично, откуда возникают эти законы, и в силу какого мотива мы признаем их значимость для себя. Достаточно того, что мы неустанно стараемся соблюдать правила приличия, обычая, права, долга и каждую минуту от нас требуется ответ на вопрос, что должны мы делать и как должны мы поступать, чтобы оставаться в согласии с имеющими для нас значение принципами, чтобы сохранить в чистоте свою честь и свою совесть. Не реальный результат, который ручался бы нам за совпадение нашего расчета с природой вещей, научает нас тому, достигло или нет наше мышление своей цели; самый результат, который имеется в виду, заключается в одних только мыслях; действительным результатом являются также мысли, которые обвиняют или извиняют, признание или непризнание соответствия отдельного поступка общим правилам, исходящее от других и от нас самих.

6. Если иметь в виду последнюю сферу, которая образует наиболее важную часть как нашего практического мышления, так и нашей оценки практических отношений, то перед форумом нашей собственной совести у нас не будет иного признака, достигло или нет руководящее нашими поступками мышление своей цели, кроме внутреннего сознания необходимости нашего мышления, кроме уверенности, что из общего правила неизбежно вытекает определенный образ действия, кроме очевидности, дающей нам успокоение, что в данном случае хорошо и правильно было поступить именно так, ибо этого требовали общие принципы права и нравственности. Равным образом у нас нет никакого внешнего подтверждения, что мы достигли своей цели, кроме согласия других, которые, исходя из тех же предпосылок, признают необходимыми те же самые следствия.

Когда мы говорим о необходимости нашего мышления, то во избежание смешения необходимо прежде всего помнить, в каком смысле говорится это. С психологической точки зрения, все, о чем думает отдельный человек, можно рассматривать, как необходимое, т. е. как деятельность, закономерно вытекающую из данных предпосылок. То, что индивидуум думает об этом, а не о чем-либо другом, есть необходимое следствие круга его представлений, его душевного настроения, его характера, мгновенного возбуждения, испытываемого им. Но наряду с этой необходимостью психологической причинности есть другая необходимость; она коренится исключительно в содержании и в предмете самого мышления; свое основание, следовательно, она имеет не в изменчивых субъективных индивидуальных состояниях, а в природе объектов, которые мыслятся; и постольку необходимость эта может почитаться объективной.

Если наше мышление успокаивается на этом в сознании своей объективной необходимости и общезначимости, то, строго говоря, те же самые признаки выражают цель нашего мышления, когда оно хочет служить познанию сущего. Равно и здесь цель, к которой стремится наше намеренное мышление, может быть, несомненно, определена лишь таким образом: мышление наше в сознании своей необходимости и общезначимости стремится к покою.

Психологическая необходимость заставляет, конечно, наивного человека объективировать свои ощущения и относящиеся к ним мысли: он представляет себе мир таким, которому он приписывает не зависимое от своих субъективных деятельностей бытие. И когда возбуждается его познавательный инстинкт, то он без дальнейших рассуждений ставит себе целью познать этот объективный мир, так образовать свои мысли, чтобы они согласовались с сущим. Но достижима ли эта цель – это спорный вопрос. Критическое утверждение, что все наше познание прежде всего и непосредственно являет собой нечто лишь для нас, что оно есть система представлений, – это утверждение неоспоримо. Что же касается положения, что этому представляемому соответствует сходное с ними бытие, то это или просто слепая вера, или же, если здесь может быть уверенность, уничтожающая сомнение, то она покоится на опровержении сомнения на том доказательстве, что сомнение невозможно. Другими словами, тут, с одной стороны, доказывается, что допущение сущего не приводит нас ни к каким противоречиям, которых мы не могли бы мыслить; с другой – что качество наших представлений принуждает нас допустить такое бытие. То и другое, следовательно, сводится к необходимости в нашем мышлении. Что всякое допущение вне нас существующего мира есть положение, опосредствованное мышлением, что оно есть лишь нечто выведенное из субъективных фактов ощущения путем сознательных или бессознательных мыслительных процессов – это может быть отнесено к бесспорнейшим результатам анализа нашего познания. Итак, помимо мышления, у нас нет никакого средства удостовериться, действительно ли мы достигли цели познать сущее. Мы навеки лишены возможности сравнить наше познание с вещами, так как они существуют независимо от нашего познания. Даже в лучшем случае мы решительно должны довольствоваться лишенным всяких противоречий согласием между теми мыслями, которые предполагают сущее, – подобно тому, как в области нашей внешней деятельности мы вполне довольствуемся тем, что наши представления и наши движения вместе со своими результатами вполне согласуются как между собой, так и с представлениями других.

Итак, если есть познаваемое бытие, то познание этого бытия возможно лишь благодаря тому, что между бытием и нашей субъективной деятельностью существует закономерное отношение, и благодаря последнему то, что в силу данного в нашем сознании мы необходимо должны мыслить, соответствует также и сущему, и достоверность нашего познания всегда покоится на уразумении необходимости наших мыслительных процессов. Далее, если есть познаваемое бытие вне нас, то оно есть одно и то же для всех мыслящих и познающих субъектов, и всякий познающий сущее должен думать то же самое относительного того же самого предмета. Следовательно, мышление, которое должно познать сущее, необходимо есть общезначимое мышление.

Если же, наоборот, мы станем отрицать возможность познать нечто так, как оно есть само по себе; если сущее есть лишь одна из тех мыслей, которые мы производим, то ведь это означает, что мы приписываем объективность тем самым представлениям, которые мы производим с сознанием необходимости, и что, полагая нечто как сущее, мы тем самым утверждаем, что все другие, хотя бы лишь гипотетически допускаемые мыслящие существа, обладающие той же природой, что и мы, должны были бы производить это нечто с той же самой необходимостью.

Итак, мы без дальнейших рассуждений можем утверждать следующее: если мы не производим ничего, кроме необходимого и общезначимого мышления, то сюда включается также и познание сущего; и если мы мыслим с познавательной целью, то непосредственно мы хотим осуществить лишь необходимое и общезначимое мышление. Именно этим понятием исчерпывается также сущность истины. Когда мы говорим о математических, фактических, нравственных истинах, то общий характер того, что мы называем истинным, выражается в том, что оно есть необходимо и общезначимо мыслимое.

7. Понимая таким образом ту задачу, какую ставит себе изучаемое логикой мышление, мы избегаем, во-первых, тех трудностей, что тяготят надо всякой логикой, заявляющей себя в качестве учения о познании. Ибо тут требуется еще сперва доказать, возможно ли вообще и насколько возможно познание; тем самым такая логика не только переступает в спорную область метафизики, но, доказывая и опровергая, она предполагает уже ту необходимость и общезначимость мышления, из которой должно еще проистечь убеждение в объективности мышления. А с другой стороны, мы избегаем также и той односторонности, в какую обыкновенно впадает теоретико-познавательная логика; последнее имеет в виду лишь то мышление, которое служит познанию чисто теоретического, она забывает о другом мышлении, которое должно руководить нашими поступками. А ведь в обоих случаях духовная деятельность по своей сущности совершенно одна и та же, да и цели подлежат одной и той же точке зрения.

8. Если взять теперь все то мышление, которое преследует общую цель – стать достоверным и общезначимым в своей необходимости, то это позволяет нам вполне установить и его психологические границы. Всякое мышление, подлежащее этой точке зрения, завершается в суждениях, которые внутренне или внешне высказываются в виде предложений. Суждениями завершается всякое практическое размышление о целях и средствах, в суждениях состоит всякое познание, суждениями заканчивается всякое убеждение. Все другие функции имеют значение лишь как условия и подготовления к суждению. Суждение, далее, лишь постольку может быть предметом научного исследования, поскольку оно выражается в предложении; лишь через посредство предложения оно может быть общим объектом исследования, и лишь как предложение может оно хотеть сделаться общезначимым.

9. Факты ошибки и спора свидетельствуют, что наше действительное мышление в создаваемых им суждениях часто не достигает своей цели; что суждения эти отчасти снова уничтожаются самими мыслящими индивидуумами, ибо они убеждаются, что суждения эти лишены значимости, т. е. что необходимо должно иначе судить; отчасти же суждения не признаются другими мыслящими людьми, ибо они оспаривают их необходимость, объявляют их простым мнением и предположением или они отрицают их возможность, поскольку о том же самом предмете необходимо должно судить иначе.

Это обстоятельство, что действительно возникающее мышление может не достигать и действительно не достигает своей цели, вызывает потребность в такой дисциплине, которая научает избегать ошибок и спора, научает так совершать мышление, что возникающие отсюда суждения оказываются истинными, т. е. необходимыми и достоверными, т. е. сопутствуемыми сознанием их необходимости, а поэтому общезначимыми.

Отношение к этой цели разграничивает логическое рассмотрение мышления от психологического. Последнее интересуется познанием действительного мышления; согласно этому оно ищет те законы, по которым определенная мысль при определенных условиях проявляется именно так, а не иначе; оно ставит себе задачей понять всякое действительное мышление из общих законов духовной деятельности и из данных предпосылок индивидуального случая – одинаково, следовательно, как ошибочное и спорное, так истинное и общепризнанное мышление. Противоположность истинного и ложного имеет здесь столь же мало места, как в психологии противоположность доброго и злого в человеческих поступках.

Логическое рассмотрение предполагает, наоборот, хотение истинно мыслить, и оно имеет смысл лишь для тех, кто сознает в себе это хотение, и лишь для той области мышления, какая подчинена этому хотению. Исходя из этой цели и исследуя условия, при каких она достигается, логическое рассмотрение, с одной стороны, хочет установить критерии истинного мышления, вытекающие из требования необходимости и общезначимости; с другой – дать наставление так выполнять мыслительные операции, чтобы цель достигалась. Таким образом, логика, с одной стороны, есть критическая дисциплина по отношению к уже выполненному мышлению, с другой – является техническим учением. Но так как критика имеет ценность лишь постольку, поскольку она служит средством для достижения цели, то высшей задачей логики, составляющей вместе с тем ее действительную сущность, является быть техническим учением.

§ 2. Граница задачи

Логика как техническое учение о мышлении не может ставить себе задачей давать наставления о том, как следует, начиная с известного момента времени, производить одно лишь абсолютно истинное мышление. Она должна ограничиться тем, чтобы показать, какие общие требования, в силу природы нашего мышления, должно выполнять всякое положение, чтобы быть необходимым и общезначимым; с другой стороны, она должна показать, при каких условиях и согласно каким правилам можно было бы, исходя из данных предпосылок, идти дальше необходимым и общезначимым образом. Вместе с тем логика должна отказаться от решения вопроса о необходимости и общезначимости данных предпосылок. Соблюдение ее правил не гарантирует поэтому необходимо материальной истинности результатов, а лишь формальную правильность приемов. В этом смысле наше техническое учение необходимо является формальной логикой.

1. Когда для какой-либо человеческой деятельности устанавливается известное техническое учение, имеющее притязание гарантировать успех той деятельности, для которой оно дает правила, то при этом предполагается, что деятельность эта есть совершенно свободная и произвольная. А отсюда вытекает, во-первых, что условия моей деятельности во всякое время находятся в моей власти, раз только я пожелаю этого; а затем что сознание цели и служащих для ее достижения правил достаточно для того, чтобы всякую отдельную операцию выполнить целесообразно согласно этим правилам. Итак, если бы техническое учение должно было гарантировать эту цель – производить необходимое и общезначимое мышление и при помощи последнего познавать истину, то тем самым предполагалось бы, что все условия для этого имеются в нашей власти и что, начиная с известного момента, мы совершенно свободно можем господствовать над своим мышлением, чтобы выполнять его согласно правилам.

В этом смысле Картезий составил свою Methodus recte utendi ratione et veritatem in scientiis investigandi. Тут имелось в виду раз навсегда положить конец всякой возможности ошибаться, имелось в виду исключить всякое сомнение и создать такой ряд мыслей, который, исходя из необходимо истинного и достоверного положения и развиваясь дальше безошибочным образом, содержал бы в себе одни лишь абсолютно истинные положения. Предпосылкой для него служило то, что если не обладание представлениями, то самый акт суждения есть все же совершенно свободный и произвольный акт, поскольку мы в состоянии воздержаться от согласия на всякое положение, которое мы не с полной убежденностью познаем как истинное и достоверное. Далее, им предполагалось, что таким образом возможно путем радикального сомнения освободиться совершенно от всяких предпосылок, которые содержат в себе опасность ошибок, и начать совершенно новую деятельность мышления. Он допускал также, что главные условия этой деятельности – понятия и основоположения – врождены нам, следовательно, ни от чего не зависят, кроме нашего самосознания.

Если бы последнее допущение было настолько же бесспорно, насколько оно оспаривалось, то по крайней мере в области априорного знания метод этот находил бы себе чистое применение; и лишь для тех, кто мог бы принять и осуществить намерение освободиться от всяких предпосылок. Но совершенно невозможно произвольно оборвать непрерывность между прежним и теперешним мышлением и начать вполне ab ovo. Как произвольное мышление коренится в непроизвольном произведении мыслей и непрестанно питается им, так без запаса всегда уже наличных мыслей и без языка, который выражает этот запас, мы были бы лишены средств двинуться с места. И собственный пример Картезия показывает, что вопреки наилучшему намерению во вновь начатый ряд проникает масса прежних элементов. Столь же неправильно, что мы можем будто бы произвольно воздержаться от всякого суждения, хотя и не от нашего выбора зависит, иметь или не иметь те представления, к которым относится суждение. Ибо, с одной стороны, те предпосылки, которые мы привносим, суть суждения, неизбежно влекущие за собой другие суждения; с другой стороны, природа представлений, которые мы имеем, определяет уже и суждения об их отношениях, и не от нашего произвола зависит, хотим мы утверждать или отрицать.

Итак, вообще не может быть никакого метода начинать мышление сначала, а всегда есть лишь метод продолжать мышление, исходя из уже наличных предпосылок. И если бы даже предпосылки эти были признаны сомнительными, они все же должны были бы служить исходным пунктом нашего дальнейшего мышления.

2. Необходимость ограничить логику регулированием прогрессирования в мышлении имеет особенное значение для того мышления, которое стремится к эмпирическому познанию мира. Предпосылками этого познания служат правильные восприятия, и его целесообразное выполнение зависит не только от сопутствующего этим последним мышления, но также от условий чувственного ощущения и от отношения наших чувств к объектам. Искусство производить правильное наблюдение лишь отчасти зависит от искусства правильно мыслить, отчасти оно покоится на остроте и упражнении органов чувств, на механической ловкости, на искусстве ставить в наиболее благоприятные условия как объект, так и наши органы чувств и на умении погашать связанные с наблюдением ошибки. В своих различных вспомогательных средствах оно должно сообразоваться с многообразной природой предметов, из которых каждый класс требует своей особенной техники. Если бы в области эмпирического познания мы захотели отложить свое мышление и свои акты суждения до тех пор, пока мы не получили бы возможность исходить из абсолютно достоверных и необходимых предпосылок, то вообще тогда не могло бы быть эмпирической науки и относительно значимости и точности наших восприятий нам пришлось бы оставить под сомнением – in suspenso – не только реальность чувственного мира вообще, но и саму возможность общезначимых законов для феноменов.

История развития нашего знания показывает, далее, что истина часто находилась лишь окольным путем, путем исхождения из ошибочных или недостоверных предпосылок; и ход научного исследования непрестанно приводит к тому, что спор сглаживается путем выяснения тех выводов, которые вытекают из ложных положений. Всякое апагогическое – непрямое – доказательство служит примером такого приема.

Наконец, обширная область нашего мышления, стремящегося к общезначимости, связана с такими предпосылками, которые свою значимость выводят из хотения и в этом смысле являются чисто положительными. Если признавать требование, что логика должна обосновывать материальную истинность всех положений, то это значило бы исключить из логического рассмотрения всю практическую юриспруденцию.

3. Итак, то, что только и может выполнить техническое учение о целесообразном мышлении и что оно, следовательно, только и может поставить себе задачей, – это дать указание, как следует в мышлении двигаться вперед от данных предпосылок, чтобы всякий дальнейший шаг был связан с сознанием необходимости и общезначимости. Оно не учит, что следует мыслить, ибо иначе оно должно было бы быть совокупностью всех наук; оно учит лишь о том, что если нечто мыслится так, то и другое должно мыслиться таким же образом. При этом данное, запас так или иначе возникших представлений, отдельных наблюдений, общих положений может носить какой ему угодно характер.

В то же время ясно, что под «прогрессированием», под «двигаться, идти дальше» мы понимаем идти вперед в любом направлении – от основания к следствиям, так и от следствия к основанию, от общего к частному, так и обратно. Так что техническое учение должно находить себе применение ко всем проблемам, какие вообще ставятся нашему мышлению.

4. Итак, в интересах всеобщности и практической выполнимости нашей задачи мы не можем выдумывать такого мышления, которое начинало бы сначала безо всяких предпосылок; вместе с тем в логическое исследование мы должны включать не значимость данных предпосылок, из которых исходит действительное мышление, а лишь правильность прогрессирования от данных предпосылок. В этом именно смысле мы и разумеем, что логика есть формальная наука. Но признавая логику формальной наукой, мы не думаем этим сказать, что она должна сделать тщетную попытку понять мышление вообще как просто формальную деятельность, которая могла бы рассматриваться обособленно от всякого содержания и которая относилась бы равнодушно к различиям в содержании. Мы не думаем также сказать, что логическое исследование должно совершенно отвлечься и игнорировать общие свойства содержания и предпосылок действительного мышления. Именно потому, что мы не знаем мышления, которое начиналось бы в отдельном индивидууме исключительно из себя самого, а знаем лишь мышление, подчиненное общим отношениям и условиям и связанное с общими целями человеческого мышления, – именно поэтому нельзя отвлекаться ни от того определенного способа, каким наше мышление получает материал и содержание от чувственного ощущения и преобразует его в представления о вещах, свойствах, деятельностях и т. д., ни от его исторической обусловленности человеческим обществом. Можно отвлечься только от особенных свойств данного исходного пункта для ряда мыслительных процессов.

§ 3. Постулат логики

Возможность установить критерии и правила необходимого и общезначимого прогрессирования в мышлении покоится на способности различать объективно необходимое мышление от не необходимого; способность эта обнаруживается в непосредственном сознании той очевидности, какая сопутствует необходимому мышлению. Опыт этого сознания и вера в его надежность есть постулат, дальше которого идти невозможно.

1. Если спросить себя, возможно ли и как именно возможно разрешить задачу в том смысле, как мы ее поставили, то вопрос этот сведется к трудности указать верный признак, по которому можно было бы отличить объективно необходимый акт суждения от индивидуально отличного и поэтому в указанном смысле не достигающего цели. И здесь, в конце концов, нет иного ответа, кроме ссылки на субъективно познанную необходимость, на внутреннее чувство очевидности, которое сопутствует одной части нашего мышления, на сознание, что исходя из данных предпосылок, мы не можем мыслить иначе, чем мы мыслим. Вера в право этого чувства и в его надежность является последней точкой опоры всякой достоверности вообще. Кто не признает этого, для того нет никакой науки, а лишь случайное мнение.

2. Надежность общезначимости нашего мышления покоится, в последней инстанции, на сознании необходимости, а не наоборот. Предполагая общий всем разум, мы убеждены, что то, что мы мыслим с сознанием неизбежной необходимости, мыслится таким же образом и другими. Эмпирически доказанный факт согласия всех может, конечно, служить подтверждением в пользу нашего предположения, что другие подчинены тому же связывающему их закону; но он не может ни заменить собой непосредственного чувства необходимости, ни – еще менее того – создать таковое. Согласие опыта с нашими расчетами и привычка, на которую ссылаются эмпиристы, опять-таки касаются лишь значимости наших предпосылок, из которых мы исходим; но все это не может ни создать специфического характера необходимости мышления, ни видоизменить его. Так что здесь мы стоим перед фундаментальным фактом, на основе которого должно возводиться всякое логическое здание. И всякая логика должна уяснить себе те условия, при каких появляется это субъективное чувство необходимости, она должна свести их к их общему выражению. Если скажут, что логика в таком случае есть эмпирическая наука, то это верно в том же смысле, в каком и математика является также эмпирической наукой: она также исходит из внутренних фактов и присущей им необходимости. Но чем обе эти науки отличаются от просто эмпирической науки – это есть то, что в своих фактах они находят необходимость, которой недостает случайному опыту, и необходимость эту они делают основой для достоверности своих положений.

§ 4. Разделение логики

Поставленная задача намечает ход исследования. Сперва необходимо рассмотреть сущность той функции, для которой должны отыскиваться правила; затем необходимо установить условия и законы ее нормального выполнения; наконец, необходимо отыскать правила для того метода, при помощи которого, исходя из несовершенного состояния естественного мышления, на основании данных предпосылок и вспомогательных средств можно достигнуть совершенного мышления. Таким образом, наше исследование распадается на аналитическую, законодательную и техническую часть.

1. Если, как было установлено выше, деятельность, в которой наше намеренное мышление достигает своей цели, есть акт суждения, то прежде всего необходимо правильно уразуметь природу той функции, о правильном выполнении которой идет речь, и познать содержащиеся в ней предпосылки. Тем более что та же самая форма суждения обща целесообразному, общезначимому и не достигающему своей цели мышлению. Истина и ошибка, достоверность и сомнение, согласие и спор обнаруживаются лишь постольку, поскольку мышление принимает облик суждений и хочет завершиться или завершилось уже в суждениях. Итак, одна и та же функция здесь выполняется правильно, там ошибочно, здесь она достигает своей цели, там нет. И лишь тогда можно дать правила для правильного выполнения этой функции, когда мы познали, в чем она состоит.

Это познание достигается лишь путем анализа нашего действительного акта суждения, путем размышления над тем, что мы делаем, когда совершаем акт суждения, путем выяснения того, какие другие функции служат, быть может, предпосылками для акта суждения, каким образом из них образуется акт суждения и какие общие принципы от природы господствуют над этим процессом образования. При этом необходимо предположить, что предварительно известно, какие мыслительные акты подпадают под название суждения; и на первое время достаточно придерживаться языка, и в качестве ближайшего объекта этого исследования должно выделить все те положения, которые содержат в себе высказывание, заявляющее притязание на истинность, высказывание, которое и со стороны других хочет встретить признание и веру в свою значимость.

Итак, из приводимых грамматикой предложений мы предварительно устраняем все те, которые, как выражающие повеление и желание2, содержат в себе индивидуальный и не подлежащий перенесению момент; далее, все те, которые хотя и содержат утверждение, но не устанавливают его как истинное, как вопросительные предложения, или те, что выражают только предположение или субъективный взгляд. Насколько последние предложения могут иметь значение как подготовление к суждению – это может выяснить лишь позднейшее исследование.

Но все предложения, действительно содержащие высказывание или утверждение, составляют предмет нашего исследования, безразлично, чего бы они ни касались. Мы примыкаем, таким образом, к пониманию Аристотеля3 и отвергаем отличие так называемого логического суждения от других утверждений – согласно чему в логике следовало бы рассматривать разве только одно подведение единичного под его общее, а простые сообщения о фактах выходили бы уже за ее пределы. Ибо и эти предложения хотят быть истинными и заявляют притязание на веру к себе, а поэтому, как и суждения подведения, они точно так же требуют, чтобы были исследованы условия их значимости4. Лишь там, где господствует схоластический взгляд на сущность науки, что научной ценностью обладает-де только дефиниция, – лишь в этом случае можно было бы хотеть ограничить логику суждениями подведения. Но там, где живо сознание, что для значительной части нашего знания отдельные факты служат основой и пробным камнем, там и суждения, выражающие факты, точно так же подлежат логическому рассмотрению.

Далее, по плану нашего исследования на анализе суждения мы остановимся там, где оно образуется безыскусственно, безо всякой рефлексии, в естественном течении мышления.

2. Раз исследование того, что совершается в акте суждения, закончено, тогда можно поставить вопрос, каковы те требования, какие должны быть предъявлены к совершенному акту суждения, во всех отношениях соответствующему цели; вместе с тем возможно установить тот идеал, согласоваться с которым наше мышление хочет и должно. Так как мы исходим из требования, что наше мышление должно быть необходимым и общезначимым, и требование это мы предъявляем к функции суждения, которая познана со стороны всех своих условий и факторов, то отсюда вытекают определенные нормы, которым должен удовлетворять акт суждения. Вместе с тем отсюда вытекают и определенные критерии для различения совершенного и несовершенного акта суждения. Насколько логическое исследование в нашем смысле может проследить эти нормы, они сводятся к двум пунктам: во-первых, элементы суждения все без исключения определены, т. е. фиксированы в понятиях; а во-вторых, самый акт суждения необходимым образом вытекает из своих предпосылок. Таким образом, в эту часть входит учение о понятиях и умозаключениях как совокупность нормативных законов для образования совершенных суждений.

3. Но познание того, какой характер должно носить идеально совершенное мышление, само по себе не создает еще возможности действительно достигать этого идеального состояния, этим не дано еще и познания ведущего к этой цели пути. Поэтому тут необходимо выяснить, каким образом, исходя из данного нам состояния, пользуясь теми средствами, что предоставляет в наше распоряжение природа, и при тех условиях, от которых зависит наше человеческое мышление, – каким образом здесь можно было бы достигнуть логического совершенства. Следовательно, речь тут идет о тех методах, которые дают возможность придти к правильным понятиям и надлежащим предпосылкам для суждений и умозаключений. Это и есть область технического учения в узком смысле, область собственно технических указаний, и обе предшествующие части служат для нее подготовлением. Наиболее важной частью здесь является теория индукции как учение о методе, дающем возможность из отдельных восприятий получать понятия и общие положения.

Таким пониманием задачи и порядка исследования мы надеемся объединить все те различные точки зрения, какие обнаружились в обработке логики, и воздать всякой должное ей. Ибо если, с одной стороны, задачу логики усматривали в том, что она должна установить естественные формы и естественные законы мышления, каким оно необходимо следует, то и мы в свою очередь признаем необходимость установить такие естественные законы, которым подчиняется вообще всякий акт суждения, и найти те принципы, каким он необходимо должен быть подчинен как сознательная функция этого определенного вида. Но мы отрицаем, что этим будто бы исчерпывается задача логики, ибо логика хочет быть не физикой, а этикой мышления. Если, с другой стороны, логику определяли как учение о нормах человеческого мышления или познания, то и мы также признаем, что этот нормативный характер является в ней существенным. Но мы отрицаем, что эти нормы могли быть познаны иначе, как на основе изучения естественных сил и тех функций, которые должны регулироваться указанными нормами; мы отрицаем также, чтобы простой кодекс нормальных законов был плодотворен уже сам по себе и давал бы сам по себе возможность достигать той цели, ради которой вообще имеет смысл устанавливать логику Напротив, то, что в большинстве случаев трактуется лишь в виде дополнения – именно учение о методах, это мы почитаем необходимым сделать собственной, последней и главной целью нашей науки. Так как учение о методах своим главным предметом должно иметь развитие науки из естественно данных предпосылок знания, то тем самым мы надеемся удовлетворять и тех, кто, спасаясь от пустоты и абстрактности формальной школьной логики, приписывает ей теоретико-познавательные задачи. Но мы при этом, конечно, исключаем все вопросы о метафизическом значении мыслительных процессов и держимся исключительно в преднамеченных рамках, рассматривая мышление как субъективную функцию. В то же время предъявляемые к мышлению требования мы не распространяем на познание сущего, а ограничиваем их областью необходимости и общезначимости. Да и словоупотребление всегда и всюду усматривает в этих характерных чертах отличительную сущность логического5.

ПЕРВАЯ АНАЛИТИЧЕСКАЯ ЧАСТЬ

СУЩНОСТЬ И ПРЕДПОСЫЛКИ АКТА СУЖДЕНИЯ

§ 5. Предложение как выражение суждения. Субъект и предикат

Предложение, в котором нечто высказывается о чем-то, есть грамматическое выражение суждения. Последнее первоначально является живым актом мышления, который во всяком случае предполагает, что у лица, совершающего и высказывающего акт суждения, имеются во время этого процесса два различных представления – представление субъекта и предиката. Внешним образом представления эти могут прежде всего различаться так: субъект есть то, о чем нечто высказывается; предикат есть то, что высказывается.

1. То, что является перед нами как суждение, т. е. в форме высказанного предложения, содержащего утверждение, прежде всего есть готовое целое, некоторый законченный результат мыслительной деятельности. Результат этот как таковой может повторяться в памяти, он может входить в новые комбинации, путем сообщения его можно передавать другим, его можно на все времена закрепить в письменной форме. Но это объективное бытие и это самостоятельное существование, благодаря которому мы обыкновенно говорим, что суждение высказывает, связывает, разделяет, есть простая видимость, и выражения эти суть тропы. Но так, как мы собственно хотим говорить, суждение как таковое имеет свое действительное существование только в живом процессе суждения, в том акте мыслящего индивидуума, который совершается внутренне в определенный момент. И всякое дальнейшее существование суждения как живого процесса в мышлении становится возможным лишь благодаря тому, что акт этот повторяется всегда вновь и вновь, сопровождаясь сознанием своего тождества. Объективное существование никогда не принадлежит самому суждению, а лишь его чувственному знаку, высказанному или написанному предложению. Последнее предстоит для других и распознается ими внешним образом, и тем оно свидетельствует, что определенный мыслительный акт совершился в живом мышлении.

Но предложение, как этот внешний знак, можно рассматривать с двух сторон, которые с самого же начала важно точно разграничивать. С одной стороны, предложение указывает на свой источник, на внутренние процессы в том, кто высказывает его и тем обнаруживает свои мысли. С другой стороны, оно обращается к слушающему и хочет быть понятым. Слушающий приглашается дать истолкование внешним знакам и на основании этого конструировать ту мысль, которую выразил говорящий. Но функции того, кто понимает сказанные слова, иные по сравнению с функциями того, кто говорит; хотя при совершенном понимании, конечный результат в уме слушающего должен совпадать с тем, из чего исходил говоривший. Я выражаю, положим, в словах полученное восприятие «замок горит». В таком случае моим исходным пунктом служит образ горящего замка; в нем я познаю знакомый образ здания и бьющее из него пламя. Различая сперва оба эти элемента и затем объединяя их в предложении, я описываю то, что видел. Тот, кто слышит мое предложение, должен сперва объединить до сих пор разрозненные представления, которые пробуждены в нем благодаря обоим словам; и лишь затем благодаря этому он имеет в заключение то представление, из которого исходил говоривший.

Сама природа вещей приводит к тому, что грамматика и герменевтика, которая исходит из сказанных или написанных слов, склонны бывают становиться преимущественно на точку зрения слушающего: они обращают внимание на те функции, которые проявляют свою деятельность при понимании, и рассматривают их в том порядке, в каком их выполняет слушающий. Но для психологического анализа, который хочет исследовать сущность мышления, совершающего акт суждения, на первом плане имеет значение другая сторона, деятельность говорящего. Тем более что не всякое мышление, облекающееся в слова, необходимо имеет тенденцию сообщаться другим.

Итак, исследовать сущность суждения – это значит для нас рассмотреть тот мыслительный акт, какой мы совершаем, когда переживаем процесс живого суждения, и которому мы затем даем выражение в словах. А так как всякое (внутреннее или высказанное) повторение суждения предполагает его первичное образование, то нам приходится иметь в виду те случаи, когда в процессе мышления мы вновь создаем суждение и даем ему его грамматическое выражение (так это бывает, например, всегда, когда мы высказываем какое-либо новое наблюдение).

2. То, что происходит, когда я образую и высказываю суждение, можно внешним образом обозначить прежде всего так: я высказываю нечто о чем-то. Во всяком случае тут имеются два элемента: один есть то, что высказывается, τό χατηγορούμευου, предикат; другое есть то, о чем или в отношении чего высказывается нечто, τό ύποχείμευου, субъект. Но этим дается лишь внешнее обозначение, заимствованное от процесса речи. Высказывание есть деятельность органов речи, и спрашивается, что происходит внутренне в нашем мышлении, когда мы «высказываем нечто о чем-то».

3. Если исходить из высказанного предложения, то прежде всего нужно отметить следующую разницу. Существуют предложения, в которых в качестве субъекта или предиката разумеются лишь слова как таковые, как вот эти определенные комплексы звуков; безразлично, высказываются о них просто грамматические замечания совершенно независимо от их значения (Самиель[2] есть еврейское слово; против есть предлог) или же предложение касается значения определенного слова или имени (оксид есть соединение с кислородом, Александрос есть другое имя для Париса, Iagsthausen есть деревня и замок на lagst). Если прежде всего выделить эти просто грамматические и герменевтические высказывания, то в качестве предмета исследования у нас останутся те предложения, в которых слова являются знаками представлений и в которых предполагается, что как говорящий, так и слушающий понимают их, т. е. связывают с ними определенное и при том то же самое представление; в которых высказывание касается, следовательно, не самих слов, а того представляемого, что обозначается словами.

4. В этом случае если высказывание должно иметь смысл, то оба элемента, субъект и предикат, должны быть для моего сознания чем-то данным, именно теперь представляемым. Для первого и наиболее общего понимания представление, обозначающее субъект, является тем, что дано мне прежде всего; всякий какой угодно объект, который я могу удержать как таковой в сознании, способен сам по себе стать субъектом суждения, безразлично, будет это непосредственное наглядное представление единичного или абстрактное представление, вещь или событие и т. д. В качестве второго к нему присоединяется в нашем сознании представление, служащее предикатом. Существенным для него является то, что оно принадлежит к уже знакомой и обозначенной понятыми словами области наших представлений; что оно, следовательно, есть представление, внесенное в сознание благодаря прежнему акту, связанное со словом, удерживаемое и воспроизводимое вместе с ним, отличное от всех других представлений. Чтобы сказать: «это есть голубое, это – красное», я уже раньше должен знать представления голубого, красного и т. д. и теперь воспроизводить их вместе со словом как знакомые; и акт суждения возможен лишь с того момента, как в сознании легко вступает известное число таких удержанных и различных представлений. Сознательный акт суждения предполагает, следовательно, что представления эти уже образованы.

Конечно, в том процессе, при помощи которого я образую их, уже содержится мышление. Мы можем что угодно в отдельности думать о тех функциях, при помощи которых мы приходим к представлению об определенных предметах и вообще к представлениям, которые мы можем употреблять в качестве предикатов. Но при этом, несомненно, является необходимым различие различных ощущений, объединение многообразия в одно целое, отношение этого целого как единства к его многообразному содержанию – все это такие акты, которые мы можем представить себе только по аналогии с сознательными мыслительными актами, подобными акту суждения. Но эта деятельность, благодаря которой у нас возникают определенные, отличные друг от друга и сами по себе могущие сохраняться представления, совершается до нашего сознательного и преднамеренного мышления и следует неосознанным законам. Когда мы начинаем размышлять, то в сознании имеются лишь результаты этих процессов в форме готовых наименованных представлений. Что же касается самих процессов, то отчасти они должны первоначально направляться психологической необходимостью, ибо у всех людей они в существенном совершаются одинаково; отчасти же путем упражнения они настолько приобретают характер механического навыка, что продолжают совершаться и в пределах сознательной жизни с той же бессознательной точностью. С другой стороны, предполагается также первоначальное возникновение и первое усвоение языка, так как сознательное и произвольное мышление совершается почти исключительно с его помощью. Таким образом, в нашу задачу прежде всего не входит рассмотрение того мышления, при помощи которого впервые возникают представления. Нам нет также необходимости подвергать исследованию возникновение языка вообще и его усвоение индивидуумом, хотя, возможно, дальнейший анализ и должен будет коснуться этих вопросов. Но, конечно, нам необходимо обозреть область представлений, которые могут входить в наши суждения как элементы в качестве субъектов или в качестве предикатов; необходимо также определить отношение внутренне представляемого к его грамматическому выражению.

Отдел первый

ПРЕДСТАВЛЕНИЯ КАК ЭЛЕМЕНТЫ СУЖДЕНИЯ И ИХ ОТНОШЕНИЕ К СЛОВАМ

§ 6. Высшие роды представляемого

То, что мы представляем и что может входить в наши суждения, в качестве субъекта или предиката или части субъекта и предиката, суть:

I. Вещи, их свойства и деятельности с их видоизменениями.

II. Отношения вещей, их свойств и деятельностей и при том отчасти пространственные и временные, отчасти логические, отчасти причинные, отчасти модальные.

1. По-видимому, сам язык, различая различные роды словес, дает путеводную нить для отыскания различных видов представляемого. Этой путеводной нитью, во всяком случае, уже пользовался Аристотель, когда устанавливал категории как высшие роды представляемого и сущего. Однако эта путеводная нить небезошибочна. Ибо особенностью образования языка служит то, что его различные формы в течение развития выполняют различные функции. Не для всякого нового вида представлений образуется особенная форма, но как в органической области морфологически равноценные органы все же могут выполнять существенно отличные функции, так оно и со словесными родами имени существительного, глагола, имени прилагательного и т. д. Различия словесных родов не необходимо совпадают с различиями в значении, так чтобы по этим внешним характерным признакам можно было прочесть все. Но имея всегда в виду указания языка, нельзя все же не попытаться получить на основании природы представляемого некоторый обзор и отсюда уже выяснить, насколько различия форм речи следовали внутренним различиям в их содержании.

2. В качестве наиболее общего человеческого достояния является тот круг представлений, совокупность которых образует мир сущего. Хотя мы должны допустить, что достояние это может возникнуть в каждом индивидууме таким же образом и помимо языка, однако фактически оно возникает обыкновенно уже при содействии речи. К этому миру сущего наряду с представлением о нас самих принадлежит представление обо всей окружающей нас обстановке, которая познана опытным путем; представление обо всем том, что мыслится существующим таким же образом, как мы сами и предметы нашего непосредственного восприятия.

a) Основу этого мира образуют представления единичных вещей, которые грамматически обозначаются при помощи конкретных имен существительных. Эти вещи мы представляем себе как несущие на себе свойства или качества, которые находят свое выражение в именах прилагательных. С течением времени вещи эти, согласно тому же нашему представлению, развивают из себя деятельности и попадают в такие состояния, которые выражаются в глаголах6 7.

b) Это отграничение представлений о вещах от представлений о свойствах, им принадлежащих, и о деятельностях, которыми они охвачены, совместно с необходимостью непрестанно относить их друг к другу, необходимостью каждый сам по себе мыслимый и удерживаемый предмет рассматривать как единство вещи с ее свойствами и деятельностями, – все это имеет здесь для нас значение основного факта нашего процесса представления, ибо всегда уже служит предпосылкой для нашего сознательного и руководимого рефлексией акта суждения. Так оно и есть во всех более развитых языках – а лишь в пределах таковых мы можем установить логику, – где в основе высказывания суждения всегда лежит грамматическое разграничение словесных форм. Хотя одни и те же впечатления дают нам представление света и представление святящего предмета, представление твердости и холода и представление твердой и холодной вещи, но для нашего сознательного мышления невозможен уже возврат назад, к той точке зрения, когда разграничение не имело еще места. Это так же невозможно, как для нас невозможно говорить в тех корнях, из которых выросли глагольные формы и формы имен. Значение словесных форм имени существительного, глагола и имени прилагательного выражается лишь в том, что в своем различии они указывают также на то единство; всякий глагол указывает на субъект, всякое имя прилагательное указывает на имя существительное. И мышление успокаивается в относительно замкнутом акте и достигает целого, которое само по себе представимо как самостоятельное лишь тогда, когда эти словесные формы находят свое выполнение. При этом имя существительное преимущественно обозначает единство, которое, однако, всегда стремится развиться в свои элементы; имя прилагательное и глагол выдвигают эти элементы сами по себе, но так, как они всегда вновь стремятся вернуться к единству Итак, там, где объекты процесса нашего представления обозначаются такими словесными формами, которые движутся в формах имени существительного, имени прилагательного, глагола, там проявило свое действие мышление, различающее и связывающее по категориям вещи, свойства и деятельности, и наш способ выражения подчиняется господству привычки, стремящейся подводить всякое содержание под эти категории. В крайнем случае, лишь в некоторых звукоподражательных словах, как хлоп! бух! – мы можем передать впечатление на той ступени, когда то мышление еще не овладело им.

с) Противоположность глагола и имени существительного фактически и грамматически более первоначальная. Если бы было верно, что первоначальные значения корней имели глагольный характер и события, изменения, движения были первым, что стало обозначаться, то это доказывало бы прежде всего лишь то, что живое движение и деятельность производили более сильное раздражение и легче возбуждали сопутствующий звук. А не то, что представление деятельности вообще имело место раньше, нежели представление о деятеле. Ибо то основное наглядное представление, на котором покоится всякое представление о деятельности вне нас, движение, не может восприниматься без того, чтобы не было фиксировано приведенное в движение и тот фон, на котором совершается последнее; без того, чтобы не было произведено сравнение, которое предполагает сохраняющиеся и покоящиеся образы8. Именно в движении легче всего схватить тождество деятеля в его деятельности, как и отличие устойчивой вещи от временного события; труднее в возникновении и исчезновении, в изменении свойств. Ибо свойство, которое выражается именем прилагательным, там, где оно имеет чисто чувственное значение, как, например в цвете, вовсе не отделено от представления о предмете, оно устойчиво, как этот последний. То, что мы воспринимаем от вещи, есть именно ее свойство. Лишь в множестве свойств, благодаря чему то же самое свойство может обнаруживаться на различном в различных комбинациях; лишь в изменчивости свойств в той же самой непрерывно наглядно представляемой вещи – лишь в этом кроется мотив, побуждающий отделить их самих от себя и превратить в само по себе представимое. Лишь в повторении деятельности кроется мотив, побуждающий выразить его пребывающее основание в имени прилагательном. Отсюда вытекают два класса имен прилагательных: один по своему характеру стоит ближе к имени существительному, другой стоит ближе к глагольному характеру.

d) Итак, представление вещи, свойства и деятельности связаны друг с другом, деятельность всегда должна быть деятельностью чего-то, свойство всегда должно быть свойством чего-то, что представляется как вещь, и наоборот, вещь всегда должна представляться вместе с определенным свойством и деятельностью. Однако в различении кроется возможность удерживать свойство или деятельность само по себе и отделять их в мыслях от отношения к определенной вещи. Когда мы таким образом представляем их себе, то мы мыслим их абстрактно, т. е. мы искусственно изолируем их от того единства, к которому они стремятся по своей природе. Наряду с отрешением от единства с определенными вещами абстракция эта приводит вместе с тем к тому, что свойство или деятельность возвышаются до всеобщности, т. е. тут создается возможность отнести их к какому угодно числу индивидуумов, возможность вновь найти их в последних. И оба процесса – как разложение определенного целого представлений на различные элементы свойств и деятельностей, так и образование абстрактных и общих представлений о них – взаимно обусловливаются, или скорее это один и тот же процесс, которого результаты обнаруживаются лишь с разных сторон. Когда я довожу до своего сознания наглядное представление о камне как о некоторой круглой, белой и т. д. вещи, то вместе с тем представления круглой формы, белого цвета и т. д. выделяются во мне из этого определенного сочетания и именно поэтому они способны бывают вступать в какое угодно иное сочетание, и в каждом из них они могут быть вновь узнаны.

e) Так как благодаря различению свойств и деятельностей от вещей то же самое свойство и та же самая деятельность представляется в различных вещах, то этим самым создается основа для сравнения между собой однородных деятельностей и свойств различных вещей и различия их могут, таким образом, доводиться до сознания и мыслятся отчасти как различные степени, отчасти как различные наклонения. И как вещи различаются своими деятельностями и свойствами, так и сходные деятельности и свойства отдельных вещей различаются по степеням и наклонениям; и то и другое можно объединить одним названием – видоизменением. Этим дается новое различение и новое единство, которое грамматически выражается в отношении наречий к именам прилагательным и глаголам. Самая словесная форма наречия говорит уже о том, что оно являет собой несамостоятельный элемент и требует единства с представлением, выражающим свойство и деятельность; лишь благодаря такому представлению, которое мыслится как его более точное определение, наречие приобретает свой понятный смысл.

f) Поскольку абстрактные представления могут удерживаться сами по себе, поскольку они могут являться опорными точками для других представлений, язык, образуя абстрактные существительные, которые обозначают представления свойств и деятельностей, придает им существительную форму. Аналогия грамматической формы позволяет, таким образом, сравнивать их с вещами, поскольку их отношение к именам прилагательным и глаголам должно быть тем же, что у конкретных имен существительных. Однако поэтому они не суть еще вещи и то единство, какое существует между ними и их выраженными в прилагательной или глагольной форме определениями, не есть единство принадлежности (Inhärenz) или деятельности, посредством которых они сами как абстрактные понятия указывают обратно на своих носителей. Напротив, там, где не привходят отношения, лишь особенность общего, видоизменение свойства или деятельности может мыслиться вместе с единством и может быть относимо к нему аналогичным образом, как свойство относится к вещи. И общим в обоих отношениях является прежде всего то, что они допускают синтез, объединение в одно целое в том смысле, что в представлении, выражающем имя существительное, его ближайшие определенности и отличительные признаки, какие находит в нем сравнивающее мышление, вместе с тем доводятся до сознания сами по себе и удерживаются в единстве с представлением. («Мяч кругл»-«мяч движется» – «движение быстро» – «быстрота возрастает» и т. д.)

Общим в рассмотренных до сих пор представлениях вещей, их свойств и деятельностей является то, что они содержат в себе непосредственно наглядный элемент, который своей определенностью обязан деятельности одного или нескольких из наших чувств или внутреннему восприятию. Это наглядное содержание само по себе никогда не является целым представления; оно захватывается и формуется мышлением, удерживается как представление свойства или деятельности вещи и относится к последней как устойчивое единство. И единство это содержится также и в представляемом как чувственно наглядный элемент. Но тогда как те категории вещи, свойства и деятельности повсюду являются одними и теми же, продукт чувственного наглядного представления или копирующего его воображения образует действительное ядро представления и дает ему его отличительное содержание.

3. Этим представления вещей с их свойствами и деятельностями отличаются от второго главного класса – от представлений, выражающих отношения. Эти представления, с одной стороны, всегда предполагают уже представление вещей, а с другой – обладают таким содержанием, которое всегда производится лишь деятельностью, выражающей отношение. Вследствие этого ему с самого же начала присуща всеобщность, благодаря чему соответствующие слова никогда сами по себе не могут пробуждать представления о единичном.

а) Из отношений раньше всего и легче всего схватываются отношения места и времени, так как они содержатся уже implicite в нашем наглядном представлении о вещах и их деятельностях. «Направо и налево», «вверху и внизу», «раньше и позже» – суть представления, которые своим возникновением, как сознательно обособленные составные части нашего мира представлений, обязаны лишь субъективной деятельности, и последняя протекает между вещами, которые наглядно представляются уже как расположенные в пространстве и времени. Содержание этих представлений заключается в сознании определенности этой в пространстве и во времени протекающей деятельности; оно, следовательно, с самого же начала нисколько не зависит от данных определенных пунктов отношения. Так как вещи мы представляем себе пространственно расположенными и длящимися во времени и они во множестве лежат перед нами, расположенные в пространственном и временном порядке, то в этом процессе представления заключается уже, конечно, implicite все множество этих отношений. Но они не сами по себе появились в сознании. То, что мы представляем пространственный объект, у которого есть направо и налево, вверху и внизу; то, что наше пробегающее пространство, наглядное представление движется туда и сюда в этих различных направлениях, чтобы иметь возможность удержать пространственный образ как единство, – всего этого еще недостаточно для того, чтобы сознавать самое это движение туда и сюда и его различные направления. Прежде всего в нашем сознании находится лишь результат, определенный образ и его положение по отношению к другим. Лишь тогда, когда мы приходим к сознанию самой этой деятельности движения туда и сюда; когда мы различаем одно направленное от другого, дальше идущее движение глаза или руки от более близкого и фиксируем их, – лишь в этом случае возникает у нас содержание этих выражающих отношение слов. И именно потому, что слова эти предполагают привходящее к непосредственно данному материалу самопроизвольное движение представления, они освобождаются от всякого определенного чувственного раздражения и, таким образом, приобретают совершенно особого рода всеобщность. «Движение» мы всегда можем представить себе, в конце концов, лишь как движение чего-либо, каким бы бледным мы ни мыслили его в качестве чувственного образа; но «направление» предполагает только, что мы сами провели линию в пространстве, оно предполагает сознание различий в проводимой линии. Грамматическим выражением этих отношений являются наречия места и времени. Если они служат для того, чтобы выразить отношения определенных объектов как представляемые совместно с этими последними, то они становятся предлогами или падежными суффиксами или в качестве приставок и т. д. сливаются с именами прилагательными и глаголами. Тогда как в других словах (следовать, падать и т. д.) пространственное или временное отношение слито со значением слова и не находит себе никакого особого выражения.

К пространственным отношениям сводится первоначально и отношение целого и частей. Самое возникновение наших наглядных представлений приводит к тому, что то, что мы понимаем как единую, целостную вещь, оказывается выделенным при помощи ограничивающего различения из той более широкой обстановки, которая была дана непосредственному ощущению одновременно с вещью. Так у нас возникают образы людей и животных вследствие их свободной подвижности, которая побуждает нас отличать их от того фона, на котором они движутся. Так мы понимаем дерево, камень как единство, ибо форма их благоприятствует всестороннему отграничению и различению. Но так как в пределах созданного таким образом первоначально единства обнаруживаются новые различия, так как здесь могут создаваться новые границы, то благодаря этому в рамках первого очертания возникают подчиненные пространственные единства. Члены человеческого и животного тела являются, благодаря своей относительно свободной подвижности, такого рода единствами. Лист сам собой отделяется от дерева; когда мы разбиваем камень, то перед наглядным представлением, перед которым только что была предыдущая форма, совершается отделение различных кусков. Если мы разлагаем таким образом некоторое целое, то тут прежде всего возникает лишь множество новых единств, новых вещей для нас, которые мы отграничиваем. То, что мы наряду с представлением целого тела имеем представление головы, имеем представление пальца наряду с представлением целой руки, – благодаря этому голова не представляется еще как часть тела, палец не представляется еще как часть руки. Хотя благодаря непосредственному, далее идущему наглядному представлению или воспроизведению в дополнение к голове представляется тело, которому она принадлежит; в дополнение к пальцу – рука. Лишь в том случае, когда мы начинаем сознавать отношение подчиненного единства к более высокому единству, когда мы вновь начинаем объединять то, что было разложено, и сопоставляем оба эти процесса, – лишь в этом случае голова оказывается частью тела, палец – частью руки. И с представлением вещей, которые всегда воспринимаются нами лишь в качестве частей, но никогда как изолированное целое – например, члены тела, – с этим представлением наряду с наглядным образом сочетается, конечно, представление об отношении, о принадлежности к целому (голова, рука, член и т. д.). Тогда как по отношению к другим объектам является случайным, представляются они как части или как самостоятельное целое (цветок как целое, цвет как часть).

Затем это представление об отношении является предпосылкой всякого представления о величине. А является большим по сравнению с В когда В есть часть А или когда оно (благодаря прикладыванию и накладыванию и т. д.) может рассматриваться как часть А. Всякое сравнивание величин и всякое действительное измерение покоится не на чем ином, как на наблюдении или создании отношения частей к целому. И аксиома, что целое больше своей части, собственно говоря, содержит в себе толкование представления «большой». (Лишь на втором плане, именно когда у нас создалась привычка к определенному масштабу, «большой», «высокий» и т. д. могут приобретать видимость абсолютных предикатов, видимость свойств.)

Далее, представление целого как вещи со свойствами и деятельностями не относится безразлично к представлению частей. Эти последние не стоят друг возле друга просто внешним образом, они не находятся в целом, просто как в объемлющих их рамках. Напротив, тут имеется причинное отношение – целое объемлет части, держит их вместе, имеет их. Но об этом ниже.

То же самое разграничение необходимо производить и по отношению ко времени. Слово распадается на слоги, мелодия – на отдельные абзацы. Также и здесь развиваются представления о временных величинах, более долгого и более короткого, по мере того как временные отношения сами по себе доходят до сознания.

b) Итак, эти группы представлений сводятся к соотносящей деятельности, которая движется в пространстве и во времени, и свое содержание они получают от наглядного сознания прохождения пространства и времени. Однако для того чтобы могли произойти эти группы представлений, необходимо, чтобы вместе с тем проявляли свое действие функции соотносящего мышления; необходимо, чтобы возникли другие представления об отношении как результаты различения и сравнивания. Представление различия не есть нечто данное. Дабы в сознании могло быть несколько различных объектов – для этого предполагается уже, конечно, различение. Но прежде всего до сознания доходит лишь результат этой функции, который заключается в том, что несколько объектов находятся друг возле друга и каждый из них удерживается сам по себе. Но представление различия, сходства или несходства развивается лишь тогда, когда различение совершается с сознанием и мы размышляем об этой деятельности. Представление о тождестве не только предполагает, что тот же самый объект имелся налицо сравнительно долгое время или неоднократно, но и возникает оно лишь благодаря отрицанию существенного различия в двух или нескольких последовательных представлениях и свое содержание получает от этой деятельности. Оно может приписываться объекту лишь постольку, поскольку тут имеются налицо условия и основание для этой деятельности. Различие, тождество, сходство никогда не следует понимать как простые абстракции от наглядного содержания, которое всегда может дать только себя самого, – они суть осознанные мыслительные процессы и свое содержание получают от этих последних. Из таких мыслительных процессов возникают числа: тут одинаковое различается пространственно или временно, и деятельность различаемого повторения того же самого наглядного представления доходит до сознания как таковая, каждый шаг повторения удерживается в памяти и вместе с рядом предшествовавших шагов сливается в некоторое новое единство. Представление о числе три дается не благодаря тому, что я вижу три вещи и эти последние производят иное впечатление, нежели две или одна. То, что здесь имеется числовое различие, это я узнаю, когда считаю, т. е. выполняю с сознанием акт перехода от одного единства к другому.

с) Третий, главный класс образуют причинные отношения, бесконечно и многообразно видоизмененным содержанием которых является представление о процессе действия (Wirken), о деятельности (Tun), относимой на что-либо другое, – действительные глаголы. Здесь не место объяснять или хотя бы только желать дать более точное определение происхождению причинного понятия. Об этом речь будет ниже, в иной связи. Однако здесь необходимо определить то место, какое причинное понятие занимает во всей совокупности наших представлений. И сделать это не так легко. Ибо благодаря тесной связи процесса действия с деятельностью понимание процесса действия как отношения приводит к тому, что как процесс действия, так и деятельность начинают рассматриваться одинаково. В то же время отношение деятеля (Das Tätige) к его деятельности легко может рассматриваться как простое отношение: деятельность субъекта оказывается тогда чем-то вторым по отношению к нему, как нечто самостоятельное, произведенное им. И мы тем легче начинаем рассматривать отношение вещи к ее сменяющейся деятельности с точки зрения отношения, что без объединяющего синтеза невозможно даже удержать тождество вещи во всех ее изменениях, и эти последние действительно должны быть отличаемы от нее. Невозможность провести точную границу, по-видимому, находит себе подтверждение в двояком отношении. Когда человек идет, то он приводит в движение свои ноги; то, что, с одной стороны, изображается как простая деятельность, с другой – оказывается действием на его члены, которые суть нечто относительно самостоятельное. То же самое имеет место во всех тех случаях, когда у нас могут быть колебания относительно того, что мы должны принять за единую, целостную вещь и что следует рассматривать как комплекс различных вещей. Даже покоящееся отношение целого к частям является как процесс действия, которое целым производится на свои части или, наоборот, которое части производят на целое. Целое имеет, т. е. содержит в себе, части, связывает их в единство посредством акта действия; части «образуют» целое. Если, далее, обратить внимание на то обстоятельство, что то, что мы обыкновенно понимаем как свойство – как цвет, запах и т. д., – с развитием знания разлагается на действие, производимое на наши органы чувств, то многое, оказывается, говорит в пользу того положения, что и процесс действия, и свойство переходят друг в друга, что субстанция в своих свойствах является причиной; и принадлежность, и причинность оказываются тогда лишь различными способами рассмотрения одного и того же отношения.

Но ведь все эти соображения подчеркивают лишь трудность решения вопроса о том, к чему могут применяться с объективной значимостью определения свойства, деятельности, процесса действия, так, чтобы не уничтожалось различие понятий «свойство», «деятельность», «процесс действия» как различных элементов в нашем представлении. Если мы знаем, что то, что мы первоначально рассматривали как принадлежащее вещи свойство, как, например, цвет, не принадлежит вещи, а есть ее действие на нашу чувственность, то ведь она все же действует благодаря свойству, которое теперь только не познается прямо чувственным путем, а должно быть выведено благодаря структуре своей поверхности и благодаря своей способности отчасти отражать, отчасти поглощать световые волны. И чтобы быть в состоянии действовать

1 Из II т. переведены на русский язык: 1) Христоф Зигварт. Борьба против телеологии / пер. И. А. Давыдов. Книгоиздательство «Начало». СПб., 1907; 2) Христоф Зигварт. О моральных основах науки / пер. И. А. Давыдов. Вестник воспитания. 1904. № 9. – Прим. перев.
2 Самиель (Samiel) значит Самум и злой дуа. – Прим. перев.
Скачать книгу