Праздники бесплатное чтение

Роман Михайлов
Праздники

© Роман Михайлов, 2023

© Василий Кармазин, иллюстрации, 2023

© ООО «Индивидуум Принт», 2023


Зоопарк

Мне было семь лет. Отец разбудил рано утром и сказал, что мы едем в зоопарк «смотреть животных». Я встал, оделся, что-то съел, мы вышли, сели в автобус.

Отец довольно поглядывал то на меня, то на сидящих в автобусе. Казалось, он хотел рассказать, куда мы едем.

Приехали на железнодорожную станцию. Зашли в электричку. Час до города. Доехали, сели еще в один автобус. Оказалось, перепутали маршрут: в городе слишком много всякого транспорта, и просто так нельзя сесть и доехать куда надо. Вернулись, снова сели, снова поехали. Всего дорога заняла часа три с половиной. А когда подошли к зоопарку, он оказался закрыт. Был какой-то хозяйственный день, дворник у ворот объяснил, что в такие дни никого не пускают. Отец подошел к закрытому окну рядом с воротами, постучал кулаком. Никто не отозвался. Мы простояли там минут десять, после чего из внутренней будки вылез недовольный человек, подошел к воротам с той стороны и сказал, чтобы мы уходили. Отец попросил нас пустить: в виде исключения. Человек рассмеялся и пригрозил, что вызовет милицию, если еще раз услышит, что кто-то стучится.

Мы пошли обратно – к автобусной остановке. Видно было, что отец сильно расстроился. Я попытался как-то его успокоить, сказал, что не особо и хотел в зоопарк, что лучше вернуться домой. Когда подъехал автобус, отец не пошевелился, остался стоять и смотреть в воздух. Мне даже стало не по себе. Говорил ему что-то, а он не реагировал. Мне этот зоопарк вообще не нужен. Мы уже ездили в прошлом году – там скучно, неинтересно. Стоят измученные животные, глядят через решетки, надо ходить мимо них и кивать типа «это пеликан», «это аист», «это еноты».

Сколько мы так простояли… Затем отец молча взял меня за руку и решительно повел обратно. Мы пошли вдоль высокого забора к трехэтажным желтым домикам. В одном из окон был курящий человек. Отец сказал, чтобы я попробовал пролезть под забором. Я без труда это сделал, лег спиной на асфальт и, как перемещающийся боком червяк, проник в заветное место. А когда отец попробовал сделать то же самое, он застрял. Я схватил его за руку, потащил к себе. Человек в окне заулыбался. Видимо, нечасто он наблюдал такое. Я потянул еще сильнее, наклоняясь всем весом назад. Отец сказал, что всё-всё-всё, не тащи, никак, надо снять куртку. После этого все получилось – мы оказались в зоопарке. В запачканной одежде. Ехали и приехали. Можно ходить и смотреть.

К отцу вернулось прежнее настроение, он принялся водить по рядам, показывать пальцем на разных животных, хохотать. Вот этот опасный, такой вцепится в руку, и все – нет руки. Этот опасный, а тот нет, этот откусит руку, а тот – ногу. Тот похож на коллегу по работе – стоит с открытым ртом, смотрит, а изо рта течет слюна. Этого облепили мухи, они стали для него как подвижная кожа, то отделяющаяся от тела, то снова возвращающаяся на место.

Я тоже сделал вид, что это радостно и интересно, – не хотелось его расстраивать. Все эти дрожащие хорьки, облезлые грустные лошадки, вылезающие из мутной воды головы, выпученные в никуда глаза. Какое же это бессмысленное и нелепое занятие – «смотреть животных».

Начался дождь, видимость потемнела. Похоже на то, как смотришь через грязное стекло или пленку от диафильма. Животных и до этого было мало, а из-за дождя и остальные спрятались. Показалось, что я это где-то видел, может, и во сне: мы приходим в пустой зоопарк, разглядываем клетки без животных. Ходим, показываем пальцем на пустые места и хохочем от радости.

Было крайне неуютно: не знал, как сказать, как предложить пойти обратно. Уже посмотрели животных, сами грязные и мокрые, лучше поехать домой. Пойдем снова пролезем под забором, сядем на автобус, затем на электричку, еще раз на автобус, окажемся дома? Я не успел ничего сказать. На одной из дальних дорожек появился человек – видимо, работник зоопарка. Отец присел под деревом и махнул мне, чтобы я сделал то же самое. Человек прошел мимо, нас не заметив. Мы встали и пошли, оглядываясь. Вдруг появились другие люди, тоже по виду рабочие. Они нас точно заметили и крикнули что-то в нашу сторону. Отец схватил меня за руку, и мы побежали. Отец перепрыгнул через небольшой заборчик, протянул руки, перенес меня. Мы оказались за заграждением. Кто там обитал – непонятно. Явно не кто-то хищный, если можно было так просто туда забраться. Мы подбежали к деревянной постройке, зашли внутрь. Отец поглядел через вырезанное окно на дорожку, сказал, чтобы я спрятался, что они сейчас начнут нас искать.

Не припомню, когда видел отца таким счастливым. У него блестели глаза, он смеялся, поглядывал на меня, указывая видом, что наступает настоящее интересное приключение. А я прекрасно понимал, что сейчас будет. Приедет милиция, а потом уже непонятно. Нас заберут и посадят в тюрьму – или только его, а меня куда-нибудь отвезут. При том что мы ничего плохого не сделали, просто пришли смотреть животных. А зачем забрались сюда? Спрятались от людей.

Отец сказал, что скоро нас окружат, нужно будет выходить из окружения по одному, у него с собой пара автоматов и гранаты, он возьмет огонь на себя, а я должен буду бежать в другую сторону. Если бы мне было лет пять, я бы, наверное, обрадовался такой игре, но тогда я уже четко понимал, что отец говорит что-то не то. Попросил его пойти обратно, пока не приехала милиция. Отец недовольно посмотрел и ответил, что просто так не сдастся, пусть попробуют нас отсюда выкурить, пусть применяют слезоточивый газ, мы сможем оказать сопротивление. И еще мы им скажем, что проход к нам заминирован.

Мне стало страшно. Не из-за возможных последствий, а из-за того, что с отцом что-то случилось. Когда ехали сюда, планировали просто погулять по зоопарку, а теперь мы – мокрые и грязные, в конуре каких-то животных, сидим и ждем, когда нас окружат. Я плюхнулся на землю и заплакал. Отец, увидев мое состояние, подошел, взял за руки и сказал, что… я даже не понял, что он сказал. Он говорил про ощущение момента, про обстоятельства, про судьбу, про предсказуемость жизни. Только я ничего не понял.

Мы попали в оцепление. Здесь пески, вертушки, минами отрывает ноги, в воздухе хлесткий свист – звук пролетающих пуль. Надо дождаться ночи: когда они уснут, мы сможем выйти. Надо понять, где расставлены снайперы. Хотя редко кто погибает от прямой пули, чаще от осколков. А еще мы заняли чье-то жилье. Даже не знаем, какой породы этот зверь и как он отреагирует на нас, когда вернется. Может, это большая птица: она придет, засунет нос в свой дом, увидит нас и удивится. Мы ее сделаем разведчиком, пошлем следить за обстановкой, объясним, что лучше с нами, чем с ними.

Здесь холодно и сыро. У отца глаза тоже мокрые, и не понять отчего – то ли от дождя, то ли от радости.

Нас заметили, начали нам кричать. Отец выкрикнул в ответ, что мы так просто не сдадимся, что мы вооружены. Дальше все было как в больном сне. Отец смеялся, что-то объяснял, я плакал. Прибежали люди в форме – даже не понял, милиция ли это, – повалили отца. Один из них резко взял меня за руку и вывел наружу.

Там, за жилым кварталом, начинается сплошной лес. А за лесом ничего нет – так кажется. Проезжаешь местность и оказываешься в пустоте. Ходишь на ощупь. Там могли бы построить новый город или завод, занять место деятельностью. А ничего не сделали. Все осталось как есть. Как есть – это дышащая тихая природа, без людей.

Автобус туда ходит раза четыре в день. Запрыгивают сжавшиеся, как зимние утки, пассажиры, прилипают к окнам и качаются час-полтора.

Там интересно ночью. Темная лесная дорога. Дождь без ветра и шелестящие деревья – густые и плотные, сквозь них не пройти. Если там оказаться, сразу можно сгинуть – никто не найдет. Эта плотность дремлет, как гигантское живое существо с мокрой кожей. И дорога пустая, сырая, скрытая.

Дальше круглый поворот, и то, что за ним, – не видно.

Что там произошло?

Сначала высветилась дальняя сторона, а затем мягко и почти бесшумно, следуя за своими лучами, возникла машина. Она остановилась на повороте. Наверное, в этих местах никто никогда не останавливался и вообще не предполагалось человеческое присутствие. Вышел человек, встал в дожде. Начал шептать и мокнуть.

У меня вполне цивильная машина, дорогая и ухоженная. В багажнике лежит все, что надо. Я все приготовил.

Интересное состояние. Могу стоять там и мокнуть, а могу смотреть на себя со стороны, рассказывать: «вышел человек».

Утром я приеду в пустую местность. Там ворота, дальше мелкие домики, рассыпанные как клюква. Пять лет назад приезжал туда и думал, что больше не вернусь. Они называют это место «психиатрическим пансионатом» – реально же это какая-то духовка. Ходишь, смотришь, и внутри все сдавливается, будто выкачивают внутренний воздух. Ты был надут, как резиновая кукла, походил там и сморщился.

Будет утро, я приду. Вчера созвонился с врачом, он разрешил его забрать покататься. Мы поедем куда-нибудь. Конечно, он будет молчать, а я буду говорить и за себя, и за него. Ну, как дела? Да ничего. У тебя как? У меня тоже. Как на работе? На какой работе? Ну ты же где-то работаешь? Где-то, да. Нигде. Здесь на повороте что-то не так: кажется, можно выйти и раствориться – никто не найдет. Будем стоять, мокнуть, уменьшаться. Тело растопится дождем. Останется пустая машина с зажженными фарами посреди шипящего леса. Будут искать в лесу с фонариками, а мы туда и не заходили, растворились прямо на дороге. А почему не приезжал так долго? А что, вот я приеду, вот мы сядем, я это проговорю, уеду, затем еще раз приеду, что-то скажу, уеду. И буду снова и снова без толку приезжать, что-то рассказывать, показывать фотографии. Или что?

Утром я приехал, мне помогли запихнуть его инвалидную коляску на заднее сиденье, самого завели и посадили рядом. Мы поехали. Ну что, как дела? Куда едем? Так, покатаемся, посмотрим природу. Сегодня выходной, отвезу тебя в одно место.

Я специально выбрал этот день: знал, что зоопарк будет закрыт. Мы подъехали со стороны трехэтажных домов. Достал сумку из багажника, протолкнул под забором, сложил коляску, но она не прошла – тогда перекинул ее рядом, в той части, где забор пониже. Она со звоном упала на землю, покосилась, как подбитая лошадь. Ну давай, снимай куртку, полезли. Вот мы и в зоопарке, сейчас пойдем смотреть животных.

Коляска не разбилась, осталась вполне рабочей. Я его посадил, покатил по местам, стал показывать на животных, называть их. Он запрокинул голову назад, посмотрел на меня. А что смотреть: мы приехали, погуляем, отдохнем. Здесь никого нет, сегодня все закрыто, хозяйственный день. Здесь тихо и хорошо, почти как на кладбище. Ходишь, смотришь животных.

Подошли к клеткам с тиграми. Такой за руку как схватит – и нет руки. Зубы белые, лицо злое. Можно его подразнить, просунуть руку, посмотреть, успеет ли наброситься.

Появился человек: видимо, рабочий. Внимательно посмотрел на нас, затем подошел, спросил, кто мы такие. Ответил ему, что специальная программа по работе с инвалидами, нам разрешили в хозяйственные дни здесь гулять, с администрацией все согласовано. Человек послушно покивал, пошагал дальше.

Подошли к дальним загородкам. Тем самым. Он резко дернул головой, его глаза заиграли. Ну а что ты думал? Просто будем здесь гулять и смотреть животных? Нет, полезли. Давай, прыгай туда, не бойся – чего нам бояться. Оставили коляску, я потащил его к дальнему домику. Вместе с сумкой.

Сели у окна. За двадцать лет ничего там толком не изменилось. Я раскрыл сумку, достал два калаша и лимонки. По мирным не будем стрелять, только в воздух, война есть война, не мы ее начали, это обстоятельства. Нам нужно продержаться сутки, потом придет подмога, наши уже на подходе, в штабе всё знают. Выйдем из оцепления – начнется новая жизнь. Давай радоваться и предвкушать. Как думаешь, где они расставят снайперов? Скорее всего, в тех дальних клетках, за деревьями. А там опасная высота, когда прибудут наши, надо ее занять. Хорошо, что есть забор, это будет граница нашего города. Главное – сутки. Дальше все пойдет. Спасибо. Хорошо.

Наследие

Есть же такие животные, какие-нибудь ежики – если их потрогает человек, то свои уже не примут. Кто-то шел, умилился, погладил, а теперь ему только идти и топиться.

Меня впечатляло, как сельские волновались о слухах, кто что скажет. В городе как: живешь и не знаешь соседей, закрываешься на четвертом этаже, и тебе безразлично, кто за стенкой и что о тебе думает. А на селе все варятся вместе, как будто проживают одну и ту же жизнь.

В городе если доносится стон – ну и пусть доносится. А тут поглядывание и пошептывание. Кто кого в сенях зажал, кто рехнулся и землю ест.

Все дома мне казались переплетенными под землей. Наверху они как мелкие коробки́, а внизу – корневища и лабиринты. Непонятно, кто кому родня, у кого с кем какое прошлое. Наш двухэтажный желтый дом на шесть квартир сплетен с дальним домом тети Тони, а еще со школой и кладбищем. Всё это одно жилище, все смотрят друг на друга и не только осуждают, но и любят. Любят болезненно, как себя. И не хочешь вглядываться в зеркало, но приходится: вглядываешься и признаёшь, что ты – это ты, никак не выкрутишься.

Культуры я всегда боялся больше, чем природы.

У нас был большой сундук, в нем отсыревшие вещи и несколько книг с плотными страницами бронзового цвета. Когда прикасался к этим книгам, слегка потряхивало. Сборники текстов писателей из республик СССР с фотографиями авторов. От этих фотографий несло жутью. Эта жуть гораздо тяжелее, чем та, что в темной роще, куда просовываешь голову и оставляешь себя на съедение. Никто там не потревожит, не растерзает, и возникающий страх – не больше, чем страх темноты.

Что удивительно, раскрыть ту книгу с фотографиями на любой странице – там будет о природе. Не об обществе и не о страстях. Описание заката, вдохновение горными хребтами, воспевание каких-нибудь бескрайних полей. И все бы ничего, если бы не фотографии.

Зачем они все воспевают природу? Я всем расскажу, какая ты красивая, только не трогай меня. Наверное, так. Скорее из страха, чем из восхищения. Чтобы защититься и не сгинуть.

Ерунду я какую-то сказал, да?

Культура и природа – это то, в чем тонет человек. Где страшнее? Кому как.

У стены, рядом с сундуком, стоял черно-бело-зеленый телевизор. Он бился током – можно было поднести к экрану ладонь и погладить колкие колоски. Ручка для переключения каналов давно отлетела и потерялась, приходилось крутить плоскогубцами. Канала всего три. Самый интересный – областной. Как ни странно, по нему шли зарубежные фильмы, как в видеосалонах. Видимо, кто-то просто добывал и ставил в эфир всевозможные кассеты. Были новости региона – аккуратная ведущая на синем фоне излагала кто-где-чего-зачем. Ну и скучные передачи типа в гостях у сельских жителей или вести с предприятий с однообразными интервью. Все это крайне неинтересно. И понятно, как к таким передачам относились сами работники канала – как к тяготе, поскорее бы снять и забыть.

Это был четверг.

Бабушка перебирала старую одежду в другой комнате. Перекладывала из шкафа в шкаф. Как четки – этим можно заниматься бесконечно. Я сидел на нашем старом диване и смотрел областной канал – американскую мелодраму. На выпуклом экране и без того всё в ряби, а еще, видимо, кассета, с которой транслировали, была затертая. Иногда не было понятно, кто из героев скрывается в говорящем пятне. Фильм закончился, началась традиционная передача о путешествиях по краю. Улыбающиеся ведущие принялись рассказывать о красотах нашей области, о дружном населении, о застольях. Так и сказали: «В каждом доме живет праздник».

Обычно все это воспринимается как фон или далекий щебет. Никогда не обращаешь внимания и не отвлекаешься от мыслей. Наши деревни сомкнулись кольцом вокруг чудесного озера, ля-ля-ля. А в сердце всего этого созвездия находится село, ля-ля-ля. Я дернулся, оживился. Ведь это про наше село. Они доехали наконец и до нас.

Крикнул бабушке, что наше село показывают, она приковыляла из комнаты, уставилась в экран. Действительно, это наши места. И мы знаем здесь не то что каждую тропинку, а каждую ветку, отлетевшую доску в стенке магазина, пожелтевшие оградки при повороте на кладбище – да всё, что есть. Вы можете сфотографировать клочок земли и спросить, где это, – мы приведем, покажем.

Ведущие торжественно вкатились, держа микрофон с длинным проводом. Мы вам расскажем про это прекрасное место и замечательных людей. Бабушка довольно захохотала, заблестела глазами, поглядела на меня – неужели это действительно происходит?

Они принялись рассказывать историю села, кто здесь обитал до революции, как наш магазин был перестроен из имения какого-то купца. Мы с гордостью ловили каждое слово, боялись прервать лишним звуком. Только бы собака не залаяла и не заглушила то, что говорят.

Дошли до истории села во время войны, рассказали о том, как в церковь попал снаряд. В развалинах храма до сих пор слышно ангельское пение, службы не останавливались ни на минуту. А кладбище полно тайн. Ходят слухи, что где-то на нем зарыт клад, что купец перед смертью попросил не раздавать добро невесть кому, а оставить ему.

Вернулись к центру, к нашему магазину. Довольные ведущие объявили, что сейчас поговорят с местными жителями, расспросят об урожае, быте и заботах. Сразу же рядом с ними нарисовался дедок в потрепанной серой рубашке и черной кепке. Вы всю жизнь здесь живете? Да, всю жизнь, здесь родился. Расскажите про свое село. Ну, село как село, оно для меня родное, другого нет, вот здесь в школу когда-то ходил, здесь и проработал, пока производство было.

Мы с бабушкой недоуменно переглянулись. Это кто? Тут нет такого деда. Мы всех знаем. Неужели ведущие притащили деда с собой и берут у него интервью? Может, он у них на все передачи ездит, по всем местам? Везде выплывает как местный и рассказывает, что всю жизнь здесь прожил.

Дальше случилось еще более неожиданное. Они зашли в наш магазин и поговорили с продавщицей. Что у вас в ассортименте? А все, что нужно: крупы, сухой кисель, сок в трехлитровой банке. Выбор соков поражает. И грушевый, и вишневый.

Бабушка строго повернулась ко мне – уже не в растерянности, а в беспокойстве. Что это за продавщица? У нас нет такой. И никогда не было. Бабушка в голос выразила недоумение продавщице: «Ты кто такая?» Как можно приезжать и привозить с собой актеров, чтобы играли местных? Чем настоящие местные хуже? Почему нашу продавщицу не снять – она что, не сможет про сок и крупу рассказать?

Бабушка встала и недовольно вышла, вернулась к перекладыванию вещей, поворчала из другой комнаты. На экране шла все та же лабуда: они встречали людей на улице, спрашивали, как им живется, все задорно рассказывали о своем быте. Пошли вдоль домиков, прямо по нашей улице. Я смотрел не моргая. На этой улице есть пара двухэтажных домов. Они построены еще до войны. По коже прошел легкий ток, такой же, как если гладить телевизор, – холодное покалывание. Они идут в наш дом! Крикнул бабушке: «Они идут к нам!!!» Бабушка выглянула на пару секунд, не стала вглядываться.

Веселые ведущие поднялись по нашей лестнице на второй этаж. Поговорим с жителями этого замечательного дома. Позвонили в нашу квартиру. Я закричал еще громче. Они пришли к нам! Это же наша квартира. Бабушка вернулась на стул, уставилась. Это же точно наша квартира? Да. Дверь открыла низкая худая женщина с небрежно связанными волосами, ведущие попросили разрешения зайти, она впустила. Наша квартира. Это же наша квартира. И ее жители. Кто они? Бабушка молча смотрела и ничего не понимала. И я тоже. Что они делают в нашей квартире? Мы никогда их не видели, это не наши родственники, они никогда здесь не жили. К нам забрался непонятно кто и снимается в телепередачах. Здесь мы живем всю жизнь. Какую жизнь?! Как ты можешь жить здесь всю жизнь, если мы тебя не знаем? Бабушка закричала: «Где ваша совесть?» Тут дело не в совести, происходит что-то более странное. Это не они забрались в нашу квартиру, а мы сейчас залезаем куда-то не туда.

* * *

Через десять лет. В пятницу.

Кроме меня никто не ходил к Тихону Сергеевичу. Боялись, ленились – не знаю.

Обычно он лежал почти неподвижно, ухватившись руками за края кровати, будто ожидая, что невидимая сила выдернет или опрокинет, – охал, сопел. Иногда сжимал одеяло сильнее. Сейчас волна придет, надо выдержать, прошла – можно отпустить. Может, от боли или от тоски – не хотелось спрашивать.

В пятницу зашел, а кровать пустая. Огляделся по сторонам, вздрогнул. В углу как столбик – Тихон Сергеевич. Стоит, глазеет.

Принес еду? Принес. Поставь на стол. Ладно.

У него все почерневшее: и лицо, и иконы. Кажется, что свет не долетает до комнат. И запах: все отсыревшее, будто только что шел дождь и ничего не просохло. Больше нигде такого нет, только в этом доме. Как мрачное болотце.

Тихон Сергеевич строго проговорил из угла, чтоб я не забыл про его отпевание. И если Андрюша откажется, чтобы поехал в город и нашел там другого священника. Надо провести полную панихиду, а не сокращенную. А почему отец Андрей может отказаться? А он найдет повод, придумает что-нибудь. Нехорошо ведь отказываться, если зовут отпеть? Нехорошо, но он выкрутится.

Вышел из дома – как вынырнул из тины: все цветистое, кишащее, звучащее, зудящее, трáвы выше роста, отблеск слепит, воздух укрывает, а в окнах ничего не видно, там темно, здесь светло.

У меня от каких-то цветов слезятся глаза: не могу понять от каких. Или не от цветов, а от травы. Начинается в мае, заканчивается в июле.

От дома Тихона Сергеевича до нашего минут двадцать, но это через поле, а по дороге дольше. Если пойду напрямик, обязательно заплáчу, а если извилистыми тропами – все будет нормально.

Дима сидел прямо на дороге, крутил цепь. В черном спортивном костюме на голый живот. У него лицо всегда грязное и загорелое, один глаз не полностью открывается. Он уплелся со мной, делая из цепи вентилятор, спросил, не боюсь ли ходить к Тихону. А чего бояться? А почему никто больше не ходит? Раньше все ходили, кому надо вылечиться или кого-то заговорить, а когда его прижало, остался никому не нужен. А что он сейчас говорит? Ничего особо, просто лежит, иногда стонет и что-то шепчет.

Мы пошли по селу, представляя, как из кустов вылезают монстры, мы их мочим руками и цепью – железом по их наглым глазам. Дима сказал, что надо отбить почки монстру, чтобы тот скрючился и заскулил, потом сбросить его в канаву. Мы это и проиграли: выбросили невидимую тушу, добавив следом пинков и харчей.

Витя колотил по боксерскому мешку около своего сарая, как обычно. Витя – весь потный и простой. Раньше он выступал на областных соревнованиях по боксу и даже у кого-то там выиграл. Меня он тоже когда-то учил боксировать: разбил губу, я постоял, попускал красную слюну в землю, а Витя пояснил, что так будет каждый раз, пока не научусь закрываться.

Витя нас увидел, сказал, что сейчас Шпрот подойдет и поедем. Шпрот – самый смешной. Вообще, мы все когда-то учились в одном классе, и мне казалось, что с годами они не меняются. Сколько их помню, Шпрот и Витя составляли коллекцию женщин, делили их между собой, распределяя, кто какой будет владеть. Только не наших сельских – они неинтересные, – а если появляются в журнале или в телевизоре или заезжают из города.

У Шпрота сел старший брат за то, что вломился в наш магазин и, угрожая вилами, забрал все бухло, и Шпрот резко стал проповедовать АУЕ, понятия и тюремный уклад, объяснять, что надо скидываться на воровской общак. А скидывать нам нечего, разве что можно с грядок собирать огурцы и кабачки, отправлять брату на зону. Он раскапывал все эти темы в интернете, а потом нам пояснял, как знающий: чем отличаются положенцы от смотрящих, что какая наколка значит. Ему не повезло с телом. Шпротом просто так не назовут. Он тощий и беспомощный. Характер не вмещается в тело – такое бывает весьма часто.

Шпрот всегда завидовал Вите из-за того, что тот накачанный и спортивный, и при любом удобном случае пояснял, что качков на зоне не любят, их там сразу ломают и загоняют в петушиный угол. Если качок – на самом деле педрила, просто маскируешься под нормального. Чего ты себя облизываешь и банки в зеркало разглядываешь? Педрила потому что.

Витя же относился к Шпроту снисходительно. Мы все последний раз конфликтовали классе в пятом, и то без причины. Для меня все они – как погода, всегда рядом, и неважно, что говорят.

Мы сели в черный мерс, гладкий как стекло, с золотыми обручами, серебряными лучами, включили Клауса Шульце на телефоне и поплыли в сторону города. У нас элегантные костюмы, галстуки, блестящие кроссы на ногах, мы – не какая-то сельская гопота, а настоящие агенты. У нас радиосвязь с центром. В сторону города… Мимо всего нашего великолепия. Все это наше – ароматное и благодатное, и лето, благословляющее на жизнь. Как здесь хорошо… Вьются и исчезают дорожки, вздыхают соседи в окнах, а мы мчимся и мечтаем.

Дима сочинил, что мы на бронике, а из кустов вылезают всякие твари, надо строчить из автомата. Он открыл окно и провел очередь, озвучивая ее: тра-та-та, на, сука, получай, хребет не сломай, лежи, не дергайся, жди, когда свои оттащат, прикинься жмуром, уцелеешь, дернешься – вернусь, добью. Сейчас подъедем, лимонку в колодец для верности, чтобы звезды в лужу попадали, а мы схоронимся, пока обстрел не закончится. Даже Шпрот посмотрел на это удивленно, как на излишнюю шизу, хотя он привык к играм Димы. Сказал ему, что надо, как в фильме «Брат-2», пробить заднее окно и завалить всех тварей из пулемета. Они нас не жалели – и мы не будем. Дима обмотал цепь вокруг кулака, спросил, не обыскивает ли охрана при входе. Обыскивает, это лучше в тачке оставить, иначе не пустят. Там и менты, и местные, можно неприятностей выхватить из ситуации. А кто будет напрягаться? Конечно, никто, если чел на дискотеку с намотанной на руку цепью придет, типа так танцует. Лучше оставить. Мы скажем, что у Шпрота брат – известный криминальный авторитет, поэтому нам можно все, любой беспредел.

Мы – боевая единица. Нас можно послать на задание. Только не окружить кого-то, а протаранить.

Пока ехали, тачка подплавилась и задымилась. Дима сказал, что твари нас таки подбили, надо выскакивать и нырять в траву, пока не взлетели. Витя ответил, что всегда так, можно не обращать внимания, если запах не смущает, – доедем и туда и обратно, ничего не взлетит.

Горячий ветер погладил лицо, я закрыл глаза и увидел, как удаляюсь от чего-то: от земли, от стены, от того, что только что было рядом. Волей переключил это ви́дение, стал не удаляться, а приближаться. Если ты можешь так плавно перемещаться туда-сюда, это значит, в тебе есть свобода. Кажется, что вокруг не пробегающие села, а декорации. Кто-то проматывает диафильм около глаз.

У клуба пятеро – перегретые, все на кортах. Пять – это нормально. Каждый один на один, а Витя с двумя. Дальше – уж как получится. Они как агрессивные клопы: если пройдешь мимо один, обязательно зацепят. А раз вчетвером и с Витей, просто злобно зырк-зырк, куда ты, ёпт, сука ты, давай-давай, слышь, вали по-быстрому.

Да неважно, что они там проскулили. Если обращать внимание на всех, кто тебе вслед что-то мычит, здоровья не останется.

Внутри темно и огненно, вспышки, дымные рисунки. Сколько кого – непонятно, все покрашены лучами, и, когда меняется звучание, меняются и окраски, губы синие, лица серые, все мерцает, мельтешит, люди мотают головами, выставляют руки перед собой, дергаются. Это самый лучший клуб, хотя я в других не был.

В момент заметил, что там, в густоте, стоит и смотрит на меня какая-то немыслимая красота, милая девочка с ангельским лицом, самая красивая из тех, что можно вообразить.

Она смотрела на меня – не на тех, кто со мной рядом, а именно на меня. И я смотрел на нее.

Началась песня «Светит луна» певицы Светы. И я понял, что ее так же зовут. Света. Я сейчас подойду к ней, скажу, что… Что-нибудь скажу, и мы уйдем отсюда. Да, точно: спрошу, почему у нее ангельское лицо и что она здесь делает. Спрошу, почему же здесь так хорошо, во всем этом звучании. Люди вкалывают в себя всякий кайф, а можно прийти сюда и пережить всю жизнь за пару минут, такое счастье и волнение. На тебя возложены руки с небесным благословением. Не за то, что ты правильно жил и не грешил, а просто так. Так случилось, ты попал сюда, в чистое счастье, стой и наслаждайся.

Шпрот заметил, что мы так стоим, спросил, чего это я на его телку запал, они уже с Витей всех здесь поделили. Ну ладно, нравится так нравится. Не возражает.

А вскоре появился Дима и заорал в ухо, что их человек двадцать и нас сейчас закатают в пол, надо резко валить. Я не понял кто, и что, и за что. На меня смотрит ангел, а я на нее. Нам кишки выпустят прямо здесь! Кто? Их двадцать человек, все с битами, арматурой, а у нас ничего нет. У нас есть Витя. Витя уже сполз вниз по стенке и лежит в углу.

Даже не понял как и когда. Что-то тяжелое и гулкое упало сверху, все погасло, музыка осталась, но далекая, как в мешке. В мешок поймали темноту и заставили ее звучать. Все вместе легли спать. Или сделали из клуба бассейн, засунули головы в гул и спрятались.

Я смотрел, как по закрытому веку Тихона ползает муха, трет лапы, как почтальон, доставляющий ядовитую посылку, и чего-то ждет. Тишина звенела. Он вроде как спал, я сел рядом и зачем-то попросил: Тихон Сергеевич, мне интересно, как там, – на девятый день вернитесь во сне и всё расскажите. Как только проговорил это шепотом, дернулся. Зачем такое просить? А уже всё. Уже произнесено. Не стоило. Теперь явится, а может, и не во сне, а как оживший, постучит ночью в окно. Хотел знать, как там? Сейчас расскажу. Там как здесь, только тише, тишина не звенит, и не затхлое все, а свежее.

Очнулся и не понял, куда перемещаемся. Вроде едем в город. Рядом злой Дима. Впереди Шпрот и Витя. Едем в клуб. А чего все недовольные такие? У Шпрота лицо перемятое и перемазанное бордовой краской, у Димы тоже. А что произошло? Мы не в город едем, а из города, не в клуб, а из клуба: уже сходили на дискотеку, хорошо, что все живы. Тачка затихла, не дымится, покачивается, как лодка. Голова ведет туда-сюда, изображение переворачивается, как будто кувыркаюсь. А где мы сейчас? Подъезжаем. Куда? К дому, куда же еще. А где дом, почему все шатается и гудит? Надо поймать руками какую-нибудь траву, в нее вцепиться и прижаться к земле, тогда точно не упадем – некуда будет падать.

Мы легли рядом с сараем Вити, вдохнули ночную свежесть. Все вчетвером на спины, хватая руками колышущие звезды. Шпрот больше всех негодовал, объяснял, как мы завтра вернемся и что с ними сделаем. А мне было нормально. Обычное лето. Даже не понял, кто это был, да это и неважно. Мыслями оставался там, в бегающих разноцветных лучах, стоял и смотрел на девочку с ангельским лицом. Интересно, как такие, как она, осознают себя. Просыпается, подходит к зеркалу, смотрит, говорит: а все-таки у меня ангельское лицо и фигурка тоже классная, я нравлюсь мужчинам. Она идет куда-нибудь, ловит на себе взгляды, радуется своему существованию: хорошо, что я – это я. Шпрот перешел на рычание, вскочил, схватил полено и принялся размахивать над собой, как подбитый вертолет, объясняя, что он с кем сделает в городе. Дима его поддержал, ударил цепью по воздуху с воплем: «На, с-с-сука, тебя, урода, не учили, как с людьми разговаривать?»

Вдавился гудящей головой чуть в землю, и получилось, что нахожусь под миром, в подземном царстве. Как же это трогательно… Ее нежное лицо нарисовалось на уходящем в никуда небе – в темной пахучей густоте. Она подмигнула мне и пошевелила губами. Типа да-да-да, я тоже на тебя смотрю. Дай угадаю, о чем ты сейчас думаешь. О том же, о чем и я. И у меня, и у тебя сейчас все кружится перед глазами, слышится та самая музыка, что только что играла.

Представьте, что вы лежите, вдавленные затылком во что-то мягкое, в огромную подушку, и видите, как весь мир складывается из пирожных – белых и почти белых. Их можно резать ножом, они пахнут, мнутся, выпрямляются. Мир как кондитерская фабрика. Руки тяжелые, не поднять и не поднести к лицу. Ладно, это уже лишнее.

В субботу с самого утра лил дождь. Одинаково повсюду. Струи с неба на землю, с земли на небо, и пар. Пока дошел до дома Тихона Сергеевича, весь вымок, в сенях снял свитер и выжал, как половую тряпку. В доме тишина и все тот же запах.

Он лежал так же неподвижно, как обычно. Неясно, живой или нет. Шуметь не хочется, лучше сесть и подождать.

Про себя проговорил еще раз: «Не надо приходить ко мне на девятый день, я тогда попутал, попросил невесть что, не надо». Сколько прошло? Минут двадцать, наверное. Открыл глаза, уставился. А, ты? Да. Хорошо. Как самочувствие? Никак. Он спросил, не забыл ли я его просьбу. Я немного смутился, не понял, о какой просьбе речь. Переспросил: а что за просьба? Отпевание! Полную панихиду чтобы. Конечно-конечно. Пойду к отцу Андрею и сразу договорюсь. Он может отказаться. Уже какой раз это слышу и не понимаю почему. Это же его работа. Он хитрый, откажется. С чего он хитрый-то? Обычный поп. Если откажется, пусть из города приедет священник. Хорошо. Полная панихида нужна – час, не меньше. Хорошо. Подумал: а что делать, если он закончит раньше, за полчаса? Сказать ему: а ну, еще полчаса молись? Или что?

Зеркала в доме покрыты пылью и влагой, в них почти ничего не видно, только пятна. Да лучше и не вглядываться, а то покажется что-то, чего не ждешь. Или мертвые мошки по щелчку оживут и полетят стаей в глаза.

Все произошло стремительно. Мы со Шпротом зашли к тете Тоне, она сама попросила заглянуть, чтобы я взял свежий творог для Тихона. У тети Тони дочь – наша бывшая одноклассница Рыжежопа, так ее назвал кто-то в младших классах, и закрепилось. Ну да, и у нее, и у тети Тони рыжие волосы, светлые глаза, простое лицо, точеные фигурки. Шпрот сел у крыльца, подготовил на телефоне видос с порнухой и, когда появилась Рыжежопа, показал ей, спросив при этом, хочет ли она так. В ответ она смачно харкнула в Шпрота, как будто до этого шла и копила слюну, готовилась к встрече. Он вытер лицо и заржал. Так и пообщались. Вышла тетя Тоня и, не поняв, что произошло, вслед дала напутствие: если Тихону еще что-то надо, пусть присылает. Сыр, может быть?

Мы пошли, Шпрот спросил по дороге, хочу ли я Рыжежопу, ответил, что нет, у меня другие планы, он понял, я о той, что была в клубе, – так она небось городская мажорка, с ней вообще не вариант, такие не дают и мозги выносят. Спросил еще: а чего, все ссут сами к Тихону ходить? Ну да, а ты? А я нет, привык, хочешь со мной сходить? Не, на фиг. А что такого? Да ничего. И все это проигралось за пару минут. Как зашли, как вышли, как разошлись и я пошел к Тихону относить творог.

Когда была следующая дискотека, попросил Витю съездить, постоять около клуба, чтобы мы посидели в тачке и подождали ее. Появится ведь, подойду, познакомлюсь, скажу, что… Короче, скажу, что можем покататься по окрестностям, по теплому вечеру, пусть подругу с собой возьмет, поедем вчетвером: хорошо, что с нами нет Шпрота и Димы, будет спокойно и радостно. Мы понесемся по безбрежным степям, по бесконечным дорогам, будем смотреть друг на друга и растворяться в моменте.

Не, мы прождали так часа полтора, и ничего. Она не пришла. Поехали обратно.

Утром проснулся от шепота. Бабушка шепталась с Миронихой. Мирониха – скрюченная бабка с бегающими глазами, постоянно то здесь, то там: смотрит, хихикает. Увидели, что я проснулся, встрепенулись. Проснулся? Да. А где ночью был? А какая разница? Да никакой, дело молодое – с девкой небось. Конечно. Мирониха протянула узелок, попросила передать Тихону вместе с благодарностями. Не понимаю, чего вы сами это не отнесете – недалеко ведь. Не, лучше ты. Хорошо.

Когда-то давно. Поймал бабочку-медведицу, поднес лупу, чтобы разглядеть. Она оказалась похожей на Мирониху. Так-то. Это она, скорее всего. Хихикающая бабка-оборотень.

После дождя, как всегда, дорога в грязи и слизи, все скользкое. Хорошо, если дойдешь и не шлепнешься.

Зашел как обычно, сел на кровать напротив. Тишина, сырость, неподвижный Тихон – ничего особенного. Снова проговорил, чтобы не приходил на девятый день, положил узелок от Миронихи. Спустя полчаса решил-таки спросить, всё ли нормально. Тихон Сергеевич? Тихон Сергеевич? Всё нормально?

Вот это и случилось. Странно как-то. Ну а как я себе это представлял? Так и представлял, иначе ведь быть не могло.

Накрыл зеркало тряпкой. Нет, совсем не страшно. Сидишь один в этой сырости с покойником и не боишься.

Под вечер приехал мент Николай: зашел, все осмотрел, расспросил. А что тут рассказывать, все и так понятно. Да, все понятно. Что собираюсь делать? Надо похоронить. Хорошо, приедут люди из города, кто этим занимается, у него вроде тут мать зарыта, его рядом можно. Конечно. А с домом чего? Не знаю, икону себе заберу, а денег у него не было, ничего не было. Ладно, икону забирай, больше пока ничего не трогай, потом разберемся.

На следующий день никто не обсуждал уход Тихона: все замолчали, как по указанию начальства. Обычно как кто помирал, разговоры шли только о нем: все собирались на похороны, потом поминки, кутья, водка, девять дней, сорок дней, оханье, память. Спросил бабушку, пойдет ли на похороны, она ответила, что совсем прихворала, не подняться. У Миронихи тоже разболелась голова, слегла.

Пошел к храму, там в маленьком домике жил отец Андрей с семьей. Чинные и правильные: и он сам, и дети, и жена. Как на картинке в церковном журнале. То ли мне показалось, то ли и вправду он дернулся, когда меня увидел, – понял сразу, наверное, зачем пришел. Сказал, что нужно отпеть. Он покосился куда-то, приобнял за плечо по-отцовски и сказал, что вот какое дело. Тихон Сергеевич был старообрядцем, и у нас не принято их отпевать. Надо поехать в область, там есть община, у них можно спросить. Да не был он старообрядцем. Был-был. Не был. Я лучше знаю… Вспомнил, как Тихон говорил, что Андрюша начнет юлить и виться змейкой, не отпоет. Покивал и ушел.

Что произошло дальше, вы можете предсказать. Естественная драма. Если вас спросить, что дальше будет, вы наверняка это и скажете. Он поедет в город, найдет там квартиру городского священника, а дверь откроет та самая Света, она окажется дочерью этого священника. Так ведь? Как он поедет? С Витей, на их машине. Какая будет погода? Легкий дождь. И еще перед ними проедет грузовик с белой пеной и застелет этой пеной всю дорогу, будто летом прошел снег с едким запахом.

А можете угадать, что я ей сказал, когда она открыла дверь?

А я сам не понял, что пробубнил. Она заулыбалась, спросила, долго ли я ее искал. Ответил, что всю жизнь. Или нет. Она открыла дверь, а я настолько обомлел, что пожевал воздух и ничего не сказал. Витя за меня спросил, здесь ли живет батюшка. Она ответила, что здесь, и, не отводя от меня взгляда, позвала отца. Вылез суровый, бородатый, спросил, чего нам. Витя ответил, что дед на селе помер, надо отпеть. А чего местный священник не может? Да странная тема: мол, тот был старообрядцем. А какого согласия? Беспоповцев не отпевают, а так – все как обычно. Да не был он старообрядцем. А вы из какого села? Потом он пошел, взял мобилу, позвонил. Видимо, отцу Андрею, поговорил с ним в комнате, мы не слышали, да я вообще ничего не слушал, поглядывал на Свету в коридоре. Казалось, мы стоим все там же, в мерцании, в том самом клубе, смотрим друг на друга, и она еще прекраснее, чем тогда. Вернулся к нам, сказал, что не поедет отпевать, извиняется. Почему? Был беспоповцем? Ну типа того, так бывает. Ясно.

Мы вышли, сели у дома. Я даже не понял, что произошло. И Витя не понял, чего я так задышал и покраснел. Каким еще беспоповцем он был, что они все несут? Витя пробил серию по воздуху, ответил, что вообще не знает, кто это такие, и помочь, видимо, ничем не может, лучше ехать обратно и хоронить так, без попов. Конечно, поехали.

Если говорить «не понял, что произошло» всякий раз, когда не понял, что произошло, рассказ придется сложить только из этих фраз. Бабушка не пошла на похороны: я не понял почему. Мирониха тоже. Зашел к тете Тоне, позвал. Тоже. Я шел по селу, и казалось, что передо мной закрывают ставни. Захотелось кричать. Вы чего! Человека же надо проводить. Сколько добра он вам всем сделал. Даже Шпрот не пошел: сказал, что ему мать запретила. Как зона – понятия – воровская романтика, так нормально, а с человеком проститься нельзя. Дима тоже куда-то пропал. Кроме нас с Витей и закапывающих рабочих никого не оказалось. Мне стало горько, тяжело – я даже всплакнул из-за какого-то общего безразличия.

Гроб скользнул в яму и спрятался. Как будто всегда там и был. Мы с Витей кинули по горсти земли, задержались в пустом взгляде, а когда пошли обратно, я реально заорал. Куда вы все попрятались? Вот же суки неблагодарные. Попрятались как в прятках. По норам. Окна позакрывали, чтобы не видеть. Уши заткнули. Даже с улиц все куда-то исчезли. Может, вместе с Тихоном под землю ушли? Никого на улице, только Рыжежопа вдалеке.

В каждом доме живет праздник!!! Все ушли на праздник.

Все село покрылось туманом и задрожало.

Они не заняты, а просто уснули. Устали и уснули.

Меня трясло от общей неправильности происходящего. Витя поглядывал и не знал, что сказать.

Ехать до города полчаса. Вскоре мы были у того же подъезда. Побросал камешки в окно, она выглянула, махнул головой, чтобы выходила. Она вышла, сказала «ну», а я уже был весь заведенный, на неясном нервяке. Витя несколько раз отводил в сторону и предлагал поехать где-нибудь посидеть спокойно. А нельзя нигде сидеть. Это ничего не решит.

Спросил Свету, как ее зовут. Точно, Света. Надо же. В общем, я хотел рассказать о чем-то трепетном, о нежном, о впечатлении от момента и о том, что готов сейчас ее забрать, увезти. Поживем пока как получится. Где поживем? Где-нибудь.

Она кокетливо улыбалась, сверкала глазками. Потом сказала, что я похож на нарика, но в целом позитивный, не как обычные угашенные. Да угаситься можно не по наркоте, а от обычной жизни. Живешь и гасишься. Витя пояснил, что я не торчок, просто только что с похорон. Света ответила, что знает про все это, отец долго сегодня рассказывал. Что рассказывал? Ну, колдун умер, никто не захотел связываться, отпевать.

Летний ветер тоже можно вдыхать, как дрянную пыль, вдыхать и кайфовать. Я любовался ее прекрасным лицом, каждым ее движением, мелкими поворотами головы, ускользающей улыбкой, наслаждался моментом, как редким вкусом, который может вот-вот исчезнуть. Неужели она сейчас сядет с нами в тачку и поедет кататься? Это возможно? У попа дочка – оторва, она готова поехать вот так невесть с кем невесть куда? Да еще скажет: «А что у вас есть, пацаны?» Мы зажмемся на заднем сиденье, проведу пальцами по ее изгибам, прошепчу ей самое-самое нежное из всего, что могу придумать. Или нет: постоит с нами, скажет: ну, пока, и всё – никаких ля-ля-ля.

Нет, мы сейчас сядем и поедем, поцелуемся, скажу, что забираю ее навсегда, а потом добавлю: а можешь у папы стащить для меня кое-что? Что? Кадило и требник. Что? Что непонятного: кадило и требник. Зачем? Ясно зачем. Ты что, собираешься сам того колдуна отпевать? Конечно. Так ты не можешь. Хорошо, не могу, но подумай: они могут и не делают, а я не могу и сделаю – на ком больше греха? Она спросит, совсем ли я псих, отвечу, что да, совсем. Просто наблюдаю за происходящим и поражаюсь. В каждом доме живет праздник, а Тихон был старообрядцем-беспоповцем, поэтому нельзя отпевать, а то, что он меня просил сто раз о том, чтобы отпели, – это случайно, он что-то попутал, наверное. Ну ладно, зарыли и зарыли. Нет, конечно, никакая она не оторва, она скромная и чувственная.

Мне показалось, что если я сейчас не уйду, то испорчу ей жизнь. И неважно, как это произойдет, есть момент сейчас: я могу уйти, и у нее будет все хорошо, а могу остаться и втянуть ее в какую-то жуть. В какую? Не знаю. Дело ведь не в чувствах. Здесь что-то другое, как в той телепередаче про наше село. Наши деревни сомкнулись кольцом вокруг чудесного озера, а в сердце всего этого созвездия находится село. И в данную минуту мне надо повернуться и пойти, тогда у нее по жизни все сложится не сказать что излишне благополучно, но нормально.

Во вторник проснулся и подумал, что оглох, – звуки пропали. Осталось только невнятное журчание – то ли за окном, то ли в половицах. Взял старую железную кружку, накалил гвоздь, пробил дырки, протянул цепочку – чем не кадило. Есть ароматные травы, их смешиваешь со смолой, комкаешь и поджигаешь: они тлеют, дымятся, получается приятное благоухание.

Все это напомнило еще одну сцену из фильма «Брат». Как он собирает огнестрел, потеет, старается. Так и я поутру собираю кадило.

«В развалинах храма до сих пор слышно ангельское пение, службы не останавливались ни на минуту. А кладбище полно тайн. Ходят слухи, что где-то на нем зарыт клад, что купец перед смертью попросил не раздавать добро невесть кому, а оставить ему».

Ну и хорошо. Ангелы подпоют. Представлю даже, что Света стоит рядом, тоже подпевает. Даже неважно, так ли это.

Кладбище стояло сырым и тихим, как дом Тихона. Будто он перебрался из дома в дом. Перешагнул через высокую траву, оградки, зажег смолу в кружке, открыл молитвослов. Не меньше часа. Хорошо. У меня слезы – от дыма, от пахучей травы, ну и немного от печали. Начал с псалмов. И дальше, и дальше. Ангелы подхватили. Пусть покоится дед, никому он ничего плохого не делал, жил как мог. Упокоится ли со святыми – кто знает, но попросить-то можно. Что могу, то делаю, как могу, так и благодарю. Не надо приходить ко мне на девятый день, и без того порой жутко. Но ничего, если придешь, так придешь, спокойно поговорим, как раньше. А я сделал как обещал, даже с ангельским хором.

Люди на овальных фотографиях глазели и удивлялись. Переговаривались, наверное: мол, у них-то не было ангельского хора, а тут есть – видно, кого-то высокопоставленного отпевают. Как когда военных хоронят, приходят солдаты и пуляют в воздух по невидимым птицам. А здесь даже лучше. Всё, больше часа. Пусть покоится Тихон Сергеевич.

Под вечер сидел и смотрел телевизор, местный канал. Даже не заметил, как она зашла. Тихими шажками, предвкушением, быстрым взглядом. Ты тут? Да… Хорошо. Думаете, Света? Не, Мирониха. Принесла узелок с гостинцем, рассказала, что у нее болит голова, нет ли у меня травки заварить. Есть, ароматная, можно и в чай, и в смолу – просто нюхать. Ага. И икона теперь у тебя? Да, у меня. Ага. Пусть покоится Тихон. Пусть. Если чего надо, ты скажи. А что мне надо? Ну, молоко, творог, сыр свой, домашний, не покупной. Хорошо, скажу, если захочу чего.

Рыба

Сергей Петрович, администратор по должности и пониманию вещей, жил со своей женой, Софьей Григорьевной, в маленьком городке на юге России. Рядом текла речка, не замерзавшая даже в крепкие морозы. В центре же стоял памятник (понятно кому), а рядом с ним дом с конторами, в одной из которых днями заседал Сергей Петрович. Дети Сергея Петровича давно выросли, обзавелись своими семьями, переехали в большие города. Навещали родителей они редко, скорее по нужде, чем по тоске. Так складывалось бытие: спокойное и должное.

Сергей Петрович вздрогнул от звонка в дверь. Огляделся, недовольно встал.

– Кто там еще, – сквозь сон пробормотала Софья Григорьевна.

– Спи. Сейчас погляжу.

Сергей Петрович подошел к двери.

– Кто? – резко спросил он.

– Это я, Семен. Откройте. Если не спите, конечно.

– Как мы спать можем, в шесть утра-то…

Семен зашел. Был он, как обычно, в длинном черном плаще и старой шляпе, строгий на вид. К Семену Сергей Петрович испытывал особое уважение, даже что-то дружеское и, зная его ранимость, старался по возможности всегда поддержать, ни в коем случае не задеть грубым словом.

– Заходи. – Сергей Петрович указал рукой на кухню, прикрыл дверь в комнату, чтобы не мешать жене, поставил чай. – Что стряслось-то, Семен?

– Не поверите. – Семен присел, даже не сняв верхней одежды.

– Если заранее знаешь, что не поверю, то можешь не рассказывать.

– Странное что-то произошло. – Семен взволнованно посмотрел на Сергея Петровича. – Я спал, все было как обычно. Проснулся. Лежу в темноте, думаю. Мысли разные лезут, отгоняю, они снова лезут. А комната такая лунная вся, в свете. И вдруг смотрю… – Семен снял шляпу, достал платок из кармана и вытер лоб.

Сергей Петрович налил чаю и сел рядом.

– Ну? И что вдруг?

– Вижу, прямо посреди комнаты… – Семен еще раз вытер лоб.

– Кто же? Грабители?

– Не, – нервно усмехнулся Семен.

– А кто?

Семен сделал глоток. Он был настолько взволнован, что не мог говорить.

– Инопланетяне с мигалками?

Семен повертел головой.

– Баба красивая? Голая? – Сергей Петрович сказал это тише остального, чтоб жена не услышала.

Семен снова повертел головой.

– А, понял, – рассмеялся Сергей Петрович. – Ты сам. Там ты стоишь, но как бы мертвый. А лежишь живой. Так жизнь и смерть в той комнате соединяются. Лежишь и думаешь, где ты на самом деле: там или тут. Так было?

– Нет. Рыба.

– Какая рыба?

– Рыба, прямо посреди комнаты. Большая. Смотрит.

Наступило молчание. Сергей Петрович не смог придумать уместной шутки, поэтому просто стал поглядывать на Семена и подливать то ему, то себе чаю.

– Много ты работаешь, Семен. Я думаю на очередном заседании администрации поставить вопрос о твоем повышении. Да-да, ты заслуживаешь большего. Думаю, что пора тебе дать отпуск. Надо постараться выбить для тебя путевку на хороший курорт, возможно и зарубежный. Сейчас у администрации другие возможности, другие ресурсы.

Семен не ответил.

– Люди с твоим стажем и старанием – да и вообще с твоим отношением – должны достойным образом жить и встречать старость. За границей так оно и есть. И мы к тому же идем.

– Понимаете? – Семен слегка повысил голос. – Рыба!

Софья Григорьевна поднялась, набросила халат и проскользнула мимо кухни в ванную комнату.

– О, встала. Она в снах разбирается. Сонька, слышишь? – крикнул Сергей Петрович. – К чему рыба снится?

– К беременности! – выкрикнула Софья Григорьевна из ванной комнаты. – А кому приснилось?

Сергей Петрович посмотрел на Семена и рассмеялся.

– Видишь как! И декретный отпуск тебе еще полагается. Не волнуйся, сейчас время мутное, и не такое можно оформить при желании. Главное – с толком все провернуть и от устава не отходить.

– Я уже проснулся, – растерянно продолжил Семен, – я уже не спал тогда. Комната лунная вся была, красивая такая. Я сначала на окно взглянул, на свет. А потом правее посмотрел. В свете этом. Посреди комнаты. Понимаете?

Сергей Петрович вздохнул.

– Семен, а как рыба без воды может быть? Или там аквариум стоял?

– Без воды? – Семен задумался. – Не знаю. Никакого аквариума. Большая такая. Будто в воздухе, над полом. Смотрит. Я закрываю глаза, открываю – все равно смотрит. Потом вскочил с кровати, выбежал, наспех оделся и к вам.

– Правильно. Только в следующий раз часам к семи хотя бы приходи. Лишний час поспать при нашей-то работе – дело важное. Мой тебе совет: ты не особо рассказывай об этом коллективу. Мне доложил – и отлично. А там народ недалекий, не поймут. Скажут, что… Ненормальный, скажут. Рыбы в комнате у него. А по мне, так ну и что. Главное – ответственность, порядочность. А кто, что и с кем по ночам делает – личное дело каждого, лезть туда не надо.

Семен кивнул, рассеянно раскланялся.

Следующим вечером он не мог уснуть и оставить волнующие мысли. Он смотрел на середину комнаты – там ничего не было. Потом уснул. Разбудил его лунный свет, падавший прямо на лицо. Вся комната освещалась хорошо, но место кровати особенно. Не придя еще в себя, он взглянул на середину комнаты. Дернулся, отвернулся, закрыл лицо руками, повернулся обратно, слегка раздвинул пальцы у лица, чтоб было видно, да так и остался лежать, задержав дыхание. Посредине комнаты находилась огромная рыба, неподвижно смотревшая на Семена. Казалось, что она висит в воздухе. Семен пригляделся и увидел, что она немного шевелит плавниками, будто не в воздухе висит, а плавает в воде.

– Опять была сегодня, – шепотом сказал Семен Сергею Петровичу, будто невзначай отведя его в сторону от остального коллектива.

– Кто?

– Рыба. Кто же еще.

Сергей Петрович вздохнул, похлопал Семена по плечу.

– Видишь, как важно правильно жизнь выстроить. Лет двадцать назад женился бы – все по-другому пошло бы. Дети уже подросли бы. И рыба не приходила бы по ночам. А так… Знаешь, я не специалист в этом…

– Откуда она берется – не пойму. Я сначала долго лежал, смотрел – ее не было. Потом уснул, проснулся, а она уже там. Кажется, где-то в четыре ночи она приходит.

– Приплывает, наверное, а не приходит.

– Да-да, приплывает.

– А ты говорить с ней пробовал?

– Нет.

– Так попробуй. Прямо и спроси, чего ей надо. Может, кого из своих ищет. Ты ей объясни, что здесь люди живут, что ей в другое место нужно – в речку.

На следующую ночь Семен, как только открыл глаза и увидел рыбу, начал заготовленную речь:

– Что тебе от меня надо? Живу я просто, ничего плохого или особо вредного не делал. Рыбалку никогда не любил, зла ни рыбам, ни животным не причинял. Когда-то даже собака у меня была. Может, тебе лучше к соседям ходить? Или плавать…

Рыба все так же неподвижно висела в воздухе посреди комнаты. Семен пересилил себя, остался лежать в кровати, закрыл глаза и вскоре уснул.

– Семен, дорогой, жена меня не поймет, если пойду к тебе ночевать. Попроси кого-нибудь из коллектива. Лучше женщину, – Сергей Петрович засмеялся, – одиноких у нас много. Ты человек уважаемый, с достатком. К тебе пойдут, поверь.

– Сергей Петрович, ну а если не ночевать? Давайте на улице спрячемся, у подъезда. И окно мое видно, и лестницу. Посмотрим хотя бы, как она внутрь проникает. Она в три-четыре ночи появляется.

– Это мне еще меньше нравится. Мы же рабочие люди. В девять утра мы должны быть на службе. А если мы всю ночь там просидим, то какими же явимся работать наутро?

– Так выходной ведь завтра?

Сергей Петрович недовольно посмотрел на Семена.

– Скажу жене, что на ночную рыбалку иду, – резко произнес он и зашагал по коридору.

Сергей Петрович пришел к Семену поздно вечером – с рыболовным снаряжением, в высоких сапогах и зеленом плаще. Вздохнув, он бросил удочку и рюкзак в угол.

– Семен, уважаю я тебя. Любой другой попросил бы о таком – уволил бы. А к тебе, видишь, пришел. Тебе я во всех вопросах доверяю. Как-никак пятнадцать лет вместе работаем.

– Спасибо, Сергей Петрович. Я постелю вам у стены. Рыба тут появляется, – Семен показал на центр комнаты, – здесь вот. Вам тоже ее видно должно быть. Она лицом ко мне будет. Или не лицом, а как там у них… Мордой? Не, это у собак морды.

– Просто головой.

– Да-да, головой сюда будет, но вы ее сзади увидите.

– Хорошо. Ты только разбуди.

* * *

Как обычно, яркий свет вывел Семена из сна. Он открыл глаза и сразу же взглянул в нужную сторону. Раздавался храп Сергея Петровича. Посреди комнаты висела рыба.

– Сергей Петрович, – закричал Семен, – проснитесь!

Сергей Петрович что-то промямлил во сне. Семен крикнул еще громче. Внезапно рыба пошевелилась. Потом сдвинулась с места ближе к дверям.

– Уплывает, Сергей Петрович! Проснитесь же! – закричал Семен что было силы.

– Что такое? – Сергей Петрович открыл глаза.

– Здесь, у дверей! Еще не успела уплыть, еще видна.

– Кто?

– Как кто? Рыба. Ну вот, всё… Уплыла.

– А, рыба… – Сергей Петрович вскочил с кровати. – Сейчас. Куда уплыла?

– В коридор.

Сергей Петрович побежал в коридор.

– Поймал! – крикнул он оттуда. – Я тебе вот что скажу: ты больше сюда не приплывай, тут люди живут, – громко произнес он, – тебе водоем нужен, а тут нет водоема. Договорились? Не приплывешь больше? Ну и хорошо.

Сергей Петрович вернулся в комнату.

– Семен, я с ней договорился. Она больше не будет приплывать. Она поплыла к себе, в речку. Забудь про нее, дорогой. Давай чайку выпьем, да я домой пойду.

* * *

Семен вышел из дома. Все окрестности являлись не по-обычному чуткими, они встретили Семена, захватили. Он перестал различать дорогу, планы, места. Сел в увиденный автобус и поехал. Дальше открывалась красота: белые поля без всяких мыслей и памяти. Казалось, что все это не имеет конца, не имеет времени и вообще ничего привычного. Где-то за окном заканчиваются рассуждения: если бы они не заканчивались, дорог было бы много, а их вовсе нет. Семен переменился лишь тогда, когда увидел, что едут они так близко к воде, что можно ненароком в нее свалиться.

– А чего мы так близко к воде едем? – спросил он.

Сидящая рядом старушка на него покосилась.

– Вода под колесами прямо! Ни берега, ничего нет, сразу вода начинается. – Семен уставился в окно.

– Ненормальный какой-то, – услышалось от старушки, – всю жизнь так автобус ходит.

– Вас интересует, почему вода так близко? – Внезапно к Семену подсел улыбающийся мужчина средних лет с еле заметной сединой. – История обычная. Я работал на этой дороге. Тогда плотину неподалеку строили и мост проектировали. Инженерá, люди с большой буквы. Все расчеты пока выверишь, цифры и места – это вам не шутки! – Он поднял вверх указательный палец, придавая сказанному еще более высокий смысл. – Одна цифра не сойдется – бобры плотину съедят, или мост рухнет. Ошибок нельзя допускать. Все точно делаться должно! А архитектура? Реализация зданий, высоток… Это же… – Он поднял палец еще выше, не переставая при этом улыбаться.

– Лучшая архитектура у итальянцев, – заметила старушка.

– Не у итальянцев, а у корсиканцев – выходцев со свободных территорий. Римское право надо знать. Я и в Неаполе, и в Венеции бывал: на лодочках плавал, архитектуру смотрел. Нет, всё не то. Там люди страсти, смуглые такие, красивые. А архитектура не та! Венецианское стекло, резные решетки… Не то всё это.

– По воде ведь едем! – Семен не отрывал глаз от окна.

– Это ли вода, – усмехнулся мужчина, – вода настоящая – среди морей.

– И океанов. Мировой океан, – добавила старушка.

– Да что там океан! Атмосферные слои – вот скопление силы.

– Атмосферное давление!

– Да.

– Да-да.

– Точно.

– Точно-точно. Атмосферное давление.

Семен с тревогой посмотрел по сторонам, но, увидев всеобщий покой, несколько утешился. Не оставалось ни сил, ни смысла выходить. Там открывались новые заснеженные поля, а влево от взгляда – небо без волнений, обычное.

– Я тоже всю жизнь инженером проработала, – продолжила старушка. – Знаю, как мосты строятся. Куда едешь-то?

Семен вопросительно посмотрел на старушку, ничего не ответив.

– Ночевать есть где? Если нет, то у меня в сарае рабочие часто ночуют. Можешь и ты пристроиться. За это поможешь мне полы переложить. Устраивает?

Семен закивал. Поля за окном заняли новые просторы. Семен решил проследить, где они заканчиваются, но вскоре понял, что они могут не кончиться вообще. Тем временем автобус опустел, Семен остался наедине со старушкой. Он посмотрел в ее глаза. Там не было ничего сложного и необычного.

Автобус остановился вне видимой жизни. Там уже не было пения птиц, криков животных. Старушка повела Семена запорошенными лесными дорожками, а когда те кончились – прямо через снеговые завалы.

– В молодости верилось, что дороги нормальные построят, не надо будет зимой через сугробы перелезать. – Старушка засмеялась.

– Я когда-то думал, что должно нечто произойти и чувства всех людей будут преобразованы. Кого любили – того и останутся любить, но уже по-другому, более чутко. Думал, что в один миг все остановятся, новые чувства получат и дальше заживут. Кто захочет – к старому вернется, а кто решит по-новому жить – будет иным. А от чувств и мысли другие пойдут, а за мыслями и вся жизнь переменится. Нет-нет, ничего страшного, это только поначалу смотреть, слышать, касаться трудно будет, в одном взгляде или прикосновении целые страны будут открываться: моря, леса, разговоры животных и птиц. А потом все привыкнут, даже самый тусклый человек преобразуется, вскрикнет, и откроется все это перед ним. Конечно, напугается немного. Я как-то пришел на работу, увидел людей: честных, справедливых. Сказал однажды о преобразовании чувств – и все засмеялись. Тогда смех и меня захватил, я понял ошибку: никакого преобразования не будет, смех накроет все чувства и даже страхи. При встрече смерти все будут смеяться, при рождении тоже – не плакать, а хохотать. Мир превратится в большую улыбку, обсмеет все: зло и добро, всякий смысл, самого себя и остальных. Не будет больше ночных кошмаров – просыпаться будут по ночам от хохота. Самое страшное насилие предстанет – и ничего кроме смеха не вызовет. Я сейчас говорю и сам не знаю, как удерживаюсь, чтоб в смехе не забиться.

– Вот и пришли. Не привередничай, что есть, то и бери. Здесь и ложись. А с утра полы начинай стелить. Поживешь с недельку – заплачу в конце.

Семен сбросил куртку, присел на отсыревший диван, что стоял вдоль стенки.

– Куртку не снимай лучше на ночь. Холодно тут. Я тебе одеяло дам, укройся поверх куртки. Я в доме протоплю, сюда тоже тепло дойдет, согреешься. У меня часто здесь кто-то из рабочих ночует.

– А самое страшное, что преобразование может все-таки прийти, ради людей прийти. Но мир обсмеет его, и оно обратно уйдет. Пойдет оно к напуганным – тем не до смеха. И к сумасшедшим тоже пойдет – у них смех по-иному выходит, не оттого, что все смешно. Их трясет болезнь, а вокруг думают, что им весело. И меня сейчас озноб охватил, но не оттого, что тут холодно: внутри отчего-то трясет. Сначала страшно было, а теперь… Думаю, что так и лучше.

– Будет холодно – к стене спиной прислонись. Я еще кипятка принесу: на ноги полей, а потом их одеялом окутай. Обожжет немного, но это хорошо – отвлечет от холода.

– Да-да, это хорошо. Так и надо.

Старушка ушла. Семен расположился поближе к стенке. Вскоре он почувствовал, что в доме затопили. По телу пошло приятное тепло, стало легче, даже радостнее. Семен улыбнулся. Показалось, что сырости и холода почти не осталось. А чем плотнее он прижимался, тем глубже тепло в него проникало. Захотелось слиться со стеной, чтобы сначала тело, а потом голова и вся суть погрузились в покой. Он закрыл глаза.

Проявились старые дома вроде тех, что рушатся в новое время. Большие, но неудобные квартиры. Семен понял, что скоро должно что-то произойти, посмотрел по сторонам, надеясь увидеть намеки на ожидание у окружающих людей. Выбежал на балкон. Повсюду были люди: они и правда готовились. А солнце поднималось, становилось ярче и страшнее. А когда установилось над Семеном, то всем своим светом вошло в него. Он закричал.

Семен открыл глаза. Это был не солнечный, а лунный свет. Он пробивался через щели сарая, но пробивался четко, будто преград и вовсе не было. Свет показался Семену необычайно красивым, продолжающим сон. Он закрыл лицо руками.

– Ты здесь? Знаю, что здесь. Я вспомнил тебя. Ты в детстве всегда ко мне приходила. Я тогда глаза ладонями закрывал, а пальцы немного раздвигал и смотрел, как ты в комнате висишь. Сначала боялся, а потом стал с тобой разговаривать, рассказывать все самое тайное. И тогда тайн внутри больше не оставалось, все тебе было открыто. Помню, меня маленького мама отвела в церковь. Вела, говорила строго: «Ты священнику все-все расскажи, что дурного думал, что делал не так». Повторила это несколько раз. А когда я пришел к нему, то растерялся. Он смотрит, улыбается, спрашивает, хочу ли я рассказать что-нибудь. Тогда я закрыл глаза – и как будто в комнате оказался ночью. И тебе все рассказывал. Про то, что чувства человеческие другими станут, про страхи свои. Открываю глаза, а он плачет. Смотрит на меня и плачет. Я его спросил тогда: «Вы не рыба?» Он ответил, что нет, не рыба. А потом ты перестала приходить, и я понял: когда ты снова придешь, я умру. Стал бояться, даже просил тебя мысленно, чтобы ты в эту ночь не пришла и в следующую – тоже не пришла. А сейчас не боюсь…

Двери сарая раскрылись, лунный свет занял все видимое. Рыба медленно двинулась в сторону прямо по воздуху. Семен пошел за ней, не заметив, что тоже уже не касается земли, а плывет по свету. Уже через мгновение их не было: вернее, они были, но выше лунного света и видимых мест. Привычный мир остался ждать и думать о них. А они просто поплыли навстречу новому дыханию и чувствам.

Новый год

Мама говорила не смотреть на переводных дракончиков.

Это было под Новый год.

У нас стояла пышная елка, недалеко от кровати. Каждый раз мы доставали из коробки игрушки, разноцветные шары, украшали, посыпали ветки ватой – как будто на них лежит снег. Ночью, когда не выключали красную гирлянду, казалось, что это не снег, а огонь. Горит и переливается багровым и оранжевым.

Все пылает. Надо успеть задуть, пока не погаснет.

С переводными дракончиками так же: на кухне, если проходить мимо – ночью, например. Не получалось на них не смотреть, хотя и было ясно, что дело в нервах. Нервы как суставы, только растянутые и связывающие не мышцы, а причинности.

В секции были раздробленные зеркала, и еще на стенке одно. Получалась дорожка из отражений – всегда было страшно в нее заходить. А пылающая елка туда попала и превратилась в уходящий горящий лес.

Еще выключенный телевизор – тоже как зеркало.

Если ночью выходить из комнаты, надо не смотреть в дорожку, в мерцающие огоньки, чтобы тебя туда не утянуло.

Не смотреть туда, не смотреть сюда – казалось бы, живешь в квартире. Откуда-то возникают все эти правила. Переводные картинки, горящие деревья.

Рядом с домом крестной ветер поднимал людей и уносил. Они понимали, что сопротивляться нет смысла, раскидывали руки и улетали, как гигантские мухи. Птицы летят куда думают, а мухи кружатся внутри ветра, им все равно никуда не направиться. Они болтаются в разных воронках. От воронки до воронки, у них пути как нити – линии, кружева, и так всё в чередовании.

Летом бабушка сдавала одну комнату. У нас часто селились разные люди, приезжающие на лето. Мне было как-то неуютно от этого, они ходили через комнату, в которой я спал. Но бабушка объясняла, что иначе нам не прокормиться. И вот тем летом приехали отдыхающие, на море. Из Москвы. Полная активная тетя с дочкой. Дочка – где-то на год старше меня.

Было лето, а не Новый год, и никакой елки. Хотя какая разница. Все равно все это в памяти: и вереницы горящих деревьев, и опасные места в квартире, и картинки.

Девочка уже красилась, носила обтягивающие шорты и вообще красовалась. Поговорить с ней я не решался, первым не здоровался. Ее мама даже как-то подталкивала нас, чтобы мы пообщались, но все упиралось в мою замкнутость. Как будто речь уходила изо рта, я не знал, как и что сказать. Когда она говорила «привет», мне почему-то стыдно было тоже ответить «привет», я тихо кивал и отворачивался. И реально не понимал, что такое: произнесение слов – как способность – сдавливалось и исчезало.

По вечерам я читал Библию и стеснялся, что она увидит. Непонятно почему. Когда проходила мимо, закрывал книгу и отворачивался, делал вид, что смотрю в окно – в темную пустоту.

Одним утром, когда я спал, она зашла в комнату, посмотрела в мою сторону и остановилась. А я не спал, само собой: лежал, замерев. Показалось, что она все это понимает, что я не сплю, и играет в такую игру.

Привет, – сказал про себя. Стой так, не уходи пока.

Там, где ты сейчас стоишь, зимой появляется горящий лес, если разглядишь себя в нем, то сгоришь вместе с ним. Сейчас вскочу, толкну тебя, и ты упадешь в дорожку из отражений. Ты вообще не понимаешь, куда приехала, здесь нельзя так стоять и смотреть куда хочется. Нет, никуда не толкну, потому что во мне нет жестокости. Все, давай, иди дальше, я уже встаю, не могу же встать сейчас, когда смотришь. Станет ясно, что я не спал, возникнет еще большая неловкость.

Потом вечером. У тебя есть магнитофон? Нет, у друзей есть. Хотя сейчас друзей тоже нет, они были и вскоре снова появятся. У всех будут магнитофоны.

К нам зашла женщина с черным лицом, села на кухне. Увидела меня, приложила палец к губам и шепнула, чтобы я никому не рассказывал, что она заходила. Жаль, что девочка со своей мамой сейчас на пляже, я бы ей показал, кто к нам иногда заходит. Удивил бы. Красивых девочек надо удивлять. Подойти и сказать: сейчас кое-что покажу, пойдем на кухню, смотри, кто там сидит. Ой, а кто это? Тебе лучше не знать. Пойдем, подглядим с балкона, как она уходит. У вас в Москве такого нет, да? Если она начнет в тебя вглядываться, просто скажи мне, и я все решу. Смотри, какое лицо, да? Она проходит сквозь души, поэтому такая, иногда заглядывает к нам.

На самом деле здесь много дверей и окон. Внутри дверей еще двери, внутри окон – окна. Нескончаемая череда. Через окошки можно разглядывать. Но в любой момент кто-то может подойти с той стороны и ой. Если об этом думать, селится тревога, уже не по себе подходить к следующему окошку. Окошки, те, что дальше, тусклые, никто их не протирает. Кривой коридор из дверей-окон: если зайдешь, уже оттуда не выберешься. Окна сами как лес. Скажут потом: нашли тринадцатилетнюю москвичку в лесу. А ведь это просто из-за незнания и любопытства. Не виновата ни в чем. Помнишь женщину с черным лицом? Ну вот. Даже с ней мне пока что проще говорить. Приезжай лучше года через три, я тогда научусь полноценно общаться. А пока привет. Забирай свою маму и уезжай. Три года еще. Привет.

Чужая одежда

В этом месте находятся бывшие заводские общаги, блочные тусклые пятиэтажки. Всего десять, когда-то их покрасили в разные цвета. Сейчас уже все подравнялось, они стали почти одинаковы, а лет сорок назад наверняка блестели как разноцветные воткнутые карандаши. А вокруг мягкая мокрая земля, болотистая, звучащая. Раньше казалось, что по ночам из окрестной темноты доносится пение, кто-то поет песню, и не в одном месте, а со всех сторон. Просыпаешься, прислушиваешься: и правда ведь, такого нет днем.

Прошлый раз шел по тем же дорожкам, с электрички направо, дальше через заброшки. Тогда приблизился к подъезду и увидел, что нет двери, а вместо нее сидят собаки. Протиснулся, поднялся на пятый этаж. Железной лестницы тоже нет. Она была приварена к крыше, стояла на случай пожара, чтобы, если полыхнет, вылезти наружу. В одну ночь ее спилили, снесли вниз, погрузили на тележку и увезли на металлолом. Дверь в подъезд тоже. Как не стало двери внизу, на этажах поселились медленные люди в потрепанных шубах с большими сумками. Коридоры длинные, в конце окна и неработающие батареи. Люди стали туда заплывать и застывать до первого света.

Так было пять лет назад. И почему я не мог приехать все это время? Дело не в страхе, а в обстоятельствах. Обстоятельства позволяют отвлечься и не переживать.

Подошел к двери, не смог попасть ключом в замочную скважину, задрожали руки и глаза. Еще раз и еще раз. Когда открыл, все внутри онемело, во рту появился мятный привкус, как от конфеты против укачивания.

Все сырое и тихое. Шторы плотно задернуты, грязный подоконник, проваленный бордовый диван, сползшие желтоватые обои, на стене замершие часы. Все так, как раньше, только спокойнее.

И внутри, и в окне всё в дырах и следах. Вышел в коридор. Он длинный, на нем квартиры – как зерна на стебле. Только уже, наверное, никто не живет, иначе слышались бы голоса. И там, в самом конце, человек в оранжевой одежде с длинными рукавами, некий Пьеро. Увидел меня и начал читать пятый псалом нараспев – звучно и красиво. Нет, конечно, это просто галлюцинация, такого быть не может. Нет там никого, только пробивающийся тусклый свет.

Коридор расступился и засиял.

Спустился на четвертый этаж, постучал. Тетя Зоя открыла, уставилась, поморгала, разглядела, раскрыла страшный рот и без звука широко проговорила мое имя. Это ты? Да, я. Заходи. Ни о чем не надо меня расспрашивать, и я тоже не буду. А потом – на тебе одежду, новый спортивный костюм, недавно купила, никто не носил, не ходить же как с дороги, надо удобнее одеться. Я отказался, она снова повторила то же самое. Новый спортивный костюм, можно и днем ходить, и ночью в нем спать, он мягкий и теплый.

Первая ночь.

Часа в два начался жуткий ветер. У меня окна так стоят – когда все это случается на улице, в комнате шипит и свистит, и кажется, что кто-то орет на ухо. Спишь в грохоте и тянущемся вопле. Вообще, я привык. Надо зажаться, переждать пару часов, все стихнет или потеряется.

Такая картина. Лежит скрюченный человек, а над ним нависает вопящее растекающееся существо без рук и ног.

Когда все затихло, я увидел сон. Мы с мамой договорились встретиться в универмаге. Ходил по магазину и не мог ее найти. Ждал. И в один момент понял, что она никогда не придет. Этот момент сжался и вырвался как резкий ужас. Ужас выстреливает, как жидкость из шприца. Рядом стоят врачи, улыбаются, держат шприц, стучат по нему ногтем, спрашивают: «Ну что, готов?» – да, готов, – тогда вот. Стреляют струей кошмара в воздух.

Дернулся, вскочил, узнал то старое пение. Ночная природа издавала те же звуки, что и пять лет назад, и двадцать пять. Это и пугает, и успокаивает. Складывается впечатление, что природе человек совсем безразличен: что бы этот человек ни делал, у нее остается одно и то же мнение о нем и звучание. Или когда кто-то умирает. Как природа реагирует? Никак. Как будто этого кого-то никогда и не было. Могут быть исключения, конечно. Взрыв атомной электростанции или выброс аммиака, не знаю чего еще, какого-нибудь химического пара, мешающего деревьям дышать. А в остальном – человека как бы и не существовало. Сдох и сдох. Хотя нет, наверняка у природы есть сострадание к людям, просто оно не выражено так, как принято у нас. Не обязательно ведь птицам кружиться вокруг окна и стонать, можно по-другому выразить свое отношение, тем же молчанием.

Долго не мог уснуть, покачивался под доходящие звуки. Уже было часов пять утра. Внезапно услышал.

Я не умер, меня мама прячет, чтобы на войну не забрали.

Он сидел на том конце дивана и смотрел. Хоть и темно, но все видно. Как это услышал, я сразу дернулся и прижался к стенке. Если призрак – он рассеется, если сон – то сейчас что-нибудь изменится, зайдет кто-то еще или перенесусь в другое место. Но ничего не поменялось, он остался сидеть так же, глядеть черным лицом. Глаз не видно, только провалы в голове: когда света нет, так всегда.

Как тебе моя одежда? Носи, если хочешь, мне она незачем.

А тетя Зоя сказала, что это новый спортивный костюм, она его на рынке как-то купила, а он не пригодился.

Нелепая такая пауза, смотрим друг на друга: я на покойника, а он на меня. Я жду, когда он исчезнет, а он ждет непонятно чего. Он исчезнет, я спишу все это на сон, утром расскажу тем, кого встречу: мол, так и так, видел его во сне, он сидел на диване и говорил.

Ну, давай, растворяйся в комках темноты. Как будто тебя и не было, это просочилось сквозь сон – я открыл глаза и еще не успел отойти от тамошних образов, они застряли. Но нет. Он сидел и смотрел.

Тетя Зоя сказала, что костюм новый. А это неправда. Это была его одежда, я ее надел, вот он и заявился ночью. Не надо чужую одежду надевать, тем более умерших.

Если бы я такую историю услышал, испугался бы больше, чем когда это случилось по-настоящему. Удивительно, но не было страшно ничуть. Сидит и сидит, смотрит и смотрит. Немного испугался в первые мгновения. Кто это говорит? Я не умер, меня мама прячет. А когда понял, что это он, успокоился. А может, и действительно не покойник, у тети Зои всегда был ключ от нашей квартиры, она приходила, присматривала. Может, он реально живой и пробрался сюда ночью, чтобы поговорить. Если до него дотронуться, рука наверняка провалится в черноту лица – окажется, что его нет. Но лучше не пробовать.

А дальше он сказал, что есть просьба, всего одна. Какая? Знал, что ты согласишься. Короче. Помнишь ведь нашу железнодорожную станцию? Там висит расписание электричек. Как подходишь – направо. Можешь сходить туда и зачеркнуть первую электричку в город? И всё. Буду очень благодарен. Я бы сам сходил, но не могу. Зачем? Только не ручкой или карандашом, а черным фломастером, чтобы не было видно, что там написано. Хорошо? Ладно.

Утро пахло как раньше, как тридцать лет назад, как будто ничего не произошло. Хотя места явно исхудали и потускнели. Во дворе качели для двоих. Одна сторона всохла в землю, другая зависла наверху.

Электрички приходили пару раз за день, а расписание висело старое: в нем писалось, что они ходят каждый час. Достал черный фломастер, провел им по руке – он хоть и старый, но след оставляет. И тут дошло: ведь расписание за стеклом. Стекло пожелтевшее, мутное. Подумал: если не зачеркну, придет ведь ночью снова, спросит «Ну что?», и как ответить? Порыскал, нашел камень, огляделся – никого нет, только дым за деревьями. Кинул в стекло, оно зазвенело и рассыпалось, один осколок даже чуть полоснул по руке. Вынул оставшиеся крупные стекла из рамки, бросил на землю, зачеркнул первую надпись, еще и еще раз, чтобы потерялась и не распозналась.

Вторая ночь.

Он снова сидел боком и смотрел то ли в стену, то ли на меня. Голова сливалась с общей темнотой.

Спасибо тебе. Да не за что. И как там на станции? Все так же темно и пыльно? Так же хорошо, как и раньше? Мне нравилось там ходить. И на электричках ездить. Там есть место, когда въезжаешь: кажется, что проваливаешься куда-то и едешь не по рельсам, а по воде. Да, всё как раньше. Слушай, мне неловко… Я забыл кое-что еще. Еще одна просьба есть. Ты теперь каждую ночь так будешь появляться и что-то просить? Нет-нет, это последний раз, больше не будет никаких просьб. Ладно, что нужно? Еще что-нибудь зачеркнуть? Нет. Такое дело. Этой ночью умер цыган, а лошадь привязана, ее нужно отвязать, отвести к реке, пусть попьет воды, там и оставить, другие заберут. Перелезь через забор, никого в доме нет, а он лежит на кровати мертвый, никто тебе ничего не скажет, пройди направо, увидишь там лошадь.

Еще не рассвело, как потащился к цыганскому поселению, нашел дом, перелез через забор. Ночное пение сначала перебилось далеким лаем, а затем исчезло. Стало так глухо, что показалось, будто заложило уши. В доме тоже ни звука. Похоже, что умер не только хозяин, но и соседи, они все задохнулись и затихли. Вас всех сварило ночное солнце? Да. Справа стойло, белая лошадь с неподвижными глазами. Совсем не удивилась, что я пришел; скорее всего, ее уже предупредили: мол, придет человек, отвяжет, отведет и оставит.

Да, я повел эту лошадь. По мерцающим изношенным местам, сквозь закопченную мглу. Там все выжжено: если об этом думать и представлять, придется плакать, а зачем попусту расстраиваться. Кто-то мертв, кто-то жив. Пока иду, делаю важное дело. У меня есть цель, оправдание, намерение. Идти полчаса, и странно, что никто не встретился.

Третья ночь.

Он снова появился, поблагодарил. Я уже напрягся, думал, что снова попросит о чем-то. Типа залезь теперь на самый высокий дом и крикни. Но нет. Он сказал, что всё, больше не о чем просить. А зачем тогда появился? Отблагодарить. Да не надо меня благодарить. Надо-надо. Ты думаешь, это заводская общага? Это разбитая квартира? За дверью длинный затопленный дождем коридор? Нет, это огромный дворец, здесь сорок комнат, пошли. Сразу за дверью, смотри, сразу провалишься туда, давай, уже нечего бояться. Там всё расскажут. Встретишь, они объяснят. Большой красивый дворец. Просто посмотри за дверь, тебя ждут.

Когда идешь по болоту, щупаешь стопой опору, чтобы не оступиться: на вид может быть вполне крепкий холмик, а он водянистый, станешь на него и пропадешь. Здесь так же. Не понял, откуда берется свет, как получается, что источника нет – ни луны за окном, ни лампы на потолке, а все подсвечивается. Так всегда бывает во сне: неясно, как появляется яркость, но она есть. Как предзакатное умирающее солнце, только не вклеенное в небо, а тлеющее внутри. И теней тоже нет, никаких тусклых отражений на стенках. Сколько комнат? Сорок, как он сказал, или больше? Похоже на лабиринт. А нет, это совсем не лабиринт: стены чуть прозрачны, и кажется, сквозь них можно проскользнуть, и комнаты идут чередой, не путаются.

Вряд ли уместно сказать, что пение началось. Оно будто бы было всегда, только не обращал внимания, а сейчас прислушался. В самóм воздухе, как звенящая пыльца, – кружится и создает музыку. Вспомнил, как мама один раз расставила на столе хрустальные бокалы, налила в них немного воды, поводила пальцами по их краям, и они запели. И, видимо, с тех пор это звучание осталось, просто слегка стихло. Где бы я ни находился, оно все время подпевало происходящему вокруг. Возможно, если пройду через несколько стен, увижу тот самый стол с бокалами.

Видимость пошатнулась, как будто тронулся поезд, комнаты неспешно поплыли вперед, и я в них. Все под то же звучание. Мы на опрокинутом колесе обозрения, в кабинках, разглядываем наши места. Мы – это мы. Здесь все. Движемся и поем. Помните ведь? «А вокруг них мягкая мокрая земля, болотистая, звучащая. Раньше казалось, что по ночам из окрестной темноты доносится пение, кто-то поет песню, и не в одном месте, а со всех сторон». Это мы и поем.

Праздники

(Повесть, которой не должно быть – каким-то чудом уцелела)



Первый кадр фильма. Та осенняя ночь. Пусть камера поползает по мне, как насекомое, покажет руки, волосы. Чтобы зритель смог подглядеть за тем, как жду. Подглядеть за ожиданием чего-то неважного, но навязчивого.

Что происходило? Ничего особенного. Я не спал, лежал на диване с включенным светом, смотрел на часы на стене. Желтые пластмассовые часы с ползающими стрелками. Ждал, когда стрелки нарисуют пять утра и мне исполнится семнадцать.

Оставалось еще полчаса, я вспоминал эту же ночь год назад, два, три… Пытался погрузиться в старые ощущения. Почти никогда не спал перед днем рождения, ждал наступления магического времени – пяти утра. Казалось, что жизнь вокруг должна как-то отметить мое появление. Может, кто-то прокричит на улице, подует ветер, у соседей грохнет на пол торшер. Как бой курантов на Новый год, только необычнее.

И да, год назад в этот момент раздался женский вопль за окном. Высунулся, посмотрел – никого, тихо поблагодарил за поздравления.

Год назад я осознавал себя точно так же, и два года. Ничего не поменялось в восприятии себя и мира вокруг. И если отмотать совсем назад, останется то же самое.

Начал вглядываться вперед, в будущие ночи. Через год я буду таким же: сменятся обстоятельства, но не я. И через два. Появятся иные отблески жизненности, но это не очень важно. А когда наступит лет тридцать восемь, все покроется туманом. Но он не помешает мыслить как сейчас.

Так и думал, пока ждал. Пять утра. Ночь как была застывшей, так и осталась. Никто не поздравил.

Даже не заметил, как уснул, а проснулся от резкого звонка в дверь. Пришла мамина подруга тетя Зоя. У нее всегда вид, как будто вот-вот что-то случится, она наготове. Ей лет сорок пять, у нее выбелены перекисью волосы. И пугающие глаза. Она постоянно вглядывается.

Я вообще не знаю на самом деле… Все эти описания деталей, кому они нужны. Ведь все это надуманное, эти детали вытаскиваются из-под плотно лежащих слоев жизни. Какая разница, какие у тети Зои глаза? Их нужно обрисовать, чтобы ее образ проявился в воображении.

Глаза тети Зои. Можно написать отдельный рассказ с таким названием. Я нервно хожу по коридору, как болезненный маятник, а она зыркает туда-сюда и сквозь зубы шипит: «Вымахал, пахать на тебе надо».

Они с мамой общались странно: курили и молча смотрели в окно на кухне. У тети Зои расстреляли мужа пару лет назад. Рассказывали, как он стоял и не падал, неподвижно смотрел выкатившимися изо лба шарами. Потом сложился и застыл. Он владел несколькими кафешками в городе, ездил по району в черном гробу с бритоголовыми друзьями. У меня, собственно, такой же вид, как у них, только лицо еще детское. Тоже гладкая голова, коричневая куртка под кожу, синие спортивные штаны и белые кроссовки.

Еще у тети Зои не было переднего зуба, она вставляла в дыру между зубами сигарету и так разговаривала. Сигарета торчала изо рта, ее можно было не придерживать пальцами.

Отчетливо помню ту осеннюю ночь. И утро. Мама с тетей Зоей курили на кухне, я подошел, налил воду в стакан, мама замерла, расширила глаза, как будто увидела у меня над головой летающую пенку, подошла, молча обняла. С днем рождения! Тетя Зоя тоже оживилась, спросила, сколько мне стукнуло. Семнадцать. Самый возраст. Для чего? Для начала жизни.

Пошел в комнату, поставил на всю громкость музыку – чудную и пафосную, как для подъема на трибуну, надел черные очки и в одних трусах вернулся на кухню, пританцовывая и дергая головой. Мама сказала, что я клоун и хорошо бы такую работу найти, кого-нибудь смешить. Тетя Зоя добавила, что я как «Модерн Токинг», только отбитый на всю голову. Взял ложку, поднес ко рту как микрофон, начал беззвучно подпевать, изображая лицом сострадание моменту, потом сел на табуретку и ударил по невидимым клавишам. Типа пианино. Они обе улыбнулись, мама сказала, чтобы я шел уже куда-нибудь. Ответил, что хочу пойти в криминал. Что тетя Зоя может посоветовать, исходя из опыта? Думаю видеосалоны крышевать, что для этого надо делать? Тетя Зоя чуть не проглотила свою сигарету, рыкнула, чтобы трусы сначала свои постирал. Спросила, как мне не холодно так ходить. Отопление еще не включили, все кутаются, а я голышом разгуливаю.

Встал в коридоре, между кухней и комнатой, перед зеркалом. И понял, что мне очень хорошо. Я готов слушать эту музыку, танцевать в таком виде сколько угодно, хоть всю оставшуюся жизнь.

* * *

Конец сентября и начало октября – самое холодное время. Отопление еще не включили, по квартире приходится ходить, укрывшись одеялом поверх зимней куртки, кутаться и дрожать. А на улице все сгоревшее, дым в каждом клочке воздуха: ясно, что жгут листья и из-за них так, но кажется, что горят не только они, тлеет вообще все, что раньше видели и чего касались. И где было это «раньше», теперь медленные пахучие перья заснувшего в ознобе существа – уставшей от безделья птицы, проглотившей дома и деревья. Нам хорошо, мы ей снимся как невнятные штрихи. Мы быстро перемещаемся по улицам, а для нее – еле заметно ползаем по мутному сну.

Во дворе, прямо под нашими окнами – там песочница под деревом, – столпились дети. Подошел и не сразу поверил, что это вижу. Вгляделся: неужели такое возможно? Они сделали из песка большой гроб с песочным человеком. Ходили вокруг и играли в отпевание. Подошел, встал с ними. Меня никто не заметил.

Поглядел на них. Серьезные, увлеченные, наверняка все утро лепили. Песок уже не летний, сырой, серый. Что происходит? У одного на веревке качается ведерко, в ведерке дымовуха, он ходит и раскачивает, получается как кадило. Реально, панихида. Вокруг домá, это место видно из всех окон, но никто не наблюдает. Пения никакого нет, только ветер – больше никакой музыки, все немое. Этого не может быть, я что-то не так понимаю.

Этот песочный человек… Возможно, его сделали не дети, а умелый скульптор. У него лицо, правда, без глаз, чуть приподнятые руки.

Огляделся по сторонам – у всех печальные лица. Сказал про себя, что не могу в это поверить, повернулся в сторону станции, и как только сделал несколько шагов, в груди схватило, внутренние слезы собрались в большую каплю. Я закричал от появившегося невыносимого зуда. Закричал и тут же затих, кто-то большой и невидимый заткнул рот рукой, чтобы не мешал происходящему.

Запах как запах, совсем не едкий, он не от сгоревших листьев, а от дымовухи в ведерке. Такое трудно назвать ароматом, но это приятно вдыхать. Посмотрел на свои окна – никого. Какое же благодатное время.

Моего отчима звали Арсений. Помню, как он появился первый раз. Он сел на диван, а я, пятилетний, спрятался за шторой, вынырнул оттуда одним глазом. Он скорчил смешное лицо, а затем подскочил, тоже спрятался за шторой, на другом конце. Появилась мама и объявила: «Это Арсений, наш друг».

Наш друг: мамин и мой. Лысый и странный.

Один раз он пришел с толстым альбомом, махнул ладонью, чтобы я сел рядом, принялся листать, показывать разные рисунки. Это картины каких-то художников. Перелистывал, указывал пальцем на детали, улыбался сам себе. Какие тут тени, как подобраны цвета. Остановился на покосившемся портрете, гордо посмотрел и заявил: «Я с ним бухал». Это самый-самый лучший художник современности, он как-то раз вылил краску на стену и сказал, что эту стену продадут за миллионы, ибо это его рука, а его рука – ценность человечества. Бухать с ним – большая честь.

Как мама познакомилась с Арсением… Она работала в баре, недалеко от станции. А Арсений там оформлял вывеску, залезал на крышу и красил. Однажды дверь кафе распахнулась, он вошел строгим шагом. В руках букет цветов, в глазах сияние. Одежда вся в краске, руки тоже. Все вокруг обомлели. Он подошел и молча протянул цветы. Наверное, так и надо общаться с женщинами, без лишних сомнений, влетать и заявлять о себе. Это я. Арсений. Будь моей женой. И мне безразлично, кто там смотрит со стороны и что думает. Безразлично все. Есть только ты и я.

Наверняка там играла какая-то романтичная музыка, за окном падал пух, а ветер раздувал мамины волосы. Все это похоже на сцену из фильма. Если все это снимать, его движения лучше показать в рапиде: как глаза полыхают синим огнем, пыль и засохшая краска лениво падают с одежды на пол, люди вокруг плавно поворачивают головы, успевают что-нибудь прошептать, улыбнуться и смахнуть пепел с сигареты.

Сразу перемещусь лет на десять вперед, когда мама уже дружила с тетей Зоей.

У Арсения была четкая шкала ценностей, достоинств и качеств людей. Шкала простая и ясная. Наверху находятся художники. Ниже – обычные люди. Еще ниже – бандиты и бандитские бабы. И ниже всех – тетя Зоя.

Они с тетей Зоей не переносили друг друга. Тетя Зоя часто в беседах с мамой объясняла, что все ее проблемы из-за Арсения, вообще все, что он – не человек, а недоразумение. Арсений объяснял то же самое, но витиеватым красочным языком, используя слова «тень мира», «смрад», «поглощающее безволие».

Рисовал я всегда плохо. Арсений объяснял, что это из-за того, что я дебил, но ничего страшного, надо много работать, и все получится.

Как-то нарисовал собачку. Вроде ничего. Он пришел, уставился. Сначала на рисунок, потом на меня. Что его так выбесило, я так и не понял, но он сказал, что дебил и есть дебил, уже ничего не попишешь, это надо просто принять и сонаправиться с жизнью. Потом гневно пошатался по комнате туда-сюда, сел и объявил: «Так». Учимся рисовать, работаем каждый день. Первый тебе урок. Запомни, самый важный цвет – белый.

Вспоминаю его искреннее негодование. «Ну почему ты такой тупой, ну почему?!» Поначалу это задевало, но быстро привык. Я не тупой, просто плохо рисую. А как ты будешь поступать в художественное училище? А может, я не туда буду поступать. А куда? Например, в военное. Хорошо, иди убивай людей вместо того, чтобы дарить им красоту. Таких бесед было много, они слились с общим фоном, перестали запоминаться.

Как-то раз он сказал: «Я же твой отец», я ничего не ответил, а про себя проговорил: «Ты мне не отец, ты лысый хер, отравляющий жизнь маме и мне». Потом мне стало стыдно за эти слова, подошел к нему и так же молча проговорил: «Извини, ты не плохой, но ты не отец».

В ванной стоял стакан с зубными щетками. Взял как-то раз поставил наши с мамой щетки вместе, а его подальше, напротив. Такой жест отстранения: ты на самом деле не с нами. На следующий день было стыдно за это, снова молча к нему подошел и про себя проговорил «Извини», сдвинул щетки, как стояли раньше.

Я так перескакиваю с времени на время… Не хочется описывать конкретные годы, потом их последствия. Родился, вырос, стал таким, вот моя детская травма, из нее все ля-ля-ля. Нет, конечно. Никаких травм и последствий.

Взрослые люди, как правило, вообще не рисуют. Разве что какие-то навязчивые узорчики во время телефонных разговоров. Если подойти почти к любому человеку на улице и спросить, что он сегодня нарисовал, ответ будет «Ничего». Поют гораздо больше, чем рисуют. Напевают то, что нравится, или то, что случайно слышат.

Небо не синее, кровь не красная. Вы думаете, после занятий с Арсением я стал хорошо рисовать, разбираться в цветах, тенях, оттенках? Скорее все связанное с живописью начало вызывать головокружение и легкую тошноту. И запах ацетона, и даже звук болтающейся в банке кисточки. Когда рисуют акварелью и взбалтывают кисточку, чтобы очистилась от предыдущей краски. Этот звук вошел в протяжность, стал слышим слишком часто, даже когда никакой банки рядом не было.

Один раз Арсений вернулся с работы и строго заявил: рисуем город будущего. Нарисуй, как ты все видишь через тридцать лет.

Город будущего такой же, как город прошлого. Ничего не поменялось, мы сидим в тех же местах, смотрим и рассуждаем. Вот у тебя есть мечта? Он сел и начал вглядываться. Есть? Какая? Есть у тебя мечта? Хоть одна. Ну?

У Арсения была машина – бордовый «жигуленок» д4608. Но мы не могли ни разу никуда нормально съездить на выходные. Ни в лес, ни на карусели. Каждый раз это заканчивалось общей ссорой. Арсений махал руками, как подбитая стрекоза, и делал заключение: «Все обязательно должно закончиться херней». Я что-то не то скажу или мама. Куда бы мы ни ездили, возвращались молча. Мы не ценили красоту, которую он показывал, все эти переливающиеся травы, свет, проходящий сквозь ладони, разорванные облака. Короче, если честно, он был полным психом, редким ненором. Ранимым, как тепличный цветок, срывающимся на всякие мелочи, как внезапная икота. Все нормально? Да, все нормально. Проходит минута – нет, не все нормально. Я тупой, мама меня плохо воспитывает, и вообще лучше от нас уехать и жить полноценно. Ну тупой и тупой, не всем же быть такими чуткими лысыми мудаками.

Да и в целом его разрывала несовместимость с происходящим. Внутри него постоянно переливался кипяток с лопающимися пузырями. Явно тяжело так жить.

Надо вернуться в тот день семнадцатилетия. Как началось утро, я уже рассказал.

Днем с работы вернулся расстроенный Арсений. Встретил его так же: вышел под пафосную музыку с ложкой-микрофоном. Он уже побаивался меня, давно не называл тупым и даже сторонился, видел, как я бью руками по пустоте перед зеркалом. Я мог легко ему навалять, если надо. Он пришел, сел на кухне и заплакал. Что случилось? Снова с зарплатой кинули, сделал ремонт, обои поклеил, а они сказали: прыгни из окна, тогда заплатим. А там третий этаж. Это уже не первый раз. Снова мы остались без денег. Надо уметь как-то брать свое.

Тетя Зоя каждый раз, когда слышала эти истории, закатывалась в смехе, проговаривая что-то вроде «Какое чмо». Хорошо, что ее к тому моменту на кухне уже не было, она бы добила Арсения. Он подскочил ко мне с мокрыми глазами и спросил, что делать. Ну, надо брать свое, действительно. Нет, нельзя им уподобляться. Нельзя, сынок, им уподобляться. Ладно, нельзя так нельзя, давай поплачем в коридоре над жестокостью мира.

Да, забыл рассказать. Когда Арсений по горю напивался, он превращался в большое насекомое, жука скарабея: ползал, перекатывался набок, застывал, чихал и бубнил себе под нос. То на диване, то на полу. Мама почти никогда этого не видела, сразу, как начиналось, одевалась и уходила. Возвращалась, когда он уже храпел под одеялом.

А вечером я стоял по колено в болоте. В голове крутилась фраза тети Зои о том, что это самый возраст. Для чего? Для всего. Рядом скакал с кочки на кочку Дима и допытывался, что я вижу. Мир рассы́пался, стал похож на залежи зеркальной икры, в каждой икринке отражение, и есть два цвета: красный и зеленый. Цвета ползают по выступам, меняются местами. Это и вижу. Если попробовать их погладить или зажать в ладони, со стороны это будет выглядеть так: стоит человек на четвереньках, мычит, руки-ноги в ледяной воде. Он должен простыть и заболеть. Даже непонятно, что необычного в этом занятии, но явно ведь что-то не то.

У Димы круглая голова на тонкой шее, он похож на обелившийся одуванчик. У него прозрачные глаза, сливающиеся с воздухом. Он спросил, как впечатление.

Что такое впечатление? Впечатление производится. И складывается из слабоуловимых деталей. Кто-то посмотрел, кто-то улыбнулся. Или даже, может, никто и не посмотрел и не улыбнулся, а впечатление сложилось из самого ощущения момента. Ты можешь смотреть в пустую стену и наполняться впечатлением. Или знаешь, как бывает. Даже не обращаешь внимания на что-то, а оно потом возвращается.

Мы пошли по темной лесной дороге, захотелось повторять снова и снова: «Нет никаких впечатлений». Их не может быть.

Дима поглядывал и хихикал, как отбитый колокольчик.

Дальше цыганские поселения, заповедные дома один на другом – с таинственными заборами и сладким запахом. Мы встали в предвкушении и стали вдыхать. Сгоревшая пряность типа корицы, растертая по всему воздуху. Здесь не всегда так, только в особые осенние ночи. Огромные невидимые ладони растирают эти специи, подносят к нам, дают наслаждаться. Рядом река, черные лодки, кивающие носами, желтая рябь от висящей луны и покой. Непонятный говор, собаки и снова покой. Пятна ряски на воде и покой.

У Димы длинное пальто, он худой, смешной. Улыбающийся рот, как у Буратино, и волосы вьются. Ему бы колпак, и был бы чисто как в фильме. Носом проткнул что-нибудь и затянул. Если бы Дима провалился носом туда, в каморку папы Карло, то закатил бы глаза и пробубнил бы: «Кайф, кайф, кайф».

Дима заскочил в дом с тусклым светом, я остался стоять на улице.

Тот свет, заводь и звенящая тишина, перебиваемая далеким лаем. Перед глазами стоял пульсирующий и вращающийся прозрачный цветок. Никак не мог уловить, в какую сторону он крутится: как только обозначал, что против часовой, он начинал крутиться в обратную сторону. Даже не заметил, как подошли. То ли тени, то ли черти. Спросили, что тут делаю. Друга жду. Так друг лежит на полу, с ним что-то произошло. Он же только что зашел. Да нет, он уже давно там, и ты давно стоишь. Мутное изображение перед глазами рассеялось, мотнул головой. Это местные. А что с ним? Сходи, посмотри.

Дима был похож на рыбу, выскочившую из аквариума на подоконник. Изгибался и что-то шептал своим большим ртом. Схватил его за голову, закричал: «Дима, Дима, смотри на меня». Он улыбнулся. Все хорошо? Конечно. Фу-у-у, а то все перепугались, даже местные собрались, волнуются за тебя.

Мелкий человек с кусками мха на лице спросил, берем ли. Дима резко закивал. Нам дали спичечный коробок с витиеватыми опилками. Это необычная шмаль, стружки как с волшебного карандаша. Когда точат карандаши ножом или точилками, остаются длинные извилистые дорожки, так и здесь. Дима взял коробок и добавил: «У него сегодня день рождения», указывая на меня. Человек-мох тихо прошептал: «Поздравляем, приходите еще».

Ночь освещалась редкими дрожащими фонарями. По дороге шла старушка с палкой. Внизу на палке пустой пакет. Она аккуратно переставляла палку, чтобы он не слетел, поглядывала на него. Возможно, она поймала призрака и тащила его к себе домой. Мы поравнялись и сделали серьезные лица. Сказал ей: «Правильно, не отпускайте его». Дима сначала сдержался, а потом заполнился красной краской, как спелое яблоко на натюрморте, и взорвался от хохота. Это нехорошо. Дима состарится, поймает призрака, потащит домой, появятся молодые идиоты и над ним поржут. Ну, он вряд ли состарится.

Длинные ночные дороги как поваленные столбы со светом на конце, этот свет – наш бар. Машины и люди вокруг него похожи на мошек около лампочки. Почему он «наш»? Потому что мы там. Дорога от речных цыганских поселений до бара занимает минут сорок, за это время можно все переосмыслить.

Черная ночь покрывала собой, мы перемещались по ней, по ходу прикасаясь руками к небу. Даже не к небу сейчас, а к небу вчера, когда я не мог уснуть, ждал, что на часах нарисуется пять утра. Улыбающийся Дима в этом пальто. Он обычно прячет руки в рукавах, ходит, как будто нет кистей, вместо них пустóты, а сейчас нет. Тоже трогает что-то наверху, радуется.

Всё, бар. Мерцающий во тьме.

Каждый раз, когда заходишь туда, сердце колотится, не знаешь, чем все закончится. По машинам вокруг ясно, сколько сегодня бандосов, но всегда возможны сюрпризы. Открываешь дверь – и всё. Ты уже можешь оттуда не вернуться. Случайному беспредельщику не понравится твой внешний вид или твой нос, или даже ты ему понравишься, но он решит, что сейчас такое время, и стукнет тебя головой о барную стойку. Пробило два ночи, а где колокола? Твоя голова и есть колокол. Или какой-нибудь ненор откроет стрельбу, и ты не успеешь спрятаться вместе с барменшами. Ну или все будет хорошо.

Мы зашли, быстро юркнули к Диджею. Лучше с ходу не мелькать, а присмотреться. Человек сорок на вид. В трех разных точках бандиты со своими женщинами, у нас пункт наблюдения, можно сидеть в этой щели и не выходить, ждать, когда начнется. А оно явно начнется, по воздуху чувствуется. Когда присутствуешь в таком месте год-два, учишься предугадывать. Воздух иногда искрится, в нем мелкие молнии: это значит, что скоро все взорвется. Стулья посыплются, окна задрожат, догнавшийся суровый тип вытащит ствол и отомстит за всю свою жизнь и общую несправедливость.

Диджей спросил, чего мы мокрые такие. Попали под невидимый дождь. Дима сказал Диджею, что у меня сегодня день рождения, день уже прошел, но все равно. Тот покивал, сказал, что сейчас что-нибудь поставит, чтобы поздравить. Что поставить? Что-нибудь. А, кстати, она здесь. Он позыркал. Кто-то подмигивает в таких случаях, а он зыркает, как сова. Где? Покрутил головой – и да! За стойкой, с какой-то подружкой. Я сполз на пол, спрятался еще глубже. Дима и Диджей загоготали, видя мое смущение. Диджей спросил, хочу ли, чтобы он поставил медляк. Да, только погоди, я не готов, сейчас посижу немного, соберусь с мыслями. С мыслями надо собраться, иначе никак.

Просто представил, что сейчас зазвучит медляк, подойду, приглашу ее, мы торжественно выйдем, обнимемся у всех на виду и, покачиваясь, пошепчемся. Скажу: «У меня сегодня день рождения», она ответит: «А что же тебе подарить?» На нас все будут смотреть, все эти перешитые и отполированные типы, а мы растворимся в объятьях друг друга.

Диджей спросил: ну что, ставить? Хочешь, поставлю «Мальчишник»? «Последний раз ты со мной, последний раз я твой, последний раз слезы из глаз». Нет пока что, еще не готов, приготовь кассету, я дам знак, сразу тогда ставь. Только не эту, лучше «Я не буду с тобой».

Эпохи меняются, а темы остаются. Как Арсений подошел к маме с букетом цветов, так и я сейчас должен сделать то же самое. Зазвучит медляк, я встану, подойду и приглашу ее потанцевать. Вообще безразлично, кто и что подумает, кто как посмотрит.

Дима спросил, скрутить ли мне одну для смелости, и сбил весь настрой. Вообще вся эта робость обжигает: пробуешь подвигаться, все тело в мелких разрядах. Можно одну затяжку волшебных опилок от человека-мха – и всё, и иду. Он начал скручивать, всё рассыпал, как не вовремя, встал на четвереньки, начал собирать. А ничего не видно, Диджей посветил лампочкой – все равно не видно.

Спрятался еще глубже, почти лег на пол, спросил, поглядывает ли она в нашу сторону. Дима сказал, что не поглядывает. Ну, она же не знает, что я по ней сохну и что вообще. Она в курсе моего существования, видела здесь много раз, но не знает еще, что сейчас случится. Я подойду и приглашу ее, мы закружимся, она будет смахивать свои блестящие волосы, улыбаться, а я ей шептать. Скажу ей, какая она красивая.

Насколько же тревожно и приятно это предвкушение. И звезды от стеклянного шара, бегающие по потолку, и доносящийся с далеких столиков женский смех, и каждое слово, каждая мелодия. Мы проживаем удивительное время, в такой красоте и нежности.

Диджей еще раз спросил, ставить ли медляк. Тело что-то вообще. Показалось, что я даже встать не могу, не то что подойти. Там какой-то кент к ней уже подсел, он сам ее пригласит, пока ты лежишь. Как Дима это сказал, меня вообще перетянуло веревками, я стал похож на исполосованную посылку, брошенную на пол. Ну всё, она уходит. Уже ушла. Слышал, хлопнула дверь? Ставить медляк? Ставь, да. День рождения закончился, дерьмо, а не день рождения. Всё, пополз домой, спать.

Возможно, зря я так. Но сделал что сделал. Утром подошел к Арсению и сказал, что нужно решать, как действовать. Достал коробóк и предложил затянуться для медитации. Аккуратно скрутил ему сигу, ювелирно забил, четко-четко. Арсений втянул слишком глубоко, закатил глаза и плюхнулся на спину. Побредил слегка, посморкался и вскочил. С ясным взглядом. У тебя есть мечта? Ну? Мечта. Мечта. Есть мечта? Все то же самое, что десять лет назад.

Арсений строго спросил, где я взял эту дрянь. У человека-мха, у реки, а что? Так, надо пойти его арестовать, он продает наркотики подросткам. Арсений, а ты что, мент, чтоб арестовывать? Этот вопрос ввел его в ступор, он надулся и лопнул в смехе, как проколотый воздушный шар. Поскакал по квартире со словами: «А реально, я мент». Прыгнул лицом к лицу, тихо проговорил: «А я думал, из-за чего все это, а я просто мент». Арсений, ты не мент, ты художник, ты даришь людям прекрасное. Да! Это я. Я дарю людям прекрасное. Ну и всё. Ну и всё. И успокойся.

Через несколько дней Арсений вернулся с новой работы с большой картиной в рамке. Поставил ее в комнате, сдернул тряпку. Непонятно что. Полосы, дома, темные лучи. Для меня эта картина не лучше и не хуже, чем тысячи других, чем случайный рисунок в журнале «Мурзилка». Похоже по стилю на покосившийся портрет самого-самого художника из альбома. А он сел напротив и замер.

Опять же, если показывать эту сцену в кино, надо фоном запустить небесный хор. Дрожащая рука Арсения, гладящая воздух, нежная скрипка и пение ангелов. Тоже всё в рапиде. Как он медленно моргает, как появляется еле заметная улыбка на его лице.

Мы сначала не поняли, что произошло. Он просидел так весь вечер, потом лег спать, утром поел и снова сел любоваться. Только через два дня мама подошла с ужасом в глазах и спросила. Но не его, а почему-то меня. Где наша машина? Где наша машина? А я откуда знаю. Но догадываюсь. Появилась тетя Зоя, подошла к Арсению и сказала, что уважает его: если мудак, то надо до конца идти, не останавливаться. Это правда? Кажется, да. Поменял машину на эту картину, реально? Он ничего не говорил, грустно сидел, а мы втроем ходили по кругу как в хороводе и перешептывались. Да мне-то что? Я расстроился из-за того, что мама расстроилась, а машина эта никому не была нужна. Можно ездить на автобусах и электричках. Или ходить босыми ногами по сырой земле, быть ближе к природе.

С того дня Арсений изменился. Вроде все было по-прежнему, он ходил на работу, общался, обсуждал что-то, но все это происходило по-другому. Даже непонятно, что поменялось. Он задерживался взглядом, чуть медленнее говорил, вообще не ругался. Да, как будто с него сняли слой эмоций. Содрали старый скотч. Если приклеить скотч к бумаге, а потом его содрать, будет примерно это.

В один день решил его как-то растрясти, подошел. Он сидел на полу, вырезал буквы из цветного картона. Так. Рисуем город будущего. Что у нас в будущем? Фонари на Луне, пульсирующий бар, наполненный яркой кровью, река, приятная ночь. Подумал, если это нарисую, он точно заорет. Нарисовал, и еще Диму в пальто, летающего вокруг Луны, как воздушный змей или Шагал. Арсений не заорал, а наоборот, улыбнулся, довольно покивал. Красиво? Да. Реально, красиво? Конечно, ты очень талантливый художник.

И как-то неловко было начинать этот разговор с мамой. Мы понимали, что происходит что-то не то, но не хотели это озвучивать. Поглядывали друг на друга с пониманием и ждали, кто же начнет разговор.

Только что включили отопление, стало тепло. Мы сели завтракать на кухне. Наконец-то не мерзнем. Какая приятная золотая осень. Дыхание всего туда-сюда. Я словил мгновение между здесь и там и спросил-таки. А что с ним? Мама покачала головой. Не знаю. А что делать? Не знаю. Он на работу ходит? Вроде да. И как? Не знаю.

Не хотелось верить, что это из-за опилок. Он бухал всю жизнь, и что, дунул речной гадости и съехал чердаком? Нет, конечно, это что-то более сложное.

Каждый год день, когда дают отопление, напоминает о внутренней весне. Можно не прятаться под двумя одеялами, не ходить с ледяными ладонями, а наслаждаться жизнью. Сны становятся летними, не промерзшими. Спустя пару дней вообще забываешь о том, что еще недавно жил в постоянном ознобе.

Можно сказать, была теплая ночь. Обычная осенняя ночь, но в квартире тепло, даже слегка душно. Я уснул под полночь, сладко уткнулся головой в мягкую подушку. Снилось ли что-то? Какое-то мельтешение образов. Дорога. Бар. Она. Бегающие звезды на потолке. Чип и Дейл ведут меня за руки по бесконечной дороге, все обрывается, падаю в трясину. Снова бар. Дима танцует. Пытаюсь сказать ему, что его сейчас за этот танец живьем в пол закатают. Снова Чип и Дейл. Они уводят Диму. А я уже знаю, что там дальше пропасть, говорю ему, что не надо с ними никуда идти. И где-то в этот момент.

Я вскочил и заорал. Сердце чуть не выпрыгнуло. Проморгался, чтобы понять, что это не сон и не глюк. Посреди комнаты, на ковре, сидел человек, светил себе фонариком в лицо. Я даже не сразу понял, что это Арсений. За эти секунды, что подлетал на диване и кричал, в разуме пронеслось все подряд. Что это грабители, Дима, дух травы, смерть, чаяние, отчуждение, морок.

Арсений извинился, что напугал. Так и сказал. Извини. Спросил его, что происходит. Он ответил, что хочет извиниться не только за это, но и вообще за все, за всю испорченную жизнь. Да ты не портил мне никакую жизнь, все нормально. Нет, портил, сынок, так нельзя было. Арсений, ты бухой, что ли? Иди спать. Нет, я уже давно не пью, я трезв и спокоен. Извини за все. Ну и ты меня тогда извини за все, давай посидим, поплачем.

Он сказал, что нам нужно сходить в одно место, прямо сейчас, что я должен тихо одеться, не разбудив маму, взять ведро, что стоит в коридоре. Не надо зажигать свет. Встретимся на улице. Куда? Не надо сейчас никаких вопросов, встретимся на улице.

Я просидел на диване минут пять, не понимая, что произошло. Не приснилось ли все это? Вроде нет. Все это мерещится, не иначе. Тихо встал, оделся, накинул куртку. В коридоре стояло ведро с краской неясного цвета – то ли розовая, то ли серая. Есть такие цвета, которые как только обозначаешь внутри себя, сразу же приходит опровержение: нет, это другой цвет. Краска свежая, явно только что приготовленная. Она как взбитый крем.

У подъезда ждал Арсений с рюкзаком и таким же ведром. Мы молча пошагали в сторону станции. Куда идем? Есть важное дело. Что-то красить? Не совсем. Рисовать? Ночью? Иначе зачем эта краска. Мне пришла в голову очевидная идея. Ему снова не заплатили за работу, и он сейчас зальет краской какие-нибудь обои в отремонтированной квартире. Он понял, что надо действовать, нельзя терпеть весь этот беспредел. И он прав. Конечно, я помогу залить их стены. И никому об этом не скажу.

Ночные голоса всегда таинственны. Раненые птицы и люди вопят в ночи. Им больно проживать, вот у них дыхание и смешивается со стоном.

Как сегодня темно и тепло. Как в церкви. И весь этот дым. Медовый ладан. Наша темнота всегда ароматна.

Да! В момент пронзила мысль. Мы идем расписывать ночную церковь? Арсений довольно покивал. А где она тут? Везде. Мы уже внутри церкви.

Нас ждут. Давно. Кто?

Мы зашли в девятиэтажку, поднялись на верхний этаж. Лучше без лифта, чтобы не шуметь. Арсений достал ключи, огляделся по сторонам. Вроде бы никого. Кажется, я оказался прав в своей первой догадке. Это только что отремонтированная квартира. Не, мы явно пришли не в церковь. Ему не заплатили, и сейчас мы как-то напакостим хозяевам. Выльем весь этот взбитый крем на их белоснежные обои.

В квартире никого не было. Мы зашли в комнату, заполненную лунным светом. Арсений достал завернутые кисточки, аккуратно разложил их на газете, поставил рядом ведро с краской и начал. Я даже не понял, что он делает. Рисует что-то или пишет. Похоже на арабские буквы, все витиеватое, с мелкими деталями, точками, черточками. Скорее текст, нежели картина.

Не хотелось мешать ему расспросами, я сел к другой стене, стал наблюдать, а через минут двадцать отключился. Проснулся от его шепота. Все хорошо, можем идти.

Вся стена была расписана. Это и не надписи, а непонятно что. Линии, лица, растянутые буквы. Арсений ликовал, всем видом показывая, что свершилось что-то удивительное.

Что это? Имена ангелов.

Имена ангелов. Его глаза блестели вместе с лысиной. А хозяева что скажут, когда это увидят? Это неважно, они придут еще не скоро, в полдень, мы их никогда не встретим. Они расстроятся, наверное. Неважно. Все это неважно по сравнению с тем, что произошло.

* * *

Помню солнечный день: мне четыре года, мы сидим с мамой на кухне и почему-то молча смотрим друг на друга. Мне неловко от этого молчания, пытаюсь что-то говорить, а мама не отвечает, просто смотрит. Потом надувает щеки, смешит меня, кривит рот, строит смешные рожицы. Я смеюсь и вдруг спрашиваю, а где папа, почему его так долго нет. Мама не отвечает, продолжает изображать смешных персонажей, но ее глаза меняются, краснеют, мокнут, она резко вскакивает, бежит в ванную, закрывается там, включает воду и кричит. Я подхожу к двери, пытаюсь открыть, но она закрыта изнутри. Представляю, как она орет на струю воды, и становится жутко, стучу ей, она не открывает. А солнце заливает все, даже наш коридор. Хотя как? Мы же на втором этаже, солнце может занять только часть кухни у окна, а коридор всегда темный. А там почему-то есть общее сияние, солнце везде, и остановившаяся в нем пыль – как летний снег.

Дальше туман в памяти, помню только, что мама много спит. И ночи, и дни. Я шатаюсь по квартире, бабушка приходит, готовит невкусную еду, и все это происходит молча. Хоть мама и спит почти все время, мы играем в животных, я подкрадываюсь, фыркаю, показываю бобра или зайца, прыгаю по комнате или ползаю, она открывает глаза, улыбается, кивает, как бы одобряет то, что я делаю.

Наша двухкомнатная квартира – гигантский лес. По углам сидят призраки, и это не фантазии, а вглядывания. Я их называю «они». Часто во сне остаюсь в той же комнате, где засыпаю, брожу по тому же лесу, но могу тщательнее все разглядеть. Днем проверяю, всё ли на месте. Всё на месте. Еще, когда закрывал глаза и прислушивался, вместе со своим сердцебиением слышал их шаги. Они перемещались, гуляли, затем возвращались обратно. Этот топот под тиканье часов и общий звон складывались в пугающую музыку, постоянно присутствующую дальним фоном. Конечно, можно отвлекаться и не слышать ее.

Такой же солнечный день. Лето – вообще тяжелое время. Коридор снова пронизан лучами, только пыль не замерла, а кружится внутри. Захожу к комнату к маме и начинаю кричать от ужаса. Она спит, с ней все нормально, но на диване рядом с ней сидит человек без лица. Лицо заклеено бумагой. Мама вскакивает от моего крика, подбегает, обнимает меня, успокаивает; я смотрю на человека, он медленно растворяется. Меня трясет как от холода, не могу успокоиться и не знаю, как рассказать об этом маме. Днем появляется бабушка, говорит маме, что она совсем свела с ума ребенка, берет меня за руку и уводит к себе.

В квартире бабушки деревянные полы. Слышны все скрипы, и не только здесь, но и у соседей. Кто куда пошел, кто что делает. Будто нет стен. Сидишь в углу и слышишь все действия двухэтажного дома.

У бабушки я не мог ничего есть. Когда она готовила на кухне, у меня от запахов на глаза натягивалась пленка с ползающими по ней амебами, голова начинала кружиться. Меня тошнило от одной мысли, что там сейчас готовится это. Про то, чтобы это съесть, не шло и речи. Я мог есть только хлеб. Запахи доносились не только из кухни, но и из окон и дверей соседей, и это был лютый кошмар: все эти люди, которые улыбались мне у дома и на лестнице, теряли мое уважение сразу же, как начинал представлять, что они все это едят.

Мама пришла через неделю, тоже взяла меня молча за руку и повела обратно домой. Голодный? Нет. Я с тобой буду разговаривать как со взрослым, хорошо? Конечно. Теперь все будет хорошо, я вчера так решила. А что будет? У меня было много лекарств, я их все собрала в большой пакет и вынесла в мусорку. И вместе с этим пакетом все дерьмо.

* * *

Мы шли с мамой по догорающему лету, по приятному уже прохладному ветру, я ждал новой жизни. Действительно, казалось, что мы входим в новое существование, в нем будет меньше страха и крика. Лето уйдет, наступит жизнь. «Они» это тоже чувствуют. «Они» могут уйти, потому что им надо чем-то питаться. «Они» не питаются кружащейся пыльцой в солнечных лучах, но как-то с ней связаны. «Они» распускаются летом, как ядовитые цветы. Уже скоро зима, благодатное время, приятный хруст за окном и поющая тишина.

Утром кто-то пришел, мама пошепталась с ним в коридоре, затем дверь в комнату распахнулась, они вошли вдвоем. Мама сказала «Вот». А он сказал «Привет, чемпион». Это был Коля Рыжик, первый мамин избранник после развода. Крепкий, коротко стриженный, с грубой кожей и мелкими пятнами на лице. Называл он меня почему-то «чемпионом» и «паном спортсменом».

В первое же утро он разбудил и спросил, сколько еще я собираюсь дрыхнуть. Пора заниматься, у тебя тело как болтающаяся колбаса. Показал, как надо «проходить в ноги» – хватать человека за ноги, валить на землю. А затем нужно брать его на болевой, заламывать руку. У меня день за днем ничего не получалось. Коля спокойно и четко все показывал, объяснял. Мы стояли с ним в стойках, он передо мной на коленях, чтобы были одного роста: раскрывался, спрашивал, куда я буду бить. Туда – неправильно, тут блок, надо бить в голову с другой стороны. Быстро, хлестко. Бей кулаком в глаз, мне бей, не бойся, у тебя не удары, а тыканье пальцем. Теперь схвати меня за ноги, повали и ударь в лицо, давай. Ничего, у тебя еще руки как нитки, вырастешь.

Конечно, я его сравнивал с отцом. Отец мне всегда казался веселым и смешным. И неуверенным. А Коля был уверенным. Отец не понимал происходящее и из слабости хохотал, а Коля понимал.

Один раз решил проверить Колю, привел в комнату и спросил: «Где они?» Он посмотрел по сторонам. Кто? Они сейчас засыпают? Кто? Никто.

В общем, это продлилось недолго. Я даже не сразу понял, что он исчез, спросил спустя какое-то время. А где Коля? Мы так же сидели с мамой на кухне, уже не было никакого солнца. Она так же строила рожицы. Но этот вопрос не вверг ее в крик, она спокойно ответила, что его больше здесь не будет. Я спросил почему. Ты хочешь знать почему? Да. Я с тобой буду говорить как со взрослым, хорошо? Да. И не буду от тебя ничего скрывать, хорошо? Да. Зекам женщины нужны постольку-поскольку. У них своя страна – страна зеков. А кто такие зеки? Те, кто сидит в тюрьмах. А за что они сидят? Кто за что. А Коля? А Коля по делу.

Коля Рыжик… Я потом рассказывал друзьям – никто не верил. Легендарный персонаж.

Ну а вскоре появился Арсений. Уже знаете как и что.

Проверил ли я Арсения? Конечно. Привел в комнату и спросил: «Они здесь?» Он заулыбался, сверкнул глазами, покивал. Да, здесь. Меня затрясло, показалось, он знает очень много. И обо мне, и о маме, и о том человеке с бумажным лицом на диване.

Арсений – и уверенный, и неуверенный одновременно.

Уверенность появляется от совпадения предчувствия и происходящего. Или от возможности что-нибудь точно предсказывать.

Вообще-то я не собирался рассказывать об этом, когда начинал. Все эти раскапывания детских впечатлений. Что я видел в окне, что я видел в углу, что я видел в шкафу. Кстати, помню, как одной ночью вскочил от грохота, прибежал в комнату к родителям. Отец лежал в шкафу и хохотал. Или вернулся из школы, а мама с Арсением танцевали на кухне под итальянскую эстраду. Тото Кутуньо. Они выглядели так счастливо, сверкали от радости. Захотелось задержать мгновение или устроить повторяющийся ритуал: пусть это происходит каждый раз, когда я возвращаюсь из школы.

Еще один раз приснилось, что отмечаю день рождения. Пришли и сели в рядок, как воробьи на жердочке: отец, Коля и Арсений. Отец улыбался, подбадривал своим видом, Коля строго смотрел и как будто был недоволен тем, чем я занимаюсь, а Арсений дергал головой и что-то придумывал, типа мы не так сидим, надо по-другому. Да, Арсений что-то такое и сказал: нужно сесть ближе к окну, Коля рыкнул, сидим как сидим, а отец рассмеялся над этим ответом и всей ситуацией. Смотрел на них и думал об их хрупкости, они были похожи на тонкие горящие спички, воткнутые в землю. У них в любой момент могли загореться волосы. Только не у Арсения, у него особо не было волос, – ну тогда ресницы или брови. И всё. И дрожащий уголь, способный сломаться от хлопка двери.

Зачем вообще исповедоваться перед незнакомыми людьми? Поднимать запыленный диван, за которым набросаны отсыревшие листы с записями. Это можно понять, если ты в чем-то раскаиваешься. Хочешь выйти перед собранием, скрестив руки, и шепотом рассказать. Чтобы собрание грустно это выслушало, покивало в знак принятия. А так… Когда начинал писать о том дне рождения, не собирался пускаться в ползание за диваном и разглядывание никому не нужных вещей. Какое кому дело, что я чувствовал в те моменты. И сейчас сам удивляюсь, как так получается. Что бы ни начинал описывать, текст сам подстраивается под «то». Как будто сижу в смысловой узорчатой решетке с кажущимися выходами. Пытаюсь выйти и снова попадаю в те же самые ощущения и необходимость их проявить.

Итак, Валера. Он появлялся в диско-баре редко, где-то раз в месяц, как особая погода. Всегда с большой набитой сумкой. Когда он возникал, все немного напрягались, становилось ясно, что через час-два что-то начнется. И если бы он напивался и бузил, нет. Он тихо сидел, всегда один. Складывалось впечатление, что он одурманивается самой музыкой, она его понемногу заполняет, и, когда начинает переливаться через край, Валера встает с места. Что дальше? Каждый раз разное.

Как я первый раз его увидел. Зашел в бар. Диджей вел себя как-то нервно. Спросил, в чем дело. Валера здесь. А кто это? Подожди полчаса, увидишь. Прошло не полчаса, чуть больше. Диджей поставил какую-то зарубежную попсу. Человек с большой сумкой, сидевший один, поднялся и принялся танцевать. Нелепо и жутковато, не выпуская сумку из руки. Мимо проходила барменша, он ее остановил другой рукой, поймал на ходу, притянул к себе и облизал ей шею. Она дернулась, недовольно зыркнула, вырвалась и скрылась в дальних столиках. Спросил: бандит это? Ну как бандит, скорее непонятно кто, но его здесь все опасаются, включая тех, у кого с собой оружие. Зовут Валера, тебе повезло, что сегодня зашел. Поплясав, Валера подошел к Диджею, заказал «сам знаешь что» – он сразу же поставил. Валера достал из сумки черную тряпку, выдернул барменшу из гущи, завязал ей глаза и в обнимку с ней принялся шататься, закатываясь от удовольствия. Что происходит? Диджей объяснил, что это музыка из фильма «Девять с половиной недель», а сейчас он разыгрывает сцену оттуда. А как наша барменша на это смотрит? Боится его. Он бухой? Вроде нет. А почему до этого сидел тихо? Непонятно. Все это выглядело как смесь воплощенного стыда и страха, как будто человек танцует последний танец свой жизни – ему, видимо, осталось жить минут пять, не иначе, и он решил оттянуться.

Люди молча и с интересом наблюдали за происходящим. Диджей сказал, что эта песня у него обычно для разгона. Джо Кокер. Ну да, дальше случилось совсем странное. Он выволок стол, поставил прямо посреди танцпола, залез на него, срезал наш зеркальный шар, походил с этим шаром по кругу, показывая его всем как ценность. Затем выскочил на улицу. Вряд ли просто так уйдет, в прошлый раз все было хуже. И действительно, он вернулся. В одной руке сумка, а в другой сонная ночная собака, одна из окрестных дворняг – не поняла, куда ее притащили, заскулила. Валера кинул шар на землю, но он не разлетелся, оказался мягким, только кусочки зеркал отклеились. Он собрал эти зеркала, взял собаку, достал из сумки клей и наклеил их на нее. Получилась зеркальная собака. Собака дергалась, звезды бегали по стенам и потолку, но не гладко, как раньше, а нервно. Он ее тоже пронес по кругу, всем показал, и нам в том числе. Вот теперь всё. Валера с сумкой и собакой ушел. Мы остались стоять и осмыслять.

Второй раз – в августе. Мы с Димой зашли слишком поздно, опоздали на начало представления, застали лишь его окончание. Валера стоял на стойке, в фуражке морского капитана, и управлял кораблем. У него были свои невидимые матросы, юнги, боцманы, он им всем выкрикивал приказы, перебивая по громкости грохочущую музыку. Вопросов здесь было много. Во-первых, кто он такой? Во-вторых, что с ним? Ну и, в-третьих, почему его еще не пристрелили?

Если бы кто-то другой просто прошел такой походкой, с такими гримасами по бару в разгар присутствия, он бы просто не успел дойти от дверей до стойки: пришлось бы жевать ствол от тэтэшки. А Валера творил что-то лютое. Будто он уже умер и способен летать по нашему миру, ничего не опасаясь. Или невидим. Как человек-невидимка из фильма. Похоже на сон, в котором ты осознаёшь, что спишь, и вытворяешь всякую дичь на глазах растворяющейся публики.

Много раз приходили мысли, что наш бар – место тихих душ, пускающихся в последнюю пляску, пока им не открылась дорога в вечную свободу: мерцающее чистилище, территория нервного ожидания. Уже ничего не изменишь, все грехи скоплены и учтены, остается ждать. Кто-то не выдерживает, выскакивает поплясать.

Бар встроен в сумерки не так, как остальные дома.

Конечно же, вы ждете, что я расскажу про нее. Первый раз я ее увидел тоже в августе, в последние дни месяца.

Последние дни августа сами по себе давали счастье. Лето еще бесновалось, но во всех красках и запахах уже звучала надежда: скоро это закончится. Скоро сбросится этот пряный невроз, можно будет ходить и дышать свежестью, знойный оазис сожмется и застынет. Она сидела на террасе и вяло покачивалась, в легком раздуваемом платье, закинув ногу на ногу. В том свете ее кожа блестела – наверное, из-за крема от загара. А длинные русые волосы переливались с непримиримым изяществом. С ним нельзя примириться, тебе остается стоять и смотреть, погрузившись в очарование. Ты даже представить боишься, что будет, если подойдешь к ней, подхватишь ладонью прядь ее волос, поднесешь к своей щеке. Лучше прищуриться, чтоб не ослепнуть. Я слез с серебряного коня, покрытого звездами, шагнул вперед, кивнул и представился. Унтер-офицер конной артиллерии к вашим услугам. Прибыл погостить в имении моего дядюшки, отставного полковника. Прикоснулся губами к ее нежной руке. Подарите мне коня, сказала она. Конечно, берите, а взамен позвольте мне провести рукой по вашим волосам, пропустить их сквозь пальцы, как золотистый песок.

Или нет. Лето допекалось, наш гарнизон ловил сонных мух, никто не понимал, что происходит. Наступления на север, о котором столько говорили, точно не будет, там всё в растяжках, кто отдаст приказ шлепать по минным полям? Наша располага находилась в бывшей местной школе, мы, еще не обстрелянные, ждали. По коридорам и классам портреты писателей и комсомольцев – их лица зажаты в рамки и встроены в стены. Чтобы осталась память об их достоинствах. Я стоял перед фотографией незнакомого и несомненно достойного человека, беседовал с ним. Ты здесь и я здесь. Ты как изображение, а я как живой. Когда ты жил, не знал, что я буду на тебя так смотреть, в этих обстоятельствах. Август уже всё. Кто это сказал? Я даже не понял. Воздух нагрелся и задрожал. Мы переглянулись, как кошки. Чувствуешь, нет? Да, что-то не то в ощущении. И точно. Это был долгий звон, рвануло и отбросило, покрошило сверху землей, как сухим печеньем. Кто-то готовил блюдо с нами, укладывал по тарелке и сверху посыпáл специями. Крики показались далекими, как из включенной телевизионной передачи. Мы промаялись сколько-то, каждый в своей беде и стоне. Меня только зацепило, можно сказать, поцарапало: не страшно, ощупал тело, всё на месте, нигде не хлещет. Нас кинули на носилки, загрузили в заугленные автобусы. Наутро мы были в госпитале, лежали и глазели. Наверху бледные лампы со сдохшими мошками, а внизу мы. Она скользнула к нам как светлая тень, подошла к тому, кто стонал громче всех, отодрала присохшую темно-бордовую ткань, подбодрила – ну-ну-ну, щас-щас-щас, – перебинтовала сжатое слезное тело. Ее волосы были аккуратно собраны, фигурка в белом халате изгибалась и суетилась. Август уже всё, а мы с вами встретились. Сейчас вы посмотрите на меня, а я на вас, так мы и познакомимся.

Так или не так. В час ночи зашел в бар. Она сидела за стойкой, болтала с барменшей. Это кто? Диджей ответил: она. Понравилась? Да. Как она может не понравиться? Жизнь ее такой и сделала. Чтобы она нравилась.

Ч. вышел в конце октября. Дима позвонил рано утром, сказал: «Наконец-то». Шили-шили, не пришили. Всего полтора года под следствием, в итоге на свободе.

Рассказать про Ч. не так-то просто. Если буду рассказывать все подряд, получится бредовое повествование, в которое никто не поверит. Надо выборочно. Например, это.

Где-то за полгода до того, как его посадили, он привел в место, недалеко от реки, зажатое с разных сторон зарослями, и рассказал, как в четырнадцать лет пошел бродяжничать. Несколько дней ничего не ел, слонялся по окрестностям и в конце забрел сюда, грязный и голодный. Была ночь, на этой поляне у костра сидела старушка с пепельными волосами, нюхала огонь. Ч. подошел, сел рядом, спросил, чем пахнет. Она ответила, что пахнет душами, потом поглядела на него и спросила, чего он хочет. Он ответил, что хорошо бы поесть. На это старушка заявила, что спрашивает не о малом желании, а о большом. Типа говори, что хочешь по жизни. У Ч. в глазах помутнело, видимое слегка расплавилось, он почему-то сказал, что хочет читать мысли других людей. Зачем – неясно, как будто само вырвалось. Старушка заикала – засмеялась задорно и жутковато, достала перочинный ножик, пододвинулась к Ч., успокоила, чтоб не пугался, схватила его за волосы, отрезала прядь и кинула в костер. Потом поводила носом, пофыркала, снова поикала, слепила руками невидимый клубок и протянула Ч. со словами: «На тебе хохотуна». Ч. подставил руки, получил невидимый подарок и пошел оттуда подальше, а то мало ли.

Классе в третьем у меня был зашуганный одноклассник: он ни с кем не общался, ходил, гладил батареи на переменах. Единственное, что от него было слышно, это фраза: «Хочешь, покажу снежинку?» Он подходил ко всем подряд и предлагал. Если ты соглашался, он совершал пассы руками, потом выставлял ладошку и дул на нее, как бы сдувал построенную снежинку. После чего смеялся и уходил. Никто особо не понимал смысла этого действия, но все радовались за него. И когда Ч. рассказал про хохотуна, это чем-то напомнило. У меня для тебя есть подарок – снежинка или хохотун: на, бери, из ладошек в ладошки.

Ч. – наш учитель медитации.

Как-то Ч. рассказал об излишней заботе. У нас рассеянное внимание, и оно нам дается как опека, о нас так заботятся. Иначе было бы невыносимо, мы не преодолевали бы самые простые моменты, даже ностальгию. Через ностальгию просачивался бы ужас существования, мы бы глотали крик и рыдали вместо того, чтоб полноценно жить. А так все нормально, нас раздирают впечатления и планы. Не сказать, что я все понимал. А потом да, вспомнил все это и оценил.

В тот день, до того, как зашел к нему домой, сидел в школе на уроке. Уроки – тоже медитации. Коллективные. Мы все сидели в ощущении протяжной бессмысленности и не понимали ничего из происходящего. Вроде никто ничего не говорил – непонятно, чем мы так довели учительницу, что она начала вопить. Она орала, что мы вторгаемся в ее личную жизнь, что мы малолетние скоты. Женский крик всегда связывающий, а мужской обрывающий. Мужчины когда кричат, они как лают, рычат или рыгают, разрывают связь между собой и остальным миром. А женщины опоясывают. И тогда она вопила, а мне почему-то виделась длинная леска или проволока, заматываемая вокруг всех нас. Не, конечно, было жаль ее, но все складывалось непонятно, и не хотелось впустить в себя неправильную жалость и ухудшить и без того плохую ситуацию. Она тогда покраснела, задрожала, раздался звонок, мы молча ушли. В коридоре ко мне подошел одноклассник, маленький Арик, сказал, что не понимает, чего вопить, всем ведь нелегко. У него недавно отец вскрылся на зоне, но он не ходит, не орет в уши, не портит жизнь всем подряд. И тогда он предложил вечером сходить в одно место, к Ч. Ну а когда Ч. рассказал о заботе и рассеянности, все прояснилось. Хоть какая-то ясность. Будто мы сидели во мраке, пришел Ч. с зажженной спичкой и чуть подсветил силуэты.

На следующий день мы с Ариком остались после уроков, подошли к учительнице и, смущаясь, поглядывая друг на друга и передавая взглядом право сказать первым, предложили ей чуть изменить отношение ко всему. Она не поняла, подумала сперва, что мы издеваемся, пожелтела от гнева, но мы настояли, что нужно пойти с нами за школу. Видимо, она не ожидала такого, сначала оцепенела, потом мыкнула «Ну ладно», накинула свой плащ, строго пошагала, цокая каблуками как кобылка. Мы втроем встали около школьного сарая, огляделись, что никого больше нет. Я сказал, чтобы она не воспринимала это как издевательство, что мы просто хотим чем-то помочь и дарим ей небольшой подарок. Арик достал скрученный косяк, чиркнул зажигалкой, мы с ним затянулись и с глазами, полными наивного пожелания, протянули ей. Будет лучше, поверьте. Она ответила, что ей уже все равно, жизнь разрушена, взяла и втянула в себя лакомый дым. И все действительно исправилось. У нас троих появился секрет.

Ей было лет двадцать пять, а психика уже как мочалка. Мы встречались втроем на том месте, но не очень часто, ведь не так просто было все это доставать. Перед этим на уроке мы обменивались негласными знаками, внимательно смотрели на нее, а она прыгала взглядом по нам: получался такой суетливый треугольник. Это означало «сегодня там же, после всего». Мы даже ничего не говорили друг другу, молча курили и созерцали чернеющую природу. Бывало, и в дожде. Стояли под крышей сарая, тряслись от холода, улыбались. Мягкий аромат тлеющей травы смешивался с мокротой воздуха и складывался в разлитый над нами нежный бальзам.

На угасшей земле от фонарей блестела вода, мы смотрели на обрывки природы и не знали, что сказать. Мы здесь в тишине и покое, как на кладбище, спрятаны от волнения, от осуждения. Густые тучи сделаны из мякиша, нависают, чтобы мы любовались. Драгоценная осень. И не надо допускать отчаяния. Ее звали Алла Алексеевна, кстати.

Ч. устраивал медитации в полной темноте. В полвторого ночи выключались фонари, и мы приступали. Что он рассказал на первых встречах?

Есть слои, они как кожа, их можно снимать и приклеивать обратно. Сначала человеку без кожи страшно, а потом он привыкает. Кожа похожа на маску для лица.

Где бы ты ни находился, знай: на тебя не просто смотрят, в тебя вглядываются как в интересную картину.

По голове всегда стекает воск.

И вот, спустя два года, мы с Димой сидели у него дома и расспрашивали. Ч. отвечал, что был не в тюрьме, а в санатории. Единственная проблема – надо выбирать, куда головой спать: на юг или на север, а оба эти варианта не очень. А что мы? Теперь у нас есть мерцающий бар, там и медитируем.

Конечно же, нам повезло. В первый же раз, как мы привели Ч. в бар, там оказался Валера. Он грустно сидел за дальним столом, разглядывал вазу с искусственными цветами. Лучики от новой цветомузыки задорно бегали по нему, подталкивая к действию. Давай, Валера, наберись решимости, выйди и покажи что-нибудь. Мы сели за диджейской стойкой, я сказал Ч., что надо подождать полчаса-час и начнется лютая медитация. Так и получилось. Во время тягучего медляка что-то щелкнуло в воздухе, Валера с ветром ворвался на пустой танцпол и принялся отжигать, как раненая лягушка, выскользнувшая на мгновение из лап смерти. Ч. вгляделся и закашлял в приступе, то ли от пыли, то ли от Валеры, задорно блеснул глазами сквозь появившиеся от кашля слезы и сказал, что знает, кто это. Знакомы? Не совсем. А кто он? Отмороженный чел, работал в прокуратуре, грел бандитов, у него все в долгу. Мент? Уже нет, его выкинули оттуда, но был большим ментом когда-то. Потом у него что-то случилось. У ментов своя боль.

Кстати, по поводу всех этих бандитов – Князя, Буры, Ежика – у меня было с кем консультироваться. Мама с начала 80‐х работала в окрестных барах, знала их всех, не говоря уже про тетю Зою. Иногда я их спрашивал, а они с хохотом рассказывали забавные истории, как о персонажах мультфильмов. В конце 80‐х спортсмены из городского общества сбились в кучку и заявили о себе. Князь – бывший чемпион области по борьбе. Бура крышевал наперсточников у вокзала. Ежик – самый темный и грустный, у него лицо как одежда – одних оттенков, он монолитный и закопанный. Помнится, спросил их про Валеру, они не поняли, о ком речь. А когда Ч. сообщил, что он из прокуратуры, переспросили. Они удивились, что этот Валера еще жив, он совсем отшибленный. Кто-то выживает, кого-то засыпают песком. Таких, как Валера, однажды должны закусать пчелы. Действительно, это похоже даже не на кино, а на мультфильмы или диафильмы с невозможными персонажами – с людьми, живущими в каморках, в шляпах-грибах и с длинными носами или говорящими тараканами.

* * *

Мама навещала Арсения в больнице два раза в неделю, а я раз дней в десять. Ехать часа два, если считать от нашей двери до двери его отделения. Сначала до станции, там час на электричке, потом еще полчаса на автобусе и еще пешком до бетонной стены, упирающейся в горизонт. За стеной – двухэтажные теремки.

Первый раз ехал туда с содроганием, предчувствием чего-то совсем жуткого. А меня впустили, провели. Залитая светом палата, тихие люди, спрятавшиеся каждый в своем углу. Арсений сидел на кровати, смотрел в стенку. Дернул головой, увидел меня, сказал «Сынок». И сразу же рассказал, как на днях лежал и смотрел в потолок. И понял, что он не в больнице, а на лесном кладбище, смотрит на колышущиеся верхушки деревьев. Из веток строятся рамки для неба. Сколько здесь таких лежит и смотрит? И у каждого своя рамка для разглядывания небесного движения. Если представить, что будешь лежать так дольше, чем будут стоять эти деревья и плыть облака? Сначала это обращается в ужас, потому что пытаешься это осознать через свое понимание времени, а потом все облегчается, ужас сбрасывается. Не будет облаков, не будет и времени, останется покой. Спросил его: а как же красота, она тоже останется? Да, покой и красота – одно и то же.

Палата пахла сладким ацетоном. А коридор – отвратной едой с кухни. Я бы не смог в этом месте провести и дня, вывернуло бы наизнанку. Спрятал нос в куртку, стал нюхать ее, синтетика проще по запаху, от нее не мутит. Отдохнул, а потом снова нырнул в запахи палаты, в зловонную жижу.

Человек в углу визгом запел, имитируя классическую музыку, видимо, Вагнера. Затем смутился и замолк. А в решетчатом окне пошел горизонтальный дождь справа налево.

Арсений раскачивался на кровати как на качелях, жалкий и трогательный. Спросил, не скучно ли ему здесь. Нет, не скучно. Человек привыкает ко всему.

Он попросил в следующий раз привезти его старый альбом, тот, что в шкафу на третьей полке. Как только я вышел из палаты, подскочил улыбающийся человек в сверкающем халате, приобнял меня за плечо, спросил, как дела. Хорошо. Ничего папа не просил привезти? Ничего. Точно ничего? Только альбом с рисунками. Человек заулыбался еще шире, показалось, что рот может вылезти из лица в бока. Не надо. Что не надо? Не надо это ему везти – поверьте, так лучше, ему лучше без альбома. Ладно. Доброго дня, приезжайте еще.

Сразу же, как вернулся, достал из шкафа тот старый альбом, пролистал. Да, это тот же альбом, что он показывал мне десять лет назад. Наверное, впервые пожалел, что не понимаю живописи и не могу оценить всю тонкость передаваемых переживаний.

Страницы затертые, с жирными следами от пальцев на уголках – видно, что перелистывали сотни раз. Пунцовые тучи, кривые смуглые лица, перегнутые дома, и все это в неестественных красках, на улице нет таких цветов. Пурпурная собака никогда не побежит по бескровной серпантинной дороге. Даже если она появится в этом мире, наверняка устыдится непохожести и спрячется. Зачем такое рисовать? Затем. Изображаются тайные кладовки мира, гораздо более важные, чем сама улица с ее привычными образами, строгими взглядами. Для кого они важны? Для Арсения, к примеру. Возможно, он гадает, листая все эти впечатления, или кодирует свое прошлое-будущее. И те художники, что работали над картинами, имели своей целью помочь разобраться в реальности именно ему. А мне остается смотреть на всю эту пестроту как на непонятный язык, смотреть и раздражаться от собственной беспомощности.

Да, мне стало завидно. Ведь у меня не было ничего подобного, никакого сборника магических образов, из которого можно извлекать что-то неслышное о мире. Ты живешь, и у тебя есть скрытая подсказка. Остальные ходят и смотрят на все вокруг как есть, а ты это пропускаешь через пленку тайных знаний. А может, все не так, в альбоме нет никакого колдовства, Арсений – просто художник, он ценит мастерство других, постоянно учится у них, разглядывая произведения искусства. Это еще страннее, конечно. Живой мир куда нежнее и опаснее, прятаться от него в искусственно построенных тайниках нелепо. Небо, отраженное в разлившемся по асфальту бензине, сообщает куда больше, чем смешанные белые и синие пятна на холсте, хотя бы потому, что оно не режется во времени, а сосуществует с нами. Даже тот визг соседа по палате со спрятанной мелодией пробирает сильнее симфонического оркестра. Потому что у него в этой песне есть мучение здесь-и-сейчас, он поет от переполняющей несовместимости с миром. Арсений бы возразил. Эти пятна на холсте – не засохшая краска, а проявление человеческого духа, а человеческий дух выше облаков. Мазки не менее ценны, нежели небесные гущи, ведь человек вкладывает в них свое чувство.

Эти рассуждения мне не даются из-за постоянной растерянности.

Почему-то показалось, что тот человек в халате был не врачом, а сварщиком. Бывает же такое: видишь человека, и сразу приходит какое-то слово. И когда его увидел, внутри себя проговорил «сварщик». И его «приезжайте еще» по интонации оказалось похожим на «приходите еще» человека-мха. Все мне рады и снова ждут.

Альбом я взял с собой, чтобы передать Арсению. Но меня встретил улыбающийся Сварщик. Прямо у входа. Спросил, как дела. Хорошо. Что у нас в пакете? Да так, я просто учусь живописи, ношу с собой. И как, получается? Да, рисую уже неплохо. Тогда этот пакет полежит в ординаторской, пока ты в палате, а потом заберешь.

У него улыбка как у издевающегося фашиста из фильма.

Хорошо. Заберу потом.

Арсений сразу спросил, привез ли я альбом. Сказал, что привез, но врач его забрал. Арсений подскочил к двери, посмотрел в коридор через маленькое окошко, прошептал: «Вот сука какая».

Оглядел палату. В углах ютились люди, прижимались к стенкам. Сварщик там. А «они» здесь. «Они» здесь. Еще этот сиропный запах. Вагнер. Арсений покивал точно как тогда, в детстве, когда я спросил: «Они здесь?». Конечно, здесь, вот же «они». Все закружилось, я плюхнулся на кровать Арсения. Он подошел, погладил по голове, сказал: «Полежи, отдохни». Надо прийти в себя, пока кто-то из санитаров не зашел. Или, чего доброго, Сварщик заглянет, этот сука-фашист, и полыбится. Что тут у нас? Ага.

День тоже бывает густым, как и ночь. Стена как стена, но на ней началось представление. Сначала точки вспыхнули, как новогодний фейерверк, расширились, затем погасли. Снова и снова. Как будто кто-то плоский из-под кровати пулял праздничные бомбочки, выплескивал россыпи, праздновал свой Новый год. Из точек вылуплялись звезды, затем сияющие цветы, они становились пятнами, исчезали. Еще точки-звезды-цветы-пятна-ничто.

Арсений спросил, что я там разглядываю. Да так…

Постараюсь передать альбом в следующий раз, а сейчас надо домой. Много дел. Вагнер кивнул: «До свидания». Сварщик отдал пакет и закрыл за мной дверь. Свежий воздух подкружил голову, меня чуть не вывернуло от всего произошедшего. Хотя а что именно произошло? Ничего особенного, такая реакция организма на неприятный запах.

За тусклой стеной теремка-отделения раздался истеричный визг и следом – наигранный жутковатый хохот. Похоже, там в коридоре началась игра. Убегает колобок, догоняет серый волк.

Надо как-то прожить, чтобы сюда не попасть.

Воздух заполнялся душистым холодом и дрожал. Цыганские дома у реки посылали нам свои огоньки через ночную пыль и колдовскую копоть. Они сообщали, что всем довольны. Те, кто живет у воды, не могут быть недовольны, особенно в заморозки. Вода замедляется, и они вместе с ней – впадают в тихое ожидание. Там прекрасно все: и сгнившие храпящие лодки, и силуэты ворон, вырезанные из черной бумаги, и мы. Мы в этом. Тоже нарисованы как нежные очертания посреди темного засыпающего мира.

Ночь выдыхала и пугала нас. А нас легко напугать. Земляной монстр дышал, а мы по нему ступали тихо-тихо, чтоб не разбудить. Если проснется, опрокинет нас и по неосторожности раздавит. Сгинуть в таком месте – не самое плохое, но можно прожить как-то поудачнее. У него глаз – где медленная речка, а зрачки – те самые огни из цыганских домиков. Зайдем туда – он всплакнет и потрет глаза, скажет, попала мошка, смахнет нас, скрутит в шарики и выстрелит. Сжимаешь пальцы кругом, резко выпрямляешь, стреляешь ногтем. Вот так и мы полетим – без крыльев, как смятые комки жизненной грязи.

Что еще рассказать про ту ночь? Дышалось морозно и приятно. Ее замерзшая ручка пряталась в моей. Приятно было от мысли, что кого-то я сейчас согреваю. Куртка у нее совсем не по погоде. Прозябшее тельце дрожало вместе с пахучим воздухом. Здесь всегда хорошо пахнет. Будто горит вечный дом, заполненный восточными благовониями.

Подошли к остановившейся воде, сели на корточки, как птицы. Не хотелось отпускать ее руку, но она отдернула, закрыла лицо, а потом впилась пальцами в свои растрепанные волосы. Сказала, чтобы я сам раскопал ямку, у нее руки околели. Взял валявшуюся сломанную ветку, воткнул в замерзшую землю. Еще раз и еще. Минут через десять получилась песчаная лунка.

Мы взяли в ладошки наш «грех», посмотрели на него, сказали ему «грех», бережно опрокинули в мелкую готовую пропасть. Пусть грех спрячется под землей. Я засы́пал его, захоронил. Пусть там будет, а здесь его теперь нет.

Алла Алексеевна улыбнулась, бросила взгляд на получившийся холмик, спросила: он там? Под перегнившими листьями? Нет, даже там его теперь нет. Он растворился с тем, чего никогда не было. Так исчезают вещи, так исчезают действия. Никакого греха даже не было – можно возвращаться и не сомневаться ни в чем.

Ч. был похож на ухмыляющегося гнома с большим носом, ходил в круглой кепке. Улыбающиеся люди сильно различаются. Есть такие, как Сварщик, от вытянутого рта которого хочется бежать, а есть такие, как Ч., хихикающие сами с собой, раздвоенные: один шутит, другой втихаря смеется.

Ч. как-то раз показал фокус. Бар пестрил: как обычно, кто-то отплясывал, кто-то настороженно за этим наблюдал, барменша перемещалась от стойки к круглым столикам – поганкам в черном лесу с плавающими звездами от стекляшек. После того как Валера разбил старый зеркальный шар, хозяин бара купил новый, побольше. Ч. сказал, чтобы мы внимательно смотрели за тем, что он сделает, – и даже не столько за ним, сколько за остальными, как они отреагируют. Он неторопливо вышел в своей обычной кепке и длинном сером плаще, прошелся туда-сюда по танцполу, подошел к барной стойке, скользнул у столиков, вернулся к нам. Ну что, кто-нибудь посмотрел? Нет вроде. Никто на него не взглянул, как будто его там не было. Он сказал, что сделал «невидимку». Мы попросили повторить, чтобы приглядеться внимательнее. Вообще-то фокусы не повторяют, но он повторил. Точно, никто. Если кто-то и проходился взглядом по месту, где он был, то не задерживался. Ч. превратился в прозрачного призрака, неуловимого для глаз остальных людей, кроме нас. Так можно подходить и разглядывать. Все равно тебя не видно, никто не смутится и не возмутится. Ценный навык.

Не могу сказать, что сильно интересовался мировоззрением Ч. Уж больно легко можно там увязнуть, как в трясине. Да, его уроки медитации стали замечательным времяпровождением, но в целом разумные мысли от явного бреда отделялись крайне трудно. Иногда казалось, что Ч. – реальный гном, выброшенный сюда волной обстоятельств.

Ну например.

Есть три типа старых музыкальных инструментов: ударные, духовые и струнные. Уже всякие клавишные и оргáны – это прогресс и синтез, раньше такого не было. И люди тоже делятся на людей-барабанов, людей-дудок и людей-скрипок. В каждом из этих трех типов селятся демоны разных родов. И болеют люди по-разному, и умирают. К музыке их тянет не к той, на которой они построены, а наоборот: они ею заполнены и любят слушать другую. Люди-барабаны наслаждаются струнными и духовыми. Исцеляются они доливанием нужных звуков, правильным дыханием, касанием земли и огня ладонями и ступнями. Им полезно держать ладошки над костром. И дальше, и дальше, и так часами.

Когда мы познакомили Аллу Алексеевну с Ч., он внимательно посмотрел на нее и сказал, что она свистит от продуваемого ветра. Как флейта или свирель. Поэтому и мерзнет. Он ее явно напугал, принялся всматриваться и вещать. Послушала немного, потом дернулась, накинула куртку и выскочила из его квартиры. Я побежал за ней. Догнал у подъезда, объяснил, что все нормально, он всегда так. Ну да, он типа как колдун, но человек хороший – много терпел и стал таким.

Ч. устраивал смешные допросы, рассаживал нас по кругу и спрашивал. Выпытывал, кому мы завидуем по жизни, кого ненавидим. Когда до меня дошла очередь, сказал, что завидую Ихтиандру из «Человека-амфибии», хотел бы жить как он. Ненависти во мне нет, только раздражают некоторые люди, чаще всего заграничные певцы на сцене. Дима сказал, что раньше думал, будто ненавидит Снегурочку, но потом понял, что это не ненависть, а вожделение.

Ч. задержали за торговлю оружием. Когда мы об этом узнали, молча посмотрели в никуда, с полным непониманием, как такое может быть. Ч. и оружие – что-то несовместимое, да и Ч. и торговля тоже. Он не мог торговать ничем, тем более огнестрелом. В суде – кстати, недалеко от больницы – прошло несколько заседаний, мы приехали. Ч. ничего не признавал, но и не отрицал, сидел и ухмылялся. После его ответов судья – четкая тетка – то снимала, то надевала очки, оглядывала всех собравшихся, ища подтверждение в их реакциях. Типа не спит ли она. И реально ли все это звучит. Прокурорша – тоже на нервах и трясучке, много раз переходила на крик, требовала отвечать «да» или «нет». На это Ч. ей называл травяные сборы из аптеки, которые надо пропить, чтобы не болела голова. Он выводил их всех, включая адвоката. Хотя казалось, что адвокат накурен и плавает взглядом, сам же находится не здесь, а где-то в прошлом вечере. Помощница судьи, или кто она там, подошла к нам, спросила, в своем ли он уме. Я ответил, что ему, видимо, все равно, посадят или нет, и вообще обстоятельства жизни не очень важны, но он никаким оружием не мог торговать, его деньги не интересуют и, если бы у него было оружие, он бы так кому-нибудь подарил. Потому что хороший человек.

Еще Ч. как-то сказал, что у меня пальцы слишком выгибаются и кожа оттягивается. Поэтому я могу видеть в углах кое-кого. От этих слов внутри все заледенело, сделал вид, что не понимаю, о чем он. Пальцы как пальцы, кожа как кожа. Ну да, мог когда-то достать указательным пальцем до начала кисти, прогнуть дугой его назад, но ведь так многие могут. У нас в подъезде жила такая, лет десяти, мне столько же было. В школу не ходила, гуляла с бабушкой по двору, часто в соплях и кислом запахе, грязная и липкая. Это отпечатки ее ладошек заполняли подъезд, никто другой не мог так облепить всю лестничную клетку. Один раз зашел, а там она, говорит: «Смотри, у меня пластилиновые руки». Выгнула все пальцы назад, до самой кисти. Я в ответ показал, что могу тоже, но не так люто, – вот и пообщались. Кстати, ее бабушка ходила с постоянно испуганным лицом, как будто все время летят самолеты и падают снаряды. Она говорила о погоде с искренним ужасом в глазах. Взгляд не как у тети Зои – не в ожидании дичи, а в присутствии. Ты молодец, закончил уже третий класс, да? А по ощущению как «Ты молодец, повесился сегодня, да?». А по поводу кожи Ч. сказал, что не надо подходить к зеркалу и оттягивать щеки. Или, если так делаю, лучше поскорее отходить от отражения, а то есть один мелкий демон со щеками-парусами – он может подумать, что я с ним хочу поиграть, и прицепится.

Удивительно, конечно. Совсем о других вещах собирался рассказывать.

Кажется, совсем не упомянул о первой встрече с Ч. Хотя встречей это трудно назвать. Это был третий класс. Март. Мы сидели за партами рядками, как тихие грибки, учительница размашисто ходила по своим владениям, похожая на хищную лису, недовольно поглядывала на квадратные часы на стене. Дверь распахнулась, зашли три пионера из старших классов, она их сразу же отчитала, что опоздали. Нас, октябрят, стали по очереди разбирать и выносить вердикты. Готовы ли стать пионерами. Кучерявая девочка-пионерка с глазами-локаторами всматривалась в каждого из нас, доходя взглядом до сути, и независимо от того, что ей рассказывала учительница, огненно заключала: «Достоин стать пионером». В конце концов эта монотонность взбесила учительницу. Она квакнула на девочку – типа что ты одно и то же твердишь, этот вот отличник, а этот прогульщик, надо бы различать. Девочка смутилась и заткнулась, уставилась в пол. Рядом с ней стоял длинный старшеклассник с равнодушным взглядом, его пригнали к нам явно без его особого желания. А справа – Ч. Улыбался так же, как обычно, как и спустя восемь лет, как и на суде. Почему-то показалось, что он поглядывает на меня. Сейчас поулыбается, покажет пальцем и скажет: «Вот этот недостоин». Остальных принимайте, а этого нет, он с призраками шепчется.

В конце апреля, на день рождения Ленина, был ветер. Нас привезли на автобусе, как цыплят в лукошке, бережно вывели на площадь рядом с памятником, расставили в линию. Все гудело, свистело и звенело. Громкоговорители смешивались с ветром в единой громкости. Подумал, что это голос памятника, он так общается с нами. Мама с Арсением стояли поодаль, не со всеми родителями, а отдельно, и махали мне цветами. Вернее, не махали, а молча смотрели на происходящее, но как видели, что я смотрю в их сторону, поднимали гвоздички и двигали ими.

Когда настал момент клятвы, я сосредоточился настолько, насколько смог. Этот момент – как шаг из мира мертвых в мир живых. Ступаешь – и всё, обратная дорога если будет, то нескоро. Мы хором произнесли клятву, скрыв при этом свои грехи и ненужные желания. На другой стороне площади стояли старшеклассники. По команде они двинулись на нас, поздравили и повязали галстуки. Как так вышло? Мне никто не повязал галстук. Сердце заколотилось. Должно быть, это из-за большого греха и ложного стремления. Сколько мы так простояли, все в галстуках, а я без… Потом учительница заметила, что так вышло, крикнула на старшеклассников. Ч. подошел и, улыбаясь как обычно, повязал мне галстук цвета нашей крови. Теперь мы все едины – вы, мы, люди на картинках, люди подвигов и люди добра.

Когда вернулись домой, Арсений взял галстук, посмотрел сквозь него, потом передал мне. Объяснил, что так видится алый мир, и добавил, что, может, все это чушь, но красивая, а красивая чушь не хуже некрасивой правды.

Уроки политинформации были отдельной песней. Никто ничего не понимал. Надо было прерывать сон, приходить, сидеть с заплывшими глазами и слушать совершенно непонятные вещи. Мы оказались подшефными у класса Ч., поэтому они часто наведывались и излагали новости пионерской организации. Но Ч. ничего не излагал, молча смотрел на нас.

В том, что там рассказывалось, не чувствовалось ни правды, ни лжи. Казалось, они выдумали свою жизненность, не касающуюся моей. У пионера особая ответственность за существование. Это да. А остальное – как слепые движения на ощупь в густом тумане. Как и марширование в спортивном зале под одну и ту же музыку. Один раз нас всех туда согнали, поставили лицом к стенке и сказали топать на месте. Старшеклассники, Ч., девочка с глазами и остальные ходили по кругу с большим знаменем, а мы двигались без особого движения, чисто лицом к зеленой стене. Учитель физкультуры со свистком на шее тоже перемещался, махал рукой и объяснял, что главное – ритм.

Мы все изображали красноармейскую колесницу. Это репетиция спектакля для погибших в гражданской войне. Так подумалось.

Вскоре по школе прокатился слух, что пропал ученик, ушел из дома и не вернулся. Я даже не сразу понял, про кого это. Ч. пошел бродяжничать, нашли его спустя пару недель на стройке, под брезентом, голодного и грязного. Когда его вывели перед школьной комиссией и стали разбирать, он ни с кем не спорил, ответил лишь, что они лицемерят, делая вид, что о нем заботятся. А за эти две недели он встретил не только бабку с хохотуном, но и много кого еще.

Уже спустя шесть лет, когда мы приходили к нему на уроки медитации, я его спросил, куда он дел свой галстук. Ч. ответил, что сделал из него красную птицу. Она ожила и улетела к заре, увидела, что заря такого же цвета, как она сама, и решила соединиться со своими в нежном позднем огне.

* * *

Иногда просыпаюсь замотанным в одежду. Как будто ночью крутился по кругу, а одежда стояла на месте.

Этой ночью увидел: лежали две старушки, валетом, ноги к лицу, чуть скрючившись. Похожие на упакованных рыбок Подхихикивали. И над ними подскакивали еле заметные брызги-облачка. Подошел невзрачный человек и объяснил, что это демоны из них выпрыгивают и запрыгивают обратно. Бесноватые старушки встречают вечер.

Весь коридор залился зеленым светом.

Воздух около стен чуть плавился и давал изумрудный отблеск.

Мы сели неподалеку от входа, подальше от столовой. Возникло подозрение, что вся эта зелень – пленка на глазах и появилась она из-за запаха. То, что разные запахи имеют разные цвета, это естественно. От них мутит, глаза мокнут и окрашиваются.

Потолок – как небо в хвойном лесу, только едкое.

Прошлый раз удалось пронести Арсению пустые плотные листы и цветные мелки. И вот через десять дней он показывал, что нарисовал. В основном больница. Палаты, люди в белых одеждах, собранные в хороводы, узнаваемые места, зарешеченные окна. Узнавались и Сварщик, и Вагнер, и остальные обитатели. Мелкий гномик из соседней палаты, пискун, стройные медсестры и санитарка-хохотушка. Еще Моргун, персонаж из дальней палаты, вечно шатающийся по коридору. У него залысины, как у инженера, и нервный тик – закрывание глаз: резко жмурится, отпускает, ждет, снова жмурится. И видно, что не хочет, а лицо это делает за него.

На третьем рисунке изображалась его палата, только изломанная, с заваленным потолком и окнами, собранными в связку. В настоящей палате окна стоят в строгой череде, а здесь они забиты в угол, уменьшены и связаны между собой проволокой. Будто кто-то схватил их в охапку, смял и приклеил обратно на стенку. Но это ладно. На кровати, рядом с Вагнером, сидел еще один человек, похожий на него, в такой же позе. Как темноватый брат-близнец. И на кровати соседа из другого угла тоже такой же. Сначала не обратил на это внимания, а когда понял, что это на всех рисунках так, вгляделся. Да, и в палате, и в коридоре присутствовали особые люди. Что в них особого? Цветность и еще прозрачность. Темное тоже может быть прозрачным. Через них пробивалось изображение задней стены, как будто их внутренности не заполнялись целиком.

Палата, а на кроватях сидят рядом с привычными людьми «они». Это не «они» из моих углов, другие «они», но тоже.

Мы вернулись в палату, я взял рисунок, сравнил. Арсений навис рядом, улыбаясь, сверкая глазами и видом спрашивая какого-то одобрения. В это надо реально вглядываться. А когда вглядишься, поймешь, что это более адекватное, нежели то, что ты видишь. Мир именно такой, и то, что ты раньше его таким не видел, – проблемы твоего зрения. Окна слеплены и брошены на стенку, как снежок. И нас здесь гораздо больше, чем кажется.

Почему я заплакал?

Наверное, из-за того, что стали готовить обед. Все эти испарения и отвары медленно приплыли к нам из зеленого коридора.

Вагнер запел. Его песня усилила мои слезы. Так бывает с дождем: он спокойно падает, моросит, а в один момент кто-то вспарывает брюхо тучи, и оттуда резко выливается содержимое. Арсений по-доброму погладил меня по голове, понимающе покивал. Да, тяжело существовать, хочется пожалеть себя.

Санитар заглянул, спросил, буду ли я обедать со всеми. От одной мысли, что пойду сейчас в столовую, сяду, возьму алюминиевую ложку, зачерпну «это» и положу себе в рот, подступила рвота. В слезах и жуткой тошноте я забежал в туалет, вывернулся там, включил воду, поставил под нее голову, чтобы смыть с себя все собравшиеся недоразумения.

«Где бы ты ни находился, знай, на тебя не просто смотрят, в тебя вглядываются, как в интересную картину». Почему-то вспомнил эту фразу в тот момент, и стало неловко. В меня кто-то сейчас вглядывается, в беспомощного и трясущегося.

В туалете двери не запираются, санитары могут войти в любую секунду. Так и вышло, зашел длинный человек в белом халате с закатанными рукавами и почему-то сказал: «Пиши письмо на родину». Может, и не мне он это сказал? Но больше вроде никого не видно. Я ничего не ответил, умылся, вышел, уткнувшись носом в свою одежду, подтянулся к кровати Арсения, сел.

Все ушли обедать. Можно еще раз разглядеть палату и сравнить с рисунком. Да, то чувство, что мой взгляд не так правдив, как эта картинка, не оставило, а даже утвердилось.

Удивительно, но цвета рисунка не особо совпадали с реальными. Постельное белье не белое, а розоватое. Потолок тоже красноватый. Пол узорчатый, как с широким ковром, а не покрашенный в коричневое.

Поводил пальцами по воздуху, пытаясь нащупать его настоящую окраску: раз не получается взглядом, может, получится на ощупь. Какое все дивное, чуть нашептывающее, гулкое. Даже непонятно, как я это воспринимаю – вижу, слышу или трогаю.

Ведь это был первый раз в жизни, когда меня впечатлила живопись.

Когда-нибудь меня спросят об образовании. Какое ваше образование? И если быть честным, надо все это рассказать. Образование я получил в пятом отделении, на первом этаже, во время обеда, когда из палаты все ушли. Я научился ценить живопись.

Помните, я рассуждал об отражении облаков в бензиновой луже? Рассуждал и рассуждал, ничего предосудительного. Так вышло, что в тот момент, сидя на больничной кровати, я кое-что разглядел. Не только в рисунке Арсения, �

Скачать книгу

© Роман Михайлов, 2023

© Василий Кармазин, иллюстрации, 2023

© ООО «Индивидуум Принт», 2023

Зоопарк

Мне было семь лет. Отец разбудил рано утром и сказал, что мы едем в зоопарк «смотреть животных». Я встал, оделся, что-то съел, мы вышли, сели в автобус.

Отец довольно поглядывал то на меня, то на сидящих в автобусе. Казалось, он хотел рассказать, куда мы едем.

Приехали на железнодорожную станцию. Зашли в электричку. Час до города. Доехали, сели еще в один автобус. Оказалось, перепутали маршрут: в городе слишком много всякого транспорта, и просто так нельзя сесть и доехать куда надо. Вернулись, снова сели, снова поехали. Всего дорога заняла часа три с половиной. А когда подошли к зоопарку, он оказался закрыт. Был какой-то хозяйственный день, дворник у ворот объяснил, что в такие дни никого не пускают. Отец подошел к закрытому окну рядом с воротами, постучал кулаком. Никто не отозвался. Мы простояли там минут десять, после чего из внутренней будки вылез недовольный человек, подошел к воротам с той стороны и сказал, чтобы мы уходили. Отец попросил нас пустить: в виде исключения. Человек рассмеялся и пригрозил, что вызовет милицию, если еще раз услышит, что кто-то стучится.

Мы пошли обратно – к автобусной остановке. Видно было, что отец сильно расстроился. Я попытался как-то его успокоить, сказал, что не особо и хотел в зоопарк, что лучше вернуться домой. Когда подъехал автобус, отец не пошевелился, остался стоять и смотреть в воздух. Мне даже стало не по себе. Говорил ему что-то, а он не реагировал. Мне этот зоопарк вообще не нужен. Мы уже ездили в прошлом году – там скучно, неинтересно. Стоят измученные животные, глядят через решетки, надо ходить мимо них и кивать типа «это пеликан», «это аист», «это еноты».

Сколько мы так простояли… Затем отец молча взял меня за руку и решительно повел обратно. Мы пошли вдоль высокого забора к трехэтажным желтым домикам. В одном из окон был курящий человек. Отец сказал, чтобы я попробовал пролезть под забором. Я без труда это сделал, лег спиной на асфальт и, как перемещающийся боком червяк, проник в заветное место. А когда отец попробовал сделать то же самое, он застрял. Я схватил его за руку, потащил к себе. Человек в окне заулыбался. Видимо, нечасто он наблюдал такое. Я потянул еще сильнее, наклоняясь всем весом назад. Отец сказал, что всё-всё-всё, не тащи, никак, надо снять куртку. После этого все получилось – мы оказались в зоопарке. В запачканной одежде. Ехали и приехали. Можно ходить и смотреть.

К отцу вернулось прежнее настроение, он принялся водить по рядам, показывать пальцем на разных животных, хохотать. Вот этот опасный, такой вцепится в руку, и все – нет руки. Этот опасный, а тот нет, этот откусит руку, а тот – ногу. Тот похож на коллегу по работе – стоит с открытым ртом, смотрит, а изо рта течет слюна. Этого облепили мухи, они стали для него как подвижная кожа, то отделяющаяся от тела, то снова возвращающаяся на место.

Я тоже сделал вид, что это радостно и интересно, – не хотелось его расстраивать. Все эти дрожащие хорьки, облезлые грустные лошадки, вылезающие из мутной воды головы, выпученные в никуда глаза. Какое же это бессмысленное и нелепое занятие – «смотреть животных».

Начался дождь, видимость потемнела. Похоже на то, как смотришь через грязное стекло или пленку от диафильма. Животных и до этого было мало, а из-за дождя и остальные спрятались. Показалось, что я это где-то видел, может, и во сне: мы приходим в пустой зоопарк, разглядываем клетки без животных. Ходим, показываем пальцем на пустые места и хохочем от радости.

Было крайне неуютно: не знал, как сказать, как предложить пойти обратно. Уже посмотрели животных, сами грязные и мокрые, лучше поехать домой. Пойдем снова пролезем под забором, сядем на автобус, затем на электричку, еще раз на автобус, окажемся дома? Я не успел ничего сказать. На одной из дальних дорожек появился человек – видимо, работник зоопарка. Отец присел под деревом и махнул мне, чтобы я сделал то же самое. Человек прошел мимо, нас не заметив. Мы встали и пошли, оглядываясь. Вдруг появились другие люди, тоже по виду рабочие. Они нас точно заметили и крикнули что-то в нашу сторону. Отец схватил меня за руку, и мы побежали. Отец перепрыгнул через небольшой заборчик, протянул руки, перенес меня. Мы оказались за заграждением. Кто там обитал – непонятно. Явно не кто-то хищный, если можно было так просто туда забраться. Мы подбежали к деревянной постройке, зашли внутрь. Отец поглядел через вырезанное окно на дорожку, сказал, чтобы я спрятался, что они сейчас начнут нас искать.

Не припомню, когда видел отца таким счастливым. У него блестели глаза, он смеялся, поглядывал на меня, указывая видом, что наступает настоящее интересное приключение. А я прекрасно понимал, что сейчас будет. Приедет милиция, а потом уже непонятно. Нас заберут и посадят в тюрьму – или только его, а меня куда-нибудь отвезут. При том что мы ничего плохого не сделали, просто пришли смотреть животных. А зачем забрались сюда? Спрятались от людей.

Отец сказал, что скоро нас окружат, нужно будет выходить из окружения по одному, у него с собой пара автоматов и гранаты, он возьмет огонь на себя, а я должен буду бежать в другую сторону. Если бы мне было лет пять, я бы, наверное, обрадовался такой игре, но тогда я уже четко понимал, что отец говорит что-то не то. Попросил его пойти обратно, пока не приехала милиция. Отец недовольно посмотрел и ответил, что просто так не сдастся, пусть попробуют нас отсюда выкурить, пусть применяют слезоточивый газ, мы сможем оказать сопротивление. И еще мы им скажем, что проход к нам заминирован.

Мне стало страшно. Не из-за возможных последствий, а из-за того, что с отцом что-то случилось. Когда ехали сюда, планировали просто погулять по зоопарку, а теперь мы – мокрые и грязные, в конуре каких-то животных, сидим и ждем, когда нас окружат. Я плюхнулся на землю и заплакал. Отец, увидев мое состояние, подошел, взял за руки и сказал, что… я даже не понял, что он сказал. Он говорил про ощущение момента, про обстоятельства, про судьбу, про предсказуемость жизни. Только я ничего не понял.

Мы попали в оцепление. Здесь пески, вертушки, минами отрывает ноги, в воздухе хлесткий свист – звук пролетающих пуль. Надо дождаться ночи: когда они уснут, мы сможем выйти. Надо понять, где расставлены снайперы. Хотя редко кто погибает от прямой пули, чаще от осколков. А еще мы заняли чье-то жилье. Даже не знаем, какой породы этот зверь и как он отреагирует на нас, когда вернется. Может, это большая птица: она придет, засунет нос в свой дом, увидит нас и удивится. Мы ее сделаем разведчиком, пошлем следить за обстановкой, объясним, что лучше с нами, чем с ними.

Здесь холодно и сыро. У отца глаза тоже мокрые, и не понять отчего – то ли от дождя, то ли от радости.

Нас заметили, начали нам кричать. Отец выкрикнул в ответ, что мы так просто не сдадимся, что мы вооружены. Дальше все было как в больном сне. Отец смеялся, что-то объяснял, я плакал. Прибежали люди в форме – даже не понял, милиция ли это, – повалили отца. Один из них резко взял меня за руку и вывел наружу.

Там, за жилым кварталом, начинается сплошной лес. А за лесом ничего нет – так кажется. Проезжаешь местность и оказываешься в пустоте. Ходишь на ощупь. Там могли бы построить новый город или завод, занять место деятельностью. А ничего не сделали. Все осталось как есть. Как есть – это дышащая тихая природа, без людей.

Автобус туда ходит раза четыре в день. Запрыгивают сжавшиеся, как зимние утки, пассажиры, прилипают к окнам и качаются час-полтора.

Там интересно ночью. Темная лесная дорога. Дождь без ветра и шелестящие деревья – густые и плотные, сквозь них не пройти. Если там оказаться, сразу можно сгинуть – никто не найдет. Эта плотность дремлет, как гигантское живое существо с мокрой кожей. И дорога пустая, сырая, скрытая.

Дальше круглый поворот, и то, что за ним, – не видно.

Что там произошло?

Сначала высветилась дальняя сторона, а затем мягко и почти бесшумно, следуя за своими лучами, возникла машина. Она остановилась на повороте. Наверное, в этих местах никто никогда не останавливался и вообще не предполагалось человеческое присутствие. Вышел человек, встал в дожде. Начал шептать и мокнуть.

У меня вполне цивильная машина, дорогая и ухоженная. В багажнике лежит все, что надо. Я все приготовил.

Интересное состояние. Могу стоять там и мокнуть, а могу смотреть на себя со стороны, рассказывать: «вышел человек».

Утром я приеду в пустую местность. Там ворота, дальше мелкие домики, рассыпанные как клюква. Пять лет назад приезжал туда и думал, что больше не вернусь. Они называют это место «психиатрическим пансионатом» – реально же это какая-то духовка. Ходишь, смотришь, и внутри все сдавливается, будто выкачивают внутренний воздух. Ты был надут, как резиновая кукла, походил там и сморщился.

Будет утро, я приду. Вчера созвонился с врачом, он разрешил его забрать покататься. Мы поедем куда-нибудь. Конечно, он будет молчать, а я буду говорить и за себя, и за него. Ну, как дела? Да ничего. У тебя как? У меня тоже. Как на работе? На какой работе? Ну ты же где-то работаешь? Где-то, да. Нигде. Здесь на повороте что-то не так: кажется, можно выйти и раствориться – никто не найдет. Будем стоять, мокнуть, уменьшаться. Тело растопится дождем. Останется пустая машина с зажженными фарами посреди шипящего леса. Будут искать в лесу с фонариками, а мы туда и не заходили, растворились прямо на дороге. А почему не приезжал так долго? А что, вот я приеду, вот мы сядем, я это проговорю, уеду, затем еще раз приеду, что-то скажу, уеду. И буду снова и снова без толку приезжать, что-то рассказывать, показывать фотографии. Или что?

Утром я приехал, мне помогли запихнуть его инвалидную коляску на заднее сиденье, самого завели и посадили рядом. Мы поехали. Ну что, как дела? Куда едем? Так, покатаемся, посмотрим природу. Сегодня выходной, отвезу тебя в одно место.

Я специально выбрал этот день: знал, что зоопарк будет закрыт. Мы подъехали со стороны трехэтажных домов. Достал сумку из багажника, протолкнул под забором, сложил коляску, но она не прошла – тогда перекинул ее рядом, в той части, где забор пониже. Она со звоном упала на землю, покосилась, как подбитая лошадь. Ну давай, снимай куртку, полезли. Вот мы и в зоопарке, сейчас пойдем смотреть животных.

Коляска не разбилась, осталась вполне рабочей. Я его посадил, покатил по местам, стал показывать на животных, называть их. Он запрокинул голову назад, посмотрел на меня. А что смотреть: мы приехали, погуляем, отдохнем. Здесь никого нет, сегодня все закрыто, хозяйственный день. Здесь тихо и хорошо, почти как на кладбище. Ходишь, смотришь животных.

Подошли к клеткам с тиграми. Такой за руку как схватит – и нет руки. Зубы белые, лицо злое. Можно его подразнить, просунуть руку, посмотреть, успеет ли наброситься.

Появился человек: видимо, рабочий. Внимательно посмотрел на нас, затем подошел, спросил, кто мы такие. Ответил ему, что специальная программа по работе с инвалидами, нам разрешили в хозяйственные дни здесь гулять, с администрацией все согласовано. Человек послушно покивал, пошагал дальше.

Подошли к дальним загородкам. Тем самым. Он резко дернул головой, его глаза заиграли. Ну а что ты думал? Просто будем здесь гулять и смотреть животных? Нет, полезли. Давай, прыгай туда, не бойся – чего нам бояться. Оставили коляску, я потащил его к дальнему домику. Вместе с сумкой.

Сели у окна. За двадцать лет ничего там толком не изменилось. Я раскрыл сумку, достал два калаша и лимонки. По мирным не будем стрелять, только в воздух, война есть война, не мы ее начали, это обстоятельства. Нам нужно продержаться сутки, потом придет подмога, наши уже на подходе, в штабе всё знают. Выйдем из оцепления – начнется новая жизнь. Давай радоваться и предвкушать. Как думаешь, где они расставят снайперов? Скорее всего, в тех дальних клетках, за деревьями. А там опасная высота, когда прибудут наши, надо ее занять. Хорошо, что есть забор, это будет граница нашего города. Главное – сутки. Дальше все пойдет. Спасибо. Хорошо.

Наследие

Есть же такие животные, какие-нибудь ежики – если их потрогает человек, то свои уже не примут. Кто-то шел, умилился, погладил, а теперь ему только идти и топиться.

Меня впечатляло, как сельские волновались о слухах, кто что скажет. В городе как: живешь и не знаешь соседей, закрываешься на четвертом этаже, и тебе безразлично, кто за стенкой и что о тебе думает. А на селе все варятся вместе, как будто проживают одну и ту же жизнь.

В городе если доносится стон – ну и пусть доносится. А тут поглядывание и пошептывание. Кто кого в сенях зажал, кто рехнулся и землю ест.

Все дома мне казались переплетенными под землей. Наверху они как мелкие коробки́, а внизу – корневища и лабиринты. Непонятно, кто кому родня, у кого с кем какое прошлое. Наш двухэтажный желтый дом на шесть квартир сплетен с дальним домом тети Тони, а еще со школой и кладбищем. Всё это одно жилище, все смотрят друг на друга и не только осуждают, но и любят. Любят болезненно, как себя. И не хочешь вглядываться в зеркало, но приходится: вглядываешься и признаёшь, что ты – это ты, никак не выкрутишься.

Культуры я всегда боялся больше, чем природы.

У нас был большой сундук, в нем отсыревшие вещи и несколько книг с плотными страницами бронзового цвета. Когда прикасался к этим книгам, слегка потряхивало. Сборники текстов писателей из республик СССР с фотографиями авторов. От этих фотографий несло жутью. Эта жуть гораздо тяжелее, чем та, что в темной роще, куда просовываешь голову и оставляешь себя на съедение. Никто там не потревожит, не растерзает, и возникающий страх – не больше, чем страх темноты.

Что удивительно, раскрыть ту книгу с фотографиями на любой странице – там будет о природе. Не об обществе и не о страстях. Описание заката, вдохновение горными хребтами, воспевание каких-нибудь бескрайних полей. И все бы ничего, если бы не фотографии.

Зачем они все воспевают природу? Я всем расскажу, какая ты красивая, только не трогай меня. Наверное, так. Скорее из страха, чем из восхищения. Чтобы защититься и не сгинуть.

Ерунду я какую-то сказал, да?

Культура и природа – это то, в чем тонет человек. Где страшнее? Кому как.

У стены, рядом с сундуком, стоял черно-бело-зеленый телевизор. Он бился током – можно было поднести к экрану ладонь и погладить колкие колоски. Ручка для переключения каналов давно отлетела и потерялась, приходилось крутить плоскогубцами. Канала всего три. Самый интересный – областной. Как ни странно, по нему шли зарубежные фильмы, как в видеосалонах. Видимо, кто-то просто добывал и ставил в эфир всевозможные кассеты. Были новости региона – аккуратная ведущая на синем фоне излагала кто-где-чего-зачем. Ну и скучные передачи типа в гостях у сельских жителей или вести с предприятий с однообразными интервью. Все это крайне неинтересно. И понятно, как к таким передачам относились сами работники канала – как к тяготе, поскорее бы снять и забыть.

Это был четверг.

Бабушка перебирала старую одежду в другой комнате. Перекладывала из шкафа в шкаф. Как четки – этим можно заниматься бесконечно. Я сидел на нашем старом диване и смотрел областной канал – американскую мелодраму. На выпуклом экране и без того всё в ряби, а еще, видимо, кассета, с которой транслировали, была затертая. Иногда не было понятно, кто из героев скрывается в говорящем пятне. Фильм закончился, началась традиционная передача о путешествиях по краю. Улыбающиеся ведущие принялись рассказывать о красотах нашей области, о дружном населении, о застольях. Так и сказали: «В каждом доме живет праздник».

Обычно все это воспринимается как фон или далекий щебет. Никогда не обращаешь внимания и не отвлекаешься от мыслей. Наши деревни сомкнулись кольцом вокруг чудесного озера, ля-ля-ля. А в сердце всего этого созвездия находится село, ля-ля-ля. Я дернулся, оживился. Ведь это про наше село. Они доехали наконец и до нас.

Крикнул бабушке, что наше село показывают, она приковыляла из комнаты, уставилась в экран. Действительно, это наши места. И мы знаем здесь не то что каждую тропинку, а каждую ветку, отлетевшую доску в стенке магазина, пожелтевшие оградки при повороте на кладбище – да всё, что есть. Вы можете сфотографировать клочок земли и спросить, где это, – мы приведем, покажем.

Ведущие торжественно вкатились, держа микрофон с длинным проводом. Мы вам расскажем про это прекрасное место и замечательных людей. Бабушка довольно захохотала, заблестела глазами, поглядела на меня – неужели это действительно происходит?

Они принялись рассказывать историю села, кто здесь обитал до революции, как наш магазин был перестроен из имения какого-то купца. Мы с гордостью ловили каждое слово, боялись прервать лишним звуком. Только бы собака не залаяла и не заглушила то, что говорят.

Дошли до истории села во время войны, рассказали о том, как в церковь попал снаряд. В развалинах храма до сих пор слышно ангельское пение, службы не останавливались ни на минуту. А кладбище полно тайн. Ходят слухи, что где-то на нем зарыт клад, что купец перед смертью попросил не раздавать добро невесть кому, а оставить ему.

Вернулись к центру, к нашему магазину. Довольные ведущие объявили, что сейчас поговорят с местными жителями, расспросят об урожае, быте и заботах. Сразу же рядом с ними нарисовался дедок в потрепанной серой рубашке и черной кепке. Вы всю жизнь здесь живете? Да, всю жизнь, здесь родился. Расскажите про свое село. Ну, село как село, оно для меня родное, другого нет, вот здесь в школу когда-то ходил, здесь и проработал, пока производство было.

Мы с бабушкой недоуменно переглянулись. Это кто? Тут нет такого деда. Мы всех знаем. Неужели ведущие притащили деда с собой и берут у него интервью? Может, он у них на все передачи ездит, по всем местам? Везде выплывает как местный и рассказывает, что всю жизнь здесь прожил.

Дальше случилось еще более неожиданное. Они зашли в наш магазин и поговорили с продавщицей. Что у вас в ассортименте? А все, что нужно: крупы, сухой кисель, сок в трехлитровой банке. Выбор соков поражает. И грушевый, и вишневый.

Бабушка строго повернулась ко мне – уже не в растерянности, а в беспокойстве. Что это за продавщица? У нас нет такой. И никогда не было. Бабушка в голос выразила недоумение продавщице: «Ты кто такая?» Как можно приезжать и привозить с собой актеров, чтобы играли местных? Чем настоящие местные хуже? Почему нашу продавщицу не снять – она что, не сможет про сок и крупу рассказать?

Бабушка встала и недовольно вышла, вернулась к перекладыванию вещей, поворчала из другой комнаты. На экране шла все та же лабуда: они встречали людей на улице, спрашивали, как им живется, все задорно рассказывали о своем быте. Пошли вдоль домиков, прямо по нашей улице. Я смотрел не моргая. На этой улице есть пара двухэтажных домов. Они построены еще до войны. По коже прошел легкий ток, такой же, как если гладить телевизор, – холодное покалывание. Они идут в наш дом! Крикнул бабушке: «Они идут к нам!!!» Бабушка выглянула на пару секунд, не стала вглядываться.

Веселые ведущие поднялись по нашей лестнице на второй этаж. Поговорим с жителями этого замечательного дома. Позвонили в нашу квартиру. Я закричал еще громче. Они пришли к нам! Это же наша квартира. Бабушка вернулась на стул, уставилась. Это же точно наша квартира? Да. Дверь открыла низкая худая женщина с небрежно связанными волосами, ведущие попросили разрешения зайти, она впустила. Наша квартира. Это же наша квартира. И ее жители. Кто они? Бабушка молча смотрела и ничего не понимала. И я тоже. Что они делают в нашей квартире? Мы никогда их не видели, это не наши родственники, они никогда здесь не жили. К нам забрался непонятно кто и снимается в телепередачах. Здесь мы живем всю жизнь. Какую жизнь?! Как ты можешь жить здесь всю жизнь, если мы тебя не знаем? Бабушка закричала: «Где ваша совесть?» Тут дело не в совести, происходит что-то более странное. Это не они забрались в нашу квартиру, а мы сейчас залезаем куда-то не туда.

* * *

Через десять лет. В пятницу.

Кроме меня никто не ходил к Тихону Сергеевичу. Боялись, ленились – не знаю.

Обычно он лежал почти неподвижно, ухватившись руками за края кровати, будто ожидая, что невидимая сила выдернет или опрокинет, – охал, сопел. Иногда сжимал одеяло сильнее. Сейчас волна придет, надо выдержать, прошла – можно отпустить. Может, от боли или от тоски – не хотелось спрашивать.

В пятницу зашел, а кровать пустая. Огляделся по сторонам, вздрогнул. В углу как столбик – Тихон Сергеевич. Стоит, глазеет.

Принес еду? Принес. Поставь на стол. Ладно.

У него все почерневшее: и лицо, и иконы. Кажется, что свет не долетает до комнат. И запах: все отсыревшее, будто только что шел дождь и ничего не просохло. Больше нигде такого нет, только в этом доме. Как мрачное болотце.

Тихон Сергеевич строго проговорил из угла, чтоб я не забыл про его отпевание. И если Андрюша откажется, чтобы поехал в город и нашел там другого священника. Надо провести полную панихиду, а не сокращенную. А почему отец Андрей может отказаться? А он найдет повод, придумает что-нибудь. Нехорошо ведь отказываться, если зовут отпеть? Нехорошо, но он выкрутится.

Вышел из дома – как вынырнул из тины: все цветистое, кишащее, звучащее, зудящее, трáвы выше роста, отблеск слепит, воздух укрывает, а в окнах ничего не видно, там темно, здесь светло.

У меня от каких-то цветов слезятся глаза: не могу понять от каких. Или не от цветов, а от травы. Начинается в мае, заканчивается в июле.

От дома Тихона Сергеевича до нашего минут двадцать, но это через поле, а по дороге дольше. Если пойду напрямик, обязательно заплáчу, а если извилистыми тропами – все будет нормально.

Дима сидел прямо на дороге, крутил цепь. В черном спортивном костюме на голый живот. У него лицо всегда грязное и загорелое, один глаз не полностью открывается. Он уплелся со мной, делая из цепи вентилятор, спросил, не боюсь ли ходить к Тихону. А чего бояться? А почему никто больше не ходит? Раньше все ходили, кому надо вылечиться или кого-то заговорить, а когда его прижало, остался никому не нужен. А что он сейчас говорит? Ничего особо, просто лежит, иногда стонет и что-то шепчет.

Мы пошли по селу, представляя, как из кустов вылезают монстры, мы их мочим руками и цепью – железом по их наглым глазам. Дима сказал, что надо отбить почки монстру, чтобы тот скрючился и заскулил, потом сбросить его в канаву. Мы это и проиграли: выбросили невидимую тушу, добавив следом пинков и харчей.

Витя колотил по боксерскому мешку около своего сарая, как обычно. Витя – весь потный и простой. Раньше он выступал на областных соревнованиях по боксу и даже у кого-то там выиграл. Меня он тоже когда-то учил боксировать: разбил губу, я постоял, попускал красную слюну в землю, а Витя пояснил, что так будет каждый раз, пока не научусь закрываться.

Витя нас увидел, сказал, что сейчас Шпрот подойдет и поедем. Шпрот – самый смешной. Вообще, мы все когда-то учились в одном классе, и мне казалось, что с годами они не меняются. Сколько их помню, Шпрот и Витя составляли коллекцию женщин, делили их между собой, распределяя, кто какой будет владеть. Только не наших сельских – они неинтересные, – а если появляются в журнале или в телевизоре или заезжают из города.

У Шпрота сел старший брат за то, что вломился в наш магазин и, угрожая вилами, забрал все бухло, и Шпрот резко стал проповедовать АУЕ, понятия и тюремный уклад, объяснять, что надо скидываться на воровской общак. А скидывать нам нечего, разве что можно с грядок собирать огурцы и кабачки, отправлять брату на зону. Он раскапывал все эти темы в интернете, а потом нам пояснял, как знающий: чем отличаются положенцы от смотрящих, что какая наколка значит. Ему не повезло с телом. Шпротом просто так не назовут. Он тощий и беспомощный. Характер не вмещается в тело – такое бывает весьма часто.

Шпрот всегда завидовал Вите из-за того, что тот накачанный и спортивный, и при любом удобном случае пояснял, что качков на зоне не любят, их там сразу ломают и загоняют в петушиный угол. Если качок – на самом деле педрила, просто маскируешься под нормального. Чего ты себя облизываешь и банки в зеркало разглядываешь? Педрила потому что.

Витя же относился к Шпроту снисходительно. Мы все последний раз конфликтовали классе в пятом, и то без причины. Для меня все они – как погода, всегда рядом, и неважно, что говорят.

Мы сели в черный мерс, гладкий как стекло, с золотыми обручами, серебряными лучами, включили Клауса Шульце на телефоне и поплыли в сторону города. У нас элегантные костюмы, галстуки, блестящие кроссы на ногах, мы – не какая-то сельская гопота, а настоящие агенты. У нас радиосвязь с центром. В сторону города… Мимо всего нашего великолепия. Все это наше – ароматное и благодатное, и лето, благословляющее на жизнь. Как здесь хорошо… Вьются и исчезают дорожки, вздыхают соседи в окнах, а мы мчимся и мечтаем.

Дима сочинил, что мы на бронике, а из кустов вылезают всякие твари, надо строчить из автомата. Он открыл окно и провел очередь, озвучивая ее: тра-та-та, на, сука, получай, хребет не сломай, лежи, не дергайся, жди, когда свои оттащат, прикинься жмуром, уцелеешь, дернешься – вернусь, добью. Сейчас подъедем, лимонку в колодец для верности, чтобы звезды в лужу попадали, а мы схоронимся, пока обстрел не закончится. Даже Шпрот посмотрел на это удивленно, как на излишнюю шизу, хотя он привык к играм Димы. Сказал ему, что надо, как в фильме «Брат-2», пробить заднее окно и завалить всех тварей из пулемета. Они нас не жалели – и мы не будем. Дима обмотал цепь вокруг кулака, спросил, не обыскивает ли охрана при входе. Обыскивает, это лучше в тачке оставить, иначе не пустят. Там и менты, и местные, можно неприятностей выхватить из ситуации. А кто будет напрягаться? Конечно, никто, если чел на дискотеку с намотанной на руку цепью придет, типа так танцует. Лучше оставить. Мы скажем, что у Шпрота брат – известный криминальный авторитет, поэтому нам можно все, любой беспредел.

Мы – боевая единица. Нас можно послать на задание. Только не окружить кого-то, а протаранить.

Пока ехали, тачка подплавилась и задымилась. Дима сказал, что твари нас таки подбили, надо выскакивать и нырять в траву, пока не взлетели. Витя ответил, что всегда так, можно не обращать внимания, если запах не смущает, – доедем и туда и обратно, ничего не взлетит.

Горячий ветер погладил лицо, я закрыл глаза и увидел, как удаляюсь от чего-то: от земли, от стены, от того, что только что было рядом. Волей переключил это ви́дение, стал не удаляться, а приближаться. Если ты можешь так плавно перемещаться туда-сюда, это значит, в тебе есть свобода. Кажется, что вокруг не пробегающие села, а декорации. Кто-то проматывает диафильм около глаз.

У клуба пятеро – перегретые, все на кортах. Пять – это нормально. Каждый один на один, а Витя с двумя. Дальше – уж как получится. Они как агрессивные клопы: если пройдешь мимо один, обязательно зацепят. А раз вчетвером и с Витей, просто злобно зырк-зырк, куда ты, ёпт, сука ты, давай-давай, слышь, вали по-быстрому.

Да неважно, что они там проскулили. Если обращать внимание на всех, кто тебе вслед что-то мычит, здоровья не останется.

Внутри темно и огненно, вспышки, дымные рисунки. Сколько кого – непонятно, все покрашены лучами, и, когда меняется звучание, меняются и окраски, губы синие, лица серые, все мерцает, мельтешит, люди мотают головами, выставляют руки перед собой, дергаются. Это самый лучший клуб, хотя я в других не был.

В момент заметил, что там, в густоте, стоит и смотрит на меня какая-то немыслимая красота, милая девочка с ангельским лицом, самая красивая из тех, что можно вообразить.

Она смотрела на меня – не на тех, кто со мной рядом, а именно на меня. И я смотрел на нее.

Началась песня «Светит луна» певицы Светы. И я понял, что ее так же зовут. Света. Я сейчас подойду к ней, скажу, что… Что-нибудь скажу, и мы уйдем отсюда. Да, точно: спрошу, почему у нее ангельское лицо и что она здесь делает. Спрошу, почему же здесь так хорошо, во всем этом звучании. Люди вкалывают в себя всякий кайф, а можно прийти сюда и пережить всю жизнь за пару минут, такое счастье и волнение. На тебя возложены руки с небесным благословением. Не за то, что ты правильно жил и не грешил, а просто так. Так случилось, ты попал сюда, в чистое счастье, стой и наслаждайся.

Шпрот заметил, что мы так стоим, спросил, чего это я на его телку запал, они уже с Витей всех здесь поделили. Ну ладно, нравится так нравится. Не возражает.

А вскоре появился Дима и заорал в ухо, что их человек двадцать и нас сейчас закатают в пол, надо резко валить. Я не понял кто, и что, и за что. На меня смотрит ангел, а я на нее. Нам кишки выпустят прямо здесь! Кто? Их двадцать человек, все с битами, арматурой, а у нас ничего нет. У нас есть Витя. Витя уже сполз вниз по стенке и лежит в углу.

Даже не понял как и когда. Что-то тяжелое и гулкое упало сверху, все погасло, музыка осталась, но далекая, как в мешке. В мешок поймали темноту и заставили ее звучать. Все вместе легли спать. Или сделали из клуба бассейн, засунули головы в гул и спрятались.

Я смотрел, как по закрытому веку Тихона ползает муха, трет лапы, как почтальон, доставляющий ядовитую посылку, и чего-то ждет. Тишина звенела. Он вроде как спал, я сел рядом и зачем-то попросил: Тихон Сергеевич, мне интересно, как там, – на девятый день вернитесь во сне и всё расскажите. Как только проговорил это шепотом, дернулся. Зачем такое просить? А уже всё. Уже произнесено. Не стоило. Теперь явится, а может, и не во сне, а как оживший, постучит ночью в окно. Хотел знать, как там? Сейчас расскажу. Там как здесь, только тише, тишина не звенит, и не затхлое все, а свежее.

Очнулся и не понял, куда перемещаемся. Вроде едем в город. Рядом злой Дима. Впереди Шпрот и Витя. Едем в клуб. А чего все недовольные такие? У Шпрота лицо перемятое и перемазанное бордовой краской, у Димы тоже. А что произошло? Мы не в город едем, а из города, не в клуб, а из клуба: уже сходили на дискотеку, хорошо, что все живы. Тачка затихла, не дымится, покачивается, как лодка. Голова ведет туда-сюда, изображение переворачивается, как будто кувыркаюсь. А где мы сейчас? Подъезжаем. Куда? К дому, куда же еще. А где дом, почему все шатается и гудит? Надо поймать руками какую-нибудь траву, в нее вцепиться и прижаться к земле, тогда точно не упадем – некуда будет падать.

Мы легли рядом с сараем Вити, вдохнули ночную свежесть. Все вчетвером на спины, хватая руками колышущие звезды. Шпрот больше всех негодовал, объяснял, как мы завтра вернемся и что с ними сделаем. А мне было нормально. Обычное лето. Даже не понял, кто это был, да это и неважно. Мыслями оставался там, в бегающих разноцветных лучах, стоял и смотрел на девочку с ангельским лицом. Интересно, как такие, как она, осознают себя. Просыпается, подходит к зеркалу, смотрит, говорит: а все-таки у меня ангельское лицо и фигурка тоже классная, я нравлюсь мужчинам. Она идет куда-нибудь, ловит на себе взгляды, радуется своему существованию: хорошо, что я – это я. Шпрот перешел на рычание, вскочил, схватил полено и принялся размахивать над собой, как подбитый вертолет, объясняя, что он с кем сделает в городе. Дима его поддержал, ударил цепью по воздуху с воплем: «На, с-с-сука, тебя, урода, не учили, как с людьми разговаривать?»

Вдавился гудящей головой чуть в землю, и получилось, что нахожусь под миром, в подземном царстве. Как же это трогательно… Ее нежное лицо нарисовалось на уходящем в никуда небе – в темной пахучей густоте. Она подмигнула мне и пошевелила губами. Типа да-да-да, я тоже на тебя смотрю. Дай угадаю, о чем ты сейчас думаешь. О том же, о чем и я. И у меня, и у тебя сейчас все кружится перед глазами, слышится та самая музыка, что только что играла.

Представьте, что вы лежите, вдавленные затылком во что-то мягкое, в огромную подушку, и видите, как весь мир складывается из пирожных – белых и почти белых. Их можно резать ножом, они пахнут, мнутся, выпрямляются. Мир как кондитерская фабрика. Руки тяжелые, не поднять и не поднести к лицу. Ладно, это уже лишнее.

В субботу с самого утра лил дождь. Одинаково повсюду. Струи с неба на землю, с земли на небо, и пар. Пока дошел до дома Тихона Сергеевича, весь вымок, в сенях снял свитер и выжал, как половую тряпку. В доме тишина и все тот же запах.

Он лежал так же неподвижно, как обычно. Неясно, живой или нет. Шуметь не хочется, лучше сесть и подождать.

Про себя проговорил еще раз: «Не надо приходить ко мне на девятый день, я тогда попутал, попросил невесть что, не надо». Сколько прошло? Минут двадцать, наверное. Открыл глаза, уставился. А, ты? Да. Хорошо. Как самочувствие? Никак. Он спросил, не забыл ли я его просьбу. Я немного смутился, не понял, о какой просьбе речь. Переспросил: а что за просьба? Отпевание! Полную панихиду чтобы. Конечно-конечно. Пойду к отцу Андрею и сразу договорюсь. Он может отказаться. Уже какой раз это слышу и не понимаю почему. Это же его работа. Он хитрый, откажется. С чего он хитрый-то? Обычный поп. Если откажется, пусть из города приедет священник. Хорошо. Полная панихида нужна – час, не меньше. Хорошо. Подумал: а что делать, если он закончит раньше, за полчаса? Сказать ему: а ну, еще полчаса молись? Или что?

Зеркала в доме покрыты пылью и влагой, в них почти ничего не видно, только пятна. Да лучше и не вглядываться, а то покажется что-то, чего не ждешь. Или мертвые мошки по щелчку оживут и полетят стаей в глаза.

Все произошло стремительно. Мы со Шпротом зашли к тете Тоне, она сама попросила заглянуть, чтобы я взял свежий творог для Тихона. У тети Тони дочь – наша бывшая одноклассница Рыжежопа, так ее назвал кто-то в младших классах, и закрепилось. Ну да, и у нее, и у тети Тони рыжие волосы, светлые глаза, простое лицо, точеные фигурки. Шпрот сел у крыльца, подготовил на телефоне видос с порнухой и, когда появилась Рыжежопа, показал ей, спросив при этом, хочет ли она так. В ответ она смачно харкнула в Шпрота, как будто до этого шла и копила слюну, готовилась к встрече. Он вытер лицо и заржал. Так и пообщались. Вышла тетя Тоня и, не поняв, что произошло, вслед дала напутствие: если Тихону еще что-то надо, пусть присылает. Сыр, может быть?

Мы пошли, Шпрот спросил по дороге, хочу ли я Рыжежопу, ответил, что нет, у меня другие планы, он понял, я о той, что была в клубе, – так она небось городская мажорка, с ней вообще не вариант, такие не дают и мозги выносят. Спросил еще: а чего, все ссут сами к Тихону ходить? Ну да, а ты? А я нет, привык, хочешь со мной сходить? Не, на фиг. А что такого? Да ничего. И все это проигралось за пару минут. Как зашли, как вышли, как разошлись и я пошел к Тихону относить творог.

Когда была следующая дискотека, попросил Витю съездить, постоять около клуба, чтобы мы посидели в тачке и подождали ее. Появится ведь, подойду, познакомлюсь, скажу, что… Короче, скажу, что можем покататься по окрестностям, по теплому вечеру, пусть подругу с собой возьмет, поедем вчетвером: хорошо, что с нами нет Шпрота и Димы, будет спокойно и радостно. Мы понесемся по безбрежным степям, по бесконечным дорогам, будем смотреть друг на друга и растворяться в моменте.

Не, мы прождали так часа полтора, и ничего. Она не пришла. Поехали обратно.

Утром проснулся от шепота. Бабушка шепталась с Миронихой. Мирониха – скрюченная бабка с бегающими глазами, постоянно то здесь, то там: смотрит, хихикает. Увидели, что я проснулся, встрепенулись. Проснулся? Да. А где ночью был? А какая разница? Да никакой, дело молодое – с девкой небось. Конечно. Мирониха протянула узелок, попросила передать Тихону вместе с благодарностями. Не понимаю, чего вы сами это не отнесете – недалеко ведь. Не, лучше ты. Хорошо.

Когда-то давно. Поймал бабочку-медведицу, поднес лупу, чтобы разглядеть. Она оказалась похожей на Мирониху. Так-то. Это она, скорее всего. Хихикающая бабка-оборотень.

После дождя, как всегда, дорога в грязи и слизи, все скользкое. Хорошо, если дойдешь и не шлепнешься.

Зашел как обычно, сел на кровать напротив. Тишина, сырость, неподвижный Тихон – ничего особенного. Снова проговорил, чтобы не приходил на девятый день, положил узелок от Миронихи. Спустя полчаса решил-таки спросить, всё ли нормально. Тихон Сергеевич? Тихон Сергеевич? Всё нормально?

Вот это и случилось. Странно как-то. Ну а как я себе это представлял? Так и представлял, иначе ведь быть не могло.

Накрыл зеркало тряпкой. Нет, совсем не страшно. Сидишь один в этой сырости с покойником и не боишься.

Под вечер приехал мент Николай: зашел, все осмотрел, расспросил. А что тут рассказывать, все и так понятно. Да, все понятно. Что собираюсь делать? Надо похоронить. Хорошо, приедут люди из города, кто этим занимается, у него вроде тут мать зарыта, его рядом можно. Конечно. А с домом чего? Не знаю, икону себе заберу, а денег у него не было, ничего не было. Ладно, икону забирай, больше пока ничего не трогай, потом разберемся.

На следующий день никто не обсуждал уход Тихона: все замолчали, как по указанию начальства. Обычно как кто помирал, разговоры шли только о нем: все собирались на похороны, потом поминки, кутья, водка, девять дней, сорок дней, оханье, память. Спросил бабушку, пойдет ли на похороны, она ответила, что совсем прихворала, не подняться. У Миронихи тоже разболелась голова, слегла.

Пошел к храму, там в маленьком домике жил отец Андрей с семьей. Чинные и правильные: и он сам, и дети, и жена. Как на картинке в церковном журнале. То ли мне показалось, то ли и вправду он дернулся, когда меня увидел, – понял сразу, наверное, зачем пришел. Сказал, что нужно отпеть. Он покосился куда-то, приобнял за плечо по-отцовски и сказал, что вот какое дело. Тихон Сергеевич был старообрядцем, и у нас не принято их отпевать. Надо поехать в область, там есть община, у них можно спросить. Да не был он старообрядцем. Был-был. Не был. Я лучше знаю… Вспомнил, как Тихон говорил, что Андрюша начнет юлить и виться змейкой, не отпоет. Покивал и ушел.

Что произошло дальше, вы можете предсказать. Естественная драма. Если вас спросить, что дальше будет, вы наверняка это и скажете. Он поедет в город, найдет там квартиру городского священника, а дверь откроет та самая Света, она окажется дочерью этого священника. Так ведь? Как он поедет? С Витей, на их машине. Какая будет погода? Легкий дождь. И еще перед ними проедет грузовик с белой пеной и застелет этой пеной всю дорогу, будто летом прошел снег с едким запахом.

А можете угадать, что я ей сказал, когда она открыла дверь?

А я сам не понял, что пробубнил. Она заулыбалась, спросила, долго ли я ее искал. Ответил, что всю жизнь. Или нет. Она открыла дверь, а я настолько обомлел, что пожевал воздух и ничего не сказал. Витя за меня спросил, здесь ли живет батюшка. Она ответила, что здесь, и, не отводя от меня взгляда, позвала отца. Вылез суровый, бородатый, спросил, чего нам. Витя ответил, что дед на селе помер, надо отпеть. А чего местный священник не может? Да странная тема: мол, тот был старообрядцем. А какого согласия? Беспоповцев не отпевают, а так – все как обычно. Да не был он старообрядцем. А вы из какого села? Потом он пошел, взял мобилу, позвонил. Видимо, отцу Андрею, поговорил с ним в комнате, мы не слышали, да я вообще ничего не слушал, поглядывал на Свету в коридоре. Казалось, мы стоим все там же, в мерцании, в том самом клубе, смотрим друг на друга, и она еще прекраснее, чем тогда. Вернулся к нам, сказал, что не поедет отпевать, извиняется. Почему? Был беспоповцем? Ну типа того, так бывает. Ясно.

Мы вышли, сели у дома. Я даже не понял, что произошло. И Витя не понял, чего я так задышал и покраснел. Каким еще беспоповцем он был, что они все несут? Витя пробил серию по воздуху, ответил, что вообще не знает, кто это такие, и помочь, видимо, ничем не может, лучше ехать обратно и хоронить так, без попов. Конечно, поехали.

Если говорить «не понял, что произошло» всякий раз, когда не понял, что произошло, рассказ придется сложить только из этих фраз. Бабушка не пошла на похороны: я не понял почему. Мирониха тоже. Зашел к тете Тоне, позвал. Тоже. Я шел по селу, и казалось, что передо мной закрывают ставни. Захотелось кричать. Вы чего! Человека же надо проводить. Сколько добра он вам всем сделал. Даже Шпрот не пошел: сказал, что ему мать запретила. Как зона – понятия – воровская романтика, так нормально, а с человеком проститься нельзя. Дима тоже куда-то пропал. Кроме нас с Витей и закапывающих рабочих никого не оказалось. Мне стало горько, тяжело – я даже всплакнул из-за какого-то общего безразличия.

Гроб скользнул в яму и спрятался. Как будто всегда там и был. Мы с Витей кинули по горсти земли, задержались в пустом взгляде, а когда пошли обратно, я реально заорал. Куда вы все попрятались? Вот же суки неблагодарные. Попрятались как в прятках. По норам. Окна позакрывали, чтобы не видеть. Уши заткнули. Даже с улиц все куда-то исчезли. Может, вместе с Тихоном под землю ушли? Никого на улице, только Рыжежопа вдалеке.

В каждом доме живет праздник!!! Все ушли на праздник.

Все село покрылось туманом и задрожало.

Они не заняты, а просто уснули. Устали и уснули.

Меня трясло от общей неправильности происходящего. Витя поглядывал и не знал, что сказать.

Ехать до города полчаса. Вскоре мы были у того же подъезда. Побросал камешки в окно, она выглянула, махнул головой, чтобы выходила. Она вышла, сказала «ну», а я уже был весь заведенный, на неясном нервяке. Витя несколько раз отводил в сторону и предлагал поехать где-нибудь посидеть спокойно. А нельзя нигде сидеть. Это ничего не решит.

Спросил Свету, как ее зовут. Точно, Света. Надо же. В общем, я хотел рассказать о чем-то трепетном, о нежном, о впечатлении от момента и о том, что готов сейчас ее забрать, увезти. Поживем пока как получится. Где поживем? Где-нибудь.

Она кокетливо улыбалась, сверкала глазками. Потом сказала, что я похож на нарика, но в целом позитивный, не как обычные угашенные. Да угаситься можно не по наркоте, а от обычной жизни. Живешь и гасишься. Витя пояснил, что я не торчок, просто только что с похорон. Света ответила, что знает про все это, отец долго сегодня рассказывал. Что рассказывал? Ну, колдун умер, никто не захотел связываться, отпевать.

Летний ветер тоже можно вдыхать, как дрянную пыль, вдыхать и кайфовать. Я любовался ее прекрасным лицом, каждым ее движением, мелкими поворотами головы, ускользающей улыбкой, наслаждался моментом, как редким вкусом, который может вот-вот исчезнуть. Неужели она сейчас сядет с нами в тачку и поедет кататься? Это возможно? У попа дочка – оторва, она готова поехать вот так невесть с кем невесть куда? Да еще скажет: «А что у вас есть, пацаны?» Мы зажмемся на заднем сиденье, проведу пальцами по ее изгибам, прошепчу ей самое-самое нежное из всего, что могу придумать. Или нет: постоит с нами, скажет: ну, пока, и всё – никаких ля-ля-ля.

Нет, мы сейчас сядем и поедем, поцелуемся, скажу, что забираю ее навсегда, а потом добавлю: а можешь у папы стащить для меня кое-что? Что? Кадило и требник. Что? Что непонятного: кадило и требник. Зачем? Ясно зачем. Ты что, собираешься сам того колдуна отпевать? Конечно. Так ты не можешь. Хорошо, не могу, но подумай: они могут и не делают, а я не могу и сделаю – на ком больше греха? Она спросит, совсем ли я псих, отвечу, что да, совсем. Просто наблюдаю за происходящим и поражаюсь. В каждом доме живет праздник, а Тихон был старообрядцем-беспоповцем, поэтому нельзя отпевать, а то, что он меня просил сто раз о том, чтобы отпели, – это случайно, он что-то попутал, наверное. Ну ладно, зарыли и зарыли. Нет, конечно, никакая она не оторва, она скромная и чувственная.

Мне показалось, что если я сейчас не уйду, то испорчу ей жизнь. И неважно, как это произойдет, есть момент сейчас: я могу уйти, и у нее будет все хорошо, а могу остаться и втянуть ее в какую-то жуть. В какую? Не знаю. Дело ведь не в чувствах. Здесь что-то другое, как в той телепередаче про наше село. Наши деревни сомкнулись кольцом вокруг чудесного озера, а в сердце всего этого созвездия находится село. И в данную минуту мне надо повернуться и пойти, тогда у нее по жизни все сложится не сказать что излишне благополучно, но нормально.

Во вторник проснулся и подумал, что оглох, – звуки пропали. Осталось только невнятное журчание – то ли за окном, то ли в половицах. Взял старую железную кружку, накалил гвоздь, пробил дырки, протянул цепочку – чем не кадило. Есть ароматные травы, их смешиваешь со смолой, комкаешь и поджигаешь: они тлеют, дымятся, получается приятное благоухание.

Все это напомнило еще одну сцену из фильма «Брат». Как он собирает огнестрел, потеет, старается. Так и я поутру собираю кадило.

«В развалинах храма до сих пор слышно ангельское пение, службы не останавливались ни на минуту. А кладбище полно тайн. Ходят слухи, что где-то на нем зарыт клад, что купец перед смертью попросил не раздавать добро невесть кому, а оставить ему».

Ну и хорошо. Ангелы подпоют. Представлю даже, что Света стоит рядом, тоже подпевает. Даже неважно, так ли это.

Кладбище стояло сырым и тихим, как дом Тихона. Будто он перебрался из дома в дом. Перешагнул через высокую траву, оградки, зажег смолу в кружке, открыл молитвослов. Не меньше часа. Хорошо. У меня слезы – от дыма, от пахучей травы, ну и немного от печали. Начал с псалмов. И дальше, и дальше. Ангелы подхватили. Пусть покоится дед, никому он ничего плохого не делал, жил как мог. Упокоится ли со святыми – кто знает, но попросить-то можно. Что могу, то делаю, как могу, так и благодарю. Не надо приходить ко мне на девятый день, и без того порой жутко. Но ничего, если придешь, так придешь, спокойно поговорим, как раньше. А я сделал как обещал, даже с ангельским хором.

Люди на овальных фотографиях глазели и удивлялись. Переговаривались, наверное: мол, у них-то не было ангельского хора, а тут есть – видно, кого-то высокопоставленного отпевают. Как когда военных хоронят, приходят солдаты и пуляют в воздух по невидимым птицам. А здесь даже лучше. Всё, больше часа. Пусть покоится Тихон Сергеевич.

Под вечер сидел и смотрел телевизор, местный канал. Даже не заметил, как она зашла. Тихими шажками, предвкушением, быстрым взглядом. Ты тут? Да… Хорошо. Думаете, Света? Не, Мирониха. Принесла узелок с гостинцем, рассказала, что у нее болит голова, нет ли у меня травки заварить. Есть, ароматная, можно и в чай, и в смолу – просто нюхать. Ага. И икона теперь у тебя? Да, у меня. Ага. Пусть покоится Тихон. Пусть. Если чего надо, ты скажи. А что мне надо? Ну, молоко, творог, сыр свой, домашний, не покупной. Хорошо, скажу, если захочу чего.

Рыба

Сергей Петрович, администратор по должности и пониманию вещей, жил со своей женой, Софьей Григорьевной, в маленьком городке на юге России. Рядом текла речка, не замерзавшая даже в крепкие морозы. В центре же стоял памятник (понятно кому), а рядом с ним дом с конторами, в одной из которых днями заседал Сергей Петрович. Дети Сергея Петровича давно выросли, обзавелись своими семьями, переехали в большие города. Навещали родителей они редко, скорее по нужде, чем по тоске. Так складывалось бытие: спокойное и должное.

Сергей Петрович вздрогнул от звонка в дверь. Огляделся, недовольно встал.

– Кто там еще, – сквозь сон пробормотала Софья Григорьевна.

– Спи. Сейчас погляжу.

Сергей Петрович подошел к двери.

– Кто? – резко спросил он.

– Это я, Семен. Откройте. Если не спите, конечно.

– Как мы спать можем, в шесть утра-то…

Семен зашел. Был он, как обычно, в длинном черном плаще и старой шляпе, строгий на вид. К Семену Сергей Петрович испытывал особое уважение, даже что-то дружеское и, зная его ранимость, старался по возможности всегда поддержать, ни в коем случае не задеть грубым словом.

– Заходи. – Сергей Петрович указал рукой на кухню, прикрыл дверь в комнату, чтобы не мешать жене, поставил чай. – Что стряслось-то, Семен?

– Не поверите. – Семен присел, даже не сняв верхней одежды.

– Если заранее знаешь, что не поверю, то можешь не рассказывать.

– Странное что-то произошло. – Семен взволнованно посмотрел на Сергея Петровича. – Я спал, все было как обычно. Проснулся. Лежу в темноте, думаю. Мысли разные лезут, отгоняю, они снова лезут. А комната такая лунная вся, в свете. И вдруг смотрю… – Семен снял шляпу, достал платок из кармана и вытер лоб.

Сергей Петрович налил чаю и сел рядом.

– Ну? И что вдруг?

– Вижу, прямо посреди комнаты… – Семен еще раз вытер лоб.

– Кто же? Грабители?

– Не, – нервно усмехнулся Семен.

– А кто?

Семен сделал глоток. Он был настолько взволнован, что не мог говорить.

– Инопланетяне с мигалками?

Семен повертел головой.

– Баба красивая? Голая? – Сергей Петрович сказал это тише остального, чтоб жена не услышала.

Семен снова повертел головой.

– А, понял, – рассмеялся Сергей Петрович. – Ты сам. Там ты стоишь, но как бы мертвый. А лежишь живой. Так жизнь и смерть в той комнате соединяются. Лежишь и думаешь, где ты на самом деле: там или тут. Так было?

– Нет. Рыба.

– Какая рыба?

– Рыба, прямо посреди комнаты. Большая. Смотрит.

Наступило молчание. Сергей Петрович не смог придумать уместной шутки, поэтому просто стал поглядывать на Семена и подливать то ему, то себе чаю.

– Много ты работаешь, Семен. Я думаю на очередном заседании администрации поставить вопрос о твоем повышении. Да-да, ты заслуживаешь большего. Думаю, что пора тебе дать отпуск. Надо постараться выбить для тебя путевку на хороший курорт, возможно и зарубежный. Сейчас у администрации другие возможности, другие ресурсы.

Семен не ответил.

– Люди с твоим стажем и старанием – да и вообще с твоим отношением – должны достойным образом жить и встречать старость. За границей так оно и есть. И мы к тому же идем.

– Понимаете? – Семен слегка повысил голос. – Рыба!

Софья Григорьевна поднялась, набросила халат и проскользнула мимо кухни в ванную комнату.

– О, встала. Она в снах разбирается. Сонька, слышишь? – крикнул Сергей Петрович. – К чему рыба снится?

– К беременности! – выкрикнула Софья Григорьевна из ванной комнаты. – А кому приснилось?

Сергей Петрович посмотрел на Семена и рассмеялся.

– Видишь как! И декретный отпуск тебе еще полагается. Не волнуйся, сейчас время мутное, и не такое можно оформить при желании. Главное – с толком все провернуть и от устава не отходить.

– Я уже проснулся, – растерянно продолжил Семен, – я уже не спал тогда. Комната лунная вся была, красивая такая. Я сначала на окно взглянул, на свет. А потом правее посмотрел. В свете этом. Посреди комнаты. Понимаете?

Сергей Петрович вздохнул.

– Семен, а как рыба без воды может быть? Или там аквариум стоял?

– Без воды? – Семен задумался. – Не знаю. Никакого аквариума. Большая такая. Будто в воздухе, над полом. Смотрит. Я закрываю глаза, открываю – все равно смотрит. Потом вскочил с кровати, выбежал, наспех оделся и к вам.

– Правильно. Только в следующий раз часам к семи хотя бы приходи. Лишний час поспать при нашей-то работе – дело важное. Мой тебе совет: ты не особо рассказывай об этом коллективу. Мне доложил – и отлично. А там народ недалекий, не поймут. Скажут, что… Ненормальный, скажут. Рыбы в комнате у него. А по мне, так ну и что. Главное – ответственность, порядочность. А кто, что и с кем по ночам делает – личное дело каждого, лезть туда не надо.

Семен кивнул, рассеянно раскланялся.

Следующим вечером он не мог уснуть и оставить волнующие мысли. Он смотрел на середину комнаты – там ничего не было. Потом уснул. Разбудил его лунный свет, падавший прямо на лицо. Вся комната освещалась хорошо, но место кровати особенно. Не придя еще в себя, он взглянул на середину комнаты. Дернулся, отвернулся, закрыл лицо руками, повернулся обратно, слегка раздвинул пальцы у лица, чтоб было видно, да так и остался лежать, задержав дыхание. Посредине комнаты находилась огромная рыба, неподвижно смотревшая на Семена. Казалось, что она висит в воздухе. Семен пригляделся и увидел, что она немного шевелит плавниками, будто не в воздухе висит, а плавает в воде.

– Опять была сегодня, – шепотом сказал Семен Сергею Петровичу, будто невзначай отведя его в сторону от остального коллектива.

– Кто?

– Рыба. Кто же еще.

Сергей Петрович вздохнул, похлопал Семена по плечу.

– Видишь, как важно правильно жизнь выстроить. Лет двадцать назад женился бы – все по-другому пошло бы. Дети уже подросли бы. И рыба не приходила бы по ночам. А так… Знаешь, я не специалист в этом…

– Откуда она берется – не пойму. Я сначала долго лежал, смотрел – ее не было. Потом уснул, проснулся, а она уже там. Кажется, где-то в четыре ночи она приходит.

– Приплывает, наверное, а не приходит.

– Да-да, приплывает.

– А ты говорить с ней пробовал?

– Нет.

– Так попробуй. Прямо и спроси, чего ей надо. Может, кого из своих ищет. Ты ей объясни, что здесь люди живут, что ей в другое место нужно – в речку.

На следующую ночь Семен, как только открыл глаза и увидел рыбу, начал заготовленную речь:

– Что тебе от меня надо? Живу я просто, ничего плохого или особо вредного не делал. Рыбалку никогда не любил, зла ни рыбам, ни животным не причинял. Когда-то даже собака у меня была. Может, тебе лучше к соседям ходить? Или плавать…

Рыба все так же неподвижно висела в воздухе посреди комнаты. Семен пересилил себя, остался лежать в кровати, закрыл глаза и вскоре уснул.

– Семен, дорогой, жена меня не поймет, если пойду к тебе ночевать. Попроси кого-нибудь из коллектива. Лучше женщину, – Сергей Петрович засмеялся, – одиноких у нас много. Ты человек уважаемый, с достатком. К тебе пойдут, поверь.

– Сергей Петрович, ну а если не ночевать? Давайте на улице спрячемся, у подъезда. И окно мое видно, и лестницу. Посмотрим хотя бы, как она внутрь проникает. Она в три-четыре ночи появляется.

– Это мне еще меньше нравится. Мы же рабочие люди. В девять утра мы должны быть на службе. А если мы всю ночь там просидим, то какими же явимся работать наутро?

– Так выходной ведь завтра?

Сергей Петрович недовольно посмотрел на Семена.

– Скажу жене, что на ночную рыбалку иду, – резко произнес он и зашагал по коридору.

Сергей Петрович пришел к Семену поздно вечером – с рыболовным снаряжением, в высоких сапогах и зеленом плаще. Вздохнув, он бросил удочку и рюкзак в угол.

– Семен, уважаю я тебя. Любой другой попросил бы о таком – уволил бы. А к тебе, видишь, пришел. Тебе я во всех вопросах доверяю. Как-никак пятнадцать лет вместе работаем.

– Спасибо, Сергей Петрович. Я постелю вам у стены. Рыба тут появляется, – Семен показал на центр комнаты, – здесь вот. Вам тоже ее видно должно быть. Она лицом ко мне будет. Или не лицом, а как там у них… Мордой? Не, это у собак морды.

– Просто головой.

– Да-да, головой сюда будет, но вы ее сзади увидите.

– Хорошо. Ты только разбуди.

* * *

Как обычно, яркий свет вывел Семена из сна. Он открыл глаза и сразу же взглянул в нужную сторону. Раздавался храп Сергея Петровича. Посреди комнаты висела рыба.

– Сергей Петрович, – закричал Семен, – проснитесь!

Сергей Петрович что-то промямлил во сне. Семен крикнул еще громче. Внезапно рыба пошевелилась. Потом сдвинулась с места ближе к дверям.

– Уплывает, Сергей Петрович! Проснитесь же! – закричал Семен что было силы.

– Что такое? – Сергей Петрович открыл глаза.

– Здесь, у дверей! Еще не успела уплыть, еще видна.

– Кто?

– Как кто? Рыба. Ну вот, всё… Уплыла.

– А, рыба… – Сергей Петрович вскочил с кровати. – Сейчас. Куда уплыла?

– В коридор.

Сергей Петрович побежал в коридор.

– Поймал! – крикнул он оттуда. – Я тебе вот что скажу: ты больше сюда не приплывай, тут люди живут, – громко произнес он, – тебе водоем нужен, а тут нет водоема. Договорились? Не приплывешь больше? Ну и хорошо.

Сергей Петрович вернулся в комнату.

– Семен, я с ней договорился. Она больше не будет приплывать. Она поплыла к себе, в речку. Забудь про нее, дорогой. Давай чайку выпьем, да я домой пойду.

* * *

Семен вышел из дома. Все окрестности являлись не по-обычному чуткими, они встретили Семена, захватили. Он перестал различать дорогу, планы, места. Сел в увиденный автобус и поехал. Дальше открывалась красота: белые поля без всяких мыслей и памяти. Казалось, что все это не имеет конца, не имеет времени и вообще ничего привычного. Где-то за окном заканчиваются рассуждения: если бы они не заканчивались, дорог было бы много, а их вовсе нет. Семен переменился лишь тогда, когда увидел, что едут они так близко к воде, что можно ненароком в нее свалиться.

– А чего мы так близко к воде едем? – спросил он.

Сидящая рядом старушка на него покосилась.

– Вода под колесами прямо! Ни берега, ничего нет, сразу вода начинается. – Семен уставился в окно.

– Ненормальный какой-то, – услышалось от старушки, – всю жизнь так автобус ходит.

– Вас интересует, почему вода так близко? – Внезапно к Семену подсел улыбающийся мужчина средних лет с еле заметной сединой. – История обычная. Я работал на этой дороге. Тогда плотину неподалеку строили и мост проектировали. Инженерá, люди с большой буквы. Все расчеты пока выверишь, цифры и места – это вам не шутки! – Он поднял вверх указательный палец, придавая сказанному еще более высокий смысл. – Одна цифра не сойдется – бобры плотину съедят, или мост рухнет. Ошибок нельзя допускать. Все точно делаться должно! А архитектура? Реализация зданий, высоток… Это же… – Он поднял палец еще выше, не переставая при этом улыбаться.

– Лучшая архитектура у итальянцев, – заметила старушка.

– Не у итальянцев, а у корсиканцев – выходцев со свободных территорий. Римское право надо знать. Я и в Неаполе, и в Венеции бывал: на лодочках плавал, архитектуру смотрел. Нет, всё не то. Там люди страсти, смуглые такие, красивые. А архитектура не та! Венецианское стекло, резные решетки… Не то всё это.

– По воде ведь едем! – Семен не отрывал глаз от окна.

– Это ли вода, – усмехнулся мужчина, – вода настоящая – среди морей.

– И океанов. Мировой океан, – добавила старушка.

– Да что там океан! Атмосферные слои – вот скопление силы.

– Атмосферное давление!

– Да.

– Да-да.

– Точно.

– Точно-точно. Атмосферное давление.

Семен с тревогой посмотрел по сторонам, но, увидев всеобщий покой, несколько утешился. Не оставалось ни сил, ни смысла выходить. Там открывались новые заснеженные поля, а влево от взгляда – небо без волнений, обычное.

– Я тоже всю жизнь инженером проработала, – продолжила старушка. – Знаю, как мосты строятся. Куда едешь-то?

Семен вопросительно посмотрел на старушку, ничего не ответив.

– Ночевать есть где? Если нет, то у меня в сарае рабочие часто ночуют. Можешь и ты пристроиться. За это поможешь мне полы переложить. Устраивает?

Семен закивал. Поля за окном заняли новые просторы. Семен решил проследить, где они заканчиваются, но вскоре понял, что они могут не кончиться вообще. Тем временем автобус опустел, Семен остался наедине со старушкой. Он посмотрел в ее глаза. Там не было ничего сложного и необычного.

Автобус остановился вне видимой жизни. Там уже не было пения птиц, криков животных. Старушка повела Семена запорошенными лесными дорожками, а когда те кончились – прямо через снеговые завалы.

– В молодости верилось, что дороги нормальные построят, не надо будет зимой через сугробы перелезать. – Старушка засмеялась.

– Я когда-то думал, что должно нечто произойти и чувства всех людей будут преобразованы. Кого любили – того и останутся любить, но уже по-другому, более чутко. Думал, что в один миг все остановятся, новые чувства получат и дальше заживут. Кто захочет – к старому вернется, а кто решит по-новому жить – будет иным. А от чувств и мысли другие пойдут, а за мыслями и вся жизнь переменится. Нет-нет, ничего страшного, это только поначалу смотреть, слышать, касаться трудно будет, в одном взгляде или прикосновении целые страны будут открываться: моря, леса, разговоры животных и птиц. А потом все привыкнут, даже самый тусклый человек преобразуется, вскрикнет, и откроется все это перед ним. Конечно, напугается немного. Я как-то пришел на работу, увидел людей: честных, справедливых. Сказал однажды о преобразовании чувств – и все засмеялись. Тогда смех и меня захватил, я понял ошибку: никакого преобразования не будет, смех накроет все чувства и даже страхи. При встрече смерти все будут смеяться, при рождении тоже – не плакать, а хохотать. Мир превратится в большую улыбку, обсмеет все: зло и добро, всякий смысл, самого себя и остальных. Не будет больше ночных кошмаров – просыпаться будут по ночам от хохота. Самое страшное насилие предстанет – и ничего кроме смеха не вызовет. Я сейчас говорю и сам не знаю, как удерживаюсь, чтоб в смехе не забиться.

– Вот и пришли. Не привередничай, что есть, то и бери. Здесь и ложись. А с утра полы начинай стелить. Поживешь с недельку – заплачу в конце.

Семен сбросил куртку, присел на отсыревший диван, что стоял вдоль стенки.

– Куртку не снимай лучше на ночь. Холодно тут. Я тебе одеяло дам, укройся поверх куртки. Я в доме протоплю, сюда тоже тепло дойдет, согреешься. У меня часто здесь кто-то из рабочих ночует.

– А самое страшное, что преобразование может все-таки прийти, ради людей прийти. Но мир обсмеет его, и оно обратно уйдет. Пойдет оно к напуганным – тем не до смеха. И к сумасшедшим тоже пойдет – у них смех по-иному выходит, не оттого, что все смешно. Их трясет болезнь, а вокруг думают, что им весело. И меня сейчас озноб охватил, но не оттого, что тут холодно: внутри отчего-то трясет. Сначала страшно было, а теперь… Думаю, что так и лучше.

– Будет холодно – к стене спиной прислонись. Я еще кипятка принесу: на ноги полей, а потом их одеялом окутай. Обожжет немного, но это хорошо – отвлечет от холода.

– Да-да, это хорошо. Так и надо.

Старушка ушла. Семен расположился поближе к стенке. Вскоре он почувствовал, что в доме затопили. По телу пошло приятное тепло, стало легче, даже радостнее. Семен улыбнулся. Показалось, что сырости и холода почти не осталось. А чем плотнее он прижимался, тем глубже тепло в него проникало. Захотелось слиться со стеной, чтобы сначала тело, а потом голова и вся суть погрузились в покой. Он закрыл глаза.

Проявились старые дома вроде тех, что рушатся в новое время. Большие, но неудобные квартиры. Семен понял, что скоро должно что-то произойти, посмотрел по сторонам, надеясь увидеть намеки на ожидание у окружающих людей. Выбежал на балкон. Повсюду были люди: они и правда готовились. А солнце поднималось, становилось ярче и страшнее. А когда установилось над Семеном, то всем своим светом вошло в него. Он закричал.

Семен открыл глаза. Это был не солнечный, а лунный свет. Он пробивался через щели сарая, но пробивался четко, будто преград и вовсе не было. Свет показался Семену необычайно красивым, продолжающим сон. Он закрыл лицо руками.

– Ты здесь? Знаю, что здесь. Я вспомнил тебя. Ты в детстве всегда ко мне приходила. Я тогда глаза ладонями закрывал, а пальцы немного раздвигал и смотрел, как ты в комнате висишь. Сначала боялся, а потом стал с тобой разговаривать, рассказывать все самое тайное. И тогда тайн внутри больше не оставалось, все тебе было открыто. Помню, меня маленького мама отвела в церковь. Вела, говорила строго: «Ты священнику все-все расскажи, что дурного думал, что делал не так». Повторила это несколько раз. А когда я пришел к нему, то растерялся. Он смотрит, улыбается, спрашивает, хочу ли я рассказать что-нибудь. Тогда я закрыл глаза – и как будто в комнате оказался ночью. И тебе все рассказывал. Про то, что чувства человеческие другими станут, про страхи свои. Открываю глаза, а он плачет. Смотрит на меня и плачет. Я его спросил тогда: «Вы не рыба?» Он ответил, что нет, не рыба. А потом ты перестала приходить, и я понял: когда ты снова придешь, я умру. Стал бояться, даже просил тебя мысленно, чтобы ты в эту ночь не пришла и в следующую – тоже не пришла. А сейчас не боюсь…

Двери сарая раскрылись, лунный свет занял все видимое. Рыба медленно двинулась в сторону прямо по воздуху. Семен пошел за ней, не заметив, что тоже уже не касается земли, а плывет по свету. Уже через мгновение их не было: вернее, они были, но выше лунного света и видимых мест. Привычный мир остался ждать и думать о них. А они просто поплыли навстречу новому дыханию и чувствам.

Новый год

Мама говорила не смотреть на переводных дракончиков.

Это было под Новый год.

У нас стояла пышная елка, недалеко от кровати. Каждый раз мы доставали из коробки игрушки, разноцветные шары, украшали, посыпали ветки ватой – как будто на них лежит снег. Ночью, когда не выключали красную гирлянду, казалось, что это не снег, а огонь. Горит и переливается багровым и оранжевым.

Все пылает. Надо успеть задуть, пока не погаснет.

С переводными дракончиками так же: на кухне, если проходить мимо – ночью, например. Не получалось на них не смотреть, хотя и было ясно, что дело в нервах. Нервы как суставы, только растянутые и связывающие не мышцы, а причинности.

В секции были раздробленные зеркала, и еще на стенке одно. Получалась дорожка из отражений – всегда было страшно в нее заходить. А пылающая елка туда попала и превратилась в уходящий горящий лес.

Еще выключенный телевизор – тоже как зеркало.

Если ночью выходить из комнаты, надо не смотреть в дорожку, в мерцающие огоньки, чтобы тебя туда не утянуло.

Не смотреть туда, не смотреть сюда – казалось бы, живешь в квартире. Откуда-то возникают все эти правила. Переводные картинки, горящие деревья.

Рядом с домом крестной ветер поднимал людей и уносил. Они понимали, что сопротивляться нет смысла, раскидывали руки и улетали, как гигантские мухи. Птицы летят куда думают, а мухи кружатся внутри ветра, им все равно никуда не направиться. Они болтаются в разных воронках. От воронки до воронки, у них пути как нити – линии, кружева, и так всё в чередовании.

Летом бабушка сдавала одну комнату. У нас часто селились разные люди, приезжающие на лето. Мне было как-то неуютно от этого, они ходили через комнату, в которой я спал. Но бабушка объясняла, что иначе нам не прокормиться. И вот тем летом приехали отдыхающие, на море. Из Москвы. Полная активная тетя с дочкой. Дочка – где-то на год старше меня.

Было лето, а не Новый год, и никакой елки. Хотя какая разница. Все равно все это в памяти: и вереницы горящих деревьев, и опасные места в квартире, и картинки.

Девочка уже красилась, носила обтягивающие шорты и вообще красовалась. Поговорить с ней я не решался, первым не здоровался. Ее мама даже как-то подталкивала нас, чтобы мы пообщались, но все упиралось в мою замкнутость. Как будто речь уходила изо рта, я не знал, как и что сказать. Когда она говорила «привет», мне почему-то стыдно было тоже ответить «привет», я тихо кивал и отворачивался. И реально не понимал, что такое: произнесение слов – как способность – сдавливалось и исчезало.

По вечерам я читал Библию и стеснялся, что она увидит. Непонятно почему. Когда проходила мимо, закрывал книгу и отворачивался, делал вид, что смотрю в окно – в темную пустоту.

Одним утром, когда я спал, она зашла в комнату, посмотрела в мою сторону и остановилась. А я не спал, само собой: лежал, замерев. Показалось, что она все это понимает, что я не сплю, и играет в такую игру.

Привет, – сказал про себя. Стой так, не уходи пока.

Там, где ты сейчас стоишь, зимой появляется горящий лес, если разглядишь себя в нем, то сгоришь вместе с ним. Сейчас вскочу, толкну тебя, и ты упадешь в дорожку из отражений. Ты вообще не понимаешь, куда приехала, здесь нельзя так стоять и смотреть куда хочется. Нет, никуда не толкну, потому что во мне нет жестокости. Все, давай, иди дальше, я уже встаю, не могу же встать сейчас, когда смотришь. Станет ясно, что я не спал, возникнет еще большая неловкость.

Потом вечером. У тебя есть магнитофон? Нет, у друзей есть. Хотя сейчас друзей тоже нет, они были и вскоре снова появятся. У всех будут магнитофоны.

К нам зашла женщина с черным лицом, села на кухне. Увидела меня, приложила палец к губам и шепнула, чтобы я никому не рассказывал, что она заходила. Жаль, что девочка со своей мамой сейчас на пляже, я бы ей показал, кто к нам иногда заходит. Удивил бы. Красивых девочек надо удивлять. Подойти и сказать: сейчас кое-что покажу, пойдем на кухню, смотри, кто там сидит. Ой, а кто это? Тебе лучше не знать. Пойдем, подглядим с балкона, как она уходит. У вас в Москве такого нет, да? Если она начнет в тебя вглядываться, просто скажи мне, и я все решу. Смотри, какое лицо, да? Она проходит сквозь души, поэтому такая, иногда заглядывает к нам.

На самом деле здесь много дверей и окон. Внутри дверей еще двери, внутри окон – окна. Нескончаемая череда. Через окошки можно разглядывать. Но в любой момент кто-то может подойти с той стороны и ой. Если об этом думать, селится тревога, уже не по себе подходить к следующему окошку. Окошки, те, что дальше, тусклые, никто их не протирает. Кривой коридор из дверей-окон: если зайдешь, уже оттуда не выберешься. Окна сами как лес. Скажут потом: нашли тринадцатилетнюю москвичку в лесу. А ведь это просто из-за незнания и любопытства. Не виновата ни в чем. Помнишь женщину с черным лицом? Ну вот. Даже с ней мне пока что проще говорить. Приезжай лучше года через три, я тогда научусь полноценно общаться. А пока привет. Забирай свою маму и уезжай. Три года еще. Привет.

Чужая одежда

В этом месте находятся бывшие заводские общаги, блочные тусклые пятиэтажки. Всего десять, когда-то их покрасили в разные цвета. Сейчас уже все подравнялось, они стали почти одинаковы, а лет сорок назад наверняка блестели как разноцветные воткнутые карандаши. А вокруг мягкая мокрая земля, болотистая, звучащая. Раньше казалось, что по ночам из окрестной темноты доносится пение, кто-то поет песню, и не в одном месте, а со всех сторон. Просыпаешься, прислушиваешься: и правда ведь, такого нет днем.

Прошлый раз шел по тем же дорожкам, с электрички направо, дальше через заброшки. Тогда приблизился к подъезду и увидел, что нет двери, а вместо нее сидят собаки. Протиснулся, поднялся на пятый этаж. Железной лестницы тоже нет. Она была приварена к крыше, стояла на случай пожара, чтобы, если полыхнет, вылезти наружу. В одну ночь ее спилили, снесли вниз, погрузили на тележку и увезли на металлолом. Дверь в подъезд тоже. Как не стало двери внизу, на этажах поселились медленные люди в потрепанных шубах с большими сумками. Коридоры длинные, в конце окна и неработающие батареи. Люди стали туда заплывать и застывать до первого света.

Так было пять лет назад. И почему я не мог приехать все это время? Дело не в страхе, а в обстоятельствах. Обстоятельства позволяют отвлечься и не переживать.

Подошел к двери, не смог попасть ключом в замочную скважину, задрожали руки и глаза. Еще раз и еще раз. Когда открыл, все внутри онемело, во рту появился мятный привкус, как от конфеты против укачивания.

Все сырое и тихое. Шторы плотно задернуты, грязный подоконник, проваленный бордовый диван, сползшие желтоватые обои, на стене замершие часы. Все так, как раньше, только спокойнее.

И внутри, и в окне всё в дырах и следах. Вышел в коридор. Он длинный, на нем квартиры – как зерна на стебле. Только уже, наверное, никто не живет, иначе слышались бы голоса. И там, в самом конце, человек в оранжевой одежде с длинными рукавами, некий Пьеро. Увидел меня и начал читать пятый псалом нараспев – звучно и красиво. Нет, конечно, это просто галлюцинация, такого быть не может. Нет там никого, только пробивающийся тусклый свет.

Коридор расступился и засиял.

Спустился на четвертый этаж, постучал. Тетя Зоя открыла, уставилась, поморгала, разглядела, раскрыла страшный рот и без звука широко проговорила мое имя. Это ты? Да, я. Заходи. Ни о чем не надо меня расспрашивать, и я тоже не буду. А потом – на тебе одежду, новый спортивный костюм, недавно купила, никто не носил, не ходить же как с дороги, надо удобнее одеться. Я отказался, она снова повторила то же самое. Новый спортивный костюм, можно и днем ходить, и ночью в нем спать, он мягкий и теплый.

Скачать книгу