Эпоха Регентства. Любовные интриги при британском дворе бесплатное чтение

Фелицити Дэй
Эпоха Регентства
Любовные интриги при британском дворе

Felicity Day

The Game of Hearts

The Lives and Loves of Regency Women

* * *

Originally published in the English language in the UK by BLINK Publishing, an imprint of Bonnier Books UK Limited. ‘The moral rights of the Author have been asserted’


© Felicity Day, 2022

© Г. И. Агафонов, перевод, 2023

© ООО «Издательство АСТ», 2023

От автора
О Регентстве

Под эпохой Регентства часто понимают исторический отрезок приблизительно с 1788 по 1830 год, хотя, собственно говоря, Регентство как таковое продлилось девять лет – с начала февраля 1811 года, когда принц Уэльский был провозглашен принцем-регентом при психически больном отце Георге III, по конец января 1820 года, когда он официально взошел на престол под именем Георга IV. Наличие материалов и желание глубже раскрыть, разнообразнее осветить тему привели к тому, что не все романы «червонных дам» датируются строго официальной эпохой Регентства, однако, памятуя о том, как сильно все может измениться даже за одно десятилетие, мною предприняты всяческие усилия ограничиться рассмотрением двадцатилетнего периода с 1800 по 1820 годы.

Для единообразия будущий Георг IV в тексте везде именуется принцем-регентом даже там, где речь идет о более ранних годах, когда de facto он еще титуловался принцем Уэльским.

О ЦИТАТАХ ИЗ МАТЕРИАЛОВ ЭПОХИ РЕГЕНТСТВА

Во всех цитатах сохранены орфография и пунктуация, как в первоисточниках, однако для понятности и удобочитаемости некоторые не самые очевидные современному читателю сокращения дополнены расшифровкой в квадратных скобках.

Введение

«Лондон таким унылым прежде не знала», – жаловалась в письме сыну недовольная обитательница особняка на Гровенор-сквер [1] в конце марта 1810 года. Улицы и площади Вест-Энда к тому времени, вероятно, начали пробуждаться от зимней спячки, наполняться громыханием колес карет и угольных фургонов, мерным стуком медных дверных молотков и криками слуг. Все эти звуки свидетельствовали о том, что богатые лондонцы вернулись в город, а главные торговые артерии снова закипели жизнью и показами мод нового сезона. И приглашения на первые домашние приемы и светские сборища наверняка уже красовались на каминных полках. Но чего-то явно недоставало. «До сих пор не слышно ни об одной партии, – жаловалась она, – флирт все никак не начнется».

Для леди Спенсер-Стэнхоуп именно романтика была биением вихря сезона светской жизни эпохи Регентства; этим она, по сути, стала и для всего этого исторического периода. Буквально все – от взахлеб читаемых романов до лощеных костюмированных драм – преподносило романтику и Регентство естественной, идеальной и неразлучной парой. Подумайте только о кратком отрезке времени с начала XIX века по смерть Георга IV в 1830 году, когда прозой Джейн Остин зачитывалось первое поколение ее читателей, в моде были платья в стиле ампир, а по всей стране разносился стук колес почтовых дилижансов, а не поездов, тогда первыми вам на ум придут, вероятно, мысли не о войнах в Европе и Америке и не о растущем бурлении яростных призывов к политическим реформам, а о романтике.

Бесспорно, есть нечто бесконечно притягательное – и даже заветное – в ухаживаниях той поры: когда правила помолвки были ясны; когда флирт подразумевал мимолетные соприкосновения ладоней, долгие взгляды и встречи глазами через весь танцевальный зал; когда одиночки отправлялись на поиск не случайных знакомств, а спутников жизни.

Залитые светом сверкающие бальные залы, в которых они общались, создают идиллический фон для романтической сюжетной линии.

Однако же романтические образы эпохи Регентства – будь то на бумаге или на экране, современные или классические, – порою выглядят плодами чистой фантазии. Героини все как на подбор – смелые, независимые и уверенные в себе красавицы. Они уповают встретить любимого и обретают его, даже будучи бесприданницами. Строгие нормы и условности высшего общества им не преграда. И «суженые» им обычно достаются из числа светлейших и достойнейших, так что все заботы о будущем у этих дам часто развеиваются навсегда прямо под звон свадебных колоколов.

Но каково это было в действительности – отправиться на поиски любви в эпоху Регентства? Что реально означало замужество? И не слишком ли далеки от истины так полюбившиеся нам сказки о приятных во всех отношениях свободомыслящих героях и героинях, преисполненных силы духа?

«Эпоха Регентства. Любовные интриги при британском дворе» стали результатом поиска ответов на эти вопросы, за которым мы отправились не только в парадные гостиные, а по реальным бальным залам и будуарам тех лет, описанным так, как они есть, теми, кто обитал там, чтобы правдиво и без прикрас рассказать истории жизни и любви женщин эпохи Регентства.

На страницах книги, в общем и целом, отражен опыт лишь тех, чьи семьи жили в разъездах между фамильными загородными имениями и внушительными особняками в Лондоне; чьи имена и титулы служили пропуском как в королевские дворцы, так и в элитные клубы Альмака; чьих чистых доходов с лихвой хватало на любые прихоти – от оперных лож до рессорных ландо и от экстравагантных балов до приглянувшихся на модных показах первых образцов. Они и только они задавали ритм и правила того мира, который по праву почитали за собственность, и того образа жизни, который зачаровывал даже современников, становясь излюбленной темой сатирических памфлетов и шаржей, а главное – нескончаемых светских хроник в печатных изданиях, отводивших полосы и полосы под освещение их шумных вечеринок и многообещающих флиртов, тайных измен и громких супружеских дрязг.

Именно богатство материала делает дам высшего света естественным центром внимания любой книги подобного рода. Ведь помимо газетных отчетов все они благодаря своей состоятельности оставили обширное эпистолярное наследие, располагая временем и средствами без конца обмениваться длинными письмами, которые на удивление хорошо сохранились в семейных архивах, а также вести дневники и писать мемуары, которые их потомки в предвоенные годы с энтузиазмом публиковали. Таким образом, хотя нравы и обычаи, взгляды и ожидания жен и матерей из благородных семей высшего круга придворных едва ли сильно отличались от повадок и воззрений представительниц так называемого поместного дворянства, наводнявших ассамблеи провинциальных городов, здесь собраны истории женщин из гедонистических сливок высшего света – прекрасных дам бонтона, то есть, безоговорочно высокородного бомонда.

Кто именно входил в этот круг избранных, точной науке неизвестно. В целом, бонтон или просто тон состоял в основном из пэров и знатных землевладельцев с их семьями; но, определенно, не все аристократические семьи располагали средствами или желанием их расходовать на занятие места в этих рядах. Точно так же и не все протиснувшиеся в щедро золоченые салоны ради лихорадочного сведения знакомств за время бального сезона были аристократических кровей. Знать, к кому обратиться, как правильно одеться и блеснуть умом или красотой, – все это также могло порою послужить ключом к заветной двери в великосветские круги. Совершенно очевидно лишь одно: бомонд являл собою невероятно привилегированную горстку людей, которая никоим образом не представляла Британию эпохи Регентства.

Лондон как тогда, так и сейчас, был городом, где находилось место и богачам, и нищим, представителям самых разных рас, этносов и вероисповеданий. Но клубы и бальные залы Мейфэра были другим миром, доступным лишь мизерному меньшинству обладателей богатства и власти – тем, кто жил в роскоши и с армиями прислуги в мире, который для них почти не имел границ, в то время как большинство британских граждан почитали за счастье в кои-то веки хоть раз выбраться за пределы родного квартала или городка. В грубом приближении из двенадцати миллионов населения страны не более 0,1 % располагало доходами, позволявшими перебираться каждый год в город для участия в светском сезоне. При всем множестве вдохновленных им романов, этот модный свет был, в действительности, крошечным, а вращающиеся в нем видные семьи – зачастую тесно сплетенными перекрестными брачными или политическими узами.

Слухи о романах и брачных перспективах занимали умы членов светского общества, подобных леди Спенсер-Стэнхоуп, неспроста. Наблюдение за хитросплетениями флирта и искрами страстей, предсказание возможных союзов и посильная помощь или противодействие их зарождению были не просто приятным времяпрепровождением. Все это имело высший смысл, поскольку без брака неоткуда было взяться законным наследникам дворянских титулов, фамилий и землевладений. Само выживание элиты зависело от способности найти своим чадам подходящие пары для продления рода, дабы со временем было кому передать по наследству владения и пэрские звания. Само выживание благородной семьи иногда бывало поставлено на кон брачных игр: одно блестящее сватовство – и вся семья может стать богаче, влиятельнее и даже вступить в новый, ранее недосягаемый круг. Сыну вместе с женой могут достаться деньги и земли. Дочери, вышедшей за члена влиятельной в политическом плане семьи, может открыться возможность пристроить на денежные посты в парламент или правительство своих братьев или сосватать сестер за достойных друзей мужа.

Много ли истинной любви нужно для завязывания подобных романов? Этот вопрос все еще оставался предметом дискуссий. Однако для родителей поколения аристократов, повзрослевших в эпоху Регентства, характерно не только заключение браков лишь по любви, но и редкостное по единодушию нежелание не только принуждать, но даже и подталкивать собственных отпрысков к вступлению в брак по расчету и против веления сердца. Весь смысл циклически повторяющейся череды светских событий лондонского сезона, – а длился он обычно с возобновления в конце января парламентских заседаний и по начало июля, – заключался в том, чтобы отправить на эти без малого полгода своих сыновей и дочерей на просторы бальных залов, – и пусть там ищут себе подходящие пары из числа допущенных, обуздывая чувства разумом и соизмеряя страсть с практической выгодой.

Куртизанка Гарриетта Уилсон, самая известная из «модных нечестивиц» той эпохи, как раз и назвала себя поэтично «червонной дамой в игре любовных страстей», однако именно это описание как нельзя лучше соотносится и с ролями, которые брали на себя и куда более высокородные ее современницы в своих преисполненных романтических чувств жизнях.

Необходимость сбалансировать любовь с финансовой безопасностью и семейным долгом; стратегии, требуемые строгими социальными нормами, двойные стандарты и суровые юридические ограничения для женщин являлись подводными камнями, которые иногда приводили к неверным поступкам.

Это история о том, как в таких условиях жили и что делали шесть женщин, их родные и двоюродные братья и сестры, друзья и подруги и просто знакомые. От богатейших наследниц до тех, кто одними лишь талантами пробился в тон; от дам, кому сама мысль о выборе женихов была в тягость, до тех, у кого от них отбоя не было; от невест, которые бежали из-под венца, до тех, кого из-под него увели. Воистину романтические повести о том, как жили и любили настоящие женщины в столь милую и близкую нашему сердцу историческую эпоху.

Глава 1
Весенняя кампания

24 января 1809 года, вскоре по возвращении их семьи в Лондон, в холодном зимнем сумраке леди Сара Спенсер села за письмо младшему брату Бобу. «Я никоим образом не против того, чтобы нам умерить пыл с посещением раутов и вечеринок, – сообщала она ему по поводу их намерения выходить в свет пореже, чем в предыдущем сезоне. – Но я тебе обещаю, – писала она дальше явно не без улыбки, – что буду и дальше всякий раз лишь делать вид, что мне жаль потраченного там впустую времени, из страха допустить хотя бы предположение, что лучше бы мне это время занять зубрежкой греческих стихов или магических заклинаний, сидя дома».

Будучи к тому времени уже ветераном с четырьмя лондонскими сезонами за плечами, Сара прекрасно отдавала себе отчет в том, что модной девушке подобает испытывать раболепное восхищение мегаполисом и его весенним светским круговоротом. И ей, как рожденной в высших эшелонах аристократии и имеющей в числе тетушек двух таких гранд-дам как Джорджиана, герцогиня Девонширская, и Гарриет, графиня Бессборо, полагалось разделять их энтузиазм. Но мичман Роберт Спенсер, благодарный получатель ее отчетов с передовой модного мира, знал, что именно это его сестре-домоседке изначально и давалось труднее всего.

Второй граф и графиня Спенсер вывели старшую дочь в свет рано – в начале 1805 года, за полгода до ее восемнадцатилетия. Сара впервые предстала перед глазами лондонской публики в январе, и это был, по ее словам, «самый столичный из балов, как все говорят», но официальный ее дебют состоялся лишь в мае. Как и у множества других девушек, чья принадлежность к бомонду была предопределена по праву рождения, переход Сары из школы в свет был формально отмечен паломничеством во дворец, где ее представили королеве Шарлотте. «Не могу сказать, что мне многое запомнилось, – отчиталась она в письме в ответ на расспросы встревоженной бабушки относительно той церемонии, – да и слава Богу, что все кончилось, – и даже лучше и быстрее, чем я ожидала».


Леди Сара Спенсер


Ее представление прошло в одной из гостиных Сент-Джеймсского дворца сразу после дневного приема, проводившегося раз-другой в месяц и открытого для всех желающих из числа благородной знати. В заранее объявленный день около двух часов пополудни королева занимала свое место между двумя из окон, идущих вдоль всей стены непритязательной внутренней гостиной, и в «самой грациозной манере» принимала череду новобрачных, чиновников, недавно получивших назначение или повышение, и юных дебютанток высшего света.

Для столь высокородной девицы как Сара никакой необходимости лично представать перед королевой для получения благословения на официальный дебют или участие в лондонском сезоне не было. Она и так имела на это полное право – более того, не все семьи, имевшие такое право, им пользовались, находя траты на «выход» дочерей в свет непомерными. Даже обзаведение придворным платьем само по себе было делом крайне дорогостоящим. Шились они обычно из лучшего шелка, атласа или крепа, украшались серебряной вышивкой или обильной кружевной отделкой и элегантным шлейфом сзади и обходились в среднем в сотни фунтов. На одной чаше весов подходящее, но довольно незамысловатое платье, купленное всего за 50 фунтов (около 3700 фунтов по нынешним ценам), а на другой – молодая наследница, получившая аванс от своих попечителей в размере 1500 фунтов, чтобы предстать перед двором, это впятеро больше среднего годового заработка приходского священника.

Платья были не только дорогими, но и невероятно неудобными. До официального вступления принца-регента на престол в качестве короля Георга IV в 1820 году протокол требовал от дам появляться при дворе исключительно в платьях с юбками колоколом на поясном обруче, которые давным-давно вышли из моды в качестве вечерней одежды. Эти тяжелые и теплые платья были к тому же столь объемисты и жестки, что стесняли движения и не позволяли присесть без особых ухищрений. «Когда они сидели в карете, обруч доходил им чуть ли не до плеч, так что кроме ладоней с веером и видно-то ничего не было», – вспоминала женщина, которую в детстве взяли посмотреть на прибытие дам ко двору. Другой наблюдатель язвительно прошелся по «нелепейшим» головным уборам придворных дам той эпохи: высокие плюмажи вынуждали их запрокидывать головы назад до отказа и сидеть так в полной неподвижности до самого прибытия во дворец.

Втиснуться в карету вместе с обручем и плюмажем было лишь первым испытанием для дебютанток, вознамерившихся предстать перед королевой. Его они обычно проходили не позднее полудня, поскольку позже улицы Мейфэра оказывались запружены каретами и портшезами желающих попасть ко двору. В день собственного представления в 1805 году Сара с матерью и тетей Джорджианой добирались до Сент-Джеймсского дворца в портшезах, которые несли сопровождавшие их лакеи в ливреях и подобающих случаю шляпах с белыми перьями.

Во дворце их ожидали гостиные, полностью «подходящие» для того, чтобы ломиться от увешанных драгоценностями аристократок, борющихся за жизненное пространство. Невероятная теснота была, похоже, извечной проблемой двора, будь то покои Сент-Джеймсского дворца или позже Дома королевы (как поначалу именовался Букингемский дворец): по площади они в разы уступали общественным присутственным местам, собиравшим сопоставимые по числу прибывавших толпы. А в 1810-х годах ситуация усугублялась еще и тем, что старая и немощная королева Шарлотта держала открытыми не более трех-четырех гостиных, да и те не всегда. Случаи обмороков среди дам в этой давке были далеко не редкостью, и Сару не на шутку пугала перспектива лишиться чувств прилюдно, а уж жалобам на «буквально порванное в клочья платье» и вовсе никто не удивлялся.

«И вошли мы такой толпой, что были похожи на колоду карт: одна опиралась на другую, пока все не оказались рядом с королевой», – рассказывала Сара бабушке. Хорошо еще, что не сбылись ее худшие страхи, и она лично не сбила королеву с ног под напором сзади, а даже как-то исхитрилась под самым носом у Ее Величества извернуться и поцеловать ей руку и даже исполнить достаточно низкий книксен. Королева сказала, что рада видеть ее мать в добром здравии, и собравшиеся при ней принцессы тоже сказали какие-то учтивости, но нервы к тому времени лишили Сару остатков разума. «Боюсь, как бы они не сочли меня за тупицу, – призналась она, – ведь я им, по-моему, ни слова не вымолвила в ответ».

Робкая и не склонная к высокой самооценке Сара, вероятно, еще не вполне оправилась к тому времени, когда ее мать леди Спенсер одиннадцатью днями позже устраивала у себя нечто такое, что газеты соблаговолили назвать «одним из великолепнейших балов и роскошнейших ужинов сезона» в честь дебюта старшей дочери. На расходы не скупились: столы на первом этаже дома Спенсеров были накрыты на четыреста персон, и на них красовались всевозможные отборные фрукты на серебряных блюдах; наверху в большом бальном зале с видом на Грин-парк сияли пять роскошных люстр, воздух «полнился ароматом горшечных цветов», а пол был покрыт изящными меловыми узорами [2]. Именно здесь, чуть позже одиннадцати вечера, толпа модников, среди которых был принц-регент, не сводила глаз с Сары, когда она уводила танцевать одного из своих кузенов – не то лорда Дунканна, не то его брата, капитана Фредерика Понсонби (в зависимости от того, какую газету вы предпочитаете читать по утрам).

«Она, конечно, не красавица, – размышляла позже миссис Калверт, ставшая одной из свидетельниц дебюта Сары, – но интересна и притягательна и обаятельным личиком, и ладной фигуркой, и милой непринужденностью манер». Сара и сама понимала, что писаной красавицей не была – в отличие от своей матери. Граф Спенсер некогда даже признал, что «сам своим чувствам не поверил», когда они с будущей женой обручились в 1780 году. Ум и сатирическую жилку Сара от леди Спенсер унаследовала, но вот заносчивой самоуверенности матери ей, увы, явно недоставало. И все же, какими пугающими ни казались бы само публичное выступление и первый «выход в свет», это был момент, к которому такие девушки как Сара готовились давно.

Подобающие манеры прививались будущим светским дамам с детских лет. Миссис Калверт, красавица-жена депутата парламента от Хартфордшира из свиты принца-регента, публиковавшая в частном журнале прилежно записываемые ею хроники жизни как собственной семьи, так и модного мира в целом, чувствовала себя «обязанной читать лекции» своей двенадцатилетней старшей дочери Изабелле всякий раз, когда навещала ее в школе в год дебюта Сары. «Любовь к разговорам в ней столь крепка, – сетовала она, – что я считаю необходимым ее проверять при всякой возможности». Юных созданий наподобие Изабеллы и Сары с подросткового возраста учили хорошей осанке и походке и, конечно же, всесторонне оттачивали танцевальные па, прежде чем выпустить в свет, но в придачу к этому заранее показывали им во всех деталях еще и как устроен сезон. Будучи в городе, девочки имели возможность воочию наблюдать, как их старшие родственницы наряжаются к приемам при дворе; давали им заглянуть и за кулисы подготовки танцевальных и банкетных залов к большим балам и ужинам; наконец, для оттачивания практических навыков танца и светских манер для них устраивались детские балы.

Определенно, и Сара, и ее младшая сестра Джорджиана (в кругу семьи – Джин) и до выхода в модный свет не раз проводили в городе много времени вместе с родителями. Сара, в целом, конечно, предпочитала совместное пребывание всей семьей в Элторпе, их усадьбе в Нортгемптоншире, где они обычно зимовали, или на вилле в Уимблдоне. Политическая карьера графа Спенсера, однако, требовала от них подолгу оставаться в их откровенно роскошной резиденции дворцового типа в Сент-Джеймсе. Зато тогда все дети Спенсеров могли бывать в театре и на прогулках по окрестным паркам, где они часто имели возможность лицезреть модные компании. Обе девочки в периоды пребывания в столице получали также уроки музыки и живописи от лучших наставников в дополнение к общему образованию под надзором швейцарской гувернантки мадмуазель Мюллер.

Когда же им пришло время выходить в свет эпохи Регентства, обе уже были в курсе истинного глубинного предназначения всего этого: найти себе респектабельного мужа, если и не сразу, то со временем – определенно. Таким образом ничего удивительного – ни для них, ни для их современников – не было в том факте, что с момента их официального выхода в свет смысл каждого их сезона в Лондоне состоял в том, чтобы познакомиться и пообщаться по возможности с бо́льшим числом потенциальных женихов из приличествующего круга.

Дневные часы дебютантки проводили по вполне предсказуемому распорядку: «отвертеться от гениальных учителей, сделать обычные покупки и визиты; погулять по Гайд-парку и посмотреть на людей на площади», – так описывала свой типичный день Марианна Спенсер-Стэнхоуп (не имевшая отношения к графу Спенсеру) в письме старшему брату в 1806 году. Обходы с визитами не только ближних, но и дальних родственников и знакомых были крайне важны, поскольку могли при случае обеспечить доступ в лучшие бальные залы Лондона. По-настоящему заботливая мать обязательно следила, чтобы на каминной полке всегда имелась щедрая россыпь пригласительных билетов на популярнейшие вечера сезона, как это обычно и делалось у леди Спенсер к апрелю, когда мир веселья окончательно пробуждался от зимней спячки и начиналось то, что ее дочь сухо называла «весенней кампанией».

Типичный сезон при наличии хороших связей включал приглашения на все подряд – от грандиозных балов и завтраков на свежем воздухе на 1500 персон до малых званых вечеринок, концертов и ужинов с танцами. Не менее важным, однако, было светиться и в более публичных местах. На самом деле, многим девушкам особо восхитительной перспективой предстоящего «выхода» в свет виделась возможность вкусить, наконец, всех радостей от головокружительного набора вечерних лондонских развлечений и увеселений – от знаменитых садов наслаждений Воксхолл-Гарденз с их сказочной иллюминацией и фейерверками до постановок шекспировских драм на сцене Королевского театра на Друри-Лейн.


Зрительный зал Королевского театра на Хеймаркет в Лондоне, где в эпоху Регентства шли итальянские оперы, а в освещенных наравне со сценой ложах – свои мини-спектакли


«Анна упивается Лондоном в целом, и при всей пока что малости выходов на ее счету, все они ей пришлись по душе, – писала Марианна Спенсер-Стэнхоуп в 1806 году о своей только что вышедшей в свет сестре. – Опера же и вовсе привела ее в полный восторг». Сара же превыше всего оценила драматический театр; настолько, что заявила бабушке: «…если бы другие развлечения в этом грязном городке были хотя бы наполовину столь же хороши, я бы им гордилась наравне со всеми». У Спенсеров был абонемент в ложу Ковент-Гардена, где, как и на сцене Друри-Лейн, ставили по королевской лицензии серьезные драмы, но они были не прочь насладиться и фарсами, шедшими в театре Лицеум в течение сезона. Регулярно бывали они и в Королевском театре на Хеймаркет, на сцене которого шли итальянские оперы, а в зале – «смотрины».

Оперные спектакли весь сезон шли по вторникам и субботам и собирали в основном аристократическую публику, для которой общение было гораздо большим соблазном, чем пение. Подковообразные зрительные залы театров того времени с их многоярусными золочеными ложами для бомонда весь вечер оставались освещенными – иногда даже ярче, чем сцена, – и это делало ложи идеальными «витринами», в которых матери и выставляли своих дочерей на выданье (правда, по иронии судьбы, в части лож на показ выставляли свои красоты куртизанки высшего класса). Высокопоставленные и светские мужчины могли бродить из ложи в ложу, когда им заблагорассудится уговаривая друзей познакомить их с дамами (в том числе, и «легкого поведения»), которые привлекли их внимание, и навещать тех, с кем они уже были знакомы; этой практике способствовал тот факт, что в опере царила атмосфера скорее частного клуба, где состоятельные члены наподобие Спенсеров сезон за сезоном снимали одну и ту же ложу.

Как и у других богатых наследниц, ложа Фрэнсис Уинкли была «всегда полна prétendants [3] настолько», что ее будущему жениху «было и за дверь-то не проникнуть». Но суженый проявил не столько изобретательность, сколько настойчивость и стал раз за разом пользоваться другим путем, возможным для ухажеров, и неизменно, вспоминала она, «в нужный момент встречал меня на выходе и галантно предлагал проводить до кареты; а это по тем временам означало по меньшей мере час тет-а-тет в давилке», то есть в фойе, где публика терпеливо дожидалась подачи экипажей к подъезду по завершении спектакля.

Была, конечно, и еще одна разновидность присутственных мест, где имели возможность регулярно появляться в эпоху Регентства нацеленные на замужество дамы, – залы собраний. Самыми известными на сегодня остаются легендарные лондонские клубные залы Альмака, но в начале XIX столетия у них имелся достойный конкурент. У Аргайла могли похвастаться «великолепно украшенным» бальным залом в голубых и золотых тонах и рядами алых скамеек для сопровождающих, и он пользовался не меньшей популярностью в качестве места проведения не только балов, но и маскарадов, и концертов. Однако к 1810-м годам все-таки именно билеты на балы у Альмака стали пользоваться самым горячим в городе спросом. Еженедельно по средам клуб открывал по вечерам доступ в собственный бальный зал на первом этаже своего впечатляющего неказистостью здания на Кинг-стрит, – и он битком набивался и супружескими парами, и одиночками, без разбора пускавшимися в галоп по кругу танцпола. По периметру же лениво сплетничали или флиртовали за миндальным оршадом, лимонадом или жидким чаем с черствыми бутербродами и кексами не занятые танцами гости клуба, славившегося «убогостью меню».

Однако для встречи сыновей и дочерей с прицелом на их знакомство и обручение клуб Альмака служил идеальным в родительском понимании пространством, поскольку, будучи публичным местом, предусматривал доступ строго по приглашениям подобно сугубо частному бальному залу для избранных. Допускались же под его священные своды лишь те, кто сподобился заручиться санкцией покровительницы из высшей аристократии, а получить подобный допуск в ту пору считалось делом «крайне трудным» для любого, кто не «принадлежал к высшему или моднейшему миру».

Но каково было тем, кто в этот высший свет так или иначе проник? Тем же девушкам-подросткам, сновавшим туда-сюда между театральными ложами и клубными бальными залами в поисках подходящего жениха?

Прежде и превыше всего лондонский сезон требовал от участниц энергии и энтузиазма. Сложившийся режим предусматривал посещение двух, а то и трех событий за вечер, – и так по нескольку дней подряд неделя за неделей, в чем имела возможность убедиться Марианна Спенсер-Стэнхоуп, оказавшаяся в 1805 году ровно в той же ситуации первого погружения в свет, что и Сара. Вечер 18 марта для нее начался с посещения концерта у миссис Матэн, оттуда она прямиком отправилась на прием у Тауншендов, а затем лишь к полуночи добралась до званого бала на дому у герцогини Болтонской неподалеку от ее собственного дома на Гровенор-сквер. Там она и протанцевала до пяти утра с неким милым гвардейцем по фамилии Кук. «Марианна в порядке», – бодро отрапортовала ее мать наутро, будто обе они хорошо выспались и планировали теперь продолжить прогулки в карете по свежему воздуху. И то верно, ведь наступила среда, и Марианна не могла не быть «очень даже предрасположена отправиться к Альмаку этим вечером», а на четверг у них в планах значился еще и званый бал на дому у баронессы Диспенсер.

Как и снование с места на место, ночной образ светской жизни был неотъемлемой частью сезона. В период пребывания в городе высший свет, по меткому наблюдению сатириков и заморских гостей, жил будто в ином, нежели прочие лондонцы, часовом поясе. Балы обычно начинались не раньше десяти часов вечера, а разъезд с лучших из них начинался в пять часов утра, а это означало, что редкие представители аристократии вставали с постели раньше полудня, а к «утренним» визитам и походам за покупками подавляющее большинство и вовсе приступало в лучшем случае где-нибудь в третьем часу дня. «Шесть часов вечера тут конец утра», – сухо зафиксировал американский посол результат своих наблюдений за улицами и парками Вест-Энда, отметив далее, что вскоре после этого город снова пустеет, поскольку бомонд в громыхающих каретах разъезжается по домам наряжаться к ужину и последующему очередному раунду вечерних развлечений.

«Никто из жителей Земли не получает меньше полезного для здоровья солнечного света, нежели люди высокой моды, – саркастически иронизировал фельетонист, – так что, если бы не факелы, свечи и [масляные] лампы, они друг друга и в лицо бы не знали». Однако тот факт, что чуть ли не вся их светская жизнь проистекает при свечах, сами люди света за недостаток не считали. Действительно, получив единожды возможность лицезреть восемьсот членов бонтона на ярком послеполуденном солнце во время беспрецедентно раннего званого завтрака у себя на вилле в Уимблдоне, Сара не без удивления обнаружила, что «некоторые плохо переносят дневной свет», и к тому же вообще «трудно поверить, что это все те же люди, которые так восхитительны ночью». Так что рассеянный искусственный свет был для них и впрямь благодатью…

Реальное же неудобство светской жизни состояло в невыносимом столпотворении на любом балу. «На минувшей неделе нам пришлось очень весело – в том смысле, что нас несколько раз чуть насмерть не раздавили собравшиеся во всяких-разных местах несметные толпы», – с ироничной усмешкой сообщала Марианна брату в апреле 1807 года. Ровно такими же ощущениями поделилась в мае 1808 года со своим братом Бобом и Сара, написавшая, что уповает лишь на то, что им удастся избежать приглашения на собрание у леди Лонсдейл, «где всех ждет участь быть раздавленными насмерть, я так понимаю».

Давка обычно начиналась даже раньше бала, еще на дальних подступах к месту его проведения, как верно подметил американский турист Луис Саймонд в 1810 году: «…лишь простояв в очереди к подъезду верные полчаса на улице, битком заполненной каретами», гости получали возможность спешиться и присоединиться к вечеринке. Как-то раз Марианне с матерью и вовсе пришлось простоять полтора часа в длиннющей веренице экипажей, выстроившейся на подъезде к особняку знатока и ценителя искусств Томаса Хоупа, прежде чем признать поражение и в час ночи, изыскав возможность развернуться, отправиться восвояси.


На карикатуре 1818 года Джордж Крукшенк высмеял неимоверную толчею на все более редких приемах у королевы Шарлотты


Хотя особняки под бал обычно изнутри «вычищались сверху донизу» от всего, что только можно было вынести, кроме роскошной резной мебели, дабы освободить место долгожданным ордам гостей, лишь самые величественные лондонские резиденции – такие как особняк графа Эгремонта «с анфиладой из семи проходных залов», снискавшей одобрение леди Сары, – были достаточно вместительны для комфортного приема до тысячи гостей, стекавшихся обычно на лучшие и наимоднейшие балы. Поскольку душный ветерок летней ночи дул из раскрытых окон, чтобы обеспечить приток воздуха, на большинстве собраний ощущались знойная духота и густой запах пота. Леди Спенсер, когда становилось невмоготу, «с кряхтением и работая локтями» протискивалась через толпу к окну, а вот дочь ее старалась сохранять самообладание до последнего. «Голова, конечно, кружилась, и просто дурно мне было от жары, – сетовала она в письме Бобу после очередной давки у леди Эссекс в 1808 году, – а поскольку по мне так лучше дотанцеваться до рогов на голове, чем упасть в обморок в собрании, я была всем сердцем рада, когда мы оттуда убрались».

Саре было мало радости от бесконечной круговерти балов и приемов, дававших, как полагали в эпоху Регентства, дебютантке наилучшие шансы встретить подходящую пару. Битком набитые бальные залы и вереница бессонных ночей вкупе с физической нагрузкой танцами часами напролет плохо вязались с ее хрупкой, по словам матери, конституцией, а хорошее образование, любовь к чтению и высокая осведомленность о текущих делах и событиях делали для Сары невыносимо скучной бессмысленную светскую болтовню. Темы бесед, объясняла она Бобу, ограничивались «размером и формой залов, жаркой погодой, да толпой в дверях», – и ее воистину ужасало бесконечное повторение одних и тех же «ненавистных фраз: „Ах, как душно!“ и „Ах, как тесно!“».

Имея разумную голову на плечах и решительно предпочитая семейный круг светскому обществу и сплетням, Сара была склонна скорее окидывать своих ровесниц цинично-презрительным взглядом, нежели вступать в их сколь взволнованные, столь и пустые разговоры. Свои юмористические наблюдения она приберегала для Боба. «Оттанцевала я тут… два последних – с лордом Перси, самим будущим герцогом Нортумберлендским и к тому же лучшим в Лондоне партнером, по единодушному мнению всех юных леди, которые сходятся на том, что он самый очаровательный, интересный, околдовывающий и обворожительный юноша с легчайшей походкой из всех когда-либо ступавших пальцами дивных ног на мелованные полы бальных залов Европы, – шутила она в 1808 году. – А вот согласна ли я с ними – это уже другой вопрос».

Но тогда Сара, «со все еще девственно цельным сердцем и вполне счастливая», – судя по всему, вовсе не торопилась подыскивать себе мужа, благо и родители на нее в этом плане не давили. К тому же, решение «умерить пыл с посещением раутов и вечеринок», о котором она чуть ли не с ликованием писала Бобу в январе 1809 года, стало следствием прямого запрета врачом пребывания Сары в жарких и многолюдных помещениях. В результате граф и графиня Спенсер согласились изменить свои планы и решили провести большую часть сезона за городом, а ко времени возвращения семьи в Лондон в следующем году Сара, похоже, была окончательно избавлена от повинности появляться на балах и собраниях, являвшихся основными площадками брачного рынка Лондона. К двадцати трем годам она уже говорила о тех днях в прошедшем времени: «…когда я выходила в свет». Речь, понятно, шла о балах и собраниях, поскольку театры и обеды с вечеринками она посещать продолжала, очаровывая гостей своим «красивым и певучим голосом».

Однако не все родители могли себе позволить столь расслабленное отношение к брачным перспективам дочерей, как родители Сары. Участие даже в одном лондонском сезоне было делом до крайности дорогим. Съемная меблированная квартира в заветном Вест-Энде могла в 1818 году обойтись в 60 фунтов в неделю, что эквивалентно почти 20 000 фунтов в месяц по нынешним ценам. Конечно, у Спенсеров имелся собственный особняк рядом с Грин-Парком, а у родителей Марианны – дом на площади Гросвенор, вот только позволить себе такую роскошь как собственная недвижимость в центре Мейфэр было дано немногим. В начале 1810-х годов у домовладельцев на содержание слуг, лошадей, экипажей и конюшен, налоги и прочие накладные расходы уходило от 2000 до 10 000 фунтов в год в зависимости от размеров дома и их склонности к роскошествам. Снимающим аналогичные дома приходилось дополнительно раскошеливаться на арендную плату в размере от 400 до 1000 фунтов в год.


Лондонский особняк Спенсеров, вид из Грин-Парка, литография 1815 года


В любом случае, расходы на проживание были более чем внушительными. Миссис Калверт была дочерью виконта, оставившего ей в наследство около 20 000 фунтов, но к 1810 году, когда дебютировала в свете ее дочь Изабелла, им с мужем пришлось променять слишком просторный и дорогой дом на Албемарл-стрит, который они арендовали на протяжении пяти лет, на домик подешевле на Ганновер-сквер. К 1815 году семейные финансы истощились настолько, что Калверты вынуждены были вовсе отказаться от съемного дома в Лондоне, но вскоре мистеру Калверту посчастливилось перед самым дебютом их второй дочери Фанни получить дом в наследство, пусть и далековато, по мнению его супруги, – на Уимпол-стрит.

Помимо дома на сезон требовался еще и неимоверный набор всевозможных нарядов для дочери-дебютантки. Даже если ей не нужно было появиться во дворце в парадном платье, откровенно разорительном для семейного бюджета, приобретение в достаточном количестве утренних платьев для визитов и прогулок и вечерних платьев из столь дорогих материалов как атлас и кружево все равно требовало внушительных вложений. Сюда же добавлялись и расходы на вечерние развлечения. В 1807 году герцог Девонширский выделил своей младшей дочери леди Гарриет Кавендиш, кузине и близкой подруге Сары, 400 фунтов в год на текущие расходы. Правда, из них Гаррио, как ее звали в семейном кругу, приходилось, вероятно, самой оплачивать расходы на наряды и, конечно же, свою долю в оперной ложе, – их часто снимали вскладчину, поскольку цена сезонного абонемента в шестиместную ложу составляла двести гиней [4].

Ночь в Воксхолле обходилась в смехотворные два шиллинга, а балы у Альмака – в разумные семь шиллингов шесть пенсов за раз. Стоимость же приема дебютного бала дочери у себя на дому, однако, выходила за всякие пределы разумного. Путеводитель по Лондону 1818 года издания сообщал читателям, что некий дворянин потратил на проведение у себя одного-единственного большого бала умопомрачительную сумму в 1500 фунтов (свыше 100 000 фунтов по нынешним деньгам). Сложилась она, скорее всего, из расходов на заказ ужина и сладостей от обожаемого высшим светом повара и кондитера мистера Гюнтера плюс проката недостающих стульев, бокалов и посуды. Все это могло потянуть на любую сумму в интервале от 400 до 1000 фунтов, а все, что сверх того, очевидно, ушло на вина и цветы для убранства, а также оркестр для танцев.


Леди Гарриет «Гаррио» Кавендиш в год свадьбы,1809


Ясно, что мало кто из девушек располагал столь роскошными стартовыми позициями для выхода в свет, что и Сара. Но ведь там существовало еще и неписаное правило, согласно которому всем посещавшим в ходе сезона частные вечеринки приходилось отвечать сопоставимыми приглашениями подобного же рода, – а уж особенно тем, кто располагал деньгами и семейными особняками. «Вижу, что от нас этого ждут», – писала леди Спенсер мужу в июне 1807 года, добиваясь одобрения скромных танцев с ужином у них в Спенсер-хаусе, – «вот мы одним махом и закроем все счета и ответим на ожидания наших знакомых». В тот раз им удалось принять гостей уже в следующем месяце и просто-таки блистательно: завтрак в Уимблдоне на 800 персон, несколько оркестров по садам, танцы дотемна. Миссис Калверт, побывав там и на подобном приеме годом позже, отметила, что «стечение людей неимоверное, и все гуляют такие нарядные», видимо, сокрушаясь, что сама она ничего подобного устроить не может по скудости средств. Так что ее Изабелле, похоже, так и суждено погрязнуть в дешевых вечеринках под скрипочку с жалкой дюжиной танцующих пар.

Для не самых богатых семей каждый лондонский сезон был возможностью, которую нельзя упускать, и Изабелла Калверт была лишь одной из множества юных дам, которым приходилось мириться с избыточными требованиями родителей, озабоченных впечатлением, которое их дочери произведут. Мужчинам она могла казаться хоть «блистательной как солнце» красавицей, но мать Изабеллы заботил «малый рост» ее старшей дочери, который она почитала за недостаток, а потому только и требовала от нее распрямиться и приосаниться. Представлением Изабеллы при дворе в 1810 году мать осталась недовольна, заявив, что ее ожидания были обмануты и написав в дневнике: «Манеры у нее были хороши и слажены, а вот статности недоставало».

Но не только родители окидывали придирчивыми взглядами выпускаемых ими в свет дочерей. Той же миссис Калверт было прекрасно известно, что юные девушки сразу же оказываются внезапно для себя выставленными на всеобщее обозрение, куда бы они ни отправлялись: и красоту-то их оценивают, и за поведением наблюдают, и разговоры подслушивают, и партнеров по танцам обсуждают. По периметру всякого бального зала непременно толпились не только молодые люди, без стеснения глазеющие на фигуры танцующих девушек, но и множество светских матрон и тертых экс-дебютанток, многие из которых просто-таки обожали сплетничать. Улыбки, румянец, отведенные глаза или, напротив, переглядывание, – все что угодно могло вызвать подозрение на влюбленность или завязывающийся роман. Также и в опере ослепительное освещение зрительного зала превращало ярусы лож во вторую сцену. Число посетителей мужского пола, наведавшихся в ложу дебютантки, их личности и ее реакция на их появление – все это не ускользало от взглядов светской публики и занимало ее ничуть не меньше спектакля. Посещения, – или, вернее, их отсутствие, – быстро преображались в слухи порою самые нелепые. К примеру, Марианна Спенсер-Стэнхоуп признавалась в 1808 году, что вовсе не может взять в толк, с какой стати все заговорили о помолвке виконта Примроуза с младшей (и некрасивой) мисс Бувери. «Он ни разу ни малейшего намека не подал и в Опере к ней близко не подходил даже в давилке», – докладывала она брату. Она подозревала, что на самом деле виконт получил отказ от старшей сестры, и добавляла, что он теперь отбыл в Бат, «вероятно, во избежание пересудов и сплетен в Лондоне до публичного объявления об этом».

В той или иной мере сплетни и домыслы были неизбежным следствием ухаживаний на столь публичной арене как Мейфэр с его бальными залами и театрами, чем-то похожими на аквариумы с золотыми рыбками. Помимо дам, перебравшихся в город на время сезона и в письмах разносивших родным и близким по всей стране вести и слухи о флиртах и помолвках, ровно тем же самым занимались и газеты, публиковавшие свежие слухи на потребу читателям. «Леди Гарриет Кавендиш, говорят, ответила согласием на предложение достопочтенного г-на Баррела, который так долго вздыхал по ее нежной ручке и милой улыбке», – сообщалось в Morning Post в марте 1804 года, и это был далеко не первый и не последний раз, когда бедную кузину Сары сватали за кого ни попадя безо всяких на то оснований.

Опасаться завидным невестам наподобие Гарриет приходилось не только сплетен среди гостей многолюдных собраний сезона: рои слуги, вьющихся вокруг величественных особняков Вест-Энда, вносили своим жужжанием не меньший вклад в распространение слухов о намечающихся браках. В 1807 году Гарриет (Гаррио) неимоверно долго смеялась после того, как ее горничная Уокер сообщила, да еще и с неким негодованием в адрес своей госпожи, что не только в доме Девонширов, но вообще в каждом доме, где ей доводится бывать, ее товарки-служанки только и говорят о том, что ее госпожа собирается замуж за мужчину, который «вьется за нею хвостом, куда бы она ни пошла», – за собственного «кузина Уилли», то есть, Уильяма Понсонби. Конечно, у того развилась к ней некая мальчишеская tendre [5], и все замечали его внезапные заходы в ее комнату наверху или привычку уходить из гостей от бабушки с нею за компанию. Пока Гаррио силилась понять, как бы ей это мальчишество обуздать «без притворства и ханжества», многочисленная прислуга происходящее заметила, растрезвонила и, как выяснилось, осудила «постыдную связь». «Видано ли, чтобы ничем не связанную с молодым человеком девушку молва навеки повязала с ним, а гордую унизила? – жаловалась она сестре после того, как терпеливо выслушала упреки от Уокер. – В высшем свете я теперь, выходит, обещана Фредерику Бингу, а в низшем – Уилли!».

Всевидящие очи светской публики и длинные языки горожан не только сильно осложняли всем участникам навигацию по брачному рынку, но и препятствовали многообещающим во всем остальном ухаживаниям. После того, как в мае 1818 года юные дамы занялись измышлениями относительно якобы достигнутого понимания между леди Элизабет Левесон-Гоуэр и лордом Белгрейвом, будущим графом Гровенором, он «сделался сам не свой и танцевал со всеми подряд красавицами, кто только был в зале, кроме Нее», – писала леди Уильямс Уинн невестке о своих наблюдениях у Альмака, подливая масла в огонь слухов. Пара в итоге заключила-таки брак, но лишь через год с лишним после всех этих пересудов. «Очень утомляет, что молодой человек не может лишний раз пригласить на танец приглянувшуюся девушку из опасения, что люди сочтут это за сватовство», – сокрушалась миссис Калверт после того, как ее дочь Фанни лишилась одного из постоянных кавалеров, видимо, испугавшегося пошедших слухов о предстоящей женитьбе.

Если привлекательный знакомый с перепугу начинал девушки сторониться, неписаные правила благопристойности вынуждали ее смиренно это принимать. Неприличным для юной леди считалось и проявление знаков внимания к симпатичному незнакомцу. Даже завязывать беседу ей было строго воспрещено; сначала нужно было дождаться, чтобы их друг другу представили. И в опере благородной девице праздно прогуливаться по залу в отличие от ее брата возбранялось; нужно было смирно сидеть в ложе в ожидании гостя. Не могла она и сама пригласить кавалера на танец; оставалось лишь ждать, не сделает ли он этого сам; а вот отказываться от чьего бы то ни было приглашения на танец было чревато риском просидеть без движения до конца бала, и приходилось протягивать руку любому пригласившему кавалеру вне зависимости от ее личного мнения о его человеческих и танцевальных качествах. Она могла лишь неявным образом приободрять потенциального ухажера, хотя и тут слишком откровенный флирт или фамильярность с мужчиной были чреваты тем, что острые на язык светские дамы или, хуже того, патронессы клубов Альмака навесят на нее ярлык «шустрой» или «пронырливой».

Эстер, единственная наследница Ричарда Аклома, богатого землевладельца из Ноттингемшира, своими вольными манерами и склонностью к флирту заработала себе репутацию решительной кокетки. «Ни единого мужчины не пропустит, и ручку всем подает, и интимничает», – осуждающе отозвалась об Эстер Аклом миссис Калверт после утомительного вечера в роли ее старшей сопровождающей на одном балу в 1809 году. Всевозможные книги о хорошем тоне, поведении и этикете наставляли молодых женщин эпохи Регентства, что любые проявления дружелюбия и знаков внимания к мужчинам аморальны. «Легкое прикосновение, рукопожатие» было одним из немногих допустимых способов выражения женщиной своего особого почтения, как следует из книги по этикету «Зеркало граций», изданной в 1811 году, вот только одаривать им «всех подряд» считалось «бестактной экстравагантностью». Зато этот учебник рекомендовал читательницам без стеснения использовать рукопожатие «с показным неудовольствием и брезгливостью» для отваживания неугодных и прилипчивых ухажеров.

На брачном рынке, однако, откровенно флиртующая и острая на язык мисс Аклом все равно ходила в фаворитках. Любая дама, сочетавшая благородство кровей с заманчивым приданым, пользовалась послаблениями и могла позволить себе такие вольности, как Эстер, которой вообще многое прощалось с видимой легкостью. На самом деле, перспектива получения внушительного наследства или богатое приданое были заведомо и по вполне понятным причинам главным достоянием девушки, ищущей любви. За это, вне всяких сомнений, сходили с рук не только дурные манеры и бестактное поведение, но и отсутствие красоты или шарма. Надо полагать, именно это имела в виду миссис Спенсер-Стэнхоуп, когда отозвалась о некоей мисс Шакбург: «Округ [избирательный] и двенадцать тысяч в год – вот о чем, должно быть, думает каждый сподобившийся помыслить о ней».

Юные и заведомо богатые особы обычно оказывались на осадном положении с первого же их лондонского бала, если не раньше. Ну а уж если помимо несметных сокровищ они обладали еще и на зависть милым личиком цвета сливок в обрамлении черных кудрей и ладной фигурой, как леди Сара Фейн, то фурор производили полнейший. Ее дебют при дворе «привлек туда всех юных красавцев и молодых аристократов семьи и моды», – извещала читателей Morning Post в феврале 1803 года. В отчете поименно перечислялись виконт, граф и два маркиза, а затем сообщалось о главном: «Ее светлость – наследница 45 000 фунтов в год и, как следствие, воистину дорогое дитя».


Леди Сара Фейн (впоследствии леди Джерси), светская львица эпохи Регентства, патронесса клубов Альмака


Отец леди Сары, десятый граф Уэстморленд, прославился в 1782 году тайным венчанием с ее матерью Сарой Чайлд, дочерью и наследницей банковского магната Роберта Чайлда. Тот, возмутившись этой выходкой новобрачных, поклялся, что ни один будущий граф не получит ни пенса из его огромного состояния и оставил завещание в пользу Сары, своей старшей внучки, а не ее старшего брата лорда Бургхерша. Ну а поскольку Сара отличалась небывалой по тем временам болтливостью, всем вскоре стало известно, что по достижении совершеннолетия ей будут причитаться по наследству годовой доход почти 60 000 фунтов и поместье Остерли-парк в Мидлсексе.

Ухаживания и комплименты обрушивались на любую до неприличия богатую женщину, и кавалеры преследовали Сару не только при дворе, но и буквально повсюду вплоть до закрытых загородных вечеринок; они призраками обступали ее ложу в опере и чуть ли не на дуэли друг друга вызывали, сражаясь за право пригласить ее на тур танца в бальном зале. Размер состояния также превращал ее в одну из любимых тем светских бесед наряду с гаданиями относительно того, кто из вьющихся вокруг Сары красавчиков влюблен в нее саму, а кто без ума от ее банковских счетов. Вскоре появились два по-настоящему серьезных претендента на ее руку и сердце с приданым. Лорд Джордж Вильерс, сын и наследник титула и состояния графа Джерси, слыл писаным красавцем и великолепным наездником и по всеобщему мнению был «по-настоящему и воистину влюблен» в Сару. Главным же его соперником являлся молодой дипломат лорд Гренвиль Левесон-Гоуэр [6], подобный Адонису младший сын маркиза Стаффорда. Предположения о том, кто из двух воздыхателей возьмет верх, и язвительная критика манеры обращения наследницы по отношению к ним заполнили страницы писем хозяек светских раутов и завистливых соперниц. «В жизни еще не видела такого кокетства, какое в среду ночью явила леди С. Ф. лорду Г.», – неодобрительно писала, к примеру, та же Гаррио. Но победу в итоге одержал все-таки лорд Вильерс, к которому, как позже выяснилось, Сара давно была неравнодушна.

Если уж современницам было обидно за свою неспособность тягаться с величайшей наследницей эпохи, то можно себе представить чувства двух обойденных долями младших сестер-погодков Сары – леди Аугусты и леди Марии Фейн. Обе, конечно, в бедности оставлены не были, а получили от дедушки в наследство по 10 000 фунтов каждая, но разово, и еще по 30 000 фунтов им причиталось с сестры, когда той исполнится двадцать один год. Хотя в ту пору вполне можно было рассчитывать выйти за старшего сына – наследника титула или обширного землевладения и с приданым около 5000 фунтов, а имея 10 000 фунтов и вовсе найти себе самого что ни на есть респектабельного жениха, и у тех, кто мог привнести в совместный семейный бюджет еще в два-три, а то и четыре раза больше, шансы неизбежно также повышались в разы. Однако сестры Фейн были далеко не единственными обладательницами подобного наследства. Младшим детям Спенсеров, похоже, были обещаны доли по 20 000 фунтов каждому; а их дядя, герцог Девонширский, отписал как Джорджиане, старшей сестре Гаррио, так и своей внебрачной дочери Каролине по 30 000 фунтов [7].

В любом случае у леди Сары Фейн, как наследницы, было определенное преимущество над среднестатистической хорошо сложенной и миловидной лицом женщины. У нее был не только целый сонм красивых поклонников, но еще и широкий выбор перспективных женихов из их числа. Какой-нибудь середняк из младших сыновей не считался вправе претендовать на руку дочери столь высокородного дворянина, пусть и всего лишь с разовыми 10 000 фунтов в качестве приданого. Ведь всего его профессионального дохода вкупе с возможной долей в наследстве близко не хватило бы на то, чтобы обеспечить ей и их возможным будущим детям привычный для нее стиль и образ жизни, даже если приплюсовать к ним 500 фунтов в год процентов с ее собственного капитала, пожелай она пустить его в рост. А вот женщина с отписанными на ее имя 10 000 фунтов в год (не говоря уже о 60 000 фунтов годовых) вполне могла себе позволить выйти замуж за любого избранника из своего круга, даже если он не унаследовал ни имения, ни собственной доли фамильной ренты. Ей не нужно отметать с порога кандидатуры наподобие доблестных военных, которым еще только предстоит показать себя во всей красе, или парламентариев-бессеребренников без денежных постов в правительстве. К слову, в 1814 году доставлявший в отрочестве кучу хлопот Гаррио, кузен Уилли Понсонби, будучи праздным младшим сыном без средств и даже не на подступах к серьезной карьере, стал избранником богатой наследницы леди Барбары Эшли-Купер.

Такова была грустная реальность: чем больше претендентов на невесту, тем выше ее шансы на выгодный брак. Чистой воды конкуренция эпохи дикого капитализма царила на лондонском брачном рынке. К примеру, в 1818 году, пока миссис Калверт вздыхала по поводу того, что мистер Фолей выбыл из круга претендентов на руку ее дочери Фанни, леди Уильямс-Винн делилась со своей невесткой сплетнями о том, что тот «на трех или четырех последних балах вернулся к былым привычкам» и теперь снова обхаживает «Мэри Ф.». Впрочем, особого значения возобновлению его танцев с мисс Ф. она не придавала, поскольку Фолей «то и дело в тех же дозах упивается Пратт», имея в виду кого-то из четырех дочерей маркиза Кэмдена.

Конечно, конкуренция среди оставшихся не выданными замуж невест к концу каждого сезона лишь обострялась, поскольку в следующий сезон в бой вступит множество молодых, а возможно, и более красивых и богатых женщин. При всех преимуществах богатого приданого едва ли вызывает удивление, что часть родителей пыталась набить своим дочерям цену, овеивая завесой тайны их самих и их ожидания – или подобно семейству Монков – распуская нагло преувеличенные слухи о размере приданого своих дочерей. Леди Аксбридж с горечью писала брату о том, как слишком поздно обнаружила, что родители ее будущей невестки ввели в заблуждение ее доверчивого сына капитана Чарльза Пэджета, показав себя очень прижимистыми по части выполнения брачных договоренностей, «учитывая, что в прошлом году они выдавали ее за богатую наследницу, а теперь разбазарили ее состояние до семи тысяч пятисот фунтов».

У леди Спенсер, писали газеты, якобы имелась более конгениальная идея относительно того, как ей избавить своих дочерей от конкуренции. Очереди из пэров, теснившихся в проходах к сцене и чуть ли не боготворивших актрис, навели ее на саркастическую мысль вывести дочерей на театральную сцену, если не удастся их выдать замуж иным образом. Ее дочь Сара тем временем предавалась не менее причудливым мечтам: о том, как бы ей убраться из опостылевшей столицы с ее нудными собраниями и сплетнями о помолвках и отправиться в путешествие по Средиземноморью подобно богатому юному холостяку.

Однако, хотя Лондон эпохи Регентства был не самой благоприятной средой для поиска и обретения истинной любви, романтика того времени и места – отнюдь не вымысел.

Глава 2
Победы и поклонники

Во второй половине дня 2 мая 1812 года все три благородные обитательницы дома Спенсеров испытывали явный упадок сил. «Едва жива – вот, собственно, и все», – трагически начала леди Спенсер письмо мужу, которое, однако, сподобилась дописать и отправить, прежде чем приступить к приему визитеров, нахлынувших к ней в тот день «густым градом». «В половине пятого вернулась домой минувшей ночью, вернее сказать, нынешним утром», – объяснила она причину своей притворной жалобы и перешла к рассказу об удушливо-многолюдном бале, на который выводила теперь уже обеих дочерей, поскольку семнадцатилетняя Джорджиана недавно, наконец, составила компанию Саре после семи лет тихой зависти к ней из школьной комнаты.

Едва ли леди Спенсер могла заранее предполагать, что при такой разнице в возрасте между сестрами им доведется пересечься по времени на брачном рынке, но ни ее саму, ни Сару этот казус, похоже, ничуть не обескуражил. «Мама и Джин ходят по балам очень весело, и Джин по-прежнему обожают и восхищаются, однако ничего особенного пока что нет», – отчиталась Сара днями ранее в письме Бобу. О себе же самой она написала брату следующее: «Скажу тебе простым английским языком, что я полностью вернула себе перспективы свободы и покоя и далее пребывать в благословенном одиночестве».

Вероятно, Боб воспринял последнее заявление не без кривой усмешки. Хотя сама она практически сошла с танцпола и даже начала выступать в роли компаньонки при красавице-кузине Лиз, это отнюдь не означало, что семья списала Сару со счета как старую деву. Джин, может, и сделалась основным предметом внимания своей матери, однако леди Спенсер была польщена, узнав, что Сара сама по себе «производит ту еще сенсацию», представая в свете «самой приятной и умной из всех, кто выходит», – не без гордости сообщила она графу. Надежды на замужество их старшей дочери с началом нового сезона даже возросли, поскольку некий поклонник возобновил свое внимание к ней, причем самым многообещающим, по всеобщему мнению, образом. Не важно, что некогда она ему же успела отказать; не важно и то, что сама Сара склонна описывать его последние знаки внимания как проявления враждебности. Не важно ни то, что ему под сорок, ни то, что весит он 17,5 стоунов [8], так что стулья под ним трещат, ни то, что умом он слабоват. Сэр Уоткин Уильямс-Винн, прозванный «принцем в Уэльсе» за обширные там землевладения, был другом семьи и помещиком, имевшим со своих угодий от 30 000 до 40 000 фунтов в год, а значит – по определению красавцем, достойным всяческого внимания, как учили многие книги для юных барышень. В данном случае, однако, он, хорошенько подумав, воздержался от повторного предложения. «Небо свидетель, я благодарна ему до глубины души, ибо в жизни не чувствовала себя счастливее», – чистосердечно, как и всегда, призналась Сара после его тактичного отступления.

Перерыв, однако, был недолгим. В июле 1812 года, пока лондонский бомонд паковал вещи, запирал особняки и перебирался на морские курорты и в загородные гнезда, достопочтенный Уильям Генри Литлтон, член парламента, удивил Спенсеров, вдруг напросившись к ним в гости на остров Уайт, где они планировали провести все лето на своей новой вилле в Райде, тихом купальном местечке.


Уильям Генри Литлтон, будущий 3-й барон Литлтон


Подобная самонадеянность поразила Сару до крайности, но, как она сама призналась Бобу, также пробудила в ней любопытство и даже слегка польстила. С мистером Литлтоном она была знакома давно и виделась множество раз. Он был другом самого старшего ее брата лорда Элторпа. Остроумный. Красивый. Танцует, увы, не в такт. Что он собою являет за пределами лондонских бальных залов, она понятия не имела. Но ей пришла мысль – и отнюдь не самая неприятная, – что это вот самозваное пребывание его у них в гостях на море как раз и призвано устранить этот пробел.

Идея пришла в голову их общей приятельнице леди Мэри Худ [9], которая понемногу занималась сводничеством, ежесезонно смазывая скрипучие колеса механизма брачного рынка эпохи Регентства. Заметив, что Уильям в последнее время весь как-то завял, она убедила его довериться ей. Узнав, что причина его огорчения в отказе, полученном в ответ на его предложение от некоей леди, она призвала его не унывать, а сделать лучше предложение Саре. «Я знаю, что вы ей нравитесь, и уверена, что она его примет», – сказала ему Мэри. Вроде бы болтовня, но, поскольку она была вхожа в дом Спенсеров, вполне можно предположить, что успех она пророчила не только на основании того, что Сара в двадцать пять лет озабочена скорейшим улаживанием брачного вопроса, но и зная, что во всех отношениях приятный Уильям – всего лишь тридцатилетний и скорее ученый, нежели спортивный – способен покорить ее сердце всем тем, чего был напрочь лишен сэр Уоткин.

Это был далеко не первый и не единственный в эпоху Регентства роман, завязавшийся с подачи кого-нибудь из благожелательных друзей или родственников. На явным образом состроенные браки по расчету общество могло и ополчиться, однако имелась масса всяческих причин считать приемлемыми и даже разумными более мягкие варианты сводничества; самая очевидная из них состояла в том, что круговерть светской жизни на протяжении сезона и строгие социальные условности эпохи не позволяли паре свести сколь бы то ни было близкое личное знакомство, чтобы получше узнать друг друга.

На фоне безостановочного прибытия и отбытия гостей, мотающихся всю ночь между вечеринками, балами и раутами, Саре и Уильяму в тесноте душных залов и фойе при их мимолетных случайных встречах едва ли удалось бы пойти дальше обмена вежливыми любезностями. Конечно, в некоторых случаях это было даже к лучшему. «Когда нет времени на беседу, всякий мнится тебе приятным, – делилась с братом очередным циничным наблюдением Марианна Спенсер-Стэнхоуп, – а в модной жизни, поверь мне, воображаемое всегда предпочтительнее реальности!». Вот только для ухаживаний такая обстановка была далеко не идеальной. Уильям по первому суждению Сары был просто симпатичным на вид и острым на язык светским говоруном: «…невероятнейшая мешанина из блестящего юмора, детского лепета, легких фривольностей и вселенской широты сведений обо всем и вся, – и все это льется из него нескончаемым потоком как бы помимо его воли, будто из одержимого дикими духами», – так она это описала. Однако сам факт его дружбы с ее братом Элторпом, служившим для Сары эталоном мужской добродетели, был мощнейшим аргументом в пользу Уильяма и наводил ее на подозрения, что есть у него за душой нечто большее, нежели веселость и остроумие, являемые им на публике. «Рада буду по-настоящему познакомиться с лондонским красавцем, – писала она в предвкушении его визита, – ведь прежде мне подобной радости не перепадало».

Между тем, Lady’s Magazine считал «подобную радость» абсолютной необходимостью и призывал своих юных читательниц получать надлежащее представление о нраве и характере претендента, прежде чем принимать твердое решение. Вместе с тем трудности с получением «надлежащего преставления» проистекали еще и от строгости правил приличия при мимолетных встречах в бальных залах и прочих присутственных местах. Радушная фамильярность в духе Эстер Аклом при встречах с молодыми людьми еще могла сойти с рук богатой наследнице вроде нее, но действовало в свете еще и одно куда более жесткое и незыблемое правило: ни единой благовоспитанной девушке на выданье нельзя было ни на миг остаться наедине с мужчиной не из числа родных и близких. Это означало, что, если претендент наведывался к девушке домой, любые разговоры между ними шли строго при матери или старшей воспитательнице; ровно то же самое ожидало его и в оперной ложе избранницы. И, если девушка принимала от него приглашение на конную прогулку или выезд куда-либо в его экипаже, вездесущая компаньонка отправлялась и туда. Если он улучал шанс для якобы «случайной» встречи на дневной прогулке по Гайд-парку или в публичной библиотеке, то и там правила приличия не позволяли юной даме полностью выйти из-под присмотра служанки, подруги или сестры, в обязательном порядке составлявшей ей компанию. Сетования одного писателя той эпохи на то, что за женщинами и мужчинами «следят и шпионят столь пристально, будто без этого первых всенепременно похитят, разобьют или съедят вторые, будучи неисправимыми ворами, вредителями и обжорами», были шуткой лишь отчасти.

Таким образом, тур танца был едва ли не единственной возможностью для женщины остаться с глазу на глаз с мужчиной без выхода за рамки приличий – и побеседовать, и в меру пофлиртовать с ним под гвалт музыки вдали от всеслышащих компаньонка дуэньи. Вот дамы и господа в поисках спутников и спутниц жизни и полагались на уверенное исполнение па чего угодно от котильона и кадрили до сельских народных танцев.

Последние, при которых партнеры выстраивались в две шеренги друг напротив друга через весь зал, все еще оставались чуть ли не главным номером программы больших балов и публичных собраний в начале 1810-х годов, когда Сара и Уильям пустились в плавание по волнам брачного рынка. Пока пара в буквальном смысле «простаивала» в ожидании своей очереди исполнить заученные движения, визави не просто разрешалось, а полагалось вести вежливую светскую беседу, пусть и о пустяках. Поскольку господа ангажировали дам на два сельских танца подряд, составлявших «сет», партнеры проводили лицом к лицу от получаса до часа в зависимости от общего числа пар.

Конечно, по-настоящему волнительными в танцах были не разговоры, а эндорфины, будоражившие кровь и кружившие голову в результате сочетания физической нагрузки с непривычной близостью к особе противоположного пола: лицом к лицу, глаза в глаза; рука в руке или в обнимку; промельки изящной девичьей лодыжки при грациозных па. Это в XXI веке сельские народные танцы могут показаться чуть ли не чопорными, а в ту эпоху, когда всякий физический контакт до помолвки был для пар под запретом, и такой танец – с подходящим партнером, конечно, – вполне мог быть сексуально заряженным. А уж пришедший ему на смену вальс – и подавно, поскольку требовал качественно нового уровня физической близости между партнерами, сходившимися в этом танце куда теснее и обхватывавшими друг друга за локти, а то и за талии.

Сильнодействующее сочетание приводящей в трепет физической близости с редкостной возможностью остаться tête-à-tête[10] как раз и делало парные бальные танцы ключевой составляющей придворных ухаживаний эпохи Регентства. Несмотря на накладываемое правилами этикета ограничение совместного пребывания леди и джентльмена на танцполе двумя выходами (на отдельный танец или сет) за вечер, для женщины эти минуты оставались, по сути, единственной возможностью испытать себя на химическую совместимость с потенциальным кандидатом в женихи и одним из немногих путей познания его манер, вкусов и мнений, да и оценки интеллекта тоже.

Излишне даже говорить, что никто из дебютанток не мог испытывать уверенности, что ей удастся найти своего единственного за краткие и относительно поверхностные свидания с разговорами ни о чем под присмотром компаньонки, которые перепадут на ее долю в течение сезона. Скорее наоборот. Вскоре после того как в 1810 году семнадцатилетняя дебютантка Изабелла Калверт вышла в свет, она влюбилась без памяти в сэра Джеймса Стронга, с которым была знакома от силы пару месяцев. Роман между ними, похоже, завязался всерьез после их совместного выезда в Воксхолл-Гарденз в составе небольшой компании, собранной лично тетушкой Изабеллы. Тремя неделями позже баронет Стронг сделал ей предложение.

Роман между шестнадцатилетней Гарриет Говард, племянницей Гаррио, и ее же тридцатишестилетним кузеном графом Георгом Гоуэром был и вовсе молниеносным. Предложение он ей сделал всего через неделю после их первого танца на ее дебютном балу в апреле 1823 года, а свадьбу они сыграли всего через месяц после того самого первого тура вальса. Но то была истинная любовь, хотя даже их современники, более привычные к стремительным романам и неравным бракам, с трудом в это верили.

Поскольку замужество определяло весь ход дальнейшей жизни женщины – не только в плане семейного счастья, но и с точки зрения благосостояния, социального круга и новой малой родины (в стране или в мире), – принять предложение руки от человека, знакомого лишь по серии мимолетных публичных встреч девушке было проще и не столь рискованно, если кто-то из любимых ею близких отзывался о нем в превосходных тонах. Фрэнсис Уинкли, будучи наследницей столь богатой, что ее оперная ложа неизменно ломилась от поклонников, похоже, придерживалась именно такого мнения. В 1806 году самым заманчивым ее ухажером был баронет Джон Шелли пятнадцатью годами старше нее с «тревожной репутацией» закадычного друга принца-регента. Однако, поскольку ее опекун намеревался сосватать ее за собственного сына, а сводный брат был решительно настроен не пускать «гуляку» Джона на порог их дома, Фрэнсис не имела возможности как следует (в ее понимании) с ним познакомиться до того, как сэр Джон сделал ей предложение. На фоне светских сплетен, используемых прочими охотниками за ее приданым, чтобы лить ей в уши всякие байки о дорого обходящемся пристрастии к азартным играм и замужней любовнице Шелли, она была благодарна за блистательный отзыв о нем его близких друзей и ее ланкаширских соседей лорда и леди Сефтонов. Они полагали, что Фрэнсис «станет самой подходящей женой и выровняет характер» беспечного и добросердечного сэра Джона, да еще и спасет его от нависшей над ним перспективы финансового краха. При множестве всяческих свидетельств не в пользу ее фаворита из числа ухажеров лично она считала его «самым занятным из всех мужчин, с кем когда-либо доводилось беседовать», – и чистосердечное одобрение этих «дорогих людей» придало Фрэнсис уверенности в себе и побудило прислушаться к зову сердца и принять предложение Джона, сочтя, что ей под силу исправить этого повесу.

Собственно, Сефтоны и познакомили Фрэнсис и сэра Джона у себя на званом обеде на Арлингтон-стрит. Это было сугубо практического рода сводничество, в равной мере ценное как для осаждаемой непонятными поклонниками богатой наследницы, так и для баронета на грани банкротства, поскольку оба испытывали определенные трудности с тем, чтобы произвести желаемое впечатление на брачном рынке. Тем, чьи лучшие качества были, как у Сары и Уильяма, сокрыты где-то глубоко под светской личиной, как и для тех, кто на дух не переносил частые погружения в толчею и духоту бальных залов, как раз и оставалось полагаться на то, что какая-нибудь сваха сведет с идеальной парой в более интимной обстановке – за обеденным столом или, скажем, на частной вечеринке в загородном доме.

Конечно, Уильям Литлтон не стал дожидаться устройства подобной встречи от леди Худ, а взял инициативу на себя, но исход был идентичным. В качестве самозваного гостя Спенсеров в Райде он каждое утро виделся с Сарой за завтраком, а по вечерам имел возможность, сидя с нею в одной гостиной, узнать ее гораздо лучше, чем за целый сезон в свете. Когда же он проследовал за ее семьей через Солент в Вестфилд на только что отстроенную новую виллу с видом на море, его там несомненно приглашали к участию во всех обычных летних затеях – от водных прогулок-экскурсий до постройки лодок за компанию с двумя младшими сыновьями Спенсеров «Фрицем» и Джорджем, которых Сара назвала «мои любимые малютки» и обожала воспитывать и наставлять. Вероятно, сопровождал он ее и в «романтических» конных прогулках по паре живописных троп, описанных в путеводителе по острову Уайт тех лет.

Он определенно испытывал влечение к Саре и уделял ей всяческие знаки внимания во время своего затяжного пребывания у Спенсеров тем летом. Его ухаживания были столь явными, что леди Спенсер, наблюдавшая за «романом с Литлтоном», стала всерьез думать о нем как о будущем зяте. «Желаю верить, что если это случится, то результатом будет счастье», – писала она мужу, черпая это убеждение не только из обожания гостя собственными сыновьями, а и сама имея возможность удостовериться в его «неизменно хорошем настроении» и благоразумии.

Что именно чувствовала ее дочь, не столь ясно. Письмо Сары бабушке Спенсер в конце августа и, соответственно, пребывания Уильяма в гостях, было чуть ли не академичным в своем безразличии. «Он сбросил личину шута с превеликим изяществом, что делает его куда более приятным и постоянным компаньоном, и мы все начинаем думать о нем как о весьма любезном человеке, – сообщила она вдове. – Совершенный незнакомец в узком семейном кругу в маленьком доме, однако, не вполне удобное явление, – добавила она, – и не думаю, что о нашем веселом госте будут очень сильно сожалеть».

Внешняя отстраненность была, вероятно, уловкой для предотвращения новой волны пересудов в широком «семейном кругу», подобной той, что прокатилась в начале того года по случаю возобновления ухаживаний со стороны сэра Уоткина, так в итоге и не сподобившегося на повторное предложение. На деле же она была уже вовсю влюблена в Уильяма. По мере сближения ей открылись и теплота его сердца, и чуткость ума, и, к великой ее радости, столь же трепетное, как и у нее отношение к общим религиозным и моральным ценностям. Но при этом она старалась не тешить себя мыслью о том, что и он испытывает к ней подобные же чувства. Он же младший брат и не наследник титула и состояния своего отца, говорила она себе, так с чему бы ему всерьез рассчитывать на женитьбу на титулованной и богатой? На самом деле Уильям как-никак состоял первым на очереди наследником имения и баронского титула после старшего сводного брата, а тот к сорока девяти годам оставался холост и практически выжил из ума, но Саре было невмоготу полагаться на столь отдаленную перспективу, материализация которой могла затянуться на долгие годы.

Женщине перед лицом привлекательного и внимательного поклонника, может, и было затруднительно выяснить, что он на самом деле о ней думает без риска быть сочтенной излишне прямолинейной, но это ни в какое сравнение не шло с полным неприличием, за которое почиталось тогда выказывание чувств первой в надежде вызвать изъявление ответных. И, конечно же, ни небывалая внимательность, ни галантные комплименты не могли служить доказательством истинной серьезности намерений мужчины. За годы на рынке невест Сара успела убедиться, что множество мужчин вступает в соблазнительно яркий флирт, за которым не следует ровным счетом ничего: как лорд Генри Петти, которого ее кузина Гаррио не преминула окрестить «веселым обманщиком многих», узнав в 1807 году о его помолвке. «Надеюсь, это не сильно огорчит леди Марию, равно как и мисс Напье, мисс Крю или мисс Бекфорд, – писала та сестре, – поскольку, если верить отчетам, никакой сострадательности не хватит на то, чтобы охватить всех, кто попал под широчайшее влияние этого субъекта». Сводницы, однако же, и в подобных ситуациях могли сыграть неоценимую роль в превращении пылкого поклонника одной из многих в преданного почитателя одной-единственной. Могли, к примеру, незаметно выведать истинные чаяния ловеласа, да и нашептать ему на ухо, как и к кому лучше подойти с романтическими увертюрами на предмет их благожелательного восприятия.

Зачастую такую задачу брала на себя мать, но и ей в роли свахи приходилось балансировать на тонкой грани, выверяя каждый шаг. Точечные неприметные усилия от лица дочери были совершенно приемлемы, а вот каких бы то ни было напористых действий или чего-либо, что может быть истолковано как попытка манипуляции, следовало тщательно избегать. Столь же недопустимыми были и любые шаги, создающие впечатление, что чин и богатство жениха для семьи невесты важнее романтики. В эпоху, когда все более в цене были браки по любви, «мать-сводница» со схемами по привлечению знатных женихов для своих дочерей вызывала у бомонда всевозрастающее презрение. Этот типаж стал мишенью для сатириков наряду с дамами, проявляющими деловую хватку в какой бы то ни было сфере. Герцогиню Гордон – само воплощение матриархата, да еще и с резким шотландским акцентом – карикатуристы-современники раз за разом выставляли на посмешище за ее решимость в погоне за герцогами-женихами для пяти своих неказистых дочерей без впечатляющего приданого. Эти ее «экзерсисы» тянулись в общей сложности четырнадцать лет, но, вероятно, окончательно она ославила свое имя в 1802 году следующим маневром: пятый герцог Бедфорд скоропостижно скончался накануне объявления о его помолвке с младшей дочерью герцогини Джорджианой. Мать, недолго думая, одела Джорджиану в траур и отправила выражать соболезнования вдовому брату усопшего Джону, унаследовавшему герцогский титул, а заодно сеять семена, взошедшие колосьями брака между Джоном и Джорджианой на следующий год. На этом герцогиня Гордон выполнение своей миссии и завершила, приветив в своей семье последнего из трех зятьев-герцогов вдобавок к маркизу и баронету.


Карикатурист Джеймс Гилрей высмеивает герцогиню Гордон, озабоченную тем, чтобы «заарканить» для своей младшей дочери Джорджианы породистого быка герцога Бедфорда


Сатирики могли сколько угодно критиковать используемые герцогиней методы выдачи дочерей замуж, но в мире, где их браки оказывали решающее влияние на всю семью, а выделиться из общей массы девушкам было неимоверно трудно, мало у кого из матерей повернулся бы язык осуждать ее побудительные мотивы. Да и у отцов тоже. Ведь вопреки нарождающемуся новому стереотипу брака по любви патриархи титулованных семейств являли ровно такую же готовность затевать хитроумные комбинации для устройства выгодных браков для своих отпрысков обоего пола. Маркиз Аберкорн, как писали, приложил много трудов, чтобы свести молодого и богатого графа Абердинского со своей старшей дочерью Кэтрин, устроив для этого в 1805 году серию любительских театральных спектаклей у себя в загородной усадьбе; а в 1807 году он же настолько желал опередить соперников сына, что после до неприличия короткого знакомства того с богатой, «но уже семнадцатилетней» наследницей написал той письмо с предложением руки и сердца от имени своего старшего сына. «Говорят, [это] было, как если бы к[ороль] Англии предложил п[ринца]. У[эльского]. кому-нибудь из [дочерей] мелких немецких курфюрстов, да еще и подчеркивал, какую высокую честь он им этим оказывает», – веселилась леди Бессборо, пересказывая в письме к любовнику эту байку о поддельном письме и последовавшем неизбежном отказе.

Ее светлости стало не до смеха, когда ее собственный сын попался в сети своднической схемы, выстроенной будто по учебнику герцогини Гордон. В 1802 году графиня Джерси задумала отвадить старшего сына леди Бессборо лорда Дунканнона от его кузины Гаррио, намечающаяся помолвка с которой выглядела весьма многообещающей, и сосватать за него собственную дочь леди Элизабет Вильерс.

Ее долгосрочная кампания стартовала во время летнего пребывания двух семейств по соседству у моря: Джерси обосновались в Маргейте, а клан Девонширских / Бессборо – в пяти милях от них в Рамсгейте, из-за чего стороны тесно общались между собой. Вскоре выяснилось, что постоянство в набор сильных качеств 21-летнего Дунканнона не входило. На флирт и лесть леди Элизабет он повелся сходу. «Она настолько красива и приятна манерами, что леди Джерси не нужно бы и наполовину так усердствовать, как она делает, чтобы влюбить в нее бедного Джона», – не без тревоги отметила его мать.

Передислокация Дунканнона с семейством во Францию стала лишь временным поражением, поскольку в 1803 году графиня возобновила наступательные маневры, хотя Гаррио, представленная в начале сезона Ее Величеству, и Дунканнон по-прежнему были без ума друг от друга, по крайней мере, так это выглядело со стороны. Тактика ею была выбрана, как обычно, хитроумная. Она сняла соседнюю с семьями Девонширских и Бессборо ложу, а в театре Ковент-Гарден заваливала отца Гаррио приглашениями на совместные семейные обеды, дабы почаще сводить Дунканнона и Элизабет за общим столом, а при попытках Дунканнона вежливо отказаться от явки в гости к Джерси по ее приглашениям, прибегала к безошибочной тактике: дразнила его маменькиным сынком, что было для него непереносимо. Мать же, действительно, была резко против их встреч и видела подвох насквозь: ее сына заманивают в ситуацию, когда со стороны он будет выглядеть оказывающим знаки особого внимания леди Элизабет, после чего у той появится «право сетовать» на его непорядочность, «если дело не пойдет дальше».

В действительности же леди Джерси и с этой своей схемой мало чего достигла. На протяжении двух лет Дунканнон, «этот мой флюгер-кузен», как называла его в письмах Гаррио, дышал к леди Элизабет то ровно, то не очень, но не более того, в то время как возмущенная Гаррио вовсе не намерена была уступать его этой самозванке без боя. Сама она также шла на всяческие ухищрения, снискав от бывшей гувернантки сомнительный комплимент, что Гаррио влюбила в себя кузена не затем, что он ей особо нужен, а просто ради того, чтобы «насладиться триумфом победы, потеснив леди Э.».

Смышленая и жизнерадостная Гаррио внешностью, конечно, тягаться с ослепительной красавицей Элизабет не могла, да и вопрос о ее истинных чувствах к Дунканнону остается открытым. С одной стороны, она отзывалась о нем как о «редкостно красивом, уравновешенном и нежном» молодом человеке, а с другой, писала: «…не думаю, что он умен», – и признавалась в отсутствии всяческого желания заполучить в мужья столь переменчивого и склонного к неверности человека, о чем без обиняков заявляла ему прямо в лицо к его немалому раздражению. Зато обе их матери были всецело за союз и советовали и ей, и ему как следует поразмыслить над этой перспективой. В ту пору браки между двоюродными считались не только законными, но и весьма обычными в аристократических кругах. Они позволяли сохранять деньги и влияние в кругу большой семьи, хотя, к чести герцогини Девонширской и ее сестры, они скорее стремились удержать в своем сплоченном виговском круге любимых детей – Гаррио и Дунканнона.

В конечном итоге, однако, Дунканнон, хотя и продолжал вспыхивать ревностью при малейшем внимании к Гаррио других мужчин, отверг и кузину, и леди Элизабет. После очередного воистину безумного флирта с «кокетливой» (и замужней) миссис Пэйн он обратил свои взоры на влюбленную в него и ничего не требующую взамен леди Марию Фейн с ее немалым наследством от Чайлда и в 1805 году внезапно поставил родителей перед фактом, что та приняла его предложение руки и сердца. Семейные поздравления были приправлены немалыми толиками удивления и скепсиса. «Начала думать о тебе как о достойном сопернике Дон-Жуана по части длины списка разбитых сердец и нарушенных клятв», – насмешливо сообщила Дунканнону его сестра, леди Каролина Лэм. Однако пара в том же году обвенчалась, и с тех пор супругов неизменно видели сидящими или прогуливающимися под ручку «с широкими улыбками». Гаррио не особо огорчилась. Из ее писем следует, что она давно потеряла всякое терпение в отношение Дунканнона с «его блудливым оком», а Мария ей даже понравилась своей «настоящей и искренней привязанностью» к нему. Но, похоже, что подобно своей тете Гарриет и бабушке Лавинии Спенсер, мягко порицавшей внука за «беспечное и опасное внимание к юным дамам», и Гаррио испытывала легкие угрызения совести или даже чувство вины перед леди Элизабет, по репутации которой публичный флирт с Дунканноном и столь же публичный отказ последнего от серьезных намерений нанесли тяжелый удар.

Если общеизвестный пылкий поклонник не делал юной леди предложения, а тем более женился в скором времени на другой, – это, естественным образом, считалось не его, а ее недостатком. Отчасти поэтому девушек и учили вести себя на публике сдержанно и всячески избегать любых проявлений небезразличия к кому бы то ни было из кавалеров. Ровно по той же причине настоятельно не советовалось вступать в переписку на стадии ухаживаний. Мало что подразумевало скорую помолвку столь же явственно, как обмен письмами, и, пока сохранялись шансы на то, что предложение руки так и не поступит, редкие родители захотели бы рисковать тем, что о зарождающемся романе узнает и начнет судачить весь город, или – если уж на то пошло, – рисковать тем, что вдруг сохранится любовная переписка, из которой будет явствовать, что их дочь была отвергнута ухажером или, наоборот, сама кого-то приманила, а затем отвергла.

Множество пар, однако, отваживалось на вступление в переписку. В 1807 году Гаррио узнала, что ее незаконнорожденная сестра Каролина Сент-Джулс состоит в переписке с Джорджем Лэмом в надежде выйти за него (в итоге оправдавшейся), но это подлежало «держать в глубочайшей тайне», как она сама писала другой своей сестре Джорджиане. То же самое касалось и переписки Элеоноры Кэмпбелл с ее будущим избранником. Первую записку от него ей тайком передал один из его друзей вместе с шалью на выходе с одной из вечеринок у Альмака в 1817 году, а мать ее узнала о завязавшемся романе в письмах лишь после того, как о нем пронюхала востроносая младшая сестра Элеоноры. То ли из-за финансовых трудностей, побуждавших их семью к решению перебраться на континент по завершении сезона, то ли из расчета, что эта переписка поможет Элеоноре удержать место в сердце знатного поклонника, всецело озабоченного битвой за благосклонность отца, ее мать позволила ей продолжиться – но лишь при условии ее выхода из-под покрова тайны в свет и доставки писем почтой.

Вопреки опасениям, однако, вполне возможно было вступить в счастливый брак и без тягомотных светских ухаживаний. Та же отринутая леди Элизабет Вильерс, к примеру, была, как пишут, на примете еще у двоих мужчин, и даже получила в 1807 году весьма достойное предложение, но отвергла его, а пару лет спустя так и скончалась незамужней. Тем временем самоуверенная богатая наследница Эстер Аклом делала все наперекор тому, чему учили благородных девиц, но это не помешало ей составить себе блестящую партию.

«У нее манера прельщать мужчин, не имея на них видов», – жаловалась миссис Калверт после того, как та у нее на глазах поочередно покорила сердца ее шурина Чарльза и двух племянников. Ко времени смерти ее отца в конце 1812 года на счету Эстер помимо ряда отвергнутых предложений уже имелась расторгнутая помолвка, а теперь дело пошло и к расторжению второй. Отныне ведь она была не просто наследницей, а очень богатой женщиной. Располагая доходом в 10 000 фунтов в год (с перспективой повышения до 26 000 фунтов после смерти матери), она принялась искать замену невезучему мистеру Мэддоксу, еще даже не сняв траура по отцу, – и положила глаз на брата Сары лорда Элторпа.

К большому неудовольствию их матери лорд Элторп был не склонен к ухаживаниям за дамами по гостиным. Саркастичная и острая на язык леди Спенсер считала его слишком робким и застенчивым, из-за чего, по ее словам, он и предпочитал охоту на лис погоне за юбками. «Об Элторпе, как он есть, ни одна разумная женщина ни на миг не подумает иначе, нежели как о страстном охотнике», – со вздохом вторила ей Гаррио в 1807 году после того, как семья попыталась было убедить ее обратить внимание еще и на этого кузена, якобы всерьез заинтересованного в женитьбе на ней. Не видела она ничего особо привлекательного в мужчине, который не заботится «ни о чем на свете, кроме этого благородного животного – лошади».

Ко времени «выхода» в свет на поиски жениха его сестры Джорджианы лорд Элторп, однако, вспомнил о том, что мужской долг велит ему жениться, а долги по закладным на семейные имения делают весьма желательной женитьбу на ком-нибудь побогаче. Он был едва знаком с Эстер, прямолинейной и малость полноватой наследницей шестью годами моложе него, успевшей своею теплотой, живостью и уверенностью в себе покорить множество мужских сердец. Но когда она – невиданная смелость – без обиняков дала знать, что ее вполне устроила бы жизнь в качестве будущей графини Спенсер, лорд Элторп, как наследник этого графского титула, счел своим долгом задуматься о том, не сделать ли ей предложение. Лондонские светские сплетницы-компаньонки, уловив, чем запахло, сочли их возможный союз странноватым. Элторп, может, и не был грациозным красавцем с отточенными манерами светского модника, но у него было немало достоинств и помимо титула: и высокие достижения в Кембриджском университете, и добрый нрав. Эстер же, напротив, имела сомнительную репутацию из-за череды романов, да и связей у нее по сравнению с ним, можно сказать, не было. Однако же, побродив по фамильному имению пару часов в тяжких раздумьях, копаясь в своей душе, лорд Элторп решился на классический брак по расчету [11]: он принесет Эстер желанный титул; она ему – столь нужные деньги.

Так ему, верно, казалось. Вот только Эстер, как вскоре выяснилось, была влюблена в него самого, а не в его титул, и, когда после помолвки весной 1814 года они стали много времени проводить вместе, близкое знакомство быстро переросло в любовь к ней и с его стороны. Ко времени же их возвращения из медового месяца их брак сложился в такую идиллию, что ему позавидовали бы многие изначально венчавшиеся сугубо по любви. Ветреную кокетку Эстер в семействе Спенсеров никогда особо не жаловали, – и даже деликатная Сара позволила себе назвать ее «вульгарной особой и капризным ребенком», – но тут даже Спенсеры с готовностью признали, что «никогда еще не было ни брака счастливее, ни обоюдных чувств более искренних и глубоких».

Эстер оказалась абсолютно права, рискнув поставить на кон свою репутацию со шлейфом отставленных ею влюбленных в своем стремлении к браку, который даст ей все, чего она хотела, и в эмоциональном, и в материальном плане. Писательницы эпохи Регентства совершенно справедливо указывали, что у большинства женщин право принимать или отклонять предложения было в ту пору единственной привилегией, поскольку свободы выбора, как таковой, не было и в помине. Однако и это право давало кое-какую власть над ситуацией. При условии того, конечно, что кто-то из почитателей дойдет до точки готовности признаться даме в питаемых к ней месяцами тайных чувствах и предложить ей руку и сердце.



Традиционалисты по-прежнему считали предпочтительным, чтобы мужчина сперва испрашивал дозволения у отца женщины на признание ей в любви, как и поступил в 1802 году будущий лорд Джерси, впервые решив искать руки богатой наследницы леди Сары Фейн, которой предстояло «выйти в свет» лишь на следующий год. Он послал изящное послание графу Уэстморленду, вдохновленное, по его словам, «надеждой на то, что его чувства произведут на ее душу такое впечатление, что ей захочется лишь одобрения вашей светлости». Как нехотя признавала давняя ведущая рубрики нравоучений Lady’s Magazine, к 1818 году это сделалось «старомодным». Большинство молодых людей теперь предпочитали сначала делать предложение юным леди и лишь затем в случае их согласия уламывать родителей своих возлюбленных. Именно так в 1810 году и поступил Джеймс Стронг.

Нервы у миссис Калверт пришли в полное расстройство, когда выяснилось, что двадцатичетырехлетний повеса успел предложить руку ее Изабелле прямо под луной в садах Воксхолл, не иначе как умыкнув ее юную дочь для объяснения в любви из общей компании во время их прогулки по романтическим аллеям при тусклом свете фонарей либо нашептав ей признание на ухо под шумок фейерверков. Как бы это ни произошло, не имея до того ни намека на представление о его намерениях, миссис Калверт была ошеломлена, впервые узнав о сделанном им предложении на следующий день от прибывшего за официальным ответом к ним на дом в Хартфордшире отчима жениха мистера Холмса, а Изабелла с видом идеального образчика девичьей благопристойности тут же ответила согласием при условии, что ее родители не будут против их брака. «Меня это так всполошило, что даже не знаю, что делать», – посетовала ее мать в дневнике после отбытия нежданного гостя, записав заодно с его слов размер состояния сэра Джеймса и отметив тот факт, что у него якобы «ангельский характер».

Воксхолл не только послужил живописным антуражем для предложения, но и, вероятно, придавал дополнительной значимости их роману в глазах Изабеллы и сэра Джеймса, тем более что именно там они и познакомились за три недели до последовавшего в конце июня предложения. Где, когда и как именно мужчине надлежит делать предложение, похоже, этикетом той эпохи не регламентировалось. Джентльмен вполне мог направить предложение в письменной форме. Или же он мог найти возможность для частной аудиенции с предметом своей страсти, как это сделал в 1803 году первый серьезный поклонник достопочтенной Эмили Лэм, вернувшийся еще и на следующий день с тем, чтобы предложить «великое множество клятвенных заверений, призвав небо и землю во свидетели того, что способен любить только [ее]», в попытке убедить ее сменить «нет» на «да». Если же мужчина предпочитал спонтанность, то для потаенной беседы не для ушей дуэньи как нельзя лучше подходили музыкальные вечера. Лорд Грэнтем, говорят, сделал предложение леди Генриетте Коул на концерте у леди Солсбери в июне 1805 года, и первая из трех расторгнутых помолвок Эстер Аклом состоялась на концерте у леди Джерси в июне 1811 года. Ну а что до балов, то, по словам одной современницы, оставалось лишь диву даваться, сколь часто «ангелочки-хранительницы вещей своих хозяек в гардеробах» у Альмака – терпеливые служанки – подслушивали шепотом обсуждаемый вопрос и разносили весть о нем по всему городу.

Что до Уильяма Литлтона, то он ни словом о брачных перспективах так и не обмолвился за все время пребывания на море у Спенсеров при Саре вплоть до конца августа 1812 года. Терпеливо выжидая и дальше, леди Спенсер, очевидно, сохраняла надежду. Когда они пригласили Уильяма к себе в Элторп на Рождество, Сара вскипала от предвкушения его прибытия, и наконец 21 декабря он сошел с кареты, и день этот на долгие месяцы запечатлелся в ее сердце. Всем ее родным и близким было к тому времени яснее ясного, что она по уши влюблена в этого своего цветущего поклонника. Своей тете и ближайшей конфидентке леди Энн Бингем, известной в семье как «Нан» или «Нанетта», Сара даже пообещала вести дневник и записывать туда всякую всячину, чтобы отвлечься хоть чуть-чуть от тревожного ожидания – заговорит он, наконец, или нет. А он, то ли опасаясь нового отказа, то ли дожидаясь отъезда прочих гостей, продолжал испытывать ее терпение.

«Он пробыл тут две недели, и, наконец, позавчера, все вышло, – смогла с облегчением написать Сара брату Бобу вскоре после встречи Нового 1813 года, все еще не веря до конца что выходит замуж. – Папа и мама в полном восторге, как и Элторп, как и все, кто любит меня и знает его», – ликовала она. И это была правда. Ее бабушка Спенсер, обычно не особо одобрявшая выбор своих внуков и внучек, на этот раз тут же направила Саре свои поздравления. «Ее сладостная уравновешенность в сочетании с его блестящей живостью соединятся, верю я, замечательнейшим образом», – написала она своему сыну, а следом тут же отправила ему и второе письмо с просьбой поскорее дать ей знать, «когда и где Сара венчается и на что они будут жить».

Никаких признаков тоски по ранее отказавшей Уильям не проявлял. О Саре же говорил исключительно «с бурно-восторженным восхищением» по свидетельству его сестры. «С тех пор, как она согласилась стать его [женой], он почувствовал себя совсем другим человеком», – поведал он ей. Для Сары же просто пределом счастья было «и уважать, и восхищаться, и любить всею полнотою сердца человека, в чьей теплой привязанности уверена». Более того, на двадцать шестом году жизни она была уверена, что в достаточной мере знает себя, чтобы не усомниться: то, что она одобряет сейчас, будет одобрять всегда. На этот раз перед ней даже вопроса не стояло о том, чтобы воспользоваться своим женским правом на отказ.

Глава 3
Право на отказ

После ее собственной прошлогодней помолвки Сидни Оуэнсон, вероятно, ликовала не менее, чем вышло бы у леди Сары при всем старании. «Отбиваюсь день за днем, час за часом, и лишь десять минут назад выкроила короткую передышку», – описывала она теперь подруге свои попытки притормозить свадебные приготовления. Вроде бы за этим даже читается решимость расторгнуть скоропалительную помолвку; по крайней мере, следующие три месяца автор знаменитого романа «Дикая ирландка», гремучей смеси высокого романтизма с ирландским национализмом, проведет в 120 милях от своего жениха, разгуливая по вечеринкам, принимая джентльменов у себя в гостях и демонстративно флиртуя.

Сопротивляющаяся невеста была обязана ставшей ей теперь столь нежеланной помолвкой своим высоким друзьям и покровителям маркизу и маркизе Аберкорн, у которых в последние пару лет по большей части и проживала. Познакомившись с нею в Лондоне, где Сидни порхала по светским вечеринкам, купаясь в лучах славы, обрушившейся на нее после публикации «Дикой ирландки», Аберкорны пригласили ее к себе на роль компаньонки, а заодно придворного шута в юбке. Сопровождая их во всех переездах между домами в Мейфэре, графстве Тирон и Мидлсексе, Сидни располагала и достаточным временем для написания новых романов, и роскошной средой для наблюдения за политическими интригами и нравами элиты. Взамен от нее требовались лишь бодрость духа, остроумие и желание развлекать Аберкорнов и их частых гостей своими ирландскими джигами, балладами и наигрышами на арфе. Сделка была недурственная с точки зрения девушки, обожавшей театральность и вращаться в бомонде, к которому по праву рождения точно не принадлежала.


Сидни Оуэнсон


Яростно-независимая, собственноручно вырвавшая себя и свою семью из тисков нужды литературным заработком, Сидни, насколько все могли судить, вполне комфортно ощущала себя, будучи незамужней женщиной в свои тридцать с лишним лет (точного ее возраста никто не знал, а хрупкая фигурка позволяла ей изящно уходить от постановки этого вопроса) [12]. У леди Аберкорн, однако, имелась привычка вмешиваться в личную жизнь тех, кого приняла в свой круг, и она, похоже, решила, что молодой (по крайней мере с виду) и располагающей какими-никакими деньгами Сидни пора замуж.


Покровители Сидни Джон Джеймс Гамильтон, 1-й маркиз Аберкорн, и его третья жена Анна


Возможно, это шло просто от праздной тяги к развлечениям; возможно, от неизжитой тоски по романтике; а возможно, что и от искренней озабоченности репутацией Сидни. Кое-кто решил даже, что леди Аберкорн испугалась, что «ее милая protégée» с ее тягой к эпатажу «доиграется сама и ее во что-нибудь втянет, если она не сбагрит ее с рук, выдав за кого-нибудь респектабельного». Не исключена, наконец, и версия, что сам лорд Аберкорн стал слишком заглядываться на их стройную и игривую компаньонку. Каково бы то ни было, супруги состроили хитрый план – выдать Сидни замуж за своего семейного доктора Чарльза Моргана.


Сэр Чарльз Морган


Готовить почву к тому, чтобы их свести, маркиза начала за несколько недель до личного знакомства Сидни с Чарльзом, состоявшегося летом 1811 года. Тот только что был принят, можно сказать, в большую семью Аберкорнов, получив завидное назначение на пост семейного врача, причем благодаря скорее хорошим манерам и реноме, нежели особым достижениям в медицине. Он прибыл в Баронскорт, ирландскую резиденцию пары, пока Сидни была в отъезде в Лондоне по случаю публикации своего последнего романа, и там Аберкорны быстро преподнесли ему историю об их блестящей подруге и гениальной писательнице мисс Оуэнсон, которая сейчас, увы, в отъезде. Ее же они, в свою очередь, уговорили заочно поприветствовать их нового милого штатного врача какими-нибудь забавными стишками. Так и вышло, по словам самой Сидни, что их очное знакомство с Чарльзом произошло уже «при обстоятельствах… чрезмерно благоприятных для воспламенения романтических чувств, присущих его характеру», хотя, добавляла она, «пробуждать и подпитывать их» выпало на ее долю.

Поначалу ее развлекала откровенная неуклюжесть доктора Моргана, и она с легкостью отвечала на его безобидные заигрывания явно с подачи Аберкорнов. Будучи склонной к флирту настолько, что даже ближайшие подруги называли ее кокеткой, Сидни «с явным восторгом» использовала свои сильные стороны – харизму, уверенность в себе и чувство юмора, снискавшие ей массу поклонников вопреки тому, что красавицей она явно не была. По крайней мере, в понимании современников, указывавших на такие ее изъяны как низкорослость, кривобокость и чуть косящие (при всей их выразительности) большие глаза.

Перед так и лучившимся вниманием к ней застенчиво-сдержанным Чарльзом Морганом она, по ее позднейшему признанию, устоять просто не могла. Он был иной породы, нежели большинство прежних почитателей, которых она завоевывала из числа пусть и смекалистых, но дублинских юристов, священников и военных. «Армия мучеников-страдальцев по Сидни», – так их называла ее сестра Оливия, поскольку сама Сидни, нежась в лучах их лести, никого взаимным вниманием не удостаивала. Кроме, разве что, барристера сэра Чарльза Ормсби – циничного и острого на язык, но ничем не привлекательного вдовца, с которым у нее некогда случился необъяснимо затяжной роман. Подобно Ормсби (и лорду Аберкорну) все ее прежние поклонники были непременно много старше нее и попросту видавшими виды людьми, снизошедшими до щедрых комплиментов в адрес «умной юной души». Но доктор Морган, будучи идеалистом, в искусстве романтики не разбирался. Успев к своим всего-то тридцати годам жениться и овдоветь, он был тих и чуток, «слишком честен, чтобы шутить с правдой» и «недостаточно сведущ, чтобы блистать в обществе». Будучи достаточно красивым в общепринятом понимании, на придирчивый взгляд Сидни он смотрелся «слишком добропорядочным», – и недоставало ему немного плутовства во внешности или манерах, чтобы «дико влюбиться в него». Ну так на то он и был истинным образчиком респектабельности: родился и воспитывался в Лондоне; учился в Итоне и Кембридже; владел несколькими языками; хорошо играл на рояле и пел; был начитан по всем новейшим вопросам науки и философии. Вдобавок ко всем прочим достоинствам доктор Морган располагал еще и вполне уютным частным доходом на сумму около 500 фунтов в год сверх жалования от Аберкорнов.

Привычно фривольный поначалу флирт Сидни очень скоро перерос в нечто бо́льшее, и она стала описывать Чарльза не иначе как друга. На самом деле в ее письмах той поры постоянным адресатам она отзывается о нем с энтузиазмом, заставляющим заподозрить влюбленность, называя его и «необычайно талантливым», и «любезнейшим и самым что ни на есть доброжелательным человеком». Очевидно, они проводили вместе уйму времени. Он подтянул ее итальянский, сообщала она, выражала восхищение «смелостью и оригинальностью мнений» Чарльза и подтверждала, что он «обдумывает всякий важный предмет вместе с нами».

Со своей стороны Чарльз быстро решил, что хочет большего, чем просто дружба. Всего лишь через месяц после знакомства он с подачи Аберкорнов сделал Сидни предложение. Ошеломленная, похоже, столь стремительным развитием событий она писала отцу 20 августа: «Дорогой мой папа, я… даже теряюсь, с чего начать обращенную к тебе просьбу о том, чтобы ты – короче, отпустил меня замуж за доктора Моргана, за которого я не выйду, если ты этого не желаешь. Смею сказать, что и сама понимаю, насколько ты будешь ошеломлен; но я и сама в еще большем смятении, ибо лорд и леди Аберкорн так поторопили это дело, что я действительно не понимаю, к чему все это и как мне быть».

Ни слова о собственной роли в романе. Из всех писем, разосланных ею по этому случаю, следовало, что она ощущала себя прямо-таки скромной девой, вынужденно мирившейся с ухаживаниями и обескураженной пылкостью, на которую она «невольно вдохновила» Чарльза. Однако, по неизменным утверждениям всех ее биографов, Сидни вообще любила править, приукрашивать и перетасовывать факты из своей жизни для придания канве событий пущего драматизма, причем порою до потери всякой связи написанного о ней с реальностью. К 1 сентября она окончательно самоустранилась из этого романа. «Человек влюбился в меня… и чуть ли не взял в жены, прежде чем я успела понять, где я и к чему это все», – сообщила она подруге, добавив для верности: «Я же отказывала ему и отвергала его снова и снова». Между строк ее писем легко читается, однако, что она вполне осознанно давала Чарльзу понять, что отвечает взаимностью на его чувства. И, хотя она никогда по-настоящему не признавалась кому бы то ни было в своей любви, все, что она ни сообщала о нем своим конфиденткам, выдавало ее решительную увлеченность состоявшимся по жизни и очарованным ею Чарльзом: «…за вычетом его дикой, беспочвенной любви ко мне, это существо – само совершенство, – изливала она свои восторги в очередном письме. – Самый мужественный, чтобы не сказать отважный строй мыслей, объединенных таким добросердечием и благорасположением, каких я ни у единого человеческого существа не встречала».

Кристально ясно получателям этих ее писем было одно: ее тревожит стремительность развития этого ее неожиданного и совершенно «непредусмотренного» романа. Из следующей серии ее веерных посланий все узнали, как Сидни спланировала и совершила побег из золоченой клетки, в которую вдруг превратился Баронскорт, и купила себе глоток вольного воздуха. Под предлогом необходимости проведать больного отца она в конце сентября сбежала в Дублин, пообещав Чарльзу вернуться через две недели. Однако недели обернулись месяцами, и в декабре она была все еще там. И отнюдь не у отцовского одра и не в тихих раздумьях, а в буйстве вольного разгула и флирта по балам и вечеринкам, пока ее суженый маялся у Аберкорнов, терзаемый день ото дня усиливающимися чувствами ревности и отчаяния.

Что это было? Злонамеренное кокетство, как подозревали некоторые? Попытка вынудить его расторгнуть помолвку? Или просто нежелание вступать в брак, как таковой, с учетом всего того, что приходилось принимать на себя и от чего отказываться молодой жене? Сама Сидни будет оправдываться перед Чарльзом за эту предсвадебную эскападу следующим образом: «…в начале этого дела было так много СИЛЫ, что сердце мое испуганно отшатнулось от естественного курса, принять который было нужно». Если ей трудно было смириться с идеей вступления в брак, все маневры леди Аберкорн наверняка действовали на нее удушающе. Еще даже до того, как Сидни написала отцу письмо с просьбой дать согласие, маркиза с мужем не только выправили разрешение на этот брак и купили своей протеже кольцо, но и проследили за устройством для молодых много чего еще. Самым возмутительным их маневром стало то, что они неведомо каким образом уговорили Лорда-лейтенанта Ирландии герцога Ричмонда посвятить доктора Моргана в рыцари из личного одолжения. Леди Аберкорн было, похоже, «невдомек, что эта церемония в реальной жизни может значить нечто большее, чем красивая концовка романа или пьесы». Сидни, в свою очередь, «чуть не сошла с ума, [разрываясь] между противоречивыми чувствами».

Если оставить в стороне любовь и дружбу, брак был не самой заманчивый перспективой для женщины в ее положении. Муж эпохи Регентства автоматически получал право на все ее имущество и заработки, если иное явным образом не предусматривалось брачным договором, и мог распоряжаться ими по своему усмотрению. Он мог ограничивать ее свободу передвижения, мог подвергать физическим наказаниям за неповиновение, мог отказывать в разъезде или разводе, – да что там, мог даже посадить ее в сумасшедший дом. Но главная проблема была все-таки в том, что Сидни (говоря простыми словами) брак не прельщал ничем из того, ради чего обычно выходят замуж. В деньгах она не нуждалась; время ей было чем занять и так; наконец, и мужского внимания у нее имелось в достатке.

Принято считать, что ее порою охватывало чувство, что ей чего-то в жизни недостает; что она даже недоумевала, почему продолжает оставаться «грустной и несчастной», хотя пребывает в добром здравии и пользуется славой сверх всяческих собственных ожиданий. Но искать счастья в браке для нее было чревато риском лишиться разом и трудно давшейся финансовой независимости, и продолжения литературной карьеры. У Сидни было немало критиков – намного больше, пожалуй, чем у других писательниц той эпохи, которые, кстати, странным образом дружно озаботились выяснением и раскрытием ее истинного возраста, – но романы ее пользовались популярностью, благо что и трудилась она над ними не покладая рук ради денег и успеха в количествах, редко доступных женщинам столь скромного происхождения, как она. Будучи дочерью от брака ирландского актера и антрепренера с англичанкой из небогатой купеческой семьи, она в позднем отрочестве (если верить ее словам) испытывала «гнетущую бедность и неустроенность». После смерти матери и почти полного разорения и обнищания отца лишь «воспитанность и благоразумие» удерживали ее «от всякого рода нечестивых возможностей, которые лишь и оставались открытыми в той ситуации полной уязвимости и беззащитности», писала она в своих мемуарах. Она и ее сестра Оливия, получившие в лучшие времена хорошее воспитание и образование в школах-интернатах для благородных девиц, вынуждены были податься в гувернантки. Но вместо того, чтобы кануть в безвестность, как прочие гувернантки-бессребреницы, Сидни принялась писать и изыскивать способы публиковать свои труды. И она преуспела в этом. Ей удалось не только разогреть конкуренцию между издателями за право публикации «Дикой ирландки», но и создать шумиху вокруг этого романа и себя лично через публичное отождествление себя с его героиней Глорвиной.

Литературные труды [13] уже принесли ей гонораров на сумму 5000 фунтов, что по тем временам впечатляло (для сравнения: Джейн Остин за всю жизнь заработала менее 700 фунтов). С такими доходами незамужняя писательница вполне могла себе позволить весьма комфортную жизнь даже в Лондоне, а тем более в Дублине. Перспектива отдать все это мужу вместе с рукой и сердцем на выходе из-под венца, должно быть, ее отпугивала. Не говоря уже о том, что и писательство, и светская жизнь в блестящем кругу аристократов при Аберкорнах могли оказаться задвинутыми на второй план обязанностями жены и, потенциально, матери. «Я отказываюсь от карьеры, доставляющей мне удовольствие и славу, ради погружения в частную жизнь и забвение; амбиции писательницы и женщины заменяются чувствами хозяйки и жены», – пыталась она объяснить свои соображения Чарльзу.

По словам Сидни, ей также тяжело давалось и расставание с отцом и сестрой Оливией: «…ужасающая определенность отлучения от страны и любимых друзей, и обожаемой мною семьи», – писала она. План, эскизно набросанный для их пары Аберкорнами, предусматривал ее возвращение к ним в Англию с вероятным последующим отселением их с Чарльзом в собственный дом. Однако, поскольку Чарльз, делая предложение, заверил ее в том, что готов перебраться в Ирландию, и – самое необычное – в том, что хочет, чтобы их брак был союзом равноправных, имелась, возможно, и еще одна, куда менее благовидная причина, по которой она ему противилась, – расчет найти себе жениха получше.

Аберкорны, вероятно, сочли за благо выхлопотать Чарльзу титул не просто так, а чтобы убедить, наконец, Сидни вступить с ним в брак. Ведь после его предложения Сидни признавала, что «нет в нем [предложении] ничего сильно тешащего мою амбицию» и что «оно не очень подходящее для меня в [сложившихся] мирских обстоятельствах». Втайне она лелеяла надежды на воистину блестящий брак, и Аберкорны об этом знали; но это была реальная жизнь, а не один из ее сказочных романов, и в ней она была отнюдь не дочерью знатного аристократа. При всем ее личном обаянии реноме бывшей гувернантки и нелепая привычка пересыпать свою речь школьным французским едва ли прельстили бы кого-то из высокообразованных холостых гостей Баронскорта. Как снисходительно напомнила Сидни леди Аберкорн, ей «не было места в обществе, на которое она теперь взирала, кроме того, которое ей даруют по милости или из прихоти».

Было, по словам самой Сидни, «много pour et contre [14] на этот предмет», и, должно быть, ей трудно было обдумать все как следует, оставаясь в Баронскорте, где леди Аберкорн энергично гнала ее под венец, – ощущение, бесспорно, знакомое многим дебютанткам эпохи Регентства, чьи родные и близкие загорелись идеей устроить замечательный во всех отношениях брак. Одна из доверенных корреспонденток Сидни относилась к ее страхам с пониманием. «Ну а кто может выйти замуж без таких пособников?» – утешала ее 69-летняя леди Стэнли, заверяя далее, что «в основе своей такой порядок хорош… поскольку восторги юности и друзей, кружения и веселья – не более, чем пассажиры».

Она с явным сочувствием отнеслась к побегу своей юной подруги в Дублин ради места и времени для раздумий, хотя вела себя Сидни во время пребывания на родине воистину самоубийственно. «Ты используешь сэра Чарльза очень дурно, на самом деле», – выговорила ей, наконец, леди Аберкорн, наверняка будучи в курсе обмена все более раздраженными письмами между помолвленными в эти самые грозовые недели их романа, полными упреков в жестокости и пренебрежении с его стороны и всяческими оправданиями с ее. «Рекомендую тебе прекратить играть с его чувствами», – настоятельно посоветовала Сидни покровительница.

Пик американских горок их романа пришелся на конец декабря 1811 года, когда только что титулованный сэр Чарльз, до тошноты устав болтаться в подвешенном состоянии, отправил своенравной невесте ультиматум: «Любовь, которой я требую, – это не просто привязанность… Я должен иметь большой банк нежности и черпать из него. Стало быть, если твоя любовь ко мне недостаточно пылка для того, чтобы привести тебя свободной волею ко мне после трехмесячного отсутствия… давай не будем рисковать жизнью, полной бесконечных сожалений и разочарований», – взмолился он, и сообщил, что больше «отсрочек и отговорок» не примет.

Так Сидни оказалась поставленной перед простым выбором: вернуться в Баронскорт и выйти замуж за влюбленного в нее мужчину или по-хорошему расторгнуть помолвку, будучи при этом вполне уверенной, что сможет обеспечивать себя и дальше, оставаясь не замужем. Она была совершенно вольна выбирать, нужно ли и хочется ли ей вступать в брак. В итоге, при такой постановке вопроса ей долго думать не пришлось. Она выбрала Чарльза.



Ситуация у Сидни была, конечно, завидная. Однако вопреки тому, в чем нас пытаются убедить романисты, замужество не всегда было fait accompli [15] для аристократических дебютанток, примерами этого автору служили и некоторые постоянные гости приемов у леди Аберкорн. Мы как-то даже слишком охотно соглашаемся с предположением, что нужда в финансовой безопасности или родительское давление не оставляли девушкам иного выбора, однако в высших эшелонах общества у принадлежавших к ним по праву рождения юных дам ситуация в действительности не была настолько уж черно-белой.

Стимулов выйти замуж у женщин высшего сословия, определенно, имелось в достатке. Вступление в брак повсеместно почиталось за признак вступления во взрослую жизнь: оно в корне меняло их статус, высвобождало из-под власти родителей и, самое главное, из-под постоянного надзора компаньонок. Для среднестатистической благородной дамы, не привыкшей, в отличие от Сидни, к личностной свободе с раннего девичества, брак хотя бы сулил такую степень свободы, какая ей в бытность дебютанткой и не снилась. Замужние дамы могли знакомиться и дружить с теми, кого выберут, свободнее вести беседы, включая приватные, с представителями противоположного пола – и даже одеваться смелее. Замужество позволяло посвятить себя некоему предназначению, в то время как в родительском доме занять себя чем-то осмысленным бывало значительно труднее. В роли хозяйки большого дома, главы семейной благотворительности или верной спутницы видного политика и хозяйки устраиваемых им приемов замужняя дама могла получить стимул и личное удовлетворение, в коих остро нуждалась, в отличие, кстати, от Сидни, вполне реализовавшей себя на писательской стезе.

Брак, несомненно, выглядел привлекательной с финансовой точки зрения перспективой и в глазах рядовой дебютантки эпохи Регентства. В нем была ее главная надежда на воспроизведение привычного образа жизни и сохранение тех роскошеств, к которым она привыкла под родительским кровом. Оставшись одинокой, женщина рисковала столкнуться с неуклонным снижением уровня жизни вплоть до полного обнищания ближе к старости. Хотя родители обычно выделяли дочери равную с младшими сыновьями долю в состоянии, сумма эта шла в качестве приданого и никоим образом не предназначалась для обеспечения ей безбедного существования в гордом одиночестве, тем более что главным ее достоянием была все-таки принадлежность к благородной фамилии. Более того, доля эта обычно не выплачивалась ей до вступления в брак. Она могла рассчитывать разве что на проценты с этой суммы, да и то, скорее всего, лишь после смерти родителей, но и в этом случае с более чем внушительной суммы в 10 000 фунтов их набегало бы самое большее 400–500 фунтов в год, чего было никоим образом недостаточно для аренды дома в модной части города, содержания прислуги, частого обновления гардероба и оплаты разъездов.

Зарабатывать деньги самой в дополнение к доходу с унаследованного капитала юной знатной леди, привыкшей к роскоши, было куда труднее, чем смекалистой Сидни. Среди высших классов, сетовала писательница Присцилла Уэйкфилд, господствовало стойкое и «непреодолимое, как стена», предубеждение против того, чтобы женщина «тратила свое время и способности» на самообеспечение. Женщинам считались подобающими, да и то с натяжкой, лишь виды занятости «без угрозы их благонравию или манерам». Должность гувернантки или платной спутницы в этот ряд вписывались, но ни одна элитная семья не одобрила бы такого трудоустройства своей родственницы без крайней нужды, как это и вышло у Сидни и ее сестры, поскольку это так или иначе означало снижение статуса. Зато оплачиваемые должности при королевском дворе, а особенно при особах королевских кровей, считались идеально подходящими. Там и оклады были заманчивые – от 300 фунтов в год у простой фрейлины до 500 фунтов в год у леди спальни, – и статус незамужней дамы служба при дворе повышала неимоверно, являясь железным свидетельством значимости в обществе и безупречной репутации ее самой и ее семьи, а по социальной значимости роль придворной была сопоставима разве что с ролью жены и матери. Но придворные посты были выбором не из легких, в чем сполна успела убедиться леди Анна Гамильтон, незамужняя дочь герцога, за два срока службы фрейлиной при опальной жене принца-регента Каролине Брауншвейгской. Жесткий придворный протокол лишал фрейлин возможности вести независимую светскую жизнь, и при этом они вынуждены были молча сносить пренебрежительное отношение к себе подобно любым платным компаньонкам. За принцессой Уэльской замечали привычку регулярно глумиться над приданной ей в услужение «целомудренной девой» леди Анной, которую хозяйка окрестила «Жанной д’Арк» и угрожала выдать за первого встречного, чтобы только сбагрить ее с рук.

Оплачиваемая должность «леди-экономки» в одном из королевских дворцов, возможно, была более привлекательным вариантом. В Виндзорском замке ее с 1801 года занимала мисс Джорджиана Таунсенд, дочь виконта, а во дворце Хэмптон-Корт с 1813 года до самой своей смерти в 1825 году – леди Элизабет Сеймур-Конвей, дочь маркиза. Во втором случае, в интересующую нас эпоху, ей полагалось фиксированное жалование в размере 250 фунтов в год, но в реальности она имела в пределах от 650 до 800 фунтов в год за счет чаевых от посетителей, желавших совершить обзорный тур по дворцу. Отдельным бонусом шло бесплатное проживание во дворце, и за все эти щедроты от леди-экономки не требовалось никаких усилий, которые могли бы оскорбить чувства ее благородных родственников.

К превеликому сожалению, однако, денежные вакансии обоего рода открывались крайне редко, конкуренция между претендентками на них развертывалась острейшая, а потому подавляющему большинству незамужних женщин приходилось чем-то жертвовать ради выживания. Неспособность «содержать карету круглогодично», к примеру, была одной из самых удручающих тягот ее незамужней жизни в понимании леди Луизы Стюарт, дочери третьего графа Бьюта. Бюджет позволял ей жить на Глостер-плейс достаточно близко к центру Лондона, но дополнительных 300 фунтов в год на собственный экипаж ей было взять категорически негде. Это лишение сковывало ее свободу передвижения по городу настолько, что временами она вынуждена была сидеть дома (и по большей части в одиночестве) по неделе и даже по десять дней кряду.

Была, однако, и еще одна жертва из разряда неизбежных для одинокой женщины – вне зависимости от ее финансовой состоятельности. Оставаться незамужней означало не только бездетность, но и целибат, поскольку любые добрачные связи романтического характера были для женщин табуированы и влекли изгнание из добропорядочного общества. Мужчины-аристократы могли иметь сколько угодно любовниц, прежде чем позволить «сковать себя по рукам и ногам» узами брака, но для женщины оказаться в постели с мужчиной до брака считалось абсолютно неприличным и несовместимым с дальнейшим пребыванием в великосветских кругах. Соответственно, замужество оставалось для благородной девицы и единственным благопристойным вариантом обзаведения собственными детьми.

Это, конечно же, был вопиющий образчик двойного стандарта. «Мужчина может хоть сотню раз сойти с пути праведности, однако же он всегда может на него вернуться, и все продолжают его к себе приглашать; по трезвой истине своими прегрешениями он придает себе éclat [16], самоутверждается в бомонде и вызывает зависть вместо жалости или брезгливости. А вот женщина, единожды сойдя с пути праведности… становится мишенью для неспешно указующего на нее перста презрения». – Слова эти приписывают Джулии Джонстон, племяннице графа, якобы озвучившей это наблюдение в 1820-х годах. Сказала ли она это в действительности, не столь важно, поскольку сама судьба Джулии служит наглядным подтверждением истинности этих слов: «единожды сойдя с пути праведности» с женатым мужчиной, Джулия обрекла себя на изгнание из высшего света и вынуждена была продолжить свою бесславную карьеру в свите куртизанки Гарриетты Уилсон. И она была далеко не единственной благородной дамой, ступившей на эту кривую дорожку.

В начале 1818 года светское общество было потрясено скандалом с «соблазнением» мисс Гарриет Спенсер, пусть и не дочери графа Спенсера, но девицы благородной и состоявшей в дальнем родстве с самыми выдающимися светилами модного мира – герцогами Мальборо и Девоншир и все тем же графом Спенсером.

Гарриет, чья мать оказалась не столь рьяной по части надзора и воспитания, как миссис Калверт и ей подобные, снискала себе репутацию беспутной дебютантки, связавшись с компанией молодых кутил с длинными языками и вольными нравами. В то время как отдельные слухи о неблагонравном поведении еще можно было бы похоронить, выйдя замуж за респектабельного джентльмена, ее судьба была предрешена, когда ее застали в компрометирующей ситуации с одним из них – мистером Генри де Росом. Вскоре стало общеизвестным и то, что совсем недавно справившая двадцатилетие мисс Спенсер беременна, и все единодушно осудили де Роса за то, что погубил девушку. Тот, однако, истово отрицал свою причастность; и он имел на то все основания: настоящим отцом ребенка Гарриет являлся не он, а ее троюродный брат, старший сын герцога Мальборо Джордж Спенсер-Черчилль, маркиз Бландфорд.

Должно быть, для семьи Мальборо было невероятно удобно, что его имя осталось за рамкой внимания благодаря опрометчивости де Роса. Сражаясь с горой долгов, герцог и герцогиня не могли позволить своему сыну и наследнику жениться на кузине без гроша за душой лишь ради того, чтобы замять скандал. Безденежье обеих семей, видимо, и явилось главным доводом против того, чтобы, зная правду об отцовстве, не настаивать на вступлении пары в брак, но и беспорядочная личная жизнь Джорджа также бесспорно была принята во внимание. К тому времени, когда о беременности Гарриет заговорил весь город, блудный сын герцога сожительствовал под псевдонимом «капитан Лоусон» с шестнадцатилетней купеческой дочерью по имени Сюзанна. Обманутая устроенной им инсценировкой венчания с братом любовника в роли священника и собственными доверчивыми родителями в роли свидетелей Сюзанна мнила себя его законной женой и ждала от него ребенка – как и Гарриет – в марте 1818 года.

Вопрос о ее браке более не стоял, и расширенная семья Гарриет озаботилась спасением остатков ее порушенной репутации. Кузина ее отца леди Бессборо великодушно согласилась взять под опеку новорожденную дочь своей тезки и вскоре увезла малютку Сьюзен в свое имение в Рохамптоне. Пока мерзавец Джордж выпутывался из истории с купеческой дочкой, получившей в итоге содержание в жалкие 400 фунтов в год в компенсацию за сломанную жизнь, и прокладывал путь к настоящему алтарю с более богатой кузиной, Гарриет увезли в Германию знакомить с родственниками матери, намекнув ей, что неплохо было бы, если кто-то из них ей приглянется. В итоге в октябре 1819 года она вышла замуж за графа Карла фон Вестерхольта «по большой взаимной любви», если верить ее матери.

Несмотря на, казалось бы, счастливую развязку, Гарриет сполна убедилась ровно в том же, в чем и Джулия Джонстон: один «неверный шаг» – и обратной дороги в привычный мир для женщины не будет. В Лондон Гарриет вернулась в 1820 году в статусе жены равного по социальному статусу человека, пожертвовав, как того требовали приличия, всякими отношениями с дочерью Сьюзен. Насколько известно, они более не виделись ни разу. Не помогло. Пышный бал, устроенный герцогом Девонширским в апреле того года в отчаянной попытке убедить светское общество принять ее обратно в обойму, с треском провалился. «Никто не обмолвился с нею ни словом», – отметил один из гостей, добавив, что сам повод устройства этого бала многих отпугнул от его посещения. Для тех же, кто все-таки пришел, заметил другой, Гарриет с мужем и новыми свояками явились предметами «всеобщего любопытства, соболезнования, презрения». Даже с одним из лидеров высшего света на ее стороне женщина не имела возможности очиститься от единожды полученного клейма «падшей».

Целибат, таким образом, являлся непререкаемым условием сохранения незамужней женщиной места в приличном обществе. Но и строго соблюдая границы приличий и храня свою девичью честь, незамужняя дама не была застрахована от презрительного отношения к себе со стороны знакомых. Само по себе девичество было своего рода социальным клеймом в том плане, что современники были твердо убеждены, что юным дамам подобает спешить под венец при первом же удобном случае, просто чтобы от него избавиться. Ведь и вправду, оставаться незамужней после того, как схлынул румянец молодости, – а тут уж, кому сколько отпущено (самое позднее до тридцати-сорока лет), – значило сделаться законной мишенью для всеобщих насмешек и презрения в понимании светского общества эпохи Регентства: неестественной, неженственной, эгоистичной и желчной особой и просто «бичом общества» по выражению одного писателя мужского пола, хотя и писательница того времени квалифицировала это как «болезнь непомерного себялюбия».

От негативных стереотипов в передаче образов одиноких женщин в ту пору было просто некуда деваться; они были повсюду: на театральных подмостках, на страницах романов, в газетах и журналах, – и, похоже, были настолько укоренившимися, что над одиночкой средних лет у нее за спиной мог потешаться кто угодно – от равных ей по социальному статусу до потерявших всякое уважение школьниц. Даже в высшем обществе, где незамужние женщины много реже рисковали оказаться в «бедственной и незащищенной ситуации», общепринято было считать, что таков их удел. «Не могу удержаться от смеха в рукав от красот, манер и платья Шарлотты, – виновато признавалась в своем дневнике миссис Калверт в своем истинном отношении к одной из мисс Гримстон, – давно уже старая дева, а все еще таковой себе не считает», – весьма снисходительно (по меркам эпохи) описывала она сорокапятилетнюю сестру виконта.

Даже в учебниках хорошего тона и журналах для юных благородных девиц, в целом, изображавших старых дев более сочувственно, иногда рисовались крайне мрачные картины их жизненных перспектив. Присцилла Уэйкфилд, поборница женской занятости, силилась придать хотя бы видимость оптимизма своим описаниям жизни под родительским кровом взрослой незамужней женщины. Читательниц с подобной судьбой она утешала тем, что «жизнерадостность, добронравие и покорное подчинение своей воли воле ближних» не только их долг, но и в их же интересах. Хотя, конечно, мало приятного, беспощадно констатировала она, иметь дело со слабеющими телом и умом на склоне лет родителями. Даже такие писательницы, которые, пытаясь взглянуть на одинокую жизнь под чуть более позитивным углом, не уставали при этом капать дебютанткам на мозги мантрой «женщины бесспорно… созданы для вступления в брак с мужчинами» (дабы безбрачие никому не показалось слишком привлекательным), и таких родителях и патронессах, как леди Аберкорн, сватавших потенциальных мужей за кого им заблагорассудится, выглядит ничуть не удивительным, что, несмотря на всяческое ущемление в правах в замужестве, большинство молодых женщин, получив сносное предложение, шли под венец, в отличие от Сидни, без долгих колебаний.



При всем вышесказанном сестры Гримстон, которых миссис Калверт признала «старыми девами», жили в «премилом доме» на Честерфилд-стрит и никоим образом не были чем-то совсем уж из ряда вон выходящим. Вопреки всему тому, в чем нас пытаются убедить телесценаристы, в Мейфэре и по соседству в эпоху Регентства вполне можно было найти одиноких немолодых дам высшего общества, живущих в свое удовольствие с благословения и при поддержке их семей. И они составляли среди аристократок пусть и меньшинство, но внушительное: по некоторым оценкам, в конце Георгианской эпохи доля так и не вышедших по тем или иным причинам замуж благородных дам составляла 20–25 %.

Отчасти, по крайней мере, это было обусловлено дефицитом мужчин подходящего происхождения и благосостояния. Матерям наподобие герцогини Гордон, которая сумела не просто выдать всех своих дочерей замуж, но и сосватать им в мужья ровню собственному супругу, было чем гордиться [17]. Не подвиг ли – завоевать для своих дочерей сердца трех из всего-то двадцати пяти наследных герцогов (именно столько их было к концу эпохи Регентства в 1820 году), при том, что на каждого приходилось по нескольку герцогских дочерей в поисках достойного мужа. Поскольку младшие сыновья пэров часто имели мизерную долю, не позволявшую достойно обеспечивать жену и детей, а родители потенциальных невест (особенно из древних титулованных родов) считали, что дочери лучше остаться незамужней, чем выйти за недостаточно высокородного человека, великосветский брачный рынок был крайне ограничен. И поэтому это было простой констатацией жизненного факта, что части женщин, прежде всего, из числа обделенных приданым, красотой и очарованием, замуж выйти не суждено.

Достопочтенная Фрэнсис Арден долгие годы как раз и выглядела явной кандидаткой в старые девы. В ее случае дело было даже не в отсутствии подходящего жениха, а в денежных проблемах. Причиной их, как писали, стало мотовство ее старшего брата, милого денди лорда Алванли. В результате двухлетний роман Фрэнсис с Джоном Уоррендером, сыном баронета, в ноябре 1814 года застопорился. «Мы слышали, что [брат] спустил ее 10 000 фунтов, в чем и загвоздка, – сообщала одна дама из Брюсселя, куда, вероятно, из экономии перебрались к тому времени Фрэнсис с матерью и сестрой. – Если это правда, у нее есть причина чувствовать себя несчастной», – продолжала знакомая, поскольку «разлученные звездами возлюбленные», по ее словам, были «очень привязаны друг к другу».

Лорд Алванли был и впрямь расточителен: не уступая в экстравагантности своему близкому другу Бо Браммеллу [18], он не менее него был падок до азартных игр и часто залезал в долги. «Он был в высшей степени безрассуден и расточителен в отношении денег, – вспоминал другой его близкий друг. – Долги его не заботили, и нарушения финансовых обязательств по ним были в порядке вещей». И в самом деле, не прошло и полугода после известия о спущенном им приданом и разбитых надеждах Фрэнсис, как он уже вовсю шутил с товарищами по вечеринке о том, что полностью исчерпал свой кредит у лондонских евреев-ростовщиков. На следующий год, однако, он сподобился скооперироваться с Браммеллом и лордом Вустером, и они сумели получить на троих еще один заем на сумму 30 000 фунтов.

К несчастью для сестры лорда Алванли, ее возлюбленный Джон был вторым сыном в семье и, в отличие от здорового, богатого и поздно женившегося старшего брата, не мог себе позволить взять ее в жены после внезапного обнищания. Со временем он женился на другой, причем по странному совпадению (случайному или нет, нам теперь уже и не узнать) именно в 1823 году, когда Алванли начал распродавать с молотка свои земли в уплату долгов. То, что Джон по-прежнему питал чувства к Фрэнсис, а их разрыв стал следствием сугубо практических обстоятельств, явствует из того, что со временем эта пара воссоединилась – в 1831 году, когда ему было сорок пять, а ей тридцать девять лет. Джон рано овдовел, а его финансовые перспективы также внезапно улучшились, поскольку брак его старшего брата оказался бездетным, тот навсегда расстался с женой и решил завещать ему все свое имущество и титул баронета. Так Фрэнсис и оказалась одной из тех счастливиц, кому суждено было избавиться от нежеланного статуса старой девы и успеть обзавестись семьей [19].

Но надежды женщин рушились не только из-за скудного приданого или недостаточной перспективности ухажера. Случалось, что дочери были обязаны неотлучно сидеть при постелях немощных родителей, а их кавалеры гибли или пропадали без вести на полях сражений эпохи не только Регентства, но и нескончаемых войн [20]. И, конечно же, эти женщины, оставшиеся одинокими в силу подобных трагических обстоятельств, стоят особняком в этой истории о нравах того времени. Основную же часть внушительного (вплоть до четверти) меньшинства одиноких женщин высшего класса все-таки составляли принципиально не желавшие выходить замуж. Причины отказа от самой идеи замужества могли быть разные: несклонность к интимной близости с мужчиной; нежелание переходить в подчиненное положение по отношению к мужу; неготовность обременять себя детьми; даже просто отсутствие кого бы то ни было по вкусу в кругу потенциальных почитателей.

В любом случае, право на отказ реально существовало, и множество женщин высшего класса им явно и с готовностью пользовались без всякого видимого страха навлечь на себя родительский гнев, свидетельством чему стал опыт столь видных особ как леди Сара Спенсер и леди Элизабет Вильерс, Эстер Аклом и Эмили Лэм. Даже матери с самыми высокими надеждами на своих дочерей, похоже, вынуждены были мириться с их безразличием к перспективам замужества. В 1822 году миссис Калверт высказала в своем дневнике следующие сокровенные мысли и смутные надежды, что ее только что отпраздновавшая свой двадцать третий день рождения дочь Фанни все-таки найдет себе достойного мужа, как удалось сделать ее сестре Изабелле: «Есть тут у меня на пригляде для нее еще один, но, боюсь, выбери он ее, она и его не примет при всей его милости и благородстве», – писала она с поразительной снисходительностью к дочери. Фанни, будучи давним завсегдатаем балов у Альмака, снискала там себе массу восторженных отзывов, регулярно фиксировавшихся любящей родительницей наряду с чередой ее блестящих партнеров по танцам. Но, стоило миссис Калверт завести разговор об этих молодых людях через месяц-другой по завершении бального сезона, та явно отвечала ей нечто такое, что любящая мать напрочь отказывалась заносить это в свои дневники. Теперь же, когда дни Фанни на этой выставке невест подошли к концу, мать ее, похоже, особо и не сетовала на их безрезультатность, поскольку «дорогая Фан» к этому времени успела сделаться ей «лучшей подругой».

Что бы ни скрывалось за так и не сыгранной свадьбой, высокородным дамам, в отличие от представительниц низших классов, одинокая жизнь обычно ничего особо страшного не сулила. Конечно, и незамужним аристократкам порою приходилось претерпевать определенные лишения, но, как правило, не более тяжкие, чем леди Луизе Стюарт с ее сетованиями на отсутствие собственной кареты. Весьма вероятны были подначки со стороны самодовольных замужних подруг, но вероятность того, что родные позволят им докатиться до одинокого прозябания в беспросветной нужде, была крайне невысока.

В обмен на разрешение оставаться незамужней обычно, судя по всему, действовал молчаливый уговор, по которому одинокая дочь до последней возможности оставалась жить под родительским кровом. Этот вариант был оптимальным не только с точки зрения экономии семейных средств, но и с точки зрения социальной респектабельности, особенно до тех пор, пока незамужняя не вышла из брачного возраста и по-прежнему требовала сопровождения и присмотра согласно действовавшим в светском обществе правилам хорошего тона и приличий. Леди Каролина Брюс и ее младшая сестра леди Фрэнсис несомненно столкнулись с резким противостоянием их отца графа Эйлсбери своей затее отселиться от него на пару в 1793 году в возрасте, соответственно, тридцати и двадцати семи лет, по причине «желания убраться подальше» от него, а главное – от мачехи.

По слухам, которые неизбежно породила их нацеленность на переезд из отчего дома, граф раз за разом твердо отказывал дочерям в ответ на все их мольбы. В итоге сестры вынуждены были согласиться на компромиссный вариант постоянного проживания в его лондонском доме без переездов вместе с ним и мачехой в загородное поместье в Уилтшире и обратно. Не менее жестким был и его отказ Каролине, когда та через шесть лет и выхода замуж Фрэнсис возобновила просьбы о собственном доме. «Нет ни единой добродетели, коей ты не могла бы иметь под моим кровом», – объявил ей отец, но, если она продолжит упорствовать в своей «укоренившейся неприязни» к жизни в родном доме, грозно предупредил он, она рискует «докатиться до жизни непотребной».

Отважная Каролина, однако, оказалась на удивление настойчивой и невосприимчивой к столь тонко завуалированным угрозам и в конце концов добилась своего: отец не без брюзжания назначил ей вполне вольготное содержание 600 фунтов в год с выплатами по 150 фунтов ежеквартально, то есть, никак не меньше процентов с ее ожидаемой доли в наследстве около 10 000 фунтов. Так в возрасте 36 лет она получила возможность снять виллу с садом в Бромптоне, предпочтя этот вариант лондонским задворкам. Она находилась неподалеку от дома мужа ее сестры в Челси, но главное – была ее личным пространством. Там она и жила, судя по всему, в свое удовольствие до самой смерти отца в 1814 году. Ее пособие к тому времени выросло до 900 фунтов в год плюс 25 фунтов на уплату налога на недвижимость. Врач в те годы получал в среднем втрое меньше нее, так что денег ей, вероятно, хватало и на карету, и на скромную прислугу из трех-четырех человек.

Независимость далась Каролине тяжело, и ее достижение выглядит незаурядным, поскольку трудно найти другой пример женщины той эпохи, сумевшей обзавестись собственным домом при хотя бы одном живом родителе. Впрочем, вероятно, немногие к этому стремились; чувство дочернего долга перед семьей, нормы женских приличий и чистая любовь к родителям, должно быть, накрепко привязывали многих к семейному дому одних, привычка дорожить их обществом – других. Однако после смерти родителей женщина, похоже, могла рассчитывать на куда более независимую жизнь, при этом состоятельные семьи явно чувствовали себя обязанными обеспечить ей не просто сносную, а весьма комфортабельную жизнь. Поскольку, как показывает история Каролины, незамужней женщине могли, в действительности, назначить содержание даже более щедрое, чем проценты с ее невостребованного приданого в несколько сотен фунтов в год.

Просвещенные богатые родители наподобие маркиза Дауншира, несомненно, отдавали себе отчет в том, что их дочерям придется во многом труднее, чем младшим сыновьям, и соответствующим образом планировали распределение семейных ресурсов. «Мои мальчики будут служить своей стране и изыщут способы обеспечить себя, – писал он, – а вот дорогие девочки не имеют таких возможностей, но должны терпеливо ждать каприза, любви или даже жадности от какого-нибудь мужчины, чтобы устроиться». Соответственно, он распорядился распределить отложенные на четырех младших сыновей и двух дочерей 40 000 фунтов в пропорции 7:10 в пользу дочерей, предположительно намереваясь повысить доли леди Шарлотты и Сэри Хилл с 4000 до 11 000 фунтов с лишним каждой. Такое перераспределение в их пользу почти утроило проценты с капитала на случай невыхода замуж. В описываемом случае сестры так и прожили со своей матерью до самой безвременной кончины обеих (вероятно, от чахотки) в возрасте 27 и 33 лет; но, если бы хоть одной из них довелось зажить самостоятельно, дополнительный доход стал бы незаменимым подспорьем для поддержания достойного уровня.

Выясняется, что лорд Дауншир был не одинок в таком весьма необычном распределении долей. Любимая тетушка леди Сары Спенсер леди Энн Бингем (она же «Нанетта» или «Нан») была единственной незамужней дочерью своих родителей и получила после смерти в 1799 году ее отца, первого графа Лукана, столь щедрое наследство, что в 1802 году в возрасте тридцати двух лет купила для себя и своей вдовой матери четырехэтажный особняк по соседству с домом Спенсеров и наняла модного архитектора (вероятно, Генри Холланда) для его перестройки под их вкус. Затем в 1819 году она продала его своему племяннику, а на вырученные деньги стала снимать и вовсе роскошный дворец в Ричмонде прямо на берегу Темзы. Леди Луиза и Элизабет Клементс тем временем получили столь щедрое обеспечение после смерти матери в 1817 году, что по нежданному обороту судеб в их семействе после этого с трудом сводить концы с концами были вынуждены их братья. Дочери первого графа Литрима имели по 3000 фунтов в год плюс право проживания (судя по всему, бесплатного) как в фамильном особняке на Гровенор-сквер, так и на вилле напротив дворца Хэмптон-Корт, которую делили с матерью.

Даже в семьях, где денег водилось поменьше, одинокие женщины, похоже, получали стабильное денежное вспомоществование на жизнь со всеми удобствами после смерти родителей. После скоропостижной смерти в 1813 году вдовой графини Портарлингтон ее богатая двоюродная сестра расщедрилась на пенсии по 200 фунтов в год каждой из двух ее незамужних сирот восемнадцати и двадцати девяти лет от роду, оставшихся у нее на попечении. Леди Луиза и Анна Мария Доусон предпочли на эти деньги снять дом 61 по Гровенор-стрит вместо того, чтобы оставаться на правах приживалок у кого-то из своих тетушек или сестер. Также и после смерти миссис Спенсер-Стэнхоуп четырем ее незамужним дочерям был предложен для проживания без арендной платы Бэнкс-Холл, принадлежавший их брату дом неподалеку от семейного гнезда в Йоркшире; отметим, что лорд Окленд был не единственным холостым наследником, пригласившим своих незамужних сестер на роль хозяек дома после смерти матери [21].

Конечно, было бы неверным предполагать, что жизнь вольной или невольной одиночки из высшего класса была проста как в эмоциональном, так и в финансовом плане. Сестры Доусон, переехавшие в 1823 году в деревню Банстед в Суррее, явно были не единственными, кто не потянул расходы на долгосрочную аренду жилья в Мейфэре. «Низкая арендная плата… сделает их жизнь проще и позволит при желании совершать выезды», – сообщала их одинокая, как и сестры, тетя леди Луиза Стюарт, и ей ли было не знать, насколько гнетущим бывает мироощущение незамужней женщины. Если у нее оставались хоть какие-то сожаления о своем выборе, будничная жизнь, увы, не уставала ей о них напоминать, поскольку в любой жизненной ситуации даже шестнадцатилетняя жена стояла выше по социальному статусу, нежели незамужняя дама вдвое или втрое старше нее. Ясно, впрочем, и то, что у женщин из богатых семей имелась альтернатива браку без угрозы для выживания – и отнюдь не столь безрадостная, как могли бы себе представить мужчины. В то время как технически они могли оказаться в зависимости от отцов и братьев, основную часть дохода им часто приносили семейные поместья, и жизнь их определенно не была обременена изнурительным трудом ради пропитания.

Пятеро сестер Спенсер-Стэнхоуп, пока они все жили у овдовевшей матери в Лондоне на Лэнгам-плейс, например, имели в своем распоряжении и прислугу, и карету. Когда они были не заняты изучением очередного языка или освоением нового музыкального инструмента (или, как Марианна, написанием сатирического roman à clef [22] о балах у Альмака, вызвавшего бурную реакцию в бомонде после его анонимной публикации в 1826 году), экипаж увозил сестер на свидания со своими beaux [23] в парке или к друзьям с приглашениями на вечеринки, – и все это совсем не ассоциировалось с тяготами одинокого существования, которые пророчила своим читательницам Присцилла Уэйкфилд. Одинокая леди Луиза Стюарт также писала на досуге, коего имела в достатке, всякую всячину – от стихов до биографий, – но публиковаться никогда не стремилась. Она, две ее племянницы Доусон и «Нан» Бингем вели активную социальную жизнь: посещали собрания на протяжении всего сезона, а летом гостили у друзей и родственников в загородных имениях и путешествовали на воды и морские курорты, где завязывали новые знакомства.

Путешествия определенно не являлись прерогативой лишь замужних дам. Сам тот факт, что леди Эмма Эджкамб оставалась незамужней через без малого пять лет после явки на поклон к Ее Величеству, как раз и означал, что она вольна принять приглашение своей тетушки леди Каслрей отправиться в декабре 1813 года на континент, где ее дяде, министру иностранных дел Великобритании, предстояло «вступить в переговоры с Бонапартом» на предмет прекращения затянувшейся войны с Францией. В то время как ее младшая сестра Каролина осталась дома с транжиром-супругом и выводком детей-погодков, Эмма провела шесть месяцев, наблюдая воочию, как творится история: ездила по разоренным войной городам, беседовала с героями-союзниками и европейскими королевскими особами и лично стала свидетельницей триумфального восстановления французской монархии после последовавшего в апреле 1814 года отречения Наполеона.

Дома жизнь леди Эммы была ничуть не менее занятой. Она выступала в качестве устроительницы и хозяйки приемов у своего отца, овдовевшего, когда ей было всего пятнадцать. Она ездила с ним по всей стране с визитами, вместе с ним принимала высоких гостей в их корнуэльском родовом гнезде и даже на скачках с ним проводила целые дни. Эмма, очевидно, была ему незаменимой спутницей, – такой же, каковыми для холостого лорда Окленда являлись его сестры Эмили и Фанни, отвечавшие за все его домашние дела. В тех случаях, когда одинокие женщины брали на себя оказание практической и эмоциональной поддержки не только родителям, но и тетям, сестрам и свояченицам, приходили им на помощь при болезнях, утратах или долгих разлуках, делали они это очевидно из чувства привязанности, а не долга или обязанности. Не будучи неприятно самодостаточными, незамужние аристократки, похоже, выстраивали исключительно прочные отношения с членами своих семей. Для леди Сары Спенсер ее тетя Нанетт была и любимой собеседницей на предмет обмена сплетнями и частой спутницей их семьи в поездках в Элторп и на остров Уайт. И Сара при этом была не единственной племянницей, с которой незамужнюю тетю связывали до конца ее дней столь тесные узы.

На самом деле, именно благодаря присутствию в их жизни столь позитивных образцов как Нанетт, продолжавших приносить радость себе и ближним и в своем «блаженном одиночестве», перспектива невыхода замуж вовсе не выглядела столь пугающей в глазах юных аристократок, как мы бываем склонны думать. Вопреки тому, в чем пытаются нас убедить сочинители, дебютантки, похоже, отнюдь не торопились выйти замуж в первом же сезоне и не склонны были без оглядки принимать первое же предложение. Эмили Лэм, к примеру, ясно давала понять, что ничто, кроме настоящей любви, не подвигнет ее на вступление в брак, и стояла на этом твердо. Когда ранее отвергнутый страстный поклонник, переварив первый отказ, вернулся к ней с повторным предложением, ничего, кроме раздражения, это вызвать не могло: «Я ему прямо сказала… Никогда и не за что не выйду ни за кого, кроме мужчины, которого люблю больше всего на свете, – сообщила она брату. – В каких-то случаях я могу пожертвовать своим счастьем ради счастья других, но это слишком серьезно».

Сама идея, что женщины эпохи Регентства либо выходили замуж за пару сезонов, либо их ждали погружение в забвение и участь старых дев, изобличается как лживая не только средним возрастом аристократок того времени на дату замужества (двадцать пять лет), но и множеством историй о счастливых браках спустя много лет после выхода в свет. Советы не жалеть времени на поиск по-настоящему подходящего партнера можно было прочесть даже на страницах журналов и назидательных книг, проводивших идею, что те, кто «доживет в одиночестве до того возраста, когда развеиваются несбыточные фантазии», с большей вероятностью обретут счастье в супружестве.

Определенно, несколько лет одинокой жизни в свое удовольствие никоим образом не препятствовали последующему выходу замуж. Естественным образом юность для леди Джорджианы Леннокс, внучки герцогини Гордон, была полна «сводничеством и маневрами», – и она послушно флиртовала с богатыми и угодными родителям лордом Хотэмом и лордом Роусом, а также, хотя и не столь послушно, с закоренелыми повесами наподобие Чарльза Гревилла, из дневника которого следует, что как-то раз на загородной вечеринке он заглянул к ней в спальню среди ночи, но в итоге «остался в дураках и ушел ни с чем», по его собственному признанию. Однако же ни одиннадцать лет на рынке невест, ни множество бесплодных флиртов не помешали ей в двадцать восемь лет завязать роман с лейтенантом Уильямом де Росом на два года ее моложе. Малоимущий офицер был во всех отношениях более приятным (и порядочным) младшим братом Генри по кличке «де Рот» [24], того самого, что по слухам «совратил» Гарриет Спенсер, – и некоторые даже тайно считали, что такой мужчина слишком хорош для ветреницы «Джорджи» Леннокс. К тому же она хоть и была миловидна по отзывам того времени, но все равно числилась в «нищенках» по части приданого.

Вышедшая замуж двадцативосьмилетней Джорджи выглядит на портретах того времени куда моложе многих невест того времени. А леди Эмма Эджкамб, сопровождавшая свою тетю леди Каслрей в турне по Европе, вышла в итоге замуж, будучи почти на десять лет старше нее, когда стала третьей женой лорда Браунлоу в 1828 году. Преисполненный тихой любви, а не бурной страсти брак этот стал, тем не менее, результатом свободного выбора, а не сложившихся обстоятельств. При заботливом отце и не чающих в ней души неженатых братьях тридцатишестилетней Эмме не было нужды искать замужества сугубо ради обеспечения себе спокойного будущего. В точности так же и у Марианны Спенсер-Стэнхоуп из состоятельной семьи и в окружении четырех незамужних сестер не было острой надобности выходить замуж. Однако же и она вступила в отчасти прагматичный союз с сорокадвухлетним суррейским землевладельцем по имени Роберт Хадсон.

Отсюда явствует, что при всех неприятных стереотипах женщины и за тридцать, и за сорок не сбрасывались со счетов и могли представлять интерес для холостяков эпохи Регентства. Не служил поздний брак и непременным указанием на то, что до вступления в него женщина не представляла интереса для потенциально завидных женихов. Выглядевшего в 1816 году «малость исхудавшим» лорда Клайва подозревали в «нежной страсти» к леди Эмме Эджкамб; и за леди Луизой Доусон, обосновавшейся вместе с сестрой на Гровенор-сквер, как говорят, до самой смерти ее матери увивался некий не названный поклонник. Она же в итоге пошла под венец лишь в возрасте сорока пяти лет, согласившись стать второй женой преподобного Уолтера Давенпорта. Их биографии в полной мере доказывают, что острой потребности поскорее выйти замуж состоятельные женщины эпохи Регентства не испытывали; напротив, многие наследницы из богатых семей делали это лишь тогда, когда им этого захочется, если вовсе захочется. И самодостаточная Сидни отнюдь не была исключением в этом плане.

Одна категория женщин, однако, иного выбора, кроме замужества, не имела. Речь идет о наследницах огромных состояний, попадавших под мощнейший пресс и особо остро нуждавшихся обычно в срочном выборе «правильного» мужа. Леди Фрэнсис Энн Вейн-Темпест испытала это на себе в полной мере.

В 1813 году после смерти отца она, будучи единственным законнорожденным ребенком, стала богатейшей в Британии наследницей. Ей осталось дождаться совершеннолетия для вступления во владение загородным имением, землями с богатыми залежами каменного угля и рядом работающих шахт в графстве Дарем и внушительным капиталом. Источники того времени оценивали ее доходы в 35 000 фунтов в год, но даже если эта цифра и преувеличена, доходность доставшегося ей имущества все равно была колоссальной. Такое наследство другим женщинам в ту пору могло разве что во сне пригрезиться, поскольку аристократия решительно отдавала предпочтение наследникам мужского пола, передавая им вместе с титулом и состояние, – и такой политики знатные семьи придерживались, даже если это подразумевало наследование в обход дочери кузеном, племянником или еще более дальним родственником. Отец миссис Калверт виконт Пери также сыновей не имел, но его имущество в Ирландии отошло племяннику, а они с сестрой получили единовременно по 20 000 фунтов каждая, да и то лишь потому, что ее отец накопил столь внушительный личный капитал, не подлежавший передаче по наследству.

Сэр Генри Вейн-Темпест же завещал дочери много большее, нежели просто приданое; она получила средства, позволявшие ей оставаться независимой от мужчины до конца своих дней. Более того, ей была дана возможность суверенно править своими делами, представая во всем великолепии. Домик на столичной окраине отныне был не для нее. Не нужно было ни наскребать и копить деньги на выезды, ни выпрашивать у родни карету напрокат. Будучи всего-то пятнадцатилетней, она стала получать внушительные 5000 фунтов в год на содержание собственного особняка в Лондоне на Кадоган-плейс с полным набором прислуги, включая гувернантку-компаньонку.

В отличие от других живущих отдельно столичных дам Фрэнсис Энн, к тому же, круглой сиротой не была. Ее мать, сама по себе полноправная графиня Антрим, была вполне себе жива и здорова и выступала, согласно завещанию мужа, соопекуном дочери вместе со своей сестрой миссис Тейлор. Но отношения с матерью складывались у Фрэнсис Энн непросто. Леди Антрим была эмоционально отстраненной и часто суровой матерью, так что в детские годы основным источником тепла и ласки для наследницы была ее тетя миссис Тейлор. Поскольку свояченицы друг друга пылко ненавидели, миссис Тейлор была только рада поддержать Фрэнсис Энн, когда та стала громко сетовать на плохое обращение с нею матери. Отчасти из-за этого, а отчасти из-за раздоров между двумя опекуншами наследство Фрэнсис Энн до ее совершеннолетия было передано под надзор Канцлерского суда.

Собственно, тот же суд и постановил, чтобы она обосновалась отдельно, и Фрэнсис Энн знала, что о чем бы в дальнейшем не спорили между собой ее опекунши, ни та, ни другая долго в ее новом доме не прохозяйничают. Ее же долгом было найти себе подходящего мужа и родить от него сына, чтобы передать унаследованное ею семейное имущество по фамильной линии. В этом как раз и заключалось твердое намерение ее отца: в своем завещании он ставил условие, что дочь должна сохранить по вступлении в брак девичью фамилию, а ее муж принять ее в качестве собственной. То, что ее ждет будущее жены и матери, с избытком давала ей понять своим поведением и ее мать. Всякий раз, когда она принимала дочь у себя, там были гости мужского пола, очевидно заглянувшие не просто так, а чтобы получше познакомиться с богатой наследницей. Некоторые изображали влюбленность в Фрэнсис Энн – отвешивали ей дерзкие комплименты и несомненно пытались с нею заигрывать, другие, как она слышала, вели с матерью сугубо деловые разговоры на предмет возможности присвататься. Ирландский граф, лорд О’Нил, особо часто наведывался в лондонский дом леди Антрим. «Все говорили, что он туда приезжает по мою душу», – вспоминала позже Фрэнсис Энн, но все-таки была крайне удивлена, когда мать под каким-то предлогом выманила ее гувернантку за дверь, а граф тут же без обиняков сделал ей предложение. Полученный им столь же прямой отказ леди Антрим ничуть не смутил; она просто сказала дочери, что та могла бы поступить поумнее. Не успела шестнадцатилетняя Фрэнсис Энн опомниться, как мать представила ее герцогу Лейнстерскому, – хотя на этот раз дело до предложения не дошло, поскольку за племянницу решительно вступилась миссис Тейлор, заявившая, что девочке рановато думать о браке, пусть, дескать, подышит вольным воздухом еще годик.

В прагматическом смысле у Фрэнсис Энн определенно были веские доводы выйти замуж, причем не откладывая этого дела в долгий ящик. Помимо всего прочего, одинокая богатая наследница рисковала еще и своей личной безопасностью. Это сегодня «похищение наследницы» – банальный сюжет авантюрно-приключенческой прозы, а в те годы это все еще была вполне реальная у

Скачать книгу

Felicity Day

The Game of Hearts

The Lives and Loves of Regency Women

* * *

Originally published in the English language in the UK by BLINK Publishing, an imprint of Bonnier Books UK Limited. ‘The moral rights of the Author have been asserted’

© Felicity Day, 2022

© Г. И. Агафонов, перевод, 2023

© ООО «Издательство АСТ», 2023

От автора

О Регентстве

Под эпохой Регентства часто понимают исторический отрезок приблизительно с 1788 по 1830 год, хотя, собственно говоря, Регентство как таковое продлилось девять лет – с начала февраля 1811 года, когда принц Уэльский был провозглашен принцем-регентом при психически больном отце Георге III, по конец января 1820 года, когда он официально взошел на престол под именем Георга IV. Наличие материалов и желание глубже раскрыть, разнообразнее осветить тему привели к тому, что не все романы «червонных дам» датируются строго официальной эпохой Регентства, однако, памятуя о том, как сильно все может измениться даже за одно десятилетие, мною предприняты всяческие усилия ограничиться рассмотрением двадцатилетнего периода с 1800 по 1820 годы.

Для единообразия будущий Георг IV в тексте везде именуется принцем-регентом даже там, где речь идет о более ранних годах, когда de facto он еще титуловался принцем Уэльским.

О ЦИТАТАХ ИЗ МАТЕРИАЛОВ ЭПОХИ РЕГЕНТСТВА

Во всех цитатах сохранены орфография и пунктуация, как в первоисточниках, однако для понятности и удобочитаемости некоторые не самые очевидные современному читателю сокращения дополнены расшифровкой в квадратных скобках.

Введение

«Лондон таким унылым прежде не знала», – жаловалась в письме сыну недовольная обитательница особняка на Гровенор-сквер [1] в конце марта 1810 года. Улицы и площади Вест-Энда к тому времени, вероятно, начали пробуждаться от зимней спячки, наполняться громыханием колес карет и угольных фургонов, мерным стуком медных дверных молотков и криками слуг. Все эти звуки свидетельствовали о том, что богатые лондонцы вернулись в город, а главные торговые артерии снова закипели жизнью и показами мод нового сезона. И приглашения на первые домашние приемы и светские сборища наверняка уже красовались на каминных полках. Но чего-то явно недоставало. «До сих пор не слышно ни об одной партии, – жаловалась она, – флирт все никак не начнется».

Для леди Спенсер-Стэнхоуп именно романтика была биением вихря сезона светской жизни эпохи Регентства; этим она, по сути, стала и для всего этого исторического периода. Буквально все – от взахлеб читаемых романов до лощеных костюмированных драм – преподносило романтику и Регентство естественной, идеальной и неразлучной парой. Подумайте только о кратком отрезке времени с начала XIX века по смерть Георга IV в 1830 году, когда прозой Джейн Остин зачитывалось первое поколение ее читателей, в моде были платья в стиле ампир, а по всей стране разносился стук колес почтовых дилижансов, а не поездов, тогда первыми вам на ум придут, вероятно, мысли не о войнах в Европе и Америке и не о растущем бурлении яростных призывов к политическим реформам, а о романтике.

Бесспорно, есть нечто бесконечно притягательное – и даже заветное – в ухаживаниях той поры: когда правила помолвки были ясны; когда флирт подразумевал мимолетные соприкосновения ладоней, долгие взгляды и встречи глазами через весь танцевальный зал; когда одиночки отправлялись на поиск не случайных знакомств, а спутников жизни.

Залитые светом сверкающие бальные залы, в которых они общались, создают идиллический фон для романтической сюжетной линии.

Однако же романтические образы эпохи Регентства – будь то на бумаге или на экране, современные или классические, – порою выглядят плодами чистой фантазии. Героини все как на подбор – смелые, независимые и уверенные в себе красавицы. Они уповают встретить любимого и обретают его, даже будучи бесприданницами. Строгие нормы и условности высшего общества им не преграда. И «суженые» им обычно достаются из числа светлейших и достойнейших, так что все заботы о будущем у этих дам часто развеиваются навсегда прямо под звон свадебных колоколов.

Но каково это было в действительности – отправиться на поиски любви в эпоху Регентства? Что реально означало замужество? И не слишком ли далеки от истины так полюбившиеся нам сказки о приятных во всех отношениях свободомыслящих героях и героинях, преисполненных силы духа?

«Эпоха Регентства. Любовные интриги при британском дворе» стали результатом поиска ответов на эти вопросы, за которым мы отправились не только в парадные гостиные, а по реальным бальным залам и будуарам тех лет, описанным так, как они есть, теми, кто обитал там, чтобы правдиво и без прикрас рассказать истории жизни и любви женщин эпохи Регентства.

На страницах книги, в общем и целом, отражен опыт лишь тех, чьи семьи жили в разъездах между фамильными загородными имениями и внушительными особняками в Лондоне; чьи имена и титулы служили пропуском как в королевские дворцы, так и в элитные клубы Альмака; чьих чистых доходов с лихвой хватало на любые прихоти – от оперных лож до рессорных ландо и от экстравагантных балов до приглянувшихся на модных показах первых образцов. Они и только они задавали ритм и правила того мира, который по праву почитали за собственность, и того образа жизни, который зачаровывал даже современников, становясь излюбленной темой сатирических памфлетов и шаржей, а главное – нескончаемых светских хроник в печатных изданиях, отводивших полосы и полосы под освещение их шумных вечеринок и многообещающих флиртов, тайных измен и громких супружеских дрязг.

Именно богатство материала делает дам высшего света естественным центром внимания любой книги подобного рода. Ведь помимо газетных отчетов все они благодаря своей состоятельности оставили обширное эпистолярное наследие, располагая временем и средствами без конца обмениваться длинными письмами, которые на удивление хорошо сохранились в семейных архивах, а также вести дневники и писать мемуары, которые их потомки в предвоенные годы с энтузиазмом публиковали. Таким образом, хотя нравы и обычаи, взгляды и ожидания жен и матерей из благородных семей высшего круга придворных едва ли сильно отличались от повадок и воззрений представительниц так называемого поместного дворянства, наводнявших ассамблеи провинциальных городов, здесь собраны истории женщин из гедонистических сливок высшего света – прекрасных дам бонтона, то есть, безоговорочно высокородного бомонда.

Кто именно входил в этот круг избранных, точной науке неизвестно. В целом, бонтон или просто тон состоял в основном из пэров и знатных землевладельцев с их семьями; но, определенно, не все аристократические семьи располагали средствами или желанием их расходовать на занятие места в этих рядах. Точно так же и не все протиснувшиеся в щедро золоченые салоны ради лихорадочного сведения знакомств за время бального сезона были аристократических кровей. Знать, к кому обратиться, как правильно одеться и блеснуть умом или красотой, – все это также могло порою послужить ключом к заветной двери в великосветские круги. Совершенно очевидно лишь одно: бомонд являл собою невероятно привилегированную горстку людей, которая никоим образом не представляла Британию эпохи Регентства.

Лондон как тогда, так и сейчас, был городом, где находилось место и богачам, и нищим, представителям самых разных рас, этносов и вероисповеданий. Но клубы и бальные залы Мейфэра были другим миром, доступным лишь мизерному меньшинству обладателей богатства и власти – тем, кто жил в роскоши и с армиями прислуги в мире, который для них почти не имел границ, в то время как большинство британских граждан почитали за счастье в кои-то веки хоть раз выбраться за пределы родного квартала или городка. В грубом приближении из двенадцати миллионов населения страны не более 0,1 % располагало доходами, позволявшими перебираться каждый год в город для участия в светском сезоне. При всем множестве вдохновленных им романов, этот модный свет был, в действительности, крошечным, а вращающиеся в нем видные семьи – зачастую тесно сплетенными перекрестными брачными или политическими узами.

Слухи о романах и брачных перспективах занимали умы членов светского общества, подобных леди Спенсер-Стэнхоуп, неспроста. Наблюдение за хитросплетениями флирта и искрами страстей, предсказание возможных союзов и посильная помощь или противодействие их зарождению были не просто приятным времяпрепровождением. Все это имело высший смысл, поскольку без брака неоткуда было взяться законным наследникам дворянских титулов, фамилий и землевладений. Само выживание элиты зависело от способности найти своим чадам подходящие пары для продления рода, дабы со временем было кому передать по наследству владения и пэрские звания. Само выживание благородной семьи иногда бывало поставлено на кон брачных игр: одно блестящее сватовство – и вся семья может стать богаче, влиятельнее и даже вступить в новый, ранее недосягаемый круг. Сыну вместе с женой могут достаться деньги и земли. Дочери, вышедшей за члена влиятельной в политическом плане семьи, может открыться возможность пристроить на денежные посты в парламент или правительство своих братьев или сосватать сестер за достойных друзей мужа.

Много ли истинной любви нужно для завязывания подобных романов? Этот вопрос все еще оставался предметом дискуссий. Однако для родителей поколения аристократов, повзрослевших в эпоху Регентства, характерно не только заключение браков лишь по любви, но и редкостное по единодушию нежелание не только принуждать, но даже и подталкивать собственных отпрысков к вступлению в брак по расчету и против веления сердца. Весь смысл циклически повторяющейся череды светских событий лондонского сезона, – а длился он обычно с возобновления в конце января парламентских заседаний и по начало июля, – заключался в том, чтобы отправить на эти без малого полгода своих сыновей и дочерей на просторы бальных залов, – и пусть там ищут себе подходящие пары из числа допущенных, обуздывая чувства разумом и соизмеряя страсть с практической выгодой.

Куртизанка Гарриетта Уилсон, самая известная из «модных нечестивиц» той эпохи, как раз и назвала себя поэтично «червонной дамой в игре любовных страстей», однако именно это описание как нельзя лучше соотносится и с ролями, которые брали на себя и куда более высокородные ее современницы в своих преисполненных романтических чувств жизнях.

Необходимость сбалансировать любовь с финансовой безопасностью и семейным долгом; стратегии, требуемые строгими социальными нормами, двойные стандарты и суровые юридические ограничения для женщин являлись подводными камнями, которые иногда приводили к неверным поступкам.

Это история о том, как в таких условиях жили и что делали шесть женщин, их родные и двоюродные братья и сестры, друзья и подруги и просто знакомые. От богатейших наследниц до тех, кто одними лишь талантами пробился в тон; от дам, кому сама мысль о выборе женихов была в тягость, до тех, у кого от них отбоя не было; от невест, которые бежали из-под венца, до тех, кого из-под него увели. Воистину романтические повести о том, как жили и любили настоящие женщины в столь милую и близкую нашему сердцу историческую эпоху.

Глава 1

Весенняя кампания

24 января 1809 года, вскоре по возвращении их семьи в Лондон, в холодном зимнем сумраке леди Сара Спенсер села за письмо младшему брату Бобу. «Я никоим образом не против того, чтобы нам умерить пыл с посещением раутов и вечеринок, – сообщала она ему по поводу их намерения выходить в свет пореже, чем в предыдущем сезоне. – Но я тебе обещаю, – писала она дальше явно не без улыбки, – что буду и дальше всякий раз лишь делать вид, что мне жаль потраченного там впустую времени, из страха допустить хотя бы предположение, что лучше бы мне это время занять зубрежкой греческих стихов или магических заклинаний, сидя дома».

Будучи к тому времени уже ветераном с четырьмя лондонскими сезонами за плечами, Сара прекрасно отдавала себе отчет в том, что модной девушке подобает испытывать раболепное восхищение мегаполисом и его весенним светским круговоротом. И ей, как рожденной в высших эшелонах аристократии и имеющей в числе тетушек двух таких гранд-дам как Джорджиана, герцогиня Девонширская, и Гарриет, графиня Бессборо, полагалось разделять их энтузиазм. Но мичман Роберт Спенсер, благодарный получатель ее отчетов с передовой модного мира, знал, что именно это его сестре-домоседке изначально и давалось труднее всего.

Второй граф и графиня Спенсер вывели старшую дочь в свет рано – в начале 1805 года, за полгода до ее восемнадцатилетия. Сара впервые предстала перед глазами лондонской публики в январе, и это был, по ее словам, «самый столичный из балов, как все говорят», но официальный ее дебют состоялся лишь в мае. Как и у множества других девушек, чья принадлежность к бомонду была предопределена по праву рождения, переход Сары из школы в свет был формально отмечен паломничеством во дворец, где ее представили королеве Шарлотте. «Не могу сказать, что мне многое запомнилось, – отчиталась она в письме в ответ на расспросы встревоженной бабушки относительно той церемонии, – да и слава Богу, что все кончилось, – и даже лучше и быстрее, чем я ожидала».

Леди Сара Спенсер

Ее представление прошло в одной из гостиных Сент-Джеймсского дворца сразу после дневного приема, проводившегося раз-другой в месяц и открытого для всех желающих из числа благородной знати. В заранее объявленный день около двух часов пополудни королева занимала свое место между двумя из окон, идущих вдоль всей стены непритязательной внутренней гостиной, и в «самой грациозной манере» принимала череду новобрачных, чиновников, недавно получивших назначение или повышение, и юных дебютанток высшего света.

Для столь высокородной девицы как Сара никакой необходимости лично представать перед королевой для получения благословения на официальный дебют или участие в лондонском сезоне не было. Она и так имела на это полное право – более того, не все семьи, имевшие такое право, им пользовались, находя траты на «выход» дочерей в свет непомерными. Даже обзаведение придворным платьем само по себе было делом крайне дорогостоящим. Шились они обычно из лучшего шелка, атласа или крепа, украшались серебряной вышивкой или обильной кружевной отделкой и элегантным шлейфом сзади и обходились в среднем в сотни фунтов. На одной чаше весов подходящее, но довольно незамысловатое платье, купленное всего за 50 фунтов (около 3700 фунтов по нынешним ценам), а на другой – молодая наследница, получившая аванс от своих попечителей в размере 1500 фунтов, чтобы предстать перед двором, это впятеро больше среднего годового заработка приходского священника.

Платья были не только дорогими, но и невероятно неудобными. До официального вступления принца-регента на престол в качестве короля Георга IV в 1820 году протокол требовал от дам появляться при дворе исключительно в платьях с юбками колоколом на поясном обруче, которые давным-давно вышли из моды в качестве вечерней одежды. Эти тяжелые и теплые платья были к тому же столь объемисты и жестки, что стесняли движения и не позволяли присесть без особых ухищрений. «Когда они сидели в карете, обруч доходил им чуть ли не до плеч, так что кроме ладоней с веером и видно-то ничего не было», – вспоминала женщина, которую в детстве взяли посмотреть на прибытие дам ко двору. Другой наблюдатель язвительно прошелся по «нелепейшим» головным уборам придворных дам той эпохи: высокие плюмажи вынуждали их запрокидывать головы назад до отказа и сидеть так в полной неподвижности до самого прибытия во дворец.

Втиснуться в карету вместе с обручем и плюмажем было лишь первым испытанием для дебютанток, вознамерившихся предстать перед королевой. Его они обычно проходили не позднее полудня, поскольку позже улицы Мейфэра оказывались запружены каретами и портшезами желающих попасть ко двору. В день собственного представления в 1805 году Сара с матерью и тетей Джорджианой добирались до Сент-Джеймсского дворца в портшезах, которые несли сопровождавшие их лакеи в ливреях и подобающих случаю шляпах с белыми перьями.

Во дворце их ожидали гостиные, полностью «подходящие» для того, чтобы ломиться от увешанных драгоценностями аристократок, борющихся за жизненное пространство. Невероятная теснота была, похоже, извечной проблемой двора, будь то покои Сент-Джеймсского дворца или позже Дома королевы (как поначалу именовался Букингемский дворец): по площади они в разы уступали общественным присутственным местам, собиравшим сопоставимые по числу прибывавших толпы. А в 1810-х годах ситуация усугублялась еще и тем, что старая и немощная королева Шарлотта держала открытыми не более трех-четырех гостиных, да и те не всегда. Случаи обмороков среди дам в этой давке были далеко не редкостью, и Сару не на шутку пугала перспектива лишиться чувств прилюдно, а уж жалобам на «буквально порванное в клочья платье» и вовсе никто не удивлялся.

«И вошли мы такой толпой, что были похожи на колоду карт: одна опиралась на другую, пока все не оказались рядом с королевой», – рассказывала Сара бабушке. Хорошо еще, что не сбылись ее худшие страхи, и она лично не сбила королеву с ног под напором сзади, а даже как-то исхитрилась под самым носом у Ее Величества извернуться и поцеловать ей руку и даже исполнить достаточно низкий книксен. Королева сказала, что рада видеть ее мать в добром здравии, и собравшиеся при ней принцессы тоже сказали какие-то учтивости, но нервы к тому времени лишили Сару остатков разума. «Боюсь, как бы они не сочли меня за тупицу, – призналась она, – ведь я им, по-моему, ни слова не вымолвила в ответ».

Робкая и не склонная к высокой самооценке Сара, вероятно, еще не вполне оправилась к тому времени, когда ее мать леди Спенсер одиннадцатью днями позже устраивала у себя нечто такое, что газеты соблаговолили назвать «одним из великолепнейших балов и роскошнейших ужинов сезона» в честь дебюта старшей дочери. На расходы не скупились: столы на первом этаже дома Спенсеров были накрыты на четыреста персон, и на них красовались всевозможные отборные фрукты на серебряных блюдах; наверху в большом бальном зале с видом на Грин-парк сияли пять роскошных люстр, воздух «полнился ароматом горшечных цветов», а пол был покрыт изящными меловыми узорами [2]. Именно здесь, чуть позже одиннадцати вечера, толпа модников, среди которых был принц-регент, не сводила глаз с Сары, когда она уводила танцевать одного из своих кузенов – не то лорда Дунканна, не то его брата, капитана Фредерика Понсонби (в зависимости от того, какую газету вы предпочитаете читать по утрам).

«Она, конечно, не красавица, – размышляла позже миссис Калверт, ставшая одной из свидетельниц дебюта Сары, – но интересна и притягательна и обаятельным личиком, и ладной фигуркой, и милой непринужденностью манер». Сара и сама понимала, что писаной красавицей не была – в отличие от своей матери. Граф Спенсер некогда даже признал, что «сам своим чувствам не поверил», когда они с будущей женой обручились в 1780 году. Ум и сатирическую жилку Сара от леди Спенсер унаследовала, но вот заносчивой самоуверенности матери ей, увы, явно недоставало. И все же, какими пугающими ни казались бы само публичное выступление и первый «выход в свет», это был момент, к которому такие девушки как Сара готовились давно.

Подобающие манеры прививались будущим светским дамам с детских лет. Миссис Калверт, красавица-жена депутата парламента от Хартфордшира из свиты принца-регента, публиковавшая в частном журнале прилежно записываемые ею хроники жизни как собственной семьи, так и модного мира в целом, чувствовала себя «обязанной читать лекции» своей двенадцатилетней старшей дочери Изабелле всякий раз, когда навещала ее в школе в год дебюта Сары. «Любовь к разговорам в ней столь крепка, – сетовала она, – что я считаю необходимым ее проверять при всякой возможности». Юных созданий наподобие Изабеллы и Сары с подросткового возраста учили хорошей осанке и походке и, конечно же, всесторонне оттачивали танцевальные па, прежде чем выпустить в свет, но в придачу к этому заранее показывали им во всех деталях еще и как устроен сезон. Будучи в городе, девочки имели возможность воочию наблюдать, как их старшие родственницы наряжаются к приемам при дворе; давали им заглянуть и за кулисы подготовки танцевальных и банкетных залов к большим балам и ужинам; наконец, для оттачивания практических навыков танца и светских манер для них устраивались детские балы.

Определенно, и Сара, и ее младшая сестра Джорджиана (в кругу семьи – Джин) и до выхода в модный свет не раз проводили в городе много времени вместе с родителями. Сара, в целом, конечно, предпочитала совместное пребывание всей семьей в Элторпе, их усадьбе в Нортгемптоншире, где они обычно зимовали, или на вилле в Уимблдоне. Политическая карьера графа Спенсера, однако, требовала от них подолгу оставаться в их откровенно роскошной резиденции дворцового типа в Сент-Джеймсе. Зато тогда все дети Спенсеров могли бывать в театре и на прогулках по окрестным паркам, где они часто имели возможность лицезреть модные компании. Обе девочки в периоды пребывания в столице получали также уроки музыки и живописи от лучших наставников в дополнение к общему образованию под надзором швейцарской гувернантки мадмуазель Мюллер.

Когда же им пришло время выходить в свет эпохи Регентства, обе уже были в курсе истинного глубинного предназначения всего этого: найти себе респектабельного мужа, если и не сразу, то со временем – определенно. Таким образом ничего удивительного – ни для них, ни для их современников – не было в том факте, что с момента их официального выхода в свет смысл каждого их сезона в Лондоне состоял в том, чтобы познакомиться и пообщаться по возможности с бо́льшим числом потенциальных женихов из приличествующего круга.

Дневные часы дебютантки проводили по вполне предсказуемому распорядку: «отвертеться от гениальных учителей, сделать обычные покупки и визиты; погулять по Гайд-парку и посмотреть на людей на площади», – так описывала свой типичный день Марианна Спенсер-Стэнхоуп (не имевшая отношения к графу Спенсеру) в письме старшему брату в 1806 году. Обходы с визитами не только ближних, но и дальних родственников и знакомых были крайне важны, поскольку могли при случае обеспечить доступ в лучшие бальные залы Лондона. По-настоящему заботливая мать обязательно следила, чтобы на каминной полке всегда имелась щедрая россыпь пригласительных билетов на популярнейшие вечера сезона, как это обычно и делалось у леди Спенсер к апрелю, когда мир веселья окончательно пробуждался от зимней спячки и начиналось то, что ее дочь сухо называла «весенней кампанией».

Типичный сезон при наличии хороших связей включал приглашения на все подряд – от грандиозных балов и завтраков на свежем воздухе на 1500 персон до малых званых вечеринок, концертов и ужинов с танцами. Не менее важным, однако, было светиться и в более публичных местах. На самом деле, многим девушкам особо восхитительной перспективой предстоящего «выхода» в свет виделась возможность вкусить, наконец, всех радостей от головокружительного набора вечерних лондонских развлечений и увеселений – от знаменитых садов наслаждений Воксхолл-Гарденз с их сказочной иллюминацией и фейерверками до постановок шекспировских драм на сцене Королевского театра на Друри-Лейн.

Зрительный зал Королевского театра на Хеймаркет в Лондоне, где в эпоху Регентства шли итальянские оперы, а в освещенных наравне со сценой ложах – свои мини-спектакли

«Анна упивается Лондоном в целом, и при всей пока что малости выходов на ее счету, все они ей пришлись по душе, – писала Марианна Спенсер-Стэнхоуп в 1806 году о своей только что вышедшей в свет сестре. – Опера же и вовсе привела ее в полный восторг». Сара же превыше всего оценила драматический театр; настолько, что заявила бабушке: «…если бы другие развлечения в этом грязном городке были хотя бы наполовину столь же хороши, я бы им гордилась наравне со всеми». У Спенсеров был абонемент в ложу Ковент-Гардена, где, как и на сцене Друри-Лейн, ставили по королевской лицензии серьезные драмы, но они были не прочь насладиться и фарсами, шедшими в театре Лицеум в течение сезона. Регулярно бывали они и в Королевском театре на Хеймаркет, на сцене которого шли итальянские оперы, а в зале – «смотрины».

Оперные спектакли весь сезон шли по вторникам и субботам и собирали в основном аристократическую публику, для которой общение было гораздо большим соблазном, чем пение. Подковообразные зрительные залы театров того времени с их многоярусными золочеными ложами для бомонда весь вечер оставались освещенными – иногда даже ярче, чем сцена, – и это делало ложи идеальными «витринами», в которых матери и выставляли своих дочерей на выданье (правда, по иронии судьбы, в части лож на показ выставляли свои красоты куртизанки высшего класса). Высокопоставленные и светские мужчины могли бродить из ложи в ложу, когда им заблагорассудится уговаривая друзей познакомить их с дамами (в том числе, и «легкого поведения»), которые привлекли их внимание, и навещать тех, с кем они уже были знакомы; этой практике способствовал тот факт, что в опере царила атмосфера скорее частного клуба, где состоятельные члены наподобие Спенсеров сезон за сезоном снимали одну и ту же ложу.

Как и у других богатых наследниц, ложа Фрэнсис Уинкли была «всегда полна prétendants [3] настолько», что ее будущему жениху «было и за дверь-то не проникнуть». Но суженый проявил не столько изобретательность, сколько настойчивость и стал раз за разом пользоваться другим путем, возможным для ухажеров, и неизменно, вспоминала она, «в нужный момент встречал меня на выходе и галантно предлагал проводить до кареты; а это по тем временам означало по меньшей мере час тет-а-тет в давилке», то есть в фойе, где публика терпеливо дожидалась подачи экипажей к подъезду по завершении спектакля.

Была, конечно, и еще одна разновидность присутственных мест, где имели возможность регулярно появляться в эпоху Регентства нацеленные на замужество дамы, – залы собраний. Самыми известными на сегодня остаются легендарные лондонские клубные залы Альмака, но в начале XIX столетия у них имелся достойный конкурент. У Аргайла могли похвастаться «великолепно украшенным» бальным залом в голубых и золотых тонах и рядами алых скамеек для сопровождающих, и он пользовался не меньшей популярностью в качестве места проведения не только балов, но и маскарадов, и концертов. Однако к 1810-м годам все-таки именно билеты на балы у Альмака стали пользоваться самым горячим в городе спросом. Еженедельно по средам клуб открывал по вечерам доступ в собственный бальный зал на первом этаже своего впечатляющего неказистостью здания на Кинг-стрит, – и он битком набивался и супружескими парами, и одиночками, без разбора пускавшимися в галоп по кругу танцпола. По периметру же лениво сплетничали или флиртовали за миндальным оршадом, лимонадом или жидким чаем с черствыми бутербродами и кексами не занятые танцами гости клуба, славившегося «убогостью меню».

Однако для встречи сыновей и дочерей с прицелом на их знакомство и обручение клуб Альмака служил идеальным в родительском понимании пространством, поскольку, будучи публичным местом, предусматривал доступ строго по приглашениям подобно сугубо частному бальному залу для избранных. Допускались же под его священные своды лишь те, кто сподобился заручиться санкцией покровительницы из высшей аристократии, а получить подобный допуск в ту пору считалось делом «крайне трудным» для любого, кто не «принадлежал к высшему или моднейшему миру».

Но каково было тем, кто в этот высший свет так или иначе проник? Тем же девушкам-подросткам, сновавшим туда-сюда между театральными ложами и клубными бальными залами в поисках подходящего жениха?

Прежде и превыше всего лондонский сезон требовал от участниц энергии и энтузиазма. Сложившийся режим предусматривал посещение двух, а то и трех событий за вечер, – и так по нескольку дней подряд неделя за неделей, в чем имела возможность убедиться Марианна Спенсер-Стэнхоуп, оказавшаяся в 1805 году ровно в той же ситуации первого погружения в свет, что и Сара. Вечер 18 марта для нее начался с посещения концерта у миссис Матэн, оттуда она прямиком отправилась на прием у Тауншендов, а затем лишь к полуночи добралась до званого бала на дому у герцогини Болтонской неподалеку от ее собственного дома на Гровенор-сквер. Там она и протанцевала до пяти утра с неким милым гвардейцем по фамилии Кук. «Марианна в порядке», – бодро отрапортовала ее мать наутро, будто обе они хорошо выспались и планировали теперь продолжить прогулки в карете по свежему воздуху. И то верно, ведь наступила среда, и Марианна не могла не быть «очень даже предрасположена отправиться к Альмаку этим вечером», а на четверг у них в планах значился еще и званый бал на дому у баронессы Диспенсер.

Как и снование с места на место, ночной образ светской жизни был неотъемлемой частью сезона. В период пребывания в городе высший свет, по меткому наблюдению сатириков и заморских гостей, жил будто в ином, нежели прочие лондонцы, часовом поясе. Балы обычно начинались не раньше десяти часов вечера, а разъезд с лучших из них начинался в пять часов утра, а это означало, что редкие представители аристократии вставали с постели раньше полудня, а к «утренним» визитам и походам за покупками подавляющее большинство и вовсе приступало в лучшем случае где-нибудь в третьем часу дня. «Шесть часов вечера тут конец утра», – сухо зафиксировал американский посол результат своих наблюдений за улицами и парками Вест-Энда, отметив далее, что вскоре после этого город снова пустеет, поскольку бомонд в громыхающих каретах разъезжается по домам наряжаться к ужину и последующему очередному раунду вечерних развлечений.

«Никто из жителей Земли не получает меньше полезного для здоровья солнечного света, нежели люди высокой моды, – саркастически иронизировал фельетонист, – так что, если бы не факелы, свечи и [масляные] лампы, они друг друга и в лицо бы не знали». Однако тот факт, что чуть ли не вся их светская жизнь проистекает при свечах, сами люди света за недостаток не считали. Действительно, получив единожды возможность лицезреть восемьсот членов бонтона на ярком послеполуденном солнце во время беспрецедентно раннего званого завтрака у себя на вилле в Уимблдоне, Сара не без удивления обнаружила, что «некоторые плохо переносят дневной свет», и к тому же вообще «трудно поверить, что это все те же люди, которые так восхитительны ночью». Так что рассеянный искусственный свет был для них и впрямь благодатью…

Реальное же неудобство светской жизни состояло в невыносимом столпотворении на любом балу. «На минувшей неделе нам пришлось очень весело – в том смысле, что нас несколько раз чуть насмерть не раздавили собравшиеся во всяких-разных местах несметные толпы», – с ироничной усмешкой сообщала Марианна брату в апреле 1807 года. Ровно такими же ощущениями поделилась в мае 1808 года со своим братом Бобом и Сара, написавшая, что уповает лишь на то, что им удастся избежать приглашения на собрание у леди Лонсдейл, «где всех ждет участь быть раздавленными насмерть, я так понимаю».

Давка обычно начиналась даже раньше бала, еще на дальних подступах к месту его проведения, как верно подметил американский турист Луис Саймонд в 1810 году: «…лишь простояв в очереди к подъезду верные полчаса на улице, битком заполненной каретами», гости получали возможность спешиться и присоединиться к вечеринке. Как-то раз Марианне с матерью и вовсе пришлось простоять полтора часа в длиннющей веренице экипажей, выстроившейся на подъезде к особняку знатока и ценителя искусств Томаса Хоупа, прежде чем признать поражение и в час ночи, изыскав возможность развернуться, отправиться восвояси.

На карикатуре 1818 года Джордж Крукшенк высмеял неимоверную толчею на все более редких приемах у королевы Шарлотты

Хотя особняки под бал обычно изнутри «вычищались сверху донизу» от всего, что только можно было вынести, кроме роскошной резной мебели, дабы освободить место долгожданным ордам гостей, лишь самые величественные лондонские резиденции – такие как особняк графа Эгремонта «с анфиладой из семи проходных залов», снискавшей одобрение леди Сары, – были достаточно вместительны для комфортного приема до тысячи гостей, стекавшихся обычно на лучшие и наимоднейшие балы. Поскольку душный ветерок летней ночи дул из раскрытых окон, чтобы обеспечить приток воздуха, на большинстве собраний ощущались знойная духота и густой запах пота. Леди Спенсер, когда становилось невмоготу, «с кряхтением и работая локтями» протискивалась через толпу к окну, а вот дочь ее старалась сохранять самообладание до последнего. «Голова, конечно, кружилась, и просто дурно мне было от жары, – сетовала она в письме Бобу после очередной давки у леди Эссекс в 1808 году, – а поскольку по мне так лучше дотанцеваться до рогов на голове, чем упасть в обморок в собрании, я была всем сердцем рада, когда мы оттуда убрались».

Саре было мало радости от бесконечной круговерти балов и приемов, дававших, как полагали в эпоху Регентства, дебютантке наилучшие шансы встретить подходящую пару. Битком набитые бальные залы и вереница бессонных ночей вкупе с физической нагрузкой танцами часами напролет плохо вязались с ее хрупкой, по словам матери, конституцией, а хорошее образование, любовь к чтению и высокая осведомленность о текущих делах и событиях делали для Сары невыносимо скучной бессмысленную светскую болтовню. Темы бесед, объясняла она Бобу, ограничивались «размером и формой залов, жаркой погодой, да толпой в дверях», – и ее воистину ужасало бесконечное повторение одних и тех же «ненавистных фраз: „Ах, как душно!“ и „Ах, как тесно!“».

Имея разумную голову на плечах и решительно предпочитая семейный круг светскому обществу и сплетням, Сара была склонна скорее окидывать своих ровесниц цинично-презрительным взглядом, нежели вступать в их сколь взволнованные, столь и пустые разговоры. Свои юмористические наблюдения она приберегала для Боба. «Оттанцевала я тут… два последних – с лордом Перси, самим будущим герцогом Нортумберлендским и к тому же лучшим в Лондоне партнером, по единодушному мнению всех юных леди, которые сходятся на том, что он самый очаровательный, интересный, околдовывающий и обворожительный юноша с легчайшей походкой из всех когда-либо ступавших пальцами дивных ног на мелованные полы бальных залов Европы, – шутила она в 1808 году. – А вот согласна ли я с ними – это уже другой вопрос».

Но тогда Сара, «со все еще девственно цельным сердцем и вполне счастливая», – судя по всему, вовсе не торопилась подыскивать себе мужа, благо и родители на нее в этом плане не давили. К тому же, решение «умерить пыл с посещением раутов и вечеринок», о котором она чуть ли не с ликованием писала Бобу в январе 1809 года, стало следствием прямого запрета врачом пребывания Сары в жарких и многолюдных помещениях. В результате граф и графиня Спенсер согласились изменить свои планы и решили провести большую часть сезона за городом, а ко времени возвращения семьи в Лондон в следующем году Сара, похоже, была окончательно избавлена от повинности появляться на балах и собраниях, являвшихся основными площадками брачного рынка Лондона. К двадцати трем годам она уже говорила о тех днях в прошедшем времени: «…когда я выходила в свет». Речь, понятно, шла о балах и собраниях, поскольку театры и обеды с вечеринками она посещать продолжала, очаровывая гостей своим «красивым и певучим голосом».

Однако не все родители могли себе позволить столь расслабленное отношение к брачным перспективам дочерей, как родители Сары. Участие даже в одном лондонском сезоне было делом до крайности дорогим. Съемная меблированная квартира в заветном Вест-Энде могла в 1818 году обойтись в 60 фунтов в неделю, что эквивалентно почти 20 000 фунтов в месяц по нынешним ценам. Конечно, у Спенсеров имелся собственный особняк рядом с Грин-Парком, а у родителей Марианны – дом на площади Гросвенор, вот только позволить себе такую роскошь как собственная недвижимость в центре Мейфэр было дано немногим. В начале 1810-х годов у домовладельцев на содержание слуг, лошадей, экипажей и конюшен, налоги и прочие накладные расходы уходило от 2000 до 10 000 фунтов в год в зависимости от размеров дома и их склонности к роскошествам. Снимающим аналогичные дома приходилось дополнительно раскошеливаться на арендную плату в размере от 400 до 1000 фунтов в год.

Лондонский особняк Спенсеров, вид из Грин-Парка, литография 1815 года

В любом случае, расходы на проживание были более чем внушительными. Миссис Калверт была дочерью виконта, оставившего ей в наследство около 20 000 фунтов, но к 1810 году, когда дебютировала в свете ее дочь Изабелла, им с мужем пришлось променять слишком просторный и дорогой дом на Албемарл-стрит, который они арендовали на протяжении пяти лет, на домик подешевле на Ганновер-сквер. К 1815 году семейные финансы истощились настолько, что Калверты вынуждены были вовсе отказаться от съемного дома в Лондоне, но вскоре мистеру Калверту посчастливилось перед самым дебютом их второй дочери Фанни получить дом в наследство, пусть и далековато, по мнению его супруги, – на Уимпол-стрит.

Помимо дома на сезон требовался еще и неимоверный набор всевозможных нарядов для дочери-дебютантки. Даже если ей не нужно было появиться во дворце в парадном платье, откровенно разорительном для семейного бюджета, приобретение в достаточном количестве утренних платьев для визитов и прогулок и вечерних платьев из столь дорогих материалов как атлас и кружево все равно требовало внушительных вложений. Сюда же добавлялись и расходы на вечерние развлечения. В 1807 году герцог Девонширский выделил своей младшей дочери леди Гарриет Кавендиш, кузине и близкой подруге Сары, 400 фунтов в год на текущие расходы. Правда, из них Гаррио, как ее звали в семейном кругу, приходилось, вероятно, самой оплачивать расходы на наряды и, конечно же, свою долю в оперной ложе, – их часто снимали вскладчину, поскольку цена сезонного абонемента в шестиместную ложу составляла двести гиней [4].

Ночь в Воксхолле обходилась в смехотворные два шиллинга, а балы у Альмака – в разумные семь шиллингов шесть пенсов за раз. Стоимость же приема дебютного бала дочери у себя на дому, однако, выходила за всякие пределы разумного. Путеводитель по Лондону 1818 года издания сообщал читателям, что некий дворянин потратил на проведение у себя одного-единственного большого бала умопомрачительную сумму в 1500 фунтов (свыше 100 000 фунтов по нынешним деньгам). Сложилась она, скорее всего, из расходов на заказ ужина и сладостей от обожаемого высшим светом повара и кондитера мистера Гюнтера плюс проката недостающих стульев, бокалов и посуды. Все это могло потянуть на любую сумму в интервале от 400 до 1000 фунтов, а все, что сверх того, очевидно, ушло на вина и цветы для убранства, а также оркестр для танцев.

Леди Гарриет «Гаррио» Кавендиш в год свадьбы,1809

Ясно, что мало кто из девушек располагал столь роскошными стартовыми позициями для выхода в свет, что и Сара. Но ведь там существовало еще и неписаное правило, согласно которому всем посещавшим в ходе сезона частные вечеринки приходилось отвечать сопоставимыми приглашениями подобного же рода, – а уж особенно тем, кто располагал деньгами и семейными особняками. «Вижу, что от нас этого ждут», – писала леди Спенсер мужу в июне 1807 года, добиваясь одобрения скромных танцев с ужином у них в Спенсер-хаусе, – «вот мы одним махом и закроем все счета и ответим на ожидания наших знакомых». В тот раз им удалось принять гостей уже в следующем месяце и просто-таки блистательно: завтрак в Уимблдоне на 800 персон, несколько оркестров по садам, танцы дотемна. Миссис Калверт, побывав там и на подобном приеме годом позже, отметила, что «стечение людей неимоверное, и все гуляют такие нарядные», видимо, сокрушаясь, что сама она ничего подобного устроить не может по скудости средств. Так что ее Изабелле, похоже, так и суждено погрязнуть в дешевых вечеринках под скрипочку с жалкой дюжиной танцующих пар.

Для не самых богатых семей каждый лондонский сезон был возможностью, которую нельзя упускать, и Изабелла Калверт была лишь одной из множества юных дам, которым приходилось мириться с избыточными требованиями родителей, озабоченных впечатлением, которое их дочери произведут. Мужчинам она могла казаться хоть «блистательной как солнце» красавицей, но мать Изабеллы заботил «малый рост» ее старшей дочери, который она почитала за недостаток, а потому только и требовала от нее распрямиться и приосаниться. Представлением Изабеллы при дворе в 1810 году мать осталась недовольна, заявив, что ее ожидания были обмануты и написав в дневнике: «Манеры у нее были хороши и слажены, а вот статности недоставало».

Но не только родители окидывали придирчивыми взглядами выпускаемых ими в свет дочерей. Той же миссис Калверт было прекрасно известно, что юные девушки сразу же оказываются внезапно для себя выставленными на всеобщее обозрение, куда бы они ни отправлялись: и красоту-то их оценивают, и за поведением наблюдают, и разговоры подслушивают, и партнеров по танцам обсуждают. По периметру всякого бального зала непременно толпились не только молодые люди, без стеснения глазеющие на фигуры танцующих девушек, но и множество светских матрон и тертых экс-дебютанток, многие из которых просто-таки обожали сплетничать. Улыбки, румянец, отведенные глаза или, напротив, переглядывание, – все что угодно могло вызвать подозрение на влюбленность или завязывающийся роман. Также и в опере ослепительное освещение зрительного зала превращало ярусы лож во вторую сцену. Число посетителей мужского пола, наведавшихся в ложу дебютантки, их личности и ее реакция на их появление – все это не ускользало от взглядов светской публики и занимало ее ничуть не меньше спектакля. Посещения, – или, вернее, их отсутствие, – быстро преображались в слухи порою самые нелепые. К примеру, Марианна Спенсер-Стэнхоуп признавалась в 1808 году, что вовсе не может взять в толк, с какой стати все заговорили о помолвке виконта Примроуза с младшей (и некрасивой) мисс Бувери. «Он ни разу ни малейшего намека не подал и в Опере к ней близко не подходил даже в давилке», – докладывала она брату. Она подозревала, что на самом деле виконт получил отказ от старшей сестры, и добавляла, что он теперь отбыл в Бат, «вероятно, во избежание пересудов и сплетен в Лондоне до публичного объявления об этом».

В той или иной мере сплетни и домыслы были неизбежным следствием ухаживаний на столь публичной арене как Мейфэр с его бальными залами и театрами, чем-то похожими на аквариумы с золотыми рыбками. Помимо дам, перебравшихся в город на время сезона и в письмах разносивших родным и близким по всей стране вести и слухи о флиртах и помолвках, ровно тем же самым занимались и газеты, публиковавшие свежие слухи на потребу читателям. «Леди Гарриет Кавендиш, говорят, ответила согласием на предложение достопочтенного г-на Баррела, который так долго вздыхал по ее нежной ручке и милой улыбке», – сообщалось в Morning Post в марте 1804 года, и это был далеко не первый и не последний раз, когда бедную кузину Сары сватали за кого ни попадя безо всяких на то оснований.

Опасаться завидным невестам наподобие Гарриет приходилось не только сплетен среди гостей многолюдных собраний сезона: рои слуги, вьющихся вокруг величественных особняков Вест-Энда, вносили своим жужжанием не меньший вклад в распространение слухов о намечающихся браках. В 1807 году Гарриет (Гаррио) неимоверно долго смеялась после того, как ее горничная Уокер сообщила, да еще и с неким негодованием в адрес своей госпожи, что не только в доме Девонширов, но вообще в каждом доме, где ей доводится бывать, ее товарки-служанки только и говорят о том, что ее госпожа собирается замуж за мужчину, который «вьется за нею хвостом, куда бы она ни пошла», – за собственного «кузина Уилли», то есть, Уильяма Понсонби. Конечно, у того развилась к ней некая мальчишеская tendre [5], и все замечали его внезапные заходы в ее комнату наверху или привычку уходить из гостей от бабушки с нею за компанию. Пока Гаррио силилась понять, как бы ей это мальчишество обуздать «без притворства и ханжества», многочисленная прислуга происходящее заметила, растрезвонила и, как выяснилось, осудила «постыдную связь». «Видано ли, чтобы ничем не связанную с молодым человеком девушку молва навеки повязала с ним, а гордую унизила? – жаловалась она сестре после того, как терпеливо выслушала упреки от Уокер. – В высшем свете я теперь, выходит, обещана Фредерику Бингу, а в низшем – Уилли!».

Всевидящие очи светской публики и длинные языки горожан не только сильно осложняли всем участникам навигацию по брачному рынку, но и препятствовали многообещающим во всем остальном ухаживаниям. После того, как в мае 1818 года юные дамы занялись измышлениями относительно якобы достигнутого понимания между леди Элизабет Левесон-Гоуэр и лордом Белгрейвом, будущим графом Гровенором, он «сделался сам не свой и танцевал со всеми подряд красавицами, кто только был в зале, кроме Нее», – писала леди Уильямс Уинн невестке о своих наблюдениях у Альмака, подливая масла в огонь слухов. Пара в итоге заключила-таки брак, но лишь через год с лишним после всех этих пересудов. «Очень утомляет, что молодой человек не может лишний раз пригласить на танец приглянувшуюся девушку из опасения, что люди сочтут это за сватовство», – сокрушалась миссис Калверт после того, как ее дочь Фанни лишилась одного из постоянных кавалеров, видимо, испугавшегося пошедших слухов о предстоящей женитьбе.

Если привлекательный знакомый с перепугу начинал девушки сторониться, неписаные правила благопристойности вынуждали ее смиренно это принимать. Неприличным для юной леди считалось и проявление знаков внимания к симпатичному незнакомцу. Даже завязывать беседу ей было строго воспрещено; сначала нужно было дождаться, чтобы их друг другу представили. И в опере благородной девице праздно прогуливаться по залу в отличие от ее брата возбранялось; нужно было смирно сидеть в ложе в ожидании гостя. Не могла она и сама пригласить кавалера на танец; оставалось лишь ждать, не сделает ли он этого сам; а вот отказываться от чьего бы то ни было приглашения на танец было чревато риском просидеть без движения до конца бала, и приходилось протягивать руку любому пригласившему кавалеру вне зависимости от ее личного мнения о его человеческих и танцевальных качествах. Она могла лишь неявным образом приободрять потенциального ухажера, хотя и тут слишком откровенный флирт или фамильярность с мужчиной были чреваты тем, что острые на язык светские дамы или, хуже того, патронессы клубов Альмака навесят на нее ярлык «шустрой» или «пронырливой».

Эстер, единственная наследница Ричарда Аклома, богатого землевладельца из Ноттингемшира, своими вольными манерами и склонностью к флирту заработала себе репутацию решительной кокетки. «Ни единого мужчины не пропустит, и ручку всем подает, и интимничает», – осуждающе отозвалась об Эстер Аклом миссис Калверт после утомительного вечера в роли ее старшей сопровождающей на одном балу в 1809 году. Всевозможные книги о хорошем тоне, поведении и этикете наставляли молодых женщин эпохи Регентства, что любые проявления дружелюбия и знаков внимания к мужчинам аморальны. «Легкое прикосновение, рукопожатие» было одним из немногих допустимых способов выражения женщиной своего особого почтения, как следует из книги по этикету «Зеркало граций», изданной в 1811 году, вот только одаривать им «всех подряд» считалось «бестактной экстравагантностью». Зато этот учебник рекомендовал читательницам без стеснения использовать рукопожатие «с показным неудовольствием и брезгливостью» для отваживания неугодных и прилипчивых ухажеров.

На брачном рынке, однако, откровенно флиртующая и острая на язык мисс Аклом все равно ходила в фаворитках. Любая дама, сочетавшая благородство кровей с заманчивым приданым, пользовалась послаблениями и могла позволить себе такие вольности, как Эстер, которой вообще многое прощалось с видимой легкостью. На самом деле, перспектива получения внушительного наследства или богатое приданое были заведомо и по вполне понятным причинам главным достоянием девушки, ищущей любви. За это, вне всяких сомнений, сходили с рук не только дурные манеры и бестактное поведение, но и отсутствие красоты или шарма. Надо полагать, именно это имела в виду миссис Спенсер-Стэнхоуп, когда отозвалась о некоей мисс Шакбург: «Округ [избирательный] и двенадцать тысяч в год – вот о чем, должно быть, думает каждый сподобившийся помыслить о ней».

Юные и заведомо богатые особы обычно оказывались на осадном положении с первого же их лондонского бала, если не раньше. Ну а уж если помимо несметных сокровищ они обладали еще и на зависть милым личиком цвета сливок в обрамлении черных кудрей и ладной фигурой, как леди Сара Фейн, то фурор производили полнейший. Ее дебют при дворе «привлек туда всех юных красавцев и молодых аристократов семьи и моды», – извещала читателей Morning Post в феврале 1803 года. В отчете поименно перечислялись виконт, граф и два маркиза, а затем сообщалось о главном: «Ее светлость – наследница 45 000 фунтов в год и, как следствие, воистину дорогое дитя».

Леди Сара Фейн (впоследствии леди Джерси), светская львица эпохи Регентства, патронесса клубов Альмака

Отец леди Сары, десятый граф Уэстморленд, прославился в 1782 году тайным венчанием с ее матерью Сарой Чайлд, дочерью и наследницей банковского магната Роберта Чайлда. Тот, возмутившись этой выходкой новобрачных, поклялся, что ни один будущий граф не получит ни пенса из его огромного состояния и оставил завещание в пользу Сары, своей старшей внучки, а не ее старшего брата лорда Бургхерша. Ну а поскольку Сара отличалась небывалой по тем временам болтливостью, всем вскоре стало известно, что по достижении совершеннолетия ей будут причитаться по наследству годовой доход почти 60 000 фунтов и поместье Остерли-парк в Мидлсексе.

Ухаживания и комплименты обрушивались на любую до неприличия богатую женщину, и кавалеры преследовали Сару не только при дворе, но и буквально повсюду вплоть до закрытых загородных вечеринок; они призраками обступали ее ложу в опере и чуть ли не на дуэли друг друга вызывали, сражаясь за право пригласить ее на тур танца в бальном зале. Размер состояния также превращал ее в одну из любимых тем светских бесед наряду с гаданиями относительно того, кто из вьющихся вокруг Сары красавчиков влюблен в нее саму, а кто без ума от ее банковских счетов. Вскоре появились два по-настоящему серьезных претендента на ее руку и сердце с приданым. Лорд Джордж Вильерс, сын и наследник титула и состояния графа Джерси, слыл писаным красавцем и великолепным наездником и по всеобщему мнению был «по-настоящему и воистину влюблен» в Сару. Главным же его соперником являлся молодой дипломат лорд Гренвиль Левесон-Гоуэр [6], подобный Адонису младший сын маркиза Стаффорда. Предположения о том, кто из двух воздыхателей возьмет верх, и язвительная критика манеры обращения наследницы по отношению к ним заполнили страницы писем хозяек светских раутов и завистливых соперниц. «В жизни еще не видела такого кокетства, какое в среду ночью явила леди С. Ф. лорду Г.», – неодобрительно писала, к примеру, та же Гаррио. Но победу в итоге одержал все-таки лорд Вильерс, к которому, как позже выяснилось, Сара давно была неравнодушна.

1 Топонимы и имена собственные даются в переводе в общепринятом или ближайшем к оригинальному звучанию написании. – Прим. пер.
2 Меловые узоры на полу, помимо декоративной, преследовали и чисто прикладную цель – обеспечивали сцепление гладких подошв туфель гостей с отполированным до зеркального блеска паркетом, чтобы танцующие не поскальзывались. – Прим. авт.
3 Претендентов (фр.).
4 Находившаяся в обращении до 1817 года золотая гинея в последние годы ее хождения до окончательного вытеснения фунтом стерлингов оценивалась в 27 бумажных шиллингов, в то время как официальный ее курс всегда составлял 21 шиллинг, то есть на 1 (один) шиллинг дороже фунта стерлингов. – Прим. пер.
5 Нежность (фр.).
6 В 1804–1805 и 1807–1812 годах Гренвиль Левесон-Гоуэр (англ. Granville Leveson-Gower, 1773–1846) служил послом в России и принимал деятельное участие в создании коалиции против Наполеона. – Прим. пер.
Скачать книгу