Эпоха зрелища. Приключения архитектуры и город XXI века бесплатное чтение

Том Дайкхофф
Эпоха зрелища
Приключения архитектуры и город XXI века

Моей жене и детям. Это – то, чем я занимался в кабинете за закрытыми дверями. Ну еще следил за «Твиттером».

Пространство иногда лжет.

Анри Лефевр[1]

Только пустые, ограниченные люди не судят по внешности. Подлинная тайна жизни заключена в зримом, а не в сокровенном.

Оскар Уайльд[2]

Tom Dyckhoff

Age of Spectacle

Adventures in Architecture and the 21st-Century City

* * *

Copyright © Tom Dyckhoff, 2017

First published as THE AGE OF SPECTACLE by Random House Books, an imprint of Cornerstone. Cornerstone is part of the Penguin Random House group of companies.

Author has asserted his right to be identified as the author of the Work.

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2023

Пролог
Здание, похожее на подштанники

Как это случилось? Что стало той последней каплей? Было, помню, четвертое сентября 2012 года, когда в ленте чирикнул новый твит. «Спроектированный британцами небоскреб напоминает гигантские подштанники, считают сердитые китайцы»[3]. Именно так: подштанники. Гигантские подштанники. Я щелкнул на заголовке, и вот оно уже передо мной – здание, которое выглядит как настоящие подштанники. Растянутые на высоту 74 этажей, стоит заметить. Я бы даже уточнил: скорее, длинные подштанники, кальсоны, чем брифы или боксеры, но всё одно – подштанники.

Доводилось мне видеть здания, напоминающие что угодно. Огромный ананас? В Данморском парке в Шотландии с восемнадцатого столетия каменный ананас венчает постройку оранжереи, в которой разводили – что же еще? – те самые ананасы. Бинокль? Здание-бинокль Класа Олденбурга, Косье ван Брюггена и Фрэнка Гери в Венеции (районе Лос-Анджелеса) – немного необычно, согласен, даже для города, порожденного самомнением и шоу-бизнесом. Но для конторского здания рекламной фирмы – компании, работающей над привлечением внимания, – огромный бинокль казался вполне приемлемой находкой. Однако подштанники… Это всё же нечто совсем другое.

«Врата Востока», как официально называются гигантские подштанники, возведены в Сучжоу – одном из самых процветающих мегаполисов Китая. Судя по названию, облик здания, вероятно, должен был напоминать ворота или триумфальную арку. Действительно, поначалу китайские журналисты приняли небоскреб тепло, вслед за пресс-релизом покорно величая его Arc de Triomphe Востока. Вскоре после того, однако, отзывы стали прохладнее. «Это арка или просто штаны?» – вопрошала «Шанхай дейли». Штаны – сделалось, похоже, общим мнением китайских блогеров. «Некоторые критики позволяли себе и более рискованные заявления, – сообщала „Дейли телеграф“, – отмечая, что фаллический лондонский „Огурчик“ Нормана Фостера на Сент-Мэри-Экс-стрит, 30, прекрасно поместится во „Вратах Востока“ из Сунчжоу. „Вместе, вместе“, – самозабвенно ворковал один похабный пост».

Здание было построено по проекту и под надзором RMJM – основанной еще в 1950-х британской фирмы, некогда оплота строгого, даже сурового модернизма. Ее уделом в ту пору было проектирование школ, университетов и больниц – основы государства всеобщего благосостояния в послевоенной Великобритании.

Теперь же, спустя шестьдесят лет, RMJM, кажется, сменила курс. Она больше не работала в формах строгого, сурового модернизма. Она проектировала здания-провокации. Наступила эпоха зрелища.

Введение

Наши истории [о] города[х] – это также истории о нас самих.

Джейн Рендалл[4]

Что касается европейцев, то они, движимые своим активным характером, всегда стремятся к лучшему. От свечи к керосиновой лампе, от керосиновой лампы к газовой, от газовой к электрической – так не прекращают они своего движения в поисках света, стремясь рассеять последние остатки тени.

Дзюнъитиро Танидзаки[5]
Безумство юности

Когда мне исполнилось восемнадцать, крестный привел меня к зданию страховой фирмы Ллойда в Лондоне. И не просто привел поглазеть на него снаружи, а повел внутрь. Внутрь! Съездить в Лондон самостоятельно, без родителей, само по себе уже было праздником для тинейджера из маленького провинциального города в Мидленде. Но попасть внутрь такого здания, проскользнув мимо ливрейных швейцаров!.. Как я теперь понимаю, я был слегка странным парнем. Решительно чокнутым, но не как другие, а по-своему. Чокнутые парни, считается, все как один помешаны на компьютерах или комиксах; я же, единственный среди всех моих приятелей, был помешан на зданиях, кнехтах и градостроительстве. В то время как мои ровесники из более фешенебельных районов знакомились с экстази и эйсид-хаусом, я тащился от Захи Хадид. Удовлетворения я искал в «Архитектурном обозрении». В самóм Вустере я был единственным тинейджером, одержимым страстью к архитектуре.

И я появился на свет в нужное время. Архитектуре вот-вот предстояло развернуться в сторону зрелищности. Моими звездами были Даниэль Либескинд и Фрэнк Гери, а не супергерои или поп-дивы, и здание Ллойда для меня, восемнадцатилетнего, было человеком-пауком, «Стоун роузиз» и «Джизес энд Мэри чейн» в одной упаковке. И вот, я был здесь – внутри.

В 1989 году, спустя три года после открытия, здание Ллойда всё еще оставалось самым знаменитым в Великобритании. Прежде я видел его только на фотографиях в газетах (архитектурные страницы из которых каждую неделю вырезал и бережно хранил) и в архитектурных журналах, которые днем запихивал под кровать, чтобы читать ночью. На этих снимках спирали из блестящего металла, увивавшие его фасад, были так прекрасны, так соблазнительны, так необычны. Единственным соперником славы Ллойда в то время была Новая государственная галерея в Штутгарте, увековеченная в популярном тогда рекламном ролике британского телевидения. Немцы-оккупанты медленно ползут на «Ровере» вдоль фасада галереи. В конце пути их ожидает настоящее откровение: оказывается, что это элегантное здание спроектировал der britische Architekt[6] Джеймс Стирлинг. В шок, вероятно, их повергло то, что после жесткой деиндустриализации 1970-х и 1980-х годов Великобритания по-прежнему была способна без каких-либо забастовок создавать, проектировать, делать нечто масштабное, стильное и современное.

Ллойд всё же был больше, чем звездой: он был символом. В архитектурных журналах, которые я так обожал, он обозначал окончательный запоздалый триумф модернизма. Британская архитектура 1980-х развивалась под знаком непримиримых, «око за око», «стилевых войн» между принцем Чарльзом и модернистами. Компромисс был невозможен. То была позиционная война. Кто был не с нами, тот был против нас. На протяжении почти целого десятилетия традиционалисты удерживали позиции. Влияние принца Чарльза в градостроительной комиссии Малой Британии было настолько велико, что значительных построек современной архитектуры год за годом почти не появлялось. Пока я рос, британская архитектура находилась в перигее.

И вот – Ллойд. Вокруг протянулись поля сражений, покинутые модернистами: к западу – площадь Патерностер, на восток – особняк лорда-мэра Лондона, где принц держал свою знаменитую речь; а через улицу, прямо напротив Банка Англии, – участок, где магнат-девелопер Питер Палумбо рассчитывал вдохнуть жизнь в давно оставленный проект архимодерниста Миса ван дер Роэ, пока принц Чарльз и здесь не добился своего. Я был модернистом. Естественно, кем же еще. Я был тинейджером. То была моя собственная, дурацкая форма мальчишеского протеста. В конце концов, здание Ллойда спроектировал мой вождь – король модернистов Ричард Роджерс, по сей день заклятый враг принца Чарльза.

Впрочем, для кого-то (например, для моего крестного – шестидесяти с чем-то лет) Ллойд был символом непрошеных перемен. Вик был страховщиком в Сити, финансовом районе Лондона, еще со времен котелков, черных зонтиков и свежего номера газеты «Файненшл таймс» под мышкой. Таких, как он, были тысячи. После того, как «Большой взрыв» 1986 года дерегулировал способы, которыми Сити зарабатывал прежде деньги, и открыл русло для полноводного, стремительного притока капитала из-за рубежа, на смену им явилась новая, более агрессивная, более эффектная порода дельцов. Братья-близнецы монстров британской поп-культуры восьмидесятых – зализанные профессионалы-яппи в красных подтяжках и представители рабочего класса, парни из Эссекса, парни-при-деньгах – громко переговаривались по мобильным телефонам в оснащенных компьютерами торговых залах. Новый босс Вика тоже был яппи, и отношения у них были напряженные.

Для моего крестного здание Ллойда воплощало внезапную трансформацию, охватившую некогда мирное и в самом деле довольно уютное место, в котором он провел всю свою жизнь, медленно, но верно прокладывая себе путь наверх. Из экскурсии Вика у меня сложилось впечатление, что тогда, спустя три года, он был не слишком-то впечатлен своим просторным рабочим местом.

– Я всегда блуждаю в поисках уборной, – признался он довольно невесело.

Равнодушен он был даже к убойным панорамным лифтам, взлетавшим к сводам этой новомодной штуки, атриума, и демонстрирующим на ходу работу своих механизмов. Разве это было не круто?

Я не мог наглядеться. Это было дерзко, элегантно, романтично. Ллойд решительно выбивался в своем окружении, как бы усердно ни старался убедить нас Ричард Роджерс, что уважает средневековый горизонт Сити и как бы находчиво ни утверждали критики, что перед нами – современная интерпретация колючей средневековой архитектуры. Влиятельные газеты называли его «эспрессо-машиной». Я понятия не имел, что такое – эспрессо. У нас в Вустере такого не было. Но кому было до этого дело? Ллойд пробуждал чувства, как ничто иное до того дня в моей жизни. Замок из стали. Собор из стекла. Даже взгляд снаружи захватывал без остатка: головокружительные спирали лестничных клеток, от одного вида которых бросало в жар, словно затягивали тебя с прагматичных улиц Сити в небеса, к стальным турелям, обгоняя шпили старых церквей.

То, что ненавидели в нем критики, – его новизну, его странные очертания, его особость – нравилось мне больше всего. Я обожал сам факт, что Ллойд не вписывался в свое окружение. Для меня это была научная фантастика. Это был «Метрополис». Это был космический корабль из «Чужого». Это был Лос-Анджелес из «Бегущего по лезвию». Его великолепные стеклянные лифты были настоящим Роальдом Далем. Вик меж тем пытался поведать мне о своей работе. Но заинтересовать тинейджера, даже такого чокнутого, в профессии страховщика немыслимо трудно. Тем более когда он стоит на борту космического корабля.

Спустя месяц-другой как-то вечером я привел свою девчонку поглазеть на Ллойда, романтично (или мне только так казалось?) залитого голубым светом. Он походил на космический корабль больше, чем когда-либо.

– Разве это не самое восхитительное, что тебе случалось когда-либо видеть?

Нет, она была не согласна. Через пару дней она меня бросила. Кто упрекнет ее за это?

Но мне было наплевать. Это было будущее.

Вау-хаус

Прошло пятнадцать лет. Я, архитектурный критик газеты «Таймс», сижу в Адмиралтействе, правительственной резиденции в Уайтхолле в Лондоне. За столом передо мной – Джон Прескотт, в то время вице-премьер в кабинете Тони Блэра и как политик, отвечающий за городское планирование, – самая влиятельная фигура в британской архитектуре.

– Люди задаются вопросом: что такое вау? – говорит он, пристально глядя мне в глаза и потрясая над головой канцелярским делом.

– Смотри. Сейчас. Мы с этим уже разобрались. «Благодаря объединению усилий архитекторов, градостроителей и девелоперов, – зачитывает он вдохновенно, – мы получили новый вау-фактор».

Эффектная пауза.

– Вот что это такое! Это здания, которые поражают тебя так, что ты восклицаешь: «Ну, ни фига себе!»

Кажется, я всё же не был единственным, кого современная архитектура приводила в состояние эйфории. Чокнутый встретил родственную душу.

– В этом идеи господина вице-премьера очень близки ожиданиям простых людей, – поясняет пресс-секретарь, словно читая мысли своего высокого начальника.

С энтузиазмом новичка Прескотт рассказывает мне о своих любимых архитекторах, которых чиновник надеется привлечь, чтобы привнести в динамично развивающуюся Великобританию то, что он называет вау-фактором. Подтверждая репутацию любителя каламбуров, он часто перевирает сложные имена.

– Как там его? Калватрари? – говорит он.

– Калатрава? – подсказывает советник.

Прескотт, и так малый неулыбчивый, платит ему хмурым взглядом.

Он принимается перечислять свои вау-здания: Центр танцев Рудольфа Лабана, бюро Herzog & de Meuron на юго-востоке Лондона («Блин, вот это работа…»), аквариум «Дип» в Халле Терри Фаррелла, Центр музыкального образования Сейджа в Гейтсхеде Нормана Фостера, торговый центр «Селфридж» в Бирмингеме, бюро Future Systems.

– Вот пример фактора выпуклости… Био – как это у вас называется? Био-нечто.

– Биоморфный, – предполагает суфлер.

– В этих городах не было ни рожна достойного внимания! – вопиет он, наливаясь краской, и переходит к выпаду. – Теперь у них есть сердца!

Между тем герой моей юности, Ричард Роджерс, сделался советником Прескотта и через свою целевую группу по градостроительству подталкивал правительство к тому, чтобы принять политику преимущественной поддержки городов, которая заморозила бы строительство в пригородах и сосредоточила усилия на застройке в городских центрах.

– Мы придержали все моллы на окраинах. В этом году мы впервые построили зданий в черте города больше, чем за ее пределами. Несмотря на мощное давление, я считаю, что это правильно. Мы хотим, чтобы люди возвращались в свои города.

Прескотт, кажется, евангелист. Один остряк задался вопросом: не собирается ли он основать какой-нибудь вау-дом?..

Дальше – больше. Прежде Джон Прескотт не был замечен в склонности к теоретическим рассуждениям. Теперь же он произносит целую речь, которой гордился бы сам Джон Рёскин. Всего за несколько минут до того он водил меня, словно хозяин отремонтированной квартиры на телешоу, по интерьерам резиденции, недавно украшенным и расширенным, соловьем заливаясь об оттенках красок, о преимуществах и недостатках ковровых покрытий и деревянных полов.

– Взгляни-ка! А? Разве не…

На мгновение его лишает дара речи лестница.

– Иисусе Христе! Вот это нечто, правда?

Наконец, гвоздь программы: атриум из стекла и стали, соединяющий два здания.

– Вот как мы их обручили! А у прессы одно на уме: во что это обошлось… Столько простора и света. Впечатляет, а?

Джон Прескотт хорошо знал, куда дует ветер. Вау-фактор. Фактор выпуклости. Здания, которые поражают тебя так, что ты восклицаешь: «Ну, ни фига себе!» То, что я некогда переживал в здании Ллойда – трепет перед его необычностью, ослепительной свежестью новой архитектуры, от которой перехватывает дух, – спустя пятнадцать лет не просто стало общим местом. Это сделалось государственной политикой.

За минувшие два десятилетия с нашими городами и зданиями в центральных районах случилось нечто необычное. Перемены – то там, то здесь – подступали и прежде, но в последние годы процесс получил повсеместное распространение. Теперь здания необычные, кричащие и впечатляющие – скорее норма, чем исключение. Тот сорт архитектуры, в который я был влюблен в детстве, окружает нас со всех сторон. Ллойд был знамением, предвестником той эпохи, что надвигалась на нас – эпохи зданий-суперзвезд, архитектуры символа, спроектированной для того, чтобы пробуждать в людях трепет – эпохи вау-фактора, если хотите.

В семидесятые, в пору моего детства, архитектура редко бывала кричащей. Постройки, среди которых я рос, вмещали библиотеки, школы, городские советы, больничные палаты, иногда – офисы. Их строили трезвые и серьезные архитекторы с тем, чтобы удовлетворить трезвые и серьезные потребности общественного благосостояния – чтобы дать кров людям или лечить больных. Архитектура имела ясную моральную цель, которую осознавала с гордостью и которая проявлялась не в золотых узорах или соблазнительных формах, но в серых прямых линиях и фигурных бетонных отливках – благонамеренных, хотя и несколько пресных, вроде форм здания моей начальной школы 1950-х годов постройки. «Для того чтобы представлять наш век, – писал в 1930-е годы историк Николас Певзнер, – архитектор должен быть холодным»[7]. Однако наиболее функциональные постройки архитектуры модернизма, по крайней мере, в теории, были чужды символичности или декоративности. Облик этих построек мог нравиться или не нравиться, но по меньшей мере мы знали, что они служат своему назначению.

Между тем спустя сорок лет наступила новая архитектурная эпоха. Здания выглядят теперь совсем иначе, чем прежде. Это – архитектура, спроектированная нарочно с расчетом ослеплять, впечатлять нас, в точности как некогда – готические соборы или дворцы эпохи Ренессанса.

Существуют, разумеется, прославленные, так называемые культовые, или знаковые, здания – которые тиражируют на почтовых открытках, рекламных плакатах и которые знают все: здание музея Гуггенхайма в Бильбао Фрэнка Гери, «Огурчик» Нормана Фостера, Еврейский музей Даниэля Либескинда в Берлине. Но что поразительно в распространении этого нового подхода к архитектуре, так это его размах и повсеместность. В Лондоне, самозваном мировом городе, время от времени вырастают здания, напоминающие своими формами спирали, сотовые телефоны, осколки стекла, иглы, огурцы, терки для сыра. Почти столь же метафоричную (лишь немного уцененную) архитектуру вы встретите сегодня и вдали от центра Лондона, на главной улице любого района, где в наши дни обычным делом считается, если рядовой жилой квартал выстроен в форме двух гигантских пересекающихся полусфер, напоминающих пивные животы, или (как в моей части города) если новый спортивный комплекс обернут фасадом, словно сшитым из лоскутов неоновых цветов, которые по ночам мерцают огоньками, искрящимися в лучах подсветки.

Архитектура вау-хауса распространилась так же далеко за пределы самой столицы. Обнаружить ее можно на самой обычной улице в самых обычных городишках. Немногие населенные пункты избежали в последние годы пролиферации причудливых форм – осколков, черепков и пузырей. В Британии были спроектированы постройки, напоминающие огромную арфу, пузырек из-под дезодоранта, смятую сигаретную пачку, а то и, как значилось в пояснительной записке к одному проекту Фрэнка Гери, «четверых трансвеститов, попавших в шторм». В Эдинбурге возведено здание, которое спиралью поднимается ввысь, точно золотая меренга. В 2002 году обсуждался проект «Небесного свода» – огромного сооружения в виде увешанной лампочками сетки вроде верши для ловли омаров, которое должно было маскировать участок М1, самой загруженной в Британии автострады, и в качестве «портала» привлекать внимание к Восточному Мидленду – региону, нуждающемуся в чуть большем признании на мировой сцене. Несмотря на внешнее сходство с ловушкой для омаров, сеть из огоньков должна была символизировать не море (от побережья Восточный Мидленд лежит настолько далеко, насколько это возможно на острове), а «различные части региона».

– Это будет наша собственная маленькая Эйфелева башня, – говорил Мартин Фримен, председатель штаба кампании по развитию региона[8].

По счастью, дело окончилось ничем.

И всё же сооружения неподалеку от Нортгемптона, напоминающие вершу для омаров, – просто мелочь в сравнении с теми зрелищами, что возводят в более богатых частях планеты. У меня есть свежий выпуск журнала «Марк». По цене в четырнадцать фунтов архитектурное издание не сильно отличается от порнографического. Роскошные глянцевые страницы переполнены изображениями новой породы легковесных фигуративных зданий со всех концов земли. Любая ваша архитектурная фантазия найдет здесь свое воплощение. В Стамбуле – центр по предотвращению стихийных бедствий, формой напоминающий угловатый накренившийся утес, в китайском Уцзяне – немыслимо блестящий, компактный небоскреб, похожий на воткнутую в землю электробритву, в Гонконге – автомобильная стоянка в виде башни из уложенных друг на друга балансирующих панелей, в любой момент готовых обрушиться. Годится всё.

Поистине, сегодня здания по вашему желанию могут принимать любую форму и любой цвет. Вовсе необязательно стены, крыши и пол должны быть сопряжены и иметь прямые углы, как то некогда было принято. Тирания прямого угла в прошлом. Свобода, которую архитекторам обеспечивает их новый инструмент – компьютер, изменил представления о том, что возможно. Здание с апартаментами класса люкс в Дубае, например, предполагалось построить в форме iPod. Это нормально для Дубая, края с излишком потребителя, где архитектурные зрелища теперь распространены повсеместно и для их внешней формы нет ограничений. «Марк» опубликовал однажды особо знаменательный проект небоскреба: две башни-близнецы, соединенные на двух третьих высоты перемычкой, рваными формами своими напоминающей облака взрывов. Нет, кажется, такой формы, что была бы сегодня за пределом допустимого – хотя бы из уважения к памяти одиннадцатого сентября.

Не все, конечно, приветствуют эту новую моду. Архитекторы с менее изощренным вкусом осуждают «культуру символа». Сам китайский лидер Си Цзиньпин не большой ее поклонник. В 2016 году в припадке эстетического протекционизма Госсовет Китайской республики принял постановление, запрещающее «эксцентричную», «раздутую, ксеноцентричную и причудливую» архитектуру – того сорта, что строят здесь всё чаще с 1990-х годов, когда в стране началась экономическая либерализация, вроде тех же гигантских подштанников, вероятно, или стотридцатиметрового Гуанчжоу-юаня – самого высокого в мире здания, форма которого напоминает монету. Новая архитектура по определению Госсовета должна быть «уместной, экономичной, экологичной и радующей глаз». Правда, чей глаз, и как именно его радовать, установлено не было.

Здания-зрелища строили, конечно, на протяжении всей нашей истории, просто не в таких количествах. Ибо с тех самых пор, как у людей появилось самомнение и завелись деньги, они стали нанимать архитекторов, чтобы прославить их самих или их богов в диковинных, имевших порой странные формы монументах. Что суть пирамиды, Версальский дворец или собор Святого Петра в Риме, если не «знаковые объекты»? Разве архитектура барокко или викторианской неоготики не вычурна? Даже в 1950-е и 1960-е годы, десятилетия холодной, трезвой, якобы далекой от какой-либо стилистики архитектуры интернационального стиля, имела место визуальная экстравагантность: это, скажем, здание музея Гуггенхайма в Нью-Йорке Фрэнка Ллойда Райта или терминал авиакомпании TWA в аэропорте Джона Ф. Кеннеди, построенный по проекту Ээро Сааринена. Сам Ле Корбюзье, не раз демонстрировавший способность к переосмыслению догматов, шокировал истеблишмент эстетов-модернистов своей часовней в Роншане на востоке Франции (1955). Ее раздутые, неряшливые стены долго не сходили с французских почтовых марок и рекламных плакатов; но и после того часовня оставалась – по крайней мере, среди архитекторов – самым известным зданием пятидесятых годов.

Однако если некогда подобная вычурность была исключением, а не правилом, и приличествовала постройкам в чем-то особенным, то сегодня исключительное стало нормой. В наши дни подобные здания называют знаковыми; это зрелищные сооружения, которые мы посещаем толпами, ожидая от встречи с ними каких-то перемен – того, что, покидая их, будем видеть мир чуть иначе. Они спроектированы не для того, чтобы дать нам кров, учить или лечить нас, но с тем, чтобы нас потрясти. Форма более не следует за функцией. Форма теперь и есть функция.

Испорченный телефон

Подобно письму или живописи, архитектура – всего лишь один из способов, посредством которых люди общаются между собой. Однако это также одна из самых старых форм коммуникации: она предшествует письму, хотя уступает изобразительному искусству. Если древнейшие сохранившиеся сооружения – гробницы, курганы и храмы, возведенные в регионах, заселенных после последнего ледникового похолодания, имеют возраст до десяти – двенадцати тысяч лет, то расцвет наскальной живописи отмечен тридцать – сорок тысяч лет назад. В какой-то момент после отступления ледника племена плодородного полумесяца Месопотамии и Анатолии перешли от кочевого образа жизни охотников-собирателей к оседлому. Они перестали использовать в качестве мест для совершения ритуалов, торжеств и выражения своих чувств пещеры – творения природы с просторными нефами и колоннами-сталактитами – и стали создавать собственные сооружения. Так была изобретена архитектура.

Надо сказать, что в сравнении с письмом или живописью архитектура – чуть менее непосредственная форма коммуникации. Перемещать на пересеченной местности массивные камни или рыть траншеи для фундамента не так легко, как орудовать палочкой. Архитектура предполагает коллективную организацию и управление процессом. Она требует вложения огромного количества времени и сил. Это возможно, следовательно, в организованном обществе при условии, что есть желание создать нечто более важное, более значительное, чем просто убежище от непогоды. Без организованного общества нет архитектуры, и наоборот. Архитектура каменного века, начиная с таинственных резных пилонов Гёбекли-Тепе в Турции и заканчивая потрясающими неолитическими памятниками Ирландии, Британии и Франции, была попыткой выразить представления о современном обществе, системе его верований, его иерархии, его жизненного опыта, его видения космоса – хотя каковы были эти представления, уразуметь сегодня, спустя пару тысяч лет, при полном отсутствии письменных источников немыслимо трудно.

Ибо по сравнению с письмом или живописью архитектура – гораздо менее точная форма выражения. В ее распоряжении нет сотен тысяч сложных слов и гибких грамматических конструктов. Связь между архитектурной формой и ее значением намного менее определенная, чем между словом и его значением. В классической архитектуре, к примеру, одни и те же колонны или фронтоны могут олицетворять и греческую демократию, и гармонию эпохи Ренессанса, и сталинский тоталитаризм – в зависимости от того, где во времени и в пространстве вы находитесь. Это то, что Ролан Барт называл «смысловой неопределенностью иконических знаков»[9]: их нестабильное значение ускользает от нас снова и снова, особенно в наш век головокружительных глобальных коммуникаций, несмотря на все наши усилия эти значения закрепить.

Колоссальные коллективные усилия, которые требуются для строительства, также отрицательно сказываются на свойстве архитектуры внятно передавать сообщения в сравнении с письмом, музыкой или живописью. Огромной группе гораздо сложнее, чем отдельному индивиду, выразить мысль. Здания возводят комитеты. Технологии, посредством которых мы строим сегодня, и типы сложных зданий, которые мы создаем, – таких как аэропорты или небоскребы – также мешают ясности выражения; ибо сегодня «мы» вообще не делаем архитектуру. Ее делают для нас – посредством всё более сложных процессов. Мы нанимаем для строительства множество действующих от нашего имени специалистов, о работе которых имеем самое смутное представление: подрядчиков, строителей, сметчиков, градостроителей, девелоперов, консультантов, специалистов по сантехническому оборудованию, а случается – и архитектурные фирмы. Для большей части этих специалистов созидание архитектуры, которая выражала бы представления общества о космосе – далеко не на первом месте. Ведь строить здания, помимо прочего, – просто бизнес.

И чем сложнее становится наша архитектура, тем больше отчуждение ее от нас – от тех, кто ее населяет. Мы всё меньше и меньше можем контролировать то, что строят вокруг – даже в нашем заднем дворике. Создавать среду – не только для того, чтобы мы могли жить и трудиться, но также для того, чтобы она могла нам нечто сообщить, нанимают кого-то со стороны. Но откуда они могут знать нас – тех, кто живет в этих зданиях, трудится в них, совершает в них покупки, обедает, смеется, любит, напивается? Откуда им знать, какими мы хотим, чтобы были наши здания? Они редко говорят с нами. Наверное, не хотят. Наверное, для занятия архитектурой имеются иные причины.

Меня всегда поражает, что люди эти, подобно фараонам или Людовику XIV, как и прежде, щедро расточают средства на архитектуру, которая по-прежнему значит больше, чем просто убежище. Сегодня существуют гораздо более быстрые и искусные формы для коммуникации и выражения, чем архитектура. У нас есть интернет. У нас имеются мобильные телефоны, «Снэпчат» и «Скайп». И всё же строительство продолжается, хотя после военных и космических программ остается самым дорогим видом деятельности человека. Олигархи строят роскошные здания в расчете на впечатление. Сверхуспешные компании тратят миллионы и миллиарды на умопомрачительные штаб-квартиры. Террористы уничтожают древние храмы и небоскребы середины прошлого столетия из ненависти к тому, что те собой олицетворяют. Архитектура важна, как и раньше. Материальное сохраняется в эпоху виртуального и дигитального. Мощь архитектуры, возможно, заключена именно в ее гигантском весе, в ее прочности, ее материальности, ее повсеместном распространении, ее свойстве окружать нас и вмещать в себе наши жизни. Не только интернет повсюду, куда ни глянь, – пока еще не только. Зато от архитектуры невозможно скрыться. Она всегда рядом, всегда сообщает вам нечто, даже если это простейшая хижина на горизонте.

Но что именно говорит архитектура? Вот хороший вопрос. Что пытается сообщить нам ее новый сорт – вычурная, знаковая архитектура? О чем поведают нам ее странные формы – все эти осколки, пузыри, терки для сыра – каждая из которых старается перекричать соседа? Что вообще означает – вау-хаус?

Чистоган

В развитом капиталистическом обществе архитектура, будучи дорогой забавой, не может существовать вне бизнес-плана. Кому-то предстоит за всё это выложиться. Немецкий философ Георг Гегель считал архитектуру началом искусства именно за то, что чувственный материал – покупка участка или монтаж канализации – еще преобладает в ней над идеей, чистотой эстетической формы[10]. Но архитектурная постройка может появиться, лишь если она кому-то нужна и есть кто-то, кто готов платить по счетам. А стóит это весьма дорого. Для строительства необходимы участок земли и огромное количество материалов. Коль скоро необходимы участок и материалы, значит, потребуются деньги. А раз так, без политики здесь не обойтись.

В прошлом наиболее величественные и, естественно, наиболее дорогостоящие здания возводились сильными и богатыми мира сего: римскими сенаторами, оттоманскими султанами, средневековыми монахами, французскими королями или, на протяжении большей части XX века, государствами, будь то легкий модернизм эпохи «Нового курса» Теодора Рузвельта в Америке, постройки Клемента Эттли эпохи британского государства всеобщего благосостояния или более агрессивные архитектурные кампании Адольфа Гитлера, Иосифа Сталина или Саддама Хуссейна. Однако начиная с 1970-х годов на капиталистическом Западе при отсутствии какой бы то ни было объединяющей общество веры или идеологии, архитектура неизбежно начинает обслуживать то, что заполняло вакуум: свободный рынок. Практика и цели архитектуры при этом переродились. Подобно тому, как средневековую готику стимулировало покровительство монастырей, а расцвету барокко как масштабной кампании против Реформации способствовала католическая церковь начиная с конца XVII века, так же и возвышение, доминирование с конца 1970-х годов рыночной экономики дало жизнь новому архитектурному движению – «вау-хаусу». В архитектуре всегда получают отражение условия, в которых она создается – ее политический и экономический контекст. Вычурность и зрелищность – неизбежный результат перехода к политико-экономической системе, которая поощряет индивидуализм и конкуренцию.

После прилива в архитектуре модернизма в 1960-е годы пышным цветом расцвели тысячи новых архитектурных стилей. Их часто называют постмодернизмом. Но все эти «измы» в формах и масштабах самого различного рода зародились как реакция на критику со стороны архитекторов и самого общества, преобладавших в первой половине века модернистских построек – отчасти за то, что архитекторы-модернисты якобы изменили обету, ими же данному, но неисполнимому: не просто строить здания, которые содействовали бы самым важным миссиям столетия – искоренению невежества, болезней, бедности, ужасов трущоб, – но использовать при этом всемирный правдивый архитектурный язык равного качества и значения и для богатых, и для бедных. Теперь архитекторы-постмодернисты искали языки, более пригодные для конкретных мест и народов. Начиная с 1970-х годов были предприняты бесчисленные попытки окружить нас зданиями таких форм и в такой стилистике, используя при этом соответствующие метафоры, уподобления и символы, которые выражали бы нас и наши племена лучше, чем с тем справлялся модернизм; которые сообщали бы нам, означали бы для нас нечто при всем разнообразии нашего человеческого рода посредством классицистических колонн, гладкого холодного стекла или золотых, словно покрытых парчой, барабанов.

Некоторые архитектурные приемы какое-то время были очень популярны: скопированные с оригинала с очевидной иронией колонны и фронтоны, неоновые цвета архитектуры «по-мо» Майкла Грейвса и Вентури Скотта-Брауна удовлетворяли нашу потребность во вразумительной по своему значению архитектуре, нашу ностальгию, но вполне осознанно были лишены авторами глубины и устойчивости; полярная противоположность этому языку, «деконструктивизм» и другие странные формы, созданные в 1970-х годах архитекторами вроде Бернара Чуми и Питера Айзенмана, возможно, были весьма высокопарны и интеллектуальны, но им недоставало привлекательности в глазах масс или хотя бы облика, в котором мы – те, кто населяет эти здания – были бы в состоянии разобраться.

Потому в битве архитектурных стилей постмодерна, тянувшейся с 1960-х годов, одержал верх странный гибрид по-мо и деконструктивизма – причудливые формы, которые отвечали нашей любви к новизне и которые при этом можно было расшифровать, не обладая степенью доктора философии. Это архитектура невесомого блеска, архитектура зрелищная, искажающая визуальные образы, идеально воплощающая наш век постмодерна: кочевого образа жизни, глобализации, личной свободы, краткосрочных трудовых контрактов, цифровой информации, власти корпораций и стремительных транснациональных финансовых потоков, от которых зависят теперь наши жизни. В ХХ веке, по мнению таких передовых ученых, как Жан Бодрийяр, Фредрик Джеймисон и Беатрис Коломина, архитектура превращается в еще одно средство массовой информации, здание – в «механизм репрезентации»[11]. В битве стилей победу одержала та архитектура, которая была лучше приспособлена для передачи информации в эпоху моментальной и глобальной коммуникации – самая заметная, самая захватывающая, самая прибыльная. Добро пожаловать: это и есть вау-хаус.

Исповедь архитектурного критика

Взлет вау-хауса на протяжении последних двадцати лет неслучайно совпал с перерождением всех медиасредств под влиянием интернета. Интернет продвигал традиционные медиа, медиа платили ему тем же. Медиаиндустрия и ее аудитория, всё настойчивей жаждущая новых образов, всё более немыслимых; строительная промышленность, которая учится всё быстрее создавать эти образы, всё более впечатляющие и зрелищные; средства связи, моментально пронизывающие весь мир. Идеальный шторм.

Как и большинство пишущих людей, медленно подступающее тошнотворное действие этой перемены я давно ощущал. Требование «захватывающего» очерка с «хорошим изображением» со стороны редактора; регулярное отклонение статей на «серьезные» (читай: достойные) темы; архитектурные премии (простой способ формирования аудитории и, соответственно, доходов от рекламы), которые присуждаются по присланным вам фотографиям, ведь посылать вас в командировку слишком дорого; постепенное сокращение в статьях объема текста и увеличение площади, выделяемой под завлекательные снимки, которые вернут рассеянное внимание читателя; поступающие свыше пожелания материалов-перечней того или сего («Десять лучших зданий на берегу моря», «Десять зданий Фрэнка Гери по всему свету», «Самые классные архитекторы мира прямо сейчас»); сокращение и окончательное исчезновение средств, отведенных на поездки: обстоятельство, вынуждающее критика рассчитывать на то, что знакомство с постройкой, писать о которой, как предполагается, он должен беспристрастно, оплатят PR-агентства застройщиков или самих архитекторов; едва уловимое усиление власти этих PR-агентств – привратников, которые регулируют доступ к знаменитым зданиям и знаменитым архитекторам, а теперь оплачивают еще тебе дорогу и проживание в гостинице.

– Том, ты в последней статье немного пошалил, да?..

По отдельности всё это – маловажные, незначительные анекдоты. В массе же, когда это становится повседневностью для тысяч пишущих людей или редакторов, занятых в независимых медиа, – журналах или интернет-изданиях – мазки складываются в общую картину гигантского сдвига, имеющего соответствия и в других областях – скажем, пикники для прессы в Голливуде, которыми заправляют удавы пиара, или концерты поп-звезд, которых от фанатов отделяет шеренга спецсотрудников в черных костюмах.

В области архитектуры следствием всего этого была культура (или культ) образа. Мы смотрим на ошеломительную новую архитектуру, но не видим ее. За редким исключением, объективная критика испарилась, уступив субъективному восхвалению. Архитектура и ее медиа оказались заблокированы в головокружительных объятиях суперлатива: вау-фактора. Те же критики, что еще остаются, часто слишком озабочены вопросом, на что похоже то или иное здание, «стилевыми войнами» или деталями биографии знаменитых архитекторов. Пара беглых взглядов с левой стороны или с правой: на большее нет времени или денег, а издатель уже дышит в спину. Почитайте, что сегодня пишут о зданиях: такое впечатление, что архитектура – вид искусства, в наибольшей степени подверженный влиянию со стороны политики и экономики, творится в вакууме, что единственным ее объяснением является гений, креативность архитектора. После мирового финансового кризиса 2008 года появилась, кажется, возможность подвести некоторые итоги: уделить немного внимания, например, рабскому труду, ценой которого возводят объекты архитектуры в менее демократических уголках света. В целом же условия, в которых создаются наши новые увеселительные дворцы, мешает разглядеть их ослепительный блеск, их зрелищность.

Всё еще жив, следовательно, миф о гении-герое в архитектуре, столь убедительно представленном в «Источнике вдохновения» Айн Рэнд и воплощенном Гэри Купером в голливудской версии романа (1949) в образе Говарда Рорка – бескомпромиссного одиночки, который не остановится ни перед чем ради того, чтобы видеть свой проект воплощенным. Миф странный, поскольку для воплощения архитектурного сооружения в большей степени, чем в других видах искусства, требуется слаженная работа огромной команды, а не усилия отдельного индвидуума. Отчасти этот миф объясняется извечной приверженностью общества к образу изгоя-стоика. С другой стороны, поддерживается он многими архитекторами, которые со случайной амбивалентостью играют роли, отвечающие различным стереотипам, заложенным в ожиданиях общества или хотя бы средств массовой информации: наивного архитектора, прекрасные здания которого оказываются на деле непрактичными или рассыпаются в прах; неуступчивого диктатора, который обращается со своими подчиненными, словно с инкубаторскими курицами; интеллектуала-эрудита, лишенного какой-либо власти коварным застройщиком.

Тут бы можно было сказать: «Ну и что?» – когда б архитектура не была для нас так важна. Вы можете выключить фильм или песню, захлопнуть ноутбук. Но вам никогда не удастся вырубить архитектуру – если, конечно, вы не натянете на голову шлем виртуальной реальности и не унесетесь на сверхсветовой скорости на просторы цифрового мира.

Путеводитель по городу зрелища

Архитектурный критик не сильно отличается от туриста. Мы прогуливаемся, словно у нас выходной, осматриваем достопримечательности. Фотографируем. Записываем что-то в блокнотах. От нас часто ждут экспертного мнения, мы же, по сути, – просто профессиональные туристы. Хорошая работа, если знать, как ее получить.

Вот и эта книга – мой дневник, записи о том, что я видел сам и о тех, с кем беседовал, во время моих странствий в качестве профессионального туриста по достопамятным местам и городам, возведенным для нас в этот век зрелища – в рамках большого турне по постройкам вау-хауса XXI столетия. Как любой хороший турист, я любопытен. Я стараюсь не только смотреть, но видеть и задавать вопросы о том, что вижу. Простые вопросы. Отчего архитектура стала такой необычной? В чем причина? Чем объяснить подобные архитектурные формы? Почему всё-таки то здание похоже на подштанники?

Ответы я записал в этой книге. Это – не полная история современной архитектуры. Это некая история современной архитектуры. История современной архитектуры особого вида и стиля. Существует множество других ее видов, много историй, архитекторов, городов и зданий, плохих и хороших, о которых здесь не говорится. Тем самым, это просто моя история современной архитектуры.

В этой книге переплетены две повести. Первая говорит о том, что перемены в формах архитектуры происходили наряду с переменами в самой стихии, где эти формы рождались – в городах, и как одно подталкивало другое. После того, как на Западе индустриальная экономика сменилась постиндустриальной и города стали приходить в упадок, архитектура, всё больше – часть пышно расцветающей культуры потребления и так называемой индустрии досуга, из шутовства, интермедии сделалась главным явлением экономической жизни. Объяснить, отчего наши здания таковы, каковы они есть, не получится, полагаю, без учета контекста, в котором они появились: именно без учета подъема мировой неолиберальной экономики и городов, которые она породила. Города эти, как и здания в их пределах, также меняли свои очертания. Когда я рос, они умирали. В газетах и телевизионных сводках новостей бесконечно говорили о «большом городе», который раздирали беспорядки, об упадке его центра, о том, что все перебираются в пригороды. Теперь в наиболее благополучных в финансовом плане городах и городках всё наоборот. Самые богатые живут в центре, между тем как бедные во многих населенных местах оказались вытесненными на окраины. Города родились заново. Новую жизнь им дала джентрификация.

Вторая повесть – о том, как архитекторы, озабоченные восстановлением репутации своей профессии, подпорченной в эпоху яростных нападок на модернизм в архитектуре в 1960-е и 1970-е, обрели себя заново после того, как стремительно переориентировались с общественного сектора на частный. Стряхнув с себя пережитки послевоенного идеализма, вооружившись новой целью, новыми идеями и новым инструментом – компьютером, они породили радикально новый язык архитектуры. Радикально, конечно, по форме, не по содержанию. Двадцать лет потребовалось на то, чтобы этот язык, впервые проявившийся в семидесятые, пустил корни. Но когда пришло время, именно из этого, довольно аполитичного (не в пример архитекторам-модернистам предшествующей эпохи) поколения архитекторов, поглощенных в большей степени заботой о формах своих построек, чем об их политическом или этическом содержании, вышли многие звезды и знаменитости.

В книге сперва рассматривается, как в результате этих тектонических сдвигов в мировой экономике и политике менялись города; затем – как архитекторы ради выживания были вынуждены изменить прежний порядок работы; и, наконец, как архитектура, которую они проектировали, меняла свои формы. Экономика, политика, города, архитекторы, архитектура: как винтики в огромной машине, здесь одно связано с другим и одно двигает вперед другое.

На тех же страницах содержатся и призывы к оружию. Во-первых, это требование архитектуры такого рода, которая бы по-настоящему вовлекала нас во взаимодействие с нами не просто благодаря тому, как она выглядит или насколько она зрелищна, но в силу того, как она сделана – то есть такой архитектуры, что активно вдохновляла бы нас помогать при ее создании. Во-вторых, это требование архитектуры такого рода, которая взаимодействовала бы с политикой и экономикой и теми обстоятельствами, в которых обретается, то есть была бы по крайней мере правдива относительно своих уловок, даже если принуждена изо всех сил пускать нам пыль в глаза.

Справедливости ради замечу: только кажется, что я сам искренен относительно моих собственных уловок. У каждого из нас есть свой особый способ видения мира. Этот – мой. Я люблю писать о ландшафтах, в которых мы живем. В этом я не могу избавиться от влияния тех, кто делал это до меня.

Прежде всего – географов культуры и историков. Моим подходом к культуре я давно обязан Джону Бёрджеру и тем бесчисленным британским авторам, писавшим о ландшафте за последние полвека – таким как Реймонд Уильямс, Денис Косгроув, Ричард Мэйби, Стивен Даниэлс и Дэвид Матлесс – тем, кто рассматривает ландшафт (в том числе ландшафт чисто искусственного происхождения больших и малых городов) как результат взаимодействия человека и природы. Это кажется простым, очевидным фактом, но, думаю, заслуживает повторения.

Второй круг влияния – исследователи Анри Лефевр и Дэвид Харви. Архитектура – важнейшая часть этого искусственного ландшафта; благодаря самим своим размерам, повсеместному распространению и упрямой долговечности она доминирует на любом клочке земли, исключая совсем дикие края. Из-за высокой стоимости архитектуры управление ей неизбежно принадлежит в основном тем, кто обладает большей властью, хотя Лефевр и Харви утверждают, что пространства вокруг нас создают и контролируют также и те, у кого власти мало или нет вовсе. Ландшафт застройки не является чем-то абстрактным, аморфным и пассивным, чем любуемся мы, нагруженные контейнерами с ланчами и смартфонами, как пишет Лефевр, «ни просто „рамой“, вроде рамы с картины, ни почти безразличной к содержанию формой, содержащим, предназначенным только принять то, что в него вложат»[12]. Нет, городской ландшафт – это нечто, что мы все интуитивно населяем в каждую отдельную минуту дня, что ощущаем всеми нашими чувствами, что помогаем создавать, как бы бедны и бессильны мы не были. Мы все в некотором роде архитекторы. Городской ландшафт постоянно в работе: его созидают вновь и вновь, о нем спорят, его перелопачивают вдоль и поперек – еще долго после того, как он якобы «сформировался». В пространствах вокруг нас непрерывно бурлят возбуждение, экспрессия, противоречия и конфликт.

Наконец, в-третьих, совершенно особенное впечатление произвела на меня встреча с историком Адрианом Форти. «Озабоченный полной неспособностью истории архитектуры пролить свет на ее взаимоотношения со всем остальным миром», вместе с Марком Свенартоном он читал новаторский курс в Университетском колледже Лондона. «Архитектура рассматривалась не как ряд памятников, а как процесс – такой процесс, в котором памятники сами были одной большой сценой»[13]. Мы изучали не только то, как возникали здания, пишет историк, «как участок земли мог быть судном, на борту которого плыли деньги, труд, политические проблемы, социальные ценности и художественные идеи», но также и то, как эти здания впоследствии созидались снова и снова. История здания не заканчивается, когда положен последний кирпич. На этом его история только начинается. После того, как мы заселяем архитектурное пространство, приноравливаем его под себя, фотографируем, запечатлеваем в фильмах, проводим в нем время, пишем о нем, ходим мимо него, игнорируем и открываем его заново, о нем складываются миллионы историй, столь же разнообразных, как сами люди, которые их рассказывают.

Порой, однако, историй этих бывает не слышно. «Иногда, – пишет Джон Бёрджер, – ландшафт кажется в меньшей степени средой обитания его насельников, чем ширмой, за которой происходят сражения, прорывы и катастрофы»[14]. Давно стало трюизмом, что сильные мира сего ищут в архитектуре бессмертия, сколь бы часто им не указывали на обратное: что архитектура, будучи сделана из обычной материи, подвержена разрушению. Но пока этот процесс идет, архитектура поразительно успешно замещает то, что было на этом месте до нее. После того, как здание сносят и возводят новое, мы так легко забываем, что было прежде. Вот почему возведение здания и разрушение во многом акт политический. Именно поэтому всегда так важно помнить и рассказывать все истории, скрывающиеся за ландшафтом. Работа писателя состоит в том, чтобы отдернуть занавес, показать, что за ним есть, было или будет.

Мне, автору этой книги, в меньшей мере интересно, для чего тот или иной архитектор спроектировал тем или этим образом то или иное здание – это уже служит предметом многих, если не большинства текстов об архитектуре. Меня же больше интересует, зачем и что они сделали в более широком контексте – для чего, скажем, богатый клиент или мэр города оплатил строительство здания определенного вида и чего он рассчитывал добиться, чем те идеалистические теории красоты, что таятся в воображении архитектора. Для того, чтобы действительно понимать архитектуру, вы должны понимать скрывающиеся за ее фасадом взаимоотношения власть имущих. Таким образом, для того, чтобы разобраться в архитектуре сегодня, вы должны проследить денежные потоки.

Случай написать книгу выпал мне на фоне последствий экономического кризиса 2008 года. Пока неизвестно, окажется ли он на самом деле концом определенной эпохи на Западе, того поворота к политике неолиберализма в конце 1970-х годов, однако в любом случае – это важная веха. Кризис дал мне, как и многим другим, передышку, чтобы подумать.

Отчасти эта книга – повествование очень личное. Это попытка исследовать и понять здания, от которых я некогда был без ума, которые окружали меня в юности. Вау-хаус – это моя архитектура. Потому что моя жизнь – родился в 1970-х, вырос в 1990-е – почти точно совпадает с поворотом к неолиберализму и взлету этого нового архитектурного ландшафта. Общество и ландшафт, в котором я появился на свет, общество всеобщего благоденствия, зачахло, уступило более молодым моделям. Как и множество современников, я провожаю старый мир со скорбью. Я склонен к ностальгии. Но в чем-то я оптимист. Я – увлеченный человек. Я также любопытен. Я хочу разобраться в новом. Хочу услышать то, что оно пытается сказать нам. Ради этого мне пришлось путешествовать и в далекие края, и в давние времена. Архитектура исключительно медлительна. На то, чтобы идеи получили воплощение, требуются десятилетия. В зданиях, которые строят сейчас, нашли отражение перемены в экономике и во вкусах 1970-х, 1960-х, 1950-х, 1940-х – вплоть до девятнадцатого века. И невозможно понять то, что происходит теперь, не зная того, что происходило тогда.

Это также попытка постичь город, в котором я прожил более двадцати лет – Лондон, и в частности район, где живу теперь. На протяжении двадцати лет я наблюдал своими собственными глазами превращение Лондона из того грязного города, сражающегося за звание столицы Европы с Парижем и Франкфуртом, в котором я поселился в 1990-х, в нынешний блистательный «мировой город» на перепутьях планеты, на линии, отделяющей Восток от Запада. Что исключительно удивительно, это то, как стоимость земли в городе и в особенности в его центре выросла до заоблачных высот. Город подвергся джентрификации. То, что прежде теряло в цене, стали ценить снова. И ценить так высоко, что сама природа и сама функция подобного города оказывается под вопросом. Право на город сменилось правом купить город. Цены на недвижимость и на саму жизнь в Лондоне настолько высоки, что те, у кого средств не хватало, сочли за лучшее уехать или были попросту к тому принуждены. Мы уже привыкли к последствиям джентрификации в отдельно взятом районе. Но в масштабах целого города! Наряду с миллионами прочих в этом блистательном городе, моя семья держится за свое место когтями и зубами.

Когда, окончив университет, я перебрался в Лондон, отец сказал мне странную вещь.

– Итак, ты снова переезжаешь в большой город.

Это действительно было странно, потому что прежде я никогда не жил ни в Лондоне, ни в другом большом городе.

Зато он жил. Оказалось, что Дайкхоффы проживали в Лондоне веками, с тех пор как их предки, как и большая часть населения этого города, в поисках лучшего жребия сошли на берег с борта прибывшего из Голландии судна.

– Почему же ты уехал, папа? – спросил я.

Тогда-то он мне всё это рассказал.

Мое путешествие начинается, таким образом, в Лондоне, в Великобритании – в моем родном городе, в моей родной стране, в краях, которые я знаю лучше всего; но путь мой лежит и в те места, что начали новую жизнь благодаря веяниям свободного рынка 1970-х годов. Кроме того, если требуется объяснить, что мы видим вокруг, нам следует проследить источники власти и средств. В течение последних семидесяти лет и то, и другое поступало из-за Атлантики. Переосмыслив капитализм, США еще десятки лет тому назад унаследовали статус мировой державы от Британии, и пока их влияние до сих пор господствует в мире, в Великобритании и в ее городах оно как доминировало, так и будет доминировать – больше, чем где-либо еще.

Всё, что говорится в этой книге, справедливо не только для квартала, где я живу, для Лондона, Великобритании или даже Америки. Немногие ландшафты в мире избежали нынешних глубоких перемен в геополитике. Хотя повествование книги начинается в Соединенном Королевстве, вскоре уже его рамки раздвигаются, на сцене появляются Америка, Франция, Канада, Италия, Ближний Восток, Испания – страна за страной, регион за регионом: город зрелища восстал из пепла в каждом уголке мира. Ибо это не просто дневник профессионального туриста, не только попытка постичь ландшафты, которые он наблюдал, и даже не просто свидетельство умирания любви – того, как наивный турист открывает для себя всё больше и больше нового об объектах юношеской приверженности. Моя книга – всё это одновременно. Вместе же, надеюсь, отдельные ее фрагменты сложатся в достоверный рассказ о зрелищном возрождении западного города – великого изобретения Ренессанса, Просвещения и промышленной революции, перед тем как история его закончится уже навсегда.


Небоскреб «Осколок» в Лондоне. Colin/WikiCommons. Лицензия CC BY-SA 4.0: https://creativecommons.org/licenses/by-sa/4.0/legalcode

Глава первая
Вид отсюда

– Это мне напоминает пасхальное яйцо.

– Да ничего подобного. Это просто стеклянное яичко.

Из разговора двух мужчин, глазевших на Сити-холл, подслушанного мной в следующей на Чаринг-Кросс электричке.
Против Вестминстерского моста

Солнце просвечивает сквозь кабинки-капсулы «Лондонского глаза», пока колесо медленно, почти неприметно поднимается с одной стороны и опускается с другой. Каждое мгновение его слепящие блики сопровождают вспышки внутри кабинок: это пассажиры фотографируют открывающиеся сверху виды. Когда смотришь снизу, колесо обозрения искрится, словно гигантский серебряный браслет.

«Лондонский глаз» объявили культовым сооружением, еще когда он был всего лишь потрясающим проектом. И он стал таковым, чтобы оправдать это предсказание. Он знаменит на весь мир. Редко когда перед входом на аттракцион не змеится теперь длинная очередь. Для всей страны колесо сделалось декорацией фейерверков в дни значительных событий. Оно присутствует в кадре во многих знаменитых фильмах и используется в акробатических номерах: так, демонстранты, отважные настолько, чтобы измерять его высоту, растягивали на нем плакаты с политическими лозунгами, а в 2003 году на одной из его капсул балансировал иллюзионист Дэвид Блейн. «Глаз» удостоился высшей степени признания в современном мире – подражания, послужив прообразом для клонов по всему миру. Изображения колеса, нагловатого новичка среди знаковых объектов старого доброго мира вроде лондонского Тауэра, появляются в миниатюре в наполненных водой снежных шарах и на тех фаянсовых тарелках с видами исторического Лондона, что предлагают туристам у его подножия.

На тротуарах Вестминстерского моста вокруг меня повсюду толкаются с камерами в руках туристы. Вместе с волынщиками и продавцами безделушек из Перу они устраивают настоящую давку. Примерно посередине моста есть особое место, откуда опытные фотографы могут снять и «Лондонский глаз», и (не меняя положения, лишь ловко повернувшись) другую знаковую достопримечательность – Биг-Бен. Куда менее живописны виды в направлении к югу, вверх по течению – на жилые комплексы класса люкс, которые, словно грибы, разрослись в последние годы и тоже извлекают выгоду из зрелищных видов – для кого-то уже более привычных, но существенно более дорогостоящих.

В последнее время Вестминстерский мост сделался не столько переправой, сколько променадом, подвешенным над Темзой. «Лондонский глаз» – продолжение этого променада, только круглое и постоянно, почти бесконечно, вращающееся. В иные дни толпа на мосту бывает настолько плотной, что раздосадованным лондонцам, спешащим на важные встречи в Дом парламента или в больницу Святого Томаса, приходится выскакивать на проезжую часть и на бегу уворачиваться от автобусов и грузовых автомобилей. Тротуары моста сделались sole habitat[15] для туристов, вооруженных палками для селфи и смартфонами. Со стороны кажется, что все вместе они разыгрывают странное представление. Фотограф одной группки приседает или встает на одну ногу, как фламинго, тянется то в одну, то в другую сторону, пытаясь втиснуть в кадр вид на заднем плане, приятеля или маму, всю свою семью или целый класс, меж тем как те отчаянно спешат принять самую остроумную позу, на какую только способны: если для того, кто видит их через объектив, их старания могут иметь смысл, то для всех остальных это смотрится диковато. Кто-то выворачивается так, чтобы «Лондонский глаз» образовал вокруг головы друга нечто вроде нимба:

– Чуть левее… Вот так, вот так, во! Ты теперь как святой…

Вестминстерский мост с постоянными потоками туристов в наши дни сделался сердцем Лондона – мирового города, города знаковых построек, города зрелищ. Странное это место. Позвольте, я вам что-то покажу.

Спустимся с моста в толпе, извивающейся позади «Лондонского глаза», кружащейся воронками в его тени. За два десятилетия, что я живу в Лондоне, вдоль южного берега Темзы отсюда протянулся огромный район развлечений, предоставленный в полное распоряжение толпы, ищущей новых ощущений для всех чувств – вкуса, осязания, обоняния, зрения, слуха. Это маршрут бесконечной неспешной прогулки. Людской поток движется отсюда вниз по реке вместе с ее течением – с рассвета до заката и даже после того, предаваясь уготованным для них удовольствиям на фоне живописных видов Лондона, замершего на противоположном берегу реки, услужливо залитого южным солнцем и напоминающего рисованный задник в старых-престарых кинокартинах.

В 1990-х годах, когда я приехал в Лондон, никому не было дела до реки, до перспектив бывшего сердца торговли Британской империи, на котором больше не теснились вереницы парусников и лодок. Добропорядочные газетные статьи заклинали нас стараться как-то использовать реку. В 1986 году известный архитектор Ричард Роджерс предложил проект устройства на набережных Темзы цепочки маленьких площадей, променадов и кафе-баров под девизом «Лондон, каким он мог бы быть». Теперь он таким и стал. Поддержка и развитие этого проекта вскоре сделались политикой правительства города и страны – в том самый год, как Маргарет Тэтчер, упразднив Совет Большого Лондона, продала японцам его историческую резиденцию – Каунти-Холл, расположенный позади нынешнего «Лондонского глаза». Ныне в Каунти-Холле размещается своеобразный парк развлечений, который в иных местах можно встретить на морском пирсе: аквариум, пабы, «Макдоналдс», аркады с аттракционами, аллеи для боулинга, лавки, в которых продают побрякушки и сладости, автодром, «Смертельная ловушка» и «Театр ужаса». Лишь японский домик, где предлагают настоящую чайную церемонию, кажется здесь не к месту.

Впрочем, неожиданное – обычное дело для этого ландшафта. Ведь туристы добирались сюда не за той дешевкой, которой хватает в их повседневной жизни. Как насчет громадной перевернутой надувной пунцовой коровы, в которой дают комедию? Конечно… Снаружи – живые статуи, одетые капитаном Джеком из «Пиратов Карибского моря» или других популярных шоу на радость толпе; вот один из них, одетый Йодой из «Звездных войн», развлекает световым мечом барышень в парандже; полуодетый Призрак оперы, не при исполнении, курит сигаретку прямо через маску; вспотевшую на солнцепеке огромную безголовую плюшевую утку приводит в порядок партнер.

Можно, пожалуй, увязать зарождение этого ландшафта с «Фестивалем Британии» в 1951 году, во время которого Саут-Банк – промышленный район, разрушенный при бомбардировках, – на время превратился в подмостки форума современного дизайна, демонстрирующего новые направления развития страны после Второй мировой войны. Как оказалось, однако, новым направлением стало не то, что показывали внутри павильонов – эффективные методы в овцеводстве или угольной промышленности, – но то, что происходило снаружи: само посещение фестиваля, участие в его мероприятиях, сам фестиваль.

Сегодня павильоны и временные сооружения всех родов и видов на берегу нашей Темзы при поддержке различных компаний предлагают, одновременно временно и постоянно, развлечения для фестивалей на любой вкус: посвященные нищете в мире, танцам, поэзии. Еда со всех уголков света. Аляповатые воодушевляющие баннеры вроде призывающих – «Потрогай. Исследуй. Играй», или предлагающие гостям посетить со своих смартфонов сайты, установить приложения, чтобы скрасить прогулку помимо прочих еще и мультимедийными развлечениями. Самые продвинутые посетители – обладатели Pokemon Go – роятся, словно мухи, охотясь за фантомами, обнаружить которых в материальном мире можно лишь с помощью игр с дополненной реальностью, установленных на их гаджетах. Даже сторонящаяся толпы городская молодежь получает удовольствие на этом публичном шоу. Бетонная пещера под Залом королевы Елизаветы отведена под всё то, что в иных местах встречает активное противодействие – граффити, катание на скейте, брутальная архитектура, а здесь, будучи официально санкционировано культурной элитой, в настоящее время разрешено.

Временами атмосфера фестиваля накаляется до предела. Впрочем, лишь в пределах одной-двух ближайших улиц. Стоит сойти с променада, и вы снова в окружении обыденного города – новых хрупких апартаментов в стиле лофт и неуклюжих муниципальных жилых домов. Случаются моменты – только моменты – когда даже в этом ландшафте вечного зрелища на поверхность вырывается серо-коричневая тусклость обычной жизни, замаскированная новой оболочкой: когда, скажем, отлив на Темзе обнажает усыпанное галькой русло, а на нем – тележки для покупок, дорожные конусы и всякий мусор; или когда случайно набредешь на чудом избежавшее реконструкции здание из более мрачного периода в жизни Лондона – например, 1970-х годов, когда казалось, что будущее города – автомагистрали и бетон, и когда иное будущее, яркое, сверкающее, еще не было предопределено.

Город смешанных метафор

Но давайте больше не будем смотреть в ту сторону. Обратим лучше наши взоры на противоположный, северный берег Темзы – на великолепный задник из блокбастера, на который нацелены камеры туристов. Силуэт Сити, финансового центра Лондона, история которого насчитывает не одно столетие, в последнее время обновился. Тут и там поднялись новые спекулятивные здания всех возможных форм. Если судить по количеству снимков, опубликованных в бесчисленных учетных записях в «Инстаграме»[16], «Твиттере» и «Фейсбуке», по своей популярности новый ошеломляющий вид удерживает пальму первенства среди посетителей променада на берегу Темзы. С этого берега необычные по своим формам новообразования смотрятся на силуэте застройки не совсем реально: они словно вырезаны, вклеены, обработаны в графическом редакторе, будто миниатюрные украшения, выстроившиеся на каминной полке, или столпотворение из бутылочек и баночек на столе в ванной комнате. Кажется – протяни руку и схватишь одну из них.

У всех новоприбывших имеются прозвища. Тут, конечно, и «Огурчик» (Мэри-Экс-стрит, 30). «Огурчик» знают все. Высотный бизнес-центр Нормана Фостера впервые распахнул двери для арендаторов в 2004 году. Ныне он мелькает в рекламных роликах и телепередачах, его изображают на футболках как мгновенно узнаваемый символ, финансовую силовую станцию современного Лондона. «Мýджи», японский производитель товаров для дома, наряду с Биг-Бэном включил его в свой игрушечный «Город в пакете». Немыслимый, кристально-чистый купол небоскреба, который, кажется, плывет в небе, служит для развлечения корпоративных клиентов высшего ранга. Сам Фостер, хотя и неохотно, смирился с его прозвищем.

Появление у здания прозвища обычно служило знаком того, что оно вошло в поп-культуру, принято самыми широкими кругами публики. Сегодня, однако, здания – особенно те, что способны породить в обществе споры (например, небоскребы) – часто предусмотрительно снабжаются прозвищами службами маркетинга застройщиков. Неподалеку от «Огурчика» девелоперская фирма «Бритиш лэнд» окрестила «Теркой для сыра» довольно строгую «башню Леденхолла» – сорокавосьмиэтажный клин, спроектированный Ричардом Роджерсом, бывшим партнером по бизнесу Нормана Фостера и нынешним его соперником на мировой архитектурной сцене. Через несколько улиц (Фенчёрч-стрит, 20) виднеется «Уоки-Токи» уругвайского стархитектора Рафаэля Виньоли: довольно необычное, старомодное прозвище для ста шестидесятиметрового небоскреба, напоминающего скорее смартфон причудливой формы. Именно: небоскреб в виде смартфона. В зрелищном Лондоне в дело идет всё!

За странной формой кроется своя логика – экономическая, естественно. Небоскребы обычно сужаются кверху – из эстетической традиции и инженерных соображений. Но так как цена аренды на верхних этажах выше из-за открывающихся из окон видов, то традиционный подход, невзирая на силу тяжести, с экономической точки зрения в эти прагматичные времена теряет смысл. Поэтому Виньоли, архитектор в коммерческом плане весьма сообразительный, изменил условности: его небоскреб раздувается кверху, растет и площадь премиум-класса. «Кривая, следующая за кривой», – хвалятся рекламные слоганы. – «Здание, которое с высотой становится больше». Несколько злоупотребляя доверчивостью читателей, лондонская газета «Ивнинг стандард» поясняет, что «слега кривые линии фасада вторят изгибам русла реки и поддерживают геометрию средневековых улиц»[17].

Футуристические, вогнутые фасады здания на деле отражают не только историческую застройку, но в разгар лета и яркое солнце, перенаправляя его на другую сторону улицы. «Лучами смерти» этот эффект газеты прозвали после того, как отраженный от поверхности фасада поток света расплавил кузов припаркованного «Ягуара». «Уоки-Токи» переименовали в «Уоки-скорчи» и «Печкаскрёб». Средства массовой информации посылали репортеров жарить яичницу в мощных лучах, исходящих от архитектуры Виньоли.

– Не знал, что здесь может быть так жарко, – оправдывался архитектор перед корреспондентом газеты «Гардиан». – Когда я впервые оказался в Лондоне, было совсем по-другому. Теперь у вас здесь так много солнца[18].

Здание оснастили зонтиками, чтобы исключить подобные прискорбные инциденты в будущем. Между прочим, арендаторы площадей здания – из числа наиболее престижных страховых фирм. Предвосхищение рисков – их фирменное блюдо, хотя «лучи смерти» они проглядели.

Небоскреб, блистательный настолько, что рядом с ним плавятся «Ягуары»: в зрелищном Лондоне правда иногда нереальнее вымысла. В той же самой статье в «Ивнинг стандард», процитированной выше, Питер Рис, в продолжение двадцати лет – главный архитектор Лондона, отвечающий за новую линию силуэта города, излагал «принцип фруктовой корзины» – градостроительный подход в центре старинного города, поощряющий у архитекторов, проекты которых он одобрял или отвергал, эклектическую, смачную манеру и разнообразие архитектурных метафор – рации, корнишоны, терки для сыра, всякую всячину – всё разом на одной сцене. Он – тот самый парень, кто выбирает, какой плод положить в корзину, какая безделушка будет следующей на городской каминной полке, какой запустить номер на этой самой модной из сцен. Но откуда вообще взялся подобный подход?

До недавних пор Сити оставался заповедным центром финансовой индустрии Великобритании. Однако после того, как в 1980-х годах по направлению на восток от него был построен Канэри-Уорф, Сити пришлось кооперироваться с соседом-соперником, который мог предложить кочевым финансам со всего мира столько пространства и приватизированных пузырей общественного блага, сколько тем требовалось. Древнему центру Лондона стало необходимо участвовать в программе. Начало было положено, когда Канэри-Уорф не существовал еще в помине. В 1986, когда «Большой взрыв» начал модернизацию финансовых операций в Великобритании, его рыцари расположились на огромных новых торговых площадках, которые вклинивались, иногда совсем неловко, в тесную паутину охраняемых государством средневековых улиц Сити. Треть всей территории района в восьмидесятых подверглась реконструкции, что лишь усугубило конфликт между двумя полюсами консервативной политики. Стимулировать свободный рынок и дать девелоперам полную свободу? Или законсервировать статус-кво прошлого и сохранить наследие Сити? Небоскребы, в сознании людей слишком тесно связанные с капитализмом самого вульгарного рода, были запрещены в районе, который, несмотря на все технологические перемены, по-прежнему оставался бастионом традиции; вместо них были выстроены «землескребы» – огромные, распластавшиеся по земной поверхности сооружения, в которых и поместились эти новые торговые площадки, чтобы не портить силуэт города.

Спустя три десятилетия такой подход кажется устаревшим. Сегодня населенные места Великобритании – даже районы в пределах одного города вроде Сити и Канэри-Уорф – соревнуются за вложения и налоги на недвижимость не только ближайших соседей, но также зарубежных инвесторов от Теннеси до Узбекистана. Современному международному капитализму требуются простор, свобода строить и перестраивать так, как он это видит – свобода творческого разрушения. Наследие и сантименты здесь всё только осложняют.

Сити было нужно не только больше пространства: ему требовался новый облик. Канэри-Уорф, расположенный ниже по течению Темзы, предлагал своим корпоративным арендаторам копию некоего абстрактного городского центра из стали, стекла и мрамора: его роскошный, пресный, транснациональный южный минимализм не требует больших усилий для акклиматизации от финансистов, слетающихся сюда из Ноттинг-Хилла или из более удаленных часовых поясов. В нулевые Сити поощряло международные девелоперские компании выстроить в таком же стиле «Квадратную милю» – воплотить в высококачественных проектах и материалах маленькую утопию безмятежной роскоши. Застройку из тех времен, когда общественное мнение еще не было превыше всего, снесли или, как было со зданием Лондонской биржи, некогда имевшим простой бетонный фасад, завернули в новую, блестящую искрящуюся оболочку. Сити уже опережал Канэри-Уорф по масштабам культурного наследия и аутентичности, критично важных для иных ценителей из числа акул международного капитала. Теперь в пику скучным кварталам Канэри-Уорфа у нее появился и реновационный, легко узнаваемый профиль.

Но у Сити есть и новый соперник, притаившийся у самых его дверей. Прямо напротив, на другом берегу Темзы, в совершенно изолированном (и существенно более бедном) районе, изнемогающем в погоне за международным капталом и налогами на недвижимость, стоит здание, способное заткнуть за пояс все без исключения прочие. Пока еще способное.

Одна форма годится для всего

История «Осколка» восходит к началу нулевых, когда впервые появился проект скромной башни у старого Лондонского моста. Позже у него появилась маркетинговая стратегия. 28 мая 2012 года в 10:09 утра я получил от него первое сообщение: «„Осколок“ спроектирован так, чтобы отражать Лондон, поблескивая на лондонском горизонте, как осколок стекла». В то утро от него пришло еще несколько твитов. «„Осколок“ изменит профиль Лондона и станет символом столицы», – сообщалось в одном. «Насколько далеко меня видно?» – интересовался небоскреб в другом и просил своих подписчиков присылать фотографии, демонстрирующие, как невообразимо далеко видна эта стеклянная пика высотой в тысячу шестнадцать футов. Будто ее можно не заметить. Вблизи этот небоскреб, поставленный посреди кружева сложившихся еще в дошекспировские времена улиц и не имеющий здесь соперников, столь потрясающе огромен, что кажется смехотворным, нелепым, завораживающим. Но притом жить в его тени я не обязан.

Ренцо Пьяно, самый знаменитый в Италии архитектор, как-то признался мне, что «Осколок», столь агрессивный образ, навеяло ему море. Якобы при первой встрече с девелопером в местном кафе он набросал на меню «парус» как отсылку к тем торговым парусным судам, что некогда переполняли Темзу у подножия будущей башни. (Архитекторы и девелоперы любят миф о гениальном наброске проекта: это придает нечто мистическое творческому процессу.) Позже Пьяно объяснял форму не метафорой парусника, а данью уважения шпилям городских церквей Кристофера Рена. На церемонии открытия он уподобил постройку «искрящемуся шпилю, флиртующему с погодой» – мерцающему, бесплотному и призрачному, словно пытающемуся замаскировать то, что в действительности представляло собой гигантскую груду бетона, стекла и стали. Имеет ли хоть нечто общее осколок стекла – что с парусом, что со шпилем – вопрос в городе смешанных метафор непростой.

Но неважно. Как только девелопер, Ирвин Селлар, отказался от мрачноватого названия «Башня у Лондонского моста», он принял «Осколок», идею Пьяно, украсив еще в процессе строительства верхнюю точку своего растущего пня изображением одного-единственного слова – «Осколок», благодаря чему объект стал еще лучше виден из любой точки Лондона. Город, один из собственников гиганта и его рекламной кампании, с переименованием его в поп-культуре покорно смирился. Я часто проезжаю мимо небоскреба на пригородном поезде, подслушивая, что говорят о нем пассажиры.

– Он тебе нравится? Почему? Почему нет? Посмотри, мам, это же «Осколок»! Ты слышала о лисе, которая проскочила в здание и добралась до самого верха? Как там, на самом верху?..

Пока «Осколок» рос, рекламные щиты живописали воображаемые сцены из будущего: разодетые влиятельные пары в бессменных сумерках потягивали на них коктейли в роскошных интерьерах: мерцающие огни города внизу, очертания «Лондонского глаза», которые ни с чем не спутаешь, если только изобразить их там, где они расположены в жизни, а не в воображении девелопера. Подпись? «Вдохновляющая перемена». Словно одно существование «Осколка» уже что-то решало. Возможно. Это утверждает теория просачивания, стоящая за современным капитализмом, за современной политикой реконструкции городов и современной архитектурой: идея, согласно которой инвестиции в один островок благополучия вернутся всем сторицей и возведут ближнего из убожества нищеты. Наконец, это – весомый фунт плоти, который взамен финансового участия в реконструкции самого старого и грязного железнодорожного вокзала в Лондоне застройщик потребовал в соответствии с традицией, в британском градостроительстве известной как «статья 106». Торг в современном городском планировании вполне уместен.

Как следует из рекламных материалов, в здании расположены «офисные помещения мирового уровня, эксклюзивный выбор жилых апартаментов ‹…› самые высокие жилые апартаменты в Великобритании, спа-отель (пять звезд плюс) „Шангри-ла“, рестораны и открытые для свободного посещения обзорные галереи». Еще до завершения строительства архитектурное сооружение было объявлено знаковым, а площадь перед небоскребом, естественно, – «великолепной». В тот день в 2010 году, когда «Осколок» стал самым высоким зданием в Великобритании, он даже попал в тренд в «Твиттере», что для здания – редкий случай. Девелоперу Ирвину Селлару это пришлось по нраву.

– Я думаю, жители Лондона научатся любить его, – сказал он.

На торжественном вечере в честь открытия здания ему вторил как всегда яркий Борис Джонсон, в то время мэр Лондона:

– Если требуется символ того, как Лондон прокладывает себе путь из глобальной рецессии, – объявил он, – это как раз и есть «Осколок», решительно взмывающий в небеса… И ему предначертано сделаться культовой достопримечательностью на заветном силуэте Лондона наряду с «Огурчиком», Святым Павлом или Биг-Бэном.

Любопытно, что до своего избрания Джонсон был категорическим противником небоскребов – темы, которую в ту пору лоббировал его левый предшественник Кен Ливингстон. Однако пересмотру некогда твердого убеждения ничто не способствует так, как личный опыт перепалок в органах городской власти.

Участок для небоскреба Ирвин Селлар приобрел в 1998 году – за год до того, как правительство новых лейбористов, членом которого был Ливингстон, обещало поддержать застройку высокой плотности в качестве одного из пунктов программы возрождения городов страны, омраченной постиндустриальной тоской: вау-хаус Джона Прескотта. Это было вполне в духе общей экономической программы новых лейбористов в рамках поощрения свободного рынка и частных инвестиций в надежде на то, что и вам, и мне перепадет с барского стола чуть больше, чем в 1980-х и начале 1990-х годов. Знаковая вау-архитектура сделалась экономической необходимостью и, следовательно, политикой правительства.

Когда в конце 2008 года мировую экономику стало трясти, «Осколок», равно как «Уоки-Токи» и еще множество других материальных активов в Великобритании, спасли ближневосточные ресурсы, которые по-прежнему оставались на плаву – консорциум инвесторов из Катара. Зарубежные инвестиции в недвижимость Лондон поощрял уже десятилетиями, однако после начала глобального экономического кризиса деньги хлынули сюда, как никогда прежде. Исследование, проведенное Кембриджским университетом в 2011 году – «Кто владеет Лондоном?» – показало, что пятьдесят два процента офисных площадей в старом финансовом центре города принадлежат зарубежным инвесторам; в 1980 году таковых было всего восемь процентов[19]. В некоторых наиболее богатых кварталах Лондона лишь одну из трех сделок совершили британцы. В последние годы рынок недвижимости в этих районах столкнулся с тем, что получило название «суперджентрификации». Площади «Осколка» и ему подобных предназначены для новых кочевников, сверхбогатых граждан (если же вы готовы платить двадцать пять фунтов за разовый пропуск на обзорную галерею наверху здания, то и для нас с вами). И на международных рынках в наши дни подобные архитектурные безделушки продаются наряду с золотом и фьючерсами. Наряду с любым другим предметом потребления.

Здание было торжественно открыто в 2012 году. Само собой, это было настоящее шоу. Улицы перекрыли для всех, кроме гламурных гостей со всего света, среди которых были премьер-министр Катара шейх Хамад бен Джасим бен Джабер аль-Тани, глава Центробанка Катара шейх Абдулла бен Сауд аль-Тани, посол в Великобритании Халид Рашид Салем Аль-Хамади Аль-Мансури, а также горстка чиновников во главе с принцем Эндрю и тогдашним министром финансов Джорджем Осборном. В ожидании поезда на платформе «Лондонский мост» я мог рассматривать охранников при безупречно одетых встречающих, выстроившихся в линию с такими здоровыми пакетами, словно в них были статуэтки Оскаров. После обряда освящения Бурж-Халифа в Дубае в 2010 году – торжества, которое сопровождалось фейерверком из десяти тысяч ракет, театрализованного звукового и лазерного шоу, церемонии ввода зданий в эксплуатацию вынуждены не отставать. И вот, вечером после инаугурации «Осколка» гости имели счастье также наблюдать лазерное шоу (а все прочие – его онлайн-трансляцию в интернете): ослепительные лучи, низвергающиеся с верхушки здания на городские достопримечательности вроде Тауэрского моста или «Лондонского глаза». Звуковое сопровождение? «Фанфары для простого человека» Аарона Копленда. Никакой иронии в том не было. В лондонских зрелищах правда иногда менее реальна, чем вымысел.

Самое удивительное в «Осколке» – не то, что он на самом деле из себя представляет, а то, что должен представлять. Эта башня, воплощение множества метафор, может быть всем, что только будет вам угодно – в зависимости от вашего положения в обществе. Для лондонских капиталистов, ориентированных на экономический рост, вроде бывшего мэра Бориса Джонсона, ее открытие пришлось на непростое время, когда многие настаивали на более масштабном регулировании городских финансов. Спустя неделю после торжества скандал с фальсификацией лондонских межбанковских ставок в Канэри-Уорф, всего в нескольких милях отсюда, потопил финансовый агломерат «Барклейс». «Осколок» же, напротив, был немудреным символом слепого экономического оптимизма и потому был достоин всякого прославления. Роб Лайонс, заместитель редактора веб-сайта Spiked, высказался, к примеру, так: «Мне нравится думать, что он говорит: „Да пошли вы!“ всем тем, кто желает, чтобы мы успокоились на том немногом, что у нас есть».

По признанию в «Твиттере» Анджелы Брэди, в то время президента руководящего органа архитектурного сообщества Королевского института британских архитекторов, «Осколок» «доказал действенность и мощь движка GT Architecture ‹…› Нам нужна качественная архитектура, чтобы оживить нашу культуру и наше устремление в будущее». Иные, правда, сравнивали ее пирамидальную форму с формой здания Министерства правды из антиутопии Оруэлла «1984». «Почти такое же по высоте», – сообщала лондонская «Ивнинг стандард»[20]. Для активистов движения «Гринпис», мерявших его стены с расчетом растянуть на них баннер с очередным протестом, это был попросту очень большой билборд, приспособление для еще одной пропагандистской акции, подходящей для нового твита. «Гардиан» назвал небоскреб «прекрасной метафорой того, каким ужасным образом изменилась столица»: теперь это город апартаментов стоимостью пятьдесят миллионов фунтов, повисших ради удовольствия управляющего хедж-фонда в облаках, к которым и мы по случаю можем получить доступ: «башня для одного процента»[21].

Одни видят в небоскребе волнующий символ Лондона как исключительного мирового города, другие – эмблему империи зла, капитализма. В одном этом здании отражается состояние всего мира. «Осколок», напоминает ли он настоящий осколок, парус или шпиль, является метафорой-оборотнем всего, что вы только пожелаете.

Хипстерский урбанизм

Вернемся на уровень проезжей части и прогуляемся мимо терок для сыра и корнишонов – полчаса к северу от Сити, в направлении кольцевой развязки на Олд-стрит. Там перед нашим взором предстанет одно очень странное здание. На мгновение я даже затрудняюсь подобрать нужные слова. Как вам: гигантская многоэтажка из стекла и стали в форме двух пересекающихся сферических сегментов, наподобие разделенных надвое и вдавленных в общее основание ягодиц?

Развязка на Олд-стрит на очарование не претендует. Это мрачноватый участок, который риелторы дипломатично называют «неприкрашенным». В последние годы развязка служит адскими воротами в самые модные районы Лондона – Хокстон и Шордич. На жутковатых склонах местности стараются закрепиться сотни инновационных компаний, привлеченных сюда относительно невысокой арендой (когда-то так и было) и тем неопределенным качеством, которое сегодня так ценится – «городским гулом», исходящим от местных баров, художественных галерей и клубов. Район прозвали «Силиконовой развязкой», или «Техно-сити», хотя обычно он выглядит совсем не футуристично. Пассажиры спешат в свои офисы – прижатые к стеклам жужжащего транспорта лица, резкий ветер и непролазная грязь. Нет никого, кто хоть мгновение бы помедлил. Вечером их сменяют сотни спешащих в те самые фешенебельные бары. В час закрытия обе соперничающие кебаб-забегаловки всё еще под завязку полны. Когда-то это был мой район – пока его неприкрашенность не стала слишком дорогóй. Если не брать в расчет хипстеров, это самый обыкновенный клочок в центре города – мешанина из людей, зданий и занятий. Всё и повсюду словно расставлено слепым шимпанзе: есть за всем этим какой-то смысл, но уразуметь его по внешности трудно. Эдвардианское социальное жилье примыкает к кварталу контор с пижонским голубым зеркальным стеклом восьмидесятых, которые жмутся в свою очередь к корпусу 1960-х годов постройки, а далее терраса викторианской эпохи с букмейкерскими конторами и кафе; далее – вентиляционные шахты лежащей где-то у меня под ногами станции метро, по обычаю покрытые граффити в манере Бэнкси.

Сама развязка была построена в 1960-е годы в качестве крошечного звена автомобильной, обычной для той поры, утопии – кольцевой дороги вокруг центра Лондона. В духе типичного для этого города хаотичного индивидуализма построено было лишь несколько отдельных фрагментов дороги, и сегодня водители, которых стало гораздо больше, чем можно было себе представить тогда, ползут по развязке со скоростью 12 миль в час (если еще повезет). Для развлечения водителей и возвели гигантские рекламные щиты, соблазняющие их мобильными телефонами, кремами для лица, приборами для навигации и обещаниями счастья: «Ты не застрял в дороге! – заливается один из них. Трафик – это ты. Просто будь свободным».

Гигантские пивные животы тоже не остаются без внимания пассажиров. С этой самой целью они, видимо, и спроектированы; однако во всеобщем городском хаосе эффект от принципиальной новизны исполинского жестяного здания, сделанного в виде двух пересекающихся полусфер, несколько теряется. Оно кажется нормальным; еще один кричащий объект в этом пейзаже из множества кричащих объектов в расчете на то, чтобы перехватить наше внимание. Называется это здание, вмещающее «роскошные апартаменты» (если верить плакатам) – «Безье». Рекламные щиты на основании объекта с двухмерной копией его уникальной архитектуры усеяны изображениями вдохновляющих сцен, которые могут стать реальностью, если вы оставите свой застрявший автомобиль и поставите свою подпись на пунктирной линии: пара рук за приготовлением аппетитного блюда, какого-нибудь бесплотного суши; стайка рубашек, наглаженных до хруста; умиротворяющий шестичасовой бокал мартини.

Сегодняшние мечтатели переосмысливают развязку на Олд-стрит как «точку роста» – место, обреченное лондонскими мэрами на забвение со стороны государства, потерпевшее неудачу в общественных предприятиях вроде кольцевой дороги и переданное для усовершенствования частному сектору. Олд-стрит упрямо сопротивлялась «усовершенствованию» на протяжении всего экономического подъема в конце 1990-х и 2000-х, но когда среднегодовой рост цен на недвижимость в Лондоне составил 25 %, спекулятивные девелоперы взялись за дело серьезно. Исполненная бьющего через край оптимизма, который источают только девелоперы подобного рода, Олд-стрит становится ландшафтом экспериментов вроде «Безье». К северу день от дня растут капли и пики высоток с апартаментами класса люкс. С другой стороны Олд-стрит давно уже спроектировали филиал европейской сети арт-отелей, специализирующийся на предоставлении дорогого, культурно-ориентированного крова путешественникам со всего мира в бывших кварталах художников. «Хокстон, – говорится в рекламной брошюре, – идеальное место для арт-отеля, учитывая его близость к Хокстон-сквер» (будто искусство заразно и летает в воздухе, как миазмы). Филиал неотвратимо заменит художественный центр, организованный местными жителями, хотя граффити Бэнкси на старом здании сохранят ради аутентичности. И вот, говорится далее, окончательный результат будет выглядеть – разумеется – «великолепно»: вызолоченный барабан высотой в восемнадцать этажей, с окнами, которые «вдохновлены перфокартами, которые использовались в текстильной промышленности, исторически располагавшейся в этой местности».

В город цирк приехал

Стайка забавных твитов облетела мир в тот день, когда Великобританию накрыла вторая волна рецессии – волна такой силы, какой не помнили, начиная с семидесятых.

– В Лондоне есть гигантское колесо обозрения и канатная дорога, – начал один.

– …И клоун вместо мэра, – парировал другой, намекая на неловкую медиабуффонаду тогдашнего мэра Бориса Джонсона.

– Эффект Барнума? – допытывался третий. – Лондон воцирковлен.

«Хлеба и зрелищ» – старая избитая метафора, обозначающая стремление политиков успокоить волнения масс угощением и развлечениями. К подобной тактике не раз прибегали еще в Древнем Риме. Но в современном Лондоне понимают это, кажется, вполне буквально.

Чтобы увидеть цирк, нам нужно покинуть круговую развязку на Олд-стрит и сесть на метро. По Северной линии обратно до «Лондонского моста», затем по Юбилейной – до «Северного Гринвича». Обнаружить большой шатер цирка нетрудно. То, что некогда называлось «Куполом Тысячелетия», теперь в честь сделки с гигантом телекоммуникаций о спонсорской помощи зовется «Ареной О2». Купол и выставка, приуроченная к празднованию смены тысячелетия – «Опыт тысячелетия» – с бюджетом в 1 миллиард фунтов оказались таким колоссальным, монументальным, знаковым провалом, что еще долгие годы омрачали жизнь в ту пору новому, свежему, исполненному оптимизма правительству Тони Блэра. С тех пор, однако, в частных руках это сооружение превратилось в самую доходную музыкально-развлекательную площадку в мире. Знаковая постройка, злополучная в первые годы по рождении, была реабилитирована. Проект получил развитие. Новейшая затея купола – «Вверх по О2» – ультрасовременное развлечение, которое можно назвать архитектурно-экстремальным спортом (вроде карабканья на здание Оперного театра в Сиднее). Вам предлагается, отправляясь из «лагеря» внизу, самостоятельно прочувствовать высоту купола, а затем поглазеть на окружающую местность со смотровой площадки на его верхушке.

То, что можно видеть отсюда – полуостров Гринвич – некогда называли черной дырой Лондона. Газовая станция, заводы и предприятия по добыче гравия на болотистых землях, некоторые из которых упорно отказывались сгинуть, уступить место вечному празднику, который проектировали более двух десятилетий. Этот проект также продолжается. По ночам территория вокруг «Купола» живет своей собственной жизнью, словно служащий, прозябавший неделю в ожидании вечера пятницы. Жизнь внутри и снаружи превращается в световую фантазию, торжество звука и света; огромные экраны транслируют представление, происходящее в шатре. Это пейзаж гиперактивности, предназначенный для поднятия настроения посетителей. В продолжение дня, однако, здесь царит более сонная атмосфера. Местность наводняют стайки школьников и иммигрантов из Восточной Европы с близлежащих строек. И те, и другие бок о бок жуют свои сандвичи на огромных залитых солнцем площадях, но в общение между собой никогда не вступают. Несмотря на острые ощущения, которые обещает аттракцион «Вверх по О2», и легион выступающих здесь суперзвезд, полуостров так и не вполне избавился от атмосферы заброшенности, привлекательной видом на устье реки лишь для любителей меланхолии.

Словно в утешение, «О2» породил ландшафт, наивной назойливостью своей напоминающий разодетых тихонь на дискотеке, ловящих взгляды танцоров. Административные здания аляповато оштукатурены. Гигантские пучки скрученного металла ни к селу, ни к городу тут и там заявляют о своем существовании. Это то, что градостроители называют маркерами, или шлюзами, – трехмерные восклицательные знаки. Государство продолжает вкладывать средства в полуостров Гринвич в расчете заполучить инвестиции частного капитала: разгребает его нездоровое прошлое, строит новую ветку метро, образцовую деревню, самую доходную в мире развлекательную площадку. Щедрости его нет предела. Инвестиции приходят, но, как в ситуации с «Опытом тысячелетия», совсем не в тех объемах, как ожидалось. Спустя почти двадцать лет «О2» всё еще окружена мечтами больше, чем зданиями. Равно как и во всей восточной части Лондона, после заката промышленности в 1960-е и 1970-е годы здесь осталось так много свободных земель, что для их освоения просто не нашлось пока планов с соответствующей финансовой поддержкой. Возможно, фокус удастся благодаря новым обстоятельствам. В 2012 году полуостров приобретен гонконгским девелопером «Найт драгон» почти за семьсот восемьдесят шесть миллионов фунтов. «Идея в том, чтобы создать высокотехнологичную деревню для продвинутых в области искусства, дизайна и гастрономии лондонцев», – поясняет «Ивнинг стандард»[22].

Последняя новость в цирке, исполненная экономического символизма: смертельный номер в облаках. Это канатная дорога, открытая с тем, чтобы зарабатывать деньги. Хотя бизнес этот не сказать чтобы пока процветал.

Трудно разобраться, что мы имеем под названием «Воздушной трассы Эмиратов». Является ли канатная дорога общественным транспортом? Или это просто дорога, ведущая в парк развлечений? Или и то, и другое? Исторически более богатая часть столицы – к западу от Лондонского моста – располагает дюжиной переправ; у другой же, беднейшей, восточной части Лондона имеется только один мост, два туннеля и паром – всё достижения промышленности XIX столетия. В этой части города нужны переправы. Однако не вполне ясно, спроектирована ли «Воздушная трасса Эмиратов» именно с этой мыслью. Первая в этом тысячелетии новая развязка над рекой Темзой обошлась почти в шестьдесят миллионов фунтов, из которых больше половины оплатила принадлежащая Дубаю авиакомпания, а остальную часть – государственные фонды. Открытое частное спонсорство в общественной инфраструктуре городов сделалось общим местом. Должен ведь кто-то оплачивать общественные потребности? Однако происходит это всегда на определенных условиях.

Теоретически эта канатная дорога может перевозить двести пятьдесят человек в час. Были бы желающие. В июле 2014 года лондонская радиостанция LBC установила, что в час пик дорогой пользуется в среднем сорок четыре человека. Для того, чтобы добраться от станции метро «Северный Гринвич» до терминала, требуется рывок через автостоянку в несколько сотен метров под палящим солнцем или проливным дождем. Возможно, «Эмираты» знают нечто о видах на будущее этого клочка Лондона, что неизвестно мне, потому что прямо сейчас эта стальная цепочка весом в много миллионов фунтов как будто связывает одну пустую гигантскую автостоянку в районе, где живет очень мало людей, с другой такой же в районе, где тоже живет очень мало людей. Защищая свое творение, Борис Джонсон, как всегда, кипятился:

– Во время школьных каникул, вечерами, она работает на полную. Она уже окупает затраты. Канатная дорога – всё еще сенсация. Колоссальный успех.

Если бы «Эмираты» действительно желали инвестировать в лондонскую транспортную сеть, большинство лондонцев, уверен, предложило бы что-нибудь более полезное. Прямо здесь очень кстати был бы мост, к примеру. Но это было бы заблуждением относительно истинного смысла канатной дороги. Она нужна не столько для того, чтобы быть полезной, сколько для того, чтобы о ней говорили. Возможно, был бы повод для беспокойства, если бы название бренда из Эмиратов появилось бы на карте Лондонского метро – классической схеме из 1931 года, времени, когда государство усиливало свою роль в управлении общественной жизнью после другого периода спекулятивных излишеств корпоративного мира. Канатная дорога сама по себе – брендинг в трех измерениях, не в двух. Речь идет не столько о быстром перемещении из точки А в точку Б, четкой задачи для загнанной электрички, сколько об острых ощущениях под маркой бренда. Это ярмарочный аттракцион, поездка в парк развлечений, тонко замаскированная под общественный транспорт. Очень тонко замаскированная.

Поездка в оба конца продолжительностью пятнадцать минут или около того стоит около девяти фунтов. А за восемьдесят восемь фунтов можно снять целую кабинку и отметить в ней (правда, очень быстро), скажем, день рождения. Возле кассы вас встречает огромный плакат: «Взгляни на Лондон, как никогда прежде». Перед поездкой вы можете получить «опыт полета» на симуляторе. Фирменная иллюзия воздушного полета на протяжении всей поездки строго принудительна. Станции на обоих концах маршрута называются «терминалами», билеты – «посадочными талонами». Рекламный щит приглашает вас «поделиться снимками из вашего путешествия» в «Твиттере» под хэштегом #MyEmiratesView. Словно для того, чтобы подкрепить основной смысл, все кабины залеплены рекламой «Эмиратов»: «Испытай новый способ увидеть Бомбей».

Канатная дорога впечатляет: три эффектные башни из скрученного металла высотой под двести девяносто пять футов каждая. А виды, что открываются сверху! Со мной в кабинке – мать с двумя дочерьми среднего возраста, прибывшие в Лондон на один день. Они очень взволнованы.

– Если у меня будет гипервентиляция, держи меня.

– Надеюсь, он не перевернется вверх тормашками!

Кабина покидает твердую почву.

– О-о-о!

– Я немного боюсь, правда.

– Хорошо хоть, что в Темзе нет акул.

– О боже! Мы болтаемся в воздухе.

Движение кабины стабилизируется. В руках появляются телефоны, позы становятся картинными.

– Можешь только снять так, чтобы я была постройней?

– «Купол Тысячелетия» мне не очень нравится. Я не буду его снимать.

– Мне тоже. Эти торчащие штучки – как будто ершики.

Прибываем на место чуть быстрее, чем ожидалось.

– Что, уже приехали?

– Я думаю, «Лондонский глаз» был бы круче.

– Но где же мы?

Очень хороший вопрос. Они остаются выпить кофе, поглазеть на дорогóй жилой дом и быстро заглянуть в «Кристалл» – другой рекламный трюк, замаскированный под общественный сервис. На сей раз это «самая большая в мире выставка, посвященная будущему нашего города», любезно предоставленная электротехнической компанией «Сименс». Хотя будущее наше вполне очевидно из окружающего ландшафта. После того, не обнаружив больше никаких соблазнов, они снова садятся в кабинку и отправляются в обратный путь.

Вечеринка окончена

Атлеты, орды зрителей и съемочные группы со всех концов света давно разъехались, но в Стратфорде, эпицентре крупнейшего международного спектакля – Олимпийских игр 2012 года в Лондоне – воспоминания о празднике всё еще живы. Еще приметно даже место, где висел странный плакат, который долго не могли снять, словно последнего гостя на вечеринке, в память о дорогом сердцу событии.

На самом деле Олимпиада не закончена. Она просто не может закончиться. В конце концов, Лондон – мировой город, город знаковых образов, город зрелища – город вечного праздника.

Когда-то Стратфорд был самым обычным пригородом, так что выбор места для проведения игр вряд ли можно назвать очевидным. Да, там присутствовали моменты постиндустриальной красоты: положим, прогулка вдоль канала воскресным вечером. Солнце отсвечивает с поверхности воды, цветущие травы тянутся вверх по обочинам. Но здесь не привыкли к посещениям спортивных звезд и яркому свету софитов. Пожалуй, тут можно было встретить съемочную группу какого-нибудь чуднóго фильма, в котором бандиты Ист-Энда попадают в атмосферу постиндустриального апокалипсиса. Группа эта бродила по улицам в поисках той натуры, что может передать лишь пейзаж с колоннами, каналами и викторианскими виадуками. Но до Олимпиады лучи славы были здесь всё же в новинку. Там, где теперь стадионы, маленькие площади и знаковые скульптурные объекты вроде «Орбиты» Аниша Капура и Арселора Миттала, тысячами лет сохранялся, оставаясь сами собой, иной пейзаж: пейзаж из всякой всячины. В каждом крупном городе есть свой Стратфорд, где находится место для всего, что нигде больше не укладывается: например, очистные сооружения и свалки. Это было архетипическое захолустье – подсобка Лондона, где всё происходило по-тихому, вне общего внимания.

Во время игр Стратфорд наконец-то принарядился. Олимпийское наследие – отступное хозяевам за разрешение телеканалам со всего мира навести фокус на улицы городка – предстает здесь в большом многообразии. Остались новые скамейки и авангардистские столбы, новые слои краски, призванные оживить фасады социальных домов. Чистый доход периферии составляют новые жилые небоскребы, привлекательные своей отделкой и самыми разнообразными формами – клиньев, осколков, пластин – что повылезали, как грибы, в последние годы не без магического действия олимпийской пыли («Сделай твое золото в этих роскошных апартаментах»), хотя и доступное жилье было бы очень кстати здесь, в одном из беднейших лондонских боро. У Стратфорда также имеется своя доля пучков – маркеров и терминалов, заявляющих миру о его существовании. Один из них возведен шведской транснациональной фирмой «Икея» рядом с Стрэнд-Истом, ее собственным кварталом жилой застройки. Во время строительства башни рекламные щиты помещали ее в один ряд с Эйфелевой башней, «Лондонским глазом» и «Космической иглой» в Сиэтле: «Все эти памятники сооружены в память о важных моментах истории. Для нас таким моментом послужил Стрэнд-Ист».

Остался Олимпийский парк, естественно, переименованный в честь королевы Елизаветы и медленно совершающий сложную метаморфозу из декорации, которую предполагалось видеть лишь через объектив телекамеры в гостиных, в реальное пространство, в котором живут, покупают продукты, отводят детей в школу и скандалят со своими соседями люди. Однако самое заметное наследие Олимпиады и одно из самых необычных – это «Стратфордская отмель», косяк гигантских металлических чешуек всех цветов и оттенков, который маскирует бетонный фасад Стратфордского торгового центра, площадки из шестидесятых. «Отмель» – первое, что бросается в глаза, когда выходишь из метро. В этом и заключается ее смысл. Это сооружение, которое превратилось в рекламный щит, новая оболочка, маскирующая здание, по-видимому, признанное слишком уродливым и устаревшим, чтобы появиться на экранах телевизоров по всему миру. Социальные дома из недавнего позорного прошлого, расположенные вокруг Олимпийского парка, во время Игр тоже временно обратили в рекламные щиты: их огромные бетонные торцы прикрыли рекламой кроссовок на тот случай, если те окажутся в поле зрения камеры. Ширмы эти, впрочем, сохраняются и поныне.

За «Отмелью», однако, становится очевидно, что Стратфордский торговый центр был здесь задолго до Олимпийских игр. То, что некогда, в 1960-х годах, отражало видение лучшего будущего для Стратфорда, теперь служит напоминанием о прошлом, о котором сегодняшние мечтатели хотят забыть. Торговый центр всё еще ожидает, что ему перепадет от Олимпийских игр. Внутри теснятся магазинчики с литовскими продуктами, прилавки крытого рынка, где торгуют спелым плантейном и желтым ямсом, а посетителей обдает соул из семидесятых. Бездомные с тяжелыми мешками прочесывают мусорные баки в поисках съестного и умываются в туалетах, где их вниманию предлагаются картонки, рекламирующие мотивированных ораторов («Осознай будущее») или адвокатов («Проблемы с визой?»)

Инь Стратфордского торгового центра расположен относительно его яна прямо на севере. Торговый центр «Вестфилд» построен специально для Олимпийских игр всемогущим австралийским девелопером как терминал выхода из метро в Олимпийский парк. Через него прошагали две трети всех посетителей Игр. Охранники старательно следили, чтобы прямого пути в парк, в обход этого парада брендов, не было. Сегодня это – самый посещаемый в Европе молл. Это – новейшая версия будущего для Стратфорда. Снаружи коллаж его витрин демонстрирует разнообразие плоских поверхностей, блестящих, сверкающих зеркал – филигранное стекло у элитарного Джона Льюиса и фальшивый сайдинг над входом в «Фэт фейс» как знак уютной аутентичности штанов для серферов, которые там продаются. Но кто же фотографирует «Вестфилд» снаружи? Делать это нужно внутри.

Внутри же, как на Саут-Банк, на радость желанным гостям устроено огромное увеселительное пространство, предоставленное в полное распоряжение толпы, ищущей новых ощущений для всех пяти чувств… вкуса, осязания, обоняния, зрения, слуха; только здесь это всё сооружено на пустом месте. Как и Саут-Банк, «Вестфилд» – бесконечная passeggiata[23]. Так же катится поток людей вниз по реке, с рассвета до заката и даже после, и так же предается заготовленным для них удовольствиям на фоне живописных декораций. Здесь тоже неожиданное – обычное дело. И эти туристы тоже добирались сюда не за той дешевкой, которой хватает в их повседневной жизни.

Архитектура торгового центра «Вестфилд», сама ее основательность, кажется, растворяется в потоке сияющих поверхностей, непрерывно и упрямо движущихся. Колонны в лучах подсветки, поверхности между исполинских вывесок отливают медью, бронзой, золотом, хромом. Пульсирующие экраны, словно всплывающие баннеры, через каждые десять шагов рекомендуют знаменитых шеф-поваров и новейшие блокбастеры. Когда прогуливаешься по «Вестфилду», иной раз кажется, что материальный мир вот-вот расступится, и ты, проскользнув, словно Алиса сквозь зеркало, в какой-нибудь монитор, окажешься в мире виртуальном. Это словно гулять в буран – бродить среди потоков света, слов и образов, которые метут по сетчатке, соперничая между собой за ваше внимание. «Клинтонс». Игровые автоматы «Жаркое лето», три игры по цене двух. «Вижн экспресс». «Уильям Генри Смит». «Маркс и Спенсер». Новый сериал – с июля на канале «Скай Атлантик». «Гуччи». Вступай в игру с новым предложением. Выиграй машину твоей мечты. Отпуск – это состояние ума. Паркуйся на весь день и ходи по магазину, пока не упадешь.

Что, довольно ли моего ослепительного города? Тогда настало нам время вернуться вспять.


Район Ковент-Гарден в Лондоне. Фотография 1974 г. London Metropolitan Archives

Глава вторая
Город мертвых

Депрессия повисла над страной, как туман.

Страна переживала странные метаморфозы…

Что же дальше? Разделят, распродадут, разграбят?

Маргарет Дрэббл[24]
Боб Хоскинс как градостроитель

Мы теперь – в совсем другом Лондоне, где-то летом 1979. Гарольд Шенд, бывший бандит из Ист-Энда в процессе легализации, на борту своей роскошной яхты мчится вниз по Темзе в компании нескольких официальных лиц, приглашенных на презентацию его проекта «Большое видение». Компания пестрая: местный продажный политик Олдермэн Гаррис, Парки, прикормленный Шендом полицейский, а в качестве почетных гостей группа американских бизнесменов: Шенд рассчитывает на их инвестиции в своей самой прибыльной сделке, которая, как он надеется, катапультирует его и его клочок земли в городе из грязного прошлого в светлое будущее, где будет больше яхт и больше канапе.

Свою выдающуюся речь Шенд начинает в манере Черчилля.

– Наша страна – уже не остров. Это – ведущая европейская держава. И я верю, что в этом десятилетии Лондон станет столицей Европы, избавившись от пережитков прошлого.

Он изо всех сил старается идти в ногу со временем.

– Милю за милей и акр за акром земли мы будем завоевывать для нашего будущего процветания. Никакой другой город мира не обладает такими возможностями для развития. Вот почему так важно, чтобы правильные люди управляли новым Лондоном. Проверенные люди, обладающие смелостью, знаниями и опытом.

В доказательство своих слов он театрально указывает на берег, на декорации убогого прошлого, акр за акром отживающие свой век, на необъятные территории лондонских доков, которые некогда давали жизнь торговым операциям самой большой из когда-либо известных империй в мире. Теперь здесь было тихо и по большей части пустовато. По проекту Шенда, объемы портовых зданий, раскинувшихся всего в нескольких минутах от Тауэрского моста, должны были смениться площадками для проведения в Лондоне Олимпийских игр 1988 года – площадками, которые он и рассчитывает возвести при скромной поддержке своих американских друзей. Идеи Гарольда представлял масштабный архитектурный макет, призванный произвести впечатление на потенциальных инвесторов: стадионы, кафе, рестораны, пристани для яхт того же класса, что и те, которыми владел он, и такие же роскошные жилые апартаменты, что и те, в которых он жил; не сомневаюсь, что, если бы мы успевали разглядеть макет более детально, то обнаружили бы там арт-галерею, концертный зал или, пожалуй, даже несколько залов, отданных на откуп его цивилизованной, светской любовнице. Американцам-инвесторам он обещает «моментальное разрешение на строительство», после чего, наклонившись, вполголоса обращается к Олдерману Гаррису:

– Эти янки думают, что у нас просто вшивая лавочонка. Убеди их!

Как видно, Шенд предвидел будущее. Будущее поражает зрелищами тех, кто готов принять перемены в сложившемся порядке вещей.

Многие помнят «Долгую Страстную пятницу» (1980) как фильм, в котором сцены насилия перемежаются английским юмором и который стал шаблоном детектива определенного рода – фильма про гангстера-прощелыгу. Многим он запомнился как начало карьеры Боба Хоскинса в роли Гарольда Шенда и Хэлен Миррен в роли его аристократической любовницы. Любители любопытных фактов помнят эпизод с молодым Пирсом Броснаном, играющим террориста из ИРА, чувства которого случайно задел Шенд. Мне же, тинейджеру, одержимому градостроительством, интересно было лишь то, что касалось архитектуры.

Лондон, запечатленный в «Долгой Страстной пятнице», остался в прошлом. С тем же успехом он мог служить декорациями для «Газового света» или «Приключений Шерлока Холмса». Это Лондон до «Осколка». Вы не увидите здесь ни Канэри-Уорф, ни «Огурчика». Вместо них вы видите тот Лондон, что сегодня представлен лишь мимолетными фрагментами – город отживших свой век акров тишины и пустоты, складов, где не живут больше банкиры, руинированных и ветшающих, набережных, на которых еще не теснятся комплексы апартаментов класса люкс, но пропадающих втуне. При виде этого запустения глаза Шенда увлажнились.

– Когда-то здесь были лучшие доки в мире.

Трезвые американские инвесторы огляделись.

– Всё меняется, Гарольд. Хватит вспоминать прошлое.

Именно так. Именно американской манере ведения дел и предстояло завоевать Великобританию. Когда наступили восьмидесятые, места для сантиментов не осталось. То был Лондон накануне его трансформации из старой потертой столицы империи в современный блистательный глобальный город. Вы можете видеть это по тому, как одеты гости на борту у Гарольда Шенда, слушающие его вдохновенную речь. На некоторых всё еще легкие, цветастые платья и коричневые брюки-клеши, словно на дворе 1975 год и в поп-чартах ведут «Карпентерс». На других же, вроде самого Шенда, его подружки и тех бизнесменов-американцев, строгие костюмы – от «Армани», быть может. И пьют они минеральную воду. Старый коричневый мир уступает дорогу чему-то более яркому, кристально-чистому. Шенд провозглашает тост:

– За покорение океана.

«Большое видение» Шенда свершилось, если так можно выразиться. До Олимпийских игр в Лондоне оставалось еще двадцать четыре года, но акры, которые он обозревал с палубы своей яхты, уже тогда исправно обещали «развитие». Заброшенные гавани, которые разглядит за его спиной глаз иного любопытного лондонца, переродились в жилые комплексы «Шэд-Темз» и «Батлерс-Уорф», к проектированию которых еще до кризиса на рынке недвижимости конца 1980-х приложил руку легенда британского дизайна Теренс Конран. На верфях снова оживленно: здесь разместились дорогие апартаменты, кафе и рестораны вроде Le Pont de la Tour, где как-то весенним солнечным вечером в 1997 году Тони Блэр, недавно избранный премьер-министр Великобритании, баловал на фоне живописного Тауэрского моста президента США Билла Клинтона слегка обжаренным тунцом, фаршированным кальмаром и бутылочкой «Боллинже». А там, где Шенд мерял шагами свою олимпийскую мечту, на месте огромных старых складов Королевских доков, провожает бизнесменов, направляющихся в Цюрих и другие города Европы, аэропорт «Лондон-Сити».

Подобно Гарольду Шенду, я начинаю грустить. Хоть я и живу сейчас в этом новом Лондоне из проекта Шенда, я всё еще вижу под ним старый город. Лондон, который я впервые увидел в семидесятых, был не тем, чего я ожидал от первой поездки в большой город. Вместо Букингемского дворца или Биг-Бэна мне запомнились верфи в руинах, цветущая в трещинах на их фасадах буддлея. Я не знал тогда ничего о том, что происходит – ни о государстве всеобщего благоденствия, ни о панках и лозунге «Будущего нет», ни о Джеймсе Балларде, Дереке Джармене и неизбежном коллапсе. Я не знал ничего о деиндустриализации, нефтяном кризисе, профсоюзах, блэкаутах, стагфляции, захватах пустых домов, отключениях электричества, финансовой помощи Великобритании со стороны Мирового валютного фонда. Я просто запомнил эти руины. Я запомнил Лондон – город, который знал лишь по «Мэри Поппинс» – как спокойное место. Что привело меня в замешательство. Мне казалось, что города должны быть шумными и оживленными. Этот город был тихим и пустым. Где были все?

Это был Лондон, по которому меня водил отец. Как и Шенд, он был лондонцем из рабочего класса, старающимся выбиться в люди. Он не был гангстером, хотя иногда говорил, что в юности был пижоном, ходил с выкидным ножом, который использовал разве лишь для чистки ногтей во время бесцельных прогулок по улицам. Его понимание социальной мобильности вылилось в том, что он, женившись на девушке из среднего класса, жительнице Ланкастера, с которой познакомился на причале, убрался подобру-поздорову из города. Они скопили на первый взнос по самой скромной ипотеке, нашли работу на одной из фабрик, перебравшейся из угасающего центра Лондона на новый «современный» участок и сдали, наконец, квартиру, которую снимали с бабушкой. Так что я родился в небольшом домике на краю предместья на краю городка на краю Лондона, на краю края края.

Отец, однако, не мог просто так забыть Лондон. Мне любопытно, скучал ли он по городу и по чему именно скучал. В середине семидесятых оставалось уже немного, по чему можно было скучать. Лондона, из которого он уехал, больше не существовало. И всё же он возил меня погулять в город, в котором вырос – не в тот туристический центр, куда детей возят развлекаться, но в Уоппинг, Ротерхит и Бермондси – местечки, которые помнил со своего детства в 1950-х, когда в округе еще было шумно от лязга и гудков. Илистые участки на берегах реки некогда были нашей вотчиной. Дайкхоффы упоминаются в архивах, которые отец посещал во время наших визитов в Лондон, шаг за шагом выслеживая наших предков. Они были лодочниками на Темзе, перевозчиками грузов – гравия, отбросов и разнообразных товаров – вверх и вниз по реке. Благосостояние их семей, сколь бы скромным оно ни было, зависело от торговых успехов города, народа и империи, в которой они оказались. Они возили грузы, которые прибывали и убывали из доков вверх и вниз по Темзе – пока было, что возить и пока были сами доки. В период с 1974 по 1981 год в доках пошло под сокращение двадцать тысяч рабочих; более сорока одного процента рабочих мест в промышленности потерял Ист-Энд[25]. Отец унес ноги очень вовремя.

Мы бродили с ним по тихим улочкам мимо викторианских стен и закрытых на замок ворот, заглядывая попутно в сырые складские здания (такие же, какие были в районе Шэд-Темз, где теперь разместились апартаменты для служащих в Сити), пребывавшие в столь плачевном состоянии, какого в своей жизни еще тогда не видал. Там, где я родился, на краю края края, всё было, может, провинциальным и примитивным, но по крайней мере новым. Здесь всё было старым, закопченным, грязным, обычным, темным и тихим. Шум и гам лишь единожды преградил наш путь. На оживленной улице было тесно тогда от лошадей и повозок, мужчин в кепках, женщин в турнюрах и корсетах, мелькающих в лондонском тумане, который качала дымовая машина: киногруппа работал над съемками исторического фильма в готовых декорациях. Для того чтобы представить себе на этих реальных улицах Феджина и Шерлока Холмса, много воображения не требовалось.

После часа-другого бесцельной прогулки по руинам прошлого мы обычно оказывались в Ковент-Гардене. В пятидесятые отец часто слонялся тут со своими приятелями-пижонами. Теперь и этот район был столь же пустым и тихим. Знаменитый старый фруктовый и цветочный рынок в Ковент-Гардене, как и всё прочее в этом городке, казалось, закрылся и покинул город вместе со своими грузчиками, шумом и тарарамом. Здания одно за другим заколачивали; стены их покрывали граффити. Были, конечно, и здесь свои ростки жизни. Пара бывших складских зданий были окрашены в самые развеселые цвета. Помню сады с неровными границами. Было кафе, в котором продавали кофе в зернах. Прежде я никогда не видел кофейных зерен. Были еще магазины, которые отец называл «бутиками». Бутиков я раньше тоже никогда не видел. В Ковент-Гардене, очевидно, наступали перемены.

Город страха

Когда сегодня я пишу эти слова, на силуэте Лондона искрятся новые башни и небоскребы, население его теперь больше, чем когда-либо за всю историю, и трудно представить что, некогда люди подумывали о том, чтобы покинуть это место. Но они на самом деле подумывали об этом и затем покидали его. История моего отца едва ли была чем-то особенной. С 1939 по 1979 год население Лондона сократилось на два миллиона – на четверть[26]; в частности, только за десятилетие с 1961 по 1971 год – на шестьсот тысяч. Многие уехали в другие города, благодаря политике правительства по борьбе с трущобами в центре города за счет уменьшения плотности населения. Иные даже оставили родные края вовсе и присоединились к исходу хиппи в Америку. В 1970-х годах население Великобритании впервые за века сократилось: сотни тысяч людей, сытых по горло рецессией и ощущением нависшего над страной рока, покидали Соединенное Королевство в поисках более радостных краев.

История Лондона была далеко не уникальна. В упадке пребывали тогда города во всех уголках западного мира. В тот момент мы вообще едва не отказались от самóй идеи большого города. Сегодня мы тревожимся о тающих городах вроде Детройта, где природа отвоевывает целые кварталы и улицы. Но старые наши города таяли десятилетиями. Население восьми из десяти крупнейших городов Америки, например, с 1950 года сократилось как минимум на пятую часть[27], шести же из шестнадцати крупнейших – Детройта, Кливленда, Буффало, Нового Орлеана, Питтсбурга и Сент-Луиса – более чем наполовину. Как пишет экономист Эдвард Глейзер, «век индустриального города закончился, по крайней мере, на Западе»[28].

Как центры производства и потребления – промышленности, торговли и развлечения – города существовали тысячелетиями. Но промышленная революция и изобретение в Великобритании индустриального города – средоточия фабрик и фабричных рабочих, нарушили равновесие. Западные города сделались в первую очередь центрами промышленного производства, в которых, удовлетворяя потребность огромных фабрик в рабочих руках, беспрецедентно многочисленное население ютилось в беспрецедентной тесноте. Пока, конечно, эта потребность сохранялась.

Оглядываясь назад, я вспоминаю яркие моменты из моего детства. Годы моей юности сопровождали сводки новостей, исполненные тревоги о «старом городе» после беспорядков из-за закрытия предприятий и жестокой безработицы в Мосс-Сайде в Манчестере, Брикстоне в южном Лондоне или Токстете в Ливерпуле. Из предыдущего десятилетия, семидесятых, в памяти у меня сохранились не только поездки с отцом на встречу с апокалипсисом большого города, но также сводки о забастовках, волнениях, закрытии фабрик. Семидесятые были тревожным десятилетием, и эта тревога у нас в городах была почти декларативной. В Соединенном Королевстве после короткого периода экономического роста нефтяной кризис 1973–1974 годов вызвал к жизни или кошмары из антиутопии, или утопические мечты о бегстве из города ради пасторального будущего в гармонии с природой, вдохновленные сборником эссе Э. Ф. Шумахера «Малое прекрасно» (1973). Как пишет Энди Беккет в книге «Когда погас свет» – альтернативной истории семидесятых, «роман „Обитатели холмов“ был опубликован в 1972. Лора Эшли продавала в огромных количествах платья в народном стиле. Фольклорными интерлюдиями разбавляли свои альбомы „Лед Зеппелин“ и другие рок-группы. Люди смотрели телесериал „Хорошая жизнь“, а на выходных ездили по деревням в Котсуолдсе. Пробовали сами варить пиво. Перебирались из опустевших городков в Восточную Англию и на юго-запад – в два уникальных английских региона, демонстрирующих устойчивый рост населения»[29].

Один момент в этом десятилетии антиурбанизма, однако, перевешивал все остальные. В 1975 году Нью-Йорк – Готэм-Сити, образец того самого, чем должен быть современный город, располагающий самым большим городским бюджетом в мире, находился на грани банкротства. В кинокартинах этого времени, таких как «Злые улицы», «Собачий полдень», «Серпико», «Побег из Нью-Йорка», «Опасные пассажиры поезда 123», Нью-Йорк предстает уже не тем величайшим городом в мире, по тихим тротуарам которого бродят Джимми Стюарт или Гари Грант, а юдолью преступности, безработицы и аморальности, городом, опасные улицы которого жестокими методами очищает от скверны Трэвис Бикль. Во время налогового кризиса Нью-Йорк сделался «городом страха», где повседневностью были разбой, насилие, угон автомашин и перестрелки, где удвоилось количество убийств, где в темных уголках укрывались торчки, где обыватели каждую ночь просыпались от воя пожарных машин: Нью-Йорк сделался местом, в котором ветхая инфраструктура олицетворяла разрушающийся социальный порядок. После 1969 года в городе было сокращено полмиллиона рабочих мест. В продолжение двух предшествующих столетий промышленные города зависели от экономического роста, поскольку доход, который они производили, реинвестировался в виде налогов в бюджет города. Величайший город в мире был не в состоянии теперь платить по счетам.

Однако перемены в городах готовились задолго до фискального кризиса в Нью-Йорке. Начались они в Америке, которая теперь была движущей силой капиталистического мира, но быстро распространились по всему Западу. Глубоко под поверхностью, незримо, словно океанское течение, росло влияние международной экономики и геополитики: сперва едва заметно, постепенно набирая силу, пока под его напором не затрещали экономические институты, веками лежавшие в основе государств Запада. В результате радикально поменялись сами формы существования и цели промышленных городов, происходившие из этих экономических условий.

В конце 1960-х годов некоторые американские экономисты обнаружили едва заметную, но зловещую тенденцию. После экономического бума 1950-х, когда казалось, что американские предприятия не успевают производить посудомоечные машины, «Шевроле» и пригородные домики, чтобы удовлетворить запросы американских потребителей, норма накопления в американской экономике стала падать. С 1966 по 1970 год она упала почти на шесть процентов – до четырех с небольшим процентов[30]. Падал и уровень промышленного производства. Изменения не столь заметные, но значимые. Компании были озабочены их возможными последствиями. Они стали экономить на расходах. Началась реструктуризация.

Так как американские рабочие стали производить меньше, бизнес начал поиски более дешевых, более интенсивных методов труда. Это могла быть растущая автоматизация, давняя-предавняя история из эпохи промышленной революции: замена человека машиной. Но была и новая методика, которая сегодня сделалась нормой: повсеместный перенос производственных мощностей из города – сначала в пригороды, но со временем и вовсе за пределы страны, в дальние края, такие как Мексика, Гонконг, Тайвань, Сингапур и Южная Корея, где земля и труд были пока дешевле. Причем настолько дешевле, что в сочетании с грантами национальных правительств и пряниками от принимающей стороны переезд сулил выгоду, невзирая на расходы по строительству новых производственных линий, обучению местной рабочей силы и транспортировке произведенных товаров в обратном направлении, к потребителю.

Ко второй половине 1960-х годов, ко времени, когда норма накопления упала, фабрики, конторские здания и люди, которые в них трудились, постепенно перемещались за границы старого города уже в течение пятнадцати или двадцати лет, а в новых экзотических ландшафтах штатов Солнечного пояса – на Юго-Западе и Западном побережье Америки – даже прежде того. Старая, европейская модель города, заимствованная от бывших метрополий, к которой тяготели миллионы европейских иммигрантов в XIX и в начале XX века – тесная сетка фабрик, театров, кинотеатров и жилых рабочих кварталов – уступала новой: американскому пригороду. Вместо Нью-Йорка городом будущего, городом для подражания стал Лос-Анджелес. Архитектурный критик Питер Райнер Бэнем восторженно писал: «Лос-Анджелес вынашивает и воплощает наиболее перспективную сегодня версию буржуазного видения хорошей жизни»[31].

Новый ландшафт Лос-Анджелеса отвечал новому образу жизни за рулем автомобиля, который вели теперь миллионы потребителей из среднего класса: ландшафт с новомодными штучками – торговыми центрами, автострадами и закусочными на колесах. Наконец-то много пространства. Для создания этой новой жилой среды в США в послевоенное время частично использовали экономический профицит. Политика Центра и субсидии штатов помогали американцам расстаться с городом; Федеральное министерство строительства принимало на себя до девяносто пяти процентов расходов по ипотеке для имеющих средний доход. Ипотеку стали принимать к вычету из налогов. Строительные магнаты вроде Уильяма и Альфреда Левиттов сделали типовые загородные домики доступными для самого широкого, чем когда-либо, круга потребителей. Низкие цены на нефть позволяли жителям пригородов из среднего класса забираться всё дальше и дальше друг от друга и от места работы. Это была своего рода свобода. В 1900 году в пригородах проживали лишь пять процентов американцев, в центральной части города – двадцать[32]. К 1950-м эти значения поменялись местами.

Расцвет пригородов в Америке создавал, однако, новую проблему: старый город. Тот был не в лучшем состоянии. Средний класс выразил свои потребительские предпочтения: он уезжал, но перенаселенный промышленный город прошлого оставался. Ранние попытки справиться с этой ситуацией восходят еще к программе «Нового курса» Франклина Рузвельта тридцатых, когда ночлежки и трущобы сменяли первые жилые «проекты» вроде Форт-Грина в Бруклине – огромного комплекса из тридцати пяти почти одинаковых тринадцатиэтажных зданий[33]. Спустя двадцать лет, однако, ночлежки снова появились и даже стали вместительней. Чем меньше жителей оставалось в старом городе, тем острее становилась проблема. Традиционная экономическая теория обещала, что упадок достигнет дна и что старые районы заселят синие воротнички, которые спустя некоторое время сами о них и позаботятся. Однако синим воротничкам, подавленным первыми признаками грядущей деиндустриализации, хватало и своих забот.

Те, кто оставался в старом городе, обычно были слишком бедны и менее самостоятельны, чтобы выражать, подобно среднему классу, свои предпочтения и переезжать куда-либо. Они сталкивались со всё новыми социальными проблемами. Как правило, они принадлежали к этническим меньшинствам, и в новых пригородах их не слишком ждали: в субурбанизации, «бегстве белых», был известный элемент расизма, который усилился после череды «расовых бунтов» в шестидесятых. Отчасти это подпитывало тревогу у среднего класса и способствовало выбору среди его представителей в пользу отдаленных пригородов. Старый город становился всё более запущенным. Его физическая инфраструктура, нередко устаревшая, по-прежнему нуждалась в обслуживании: содержать город, как старый барский дом, обходится недешево. Суммы же налогов, собранных с тех немногих предприятий и беднейшей части населения, что еще оставались в центре, на то, чтобы покрывать эти расходы, теперь не хватало. Город вступал в порочный круг.

Упадок старого города в США уже в 1950-е годы стал поводом для озабоченности: сперва в кругу экспертов в процветающих сферах науки, в урбанистике и социологии, а затем и среди политиков, одолеваемых электоратом и лоббистами инвестиций как финансового, так и сентиментального плана. Почему в пору всеобщего оптимизма и экономического роста в Америке центр города переживал деградацию? Поначалу администрация больших и малых городов пыталась решить проблему при помощи самого очевидного средства. Раз пригороды процветают, в пригород нужно превратить и центр города. Дайте людям то, что они хотят. Стройте автодороги, торговые центры, новые дома, офисные здания.

Это называлось реновацией города. Потребовалось много усилий: социальной работы, изменений в гражданских правах, строительства социального жилья – так называемых «проектов», или обычной старомодной застройки. Под давлением со стороны торговых палат, предприятий, расположенных в центре городов, собственников земельных участков государство принялось там, где потребительская экономика не справлялась, стимулировать возрождение старого города. Реновация городов происходила в самых разных формах и масштабах, но всегда имела одну и ту же цель: сделать старый город более похожим на пригороды. И всё же реновация не сдержала того упадка, что уже в 1960-х годах заявлял о себе во весь голос в самых разных сферах: от уровня преступности (в Нью-Йорке количество убийств увеличилось с 1960 по 1975 год в четыре раза[34]) до массовых беспорядков, от расовых волнений (причем в Уоттсе под Лос-Анджелесом летом 1965 года или в Детройте два года спустя не обошлось и без убитых) до акций протеста на улицах по таким разным поводам, как война во Вьетнаме, гражданские права или сохранение в районе исторической застройки.

Насилие в городах, впрочем, лишь ускоряло отъезд тех, у кого было что терять. А когда благосостояние старого американского города понеслось по спирали вниз, обрисовалась и новая угроза: падение производительности и рентабельности в американской экономике. В конце шестидесятых, на фоне ужесточения деиндустриализации в Америке и Европе, бурного развития пригородов как новой земли обетованной для поколения амбициозных иммигрантов, жители городов маршировали с протестами по улицам старых городов от Парижа до Детройта (хотя при этом редко выходили на моллы, спроектированные как новые «центральные площади» пригородов). И когда марши протестов тянулись по улицам, старый город под ногами протестующих одновременно умирал и возрождался.

Повиснув в равновесии

Под портиком церкви Святого Павла в лондонском Ковент-Гардене полдесятого утра. Уличный артист по кличке Большой Побег, наполовину в образе, потягивает «Ред булл». День обещает быть долгим. Зрителей пока нет, только стайка скучающих бельгийцев – готов таращится на свои кружева. Это – тот Ковент-Гарден, что я пробегаю, опустив голову. До недавнего времени на пути попадались полезные вещи, например, магазины хозяйственных товаров вроде лавки Ф. У. Коллинса, где на бегу можно было прихватить кисти, швабры и ботинки со стальными носами. Лавка закрылась, уступив место модному бутику, хотя металлическая вывеска сохранилась на своем месте. До наших дней дожил и торговец из прошлого – Артур Бил, лавка которого со скобами, крюками и веревками любых видов парадоксальным образом приютилась среди магазинчиков с тренажерами и кафе на Нил-стрит. Ковент-Гарден оккупируют сегодня в основном большие бренды: «Дизель», «Кархарт», «Диор», «Эппл». Здесь тесно от девичьих компаний, гогочущих туристов, направляющихся смотреть «Грязные танцы». Избыток австрийских, канадских, южноафриканских баров. Избыток уличных артистов. Избыток толп.

Пятьдесят лет назад в Ковент-Гардене, когда здесь шатался мой отец-пижон, всё было по-другому. Пробиваясь сквозь толпы на Ковент-Гардене, сегодня я с трудом представляю, что еще в 1970-х, по замечанию издания «Обзор Лондона», нынешние приманки для туристов считались расположенными «слегка в стороне от маршрута»[35]. Трафальгар-сквер была за углом, и знаменитые улицы, такие как Стрэнд, Чаринг-Кросс-роуд и Холборн, грохотали совсем рядом. Но они образовывали что-то вроде рва, и Ковент-Гарден оставался за ним таинственным садом. Для лондонцев, не говоря уже о туристах, нечасто находился повод перебраться через этот ров, если они не имели обыкновения шататься, как отец, по злачным уголкам Ковент-Гардена, не направлялись в оперу или на балет и если здесь не была расположена их работа. Ведь это по-прежнему был район Центрального Лондона, где люди занимались делом. В 1968 году в Ковент-Гардене было зарегистрировано тысяча семьсот фирм и тридцать четыре тысячи рабочих[36], включая стеклодувов, гончаров, мастеров музыкальных инструментов, работников легкой промышленности, печатников, издателей и торговцев марками.

А в центре района тон задавал рынок Ковент-Гарден, история которого насчитывала сотни лет. На кадрах киносъемки 1960-х годов запечатлены узкие переулки рынка, заставленные деревянными ящиками с фруктами и овощами всякого сорта, грузчики в плоских кепках, гоняющие шестифутовые тележки взад и вперед между большими современными фургонами, которые едва протискивались теперь между корпусами. И вот я в Ковент-Гардене с тем, чтобы встретиться с тремя из этих грузчиков, давно пенсионерами. У Бобби Паркера в шестидесятых здесь прошла юность.

– Чертовски хорошая была жизнь, – вспоминает он. – Встаешь утром и с радостью шагаешь на работу. Какое было разнообразие людей – все слои общества! И аристократы, и отбросы. В прямом смысле: двух одинаковых людей здесь не было. Время от времени, очень редко, случались споры и даже разборки. По-моему, уникальным это [место] делали закусочные, пабы, театры. Выходишь на улицу и видишь вокруг всех этих балерин. Я их называл – «без десяти два». У них у всех ноги были на без десяти два.

Друг Паркера, Рег Хадсон, вспоминает причудливое очарование местного полусвета на закопченных улицах Ковент-Гардена. Ведь, помимо прочего, то были печально известные лихие шестидесятые.

– Не каждый вечер, ясное дело, но часто мимо тебя ходили настоящие звезды. Кинозвезды, то есть. «Я его знаю…» Я пришел сюда робким пареньком, а ушел умудренным опытом, ясное дело.

К тому времени, когда в пятидесятых мой отец только начинал шататься в этих краях, Ковент-Гарден уже был излюблен богемой. Кафе-бары и концерты рок-н-ролла в основном были в десяти минутах отсюда – в Сохо и на Денмарк-стрит, но тайная жизнь Ковент-Гардена и его славное прошлое, дряхлеющее величие его зданий манило людей «чуть подальше», в места вроде «Арт лабс», где выступал молодой Дэвид Боуи, или «Миддл-Ист», где на заре своей карьеры среди мрачных пилонов в огромных подвалах играли «Пинк Флойд» и «Ху», а по углам разгоняли тени хеппенинги контркультуры (например, первые собрания Фронта освобождения геев).

Перенаселенный район переулков и пабов переживал периоды головокружительного взлета и падения и в прошлом. Изначально, в XVII веке, он был спроектирован как роскошный аристократический жилой район самым знаменитым архитектором своего времени Иниго Джонсом по заказу четвертого графа Бедфордского. Спустя столетие его звезда закатилась. К 1750-м аристократия переселилась в более новые и модные районы. Однако здесь уже обвыклись художники и литераторы: Ковент-Гарден стал первым районом в Лондоне, подвергшимся джентрификации – районом, который нынешние мэры, возможно, назвали бы креативным, населенным хипстерами восемнадцатого века. Список его жителей напоминает перекличку британской интеллигенции георгианского времени: Даниэль Дефо, Джонатан Свифт, Александр Поуп, Роберт Уолпол, Уильям Хогарт, Оливер Голдсмит, Генри Филдинг, Сэмюэль Джонсон, Джеймс Босуэлл, Ричард Шеридан, Джейн Остин, Дэвид Гаррик, Дж. М. У. Тёрнер, Томас де Квинси. То была яркая эпоха модных кофеен, оживленных таверн и заполненных театров.

Между тем обители греха в Ковент-Гардене, часть его славы – бордели, джин-хаусы, игорные залы – постепенно становились всё заметнее. В 1751 году художник-сатирик Уильям Хогарт выпустил гравюру «Переулок Джина», изображавшую сцены дебоширства и на переднем плане, на задворках церкви Сент-Джайлс, местную шлюху, вполне равнодушную к судьбе своего дитяти. Во всяком случае, джентрификация в Ковент-Гардене повернулась вспять. Разворачивалась промышленность. В сараях на Длинном акре теперь механики ремонтировали кареты; на Энделл-стрит было налажено массовое производство витражей. В районе близ площади Севен-Дайелс расположились самые знаменитые лондонские трущобы: здесь и сегодня на каждом углу нетрудно разглядеть бывшие благотворительные заведения для достойных жалости бедняков, неоготические приюты и промышленные постройки из эпохи рахита и Феджина. Спустя столетие, в начале шестидесятых, Ковент-Гарден всё еще переживал закат. Это было дно – район притонов.

В Соединенном Королевстве еще со времен Второй мировой войны правительство стремилось эффективно воспользоваться последствиями бомбардировок, заметными в силуэте многих британских городов, для реконструкции целых районов в соответствии с условиями новой эпохи – государства всеобщего благоденствия, для возведения модернистских жилых кварталов, строительства автодорог американского типа в расчете, что в будущем автомашин будет гораздо больше, и для взвешенных, просторных планов развития городских районов, позволявших навсегда избавиться от трущоб и избыточной плотности застройки. Количество автомобилей в Соединенном Королевстве взлетело с двух миллионов в конце 1940-х годов до пяти в 1960: автомашина была в тридцати процентах британских домохозяйств, что уверенно превышало показатели в любой другой европейской стране (только Швеция отставала не так сильно); к 1969 году их количество должно было увеличиться до десяти миллионов[37]. В Великобритании перестройка городов называлась «полной реконструкцией», а не «реновацией застройки», но означало это во многом то же самое: сотни тысяч людей снимались со своих мест и переезжали в новые пригороды и городки, возведенные в сельской местности. При активном содействии властей или по свободному выбору жителей к 1960-м годам результаты этого процесса были в точности такими же, что в Америке: люди и предприятия оставляли старый город.

Ковент-Гарден, к примеру, тогда покинули две трети его жителей – в основном рабочие. Те же, кто оставался, были старшего возраста; как правило, жилье они снимали в дешевых доходных домах; лишь половина квартир были оснащены горячей водой, ванными и теплыми уборными[38]. Люди, однако, имели тут корни: у трети в районе были семьи, сорок три процента проживало здесь более двадцати лет, почти треть здесь же и работала. «Отмечается высокий уровень добрососедства, – сообщалось в отчете по округу Совета Большого Лондона, – и подавляющее большинство желает здесь остаться»[39].

Однако жить при рынке становилась сложно, вспоминает грузчик Бобби Паркер:

– Как только эти джаггернауты приехали, за ними потянулись и супермаркеты… Грузовики у них были слишком большими. Ты же помнишь, какие там улицы. Работать с ними не получалось. Нужно было или снести дома, чтобы было пространство для работы, или уезжать, но по совести, выход был только один – уехать.

Так и случилось. В 1961 году правительству консерваторов удалось принять решение о переносе рынка из Ковент-Гардена в те части города, где для него было бы больше простора. Для проектирования будущего района пригласили консалтинговую фирму «Фантус»[40].

Планы по реконструкции Ковент-Гардена вскоре получили значительные масштабы: когда освободился участок на месте рынка, занимавшего четырнадцать акров, потребовалось полностью переосмыслить застройку всего района, в пять раз большего по площади. Проекты полной реконструкции или реновации застройки требовались во многих других городах – от Сан-Франциско до Бостона и от Парижа до Амстердама, когда из центральных районов выезжали большие рынки или фабрики. Лабиринт улочек Ковент-Гардена с его запущенными, пусть и живописными, зданиями – проклятие для современного городского планирования, предполагающего чистые, опрятные зоны активного отдыха вместо хаоса и грязи, какими бы оживленными и привлекательными они не были – ожидали часа своего «улучшения». По выражению столичной администрации, Совета Большого Лондона, это был «последний сырой участок в Центральном Лондоне»[41]: сырой настолько, что пришло время придать ему форму.

Джеффри Холланд в то время состоял в городской Комиссии по планированию Ковент-Гардена, образованной Советом Большого Лондона и советами районов Вестминстер и Камден для надзора за масштабной реконструкцией. Мы встретились на террасе на крыше Королевской оперы. Холланд на пенсии, но в памяти его сохранился каждый дюйм всех улиц, лежащих теперь под нами.

– Ясно было, что мы накануне строительного бума, – вспоминает он. – И раз тому суждено было случиться, Совет ломал голову, какую бы пользу можно извлечь из этого для Лондона. Социальное жилье для людей. Больше пространства для автодорог. И место под новые проекты.

Едва только было принято решение о переносе рынка, застройщики принялись скупать в Ковент-Гардене по бросовой цене полузаброшенные участки земли (то, что у них называется «сборкой места»), объединяя их в огромные площади, удобные для возведения больших построек в будущем, как бы оно не сложилось. Девелоперы могли себе вести долгую игру, выжидая удобный момент. До объектов, доставшихся в придачу к земле, дела им не было: для чего следить за зданием, которое предполагается снести? Договоры на аренду жилья с местными съемщиками не перезаключали, люди продолжали уезжать. Трущобы приходили в еще больший упадок.

Чиновники-градостроители вроде Холланда располагали тогда огромной властью. Себя они ощущали посредниками между частными застройщиками и обычными людьми. Они пользовались своими полномочиями, правом контроля над территорией и нормами строительного законодательства, в частности – принудительной покупки для «полной реконструкции» или «реновации застройки», для того чтобы расположить частных девелоперов на мероприятия «ради общественного блага» в том довольно расплывчатом понимании, как его определили сами планировщики и каким его должно было принять общество. На то, чтобы установить, в чем именно это «благо» будет состоять в случае Ковен-Гардена, Холланду потребовалось несколько лет в середине 1960-х.

– В некотором смысле этот район должен был стать новым, здоровым сердцем Лондона, – говорит теперь он. – Но на той стадии мы не понимали, что это может быть.

Что происходит, когда сердце старого города перестает биться? В чем сохраняется смысл и цель таких Ковент-Гарденов после того, как деньги, люди и промышленность уходят?

Очертания «нового, здорового сердца» Лондона в результате в 1968 году были опубликованы Советом Большого Лондона под заглавием «Проект местности Ковент-Гарден». Накануне, в 1967 году, впервые за тридцать три года, власть в администрации города перешла к консерваторам во главе с Десмондом Пламмером, стремившимся продемонстрировать то особое инновационное бизнес-мышление, которое они наблюдали в реновации американских городов. Проекту нового района в Ковент-Гардене, опыту неслыханного тогда еще партнерства государственного и частного секторов, была отведена роль флагмана. Мы учли, рассказывает Холланд, ошибки бесчеловечной реконструкции, имевшей место в городах Европы и Америки за последние два десятилетия – «бетонные джунгли и так далее». Их проект обещал быть более гибким. В документе красноречиво подчеркивался «особый аромат» местности, ее очарование и традиции семейных предприятий, ее «долгая и разнообразная история, всё еще находящая выражение в ее теперешнем характере». В новой планировке сохранялись «дух места», старые здания и целые улицы в центре Ковент-Гардена (дальновидное решение для времен, когда большая часть застройки Ковент-Гардена не охранялась законом). По воспоминаниям Холланда, городской совет сам не слишком тревожился о памятниках архитектуры.

– Ну, например, снесли же они Юстонскую арку [в 1961–1962 годах, против чего выступили лишь единичные историки архитектуры. – Т.Д.]. Так же мало памятники ценились истеблишментом, общественностью, всеми; это пришло позже.

С коллегой Холланда, Брайаном Энсоном, я встретился за пинтой «Гиннесса» в таверне «Опера». О проекте, который он теперь называет «прекрасным чудовищем», воспоминания у него совсем иного рода.

– Я хочу сказать, что мы тогда были превосходными рисовальщиками. [Мы думали так.] В конце концов, это не похоже на один из тех уродских проектов, которые они теперь штампуют. Всё было мило, привлекательно.

«Проект» действительно выполнен прекрасно: сто восемнадцать страниц оформлены в модной графической манере; чувствуется влияние поп-арта на «впечатления художника». Один рисунок, в частности, классная работа самого Энсона, изображает городскую площадь Кембридж-Сёркус как «народную» в виде бури неоновых огней и вывесок с названиями брендов вроде «Слезинджера» и «Чемпиона» в духе Лас-Вегаса.

– Но, – прибавляет Энсон, – тем не менее, это было невероятно деструктивно. Я знал, что мы шли на большой, большой компромисс со спекулянтами недвижимостью. Так что это было прекрасным чудовищем. Всё-таки чудовищем.

Частный сектор вкладывал сто десять миллионов фунтов из общей суммы застройки в сто пятьдесят миллионов. Совет Большого Лондона заключил договоры с такими корпорациями, как «Бовис», «Пруденшл ашуренс» и «Тейлор – Вудроу». Конкретные условия этих сделок были тщательно сбалансированы. Ральф Роквуд, руководитель комиссии по городскому планированию Совета Большого Лондона, высказался в 1969 году по этому поводу на характерном жаргоне градостроителя: «Как можно сделать реконструкцию настолько выгодной, чтобы привлечь огромные частные инвестиции, если не отказаться от низкорентабельных объектов, необходимых для разнообразия и специфического характера центральной зоны?»[42] Иначе говоря: как можно угодить частным компаниям, которые всё-таки оплачивают большую часть расходов на реконструкцию, не разрушая характерных особенностей места? Как умудриться защитить одновременно и «общественное благо» Джеффри Холланда, и частную прибыль?

Хотя этот метод реконструкции с участием государства и частного капитала, завезенный из Америки, для британских городов, больших и маленьких, был тогда в новинку, города старательно учились. В то время в городском планировании в Великобритании по-прежнему доминировал стройный механизм централизованного контроля со стороны государства, закрепленный в законодательных актах вроде Закона о городском и сельском планировании 1947 года. Эти акты вырабатывались медленно, на протяжении полувека, с целью уврачевать недуги города девятнадцатого столетия – перенаселение, скажем, или убогие жилищные условия, т. е. те недуги, что происходили как раз из-за отсутствия какого-либо регулирования, в условиях доктрины laissez-faire, викторианского города. Теперь эти законы переставали действовать. Обеспокоенное тем, что за шесть лет обещанные после войны новые жилые дома, школы и больницы так и не получили воплощения в реальности, после прихода к власти консерваторов в 1951 году правительство стало ослаблять регулирование строительства. С оглядкой на Америку, где в основе реновации городов лежало государственно-частное партнерство, оно обратилось за помощью к частным строителям и девелоперам, обещая им за то гибкий подход к городской застройке. «Народ, которому обязано помогать правительство, это те, кто что-то делает, – заявил министр по строительству и местному управлению Гарольд Макмиллан, – это девелоперы, люди, которые создают наше благосостояние, будь они смиренны или горды»[43].

В 1953 году, к примеру, предыдущее «улучшение» правительства лейбористов – барьер для роста цен на землю после реконструкции, за счет чего планировалось продолжать реновацию в других районах – в сущности, налог на прибыль от реконструкции по ставке сто процентов, был отменен. Нормы регулирования строительства офисных зданий «утратили силу»[44], и девелоперы тут же воспользовались лазейками в нормативной базе, возводя, например, конторские здания «на экспорт», дабы избежать контроля над проектированием. Банкам и страховым компаниям было рекомендовано содействовать девелоперам, огромные прибыли которых в течение ряда лет почти не облагались налогами. Ограничения – касающиеся, к примеру, высоты зданий – были ослаблены. В Лондоне высота зданий по-прежнему была ограничена 24,4 метрами, чтобы обеспечить видимость собора Святого Павла. Однако в 1961 году завершилось строительство Центра компании «Шелл» в Саут-Банке высотой сто семь метров: малыш, сопоставимый с небоскребами Манхэттена, был знаком признания американской культуры, которая всё шире распространяла теперь свое влияние из-за океана.

Воспользоваться более благоприятными условиями не преминул и еще один новейший тип девелопера, существенно отличавшийся от владельцев старых аристократических поместий, на которых столетиями опиралось развитие городов и которые после Второй мировой войны из-за обременительных налогов на наследство сильно теряли в доходах. Новое поколение застройщиков было заинтересовано в коротких сроках и прибыльности. Они были не прочь содействовать государству в реновации городов, типовом строительстве и денежных проектах строительства новых дорог, которые изменяли городские центры под запросы века автомашин – но за определенную плату. Если город желал приобрести землю под строительство нового жилья или дорог, к примеру, то должен был компенсировать ее стоимость собственнику. Поэтому девелоперы быстро научились скупать участки вблизи планируемых государством строек, чтобы потом заработать на их продаже или обмене. Типичным примером подобной торговли можно считать случай, когда девелоперу Гарри Хайамсу согласовали превышение почти вдвое по высоте небоскреба Центр-Пойнт в Лондоне, за что город получил половину стоимости новой круговой развязки[45].

Ко времени опубликования проекта реконструкции Ковент-Гардена, процедуры, используемые для строительства городов, были существенно пересмотрены. Безвозвратно изменился и городской ландшафт Великобритании. А новое поколение частных застройщиков сделалось значительно богаче. Так, Гарольд Сэмюэль в 1944 году основал с нуля инвестиционный фонд «Лэнд секьюритис» (сегодня это один из крупнейших девелоперов в Британии, создатель небоскреба «Уоки-Токи»), прибыль которого выросла с одинадцати миллионов фунтов в 1952 году до двухсот четырех в 1968. На протяжении 1960-х годов правительство пыталось вносить проекты новых норм регулирования частной застройки. Но было слишком поздно. Джин вырвался из бутылки.

Так что, оглядываясь на размах обновления, которое планировалось в Ковент-Гардене в 1968 году, разобраться сегодня, в чем заключался тонкий компромисс между «общественным благом» Джеффри Холланда и частной прибылью, непросто. Ведь баланс сил к тому времени изменился. Сегодня много споров о приватизации общественного пространства и активов в малых и больших городах, словно этот феномен – какая-то новость. Он не нов. Новый тип города дошел до нас из Америки полстолетия назад, и Ковент-Гарден – один из первых его примеров.

Бережным этот проект не был. Он был, по словам Брайана Энсона, чудовищным. Да, рыночные здания из девятнадцатого века должны были быть сохранены, но в новой жизни они становились торговым центром, их железные крыши должны были заменить копии из модного тогда пластика. Площадь Иниго Джонса подлежала полной реконструкции: на смену историческим зданиям – Цветочному холлу и Юбилейному рынку – планировалось возвести гигантский комплекс из конторских зданий с пешеходными дорожками между ними, высотное здание гостиницы и конференц-зал – «нечто, что в большинстве европейских городов [тогда] считали необходимым», – вспоминает Холланд. Под конторские и жилые здания предполагалось перестроить и всю северную часть Ковент-Гардена, где проживала бóльшая часть оставшегося рабочего населения.

Поверх хаотической сети улиц района команда Холланда и Энсона проложила новые пути, по которым можно было оперативно добраться до конторских зданий, торговых центров, гостиниц и конференц-залов. Библией градостроителя тогда считался труд Колина Бьюкенена «Движение в городе» (1963), содержавший рецепты, как втиснуть дороги по американскому образцу в тесные переулки британских городишек. Городской совет планировал обвести центр Лондона кольцом шоссейных дорог, часть которого в Ноттинг-Хилле, несмотря на серьезные протесты местных жителей, уже близилась к завершению. В Ковент-Гардене предполагалось свое «кольцо» – объездная дорога, которую образовывали четыре отрезка взамен исторических Мэйден-лейн, Эрлхэм-стрит, Друри-лейн, а также средневековых дворов и переулков, отходящих от Сент-Мартин-лейн. Сейчас очевидна главная задача проекта 1968 года: превратить Ковент-Гарден в пригород.

Поначалу, вспоминает Холланд, его проект был принято хорошо. Реконструкция столь широкого масштаба ради трансформации старого района в пригород по тем временам казалась совершенно нормальным делом.

– «Ивнинг стандард» [наиболее влиятельная лондонская газета. – Т.Д.], – говорит Холланд, – выдала материал, в котором говорилось, что всё совершенно чудно и прекрасно, что это первая серьезная подвижка в противовес бетонным джунглям, и всё такое.

Но оптимизм длился недолго. Частные источники финансов и реновация были не единственной новостью в старом городе 1960-х годов. Менялось и общественное мнение.

Любопытные перемены

В 1963 году Рут Гласс, социолог из Университетского колледжа Лондона, заметила, что в городе происходит нечто странное. Как и множество других городов на Западе, Лондон переживал перемены. Старый промышленный город давно был предметом исследования ученых вроде Гласс; к тому времени он был хорошо изучен. Он был предсказуем. Однако теперь он вел себя необычно. Гласс была редактором сборника статей, посвященного той самой теме[46]. Сегодня, разумеется, мы понимаем, что происходило. Вслед за изменениями в мировой экономике и политике Лондон перерождался, как прежде американские города. Старый город умирал или, быть может, становился чем-то иным. Но в начале 1960-х ученые, в частности Гласс, этого еще не знали. Они были просто озадачены тем, что наблюдали и что не могли объяснить.

Один феномен показался Гласс в особенности загадочным: почему некоторые представители среднего класса теперь предпочитали не уезжать в пригороды? Как и большинство западноевропейских городов, Лондон покорно следовал в кильватере американской субурбанизации. Почти все специалисты по проблемам города на протяжении большей части века предсказывали, что в будущем города могут и должны будут всё более рассредоточиваться, становиться всё менее густонаселенными, а то и вовсе исчезнуть ради здоровья и социального благополучия своих жителей. Теперь же начинался обратный процесс. «Именно беднейшие слои городского рабочего класса, – писала Гласс, – в основном желали остаться в „старом добром Лондоне“». Речь шла о послевоенных годах, когда благодаря комплексной реконструкции даже они подлежали выселению из города, не всегда, впрочем, принудительно. Гласс отмечала, что старый город, который они покидали, полупустой, местами ветхий, местами переиначенный в Лос-Анджелес, не умирал окончательно. В Лондоне, к примеру, были свои ветхие кварталы, трущобы, или сумеречные переходные зоны, как она их назвала. Однако местами в старом городе появлялся «блеск достатка»[47], что «было заметно по изобилию товаров и новинок техники, автомашинам и новым зданиям – по очевидно растущему уровню потребления ‹…› Лавки забиты товарами для личного использования и для домашнего хозяйства ‹…› Упаковка и маркировка товаров ‹…› приобрели новый лоск». Наблюдения Гласс оказались удивительно провидческими.

В этом городе растущего достатка происходили любопытные перемены. Некоторые представители среднего класса принимали решение не уезжать, как некогда их родители, в пригороды. Они оставались в старом городе. «Один за другим многие рабочие кварталы Лондона были оккупированы средним классом»[48]. Именно «оккупированы»: Гласс, марксистка, не церемонилась в выражениях. «Убогие, примитивные укрытия и хижины… стали элегантными, дорогими резиденциями». Мимоходом она вводит в оборот термин для этого необычного феномена. «Как только в каком-то округе начинается „джентрификация“, процесс быстро набирает силу и продолжается, пока не будут изгнаны все или бóльшая часть местных жителей из числа рабочих и не переменится весь социальный характер округа»[49]. Краткое описание того, что во второй половине двадцатого века должно было стать самой весомой силой в западных городах, джентрификации, у Гласс – почти импровизация. Вряд ли она сама осознавала то, насколько значительной станет эта сила в будущем.

Но отчего происходила джентрификация? Гласс предлагает свое объяснение. После долгих лет послевоенной суровой экономии, в конце 1950-х и начале 1960-х годов Великобритания наконец вошла во вкус потребления по американскому образцу. На протяжении 1950-х годов средний заработок удвоился;

Скачать книгу

Моей жене и детям. Это – то, чем я занимался в кабинете за закрытыми дверями. Ну еще следил за «Твиттером».

Пространство иногда лжет.

Анри Лефевр[1]

Только пустые, ограниченные люди не судят по внешности. Подлинная тайна жизни заключена в зримом, а не в сокровенном.

Оскар Уайльд[2]

Tom Dyckhoff

Age of Spectacle

Adventures in Architecture and the 21st-Century City

* * *

Copyright © Tom Dyckhoff, 2017

First published as THE AGE OF SPECTACLE by Random House Books, an imprint of Cornerstone. Cornerstone is part of the Penguin Random House group of companies.

Author has asserted his right to be identified as the author of the Work.

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2023

Пролог

Здание, похожее на подштанники

Как это случилось? Что стало той последней каплей? Было, помню, четвертое сентября 2012 года, когда в ленте чирикнул новый твит. «Спроектированный британцами небоскреб напоминает гигантские подштанники, считают сердитые китайцы»[3]. Именно так: подштанники. Гигантские подштанники. Я щелкнул на заголовке, и вот оно уже передо мной – здание, которое выглядит как настоящие подштанники. Растянутые на высоту 74 этажей, стоит заметить. Я бы даже уточнил: скорее, длинные подштанники, кальсоны, чем брифы или боксеры, но всё одно – подштанники.

Доводилось мне видеть здания, напоминающие что угодно. Огромный ананас? В Данморском парке в Шотландии с восемнадцатого столетия каменный ананас венчает постройку оранжереи, в которой разводили – что же еще? – те самые ананасы. Бинокль? Здание-бинокль Класа Олденбурга, Косье ван Брюггена и Фрэнка Гери в Венеции (районе Лос-Анджелеса) – немного необычно, согласен, даже для города, порожденного самомнением и шоу-бизнесом. Но для конторского здания рекламной фирмы – компании, работающей над привлечением внимания, – огромный бинокль казался вполне приемлемой находкой. Однако подштанники… Это всё же нечто совсем другое.

«Врата Востока», как официально называются гигантские подштанники, возведены в Сучжоу – одном из самых процветающих мегаполисов Китая. Судя по названию, облик здания, вероятно, должен был напоминать ворота или триумфальную арку. Действительно, поначалу китайские журналисты приняли небоскреб тепло, вслед за пресс-релизом покорно величая его Arc de Triomphe Востока. Вскоре после того, однако, отзывы стали прохладнее. «Это арка или просто штаны?» – вопрошала «Шанхай дейли». Штаны – сделалось, похоже, общим мнением китайских блогеров. «Некоторые критики позволяли себе и более рискованные заявления, – сообщала „Дейли телеграф“, – отмечая, что фаллический лондонский „Огурчик“ Нормана Фостера на Сент-Мэри-Экс-стрит, 30, прекрасно поместится во „Вратах Востока“ из Сунчжоу. „Вместе, вместе“, – самозабвенно ворковал один похабный пост».

Здание было построено по проекту и под надзором RMJM – основанной еще в 1950-х британской фирмы, некогда оплота строгого, даже сурового модернизма. Ее уделом в ту пору было проектирование школ, университетов и больниц – основы государства всеобщего благосостояния в послевоенной Великобритании.

Теперь же, спустя шестьдесят лет, RMJM, кажется, сменила курс. Она больше не работала в формах строгого, сурового модернизма. Она проектировала здания-провокации. Наступила эпоха зрелища.

Введение

Наши истории [о] города[х] – это также истории о нас самих.

Джейн Рендалл[4]

Что касается европейцев, то они, движимые своим активным характером, всегда стремятся к лучшему. От свечи к керосиновой лампе, от керосиновой лампы к газовой, от газовой к электрической – так не прекращают они своего движения в поисках света, стремясь рассеять последние остатки тени.

Дзюнъитиро Танидзаки[5]
Безумство юности

Когда мне исполнилось восемнадцать, крестный привел меня к зданию страховой фирмы Ллойда в Лондоне. И не просто привел поглазеть на него снаружи, а повел внутрь. Внутрь! Съездить в Лондон самостоятельно, без родителей, само по себе уже было праздником для тинейджера из маленького провинциального города в Мидленде. Но попасть внутрь такого здания, проскользнув мимо ливрейных швейцаров!.. Как я теперь понимаю, я был слегка странным парнем. Решительно чокнутым, но не как другие, а по-своему. Чокнутые парни, считается, все как один помешаны на компьютерах или комиксах; я же, единственный среди всех моих приятелей, был помешан на зданиях, кнехтах и градостроительстве. В то время как мои ровесники из более фешенебельных районов знакомились с экстази и эйсид-хаусом, я тащился от Захи Хадид. Удовлетворения я искал в «Архитектурном обозрении». В самóм Вустере я был единственным тинейджером, одержимым страстью к архитектуре.

И я появился на свет в нужное время. Архитектуре вот-вот предстояло развернуться в сторону зрелищности. Моими звездами были Даниэль Либескинд и Фрэнк Гери, а не супергерои или поп-дивы, и здание Ллойда для меня, восемнадцатилетнего, было человеком-пауком, «Стоун роузиз» и «Джизес энд Мэри чейн» в одной упаковке. И вот, я был здесь – внутри.

В 1989 году, спустя три года после открытия, здание Ллойда всё еще оставалось самым знаменитым в Великобритании. Прежде я видел его только на фотографиях в газетах (архитектурные страницы из которых каждую неделю вырезал и бережно хранил) и в архитектурных журналах, которые днем запихивал под кровать, чтобы читать ночью. На этих снимках спирали из блестящего металла, увивавшие его фасад, были так прекрасны, так соблазнительны, так необычны. Единственным соперником славы Ллойда в то время была Новая государственная галерея в Штутгарте, увековеченная в популярном тогда рекламном ролике британского телевидения. Немцы-оккупанты медленно ползут на «Ровере» вдоль фасада галереи. В конце пути их ожидает настоящее откровение: оказывается, что это элегантное здание спроектировал der britische Architekt[6] Джеймс Стирлинг. В шок, вероятно, их повергло то, что после жесткой деиндустриализации 1970-х и 1980-х годов Великобритания по-прежнему была способна без каких-либо забастовок создавать, проектировать, делать нечто масштабное, стильное и современное.

Ллойд всё же был больше, чем звездой: он был символом. В архитектурных журналах, которые я так обожал, он обозначал окончательный запоздалый триумф модернизма. Британская архитектура 1980-х развивалась под знаком непримиримых, «око за око», «стилевых войн» между принцем Чарльзом и модернистами. Компромисс был невозможен. То была позиционная война. Кто был не с нами, тот был против нас. На протяжении почти целого десятилетия традиционалисты удерживали позиции. Влияние принца Чарльза в градостроительной комиссии Малой Британии было настолько велико, что значительных построек современной архитектуры год за годом почти не появлялось. Пока я рос, британская архитектура находилась в перигее.

И вот – Ллойд. Вокруг протянулись поля сражений, покинутые модернистами: к западу – площадь Патерностер, на восток – особняк лорда-мэра Лондона, где принц держал свою знаменитую речь; а через улицу, прямо напротив Банка Англии, – участок, где магнат-девелопер Питер Палумбо рассчитывал вдохнуть жизнь в давно оставленный проект архимодерниста Миса ван дер Роэ, пока принц Чарльз и здесь не добился своего. Я был модернистом. Естественно, кем же еще. Я был тинейджером. То была моя собственная, дурацкая форма мальчишеского протеста. В конце концов, здание Ллойда спроектировал мой вождь – король модернистов Ричард Роджерс, по сей день заклятый враг принца Чарльза.

Впрочем, для кого-то (например, для моего крестного – шестидесяти с чем-то лет) Ллойд был символом непрошеных перемен. Вик был страховщиком в Сити, финансовом районе Лондона, еще со времен котелков, черных зонтиков и свежего номера газеты «Файненшл таймс» под мышкой. Таких, как он, были тысячи. После того, как «Большой взрыв» 1986 года дерегулировал способы, которыми Сити зарабатывал прежде деньги, и открыл русло для полноводного, стремительного притока капитала из-за рубежа, на смену им явилась новая, более агрессивная, более эффектная порода дельцов. Братья-близнецы монстров британской поп-культуры восьмидесятых – зализанные профессионалы-яппи в красных подтяжках и представители рабочего класса, парни из Эссекса, парни-при-деньгах – громко переговаривались по мобильным телефонам в оснащенных компьютерами торговых залах. Новый босс Вика тоже был яппи, и отношения у них были напряженные.

Для моего крестного здание Ллойда воплощало внезапную трансформацию, охватившую некогда мирное и в самом деле довольно уютное место, в котором он провел всю свою жизнь, медленно, но верно прокладывая себе путь наверх. Из экскурсии Вика у меня сложилось впечатление, что тогда, спустя три года, он был не слишком-то впечатлен своим просторным рабочим местом.

– Я всегда блуждаю в поисках уборной, – признался он довольно невесело.

Равнодушен он был даже к убойным панорамным лифтам, взлетавшим к сводам этой новомодной штуки, атриума, и демонстрирующим на ходу работу своих механизмов. Разве это было не круто?

Я не мог наглядеться. Это было дерзко, элегантно, романтично. Ллойд решительно выбивался в своем окружении, как бы усердно ни старался убедить нас Ричард Роджерс, что уважает средневековый горизонт Сити и как бы находчиво ни утверждали критики, что перед нами – современная интерпретация колючей средневековой архитектуры. Влиятельные газеты называли его «эспрессо-машиной». Я понятия не имел, что такое – эспрессо. У нас в Вустере такого не было. Но кому было до этого дело? Ллойд пробуждал чувства, как ничто иное до того дня в моей жизни. Замок из стали. Собор из стекла. Даже взгляд снаружи захватывал без остатка: головокружительные спирали лестничных клеток, от одного вида которых бросало в жар, словно затягивали тебя с прагматичных улиц Сити в небеса, к стальным турелям, обгоняя шпили старых церквей.

То, что ненавидели в нем критики, – его новизну, его странные очертания, его особость – нравилось мне больше всего. Я обожал сам факт, что Ллойд не вписывался в свое окружение. Для меня это была научная фантастика. Это был «Метрополис». Это был космический корабль из «Чужого». Это был Лос-Анджелес из «Бегущего по лезвию». Его великолепные стеклянные лифты были настоящим Роальдом Далем. Вик меж тем пытался поведать мне о своей работе. Но заинтересовать тинейджера, даже такого чокнутого, в профессии страховщика немыслимо трудно. Тем более когда он стоит на борту космического корабля.

Спустя месяц-другой как-то вечером я привел свою девчонку поглазеть на Ллойда, романтично (или мне только так казалось?) залитого голубым светом. Он походил на космический корабль больше, чем когда-либо.

– Разве это не самое восхитительное, что тебе случалось когда-либо видеть?

Нет, она была не согласна. Через пару дней она меня бросила. Кто упрекнет ее за это?

Но мне было наплевать. Это было будущее.

Вау-хаус

Прошло пятнадцать лет. Я, архитектурный критик газеты «Таймс», сижу в Адмиралтействе, правительственной резиденции в Уайтхолле в Лондоне. За столом передо мной – Джон Прескотт, в то время вице-премьер в кабинете Тони Блэра и как политик, отвечающий за городское планирование, – самая влиятельная фигура в британской архитектуре.

– Люди задаются вопросом: что такое вау? – говорит он, пристально глядя мне в глаза и потрясая над головой канцелярским делом.

– Смотри. Сейчас. Мы с этим уже разобрались. «Благодаря объединению усилий архитекторов, градостроителей и девелоперов, – зачитывает он вдохновенно, – мы получили новый вау-фактор».

Эффектная пауза.

– Вот что это такое! Это здания, которые поражают тебя так, что ты восклицаешь: «Ну, ни фига себе!»

Кажется, я всё же не был единственным, кого современная архитектура приводила в состояние эйфории. Чокнутый встретил родственную душу.

– В этом идеи господина вице-премьера очень близки ожиданиям простых людей, – поясняет пресс-секретарь, словно читая мысли своего высокого начальника.

С энтузиазмом новичка Прескотт рассказывает мне о своих любимых архитекторах, которых чиновник надеется привлечь, чтобы привнести в динамично развивающуюся Великобританию то, что он называет вау-фактором. Подтверждая репутацию любителя каламбуров, он часто перевирает сложные имена.

– Как там его? Калватрари? – говорит он.

– Калатрава? – подсказывает советник.

Прескотт, и так малый неулыбчивый, платит ему хмурым взглядом.

Он принимается перечислять свои вау-здания: Центр танцев Рудольфа Лабана, бюро Herzog & de Meuron на юго-востоке Лондона («Блин, вот это работа…»), аквариум «Дип» в Халле Терри Фаррелла, Центр музыкального образования Сейджа в Гейтсхеде Нормана Фостера, торговый центр «Селфридж» в Бирмингеме, бюро Future Systems.

– Вот пример фактора выпуклости… Био – как это у вас называется? Био-нечто.

– Биоморфный, – предполагает суфлер.

– В этих городах не было ни рожна достойного внимания! – вопиет он, наливаясь краской, и переходит к выпаду. – Теперь у них есть сердца!

Между тем герой моей юности, Ричард Роджерс, сделался советником Прескотта и через свою целевую группу по градостроительству подталкивал правительство к тому, чтобы принять политику преимущественной поддержки городов, которая заморозила бы строительство в пригородах и сосредоточила усилия на застройке в городских центрах.

– Мы придержали все моллы на окраинах. В этом году мы впервые построили зданий в черте города больше, чем за ее пределами. Несмотря на мощное давление, я считаю, что это правильно. Мы хотим, чтобы люди возвращались в свои города.

Прескотт, кажется, евангелист. Один остряк задался вопросом: не собирается ли он основать какой-нибудь вау-дом?..

Дальше – больше. Прежде Джон Прескотт не был замечен в склонности к теоретическим рассуждениям. Теперь же он произносит целую речь, которой гордился бы сам Джон Рёскин. Всего за несколько минут до того он водил меня, словно хозяин отремонтированной квартиры на телешоу, по интерьерам резиденции, недавно украшенным и расширенным, соловьем заливаясь об оттенках красок, о преимуществах и недостатках ковровых покрытий и деревянных полов.

– Взгляни-ка! А? Разве не…

На мгновение его лишает дара речи лестница.

– Иисусе Христе! Вот это нечто, правда?

Наконец, гвоздь программы: атриум из стекла и стали, соединяющий два здания.

– Вот как мы их обручили! А у прессы одно на уме: во что это обошлось… Столько простора и света. Впечатляет, а?

Джон Прескотт хорошо знал, куда дует ветер. Вау-фактор. Фактор выпуклости. Здания, которые поражают тебя так, что ты восклицаешь: «Ну, ни фига себе!» То, что я некогда переживал в здании Ллойда – трепет перед его необычностью, ослепительной свежестью новой архитектуры, от которой перехватывает дух, – спустя пятнадцать лет не просто стало общим местом. Это сделалось государственной политикой.

За минувшие два десятилетия с нашими городами и зданиями в центральных районах случилось нечто необычное. Перемены – то там, то здесь – подступали и прежде, но в последние годы процесс получил повсеместное распространение. Теперь здания необычные, кричащие и впечатляющие – скорее норма, чем исключение. Тот сорт архитектуры, в который я был влюблен в детстве, окружает нас со всех сторон. Ллойд был знамением, предвестником той эпохи, что надвигалась на нас – эпохи зданий-суперзвезд, архитектуры символа, спроектированной для того, чтобы пробуждать в людях трепет – эпохи вау-фактора, если хотите.

В семидесятые, в пору моего детства, архитектура редко бывала кричащей. Постройки, среди которых я рос, вмещали библиотеки, школы, городские советы, больничные палаты, иногда – офисы. Их строили трезвые и серьезные архитекторы с тем, чтобы удовлетворить трезвые и серьезные потребности общественного благосостояния – чтобы дать кров людям или лечить больных. Архитектура имела ясную моральную цель, которую осознавала с гордостью и которая проявлялась не в золотых узорах или соблазнительных формах, но в серых прямых линиях и фигурных бетонных отливках – благонамеренных, хотя и несколько пресных, вроде форм здания моей начальной школы 1950-х годов постройки. «Для того чтобы представлять наш век, – писал в 1930-е годы историк Николас Певзнер, – архитектор должен быть холодным»[7]. Однако наиболее функциональные постройки архитектуры модернизма, по крайней мере, в теории, были чужды символичности или декоративности. Облик этих построек мог нравиться или не нравиться, но по меньшей мере мы знали, что они служат своему назначению.

Между тем спустя сорок лет наступила новая архитектурная эпоха. Здания выглядят теперь совсем иначе, чем прежде. Это – архитектура, спроектированная нарочно с расчетом ослеплять, впечатлять нас, в точности как некогда – готические соборы или дворцы эпохи Ренессанса.

Существуют, разумеется, прославленные, так называемые культовые, или знаковые, здания – которые тиражируют на почтовых открытках, рекламных плакатах и которые знают все: здание музея Гуггенхайма в Бильбао Фрэнка Гери, «Огурчик» Нормана Фостера, Еврейский музей Даниэля Либескинда в Берлине. Но что поразительно в распространении этого нового подхода к архитектуре, так это его размах и повсеместность. В Лондоне, самозваном мировом городе, время от времени вырастают здания, напоминающие своими формами спирали, сотовые телефоны, осколки стекла, иглы, огурцы, терки для сыра. Почти столь же метафоричную (лишь немного уцененную) архитектуру вы встретите сегодня и вдали от центра Лондона, на главной улице любого района, где в наши дни обычным делом считается, если рядовой жилой квартал выстроен в форме двух гигантских пересекающихся полусфер, напоминающих пивные животы, или (как в моей части города) если новый спортивный комплекс обернут фасадом, словно сшитым из лоскутов неоновых цветов, которые по ночам мерцают огоньками, искрящимися в лучах подсветки.

Архитектура вау-хауса распространилась так же далеко за пределы самой столицы. Обнаружить ее можно на самой обычной улице в самых обычных городишках. Немногие населенные пункты избежали в последние годы пролиферации причудливых форм – осколков, черепков и пузырей. В Британии были спроектированы постройки, напоминающие огромную арфу, пузырек из-под дезодоранта, смятую сигаретную пачку, а то и, как значилось в пояснительной записке к одному проекту Фрэнка Гери, «четверых трансвеститов, попавших в шторм». В Эдинбурге возведено здание, которое спиралью поднимается ввысь, точно золотая меренга. В 2002 году обсуждался проект «Небесного свода» – огромного сооружения в виде увешанной лампочками сетки вроде верши для ловли омаров, которое должно было маскировать участок М1, самой загруженной в Британии автострады, и в качестве «портала» привлекать внимание к Восточному Мидленду – региону, нуждающемуся в чуть большем признании на мировой сцене. Несмотря на внешнее сходство с ловушкой для омаров, сеть из огоньков должна была символизировать не море (от побережья Восточный Мидленд лежит настолько далеко, насколько это возможно на острове), а «различные части региона».

– Это будет наша собственная маленькая Эйфелева башня, – говорил Мартин Фримен, председатель штаба кампании по развитию региона[8].

По счастью, дело окончилось ничем.

И всё же сооружения неподалеку от Нортгемптона, напоминающие вершу для омаров, – просто мелочь в сравнении с теми зрелищами, что возводят в более богатых частях планеты. У меня есть свежий выпуск журнала «Марк». По цене в четырнадцать фунтов архитектурное издание не сильно отличается от порнографического. Роскошные глянцевые страницы переполнены изображениями новой породы легковесных фигуративных зданий со всех концов земли. Любая ваша архитектурная фантазия найдет здесь свое воплощение. В Стамбуле – центр по предотвращению стихийных бедствий, формой напоминающий угловатый накренившийся утес, в китайском Уцзяне – немыслимо блестящий, компактный небоскреб, похожий на воткнутую в землю электробритву, в Гонконге – автомобильная стоянка в виде башни из уложенных друг на друга балансирующих панелей, в любой момент готовых обрушиться. Годится всё.

Поистине, сегодня здания по вашему желанию могут принимать любую форму и любой цвет. Вовсе необязательно стены, крыши и пол должны быть сопряжены и иметь прямые углы, как то некогда было принято. Тирания прямого угла в прошлом. Свобода, которую архитекторам обеспечивает их новый инструмент – компьютер, изменил представления о том, что возможно. Здание с апартаментами класса люкс в Дубае, например, предполагалось построить в форме iPod. Это нормально для Дубая, края с излишком потребителя, где архитектурные зрелища теперь распространены повсеместно и для их внешней формы нет ограничений. «Марк» опубликовал однажды особо знаменательный проект небоскреба: две башни-близнецы, соединенные на двух третьих высоты перемычкой, рваными формами своими напоминающей облака взрывов. Нет, кажется, такой формы, что была бы сегодня за пределом допустимого – хотя бы из уважения к памяти одиннадцатого сентября.

Не все, конечно, приветствуют эту новую моду. Архитекторы с менее изощренным вкусом осуждают «культуру символа». Сам китайский лидер Си Цзиньпин не большой ее поклонник. В 2016 году в припадке эстетического протекционизма Госсовет Китайской республики принял постановление, запрещающее «эксцентричную», «раздутую, ксеноцентричную и причудливую» архитектуру – того сорта, что строят здесь всё чаще с 1990-х годов, когда в стране началась экономическая либерализация, вроде тех же гигантских подштанников, вероятно, или стотридцатиметрового Гуанчжоу-юаня – самого высокого в мире здания, форма которого напоминает монету. Новая архитектура по определению Госсовета должна быть «уместной, экономичной, экологичной и радующей глаз». Правда, чей глаз, и как именно его радовать, установлено не было.

Здания-зрелища строили, конечно, на протяжении всей нашей истории, просто не в таких количествах. Ибо с тех самых пор, как у людей появилось самомнение и завелись деньги, они стали нанимать архитекторов, чтобы прославить их самих или их богов в диковинных, имевших порой странные формы монументах. Что суть пирамиды, Версальский дворец или собор Святого Петра в Риме, если не «знаковые объекты»? Разве архитектура барокко или викторианской неоготики не вычурна? Даже в 1950-е и 1960-е годы, десятилетия холодной, трезвой, якобы далекой от какой-либо стилистики архитектуры интернационального стиля, имела место визуальная экстравагантность: это, скажем, здание музея Гуггенхайма в Нью-Йорке Фрэнка Ллойда Райта или терминал авиакомпании TWA в аэропорте Джона Ф. Кеннеди, построенный по проекту Ээро Сааринена. Сам Ле Корбюзье, не раз демонстрировавший способность к переосмыслению догматов, шокировал истеблишмент эстетов-модернистов своей часовней в Роншане на востоке Франции (1955). Ее раздутые, неряшливые стены долго не сходили с французских почтовых марок и рекламных плакатов; но и после того часовня оставалась – по крайней мере, среди архитекторов – самым известным зданием пятидесятых годов.

Однако если некогда подобная вычурность была исключением, а не правилом, и приличествовала постройкам в чем-то особенным, то сегодня исключительное стало нормой. В наши дни подобные здания называют знаковыми; это зрелищные сооружения, которые мы посещаем толпами, ожидая от встречи с ними каких-то перемен – того, что, покидая их, будем видеть мир чуть иначе. Они спроектированы не для того, чтобы дать нам кров, учить или лечить нас, но с тем, чтобы нас потрясти. Форма более не следует за функцией. Форма теперь и есть функция.

Испорченный телефон

Подобно письму или живописи, архитектура – всего лишь один из способов, посредством которых люди общаются между собой. Однако это также одна из самых старых форм коммуникации: она предшествует письму, хотя уступает изобразительному искусству. Если древнейшие сохранившиеся сооружения – гробницы, курганы и храмы, возведенные в регионах, заселенных после последнего ледникового похолодания, имеют возраст до десяти – двенадцати тысяч лет, то расцвет наскальной живописи отмечен тридцать – сорок тысяч лет назад. В какой-то момент после отступления ледника племена плодородного полумесяца Месопотамии и Анатолии перешли от кочевого образа жизни охотников-собирателей к оседлому. Они перестали использовать в качестве мест для совершения ритуалов, торжеств и выражения своих чувств пещеры – творения природы с просторными нефами и колоннами-сталактитами – и стали создавать собственные сооружения. Так была изобретена архитектура.

Надо сказать, что в сравнении с письмом или живописью архитектура – чуть менее непосредственная форма коммуникации. Перемещать на пересеченной местности массивные камни или рыть траншеи для фундамента не так легко, как орудовать палочкой. Архитектура предполагает коллективную организацию и управление процессом. Она требует вложения огромного количества времени и сил. Это возможно, следовательно, в организованном обществе при условии, что есть желание создать нечто более важное, более значительное, чем просто убежище от непогоды. Без организованного общества нет архитектуры, и наоборот. Архитектура каменного века, начиная с таинственных резных пилонов Гёбекли-Тепе в Турции и заканчивая потрясающими неолитическими памятниками Ирландии, Британии и Франции, была попыткой выразить представления о современном обществе, системе его верований, его иерархии, его жизненного опыта, его видения космоса – хотя каковы были эти представления, уразуметь сегодня, спустя пару тысяч лет, при полном отсутствии письменных источников немыслимо трудно.

Ибо по сравнению с письмом или живописью архитектура – гораздо менее точная форма выражения. В ее распоряжении нет сотен тысяч сложных слов и гибких грамматических конструктов. Связь между архитектурной формой и ее значением намного менее определенная, чем между словом и его значением. В классической архитектуре, к примеру, одни и те же колонны или фронтоны могут олицетворять и греческую демократию, и гармонию эпохи Ренессанса, и сталинский тоталитаризм – в зависимости от того, где во времени и в пространстве вы находитесь. Это то, что Ролан Барт называл «смысловой неопределенностью иконических знаков»[9]: их нестабильное значение ускользает от нас снова и снова, особенно в наш век головокружительных глобальных коммуникаций, несмотря на все наши усилия эти значения закрепить.

Колоссальные коллективные усилия, которые требуются для строительства, также отрицательно сказываются на свойстве архитектуры внятно передавать сообщения в сравнении с письмом, музыкой или живописью. Огромной группе гораздо сложнее, чем отдельному индивиду, выразить мысль. Здания возводят комитеты. Технологии, посредством которых мы строим сегодня, и типы сложных зданий, которые мы создаем, – таких как аэропорты или небоскребы – также мешают ясности выражения; ибо сегодня «мы» вообще не делаем архитектуру. Ее делают для нас – посредством всё более сложных процессов. Мы нанимаем для строительства множество действующих от нашего имени специалистов, о работе которых имеем самое смутное представление: подрядчиков, строителей, сметчиков, градостроителей, девелоперов, консультантов, специалистов по сантехническому оборудованию, а случается – и архитектурные фирмы. Для большей части этих специалистов созидание архитектуры, которая выражала бы представления общества о космосе – далеко не на первом месте. Ведь строить здания, помимо прочего, – просто бизнес.

И чем сложнее становится наша архитектура, тем больше отчуждение ее от нас – от тех, кто ее населяет. Мы всё меньше и меньше можем контролировать то, что строят вокруг – даже в нашем заднем дворике. Создавать среду – не только для того, чтобы мы могли жить и трудиться, но также для того, чтобы она могла нам нечто сообщить, нанимают кого-то со стороны. Но откуда они могут знать нас – тех, кто живет в этих зданиях, трудится в них, совершает в них покупки, обедает, смеется, любит, напивается? Откуда им знать, какими мы хотим, чтобы были наши здания? Они редко говорят с нами. Наверное, не хотят. Наверное, для занятия архитектурой имеются иные причины.

Меня всегда поражает, что люди эти, подобно фараонам или Людовику XIV, как и прежде, щедро расточают средства на архитектуру, которая по-прежнему значит больше, чем просто убежище. Сегодня существуют гораздо более быстрые и искусные формы для коммуникации и выражения, чем архитектура. У нас есть интернет. У нас имеются мобильные телефоны, «Снэпчат» и «Скайп». И всё же строительство продолжается, хотя после военных и космических программ остается самым дорогим видом деятельности человека. Олигархи строят роскошные здания в расчете на впечатление. Сверхуспешные компании тратят миллионы и миллиарды на умопомрачительные штаб-квартиры. Террористы уничтожают древние храмы и небоскребы середины прошлого столетия из ненависти к тому, что те собой олицетворяют. Архитектура важна, как и раньше. Материальное сохраняется в эпоху виртуального и дигитального. Мощь архитектуры, возможно, заключена именно в ее гигантском весе, в ее прочности, ее материальности, ее повсеместном распространении, ее свойстве окружать нас и вмещать в себе наши жизни. Не только интернет повсюду, куда ни глянь, – пока еще не только. Зато от архитектуры невозможно скрыться. Она всегда рядом, всегда сообщает вам нечто, даже если это простейшая хижина на горизонте.

Но что именно говорит архитектура? Вот хороший вопрос. Что пытается сообщить нам ее новый сорт – вычурная, знаковая архитектура? О чем поведают нам ее странные формы – все эти осколки, пузыри, терки для сыра – каждая из которых старается перекричать соседа? Что вообще означает – вау-хаус?

Чистоган

В развитом капиталистическом обществе архитектура, будучи дорогой забавой, не может существовать вне бизнес-плана. Кому-то предстоит за всё это выложиться. Немецкий философ Георг Гегель считал архитектуру началом искусства именно за то, что чувственный материал – покупка участка или монтаж канализации – еще преобладает в ней над идеей, чистотой эстетической формы[10]. Но архитектурная постройка может появиться, лишь если она кому-то нужна и есть кто-то, кто готов платить по счетам. А стóит это весьма дорого. Для строительства необходимы участок земли и огромное количество материалов. Коль скоро необходимы участок и материалы, значит, потребуются деньги. А раз так, без политики здесь не обойтись.

В прошлом наиболее величественные и, естественно, наиболее дорогостоящие здания возводились сильными и богатыми мира сего: римскими сенаторами, оттоманскими султанами, средневековыми монахами, французскими королями или, на протяжении большей части XX века, государствами, будь то легкий модернизм эпохи «Нового курса» Теодора Рузвельта в Америке, постройки Клемента Эттли эпохи британского государства всеобщего благосостояния или более агрессивные архитектурные кампании Адольфа Гитлера, Иосифа Сталина или Саддама Хуссейна. Однако начиная с 1970-х годов на капиталистическом Западе при отсутствии какой бы то ни было объединяющей общество веры или идеологии, архитектура неизбежно начинает обслуживать то, что заполняло вакуум: свободный рынок. Практика и цели архитектуры при этом переродились. Подобно тому, как средневековую готику стимулировало покровительство монастырей, а расцвету барокко как масштабной кампании против Реформации способствовала католическая церковь начиная с конца XVII века, так же и возвышение, доминирование с конца 1970-х годов рыночной экономики дало жизнь новому архитектурному движению – «вау-хаусу». В архитектуре всегда получают отражение условия, в которых она создается – ее политический и экономический контекст. Вычурность и зрелищность – неизбежный результат перехода к политико-экономической системе, которая поощряет индивидуализм и конкуренцию.

После прилива в архитектуре модернизма в 1960-е годы пышным цветом расцвели тысячи новых архитектурных стилей. Их часто называют постмодернизмом. Но все эти «измы» в формах и масштабах самого различного рода зародились как реакция на критику со стороны архитекторов и самого общества, преобладавших в первой половине века модернистских построек – отчасти за то, что архитекторы-модернисты якобы изменили обету, ими же данному, но неисполнимому: не просто строить здания, которые содействовали бы самым важным миссиям столетия – искоренению невежества, болезней, бедности, ужасов трущоб, – но использовать при этом всемирный правдивый архитектурный язык равного качества и значения и для богатых, и для бедных. Теперь архитекторы-постмодернисты искали языки, более пригодные для конкретных мест и народов. Начиная с 1970-х годов были предприняты бесчисленные попытки окружить нас зданиями таких форм и в такой стилистике, используя при этом соответствующие метафоры, уподобления и символы, которые выражали бы нас и наши племена лучше, чем с тем справлялся модернизм; которые сообщали бы нам, означали бы для нас нечто при всем разнообразии нашего человеческого рода посредством классицистических колонн, гладкого холодного стекла или золотых, словно покрытых парчой, барабанов.

Некоторые архитектурные приемы какое-то время были очень популярны: скопированные с оригинала с очевидной иронией колонны и фронтоны, неоновые цвета архитектуры «по-мо» Майкла Грейвса и Вентури Скотта-Брауна удовлетворяли нашу потребность во вразумительной по своему значению архитектуре, нашу ностальгию, но вполне осознанно были лишены авторами глубины и устойчивости; полярная противоположность этому языку, «деконструктивизм» и другие странные формы, созданные в 1970-х годах архитекторами вроде Бернара Чуми и Питера Айзенмана, возможно, были весьма высокопарны и интеллектуальны, но им недоставало привлекательности в глазах масс или хотя бы облика, в котором мы – те, кто населяет эти здания – были бы в состоянии разобраться.

Потому в битве архитектурных стилей постмодерна, тянувшейся с 1960-х годов, одержал верх странный гибрид по-мо и деконструктивизма – причудливые формы, которые отвечали нашей любви к новизне и которые при этом можно было расшифровать, не обладая степенью доктора философии. Это архитектура невесомого блеска, архитектура зрелищная, искажающая визуальные образы, идеально воплощающая наш век постмодерна: кочевого образа жизни, глобализации, личной свободы, краткосрочных трудовых контрактов, цифровой информации, власти корпораций и стремительных транснациональных финансовых потоков, от которых зависят теперь наши жизни. В ХХ веке, по мнению таких передовых ученых, как Жан Бодрийяр, Фредрик Джеймисон и Беатрис Коломина, архитектура превращается в еще одно средство массовой информации, здание – в «механизм репрезентации»[11]. В битве стилей победу одержала та архитектура, которая была лучше приспособлена для передачи информации в эпоху моментальной и глобальной коммуникации – самая заметная, самая захватывающая, самая прибыльная. Добро пожаловать: это и есть вау-хаус.

Исповедь архитектурного критика

Взлет вау-хауса на протяжении последних двадцати лет неслучайно совпал с перерождением всех медиасредств под влиянием интернета. Интернет продвигал традиционные медиа, медиа платили ему тем же. Медиаиндустрия и ее аудитория, всё настойчивей жаждущая новых образов, всё более немыслимых; строительная промышленность, которая учится всё быстрее создавать эти образы, всё более впечатляющие и зрелищные; средства связи, моментально пронизывающие весь мир. Идеальный шторм.

Как и большинство пишущих людей, медленно подступающее тошнотворное действие этой перемены я давно ощущал. Требование «захватывающего» очерка с «хорошим изображением» со стороны редактора; регулярное отклонение статей на «серьезные» (читай: достойные) темы; архитектурные премии (простой способ формирования аудитории и, соответственно, доходов от рекламы), которые присуждаются по присланным вам фотографиям, ведь посылать вас в командировку слишком дорого; постепенное сокращение в статьях объема текста и увеличение площади, выделяемой под завлекательные снимки, которые вернут рассеянное внимание читателя; поступающие свыше пожелания материалов-перечней того или сего («Десять лучших зданий на берегу моря», «Десять зданий Фрэнка Гери по всему свету», «Самые классные архитекторы мира прямо сейчас»); сокращение и окончательное исчезновение средств, отведенных на поездки: обстоятельство, вынуждающее критика рассчитывать на то, что знакомство с постройкой, писать о которой, как предполагается, он должен беспристрастно, оплатят PR-агентства застройщиков или самих архитекторов; едва уловимое усиление власти этих PR-агентств – привратников, которые регулируют доступ к знаменитым зданиям и знаменитым архитекторам, а теперь оплачивают еще тебе дорогу и проживание в гостинице.

– Том, ты в последней статье немного пошалил, да?..

По отдельности всё это – маловажные, незначительные анекдоты. В массе же, когда это становится повседневностью для тысяч пишущих людей или редакторов, занятых в независимых медиа, – журналах или интернет-изданиях – мазки складываются в общую картину гигантского сдвига, имеющего соответствия и в других областях – скажем, пикники для прессы в Голливуде, которыми заправляют удавы пиара, или концерты поп-звезд, которых от фанатов отделяет шеренга спецсотрудников в черных костюмах.

В области архитектуры следствием всего этого была культура (или культ) образа. Мы смотрим на ошеломительную новую архитектуру, но не видим ее. За редким исключением, объективная критика испарилась, уступив субъективному восхвалению. Архитектура и ее медиа оказались заблокированы в головокружительных объятиях суперлатива: вау-фактора. Те же критики, что еще остаются, часто слишком озабочены вопросом, на что похоже то или иное здание, «стилевыми войнами» или деталями биографии знаменитых архитекторов. Пара беглых взглядов с левой стороны или с правой: на большее нет времени или денег, а издатель уже дышит в спину. Почитайте, что сегодня пишут о зданиях: такое впечатление, что архитектура – вид искусства, в наибольшей степени подверженный влиянию со стороны политики и экономики, творится в вакууме, что единственным ее объяснением является гений, креативность архитектора. После мирового финансового кризиса 2008 года появилась, кажется, возможность подвести некоторые итоги: уделить немного внимания, например, рабскому труду, ценой которого возводят объекты архитектуры в менее демократических уголках света. В целом же условия, в которых создаются наши новые увеселительные дворцы, мешает разглядеть их ослепительный блеск, их зрелищность.

Всё еще жив, следовательно, миф о гении-герое в архитектуре, столь убедительно представленном в «Источнике вдохновения» Айн Рэнд и воплощенном Гэри Купером в голливудской версии романа (1949) в образе Говарда Рорка – бескомпромиссного одиночки, который не остановится ни перед чем ради того, чтобы видеть свой проект воплощенным. Миф странный, поскольку для воплощения архитектурного сооружения в большей степени, чем в других видах искусства, требуется слаженная работа огромной команды, а не усилия отдельного индвидуума. Отчасти этот миф объясняется извечной приверженностью общества к образу изгоя-стоика. С другой стороны, поддерживается он многими архитекторами, которые со случайной амбивалентостью играют роли, отвечающие различным стереотипам, заложенным в ожиданиях общества или хотя бы средств массовой информации: наивного архитектора, прекрасные здания которого оказываются на деле непрактичными или рассыпаются в прах; неуступчивого диктатора, который обращается со своими подчиненными, словно с инкубаторскими курицами; интеллектуала-эрудита, лишенного какой-либо власти коварным застройщиком.

Тут бы можно было сказать: «Ну и что?» – когда б архитектура не была для нас так важна. Вы можете выключить фильм или песню, захлопнуть ноутбук. Но вам никогда не удастся вырубить архитектуру – если, конечно, вы не натянете на голову шлем виртуальной реальности и не унесетесь на сверхсветовой скорости на просторы цифрового мира.

Путеводитель по городу зрелища

Архитектурный критик не сильно отличается от туриста. Мы прогуливаемся, словно у нас выходной, осматриваем достопримечательности. Фотографируем. Записываем что-то в блокнотах. От нас часто ждут экспертного мнения, мы же, по сути, – просто профессиональные туристы. Хорошая работа, если знать, как ее получить.

Вот и эта книга – мой дневник, записи о том, что я видел сам и о тех, с кем беседовал, во время моих странствий в качестве профессионального туриста по достопамятным местам и городам, возведенным для нас в этот век зрелища – в рамках большого турне по постройкам вау-хауса XXI столетия. Как любой хороший турист, я любопытен. Я стараюсь не только смотреть, но видеть и задавать вопросы о том, что вижу. Простые вопросы. Отчего архитектура стала такой необычной? В чем причина? Чем объяснить подобные архитектурные формы? Почему всё-таки то здание похоже на подштанники?

Ответы я записал в этой книге. Это – не полная история современной архитектуры. Это некая история современной архитектуры. История современной архитектуры особого вида и стиля. Существует множество других ее видов, много историй, архитекторов, городов и зданий, плохих и хороших, о которых здесь не говорится. Тем самым, это просто моя история современной архитектуры.

В этой книге переплетены две повести. Первая говорит о том, что перемены в формах архитектуры происходили наряду с переменами в самой стихии, где эти формы рождались – в городах, и как одно подталкивало другое. После того, как на Западе индустриальная экономика сменилась постиндустриальной и города стали приходить в упадок, архитектура, всё больше – часть пышно расцветающей культуры потребления и так называемой индустрии досуга, из шутовства, интермедии сделалась главным явлением экономической жизни. Объяснить, отчего наши здания таковы, каковы они есть, не получится, полагаю, без учета контекста, в котором они появились: именно без учета подъема мировой неолиберальной экономики и городов, которые она породила. Города эти, как и здания в их пределах, также меняли свои очертания. Когда я рос, они умирали. В газетах и телевизионных сводках новостей бесконечно говорили о «большом городе», который раздирали беспорядки, об упадке его центра, о том, что все перебираются в пригороды. Теперь в наиболее благополучных в финансовом плане городах и городках всё наоборот. Самые богатые живут в центре, между тем как бедные во многих населенных местах оказались вытесненными на окраины. Города родились заново. Новую жизнь им дала джентрификация.

Вторая повесть – о том, как архитекторы, озабоченные восстановлением репутации своей профессии, подпорченной в эпоху яростных нападок на модернизм в архитектуре в 1960-е и 1970-е, обрели себя заново после того, как стремительно переориентировались с общественного сектора на частный. Стряхнув с себя пережитки послевоенного идеализма, вооружившись новой целью, новыми идеями и новым инструментом – компьютером, они породили радикально новый язык архитектуры. Радикально, конечно, по форме, не по содержанию. Двадцать лет потребовалось на то, чтобы этот язык, впервые проявившийся в семидесятые, пустил корни. Но когда пришло время, именно из этого, довольно аполитичного (не в пример архитекторам-модернистам предшествующей эпохи) поколения архитекторов, поглощенных в большей степени заботой о формах своих построек, чем об их политическом или этическом содержании, вышли многие звезды и знаменитости.

В книге сперва рассматривается, как в результате этих тектонических сдвигов в мировой экономике и политике менялись города; затем – как архитекторы ради выживания были вынуждены изменить прежний порядок работы; и, наконец, как архитектура, которую они проектировали, меняла свои формы. Экономика, политика, города, архитекторы, архитектура: как винтики в огромной машине, здесь одно связано с другим и одно двигает вперед другое.

На тех же страницах содержатся и призывы к оружию. Во-первых, это требование архитектуры такого рода, которая бы по-настоящему вовлекала нас во взаимодействие с нами не просто благодаря тому, как она выглядит или насколько она зрелищна, но в силу того, как она сделана – то есть такой архитектуры, что активно вдохновляла бы нас помогать при ее создании. Во-вторых, это требование архитектуры такого рода, которая взаимодействовала бы с политикой и экономикой и теми обстоятельствами, в которых обретается, то есть была бы по крайней мере правдива относительно своих уловок, даже если принуждена изо всех сил пускать нам пыль в глаза.

Справедливости ради замечу: только кажется, что я сам искренен относительно моих собственных уловок. У каждого из нас есть свой особый способ видения мира. Этот – мой. Я люблю писать о ландшафтах, в которых мы живем. В этом я не могу избавиться от влияния тех, кто делал это до меня.

Прежде всего – географов культуры и историков. Моим подходом к культуре я давно обязан Джону Бёрджеру и тем бесчисленным британским авторам, писавшим о ландшафте за последние полвека – таким как Реймонд Уильямс, Денис Косгроув, Ричард Мэйби, Стивен Даниэлс и Дэвид Матлесс – тем, кто рассматривает ландшафт (в том числе ландшафт чисто искусственного происхождения больших и малых городов) как результат взаимодействия человека и природы. Это кажется простым, очевидным фактом, но, думаю, заслуживает повторения.

Второй круг влияния – исследователи Анри Лефевр и Дэвид Харви. Архитектура – важнейшая часть этого искусственного ландшафта; благодаря самим своим размерам, повсеместному распространению и упрямой долговечности она доминирует на любом клочке земли, исключая совсем дикие края. Из-за высокой стоимости архитектуры управление ей неизбежно принадлежит в основном тем, кто обладает большей властью, хотя Лефевр и Харви утверждают, что пространства вокруг нас создают и контролируют также и те, у кого власти мало или нет вовсе. Ландшафт застройки не является чем-то абстрактным, аморфным и пассивным, чем любуемся мы, нагруженные контейнерами с ланчами и смартфонами, как пишет Лефевр, «ни просто „рамой“, вроде рамы с картины, ни почти безразличной к содержанию формой, содержащим, предназначенным только принять то, что в него вложат»[12]. Нет, городской ландшафт – это нечто, что мы все интуитивно населяем в каждую отдельную минуту дня, что ощущаем всеми нашими чувствами, что помогаем создавать, как бы бедны и бессильны мы не были. Мы все в некотором роде архитекторы. Городской ландшафт постоянно в работе: его созидают вновь и вновь, о нем спорят, его перелопачивают вдоль и поперек – еще долго после того, как он якобы «сформировался». В пространствах вокруг нас непрерывно бурлят возбуждение, экспрессия, противоречия и конфликт.

Наконец, в-третьих, совершенно особенное впечатление произвела на меня встреча с историком Адрианом Форти. «Озабоченный полной неспособностью истории архитектуры пролить свет на ее взаимоотношения со всем остальным миром», вместе с Марком Свенартоном он читал новаторский курс в Университетском колледже Лондона. «Архитектура рассматривалась не как ряд памятников, а как процесс – такой процесс, в котором памятники сами были одной большой сценой»[13]. Мы изучали не только то, как возникали здания, пишет историк, «как участок земли мог быть судном, на борту которого плыли деньги, труд, политические проблемы, социальные ценности и художественные идеи», но также и то, как эти здания впоследствии созидались снова и снова. История здания не заканчивается, когда положен последний кирпич. На этом его история только начинается. После того, как мы заселяем архитектурное пространство, приноравливаем его под себя, фотографируем, запечатлеваем в фильмах, проводим в нем время, пишем о нем, ходим мимо него, игнорируем и открываем его заново, о нем складываются миллионы историй, столь же разнообразных, как сами люди, которые их рассказывают.

Порой, однако, историй этих бывает не слышно. «Иногда, – пишет Джон Бёрджер, – ландшафт кажется в меньшей степени средой обитания его насельников, чем ширмой, за которой происходят сражения, прорывы и катастрофы»[14]. Давно стало трюизмом, что сильные мира сего ищут в архитектуре бессмертия, сколь бы часто им не указывали на обратное: что архитектура, будучи сделана из обычной материи, подвержена разрушению. Но пока этот процесс идет, архитектура поразительно успешно замещает то, что было на этом месте до нее. После того, как здание сносят и возводят новое, мы так легко забываем, что было прежде. Вот почему возведение здания и разрушение во многом акт политический. Именно поэтому всегда так важно помнить и рассказывать все истории, скрывающиеся за ландшафтом. Работа писателя состоит в том, чтобы отдернуть занавес, показать, что за ним есть, было или будет.

Мне, автору этой книги, в меньшей мере интересно, для чего тот или иной архитектор спроектировал тем или этим образом то или иное здание – это уже служит предметом многих, если не большинства текстов об архитектуре. Меня же больше интересует, зачем и что они сделали в более широком контексте – для чего, скажем, богатый клиент или мэр города оплатил строительство здания определенного вида и чего он рассчитывал добиться, чем те идеалистические теории красоты, что таятся в воображении архитектора. Для того, чтобы действительно понимать архитектуру, вы должны понимать скрывающиеся за ее фасадом взаимоотношения власть имущих. Таким образом, для того, чтобы разобраться в архитектуре сегодня, вы должны проследить денежные потоки.

Случай написать книгу выпал мне на фоне последствий экономического кризиса 2008 года. Пока неизвестно, окажется ли он на самом деле концом определенной эпохи на Западе, того поворота к политике неолиберализма в конце 1970-х годов, однако в любом случае – это важная веха. Кризис дал мне, как и многим другим, передышку, чтобы подумать.

Отчасти эта книга – повествование очень личное. Это попытка исследовать и понять здания, от которых я некогда был без ума, которые окружали меня в юности. Вау-хаус – это моя архитектура. Потому что моя жизнь – родился в 1970-х, вырос в 1990-е – почти точно совпадает с поворотом к неолиберализму и взлету этого нового архитектурного ландшафта. Общество и ландшафт, в котором я появился на свет, общество всеобщего благоденствия, зачахло, уступило более молодым моделям. Как и множество современников, я провожаю старый мир со скорбью. Я склонен к ностальгии. Но в чем-то я оптимист. Я – увлеченный человек. Я также любопытен. Я хочу разобраться в новом. Хочу услышать то, что оно пытается сказать нам. Ради этого мне пришлось путешествовать и в далекие края, и в давние времена. Архитектура исключительно медлительна. На то, чтобы идеи получили воплощение, требуются десятилетия. В зданиях, которые строят сейчас, нашли отражение перемены в экономике и во вкусах 1970-х, 1960-х, 1950-х, 1940-х – вплоть до девятнадцатого века. И невозможно понять то, что происходит теперь, не зная того, что происходило тогда.

Это также попытка постичь город, в котором я прожил более двадцати лет – Лондон, и в частности район, где живу теперь. На протяжении двадцати лет я наблюдал своими собственными глазами превращение Лондона из того грязного города, сражающегося за звание столицы Европы с Парижем и Франкфуртом, в котором я поселился в 1990-х, в нынешний блистательный «мировой город» на перепутьях планеты, на линии, отделяющей Восток от Запада. Что исключительно удивительно, это то, как стоимость земли в городе и в особенности в его центре выросла до заоблачных высот. Город подвергся джентрификации. То, что прежде теряло в цене, стали ценить снова. И ценить так высоко, что сама природа и сама функция подобного города оказывается под вопросом. Право на город сменилось правом купить город. Цены на недвижимость и на саму жизнь в Лондоне настолько высоки, что те, у кого средств не хватало, сочли за лучшее уехать или были попросту к тому принуждены. Мы уже привыкли к последствиям джентрификации в отдельно взятом районе. Но в масштабах целого города! Наряду с миллионами прочих в этом блистательном городе, моя семья держится за свое место когтями и зубами.

Когда, окончив университет, я перебрался в Лондон, отец сказал мне странную вещь.

– Итак, ты снова переезжаешь в большой город.

Это действительно было странно, потому что прежде я никогда не жил ни в Лондоне, ни в другом большом городе.

Зато он жил. Оказалось, что Дайкхоффы проживали в Лондоне веками, с тех пор как их предки, как и большая часть населения этого города, в поисках лучшего жребия сошли на берег с борта прибывшего из Голландии судна.

– Почему же ты уехал, папа? – спросил я.

Тогда-то он мне всё это рассказал.

Мое путешествие начинается, таким образом, в Лондоне, в Великобритании – в моем родном городе, в моей родной стране, в краях, которые я знаю лучше всего; но путь мой лежит и в те места, что начали новую жизнь благодаря веяниям свободного рынка 1970-х годов. Кроме того, если требуется объяснить, что мы видим вокруг, нам следует проследить источники власти и средств. В течение последних семидесяти лет и то, и другое поступало из-за Атлантики. Переосмыслив капитализм, США еще десятки лет тому назад унаследовали статус мировой державы от Британии, и пока их влияние до сих пор господствует в мире, в Великобритании и в ее городах оно как доминировало, так и будет доминировать – больше, чем где-либо еще.

Всё, что говорится в этой книге, справедливо не только для квартала, где я живу, для Лондона, Великобритании или даже Америки. Немногие ландшафты в мире избежали нынешних глубоких перемен в геополитике. Хотя повествование книги начинается в Соединенном Королевстве, вскоре уже его рамки раздвигаются, на сцене появляются Америка, Франция, Канада, Италия, Ближний Восток, Испания – страна за страной, регион за регионом: город зрелища восстал из пепла в каждом уголке мира. Ибо это не просто дневник профессионального туриста, не только попытка постичь ландшафты, которые он наблюдал, и даже не просто свидетельство умирания любви – того, как наивный турист открывает для себя всё больше и больше нового об объектах юношеской приверженности. Моя книга – всё это одновременно. Вместе же, надеюсь, отдельные ее фрагменты сложатся в достоверный рассказ о зрелищном возрождении западного города – великого изобретения Ренессанса, Просвещения и промышленной революции, перед тем как история его закончится уже навсегда.

Небоскреб «Осколок» в Лондоне. Colin/WikiCommons. Лицензия CC BY-SA 4.0: https://creativecommons.org/licenses/by-sa/4.0/legalcode

Глава первая

Вид отсюда

– Это мне напоминает пасхальное яйцо.

– Да ничего подобного. Это просто стеклянное яичко.

Из разговора двух мужчин, глазевших на Сити-холл, подслушанного мной в следующей на Чаринг-Кросс электричке.
Против Вестминстерского моста

Солнце просвечивает сквозь кабинки-капсулы «Лондонского глаза», пока колесо медленно, почти неприметно поднимается с одной стороны и опускается с другой. Каждое мгновение его слепящие блики сопровождают вспышки внутри кабинок: это пассажиры фотографируют открывающиеся сверху виды. Когда смотришь снизу, колесо обозрения искрится, словно гигантский серебряный браслет.

«Лондонский глаз» объявили культовым сооружением, еще когда он был всего лишь потрясающим проектом. И он стал таковым, чтобы оправдать это предсказание. Он знаменит на весь мир. Редко когда перед входом на аттракцион не змеится теперь длинная очередь. Для всей страны колесо сделалось декорацией фейерверков в дни значительных событий. Оно присутствует в кадре во многих знаменитых фильмах и используется в акробатических номерах: так, демонстранты, отважные настолько, чтобы измерять его высоту, растягивали на нем плакаты с политическими лозунгами, а в 2003 году на одной из его капсул балансировал иллюзионист Дэвид Блейн. «Глаз» удостоился высшей степени признания в современном мире – подражания, послужив прообразом для клонов по всему миру. Изображения колеса, нагловатого новичка среди знаковых объектов старого доброго мира вроде лондонского Тауэра, появляются в миниатюре в наполненных водой снежных шарах и на тех фаянсовых тарелках с видами исторического Лондона, что предлагают туристам у его подножия.

На тротуарах Вестминстерского моста вокруг меня повсюду толкаются с камерами в руках туристы. Вместе с волынщиками и продавцами безделушек из Перу они устраивают настоящую давку. Примерно посередине моста есть особое место, откуда опытные фотографы могут снять и «Лондонский глаз», и (не меняя положения, лишь ловко повернувшись) другую знаковую достопримечательность – Биг-Бен. Куда менее живописны виды в направлении к югу, вверх по течению – на жилые комплексы класса люкс, которые, словно грибы, разрослись в последние годы и тоже извлекают выгоду из зрелищных видов – для кого-то уже более привычных, но существенно более дорогостоящих.

В последнее время Вестминстерский мост сделался не столько переправой, сколько променадом, подвешенным над Темзой. «Лондонский глаз» – продолжение этого променада, только круглое и постоянно, почти бесконечно, вращающееся. В иные дни толпа на мосту бывает настолько плотной, что раздосадованным лондонцам, спешащим на важные встречи в Дом парламента или в больницу Святого Томаса, приходится выскакивать на проезжую часть и на бегу уворачиваться от автобусов и грузовых автомобилей. Тротуары моста сделались sole habitat[15] для туристов, вооруженных палками для селфи и смартфонами. Со стороны кажется, что все вместе они разыгрывают странное представление. Фотограф одной группки приседает или встает на одну ногу, как фламинго, тянется то в одну, то в другую сторону, пытаясь втиснуть в кадр вид на заднем плане, приятеля или маму, всю свою семью или целый класс, меж тем как те отчаянно спешат принять самую остроумную позу, на какую только способны: если для того, кто видит их через объектив, их старания могут иметь смысл, то для всех остальных это смотрится диковато. Кто-то выворачивается так, чтобы «Лондонский глаз» образовал вокруг головы друга нечто вроде нимба:

– Чуть левее… Вот так, вот так, во! Ты теперь как святой…

Вестминстерский мост с постоянными потоками туристов в наши дни сделался сердцем Лондона – мирового города, города знаковых построек, города зрелищ. Странное это место. Позвольте, я вам что-то покажу.

Спустимся с моста в толпе, извивающейся позади «Лондонского глаза», кружащейся воронками в его тени. За два десятилетия, что я живу в Лондоне, вдоль южного берега Темзы отсюда протянулся огромный район развлечений, предоставленный в полное распоряжение толпы, ищущей новых ощущений для всех чувств – вкуса, осязания, обоняния, зрения, слуха. Это маршрут бесконечной неспешной прогулки. Людской поток движется отсюда вниз по реке вместе с ее течением – с рассвета до заката и даже после того, предаваясь уготованным для них удовольствиям на фоне живописных видов Лондона, замершего на противоположном берегу реки, услужливо залитого южным солнцем и напоминающего рисованный задник в старых-престарых кинокартинах.

В 1990-х годах, когда я приехал в Лондон, никому не было дела до реки, до перспектив бывшего сердца торговли Британской империи, на котором больше не теснились вереницы парусников и лодок. Добропорядочные газетные статьи заклинали нас стараться как-то использовать реку. В 1986 году известный архитектор Ричард Роджерс предложил проект устройства на набережных Темзы цепочки маленьких площадей, променадов и кафе-баров под девизом «Лондон, каким он мог бы быть». Теперь он таким и стал. Поддержка и развитие этого проекта вскоре сделались политикой правительства города и страны – в том самый год, как Маргарет Тэтчер, упразднив Совет Большого Лондона, продала японцам его историческую резиденцию – Каунти-Холл, расположенный позади нынешнего «Лондонского глаза». Ныне в Каунти-Холле размещается своеобразный парк развлечений, который в иных местах можно встретить на морском пирсе: аквариум, пабы, «Макдоналдс», аркады с аттракционами, аллеи для боулинга, лавки, в которых продают побрякушки и сладости, автодром, «Смертельная ловушка» и «Театр ужаса». Лишь японский домик, где предлагают настоящую чайную церемонию, кажется здесь не к месту.

Впрочем, неожиданное – обычное дело для этого ландшафта. Ведь туристы добирались сюда не за той дешевкой, которой хватает в их повседневной жизни. Как насчет громадной перевернутой надувной пунцовой коровы, в которой дают комедию? Конечно… Снаружи – живые статуи, одетые капитаном Джеком из «Пиратов Карибского моря» или других популярных шоу на радость толпе; вот один из них, одетый Йодой из «Звездных войн», развлекает световым мечом барышень в парандже; полуодетый Призрак оперы, не при исполнении, курит сигаретку прямо через маску; вспотевшую на солнцепеке огромную безголовую плюшевую утку приводит в порядок партнер.

Можно, пожалуй, увязать зарождение этого ландшафта с «Фестивалем Британии» в 1951 году, во время которого Саут-Банк – промышленный район, разрушенный при бомбардировках, – на время превратился в подмостки форума современного дизайна, демонстрирующего новые направления развития страны после Второй мировой войны. Как оказалось, однако, новым направлением стало не то, что показывали внутри павильонов – эффективные методы в овцеводстве или угольной промышленности, – но то, что происходило снаружи: само посещение фестиваля, участие в его мероприятиях, сам фестиваль.

Сегодня павильоны и временные сооружения всех родов и видов на берегу нашей Темзы при поддержке различных компаний предлагают, одновременно временно и постоянно, развлечения для фестивалей на любой вкус: посвященные нищете в мире, танцам, поэзии. Еда со всех уголков света. Аляповатые воодушевляющие баннеры вроде призывающих – «Потрогай. Исследуй. Играй», или предлагающие гостям посетить со своих смартфонов сайты, установить приложения, чтобы скрасить прогулку помимо прочих еще и мультимедийными развлечениями. Самые продвинутые посетители – обладатели Pokemon Go – роятся, словно мухи, охотясь за фантомами, обнаружить которых в материальном мире можно лишь с помощью игр с дополненной реальностью, установленных на их гаджетах. Даже сторонящаяся толпы городская молодежь получает удовольствие на этом публичном шоу. Бетонная пещера под Залом королевы Елизаветы отведена под всё то, что в иных местах встречает активное противодействие – граффити, катание на скейте, брутальная архитектура, а здесь, будучи официально санкционировано культурной элитой, в настоящее время разрешено.

Временами атмосфера фестиваля накаляется до предела. Впрочем, лишь в пределах одной-двух ближайших улиц. Стоит сойти с променада, и вы снова в окружении обыденного города – новых хрупких апартаментов в стиле лофт и неуклюжих муниципальных жилых домов. Случаются моменты – только моменты – когда даже в этом ландшафте вечного зрелища на поверхность вырывается серо-коричневая тусклость обычной жизни, замаскированная новой оболочкой: когда, скажем, отлив на Темзе обнажает усыпанное галькой русло, а на нем – тележки для покупок, дорожные конусы и всякий мусор; или когда случайно набредешь на чудом избежавшее реконструкции здание из более мрачного периода в жизни Лондона – например, 1970-х годов, когда казалось, что будущее города – автомагистрали и бетон, и когда иное будущее, яркое, сверкающее, еще не было предопределено.

Город смешанных метафор

Но давайте больше не будем смотреть в ту сторону. Обратим лучше наши взоры на противоположный, северный берег Темзы – на великолепный задник из блокбастера, на который нацелены камеры туристов. Силуэт Сити, финансового центра Лондона, история которого насчитывает не одно столетие, в последнее время обновился. Тут и там поднялись новые спекулятивные здания всех возможных форм. Если судить по количеству снимков, опубликованных в бесчисленных учетных записях в «Инстаграме»[16], «Твиттере» и «Фейсбуке», по своей популярности новый ошеломляющий вид удерживает пальму первенства среди посетителей променада на берегу Темзы. С этого берега необычные по своим формам новообразования смотрятся на силуэте застройки не совсем реально: они словно вырезаны, вклеены, обработаны в графическом редакторе, будто миниатюрные украшения, выстроившиеся на каминной полке, или столпотворение из бутылочек и баночек на столе в ванной комнате. Кажется – протяни руку и схватишь одну из них.

У всех новоприбывших имеются прозвища. Тут, конечно, и «Огурчик» (Мэри-Экс-стрит, 30). «Огурчик» знают все. Высотный бизнес-центр Нормана Фостера впервые распахнул двери для арендаторов в 2004 году. Ныне он мелькает в рекламных роликах и телепередачах, его изображают на футболках как мгновенно узнаваемый символ, финансовую силовую станцию современного Лондона. «Мýджи», японский производитель товаров для дома, наряду с Биг-Бэном включил его в свой игрушечный «Город в пакете». Немыслимый, кристально-чистый купол небоскреба, который, кажется, плывет в небе, служит для развлечения корпоративных клиентов высшего ранга. Сам Фостер, хотя и неохотно, смирился с его прозвищем.

Появление у здания прозвища обычно служило знаком того, что оно вошло в поп-культуру, принято самыми широкими кругами публики. Сегодня, однако, здания – особенно те, что способны породить в обществе споры (например, небоскребы) – часто предусмотрительно снабжаются прозвищами службами маркетинга застройщиков. Неподалеку от «Огурчика» девелоперская фирма «Бритиш лэнд» окрестила «Теркой для сыра» довольно строгую «башню Леденхолла» – сорокавосьмиэтажный клин, спроектированный Ричардом Роджерсом, бывшим партнером по бизнесу Нормана Фостера и нынешним его соперником на мировой архитектурной сцене. Через несколько улиц (Фенчёрч-стрит, 20) виднеется «Уоки-Токи» уругвайского стархитектора Рафаэля Виньоли: довольно необычное, старомодное прозвище для ста шестидесятиметрового небоскреба, напоминающего скорее смартфон причудливой формы. Именно: небоскреб в виде смартфона. В зрелищном Лондоне в дело идет всё!

За странной формой кроется своя логика – экономическая, естественно. Небоскребы обычно сужаются кверху – из эстетической традиции и инженерных соображений. Но так как цена аренды на верхних этажах выше из-за открывающихся из окон видов, то традиционный подход, невзирая на силу тяжести, с экономической точки зрения в эти прагматичные времена теряет смысл. Поэтому Виньоли, архитектор в коммерческом плане весьма сообразительный, изменил условности: его небоскреб раздувается кверху, растет и площадь премиум-класса. «Кривая, следующая за кривой», – хвалятся рекламные слоганы. – «Здание, которое с высотой становится больше». Несколько злоупотребляя доверчивостью читателей, лондонская газета «Ивнинг стандард» поясняет, что «слега кривые линии фасада вторят изгибам русла реки и поддерживают геометрию средневековых улиц»[17].

Футуристические, вогнутые фасады здания на деле отражают не только историческую застройку, но в разгар лета и яркое солнце, перенаправляя его на другую сторону улицы. «Лучами смерти» этот эффект газеты прозвали после того, как отраженный от поверхности фасада поток света расплавил кузов припаркованного «Ягуара». «Уоки-Токи» переименовали в «Уоки-скорчи» и «Печкаскрёб». Средства массовой информации посылали репортеров жарить яичницу в мощных лучах, исходящих от архитектуры Виньоли.

– Не знал, что здесь может быть так жарко, – оправдывался архитектор перед корреспондентом газеты «Гардиан». – Когда я впервые оказался в Лондоне, было совсем по-другому. Теперь у вас здесь так много солнца[18].

Здание оснастили зонтиками, чтобы исключить подобные прискорбные инциденты в будущем. Между прочим, арендаторы площадей здания – из числа наиболее престижных страховых фирм. Предвосхищение рисков – их фирменное блюдо, хотя «лучи смерти» они проглядели.

Небоскреб, блистательный настолько, что рядом с ним плавятся «Ягуары»: в зрелищном Лондоне правда иногда нереальнее вымысла. В той же самой статье в «Ивнинг стандард», процитированной выше, Питер Рис, в продолжение двадцати лет – главный архитектор Лондона, отвечающий за новую линию силуэта города, излагал «принцип фруктовой корзины» – градостроительный подход в центре старинного города, поощряющий у архитекторов, проекты которых он одобрял или отвергал, эклектическую, смачную манеру и разнообразие архитектурных метафор – рации, корнишоны, терки для сыра, всякую всячину – всё разом на одной сцене. Он – тот самый парень, кто выбирает, какой плод положить в корзину, какая безделушка будет следующей на городской каминной полке, какой запустить номер на этой самой модной из сцен. Но откуда вообще взялся подобный подход?

До недавних пор Сити оставался заповедным центром финансовой индустрии Великобритании. Однако после того, как в 1980-х годах по направлению на восток от него был построен Канэри-Уорф, Сити пришлось кооперироваться с соседом-соперником, который мог предложить кочевым финансам со всего мира столько пространства и приватизированных пузырей общественного блага, сколько тем требовалось. Древнему центру Лондона стало необходимо участвовать в программе. Начало было положено, когда Канэри-Уорф не существовал еще в помине. В 1986, когда «Большой взрыв» начал модернизацию финансовых операций в Великобритании, его рыцари расположились на огромных новых торговых площадках, которые вклинивались, иногда совсем неловко, в тесную паутину охраняемых государством средневековых улиц Сити. Треть всей территории района в восьмидесятых подверглась реконструкции, что лишь усугубило конфликт между двумя полюсами консервативной политики. Стимулировать свободный рынок и дать девелоперам полную свободу? Или законсервировать статус-кво прошлого и сохранить наследие Сити? Небоскребы, в сознании людей слишком тесно связанные с капитализмом самого вульгарного рода, были запрещены в районе, который, несмотря на все технологические перемены, по-прежнему оставался бастионом традиции; вместо них были выстроены «землескребы» – огромные, распластавшиеся по земной поверхности сооружения, в которых и поместились эти новые торговые площадки, чтобы не портить силуэт города.

Спустя три десятилетия такой подход кажется устаревшим. Сегодня населенные места Великобритании – даже районы в пределах одного города вроде Сити и Канэри-Уорф – соревнуются за вложения и налоги на недвижимость не только ближайших соседей, но также зарубежных инвесторов от Теннеси до Узбекистана. Современному международному капитализму требуются простор, свобода строить и перестраивать так, как он это видит – свобода творческого разрушения. Наследие и сантименты здесь всё только осложняют.

Сити было нужно не только больше пространства: ему требовался новый облик. Канэри-Уорф, расположенный ниже по течению Темзы, предлагал своим корпоративным арендаторам копию некоего абстрактного городского центра из стали, стекла и мрамора: его роскошный, пресный, транснациональный южный минимализм не требует больших усилий для акклиматизации от финансистов, слетающихся сюда из Ноттинг-Хилла или из более удаленных часовых поясов. В нулевые Сити поощряло международные девелоперские компании выстроить в таком же стиле «Квадратную милю» – воплотить в высококачественных проектах и материалах маленькую утопию безмятежной роскоши. Застройку из тех времен, когда общественное мнение еще не было превыше всего, снесли или, как было со зданием Лондонской биржи, некогда имевшим простой бетонный фасад, завернули в новую, блестящую искрящуюся оболочку. Сити уже опережал Канэри-Уорф по масштабам культурного наследия и аутентичности, критично важных для иных ценителей из числа акул международного капитала. Теперь в пику скучным кварталам Канэри-Уорфа у нее появился и реновационный, легко узнаваемый профиль.

Но у Сити есть и новый соперник, притаившийся у самых его дверей. Прямо напротив, на другом берегу Темзы, в совершенно изолированном (и существенно более бедном) районе, изнемогающем в погоне за международным капталом и налогами на недвижимость, стоит здание, способное заткнуть за пояс все без исключения прочие. Пока еще способное.

Одна форма годится для всего

История «Осколка» восходит к началу нулевых, когда впервые появился проект скромной башни у старого Лондонского моста. Позже у него появилась маркетинговая стратегия. 28 мая 2012 года в 10:09 утра я получил от него первое сообщение: «„Осколок“ спроектирован так, чтобы отражать Лондон, поблескивая на лондонском горизонте, как осколок стекла». В то утро от него пришло еще несколько твитов. «„Осколок“ изменит профиль Лондона и станет символом столицы», – сообщалось в одном. «Насколько далеко меня видно?» – интересовался небоскреб в другом и просил своих подписчиков присылать фотографии, демонстрирующие, как невообразимо далеко видна эта стеклянная пика высотой в тысячу шестнадцать футов. Будто ее можно не заметить. Вблизи этот небоскреб, поставленный посреди кружева сложившихся еще в дошекспировские времена улиц и не имеющий здесь соперников, столь потрясающе огромен, что кажется смехотворным, нелепым, завораживающим. Но притом жить в его тени я не обязан.

Ренцо Пьяно, самый знаменитый в Италии архитектор, как-то признался мне, что «Осколок», столь агрессивный образ, навеяло ему море. Якобы при первой встрече с девелопером в местном кафе он набросал на меню «парус» как отсылку к тем торговым парусным судам, что некогда переполняли Темзу у подножия будущей башни. (Архитекторы и девелоперы любят миф о гениальном наброске проекта: это придает нечто мистическое творческому процессу.) Позже Пьяно объяснял форму не метафорой парусника, а данью уважения шпилям городских церквей Кристофера Рена. На церемонии открытия он уподобил постройку «искрящемуся шпилю, флиртующему с погодой» – мерцающему, бесплотному и призрачному, словно пытающемуся замаскировать то, что в действительности представляло собой гигантскую груду бетона, стекла и стали. Имеет ли хоть нечто общее осколок стекла – что с парусом, что со шпилем – вопрос в городе смешанных метафор непростой.

Но неважно. Как только девелопер, Ирвин Селлар, отказался от мрачноватого названия «Башня у Лондонского моста», он принял «Осколок», идею Пьяно, украсив еще в процессе строительства верхнюю точку своего растущего пня изображением одного-единственного слова – «Осколок», благодаря чему объект стал еще лучше виден из любой точки Лондона. Город, один из собственников гиганта и его рекламной кампании, с переименованием его в поп-культуре покорно смирился. Я часто проезжаю мимо небоскреба на пригородном поезде, подслушивая, что говорят о нем пассажиры.

– Он тебе нравится? Почему? Почему нет? Посмотри, мам, это же «Осколок»! Ты слышала о лисе, которая проскочила в здание и добралась до самого верха? Как там, на самом верху?..

Пока «Осколок» рос, рекламные щиты живописали воображаемые сцены из будущего: разодетые влиятельные пары в бессменных сумерках потягивали на них коктейли в роскошных интерьерах: мерцающие огни города внизу, очертания «Лондонского глаза», которые ни с чем не спутаешь, если только изобразить их там, где они расположены в жизни, а не в воображении девелопера. Подпись? «Вдохновляющая перемена». Словно одно существование «Осколка» уже что-то решало. Возможно. Это утверждает теория просачивания, стоящая за современным капитализмом, за современной политикой реконструкции городов и современной архитектурой: идея, согласно которой инвестиции в один островок благополучия вернутся всем сторицей и возведут ближнего из убожества нищеты. Наконец, это – весомый фунт плоти, который взамен финансового участия в реконструкции самого старого и грязного железнодорожного вокзала в Лондоне застройщик потребовал в соответствии с традицией, в британском градостроительстве известной как «статья 106». Торг в современном городском планировании вполне уместен.

Как следует из рекламных материалов, в здании расположены «офисные помещения мирового уровня, эксклюзивный выбор жилых апартаментов ‹…› самые высокие жилые апартаменты в Великобритании, спа-отель (пять звезд плюс) „Шангри-ла“, рестораны и открытые для свободного посещения обзорные галереи». Еще до завершения строительства архитектурное сооружение было объявлено знаковым, а площадь перед небоскребом, естественно, – «великолепной». В тот день в 2010 году, когда «Осколок» стал самым высоким зданием в Великобритании, он даже попал в тренд в «Твиттере», что для здания – редкий случай. Девелоперу Ирвину Селлару это пришлось по нраву.

– Я думаю, жители Лондона научатся любить его, – сказал он.

На торжественном вечере в честь открытия здания ему вторил как всегда яркий Борис Джонсон, в то время мэр Лондона:

– Если требуется символ того, как Лондон прокладывает себе путь из глобальной рецессии, – объявил он, – это как раз и есть «Осколок», решительно взмывающий в небеса… И ему предначертано сделаться культовой достопримечательностью на заветном силуэте Лондона наряду с «Огурчиком», Святым Павлом или Биг-Бэном.

Любопытно, что до своего избрания Джонсон был категорическим противником небоскребов – темы, которую в ту пору лоббировал его левый предшественник Кен Ливингстон. Однако пересмотру некогда твердого убеждения ничто не способствует так, как личный опыт перепалок в органах городской власти.

Участок для небоскреба Ирвин Селлар приобрел в 1998 году – за год до того, как правительство новых лейбористов, членом которого был Ливингстон, обещало поддержать застройку высокой плотности в качестве одного из пунктов программы возрождения городов страны, омраченной постиндустриальной тоской: вау-хаус Джона Прескотта. Это было вполне в духе общей экономической программы новых лейбористов в рамках поощрения свободного рынка и частных инвестиций в надежде на то, что и вам, и мне перепадет с барского стола чуть больше, чем в 1980-х и начале 1990-х годов. Знаковая вау-архитектура сделалась экономической необходимостью и, следовательно, политикой правительства.

Когда в конце 2008 года мировую экономику стало трясти, «Осколок», равно как «Уоки-Токи» и еще множество других материальных активов в Великобритании, спасли ближневосточные ресурсы, которые по-прежнему оставались на плаву – консорциум инвесторов из Катара. Зарубежные инвестиции в недвижимость Лондон поощрял уже десятилетиями, однако после начала глобального экономического кризиса деньги хлынули сюда, как никогда прежде. Исследование, проведенное Кембриджским университетом в 2011 году – «Кто владеет Лондоном?» – показало, что пятьдесят два процента офисных площадей в старом финансовом центре города принадлежат зарубежным инвесторам; в 1980 году таковых было всего восемь процентов[19]. В некоторых наиболее богатых кварталах Лондона лишь одну из трех сделок совершили британцы. В последние годы рынок недвижимости в этих районах столкнулся с тем, что получило название «суперджентрификации». Площади «Осколка» и ему подобных предназначены для новых кочевников, сверхбогатых граждан (если же вы готовы платить двадцать пять фунтов за разовый пропуск на обзорную галерею наверху здания, то и для нас с вами). И на международных рынках в наши дни подобные архитектурные безделушки продаются наряду с золотом и фьючерсами. Наряду с любым другим предметом потребления.

Здание было торжественно открыто в 2012 году. Само собой, это было настоящее шоу. Улицы перекрыли для всех, кроме гламурных гостей со всего света, среди которых были премьер-министр Катара шейх Хамад бен Джасим бен Джабер аль-Тани, глава Центробанка Катара шейх Абдулла бен Сауд аль-Тани, посол в Великобритании Халид Рашид Салем Аль-Хамади Аль-Мансури, а также горстка чиновников во главе с принцем Эндрю и тогдашним министром финансов Джорджем Осборном. В ожидании поезда на платформе «Лондонский мост» я мог рассматривать охранников при безупречно одетых встречающих, выстроившихся в линию с такими здоровыми пакетами, словно в них были статуэтки Оскаров. После обряда освящения Бурж-Халифа в Дубае в 2010 году – торжества, которое сопровождалось фейерверком из десяти тысяч ракет, театрализованного звукового и лазерного шоу, церемонии ввода зданий в эксплуатацию вынуждены не отставать. И вот, вечером после инаугурации «Осколка» гости имели счастье также наблюдать лазерное шоу (а все прочие – его онлайн-трансляцию в интернете): ослепительные лучи, низвергающиеся с верхушки здания на городские достопримечательности вроде Тауэрского моста или «Лондонского глаза». Звуковое сопровождение? «Фанфары для простого человека» Аарона Копленда. Никакой иронии в том не было. В лондонских зрелищах правда иногда менее реальна, чем вымысел.

Самое удивительное в «Осколке» – не то, что он на самом деле из себя представляет, а то, что должен представлять. Эта башня, воплощение множества метафор, может быть всем, что только будет вам угодно – в зависимости от вашего положения в обществе. Для лондонских капиталистов, ориентированных на экономический рост, вроде бывшего мэра Бориса Джонсона, ее открытие пришлось на непростое время, когда многие настаивали на более масштабном регулировании городских финансов. Спустя неделю после торжества скандал с фальсификацией лондонских межбанковских ставок в Канэри-Уорф, всего в нескольких милях отсюда, потопил финансовый агломерат «Барклейс». «Осколок» же, напротив, был немудреным символом слепого экономического оптимизма и потому был достоин всякого прославления. Роб Лайонс, заместитель редактора веб-сайта Spiked, высказался, к примеру, так: «Мне нравится думать, что он говорит: „Да пошли вы!“ всем тем, кто желает, чтобы мы успокоились на том немногом, что у нас есть».

По признанию в «Твиттере» Анджелы Брэди, в то время президента руководящего органа архитектурного сообщества Королевского института британских архитекторов, «Осколок» «доказал действенность и мощь движка GT Architecture ‹…› Нам нужна качественная архитектура, чтобы оживить нашу культуру и наше устремление в будущее». Иные, правда, сравнивали ее пирамидальную форму с формой здания Министерства правды из антиутопии Оруэлла «1984». «Почти такое же по высоте», – сообщала лондонская «Ивнинг стандард»[20]. Для активистов движения «Гринпис», мерявших его стены с расчетом растянуть на них баннер с очередным протестом, это был попросту очень большой билборд, приспособление для еще одной пропагандистской акции, подходящей для нового твита. «Гардиан» назвал небоскреб «прекрасной метафорой того, каким ужасным образом изменилась столица»: теперь это город апартаментов стоимостью пятьдесят миллионов фунтов, повисших ради удовольствия управляющего хедж-фонда в облаках, к которым и мы по случаю можем получить доступ: «башня для одного процента»[21].

Одни видят в небоскребе волнующий символ Лондона как исключительного мирового города, другие – эмблему империи зла, капитализма. В одном этом здании отражается состояние всего мира. «Осколок», напоминает ли он настоящий осколок, парус или шпиль, является метафорой-оборотнем всего, что вы только пожелаете.

Хипстерский урбанизм

Вернемся на уровень проезжей части и прогуляемся мимо терок для сыра и корнишонов – полчаса к северу от Сити, в направлении кольцевой развязки на Олд-стрит. Там перед нашим взором предстанет одно очень странное здание. На мгновение я даже затрудняюсь подобрать нужные слова. Как вам: гигантская многоэтажка из стекла и стали в форме двух пересекающихся сферических сегментов, наподобие разделенных надвое и вдавленных в общее основание ягодиц?

Развязка на Олд-стрит на очарование не претендует. Это мрачноватый участок, который риелторы дипломатично называют «неприкрашенным». В последние годы развязка служит адскими воротами в самые модные районы Лондона – Хокстон и Шордич. На жутковатых склонах местности стараются закрепиться сотни инновационных компаний, привлеченных сюда относительно невысокой арендой (когда-то так и было) и тем неопределенным качеством, которое сегодня так ценится – «городским гулом», исходящим от местных баров, художественных галерей и клубов. Район прозвали «Силиконовой развязкой», или «Техно-сити», хотя обычно он выглядит совсем не футуристично. Пассажиры спешат в свои офисы – прижатые к стеклам жужжащего транспорта лица, резкий ветер и непролазная грязь. Нет никого, кто хоть мгновение бы помедлил. Вечером их сменяют сотни спешащих в те самые фешенебельные бары. В час закрытия обе соперничающие кебаб-забегаловки всё еще под завязку полны. Когда-то это был мой район – пока его неприкрашенность не стала слишком дорогóй. Если не брать в расчет хипстеров, это самый обыкновенный клочок в центре города – мешанина из людей, зданий и занятий. Всё и повсюду словно расставлено слепым шимпанзе: есть за всем этим какой-то смысл, но уразуметь его по внешности трудно. Эдвардианское социальное жилье примыкает к кварталу контор с пижонским голубым зеркальным стеклом восьмидесятых, которые жмутся в свою очередь к корпусу 1960-х годов постройки, а далее терраса викторианской эпохи с букмейкерскими конторами и кафе; далее – вентиляционные шахты лежащей где-то у меня под ногами станции метро, по обычаю покрытые граффити в манере Бэнкси.

1 Lefebvre H. The Production of Space. Oxford: Blackwell, 1991. P. 92. Рус. пер.: Лефевр А. Производство пространства [1974] / пер. И. Стаф. М.: Strelka Press, 2015. С. 103. (Здесь и далее примечания автора, если не указано иное).
2 Wilde O. The Picture of Dorian Gray / ed. J. B. Foreman // Complete Works. London: Collins, 1948. P. 32. Рус. пер.: Уайльд О. Портрет Дориана Грея [1890] / пер. М. Абкиной // О. Уайльд. Соч. в 3 т. Т. 3. M.: Терра, 2003. С. 45–46.
3 British-Designed Skyscraper Resembles Big Pants, Say Angry Chinese // Daily Telegraph. 4 September 2012.
4 Rendell J. «Bazaar Beauties», or «Pleasure Is Our Pursuit»: A Spatial Story of Exchange / ed. I. Borden, J. Kerr, J. Rendell, A. Pivaro // The Unknown City: Contesting Architecture and Social Space. Cambridge, Mass.; London, England: MIT Press, 2001. P. 106.
5 Tanizaki J. In Praise of Shadows. London: Jonathan Cape, 1999. P. 48. Рус. пер.: Танидзаки Дз. Похвала тени [1933] / пер. М. Григорьева. СПб: Азбука-классика, 2001. С. 345.
6 Британский архитектор (нем.). (Прим. переводчика).
7 Broadbent G. Architects and their Symbols // Built Environment. Vol. 6. No. 1. 1980.
8 Sunday Times. 15 December 2002.
9 In: Colomina B. Privacy and Publicity: Modern Architecture as Mass Media. Cambridge: MIT Press, 1994. P. 100. Рус. пер.: Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика / пер. Г. Косикова. М.: Прогресс, 1989. С. 305.
10 Hegel G. W. F. Aesthetics: Lectures on Fine Art. Vol. II. Oxford, 1975. P. 82–85. Рус. пер.: Гегель Г. В. Ф. Лекции по эстетике. Часть третья. Система отдельных искусств / пер. Б. Столпнера, П. Попова // Г. В. Ф. Гегель. Эстетика. Соч. в 4 т. Т. 3. М.: Искусство, 1971. С. 17–18.
11 Colomina B. Privacy and Publicity: Modern Architecture as Mass Media. P. 13.
12 Lefebvre H. The Production of Space. P. 93–94. Рус. пер.: Лефевр А. Производство пространства [1974] / пер. И. Стаф. М.: Strelka Press, 2015. С. 104.
13 Forty A. Strangely Familiar: Narratives of Architecture in the City / ed. I. Borden, J. Kerr, A. Pivaro, J. Rendell. Routledge, 1996. P. 5
14 Berger J. A Fortunate Man: The Story of a Country Doctor. London: Granta Books, 1967. P. 1.
15 Единственной средой обитания (лат.). (Прим. переводчика).
16 Компания Meta Platforms Inc., владеющая социальными сетями «Фейсбук» и «Инстаграм», по решению суда от 21.03.2022 признана экстремистской организацией, ее деятельность на территории России запрещена. (Прим. переводчика).
17 Evening Standard. 2006. 3 March.
18 Guardian. 2013. 13 September.
19 Vd. http://www.cam.ac.uk/research/news/who-owns-the-city
20 Evening Standard. 4 July 2021.
21 Guardian. 25 June 2012.
Скачать книгу