Прерафаэлиты. Революция в викторианском искусстве бесплатное чтение

Анна Познанская, Инесса Ципоркина
Прерафаэлиты. Революция в викторианском искусстве

Посвящается памяти Елены Кабановой

© А.В. Познанская, И.В. Ципоркина, 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Искусство эпохи королевы Виктории

Викторианская эпоха началась в 1837 году, когда британский трон перешел к восемнадцатилетней королеве Виктории. Виктория правила Англией шестьдесят четыре года – за это время успело смениться несколько поколений художников, а культурная жизнь Британии претерпела ряд значительных изменений.

Этот период ассоциируется с расцветом частной собственности, со строгостью нравов, с верностью традициям и жесткостью моральных норм. Однако, как ни парадоксально, это была и эпоха романтизма, когда искусству, наконец, подарили право описывать человеческие чувства, истории о них стали отдельной, самостоятельной темой. Притом что в предшествующую ей эпоху Просвещения подобный подход считался скорее уделом безумцев, околдованных магией или отравленных любовным напитком, во времена королевы Виктории обращение к сильным эмоциям и героям, живущим чувствами, а не разумом, стало неотъемлемой составляющей искусства.

Эти изменения менталитета были тесно связаны с промышленной революцией, которая началась в Великобритании еще в конце XVIII века. Она, как всякая революция, породила новую социальную прослойку – появились люди, достигшие материального благополучия своим трудом, а не через получение наследства или подарков вышестоящего лица. Владельцы мануфактур, предприниматели, промышленники и банкиры стали основными заказчиками произведений искусства. Руководствуясь собственными вкусом и критериями, они начали оказывать серьезное влияние и на художественные веяния, и на развитие арт-рынка.

В XIX веке изобразительное искусство приобретало все большую популярность среди представителей среднего класса. Это было связано с техническим прогрессом – появление фоторепродукций и иллюстрированных журналов позволяло воспроизводить изображение бесконечное количество раз. И хотя произведение искусства, растиражированное подобным образом, в какой-то мере теряло свою уникальность, оно становилось доступным тем людям, которые не могли приобрести оригинал. Во второй половине столетия возникла острая необходимость в художниках-иллюстраторах, и многие первоклассные мастера серьезно занялись тиражной графикой. Права на гравирование и воспроизведение картины продавались не хуже, чем сами полотна и нередко превышали их стоимость. Изменилось и положение художника в обществе – преуспевающие мастера обрели большую творческую самостоятельность и независимость.

Роль национального британского искусства возросла. Если раньше, когда законодателем вкусов была аристократия, ее предпочтения были отданы старым мастерам и европейским школам, то теперь новые коллекционеры охотно покупали полотна своих соотечественников. Мир и богатство, окружавшие процветающую Британию во второй половине XIX столетия, способствовали глубокому проникновению культуры в слои среднего класса.

Новых покупателей привлекали не мифологические сюжеты и сложные аллегории, а незамысловатые жанровые сценки из повседневной жизни. Неудивительно, что в погоне за конъюнктурой художники начали искать новые темы, обратившись к современным типам и характерам. От мифологии они перешли к источникам более знакомым – к жизни викторианского общества со всеми бытовыми подробностями, начиная от модных костюмов и богато обставленных комнат до сюжетов из модных романов. Так возникла английская жанровая живопись. Она развивалась по нескольким направлениям и имела свою специфику, отличную от континентального искусства.

В истории британского искусства большую роль сыграло творчество известного художника, карикатуриста и теоретика XVIII столетия Уильяма Хогарта, и связанная с ним традиция представлять современное общество в сатирическом контексте. В XIX веке влияние сатиры, подкрепленное романами Чарльза Диккенса, создало целое направление в искусстве, посвященное жизни социальных низов. Представители разных направлений английской живописи с удовольствием обращались к морализаторским сюжетам, напоминавшим о незыблемых нравственных догмах викторианской эпохи: наказании греха и награждении добродетели.

Представители академического направления нередко отдавали предпочтение сюжетам из повседневной жизни и сентиментальным сценкам, пользовавшимся особым спросом у представителей среднего класса. Чаще всего их героями становились симпатичные собачки и златокудрые дети, которые составили отдельную главу в истории британского искусства этого периода. Дети являли собой символ невинности, а их нехитрые прегрешения и последовавшее раскаяние служили прекрасным материалом для викторианских живописцев. Побывав на одной из академических выставок, где во множестве экспонировались картины такого рода, американский художник Джеймс Уистлер воскликнул в притворном восхищении: «Удивительно! На этой картине целый рассказ! Смотрите, у девочки – киска, а у другой девочки – собачка, а эта девочка сломала игрушку, настоящие слезки текут по ее щечкам. Потрясающе!»

В то же время в викторианской живописи стало меньше блеска и пафоса. Героические деяния и батальные пейзажи уступили место тихим уголкам природы, воспетым в романах Джейн Остен – отныне они становятся частью представления о британской культуре. Еще на рубеже XVIII–XIX столетий «английская идиллия» нашла свое воплощение в творчестве Джона Констебла. Ощущение простоты и непринужденности, исходящее от его работ, принесло славу автору и стало для викторианского искусства своеобразным критерием качества.

Несмотря на столь значительные перемены, изолированность островной английской культуры лишала ее возможности претендовать на роль художественного центра Европы. И хотя к середине XIX века Британия стала сердцем огромной империи и самой экономически развитой страной в мире, искусство здесь не так тесно соприкасалось с властью, как на континенте. Лондонская Королевская академия художеств не имела ничего общего с Академией изящных искусств в Париже: здесь не было многочисленных мастерских, количество ее членов было крайне ограничено, зато любой художник, независимо от образования и социального положения, имел право представить свою работу на конкурс для показа на ежегодной выставке.

Другая особенность английской творческой прослойки заключалась в том, что представители разных направлений не чувствовали себя врагами, поддерживали дружеские отношения, нередко вместе размышляли о судьбах современного искусства и одновременно, но каждый в своем стиле, разрабатывали новые идеи.

Отсутствие давления сверху и вражды между соратниками по цеху благотворно сказывалось на развитии талантливых живописцев, не скованных жесткими нормами. В то же время расплывчатая «культурная политика» негативно повлияла на формирование художественного вкуса викторианского общества и, прежде всего, его среднего класса. Новые механизмы и приборы, входившие в обиход англичан, бесконечные сувениры и безделушки, прибывавшие из колоний – весь этот брик-а-брак создавал моду, не заботящуюся об изысканности и единстве стиля. Восточные предметы загромождали гостиные, не сочетаясь с окружающей обстановкой. Сумрачные интерьеры, еще более мрачные из-за темных обоев, расписанных огромными цветами, были заставлены тяжелой мебелью и завешаны образцами сентиментальной живописи. Неудивительно, что со временем критики начали обвинять художников в том, что те подстраиваются под требования нового общества, лишенного духовности, а приоритеты среднего класса стали ассоциироваться с дурным вкусом. Тем не менее, нельзя не признать, что именно класс предпринимателей и промышленников предоставил широкие возможности британским живописцам, в том числе и тем, кто пытался сделать официальную карьеру в стенах Академии.

В это время центральную роль в художественной жизни Англии играла лондонская Королевская Академия художеств, учрежденная по указу короля Георга III в декабре 1768 года. Ее членами в разные годы были ведущие художники Британии: Джошуа Рейнолдс, Джон Констебл, Генри Реберн, Уильям Тернер, Томас Лоуренс и многие другие. Академия несколько раз меняла помещения, но в 1868 году, через сто лет после своего основания, окончательно утвердилась в здании Бёрлингтон Хауса на улице Пикадилли, где располагается и по сей день.


Чарльз Уэст Коуп. Совет Академии Художеств отбирает картины для выставки. 1875


Королевская Академия художеств до определенного момента была чрезвычайно прогрессивным учреждением, которое задало английской живописи высокую планку. Работы для ежегодных выставок в стенах Академии отбирались на конкурсной основе, по решению Совета Академии художеств. Произведение Чарльза Уэста Коупа «Совет Академии Художеств отбирает картины для выставки» (1875) посвящено тому, как Совет года проводил отбор: все присланные работы обсуждали, принимали или отвергали; решение принималось большинством голосов, но решающий голос принадлежал президенту. На картине президент, Фрэнсис Грант, сидит в центре большой группы слева с молотком в руке. Позади него Коуп изобразил самого себя.

Совет состоял исключительно из членов Академии – что заставляло многих художников усомниться в справедливости отбора. Кроме того, члены Академии художеств, работавшие в жанре портрета, автоматически имели право выставить восемь работ вне конкурса. В 1875 году художник Джон Соден посвятил этой теме целую сатирическую поэму. В том же году из 4638 картин, представленных на конкурс, Совет отобрал только 561. Будучи сравнительно демократическим учреждением, лондонская Академия художеств все же в целом придерживалась принципов классического искусства и не была готова к смелым экспериментам. И хотя все ее члены были признанными мастерами своей эпохи, наиболее прогрессивные художники второй половины XIX века предпочитали реализовывать идеи вне стен Академии.

Когда в конце столетия в Лондоне появилось много альтернативных художественных обществ и галерей, где молодые живописцы могли выставлять свои работы, разрыв официального и нового искусства стал еще более очевиден. Но все же характер британского арт-рынка викторианской эпохи кардинальным образом отличался от драматично-скандальной ситуации в Париже. Оставаясь, несомненно, престижным официальным учреждением, Академия не претендовала на полное господство и не устанавливала жестких нормативов, ограничивающих возможности молодых живописцев. Кроме того, в отличие от Парижа, в Лондоне любители искусства обычно приобретали картины не только на выставках Академии и в галереях, но и непосредственно в мастерских художников. Публика могла «голосовать фунтом стерлингов» за своих любимцев.

Независимость и свобода частного мнения – известные черты британского характера – позволяли промышленным магнатам Бирмингема, Манчестера и Ливерпуля выбирать произведения по собственному вкусу, не ориентируясь на авторитеты королевской семьи. В свою очередь художники, наладившие прямые отношения с меценатом, не видели необходимости тратить силы и время на официальную карьеру. Лидер Братства прерафаэлитов, Данте Габриэль Россетти нередко говорил, что участие в протокольных выставках только мешает основному принципу его работы: аванс-картина-гонорар.

От романтизма к реализму – в технике, от реализма к романтизму – в сюжете

В середине XIX века академическая живопись эволюционирует от романтизма к более реалистической манере. Постепенно уходят возвышенные страсти, сюжеты становятся более прозаическими. В этот период английские художники уделяют особое внимание наследию итальянской живописи эпохи раннего Ренессанса.

В отличие от французской, британская школа живописи никогда не культивировала исторические и мифологические сюжеты, а традиционно развивала жанр парадного портрета и пейзаж. Кроме того, возрождение национального театра в конце XVIII столетия актуализировало литературное наследие Уильяма Шекспира. Картины на сюжеты из его пьес появились еще в эпоху творчества художника и поэта Уильяма Блейка. Они заменяли британцам историческую живопись, а вместо традиционных мифологических сюжетов художники предпочитали изображать эльфов и всевозможных духов, почерпнутых из знаменитых шекспировских пьес «Буря» и «Сон в летнюю ночь».

В середине XIX века «волшебная живопись» привлекала не только академиков, но и их противников – представителей Братства прерафаэлитов, о чем свидетельствует ранняя картина Джона Эверетта Милле (вначале имя этого художника, Millais, писали как «Миллес», но эта транскрипция неверна) «Фердинанд, соблазняемый Ариэлем». В ней изображена сцена из первого акта «Бури»: Фердинанд находится один в пустынном месте. Его соблазняют Ариэль и духи, они поют о смерти его отца, оставаясь невидимыми для героя.


Джон Эверетт Милле. Фердинанд, соблазняемый Ариэлем. 1850


Легко узнаваемые сюжеты литературных произведений неизменно имели успех у публики. Как правило, художники избирали самые драматичные моменты шекспировских пьес. Так Альфред Элмор, работая над картиной на сюжет комедии «Два веронца» запечатлел первую сцену третьего акта, в которой герцог Миланский догадывается о любви своей дочери Сильвии к молодому дворянину Валентину:

Признаться, я и сам подозревал их.
Мне довелось беседу их услышать,
Когда казалось им, что я уснул.

Другим распространенным литературным источником были романы Вальтера Скотта. Его произведения неоднократно становились основой для сюжетов произведений одного из любимых живописцев королевы Виктории, Эдвина Лэндсира, прославившегося также живым и натуралистичным изображением животных. Полотно «Верный пес» было исполнено по мотивам романа «Замок Опасный». Однако и здесь художник уделил основное внимание излюбленной теме: пес, воющий над телом погибшего рыцаря, несомненно является главным героем и центром всей композиции.


Эдвин Генри Лэндсир. Верный пес. 1830


Альфред Элмор. Два веронца. 1857


Сильная британская проза, поэзия и театр значительно опережали развитие новаторских идей в изобразительном искусстве. Это привело к тому, что всему викторианскому искусству, и в том числе прерафаэлитизму оказались присущи литературность, привязка к тексту – словом, то, от чего в ужасе открещивались французские модернисты, настаивающие на самодостаточности визуального образа.

Однако во второй половине столетия историко-литературные сюжеты все чаще превращаются в аллегории, полные динамики и экспрессии, – сложные, но основанные на понятной публике социальной тематике. С одной стороны, это было связано с индустриальной революцией 1840-х годов, которая ввергла многих в нищету и безработицу. С другой, суровая викторианская мораль, поощрявшая материнство и брак, жестоко преследовала любые проявления «греховной» любви, не говоря уже о незаконнорожденных детях.

На картине «Изгнанная» академика и художника Ричарда Редгрейва, изображена молодая незамужняя женщина с ребенком, изгнанная из отчего дома. Это произведение можно назвать одной из самых сентиментальных картин своего времени.

Драматизм сцены усиливают брошенные на пол кошелек с деньгами – викторианская вязаная монетница – и обличительное письмо, гравюра с изображением изгнания Агари на стене, буря, бушующая за дверью и протянутые в мольбе руки девушки. Возможно, прообразом героини этого произведения стала родная сестра Редгрейва, которой было отказано от дома. Девушка, вынужденная работать гувернанткой, быстро угасла и умерла в 1829 году.


Ричард Редгрейв. Изгнанная. 1851


Эти идеи в полной мере нашли свое воплощение в ранних произведениях прерафаэлитов, основанных на библейских, литературных и просто назидательных сюжетах, в которых бичевался порок и воспевалась добродетель. Картина «Слепая девочка» Джона Милле воспевала торжество моральной чистоты над физической ущербностью, произведение Форда Брауна «Труд» проповедовало облагораживающее влияние физической работы и ее превосходство над праздностью и ленью, полотно Уильяма Холмана Ханта «Проснувшаяся совесть» демонстрировало муки совести падшей женщины и т. д.


Уильям Холман Хант. Проснувшаяся совесть. 1853


Джон Эверетт Милле. Слепая девочка. 1856


Викторианское общество предпочитало идиллические полотна и дидактические сюжеты, однако находились авторы, которые довольно точно фиксировали и подлинные реалии повседневной жизни. Жанровая живопись стала самым ярким явлением викторианского искусства. Ее можно считать своего рода энциклопедией эпохи. Показывая картины частной жизни, английские живописцы сумели запечатлеть и донести до наших дней образ XIX столетия. Если бы не существовало этого направления в искусстве, наше представление о позапрошлом веке было бы намного беднее.

Ежемесячный журнал Лондонского художественного союза «Art Union» с большой иронией писал о сюжетах викторианской живописи: «Портрет джентльмена, портрет любимого вида его земельных угодий, портрет его любимого коня, сбросившего его с седла в день свадьбы, портрет коровы, вскормившей его сына и наследника своим молоком, когда того отняли от груди» – вот «ежечасные и ежедневные задания, которые выполняет искусство». Многие художники старались быть реалистичнее, ближе к натуре и к действительности. Работая над жанровым сюжетом, они часто изображали свои собственные дома, мастерские, своих близких. Сын Джеймса Сэнта, будущий капитан Сэнт, позировал своему отцу для фигуры мальчика в произведении «Дочь школьного учителя». Джон Колкотт Хорсли, известный как автор самой первой рождественской открытки, запечатлел на картине «Приятный уголок» интерьер своего дома в Крэнбруке, построенного известным английским архитектором Ричардом Норманом Шоу. Не исключено, что в роли хозяйки дома выступает местная девушка, приглашенная Хорсли в качестве модели.

Выбор натурщицы был одной из основных проблем художников-жанристов. Уильям Пауэлл Фрит однажды попросил позировать уличную торговку фруктами. Девушка оказалась ирландской католичкой и, несмотря на крайнюю бедность, отказывалась позировать без одобрения своего духовного отца. Разрешение священника так и не было получено, но Фриту все-таки удалось уговорить продавщицу стать его моделью. Вопреки замыслу художника, хотевшего изобразить натурщицу улыбающейся, усталую девушку все время клонило в сон. Фрит вышел из положения, написав вместо жизнерадостной жанровой картины ироничное произведение «Спящая модель».


Уильям Пауэлл Фрит. Спящая модель. 1863


Публике викторианской эпохи нравились сентиментальные и дидактические произведения, и работы такого рода имели огромный успех. Имя Уильяма Пайелла Фрита стало первым в списке модных художников. Он выбирал праздничные и бытовые жанровые сценки, привлекательные для широкой публики анекдоты и небольшие дидактические истории о награжденной добродетели и наказанном пороке. Его картины воспринимались словно репортажи, изложенные языком живописи.

Фрит был большим противником и живописи прерафаэлитов, и импрессионизма, поскольку полагал, что именно на их совести лежит кризис английского искусства. Тем не менее он с самоиронией писал и о самом популярном своем произведении «День дерби»: «Акробаты, шарманщики, цыганки-гадалки, не говоря уж об экипажах, полных хорошенькими женщинами, да еще спортивная тема – все давало обильный материал для того сорта искусства, которому я – ввиду отсутствия высших дарований – посвятил себя». Картину пришлось огородить решеткой и приставить полицейского для охраны от толпы, когда работа была выставлена в лондонской Королевской Академии. Чтобы позлить соперников, Фрит даже поместил в газете объявление о своей готовности заплатить за идею столь же доходного сюжета.

Фрит писал масштабные панорамные полотна из жизни викторианского общества – скачки, отдых на курорте, железнодорожный вокзал. Большим успехом у публики пользовались трогательные семейные сцены, изображения детей, скромных девушек, панегирики домашнему уюту и культу семьи. Культ семьи приветствовался и в высшем свете. Сама королева Виктория, без памяти влюбленная в своего мужа, принца Альберта, считала брачный союз краеугольным камнем жизненного счастья и христианской добродетели. И она, и другие поклонники творчества Фрита, вероятно, изумились бы, узнав, что у автора семейных идиллий было целых две семьи, не знавших о существовании друг друга и встретившихся лишь на похоронах отца двух семейств…


Уильям Пайелл Фрит. День дерби. 1858


Публике нравились не только жанровые сценки из повседневной жизни Лондона и его окрестностей, но и восточные сцены, нередко носившие характер документального репортажа. Изначально ориентализм проповедовал идеи эскапизма и тем самым поддерживал романтизм в искусстве: на Восток художники стремились убежать от современной цивилизации. Это касалось прежде всего французских живописцев, противопоставлявших дикий и прекрасный Восток рассудочной и жестокой европейской цивилизации. Подход британцев был несколько иным. Большую роль здесь сыграла колониальная политика Англии – королевство стремительно расширялось, присоединяя все новые земли. В Африку и на Ближний Восток отправлялись экспедиции и войска. Прилавки магазинов, а затем и интерьеры английских домов наполняли предметы, принадлежащие к другой культуре. Художники путешествовали в страны Востока, привозили оттуда пейзажи, виды архитектурных достопримечательностей и зарисовки экзотических костюмов, которые служили вещественными доказательствами присутствия британцев в столь отдаленных землях.

Самый известный из них, шотландец Дэвид Робертс, прославившийся как мастер архитектурных видов, исколесил весь Восток, от Палестины и Египта до Маргиба. Его экзотические пейзажи, созданные еще в 1830-е годы, пользовались огромной популярностью на родине. Произведения Робертса вкупе с колониальными сувенирами вполне подготовили британцев к восприятию восточной культуры. Именно она во второй половине столетия сыграла важную роль в формировании нового языка изобразительного искусства.

Таким образом, в эпоху королевы Виктории Британия вступила в новую историческую фазу, превратившись в мощную индустриальную страну и огромную колониальную державу, «империю, над которой никогда не заходит солнце». Столь значительные изменения оказали влияние и на общий уклад жизни, и на ее традиционные ценности. Главным активом нового общества стал средний класс – от мелких клерков и лавочников до промышленных магнатов и финансовых воротил. Именно они стали и главными спонсорами, и основными потребителями культуры. Благодаря развитию театров, активному книгопечатанию, регулярным выставкам, художественным журналам и даже нововведениям в области школьного образования, круг людей, вовлеченных в художественную жизнь, неумолимо расширялся. Кроме того, культ частной жизни, и до того чрезвычайно важный для культуры Великобритании, в этот период достиг своего апогея.

Как ни парадоксально, несмотря на общую успешность, строгие нравственные устои и социальные рамки, именно викторианство подготовило смену традиционной системы ценностей на романтическую – а там и на невиданную ранее, декадентскую. Это позволило разрушить доминирование моральных норм и заместить культ нравственности культом красоты. Какой бы ни выглядела викторианская эпоха сегодня, после всех сексуальных революций, для XIX века она была эпохой перемен, эпохой освоения эмоциональной сферы. Она позволила людям чувствовать, а не только блюсти приличия, бороться за право быть счастливыми, а не только осуществлять брачные сделки и объединять имущество. А как же иначе, если сама королева Виктория была влюблена в своего супруга и считала, что в браке должна быть любовь?

Ранее эмоции и чувства не принимались в расчет, надо было доказать, что они важны. Калейдоскоп интриг и шекспировских страстей в средневековой литературе воспринимался людьми XIX столетия как некий дурман, туманящий разум любовный напиток, но отнюдь не норма жизни. Викторианский век позволил изменить массовое сознание – но об этом сегодня почти забыли.

Искусствовед Дмитрий Сарабьянов считал, что прерафаэлиты являются и предшественниками стиля модерн, и сторонниками ручного труда, и представителями движения луддизма, выступавшего против внедрения машин в ходе промышленной революции в Англии. Но конфликт художников-традиционалистов, ревностных сторонников ручного труда, и неумолимо наступающей индустриализации – это не конфликт модерна и «протомодерна». На самом деле все эти, как на первый взгляд кажется, пассеисты, поклонники далекой старины, способствовали «утверждению нового отношения к оформительскому и прикладному искусствам», к новому оформлению среды, в которой жили люди викторианского века. Художники, выражая свой протест против «нашествия машин», постепенно подготовили почву для появления новой отрасли искусства – и промышленный компонент играл в ней весьма существенную роль.

От старых игр к новым идеям

Викторианская эпоха создала театрализованную традицию представлений исторических и мифологических сюжетов, которую сегодня назвали бы реконструкцией, а в те времена называли «живыми картинами». Эта тяга к карнавалу, празднествам, зрелищам – верный признак ностальгии по былому «идеалу рыцаря, сочетающему в себе храбрость, великодушие и преданность», самым ярким воплощением которого стали король Артур и Рыцари Круглого стола. Профессор Евгений Винавер, исследователь творчества Томаса Мэлори, автора романа «Смерть Артура», писал, что его шедевр о временах правления короля Артура был написан до того, как в XV веке роль рыцарства сошла на нет, и его сменили другие ордена, которые «демонстрировали великолепие придворных празднеств… и вместо меча и молитвы на первый план выдвинулись красочные парады». Когда рыцарство уходит, публика начинает скучать по нему.

В первой половине XIX века британцы тоже скучали по легендарному правителю Оловянных островов – и оттого увлекались готикой. На раннем этапе, в конце XVIII столетия, увлечение готикой носило характер «собирательства антиквариата»: коллекционирование старинных предметов быта и искусства, «средневековые» интерьеры, воссоздаваемые методом эклектики в современных постройках, распространение всевозможных подделок. Писатель Кеннет Кларк писал в книге «Возрождение средневековья»: «Оно [увлечение] изменило лик Англии, развернув строительство и реставрацию церквей по всей стране, наполнив наши города готическими банками и бакалейными лавками, готическими меблированными комнатами и страховыми конторами, готической всячиной, от ратуши до трущобной ночлежки… Не было улицы в Англии, не затронутой средневековым Возрождением». Конечно, это была еще не прославленная английская неоготика, а лишь ее предвестие, эклектика.

Когда же в 30-х годах XIX века началось так называемое викторианское возрождение, образцы готического стиля заполонили страну: повальное увлечение мебелью и архитектурой в готическом стиле, частные постройки, имитирующие средневековые замки. Но возведением готических лавочек, банков и жилых зданий дело не ограничилось. В Англии устраивались грандиозные театрализованные зрелища: рыцарский турнир, организованный на средства лорда Эглинтона и названный его именем, маскарад при дворе королевы Виктории, на который все приглашенные должны были явиться в костюмах эпохи Эдварда III, то есть XIV века.

Костюмированный бал в королевском дворце вызвал у критики и публики противоречивые чувства – и восторг и осуждение. Причем за одни и те же качества – за пышность и экстравагантность зрелища. Две тысячи человек съехались 11 мая 1842 года в Букингемский дворец, на оформление которого было потрачено 100 000 фунтов стерлингов. Королева Виктория была одета в платье, украшенное драгоценными камнями и горностаевым мехом, которое было создано по мотивам одеяний надгробных статуй королевы Филиппы и Бланш де ла Тур в Вестминстерском аббатстве. Костюм принца-консорта Альберта был скопирован с одежд надгробного изваяния короля Эдварда III: длинное сюрко (средневековое одеяние наподобие туники) из парчи и красная бархатная мантия. Это торжество было запечатлено в картине сэра Эдварда Лэндсира, члена Королевской Академии художеств. В картине «Королева Виктория и принц Альберт в виде королевы Филиппы и Эдварда III на костюмированном балу» он изобразил момент, когда монаршая чета вступила в зал и приготовилась занять свое место на троне. Композиция подана наигранно, как всякое театрализованное действо, пышно и безжизненно, в духе парадного портрета с намеком на живопись Рубенса.


Эдвин Генри Лэндсир. Королева Виктория и принц Альберт на костюмированном балу 12 мая 1842 года. 1842–1846


В викторианском искусстве была принята тщательность реконструкции, избегание выдумок, стилизаций. В 1845 году президент Академии советовал студентам: «Художник, намеренный иллюстрировать исторические события, не должен выходить за рамки хроник. Он связан с объектом узами истины и должен ограничивать свое воображение областью фактов. Поскольку он имеет дело с реальными событиями, описанными в хрониках… то должен тщательно соблюдать правильность времени и места – манер, характеров и костюмов века и страны, в которой происходит сцена». Критиками приветствовалось изображение событий из жизни короля Эдварда III. Такие картины высоко ценились и быстро находили покупателей. Художники всерьез работали над правдоподобностью костюмов и стаффажа: для создания антуража своих исторических картин они покупали старинные вещи, зарисовывали сохранившиеся памятники архитектуры.

Но уже задолго до них, в XVIII веке французский историк Огюстен Тьерри, написавший «Историю завоевания Англии норманнами», и шотландский философ Дэвид Юм, автор «Истории Англии», исследовали гобелен из Байё – гигантскую изобразительную «летопись», вытканную в XI веке и содержащую панораму из десятков фигур солдат и военачальников в полном боевом облачении. По древнему памятнику ткачества Тьерри и Юм изучали вооружение норманнов и одежду саксов. Их пример оказался заразителен. В отношении «материальной части» британские живописцы были так же дотошны, как историки.


Гобелен из Байё. XI век


Своим подходом художники отличались от публики, от простых любителей зрелищ. Между тем росла потребность не только в новых декорациях, стаффаже и костюмах, но и в новой идеологии – викторианская эпоха исчерпала свою этическую и эстетическую концепцию, достигнув высот идейного конформизма в конце 1830-х годов. Требовалось вливание новых идей, политических и культурных веяний, чтобы вывести Британию на новые высоты. И поиск их шел с большим усердием. Еще в конце XVIII – начале XIX века в Великобритании предпринимались многочисленные попытки найти «идеальное» государственное устройство – в романике и готике, в династии Плантагенетов. Идеальное государство искали в эпохе средневековья, продлившейся в Англии дольше, чем в странах континентальной Европы. Английская культура пыталась возродить философские системы, в которых религия, искусство и наука составляли бы целостный образ мироздания. В конце концов в качестве самой универсальной идеи была избрана готика.

Рождение Братства прерафаэлитов

Намерения философов, историков и политиков были направлены на то, чтобы отыскать в средних веках образец единого, гармоничного мировоззрения. Историк Келвин охарактеризовал состояние английского общества, как «маниакальное», отмечая, что представление о средневековом единстве стало манией викторианской эпохи, а возрождение духовного, эстетического и социального единства казалось необходимым для спасения. Политики и историки Томас Карлейль, Бенджамин Дизраэли, Джон Стюарт Милль видели в средневековом социуме идеал политического устройства, теоретик искусства Джон Рёскин – идеал этический и эстетический. И все-таки это не было отрицанием индустриального общества как такового, Англия не возвращалась в «добрые старые времена» – она искала не проводника в прошлое, а исходную точку, чтобы отправиться в неизведанное.

В 1830-х годах в стенах Оксфорда возникло «движение трактарианцев», наиболее выдающимися представителями которого стали литераторы и богословы Джон Кебл, Исаак Уильямс, Джон Генри Ньюмен, Ричард Фруд. Трактарианцы предполагали, что рационализм и прагматизм привели нацию к кризису веры и морали, отдалили человека от природы и лишили его способности постигать скрытый смысл вселенной. Зато искусство (особенно поэзия) восстанавливает утраченную гармонию мироздания, поскольку так же, как и религия, имеет целью постижение внутренней, божественной сути вещей и явлений; поэт, раскрывая сущность природных символов, уподобляется библейским порокам, для которых «формы и внешняя сторона окружающих вещей были доказательством и залогом присутствия Бога», как писал Джон Кебл в своих «Лекциях о поэзии». Эта книга повлияла на воззрения поэта Альфреда Теннисона, на взгляды теоретика и критика искусства Джона Рёскина, и на прерафаэлитов.

В 1840–1850-х годах Британия переживала взлет интереса к средневековой культуре не только в области изобразительных искусств, но и в области литературы. Эти сферы, как бы взаимно проникая друг в друга, послужили источником информации для создания новых произведений в духе средневекового возрождения – и литературных, и изобразительных. Постоянно издавались и переиздавались средневековые рыцарские романы, кельтские легенды: в 1838 году вышел сборник валлийских преданий «Мабиногион», через год – роман «Сэр Гавэйн и Зеленый рыцарь», в 1844-м – хроники «История бриттов» Гальфрида Монмутского, рыцарский роман «Смерть Артура» Томаса Мэлори – издания двух вариантов текста, по Стенби и по Кэкстону, в 1816 и 1817 годах, затем переиздание 1868 года.

В викторианской литературе 1840-х годов возникали многочисленные подражания, интерпретации и стилизации средневековых текстов. Реминисценции со средними веками присутствуют в творчестве Альфреда Теннисона, Вальтера Скотта, Мэтью Арнольда, прерафаэлитов-поэтов – Алджернона Чарльза Суинберна, Данте Габриэля Россетти, Уильяма Морриса и других писателей XIX века. Самым значительным из поэтических памятников в духе Артуровского цикла, шедевра средневекового Возрождения, стали «Королевские идиллии» Альфреда Теннисона, над которыми поэт работал с 1830-х до 1885 года.

Для публики первой половины XIX столетия популяризатором средневековой тематики служил известный и современному читателю Вальтер Скотт. Каталоги Академии за 1824–1845 годы содержат 74 рисунка, основанных на его романе «Айвенго», и 25 – на романе «Талисман». Издательство «Cadell & Co» с 1829 по 1833 год издавало «Magnum Opus» – сборник произведений Скотта в 48 выпусках: ранние иллюстрации к нему посвящены главным образом сценам битв, но поздние уже – образам героинь, красавиц в стиле «кипсековского» портрета, несколько слащавого изображения в духе кипсека, «памятного дара» (кипсеками – от англ. keepsake – называли роскошно изданные подарочные альбомы с гравюрами, с текстом или без него; гравюры зачастую изображали красивых женщин). Вновь изданные произведения поэта XIV века Джеффри Чосера, легенды Круглого стола и книги Вальтера Скотта служили готическому возрождению «живительным ключом».

Для возвращения самобытности английскому искусству необходимо было разрушить каноны академизма. Попытку обновления английской живописи предприняло Братство прерафаэлитов, возникшее в 1848 году.

Прерафаэлитизм – движение, развивавшееся неравномерно, переживавшее подъемы и спады. Известный исследователь Уильям Фредеман полагает, что оно делится на три различных между собой этапа, каждый из которых сыграл особую роль в английском искусстве. Первый этап связан с формированием объединения прерафаэлитов старшего поколения. В начале 1850-х годов их союз распался, каждый из членов группы пошел своим путем. В конце 1850-х годов новое Братство прерафаэлитов объединилось вокруг Данте Габриэля Россетти во время работы над росписями Зала Дебатов Оксфордского клуба «Единство». И, наконец, начало последнего, самого продолжительного этапа относится к 1860-м годам, когда деятельность молодых художников приняла четко выраженный прагматичный характер. Завершение движения относится уже к началу XX столетия – последователи стиля прерафаэлитов писали картины в их манере и в конце 1910-х годов, хотя стиль к тому времени давно пришел в упадок.

Братство прерафаэлитов возникло в 1848 году. Намерения семерых вошедших в него молодых художников – Томаса Вулнера, Джеймса Коллинсона, Джона Эверетта Милле, Данте Габриэля Россетти и его брата Уильяма Майкла Россетти, Фредерика Джорджа Стефенса и Уильяма Холмана Ханта – были направлены на изменение тех требований, которым вынуждены были подчиняться ученики Академии художеств. Эти требования и художественные приемы были взяты из Высокого Возрождения и живописи старых мастеров: темная грунтовка (с примесью асфальта), затуманенные фоны без крупных деталей, нематериальные, лишенные складок, драпировки, отсутствие исторического колорита в изображении религиозных сюжетов, ограниченная и приглушенная палитра. Например, один из идеологов британского академизма, художник Грэм Рейнолдс, видел свой идеал прежде всего в живописи Рафаэля, в памятниках искусства Северной Италии, болонского академизма, представленного в творчестве братьев Карраччи – иными словами, в преображении несовершенства природы средствами живописи.

Прерафаэлиты (так их иронически прозвали сокурсники), то есть сторонники искусства, существовавшего до Высокого Возрождения, до Рафаэля решили построить собственную живописную систему на произведениях художников проторенессанса – фра Анджелико, Джотто, Боттичелли, Мазаччо, когда система «улучшения» натуры еще не была такой устоявшейся и жесткой. Их привлекала идея эссе Ральфа Уолдо Эмерсона «Природа», что искусство – это «природа, прошедшая сквозь человеческую призму». Прерафаэлиты провозгласили своим основным принципом верность искусства природе. «Мы просто хотим более полной передачи натуры… Почему отдельные составные части композиции должны быть пирамидально построены и противопоставлены? Почему самый яркий свет должен падать на главную форму? Зачем один из углов картины всегда должен быть затенен? По какой причине небо в картине, изображающей день, должно быть черным, как ночь?» – спрашивали они. Не отрицая самого искусства Ренессанса, прерафаэлиты пытались разрушить мертвую схему, в которую превратились достижения Рафаэля после трех веков обязательного копирования.

Чтобы сделать картины ярче, светлее, прерафаэлиты использовали в качестве основы недавно изобретенные цинковые белила, обладавшие интенсивным цветом и синеватым отливом. Такая основа усиливала яркость и подчеркивала светоносность красок, особенно холодных.

Читая труды своего современника, критика Джона Рёскина, молодые художники довольно слабо представляли себе оригиналы искусства дорафаэлевской эпохи. Тогда этот позабытый период европейского искусства только начали открывать заново. Воспитанные на идеалах Высокого Возрождения коллекционеры называли искусство кватроченто «примитивами», его крупнейших представителей, таких как Сандро Боттичелли, почти никто не знал, а в коллекции лондонской Национальной галереи было всего несколько работ итальянских мастеров XV века. Зато там уже находились значительные произведения нидерландских мастеров той же эпохи, в том числе «Портрет четы Арнольфини» ван Эйка, созданный в 1434 году. Одним из первых поклонников и коллекционеров этого периода был принц Альберт, который еще до женитьбы на королеве Виктории совершил путешествие по Италии и полюбил ранний Ренессанс. Таким образом, хотя идеи прерафаэлитов были новыми, почва для них уже была подготовлена.


Ян ван Эйк. Портрет четы Арнольфини. 1434


В статье, написанной еще в 1850 году, художник Форд Мэдокс Браун подчеркивал необходимость ясного представления об исторических источниках избранного сюжета: «После выбора сюжета первоочередная задача художника состоит в том, чтобы тщательно изучить характер избранной эпохи и обычаи людей, которых он собирается изобразить. Затем составить четкое представление о костюмах и прочих деталях, которые впоследствии окажутся на полотне: архитектура, мебель, растения, пейзаж и прочие аксессуары, необходимые для раскрытия сюжета. Пренебрегая этим правилом, художник подвергает себя опасности в результате создать композицию, в которой фигуры не будут сочетаться с костюмом или окружающим пространством. В этом случае изначальная идея картины может стать весьма неясной. С другой стороны, невозможно создать правдивое произведение, не изучив характера, привычек и облика представляемой эпохи».

Эти идеи абсолютно совпадали с теорией Рёскина и полностью укладывались в концепцию Братства прерафаэлитов. Но в той же самой статье Браун неожиданно отмечает, что «изобразительное искусство вызывает наш глубокий интерес не только благодаря мыслям и чувствам, которое оно выражает. Здесь чрезвычайно важны такие понятия, как форма, цвет, свет, выразительность и красота. И как идея может претендовать на главенство над красотой? Ведь искусство – это и есть особая красота, которая не вредит и не противоречит жизненной красоте; но которое само по себе не есть жизнь, хотя, безусловно, искусство является частью жизни. Таким образом, красота… не имеет ничего общего с правдивостью или чувствами; это не признак идеального порядка и симметрии; она не ограничивается правильностью линий и не поддается теории… это чувство пропорции, уравновешивающее несовместимое, подобно готической архитектуре; это зародыш, взращенный в груди художника».

Это высказывание, сделанное более чем за десять лет до возникновения эстетического движения, свидетельствует о том, что уже тогда прогрессивные художники пытались расширить роль искусства, выведя его из заколдованного круга моральной, политической или религиозной ценности, которую должны были нести произведения. Браун одним из первых осознал эстетическую ценность искусства и необязательность досконального следования природе.

Вскоре и сами прерафаэлиты начали понимать, что даже самая внимательная и правдивая стилизация под живопись кварточенто не может быть самостоятельной задачей современного искусства. Наиболее прогрессивные члены прерафаэлитского Братства пытались переосмыслить саму роль и предназначение современного искусства, выдвинув на первый план не историческую достоверность композиции или социальную убедительность сюжета, но самостоятельную эстетическую ценность каждого произведения.

Немаловажную роль здесь сыграли теоретические труды британского искусствоведа и художественного критика Уолтера Патера, который сформулировал теорию гедонизма применительно к искусству. Если для Рёскина в основе любого произведения должна лежать христианская мораль, то у Патера искусство – высшее проявление жизненного наслаждения. «Жизнь – это серия эфемерных моментов, которые следует прожить с наибольшей интенсивностью. Эти моменты должны быть заполнены искусством высочайшего качества – только так их можно наполнить». Примечательно, что, как и для Рёскина, отправной точкой в теории Патера служило искусство Ренессанса. На протяжении многих лет он писал еженедельные обзоры, посвященные художникам Возрождения. Позже, в 1873 году они были изданы одной книгой под названием «Очерки по истории Ренессанса».

Новая концепция нашла свое развитие прежде всего в творчестве Данте Габриеля Россетти, который, подвергаясь критике за неразвитую перспективу, слабый рисунок и невыраженную светотень, тем не менее создал целую галерею ярких и выразительных образов. Другой член Братства прерафаэлитов, художник Уильям Холман Хант, придерживавшийся более консервативных взглядов, называл это стремление «духом экзотизма», подмечая, что Россетти придает своим персонажам манерные неестественные позы и пытается, сохраняя в основе приверженность общепринятому типу, использовать его для создания собственного идеала красоты.

В первые годы существования Братства прерафаэлитов картины Брауна и Россетти мало отличались от программных полотен Ханта и Милле. Внутри Братства намечался раскол, но внешне это выражалось лишь в легком смещении акцентов, практически незаметном глазу непосвященного зрителя. Фактически произведения более прогрессивных прерафаэлитов отличались лишь чуть большим интересом к колористическому решению и композиции, нежели к правдоподобию и натурализму. Однако именно они стали первым шагом к признанию эстетического идеала и его победы над моральной догмой в искусстве.

Это было поистине эпохальное открытие. Идея «аморальной красоты», впоследствии ставшая основой модернизма, а затем и искусства ХХ века, возникшая в викторианской Британии, начала стремительно развиваться. Вряд ли Форд Мэдокс Браун в середине XIX столетия мог себе представить, куда заведут искусство его невинные с точки зрения современности высказывания о самостоятельной ценности рисунка и колорита.

Художники не только искали новые идеи, но и экспериментировали с техникой живописи. Один из самых технически образованных членов Братства, Холман Хант разработал новую технику письма: отбросив традиционный подмалевок, он писал свои картины прямо по сырому белому грунту – это способствовало яркости нанесенных красок. На приготовленном холсте намечался контур композиции; приступая к письму, художник наносил свежий слой белил, из которого промокательной бумагой удалялось все масло, при этом рисунок просвечивал сквозь белила; по белилам писали полупрозрачными красками, заканчивая определенный кусок композиции в течение сеанса. Отсутствие в грунтовке излюбленного компонента академиков, традиционного тонированного грунта и асфальта (именно они придавали полотнам благородную «рембрандтовскую» желтизну), обеспечивало яркий, светлый колорит и превосходную сохранность полотен.

К новой технике добавились и нетривиальные сюжеты: прерафаэлиты старшего поколения, как и другие художники викторианской эпохи, черпали их главным образом из ранней романтической литературы. Однако персонажи библейских и готических легенд в их изображении выглядели словно реальные люди, ведущие себя естественно, без наигранности и патетики. Романтизм стремился выразить сильное эмоциональное потрясение в духе реализма, а действительность отобразить художественными средствами романтизма. Прерафаэлиты сделали многое в этом направлении, поэтому их творческая деятельность вскоре вышла за рамки простого изменения художественной техники. Члены Братства искали новые средства выражения идеи, а не только новые формы в живописи.

Через полвека после основания Братства прерафаэлитов Уильям Холман Хант (которому в то время было за семьдесят) в своем труде «Прерафаэлитизм и Братство прерафаэлитов» попытался описать, каким образом нескольким энтузиастам удалось заложить основу для новой идеи в теории искусства, хотя вначале они пытались только разрушить окостенелые рамки академизма. Прерафаэлитам претило механическое следование набору правил, выработанных Рафаэлем в связи с «творческой плодовитостью и занятиями с многочисленными помощниками». Хант и его единомышленники не желали становиться «вечными подмастерьями», как те «последователи Рафаэля, которые стали превращать его позы в позирование еще до того даже, как стали работать самостоятельно. Рафаэлевские повороты голов и линии тела были окарикатурены, фигуры рисовались по шаблону, группы людей располагались в виде пирамид и передвигались, как шахматные фигурки на доске первого плана… Всех живописцев, что так рабски пародировали этого князя художников в расцвете его дарования, мы называем рафаэлитами… Традиции, унаследованные Болонской Академией и легшие в основу всех последующих академий, навязываемые Лебреном, Дюфренуа, Рафаэлем Менгсом и сэром Джошуа Рейнольдсом вплоть до нашего времени, – традиции эти смертельны в своем воздействии, они душат самую жизнь искусства».

Прерафаэлиты хотели внести в искусство больше жизни, больше природы, больше непосредственности. Произведения самого Ханта изобиловали тщательно выписанными каплями росы, травинками, камешками – незначительными, на первый взгляд, мелочами. Сам художник с гордостью писал о процессе создания картины «Риенци над телом убитого брата дает клятву отомстить тиранам» (1849): «Я старался обращаться непосредственно к натуре для каждой черты, какую бы скромную роль она ни играла на переднем или заднем плане… Позднее приверженцы ортодоксальных взглядов выдвигали это в качестве признака мелочности наших устремлений… Решив, что новая картина должна во всем соответствовать выдвинутым мной положениям, я написал на первом плане – вместо обычной беловато-коричневой мазни – все разнообразие оттенков и форм гравия и гальки так, как это бывает в природе. Пока стояла хорошая погода, я получил возможность написать ряд молодых деревцев на склоне травянистого холма, усеянном цветами… Я написал их непосредственно и от души, – не только для достижения прелести детальной законченности, но и для того, чтобы глубже изучить самые основы натуры и избежать условной трактовки пейзажных фонов».

Идеи Рёскина, согласно которым в искусстве каждая деталь могла обладать повышенной значимостью, нести в себе сакральный смысл, совпали с художественными формами, принятыми Братством. Детали фона и переднего плана, пейзаж и предметы, окружающие персонажей так же, как в искусстве Средних веков, должны были нести на себе смысловую нагрузку, символизировать идеи и добавлять в изобразительный ряд литературный компонент. Идейный вдохновитель прерафаэлитов, теоретик искусства Джон Рёскин выражал надежду, что искусство вернется к средневековому символизму: «Я убежден, что наступит день, когда язык символов будет более распространен и более доступен, чем он был в течение столетий».

Уильям Холман Хант полагал, что искусство – «один из способов обращения Бога к человеку». Такой подход вынудил многих прерафаэлитов писать, буквально утопая в этих подробностях. Картина-манифест прерафаэлитов «Офелия», написанная Джоном Эвереттом Милле в 1852 году, получила высокую оценку: по сей день считается, что пейзаж «Офелии» (то есть изображение реки, цветущих вокруг нее и плывущих по ней цветов) есть квинтэссенция английской природы. Милле создал его у реки Хогсмилл, в графстве Суррей, проводя у мольберта по одиннадцать часов в день: «В течение одиннадцати часов я сижу, скрестив ноги, как портной, под зонтиком, отбрасывающим тень размером не больше, чем полпенни, с детской кружечкой для питья… Мне угрожает, с одной стороны, предписание предстать перед магистратом за вторжение на поля и повреждение посевов, с другой – вторжение на поле быка, когда будет собран урожай. Мне угрожает ветер, который может снести меня в воду и познакомить с впечатлениями тонувшей Офелии, а также возможность (впрочем, маловероятная) полного исчезновения по вине прожорливых мух. Мое несчастье усугубляют два лебедя, упорно разглядывающие меня как раз с того места, которое я хочу рисовать, истребляя по ходу дела всю водную растительность, до которой они только могут дотянуться».


Уильям Холман Хант. Риенци над телом убитого брата дает клятву отомстить тиранам. 1849


Джон Эверетт Милле. Офелия.1853


Впоследствии прерафаэлиты отказались от столь тщательного изображения деталей, но Хант остался верен этому требованию и считал, что в выполнении этой задачи состояли главные намерения Братства прерафаэлитов. Вероятно, такая фиксация предметов – и удаленных, и близких – представлялась глазам Ханта естественной особенностью видения. У него было необычайно острое зрение: однажды он «на глазок» нанес на карту звездного неба четыре спутника планеты Юпитер, и проверка подтвердила правильность их расположения. Но остальные художники объединения вскоре поняли, что подробность и детальность письма уничтожает пространственную глубину картины, лишает написанный ландшафт воздуха, а предметам придает жесткость, поэтому и перестали пользоваться этим приемом – все, кроме самого Холмана Ханта.

Хант, прибегая к символам для обозначения глубинного смысла картины, перегружал свои произведения не только деталями, но и визуальными аллегориями. В картине «Наемный пастух», в чем-то схожей с гравюрой на меди Альбрехта Дюрера «Прогулка», созданной в самом конце XV века, использованы аналогичные знаки быстротечности жизни и торжествующего порока: у Дюрера – скелет и песочные часы, сплетшиеся стволами деревья; у Ханта – бабочка «мертвая голова», надкушенное яблоко, волк, приближающийся к овцам, топчущим хлебное поле. Дидактика становится для Ханта таким же важным аспектом искусства, как и детальная фиксация увиденного. Хант не отходил «слишком далеко» от сентиментальной и морализаторской викторианской живописи – он лишь изменил некоторые технические приемы, стараясь привнести больше натурализма в изображение, даже аллегорическое.


Уильям Холман Хант. Наемный пастух. 1851


Увы, публика не могла воспринимать буквализм Ханта в качестве аллегорической живописи. Его картина «Козел Отпущения», в которой он изобразил умирающее в соленой моавитянской пустыне жертвенное животное, вызвала скорее смех, чем слезы, несмотря на трагическую выразительность. Чтобы нарисовать, как гибнет животное, символизирующее искупление Христа, Хант ездил в Иерусалим, где попытался писать животное в реальной пустыне, но бедный «натурщик» погиб от истощения. Тогда Хант со всей возможной точностью написал зверя во дворе своего дома, поставив его на груду соли и грязи, принесенных из пустыни. И все же козел был настолько правдоподобен, что в нем увидели всего лишь понурого старого козла, а не символизацию Христа-Спасителя.

По той же причине произведение Джона Эверетта Милле, «Плотничья мастерская» (другое название – «Христос в доме родителей»), созданное в 1850 году, то есть спустя два года после образования Братства, произвело эффект разорвавшейся бомбы. Разразился форменный скандал, когда публика увидела жилище святого Иосифа, девы Марии и юного Христа – пыльные стружки на полу, верстак и группу усталых, изможденных людей, которые – кто равнодушно, кто взволнованно – рассматривают поцарапанную ладошку маленького Христа. Правдоподобие бедной обстановки, обыденность лиц и фигур вызвали ярость критиков, обнаруживших вместо «благочестивого мифа» слишком реалистичных героев с неподобающей для святых рядовой внешностью и банальными человеческими эмоциями.


Уильям Холман Хант. Козел отпущения. 1854


Джон Эверетт Милле. Плотничья мастерская. 1850


Даже известный писатель Чарльз Диккенс, чьи произведения изобиловали картинами неприглядной жизни низов общества, разразился бранью в адрес Милле. В статье «Старые лампы взамен новых», опубликованной в газете Household Words («Домашнее чтение») он писал: «На первом плане этой плотничьей мастерской стоит уродливый, заплаканный мальчишка в ночной рубашке, видимо получивший по руке удар от палки другого, с кем он играл в соседней сточной канаве. Он поднял руку, показывая ее женщине, стоящей на коленях, столь ужасно уродливой, что она показалась бы чудовищем в самом похабном французском кабаке или водочной лавке самого низкого пошиба в Англии».

В том же духе высказывались «Атенеум» и «Панч», популярные и респектабельные издания. Диккенс, будучи автором коммерчески успешным и верным викторианской морали, выразил таким образом не только собственное отношение к «не героизированному», приземленному библейскому мифу – в его статье получило отражение возмущение публики. Диккенс не принял реалий, созвучных мотивам его произведений, но выраженных средствами живописи.

Таков был двойной стандарт: Диккенс с изрядным натурализмом описывал жизнь городского дна, нищету и преступность, его персонажам, «почтенным беднякам», блюдущим мораль и нравственность, приходилось ожесточенно отбиваться от «непочтенных бедняков», ведущих криминальный образ жизни; но при этом Диккенс – а вместе с ним и большая часть английской публики – не желал видеть Христа в роли сына бедного плотника. В литературных произведениях некоторое правдоподобие в изображении общественных язв было вполне позволительно, но те же сюжеты об испытаниях, перенесенных в земной жизни библейскими персонажами и просто героями «нравственных» историй, если их воплощали средствами изобразительного искусства, вызывали у публики и критики отторжение.

Между тем реалистичная обстановка в доме родителей Христа даже не является изобретением Милле. Этот прием можно встретить у мастеров Высокого Возрождения, например, в «Прекрасной садовнице» Рафаэля, изображающей Мадонну в образе простой крестьянки.

Образ Богоматери в бедной одежде и в бедной обстановке в эпоху Возрождения встречается не только у Рафаэля, но четыре века спустя такой взгляд на Мадонну с Христом уже казался публике богохульственным и очернительским. Библейская история Святого семейства не изменилась: она как повествовала, так и повествует, что Мария и Иосиф были бедны, не говоря уж про Сына Божия. Отчего же публика не захотела принять новаторскую трактовку прерафаэлитов? Отчего викторианская идеология тяготела к средневековому «облагораживанию» жизни святых и Спасителя, предпочитая видеть их в облике царя царей, в короне, со скипетром и державой, на троне?

Не только потому, что эта иконография свойственна средневековому религиозному искусству, а также эпохе проторенессанса, но и потому, что она соответствовала задаче «поиска изысканности в величии», а отнюдь не «смирения в бедности». Публика не воспринимала изобразительное искусство как зеркало действительности, способное отражать непривлекательные моменты из жизни героев мифов и легенд.

В 1850 году, через два года после основания Братства, прерафаэлиты были безжалостно раскритикованы за «натурализм», аффектацию, погоню за сенсацией, искажение форм и прочие существующие и несуществующие недостатки своих произведений, которые, надо заметить, были написаны без каких-либо радикальных экспериментов в области формы и идеологии – всего лишь с изменениями художественной техники и иконографии библейских образов.


Рафаэль Санти. Прекрасная садовница. 1507


Отчего возникла подобная реакция? Если в викторианской литературе сентиментальные жизненные сюжеты, повествующие о кротости, долготерпении и страданиях героев уже получили широкое признание, то в живописи подобные темы, по сути, близкие критическому реализму, еще не прижились. В отличие от Франции и даже России, в Британии изобразительные виды искусства были менее динамичны и изобретательны, чем литература. До середины XIX века скульптура, живопись, графика, архитектура здесь ассоциировались с украшением, а не с обличением реальности.

Газета The Times поучала Академию художеств, объясняя, что «публика имеет полное право требовать прекращения показа столь оскорбительных шуток… впавших в детство художников… примеры такого безумного обезьянничанья не имеют право фигурировать ни в одном приличном собрании», а профессора Академии читали лекции о художественной ереси, иллюстрируя их репродукциями картин прерафаэлитов. Сегодня подобный взрыв интереса сочли бы предвестием успеха, но прерафаэлиты едва не бросили занятия живописью. После скандала в прессе 1850 года их совместная деятельность пошла на спад. И хотя через год за художников Братства вступился виднейший критик и теоретик искусства Джон Рёскин, менее чем через семь лет после основания Братства пути его членов разошлись окончательно.

Проблема заключалась в том, что менталитет нации тоже подвержен кризисам. Сознание и мироощущение общества менялось, Англия стояла на пороге такого кризиса. В британской культуре уже зародились идеи Pax Victoriana – мира, объединенного под властью королевы. Экономической основой для такого мировоззрения стала колонизация Востока. Психологической мотивацией – легенда о бессмертном, справедливом и могучем короле Артуре. Новое поколение прерафаэлитов обретает в образе Камелота неисчерпаемый кладезь сюжетов, а заодно и возможность привлечь к себе внимание публики – внимание благожелательное и коммерчески выгодное, в отличие от той холодности и сарказма, которыми ознаменовался первый этап движения прерафаэлитов.

Новое поколение прерафаэлитов – круг Россетти

Движение прерафаэлитов, начинавшееся как поиск новых художественных форм, способных потеснить академизм и продемонстрировать новое эстетическое видение, явно угасало. В середине 1850-х годов Братство прерафаэлитов распалось: Хант отправился на Восток в поисках натуры для картин на библейские сюжеты, Милле вернулся в Академию и занял пост ее президента, Стефенс так и не стал значительным художником, Коллинсон принял католичество и отказался от творчества, а Вулнер в поисках заработка эмигрировал в Австралию. К тому моменту, когда каждый из членов Братства был готов пойти своим путем, их основным достижением стало то, что они продемонстрировали публике возможности новой художественной формы и новой трактовки исторических сюжетов – оригинальных качеств, получивших развитие в творчестве младшего поколения прерафаэлитов.

Уже на первом этапе движения прерафаэлитов было видно, что самым настойчивым и самостоятельным в объединении был самый младший, самый неопытный, увлекающийся художник – Данте Габриэль Россетти. Его итальянский темперамент смог победить холодность, сухость и скованность, которыми отличались произведения других прерафаэлитов. К сожалению, когда Россетти в 1850 году вместе с работами Ханта и Милле выставил свою картину «Ecce Ancilla Domini» – вариант «Благовещения», это произведение так же, как «Плотничья мастерская» Милле, было встречено возмущением критики и зрительской аудитории.

Зрителей оскорбило нарушение некоторых иконографических постулатов: архангел Гавриил, лишенный крыльев, парит над полом на легком огне, пылающем у него под ногами, протягивая ветвь Деве Марии, но сжавшаяся в углу узкого ложа избранница, будущая Богоматерь, не только не изъявляет радости – она в страхе не решается принять от посланника лилию, словом, ведет себя, как человек, в чью жизнь вторгается нечто сверхъестественное. Традиционная иконография предполагала совершенно иное поведение: на взмах руки Гавриила – знак Благой вести – Мария должна величаво поднести руку к груди – «передача откровения и принятие его». Так это неизменно изображалось в средневековой живописи. Публика выразила резкое недовольство при виде подмены обрядового поведения естественной реакцией испуганной девушки. Таким образом библейские сюжеты не трактовал никто. Россетти был настолько оскорблен критическими отзывами, что решил больше никогда не выставляться публично. Это одно из немногих обещаний, которое он сдержал.


Данте Габриэль Россетти. Ecce Ancilla Domini. 1850


И все же Россетти не смог отказаться от творчества: он пробовал себя и в литературе, и в монументальной живописи, и в дизайне. Его идеи отличались от тех идей, которые старались воплотить в своих произведениях Хант и Милле. Интерес Россетти к нетривиальным сюжетам, к неординарной трактовке темы позволяли выйти за те рамки техницизма, которые ставил искусству Хант, и за пределы сентиментального морализаторства, которым изобиловали картины Милле. В своей новелле «Рука и душа» Россетти говорил о том, что художник должен соблюдать верность не внешнему облику изображаемого предмета, а внутреннему переживанию, которое тот вызывает. Последние слова студента, копирующего набросок кисти Рафаэля «Берретино» («Человек в берете»), полные сарказма и пренебрежения: «Я считаю, что если ты чего-нибудь не понимаешь, так это ничего и не значит», содержат скрытый смысл. Высказанная в новелле идея о важности внутреннего зрения для художника была принята как один из принципов прерафаэлитизма. Этой идее суждено было стать основой для направления неоготики в английском искусстве второй половины XIX столетия.

Талант и обаяние Россетти оказывали огромное влияние на людей, окружавших его. Художник и журналист Уильям Стиллман описывал характер Россетти так: «Его детский и великолепный эгоизм просто не признавал никаких обязательств. Если с него спрашивали, он протестовал, словно избалованное дитя. Его изрядно избаловали его друзья, к тому же вокруг него на всех распространялось такое обаяние, что никто даже не противился и не возражал против обращения с ним, будто с царем – ведь таким он бывал только с друзьями. Он владычествовал над всеми, кто хоть немного симпатизировал ему или его таланту».

Именно вокруг Россетти снова объединились прерафаэлиты младшего поколения, когда распалась старшая группа. Россетти стал не только связующим звеном между ранним и поздним этапами прерафаэлитизма. В его собственном творчестве наглядно прослеживается тенденция смены двух культурных эпох, двух мироощущений – зрелого викторианства и конца века.

Протест против академизма, несомненно, часто используется молодым поколением художников как способ внедрения новых идей в искусство. В этом смысле тактику ранних прерафаэлитов трудно назвать оригинальной: эпатировать аудиторию, вызвать вал критики и, наконец, отказаться от миссии изменения английской живописи. Однако для смены художественного направления нужны совсем другие инструменты. В первую очередь – благосклонность аудитории, которую эксперименты молодых скорее раздражали, нежели вдохновляли.

В первой половине XIX века английская публика, воспитанная на идеях романтизма, искала нечто новое, неординарное, будоражащее, но в то же время знакомое и близкое душе истинного британца. Прерафаэлитам осталось лишь найти «героя своего времени» для викторианской эпохи. Для решения этой задачи проще всего было возродить интерес к герою славного прошлого – историческому лицу или мифическому персонажу. Пассеизм был и остается неизбежным этапом смены эпох – он связан с кризисом восприятия современности, с недовольством современными взглядам. Аудитория меняет свои вкусы, но еще не понимает, на что именно.

Исторический период, из которого заимствуют героя, должен соответствовать целому ряду требований:

– находиться в стадии культурного и экономического подъема;

– находиться в состоянии переломного момента в развитии нации;

– у героя должно быть право выбора собственной социальной роли и возможность ее сменить.

Эти условия служили своего рода ориентиром при выборе славной эпохи, золотого века, которым следовало гордиться и которому стоило подражать. Преодоление кризиса, который подчас случается и в золотом веке, создавал в обществе XIX столетия ощущение духовного единения с далекими предками, которые также сталкивались с серьезными трудностями на пути к успеху, славе и процветанию нации.

Англия из традиционного общества, которое так любили изображать художники-академики, постепенно переходила в общество индустриальное. Различие их заключается в том, что традиционный тип общества предпочитает стереотипное поведение и мышление; а для общества индустриального, наоборот, важна ломка стереотипов и способность к выбору собственной стратегии. В XIX веке британцам потребовалась непривычная для традиционализма смена шаблона, свободный выбор жизненного пути.

Возможность изменить мир, отказавшись от навязанной роли, описывалась в романах (хрониках). Читатель мог поставить себя на место персонажа хроник – и, по счастью, в средневековом Ренессансе XII века, в эпохе проторенессанса XIV века все указанное присутствовало. Средневековый цикл короля Артура, к которому периодически обращались английские авторы, подошел в качестве образца для подражания. Так была выбрана не одна, а целых две эпохи, впоследствии слитые в единый мифологизированный образ.

В первые десятилетия XIX века было предпринято множество попыток воссоздать прошлое – и попыток неудачных: вернуть к жизни единый, жизнеспособный готический стиль, повторить его в неизмененном виде не удалось. На свет появлялись подделки и грубые стилизации, носившие отпечаток дурного вкуса. Увлечение готикой еще не оформилось в тенденцию, из которой мог бы вырасти новый самостоятельный стиль.

Для выполнения этой задачи многое сделали прерафаэлиты с их «неакадемическим» видением и неиссякаемым интересом к легендам о короле Артуре, о Камелоте, о рыцарях Круглого стола, о «высоком средневековье», походившем на сон или на балладу, но ни в коем случае не на историческую действительность. Для публики это было понятнее, чем эксперименты с формой, предпринятые на первом этапе прерафаэлитизма: никаких бедных плотников, умирающих козлов и шокирующих реалий – лишь благородство, чистота, изящество. Стилистика, созданная новым поколением прерафаэлитов была близка творческому методу немецкого живописца XV века Ганса Мемлинга (для художников Братства он был поистине духовным наставником), описанному французским эссеистом XIX столетия Эженом Фромантеном: «Представьте себе среди убежищ века ангельское, идеально тихое и укрытое убежище, где страсти смолкают, где все мятежное стихает, где молятся, поклоняются, где преображается все – и моральные, и физические уродства, где рождаются новые чувства, где, как лилии, распускаются небывалая нежность, наивность и кротость».

Нежность, наивность, кротость и героизм сочетал в себе великий король Артур, чье существование не доказано (по крайней мере на сегодняшний день). Распространение легенд о нем в Англии и Европе связано с именем архидьякона и епископа Гальфрида Монмутского, написавшего между 1132 и 1137 годами «Историю бриттов». Он, по всей вероятности, будучи валлийцем и владея родным языком, как и многие уроженцы Уэльса, приветствовал рыцарей-норманнов, пришедших на территорию Англии «с огнем и мечом» и сильно потеснивших англосаксов, давних врагов уэльсцев. Ученый-медиевист Михаил Алексеев писал: «Появление этой книги нельзя объяснить случайностью. Уэльсцы… мечтали о национально-политическом объединении с бретонцами, потомками тех уэльсцев и корнийцев, которые эмигрировали на континент в V–VI вв. Именно этим можно объяснить появление знатных уэльсцев при дворах английских королей нормандской и анжуйской династий и то возрождение исторических преданий и легенд, которое мы наблюдаем у писателей этого периода».

Но если «Историю бриттов» можно считать трудом, породившим образ великого короля Артура, то о книге Томаса Мэлори «Смерть Артура» историк Артур Лесли Мортон говорит как о «погребальной речи»: «Вместе с королем Артуром умерло рыцарство, как он его понимал… Он стремился воспеть рыцарство, вдохнуть в него новую жизнь… Если бы он преуспел, то стало бы одним устаревшим трактатом о средневековых нравах больше. Однако Мэлори не преуспел, ибо сердцем он чувствовал, что мир, который он так высоко ставил и возрождения которого так страстно желал, безвозвратно уходит в прошлое».

Король Артур, порожденный «книгой Годдфри», как называет Гальфрида Монмутского английский поэт Альфред Теннисон, отошел в мир иной под погребальную речь Мэлори. После этого сонм биографов короля Артура стал множиться, а описания его подвигов – обрастать подробностями. Камелот превратился в символ «времени неверного, // Когда оно металось меж войной // И буйством, меж вступленьями на трон // И низложеньями…». Теннисон, представив жизнь Камелота в виде идиллий (притом, что для викторианского писателя, по-видимому, идиллия – это скорее идеальная картина, нежели синоним пасторали), вернул своим современникам интерес к «славным временам» – интерес, который дал прерафаэлитизму почву для роста и развития.

«Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой»

Второй этап движения прерафаэлитов начинался не с протеста, как у первых членов объединения, а с поэтических грез. Главным, что связывало группу новых прерафаэлитов, включавшую в себя Уильяма Морриса, Эдварда Бёрн-Джонса, Уильяма Фалфорда, Ричарда Диксона, Чарльза Фолкнера и Кормелла (Крома) Прайса, была поэзия. Представители этой группы или Братства, как прерафаэлиты стали известны впоследствии, грезили и фантазировали о мире средневековья. Их любимыми рассказами были романы – истории о рыцарстве, самопожертвовании и муках совести. Бёрн-Джонс вместе с Моррисом предполагали учредить монашеский орден – в подражание рыцарям Круглого стола, ведь многие из рыцарей давали монашеские обеты.

Само по себе Братство прерафаэлитов было всего лишь мальчишеской затеей, которой вряд ли была суждена долгая жизнь, не обрати младшее поколение прерафаэлитов внимание на сферу дизайна – перспективного и коммерчески выгодного искусства. Здесь любая «историческая» или «этническая» экзотика могла получить возможности для воплощения и стилизации.

Им повезло и в том, что ведущий теоретик искусства, писатель и критик XIX столетия Джон Рёскин, увидев несколько картин Холмана Ханта и Джона Эверетта Милле, почувствовал, что представления художников Братства соприкасаются с его собственными убеждениями. В 1851 году он написал в их защиту два письма в The Times с объяснением, что прерафаэлиты «хотят писать или то, что видят, или то, что, по их предположениям, действительно выглядело именно так в той сцене, что они намерены изобразить, – не обращая внимания ни на какие условные, общепринятые правила писания картин. Они выбрали свое злополучное, хотя и довольно точное наименование потому, что все художники поступали так до рафаэлевского времени, а после него так не делали, стараясь писать красивые картины, а не изображать суровые факты. Последствием этого было падение исторической живописи от рафаэлевских времен до наших дней».

К сожалению, сразу же после заступничества Рёскин внезапно заявил, что только современная тематика поможет прерафаэлитам основать полноценную художественную школу, а увлечение медиевизмом или романтизмом приведет к тому, что «из них, конечно же, ничего не получится». Между тем Джон Рёскин был весьма высокого мнения о средневековом искусстве, полагая, что именно средние века были эпохой «органического слияния практической жизнедеятельности и художественного творчества». Однако молодому поколению советовал «приближаться к природе в полной простоте сердца и идти вместе с ней – преданно и упорно, не имея других мыслей, как проникнуть в ее значение и помнить ее уроки – ничего не отбрасывая, ничем не пренебрегая и ничего не выбирая».

Лозунг Рёскина «ничего не отбрасывая, ничем не пренебрегая и ничего не выбирая» был чрезвычайно популярен в творческой среде, хотя и совершенно невыполним. Нельзя совершенствовать художественный стиль, не отбрасывая и не выбирая ни форм, ни сюжетов. Рёскин был гораздо более увлечен собственным видением мира, чем применимостью предложенных им техник. У него были свои планы относительно новых направлений в искусстве. Искусствовед Екатерина Некрасова, отмечая двойственное восприятие Рёскиным прерафаэлитов, справедливо писала, что критик принял сторону прерафаэлитов и поднял их популярность, но, в то же время, и сильно затемнил понимание их художественных основ, которые были восприняты им слишком буквально и объединены с его собственными моральными и дидактическими концепциями искусства. Это был чрезвычайно эмоциональный, импульсивный человек, часто сам себе противоречивший. Недаром о выдающемся теоретике искусства и современники отзывались двойственно: «Рёскин где-нибудь да говорил об искусстве почти все мудрые и все глупые вещи, что можно сказать. Поэтому его одинаково можно представить небывало прозорливым и абсолютно ограниченным».

Будущие мастера круга Россетти увлекались не только литературными фантазиями, но и новейшей теорией искусства. В начале 1850-х годов Уильям Моррис прочел первые два тома «Современных художников» – пятитомного теоретического труда Рёскина по вопросам формообразования в искусстве. Прочитав также трехтомник Рёскина «Камни Венеции», Моррис и Бёрн-Джонс стали его пылкими последователями. Принципы готики, по мнению Рёскина, следовало применять во все времена, поскольку готика – эпоха органического слияния практической жизнедеятельности с художественным коллективным творчеством. Рёскин убеждал своих читателей в том, что само искусство готики явилось результатом свободного творчества средневековых ремесленников.

Джон Рёскин постоянно осуждал и критиковал ренессансную систему, полагая, что она отчуждает искусство от жизни и делает попытку превратить рядового ремесленника в Микеланджело. Когда же выясняется, что превзойти границы собственной личности исполнитель не может, его делают механическим исполнителем идеи, рожденной «академиком», представителем академического стиля – человеком талантливым, но оторванным от реальности и потому склонным к украшательству. В XIX веке ремесленник становится не более чем придатком машины, что для искусства не менее губительно, чем система, основанная на соединении омертвелого академизма и рабского исполнения чужих замыслов. Итак, Джон Рёскин предлагал вернуться от индустриального противостояния человека и машины к «естественности готики». Эта идея стала основой теоретических построений Братства прерафаэлитов, хотя на практике оказалась неосуществимой, как большинство социальных теорий Рёскина.

Не монашество, но рыцарство и искусство

Уильям Моррис и Эдвард Бёрн-Джонс поняли, что их будущее лежит не в монашестве, а в искусстве, и в январе 1856 года Моррис стал платным учеником в Оксфордской архитектурной мастерской Джорджа Эдмунда Стрита, знатока итальянской и испанской готики, помощником которого был художник Филипп Уэбб – с ним вместе Моррис много работал впоследствии.

Уильям Моррис и его друзья увлекались средними веками не столько в исторически-достоверном, сколько в фантастическом, легендарном освещении. Им нравилось, как и старшему поколению прерафаэлитов, носить одеяния средневековых рыцарей. Их притягивал дух рыцарства, воображаемый, литературный и, конечно, далекий от реального.

Очевидно, поэтому первая книга Уильяма Морриса включает, помимо артуровских легенд, также «Восхваление моей дамы», любовное стихотворение к Джейн Бёрден, в котором невеста Морриса изображается дамой рыцарского романа, внушающей благоговейный трепет и доверие. Это издание стало первой опубликованной книгой прерафаэлитской поэзии. Ранние литературные произведения Морриса, среди которых присутствовали и первые четыре поэмы артуровского цикла, были опубликованы даже раньше теннисоновских «Королевских идиллий», они вышли в 1858 году под названием «Защита Гвиневры и другие стихотворения». Моррису в тот год исполнилось всего двадцать четыре.

Книга «Защита Гвиневры» продемонстрировала публике опоэтизированный мир, совсем не похожий на мир «добрых людей», созданный воображением викторианской эпохи: ни святости, ни смирения, ни благочестия – эмоции персонажей резко отличались от привычных стереотипов поведения. Но главным отличием была индивидуальность выбора: герои поэм сами выбирали и свою судьбу, и круг общения, и способ выражения чувств – эта самостоятельность казалась и необычной, и неправильной для традиционного общества викторианской Англии. Однако Моррис сделал попытку продемонстрировать иной подход к эмоциональной стороне жизни.

Исследователь Питер Фолкнер писал, что в литературной деятельности Морриса прошлое обеспечивало ему дистанцию, через которую он мог сфокусировать самое интересное в содержании: человеческое поведение и нравы общества как проявления своего богатого воображения и исторического образования. В своих стихотворениях Моррис отдавал дань живости и драматичности сцен и характеров. По контрасту с остальными викторианскими авторами, молодой писатель был лишен охоты к морализации, его больше занимали чувства героев, нежели нравственная оценка их действий. В этом плане Моррис был солидарен с литературой романтизма.

Книга Морриса была написана под сильным влиянием Братства прерафаэлитов и тоже получила отрицательные отзывы со стороны влиятельных критиков: журнал The Observer высказался о «дефектах аффектации и дурного вкуса» в стихах Морриса. Но со временем появились и благосклонные отзывы, хотя их пора пришла не сразу. В стихах молодого поэта было слишком много «интенсивности проникновения в жизнь средневековых людей», – как отмечал критик Джек Линдсей. «Он создает новую форму – это одновременно высшая точка романтики и ее преображение в свою противоположность… Эти поэмы, по существу, обращены в будущее, а не назад к средневековью».

Писатель и иллюстратор Лоуренс Хаусман впоследствии поражался естественности и индивидуализму героев Морриса, «странных фигур, точно сошедших со страниц иллюминированной псалтыри» – они были «невероятно живы, наблюдательны, каждая со своим особым характером, с сердцем и печенками, – вроде довольно неприятной девицы, промокшей и грязной, смело противящейся домогательствам злого рыцаря, “сильно выпячивая подбородок” и обещая задушить его во сне или прокусить ему горло», – таков был образ Жеан из «Стога сена у болота». «Этот решительно выдвинутый подбородок отделяет женщин прерафаэлитов от слащавых и скромных викторианских барышень», – писал Хаусман, противореча сам себе.

Индивидуализм, искренний, не зависящий от «правил игры», навязанных регламентом поведения группы (как, например, у персонажей «Школы злословия» Ричарда Шеридана, которые, желая быть принятыми в высшем свете, играют по правилам великосветской интриганки леди Снируэлл – и это «послушание» подводит их к жизненному краху) – вот что отличало героев Морриса и от современников, и от персонажей иллюминированной псалтыри. Рыцарские стандарты поведения, кодекс чести, стремление к дальним странствиям и совершению славных подвигов – многие механизмы управления рыцарским сословием были в этих художественных произведениях переданы как душевные порывы, как свободный личный выбор. Но, разумеется, ни автор, ни читатель не вникали в различия между мировоззрением человека средневековья и порывами персонажей. Эпоха выбирала и развивала те интерпретации, которые нужны были ей для выхода из кризиса. Пассеизм применялся как идеологический прием: используя полусказочный антураж, он представлял публике картину мира, якобы заимствованную из «добрых старых времен».

Оксфордские связи Уильяма Морриса помогли Данте Габриэлю Россетти добиться заказа на оформление помещения Зала Дебатов Оксфордского клуба «Единство», недавно построенного архитектором Бенджаменом Вудвордом. С середины августа 1857 года Моррис вместе с Эдвардом Бёрн-Джонсом охотно приступил к работе, причем на общественных началах – энтузиазм Россетти был настолько заразителен, что группа молодых художников согласилась расписывать зал бесплатно. Вместе с Россетти над этими фресками работали не только Моррис и Бёрн-Джонс, но также Валентайн Принсеп, Роддэм Спенсер Стэнхоуп, Артур Хьюгс и Джон Хангерфорд Поллен.

Кроме Россетти и Хьюгса, никто из них не имел представления о технике монументальной живописи, поэтому с самого начала обнаружилось множество сложностей. Подготовка пространства для фресок была проведена плохо: здание было настолько новым, что раствор еще не высох, а кирпичная кладка была только что покрыта побелкой. Амбиции переполняли новичков, но Россетти грустно писал: «Очень забавная штука такая работа сама по себе, но это настоящее безумие – делать подобные вещи».

Работать над фресками начали с нанесения темперы на сырую штукатурку акварельными кисточками. Эскизы заняли всю верхнюю часть стен в двухсветном восьмиугольном Зале Дебатов. Свет из окон, лежащих на противоположных стенах, мешал видеть росписи снизу, но фрески производили прекрасное впечатление, пока краски были свежими. Известный критик Ковентри Патмор в том же 1857 году написал в Saturday Review о росписях, что они были «нежными, светлыми и чистыми, как облака на заре… столь яркими и сияющими, что стены походят на поля иллюминированной средневековой рукописи».



Фрески в Зале дебатов в здании Оксфордского клуба. 1857


Разумеется, все композиции были написаны по артуровским легендам. Россетти принадлежала фреска «Сэр Ланселот из-за своих грехов не допущен в церковь Святого Грааля»; Принсепу – «Сэр Пелеас покидает леди Эттерд»; Бёрн-Джонсу – «Мерлин заключен в темницу под камнем девой Озера»; Хьюгсу – «Артур увезен в Аваллон, а меч его возвращен в озеро»; «Ревность Паламида к сэру Тристану»; Стэнхоупу – «Сэр Гавэйн встречает трех дев у колодца»; Поллену – «Король Артур принимает меч Эскалибур от девы Озера». Кроме того, предполагалось, что Россетти напишет фрески «Сэр Галахад, сэр Борс и сэр Персиваль достигли Святого Грааля» и «Сэр Ланселот в покоях королевы», но эти росписи так никогда и не были начаты.

Первым закончил свою композицию Моррис: на его фреске изображались Тристан, Изольда и Паламид, а на переднем плане – целый лес подсолнухов, чтобы закрыть фигурам ноги, с которыми молодой художник не смог справиться. Затем Моррис приступил к расписыванию стропил потолка «гротескными существами». Позднее, в 1875 году он записал причудливый узор стилизованным цветочным орнаментом. Эта часть декорации оказалась наиболее выигрышной, хорошо видимой и профессионально сделанной частью росписи. Уже в те годы было понятно, какова направленность основного таланта Уильяма Морриса – дизайн интерьеров, освоение и преображение пространства помещений.

Несмотря на то, что начинающие художники работали безвозмездно, клуб обязался оплачивать изобразительные материалы и обеды мастеров. Но через некоторое время начались жалобы на поглощаемые художниками пудинги и недостаточную быстроту работы. К тому же неопытность молодых художников во фресковой живописи и сложная архитектура здания стали причиной того, что замысел вскоре застопорился и так никогда и не был успешно завершен. По прошествии больших каникул группа распалась. В ноябре Россетти, некогда оптимистично полагавший, что работа займет около шести недель, вернулся в Лондон, бросив неоконченной свою первую фреску. Бёрн-Джонс серьезно заболел, поэтому работа была отложена до следующего года. Продолжить росписи не удалось.

Через год, в 1859 году Оксфордское общество пригласило двух местных художников, братьев Уильяма и Брайтона Ривьер, и предложило им расписать три панели, оставшиеся пустыми, но те вскоре отказались от заказа: по мере усыхания штукатурки фрески стали осыпаться и вскоре выцвели. В 1869 году собрание Общества поставило вопрос о восстановлении росписей, но Россетти, который совершенно потерял к ним интерес за прошедшие годы, предложил закрыть их побелкой или покрыть это пространство обоями фирмы Морриса «Гранаты». К счастью, было принято решение оставить росписи как есть. Их пробовали реставрировать в 1935 году, но они снова потемнели, а в 1966 году стали еле различимы: только некоторые сохранившиеся свидетельства этой работы дожили до нынешних дней.

Среди них – фотографии, сделанные под руководством известного историка, доктора Джона Рентона, Кристофером Бэндом, главой Управления фотографических работ лаборатории Кларенда. Кроме фотодокументов остались и подготовительные рисунки к фрескам. Одна из самых сильных композиций, задуманная Россетти – встреча королевы Гвиневры и Ланселота у могилы короля Артура. Набросок, созданный еще в 1855 году, был им повторен в произведении 1860 года.


Данте Габриэль Россетти. Королева Гвиневра и Ланселот у могилы короля Артура. 1860


Россетти использует свою излюбленную «сжатую» композицию: королева стоит на коленях у гробницы с изваянием лежащего короля, а Ланселот, нагнувшись, старается вплотную приблизить свое лицо к лицу королевы. Фон превращен в сплошное узорное плетенье из ветвей и листьев. Искусствовед и критик начала ХХ века Т. Ерл Уэлби писал об этой работе: «Россетти втиснул согнувшуюся, угрожающую фигуру Ланселота и отшатнувшуюся, слабо защищающуюся Гвиневру – вплотную над простертой в могильном надгробии статуей Артура, – показав молчаливое осуждение мертвецом действий оставшихся в живых. Замечательно найдена придавленность персонажей жесткими, густыми ветвями дерева. В рисунке Россетти сознательно избегает пространственности. Это – как будто раздавленные жерновами судьбы жертвы, конец их безысходен».

То же ощущение возникает при взгляде на рисунок Россетти «Сэр Ланселот в покоях королевы», созданный по мотивам легенды о том, как Ланселот вошел в опочивальню королевы, когда король Артур уехал на охоту. Сэр Эгревэйн и сэр Мордред вместе с двенадцатью рыцарями в полном вооружении решили схватить его, подошли к дверям покоев и потребовали, чтобы любовник королевы вышел к ним и сдался, но Ланселот, хоть и был без доспехов, с одним лишь мечом в руке, не подчинился, а вступил в бой и победил всех.


Данте Габриэль Россетти. Сэр Ланселот в покоях королевы. 1857


Ланселот, держа меч, вглядывается в зарешеченное окно – за ним проступают секиры и оплечья тех, кто пришел за ним. Рядом, с запрокинутой головой и закрытыми глазами, в позе безмолвного отчаянья стоит королева, а в углу смутно проступают фигуры ее придворных дам, сжавшихся от ужаса на полу. Полное соответствие куртуазным идеалам: мужчина действует – женщина молится, он активен – она инертна. Какая бы участь их не ожидала, это не умалит ни ее красоты, ни его мужества. А между тем конец Камелота скоро наступит, и вспоминаются слова Мордреда: «Близится пора!» Восприятие этого момента как предвестия гибели вполне вписывается в те события, которые последуют за этой битвой: суд над королевой, обвинение ее в измене и осуждение, приговор – сожжение на костре. Королевство Артура не сможет защитить Ланселот, спасающий Гвиневру – наоборот, Камелот погубит война между Артуром и лучшим из его рыцарей.

Возможно, драматизируя отношения героев и последствия этих отношений, Россетти передавал зрителю собственные ощущения, свой запутанный роман с женой Морриса Джейн Бёрден, свою вину перед умершей от болезни, а возможно, от горя из-за потери ребенка Элизабет Сиддал, свои постоянные метания между долгом и счастьем. Но в определенной мере это было и отражением того кризиса, в котором оказалось викторианское общество во второй половине столетия. Изменение женского идеала, выпущенного, наконец, из тисков викторианской морали, вначале приняло форму противостояния между станом «верных супруг и добродетельных матерей» и редкими персонажами «изменниц и распутниц» вроде Гвиневры и Изольды. Женская сексуальность, с трудом пробивающаяся сквозь всяческие запреты, в середине XIX века могла изображаться лишь в образах демонических дам – Лилит, Вивьен, Морган ле Фэй, колдуний, языческих богинь и жриц экзотических культов. На их эротизме, жажде жизни, нескромной красоте Россетти нередко создавал женские персонажи, появившиеся на его картинах в 1860-х годах. Впрочем, это была немалая победа – отойти от идеала приторного «кипсека» и сделать, пусть небольшие, первые шаги по направлению к новой эпохе – к модерну.


Данте Габриэль Россетти. Данте рисует ангела в первую годовщину смерти Беатриче. 1853


Данте Габриэль Россетти долгое время стоял особняком в Братстве прерафаэлитов, пока в 1855 году к нему не присоединились Моррис и Бёрн-Джонс. По воспоминанию последнего, незадолго до этого события молодые художники получили разрешение осмотреть картины прерафаэлитов в доме мистера Комба, главы издательства Clarendon Press. «Больше всего нас потрясла акварель Россетти с изображением Данте, рисующего голову Беатриче… в эту минуту он стал для нас главной фигурой Братства прерафаэлитов», – признавался Бёрн-Джонс. Холман Хант писал о студенческих рисунках Россетти: «…не новое в избранных фактах, а рыцари, спасающие дам, влюбленные в средневековых нарядах, иллюстрации к волнующим сценам из романтических поэм». В начале 1850-х годов Россетти очаровала история любви Данте и Беатриче, он обращался к ней неоднократно, а в 1853 году нарисовал одну из своих самых знаменитых работ – акварель «Данте рисует ангела в первую годовщину смерти Беатриче».

Здесь Россетти разворачивает целую галерею символов, говорящих о благоговейной чистоте любви Данте к Беатриче: головы херувимов под потолком комнаты, образ Мадонны с младенцем, висящий в углу, лилии, знак невинности Девы Марии. Дева Мария для викторианской эпохи символизировала рай, а Беатриче была образом идеальной женщины – духовного проводника мужчины. За окнами видна Флоренция и река Арно, они – обозначение внешнего мира, повседневной жизни, от которой отгораживается поэт, ища образы и слова в собственном воображении и памяти. Такое представление об истоках искусства было специфичным для XIX века, оно разрабатывалось в творчестве старшего поколения прерафаэлитов – и потому чрезвычайно типично для Россетти. Несмотря на большие познания в области декоративно-прикладного искусства средних веков, художник часто прибегал к обобщениям и стилизации деталей, чтобы ярче отразить идею предмета.

В конце 1850-х годов Россетти выпустил серию из пяти акварелей, так называемых «Фройссартиан», по названию «Хроники Фройссарта», богато иллюминированной рукописи XV века, которую Моррис и Россетти изучали в Британском музее. В них он изобразил множество средневековых фигур, мебели, костюмов, а также сцен – не динамичных, посвященных действию композиций, но пассивных, как будто бы лишенных сюжетного наполнения.

Сын литератора и переводчика, сам активно занимавшийся поэзией и ее переводами, Данте Габриэль Россетти часто создавал картины на мотивы поэтических сюжетов, а его собственные стихи носили «живописный» характер – в них рисовались мизансцены событий. Сам Россетти считал, что «картина и поэма так соотносятся друг с другом, как красота мужчины и женщины; момент их встречи, когда они наиболее тождественны – наивысшее совершенство». Не удивительно, что по картинам самого Россетти нередко писались литературные произведения. Уильям Моррис, например, написал стихотворения по акварелям Россетти «Голубая комната» и «Напев семи башен».

Удивительное странствие совершил сюжет «Напева семи башен» – от поэмы к картине и снова к поэме. Акварель Россетти «Напев семи башен», возможно, имеет реминисценции с поэмой «Замок семи щитов» (1817) – вставной балладой, песней четвертой из поэмы «Гарольд Неустрашимый» Вальтера Скотта.


Данте Габриэль Россетти. Напев семи башен. 1857


«Напев Семи башен» у Россетти носит совершенно другой характер, нежели жестокая, кровавая баллада Вальтера Скотта о семи колдуньях – дочерях друида Урьена, влюбленных в рыцаря Эдолфа. На картине нет ни драматических, ни мистических моментов, свойственных Скотту:

Садитесь за прялку, – сказал сатана, —
И вырастет башня из веретена.
Там кривда бела будет, правда черна;
Там с другом сердечным вам жизнь суждена».
В том замке обвенчаны семь королей.
Шесть утром в крови захлебнулись своей.
Семь женщин – у каждой кровавый кинжал —
Приблизились к ложу, где Эдолф лежал.
«Мы тех шестерых умертвили сейчас.
Их жен, их владенья получишь зараз.
А если услышим мы дерзкий отказ,
Тогда овдовеет седьмая из нас».
(Перевод М. Донского)

Баллада богата действием и персонажами, в нем есть и злодейки, и бесстрашный праведный рыцарь, отказавшийся от богатства и «гарема» из семи влюбленных сестер, и раскаявшийся друид, постригшийся в монахи, и несметные сокровища, которые некому добыть. Несмотря на такое раздолье для выбора мизансцены, внимание Россетти, а затем и Морриса привлекает сильное, глубокое чувство ностальгии по временам друидов и рыцарей, возникающее в конце баллады Вальтера Скотта и созвучное настроениям в Братстве прерафаэлитов:

Но люди мельчают, наш мир одряхлел,
Нет места в нем ныне для доблестных дел.
И где тот храбрец, кто рожден для удач,
Кто хладен рассудком, а сердцем горяч?
(Перевод М. Донского)

В произведении Россетти ощущается только этот момент: плотная композиция из трех фигур – склонившаяся служанка в платке, поющая балладу дама в высоком эннене и замечтавшийся юноша, который слушает пение, положив голову на руки. Ни окровавленных кинжалов, ни колдовских обрядов, ни призрачных замков. Заметно, что в изобразительном творчестве Россетти всегда старался избегать динамизма, столь популярного в классической и академической живописи. Тончайшие переходы чувств, душевное состояние героев, переданные без экспрессии, статика поз и скульптурная «оцепенелость» форм – излюбленные приемы Россетти.


Данте Габриэль Россетти. Брак св. Георгия и принцессы Сабры. 1857


Одна из самых известных картин Россетти – «Брак св. Георгия и принцессы Сабры» демонстрирует ту же «сжатую» композицию и романтически-утонченные чувства героев.

Интересная трактовка героического сюжета заключается в том, что образ св. Георгия имеет непривычное освещение – не рыцаря верхом на коне, с копьем в руке, поражающего дракона, а счастливого любовника, обнимающего освобожденную им принцессу. Друг Россетти, художник Джеймс Сметам писал в письме 1860 года: «…замечательная вещь, подобная золотому, смутному сновидению: золотые доспехи и золотая любовь, укрывшаяся в дворцовом далеком покое, – но странные покои и странные дворцы, где ангелы встают за рядами цветов, позванивая в золотые колокольцы – ангелы с пурпурными и зелеными крыльями… Есть там и странные останки головы дракона, засунутые в ящик (быть может, на ужин): длинный, красный, извивающийся язык свисает так забавно. А остекленевший глаз точно подмигивает зрителю и как будто спрашивает: “А ты-то веришь в св. Георгия и Дракона? Я-то не верю. Но может, ты думаешь, что мы ничего не значим – рыцарь в золотых доспехах и я? В любом случае мне жаль тебя, друг мой!”». Помимо уже описанных особенностей композиции: плотность, фантастичность обстановки и некая иллюзорность, «расплывчатость» очертаний фигур, у колорита на картинах Россетти тоже есть определенная специфика.

Краски в «золотых, смутных снах» Россетти подбирает с большим профессионализмом, отдавая предпочтение тончайшим оттенкам – именно так, как делали средневековые художники, а после них – Уильям Блейк, то есть используя локальный цвет, не зависящий от общего освещения. Источник света, с начала эпохи Возрождения ставший столь важным компонентом живописи, совершенно неуловим в произведениях Россетти – художник словно намеренно играет с бликами и золотистыми пятнами, разрушая объемность пространства картины и превращая ее в витраж, гобелен, старинную миниатюру – даже если работает в жанре станковой или монументальной живописи. Россетти ставит во главу угла не экспрессию и детальность, как первые прерафаэлиты – например, как Холман Хант – а, наоборот, усиливает неопределенность формы и многогранность, неуловимость ощущений и эмоций, отраженных в его произведениях.

Истории Круглого стола. Возвращение короля Артура

C середины 1840-х до 1862 года увлечение Россетти средневековьем в большей мере напоминало ученические попытки проникновения в атмосферу эпохи, предпринимаемые с помощью изучения материальных объектов и штудирования средневековой литературы, прежде всего – фантазий на тему мифов и легенд. Именно на этом этапе он охотно использовал Артуровский цикл, чаще всего обращаясь к нему в своих графических работах. Изобразительные и поэтические вещи 1850-х нередко построены на сюжетах историй Круглого стола. Это было начало «Возвращения Артура», как прозвали это художественное направление английские историки.

В 1850-е годы серьезные изменения в отношении к легендам Круглого стола внесло опубликование издателем Эдвардом Моксоном «Королевских идиллий» Альфреда Теннисона. До 1859 года, когда вышла первая часть цикла поэм, состоящая из четырех произведений – «Герейнт и Энид», «Мерлин и Вивьен», «Ланселот и Элейн» и «Гвиневра» – уже имелся опыт использования артуровских историй в качестве сюжетов для изобразительного искусства. В 1842 году впервые в дискуссии между президентом Комиссии по оформлению Вестминстерского дворца Уильямом Дайсом и принцем Альбертом обсуждалось, возможно ли использовать в качестве тем для настенных композиций не только исторические события, но и художественные произведения Спенсера, Шекспира или Мильтона. Было решено, что подобную тематику стоит разрабатывать. А в 1847 году в число «допущенных» попал и Мэлори с его романом «Смерть Артура» – в качестве британского эквивалента германской саги о Нибелунгах. Несмотря на чужой язык – вначале роман был издан на французском, которым пользовался его автор в XV столетии – и тяжеловесный старинный текст Мэлори, некоторые художники прибегли к сюжетам из «Смерти Артура».

Десять тысяч экземпляров «Идиллий» Альфреда Теннисона были распроданы в первые пять недель после того, как издание увидело свет. – В чем секрет такого успеха? По мнению ряда исследователей Теннисон сделал больше, чем кто-либо, для популяризации артуровских легенд в XIX веке. «Королевские идиллии» было гораздо легче читать, чем «Morte D’Artur» – это была громадная работа, и даже в ее модернизированных версиях архаичный язык и стиль повествования становился барьером для упрощения текста и его свободного восприятия. «Королевские идиллии» были гораздо более доступны, чем неадаптированный текст «Morte D’Artur» – не только из-за современности языка и времени издания, но и потому, что Теннисон переделал сказания в манере, гораздо более подходящей для круга его читателей. Это была очень серьезная переработка, направленная на такое «выравнивание» старинных сюжетов, чтобы их неприкрытый эротизм не шокировал викторианскую публику.

Некоторые сцены мифов Теннисон подверг целомудренной цензуре, которая позволила смягчить и некоторые трагические моменты повествования. Например, в легенде о том, как Артур непреднамеренно совершил инцест со своей сводной сестрой Морган Ле Фэй, прижив незаконного сына, Мордреда, который впоследствии стал послушным орудием для разрушения Камелота. У Мэлори имя сестры Артура – Моргауза. В произведении Теннисона Артур был «спасен от греха» своей супругой, королевой Гвиневрой и избавлен от деяния, плод которого, Мордред, помог врагам погубить Камелот. Зло приходит извне: для «образа внешнего зла» Теннисон использует эпизод из «Смерти Артура», посвященный колдунье по имени Нинева. Другой вариант произношения ее имени – «Нимуэ», а в «Королевских идиллиях» ее имя меняется на Вивьен. По мнению Эдварда Бёрн-Джонса, новое имя звучало современнее. Образ колдуньи должен показать, что есть чувства неблагородные: честолюбие, мстительность, зависть и прочие, отравляющие дух Камелота. В поэме Теннисон цитирует, но вместе с тем весьма неоднозначно трактует Библию:

Бесстрашна, коли истинна, любовь,
И ненависть, коль истинна, бесстрашна…
Узнала рано правду, что кругом
Все мерзостью пропитано от века,
И разглядела дно того колодца,
Где истинная правда затаилась…
Великая природа! Чистых нет!
Не это ли, мой ангел, говорит
Священное Писанье?
(Перевод В. Лунина)

Здесь слова из Первого послания Иоанна IV, 18: «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершенен в любви»; Псалом CXXXVIII, 21–22: «Мне ли не возненавидеть ненавидящих Тебя, Господи, и не возгнушаться восстающими на Тебя? Полною ненавистью ненавижу их: враги они мне»; Притчи Соломона XX, 9: «Кто может сказать: «Я очистил мое сердце, я чист от греха моего?» служат оправданием неблаговидных намерений и подлых поступков.

Стараясь придать выразительность истории, Теннисон безжалостным образом видоизменил фабулу, использованную Томасом Мэлори. Разрушение Камелота в версии Мэлори произошло позднее, чем «два несчастливца по имени Эгревэйн и сэр Мордред» атаковали короля, не видевшего подоплеки взаимоотношений королевы и лучшего из рыцарей. По мысли автора XV столетия, Камелот погиб лишь тогда, когда все могучие рыцари отправились на поиски Святого Грааля, оставив королевство без защиты, многие сгинули в походе, вернулась лишь горстка. Но у Теннисона страшная война происходит именно оттого, что оба рыцаря предстали перед двором и публично поведали о незаконной любви королевы. Такова разница нравственной идеи и влияния эпохи на литературные произведения: в Средние века главной опасностью были крестовые походы, из которых возвращались далеко не все рыцари; в викторианскую эпоху большой опасностью представлялась безнравственность.

В средневековых литературных произведениях об Артуре, Гвиневре и Ланселоте также звучали осуждающие ноты, но без ощущения безысходности: более того, у Томаса Мэлори, чей роман послужил источником множества изобразительных и литературных сюжетов, подразумевается «happy end», насколько это вообще возможно в эпическом жанре, где только смерть главных героев может окончить повествование. Ланселот был взят на небо за добрые дела и мужество, а королеве бог простил ее женские слабости – ведь ее возлюбленный был лучший из лучших, и устоять перед ним было невозможно.

В теннисоновском сборнике поэм гибель королевства есть следствие разложения королевского двора, а оно, в свою очередь, происходит именно от лицезрения всеми многолетней любви между Ланселотом и Гвиневрой: через это безнравственное зрелище порча проникает в ряды рыцарей.

Когда же стала
Земля свободной, а Гиньевра грешной,
Вы принялись, чтоб выказать свой ум,
Болтать о том, что королем Артур
Стал только лишь по милости друзей,
А не по праву. И на сем играя,
Вы начали стремительно спускаться
Дорогой Князя Тьмы все ниже, ниже
И под конец спустились низко так,
Что пред великим озером огня
Попрали клятвы, данные Артуру.
(Перевод В. Лунина)

Чувствуется разница между мироощущением автора XV века, чье воображение живо рисует страшные последствия крестовых походов, опустошавших не только страны за морем, но и родину крестоносцев, – и взглядами викторианской эпохи, возлагавшей ответственность за любые катаклизмы на падение нравов.

Очевидно, в силу своей близости моральной догме XIX века «Королевские идиллии» пользовались у читательской аудитории большей популярностью, чем в кругу профессиональной критики. Публика, как правило, желает узнавать свои собственные чувства и мысли в образах и действиях персонажей, невзирая на отдаленность описанного во времени и пространстве. Чем ближе к современности сюжет произведения и трактовка образов, тем активнее сопереживает им аудитория. Артуровский цикл превращался в своего рода сериал, в котором обыденность облагораживали страсти, а великие герои и прекрасные дамы сходили с пьедестала, становились понятнее и ближе. Викторианская адаптация средневековых легенд оказала воздействие на их восприятие.

Литературоведы и писатели не искали узнавания себя в средневековых персонажах – они сравнивали новую версию жизнеописания Артура с трудами предшественников, иронизируя над дидактикой и прямолинейностью «Поэта-лауреата», как называли Теннисона в Великобритании. Писатель Джордж Мередит заявил, что теннисоновский Артур проповедует как «законченный поп», а поэт Алджернон Суинберн находил его «кретином-рогоносцем и резонером». Известный британский историк и философ, писатель-публицист Томас Карлейль, прочитав произведение Теннисона, написал в письме: «Леденец был превосходен!». Для некоторых художников, в том числе для Морриса и Бёрн-Джонса, этот вариант изложения артуровского цикла был слишком «сахариновым», они предпочитали книгу Мэлори, полную неукротимых страстей. Но «старшие» прерафаэлиты, тем не менее, решили воспользоваться шансом и поработать на излюбленную тему в области книжной графики.

Издание книги Теннисона, несмотря на неодобрительные отзывы критиков и литераторов, продлилось вплоть до 1885 года – писатель дополнял «Идиллии» все новыми поэмами, создавая подобие сериала, в котором действуют полюбившиеся публике герои и возникают новые лица. После того, как издание было окончено, оно долгие годы привлекало внимание многочисленных иллюстраторов. Между 1862 и 1913 годами в Королевской Академии художеств было представлено 20 работ на тему легенды «Герейнт и Энид» и 26 – на тему «Ланселот и Элейн». Это были самые выгодные для иллюстраций сказания «Идиллий».

Даже живописец Форд Мэдокс Браун, чей круг интересов лежал в первую очередь в области живописи, а не графики, обратился к книжной иллюстрации и стал одним из первых, кто сделал предложение издателю Эдварду Моксону, решившему в 1854–1855 годах опубликовать иллюстрированное издание Альфреда Теннисона. Восемнадцать иллюстраций для моксоновского издания исполнил Милле (одну из гравюр он сделал в двух вариантах), семь – Хант и пять – Россетти. Когда книга вышла в 1857 году, ее оформление значительно отличалось от привычных стандартов для иллюстрированных изданий викторианской эпохи, но в целом она не имела большого успеха.

Вскоре Моксон умер, его предприятие перешло в руки нового владельца, Джорджа Рутледжа, который развернул широкую рекламную кампанию. В результате моксоновский Теннисон получил большую популярность, быстро разошелся и даже стал букинистическим раритетом. Но переиздание наладить не удалось: поэт-лауреат не интересовался иллюстрациями своих произведений и к тому же затребовал огромный гонорар за право публикации своих стихов. Издатель вынужден был отказаться от проекта.

Тем не менее, прерафаэлиты приобрели определенный опыт в книжной графике. Специфика работы с резной гравюрой наложила отпечаток на стиль Россетти: графические иллюстрации утратили размытость, стали лаконичнее, изысканнее и живее. В то же время, воспевая таинственную деву из «золотого сна», Россетти разработал новый женский типаж, который впоследствии ярко проявился в картине «Beata Beatrix» (1864).


Данте Габриэль Россетти. Святая Сесилия. 1857


Так, святая Сесилия с иллюстрации Россетти к стихотворению «Дворец Искусства» Альфреда Теннисона, погруженная в мистический сон, выглядит отнюдь не бесплотной и не безучастной. Весь ее облик построен совершенно не «по-викториански», но и не «по-готически», несмотря на целомудренность стихотворения:

…in a clear-wall’d city on the sea,
Near gilded organ-pipes, her hair
with white roses, slept Saint Cecily;
An angel look’d at her.
…в городе у моря, за стенами,
У позолоченных труб органа,
С розами белыми в волосах,
Святая Сесилия спала,
И ангел глядел на нее.
(Перевод И. Ципоркиной)

На иллюстрации присутствуют все вышеозначенные детали: городские стены, море с кораблями, орган на помосте и венок на распущенных волосах святой Сесилии. Впрочем, погруженную в сон, словно разом обессилевшую святую подхватывает в объятья весьма непохожий на ангела юноша в расшитом звездами плаще. За спиной его предмет, больше напоминающий щит, чем крыло, и во всей фигуре трудно признать посланца небес, благословляющего святую в экстатическом состоянии.

На переднем плане, перед помостом изображена голова стражника, грызущего яблоко. У Россетти, вослед за средневековьем, надкушенное яблоко – символ греха. Возможно, этот элемент должен усиливать ощущение эротизма, которым (в духе романтизма и преданий о «высшей форме» куртуазной любви) оказывается пронизана гравюра. Задний план иллюстрации составлен по средневековым принципам плотно заполненного фона: высокий горизонт и многочисленные стены башен, паруса и корабли, уменьшающиеся до крохотных домиков и лодочек в верхних углах – попытка передать «старинность» происходящего.

Для Бёрн-Джонса и Морриса, в 1850-е годы осваивавших азы изобразительного искусства, работы Ханта, Милле и Россетти служили образцами. Под влиянием Россетти молодые художники начали учиться на курсах рисования и работать в совместной студии Россетти и Брауна. Благодаря посещениям выставок и собраний исторических творческих групп – таких как «Средневековое общество» и «Клуб Хогарта» – они оба стали вхожи в круг состоятельных представителей богемы. Увлечение Морриса и Бёрн-Джонса артуровскими легендами было тесно связано с поэзией Теннисона. Они с упоением читали «Леди из Шалотт», «Сэра Галахада», «Сэра Ланселота и королеву Гвиневру», опубликованных еще до издания «Королевских идиллий». Джон Уильям Макейл, первый биограф Морриса, писал, что «одно из самых первых воспоминаний Бёрн-Джонса о первом семестре [в Оксфорде] был Моррис, вслух читающий “Леди из Шалотт”».

Когда Эдварда Бёрн-Джонса постигло разочарование и в духовной жизни Оксфорда, и в поэзии Теннисона, он обрел утешение в репринтном издании Саути «Смерти Артура» Томаса Мэлори – Бёрн-Джонс приобрел его летом 1855 года. Его жена, Джорджиана Бёрн-Джонс вспоминала: «Иногда мне кажется, что никогда ни одна книга не была так любима… Для Эдварда она стала как бы литературной частью него самого. Ее сила и красота, действие ее мистической религии и знатного рыцарства, мир позабытых историй и рыцарских романов, воплощенный в именах людей и мест – это было его собственное право первородства, в которое он вступил».

С тех пор предания о рыцарях Круглого стола стали основной концепцией его работ. «Мистическая религия», воплощенная в образе Святого Грааля, была близка к идеям, которые Бёрн-Джонс встретил в Оксфордском «Средневековом обществе» – суровой аскезе, целеустремленности и уважении к сакральным ритуалам. Источником вдохновения для Бёрн-Джонса послужили и невнятные места в тексте, и часто встречающиеся любовные сцены, в которых колдуньи использовали свое волшебство, чтобы соблазнить, а потом убить мужчин, ими очарованных. Поэтому художник много раз возвращался к истории Мерлина и Ниневы (Нимуэ) – истории любви магической и зловещей.

Уильям Моррис также использовал истории о влюбленных, описанных в «Смерти Артура». Предания о любви Тристана и Изольды поразили его своей простотой и силой, а характер Тристана имел сходство с романтическими настроениями, обуревавшими Морриса в 1850-е годы, поэтому он воспроизвел сюжеты из этой легенды во фресках Зала Дебатов, а также в своей единственной сохранившейся живописной работе – «Королеве Гвиневре», которую также называют и «Прекрасной Изольдой».

У этого произведения имеется двойная сюжетная трактовка, в нем отсутствуют точные указания на то, кого именно хотел изобразить Моррис. На картине лишь высокая, тонкая фигура молодой женщины, задумчиво расстегивающей чеканный металлический пояс, а перед ней на столике – раскрытый манускрипт, щетка для волос и блюдо с апельсинами. Впоследствии такие «возрожденные» средневековые комнаты, костюмы, книги, мебель и прочие детали вошли в моду и со временем стали для Морриса источником признания и дохода. Но в 1857 году это были всего лишь первые попытки создания собственного стиля неоготики в дизайне.

Для картины позировала Джейн Бёрден, которой художник вскоре сделал предложение. Моррис и Бёрн-Джонс встретили Джейн в театре и попросили позировать. Известный американский писатель Генри Джеймс так описывал своей сестре ее внешность: «Образ, вырезанный из средневекового требника… Представь себе высокую, стройную женщину в длинном платье из какой-то тускло-пурпурной ткани, без всяких турнюров или чего-либо подобного, с массой волнистых черных волос, начесанных пышными волнами на обоих висках; тонкое, бледное лицо, пара странных, печальных, глубоких, темных, суинберновских глаз, под большими, густыми, черными изогнутыми бровями, сросшимися посередине и кончающимися где-то под волосами; рот, как у “Орианы” в нашем иллюстрированном Теннисоне; длинная шея без всякого воротника, вместо него дюжина ниток каких-то заграничных бус». Этот необычный тип внешности, резко выделяющийся на фоне викторианских «кипсековских барышень», получил название «россеттиевского», поскольку Россетти десятки раз писал Джейн Бёрден (впоследствии Джейн Моррис).

Взаимоотношения четы Моррисов с Данте Габриэлем Россетти стали своего рода воплощением рыцарского романа в реальной жизни – и, по всем законам рыцарского романа, принесли много страданий каждому. Россетти был влюблен в мисс Бёрден, но, по-видимому, считал своим долгом жениться на давней подруге Элизабет Сиддал, в то время умиравшей от чахотки, и убеждал Джейн отказаться от продолжения отношений, советовал ей выйти замуж за Морриса. Джейн Бёрден так и поступила. Но так же, как у Тристана и Изольды, магическая сила любви оказалась слишком сильна, роман Россетти и Джейн длился полтора десятилетия, терзая не только их, но и Морриса.

Впрочем, как король Артур, как король Марк и другие благородные мужья из средневековых преданий, Уильям Моррис подарил жене право свободного выбора, прекрасно относился к Россетти – и, вероятно, дружил бы с ним всю жизнь, не будь Россетти так экзальтирован, подозрителен, эгоистичен и злопамятен. Но, пока их взаимоотношения не прервались, Данте Габриэль Россетти многому научил младших прерафаэлитов, в первую очередь Уильяма Морриса.

В те годы Россетти своим творчеством передавал зрителю собственные ощущения, свой запутанный роман с женой Морриса Джейн Бёрден, свою вину перед Элизабет Сиддал, свои постоянные метания между счастьем и долгом. В похожем положении оказался и его последователь, Эдвард Берн-Джонс, долгие годы разрывавшийся между своей супругой Джорджианой и художницей Марией Замбако. В своем последнем, поистине монументальном и отчасти автобиографичном произведении «Последний сон Артура в Авалоне», которое Бёрн-Джонс писал 17 лет, у смертного одра короля Артура изображены три женщины: сестра короля Моргана, его супруга королева Гвиневра и колдунья Нимуэ-Вивьен. Очевидно, это образы реальных женщин, перед которыми художник ощущал неизбывную вину – согласно сюжету легенды о короле Артуре их не могло быть у его ложа, когда он, смертельно раненый, засыпал последним сном.

Часто возникающая в английском искусстве XIX века невозможность выбрать между счастьем и долгом стала отражением кризиса, в котором оказалось викторианское общество во второй половине столетия.

Как противостояние роковой, «инфернальной» любовной линии в творчестве Россетти появились сюжеты о поисках Святого Грааля: здесь образ аскетических, одержимых одной идеей рыцарей, уподобленных монахам, как Галахад и Персиваль, противостоял образу грешника – такому как Ланселот. Образ Галахада имел для Россетти особое значение. В нем воплотилось все, что в викторианскую эпоху служило олицетворением героического начала.


Эдвард Бёрн-Джонс. Последний сон Артура в Авалоне. 1881–1898


Единственный рыцарь Круглого стола, который смог узреть Святой Грааль благодаря своей безупречной чистоте, стал объектом внимания многих художников и писателей XIX века. В стихотворении «Сэр Галахад», которое Теннисон создал в 1834 году, но опубликовал позднее, в 1842 году, рассказывается о том, сколь далек Галахад от соблазнов внешнего мира: он лишь участвует в рыцарских турнирах, и хотя за честь и свободу прекрасных дам готов биться до конца, он равнодушен к земной любви и преклоняет колена лишь перед святыней:

Для меня,
Который клятвою себя связал,
Все женщины и все мужчины были,
Как призраки
(Перевод В. Лунина),

– говорит соратник Галахада Персиваль, от чьего имени в «Королевских идиллиях» рассказаны подвиги единственного рыцаря, которому открылось чудо Грааля. И после этого видения сэр Галахад исчез, взятый на небо как святой, коснувшийся Грааля.

Видение Галахада вдохновляет дать обет и отправиться в долгие странствия почти всех рыцарей Круглого стола – и это обстоятельство немало способствует падению королевства Артура. Но счастье созерцать святыню стоит гибели Камелота – эта идея видна из цветовой и композиционной символики картин Россетти «Поиски Святого Грааля» (1855), «Сэр Галахад у разрушенной часовни» (1859), «Как сэр Галахад, сэр Борс и сэр Персиваль были насыщены Святым Граалем, но сестра сэра Персиваля умерла» (1864).


Данте Габриэль Россетти. Сэр Галахад в разрушенной часовне. 1857–1859


Подобно другим прерафаэлитам, Россетти придавал цвету особое значение, используя знаковые системы дорафаэлевской живописи: яркие, насыщенные тона, в первую очередь желтый и красный, цвета, создающие ощущение свечения, блеска, сияния – именно они считались в средневековом искусстве самыми торжественными и уподобленными божественной энергии; темные тона, наоборот, символизировали грех и силы зла.

Джон Рёскин относил к «священной цветовой гамме» пурпурный, алый, белый и золотой цвета. У художников средних веков он обнаружил следующие обозначения: синий цвет – тень, желтый – свет, белый – чистота, алый – божество. Те же приемы использует Россетти: сам Грааль, драпировки на заднем плане, плащи и знамена вокруг священной чаши – все выполнено в золотых и красных тонах, которые символизируют эманацию божественных сил; участки композиции, на которых изображены обычные грешники и детали земного ландшафта, выполнены в темных тонах.

Так, в картине «Сэр Галахад в разрушенной часовне» рыцарь стоит на верхней ступени лестницы, перед алтарем, освещенным свечами, над его головой – колокол, который раскачивают ангелы, а перед его лицом – сосуд со святой водой. Эта часть композиции светится золотистыми тонами, а за спиной Галахада – тьма, в которой остается весь земной мир – в ней тонет лесная чаща, яблоня, усыпанная плодами – символами греха и соблазна, равнодушно проезжающий мимо часовни путник, который не видит Святого Грааля, не слышит колокола и пения ангелов. Таким образом, происходит разделение композиции на две части: «небесную» – левую – и «земную» – правую. Это инверсия художественного приема, присущего средневековой живописи, в которой разделение проходило не по вертикали, а по горизонтали – верхний план изображения символизировал горние выси, а нижний – обыденную жизнь с ее суетностью и греховностью.


Данте Габриэль Россетти. Как сэр Галахад, сэр Борс и сэр Персиваль были насыщены Святым Граалем, но сестра сэра Персиваля умерла. 1864


Впоследствии Россетти неоднократно пользовался символикой цвета и композиции в более поздних произведениях.

Безусловно, главным достижением второго этапа прерафаэлитизма было создание образа средневековья – пусть фантастичного, но возможного во вселенной, существующей в воображении художника. Прерафаэлиты наделили «облагороженное средневековье» собственной эстетикой – не театрализованной, помпезной и бутафорной, а целостной и гармоничной.

Данте Габриэль Россетти помог появлению этого органичного, живущего по собственным законам мира, в котором огнедышащие драконы и святые отшельники, языческие амулеты и христианские реликвии соседствовали и взаимодействовали между собой, как средства, выражающие извечные конфликты между любовью и долгом, добром и злом, выбором и догмой. Значение Россетти состояло и в том, что деликатность в выражении чувств, искусное владение символикой форм, цветов, предметных обозначений для абстрактных понятий позволило ему, а вслед за ним и младшему поколению прерафаэлитов отойти от стереотипов, требующих изображения богатых одежд и драматических сюжетных моментов для вовлечения зрителя в представленное зрелище.

Притяжение Востока

Какие бы веяния ни привлекали к себе прерафаэлитов и художников их круга, вопросы морали и нравственности, приниженного положения женщин и бедняков неизменно были в списке излюбленных тем. Некоторые, как художник Форд Мэдокс Браун, пытались воплотить свои идеи в аллегорических произведениях. Полотно Брауна «Труд» которое автор писал более 10 лет, представляет собой своеобразную аллегорию на идеи философа Томаса Карлейля о значении и ценности труда, о его роли в спасении души.

Предполагается, что на картине изображен момент расширения канализационной системы Лондона – это было сделано для борьбы с распространением тифа и холеры. Художник задумал соединить в одном полотне представителей всех классов викторианского общества, а также показать все виды труда – и физический, и интеллектуальный. Браун считал, что призван продемонстрировать, что современные британские рабочие могут быть таким же объектом искусства не хуже, чем итальянские лаццарони (неаполитанские бездельники-оборванцы на бесконечных зарисовках художников-академиков, посещавших Италию).

В качестве доказательства в центр композиции он поместил «Аполлона Бельведерского викторианской Англии» – молодого землекопа в полосатом головном уборе и с маргариткой в зубах (маловероятная деталь). Вокруг него располагаются представители разных сословий: такие же простые рабочие; потрепанный жизнью бродяга, не обученный честному труду, продает цветы крестовника и звездчатки, из которых состоятельные англичане делали букеты; викторианские дамы, не занимающиеся ничем, кроме благотворительности; устроившиеся в тени косари ждут пока их наймут на работу. И совсем уж на заднем плане – аристократы на своих лошадях, далекие от народа и сторонящиеся труда. Справа художник изобразил философа Томаса Карлейля и лидера христианского социалистического движения Фредерика Денисона Мориса в качестве представителей умственного труда.


Форд Мэдокс Браун. Труд. 1852–1865


На переднем плане изображена знаковая группа детей в лохмотьях, явно недавно осиротевших: девочка держит младенца, на руке которого траурная повязка – знак того, что недавно у них умерла мать. Художник наделил малыша чертами своего сына Артура, умершего во младенчестве. Пристальный взгляд ребенка устремлен прямо на зрителя. Девочка, которая держит его на руках, одета в красное бархатное платье с чужого плеча, с полураспущенной шнуровкой на спине – намек на то, что в будущем малышку ждет незавидная судьба, и ей придется зарабатывать на хлеб, торгуя собственным телом. Судьба женщины, оказавшейся без поддержки семьи, мужа, в викторианскую эпоху и правда была незавидна.

Эту же тему затрагивает картина Холмана Ханта «Пробудившийся совесть». На картине изображена куртизанка, поднимающаяся с колен мужчины в момент раскаяния.

Среди колец на руке женщины нет обручального, по всей комнате, обставленной с вульгарным вкусом нувориша, разбросаны напоминания о пустой и праздной жизни: кошка под столом терзает пойманную птицу; гобелен, со свисающими с него спутанными нитками (символ нитей жизни), не закончен; на фортепиано стоит произведение «Часто в тихую ночь» Томаса Мура, посвященное воспоминаниям о счастливом прошлом, минувшем безвозвратно.

В книге «Прерафаэлитизм и Братство прерафаэлитов» Хант писал, что изначально идею для композиции картины ему подсказал роман «Дэвид Копперфилд», и художник стал посещать «разные прибежища падших девушек» в поисках подходящего места для сюжета. Хант не планировал воссоздавать какую-либо конкретную сцену из романа, но хотел захватить что-то общее: «Падшая девушка, ищущая любви, наконец находит объект поиска». Позже он передумал, решив, что в подобной ситуации девушка вряд ли испытает чувство раскаяния, которое он хотел показать. Натурщицей для женщины стала Энни Миллер: она часто позировала прерафаэлитам, а также была помолвлена с Хантом до 1859 года.

Мало-помалу художники все больше отдалялись от духовных идеалов юности и от морализаторства. В 1860-х годах многие из живописцев, вначале считавших себя ревностными последователями идей Рёскина, отказались от дидактизма в искусстве. Именно они встали у истоков так называемого Эстетического движения или эстетизма. Эстетическое движение привлекло не только последователей Рёскина, но и многих независимых художников и дизайнеров, в том числе и американского художника Джеймса Эббота Мак-Нейла Уистлера.

Эстетическое движение в живописи выступало против засилья нравоучительных сюжетов и назойливого морализаторства. И если во Франции серьезные шаги в этом направлении делали Гюстав Курбе и Эдуард Мане, то в Англии таким новатором стал американский художник Джеймс Уистлер. Будучи поклонником французского литератора и критика Шарля Бодлера, художник позаимствовал у него не только идею дендизма, но и концепцию «искусства для искусства». Бодлеровская идея культа красоты и воображения, гармонии цвета, поэзии и музыки, которую Уистлер привез в Британию, сильно повлияла на Эстетическое движение. Другим поклонником Бодлера в Англии был поэт Алджернон Чарлз Суинберн, опубликовавший в сентябре 1862 года первую рецензию на его сборник стихов «Цветы зла».

Вторая половина XIX столетия – время рождения свежих идей и новых принципов не только в литературе, но и в изобразительном искусстве. Хотя общепризнанным художественным центром той эпохи считается Париж, в викторианском Лондоне кипела не менее интенсивная, пускай и совсем иная жизнь. Конечно, общая изолированность страны способствовала маргинальному положению ее культуры. Тем не менее именно здесь нашли свое развитие некоторые «французские» идеи, поначалу не вписавшиеся в художественный мейнстрим у себя на родине.

Устойчивые традиции реализма, постепенно занявшие доминирующую позицию во французской живописи, способствовали появлению импрессионистов, но надолго оставили за бортом изящную декоративную стилизацию (она появится только в 1880-е годы у Поля Гогена и Анри де Тулуз-Лотрека). Однако в Англии в живописи ключевые позиции занял декоративный аспект, основанный на переосмыслении легенд прошлого. Спустя десятилетие к английским художникам присоединились и ведущие дизайнеры.

То, что поиск новых форм в искусстве необходим, стало ясно после Всемирной лондонской выставки 1862 года. Она выявила огромный разрыв между высокими техническими достижениями страны и чрезвычайно низким уровнем дизайна. С этого момента английские художники задумались о возможностях искусства, более широких, чем казалось раньше.

Традиционная дидактическая модель Рёскина, согласно которой искусство должно было учить нравственной догме, оказалась изрядно устаревшей. В этот же период из Парижа в Лондон перекочевали мода на богемный образ жизни и концепция «искусства для искусства», не нашедшая в то время отклика во Франции. Обе идеи были тесно связаны между собой и закрепили отказ от общепринятых норм в жизни и в искусстве. Это был невероятный переворот в сознании для викторианского века, помешанного, как считают по сей день, на морали и нравственности.

Этот переворот в сознании не мог не отразиться в искусстве, чему немало способствовали и некоторые исторические обстоятельства. В 1859 году Британия передала официальное приглашение японскому правительству на участие во Всемирной выставке 1862 года. Одновременно в Эдо был направлен первый британский консул в Японии Реджинальд Алкок, которому удалось собрать одну из первых в Европе крупных коллекций японских изделий. Лучшие произведения из его собрания были также представлены на лондонской выставке.

Ярко выраженный декоративный характер и художественные приемы японского искусства, столь непохожие на европейский академический стиль, вызвали восхищение у наиболее прогрессивных британских художников и ценителей искусства. Алкок сформулировал характерные черты японской эстетики: отсутствие симметрии, отказ от прямого копирования природы. Реджинальд Алкок являл собой яркий и характерный пример викторианского исследователя-любителя. Он ограничился самым общим анализом увиденного, но его книга «Искусство и художественные индустрии в Японии» в дальнейшем стала своего рода образцом для многих специалистов и любителей дальневосточного искусства.

Алкок, сделав попытку рассмотреть японское искусство с точки зрения западной академической традиции и хронологии, пришел к выводу, что «о высоком искусстве, которое развивалось в Европе со Средних веков, японцам ничего не известно. Ряд действительно художественных работ, предназначенных для утилитарного использования, в Японии очень широк и гораздо более разнообразен, чем где бы то ни было в Европе. Особая грация и изысканность как в дизайне, так и в исполнении отличает все предметы, даже те, которые предназначены для повседневной жизни».

Интерес к японскому искусству обозначил новый виток ориентализма – масштабного направления, связанного с интересом к восточной культуре, и прежде всего – культуре Ближнего Востока, сложившегося и на континенте, и на Туманном Альбионе еще в начале XIX века. В континентальной Европе ориентализм стал одним из важных источников романтизма, культивировавшего идею возвращения к истокам и непременного паломничества на Святую землю. Но англичанами уже в начале столетия Ближний Восток воспринимался прежде всего как остановка на пути в Индию – основную колонию Британии. Художники, непременно сопровождавшие военные экспедиции и представителей администрации Британской империи, должны были тщательно и правдиво фиксировать все увиденное, прежде всего – богатый этнографический материал и бытовые реалии восточной жизни. В то время как французский писатель, политик и дипломат Франсуа-Рене де Шатобриан проповедовал романтические идеи христианского спасения мира через возврат к библейским заветам, в работах его английского современника Эдварда Уильяма Лейна, наполненных различными фактами и бесчисленными повседневными подробностями, в полной мере представлен современный Восток.

На протяжении XIX столетия восточные сюжеты в произведениях французских авторов все более отдалялись от конкретных реалий, став источником вдохновения для эмоциональной живописи Эжена Делакруа и творчества таких литераторов как Гюстав Флобер и Жерар де Нерваль. В то же время работы британцев, в первую очередь Александра Кинглейка, отличались значительно большей осведомленностью, скрупулезным вниманием к деталям, порой напоминая своей дотошностью каталоги.

Последнее было характерно и для Ричарда Фрэнсиса Бёртона – исследователя и переводчика, одного из самых профессиональных европейских ориенталистов, автора ряда трудов по Востоку, в том числе и известного по сей день «Описания паломничества в Медину и Мекку» (1855–1856). В его работах ощущается внутренний конфликт, борьба эстетического восприятия автора и национального британского ощущения имперской силы. С одной стороны, Бёртон выступает как противник власти, для которого Восток – прежде всего символ свободы от викторианского засилья морали и дидактики, с другой – является ее представителем.

Подобные противоречия напрямую отразились и в жи-вописи английских ориенталистов второй половины XIX века. Художники, пытавшиеся найти в восточной тематике источники новых сюжетов и образов, были не в состоянии освободиться от традиционной «документальности», присущей британскому ориентализму. Их зарисовки были так подробны и правдоподобны, что в них нельзя рассмотреть ни идеи, ни сюжета – примерно так же, как в сценках реальной жизни.

Например, в картине Джона Фредерика Льюиса «Дверь каирского кафе» восточный антураж и национальные костюмы, зафиксированные с фотографической точностью, не оставляют ощущения стихийности восточного мира. Притом, что в произведениях его французских коллег это ощущение присутствует.

Так же и в полотне Фредерика Гудолла «Песня нубийского раба»: несмотря на свободный сюжет, автор старательно и детально воспроизводит окружающую действительность. Поэтому и сценка выглядит своеобразным аналогом фото, удачно пойманного момента реальности.

В отличие от большинства ближневосточных государств Япония не была колонией и не лежала на пути британских путешественников в «свою» Индию. Интерес к искусству этой страны возник на волне кризиса академической живописи в Европе и усилился благодаря романтическому ореолу, окружавшему историю и традиции этого загадочного закрытого государства, которое начало контактировать с Европой и США только в середине 1850-х годов. Произведения японского искусства были известны в Европе задолго до «открытия» гравюр укиё-э французским художником и теоретиком искусства Феликсом Бракмоном, но до определенного момента они не вызывали интереса ни у широкой публики, ни у художников. И лишь в 1860-е годы предметы японского и китайского искусства проникли в работы художников круга Россетти.

Несмотря на тот факт, что большинство викторианских художников не совершало путешествия ни на Ближний, ни на Дальний восток, коллекции экзотических артефактов помогали им создавать композиции, достоверные во всех деталях. Не были исключением и работы прерафаэлитов. Однако в произведениях Данте Габриэля Россетти и его соратников 1860-х годов эти аксессуары, помещенные в композицию вне зависимости от сюжета и идеи произведения, стремительно утрачивали не только свою информативную функцию, но и роль исторического контекста. Работы художников тяготели к аллегорической двусмысленности, но символизм отдельного предмета утрачивался, подавлялся ради общей концепции. Авторам важнее было показать общую идею, чем «прочитать» каждый символ.

Так, на полотне Россетти «Влюбленная» («Невеста») украшение на голове невесты может быть короной, обозначающей ее царское происхождение, или символизировать материальный достаток, а также указывать на скрытые опасности любви и брака. Японское зеленое платье героини является чисто декоративным элементом и не может иметь отношения к сюжету, взятому из «Песни Песней», как и китайское украшение на ее голове. Дополняет композицию фигура чернокожей девочки на первом плане, которая были добавлена не только для экзотики, но и как важный колористический акцент. По собственному признанию Россетти, он стремился, чтобы картина напоминала россыпь драгоценных камней и утверждал, что гагат здесь просто необходим.

Таким образом, несмотря на то, что мастера круга Россетти предпочитали обращаться к библейским или мифологическим сюжетам, в их произведениях регулярно появлялись японские аксессуары.


Джон Фредерик Льюис. Дверь кафе в Каире. 1865


Фредерик Гудолл. Песня нубийского раба. 1863


В картине «Синдерелла» Эдварда Коли Бёрн-Джонса героиня изображена на фоне китайского сине-белого фарфора. Орнамент, напоминающий рисунок на китайской или японской фарфоровой вазе, занимает задник в картине Россетти «Синяя беседка».

«Медея» Фредерика Сэндиса представлена на фоне золотой ширмы, украшенной изображениями сосен, корабля и журавлей – своеобразными вариациями на «японскую тему».

Другая ширма появляется в картине Эммы Сэндис «Женщина в зеленом платье» (1870). В 1865 году Симеон Соломон пишет две небольших акварели «Женщина в китайском платье» и «Женщина с японским веером». Его сестра Ребекка Соломон также использует японские аксессуары в акварели «Раненый голубь» (1866). Из более поздних работ тех же художников стоит упомянуть два рисунка: «Дама с японским веером на кушетке» Россетти (1870) и «Портрет сэра Уильяма Андерсона Роуза» Фредерика Сэндиса (1875), герой которого изображен на фоне японской ткани, украшенной стилизованными изображениями журавлей.

Всплеск интереса к дальневосточной культуре, начавшийся с Всемирной выставки в Лондоне 1862 года, в значительной степени способствовал развитию декоративно-прикладного искусства и формированию его новой сферы – дизайна. Представленная на выставке коллекция японского искусства состояла из предметов декоративно-прикладного искусства, нескольких иллюстрированных книг и гравюр. Она располагалась в непосредственной близости от другого примечательного стенда – так называемого «средневекового дворика», оформленного известным английским архитектором, реставратором и декоратором Уильямом Бёрджесом. Японские произведения произвели неизгладимое впечатление на Бёрджеса, который немедленно начал собирать собственную коллекцию произведений дальневосточного искусства. И именно Бёрджес первым отметил общее стилистическое сходство между артефактами европейского средневековья и произведениями современного японского искусства, чьи традиции мало изменились с тех пор, как в XVI столетии Япония оказалась в добровольной самоизоляции.

Бёрджес увлекался не только японизмом, но и ориентализмом. Арабская комната в башне Герберта в замке Кардиф была последней комнатой, над которой Бёрджес работал на склоне лет. Исследователь творчества Бёрджеса Меган Олдрич в работе «Готическое возрождение» писала о комнатах, которые художник-декоратор создал в Кардиффе, как об одних из «самых великолепных из когда-либо достигнутых готическим возрождением». Джозеф Мордаунт Крук в книге «Уильям Бёрджес и высокая викторианская мечта» отметил, что комнаты, которые оформлял Бёрджес, выходят за рамки архитектуры, чтобы создать «трехмерные паспорта в сказочные королевства и царства золота. В Кардиффском замке мы попадаем в страну грез».


Данте Габриэль Россетти. Влюбленная (Невеста). 1865–1866


Эдвард Бёрн-Джонс. Синдерелла. 1863


Данте Габриэль Россетти. Синяя беседка. 1865


Фредерик Сэндис. Медея. 1866–1868


В своих поражающих воображение «странах грез» Уильям Бёрджес смотрел не только в прошлое – он видел будущее декоративно-прикладного искусства. Чарльз Хэндли-Рид описал фриз вокруг камина «Русалка» в спальне Тауэр-хаус как «протостиль в стиле модерн» и отметил «долг международного модерна перед викторианскими готическими дизайнерами, включая Бёрджеса».

Спальня, оформленная Берджёсом для «Дома с башней» (Тауэр-хаус) в морской тематике, выходила окнами в сад. Тщательно продуманный потолок был разделен на панели, усеянные миниатюрными выпуклыми зеркалами с позолоченными звездами. Под потолком художник изобразил фриз в виде волн с плавающими в них рыбами и угрями, причем фигурки рыб рельефно вырезал на камине. На камине была расположена скульптура русалки, смотрящейся в зеркало с изображением ракушек, кораллов, водорослей.

Уильям Бёрджес и в самом деле был предтечей эстетики модерна, возможно, одним из первых. В своих трудах, многие из которых были утеряны, уничтожены и не оценены в полной мере, он соединил далекое прошлое – английское средневековье – и далекое будущее – стиль ар-деко. В консервативном восточном искусстве Бёрджес увидел черты, присущие искусству европейского средневековья. Именно эта блестяще сформулированная Бёрджесом стилистическая созвучность позволила британским дизайнерам и архитекторам, ориентированным на неоготический стиль, органично вплетать элементы арабского и японского орнамента в свои работы.


Эмма Сэндис. Женщина в зеленом платье. 1870


Симеон Соломон. Женщина с японским веером. 1865


Ребекка Соломон. Раненый голубь. 1866


Россетти. Дама с японским веером на кушетке. 1870



Уильям Бёрджес. Летняя комната для курения в замке Кардифф. 1860-е


Уильям Бёрджес. Интерьер замка Кардиф. 1860-е


Уильям Бёрджес. Спальня в Тауэр-хаусе. 1875–1881


Соединение, казалось бы, несоединимых культурных кодов предопределило появление на свет Эстетического движения. Эстетизм как целостное направление в изобразительном искусстве XIX столетия принято связывать прежде всего с британской художественной традицией. Действительно, теория и практика эстетизма сформировались именно в Англии. Впоследствии его принципы распространились по всей Европе и легли в основу искусства модерна. Что же касается революционных идей эстетов, которые позволили переосмыслить не только формы искусства, но и сам характер отношений между художником и зрителем, то свое основное развитие они получили уже в XX столетии.

Музы и заказчики прерафаэлитов

Принципы эстетизма были сформулированы художниками, недовольными салонным искусством. В самой Британии деятельность эстетов была воспринята прежде всего как выступление против основ викторианской живописи. Начиная со второй половины 1860-х годов в европейском культурном обществе росло стремление к обновлению, и подобные противоречия сторонниками традиционного и нового искусства возникли практически во всех европейских художественных центрах. В разных странах сторонники реформ решали назревшие вопросы по-разному. В Германии важные изменения произошли в мюнхенской Академии художеств: ее представители отказались от традиции строгого штудирования образцов и доскональной детализации, перейдя к более смелым и драматичным живописным решениям. Во Франции новые тенденции воплотились в творчестве импрессионистов. Здесь возник принципиально новый подход к задачам живописи и воплощению образов – импрессионисты стремились к максимально яркому переживанию каждого момента бытия, отражая его на холсте в сиюминутной ясности.

Британская традиция была устроена иначе. С конца XVIII столетия британская художественная школа была тесно связана с театральной жизнью, она формировалась в тесном взаимодействии с литературными источниками и сценическими образами. Достаточно вспомнить, какую большую роль играли в английской живописи «книжные» и театральные сюжеты. Подобная умозрительность, тяготение к поиску внутренних смыслов и интерес к содержанию произведения, основанные на театральном и литературном опыте – то есть, описательность долгое время определяла саму сущность британской школы. Пути островного и континентального искусства разошлись. В то время как на континенте прогрессивные художники стремились максимально выразить замысел через манеру исполнения и тем самым достичь образного единства, в Англии все чаще вспоминали Уильяма Блейка – великого мистификатора и автора загадочных многосмысловых композиций.

Записная книга Уильяма Блейка, также известная как «Манускрипт Россетти» («Рукопись Россетти»), так как именно Данте Габриэль Россетти заново открыл творчество Блейка для читающей публики, содержала в себе стихи и зарисовки. В стихотворениях среди сложных аллегорий прятались размышления о сотворении миров и существ величайшим художником – Создателем:

Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи,
Кем задуман огневой
Соразмерный образ твой?
В небесах или глубинах
Тлел огонь очей звериных?
Где таился он века?
Чья нашла его рука?
Что за мастер, полный силы,
Свил твои тугие жилы
И почувствовал меж рук
Сердца первый тяжкий звук?
Что за горн пред ним пылал?
Что за млат тебя ковал?
Кто впервые сжал клещами

Уильям Блейк. Ньютон. 1795–1805


Гневный мозг, метавший пламя?
А когда весь купол звездный
Оросился влагой слезной —
Улыбнулся ль наконец
Делу рук своих творец?
Неужели та же сила,
Та же мощная ладонь
И ягненка сотворила,
И тебя, ночной огонь?
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Чьей бессмертною рукой
Создан грозный образ твой?
(Перевод С. Маршака)

Уильям Блейк. Адам, дающий имена зверям. 1810


Высокие замыслы, тем не менее, соседствовали с коммерческой деятельностью британских художников. У британской школы имелась своя специфика – здесь не было цеховой организации художественной жизни. В ней рано сложилась традиция прямых отношений между художником и заказчиком, в которой заказчик обычно руководствовался своим собственным разумением, пытаясь влиять на художника.

Прерафаэлиты выделялись тем, что не пытались во всем потакать заказчику, далеко не всегда наделенному тонким вкусом и достаточно образованному, чтобы принять сложные философские и творческие идеи.

Смысловое наполнение, до сих пор игравшее столь значительную роль в искусстве, было чуждо и непонятно новым покровителям – и это «недопонимание» побудило эстетов не только предлагать новаторские решения в области формы и стиля, но провозгласить независимость и приоритет «красоты». Представители Эстетического движения делали всё, чтобы расширить роль искусства, выведя его за рамки морали, политики и религии. Кроме того, личная жизнь и творческая деятельность самих художников стала открытой и публичной, нередко попадая на страницы прессы и становясь предметом судебных разбирательств.

Такие художественные жесты, как провокация и эпатаж, были совершенно новыми понятиями в искусстве того времени, хотя впоследствии они прочно вошли в словарь художника XX столетия. Однако викторианская эпоха еще только приступала к познанию основ эпатажа. Никто еще не видел способа достичь успеха в том, чтобы создать вокруг своего имени шумиху, оказавшись в центре светских сплетен. Тем не менее начало этому было положено: идеи романтизма предлагали человеку быть нонконформистом, делать выбор сердцем, а не умом, не бояться скандалов и конфликта с обществом.

В Англии эта концепция была подхвачена богемой и, казалось бы, самыми «праведными» художниками – бывшими членами общества прерафаэлитов во главе с Данте Габриэлем Россетти. Несмотря на идею о монашестве, былые паладины, искатели Святого Грааля, сменили приоритеты. В их жизнь вошли земные страсти, резко изменившие направление творчества и эстетику прерафаэлитизма.

Уильям Хант был единственным пуританским моралистом, серьезно воспринявшим форму прерафаэлитского Братства. В то время как для остальных это была лишь игра, поиск новых возможностей, Хант свято верил в то, что его религиозная и морализаторская живопись позволит современному обществу стать лучше и обратит его к истинной вере. И потому в его картинах первой в глаза бросается дидактическая идея – прием, от которого художник не смог избавиться до конца своих дней.

В период Братства главной героиней морализаторских сцен Ханта нередко выступала Энни Миллер – пятнадцатилетняя девушка, дочь солдата и служанки, росшая в бедности на задворках паба. Неподалеку находились комнаты, которые снимал Уильям Хант. Когда Энни подросла, ее отдали в услужение в этот же паб. Хант, превозносящий принципы Братства прерафаэлитов более всех остальных, отнесся к юной замарашке с рыцарской щедростью. Он не только спас ее от нищеты, но и дал ей возможность получить образование и воспитание в христианском духе, с тем, чтобы впоследствии она могла стать достойной супругой своего благодетеля.

Через год, отправляясь в долгое путешествие на Восток, Уильям Холман Хант оставил будущую супругу на попечение собратьям-прерафаэлитам, наказав при надобности обращаться за помощью к Данте Габриэлю Россетти. Увы, тот не отличался высокими моральными устоями, а Энни была хороша собой.


Данте Габриэль Россетти. Арфистка. 1857


Уильям Холман Хант. Утренняя молитва. 1866


Вначале Россетти писал с Энни Миллер картины, а после между юной подопечной и ее временным опекуном случился роман. Вдобавок за нею стал ухаживать Томас Джонс, седьмой лорд Ренелаг, подполковник Королевской армии, став соперником Россетти. В 1859 году Хант отказался от мысли жениться на Энни. Мисс Миллер по совету лорда даже намеревалась судиться с художником за отказ от обещания жениться, но вскоре оставила эту мысль и вышла замуж за кузена полковника, капитана Томаса Томсона. С ним она прожила долгую благополучную жизнь. С художником ей это, скорее всего, не удалось бы.

Судя по истории современника Россетти и Ханта, художника-символиста Джорджа Уоттса, также не чуравшегося идей эстетизма, дидактические темы в викторианском обществе второй половины XIX века устарели не только в искусстве, но и в жизни. В возрасте 47 лет Уоттс женился на шестнадцатилетней актрисе Эллен Терри, стремясь вырвать ее из низменной и греховной жизни театральной богемы (театр и дом муз викторианская Англия считала лишь немногим приличнее веселого дома). Молодая супруга сбежала через 11 месяцев и лишь благодаря этому сумела стать величайшей исполнительницей героинь шекспировских пьес.

Впрочем, и отношения внутри круга Россетти складывались причудливые, словно восточная мозаика: у Уильяма Морриса случился роман с женой Эдварда Коли Бёрн-Джонса, Джорджианой (Джорджи), этот адюльтер длился много лет; если Моррис и просил Джорджи оставить мужа, разрыва не произошло. Однако и сам Бёрн-Джонс в то же время переживал связь и разрыв с британской художницей Марией Замбако, о которой грезил в своих картинах всю оставшуюся жизнь. Сама Джорджиана стала близким другом Морриса, чья жена Джейн была влюблена в Россетти. В конце концов, Бёрн-Джонсы, как и Моррисы, остались вместе, но Джорджиана и Моррис были близки до конца жизни.


Джордж Фредерик Уоттс. Выбор. 1864


Фото Джейн Моррис. Фотограф Джон Роберт Парсонс. 1865


Россетти, в свою очередь, тоже был влюблен в Джейн Моррис, причем еще до того, как она стала миссис Моррис. Хотя Россетти женился не на возлюбленной Джейн, а на своей давней подруге Элизабет Сиддал. Он питал к этой талантливой, но болезненной девушке возвышенные чувства, что не мешало ему изменять жене с другими женщинами – и не только с Джейн Моррис, но и с натурщицами Энни Миллер и Фанни Корнфорт. Немаловажную роль сыграло и чувство долга: Элизабет Сиддал была его гражданской женой с 1852 года, а в 1860 году художник дал ей обещание официально оформить их многолетние отношения. Именно тогда ее состояние здоровья ухудшилось, а через год после свадьбы Элизабет родила мертвого ребенка. Не последнюю роль в этой трагедии, очевидно, сыграло злоупотребление лауданумом – в викторианскую эпоху лечение морфинами и опиатами было популярно, и немало людей погибало от передозировки в ходе такого «лечения». То же произошло и с Элизабет, которая умерла от передозировки в 1862 году.

Мучимый запоздалыми угрызениями совести, Россетти запечатлел Элизабет в образе Блаженной Беатрис из произведения Данте Алигьери «Новая жизнь»: окутанная золотым светом дева уходит в мир иной с улыбкой на устах. В письме Моррису художник пишет: «Глядя на эту картину, важно помнить о том, что она призвана не изображать смерть, но заменять ее формой транса, в состоянии которого Беатриче, словно парящая на балконе над городом, неожиданно оказывается вознесенной с Земли на Небо». Солнечные часы символизируют неостановимо бегущее время, две фигуры на заднем плане – ангел любви с пылающим сердцем в руке и скорбящий Россетти. На ладонь героини птица кладет цветок мака. Будучи поклонником великого Данте Алигьери, названный в его честь, Россетти не только прекрасно знал творчество поэта и переводил его стихи, но и проводил прямую параллель между трагедией средневекового мастера, утратившего свою прекрасную Беатриче, и своей личной историей с Элизабет Сиддал.

Данте Габриэль Россетти был искренне опечален кончиной Лиз. Но это не сделало его более верным и преданным своим дамам сердца – Джейн Моррис и Фанни Корнфорт. Выбрать из них одну он так и не смог. Все эти сложные, противоречивые чувства отражались в его картинах, придавая им драматичный характер.


Данте Габриэль Россетти. Beata Beatrix, 1864–1870.


Данте Габриэль Россетти. Пия де Толомеи. 1868


В работах, посвященных Джейн Моррис, Россетти неизменно старался изобразить, как Уильям Моррис силой удерживает свою жену. Россетти создал множество портретов миссис Моррис, представив ее Гвиневрой, Дездемоной, Прозерпиной, Астартой, Марианой из шекспировской пьесы «Мера за меру» и т. д. На одной из таких картин, «Пия де Толомеи», запечатлен образ героини «Божественной комедии» Данте Алигьери – женщины, отправленной в заточение и отравленной своим мужем. У героинь мифов, для которых позировала Джейн Моррис, всегда сложная семейная история и трагическая судьба.

Справедливости ради следует сказать: Джейн много получила от замужества. Простая девушка, дочь конюха, к тому же малограмотная (видимо, родители полагали, что она будет не более чем прислугой), но наделенная красотой, поражавшей буквально всех, Джейн Бёрден осознала, какие возможности открывает перед ней новый статус. Преображению миссис Моррис в истинную леди способствовали и немалые деньги, появившиеся у Моррисов в результате успешной деятельности фирмы Morris Marshall Faulkner & Co, основанной ее мужем. Потратив много сил на получение образования, изучение языков и приобретение достойных манер, с годами Джейн стала одним из украшений викторианского светского общества, а работы Россетти оставили след ее красоты в мировом искусстве.


Данте Габриэль Россетти. Мариана. 1870


Данте Габриэль Россетти. Прозерпина. 1874


Эвелин де Морган. Портрет Джейн Моррис. 1904


Данте Габриэль Россетти. Астарта Сирийская. 1877


Джейн восторгались литераторы Генри Джеймс и Оскар Уайльд, а Бернард Шоу изобразил ее в лице главной героини пьесы «Пигмалион» – Элизы Дулиттл, бедной цветочницы, неузнаваемо изменившейся под влиянием культурной среды высшего общества. Пьеса увидела свет лишь в 1912 году, за два года до смерти Джейн, но Шоу признавался, что идея этого сюжета возникла у него в 1897 году, когда миссис Моррис еще регулярно появлялась в обществе. Джейн Моррис рисовали не только Моррис и Россетти, но и другие художники, даже в ее преклонные годы – полностью преобразившееся лицо дочери конюха поражало благородством черт и аристократизмом.

В 1862 году Россетти переехал в Тюдор-хаус, расположенный в Челси. В новом доме регулярно собирались художники Фредерик Сэндис, Эдвард Бёрн-Джонс, Форд Браун и Симеон Соломон, критик Уильям Майкл Россетти, поэт Алджернон Чарльз Суинберн и писатель Джордж Мередит. Вскоре к ним присоединился Джеймс Уистлер, который также снимал квартиру в Челси. Все они были бунтари, но главным образом бунт этих творческих натур заключался в новом, «антивикторианском» образе жизни. Превратив Челси в своеобразный Монмартр, бывшие прерафаэлиты изо всех сил пытались подражать легендарным «разнузданным» нравам французской богемы.

Богемное общество из Тюдор-хауса немедленно породило скандальные слухи, пущенные, впрочем, не без основания: о любовных похождениях Данте Габриэля Россетти, об Алджерноне Чарльзе Суинберне и Симеоне Соломоне, катающихся голыми по перилам, о ночных поэтических чтениях и импровизированных вечеринках, о том, как Россетти в ярости запустил чашкой с горячим чаем в Джорджа Мередита и о беспробудном пьянстве Суиберна. Он и правда страдал алкоголизмом, и только помощь и опека его друга Теодора Уоттса-Дантона помогла поэту пережить сложные моменты своей жизни и дожить до солидного возраста 72 лет.

В марте 1866 года в журнале «Панч» появилась серия карикатур Макса Бирбома, посвященных времяпрепровождению Россетти и его друзей. На одной из карикатур изображен Данте Габриэль Россетти, рисующий свою новую музу, любовницу, экономку и модель Фанни Корнфорт. Слева на кирпичной стене сидит поэт Алджернон Суинберн и пером дразнит художника Джеймса Уистлера, поэтический критик Теодор Уоттс-Дантон грозит поэту пальцем. Уильям Моррис читает свои произведения не то собрату-прерафаэлиту Холману Ханту и теоретику искусства Джону Рёскину, не то любопытному пеликану, сэр Эдвард Бёрн-Джонс презентует цветочек кенгуру…


Макс Бирбом. Карикатура на собрание прерафаэлитов. 1866


Макс Бирбом. Уильям Белл Скотт хотел бы знать, что эти парни нашли в Габриэле. 1866


Большое впечатление производил на британцев настоящий зверинец, разместившийся вокруг Тюдор-хауса. Газели, павлины, вомбат, совы, ежи, обезьяны, саламандры, кенгуру и броненосцы из Челси сыграли не последнюю роль в английском искусстве.<

Скачать книгу

© А.В. Познанская, И.В. Ципоркина, 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Искусство эпохи королевы Виктории

Викторианская эпоха началась в 1837 году, когда британский трон перешел к восемнадцатилетней королеве Виктории. Виктория правила Англией шестьдесят четыре года – за это время успело смениться несколько поколений художников, а культурная жизнь Британии претерпела ряд значительных изменений.

Этот период ассоциируется с расцветом частной собственности, со строгостью нравов, с верностью традициям и жесткостью моральных норм. Однако, как ни парадоксально, это была и эпоха романтизма, когда искусству, наконец, подарили право описывать человеческие чувства, истории о них стали отдельной, самостоятельной темой. Притом что в предшествующую ей эпоху Просвещения подобный подход считался скорее уделом безумцев, околдованных магией или отравленных любовным напитком, во времена королевы Виктории обращение к сильным эмоциям и героям, живущим чувствами, а не разумом, стало неотъемлемой составляющей искусства.

Эти изменения менталитета были тесно связаны с промышленной революцией, которая началась в Великобритании еще в конце XVIII века. Она, как всякая революция, породила новую социальную прослойку – появились люди, достигшие материального благополучия своим трудом, а не через получение наследства или подарков вышестоящего лица. Владельцы мануфактур, предприниматели, промышленники и банкиры стали основными заказчиками произведений искусства. Руководствуясь собственными вкусом и критериями, они начали оказывать серьезное влияние и на художественные веяния, и на развитие арт-рынка.

В XIX веке изобразительное искусство приобретало все большую популярность среди представителей среднего класса. Это было связано с техническим прогрессом – появление фоторепродукций и иллюстрированных журналов позволяло воспроизводить изображение бесконечное количество раз. И хотя произведение искусства, растиражированное подобным образом, в какой-то мере теряло свою уникальность, оно становилось доступным тем людям, которые не могли приобрести оригинал. Во второй половине столетия возникла острая необходимость в художниках-иллюстраторах, и многие первоклассные мастера серьезно занялись тиражной графикой. Права на гравирование и воспроизведение картины продавались не хуже, чем сами полотна и нередко превышали их стоимость. Изменилось и положение художника в обществе – преуспевающие мастера обрели большую творческую самостоятельность и независимость.

Роль национального британского искусства возросла. Если раньше, когда законодателем вкусов была аристократия, ее предпочтения были отданы старым мастерам и европейским школам, то теперь новые коллекционеры охотно покупали полотна своих соотечественников. Мир и богатство, окружавшие процветающую Британию во второй половине XIX столетия, способствовали глубокому проникновению культуры в слои среднего класса.

Новых покупателей привлекали не мифологические сюжеты и сложные аллегории, а незамысловатые жанровые сценки из повседневной жизни. Неудивительно, что в погоне за конъюнктурой художники начали искать новые темы, обратившись к современным типам и характерам. От мифологии они перешли к источникам более знакомым – к жизни викторианского общества со всеми бытовыми подробностями, начиная от модных костюмов и богато обставленных комнат до сюжетов из модных романов. Так возникла английская жанровая живопись. Она развивалась по нескольким направлениям и имела свою специфику, отличную от континентального искусства.

В истории британского искусства большую роль сыграло творчество известного художника, карикатуриста и теоретика XVIII столетия Уильяма Хогарта, и связанная с ним традиция представлять современное общество в сатирическом контексте. В XIX веке влияние сатиры, подкрепленное романами Чарльза Диккенса, создало целое направление в искусстве, посвященное жизни социальных низов. Представители разных направлений английской живописи с удовольствием обращались к морализаторским сюжетам, напоминавшим о незыблемых нравственных догмах викторианской эпохи: наказании греха и награждении добродетели.

Представители академического направления нередко отдавали предпочтение сюжетам из повседневной жизни и сентиментальным сценкам, пользовавшимся особым спросом у представителей среднего класса. Чаще всего их героями становились симпатичные собачки и златокудрые дети, которые составили отдельную главу в истории британского искусства этого периода. Дети являли собой символ невинности, а их нехитрые прегрешения и последовавшее раскаяние служили прекрасным материалом для викторианских живописцев. Побывав на одной из академических выставок, где во множестве экспонировались картины такого рода, американский художник Джеймс Уистлер воскликнул в притворном восхищении: «Удивительно! На этой картине целый рассказ! Смотрите, у девочки – киска, а у другой девочки – собачка, а эта девочка сломала игрушку, настоящие слезки текут по ее щечкам. Потрясающе!»

В то же время в викторианской живописи стало меньше блеска и пафоса. Героические деяния и батальные пейзажи уступили место тихим уголкам природы, воспетым в романах Джейн Остен – отныне они становятся частью представления о британской культуре. Еще на рубеже XVIII–XIX столетий «английская идиллия» нашла свое воплощение в творчестве Джона Констебла. Ощущение простоты и непринужденности, исходящее от его работ, принесло славу автору и стало для викторианского искусства своеобразным критерием качества.

Несмотря на столь значительные перемены, изолированность островной английской культуры лишала ее возможности претендовать на роль художественного центра Европы. И хотя к середине XIX века Британия стала сердцем огромной империи и самой экономически развитой страной в мире, искусство здесь не так тесно соприкасалось с властью, как на континенте. Лондонская Королевская академия художеств не имела ничего общего с Академией изящных искусств в Париже: здесь не было многочисленных мастерских, количество ее членов было крайне ограничено, зато любой художник, независимо от образования и социального положения, имел право представить свою работу на конкурс для показа на ежегодной выставке.

Другая особенность английской творческой прослойки заключалась в том, что представители разных направлений не чувствовали себя врагами, поддерживали дружеские отношения, нередко вместе размышляли о судьбах современного искусства и одновременно, но каждый в своем стиле, разрабатывали новые идеи.

Отсутствие давления сверху и вражды между соратниками по цеху благотворно сказывалось на развитии талантливых живописцев, не скованных жесткими нормами. В то же время расплывчатая «культурная политика» негативно повлияла на формирование художественного вкуса викторианского общества и, прежде всего, его среднего класса. Новые механизмы и приборы, входившие в обиход англичан, бесконечные сувениры и безделушки, прибывавшие из колоний – весь этот брик-а-брак создавал моду, не заботящуюся об изысканности и единстве стиля. Восточные предметы загромождали гостиные, не сочетаясь с окружающей обстановкой. Сумрачные интерьеры, еще более мрачные из-за темных обоев, расписанных огромными цветами, были заставлены тяжелой мебелью и завешаны образцами сентиментальной живописи. Неудивительно, что со временем критики начали обвинять художников в том, что те подстраиваются под требования нового общества, лишенного духовности, а приоритеты среднего класса стали ассоциироваться с дурным вкусом. Тем не менее, нельзя не признать, что именно класс предпринимателей и промышленников предоставил широкие возможности британским живописцам, в том числе и тем, кто пытался сделать официальную карьеру в стенах Академии.

В это время центральную роль в художественной жизни Англии играла лондонская Королевская Академия художеств, учрежденная по указу короля Георга III в декабре 1768 года. Ее членами в разные годы были ведущие художники Британии: Джошуа Рейнолдс, Джон Констебл, Генри Реберн, Уильям Тернер, Томас Лоуренс и многие другие. Академия несколько раз меняла помещения, но в 1868 году, через сто лет после своего основания, окончательно утвердилась в здании Бёрлингтон Хауса на улице Пикадилли, где располагается и по сей день.

Чарльз Уэст Коуп. Совет Академии Художеств отбирает картины для выставки. 1875

Королевская Академия художеств до определенного момента была чрезвычайно прогрессивным учреждением, которое задало английской живописи высокую планку. Работы для ежегодных выставок в стенах Академии отбирались на конкурсной основе, по решению Совета Академии художеств. Произведение Чарльза Уэста Коупа «Совет Академии Художеств отбирает картины для выставки» (1875) посвящено тому, как Совет года проводил отбор: все присланные работы обсуждали, принимали или отвергали; решение принималось большинством голосов, но решающий голос принадлежал президенту. На картине президент, Фрэнсис Грант, сидит в центре большой группы слева с молотком в руке. Позади него Коуп изобразил самого себя.

Совет состоял исключительно из членов Академии – что заставляло многих художников усомниться в справедливости отбора. Кроме того, члены Академии художеств, работавшие в жанре портрета, автоматически имели право выставить восемь работ вне конкурса. В 1875 году художник Джон Соден посвятил этой теме целую сатирическую поэму. В том же году из 4638 картин, представленных на конкурс, Совет отобрал только 561. Будучи сравнительно демократическим учреждением, лондонская Академия художеств все же в целом придерживалась принципов классического искусства и не была готова к смелым экспериментам. И хотя все ее члены были признанными мастерами своей эпохи, наиболее прогрессивные художники второй половины XIX века предпочитали реализовывать идеи вне стен Академии.

Когда в конце столетия в Лондоне появилось много альтернативных художественных обществ и галерей, где молодые живописцы могли выставлять свои работы, разрыв официального и нового искусства стал еще более очевиден. Но все же характер британского арт-рынка викторианской эпохи кардинальным образом отличался от драматично-скандальной ситуации в Париже. Оставаясь, несомненно, престижным официальным учреждением, Академия не претендовала на полное господство и не устанавливала жестких нормативов, ограничивающих возможности молодых живописцев. Кроме того, в отличие от Парижа, в Лондоне любители искусства обычно приобретали картины не только на выставках Академии и в галереях, но и непосредственно в мастерских художников. Публика могла «голосовать фунтом стерлингов» за своих любимцев.

Независимость и свобода частного мнения – известные черты британского характера – позволяли промышленным магнатам Бирмингема, Манчестера и Ливерпуля выбирать произведения по собственному вкусу, не ориентируясь на авторитеты королевской семьи. В свою очередь художники, наладившие прямые отношения с меценатом, не видели необходимости тратить силы и время на официальную карьеру. Лидер Братства прерафаэлитов, Данте Габриэль Россетти нередко говорил, что участие в протокольных выставках только мешает основному принципу его работы: аванс-картина-гонорар.

От романтизма к реализму – в технике, от реализма к романтизму – в сюжете

В середине XIX века академическая живопись эволюционирует от романтизма к более реалистической манере. Постепенно уходят возвышенные страсти, сюжеты становятся более прозаическими. В этот период английские художники уделяют особое внимание наследию итальянской живописи эпохи раннего Ренессанса.

В отличие от французской, британская школа живописи никогда не культивировала исторические и мифологические сюжеты, а традиционно развивала жанр парадного портрета и пейзаж. Кроме того, возрождение национального театра в конце XVIII столетия актуализировало литературное наследие Уильяма Шекспира. Картины на сюжеты из его пьес появились еще в эпоху творчества художника и поэта Уильяма Блейка. Они заменяли британцам историческую живопись, а вместо традиционных мифологических сюжетов художники предпочитали изображать эльфов и всевозможных духов, почерпнутых из знаменитых шекспировских пьес «Буря» и «Сон в летнюю ночь».

В середине XIX века «волшебная живопись» привлекала не только академиков, но и их противников – представителей Братства прерафаэлитов, о чем свидетельствует ранняя картина Джона Эверетта Милле (вначале имя этого художника, Millais, писали как «Миллес», но эта транскрипция неверна) «Фердинанд, соблазняемый Ариэлем». В ней изображена сцена из первого акта «Бури»: Фердинанд находится один в пустынном месте. Его соблазняют Ариэль и духи, они поют о смерти его отца, оставаясь невидимыми для героя.

Джон Эверетт Милле. Фердинанд, соблазняемый Ариэлем. 1850

Легко узнаваемые сюжеты литературных произведений неизменно имели успех у публики. Как правило, художники избирали самые драматичные моменты шекспировских пьес. Так Альфред Элмор, работая над картиной на сюжет комедии «Два веронца» запечатлел первую сцену третьего акта, в которой герцог Миланский догадывается о любви своей дочери Сильвии к молодому дворянину Валентину:

  • Признаться, я и сам подозревал их.
  • Мне довелось беседу их услышать,
  • Когда казалось им, что я уснул.

Другим распространенным литературным источником были романы Вальтера Скотта. Его произведения неоднократно становились основой для сюжетов произведений одного из любимых живописцев королевы Виктории, Эдвина Лэндсира, прославившегося также живым и натуралистичным изображением животных. Полотно «Верный пес» было исполнено по мотивам романа «Замок Опасный». Однако и здесь художник уделил основное внимание излюбленной теме: пес, воющий над телом погибшего рыцаря, несомненно является главным героем и центром всей композиции.

Эдвин Генри Лэндсир. Верный пес. 1830

Альфред Элмор. Два веронца. 1857

Сильная британская проза, поэзия и театр значительно опережали развитие новаторских идей в изобразительном искусстве. Это привело к тому, что всему викторианскому искусству, и в том числе прерафаэлитизму оказались присущи литературность, привязка к тексту – словом, то, от чего в ужасе открещивались французские модернисты, настаивающие на самодостаточности визуального образа.

Однако во второй половине столетия историко-литературные сюжеты все чаще превращаются в аллегории, полные динамики и экспрессии, – сложные, но основанные на понятной публике социальной тематике. С одной стороны, это было связано с индустриальной революцией 1840-х годов, которая ввергла многих в нищету и безработицу. С другой, суровая викторианская мораль, поощрявшая материнство и брак, жестоко преследовала любые проявления «греховной» любви, не говоря уже о незаконнорожденных детях.

На картине «Изгнанная» академика и художника Ричарда Редгрейва, изображена молодая незамужняя женщина с ребенком, изгнанная из отчего дома. Это произведение можно назвать одной из самых сентиментальных картин своего времени.

Драматизм сцены усиливают брошенные на пол кошелек с деньгами – викторианская вязаная монетница – и обличительное письмо, гравюра с изображением изгнания Агари на стене, буря, бушующая за дверью и протянутые в мольбе руки девушки. Возможно, прообразом героини этого произведения стала родная сестра Редгрейва, которой было отказано от дома. Девушка, вынужденная работать гувернанткой, быстро угасла и умерла в 1829 году.

Ричард Редгрейв. Изгнанная. 1851

Эти идеи в полной мере нашли свое воплощение в ранних произведениях прерафаэлитов, основанных на библейских, литературных и просто назидательных сюжетах, в которых бичевался порок и воспевалась добродетель. Картина «Слепая девочка» Джона Милле воспевала торжество моральной чистоты над физической ущербностью, произведение Форда Брауна «Труд» проповедовало облагораживающее влияние физической работы и ее превосходство над праздностью и ленью, полотно Уильяма Холмана Ханта «Проснувшаяся совесть» демонстрировало муки совести падшей женщины и т. д.

Уильям Холман Хант. Проснувшаяся совесть. 1853

Джон Эверетт Милле. Слепая девочка. 1856

Викторианское общество предпочитало идиллические полотна и дидактические сюжеты, однако находились авторы, которые довольно точно фиксировали и подлинные реалии повседневной жизни. Жанровая живопись стала самым ярким явлением викторианского искусства. Ее можно считать своего рода энциклопедией эпохи. Показывая картины частной жизни, английские живописцы сумели запечатлеть и донести до наших дней образ XIX столетия. Если бы не существовало этого направления в искусстве, наше представление о позапрошлом веке было бы намного беднее.

Ежемесячный журнал Лондонского художественного союза «Art Union» с большой иронией писал о сюжетах викторианской живописи: «Портрет джентльмена, портрет любимого вида его земельных угодий, портрет его любимого коня, сбросившего его с седла в день свадьбы, портрет коровы, вскормившей его сына и наследника своим молоком, когда того отняли от груди» – вот «ежечасные и ежедневные задания, которые выполняет искусство». Многие художники старались быть реалистичнее, ближе к натуре и к действительности. Работая над жанровым сюжетом, они часто изображали свои собственные дома, мастерские, своих близких. Сын Джеймса Сэнта, будущий капитан Сэнт, позировал своему отцу для фигуры мальчика в произведении «Дочь школьного учителя». Джон Колкотт Хорсли, известный как автор самой первой рождественской открытки, запечатлел на картине «Приятный уголок» интерьер своего дома в Крэнбруке, построенного известным английским архитектором Ричардом Норманом Шоу. Не исключено, что в роли хозяйки дома выступает местная девушка, приглашенная Хорсли в качестве модели.

Выбор натурщицы был одной из основных проблем художников-жанристов. Уильям Пауэлл Фрит однажды попросил позировать уличную торговку фруктами. Девушка оказалась ирландской католичкой и, несмотря на крайнюю бедность, отказывалась позировать без одобрения своего духовного отца. Разрешение священника так и не было получено, но Фриту все-таки удалось уговорить продавщицу стать его моделью. Вопреки замыслу художника, хотевшего изобразить натурщицу улыбающейся, усталую девушку все время клонило в сон. Фрит вышел из положения, написав вместо жизнерадостной жанровой картины ироничное произведение «Спящая модель».

Уильям Пауэлл Фрит. Спящая модель. 1863

Публике викторианской эпохи нравились сентиментальные и дидактические произведения, и работы такого рода имели огромный успех. Имя Уильяма Пайелла Фрита стало первым в списке модных художников. Он выбирал праздничные и бытовые жанровые сценки, привлекательные для широкой публики анекдоты и небольшие дидактические истории о награжденной добродетели и наказанном пороке. Его картины воспринимались словно репортажи, изложенные языком живописи.

Фрит был большим противником и живописи прерафаэлитов, и импрессионизма, поскольку полагал, что именно на их совести лежит кризис английского искусства. Тем не менее он с самоиронией писал и о самом популярном своем произведении «День дерби»: «Акробаты, шарманщики, цыганки-гадалки, не говоря уж об экипажах, полных хорошенькими женщинами, да еще спортивная тема – все давало обильный материал для того сорта искусства, которому я – ввиду отсутствия высших дарований – посвятил себя». Картину пришлось огородить решеткой и приставить полицейского для охраны от толпы, когда работа была выставлена в лондонской Королевской Академии. Чтобы позлить соперников, Фрит даже поместил в газете объявление о своей готовности заплатить за идею столь же доходного сюжета.

Фрит писал масштабные панорамные полотна из жизни викторианского общества – скачки, отдых на курорте, железнодорожный вокзал. Большим успехом у публики пользовались трогательные семейные сцены, изображения детей, скромных девушек, панегирики домашнему уюту и культу семьи. Культ семьи приветствовался и в высшем свете. Сама королева Виктория, без памяти влюбленная в своего мужа, принца Альберта, считала брачный союз краеугольным камнем жизненного счастья и христианской добродетели. И она, и другие поклонники творчества Фрита, вероятно, изумились бы, узнав, что у автора семейных идиллий было целых две семьи, не знавших о существовании друг друга и встретившихся лишь на похоронах отца двух семейств…

Уильям Пайелл Фрит. День дерби. 1858

Публике нравились не только жанровые сценки из повседневной жизни Лондона и его окрестностей, но и восточные сцены, нередко носившие характер документального репортажа. Изначально ориентализм проповедовал идеи эскапизма и тем самым поддерживал романтизм в искусстве: на Восток художники стремились убежать от современной цивилизации. Это касалось прежде всего французских живописцев, противопоставлявших дикий и прекрасный Восток рассудочной и жестокой европейской цивилизации. Подход британцев был несколько иным. Большую роль здесь сыграла колониальная политика Англии – королевство стремительно расширялось, присоединяя все новые земли. В Африку и на Ближний Восток отправлялись экспедиции и войска. Прилавки магазинов, а затем и интерьеры английских домов наполняли предметы, принадлежащие к другой культуре. Художники путешествовали в страны Востока, привозили оттуда пейзажи, виды архитектурных достопримечательностей и зарисовки экзотических костюмов, которые служили вещественными доказательствами присутствия британцев в столь отдаленных землях.

Самый известный из них, шотландец Дэвид Робертс, прославившийся как мастер архитектурных видов, исколесил весь Восток, от Палестины и Египта до Маргиба. Его экзотические пейзажи, созданные еще в 1830-е годы, пользовались огромной популярностью на родине. Произведения Робертса вкупе с колониальными сувенирами вполне подготовили британцев к восприятию восточной культуры. Именно она во второй половине столетия сыграла важную роль в формировании нового языка изобразительного искусства.

Таким образом, в эпоху королевы Виктории Британия вступила в новую историческую фазу, превратившись в мощную индустриальную страну и огромную колониальную державу, «империю, над которой никогда не заходит солнце». Столь значительные изменения оказали влияние и на общий уклад жизни, и на ее традиционные ценности. Главным активом нового общества стал средний класс – от мелких клерков и лавочников до промышленных магнатов и финансовых воротил. Именно они стали и главными спонсорами, и основными потребителями культуры. Благодаря развитию театров, активному книгопечатанию, регулярным выставкам, художественным журналам и даже нововведениям в области школьного образования, круг людей, вовлеченных в художественную жизнь, неумолимо расширялся. Кроме того, культ частной жизни, и до того чрезвычайно важный для культуры Великобритании, в этот период достиг своего апогея.

Как ни парадоксально, несмотря на общую успешность, строгие нравственные устои и социальные рамки, именно викторианство подготовило смену традиционной системы ценностей на романтическую – а там и на невиданную ранее, декадентскую. Это позволило разрушить доминирование моральных норм и заместить культ нравственности культом красоты. Какой бы ни выглядела викторианская эпоха сегодня, после всех сексуальных революций, для XIX века она была эпохой перемен, эпохой освоения эмоциональной сферы. Она позволила людям чувствовать, а не только блюсти приличия, бороться за право быть счастливыми, а не только осуществлять брачные сделки и объединять имущество. А как же иначе, если сама королева Виктория была влюблена в своего супруга и считала, что в браке должна быть любовь?

Ранее эмоции и чувства не принимались в расчет, надо было доказать, что они важны. Калейдоскоп интриг и шекспировских страстей в средневековой литературе воспринимался людьми XIX столетия как некий дурман, туманящий разум любовный напиток, но отнюдь не норма жизни. Викторианский век позволил изменить массовое сознание – но об этом сегодня почти забыли.

Искусствовед Дмитрий Сарабьянов считал, что прерафаэлиты являются и предшественниками стиля модерн, и сторонниками ручного труда, и представителями движения луддизма, выступавшего против внедрения машин в ходе промышленной революции в Англии. Но конфликт художников-традиционалистов, ревностных сторонников ручного труда, и неумолимо наступающей индустриализации – это не конфликт модерна и «протомодерна». На самом деле все эти, как на первый взгляд кажется, пассеисты, поклонники далекой старины, способствовали «утверждению нового отношения к оформительскому и прикладному искусствам», к новому оформлению среды, в которой жили люди викторианского века. Художники, выражая свой протест против «нашествия машин», постепенно подготовили почву для появления новой отрасли искусства – и промышленный компонент играл в ней весьма существенную роль.

От старых игр к новым идеям

Викторианская эпоха создала театрализованную традицию представлений исторических и мифологических сюжетов, которую сегодня назвали бы реконструкцией, а в те времена называли «живыми картинами». Эта тяга к карнавалу, празднествам, зрелищам – верный признак ностальгии по былому «идеалу рыцаря, сочетающему в себе храбрость, великодушие и преданность», самым ярким воплощением которого стали король Артур и Рыцари Круглого стола. Профессор Евгений Винавер, исследователь творчества Томаса Мэлори, автора романа «Смерть Артура», писал, что его шедевр о временах правления короля Артура был написан до того, как в XV веке роль рыцарства сошла на нет, и его сменили другие ордена, которые «демонстрировали великолепие придворных празднеств… и вместо меча и молитвы на первый план выдвинулись красочные парады». Когда рыцарство уходит, публика начинает скучать по нему.

В первой половине XIX века британцы тоже скучали по легендарному правителю Оловянных островов – и оттого увлекались готикой. На раннем этапе, в конце XVIII столетия, увлечение готикой носило характер «собирательства антиквариата»: коллекционирование старинных предметов быта и искусства, «средневековые» интерьеры, воссоздаваемые методом эклектики в современных постройках, распространение всевозможных подделок. Писатель Кеннет Кларк писал в книге «Возрождение средневековья»: «Оно [увлечение] изменило лик Англии, развернув строительство и реставрацию церквей по всей стране, наполнив наши города готическими банками и бакалейными лавками, готическими меблированными комнатами и страховыми конторами, готической всячиной, от ратуши до трущобной ночлежки… Не было улицы в Англии, не затронутой средневековым Возрождением». Конечно, это была еще не прославленная английская неоготика, а лишь ее предвестие, эклектика.

Когда же в 30-х годах XIX века началось так называемое викторианское возрождение, образцы готического стиля заполонили страну: повальное увлечение мебелью и архитектурой в готическом стиле, частные постройки, имитирующие средневековые замки. Но возведением готических лавочек, банков и жилых зданий дело не ограничилось. В Англии устраивались грандиозные театрализованные зрелища: рыцарский турнир, организованный на средства лорда Эглинтона и названный его именем, маскарад при дворе королевы Виктории, на который все приглашенные должны были явиться в костюмах эпохи Эдварда III, то есть XIV века.

Костюмированный бал в королевском дворце вызвал у критики и публики противоречивые чувства – и восторг и осуждение. Причем за одни и те же качества – за пышность и экстравагантность зрелища. Две тысячи человек съехались 11 мая 1842 года в Букингемский дворец, на оформление которого было потрачено 100 000 фунтов стерлингов. Королева Виктория была одета в платье, украшенное драгоценными камнями и горностаевым мехом, которое было создано по мотивам одеяний надгробных статуй королевы Филиппы и Бланш де ла Тур в Вестминстерском аббатстве. Костюм принца-консорта Альберта был скопирован с одежд надгробного изваяния короля Эдварда III: длинное сюрко (средневековое одеяние наподобие туники) из парчи и красная бархатная мантия. Это торжество было запечатлено в картине сэра Эдварда Лэндсира, члена Королевской Академии художеств. В картине «Королева Виктория и принц Альберт в виде королевы Филиппы и Эдварда III на костюмированном балу» он изобразил момент, когда монаршая чета вступила в зал и приготовилась занять свое место на троне. Композиция подана наигранно, как всякое театрализованное действо, пышно и безжизненно, в духе парадного портрета с намеком на живопись Рубенса.

Эдвин Генри Лэндсир. Королева Виктория и принц Альберт на костюмированном балу 12 мая 1842 года. 1842–1846

В викторианском искусстве была принята тщательность реконструкции, избегание выдумок, стилизаций. В 1845 году президент Академии советовал студентам: «Художник, намеренный иллюстрировать исторические события, не должен выходить за рамки хроник. Он связан с объектом узами истины и должен ограничивать свое воображение областью фактов. Поскольку он имеет дело с реальными событиями, описанными в хрониках… то должен тщательно соблюдать правильность времени и места – манер, характеров и костюмов века и страны, в которой происходит сцена». Критиками приветствовалось изображение событий из жизни короля Эдварда III. Такие картины высоко ценились и быстро находили покупателей. Художники всерьез работали над правдоподобностью костюмов и стаффажа: для создания антуража своих исторических картин они покупали старинные вещи, зарисовывали сохранившиеся памятники архитектуры.

Скачать книгу