Непобедимое солнце. Книга 2 бесплатное чтение

Виктор Пелевин
Непобедимое Солнце. Книга II

© В. О. Пелевин, текст, 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

К завтраку вышли только Со и Тим – дети, видимо, сильно вчера притомились и спали.

Проглотив омлет с салатом из авокадо, я налила себе чаю – и поняла, что самое время задать уже давно занимавший меня вопрос.

– Скажите, а Раджив знает о Камне? Майкл и Сара знают? Как ко всему этому относится ваша семья?

Тим и Со переглянулись. Тим усмехнулся.

– Эти трое вовсе не наша семья, – сказал он.

– А кто они?

– Персонал, изображающий наших непутевых деток. Мы им платим приличную зарплату, а они ни во что не лезут. Их задача – курить дурь, чтобы ею за версту разило от корабля, и приводить сюда разных фриков. В общем, следить за тем, чтобы шторы вокруг Камня были задернуты самым плотным образом.

– Какие шторы?

– Я фигурально выражаюсь. Камень надо особым образом прятать. Это психоактивный объект.

– В том смысле, что он думает?

– Нет, – ответил Тим. – Вернее, я не знаю. Со, объясни.

Со улыбнулась.

– Камень активен в том смысле, что его близость могут заметить медиумы и чувствительные люди. Они ощущают… как бы это сказать, притяжение тайны. Легкую тревогу, возбуждение. В общем, исходящую от Камня вибрацию. Так его раньше и находили. Но если постоянно держать рядом компанию укуренных придурков, эту тонкую вибрацию можно замаскировать другими, куда более грубыми. А если время от времени приводить свежих фриков, Камень можно скрыть полностью. Спрятать за плеском нечистого сознания как за шторой.

– Ага, – сказала я. – Вот зачем тут эти борцы с системой и прочие анархисты.

– Анархисты, шестнадцатые референты, кто угодно. Новые люди, попадающие в орбиту Камня, на время изменяют его вибрации. Как будто Камень собирает опыт. На время он становится незаметен. Думаю, шестнадцатого референта хватит дней на пять. Потом опять надо будет искать свежих идиотов. Так что у Раджива, Майкла и Сары не такая простая работа. Жесткий график. И вредно для легких.

– Я знаю многих, кто записался бы к вам на собеседование, – сказала я.

Тим развел руками.

– Пока вакансий нет.

– Ребята справляются, – кивнула я. – Я решила – вот она, настоящая современная семья. Прямо голливудская классика. Мать не может до конца принять гомосексуальность сына, потому что она родом из реакционной Рашки…

Со улыбнулась.

– Generation gap, – продолжала я, – отцы и дети…

Замолчав, я задумалась, почему так говорят – «отцы и дети». Ну да, был такой роман у Тургенева. Интересно, а «дочки-матери» – тоже чей-то роман?

– Наша семья, – сказал Тим, – не Майкл и Сара. Это Камень и ты.

– Спасибо.

– Не благодари, это та еще семейка. Фрэнк тоже был одним из нас. Но мы его потеряли. Хочется верить, что скоро в нашем семействе появится кто-то новый.

И Тим выпучил на меня глаза.

– Вы к тому, что я должна его привести?

– Ты сама слышала Фрэнка, – ответила Со.

– Я пока не знаю, как его искать. И где.

– Мы тебя не торопим. Но надеемся, что ты обо всем помнишь сама…

Еще бы, подумала я, забудешь такое.

– Через несколько дней «Аврора» поплывет на Тенерифе, – сказала Со. – У тебя есть шенгенская виза?

– Есть.

– Хорошо, – сказал Тим. – А дальше мы запустим тебя в свободный поиск. Не потому что нам не нравится твое общество. Оно нам очень нравится, Саша. Но ты должна найти танцующего.

Мне понравилось это «запустим тебя в свободный поиск». Как будто я была дроном, взлетающим с авианосца. Впрочем, может быть, я им теперь и была.

Я совершенно не представляла, что делать – но решила не торопить события. Пусть завтра само позаботится о себе, ведь так, учителя и махатмы?

Воображаемые махатмы благостно кивнули, и я успокоилась. В конце концов, духовные учения хороши тем, что в них можно найти оправдание для любого образа действий. Ну правда для любого. Неохота на работу идти – не десять ли птиц покупают за два ассария? А о каждой господь лично заботится, вельми же ля-ля-ля… Хочешь кого-то убить – не мир я принес, но меч, а конкретно – двуручную катану, с которой сейчас и познакомлю собравшихся…

Будущему пророку на заметку: три раза фильтруй базар. Каждую фразу выпилят из контекста и возьмут на вооружение. И хорошо, если мирные лентяйки вроде меня, а не какие-нибудь рыцари регресса из исламской теократии, докручивающие в подвале водородную бомбу.

Кстати, американцы же давали своим бомбам имена – типа, «Толстяк». А как назовет свою бомбу исламская теократия? Это очень ответственное решение, потому что название будут часто повторять на кабельных новостях. Наверно, муллы даже наймут какое-нибудь западное агентство для правильного брендинга – наши же нанимают. Будет называться, например, «Mother of all Selloffs». Или «Dow Nemesis». Или «Wall Scream»[1].

Ох, как скачут мысли. Ну что же, Тенерифе так Тенерифе. В Стамбуле вроде никаких дел…

И тут я вспомнила про дело, которое было у меня в Стамбуле.

Ахмет Гекчен. Я как-то совсем вынесла это знакомство за скобки. Психологи называют такое вытеснением. На самом деле непонятно было, как правильно поступить – рассказать Со и Тиму? Или сначала встретиться?

Главное, этот Гекчен вовсе не запрещал про себя говорить. Он только сказал – если спросят. Запрети он, и я бы точно не стала молчать. Но он разрешил. А меня не спросили.

На следующий день я решилась. Сказав Тиму, что еду в центр поглядеть напоследок на древности, я взяла такси до Софии, вылезла на одной из прилегающих улиц – и набрала сфотографированный номер.

На том конце отозвались по-турецки. Знакомый голос.

– Алло, – сказала я, – здравствуйте. Ахмет?

– Да, – ответил Гекчен по-английски. – Кто это?

– Саша. С которой вы летели в самолете. Я через несколько дней уезжаю из Стамбула. Это последняя возможность встретиться.

– Ага, – сказал Гекчен. – Александра. Ты где?

– Я в центре. У Софии.

– Хочешь приехать ко мне?

Я подумала. Стамбул, мамелюки, наручники. И так далее.

– Нет. Может быть, вы приедете в центр?

– Боишься, – вздохнул он. – Я понимаю. Хорошо. Жди меня у…

Он сказал что-то похожее на «орме дикилиташ».

– Простите?

– Обелиск Константина. Не колонна Константина, а обелиск. На древнем гипподроме. Еще называется «walled obelisk». Пока я буду ехать, ты как раз не спеша дойдешь.

Все-таки я попала на гипподром. Не мытьем, так катаньем. Или, вернее, не Мехметом, так Ахметом.

Когда я подошла к обелиску, Гекчен был на месте.

В прошлый раз он показался мне божьим одуванчиком. Одуванчик Аллаха. Свежо звучит. Но теперь Гекчен им уже не выглядел. На нем был серый костюм, синяя рубашка и желтый в полоску галстук, и еще он аккуратно постригся и укоротил усы. Его вполне можно было принять и за бизнесмена, и за полицейского начальника. Респектабельный турецкий джентльмен.

– Здравствуй, – сказал он. – Ты здесь уже была?

– Где «здесь»?

– На гипподроме. Пойдем пройдемся, чтобы не привлекать внимания…

Он взял меня под руку.

Я не знала, какие в Турции правила proximity и личного женского пространства – и вообще, значат ли эти слова что-то кроме персонального угла в гареме. Но Гекчен был само приличие, и я безропотно пошла по променаду рядом с ним.

Постепенно я успокоилась. Вернее, поняла, что до этого безумно нервничала.

– Лучшее место для прогулки, когда приезжаешь ненадолго в Стамбул, – сказал Гекчен. – Знаешь, что тут было раньше? Вот здесь, где мы идем, проносились колесницы. А вот тут, где стоят обелиски, был центр трека. В смысле, той зоны, где проходили гонки. Здесь выставлялись сокровища античного искусства. Гонки на колесницах в древности были сердцевиной политического процесса – и я думаю, что наша цивилизация постепенно вернется к чему-то подобному…

– А какая в гонках политика? – спросила я.

– Болельщики делились на партии. Синие, зеленые и так далее. Это было примерно как наши парламентские объединения. В самом прямом смысле. Болельщики «синих» или «зеленых» могли организовать в стране революцию. Вот прямо здесь, – Гекчен обвел рукой вокруг, – в один день погибло сорок тысяч болельщиков.

– Что, была такая давка?

– Нет, не давка. Это были участники восстания «Ника», болельщики «зеленых». Они хотели устроить самый настоящий госпереворот. Гипподром служил им чем-то вроде штаба и главной базы. А солдаты Нарцесса – это такой византийский полководец – закрыли выходы и вырезали всех, кто тут был. Всех вообще…

Я поглядела в окружающую пустоту уже с гораздо большим уважением.

– Здесь что, были стены?

– Да. Как бы Колизей, сильно вытянутый в длину.

Мимо проплыл гранитный египетский обелиск, такой гладкий, аккуратный и высокотехнологичный, что рядом с ним византийские барельефы пьедестала казались торопливой халтурой. Обелиск покоился на четырех металлических кубиках под углами – фактически висел в воздухе. Выглядело это как-то не слишком надежно. Даже подозрительно.

То же относилось к Гекчену. Почему я вообще ему верю?

– Скажите, Ахмет, а кто вы на самом деле?

– Я профессор в Стамбульском университете. И приехал сюда прямо после семинара.

– Вы изучаете… Ну, эпоху Каракаллы?

– И ее тоже, – усмехнулся он. – Поздняя античность – мое хобби. Но вообще-то я специалист по суфийской поэзии. Ты уже видела Камень?

Я кивнула.

– И знаешь, что это такое?

– Да. Ритуальный объект из Сирии. «Бет-эль», как тогда говорили. Дом бога.

– Ты знаешь, какую роль Камень сыграл в жизни императора Элагабала?

– Знаю, – сказала я. – Император танцевал перед ним, когда был маленьким.

– А ты знаешь, почему Камень называли «Sol Invictus»?

– Насколько я помню, «Sol Invictus» – один из титулов бога Солнца. То же самое, что «Элагабал». Римский культ конца третьего века.

– Если бы ты сдавала мне зачет, – сказал Гекчен, – я бы, конечно, тебе его поставил. Но в действительности все обстоит иначе. «Sol Invictus» – не бог Солнца, а именно этот камень. Хотя потом так стали называть и солнечного бога тоже. Смысл у этого названия не такой, как кажется. И Камень – тоже не совсем то, что тебе сказали.

– А что мне сказали?

– Ты полагаешь, это некий магический артефакт, способный творить чудеса и управлять событиями. И это действительно так. Но на самом деле все гораздо серьезней. «Sol Invictus» – это объект, создающий всю нашу реальность. Так называемый «центральный проектор».

– Так называемый – кем?

– Теми, кто про него знает. Так природу этого объекта объясняли существа, стоящие выше нас. Гораздо выше. Сохранились записи, которые я обнаружил…

Так, подумала я, интересно. Это он вообще серьезно? Про высших существ и так далее? Не будем на всякий случай возражать. Вдруг он нервный.

– Но Тим не хочет со мной говорить, – продолжал Гекчен. – Просто не хочет… Он меня избегает.

Значит, они знакомы, поняла я. Ну и слава богу.

– А почему такое странное название? Почему «центральный проектор»?

– Потому что все без исключения в нашем измерении – его порождение. Включая нас с тобой, этот разговор и даже само наше измерение. Названий у него много. «Камень философов» – одно из них. Другое – «фонарь Платона». Имеется в виду источник света, который создает платоновскую пещеру и все ее тени. Третье – «шарнир реальности». Считают, что этот объект создает как бы разрывы в истории, после которых ее направление непредсказуемо меняется. Но это просто побочный эффект. Самое точное название – проектор «Непобедимое Солнце».

– А почему «Непобедимое»?

– Потому что ему не может противостоять ничто. Картинка на экране не может угрожать проекционному аппарату. Для картинки на экране проектор – это непобедимое солнце.

– Позвольте, – сказала я, – но ведь можно взять обычную кувалду и разбить это «Непобедимое Солнце» на куски.

– Нельзя, – ответил Гекчен. – Вернее, можно – если подобное состояние реальности будет спроецировано «Непобедимым Солнцем». То есть создано самим проектором.

– Значит, – сказала я, – если разбить кувалдой простой булыжник, это сделаем мы. А если разбить кувалдой Камень, это произойдет по воле самого Камня, и все устроит он сам?

Гекчен смущенно засмеялся. Вид у него был такой, словно я высказала безумно свежую мысль, которую сам он прежде не решался допустить себе в голову.

– Извини, Саша, но вот сразу чувствуется, что ты из России. Первая мысль – взять кувалду и разбить. Это ваш национальный способ познания реальности?

Мне стало обидно. Даже захотелось напомнить про взятие Константинополя. Еще непонятно, кто тут с кувалдой… Хотя, с другой стороны, это ведь не Гекчен его брал. Он вряд ли бы справился, с кувалдой или без. Мне стало смешно.

– Что-то вроде того, – сказала я. – Часто помогает. И метод кувалды, кстати, не обязательно наш. С Камнем это уже делали. На каждой маске закреплен его кусочек. Вот тут.

И я показала на лоб.

– Я знаю, – кивнул Гекчен. – Эти маски – тоже часть центрального проектора. Инструменты, с помощью которых с ним входят в контакт. Примерно как пульт от телевизора. Поэтому на каждой маске есть осколок Камня.

– Вы можете доказать, что говорите правду?

– Нет, – ответил Гекчен. – Доказать я ничего не могу.

– То есть все это исключительно вопрос веры, правильно я понимаю? Вот есть большой черный булыжник. Именно он создает все остальное, хотите верьте, хотите нет…

– Ты говоришь в точности как другие, – сказал Гекчен. – И я понимают их логику, поверь. Точно так же рассуждали софисты в третьем веке нашей эры. Это действительно во многом вопрос веры. Как и все прочее в нашей жизни. Но есть очень древняя и почтенная традиция, связанная с этой верой. И я, как ученый, ни за что не поверил бы в такое, если бы у меня не было для этого самых серьезных оснований.

– Каких?

– Саша, – сказал Гекчен, – вот представь, что ты много лет изучаешь какую-то историческую тайну. Читаешь обрывки рукописей, соотносишь свидетельства очевидцев, постигаешь символический смысл стихов и парабол. Нигде нет ни одной ясной зацепки. Но постепенно у тебя возникает подозрение, потом оно становится догадкой, а догадка перерастает в уверенность…

– И тогда, – сказала я, – в дверь звонят санитары.

Это ему за кувалду.

– Бывает и такое, – ответил Гекчен. – Но я хочу, чтобы ты меня выслушала. Выводы будешь делать сама.

– Я слушаю.

– Где-то с пятого или шестого века историки теряют следы Камня. Но сохранились свидетельства поэтического характера.

– Это как?

– Ну, сочиненные разного рода мистиками и искателями стихи о приближении к смыслу смыслов, тайне тайн и так далее. Обычно это считается набором метафор, описывающих восхождение по лестнице познания. Такова вся суфийская поэзия…

Я кивнула.

– Большинство подобных памятников просто аллегории духовного пути. Но некоторые из них, я уверен, написаны людьми, знавшими про Камень. Причем через много веков после того, как он исчез с исторического горизонта. Я говорю про эзотерическую поэзию, созданную в кругу Джалаладдина Руми. Я лично обнаружил несколько памятников, не известных раньше. Это не оригиналы рукописей, а поздние копии, и я не могу убедительно доказать свою теорию – но абсолютно в ней уверен. В этих текстах говорится о масках, скрывающих непостижимое, о танце Сущего – и о тайном солнце мира, к которому приближается искатель. Звучит знакомо?

– Знакомо, – ответила я.

– Там говорится о невидимом светиле, создающем мираж нашего мира, и еще о том, что дошедший до источника странник может изменить все, поскольку становится солнцем сам… Он понимает, что солнце с самого начала было им, а он был этим солнцем. И тогда искатель танцует с этим солнцем, как с любимой или любимым… сливаясь и разделяясь опять. И так далее – много фигур и образов, стандартных для суфийской поэзии. Не очень хорошие стихи – слишком приторные на сегодняшний вкус, если относиться к ним исключительно как к искусству. Но они весьма информативны, если считать их пошаговой инструкцией по обращению с Камнем.

– Руми сам об этом писал? – спросила я.

– Нет. Вернее, тоже писал, но мало и аллегорически. Например, – Гекчен зажмурился, вспоминая, – вот так: «то, что обычному человеку кажется камнем, для знающего является жемчужиной».

– Почему вы думаете, что это именно о Камне Элагабала?

– Я не думаю. Я знаю. Но, повторяю, доказать не могу.

– Очень расплывчато, – сказала я. – Легко может быть и о чем-то другом. А где Камень хранился после пятого века?

– Точно не знаю. Но я знаю одно. Ты слышала такое слово – soltator? Понимаешь, что оно значит?

– Танцующий для солнца, – ответила я. – Примерно такой перевод.

– Да. В тринадцатом веке им был Джалаладдин Руми.

– Вы же говорите, он почти не писал о Камне.

– Писали его ученики и сподвижники. А сам Руми был еще и мастером танца. Он не только сочинял стихи, он танцевал. Кружился на месте, раскинув руки в стороны. И все. Это был его метод общения с Камнем. Кое-что он писал – но не о Камне, а о себе, танцующем…

Гекчен опять зажмурился.

– «Растворись в Сущем, которое есть все… Рассудок – это тень, отбрасываемая солнцем, бог – Солнце… Танец – это радость бытия. Я наполнен ею. Кожа, кровь, кости, мозг и душа – нет места для неверия или веры. Ничего в этом существовании кроме самого существования…»

Я остановилась, чтобы он случайно не споткнулся, и Гекчен остановился вместе со мной.

– Руми был очень загадочной личностью, – продолжал он. – Его фамилия, или прозвище, означает «Римский», «из Рима». Чтобы объяснить такую странность, ученые придумывают самые экзотические объяснения. Вроде того, что уже завоеванная мусульманами Анатолия когда-то была частью Восточной римской империи, где ее называли «Румом», и поэтому Джалаладдина прозвали «римлянином». Но у Руми была совсем другая связь с Римом.

– Какая?

– Такая же, как у Камня. Потом, когда Руми умер, его танец стали широко копировать последователи. А Камень опять исчез.

– Куда?

– Я не знаю, куда, когда и как. У меня такое чувство, что он появляется и исчезает необъяснимым образом, иногда делая себя доступным людям. Турция, Сирия, Египет, вообще Средиземноморье и окрестности. Логику его перемещений я не могу до конца понять.

– Вы говорите много интересного, – сказала я. – Но неужели вы действительно верите, что это источник всей нашей Вселенной?

– Да.

– А почему, скажите, он имеет форму треугольного камня с выщербинами на поверхности? Почему источник нас с вами, галактик, звезд, всяких туманностей и даже пространства между ними – это черный конус из базальта? Вам не кажется, что получается как-то… Ну, не в рифму?

– Я понимаю, – сказал Гекчен. – Это хорошее возражение. Очень умное и тонкое. Но камень сам по себе – не источник всего. Это просто… Как бы выразиться. Просто указатель. Он указывает, что источник доступен.

– Что он где-то близко?

– Что он доступен, – повторил Гекчен. – Все «близко» и «далеко» появляются из этого источника. Когда ты видишь Камень, источник открыт. Если знаешь, как управлять им, ты получаешь власть над Вселенной. Это как бункер с ядерной кнопкой. Красная кнопка – просто круглый кусочек пластмассы, в котором нет ничего особенного. Но если нажать на нее, произойдет много интересного… Вот точно так же Камень Солнца – это просто камень. Но он очень опасен. Многие глобальные потрясения за последние несколько тысяч лет так или иначе связаны с ним. Мало того, он может вообще уничтожить человечество.

– Вы же говорите, что дело не в Камне?

– Дело не в Камне. Но других врат к центральному проектору не существует. Если кто-то уничтожит Камень, с проектором ничего не произойдет. Но врата закроются, и человечество избежит страшной опасности.

– Хорошо, – сказала я, – а почему проектор, создающий весь видимый космос, находится именно на Земле? Почему не на Марсе? Почему он связан именно с этим камнем, а не с горой Арарат, например?

Гекчен вздохнул. Видимо, он уже терял надежду, что я его пойму.

– Проектор нигде не находится. Но из него возникает картинка того, что ты называешь космосом вместе со всеми человеческими «где» и «почему». Общая для всех людей. Ты сама ответила себе, когда произнесла слова «весь видимый космос». Космос – это просто то, что мы видим.

– Но космос есть на самом деле, – сказала я. – Именно поэтому мы его и видим.

– Нет, – ответил Гекчен. – Мы его видим, и именно поэтому он есть на самом деле. Это даже не вопрос веры, девочка. Это вопрос исключительно порядка слов в предложении.

– Допустим, – сказала я.

– С этим проектором связаны великие сущности, живущие за пределами нашей иллюзии. В суфизме их называют «мелек». И я знаю, что они рассказывают людям, изредка появляясь перед ними. Они говорят, что когда-то проектор создавал неподвижную плоскую Землю – и живших на ней простодушных людей, молящихся грому и ветру. Сейчас он создает умных и изощренных физиков, темную материю и разбегающуюся Вселенную, которой четырнадцать миллиардов лет – вместе с доказательствами, что так было всегда. Проектор рисует все, что мы видим и знаем. Но он…

Гекчен замялся.

– Говорите проще, – сказала я. – Я блондинка.

– Проектор не на одном экране с нами. Проектор – это компьютер, выводящий на экран нас и все остальное. Я не знаю, где он, что он такое и кто его хозяин. Но на десктопе нашего мира есть иконка, позволяющая им управлять. Такой черный треугольник, по которому можно кликнуть мышью… Тот, кто может это сделать, и есть soltator.

– Вот теперь поняла, – сказала я. – Сразу бы так ясно.

– То же относится и к осколкам. Если от Камня отлетают осколки, это значит, что на экране появляются новые иконки. И все.

– А как по ним кликать?

– Танец, – ответил Гекчен. – Если речь идет о Камне – исключительно язык танца. Не знаю, почему, но это так. А маски… Я видел только их фотографии. Может быть, ты по ним кликаешь, когда эти маски надеваешь.

– А у танца есть какие-нибудь… Ну, правила?

– Мне они неизвестны. Я полагаю, ты осведомлена лучше.

– Почему вы так решили?

– Тим ищет того, кто должен танцевать перед Камнем. И Фрэнк тоже его искал. Видимо, они надеются, что это ты. Если Фрэнк надел на тебя маску, значит, он так считал.

– Сейчас уже не считает, – сказала я.

– А?

– Он изменил мнение. Я с ним только что общалась.

– Фрэнк мертв. Как ты могла с ним общаться? Ты что, того?

Он покрутил пальцем у виска.

– Говорит профессор литературы, – ответила я, – недавно нашедший фонарь Платона. Из которого возникает вся Вселенная и сам этот профессор.

Гекчен поднял бровь. Видимо, ему пришлось допустить, что и я имею право говорить странности.

– Значит, – повторил он, – это не ты?

– Я сама теперь ищу того, кто будет танцевать.

– Выходит, ты сейчас на месте Фрэнка?

Не могу сказать, что мне понравилось это предположение.

– А вы встречались с Фрэнком? – спросила я.

Гекчен кивнул.

– Да. Фрэнк был уверен, что я псих. Может, Тим его убедил, не знаю. В конце концов мы поругались. Я умолял его не ездить в Харран. Но он не послушал. Он знал, что я за ним слежу, но даже не обращал внимания.

– Может быть, – сказала я, – он не хотел вас обижать.

Гекчен печально улыбнулся.

– Меня никто не принимает всерьез. Может, это и хорошо. Дольше проживу…

Мы совершили уже полный круг по гипподрому – и опять остановились у египетского обелиска, стоящего на четырех бронзовых кубиках. Мне было жутко на него смотреть, такой непрочной и ненадежной казалась конструкция.

Но обелиск покоился на этих же самых кубиках, когда вокруг еще летали политизированные ромейские колесницы, а потом пережил захват и разграбление города – и незаметно для себя вернулся в цивилизацию, неотличимую от европейской. Он стоит здесь так же прямо, как тысячу лет назад. Внешность бывает обманчива.

– Почему я здесь? – спросила я неожиданно для себя. – Почему все это со мной происходит?

Наверно, мои слова прозвучали жалобно.

– Могу объяснить, – ответил Гекчен. – Я знаю, потому что таким же вопросом задавался Руми. Но ты опять мне не поверишь.

– Скажите.

– Когда-то, пребывая в духовном экстазе или просто находясь в священном месте, ты попросила бога о том, чтобы он дал тебе приблизиться к центру всего и понять, что такое мир и откуда он берется. Ты когда-нибудь молилась, чтобы тебе было позволено дойти до сути вещей? До самого источника реальности?

– Я не религиозна, – сказала я. – Вообще не помню, чтобы я когда-нибудь молилась.

– Подумай. У тебя были минуты, когда тебе казалось, что бог совсем рядом – и ты можешь о чем-то его попросить?

И тут я вспомнила про Аруначалу.


…я хотела бы знать, откуда летели ко мне эти волшебные лиловые облака в тот день на Аруначале, когда главная тайна всего была близкой и доступной. Кто этот тоненький золотой силуэт, танцевавший в облаках? Кто генерирует мир – и зачем?

Шива, ты меня слышишь?


– Да, – сказала я. – Да, было. Я, знаете, всегда допускала, что наш мир – подобие компьютерной симуляции. Так сейчас многие считают. И однажды в Индии, на одной священной горе, я попросила бога Шиву – только не спрашивайте, почему именно Шиву, так получилось – помочь мне добраться до ее генератора. Просто из любопытства. Но это была, не знаю… Ну точно не молитва. Скорее такая игра, легкая и веселая… Никак не духовный экстаз. На Аруначале мне казалось, что Шива мой дружбан. Это был очень счастливый день.

Гекчен удовлетворенно кивнул.

– Вот про такое я и говорю.

– Вы думаете, это сыграло роль?

– Конечно. Камень призывает к себе только тех, кто в какой-то момент своей жизни – обычно на пике высокого духовного переживания – обращался к божеству с просьбой показать самую главную тайну мира… С Руми вопрос ясен. Вся его жизнь была таким переживанием, такой мольбой к Всевышнему. У Фрэнка похожий момент тоже был… Ну, отчасти похожий, он мне рассказывал. Кислотный трип, где ему явился Сатана.

– Вот как?

– Обычное для западного человека событие. Даже, я бы сказал, что-то вроде корпоративного собеседования. Сатана сильно его напугал – настолько, что к концу трипа Фрэнк вообще перестал бояться чего бы то ни было и попросил Сатану открыть ему тайну мира.

– И?

– Фрэнк заснул, и его трип кончился. Такой заявки хватило, чтобы подняться на уровень Каракаллы. Это весьма близкая к тайне орбита – но возможности Сатаны, увы, ограничены…

– Фрэнк мне про это не рассказывал.

– Зато рассказывал мне.

Мы с Гекченом погуляли еще немного. Он несколько раз повторил, что я, возможно, права – и Камень действительно следовало бы разбить кувалдой. Я возразила, что не предлагала ничего подобного и говорила чисто гипотетически. Тогда просто утопить, сказал он. Утопить в море. Но Тим никогда на это не согласится, ответила я…

Наконец мы распрощались. Гекчен пообещал прислать какие-то интересные материалы по Руми. Я обещала позвонить, если что, и вернулась на гипподром одна.

Через несколько минут от Гекчена пришло сообщение со ссылкой на его архив. Я открыла ее. Там были клипы и фотографии. Крутящиеся дервиши, сельджукская одежда и оружие, какие-то старые здания, за которые заходило огромное багровое солнце. Еще я увидела могилу Руми – на ней стояло что-то вроде высокой каменной чалмы. Могилы учеников украшали такие же чалмы поменьше. Еще был линк на тексты, но я решила отложить их на потом.

Стоя у египетского обелиска, я вспоминала Аруначалу. Золотая танцующая фигурка среди благоуханных облаков…

Шива, ты что, правда услышал?

Вечером перед сном я несколько раз с чувством повторила мантру «ом нама Шивая». Все, Шива, теперь мы квиты.

Эмодзи_взволнованной_и_очень_привлекательной_блондинки_в_маске_луны_склоняющейся_перед_величием_небес_куда_у_нее_оказывается_уже_много_лет_есть_собственный_актуальный_спецпропуск.png



Люди ворвались в мою спальню так рано и так бесцеремонно, что спросонья я принял их за убийц. Кажется, я даже закричал.

Но это была моя мать и два вооруженных раба с факелами. Мать выглядела жутко – ее испуганное и перекошенное лицо покрывали черные кляксы слез.

Странно, но первым делом я вспомнил слова Ганниса про равновесие мира, поддерживаемое богом. Богатые женщины плачут черными слезами, потому что у них черные сердца – бог же устанавливает равновесие внутреннего и внешнего через то, что они мажут себе ресницы дорогой косметикой… Это была сложная умная мысль, и я испытал гордость, что могу так думать.

– Варий, – сказала мать, – императора убили. Оденься и вооружись. Мужайся, мой сын. За нашими жизнями тоже скоро придут…

Оказалось, что спросонья я почти угадал правду.

Но зато ошиблась моя мать – в первый день про нас не вспомнили. На второй и третий тоже.

Префект Макрин, устроивший заговор и захвативший власть, не видел опасности в нескольких близких к императору женщинах и детях, живущих в семейном доме в Эмесе, и гораздо сильнее был озабочен своими отношениями с армией и Римом. Римские сенаторы, как шлюхи, сразу легли под нового господина, кто бы сомневался. Но с армией было сложнее.

Макрину пришлось иметь дело с парфянами, поэтому он не считал опасность, исходящую от родственников Каракаллы, первоочередной. Но сомнений, что нас рано или поздно убьют, не было – и некоторые у нас дома готовились уйти из жизни сами, чтобы сохранить достоинство.

– Может быть, – сказал Ганнис, – неделя или месяц у нас есть. Никто не знает, когда про нас вспомнят.

Видеть его с армейским мечом на поясе было так странно, что я слушал не перебивая.

– Все решится сегодня.

– Что решится?

– Мы выясним, Варий, сможешь ли ты танцевать.

Он уставился на меня, словно такая возможность вызывала в нем большие сомнения.

– Я смогу, – ответил я. – Я учусь этому столько, сколько себя помню. Ты сам говорил, что я уже умею передавать настроение природы или устремление человеческого сердца.

– Твое тело знает как выполнять необходимые движения. Но истинный дух еще не сходил на тебя. Сегодня мы устроим вашу встречу. Вернее, предложим тебя Элагабалу. Я хотел подождать год или два, но…

Ганнис похлопал себя по ножнам.

Это «предложим тебя» мне не особо понравилось.

– Я разве раб, чтобы предлагать меня кому-то?

– Ты не понимаешь, о чем речь. Soltator похож на шкатулку, в которой живет волшебная сила. Когда ты учишься танцевать, ты… ну, ты как бы украшаешь эту шкатулку резьбой и позолотой. Делаешь ее красивой и удобной. Но захочет ли Элагабал там жить, может решить только он сам.

– В меня вселится дух Солнца?

– Вы станете одним. Камень войдет в тебя, а ты войдешь в Камень. Ты станешь Элагабалом сам. Ты получишь бесконечную власть. Такую, как у Юлия Бассиана.

– Разве у Юлия была бесконечная власть? – спросил я. – Она в его время принадлежала Марку, потом Коммоду. Потом Пертинаксу, пока ее не отобрали гвардейцы.

– Юлий был скромным солнцем, – усмехнулся Ганнис. – Он светил миру из-за туч, и его не замечали.

– А если Элагабал не захочет в меня войти?

– Тогда ты не проснешься.

– Не проснусь?

– Если Солнце отвергнет тебя, ты уйдешь в Аид во сне, – сказал Ганнис. – Это лучше, чем умереть от меча…

С этим я был согласен. Я хотел спросить что-то еще, но Ганнис остановил меня движением руки.

– Опорожнись, вымойся как следует, причешись и спускайся в погреб. Мы подготовим все примерно за час.

Через час я спустился в подвал.

Погреб начинался с большой круглой комнаты, где разливали вино – теперь она была чисто убрана. На ее полу лежали львиные и тигровые шкуры, а у стены с горящими лампами и факелами возвышалось кресло с высокой спинкой. Перед креслом стояла черная деревянная рама с висящим в ней бронзовым зеркалом – словно гонг, подумал я. Еще в комнате была какая-то статуя под покрывалом.

Меня ждали Ганнис и седобородый старик в синем плаще.

– Ох, – вздохнул Ганнис, увидев меня, – я сказал «причешись», но разве я говорил «нарумянься»? Или «подведи брови»?

– Кто бы стыдил, – ответил я.

Но Ганнис в последние дни совсем перестал румянить щеки и подводить брови. Видимо, теперь уже ни к чему было выдавать себя за евнуха – и это пугало меня даже сильнее, чем все рассказы о зверствах узурпатора.

– Варий хочет понравиться богу, – сказал старик в синем плаще. – Он и правда смазливый мальчик. Хотя сейчас больше похож на девочку.

Я вопросительно поглядел на Ганниса.

– Это Ахилл, – сказал Ганнис. – Он врач и поможет нам.

– Ахилл, – повторил я. – Смешное имя для врача.

– Почему? – спросил Ахилл.

– Наверно, многих мужей отправил в Аид.

Ахилл громко захохотал – моя шутка ему понравилась.

– Сейчас ты сам отправишься в мир теней, мальчик, – сказал он. – И очень надеюсь, что ты оттуда вернешься.

Я заметил на кресле моток кожаного шнура.

– Вы хотите меня связать?

– Нет, – ответил Ахилл. – Ремни поддержат тебя, чтобы ты не упал. Мы не будем завязывать их. Ты сможешь постепенно освободиться сам – если не уйдешь в вечный сон.

– Из-за чего я могу туда уйти?

– Если тебе привидится, что ты туда уходишь, так оно и случится… Садись.

Я сел в кресло, и они примотали мои предплечья к подлокотникам – не слишком туго, чтобы не мешать кровообращению.

В зеркале передо мной хмурилось раскрашенное лицо, а вокруг дрожал ореол света от факелов и ламп, горевших сзади.

– Выпей вот это, – сказал Ахилл и протянул мне чашку с вином.

– Что там?

– Лекарство, – сказал Ганнис. – Ты уснешь и увидишь сон. Не бойся, оно не горькое.

Как я ни был напуган, от этих слов мне стало смешно. Я боялся совсем не того, о чем думал мой наставник. Выпив вино, я отдал чашку Ахиллу. Если там была какая-то примесь, я ее не заметил.

Ганнис подошел к статуе и снял с нее покрывало. Я увидел львиноголового человека, обвитого змеями – обычное украшение митреумов. Его полуоткрытая пасть была окрашена изнутри красным, словно он только что съел какого-то зазевавшегося Вария. Вид у него был не слишком приветливый.

– Он покажет тебе путь, – сказал Ахилл. – Перед тобой будут появляться знаки ступеней. Все будет точно как в митреуме.

Я понял, что он говорит о ступенях солнечного посвящения, но решил пошутить.

– Знаки ступеней? – спросил я уже заплетающимся слегка языком. – А почему не знаки лестниц? И почему митреум?

Ахилл с Ганнисом засмеялись.

– Любая лестница состоит из ступеней, – сказал Ганнис, – а Митра просто одна из масок того, кому ты служишь. Так что противоречия здесь нет. Смотри в свет, Варий, и зови бога.

– Как?

– По имени.

– Мы вызываем божественный дух?

– Да, – ответил Ганнис, – именно.

– Но тогда нужно пролить жертвенную кровь?

Ганнис вдруг сделался очень серьезным.

– Жертвенная кровь уже пролилась, – сказал он. – Поэтому мы здесь.

Я понял, что он намекает на убитого императора, и мне стало страшно.

– Повторяй его имя, – сказал Ахилл.

– Антонин. Марк Аврелий Антонин.

– Я говорю про бога, – поправил Ахилл. – Имя бога, которому ты служишь. Позови его, когда придет время.

– Элагабал! – произнес я. – Элагабал! Элагабал!

Говорить было все труднее, но это слово я мог повторять долго – оно само слетало с языка.

– Теперь, – сказал расплывающийся Ганнис, – мы оставим тебя наедине с богами. Не бойся мрака, малыш. Ты не первый, кого Ахилл отправляет на эту прогулку. Все будет хорошо. Ищи знаки ступеней…

Я услышал стук закрываемой двери.

А дальше начался мой бег по летающим лестницам и схватка с быком.

Через день действие микстуры окончательно прошло, и я вспомнил все. Совершив прогулку в Аид, я вернулся в мир, который по-прежнему собирался отправить меня к теням. Но теперь я не боялся Аида.

Отсрочка, данная нашей семье судьбою, оказалась длиннее, чем мы предполагали. Я совершенствовал свое искусство еще несколько месяцев, танцуя в храме и дома. Мне говорили, что мой танец нравится жителям Эмесы – и даже редким воинам, приходящим в храм.

А потом случилось то, чего так боялись все.

– Варий, – сказал Ганнис за ужином, – нам сообщили, что Макрин посылает в Эмесу преторианцев. Они будут здесь через несколько дней. Ты понимаешь зачем?

Я кивнул – и попытался запить вином холодный комок в центре живота.

– Тебе полагалось бы упражняться еще несколько лет, – продолжал Ганнис, внимательно на меня глядя. – Но теперь у нас нет времени. Нас просто убьют. Тебе придется танцевать перед солдатами завтра днем.

– Перед какими солдатами? Теми, которых послал Макрин?

– Нет, – сказала моя бабка Меса. – Перед солдатами Третьего Галльского. Но твой танец должен действовать на всех солдат без исключения. Иначе какой в нем смысл?

Она холодно поглядела на Ганниса. Похоже, она не слишком верила в эту затею.

– На самом деле ты будешь танцевать не перед солдатами, – сказал Ганнис, – а перед Камнем. Все как обычно.

– Камень в храме, – ответил я. – Солдаты придут туда?

Меса кивнула.

– Откуда ты знаешь?

– Я об этом позабочусь, – сказала бабка. – Ты же позаботься, чтобы мои деньги не пропали зря.

В эмесском храме Солнца был внутренний двор с колоннадой. Он делился на две части, большую и малую. В большую пускали всех; возле стен стояли лежанки для тех, кто хотел провести в храме ночь.

В малую разрешалось входить только жрецам – там, возле торцевой стены, стоял укрытый навесом Камень, окруженный священными знаменами. Его можно было созерцать, но не трогать. Подойти к нему слишком близко считалось святотатством – его охраняли вооруженные стражи.

Я танцевал перед Камнем на сером песке. Перед этим прислужницы выравнивали его плоскими граблями, и следы моих босых ног обычно складывались в отчетливый крест, на который нанизывалось несколько слабо протоптанных окружностей. Из-за креста в храм ходили христиане, полагавшие, что это некое предвестие и дань их богу тоже.

Паломникам нравился красивый мальчуган (хотя некоторые принимали меня за девочку из-за румян и длинной шелковой рубашки, расшитой золотом и бисером). А мне нравилось нравиться. Ничего иного в те дни я не хотел. Я с младенчества знал назубок все движения и приемы храмового танца. Но прежде в моих движениях не было, как говорил Ганнис, священной силы…

Теперь, как надеялись у нас дома, она должна была появиться. Но по-настоящему на это рассчитывал один Ганнис, а к нему самому мало кто относился серьезно.

Мы потратили на занятия последние доступные нам часы. Ганнис шлифовал мои движения, рассказывая, как они должны выглядеть со стороны. Вечером он принес с собой таблички и сказал, что зачитает мне отрывок из книги, которую он, подобно Марку Философу, пишет для потомков.

– Я пишу в ней про тебя. Вернее, про твой танец.

Он подбоченился и, подражая завываниям чтецов, прочел:

– «Я оставил их там, занятых игрой на флейте и плясками, которые они под звуки быстрой мелодии исполняли на какой-то ассирийский лад: то легко подпрыгивая ввысь, то низко приседая к земле, они, словно одержимые божеством, содрогались всем телом…»

Он продолжал читать, но я отвлекся на мрачные мысли.

– Немного, – сказал я, когда он замолчал.

– Чем меньше слов, тем вернее преодолеют они океан времени… И я нигде не называю тебя по имени, господин. Просто знай, что от тебя останутся не только сделанные скульптором портреты, но даже твой танец сохранится в этих строках, как в янтаре.

То есть он полагал, что уловил меня своими словами как муху… Я пожелал узнать, какую философию излагает Ганнис в своей книге. Он ответил, что не философствует, а пишет роман об убегающих в Эфиопию влюбленных, и это следует понимать как мистерию восхождения к божеству. А в философском смысле книга его близка по духу к литературной школе, которую челядинец моей бабки Флавий Филострат прозвал «второй софистикой». Это как бы новая истинность, возрождающая славу и силу первой софистики, то есть прозорливой мудрости, которую эон София дарил древним певцам.

Я не слишком понял, что он хотел всем этим сказать, но не стал переспрашивать, поскольку знал, что на меня тут же прольются новые софизмы.

– Ты подпишешь сочинение своим именем? – спросил я. – И не боишься позорища?

Ганис улыбнулся.

– Про автора будет сказано вот что: «книгу сочинил муж финикиец из Эмесы, из рода Гелиоса, сын Теодосия Гелиодор». Разобрав значения имен, мудрый поймет, что сила дана мне Солнечным богом и книга эта – дар Солнца, которому я служил. Но это сообщается тайным языком. Мало того, я прикинулся финикийцем. Открыто я говорю только то, что я из Эмесы. Но Эмеса ведь большой город…

– Слишком маленький, – сказал я, – чтобы спрятать в нем такого светоча.

Как тщеславны люди. Ганнис может завтра умереть, а думает о своем романе. Мне захотелось его подразнить.

– Я думал, что обучаюсь у многомудрого мужа, – сказал я, – а он тайный писака. И смерть, ворвавшись в наш дом, найдет его занятым игрой со словами, которые он переставляет на какой-то ассирийский лад, содрогаясь всем телом…

Ганнис засмеялся.

– Не сдавайся раньше времени, Варий, – сказал он. – Смерть когда-нибудь победит всех. Но нас она пока еще не нашла. Яви перед солдатами свою силу, и мы натянем ей нос.

Вот так мы развлекали друг друга в те дни, стоя на краю ужасной погибели – в последней попытке ее отвратить.



– У нас новые гости, – сказала Со за завтраком. – Попутчики до Канар. Тебе понравятся. Ну или во всяком случае будет интересно.

– Кто?

– Буддисты.

– Тибетские? – спросила я.

– Американские.

Я решила показать, что немного смыслю в предмете.

– Я понимаю, а какая школа?

– Pragmatic dharma.

– Что – «прагматик дхарма»?

– Это современная универсальная традиция. Берут из всех систем то, что работает.

– Работает на кого?

– Вот их и спроси, – улыбнулась Со.

– Откуда они?

– Тоже из Bay Area. Ребята загорелые с лимана. Тим говорит, будет очень смешно.

Я, видимо, должна была узнать цитату про лиман, которую Со выделила интонацией, но к своему стыду ничего такого не вспомнила. Все-таки generation gap – это реальность.

– У тебя есть возможность по блату узнать действительно глубокую мудрость, – сказала Со насмешливо. – Такое, что обычным прихожанам не говорят. Не упусти шанс.

От штаба восстания в это утро первый раз не разило марихуаной. Во всяком случае, в коридоре запах еще не чувствовался.

И даже внутри он был умеренный, словно люди здесь курили не для того, чтобы исказить реальность, а лишь пробовали вкус дыма.

Обстановка не изменилась – только вокруг золотого уха на потолке появилась замкнутая в кольцо надпись серебряным маркером:

STONE DANCER STONED ANSWER[2]

которую можно было прочитать еще и так:

DANCER STONED ANSWER STONE[3]

Глубоко. Нет, правда. Риальне круто.

С гостями спустился пообщаться сам Тим – он тоже был в каюте. Это впечатляло. Майкл и Сара сидели у стены, как в кинозале. Раджива не было. Он индус, догадалась я – что ему Будда. Подумаешь, инкарнация Вишну.

Гостей было трое. В центре комнаты на подушках сидела бодрая загорелая старушка с бильярдно выбритой головой и аккуратно подстриженной седой бородкой (бородатых женщин я уже видела, но вот седобородых не приходилось). На ней было женское платье, и я подумала, что так мог бы выглядеть вставший на трансгендерный путь Троцкий.

Вторым гостем был мужик лет шестидесяти с длинным седым пони-тэйлом, в джинсах и белой майке с надписью «WHITE FACE, BLACK HEART»[4] (как я поняла, что-то вроде компьютерного «Intel inside», только применительно к расовому вопросу).

На его руках темнели этнические индейские татухи, сделанные, видимо, еще в те времена, когда за культурную апроприацию в Америке не карали. Он был большим и излучал не то чтобы угрозу, но… В общем, все то, что излучает сильное, крупное и немного напуганное белое мужское тело в эпоху BLM-капитализма[5].

Третий, симпатичный очкарик моего примерно возраста в пляжной рубахе и шортах, сидел в уголке. Он, как я догадалась, был чем-то вроде падавана у первых двух.

Старушка подняла на меня острые голубые глаза и представилась:

– Кендра.

Я все-таки была не до конца уверена, что это старушка, а не старичок.

– Саша, – ответила я. – Я не расслышала – Кендро?

– Кендра, – повторила старушка и поглядела на падавана.

– Кендра Форк, – сказал падаван, – and the pronouns are she/her[6]. Кендра – первая в Америке трансгендерная архатка.

– Wow, – повторила я восторженно. – First US transgender she-arahant!

Нельзя сказать, чтобы я полностью поняла этот титул.

Старушка помахала мне рукой, как Сталин с мавзолея. Похоже, она привыкла к направленному на нее уважительному вниманию.

– А что такое «архатка»? – спросила я.

Кендра посмотрела на меня так, словно я сказала n-слово.

– То же самое, что «архат».

– А что значит «архат»?

– Это почитай в «Википедии», – ответила Кендра. – Долго объяснять.

– Винсент Вулф, – представился мужик с пони-тэйлом. – Просто Винс. My pronouns are he/his. Я учитель медитации из дхарма-коллектива в Сан-Франциско.

Он так и сказал – «dharma collective»: коллективизация наконец добралась и до Оклахомщины с Айовщиной. Видимо, немец, решила я. Это ведь немецкая фамилия? Он действительно походил на большого улыбчивого волка, прижившегося среди людей – и даже подобравшего себе человеческие местоимения.

– Саша, – повторила я виновато и присела на подушки в уважительном отдалении – но достаточно близко, чтобы слышать разговор.

Мне – далеко не в первый раз в жизни – сделалось обидно, что я ничего не могу добавить к имени «Саша», кроме женских местоимений (причем из боязни показаться банальной в таком разностороннем обществе я не решилась даже на это). Надо ведь что-то из себя представлять к тридцати годам.

Все московские знакомые кем-то стали: учитель йоги, музыкант, художница, закладчик, содержанка, содержанка, еще одна содержанка…

Почему-то мне вспомнился анекдот про собачью выставку. Собаки ходят перед судьями по кругу и повторяют: «Я эрдель-терьер, я эрдель-терьер», «Я доберман-пинчер, я доберман-пинчер», «Я трансгендерная архатка, я трансгендерная архатка». А дворняжка идет между ними и объясняет: «А я сюда поссать пришла». Вот и я такая дворняжка на собачей выставке вашего мира…

– Я что-то смешное сказала? – спросила Кендра.

– Нет, – ответила я, – это я своему смеюсь.

– Рада, что у тебя хорошее настроение.

– Ты лучше послушай, – посоветовал Тим. – Она интересные вещи объясняет.

– Мы говорим про первую благородную истину, – сказала Кендра. – Истину страдания. Ты знаешь, что такое «первая стрела» и «вторая стрела»?

Я вежливо пожала плечами.

– Наша жизнь, – начала Кендра, – устроена так, что избежать страдания невозможно. Мы болеем, старимся, умираем, у всех происходят неприятности и неожиданности, которые нам не нравятся. Это называется «первой стрелой». Вот, допустим, ты упала и сломала ногу. Это она.

– Спасибо, – сказала я.

– Боль проходит. Но ты начинаешь тревожиться и горевать из-за случившегося с тобой несчастья. Ты думаешь – ох, как мне не повезло… Как мне плохо. И как хорошо другим! Почему именно я сломала ногу, а не кто-то из них? Какая несправедливость! Вот эти блуждания ума и сердца, эта печаль, генерируемая самим человеком, и называется «второй стрелой». Понятно?

Я кивнула.

– Теперь продолжим, – сказала Кендра и повернулась к Тиму. – Обычно ученику разъясняют, что «первой стрелы» не избежать, но «вторая стрела» не обязательна. И целиком зависит от него. То есть буддистский практик по-прежнему не застрахован от обычных человеческих бед, старости и смерти, но может защититься от страданий, которые возникают в уме по их поводу… Другими словами, он уязвим для «первой стрелы», но неуязвим для второй. И на этом объяснение первой благородной истины заканчивается. Мол, боль присутствует, но ее можно минимизировать – и мы быстро научим вас, как это сделать.

– Понятно, – сказал Тим.

– Однако, – продолжала Кендра, – такая постановка вопроса – это просто рекламная уловка. На самом деле «второй стрелы» избежать так же трудно, как и первой.

– Почему?

– Да потому, – ответила Кендра, – что в нас нет никого, кто сознательно генерирует эту «вторую стрелу» – и может перестать это делать. Наши чувства и эмоции возникают сами, непредсказуемо и свободно, и не спрашивают нас, хотим ли мы их испытывать. Спрашивать некого: мы сами и есть сумма наших чувств и эмоций. Это очень важно – нет никого, в ком эмоции возникают, потому что «мы» появляемся после того, как они возникнут. Если вообще допустить, что есть какие-то временные «мы». Тот, кто страдает от «второй стрелы», и есть сама «вторая стрела».

– Тогда каким образом буддийская практика помогает избежать ее? – спросил Тим.

– Вот, – улыбнулась Кендра, – мы уже приближаемся к сути. Я скажу, как это обычно происходит. Человек приходит на курсы осознанности, где ему объясняют этот механизм – и говорят, что «вторая стрела» совершенно не обязательна и ее можно отразить. Человек начинает следить за собой. Каждый раз, когда с ним случается какая-нибудь беда, он, естественно, расстраивается по ее поводу, как это вообще свойственно людям. Эта реакция записана у любого у нас в подкорке на таком глубоком уровне, что убрать ее оттуда, сохранив социальные навыки, не представляется возможным, поскольку социальные навыки основаны именно на ней. Вы говорите «what the fuck!» перед тем, как вспоминаете, что вы архатка или кто-то там еще. Знаю по себе.

Кендра начинала мне нравиться. Смущало только, что, несмотря на свои прогрессивные местоимения, она все время рассказывала о «нем», а не о «ней». Возможно, впрочем, что дело было в теме беседы – речь шла о страдании.

– Практикующий осознанность отличается от обывателя чем? – продолжала она. – Он знает, что «вторая стрела» возникает в его собственном уме. Вернее, он так думает, потому что просветленные с ютуба до сих пор пользуются выражением «ваш собственный ум». Практикующий знает – смысл его практики в том, чтобы избежать «второй стрелы». Поэтому он ощущает недовольство собой при каждом ее уколе. Он понимает, что опять облажался. Он по-прежнему страдает от ее укола, как обычный человек. Но вдобавок он начинает страдать еще и оттого, что не может увернуться от этого необязательного страдания несмотря на все свои духовные усилия и инвестиции. И вот это, друзья мои, называется «третьей стрелой», которая хорошо знакома любому ходоку по духовным путям.

– Да, – сказал Тим, – я понимаю. И как же с этим поступают?

– Если тренироваться дальше, – ответила Кендра, – практик осознает все, что с ним происходит. Он видит этот механизм достаточно ясно – и, при некотором опыте, наблюдает его развертывание в реальном времени не отождествляясь с ним. «Первая стрела», «вторая стрела», затем «третья стрела»… Он улыбается и расслабляется. Глупо себя корить, ибо в психическом измерении нет никого, кто виноват в происходящем – есть только самопроизвольные пузыри импульсов, чувств и мыслей. Мало того, нет никого, кто мог бы улучшиться в результате практики. Становится ясно, что все негативные чувства и эмоции – такое же проявление природы, как блики света в оконном стекле. Они естественны и органичны. И тогда практик видит главное: «природность» и «естественность» – это вовсе не что-то хорошее, как намекает духовный маркетинг.

– А что тогда? – спросил Майкл. – Что-то плохое?

– «Природное», «естественное» и «органичное» – это когда умирающий от рака медведь жрет хромого волка, давящегося напоследок золотушным зайцем. Это просто синонимы слова «страдание». Все проблески и симулякры счастья существуют в нашем мире исключительно для того, чтобы его обитатели успели оставить потомство. Такое понимание называют «четвертой стрелой», и это самая тонкая боль, и самая неизлечимая. Она пронизывает собою все, но лечить от нее уже некого. Ты пытался уйти от боли «второй стрелы» – и обрел боль «третьей». Пытался уйти от боли «третьей» – и обрел боль «четвертой». И когда в тебя попадает «четвертая стрела», ты уже никуда не пытаешься от нее уйти. Потому что уйти от нее нельзя: тебя больше нет, а «четвертая стрела» – это пролетевшая по кругу первая, расщепившая саму себя на пять частей. И тогда – только тогда – ты начинаешь видеть первую благородную истину… Истину страдания.

Кендра вздохнула.

– Но сейчас этому высокому постижению мы не учим, – сказала она, – потому что дхармовый коллектив сразу станет неконкурентоспособным. Все учителя и гуру талдычат про путь бесконечной радости. Врут, конечно. Любой из них сам умирает в муках, часто обдолбанный наркотиками, да еще и среди проституток. Но чтобы выжить на рынке, приходится обещать людям неограниченное и необусловленное счастье. Я и сама этим грешу…

– Интересно, – сказала я. – Мне казалось, что в буддизме есть как бы подготовительные курсы для начинающих – четыре благородные истины, восьмеричный путь и так далее. И есть продвинутые учения – разный там дзен, ваджраяна, тантра и так далее.

– Ничего подобного, – ответила Кендра. – Наоборот, четыре истины и восьмеричный путь – это самые высокие возможные постижения и практики. Правильный перевод – не «четыре благородные истины», а «четыре истины благородных». Они доступны только редким благородным путникам. Как раньше говорили – ариям. А все остальное – и в древности, и сейчас – просто торговля волшебными бубликами под веселые прибаутки.

– Почему волшебными? – спросила я.

– Потому что они состоят из одной дырки, – ответила Кендра и засмеялась. – Но многие едят эти дырки всю жизнь. И нахваливают.

– Так можно избежать «второй стрелы»? – спросила Сара.

– Можно. Но не тогда, когда ты две недели побегаешь на курсы так называемой осознанности, а только после того, как ты окончательно и навсегда отвергнешь измерение, уязвляющее тебя четырьмя стрелами, и примешь смерть как свою гавань.

– Круто, – сказала я. – Но как-то мрачно.

– Значит, – ответила Кендра, – ты еще не набилась мордой о дверь.

– Какую дверь?

– К счастью, – сказала она и снова засмеялась.

– А как же нирвана? – спросил Майкл.

– Нирвана и есть смерть, – ответила Кендра. – Все серьезные игроки в нашем бизнесе отлично это знают. Но не говорят. Рынок…

Она мне нравилась, честное слово. Крутая тетка. Но мне почему-то хотелось сказать ей колкость. Вот только я не знала какую – не хватало знакомства с матчастью.

Я встала и сообщила, что мне нужно в ванную. Мне и правда было нужно.

Добравшись до своей каюты, я взяла телефон и залезла в «Википедию». Архат. Интересно, что это такое?

Ля-ля-ля… Бла-бла-бла… Сколько буддийских школ, столько смыслов и значений, вся страница в кросс-ссылках и понять что-то за небольшой срок не представляется возможным. Я переключилась на русскую версию.

И сразу наступила спокойная ясность. Ровно три строчки: село в Казахстане, какое-то растение и последователь буддизма, вышедший из колеса перерождений. Все-таки Россия быстро выпрямляет запутанные смыслы, уже за одно это можно ее уважать.

Вот интересно, а как выход из колеса перерождений согласуется с трансгендерным статусом? Ведь если человек меняет пол, значит, ему еще что-то от этого мира нужно. Надо полагать, он хочет быть другого пола, а раз он этого хочет, значит, таким он и родится в следующий раз… Какой уж тут выход из колеса. Вот о чем можно спросить тетю Кендру.

Когда я вернулась в комнату с золотым ухом на потолке (до меня только недавно дошло, что Камень в офисе Тима стоит точно над ним), Кендра уже замолкла. Теперь говорил старый волчара Винс. Интересно, он таким стал из-за гипноза фамилии? А если бы он был Винсент Маус? Как бы он тогда выглядел?

На меня опять обернулись – и опять пришлось начинать заново.

– Винс объясняет пустоту, – сказал Тим. – Этого никто почти не понимает, или понимают неправильно. Если тебе не интересно, погуляй.

Мне было интересно.

– Я не буду излагать концепцию, – начал Винс. – Можете сами прочитать в интернете. Я лучше расскажу, как я сам стал это видеть. Это, может, будет не так гладко – но живой опыт всегда интересней, верно?

– Да, – ответил Тим. – Конечно.

– Когда я был молодым, я верил, что величайшее возможное счастье – это любовь. Некоторые из вас, наверно, до сих пор так думают и на что-то такое надеются…

Он с ухмылкой глянул сначала на очкастого падавана, а потом на меня. Примерно как волк глядит на Красную шапочку – причем не в волшебном лесу, а в похабном патриархальном анекдоте.

– У меня была девушка. Очень-очень красивая и поэтому избалованная. Красивые женщины вообще циничные стервы. Исключая, конечно, наших замечательных актрис, борющихся за diversity и работающих послами доброй воли в ООН…

Было непонятно, то ли он ядовито иронизирует, то ли на всякий случай стелит соломки под свой волчий зад. Возможно, оба вектора действовали одновременно – мы ведь живем в сложное и противоречивое время.

– Конечно, – продолжал Винс, – такая женская черта не является врожденной. Она приобретенная. Красавицы просто избалованы вниманием. Востребованная молодая самка может позволить себе практически любой модус поведения – и все равно добудет еду, кров и дорогое нижнее белье. Другое дело, что на длинной дистанции судьба таких женщин, как правило, складывается печально – но это не наша тема…

Мизогин, подумала я. Даже, возможно, мизогинист.

– В молодости я имел несчастье влюбиться как раз в одну из таких красавиц. Причем я в то время был человеком наивным и не боялся показать, в какую эмоциональную зависимость от нее попал. Наоборот, я специально старался это сделать: мне казалось, что это тронет ее, расположит ко мне и сделает доброй и покладистой…

Ага. Вот интересно, он мизогин, потому что идиот – или идиот, потому что мизогин?

– Конечно, случилось то, что всегда в таких случаях происходит. Она стала задирать нос, вела себя со мною все хуже, пропускала наши свидания, заставляла меня переживать – есть сотни и тысячи незаметных способов, какими близкая женщина может сделать вашу жизнь невыносимой. Они этому даже не учатся – знают все от рождения. Уверен, что за это отвечает какой-то из женских гормонов…

Все-таки скорее мизогинист.

– Скоро наши отношения превратились для меня в чистую муку. При этом мы продолжали встречаться, занимались любовью – и внешне все выглядело достаточно пристойно, разве что я слишком часто пытался разжалобить ее и достучаться до ее сердца… Но это, конечно, не помогало. Женщина в любви хищна и безжалостна. Одним словом, я купил билет в рай, а приехал в ад.

Мизогинист, причем матерый. Надо будет узнать, из какого он дхармового коллектива, и стукнуть соратницам. Это при Будде женщин никуда не допускали, а сейчас справедливость… Шучу, волчара, шучу. Если ты вдруг мысли читаешь – не буду я никуда на тебя стучать. Мизогинствуй в любых позах.

– А как она хоть выглядела? – спросил Тим. – Ты так рассказываешь, что хочется все это представить.

– Выглядела?

Винс улыбнулся – видно было, что воспоминание ему и больно, и приятно.

– Знаете, бывает такой тип девушек, склонных к полноте и в этой полноте не особо даже красивых. Но если такая толстушка долго поджаривает себя на амфетамине, она худеет куда сильнее своей биологической нормы, ее глаза становятся большими и выразительными, и возникает неотразимая мутация… Многие юные модели, которых эксплуатирует индустрия гламура, держатся исключительно на этом эффекте и уже к двадцати годам гробят свое здоровье на всю жизнь. Временная трансформация – но что в нашей жизни постоянно?

– Ты про это раньше не говорил, – сказала Кендра. – Про амфетамин.

– Я сам им не увлекался, – ответил Винс. – Им пользовалась только она. Я уже практиковал дхарму, и для меня это были совершенно чистые в смысле субстанций отношения. Мы только курили вместе гашиш. Думаю, что амфетамин добавлял ей стервозности, которая регулярно выплескивалась и на меня.

– Вы ее содержали? – спросила я. – Или помогали хотя бы?

– Нет. Мы были молоды, свободная любовь. Я к тому же не имел денег, и мне часто казалось, что стесненность моих обстоятельств вызывает у нее презрение. Хотя в меркантильности упрекнуть ее не могу…

– И что случилось дальше? – спросил Тим. – А то мы все ходим вокруг да около.

– Дальше? Дальше я понял, что попал в безвыходную ситуацию. Любовь терзала мое сердце и превращала меня в жалкое, но все еще на что-то надеющееся существо… Прекратить отношения не было силы. Мне казалось, что ничего важнее в моей жизни просто нет. Но в то время я уже познакомился с методами випассаны…

– Это такая медитация, – пояснила Кендра, – когда обращают внимание на то, что происходит в поле сознания миг за мигом.

– Да. Я стал внимательно изучать, из чего на самом деле состоит страсть. И здесь меня ждали крайне любопытные открытия – впрочем, обычные для практикующего випассану. Наши встречи, прежде то угнетавшие меня, то поднимавшие на седьмое небо, постепенно превратились в цепочки ничего не значащих микрособытий. Мало того, моя страсть, мое горе и надежда точно так же распались на последовательности не слишком важных мыслей. Часто глупых, иногда гневных, иногда робких. А за ними следовали разнообразные биологические реакции организма – эндорфины, допамин, адреналин и так далее… Тело каждый раз реагировало всерьез. Оно ведь вообще не знает, что последние десять тысяч лет мы бесимся исключительно по поводу воображаемых картинок. Тело уверено, что вокруг до сих пор ледниковый период и идет битва за существование… В общем, я увидел кучу интересного, и это был отличный опыт, но…

– Что «но»? – спросил Тим.

– Я не смог обнаружить ни одного момента, – сказал Винс, – когда я любил.

– В каком смысле?

– Вот это чувство, самое главное и самое яркое в моей жизни, полностью исчезло, как только я попытался поднести к нему лупу. Не то чтобы я разлюбил. Но в любви не было любви. Любовь – настоящая, сильная, роковая – оказалась пуста от себя… Я не буду называть ее обманом. Но в ней не было ее самой. Понимаете?

Я отрицательно помотала головой. Мне казалось, что он просто играет словами.

– Даже самый интимный контакт с другим человеком всегда фальшив и пуст, – продолжал Винс. – Ему придают реальность только наши мысли, комплексы и страхи. Сам по себе он угнетает своей неудовлетворительной мимолетностью. Если разобраться, он состоит из однообразных раздражений, приходящих по каналам чувств – зрение, осязание, реакция эпителия… Во всем этом нет никакой встречи с другим существом. Это просто наше свидание с нашими же ощущениями. «Другое существо» – такая же бессмысленная надпись на потолке…

И он ткнул пальцем в сторону золотого уха. Я подняла глаза и в очередной раз прочла:

THE BIG OTHER IS LISTENING!

– Контакт с любимым человеком пуст даже до того, как он кончится, а кончается он быстро. Сердце хочет главного, любви и слияния – а получает вот что: сказал «хелло», потрогал, понюхал, увидел, ощутил, подумал, сказал «гуд бай»… А потом, как доказательство того, что встреча состоялась, остается компактное воспоминание о чем-то «бывшем» – усеченный образ, символ, указывающий на некоторое событие в прошлом. Но события не было в том виде, как мы его помним – это наша позднейшая редактура, внутренний фотошоп со словом «любовь», набранным поверх остального жирной гельветикой…

Я пожала плечами.

– Допустим, – сказал Тим. – Если подойти очень-очень близко к висящей на стене картине, перестанешь видеть, что на ней изображено – будешь видеть только следы кисти и засохшие комки краски.

– Верно, – согласился Винс. – Но любовь – это картина, которую невозможно ясно увидеть ни с какой дистанции вообще. Сейчас я называю это любовью – но во мне остался только сгусток воспоминаний. А когда все происходило, я переживал то надежду, то отчаяние, то еще какой-нибудь аффект… Но никогда – саму любовь. Любовь оказалась пустым словом. Она была, но ее не было.

– Я понимаю, – сказал Тим. – Понимаю. Но это достаточно банальное рассуждение, как мне кажется. Для таких выводов не надо быть практикующим буддистом. Достаточно быть немного пессимистом. Или поэтом.

– Возможно, – ответил Винс. – Но дело в том, что я на этом не остановился… Я стал исследовать каждый из аффектов, складывавшихся в так называемую любовь. А потом – каждое из микропереживаний, из которых состояли эти аффекты. И везде было одно и то же – все это было пусто от самого себя. В гневе не было гнева, в тоске не было тоски, в радости не было радости. Даже в боли не было боли.

– А что было в боли? – спросила я.

Винс уставился на меня немигающим волчьим взглядом.

– Вот если бы ты задала такой вопрос учителю дзена, – сказал он, – тот бы немедленно треснул тебя по лбу, чтобы ты все пережила сама. Но мне лень вставать.

– Что было дальше? – спросил Тим.

– Дальше? Я приложил тот же метод к самому себе. И встретил то же самое. Внутреннее не отличалось от внешнего. Я сам состоял из того же, из чего состояли «другие» и «мир». Ощущения быстро появлялись и так же быстро исчезали. Просто одни ощущения почему-то хранились под биркой «я», а другие – под бирками «он, она, они, оно». Меня среди этого не было нигде. Ни на длинной дистанции, ни на короткой. Все оказалось мимолетным наваждением в зеркале заднего вида, где мы наблюдаем себя и мир. До меня начал понемногу доходить смысл «Алмазной сутры», которую вообще никто не понимает. Я был отчетливо пуст от себя…

– Можно я добавлю кое-что? – сказала Кендра. – Вот здесь часто совершают ошибку. Кто-то говорит: я увидела, что мое «я» было пустым. А глупые слушатели понимают это в том смысле, что вот она заглянула в свое «я», и изнутри оно оказалось пустым, как футбольный мяч. Но это не так. Никакого футбольного мяча, в который можно заглянуть, просто нет.

– А что же тогда пусто? – спросила Сара.

– Пустыми являются наши слова и концепции, в частности концепция «я». Все сутры, говорящие про пустоту, имеют дело исключительно со словами. А то, что есть до слов, не пусто и не полно.

– Почему?

– Потому что «пусто» и «полно» – это тоже концепции, которые возникают после слов. Но мы так устроены, что можем иметь дело только с собственными задними выхлопами. Мы плаваем среди них, как навигаторы Дюны в облаках спайса, и считаем, что познаем Вселенную, которую видим свежим и недуальным взглядом. На самом деле мы просто сливки ума, прокисшие много тысяч лет назад.

– Я не очень понимаю, – сказала Сара. – Вот прямо сейчас я ясно вижу все вокруг и ни о чем не думаю. Где здесь задние выхлопы?

Кендра оглянулась по сторонам.

– Видишь вот этот стул?

– Да, – ответила Сара.

– Чтобы увидеть его, ты должна сначала его опознать. Найти в своей голове подходящий шаблон. Пока шаблон узнавания не обнаружен, это восприятие даже не поднимется к поверхности твоего сознания. А когда шаблон найден, в сознание будет поднят именно он. Иероглиф из твоей памяти. Твой собственный задний выхлоп. Это и означает увидеть стул – и точно так же мы видим все остальное. Но если ты, как Винс, начнешь искать, где же конкретно в этом опознанном тобой стуле спрятан стул, ты обнаружишь, что его там нет. Только гвозди и деревяшки. И с каждым гвоздиком эту процедуру можно повторить. Вся человеческая реальность сшита из таких призрачных заплат… Какой там сон, какое пробуждение – мы даже не понимаем, насколько мы… У тебя вопрос?

– Да, – сказала я. – А что с этой девушкой случилось потом? Она слезла с амфетаминов? Опять растолстела?

Кендра вопросительно повернулась к Винсу.

– Не знаю, – ответил тот удивленно. – Я уехал на длинный ритрит, и мы расстались. У нее появился кто-то другой, у меня тоже. Это все, что тебе приходит в голову?

– Нет, не все.

– А что еще?

– Мне приходит в голову, – сказала я, – что востребованная красивая самка ведет себя с осаждающими ее самцами цинично и равнодушно именно потому, что она понимает свою роль в мужском мире. Она нужна только как утолитель похоти. Когда девушка перестает быть сексуально привлекательной, она теряет социальную ценность, и все направленное на нее мужское внимание сразу исчезает… Что же удивительного, если на мужскую объективацию, превращающую ее в орудие наслаждения, она отвечает женской объективацией, превращающей мужчину в источник материальных благ? А если у него даже денег нет, а он все равно объективирует, пусть хотя бы помучается, урод… И мужчины почему-то считают это ненормальным. Еще научную базу подводят – мол, гормонально обусловленная женская стервозность. Извините, нет. Это гормонально обусловленная женская женственность.

– Она, кстати, права, – сказала Кендра. – Я только на женских гормонах поняла, какие мужики козлы и сволочи. Хотя уже много лет к этому времени была архатом.

Я на самом деле немного подустала от двух этих мужей духа. Сорри, чуть не сделала Кендре срачный мисгендер – персон духа. Симпатичный очкарик, сидевший в углу, был мне куда интересней.

Кендра попросила включить новости, и я опять ушла в свою каюту. Когда я вернулась, все смотрели телевизор.

На экране что-то пылало, дымилось и корчилось. Кажется, кого-то опять достали с дрона.

– Трамп получает все эти команды от русских, – сказала Кендра. – Никакого сомнения, это уже много раз доказано.

– Тогда в ответ должны бомбить не нас, а Россию, – кивнул Винс. – Тем более что им ближе.

– Ну так и надо им это объяснить, – сказала Кендра и повернулась ко мне. – Скажи-ка нам… Сорри, забыла – как тебя зовут?

– Саша, – ответила я. – And my pronouns are fuck/you[7].

Кендра удивленно нахмурилась – но тут же сложила свои загорелые морщины в улыбку.

– Приходи в любое время, детка.

Все-таки крутая тетка. Этого у нее было не отнять.

А если бы я и отняла, что бы я стала с этим делать?

Эмодзи_красивой_блондинки_гамлетно_смотрящей_на_остатки_разлагающейся_крутизны_в_глазницах_трансгендерного_черепа_найденного_на_одном_из_великих_индийских_кладбищ_в_куче_желтых_волчьих_костей.png



Я это к тому, что с Кендрой не срослось.

Зато получилось с падаваном – у меня в каюте, куда он пришел раскуриться втайне от духовного начальства. Потом он стал приходить каждый вечер, и даже иногда без травы.

Падавана звали Леонард (я разделила это имя на «leo» и «nerd»[8], по аналогии с Тимом, который был немного Феем). Парень и правда казался немного нердом, но в хорошем смысле слова – напоминал своей медлительностью похудевшую на диетах коалу.

Он был канадским евреем, и сообщил, что его назвали Леонардом как Коэна – в тайном значении «Ариэль», то есть «лев». На льва он не тянул, но я все равно называла его про себя Левой. Он вел дела «дхармового коллектива», но заступил на должность недавно и не вошел еще в детали.

Про буддизм он говорить не любил – разве что очень советовал мне съездить на ритрит Гоенки.

– Наберешь в интернете «випассана», и сразу выскочит. Аутентичная бирманская традиция. Если у тебя есть десять свободных дней, это лучший способ их во что-то инвестировать…

Я только вздохнула. Столько времени уже мечтаю попасть на этого Гоенку – и никак не могу. Первое, что сделаю, когда все кончится – поеду на випассану. Если, конечно, не кончусь сама.

Я задала Леве уже несколько дней занимавший меня вопрос – может ли просветленный быть идиотом? Лева авторитетно заверил, что может, и в бизнесе таких очень много. Главное, чтобы идиот был достаточно последовательным и хитрым. Есть даже такая книга – «Мудрость идиотов», которую написал один шотландский суфий, как его… Лева щелкнул пальцами – ну, этот, у него еще роман был про борьбу моджахедов с русскими…

Тогда я спросила, правда ли Кендра архатка. И как это вообще соотносится с переменой пола. Лева наморщился, подумал минуту и ответил:

– Знаешь, если строго между нами, я могу допустить даже существование архата, занимающегося сексом с домашней птицей. Но не архата, который репостит статьи из «Huffington Post»[9].

Моих познаний в американской культуре оказалось недостаточно, чтобы понять соль этого замечания, но ясно было одно – сомнения посещали не одну меня.

– Все просто, – сказал Лева. – В Америке можно продать правую и левую духовность. Правая – это евангелизм и католичество. Если ты работаешь в этом сегменте, то надо соответствовать. Выступать против абортов, растлевать алтарных мальчиков и так далее. Но если ты продаешь левую духовность, а буддизм попадает именно сюда, то надо быть woke. Вот как Кендра в твиттере. Каждый день к революции призывает. И еще чтоб деньги раздавали. Кстати, не читай ее твиттер, она на самом деле не такая чокнутая. То есть чокнутая, конечно, но не настолько.

– Ты хочешь сказать, она переменила пол из бизнес-соображений?

– Не только. Иногда она говорит, что ее трансгендерный статус – это коан, учебная загадка, на которую должен ответить каждый из учеников, чтобы обрести прозрение… А иногда объясняет прямым текстом, что ее задача – пронести факел просветления в новую гендерную реальность. Чтобы кто-то первым прошел по этому пути и соединил наконец трансовый статус с окончательным пробуждением. Она из тех архаток, которые встали на путь бодхисатвок.

Вот так, сестры. Woke is the new awakened[10].

– Знаешь, чем современный западный буддизм отличается от изначального? – спросил Лева. – Будда подолгу глядел на разлагающиеся трупы в разных стадиях распада, постигая суть физического существования. А западный буддизм как бы постоянно пытается впарить тебе улыбающийся труп, покрытый толстым слоем оптимистичного макияжа – потому что сегодняшний будда должен преуспеть на рынке. Это пятая благородная истина. Ну, может, не очень благородная, но истина все равно. И этот раскрашенный для продажи труп всплывает в каждой фразе «учителя дхармы», проецирующего образ «победившего страдание успешного буддиста». Про четыре стрелы услышать от наших архаток можно только по знакомству в узком кругу. В интернете они оптом и в розницу продают необусловленное счастье, помноженное на левый активизм…

Сам Лева был, как он выражался, духовным искателем широкого профиля, а по политическим взглядам относил себя к небинариям: принимал и правый, и левый векторы современности, примиряя их в своем сердце. Он был нераскаянным тайным трампистом, но при социальном общении выдавал себя за левого демократа. Сознавшись в этом двойном прелюбодеянии духа, он взял с меня слово, что я не скажу об этом его нанимателям.

– Сразу уволят, ты что…

Я не очень понимала, как это – примирять правое с левым в своем сердце. Он объяснил так:

– Западная культура универсальна и обслуживает все человеческие потребности. Она порождает и карательные удары с дронов, и протест по их поводу. Точно так же и отдельная душа способна совместить радость от убийства, условно говоря, плохого парня с возмущением по поводу очередной внесудебной расправы спецслужб. Или удовольствие от жизни на вершине голливудской цепи потребления с гневом из-за таяния ледников, вызванного человеческими эксцессами. Эти чувства живут в душе, не мешая друг другу – как полюса магнита на одной металлической подкове, понимаешь?

– Понимаю. Это то, что Оруэлл называл doublethink? Двоемыслие?

– Нет. Оруэлл давно устарел. Это небинарное мышление.

– Non-binary think, – повторила я вдумчиво. – А чем оно отличается от двоемыслия?

– Двоемыслие – это когда ты одновременно придерживаешься двух противоположных взглядов. Как бы веришь во взаимоисключающие понятия и силой воли заставляешь себя с этим жить. Типа «плюс это минус», «война это мир» или «свобода это рабство». Сжал зубы и вперед. А небинарное мышление – это когда тебе даже в голову не приходит, что в происходящем есть противоречие. Двоемыслить больше не надо.

– Так разве бывает?

– Только так теперь и будет. Именно за небинарным устройством психики будущее… Ты смотрела «Idiocracy»?

Я отрицательно покачала головой.

– Посмотри. Non-binary think – это реальная перспектива… It’s got what plants crave. Во всяком случае, военные заводы точно[11].

Он посмеивался над моими прогрессивными взглядами. Но не так, как Фрэнк. Лева, надо признать, был намного умнее – и говорил вещи, просто не приходившие в голову мне самой.

– Каждый американский SJW[12], выступающий за свободную раздачу долларов американцам, на самом деле просто microslaver, глобальный рабский микроплантатор, предлагающий переложить трудовое бремя на пеонов из остального мира, где имеют хождение доллары. А хождение они там имеют строго потому, что любая попытка заменить их чем-то другим кончается ударами ракет «hellfire» с дронов. Про это мог бы многое рассказать покойный полковник Каддафи. Поэтому для внешнего мира нет большой разницы между американскими SJW и пилотами штурмовиков и дронов. Карма у них общая, хотя пилоты в чем-то честнее. Но самое трогательное, что бывает – это колониальная интеллигенция, внедряющая заклинания и ритуалы левых американских активистов среди работающих за доллары туземцев – и называющая это борьбой за прогресс…

Я чуть не задохнулась от возмущения, услышав это. Хотя вряд ли он имел в виду меня. Мне просто так доллары никто не дает. Только евро. И потом, Лева все-таки видел мир идеалистично. В реальности далеко не все туземцы работают за доллары – их получают только надсмотрщики старшего звена, а туземцам дают быстро обесценивающиеся суррогаты, так что за колониальную интеллигенцию обидно вдвойне. Но объяснять это не хотелось.

Или, например, он говорил такое:

– Вот у нас есть identity politics. Политика идентичностей. У цветных свои интересы, у геев и лесби свои, и так далее… Считается, это как бы что-то левое и прогрессивное, потому что черные, ЛГБТ, Демократическая партия, революция и так далее. На самом деле это просто способ ввести в Америке кастовую систему – как в древней Индии. Разделяй и властвуй. Но в серьезных конторах давно понимают, что твоя настоящая идентичность – не гендер или раса. Это твоя search history[13]. Ты можешь сама не понимать до конца, кто ты. Твоя подлинная идентичность известна только ребятам из Гугла. Ну еще из Агентства национальной безопасности…

Такой Лева-магнит с большим количеством полюсов.

Ему было тридцать пять – и я казалась ему молоденькой девочкой. Во всяком случае, он так говорил. Это было приятно, чего тут лукавить. Себя он считал уже пожилым человеком – и много размышлял о молодости и особенно о ее утрате.

– Мы – мальчики и девочки – начинаем стариться после четырнадцати лет, сразу после полового созревания. Это похоже на сползание в обрыв с нарастающей крутизной. Сначала молодой человек как бы старается восстановить утраченное равновесие, и его кидает из стороны в сторону, причем с каждым годом все сильнее. Потом, после двадцати пяти, он плюет на равновесие и начинает доказывать себе, что еще юн. После тридцати пяти он начинает доказывать себе, что еще молод – и занимается этим обычно лет до семидесяти. Потом он начинает доказывать, что еще не стар. Потом он наконец умирает… И она умирает тоже.

Но самым главным в Леве (не для истории, конечно, а лично для меня) оказалось совсем другое.

Это был первый обрезанный член в моей жизни – и я наконец получила право принять участие в Великом Транскультурном Дебате о том, какой лучше.

И вот что я скажу, соратницы – через презерватив разницу ощутить трудно, и тип презерватива на самом деле значительно важнее. А если вы чпокаетесь без презерватива, то вы просто глупые, потому что женщина рискует куда сильнее мужика даже при оральном контакте. Миндалины. Впрочем, читайте сами, в интернете все это есть – а я беру маску и иду спать.

Эмодзи_красивой_блондинки_лежащей_на_подушке_в_маске_луны_и_готовящейся_увидеть_что_то_древнее_таинственное_и_довольно_страшное_причем_это_вовсе_не_обрезанный_патриархальный_шприц_как_мог_бы_подумать_в_этом_месте_самодовольный_мужской_самец.png



Солдаты пришли в храм моего бога без оружия и лат, одетые как местные ремесленники.

Они, по сути, ими и являлись, только их ремеслом была чужая смерть. Но они нарядились кожевниками. У них за плечами висели широкополые шляпы, на некоторых были новенькие фартуки, а у одного даже болтался на поясе скребок для чистки шкур. Воины империи в разведке. Пока цезари решают судьбу мира, такие вот грубые простые люди решают судьбу цезарей.

Они смотрели на меня с хмурым интересом – и я с таким же чувством поглядывал на них: я знал, что моя бабка Меса заплатила солдатам стоявшего по соседству с Эмесой Legio III Gallica столько же, сколько платил по большим праздникам Каракалла, и теперь легионеры прикидывали, стоит ли шкура выделки.

«Поэтому они и нарядились кожевниками», – засмеялся кто-то у меня в голове. После моего спуска в Аид такие голоса раздавались в ней часто: лекарь Ахилл сказал, что это духи, ставшие моими друзьями.

Заиграли флейты, и я начал свой обычный храмовый танец, который повторял уже столько раз, что мог даже не следить за движениями тела. Если после моего бега по загробным лестницам на меня и снизошла какая-то сила, пока я ее не чувствовал.

Все прошло как обычно. Конечно, я волновался. Нравлюсь ли я воинам? Станут ли они рисковать жизнью за нашу семью? Я не знал. Когда я закончил танец, солдаты просто ушли.

Вечером я увидел Ганниса.

– Ты опять накрасил лицо, – сказал он. – Солдаты, приходившие в храм, даже не поняли, кто танцевал – мальчик или коротко стриженная девочка.

– Мне все уши прожужжали, что я должен им понравиться, – ответил я. – Что плохого в том, что я хотел выглядеть красиво?

– Послушай, Варий, – сказал Ганнис, – я скажу тебе сейчас довольно бесстыдную и оскорбительную вещь, но от нее может зависеть наше спасение. Поэтому заранее прошу меня извинить.

– Извиняю.

– Красивым мальчикам свойственны женские мысли, поэтому они иногда украшают себя как женщины. Это ошибка. Мужчины действительно используют мальчиков вместо женщин, но мальчик нравится мужчине совсем иначе, чем женщина. Поэтому, если ты хочешь по-настоящему понравиться солдатам, изобрази не маленькую блудницу, а маленького воина. Ты очень красив без всяких румян, поверь знатоку. Ахиллу нужен Патрокл, а не маркитантка. Ахилл может, конечно, получить удовольствие с маркитанткой, но в бой за нее он не пойдет.

Я хмуро кивнул.

– Спасибо за науку, учитель. Но во‐первых, я не собираюсь ублажать твоего друга-лекаря, служи ему Патроклом сам…

– Варий…

– А во‐вторых, я пользуюсь румянами и помадой не потому, что хочу нравиться другим. Я хочу нравиться себе. И я делаю это не как женщина и не как мужчина, а как я сам.

– Но ведь тебе всего четырнадцать. Зачем тебе румяна?

– Тебе уже за пятьдесят, – сказал я, – а ты румянишься столько лет, сколько я тебя помню, хоть ты никакой не евнух. И еще ты бреешь голову, чтобы, уничтожив последние волосы, скрыть вместе с ними и плешь. Можешь объяснить зачем?

Ганнис даже покраснел. Такого он не ждал.

– Но ведь ты мальчик, Варий. Разве нет?

– Я не знаю, – ответил я. – Трудно сказать.

На меня напало упрямство. Ганнис знал, что в такие минуты лучше со мной не спорить – и решил зайти с другой стороны.

– Хорошо, – сказал он. – Тогда давай договоримся так – ты будешь кем тебе угодно, но потом. А сейчас ты должен изобразить перед солдатами мальчика. Маленького Каракаллу. Каракалла никогда не подкрашивал глаз. Наоборот, он рисовал себе бороду. Он с детства играл в солдата. Покажи им маленького Каракаллу, солдаты очень его любили. А когда мы будем в безопасности, ты сможешь нарисовать себе брови до ушей. Я сам принесу тебе все инструменты и краски, клянусь.

– Значит, сегодня мне надо нарисовать бороду? – спросил я.

– Нет, – улыбнулся Ганнис. – Достаточно не румянить щек и не подводить бровей. Когда Рим будет твоим, никто не посмеет тебе этого запретить.

– Рим будет моим? – переспросил я с недоумением. – Почему? С какой стати?

– Твоя бабка решила, что единственный шанс спасти всех нас – это сделать тебя императором. И она права. Солдаты Третьего Галльского ненавидят Макрина и готовы на мятеж. Но им нужно знамя. Нужен не просто незаконный сын Каракаллы, нужен маленький Каракалла.

– Хорошо.

– Ты похож на отца лицом, так говорят все. Будь похож на него и духом. Из Никомедии скоро привезут его детскую одежду. В ней ты будешь каждый день танцевать маленького императора. И никаких румян, запомни еще раз. Никакой косметики вообще.

– Я понял.

– Завтра в храм придет много солдат. Это будет наш Рубикон. Желательно, чтобы мы не утонули при переправе. Ты должен понравиться солдатам, Варий, но не так, как ты хотел сегодня…

Я понимал, конечно, о чем он говорит.

На следующий день весь храм был полон солдат. Многие, не скрываясь, пришли в красных солдатских туниках и с оружием на поясах. Как и просил Ганнис, я не красился, не румянился и даже оставил волосы всклокоченными, как будто только встал со сна. Вчера я заметил, что солдаты небрежно причесаны – если причесаны вообще – и это была моя военная хитрость.

Они смотрели на меня молча, когда я начал свой танец, и никак не выражали своих чувств. Конечно, я опять волновался. Но все вдруг изменилось.

Я заметил на холщовой сумке одного из солдат грубо намалеванный силуэт быка – и под ним буквы:


LEGIIIGAL

Legio III Gallica. Бык! Бык был символом Третьего легиона – я столько раз видел его на военных штандартах. Вот этого быка мне следовало победить.

Но я ведь уже одолел его, призвав Элагабала!

Бык в латах воина! Я не забывал про него ни на миг, просто не понимал намека судьбы. Именно на Третий Галльский, а не на древний критский ужас и указывало мое видение.

Я мог победить, потому что уже сделал это. Мне не надо было подлаживаться под солдат. Мне следовало станцевать себя, уже отмеченного солдатской любовью и заслужившего их преданность. И, как только я понял это, мое тело стало двигаться само.

Я прошел перед ними решительно, прошел перед ними незабвенно, прошел перед ними задумчиво и прошел перед ними геройски. А потом я прошел перед ними победоносно, и когда я завершил второй круг, я уже был цезарем. Я знал это, и солдаты знали тоже.

Но было кое-что еще, чего они не знали. Я танцевал не для них, а для Камня. И Камень внимательно смотрел на меня своим единственным оком из черной треугольной глазницы.

Солдаты расходились молча, боясь нарушить святость и тишину храма. Но многие оглядывались и салютовали мне – оружием в ножнах или простертой рукой.

Вечером Меса сказала мне:

– Ты смог. Завтра мы пойдем в лагерь Третьего Галльского, и они объявят тебя новым императором…

Она уставилась на меня, ожидая, что я выскажу удивление. Но я молчал. Она недовольно покачала головой и сказала:

– Они верят, что ты сын их любимого Каракаллы. Твой танец им это доказал. Впрочем, я заплатила им столько денег, что могла бы сделать императором свою мальтийскую собачку.

С бабкой лучше было не спорить.

– Пока ты дурачился перед солдатами, привезли одежду Каракаллы. Иди померь ее, внук. Надеюсь, ты не заразишься чесоткой или чем похуже.

Детская одежда императора.

Это была военная туника, такая же как на приходивших в храм солдатах, только пурпурная. Она оказалась мне чуть велика, но солдатам это должно было понравиться – в бедных семьях детям шьют одежду на вырост. Привезли даже обувь маленького Каракаллы – солдатские сапожки-калиги из желтой кожи, совсем как у солдат, только очень искусно сшитые и с золотыми гвоздями в подошве. Они были великоваты, но я мог в них ходить.

Не калиги – калигулы. Сапожочки. По такому вот сапожку прозвали когда-то маленького Гая легионеры, среди которых он бегал в лагере. Его тоже одевали солдатом, чтобы завоевать любовь армии – а потом солдаты его убили. Все-таки есть в императорских судьбах нечто неизменное.

Ганнис, помогавший мне примерять новый наряд, сказал:

– Я видел тебя сегодня в храме. Тебе все удалось, мой мальчик. Это был танец.

Он выговорил слово «танец» с особой интонацией, как бы подчеркивая, что речь идет не о пьяной пляске, а о священном таинстве.

– Теперь ты понимаешь, – продолжал он, – почему я не пытался объяснить тебе, что и как делать. Я все равно не смог бы. Твой прадед Юлий говорил так: священный танец совершает невозможное не потому, что у танцующего появляется сверхъестественная сила, а потому, что невозможное вдруг оказывается естественным.

– Да, – сказал я, – правда. Но почему боги не слушают наших молитв – и внимают только танцу?

– Танец – это высшая из молитв, Варий. Когда ты танцуешь правильно, ты поднимаешься над рассудком с его мыслями и логикой, над личностью с ее привычками и даже над самой человеческой душой. Ты становишься одним целым с бесформенным и невыразимым божеством. А для божественного воления все просто. Сама собой решается всякая загадка, складывается любая головоломка: вещи и события, которые нельзя было примирить друг с другом, входят в зацепление без всякого труда, и все происходит естественно. Узлы развязываются сами, и даже бывает так, что меняется смысл прежних событий. Ведь похожее случилось?

Я кивнул.

– И чем это было? Ты можешь мне открыть?

– Бык, – ответил я. – Бык, которого я победил во сне. Это не Минотавр, а бык Третьего легиона. Воин в латах с бычьей головой. Когда я это понял, мне стало проще. И солдаты меня приняли.

Ганнис подумал, потом хлопнул себя ладонью по лбу и захохотал.

– Да, – сказал он, – да! Мне даже в голову не пришло!

– И мне. Хотя я видел эмблему Третьего Галльского много раз.

– Вот в этом и волшебство. Вещи и смыслы соединились через твой танец, и мир изменился. Третий Галльский теперь твой. Солдаты пойдут за тебя на смерть. Раньше это было невозможно, сейчас возможно только это. Так все и происходит… Ты говорил с Месой?

– Да, – ответил я. – Бабушка сказала, что ее деньги сделают меня императором.

– У победы всегда много отцов, – кивнул Ганнис, – и бабушек тоже. Деньги нужны, но их недостаточно. Солдаты не умирают за золото, они за него в лучшем случае отступают, а в худшем бегут. Если ты станешь принцепсом, много людей будет утверждать, что им тебя сделали они. Благоразумнее не спорить, а потихоньку угощать их ядом…

На следующий день солдаты Третьего Галльского провозгласили меня императором. Я уже чувствовал, что наряд маленького Каракаллы – это настоящий пурпур. Все было всерьез. Стены нашего дома в Эмесе больше не могли защитить нас, и семья, захватив самое необходимое, переехала в лагерь под защиту солдат.

Особенно тяжело трудности новой жизни переживала моя бабка Меса – у нее было много замысловатых привычек, от которых пришлось отказаться. Жизнь среди солдат стала для нее мукой. Даже ее мальтийская собачка куда-то убежала.

Она шутила по этому поводу так:

– Варий Авит уже самый настоящий принцепс. Я сказала ему, что могу сделать императором не его, а свою собаку, и он, должно быть, тайком ее придушил…

Она провела много лет при дворе двух императоров, и иногда от нее сквозило чем-то ледяным и жутким – особенно в те минуты, когда она старалась казаться милой и добродушной старушкой.

Узурпатор Макрин был обречен. До него дошли, конечно, вести о мятеже – но он не понимал серьезности происходящего. Когда он прислал войска, их оказалось слишком мало – и они перешли на нашу сторону, увидев меня на стене.

Они даже не поняли, что случилось. Перед ними был просто мальчик в пурпурной тунике, помахавший им рукой. Макрин послал отряд крупнее, и повторилось то же самое.

Никто, кроме Ганниса, не понимал, что это не Макрин совершает одну ошибку за другой, а я танцую легчайший путь к вершинам.

– Это был самый короткий танец, что я видел в жизни, – сказал Ганнис после очередного пополнения наших рядов. – Одно движение ладони от груди к солнцу. Юлий был бы горд.

На нашу сторону переходили даже шпионы, присланные сеять рознь. А когда к нам присоединился Legio II Parfica со своим опытным командиром Евтихианом, Макрин повел в атаку все свои войска вместе с преторианцами. Им пришлось наконец биться как подобает воинам, злорадствовали наши солдаты; мало того, Макрин снял с преторианцев тяжелую броню, чтобы им легче было двигаться на жаре.

Пришел трудный для нас час – Макрин все же был самым настоящим императором, которого признал Сенат. Он успел объявить цезарем своего малолетнего сына, как когда-то мой дед Север. Сражаться с Макрином означало сражаться с Римом. Но к этому моменту я мог сказать про себя почти то же самое.

Междоусобица отличается от войны с внешним врагом тем, что никто из солдат не готов к смерти: происходящее кажется почти игрой, почти перебранкой в цирке. Но умирают во время этой перебранки точно так же, как в стычке с варварами.

Воины в лагере по привычке поют: «Проклятый германец на нас наступает…» А убивать приходится не германцев, а таких же легионеров, и военный трофей неотличим от кражи у своих.

Это была жестокая битва – но именно тогда, восьмого июня под Антиохией, весы склонились в мою пользу. Ганнис командовал строем как заправский генерал, мои бабка и тетка хватали за руки бегущих солдат – но все решил мой танец.

Никто не догадался бы применить слово «танец» к тому, что произошло (конных танцев, как шутил потом Ганнис, не бывает). Когда солдаты дрогнули и бегство их стало напоминать воронку, засасывающую все больше людей, я вскочил на коня, выхватил кинжал, который был у меня вместо меча, и поскакал на врага.

Я приблизился к преторианцам Макрина так, что моя жизнь оказалась под угрозой, но продолжалось это недолго – одного вида одетого в пурпур ребенка, презревшего смерть, было достаточно.

Наши повернули, закричали, ударили – и всего через час Макрин бежал. Он мог бы еще победить, если бы рискнул всем, но из осторожности решил отступить в Рим, где, как он полагал, его любили.

Скольких императоров подвела эта вера! Но Макрин не добрался даже до гавани: хоть он сбрил бороду, его узнали по исцарапанному подбородку. Сынишку его убили тоже – малыш успел побыть цезарем совсем недолго.

Но и наших полегло немало. В этом бою погиб врач Ахилл, который когда-то погрузил меня в сон. Причем убила его стрела из «скорпиона» – вот ведь какое вещее имя!

Каракалла всю жизнь пытался уподобиться Александру и не мог. У меня же это получилось без всякого труда. Я его станцевал.

Да, я сплясал Александра, скачущего в бой. Именно так македонский царь решал исход своих великих битв – подвергая себя опасности перед лицом готовых бежать солдат. Я знал теперь это божественное чувство победы, возникающей из пепла поражения. И еще я понял, что Александр по сути владел тем же искусством священного танца. Только он танцевал для всех людей и богов сразу – и они любили его как никого.

Война на этом кончилась.

Я не спешил в Рим и перезимовал в Никомедии. Вместо себя я отправил римским сенаторам свой портрет в шелковой робе жреца. Выглядел он очень по-восточному, но пусть привыкают к тому, что их ждет. Я мог бы, конечно, станцевать перед ними и римлянина – но не чувствовал себя обязанным следовать обычаям людей, с охотой ложащихся под каждого мятежного генерала.

Я победил Рим и его старых богов. Я взял этот город с боя в тот самый момент, когда поскакал на преторианцев Макрина в своей пурпурной тунике. Горе побежденным.

С собой я возьму Камень Элагабала – и полюбившего меня бога. Посмотрим, что он захочет сделать со Вселенной.

– Мы хотели спасти семью, – сказала мать, – а получили власть над миром.

– Власть над миром нельзя получить раз и навсегда, – ответила моя бабка Меса. – Каракалла повторял за Тиберием: это как держать волка за уши. И еще он говорил, что Рим опасное место для императора. Тебя привели к власти восточные легионы, Варий – не лучше ли будет остаться на Востоке?

– Каракаллу и Макрина убили далеко от Рима, – вздохнул Ганнис. – Опасное место для императора – лишь то, где его лишат жизни. Дело не столько в месте, сколько в смерти.

– О да, – сказала Меса, – это так. Иногда ты рассуждаешь мудро, хоть ты и евнух.

Ганнис очень злился, если его так называли, хоть полжизни выдавал себя за евнуха сам. В этот раз он смолчал.

Он смолчал и тогда, когда стали говорить, будто диадему на меня возложил командир Второго Парфянского Евтихиан. За столом только весело переглянулись, когда шпион пересказал нам эти слухи.

Всей семьей мы лежали за трапезой, совсем как в былые дни – но теперь рядом стоял Камень на прочных походных носилках, и мне почудилось, что он подмигнул мне своим черным глазом.

– Налейте ему вина, – сказал я, кивая на Камень. – Пусть посмеется вместе с нами.

– Он разве смеется? – спросила Меса.

– Все время, – ответил я. – Вы просто не слышите. И я теперь буду смеяться вместе с ним.

– Над кем ты будешь смеяться, Варий?

– Над старыми богами, – сказал я. – Над кем же еще?



Последняя неделя на яхте была для меня интересна не только тем, что окончательно закрылся вопрос о влиянии мужского обрезания на женское счастье (не влияет, женское счастье вообще мало связано с мужским членом, но патриархальному мозгу трудно такое вместить).

Я много общалась с Тимом и Со – в основном в то время, когда прагматические буддисты были в другом месте. Не то чтобы я их избегала, но когда кто-то из них оказывался рядом, мне казалось, что меня прагматично бомбят с доброго дрона.

Правда, я видела как Кендра погружается в джаны. Так называются состояния глубокого покоя, или что-то в этом роде. Выглядело это следующим образом – она сидела на подушке с серьезным наморщенным лицом и быстро выкидывала пальцы – сначала пять на одной ладони, потом три на другой. Это показывало, в какой из восьми джан она пребывает. А затем она выкидывала еще два пальца, показывая две дополнительные джаны, открытые лично ею. Думаю, было бы больше пальцев, нашлось бы и больше джан.

Лева и Винс следили за этим очень внимательно. Тим тоже делал серьезное лицо, но я чувствовала, что в глубине души он потешается над происходящим.

Тим казался мне куда интересней и круче этих буддистов.

Он, впрочем, тоже был образцом американской душевной чистоты, не ведающей, как она ежеминутно согрешает – и поэтому эдемически невинной. Я была уверена, что он скорее удавится на своем галстуке, чем скажет вслух n-слово, но при этом он без всякой внутренней печали шутил про французов так:

– Как узнать, что у вас дома побывал француз? Ваш мусорный бак пуст, а собака беременна.

Правда, он пояснил, что это не его слова, а цитата из Стивена Кинга – но тут же добавил свое:

– А как узнать, что побывал немец? Все то же самое, только над мусорным баком висит счет за сортировку мусора.

У Кинга, пояснила Со, подобное было написано не от лица автора – так говорил один из малолетних героев. К заслуженному писателю – вернее, к его юристам – вопросов, естественно, не было. Но у меня сложилось ощущение, что Тим не слишком любит Старый Свет. Евросоюз он называл не иначе как рейхом. А про европейскую культуру сказал так:

– У нее есть два постоянно перемежающихся модуса, или фазы. Первая, довоенная – сублимация пошлости в фашизм. Вторая, послевоенная – сублимация фашизма в пошлость. Сейчас вторая, но скоро опять начнется первая…

Он сказал «kitsch», но Со заверила, что имеется в виду именно русское понятие «пошлость», для которого в английском нет точного перевода, потому что англо-саксы пошлости не видят и не ощущают. Как будто ее ощущают современные русские, вздохнула я.

Про русских Тим при мне не шутил. Сперва я подумала, что из-за деликатности. Но Со только махнула рукой.

– Про русских уже давно не шутят. Ими детей пугают… Не подумай только, что Тим против Европы. Когда он говорит с европейцами, он точно так же кроет американцев. И называет Америку империей зла. Он не отождествляется ни с одной нацией.

– Гражданин мира?

– Негражданин, – улыбнулась Со.

Чтобы понять эту шутку, надо было знать про русских в Прибалтике. Со знала. Но именно после этого я впервые допустила, что она может показаться какому-нибудь французу идеальной француженкой точно так же, как мне кажется идеальной русской. Я ведь ничего на самом деле про нее не понимала. А про Тима – и того меньше.

Если сравнивать Тима с домом, у него было два уровня – надземный и подземный.

Наверху возвышался солидный приличный особняк с распахнутыми дверями и окнами, открытый для всех и обставленный по последнему мэйнстримному каталогу – стесняться там можно было только самого американского мэйнстрима. В этом верхнем строении не имелось ни червоточин, ни тайн.

Но под домом была лестница, черными зигзагами уходящая вниз – и, даже побывав на нескольких подземных площадках, я не знала, куда она ведет.

Tim or Fay – в этом каламбуре заключалось самое точное описание. Как в дневном Тиме не было никакой глубины и тайны, так в ночном и сумрачном Фее не оставалось никакой американской недалекости, словно это был человек из другого измерения. Эти две личности не пересекались. Просто в верхней части дома был люк, ведущий вниз.

Его дневные мнения, впрочем, состояли не только из медийного мэйнстрима – еще там присутствовал «locker room talk»[14] – то самое «белое мужское начало», которое так бесит малообеспеченных передовых американок в богатых реакционных американцах. Не то чтобы патриархальное объективирование женщины, но…

– Меркель? Я ее уважаю. Современная тетка, не стеснялась включать вибратор на полную мощность в любой момент, когда ей приходило в голову…

Я даже не поняла этой фразы, пока Со не объяснила, что Тим говорит о случаях, когда на немецкую бундесканцлерин нападала трясучка во время протокольных встреч.

Дневной Тим буквально сочился подобным цинизмом – но при этом с удивительным искусством обходил по-настоящему острые углы актуальной повестки, предоставляя другим грызть друг другу горло. О политике спорили между собой даже Винс с Кендрой – но Тим при мне ни разу не возразил никому из них.

«Ночные» же его слова были настолько не от мира сего, что как-то соотносить их с его пошлым, мизогинным и политически реакционным «дневным» трепом я даже не научилась – хотя он мог переключаться из одного режима в другой за секунду.

Однажды я сказала, что только бог знает будущее.

– Всезнание бога – глупая человеческая концепция, – ответил он. – Нильс Бор в беседе с Эйнштейном говорил – если бог желает узнать, как выпадут кости, он их кидает. Так бог постигает, что произойдет с миром. Он дает этому произойти.

– А заранее он ничего не знает?

– Заранее, – сказал Тим, выделив слово интонацией, – бывает только для людей. Это одна из их нелепых выдумок. Для бога ничего подобного нет. Люди существуют именно для того, чтобы выяснилось, что с ними произойдет. Их жизнь и есть тот способ, каким бог желает это увидеть – и выяснять это обходными путями так же глупо, как кипятить в ладонях воду, чтобы потом налить ее в чайник, придуманный исключительно для кипячения воды. Во всяком случае, с точки зрения бога…

Последнюю фразу он произнес важно и размеренно, словно намекая, что из нас двоих с этой точкой зрения знакома никак не я.

В общем, это были два разных присутствия в одном теле. Скоро я привыкла к тому, что можно провести целый день с Тимом на его верхнем этаже – обсуждать последний фильм или политический скандал, дивясь его калифорнийскому шовинизму и детскому самодовольству, и не услышать ни единого слова, которое намекало бы на подземные уровни.

Впрочем, подобное радикальное раздвоение для человековедов и психиатров совсем не новость, и в нем есть внутренняя логика: такой личности даже не нужно знакомить своего Джекила со своим Хайдом, и никакого конфликта между ними просто нет. Будь это иначе, маскировка Тима не была бы такой совершенной.

А она действительно была великолепной. Никакой загадочности. И при этом весь он был одним огромным секретом.

Противоречия здесь не было – я знала по опыту, что люди, картинно нездешние и сочащиеся тайной, обыкновенно пусты как прошлогодние осы в дачных окнах, и скрывают разве что размер собственного… Не знаю, какое слово здесь встанет лучше, «счет» или «член». Наверно, все-таки «счет», потому что член у них встает так себе.

Со сильно отличалась от Тима. Она была не просто умна и тонка, но еще и сохраняла свою ночную дверку приоткрытой. Я имею в виду, что у нее, как и у Тима, тоже имелись дневной и ночной уровни, но они не были отделены друг от друга, а соединялись в одну общую конструкцию.

Тим знал много интересного – но выудить из него информацию через дневные фильтры было практически невозможно. Следовало прежде перевести его в ночной режим. Со же почти все время говорила что-то неожиданное и клевое.

Например, про «эмодзи как оружие финансового капитала» (я зачитала ей цитату из брошюры, которую мне выдали во время первого визита на яхту) она сказала так:

– Это, конечно, политически грамотно и революционно, но совершенно неверно. Эмодзи – очень интересный новый язык. Многообразие смысла каждой эмодзи можно выразить только длинным абзацем текста, и то не всегда – так что это новая иероглифика. Западная письменность с эмодзи становится похожа на японский язык, где среди букв фонетической азбуки время от времени выскакивает сочащийся уймой смыслов и коннотаций иероглиф. Иероглифы, если хочешь, и есть древние эмодзи. А эмодзи – это новые иероглифы…

В отличие от Тима она любила Европу – и поразительно разбиралась в ее старине. Один раз я спросила:

– Интересно, а какой была древняя музыка? Например, в Риме?

Со пожала плечами.

– Это как спросить – а какая музыка была в двадцатом веке? В двадцатом веке было много разных музык. И в Риме тоже.

– Античная музыка есть на ютубе, – сказала я. – Какая-то хрень, правда.

Она попросила поставить ей что-нибудь. Я нашла пару примеров, и минут пять мы слушали.

– Это полная чушь, – сказала Со. – Фальшивка.

– Почему?

– Она безобразна. И совсем не трогает душу. Музыка – это способ подействовать звуковыми сочетаниями на человеческий мозг, заставив его выделять счастливую химию. Мозг за последние две тысячи лет не изменился. С чего измениться музыке? Вернее, она постоянно меняется, но всегда сохраняет способность действовать на мозг подобным образом. Другими словами, когда ты услышишь древнюю музыку, она тебе понравится.

– Да, – сказала я, – это логично. Но где-нибудь она сохранилась? Та музыка, которую слушали каждый день в Риме?

– Сохранилась, – ответила Со. – Практически в нетронутом виде. Это тарантелла. Только сейчас ее играют на чем попало, а тогда были флейты, тамбурины и скабеллы. Ну, или бубны с кастаньетами, почти то же самое.

– Тарантелла?

– Это от слова «тарантул». Считалось, что такой музыкой можно лечить от его укуса. Это очень древняя вера и очень старая оргиастическая практика, восходящая к мистериям Диониса. Вакхическим культам и так далее. Их запрещали еще в Риме. Но почти так же эта музыка звучала и до Рима… Ты ее слышала в пещере, когда мы говорили с Фрэнком. Древние духи знают эти созвучия.

Я вспомнила – действительно, в турецкой пещере играл какой-то легкий итальянский фолк. Тогда это показалось мне странным, но я решила, что такая музыка нужна для гипноза.

– Давай я тебе поставлю, – сказала Со.

Она повозилась со своим телефоном, и на экранчике мультимедийной системы появилась картинка: две раковины со вставленными в них синими самоцветами, почти как глаза. «Il Canto della Sirena», прочла я. Вполне антично.

Из колонок полилась музыка – милая и трогательная.

– Вот типичный пример, – сказала Со. – Tarantella del gargano. Ей не удивились бы в Риме времен Каракаллы. И даже, думаю, в Греции Александра. Поразились бы только тому, как необычно соединены фрагменты знакомых мелодий. И не узнали бы язык, на котором поют. Античная музыка ближе, чем нам кажется – она спрятана прямо в нашей.

– Мне нравится, – сказала я.

– Мне тоже. Но если ты будешь долго слушать тарантеллу, ты ощутишь такую… Как бы выразиться, вековую усталость. Это настолько старая музыка, что она натерла мировой душе ушные мозоли тысячи лет назад. И поэтому людям приходится придумывать новые вариации. Но от исходных созвучий мы не уходим все равно… Вот смотри…

На экране появился фрачник со скрипкой, стоящий на неоновом слове «Beethoven».

Заиграла скрипка, и я с удивлением узнала ту же… Ну нет, не ту же мелодию, она отличалась – но это была та же энергия, расфасованная в другие звуковые пакеты.

– Что это? – спросила я.

– Третья часть «Крейцеровой Сонаты» Бетховена. Чистейшая тарантелла. Ты раньше не слышала «Крейцерову сонату»?

– Слышала про нее, – ответила я. – Это повесть Толстого.

– Правильно, – улыбнулась Со. – Еще и повесть Толстого. Ты читала?

Я отрицательно покачала головой.

– Она о воздержании, – сказала Со. – О том, что женщина – это зло, открытые платья провоцируют мужчину и так далее. Обычная патриархальная истерика. Герой убивает жену, изменившую ему со скрипачом, с которым она играла «Крейцерову сонату». Оправдание домашнего насилия и все такое. Но обрати внимание, что к измене приводят не какие-то там прелюдии Шопена, а именно совместное исполнение древнего вакхического гимна. Можно сказать, участие в мистерии Диониса. Толстой мог бы назвать свою повесть «Вакханалия», смысл был бы тем же – или еще точнее. Вот это и есть «музыка как воспоминание души», только не о «небесной родине», как полагали Платон и Шопенгауэр, а о древнем земном опыте. Лев Толстой – гений. Даже когда он хотел сочинить реакционную политическую агитку, он говорил высокую и таинственную правду. Понимаешь, да?

Я спросила, откуда она знает так много про античную музыку, но она только загадочно улыбнулась. Я допускала, что она просто придумывает все это сама. Но вот я такое выдумать вряд ли сумела бы.

Однажды я задала ей сильно мучивший меня вопрос.

– Элагабал был жрец. Священнослужитель, причем самый высший. И очень серьезно к этому относился – считал свое жречество даже важнее императорских обязанностей. Но при этом он был настоящий распутник. Прелюбодей. Как такое может быть?

– Это удивляет нас, – ответила Со, – потому что мы наследуем уникальной скопческой религии, во всяком случае в культурном смысле. А в России на это вдобавок накладываются обязательные для ее населения воровские понятия. Но жизнь сама по себе и есть непрерывное прелюбодеяние в самом прямом значении слова. Это тот движок, на котором работает человеческий мозг. Даже чтобы пошевелить пальцем, человек должен возбудиться и поддаться искушению в ожидании награды. Ограничивать прелюбодеяние, чтобы потом выдавать на него разрешения – этот самый выгодный бизнес на свете…

– А можно пример такого бизнеса?

– Его хорошо наладили, например, католики. А в России даже это делали как бы из-под полы. И делали бы дальше, просто к попам уже никто не ходит за разрешением на блуд… Думаю, что в сегодняшних условиях выпуск платных индульгенций для ЛГБТ могли бы наладить ваши воры. Ну или полиция вместе с ворами.

– И что они продавали бы? Как выглядел бы продукт?

Со задумалась.

– Ну типа такой проездной на пять поездок «пять раз не этот самый». Купил и радуйся. А потом новый купишь.

– А как будут контролировать?

– Наверно, сделают приложение для мобильного. Contact tracing и все такое. Это целый огромный новый рынок…

Мне не захотелось углубляться в тему дальше.

– Значит, Элагабал не был распутником? – спросила я.

– Элагабал, я бы сказала, был древним баптистом.

– В каком смысле?

– Он полагал, что бог есть любовь. В том смысле, что бог выбрал для себя наилучшее – разделиться на два полярных начала, сливающихся в любви с искрами и треском… – она засмеялась. – Вот это бедный мальчик и пытался воплотить в себе самом. Вообще говоря, все римские принцепсы стремились уподобиться какому-нибудь божеству. Кроме Марка Аврелия, который больше всего ценил опиумную настойку и литературные штудии. Его надо читать примерно как Филипа Дика, только помня, что Дик писал под кислотой, а Марк – под черной. Он и помер-то, когда врачи отняли у него опиум…

Она часто вспоминала Марка Аврелия, упоминая его так, словно он был старым знакомым. По ее словам, император верил в перевоплощения. Или допускал их возможность.

– Ты веришь в реинкарнации? – спросила она.

– Не знаю, – ответила я. – Непонятно, что здесь имеется в виду. Может быть, это просто метафора. Вот мы растем, потом старимся – мы же меняемся? Каждый день происходит нечто такое, что можно назвать перерождением.

– Я говорю про переход из одной жизни в другую, – сказала она.

Я пожала плечами.

– Мы все время разные. Какое наше «я» перевоплотится? Какое из настроений? То, в котором мы умрем? Но люди обычно умирают в очень плохом настроении… Если бы они такими перевоплощались, это был бы ужас.

– Я думаю, – сказала Со, – что здесь имеется в виду другое.

– Что?

– В людях на самом деле мало индивидуального. Они видят одинаково, слышат одинаково, чувствуют одинаково. Быть человеком означает просто иметь человеческие органы чувств и создаваемый ими опыт. Этот опыт стандартен по своей сути – между людьми, когда они ни о чем не думают, нет никакой разницы… Когда они смотрят сериалы, ее тоже не слишком много.

Она вдруг засмеялась.

– Что? – спросила я.

– Если прочитать описание мужского оргазма, оставленное Марком Аврелием, делается ясно, что и в те годы продвинутые умные мужчины считали ценность такого переживания крайне низкой… Увы, мы с тобой не можем оценить это наблюдение в полном объеме.

– Только косвенно, – кивнула я.

– Люди взаимозаменяемы. Какой смысл в перерождении соковыжималки? Проще купить новую и начать с нуля. Любая соковыжималка делает одно и то же – гонит сок. Будет перемолотая кожура, будут липкие пятна. Зачем нужна память старой соковыжималки? Разве кому-то важна конкретная форма прошлогодних пятен?

– Пожалуй, – согласилась я.

– С другой стороны, есть некоторые наборы умений, знаний, особые разновидности опыта, накапливающиеся очень долго. И они, похоже, сохраняются во времени. Это как бы программы, загружаемые в новый компьютер. Почему Моцарт начинает прекрасно играть с младенчества? Или молодой математик решает в уме задачи, которые его родителям трудно даже объяснить? Откуда это берется? Я думаю, что перерождаются именно программные ядра – они выбирают новых людей в качестве своих носителей. Реинкарнация – это не то, что Петя стал Хуаном, а свежий след в культуре или истории, который оставляет такая программа. Заново воплощается не человек, а проявленная через него сила… Хотя и личные свойства людей могут к этому иногда примешиваться. Кендра, кстати, считает так же.

– Значит, – сказала я, – Элагабал тоже мог переродиться? В смысле, оставить будущему эту свою способность управлять Камнем?

– Конечно. Именно ее мы и ищем… Вернее, ты ищешь. Кстати, ты еще не получила знак? Может быть, тебе снился какой-нибудь вещий сон?

Со глядела на меня с легкой тревогой – и я ее понимала. Я говорила ей, что умею читать знаки, которые посылает мир. Именно так мы встретились с ней в Стамбуле. Но она, кажется, не слишком доверяла этой моей способности.

– Еще нет, – ответила я. – Но я уже знаю, что делать.

Я сказала правду. Именно этот разговор и подал мне спасительную мысль.

Все это время я надеялась, что получу от мира какое-то указание. Но я ждала его днем. А почему, спрашивается, не ночью?

Мне нужно было найти человека, способного управлять Камнем – то есть делать то же самое, что Элагабал. Возможно, этот человек был самим Варием в новом обличье – хотя бы в том смысле, о котором говорила Со. После разговора с мертвым Фрэнком я могла допустить что угодно.

Если Варий – или какой-то его сохранившийся аспект – живет и сегодня, он должен где-то находиться. Люди всегда где-то находятся.

Почему, спрашивается, я не могла спросить самого Элагабала о том, как мне его найти? Я же видела его во сне почти каждую ночь.

Я, правда, ни разу не говорила с ним. Я или переживала его жизнь как свою, когда засыпала в маске Солнца, или смотрела что-то вроде фильма с закадровыми комментариями, когда надевала маску Луны… Но все-таки способ задать вопрос должен был существовать.

Я провела несколько часов, читая наставления по работе со снами, найденные в интернете. Главная их мысль была отлично известна мне и так: засыпая, следовало настроиться на получение ответа. Каким образом? А просто сделать это, и все, объясняли руководства. Как говорится, «джаст дует». И я в конце концов решила сделать именно это, не задумываясь о техниках и методах.

Но я не знала, какая маска поможет здесь лучше – поэтому меняла их.

«Варий Авит, где ты? – шептала я, засыпая. – Где мне тебя найти? Как?»

На второй день этих опытов мне приснился сон, который я уже видела прежде. Варий в пурпурной военной тунике чертил что-то красным грифелем на стене. Я часто видела, как он пишет – иногда на восковой табличке, иногда на грифельной доске – но никогда не обращала внимания на слова, потому что не понимала их.

В этот раз я постаралась запомнить их и записала на бумажке, как только проснулась.

Varius Avitus Adero

Варий Авит – это было имя. «Adero» на латыни означало «я там буду». Или даже «я нахожусь там». Прямой ответ на мое вопрошание.

Не хватало только самого главного – где?

Я увидела этот сон еще несколько раз. Все повторялось: Варий (здесь он не был еще императором) писал эти слова красным грифелем на белой стене, покрывая продолговатыми латинскими буквами все доступное пространство.

Правда, в тексте встречались разночтения. Иногда Варий писал сокращенно, как древние цезари на монетах: VarAvAdero. Иногда надпись становилась еще короче: VarAdero или AvAdero.

Я могла бы еще месяц размышлять, где будет Варий, а где Авит – но, к счастью, догадалась спросить совета у олигархов Кремниевой долины.

Слово «VarAvAdero» никакого смысла для гугла не имело. Слово «AvAdero» – тоже.

«VarAdero» было… курортом на Кубе.

Бабах. Бинго!

Это могло быть и совпадением, конечно – но разве бывает хоть один знак, который нельзя назвать просто совпадением? Знаки и есть совпадения, которым мы придаем значение, наполняя их смыслом.

– Я получила знак, – сказала я Со на следующее утро.

– Ты уверена?

– Уверена на все сто.

И я рассказала про свой сон.

– Хорошо, – ответила Со. – Это убедительно. Собирайся в дорогу.

Вечером, чуть не спугнув Леву (тот ушел за пять минут перед этим), меня навестил Тим – и у нас произошел совершенно поразивший меня прощальный разговор. Честное слово, от американского инвестора я такого не ожидала.

– Завтра мы остановимся на Тенерифе, – сказал он. – Со говорит, ты полетишь на Кубу?

– Да, – ответила я.

– Var Adero, – в два отчетливых слова произнес Тим. – Будем надеяться, что Варий тебя встретит…

– Будем, – сказала я. – А можно вопрос офф-топик?

Тим кивнул.

– Вот эти ваши гости-буддисты… Вы к ним серьезно относитесь? По-моему, вы над ними угораете.

– В каком смысле?

– Ну они идут по древнему духовному пути. Вы в такое верите? Или они для вас просто клоуны? Вы вообще верите в духовные пути?

Тим еле заметно ухмыльнулся – и я поняла, что он переключился в свой ночной модус: со мной говорил уже не Tim, а Fay.

– Все духовные учения, – сказал он, – пытаются приватизировать нечто такое, что совершенно вне их разумения и власти. Мало того, их приверженцы ведут себя так, будто они эту власть имеют. Словно дикари, которые по очереди забираются на огромную гору и вопят: я бог горы! Я! А гора про них даже не знает. Конечно, эти люди клоуны. Кто же они еще?

– А что вне власти человека?

– Все, – улыбнулся Тим.

– Не понимаю.

– Бывает два духовных пути, – сказал Тим. – Вернее, два их типа. Первый – это то, чем занимаются Кендра с Винсом. Выйти за пределы слов, рассечь реальность на атомы, поднести к ней такую мощную линзу, чтобы все знакомое исчезло и осталась только невидимая обычному человеку фактура. Многие думают, что при этом понимают все про человеческую жизнь. Ну да, они видят кирпичи, из которых она сделана. Это интересно, странно и чудесно. Можно изучать эти закоулки всю жизнь. Но если ты исследуешь кирпичи и швы с раствором, разве поймешь что-то про архитектуру дома? Или про то, кто и зачем его построил?

– То есть они идут не туда?

– Я так не говорил, – сказал Тим.

– А второй путь?

– Это вообразить дом, где ты якобы живешь. Придумать такую архитектуру, какая тебе понятна и нравится. А потом научиться видеть ее поверх любой кладки. Вцепиться в какую-нибудь идею или легенду, и так пропитать ее своей верой, что она станет твоей персональной истиной. Одни дружат с тибетскими духами, другие с девой Марией, третьи с Шивой. Даже встречаются с ними в укромных местах. Это значительно проще, чем первый вариант, но толку еще меньше. Самая добрая галлюцинация – это всего лишь галлюцинация.

– Какой из путей тогда правильный? – спросила я.

– Просто расслабься, девочка. Человек не может ходить по путям.

– Почему?

– Да потому, что он прибит гвоздиком. Единственный путь, по которому он действительно перемещается, заключен в его судьбе, а судьба заключена в теле. Родился, вырос, состарился, умер. Других духовных путей нет.

– Как нет? Ведь по ним же идут.

– Человек может полагать, что он куда-то идет. Как малыш на качелях воображает, что летит на самолете или скачет на лошади. Когда он слезет, будет не слишком важно, куда он скакал и с кем сражался. Искатель на духовном пути – такой же дурачок на качелях… Люди – это живые нитки, которыми сшита реальность. Какой у человека может быть путь, кроме того, чтобы просыпаться утром и засыпать вечером? Ты не досмотрела жизнь Элагабала. «Нитки» – это не мое сравнение, а его. Надень маску и увидишь сама. Есть момент, где он очень отчетливо это понимает…

– Что – это?

– Вот ты появилась, описала свою траекторию в жизни и исчезла. Тебя больше нет, но ты что-то собою связала, соединила, скрепила. Рассасывающаяся нить, как при хирургической операции. Тобою сшили ткань творения – нечто такое, о чем ты даже не имеешь понятия. В чем смысл нитки? В чем ее назначение? Да просто в том, что это нитка. Но каждая нитка при этом думает, что все дело в ней, потому что у нее самая красивая попка в инстаграме.

– У меня не самая, – ответила я.

– Я не про тебя… – он вдруг поднял руки, словно понял, что сказал ужасную бестактность, – то есть про тебя, конечно, извини старого дурня, хе-хе…

– Пожалуйста, говорите серьезно.

– Если серьезно, то большинство в этом мире тянет свою лямку и не задает лишних вопросов. Я имею в виду, о смысле происходящего. Они этот смысл и так понимают – вылечиться от грибка и расплатиться с ипотекой. Но некоторые визжат как поросята – не хочу, не буду, все абсурдно и страшно. Поэтому придумали эти самые духовные пути. Прогулялся немного у себя в голове, успокоился и опять впрягся. Так что давай, впрягайся. Это и есть путь…

Он довольно ухмыльнулся.

В этот момент ему не хватало огромного живота с бриллиантовой цепью и сигары во рту.

Впрочем, так сейчас выглядят не капиталисты, а рэперы. Хотя рэперы, подумала я, это ведь тоже капиталисты. Буржуины, которые продают нам нашу же тоску, намазанную на купленный у звуковых буржуинов бит. И еще приторговывают мерчем. А бывают буржуины духовных путей. Тоже со своим мерчем. МакХатмы.

– Кендра говорила, – сказала я, – что мы можем иметь дело только со своими собственными выхлопами. Вы с ней согласны?

– На сто процентов, – ответил Тим.

– К духовным путям это тоже относится?

– Именно к ним это и относится в первую очередь.

– А просветление?

– Что такое просветление? Это что-то такое буддийское, да? Но даже у буддистов на этот счет единого мнения нет. Почему бирманское просветление так сильно отличается от тибетского?

– А они отличаются?

– Еще как. Японский дзен-мастер кажется бирманскому учителю даже не вошедшим в поток. Для тибетского бонпо оба гуляют где-то в потемках. Когда монах-теравадин слушает на ютубе англоязычный дзогчен, он думает, что это косметическая психотерапия-лайт для домохозяек. А к нему самому в это время крадется седобородый индус, чтобы обвинить его в дуализме… Все эти просветленные мужи бьют друг друга канделябрами по бритым черепам много тысяч лет.

– Но ведь в конце они приходят к одному и тому же?

– Кто тебе сказал?

Я замялась. Это была та редчайшая жизненная ситуация, когда ссылка на БГ как на духовного авторитета не канала.

– Вовсе нет, – сказал Тим. – Если ты, конечно, не говоришь о смерти. Пока мартышки живы, они кривляются по-разному. Одна узнает «природу ума», не понимая, что упаривает философскую концепцию до простейшего эха, и узнается именно концепция, за годы тренировки редуцированная до переживания-символа. Другая мартышка следит за феноменами восприятия, не замечая, что сама создает их своим поиском. Чем дольше она греет воду у себя в голове, тем сильнее там булькает, пока чайник не отключится. Третья мартышка простирается перед иконой и стяжает какого-нибудь «духа» – и тот, натурально, подваливает в заказанных объемах и формах… Все духовные практики – это генерирование специфических эффектов в потоке восприятия, и эти эффекты в каждой традиции свои. Общее у них только то, что они возникают из ничего и исчезают без следа. Все, что обнаруживается, перед этим фабрикуется. Особенно так называемая несфабрикованность. Исследовать духовную реальность невозможно, потому что она не просто зависит от нашего внимания – она и есть замкнутый на себя поток внимания, способный порождать что угодно. Змея, кусающая свой хвост. «Изучать» этот поток – как вопрошать ночь, какой из снов настоящий…

– Откуда вы столько про это знаете?

Тим только ухмыльнулся.

– А научное знание? – спросила я. – Это ведь тоже путь.

– В точности то же самое. Оно тоже сделано из веры, только это вера не в «ум», – Тим опять изобразил пальцами кавычки, – а в «материю». И эта вера точно так же меняется со временем. Греки думали, что звезды – это золотые гвозди в хрустальных сферах, которые крутятся где-то наверху. Но забивать эти гвозди человек не мог – он умел только вычислять их траектории в небе. Людям кажется, что сегодня они сильно поумнели, потому что рассчитывают не расстояния между гвоздями, а массы черных дыр, размер и возраст Вселенной…

– И подтверждают догадки наблюдениями, – вставила я.

– Да. Но за этим они как-то упускают то обстоятельство, что Вселенная – это просто небесное кино, проверить достоверность которого никогда не будет иной возможности, кроме как глядя на те же верхние огоньки.

– Почему нельзя проверить?

– А как? На потолке висит плазменная панель и что-то такое показывает. Астрономы смотрят свой сериал – и визжат как дети в кинозале. Но ведь даже Голливуд умеет сочинять запутанные сюжеты, так почему это искусство не может быть доступно архитекторам симуляции? Что, по-твоему, самое главное из написанного в небе?

– Что?

– Расстояния до якобы находящегося где-то в космосе настолько невообразимы, что человек никогда не сможет превратить эту небесную историю в свой непосредственный опыт. А будет только перечитывать ее и дописывать, совершенствуя свои астролябии, подзорные трубы, лазерные интерферометры и прочие радиотелескопы.

– В космос можно полететь, – сказала я. – Илон Маск…

– Даже если ему разрешат высадку на Марс, – перебил Тим, – это будет мало отличаться от обкуренной съемки в небольшой студии, куда пустят только после полугодовой отсидки в холодной темноте. Причем за пропуск в студию на троих придется заплатить триллион долларов, а симуляция будет работать на том же движке, что и здесь… Человеческую космогонию можно обналичить только так. Поэтому нет ничего смешнее спора, правда ли американцы высадились на Луне. Откуда же им знать-то? Они даже не в курсе, были они вчера на свете или нет.

– Понятно, – сказала я.

– Вот, – Тим поднял палец. – Теперь ты постигла природу человеческого познания. Как говорят учителя дзена, keep this mind[15].

– Спасибо за напутствие, – ответила я. – Но почему все устроено именно так?

– Найди того, кто нам нужен, вернись с ним вместе, и я отвечу. А сейчас тебе пора.

– Угу, – вздохнула я. – Маски будут со мной?

– Конечно. Чтобы не возникло проблем, я приготовил футляр, справку и чек. И еще этот, как его, сертификат в двух экземплярах. Если что, ты их купила в магазине сувениров в Стамбуле. Современный художник. Да они и не выглядят чем-то особо ценным… Так что серебряный член и наручники можешь оставить здесь.

– Передайте их Кендре, – сказала я. – Скажите, от меня.

– Обязательно, – улыбнулся Тим. – А если она спросит, что это значит?

– Скажите, это коан. Пусть себя проверит. Настоящая архатка поймет сразу…

Покидать яхту было грустно – почему-то казалось, что больше я на нее не вернусь. Прощай, «Аврора», думала я. Теперь мы точно знаем, что тебе снится.

В аэропорту мне пришло в голову, что спать высоко в небе – очень особый опыт, и за время долгого перелета на Кубу я смогу увидеть что-то заоблачно крутое. Я взяла маски в кабину.

В конце концов, я не слишком часто летаю бизнес-классом. Надо было использовать эту комфортабельную ночь над человеческим миром – и я сделала это почти без трений с персоналом.

Эмодзи_красивой_блондинки_в_маске_луны_на_которую_с_уважительным_недоумением_косятся_стюардессы_но_ничего_не_могут_сказать_потому_что_шторка_опущена_ремни_пристегнуты_мало_ли_у_меня_такой_фасон_маски_для_сна_и_какое_вам_вообще_дело.png



Римские боги не знали того, что знала даже моя бабка: власть над миром нельзя получить раз и навсегда. Они смогли когда-то победить титанов – но где им было победить людей, уходящих к новым богам? От такой угрозы нет защиты ни у одного небожителя.

Боги Рима были стары и лукавы. Они втягивали мраморными ноздрями облака жертвенного дыма и посылали неясные знамения, вокруг которых кормились толпы толкователей – но ничего не делали для взывающего к ним человека. Во всяком случае, со времен Александра.

Победу в битве по привычке объясняли милостью божества, поражение – его гневом, но радения у алтарей давно уже не могли повлиять на исход человеческих дел. С таким же успехом можно было молиться игральной кости.

Но боги Рима еще не умерли. Я знал, что они видят Камень Солнца – и негодуют, словно обожравшиеся толстяки на пиру: стол с яствами отъезжает все дальше, а сил встать с ложа и догнать его уже нет.

Все, что я делал, выглядело пристойно. Богов Рима не оскорбляли и не сбрасывали с пьедесталов. Просто им пришлось подвинуться и принять в свои ряды нового бога – первого среди равных.

Я построил Элагабалум, огромный новый храм, и свез туда все святыни прежнего мира, до которых смог дотянуться. Даже огню Весты пришлось переселиться. Все статуи и священные предметы отныне становились магической свитой нового бога и приобретали значимость только из-за своей близости к нему.

Под мантией Юпитера уже много веков скрывалась затянутая паутиной пустота. Я не видел большого греха в том, чтобы взять эту мантию и накинуть ее на вознесший меня Камень. Элагабал и есть то, что вы называли прежде Юпитером, объяснил я Риму, просто теперь главный из богов желает показаться вам в новом обличье.

Как говорил Ганнис, риторические хитрости способны повлиять лишь на тех, кто изучал риторику, а таких до обидного мало. Сложные построения ума доступны философам, юристам и прочим образованным людям, а народу понятно только знакомое по ежедневному опыту: рождение, смерть, женитьба.

Боги не рождаются и не умирают – во всяком случае, на глазах у людей.

Но вот жениться им никто не запрещал.

Чем дольше я обдумывал идею, тем веселее мне делалось. Ну конечно. Я возьму Камню Солнца жену – и тогда новый бог станет народу ближе.

Сперва я решил, что на эту роль лучше всего подойдет Паллада. Это означало поженить Восток и Запад, соединить солнечную древность Сирии и Египта с мудростью Афин… Я принял решение, и статую Паллады привезли в новый храм.

Но потом мне пришло в голову, что шутку, выдуманную для народной потехи, следует все же обсудить с Камнем.

И вот тогда это и произошло.

В полночь я остался в храме и исполнил священный танец один, без зрителей. На меня глядел только Камень и ни единого человеческого глаза.

Играл слепой флейтист из Никомедии – он теперь сопровождал меня всюду, даже в термах, и я давно перестал замечать его присутствие. Он был финикиец и не понимал других наречий, а я знал его язык достаточно, чтобы объяснять простейшее. Но мы говорили редко. Он напряженно морщился от слов и предпочитал щелчок пальцев или хлопок в ладоши: таков был язык, на котором с ним изъяснялся мир.

Я думал, что пережил свой апофеоз, когда с оружием в руках повернул бегущих солдат на преторианцев Макрина. Но даже это счастливое и страшное событие померкло перед тем, что случилось со мной в ту ночь.

Вернее сказать, это случилось не со мной. Это случилось с Варием Авитом – тот, хоть и принял много новых имен, но не слишком изменился с Эмесы. Я же нынешний появился на свет только после той ночи.

Зал, где стоял Камень и статуи его свиты, освещало всего несколько ламп на колоннах. Когда я поднимал глаза, колонны растворялись во мраке: огромная пустота над головой была почти черной, словно на меня спускалась грозовая туча. Камень Солнца был освещен лучше – и казался завернувшимся в черный плащ незнакомцем, сидящим на золотом возвышении.

Я хлопнул два раза в ладоши, и финикиец заиграл протяжную и приятную мелодию. Никто не смотрел на меня; мне не надо было думать о красоте лица и движений – и мой танец с первого шага превратился в обращенную к Камню беззвучную речь:

«Элагабал, с тобой говорю я, Антонин, называемый в народе так же Элагабалом по твоему великому имени. Я хочу сделать тебя главным богом Рима – но для этого нужно следовать народному обычаю. Люди примут тебя, если ты войдешь в божественную семью понятным им способом. Поэтому я хочу женить тебя на Палладе. Хочешь ли ты ее? Или желаешь другую богиню? Тогда назови…»

Несколько шагов я сделал во внутреннем молчании, а дальше мне в голову пришла мысль, сперва показавшаяся мне моей собственной. Но она разворачивалась не сама, а в такт моим движениям, и я с содроганием понял, что это ответ божества. Мне пришлось вытанцевать его весь перед тем как он сложился в моей голове полностью:

«Ты говоришь, что хочешь сделать меня главным богом, но кто ты, чтобы решать подобное? Ты для этого должен быть не высшим из людей, а высшим из богов…»

Теперь я знал, как говорит Солнечный бог – голосом привязанной к моему танцу мысли. Иногда – неузнанной мысли: я различил речь Элагабала лишь потому, что ждал ответа. А ведь и до этого дня мне многое приходило в голову во время танца. Но я не обращал внимания, стараясь правильно наклоняться и ступать.

Мне захотелось сесть на мрамор пола, опереться спиной о колонну и прийти в себя. Но я боялся прекратить танец – неизвестно было, заговорит ли божество снова. И следовало, конечно, поддержать диалог.

Ответ в моей голове родился почти сразу – и разумение мое было глубже, чем обычно:

«Люди поклоняются в основном священным камням и статуям, – ответил я наполовину мыслью, наполовину движениями тела, – и назначить им нового бога означает лишь изменить порядок расставленных перед ними предметов…»

«Ты и сам поклоняешься Камню».

Мне почудилось, что я слышу беззвучный хохот. Я испугался. Я всегда отчего-то считал, что Камень Солнца меня любит. Зачем иначе он вознес бы меня на такую высоту? Но теперь я уже не был ни в чем уверен.

«Я поклоняюсь не Камню, – сказал я, – но тому, что за Камнем».

«А ты знаешь, что за ним?»

«Нет, – ответил я. – Мой смертный ум этого не видит. Я вижу дела Камня и полагаю, что за ним стоит нечто великое и прекрасное».

«Увидь же…»

Тогда это и произошло. Подтягивая правую стопу к левой, я еще не знал. Мои стопы соприкоснулись, и мой ум открылся. Когда моя правая нога опередила левую и заскользила вперед по мраморной плите, я знал уже все.

Но я не остановился. Я танцевал – и с каждым движением проникал в тайну глубже, словно бы спускаясь в один из тех каменных колодцев, которые, по рассказам Ганниса, ведут к сердцам пирамид.

Тайна была простой и невероятной. Я даже не нашел бы слов, чтобы объяснить ее, если бы не техническое чудо, которое мне показали в Никомедии.

В тот день меня привели в небольшую темную комнату, где в стену была вмурована тонкая бронзовая пластина. В пластине было проделано крошечное – не больше чем от укола шилом – отверстие. Не знаю, как и почему, но на стене напротив него возникали картины – то розы, то драгоценные вазы, то золотые кубки… Мне объяснили, что никакого колдовства в этом нет: свет, проходя через крохотную дырочку, сам рисует то, что предложено ему за стеной в виде образа, только картинка выходит перевернутой.

Свет рисовал достовернейшую картину. Ганнис, который осматривал эту комнату вместе со мной, долго говорил о «Пещере» Платона: мы с ним изучали это сочинение год или два назад, но я, конечно, ничего не помнил. Главная мысль Ганниса была в том, что весь наш мир возникает примерно так же, как эта светящаяся картина напротив оставленной шилом дырочки.

Мне трудно было понять, о чем речь.

– Стена плоская, – сказал я. – На нее падает свет, и получается картина. Если весь наш мир такой же природы, то на какой основе он, спрашивается, возникает?

– На тебе самом, мой господин, – ответил Ганнис. – Считай себя подобием стены. И я тоже такая стена, и Макрин, и Меса, и последний раб. Но это, конечно, лишь сравнение – а все сравнения хромают. Не пытайся понять их буквально.

– Если я – такая стена, почему я не знаю этого сам?

– Разве ты знаешь себя, господин? Ты ведь ни разу не ездил в Дельфы.

Я догадался, что он намекает на древнюю дельфийскую надпись[16].

Он к тому времени уже перестал звать меня Варием и называл господином. Во всяком случае, при посторонних, а с нами были солдаты охраны.

– Хорошо, – сказал я, – этого я все равно не пойму. Но где тогда дырочка, откуда выходит свет? Какое хитроумное устройство создает волшебные разноцветные лучи, становящиеся тем, что нас окружает?

– Это действие бога, – ответил Ганнис. – Вернее, божественной машины, чью природу понять невозможно… Я, во всяком случае, не смог – а ты, господин, быть может, и сумеешь. Но меня в это время рядом с тобой уже не будет.

Я давно знал, что риторы, софисты и спорщики прячутся за словом «бог», когда у них иссякают аргументы – и решил, что Ганнис воспользовался этим приемом. Если непостижимость бога приводят в качестве аргумента, о чем остается говорить? С этого заявления почему-то никогда не начинают спор – им заканчивают.

В тот же вечер Ганнис прислал мне кастрата-чтеца с текстом «Пещеры», но я был пьян, вокруг меня вели хоровод веселые девушки, и до Платона не дошло.

Теперь же, в полутемном храме, мой ум открылся и я понял сказанное Ганнисом.

Камень Солнца и был божественной машиной, которая рисовала наш мир таинственным и неизъяснимым способом. Вернее, не всей машиной, а видимой ее частью.

Камень был подобием отверстия в стене темной комнаты. Через него проходили лучи, рисующие мир. Поэтому его и называли «Sol Invictus». Само же мироздание было картиной, возникающей в моем уме – и сколько существовало разных умов, столько появлялось таких картин. Смысл божественной игры был в том, что они соединялись друг с другом и сплетались в нечто нам неведомое.

Даже увидев, как божественная машина создает мир, я не мог внятно это выразить, хотя после откровения мое разумение усилилось и окрепло, и многие потом с завистью говорили, что я наколдовал себе мудрость так, как другие наколдовывают богатство.

Я попробую объяснить суть того, что я понял – но для этого мне понадобятся сравнения.

Вот есть ткацкий станок, или прялка, не помню, как правильно – где делают ткань. Если ткань с узорами, то они возникают на вертикальной раме постепенно, нитка за ниткой, при каждом ходе прялки, и смысл красной или синей нити не в ней самой, а в узоре, куда она войдет.

Мир наш похож на такую ткань, где мы – нити. В том смысле, что каждый человек, или зверь, или дух живет и сражается так, словно все дело в нем, но сами по себе существа бессмысленны. Есть только ткань, куда они вплетены как части – полотно пестрое, яркое и страшное, не видное и не внятное целиком никому, кроме бога. Для богов же это игра.

Так что такое моя жизнь и в чем мое назначение – и не только мое, но и любого человека?

Возьму простой пример. Вот я сижу вечером у окна. За ним слышно лошадиное ржание и голоса людей, и меня злят эти звуки, потому что они нарушают мой покой.

Мне кажется, что шум происходит в мире за окном, а я отвечаю ему своим раздражением. Но на деле и шум, и моя злоба есть одно целое – узор, который бог заставляет меня прожить как этот миг, чтобы оживить его. Он сделал меня для этой цели, как катушку с нитью, и нить эта есть моя душа, которая не моя, но бога – и лишь окрашена мною, как краской. Мною создается мир.

Бог прядет на своем станке так, будто есть я и есть ржущая лошадь – но нужно это для того, чтобы событие стало частью вселенской ткани, где конское ржание и шум голосов переплетены с моим раздражением. Мое переживание этого мира и есть то самое, что его порождает. Так же со своих позиций соучаствуют в создании космоса ржущая лошадь и шумящие под окном люди, и все эти нити соединяются через Камень подобно проходящим сквозь одну точку лучам.

Это был простой пример – а можно вспомнить битву под Антиохией, где я посылал солдат в бой, махая кинжалом как Александр. В таких сражениях сходятся легионы, страдают и умирают тысячи.

Пожар этого мига поддерживается огнями со множества направлений, и то, что считают человеческим зрением и слухом, есть на самом деле создающие мир лучи. Мы исторгаем эти лучи из себя, пока не израсходуем свою жизненную силу, выплетая узор настоящего. Если сравнить наш мир с моей шелковой робой, то мы черви, выделяющие из себя шелк – а мним себя вышитыми на робе картинами, которых и нет-то нигде, кроме как в нашей памяти.

Бог, придумавший эту жестокую игрушку – а игрушка эта и есть наш мир со всеми его кажущимися обитателями – подобен не слишком развитому ребенку.

Но рядом с этим юным и глупым богом есть другие, как бы его родители: мудрые и добрые, они исполнены сострадания ко всему сущему, даже к одушевленным нитям, затянутым в живую картину.

Боги не могут увидеть наш мир так, как видит его человек. Вернее, могут – но для этого им надо перестать быть богами и стать людьми, ибо мир, в который погружен человек, и заключен в человеке. А зачем богам человеческое? Если люди отворачиваются от создаваемого из них узора, они видят лишь одно: распад и разрушение своей смертной природы.

Богов не слишком-то интересует наш мир – как родителя не особо занимает непристойный рисунок, намалеванный сынишкой на заборе, или залитый уксусом муравейник. Конечно, боги добры – и способны проникать сострадательным взглядом даже в мельчайшие глубины. Но делают они это редко. И мне ли их упрекать?

О, я видел богов, воистину видел. Но мой язык немеет при попытке описать их.

Наше небо с луной и звездами есть картина, произведенная божественной машиной. Эта картина подобна зеркалу перед зрачком – чем острее и зорче человеческий взгляд, тем больше деталей и подробностей он увидит, но созерцать при этом будет лишь свое собственное зрительное усилие. Это своего рода насмешка над человеком. Но за видимым космосом есть космос невидимый, похожий на древнее море. И в нем огромными темными водоворотами таятся боги.

Здесь мои слова сделаются окончательно странными: в своей сути боги абсолютно неподвижны. Они подобны вихрю, но в центре этого вихря как бы есть недвижное око, и бог весь там, а вихрь бытия для него как мантия.

Вот он плывет, могучий и прекрасный, из одной вечности в другую – и остается на месте. Видит все и не знает ничего. Он подобен только себе, и просить его о чем-то бесполезно. Ему ведом лишь танец, и танец этот есть Вселенная. А в центре танца созерцающий его глаз, и этот глаз есть неподвижное ничто.

Этот глаз во всех богах один, потому что двух разных «ничто» быть не может. Но я видел множество водоворотов и вихрей. Они различны и противостоят друг другу как великие цари. Мне увиденного не вместить. Скажу о том, что я понял.

Боги знают про страдание одушевленных нитей, сплетающихся в их игрушку. Но оно их не тревожит. В картине, частью которой стали люди, нет ни одного настоящего действующего лица, ибо божественная душа, оживляющая ее, затянута в нее как бы обманом и магией лишь на краткий миг.

Но боги все равно дают человеку возможность изменить свой пылающий мир, доверив ему управление божественной машиной.

Сами боги управляют ею с помощью танца. Почему я называю это танцем? Потому что не могу подобрать другого слова.

Мы, танцуя, совершаем движения – теряем равновесие и находим его опять. Суть божественного танца похожа. Она в постоянной потере гармонии и соразмеренности – и новом ее обретении, в смене прекрасных сочетаний сущего еще более прекрасными. И танец этот, этот вихрь – одновременно музыка, и так боги пребывают вечно: неизменное в центре, пламя перемен вокруг.

Мы же сделаны только из вихря изменений. Центрального небытия всех вещей и себя мы не постигаем, оттого наш мир для богов такая смешная игрушка.

Но из-за того, что наши танцы похожи, человек может управлять машиной, создающей все.

Такой человек – это soltator. Танцуя, он меняет человеческий мир. Он может многое совершить по своей собственной воле – например, сделать себя цезарем. Но главное, вселенское изменение случается, когда око небесной машины соединяется с ним в одно целое и постигает, как следует измениться всему – и следует ли всему быть дальше.

Дело в том, что божественные вещи отличны от наших – они одушевлены. Поэтому небесная машина сама есть божество, и участие других богов ей не нужно. Она и есть бог, прядущий на станке.

Еще я понял, что Юлий Бассиан не становился богом, даже танцуя. Он был могучий маг, но не soltator. Он мог управлять событиями мира, убивать цезарей и возвышать свою семью. Но он не захотел дать миру новое направление.

Быть может, это выйдет у меня.

Несколько танцев перед солдатами сделали меня императором. Но теперь потребуется куда большее. Бог машины заглянет в меня, постигнет мою душу – и сквозь нее увидит мир. А затем машина изменит мир так, как надлежит. Или, может быть, мир исчезнет. Я еще не решил.

Мне не надо заботиться о грядущем. Мне достаточно просто танцевать свой танец. Машина увидит и сделает все сама.

Мне хотят помешать. Я знаю про это – но мне не слишком-то страшно. Мне скорее смешно. Увидев богов, я стал мудрым, куда мудрее других людей. А став мудрым, я сделался еще и хитрым.



Глаза у кубинской собаки были умные, добрые и бесконечно грустные – как у Абрамовича, понявшего наконец, в чем кидок.

Всю дорогу от Гаваны до Варадеро она пыталась облизать меня – сначала лицо, когда я сидела с ней на заднем сиденье, а потом локоть – когда я перелезла на место рядом с шофером. Наверно, собака телепатически уловила сравнение, пришедшее мне в голову, и была польщена, что ее подняли на такую высокую эволюционную ступень. Или просто чувствовала, что дней ее на земле осталось мало, и торопилась растратить оставшуюся в сосцах нежность.

Ее хозяин, шофер, тоже был телепатом. Он не говорил по-английски, но каким-то образом все чувствовал без слов. Он остановил машину точно в тот момент, когда я уже собиралась похлопать его по плечу и попроситься в туалет на приближающейся бензоколонке. А потом выключил радио – как раз тогда, когда мне до тошноты надоел задорный пионерский голос на испанском.

Мы трое определенно могли общаться без слов.

Я, увы, не говорила по-испански. Иначе никакой необходимости в телепатии не было бы – как не возникает ее с таксистами в Москве. Наверно, мы все немного телепаты, но эту способность блокирует постоянная болтовня. С собой и другими.

У развилки мелькнул заброшенный двухэтажный дом с лепными украшениями (вписанные в треугольник цветы и звезды над каждым оконным проемом). Он был давно необитаем и почти полностью облез под солнцем – только в нескольких местах на штукатурке оставались зеленые прожилки. У меня перехватило дух. Этот дом можно было прямо сейчас перенести в Помпеи – и он идеально вписался бы в любую тамошнюю улицу.

Возможно, он того же возраста. А местные индейцы, встретившие Колумба, были просто выродившимися потомками римских колонистов… Впрочем, подобные взгляды давно мейнстрим, кого этим в наше время удивишь.

Варадеро оказалось косой белого песка, уходящей в море чуть ли не на десять километров – а может, и больше. Эта коса как бы соединяла мир материальных объектов с миром идей: начиналась за шлагбаумом и, постепенно обрастая гостиничными звездами, углублялась в зону высоких цен. Почти наше классическое «от забора до обеда».

В начале косы стояли скромные гест-хаузы, дальше шли отельчики типа «полковнику никто не пишет» (так я называю три звезды третьего мира), а в самом конце, уже почти недостижимые за элегантными оградами и тщательно постриженной зеленью, прятались дворцы по триста и пятьсот долларов в день.

Я выбрала благородную середину – трехзвездочный блок из серого бетона с названием «Синяя Вода» (можно было позволить себе гостиницу на порядок дороже, но эта чем-то напомнила мне об Индии). И еще победило уважение к местным политтехнологиям: два раза исказить реальность в одном словосочетании – это надо уметь.

Неподалеку останавливались русские туристы – это было понятно по граффити на заборе:

¡HASTA HEBLO!

Комната на последнем этаже стоила сорок евро в день и была большой и светлой, с высоким потолком и плетеной мебелью. Если бы не душ, бивший из трубки вбок, место можно было бы считать безупречным. Вытершись ностальгическим вафельным полотенцем, висевшим в ванной, я пошла на разведку.

Вафельное полотенце не обмануло. После часовой прогулки мне стало казаться, что я вернулась в детство, причем даже не свое, а мамино. Это было удивительно: Советский Союз, привитый за океаном, дал дивный побег – карликовое деревце-бонсай, достаточно похожее на оригинал, чтобы тот вспомнился в достоверных деталях, но слишком смешное, трогательное и маленькое, чтобы вызвать неприязнь.

Советское прошлое было воссоздано очень добросовестно. Я не могла точно установить, как это достигнуто и в чем именно заключается подобие – но безлюдный коридор в гостиничном корпусе, пахнущий наполовину запустением, а наполовину масляной краской, напоминал об СССР с такой первобытной силой, что стенгазета на испанском, написанная шариковой ручкой и украшенная наклеенными фотографиями, казалась даже некоторым пародийным излишеством.

Этот культурный ген присутствовал и в еде – обедая в уличной столовой, я ощутила несомненную (и совершенно непостижимую для человека с другими корнями) связь между привкусом машинного масла в рыбной котлете и висящей на стене грамотой победителя в социалистическом соревновании (понятной до последнего слова и звезды, несмотря на испанский язык). Даже грязный белый халат на толстой посудомойке, мелькнувшей в дверном проеме, даже синяя кафельная плитка, отставшая от стены, даже имитирующий дерево узор на пленке, которой была оклеена дверь, даже… даже…

Приехать сюда стоило хотя бы для того, чтобы увидеть, как все обстояло в мире, где я – технически говоря – родилась, хоть и не успела пожить. Когда попадаешь в такие Помпеи, какая-нибудь мелочь вдруг вытягивает самые ранние из детских воспоминаний, прежде не появлявшиеся на поверхности сознания, потому что вокруг не было ни одного крючка, способного их зацепить.

Официантка посматривала на меня приветливо – но одновременно с еле заметным подозрением.

Деньги в Варадеро были тоже свои – не обычные кубинские песо, а что-то вроде сертификатов советской эры. Инвалютные песо, или просто куки. Они обменивались на евро (у меня хватило ума не брать долларов) по курсу примерно один к одному, и были, по сути, подобием непрозрачных презервативов с революционной символикой, в которых валюта враждебного мира путешествовала по Острову Свободы. Обед стоил ровно двадцать куков. То есть двадцать евро. Положив две бумажки на стол и добавив на чай немного обычных песо, я пошла гулять.

Длинная улица, на которой я оказалась, проходила параллельно пляжу. На перекрестках в просветах межу домами сверкали зеленые прямоугольники моря – словно щиты с его рекламой.

Через несколько минут я стала замечать что-то странное.

На каждом перекрестке стоял один и тот же молодой человек, похожий на банковского клерка – стриженый, смуглый, в белой рубашке с темным галстуком и черных штанах со стрелкой. От клерка его отличала висящая на боку рация полицейского типа.

Сначала я думала, что молодой человек идет по другой стороне улицы и каждый раз останавливается на перекрестке в тот самый миг, когда я поднимаю на него взгляд. Потом у молодого человека изменился цвет галстука, и я поняла, что это разные люди.

Эти стриженые ребята торчали на каждом перекрестке – и были неотличимы друг от друга. А одели их так, видимо, чтобы они с элегантной легкостью могли затеряться в толпе иностранцев. Это тоже было родное, исконное – и уже подзабытое, как грамота со звездами.

Впрочем, у местного социализма были и довольно симпатичные проявления.

Например, люди.

Кубинская молодежь любила красивые крутые татухи. Мальчики и девочки – во всяком случае те, кто не работал топтунами – по-разному стриглись и красили волосы. Выглядели молодые кубинцы прикольно и стильно.

Везде работали маленькие кафешки на три-четыре стула. Это тоже было здорово.

И, конечно, кофе. Очень крепкий и очень вкусный. Обычно я кофе не пью – а такой пила бы и пила.

Сев за уличный столик, я выпила две чашки и заказала третью. Чашечки были совсем крохотными, так что я не волновалась за сердце.

– Нравится? – спросил кто-то по-английски.

Я подняла глаза.

На стуле напротив сидел симпатичный молодой человек с бакенбардами, в бейсболке со словами «Miami Vice» – что могло означать или легкую фронду против властей, или, наоборот, представителя властей, изображающего легкую фронду в служебных целях. Или, как оно чаще всего и бывает, то и другое в смеси, еще не решившей окончательно, куда, как и с кем.

Я не заметила момента, когда он сел рядом.

Ну что ж. Я жду очередного знака? Вот такой милый кобелек – это считается? Будем считать, что да.

– Очень нравится, – сказала я совершенно искренне, хотя и не понимала, про что именно он спросил.

– Я Хосе, – представился молодой человек.

Он был похож на Элвиса.

– Саша, – ответила я.

– Nice to meet you, Sasha, – сказал Хосе. – Можно с тобой поговорить? Для практики в английском?

Я пожала плечами – английский у Хосе был и так хороший. Потом подумала, что отказать будет невежливо, и кивнула.

– Про кубинский кофе есть такой анекдот. Кубинец заходит в кофейню в Испании и говорит – могу я выпить кофе?

Хосе произнес «кофе» как «кафэ», с ударением на последнем звуке.

– Испанец отвечает – да. Тогда кубинец спрашивает – а можете вы сделать мне кафэ кафэ? Испанец немного думает и кивает. Тогда кубинец спрашивает – а можете вы мне сделать кафэ кафэ кафэ? Испанец напрягается, морщит брови, раздумывает несколько минут и снова кивает. Тогда кубинец спрашивает – а есть ли у вас кафэ кафэ кафэ кафэ? У испанца на лбу выступает пот, и он гов�

Скачать книгу

© В. О. Пелевин, текст, 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

К завтраку вышли только Со и Тим – дети, видимо, сильно вчера притомились и спали.

Проглотив омлет с салатом из авокадо, я налила себе чаю – и поняла, что самое время задать уже давно занимавший меня вопрос.

– Скажите, а Раджив знает о Камне? Майкл и Сара знают? Как ко всему этому относится ваша семья?

Тим и Со переглянулись. Тим усмехнулся.

– Эти трое вовсе не наша семья, – сказал он.

– А кто они?

– Персонал, изображающий наших непутевых деток. Мы им платим приличную зарплату, а они ни во что не лезут. Их задача – курить дурь, чтобы ею за версту разило от корабля, и приводить сюда разных фриков. В общем, следить за тем, чтобы шторы вокруг Камня были задернуты самым плотным образом.

– Какие шторы?

– Я фигурально выражаюсь. Камень надо особым образом прятать. Это психоактивный объект.

– В том смысле, что он думает?

– Нет, – ответил Тим. – Вернее, я не знаю. Со, объясни.

Со улыбнулась.

– Камень активен в том смысле, что его близость могут заметить медиумы и чувствительные люди. Они ощущают… как бы это сказать, притяжение тайны. Легкую тревогу, возбуждение. В общем, исходящую от Камня вибрацию. Так его раньше и находили. Но если постоянно держать рядом компанию укуренных придурков, эту тонкую вибрацию можно замаскировать другими, куда более грубыми. А если время от времени приводить свежих фриков, Камень можно скрыть полностью. Спрятать за плеском нечистого сознания как за шторой.

– Ага, – сказала я. – Вот зачем тут эти борцы с системой и прочие анархисты.

– Анархисты, шестнадцатые референты, кто угодно. Новые люди, попадающие в орбиту Камня, на время изменяют его вибрации. Как будто Камень собирает опыт. На время он становится незаметен. Думаю, шестнадцатого референта хватит дней на пять. Потом опять надо будет искать свежих идиотов. Так что у Раджива, Майкла и Сары не такая простая работа. Жесткий график. И вредно для легких.

– Я знаю многих, кто записался бы к вам на собеседование, – сказала я.

Тим развел руками.

– Пока вакансий нет.

– Ребята справляются, – кивнула я. – Я решила – вот она, настоящая современная семья. Прямо голливудская классика. Мать не может до конца принять гомосексуальность сына, потому что она родом из реакционной Рашки…

Со улыбнулась.

– Generation gap, – продолжала я, – отцы и дети…

Замолчав, я задумалась, почему так говорят – «отцы и дети». Ну да, был такой роман у Тургенева. Интересно, а «дочки-матери» – тоже чей-то роман?

– Наша семья, – сказал Тим, – не Майкл и Сара. Это Камень и ты.

– Спасибо.

– Не благодари, это та еще семейка. Фрэнк тоже был одним из нас. Но мы его потеряли. Хочется верить, что скоро в нашем семействе появится кто-то новый.

И Тим выпучил на меня глаза.

– Вы к тому, что я должна его привести?

– Ты сама слышала Фрэнка, – ответила Со.

– Я пока не знаю, как его искать. И где.

– Мы тебя не торопим. Но надеемся, что ты обо всем помнишь сама…

Еще бы, подумала я, забудешь такое.

– Через несколько дней «Аврора» поплывет на Тенерифе, – сказала Со. – У тебя есть шенгенская виза?

– Есть.

– Хорошо, – сказал Тим. – А дальше мы запустим тебя в свободный поиск. Не потому что нам не нравится твое общество. Оно нам очень нравится, Саша. Но ты должна найти танцующего.

Мне понравилось это «запустим тебя в свободный поиск». Как будто я была дроном, взлетающим с авианосца. Впрочем, может быть, я им теперь и была.

Я совершенно не представляла, что делать – но решила не торопить события. Пусть завтра само позаботится о себе, ведь так, учителя и махатмы?

Воображаемые махатмы благостно кивнули, и я успокоилась. В конце концов, духовные учения хороши тем, что в них можно найти оправдание для любого образа действий. Ну правда для любого. Неохота на работу идти – не десять ли птиц покупают за два ассария? А о каждой господь лично заботится, вельми же ля-ля-ля… Хочешь кого-то убить – не мир я принес, но меч, а конкретно – двуручную катану, с которой сейчас и познакомлю собравшихся…

Будущему пророку на заметку: три раза фильтруй базар. Каждую фразу выпилят из контекста и возьмут на вооружение. И хорошо, если мирные лентяйки вроде меня, а не какие-нибудь рыцари регресса из исламской теократии, докручивающие в подвале водородную бомбу.

Кстати, американцы же давали своим бомбам имена – типа, «Толстяк». А как назовет свою бомбу исламская теократия? Это очень ответственное решение, потому что название будут часто повторять на кабельных новостях. Наверно, муллы даже наймут какое-нибудь западное агентство для правильного брендинга – наши же нанимают. Будет называться, например, «Mother of all Selloffs». Или «Dow Nemesis». Или «Wall Scream»[1].

Ох, как скачут мысли. Ну что же, Тенерифе так Тенерифе. В Стамбуле вроде никаких дел…

И тут я вспомнила про дело, которое было у меня в Стамбуле.

Ахмет Гекчен. Я как-то совсем вынесла это знакомство за скобки. Психологи называют такое вытеснением. На самом деле непонятно было, как правильно поступить – рассказать Со и Тиму? Или сначала встретиться?

Главное, этот Гекчен вовсе не запрещал про себя говорить. Он только сказал – если спросят. Запрети он, и я бы точно не стала молчать. Но он разрешил. А меня не спросили.

На следующий день я решилась. Сказав Тиму, что еду в центр поглядеть напоследок на древности, я взяла такси до Софии, вылезла на одной из прилегающих улиц – и набрала сфотографированный номер.

На том конце отозвались по-турецки. Знакомый голос.

– Алло, – сказала я, – здравствуйте. Ахмет?

– Да, – ответил Гекчен по-английски. – Кто это?

– Саша. С которой вы летели в самолете. Я через несколько дней уезжаю из Стамбула. Это последняя возможность встретиться.

– Ага, – сказал Гекчен. – Александра. Ты где?

– Я в центре. У Софии.

– Хочешь приехать ко мне?

Я подумала. Стамбул, мамелюки, наручники. И так далее.

– Нет. Может быть, вы приедете в центр?

– Боишься, – вздохнул он. – Я понимаю. Хорошо. Жди меня у…

Он сказал что-то похожее на «орме дикилиташ».

– Простите?

– Обелиск Константина. Не колонна Константина, а обелиск. На древнем гипподроме. Еще называется «walled obelisk». Пока я буду ехать, ты как раз не спеша дойдешь.

Все-таки я попала на гипподром. Не мытьем, так катаньем. Или, вернее, не Мехметом, так Ахметом.

Когда я подошла к обелиску, Гекчен был на месте.

В прошлый раз он показался мне божьим одуванчиком. Одуванчик Аллаха. Свежо звучит. Но теперь Гекчен им уже не выглядел. На нем был серый костюм, синяя рубашка и желтый в полоску галстук, и еще он аккуратно постригся и укоротил усы. Его вполне можно было принять и за бизнесмена, и за полицейского начальника. Респектабельный турецкий джентльмен.

– Здравствуй, – сказал он. – Ты здесь уже была?

– Где «здесь»?

– На гипподроме. Пойдем пройдемся, чтобы не привлекать внимания…

Он взял меня под руку.

Я не знала, какие в Турции правила proximity и личного женского пространства – и вообще, значат ли эти слова что-то кроме персонального угла в гареме. Но Гекчен был само приличие, и я безропотно пошла по променаду рядом с ним.

Постепенно я успокоилась. Вернее, поняла, что до этого безумно нервничала.

– Лучшее место для прогулки, когда приезжаешь ненадолго в Стамбул, – сказал Гекчен. – Знаешь, что тут было раньше? Вот здесь, где мы идем, проносились колесницы. А вот тут, где стоят обелиски, был центр трека. В смысле, той зоны, где проходили гонки. Здесь выставлялись сокровища античного искусства. Гонки на колесницах в древности были сердцевиной политического процесса – и я думаю, что наша цивилизация постепенно вернется к чему-то подобному…

– А какая в гонках политика? – спросила я.

– Болельщики делились на партии. Синие, зеленые и так далее. Это было примерно как наши парламентские объединения. В самом прямом смысле. Болельщики «синих» или «зеленых» могли организовать в стране революцию. Вот прямо здесь, – Гекчен обвел рукой вокруг, – в один день погибло сорок тысяч болельщиков.

– Что, была такая давка?

– Нет, не давка. Это были участники восстания «Ника», болельщики «зеленых». Они хотели устроить самый настоящий госпереворот. Гипподром служил им чем-то вроде штаба и главной базы. А солдаты Нарцесса – это такой византийский полководец – закрыли выходы и вырезали всех, кто тут был. Всех вообще…

Я поглядела в окружающую пустоту уже с гораздо большим уважением.

– Здесь что, были стены?

– Да. Как бы Колизей, сильно вытянутый в длину.

Мимо проплыл гранитный египетский обелиск, такой гладкий, аккуратный и высокотехнологичный, что рядом с ним византийские барельефы пьедестала казались торопливой халтурой. Обелиск покоился на четырех металлических кубиках под углами – фактически висел в воздухе. Выглядело это как-то не слишком надежно. Даже подозрительно.

То же относилось к Гекчену. Почему я вообще ему верю?

– Скажите, Ахмет, а кто вы на самом деле?

– Я профессор в Стамбульском университете. И приехал сюда прямо после семинара.

– Вы изучаете… Ну, эпоху Каракаллы?

– И ее тоже, – усмехнулся он. – Поздняя античность – мое хобби. Но вообще-то я специалист по суфийской поэзии. Ты уже видела Камень?

Я кивнула.

– И знаешь, что это такое?

– Да. Ритуальный объект из Сирии. «Бет-эль», как тогда говорили. Дом бога.

– Ты знаешь, какую роль Камень сыграл в жизни императора Элагабала?

– Знаю, – сказала я. – Император танцевал перед ним, когда был маленьким.

– А ты знаешь, почему Камень называли «Sol Invictus»?

– Насколько я помню, «Sol Invictus» – один из титулов бога Солнца. То же самое, что «Элагабал». Римский культ конца третьего века.

– Если бы ты сдавала мне зачет, – сказал Гекчен, – я бы, конечно, тебе его поставил. Но в действительности все обстоит иначе. «Sol Invictus» – не бог Солнца, а именно этот камень. Хотя потом так стали называть и солнечного бога тоже. Смысл у этого названия не такой, как кажется. И Камень – тоже не совсем то, что тебе сказали.

– А что мне сказали?

– Ты полагаешь, это некий магический артефакт, способный творить чудеса и управлять событиями. И это действительно так. Но на самом деле все гораздо серьезней. «Sol Invictus» – это объект, создающий всю нашу реальность. Так называемый «центральный проектор».

– Так называемый – кем?

– Теми, кто про него знает. Так природу этого объекта объясняли существа, стоящие выше нас. Гораздо выше. Сохранились записи, которые я обнаружил…

Так, подумала я, интересно. Это он вообще серьезно? Про высших существ и так далее? Не будем на всякий случай возражать. Вдруг он нервный.

– Но Тим не хочет со мной говорить, – продолжал Гекчен. – Просто не хочет… Он меня избегает.

Значит, они знакомы, поняла я. Ну и слава богу.

– А почему такое странное название? Почему «центральный проектор»?

– Потому что все без исключения в нашем измерении – его порождение. Включая нас с тобой, этот разговор и даже само наше измерение. Названий у него много. «Камень философов» – одно из них. Другое – «фонарь Платона». Имеется в виду источник света, который создает платоновскую пещеру и все ее тени. Третье – «шарнир реальности». Считают, что этот объект создает как бы разрывы в истории, после которых ее направление непредсказуемо меняется. Но это просто побочный эффект. Самое точное название – проектор «Непобедимое Солнце».

– А почему «Непобедимое»?

– Потому что ему не может противостоять ничто. Картинка на экране не может угрожать проекционному аппарату. Для картинки на экране проектор – это непобедимое солнце.

– Позвольте, – сказала я, – но ведь можно взять обычную кувалду и разбить это «Непобедимое Солнце» на куски.

– Нельзя, – ответил Гекчен. – Вернее, можно – если подобное состояние реальности будет спроецировано «Непобедимым Солнцем». То есть создано самим проектором.

– Значит, – сказала я, – если разбить кувалдой простой булыжник, это сделаем мы. А если разбить кувалдой Камень, это произойдет по воле самого Камня, и все устроит он сам?

Гекчен смущенно засмеялся. Вид у него был такой, словно я высказала безумно свежую мысль, которую сам он прежде не решался допустить себе в голову.

– Извини, Саша, но вот сразу чувствуется, что ты из России. Первая мысль – взять кувалду и разбить. Это ваш национальный способ познания реальности?

Мне стало обидно. Даже захотелось напомнить про взятие Константинополя. Еще непонятно, кто тут с кувалдой… Хотя, с другой стороны, это ведь не Гекчен его брал. Он вряд ли бы справился, с кувалдой или без. Мне стало смешно.

– Что-то вроде того, – сказала я. – Часто помогает. И метод кувалды, кстати, не обязательно наш. С Камнем это уже делали. На каждой маске закреплен его кусочек. Вот тут.

И я показала на лоб.

– Я знаю, – кивнул Гекчен. – Эти маски – тоже часть центрального проектора. Инструменты, с помощью которых с ним входят в контакт. Примерно как пульт от телевизора. Поэтому на каждой маске есть осколок Камня.

– Вы можете доказать, что говорите правду?

– Нет, – ответил Гекчен. – Доказать я ничего не могу.

– То есть все это исключительно вопрос веры, правильно я понимаю? Вот есть большой черный булыжник. Именно он создает все остальное, хотите верьте, хотите нет…

– Ты говоришь в точности как другие, – сказал Гекчен. – И я понимаю их логику, поверь. Точно так же рассуждали софисты в третьем веке нашей эры. Это действительно во многом вопрос веры. Как и все прочее в нашей жизни. Но есть очень древняя и почтенная традиция, связанная с этой верой. И я, как ученый, ни за что не поверил бы в такое, если бы у меня не было для этого самых серьезных оснований.

– Каких?

– Саша, – сказал Гекчен, – вот представь, что ты много лет изучаешь какую-то историческую тайну. Читаешь обрывки рукописей, соотносишь свидетельства очевидцев, постигаешь символический смысл стихов и парабол. Нигде нет ни одной ясной зацепки. Но постепенно у тебя возникает подозрение, потом оно становится догадкой, а догадка перерастает в уверенность…

– И тогда, – сказала я, – в дверь звонят санитары.

Это ему за кувалду.

– Бывает и такое, – ответил Гекчен. – Но я хочу, чтобы ты меня выслушала. Выводы будешь делать сама.

– Я слушаю.

– Где-то с пятого или шестого века историки теряют следы Камня. Но сохранились свидетельства поэтического характера.

– Это как?

– Ну, сочиненные разного рода мистиками и искателями стихи о приближении к смыслу смыслов, тайне тайн и так далее. Обычно это считается набором метафор, описывающих восхождение по лестнице познания. Такова вся суфийская поэзия…

Я кивнула.

– Большинство подобных памятников просто аллегории духовного пути. Но некоторые из них, я уверен, написаны людьми, знавшими про Камень. Причем через много веков после того, как он исчез с исторического горизонта. Я говорю про эзотерическую поэзию, созданную в кругу Джалаладдина Руми. Я лично обнаружил несколько памятников, не известных раньше. Это не оригиналы рукописей, а поздние копии, и я не могу убедительно доказать свою теорию – но абсолютно в ней уверен. В этих текстах говорится о масках, скрывающих непостижимое, о танце Сущего – и о тайном солнце мира, к которому приближается искатель. Звучит знакомо?

– Знакомо, – ответила я.

– Там говорится о невидимом светиле, создающем мираж нашего мира, и еще о том, что дошедший до источника странник может изменить все, поскольку становится солнцем сам… Он понимает, что солнце с самого начала было им, а он был этим солнцем. И тогда искатель танцует с этим солнцем, как с любимой или любимым… сливаясь и разделяясь опять. И так далее – много фигур и образов, стандартных для суфийской поэзии. Не очень хорошие стихи – слишком приторные на сегодняшний вкус, если относиться к ним исключительно как к искусству. Но они весьма информативны, если считать их пошаговой инструкцией по обращению с Камнем.

– Руми сам об этом писал? – спросила я.

– Нет. Вернее, тоже писал, но мало и аллегорически. Например, – Гекчен зажмурился, вспоминая, – вот так: «то, что обычному человеку кажется камнем, для знающего является жемчужиной».

– Почему вы думаете, что это именно о Камне Элагабала?

– Я не думаю. Я знаю. Но, повторяю, доказать не могу.

– Очень расплывчато, – сказала я. – Легко может быть и о чем-то другом. А где Камень хранился после пятого века?

– Точно не знаю. Но я знаю одно. Ты слышала такое слово – soltator? Понимаешь, что оно значит?

– Танцующий для солнца, – ответила я. – Примерно такой перевод.

– Да. В тринадцатом веке им был Джалаладдин Руми.

– Вы же говорите, он почти не писал о Камне.

– Писали его ученики и сподвижники. А сам Руми был еще и мастером танца. Он не только сочинял стихи, он танцевал. Кружился на месте, раскинув руки в стороны. И все. Это был его метод общения с Камнем. Кое-что он писал – но не о Камне, а о себе, танцующем…

Гекчен опять зажмурился.

– «Растворись в Сущем, которое есть все… Рассудок – это тень, отбрасываемая солнцем, бог – Солнце… Танец – это радость бытия. Я наполнен ею. Кожа, кровь, кости, мозг и душа – нет места для неверия или веры. Ничего в этом существовании кроме самого существования…»

Я остановилась, чтобы он случайно не споткнулся, и Гекчен остановился вместе со мной.

– Руми был очень загадочной личностью, – продолжал он. – Его фамилия, или прозвище, означает «Римский», «из Рима». Чтобы объяснить такую странность, ученые придумывают самые экзотические объяснения. Вроде того, что уже завоеванная мусульманами Анатолия когда-то была частью Восточной римской империи, где ее называли «Румом», и поэтому Джалаладдина прозвали «римлянином». Но у Руми была совсем другая связь с Римом.

– Какая?

– Такая же, как у Камня. Потом, когда Руми умер, его танец стали широко копировать последователи. А Камень опять исчез.

– Куда?

– Я не знаю, куда, когда и как. У меня такое чувство, что он появляется и исчезает необъяснимым образом, иногда делая себя доступным людям. Турция, Сирия, Египет, вообще Средиземноморье и окрестности. Логику его перемещений я не могу до конца понять.

– Вы говорите много интересного, – сказала я. – Но неужели вы действительно верите, что это источник всей нашей Вселенной?

– Да.

– А почему, скажите, он имеет форму треугольного камня с выщербинами на поверхности? Почему источник нас с вами, галактик, звезд, всяких туманностей и даже пространства между ними – это черный конус из базальта? Вам не кажется, что получается как-то… Ну, не в рифму?

– Я понимаю, – сказал Гекчен. – Это хорошее возражение. Очень умное и тонкое. Но камень сам по себе – не источник всего. Это просто… Как бы выразиться. Просто указатель. Он указывает, что источник доступен.

– Что он где-то близко?

– Что он доступен, – повторил Гекчен. – Все «близко» и «далеко» появляются из этого источника. Когда ты видишь Камень, источник открыт. Если знаешь, как управлять им, ты получаешь власть над Вселенной. Это как бункер с ядерной кнопкой. Красная кнопка – просто круглый кусочек пластмассы, в котором нет ничего особенного. Но если нажать на нее, произойдет много интересного… Вот точно так же Камень Солнца – это просто камень. Но он очень опасен. Многие глобальные потрясения за последние несколько тысяч лет так или иначе связаны с ним. Мало того, он может вообще уничтожить человечество.

– Вы же говорите, что дело не в Камне?

– Дело не в Камне. Но других врат к центральному проектору не существует. Если кто-то уничтожит Камень, с проектором ничего не произойдет. Но врата закроются, и человечество избежит страшной опасности.

– Хорошо, – сказала я, – а почему проектор, создающий весь видимый космос, находится именно на Земле? Почему не на Марсе? Почему он связан именно с этим камнем, а не с горой Арарат, например?

Гекчен вздохнул. Видимо, он уже терял надежду, что я его пойму.

– Проектор нигде не находится. Но из него возникает картинка того, что ты называешь космосом вместе со всеми человеческими «где» и «почему». Общая для всех людей. Ты сама ответила себе, когда произнесла слова «весь видимый космос». Космос – это просто то, что мы видим.

– Но космос есть на самом деле, – сказала я. – Именно поэтому мы его и видим.

– Нет, – ответил Гекчен. – Мы его видим, и именно поэтому он есть на самом деле. Это даже не вопрос веры, девочка. Это вопрос исключительно порядка слов в предложении.

– Допустим, – сказала я.

– С этим проектором связаны великие сущности, живущие за пределами нашей иллюзии. В суфизме их называют «мелек». И я знаю, что они рассказывают людям, изредка появляясь перед ними. Они говорят, что когда-то проектор создавал неподвижную плоскую Землю – и живших на ней простодушных людей, молящихся грому и ветру. Сейчас он создает умных и изощренных физиков, темную материю и разбегающуюся Вселенную, которой четырнадцать миллиардов лет – вместе с доказательствами, что так было всегда. Проектор рисует все, что мы видим и знаем. Но он…

Гекчен замялся.

– Говорите проще, – сказала я. – Я блондинка.

– Проектор не на одном экране с нами. Проектор – это компьютер, выводящий на экран нас и все остальное. Я не знаю, где он, что он такое и кто его хозяин. Но на десктопе нашего мира есть иконка, позволяющая им управлять. Такой черный треугольник, по которому можно кликнуть мышью… Тот, кто может это сделать, и есть soltator.

– Вот теперь поняла, – сказала я. – Сразу бы так ясно.

– То же относится и к осколкам. Если от Камня отлетают осколки, это значит, что на экране появляются новые иконки. И все.

– А как по ним кликать?

– Танец, – ответил Гекчен. – Если речь идет о Камне – исключительно язык танца. Не знаю, почему, но это так. А маски… Я видел только их фотографии. Может быть, ты по ним кликаешь, когда эти маски надеваешь.

– А у танца есть какие-нибудь… Ну, правила?

– Мне они неизвестны. Я полагаю, ты осведомлена лучше.

– Почему вы так решили?

– Тим ищет того, кто должен танцевать перед Камнем. И Фрэнк тоже его искал. Видимо, они надеются, что это ты. Если Фрэнк надел на тебя маску, значит, он так считал.

– Сейчас уже не считает, – сказала я.

– А?

– Он изменил мнение. Я с ним только что общалась.

– Фрэнк мертв. Как ты могла с ним общаться? Ты что, того?

Он покрутил пальцем у виска.

– Говорит профессор литературы, – ответила я, – недавно нашедший фонарь Платона. Из которого возникает вся Вселенная и сам этот профессор.

Гекчен поднял бровь. Видимо, ему пришлось допустить, что и я имею право говорить странности.

– Значит, – повторил он, – это не ты?

– Я сама теперь ищу того, кто будет танцевать.

– Выходит, ты сейчас на месте Фрэнка?

Не могу сказать, что мне понравилось это предположение.

– А вы встречались с Фрэнком? – спросила я.

Гекчен кивнул.

– Да. Фрэнк был уверен, что я псих. Может, Тим его убедил, не знаю. В конце концов мы поругались. Я умолял его не ездить в Харран. Но он не послушал. Он знал, что я за ним слежу, но даже не обращал внимания.

– Может быть, – сказала я, – он не хотел вас обижать.

Гекчен печально улыбнулся.

– Меня никто не принимает всерьез. Может, это и хорошо. Дольше проживу…

Мы совершили уже полный круг по гипподрому – и опять остановились у египетского обелиска, стоящего на четырех бронзовых кубиках. Мне было жутко на него смотреть, такой непрочной и ненадежной казалась конструкция.

Но обелиск покоился на этих же самых кубиках, когда вокруг еще летали политизированные ромейские колесницы, а потом пережил захват и разграбление города – и незаметно для себя вернулся в цивилизацию, неотличимую от европейской. Он стоит здесь так же прямо, как тысячу лет назад. Внешность бывает обманчива.

– Почему я здесь? – спросила я неожиданно для себя. – Почему все это со мной происходит?

Наверно, мои слова прозвучали жалобно.

– Могу объяснить, – ответил Гекчен. – Я знаю, потому что таким же вопросом задавался Руми. Но ты опять мне не поверишь.

– Скажите.

– Когда-то, пребывая в духовном экстазе или просто находясь в священном месте, ты попросила бога о том, чтобы он дал тебе приблизиться к центру всего и понять, что такое мир и откуда он берется. Ты когда-нибудь молилась, чтобы тебе было позволено дойти до сути вещей? До самого источника реальности?

– Я не религиозна, – сказала я. – Вообще не помню, чтобы я когда-нибудь молилась.

– Подумай. У тебя были минуты, когда тебе казалось, что бог совсем рядом – и ты можешь о чем-то его попросить?

И тут я вспомнила про Аруначалу.

…я хотела бы знать, откуда летели ко мне эти волшебные лиловые облака в тот день на Аруначале, когда главная тайна всего была близкой и доступной. Кто этот тоненький золотой силуэт, танцевавший в облаках? Кто генерирует мир – и зачем?

Шива, ты меня слышишь?

– Да, – сказала я. – Да, было. Я, знаете, всегда допускала, что наш мир – подобие компьютерной симуляции. Так сейчас многие считают. И однажды в Индии, на одной священной горе, я попросила бога Шиву – только не спрашивайте, почему именно Шиву, так получилось – помочь мне добраться до ее генератора. Просто из любопытства. Но это была, не знаю… Ну точно не молитва. Скорее такая игра, легкая и веселая… Никак не духовный экстаз. На Аруначале мне казалось, что Шива мой дружбан. Это был очень счастливый день.

Гекчен удовлетворенно кивнул.

– Вот про такое я и говорю.

– Вы думаете, это сыграло роль?

– Конечно. Камень призывает к себе только тех, кто в какой-то момент своей жизни – обычно на пике высокого духовного переживания – обращался к божеству с просьбой показать самую главную тайну мира… С Руми вопрос ясен. Вся его жизнь была таким переживанием, такой мольбой к Всевышнему. У Фрэнка похожий момент тоже был… Ну, отчасти похожий, он мне рассказывал. Кислотный трип, где ему явился Сатана.

– Вот как?

– Обычное для западного человека событие. Даже, я бы сказал, что-то вроде корпоративного собеседования. Сатана сильно его напугал – настолько, что к концу трипа Фрэнк вообще перестал бояться чего бы то ни было и попросил Сатану открыть ему тайну мира.

– И?

– Фрэнк заснул, и его трип кончился. Такой заявки хватило, чтобы подняться на уровень Каракаллы. Это весьма близкая к тайне орбита – но возможности Сатаны, увы, ограничены…

– Фрэнк мне про это не рассказывал.

– Зато рассказывал мне.

Мы с Гекченом погуляли еще немного. Он несколько раз повторил, что я, возможно, права – и Камень действительно следовало бы разбить кувалдой. Я возразила, что не предлагала ничего подобного и говорила чисто гипотетически. Тогда просто утопить, сказал он. Утопить в море. Но Тим никогда на это не согласится, ответила я…

Наконец мы распрощались. Гекчен пообещал прислать какие-то интересные материалы по Руми. Я обещала позвонить, если что, и вернулась на гипподром одна.

Через несколько минут от Гекчена пришло сообщение со ссылкой на его архив. Я открыла ее. Там были клипы и фотографии. Крутящиеся дервиши, сельджукская одежда и оружие, какие-то старые здания, за которые заходило огромное багровое солнце. Еще я увидела могилу Руми – на ней стояло что-то вроде высокой каменной чалмы. Могилы учеников украшали такие же чалмы поменьше. Еще был линк на тексты, но я решила отложить их на потом.

Стоя у египетского обелиска, я вспоминала Аруначалу. Золотая танцующая фигурка среди благоуханных облаков…

Шива, ты что, правда услышал?

Вечером перед сном я несколько раз с чувством повторила мантру «ом нама Шивая». Все, Шива, теперь мы квиты.

Эмодзи_взволнованной_и_очень_привлекательной_блондинки_в_маске_луны_

_склоняющейся_перед_величием_небес_куда_у_нее_оказывается_

_уже_много_лет_есть_собственный_актуальный_спецпропуск.png

Люди ворвались в мою спальню так рано и так бесцеремонно, что спросонья я принял их за убийц. Кажется, я даже закричал.

Но это была моя мать и два вооруженных раба с факелами. Мать выглядела жутко – ее испуганное и перекошенное лицо покрывали черные кляксы слез.

Странно, но первым делом я вспомнил слова Ганниса про равновесие мира, поддерживаемое богом. Богатые женщины плачут черными слезами, потому что у них черные сердца – бог же устанавливает равновесие внутреннего и внешнего через то, что они мажут себе ресницы дорогой косметикой… Это была сложная умная мысль, и я испытал гордость, что могу так думать.

– Варий, – сказала мать, – императора убили. Оденься и вооружись. Мужайся, мой сын. За нашими жизнями тоже скоро придут…

Оказалось, что спросонья я почти угадал правду.

Но зато ошиблась моя мать – в первый день про нас не вспомнили. На второй и третий тоже.

Префект Макрин, устроивший заговор и захвативший власть, не видел опасности в нескольких близких к императору женщинах и детях, живущих в семейном доме в Эмесе, и гораздо сильнее был озабочен своими отношениями с армией и Римом. Римские сенаторы, как шлюхи, сразу легли под нового господина, кто бы сомневался. Но с армией было сложнее.

Макрину пришлось иметь дело с парфянами, поэтому он не считал опасность, исходящую от родственников Каракаллы, первоочередной. Но сомнений, что нас рано или поздно убьют, не было – и некоторые у нас дома готовились уйти из жизни сами, чтобы сохранить достоинство.

– Может быть, – сказал Ганнис, – неделя или месяц у нас есть. Никто не знает, когда про нас вспомнят.

Видеть его с армейским мечом на поясе было так странно, что я слушал не перебивая.

– Все решится сегодня.

– Что решится?

– Мы выясним, Варий, сможешь ли ты танцевать.

Он уставился на меня, словно такая возможность вызывала в нем большие сомнения.

– Я смогу, – ответил я. – Я учусь этому столько, сколько себя помню. Ты сам говорил, что я уже умею передавать настроение природы или устремление человеческого сердца.

– Твое тело знает как выполнять необходимые движения. Но истинный дух еще не сходил на тебя. Сегодня мы устроим вашу встречу. Вернее, предложим тебя Элагабалу. Я хотел подождать год или два, но…

Ганнис похлопал себя по ножнам.

Это «предложим тебя» мне не особо понравилось.

– Я разве раб, чтобы предлагать меня кому-то?

– Ты не понимаешь, о чем речь. Soltator похож на шкатулку, в которой живет волшебная сила. Когда ты учишься танцевать, ты… ну, ты как бы украшаешь эту шкатулку резьбой и позолотой. Делаешь ее красивой и удобной. Но захочет ли Элагабал там жить, может решить только он сам.

– В меня вселится дух Солнца?

– Вы станете одним. Камень войдет в тебя, а ты войдешь в Камень. Ты станешь Элагабалом сам. Ты получишь бесконечную власть. Такую, как у Юлия Бассиана.

– Разве у Юлия была бесконечная власть? – спросил я. – Она в его время принадлежала Марку, потом Коммоду. Потом Пертинаксу, пока ее не отобрали гвардейцы.

– Юлий был скромным солнцем, – усмехнулся Ганнис. – Он светил миру из-за туч, и его не замечали.

– А если Элагабал не захочет в меня войти?

– Тогда ты не проснешься.

– Не проснусь?

– Если Солнце отвергнет тебя, ты уйдешь в Аид во сне, – сказал Ганнис. – Это лучше, чем умереть от меча…

С этим я был согласен. Я хотел спросить что-то еще, но Ганнис остановил меня движением руки.

– Опорожнись, вымойся как следует, причешись и спускайся в погреб. Мы подготовим все примерно за час.

Через час я спустился в подвал.

Погреб начинался с большой круглой комнаты, где разливали вино – теперь она была чисто убрана. На ее полу лежали львиные и тигровые шкуры, а у стены с горящими лампами и факелами возвышалось кресло с высокой спинкой. Перед креслом стояла черная деревянная рама с висящим в ней бронзовым зеркалом – словно гонг, подумал я. Еще в комнате была какая-то статуя под покрывалом.

Меня ждали Ганнис и седобородый старик в синем плаще.

– Ох, – вздохнул Ганнис, увидев меня, – я сказал «причешись», но разве я говорил «нарумянься»? Или «подведи брови»?

– Кто бы стыдил, – ответил я.

Но Ганнис в последние дни совсем перестал румянить щеки и подводить брови. Видимо, теперь уже ни к чему было выдавать себя за евнуха – и это пугало меня даже сильнее, чем все рассказы о зверствах узурпатора.

– Варий хочет понравиться богу, – сказал старик в синем плаще. – Он и правда смазливый мальчик. Хотя сейчас больше похож на девочку.

Я вопросительно поглядел на Ганниса.

– Это Ахилл, – сказал Ганнис. – Он врач и поможет нам.

– Ахилл, – повторил я. – Смешное имя для врача.

– Почему? – спросил Ахилл.

– Наверно, многих мужей отправил в Аид.

Ахилл громко захохотал – моя шутка ему понравилась.

– Сейчас ты сам отправишься в мир теней, мальчик, – сказал он. – И очень надеюсь, что ты оттуда вернешься.

Я заметил на кресле моток кожаного шнура.

– Вы хотите меня связать?

– Нет, – ответил Ахилл. – Ремни поддержат тебя, чтобы ты не упал. Мы не будем завязывать их. Ты сможешь постепенно освободиться сам – если не уйдешь в вечный сон.

– Из-за чего я могу туда уйти?

– Если тебе привидится, что ты туда уходишь, так оно и случится… Садись.

Я сел в кресло, и они примотали мои предплечья к подлокотникам – не слишком туго, чтобы не мешать кровообращению.

В зеркале передо мной хмурилось раскрашенное лицо, а вокруг дрожал ореол света от факелов и ламп, горевших сзади.

– Выпей вот это, – сказал Ахилл и протянул мне чашку с вином.

– Что там?

– Лекарство, – сказал Ганнис. – Ты уснешь и увидишь сон. Не бойся, оно не горькое.

Как я ни был напуган, от этих слов мне стало смешно. Я боялся совсем не того, о чем думал мой наставник. Выпив вино, я отдал чашку Ахиллу. Если там была какая-то примесь, я ее не заметил.

Ганнис подошел к статуе и снял с нее покрывало. Я увидел львиноголового человека, обвитого змеями – обычное украшение митреумов. Его полуоткрытая пасть была окрашена изнутри красным, словно он только что съел какого-то зазевавшегося Вария. Вид у него был не слишком приветливый.

– Он покажет тебе путь, – сказал Ахилл. – Перед тобой будут появляться знаки ступеней. Все будет точно как в митреуме.

Я понял, что он говорит о ступенях солнечного посвящения, но решил пошутить.

– Знаки ступеней? – спросил я уже заплетающимся слегка языком. – А почему не знаки лестниц? И почему митреум?

Ахилл с Ганнисом засмеялись.

– Любая лестница состоит из ступеней, – сказал Ганнис, – а Митра просто одна из масок того, кому ты служишь. Так что противоречия здесь нет. Смотри в свет, Варий, и зови бога.

– Как?

– По имени.

– Мы вызываем божественный дух?

– Да, – ответил Ганнис, – именно.

– Но тогда нужно пролить жертвенную кровь?

Ганнис вдруг сделался очень серьезным.

– Жертвенная кровь уже пролилась, – сказал он. – Поэтому мы здесь.

Я понял, что он намекает на убитого императора, и мне стало страшно.

– Повторяй его имя, – сказал Ахилл.

– Антонин. Марк Аврелий Антонин.

– Я говорю про бога, – поправил Ахилл. – Имя бога, которому ты служишь. Позови его, когда придет время.

– Элагабал! – произнес я. – Элагабал! Элагабал!

Говорить было все труднее, но это слово я мог повторять долго – оно само слетало с языка.

– Теперь, – сказал расплывающийся Ганнис, – мы оставим тебя наедине с богами. Не бойся мрака, малыш. Ты не первый, кого Ахилл отправляет на эту прогулку. Все будет хорошо. Ищи знаки ступеней…

Я услышал стук закрываемой двери.

А дальше начался мой бег по летающим лестницам и схватка с быком.

Через день действие микстуры окончательно прошло, и я вспомнил все. Совершив прогулку в Аид, я вернулся в мир, который по-прежнему собирался отправить меня к теням. Но теперь я не боялся Аида.

Отсрочка, данная нашей семье судьбою, оказалась длиннее, чем мы предполагали. Я совершенствовал свое искусство еще несколько месяцев, танцуя в храме и дома. Мне говорили, что мой танец нравится жителям Эмесы – и даже редким воинам, приходящим в храм.

А потом случилось то, чего так боялись все.

– Варий, – сказал Ганнис за ужином, – нам сообщили, что Макрин посылает в Эмесу преторианцев. Они будут здесь через несколько дней. Ты понимаешь зачем?

Я кивнул – и попытался запить вином холодный комок в центре живота.

– Тебе полагалось бы упражняться еще несколько лет, – продолжал Ганнис, внимательно на меня глядя. – Но теперь у нас нет времени. Нас просто убьют. Тебе придется танцевать перед солдатами завтра днем.

– Перед какими солдатами? Теми, которых послал Макрин?

– Нет, – сказала моя бабка Меса. – Перед солдатами Третьего Галльского. Но твой танец должен действовать на всех солдат без исключения. Иначе какой в нем смысл?

Она холодно поглядела на Ганниса. Похоже, она не слишком верила в эту затею.

– На самом деле ты будешь танцевать не перед солдатами, – сказал Ганнис, – а перед Камнем. Все как обычно.

– Камень в храме, – ответил я. – Солдаты придут туда?

Меса кивнула.

– Откуда ты знаешь?

– Я об этом позабочусь, – сказала бабка. – Ты же позаботься, чтобы мои деньги не пропали зря.

В эмесском храме Солнца был внутренний двор с колоннадой. Он делился на две части, большую и малую. В большую пускали всех; возле стен стояли лежанки для тех, кто хотел провести в храме ночь.

В малую разрешалось входить только жрецам – там, возле торцевой стены, стоял укрытый навесом Камень, окруженный священными знаменами. Его можно было созерцать, но не трогать. Подойти к нему слишком близко считалось святотатством – его охраняли вооруженные стражи.

Я танцевал перед Камнем на сером песке. Перед этим прислужницы выравнивали его плоскими граблями, и следы моих босых ног обычно складывались в отчетливый крест, на который нанизывалось несколько слабо протоптанных окружностей. Из-за креста в храм ходили христиане, полагавшие, что это некое предвестие и дань их богу тоже.

Паломникам нравился красивый мальчуган (хотя некоторые принимали меня за девочку из-за румян и длинной шелковой рубашки, расшитой золотом и бисером). А мне нравилось нравиться. Ничего иного в те дни я не хотел. Я с младенчества знал назубок все движения и приемы храмового танца. Но прежде в моих движениях не было, как говорил Ганнис, священной силы…

Теперь, как надеялись у нас дома, она должна была появиться. Но по-настоящему на это рассчитывал один Ганнис, а к нему самому мало кто относился серьезно.

Мы потратили на занятия последние доступные нам часы. Ганнис шлифовал мои движения, рассказывая, как они должны выглядеть со стороны. Вечером он принес с собой таблички и сказал, что зачитает мне отрывок из книги, которую он, подобно Марку Философу, пишет для потомков.

– Я пишу в ней про тебя. Вернее, про твой танец.

Он подбоченился и, подражая завываниям чтецов, прочел:

– «Я оставил их там, занятых игрой на флейте и плясками, которые они под звуки быстрой мелодии исполняли на какой-то ассирийский лад: то легко подпрыгивая ввысь, то низко приседая к земле, они, словно одержимые божеством, содрогались всем телом…»

Он продолжал читать, но я отвлекся на мрачные мысли.

– Немного, – сказал я, когда он замолчал.

– Чем меньше слов, тем вернее преодолеют они океан времени… И я нигде не называю тебя по имени, господин. Просто знай, что от тебя останутся не только сделанные скульптором портреты, но даже твой танец сохранится в этих строках, как в янтаре.

То есть он полагал, что уловил меня своими словами как муху… Я пожелал узнать, какую философию излагает Ганнис в своей книге. Он ответил, что не философствует, а пишет роман об убегающих в Эфиопию влюбленных, и это следует понимать как мистерию восхождения к божеству. А в философском смысле книга его близка по духу к литературной школе, которую челядинец моей бабки Флавий Филострат прозвал «второй софистикой». Это как бы новая истинность, возрождающая славу и силу первой софистики, то есть прозорливой мудрости, которую эон София дарил древним певцам.

Я не слишком понял, что он хотел всем этим сказать, но не стал переспрашивать, поскольку знал, что на меня тут же прольются новые софизмы.

– Ты подпишешь сочинение своим именем? – спросил я. – И не боишься позорища?

Ганис улыбнулся.

– Про автора будет сказано вот что: «книгу сочинил муж финикиец из Эмесы, из рода Гелиоса, сын Теодосия Гелиодор». Разобрав значения имен, мудрый поймет, что сила дана мне Солнечным богом и книга эта – дар Солнца, которому я служил. Но это сообщается тайным языком. Мало того, я прикинулся финикийцем. Открыто я говорю только то, что я из Эмесы. Но Эмеса ведь большой город…

– Слишком маленький, – сказал я, – чтобы спрятать в нем такого светоча.

Как тщеславны люди. Ганнис может завтра умереть, а думает о своем романе. Мне захотелось его подразнить.

– Я думал, что обучаюсь у многомудрого мужа, – сказал я, – а он тайный писака. И смерть, ворвавшись в наш дом, найдет его занятым игрой со словами, которые он переставляет на какой-то ассирийский лад, содрогаясь всем телом…

Ганнис засмеялся.

– Не сдавайся раньше времени, Варий, – сказал он. – Смерть когда-нибудь победит всех. Но нас она пока еще не нашла. Яви перед солдатами свою силу, и мы натянем ей нос.

Вот так мы развлекали друг друга в те дни, стоя на краю ужасной погибели – в последней попытке ее отвратить.

– У нас новые гости, – сказала Со за завтраком. – Попутчики до Канар. Тебе понравятся. Ну или во всяком случае будет интересно.

– Кто?

– Буддисты.

– Тибетские? – спросила я.

– Американские.

Я решила показать, что немного смыслю в предмете.

– Я понимаю, а какая школа?

– Pragmatic dharma.

– Что – «прагматик дхарма»?

– Это современная универсальная традиция. Берут из всех систем то, что работает.

– Работает на кого?

– Вот их и спроси, – улыбнулась Со.

– Откуда они?

– Тоже из Bay Area. Ребята загорелые с лимана. Тим говорит, будет очень смешно.

Я, видимо, должна была узнать цитату про лиман, которую Со выделила интонацией, но к своему стыду ничего такого не вспомнила. Все-таки generation gap – это реальность.

– У тебя есть возможность по блату узнать действительно глубокую мудрость, – сказала Со насмешливо. – Такое, что обычным прихожанам не говорят. Не упусти шанс.

От штаба восстания в это утро первый раз не разило марихуаной. Во всяком случае, в коридоре запах еще не чувствовался.

И даже внутри он был умеренный, словно люди здесь курили не для того, чтобы исказить реальность, а лишь пробовали вкус дыма.

Обстановка не изменилась – только вокруг золотого уха на потолке появилась замкнутая в кольцо надпись серебряным маркером:

STONE DANCER STONED ANSWER[2]

которую можно было прочитать еще и так:

DANCER STONED ANSWER STONE[3]

Глубоко. Нет, правда. Риальне круто.

С гостями спустился пообщаться сам Тим – он тоже был в каюте. Это впечатляло. Майкл и Сара сидели у стены, как в кинозале. Раджива не было. Он индус, догадалась я – что ему Будда. Подумаешь, инкарнация Вишну.

Гостей было трое. В центре комнаты на подушках сидела бодрая загорелая старушка с бильярдно выбритой головой и аккуратно подстриженной седой бородкой (бородатых женщин я уже видела, но вот седобородых не приходилось). На ней было женское платье, и я подумала, что так мог бы выглядеть вставший на трансгендерный путь Троцкий.

Вторым гостем был мужик лет шестидесяти с длинным седым пони-тэйлом, в джинсах и белой майке с надписью «WHITE FACE, BLACK HEART»[4] (как я поняла, что-то вроде компьютерного «Intel inside», только применительно к расовому вопросу).

На его руках темнели этнические индейские татухи, сделанные, видимо, еще в те времена, когда за культурную апроприацию в Америке не карали. Он был большим и излучал не то чтобы угрозу, но… В общем, все то, что излучает сильное, крупное и немного напуганное белое мужское тело в эпоху BLM-капитализма[5].

Третий, симпатичный очкарик моего примерно возраста в пляжной рубахе и шортах, сидел в уголке. Он, как я догадалась, был чем-то вроде падавана у первых двух.

Старушка подняла на меня острые голубые глаза и представилась:

– Кендра.

Я все-таки была не до конца уверена, что это старушка, а не старичок.

– Саша, – ответила я. – Я не расслышала – Кендро?

– Кендра, – повторила старушка и поглядела на падавана.

– Кендра Форк, – сказал падаван, – and the pronouns are she/her[6]. Кендра – первая в Америке трансгендерная архатка.

– Wow, – повторила я восторженно. – First US transgender she-arahant!

Нельзя сказать, чтобы я полностью поняла этот титул.

Старушка помахала мне рукой, как Сталин с мавзолея. Похоже, она привыкла к направленному на нее уважительному вниманию.

– А что такое «архатка»? – спросила я.

Кендра посмотрела на меня так, словно я сказала n-слово.

– То же самое, что «архат».

– А что значит «архат»?

– Это почитай в «Википедии», – ответила Кендра. – Долго объяснять.

– Винсент Вулф, – представился мужик с пони-тэйлом. – Просто Винс. My pronouns are he/his. Я учитель медитации из дхарма-коллектива в Сан-Франциско.

Он так и сказал – «dharma collective»: коллективизация наконец добралась и до Оклахомщины с Айовщиной. Видимо, немец, решила я. Это ведь немецкая фамилия? Он действительно походил на большого улыбчивого волка, прижившегося среди людей – и даже подобравшего себе человеческие местоимения.

– Саша, – повторила я виновато и присела на подушки в уважительном отдалении – но достаточно близко, чтобы слышать разговор.

Мне – далеко не в первый раз в жизни – сделалось обидно, что я ничего не могу добавить к имени «Саша», кроме женских местоимений (причем из боязни показаться банальной в таком разностороннем обществе я не решилась даже на это). Надо ведь что-то из себя представлять к тридцати годам.

Все московские знакомые кем-то стали: учитель йоги, музыкант, художница, закладчик, содержанка, содержанка, еще одна содержанка…

Почему-то мне вспомнился анекдот про собачью выставку. Собаки ходят перед судьями по кругу и повторяют: «Я эрдель-терьер, я эрдель-терьер», «Я доберман-пинчер, я доберман-пинчер», «Я трансгендерная архатка, я трансгендерная архатка». А дворняжка идет между ними и объясняет: «А я сюда поссать пришла». Вот и я такая дворняжка на собачей выставке вашего мира…

– Я что-то смешное сказала? – спросила Кендра.

– Нет, – ответила я, – это я своему смеюсь.

– Рада, что у тебя хорошее настроение.

– Ты лучше послушай, – посоветовал Тим. – Она интересные вещи объясняет.

– Мы говорим про первую благородную истину, – сказала Кендра. – Истину страдания. Ты знаешь, что такое «первая стрела» и «вторая стрела»?

Я вежливо пожала плечами.

– Наша жизнь, – начала Кендра, – устроена так, что избежать страдания невозможно. Мы болеем, старимся, умираем, у всех происходят неприятности и неожиданности, которые нам не нравятся. Это называется «первой стрелой». Вот, допустим, ты упала и сломала ногу. Это она.

– Спасибо, – сказала я.

– Боль проходит. Но ты начинаешь тревожиться и горевать из-за случившегося с тобой несчастья. Ты думаешь – ох, как мне не повезло… Как мне плохо. И как хорошо другим! Почему именно я сломала ногу, а не кто-то из них? Какая несправедливость! Вот эти блуждания ума и сердца, эта печаль, генерируемая самим человеком, и называется «второй стрелой». Понятно?

Я кивнула.

– Теперь продолжим, – сказала Кендра и повернулась к Тиму. – Обычно ученику разъясняют, что «первой стрелы» не избежать, но «вторая стрела» не обязательна. И целиком зависит от него. То есть буддистский практик по-прежнему не застрахован от обычных человеческих бед, старости и смерти, но может защититься от страданий, которые возникают в уме по их поводу… Другими словами, он уязвим для «первой стрелы», но неуязвим для второй. И на этом объяснение первой благородной истины заканчивается. Мол, боль присутствует, но ее можно минимизировать – и мы быстро научим вас, как это сделать.

– Понятно, – сказал Тим.

– Однако, – продолжала Кендра, – такая постановка вопроса – это просто рекламная уловка. На самом деле «второй стрелы» избежать так же трудно, как и первой.

– Почему?

– Да потому, – ответила Кендра, – что в нас нет никого, кто сознательно генерирует эту «вторую стрелу» – и может перестать это делать. Наши чувства и эмоции возникают сами, непредсказуемо и свободно, и не спрашивают нас, хотим ли мы их испытывать. Спрашивать некого: мы сами и есть сумма наших чувств и эмоций. Это очень важно – нет никого, в ком эмоции возникают, потому что «мы» появляемся после того, как они возникнут. Если вообще допустить, что есть какие-то временные «мы». Тот, кто страдает от «второй стрелы», и есть сама «вторая стрела».

– Тогда каким образом буддийская практика помогает избежать ее? – спросил Тим.

– Вот, – улыбнулась Кендра, – мы уже приближаемся к сути. Я скажу, как это обычно происходит. Человек приходит на курсы осознанности, где ему объясняют этот механизм – и говорят, что «вторая стрела» совершенно не обязательна и ее можно отразить. Человек начинает следить за собой. Каждый раз, когда с ним случается какая-нибудь беда, он, естественно, расстраивается по ее поводу, как это вообще свойственно людям. Эта реакция записана у любого у нас в подкорке на таком глубоком уровне, что убрать ее оттуда, сохранив социальные навыки, не представляется возможным, поскольку социальные навыки основаны именно на ней. Вы говорите «what the fuck!» перед тем, как вспоминаете, что вы архатка или кто-то там еще. Знаю по себе.

Кендра начинала мне нравиться. Смущало только, что, несмотря на свои прогрессивные местоимения, она все время рассказывала о «нем», а не о «ней». Возможно, впрочем, что дело было в теме беседы – речь шла о страдании.

– Практикующий осознанность отличается от обывателя чем? – продолжала она. – Он знает, что «вторая стрела» возникает в его собственном уме. Вернее, он так думает, потому что просветленные с ютуба до сих пор пользуются выражением «ваш собственный ум». Практикующий знает – смысл его практики в том, чтобы избежать «второй стрелы». Поэтому он ощущает недовольство собой при каждом ее уколе. Он понимает, что опять облажался. Он по-прежнему страдает от ее укола, как обычный человек. Но вдобавок он начинает страдать еще и оттого, что не может увернуться от этого необязательного страдания несмотря на все свои духовные усилия и инвестиции. И вот это, друзья мои, называется «третьей стрелой», которая хорошо знакома любому ходоку по духовным путям.

– Да, – сказал Тим, – я понимаю. И как же с этим поступают?

– Если тренироваться дальше, – ответила Кендра, – практик осознает все, что с ним происходит. Он видит этот механизм достаточно ясно – и, при некотором опыте, наблюдает его развертывание в реальном времени не отождествляясь с ним. «Первая стрела», «вторая стрела», затем «третья стрела»… Он улыбается и расслабляется. Глупо себя корить, ибо в психическом измерении нет никого, кто виноват в происходящем – есть только самопроизвольные пузыри импульсов, чувств и мыслей. Мало того, нет никого, кто мог бы улучшиться в результате практики. Становится ясно, что все негативные чувства и эмоции – такое же проявление природы, как блики света в оконном стекле. Они естественны и органичны. И тогда практик видит главное: «природность» и «естественность» – это вовсе не что-то хорошее, как намекает духовный маркетинг.

– А что тогда? – спросил Майкл. – Что-то плохое?

– «Природное», «естественное» и «органичное» – это когда умирающий от рака медведь жрет хромого волка, давящегося напоследок золотушным зайцем. Это просто синонимы слова «страдание». Все проблески и симулякры счастья существуют в нашем мире исключительно для того, чтобы его обитатели успели оставить потомство. Такое понимание называют «четвертой стрелой», и это самая тонкая боль, и самая неизлечимая. Она пронизывает собою все, но лечить от нее уже некого. Ты пытался уйти от боли «второй стрелы» – и обрел боль «третьей». Пытался уйти от боли «третьей» – и обрел боль «четвертой». И когда в тебя попадает «четвертая стрела», ты уже никуда не пытаешься от нее уйти. Потому что уйти от нее нельзя: тебя больше нет, а «четвертая стрела» – это пролетевшая по кругу первая, расщепившая саму себя на пять частей. И тогда – только тогда – ты начинаешь видеть первую благородную истину… Истину страдания.

Кендра вздохнула.

– Но сейчас этому высокому постижению мы не учим, – сказала она, – потому что дхармовый коллектив сразу станет неконкурентоспособным. Все учителя и гуру талдычат про путь бесконечной радости. Врут, конечно. Любой из них сам умирает в муках, часто обдолбанный наркотиками, да еще и среди проституток. Но чтобы выжить на рынке, приходится обещать людям неограниченное и необусловленное счастье. Я и сама этим грешу…

– Интересно, – сказала я. – Мне казалось, что в буддизме есть как бы подготовительные курсы для начинающих – четыре благородные истины, восьмеричный путь и так далее. И есть продвинутые учения – разный там дзен, ваджраяна, тантра и так далее.

– Ничего подобного, – ответила Кендра. – Наоборот, четыре истины и восьмеричный путь – это самые высокие возможные постижения и практики. Правильный перевод – не «четыре благородные истины», а «четыре истины благородных». Они доступны только редким благородным путникам. Как раньше говорили – ариям. А все остальное – и в древности, и сейчас – просто торговля волшебными бубликами под веселые прибаутки.

– Почему волшебными? – спросила я.

– Потому что они состоят из одной дырки, – ответила Кендра и засмеялась. – Но многие едят эти дырки всю жизнь. И нахваливают.

– Так можно избежать «второй стрелы»? – спросила Сара.

– Можно. Но не тогда, когда ты две недели побегаешь на курсы так называемой осознанности, а только после того, как ты окончательно и навсегда отвергнешь измерение, уязвляющее тебя четырьмя стрелами, и примешь смерть как свою гавань.

– Круто, – сказала я. – Но как-то мрачно.

– Значит, – ответила Кендра, – ты еще не набилась мордой о дверь.

– Какую дверь?

– К счастью, – сказала она и снова засмеялась.

– А как же нирвана? – спросил Майкл.

– Нирвана и есть смерть, – ответила Кендра. – Все серьезные игроки в нашем бизнесе отлично это знают. Но не говорят. Рынок…

Она мне нравилась, честное слово. Крутая тетка. Но мне почему-то хотелось сказать ей колкость. Вот только я не знала какую – не хватало знакомства с матчастью.

Я встала и сообщила, что мне нужно в ванную. Мне и правда было нужно.

Добравшись до своей каюты, я взяла телефон и залезла в «Википедию». Архат. Интересно, что это такое?

Ля-ля-ля… Бла-бла-бла… Сколько буддийских школ, столько смыслов и значений, вся страница в кросс-ссылках и понять что-то за небольшой срок не представляется возможным. Я переключилась на русскую версию.

И сразу наступила спокойная ясность. Ровно три строчки: село в Казахстане, какое-то растение и последователь буддизма, вышедший из колеса перерождений. Все-таки Россия быстро выпрямляет запутанные смыслы, уже за одно это можно ее уважать.

Вот интересно, а как выход из колеса перерождений согласуется с трансгендерным статусом? Ведь если человек меняет пол, значит, ему еще что-то от этого мира нужно. Надо полагать, он хочет быть другого пола, а раз он этого хочет, значит, таким он и родится в следующий раз… Какой уж тут выход из колеса. Вот о чем можно спросить тетю Кендру.

Когда я вернулась в комнату с золотым ухом на потолке (до меня только недавно дошло, что Камень в офисе Тима стоит точно над ним), Кендра уже замолкла. Теперь говорил старый волчара Винс. Интересно, он таким стал из-за гипноза фамилии? А если бы он был Винсент Маус? Как бы он тогда выглядел?

На меня опять обернулись – и опять пришлось начинать заново.

– Винс объясняет пустоту, – сказал Тим. – Этого никто почти не понимает, или понимают неправильно. Если тебе не интересно, погуляй.

Мне было интересно.

– Я не буду излагать концепцию, – начал Винс. – Можете сами прочитать в интернете. Я лучше расскажу, как я сам стал это видеть. Это, может, будет не так гладко – но живой опыт всегда интересней, верно?

– Да, – ответил Тим. – Конечно.

– Когда я был молодым, я верил, что величайшее возможное счастье – это любовь. Некоторые из вас, наверно, до сих пор так думают и на что-то такое надеются…

Он с ухмылкой глянул сначала на очкастого падавана, а потом на меня. Примерно как волк глядит на Красную шапочку – причем не в волшебном лесу, а в похабном патриархальном анекдоте.

– У меня была девушка. Очень-очень красивая и поэтому избалованная. Красивые женщины вообще циничные стервы. Исключая, конечно, наших замечательных актрис, борющихся за diversity и работающих послами доброй воли в ООН…

Было непонятно, то ли он ядовито иронизирует, то ли на всякий случай стелет соломки под свой волчий зад. Возможно, оба вектора действовали одновременно – мы ведь живем в сложное и противоречивое время.

– Конечно, – продолжал Винс, – такая женская черта не является врожденной. Она приобретенная. Красавицы просто избалованы вниманием. Востребованная молодая самка может позволить себе практически любой модус поведения – и все равно добудет еду, кров и дорогое нижнее белье. Другое дело, что на длинной дистанции судьба таких женщин, как правило, складывается печально – но это не наша тема…

Мизогин, подумала я. Даже, возможно, мизогинист.

– В молодости я имел несчастье влюбиться как раз в одну из таких красавиц. Причем я в то время был человеком наивным и не боялся показать, в какую эмоциональную зависимость от нее попал. Наоборот, я специально старался это сделать: мне казалось, что это тронет ее, расположит ко мне и сделает доброй и покладистой…

Ага. Вот интересно, он мизогин, потому что идиот – или идиот, потому что мизогин?

– Конечно, случилось то, что всегда в таких случаях происходит. Она стала задирать нос, вела себя со мною все хуже, пропускала наши свидания, заставляла меня переживать – есть сотни и тысячи незаметных способов, какими близкая женщина может сделать вашу жизнь невыносимой. Они этому даже не учатся – знают все от рождения. Уверен, что за это отвечает какой-то из женских гормонов…

Все-таки скорее мизогинист.

– Скоро наши отношения превратились для меня в чистую муку. При этом мы продолжали встречаться, занимались любовью – и внешне все выглядело достаточно пристойно, разве что я слишком часто пытался разжалобить ее и достучаться до ее сердца… Но это, конечно, не помогало. Женщина в любви хищна и безжалостна. Одним словом, я купил билет в рай, а приехал в ад.

Мизогинист, причем матерый. Надо будет узнать, из какого он дхармового коллектива, и стукнуть соратницам. Это при Будде женщин никуда не допускали, а сейчас справедливость… Шучу, волчара, шучу. Если ты вдруг мысли читаешь – не буду я никуда на тебя стучать. Мизогинствуй в любых позах.

– А как она хоть выглядела? – спросил Тим. – Ты так рассказываешь, что хочется все это представить.

– Выглядела?

Винс улыбнулся – видно было, что воспоминание ему и больно, и приятно.

– Знаете, бывает такой тип девушек, склонных к полноте и в этой полноте не особо даже красивых. Но если такая толстушка долго поджаривает себя на амфетамине, она худеет куда сильнее своей биологической нормы, ее глаза становятся большими и выразительными, и возникает неотразимая мутация… Многие юные модели, которых эксплуатирует индустрия гламура, держатся исключительно на этом эффекте и уже к двадцати годам гробят свое здоровье на всю жизнь. Временная трансформация – но что в нашей жизни постоянно?

– Ты про это раньше не говорил, – сказала Кендра. – Про амфетамин.

– Я сам им не увлекался, – ответил Винс. – Им пользовалась только она. Я уже практиковал дхарму, и для меня это были совершенно чистые в смысле субстанций отношения. Мы только курили вместе гашиш. Думаю, что амфетамин добавлял ей стервозности, которая регулярно выплескивалась и на меня.

– Вы ее содержали? – спросила я. – Или помогали хотя бы?

– Нет. Мы были молоды, свободная любовь. Я к тому же не имел денег, и мне часто казалось, что стесненность моих обстоятельств вызывает у нее презрение. Хотя в меркантильности упрекнуть ее не могу…

– И что случилось дальше? – спросил Тим. – А то мы все ходим вокруг да около.

– Дальше? Дальше я понял, что попал в безвыходную ситуацию. Любовь терзала мое сердце и превращала меня в жалкое, но все еще на что-то надеющееся существо… Прекратить отношения не было силы. Мне казалось, что ничего важнее в моей жизни просто нет. Но в то время я уже познакомился с методами випассаны…

– Это такая медитация, – пояснила Кендра, – когда обращают внимание на то, что происходит в поле сознания миг за мигом.

– Да. Я стал внимательно изучать, из чего на самом деле состоит страсть. И здесь меня ждали крайне любопытные открытия – впрочем, обычные для практикующего випассану. Наши встречи, прежде то угнетавшие меня, то поднимавшие на седьмое небо, постепенно превратились в цепочки ничего не значащих микрособытий. Мало того, моя страсть, мое горе и надежда точно так же распались на последовательности не слишком важных мыслей. Часто глупых, иногда гневных, иногда робких. А за ними следовали разнообразные биологические реакции организма – эндорфины, допамин, адреналин и так далее… Тело каждый раз реагировало всерьез. Оно ведь вообще не знает, что последние десять тысяч лет мы бесимся исключительно по поводу воображаемых картинок. Тело уверено, что вокруг до сих пор ледниковый период и идет битва за существование… В общем, я увидел кучу интересного, и это был отличный опыт, но…

– Что «но»? – спросил Тим.

– Я не смог обнаружить ни одного момента, – сказал Винс, – когда я любил.

– В каком смысле?

– Вот это чувство, самое главное и самое яркое в моей жизни, полностью исчезло, как только я попытался поднести к нему лупу. Не то чтобы я разлюбил. Но в любви не было любви. Любовь – настоящая, сильная, роковая – оказалась пуста от себя… Я не буду называть ее обманом. Но в ней не было ее самой. Понимаете?

Я отрицательно помотала головой. Мне казалось, что он просто играет словами.

– Даже самый интимный контакт с другим человеком всегда фальшив и пуст, – продолжал Винс. – Ему придают реальность только наши мысли, комплексы и страхи. Сам по себе он угнетает своей неудовлетворительной мимолетностью. Если разобраться, он состоит из однообразных раздражений, приходящих по каналам чувств – зрение, осязание, реакция эпителия… Во всем этом нет никакой встречи с другим существом. Это просто наше свидание с нашими же ощущениями. «Другое существо» – такая же бессмысленная надпись на потолке…

И он ткнул пальцем в сторону золотого уха. Я подняла глаза и в очередной раз прочла:

THE BIG OTHER IS LISTENING!

– Контакт с любимым человеком пуст даже до того, как он кончится, а кончается он быстро. Сердце хочет главного, любви и слияния – а получает вот что: сказал «хелло», потрогал, понюхал, увидел, ощутил, подумал, сказал «гуд бай»… А потом, как доказательство того, что встреча состоялась, остается компактное воспоминание о чем-то «бывшем» – усеченный образ, символ, указывающий на некоторое событие в прошлом. Но события не было в том виде, как мы его помним – это наша позднейшая редактура, внутренний фотошоп со словом «любовь», набранным поверх остального жирной гельветикой…

Я пожала плечами.

– Допустим, – сказал Тим. – Если подойти очень-очень близко к висящей на стене картине, перестанешь видеть, что на ней изображено – будешь видеть только следы кисти и засохшие комки краски.

– Верно, – согласился Винс. – Но любовь – это картина, которую невозможно ясно увидеть ни с какой дистанции вообще. Сейчас я называю это любовью – но во мне остался только сгусток воспоминаний. А когда все происходило, я переживал то надежду, то отчаяние, то еще какой-нибудь аффект… Но никогда – саму любовь. Любовь оказалась пустым словом. Она была, но ее не было.

– Я понимаю, – сказал Тим. – Понимаю. Но это достаточно банальное рассуждение, как мне кажется. Для таких выводов не надо быть практикующим буддистом. Достаточно быть немного пессимистом. Или поэтом.

– Возможно, – ответил Винс. – Но дело в том, что я на этом не остановился… Я стал исследовать каждый из аффектов, складывавшихся в так называемую любовь. А потом – каждое из микропереживаний, из которых состояли эти аффекты. И везде было одно и то же – все это было пусто от самого себя. В гневе не было гнева, в тоске не было тоски, в радости не было радости. Даже в боли не было боли.

– А что было в боли? – спросила я.

Винс уставился на меня немигающим волчьим взглядом.

– Вот если бы ты задала такой вопрос учителю дзена, – сказал он, – тот бы немедленно треснул тебя по лбу, чтобы ты все пережила сама. Но мне лень вставать.

– Что было дальше? – спросил Тим.

– Дальше? Я приложил тот же метод к самому себе. И встретил то же самое. Внутреннее не отличалось от внешнего. Я сам состоял из того же, из чего состояли «другие» и «мир». Ощущения быстро появлялись и так же быстро исчезали. Просто одни ощущения почему-то хранились под биркой «я», а другие – под бирками «он, она, они, оно». Меня среди этого не было нигде. Ни на длинной дистанции, ни на короткой. Все оказалось мимолетным наваждением в зеркале заднего вида, где мы наблюдаем себя и мир. До меня начал понемногу доходить смысл «Алмазной сутры», которую вообще никто не понимает. Я был отчетливо пуст от себя…

– Можно я добавлю кое-что? – сказала Кендра. – Вот здесь часто совершают ошибку. Кто-то говорит: я увидела, что мое «я» было пустым. А глупые слушатели понимают это в том смысле, что вот она заглянула в свое «я», и изнутри оно оказалось пустым, как футбольный мяч. Но это не так. Никакого футбольного мяча, в который можно заглянуть, просто нет.

– А что же тогда пусто? – спросила Сара.

– Пустыми являются наши слова и концепции, в частности концепция «я». Все сутры, говорящие про пустоту, имеют дело исключительно со словами. А то, что есть до слов, не пусто и не полно.

– Почему?

– Потому что «пусто» и «полно» – это тоже концепции, которые возникают после слов. Но мы так устроены, что можем иметь дело только с собственными задними выхлопами. Мы плаваем среди них, как навигаторы Дюны в облаках спайса, и считаем, что познаем Вселенную, которую видим свежим и недуальным взглядом. На самом деле мы просто сливки ума, прокисшие много тысяч лет назад.

– Я не очень понимаю, – сказала Сара. – Вот прямо сейчас я ясно вижу все вокруг и ни о чем не думаю. Где здесь задние выхлопы?

Кендра оглянулась по сторонам.

– Видишь вот этот стул?

– Да, – ответила Сара.

– Чтобы увидеть его, ты должна сначала его опознать. Найти в своей голове подходящий шаблон. Пока шаблон узнавания не обнаружен, это восприятие даже не поднимется к поверхности твоего сознания. А когда шаблон найден, в сознание будет поднят именно он. Иероглиф из твоей памяти. Твой собственный задний выхлоп. Это и означает увидеть стул – и точно так же мы видим все остальное. Но если ты, как Винс, начнешь искать, где же конкретно в этом опознанном тобой стуле спрятан стул, ты обнаружишь, что его там нет. Только гвозди и деревяшки. И с каждым гвоздиком эту процедуру можно повторить. Вся человеческая реальность сшита из таких призрачных заплат… Какой там сон, какое пробуждение – мы даже не понимаем, насколько мы… У тебя вопрос?

– Да, – сказала я. – А что с этой девушкой случилось потом? Она слезла с амфетаминов? Опять растолстела?

Кендра вопросительно повернулась к Винсу.

– Не знаю, – ответил тот удивленно. – Я уехал на длинный ритрит, и мы расстались. У нее появился кто-то другой, у меня тоже. Это все, что тебе приходит в голову?

– Нет, не все.

– А что еще?

– Мне приходит в голову, – сказала я, – что востребованная красивая самка ведет себя с осаждающими ее самцами цинично и равнодушно именно потому, что она понимает свою роль в мужском мире. Она нужна только как утолитель похоти. Когда девушка перестает быть сексуально привлекательной, она теряет социальную ценность, и все направленное на нее мужское внимание сразу исчезает… Что же удивительного, если на мужскую объективацию, превращающую ее в орудие наслаждения, она отвечает женской объективацией, превращающей мужчину в источник материальных благ? А если у него даже денег нет, а он все равно объективирует, пусть хотя бы помучается, урод… И мужчины почему-то считают это ненормальным. Еще научную базу подводят – мол, гормонально обусловленная женская стервозность. Извините, нет. Это гормонально обусловленная женская женственность.

– Она, кстати, права, – сказала Кендра. – Я только на женских гормонах поняла, какие мужики козлы и сволочи. Хотя уже много лет к этому времени была архатом.

Я на самом деле немного подустала от двух этих мужей духа. Сорри, чуть не сделала Кендре срачный мисгендер – персон духа. Симпатичный очкарик, сидевший в углу, был мне куда интересней.

Кендра попросила включить новости, и я опять ушла в свою каюту. Когда я вернулась, все смотрели телевизор.

На экране что-то пылало, дымилось и корчилось. Кажется, кого-то опять достали с дрона.

– Трамп получает все эти команды от русских, – сказала Кендра. – Никакого сомнения, это уже много раз доказано.

– Тогда в ответ должны бомбить не нас, а Россию, – кивнул Винс. – Тем более что им ближе.

– Ну так и надо им это объяснить, – сказала Кендра и повернулась ко мне. – Скажи-ка нам… Сорри, забыла – как тебя зовут?

– Саша, – ответила я. – And my pronouns are fuck/you[7].

Кендра удивленно нахмурилась – но тут же сложила свои загорелые морщины в улыбку.

– Приходи в любое время, детка.

Все-таки крутая тетка. Этого у нее было не отнять.

А если бы я и отняла, что бы я стала с этим делать?

Эмодзи_красивой_блондинки_гамлетно_смотрящей_на_остатки_разлагающейся_крутизны_

_в_глазницах_трансгендерного_черепа_найденного_на_одном_из_великих_индийских_кладбищ_

_в_куче_желтых_волчьих_костей.png

Я это к тому, что с Кендрой не срослось.

Зато получилось с падаваном – у меня в каюте, куда он пришел раскуриться втайне от духовного начальства. Потом он стал приходить каждый вечер, и даже иногда без травы.

Падавана звали Леонард (я разделила это имя на «leo» и «nerd»[8], по аналогии с Тимом, который был немного Феем). Парень и правда казался немного нердом, но в хорошем смысле слова – напоминал своей медлительностью похудевшую на диетах коалу.

Он был канадским евреем, и сообщил, что его назвали Леонардом как Коэна – в тайном значении «Ариэль», то есть «лев». На льва он не тянул, но я все равно называла его про себя Левой. Он вел дела «дхармового коллектива», но заступил на должность недавно и не вошел еще в детали.

Про буддизм он говорить не любил – разве что очень советовал мне съездить на ритрит Гоенки.

– Наберешь в интернете «випассана», и сразу выскочит. Аутентичная бирманская традиция. Если у тебя есть десять свободных дней, это лучший способ их во что-то инвестировать…

Я только вздохнула. Столько времени уже мечтаю попасть на этого Гоенку – и никак не могу. Первое, что сделаю, когда все кончится – поеду на випассану. Если, конечно, не кончусь сама.

Я задала Леве уже несколько дней занимавший меня вопрос – может ли просветленный быть идиотом? Лева авторитетно заверил, что может, и в бизнесе таких очень много. Главное, чтобы идиот был достаточно последовательным и хитрым. Есть даже такая книга – «Мудрость идиотов», которую написал один шотландский суфий, как его… Лева щелкнул пальцами – ну, этот, у него еще роман был про борьбу моджахедов с русскими…

Тогда я спросила, правда ли Кендра архатка. И как это вообще соотносится с переменой пола. Лева наморщился, подумал минуту и ответил:

– Знаешь, если строго между нами, я могу допустить даже существование архата, занимающегося сексом с домашней птицей. Но не архата, который репостит статьи из «Huffington Post»[9].

Моих познаний в американской культуре оказалось недостаточно, чтобы понять соль этого замечания, но ясно было одно – сомнения посещали не одну меня.

– Все просто, – сказал Лева. – В Америке можно продать правую и левую духовность. Правая – это евангелизм и католичество. Если ты работаешь в этом сегменте, то надо соответствовать. Выступать против абортов, растлевать алтарных мальчиков и так далее. Но если ты продаешь левую духовность, а буддизм попадает именно сюда, то надо быть woke. Вот как Кендра в твиттере. Каждый день к революции призывает. И еще чтоб деньги раздавали. Кстати, не читай ее твиттер, она на самом деле не такая чокнутая. То есть чокнутая, конечно, но не настолько.

– Ты хочешь сказать, она переменила пол из бизнес-соображений?

– Не только. Иногда она говорит, что ее трансгендерный статус – это коан, учебная загадка, на которую должен ответить каждый из учеников, чтобы обрести прозрение… А иногда объясняет прямым текстом, что ее задача – пронести факел просветления в новую гендерную реальность. Чтобы кто-то первым прошел по этому пути и соединил наконец трансовый статус с окончательным пробуждением. Она из тех архаток, которые встали на путь бодхисатвок.

Вот так, сестры. Woke is the new awakened[10].

– Знаешь, чем современный западный буддизм отличается от изначального? – спросил Лева. – Будда подолгу глядел на разлагающиеся трупы в разных стадиях распада, постигая суть физического существования. А западный буддизм как бы постоянно пытается впарить тебе улыбающийся труп, покрытый толстым слоем оптимистичного макияжа – потому что сегодняшний будда должен преуспеть на рынке. Это пятая благородная истина. Ну, может, не очень благородная, но истина все равно. И этот раскрашенный для продажи труп всплывает в каждой фразе «учителя дхармы», проецирующего образ «победившего страдание успешного буддиста». Про четыре стрелы услышать от наших архаток можно только по знакомству в узком кругу. В интернете они оптом и в розницу продают необусловленное счастье, помноженное на левый активизм…

Сам Лева был, как он выражался, духовным искателем широкого профиля, а по политическим взглядам относил себя к небинариям: принимал и правый, и левый векторы современности, примиряя их в своем сердце. Он был нераскаянным тайным трампистом, но при социальном общении выдавал себя за левого демократа. Сознавшись в этом двойном прелюбодеянии духа, он взял с меня слово, что я не скажу об этом его нанимателям.

– Сразу уволят, ты что…

Я не очень понимала, как это – примирять правое с левым в своем сердце. Он объяснил так:

– Западная культура универсальна и обслуживает все человеческие потребности. Она порождает и карательные удары с дронов, и протест по их поводу. Точно так же и отдельная душа способна совместить радость от убийства, условно говоря, плохого парня с возмущением по поводу очередной внесудебной расправы спецслужб. Или удовольствие от жизни на вершине голливудской цепи потребления с гневом из-за таяния ледников, вызванного человеческими эксцессами. Эти чувства живут в душе, не мешая друг другу – как полюса магнита на одной металлической подкове, понимаешь?

– Понимаю. Это то, что Оруэлл называл doublethink? Двоемыслие?

– Нет. Оруэлл давно устарел. Это небинарное мышление.

– Non-binary think, – повторила я вдумчиво. – А чем оно отличается от двоемыслия?

– Двоемыслие – это когда ты одновременно придерживаешься двух противоположных взглядов. Как бы веришь во взаимоисключающие понятия и силой воли заставляешь себя с этим жить. Типа «плюс это минус», «война это мир» или «свобода это рабство». Сжал зубы и вперед. А небинарное мышление – это когда тебе даже в голову не приходит, что в происходящем есть противоречие. Двоемыслить больше не надо.

– Так разве бывает?

– Только так теперь и будет. Именно за небинарным устройством психики будущее… Ты смотрела «Idiocracy»?

Я отрицательно покачала головой.

– Посмотри. Non-binary think – это реальная перспектива… It’s got what plants crave. Во всяком случае, военные заводы точно[11].

Он посмеивался над моими прогрессивными взглядами. Но не так, как Фрэнк. Лева, надо признать, был намного умнее – и говорил вещи, просто не приходившие в голову мне самой.

– Каждый американский SJW[12], выступающий за свободную раздачу долларов американцам, на самом деле просто microslaver, глобальный рабский микроплантатор, предлагающий переложить трудовое бремя на пеонов из остального мира, где имеют хождение доллары. А хождение они там имеют строго потому, что любая попытка заменить их чем-то другим кончается ударами ракет «hellfire» с дронов. Про это мог бы многое рассказать покойный полковник Каддафи. Поэтому для внешнего мира нет большой разницы между американскими SJW и пилотами штурмовиков и дронов. Карма у них общая, хотя пилоты в чем-то честнее. Но самое трогательное, что бывает – это колониальная интеллигенция, внедряющая заклинания и ритуалы левых американских активистов среди работающих за доллары туземцев – и называющая это борьбой за прогресс…

Я чуть не задохнулась от возмущения, услышав это. Хотя вряд ли он имел в виду меня. Мне просто так доллары никто не дает. Только евро. И потом, Лева все-таки видел мир идеалистично. В реальности далеко не все туземцы работают за доллары – их получают только надсмотрщики старшего звена, а туземцам дают быстро обесценивающиеся суррогаты, так что за колониальную интеллигенцию обидно вдвойне. Но объяснять это не хотелось.

Или, например, он говорил такое:

– Вот у нас есть identity politics. Политика идентичностей. У цветных свои интересы, у геев и лесби свои, и так далее… Считается, это как бы что-то левое и прогрессивное, потому что черные, ЛГБТ, Демократическая партия, революция и так далее. На самом деле это просто способ ввести в Америке кастовую систему – как в древней Индии. Разделяй и властвуй. Но в серьезных конторах давно понимают, что твоя настоящая идентичность – не гендер или раса. Это твоя search history[13]. Ты можешь сама не понимать до конца, кто ты. Твоя подлинная идентичность известна только ребятам из Гугла. Ну еще из Агентства национальной безопасности…

Такой Лева-магнит с большим количеством полюсов.

Ему было тридцать пять – и я казалась ему молоденькой девочкой. Во всяком случае, он так говорил. Это было приятно, чего тут лукавить. Себя он считал уже пожилым человеком – и много размышлял о молодости и особенно о ее утрате.

– Мы – мальчики и девочки – начинаем стариться после четырнадцати лет, сразу после полового созревания. Это похоже на сползание в обрыв с нарастающей крутизной. Сначала молодой человек как бы старается восстановить утраченное равновесие, и его кидает из стороны в сторону, причем с каждым годом все сильнее. Потом, после двадцати пяти, он плюет на равновесие и начинает доказывать себе, что еще юн. После тридцати пяти он начинает доказывать себе, что еще молод – и занимается этим обычно лет до семидесяти. Потом он начинает доказывать, что еще не стар. Потом он наконец умирает… И она умирает тоже.

Но самым главным в Леве (не для истории, конечно, а лично для меня) оказалось совсем другое.

Это был первый обрезанный член в моей жизни – и я наконец получила право принять участие в Великом Транскультурном Дебате о том, какой лучше.

И вот что я скажу, соратницы – через презерватив разницу ощутить трудно, и тип презерватива на самом деле значительно важнее. А если вы чпокаетесь без презерватива, то вы просто глупые, потому что женщина рискует куда сильнее мужика даже при оральном контакте. Миндалины. Впрочем, читайте сами, в интернете все это есть – а я беру маску и иду спать.

Эмодзи_красивой_блондинки_лежащей_на_подушке_в_маске_луны_

_и_готовящейся_увидеть_что_то_древнее_таинственное_и_довольно_страшное_

_причем_это_вовсе_не_обрезанный_патриархальный_шприц_

_как_мог_бы_подумать_в_этом_месте_самодовольный_мужской_самец.png

Солдаты пришли в храм моего бога без оружия и лат, одетые как местные ремесленники.

Они, по сути, ими и являлись, только их ремеслом была чужая смерть. Но они нарядились кожевниками. У них за плечами висели широкополые шляпы, на некоторых были новенькие фартуки, а у одного даже болтался на поясе скребок для чистки шкур. Воины империи в разведке. Пока цезари решают судьбу мира, такие вот грубые простые люди решают судьбу цезарей.

Они смотрели на меня с хмурым интересом – и я с таким же чувством поглядывал на них: я знал, что моя бабка Меса заплатила солдатам стоявшего по соседству с Эмесой Legio III Gallica столько же, сколько платил по большим праздникам Каракалла, и теперь легионеры прикидывали, стоит ли шкура выделки.

«Поэтому они и нарядились кожевниками», – засмеялся кто-то у меня в голове. После моего спуска в Аид такие голоса раздавались в ней часто: лекарь Ахилл сказал, что это духи, ставшие моими друзьями.

Заиграли флейты, и я начал свой обычный храмовый танец, который повторял уже столько раз, что мог даже не следить за движениями тела. Если после моего бега по загробным лестницам на меня и снизошла какая-то сила, пока я ее не чувствовал.

Все прошло как обычно. Конечно, я волновался. Нравлюсь ли я воинам? Станут ли они рисковать жизнью за нашу семью? Я не знал. Когда я закончил танец, солдаты просто ушли.

Вечером я увидел Ганниса.

– Ты опять накрасил лицо, – сказал он. – Солдаты, приходившие в храм, даже не поняли, кто танцевал – мальчик или коротко стриженная девочка.

– Мне все уши прожужжали, что я должен им понравиться, – ответил я. – Что плохого в том, что я хотел выглядеть красиво?

– Послушай, Варий, – сказал Ганнис, – я скажу тебе сейчас довольно бесстыдную и оскорбительную вещь, но от нее может зависеть наше спасение. Поэтому заранее прошу меня извинить.

– Извиняю.

– Красивым мальчикам свойственны женские мысли, поэтому они иногда украшают себя как женщины. Это ошибка. Мужчины действительно используют мальчиков вместо женщин, но мальчик нравится мужчине совсем иначе, чем женщина. Поэтому, если ты хочешь по-настоящему понравиться солдатам, изобрази не маленькую блудницу, а маленького воина. Ты очень красив без всяких румян, поверь знатоку. Ахиллу нужен Патрокл, а не маркитантка. Ахилл может, конечно, получить удовольствие с маркитанткой, но в бой за нее он не пойдет.

Я хмуро кивнул.

– Спасибо за науку, учитель. Но во-первых, я не собираюсь ублажать твоего друга-лекаря, служи ему Патроклом сам…

– Варий…

– А во-вторых, я пользуюсь румянами и помадой не потому, что хочу нравиться другим. Я хочу нравиться себе. И я делаю это не как женщина и не как мужчина, а как я сам.

– Но ведь тебе всего четырнадцать. Зачем тебе румяна?

– Тебе уже за пятьдесят, – сказал я, – а ты румянишься столько лет, сколько я тебя помню, хоть ты никакой не евнух. И еще ты бреешь голову, чтобы, уничтожив последние волосы, скрыть вместе с ними и плешь. Можешь объяснить зачем?

Ганнис даже покраснел. Такого он не ждал.

– Но ведь ты мальчик, Варий. Разве нет?

– Я не знаю, – ответил я. – Трудно сказать.

На меня напало упрямство. Ганнис знал, что в такие минуты лучше со мной не спорить – и решил зайти с другой стороны.

– Хорошо, – сказал он. – Тогда давай договоримся так – ты будешь кем тебе угодно, но потом. А сейчас ты должен изобразить перед солдатами мальчика. Маленького Каракаллу. Каракалла никогда не подкрашивал глаз. Наоборот, он рисовал себе бороду. Он с детства играл в солдата. Покажи им маленького Каракаллу, солдаты очень его любили. А когда мы будем в безопасности, ты сможешь нарисовать себе брови до ушей. Я сам принесу тебе все инструменты и краски, клянусь.

– Значит, сегодня мне надо нарисовать бороду? – спросил я.

– Нет, – улыбнулся Ганнис. – Достаточно не румянить щек и не подводить бровей. Когда Рим будет твоим, никто не посмеет тебе этого запретить.

– Рим будет моим? – переспросил я с недоумением. – Почему? С какой стати?

– Твоя бабка решила, что единственный шанс спасти всех нас – это сделать тебя императором. И она права. Солдаты Третьего Галльского ненавидят Макрина и готовы на мятеж. Но им нужно знамя. Нужен не просто незаконный сын Каракаллы, нужен маленький Каракалла.

– Хорошо.

– Ты похож на отца лицом, так говорят все. Будь похож на него и духом. Из Никомедии скоро привезут его детскую одежду. В ней ты будешь каждый день танцевать маленького императора. И никаких румян, запомни еще раз. Никакой косметики вообще.

– Я понял.

– Завтра в храм придет много солдат. Это будет наш Рубикон. Желательно, чтобы мы не утонули при переправе. Ты должен понравиться солдатам, Варий, но не так, как ты хотел сегодня…

Я понимал, конечно, о чем он говорит.

На следующий день весь храм был полон солдат. Многие, не скрываясь, пришли в красных солдатских туниках и с оружием на поясах. Как и просил Ганнис, я не красился, не румянился и даже оставил волосы всклокоченными, как будто только встал со сна. Вчера я заметил, что солдаты небрежно причесаны – если причесаны вообще – и это была моя военная хитрость.

Они смотрели на меня молча, когда я начал свой танец, и никак не выражали своих чувств. Конечно, я опять волновался. Но все вдруг изменилось.

Я заметил на холщовой сумке одного из солдат грубо намалеванный силуэт быка – и под ним буквы:

LEGIIIGAL

Legio III Gallica. Бык! Бык был символом Третьего легиона – я столько раз видел его на военных штандартах. Вот этого быка мне следовало победить.

Но я ведь уже одолел его, призвав Элагабала!

Бык в латах воина! Я не забывал про него ни на миг, просто не понимал намека судьбы. Именно на Третий Галльский, а не на древний критский ужас и указывало мое видение.

Я мог победить, потому что уже сделал это. Мне не надо было подлаживаться под солдат. Мне следовало станцевать себя, уже отмеченного солдатской любовью и заслужившего их преданность. И, как только я понял это, мое тело стало двигаться само.

Я прошел перед ними решительно, прошел перед ними незабвенно, прошел перед ними задумчиво и прошел перед ними геройски. А потом я прошел перед ними победоносно, и когда я завершил второй круг, я уже был цезарем. Я знал это, и солдаты знали тоже.

Но было кое-что еще, чего они не знали. Я танцевал не для них, а для Камня. И Камень внимательно смотрел на меня своим единственным оком из черной треугольной глазницы.

Солдаты расходились молча, боясь нарушить святость и тишину храма. Но многие оглядывались и салютовали мне – оружием в ножнах или простертой рукой.

Вечером Меса сказала мне:

– Ты смог. Завтра мы пойдем в лагерь Третьего Галльского, и они объявят тебя новым императором…

Она уставилась на меня, ожидая, что я выскажу удивление. Но я молчал. Она недовольно покачала головой и сказала:

– Они верят, что ты сын их любимого Каракаллы. Твой танец им это доказал. Впрочем, я заплатила им столько денег, что могла бы сделать императором свою мальтийскую собачку.

С бабкой лучше было не спорить.

– Пока ты дурачился перед солдатами, привезли одежду Каракаллы. Иди померь ее, внук. Надеюсь, ты не заразишься чесоткой или чем похуже.

Детская одежда императора.

Это была военная туника, такая же как на приходивших в храм солдатах, только пурпурная. Она оказалась мне чуть велика, но солдатам это должно было понравиться – в бедных семьях детям шьют одежду на вырост. Привезли даже обувь маленького Каракаллы – солдатские сапожки-калиги из желтой кожи, совсем как у солдат, только очень искусно сшитые и с золотыми гвоздями в подошве. Они были великоваты, но я мог в них ходить.

Не калиги – калигулы. Сапожочки. По такому вот сапожку прозвали когда-то маленького Гая легионеры, среди которых он бегал в лагере. Его тоже одевали солдатом, чтобы завоевать любовь армии – а потом солдаты его убили. Все-таки есть в императорских судьбах нечто неизменное.

Ганнис, помогавший мне примерять новый наряд, сказал:

– Я видел тебя сегодня в храме. Тебе все удалось, мой мальчик. Это был танец.

Он выговорил слово «танец» с особой интонацией, как бы подчеркивая, что речь идет не о пьяной пляске, а о священном таинстве.

– Теперь ты понимаешь, – продолжал он, – почему я не пытался объяснить тебе, что и как делать. Я все равно не смог бы. Твой прадед Юлий говорил так: священный танец совершает невозможное не потому, что у танцующего появляется сверхъестественная сила, а потому, что невозможное вдруг оказывается естественным.

– Да, – сказал я, – правда. Но почему боги не слушают наших молитв – и внимают только танцу?

– Танец – это высшая из молитв, Варий. Когда ты танцуешь правильно, ты поднимаешься над рассудком с его мыслями и логикой, над личностью с ее привычками и даже над самой человеческой душой. Ты становишься одним целым с бесформенным и невыразимым божеством. А для божественного воления все просто. Сама собой решается всякая загадка, складывается любая головоломка: вещи и события, которые нельзя было примирить друг с другом, входят в зацепление без всякого труда, и все происходит естественно. Узлы развязываются сами, и даже бывает так, что меняется смысл прежних событий. Ведь похожее случилось?

Я кивнул.

– И чем это было? Ты можешь мне открыть?

– Бык, – ответил я. – Бык, которого я победил во сне. Это не Минотавр, а бык Третьего легиона. Воин в латах с бычьей головой. Когда я это понял, мне стало проще. И солдаты меня приняли.

Ганнис подумал, потом хлопнул себя ладонью по лбу и захохотал.

– Да, – сказал он, – да! Мне даже в голову не пришло!

– И мне. Хотя я видел эмблему Третьего Галльского много раз.

– Вот в этом и волшебство. Вещи и смыслы соединились через твой танец, и мир изменился. Третий Галльский теперь твой. Солдаты пойдут за тебя на смерть. Раньше это было невозможно, сейчас возможно только это. Так все и происходит… Ты говорил с Месой?

– Да, – ответил я. – Бабушка сказала, что ее деньги сделают меня императором.

– У победы всегда много отцов, – кивнул Ганнис, – и бабушек тоже. Деньги нужны, но их недостаточно. Солдаты не умирают за золото, они за него в лучшем случае отступают, а в худшем бегут. Если ты станешь принцепсом, много людей будет утверждать, что им тебя сделали они. Благоразумнее не спорить, а потихоньку угощать их ядом…

На следующий день солдаты Третьего Галльского провозгласили меня императором. Я уже чувствовал, что наряд маленького Каракаллы – это настоящий пурпур. Все было всерьез. Стены нашего дома в Эмесе больше не могли защитить нас, и семья, захватив самое необходимое, переехала в лагерь под защиту солдат.

Особенно тяжело трудности новой жизни переживала моя бабка Меса – у нее было много замысловатых привычек, от которых пришлось отказаться. Жизнь среди солдат стала для нее мукой. Даже ее мальтийская собачка куда-то убежала.

1 «Мать всех распродаж», «Немезида индекса Доу», «Уолл-Крик».
2 Каменный танцор, удолбанный ответ.
3 Танцор удолбан, ответь, камень.
4 «Белое лицо, черное сердце».
5 BLM – black lives matter.
6 Перед общением с персоной неопределенного гендера в woke-кругах принято узнавать их персональные местоимения
7 Мои местоимения – иди ты к черту.
8 leo – лев, nerd – увалень.
9 Левый американский мэйнстрим.
10 «Воук» – это новое просветление.
11 «It’s got what plants crave» – «то, чего хотят растения», слоган для лимонада, которым в фильме «Idiocracy» поливали цветы. «Рlants» может означать «растения» и «заводы».
12 Social justice warrior – левый активист, борющийся, помимо прочего, за право на гарантированный ежемесячный доход.
13 История поиска в интернете.
Скачать книгу