Пролог
Фотоальбом старый. Я бы даже сказал, древний, но со времен, когда для печати фотографий нужно было совершить огромное количество действий, каждая из них – сокровище. Каждое фото – целая жизнь. Я бережно сдуваю с обложки пыль. Это мумия моего прошлого – люди, которых не видел много лет, места, в которые никогда не вернусь, счастье, горе, слезы и смех, которые остались в сумраке пережитого. Куда все кануло? Огонь жизни безжалостно пожирает все подряд. Всё, что мы любим, ненавидим, пытаемся помнить – всё стирается в пепел прошлого. Иногда, всё реже, кажется, что «ну вот уж это со мной навечно», но жизнь усмехается, закручивает водоворотом памяти – и вот не осталось даже осколков воспоминаний, только пыльная фотография в руках. И вглядываешься, с трудом уже узнавая – вот же, вот же ты! А кто эти люди рядом? Кто эта девчонка? Может, твоя бывшая жена, подруга, любовница… А кто ты?
…это фото уж совсем пожелтевшее – на нём мой дед. Он смотрит, прищурившись – фирменным своим разбойничьим взглядом Робин Гуда. Даже сейчас, спустя столько лет, я гляжу на него, тут еще совсем молодого, поджарого, сильного, и с трудом сдерживаю слезы, которые рвутся из глаз горячими ручейками. Как я любил его, боготворил его. Жизни не было без него, и я был уверен, что уж дед-то мой вечен. Я жался к нему, питался им – и потом, спустя тысячу лет, стоя в холоде крематория у заунывной мессы, глядя на осунувшееся, незнакомое лицо в гробу, я даже не плакал. Стоял в углу и скулил, не мог говорить, думать, ничего – просто стоял, не вытирая слезы. Потом взялся за гроб, чтобы отнести на пьедестал перед погружением в огонь, а кто-то за спиной просил меня не делать этого и я, уже взрослый парень, уже сам отец, лишь нетерпеливо дернул плечом в ярости, что кто-то смеет отнять у меня последние секунды с ним. С моим дедом. Иногда я думаю, сколько времени мне потребовалось, чтобы оклематься от его смерти, перестать думать о нем, и вот пишу и понимаю – все время мира. Его все равно не хватит для того, чтоб я пришел в себя. Принял. Смирился с его смертью. Я бережно глажу фотографию, чуть улыбаюсь и переворачиваю страницу.
Здесь уже я. Странно, как сюда попала эта фотка? Я совсем юноша – мне тут лет двадцать. Я тощий, настоящая дохлятина, держу на руках своего старшего сына, кудрявого и краснощёкого. Он смеется беззубым ртом, в смешной красной рубашке, а я тыкаю его носом, и сам смеюсь ему прямо в голое пузо. Я совершенно счастлив – кажется, еще секунда и я выпрыгну из этой фотографии, начну плясать по ковру, подкидывая в руках сына, кричать вместе с ним, дурачась. Я еще совсем безбородый, счастливый. Не могу вспомнить, когда я так смеялся последний раз. Сейчас старший молча жмет мне руку, мрачно садится на пассажирское сидение, уткнувшись в телефон. Сейчас ему почти столько же лет, сколько мне на этой фотографии – жизнь расстилается перед ним дорогой со множеством развилок. Я тихонечко про себя молюсь неведомым богам, чтоб он был счастлив. Чтоб он был счастливее меня.
Вот мама с отцом в Гаджиево, где я рос – отец служил, а мама растила нас с сестрой. Отец в форме, черная офицерская шинель, богатые усы, суровый взгляд. Мама в шапке-петушке смеется чему-то. Мы с сестрой, совсем дети, прижимаемся к ним, испуганно глядя в кадр. Фотография черно-белая, но Гаджиево весь был такой черно-белый. Черная форма на белом снегу, тельняшки, зовущая черная вода озера под вечным слоем льда. Серое небо, серая земля, черные тулова подводных лодок. Этот город и это детство остались где-то в закоулках памяти, вспыхивающих все реже и реже. Этот город скрылся, исчез – папа давно не с мамой, он давно не носит усы и с каждым днем становится все менее суров. Мама перестала учить меня жизни, и мы почти не ругаемся. Сестра уже взрослая, состоявшаяся девушка, умная, красивая, почти москвичка, а я тут сижу в темноте, разглядывая фотографии, окуная голову в оттенки прошлого, вспоминаю, о чем я, белозубый, в ушанке, думаю на этой фотографии, что меня так веселит? Похож ли этот мальчишка на меня сейчас – крепкого, высокого, мрачного уже даже не парня – мужчину. Узнал бы он сейчас во мне себя? Загадка.
Я бездумно листаю альбом. Вот мой лучший друг – он пропал из моей жизни давным давно. Вот тезка мой, Сашка, погибший десять лет назад, вот множество тех, кого я не помню – пионерские лагеря, одноклассники, сокурсники – этот женился и переехал, этот сторчался, этот сбежал от Родины в Америку и там гниет таксистом уже много лет, проклиная Россию в соцсетях. Вот Дашка – с ней я целовался взасос, пока в соседней комнате турбазы спали родители – она в Испании, ее загорелые ноги в веснушках ласкает море и неведомый мне испанец, отец ее дочери. Вот снова Гаджиево, тут я с лыжами – главным транспортом Севера, снова отец в рабочей робе, мама с собакой, и люди, города, горы, сопки… прошлое, затянутое в узкий кадр на тонкой бумаге.
Вот снова я. Уже постарше, на руках Пашка – мой младший. Рядом Полинка – его мать, моя бывшая жена. Мы смеемся чему-то. Тогда мы еще не знали, каким станет мой младший сын, что мы так и не услышим его речи, что нас ждут годы переживаний, страха и боли, которая высушит нас обоих за десять лет с того самого злосчастного МРТ. Годы, которые вытянут из нас по крупицам счастье, радость, любовь – кто ж знал… Я смотрю на комок счастья в моих руках, на пухлые ручки, и даже не моргаю. Я хочу оказаться там – предупредить самого себя о том, что меня ждет, что с этих пор моя жизнь никогда не станет прежней, нормальной. Сказать им, что надо быть сильными, стойкими, оставаться собой, не проклинать, а помогать. Ничего не сделать, все уже прожито – слезы пролиты, слова сказаны, руки связаны. Я сглатываю ярость, просто ярость, как комок проваливаю ее внутрь себя и захлопываю альбом.
Слышу сопение и резко оглядываюсь – за спиной, на диване, ворочается младший ребенок, раскинув длинные тощие ноги. Он дергается во сне, бежит от кого-то, шипит что-то сквозь сон. Я встаю, накрываю его поплотнее одеялом. Жду в темноте, пока он успокоится, затихнет и ложусь рядом. Скоро рассвет. Мне нужно поспать.
Сыновья
Коридор
Длинный коридор освещен, но почему-то мне он кажется совершенно черным. Сквозь угловое окно пробивается луч света. Мир тут замер – его тревожат только детское лопотание и крики, тенями шуршат вокруг люди в белых халатах и с равнодушными глазами.
– Как ваша фамилия? – спрашивает нянечка в халате.
– Есаулов, – в тон ей тихо отвечаю я.
– Сейчас Пашу приведут, – кивает она и уходит.
В интернатском предбаннике сидят такие же, как я, родители, в основном мамочки. Они тихо переговариваются между собой, поглядывая на меня безо всякого интереса. Здесь не принято дружелюбие, это юдоль печали, в которой каждая улыбка – на вес золота. Посреди зала стоят инвалидные кресла со специальными удлиненными спинками – для тех, кто не может сидеть, а может уже только лежать в бесконечной полудреме затухающего мозга. Родители, мы все, ждем. В коридоре слышится грохот отпираемой двери, гулкая воркотня и смех. Я сразу слышу своего младшего сына и встаю с дешевой скамейки.
– Паша, папа приехал за тобой, – говорит громко нянечка, и ребенок, узнав меня, хватает за руку и тащит к выходу. Он знает, что раз папа приехал, то мы поедем на машине. И будет сладкое, и будет еда, прогулки и веселье. Я привычно беру и крепко сжимаю его здоровенную, совсем уже не мальчишескую ладонь.
Надо расписаться на выходе. Пока я ставлю подпись, сын хватает меня за одежду, за плечи – ему хочется поскорее уехать. Я бормочу что-то успокаивающее, прощаюсь в шелесте листов бумаги с дежурной медсестрой, и мы выходим на яркий свет лета в Питере.
– Паша, нет! – тут же кричу я, но поздно. Мой младший сын вырывается и не разбирая дороги бежит по зеленой траве, радостно гукая. Он уже совсем большой, высокий, сильный, но движения у него ломаные, дерганые. Мозг не научился управлять его телом до конца – и вот он такой, как бабочка, бежит.
Я бросил сумку в машину и побежал за ним, перепрыгивая кочки. Догнал, схватил за куртку, подтащил к себе, и он тут же обнял меня, прижался ко мне всем телом, трепещущим, молодым, сильным. И таким бестолковым. Сын хватает меня за голову, я покорно наклоняюсь, и он прижимается к моей бритой наголо голове, трется об нее щеками – такое у него есть развлечение. Мы беремся за руки и идем к машине. Я – ровно, а он скачет вокруг меня по орбите.
Мир перестал быть черным и белым много лет назад. Он стал бесконечно серым – с тех самых пор.
Каждый раз, когда я выхожу из Интерната, мне кажется, что я вышел из мира призраков. Дети, запертые в этом с виду дружелюбном доме на окраине леса. Сдавленный лесом дом, в котором они, наказанные лишением разума, лепечут, плачут, безумно смеются, а вокруг них сидят взрослые и молча глядят, чтобы те не выпрыгнули в окно, не покалечились, не испортили себе белье. В безумном гомоне не слышно тишины. Не видно печали. Только безумие и хаос. И я каждый раз вижу, завороженный этим внутренним безумием, что мой сын – часть не моего мира, а совсем иного. Мира, в котором меня нет. Эта мысль – как клеймо на моем сознании. Мерзкий голос говорит мне: «Ты ничего не можешь изменить». Он повторяет это вечер за вечером, ночь за ночью. Этот голос смывает с моего лица любую улыбку, каждую попытку быть счастливым.
Мы долго едем под тихую музыку, и мой сын улыбается, смеется, подставляя солнцу лицо. Я смотрю на него в зеркало заднего вида и молчу сам с собой. А что тут скажешь?
Эта вот фраза «а что тут скажешь» преследует меня. Ведь и правда – что тут скажешь? Я говорю ее себе, успокаивая, я говорю ее другим, когда они, не отрываясь, следят за моим сыном или, наоборот, стеснительно и молча отводят глаза. А что тут скажешь? Это такое странное ощущение безысходности.
Однажды, много лет назад, когда растерянный и разбитый диагнозом сына я перестал понимать, как мне с этим жить, я впервые пошел к психологу. Это был одновременно и мой последний сеанс, но в тот момент, когда психолог – молодая девчонка, явно не понимающая, что со мной – в сотый раз спросила, каким словом я могу описать свое состояние, я как раз использовал его. Безысходность. Даже в самом этом слове есть что-то… карательное, не знаю. Эти «З» и «Ы» посреди слова – злые буквы, и смысл злой. Оно не оставляет надежды. Просто черная яма, в которой дна не видать, как ни свети.
На секунду отвлекаюсь, и сын перегибается с заднего сидения, с криком радости выхватывая стакан кофе из подстаканника – скорость реакции у него сумасшедшая. Как разбойник, он гикает и отваливается обратно на свое место. Я не отпускаю руль, смотрю на него в зеркало, а он лукаво, дразня меня, открывает пластиковый стаканчик и дует на него – как-то раз он обжегся и теперь дует на все жидкости. Ладонь у него уже просто огромная, стакана почти не видно. Он склоняется и с хлюпаньем втягивает черную жидкость. На секунду замирает, решая, будет ли он это пить – и, видимо, приходит к тому, что да. Как он, ребенок, пьет горький американо – загадка, но в кофе он души не чает.
Дорога домой занимает час. В этот час я то молчу, то иногда разговариваю с ним вполголоса, а Пашка гукает, скачет, счастливо бесится на заднем сидении. Светло-голубые глаза насмешливо глядят по сторонам. Что он видит? Я постоянно спрашиваю себя, что он видит, когда смотрит вокруг. Каким он видит мир, как он понимает этот мир? Мне это неведомо – никому не ведомо. Есть только мысль, устрашающая мысль о том, что я не знаю ни того, о чем думает мой сын, ни даже того, что отражается в его глазах. Каким он представляет меня? Его мать? Каким он видит каждый свой день, почему бросание камня вверх привлекает его больше, чем радуга? Не знаю.
И глубоко внутри я пытаюсь услышать ответ, но там чернота неизвестности, безысходности и глубоко запрятанного страха того, что будет завтра. Или – не будет никакого завтра.
Узурпатор
Время было раннее. Я, спотыкаясь со сна, вытянул старшего сына из постели и потащил на кухню. Он покачивался на стуле, сидя в трусах, и все время норовил снова уснуть. Уж больно ранний у нас с ним был самолет, проснуться пришлось почти ночью. Андрюха хныкал, что уже не хочет на море, и потихонечку пытался сползти на диван. Я, впихнув в него пару ложек хлопьев с молоком, быстро оделся, мы долго бродили в поисках его шапки, носков и айпада. В конце концов все самые важные вещи были найдены, десять рад проверены и упакованы.
На заднем плане Дейенерис Таргариен из «Игры престолов» рассказывала о каком-то очередном узурпаторе. Андрей заинтересовался, и пока я натягивал на него носки, спросил, что такое узурпатор. Самым простой для меня ответ: это тот, кто узурпировал власть, но что-то подсказывало, что семилетний ребенок такой ответ не примет. Кряхтя от натуги и засовывая его ногу в ботинок, я ответил:
– Ну, это человек такой, который всем указывает, что делать, понимаешь? И его приходится всем слушать.
Я засунул, наконец, ногу сына в ботинок, и мы побежали в такси.
В аэропорту мы удачно и быстро проскочили досмотр и встали в очереди на паспортный контроль. Андрюха окончательно проснулся, вертел головой и, как все дети, засыпал меня вопросами. Я невпопад отвечал. Загорелась зеленая лампа и мы подошли к миловидной пограничнице с очень серьезными глазами. Она медленно прочла наши паспорта, свидетельство о рождении сына, изучила билеты. Потом она чуть привстала, чтобы видеть Андрея, и спросила:
– Андрюша, это твой папа?
Андрей изумленно посмотрел на меня так, словно видел впервые, и совершенно серьезно сказал, глядя ей в глаза:
– Да это мой папа. Он узурпатор.
Последнее слово он выговорил по слогам. Я покраснел и натянуто улыбнулся. Пограничница нахмурилась.
– Что это значит?
– Папа все время приказывает всем, что делать. Узурпатор, короче, – страдальчески вздохнув от глупости пограничницы, сообщил Андрей.
Я не знал, куда деваться, предчувствуя недоброе.
– Разрешение на выезд ребенка есть? – не глядя на меня, процедила пограничница. Я суетливо достал разрешения. Андрей скучливо ковырялся в носу.
– Андрюша, у тебя есть телефон? – вдруг спросила девушка. Андрей кивнул. – Позвони с него своей маме и дай мне трубку.
Последнее было сказано явно для меня. Я страдал и жался в угол. Сын спокойно достал айфон, который занял ровно половину его лица, когда он набирал номер. Ксюха, его мама, явно не спала, и быстро схватила телефон.
– Мама, с тобой тут хотят поговорить, – ровно сообщил он, оглядел форму девушки и добавил: – Тетя из милиции.
Я уже предчувствовал, что после этой фразы Ксюша близится к инфаркту. Пограничница взяла трубку, уточнила, отпускала ли бывшая жена со мной сына. Последний раз взглянула на меня и поставила нам в паспорта штампы на выезд.
Отойдя метров на пятьдесят, я остановился, присел на одно колено и посмотрел сыну в глаза.
– Андрей, а зачем ты сказал, что я узурпатор?
– Пап, ну ведь так и есть. Ты постоянно мне говоришь, что делать, я и делаю. Так ведь? – изумился сын.
– Так… – растерянно кивнул я.
– Ну вот! – победно сообщил Андрей. – Ты узурпатор, а я… – он явно не знал, кто он, – ну как его… А, во! Я твой раб!!! – радостно вспомнил он на весь аэропорт.
На нас оглянулись. Я встал и молча пошел дальше. За мной вприпрыжку скакал окончательно проснувшийся Андрей.
Проходя зал беспошлинной торговли, мы уперлись в рекламу каких-то женских духов с феромонами. Андрей долго читал по слогам это слово и вопросительно посмотрел на меня, дочитав.
– А это что такое, пап?
– Это чтоб мужчина, как бы… – я осекся. – Знаешь, я без понятия, что это, – сказал я, оттаскивая сына от рекламы.
С широко открытыми глазами
Ах, дороги вы мои, дороги. Вьетесь ниточками, пересекая мою жизнь, как макраме… Так бы, наверное, начал свое эссе писатель более опытный и умелый. Я давно обратил внимание, что чем более мои эссе тревожные, яростные и правдивые, тем меньше я получаю на них откликов и проклятий. А вот когда я пишу о смешном и легкомысленном – я вижу высокую, так сказать, социальную активность своих немногочисленных фанатов. Но вот сижу я сейчас и думаю, что хорошо я могу писать только об одной вещи – о своей жизни. Ведь чужой жизни я не знаю, а выдумывать фантастику у меня получается плохо. В моих фантастических эссе все больше блондинок в обтягивающих шортах, которые обтирают большой упругой грудью героя, подозрительно похожего на меня, отстреливающегося от превосходящего числа соперников из бластера. Противники все как один туповаты и бегут на бластер грудью, а патроны не заканчиваются. В финальных кадрах блондинка слизывает каплю пота с небритой скулы героя и – занавес.
Но в жизни писать я могу хорошо только о сыновьях да дорогах своих неизменных. Обо всем остальном почему-то у меня получается либо очень поучительно, либо уж очень мрачно. Собственно, даже сейчас, глядя, как мой старший сын Андрей заваривает чай, полагаю, впервые за тринадцать лет своей жизни, я тревожусь за его будущее. Потому что с момента, как он обнаружил в номере нашего высокогорного отеля чайник, и до момента, как мы вот-вот должны испить его, прошло уже сорок шесть минут. За это время он дважды сходил – в носках, кроссовки ему надевать лень – на ресепшн. В первый раз он вернулся почему-то с одним пакетиком чая и заверением, что чай нам принесут. Через двадцать минут сходил напомнить и почему-то принес второй пакетик чая и мед. Вот он ушел в третий раз и есть надежда все же чай получить, так как электрический чайник он оставил включенным и открытым. Ну разве это не мрачно?
Вообще, конечно, инфантильность, мне кажется, заразна – я на своем опыте это знаю по многочисленных походам по горам, когда с виду серьезные в городе люди внезапно превращаются в капризных детишек. Обычно это происходит, когда этих серьезных людей вытаскивают за пределы их среды обитания, комфорта и заботы. В тот самый момент, когда становится ясно, что либо ты сам за собой уберешь, сам себя спасешь и сам с собой поговоришь, либо никто за тебя это не сделает – люди и снимают с себя маски психологического загара и становятся теми, кто они есть.
На Кавказе есть горы. Популярные и не очень. Эта была очень непопулярной. Мы сидели с Женей и пили Азер-чай. Самый модный напиток сих забытых мест. Женя, мой питерский приятель, сидел черный лицом, с подрагивающими руками, уже многократно пожалев о том, что согласился поехать со мной «прогуляться» по горам. На третьей ночевке температура жизнерадостно установилась на отметке минус сорок четыре градуса – и это июль – и Женя, долго сопя из спальника, сообщил мне, что если сейчас не пописает, то умрет. Я, нарушая все техники безопасности, варил чай прямо в тамбуре палатки и, пробурчав что-то одобрительное, подвинулся, пропуская его к ботинкам. Он выполз, кряхтя, и пошел подальше, чтоб я не мешал интимному процессу. Я чувствовал, что меня что-то гложет. Что-то совсем явное мешало мне сосредоточиться на сложнейшем процессе приготовления чая в горах, когда горелка отказывается выдавать огонь. Когда я услышал крик, то вспомнил все за секунду – жаль, что не за секунду до. Дело в том, что при температуре от минус сорок и ниже жидкость замерзает, не долетая, так сказать, до поверхности Земли. То есть, писать можно, но в бутылку. Крики усиливались, и я, путаясь, пытался судорожно застегнуть трехслойные горные ботинки. Когда я подбежал к прятавшемуся за камнем Жене, меня постигла картинка, которая долго преследовала меня потом в кошмарах. Примерзнув метровой струей к камню, Женя размахивал ногами, пытаясь отколоть себя от… ну вы поняли, да?
Я лежу в кровати, широко раскрыв глаза. Почему, спросит читатель, и будет прав – потому что, несмотря на ночь темную, я не могу уснуть. Причем не от нервов, работы и шальных мыслей – все проще. Справа от меня, развалившись так, что его нога и рука лежат у меня практически на лице, спит мой старший сын Андрюша. Вас может смутить это нежное «Андрюша», ведь он почти сто восемьдесят сантиметров ростом, хрипит, кашляет и плюется на три метра – это его я научил. Потому ласкового от него за тринадцать лет жизни осталось только имя. Мы с ним легли спать на диване, потому что в соседней комнате, полностью ее захватив, лег спать Паша – младший из нашего клана. Паша испытывает в жизни только две тяги: к еде и к разрушению. Поэтому весь день, сражаясь со мной и няней в попытках уничтожить все, что лежит в квартире на видных местах, Паша рано ложится спать, а если неловким звуком его разбудить – пиши пропало. Но сегодня в четыре утра он внезапно растолкал меня, и пока я соображал в темноте, что происходит, влез мне под бок, пригрелся и тут же захрапел. Паша огромен для своих лет и силен, как бык. Точно так же он и храпит. С подвываниями.
Поэтому я отпихиваю угловатые конечности старшего Андрюши справа и периодически стряхиваю с себя накапавшую Пашину слюну слева. Я лежу и вспоминаю безмятежные времена, когда спал я либо один, либо с женщинами. Как сладко я перекатывался на постели, не боясь ни на кого наткнуться. И никто, слышите, никто не кусал меня за нос от голода в шесть утра, не глядел, как я вскрикиваю, и не протягивал мне тарелку – корми. Я блаженно закатываю глаза, вспоминая подъемы в двенадцать или вообще в обед. Неспешное шараханье голым по квартире, душ, медленный завтрак из трех яиц, когда никто не пытается вырвать у тебя тарелку, уверенный, что все на столе именно его. Я вспоминаю, как я мог привести домой в пятницу девушку, раздеть ее и… А не воровато оглядываясь, шепотом попить с ней чаю и выпроводить, пока кое-кто спросонья не начал задавать компрометирующие вопросы: «Папа, а кто это?!».
Я уже начинаю дремать, когда братья одновременно берутся кряхтеть, и вот Паша поднимается на постели и немилосердно топчет меня, а Андрей, злой оттого, что его разбудили, отпихивает меня ногами и руками. Уже через пять минут в телевизоре орет мультик «Маша и Медведи», старший в трусах сидит на диване и слушает что-то в наушниках, не обращая внимания на мои окрики. Паша съедает уже третью тарелку хлопьев и жадно смотрит на бутерброды, которые я судорожно нарезаю себе. Весь стол залит молоком, на кровати уже куски хлеба и крошки, я немытый, голодный и злой с утра пытаюсь уговорить одного не отбирать еду у другого. Крики, гвалт, Маша орет на Медведя. «Господи, сегодня суббота и мне всего тридцать три года!» – взываю я про себя, стирая с груди куски шоколада. Я вспоминаю, как на этой кухне сидели нимфы без белья, игриво на меня поглядывая, но греза меркнет от крика: «Папа, Паша ест чеснок!!!». Вепрем я бросаюсь и вырываю у младшего сына огромную головку чеснока, попутно он кусает меня и бросается на брата. «Боже, какие еще нимфы…», – оголтело думаю я, размазывая по тарелке остатки бутерброда.
– Папочка а ты с милицией дрался? – вопрос сшибает меня в воспоминания пятнадцатилетней давности.
Мент сильно, вразмашку, ударил меня. Голова качнулась в сторону, как у болванчика, и вернулась на место. Он присмотрелся, словно оценивая работу, и влепил мне еще раз. Я молчал, кровь из разбитой губы покатилась по подбородку. Очень хотелось вскрикнуть или заныть, но я чувствовал, что он именно этого и ждет, и молчал.
Стояли мы в шеренгу человек пятнадцать, оказавшихся в ненужное время в ненужном месте. А он сидел. Вальяжно закинув ногу на ногу, растекаясь по удобному стулу и глядя по очереди нам в глаза. Уж не знаю, чего он хотел добиться, но глазки его, рыбьи и глубоко посаженные, не выражали ничего, кроме тупой жестокости, лени и местечковой властности. Мой дед, самый настоящий гангстер, говорил мне, что милиционерам – как собакам, в глаза смотреть нельзя. Поэтому я стоял, опустив глаза, поминутно облизывая кровь с губ, и только взглядывал исподлобья на тупую жирную тушу напротив. Он выдергивал нас по одному, кого-то бил по лицу, кого-то стращал – и чувствовали мы себя до ужаса беспомощно, хотя нас и была толпа молодых здоровенных подростков.
Никто из нас ничего не сделал. Мы просто радостно и пьяно горланили, забредя случайно на территорию какого-то пансионата, и были пойманы этим ублюдком, решившим поразвлечься в свое дежурство. «Власть имущий» крутилось в моем налитом яростью сознании, и я в голове уже убил его много раз, мучал его на дыбе и вешал на дереве. А самым страшным было то, что мент, тщательно обыскивая нас, отобрал спрятанный за подкладкой бомбера выкидной нож, подаренный дедом. И я скрипел зубами от злости, сглатывая кровь. Он делал это просто так. Он мучал нас просто так. На всю жизнь я запомнил эту уверенность в своей власти и безнаказанности на его заплывшей роже. И сейчас я помню тот свой страх и с каждым днем все больше ненавижу его. Если когда-нибудь я встречу того мента, то, надеюсь, сверну ему толстую шею так, чтоб и его рот наполнился собственной кровью…
Египет встретил нас сорокаградусной жарой, теплым морем, солнцем и фруктами. Я был в Шарме множество раз, имел там огромное количество приятелей-арабов, поэтому встречали нас по-царски. Нас – это меня и Андрюшу, тогда еще восьмилетнего нежного и ласкового мальчика, который в своих песнях не пел, что он «горячий ублюдок» и «ставит лайки на могилы». Мы жили в отеле, где кормили круглосуточно и мило улыбались, а мое знакомство с начальником службы безопасности давало мне неограниченные права гостя. Андрея в его кепках и панамках нежно тискали аниматоры, а он старался далеко от меня не отходить, греясь в лучах моего величия. С сожалением он рассуждал о том, что дома нет такой роскоши, общественной любви и почитания. Больше всего его восхищал «шведский стол» – безграничный выбор, включающий сладкое и фрукты, каждый раз выбивал почву из под его ног. Еды в него влезало по тем временам немного, и он с сожалением оглядывал горы мороженого, вздыхая им вослед. Садясь за стол, я брал омлет и отпускал сына в атаку за его желанными блинчиками с шоколадом. Каждый раз я просил его набрать мне стакан апельсинового сока, и каждый раз он приносил то полстакана, то треть, то вообще на дне. Списывая это на детское нежелание ждать, пока наберется полный стакан, я молчал и гонял его по паре раз. Но когда он принес полстакана вишневого сока, я удивился. «Апельсинового нет», – пояснил любимый сыночек, обмазывая тоненький блин толстым слоем шоколадной пасты.
Черные сомнения закрались мне в душу. При входе стояли огромные бочки с соками и уж точно не было нашествия гуннов, выпивших весь апельсиновый. На мой вопрос, где он берет сок, Андрей махнул рукой куда-то за спину. Я отобрал у него блинчик и, наклонившись поближе, попросил показать. Вздохнув от непроходимой отцовской тупости, он отвел меня к столу… на который официанты сносили грязную посуду. Я посмотрел в его не знавшие сарказма детские глаза и подумал, за кем, интересно, из наших отдыхающих соседей я уже неделю допиваю сок.
Никогда
Сзади слышится грохот, но я не оборачиваюсь. Я знаю, что это мой младший сын в приступе радости от наступившего дня атаковал стенной шкаф и, как и каждое утро, плохо закрепленная полка обрушилась на пол. Я давно мог бы ее закрепить, но Пашка каждое утро субботы так счастлив, снося эту полку, что я не хочу лишать его радости разрушения. Слышится радостный визг и шлепки – это он победно топчет поверженную полку и одежду с неё голыми ногами. Секунда – и он прыгает на меня сзади, едва не задушив, валится вместе со мной на кровать, утыкаясь носом в шею, хватая за нос и за уши. Через пару месяцев моему младшему сыну будет уже десять лет, но природа сыграла со мной злую шутку, и у меня, такого самоуверенного нарцисса, появился сын, который не похож на обычных детей. Он сильнее, красивее, больше… но вот он скачет в трусах по квартире и гукает, смеется чему-то своему и не дает мне ни секунды покоя. Он другой, не такой, как все дети. Я терпеть не могу слово «больной»: больной – это когда температура, когда ножка болит, а он – другой. Другой настолько, что я даже не могу описать вам, как сильно он отличается от остальных детей. Я смотрю на него, слышу его смех – с каждым днем он все больше напоминает мне меня. Это ощущение может знать только отец – видеть, как его сын превращается в него самого. Пережив это однажды со своим старшим сыном, я вновь переживаю это с младшим. Я смотрю в его светлые, полные радости и света голубые глаза, и не всегда вижу в них понимание. Каждый раз, когда мой сын стучит своими ладошками в телевизор, я верю, что это не он меня не понимает и не слышит. Я заставляю себя сказать себе: «Это ты его не слышишь. Это ты его не понимаешь».
Знаете что, вот я сижу у постели сыновей несколько лет назад. Я слышу их сопение и храп. Я вижу их разбросанные по кровати ручки и ножки. Я чувствую их детский запах. И эти чувства проникают в меня, как газ, я впитываю их не разумом или сердцем – всем своим телом, душой я всасываю в себя это ощущение, чтобы каждую секунду помнить – вот они. И прошло много лет с тех ночей, когда они спали в одной кровати, а я помню каждой клеткой и сейчас, когда старший Андрей валяется, размахивая волосатыми ногами, слушает музыку, которой я зачастую не понимаю, хрипло разговаривает со своими девушками, помню те ночи. Когда мой младший храпит на весь этаж и будит меня в пять утра, я вспоминаю те ночи. Не потому, что стало хуже, а потому, что прицельной моя нежность к детям была именно тогда. Я приезжаю к своему отцу – дважды деду – и, выходя из машины, жму ему руку. Мой сын, садясь ко мне в машину, жмет руку мне. Он уже давно не целует меня. Он становится мужчиной, и целовать меня в щеку – моветон. А я смотрю на них обоих порознь или вместе и думаю, а все ли я делаю правильно?
Я никогда не говорил со своим младшим сыном. Вернее, я, конечно, говорю с ним постоянно. Я говорю с ним даже тогда, когда его нет рядом, я пытаюсь обратиться к нему. И уж конечно, когда я с ним, когда мы скачем по квартире, когда я тыкаю его носом в теплый живот, и он хохочет. Я злюсь, когда он ворует свое любимое лакомство – кукурузные хлопья. Я стараюсь держать себя в руках, когда он со скоростью урагана Катрин мчится по двору моего дома, вырывая кусты, траву и снося мусорные ведра под удивленные взгляды охранников и дворника. Я молитвенно прижимаю руку к груди, молча прося прощения. Они давно привыкли, хотя к такому привыкнуть трудно…
Пашка ударил своими детскими ладошками по машине скорой помощи, которая стояла во дворе. Он просто играл и уж точно не мог нанести никаких повреждений микроавтобусу с красными крестами. Водитель так не думал. Унылый крепкий мудак в форме вылез с переднего сидения и начал орать на моего сына, который испуганно отбежал в сторону своей няни, совсем не понимая, что происходит. Меня, бредущего по двору за ними, он не увидел. А я увидел, в тысячный раз в своей жизни увидел, как первобытная глупость и злость выливается на моего ни в чем не повинного, не виноватого в собственном изъяне сына. Как и сотни раз до этого, красная пелена застлала мне глаза, и дальше я помню все урывками. Помню, как я бил в дверь скорой, а водитель пытался кричать на меня через приоткрытое стекло. Помню, как все-таки вырвал дверь и за ноги вытащил его, хватающегося за руль. Как пытался, с лицом, видимо, изуродованным яростью, вколотить его в асфальт двора. А потом, когда охранники дома сбили меня с ног, оттаскивая от него, я увидел уже забывшего обо всем Пашку, носящегося концентрическими кругами и совершенно не обращающего внимания на меня, и сплевывающего кровь водителя, которого поднимали вышедшие из парадной врач и фельдшер. В тот момент я почувствовал полную пустоту внутри. Я вдруг понял, что как бы я ни хотел и что бы я ни сделал, мой сын не станет частью этого мира. Что эта странная исповедь не принесет никаких плодов. Родители крепче прижимают своих детей, увидев моего ребенка. Я слышу замечания, сказанные поучительным тоном, и мгновенно превращаюсь в сумасшедшего, готового избить вредную старуху или дать подзатыльник подростку, которые не сумели сдержать язык за зубами. Это не моя вина и не их – просто мир такой.
Раньше, лет семь назад, когда только-только стало известно, что ничего нельзя поделать, когда Пашка был еще маленьким и пухлым ребеночком, я мечтал, что вот еще пара лет и найдут способы лечить мозг таких детей. Я представлял операционную, полную света, и врачей в зеленых халатах. И как один из них выходит, улыбаясь над стерильной маской, и сообщает мне, что все хорошо, что пройдет пара дней и мой сын улыбнется мне осознанно. Так я мечтал. А потом вдруг понял, что эти надежды гнетут меня и похоронил их в себе. Зарыл так, чтобы ровная земля была сверху. И с тех пор, когда этот зомби фантазий пытается вылезти, я каблуками заталкиваю его обратно. Я сказал себе: твой сын вот такой, ты никогда этого не изменишь, смирись. И не смирился.
В последнее время я не могу писать ни о чем и ни о ком, потому что перед моими глазами все время стоит мой младший сын. И для меня эти истории о нем, «солнечном» ребенке – единственный способ рассказать самому себе, чего я так боюсь и жду. Думаю, это оттого, что он из маленького бестолкового карапуза превращается уже в полноценного подростка. Но все такого же бестолкового. Когда-то, много лет назад, я прочел одну книгу – кажется, Никулина, где герой выбирал между смертью, вернее, самоубийством, и продажей души. И когда некая сила предложила ему любое желание в обмен на эту самую душу перед прыжком с небоскреба, он согласился. Речь не о том, что выбрал он, а о том, что, прочитав это двадцать лет назад, я мечтал оказаться перед таким выбором – и мои желания менялись калейдоскопом каждый день. Деньги, власть, здоровье, мировое господство и умение телепортироваться. Не вспомнить всех безумств, которые я хотел получить в обмен на невнятный товар в виде своей души. И вот волосы поседели, ум помрачнел – и у меня есть лишь одно желание. Если передо мной взовьется дым нечисти, которая захочет забрать меня с собой, я скажу, что единственное, чего я желаю – это чтобы мой сын, моя плоть, стал нормальным. Чтоб я услышал его голос, как он выговаривает слова. Я думаю, что даже не воспринял бы это как чудо. Просто, если это произойдет, если он возьмет меня за руку, и мы пойдем вдоль парка, болтая о солнце, то я навсегда забуду всю свою жизнь до этого, считая ее выдумкой, затянувшимся сном, зыбью, понимаете?
Честно говоря, не помню, когда плакал последний раз до этого дня. Но сегодня ночью я вдруг почувствовал щекой, что подушка горячая – сквозь щетину ручейками полились слезы. Меня преследует один и тот же сон. Уже больше года с завидной периодичностью, словно гиена к спящему, он подкрадывается ко мне. Чувствует мою слабость и по клеточке, по нервному окончанию, по сантиметру проникает в подсознание, такое беззащитное во сне. Этот сон страшен тем, что он всегда разный. Что я иду, оступаясь в этой дреме, разными путями, но всегда прихожу к одному и тому же финалу. Я помню совершенно отчетливо, как я погрузился в этот ужас в первый раз – запомнил, потому что впервые открыл глаза среди ночи не медленно разлепляя веки, а как ставни, которые резко распахивают, чтоб увидеть солнце. Открыл в суеверном ужасе, что если я их сомкну хоть на одно ничтожное мгновение, то уже не смогу вернуться обратно. Этот сон – трясина, там в глубине собрались самые жуткие мои страхи и боли, как кикиморы они извиваются, лишь бы я поддался им и с головой скрылся в вонючей жиже.
Я чувствую его сразу, как животное. И в реальности и во сне – стоит ему, белобрысому, проснуться, двинуться, всхлипнуть – и где бы я ни находился в этот момент, я сразу обернусь. Я сразу открою глаза, когда мой сын едва-едва начинает просыпаться сам. Я вообще не уверен, что он хоть раз видел меня спящим. И вот я по какому-то дуновению понимаю – тут со мной, в этой темной комнате, мой сын Паша. Я не вижу его, но слышу, как он шебуршит, чувствую сладковатый подростковый запах, запах своего собственного ребенка – и вот я вскакиваю и ищу его руками в полной темноте, судорожно пытаясь наткнуться на всегда горячую кожу его. Я шарю вокруг, вслушиваясь и едва-едва, кончиками пальцев, стараясь дотянуться до него.
Дотянулся – и обхватываю его угловатое, жилистое тело, ладонями притягивая к себе. Он недовольно сопит, вырывается, и вдруг прижимается ко мне всем телом, щекочет мне шею русыми волосами, утыкается, что-то бормоча, мне в подбородок… Он очень подвижен, слишком быстр обычно – это часть его болезни, только сейчас он тих и спокоен. И вдруг, как сотню раз до этого, он отрывается… но смотрит на меня без тени безумия в своих светло-голубых глазах. Смотрит пристально и серьезно. И хотя вокруг меня в этом кошмаре всегда тьма, я слишком отчетливо, до малейшей родинки, вижу его лицо. Он молчит, едва заметно улыбаясь, а я холодею от осознания, что это снова тот самый сон. Руки мои леденеют и я не могу шевелиться, вглядываясь в фантом моего сына. Где-то внутри, в сознании, мигает красным сигнал тревоги, и в оглушительной, кристальной тишине время дает мне шанс проснуться. Но я не хочу, хоть и знаю, что будет.
– Папа, – отчетливо, но негромко говорит мой сын. Именно так, мечтал я, он и сказал бы мне когда-нибудь, случись чудо.
Он что-то говорит и дальше, но мне уже достаточно. Меня встряхивает, как ударом тока, и в ушах звенит окрик: «Проснись!!!». И я не могу остаться там с ним навсегда, потому что точно знаю, что это сон. Но я все равно цепляюсь за каждую секунду, вглядываясь в его такое серьезное и спокойное лицо.
Подушка всегда одинаково мерзко мокрая. Я обтираю ее собственным лицом, сползаю, весь влажный, и пытаюсь стряхнуть с себя наваждение. Дрель головной боли сверлит мне виски. Боль, которая копится годами, каждый день, сваливается в катышки и оседает в сердце, душе, желудке, всё больше наполняет меня с каждой новой секундой размышлений – как же так получилось?.. Я встаю с постели – четыре утра. Стакан молока и банан на кухне успокоят меня, я еще долго просижу, ковыряясь пальцем в ухе, словно выковыривая оскомину этого сна. И когда веки снова отяжелеют, когда рука у подбородка подломится я, пошатываясь, вернусь в постель.
И все останется как есть. Навсегда.
Рука у мелкого очень сильная. Он держит меня крепко-крепко. Он смотрит доверчиво и прямо в глаза. Он пинает опавшие огненные листья, пугая парковых белок. Перед ним шагает гигантскими тощими ногами его брат Андрей. Периодически он отвлекается от телефона и гладит младшего брата по голове. Я счастлив – я с детьми. Дети счастливы – они со мной. Я не задаю себе вопросов сейчас. Моя главная цель – не дать младшему сыну вырваться, чтобы он не перегрыз от восторга всех белок ЦПКиО.
Письмо
Сейчас я объясню, сын, зачем я пишу тебе это письмо. И даже если ты не поймешь его сейчас, то, я уверен, ты прочтешь его несколько раз – прочтешь через год, два, пять. И поймешь.
Я очень люблю своего отца, твоего деда. Я часто думаю о нем, я часто вспоминаю его слова и то, чему он меня учил. Я часто задумываюсь, что когда-то, когда я спорил с ним, он был прав. И я понимаю, как часто мне не хватало его внимания. А самое главное, как часто он нужен был мне рядом, просто побыть вдвоем. Но его не было – не потому, что он плохой, не потому, что он уставал, а просто потому, что так получалось. Жизнь очень редко дает нам возможность делать то, что мы хотим, и проводить время с теми, с кем мы хотим.
Каждый день, каждая ночь и каждый год будут вытягивать из тебя силы и энергию, но это позиция слабаков. Сильные люди питаются энергией мира, копят ее. Но настоящая сила в том, чтобы самому быть энергией.
Знаешь, мне никогда не бывает скучно. Иногда мои друзья, товарищи и враги говорят о каком-нибудь городе или месте: «Там скучно». Поверь мне, так не бывает. Настоящему человеку не бывает скучно – он несет с собой дела и веселье, вокруг него собираются дела и люди, потому что ты должен быть, как динамо-машина, как сгусток энергии – только так можно сделать то, чего хочешь. Реализовать свои мечты и желания.
И запомни: никогда не забывай о них. О них – своих мечтах и фантазиях. Обо всем том, что греет тебя с самого детства. Только эти мечты настоящие. О лазерном мече, о том, чтобы выступать на сцене – только это честное и настоящее. С этим ты и должен прожить свою жизнь, только к этому стремиться. Ибо потом настанет страшное время, когда ты забудешь о том, кем хотел стать. Почему я говорю «страшное время»? Поверь мне, я знаю.
Пришел момент, когда я вдруг подумал, что вместо того, чтобы посмотреть новые места, я лучше возьму машину в кредит. Проходят дни и годы, и мне начинает казаться, что все мои мечты – о деньгах побольше. О женщинах с ногами подлиннее, о том, чтобы летать бизнес-классом и о многом другом, что никак не касалось моих мечтаний. Но я другой и ты другой. Мечтай. Мечтай постоянно – и сражайся за свои мечты с обыденностью серых дней.
Никто не уйдет обиженным. С этой мыслью я часто просыпаюсь. Никто не уйдет обиженным, потому что жизнь такова. Она никого не обидит – всем достанется.
Не так давно я прочел одну прекрасную фразу: «Каждое утро мне нужно время, чтобы смириться». Это про меня – это прям про меня до каждого слова. Я не знаю, как у вас, я не знаю, как и кем вы себя видите, но вот как это происходит со мной.
С утра я просыпаюсь, как и всегда впрочем, не рано и не поздно. Независимо от времени, в которое я проснулся, от места где я проснулся – я всегда в дерьмовом настроении. Я с трудом просыпаюсь, собирая себя по кускам. Отскребаю себя от кровати, засовываю в душ и долго и тупо смотрю в зеркало, наблюдая, как вода стекает по мне. Во мне нет с утра ничего человеческого – только упоротое состояние наркомана. Я смотрю на себя, пытаюсь осознать, что же меня сегодня ждет – и не вижу в этом ничего нового. А должен видеть? Я ращу злость к себе самому для того, чтобы поднимать свою задницу каждую секунду – и верь мне, это так.
Так вот, иногда я буду писать тебе такие письма, чтобы ты мог подумать о себе и о мире. О том, кем ты видишь себя в этом мире.
И вот сейчас я хочу тебе кое-что рассказать. Каждый наш день уникален. Удивителен. Иногда, довольно часто, у нас плохое настроение. У мужчин в нашей семье часто настроение плохое – такие уж мы люди. И только сейчас, сынок, я понимаю: нужно учиться быть счастливым. Нужно уметь радоваться тому, что происходит вокруг нас. Нужно быть счастливым от мелочей. Когда смотришь на гладь озера, ты должен помнить – счастье есть. Это то, чему я так и не смог научится – быть счастливым каждый день. И я смотрю на тебя и говорю тебе: ты должен уметь это. Это высший скилл – радоваться и улыбаться. Быть счастливым. Ты видишь грусть на моем лице, злость – да, это так. У нас в семье все мужчины взрывные. У нас всегда так было. Я, мой отец, мой дед. И ты будешь таким, но поверь мне – смейся. Смех, злость – они всегда рядом. Но главное, будь счастливым. Учись этому каждый день. Наедине с собой, своими мыслями, в компании друзей – помни об этом.
Ты будешь встречать друзей и врагов. Ты будешь смотреть по сторонам. Люди будут окружать тебя. Среди них будут хорошие и плохие, среди них будет множество тех, которых ты потеряешь потом на своем пути. Но запомни: смотри за каждым из них пристально. Высшая сила дала нам интуицию, и среди них ты увидишь в конце концов женщину, которую полюбишь. Мужчину, который станет твоим другом. Смотри не внутрь себя – смотри по сторонам и ты увидишь все это.
Будь сильным. Не просто сильным. Запомни, сын, имеет смысл быть только лучшим. Сражаться имеет смысл только за то, чтобы быть лучше всех. Чтобы ты сам знал – я это сделал! Я записал трек лучше. Я поднялся на гору выше. Я забил лучший мяч. Это не потому, что ты должен любить себя – наоборот. Ты должен быть постоянно собой недоволен, ты должен постоянно знать, что можешь еще лучше. Важно не это – важно просто жить сражением. За то, что любишь, за тех, кого любишь. За все это нужно сражаться. Каждый день.
Читай книги. Только тот, кто читает, умен. Знает, как и что сказать. А умен – значит, сильнее. Запомни это навсегда. Быть умнее – это важная черта. Все мужчины нашей семьи читали. Все мы говорили о книгах. Не становись исключением.
И последнее. Ты часто читаешь в эссе и статьях об одиночестве. Ты видел друзей, которых я терял, ты видишь, что иногда люди совсем одни – и в горах и в пути. Так вот, знай: иногда лучше быть одному. Ты уже начинаешь понимать это – так вот, помни об этом всегда. Если ты поймешь это – мир будет уважать тебя больше. Это не значит, что станет меньше друзей или девчонок, вовсе нет. Просто, оставшись один, ты научишься смотреть внутрь себя. Понимать себя.
Когда-нибудь ты сядешь один – на скалах, на море, дома – и почувствуешь, что тебе хорошо.
Горы
Ангелина и орел
Я вообще считаю, что есть женские имена, которые добавляют развратности. Уж не знаю, откуда, но есть у меня короткий список женщин, имена которых я явно воспринимаю как синоним «низкой социальной ответственности, но высокой сексуальной активности». Один мой добрый друг называет их «падшими, но крепко стоящими на каблуках».
Так вот, Ангелина – имя из этого списка. А та, о ком пойдет речь в этом стремительном повествовании, еще и выглядела соответствующе. Платье ее облегало так, что, казалось, она голая. Низкий рокочущий голос. Каблуки. Разбухшая молодая грудь, качающаяся при ходьбе. Устоять я не мог. Мы выпили две бутылки невыносимо дорогого вина, я побряцал понтами, заплатил, уже пьяный, за какую-то неведомую икру, после чего снял номер в «Лотте». Ангелина вела себя ровно так, как мне и ей хотелось. Невыносимо развратно, не имея никаких границ в постели, неутомимо, как лошадь, смешивая меня как любовника, шампанское и, кажется, даже кокаин.
Очнувшись утром в расхристанном номере, я вообще плохо помнил, как меня зовут. Она выглядела как свежий труп. Растерзав окончательно постель, я выбрался и поплёлся в душ. Ангелина приходила в себя кусками, хрипела и умоляла убить ее, но несмотря на пролежни от подушки и запавшие глаза, выглядела она очень даже. И в порыве моментального помутнения рассудка я позвал ее с собой в Терскол. Есть такой поселок в Кабардино-Балкарии. Гигантский – человек пятьсот живет. Судя по всему, Ангелина была уверена, что это где-то на границе Прованса. Поэтому когда мы, уже опохмелившиеся чем-то едко-острым, сидели в аэропорту, она очень подозрительно смотрела на наш рейс в Минеральные Воды. Рядом с ней стояла клетка с невиданной мной прежде собакой – смесь крысы, таксы и мопса трусливо выкатив глаза завывала в клетке, пугая окружающих.
Ангелина доверительно сообщила мне, ловя паузу между собачьими воплями, что псина стоит не меньше пяти штук баксов, подарил ей ее депутат, влюбленный без памяти. При этом она смотрела на мою реакцию, а я ревниво сверкал глазами, пытаясь понять, зачем я везу это прошмандовку в любимые мной места, и что за тварь такая у нее в клетке. Когда мы пошли к самолету, собака стала выть так, что я думал и даже надеялся, что в салон нас не пустят. Ангелина шептала в клетку что-то успокаивающее, но собака, которую характерно звали Мегера, не слушала и рвалась наружу. Она будто что-то знала и пыталась нас всех предупредить. Я с ужасом представил себе трехчасовой полет, но тут, почуяв перемену моего настроения, Ангелина оторвалась от собаки, положила руку мне на ширинку и провела языком по шее так, что я начал ерзать в кресле.
Наше появление в поселке произвело эффект разорвавшейся бомбы. Соскучившиеся по туристам жители с недоумением смотрели на женщину в шубе и на каблуках, явно спутавшей Куршевель и Приэльбрусье. Встречающий нас Дагиб, мой старинный друг-балкарец с переломанными ушами, замер, глядя на приближающуюся к нему женщину, от которой блядством разило за версту. В номере Ангелина выпустила собаку – дрожа всем телом, та залезла на кровать и забилась под подушку. Ангелина скептически оглядела маленький номер, расставила ноги и сообщила, что сейчас я должен сходить в душ, а потом изнасиловать ее так, чтоб собака смотрела и завидовала. «Какая порядочная женщина Ангелина», – подумал я и стянул с себя футболку.
Следующим утром я проснулся под писк. Собака жалась в угол и нервно скулила – возможно, травмированная тем, что видела ночью. Глаза ее были наполнены страхом до краев. Ангелина как была голая, вскочила и, по-бабьи причитая, понесла собаку в ванную. Видимо, писать. «Земля мокрая, солнце упало в чай», – подумалось мне. Голая шлюшка понесла собаку в туалет поссать в поселке Терскол, что у подножья Эльбруса. Такого не видать светской хронике.
Через час, щебеча и держа на руках собаку, Ангелина бодро шагала в сторону канатной дороги в кроссовках, взятых напрокат. Мы решили подняться повыше, так как Ангелина доверительно сообщила мне, цитирую: «С верхотуры видок будет – с ног собьет».
Собачка Мегера притулилась за пазухой, периодически провоцируя хозяйку на короткий поцелую в сварливую мордочку. На меня она смотрела с ненавистью. Наверняка запомнила, что этими губами Ангелина делала ночью.
Солнце, вершина Эльбруса, море снега, журчание водопада – все это приводило Ангелину в какой-то полоумный восторг. Она размахивала руками, тыкала пальцем, хватала меня за разные места и постоянно тискала Мегеру. Крысопес смотрел вокруг с отвращением, граничащим с паникой. Я устало стоял, пытаясь осознать, как же я оказался здесь – вроде вчера был совсем в другом месте. Ангелина схватила меня за рукав и затащила на веранду кафе, ошалев от возможности попить кофе «Три в одном» – она хохотала, как будто видела такое впервые. Держать пластиковый стаканчик и собаку было неудобно, поэтому я был удостоен чести подержать Мегеру на руках. Я отнекивался, а Мегера, казалось, упиралась всеми лапами – куда угодно, только не ко мне. Неловко, как если впервые взять ребенка, я подхватил ничего не весящую собаку и прижал ладонью к себе. Я слышал, как у нее стучит сердце – примерно тысяча ударов в секунду. Ангелина умилительно посмотрела на нас и сообщила, что я ей нравлюсь. Я хмыкнул гордо, потянулся, поскользнулся и всеми своими килограммами упал на спину. Собака взвыла и укусила меня за руку, я заорал и отшвырнул ее от себя. Мегера ехидно зашипела. Ангелина заохала.
Дальше события развивались стремительно. Знаете, есть такое клише – «камнем рухнул с небес»? Так вот я его сейчас применю. Орел, здоровенный как дельтаплан, камнем рухнул с небес. Я увидел тень, запоздало услышал клекот, а потом сверкнули черно-седые крылья. Орел победоносно взмыл в небо (еще один шаблон) и неторопливо заскользил в сторону гор. Зрелище, надо сказать, было потрясающее. Я бы назвал картину «Орел у кавказского хребта», но рисовать не умею. Я больше по бумагомаранию.
«Где Мегера?» – услышал я вопрос и огляделся. Вокруг шумно толпились туристы, обсуждая событие. Собачки не было. Внезапно я понял, зачем прилетал орел. Осознание, что картину можно было назвать «Орел летит с охоты», пришло к нам с Ангелиной, видимо, одновременно. Она завизжала и побежала вслед за орлом. Пробежав метров двадцать, провалилась в снег по колено, выругалась сапожником и закричала, чтоб я бежал тоже. «Куда?» – спросил я громко. Она показала пальцем в сторону Эльбруса. «За орлом», – подсказал кто-то саркастично, и зеваки заржали.
Ангелина вернулась и предалась страданиям. Сопли и слезы потекли из всех отверстий в её голове, а крики в какой-то момент свелись к одному единственному слову «мудак», обращенному явно не к орлу. Я страдальчески молчал, признавая вину. Туристы предлагали позвонить в МЧС и каким-то неведомым охотникам, срочно организовав спасательную экспедицию за бедным животным. Местные балкарцы, сторонясь, сообщали, что птица в Красной книге, а крыс они могут наловить прямо тут «вместо той, что орел унес».
Когда мы спустились в отель, Ангелина со мной не разговаривала, громко рыдала и периодически обзывала меня мерзкими словами. Потом она выдула бутылку вина и вырубилась, мгновенно опьянев, прямо в термобелье, купленном для поездки «в снег». Я запер ее в комнате и спустился в кафе «Купол», где все обсуждали «похищение собаки орлом». Как непосредственный участник событий, я быстро приобрел популярность, пересказывая историю, украшая ее подробностями и деталями. Под закрытие ресторанчика в моей версии я дрался с целым выводком орлов, которые, поняв безуспешность борьбы со мной, захватили в плен собаку.
Утром постель была пуста. Дагиб сказал, что «эта с собакой» встала на рассвете, нашла такси и уехала в Минеральные Воды. Я схватил телефон, чтоб позвонить, но вдруг понял, что у меня нет телефона Ангелины. Понял с радостью, честно говоря. Отпиваясь кофе в пустом «Куполе», я представлял себе картину «Орел уносится с добычей», где гордая птица тащит в когтях неведомую дичь.
Немножко про альпинизм
Я постоянно отвечаю на вопросы вроде «Зачем ты это делаешь?». Часто это вопросы глупые, часто с насмешкой, но я уже давно не реагирую на фразы «А ты хоть с вершины нассал?» и следующий за ними гогот. Что мне сказать этим людям? Как описать это состояние, когда ты втыкаешь обутую в стальную кошку ногу в вершину любой горы и чувствуешь вот то самое чувство? Может быть его, это самое неописанное чувство, испытываю только я. Но и пишу я о себе, а не о других.
Ком стоял в горле. Я не мог ни вздохнуть, ни сплюнуть – ничего. Я готов был заплакать, но почему-то не мог, перехватило дыхание и я просто покашливал, как идиот. До вершины оставалось метров тридцать, и я, бросив рюкзак в седловине, оставил в руках только треккинговую палку и короткий, подаренный на тридцатилетие ледоруб. Ни одного человека не было на пути, лишь далеко позади я видел пару человек, которые начали крутой подъем по последнему гребню. Я вдруг представил себя со стороны: ледоруб всунут в альпинистскую систему под правую руку, я иду, укутанный в пуховку, затянутый в капюшон, и тяжело опираюсь на одну палку. Увидев эту картину в голове, я хотел рассмеяться, но лишь закашлялся на холоде. Эдакий паломник в гортексе гуляет по горам. Шаг за шагом, по сантиметрам, жмурясь в очках на отражающееся от ледников солнце, я шел. И не мог заплакать от холода, уж не знаю, почему. Это – я точно знаю – и были бы слезы счастья.
Я альпинист начинающий и не самый удачливый. Из восьми попыток восхождений на разные горы я взошел четыре раза – мешала погода, ситуация, собственное состояние или люди. Но четыре раза я взошел. Вообще даже вот само это слово – «взошел» – оно самое честное. Я никогда не использую слово «покорил». Я видел эти горы – даже самые невысокие из них смотрели на меня, оскалившись камнем, льдом и ущельями. Мои восемьдесят пять килограммов крови, мышц и костей не могли «покорить» ни одну из них. Гора может пустить – иногда, словно она дремлет и не замечает нас, букашек, пытающихся лезть на нее. А бывает, огрызнувшись, сметает с себя каждого. Ветром, лавиной, дождем и снегом. Как назойливых насекомых сбрасывает она людей со своих плеч – и мы ничего не можем сделать. Никогда. Гора всегда сильнее, ее возможности безграничны. А мы можем лишь надеяться, что она пустит нас наверх.
…камень ударил Рафика в лицо с такой силой, что кровь брызнула прямо из под шапки. Камень небольшой, но, видимо, острый рассек ему бровь и лоб, он вскрикнул, и я пополз к нему, пытаясь на ходу стянуть с себя рюкзак с полевой аптечкой. Бинт там был точно, йод – не помню. Мы лежали в ста метрах по вертикали от вершины, солнце занимало полнеба, но при этом на нас, словно спущенный с поводка, вдруг обрушился какой-то дикий ветер. Мгновенно сбив нас с ног и повалив друг на друга, завыл самый натуральный ураган. Это было так чудовищно неожиданно, что мы просто залегли, уперевшись в лёд ногами в кошках и руками с ледорубами, стараясь не поднимать головы, потому что небольшие камни со свистом полетели с вершины. Я попытался сказать, что надо куда-то двигаться, что мы должны куда-то идти, но понял, что это бессмысленно, никто ничего не услышит. И тут этот камень, разогнанный ветром, разбил Рафику голову. Вечно ему не везет – в прошлый раз, двигая камни под палатку, он порвал себе ладонь так, что, казалось, там забили теленка, столько было крови. И вот опять. Снег под ним уже стал красный, а я все не мог нащупать в клапане рюкзака бинты…
Так. Отвечая на вопрос – зачем я это делаю. Все очень просто: я, как барон Мюнгхаузен, жажду подвига. И тут не надо ваших презрительных усмешек над моим тщеславием. Я вам кое-что расскажу о своей жизни. Двое моих детей от предыдущих браков, долги, работа, интриги с женщинами, сотрудники, друзья – все это составляет бешеный коктейль моей жизни. В ней нет места подвигу. То есть, даже не подвигу… Мне нечему в ней гордиться, понимаете? Гордиться самому, собой. Не вызывать восторг окружающих, а глядя в свои глаза в зеркале, сказать: «Ты смог».
Я не пытаюсь играть в гладиатора или рыцаря. Все разы, что я поднимался, я плакал. Я плакал от счастья, что смог. Мне было наплевать на всё, на окружающих, на мир внизу – я просто был счастлив оттого, что мои десять тысяч шагов кончились победой. Сладкое слово «победа». Оно важно мне. Мне важно знать, что там, где многие сдались, что там, где многие не бывали – я смог и побывал. И когда я иду вниз, я улыбаюсь. Для себя я совершил подвиг. И мне становится легче.
К слову сказать, это всегда больно. Сейчас я не о моральном аспекте восхождений – я говорю о боли физической. Она присутствует практически постоянно, с годами в горах она притупляется, но я всегда чувствую ее где-то рядом. Это боль усталости, головная боль, страх, это бессонные на высоте ночи, это десятичасовые переходы, когда немеют ноги, это натертые рюкзаком плечи, голод и обезвоживание. Все это смешивается в котле ощущений и в какой-то момент, встав на снегу, вытянувшись лицом к вершине, ты думаешь – зачем? И я не нахожу ответа в тот момент, я просто иду.
В последний раз, когда горная болезнь сдавила мне мозги так, что я не мог ни думать, ни фантазировать, я начал считать шаги. И считал их одиннадцать часов. Как сомнамбула, я шевелил губами и считал тысячами шаги, не сбиваясь. В лицо мне бил холодный ветер, мешающий сделать вдох, а в спину дышали напарники по восхождению. Я слышу стук палок о снег, я слышу треск льда под их ботинками и знаю – я тут не один. Я это знаю где-то на задворках сознания, но знаю точно. Ведь уже несколько лет назад я решил, с кем готов ходить, а с кем нет. Я знаю этих людей, знаю их привычки, знаю их сильные стороны, хоть мы и видимся только в горах. Мы встречаемся в аэропортах Кавказа, Памира и крепко обнимаемся от радости. Это как лакмус – если мы вместе, значит, скоро снег и палатки.
Это не мазохизм. Это не отрешение от мира. Просто глядишь на гору – и все вокруг меркнет. Все проблемы становятся мельче. Остаешься только ты – и гора.
Тут одна дорога
Я коротко вдыхаю, словно задыхаясь, и открываю глаза. В темноте незнакомой комнаты звонит будильник в телефоне. Резко сажусь, осознавая, что не узнаю мрачной луны за окном, кровати и вообще этой комнаты. Тускло мигает телефон, в неровном свете его я оглядываюсь, чувствуя, как покрываюсь холодным потом от непонимания, где я нахожусь. Проходит несколько долгих секунд – и я падаю обратно на подушку, вспомнив.
Запах сводит меня с ума. Машина маленькая, дряхлая, в ней пятеро крупных мужчин. Меня как нежелательного пассажира посадили посередине, и запах пота, перегара, едкий и омерзительный, просто убивает меня. Ехать долго, ехать бесконечность… Я пытаюсь заставить себя задремать, но мысли мечутся в усталом сознании. Я почему-то вижу лица своих сыновей, играющих друг с другом, и на глаза наворачиваются слезы. Я слышу голоса и смех, и вот уже дрема накатывает на меня, когда машина резко останавливается. Скрипят тормоза и я судорожно вскидываюсь – за стеклом темень и проливной дождь. На фоне окон появляются фигуры в камуфляжных плащ-палатках, резко очерченные в свете фонарей злобно смотрят в стороны дула коротких автоматов. Ствол автомата небрежно стучит в водительскую дверь. «Все на выход», – грубо, с гортанным приклектыванием приказывает военный, и мы вываливаемся под холодный дождь. «Досмотр, все достаем», – говорит он и, уверенный в своем приказе, не оглядываясь идет в сторону временного пункта досмотра. Тени людей в свете автомобильных фар, грубые крики и смех – меня не тревожит происходящее. Я привык.
…она пригубила вино и игриво посмотрела в мою сторону. Изумрудного цвета глаза, длинные светлые волосы – типаж светской львицы в этом питерском ресторане не редкость. Длинное платье с глубоким вырезом подчеркивает все достоинства спортивной фигуры. Нога, закинутая на ногу, говорит о любви к эпатажным жестам проституток. Я не улыбаюсь в ответ. Я просто поднимаю бритую голову, и она пугливо отворачивается от моего выжженного солнцем и снегом лица, обгоревшей, сползающей кожи и черных губ. Над модной водолазкой словно лицо чучела, которого посадили отпугивать гостей. Я сижу в центре зала, жду, пока придет мой друг, и думаю, почему я здесь? Зачем мне эта игра полутонов, зачем строить из себя кого-то? За спиной шепчутся официанты, когда я отскребаю от лица куски кожи и бурчу что-то под нос, как сумасшедший. Зачем я здесь?..
В сумке сорок килограммов. Это много вещей. Много снаряжения. Много, много, много.... Те, с кем я ехал, давно умчались, не дождавшись меня. Своими замечаниями я взбесил пограничников, и вот я сижу в специальной комнате, весь пол которой занимает моя одежда и экипировка. Им некуда торопиться, чтоб наказать за едкую болтливость, поэтому каждую вещь осматривают подолгу и несколько раз. Я в полной апатии третий час сижу в углу, совершенно не обращая, к вящей их злости, внимания на происходящее. На самолет я уже опоздал. Ехать мне уже не на чем. Застряв на полузабытом посту посреди Северного Кавказа, я просто сижу в хорошо освещенной комнате и от одурения и усталости не могу даже думать. Просто сижу.
«…ну, как там?» – спрашивают они. Всегда. А я не хочу говорить. Я не хочу расплескивать эту благодать, по сусекам собранную в своих путешествиях, и отмалчиваюсь, рассказывая смешные и дурацкие, часто выдуманные эпизоды своих путешествий. Мои ладони покрыты броней от скал и магнезии, и я прячу их при важных встречах, чтоб не вызывать изумленных взглядов и расспросов. Но когда я один, я смотрю на эти мозоли и вспоминаю, как шел, лез, карабкался – один или вдвоем, как в голове была только одна мысль – «Вперед!». Как смачивал я сухие губы остатками слюны и как я плакал, когда дошел до конца. Все тлен. Все остальное тлен, казалось мне в эти моменты, и именно о них я думаю, когда совсем тяжело в загроможденном бытом и работой городе.
…дорога была совершенно пуста на много километров в обе стороны. Я огляделся и задумался, как поступить. До рассвета еще далеко. Я мог подняться выше, в более безопасные места, и поставить лагерь, чтоб продолжить путь утром. Мог стоять, обвешанный рюкзаками, на дороге в ожидании попутки. Оба варианты были настолько несуразны, что я рассмеялся в голос. Со стороны это выглядело жутко – и образ высокого парня, ночью на полузаброшенной горной дороге громко хохочущего диковатым смехом, веселит меня еще больше. Это чистый смех. Мне не страшно. Все, что могло произойти, уже произошло. Я сажусь на кожаный баул и достаю последнюю пачку печенья. Воды нет, поэтому я долго раскатываю сухое печенье во рту, чтобы не так сильно хотелось пить. Тишина совершенна. Я сижу, грызу печенье и мысли о налогах и кредитах не тревожат меня. О выросших из осенней одежды детях, о страхе завтрашнего дня – ничего нет. Есть я и песочное печенье. Прислушавшись, я отхожу на пару шагов и набираю в ладони чистой воды, скатывающейся со скалы. Дождь это или вода ледника, меня не волнует – я по вкусу отличу гнилую воду от нормальной. Напившись, я сажусь обратно на сумку и понимаю – я счастлив. Пока эта мысль ореолом окружает меня, из-за поворота, кряхтя, выползает грузовик. Я поднимаюсь и классическим жестом руки прошу подбросить …
Одиночество полностью поглотило меня. Недавно, вернувшись из долгой поездки, я в дружеской беседе сказал своему другу Славе, как это было. И он дал мне понять, что большая часть людей не может провести столько времени в одиночестве. А я могу. И в этот раз я побил для себя все рекорды. За последние 5 дней я говорил только сам с собой. Утром, разогревая на горелке завтрак, вечером, разогревая на горелке ужин, перед тем, как влезть в палатку. Я прокручивал в голове свои мысли до полной пустоты и тогда начинал болтать, просто чтоб услышать звуки своего голоса, отражающегося от ущелья. Я шел очень долго. А когда понял, что ушел далеко, увидел огромный походный лагерь поляков. Они приветливо махали мне от палаток. Я помахал в ответ, и ушел в совершенно другую от них сторону – и снова шел очень далеко. В этот раз я хотел испытать абсолютное одиночество. И испытал. Мысли бьются о стенки черепа и отражаются в сознании – в какой-то момент окружающие меня горы показались картинкой рабочего стола ноутбука. И когда я проснулся и не захотел выходить из палатки, я понял, что пора домой.
Мы приходим одни. И уходим одни. Оборачивая себя одеялами бесконечных дел и социальных сетей, мы забываем, что человек одинок. Я – одинок. Теперь я точно знаю это. Будучи злым и неприятным в общении – мне лучше так и обществу тоже так лучше – я ежедневно стараюсь ограничивать мир вокруг себя узким кругом друзей и врагов. И пусть так и будет.
Грузовик, как мне кажется, пережил еще революцию, а водитель не намного младше него. Остановив машину, он оборачивает ко мне свое изрезанное морщинами лицо и долго смотрит. Я встаю ближе, чтоб он меня разглядел.
– Альпинист?– он кивает на рюкзаки, и я киваю в ответ. Его речь я понимаю с трудом. – Давно сидишь?
– Часа три, – разговор неспешен и оттого кажется нереальным.
– Я тоже был альпинист, – он задумчиво смотрит на притороченный к рюкзаку ледоруб, – потом устал.
Я пытаюсь понять, как реагировать на эту информацию, и украдкой щипаю себя за ладонь – не сплю ли?
– Садись, – он открывает пассажирскую дверь, перегнувшись, – вещи сюда кидай, кузов мокрый. Дождь.
Я в два захода забрасываю все в машину, и мы трогаемся. В машине вкусно и тепло пахнет хлебом, дедом, соляркой – совсем иначе, чем всегда. Меня несколько смущает, что дед не спросил, куда я еду, а еще больше смущает, что я не спросил его. Будто прочитав мои мысли, он кивает вперед: «Тут одна дорога. Все равно ближе будешь, чем был».
Иногда просто нужно быть ближе, чем был.
Террорист
Даже при моем великолепном умении оказываться в глупых ситуациях, в этот раз я превзошел самого себя. За окном было жарко, но в салоне Мерседеса прохладно, и я дремал. Всю ночь перед этим я не спал, нервное напряжение перед поездкой в Чечню – да не просто в Чечню, а на снайперские курсы в РУС, он же университет спецназа – спать мне так и не дали. Проворочавшись до утра на границе яви и сна, в котором мне все время мерещились какие-то укутанные в камуфляж боевики, я вскочил, закинул на себя поклажу и спустился в такси.
Это сейчас Чечня – что-то такое таинственное, часто показываемое по телевизору. А когда я был в призывном возрасте, перелет Санкт-Петербург—Грозный ассоциировался с цинком и грузом-двести, и это будоражило мое сознание. Сейчас я не знал, чего ждать, но тяга к неизвестному пересиливала любую тревогу.
Вылезая из такси, я сощурился на солнце. Приняв заранее непоколебимо-высокомерный и надменный вид закоренелого мизантропа, я закинул на спину здоровенный альпинистский рюкзак – после курсов я собирался сходить в горы в Кабардино-Балкарии и полазать там по скалам. На груди висел подсумок, эдакий армейский ридикюль на лямке – я с ним езжу на полигон раз в неделю. Постояв в очереди на первый досмотр, я сложил рюкзаки на ленту. Прохлада аэропорта навевала тоску, я прошел рамку и уже схватился за мой багаж, когда сотрудник аэропорта, щуплый и прыщавый парнишка, остановил меня. «Можно вот эту сумку на досмотр», – не вопросительным тоном сказал он. Я равнодушно и презрительно пожал плечами.
Меня много раз просили показать багаж, и я совершенно не чувствовал опасности. Смутное чувство тревоги возникло, когда по взмаху руки рядом со мной появился наряд полиции в составе двух доблестных низкорослых сержантов. Теперь они втроем с парнишкой-охранником безо всякой симпатии смотрели на меня снизу вверх. Я же смотрел на них темными глазами, полными праведного гнева, поверх черной санитарной маски – обязательного атрибута современного путешественника. В кармане тревожно гудел телефон – мой приятель Леха уже стоял на стойке регистрации и торопился. Перетряхнув рюкзак, вытянув из него наушники, очки, пару чистых носков и ничего не найдя, охранник взглянул на меня. Сержанты погрустнели, и тут, всунув руку по локоть в рюкзак, он с победным видом вытащил… патрон.
«Патрон?!» – вопросительно констатировал он. «Патрончик!» – согласились полицейские. «Пиздец», – вслух сообщил я. Патрон, судя по всему, завалялся в рюкзачке после последних пострелушек.
Картинным жестом охранник взял двумя пальцами и показал публике здоровенный патрон от моей винтовки – солнечный луч ласково лизнул его полированный бок. Публика в лице полиции взволновалась и обрадовалась. Мое коричневое от загара лицо приобрело цвет свежей сметаны. Нашедший боеприпас смотрел на него задумчиво. За его спиной дрожала от возбуждения очередь граждан. «Террориста поймали», – услышал я комментарий и похолодел. Быть пойманным в аэропорту во время чемпионата Европы по футболу с патроном – тут можно и вправду попасть в ленту новостей. Постовые окружили меня с двух сторон, видимо, боясь, что с криком «За Сталина!» я брошусь на неповинных граждан. В их глазах я видел отпуск и премию за пойманного боевика.
«Куда летите?». Я сглотнул. «В Грозный» – сообщил я хрипловато, и моя компания напряглась еще больше. «Значит, в Чечню патроны везете?» – вопрос явно был риторический. Я, заикаясь и стараясь не терять достоинства, рассказал историю о забытом с полигона патроне и полез в телефон, чтоб показать фотографию разрешения на оружие и калибр. Там было сообщение «Саня, ты скоро?». Я подумал, что нескоро. Возможно даже через пару лет. Поездка перестала казаться столь близкой и желанной.
Через пару минут к посту подбежал коренастый лысый человек, отогнал зевак и полицию, бегло выслушал доклад и мазнул взглядом по патрону. После этого он внимательно осмотрел мои камуфляжные штаны, черную футболку и рюкзак. Ни слова не говоря, он составил протокол – если коротко, там было написано, что я кретин и идиот и сознаюсь в этом, а в наказание за это у меня отбирают патрон. Еще раз меня оглядев меня, он совершенно неуместно спросил: «Контрактник?». Не знаю, почему, но я утвердительно и уверенно кивнул. Пожал протянутую руку и пошел, обливаясь холодным потом, в сторону стоек регистрации.
…сидя у костра, я рассказывал чеченским инструкторам, обучающим меня стрельбе, эту историю в лицах. Они очень смеялись и хлопали меня по плечу. «Ты первый контрабандист, который пытался ввезти патроны в Чечню, а не наоборот».
Блоггинг как способ самоубийства
Мы долго сидели за столом, на котором уютно уместились пара тарелок с закусками, бутылка белого вина, уже полупустая ее усилиями. Ну и, конечно, истинным украшением стола была именно она. Легкое черное вечернее платье, открывающее ее высокую грудь ровно настолько, чтобы нормы приличия соблюдались, но при этом я не мог ее не оценить. Она позвякивала вилкой, неспешно облизывая полные, красивые губы, и уже к третьему бокалу вина смотрела на меня как кошка на мышь. Я не предел мечтаний, но возраст у нас такой, что цель встречи была ясна с самого начала. Редко девушки соглашаются на ужины в ресторанах отелей, если потом не планируют в них переночевать. Беседовали мы неспешно, предвкушая друг друга. Она рассказывала, как она путешествует, живет поездками по миру, показала свой аккаунт в инстаграме – почти миллион подписчиков. С усмешкой она прокомментировала мои жалкие несколько сотен фолловеров, сказав, что у меня нет единого стиля и слишком много дурацких селфи. Я развел руками – сдался на милость профессионального блогера. Допив четвертый бокал, она вытерла губы салфеткой и нежно провела по моей руке красными ноготочками, глядя мне в глаза.
И мы с ней переспали. Утром, проснувшись в развороченной постели, пахнущей потом и духами, я не сразу включился в происходящее. Приняв душ, я взял телефон, просмотрел звонки и почту и открыл инстаграм. В нем я обнаружил несколько десятков упоминаний моего аккаунта. Открыл их. И подавился водой, которую пил из початой бутылки на тумбочке. У модной блогерши была целая серия историй: вот она стоит в лифте, прижимаясь ко мне, и снимает в зеркало себя и мою спину, вот она в ванной гостиничного номера одевает белье, вот я стою полуголый в полотенце полубоком к ней, вот я сплю, едва прикрытый одеялом, вот она лежит рядом со мной и в кадре ее лицо и мои плечи, вот опрос «Как он вам?», где она стоит, прикрыв голую грудь, и на заднем плане пускаю слюну в подушку я. Счастье, что нигде не было видно моего лица – уж я-то знаю, как выгляжу во сне. А вот фотография, где она нежно целует меня в затылок и надпись «mood». Я пролистал истории еще раз. Удивился, что нету видео самого секса с подписью «Как думаете, сколько раз?» или «Как думаете, как он?» – и полоской ответа с рейтингом. Я яростно сплюнул прямо на пол и оглянулся в поисках джинсов. Я бурчал под нос проклятья, как старый мерзкий дед. Что-то вроде: «Вот в мое время…»
Мир изменился. Как же часто я это говорю последние пять лет. И тут есть несколько причин: одной из них я считаю все увеличивающуюся степень собственной ворчливости – я становлюсь похож на угрюмого старика и все чаще говорю, что «в мое время все было иначе». И это на самом деле так. Все было совсем иначе.
Наше общение было другим, наши мечты и желания были иными – да и людьми мы тоже были совсем другими. Жизнь наша состояла из вполне понятных мне тогда уровней успеха и понимания того, что есть успех. Причем я хочу сказать, что это не плохо и не хорошо, просто все было иначе. Обратите внимание, что слово «иначе» не несет эмоционального сравнения, оно означает лишь, что было по-другому. Я хорошо помню, как это было – сперва мерилом успеха были оценки в школе, успехи на физкультуре, спорт. Потом то, сколько ты способен выпить, со сколькими девчонками переспать, как часто пропускаешь лекции, при этом оставаясь на плаву. И, конечно, деньги – они всегда демонстрировали твой уровень либо уровень твоих родителей. Будь ты бандитом, умником, красавцем – количество машин, денег, женщин и адекватности были мерилом твоего истинного состояния. Получить информацию о человеке можно было, лишь спросив у других или встретившись с ним самому – и это, конечно, было проще. Ведь сейчас мерилом стали… лайки.
Деньги, успех, тачки – все девальвировано. Одеваешь реплику «Луи Виттон», садишься на арендованный «Бентли» – фоткаешься. И вот ты уже молодой, уверенный и богатый. Если рядом стоит такая же длинноногая телочка, то три из трех. Двадцать миллионов подписчиков – это пятнадцать процентов населения страны, которые по фотографиям и минутным видео следят за кем-то, поглощая его привычки, цитаты и стиль жизни. И хорошо, если этот стиль, например, спорт. А если два миллиона подписчиков читают цитаты Ницше, переписанные с грамматическими ошибками, под постами с голой и загорелой задницей? Когда-то, много лет назад, у меня был преподаватель по философии – предмету, мною тогда обожаемому – профессор Чернов. Был он стар, угрюм, черные длинные волосы обрамляли его залысины, он все время говорил сам с собой и ненавидел студентов больше, чем собственную жизнь. Он ходил все время в одном и том же пиджаке, меняя только рубашки, тоже не первой свежести.