© «Центрполиграф», 2023
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2023
Совесть очистил…
Дело было на первой неделе Великого поста…
Еще на Масленой купец Аверкий Тихоныч Седелкин был задумчив, ходил хмурый, шептался со своим старшим приказчиком, по ночам плохо спал, то и дело заглядывал в торговые книги, брякал на счетах и хоть был великий бражник, но не увлекся масленичным весельем и ни разу не напился пьян. Он то и дело вздыхал и говорил: «Боже, очисти мя грешного!»
– Что с тобой, Аверкий Тихоныч? – спрашивала его жена.
– Засад в голове. Молчи. После узнаешь, – махал он рукой и отвертывался в сторону.
О «засаде» жена узнала в Чистый понедельник. Вечером Седелкин сходил в баню, после бани сел пить чай с медом и, оставшись наедине с женой, сказал ей:
– Завтра у нас мобилизация будет. Соберутся ко мне кредиторы чайку попить, так ты серебряные-то ложки им под нос не суй, а подай к чаю мельхиоровые.
– Господи! В такие постные дни и вдруг гостбище созываешь! – всплеснула руками жена.
– Пелагея Андревна, коли Бог тебе ума не дал, то прикуси язык и внимай, что муж говорит, – дал ответ Седелкин. – Нешто я бражничество затеваю? Я зову кредиторов, чтоб о долгах моих с ними поговорить. Делишки стали плохи. Ребятишек к вечеру одень в худенькие рубашонки да и сама оденься поплоше. Да бриллиант-то с перста сними.
– Это зачем же?
– Дура была, дурой и останешься… Зачем! Чтоб жалость к себе в кредиторах водрузить и чтоб они к нам чувства почувствовали. Теперича я весь в их руках. Вчера ходил с ерестиком и предлагал им за мои векселя по три гривенника за рубль.
– Сделку с кредиторами хочешь сделать? – спросила жена.
– Ну вот, насилу-то надумалась! Ежели все окончится благополучно и они под ерестиком свое согласие подпишут, тогда тебе к Вербной неделе бархатное пальто со стеклярусом сошью.
– Господи! Спаси и помилуй! – перекрестилась жена. – А вдруг ежели кредиторы не согласятся и в долговое на казенные хлеба тебя посадят? – спросила она.
– Все под Богом ходим, а только не расчет им. Какая музыка может выйти? Объявят несостоятельным, так конкурс-то и гривенника за рубль не даст. Конкурс при несостоятельности все равно что щука среди снятков. Все проглотит. Да, наконец, зачем же я в прошлом году и большую лавку-то на тебя перевел? Ведь от нее теперь кредитору не укусить, ты хозяйка, а я сам торгую только в махонькой лавочке. Ох, ежели только это дело устроится – пудовую свещу водружу, а к себе в деревню на родину колокол на колокольню!.. – закончил Седелкин.
Наутро у Седелкина служили молебен с водосвятием, а вечером, часов около восьми, начали собираться кредиторы. Сам хозяин встречал их с постным, печальным лицом и в старом потертом сюртуке. Из гостиной были убраны бронзовые часы и канделябры, дабы не «мозолить глаза» кредиторам. Жена проходила по комнатам с заплаканными глазами и, встречаясь с шушукающимися ребятишками, давала им подзатыльники и заставляла молчать. В гостиной был раскрыт ломберный стол, и на нем лежали торговые книги и счеты с крупными костяшками.
Первым приехал жирный купец Скрипицын с редкой рыжей бородой. Отыскав в углу образ, он перекрестился, подошел к хозяину и, подавая ему руку, сказал:
– По-настоящему по твоей короткой совести и здороваться-то с тобой не след. Ведь ты меня совсем на левую ногу обделал. Только за неделю перед Масленицей ты у меня миткалевого товару на две тысячи взял. Как эта оккупация, по-твоему, называется?
– Эх, не осуди и не осужден будешь! – развел руками хозяин. – Несчастие… Думал, вывернусь.
– Черта в ступе – вывернусь! Куда девал? В долги не продаешь. Ну да вот что… Это твое дело, торговое. А только и я свою политику должен гнуть, чтоб выгоду иметь. Ты предлагаешь по два пятиалтынных за рубль – ладно, я подпишу свое согласие для видимости, но так, чтоб мне полтину вместо трех гривенников.
– Чудак-человек, да откуда же взять-то? – возразил хозяин.
– Это уж твое дело. Хоть роди, а подай. Пошарь – найдешь. Неужто я поверю, что ты ничего не припрятал?
– Да ведь тогда будут и другие по полтине требовать.
– Не потребуют. Я сам на три гривенника соглашать их буду, а что насчет полтины, то это будет тайное междометие промеж нас. Понял? Решай, а то всех кредиторов разобью, объявим тебя несостоятельным, посадим в долговое да еще крендель туда тебе на новоселье пришлем, – продолжал Скрипицын. – Смотри, ты моему племяннику три тысячи должен; стоит мне только слово ему сказать, так он и трех четвертаков за рубль не возьмет, а коли мне супротив других полтину, тогда я его и Карла Богданыча науськаю на соглашение по твоему ересту. Ходит?
– Эх, уж и вор же ты мужик! Всю душу вымотаешь, – прошептал хозяин.
– С ворами и воровское обхождение нужно иметь, – отвечал Скрипицын.
– Ну, делать нечего! Давай руку из полы в полу! Согласен.
Должник и кредитор протянули друг другу руки и покрыли их полами сюртуков.
В прихожей раздался звонок. Вошел второй кредитор – длинный, сухопарый и седой немец Карл Богданыч, у которого Седелкин покупал заграничные шелковые товары. Поздоровавшись с жирным Скрипицыным, он обратился к хозяину.
– Слышу про тебя, господин Седелкин, и ушам своим не верю! – сказал он. – Эдакий ты был аккуратный плательщик, и вдруг… Но я тебе одно не прощу: взял ты у меня десять кусков бархату и сейчас же продал его своему соседу с уступкой. Это захват. Так честная коммерция не ведется. Значит, ты приготовлялся к банкротству…
– Несчастие… Запутался… А тут сроки векселей подступили, ну, я и продал бархат на платеж, – твердил хозяин.
– Просто голову он потерял, Карл Богданыч, – вступился Скрипицын. – Тут все равно что запойство, так что даже можно до зеленого змия дойти. Хоша он мне и много должен, но я все-таки его сторону возьму. Банкроты всегда не по поступкам поступают. У меня одному должнику такая меланхолия в голову вступила, что он перед сделкой коробку спичек съел.
– Карл Богданыч, верьте совести, – две недели уже по ночам не сплю от страха, и все чудится, что не то драть меня ведут, не то в подводное подземелье сажать, – сказал хозяин. – Вчера только завел глаза – три смертные шкилета приснились.
Это заставило улыбнуться добродушного немца.
– Шалун, как кошка, а трус, как заяц, – погрозил он ему пальцем.
– Не дайте погибнуть с младенцами… Четверо ведь их у меня, и все мал мала меньше, а пятого после Пасхи жду, – продолжал кланяться хозяин.
Скрипицын отвел Карла Богданыча в сторону и начал его уговаривать.
В это время съезжались остальные кредиторы. Пришел «цибулизованный» еврей, выдающий себя за немца и старающийся одеколоном задушить чесночный запах. Он бегал по комнате и кричал:
– Это бессмысленность! Какая же после этого может быть коммерция? Я своей претензии не прощу и даже девяносто девять копеек не возьму!
Хозяин ходил за ним следом и шептал:
– Маврикий Моисеевич, господин Борухмам, разорить вы меня можете, но какая из этого польза? А примите по тридцати копеек, а потом и наверстывайте на товаре. Ведь ежели вы меня спасете и я буду продолжать торговать, то у вас же буду покупать товар на наличные. Ну как я без вашего товара обойдусь? Значит, я опять в ваших руках…
Вслед за евреем пришли еще два русских купца и один англичанин в рыжей жакетной паре, под цвет своим волосам. Седелкин поклонился англичанину. Тот кивнул головой и, чтоб не подать руки должнику, спрятал руки в брючные карманы и отвернулся. Два русских купца вздыхали и поглаживали бороды.
– Уж и затеял же ты эту самую магию в такие дни! По благочестию говеть бы надо идти да душу свою сокращать, а тут иди с тобой ругаться, – сказал один из них должнику.
– В карты, что ли, проёрил? – спросил второй. – Может, баккара эта самая на тебя действие имела или стукалка?
– В руки карт не беру. Разве по маленькой… – оправдывался должник.
– Врешь, врешь! Я сам у тебя в стуклятину двести рублей на святках выудил.
Пришел тесть Седелкина, один из крупных кредиторов.
– Подставной… – зашептались кредиторы. – Ну какой товар мог у своего тестя суровщик Седелкин покупать, коли его тесть строевым лесом да известкой торгует!
– Все собрались? – спросил Карл Богданыч.
– Почти что все… Разные мелкие еще не прибыли.
– В таком случае мы можем начать обсуждение дел.
Все сели и начали рассматривать торговый баланс и реестр долгам. Седелкин стоял перед ними как на иголках.
– Книги коммерческие надо прежде всего рассмотреть, книги! – кричал еврей.
– Что книги! – перебил его Скрипицын. – Эта самая литература ничего не покажет, потому ежели булгактеру лишнюю сотню прожертвовать, то он тебе такие вавилоны наставит, что можно понимать в тринадцати смыслах.
– Однако ежели правильная двойная бухгалтерия…
– Двойная-то бухгалтерия еще больше тумана напущает.
– Позвольте, господа, должны же мы прежде всего спросить должника, – перебил спорящихся Карл Богданыч. – Господин Седелкин, что вас привело к разорению?
– Несчастие, – отвечал должник. – Просто как на бедного Макара шишки повалились, и пошел во всем ущерб.
– Однако были же какие-нибудь причины вашего несчастия?
– Спервоначалу курс, а потом золотая пошлина.
– Но ведь вы сами товар из-за границы не выписывали, так при чем же тут курс и пошлина?
Должник замялся.
– Все-таки были основания… – сказал он. – Кроме того, торговля упала. Уповали на гвардию, а вышло совсем напротив.
– Чума вашей торговле не повредила ли? – пошутил англичанин.
– С одной стороны, и чума, потому покупатели чувствовали упование, а при чуме трепет, так до нарядов ли?
Все расхохотались.
– Так ведь наряды-то не из Ветлянской станицы сюда приходят.
– Это точно, но все-таки…
Седелкин совсем растерялся. На глазах его показались слезы, искусственные или натуральные – бог весть. Он приложил руку к груди и начал:
– Господа добродетельные кредиторы! Перед вами весь я тут со всеми моими потрохами. Что хотите, то и сделайте со мной. Ежели злое желание с вашей стороны, то могу завтра же быть на казенных хлебах. Но какая вам корысть губить душу семейного человека, обремененного трепетною женою и невинными младенцами? Отняв у меня руки, вы помрачения моим делам сделаете, а у меня такой вопль, чтоб работать на пользу вашу и когда буду в силе, то уплатить вам убытки по чувству христианского долга; ныне дни поста, и молитвы, и добрых дел, а потому молю о благодеянии в вашем благоутробии – не губите отца семейства с малыми ребятишками! Засим кланяюсь земно.
Седелкин опустился на колени и поклонился кредиторам в ноги.
– Вор-мужик! – шепнул один купец другому.
– Что говорит! Знает, где нужно музыку подпустить и как в эту самую жилу попасть.
– Господин Седелкин, не унижайте себя и встаньте! – возгласил немец.
– Не встану, Карл Богданыч, пока кредиторы согласие на ересте мне не подпишут, – стоял на своем должник.
В это время двое маленьких сыновей его явились в гостиную с подносами. Они несли стаканы с чаем для кредиторов. Сзади следовала жена с булками.
– Дети! Невинные ребятишечки! Станьте на колени и просите дядей за вашего отца, – продолжал Седелкии. – Сашенька, Митенька, станьте!..
Мальчики недоумевали и стояли, разинув рты от удивления. Они не были к этому приготовлены, но в это время сзади их раздался плач матери. Она опустилась на колени рядом с мужем и дергала детей за рубашечки и принуждала их к коленопреклонению.
– Что за возмутительная картина! – воскликнул англичанин. – Господа кредиторы, удалимте их. Это ни на что не похоже!
Но возмутительная картина вскоре превратилась в комическую. Один из мальчиков, понукаемых матерью, стал на колени, но при этом уронил с подноса стакан и громко сказал:
– Это не я, маменька… А оттого, что вы в спину толкаетесь.
Никто не мог воздержаться от улыбки, a Седелкин все-таки не унимался и продолжал:
– Воззрите на беременную женщину, умоляющую вас во прахе!..
– Господин Седелкин, встаньте же, ежели вас просят, – повторил Карл Богданыч. – Кроме того, мы просим вас удалиться, так как в ваше отсутствие хотим потолковать о ваших делах. При вас нам неудобно…
Седелкин не поднимался.
– Встань же, коли тебе говорят! – крикнул на него тесть, сидевший с кредиторами.
Детей и жену бросился поднимать англичанин. Седелкин встал и, схватившись за голову, вышел вон из гостиной. Кредиторы, взяв от мальчиков по стакану чаю, остались одни. Началось обсуждение.
– Вы что же вашему зятю продавали, имея такие большие претензии? – спросили старика-тестя. – Ведь у вас лесной двор, а не мануфактурный товар.
– Векселя евонные скупал, так как он давно запутавшись, – отвечал тесть. – A лесной двор тут ни при чем. Конечно, это я больше делал из жалости к дочери. Судите сами: ведь она кровь моя, мое рождение… Опять же, и ребятишки, все-таки внуки приходятся… Хоша этот зять вот где у меня сидит, но я все-таки согласен взять по тридцати копеек за рубль…
Тесть указал себе на затылок и махнул рукой.
– Я тоже согласен, хоть сейчас подпишу, – ответил Скрипицын. – Надо его пожалеть с малыми ребятами.
У меня у самого пискунов-то этих напорядках, так тоже чувство…
– А я не согласен, – вставил свое слово еврей. – Я знаю, что тут умышленное банкротство и деньги у него припрятаны.
– И то припрятаны на малую толику – это верно, – проговорил один русский купец. – Но кто ж из нас не припрячет, коли сделку с кредиторами делать будет? Порядок известный!
– Однако ж, каково это кредитору чувствовать? – возразил еврей. – Деньги мои.
– Не зарекайся, господин! Может, и сам ту же механику подведешь, коли туго придется, – оборвал его купец. – Ноне времена-то для торговли – совсем купорос… А мы все под Богом ходим. Одно только, что ваша братья привыкла от долгов-то за границу бегать.
– Однако уж это оскорбление! Господа, прошу прислушать, и пусть свидетели…
– Оставьте, полно вам!.. – останавливали спорящих. – Карл Богданыч, вы согласны на тридцать копеек?
– Ежели все согласны, то и я согласен, – отвечал немец.
– Я не согласен и в окружной суд! В коммерческий суд! – не унимался еврей.
– А вы, Вильям Карлыч? – спрашивали англичанина.
– И рад бы не согласиться, да ничего сделать нельзя: большая лавка у него на жену переведена, – отвечал англичанин.
– Как на жену?.. – воскликнули в один голос кредиторы.
– Это, господа, ничего не значит, – успокаивал их тесть. – Лавка точно что у него переведена на жену с полгода тому назад, но просто для счастья, а не из-за каких-либо фокусов. Самому ему не везла торговля, вот он и перевел на жену.
– Знаем мы эти переводы-то для счастья! – заметил русский купец. – Ну а коли переведена, то тут и разговаривать нечего, а надо брать за рубль почем дает да и подписывать скорей ерестик.
Через пять минут почти все пришли к соглашению, даже и еврей. Призвали должника. Тот явился опять с мальчиками и вел их за руки.
– Неужели вы не можете дать хоть тридцать-то пять копеек? – спросил его кредитор-немец. – Подумайте и накиньте хоть пятачок…
– Карл Богданович! – возгласил Седелкин. – Взгляните вы в ясные очи этих невинных младенцев…
– Довольно, довольно! Собрание кредиторов согласно и сейчас скрепит подписями.
Седелкин снова повалился в ноги и увлек за собой детей.
Через полчаса реестр был подписан всеми, и кредиторы уходили домой. В прихожей слышался довольно громкий возглас: «Конечно, мошенник, да ведь что ж с ним поделаешь, ежели лавка передана?»
Седелкин, оставшись один, перекрестился.
– Слава богу, очистил свою совесть! – сказал он и, подойдя к жене, поцеловал ее. – Ну, Пелагея Андревна, ступай завтра по церквям свечи ставить, а за мной считай к Вербной неделе новое бархатное пальто со стеклярусом! – закончил он и умолк, отирая платком выступивший на лбу обильный пот.
В опустелых дачах
Сентябрь. На Черной речке грязь, слякоть. Небо хмуро, нависли серые тучи, и как сквозь сито сеет упорный мелкий дождь. Почти все съехали с дач. Остались, по выражению дворников, только «оглашенные». Воют на дворах голодные псы, с трудом привыкая к голодухе после летних подачек дачников. Дворники пропили полученные на чай деньги, избили жен, бродят по опустелым дачам, отыскивая, не забыли ли чего такого в них жильцы, что бы можно было продать и на вырученные деньги опохмелиться, но тщетно. Оставшиеся лекарственные банки и бутылки давно проданы, и деньги пропиты.
– Эх, проклятые! – разводит руками дворник, бродя по комнатам пустой дачи, с трубкой в зубах. – Ну, что бы хоть какую ни на есть путную вещь забыть, а тут нет, все вывезли. Ведь бывает же людям счастье! Вон на сидоровой даче господа сережку золотую потеряли, и дворник после отъезда в углу ее нашел; на погребе три бутылки вина оставили, а эти несчастные даже гвозди из стен повытаскали!
Следом за дворником ходит дворничиха с подбитым глазом. За юбку ее держится годовалый сынишка и ревет.
– Не реви, мерзавец, и без тебя скучно! – кричит она и дает мальчишке подзатыльник. – Парамон Гаврилыч! Да брось ты искать! Я уж все выискала, – ничего нет. Ну шутка ли, хмельной и с трубкой! Вдруг на грех заронишь, – обращается она к мужу.
Дворник не отвечает на ее слова и, подбоченившись, осматривает комнату.
– Замок у дверей отвинтить, что ли? – рассуждает он сам с собой и, махнув рукой, приступает к делу.
– Что ты, голубчик, делаешь, что ты! Ведь это хозяйское добро! – кидается к нему дворничиха.
– Ничего, на жильцов своротим. Ништо им! Пусть другой раз чувствуют и забывают что-нибудь на поправку дворнику.
– Не дам, ни за что не дам замок отвинчивать и пропивать! – вопит дворничиха.
Удар в грудь. Она отскакивает и с воем падает. Замок отвинчен и тащится в всепоглощающий кабак.
Только и торгуют одни кабаки. В мелочной лавочке вся торговля состоит из какой-нибудь пачки папирос, на пятак студню, а то все хлеб, хлеб и хлеб, покупаемый дворничихами тайком от мужей, успевшими припрятать кой-какие гроши.
Лавочники от нечего делать играют друг с другом в шашки.
– Уж и подлец же народ нынче развелся, – рассуждают они друг с другом. – Думаешь, барин на дачу туда же перебрался, ан на поверку он выходит скотина! Таперича хоть бы этот чиновник с угловой дачи. Задолжал за четырнадцать четверок Жукова табаку и мимо лавочки даже не ходит, а норовит обходом, через Языков нереулок. Нет, уж я его укараулю!
– Тебе что, ты за табак все-таки получить можешь. А кабатчик за вино страдает. Набрал у него в долг да и говорит: «Ищи с меня на том свете, а на здешнем ни копейки не получишь, потому хмельную часть в долг продавать из кабаков не велено, через это самое общественная нравственность страдает. Ни один, – говорит, – мировой с меня за вино взыскивать не будет».
– Что же, за эти слова и пальто с плеч сорвать можно.
– А сорвешь пальто, как грабителя судить будут, потому открытое нападение на большой дороге. Перочинный ножик в кармане найдут, так, мол, вооруженной рукой…
– Ну так просто помять ему бока в темной аллее Строганова сада. Гулять же ведь ходит.
– Ходитъ-то ходит, да, говорят, пистолет при себе носит. Ну и помнешь бока, а какая тебе польза?
– Как какая! Все-таки душу отведешь. Я вон барыню из Никольской улицы, что своих собак в морду целует, взругал ругательски, ну, мне теперь и легче. Двадцать две банки гвоздичной помады за лето в долг забрала и не платит. Двойные банки были.
– Ой! Да как она ухитрилась все их вымазать на себя?
– Вот и поди ж ты! Видно, не токмо что голову, а вся мазалась. Окромя того, шесть банок ваксы Каликса фабрики. Дворник сказывал, что она седые волосы ею чернила. «Стоит, – говорит, – это перед окном да щеткой сапожной по голове себя натирает». Из себя ведьма, ни кожи, ни рожи, а туда же за мальчиками-гимназистами в Строгановом саду все лето гонялась. Эх, знато бы да ведано, так кислоты в эту помаду намешать. Пусть бы у нее все волосья повылезли! – заканчивает мелочной лавочник и, обратясь к товарищу, говорит: – Ну, ходи! Куда сходишь? В двух местах тебя запер! С двумя поздравляем! Ах ты, клей углицкий! А еще туда же в шашки играть со мной хочешь! Ну, проиграл, видимое дело. Чего смотришь? Веди в портерную угощать.
– Да ты, о наваксенной-то покупательнице зубы мне заговаривая, рукавом двигал, – произносит наконец другой лавочник.
– Ну вот, нужда мне. Иди, ставь пару пива. Хоть выпить с горя, что ли!
А дождь льет все сильнее и сильнее, протекает сквозь крыши старых развалившихся и новых сколоченных из барачного леса дач и потоками струится по полу. Вон в одной из таких дач в комнате сидят за кофейными переварками две женщины в грязных обтрепанных ситцевых капотах. По углам расставлены кадушки, горшки, в них сквозь потолок струится дождь.
– Просто хоть под зонтиком сиди, – говорит одна из них с крысиным хвостиком вместо косы на голове. – На третье место передвигаемся, и все льет.
– Под зонтиком! Села бы я и под зонтиком. Да где он, зонтик-то дождевой? Давно у жида в мьтье. Ах, боже мой! Ну когда это нас вынесет из этой дачи!
– Да вот Петр Иваныч заложил сегодня часы и две серебряные ложки и отправился в Благородку в мушку играть. Одна надежда – выиграет, ну, съедем, а проиграет – нужно до конца сентября, до получки жалованья здесь сидеть. Ведь без денег не выпустят, ну а ежели и выпустят, то мебель задержат. Ну, на чем мы в городе сядем?
Входит кухарка.
– Сударыня! – говорит она. – Как хотите, или съезжайте с дачи, или я у вас жить не могу. Тогда пожалуйте расчет. Ведь это сраму подобно. Теперича всю ночь в мокроте лежала, потому дождь так и льет на кровать. Опять же, и крысы на кровать лезут. Прежде они тихим манером под домом жили, а теперь как натекла туда вода да на полу вода, ну они и лезут ко мне на кровать спасаться.
– Отчего же к нам не лезут? – откликаются барыни. – Ты вот только зобы нашими хлебами набиваешь, жир нагуливаешь, а ничего не работаешь, ну крысы и лезут, сало твое почуя.
– Да нагуляешь у вас сало, как же! Сами голодом сидите, так уж где кухарке…
– Ты еще грубить? Молчи, тебе говорят!
– Нет, уж вы как хотите, а или чтобы завтра в город, или расчет пожалуйте. Да тут пес жить не станет!
– Погоди, барин в городе каждый день ищет квартиру. Ну куда мы выедем, коли квартиры нет?
– Да, ищет он квартиру по трактирам да по клубам. Отчего же хорошие господа давно себе нашли квартиру, а вы все найти не можете?
– Ты опять грубить? Пошла вон, мерзкая!
В окно стучится со двора дворник. Он пьян.
– Когда съедете-то? Ах вы, шаромыжники! – кричит он. – А еще господа считаются!
– Боже мой! Что ж это такое! – всплескивают руками женщины. – Каждая баба, каждый мужик над нами ругается. Послушай, любезный, как тебе не стыдно мирных женщин обижать!
– Нам не стыдно, а вот вам за дачу до сих пор не платить стыдно, это точно, – возражает дворник. – Пора уж… Не дожидайтесь, пока по шапке и через мирового…
– Еще очень многие весь сентябрь на даче живут. Здесь так хорошо.
– Отлично, нечего сказать, коли со всех сторон невское потопление случилось. Сквозь крышу льет.
– Это теперь льет, а очень может быть, что будет еще прекрасная погода. Осень проводить на легком воздухе так же приятно, как и весну.
– Так ведь то на легком, a здесь вонь. Хозяин нарочно вам приказал помойную яму под окном устроить. Вот выбить стекло вам, так и будете знать.
– Ежели ты будешь буянить, мы полицию позовем.
– И позовете только на свою голову, – отвечает дворник.
– Да это разбойник какой-то! – всплескивают руками барыни.
– Это вы разбойники-то, а не мы; мы чужого не зажиливаем!
– Он просто с кухаркой сговорился и терзает нас. Ни лаской, ни строгостью, ничем не отобьешься от него. Вот что, любезный, не знаю, из чего ты хлопочешь? Вам еще должно быть приятнее, ежели жильцы у вас дольше живут. Во-первых, веселее и, наконец, все-таки дворнику хоть какая-нибудь польза.
– Это от хороших жильцов польза-то, а не от вас.
– Ах, боже мой! Марья Гавриловна, donnez lui un[1]гривенник, – советует шепотом первая женщина.
– Mais vous savez[2], нам нужно самим pour diner[3]. Петр Иваныч seulement[4]тридцать копеек оставил, – отвечает тем же шепотом другая женщина.
– Mais[5], как-нибудь обойдемся.
– Alors[6]пожалуй! Вот тебе гривенничек, любезный, поди выпей за наше здоровье.
– На этом благодарим покорно, – говорит дворник и снимает шапку.
– Удивляюсь, любезный, как тебе не жалко тревожить беззащитных женщин! – упрекают женщины.
– Эх, госпожи почтенные! – протягивает пьяным голосом дворник. – Нам что, нам живите хоть до Покрова, а нас хозяин принуждает. «Требуй, – говорит, – с них деньгу, выматывай из них жилы, конфузь, где встретишь, да при всем честном народе, авось, говорит, они, подлые…»
– Милый мой, что ж это? Опять? – упрекают его женщины.
– Я не от себя, сударыня. Это хозяин вас так назвал, a мне что? Прощенья просим! Благодарим покорно. Пойдем выпьем за ваше здоровье. А по мне живите хоть до Рождества!
Дворник уходит.
Яхт-клубский офицер
Над Крестовским царит июньская бледно-лиловая ночь. Неистово свистят у пристани последние пароходы, зазывая к себе обратных пассажиров. Вон и французская каскадерка, развалясь в коляске, помчалась отдыхать от вечерних трудов в один из чернореченских французско-татарских ресторанов. Рядом с ней откормленный купеческий телец, сбежавший из снотворного Лесного. С жаром нашептывает он ей любовные речи, мешая французские слова с русскими, а она, плотоядная, бьет его по носу перчаткой и картавит: «Va, inbécile!»[7]По дороге к Яхт-клубу «хуторочек стоит», «молодая вдова в хуторке там живет», да еще какая вдова-то? Тут и двор лесной, и плитная ломка, и кирпичный завод, а каменных лавок по рынкам так и не перечтешь! Из себя – кровь с молоком. Только восьмой месяц как освободилась она из-под мужнина кулака и теперь цветет на славу купечества и на задор женихам-голышам. Синяки давно поджили, вес тела прибавился на шестнадцать фунтов. Вот сидит она у себя в саду на скамеечке в белом шитом пеньюарчике, вздыхает и говорит своей горничной:
– Нет, Маша, ни за кого я теперь замуж не выйду, окромя офицера, потому хочу деликатных чувств попробовать. Достаточно уже поломалось надо мной это самое купечество!
– Ах, Александра Павловна! И в купечестве можно деликатность чувств встретить; выбирайте только себе бедненького; тогда он и не заломается перед вами. Вон Застрелин, что у Ледова в приказчиках живет… Ну чем не жених? – отвечает горничная.
– Это действительно! – раздается возглас, и в калитку, как бомба, врывается курчавый и румяный блондин.
– Ах! Ай, боже!.. Как вы испугали! Даже внутри все трясется! – раздаются возгласы; но блондин стоит как вкопанный. На нем яхт-клубская фуражка с позументом и сюртук со светлыми пуговицами и якорями.
– Желали беспременно офицера видеть – извольте, – говорит он и делает под козырек. – Оно хотя я и не офицер, но все-таки на линии… Нам иногда и городовые честь отдают. Нарочно для вас только и в члены записался. А что насчет деликатности чувств, так у нас их, может быть, больше, чем у иного генерала. Решите: жизнь или смерть? Ваша рука или могила?
– Уйдите, Семен Парфеныч! Ну что могут подумать после этого? Вдруг вы и у меня ночью! Уйдите! – упрашивает вдова.
– Не уйду-с, потому уж мне больше невтерпеж. Еще один отказ с вашей стороны, и завтра же вы прочтете в ведомостях: «Вынуто из воды хладное тело неизвестного звания мужчины, по-видимому, из дворян».
– Ах, боже мой! Да не могу же я так сразу решить.
– Коли требуется, мы после свадьбы и приютский мундир в прибавку раздобудем. Стоит только триста рублей внести.
– Не надо мне, ничего не надо! Не срамите меня! Вдруг кто увидит!
– Еще больше срамить буду. «Караул» закричу. Пущай, по крайности, все знают, пущай мараль на нас пойдет, и тогда вы уж поневоле согласитесь. Скажите, в чем теперь препона? Что шпаги при яхт-клубском мундире нет? Так она будет-с… выхлопочем!.. А купить ее – плевое дело! Да ведь и заправский офицер свою шпагу дома снимает.
– Семен Парфеныч!
– Ни слова больше! Да или нет? Вот у меня и яд в банке. Тут стрихнина сидит. Выпущу ее, и шабаш!
Блондин вытаскивает из кармана пузырек.
– Ах! Страсти какие! – стонет вдова. – Дайте хоть до завтра подумать.
– А в заднем кармане тридцатиствольный пистолет заряжен. Так все тридцать стволов в себя и всажу. Пусть хладный труп мой, поверженный на смерть бездушной интриганкой, клюют дикие враны и пожрут хищные звери! Прикажете пистолет вынуть?
– Ах, оставьте, оставьте! Что вы! Послушайте, мне нужно хоть с родными посоветоваться… что те скажут…
– Прощайте, коли так… – меланхолически произносит блондин.
– Куда же вы? – испуганно спрашивает вдова.
– Я ближусь к гробовой доске… Сниму с пояса у себя ремень и повешусь где-нибудь у вас на задах, в сарае. Придет полиция, найдет у меня в кармане записку: дескать, лишил себя жизни смертоубийством через коварную вдову купца первой гильдии Александру Павлову, коя сама меня совлекла в любовные сети… Будьте счастливы! Роковая минута наступила!
Блондин делает несколько шагов. Вдова ломает руки и плачет:
– Маша, что мне делать? Семен Парфеныч! Господи! Послушайте! Постойте!
– Извольте, я остановлюсь, но для того, чтобы сказать последнее прости. Хорош афронт для вдовы: в ее даче и вдруг безвременно погибший удавленник! А хладный труп мертвеца является ей по ночам в сновидениях в виде летучих мышей и щелкает зубами, как шкилет, и жжет ее пламенным дыханием. Довольно! Прощайте навсегда!
Блондин бежит и на ходу снимает с себя ремень.
– Согласитесь, сударыня! Ей-ей, он удавится! У него и дикость во взоре началась! – шепчет горничная.
– Семен Парфеныч! Воротитесь! Я согласна! – кричит вдова.
Через минуту блондин у ее ног, стоит на коленях и целует ее руку.
– Но я не верю своему счастию! Не верю! – говорит он. – Вдруг я уеду, и завтра отказ! Побожитесь, что вы действительно согласны!
– Ей-ей, согласна!
– Скажите: будь я анафема проклятая, коли передумаю!
– Этого я не могу, Семен Парфеныч.
– Не можете? Прощайте! Где мой ремень? Где кровожадная стрихнина?
– Согласна, согласна! Будь я анафема… – произносит вдова.
Поцелуи, рукопожатия, даже слезы.
Через полчаса лихач, стоявший за углом, мчит блондина по Крестовскому шоссе.
«Поддел королевну, – думает блондин и улыбается. – А ведь чуть было не ускользнула! Вот и знай после этого нашего брата гостинодворского приказчика! Нет, с женской нацией надо всегда на ура действовать! Фу! Смучился даже! Ну, теперь можно и себя потешить!»
– Николай! Сыпь в Новую Деревню на первую линию! Дуй белку в хвост и в гриву! – кричит он лихачу.
Москвич и питерец
В «органной» комнате трактира купца Шубина, что на углу Апраксина переулка и Садовой, сидят два купца. Один седой, одет по-русски, борода не подстрижена, лицо темное, как бы суздальского письма; другой – молодой блондин, с еле пробивающейся бородкой, в пиджаке, лицо полное и румяное, смахивающее на филипповскую сайку. На столе чайный прибор с опрокинутыми кверху дном чашками и недопитый графин водки с рюмками. Старый купец мрачен, хмурится и то и дело утюжит то лицо, то шею красным фуляровым платком. Молодой старается его разговорить.
– Вот этот трактир, дяденька, так сказать, наша чайная антресоль и есть, где мы кишки свои полощем, – рассказывает молодой купец. – Конечно, в обыкновенное время мы на черной половине на пятнадцать копеек двоим пьем, но с хорошим покупателем для близиру и сюда заглядываем. Как вам нравится заведение? Все чисто, прислуживающие в порядке…
– Ничего; только у нас в Москве много лучше, – отвечает старый купец и почему-то глубоко вздыхает.
– Это точно-с, это действительно, но все-таки теперича орган… и даже какие угодно травиаты играет. В органе пальба устроена, как бы пушкам наподобие.
– Дрянь! У нас и органы лучше, и травиаты лучше. У нас в Москве травиаты-то с колоколами.
– Что ж, это и здесь есть. Тс! Василий, заведи травиату с колокольным звоном! – приказывает молодой купец.
– Не надо! Не надо! – машет рукой старый купец и опять вздыхает. – У нас порядки не те, – продолжает он. – У нас ежели теперича обстоятельный купец придет в среду или пятницу в трактир и спросит водки, так половой не посмеет тебе подать на закуску скороми, а мы даве пришли – нам бутиврот с ветчиной тащат. Значит, в ваших половых образования настоящего нет.
– Это, дяденька Анисим Романыч, не от необразования, а просто от меланхолии, так как они много головного воображения в себе содержат. Дяденька, да что ж вы водочки-то? Пожалуйте! – спохватывается молодой купец и берет графин.
– Не буду, не хочу.
– Ну, легонького, шато-морги?
– Неравно еще шататься и моргать будешь. Довольно!
– Это насчет шато-морги только одна антимония. Вот портер действительно после водки ноги портит. Хотелось бы мне, дяденька, чем-нибудь вас питерским угостить, чего у вас в Москве нет, да в такое голое время пожаловали, что совсем пустота выходит. Вот ежели бы весной – у нас корюха свежая, летом – лососина невская. Сиговой икорки не прикажете ли?
– Ну тебя! У нас в Москве насчет еды разве только птичьего молока нет. У нас именитый купец в постные дни без живой стерляди за стол не садится, а вы треску сухую жрете.
– Так ведь и у вас купец не живую же стерлядь ест, а битую и потом вареную.
– Еще бы он тебе живьем ее проглотил! Ты не шути, коли я говорю серьезно.
– Я, дяденька, и не шучу, а только обидно, что вы Петербург в такую критику пущаете. Есть и у нас много хорошего. Теперича Нева, набережная, дворцы, Невский проспект, Адмиралтейство, и в нем пушка в тысячу пудов стреляет.
– И у нас в Москве есть пушка, да еще какая: Царь-пушка! В ней, может, десять тысяч пудов.
– Так ведь она не стреляет, а больше так, для виду.
– Дурак! Выстрели-ка из нее, так все кремлевские стены повалятся, колокола с колоколен слетят. Вот ежели бы ее под Плевну, так уж та в два дня была бы в наших руках.
– Зачем же ее не перевезли?
– Дубина! Затем, что ни одна железная дорога такой тяжести не выдержит.
Молодой купец конфузится и начинает выводить пальцем вавилоны по мокрому подносу.
– Я, дяденька, к вам всей душой, а вы ругаетесь.
– Да как же не ругать-то тебя, коли ты над нашей святыней кощунствуешь! «Не стреляет»! «Для виду»! После этого и наш Царь-колокол звонить не может?
– Конечно, не может, коли у него край отбит.
– «Край отбит»! Вот как схвачу тебя за виски да начну по всей горнице таскать, так будешь знать! – горячится старый купец.
– Помилуйте, дяденька, за что же такие комплименты, даже при прислужающих? – недоумевает молодой купец.
– А за то, чтобы ты слов таких не говорил! Ежели он не звонит, то не потому, что у него край отбит, а потому, что люди развратились и по своей греховной нечистоте поднять на леса его не могут. Вот отчего он не звонит, богохульник ты эдакой.
Молодой купец всплескивает руками.
– Господи боже мой! Из-за колокола, из-за неодушевленной твари, и такие, можно сказать, ругательные куплеты от дяди своему единоутробному племяннику! – восклицает он.
– Молчи, пока цел! Как ты смеешь колокол неодушевленной тварью называть? Ах ты, волчья снедь! Да после этого я с тобой и за одним столом не хочу сидеть!
Старый купец встает, хватается за шапку и идет из комнаты; молодой, растерявшись, смотрит ему вслед и разводит руками.
– Дяденька! Вернитесь хоть травиату-то с колокольным звоном послушать! – кричит он.
В ответ раздается плевок.
В гостях у пристава
Воскресный день был душный, жаркий. Разбогатевший мастеровой, записавшийся в купцы и именующий себя уже фабрикантом, Роман Кирилыч Семижилов, велел «закладать шведку в шарабан», а сам начал надевать себе на шею медаль на анненской ленте.
– Надевай гродафриковое-то платье да сбирайся! – крикнул он жене. – К приставу в гости на дачу поедем.
– Ну вот! Охота к приставу! Будто уж лучше-то места и не нашел. Сиди у него как на иголках, да оглядывайся, чтоб лишнего слова не сказать, – откликнулась жена.
– Дура! Да ведь он тебе кум, ты с ним у городовихи крестила, так чего тебе бояться?
– Мало ли, что у городовихи! У городовихи все это при протопопе происходило, опять же, дьячок был. Ну а там в его собственном доме будем. Что захочет, то с нами и сделает.
– Ах, какие понятия! Что ж он, по-твоему, сечь нас будет у себя-то в гостях, что ли?
– Не сечь, а как ему что поперечишь, он сейчас и крикнет: «Взять их в кутузку!» Я и городового-то своего боюсь. Нет, поезжай один, а я не поеду!
– А я тебе говорю, что поедешь! – топнул ногой муж. – Что это за музыка! Человек в гости к себе зовет при всех своих чувствах, а у нее кутузка на уме! Где ж это видано, чтоб гостей в кутузку сажали!
– Да ведь он пристав.
– Молчи!
Жена заплакала, но все-таки начала одеватьея. Муж был весел, ходил по комнате, напевал себе «Стрелочку» и время от времени любовался в зеркало на свою медаль.
– Надень бриллиантовую браслетку! – снова крикнул он жене. – Можешь ею приставше глаз уколоть. Наверное у нее такой браслетки нет. Пусть почешется.
Перез полчаса быстрая шведка несла их по Каменно-стровскому проспекту. Ехали без разговоров. Роман Кирилыч далеко уже был не так весел, как дома, сдержал лошадь и, едучи шагом, сказал жене:
– Сомнение меня берет: зачем это я приставу понадобился? Ни разу и на именины-то к себе он меня не звал, а тут зовет запросто на дачу, на кофий.
– Ага! Вот видишь, ты и сам боишься! – заметила жена.
– Что ты! Ни в одном глазе! Да нешто он смеет что-нибудь у себя на даче?.. Ну, вся беда, что раскричится, зачем у меня на фабрике непрописанный народ живет, а задерживать человека он не смеет.
Опять пустили лошадь рысью и опять остановили ее.
– Разве купить ему пару дынь в подарок, что ли? – обратился муж к жене. – Вон дыни продают.
– Конечно, купи. Все-таки лучше задобрить, – отвечала жена. – По-настоящему пирог бы следовало, – прибавила она.
– Ну вот! Пирог – это купцу ежели, а приставу самое лучшее – дыню.
Купили пару дынь и начали подъезжать к даче пристава. Роман Кирилыч совсем обробел. Руки у него тряслись. Он ехал не своей рукой и чуть не задел колесом шарабана за встречный экипаж.
– Анна Семеновна, уж ехать ли нам? – спросил он жену.
– Конечно, лучше вернемся назад. Долго ли до греха! Дыни-то можем и сами съесть. Ну что нам пристав?
– Нет, ты этого не говори. Пристав – нужный человек. Я весь в его руках. Ведь фабрика-то моя в его участке. А только бог его знает! Пришел я к нему вчерась в участок поговорить по секрету об одном деле. Переговорили, а он потрепал меня по плечу да с улыбкой эдакой и говорит: «Приезжай, – говорит, – Роман Кирилыч, завтра днем ко мне на дачу на кофий да и куму мою с собой захвати». Это то есть тебя. Одно вот только я не могу разгадать: пронзительная у него улыбка была или радостная?
– Ну да что тут улыбки разбирать! Знаешь что, Роман Кирилыч! Поворачивай лошадь, и поедем обратно домой, – сказала жена.
– А вдруг обидится? Скажет: на поклон не захотел приехать, гордыню в себе возымел. Ведь тогда худо будет, потому по своей фабрике я весь в его руках. – Роман Кирилыч задумался. – Ну, будь что будет! – решил он, махнув рукой. – Поедем!
Подъехали к даче.
– Вот здесь он живет, – проговорил муж, прочитав на воротах надпись дачевладельца и номер, и свернул на двор. – Ну, Господи, благослови! Анна Семеновна, перекрестись.
Муж и жена украдкой перекрестились и осадили лошадь у заднего крыльца. На подъезде участковый солдат-рассыльный вертел мороженое в кадушке.
– Доложите Петру Ермолаичу, господину приставу, что купец Семижилов желает его видеть, – обратился Роман Кирилыч к солдату.
– Купец Семижилов? Пристава? – переспросил тот, оставив вертеть мороженое. – Да он у нас здесь не принимает, пожалуйте в участок. Там и разберут!.. У вас драка, что ли?
– Чудак-человек! Да мы в гости…
– В гости? – протянул солдат и стал обозревать приезжих с ног до головы. – Я доложу, только смотрите, чтобы чего не вышло.
Солдат ушел. Жена и муж смутились.
– Роман Кирилыч, едем лучше домой. Ну как там солдат и не ведь что наговорит! – шепнула жена.
– Я теперь сам думаю, что лучше убираться подобру-поздорову, – отвечал муж, повернул лошадь, стегнул ее вожжами и помчался по двору мимо палисадника.
– Роман Кирилыч! Роман Кирилыч! Куда ты? Я здесь! – кричал между тем пристав, стоя в белом кителе нараспашку у отворенной калитки, и махал руками.
Роман Кирилыч осадил лошадь. Делать было нечего.
– Я, ваше высокоблагородие, хотел только лошадь проехать, – оправдывался он.
– Милости просим войти! Лошадь солдат проехать может, – отвечал приставь и протянул руку. – Кумушке поклон! – добавил он.
Супруги вышли из шарабана.
– Не обидьте уж, ваше высокоблагородие! Мы ваши, а вы наши, – начал муж и подал дыни.
– Зачем обижать гостей? Ну а дыни-то уж напрасно, напрасно…
– Кушайте, ваше высокоблагородие, на радость. Не обессудьте только на малости!
Супруги, робко ступая, вошли в сад. Пристав пригласил садиться, познакомил с женой. Пристав и приставша завели разговор, но гости молчали или отвечали «да» да «нет». Семижилов еще два раза упомянул, что, дескать, «вы наши, а мы ваши». Жена его перебирала бахрому мантильи. Муж и жена сидели как на иголках.
– А у нас вчера в участке преинтересный случай… – начал пристав. – Приводят одного купца для составления протокола о нарушении…
Но тут Семижилов вскочил с места как ужаленный и стал прощаться.
– Куда ж вы? Посидите. Сейчас кофий подадут. У нас сливки отличные, – останавливал пристав, но гость отказался наотрез.
– Нет, пора, ваше высокоблагородие! Нам сегодня еще в четыре места, – говорил он, блуждая взором. – Даже на крестины в одно место взяли… Потом панихида… Прощайте, впредь не обидьте.
Пристав недоумевал и смотрел на него во все глаза. Семижилов уронил стул, сказал: «Пардон-с», пропихнул жену в калитку и, выбежав на двор, стал садиться в шарабан.
– Да что с вами? Не потеряли ли вы чего на дороге? – спросил пристав.
– Нет, ничего-с. Прощенья просим, ваше высокоблагородие! – отвечал Семижилов и стегнул лошадь. – Ну, слава богу, все обошлось благополучно! – сказал он со вздохом, когда они отъехали от дачи пристава, и, взяв вожжи в левую руку, перекрестился правой. – A заметила ты, как он насчет купца-то с составлением протокола ввернул? – обратился он к жене.
– Ну что? Ведь говорила я тебе! – воскликнула та.
Семижилов покачал головой.
– Нет, уж теперь он меня и калачом к себе в гости не заманит! – бормотал он. – Кум, кум, а все-таки пристав, так лучше нашему брату от него подальше!
Бойкая шведка, учащенно перебирая ногами, несла Семижиловых обратно домой.
Дачные соседи
Черная речка. Пять часов после полудня. Молодой супруг Треножников, держа портфель под мышкою и пощипывая рукой реденькую бородку, спешит домой обедать. Ему то и дело приходится соскакивать с мостков в пыль, чтобы дать дорогу встречным. То нянька везет колясочку, то группы дам загораживают ему дорогу. Два раза задели его зонтиком по шляпе. Некоторые дамы, осмотрев его при встрече с ног до головы, останавливаются и смотрят ему вслед. Это его нисколько не смущает. Сначала он думает, в порядке ли у него костюм, и осматривает себя, но оказывается, что все застегнуто, все чисто и на месте. Время от времени до него доносятся следующие возгласы:
– Говорят, что он красив! Ничуть! Во-первых, нос утюгом, а во-вторых, походка вприпрыжку.
Раз в одном из палисадников кто-то крикнул:
– Глаша, Глаша! Смотри! Новожен Треножников идет! В январе только повенчался!
Это его сердит. Он ускоряет шаг и слышит в то же время за собой ускоренные шаги.
– К пирогу с сигом, сосед, спешите? – раздается над его ухом бас.
Он оборачивается и видит перед собой пожилого толстого господина.
– Да… Мое почтение. А вы почем знаете, что к пирогу? – спрашивает он, раскланиваясь.
– Я ваш сосед. Рекомендуюсь: отставной лесничий Пупков. Давеча с балкона мы видели, как ваша супруга у рыбака сига покупала. Потом у зеленщика лук брали. За сига сорок копеек заплатили. Видите, мы все знаем! Позвольте узнать ваше имя и отчество? Николай Михайлыч, кажется?
– Нет, Иван Иваныч.
– Ну и прекрасно. Будемте знакомы. Меня зовут Степан Степанов. Помните – Стакан Стаканов и не забудете. Стакан – в хозяйстве вещь необходимая. Вот мы и пришли. До свидания! У вас пирог с сигом, а у меня сегодня ботвинья с тешкой. Лососина-то дорога, канальство. Еще раз прощайте, Петр Сергеевич! – переврал толстяк имя своего нового знакомого и скрылся в калитку палисадника.
Вошел и Треножников к себе в сад.
– Ах, Ваничка, друг мой! Здравствуй! – крикнула с балкона молодая хорошенькая супруга и, соскочив со ступенек, хотела броситься ему на шею.
– Тише, тише! Потом! – отстранил ее от себя муж и стал озираться, смотря на соседние балконы.
– Что с тобой? – недоумевала жена и надула губки.
– Потом, потом, мой друг. Мы в комнате поцелуемся, – шептал он, кивая по сторонам.
С верхних балконов выглядывали сквозь парусинную драпировку женские лица. Одна дама смотрела даже в бинокль, в щель невысокого забора виднелась чья-то усатая физиономия.
– Все видят, все слышат. Здесь просто какое-то шпионское место, – прибавил молодой муж, входя в комнату и трижды поцеловав жену.
– Можно у вас попросить на полчаса кофейную мельницу? В кухне не дают, – раздался женский голос.
В палисаднике перед открытым окном стояла соседская кухарка.
– Можно, можно! – крикнул Треножников. – Господи! И здесь-то даже! – возопиял он. – Вот думал, что теперь нахожусь глаз на глаз с тобой, ан оказывается, что нет!
– Да ведь, друг мой, мы ничего дурного не делали, – утешала его жена.
– Все это так, но, однако, ангел мой, что же это за жизнь, ежели не можешь даже и поцеловать жену без свидетелей? Надо будет зеленым коленкором окна завесить! Все знают, что у нас дома делается. Третьего дня у меня в животе урчало, и посылал я Дарью в аптеку; наутро еду в должность, сидит против меня незнакомая дама и говорит: «А мы уж вчера за вас боялись, думали, не тиф ли, что вы в аптеку посылали». Тьфу!
Треножников плюнул и сел на балконе обедать. На соседней даче кто-то так и наяривал ученическими перстами на фортепьяно гаммы и экзерсисы. Поели пирога с сигом.
– Ляжешь спать после обеда? – спросила жена. – Ведь ты вчера до четвертого часа утра работал.
– И лег бы, да вот эти каторжные фортепьяны, – отвечал муж. – И всякий раз в это время. Уж хоть бы утро избрала эта девчонка себе для урока, что ли. Гаммы еще мне ничего, а вот ужо как начнет наяривать эти самые «Мечты» Генделя, ну точь-в-точь собака визжит, которой лапу отдавили! Нет, я не усну. Она у меня все жилы вытянет. Лучше я с тобой побеседую. Ведь месяца через четыре ты будешь мамашей. Поговорим о нашем ребенке.
Пообедали. Треножников не хотел говорить о таком важном предмете, как будущий ребенок, на балконе под тем предлогом, что верхние жильцы из окон могут слышать.
– Знаешь ли что? – сказал он. – Я нашел одно прелестное уединенное местечко у забора, в кустиках. С другой стороны только зады конюшен и навозная яма, и нас там никто не услышит.
Действительно, Треножников привел жену в укромненькое местечко у забора. Поставили два стула, столик и начали пить кофе. Он обнял ее, поцеловал и сказал:
– Ну, теперь нужно будет и о приданом для нашего ребеночка подумать. Как ты полагаешь, когда можно ждать?
За забором кто-то сопел и фыркал. Муж вздрогнул.
– Нет, это лошади в конюшне, – успокоила его жена и начала: – Да вот видишь ли, с точностию определить трудно, но полагаю, что в конце сентября или…
– С точностию, почтенный Семен Федорович, этот предмет никогда определить невозможно, – раздался за забором бас, – поверьте опытному человеку! Я третий раз женат…
– Кто тут? Как вы смеете! – крикнул Треножников и вскочил с места, сжав кулаки.
– Это я-с. Ваш сосед, лесничий. Не извольте беспокоиться! – был ответ. – Я червей в навозе для рыбной ловли копаю. С точностию, говорю, нельзя определить… Когда у меня жена была первым сыном тяжела…
– Боже мой! Да что ж это такое! – крикнул муж и схватился за голову.
– Что с вами? Об шиповник укололись, что ли? – слышалось из-за забора. – Послушайте, Федор Петрович… Так, кажется, я вас называю?
– Нет, не так-с. Меня Иваном Иванычем зовут. Что вам угодно? Как вы смеете подслушивать!
– Я не подслушиваю, а червей копаю. Пойдемте-ка рыбу удить. Там я вам все женские приметы расскажу.
– Прошу меня оставить в покое. Я желаю с женою беседовать наедине!
– Полноте, Семен Яковлевич, бросьте! С женою еще успеете побеседовать. А лучше поедемте щук на колюшек ловить.
Ответа не воспоследовало. Супруги начали перебираться на балкон.
– Послушайте! Яков Семеныч? Кажется, так я вас называю? – басил за забором лесничий, но его не слушали.
На балконе супруги завесились драпировкой и стали говорить вполголоса. Все шло хорошо, но вдруг драпировка распахнулась и из сада показалась голова дамы.
– Извините, пожалуйста, что я вам помешала, – сказала она. – Скажите, не закинул ли мой Петинька к вам на балкон свой мячик?
– Нет-с, не закинул! – заскрежетал зубами Треножников и, сжав кулак, так сверкнул глазами, что дама опрометью бросилась с балкона. – Дрянь этакая! – крикнул он ей вслед, но она мало обратила на это внимания, a, выбежав за калитку, тотчас же начала шептаться с дожидавшей ее другой дамой, кивая на балкон Треножниковых.
Около дачной иллюминации
Лесной. Прекрасный теплый вечер. Одна из хорошеньких затейливых дачек убрана горящими фонарями, шкаликами. В саду играет военный оркестр, на балконе дачи виднеются нарядные гости, поставлена закуска с батареей бутылок, официанты разносят сладости. На аллее против палисадника толпится народ: кучера, горничные, кухарки, но есть и дачники с женами, пришедшие посмотреть на иллюминацию. Некоторые так и уткнулись носами в решетку сада. Идут толки, разговоры; прислуга сплетничает и «цыганит» господ.
– Вот этот толстенький, что с цигаркой-то в зубу, – сам хозяин будет, а эта длинная селедка – жена его, – рассказывает какая-то кухарка.
– Купцы? – задает кто-то вопрос.
– Нет, доктора из самых что ни на есть заядлых немцев. Хозяйка – жид, а не барыня: сама кучеру овес выдает. Ей-богу! Другую такую скаредную поискать еще. Теперича сама за говядиной ходит и из-за пятачка готова мяснику глаза выцарапать. Не знаю, как они на лиминацию-то с музыкой решились. Гляди, как бы завтра не удавились оба с убытков-то.
К компании горничных в светлых ситцевых платьях подходит кучер с гармонией.
– А мы так со своей собственной музыкой. Курносому сословию почтение! – раскланивается он. – Казачка поплясать не хотите ли?
– Пожалуста, эти серные куплеты бросьте и идите своей дорогой, потому что они к нам не касаются. Вы в своем интересе, а мы сами по себе, – огрызается миловидная горничная.
Кучер презрительно скашивает глаза.
– У, волчья шерсть! Туда же, барыню разыгрывает, – цедит он сквозь зубы. – За чиновника из топтательного департамента замуж сбираешься, что ли?
Тут же две бабы. Одна из них качает головою и повествует товарке:
– И живет она, Дарьюшка, у этих самых жидов в кормилицах, и целые-то дни убивается. Прибежит это к нам в дворницкую и заплачет. «Господи, – говорит, – что мне на том свете будет за то, что я жидовского ребенка христианской грудью кормлю!» А житье хорошее: одежи гибель, пищи вволю, и вся с господского стола.
– Зачем же она к жидам в кормилицы-то пошла? – возражает другая баба.
– Да надули ее, сказали, что немцы, а потом оказалось, что жиды некрещеные.
Официант пронес на подносе ягоды.
– Господи! – всплеснула руками кухарка. – Вот сквалыги-то! Клубника по восьми копеек фунт, а они вздумали ею гостей потчевать! Настоящие немцы! Говорят, и доктор-то он по скотской части.
– Да это не клубника, a «Виктория», – замечает лакей.
– Ну вот! Будто я клубники от «Виктории» отличить не могу!
– А я вам говорю, что «Виктория», потому видел даже, как баба принесла им ее с огорода. Конечно, коли бы ежели они были настоящие господа, то могли ананас купить, но все-таки это «Виктория», а не клубника.
Начинается спор. Кухарка корит лакея «ваксой», тот ее – «мутовкой». Другая кухарка просовывает руку в решетку и манит к себе солдата-музыканта.
– Кавалер, кавалер! – говорит она. – Подите сюда! Нельзя ли нам от официанта пару ягод достать, чтоб спор разрешить? Они вот говорят, что это «Виктория», а мы за клубнику стоим.
Солдат улыбается и крутит ус.
– А вы позовите меня в воскресенье к себе в гости кофий пить, так я вам не токмо что две ягоды, а целый фунт вам в презент предоставлю, – шепчет он.
– Подите вы! – жеманится кухарка. – Как же я вас к себе позову, если вы для меня встречный-поперечный и даже совсем не знакомый.
– Теперь незнакомый, а приду, так и познакомимся. Где вы живете?
– Зачем же я вам буду говорить? Это очень конфузно с первого раза. Я живу по Косому переулку, дача № 137.
– Ну вот, значит, я приду в воскресенье, – любезничает солдат.
– Прийти придете, а меня все-таки не разыщете, потому моего имени не знаете. Вы будете искать какую-нибудь Наталью, а я Татьяна.
– Я Татьяну и спрошу.
– Тоже можете ошибиться. У нас на дворе две Татьяны. Я у купцов живу, а другая Татьяна – у аптекаря.
– Тогда я к купеческой Татьяне и приду. По Косому переулку, дача № 137? Верно?
– Конечно, верно… Только не стыдно это вам чужие адреса насильно выведывать? – продолжала жеманиться кухарка. – А еще военный!
Капельмейстер стучит палочкой. Музыкант со всех ног бросается к пюпитру. Раздаются звуки кадрили, подбивающей на танцы.
– Ну, скажите на милость! Ведь выведал-таки, где я живу! – не унимается кухарка. – Вот срам-то, ежели придет.
– Послушайте, как вас? Анны Пелагевны! Давайте сейчас танцы танцевать вот на этом помосте через канавку, – обращается лакей к компании горничных.
– Ну вот! Не навидались мы танцев, чтоб нам при всем народе на улице трястись! – презрительно отзывается опять все та же миловидная горничная.
– Что вы за царевна-недотрога, позвольте вас спросить?
– Не царевна, а просто нам эти танцы и в Приказчичьем клубе, и даже с настоящими кавалерами надоели! Мне наш барин завсегда билетов сколько хочу дает.
– Что вы бахвалитесь-то! Ваш барин на вас как-то раз плюнул по ошибке, а вы уж сейчас в себя головное воображение забрали и заважничали! Фря!
– Ошибаетесь! Мне наш барин даже золотые часы с цепочкой подарил!
– Коли подарил, так, значит, за уксусное поведение. Барская барыня! Тьфу! И больше ничего!
– Пришпандорь ее! Пришпандорь ее хорошенько! – кричит лакею обиженный горничной кучер.
На балконе у гостей танцуют.
Лососина
Крестовский остров. Сквозь свежую зелень палисадника, украшенного цветами, выглядывает на улицу хорошенькая дачка. Утро. На задрапированном полотном балконе пьют чай молодые супруги.
– Вкусняш ты мой миленький! – делает она ему через стол глазки. – Ах, как я рада, что ты не едешь сегодня в должность и весь день пробудешь со мной.
– Для тебя, Вкусняшечка моя, остался! – отвечает он и посылает ей летучий поцелуй.
– Вкусняш! Прелесть моя! Восторг мой! Для других ты Петр Иваныч, а для меня Вкусняш, и нет тебе другого имени.
– А для меня ты Вкусняшка, потому что вкуснее, добрее и красивее тебя ничего нет на свете.
Протягиваются через стол руки, и жена и муж, как архиереи, целуют их.
А солнце светит и улыбается на их нежную любовь!
– Что мы будем обедать сегодня, Вкусняш?
– Что ты хочешь, Вкусняшечка. Ты хозяйка и повелительница, а я твой раб. Ты хотела лососины покушать. Вот зазови рыбака и купи.
– Нет, нет! Лососина слишком дорога, шестьдесят копеек фунт, а ты и так много тратишься.
– Друг мой, стоит ли об этом говорить? Ты хочешь лососины – и кушай. Лучше на другом будем экономить. Вот я хотел себе новые подтяжки купить – не куплю, буду старые носить.
– Но из-за лососины и нуждаться в подтяжках!
– Ничего. В крайнем случае ты мне из тесемок сделаешь.
Зазывается рыбак, и покупается три фунта невской лососины.
– Вот мы и изжарим ее в сметане, а Вкусняш мой будет кушать и похваливать, – говорит жена.
– То есть как это – изжарим? – недоумевает муж. – Где ж это видано, чтоб лососину жарили в сметане? Лососину варят.
– У маменьки всегда жарили, и всякий раз на лососину приходил отец протопоп, ел и похваливал ее!
– По-моему, это значит, портили доброе, и протопоп ни бельмеса не понимал в гастрономии.
Жена вспыхивает.
– Что ж, по-твоему, маменька-то с протопопом глупее тебя? – спрашивает она.
– Не глупее, а только я знал одного протопопа, который и на грешневики с конопляным маслом умилялся, – уклоняется от прямого ответа муж.
– Твой протопоп и наш! Какое сравнение! Нет, я тебя спрашиваю: глупее они тебя?
– Конечно, глупее! – раздражается муж.
– А коли так, то я и разговаривать с тобой не хочу, – отрезывает жена. – Степанида! – кричит она кухарке. – Возьми эту лососину и изжарь ее в сметане.
– Не смей жарить, а возьми свари ее, остуди и подай со свежими огурцами.
– Не слушай его, Степанида! Он совсем ополоумел. Иди и жарь лососину! Я хозяйка.
– Ты хозяйка, а я деньги плачу! Я для тебя новыми подтяжками пожертвовал.
– Вы для меня подтяжками, а я для вас жизнью! Нечего сказать, приятно жить с таким извергом! Уж не упрекнете ли вы меня вчерашними туфлями на красных каблучках, что мне подарили?
Начинаются слезы. Недоумевающая кухарка уносит лососину в кухню. Муж начинает сдаваться я подсаживается к жене.
– Однако же, Вкусняшечка, это ни на что не похоже… – начинает он.
– Не смейте называть меня этим именем! Я не Вкусняшка для вас, а Ольга Николавна.
– Но прежде ты сама же…
– Мало ли, что прежде. Прежде вы маменьку и протопопа считали не глупее себя.
– Никогда не считал и считать не буду! – отрезывает муж.
Жена вздрагивает и подкатывает глаза под лоб.
– Ай! Ай! Дурно! Дурно! – вскрикивает она и откидывается на спинку стула.
Муж в испуге бросается к ней.
– Степанида, воды скорей! Воды! – кричит он.
Прибегает кухарка с водой, начинается спрыскивание, машут в лицо платком. Муж берет жену в охапку и, внеся ее в комнату, бережно кладет на диван. Ему попадают носком туфли по носу.
– Друг мой, успокойся! Ну приди в себя, – умоляет он. – Я на все согласен. Пусть будет, что маменька и протопоп умнее меня. Открой глазки, я тебе сегодня за это десять горшков резеды и десять горшков левкоя куплю.
– Что мне резеда и левкой, коли вы тиран бесчувственный… – шепчет, не открывая глаз, жена.
– Ну, кроме цветов, я тебе то бирюзовое колечко подарю, что ты хотела.
Жена открывавает глаза.
– А лососина как же? – спрашивает она.
– Да что лососина! Черт с ней! – досадует муж. – Или вот что мы сделаем: одну половину сварим, а другую изжарим.
– Ну хорошо. Видишь, какая я уступчивая, Вкусняш.
– Знаю, знаю, Вкусняшечка! Ты ангел! Степанида! Степанида! – кричит муж.
Но в кухне раздаются возгласы:
– Ах ты, мерзавка! Ах ты, подлая! Ну что я теперь буду делать! Барин, барыня, простите! Ей-богу, я не виновата!
– Что там у тебя, дура! Чего ты?
Супруги выбегают в кухню. Кухарка стоит на подъезде и ахает.
– Извольте посмотреть! Пока мы с вами барыню-то прыскали, кошка забралась в кухню и схватила лососину. Вон она ее под кустом ест.
– Так чего ты стоишь, как истукан! Отними скорей! Можно обмыть и все-таки съесть! – кричит муж.
Кухарка бросается к кошке с лососиной, но ее предупреждает дворовая собака. Она наскакивает на кошку, вырывает у нее лососину и убегает с куском.
Картина.
Перед отъездом с дачи
Темный августовский вечер. Около одной из дач, на помосте, перекинутом через канавку, собралась прислуга. Время от времени вспыхивает красный огонек папиросы и освещает мужские и женские лица. Кучер заиграл на гармонии и запел:
– Ну, завели канитель! Только тоску наводите. Уж ежели тальянской музыки не знаете, то лучше бросить! – замечает горничная.
Кучер обижается и умолкает.
– А вот я у мамзели на фортупьяне для вас учиться начну, – говорит он. – Вишь какая новгородская тальянка выискалась!
– Да полноте вам! Бросьте! – останавливает лакей. – Вы когда в город-то оглобли поворачиваете? – спрашивает он.
– А пес его знает! Еще вчера три куля овса к нам привезли. Долги его уж очень забодали. Теперича в мясной на книжку, в зеленной на книжку, а разносчики так-так поутру у калитки его и караулят. Словно кошки мясника, прости господи.
– Поди, и конюшне-то вам теперь страшно спать? Домовые тревожат? – спрашивает кухарка.
– Домовые что! Домовой у меня ласковый, потому кони ему наши ко двору пришлись. Теперича я спать лягу, а он мне спину чешет, в голове ищет, – рассказывает кучер. – А вот ужо холода начнутся, так цыганский пот пробирать станет. Без сороковки и не ложись.
– Все-таки страшно. Я бы и ласкового домового пужалась, – ежится кухарка. – Говорят, вон в угловой пустой даче покойница по ночам ходить начала. То стулья двигает, то стол… и всю-то ночь. Дворник все двери мелом закрестил, да не помогает. А вчера что же? Приходит он поутру в дачу – глядь: папиросные окурки валяются и тюрюк из-под ягод со стебельками. Так он и обмер.
– Может, в крахмальных юбках и с кавалером под ручку покойницы-то ходят? – усомнился кучер. – Тоже бывает.
– Ах, какие вы невероятные! Тогда зачем же стон? Окромя того, она зубами щелкает и изо рта огонь…
– Ну, пошли-поехали! И охота вам, господа, о таких вещах к ночи!.. – заговорила компания и начала расходиться.
На помосте остались лакей и горничная.
– Это ведь в наш собственный огород насчет покойницы-то… Помните, мы там малину ели? – сказал лакей и подвинулся к горничной.
– Ах, оставьте, пожалуйста! – оттолкнула она его. – Ничего я не помню!
– За что такая жестокость чувств с вашей стороны?
– А за вашу воробьиную память. Вчера уверяли, что у вас насчет меня любовный кипяток в груди, а сегодня в табачной лавке спрашивали адрес у полковницкой портнихи и сулились к ней на кофей прийти. Вы думаете, я не знаю?
– Мало ли что спрашивал! Мой вздох всегда при вас и останется. С портнихой у меня одни разговорные куплеты, а вы для меня купидон и даже, может, еще хуже, потому вот я сейчас приду домой да фонтал слез и пущу из-за вас на подушку. Вы вот говорите: портниха; а у меня в головном засаде только одни вы и сидите. Вчера стал полоскать графин – трах! – и нет его! А все из-за вашей лютости.
– Подите! Вам поверить, так трех дней не проживешь! Вы и графин-то из-за портнихи разбили.
– Однако ведь я вам же подарил ликерное сердце, а не ей. Кроме того, и любовную записку со скоропалительными чувствами вам написал. Хотите завтра же вам дюжину носовых платков подарю? Портниха для меня – все равно что репа, а вы померанец!
– Пожалуйста, не подпускайте кислых слов!
– И вовсе даже не кислые, а ванель.
Пауза. Лакей остервенительно затягивается папироской.
– Послушайте, можно будет к вам в городе прийти? – спрашивает он.
– Нет, нельзя. У нас делов ступа непротолченная. Только по понедельникам, когда барыня в оперу уйдет, и отдыхаешь.
– Значит, мы так по понедельникам и потрафлять будем.
– Шведскому замку и поклонитесь, а потом и поворот от ворот.
– Наталья Спиридонова, зачем в наше сердце когти впущаете? Пора уж это зверство бросить.
– С крокодилом без зверства нельзя! – жеманится горничная.
– Я крокодил, а вы моя крокодильша. Подарите взглядом, удостойте улыбкой! Вот так-то лучше. Теперь позвольте в бламанже вас чмокнуть.
Горничная сдалась. Послышался поцелуй.
– Противный! И сколько в вас завсегда яду сидит, – шепчет она.
– Мой яд для вас не опасен.
Горничная стала уходить и начала прощаться.
– Когда же вы переезжаете? – спросил лакей.
– После дождичка в четверг.
– В таком разе в пятницу я буду оплакивать вашу одинокую калитку! За сим письмом потрудитесь получить наше адье с кисточкой, – закончил лакей и чмокнул свои пальцы.
Горничная загремела юбками и опрометью бросилась на двор.
На царицыном лугу
Двадцать шестого августа. На Царицыном лугу обычное народное гулянье – качели, столбы, бег под ведром, пиво в громадных бочках, но есть и новинка: продают виноградное вино по десять копеек за кружку. Разумеется, достоинство товара по деньгам.
Два мужика выпили по кружке и плюют.
– Вот те и господское пойло! И как это только господа такое зелье пьют? Совсем скулу на сторону воротит, – говорит первый мужик.
– Так ведь то господа, – откликается второй. – Им что чуднее, то лучше. Топерича их еда: люди бросают, а они едят. У нас, в Новгородской губернии, мужик на раков-то и не взглянет, а у них первое угощение. А устрицы?.. Лягух жрут. У меня земляк есть, шестнадцать верст от нас, в кухонных мужиках он, так сказывал, что господа огурцы с купоросным маслом едят. «Как возьмешь, – говорит, – в рот, так тебя и обожжет, а им любо».
– От богатства все это, – соглашается первый. – Сыты, нейдет настоящая-то еда в утробу, ну, давай ненастоящую. Под ведром-то бегать будем? – спрашивает он.
– Не… ни в жизнь! – машет рукой второй мужик. – Довольно, благодарим… Учен уж… To есть скажи сейчас: «Митрофан, вот тебе три целковых…» – и то не польщусь. Бегал я в прошлом году. Дали это мне палку, чтоб в дырку попасть. Поехал, руки дрожат, хотел в дырку, да вместо дырки-то как ткну околоточному в картуз, да и сшиб ему картуз-то…
– Ну?
– Что нукаешь-то! Известно, что после этого бывает. В кутузке и ночевал! А наутро при солдате и с книжкой по городу… И как только он подвернулся, и посейчас ума приложить не могу! Нет, брат, теперь я от ведра подальше.
На каруселях, сидя боком на лебеде, вертится горничная в цветном платочке на голове. Ее поджидают мастеровой в кафтане со сборами и солдат, стоя около карусели.
– Радостно себя чувствуете? – кричит ей солдат.
– В таком разе как бы от польки трамблян… – успевает ответить горничная и проносится мимо. – Иван Меркулыч, садитесь и вы! – приглашает она его при втором круге.
Солдат отрицательно машет головой.
– Поди, и не на таких скотах катался? – относится к нему мастеровой.
– Былое дело. В Ташкенте и на мерблюдах ездили, и на слонах.
– На живых?
– А то на мертвых, что ли? Там у нас страна такая, что скотов не разбирают. Прикажет, бывало, генерал Черняев, так и на собаке поедешь, и на лебеде полетишь.
– Да ведь лебедю человека не поднять?
– Одному не поднять, это точно, а у нас по десяти лебедей вместе связывали. Там, брат, такие горы, что окромя как на птицах и не подняться.
– Скажи на милость, как это все начальством благоустроено! – дивится мастеровой. – Ну, лебедь – тварь невинная, а как же на мерблюде-то? Ведь у мерблюда на хвосте стрела, и он ею жалит?
– И вовсе даже без стрелы. Мерблюд – такой смирный зверь, что все равно что кот. Ты к нему подходишь, а он перед тобой на колени ложится, – рассказывает солдат. – Там на них все больше купцы со своим караваном ездили. Лошадей боятся – ну, на мерблюдах… А со стрелой на хвосте – это крокодил. На тех мы не ездили. У них и изо рта огонь… Еще чего, боже упаси, казенное имущество сжечь можно.
К разговору прислушивается не то купец, не то артельщик с биржи.
– Простите, кавалер, дозвольте опрос сделать, – вмешивается он в разговор. – Вы говорите: купец на мер-блюде. Православный купец?
– Нет, мухоеданский. Там православных купцов нет. Православный купец в сибирке только до Уральских гор водится, а там халат и чалма.
– То-то. А то православному купцу – и вдруг на поганом мерблюде, как будто неловко… Конечно, в хмельном образе мы по грехам нашим всякие беззакония делаем, но зато потом и святим себя, а то ежели кажинный день на мерблюде ездить, так и на молебны не хватит.
– Да ведь там и купцы-то беззаконные, – поясняет солдат. – Почитай, все они живой бабой торгуют, ну а наши их за эту мануфактуру с женской живностью – ловят.
– Оптом или в розницу у них больше торговля? – допытывается купец.
– Продают и по штуке, и по паре, а то так и стадом.
– И хорошая добротная баба?
– Разная есть… – уклончиво ответил солдат и крикнул горничной: – Марфа Тимофеевна, скоро вы?
Купец продолжал бормотать:
– Такому мухоеданскому беззаконнику что! Он бабу продал, кобылятинкой закусил и поезжай на каком хочешь звере, ну а православному купцу несподручно.
В это время с карусельского лебедя соскочила горничная и, шатаясь, ухватилась за солдата.
– Совсем голова кругом идет, – говорила она. – Вижу носы и бороды, а лиц настоящих не вижу. В глазах мелькание и даже мутит.
– Зато своим собственным удовольствием насытились, – любезно отвечал солдат и поддержал ее.
Купец потряс головой.
– Не женская эта музыка-то – карусели, – произнес он. – Вырезать бы хорошую орясину!..
– Чего-с? – сверкнул глазами солдат.
– Ничего, проехали!
– То-то. Орясину-то эту ты для себя прибереги, а нашу даму не тронь!
Купец закусил губу и, ворча под нос, отошел прочь.
Заговорщик
По одной из улиц Песков бродит купец в сизой, мучного цвета сибирке. Голова его обвязана пестрым платком, а поверх платка надет картуз козырем набок. Купец держит руками за скулу и по временам стонет. Его сопровождает жена в шелковой, туго повязанной косынке на голове и в ковровом платке на плечах. Она смотрит по сторонам, взглядывает в окна деревянных домиков, ищет чего-то на воротах.
– Господи, что ж это такое! – в отчаянии говорит она. – Ищем-ищем, а найти не можем. Вон золотой крендель у булочной висит, вон и обруч над воротами, и сапога этого самого, как было сказано, не видать над калиткой. Куда идти?
– А ты поспрашивай, – откликается купец. – Дома у тебя этого звону хоть отбавляй, а здесь и замолкла, словно кукушка после Петрова дня. Пусти в ход свое язычество-то, вот и найдешь. Видишь, мне самому не до того.
– Сильно ломит скулу-то? – с участием спрашивает она.
– То есть так, что вот взял бы да треснул и сейчас до затылку! Ну, чего зеваешь? Вон городовой стоит.
Купец и купчиха подошли к городовому.
– Скажите, пожалуйста, господин служивый, где здесь заговорщик живет? Заговорщика бы нам надо, – обратилась к нему купчиха.
– Заговорщика? – переспросил городовой, с ног до головы осматривая купца и купчиху. – Да вы сами-то кто такие будете?
– А мы извозчики. Муж вот четырнадцать легковых закладок держит да две кареты. Только мы не тутошные, а из Ямской. Ищем-ищем, просто хоть волком взвыть!..
– Да вам какого такого заговорщика и зачем?
– Да вот мужу. Третий день места себе не находит, питья и пищи лишился от зуба, a здесь, говорят, зубной заговорщик есть.
– Не слыхал, не слыхал такого.
– Туляк он, прежде с шарманкой ходил, да пропил ее, а теперь птичьи клетки делает и скворцов говорить учит, – поясняла купчиха.
– Нет, такого у нас нет. Скрипинский коновал тут лечит, это точно, только тот от нутра и от натуги. Дугой он лошадиной пользует.
– Нет, нам от зубов. Ходили мы и к зубным жидам, да толку никакого. Четыре зуба ему вырвали, а все до больного добраться не могут. У троих были. Думаем, ежели так продолжать, то и все зубья у него повыдергают. Без зубов-то тоже ведь нехорошо.
– Что хорошего, – согласился городовой. – Да вы бы скипидаром ему пополоскать дали, – посоветовал он. – Возьмите в лавочке простого скипидару…
– Нет, уж мы хотим заговором попробовать. Говорят, что этот заговорщик бумажки со словами глотать дает.
Через улицу переходила баба из мелочной лавочки и несла за жабры большую астраханскую селедку.
– Не знаешь ли, землячка, где здесь зубной заговорщик живет? – обратилась к ней купчиха.
– Зубной заговорщик? Есть такой, есть, – отвечала она. – Вот в этом доме живет. Только вы не в час попали. Сегодня у нас понедельник, так он узенькое воскресенье справляет, а насчет зубов он теперь – ни боже мой, потому ежели пьян, то все насчет светопредставления толкует. А вы вот что: вы завтра зайдите, а теперь как придете домой, то возьмите кирпич, простой цельный кирпич, да и трите им щеку-то.
– Все уж перепробовали! А ты вот что, землячка, ты сведи нас к нему, а мы тебе гривенничек на сливки прожертвуем. Может, он как-нибудь и заговорит.
Баба повела. Вошли на грязный двор, обогнули сараи.
– Вот тут, – сказала баба и отворила дверь, обитую рогожей.
Купец и купчиха очутились в грязной каморке. Пахло махоркой, хлебом. Над единственным окном висели птицы в клетках. За столом около пустой сороковки сидел косматый черный мужчина в ситцевой рубахе и опорках на босу ногу. Он был совсем пьян и, увидев вошедших, крикнул:
– Слуги антихриста! Не зрите ли, яко седьмая труба вострубила и седьмая чаша!..
Купчиха попятилась. Ее загородил собой купец.
– Послушайте, вы зубной заговорщик будете? – перебил он хозяина квартиры.
– Мы. Но ты прежде купи скворца. Горе тебе, блуднику вавилонскому!.. – бессвязно крикнул зубной заговорщик и сжал кулаки. – Садись!
Он был страшен. Купчиха дрожала как в лихорадке. У купца и зубная боль почти прошла, но он сел.
– Зубы тебе заговаривать? Ладно. Давай рубль целковый. Наговор без денег не действителен.
Купец дал рублевую бумажку. Зубной заговорщик положил ее на стол, встал с места, покачиваясь, подошел к печке и, вынув из-за печки метлу, начал выдирать из нее прутья.
– Раз, два, три… – считал он прутья и клал их на стол.
Так насчитал он семь прутьев и, обратясь к купцу, сказал:
– Снимай сюртук.
– Ты что ж это, меня драть, что ли, будешь? – спросил опешивший купец и встал с места.
– Нет, не драть, а зубы заговаривать. Снимай сюртук и ложись на лавку!
– Кузьма Мироныч, уйдем! Уйдем отсюда! – завопила купчиха и, отворив дверь, выбежала на двор.
Пятясь задом, вышел за ней купец. На него наступал со сжатыми кулаками зубной заговорщик и бормотал:
– Горе вам, лихоимцам и татям торговым! Вон отсюда, псы смердящие!
Рогожная дверь перед купцом захлопнулась. На дворе стояла баба.
– Ну что? – спросила она. – Ведь говорила я…
– Только даром рубль целковый стравил! Совсем в забвении всех своих чувств! – махнул рукой купец и поплелся на улицу.
За ним шла купчиха.
– Куда ж теперь, Кузьма Мироныч? – задала она вопрос.
– Куда! Пойдем опять к зубному жиду. Пусть пятый зуб рвет. Авось и до больного зуба доберется, – простонал в ответ купец и схватился за больную скулу.
«Горячее сердце» и «На ножах»
В библиотеку входит деревенская баба со связкой книг и тарелкой в руках.
– Здравствуйте! От госпожи Фунтиковой вот прислали, – говорит она и подает книги.
– Переменить?.. – спрашиваеть ее библиотекарь.
– Нет, насчет перемены ничего не сказывали, а только: «Вот, – говорит, – тебе, Настасья, рубль целковый, заплати им и возьми у них горячее сердце и чтоб на ножах беспременно», – отвечает баба.
Библиотекарь принимает подписные деньги за месяц вперед и подает ей две книги: «Горячее сердце» Островского и «На ножах» Лескова.
Баба книг не берет и, озираясь по сторонам, смотрит на географическую карту, висящую на стене, на картины.
– Книги ваши готовы, можете взять их и идти, – говорит библиотекарь.
– Да они книг не велели брать, а вы пожалуйте мне горячее сердце. Я вот нарочно и тарелку с собой захватила, – стоит на своем баба. – «Принеси, – говорит, – горячее сердце и беспременно на ножах». Ну как я его по улице на ножах понесу? Вы уж мне на тарелочку…
Библиотекарь еле удерживается от смеха.
– Ты не поняла, моя милая, свою барыню, – пробует он разъяснить бабе. – Вот эти самые книги «На ножах» и «Горячее сердце» и называются. Бери их и смело неси своей барыне.
Баба недоверчиво качает головой.
– Нет, господин! Что морочишь-то меня? Полно шутки шутить, брось… – говорит она. – Я хоть и деревенская, а тоже русский язык понимаю. «Принеси, – говорит, – Настасья, мне горячее сердце», а про книги ни полслова…
– Да тут в книжке «Горячее сердце» и есть. Это пьеса. Она найдет.
Баба машет рукой.
– Толкуй тут! Где же это видано, чтоб в книжке сердце было?
– Ах, боже мой! – всплескивает руками библиотекарь. – Понимаешь ты, это просто название такое… название книги. Ведь есть же книги «Букварь», например, «Часослов», а это «Горячее сердце».
– Не… – стоит на своем баба. – Букварь это точно, что есть, а сердце само по себе. Ты мне его и дай!
Бпблиотекарь выходит из себя.
– Здесь, матушка, не закусочная, не гусачное заведение, чтоб тебе мясо продавали! – горячится он. – Ты дура, тебе растолковывают, в чем дело, а ты не хочешь понять. Коли не желаешь брать книги, то иди так, без книг.
– Что ж, я и пойду, только отдайте мне мой рубль целковый, – говорит баба.
– Деньги за чтение книг присланы, и я их записал на приход.
– Мало ли, что записал! За чтение книг! А я тебе говорю, что на сердце она мне их дала.
– Иди с Богом! Иди с Богом! Нечего тут топтаться!
Баба начинает вопить:
– Что ж это такое! Взял деньги задарма да еще меня же гонит. Слышь ты, отдай! Ведь с меня спросится. Аль мне городового звать? Я, ей-ей, «караул» закричу!
Библиотекарь, пожав плечами, отдает ей рубль.
– На вот тебе деньги, отнеси их твоей барыне обратно и скажи ей, чтоб она впредь таких дур, как ты, не присылала! – отчеканивает он.
Баба берет рублевую бумажку и вертит ее в руках.
– Барыня-то у нас уж очень злючая, – бормочет она. – Больная, оттого. Испорчена… Говорят, у нее рак в нутро залез, ну и сидит там, впившись. Ты говоришь: «Бери книги…» За книги-то бы мне она такого трезвону задала, что небо-то с овчинку!.. Так нет у вас горячего-то сердца? – снова спрашивает она библиотекаря.
– Вон! – орет тот и указывает бабе на дверь.
В Михайловском сквере
Скромно одетая молодая и хорошенькая девушка, в синем миткалевом платье и в клеенчатой шляпке, выпила стакан парного молока у будочки в Михайловском сквере и, найдя тенистое местечко, села на скамейку. Погода была хорошая. В кустах чирикали воробьи, перепрыгивая с ветки на ветку. Она раскрыла принесенную с собой книгу и принялась читать ее. Проходящие мимо девушки мужчины заглядывали ей под шляпку; некоторые останавливались и садились рядом, некоторые заговаривали даже, начиная с комплиментов, но девушка не отвечала и еще более углублялась в чтение.
– «Крестцовая кость, состоящая из сросшихся позвонков, представляет широкий клин, вставленный между костями таза…» – шептали ее губы.
Рядом с ней сел белобрысый молодой человек в синем галстуке. Из-под пальто его виднелись пуговицы вицмундира. Он закурил папироску, улыбнулся прыщавым лицом и, скосив глаза, сказал:
– Такая хорошенькая девушка и себе глазки чтением портит, а между тем есть люди, которые в безумии своих чувств давно уже пронжены стрелой прямо в сердце и даже насквозь.
Ответа не последовало.
– Верно, похождением Рокамболя заинтересовались? – продолжал он. – Охота вам интересоваться любовью Альфонса к Жоржете, ежели эта самая пламенная любовь около вас и млеет в скоропалительной тоске среди летания мотыльков и терзания ада своей души… Послушайте, пройдемтесь в Летний сад, а там Амур любви перенесет нас на пароходе по волнам душистых невских струй на Крестовский.
Девушка наклонила голову и молчала, но прыщавый молодой человек не унимался:
– Прелестная незнакомка, зачем ограбили вы мое сердце, совершив кражу со взломом райского покоя души, и таитесь в коварном молчании кровожадной гиены?
И этот фортель не удался. Молодой человек начертил тросточкой на песке слово «прелесть» и, указывая на написанное, произнес:
– Чем читать фантазию вымысла поэта, прочтите лучше книгу вопля любви.
– Вы, милостивый государь, нахал! – отрезала девушка и, поднявшись с места, перешла на другую скамейку.
– Послушайте, зачем такая противоположность чувств с вашей стороны? – кричал ей вслед молодой человек. – Или, может быть, апартамент вашего сердца занят уже офицером со шпорами? В таком случае до свидания до порожнего момента. – Он встал с места и, поравнявшись с ней, спросил: – Дозвольте, впрочем, узнать, как ваше легкокрылое имечко произносится? Наверное, Евгения, Ольга или, еще лучше, Надежда? По глазам совсем надежда на необъятное блаженство любви… – прибавил он.
– Послушайте, я обращусь к защите публики и попрошу передать вас городовому! – вспыхнула девушка.
– О, как во гневе ты прекрасна! Адье, адье!
Молодой человек послал ей летучий поцелуй и пошел по дорожке сада, то и дело оглядываясь на девушку. Девушка продолжала читать:
– «Положение затылочного отверстия, непосредственно за серединою основания черепа, ясно доказывает…»
Рядом с ней плюхнулся на скамейку пожилой купец в широком пальто, в картузе и с зонтиком. Он крякнул, вынул фуляр, отер им лицо и, покосившись на девушку, улыбнулся.
– Скубентка будете? – спросил он.
Молчание.
– Али, может, гувернантка, в мамзелях служите?
Без успеха.
– Неужто мастеричка? – допытывался купец, но, не получив ответа, продолжал: – А ты, барышня, гордость-то брось, с тобой обстоятельный человек разговаривает. Солидные-то купцы, ей-ей, лучше юнкаря или писаря. Купец хлебнее, а писарь или юнкарь, что он? И вся-то цена ему – фунт красной смородины либо крыжовнику, ну а у купца потроха иные: он что твой сиг икряный.
– Послушайте, что вы ко мне пристаете?! – вскинула на него глаза девушка.
– Ошибаетесь, сударыня. Я не банный лист, чтобы приставать… – ответил купец и умолк. Через несколько времени он начал глубоко вздыхать и наконец замурлыкал себе под нос: – «Я хочу вам рассказать, рассказать, как шли девушки гулять». О-хо-хо-хо! – зевнул он. – Что, мухи, сударыня, одолевают? – спросил он, заметив, что девушка отмахивается от мух, но, не получив ответа, сказал: – Муха – уж это такая тварь, что она всюду лезет. Мне один антилерист сказывал, что у нее тыща глаз и она даже задом видит. Да… Вот мы не умудрены, чтобы затылком взирать… – ни с того ни с сего прибавил он. – Какую книжку-то читаешь? Песенник, поди? – Купец заглянул в книгу и, увидав там рисунок человеческих внутренностей, сказал: – Ну, теперь я узнал, что ты за птица! Коли про жилу и кишку читаешь – значит, скубентка будешь. Читай, читай, понабьешь башку-то хорошенько, так потом повитухой будешь. Только чтоб человечье нутро разглядывать – не женское это дело… Пойдем в Летний сад – щиколадом угощу! – отрезал он.
– Послушайте! – вскинула на него глаза девушка.
– Не щетинься, не щетинься! – остановил ее купец. – Не хочешь, и не надо. У меня же деньги целее будут. Вишь, у тебя зубки-то словно миндалины!
– Оставьте меня в покое, прошу вас.
– Да я и не трогаю, я рукам воли не даю, а насчет ласковых слов нешто это запрещено?.. Э-эх, грехи тяжкие! А что, барыня, вы вот скубенткой-то будете, так знаете: правда это мне сказывали, что потрошил раз доктор одного сапожника, и вдруг такой афронт, что в нутре у него шило и дратву с подметкой нашли?
– Умоляю вас, уйдите от меня! – просила девушка. – Старый вы человек и вдруг…
– Старые-то лучше, сударыня, надежнее. Они эту самую сверкательную коринку, что у вас на лбу на мокром месте сидит, пуще молодого ценят. Ей-богу! Ты вот свой взор пустила, а меня словно маслом…
– Нахал!
– Послушайте, это зачем же!.. Я вам конфектные слова, а вы мне в ответ купорос… Вот так барышня! Вот так брыкливая!
Девушка вскочила с места и пошла по аллее. Купец тоже встал с места и смотрел ей вслед.
– Дура! Своей собственной политики не знает. А ведь могла бы насчет карманной выгрузки свой собственный интерес сделать, ей-богу, могла бы! – пробормотал он себе под нос, махнул рукой и со вздохом направился в другую сторону.
Свадебный стол
Прошел Успеньев день, и в городе среди торгового люда заговорили о богатой купеческой свадьбе. Женился лесной двор и брал плитную ломку с каменным домом в придачу. Сделка была очень выгодная, а потому ждали роскошного свадебного пира. Отец невесты закатил такой «сговор» с аршинными живыми стерлядями и оркестром Папкова, что за обедом отец жениха только затылок почесал и целый день ходил, как шальной, обдумывал, как бы «перекурносить» своего свата насчет свадебного стола. Решено было, чтобы не ударить в грязь лицом перед отцом невесты, заказать обед французу и удивить гостей роскошью, обилием и «новомодностью» блюд.
В назначенный день в квартиру отца жениха явился француз-ресторатор. Купец встретил его у себя в конторе.
– Француз будете? – спросил он его.
– Француз.
– То есть настоящий француз? Ведь нынче многие из жидов французами себя объявляют.
– О, нет, монсье! Я настоящий француз, меня весь Петербург знает.
– Знаю, что знает. Достаточно вы наших ребят на фрикадельках да на белоголовой шипучке разорили. Коли настоящий француз – прошу покорно садиться. Вот видите ли: задумал я оболтуса своего старшего поженить, так хочу у вас свадьбу сыграть и чтоб обед…
– Что ж, это можно, – отвечал француз.
– Что можно! Мне нужен такой обед, чтоб невестину отцу вконец нос утереть. Понял? Да вот что, – прибавил он. – Не лучше ли нам с тобою в трактир идти? За чаем-то нам будет свободнее разговаривать.
– Зачем же? Можно и здесь…
– Здесь-то здесь… Да вон народ лезет. Ты куда? Что тебе тут надобно? – крикнул купец на жену, робко переступившую порог конторы.
– Пусти, Ананий Ерофеич, послушать. Ведь ради моего же детища пир-то затеваешь, так матери интересно… – тихо проговорила она.
– Ну, садись и кисни, как мед, а чтоб твоего валдайского звону в разговоре слышно не было. Так как же, господин француз? Какие ты мне разносолы к обеду посоветуешь? – обратился купец к ресторатору. – Только чтоб почудней. Одно слово – такую еду придумай, чтоб гость ахнул, выругался и не знал бы, с какого конца ее есть начинать.
– А паспорты-то на гродофриковых лентах, господин француз, к обеду будут? – задала вопрос купчиха.
– Каки таки паспорты? Тебе сказано, чтоб ты молчала! – огрызнулся на нее купец.
– Будут, будут, мадам. Это они насчет меню, где кушанья написаны, – поясняет француз и начал: – Первое дело – закуски пятнадцать сортов…
– Нельзя ли, господин француз, двадцать? – перебил его купец. – Главное дело – свату-то моему мне переду давать не хочется. У него закуски пятнадцать сортов было, а ты вали больше, вот он и осядет.
– Извольте, я и двадцать сортов наберу, – с улыбкой отвечал француз. – Суп из черепахи, – продолжал он. – Пирожки с дичью…
– Постой, постой… Черепаха-то со шкурой будет и с рогами? – перебил его купец.
– Бульон, монсье, бульон из черепахи, – пояснил француз.
– Ананий Ерофеич, да ведь черепаха – поганый зверь, она на еду не показана, так как же православные-то гости?.. – снова ввернула слово купчиха.
– Варвара! Ты опять? – свернул на нее глазами купец.
– Молчу, молчу… – спохватилась она.
Купец погладил бороду.
– Ну-с, суп из черепахи, пироги, – сказал он. – А нельзя так сделать, чтоб из этих самых пирогов дичина-то головы выставляла и чтоб носы им позолотить?
– Этого, монсье, не делают.
– Мало ли, что не делают! У нас гость дикий, по будням на щах с кашей сидит, так ты ему и позолоти. Ведь у жареной дикой козы рога золотят же…
– Вы дайте мне, монсье, делать. Хорошо будет, хорошо, – разуверил купца француз и потрепал его по коленке. – Потом стерлядь по-русски.
Купец замахал руками.
– Ни в жизнь!.. Стерлядь у невестина отца на сговоре была. Не хочу стерлядь! Надо будет ему форелями нос утереть, и главное, чтобы ничего не было по-русски и все на французский манер, – сказал он. – Так сделай форели, в рот им петрушку воткни, а сверху чтоб раки на серебряных шпагах карякой сидели. Потом козу с золотыми рогами.
– Козы, монсье, теперь нет. Это только зимой.
– Хоть роди, а достань! Устриц навороти; только таких, чтоб они пищали.
– Хорошо, хорошо, – кивал головой француз.
– Потом фазана припусти на жаркое, и чтоб павлинье перо из него торчало. Говорят, что какой-то соус с музыкой делают… Есть такой?
Француз развел руками.
– Не слыхал, не слыхал, – сказал он.
– А ты придумай! Ну что тебе стоит органчик в нутро припустить, – упрашивал его купец.
– Вот когда Карандышевы Анну Дмитриевну с живодерни замуж выдавали, так у них была говядина с музыкой, – опять начала купчиха.
– Варвара! Я, ей-богу, тебя выгоню! – оборвал ее купец. – И что это на тебя нет угомону? Прикуси язык и сиди! Так вот-с, господин француз, соус сделаешь с музыкой, а сахарный желей с огарком внутри, чтоб под желейньм колпаком огонь был.
– Нынче, монсье, этого не делают.
– Врешь, врешь, делают. У нас чудесно это самое блюдо повар Увар Калиныч делал, да спился теперь. Раз состряпал у нас на именинах бланманже, поставил студить его на лестницу, да и попал в него ногой. С тех пор и приглашать мы его перестали. А повар важный. Ну, господин француз, а уж остальное сам придумывай, что почудней. Закати суприз какой-нибудь.
Француз нахмурил брови. Он понял, с кем имеет дело.
– Хорошо-с, – сказал он, подумав. – Я вам подам мороженое, и, когда его станут брать, из него вылетит живая канарейка. Довольны вы?
Купец даже привскочил на стуле и обнял француза.
– Вот за это спасибо, вот за это мерси! – заговорил он. – Ну а как цена?
– Вино ваше, чай и десерт мой – десять рублей с персоны.
– О-хо-хо! – крякнул купец. – Да ведь после этого нашему брату, пожалуй, и на осину? А ты вот сколько возьми с персоны.
Он взял со стола счеты и показал на костях. Француз отрицательно махнул головой.
– Да пойми ты, ведь у нас персона-то маленькая. Наш гость купец все равно этих самых черепаховых блюд есть не станет, потому погань, и заказываем только для пущей важности, – уговаривал купец француза. – Что подашь к столу – то назад унесешь. Спусти, почтенный!
Француз махнул рукой и поправил в угоду заказчику кости на счетах.
– А пробки в бутылки с обезьяньими мордами впихнешь?
– Все как следует.
– Ну, жарь! Только смотри, так сделай, чтоб невестин отец от зависти в кровь расчесался! – закончил купец.
– А насчет ананаса-то?.. – начала было супруга.
– Убью!
Француз и купец подали друг другу руки. Последний полез за задатком.
Перед акробатами
Воскресная публика «Ливадии» к сумеркам значительно подгуляла. Купцы из Ямской и с Калашниковского берега, «засобачив» в буфете по десятой штучке «самоплясу белого», раскраснелись и начали распахивать «пальты». Капельмейстер Хлебников грянул марш. У эстрады полезли на высоко подвешенные трапеции акробаты. Двое из них взрослые и один мальчик. Начались «карийские» игры, заключавшиеся в том, что взрослые, стоя на трапециях, перекидывали друг другу мальчика и ловили его то за руки, то за пятки. Купцы задрали кверху головы и начали дивиться. Как водится, послышались восторженные ругательства. Шли толки, что глаза отводят публике.
– Немец на этот счет хитер – сейчас глаза отведет, потому у них на все машина, – рассказывает суконная чуйка в картузе с глянцевым козырем. – У нас с берега Петр Федоров со шкурами и конопляным семенем в Неметчину ездил, так сказывал, что там мазурики даже сапоги машинами с публики на гулянье снимают. Спервоначалу отведет глаза, а потом и снимает. Тогда только и почувствуешь, когда ногам холодно сделается.
– А ты почем знаешь, что это немцы ломаются? Может быть, и французы, – возражает рыжая борода лопатой, кивая на акробатов.
– Француз на ногах жидок. Он для танца себя приспособляет, а насчет акробатской устойчивости не может.
– Ну, тальянец либо англичанин.
– Тальянец только насчет шарманки и облизьяну водит, а англичанин насчет драки и чтобы лошадиный цирк приставлять. С лошадью он супротив цыгана выстоит. И драка у них самая пронзительная: все норовит в брюхо и в подмикитки, а той учтивости не знает, чтоб по скуле бить или по уху.
Пауза. За ней следуют ласковые ругательства, адресованные к молодечеству акробатов.
– Нет, господа, это не немцы, a скорей жиды! – восклицает борода клином. – Немец – человек обстоятельный: зачем ему на воздусях мотаться? Он лучше доктором объявится или в учителя пойдет.
– А жид старым платьем торговать начнет или зубы дергать будет, а потом подряд казенный снимет, – стоит на своем чуйка. – Ах, гвоздь те в горло! Смотри, как ребеночка-то бросают. Словно резинковый он у них.
– Да он резинковый и есть, – откликается борода лопатой. – Нешто живого человека так можно?.. Всю требуху стрясешь.
– Резинковый! Толкуй тут! Нешто резинковые ребята бывают?
– А то нет, что ли? И резинковые бабы даже есть. Поди к Кирштену на фабрику – там тебе какую хочешь приготовят: и субтильную, и в два обхвата.
– Эко мелево! Эко мелево! – воскликнули в один голос купцы.
– Не мелево, господа, а самая наисущая правда. Теперича кто буйной политики держится, так лучше резинковой бабы нет, потому эдакую бабу сколько хочешь колоти – изъяну не будет. У нас они, конечно, для господ парикмахеров делаются, чтоб на окнах стоять, а в американских землях резинковые бабы даже за прилавком стоят и торгуют.
– Зачем же им резинковые, коли у них живой и черной, и полубелой бабы достаточно?
– Это точно, что много, да ведь живую бабу кормить надо, жалованье ей платить, ну а американец, он к голенищи пристрастен, как какие деньги получил – сейчас в сапог и запрячет. А резинковая баба – что ей? Ее ни поить, ни кормить не надо. Живой бабе и орешков в праздник купить надо, и пряничков, и подсолнухов, окромя того, она и насчет ругательной чеканки мастерица, а эта сидит себе да молчит. Американец хитер!
Купец – рыжая борода лопатой – совсем заврался. Некоторые, однако, ему поверили.
– Без ругательной чеканки! – стал возражать купец – борода клином. – Баба без ругательной чеканки тоже выеденного яйца не стоит. Да для меня теперича дома щи не в щи, водка не водка, коли баба передо мной не ворчит. В том-то и интерес, что она говорит, к примеру: «Не пей, Трифон Захаров», а я ей назло; она мне: «Не стучи по три рубля в карты», а я нарочно. Это для меня самое первое удовольствие, чтоб бабу дразнить и чтоб она из себя языкочесальную музыку испускала. – Купец умолк. – А что, не поводить ли нам медведя по сентифарисным водам? – спросил он. – Так бы вкупе и опрокинули по белой собачке.
– Постой, дай акробатам кончить. Авось, на наше счастье, с веревки-то сверзятся, – остановил его другой купец. – Что ни хожу я по этим самым Капернаумам – ни разу не видел, чтоб оттела вниз турманом!..
– Ну вот! Охота! Сверзится, так нас же притянут: зачем глядели. Ходи, ребята, гуськом! Давай железную дорогу изображать. Федор Иванов, пыхти впереди паровозом, а ты, Сеня, свисти почаще, вот мы к станции-то и подкатим.
Купцы повалили друг за другом в буфет. Суконная чуйка положила два пальца в рот и пронзительно свистнула.
– Посторонитесь, господа, поезд едет! – кричал купец – борода лопатой.
Наем гувернантки
Купец Куроглотов вызывал по газетам гувернантку, желающую занять у него место учительницы при детях. В конце объявления было прибавлено: «Обратиться в железные ряды, в лавку под № 00, а застать от 10 часов до 3 дня». Являлись молодые и старые гувернантки, русские, француженки и немки, но все не сходились в условиях.
В один прекрасный день к лавке подошла скромно одетая молодая девушка и робко остановилась на пороге.
– Скажите, пожалуйста… тут публиковали… но я, право, не знаю, здесь ли?.. – робко спросила она, озираясь по сторонам и видя перед собой ржавое железо, болты, чугунные печи.
– Вы гувернантка, видно, будете? Здесь, пожалуйте. Хозяин у вас в верхней лавке счеты сводит, – перебил ее молодец в грязном переднике, отвешивавший какому-то мужику заклепки. – Пожалуйте по лесенке! Только около бочек-то поосторожнее, потому тут у нас вареное масло – помада для платьев совсем не подходящая. Пожалуйте-с! Эй, Евстигнейка! Проводи барышню к хозяину! – крикнул он мальчишке.
Девушка поднялась наверх. Около конторки стоял пожилой купец с окладистой бородой и щелкал на счетах. Завидя девушку, он смерил ее взором и погладил бороду.
– В гувернантки наниматься пришли? – обратился он к ней с вопросом и, получив утвердительный ответ, прибавил: – Прошу покорно садиться.
Девушка села на деревянную лавку, сел и купец против нее на табуретку.
– Изволите ли видеть, в чем дело… – начал он. – Жили мы с супругой безобидно и выдали замуж двух своих дур так, без обтески, но теперь уж совсем времена не те, господа женихи требуют, чтоб и на фортупьяне, и по-французскому… Ну а у меня еще две махонькие дуры растут, так нельзя ли их отшлифовать как следует? Только, госпожа мамзель, так, как в господских домах… – прибавил он.
– С удовольствием-с, – отвечала девушка, еле удерживая улыбку. – Воспитывалась я в Екатерининском институте и два года уже занималась воспитанием детей.
– Нам бы хоть на Сенной воспитывались, а только чтоб все в порядке, как следовает, как у господ. Жить будете у нас, харчи хорошие, ешь до отвалу, у нас на это запрету нет; по постам рыба и грибы, баня тоже наша, потому с моей хозяйкой будете ходить. Вы девушка?
– Девица.
– Ну, вот и чудесно. Только ведь и девицы ноне разные бывают – в одно ухо вдень, в другое вынь. У нас прежде всего, чтоб юнкарей и писарей к себе не водить, потому дом у нас солидарный.
– Помилуйте, вы меня обижаете, – вспыхнула девушка и поднялась с места.
– Сиди, сиди! – остановил ее купец. – От слова ничего не сделается, а все лучше, как скажешь. Вот мы тоже щетины этой не любим. Мало ли, что иногда под хмельную руку скажешь, а ты хозяина уважь, нежели щетиниться, мы люди простые. Французский-то язык у вас в порядке? – задал он ей вопрос.
– По-французски я говорю свободно.
– Свободно! Иной и свободно, а настящей модели в нем нет. Вон я сынишку своего за железным товаром в Англю посылал: вернулся, говорит по-английски свободно, а на самом деле только хмельные слова. Ну-ка, поговори что-нибудь по-французски-то.
Девушка потупилась.
– Помилуйте, зачем же это? – заговорила она. – Ведь вы все равно по-французски не знаете. Я имею диплом…
– Диплом дипломом, а это само по себе. Что ж из этого, что я по-французски не знаю? Не знаю, а слушать-то все-таки могу. Ну, полно, госпожа мамзель, не стыдись, здесь в лавке никого нет, потешь, прочти что-нибудь…
– Я с удовольствием бы, но, право, не знаю, что вам… – начала сдаваться девушка.
– Да так, стих какой-нибудь, a нет – просто: шпилензи полька, се тре журавле…
– Нет, уж увольте меня от этого!
Купец кивнул головой.
– Ну вот, значит, из шершавых, со щетинкой, а так на местах жить нельзя, – сказал он. – Ну а как фортупьянная музыка? Нам чтобы и с музыкой.
– Игру на фортопиано я тоже могу преподавать… Я хорошо играю.
– На самоигральных фортупьянах или на настоящих?
– Зачем же на самоигральных…
– Ну, то-то… Опять же, чтоб и танцы танцевать, потому эта вся отеска в ваших руках будет: кадрель покажете, польку… лансе – одно слово, как графским детям.
– Это такие пустяки, что я тоже могу, – с улыбкой проговорила девушка.
– Ну, значит, и давай дело клеить! А как ваша цена?
– Вы мне дадите отдельную комнату и пятьсот рублей в год.
– Пятьсот рублей? Фю-фю! – просвистал купец. – Да у меня, сударыня, молодцы за триста рублей в год живут и спят вповалку, а они все-таки мужчины. Рубликов за двести?
– Нет, это мне не подходит. Прощайте!
Девушка поднялась с места и направилась к выходу.
– Постой, постой! – остановил ее купец. – Видишь, какая ретивая! Уж будто и поторговаться нельзя. Ты то разочти: ведь мы к Рождеству и Пасхе на платье дарить будем. Ну, бери триста!
– Я за четыреста рублей уж жила на месте, извольте, то же и с вас возьму, – отвечала, остановившись, девушка. – Ах да! Сколько же у вас дочерей, которых я должна?..
– Две дуры: одна по одиннадцатому, другая по двенадцатому годку. По печатному читать уж обучены, ну и насчет писанья тоже. Конечно, их писательство на манер как бы слон брюхом по бумаге ползал, а все-таки… Вы, мамзель, возьмите триста рублев.
– Не могу.
Купец почесал затылок и смотрел на гувернантку.
– Дал бы и четыреста, уж куда ни шло, – сказал он, – да из себя-то вы больно субтильны и жидки, вот что… Боюсь, что вам с моими дурами и не справиться. У меня старшенькая-то – девка хоть сейчас замуж отдавай: рослая, полная. Раздеретесь, так вам ее и не обуздать. Ей-богу! Пожалуй, и вас изобидит.
– Надеюсь, что мы будем жить в мире…
Купец задумался.
– Ну ладно! – сказал он. – По рукам! Четыреста я дам, только уж, пожалуйста, чтобы по-господскому, а главное, чтоб насчет нас самих без шершавости. Да вот еще что: за ту же цену, – прибавил он, – теперича в баню с супругой будете ходить, а она у меня женщина сырая, толстая, так уж чтоб ей и спину мочалкой тереть, коли попросит. Согласны?
На глазах девушки показались слезы.
– Нет, не согласна, – отвечала она. – Это все можно сделать из любезности, но чтоб уговариваться – это уж оскорбление. Прощайте! Ищите себе другую! – прибавила она и стала спускаться с лестницы.
– Мамзель! Мамзель! Вернитесь! – кричал ей вслед купец, но она не оборачивалась.
В конке
– О-хо-хо-хо! – зевнул средних лет купец в сизой сибирке и дутых сапогах, садясь в стоящий на Разъезжей улице калашниковский вагон конно-железной дороги, зевнул и стал крестить рот.
Публики в вагоне было немного: какая-то баба, засучив рукав у платья, ловила у себя на руке блоху, да пожилой господин в очках читал газету.
– Конница одолела? – спросил купец бабу и тут же прибавил: – Здесь, в вагонах, этого войска достаточно. Надо полагать, кондуктора спят в вагонах, ну и развели. Ты смотри, коли поймаешь, на меня не пусти.
– Зачем же это я на тебя-то пущу? – спросила баба.
– А так, ради охальства. Ты вдова, замужняя или девушка? – отнесся он к ней с вопросом.
– Замужняя.
– Ну и веди себя хорошенько, потому муж тебя поит, кормит, а ты ему потрафлять должна, – ни с того ни с сего начал читать купец нравоучение бабе.
– Да я и потрафляю.
– То-то, и потрафляй! У хорошего мужа после делов своих собственных только и заботы, что о бабе, значит, вы должны чувствовать. Вон у меня жена расхворалась, так я ей сейчас за доктором ездил и нашел настоящего, простого доктора, что наговором от всех болезней лечит. Значит, он ее лекарством неволить не будет. Хороший доктор, у Пирогова учился, – прибавил он.
– А что у тебя с женой-то? – спросила баба.
– Да распотелая в воду на перевозе сверзилась, ну, после этой оккупации и расхворалась. Ехали мы это с Пороховых от Ильи Пророка, были, известно, праздничные, стали выходить из ялика, а она и бултыхнулась. Еще спасибо, что городовой за шиворот ухватил, а то бы, пожалуй, и рыбам на обед досталась.
– Упаси Бог! – прошептала баба.
Купец опять начал зевать. Думал, думал, о чем бы спросить бабу, и наконец разрешился вопросом:
– Не бьет тебя муж-то?
– Нет, Бог милует.
Разговор с бабой иссяк. Купец присел к господину с газетой.
– Что, ваше благородие, насчет англичан-то пишут? – спросил он. – Правда ли говорят, что они у турки все хмельные острова забрали?
– Какие хмельные?
– А разные, где это самое елисейское вино делают. Теперича Кипр, Мадеру-остров, Херес, Коньяк-остров. «Ты, – говорит, – турка, малодушеством насчет вина не занимаешься! Так на что тебе хмельные острова?» И Ром-Яманский, сказывают, флотом окружили и бомбардируют; на Портвейн рекогносцировку делают. Правда это?
– Нет, неправда. Таких островов, как Коньяк и Ром, даже и не существует, – отрезал читающий господин и уткнул нос в газету.
– Ну вот! Толкуй слепой с подлекарем! Не существует! – протянул купец. – Давно уж я не читал газет-то, – продолжал он. – Да неинтересно и пишут ноне. Прежде, бывало, заглянешь в газету, и сейчас тебе такой суприс, что на таких тонях поймали осетра в двенадцать пудов; в таком-то месте женщина родила тройни. А теперь Бисмарк да Бисмарк – вот и все. Вы, господин, женатый или холостой?
– Да вам-то какое дело? Оставьте меня в покое! – огрызнулся читающий господин.
Купец опешил.
– А будто уж так тебе покой нужен? – сказал он. – Ну, Бог с тобой! Вишь, какой Иоанн Грозный выискался! Сиди, сиди, я трогать не буду!
Купец отвернулся, подышал на стекла и начал выводить по нем пальцем вавилоны.
После спектакля
В летнем помещении Приказчичьего клуба кончился спектакль. Давалась, между прочим, пьеса «Простушка и воспитанная», в которой особенный эффект произвел актер, плясавший вприсядку. «Дербалызнувшие» в антрактах купцы пришли в неописанный восторг и заставили повторить пляску два раза. Некоторые не могли прийти в себя от восторга и после спектакля и все еще время от времени восклицали: «Ах, волк его заешь, как ловко он эту самую дробь делал!» В особенности умилялась значительно подгулявшая компания, сидевшая на балконе и распивавшая шато-марго пополам с пятирублевым шипучим квасом. Тут была пара пожилых купцов, был один средних лет купец и один молодой. По фуражкам, надетым вместо шляп, и по пестрым «глухим» жилеткам можно было сейчас догадаться, что это приезжие. На диво постоянным посетителям клуба пробки «пятирублевого кваса» так и хлопали у них на столе. Было шумно. Кто-то из компании даже спрашивал:
– А что, ежели этой самой бутылкой шваркнуть вон в энту березу?
В это время через балкон прошел актер, плясавший вприсядку, и направился в буфет.
– Вон он! Вон он идет! – зашептали купцы и начали указывать пальцами.
– Уж и ловкач же, лягушка его заклюй! Сеня! Нельзя ли его к нашему шалашу приалтынить, чтоб он нам потом в отдельной комнате эту самую дробь сдействовал? – обратились они к молодому купцу.
– Да неловко, дяденька Парамон Захарыч. Тут в Питере все актер с купоросом. Может обидеться и к черту под халат послать.
– Ничего, трафь! Ежели драка – выручим! – ободряли его купцы.
Молодой хватил для храбрости стакан вина и направился в буфет. Там около стойки стоял актер и закусывал выпитую рюмку водки бутербродом. Купец остановился против него, подпер руки в боки и стал смотреть ему прямо в глаза, время от времени улыбаясь. Смотрел на него и актер. Купец кивнул ему головой и сказал:
– Актер? Актеры будете?
– Ну да, актер. Что ж из этого? – недоумевал тот.
– Ничего, так… Ловко даве дробь эту самую делали, – пробормотал купец и одобрительно потрепал его по плечу. – Послушайте, нас там компания на балконе… – прибавил он после некоторого молчания. – Шипучий квас пьем… Пойдем к нам. Купцы просят. И чтоб перед нами эту самую дробь…
– Какую дробь?.. – выпучил на него глаза актер.
– Ну, эту самую дробь ногами, что даве в театре-то делал. Там у нас и вино. Небось, мы заплатим.
– Вы хотите, чтоб я перед вами на балконе плясал? Да за кого ж вы меня считаете? – возмутился актер.
– Тише, тише! Не буянь! – остановил его купец. – Мы с дружеством пришли, а не для того, чтоб на ссору лезть. Ну что тебе стоит на шабаш дробь эту самую для нас сделать? По крайности на спиньжак себе заработаешь. Право, пойдем! Там у нас все купцы обстоятельные, не надуют. И деньги тебе сейчас в шляпу.
– Да ты, должно быть, почтенный, совсем с ума спятил, коли думаешь, что я перед вашей пьяной компанией на балконе плясать буду! – крикнул на него актер.
– Что ж, у нас в Рыбинске актеры перед нами плясали и завсегда довольны оставались, – отвечал купец. – А раз у Макарья один актер целые сутки в номерных банях с нами гулял и все рассказы рассказывал да куплеты пел.
Актеру сделалось смешно.
– Так такого себе и теперь ищи, а я не такой, чтоб на балконе плясать, – сказал он.
– Ой! Уж будто и не такой, чтоб на балконе… А ты гордость-то брось! Тебя купцы просят.
За молодым купцом стоял уже старый купец, явившийся ему на подмогу, и улыбался.
– Да не на балконе. Совсем не ту антресоль толкуешь, – поправил он. – Господину актеру почтение! – прибавил он, взял актера за руку и обнял его за плечи. – Вот, видишь ли, в чем дело, – шепнул он. – Намухоморились мы теперь и хотим перемену места для плезиру сделать, едем Палестины обозревать, так сделай нам дробь в отдельной комнате. Понял? Ну, на синенькую вперед.
Пожилой купец полез за бумажником. Актер презрительно скосил на него глаза.
– Как посмотрю я на тебя, борода у тебя седая выросла, а ума не вынесла, – сказал он.
– Что?! – заорал купец, поплевал на руки и ринулся на актера.
– Дяденька Парамон Захарыч, оставьте! – схватил его за руки молодой купец. – Ну бросьте его, коли он такой шершавый! Мы к цыганам лучше поедем. Те нам с вывертом танец докажут.
– У меня борода ума не вынесла? – горячился пожилой купец. – Ах ты, пес! Да знаешь ли ты, что я потомственный почетный гражданин и медали имею!
– Дяденька, Бога ради, бросьте! Ну плюньте на него! Что тут! Здесь ведь не Рыбинск, a Питер. Сочинителев на каждом шагу и не оберешься. Сейчас подслушают, опишут и смотришь – наутро со всей своей фамилией в газету влетел. Ну что за радость, ежели эдакий альбом про вас у нас в Рыбинске прочтут? Вон он, сочинитель-то, в углу стоит и смотрит. Мне даве его показывали.
Пожилой купец присмирел.
– Сочинитель? – переспросил он. – Который?
– А вот энтот, что нос-то набалдашником и один глаз на вас косит. Здесь этих сочинителев – что собак нерезаных!
– Вот дурак-то! – шептал актер, отходя в сторону.
Пожилой купец чесал затылок, посматривая в угол на сочинителя, и что-то соображал. Минуты через две он вынул из бумажника десятирублевую бумажку и, скомкав ее, понес в угол к смотрящему на него во все глаза пожилому мужчине.
– Бери отступного, господин сочинитель, а только нас не трожь, – сказал он, суя ему в руку деньги.
– Позвольте, что вам угодно? В чем дело? – недоумевал тот и спрятал руки за спину.
– Бери, коли дают! Ведь ты сочинитель? – спросил его пожилой купец.
– Ошибаетесь-с. Я титулярный советник! Восемнадцать лет верой и правдой служу! – обидчиво отвечал мужчина и, обернувшись к купцу спиной, стал уходить.
Перед петушьим боем
Проживающий у себя на даче меняла Рыбоплесов, охотник до кур, задумал у себя устроить в одно из воскресений петуший бой. Дело сначала для чего-то держалось в тайне, но дворник разболтал по соседям, вследствие чего в назначенный день перед дачей-особняком, где проживал меняла, сновали дачники и заглядывали в решетку сада. В саду ничего не было видно, только желто-лимонного цвета безбородый меняла время от времени выходил на балкон и злобно улыбался на заглядывавшую в его сад публику. Среди публики были и дамы. Некоторые лорнировали менялу и говорили:
– Совсем обезьяна!
– Катичка, вышла бы ты за него замуж? – спрашивала молоденькая девушка в малороссийском костюме другую девушку в синем сарафане.
– Ни за что на свете!
– Ну а ежели бы он тебя силой похитил и запер в необитаемом замке?
– Я отказалась бы от пищи и умерла с голоду. Не только что за него, но даже и за нашего учителя музыки Карла Богданыча не вышла бы, – прибавила девушка.
У ворот дачи стоял дворник и смотрел вдоль по дороге, ожидая гостей менялы. К нему подошла пожилая набеленная дама с взбитыми волосами, сунула ему в руку пятиалтынный и спросила:
– Скажи, любезный, что за женщины с этим менялой вместе живут? Жены это его?
– Нет, тетки-с. У них, по их меняльной вере, жен не полагается. Теперича, ежели прежде у кого и была жена, и та теткой делается, – рассказывает дворник.
– Мерси, – протягивает дама. – Ах да! – спохватилась она. – Правда, что они мяса никогда не едят?
– Сами не жрут-с, ну a петухов перед боем и сырой говядиной кормят, и водкой поят. Сегодня, верите ли, даже жалости подобно: купили сороковку и давай петухам в глотку вливать. Гляжу и думаю: чем бы зря в птицу вино травить, дали бы дворнику. Так нет, не дают. Таких жадных для постороннего человека поискать!..
– Мерси еще раз.
Дама отошла от дворника, но к нему подбежал лакей без фуражки и с пустой бутылкой в руках.
– Я вот теперь в лавочку, а ужо как петуший-то бой начнется, ты пусти меня посмотреть.
– Пущать, которые ежели не бабьеголосого согласия, никого не велено, а ты забеги к нам с задов да на забор и залезай. Там и посейчас ребятишки сидят. Все увидишь.
– Ладно. Бутылка пива за мной! – крикнул лакей и пустился бежать, подбрасывая на бегу медный пятак и снова ловя его.
Между тем к калитке дачи подъехала извозчичья крытая пролетка с двумя менялами: старым и молодым.
– Печешь ли пирог-то для гостей, Пантелей Селиверстыч? – крикнул пискливым голосом старый меняла, завидя на балконе хозяина, и начал рассчитываться с извозчиком.
– Пеку, пеку! Так из печи вон и лезет! Милости просим! – любезно откликнулся хозяин.
Слез с линейки и молодой меняла и вынул стоявшую в ногах обвязанную тряпицами корзину. Тряпица заметно шевелилась.
– Петух внутре-то сидит! – воскликнули в один голос прогуливающиеся около дачи, и действительно из корзины послышалось громкое кудахтанье.
– Это наш гостинодворский меняла и вместе с приказчиком, – шепнул своей жене заглядывавший в дачу купец и, подбежав к меняле, крикнул: – Амосу Тарасычу почтение! Петушком побаловаться приехали?
– Да, да, петушком, – пищал меняла. – Что же из этого? Петушок – птица Божья. Многие вот нас осуждают за эту охоту, а чего тут! По лесам-то с ружьем ходить да птичек стрелять – хуже. Там смертоубийство, а у нас вся беда, что петушки себе гребни в кровь расклюют, так ведь мы потом им залечим, запользуем, – оправдывался он. – Прощенья просим, сосед.
Меняла шмыгнул в калитку. За ним понесли и петуха в корзине. Купца окружили дамы и начали расспрашивать:
– Очень богат этот меняла?
– Страсть! Кого хошь купить, перекупить и выкупить может. А что, не хочет ли кто из вашего сословия за ним поухаживать? – пошутил купец. – Женишок выгодный.
– Ну вот! – обиделись дамы. – Будто уж и спросить нельзя.
К калитке еще подъехал экипаж, и из него опять вышел меняла с корзинкой.
– Купцу Кошкодавлеву тысячу лет жить! – крикнул купец. – С петушком сам-друг приехал?
– С петушком-то с петушком, – отвечал меняла, – да, кажись, больно сильно он у меня в корзинке-то замотался. Боюсь, как бы на ноги не сел. Пожалуй, перед боем-то, как рыбинско-бологовские, колебаться начнет.
– А ты играй на понижение.
– Шутник! – весело произнес меняла и потащил петуха в калитку.
Между тем на дворе дачи раздалось громогласное петушье пение.
– Поди, уж начинается. Пойти на забор садиться! – произнес купец и побежал на соседский двор.
Баба
Время под вечер. Перевалило за шесть часов. Погода хорошая. По одной из улиц Лесного бродит молодая, красивая и нарядная баба в синем суконном кафтане, вертит в руках какую-то записку и то и дело дает ее читать встречным дачникам. Баба – кровь с молоком: полная, белая, румянец во всю щеку, перламутровые зубы так и блещут при говоре. Она кого-то разыскивает по адресу. Встречные мужчины пожирают бабу глазами, долго смотрят ей вслед и невольно восклицают нечто вроде следующего:
– Вот так баба! Родит же Господь Бог таких баб!
Вышел пожилой купец за калитку своего сада, икнул, потрепал себя по жирному животу и сказал:
– Вот мы, по благости Божьей, и сыты после трудов своих праведных!
Баба подошла к купцу. Купец, увидав бабу, осклабился во всю ширину своего лица.
– Кого тебе, умница? – спросил он.
– Да вот тут прописано, – отвечала баба. – Полковницу Подпяткину. Ищу-ищу – разыскать не могу. Верите ли, смучилась даже. Да полковница-то она ненастоящая, так, может, оттого… Муж у нее поштане в писарях служит. А уж и народ же здесь! Охальник на охальнике. Записку прочтут, а потом приставать начнут. Ей-богу! – прибавила она, улыбаясь.
Купец оглянулся, посмотрел, нет ли в саду жены, и потрепал бабу по спине.
– Да как к тебе не приставать-то? – сказал он. – Вишь, сдобья-то в тебе сколько! Ну, вот что… Давай я тебя провожу. Так на самую дачу дворнику и сдам. Вот тут через дорогу леском будет ближе.
Баба замахала руками.
– Нет, господин купец, не пойду я с вами! Вы лучше так мне скажите, куда идти. Я и разыщу. Водили уж меня тут леском-то, да что!.. – Баба плюнула. – А еще мужчина-то какой, – прибавила она. – В соломенной шляпке, в очках, скулы с проседью. Срам!
– А что?
– Да как же: повел, будто и путный, а сам заигрывать начал, стал за щеки щипать. Я женщина замужняя. У меня муж огород держит на Выборгской. Окромя того, мы холстом торгуем. Привезли ноне по весне из деревни, распустили в долги, а теперь ходи да получай. А не получу, так муж тоже и учить начнет. Он мужчина строгий. Вы, господин купец, меня пожалейте и, коли знаете, то укажите, куда идти.
– Тебе, родная, одной не найти. Это в такой трущобе, что и сказать нельзя. Пойдем, я тебя провожу. Я человек женатый, меня бояться нечего.
Баба смотрела недоверчиво.
– А побожись, что по дороге обижать не будешь, – сказала она.
– Ей-ей, пальцем не трону!
Пошли. Свернули в переулок, но через минуту баба оттуда выскочила. Купец догонял ее.
– Акулина! Куда ж ты, дура? – кричал он.
– Нет, сударь, я лучше к кому-нибудь другому!.. – замотала головой баба и, остановясь на улице, безнадежно смотрела в записку, держа ее кверху ногами.
Показался рослый юноша в гимназической фуражке и с удочкой в руках.
– Не знаете ли, господин, где бы мне вот это самое место разыскать? – робко обратилась к нему баба и подала записку. – Сама я неграмотная, а ищу, ищу…
Юноша раскрыл рот и улыбнулся.
– Такая красивая баба и неграмотная! – сказал он. – Ай-ай-ай! Ведь ты прехорошенькая! Хочешь, я тебя грамоте выучу?
– Нет, уж это зачем же… А вы лучше покажите, куда мне идти.
– Тебе одной не найти. Кроме того, там собаки злые. Напасть на тебя могут. Пойдем, я тебя провожу. Мне по дороге.
– Ни-ни! Ни за что на свете! – замахала руками баба и бросилась в сторону.
– Дура! Да я рыбу туда удить иду! Мне по дороге. Вот тут только в переулочек свернуть и по задам пройтись – так рукой подать! – кричал ей вслед юноша.
Баба шла по дороге, не оглядываясь. Юноша-гимназист и купец шли за ней в отдалении один за другим.
– Послушайте, молодой человек! Вы это зачем бабу обижать вздумали? – кричал ему купец.
– Помилуйте, да я и не думал, – конфузливо отвечал юноша.
– То-то, «не думал»! Нешто это порядок? Красивой женщине и показаться нельзя!
Баба подошла к разносчику, повстречавшемуся ей с пустым лотком под мышкой.
– Не прочтешь ли, земляк, где бы мне тут полковницу разыскать? – спросила она.
– Полковницу? Да ты, янтарная, сама краше полковницы! – прищурился он. – Вишь, сдобья-то сколько нагуляла! И чем только тебя кормили? Совсем прозрачная! Ух!
Мужик схватил ее за бок. Баба отскочила.
– Что ты, Христос с тобой! Я не волк! Ну, давай, давай сюда записку-то! Я прочту, – прибавил он.
Баба подала записку. Мужик долго вертел ее в руках, шевелил губами и наконец отдал ее обратно.
– Темно что-то написано… – сказал он. – А ты вот что: мы лучше пойдем вместе. В трактире я тебя чайком попою. Там и расспросим.
– Ни-ни! Какой тут чай. Я замужняя. Муж ждет и потом ругать будет.
– Муж подождет. А мы первым делом сейчас бутылочку пивка… Уж больно ты баба-то важная! Не угостить-то грех!
На сцену эту смотрит дачник с обезьяньим лицом, в жокейской фуражке и с оскаленными зубами.
– Чего тебе, милая? – подкрался он к ней, как кошка, и протянул руку к записке. – Обижают тебя? Войди ко мне в садик, отдохни на скамеечке. Я прочту тебе и расскажу все, что следует. А ты пошел прочь, дурак! Чего рот-то разинул? – крикнул он на мужика.