Pasternak бесплатное чтение

Михаил ЕЛИЗАРОВ
PASTERNAK

От редакции

Это вторая книга самого успешного из российских авторов-дебютантов.

Михаил Елизаров — «новый Гоголь», как высказался Лев Данилкин в одной из своих статей, посвященных первой повести М.Елизарова «Ногти». «Ногти» переведены на немецкий язык. По повести поставлен балет «Десять прозрачных полумесяцев» (режиссер — хореограф Александр Попеляев, театр «Кинетик»).

Выход в свет нового романа «Pasternak» — второе по значению (после пелевинского «ДПП NN») событие открывшегося литературного сезона.

По жанру это «православный боевик»: нечто среднее между «Бесами» Достоевского и «От заката да рассвета» Родригеса и Тарантино.

Это блестящая, сочная проза с захватывающим сюжетом и с оригинальной философской начинкой — нечто вроде «романа идей» и «философско-богословского романа». Это первый образец такого жанра в новейшей русской литературе.

«…Четверо мужиков славянской внешности бьются с Пастернаком. Елизаровский Пастернак выглядит как гигантский демон-птеродактиль с лошадиным черепом — это „оболочка“, через которую в русский мир экспортируется инородное зло; через свои сатанинские стихи монстр окутывает интеллигенцию ядовитым смрадом „духовности“. Второе имя его Живаго, доктор-трупоед, присвоивший себе один из лингвистических атрибутов истинного, православного бога. Pasternak (он же Пастер Нак, он же Пастер Наш) извергает гнилую духовность и руководит легионом сект. Сектанты, подлежащие уничтожению, — все те, кто по-своему толкуют слово божье: от рериховцев до интеллигенции вообще, завороженной ядовитым романом о докторе-трупоеде…»

«Вся сложная литературная инженерия „Pasternak`a“ должна обеспечить Большой Взрыв: роман явно замышлялся как атомная бомба для интеллигенции».

Пролог
Живаго

Грохот станков и визгливые полутона циркулярной пилы едва доносились в подвал. Ветхие стеллажи, полные бумаг, заглушали производственный шум.

Петр Семенович женским движением расправил складки огромных, почти до плеч, нарукавников, перешитых из спортивных штанов «Adidas». Белая лилия на правом нарукавнике фосфорно полыхала в бледном свете, проникавшем сквозь маленькое окно под потолком. Стопки бумаг уменьшили оконный проем вчетверо, оставив прорезь в ладонь шириной.

Напротив Петра Семеновича, отделенный широкой границей стола, возвышался Кулешов. Сумрак одел его до плеч в балахон однородного серого цвета, только голову обрамлял светлый венчик, высвечивающий под волосами макушку лимонного цвета. Стекла в громоздкой пластмассовой оправе множили усталость его глаз.

— Петр Семенович — хуесос! — сказал Кулешов.

— Вадим Анатольевич, ваше вопиющее хамство на сей раз преступило всякие границы, — затараторил со скоростью тараканьих лапок Петр Семенович. — Как смеете вы бросать мне в лицо такие чудовищные обвинения, не имея на то ни малейших доказательств! Если не ошибаюсь, хуесосом зовется человек, который сосет хуй. Скажите, вы хоть раз заставали меня за, прошу прощения, но выскажусь в вашей терминологии, сосанием хуя? Отвечайте: заставали? Нет! Никогда! А высказывал ли я при вас когда-нибудь мои личные пожелания совершить с кем-либо подобный акт? Нет! Может, я подходил к вам с соответствующей литературой, с видеокассетами и в восторженных тонах отзывался об увиденном? Нет и еще раз нет!

— Вот как вы заговорили, — произнес Кулешов с перевернутой злой улыбкой. — Стоило мне высказать нечто безосновательное, но не просто в воздух, а по вашему адресу — и как же вы взбеленились. Прямо не узнать. Сразу потребовались аргументы. Так почему же вы, милейший, берете на себя смелость постулировать более чем сомнительные измышления, да еще вековой свежести!

— И не сравнивайте, — замахал руками Петр Семенович, — в моем случае речь идет о знаниях, возраст которых исчисляется бесконечностью, а в вашей параллели как в уродливом зеркале отражается бездуховный лик материалистического невежества.

— Что ж, тогда мы снова возвращаемся на исходные позиции. Петр Семенович — хуесос!

— От него и слышу!

Кулешов перевалился через стол и нанес Петру Семеновичу удар по ребрам, от которого тот обвалился, как песчаная постройка.

— Кто здесь хуесос?!

— Хорошо-хорошо, перестаньте! — взвизгнул Петр Семенович. — Я скажу, скажу! Ваша взяла, банкуйте! Если это так важно, то, пожалуйста, мне это совершенно ничего не стоит. Извольте. Если вам от этого станет легче, то, ради бога, мне не жалко, черт с вами, только отвяжитесь. Я — хуесос. Ну что, полегчало?

Кулешов устало присел.

— От вашего упрямства можно с ума сойти…

— Это кто еще из нас упрямец, Вадим Анатольевич, — потирая бок, усмехнулся Петр Семенович.

— Просто вы меня замучили!

— Вы сами себя замучили. Своим нежеланием воспринимать вселенские истины.

— И это говорит человек с высшим образованием!

— Ва-дим А-на-толь-е-вич! Ми-лень-кий! В сотый раз повторяю, что вы утратили дар понимать живые слова!

— Да вы реальность подменяете трупной эзотерикой! — Кулешов разгневанно хлопнул по столу.

— Вот, — Петр Семенович многозначительно навострил палец, — вот речь закоренелого представителя эпохи Кали-Юги!

— Вы мне Изидку вашу голожопую бросьте цитировать! Я этот бред эмансипированной барыньки не хуже других знаю! Читал-с! — Он вскочил с места. — А самое противное, что вы сами во все это не верите. Грош цена вашим убеждениям, если мне стоит чуть надавить, и вы с буддийским спокойствием от них трижды отрекаетесь.

— Не скажи-и-те, — протянул Петр Семенович, — в наших прениях дух мой крепнет час от часу. Вы же не станете отрицать, что в последний раз я довольно-таки долго продержался. Поэтому я даже благословляю то маленькое насилие, которому вы меня подвергли.

— Да при чем здесь это! Я диву даюсь, сколько раз зарекался с вами связываться, а вы все равно раскручиваете меня на очередной бессмысленный диспут.

— Значит, не все потеряно, мой дорогой, и ваше сердце еще способно на мгновение заглушить животный рассудок, презренный интеллект. Ваше высшее «Я» нуждается в этих беседах, задыхаясь от духовной жажды, оно требует нескольких капель истины!

Кулешов судорожно моргнул.

— Хорошо, давайте абстрагируемся от ваших теософских представлений. Я не буду пытаться здесь подвергать критике доктрину кармы, равно как и вставать грудью на защиту евангельского возвещения. Мы пойдем самым корректным путем сугубо исторического аспекта.

— Давайте, мой хороший, давайте… — оглаживая тело, сказал Петр Семенович.

— Ну как с вами можно общаться, когда у вас на лице уже появилась эта идиотская скептическая улыбочка?! Говорите, мол, Вадим Анатольевич, свои благоглупости, я все равно остаюсь при своем мнении. Так? Я прав, да?! Кивает и лыбится, как параша! Что ты киваешь, скотина! Так, что ли, блядь тибетская?! Так, что ли, лемуриец хуев?!

— Юпитер, ты сердишься — значит, ты не прав. — Петр Семенович добродушно улыбнулся.

— Ах ты, пидор! — задохнулся бешенством Кулешов.

Петр Семенович послушно согнулся от удара.

— Вы не умеете спорить, Вадим Анатольевич!

— В споре с пидорасами истина не рождается, а умирает! — крикнул Кулешов, отвешивая бессильные оплеухи. — Эти идеи Платон сожрал и высрал! Блаватская его говно сожрала и снова высрала! Рерихи двойным говном обмазались! А ты, низший разум, их облизываешь! Отвечай, хуесос, облизываешь?!

— Облизываю! — с готовность согласился Петр Семенович, опасливо пятясь от Кулешова. — Ибо животную душу нельзя будить ничем иным, кроме страданий. Единственный способ выдержать муки — это возвыситься духом над ними, перенести точку опоры с тела, которое страдает, на дух. Мучающийся человек становится более духовным.

— Поразительно, — оглушенно рассуждал Кулешов, — как за каких-нибудь несчастных десять лет деградировали образы, питающие все истерические пандемии обществ. Кажется, еще вчера предметом коллективных помешательств были проблемы атомной энергии, ядерной физики, лазера, электроники, космоса, пришельцев. Человек был индуцирован наукой, а не мещанским вуду-коктейлем из кабалистики, ламаизма и изнасилованного христианства!

— Это прекрасно, что вы сами упомянули о пришельцах, — оживился Петр Семенович. — Именно инопланетные существа стали нашей божественной частью, бессмертной душой. Этих старших братьев по разуму, рожденных на более развитой планете, мы называем Махатмами, или Великими Учителями.

— Не смейте извращать мои слова в угоду вашему ущемленному слабоумию!

— Блаженные духом ближе к богу, чем те, кто сделал интеллект высшей целью.

— Нет, любезный, это не про вас писано! Вы не блаженны, вы — мерзавец!

— Как ужасна ваша участь, — ненатурально вздохнул Петр Семенович. — Оборвав связь с внутренним Христом, с вашей бессмертной душой, вы воплотитесь на земле, быть может, два или три раза и исчезнете навсегда, пережив кошмар окончательного разложения!

— Ах ты, буддист кришноебучий! — Кулешов пнул Петра Семеновича в мягкий, будто набитый тряпками живот. — Христианство — не полигон для оккультно-кармических испытаний. Понятно, сука?!

— В общих чертах. — Петр Семенович выдул на губах жабьи пузыри, облизнулся.

— Просочились, как тараканы, во все щели! Нравственные ориентиры! Духовные идеалы! Хочешь — малюй свои горы, а дальше не лезь!

— Чем вам живопись не угодила?

— Да разве я о картинках? Я говорю о теософии вашей индо-рязанской!

— Но согласитесь, что нравственные законы, предложенные Иисусом, во многом напоминают буддийские.

— Просто вы зациклены на эзотерической трактовке христианской символики и текстов! Разумеется, сторонники теософии горазды утверждать, что, несмотря на все разномыслия традиционных религиозных мировоззрений, на уровне глубинном они раскрывают единую истину. Только при ближайшем рассмотрении, милейший, выясняется, что созданные мифы с исторической реальностью не сочетаются!

— А куда же деть тот очевидный факт, — Петр Семенович сверкнул победным глазом, — что Кришна, Будда и Христос — это души с одной биографией, триединое, так сказать, пламя вечности, а?

— А вот если я тебе по ебалу сейчас съезжу, будешь апеллировать к триединому пламени? — в голосе Кулешова загудели близкие громы.

— Не так-то просто запугать меня, Вадим Анатольевич! — он запоздало попятился.

— Смотри как заговорил, пидор гималайский! — Прямой удар в лицо свалил шаткого Петра Семеновича с ног. — Не претендуй, сука, на христианство, не претендуй на науку!

Петр Семенович утерся нарукавником.

— И в мыслях не было!

— А я не верю! — крикнул Кулешов.

— Как обидно… Почему? В большинстве пунктов я с вами полностью согласен, но есть фрагменты, требующие дополнительного разъяснения. Это же нормально, естественно!

— Что вам еще не понятно?! Я устал повторять: христианство не нуждается для своего понимания в оккультной трактовке. Да, двести лет назад в розенкрейцерских и прочих масонских шарашках муссировались идеи пантеизма, посмертных воплощений, кармы, но в настоящее время превозносить новобуддийское шаманство — по меньшей мере дико! Вот и вся моя философия!

— Это понятно, — примирительно сказал Петр Семенович. — С этим никто не собирается спорить.

— Тогда что еще?! Что еще не понятно, отвечайте, черт вас раздери!

— Меня волнует исключительно технический аспект. Вам, как инженеру, это должно быть близко. Когда вслед за физической истает астральная и ментальная плоть, все высшие накопления вознесут наше сознание к истинно бессмертному «Я». Вам это несложно представить, ибо вознесение напоминает работу ракетного многоступенчатого двигателя…

— Что вы мне нервы трепете! Что вы повадились сюда?! Дьявол какой-то! Вы мне работать не даете, у меня от вас инфаркт будет!

— Просто на миг представьте, — страстно продолжал Петр Семенович, — вы живете одновременно во многих мирах, из которых наш, материальный, — самый примитивный и низкий. Ведь что такое рай? Это не фруктовый сад и прогулки с арфами, а огненный мир напряженной мыслительной работы. Творческие возможности не имеют преград, и нет такой задачи, которую нельзя было бы решить. Разумеется, чем меньше было накоплено прекрасных возвышенных мыслей, тем меньше пробудет человек в огненном мире перед новым воплощением.

— А если из всех мыслей, накопленных за жизнь, была одна, про жопу, — спросил Кулешов с усталым издевательством, — то сразу про нее все поймешь и на Землю вернешься?!

— Совершенно верно! Поэтому даже если мы сомневаемся, что вся наша жизнь — это движение по бесконечной спирали эволюции, дающее нам с каждым новым рождением неоценимую возможность изживать недостатки животной натуры, становиться чуточку мудрее, лучше, чтобы к концу вселенской манвантары из человека вновь претвориться в космический разум, которым мы были когда-то, прежде чем воплотились на планете Земля…

Кулешов глубоко дышал.

Петр Семенович вскинул руки:

— Разве не проще допустить, что все это правда, и вести себя лучше, чем упрямо отрицать, а потом очень страдать! Вадим Анатольевич! Ну скажите!

— Проваливайте отсюда к ебаной матери! Слышите?! К ебаной матери!!! — голос Кулешова поднялся до милицейской трели, обрывая сердце.

— Вадим Анатольевич, дорогой вы мой человек! — Петр Семенович всплеснул руками, кинулся за водой. — Нельзя же так! Что вы с собой делаете? Вы же планомерно губите себя. Я понимаю вас больше других. Сам когда-то часто раздражался, ел мясо, пил водку. Проявите чуточку терпимости, понимания, жалости. Наконец, элементарного сострадания. Уменье выслушать другого человека — это ли не то искомое общерелигиозное чудо, которого нам так не хватает в жизненной суете?

— Вы же слова не даете вставить! — Кулешов отпил из стакана, продолжая удерживать под пиджаком скачущее сердце.

— Буду нем как рыба. — Петр Семенович покрутил перед губами, изображая замочек.

— Вот и прекрасно, вот и послушайте. Начнем еще раз, без взаимных оскорблений. — Кулешов достал из внутреннего кармана упаковку с валидолом, заложил таблетку под язык.

— Слава богу, давно пора, — обмолвился Петр Семенович, спохватился и, улыбаясь, повесил на губы второй невидимый замок.

— Я уже говорил, — сказал Кулешов, шепелявя таблеткой, — ваше заблуждение сформировалось на фоне своеобразной параноидальной реакции, которая происходит, как правило, в пределах одной лингвоэтнической, а в нашем случае квазиклассовой структуры. Новые политические веяния, критическая социальная обстановка выполняют роль катализатора. Вы не станете отрицать, что большая часть так называемой интеллигенции склонна к интеллектуальному и духовному сектантству, эдакому благожелательному мракобесию, чрезвычайно разрушительному по своей природе…

Петр Семенович понимающе кивнул:

— В темной эпохе человечество наиболее несовершенно, а потому невежественно. Скрытое присутствие богов наполняет пространство и все, что в нем живет, высочайшим космическим электричеством. Человеческое существо, не имеющее в себе высокодуховных вибраций, разрушается.

— Что за еб твою мать! — сплюнул таблетку Кулешов.

— А что я такого сказал?

— Я тебя, пидораса, сейчас избавлю от невежества! И от вибраций тоже избавлю! Ты у меня враз просветлеешь, Порфирий Иванов моржовый!

— Лучше воздержимся от комментариев, Вадим Анатольевич, — сказал Петр Семенович, ловко подставляя под удар свой мягкий бок, — воздержимся и не будем осквернять очередной грубостью светлую память праведника!

— Мессия в семейных трусах! — отчаянно крикнул Кулешов.

— Во-первых, мессию не встречают по одежке. Неважно, в чем он придет: в трусах, набедренной повязке или в двубортном костюме. Во-вторых, перечитайте Андреева! Блока! Бердяева! Или Пастернака!

— Не собираюсь я ничего перечитывать!

— Мне вас искренне жаль, Вадим Анатольевич. Как обездолен человек, себя сознательно лишивший возможности ежедневно причащаться сокровищницы русских исполинов духа!

— Последователей ваших исполинов, Петр Семенович, в тюрьме петушарили бы, а они только бы вслух стишки декламировали или брюзжали недовольно: мол, ва-а-рвары, смажьте хуй вазелином! И в этом весь ваш духовный универсум!

— Еще посмотрим, Вадим Анатольевич, кто первый вазелину попросит!

О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью — убивают,
Нахлынут горлом и убьют!

— Ах ты, пизда декадентская! — Кулешов, беспомощно загребая руками, упал на спину. Лежа на полу, он силился достать из кармана упаковку с таблетками. Лицо его побагровело от сердечного удушья, из прокушенного при падении языка струилась темная кровь.

Петр Семенович огляделся. Страшная улыбка озарила его рот:

— Мы победили, Борис Леонидович! Мы победили!

Ничто в нем больше не напоминало поруганного интеллигента. Облик его исполнился каким-то древним торжеством, как у демона на средневековой гравюре.

Со стороны стеллажей внезапно подул ветер, усиливающийся с каждым мгновением. Шелест колеблемых страниц перерос в многотысячный шепот. Ветер выдувал с полок вороха бумаг, но они не разлетались, а сбивались в нечто целое, повторяющее очертания неимоверного конского черепа. В темноте распахнулись перепончатые крылья, покрытые неряшливым письмом, будто их сшили из пергаментных черновиков.

Поверженный Кулешов с неподвижным ужасом видел, как Петр Семенович простер к существу руки, будто попросился в объятия. Крылья с громовым раскатом сомкнулись вокруг него, как если бы захлопнулась раскрытая посередине книга, потом снова распахнулись — и Петра Семеновича больше не было. Удар расплющил его. Оттиск Петра Семеновича оказался впечатанным в большую многосюжетную гравюру на огромном крыле существа. Он был облачен теперь в выпуклые латы и стоял в окружении усатых драконов и грифонов. Внутренний ветер на гравюре колебал штандарт с лилией. Черты Петра Семеновича, искаженные китайским лукавством, были смертельно костисты, но легко узнаваемы. Фигурка повернула голову и живым взглядом оглядела Кулешова.

Стекла на очках Кулешова затуманились предсмертной испариной, он вытянулся, коченея. Через минуту в помещении, кроме бездыханного тела и разбросанных по полу бумаг, ничего не было.

Послышались деликатные постукивания: «Вадим Анатольевич, вы свободны? У нас тут вопрос возник. Накладочка вышла с ГОСТами на электропечи», — дважды кивнула носатая дверная ручка.

Вошедший, ослепленный подвальным сумраком, не заметил распростертого тела. Уткнувшись лицом в папку, он водил пальцем по производственным чертежам на мутной перламутровой кальке.

— Расхождения в номинальной и допустимой норме, а в графе фактической нормы данные просто отсутствуют. Смотрим пункт пятнадцать: габаритные размеры указаны, пункт шестнадцать: «Мощность холостого хода в киловаттах, не более двадцати двух…» — это не то… Вот: «Производительность при цикле термообработки в пять часов…»

Сделав шаг, он неожиданно наступил на безжизненную крысиную мягкость мертвой руки.

Вместе с совиным возгласом упала папка, призраками разлетелись чертежи. Вошедший опустился на четвереньки, приподнял сжатую в кулак руку Вадима Анатольевича и уронил ее. Рука ударилась об пол, и глубокий колокольный звон разлился по кабинету. Он снова подхватил руку, с силой бросил в пол, ответивший необъяснимым бронзовым гулом, и так двенадцать раз.

На последнем ударе нечто, лишенное четких очертаний, отделилось крылатой глыбой от стены, и мрак выложил к мертвому телу ступени.

Человек бросился в длинный, плохо освещенный тамбур с лязгающим металлическим покрытием. Подгоняемый страхом, он наконец окунулся в спасительный грохот станков. Солнце, в изобилии проникающее сквозь закопченные витражи цеха, сразу же растопило наваждение за его спиной. Он крикнул: «Вадим Анатольевич умер!» — и в обмороке повис на проходящем мимо рабочем.

* * *

Работа в цеху медленно останавливалась, как теряющий обороты пропеллер. Кто-то побежал с запоздалым поручением вызывать «скорую помощь». Производственный гул сменил утрамбованный гомон. Люди по одному подходили к тамбуру, напоминающему подсвеченную глубокую нору, и замирали у входа, не решаясь зайти.

— Неизвестно откуда взялся…

— Представлялся, что из планового отдела…

— Хитрый такой, лукавый, все на улыбочке. Поинтересуется: «У себя Вадим Анатольевич?» — и шасть к нему. Час посидит, потом выходит и облизывается, упырь!..

— Уйдет, а Вадим-то наш Анатольевич таблетки одну за другой, как птичка, склевывает. Воды ему в стакане принесу, он выпьет, успокоится вроде. Я говорю ему: «Доконает вас этот плановик!» — а он вздохнет, головой покачает: «Нет, очень у нас полезная беседа была», — а сам все сердце кругами поглаживает…

— Так и было. Вадим Анатольевич эти посещения еще карамазовскими называл. Только не плановик приходил, а снабженец. Наши его в отделе снабжения встречали и на складе. Снабженец он, точно…

— Или технолог…

— Может, и технолог, а повадки бухгалтерские. Увесистый, да юркий. Смотришь — в глазах близорукость плавает, как самогон мутная, и на самом дне подлость…

— И кого ни спроси, вроде видели его везде, а никто толком не знает, что за человек…

— Помню, раз выбежал Вадим Анатольевич за чертом этим, как закричит: «Даже на порог не смейте появляться!» — а тот через день опять объявился, да еще с нужными бумажками. И не выгонишь. Вадим Анатольевич, может, и прогнал бы его, так начальство позвонило, пришлось принять…

— Я однажды послушать хотел, о чем таком важном они говорят, прильнул к двери, а там неживая тишина. Целый час слушал — ни звука…

— Точно, Вадим Анатольевич смерть свою чувствовал… Совсем беспокойный сделался, все ходил, сатану этого высматривал. Бывало, подойдет ко мне и туманно так спросит: «А Петр Семенович случайно не появлялся? Как появится, скажите, что я у себя…»

— В последние денечки особенно его поджидал… Я, грешным делом, подумал, что приятелями они сделались. Этот даже шахматную доску с собой приносил, подмигивал так с пониманием…

— Сегодня тоже наведался, а только никто не видел, как он ушел, будто растворился…

* * *

Приехала «скорая». Доктор и два санитара с охотничьей прытью фокстерьеров кинулись в тамбур. Вскоре показались носилки с накрытым простыней телом.

Низкий, на уровне колен, ветер мел по асфальту городской мусор. Резкие порывы, вздымавшие волнами простыню на покойнике, завернули ее в двух местах, открывая с одной стороны черный ботинок, а с другой — лицо с закушенным языком. Санитары задвинули носилки в машину, влезли за ними следом, доктор сел в кабину, и «скорая» без сирены тронулась.

Плексигласовую перегородку между кузовом и кабиной украшали бородатые иконы и картинки по мотивам «Бхагават-гиты». В центре располагались два коллажа: синий многорукий Христос держал трезубец, барабан, дубинку с черепом, лук, сеть и антилопу; другой коллаж интерпретировал библейский сюжет «Тайная вечеря»: Шива, Брахма и Вишну вкушали хлеб в окружении двенадцати апостолов.

Санитары уселись по разные стороны от тела, а доктор, отодвинув перегородку, просунул в окошко голову.

— Ну, досказывай, Петруша, свою мысль.

— Пожалуйста… — Санитар наморщил юный лоб. — По окончании астральных мытарств, хотя, по сути, никаких мытарств нет, а есть кармические иллюзии, низменные энергетические отбросы недавней личности формируют оболочку, горящую в аду своих пороков…

— Так… — с веселым любопытством сказал доктор.

— Эта оболочка цепко хранит память о земной жизни и для прекращенья мук страстно желает заново воплотиться. И одно дело — когда астральное существо умершего вселяется в живое тело и удовлетворяется пороками нового хозяина…

— Так…

— И совершенно другое — Христос, явившийся людям. Он также был лишь частью себя, астральным двойником, воплощенным в человеческие контуры, то есть низшим аспектом своей истинной сущности.

— С этим я не согласен, — вмешался второй санитар. — Понятие «Христос» не подразумевает человека или Бога. Оно, скорее, антропоморфный символ, воплотивший в себе пределы духовного развития. Иисус же есть эманация Христа, как бодхисатва — эманация Будды, некое нирваническое божество, помогающее людям вырваться из сетей дьявола. Во множестве миров имеется неисчислимое количество Христов.

Доктор образованно улыбнулся:

— А как быть с христианским догматом о Троице, утверждающим, что сущность Бога едина, а бытие — суть личностное отношение трех ипостасей: Отец — безначальное бытие, Сын — оформляющая энергия смысла, Святой Дух — жизненная целостность?

— Просто христианство в такой форме подразумевает состояние Будды: абсолютное, идеальное и конкретное, — нашелся первый санитар.

— Вы на опасном пути, друзья мои, — сказал доктор, ласково поглядывая на обоих. — Кто отвергает все таинства Церкви и благодатное в них действие Святаго Духа, отрицает Господа Иисуса Христа — Богочеловека, Искупителя и Спасителя мира, пострадавшего нашего ради спасения и воскресшего из мертвых, кто, — доктор возвысил голос, — отвергает во Святой Троице славимого Создателя и Промыслителя Вселенной, Личнаго Бога Живаго…

Из горла трупа неожиданно отошли черно-красные сгустки слизи. Эта посмертная субстанция окрасила бледные губы в насыщенные клоунские тона, стекла по подбородку, образуя на лице Кулешова подобие сардонической гримасы. Санитары вздрогнули.

— Это случается, — сказал доктор. — Прикройте ему лицо.

На простыне, в том месте, под которым находился окровавленный рот покойного, медленно проступил абрис черного иероглифа.

Доктор посмотрел на таинственный значок и вдруг с удивлением понял, что прочел его.

— Это означает «живой Доктор», — сказал он остатками собственной личности. Потом он перестал быть собой.

Часть первая. Дед

Глава I. «Улыбок тебе, дед Мокар…»

Есть такая дальняя запущенная деревня, дворов на тридцать, — Свидловка зовется, в Лебединском районе. Там дедушка с бабушкой живут. А Вася, или как его родители называют — Василек, на летние каникулы к ним приезжает.

В деревне все не как в городе. Одноэтажная она, бревенчатая, с резными петушками на крышах. В домах печи, которые топят дровами.

Люди на городских совсем не похожи. Лица открытые, приветливые. Идешь, и каждый с тобой поздоровается. Даже говорят по-другому, напевно как-то. Одеваются просто, а все равно выглядит красиво, будто народный хор в вышитых сорочках по деревне разбрелся.

И, конечно, природа иная. Лес настоящий, со зверями всякими, как из сказки. Река неподалеку — рыбы в ней видимо-невидимо. Воздух особенный, целебный. Поэтому и привозят Василька, чтобы он три месяца свежее коровье молоко пил, сил набирался.

Особенно Василек дедушку любит. Бабушку, конечно, тоже любит. Но с ней не так интересно. Дедушку Мокаром зовут. Через «о» пишется. Так правильно — Мокар. Старинное русское имя, неверно переиначенное в Макара. Когда Василек родился, родители тоже собирались его Мокаром назвать, в честь деда, а им в городе сказали, что нет такого имени, предложили записать в документах Макаром, родители не захотели и назвали в честь прадеда — Василием. В принципе, Василий тоже красиво звучит.

Дедушка был героем, он воевал, у него пять орденов, а медалей вообще не сосчитать. В основном, золотые и все разные такие. Очень Васильку они нравились. А те, которые простые, железные, — их две. И к тому же некрасивые.

Василек, когда первый класс закончил, привез свой табель с пятерками. И очень на подарок рассчитывал. Орден, конечно, просить — жирно было бы, — это Василек понимал сам. Его заслужить надо. А медальку одну — наверное, можно. Он уже выбрал себе золотую, с красной звездой. Догадывался, что она, наверное, самая ценная и дедушка такую не подарит, а отделается какой-нибудь завалящей, серенькой, из железа. Заранее обижался. Но все равно решился, попросил.

Дедушка в усы улыбнулся, вынес коробку, где все медали лежали, и полную золотую горсть насыпал — не жалко. Василек просто сомлел от счастья. И желанная медалька со звездой тоже досталась. Заглянул в коробку — там только ордена и железные медали, которые самые никудышные.

Василек на радостях и за железными было полез — если уж лучшие отдали, некрасивые-то вообще к чему? А Васильку пригодятся, выменяет на них что-нибудь полезное.

Дедушка по руке — хлоп.

— Нет, — говорит, — эти медали я тебе подарить не могу. Они для меня самые дорогие.

Вот поди и пойми его. В недоумении стоит Василек.

Дедушка опять усмехнулся.

— Ты уже большой, — поясняет, — прочти, что на медалях написано.

Это Васильку — раз плюнуть. Даром, что ли, пятерка по чтению? Прочел. На первой медали: «За отвагу» — красными буковками. На второй, что поменьше: «За боевые заслуги».

— Правильно, — говорит дедушка, — эту вот медаль я в сорок первом году получил, в августе. Армия наша проигрывала, и награды нечасто давали. Поэтому медаль ценная такая. Видишь, у меня тут орден Славы лежит, — достал звезду с кремлевской башней посередине, — первой степени. Важный орден. Я его в сорок пятом получил. Генерала немецкого в плен взял. Как по мне — так я ничего героического не сделал. А медаль не просто мне досталась. Ведь как было в сорок первом — полк отступает, а взвод остается и отступление прикрывает. Так и нас оставили — двадцать шесть человек. И приказ — ни шагу назад! Больше сотни фашистов мы положили. Восемь танков подожгли. Из всего взвода я один в живых остался. Потом повезло мне, подобрала меня другая отступающая часть. Майор один — Перепелов фамилия — лично меня к медали «За боевые заслуги» представил. А в декабре я «За отвагу» получил. Роту в атаку поднял, тяжело ранен был… — Дедушка помолчал, улыбнулся. — А все это, — бородой указал на Васильково сокровище, — самоварное золото — ничего не стоит. Юбилейные висюльки. — А железную медаль бережно в шкатулку положил.

Дедушка силы необычайной. Папа с ним ни в какое сравнение не идет. Василек приехал, восемь лет уже, совсем большой, а дед на ладонь его посадил и легко поднял как пушинку. Да что Василька — дедушка и коня поднять может. Плечо животине под брюхо подставит и над землей приподнимет.

Уважают старого не только за силу. Он всю жизнь в кузнице проработал. И охотник замечательный, и знахарь. Коров лечит, лошадей. Идет по лесу — широкий, крупной кости, волосы седые развеваются, усы густые, длинная борода, кустистые брови и лицо такое доброе, светлое — дедушка!

Взял однажды и внука с собой на охоту. Одна беда, неважная охота с Васильком получается. Животных ему всех подряд жалко. В этого не стреляй, в того не стреляй. Какая же тогда охота, спрашивается?

Василек насупленный шагает. Он по телевизору передачу «В мире животных» смотрел. Там говорили, животных убивать — зло.

Дед остановился.

— Давай, Васька, разберемся. Возьмем, к примеру, твой любимый мультфильм про волка и зайца. Для охотника одинаково хорошо, что волка подстрелить, что зайца. А зайцу? И охотник, и волк — беда. Но охотник-то и за волком бегает. Значит, иногда для зайца охотник — благо. А если охотник убьет вместо волка лисицу — то и волку, и зайцу хорошо. И когда охотник плохой — всем зверям хорошо. И зайцу, и волку, и лисице. Или съест волк больного зайца — волку сытно и всем остальным зайцам проще, нет среди них слабосильных. И людям неплохо — здоровые зайцы в лесу останутся. Поэтому, охота — всегда благо. А по телевизору говорили о людях, которые просто от жадности зверя убивают. Тогда это называется не охота, а браконьерство.

И о чем только дедушка не рассказывает! Ну кто из Васиного класса знает, что грачи пятого марта прилетают, а к двадцатому числу щука на реке лед хвостом пробивает, что десятого апреля пробуждаются сверчки, двенадцатого — медведь из берлоги выходит? Народные приметы.

А советов жизненных сколько! Нельзя показывать на молнию пальцем, а раз показал, то надо палец зубами прикусить. Если руки всполоснешь водой, в которой яйца из-под черной курицы варил, то руки отсохнут, как у дяди Петра, что через два дома от дедушки живет. Когда в деревне покойник, лучше капусту не квасить — горькая будет…

Василек покойников побаивается. Давно, несколько лет назад этажом ниже старуха умерла. Папа в командировке был, а маму помочь попросили. Она не взяла бы Василька с собой, но он дома один тоже не хотел оставаться. И соседки сказали, возьми, пусть привыкает к жизни.

Спустился. Чужая квартира попахивала тухлой сладостью. Заглянул в комнату, увидел гроб на столе. Над гробом желтым носом возвышалась старуха. Василек недоумевал. Чего здесь страшного — просто уснула. Поволок стул, чтобы взглянуть сверху.

Не успел, в дверь позвонили. Вошел бородатый дядька, мама шепотом сказала — священник, весь в черном, принес запахи, от которых и тухлость, и сладость совсем дурманящими сделались.

Соседки бросились к столу, и Васильку показалось, что сейчас они примутся жрать мертвую, как холодец из корыта. Вокруг гроба зажгли свечи. На улице был ясный день и, чтобы именинные огоньки виднее пламенели, на окнах шторы задернули. Сделалось в комнате сумеречно. Священник что-то нараспев бормотать начал, соседки от этих слов заплакали, и Васильку тоже стало страшно. Потом гроб со старухой закрыли, снесли вниз, в автобус задвинули и повезли за город, на кладбище. Там испугался еще больше — земля за оградой будто ощетинилась крестами.

Прошли между могилами к вырытой яме. Под нестройный плач гроб на веревках опустили, два работника быстро закидали землей и воткнули в могилу железный крест с табличкой. Шаткий, он сразу накренился, будто хотел спрятавшегося за женщин Василька получше разглядеть.

— Не бойся его, — улыбнулся черный священник, показывая на крест, — он символ вечной жизни.

Конечно, Василек не поверил. Как может крест нести жизнь, если под ним только покойники и лежат!

Дедушка священников недолюбливает. Особенно тех, которые церкви свои в катакомбах прячут — подвальники. Живут под землей как крысы. А те, что в лесу, — то лесные. Хуже зверей. И над заграничными попами дедушка смеется — евон-глисты и баб-тиски! Стыдные названия. Он много чего про них объяснил, такое, что в школе на уроках не рассказывали.

Сотни лет морочат людям головы своими сказками, а они, сказки эти, злые, страшные, все про смерть и ад, где людей, что слушать их не хотели, в огне вечно жгут.

Есть еще, правда, и рай, куда угождавшие священникам люди попадают. Уж как они рай свой расписывают!

— Всегда тепло, растут кипарисы и виноград, на них попугаи райские выпевают песни, пища — одни фрукты, а ангелы с архангелами веселят души праведных, анекдоты свои божественные рассказывают, — смеется дедушка.

В рай такой совершенно не хочется. Просто очень уж Крым напоминает. Побывал там однажды Василек. Две недели в доме отдыха. Не понравилось ужасно. Жарища, песок, растут всюду какие-то елки, вода в море соленая. В столовой еда по графику, и невкусная. От фруктов понос. Вечером после ужина развлекательная программа. Таскали насильно родители туда Василька. Сначала дядька на сцене отдыхающих веселил, пел под баян, потом, как стемнело, скучный фильм показывали. Еле дождался, когда к дедушке в деревню отвезли — от Крыма отдохнуть.

Это что, в рай просто так и не попадешь… Ранние попы говорили, что рай окружен огненной рекой, плавают по ней ангелы на кораблях и всех грешников, что брода ищут, в реке топят. А потом говорили, что рай над облаками.

Никакого на самом деле там рая нет. И ада подземного тоже нет. Злые выдумки. Часть попы сами придумали, а остальное взяли из колдовства пустынных людей — жидов.

Василек на каникулы приехал, а через несколько дней в соседней деревне председатель лесхоза умер. Он с дедушкой когда-то вместе воевал. Дедушка на похороны собрался, предложил с собой и Василька взять, а тому сознаться стыдно, что мертвых боится. Ничего не сказал. Пошли. Дорога близкая, если полями идти, меньше часа будет.

Поначалу Василек бодрился, на кузнечиков вовсю охотился, а как село увидел, оробел. Дедушка остановился и спросил:

— Чего ты испугался, Васька?

— Покойника, — тихо ответил.

— Покойника, это как? — задал неожиданный вопрос дедушка.

И не знает Василек, что сказать.

— Ну, лежит такой, с закрытыми глазами и не шевелится.

— Это ты мне спящего человека расписываешь. Ты про мертвого давай говори.

Совсем запутался Василек, молчит.

Дедушка погладил по голове.

— Умерший — то же самое, что и уснувший. Помнишь, мы с тобой с рыбалки вернулись и что бабушка нам сказала: «Рыба у вас уже уснула». Понимаешь, о чем я? Уснула, а не умерла. Так и человек, и все остальное не умирает, а засыпает до смерти…

За разговором и поле кончилось. Раскинулось село. У председателя дом издалека видно, высокий, бревенчатый, вокруг дома плетень, вьюном поросший, горшки на нем висят, сушатся, и петух важно выхаживает. Двор просторный, куры мечутся, пес из будки приветливо тявкнул, хвостом завилял — знает дедушку.

Навстречу вышла пожилая женщина, Васильку улыбнулась.

— Ты, верно, Вася, а меня бабой Анисьей звать. Будем знакомы.

Отдельно кивнула деду:

— Улыбок тебе, Мокар Васильевич… Проходи, мой-то Степа, поди, заждался тебя. Иди, проведай его, он отдохнуть прилег… — Вот, Мокар, надоело, сказывает, ему в старой хате жить, в новую переселиться хочет!

Зашли в дом. Людей много, молодые, старые. Не плачут, свечей не жгут, говорят громко, смеются даже. Слова — «смерть» и «похороны» не произносят. Василек по сторонам смотрит, примечает, где покойник. Увидел.

Дедушка со всеми поздоровался, к лавке подошел, хлопнул лежащего на лавке покойника по плечу:

— Ну, здорово, Степан, как живешь-поживаешь. Я к тебе пришел помочь новую хату выстроить.

Баба Анисья Василька рукой поманила:

— Идем со мной, — достала из фартука леденец на палочке. В другую комнату отвела, к своим внукам посадила: «Поиграйте», — а сама шить принялась.

Но разве усидишь на месте, когда такое. Похороны оказались непростым делом. Умершего надо настоящим покойником сделать. Наперво одежду живых людей с него снять и тело обмыть, чтобы все человеческое от него отлипло. Все это баба Анисья пояснила. И еще сказала, что живым людям купаться нужно всегда с особой осторожностью. Недоглядишь, и дух из тела вымоешь. Так бывает, войдет в баню человек, а через час другим выходит, вроде как пустым наполовину, а то и вовсе на полке лежать останется — помер от пустоты, вытек дух вместе с водою. Но это баба Анисья пошутила.

Вынесли голого деда Степана на двор, в кадку поставили как деревце, ополоснули из ведра, намылили, еще раз ополоснули, насухо вытерли и обратно в дом занесли, а все, что от мытья осталось — мыла кусок, полотенце, — в мешочек собрали.

— Зачем? — спрашивает Василек.

Баба Анисья опять пришла на помощь. Все, что после обмывания остается, на лекарство домашнему скоту идет. А вот воду из-под покойника надо в раздельную канаву сливать. Раздельной она зовется потому, что вода по ней из нашего мира прямиком к мертвым утекает, — так в старину говаривали.

Положили покойника на лавку, а шитье у бабы Анисьи уже готово. Обмытого надо в одежду мертвых обрядить. Шьется она по-особому, без узлов, иголкой от себя и левой рукой, иначе покойник будет по ночам приходить и уводить с собой людей, у которых так же сшита одежда.

Василек не заметил, как стемнело. Думал, домой, к бабушке пойдут. Выяснилось — нет, остаются на покойницкую вечорницу. По народной традиции надо целую ночь возле умершего провести, чтобы ему не скучно было.

Это не страшно совсем. Даже наоборот, весело. Народу много. Всюду свет горит. Телевизор включили. Едят, выпивают. Покойника не забывают, тоже рюмку наливают, затеяли в «дурачки» играть, сдали и ему, только кто-нибудь карты за него открывает. Потом анекдоты рассказывать стали. Разные. Про чукчу, про француза, американца и русского. Про заику было очень смешно. Приходит заика в булочную и говорит: «Дайте п-пожалуйста, б-батон и п-половинку с-серого х-х-х-х… хуй с н-ним, еще один б-батон!»

Песни фронтовые запели. Василек тоже спел, что в школе на уроке музыки разучивали: «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой…» Ему все похлопали.

Устал. Начал носом поклевывать, баба Анисья спать его отвела. Проснулся, солнце вовсю в небе палит. Выбежал на двор. Похороны своим чередом идут, без черного священника и тесного гроба.

Дедушка говорит, гроб и могилу попы нарочно придумали, чтобы человека смертью испугать. Надо не закапывать, а погребальный дом строить, просторный, с окнами, с высоким потолком, дверями, все необходимое в нем оставить. Между жизнью и смертью нет четкого перехода. Сначала хоронят как бы временно, давая покойнику возможность передумать. Поэтому и могила должна быть на земле. В такой и смерть не страшная, и родня не скучает — легко в новом доме навещать умершего. С ним и общаются, порой там ночуют, а то и на время к нему переселяются. Так достигается постепенность расставания. Не спеша, долгие годы прощаются. А попы мертвых в землю зарывают. Родственники тоскуют, покойник рвется из могилы, тесно ему в гробу. От злости горб у него нарастает, во рту клыки, а на руках длинные когти. Прогрызает доски, ночами выходит к людям сосать кровь.

Попы мертвых боятся. Чтобы не выбирались они из могил, запирают их как на ключ. Называют попы это колдовство «печатать могилу» — посыпают гроба землей крестообразно, и мертвые вечно под землей мучаются.

Пошел Василек новый дом председателя смотреть. За огородами, в поле его построили. Не совсем, конечно, дом — больше холм напоминает, только пустой внутри. Дверь прочная, дубовая и не запирается — каждый может войти. В земляные стены вделали нормальные окна со стеклами, мебель поставили: стол, стулья, лавку для спанья, полки с посудой развесили, даже радиоприемник, но, конечно, для виду, электричества в таком доме нет, шнур просто в стену воткнули. Председателеву двустволку положили, патронов запас, ножи, капканы — все, что охотнику после смерти пригодиться может. Печку почти как настоящую сделали. Рядом конюшню маленькую вырыли, только на одного коня, любимого. Подпол выкопали, туда положили пшеницы, картошки.

Покойник некоторое время живет привычками человека, испытывает потребность в пище и питье, оружии. Только он использует не саму вещь конкретно, а как бы душу вещи. Если вещи не будет, он без ничего останется. Это как и с зеркалом, чтобы вещь отразилась, она должна быть по меньшей мере перед зеркалом. Дедушка так объяснил.

А старые люди говорят, покойник должен убедиться, что с ним добром поделились, иначе будет возвращаться, требовать свою долю. Дедушка считает, мудрость этого обычая в том, что раньше, когда голодные времена наступали, люди к умершим переселялись, у которых запас пищи и оружия имелся. Они родню свою кормили и согревали.

Коня привели. Упирался, не хотел в земляную конюшню идти. Насилу завели. Там один из сыновей деда Степана коня в сонную жилу ножиком кольнул, чтоб быстрее уснул. Дедушка рассказал, Василек сам того не видел.

Как за полдень перевалило, толпой понесли деда Степана в новый дом, положили на лавку. Сели за стол, новоселье праздновать, как всегда шумно, с песнями, шутками. Солнце к закату клониться стало, засобирались. Только баба Анисья остаться захотела.

— У Степана поживу, чтобы ему скучно не было.

Низко всем поклонилась, за помощь благодарила, в гости приглашала.

Напоследок огляделся Василек — светло, уютно. Смерть в таком гробу не страшная. Вышли, дверь снаружи камнем подперли, чтобы не скрипела. Баба Анисья через стекло рукой на прощание помахала.

Домой опять полем шли. Василек задумался. По всему было видно, что дед Степан не передумает в покойниках оставаться. Что же с ним через неделю станет? Пахнуть ведь начнет, подгнивать, а как же с ним бабе Анисье жить, кто из внуков навещать его захочет? Не выдержал, спросил.

— Тогда баба Анисья в сельмаг съездит, — сказал дедушка, — пачек десять соли там возьмет. Деду Степану на животе надрез сделают — как операция аппендицита — и пачки с солью положат, чтобы он высыхал изнутри. Когда высохнет, самогонкой живот промоют, набьют его вишневыми, грушевыми опилками, сушеной малиной, шиповником. Из головы тоже лишнее вынут, положат туда смолу с фруктовых деревьев, и будет пахнуть дед Степан как цветущий сад.

Накрапывать стало. Василек опять про бабу Анисью подумал и забеспокоился. Земля-то материал непрочный, а что осенью будет, когда затяжные дожди пойдут, а весною — снег растает, просядет холм. Или всякий раз обновлять его будут?

— Нет, — сказал дедушка, — как сам собой завалится, так и похоронам конец. Значит, душа умершего навсегда от тела отделилась.

— Что такое душа? — спросил Василек.

— Попробую объяснить, — дедушка задумался. — Вот, допустим, купили тебе шоколадку «Аленушка». Сама по себе обертка, без содержимого, — фантик бумажный. Но без обертки у тебя не «Аленушка», а неизвестная шоколадная плитка. Вместе же, плитка с оберткой, называются «Аленушкой», и тогда душа этой «Аленушки» — шоколад, что под оберткой.

Дедушка огляделся.

— Все на свете имеет душу. Вот растет пшеница. То, что ты глазами видишь, руками трогаешь и словом «пшеница» называешь, — это только обертка, а под ней находится душа, которая делает пшеницу и растением, и словом, и просто зримой. Не будь в ней души, ты бы ее и не увидел, притом даже не пшеницу, а вообще неизвестно что.

— А как же покойник? — удивился Василек. — Он же без души? Почему его тогда видно?

— Обычный человек ночью спит, душа его по всему свету летает, и это не значит, что он умер, полностью без души остался или невидимым сделался. Покойник, он тоже первое время вроде как уснувший, только он смертные сны видит и в них все еще людскими привычками живет. Когда покойник к новому состоянию привыкнет, осознает его, он мертвецом становится. Мертвец, он уже другой и живет по своим мертвецким законам. Например, может различные формы принимать. Если зимой в дом влетит птица, говорят, это мертвец озяб и погреться хочет. Он и пчелой оборачивается, и мухой. Поэтому на кладбищах оставляют еду, чтобы мертвец перекусил.

— Эх, — вздохнул Василек, — я часто мух убивал, значит, и мертвеца мог случайно прихлопнуть?

— Видишь, никого не следует просто так убивать. Но мертвец только в определенное время превращаться может, час после полудня и час после полночи. И еще, муха или пчела, которая мертвец, свои особые приметы имеет, я тебе потом покажу. У них на брюшке особые ободки, крылышки по-другому, красным золотом блестят…

— Получается, у мертвеца тоже душа есть?

— Нет, мертвец — это жизнь в смерти, после души. Так дом, даже брошенный, остается человеческим жильем, потому что в нем когда-то жили люди. И мертвец одушевлен одним былым присутствием души, эхом ее, пока оно окончательно не исчезнет, — мертвец тоже свой имеет срок. И труп.

Дедушка заметил вопросительный взгляд Василька.

— Труп — это когда даже мертвецкое эхо души улетучилось. Мертвее трупа ничего уже не бывает. Если мертвец еще хранит следы умершей личности, как умолкший колокол некоторое время звон хранит, то труп же — это окончательно мертвый, точно резина, материал… И виден он, в сущности, недолго. За год-другой сгнивает до костей.

— А с костями что происходит?

— Прахом делаются. В городе мертвецов прахом называют, когда в крематории сжигают. Не дают человеку положенный срок в мертвецах пожить.

Непонятно Васильку, на что все-таки душа похожа.

— Можно сказать, она — как пар. Умирает человек и холодеет. Вот борщ готовят, кастрюля дымит. Ведь не просто в ней вода кипит, то души из продуктов вылетают. Облако в небе — тоже чья-то душа. Говорят, за горизонтом, куда облака плывут, находится страна умерших. Те, кто верят в это, до заката хоронят, чтобы отходящее на покой солнце прихватило умершего с собой…

За полями уже дробно грохотало. На окраине неба вздулась голубой жилкой молния.

— Слышишь? — дедушка остановился. — Кузнечики притихли, значит, ливень скоро и до нас доберется.

Горячий воздух медными волнами перекатывался в колосьях.

— Пойдем быстрее, — дедушка протянул Васильку руку, — авось сухими к бабушке успеем…

Василек едва поспевал. Стараясь приноровиться к широким шагам деда, он почти бежал. Навалился ветер. Поле со всех сторон зашелестело.

— Слово «душа» неспроста с дыханием созвучно, — дедушка пригладил растрепавшиеся седые вихры. — Ветер, он тоже дыхание. Был в народе один старинный способ умершего послушать. Для этого его на сквозняке оставляли. Ветер заменял душу, и мертвец говорил, но если прекращался сквозняк, то замолкал, и уже навсегда. Поэтому, если хотели, чтобы мертвец всегда говорил, клали его, еще не умершего, в особом доме на высокой горе, с четырьмя дверями. Двери всегда распахнутыми держали, чтобы ветер в доме гулял и мертвец сокровенное бормотал.

— О чем? — спросил Василек.

— О настоящем рае. Который в народе Ирием звался, пока его попы на свой лад не переиначили. Давно в наших краях был говорящий мертвец, дед Тригорий. Его многие слушать ходили, он больше семидесяти лет говорил. Все, кто дорогу к нему знали, в революцию или Гражданскую войну померли. И я бы не узнал, да найти посчастливилось. Мне лет тогда семь было. В лесу потерялся, блуждал полдня, аукал, потом к обрыву, аж туда, где река Устень течет, вышел. Там на обрыве дом его и стоял, небольшой такой, из осиновых бревешек, вместо окон двери на все стороны света. Я голос как услышал, сначала обрадовался, потом что-то в нем насторожило меня, странный такой, и будто порывами, то тише, то громче, или вообще затихнет. И главное, собеседника не слышно — человек сам с собою говорит. Времена были суровые, четыре года как Гражданская-то закончилась, разный люд по лесам прятался: каторжники, недобитые белогвардейцы. А хуже их всех — попы-бегуны и старообрядцы. Не доведи на таких нарваться, жив не будешь… — дедушка невесело усмехнулся. — Ну вот, прятался я так за деревом, не зная чего бояться больше: одиночества или бормочущего голоса, потом смелости набрался, зашел.

Василек, слушая, шею от любопытства вывернул, пока на дедушку вверх смотрел.

— Стою на пороге, а дом — и не дом, четыре стены с дверями, старик лежит, волосы седые ветер шевелит, одежда истлевшая. Я испугался, а все равно не убегаю. В лицо ему заглянул — глаз уже нет, рот неподвижный открыт, и из этого застывшего рта голос исходит. Я присел рядом, слушаю. И чудно, мертвец шепчет о чем-то, шепчет, пока ветер направление не поменяет. Тогда прежняя речь обрывается, хоть и на полуслове, и мертвец другую историю рассказывать начинает.

— И все о рае?

— Да… — вздохнул. — Я тогда мал еще был, не все понял, да и забылось многое. Я когда во второй раз пришел, кто-то все двери в доме позакрывал, думаю, поп-бродяга. От говорящего старика один труп остался.

Васильку тоже взгрустнулось, вдруг вспомнил, что главного не услышал.

— Так что он тебе рассказывал?

— Рай — это зима, весна, лето и осень, — будто посветлел дедушка. — Каждое время года бесконечно, и живешь, в каком захочешь. Нравится тебе зима — кругом пушистый снег, лед на реке, и не будет у этой зимы границ и пределов. Надоели холода, сразу выйдешь на границу с весной. Будешь идти из весны в весну, из марта в май. А захочешь прохлады и грусти, выйдешь сразу в осень. А кому нравится, может жить в вечном лете. И вокруг леса, поля, и все без края!

Василек почувствовал на лице первые дождевые капли, большие, теплые. Вот уже и Свидловка показалась, дом виден дедушкин — успели, только чуть ливень головы намочил.

За три месяца в деревне отвыкает Василек от города. Настолько, что первую неделю трудно ему там жить. Думать иначе надо. И не сболтнуть бы лишнего — чего доброго взрослые на смех поднимут. Потом опять втягивается в городскую жизнь, а когда снова приезжает на каникулы, кругом сюрпризы да загадки.

Вот позапрошлым летом случай был, в соседнем дворе ребенок родился. Прошло несколько дней, и унесли люди его к реке. Василек за взрослыми увязался.

Шли с песнями. Весело было. Стали подле обрыва вокруг матери с младенцем хороводы водить. Потом расступились со словами: «Вода-водица, красная девица, течешь-омываешь зелены бережочки, желты песочки, пенья и коренья, белыя каменья…» А мать за ножку младенца раскрутила и в реку бросила.

Василек зажмурился. Только всплеск тихий услышал. А когда глаза раскрыл, никого над обрывом уже не было — все разошлись. Только он с дедом и остался.

Расплакался. Страшно — понятное дело.

Дедушка лукаво так взглянул, поленце какое-то подобрал и с обрыва подальше закинул. Спрашивает:

— Жалко тебе полено?

— Нет, — отвечал Василек, — чего его жалеть? Оно же не человек!

— Вот, — сказал дед, — правильно. И то не ребенок был. Не человек по природе своей, хоть и из бабьей утробы. Вылезть-то вылез, а не наш, чужой. Такие в народе рекой зовутся. Поэтому мы его реке и вернули!

Василек первым делом спросил:

— Так что, ребенок не утонул?

— Нет, конечно, — успокоил дед. — Разве вода может утонуть? Сам подумай хорошенько!

Ох, не думается. Жуткая картина стоит перед глазами.

Дедушка опять выручил:

— Помнишь сказку Пушкина о царе Салтане?

Разумеется, Василек помнил. С мамой читали. Только там по-другому было.

— Конечно, по-другому, — пояснил дедушка, — ведь про злых людей сказано. А что ты видел, то добрый поступок был. Сказка — ложь, да в ней намек.

Василек дальше уточнил:

— Это плохо быть таким ребенком?

Дедушка головой покачал:

— Ему с людьми плохо будет! И людям с ним. Река же, наоборот, порадуется — родное ей вернули. И всем хорошо.

— Непонятно тогда, — не унимался Василек, — почему он в нормальной семье родился?

— Мало ли… — задумался дедушка. — Купалась баба без заговора, волна между ног затекла… — Вдруг улыбнулся хитро. — Маленький ты еще. Подрастешь — больше узнаешь.

— А я не «река»? — спросил еще Василек на всякий случай.

Дедушка засмеялся:

— Нет, ты нормальный, человеческий.

Первую неделю в деревне всегда так. Кажется, что все с подковыркой, с тайным смыслом, как в басне Крылова про стрекозу и муравья. Василек свыкся, что вначале ничего не понятно, а потом объяснят — и яснее ясного делается.

Дедушка про детей многое рассказал. Василек уже знает, мертворожденных и тех, кого раньше срока утроба выкинула, хоронят в дуплах деревьев. Они становятся малиновками, соловьями и поют другие, не птичьи песни. А белый лебедь с одним черным перышком в хвосте — младенец, которого попы крестили и в лохани своей захлебнули.

Священники, те, которые столетия назад в чащу свою злость от людей унесли, крестят в лесных озерах. Если утонет у них младенец, то не умирает, а в мостря перерождается. Разбухает до размеров крупного сома, кожа синеет, берется рыбьей слизью, вырастает у него полный рот острых, прозрачных как стекло зубов. Если завелся такой, выест в озере всю живность, у деревьев корни подъест. Останется только гнилой омут, и мострь голодный один плавает.

Такое озеро всегда заметно. Вода в нем черная, ничего не растет, и вокруг туман стелется тухлый. Но это, когда озеро совсем пропало, а если мострь только обживается, — сразу не видно, и гибнет из-за того много людей и животных. Решит путник в лесной воде ополоснуться, мострь подстережет его, на дно утянет и загрызет. Он сильный, и лося одолеть может, и медведя. Укусы его почти не заживают. Кто с ним повстречался, у того до смерти раны от мостревых зубов гноятся. Изведешь одного мостря, новый появится. Раньше много их было, а как советская власть пришла и лесных попов разогнала, так мострей со временем и не стало.

Как на последнего мостря охотились, дедушка рассказал. Он тогда чуть постарше теперешнего Василька был. Отец и дед его с собой на охоту взяли, чтоб мужать начинал, ума и сноровки набирался. Всей деревней ходили, топоры взяли, багры, ружья. Еще до озера не дошли, а тухлость в ноздри полезла. В засаде укрылись, а приманку — шкуры вместе сшитые, набитые рыбьей требухой, на прочной веревке закинули, поплескали возле берега, чтобы мострь услышал.

Всплыл он, башкой синей, лысой ворочает, приговаривает: «Буда, буда, буда». Страшный, щекастый, глаза белые, вспученные, пасть раскрыл, в шкуру зубами вцепился, тут его на берег и вытянули, давай по нему из ружей палить, баграми на части рвать. Мострь завыл, и, что жутко, совсем как младенец, только намного громче. Челюсти разжал, отпустил шкуру. Багор, что за бок его удерживал, пополам перекусил, и к воде, весь окровавленный, пополз. Упустишь — и все, на дно уйдет, в ил зароется, и ищи его потом. Крюком, было, мостря зацепили. Шкура под железом рвется, а он дальше к воде ползет. Сколько зарядов из ружей по нему выпустили — почти без толку. У мостря тело как тесто вязкое. Дробь, пули вреда особого не причиняют. Стреляли жаканами, которыми медведя свалить можно. И они не помогали. Воет мострь, кровью из ран прыскает, а живет. По счастью, была у деда старинная пищаль. Ею редко пользовались, к ней пули отливались такого большого калибра, что при выстреле в руках никто удержать ее не мог — будто пушка. Из этой пищали в мостря выстрелили, весь жирный синий затылок ему своротили. Дед подбежал и топором голову мострю отрубил. Тот все равно успел, пока издох, деда за ногу грызануть, потом ее ампутировать пришлось, и дед помер быстро. А мостря на костре сожгли.

Злыдни в лесу вместе с попами появились. Где ни поселятся, лес умирает. И леший уйдет из него, и русалки переведутся. Будто выгоревшие, черные деревья стоят, а среди них скиты. А те, кого попы нечистью называют, не нечисть вовсе, а добрые помощники, волшебные предки наши. Оклеветали их. И русалок, и леших, и бабу Ягу. Старухой с костяной ногой ее лживые попы назвали. На самом деле она и не старая вовсе, а молодая и красивая. Заботливая, сестрица, душа леса. Церкви поповские на курьих лапах стоят, а у нее изба светлая, гостям открытая.

Даже домового не пожалели, сделали из него злобного беса. А какой же он бес? Дедушка рассказывал, вот люди на новое место переезжают, дом строят. И это новопостроенное жилье только тогда будет прочно, когда умрет в нем глава семьи. Он и становится домовым, за хозяйством следит, оберегает родню и живность всю от болезней.

Василек ночью проснулся, на двор вышел, видит — рядом с домом будто пятилетний ребенок. Думал, соседский малыш к ним во двор забрел. Почему только ночью? Окликнул его Василек, ребенок оглянулся, а у него лицо сморщенное, старое, и шмыгнул как крыса в подпол. Василек испугался, с криком домой побежал. Бабушка его успокаивала, мол, спросонья померещилось. А дедушка наоборот сказал — добрый знак, раз домовой тебе показался, за своего, значит, признал. Василек стал о домовом расспрашивать, дедушка посоветовал с соседкой бабой Катей поговорить, она тоже когда-то домового видела.

У бабы Кати своих внуков нет. Она всегда рада Васильку. Он к ней в гости заходит, она улыбается, а в остальное время грустная ходит. Одна-одинешенька живет, мужа похоронила, единственный ее сын давно, ребенком еще, умер. Она до сих пор по нему тоскует.

В комнате у нее не совсем обычно. Окна убраны высохшими колосьями. На стенах полки с игрушками, глиняными зверьками. На столе в венке из еловых веток фотография сына и рядом блюдце с конфетами.

Баба Катя Васильку про домового рассказала:

— Я, когда тяжелая моим Ваней была, так плохо чувствовала себя, ночами почти не спала. Однажды вроде задремала, вдруг слышу — кто-то пришел. Наклонился надо мной и на живот давить начал. Я лежала окаменевшая, испугалась, а потом, сдуру, век себе не прощу, сказала поповское: «Господи, помилуй», — давить перестало, услышала, как плюнул кто-то в злостях да исчез. — Баба Катя вздохнула. — Сынок у меня родился обвитый пуповиной, почти неживой. Выхаживала его, а он хворал, до десяти годов промучился, и я с ним… То домовой приходил, помочь хотел, из живота его вытравить, чтоб не рождался больной на свет. А я не послушалась, прогнала его, и он плюнул на меня — мучайся оставшийся век. Оттого и детей больше у нас не было.

Так и взрослеет Василек, ума-разума набирается от разных людей. Узнал — бури и вихри происходят оттого, что кто-то утопился. Если спящего перевернуть головою туда, где были ноги, то душа не найдет входа в тело и человек до смерти уснет. Смерть — это старуха с ложкой, из глаз свет вычерпывает, оттого он у покойника и меркнет, пока райский свет не загорится. В засуху надо выкопать из могилы труп алкоголика и утопить его в реке или болоте — тогда пойдет дождь. Четырнадцатого марта хорошо влезть на крышу и весну звать. А лето еще найти надо, оно в первой фиалке прячется…

Много и у дедушки Мокара наук. Особенно нравится Васильку в дедушкиной кузне. Как зайдешь, сразу видишь напротив входа горн — деревянный сруб, поверху тесаным камнем выложенный. В середине углубление — горнило, а сбоку от него медная труба, соединенная с мехами. Воздух из них подается по трубе к горящим углям в горниле, чем сильнее поток воздуха, тем жарче пламя. Эти мехи из трех бычьих шкур сделаны. Старые уже. Поэтому у дедушки за кузней электрический аппарат стоит, который воздух в трубу подает. Мехи больше для красоты остались.

Недаром в кузне металл оживает. Она ведь сама как живая, дышит кожаной грудью… И вещи в ней, точно на сказочных существ похожие. Наковальня — приземистый зверь с рогом и хвостом. На роге гнут металл, сваривают кольца. На хвосте делают прямоугольные заготовки. И еще у каждой наковальни свой голос. У дедушкиной — звук высокий, чистый, и молоток при ударе пружинит со звоном. Будешь идти через поле, еще кузни не видать, а голос наковальни слышен как поющий колокол. И лапы у наковальни имеются. Намертво вцепились они в древесину широкого пня, корнями уходящего в землю. Лет триста назад или больше старое дерево спилили и вокруг пня кузню выстроили. А в бору за Свидловкой еще сохранились следы древних рудников. Их провалищами называют. С незапамятных времен железо там добывали из болотной руды. Окрест стояли большие горны, только теперь они под землю ушли…

Рядом с наковальней — бочка, наполовину в землю зарытая, чтобы вода в ней всегда холодная была, разгоряченное железо студить. У стены — тиски, верстак, ящики с углем и сухим песком. Имеется кочерга, веник для очистки горна и чугунная ложка — запекшийся угольный панцирь пробивать.

Из кузнечных инструментов самый главный — молоток-ручник: им мастер тонкую работу выполняет или показывает молотобойцу куда бить. У ручника из ясеня рукоять. А вот боевые молоты — с метровыми буковыми рукоятями. У кувалды, она побольше молота будет, для самых тяжелых ударов, рукоять из столетней рябины. Василек кувалду приподнимает с трудом. Как такой размахнуться?

Дедушка натягивает налобную повязку, надевает полотняную куртку с длинными рукавами, поверх — фартук из толстой кожи, достает брезентовые рукавицы.

Чтобы разжечь горн, надо в горнило тонким слоем угля насыпать, сверху щепок положить, смоченных керосином, поверх немного сухих дров, а потом снова угля. Воздух из трубы раскаляет горнило докрасна. Тогда можно к работе приступать.

Вообще-то в кузне попусту болтать не принято. Поэтому Василек больше молчит и смотрит. Дедушка сам, если надо, все объяснит и покажет.

— Каждой стали, Вася, нужен свой, только ей подходящий жар. Если он ниже ковочного, пойдут по металлу трещины, а если выше, то перегреется заготовка и разрушится.

Дедушка умеет по цвету определять температуру стали. Василек любит наблюдать, как она, точно хамелеон, одевается в разные краски: от бледно-желтого до цвета яичного желтка, потом делается коричнево-красной, фиолетовой, синей. У цвета каления уже другие лепестки: коричневый, красный, темно-вишневый, вишнево-красный, светло-вишневый, красный, оранжевый, желтый, лимонный и, наконец, белый, что как зимнее солнце.

А дедушка знай молотом машет и то ли напевает, то ли тайные слова пришептывает. Потом достанет из подвешенного к потолку холщового мешочка высохший папоротниковый лист и на светящуюся изнутри поковку бросит. Лист сгорит за мгновение, а потом глядишь, а на лезвии ножа рисунок такой же, как и на том листке был — прожилки, сплетения под металлической кожей.

— Дедушка, расскажи, а как у тебя так получилось? — не выдерживает Василек.

Дедушка только улыбается, брызгает на угли водой. Это чтоб сверху образовалась корочка, удерживающая внутри жар. Дедушка Мокар — единорукий кузнец. Потому что работает без помощников. Когда Вася подрастет и для работы молотобойца сил наберет, тогда дедушка двуруким кузнецом станет…

Но нож или топор мало выковать. Его еще наточить надо. Для этого имеется точильный круг. Если понимать, он сам тебе поведает, на что сталь пригодна. Летят из-под точильного круга искры — разноцветный бенгальский салют слегка изогнутых черточек. Возле дедушки лежат инструменты, приготовленные к заточке. Посыпались во все стороны тонкие веточки оранжево-красных искр с обильными звездочками — дедушка доволен. Хорошая сталь. Вот белый сноп искр — из такого материала лучше гвозди делать.

Дедушка работает, но и про Василька не забывает. Знает же, как тому интересно.

— С умом наточенный инструмент и служит долго. Края и середина лезвия должны иметь различные углы заточки с ровным переходом. Сначала топор на механическом точиле обрабатывают. Круг должен вращаться навстречу топору, так заостряется лучше, а сам камень смачивают машинным маслом. Чтобы сталь не перегрелась, топор обмакивают в воду. Как только капли на кончике лезвия закипели — пора охладить…

После механического точила начинается правка на плоском с мелкими зернами бруске или доске, обтянутой кожей. Василек во все глаза смотрит, в оба уха дедушку слушает, слово пропустить боится.

— Брусок тоже надо водой промыть, тогда он хорошо стачивает металл, а потом топор полируют до блеска войлочным кругом.

Непростая оказалась наука — точить. Василек уже пробовал, да сперва не очень удачно вышло. Зазевался и лезвие на камне пережег. Пришлось дедушке ту покалеченную кромку полностью срезать и заново работу начинать. Очень Василек расстраивался. Думал, больше не разрешат ему на точильном станке работать. Да только дедушка на Василька никогда не сердится, ну хоть бы раз отругал. И не наказывает никогда. Успокоил внука и еще раз все терпеливо разъяснил. Через месяц Василек приловчился ножи точить, но до дедушкиного мастерства, конечно, далеко. Есть на ближайшие годы чему поучиться.

Васильку уже известно, что для различных видов работы и заточка различная, и топоры. К примеру, тонко заостренное лезвие для дерева не подходит. Будет вязнуть, на сучках выкрашиваться.

Дедушка говорил:

— У меня, Вася, на фронте всегда два топора имелось. Первый — для бревен, второй, с боевой заточкой — для фашиста.

Полезная вещь топор. Недаром остается он в русской армии. И в танковых частях нужен, и в пехоте, и в артиллерии. Частенько дедушка вспоминает, как топор его в смертельном бою выручал. Не одну вражескую каску разрубил.

Чтобы топор в работе не слетел, имеется клинышек. На топорище вырезается паз, потом надевается топор, а клинышек в паз молотком вбивается. Важная штука. Почти волшебная, так дедушка считает. Может, и шутит, да кто его поймет, когда он серьезно говорит…

— Клинышек из особого дерева делают. В нем характер топора, его дух заложен. Какой клинышек, такой и топор в работе будет. Раньше клинышки в медвежьей крови обмывали или в волчьей.

— А теперь, — спрашивает Василек, — неужели, чтобы топор сделать, надо медведя убить?

Дедушка успокоил, у него остался еще большой запас клинышков, из тех, что его отец делал, прадедушка Василька. Медведи с волками пускай поживут.

Из всех дедушкиных наук труднее всего Васильку охорон дается. Древняя солдатская наука. И к столярному делу у Василька талант есть, и к кузнечному, а к охорону нет. Досадно, хоть плачь… Все потому, что суть премудрости этой на пальцах не покажешь, на бумаге не нарисуешь и словами не объяснишь: «Охорон, Васька, только внутри себя понять можно».

А с чего все началось… Не поделил что-то Василек с деревенским приятелем. С синяком под глазом домой пришел жаловаться, но выяснилось, что дедушка Мокар ябед и плакс не любит. Стыдно в восемь-то лет плакать. А чтобы синяки впредь не набивали, обещал про охорон рассказать.

— Охорон — состояние ума, когда время в нем как холодец стынет, медленным становится. В драке тогда противник вроде как руками медленнее машет, а если и попадает, то удары не болезненные. Что — кулак, даже летящую пулю можно увидеть, как в замедленном кино, и от пули этой уклониться, а если и не успеешь, то она все равно в этом временном холодце увязнет и не причинит вреда. Разве только одежду порвет. Время только в голове и в теле человека костенеет, а одежда — она уже не человек.

Это Васильку понятно. Однажды на шкаф полез и ненароком вазу спихнул. Сам видел, как она с полки свалилась и, точно к невидимой пружинке прикрепленная, по воздуху долгую секунду планировала, а потом вдруг с нормальной скоростью вниз полетела.

— В нашем роду, Вася, все охороном владели. Прапрадеда твоего турецкий свинец не брал. Мой отец в Первую мировую отвоевал невредимый. Помнишь, я тебе про медаль «За боевые заслуги» рассказывал? Для меня заслуга моя была, что я в том бою охорон ощутил. Было это в августе сорок первого. Довелось нашему взводу отступление полка на новый рубеж прикрывать. Дали для храбрости спирту по сто грамм на брата и оставили… Вот поперли на нас и танки, и пехота. Как раз в том месте, где мой пулеметный расчет оборону занял, около сотни автоматчиков на прорыв пошли. Пули по щитку пулеметному как градины стучат, вокруг окопа гранаты рвутся. Напарника моего убило, а во мне не то что страху, вообще чувств никаких. Даже на немцев этих не злюсь, что убить меня хотят, только стреляю по ним, и весело мне от этого. И все ближе они, лица отчетливо видать. Вдруг замечаю, пули по щитку вроде как медленнее стучать начали, редко так… Граната возле меня упала. И с ней тишина наступила, ни шороха… Сейчас разорвется — и конец мне, а она все целехонькая лежит. Гляжу, по корпусу ее вдруг медленно красноватые прожилки побежали и она как бы раскалываться начала, а я понимаю, что это взрыв, точно птенец из гранаты вылупляется. Вот развалилась граната на осколки, и струйки дымные в облачко собрались. Разрослось оно, меня окутало и точно на руках над окопом приподнимать стало. Я в пулемет вцепился, не отпускаю — во мне без малого шесть пудов, пулемет станковый, тоже не легенький, — а облаку этому нипочем, взлетаем над окопом все выше. Думаю, быть такого не может, сплю я, наверное, и весь этот бой мне снится. Вдруг меня словно подушкой изнутри ударили. Потом шумовой вихрь как закрутит, швыранет об землю. Слышу, звуки боя вернулись, только не в полную силу, а словно размазанные, и голоса такие, точно кто-то шутки ради на патефонную пластинку палец положил. Надо бы в окоп срочно заползти, пока не зацепило. А где же он, окоп-то? Выходит, меня с пулеметом взрывной волной из него выбросило. И что интересно, и человек, и оружие — оба целы. Продолжаем свою боевую службу выполнять. Танк ствол направил. Вот-вот накроет снарядом. Я быстрее пулемет в сторону поволок, оглянулся, а снаряд уже догоняет, разорвался в полуметре. Словно бык меня рогами в воздух подбросил. И снова я выжил. Переполз к товарищу убитому, снял с его пояса бутылку с зажигательной смесью, метнул. И будто это не я делаю и попадать мне совершенно не обязательно, просто хорошо от мысли, что и бутылка, и танк, и я сам в одно событие складываемся. Вспыхнул танк. Смотрю, а немцев-то уже не сотня. Какая-то жалкая дюжина отступает, по всему полю восемь смрадных костров чадят — танки подбитые. Удержали рубеж. Только весь взвод наш полег. Я один в живых остался…

Странно Васильку. А почему тогда прапрадедушку мострь грызанул? И почему самого дедушку Мокара ранило? Не помогла боевая наука, не подействовала?

— Насчет деда не знаю. А со мной вот что произошло. Сначала охорон хорошо ощущался, потому что непривычный был, кисельный, замедленный. А когда я с ним освоился, то замечать перестал. В атаку шли, мне вдруг подумалось: быть такого не может, чтобы пули не брали, убьют меня сейчас. В тот же момент меня и ранило. Так что, Вася, запомни, если в бою дрогнет характер, считай — все, конец тебе.

Дедушка по опыту знает: про охорон понять стрельба из ружья помогает. Специально, чтоб Василька поучить, дедушка мелкокалиберную винтовку взял. Патроны к ней маленькие, точно игрушечные, отдача от них небольшая. Дедушка сам винтовку эту любит, если пушного зверя из нее бить, то шкура не портится.

— Когда целишься, Васька, постарайся представить: ружье держишь и на спусковой крючок нажимаешь ты, а стреляешь — не ты. Сам себе рассуждением помогай: я, мол, человек, а не оружие, пуля из ствола, а не изо рта вылетает. Но ведь и ружье не само выстреливает. Кто-то же нажимает на спусковой крючок? А если этот кто-то — не ты, значит, есть второй. Вот он-то и стреляет. Этот второй — тоже ты, но в отличие от тебя он промаха не боится и не старается в цель попасть, потому что и так наверняка попадет. Для него главное — лишь бы пострелять. Только не мешай ему…

— А что делать, чтобы не помешать?

— Попробуй про Ирий думать.

Все равно не понятно Васильку, откуда этот второй стрелок берется.

— Из чувства берется, из души.

— Он вроде как я, только ненастоящий? — уточняет Василек.

— По правде говоря, это ты — ненастоящий он, и только оружие вас на время объединяет. Но если у тебя с ним подружиться получится, то тогда ты знатно стрелять станешь. И не только стрелять. Он со всем обращаться лучше тебя умеет. И с топором, и с ножом.

Дедушка Мокар Васильку уже один ножик подарил. Рукоять из березы — ухватистое полукруглое брюшко, как у рыбы. Прямой обушок, лезвие в длину — ладонь и два пальца. Затачивают его либо клином, либо по-сабельному — клин с подводом.

Делается такой нож триплетным способом, с боков сталь помягче, посередине твердая. Наточить легко и острота долго держится. Охотничий нож — он без перекрестья, без упора. Поэтому дедушка говорит, если неумело бить, рука на клинок съедет и сам себя поранишь. Нож охотника — не для городской неумелой драки.

Василек попросил дедушку поучить ножик в цель бросать.

Тот головой покачал:

— Нож метаешь — без оружия себя оставляешь. Ладно если один противник, а что против трех делать будешь?

Но объяснил потом:

— В этом деле правильный хват важен. Для дальнего броска нож берут за рукоять острием к себе. Если противник в метре, хватай за клинок. Бросай, да не захлестывай кистью…

Конечно, за одно лето про охорон не поймешь, только вот что Василек заметил… Когда с ребятами в лесу в войну играл, пришлось ему через колючий кустарник бежать. Уже домой пришел, заметил — одежда об колючки вся изорвалась, а на теле ни царапины. Может, это он и есть, охорон-то?

За всеми премудростями не заметишь, как лето это и кончается, в город уезжать надо. Ну да ничего, четыре месяца быстро пролетят, а на Новый год — опять к дедушке.

Василька родители чуть раньше из школы на зимние каникулы отпросили. Уж очень ему хотелось до двадцать четвертого декабря на Коляду успеть. Отмечают Коляду в зимние Святки до Велесова дня, что шестого января. Василек на самом празднике еще не был, только от дедушки слышал, а теперь сам увидел и поучаствовал.

Наряжаются парни и девки в разные костюмы, маски, ходят по дворам и колядки поют, а взамен съестных подарков себе требуют. Василек тоже со старшими ходил, но больше смотрел да слушал — слов-то колядочных не знает.

Колядки — обрядные песни из такой древности, что дух захватывает, когда еще попов и в помине не было, а только Крышень, Вышень, ну и Коляда, конечно, и Велес, Живень, Сварог, Перун, Лада и многие другие. Всех разве запомнишь…

Слова в колядках витиеватые, волшебные, с добрыми пожеланиями блага и достатка. Десять дворов обошли, Василек тоже стал тихонько подтягивать. Заработал бублик и еще какого-то зверька из теста — вкусно. Потом домой, к дедушке, мертвецкие костры жечь.

В ночь на двадцать шестое солнцеворот начинается, возрождение к весне, потому мороз особенно лютый, такой, что некоторые мертвецы от холода в могильниках просыпаются. Жгут люди во дворах костры, чтобы те, которые от зимнего сна очнулись, приходили и грелись. Ведь хороший мертвец живет по законам природы, с теплом просыпается, а зимой спит как медведь, если только мороз наружу не выгонит — добрый дедушка Мороз. И совсем не дедушка он, и уж конечно не добрый. И зовут его Мор, что на первом человеческом языке означает смерть.

А дедушка Мокар — другое дело. Он хороший, самый лучший. Как Василек с колядок пришел, стали огонь разводить. Хворост загодя приготовили — особый. Из леса, и только веточки, что сами попадали. Деревьями запрещается топить, особенно срубленными на поповских кладбищах. Они из останков выросли, в них живут души чьи-то, которым, сам того не желая, в костре ад, попами наговоренный, устраиваешь.

Василек уже мертвецов не боится. Мертвец не страшен. Он ведь скорее не плоть, а образ. Ночью человеческому глазу почти не заметен, так, одна тень черная на снегу. Труп только видно, но мертвец его в могильнике оставляет.

Василек спросил, подумав:

— Труп — это обертка мертвеца?

— Вроде того, — согласился дедушка.

— А бывают живые трупы?

— В принципе, труп, он мертвее мертвого, но есть жидовские колдовства, написанные на бумажках, способные жизнь, которая нежизнь, в трупе пробуждать… Тогда он может делать все, что живые делают, — есть, спать, говорить, убивать. Или просто лежать и трупные мысли думать. Чур нас, чур! — дедушка сделал непонятные движения руками, словно отгонял кого-то. — А мертвецы пускай греются…

Родителям или в школе друзьям Василек уже давно перестал рассказывать о деревне. Если спрашивали, как каникулы провел, отвечал скучными, ничего не значащими словами. Летом — в речке купался, загорал, по грибы-ягоды ходил, зимой — на коньках катался, в лесу на лыжах бегал. И отстанут с вопросами.

Все чаще Василек задумывается, где же он настоящий — тот, которого дедушка воспитывает, или городской, родительский. В таких мыслях не один год проходит. Василек взрослеет, на каникулы исправно в деревню к дедушке приезжает.

И что интересно, разговоры вроде об одном и том же велись, но сложнее они сделались, глубже. И сказочное не то чтобы убавилось, а будто отгадкой или ключом к древним природным тайнам стало.

Василек шестой класс закончил. Вымахал за минувший год! Почти с дедушку ростом. Не нравится, если его Васильком назовут. Теперь он Вася или Васька — по-взрослому. Но это родителям и бабушке переучиваться надо, а дедушка его всегда Васей называл.

Как приехал, первый день по гостям ходил, с соседями здоровался, новости узнавал. Баба Катя умерла, могильник деда Степана наконец обвалился, соседский приятель Ярослав руку сломал — много чего за полгода случилось.

На следующее утро в лес пошли. Василек очень хотел посмотреть дом говорящего мертвеца Тригория, о котором дедушка рассказывал. И озеро, где шестьдесят лет назад мостря выловили, тоже увидеть интересно. Идти не близко, километров пятнадцать только в одну сторону. Поэтому встали засветло, бабушка еды в дорогу собрала. Дедушка свою двустволку взял — старая, довоенная. Подумал и достал из охотничьего сундука для Василька ружье. Бабушка запротестовала, а он ответил: «Пусть привыкает. Мужчина должен свою ношу знать и не замечать ее в пути», — и Васильку протянул.

Сундук этот Василек хорошо помнил. Огромный, дубовый, светлым железом окованный. Там много различного оружия лежало. Одноствольные, двуствольные ружья, старые, новые. На дне та самая пищаль, из которой мострю голову разбили — семейная реликвия. Ствол у нее необычный, с затейливыми узорами, проступающими будто из самой глубины металла — дамаск. Он прочнее любого железа. И пищаль эта, несмотря на трехсотлетний возраст, если понадобится, не только мострю башку на куски разнесет. Ну и топоры, конечно, у дедушки имеются.

Рассвет в лесу застали. Через пару часов бледно-розовое солнце уже начало припекать. Дедушка шагал широко и неторопливо, успевал охватить взглядом каждое дерево и травинку. Иногда останавливался, срывал какой-нибудь стебель либо широким изогнутым ножом осторожно срезал с дерева похожий на камень нарост и в мешок заплечный прятал — лекарства, а Васильку название говорил, но по-другому они звучали, не как в учебнике или справочнике.

Подошли к небольшому озеру — прозрачное, чистое. Сели отдохнуть и перекусить. Неподалеку Василек увидел след от давнего костра. Травы так и не решились границу черного круга переступить.

— На этом месте много лет назад, — дедушка сказал, — тушу того самого мостря сожгли. Земля до сих пор от скверны не оправилась. А вода в озере — ничего, ожила…

Дальше пошли. Лес загустел. Сумрачно в нем стало, и солнце почти не проглядывало сквозь плотно сомкнутые кроны. Потом донесся шум спотыкающейся о камни воды, деревья расступились, и зеленое пространство будто рухнуло вниз. Внизу под обрывом текла река Устень.

Старик Тригорий, говорящий мертвец, в свое время негостеприимный себе облюбовал берег. Если с другой стороны реки посмотреть, покажется, что лес только чудом удерживается и в реку не падает. К реке не спуститься — почти отвесный склон, метров тридцать вышиной, кремниевый, прочный. Только если несколько километров вдоль пройти, обрыв сгладится и лес к реке сам подойдет. А здесь и ветрено, и опасно, в непогоду особенно. На елях каждая иголка от ветра что-то высвистывает, каждый лист на дереве трепыхается, гудит как майский жук…

С домом Тригория за годы ничего не случилось. Он все так же стоял на своем месте, невысокий квадратный сруб, в моховой шубе, похожий на малахитовую шкатулку. Лишь стена, выходящая на обрыв, от постоянных ветров оставалась голой. Все четыре двери были закрыты. Дедушка толкнул одну, вошел. На земляной пол сразу намело листвы.

Василек ожидал, что будет пахнуть старой могилой. На удивление, запаха не было, впрочем, как и костей.

— В прах обратились, — объяснил дедушка, скидывая с плеча потертый солдатский мешок на одной лямке. — Что принюхиваешься?

— Гнилью не пахнет, — пояснил Василек.

— В таком доме запахи не держатся.

— Почему? — Василек тоже скинул поклажу.

— А ты на потолок посмотри.

Василек глянул наверх. Крыша не лежала плотно на стенах, а стояла на маленьких опорах-столбиках, образуя щели.

— Для чего это, — спросил Василек, — вентиляция?

— Нет. Говорильные дома всегда так строили. Верили, что душа через дверь не может войти, только через окно или такие лазейки.

— А если дождь? Вода в дом натечет.

— Все предусмотрено. У крыши длинные скаты.

— Дедушка, а почему звери Тригория не съели, когда он еще говорил?

— К говорящему мертвецу зверь подойти не смеет…

Василек поставил в угол ружье и вдруг увидел окаменевшую кучку большой нужды. Прямо возле приклада. И присыпанные серой пылью бумажные комки, которые Василек поначалу за высохшие листья принял. Стало неприятно и обидно даже. Столько лет ждал встречи с чудом, а тут кто-то неизвестный до тебя явился и еще напакостил. Дедушке даже говорить о таком не хотелось.

Василек поднялся, ногами пошаркал, вдруг что к подошвам пристало. Сдвинулся пласт древесной трухи — тетрадь! Под ее прямоугольным трафаретом оказался еще более древний слой пыли. Василек отряхнул ветхие, покоробленные листы.

— Неужели сюда кто добраться сумел? — качая головой, дедушка подошел, взял из рук Василька его находку, со всех сторон оглядел, перевернул несколько листиков. — Старая еще. Лет двадцать здесь лежит.

— Откуда ты знаешь? — спросил Василек. — А может, ее недавно забыли.

— Тогда бы шариковой ручкой писали. А здесь мало того что чернилами, так еще и стихами… — дедушка усмехнулся.

Василек заглянул в тетрадку. По бумаге вниз сбегал узкий столбик, разбитый на кирпичики четверостиший. Записаны они были круглым, довольно отчетливым почерком без помарок, словно человек не сам сочинял, а аккуратно переписал из другой книги. После стихотворения шло несколько пустых страниц, остальные были с корнем выдраны.

Дедушка, орудуя тетрадкой как совком, подцепил кучку и выбросил за дверь.

— Пойдем теперь, хворосту соберем. Неплохо бы костер развести.

Снаружи по-разбойничьи посвистывал ветер. В лесу же стоял полный штиль. Василек хотел наломать веток, но знал, дедушка все равно не позволил бы живые растения калечить. И правильно. Через пару шагов нашелся высохший кустарник. Василек прутьев нарезал, подумал и шнурком их связал — чем не веник получился! А потом и для костра сгодится. В дом вернулся, подмел. Чтобы ничего от случайного гостя не осталось, тщательно обтер пол мхом и пучками травы. После такой уборки выяснилось, что пол в доме не земляной, как Василек вначале подумал, а деревянный. Землю много лет назад люди нанесли, которые Тригория слушать приходили.

— Вася! — дедушка вдруг позвал. — Иди-ка сюда!

Василек отложил веник, побежал на зов. Дедушка стоял на краю неглубокого овражка. Внизу лежал мумифицированный остов в остатках брезентовой штормовки. Сквозь ткань проглядывало, будто деревянный коготь, черное острие корня. На лице кожа напоминала дубовую кору, рот был широко открыт, как для зубного осмотра. Глаза усохли до камешков, но взгляд, пристальный, дикий, почему-то остался. Рядом валялись истлевший рюкзак и ружье.

— Видимо, ночью шел. Оврага не заметил, упал да на корень напоролся… — Дедушка легко сбежал вниз, Василек следом за ним.

— Мучался перед смертью, весь перекрученный. — Дедушка пошевелил мумию носком кирзового сапога и поднял ружье. — Послевоенная «тулка»… — Оглядел стволы, покрытые рыжим бархатом ржавчины. — Видишь, они не спаяны между собой, а скреплены муфтами. Правый ствол со сверловкой — цилиндр, левый — чок. Ложа полупистолетная, из бука. Такие до пятьдесят шестого года производили…

Он попытался вынуть патроны. Ружье треснуло в руках как сломавшаяся ветка. Картонные гильзы давно размокли и сгнили. Из стволов выпали только латунные капсюли. Дедушка подобрал один, осмотрел.

— В воздух стрелял, надеялся, что на помощь придут. Только кто здесь услышит… А если и услышит — добраться сюда сложно. Да… Отомстилось ему за говно…

Выбрались наверх. Хворост в молчании собирали. Дедушка костер развел за домом. Поставили котелок с кашей.

— Вечереет, — дедушка на небо посмотрел, — назад не пойдем сегодня, здесь заночуем.

Василек никогда еще в лесу не ночевал. Интересно. На огонь смотрел. Палочкой кашу помешивал, потом угли ворошил. Тетрадь было раскрыл — скучно показалось. Хотел в огонь бросить, да дедушка попросил вслух ему почитать.

Василек начал откуда-то с середины.

На волосок от смерти всяк
Идущий дальше. Эти группы
Последний отделяет шаг
От царства угля — царства трупа.
Прощаясь, смотрит рудокоп
На солнце как огнепоклонник.
В ближайший миг на этот скоп
Пахнет руда, дохнет покойник.
И ночь обступит. Этот лед
Ее тоски неописуем!
Так страшен, может быть, отлет
Души с последним поцелуем…

Василек бросил читать. На всякий случай спросил:

— Про мертвеца стих?

— А ты сам подумай, — ответил дедушка.

Из котелка на прогоревшие угли плеснуло выкипевшей водой, они тихо зашипели, вспыхнули красными бусинками. Дедушка положил тетрадь на угли. Бумага быстро покрылась коричневыми пятнами, языки пламени проткнули ее насквозь, разбежались, охватывая со всех сторон. Костер снова ожил.

— Там про труп написано было, — сказал, наконец, дедушка. — Человек, который приходил, знал о своей смерти и потому завещание по себе оставил: говно и трупные стихи.

Стемнело, тучи набежали, дождь мелкий стал накрапывать. Решили в доме Тригория на ночлег устроиться — все не под открытым небом. Веток на пол постелили, чтоб не жестко лежать было. Разговор прежний, от самого костра тянулся.

— Ты суть души не совсем верно понимаешь, — говорил Васильку дедушка.

— Почему? Ты сам так объяснял. В мертвеце остатки души сохранились. Сама душа уже в раю. Я так думаю, — она после смерти вроде улья, который на другую пасеку, то есть в рай, перенесли. А в мертвеце как бы одна пчелка-душа задержалась, а потом все равно со своим ульем соединилась. А в трупе совсем души нет, потому он и труп.

— Это я тебя всякими сравнениями с толку сбил, — дедушка ненадолго задумался. — Душа, Вася, не разделяется. Если быть более точным, в мертвеце как бы одно из ее отражений — может, так тебе проще будет понять…

По молчанию Василька было ясно, что не проще.

— Представь, — сказал дедушка, — я стою перед зеркалом и думаю: «Меня зовут Мокар». Если в этот момент спросить, что я вижу, то я отвечу с полной уверенностью: «Себя». То есть и мое отражение вместе со мной вроде как подумало: «Меня зовут Мокар, я вижу себя», — и оно действительно — я. Ведь не кто-то другой, а именно я смотрю и думаю. Живой человек, а потом мертвец, — это как бы два зеркала, находящихся одно в другом, дающие возможность душе увидеть себя. Просто, когда она на себя насмотрится и уходит, то ее исчезнувшее отражение в человеке еще какой-то миг отражается в мертвеце.

— А мертвец это осознает, что в нем только отражение, а настоящая душа уже давно в раю?

— Нет. В мертвеце-то не душа, а отражение ее, которое не осознает себя отдельно от души. Просто оно превращает на время смерть мертвеца в его посмертную жизнь. Думает вообще только душа. Когда уже в мертвеце нечему отражаться, он с той секунды — безмысленный труп.

— Но ты же сам говорил, что, когда ты смотришь в зеркало, отражение тоже как бы себя осознает вместе с тобой.

— Верно, говорил, — согласился дедушка.

— Тогда я не понимаю… Я — отражение души. Она осознает себя во мне.

— Наоборот, ты благодаря душе себя осознаешь. Ей-то осознавать себя не нужно. Она все про себя знает.

— И о рае тоже знает?

— Разумеется.

— Почему тогда человек, который отражение этой души, ничего о рае и не знает?

— Потому что отражение не может ничего знать. Оно же всего лишь отражение.

— Ты меня нарочно путаешь, — Василек даже злиться начал. — Вот я стою перед зеркалом и думаю не: «Меня зовут Вася», — а, допустим: «Я все знаю про рай». Значит, и мое отражение подумало, что оно все знает про рай. И если душа вдруг подумает про рай или о чем-нибудь сокровенном, я тоже об этом все пойму.

— Если ты перед зеркалом скажешь: «Я думаю сейчас обо всем», — отразится не это неисчислимое «все», а только Вася, который делает вид, что обо всем подумал. Поэтому, если душа подумает про рай, то отразится только душа, думающая про рай, а не сама картина рая. И второе, если душа всерьез о чем-то подумала, кроме своего отражения, означает, что до зеркала ей никакого дела нет. Отражение перестанет существовать, и спрашивать уже будет некому, как выглядит рай и что о нем известно!

Странно было Васильку дедушку слушать. Темно, лица его не видно, одна неподвижная фигура, и речи странные, о душе, о рае, будто не дедушка все это время, а старик Тригорий с ним говорил.

— До твоего появления зеркало — обычный кусок стекла, покрытый с одной стороны амальгамой, неспособный думать. Ты в него смотришь, появляется отражение, тоже неспособное думать. Вместо него это делаешь ты и как бы из любви, — дедушка особо выделил это слово, — это свое отражение живым считаешь, собой называешь, потому что оно — действительно ты. И в этот момент ты думаешь исключительно о нем, иначе, зачем к зеркалу подходил? Может, прыщик выдавить или, постарше станешь, побриться. Потом по делам пойдешь. Так и душа, об ином вспомнит, и отражение исчезнет.

— Отчего душа решает, что хватит ей в зеркало смотреться и в рай пора возвращаться?

Дедушка опять задумался.

— По-настоящему, Вася, душа никуда из рая и не девается. Она там постоянно находится.

У Василька от непонимания голова кружилась.

— Но она знает, что с ее уходом отражение умирает?

В дедушкином голосе слышалась ласковая насмешка:

— Как думаешь, почему тебя всякий раз такие мысли не преследуют, когда ты от зеркала отходишь, а? Потому что знаешь, что в тебе заложен бесконечный запас отражений!

— Ну, это пока не умру, — угрюмо сказал Василек.

— Представь, что ты бессмертный.

— А вдруг зеркал не будет, — не сдавался Василек.

— Даже если их не будет, повлияет ли это каким-нибудь образом на твою возможность отражаться в зеркалах?

Знал же Василек, что дедушку не переспорить.

— Хорошо. Душа знает, что с ее уходом отражение… исчезает?

— Конечно.

— И разве ей не становится его жалко?

— Кто оно такое, чтоб его жалеть! — дедушка даже фыркнул. — Отражение!

— Как кто, это же я! — вскрикнул Василек.

— «Я» — в первую очередь тот, который в зеркало посмотрел, а не тот, кто в нем отразился. С тобой настоящим, то есть с душой, ничегошеньки не произошло и произойти не может, пускай хоть все зеркала пропадут. И главного не забывай… — дедушка лукаво помолчал. — На самом деле никаких зеркал нет. Это мы с тобой в начале разговора придумали, чтобы понятнее было… Не так все просто.

Ночью Василек проснулся. Показалось, дедушка во сне что-то говорил. Василек начал вслушиваться. Слова оказались дождевым накрапом и ветром.

— Не спится, Вася? — спросил вдруг со своего места дедушка.

— Ходил кто-то возле дома, — соврал Василек. — Я спросить хотел… Почему труп в овраге за столько лет не сгнил? И звери его не тронули?

Дедушка будто ждал этого вопроса.

— В тетради все дело. Трупный стих вместо души слабую нежизнь в трупе поддерживал. Вот зверь и боялся, стороной его обходил. Я потому и сжег тетрадь эту поганую сразу. Можешь пойти к овражку, думаю, там уже ничего не осталось.

Ночь только начинала светлеть, окутывая пространство молочной дымкой. Дождь прекратился. Земля, покрытая влажной листвой, скользила под сапогами. Василек сделал несколько шагов и замер. Он не мог вспомнить, какая из дверей вела к обрыву, — все застилал туман, — постоял минуту, прикидывая, не лучше ли вернуться в дом.

— Что, Вася, в Устени искупаться захотел? — во всегдашней своей шутливой манере сказал за спиной дедушка. Ветер на миг сделался тише, и Василек услышал далекий шум реки. — Овраг в другой стороне, где дверь на восток. А ты через северную вышел. Подождем, чуть развиднеется, и вместе овраг поищем… — Дедушка глянул на небо. — Скоро уже.

В лесу туман не висел сплошной стеной, а только стелился под ногами. Василек осторожно ступал, боясь не заметить оврага и свалиться на корень.

Дедушка шел, уверенно раздвигая руками ветки.

— Редко, чтобы те, кто сочиняют, хоть раз про труп не написали. А кто лучше напишет, того книжные умники духовным называют, потому что после смерти такой стих душу заменяет, и пока он существует на бумаге, труп им живет. Это называется творческим бессмертием, но если точно говорить, это — несмертие, и не человека вовсе, а трупа. Почти от всех поэтов трупы остались, стихом одушевленные. Они при жизни умереть боялись и наделали себе таких запасных душ, вроде электрических батареек, а сами того не знают, что они к ним уже никакого отношения не имеют… И что еще опасно, человек, который помногу их стихи читает, мертвой природы набирается и сам начинает жить трупным стихом. Тут самое страшное происходит.

— Это что?

— Однажды душа, та самая, что из рая глядится, в отражении своем труп видит. Сам представь, подходишь ты к зеркалу, смотришь и вместо привычного лица своего видишь сгнившую харю с клыками — и это ты! Плохо, если душа отражения своего бояться начнет, но еще хуже, если поверит, что она и есть труп и полюбит его в себе. Так появляется труп, настоящей душой одушевленный. Правда, с того момента она уже не в раю, а в другом месте.

— В аду?

— В черном ирие. Можно сказать, что это место — ад, но душа там не мучается, а на себя в трупе смотрится.

— И что же делать? — растерянно спросил Василек.

— С душой уже ничего не сделаешь. Может, книги с трупными стихами сжигать, все до единой — не знаю. Но в любом случае трупы надо гнать из яви.

— Откуда?

— Из мира живых. Мы с тобой, к примеру, в яви живем, а мертвецы в нави. Она, навь эта, от яви ничем не отличается. Это как заходят два человека в одну и ту же комнату, для одного она — явь, для другого — навь. А эти одушевленные трупы в яви поселяются… Зла от них много.

Дедушка остановился возле уходящего вниз склона.

— Смотри. Как я и говорил.

Василек опустил взгляд. И действительно… Еще вечером человеческий остов лежал, а теперь будто насквозь прогоревший пень — труха одна. Василек радостно посмотрел на дедушку. Тот ответил внуку широкой белозубой улыбкой.

Глава II. Льнов

1

Тряпка выписывала мыльные спирали на лобовом стекле черного «Вранглера». Мойщик окунул в стоящее рядом пластмассовое ведерко тряпку и, не выжимая, расплющил ее на стекле. Вода, смешавшись с мылом, быстро стекла вниз грязно-белыми соплями. Показалось лицо сидящего внутри машины человека.

Мойщик принялся судорожно промакивать серую пену выхваченным из кармана носовым платком. Осторожно глянул через открытую дверь джипа. Хозяин по-прежнему дремал, выставив на асфальт тяжелую ногу в солдатском ботинке. Даже во сне его лицо сохраняло грозное выражение. Мойщик подумал, что в более гуманном мимическом варианте оно вполне могло бы принадлежать такому тридцатилетнему кандидату наук, бородачу геологу, у костра исполняющему под гитару про «солнышко лесное».

Громоздкий кулак покоился на руле. Костяшки указательного и среднего пальцев напомнили мойщику грецкие орехи. Только те, которые не стоит раскалывать, потому что они сами что угодно расколют.

Мыльная змейка вплотную подобралась к ботинку. Опустившись на корточки, мойщик вытер и ее, чуть коснувшись подошвы.

— Ты мне еще и обувь почистить собрался? — прозвучало сверху.

Мойщик вздрогнул, стукнулся затылком о дверцу, отполз:

— Почему бы и нет, вы у нас постоянный клиент, — натянуто засмеялся, — сервис!

Мужчина поднялся. Черные галифе подпоясывал советский армейский ремень со звездой на пряжке. На рукаве серого пуловера под надписью «Bundeswehr» раскинул символические, распоротые на ленты крылья черный орел.

— Даю тебе еще две минуты, — мужчина быстрым взглядом окинул работу. — А то ни хрена чаевых не получишь. А по шее как раз получишь, — он улыбнулся.

Простенько, как будильник, в кармане галифе зазвонил мобильный. Мужчина выслушал, ограничившись коротким ответом: «Через полчаса». — И мобильник снова исчез в кармане.

— А отчего вы поприкольнее звонок не поставите? — спросил, набравшись смелости, мойщик. — Не «Турецкий марш», конечно, а что-нибудь современное…

— Звонок в телефоне должен быть похож на звонок, а не на электронную шарманку. И ты много болтаешь…

Мойщик спохватился, прыснул из пластиковой бутылки моющим средством на стекло — от усердия оно тонко повизгивало под тряпкой, — через минуту отпрянул, проверяя его на прозрачность.

— Готово. Бриллиант.

Мужчина протянул мойщику несколько бумажек, сел в машину. Бронетанково рыкнул мотор. «Вранглер» выехал со стоянки и ловко пристроился к ряду ползущих как по бесконечной ленте конвейера автомобилей.

Мойщик проводил взглядом джип. Когда тот скрылся, махнул рукой парню, сидящему в будке на входе. Из небольших динамиков под крышей раздались пластиковые звуки «техно». Хозяин черного «Вранглера» предупреждал, что не терпит современной эстрады. При нем динамики исправно безмолвствовали.

Странный был клиент и тревожный. Стоянку облюбовал год назад. Для человека, чей вид сразу наводил на мысли о какой-нибудь жестокой деятельности, он был относительно вежлив, оставлял приличные чаевые. Но всякий раз, когда джип покидал пределы стоянки, невольно хотелось осенить себя крестом, как человеку, избегнувшему опасности.

Мойщик был неверующим, но, потакая страхам, все же перекрестился. Улыбнулся собственной впечатлительности. Потом взял ведерко и зашагал к будке, на ходу вытирая о штанину еще мокрую, в мыльной пене, руку.

2

Черный джип остановился неподалеку от дома с вывеской «Safari World». Первый этаж, занятый под магазин, выгодно контрастировал современным ремонтом с оставшимися четырьмя. Тонированные окна презентовали изображения ружей, ножей, пробковых колониальных шлемов и пасущихся под круглым прицелом травоядных.

За входной металлической дверью находился похожий на тюремный, со второй решетчатой дверью, тамбур, ведущий в цоколь. Там выбор троился. Справа располагалась адвокатская контора «Альянс», о чем говорила соответствующая табличка. Прямо по курсу фирма «Муромец» торговала тренажерами «Кетлер» — один агрегат, с болтающейся на стальном тросе перекладиной, был на виду. «Safari World» сворачивал налево. Туда зашел мужчина из джипа.

Как обычно случается в оружейных магазинах, посетителей набилось много, покупателей почти не было. Возраста от шестнадцати до шестидесяти созерцали застекленные стенды. Мужчина проследовал мимо газовых пистолетов и револьверов, нарезных «браунингов», гладкоствольных «беретт», «винчестеров» и бандитски коротких помповых «маверик» прямо к прилавку. Там стоял единственный покупатель, ветхий дедок, и спрашивал патроны.

— Шестнадцатый — вымирающий калибр, — снисходительно говорил продавец, листая перед оробевшим пенсионером страницы толстенного каталога. — Популярные помпы и полуавтоматы выпускаются практически только в двенадцатом, — кидал одобрительные взгляды на импортные ружья, похожие на высохшие лапы гигантских насекомых. — Патроны фирмы «Магнум Сафари Профешенл». У нас только двенадцатый калибр, но шестнадцатый можно заказать. Дробовый патрон укомплектован специальным контейнером-дисперсатором. Почти полностью состоит из компонентов импортного производства, за исключением пороха и дроби. Гильза полиэтиленовая, высокого качества, производства французской фирмы «Нобель спорт», капсюль той же фирмы, пыж «Биор-Паллетони», порох «Сунар». Цена за коробку, десять штук, — четыре доллара, значит, — он начал что-то высчитывать на калькуляторе, — сколько коробок заказываете?

— Мне уезжать, мне сейчас нужно. Отечественные есть? — шепнул дед и подавился вопросом.

— Шестнадцатый — непопулярный калибр, — строго напомнил продавец, разворачивая каталог. — Сами лучше посмотрите…

— Чем могу помочь? — обратился он к подошедшему.

Дед, оставленный наедине с каталогом, напялил очки и дальнозорко уставился в колонки с мелкими цифрами.

— Не морочь пожилому человеку голову, — сказал продавцу мужчина из джипа. Он повернулся к старику, быстро отыскал нужную страницу. — Вот, видите, патроны, шестнадцатый калибр, «Тайга», «Рекорд», «Азот» и «Позис» — это российские. Есть «Сапсан Спорт» — украинское производство. Тут просто. Здесь калибр указан, в следующей колонке стоит, какой патрон: с пулей, дробью или картечью…

— А этот, — дед с обидой посмотрел на продавца, — говорит — непопулярный калибр. А у меня Иж-58, третий десяток со мной…

— Славное ружье, — похвалил мужчина. — Я сам долгое время бээмкой шестнадцатого калибра пользовался. В наследство досталась.

— Тоже неплохо… — Дед вдруг замялся. — Тут готовые патроны, а я привык сам снаряжать, — и с надеждой посмотрел на всезнающего спасителя.

— Сейчас посмотрим… Вот, гильза из проклеенной патронной бумаги, на выбор: покрытая лаком или из ориентированного полиэтилена. Капсюль-воспламенитель КВ-22, в коробке — сто штук. Совсем не дорого. Порох «Барс», «Сокол»… — мужчина неожиданно жестким взглядом, будто пальцем за воротник, подцепил продавца. — Кстати, Андрон Витальевич у себя?

Продавец беспомощным жестом только указал на дверь за прилавком:

— Прямо по коридору.

Изнанка подсобного помещения с первых же шагов с головой выдавала «Safari World» явно советских времен табличкой: «“Охота”. Понедельник-пятница: с 9.00 до 18.00», свинченной и косо прислоненной к стене. Вторая разоблачающая табличка с ветхозаветным словом «директор» все еще оставалась на черном дерматине, обтягивающем дверь кабинета.

3

— Проходи, Льнов, проходи, — сказал вошедшему Андрон Витальевич, — присаживайся. — Что так смотришь? Удивлен? Раз снаружи — евроремонт, думал, небось и здесь все поменялось, а? Диваны там, кресла всякие из кожи… Стол хрустальный… Нет! Ничего не трогал, оставил, как прежде было. И мебеля, и сейф. Нашел недавно в кладовой портреты Брежнева, Андропова, Черненко — ей богу, на стенку повешу. А что? Чего улыбаешься? Ничего менять не хочу. Ностальгия. Из нового только компьютер поставил и факс. Просто без этого никуда.

— Жаль, что Иван Данилович под твое ностальгическое настроение не попал. Настоящий был оружейник. Все системы как свои пять пальцев…

— Четыре, если быть точным, — тучно хохотнул Андрон Витальевич. — Хотя, конечно, не баба откусила, на войне все-таки.

— Подъезжаю, не узнаю, внутрь захожу — вместо Данилыча жлоб какой-то. С покупателями говорить не умеет, хамит. И на мента похож.

— Тебя не обманешь. Ну, положим, бывший мент, а что делать? Других не берем. А Данилыч состарился. На заслуженный отдых ушел, ветеран наш. И не на улицу же его, в конце концов, выгнали. И пенсия у него, и квартира. Что волком смотришь? Да и чинить сейчас ничего не надо, прямо на фирму-производитель отправляем. Все поменялось. Мы уже не «Охота», а «Сафари», клиентура и статус другие… С фирмами разными сотрудничаем в Европе, Штатах. При нас тут и охранная контора, и «Альянс» этот — для тех, кто в законе. Только у меня в кабинете оазис прежней застойной жизни. Водки хочешь? Нет? Пятьдесят грамм? Тридцать? Мрачный ты, некомпанейский… Я себе тогда налью. Не против? — Андрон Витальевич не спеша выдвинул ящик стола, достал бутылку, опрокинул в рюмку. Чуть отпил, разжевал оставшиеся на губах спиртовые капли.

— Достал? — спросил Льнов.

— Как договаривались, — Андрон Витальевич грузно поднялся, скрипнув креслом, подошел к сейфу. — Индивидуальный заказ. Двуствольный штуцер, четвертый калибр, курки внешние, стволы горизонтально расположенные… — ключи звякнули о дверцу. — Патроны в латунной гильзе, стограммовая литая пуля, начальная скорость пятьсот метров в секунду, и патроны с картечью. Эффективный огонь на расстоянии ста метров… — он хмыкнул. — Льнов, скажи по секрету, на кого ты собираешься охотиться? Мамонтам бошки сносить? Так они вымерли. Этим можно даже гусеницу у танка перешибить, — он вытащил метровый ящик, смахивающий на футляр дорогого музыкального инструмента.

— Ну вот, ты сам ответил, — невозмутимо сказал Льнов.

— Шутишь. Если бы ты заказал снайперскую винтовку, я бы подумал, человеку необходимо для конкретной работы.

— Я бы тогда брал ее не у тебя.

— Логично. Смотри, — он положил футляр перед Льновым, открыл. В бархатных углублениях лежали короткие вороненые стволы, цевье и приклад. — Качество исключительное, но ты сам еще проверь…

Он вернулся к сейфу, вытащил две коробки.

— В каждой по двадцать пять патронов. Ружье, как ты и просил, нигде не зарегистрировано…

За спиной Андрона Витальевича леденяще щелкнул металл.

— Странное дело, Льнов, — голос его дрогнул, — знаю ведь, что не заряжено, а все равно страшно. Но не из-за ружья, а потому что ты его держишь… Ну, берешь? Тогда я закрываю сейф, — он тревожно оглянулся.

— Я еще стволы не смотрел, — Льнов потянул пружинную защелку на футляре, отпустил. Повторно клацнул металл. — Совесть у тебя, Андрон, нечиста. Оттого и боишься.

— Да просто нервы ни к черту, — Андрон Витальевич резко потянулся к водке, отпил прямо из бутылки, — насмотришься всего, наслушаешься, тени будешь собственной бояться.

— Андрон, сам подумай, ну кто бы тебя убивать из дробовика стал? Грохот какой. Пистолет с глушителем — это да, или того проще, в машину тебе что-нибудь подложить.

— Это нормальный киллер сделал бы так.

— А я-то здесь каким боком?

— Не знаю, — Андрон Витальевич смущенно развел руками, выронил крышку от бутылки, наклонился. Рубаха обтянула его согнутую спину, и по ткани вдоль позвоночника выступили широкие потовые дорожки. — Может, ты и научный работник, но ты, правда, страшный какой-то, Льнов. И не пойму почему. В глазах, может, что-то…

— В тайге дичает человек… Стволы в порядке, — Льнов вернул их на место, взялся за приклад.

— Не обращай внимания, это я так… Ладно, кроме этого, что берешь?

— Как всегда, запалы возьму, химикаты, патроны, порох бездымный и дымный.

— Видишь, Льнов, я и без документов верю, что это все для геологической партии.

— Хочешь, будут и документы.

— Нет, это я так, к слову. С ружьем что решил?

— Беру. Сколько просишь?

— Как договаривались. В принципе, можешь и золотом рассчитаться. Как в прошлый раз. Занятное ощущение. Очень так весомо, знаешь… — он глянул в охотничий прищур Льнова и осекся. Глянцевый лоб Андрона Витальевича вдруг сжался жирными складками, выдавливая из всех пор бусины влажного страха. — Или вообще после занесешь, когда тебе удобно будет.

Льнов вынул из кармана пакет малого книжного формата, сорвал бумажную обертку и положил на стол две денежные пачки.

— Даже не пересчитываю, — прибрал деньги Андрон Витальевич. — Потому что у тебя как в банковском хранилище… А теперь куда направляешься, если не секрет?

— В Якутию.

— Ну, Льнов, если что, я алмазами тоже беру, — заискивающе усмехнулся Андрон Витальевич, пряча деньги в сейф. — Пойдем на склад. Там все уже отложено. Единственное, машину во двор к служебному входу подгони, я тебе потихоньку вынесу, — он помялся, — сам понимаешь, чтоб меньше свидетелей было…

4

Заднее сиденье во «Вранглере» отсутствовало. На это место поставили металлические ящики с боеприпасами, сверху лег футляр со штуцером. Льнов прикрыл снаряжение брезентом.

Андрон Витальевич протянул стопку бумаг:

— Мало ли, если гаишники остановят, чтоб у тебя документация в полном порядке была.

Джип выехал со двора. Неожиданно затренькал мобильный.

— Здравствуй, Льнов ты мой прекрасный, — сказал в трубке девичий голос. — Узнал?

Каменное лицо Льнова не отразило эмоций, но ответил он с нежно-восторженным удивлением:

— Лилечка?! Здравствуй, милая!

— Меня зовут Лилит, — с обидчивым нажимом, будто ввинчивая шуруп, сказала девушка.

— Ну извини, Лилит… — покладисто согласился Льнов. — Вот уж никак не ожидал услышать. Разве я оставлял этот номер? Ах да, ты же предупреждала, что для тебя нет невозможного…

— Не совсем так, Льнов. Я сказала: «Для нас». Поэтому и говорить сейчас буду уже не я… — судя по шороху, трубка перекочевала в другие руки.

— Здравствуйте, — прозвучал мужской голос. — Как видите, нам ничего не стоило вас вычислить. Это, упаси нас христианский боже, — мужчина хмыкнул, — не угроза, просто информация для размышления. Я только предлагаю встретиться и обсудить несколько вопросов.

— Кто вы и зачем нам встречаться?

— Мы? Скажем так — одна организация, надеюсь, вам дружественная, как вы должны были понять из общения с нашей сотрудницей.

— Что вы намерены обсудить?

— Речь идет о деликатной услуге.

— Это какой же?

— Похожей на те, что вы делали в девяностых для «Черного пентакля».

— Не понимаю.

— Напомню. Одолжение покойному Якову Юрьевичу. Записка: «Отдельное спасибо вам за Меня». Некий топор. Продолжать дальше?

— Нет, достаточно.

— Архивы «Пентакля» перешли к нам, и мы располагаем многими данными. Еще раз подчеркиваю, совершенно не в наших целях повредить вам, наоборот, мы предлагаем сотрудничество на выгодной материальной основе… — голос выжидающе умолк.

— Хорошо. Где и когда мы встречаемся?

— Я и не сомневался в таком исходе разговора. Письмо с указанием времени и места уже у вас дома. Единственная и очень важная просьба, даже, если хотите, приказ — не брать с собой оружия! Я чуть позже объясню вам, почему. Только не пытайтесь обмануть. Вас все равно проверят, и тогда могут возникнуть роковые неприятности, о которых мне бы не хотелось говорить, и особенно в момент знакомства.

— С какой стати я должен доверять вам?

— Боюсь, у вас не остается другого выхода. Но успокойтесь. Вам ничего не грозит. Просто и мы хотим подстраховаться. И, кроме того, еще одно важное обстоятельство — с вами будет говорить сама… — он сделал значительную паузу.

— Кто же?

— Княгиня, — проникновенно сказал голос. — Вам оказывают большую честь, подумайте об этом…

После многозначительного молчания связь оборвалась. Льнов бросил мобильник на соседнее кресло.

Через минуту опять раздался звонок:

— Василечек, это мама. Где ты сейчас, сынок? Мы с папой волнуемся. Нигде тебя нет… По этому номеру тоже долго не отвечаешь…

— Ну чего волноваться? Занято было. Я сейчас домой еду.

— Когда у нас хоть появишься?

— Не знаю, обещать не буду.

— Совсем нас с отцом позабыл. На выходные, может? Месяц уже не виделись.

— Хорошо, я постараюсь.

— Ну целую тебя, сыночек, папа тоже. До скорого…

5

Льнов перенес из машины ящики, сложил перед деревянными створками лифта. Сетчатая шахта, похожая на стальной чулок, поднималась вверх до бесконечно высокого в представлениях девятисотого года шестого этажа. Льнов открыл створки, потом чугунную решетку, передвинул груз поглубже в кабину, зашел сам, нажал безликую кнопку, рядом с которой кто-то давно вывел химическим карандашом цифру «6».

Бумажный квадратик был засунут в щель между рассохшейся дверью и медной ручкой, раздолбанной замочной скважиной. Льнов пробежал глазами послание, сунул в карман. Достал стержень с мигающим индикатором. Из стены, прилегающей к дверной раме, вытащил небольшой кусок штукатурки, показалась серебристая поверхность с круглым отверстием. Льнов вложил туда стержень, мелодично пикнувший. Зашумел невидимый механизм, щелкнул замок.

Льнов зашел в квартиру. Изнанка ветхой двери оказалась стальной. Вместо глазка справа спускалась напоминающую перископ трубка с черным окуляром. Рядом на подставке находился небольшой монитор и пульт. Льнов быстро перетащил в коридор ящики, подошел к пульту, нажал кнопку «rew». На мониторе всплыло судорожно текущее вспять изображение, мелькнула чья-то фигура. Льнов отмотал изображение еще чуть назад, нажал «play», глянул на таймер. Посетитель был два часа назад, задолго до разговора. Камера охватывала пространство с лифтом и часть лестничной площадки.

Колонки воспроизвели стук шагов, показался человек, скатывающий по лицу, на манер презерватива, черную вязаную шапочку. Льнов пощелкал зумом. Видна была только нижняя часть лица, по которой сложно было что-либо решить о человеке.

Льнов прошел в зал. Сквозь большие окна в пластиковых рамах с улицы не проникало ни звука. По центру зала на тяжелом крюке, когда-то предназначавшемся для массивной люстры, покачивалась на цепи деревянная колода, размером с боксерскую грушу, со следами глубоких зарубок. Льнов провел по колоде жесткую серию ударов, сдул налипшую на костяшки древесную труху. Удовлетворенный, отодвинул панель встроенного в стену шкафа, судя по размаху способного вместить два поставленных рядом «Мерседеса». Там, подвешенные за кожаные петли, висели топоры различных форм.

Льнов выбрал связку из пяти штук, среднего размера — с топорищем до шестидесяти сантиметров. Мощная стальная часть отличалась широким, изогнутым книзу лезвием из углеродистой стали с особой закалкой рубящей кромки и обуха. Эту компактную модель топора, одинаково удобного для рукопашного боя и метания, Льнов по старой памяти называл «Мень».

Льнов отошел на несколько метров от колоды, повесил на себя перевязь с топорами, вытащил один, примеряя в руке знакомую до миллиграмма тяжесть, снял резиновый чехол, предохраняющий лезвие, коротко размахнулся и метнул топор в колоду.

Сталь с глухим стуком воткнулась в древесину, удар отнес колоду на полметра назад. Льнов недовольно поморщился. Мелькнул второй топор, встретивший колоду в обратном движении. Удар частично погасил колебания, она задрожала и остановилась, потом, замедленная, продолжила движение. Третий топор лег в сантиметре между первым и вторым. Льнов достал четвертый — удар сотряс дерево, опять качнувшееся. Последовал пятый. Колода, ощетинившись, качалась из стороны в сторону.

Льнов выкорчевал топоры. Опять отошел на несколько метров. Удерживая в левой руке все пять, правой стал с короткими интервалами метать, выкладывая топоры «лесенкой», «елочкой» и «солнышком» — топорищами по кругу. Потом поменял руки. Левая, как всегда, подчинялась хуже. Выкладывая «солнышко», один топор отколол от края колоды толстую щепу и упал, вонзившись в пол. Льнов повторил «солнышко» подряд еще двенадцать раз, уже без помарок.

Колода раскачивалась как маятник. Льнов отошел в дальний угол зала, сосредоточился, метнул топор. Удар сотряс колоду, она задрожала, но почти не сдвинулась с места, лишь гулко вибрировала цепь — удар наконец-то растекся по вертикали, а не перешел в колебания. Один за другим последовали второй, третий, четвертый, пятый. Колода содрогалась и подпрыгивала, как на резинке, но уже не раскачивалась.

Льнов оставил один топор, потом отодвинул вторую панель, за которой хранился огнестрельный арсенал, взял два пистолета «Стечкина» и перешел в другую комнату. Она была несколько поменьше зала, также без мебели. Там находился, установленный на пружинной стойке, желтой полупрозрачности муляж человека в полный рост, сделанный из консистенции, напоминающей желатин. Выполнен он был таким образом, что различная степень вязкости состава соответствовала естественной прочности органа, который она изображала. Муляж выглядел довольно реалистично. Внутри туловища, точно застывшие в меду, отчетливо просматривались сердце, печень, желудок, почки, многочисленные артерии. Более тусклый по цвету и более жесткий состав, похожий на тот, из которого делают искусственные собачьи кости, формировал череп, позвоночный столб, ребра, лучевые, берцовые кости, коленные чашечки, такие же по крепости, как и настоящие. Подсохший снаружи толщиной в несколько миллиметров состав на ощупь воспринимался как настоящая кожа. «Скелет в янтаре» — называл его Льнов.

Тренажер бывал незаменим, когда следовало проверить, насколько чувствителен человек к различным видам повреждений, будучи одетым в бронежилет или без него, насколько разрушительно то или иное оружие.

Льнов стал в десяти метрах от мишени, метнул топор. С чавкающим звуком сталь, разрубив грудину и позвоночник, прошла через все туловище и вышла из спины, а топорище на четверть погрузилось в тело. Льнов осторожно, чтобы не причинять больших разрывов, вытащил топор. Желатиновая рана сразу слиплась.

Льнов поставил муляж напротив двери, сам вышел в конец зала, чтобы создать расстояние в двадцать пять метров. Став на позицию, он выхватил пистолеты, трижды выстрелил от пояса из каждого. Пули прошли через глаза и лоб муляжа, выломив затылок, плеснули на стену фонтанчики желатина.

Вернувшись в комнату, Льнов нажал внизу на стойке педаль, выдвинулись колесики, и он подкатил стойку к дверям термической камеры. Состав обладал высокой вязкостью и текучестью, и нагревание обеспечивало полное сращивание разрывов. Льнов вставил муляжу в ушные раковины шланги, по которым накачивался потерянный в работе желатин.

Льнов подобрал топор, обтер его от слизи. Потом все пять были вдеты в перевязь и повешены в отдельную секцию для оружия, нуждающегося в заточке. Наконец, Льнов достал из шкафа шестой топор-близнец, не отличающийся ни по весу, ни по форме топорища от тех, с которыми он отрабатывал броски, снял резиновый чехол, проверяя на остроту, поднес лезвие к руке, провел по волоскам, сбривая их.

В пистолетах Льнов заполнил обоймы до положенных двадцати патронов, взял еще по две запасных.

С отобранным для дела оружием Льнов перешел в гостиную.

Витая лесенка уходила в железный люк на потолке. Льнов сел за стол, нажал кнопку переговорного устройства:

— Зайди, Любченев. Дело есть.

Через несколько минут повернулся вентиль, люк отъехал в сторону. По лестнице спустился худой, тонкокостный человек, на вид лет тридцати. Бескровные его щеки покрывала белесая и редкая щетина. На футболку возле сердца был приколот значок с олимпийским мишкой, на шее висел самодельный образок — газетная фотография Брежнева в рамке из спичечного коробка.

Человек застенчиво, по-детски улыбнулся и запинаясь сказал:

— Здравствуйте.

— Опять ты ко мне на «вы», — качнул головой Льнов, — мы же с тобой почти ровесники.

Бледность щек Любченева резко изменила оттенок, и Льнов понял, что это Любченев совсем засмущался и «покраснел».

Красная пленка

Привели нелюдь. Она намертво стала перед классом, только ее звериная голова, будто проросшая белобрысым луком, топталась на красных ножках пионерского галстука. Антип отсел за соседнюю парту, чтобы создать видимость двух мест, рядом со мной и с ним, вместо одной пустой парты, куда нелюдь уже метила.

— Садись на свободное место, — ей сказали, — к Любченеву или к Антипенко.

Она брела по ряду, замедленная общим любопытством, смотрела поверх нас глазами, полными тонких голубых жил. Сердце мое окатило ледяной волной. Не в силах взяться за первую роль, я скорчил рожу «фу», Антип, наоборот, застенчиво улыбнулся и сдвинул на край парты учебники. Нелюдь клюнула и села к нему. Мы так всегда делали. Через несколько минут Антип подбросил ей всегда одинаковую записку: «В какой школе ты раньше училась?»

Она прочла и нацарапала что-то карандашом. Во второй записке Антип спросил: «Почему от тебя воняет говном?»

Я наблюдал за нелюдью. Она поджалась как ушибленное щупальце. Тогда Антип поднял руку.

— Что случилось, Антипенко? — ему сказали.

— Тамара Александровна, от новенькой какашками пахнет! Можно я к Любченеву пересяду?

Все наши как дрессированные отозвались слепым хохотом, лишь я тревожно и безысходно ждал, когда у нелюди из глаз полезут сопли. Но раньше Тамара Александровна сказала:

— Антипенко, выйди из класса.

Он ушел, за ним закрылась дверь, и вскоре унялся хохот. Нелюдь решительно двинула как шахматную фигуру свой вонючий пенал на середину парты, открыла книгу. О чем-то спросили. Нелюдь опередила наших и ответила сама. Тамара Александровна кругло с росчерком ковырнула в журнале и сказала: «Отлично», — потом взяла ее дневник, повторила над ним: «Отлично». Мне сделалось жутко как никогда раньше. Я глянул на портрет Брежнева, висевший над черной доской. Казалось, ветер ужаса шевелил его брови.

Я не выдержал:

— Можно выйти?

— Иди, — сказала Тамара Александровна, — и заодно передай Антипенко, чтобы без родителей он в школе не появлялся…

Мне хотелось ей в отчаянии крикнуть: «Вы не понимаете, творится страшное, боится даже Брежнев!» Но я молча выбежал в коридор искать Антипа.

Он был во дворе, на спортплощадке.

— Ну и ладно, — бутылочным осколком он царапал песок, за годы слипшийся в бетонный монолит, — подумаешь — не вышло! Ерунда.

— Конечно, — сказал я и не поверил себе.

— А может, все получилось, просто мы не заметили? — продолжал Антип, высекая стеклом пятиконечные звезды.

Мне вспоминался прошлогодний нелюдь Вайсберг, продавший душу за резиновых индейцев из гэдээра. Я на весь класс сказал: «Закрой лапой нос, он тебя выдает». Тамара Александровна смеялась громче всех. Она, видно, поняла не только про белого медвежонка из мультфильма, а что-то большее, для взрослых. Умка с носом волнистого попугая заплакал, его звериное нутро умирало слезами. Он сбежал в свое логово и там, наверное, подох. Во всяком случае, в нашей школе его больше не видели. Так было раньше.

После уроков мы с Антипом встретились на нашем тайном чердаке и сели доделывать бомбу из зенитного патрона, который я нашел на брошенном стрельбище. Порох в нем давно испортился, и мы кропотливо, день за днем заполняли патрон спичечной серой.

— Мы не заметили, — бормотал сердито Антип, кроша над расстеленной газетой серные головки, — у нас все получилось.

Но я-то чувствовал, что нелюдь улизнула.

— Антип, зачем себя обманывать, все было сразу ясно. Да и Брежнев по-другому смотрел…

Антип ссыпал в патрон заряд свежеприготовленного пороха, заткнул пулей.

— Возможно, ты прав, — вскочил на ноги, — и работа не закончена.

Нелюдь никуда не подевалась. Она вросла в сентябрь и октябрь, выгрызла ход к ноябрю. С нею осень разлагалась быстрее. Происходили разные события, уроки и мультфильмы, но я ничего не помню, кроме ее удушливого присутствия. Мы делали что могли, применили все доступные нам средства — без толку.

Прошлые нелюди дохли, не зная тайны про спортивные трусы, с полоской на боку, те самые, единственно допустимые. Поэтому с особо опасного Антонова, который утверждал, что знает секретный прием каратэ, мы сняли штаны. Под ними нелюдь скрывал белые трусы в цветочках! Вся школа от первоклассника до директора гудела: у Антонова позорные трусы! Запахло близким ЧПаевым. На следующее утро Тамара Александровна подтвердила, что в школе ЧП, повесился Антонов…

Стоит ли говорить, что новая нелюдь носила под формой спортивные трусы? Нас и Брежнева злодейски предали. С каждым днем ему становилось все хуже. За ночь он отдыхал, но с началом уроков, когда нелюдь заходила в класс, Леонид Ильич задыхался от ее смрада. Он постарел за эту осень на десять лет.

Я вызвался бессрочно быть дежурным, чтобы каждую перемену проветривать класс. Но нелюдь предусмотрела и это, на уроке она чихала и кашляла, Тамара Александровна сказала: «Любченев, ты мне всех простудишь, хватит проветривать».

Я говорил, что мне не хватает воздуха, Тамара Александровна, ставшая полунелюдью, сказала: «Так мы тебя, Любченев, к рахитам в санаторий отправим, там тебе будет хватать воздуха».

Нелюдь засмеялась, увлекая звериным смехом и остальных. К утру окна насмерть запечатали бумагой.

На нашем чердаке, доделанный, лежал патрон. Мы уже забыли, что собирались его взорвать, у нас на игры не хватало времени. Мы просили Брежнева о чуде — помочь нам достать красную пленку. Тогда бы решилось все. Но где ее найти?

Мы и раньше, собрав волю в кулак, задавали неловкие вопросы в фотографических магазинах, есть ли у них красная пленка? Мы боялись только услышать в ответ: «А зачем она вам нужна?»

Но получалось еще хуже. Продавцы делали вид, что не понимают, о чем их спросили, и глупо улыбались, как будто мы из детского сада. Странно было бы думать, что на четвертом году обучения кто-то бы не знал, откуда берутся фотографии с голыми людьми.

Чаще нам говорили: «Нету в природе такой пленки». Я бы охотно поверил, да только у нас с Антипом были весомые доказательства. Не важно, как они к нам попали. Тот, кто нам их выменял, называл фотографии, сделанные красной пленкой, «парнашками». Мы тогда спросили, сколько стоит такая пленка, и нам сказали, что очень дорого, — сто рублей катушка. И у нас она не продавалась, нужно было ехать за ней в далекую Москву, в один-единственный магазин на всю страну. И то она там не всегда бывала — сразу раскупали. И продавалась она, естественно, тем, кому исполнилось шестнадцать лет.

Сто рублей мы насобирали. В моей копилке много чего лежало, и на последний день рождения мне подарили фиолетовые «двадцать пять». Оставалось найти надежного человека, который поедет в Москву. Антип успокоил — есть человек, что возьмется за это. Он знает, где магазин, и ему там обещали придержать несколько пленок. Антип говорил, правда, не с ним, а с его младшим братом. Появилась хоть какая-то надежда. Несколько дней мы потратили на то, чтобы обменять наши звенящие деньги на солидные бумажные.

Пришел этот младший брат, из нашей школы, годом старше. Он не понравился мне, какой-то скрытный, с глазами, заросшими паутиной, в которой как два паука бегали беспокойные зрачки. Я засомневался, доверить ли ему такую сумму, но Антип сказал, что у нас нет другого выбора.

Мы долго расспрашивали его, уточняя, когда и что, он лениво обещал через неделю отдать нам пленку. Мы решились и вручили ему наши сбережения. У меня кольнуло сердце — несолидный посланец взял сто рублей как-то без ощущения значимости денег, просто смял и запихнул в карман.

Началась новая неделя. Нам оставалось пока что в мыслях разыгрывать, как мы получим пленку, разбросаем по школе фотографии с голой нелюдью, и это будет ее конец. Так мы мечтали на чердаке.

Я нервничал, то и дело задаваясь вопросом: если свойства пленки позволяют проникать сквозь одежду, что произойдет с головой, которая обычно ничем, кроме шапки, не прикрыта, и не получим ли мы вместо лица нелюди снимок черепа? Но как тогда с «парнашками»? Выходит, их делали, нарочно обворачивая головы тканью? Но кто мог согласиться добровольно на такое?

— Допустим, на руки надевали перчатки, — предположил Антип, — хотя действительно странно, — он задумался и вдруг хлопнул себя по лбу. — Ну конечно — элементарно! Особенность пленки в том, что она способна фотографировать только тело, а одежду не воспринимает.

— Как я сам не догадался, так просто, — я сразу успокоился. Действительно, кому нужна пленка, которая раздевает до костей как рентген?

Мы не имели права на ошибку. На чердаке не закрывалась книга «Первые шаги в искусстве фотографирования». Антип принес из дома отцовскую «Смену», я купил пленку для тренировочных снимков. Мы приходили по утрам в наш душный класс, стараясь вести себя как и прежде. Антип вытаскивал фотоаппарат, делал пальцем «щелк» и кричал: «Красная пленка!» Девчонки бежали врассыпную, лишь нелюдь оставалась на месте и смотрела в объектив застывшим презрительным взглядом.

Прошла неделя, пленки не было. Нам отвечали, что человек еще не вернулся из Москвы.

Однажды урок труда заменили уборкой листьев вокруг школы. Я любил за это осень. Мы всегда сметали сугробы листвы и потом, разбежавшись, в них прыгали.

Нелюдь, в стороне, до чернозема расцарапывала граблями газон. К ней подошла Тамара Александровна.

— Как вы думаете, есть бог? — тихо спросила ее нелюдь.

Та смущенно засмеялась и ответила:

— Не знаю, такой сложный вопрос…

— Мне бы не хотелось гореть в аду, — двусмысленно продолжала нелюдь, глядя на меня снизу вверх, как будто поддевала на крюк.

Я крикнул:

— Тамара Александровна, зачем вы притворяетесь, вы же прекрасно знаете, что бога нет!

Она вдруг заорала:

— Не смей делать замечания старшим, Любченев! Давно пора вызвать твоих родителей в школу!

От такой несправедливости я опешил, развернулся и пошел от них, волоча за собой метлу. На секунду оглянулся. Нелюдь, незаметно для других, но так, чтоб я увидел, перекрестилась, как делают в церквях попы и старухи, когда хотят, чтоб кто-то вместо них умер.

На следующее утро долго не начинались уроки. Зашла Тамара Александровна и сказала:

— Идите домой. Занятий сегодня не будет. Леонид Ильич Брежнев скончался… — И весь класс, бездумно празднуя отмену уроков, пусть и ценой трагедии, разбежался. Остались я и Антип, осмыслить, что же произошло. Эта смерть не укладывалась в нашем понимании.

Не только мы, многие думали, что Брежнев не умер, а только надышался ядовитыми испарениями нелюдей, погрузился в летаргический сон и спящим похоронен в Кремлевской стене, тверже которой ничего нет.

В телевизоре объявили новое имя — Юрий Владимирович Андропов. Показали его самого крупным планом, потом весь президиум, и я все понял — людей почти не осталось, к власти пришли нелюди.

Что ж, мы, так или иначе, готовились выполнить наш долг. Пленка, по словам подозрительного брата, была уже в пути. Это обнадеживало.

Мы проследили, где обитает нелюдь. Крались за ней до ее подъезда, притаились за деревом. На пороге она резко оглянулась и посмотрела в нашу сторону. Почувствовав, что обнаружены, мы гордо вышли из-за укрытия. Нелюдь ухмыльнулась, по-особому сложила руки, точно держала в них невидимый фотоаппарат, и поднесла к лицу.

— Красная пленка! — громко сказала она и щелкнула языком.

Через несколько дней Тамара Александровна прервала урок за десять минут до конца и сказала, что в актовом зале будет торжественное собрание. Наш класс спустился и вместе с остальными занял свое место напротив трибуны.

Директор непонятно говорил о новых планах и задачах, которые ставит перед нами время. Я его не слушал, потому что видел, как нелюдь переглянулась с тем, кто обещал нам пленку. Это была секунда, но мне ее хватило. Жуткие подозрения сковали меня.

Раздался звонок, объявляя начало перемены. Классы еще не успели разойтись. Нелюдь вышла на середину зала, прижимая что-то к переднику, остановилась и крикнула, вскидывая руки вверх:

— Антипенко и Любченев — голые! — Из пальцев ее посыпались вороха фотографий.

Какой-то странный гул поднялся в зале, я перестал что-либо слышать, кроме него. Рот противно окислился медным ужасом. Одна из фотографий спланировала к моим ногам — я увидел совершенно голого Антипа, с такой же голой писькой, болтающейся как бескостный мизинец. Рядом с ним, разделенная деревом, была еще одна фигура. Я не успел узнать в ней себя. Раньше мы закричали в два голоса и побежали прочь.

Школа будто наполнилась туманом, оседающим слезами на наших горячих лицах. Я потерял Антипа из виду, неизвестно откуда доносились его летящие по ступеням шаги, обжигающий рокот гнался за нами как пламя из взорвавшейся цистерны.

Я нашел Антипа на чердаке, он сидел и плакал. Я упал рядом и заплакал тоже. Сквозь чердачное окно мы видели, как наступила скорая ночь, потом рассвет, новый день и снова ночь.

Мы оказались надежно заперты в тюрьме своего позора. Для нас была закрыта дорога в школу — там наши с Антипом имена прокляты и осмеяны. Мы потеряли дом и родителей. Они не примут, они уже отреклись от таких сыновей. Про наш позор пишут газеты, трубит телевизор. Андропов хохочет над нами. На этот хохот отовсюду приходят нелюди, число их множится, их некому остановить. Брежнев навечно усыплен в Кремлевской стене, и Родина обречена…

— Что теперь? — спросил я Антипа.

Он достал из тайника сделанный патрон.

— Выходит, мы делали бомбу для себя, Антип? — я размазывал по лицу неудержимые слезы.

Он кивнул:

— Если по ней ударить, она взорвется, и мы умрем.

Мы стали рядом, склонившись головами над патроном, чтобы осколки убили нас наверняка. Антип повернул патрон остроносой пулей к животу и приготовился ударить молотком по капсюлю. Я сосчитал до трех, Антип взмахнул молотком.

Патрон не взорвался, а выстрелил, будто ударил кувалдой. Антип лопнул кровью, полившейся изо рта, носа и глаз. Из живота его выпал кишечный клубок, размотался…

Я поднял еще дымящуюся гильзу, вдохнул сладкий запах прогоревшей серы. Неожиданно слезы кончились.

Второго патрона у нас не было, но я бы все равно не смог им воспользоваться — одиночество и позор окончательно отняли желание умереть.

6

Льнов нашел Любченева два года назад, когда купил весь последний этаж. Еще делался ремонт. Однажды ночью, услышав над потолком шум, который выдал ему присутствие человека, Льнов поднялся, рассчитывая обнаружить как случайного бомжа, так и подосланного убийцу. Чердак оказался запертым. Льнов спустился к себе, но среди ночи ему снова послышались тихие шаги.

Он сорвал замок. Слабая лампочка осветила пространство с низким неровным потолком, перегороженное деревянными балками, похожее на остов парусника. Были и маленькие окошки, но время закоптило в них стекла. Пыль за годы слежалась до состояния войлока и заглушала шаги, иногда похрустывало битое стекло, осколки шифера. Были сложенные монументальными ступенями подшивки газет, древние, точно гипсовые, тряпки. Как мертвая, ногами вверх валялась отслужившая мебель, рассохшаяся и выглядящая от этого слоеной. Пахло голубями и теплой ветхостью.

Дальний угол показался Льнову несколько обжитым. Лежал матрас, у стены стоял шкаф, и на полках его находились различные бутылки, наполненные какой-то жидкостью. Льнов протянул руку и взял с полки бутылку, чуть потряс ее, чтобы определить содержимое.

Тогда за его спиной и раздался тихий голос: «Ее нельзя трясти… Она взорваться может».

Льнов оглянулся, и от стены отделилась фигура, до этого незаметная. Любченев умел прятаться.

Позже он рассказал Льнову историю своего бегства. В десять лет лишившись семьи, жил один на чердаках или в подвалах. Там часто хранились запасы и соленья на зиму и старая одежда. Существовал он как тень, почти неслышно. Когда же чувствовал, что люди подбирались к нему слишком близко, ночью уходил на новое место.

Через полгода своих скитаний Любченев случайно наткнулся на стопку школьных учебников. В одном из них была газетная закладка с портретом Леонида Брежнева. Книга оказалась учебником по химии за шестой-десятый классы. Мало понимая содержание, он начал читать. Из газеты ржавым бритвенным лезвием он вырезал фотографию и стал носить ее на шее как талисман.

С момента удивительной находки жизнь Любченева изменилась. Прежняя трагедия открыла в нем странный талант. Интуитивно из простейших бытовых компонентов он научился мастерить бомбы, с каждым разом все лучше и мощнее. Подвалы и чердаки обеспечивали необходимым: серной кислотой, бензином, машинным маслом, соляркой, толуолом, спиртом, ацетоном, алюминием, хозяйственным мылом, сахаром — все это было в изобилии.

Любченев нашел переносную электропечку, и на ней не только готовил пищу, но и выпаривал различные смеси, благо, розетки находились всегда. Он не взорвал ни одного своего творения, но твердо знал, что каждое работает.

Когда он уходил, то оставлял большинство сделанных бомб. С собой прихватывал только любимые. Случалось, люди находили его убежища и, греша на террористов, вызывали милицию. Но кто бы предположил другое, глядя на тротиловые заряды, динамитные шашки, бидоны с напалмом. Детонаторы поражали простотой — ампула из-под лекарства, наполненная серной кислотой и запаянная эпоксидным клеем, прикреплялась к мышеловке, на место, куда приходится удар скобы. Сама ампула была вставлена в бикфордов шнур, заряженный марганцовкой. В детонаторе не хватало только взведенной скобы и съестной приманки, чтобы разбить мышиный череп и ампулу с кислотой, в соединении с марганцем, воспламенявшей шнур, по которому огонь достигал заряда.

Наверное, Любченев был бы удивлен, узнав, что другой созданный им запал — из бертолетовой соли и сахара, — больше ста лет носит имя легендарного революционера Кибальчича…

Так Любченев и жил, не помышляя вернуться в прежний мир. Подвалы и чердаки также снабжали прессой, пусть и с годовым опозданием. Первые пять лет в голову еще закрадывались мысли, что позор его уже забыт. Однажды он наткнулся на какой-то советский журнал, что-то вроде «Огонька» или «Крестьянки», открыл и взмок смертельным потом — там были фотографии с голыми людьми. Страх дорисовал ему и свое собственное изображение, но перепроверить у Любченева все равно не было ни сил, ни мужества. Он смял и отшвырнул проклятый журнал в угол.

Тогда Любченев понял, что ничего не забыто, и надежды на возвращение рухнули. «Грязных» журналов и газет с каждым годом стало появляться все больше. После девяностых процесс принял чудовищные масштабы. Полный прежних ужасов, Любченев никогда не читал, что написано под фотографиями, убежденный, что там, снаружи, вовсю продолжается издевательская, государственного масштаба травля, которая выжила и его когда-то.

Двадцать лет скитаний по чердакам и подвалам не прошли бесследно. Он был вечно бледен, плохо переносил солнечные лучи и свежую пищу. В город отваживался только по ночам, не шел, а крался, прижимаясь к стенам или деревьям, по-кошачьи готовый в любую секунду нырнуть в подъезд или подвальное окно.

Лишь в машине с затемненными стеклами он чувствовал себя увереннее, и Льнов часто катал его по ночному городу, пока Любченев сам не обучился водить. Он по-прежнему предпочитал чердачную тишь и одиночество. Льнов, отдавая должное его удивительному пиротехническому таланту, выкупил чердак, превратив в комнату и лабораторию.

7

— С оружием проблема, — сказал Льнов. — На себе пронести его невозможно.

— А что за люди вообще?

— Точно не знаю. Не представились… — Льнов задумался. — Но если те, о ком я думаю, то у меня есть одна идея. Но может и не сработать…

— Попробуем тогда стеклянный костюм? — спросил Любченев, потирая тонкие руки. — Когда-нибудь все равно пришлось бы проверить. Мне кажется, он вполне надежен…

— А если в живот выстрелят?

— Тогда плохо. Сгорите… — смущенно сказал Любченев. — Но вы же… но ты же сказал, что это деловая встреча.

— Хочется верить… Ладно, давай снаряжай костюм.

По лестнице они поднялись на чердак. Любченев открыл шкаф. Стеклянным костюмом назывался матерчатый комбинезон, сшитый, казалось, из одних карманов. В них находились плоские емкости, формой искусно повторяющие контуры тела. Растянутые в длину, они могли вместить каждая не меньше пол-литра жидкости. Надетый на человека костюм утолщал его на палец и, скрытый другой одеждой, вполне мог сойти за жирок.

Любченев вытащил из карманов комбинезона прямоугольные грудные фляги, самую массивную, круглую — с живота, длинные изогнутые — из рукавов, похожие, но более длинные, — из штанин. Разложил емкости на опытном столе. Штангенциркулем он измерил диаметр горлышка, достал пластиковую заготовку, вставил в небольшой станок и в минуту обточил до необходимого диаметра. Вытянул шприцем из банки какую-то жидкость, капнул на сделанную пробку.

— Это ты чем? — поинтересовался Льнов.

— Серной кислотой. Концентрированной. На устойчивость проверяю… — Он оглядел кусок пластика. — Вроде, нормально, выдерживает.

Любченев поставил на стол канистру, отвинтил крышку, вложил в патрубок шланг, другой его конец захватил ртом, потянул и направил шланг в первую, самую большую емкость — «живот». Запахло бензином. Потом настал черед серной кислоты, которую Любченев стал доливать из шприца небольшими порциями. Любченев взял пластиковую заготовку и при помощи долота короткими точными постукиваниями загнал ее в горлышко.

— Ну как? — спросил Льнов.

— Герметично… — Любченев осторожно перевернул флягу, закрепил в штативе, подождал несколько минут. Потом вытащил ее и минут десять тщательно промывал от остатков кислоты, прополаскивая различными растворами и просто водой.

Через полчаса половина емкостей была заполнена. В небольшой керамической посудине Любченев смешал необходимые компоненты, залил водой. Затем он вооружился ножницами, нарезал из хлопчатобумажной ткани что-то вроде этикеток, основательно вымочил их в растворе, просушил и наклеил на емкости. Повернулся ко Льнову.

— Жидкость начинает возгораться от прикосновения к составу, которым обмазана этикетка. Поэтому с этими, что на животе и груди, — осторожнее. К остальным пузырям я могу матерчатый фитиль сделать, но это не обязательно. Их потом метать можно, когда огня достаточно…

Он заполнил оставшиеся емкости бензином из канистры, долил машинного масла. Снова завизжал станок, выпиливая пробки. Через десять минут основная работа закончилась.

— Меряй.

Раздевшись до трусов, Льнов влез в комбинезон. Любченев подавал ему сосуды с горючим, а Льнов паковал их в карманы.

Льнов глянул в большое зеркало. Симуляция мышечно-жирового рельефа была убедительной. Под тканью отчетливо обозначился живот, чуть ожиревшие груди, полноватые руки и бедра, соответствующие когда-то сильному мужчине с фигурой тяжелоатлета. Льнов прошелся по лаборатории, размахивая руками, присел несколько раз, подпрыгнул — костюм не ограничивал движений.

Льнов вернулся к себе. Зашел в ванную комнату и с помощью бритвы сделал на голове изрядные залысины. Оставалось подобрать внешнюю одежду. Для предстоящей операции прежняя, при всей ее универсальности, не подходила. После некоторых раздумий он выбрал серые штаны с наутюженными стрелками, светлую рубаху. Для страховки надел бронежилет, замаскированный под вязаную безрукавку, а сверху облачился в просторный твидовый пиджак. Влез в рыжие с бахромой туфли. Очки в стальной оправе Льнов одной дужкой вдел в нагрудный карман пиджака. Потом достал отцовский, еще из семидесятых годов портфель, который хранился отнюдь не по сентиментальным соображениям. Умиротворяющего вида кожаный ветеран с латунным старообразным замком вмещал, хоть и по диагонали, топор «Мень». Туда же Льнов сложил пистолеты с обоймами. Затем он подошел к книжному шкафу, провел пальцем по корешкам, выхватил томик Мережковского. Льнов оглядел его типографскую свежесть и решил, что истреплет книжку по дороге.

За окнами начинало смеркаться. До встречи оставалось меньше часа.

— Отлично. И последнее… — сказал Льнов сожалеющим, но от этого не менее категоричным тоном. — Возможны непредвиденные проблемы, и тебе тогда придется выйти в город. Я понимаю, ты это не особенно жалуешь, но это уже ночь будет… И нам понадобится кое-что помощнее стеклянного костюма. Все ясно?

— Ага, — Любченев кивнул, — я тогда пойду еще в лаборатории повожусь.

8

Просигналили второй раз. Льнов, давно заметивший синюю «Ауди» восьмой модели, оторвался от чтения и с близоруким прищуром осмотрелся.

В машине опустилось стекло, рука поманила Льнова, и давешний телефонный голос позвал:

— Василий Михайлович, милости прошу.

Льнов открыл дверь, рухнул в кресло, взгромоздив портфель на колени.

В машине находился средних лет господин, выглядевший совершенно не в духе организации, которую собирался представлять: полноватый, в очках, пиджачно-галстучный, больше похожий на преподавателя философии в техническом вузе.

— Давно ждете?

— Не очень. Просто на удивление быстро добрался. Книжку вот полистал, и результат — сразу вас не услышал, зачитался.

— Чем, если не секрет? — тип с любопытством наклонился, заглядывая в обложку. — Ах ты, боже мой — Мережковский! Уж не «Антихриста» ли перед встречей проглядеть изволили?

— Нет, это публицистика. Презанятнейший кусочек был, изящно он так по Андрею Белому прошелся, с енохианским языком. Сейчас, я вам найду, секундочку… — Льнов возился, отчаянно шурша страницами, — то место, где Мережковский сравнивает Белого с тем ангелом, который настолько опасался магической силы этого сакрального языка, что не произносил, а писал слова задом наперед, чтобы, не дай бог, не вызвать темные силы… — Льнов доверчиво улыбнулся, отрываясь от поиска: — А ведь это я с вами по телефону говорил, верно?

— Да, извините, забыл представиться, — спохватился тип, — Николай Аристархович. — Он протянул руку. — Честное слово, очень, очень приятно познакомиться.

— Взаимно…

Обменявшись рыхлым пожатием, Льнов переложил портфель на заднее сиденье, улыбнулся:

— Едем?

— Да, — Николай Аристархович взялся за переключатель скорости. Его ступни, обутые в рыжие кожаные туфли, нажали на педали сцепления и газа…

9

— Я, признаться, — начал Николай Аристархович, — вас совершенно другим представлял, — он с симпатией поглядывал на Льнова. — Думал, вы весь в черном придете, Василий Буслаев в плаще, волчьими хвостами подбитом, с какой-нибудь серебряной руной на шее. Такой «скажи мне кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?» — это я вас как бы спрашиваю.

— А я вам как бы отвечаю, что вы примете смерть от вашей «восьмерки», — в тон ему произнес Льнов, понимая, что не ошибся с маскарадом. — Но вы, любезный, между прочим, тоже не в сутане с капюшоном, и знака Бафомета я на вас опять-таки не заметил!

Оба засмеялись.

Льнов продолжал:

— Я, Николай Аристархович, вообще к символике, культовой одежде и ритуалам отношусь с долей скепсиса.

— И, скорее всего, напрасно, — мягко сказал Николай Аристархович, — ибо массовый зрелищный ритуал среди людей, преданных общей философии, подчеркиваю, философии, а не религии, — очень стимулирует. У вас будет возможность в этом убедиться. Зрелищность и философия — два наших кита…

— Но действительно забавно, если вы ждали гибрид новгородского берсерка и волхва, отчего же вы один отважились приехать?

— Это мы в машине одни, а так, оглянитесь, — видите, какой нас эскорт сопровождает…

Льнов выразительно напялил очки, повернулся. Разорванная вереница мотоциклов следовала на некотором расстоянии от машины.

— Ну, тогда понятно, — Льнов значительно покивал, возвращая очки в карман.

— А я с вами приватно хотел пообщаться. В нашей конторе я вроде начальника отдела кадров.

— Причем с моей трудовой книжкой вы уже, как я понял, успели ознакомиться.

Николай Аристархович приятельски хлопнул Льнова по плечу:

— Скорее, с характеристикой. Это покойного Якова Юрьевича благодарите, высокого был о вас мнения, откровенно считал единомышленником, в дневниках так прямо и писал: «Льнов — он наш!»

— Проблема Якова Юрьевича и иже с ним, я говорю сейчас и о «Звезде Люцифера» Мастырова, и о «Пути Истины» Кагановской — из грязных кухонь они перенесли свои подпортвейные откровения в офисы, но как были, так и остались теми коммунальными, дворовыми мистиками шестидесятых. Вы уж извините…

— Вы безжалостны и категоричны в своем приговоре… — укоризненно сказал Николай Аристархович.

— И буду с вами так же откровенен, как и вы со мной. Мое неприятие распространяется на все ныне здравствующие концепции бога. Я равно удален от всех религий и культов. Я не фанатик, не адепт, я вечно сомневающийся иронизирующий атеист-философ, которому иногда приходилось быть жестоким. И, как ни прискорбно в этом сознаваться, мной чаще двигали коммерческие, а отнюдь не космические интересы. А Якову Юрьевичу, по-видимому, было приятнее думать, что я работал для него из идеологических побуждений.

Николай Аристархович на секунду оторвался от дороги, его зрачки острыми буравчиками посверлили собеседника, не почувствовали лжи и отпустили.

Льнов расстегнул пуговицу под воротником, поворочал шеей:

— Душно… Остановитесь, пожалуйста, где-нибудь возле первой торговой точки, я себе выпить чего-нибудь возьму, сделайте одолжение.

— Конечно, Василий Михайлович, о чем речь… — машина притормозила.

— Я быстро. Буквально пару минут…

Тяжелой бабьей трусцой Льнов сбегал к ларьку, растопырив локти, стал возле окошка, считая в отражении стекла подтягивающихся к стоящей машине людей на мотоциклах.

Льнов выразительно порылся в карманах, достал кошелек и громко сказал:

— «Пшеничную», два «Жигулевских», любую минералку и пластиковые стаканчики, пожалуйста…

Он развернулся и пошел к машине, прижимая к груди четыре бутылки.

— Однако, вы закупились, — удивленно глянул Николай Аристархович. — А пиво зачем?

— Водочка хорошо им полируется. Не желаете?

— Помилуйте, Василий Михайлович, я же за рулем.

— Совсем из головы вылетело, — благодушно засмеялся Льнов. — Но водички минеральной-то выпьете?

— Не откажусь.

— Держите. Сами откроете? А я себе водки налью, — Льнов с хрустом свернул крышку.

10

— Подозреваю, я несколько вас разочаровал моей философией… — Льнов чуть отпил и погонял во рту алкоголь.

— Скорее наоборот, очаровали, — сказал после недолгого молчания Николай Аристархович, — будто с собой побеседовал. Довольно странное ощущение… Спасибо вам, Василий Михайлович.

— А себя, как говорится, не обманешь, — с раскаянием вздохнул Льнов, — приходится сознаваться.

— Интересно знать, в чем? — цепко насторожился Николай Аристархович.

— Я оружие прихватил с собой, там, в портфеле. Два пистолета и топор.

— В последнем кто бы сомневался, — Николай Аристархович сразу посерьезнел. — Я же так просил вас ничего не брать!

— Но, согласитесь, было бы еще страннее, если бы я вообще не взял с собой оружия, не так ли? Мы же раньше знакомы не были, — извиняющимся тоном пояснял Льнов. — Я в неизвестность шел…

— И жизнь собирались подороже продавать?

— Именно. Вы же сами понимаете…

— Как же вы подводите меня! — Николай Аристархович в раздражении хлопнул ладонями по рулю. — И что теперь? Назад возвращаться? — он глянул на часы, — так не успеем.

— Но я обязан был вам рассказать, — повинно вздохнул Льнов. — Поверьте, мне сейчас очень неловко…

— Я, конечно, очень ценю вашу откровенность, — с досадой продолжал Николай Аристархович. — Я-то извиняю вас. Но все дело в том, что этим поступком вы поставили свою жизнь под угрозу. Вы это понимаете? Куда прикажете портфель девать?

— В машине оставить? — неуверенно предложил Льнов.

— Исключено! Вы что думали, в моей персональной «Ауди» сидите? Это собственность организации. Как приедем, охранник отгонит машину в гараж, а потом есть шанс, что на ней же повезут домой княгиню. В любом случае машину проверят!

— Допустим, такой вариант: пока все мероприятие не кончится, подержите у себя. После отдадите.

Николай Аристархович задумался.

— Василий Михайлович, это, конечно, нечто неслыханное, но я соглашусь исключительно ради вас. Договорились. Теперь вы мой должник, помните, ибо этим поступком я, можно сказать, спасаю вам жизнь.

* * *

Машина, выехав за город, неслась по окружной, золотя фарами дорогу. Мотоциклетный эскорт заметно подтянулся. Льнов задумчиво крутил в пальцах пустой стаканчик:

— Уверяю, я действительно не имел к убийству священника ни малейшего отношения. Нельзя же из-за одной привязки к топору слишком хорошо думать о человеке! Так можно и до Раскольникова добраться!

Николай Аристархович засмеялся.

— А содержание записки чем объяснить прикажете?

— Тем, что Яков Юрьевич просто благодарил. После одного нашего спора он подверг критике часть своих взглядов на природу русского ведизма.

— Отчего же тогда «Меня» с заглавной буквы?

— Вы должны помнить, в последние свои годы Яков Юрьевич, одержимый идеей собственной значимости, писал о себе только с заглавной. Весь вопрос в ударении.

Николай Аристархович проницательно улыбнулся, погрозил пальцем.

— Я склонен думать, вы лукавите, но списываю это на ваше профессиональное стремление к конспирации. Впрочем, извольте, — не убивали так не убивали.

— Посмотрим, чем я смогу быть вам полезным, — Льнов подлил себе водки. — Расскажите мне вкратце суть. Я, конечно, в последние годы отошел от личного исполнения. У меня скорее агентство, я подбираю людей для определенных заданий…

— Не скромничайте, Василий Михайлович, — всплеснул ресницами Николай Аристархович. — Впрочем, если вас интересует моральная сторона дела, то миссия у вас самая благородная. Мы просим о защите. Речь идет об убийствах, совершенных одним или двумя людьми. Всю, к сожалению, немногочисленную, информацию я сегодня же предоставлю вам в моем кабинете. У нас будет немного времени, ознакомитесь, — он коротко оглядел Льнова, — заодно и одежду подходящую вам подберем.

— Черный балахон? — хмыкнул Льнов.

— Так положено. Я тоже переоденусь и обувь сменю.

— Вот что значит — родственные души! — отставив ногу, растерянно заметил Льнов.

— Удивительно, — покосившись вниз, подтвердил Николай Аристархович, — даже фасон похож, — он засмеялся. — Впрочем, мы отвлеклись, я продолжаю. Наша организация довольно разветвлена, мы имеем множество филиалов. Именно они подверглись нападению. Убиты наши коллеги. Характер убийств религиозный либо искусно маскирован под него. Неизменное орудие — колющий предмет — стилет, по всей видимости. На месте преступления остаются полужидкие бумажные комки, пропитанные кровью. В тканях также обнаружились частички бумаги — возможно, из ритуальных соображений раны затыкались. Мы, поначалу, предположили, что убийцы использовали Библию или другие культовые христианские книги. По слипшимся строчкам, конечно, сложно что-то опознать. Вроде из Пастернака, так что версия с ритуальными мотивами не оправдалась. Да… Попытки выяснить своими силами чьих это рук дело были малоуспешны. Предположительно, следующий удар может быть нанесен по нам. Мы располагаем довольно мощной системой охраны, но вы как профессионал понимаете, это не всегда эффективно. Хотелось, чтобы вы избавили нас от этой угрозы.

— Почему бы вам не воспользоваться помощью темных сил? — Льнов осушил стаканчик.

— Не иронизируйте, — Николай Аристархович недовольно поиграл налитыми щеками, — именно сегодня состоится так называемый ритуал уничтожения.

— И вы верите в успех?

— Несомненно.

— Тогда зачем вам я?

— Я думаю, это не помешает. Тем более, вдруг именно вы и окажетесь тем оружием, о котором сегодня будет испрошено. И умерьте ваш скептицизм, забудьте о Якове Юрьевиче. Княгиня — это совершенно другое.

— Да я не спорю, — Льнов поискал глазами, обо что бы откупорить «Жигулевское».

Николай Аристархович протянул зажигалку, лукаво осведомился:

— Тем не менее вы нервничаете, не так ли, Василий Михайлович?

— С чего вы решили? — спросил Льнов.

— Много алкоголя…

Льнов подцепил пробку краешком зажигалки, торопливо отпил, так что пиво вспенилось и потекло по бутылке на коврик. Льнов стряхнул с руки капли.

— Ах, черт, извините… С чего вы решили, что я нервничаю? Просто не по себе.

— Ерунда, — загадочно улыбнулся Николай Аристархович, — но меня это, Василий Михайлович, не удивляет. Не все так просто, уверен, сегодняшняя ночь окончательно поколеблет ваши взгляды. Княгиня — удивительный человек.

Льнов насмешливо поднял бровь. Николай Аристархович нахмурился и произнес, членя фразы на значительные паузы:

— И повторюсь. Оставьте любую иронию, она допустима сугубо между нами. Люди, окружающие княгиню, ей фанатично преданы. Одно ваше скептическое замечание, улыбка — и даже ваш опыт не спасет вас. И главное, я буду бессилен что-либо изменить, помочь. Мне останется только с напускным суровым видом, хоть и страдая в душе, смотреть, как вы мучительно умираете…

11

— Вот и добрались, — Николай Аристархович посигналил у проходной. Ворота отъехали в сторону. За похожими на огородные парники цехами высились широкие жерла труб.

— Что тут было раньше? — спросил Льнов.

— Предполагался какой-то химический комбинат. В свое время строительство было заморожено, потом и вовсе прекратилось, — он успокаивающе помахал рукой охране на проходной. — Выходите, Василий Михайлович.

— А вы?

— Меня проверять не нужно, — усмехнулся Николай Аристархович.

— На заднем сиденье еще бутылка «Жигулевского» осталась, — чуть разлезшимся пьяноватым голосом шепнул Льнов. С водкой он не расставался. — Возьмите, потом допьем и все обсудим.

— Да вы и так хороши, куда больше… — Николай Аристархович с мягким недовольством покачал головой. — Хватит, что я для вас это одолжение с портфелем делаю…

Он глянул на подъехавший мотоциклетный эскорт. Вдруг какая-то догадка затуманила его взгляд жестокостью.

— Для вас вход на территорию комбината лежит через проходную. Очень надеюсь, вы мне все оружие передали, потому что новых признаний я не приму. В любом случае моя совесть чиста, я предупреждал вас. Сначала вы решили меня обмануть. Потом, не известно по каким причинам, сознались. Я вам поверил. А теперь мне будет интересно проверить цену вашей искренности. Идите…

Льнов зашел в помещение проходной. Обустройство несколько напоминало терминал в аэропорту. Охранники почтительно кивнули появившемуся с обратной стороны Николаю Аристарховичу с льновским портфелем в руке.

Первый охранник подошел ко Льнову, провел вдоль одежды детектором металла. Прибо�

Скачать книгу

© Елизаров М.Ю.

© ООО «Издательство АСТ»

Пролог

Живаго

Грохот станков и визгливые полутона циркулярной пилы едва доносились в подвал. Ветхие стеллажи, полные бумаг, заглушали производственный шум.

Пётр Семёнович женским движением расправил складки огромных, почти до плеч, нарукавников, перешитых из спортивных штанов “Аdidas”. Белая лилия на правом нарукавнике фосфорно полыхала в бледном свете, проникавшем сквозь маленькое окно под потолком. Стопки бумаг уменьшили оконный проём вчетверо, оставив прорезь в ладонь шириной.

Напротив Пётра Семёновича, отделённый широкой границей стола, возвышался Кулешов. Сумрак одел его до плеч в балахон однородного серого цвета, только голову обрамлял светлый венчик, высвечивающий под волосами макушку лимонного цвета. Стёкла в громоздкой пластмассовой оправе множили усталость его глаз.

– Пётр Семёнович – хуесос! – сказал Кулешов.

– Вадим Анатольевич, ваше вопиющее хамство на сей раз преступило всякие границы, – затараторил со скоростью тараканьих лапок Пётр Семёнович. – Как смеете вы бросать мне в лицо такие чудовищные обвинения, не имея на то ни малейших доказательств! Если не ошибаюсь, хуесосом зовётся человек, который сосёт хуй. Скажите, вы хоть раз заставали меня за, прошу прощения, но выскажусь в вашей терминологии, сосанием хуя? Отвечайте: заставали? Нет! Никогда! А высказывал ли я при вас когда-нибудь мои личные пожелания совершить с кем-либо подобный акт? Нет! Может, я подходил к вам с соответствующей литературой, с видеокассетами и в восторженных тонах отзывался об увиденном? Нет и ещё раз нет!

– Вот как вы заговорили, – произнёс Кулешов с перевёрнутой злой улыбкой. – Стоило мне высказать нечто безосновательное, но не просто в воздух, а по вашему адресу – и как же вы взбеленились! Прямо не узнать. Сразу потребовались аргументы. Так почему же вы, милейший, берёте на себя смелость постулировать более чем сомнительные измышления, да ещё вековой свежести?

– И не сравнивайте, – замахал руками Пётр Семёнович, – в моём случае речь идёт о знаниях, возраст которых исчисляется бесконечностью, а в вашей параллели, как в уродливом зеркале, отражается бездуховный лик материалистического невежества.

– Что ж, тогда мы снова возвращаемся на исходные позиции. Пётр Семёнович – хуесос!

– От него и слышу!

Кулешов перевалился через стол и нанёс Петру Семёновичу удар по рёбрам, от которого тот обсыпался, как песчаная постройка.

– Кто здесь хуесос?!

– Хорошо-хорошо, перестаньте! – взвизгнул Пётр Семёнович. – Я скажу, скажу! Ваша взяла, банкуйте! Если это так важно, то, пожалуйста, мне это совершенно ничего не стоит. Извольте. Если вам от этого станет легче, то, ради бога, мне не жалко, чёрт с вами, только отвяжитесь. Я – хуесос! Ну что, полегчало?

Кулешов устало присел:

– От вашего упрямства можно с ума сойти…

– Это кто ещё из нас упрямец, Вадим Анатольевич, – потирая бок, усмехнулся Пётр Семёнович.

– Просто вы меня замучили!

– Вы сами себя замучили. Своим нежеланием воспринимать вселенские истины.

– И это говорит человек с высшим образованием!

– Ва-дим А-на-толь-е-вич! Ми-лень-кий! В сотый раз повторяю, что вы утратили дар понимать живые слова!

– Да вы реальность подменяете трупной эзотерикой! – Кулешов разгневанно хлопнул по столу.

– Вот, – Пётр Семёнович многозначительно навострил палец, – вот речь закоренелого представителя эпохи Кали-Юги!

– Вы мне Изидку вашу голожопую бросьте цитировать! Я этот бред эмансипированной барыньки не хуже других знаю! Читал-с! – Он вскочил с места. – А самое противное, что вы сами во всё это не верите. Грош цена вашим убеждениям, если мне стоит чуть надавить, и вы с буддистским спокойствием от них трижды отрекаетесь.

– Не скажи-и-ите, – протянул Пётр Семёнович, – в наших прениях дух мой крепнет час от часу. Вы же не станете отрицать, что в последний раз я довольно-таки долго продержался. Поэтому я даже благословляю то маленькое насилие, которому вы меня подвергли.

– Да при чём здесь это! Я диву даюсь, сколько раз зарекался с вами связываться, а вы всё равно раскручиваете меня на очередной бессмысленный диспут.

– Значит, не всё потеряно, мой дорогой, и ваше сердце ещё способно на мгновение заглушить животный рассудок, презренный интеллект. Ваше высшее “Я” нуждается в этих беседах, задыхаясь от духовной жажды, оно требует нескольких капель истины!

Кулешов судорожно моргнул.

– Хорошо, давайте абстрагируемся от ваших теософских представлений. Я не буду пытаться здесь подвергать критике доктрину кармы, равно как и вставать грудью на защиту Евангельского возвещения. Мы пойдём самым корректным путём сугубо исторического аспекта.

– Давайте, мой хороший, давайте… – оглаживая тело, сказал Пётр Семёнович.

– Ну как с вами можно общаться, когда у вас на лице уже появилась эта идиотская скептическая улыбочка?! Говорите, мол, Вадим Анатольевич, свои благоглупости, я всё равно остаюсь при своём мнении. Так? Я прав, да?! Кивает и лыбится как параша! Что ты киваешь, скотина? Так что ли, блядь тибетская?! Так что ли, лемуриец хуев?!

– Юпитер, ты сердишься – значит, ты не прав, – Пётр Семёнович добродушно улыбнулся.

– Ах ты, пидор! – задохнулся бешенством Кулешов.

Пётр Семёнович послушно согнулся от удара:

– Вы не умеете спорить, Вадим Анатольевич!

– В споре с пидарасами истина не рождается, а умирает! – крикнул Кулешов, отвешивая бессильные оплеухи. – Эти идеи Платон сожрал и высрал! Блаватская его говно сожрала и снова высрала! Рерихи двойным говном обмазались! А ты, низший разум, их облизываешь! Отвечай, хуесос, облизываешь?!

– Облизываю! – с готовность согласился Пётр Семёнович, опасливо пятясь от Кулешова. – Ибо животную душу нельзя будить ничем иным, кроме страданий. Единственный способ выдержать муки – это возвыситься над ними, перенести точку опоры с тела, которое страдает, на дух. Мучающийся человек становится более духовным.

– Поразительно, – оглушённо рассуждал Кулешов, – как за каких-нибудь несчастных десять лет деградировали образы, питающие все истерические пандемии обществ. Кажется, ещё вчера предметом коллективных помешательств были проблемы атомной энергии, ядерной физики, лазера, электроники, космоса, пришельцев. Человек был индуцирован наукой, а не мещанским вуду-коктейлем из каббалистики, ламаизма и изнасилованного христианства!

– Это прекрасно, что вы сами упомянули о пришельцах, – оживился Пётр Семёнович. – Именно инопланетные существа стали нашей божественной частью, бессмертной душой. Этих старших братьев по разуму, рождённых на более развитой планете, мы называем Махатмами или Великими Учителями.

– Не смейте извращать мои слова в угоду вашему ущемлённому слабоумию!

– Блаженные духом ближе к Богу, чем те, кто сделал интеллект высшей целью.

– Нет, любезный, это не про вас писано! Вы не блаженны, вы – мерзавец!

– Как ужасна ваша участь, – ненатурально вздохнул Пётр Семёнович. – Оборвав связь с внутренним Христом, с вашей бессмертной душой, вы воплотитесь на Земле, быть может, два или три раза – и исчезнете навсегда, пережив кошмар окончательного разложения!

– Ах ты, буддист кришноебучий! – Кулешов пнул Петра Семёновича в мягкий, будто набитый тряпками живот. – Христианство – не полигон для оккультно-кармических испытаний. Понятно, сука?!

– В общих чертах, – Пётр Семёнович выдул на губах жабьи пузыри, облизнулся.

– Просочились, как тараканы, во все щели! Нравственные ориентиры! Духовные идеалы! Хочешь, малюй свои горы, а дальше не лезь!

– Чем вам живопись не угодила?

– Да разве я о картинках? Я говорю о теософии вашей индо-рязанской!

– Но согласитесь, что нравственные законы, предложенные Иисусом, во многом напоминают буддийские.

– Просто вы зациклены на эзотерической трактовке христианской символики и текстов! Разумеется, сторонники теософии горазды утверждать, что, несмотря на все разномыслия традиционных религиозных мировоззрений, на уровне глубинном они раскрывают единую истину. Только при ближайшем рассмотрении, милейший, выясняется, что созданные мифы с исторической реальностью не сочетаются!

– А куда же деть тот очевидный факт, – Пётр Семёнович сверкнул победным глазом, – что Кришна, Будда и Христос – это души с одной биографией, триединое, так сказать, пламя вечности, а?

– А вот если я тебе по ебалу сейчас съезжу, будешь апеллировать к триединому пламени? – в голосе Кулешова загудели близкие громы.

– Не так-то просто запугать меня, Вадим Анатольевич! – он запоздало попятился.

– Смотри, как заговорил, пидор гималайский! – прямой удар в лицо свалил шаткого Петра Семёновича с ног. – Не претендуй, сука, на христианство, не претендуй на науку!

Пётр Семёнович утёрся нарукавником:

– И в мыслях не было!

– А я не верю! – крикнул Кулешов.

– Как обидно… Почему? В большинстве пунктов я с вами полностью согласен, но есть фрагменты, требующие дополнительного разъяснения. Это же нормально, естественно!

– Что вам ещё не понятно?! Я устал повторять: христианство не нуждается для своего понимания в оккультной трактовке. Да, двести лет назад в розенкрейцерских и прочих масонских шарашках муссировались идеи пантеизма, посмертных воплощений, кармы, но в настоящее время превозносить новобуддийское шаманство, по меньшей мере, дико! Вот и вся моя философия!

– Это понятно, – примирительно сказал Пётр Семёнович. – С этим никто не собирается спорить.

– Тогда что ещё?! Что ещё не понятно, отвечайте, чёрт вас раздери!

– Меня волнует исключительно технический аспект. Вам как инженеру это должно быть близко. Когда вслед за физической истают астральная и ментальная плоть, все высшие накопления вознесут наше сознание к истинно бессмертному “Я”. Вам это несложно представить, ибо вознесение напоминает работу ракетного многоступенчатого двигателя…

– Что вы мне нервы трепете! Что вы повадились сюда?! Дьявол какой-то! Вы мне работать не даёте, у меня от вас инфаркт будет!

– Просто на миг вообразите, – страстно продолжал Пётр Семёнович, – вы живёте одновременно во многих мирах, из которых наш, материальный, – самый примитивный и низкий. Ведь что такое Рай? Это не фруктовый сад и прогулки с арфами, а огненный мир напряжённой мыслительной работы. Творческие возможности не имеют преград, и нет такой задачи, которую нельзя было бы решить. Разумеется, чем меньше было накоплено прекрасных возвышенных мыслей, тем меньше пробудет человек в огненном мире перед новым воплощением.

– А если из всех мыслей, накопленных за жизнь, была одна, про жопу, – спросил Кулешов с усталым издевательством, – то сразу про неё всё поймёшь и на Землю вернёшься?!

– Совершенно верно! Поэтому даже если мы сомневаемся, что вся наша жизнь – это движение по бесконечной спирали эволюции, дающее нам с каждым новым рождением неоценимую возможность изживать недостатки животной натуры, становиться чуточку мудрее, лучше, чтобы к концу вселенской манвантары из человека вновь претвориться в космический разум, которым мы были когда-то, прежде чем воплотились на планете Земля…

Кулешов глубоко дышал.

Пётр Семёнович вскинул руки:

– Разве не проще допустить, что всё это правда, и вести себя лучше, чем упрямо отрицать, а потом очень страдать? Вадим Анатольевич! Ну скажи́те!

– Проваливайте отсюда к ёбаной матери! Слышите?! К ёбаной матери!!! – голос Кулешова поднялся до милицейской трели, обрывая сердце.

– Вадим Анатольевич, дорогой вы мой человек! – Пётр Семёнович всплеснул руками, кинулся за водой. – Нельзя же так! Что вы с собой делаете? Вы же планомерно губите себя. Я понимаю вас больше других. Сам когда-то часто раздражался, ел мясо, пил водку. Прояви́те чуточку терпимости, понимания, жалости. Наконец, элементарного сострадания. Уменье выслушать другого человека – это ли не то искомое общерелигиозное чудо, которого нам так не хватает в жизненной суете?

– Вы же сло́ва не даёте вставить! – Кулешов отпил из стакана, продолжая удерживать под пиджаком скачущее сердце.

– Буду нем, как рыба, – Пётр Семёнович покрутил перед губами, изображая замочек.

– Вот и прекрасно, вот и послушайте. Начнём ещё раз, без взаимных оскорблений, – Кулешов достал из внутреннего кармана упаковку с валидолом, заложил таблетку под язык.

– Слава богу, давно пора, – обмолвился Пётр Семёнович, спохватился и, улыбаясь, повесил на губы второй невидимый замок.

– Я уже говорил, – сказал Кулешов, шепелявя таблеткой, – ваше заблуждение сформировалось на фоне своеобразной параноидальной реакции, которая происходит, как правило, в пределах одной лингвоэтнической, а в нашем случае – квазиклассовой структуры. Новые политические веяния, критическая социальная обстановка выполняют роль катализатора. Вы не станете отрицать, что бо́льшая часть так называемой интеллигенции склонна к интеллектуальному и духовному сектантству, эдакому благожелательному мракобесию, чрезвычайно разрушительному по своей природе.

Пётр Семёнович понимающе кивнул:

– В тёмной эпохе человечество наиболее несовершенно, а потому невежественно. Скрытое присутствие богов наполняет пространство и всё, что в нём живёт, высочайшим космическим электричеством. Человеческое существо, не имеющее в себе высокодуховных вибраций, разрушается.

– Что за ёб твою мать! – сплюнул таблетку Кулешов.

– А что я такого сказал?

– Я тебя, пидараса, сейчас избавлю от невежества! И от вибраций тоже избавлю! Ты у меня враз просветлеешь, Порфирий Иванов моржовый!

– Лучше воздержимся от комментариев, Вадим Анатольевич, – сказал Пётр Семёнович, ловко подставляя под удар свой мягкий бок, – воздержимся и не будем осквернять очередной грубостью светлую память праведника!

– Мессия в семейных трусах! – отчаянно крикнул Кулешов.

– Во-первых, мессию не встречают по одёжке. Неважно, в чём он придёт: в трусах, набедренной повязке или в двубортном костюме. Во-вторых, перечитайте Андреева! Блока! Бердяева! Или Пастернака!

– Не собираюсь я ничего перечитывать!

– Мне вас искренне жаль, Вадим Анатольевич! Как обездолен человек, сознательно лишивший себя возможности ежедневно причащаться сокровищницы русских исполинов духа!

– Последователей ваших исполинов, Пётр Семёнович, в тюрьме петушарили бы, а они только бы вслух стишки декламировали или брюзжали недовольно: мол, ва-а-арвары, смажьте хуй вазелином! И в этом весь ваш духовный универсум!

– Ещё посмотрим, Вадим Анатольевич, кто первый вазелину попросит!

  • О, знал бы я, что так бывает,
  • Когда пускался на дебют,
  • Что строчки с кровью – убивают,
  • Нахлынут горлом и убьют!

– Ах ты, пизда декадентская! – Кулешов, беспомощно загребая руками, упал на спину. Лёжа на полу, он силился достать из кармана упаковку с таблетками. Лицо его побагровело от сердечного удушья, из прокушенного при падении языка струилась тёмная кровь.

Пётр Семёнович огляделся. Страшная улыбка озарила его рот:

– Мы победили, Борис Леонидович! Мы победили!

Ничто в нём больше не напоминало поруганного интеллигента. Облик его исполнился каким-то древним торжеством, как у демона на средневековой гравюре.

Со стороны стеллажей внезапно подул ветер, усиливающийся с каждым мгновением. Шелест колеблемых страниц перерос в многотысячный шёпот. Ветер выдувал с полок вороха бумаг, но они не разлетались, а сбивались в нечто целое, повторяющее очертания неимоверного конского черепа. В темноте распахнулись перепончатые крылья, покрытые неряшливым письмом, будто их сшили из пергаментных черновиков.

Поверженный Кулешов с неподвижным ужасом видел, как Пётр Семёнович простёр к существу руки, будто попросился в объятия. Крылья с громовым раскатом сомкнулись вокруг него, как если бы захлопнулась раскрытая посередине книга, потом снова распахнулись – и Петра Семёновича больше не было. Удар расплющил его. Оттиск Петра Семёновича оказался впечатанным в большую многосюжетную гравюру на огромном крыле существа. Он был облачён теперь в выпуклые латы и стоял в окружении усатых драконов и грифонов. Внутренний ветер на гравюре колебал штандарт с лилией. Черты Петра Семёновича, искажённые китайским лукавством, были смертельно костисты, но легко узнаваемы. Фигурка повернула голову и живым взглядом уставилась на Кулешова.

Стёкла на очках Кулешова затуманились предсмертной испариной, он вытянулся, коченея. Через минуту в помещении, кроме бездыханного тела и разбросанных по полу бумаг, ничего не было.

Послышались деликатные постукивания: “Вадим Анатольевич, вы свободны? У нас тут вопрос возник. Накладочка вышла с ГОСТами на электропечи”, – дважды кивнула носатая дверная ручка.

Вошедший, ослеплённый подвальным сумраком, не заметил распростёртого тела. Уткнувшись лицом в папку, он водил пальцем по производственным чертежам на мутной перламутровой кальке.

– Расхождения в номинальной и допустимой норме, а в графе фактической нормы данные просто отсутствуют. Смотрим пункт пятнадцать: габаритные размеры указаны, пункт шестнадцать: “Мощность холостого хода в киловаттах, не более двадцати двух…” – это не то. Вот: “Производительность при цикле термообработки в пять часов…” – сделав шаг, он неожиданно наступил на безжизненную крысиную мягкость мёртвой руки.

Вместе с совиным возгласом упала папка, призраками разлетелись чертежи. Вошедший опустился на четвереньки, приподнял сжатую в кулак руку Вадима Анатольевича и уронил её. Рука ударилась об пол, и глубокий колокольный звон разлился по кабинету. Он снова подхватил руку, с силой бросил в пол, ответивший необъяснимым бронзовым гулом, и так двенадцать раз.

На последнем ударе нечто, лишённое чётких очертаний, отделилось крылатой глыбой от стены, и мрак выложил к мёртвому телу ступени.

Человек бросился в длинный, плохо освещённый тамбур с лязгающим металлическим покрытием. Подгоняемый страхом, он, наконец, окунулся в спасительный грохот станков. Солнце, в изобилии проникающее сквозь закопчённые витражи цеха, сразу же растопило наваждение за его спиной. Он крикнул: “Вадим Анатольевич умер!” – и в обмороке повис на проходящем мимо рабочем.

Работа в цеху медленно останавливалась, как теряющий обороты пропеллер. Кто-то побежал с запоздалым поручением вызывать “скорую помощь”. Производственный гул сменил утрамбованный гомон. Люди по одному подходили к тамбуру, напоминающему подсвеченную глубокую нору, и замирали у входа, не решаясь зайти.

– Неизвестно откуда взялся.

– Представлялся, что из планового отдела.

– Хитрый такой, лукавый, всё на улыбочке. Поинтересуется: “У себя Вадим Анатольевич?” – и шасть к нему. Час посидит, потом выходит и облизывается, упырь!..

– Уйдёт, а Вадим-то наш, Анатольевич, таблетки одну за другой, как птичка, склёвывает. Воды ему в стакане принесу, он выпьет, успокоится вроде. Я говорю ему: “Доконает вас этот плановик!” – а он вздохнёт, головой покачает: “Нет, очень у нас полезная беседа была”, – а сам всё сердце кругами поглаживает.

– Так и было. Вадим Анатольевич эти посещения ещё карамазовскими называл. Только не плановик приходил, а снабженец. Наши его в отделе снабжения встречали и на складе. Снабженец он, точно.

– Или технолог.

– Может, и технолог, а повадки бухгалтерские. Увесистый, да юркий. Смотришь, в глазах близорукость плавает, как самогон мутная, и на самом дне подлость.

– И кого ни спроси, вроде видели его везде, а никто толком не знает, что за человек.

– Помню, раз выбежал Вадим Анатольевич за чёртом этим, как закричит: “Даже на порог не смейте появляться!” – а тот через день опять, да ещё с нужными бумажками. И не выставишь. Вадим Анатольевич, может, и прогнал бы его, так начальство позвонило, пришлось принять.

– Я однажды послушать хотел, о чём таком важном они говорят, прильнул к двери, а там неживая тишина. Целый час слушал – ни звука.

– Точно, Вадим Анатольевич смерть свою чувствовал. Совсем беспокойный сделался, всё ходил, сатану этого высматривал. Бывало, подойдёт ко мне и туманно так спросит: “А Пётр Семёнович случайно не появлялся? Как появится, скажите, что я у себя…”

– В последние денёчки особенно его поджидал. Я, грешным делом, подумал, что приятелями они сделались. Этот даже шахматную доску с собой приносил, подмигивал так с пониманием.

– Сегодня тоже наведался, а только никто не видел, как он ушёл, будто растворился…

Приехала “скорая”. Доктор и два санитара с охотничьей прытью фокстерьеров кинулись в тамбур. Вскоре показались носилки с накрытым простынёй телом.

Низкий, на уровне колен, ветер мёл по асфальту городской мусор. Резкие порывы, вздымавшие волнами простыню на покойнике, завернули её в двух местах, открывая с одной стороны чёрный ботинок, а с другой – лицо с закушенным языком. Санитары задвинули носилки в машину, влезли за ними следом, доктор сел в кабину, и “скорая” без сирены тронулась.

Плексигласовую перегородку между кузовом и кабиной украшали бородатые иконы и картинки по мотивам “Бхагават-гиты”. В центре располагались два коллажа: синий многорукий Христос держал трезубец, барабан, дубинку с черепом, лук, сеть и антилопу; другой коллаж интерпретировал библейский сюжет “Тайная вечеря” – Шива, Брахма и Вишну вкушали хлеб в окружении двенадцати апостолов.

Санитары уселись по разные стороны от тела, а доктор, отодвинув перегородку, просунул в окошко голову.

– Ну, досказывай, Петруша, свою мысль.

– Пожалуйста. – Санитар наморщил юный лоб. – По окончании астральных мытарств, хотя, по сути, никаких мытарств нет, а есть кармические иллюзии, низменные энергетические отбросы недавней личности формируют оболочку, горящую в аду своих пороков.

– Так, – с весёлым любопытством сказал доктор.

– Эта оболочка цепко хранит память о земной жизни и для прекращенья мук страстно желает заново воплотиться. И одно дело, когда астральное существо умершего вселяется в живое тело и удовлетворяется пороками нового хозяина.

– Так.

– И совершенно другое – Христос, явившийся людям. Он также был лишь частью себя, астральным двойником, воплощённым в человеческие контуры, то есть низшим аспектом своей истинной сущности.

– С этим я не согласен, – вмешался второй санитар. – Понятие “Христос” не подразумевает человека или Бога. Оно, скорее, антропоморфный символ, соединивший в себе пределы духовного развития. Иисус же есть эманация Христа, как бодхисатва – эманация Будды, некое нирваническое божество, помогающее людям вырваться из сетей дьявола. Во множестве миров имеется неисчислимое количество Христов.

Доктор образованно улыбнулся:

– А как быть с христианским догматом о Троице, утверждающим, что сущность Бога едина, а бытие – суть личностное отношение трёх ипостасей: Отец – безначальное бытие, Сын – оформляющая энергия смысла, Святой Дух – жизненная целостность?

– Просто христианство в такой форме подразумевает состояние Будды: абсолютное, идеальное и конкретное, – нашёлся первый санитар.

– Вы на опасном пути, друзья мои, – сказал доктор, ласково поглядывая на обоих. – Кто отвергает все таинства Церкви и благодатное в них действие Святаго Духа, отрицает Господа Иисуса Христа – Богочеловека, Искупителя и Спасителя мира, пострадавшего нашего ради спасения и воскресшего из мёртвых, тот, – доктор возвысил голос, – отвергает во Святой Троице славимого Создателя и Промыслителя Вселенной, Личнаго Бога Живаго.

Из горла трупа неожиданно отошли чёрно-красные сгустки слизи. Эта посмертная субстанция окрасила бледные губы в насыщенные клоунские тона, стекла по подбородку, образуя на лице Кулешова подобие сардонической гримасы. Санитары вздрогнули.

– Это случается, – сказал доктор. – Прикройте ему лицо.

На простыне, в том месте, под которым находился окровавленный рот покойного, медленно проступил абрис чёрного иероглифа.

Доктор посмотрел на таинственный значок и вдруг с удивлением понял, что прочёл его.

– Это означает “живой Доктор”, – сказал он остатками собственной личности. Потом он перестал быть собой.

Часть I. Дед

Глава I

«Улыбок тебе, дед Мокар…»

Есть такая дальняя запущенная деревня, дворов на тридцать, – Свидловка зовётся, в Лебединском районе. Там дедушка с бабушкой живут. А Вася, или как его родители называют – Василёк, на летние каникулы к ним приезжает.

В деревне всё не как в городе. Одноэтажная она, бревенчатая, с резными петушками на крышах. В домах печи, которые топят дровами.

Люди на городских совсем не похожи. Лица открытые, приветливые. Идёшь, и каждый с тобой поздоровается. Даже говорят по-другому, напевно как-то. Одеваются просто, а всё равно выглядит красиво, будто народный хор в вышитых сорочках по деревне разбрёлся.

И, конечно, природа иная. Лес настоящий, со зверями всякими, как из сказки. Река неподалёку – рыбы в ней видимо-невидимо. Воздух особенный, целебный. Поэтому и привозят Василька, чтобы он три месяца свежее коровье молоко пил, сил набирался.

Особенно Василёк дедушку любит. Бабушку, конечно, тоже любит. Но с ней не так интересно. Дедушку Мокаром зовут. Через “о” пишется. Так правильно – Мокар. Старинное русское имя, неверно переиначенное в Макара. Когда Василёк родился, родители тоже собирались его Мокаром назвать, в честь деда, а им в городе сказали, что нет такого имени, предложили записать в документах Макаром, родители не захотели и назвали в честь прадеда – Василием. В принципе, Василий тоже красиво звучит.

Дедушка был героем, он воевал, у него пять орденов, а медалей вообще не сосчитать. В основном золотые и все разные такие. Очень Васильку они нравились. А те, которые простые, железные, – их две. И к тому же некрасивые.

Василёк, когда первый класс окончил, привёз свой табель с пятёрками. И очень на подарок рассчитывал. Орден, конечно, просить – жирно было бы, – это Василёк понимал сам. Его заслужить надо. А медальку одну – наверное, можно. Он уже выбрал себе золотую, с красной звездой. Догадывался, что она, наверное, самая ценная, и дедушка такую не подарит, а отделается какой-нибудь завалящей, серенькой, из железа. Заранее обижался. Но всё равно решился, попросил.

Дедушка в усы улыбнулся, вынес коробку, где все медали лежали, и полную золотую горсть насыпал – не жалко. Василёк просто сомлел от счастья. И желанная медалька со звездой тоже досталась. Заглянул в коробку – там только ордена и железные медали, которые самые никудышные.

Василёк на радостях и за железными было полез – если уж лучшие отдали, некрасивые-то вообще к чему? А Васильку пригодятся, выменяет на них что-нибудь полезное.

Дедушка по руке – хлоп.

– Нет, – говорит, – эти медали я тебе подарить не могу. Они для меня самые дорогие.

Вот поди и пойми его. В недоумении стоит Василёк.

Дедушка опять усмехнулся.

– Ты уже большой, – поясняет, – прочти, что на медалях написано.

Это Васильку – раз плюнуть. Даром, что ли, пятёрка по чтению? Прочёл. На первой медали: “За отвагу” – красными буковками. На второй, что поменьше: “За боевые заслуги”.

– Правильно, – говорит дедушка, – эту вот медаль я в сорок первом году получил, в августе. Армия наша проигрывала, и награды нечасто давали. Поэтому медаль ценная такая. Видишь, у меня тут орден Славы лежит, – достал звезду с кремлёвской башней посередине, – первой степени. Важный орден. Я его в сорок пятом получил. Генерала немецкого в плен взял. Как по мне – так я ничего героического не сделал. А медаль не просто мне досталась. Ведь как было в сорок первом – полк отступает, а взвод остаётся и отступление прикрывает. Так и нас оставили – двадцать шесть человек. И приказ – ни шагу назад! Больше сотни фашистов мы положили. Восемь танков подожгли. Из всего взвода я один в живых остался. Потом повезло мне, подобрала меня другая отступающая часть. Майор один – Перепелов фамилия – лично меня к медали “За боевые заслуги” представил. А в декабре я “За отвагу” получил. Роту в атаку поднял, тяжело ранен был. – Дедушка помолчал, улыбнулся. – А всё это, – бородой указал на Васильково сокровище, – самоварное золото – ничего не стоит. Юбилейные висюльки. – И железную медаль бережно в шкатулку положил.

Дедушка – силы необычайной. Папа с ним ни в какое сравнение не идёт. Василёк приехал, восемь лет уже, совсем большой, а дед на ладонь его посадил и легко поднял, как пушинку. Да что Василька – дедушка и коня поднять может. Плечо животине под брюхо подставит и над землёй приподнимет.

Уважают старого не только за силу. Он всю жизнь в кузнице проработал. И охотник замечательный, и знахарь. Коров лечит, лошадей. Идёт по лесу – широкий, крупной кости, волосы седые развеваются, усы густые, длинная борода, кустистые брови, и лицо такое доброе, светлое – дедушка!

Взял однажды и внука с собой на охоту. Одна беда, неважная охота с Васильком получается. Животных ему всех подряд жалко. В этого не стреляй, в того не стреляй. Какая же тогда охота, спрашивается?

Василёк насупленный шагает. Он по телевизору передачу “В мире животных” смотрел. Там говорили, животных убивать – зло.

Дед остановился:

– Давай, Васька, разберёмся. Возьмём, к примеру, твой любимый мультфильм про волка и зайца. Для охотника одинаково хорошо, что волка подстрелить, что зайца. А зайцу? И охотник, и волк – беда. Но охотник-то и за волком бегает. Значит, иногда для зайца охотник – благо. А если охотник убьёт вместо волка лисицу – то и волку, и зайцу хорошо. И когда охотник плохой – всем зверям хорошо. И зайцу, и волку, и лисице. Или съест волк больного зайца – волку сытно и всем остальным зайцам проще, нет среди них слабосильных. И людям неплохо – здоровые зайцы в лесу останутся. Поэтому охота – всегда благо. А по телевизору говорили о людях, которые просто от жадности зверя убивают. Тогда это называется не охота, а браконьерство.

И о чём только дедушка не рассказывает! Ну кто из Васиного класса знает, что грачи пятого марта прилетают, а к двадцатому числу щука на реке лёд хвостом пробивает, что десятого апреля пробуждаются сверчки, двенадцатого – медведь из берлоги выходит? Народные приметы.

А советов жизненных сколько! Нельзя показывать на молнию пальцем, а раз показал, то надо палец зубами прикусить. Если руки всполоснёшь водой, в которой яйца из-под чёрной курицы варил, то руки отсохнут, как у дяди Петра, что через два дома от дедушки живёт. Когда в деревне покойник, лучше капусту не квасить – горькая будет.

Василёк покойников побаивается. Давно, несколько лет назад, в городе этажом ниже старуха умерла. Папа в командировке был, а маму помочь попросили. Она не взяла бы Василька с собой, но он дома один тоже не хотел оставаться. И соседки сказали, возьми, пусть привыкает к жизни.

Спустился. Чужая квартира попахивала тухлой сладостью. Заглянул в комнату, увидел гроб на столе. Над гробом жёлтым носом возвышалась старуха. Василёк недоумевал. Чего здесь страшного – просто уснула. Поволок стул, чтобы взглянуть сверху.

Не успел, в дверь позвонили. Вошёл бородатый дядька, мама шёпотом сказала – священник, весь в чёрном, принёс запахи, от которых и тухлость, и сладость совсем дурманящими сделались.

Соседки бросились к столу, и Васильку показалось, что сейчас они примутся жрать мёртвую, как холодец из корыта. Вокруг гроба зажгли свечи. Был ясный день и, чтобы именинные огоньки виднее пламенели, шторы задёрнули. Сделалось в комнате сумеречно. Священник что-то нараспев бормотать начал, соседки от этих слов заплакали, и Васильку тоже стало страшно. Потом гроб со старухой закрыли, снесли вниз, в автобус задвинули и повезли за город, на кладбище. Там испугался ещё больше – земля за оградой будто ощетинилась крестами.

Прошли между могилами к вырытой яме. Под нестройный плач гроб на верёвках опустили, два работника быстро закидали землёй и воткнули в могилу железный крест с табличкой. Шаткий, он сразу накренился, будто хотел спрятавшегося за женщин Василька получше разглядеть.

– Не бойся его, – улыбнулся чёрный священник, показывая на крест, – он символ вечной жизни.

Конечно, Василёк не поверил. Как может крест нести жизнь, если под ним только покойники и лежат!

Дедушка священников недолюбливает. Особенно тех, которые церкви свои в катакомбах прячут, – подвальники. Живут под землёй, как крысы. А те, что в лесу, – то лесные. Хуже зверей. И над заграничными попами дедушка смеётся – евон-глисты и баб-тиски! Стыдные названия. Он много чего про них объяснил, такое, что в школе на уроках не рассказывали.

Сотни лет морочат людям головы своими сказками, а они, сказки эти, злые, страшные, все про смерть и ад, где людей, что слушать их не хотели, в огне вечно жгут.

Есть ещё, правда, и Рай, куда угождавшие священникам люди попадают. Уж как они Рай свой расписывают!

– Всегда тепло, растут кипарисы и виноград, на них попугаи райские выпевают песни, пища – одни фрукты, а ангелы с архангелами веселят души праведных, анекдоты свои божественные рассказывают, – смеётся дедушка.

В Рай такой совершенно не хочется. Просто очень уж Крым напоминает. Побывал там однажды Василёк. Две недели в доме отдыха. Не понравилось ужасно. Жарища, песок, растут всюду какие-то ёлки, вода в море солёная. В столовой еда по графику, и невкусная. От фруктов понос. Вечером после ужина – развлекательная программа. Таскали насильно родители туда Василька. Сначала дядька на сцене отдыхающих веселил, пел под баян, потом, как стемнело, скучный фильм показывали. Еле дождался, когда к дедушке в деревню отвезут – от Крыма отдохнуть.

Это что, в Рай просто так и не попадёшь. Ранние попы говорили, что Рай окружён огненной рекой, плавают по ней ангелы на кораблях и всех грешников, что брода ищут, в реке топят. А потом говорили, что Рай над облаками.

Никакого на самом деле там Рая нет. И ада подземного тоже нет. Злые выдумки. Часть попы сами придумали, а остальное взяли из колдовства пустынных людей – жидов.

Василёк на каникулы приехал, а через несколько дней в соседней деревне председатель лесхоза умер. Он с дедушкой когда-то вместе воевал. Дедушка на похороны собрался, предложил с собой и Василька взять, а тому сознаться стыдно, что мёртвых боится. Ничего не сказал. Пошли. Дорога близкая, если полями идти, меньше часа будет.

Поначалу Василёк бодрился, на кузнечиков вовсю охотился, а как село увидел, оробел. Дедушка остановился и спросил:

– Чего ты испугался, Васька?

– Покойника, – тихо ответил.

– Покойника, это как? – задал неожиданный вопрос дедушка.

И не знает Василёк, что сказать.

– Ну, лежит такой, с закрытыми глазами и не шевелится.

– Это ты мне спящего человека расписываешь. Ты про мёртвого давай говори.

Совсем запутался Василёк, молчит.

Дедушка погладил по голове:

– Умерший – то же самое, что и уснувший. Помнишь, мы с тобой с рыбалки вернулись и бабушка нам сказала: “Рыба у вас уже уснула”. Понимаешь, о чём я? Уснула, а не умерла. Так и человек, и всё остальное не умирает, а засыпает до смерти.

За разговором и поле кончилось. Раскинулось село. У председателя дом издалека видно, высокий, бревенчатый, вокруг дома плетень, вьюном поросший, горшки на нём висят, сушатся, и петух важно выхаживает. Двор просторный, куры мечутся, пёс из будки приветливо тявкнул, хвостом завилял – знает дедушку.

Навстречу вышла пожилая женщина, Васильку улыбнулась.

– Ты, верно, Вася, а меня бабой Анисьей звать. Будем знакомы.

Отдельно кивнула деду:

– Улыбок тебе, Мокар Васильевич. Проходи, мой-то Стёпа, поди, заждался тебя. Иди, проведай его, он отдохнуть прилёг. Вот, Мокар, надоело, сказывает, ему в старой хате жить, в новую переселиться хочет!

Вошли в дом. Людей много, молодые, старые. Не плачут, свечей не жгут, говорят громко, смеются даже. Слова “смерть” и “похороны” – не произносят. Василёк по сторонам смотрит, примечает, где покойник. Увидел.

Дедушка со всеми поздоровался, к лавке подошёл, хлопнул лежащего на лавке покойника по плечу:

– Ну, здорово, Стёпан, как живёшь-поживаешь? Я к тебе пришёл помочь новую хату выстроить.

Баба Анисья Василька рукой поманила:

– Идём со мной, – достала из фартука леденец на палочке. В другую комнату отвела, к своим внукам посадила: “Поиграйте”, – а сама шить принялась.

Но разве усидишь на месте, когда такое! Похороны оказались непростым делом. Умершего надо настоящим покойником сделать. Наперво одежду живых людей с него снять и тело обмыть, чтобы всё человеческое от него отлипло. Всё это баба Анисья пояснила. И ещё сказала, что живым людям купаться нужно всегда с особой осторожностью. Недоглядишь, и дух из тела вымоешь. Так бывает, войдёт в баню человек, а через час другим выходит, вроде как пустым наполовину, а то и вовсе на полке лежать останется – помер от пустоты, вытек дух вместе с водою. Но это баба Анисья пошутила.

Вынесли голого деда Стёпана на двор, в кадку поставили, как деревце, ополоснули из ведра, намылили, ещё раз ополоснули, насухо вытерли и снова в дом занесли, а всё, что от мытья осталось – мыла кусок, полотенце, – в мешочек собрали.

– Зачем? – спрашивает Василёк.

Баба Анисья опять пришла на помощь. Всё, что после обмывания остаётся, на лекарство домашнему скоту идёт. А вот воду из-под покойника надо в раздельную канаву сливать. Раздельной она зовётся потому, что вода по ней из нашего мира прямиком к мёртвым утекает, – так в старину говаривали.

Положили покойника на лавку, а шитьё у бабы Анисьи уже готово. Обмытого надо в одежду мёртвых обрядить. Шьётся она по-особому, без узлов, иголкой от себя и левой рукой, иначе покойник будет по ночам приходить и уводить с собой людей, у которых так же сшита одежда.

Василёк не заметил, как стемнело. Думал, домой, к бабушке пойдут. Выяснилось – нет, остаются на покойницкую вечорницу. По народной традиции надо целую ночь возле умершего провести, чтобы ему не скучно было.

Это не страшно совсем. Даже наоборот, весело. Народу много. Всюду свет горит. Телевизор включили. Едят, выпивают. Покойника не забывают, тоже рюмку наливают, затеяли в “дурачки” играть, сдали и ему, только кто-нибудь карты за него открывает. Потом анекдоты рассказывать стали. Разные. Про чукчу, про француза, американца и русского. Про заику было очень смешно.

Приходит заика в булочную и говорит: “Дайте п-пожалуйста, б-батон и п-половинку с-серого х-х-х-х… хуй с н-ним, ещё один б-батон!”

Песни фронтовые запели. Василёк тоже спел, что в школе на уроке музыки разучивали: “То берёзка, то рябина, куст ракиты над рекой…” Ему все похлопали.

Устал. Начал носом поклёвывать, баба Анисья спать его отвела. Проснулся – солнце вовсю в небе палит. Выбежал на двор. Похороны своим чередом идут, без чёрного священника и тесного гроба.

Дедушка говорит, гроб и могилу попы нарочно придумали, чтобы человека смертью испугать. Надо не закапывать, а погребальный дом строить – просторный, с окнами, с высоким потолком, дверями, всё необходимое в нём оставить. Между жизнью и смертью нет чёткого перехода. Сначала хоронят как бы временно, давая покойнику возможность передумать. Поэтому и могила должна быть на земле. В такой и смерть не страшная, и родня не скучает – легко в новом доме навещать умершего. С ним и общаются, порой там ночуют, а то и на время к нему переселяются. Так достигается постепенность расставания. Не спеша, долгие годы прощаются. А попы мёртвых в землю зарывают. Родственники тоскуют, покойник рвётся из могилы, тесно ему в гробу. От злости горб у него нарастает, во рту клыки, а на руках длинные когти. Прогрызает доски, ночами выходит к людям сосать кровь.

Попы мёртвых боятся. Чтобы не выбирались они из могил, запирают их как на ключ. Называют попы это колдовство “печатать могилу” – посыпают гробы землёй крестообразно, и мёртвые вечно мучаются.

Пошёл Василёк новый дом председателя смотреть. За огородами, в поле его построили. Не совсем, конечно, дом – больше холм напоминает, только пустой внутри.

Дверь прочная, дубовая и не запирается – каждый может войти. В земляные стены вделали нормальные окна со стёклами, мебель поставили: стол, стулья, лавку для спанья, полки с посудой развесили, даже радиоприёмник, но, конечно, для виду, электричества в таком доме нет, шнур просто в стену воткнули. Председателеву двустволку положили, патронов запас, ножи, капканы – всё, что охотнику после смерти пригодиться может. Печку почти как настоящую сделали. Рядом конюшню маленькую вырыли, только на одного коня, любимого. Подпол выкопали, туда положили пшеницы, картошки.

Покойник некоторое время живёт привычками человека, испытывает потребность в пище и питье, оружии. Только он использует не саму вещь конкретно, а как бы душу вещи. Если вещи не будет, он без ничего останется. Это как и с зеркалом, чтобы вещь отразилась, она должна быть по меньшей мере перед зеркалом – дедушка объяснил.

А старые люди говорят, покойник должен убедиться, что с ним добром поделились, иначе будет возвращаться, требовать свою долю. Дедушка считает, мудрость этого обычая в том, что раньше, когда голодные времена наступали, люди к умершим переселялись, у которых запас пищи и оружия имелся. Они родню свою кормили и согревали.

Коня привели. Упирался, не хотел в земляную конюшню идти. Насилу завели. Там один из сыновей деда Стёпана коня в сонную жилу ножиком кольнул, чтоб быстрее уснул. Дедушка рассказал, Василёк сам того не видел.

Как за полдень перевалило, толпой понесли деда Стёпана в новый дом, положили на лавку. Сели за стол, новоселье праздновать, как всегда шумно, с песнями, шутками. Солнце к закату клониться стало, засобирались. Только баба Анисья остаться захотела.

– У Стёпана поживу, чтобы ему скучно не было.

Низко всем поклонилась, за помощь благодарила, в гости приглашала.

Напоследок огляделся Василёк – светло, уютно. Смерть в таком гробу не страшная. Вышли, дверь снаружи камнем подпёрли, чтобы не скрипела. Баба Анисья через стекло рукой на прощание помахала.

Домой опять полем шли. Василёк задумался. По всему было видно, что дед Стёпан не передумает в покойниках оставаться. Что же с ним через неделю станет? Пахнуть ведь начнёт, подгнивать, а как же с ним бабе Анисье жить, кто из внуков навещать его захочет? Не выдержал, спросил.

– Тогда баба Анисья в сельмаг съездит, – сказал дедушка, – пачек десять соли там возьмёт. Деду Стёпану на животе надрез сделают – как операция аппендицита – и пачки с солью положат, чтобы он высыхал изнутри. Когда высохнет, самогонкой живот промоют, набьют его вишнёвыми, грушевыми опилками, сушеной малиной, шиповником. Из головы тоже лишнее вынут, положат туда смолу с фруктовых деревьев, и будет пахнуть дед Стёпан, как цветущий сад.

Накрапывать стало. Василёк опять про бабу Анисью подумал и забеспокоился. Земля-то материал непрочный, а что осенью будет, когда затяжные дожди пойдут, а весною – снег растает, просядет холм? Или всякий раз обновлять его будут?

– Нет, – сказал дедушка, – как сам собой завалится, так и похоронам конец. Значит, душа умершего навсегда от тела отделилась.

– Что такое душа? – спросил Василёк.

– Попробую объяснить, – дедушка задумался. – Вот, допустим, купили тебе шоколадку “Алёнушка”. Сама по себе обёртка, без содержимого, – фантик бумажный. Но без обёртки у тебя не “Алёнушка”, а неизвестная шоколадная плитка. Вместе же – плитка с обёрткой – называются “Алёнушкой”, и тогда душа этой “Алёнушки” – шоколад, что под оберткой.

Дедушка огляделся:

– Всё на свете имеет душу. Вот растёт пшеница. То, что ты глазами видишь, руками трогаешь и словом “пшеница” называешь, – это только обёртка, а под ней находится душа, которая делает пшеницу и растением, и словом, и просто зримой. Не будь в ней души, ты бы её и не увидел, притом даже не пшеницу, а вообще неизвестно что.

– А как же покойник? – удивился Василёк. – Он же без души? Почему его тогда видно?

– Обычный человек ночью спит, душа его по всему свету летает, и это не значит, что он умер, полностью без души остался или невидимым сделался. Покойник, он тоже первое время вроде как уснувший, только он смертные сны видит и в них всё ещё людскими привычками живёт. Когда покойник к новому состоянию привыкнет, осознает его, он мертвецом становится. Мертвец, он уже другой и живёт по своим мертвецким законам. Например, может различные формы принимать. Если зимой в дом влетит птица, говорят, это мертвец озяб и погреться хочет. Он и пчелой оборачивается, и мухой. Поэтому на кладбищах оставляют еду, чтобы мертвец перекусил.

– Эх, – вздохнул Василёк, – я часто мух убивал, значит, и мертвеца мог случайно прихлопнуть?

– Видишь, никого не следует просто так убивать. Но мертвец только в определённое время превращаться может, час после полудня и час после полночи. И ещё, муха или пчела, которая мертвец, свои особые приметы имеет, я тебе потом покажу. У них на брюшке особые ободки, крылышки по-другому, красным золотом блестят.

– Получается, у мертвеца тоже душа есть?

– Нет, мертвец – это жизнь в смерти, после души. Так дом, даже брошеный, остаётся человеческим жильём, потому что в нём когда-то жили люди. И мертвец одушевлён одним былым присутствием души, эхом её, пока оно окончательно не исчезнет, – мертвец тоже свой имеет срок. И труп.

Дедушка заметил вопросительный взгляд Василька.

– Труп – это когда даже мертвецкое эхо души улетучилось. Мертвее трупа ничего уже не бывает. Если мертвец ещё хранит следы умершей личности, как умолкший колокол некоторое время звон, то труп же – это окончательно мёртвый, точно резина, материал. И виден он, в сущности, недолго. За год-другой сгнивает до костей.

– А с костями что происходит?

– Прахом делаются. В городе мертвецов прахом называют, когда в крематории сжигают. Не дают человеку положенный срок в мертвецах пожить.

Непонятно Васильку, на что всё-таки душа похожа.

– Можно сказать, она – как пар. Умирает человек и холодеет. Вот борщ готовят, кастрюля дымит. Ведь не просто в ней вода кипит: то души из продуктов вылетают. Облако в небе – тоже чья-то душа. Говорят, за горизонтом, куда облака плывут, находится страна умерших. Те, кто верят в это, до заката хоронят, чтобы отходящее на покой солнце прихватило умершего с собой.

За полями уже дробно грохотало. На окраине неба вздулась голубой жилкой молния.

– Слышишь? – дедушка остановился. – Кузнечики притихли, значит, ливень скоро и до нас доберётся.

Горячий воздух медными волнами перекатывался в колосьях.

– Пойдём быстрее, – дедушка протянул Васильку руку, – авось сухими к бабушке успеем.

Василёк едва поспевал. Стараясь приноровиться к широким шагам деда, он почти бежал. Навалился ветер. Поле со всех сторон зашелестело.

– Слово “душа” неспроста с дыханием созвучно, – дедушка пригладил растрепавшиеся седые вихры. – Ветер – он тоже дыхание. Был в народе один старинный способ умершего послушать. Для этого его на сквозняке оставляли. Ветер заменял душу, и мертвец говорил, но если прекращался сквозняк, то замолкал, и уже навсегда. Поэтому, если хотели, чтобы мертвец всегда говорил, клали его, ещё не умершего, в особом доме на высокой горе, с четырьмя дверями. Двери всегда распахнутыми держали, чтобы ветер в доме гулял и мертвец сокровенное бормотал.

– О чём? – спросил Василёк.

– О настоящем Рае. Который в народе Ирием звался, пока его попы на свой лад не переиначили. Давно в наших краях был говорящий мертвец, дед Тригорий. Его многие слушать ходили, он больше семидесяти лет говорил. Все, кто дорогу к нему знали, в революцию или Гражданскую войну померли. И я бы не узнал, да найти посчастливилось. Мне лет тогда семь было. В лесу потерялся, блуждал полдня, аукал, потом к обрыву, аж туда, где река Устень течёт, вышел. Там на обрыве дом его и стоял, небольшой такой, из осиновых брёвешек, вместо окон двери на все стороны света. Я голос как услышал – сначала обрадовался, потом что-то в нём насторожило меня: странный такой, и будто порывами, то тише, то громче, или вообще затихнет. И главное, собеседника не слышно – человек сам с собою говорит. Времена были суровые, четыре года как Гражданская-то закончилась, разный люд по лесам прятался: каторжники, недобитые белогвардейцы. А хуже их всех – попы-бегуны и старообрядцы. Не доведи на таких нарваться, жив не будешь. – Дедушка невесело усмехнулся. – Ну вот, прятался я так за деревом, не зная, чего бояться больше: одиночества или бормочущего голоса, потом смелости набрался, зашёл.

Василёк, слушая, шею от любопытства вывернул, пока на дедушку вверх смотрел.

– Стою на пороге, а дом – и не дом, четыре стены с дверями, старик лежит, волосы седые ветер шевелит, одежда истлевшая. Я испугался, а всё равно не убегаю. В лицо ему заглянул – глаз уже нет, рот неподвижный открыт, и из этого застывшего рта голос исходит. Я присел рядом, слушаю. И чудно́: мертвец шепчет о чём-то, шепчет, пока ветер направление не поменяет. Тогда прежняя речь обрывается, хоть и на полуслове, и мертвец другую историю рассказывать начинает.

– И всё о Рае?

– Да, – вздохнул. – Я тогда мал ещё был, не всё понял, да и забылось многое. Я когда во второй раз пришёл, кто-то все двери в доме позакрывал, думаю, поп-бродяга. От говорящего старика один труп остался.

Васильку тоже взгрустнулось; вдруг вспомнил, что главного не услышал.

– Так что он тебе рассказывал?

– Рай – это зима, весна, лето и осень, – будто посветлел дедушка. – Каждое время года – бесконечно, и живёшь, в каком захочешь. Нравится тебе зима – кругом пушистый снег, лёд на реке, и не будет у этой зимы границ и пределов. Надоели холода – сразу выйдешь на границу с весной. Будешь идти из весны в весну, из марта в май. А захочешь прохлады и грусти – выйдешь сразу в осень. А кому нравится, может жить в вечном лете. И вокруг леса, поля, и все без края!

Василёк почувствовал на лице первые дождевые капли, большие, тёплые. Вот уже и Свидловка показалась, дом виден дедушкин – успели, только чуть ливень головы намочил.

За три месяца в деревне отвыкает Василёк от города. Настолько, что первую неделю трудно ему там жить. Думать иначе надо. И не сболтнуть бы лишнего – чего доброго взрослые на смех поднимут. Потом опять втягивается в городскую жизнь, а когда снова приезжает на каникулы, кругом сюрпризы да загадки.

Вот позапрошлым летом случай был, в соседнем дворе ребёнок родился. Прошло несколько дней, и унесли люди его к реке. Василёк за взрослыми увязался.

Шли с песнями. Весело было. Стали подле обрыва вокруг матери с младенцем хороводы водить. Потом расступились со словами: “Вода-водица, красная девица, течёшь-омываешь зелёны бережочки, жёлты песочки, пенья и коренья, белыя каменья…” А мать за ножку младенца раскрутила и в реку бросила.

Василёк зажмурился. Только всплеск тихий услышал. А когда глаза раскрыл, никого над обрывом уже не было – все разошлись. Только он с дедом и остался.

Расплакался. Страшно – понятное дело.

Дедушка лукаво так взглянул, поленце какое-то подобрал и с обрыва подальше закинул. Спрашивает:

– Жалко тебе полено?

– Нет, – отвечал Василёк, – чего его жалеть? Оно же не человек!

– Вот, – сказал дед, – правильно. И то не ребёнок был. Не человек по природе своей, хоть и из бабьей утробы. Вылезть-то вылез, а не наш, чужой. Такие в народе рекой зовутся. Поэтому мы его реке и вернули!

Василёк первым делом спросил:

– Так что, ребёнок не утонул?

– Нет, конечно, – успокоил дед. – Разве вода может утонуть? Сам подумай хорошенько!

Ох, не думается. Жуткая картина стоит перед глазами.

Дедушка опять выручил:

– Помнишь сказку Пушкина о царе Салтане?

Разумеется, Василёк помнил. С мамой читали. Только там по-другому было.

– Конечно, по-другому, – пояснил дедушка, – ведь про злых людей сказано. А что ты видел, то добрый поступок был. Сказка – ложь, да в ней намёк.

Василёк дальше уточнил:

– Это плохо быть таким ребёнком?

Дедушка головой покачал:

– Ему с людьми плохо будет! И людям с ним. Река же, наоборот, порадуется – родное ей вернули. И всем хорошо.

– Непонятно тогда, – не унимался Василёк, – почему он в нормальной семье родился?

– Мало ли, – задумался дедушка. – Купалась баба без заговора, волна между ног затекла. – Вдруг улыбнулся хитро. – Маленький ты ещё. Подрастёшь – больше узнаешь.

– А я не “река”? – спросил ещё Василёк на всякий случай.

Дедушка засмеялся:

– Нет, ты нормальный, человеческий.

Первую неделю в деревне всегда так. Кажется, что всё с подковыркой, с тайным смыслом, как в басне Крылова про стрекозу и муравья. Василёк свыкся, что вначале ничего не понятно, а потом объяснят – и яснее ясного делается.

Дедушка про детей многое рассказал. Василёк уже знает, мертворождённых и тех, кого раньше срока утроба выкинула, хоронят в дуплах деревьев. Они становятся малиновками, соловьями и поют другие, не птичьи песни. А белый лебедь с одним чёрным пёрышком в хвосте – младенец, которого попы крестили и в лохани своей захлебнули.

Священники, те, которые столетия назад в чащу свою злость от людей унесли, крестят в лесных озёрах. Если утонет у них младенец, то не умирает, а в мостря перерождается. Разбухает до размеров крупного сома, кожа синеет, берётся рыбьей слизью, вырастает у него полный рот острых, прозрачных, как стекло, зубов. Если завёлся такой, выест в озере всю живность, у деревьев корни подъест. Останется только гнилой омут, и мострь голодный один плавает.

Такое озеро всегда заметно. Вода в нём чёрная, ничего не растёт, и вокруг туман стелется тухлый. Но это, когда озеро совсем пропало, а если мострь только обживается, – сразу не видно, и гибнет из-за того много людей и животных. Решит путник в лесной воде ополоснуться, мострь подстережёт его, на дно утянет и загрызёт. Он сильный, и лося одолеть может, и медведя. Укусы его почти не заживают. Кто с ним повстречался, у того до смерти раны от мостревых зубов гноятся. Изведёшь одного мостря, новый появится. Раньше много их было, а как советская власть пришла и лесных попов разогнала, так мострей со временем и не стало.

Как на последнего мостря охотились, дедушка рассказал. Он тогда чуть постарше теперешнего Василька был. Отец и дед его с собой на охоту взяли, чтоб мужать начинал, ума и сноровки набирался. Всей деревней ходили, топоры взяли, багры, ружья. Ещё до озера не дошли, а тухлость в ноздри полезла. В засаде укрылись, а приманку – шкуры вместе сшитые, набитые рыбьей требухой, – на прочной верёвке закинули, поплескали возле берега, чтобы мострь услышал.

Всплыл он, башкой синей, лысой ворочает, приговаривает: “Буда, буда, буда”. Страшный, щекастый, глаза белые, вспученные, пасть раскрыл, в шкуру зубами вцепился, тут его на берег и вытянули, давай по нему из ружей палить, баграми на части рвать. Мострь завыл, и, что жутко, совсем как младенец, только намного громче. Челюсти разжал, отпустил шкуру. Багор, что за бок его удерживал, пополам перекусил, и к воде, весь окровавленный, пополз. Упустишь – и всё, на дно уйдёт, в ил зароется, и ищи его потом. Крюком, было, мостря зацепили. Шкура под железом рвётся, а он дальше к воде ползёт. Сколько зарядов из ружей по нему выпустили – почти без толку. У мостря тело, как тесто, вязкое. Дробь, пули вреда особого не причиняют. Стреляли жаканами, которыми медведя свалить можно. И они не помогали. Воет мострь, кровью из ран прыскает, а живёт. По счастью, была у деда старинная пищаль. Ею редко пользовались, к ней пули отливались такого большого калибра, что при выстреле в руках никто удержать её не мог – будто пушка. Из этой пищали в мостря выстрелили, весь жирный синий затылок ему своротили. Дед подбежал и топором голову мострю отрубил. Тот всё равно успел, пока издох, деда за ногу грызануть, потом её ампутировать пришлось, и дед помер быстро. А мостря на костре сожгли.

Злыдни в лесу вместе с попами появились. Где ни поселятся, лес умирает. И леший уйдёт из него, и русалки переведутся. Будто выгоревшие, чёрные деревья стоят, а среди них скиты. А те, кого попы нечистью называют, не нечисть вовсе, а добрые помощники, волшебные предки наши. Оклеветали их. И русалок, и леших, и бабу Ягу. Старухой с костяной ногой её лживые попы назвали. На самом деле она и не старая вовсе, а молодая и красивая. Заботливая, сестрица, душа леса. Церкви поповские на курьих лапах стоят, а у неё изба светлая, гостям открытая.

Даже домового не пожалели, сделали из него злобного беса. А какой же он бес? Дедушка рассказывал: вот люди на новое место переезжают, дом строят. И это новопостроенное жильё только тогда будет прочно, когда умрёт в нём глава семьи. Он и становится домовым, за хозяйством следит, оберегает родню и живность всю от болезней.

Василёк ночью проснулся, на двор вышел, видит – рядом с домом будто пятилетний ребенок. Думал, соседский малыш к ним во двор забрёл. Почему только ночью? Окликнул его Василёк, ребёнок оглянулся, а у него лицо сморщенное, старое, и шмыгнул, как крыса, в подпол. Василёк испугался, с криком домой побежал. Бабушка его успокаивала, мол, спросонья померещилось. А дедушка наоборот сказал – добрый знак, раз домовой тебе показался, за своего, значит, признал. Василёк стал о домовом расспрашивать, дедушка посоветовал с соседкой бабой Катей поговорить, она тоже когда-то домового видела.

У бабы Кати своих внуков нет. Она всегда рада Васильку. Он к ней в гости заходит – она улыбается, а в остальное время грустная ходит. Одна-одинёшенька живёт, мужа похоронила, единственный её сын давно, ребёнком ещё, умер. Она до сих пор по нему тоскует.

В комнате у неё не совсем обычно. Окна убраны высохшими колосьями. На стенах полки с игрушками, глиняными зверьками. На столе в венке из еловых веток фотография сына и рядом блюдце с конфетами.

Баба Катя Васильку про домового рассказала:

– Я, когда тяжёлая моим Ваней была, так плохо чувствовала себя, ночами почти не спала. Однажды вроде задремала, вдруг слышу – кто-то пришёл. Наклонился надо мной и на живот давить начал. Я лежала окаменевшая, испугалась, а потом, сдуру, век себе не прощу, сказала поповское: “Господи, помилуй”, – давить перестало, услышала, как плюнул кто-то в злостях да исчез. – Баба Катя вздохнула. – Сынок у меня родился обвитый пуповиной, почти неживой. Выхаживала его, а он хворал, до десяти годов промучился, и я с ним. То домовой приходил, помочь хотел, из живота его вытравить, чтоб не рождался больной на свет. А я не послушалась, прогнала его, и он плюнул на меня – мучайся оставшийся век. Оттого и детей больше у нас не было.

Так и взрослеет Василёк, ума-разума набирается от разных людей. Узнал: бури и вихри происходят оттого, что кто-то утопился. Если спящего перевернуть головою туда, где были ноги, то душа не найдёт входа в тело и человек до смерти уснёт. Смерть – это старуха с ложкой, из глаз свет вычёрпывает, оттого он у покойника и меркнет, пока райский свет не загорится. В засуху надо выкопать из могилы труп алкоголика и утопить его в реке или болоте – тогда пойдёт дождь. Четырнадцатого марта хорошо влезть на крышу и весну звать. А лето ещё найти надо, оно в первой фиалке прячется.

Много и у дедушки Мокара наук. Особенно нравится Васильку в дедушкиной кузне. Как зайдёшь, сразу видишь напротив входа горн – деревянный сруб, поверху тёсаным камнем выложенный. В середине углубление – горнило, а сбоку от него медная труба, соединённая с мехами. Воздух из них подаётся по трубе к горящим углям в горниле, чем сильнее поток воздуха, тем жарче пламя. Эти мехи из трёх бычьих шкур сделаны. Старые уже. Поэтому у дедушки за кузней электрический аппарат стоит, который воздух в трубу подаёт. Мехи больше для красоты остались.

Недаром в кузне металл оживает. Она ведь сама как живая, дышит кожаной грудью. И вещи в ней, точно на сказочных существ похожие. Наковальня – приземистый зверь с рогом и хвостом. На роге гнут металл, сваривают кольца. На хвосте делают прямоугольные заготовки. И ещё у каждой наковальни свой голос. У дедушкиной – звук высокий, чистый, и молоток при ударе пружинит со звоном. Будешь идти через поле, ещё кузни не видать, а голос наковальни слышен, как поющий колокол. И лапы у наковальни имеются. Намертво вцепились они в древесину широкого пня, корнями уходящего в землю. Лет триста назад или больше старое дерево спилили и вокруг пня кузню выстроили. А в бору за Свидловкой ещё сохранились следы древних рудников. Их провалищами называют. С незапамятных времён железо там добывали из болотной руды. Окрест стояли большие горны, только теперь они под землю ушли.

Рядом с наковальней – бочка, наполовину в землю зарытая, чтобы вода в ней всегда холодная была, разгорячённое железо студить. У стены – тиски, верстак, ящики с углём и сухим песком. Имеется кочерга, веник для очистки горна и чугунная ложка – запёкшийся угольный панцирь пробивать.

Из кузнечных инструментов самый главный – молоток-ручник: им мастер тонкую работу выполняет или показывает молотобойцу, куда бить. У ручника из ясеня рукоять. А вот боевые молоты – с метровыми буковыми рукоятями. У кувалды, она побольше молота будет, для самых тяжёлых ударов, рукоять из столетней рябины. Василёк кувалду приподнимает с трудом. Как такой размахнуться?

Дедушка натягивает налобную повязку, надевает полотняную куртку с длинными рукавами, поверх – фартук из толстой кожи, достаёт брезентовые рукавицы.

Чтобы разжечь горн, надо в горнило тонким слоем угля насыпать, сверху ще́пок положить, смоченных керосином, поверх немного сухих дров, а потом снова угля. Воздух из трубы раскаляет горнило докрасна. Тогда можно к работе приступать.

Вообще-то в кузне попусту болтать не принято. Поэтому Василёк больше молчит и смотрит. Дедушка сам, если надо, всё объяснит и покажет.

– Каждой стали, Вася, нужен свой, только ей подходящий жар. Если он ниже ковочного, пойдут по металлу трещины, а если выше, то перегреется заготовка и разрушится.

Дедушка умеет по цвету определять температуру стали. Василёк любит наблюдать, как она, точно хамелеон, одевается в разные краски: от бледно-желтого до цвета яичного желтка, потом делается коричнево-красной, фиолетовой, синей. У цвета каления уже другие лепестки: коричневый, красный, тёмно-вишнёвый, вишнёво-красный, светло-вишнёвый, красный, оранжевый, жёлтый, лимонный и, наконец, белый, что как зимнее солнце.

А дедушка знай молотом машет и то ли напевает, то ли тайные слова пришёптывает. Потом достанет из подвешенного к потолку холщового мешочка высохший папоротниковый лист и на светящуюся изнутри поковку бросит. Лист сгорит за мгновение, потом глядишь – на лезвии ножа рисунок такой же, как и на том листке был – прожилки, сплетения под металлической кожей.

– Дедушка, расскажи, как у тебя так получилось? – не выдерживает Василёк.

Дедушка только улыбается, брызгает на угли водой. Это чтоб сверху образовалась корочка, удерживающая внутри жар. Дедушка Мокар – единорукий кузнец. Потому что работает без помощников. Когда Вася подрастёт и для работы молотобойца сил наберёт, тогда дедушка двуруким кузнецом станет.

Но нож или топор мало выковать. Его ещё наточить надо. Для этого имеется точильный круг. Если понимать, он сам тебе поведает, на что сталь пригодна. Летят из-под точильного круга разноцветный бенгальский салют. Возле дедушки лежат инструменты, приготовленные к заточке. Посы́пались во все стороны тонкие веточки оранжево-красных искр с обильными звёздочками – дедушка доволен. Хорошая сталь. Вот белый сноп искр – из такого материала лучше гвозди делать.

Дедушка работает, но и про Василька не забывает. Знает же, как тому интересно.

– С умом наточенный инструмент и служит долго. Края и середина лезвия должны иметь различные углы заточки с ровным переходом. Сначала топор на механическом точиле обрабатывают. Круг должен вращаться навстречу топору, так заостряется лучше, а сам камень смачивают машинным маслом. Чтобы сталь не перегрелась, топор обмакивают в воду. Как только капли на кончике лезвия закипели – пора охладить.

После механического точила начинается правка на плоском, с мелкими зёрнами, бруске или доске, обтянутой кожей. Василёк во все глаза смотрит, в оба уха дедушку слушает, слово пропустить боится.

– Брусок тоже надо водой промыть, тогда он хорошо стачивает металл, а потом топор полируют до блеска войлочным кругом.

Непростая оказалась наука – точить. Василёк уже пробовал, да сперва не очень удачно вышло. Зазевался и лезвие на камне пережёг. Пришлось дедушке ту покалеченную кромку полностью срезать и заново работу начинать. Очень Василёк расстраивался. Думал, больше не разрешат ему на точильном станке работать. Да только дедушка на Василька никогда не сердится, ну хоть бы раз отругал. И не наказывает никогда. Успокоил внука и ещё раз всё терпеливо разъяснил. Через месяц Василёк приловчился ножи точить, но до дедушкиного мастерства, конечно, далеко. Есть в ближайшие годы чему поучиться.

Васильку уже известно, что для различных видов работы и заточка различная, и топоры. К примеру, тонко заострённое лезвие для дерева не подходит. Будет вязнуть, на сучках выкрашиваться.

Дедушка говорил:

– У меня, Вася, на фронте всегда два топора имелось. Первый – для брёвен, второй, с боевой заточкой – для фашиста.

Полезная вещь топор. Недаром остаётся он в русской армии. И в танковых частях нужен, и в пехоте, и в артиллерии. Частенько дедушка вспоминает, как топор его в смертельном бою выручал. Не одну вражескую каску разрубил.

Чтобы топор в работе не слетел, имеется клинышек. На топорище вырезается паз, потом надевается топор, а клинышек в паз молотком вбивается. Важная штука. Почти волшебная, так дедушка считает. Может, и шутит, да кто его поймёт, когда он серьёзно говорит.

– Клинышек из особого дерева делают. В нём характер топора, его дух заложен. Какой клинышек, такой и топор в работе будет. Раньше клинышки в медвежьей крови обмывали или в волчьей.

– А теперь, – спрашивает Василёк, – неужели, чтобы топор сделать, надо медведя убить?

Дедушка успокоил: у него остался ещё большой запас клинышков, из тех, что его отец делал, прадедушка Василька. Медведи с волками пускай поживут.

Из всех дедушкиных наук труднее всего Васильку охорон даётся. Древняя солдатская наука. И к столярному делу у Василька талант есть, и к кузнечному, а к охорону нет. Досадно, хоть плачь. Всё потому, что суть премудрости этой на пальцах не покажешь, на бумаге не нарисуешь и словами не объяснишь: “Охорон, Васька, только внутри себя понять можно”.

А с чего всё началось. Не поделил что-то Василёк с деревенским приятелем. С синяком под глазом домой пришёл жаловаться, но выяснилось, что дедушка Мокар ябед и плакс не любит. Стыдно в восемь-то лет плакать. А чтобы синяки впредь не набивали, обещал про охорон рассказать.

– Охорон – состояние ума, когда время в нём как холодец стынет, медленным становится. В драке тогда противник вроде как руками медленнее машет, а если и попадает, то удары не болезненные. Что – кулак, даже летящую пулю можно увидеть, как в замедленном кино, и от пули этой уклониться, а если и не успеешь, то она всё равно в этом временном холодце увязнет и не причинит вреда. Разве только одежду порвёт. Время только в голове и в теле человека костенеет, а одежда – она уже не человек.

Это Васильку понятно. Однажды на шкаф полез и ненароком вазу спихнул. Сам видел, как она с полки свалилась и, точно к невидимой пружинке прикреплённая, по воздуху долгую секунду планировала, а потом вдруг с нормальной скоростью вниз полетела.

– В нашем роду, Вася, все охороном владели. Прапрадеда твоего турецкий свинец не брал. Мой отец в Первую мировую отвоевал невредимый. Помнишь, я тебе про медаль “За боевые заслуги” рассказывал? Для меня заслуга моя была, что я в том бою охорон ощутил. Было это в августе сорок первого. Довелось нашему взводу отступление полка на новый рубеж прикрывать. Дали для храбрости спирту по сто граммов на брата и оставили. Вот попёрли на нас и танки, и пехота. Как раз в том месте, где мой пулемётный расчёт оборону занял, около сотни автоматчиков на прорыв пошли. Пули по щитку пулемётному, как градины, стучат, вокруг окопа гранаты рвутся. Напарника моего убило, а во мне не то что страху, вообще чувств никаких. Даже на немцев этих не злюсь, что убить меня хотят, только стреляю по ним, и весело мне от этого. И всё ближе они, ли́ца отчётливо видать. Вдруг замечаю: пули по щитку вроде как медленнее стучать начали, редко так. Граната возле меня упала. И с ней тишина наступила, ни шороха. Сейчас разорвётся – и конец мне, а она всё целёхонькая лежит. Гляжу, по корпусу её вдруг медленно красноватые прожилки побежали и она как бы раскалываться начала, а я понимаю, что это взрыв, точно птенец из гранаты вылупляется. Вот развалилась граната на осколки, и струйки дымные в облачко собрались. Разрослось оно, меня окутало и точно на руках над окопом приподнимать стало. Я в пулемёт вцепился, не отпускаю – во мне без малого шесть пудов, пулемёт станковый, тоже не лёгенький, – а облаку этому нипочём, взлетаем над окопом всё выше. Думаю, быть такого не может, сплю я, наверное, и весь этот бой мне снится. Вдруг меня словно подушкой изнутри ударили. Потом шумовой вихрь как закрутит, швыранёт об землю. Слышу, звуки боя вернулись, только не в полную силу, а словно размазанные, и голоса такие, точно кто-то шутки ради на патефонную пластинку палец положил. Надо бы в окоп срочно заползти, пока не зацепило. А где же он, окоп-то? Выходит, меня с пулемётом взрывной волной из него выбросило. И что интересно: и человек, и оружие – оба целы. Продолжаем свою боевую службу выполнять. Танк ствол направил. Вот-вот накроет снарядом. Я быстрее пулемёт в сторону поволок, оглянулся, а снаряд уже догоняет! Разорвался в полуметре. Словно бык меня рогами в воздух подбросил. И снова я выжил. Переполз к товарищу убитому, снял с его пояса бутылку с зажигательной смесью, метнул. И будто это не я делаю, и попадать мне совершенно не обязательно, просто хорошо от мысли, что и бутылка, и танк, и я сам в одно событие складываемся. Вспыхнул танк. Смотрю, а немцев-то уже не сотня. Какая-то жалкая дюжина отступает, по всему полю восемь смрадных костров чадят – танки подбитые. Удержали рубеж. Только весь взвод наш полёг. Я один в живых остался.

Странно Васильку. А почему тогда прапрадедушку мострь грызанул? И почему самого дедушку Мокара ранило? Не помогла боевая наука, не подействовала?

– Насчёт деда не знаю. А со мной вот что произошло. Сначала охорон хорошо ощущался, потому что непривычный был, кисельный, замедленный. А когда я с ним освоился, то замечать перестал. В атаку шли, мне вдруг подумалось: быть такого не может, чтобы пули не брали, убьют меня сейчас. В тот же момент меня и ранило. Так что, Вася, запомни: если в бою дрогнет характер, считай – всё, конец тебе.

Дедушка по опыту знает: про охорон понять стрельба из ружья помогает. Специально, чтоб Василька поучить, дедушка мелкокалиберную винтовку взял. Патроны к ней маленькие, точно игрушечные, отдача от них небольшая. Дедушка сам винтовку эту любит: если пушного зверя из неё бить, то шкура не портится.

– Когда целишься, Васька, постарайся представить: ружьё держишь и на спусковой крючок нажимаешь ты, а стреляешь – не ты. Сам себе рассуждением помогай: я, мол, человек, а не оружие, пуля из ствола, а не изо рта вылетает. Но ведь и ружьё не само выстреливает. Кто-то же нажимает на спусковой крючок? А если этот кто-то – не ты, значит, есть второй. Вот он-то и стреляет. Этот второй – тоже ты, но в отличие от тебя он промаха не боится и не старается в цель попасть, потому что и так наверняка попадёт. Для него главное – лишь бы пострелять. Только не мешай ему.

– А что делать, чтобы не помешать?

– Попробуй про Ирий думать.

Всё равно непонятно Васильку, откуда этот второй стрелок берётся.

– Из чувства берётся, из души.

– Он вроде как я, только ненастоящий? – уточняет Василёк.

– По правде говоря, это ты – ненастоящий он, и только оружие вас на время объединяет. Но если у тебя с ним подружиться получится, то тогда ты знатно стрелять станешь. И не только стрелять. Он со всем обращаться лучше тебя умеет. И с топором, и с ножом.

Дедушка Мокар Васильку уже один ножик подарил. Рукоять из берёзы – ухватистое полукруглое брюшко, как у рыбы. Прямой обушок, лезвие в длину – ладонь и два пальца. Затачивают его либо клином, либо по-сабельному – клин с подводом.

Делается такой нож триплетным способом, с боков сталь помягче, посередине твёрдая. Наточить легко и острота долго держится. Охотничий нож – он без перекрестья, без упора. Поэтому дедушка говорит – если неумело бить, рука на клинок съедет и сам себя поранишь. Нож охотника – не для городской неумелой драки.

Василёк попросил дедушку поучить ножик в цель бросать.

Тот головой покачал:

– Нож метаешь – без оружия себя оставляешь. Ладно, если один противник, а что против трёх делать будешь?

Но объяснил потом:

– В этом деле правильный хват важен. Для дальнего броска нож берут за рукоять остриём к себе. Если противник в метре, хватай за клинок. Бросай, да не захлёстывай кистью.

Конечно, за одно лето про охорон не поймёшь, только вот что Василёк заметил. Когда с ребятами в лесу в войну играл, пришлось ему через колючий кустарник бежать. Уже домой пришёл, обратил внимание: одежда об колючки вся изорвалась, а на теле – ни царапины. Может, это он и есть, охорон-то?

За всеми премудростями и лето кончается, в город уезжать надо. Ну да ничего, четыре месяца быстро пролетят, а на Новый год – опять к дедушке.

Василька родители чуть раньше из школы на зимние каникулы отпросили. Уж очень ему хотелось до двадцать четвертого декабря на Коляду успеть. Отмечают Коляду в зимние Святки до Велесова дня, что шестого января. Василёк на самом празднике ещё не был, только от дедушки слышал, а теперь сам увидел и поучаствовал.

Наряжаются парни и девки в разные костюмы, маски, ходят по дворам и колядки поют, а взамен съестных подарков себе требуют. Василёк тоже со старшими ходил, но больше смотрел да слушал – слов-то колядочных не знает.

Колядки – обрядные песни из такой древности, что дух захватывает; когда ещё попов и в помине не было, а только Крышень, Вышень, ну и Коляда, конечно, и Велес, Живень, Сварог, Перун, Лада и многие другие. Всех разве запомнишь.

Слова в колядках витиеватые, волшебные, с добрыми пожеланиями блага и достатка. Десять дворов обошли, Василёк тоже стал тихонько подтягивать. Заработал бублик и ещё какого-то зверька из теста – вкусно. Потом домой, к дедушке, мертвецкие костры жечь.

В ночь на двадцать шестое солнцеворот начинается, возрождение к весне, потому мороз особенно лютый, такой, что некоторые мертвецы от холода в могильниках пробуждаются. Жгут люди во дворах костры, чтобы те, которые от зимнего сна очнулись, приходили и грелись. Ведь хороший мертвец живёт по законам природы: с теплом просыпается, а зимой спит, как медведь, если только мороз наружу не выгонит – добрый дедушка Мороз. И совсем не дедушка он, и уж, конечно, не добрый. И зовут его Мор, что на первом человеческом языке означает смерть.

А дедушка Мокар – другое дело. Он хороший, самый лучший. Как Василёк с колядок пришёл, стали огонь разводить. Хворост загодя приготовили – особый. Из леса, и только веточки, что сами попа́дали. Деревьями запрещается топить, особенно срубленными на поповских кладбищах. Они из останков выросли, в них живут души чьи-то, которым, сам того не желая, в костре ад, попами наговоренный, устраиваешь.

Василёк уже мертвецов не боится. Мертвец не страшен. Он ведь скорее не плоть, а образ. Ночью человеческому глазу почти не заметен, так, одна тень чёрная на снегу. Труп только видно, но мертвец его в могильнике оставляет.

Василёк спросил, подумав:

– Труп – это обёртка мертвеца?

– Вроде того, – согласился дедушка.

– А бывают живые трупы?

– В принципе труп – он мертвее мёртвого, но есть жидовские колдовства, написанные на бумажках, способные жизнь, которая нежизнь, в трупе пробуждать. Тогда он может делать всё, что живые делают, – есть, спать, говорить, убивать. Или просто лежать и трупные мысли думать. Чур нас, чур! – дедушка сделал непонятные движения руками, словно отгонял кого-то. – А мертвецы пускай греются.

Родителям или школьным друзьям Василёк уже давно перестал рассказывать о деревне. Если спрашивали, как каникулы провёл, отвечал скучными, ничего не значащими словами. Летом – в речке купался, загорал, по грибы-ягоды ходил, зимой – на коньках катался, в лесу на лыжах бегал. И отстанут с вопросами.

Всё чаще Василёк задумывается, где же он настоящий – тот, которого дедушка воспитывает, или городской, родительский. В таких мыслях не один год проходит. Василёк взрослеет, на каникулы исправно в деревню к дедушке приезжает.

И что интересно, разговоры вроде об одном и том же велись, но сложнее они сделались, глубже. И сказочное не то чтобы убавилось, а будто отгадкой или ключом к древним природным тайнам стало.

Василёк шестой класс закончил. Вымахал за минувший год! Почти с дедушку ростом. Не нравится, если его Васильком назовут. Теперь он Вася или Васька – по-взрослому. Но это родителям и бабушке переучиваться надо, а дедушка его всегда Васей называл.

Как приехал, первый день по гостям ходил, с соседями здоровался, новости узнавал. Баба Катя умерла, могильник деда Стёпана наконец обвалился, соседский приятель Ярослав руку сломал – много чего за полгода случилось.

На следующее утро в лес пошли. Василёк очень хотел посмотреть дом говорящего мертвеца Тригория, о котором дедушка рассказывал. И озеро, где шестьдесят лет назад мостря выловили, тоже увидеть интересно. Идти не близко, километров пятнадцать только в одну сторону. Поэтому встали засветло, бабушка еды в дорогу собрала. Дедушка свою двустволку взял – старая, довоенная. Подумал и достал из охотничьего сундука для Василька ружьё. Бабушка запротестовала, а он ответил: “Пусть привыкает. Мужчина должен свою ношу знать и не замечать её в пути”, – и Васильку протянул.

Сундук этот Василёк хорошо помнил. Огромный, дубовый, светлым железом окованный. Там много различного охотничьего добра лежало. Одноствольные, двуствольные ружья, старые, новые. На дне та самая пищаль, из которой мострю голову разбили – семейная реликвия. Ствол у неё необычный, с затейливыми узорами, проступающими будто из самой глубины металла, – дамаск. Он прочнее любого железа. И пищаль эта, несмотря на трёхсотлетний возраст, если понадобится, не только мострю башку на куски разнесёт. Ну и топоры, конечно, у дедушки имеются.

Рассвет в лесу застали. Через пару часов бледно-розовое солнце уже начало припекать. Дедушка шагал широко и неторопливо, успевал охватить взглядом каждое дерево и травинку. Иногда останавливался, срывал какой-нибудь стебель, либо широким изогнутым ножом осторожно срезал с дерева похожий на камень нарост и в мешок заплечный прятал – лекарства, а Васильку название говорил, но по-другому они звучали, не как в учебнике или справочнике.

Подошли к небольшому озеру – прозрачное, чистое. Сели отдохнуть и перекусить. Неподалёку Василёк увидел след от давнего костра. Травы так и не решились границу чёрного круга переступить.

– На этом месте много лет назад, – дедушка сказал, – тушу того самого мостря сожгли. Земля до сих пор от скверны не оправилась. А вода в озере – ничего, ожила.

Дальше пошли. Лес загустел. Сумрачно в нём стало, и солнце почти не проглядывало сквозь плотно сомкнутые кроны. Потом донёсся шум спотыкающейся о камни воды, деревья расступились, и зелёное пространство будто рухнуло вниз. Внизу под обрывом текла река Устень.

Старик Тригорий, говорящий мертвец, в своё время негостеприимный себе облюбовал берег. Если с другой стороны реки посмотреть, покажется, что лес только чудом удерживается и в реку не падает. К реке не спуститься – почти отвесный склон, метров тридцать вышиной, кремниевый, прочный. Только если несколько километров вдоль пройти, обрыв сгладится и лес к реке сам подойдёт. А здесь и ветрено, и опасно, в непогоду особенно. На елях каждая иголка от ветра что-то высвистывает, каждый лист на дереве трепыхается, гудит, как майский жук.

С домом Тригория за годы ничего не случилось. Он всё так же стоял на своём месте, невысокий квадратный сруб, в моховой шубе, похожий на малахитовую шкатулку. Лишь стена, выходящая на обрыв, от постоянных ветров оставалась голой. Все четыре двери были закрыты. Дедушка толкнул одну, вошёл. На земляной пол сразу намело листвы.

Василёк ожидал, что будет пахнуть старой могилой. На удивление, запаха не было, впрочем, как и костей.

– В прах обратились, – объяснил дедушка, скидывая с плеча потёртый солдатский мешок на одной лямке. – Что принюхиваешься?

– Гнилью не пахнет, – пояснил Василёк.

– В таком доме запахи не держатся.

– Почему? – Василёк тоже скинул поклажу.

– А ты на потолок посмотри.

Василёк глянул наверх. Крыша не лежала плотно на стенах, а стояла на маленьких опорах-столбиках, образуя щели.

– Для чего это? – спросил Василёк. – Вентиляция?

– Нет. Говорильные дома всегда так строили. Верили, что душа через дверь не может войти, только через окно или такие лазейки.

– А если дождь? Вода в дом натечёт.

– Всё предусмотрено. У крыши длинные скаты.

– Дедушка, а почему звери Тригория не съели, когда он ещё говорил?

– К говорящему мертвецу зверь подойти не смеет.

Василёк поставил в угол ружьё и вдруг увидел окаменевшую кучку большой нужды. Прямо возле приклада. И присыпанные серой пылью бумажные комки, которые Василёк поначалу за высохшие листья принял. Стало неприятно и обидно даже. Столько лет ждал встречи с чудом, а тут кто-то неизвестный до тебя явился и ещё напакостил. Дедушке даже говорить о таком не хотелось.

Василёк поднялся, ногами пошаркал, вдруг что к подошвам пристало. Сдвинулся пласт древесной трухи – тетрадь! Под её прямоугольным трафаретом оказался ещё более древний слой пыли. Василёк отряхнул ветхие, покоробленные листы.

– Неужели сюда кто добраться сумел? – качая головой, дедушка подошёл, взял из рук Василька его находку, со всех сторон оглядел, перевернул несколько листиков. – Старая ещё. Лет двадцать здесь лежит.

– Откуда ты знаешь? – спросил Василёк. – А может, её недавно забыли.

– Тогда бы шариковой ручкой писали. А здесь мало того что чернилами, так ещё и стихами, – дедушка усмехнулся.

Василёк заглянул в тетрадку. По бумаге вниз сбегал узкий столбик, разбитый на кирпичики четверостиший. Записаны они были круглым, довольно отчётливым почерком без помарок, словно человек не сам сочинял, а аккуратно переписал из другой книги. После стихотворения шло несколько пустых страниц, остальные были с корнем выдраны.

Дедушка, орудуя тетрадкой, как совком, подцепил кучку и выбросил за дверь.

– Пойдём теперь, хворосту соберём. Неплохо бы костёр развести.

Снаружи по-разбойничьи посвистывал ветер. В лесу же стоял полный штиль. Василёк хотел наломать веток, но знал: дедушка всё равно не позволил бы живые растения калечить. И правильно. Через пару шагов нашёлся высохший кустарник. Василёк прутьев нарезал, подумал и шнурком их связал – чем не веник получился! А потом и для костра сгодится. В дом вернулся, подмёл. Чтобы ничего от случайного гостя не осталось, тщательно обтёр пол мхом и пучками травы. После такой уборки выяснилось, что пол в доме не земляной, как Василёк вначале подумал, а деревянный. Землю много лет назад люди нанесли, которые Тригория слушать приходили.

– Вася! – дедушка вдруг позвал. – Иди-ка сюда!

Василёк отложил веник, побежал на зов. Дедушка стоял на краю неглубокого овражка. Внизу лежал мумифицированный остов в остатках брезентовой штормовки. Сквозь ткань проглядывало, будто деревянный коготь, чёрное остриё корня. На лице кожа напоминала дубовую кору, рот был широко открыт, как для зубного осмотра. Глаза усохли до камешков, но взгляд – пристальный, дикий – почему-то остался. Рядом валялись истлевший рюкзак и ружьё.

– Видимо, ночью шёл. Оврага не заметил, упал да на корень напоролся. – Дедушка легко сбежал вниз, Василёк следом за ним. – Мучался перед смертью: весь перекрученный. – Дедушка пошевелил мумию носком кирзового сапога и поднял ружьё. – Послевоенная “тулка”. – Оглядел стволы, покрытые рыжим бархатом ржавчины. – Видишь, они не спаяны между собой, а скреплены муфтами. Правый ствол со сверловкой – цилиндр, левый – чок. Ложа полупистолетная, из бука. Такие до пятьдесят шестого года производили…

Он попытался вынуть патроны. Ружьё треснуло в руках, как сломавшаяся ветка. Картонные гильзы давно размокли и сгнили. Из стволов выпали только латунные капсюли. Дедушка подобрал один, осмотрел.

– В воздух стрелял, надеялся, что на помощь придут. Только кто здесь услышит. А если и услышит – добраться сюда сложно. Да. Отомстилось ему за говно.

Выбрались наверх. Дедушка костёр развел за домом. Поставили котелок с кашей.

– Вечереет, – дедушка на небо посмотрел, – назад не пойдём сегодня, здесь заночуем.

Василёк никогда ещё в лесу не ночевал. Интересно. На огонь смотрел. Палочкой кашу помешивал, потом угли ворошил. Тетрадь было раскрыл – скучно показалось. Хотел в огонь бросить, да дедушка попросил вслух ему почитать.

Василёк начал откуда-то с середины.

  • На волосок от смерти всяк
  • Идущий дальше. Эти группы
  • Последний отделяет шаг
  • От царства угля – царства трупа.
  • Прощаясь, смотрит рудокоп
  • На солнце, как огнепоклонник.
  • В ближайший миг на этот скоп
  • Пахнёт руда, дохнёт покойник.
  • И ночь обступит. Этот лёд
  • Её тоски неописуем!
  • Так страшен, может быть, отлёт
  • Души с последним поцелуем.

Василёк бросил читать. На всякий случай спросил:

– Про мертвеца стих?

– А ты сам подумай, – ответил дедушка.

Из котелка на прогоревшие угли плеснуло выкипевшей водой, они тихо зашипели, вспыхнули красными бусинками. Дедушка положил тетрадь на угли. Бумага быстро покрылась коричневыми пятнами, языки пламени проткнули её насквозь, разбежались, охватывая со всех сторон. Костёр снова ожил.

– Там про труп написано было, – сказал, наконец, дедушка. – Человек, который приходил, знал о своей смерти и потому завещание по себе оставил: говно и трупные стихи.

Стемнело, тучи набежали, дождь мелкий стал накрапывать. Решили в доме Тригория на ночлег устроиться – всё не под открытым небом. Веток на пол постелили, чтоб не жёстко лежать было. Разговор прежний, от самого костра тянулся.

– Ты суть души не совсем верно понимаешь, – говорил Васильку дедушка.

– Почему? Ты сам так объяснял. В мертвеце остатки души сохранились. Сама душа уже в Раю. Я так думаю: она после смерти вроде улья, который на другую пасеку, то есть в Рай, перенесли. А в мертвеце как бы одна пчёлка-душа задержалась, а потом всё равно со своим ульем соединилась. А в трупе совсем души нет, потому он и труп.

– Это я тебя всякими сравнениями с толку сбил, – дедушка ненадолго задумался. – Душа, Вася, не разделяется. Если быть более точным, в мертвеце как бы одно из её отражений – может, так тебе проще понять.

По молчанию Василька было ясно, что не проще.

– Представь, – сказал дедушка, – я стою перед зеркалом и думаю: “Меня зовут Мокар”. Если в этот момент спросить, что я вижу, то я отвечу с полной уверенностью: “Себя”. То есть и моё отражение вместе со мной вроде как подумало: “Меня зовут Мокар, я вижу себя”, – и оно действительно – я. Ведь не кто-то другой, а именно я смотрю и думаю. Живой человек, а потом мертвец, – это как бы два зеркала, находящихся одно в другом, дающие возможность душе увидеть себя. Просто, когда она на себя насмотрится и уходит, то её исчезнувшее отражение в человеке ещё какой-то миг отражается в мертвеце.

– А мертвец это осознаёт, что в нём только отражение, а настоящая душа уже давно в Раю?

– Нет. В мертвеце-то не душа, а отражение её, которое не осознаёт себя отдельно от души. Просто оно превращает на время смерть мертвеца в его посмертную жизнь. Думает вообще только душа. Когда уже в мертвеце нечему отражаться, он с той секунды – безмысленный труп.

– Но ты же сам говорил, что, когда ты смотришь в зеркало, отражение тоже как бы себя осознаёт вместе с тобой.

– Верно, говорил, – согласился дедушка.

– Тогда я не понимаю. Я – отражение души. Она осознаёт себя во мне.

– Наоборот, ты благодаря душе себя осознаёшь. Ей-то осознавать себя не нужно. Она всё про себя знает.

– И о Рае тоже знает?

– Разумеется.

– Почему тогда человек, который отражение этой души, ничего о Рае и не знает?

– Потому что отражение не может ничего знать. Оно же всего лишь отражение.

– Ты меня нарочно путаешь, – Василёк даже злиться начал. – Вот я стою перед зеркалом и думаю не: “Меня зовут Вася”, – а, допустим: “Я всё знаю про Рай”. Значит, и моё отражение подумало, что оно всё знает про Рай. И если душа вдруг подумает про Рай или о чём-нибудь сокровенном, я тоже об этом всё пойму.

– Если ты перед зеркалом скажешь: “Я думаю сейчас обо всём”, – отразится не это неисчислимое “всё”, а только Вася, который делает вид, что обо всём подумал. Поэтому, если душа подумает про Рай, то отразится только душа, думающая про Рай, а не сама картина Рая. И второе, если душа всерьёз о чём-то подумала, кроме своего отражения, это означает, что до зеркала ей никакого дела нет. Отражение перестанет существовать, и спрашивать уже будет некому, как выглядит Рай и что о нём известно!

Странно было Васильку дедушку слушать. Темно, лица его не видно, одна неподвижная фигура, и речи странные – о душе, о Рае, будто не дедушка всё это время, а старик Тригорий с ним говорил.

– До твоего появления зеркало – обычный кусок стекла, покрытый с одной стороны амальгамой, неспособный думать. Ты в него смотришь, появляется отражение, тоже неспособное думать. Вместо него это делаешь ты и как бы из любви, – дедушка особо выделил это слово, – это своё отражение живым считаешь, собой называешь, потому что оно – действительно ты. И в этот момент ты думаешь исключительно о нём, иначе зачем к зеркалу подходил? Может, прыщик выдавить или, постарше станешь, побриться. Потом по делам пойдёшь. Так и душа: об ином вспомнит – и отражение исчезнет.

– Отчего душа решает, что хватит ей в зеркало смотреться и в Рай пора возвращаться?

Дедушка опять задумался.

– По-настоящему, Вася, душа никуда из Рая и не девается. Она там постоянно находится.

У Василька от непонимания голова кружилась.

– Но она знает, что с её уходом отражение умирает?

В дедушкином голосе слышалась ласковая насмешка:

– Как думаешь, почему тебя всякий раз такие мысли не преследуют, когда ты от зеркала отходишь, а? Потому что знаешь, что в тебе заложен бесконечный запас отражений!

– Ну, это пока не умру, – угрюмо сказал Василёк.

– Представь, что ты бессмертный.

– А вдруг зеркал не будет, – не сдавался Василёк.

– Даже если их не будет, повлияет ли это каким-нибудь образом на твою возможность отражаться в зеркалах?

Знал же Василёк, что дедушку не переспорить.

– Хорошо. Душа знает, что с её уходом отражение… исчезает?

– Конечно.

– И разве ей не становится его жалко?

– Кто оно такое, чтоб его жалеть! – Дедушка даже фыркнул. – Отражение!

– Как кто, это же я! – вскрикнул Василёк.

– “Я” – в первую очередь тот, который в зеркало посмотрел, а не тот, кто в нём отразился. С тобой настоящим, то есть с душой, ничегошеньки не произошло и произойти не может, пускай хоть все зеркала пропадут. И главного не забывай. – Дедушка лукаво помолчал. – На самом деле никаких зеркал нет. Это мы с тобой в начале разговора придумали, чтобы понятнее было. Не так всё просто.

Ночью Василёк проснулся. Показалось, дедушка во сне что-то говорил. Василёк начал вслушиваться. Слова оказались дождевым накрапом и ветром.

– Не спится, Вася? – спросил вдруг со своего места дедушка.

– Ходил кто-то возле дома, – соврал Василёк. – Я спросить хотел. Почему труп в овраге за столько лет не сгнил? И звери его не тронули?

Дедушка будто ждал этого вопроса.

– В тетради всё дело. Трупный стих вместо души слабую нежизнь в трупе поддерживал. Вот зверь и боялся, стороной его обходил. Я потому и сжёг тетрадь эту поганую сразу. Можешь пойти к овражку, думаю, там уже ничего не осталось.

Ночь только начинала светлеть, окутывая пространство молочной дымкой. Дождь прекратился. Земля, покрытая влажной листвой, скользила под сапогами. Василёк сделал несколько шагов и замер. Он не мог вспомнить, какая из дверей вела к обрыву, – всё застилал туман, – постоял минуту, прикидывая, не лучше ли вернуться в дом.

– Что, Вася, в Устени искупаться захотел? – Во всегдашней своей шутливой манере сказал за спиной дедушка. Ветер на миг сделался тише, и Василёк услышал далёкий шум реки. – Овраг в другой стороне, где дверь на восток. А ты через северную вышел. Подождём, чуть развиднеется, и вместе овраг поищем. – Дедушка глянул на небо. – Скоро уже.

В лесу туман не висел сплошной стеной, а только стелился под ногами. Василёк осторожно ступал, боясь не заметить оврага и свалиться на корень.

Дедушка шёл, уверенно раздвигая руками ветки.

– Редко, чтобы те, кто сочиняют, хоть раз про труп не написали. А кто лучше напишет, того книжные умники духовным называют, потому что после смерти такой стих душу заменяет, и пока он существует на бумаге, труп им живёт. Это называется творческим бессмертием, но если точно говорить, это – несмертие, и не человека вовсе, а трупа. Почти от всех поэтов трупы остались, стихом одушевлённые. Они при жизни умереть боялись и наделали себе таких запасных душ, вроде электрических батареек, а сами того не знают, что они к ним уже никакого отношения не имеют. И что ещё опасно: человек, который помногу их стихи читает, мёртвой природы набирается и сам начинает жить трупным стихом. Тут самое страшное происходит.

– Это что?

– Однажды душа, та самая, что из Рая глядится, в отражении своём труп видит. Сам представь, подходишь ты к зеркалу, смотришь – и вместо привычного лица своего видишь сгнившую харю с клыками, и это – ты! Плохо, если душа отражения своего бояться начнёт, но ещё хуже, если поверит, что она и есть труп, и полюбит его в себе. Так появляется труп, настоящей душой одушевлённый. Правда, с того момента она уже не в Раю, а в другом месте.

– В аду?

– В чёрном ирие. Можно сказать, что это место – ад, но душа там не мучается, а на себя в трупе смотрится.

– И что же делать? – растерянно спросил Василёк.

– С душой уже ничего не сделаешь. Может, книги с трупными стихами сжигать, все до единой, – не знаю. Но в любом случае трупы надо гнать из яви.

– Откуда?

– Из мира живых. Мы с тобой, к примеру, в яви живём, а мертвецы – в нави. Она, навь эта, от яви ничем не отличается. Это как заходят два человека в одну и ту же комнату, для одного она – явь, для другого – навь. А эти одушевлённые трупы в яви поселяются. Зла от них много.

Дедушка остановился возле уходящего вниз склона:

– Смотри. Как я и говорил.

Василёк опустил взгляд. И действительно. Ещё вечером человеческий остов лежал, а теперь будто насквозь прогоревший пень – труха одна. Василёк радостно посмотрел на дедушку. Тот ответил внуку широкой белозубой улыбкой.

Глава II

Льнов

1

Тряпка выписывала мыльные спирали на лобовом стекле чёрного “вранглера”. Мойщик окунул её в стоящее рядом пластмассовое ведёрко и, не выжимая, расплющил на стекле. Вода, смешавшись с мылом, быстро стекла вниз грязно-белыми соплями. Показалось лицо сидящего внутри машины человека.

Мойщик принялся судорожно промакивать серую пену выхваченным из кармана носовым платком. Осторожно глянул через открытую дверь джипа. Хозяин по-прежнему дремал, выставив на асфальт тяжёлую ногу в солдатском ботинке. Даже во сне его лицо сохраняло грозное выражение. Мойщик подумал, что в более гуманном мимическом варианте оно вполне могло бы принадлежать такому тридцатилетнему кандидату наук, бородачу-геологу, у костра исполняющему под гитару про “солнышко лесное”.

Громоздкий кулак покоился на руле. Костяшки указательного и среднего пальцев напомнили мойщику грецкие орехи. Только те, которые не стоит раскалывать, потому что они сами что угодно расколют.

Мыльная змейка вплотную подобралась к ботинку. Опустившись на корточки, мойщик вытер и её, чуть коснувшись подошвы.

– Ты мне ещё и обувь почистить собрался? – прозвучало сверху.

Мойщик вздрогнул, стукнулся затылком о дверцу, отполз.

– Почему бы и нет, вы у нас постоянный клиент, – натянуто засмеялся, – сервис!

Мужчина поднялся. Чёрные галифе подпоясывал советский армейский ремень со звездой на пряжке. На рукаве серого пуловера под надписью “Bundeswehr” раскинул символические, распоротые на ленты крылья чёрный орёл.

– Даю тебе ещё две минуты, – мужчина быстрым взглядом окинул работу. – А то нихрена чаевых не получишь. А по шее как раз получишь, – он улыбнулся.

Простенько, как будильник, в кармане галифе зазвонил мобильный. Мужчина выслушал, ограничившись коротким ответом: “Через полчаса”. И мобильник снова исчез в кармане.

– А отчего вы поприкольнее звонок не поставите? – спросил, набравшись смелости, мойщик. – Не “Турецкий марш”, конечно, а что-нибудь современное.

– Звонок в телефоне должен быть похож на звонок, а не на электронную шарманку. И ты много болтаешь.

Мойщик спохватился, прыснул из пластиковой бутылки моющим средством на стекло – от усердия оно тонко повизгивало под тряпкой, – через минуту отпрянул, проверяя его на прозрачность.

– Готово. Бриллиант.

Мужчина протянул мойщику несколько бумажек, сел в машину. Бронетанково рыкнул мотор. “Вранглер” выехал со стоянки и ловко пристроился к ряду ползущих, как по бесконечной ленте конвейера, автомобилей.

Мойщик проводил взглядом джип. Когда тот скрылся, махнул рукой парню, сидящему в будке на входе. Из небольших динамиков под крышей раздались пластиковые звуки “техно”. Хозяин чёрного “вранглера” предупреждал, что не терпит современной эстрады. При нём динамики исправно безмолвствовали.

Странный был клиент и тревожный. Стоянку облюбовал год назад. Для человека, чей вид сразу наводил на мысли о какой-нибудь жёстокой деятельности, он был относительно вежлив, оставлял приличные чаевые. Но всякий раз, когда джип покидал пределы стоянки, невольно хотелось осенить себя крестом.

Скачать книгу