Дипломаты в сталинской Москве. Дневники шефа протокола 1920–1934 бесплатное чтение

Артем Юрьевич Рудницкий
Дипломаты в сталинской Москве. Дневники шефа протокола 1920–1934

© А. Ю. Рудницкий, 2023

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023

Люди всегда расплачиваются за свои поступки и за свои мысли, за все добро и зло, которое они творят, даже если их страдание ничему и никому не помогает, в том числе им самим.

Курцио Малапарте
Нам может нравиться прямой и честный враг,
Но эти каждый наш выслеживают шаг.
Николай Гумилев

Вместо предисловия

Двадцатые годы двадцатого столетия – уникальная эпоха. В самом сочетании слов – «двадцатые… двадцатого» – есть нечто знаковое и символическое. Трудно было поверить, что после разрушительного смерча революции и гражданской войны Россия сможет так быстро вернуться к нормальной, ну, к почти нормальной жизни. По-прежнему правила бал советская власть, по-прежнему ощущался идеологический гнёт, и органы ВЧК/ГПУ/ОГПУ (у этой структуры столько реинкарнаций, что для удобства и краткости в дальнейшем остановимся на самом распространенном в то время названии – ГПУ) не прекращали отлавливать и «нейтрализовать» противников режима, но все это происходило как бы вполсилы и с меньшим размахом, чем при военном коммунизме.

О живительном воздействии НЭПа, новой экономической политики, говорили и писали много, но все же еще раз напомним об этом явлении. Его можно назвать первой советской перестройкой. После почти четырех лет лишений, страшного кровопролития и разрухи общество переживало необыкновенный ренессанс. Как по мановению волшебной палочки забурлила жизнь, политическая, экономическая и культурная – позволяя слегка расправить грудь, вздохнуть свободнее. Это была не полная свобода, а так, глоток свободы, но он тоже давал целительный эффект. Дарил надежду на то, что потом, возможно, дело пойдет лучше. Призрачную, в российской жизни большие надежды на поверку обычно оказывались большими иллюзиями.

Но это понимание придет нескоро, а пока «расцветали сто цветов» (воспользуемся крылатым выражением Мао Цзэдуна), магазины были полны товаров, публиковались книги и статьи «попутчиков» и даже критиков и врагов советской власти, политика радовала разнообразием и дерзко выбивалась из прокрустова ложа дремучих идеологических канонов. В этой обстановке в Москве появились иностранные дипломаты – чудо невиданное, о них вовсе забыли за предыдущие годы и не предполагали, что люди этой породы когда-либо вновь покажутся.

Сделавшись хозяевами страны, большевики вырубили под корень всю внешнюю политику и дипломатию – как буржуазную забаву и досадный старорежимный пережиток. Буржуазию, как известно, надо давить, а пролетариат интернационален по своей природе, у него нет отечества и, сбросив цепи, приобретет он весь мир без всякой дипломатии. Ни к чему ему цилиндры, фраки, смокинги и шарканье лакированными штиблетами по вощеному паркету.

Но не вышло, пришлось не только открыть двери иностранным послам, советникам, первым и прочим секретарям, но и самим постигать азы дипломатического искусства, разыскивать и привечать старых царских профессионалов, которых разогнали в 17-м. С этим, конечно поспешили, сообразили наконец. И собственных дипломатов большевики сумели вырастить, рекрутировав из своих рядов революционных деятелей, вышедших из имущих классов, обученных наукам, иностранным языкам и политесу, носивших запонки и накрахмаленные рубашки. Никогда после в советской и российской дипломатии не было столько умных, неординарных и широко мыслящих людей, которые сумели заново создать внешнеполитическое ведомство, всю систему международных связей и – можно этому только изумляться – придать советской республике блеск и очарование в глазах зарубежных партнеров.

С появлением в Москве дипломатического корпуса она изменилась, ее облик заиграл новыми красками. В этой книге мало говорится о политике, больше о том, как жили дипломаты в столице нашей родины 100 лет назад, врастали в ни на что не похожий советский быт, приспосабливались и отторгали его, налаживали отношения с Народным комиссариатом по иностранным делам (НКИД), работали, отдыхали, заводили любовниц и любовников, скандалили, возмущались опекой чекистов и попадали в разные курьёзные, а порой и трагические истории.

На протяжении всех двадцатых и начала последовавших тридцатых, в гуще этой суматошной, затейливой и подчас предельно запутанной дипломатической жизни находился совершенно необычный человек – Дмитрий Тимофеевич Флоринский, шеф Протокольного отдела НКИД. О нем сохранилось не так уж много свидетельств современников, но остались его записи, служебные дневники и переписка Протокольного отдела. Настолько оригинальные, ценные и важные для понимания эпохи двадцатых, что их трудно поставить в один ряд с нынешними официальными бумагами.

Я искренне признателен старшему советнику архива МИД России Елизавете Гусевой, которая поделилась со мной своими впечатлениями от этих документов, предложила написать о Дмитрии Флоринском и оказала неоценимую помощь в архивных поисках. Меня поразило то, с каким блеском писал этот человек, колоритно, ярко и сочно. Не то что чиновники от дипломатии, которые пришли ему на смену и сочиняли (и продолжают этим заниматься) сухие, казенные бумаги, серые как валенок. Дневники Флоринского, а это десятки папок в фондах мидовского архива – изумительный исторический источник.

Заполнение служебного дневника Флоринский не рассматривал лишь как обязанность, своего рода скучную повинность. Его записи выдают талант литератора, тонкого, наблюдательного и часто язвительного стилиста, который писал, конечно, для других, но в том числе и для себя. Рисовал красочную картину жизни дипломатической Москвы во всех ее проявлениях. Трудно не восхищаться филигранной отточенностью его пера, живостью описаний. Буквально несколькими штрихами он создавал портреты своих персонажей. Возможно, мог бы стать хорошим писателем, и, доживи до преклонных лет, наверняка бы взялся за мемуары.

При всей своей занимательности, дневники и переписка Флоринского были в высшей степени информативны и представляли очевидную практическую ценность для НКИД и разведслужб, для поддержания контактов с дипкорпусом, налаживания отношений с дипломатами и государствами, присылавшими их в Москву.

Помимо этих записей были широко использованы и другие архивные документы. К сожалению, установленные правила ограничивают доступ к личным делам, однако удалось ознакомиться с отдельными листами автобиографии Флоринского, выданными в копиях.

При цитировании в целом сохранены орфография и стилистика протокольных дневников. Правка вносилась лишь в отдельных случаях, большей частью связанных с ошибками, допущенными при перепечатке текстов машинистками НКИД.

Некоторые сложности были вызваны обилием фамилий и имен иностранных дипломатов, а также других деятелей, упомянутых в дневниках. К сожалению, не все удалось в точности идентифицировать.

Когда я приступал к работе, то думал ограничиться статьей или очерком, но по мере «погружения в материал» увидел, что исследование просится в другой формат. Вот так пришла мысль воссоздать широкую картину дипломатической Москвы тех лет.

Кроме архивных материалов, была использована мемуарная литература, в том числе воспоминания и записки советских и зарубежных дипломатов[1]. В этом ряду особняком стоят дневниковые записи, приписываемые Максиму Литвинову, который в 1920-е годы занимал ключевые посты НКИД, а в 1930-м возглавил наркомат. Забегая вперед, скажу, что именно ему Флоринский был обязан своим возвращением в Россию из эмиграции. Эти записи под названием «Notes for a Journal» («Заметки для дневника»), были изданы в Нью-Йорке в 1955 году[2] со вступительным словом Уолтера Беделла Смита, посла США в СССР в 1946–1948 годах, и предисловием маститого британского историка Эдуарда Карра. Одно это заставляет внимательно отнестись к этому источнику, несмотря на то, что авторство Литвинова сомнительно[3].

В издательство эти заметки попали через Григория Беседовского, дипломата-невозвращенца, отказавшегося раскрыть, как именно он получил их из СССР. Делал только туманные намеки на посредничество неких мистеров «Икс» и «Игрек», а также посла в Швеции Александры Коллонтай – якобы Литвинов ей передал свои заметки. Так или иначе, по всей видимости, писал их не дилетант, а человек, или несколько человек, неплохо знакомых с советским дипломатическим закулисьем и располагавших необходимой информацией, представляющей интерес и имеющей отношение, в том числе, к биографии Флоринского. Грубые ошибки и «ляпсусы» бросаются в глаза (например, утверждается, что Флоринский учился в Царкосельском лицее, что не соответствовало действительности[4]), но многое не противоречит уже известным и проверенным фактам и дополняет их.

Я хотел бы поблагодарить за поддержку и содействие в работе над рукописью директора Историко-документального департамента МИД России Надежду Баринову, Елизавету Гусеву, фондохранителей Марию Баскакову, Наталью Выходцеву, заведующую читальным залом Марию Донец, заведующую фотофондом Ирину Трифонову (редчайшие фотографии украсили книгу) и других сотрудников Архива МИД России.

Надеюсь, что книга, посвященная Дмитрию Флоринскому и дипломатам в Москве 1920-х и начала 1930-х годов, представит интерес для разных читателей, не только для «узких специалистов». Разве не может увлечь повествование о поразительных и неожиданных поворотах бурной биографии главного героя, о заграничных представителях, испытывавших культурный шок от соприкосновения с советской действительностью, их манерах, резко контрастировавших с поведением жителей страны социализма, интригах, политических и бытовых, распрях и склоках, специфике отношения к СССР, разумеется, менявшемся, причем не обязательно в лучшую сторону, об особенностях работы НКИД и его сотрудников, включая тех, которым в силу их знаний и опыта так сложно было оставаться в шкуре homo soveticus.

Штрихи к образу

Дмитрий Флоринский принадлежал к плеяде интеллектуалов, которые буквально из пепла возродили российскую дипломатию, исковерканную и растоптанную революцией и гражданской войной. Я использую термин «российская», а не «советская», чтобы подчеркнуть преемственность отечественной дипломатии, которая удивительным образом сохранилась – несмотря на все усилия советских идеологов, старавшихся всегда и везде «обрубать концы», выставляя себя первооткрывателями и основателями.

Флоринский был советским чиновником, но в нем эта преемственность особенно чувствовалась. Во-первых, до революции он успел поработать в МИД Российской империи, а, во-вторых, советского в нем было очень мало. Коллеги, настоящие партийцы, это чувствовали и помешали Дмитрию Тимофеевичу вступить в ряды РКП (б). Не было в нем коммунистической упёртости, зашоренности, готовности бездумно разделять официально утвержденные догмы или изображать себя строителем коммунизма (то есть он изображал, но не очень успешно).

Флоринскнй известен как творец советского протокола и советского дипломатического этикета. В действительности он ничего особенного не изобретал, а лишь видоизменил общепринятые протокольные формы, упростив их, сделав более понятными и приемлемыми для советской системы. Ему хотелось вернуть Россию в лоно дипломатической цивилизации (и цивилизации вообще), а без соблюдения определенных условностей, традиций, этикета и внешнего декора это было нереально. Нкидовцы «правильного», рабоче-крестьянского происхождения, видели в этих традициях и условностях «тонкие и хитроумные штуки», а Флоринский прекрасно понимал: именно они формируют особую ткань дипломатической жизни, без них немыслима работа дипломатического представителя в любой стране.

Плохо осведомленные и не слишком образованные люди воспринимают дипломатию как череду светских приемов и развлечений. Что ж, на некоторых приемах и впрямь можно приятно провести время. Но в большинстве случаев дипломаты посещают их не для праздного времяпровождения, а чтобы завязывать контакты, собирать информацию, доводить до сведения собеседников принципиальную позицию своего государства. «Светскость», «умение быть светским» – непременные качества профессионального дипломата, потому что это действенный рабочий инструмент, позволяющий обмениваться информацией, добывать важные сведения и достойно представлять свою страну.

Эпоха двадцатых стала для Флоринского звездным часом. Этот человек многое сделал, чтобы переломить пренебрежительное и презрительное отношение большевистских функционеров к протоколу и этикету как к «буржуазным выкрутасам». Любопытно, что позже маятник советско-российской дипломатии качнулся совсем в другую крайность – к всевозможным протокольным излишествам, роскоши и внешней парадности. Впрочем, этого Флоринскому увидеть не довелось.

Он навсегда остался в своем времени, в котором буквально царил и славился на всю Москву как светский лев, вхожий во все посольства и официальные учреждения. Был на короткой ноге с главами иностранных миссий, сотрудниками и их женами, посвящен во многие их личные секреты, был завсегдатаем официальных раутов, обедов и «интимных вечеринок» (в понятие «интимный» не вкладывался сексуальный смысл, оно подразумевало неформальное общение, и только) и сам устраивал приемы в своей просторной квартире на Софийской набережной.

Флоринского высоко ценили зарубежные и советские коллеги, но при этом подмечали сложности его характера. Эта неоднозначность просматривается, например, в романе «Бал в Кремле» (неоконченном) итальянского писателя Курцио Малапарте, который сделал Дмитрия Тимофеевича одним из главных своих героев.

Роман посвящен «красной знати», которая буквально расцвела в 1920-е годы, и Флоринский выделялся в ней как заметная фигура – в этом Малапарте не ошибся. «Бал в Кремле» – это рассказ о блеске, пышности и трагической судьбе советской элиты, своеобразных советских нуворишей, и в нем правда причудливо перемешана с вымыслом. Рассказ «о советском высшем обществе, о gens du monde Москвы, о московском марксистском дворе, о его скандалах, придворных, фаворитках, ловких пройдохах, галантных праздниках, балах, lettres de cachet, дворцовых заговорах»[5].

Весной 1929 года Малапарте провел в Москве около месяца, потом наведался сюда уже в 1956-м, возвращаясь из Китая. Несмотря на краткое знакомство с советскими реалиями, итальянец писал с апломбом, словно ему была известна истина в последней инстанции, и не стеснялся выносить окончательные приговоры людям и событиям. Не раз, что называется, попадал пальцем в небо, но в некоторых случаях интуитивно, проявляя чутье художника, схватывал важные и сущностные приметы времени.

Нынешние читатели могут удивляться при чтении многих страниц «Бала в Кремле», и уж конечно возмутился бы Флоринский – настолько Малапарте изменил его характер и облик. Сделал «старым большевиком, одним из членов старой ленинской гвардии», а заодно троцкистом[6], хотя истинный смысл понятий «троцкист» и «троцкизм» от итальянского писателя явно ускользал. Тем не менее, некоторые черты своего героя Малапарте отразил психологически достаточно глубоко и верно:

«Любовь Флоринского к светской жизни, его снобизм, тяга к запретным наслаждениям, легкий и одновременно грубый цинизм, его скептицизм, заметный в отношении к рядовым проблемам советской жизни, но направленный прежде всего на постулаты коммунизма и коммунистической жизни, отличали не его одного, а всю советскую знать того времени»[7].

Недостатки романа с лихвой искупаются тем мастерством, с каким Малапарте передает атмосферу советского бомонда, рельефно, с усмешкой, иронией и затаенной грустью, поскольку знал, каков будет исход этого «вечного праздника» красной знати.

Флоринский вошел в ее ряды вместе со многими другими персонажами, в том числе первого ряда – с Анатолием Луначарским и его супругой, актрисой театра Мейерхольда и кинодивой Натали Розенель, председателем ВОКСа[8] Ольгой Каменевой (сестрой Льва Троцкого и женой одного из главных советских лидеров Льва Каменева), наркомом иностранных дел Георгием Чичериным и сменившим его Максимом Литвиновым, его женой Айви Литвиновой, женами крупных функционеров и военачальников (включая Андрея Бубнова и Семена Буденного[9]) и прочими лицами, как мужского, так и женского пола. Эти люди пользовались всеми благами жизни, хорошо одевались, регулярно ездили отдыхать и лечиться в Европу и пользовались немалым влиянием, что позже явилось одной из причин их почти полного физического уничтожения Сталиным.

Красная элита вобрала в себя революционных деятелей, занявших высокие чиновные посты и решивших, что пришла пора вознаградить себя за прежние тяготы и лишения. «Вчера еще они жили в нищете, под подозрением, в шатком положении подпольщиков и эмигрантов, а потом вдруг стали спать в царских постелях, восседать в золоченых креслах высших чиновников царской России, играть ту же роль, которую вчера играла имперская знать»[10].

Помимо революционеров, новая элита вобрала в себя кое-кого из «бывших», формально обращенных в коммунистическую веру. К ним прибавилась богема – художники, артисты, поэты, композиторы, а также члены дипкорпуса и советские дипломаты. Помимо тех, что уже были названы, упомянем полпредов (послов) Виктора Коппа, Христиана Раковского, Александру Коллонтай, полпреда и заместителя наркома Николая Крестинского, и, разумеется, заместителя наркома Льва Кара-хана. Последний выступал на первых ролях в московской дипломатическо-светской жизни, выделялся умом, внешностью (производил впечатление интеллигентного человека и был молодым и красивым, «самым красивым мужчиной в Советской России и, возможно, как утверждала супруга германского посла фрау Дирксен, самым красивым в Европе»[11]), прекрасно играл в теннис и очаровывал дам, как отечественных, так и зарубежных. Элизабет Черутти, супруга итальянского посла Витторио Черутти, называла Карахана «денди Революции»[12].

По известности с ним соперничал Луначарский, который, попав в опалу, получил утешительный приз в виде назначения полпредом в Испанию. И присоединился, таким образом, к советской дипломатической когорте. Но то был уже закат его карьеры, а прежде, будучи народным комиссаром просвещения, он фигурировал на авансцене московского бомонда – с красавицей Розенель, понятное дело. В народе о них складывали стишки: «Вот идет походкой барской и ступает на панель Анатолий Луначарский вместе с леди Розенель…».

В дипкорпусе отмечали скромные артистические способности этой дамы, а также ее неиссякаемую любовь к мехам, драгоценностям и вообще к роскоши. Супруг старался ей угодить, покупал все, что она пожелала. В свадебное путешествие, это был 1922 или 1923 год, молодожены отправились в Париж и Берлин, где появление Розенель, «упакованной в дорогостоящие меха и в блеске бриллиантов», стало сенсацией[13].

На фоне этой светской львицы, с ее нарядами и украшениями, весьма скромно выглядела англичанка Айви Лоу, жена Литвинова. Не кичилась своим положением, одевалась в дешевые платья и когда сопровождала мужа в зарубежных визитах, шубу брала напрокат. Тесно с ней общавшаяся Элизабет Черутти обращала внимание на дырявые чулки Литвиновой. Зато эта советская англичанка была прекрасно образована, остроумна и начитана. Благодаря ей Черутти познакомилась со знаменитым романом Джеймса Джойса «Улисс», который помогал ей «коротать долгие зимние вечера в России»[14].

Все эти люди, при всей их внешней несхожести, вращались в одних и тех же кругах и принадлежали к одному и тому же привилегированному узкому слою советской аристократии, существовавшему, в основном, в Москве, но в каком-то виде и в других крупных городах. Эта первая советская элита была практически полностью ликвидирована Сталиным во второй половине 1930-х годов, и причина заключалась вовсе не в буржуазной тяге к роскоши и удовольствиям (недопустимой для пролетариата), как думала, в частности, Элизабет Черутти. «Они выдавали себя своими любовными увлечениями и шелковыми подкладками костюмов. Они были сентиментальны. Они слишком любили хорошую еду и как только пересекали российскую границу спешили вкусить радости жизни. Кара-хана, к примеру, часто можно было увидеть за игрой в казино в Венеции. Их посчитали перерожденцами, неспособными сопротивляться желанию смягчить жесткие советские законы. И потому подлежащими уничтожению»[15]. Ближе к истине было ее замечание о том, что представители красной знати в той или иной степени «были заражены микробом прошедшей эпохи»[16].

Флоринский в этой элите занимал особое место. Обратимся к Малапарте, единственному из современников, оставившему подробное описание личности Флоринского, его внешности и привычек, пускай и с фантазийными элементами. Признавая весомость фигуры дипломата, итальянский романист наделил его реальными и, вместе с тем, гротескными чертами.

По его наблюдениям, Флоринский «был в Москве знаменитостью: послы, дипломатические представители зарубежных государств, впервые приезжая в Москву, встречали в качестве первого официального лица высокого, изящного, хотя и чуть полноватого розовато-белого человека, одетого в белое, с диковинной фуражкой из белой парусины с желтым кожаным козырьком, который припрыгивал на вокзальном перроне. …В то время, в 1929 году, он был в Москве a la mode – не было стола, за которым играли в бридж и за которым сидел посол или супруга посла, чтобы его не украсило присутствие Флоринского»[17].

Из общей массы красной знати Флоринский выделялся утонченностью и импозантностью. Едва ли кто-то мог с ним в этом соперничать. У Малапарте он предстает утонченным щеголем на удручающе сером московском фоне. Автор многое приукрасил, но не будем забывать, что он писал художественное произведение, имея полное право на вымысел, однако пристрастие шефа протокола к модным нарядам было схвачено, вероятно, точно.

В романе Флоринский передвигается по столице в старинной роскошной карете, а на самом деле он пользовался автомобилем и постоянно упрекал нкидовских хозяйственников, дававших машину с опозданием. Для Малапарте такая выдумка – способ подчеркнуть необычность своего персонажа:

«В экипаже сидел Флоринский, нарумяненный и напудренный, маленькие желтые глазки подведены черным, ресницы желтые от туши. Рыжий пушок выбивается из-под желтого кожаного козырька диковинной фуражки из белой парусины, которую он носил, слегка сдвинув на затылок. Он весь был одет в белый лен, на ногах у него были белые теннисные туфли и белые шелковые носки. Он сидел в углу ландо с чопорным видом, руки в белых перчатках опирались на сделанный из слоновой кости набалдашник трости из малайзийского дерева…

…Зимой Флоринский прятался в складках огромного пальто на волчьем меху, надвигал на обрамленный рыжими волосам лоб высокую меховую шапку…»[18].

Примем к сведению такие художественные вольности, а также детали, намекающие на гомосексуальность Флоринского (к этой теме еще вернемся), а пока попробуем разгадать секрет его популярности и значимости в жизни московского высшего света. На высокие должности его не назначали, в группу больших государственных мужей не записывали. Но был он вездесущ, всех знал, со всеми был на короткой ноге, славился своей осведомленностью и никакое заметное светское мероприятие без него не обходилось.

Он успевал повсюду, имел связи во всех ведомствах, в наркоматах, ГПУ, Кремле… В книге Георгия Попова «Чека. Красная инквизиция», вышедшей в Лондоне в 1925 году, автор окружил Флоринского таинственно-романтическим и авантюрным ореолом. Сам шеф протокола это отразил в своих комментариях, говоря, что автор выставил его человеком, который «окутан… для пущего эффекта в рокамболевский плащ и которого он обвиняет в самых черных интригах в духе “Тайн Мадридского двора” и иной подобной бульварной литературы»[19]. Не мудрено, что Дмитрий Тимофеевич по этому поводу негодовал – в советской стране подобная реклама ничего хорошего не сулила. Но какая-то доля правды в сделанной зарисовке, вероятно была… В конце концов, после революции «вся жизнь всё равно превратилась в одну сплошную авантюру» – это уже высказывание советского чиновника и дипломата Матвея Ларсонса, вполне справедливое для своего времени[20]. Ларсонс хорошо знал Москву и московскую дипломатическую жизнь того времени и его мемуары остаются ценным источником для изучения становления советской госслужбы, в том числе дипломатической, а также советской внешней политики.

Флоринский славился своим остроумием, ироническим складом ума, сарказмом и временами мрачноватым сардоническим юмором, умением вести диалог, быть в центре общества, притягивая к себе внимание собеседников. Какое-то представление об этом дают его записи. Хотя ему полагалось писать в казенно-официальном жанре, он позволял себе не сдерживаться, возможно, даже имея в виду легкий эпатаж своих читателей – а ими могли быть руководящие сотрудники НКИД и, конечно, люди из «соседского ведомства» (ГПУ располагалось в здании напротив внешнеполитического ведомства на Кузнецком мосту и чекисты и дипломаты до сих пор по привычке называют друг друга «соседями»).

Над кем только не подтрунивал шеф протокола, не скупясь на колкости. Как-то прошелся по Натали Розенель, которой явно не хватало воспитания и вкуса: «Между прочим, мне довольно недвусмысленно намекали, что экстравагантный туалет и богатое экзотическое оперение Н. А. Луначарской на торжественном спектакле в Большом театре не прошли незамеченными и произвели на дипломатов довольно сильное впечатление»[21].

Малапарте вынес о нем такое суждение: «Это был образованный, остроумный, болтливый, мнительный, ехидный и злой человек»[22]. «Злой» – в смысле острый на язык, такая напрашивается расшифровка. Надо думать, для Флоринского не было тайной духовное убожество красной знати (за отдельными исключениями), он не боялся, что Малапарте донесет на него и в беседах с ним не щадил сильных мира сего, высмеивая их потуги на аристократизм.

Однако нельзя не отметить еще один штрих к портрету Флоринского, как бы мимоходом, на полях, добавленный итальянским писателем. Малоприятный, тревожный и требующий объяснения. «О нем рассказывали престраннейшие истории, в его присутствии старались не распускать язык. Все считали его подлецом и именно подлостью объясняли всю неоднозначность его характера и подозрительность выполняемых им обязанностей. …Я всегда спрашивал себя, действительно ли он подлец, подлый человек»[23].

Малапарте никаких конкретных доказательств не привел. Как бы то ни было, здесь просматривается намек не только на злословие, но и на то, что в обстановке того времени Флоринский мог заниматься доносительством, наушничеством и тайно сотрудничать с ГПУ. Был ли шеф протокола сексотом? Вряд ли у чекистов имелась необходимость как-то особенно «секретить» Флоринского, а сотрудничали с ними практически все чиновники, это с первых лет советской власти становилось нормой жизни. Отказ от такого сотрудничества был чреват, мог привести не только к отстранению от государственной службы, но и к аресту и тюремному заключению. Хорошо осведомленный Флоринский, безусловно, рассматривался «соседями» как ценный источник информации, равно как и его дневниковые записи. Он этого не отрицал и признавал, например, следующее (датировано 17 апреля 1921 года): «Мне предложено было дать характеристики состава некоторых посольств и посылать информацию по всем вопросам, могущим оказаться интересными. Частично это мною уже выполнено и в дальнейшем я буду посылать отчеты о своих впечатлениях, вынесенных из бесед с иностранными дипломатами»[24].

Кроме того, Флоринский предлагал ГПУ «наладить издание кратких хроник» о всех событиях в дипкорпусе. Их можно было бы составлять на основе данных, представлявшихся другими сотрудниками НКИД, которые следили бы «за жизнью иностранных представительств и поддерживали личные отношения с секретарями таковых». Имея в виду, что обобщать информацию и составлять «хроники» будет только он, Флоринский. «Этим сотрудникам, конечно, ни к чему знать, куда пойдут эти сведения, достаточно будет объяснить, что это делается для личного моего сведения»[25].

Судя по крутым поворотам в биографии Флоринского, в нем была сильна авантюрная жилка, и поиск информации, в том числе сопряженный с теми методами, которыми пользуются спецслужбы, был вполне в его духе. Имелась и другая причина – стремление оказывать услуги могущественному ведомству с учетом «изъянов» в своей, далеко не идеальной, с советской точки зрения, биографии и в надежде найти в лице ГПУ защиту от возможных выпадов и провокаций со стороны «идейных товарищей» (о том, насколько иллюзорными были такие надежды, еще пойдет речь).

В «дневниковых заметках» Литвинова (еще раз напомним, что ссылаемся на этот источник лишь в тех случаях, когда факты, которые приводятся в нем, не кажутся надуманными) отмечено участие шефа протокола во взломе шифровальных кодов французского посольства. Он весьма этим гордился и прямо сиял, когда рассказывал Литвинову, как скопировал телеграмму посла Жана Эрбетта[26]. Флоринский поддерживал неформальные, дружеские отношения с этим дипломатом и его супругой и часто бывал у Эрбеттов в резиденции, что открывало перед ним различные возможности. Об истории их отношений еще поговорим, как и о том, почему и в какой момент они испортились.

А Литвинов сделал Флоринскому замечание, указав, что работник НКИД не должен вести себя как сотрудник разведслужбы. И тогда тот признался, что чувствует себя «в подвешенном состоянии» из-за своего прошлого и старается подобным образом упрочить свое положение[27]. Возможно, отчасти на какое-то время это ему и удалось, в ГПУ иногда даже прислушивались к его просьбам. Однако, как потом выяснилось, услуги, оказывавшиеся «органам», в условиях советского режима не могли служить гарантией личной безопасности.

Что же касается недобрых наветов и сплетен, которые распространялись о Флоринском, то как им было не распространяться – в московском высшем обществе сплетничали из чувства зависти, желания поквитаться с блестящим дипломатом и светским человеком, который, конечно же, наживал себе врагов.

К чести Флоринского отметим, что в отличие от иных столпов красного бомонда, он был слишком умен, чтобы польститься на «сладкую отраву роскоши» (выражение Матвея Ларсонса – юриста и журналиста, успевшего после революции поработать в ряде советских загранпредставительств)[28]. Не стремился вознаградить себя за былые лишения, это было не в его стиле. Тем более, что особых лишений на имперской дипломатической службе он не испытывал, а во время революции и гражданской войны находился за границей.

Сказанное не означает, что шеф протокола был аскетом, не любил хорошо одеваться и полакомиться деликатесами. Напротив, любил и даже очень. В описаниях приемов обязательно уточнял, чем кормили и какого качестве подавали блюда. Наряды дипломатов и их супруг никогда не оставлял без внимания. Ценил все привилегии, которые предоставляло его положение, включая возможность свободно путешествовать по всей Европе. Только за один 1927 год он побывал во Франции, Дании, Швеции, Швейцарии и Германии. И вполне возможно, испытывал удовлетворение от своей популярности в высших советских кругах.

Но при этом не строил свою жизнь на приземленной основе, не сводил свои интересы к материальным удобствам и удовольствиям, изысканной еде и налаженному быту. Пожалуй, главное, к чему он стремился – это находиться в центре общества, быть его дирижером, управлять людской суетой, в той мере, в какой это позволяли обстоятельства.

В 1920-е годы на смену внешней изоляции Советской России пришло ее признание со стороны крупнейших мировых держав. В Москве твердили о «мирном сожительстве» с Западом, как тут было не поверить, что этот курс всерьез и надолго, что Россия возвращается в русло мирового развития! Вот и Флоринский и многие его соратники, как из бывших, так и из революционной интеллигенции, поверили, и с этим прицелом взялись за дипломатическое строительство СССР как части «дивного нового мира». Увы, к концу двадцатых первая перестройка захлебнется – власть свернет с дороги из желтого кирпича, поставив свои эгоистические интересы выше интересов общества. Последствия известны, в том числе для дипломатов-энтузиастов чичеринско-литвиновской школы. Над ними изначально витал дух обреченности, хотя они далеко не сразу это поняли и надеялись на лучшее. Как и все мы.

Бреши в стене

После революции Ленин и другие большевистские лидеры не придавали значения дипломатии, считали ее чисто буржуазным занятием, а потому отжившим и не интересным для победившего пролетариата. К «буржуям недорезанным» относились не иначе, как к классовым врагам, с которыми следует драться, а не церемонии разводить. Какой уж тут протокол, какой этикет…

Пренебрежительное отношение к дипломатической службе первого наркома по иностранным делам Льва Троцкого хорошо известно. Он говорил: «…вот издам несколько революционных прокламаций к народам и закрою лавочку»[29]. Что толку в дипломатии, когда «весь мир насилья» будет вот-вот разрушен до основанья? Считалось, что единственную пользу она могла принести лишь как средство разжигания революционного пожара.

Однако мировая революция всё не начиналась, жизнь брала свое, и полностью отказаться от дипломатии не удавалось. Как иначе было вести переговоры с немцами о мире в Брест-Литовске? Советскую делегацию возглавил сначала профессиональный подпольщик и революционер Адольф Иоффе, а затем – Троцкий. Впрочем, в данном случае не столь важно, кто и как вел переговоры, важен сам факт – они велись, потому что деваться было некуда. С Германией установили дипломатические отношения и первым представителем в Берлин назначили Иоффе. Он именовался не послом – дипломатические звания и ранги большевики отменили (как и офицерские) – а полпредом, полномочным представителем.

Как вспоминал германский дипломат Густав Хильгер (он связал свою профессиональную деятельность с Россией – с начала 1920-х годов до июня 1941 года работал в посольстве в Москве) аппарат у Иоффе был многочисленный, но малоэффективный, «состоявший в основном из выдвиженцев революции, а не специалистов»[30]. Свою основную задачу они видели в подрывной деятельности, в подготовке германской революции, а не в налаживании межгосударственных отношений. Это явилось причиной их разрыва в ноябре 1918 года.

Когда в Берлин приехал 1-й секретарь полпредства Георгий Соломон – он был социал-демократом, знал Ленина, других большевистских лидеров и его назначили в миссию по рекомендации его друга Леонида Красина – то сразу собрался делать протокольные визиты. Но тогда Красин сказал ему «со смехом», что «не следует создавать прецедента, ибо никто из находящихся в посольстве никаких визитов не делал, все вновь прибывающие тоже игнорируют этот обычай, а потому-де мои визиты только подчеркнули бы то, чего не следует подчеркивать»[31].

В действительности прецедент был необходим, хотя бы потому, что соблюдение дипломатических условностей во многом формировало отношение к советскому представительству. Вот только в 1918 году еще не было понимания, что такие представительства вообще нужны, их можно было по пальцам сосчитать, и позиция Красина была по-своему логична и закономерна – в русле генерального подхода большевиков к дипломатии и внешней политике.

Революционные установки диктовали свои подходы. К чему осваивать протокольные премудрости, правила этикета, когда они скоро отомрут вместе с самой дипломатией? Дипломатический протокол воспринимался как продукт отжившего строя, и заграничным советским эмиссарам нечего попусту тратить время, подлаживаться под чуждые им традиции. Их нужно ликвидировать, как и сам строй. Христиан Раковский (был полпредом в Лондоне, Париже и других столицах) – в беседе с Хильгером как-то сказал, что «молодое государство, которое желает решения проблем, должно использовать любые средства, пригодные для приближения к цели»[32].

Когда в 1918 году Владимир Ленин инструктировал советского представителя в Швейцарии Яна Берзина, то прежде всего подчеркивал важность информационной и нелегальной работы: «На официальщину начхать: минимум внимания»[33]. Миссия Берзина продержалась в Берне около шести месяцев – ее выдворили за ведение революционной пропаганды и подрыв внутренней стабильности, которой швейцарцы так дорожат.

Убежденность в том, что «официальщина» большевикам ни к чему, и они обойдутся без соблюдения элементарных норм протокола и этикета, проявлялась во многих ситуациях.

После убийства 6 июля 1918 года германского посланника Отто фон Мирбаха никто из высших советских должностных лиц не пришел почтить его память.

Из воспоминаний Хильгера:

«Несмотря на политическую целесообразность, которую советские власти усматривали в исправлении последствий убийства, существовали определенные идеологические уступки, которые они не желали делать. Так, они упорно отказывались от посещения траурной церемонии у гроба покойного посланника. Похоронная процессия уже достигла широкого Новинского бульвара, когда появилась какая-то открытая машина, двигавшаяся в противоположном направлении. В ней сидел невзрачный тощий мужчина с острой рыжеватой бородкой и без шляпы…Его сутулая фигура и несчастный вид были чем-то вроде воплощения отчаянного положения, в котором находилась Советская республика в те дни»[34].

Тощим мужчиной, как можно догадаться, был народный комиссар по иностранным делам Георгий Чичерин.

Позднее большевистские лидеры особо не стеснялись, упоминая покушение на Мирбаха, и даже как бы гордились этим. Убийца посла Яков Блюмкин остался на свободе, и кара настигла его совсем не за то, что он стрелял в буржуйского дипломата.

«Блюмкин оставался в Москве еще в течение многих лет, – вспоминал Хильгер. – Одним из наиболее часто посещаемых им мест был Клуб литературы и искусства, в который тогдашний народный комиссар просвещения А. В. Луначарский обычно приглашал известных иностранцев. Представьте себе ужас и беспомощность какого-то германского политика, которому Луначарский однажды показал на Блюмкина, задав при этом бестактный вопрос: “Не хотели бы вы встретиться с человеком, который застрелил вашего посланника?”»[35].

Минуло два-три года после революции и стало очевидно, что в ближайшее время другие страны не последуют примеру Советской России – с «раздуванием мирового пожара на горе всем буржуям» придется подождать. А значит, с заграницей нужно выстраивать цивилизованные отношения, что подразумевало формирование профессиональной дипломатической службы.

Это отлично понимал Чичерин, придерживавшийся трезвого и взвешенного государственного подхода и особо не увлекавшийся революционной фразой. Но на кого ему было опереться? Большинство в НКИД и в загранаппарате наркомата составляли радикалы, невзлюбившие наркома. Ему постоянно приходилось иметь дело с внутренней оппозицией, которую представляли Адольф Иоффе, Максим Литвинов, Виктор Копп и другие функционеры[36]. И нередко приходилось уступать, в том числе в серьезных политических вопросах.

В 1920 году у ревнителей классовых интересов вызвала недовольство деятельность Леонида Красина в Лондоне, когда он вел переговоры о заключении торгового соглашения. «Недовольство это сводилось, главным образом, к тому, что, находясь в Англии, он обращал мало внимания на пропаганду идей мировой революции, что у него не было установлено почти никаких связей в этом направлении». Из-за этого Красина заменили на посту главы делегации Львом Каменевым, и Красин признавался своему другу Георгию Соломону, что был глубоко уязвлен и обижен «этими махинациями». В итоге пострадало дело, Каменев отношения с англичанами не сумел наладить. Он «оказался настолько на высоте надежд и чаяний своих сторонников, развил в Англии столь энергичную и планомерную политику ставки вовлечения английского пролетариата в мировую революцию, что уже через два месяца, по требованию Ллойд Джорджа, должен был экстренно уехать из пределов Англии»[37].

Советскому руководству пришлось вернуть Красина, и именно он стал первым советским полпредом в Великобритании.

По мере того, как зарубежные страны де-факто, а потом де-юре признавали Советскую Россию, очевидной становилась необходимость государственного подхода во внешней политике. Любители «махать шашкой» и «громить буржуев» притихли, хотя в той или иной форме «революционно-подрывной момент» сохранялся в деятельности советской дипломатии на протяжении всей истории СССР.

В 1923–1924-х годах, когда в Германии обострилась внутриполитическая ситуация, в Москве тут же стали подумывать о вооруженной помощи германской революции.

Из мемуаров латвийского посланника Карлиса Озолса:

«В течение каких-нибудь двух лет, прошедших со времен Рапалло, Германия почти совсем была подготовлена к перевороту, и находящийся в Риге полномочный представитель СССР Семен Иванович Аралов получил специальную командировку в Германию, чтобы изучить обстановку и все обстоятельства на случай вторжения туда советских войск. Разумеется, под большим секретом. Аралов объяснял свое долгое отсутствие болезнью, тем, что он вынужден лечить щеку у немецких профессоров, уверял, что эту болезнь никто другой понять не мог. Дело, конечно, не в щеке. Аралов обладал хорошей способностью быстро ориентироваться в любой местности, и в этом отношении отличался еще во время гражданской войны, будучи красноармейцем, несмотря на то что по образованию учитель и работал в колонии для малолетних преступников недалеко от Москвы.

В свою очередь… Виктор Копп, в ведении которого находился прибалтийский отдел (в НКИД – авт.), начал, хотя и весьма осторожно, вести со мной неофициальные переговоры о возможности отправки русских войск в Германию через Латвию. Когда же я пресек все эти разговоры и Копп убедился, что его старания напрасны, он довольно цинично и совсем недвусмысленно заявил:

– Если вы будете то отворять, то затворять ваши двери, они могут выскочить из шарниров.

– Ну, тогда мы их заколотим, чтобы не могли выскочить, – парировал я.

На этом беседа завершилась, Копп больше не поднимал этот вопрос»[38].

Против использования дипломатии как инструмента мировой революции последовательно выступал Чичерин. В июне 1921 года в инструкции полпреду в Афганистане Федору Раскольникову нарком предостерегал от «искусственных попыток насаждения коммунизма в стране, где условий для этого не существует»[39].

С начала 1920-х годов в Москву потянулись официальные представители Германии, Финляндии, Латвии, Эстонии, Литвы… Еще раньше туда прибыли дипломаты из Афганистана, Персии и Турции, считавшихся чуть ли не союзными и братскими государствами. Дипломатический корпус включал и полпредов советских республики, имевших самостоятельный статус (после вхождения республик в СССР этот статус постепенно понизили и межреспубликанские отношения приобрели другой характер, зависимость от центра стала полной).

Прием, который НКИД устроил 7 ноября 1920 года, показал, что московский дипкорпус уже существует, но он крайне малочислен. «В тот вечер, – отмечал Хильгер, – приглашение Чичерина приняла небольшая группа лиц, что как раз соответствовало ограниченному объему отношений, существовавших между Советским государством и внешним миром»[40]. Пришли представители Персии, Афганистана, Турции, трех балтийских государств и сам Хильгер, прибывший в Москву в качестве эмиссара для помощи военнопленным и интернированным. Он, между прочим, долго колебался, опасаясь, что посещение «праздничного ужина» вызовет политическую бурю в Германии[41].

Даже если брать не глав миссий, а весь их персонал, то поначалу дипломатов было всего 100 или 120 человек. В 1921 году столько мест им выделили для посещения первомайского спектакля и концерта на открытой сцене на Театральной площади в Москве. Представлены были «Турецкое посольство, Афганское, Персидское, Финляндская дипломатическая миссия, Латвийская дипломатическая миссия, Литовское полномочное представительство, Эстонская дипломатическая миссия, полномочные представительства советских республик, Польская репатриационная комиссия, Польская реэвакуационная комиссия, Австрийская миссия, Уполномоченный Германского правительства и т. д.»[42].

Организаторы толком не понимали, сколь важно обойтись без проколов в контактах с дипкорпусом, что отсутствие четкого порядка в организации мероприятия производит дурное впечатление на иностранцев, от которых в немалой степени зависит градус двусторонних отношений. В тот день, отмечал Флоринский, создалось «неловкое положение», о дипломатах никто не позаботился, они «толпились под колоннадой Большого театра», «спрашивали, где отведенные для них места, выражали свое удивление и недвусмысленно улыбались»[43]. Причина заключалась не только в типичной советской расхлябанности, но и в определенном пренебрежении к «буржуям», которое, впрочем, вскоре сменилось проявлением чрезмерной предупредительности и пиетета.

С каждым месяцем пробивались бреши в крепостных стенах, окружавших Советскую Россию и СССР. «Над городом стоял крик лихачей, и в большом доме Наркоминдела портной Журкевич день и ночь строчил фраки для отбывающих за границу советских дипломатов». Эта цитата из «12 стульев» Ильфа и Петрова передавала характер новой атмосферы в советской столице.

Переход от военного коммунизма к НЭПу сопровождался небывалым внешнеполитическим оживлением и ростом дипломатической активности. На 1924–1925 годы приходится «полоса признаний», когда были установлены дипломатические отношения с полутора десятком государств. Об интенсивности процесса можно судить по дневнику Флоринского, отмечавшего, например, что «конец февраля и марта (1924 года – авт.) прошли под флагом признаний, переаккредитования прежних начальников миссий и вручения кредитивов вновь назначенными»[44]. За этот небольшой срок успели вручить верительные грамоты итальянский посол граф Гаэтано Манзони («это первый случай вручения у нас верительных грамот в полной посольской форме»), посол Германии Ульрих фон Брокдорф-Ранцау и Турции – Али Фуa Чебесой, польский посланник Людвик Даровский, полномочный представитель Хорезмской народной советской республики Атаджанов[45].

Менявшаяся обстановка требовала расширения и повышения профессионального уровня аппарата НКИД. Однако с поиском кадров дело обстояло непросто, царских дипломатов отстранили еще в ноябре 1917 года. Тогда в МИД прибыл Троцкий, которому не удалось уговорить их сотрудничать с новой властью. Его поведение и манеры произвели отталкивающее впечатление. Начальник Международно-правого отдела Георгий Михайловский вспоминал: «…вид Троцкого, напомаженного и завитого, бледного, небольшого роста, скорее худощавого, чем полного, с тонкими ногами, вызывал трудно передаваемую реакцию в этом бесспорно самом аристократическом ведомстве Петрограда… Никакие резолюции… абстрактные рассуждения не доказывали с такой очевидностью, что большевистский переворот есть катастрофа…»[46].

Дипломаты были возмущены курсом новой власти на сепаратный мир с Германией, считали это предательством союзников и национальных интересов. Но все же могли продолжить работу, если бы Троцкий не повел себя грубо и бесцеремонно. Флоринский в то время находился в США, но ему рассказал о той приснопамятной встрече Иван Дилекторский, которого он повстречал в Турции в 1932 году. Дилекторский служил в МИД и помогал молодому Флоринскому при поступлении в Министерство. «Д. вспомнил историческое выступление Троцкого в 1917 г. перед общим собранием работников бывш. М. И. Д., когда Троцкий заявил, что уравняет всех с курьерами; своим резким выступлением он отпугнул всех чиновников и восстановил их против советской власти; если бы Троцкий подошел более чутко, некоторые из них, может быть, и остались бы работать и вели бы свою работу лояльно»[47].

В результате МИД почти полностью разогнали, и Ленин потом с восторгом писал о сформировавшемся на его руинах НКИД: «…этот аппарат исключительный в составе нашего государственного аппарата. В него мы не допускали ни одного человека сколько-нибудь влиятельного из старого царского аппарата. В нем весь аппарат сколько-нибудь авторитетный составился из коммунистов. Поэтому этот аппарат уже завоевал себе (можно сказать это смело) название проверенного коммунистического аппарата, очищенного несравненно, неизмеримо в большей степени от старого царского, буржуазного и мелкобуржуазного аппарата, чем тот, которым мы вынуждены пробавляться в остальных наркоматах»[48].

На самом деле это было преувеличение, да и гордиться было нечем. С точки зрения идеологической чистоты НКИД, да, эффектно выделялся, но навыков дипломатической практики там ни у кого толком не было и, главное, мало кого заботило получение таких навыков. Несомненной находкой был сам Чичерин, успевший, кстати, какое-то время поработать в МИД Российской империи. Он был «убежденным государственником, на первый план ставившим национальные интересы страны. Много лет участвуя в международном социалистическом движении, он не был чужим в политических кругах Коминтерна, Советской России и СССР, принадлежа к той части партийной элиты, которая обеспечивала историческую преемственность, особенно важную для внешней политики страны»[49].

Но один в поле не воин, и Чичерин отчаянно нуждался в помощниках с дипломатическим опытом или тех, кто обладал необходимыми способностями для овладения подобным опытом. В какой-то степени на эту роль подходили члены большевистской партии, прежде жившие и работавшие за границей, владевшие иностранными языками и обладавшие определенным интеллектуальным уровнем. Но все же им не хватало профильных знаний и к тому же зачастую (о чем уже шла речь) они рассматривали дипломатию как вспомогательный инструмент революционной борьбы, что не способствовало нормализации и улучшению отношений с зарубежными странами. Поэтому в НКИД стали брать прежних сотрудников царского МИД, которые по разным причинам решались на такой шаг[50].

Из глав российских миссий за рубежом в 1917 году только двое, Юрий Соловьев (временный поверенный в делах России в Испании) и Рольф Унгерн-Штернберг (поверенный в делах России в Португалии) предложили свои услуги советской власти, и только Соловьеву – уже после гражданской войны – удалось добраться до Москвы и поработать в НКИД. Из сотрудников среднего звена отметим Андрея Сабанина, Георгия Лашкевича и Николая Колчановского. Сабанин был заведующим Экономическо-правовым отделом НКИД, а Лашкевич и Колчановский – его сотрудниками. Все они являлись выпускниками Императорского лицея, иностранные дипломаты прозвали их «лицеистами» и высоко оценивали их профессиональную квалификацию «Эти три лицеиста работали у большевиков действительно не за страх, а за совесть», – писал Озолс[51].

Неуч и недоросль

До сих пор не ясны все детали появления Дмитрия Флоринского на советской дипломатической службе. Ведь он был не просто из бывших, а из тех, кто «запятнал» себя участием в Белом движении, словом, являлся врагом Советской власти. Но давайте по порядку изложим то, что известно.

Флоринский родился 2 (по новому стилю 14) июня 1889 года, в семье профессора Киевского университета Тимофея Дмитриевича Флоринского – известного русского филолога, профессора-слависта. Детей было четверо, три брата и сестра.

Дмитрий окончил 1-ю Киевскую гимназию в 1905 году, поступил на юридический факультет Киевского университета и в 1911 году получил диплом. Выпускную работу написал по теме «Подоходный налог», стал кандидатом на судебную должность и кто знает, как сложилась бы жизнь молодого человека, если бы министерству иностранных дел Российской империи не понадобилась «свежая кровь». Депутаты Государственной думы обращали внимание на кастовый характер мидовских кадров и предлагали разбавить их за счет представителей интеллигенции и среднего класса.

В результате МИД направил циркуляр во все российские университеты с просьбой подобрать кандидатов для принятия на дипломатическую службу, и ректор Киевского университета Николай Цитович рекомендовал Флоринского. Родители были против, наверное, из-за той же кастовости, не хотели, чтобы сын чувствовал себя неловко в окружении «белой кости». Кроме того, служба в МИДе предполагала большие расходы (одна экипировка чего стоила, и еще нужно было снимать хорошую квартиру, чтобы устраивать приемы), а платили мало. Только попав за границу, можно было получить приличный оклад, но для этого требовалось сначала поработать три года в центральном аппарате. Тем не менее, Флоринский решил рискнуть и явился на прием к директору Департамента личного состава МИД Владимиру Арцимовичу. Тот сразу согласился взять молодого соискателя, который, между прочим, был единственным, откликнувшимся на призыв. Других разночинцев, по всей вероятности, отпугнули финансовые проблемы и традиционная элитарность царского МИД.

Флоринский, уточнив размеры полагавшегося ему жалованья (50 рублей в месяц), ответил Арцимовичу отказом. Прозябать на такие деньги три года в столице, где цены намного опережали киевские, было немыслимо. Но заинтересованность в новых кадрах, видно, была высока, и Арцимович пообещал ускорить прохождение дипломатического экзамена, открывавшего путь к заграничным должностям, с окладом не ниже 250 рублей в месяц. Срок сократили с трех лет аж до нескольких месяцев, и уже в июне 1913 года Флоринский, успешно выдержав испытание, отбыл в посольство в Константинополе. Сначала на низшую должность «студента» (то есть стажера), а затем его повысили до атташе.

Он приобрел опыт практической работы, в том числе в консульствах в Самсуне и Алеппо. Затем его перевели в миссию в Софии, в Болгарии, а в августе 1915 года командировали вице-консулом в генконсульство в Нью-Йорке. Там молодой сотрудник в полной мере приобщился к светской жизни. По его словам, генконсул Михаил Устинов и консул Петр Руцкий тяготились светскими обязанностями и переложили на плечи Флоринского все обязанности по представительству.

Гораздо позже, уже будучи сотрудником НКИД, Дмитрий Тимофеевич сурово осуждал светские развлечения, хотя и не скрывал их притягательность. Утверждал, что еще отец удерживал его от «бесшабашной и пустой жизни», разъяснял «всю призрачность и суетность светских развлечений и кутежей, после которых остается душевная пустота и неудовлетворенность, сознание своей ненужности и разочарование»[52]. Учитывая ту роль, которую Флоринский играл в светской жизни Москвы в 1920-е годы, остановимся подробнее на его оценках.

«…Мне часто приходилось бывать в кутящих компаниях (к этому меня значительной степени обязывала служба), но я никогда не увлекался больше этими порою очень блестящими, порою просто порочными праздниками. Я скорее ими тяготился… и мирился с ними как с неизбежным злом, сводя свое в них участие к роли наблюдателя. Анализ и наблюдения в течение ряда лет научили меня должным образом расценивать блестящие приемы во дворцах, оргии в шикарных кабаках, счастье встреч с мировыми знаменитостями, любовь лицемерных светских барынь и распущенных деми-монденок[53], искренность товарищеских попоек, прелесть светских успехов»[54].

Обратите внимание: бичуя светские пороки, автор описывал их так подробно, многословно и «вкусно», что невольно напрашивалась мысль – он вспоминает о них не без удовольствия. Владимир Соколин, который одно время работал в НКИД вместе с Флоринским и неплохо его узнал, отмечал пристрастие своего коллеги к светскости. Писал, что в Нью-Йорке свежеиспеченный вице-консул быстро приобрел «лоск» и пользовался всеми благами, которые дает высшее общество[55].

Но пусть говорит сам Флоринский:

«Под мишурной роскошью светских приемов, будуаров и международных кабаков, украшенных громкими титулами действующих лиц и обладающих столь притягательной силой для многих даже недюжинных натур, я научился разгадывать прикрываемые всем этим великолепием глупые, ни на чем не основанные чванство и снобизм, борьбу мелких честолюбий, желающих продвинуться какой угодно ценой по лестнице социальных условностей, продажность, грязь, пороки и главное беспросветную пустоту и полную ненужность всех этих скрещивающихся стремлений в погоне за светскими успехами и легкими удовольствиями. Добрые советы отца и пример его бескорыстной трудовой жизни заложили прочный фундамент, позволивший мне критически и спокойно относиться к светскому балагану, в котором мне непрестанно приходилось принимать участие со времени поступления в МИД и вплоть до возвращения в СССР в 1920 г.»[56].

О судьбе отца Флоринского еще поговорим, а что касается осуждения светской жизни, то нужно понимать специфику советских условий. Попав в НКИД, Флоринский всеми силами старался сделаться там «своим», доказать коллегам, что он перековался и они должны видеть в нем трудового человека. Вместе с тем цепляет признание того, что несмотря на успешные наставления родителя и свое отношение к «светскому балагану», сын принимал в нем «непрестанное участие». В общем, не уклонялся. И в полную силу развернулся в этой сфере в США:

«Светские праздники во дворцах американских архимиллионеров и в артистических студиях, приемы, обеды, благотворительные базары и концерты, парфорсные охоты[57], пикники, загородные поездки – шли непрерывной чередой. Все мое после-служебное время было расписано на 2 недели вперед. При всей утомительности светской жизни, активное мое участие в коей ценилось моим начальством, я извлекал из нее пользу, завязывая довольно прочные связи в самых разнообразных кругах американского и иностранного общества, причем я естественно обращал внимание на деловые круги и на политических и общественных деятелей»[58].

Из сказанного складывалось впечатление, что светская жизнь все-таки не совсем пуста и бесполезна, и в Москве, заметим на полях, Флоринский вновь в нее окунулся. Что неизбежно должно было вызывать раздражение и осуждение многих наркоминдельских сотрудников.

В США молодой дипломат провел три года, которые были наполнены не только светскими мероприятиями, но и рутинной дипломатической работой. Зато посмотрел всю страну: на автомобиле объездил Новую Англию, побывал в Чикаго, Питтсбурге, Флориде… Наведывался в Канаду. А летом 1918 года все кончилось и остается вопросом – почему?

После Октябрьской революции российская дипломатия, в которой большевики не видел особой необходимости, продолжала работать за рубежом. Правительства ведущих мировых держав (признавать большевистскую республику они не спешили) поддерживали устойчивые контакты с российскими посольствами, сформировалось Совещание послов – влиятельный орган русского зарубежья. Перед дипломатами бывшей империи открывались различные возможности, вплоть до натурализации в стране пребывания. Особенно, если речь шла о таком активном, энергичном человеке, как Флоринский, успевшем обрасти связями в высших американских кругах. И вот он подает в отставку. Причину приводил достойную, но, честно говоря малоубедительную. Будто его возмутило бездействие посольства в вопросе о помощи российским гражданам, которых американцы призывали в армию, не имея на то полновесных юридических оснований.

«Американские власти не имели права призывать наших эмигрантов, не принявших американского гражданства. По соглашению с Военным департаментом (то есть министерством обороны США – авт.) посольством была разработана сложная система для освобождения из армии наших граждан, проводившаяся через консульства, но являвшаяся чисто фиктивной, т. к. фактически мы никакой защиты не оказывали». И Флоринский повел себя принципиально: «Я считал, что в этом остром вопросе наша позиция должна быть ясной: или мы оказываем действительную защиту, или же, если вследствие политической конъюнктуры произошедших в России событий мы этого не можем сделать – то следует откровенно заявить об этом колонии, дабы не создавать у призванных ложных надежд на нашу помощь…». Вице-консул пошел ва-банк: «Двусмысленную политику посольства я считал недостойной, докладывал об этом Устинову, вполне разделявшему мое мнение, и дважды ездил в Вашингтон для безуспешных, правда, разговоров с послом»[59].

Для советского начальства такая мотивация могла показаться недостаточно убедительной, поэтому Флоринский кое-что к ней добавлял:

«Вышеприведенные обстоятельства сыграли если не решающую, то во всяком случае, значительную роль в моем решении оставить службу. Я чувствовал неудовлетворенность своей работой, сознавал оторванность нашего представительства от страны и народа, падение его авторитета в глазах американцев. Назревала большая потребность посмотреть, что собственно происходит в России, о которой мы имели лишь сумбурные газетные сведения. 16 августа моя отставка была принята послом. Посольство мне выдало 2.500 долларов “ликвидационных” и 20 августа я выехал в Христианию[60], с целью пробраться в Киев, где находилась моя семья»[61].

В Москве это объяснение могло сработать, по крайней мере, вызвать удовлетворение от того, что Флоринский соблюдает условности. Но сегодня при чтении этих строк точит червь сомнения. Вот так взять и покинуть страну, где любой предприимчивый эмигрант мог сделать головокружительную карьеру? Ведь Флоринский не был идеалистом, разве что стремление увидеть семью подвигло его на отъезд… И непонимание того, в какой кровавый ад погружается Россия.

Есть свидетельство того, что за решением Флоринского «сжечь мосты» скрывались и другое, немаловажное обстоятельства. Оно изложено в книге британского разведчика Генри Ландау «Враг внутри: правдивая история германского саботажа в Америке». В ней утверждается, что Флоринский был связан с сотрудниками немецкой секретной службы и приводятся конкретные имена. Самое серьезное обвинение – в покровительстве агенту-террористу украинского (галицийского) происхождения Федору Возняку, который в январе 1917 года поджег военный завод в Кингсленде (штат Нью Джерси). Там производились снаряды и боеприпасы для России. Возняк состоял на учете в генконсульстве, контактировал с Флоринским (это подтверждено документально) и на завод устроился по его протекции – об этом докладывал один из британских осведомителей[62].

Аргументы серьезные, но, тем не менее, на них было невозможно построить неопровержимое обвинение. Консульские работники традиционно помогают соотечественникам, в том числе с трудоустройством, а Возняк считался выходцем из России (Галицию в то время оккупировала русская армия).

Что касается общения со «шпионами», то с ними контактируют многие дипломаты, к примеру, на официальных приемах или иных других мероприятиях, избежать такого общения чрезвычайно сложно. Другое дело, когда оно переводится на личностный, неформальный уровень (чего при вербовке добивается любой разведчик), но из книги Ландау неясно, встречался ли таким образом Флоринский с Возняком и ему подобными. И сегодня трудно судить, насколько правдива история, изложенная британским разведчиком.

Об имевшихся тогда подозрениях вскользь упоминает в своих мемуарах Владимир Соколин, по всей вероятности, Флоринский многое ему откровенно рассказывал. Об эпизоде с Возняком и поджогом завода Соколин не пишет, зато упоминает о том, что в Нью-Йорке Флоринский посещал салон, который держали немцы и где велись беседы на политические темы. В результате вице-консулу предъявили серьезное обвинение в «связях с врагами», было начато расследование. Однако, если верить Соколину, оно полностью доказало невиновность Флоринского[63].

Тем не менее, скандальная ситуация имела место, она, конечно, бросала тень на молодого дипломата и в какой-то степени могла спровоцировать его увольнение. Вообще же, размышляя о причинах, побудивших Флоринского покинуть Америку, можно прийти к выводу, что сработали все три фактора: желание увидеть родных, конфликт с посольством по вопросу о призыве в армию эмигрантов и обвинения (веские или надуманные) в сотрудничестве с германскими спецслужбами.

Конечно, даже с подмоченной репутацией (если она и впрямь была подмочена) молодой дипломат мог остаться в США и, опираясь на имевшиеся связи, заняться, скажем, каким-нибудь прибыльным бизнесом, научно-преподавательской работой или поступить в юридическую фирму (с учетом профильного образования). Жить в покое и достатке, отложив свидание с семьей до лучших времен.

Но имелось еще одно, возможно, решающее обстоятельство, тянувшее его в Европу и в Россию. Он был человеком деятельным и чувствовал, что там происходят главные, переломные события, хотел в них участвовать, и, не исключено, строил в этой связи амбициозные карьерные планы. Свою роль мог сыграть и дух авантюризма, присущий молодому дипломату. Ему было 28 лет, вся жизнь впереди!

Итак, в судьбе Флоринского произошел очередной крутой поворот. Пароход доставил его в Стокгольм и дальше начались сплошные приключения, подробно им описанные. В шведской столице он застрял на какое-то время, зато получил украинский паспорт, который выдал ему генерал Баженов[64], представлявший там Украинскую державу гетмана Скоропадского. По сути, Украина являлась тогда германским протекторатом, и поэтому добраться туда было проще всего из Германии. Поэтому, когда между Германией и союзниками было подписано перемирие, Флоринский направился в Берлин и уже оттуда сумел добраться до родного города. Но пробыл там недолго. Предоставим слово ему самому:

«Путешествие по Германии, находившейся в разгаре демобилизации, и по Украйне (так в тексте – авт.), где началось движение Петлюры, было довольно сложно и обставлено рядом затруднений. В Киев я попал в конце ноября, когда город осаждался петлюровскими бандами. В середине декабря Киев был “взят” Петлюрой. Я вполне был удовлетворен этой украинской кашей и серьезно стал подумывать об отъезде, тщетно стараясь убедить отца последовать моему примеру. 24 декабря я выехал с братом из Киева, имея при себе итальянский курьерский лист, выданный мне г. Фурманом, итальянским консулом в Одессе»[65].

Сразу скажем о судьбе братьев. Из охваченной гражданской войной России Дмитрий вывез Михаила, самого младшего. Он родился в 1894 году, был артиллерийским поручиком, и когда началась Первая мировая война, пошел на фронт. По сути Флоринский спас его, «офицерье» в Киеве расстреливали и красные, и петлюровцы. Михаил жил в Англии, потом переехал в США, занимался историческими и экономическими исследованиями в Колумбийском университете и издал ряд значительных трудов по истории России. А третий брат, средний, Сергей (1891 года рождения), погиб на войне.

Из Одессы путь лежал в Константинополь, в Таранто, в Рим… В Ницце Флоринский навестил живших там родителей матери, а затем отправился в Париж. Во французской столице политическая жизнь бурлила. Шла Версальская конференция, а в русском посольстве заседало Совещание послов, в котором участвовали главы российских дипломатических миссий в ведущих мировых державах. Дипломаты русского зарубежья заявляли о себе как о серьезной политической силе, с которой нужно считаться, договаривались с французами и англичанами о помощи белым армиям. Велики были надежды на успех Белого движения, и эти надежды разделял Дмитрий Флоринский. Он признавал это, хотя не прямо, с оговорками:

«Лозунгом была – “великая и неделимая”. Настроение подогревалось обещанием поддержки Колчаку со стороны союзников. Никто не сомневался в успехе движения при таком могущественном содействии. Я виделся с Маклаковым, Бахметьевым и Гирсом и имел очень откровенный обмен мнений с многими встреченными мною прежними сослуживцами (Мандельштам, Шебунин, Минорский, Константин Ону, лейт. Яковлев, б. морской агент в Софии, адмирал Погуляев, быв. командир “Кагула” Рафальский)[66]. Я не скрывал своего глубокого разочарования, вынесенного от поездки по Украйне и от наблюдений, как над белыми офицерскими частями в Киеве, так и французской оккупации в Одессе. Уступая, однако, советам друзей, я решил сделать последний опыт и воочию убедиться, что из себя представляет колчаковщина, которой пелись такие дифирамбы в Париже»[67].

Как следует из сказанного, Флоринский отправился к Колчаку не для того, чтобы примкнуть к белым, а только лишь выяснить, что они из себя представляют, по настоянию друзей. Не правда ли, странно и малоубедительно? Тяжелейшее, полное опасностей путешествие по стране, раздираемой вооруженными конфликтами, единственно с этой целью? Вряд ли. Самое вероятное объяснение – то, что Флоринский действительно поверил в победу белых и хотел быть в числе победителей, имея в виду дальнейшую политическую карьеру. Но ничего из этого не вышло, хотя бы потому, что не удалось добраться до колчаковцев. Путешествие, обещавшее быть смертельно опасным, застопорилось почти на самом старте.

Взяв рекомендательное письмо у Николая Чайковского, главы правительства Северной области в Архангельске[68], которое поддерживали англичане, Флоринский отправился в Лондон. Там попрощался с братом (видел его в последний раз) и в конце июля 1919 года прибыл в Архангельск. Вручил письмо генералу Евгению-Людвигу Миллеру, который спустя несколько месяцев был назначен Колчаком начальником края с диктаторскими полномочиями.

Ситуация быстро менялась, на месте выяснилось, что через всю Россию до Верховного правителя не добраться, и Флоринский остался у Миллера личным переводчиком – помогать общаться с «интервентами». Заметим, что он в совершенстве владел английским и французским языками (а еще немецким, итальянским и турецким, но в меньшей степени), впрочем, тогда имел значение только английский. Однако довольно скоро свежеиспеченному переводчику стало ясно, что позиции белых становятся все более шаткими, их шансы на победу таяли с каждым днем. Созревает решение вернуться назад, в Европу. Позже он мотивировал свой поступок более весомыми и принципиальными, «советскими» соображениями:

«В Архангельске мне пришлось быть свидетелем агонии белогвардейщины в самых уродливых ее формах: полная дезорганизация, шкурничество, сведение личных мелких счетов, раболепство перед английским командованием, бесконечная жестокость, пьяный разгул офицеров, переполнявших многочисленные штабы. Терпеть это не было никаких сил. Я дважды обращался к ген. Миллеру с просьбой о разрешении вернуться в Париж, но получал категорический отказ. Пришлось действовать “нелегально”. Я обратился к французскому поверенному в делах, оставшемуся после отъезда Нуланса[69], и с которым у меня были личные хорошие отношения, и получил от него визу на моем старом дипломатическом паспорте. Избегая посадки на пароход в Архангельске, чтобы не быть захваченным, я пробрался на Мурманск, предъявил в контрольное паспортное бюро свой паспорт, не возбудивший подозрений, и сел на пароход, отправляющийся в Варде[70]. Побег мой был замечен лишь несколько времени спустя, причем Миллер сообщил в Париж о моем “дезертирстве”»[71].

По всей видимости, бегство из Архангельска произошло в конце 1919 года. Из Варде в Христианию, затем в Стокгольм, Лондон, и вот Флоринский снова в Париже. Нужно было понять, что делать дальше, сделать выбор. «Здесь, – отмечал он, – я спокойно мог обдумать и суммировать впечатления, вынесенные мною от поездок по центрам белого движения и от наблюдений за деятельностью главного парижского органа, руководившего этим движением. Впечатления эти были самые безрадостные». Сбежав от Миллера, он фактически дезертировал (и сам характеризовал свой поступок как «дезертирство»), для белых перестал быть стопроцентно своим, и это могло обернуться проблемами в его отношениях с эмигрантским сообществом. Наверняка как-то можно было бы устроиться в Европе, в Северной Америке или, допустим, в Австралии или Новой Зеландии. Однако бывший дипломат Российской империи сделал выбор в пользу Советской России и настойчиво подчеркивал, что к этому его подтолкнуло разочарование в Белом движении:

«Я окончательно убедился, что руководители его вдохновляются исключительно корыстными мотивами и мотивами личного честолюбия в погоне за властью и теплыми местами; я видел оторванность этого движения от народных масс и вытекающую из этого его полную беспочвенность, мне противны были их ухищрения, к которым прибегали вожаки, посылая рядовых солдат и офицеров умирать за чуждые им интересы крупной буржуазии и бюрократии, предававшихся в тылу всевозможным излишествам; противны были их заискивания перед союзниками и надежды построить свое благополучие на спине русского народа с помощью иностранных штыков. Я не знал новой России, о которой печатались самые невероятные вещи в английской и французской прессе, но инстинктивно начинал чувствовать, что правда на стороне этого неведомого мне, молодого, энергичного революционного движения, а не старого мира, с которым меня связывало все мое прошлое и в котором за последние 16 месяцев странствований я его познал в его настоящем непривлекательном виде. Под влиянием таких настроений я отказался от мысли устроиться в каком-нибудь частном предприятии в Париже и решил ехать в Москву»[72].

Вызывает большие сомнения то, что Флоринского очаровало «молодое и энергичное революционное движение». С какой стати? На основании чего? Он что, общался с какими-то советскими деятелями, которые «учили его уму-разуму»? Обнаружил какие-то наглядные примеры «прогрессивности» красных, находясь в Киеве или Архангельске? Едва ли. Он мог увидеть лишь то, что все стороны конфликта ожесточенно убивали друг друга, не щадя и мирное население.

Трудно поверить и в то, что Флоринский как-то сразу, вернувшись из Архангельска, проникся коммунистическими идеями. В юности он разделял совершенно иные, противоположные идеи, консервативно-монархические, в чем, между прочим, признавался на страницах своего протокольного дневника – в отчете о беседе с Романом Кнеллем[73], советником первой польской дипломатической миссии, прибывшей в Россию в сентябре 1921 года. Флоринский сопровождал ее от границы до Москвы и в пути разговорился с Кнеллем. Надо сказать, что они были однокашниками. «В течение 7-ми лет мы сидели с ним в одном классе и расстались после выпускных экзаменов в 1907 году. Я напомнил ему, что в 1905 году он считался очень красным, а я черным, и указал ему, что странные иногда в жизни меняются положения»[74].

Странность заключалась еще и в том, что Флоринский решил служить режиму, уничтожившему его отца. Тимофея Дмитриевича большевики расстреляли в мае 1919-го, когда в Киев вошла Красная армия. Расстреляли как врага, поскольку этот крупный ученый был членом Киевского клуба русских националистов, организации, считавшейся большевиками черносотенной. Туда входили такие известные общественные деятели, как Анатолий Савенко, Василий Чернов и Василий Шульгин. Расстреляно было около 60 человек, о чем торжественно возвестила газета «Большевик»:

«Киевская губернская чрезвычайная комиссия уже приступила к делу. По помещенному ниже списку расстрелянных контрреволюционеров товарищ читатель увидит, что в работе Чрезвычайки есть известная планомерность (как оно и должно быть при красном терроре).

В первую голову пошли господа из стана русских националистов. Выбор сделан очень удачно и вот почему. Клуб “русских националистов” с Шульгиным и Савенко во главе (они, кстати, избежали расстрела, повезло – авт.) был самой мощной опорой царского трона, в него входили помещики, домовладельцы и купцы Правобережной Украины. Клуб был центром всероссийской реакции и вожаком ее империалистических стремлений»[75].

Взгляды Флоринского формировались под влиянием отца, поэтому он и называл себя «черным», то есть «черносотенцем», что не могло не сказываться на отношении к советской власти. Убийство отца, казалось, должно было еще больше оттолкнуть от «молодого и энергичного революционного движения», но как видно, Флоринский рассуждал без сантиментов. И уместным представляется лишь одно объяснение. Решение перебраться на другую сторону было обусловлено предельным прагматизмом Флоринского, исходившего, вероятно, из того, что только в Советской России он будет профессионально востребован и найдет применение своим способностям.

Характерно, что на вопросы, как он может служить Советам, расстрелявшим его отца, Флоринский отвечал достаточно цинично: «Неужели же вы откажетесь ездить в автомобиле, если услышите, что где-то произошла автомобильная катастрофа!». Это высказывание приводит в своем дневнике художница и переводчица Любовь Шапорина, поражавшаяся тому, что Флоринский мог работать на людей, убивших его отца («Как бы я могла жить, если бы папу расстреляли?»)[76].

Если упростить, то Флоринский обосновывал свое поведение известной поговоркой: лес рубят, щепки летят: «Я считал и считаю, что отец пал одной из невинных жертв, которые, к сожалению, неизбежно влекут за собой такие крупные социальные потрясения, как Октябрьская революция»[77]. То есть куда тут деваться… Революция есть революция.

Итак, с одной стороны, признавалась неизбежность «невинных жертв», но, с другой, подчеркивалась именно невиновность отца и, если вспомним, сын всячески отмечал его положительные качества. Это уже могло восприниматься в советском обществе как определенное фрондерство, если не хуже. Чтобы всецело попасть в такт с начальством, следовало категорически осудить отца, не называть его невинной жертвой, назвать классовым врагом и отречься от него. Вот этого Флоринский не сделал, вероятно совесть и порядочность не позволили шагнуть так далеко, и, возможно, потом это было использовано против него.

В январе 1920 года он перешел рубикон и отправился в Копенгаген для встречи с Максимом Литвиновым, который вел там переговоры с англичанами об обмене военнопленными. Предшествовали ли этому какие-то предварительные договоренности, контакты, неизвестно.

Прибыв в датскую столицу, Флоринский явился к Литвинову и предложил свои услуги. Заявил, что он не большевик и никогда им не был, признался, что до последнего времени был связан с белым движением, но глубоко в нем разочаровался и просит помочь ему «добраться до Москвы, чтобы учиться новой жизни и принести посильную пользу делу возрождения страны»[78]. Они встречались и беседовали несколько раз. Едва ли советский дипломат проникся полным доверием к бывшему дипломату Российской империи (который, кстати, был моложе его почти вдвое), но однозначно пришел к выводу – Флоринский окажется небесполезным для новой власти. И тут же дал ему несколько поручений, связанных с контактами с главами французской и американской дипломатических миссий в Копенгагене, и Флоринский с готовностью взялся их выполнять. А затем отправился в Россию на транспорте с бывшими военнопленными.

Плыл вместе с Лазарем Шацкиным, одним из основателей комсомола, который, не теряя времени, взялся учить «новообращенного» советской политграмоте. Высадились в Риге или другом латвийском порту, потом пересекли Латвию в холодных теплушках, под охраной латвийских солдат, и 15 марта перешли фронт около Себежа. 19 марта Флоринский был уже в Москве и в тот же вечер его приняли Чичерин и Карахан.

В тот же вечер… Такая оперативность могла быть вызвана только сообщением Литвинова, решившего, что Флоринский – очень ценное приобретение, как оно и было на самом деле. В профессионалах наркомат нуждался, это отлично понимали и Чичерин с Караханом. Чичерин, в отличие от Ленина, не склонен был восхищаться аппаратом НКИД, как самым «очищенным» и «проверенным» коммунистическим аппаратом, потому что оборотной стороной этих «замечательных» качеств являлись дремучее невежество и непрофессионализм красных дипломатов. Нарком с горечью писал: «С самого начала аппарат НКИД был самый малочисленный, ничтожный, ниже необходимого уровня; я брал людей с величайшим разбором, подходящих людей было очень мало»[79]. И когда он находил такого «подходящего», то не колебался, не отметал кандидата по той лишь причине, что тот прежде работал в царском МИДе. С точки зрения Чичерина это, наоборот, было преимуществом, свидетельством того, что человек обладал знаниями и опытом. И вскоре ленинский тезис – «не допускали ни одного человека сколько-нибудь влиятельного из старого царского аппарата» – перестал отражать действительность.

Уже в апреле 1920 года Флоринского взяли в НКИД. Вначале назначили в Экономическо-правовой отдел, где поручили разбирать архивы бывшего МИД. Потом к этому добавили задание по разгрузке 49 вагонов с имуществом Юрьевского и Воронежского университетов – чтобы отделить предметы, подлежавшие возвращению эстонцам согласно Тартусскому (Юрьевскому) мирному договору[80]. Так что июль и половину августа Флоринский провел «вполне спортивно»: днем трудился на путях Октябрьской железной дороги, ночами приводил в порядок архив наркома.

Это был своего рода испытательный срок, и в августе новый сотрудник получил свою первую серьезную и ответственную должность – секретаря Льва Карахана. А когда заместителем наркома назначили Литвинова, то перешел к нему. И поручения пошли одно за другим. Участие в переговорах, в том числе с Турцией, в Карской конференции, а также в конференции в Генуе. После нее задержался с Чичериным сначала в Италии, а потом сопровождал его в Германию, выполняя обязанности секретаря наркома. Также был генеральным секретарем Московской конференции по разоружению (1922) и отредактировал все ее отчеты. В 1922 году получил сразу два повышения – стал заведующим Протокольным отделом и заведующим подотделом Скандинавских стран (в составе 1-го Западного отдела НКИД).

Руководство территориальным подразделением существенно расширяло возможности для завязывания и поддержания разнообразных контактов, позволяло чаще ездить за границу. Однако в историю дипломатии Флоринский прежде всего вошел как «творец красного протокола». Озолс констатировал с полным основанием: «Как шеф протокола, Флоринский для большевиков был просто находкой. В Комиссариате иностранных дел его ценили, он блестяще справлялся в продолжение многих лет со своими многосторонними и далеко не легкими обязанностями…»[81]. Это мнение разделяли практически все члены московского дипкорпуса.

Полностью своим для большевиков Флоринский так и не стал, хотя добросовестно пытался это сделать, преодолевая свою «политическую безграмотность». Для начала, по пути из Копенгагена в Москву, ему помогал Шацкин – «разобраться в хаосе новых идей и представлений», это уже отмечалось. А по приезде в Москву он взялся за штудирование партийной литературы, газет, журналов, посещал лекции и митинги. За одну ночь осилил «Азбуку коммунизма» Николая Бухарина, ставшую для него «настоящим откровением» и заставившую смотреть на вещи «под совершенно новым углом зрения».

Вдохновенно признавался партийным товарищам: «Марксистский подход казался таким простым и понятным. Я удивлялся, каким образом я мог до сих пор жить по казенной указке, не интересуясь социальными вопросами и закрывая глаза на несправедливости буржуазного строя, каким образом тысячи мне подобных остаются в неведении простых и ясных истин, продолжают гнуть спину или бессознательно помогать кучке капиталистов осуществлять свою власть»[82].

В своих записях Флоринский старался подчеркнуть свою идеологическую и политическую преданность, но в некоторых случаях явно пережимал, что могло зародить сомнения в его искренности. «Прошлое с его узкими эгоистичными стремлениями отошло далеко и умерло. Отныне у меня не было больше личной жизни, все мои помыслы были направлены к тому, чтобы загладить прежние заблуждения и отдать все свои силы делу Пролетарской революции». Заявлениям с таким перехлестом могли не поверить. Так или иначе, партийную карьеру Флоринскому сделать не удалось.

В мае 1921 года его приняли кандидатом в члены РКП (б), но уже осенью исключили, в ходе очередной чистки – так назывались повальные проверки благонадежности и «классового соответствия» государственных служащих. Потом восстановили с 2-годичным стажем, но до принятия в действительные члены партии дело так и не дошло, а в 1929 году исключили и из кандидатов – уже навсегда.

В мае 1923 года представители партийной ячейки НКИД составили свое заключение о Флоринском. Его подписали Владимир Шеншев[83] (член бюро партийной ячейки), секретарь ячейки Александр Машицкий[84] и Управляющий делами Борис Канторович. Было отмечено, что «чуть ли не с первого дня своего появления в России Фл. начинает хлопоты о вступлении в РКП, но наталкивается, как и следовало ожидать, на энергичное сопротивление всей ячейки НКИД…». Указывалось, что кандидатства ему удалось добиться только апеллируя в высшие органы партии, Московский и Центральный комитет, наверное, используя поддержку Чичерина, Литвинова и Карахана. Но низовой уровень обойти так и не удалось.

Ознакомимся с принципиальными пунктами этого заключения:

«Фл. очень настойчивый, умный, с большим характером и дальновидный человек, с твердостью заявивший (во время передряг своих при вступлении в партию) о готовности своей для испытания пойти хотя бы в качестве чернорабочего, на какой угодной завод, но он является типичным неучем и недорослем в вопросах нашей революции, и он вряд ли смог бы перевариться в фабричном котле и стать революционером. По складу своего ума, привычкам, воспитанию и социальному положению он плоть от плоти того мира, который стоит по ту сторону баррикад (один из членов этой семьи, отец его, профессор, кажется расстрелян как контрреволюционер). Правда, в настоящее время он рьяно посещает все партсобрания, сидит над книжкой (по уверениям его) с целью пополнить все старые пробелы, но Фл., несмотря на все это, остается все тем же неучем и политическим недорослем – теория революционного марксизма, так же, как и история революционного движения останутся для него еще на долгое время “хитрой” механикой.

Как работник, Фл. незаменимый человек, пользующийся большим доверием у Коллегии НКИД и действительно имеет большой опыт и знания: напр., всех тех тонких и хитроумных штук, которые предъявляют дипломаты и без исполнения которых мы могли бы оказаться в очень смешном положении. При этом Фл. прекрасно знает несколько иностранных языков, обладает феноменальной памятью, большой исполнительностью, некоторой инициативой и способностью молчать, когда надо, и говорить, когда следует»[85].

По существу, вынесенный вердикт сводился к тому, что Флоринский – отличный специалист и его можно использовать в интересах дела, но… в большевики не годится.

На старте

В известном смысле Флоринский представлял лицо советской дипломатии, и в дипкорпусе его необычная фигура вызывала разные толки, удивление и вопросы. Первым главой иностранной миссии, которого он торжественно встречал в Москве в качестве официального представителя НКИД, был Карлис Озолс, прибывший в советскую столицу осенью 1920 года в качестве председателя латвийской части смешанной двусторонней комиссии по реэвакуации. Флоринского он знал еще раньше, они познакомились и достаточно близко сошлись в США. В годы Первой мировой войны Озолса туда командировали как члена одной из русских комиссий по закупкам оружия и военного снаряжения. Если они не дружили, то во всяком случае были накоротке. Позже Флоринский не скрывал, что посещал Озолса в латвийской дипломатической миссии в Москве «совершенно запросто», «на правах нашей старой дружбы» («я его еще знал по Америке»)[86].

В «Мемуарах посланника» описывается их встреча в советской столице:

«На Виндавском вокзале[87] Москвы нас встретили представители Комиссариата иностранных дел. К моему великому удивлению, среди них был и Д. Т. Флоринский. Удивило это меня потому, что Флоринского я знал как русского вице-консула в Нью-Йорке. Это было совсем недавно. Тогда он был мне известен как типичный и привилегированный царский чиновник. Всегда щегольски одетый, с моноклем, верх аккуратности, весьма предупредительный, особенно к лицам, стоящим выше его. Таким был и остался Флоринский. Изысканный спорт, верховая езда, поскольку она придавала известный лоск, столь необходимый подобному типу людей. Прекрасные, мягкие, вкрадчивые манеры дополняли образ тщательно вышколенного дипломатического чиновника. Он ездил верхом в нью-йоркском Центральном парке, всегда сопровождая какую-нибудь интересную даму. Любил и покутить. Тогда его политическая физиономия определялась ненавистью к большевикам, расстрелявшим его отца, известного русского профессора Флоринского. И вдруг этот человек у большевиков! Здороваясь с ним, я невольно воскликнул:

– Вы-то какими судьбами здесь?

– Потом расскажу.

Вскоре он пригласил меня к себе и поведал о своих делах.

– Когда в Нью-Йорке все кончилось, надо было искать работу. Сначала я направился к Деникину, но, убедившись, что там безнадежно, приехал в Швецию. Но и тут все было шатко, и ничего не обещало в будущем. Как везде, где были русские эмигранты, здесь безрассудно тратились оставшиеся деньги, распродавались драгоценности, а кажущийся внешний патриотизм выражался лишь в пении гимна “Боже, царя храни”. Я понял, в Швеции тоже нет спасения и надежд, и поехал в Копенгаген. Все деньги были уже истрачены, оставалась только драгоценная булавка к галстуку. Продал я и эту последнюю вещь, с удовольствием проел деньги и, что называется, сел. Но вдруг в Копенгаген приехал Литвинов. Я отправился к нему, искренне все рассказал и просил принять меня на службу. Таким образом очутился здесь»[88].

Кое-что Озолс напутал, забыл точные детали. А то, что Флоринский не акцентировал свое участие в Белом движении, а упомянул мимоходом, вполне логично. Так поступали и Михаил Булгаков, и Валентин Катаев. Даже если речь не шла о непосредственном участии в боевых действиях. На службу советской власти перешло немало военных и гражданских спецов, в том числе высших офицеров, но вражеский «шлейф» за ними тянулся и рано или поздно мог стать (и чаще всего становился) поводом для ареста, заключения в лагере или расстрела. Поэтому свои отношения с белой гвардией Флоринский не скрывал, но предпочитал лишний раз не останавливать на этом внимание. Если заходила об этом речь, особенно с иностранцами, быстро сворачивал разговор. И, что характерно, всегда фиксировал это в своих отчетах.

Однажды греческий посланник Накос Пануриас завел с ним речь о царских дипломатах на Балканах, которых он знал, когда служил в Сербии, и стал расспрашивать Флоринского об их судьбе. Реакция была отработанной и мгновенной: «Я сухо ответил, что не поддерживаю старых связей и мне мало что об этом известно»[89].

Еще запись: «…встретил в “Савое” Митфорда[90]… тот сказал, что в Лондоне находится много бывших царских дипломатов (он назвал несколько фамилий) с которыми он встречался перед отъездом. Задал наводящий вопрос, был ли я ними знаком и интересуют ли они меня. Я ответил отрицательно»[91].

Флоринский не отличался тупым и пустопорожним патриотизмом, но государственные интересы отстаивал как свои собственные – из чувства профессионального долга, которым никогда не пренебрегал. Приложил немало усилий, чтобы поставить Советскую Россию и СССР вровень с другими странами – в плане соблюдения дипломатических традиций, правил и привилегий. И радовался самому маленькому, крохотному шагу вперед.

Торжествовал, когда удавалось добиться освобождения от таможенного досмотра багажа дипломатов. В мае 1923 года, отправляясь в поездку по скандинавским странам, в восторге заявлял: «Впервые! Шведская миссия в Гельсинфоргсе выдала мне “лессе-пассе”[92] (первый случай в нашей практике), так что мой багаж при въезде в Швецию не подвергся таможенному досмотру. Однако начальник таможни все же имел наглость спросить меня, не везу ли я с собой папирос или спичек»[93].

Резко реагировал на любые выпады в адрес своей страны. В июле 1924 года направил официальный протест (по согласованию с Чичериным) шведскому послу Карлу фон Гейденштаму «против ознаменования юбилея победы шведского флота над русским флотом при Свенкаунде путем посещения Финляндии шведскими военными судами и устройства банкета шведским посланником в Гельсинфоргсе с недопустимыми речами и с приглашением других дипломатов, за исключением т. Черных»[94]. Результат был достигнут. «Гейденштам отозвался полным незнанием, выразил сожаление»[95].

Когда французский посол Жан Эрбетт отказался сразу выдать Флоринскому визу, сказал, что будет запрашивать Париж, шеф протокола увидел в этом ущемление государственных и своих личных интересов и вспылил. «Вы, вероятно, шутите, господин Посол. У меня дипломатический паспорт, который должен быть завизирован без какого-либо предварительного запроса, согласно международным традициям. Могу ли я осведомиться, г. Посол, запрашивали ли Вы Ваше Правительство относительно разрешения въезда г. Ходжсону[96], выезжающему на будущей неделе во Францию?». Эрбетт стал объяснять, что «это совсем другое дело», и у Франции имеется «конвенция с Англией о паспортах». А с СССР такой конвенции нет и безотлагательно, без запроса центра, визируются только паспорта постоянного дипсостава полпредств.

Такое объяснение Флоринский счел уловкой, сказал, что впервые слышит о существовании конвенций о визировании паспортов. Напомнил, что на днях французы мигом завизировали паспорт польскому атташе Витольду Корсаку. «Эрбетт мнется», не находит что ответить. Тогда Флоринский заявил, что отказывается от поездки во Францию, поскольку считает недопустимым такое отношение к СССР, тем более, что немцы, итальянцы и австрийцы дали ему визу без проволочек. Вконец обескураженный Эрбетт все же пообещал телеграфировать в Париж, однако шеф протокола отрезал: «Это будет бесполезный расход, г. Посол, ибо в изложенных Вами условиях я не считаю ныне возможной свою поездку во Францию. …Я жалею, что в этом году мне не придется побывать в Париже. …считаю, что наши дипломаты не могут быть поставлены в худшее положение, чем дипломаты других стран»[97].

Флоринский подобрал себе хороших помощников, с судьбой почти столь же необычной, как у него самого. Чаще всего на страницах дневника упоминается Владимир Соколин, его заместитель. Родился в Швейцарии, участвовал в Первой мировой войне, общался с Лениным, был секретарем Льва Каменева и сотрудником аппарата Лиги наций. А когда СССР из этой международной организации исключили, остался в Швейцарии, жил там, перебрался во Францию, писал романы и эссе[98]. Соколин недурно владел пером и, когда работал в «протоколе», старался подражать своему начальнику, давал людям и ситуациям яркие и образные характеристики.

Другим человеком, на которого опирался Флоринский, был персонаж известный всей Москве – Борис Штейгер, прототип барона Майгеля из романа «Мастер и Маргарита». Бароном был его отец (эмигрировавший после революции) и сын не возражал, чтобы его тоже величали таким титулом. Он занимал должности Уполномоченного Коллегии Наркомпроса (Народного комиссариата просвещения) РСФСР по внешним сношениям и консультанта «Интуриста», какое-то время даже служил или числился смотрителем Московского зоопарка, возможно, имел и другие официальные прикрытия. Но в первую очередь работал на ГПУ.

У многих это вызывало отвращение, в том числе у Булгакова, который предрек Штейгеру печальный конец (на примере судьбы Майгеля). «Да, кстати, барон, – вдруг интимно понизив голос, проговорил Воланд, – разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности. Говорят, что она, в сочетании с вашей не менее развитой разговорчивостью, стала привлекать всеобщее внимание. Более того, злые языки уже уронили слово – наушник и шпион. И еще более того, есть предположение, что это приведет вас к печальному концу не далее, чем через месяц. Так вот, чтобы избавить вас от этого томительного ожидания, мы решили придти к вам на помощь, воспользовавшись тем обстоятельством, что вы напросились ко мне в гости именно с целью подсмотреть и подслушать все, что можно»[99].

Когда Булгаков начинал писать роман, Штейгер еще активно вращался в светских кругах, но Большой террор был не за горами. Штейгера арестовали в 1935-м, а в 1937-м расстреляли.

Его тайная служба ни для кого особым секретом не являлась, но в дипкорпусе к нему относились не столь сурово, как знаменитый писатель. По словам Озолса, дипломаты его не слишком осуждали и даже жалели «как жертву ГПУ»[100]. И в «Бале в Кремле» у Малапарте он предстает перед нами, скорее, не подлым стукачом, а несчастным человеком, вынужденным выполнять функции сексота: «Я никогда не видел настолько бледного и настолько вызывающего подозрение человека, как фон Штейгер. Лет сорока пяти, маленький, сгорбленный, худой, с пепельным лицом, с короткими ручками – до того бескровными, что они казались прозрачными»[101].

С сочувствием рассказывала о Штейгере и Элизабет Черутти: «Все мы знали, что его понятия о нравственности оставляют желать лучшего, но, несмотря на это, трудно было его не любить»[102]. В дипкорпусе было распространено мнение, что он дал согласие стать осведомителем чекистов под угрозой казни, когда был арестован в первый раз (предположительно в годы гражданской войны или в начале двадцатых). «Мы пожимали плечами и говорили друг другу, что это, в конце концов, не наше дело, то, каким образом он сумел спасти свою жизнь». К тому же Штейгера ценили, как «приятнейшего собеседника» и «милейшего шпиона», причем весьма полезного. Если нужно было довести до сведения ГПУ или НКИД какой-нибудь особенно деликатный вопрос, с которым не хотелось обращаться официально, он невзначай упоминался в разговоре с Штейгером. В знак того, что просьба будет выполнена, барон закуривал гаванскую сигару и спустя нескольких дней давал ответ – тоже между делом, как бы ненароком[103].

Со Штейгером достаточно близко сошелся Владимир Соколин, их сближало общее происхождение. Штейгер, хоть и появился на свет в Одессе, принадлежал к старинному швейцарскому роду, а Соколин родился в Швейцарии – правда, в семье евреев-политэмигрантов из России. В общем, им было о чем поговорить. По словам Соколина, Штейгер мастерски рассказывал анекдоты, любил рисоваться, акцентируя свои пристрастия космополита. Имитировал английский акцент, курил французские «голуаз» и подчеркивал свое пристрастие к японским блюдам[104].

Он тесно общался с иностранцами, дипломатами, журналистами, был завсегдатаем дипломатических приемов и интимных вечеринок и славился своими организаторскими способностями, умением доставать любые билеты на любые мероприятия, спектакли, кинопросмотры, концерты, а также развлекать гостей и поддерживать непринужденную беседу. Считался личностью незаменимой, все всегда ждали его прихода, привечали, но при этом держали ухо востро. Елена Булгакова писала, что, «конечно барон Штейгер – непременная принадлежность таких вечеров, “наше домашнее ГПУ”, как зовет его, говорят, жена Бубнова»[105].

Флоринский называл его «неизменным Штейгером»[106] и отдавал должное талантам и сноровке барона. Из отчета о завтраке, который Штейгер устроил в клубе «Театработников» с приглашением турецкого посла, эстонского посланника и Флоринского: «Непринужденный разговор, оживляемый остроумием хозяина и бесконечными забавными историями и анекдотами, которыми он развлекал гостей, не давая упасть настроению. Б. С. (Борис Сергеевич – авт.) со вкусом и толком устраивает такие небольшие предприятия»[107].

Его щедро финансировали, за ним была закреплена ложа в Большом театре[108]. Для организации концертных программ на дипломатических приемах или вечеринках старались приглашать именно Штейгера, это был беспроигрышный вариант. Он был ловок и имел связи. Однажды возникла неприятная ситуация на приеме в ВОКС в честь крупного японского политического деятеля – виконта Симпэя Гото, президента японо-советского общества культурных связей. За приглашение артистов нужно было заплатить 700 рублей, таких денег в ВОКС не оказалось. Тогда позвали Штейгера, и он пригласил скрипача Бориса Сибора и аккомпаниатора за 45 рублей, а с остальными артистами договорился о бесплатных выступлениях. Остальные – это прославленный Иван Козловский, певицы Мария Гольдина и Ирма Яунзем и одна из ведущих балерин 1920-х годов Анастасия Абрамова[109].

У заметности Штейгера имелась оборотная сторона, быть заметным в Советском Союзе было небезопасно, и в органах госбезопасности к барону относились по-разному. В частности, упоминал Флоринский, о нем «весьма неодобрительно» отзывался всемогущий телохранитель Сталина Карл Паукер[110].

Но вернемся к становлению «красного протокола». В первые послереволюционные годы нужно было научиться правильно общаться с буржуазной дипломатией, неважно, западной или восточной, не ударить в грязь лицом, не стать поводом для насмешек тех самых людей во фраках и цилиндрах, на которых рисовали карикатуры в советских газетах и журналах. Но которые правили миром и от которых во многом зависела будущность СССР.

Неосведомленность относительно норм протокола многих ставила в тупик. Даже находчивого Остапа Бендера, который собирался писать полотно «Большевики пишут письмо Чемберлену» и ломал голову над тем, в каких нарядах следует изображать советских деятелей: «Удобно ли будет рисовать т. Калинина в папахе и белой бурке, а т. Чичерина – голым по пояс?».

По мнению Георгия Соломона, главной проблемой полпредства в Берлине в 1918 году являлось то, что полпред Адольф Иоффе и его сотрудники не стремились следовать устоявшимся дипломатическим традициями, протоколу и этикету. Это подрывало реноме не только полпредства, но и государства, которое они представляли. В результате отношение к советским дипломатам со стороны немцев было высокомерным и пренебрежительным. «Так, те из наших сотрудников, которым приходилось лично являться в Министерство иностранных дел за какими-нибудь справками, часто жаловались, что с ними мало церемонятся, заставляют подолгу ждать, иногда говорят с ними с плохо скрываемым презрением или резко и нетерпеливо и пр. И это было понятно: служащие Министерства иностранных дел относились, в сущности, к большевицкому правительству вполне отрицательно, как к чему-то чуждому дипломатических традиций и обычаев, как к явлению, хотя и навязанному им политическими условиями момента, но во всяком случае не укладывавшемуся в обычные установленные рамки. Им, этим дипломатам, воспитанным в немецкой государственной школе, где они и усвоили все необходимые, твердо отстоявшиеся приемы, все поведение наших товарищей, их внешний вид, манеры, приемы при объяснениях, казались дикими, и они не могли подчас невольно не подчеркнуть своего истинного отношения к этим дипломатам новой формации… Словом, грубо говоря, они относились к нам, как к низшей расе…»[111].

Само собой, это не могло не сказываться на решении политических вопросов, выполнении поручений центра.

Заметим, правда, что, находясь в должности полпреда, Иоффе постепенно постигал дипломатические премудрости и, в частности, начинал понимать: внешний антураж имеет в дипломатии огромное значение. В этой профессии больше и чаще, чем в любых других, «встречают по одежке». Об этом, например, свидетельствует письмо, которое 18 июня 1918 года Иоффе написал Льву Карахану. Тот тогда уже являлся одной из ключевых фигур в НКИД, был заместителем наркома, а в марте подписал Брестский мир с Германией.

Помимо политических вопросов, в письме речь шла о возможном приезде в Берлин жены и дочери Карахана, и чтобы немцы достойно их приняли, следовало соблюсти определенные условности:

«Два слова по личному вопросу. Если жена и дочурка пожелают сюда приехать, помните, что помимо моей заинтересованности, чтобы они удобно доехали, приходится еще считаться с тем, что немецкие кумушки обратят внимание на все мелочи и детали, поэтому их надо отправить с соблюдением всяких условностей, как я Вам уже писал, если не в отдельном поезде, то в отдельном салон-вагоне…»[112].

Кроме незнания протокола и этикета, тревожило неумение советских дипломатических сотрудников обеспечить маломальский порядок в делопроизводстве, в том числе в оперативной переписке. Перед поездкой Красин предупреждал Соломона: «в посольстве, благодаря набранному с бора да с сосенки штату, царит крайняя запутанность в делопроизводстве, в отчетности, в хозяйстве, что мне предстоит много кропотливой работы, так как, хотя служащие и неопытны, но самомнение у них громадное и амбиции хоть отбавляй, что равным образом хромает и дипломатическая часть…»[113].

Но то, что Соломон увидел, превзошло все его ожидания. В делах царил полный хаос, а не просто «запутанность». Иоффе жил в Берлине с супругой и дочерью, но при этом сблизился с личным секретарем Марией Гиршфельд (на которой позже женился). В полпредстве она де-факто стала вторым лицом и вершила многие дела. Кассой все пользовались бесконтрольно, включая «людей безответственных» (по определению Соломона), то есть жену главы миссии и его личного секретаря. Они брали деньги и на личные нужды, например, на занятия по верховой езде.

Документы не регистрировалась, при необходимости найти нужный было крайне сложно. Впрочем, по словам Соломона, это вообще было характерно для деятельности НКИД и даже его шефа. «…Как это стало известно из рассказов приезжих из России, у самого Чичерина, сменившего Троцкого на посту наркоминдела, тоже царил бумажный хаос: он держал всю переписку у себя в кабинете в одном углу, прямо на полу, забитом беспорядочно спутанными бумагами, в которых никто не мог разобраться и в розысках которых сам Чичерин принимал деятельное участие вместе со своими четырьмя секретарями. И у него тоже эти розыски требовали подчас несколько дней»[114].

Справедливости ради заметим, что нарком старался навести порядок в канцелярии НКИД и делопроизводстве. В своей записке секретарю Коллегии НКИД Адольфу Петровскому от 17 ноября 1923 года, отметив «идеальный беспорядок», в котором «лежали груды отправляемых и отправленных шифровок», представлявших «какую-то клоаку бумаг», он потребовал, чтобы всякая шифровка сейчас же «вписывалась, регистрировалась, будет ли это днем, или ночью»[115].

В 1921 году «Чичерин дал поручение “выяснить, чтобы знали, где искать, где именно хранятся подлинники договоров и подлинники протоколов мирных конференций, в частности, где находится подлинный договор с Афганистаном”». В ответной справке Экономическо-правового отдела говорилось, что «вопрос о централизации хранения договоров и протоколов Сабаниным (начальником отдела – авт.) неоднократно возбуждался, но без результата. В общем, они хранились у Канторовича, а теперь у Флоринского…». Угнетающую картину существовавшего хаоса дополняло уточнение: «“Известия” за недостатком бумаги соглашаются, и то с трудом, печатать лишь короткие договоры. Добывать для них бумагу не удается. Главбум раз согласился, но и то обманул…»[116].

В загранпредставительствах имело место еще одно недопустимое явление: распущенность, нарушение не только протокола, но и элементарных правил поведения, принятых в стране пребывания. Подобное тоже не могло не иметь политических последствий, нанося урон престижу советской дипломатии и всего государства.

В мемуарной литературе нередко в качестве примера приводится деятельность первого советского полпреда в Эстонии Исидора Гуковского. В июне 1920 года с ним познакомился Густав Хильгер, по пути в Москву, куда он направлялся в качестве уполномоченного по делам военнопленных и интернированных (в Германию с аналогичной миссией отправился Виктор Копп). Вдоль западной границы Советская Россия была блокирована «санитарным кордоном», с Польшей шла война, и единственный путь лежал через Эстонию, с которой большевики подписали Тартусский (Юрьевский) договор.

И отправили в Таллин Гуковского, который произвел на Хильгера неизгладимое впечатление: «Внешне Гуковский был типичным большевистским чиновником того времени. Стремясь подчеркнуть свои коммунистические убеждения через пролетарскую внешность, он принял меня в рубашке с короткими рукавами и без галстука, а на ногах – пара поношенных шлепанцев»[117].

Гуковский, как и многие другие советские дипломаты, вырвавшиеся в западный мир, не мог или не хотел устоять перед многими соблазнами. Этот персонаж жил в свое удовольствие и спекулировал валютой. До приезда в Таллин он работал народным комиссаром финансов и, по мнению Хильгера, все развалил и обрушил рубль. Теперь же в его кабинете стоял огромный сундук, набитый советскими деньгами, и он живо заинтересовался тем, что немецкий представитель вез с собой в Москву 15 миллионов рублей. В специальных ящиках-контейнерах со свинцовой обивкой и крепкими замками. Обеспечить охрану этого ценного груза Гуковский отказался, зато предложил оставить всю сумму у него, пообещав взамен чек в Госбанке. И разозлился, когда получил отказ.

Свидетелем «дипломатической» деятельности Гуковского был и Георгий Соломон:

«У Гуковского в кабинете… шла деловая жизнь. Вертелись те же поставщики, шли те же разговоры… Кроме того, Гуковский тут же лично производил размен валюты. Делалось это очень просто. Ящики его письменного стола были наполнены сваленными в беспорядочные кучи денежными знаками всевозможных валют: кроны, фунты, доллары, марки, царские рубли, советские деньги… Он обменивал одну валюту на другую по какому-то произвольному курсу. Никаких записей он не вел и сам не имел ни малейшего представления о величине своего разменного фонда.

И эта “деловая” жизнь вертелась колесом до самого вечера, когда все – и сотрудники, и поставщики, и сам Гуковский – начинали развлекаться. Вся эта компания кочевала по ресторанам, кафешантанам, сбиваясь в тесные, интимные группы… Начинался кутеж, шло пьянство, появлялись женщины… Кутеж переходил в оргию… Конечно, особенное веселье шло в тех заведениях, где выступала возлюбленная Гуковского… Ей подносились и Гуковским, и поставщиками, и сотрудниками цветы, подарки… Шло угощение, шампанское лилось рекой… Таяли народные деньги…

Так тянулось до трех-четырех часов утра… С гиком и шумом вся эта публика возвращалась по своим домам… Дежурные курьеры нашего представительства ждали возвращения Гуковского.

Он возвращался вдребезги пьяный. Его высаживали из экипажа и дежурный курьер, охватив его со спины под мышки, втаскивал его, смеющегося блаженным смешком “хе-хе-хе”, наверх и укладывал в постель…»[118].

Подобные нравы были характерны и для других советских загранучреждений и поведения ответственных работников (типичный термин социалистической бюрократии) за рубежом. Они стремились туда, чтобы почувствовать себя свободнее, пожить в условиях комфорта и вкусить плодов «морального упадка» буржуазии.

Григорий Беседовский по дороге из Токио в Москву (в Японии он был торгпредом и поверенным в делах) заехал в Харбин и наблюдал, как вели себя «ответственные коммунисты, чиновники КВЖД[119]» и дипломатические сотрудники. Возможно, он сгущал краски, сводя какие-то личные счеты (впоследствии Беседовский распрощался с СССР и не щадил бывших коллег), но многое соответствовало действительности.

«Образ их жизни был не только не безупречен, но, зачастую, просто недопустим для любого общественного деятеля. Страшный разгул, пьянство, разврат и картежная игра поглощали большую часть их времени. В этом отношении главный пример подавался самым старшим советским должностным лицом, генеральным консулом Леграном[120]. Легран устраивал у себя в консульстве попойки, с участием своих друзей и некоторых артисток и балерин местной оперы. Одна из таких попоек закончилась трагически: пьяный Легран выстрелами из револьвера тяжело ранил одну из балерин. Это происшествие вызвало в Харбине страшный скандал. Китайская полиция пыталась начать дело против Леграна, но пострадавшая балерина сделала заявление о том, что она случайно ранила себя сама, рассматривая револьвер, Балерина была советской гражданкой и, после лечения на казенный счет, была отправлена в Москву. Туда же был вызван генеральный консул Легран. Леграну был объявлен строгий выговор, с предупреждением об исключении из партии в случае повторения подобного происшествия. Мне передавали, что он женился впоследствии на тяжело раненой им балерине. От Леграна старался не отставать и советский управляющий дорогой, Емшанов. Он часто пил запоем, и во время торжественных обедов и банкетов с китайцами напивался почти до бесчувствия. …Все это производило крайне тяжелое впечатление. Казалось, что находишься среди каких-то больных, с надрывом, людей, пытающихся забыться в вине от гложущей их тоски. В этом маленьком советском мирке не существовало никаких умственных интересов или запросов, не говоря уже о каких бы ни было идеалистических порывах. Книги и газеты никогда не читались, а искусство их интересовало лишь постольку, поскольку в опере можно было встретить красивых балерин. О политике старались не говорить совершенно и, если и заговаривали, то с чувством тяжелого и прямого отвращения»[121].

Отправившись советником в Париж, Беседовский наблюдал там не менее впечатляющие картины:

«Многие советские ответственные работники приезжали в Париж, останавливаясь в посольстве, якобы по служебным делам, а в самом деле для подробного ознакомления с Парижем и, особенно, для изучения “морального падения и развращенности буржуазии”. Эти ответственные работники разгуливали по разным увеселительным заведениям и, иногда, в пьяном виде, устраивали легкие скандалы, переругиваясь с эмигрантами. Большею частью эти скандалы были сравнительно невинного характера. Так, например, Луначарский, приехавший в Париж вместе со своей женой, отправился с нею в один из дансингов. Жене Луначарского захотелось во что бы то ни стало потанцевать и, так как сам Луначарский, хотя и является большим знатоком танцев и балета, не танцует, она обратилась к услугам наемного танцора.

Однако, после танца, танцор подошел к Луначарскому и, отрекомендовавшись бывшим офицером, потребовал с него двести франков, заявив, что дешевле этой суммы за танец с комиссаршей взять не желает. Смущенный Луначарский заплатил деньги и быстро удалился из дансинга со своей женой»[122].

Нарком путей сообщения Ян Рудзутак, посетивший французскую столицу для лечения, всю ночь путешествовал по лучшим публичным домам Парижа в сопровождении предупредительных гидов, секретарей полпредства Ивана Дивильковского и Льва Гельфанда[123].

Таким образом, задача, стоявшая перед НКИД не сводилась только к усвоению дипломатических протокольных условностей (кто, как и когда делает визиты, в каком порядке рассаживать гостей за столом, как одеваться в различных обстоятельствах, чем отличаются официальные приемы от вечерних коктейлей, «файф-о-клоков» и т. д.). Требовалась разработка целого свода норм, регулирующих официальную и повседневную дипломатическую жизнь, а также обучение элементарным правилам поведения цивилизованного человека тех преданных партийцев, которыми пополнялась внешнеполитическая служба.

О важности этого постоянно напоминал Чичерин, которого удручали убогие манеры большинства советских дипломатов, их неумение вести себя в обществе. Сам он отличался истинным аристократизмом и держался как a grand seigneur[124].

Не все считали это необходимым, были дипломаты, полагавшие, что можно обойтись без «протокольных излишеств». Тот же Беседовский, прибыв в Японию, писал: «Вопросами этикета и протокола ведал атташе посольства, Левш, с совершенно непонятной для меня настойчивостью изучавший эти бесконечно скучные вопросы»[125].

Приходится признать, что большинству сотрудников советских загранучреждений не хватало знаний, общей культуры, образования. За исключением некоторого количества интеллектуалов, принявших революцию и попавших в НКИД (среди них тоже попадались люди, которых сложно было упрекнуть в «культурности») это были в основном бывшие рабочие и крестьяне. Всё им нужно было объяснить, «разжевать» и выполнение этой задачи поручили Флоринскому, сделав его заведующим протокольным отделом Комиссариата, или, как тогда часто говорили, «протокольной частью».

Надо думать, эта работа пришлась Дмитрию Тимофеевичу по вкусу. Она предполагала тесное общение и с нкидовцами, работниками советских загранучреждений, а также с дипломатическим корпусом. Последнее предполагало участие в светской жизни, а он, как бы ни осуждал ее на словах, по натуре являлся человеком светским. Это была его среда, и он чувствовал себя в ней привольно. И, наверное, хвалил себя за то, что принял верное решение, не остался за границей, где мог прозябать в безвестности, а сделался фигурой, известной на всю Москву и достаточно влиятельной.

Флоринскому выделили большую квартиру в особняке бывшего сахарного короля Павла Харитоненко – на Софийской набережной, 14. Он регулярно приглашал к себе зарубежных коллег на чай, игру в бридж, устраивал вечеринки. То есть держался как нормальный дипломат, видевший свою обязанность в налаживании и поддержании обширных связей и не боявшийся это делать, в отличие от вечно зажатых, скованных и опасливых советских товарищей. Конечно, Флоринский учитывал политические и идеологические ограничения и при всякой удобной возможности подчеркивал свою преданность режиму. Но это были такие уступки системе, которые не всех могли обмануть.

В 1930 году особняк на Софийской набережной приобрели англичане для своего посольства и проживание там Флоринского стало неуместным. Правда, сами англичане не возражали против такого соседства, и, если верить Флоринскому, даже настаивали на том, чтобы он никуда не переезжал: «просят меня оставаться в моей квартире так долго, как я того пожелаю»[126]. Отношение англичан объяснялось не только их воспитанностью и дружескими чувствами, но, конечно, и приземленными соображениями – расчетом на то, что тесное общение с шефом протокола позволит получать какие-то важные сведения. Однако это было неприемлемо и для него, и для служб безопасности, курировавших НКИД и дипкорпус. Так что, скорее всего, шеф протокола переехал[127].

Творец красного протокола

Самым простым и естественным было использовать уже существовавшие правила протокола и этикета, но тогда не понадобились бы умение и изощренное мастерство Флоринского. Задача, стоявшая перед ним, как сказал бы основоположник советского государства, была архисложная. Разработать такие стандарты, которые были бы приняты иностранцами, не вызывая при этом осуждения со стороны «идейных товарищей», что в советских условиях могло быть чревато значительно более серьезными неприятностями. В любой момент Флоринского могли обвинить в политической незрелости или, хуже того, в симпатиях к «буржуям». Так что он шел по лезвию ножа, или балансировал на грани фола, любое выражение уместно. И свои предложения он подавал как вынужденную, временную меру, подчеркивая, что НКИД берет из дипломатического багажа только «необходимый минимум» и в предельно упрощенном виде.

Как уже отмечалось выше, послы стали полпредами и была отменена вся система дипломатических рангов. Имелись даже поползновения уравнять всех глав зарубежных миссий в Москве, которые, между прочим, на ранги обращали первейшее внимание – посол, посланник, советник или 1-ый секретарь, и в зависимости от этого строили общение друг с другом и с советскими органами власти. Но так далеко коммунистические чиновники в своем преобразовательном рвении зайти не осмелились. Как писал Флоринский, «отмена рангов и уравнение послов и посланников, аккредитованных в Москве», явилась бы «загибом» и противоречила бы принципу «соблюдения известного минимума»[128]. Ему приходилось успокаивать зарубежных коллег, указывая, что «вопрос о старшинстве в дипкорпусе… прежний…». Сначала идут послы, потом посланники, за ними – постоянные поверенные, временные поверенные, первые советники и так далее[129].

Подготовленная Флоринским инструкция «о хорошем тоне» и о дипломатическом этикете была одобрена Литвиновым и 26 апреля 1923 года разослана циркуляром всем советским полномочным представителям, а затем и генеральным консулам. Указывалось, что «означенная инструкция ни в коем случае не подлежит оглашению» и «приведенные в ней правила должны применяться в зависимости от местных условий и отнюдь не являются ни исчерпывающими, ни безусловными»[130].

Далее следовала принципиальная установка:

«…соблюдая необходимый минимум, ниже которого нельзя идти, не следует становиться рабом чуждого нам по духу этикета и… всякие в этом изощрения со стороны представителей Рабоче-Крестьянского Правительства могут возыметь лишь совершенно нежелательный эффект и дать повод кривотолкам. Наши представители должны держать себя независимо, с достоинством и подчиняться “этикету” лишь постольку, поскольку мы вынуждены к этому настоящим положением вещей. Должна быть ясно выражена тенденция, что, подчиняясь в известных случаях этикету, мы не придаем никакого значения всем этим церемониям и стараемся их упростить»[131].

После этого реверанса приводились два основных правила, которые должны были проводиться в жизнь: пунктуальность и скромность.

Что касается первого, то это элементарная вещь, которую, казалось, легко было понять, усвоить, но которая, к сожалению, далеко не всегда соблюдалась советскими дипломатами. В декабре 1924 года Чичерин написал Флоринскому и членам Коллегии НКИД: «Надо стараться приучить наших товарищей к тому, что, если они не являются на званный обед, они должны об этом предупредить. Монголы ждали целый час. Вышло крайне неприятно»[132].

Возможно, к монголам, как и к тувинцам, представителям стран, целиком зависимых от СССР, сотрудники НКИД относились с известным пренебрежением (чай, не французы), но они и на приемы в западных посольствах часто опаздывали или вообще не приходили. А порой даже забывали ответить на приглашение. В пролетарском понимании это не считалось невежливостью – «на буржуев смотрим свысока».

Так что первое требование Флоринского имело принципиальное и существенное значение: «Основным правилом вежливости советского дипломата должна быть безукоризненная аккуратность в соблюдении времени: своевременно и без опоздания приезжать в указанное время на приемы, обеды, церемонии и т. д.»[133].

Второе требование объяснялось тем, что «роскошь и экстравагантность» советских дипломатов могли произвести «плохое впечатление среди рабочих масс». «Хорошим тоном советского дипломата должна почитаться безусловная скромность в костюме, в обстановке, в устраиваемых представительством приемах». Заведующий протоколом наставлял новоиспеченных работников внешнеполитического «фронта»: «не следует стремиться поразить иностранцев обилием блюд и вин», нужно соблюдать «принцип скромности и благообразия», одеваться «прилично и чисто» и «без франтовства», не допускать «видные туалеты дам, кутеж сотрудников в ресторанах и т. д.»[134].

Все расписывалось в мельчайших деталях и подробностях. Например, то, как надо обставлять загранпредставительство, избегая «бросающихся в глаза предметов, золоченной мебели или утрированной в стиле “модерн”», какие бланки заказывать, с каким шрифтом, чтобы не было «вычурно»[135].

Флоринский неслучайно вносил в свою инструкцию пункты, требовавшие не допускать пышности и роскоши в церемониях, личной жизни, официальных приемах и т. п. Излишества в этом отношении часто имели место и в 1920-е годы, и в последующие периоды. Советские дипломаты, которые на родине жили в убогих квартирах, нередко коммунальных, на мизерную зарплату, не имея возможности приобрести автомобиль или съездить на отдых на приличный курорт, оказавшись за рубежом, теряли голову. Жалованье в инвалюте, казенная машина, средства на представительские расходы… Многих охватывало стремление пустить пыль в глаза, поразить зарубежных коллег в расчете придать особый вес и себе, и своему государству. В действительности это лишь коробило и изумляло остальных членов дипкорпуса и вызывало недовольство в центре.

В ноябре 1926 года Флоринского шокировали подробности официального приема в Риге по случаю советского национального дня – девятой годовщины Октябрьской революции. «Баркусевич[136] описывает прием в полпредстве 7 ноября., вылившийся в самые дикие и непристойные формы, так как большинство гостей напились, а одного корреспондента тут же побили. Заготовлено было пищи на 400 человек, но гостей явилось больше. Местная бульварная пресса в восторженных тонах сообщает о пышности этого приема и убранства полпредства, не щадя красок для описания имевших место эксцессов»[137].

В протокольной инструкции, разумеется, прописывались очередность визитов, в частности, сourtesy calls (визитов вежливости) после приезда главы миссии, обязательно только после вручения верительных грамот, практика вручения и рассылки визитных карточек и многое другое.

Особое внимание уделялось такому тонкому и чувствительному вопросу, как одежда. Принятые в мировом сообществе предметы «дипломатических нарядов» вызывали насмешку и отторжение у представителей рабочего класса или считавших себя таковыми. На карикатурах и транспарантах изображали толстых и непривлекательных буржуев – в котелках, цилиндрах, фраках и смокингах. Неужели на них должны быть похожи дипломаты новой формации? Получалось, что да, иного выхода попросту не находилось, хотя Флоринский давал понять – одеваться следует опрятно, но «буржуйскими» нарядами не увлекаться.

«Днем, – инструктировал он, – во всех официальных случаях носится жакет. Воротничок крахмальный, галстух темный, ботинки черные». Что касается фрака, то его рекомендовалось носить только вечером, причем с оговоркой, что «желательно по возможности заменять фрак смокингом как более простой одеждой». А днем «фрак может быть надет лишь для вручения верительных грамот, если того безусловно требует обычай». Однако даже в этом случае рекомендовалось по возможности «заменять его жакетом», правда, добавлялось, что «возражений против цилиндра не имеется»[138].

Когда дипломат все же облачался во фрак, при нем полагались «белый галстух и белый пикейный жилет», «ботинки черные, лучше лакированные». Не следовало надевать слишком дорогие запонки («запонки на пластроне должны быть простые (например, перламутровые), без каких либо цветных камней»)[139].

О том, как положено вести себя женам дипломатов, говорилось отдельно. Подчеркивалось, что если полпред после приезда запрашивает аудиенцию у главы государства, то его супруга должна поступить аналогичным образом в отношении супруги этого главы. Но при этом Флоринский советовал дамам «не увлекаться светской жизнью» и следить за тем, чтобы их туалеты отличались «скромностью и простотой». Ограничения были серьезными и вряд ли могли прийтись по вкусу модницам. «Ношение драгоценностей и эгретов недопустимо. Для дневных визитов и посещений рекомендуется строгий “тайлер”, а для обедов и вечерних приемов темное декольтированное платье. Одно и тоже платье (та же прозодежда[140], что и фрак) может носиться на все без исключения приемы и нет никакой необходимости в нескольких платьях. При вечернем платье шляпа не носится»[141].

Военные и морские агенты (говоря современным языком, военные и морские атташе) в соответствии с приказом Реввоенсовета могли в официальных случаях появляться в форме[142]. Дебатировался вопрос, нужно ли им при этом носить наган (наган был штатным командирским оружием; вообще, в те времена с револьверами и пистолетами не расставались многие дипломаты, что с учетом недавно отгремевшей гражданской войны было объяснимо), однако НКИД настоял на том, что такая практика неуместна[143].

Страсти по мундиру

Штатские дипломаты завидовали военным, форма избавляла от многих забот о своем внешнем виде, тем более, что хорошо одеться в послереволюционной России было задачей сложной. Одежда или не продавалась, или денег не хватало, а, может, не хотелось выделяться на «рабоче-крестьянском фоне». Или же просто было не до того. Даже сам Чичерин, которого наверняка могли бы приодеть, порой «производил впечатление редкостного чудака: неряшливо одетый, в коротких штанах не по росту, с толстым шерстяным обмотанным вокруг шеи шарфом, с лицом, на котором ясно виднелись следы бессонных ночей, он нервно шагал по своему кабинету»[144].

На этапе становления НКИД не менее колоритно одевались другие большевистские функционеры, в том числе Леонид Красин – одна из самых заметных фигур советской дипломатической службы в первые годы ее существования: «темный кожаный костюм, кожаные штаны и гамаши». В таком облачении его застал в 1918 году Матвей Ларсонс, работавший тогда в НКИД[145].

Со временем, конечно, у советских руководителей появились более приличные и цивильные наряды, но облачаться – даже по официальным поводам – в визитку, фрак или смокинг им совершенно не хотелось. Это все же приходилось делать, например, Михаилу Калинину, которому послы вручали верительные грамоты, хотя особенного удовольствия при этом всесоюзный староста не испытывал. Сергей Дмитриевский (был управляющим делами НКИД, занимал другие важные посты, работал за рубежом, потом стал невозвращенцем) так это прокомментировал: «Никогда не забуду сморщенного лица советского “президента” Калинина, его тихих, но энергичных поругиваний, когда он – такой маленький и затерянный на фоне голубого шелка парадных комнат кремлевского дворца – ожесточенно поправляет перед приемом иностранного посла съезжающий на бок жесткий воротничок»[146].

Не менее показательно свидетельство Карлиса Озолса о том, как держался Калинин во время процедуры вручения верительных грамот: «Этот простой человек, очевидно, никогда не мечтал о том, что ему придется фигурировать на торжественных актах, принимать послов, произносить официальные речи, играть в президента. …На меня он произвел впечатление очень симпатичного прямого человека, которого судьба захотела вывести из толпы и посадить на трон, совсем чуждое и не соответствующее ему место. Такие люди, как Калинин, тяготятся всякой помпой, пышностью, внешними аксессуарами власти и представительства. Он чувствует себя хорошо в знакомой обстановке и действительным авторитетом в беседе с “делегатами” от крестьян»[147].

Калинин предпочитал обычный темный пиджак и часто в нем являлся на официальных приемах и обедах. Это создавало проблемы для протокольщиков, нужно было проследить, чтобы другие гости были одеты не слишком парадно. Однажды Георгий Чичерин сделал в этой связи замечание Флоринскому, когда просмотрел программу пребывания в Москве афганского падишаха (у нас его нередко называли королем) Амануллы: «Под следующим днем я нахожу: прием у т. Чичерина. Обед ли это и где именно. На другой бумажке я нашел указание относительно этого второго обеда: “костюм-фрак”. Но если на этот второй обед мы пригласим т. Калинина, то нельзя же нам быть во фраке, когда он будет в пиджаке. У многих из обозначенных приглашенных вообще нет фраков. Нельзя же быть мне овердрессед[148], когда Калинин будет ундердрессед»[149].

Признае́ м, что чаще всего сотрудники НКИД были underdressed, а не наоборот, что объяснялось трудными условиями жизни, бедностью, отсутствием должного воспитания и пр. Более того, вид многих работников, дипломатических и технических, «больших и малых», нередко отличался небрежностью, если не неряшливостью. Это относилось даже к подчиненным Флоринского, которым, казалось, сам бог велел выглядеть хотя бы опрятно. Как-то на это обратил внимание замнаркома иностранных дел Борис Стомоняков – сделал замечание по поводу внешнего вида одного или двух сотрудников Протокольного отдела. Флоринский замечание принял, но расстроился и объяснился в дневнике: «Совершенно бесспорно, что независимо от того, происходит ли торжественная церемония или нет, белье на теле должно быть чистым, но в отношении нормального белья, необходимо отметить, что протокольным работникам приходится особенно туго. У нас искусство гладить воротнички и манишки ценится высоко, и секретарям протокольного отдела, например, нужно было бы отказывать себе в самом необходимом, чтобы быть всегда должным образом одетыми»[150].

Некоторые нкидовцы даже бравировали своим «ободранным» внешним видом, не желая тратиться на обновку, или просто не стеснялись ходить в затрапезных одеяниях. Сохранилась, например, информация о секретаре агентства НКИД в Баку Лазареве (относится к августу 1925 года), который в течение года, «не имея своих средств, ходил в обычной ситцевой рубахе и тем самым всегда попадал в конфузное положение», особенно при встречах с иностранцами[151]. Зарплату он, конечно, получал, но, как и большинство его коллег, откладывал деньги и ждал, когда ему выдадут на экипировку.

А в советском консульстве в городе Отару, на Хоккайдо (Япония), трудился сотрудник Сойфер, который никак не мог расстаться с пролетарскими привычками, что приводило в негодование консула. «Консул Васильев[152], бывший офицер и красный генштабист, никак не мог поладить со своим секретарем Сойфером, портняжным подмастерьем, присланным на дипломатическую работу в качестве выдвиженца из рабочих. Васильев жаловался, и не без основания, на Сойфера, что он совершенно не умеет вести себя в обществе, сморкается в салфетку на банкетах, не говорит ни на одном иностранном языке, грубит иностранцам, вступая с ними в принципиальный спор и характеризуя при этом внешнюю политику всех несоветских стран в стиле Демьяна Бедного»[153].

Борьбу за приличные манеры и внешний вид в НКИД вести было тяжело. Партийное руководство направляло на работу в Комиссариат новое пополнение, идеологически надежное, но безграмотное и невоспитанное во многих отношениях. Чичерин от этого приходил в ужас: «Втискивание к нам сырого элемента, в особенности лишенного внешних культурных атрибутов (копанье пальцем в носу, харканье и плеванье на пол, на дорогие ковры, отсутствие опрятности и т. д.), крайне затрудняет не только дозарезу необходимое политически и экономически развитие новых связей, но даже сохранение существующих, без которых политика невозможна»[154].

Традиционный дипломатический наряд, цилиндр и фрак, вызывали патологическую гиперреакцию в советском обществе, и когда дипломатам в этом облачении приходилось показываться на публике в родной стране, можно было нарваться на какие угодно неприятности. Показателен эпизод, произошедший с Флоринским, когда в 1923 году он отправился на вокзал встречать Хабиба Лотфаллу – посланника саудовского королевства Хиджаз (в документах тех лет используется устаревшее правописание – Геджаз или Геджас). Об этом написал Сергей Дмитриевский:

«Флоринскому часто приходится выезжать навстречу[155] иностранных послов. Иногда – особенно в первое время и особенно при встрече восточных послов – требовалась специальная одежда, в том числе цилиндр, что по московским нравам вещь весьма необычная, вызывало днем слишком уж большое внимание, даже нежелательные инциденты. Однажды Флоринский поехал встречать арабского принца Лотфалу. Поехал в цилиндре. На Мясницкой, на самой людной улице Москвы, его автомобиль попортился и стал. Принц, не дождавшись встречи на вокзале, поехал в город – по той же Мясницкой. Встретились. Флоринский подошел приветствовать принца, который тоже, кажется, был в цилиндре. Московские мальчишки окружили их толпой, взялись за руки, стали радостно вокруг них танцевать с криками:

– Цирк приехал, цирк приехал!

Принц не понял и так не узнал, в чем дело. Решил, вероятно, что это так гостеприимен московский молодняк»[156].

Даже среди самих советских дипломатов, в том числе в загранучреждениях, где, казалось бы, сама обстановка требует неукоснительно следовать общепринятым нормам, буржуазное облачение вызывало отторжение и служило поводом для раздоров. Идейные сотрудники критиковали безыдейных коллег, с легкостью и даже с удовольствием носивших фрак с цилиндром или смокинг. Григорий Беседовский вспоминал о сварах по этому поводу в советском полпредстве в Японии. Группа сотрудников во главе с военным и военно-морским атташе Карлом Янелем выступала против «носителей фраков, цилиндров и вообще беложилетников». Последние группировались вокруг главы миссии Виктора Коппа[157].

Введение особой дипломатической формы помогло бы решить возникавшие проблемы, а, кроме того, придать внешний блеск и государственную значительность советской внешнеполитической службе. Работа в этом направлении шла в 1920-е годы, имелись даже опытные образцы. В январе 1930 года, накануне какого-то важного официального мероприятия, Флоринский писал: «Заказал в Гознаке эскизы нарукавного знака для формы. Будут готовы 22/1. Условился с Трестом Галантерейной промышленности о разработке эскиза и составлении калькуляции для форменных пуговиц». Но тут же оговаривался, писал, что сомневается в результативности проекта. Причина заключалась не в отсутствии фантазии у художников по костюмам (ее как раз было в избытке), а в бюрократических сложностях утверждения дизайна формы и в низком качестве отечественных материалов. «Хотя я считал и считаю наше предприятие с дипформой делом почти безнадежным, однако если т. Мартинсон[158] не будет разрешать выписывать из-заграницы крахмал, запонки и т. п., мы и без Совнаркома будем ходить в гимнастерках. Купленные в день упомянутого торжества мосторговские запонки лопнули все по очереди в начале вечера. Уходил в соседнюю комнату прикалывать и зашнуровывать»[159].

Особую дипломатическую форму разработали и приняли гораздо позже, в годы войны, когда ни Флоринского, ни большинства его коллег уже не было в живых. А в 1920-е годы нашли оригинальный выход из положения: включать некоторых высокопоставленных дипломатов в состав частей Красной армии, что давало им право носить военный мундир и не заботиться о деталях туалета. Этой привилегией, например, пользовались Георгий Чичерин и Дмитрий Флоринский. Для чего, конечно, требовалось специальное разрешение.

В 1924 году Чичерин обратился к начальнику штаба РККА Павлу Лебедеву:

«Согласно принятому церемониалу, заведующему протокольной частью Флоринскому приходится сопровождать в Кремль иностранных представителей для вручения верительных грамот Председателю ЦИК. Это связано с необходимостью надевать цилиндр, дабы иностранные полпреды, отправляющиеся в этих головных уборах, не считали себя обиженными и не могли упрекнуть нас в отсутствии внимания… ношение цилиндра неудобно для нас со всех точек зрения… Желательно причислить Флоринского к какой-либо войсковой части, что позволило бы ему появляться в форме и избавило бы нас от затруднений».

Лебедев ответил согласием: «Настоящим уведомляю о зачислении зав. протокольной частью НКИД Флоринского в резерв при штабе РККА»[160]. А Чичерина сделали почетным красноармейцем караульной роты при Наркоминделе. И тот, и другой носили форму без знаков различия, не полагалось, но такая мелочь не портила общей картины.

Свидетельство Дмитриевского: во время встречи вновь прибывших зарубежных послов Флоринский «выглядит озабоченно и торжественно – и обязательно облекается в военную форму. Он не военный, конечно, но Реввоенсовет Республики разрешил ему ношение формы войск его охраны. Зачем? – Для удобства»[161]. Иностранцы по-разному реагировали при виде дипломата в подобном облачении. Одни пожимали плечами (мол, чего только эти русские не придумают), других это забавляло, а третьи, особенно дамы, воспринимали как дурной вкус. «На мистере Флоринском… была простая и грубая солдатская форма», – прокомментировала Элизабет Черутти внешний вид шефа протокола, встречавшего ее с мужем. И удивилась, что советскому дипломату не смогли подыскать «более приличный костюм»[162].

Угодить венгерско-итальянской аристократке и красавице было нелегко, это понятно. Но сохранились фотографии, на которых Флоринский щеголяет в красноармейской форме. И видно, что сидит она на нем отменно, и шеф протокола держится уверенно и молодцевато. По словам Владимира Соколина, для полноты картины Флоринский даже раздобыл шпоры и, звякая ими, шествовал по улице, к изумлению прохожих[163].

А вот на Чичерине форма сидела мешковато, что заметно даже на фотографиях.

В таком облачении нарком и шеф протокола встречали и провожали высоких гостей, участвовали в официальных церемониях. На вечерние приемы или дружеские встречи с дипломатами они все же надевали фраки, смокинги или темные костюмы.

Если военный мундир был «палочкой-выручалочкой» для Москвы, то в иностранных столицах полпреды и сотрудники миссий не могли появляться в хаки, это вызвало бы ненужные пересуды и даже скандалы. За рубежом военная форма оставалась прерогативой военных атташе. А гражданским дипломатам волей-неволей приходилось облачаться в традиционное официальное платье. И нужно сказать, они довольно быстро научились это делать.

Матвей Ларсонс, успевший после революции поработать в ряде советских загранпредставительств, рассказывал, как изменился Николай Крестинский, бывший адвокат, сделавший в двадцатые и тридцатые годы завидную карьеру – полпреда в Берлине и заместителя наркома иностранных дел. В пору гражданской войны и военного коммунизма, «когда котелок, воротник и обычное гражданское платье вызывали всяческое издевательство», Крестинский, привыкший к фраку и адвокатской мантии, «совершенно изменил свой внешний вид». Появлялся в «плоском картузе и бесформенном пальто». В 1921 году в Берлине Ларсонс помогал ему (тогда занимавшему должность наркома финансов) и Александру Цюрупе (наркому продовольствия) приодеться и повел их в магазин готового платья. Там высокопоставленные советские функционеры продемонстрировали скромность и «купили готовые дешевые костюмы из простого материала». Предложение Ларсонса шить на заказ отвергли. Цюрупа сказал, смеясь: «Для Москвы это достаточно хорошо, для Москвы это даже слишком хорошо»[164].

Цюрупа как был, так и остался предельно скромным человеком, а Крестинский – еще раз употребим выражение Ларсонса – поддался «сладкой отраве роскоши». Он «наверное бы от души посмеялся, если бы кто-нибудь поздним летом 1921 г., когда баварская полиция выслала его из пределов Баварии, предсказал, что он во фраке, в цилиндре и лакированных ботинках на гладком паркете салона в обществе, отнюдь не настроенном на коммунистический лад, будет расточать любезности и вести салонные разговоры, а что его жена в качестве doyenne на торжественном приеме будет шествовать под руку с президентом германской республики»[165].

Такие перемены происходили не только с Крестинским, как говорится, положение обязывало, без светских манер невозможно было продуктивно общаться с иностранными коллегами и проводить дипломатическую линию в интересах своей страны. Это было как раз то, чего добивался Дмитрий Флоринский.

Своей установке на «необходимый минимум» он следовал все 14 лет своей службы в НКИД, хотя на практике советская дипломатия постепенно отходила от простоты и скромности и все больше тянулась к парадности, эффектности и блеску. Это был закономерный процесс, отражавший эволюцию государства в сторону тоталитарного режима с претензиями на имперское величие. Для сталинской державы были крайне важны внешний шик и демонстрация своего могущества, в том числе посредством пышных приемов, роскошных интерьеров официальных помещений с позолоченной мебелью, особых церемониалов и т. п.

Наверняка Флоринский наблюдал ростки этих новшеств, но проявлял осторожность и подчеркивал свою приверженность «идейному» подходу. Уже на закате своей карьеры, в ноябре 1933 года, сопровождая турецкого посла Хуссейна Рагиб-бея (в то время дуайена дипкорпуса) на дачу к наркому обороны Клименту Ворошилову, он говорил так: «…в наш трезвый деловой век изощренности дипломатических форм повсеместно отмирают и во всяком случае играют гораздо меньшую роль, чем раньше; отходят в область истории как золотые кареты, так и напыщенное манерничанье старой дипломатической школы. Совершенные способы передвижения вытесняют неудобные цилиндры, пиджак постепенно заменяет фрак; даже в Женеве отменен обременительный обмен визитными карточками. …для Совпра[166] решающее значение имеет содержание, а не вопросы формы… Мы идем по пути максимального упрощения церемонии и этикета…»[167].

Внедрение в жизнь упрощенного красного протокола оказалось делом не простым. Никакого письменного общедоступного регламента по этому поводу не издавалось (который можно было бы разослать в иностранные миссии в Москве), а инструкция Флоринского, как уже отмечалось носила внутренний и секретный характер (вообще, в советских ведомствах, включая НКИД, секретили все что можно). Поэтому многие протокольные решения принимались ad hoc, в зависимости от фантазии и предпочтений протокольщиков. Это зачастую ставило в тупик зарубежных дипломатов, и Флоринскому приходилось всякий раз объясняться. Когда в мае 1925 года он получил запрос от китайского посольства о том, каких же протокольных норм предлагает придерживаться НКИД, то ответил, что в наркомате «существует лишь сравнительно недолгая практика, отнюдь не носящая абсолютного характера и способная подвергаться изменению в отдельных случаях»[168].

В 1921 году латвийский посланник Эрик Фельдманис сокрушался, что на церемонии вручения верительных грамот председателю ЦИК Михаилу Калинину «не смог представиться в”национальном костюме”», так как тот еще не был готов. А Калинин принял его обычном костюме и подкупил своей крестьянской скромностью. Фельдманис «выражал изумление по поводу той простоты, с которой его принял тов. Калинин и отсутствия торжественности. На это он получил ответ, что старые приемы не существуют более в России и что надо надеяться, что и другие народы откажутся от ненужных церемоний и последуют в этом отношении нашему примеру»[169].

Прочие послы и посланники тоже, в общем, не возражали против «московских правил игры». В мае 1926 года после вручения грамот тому же Калинину греческий посланник Пануриас похвалил Протокольный отдел за «наиболее простой и приятный церемониал», лишенный всякой вычурности и ненужных потуг»[170].

Тем не менее, само по себе вручение верительных грамот выглядело достаточно торжественно (в Большом Кремлевском дворце, в присутствии членов Президиума ЦИК, а также Чичерина), о чем упоминал Карлис Озолс, прошедший через эту процедуру осенью 1923 года[171].

Мнение Озолса совпало с тем, что писал Дмитриевский:

«Сотрудники Наркоминдела проводят их (иностранных послов – авт.) в приемные покои, где дожидается в темненьком пиджачке маленький и недовольный тягостным для него церемониалом Калинин.

Надо отдать ему справедливость – он держится прекрасно. Немного смущается вначале, когда читаются официальные послания, морщится, потом это проходит. Он прост – и располагает к себе.

Разговор обычно длится недолго – тем более, что с иностранцами, не говорящими по-русски, разговор ведется через переводчика»[172].

В отличие от Калинина, нарком иностранных дел легко переносил официальный церемониал, к которому был приучен еще до революции, но с той же легкостью нарушал классические протокольные нормы – ис

Скачать книгу

© А. Ю. Рудницкий, 2023

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023

Люди всегда расплачиваются за свои поступки и за свои мысли, за все добро и зло, которое они творят, даже если их страдание ничему и никому не помогает, в том числе им самим.

Курцио Малапарте
  • Нам может нравиться прямой и честный враг,
  • Но эти каждый наш выслеживают шаг.
Николай Гумилев

Вместо предисловия

Двадцатые годы двадцатого столетия – уникальная эпоха. В самом сочетании слов – «двадцатые… двадцатого» – есть нечто знаковое и символическое. Трудно было поверить, что после разрушительного смерча революции и гражданской войны Россия сможет так быстро вернуться к нормальной, ну, к почти нормальной жизни. По-прежнему правила бал советская власть, по-прежнему ощущался идеологический гнёт, и органы ВЧК/ГПУ/ОГПУ (у этой структуры столько реинкарнаций, что для удобства и краткости в дальнейшем остановимся на самом распространенном в то время названии – ГПУ) не прекращали отлавливать и «нейтрализовать» противников режима, но все это происходило как бы вполсилы и с меньшим размахом, чем при военном коммунизме.

О живительном воздействии НЭПа, новой экономической политики, говорили и писали много, но все же еще раз напомним об этом явлении. Его можно назвать первой советской перестройкой. После почти четырех лет лишений, страшного кровопролития и разрухи общество переживало необыкновенный ренессанс. Как по мановению волшебной палочки забурлила жизнь, политическая, экономическая и культурная – позволяя слегка расправить грудь, вздохнуть свободнее. Это была не полная свобода, а так, глоток свободы, но он тоже давал целительный эффект. Дарил надежду на то, что потом, возможно, дело пойдет лучше. Призрачную, в российской жизни большие надежды на поверку обычно оказывались большими иллюзиями.

Но это понимание придет нескоро, а пока «расцветали сто цветов» (воспользуемся крылатым выражением Мао Цзэдуна), магазины были полны товаров, публиковались книги и статьи «попутчиков» и даже критиков и врагов советской власти, политика радовала разнообразием и дерзко выбивалась из прокрустова ложа дремучих идеологических канонов. В этой обстановке в Москве появились иностранные дипломаты – чудо невиданное, о них вовсе забыли за предыдущие годы и не предполагали, что люди этой породы когда-либо вновь покажутся.

Сделавшись хозяевами страны, большевики вырубили под корень всю внешнюю политику и дипломатию – как буржуазную забаву и досадный старорежимный пережиток. Буржуазию, как известно, надо давить, а пролетариат интернационален по своей природе, у него нет отечества и, сбросив цепи, приобретет он весь мир без всякой дипломатии. Ни к чему ему цилиндры, фраки, смокинги и шарканье лакированными штиблетами по вощеному паркету.

Но не вышло, пришлось не только открыть двери иностранным послам, советникам, первым и прочим секретарям, но и самим постигать азы дипломатического искусства, разыскивать и привечать старых царских профессионалов, которых разогнали в 17-м. С этим, конечно поспешили, сообразили наконец. И собственных дипломатов большевики сумели вырастить, рекрутировав из своих рядов революционных деятелей, вышедших из имущих классов, обученных наукам, иностранным языкам и политесу, носивших запонки и накрахмаленные рубашки. Никогда после в советской и российской дипломатии не было столько умных, неординарных и широко мыслящих людей, которые сумели заново создать внешнеполитическое ведомство, всю систему международных связей и – можно этому только изумляться – придать советской республике блеск и очарование в глазах зарубежных партнеров.

С появлением в Москве дипломатического корпуса она изменилась, ее облик заиграл новыми красками. В этой книге мало говорится о политике, больше о том, как жили дипломаты в столице нашей родины 100 лет назад, врастали в ни на что не похожий советский быт, приспосабливались и отторгали его, налаживали отношения с Народным комиссариатом по иностранным делам (НКИД), работали, отдыхали, заводили любовниц и любовников, скандалили, возмущались опекой чекистов и попадали в разные курьёзные, а порой и трагические истории.

На протяжении всех двадцатых и начала последовавших тридцатых, в гуще этой суматошной, затейливой и подчас предельно запутанной дипломатической жизни находился совершенно необычный человек – Дмитрий Тимофеевич Флоринский, шеф Протокольного отдела НКИД. О нем сохранилось не так уж много свидетельств современников, но остались его записи, служебные дневники и переписка Протокольного отдела. Настолько оригинальные, ценные и важные для понимания эпохи двадцатых, что их трудно поставить в один ряд с нынешними официальными бумагами.

Я искренне признателен старшему советнику архива МИД России Елизавете Гусевой, которая поделилась со мной своими впечатлениями от этих документов, предложила написать о Дмитрии Флоринском и оказала неоценимую помощь в архивных поисках. Меня поразило то, с каким блеском писал этот человек, колоритно, ярко и сочно. Не то что чиновники от дипломатии, которые пришли ему на смену и сочиняли (и продолжают этим заниматься) сухие, казенные бумаги, серые как валенок. Дневники Флоринского, а это десятки папок в фондах мидовского архива – изумительный исторический источник.

Заполнение служебного дневника Флоринский не рассматривал лишь как обязанность, своего рода скучную повинность. Его записи выдают талант литератора, тонкого, наблюдательного и часто язвительного стилиста, который писал, конечно, для других, но в том числе и для себя. Рисовал красочную картину жизни дипломатической Москвы во всех ее проявлениях. Трудно не восхищаться филигранной отточенностью его пера, живостью описаний. Буквально несколькими штрихами он создавал портреты своих персонажей. Возможно, мог бы стать хорошим писателем, и, доживи до преклонных лет, наверняка бы взялся за мемуары.

При всей своей занимательности, дневники и переписка Флоринского были в высшей степени информативны и представляли очевидную практическую ценность для НКИД и разведслужб, для поддержания контактов с дипкорпусом, налаживания отношений с дипломатами и государствами, присылавшими их в Москву.

Помимо этих записей были широко использованы и другие архивные документы. К сожалению, установленные правила ограничивают доступ к личным делам, однако удалось ознакомиться с отдельными листами автобиографии Флоринского, выданными в копиях.

При цитировании в целом сохранены орфография и стилистика протокольных дневников. Правка вносилась лишь в отдельных случаях, большей частью связанных с ошибками, допущенными при перепечатке текстов машинистками НКИД.

Некоторые сложности были вызваны обилием фамилий и имен иностранных дипломатов, а также других деятелей, упомянутых в дневниках. К сожалению, не все удалось в точности идентифицировать.

Когда я приступал к работе, то думал ограничиться статьей или очерком, но по мере «погружения в материал» увидел, что исследование просится в другой формат. Вот так пришла мысль воссоздать широкую картину дипломатической Москвы тех лет.

Кроме архивных материалов, была использована мемуарная литература, в том числе воспоминания и записки советских и зарубежных дипломатов[1]. В этом ряду особняком стоят дневниковые записи, приписываемые Максиму Литвинову, который в 1920-е годы занимал ключевые посты НКИД, а в 1930-м возглавил наркомат. Забегая вперед, скажу, что именно ему Флоринский был обязан своим возвращением в Россию из эмиграции. Эти записи под названием «Notes for a Journal» («Заметки для дневника»), были изданы в Нью-Йорке в 1955 году[2] со вступительным словом Уолтера Беделла Смита, посла США в СССР в 1946–1948 годах, и предисловием маститого британского историка Эдуарда Карра. Одно это заставляет внимательно отнестись к этому источнику, несмотря на то, что авторство Литвинова сомнительно[3].

В издательство эти заметки попали через Григория Беседовского, дипломата-невозвращенца, отказавшегося раскрыть, как именно он получил их из СССР. Делал только туманные намеки на посредничество неких мистеров «Икс» и «Игрек», а также посла в Швеции Александры Коллонтай – якобы Литвинов ей передал свои заметки. Так или иначе, по всей видимости, писал их не дилетант, а человек, или несколько человек, неплохо знакомых с советским дипломатическим закулисьем и располагавших необходимой информацией, представляющей интерес и имеющей отношение, в том числе, к биографии Флоринского. Грубые ошибки и «ляпсусы» бросаются в глаза (например, утверждается, что Флоринский учился в Царкосельском лицее, что не соответствовало действительности[4]), но многое не противоречит уже известным и проверенным фактам и дополняет их.

Я хотел бы поблагодарить за поддержку и содействие в работе над рукописью директора Историко-документального департамента МИД России Надежду Баринову, Елизавету Гусеву, фондохранителей Марию Баскакову, Наталью Выходцеву, заведующую читальным залом Марию Донец, заведующую фотофондом Ирину Трифонову (редчайшие фотографии украсили книгу) и других сотрудников Архива МИД России.

Надеюсь, что книга, посвященная Дмитрию Флоринскому и дипломатам в Москве 1920-х и начала 1930-х годов, представит интерес для разных читателей, не только для «узких специалистов». Разве не может увлечь повествование о поразительных и неожиданных поворотах бурной биографии главного героя, о заграничных представителях, испытывавших культурный шок от соприкосновения с советской действительностью, их манерах, резко контрастировавших с поведением жителей страны социализма, интригах, политических и бытовых, распрях и склоках, специфике отношения к СССР, разумеется, менявшемся, причем не обязательно в лучшую сторону, об особенностях работы НКИД и его сотрудников, включая тех, которым в силу их знаний и опыта так сложно было оставаться в шкуре homo soveticus.

Штрихи к образу

Дмитрий Флоринский принадлежал к плеяде интеллектуалов, которые буквально из пепла возродили российскую дипломатию, исковерканную и растоптанную революцией и гражданской войной. Я использую термин «российская», а не «советская», чтобы подчеркнуть преемственность отечественной дипломатии, которая удивительным образом сохранилась – несмотря на все усилия советских идеологов, старавшихся всегда и везде «обрубать концы», выставляя себя первооткрывателями и основателями.

Флоринский был советским чиновником, но в нем эта преемственность особенно чувствовалась. Во-первых, до революции он успел поработать в МИД Российской империи, а, во-вторых, советского в нем было очень мало. Коллеги, настоящие партийцы, это чувствовали и помешали Дмитрию Тимофеевичу вступить в ряды РКП (б). Не было в нем коммунистической упёртости, зашоренности, готовности бездумно разделять официально утвержденные догмы или изображать себя строителем коммунизма (то есть он изображал, но не очень успешно).

Флоринскнй известен как творец советского протокола и советского дипломатического этикета. В действительности он ничего особенного не изобретал, а лишь видоизменил общепринятые протокольные формы, упростив их, сделав более понятными и приемлемыми для советской системы. Ему хотелось вернуть Россию в лоно дипломатической цивилизации (и цивилизации вообще), а без соблюдения определенных условностей, традиций, этикета и внешнего декора это было нереально. Нкидовцы «правильного», рабоче-крестьянского происхождения, видели в этих традициях и условностях «тонкие и хитроумные штуки», а Флоринский прекрасно понимал: именно они формируют особую ткань дипломатической жизни, без них немыслима работа дипломатического представителя в любой стране.

Плохо осведомленные и не слишком образованные люди воспринимают дипломатию как череду светских приемов и развлечений. Что ж, на некоторых приемах и впрямь можно приятно провести время. Но в большинстве случаев дипломаты посещают их не для праздного времяпровождения, а чтобы завязывать контакты, собирать информацию, доводить до сведения собеседников принципиальную позицию своего государства. «Светскость», «умение быть светским» – непременные качества профессионального дипломата, потому что это действенный рабочий инструмент, позволяющий обмениваться информацией, добывать важные сведения и достойно представлять свою страну.

Эпоха двадцатых стала для Флоринского звездным часом. Этот человек многое сделал, чтобы переломить пренебрежительное и презрительное отношение большевистских функционеров к протоколу и этикету как к «буржуазным выкрутасам». Любопытно, что позже маятник советско-российской дипломатии качнулся совсем в другую крайность – к всевозможным протокольным излишествам, роскоши и внешней парадности. Впрочем, этого Флоринскому увидеть не довелось.

Он навсегда остался в своем времени, в котором буквально царил и славился на всю Москву как светский лев, вхожий во все посольства и официальные учреждения. Был на короткой ноге с главами иностранных миссий, сотрудниками и их женами, посвящен во многие их личные секреты, был завсегдатаем официальных раутов, обедов и «интимных вечеринок» (в понятие «интимный» не вкладывался сексуальный смысл, оно подразумевало неформальное общение, и только) и сам устраивал приемы в своей просторной квартире на Софийской набережной.

Флоринского высоко ценили зарубежные и советские коллеги, но при этом подмечали сложности его характера. Эта неоднозначность просматривается, например, в романе «Бал в Кремле» (неоконченном) итальянского писателя Курцио Малапарте, который сделал Дмитрия Тимофеевича одним из главных своих героев.

Роман посвящен «красной знати», которая буквально расцвела в 1920-е годы, и Флоринский выделялся в ней как заметная фигура – в этом Малапарте не ошибся. «Бал в Кремле» – это рассказ о блеске, пышности и трагической судьбе советской элиты, своеобразных советских нуворишей, и в нем правда причудливо перемешана с вымыслом. Рассказ «о советском высшем обществе, о gens du monde Москвы, о московском марксистском дворе, о его скандалах, придворных, фаворитках, ловких пройдохах, галантных праздниках, балах, lettres de cachet, дворцовых заговорах»[5].

Весной 1929 года Малапарте провел в Москве около месяца, потом наведался сюда уже в 1956-м, возвращаясь из Китая. Несмотря на краткое знакомство с советскими реалиями, итальянец писал с апломбом, словно ему была известна истина в последней инстанции, и не стеснялся выносить окончательные приговоры людям и событиям. Не раз, что называется, попадал пальцем в небо, но в некоторых случаях интуитивно, проявляя чутье художника, схватывал важные и сущностные приметы времени.

Нынешние читатели могут удивляться при чтении многих страниц «Бала в Кремле», и уж конечно возмутился бы Флоринский – настолько Малапарте изменил его характер и облик. Сделал «старым большевиком, одним из членов старой ленинской гвардии», а заодно троцкистом[6], хотя истинный смысл понятий «троцкист» и «троцкизм» от итальянского писателя явно ускользал. Тем не менее, некоторые черты своего героя Малапарте отразил психологически достаточно глубоко и верно:

«Любовь Флоринского к светской жизни, его снобизм, тяга к запретным наслаждениям, легкий и одновременно грубый цинизм, его скептицизм, заметный в отношении к рядовым проблемам советской жизни, но направленный прежде всего на постулаты коммунизма и коммунистической жизни, отличали не его одного, а всю советскую знать того времени»[7].

Недостатки романа с лихвой искупаются тем мастерством, с каким Малапарте передает атмосферу советского бомонда, рельефно, с усмешкой, иронией и затаенной грустью, поскольку знал, каков будет исход этого «вечного праздника» красной знати.

Флоринский вошел в ее ряды вместе со многими другими персонажами, в том числе первого ряда – с Анатолием Луначарским и его супругой, актрисой театра Мейерхольда и кинодивой Натали Розенель, председателем ВОКСа[8] Ольгой Каменевой (сестрой Льва Троцкого и женой одного из главных советских лидеров Льва Каменева), наркомом иностранных дел Георгием Чичериным и сменившим его Максимом Литвиновым, его женой Айви Литвиновой, женами крупных функционеров и военачальников (включая Андрея Бубнова и Семена Буденного[9]) и прочими лицами, как мужского, так и женского пола. Эти люди пользовались всеми благами жизни, хорошо одевались, регулярно ездили отдыхать и лечиться в Европу и пользовались немалым влиянием, что позже явилось одной из причин их почти полного физического уничтожения Сталиным.

Красная элита вобрала в себя революционных деятелей, занявших высокие чиновные посты и решивших, что пришла пора вознаградить себя за прежние тяготы и лишения. «Вчера еще они жили в нищете, под подозрением, в шатком положении подпольщиков и эмигрантов, а потом вдруг стали спать в царских постелях, восседать в золоченых креслах высших чиновников царской России, играть ту же роль, которую вчера играла имперская знать»[10].

Помимо революционеров, новая элита вобрала в себя кое-кого из «бывших», формально обращенных в коммунистическую веру. К ним прибавилась богема – художники, артисты, поэты, композиторы, а также члены дипкорпуса и советские дипломаты. Помимо тех, что уже были названы, упомянем полпредов (послов) Виктора Коппа, Христиана Раковского, Александру Коллонтай, полпреда и заместителя наркома Николая Крестинского, и, разумеется, заместителя наркома Льва Кара-хана. Последний выступал на первых ролях в московской дипломатическо-светской жизни, выделялся умом, внешностью (производил впечатление интеллигентного человека и был молодым и красивым, «самым красивым мужчиной в Советской России и, возможно, как утверждала супруга германского посла фрау Дирксен, самым красивым в Европе»[11]), прекрасно играл в теннис и очаровывал дам, как отечественных, так и зарубежных. Элизабет Черутти, супруга итальянского посла Витторио Черутти, называла Карахана «денди Революции»[12].

По известности с ним соперничал Луначарский, который, попав в опалу, получил утешительный приз в виде назначения полпредом в Испанию. И присоединился, таким образом, к советской дипломатической когорте. Но то был уже закат его карьеры, а прежде, будучи народным комиссаром просвещения, он фигурировал на авансцене московского бомонда – с красавицей Розенель, понятное дело. В народе о них складывали стишки: «Вот идет походкой барской и ступает на панель Анатолий Луначарский вместе с леди Розенель…».

В дипкорпусе отмечали скромные артистические способности этой дамы, а также ее неиссякаемую любовь к мехам, драгоценностям и вообще к роскоши. Супруг старался ей угодить, покупал все, что она пожелала. В свадебное путешествие, это был 1922 или 1923 год, молодожены отправились в Париж и Берлин, где появление Розенель, «упакованной в дорогостоящие меха и в блеске бриллиантов», стало сенсацией[13].

На фоне этой светской львицы, с ее нарядами и украшениями, весьма скромно выглядела англичанка Айви Лоу, жена Литвинова. Не кичилась своим положением, одевалась в дешевые платья и когда сопровождала мужа в зарубежных визитах, шубу брала напрокат. Тесно с ней общавшаяся Элизабет Черутти обращала внимание на дырявые чулки Литвиновой. Зато эта советская англичанка была прекрасно образована, остроумна и начитана. Благодаря ей Черутти познакомилась со знаменитым романом Джеймса Джойса «Улисс», который помогал ей «коротать долгие зимние вечера в России»[14].

Все эти люди, при всей их внешней несхожести, вращались в одних и тех же кругах и принадлежали к одному и тому же привилегированному узкому слою советской аристократии, существовавшему, в основном, в Москве, но в каком-то виде и в других крупных городах. Эта первая советская элита была практически полностью ликвидирована Сталиным во второй половине 1930-х годов, и причина заключалась вовсе не в буржуазной тяге к роскоши и удовольствиям (недопустимой для пролетариата), как думала, в частности, Элизабет Черутти. «Они выдавали себя своими любовными увлечениями и шелковыми подкладками костюмов. Они были сентиментальны. Они слишком любили хорошую еду и как только пересекали российскую границу спешили вкусить радости жизни. Кара-хана, к примеру, часто можно было увидеть за игрой в казино в Венеции. Их посчитали перерожденцами, неспособными сопротивляться желанию смягчить жесткие советские законы. И потому подлежащими уничтожению»[15]. Ближе к истине было ее замечание о том, что представители красной знати в той или иной степени «были заражены микробом прошедшей эпохи»[16].

Флоринский в этой элите занимал особое место. Обратимся к Малапарте, единственному из современников, оставившему подробное описание личности Флоринского, его внешности и привычек, пускай и с фантазийными элементами. Признавая весомость фигуры дипломата, итальянский романист наделил его реальными и, вместе с тем, гротескными чертами.

По его наблюдениям, Флоринский «был в Москве знаменитостью: послы, дипломатические представители зарубежных государств, впервые приезжая в Москву, встречали в качестве первого официального лица высокого, изящного, хотя и чуть полноватого розовато-белого человека, одетого в белое, с диковинной фуражкой из белой парусины с желтым кожаным козырьком, который припрыгивал на вокзальном перроне. …В то время, в 1929 году, он был в Москве a la mode – не было стола, за которым играли в бридж и за которым сидел посол или супруга посла, чтобы его не украсило присутствие Флоринского»[17].

Из общей массы красной знати Флоринский выделялся утонченностью и импозантностью. Едва ли кто-то мог с ним в этом соперничать. У Малапарте он предстает утонченным щеголем на удручающе сером московском фоне. Автор многое приукрасил, но не будем забывать, что он писал художественное произведение, имея полное право на вымысел, однако пристрастие шефа протокола к модным нарядам было схвачено, вероятно, точно.

В романе Флоринский передвигается по столице в старинной роскошной карете, а на самом деле он пользовался автомобилем и постоянно упрекал нкидовских хозяйственников, дававших машину с опозданием. Для Малапарте такая выдумка – способ подчеркнуть необычность своего персонажа:

«В экипаже сидел Флоринский, нарумяненный и напудренный, маленькие желтые глазки подведены черным, ресницы желтые от туши. Рыжий пушок выбивается из-под желтого кожаного козырька диковинной фуражки из белой парусины, которую он носил, слегка сдвинув на затылок. Он весь был одет в белый лен, на ногах у него были белые теннисные туфли и белые шелковые носки. Он сидел в углу ландо с чопорным видом, руки в белых перчатках опирались на сделанный из слоновой кости набалдашник трости из малайзийского дерева…

…Зимой Флоринский прятался в складках огромного пальто на волчьем меху, надвигал на обрамленный рыжими волосам лоб высокую меховую шапку…»[18].

Примем к сведению такие художественные вольности, а также детали, намекающие на гомосексуальность Флоринского (к этой теме еще вернемся), а пока попробуем разгадать секрет его популярности и значимости в жизни московского высшего света. На высокие должности его не назначали, в группу больших государственных мужей не записывали. Но был он вездесущ, всех знал, со всеми был на короткой ноге, славился своей осведомленностью и никакое заметное светское мероприятие без него не обходилось.

Он успевал повсюду, имел связи во всех ведомствах, в наркоматах, ГПУ, Кремле… В книге Георгия Попова «Чека. Красная инквизиция», вышедшей в Лондоне в 1925 году, автор окружил Флоринского таинственно-романтическим и авантюрным ореолом. Сам шеф протокола это отразил в своих комментариях, говоря, что автор выставил его человеком, который «окутан… для пущего эффекта в рокамболевский плащ и которого он обвиняет в самых черных интригах в духе “Тайн Мадридского двора” и иной подобной бульварной литературы»[19]. Не мудрено, что Дмитрий Тимофеевич по этому поводу негодовал – в советской стране подобная реклама ничего хорошего не сулила. Но какая-то доля правды в сделанной зарисовке, вероятно была… В конце концов, после революции «вся жизнь всё равно превратилась в одну сплошную авантюру» – это уже высказывание советского чиновника и дипломата Матвея Ларсонса, вполне справедливое для своего времени[20]. Ларсонс хорошо знал Москву и московскую дипломатическую жизнь того времени и его мемуары остаются ценным источником для изучения становления советской госслужбы, в том числе дипломатической, а также советской внешней политики.

Флоринский славился своим остроумием, ироническим складом ума, сарказмом и временами мрачноватым сардоническим юмором, умением вести диалог, быть в центре общества, притягивая к себе внимание собеседников. Какое-то представление об этом дают его записи. Хотя ему полагалось писать в казенно-официальном жанре, он позволял себе не сдерживаться, возможно, даже имея в виду легкий эпатаж своих читателей – а ими могли быть руководящие сотрудники НКИД и, конечно, люди из «соседского ведомства» (ГПУ располагалось в здании напротив внешнеполитического ведомства на Кузнецком мосту и чекисты и дипломаты до сих пор по привычке называют друг друга «соседями»).

Над кем только не подтрунивал шеф протокола, не скупясь на колкости. Как-то прошелся по Натали Розенель, которой явно не хватало воспитания и вкуса: «Между прочим, мне довольно недвусмысленно намекали, что экстравагантный туалет и богатое экзотическое оперение Н. А. Луначарской на торжественном спектакле в Большом театре не прошли незамеченными и произвели на дипломатов довольно сильное впечатление»[21].

Малапарте вынес о нем такое суждение: «Это был образованный, остроумный, болтливый, мнительный, ехидный и злой человек»[22]. «Злой» – в смысле острый на язык, такая напрашивается расшифровка. Надо думать, для Флоринского не было тайной духовное убожество красной знати (за отдельными исключениями), он не боялся, что Малапарте донесет на него и в беседах с ним не щадил сильных мира сего, высмеивая их потуги на аристократизм.

Однако нельзя не отметить еще один штрих к портрету Флоринского, как бы мимоходом, на полях, добавленный итальянским писателем. Малоприятный, тревожный и требующий объяснения. «О нем рассказывали престраннейшие истории, в его присутствии старались не распускать язык. Все считали его подлецом и именно подлостью объясняли всю неоднозначность его характера и подозрительность выполняемых им обязанностей. …Я всегда спрашивал себя, действительно ли он подлец, подлый человек»[23].

Малапарте никаких конкретных доказательств не привел. Как бы то ни было, здесь просматривается намек не только на злословие, но и на то, что в обстановке того времени Флоринский мог заниматься доносительством, наушничеством и тайно сотрудничать с ГПУ. Был ли шеф протокола сексотом? Вряд ли у чекистов имелась необходимость как-то особенно «секретить» Флоринского, а сотрудничали с ними практически все чиновники, это с первых лет советской власти становилось нормой жизни. Отказ от такого сотрудничества был чреват, мог привести не только к отстранению от государственной службы, но и к аресту и тюремному заключению. Хорошо осведомленный Флоринский, безусловно, рассматривался «соседями» как ценный источник информации, равно как и его дневниковые записи. Он этого не отрицал и признавал, например, следующее (датировано 17 апреля 1921 года): «Мне предложено было дать характеристики состава некоторых посольств и посылать информацию по всем вопросам, могущим оказаться интересными. Частично это мною уже выполнено и в дальнейшем я буду посылать отчеты о своих впечатлениях, вынесенных из бесед с иностранными дипломатами»[24].

Кроме того, Флоринский предлагал ГПУ «наладить издание кратких хроник» о всех событиях в дипкорпусе. Их можно было бы составлять на основе данных, представлявшихся другими сотрудниками НКИД, которые следили бы «за жизнью иностранных представительств и поддерживали личные отношения с секретарями таковых». Имея в виду, что обобщать информацию и составлять «хроники» будет только он, Флоринский. «Этим сотрудникам, конечно, ни к чему знать, куда пойдут эти сведения, достаточно будет объяснить, что это делается для личного моего сведения»[25].

Судя по крутым поворотам в биографии Флоринского, в нем была сильна авантюрная жилка, и поиск информации, в том числе сопряженный с теми методами, которыми пользуются спецслужбы, был вполне в его духе. Имелась и другая причина – стремление оказывать услуги могущественному ведомству с учетом «изъянов» в своей, далеко не идеальной, с советской точки зрения, биографии и в надежде найти в лице ГПУ защиту от возможных выпадов и провокаций со стороны «идейных товарищей» (о том, насколько иллюзорными были такие надежды, еще пойдет речь).

В «дневниковых заметках» Литвинова (еще раз напомним, что ссылаемся на этот источник лишь в тех случаях, когда факты, которые приводятся в нем, не кажутся надуманными) отмечено участие шефа протокола во взломе шифровальных кодов французского посольства. Он весьма этим гордился и прямо сиял, когда рассказывал Литвинову, как скопировал телеграмму посла Жана Эрбетта[26]. Флоринский поддерживал неформальные, дружеские отношения с этим дипломатом и его супругой и часто бывал у Эрбеттов в резиденции, что открывало перед ним различные возможности. Об истории их отношений еще поговорим, как и о том, почему и в какой момент они испортились.

А Литвинов сделал Флоринскому замечание, указав, что работник НКИД не должен вести себя как сотрудник разведслужбы. И тогда тот признался, что чувствует себя «в подвешенном состоянии» из-за своего прошлого и старается подобным образом упрочить свое положение[27]. Возможно, отчасти на какое-то время это ему и удалось, в ГПУ иногда даже прислушивались к его просьбам. Однако, как потом выяснилось, услуги, оказывавшиеся «органам», в условиях советского режима не могли служить гарантией личной безопасности.

Что же касается недобрых наветов и сплетен, которые распространялись о Флоринском, то как им было не распространяться – в московском высшем обществе сплетничали из чувства зависти, желания поквитаться с блестящим дипломатом и светским человеком, который, конечно же, наживал себе врагов.

К чести Флоринского отметим, что в отличие от иных столпов красного бомонда, он был слишком умен, чтобы польститься на «сладкую отраву роскоши» (выражение Матвея Ларсонса – юриста и журналиста, успевшего после революции поработать в ряде советских загранпредставительств)[28]. Не стремился вознаградить себя за былые лишения, это было не в его стиле. Тем более, что особых лишений на имперской дипломатической службе он не испытывал, а во время революции и гражданской войны находился за границей.

Сказанное не означает, что шеф протокола был аскетом, не любил хорошо одеваться и полакомиться деликатесами. Напротив, любил и даже очень. В описаниях приемов обязательно уточнял, чем кормили и какого качестве подавали блюда. Наряды дипломатов и их супруг никогда не оставлял без внимания. Ценил все привилегии, которые предоставляло его положение, включая возможность свободно путешествовать по всей Европе. Только за один 1927 год он побывал во Франции, Дании, Швеции, Швейцарии и Германии. И вполне возможно, испытывал удовлетворение от своей популярности в высших советских кругах.

Но при этом не строил свою жизнь на приземленной основе, не сводил свои интересы к материальным удобствам и удовольствиям, изысканной еде и налаженному быту. Пожалуй, главное, к чему он стремился – это находиться в центре общества, быть его дирижером, управлять людской суетой, в той мере, в какой это позволяли обстоятельства.

В 1920-е годы на смену внешней изоляции Советской России пришло ее признание со стороны крупнейших мировых держав. В Москве твердили о «мирном сожительстве» с Западом, как тут было не поверить, что этот курс всерьез и надолго, что Россия возвращается в русло мирового развития! Вот и Флоринский и многие его соратники, как из бывших, так и из революционной интеллигенции, поверили, и с этим прицелом взялись за дипломатическое строительство СССР как части «дивного нового мира». Увы, к концу двадцатых первая перестройка захлебнется – власть свернет с дороги из желтого кирпича, поставив свои эгоистические интересы выше интересов общества. Последствия известны, в том числе для дипломатов-энтузиастов чичеринско-литвиновской школы. Над ними изначально витал дух обреченности, хотя они далеко не сразу это поняли и надеялись на лучшее. Как и все мы.

Бреши в стене

После революции Ленин и другие большевистские лидеры не придавали значения дипломатии, считали ее чисто буржуазным занятием, а потому отжившим и не интересным для победившего пролетариата. К «буржуям недорезанным» относились не иначе, как к классовым врагам, с которыми следует драться, а не церемонии разводить. Какой уж тут протокол, какой этикет…

Пренебрежительное отношение к дипломатической службе первого наркома по иностранным делам Льва Троцкого хорошо известно. Он говорил: «…вот издам несколько революционных прокламаций к народам и закрою лавочку»[29]. Что толку в дипломатии, когда «весь мир насилья» будет вот-вот разрушен до основанья? Считалось, что единственную пользу она могла принести лишь как средство разжигания революционного пожара.

Однако мировая революция всё не начиналась, жизнь брала свое, и полностью отказаться от дипломатии не удавалось. Как иначе было вести переговоры с немцами о мире в Брест-Литовске? Советскую делегацию возглавил сначала профессиональный подпольщик и революционер Адольф Иоффе, а затем – Троцкий. Впрочем, в данном случае не столь важно, кто и как вел переговоры, важен сам факт – они велись, потому что деваться было некуда. С Германией установили дипломатические отношения и первым представителем в Берлин назначили Иоффе. Он именовался не послом – дипломатические звания и ранги большевики отменили (как и офицерские) – а полпредом, полномочным представителем.

Как вспоминал германский дипломат Густав Хильгер (он связал свою профессиональную деятельность с Россией – с начала 1920-х годов до июня 1941 года работал в посольстве в Москве) аппарат у Иоффе был многочисленный, но малоэффективный, «состоявший в основном из выдвиженцев революции, а не специалистов»[30]. Свою основную задачу они видели в подрывной деятельности, в подготовке германской революции, а не в налаживании межгосударственных отношений. Это явилось причиной их разрыва в ноябре 1918 года.

Когда в Берлин приехал 1-й секретарь полпредства Георгий Соломон – он был социал-демократом, знал Ленина, других большевистских лидеров и его назначили в миссию по рекомендации его друга Леонида Красина – то сразу собрался делать протокольные визиты. Но тогда Красин сказал ему «со смехом», что «не следует создавать прецедента, ибо никто из находящихся в посольстве никаких визитов не делал, все вновь прибывающие тоже игнорируют этот обычай, а потому-де мои визиты только подчеркнули бы то, чего не следует подчеркивать»[31].

В действительности прецедент был необходим, хотя бы потому, что соблюдение дипломатических условностей во многом формировало отношение к советскому представительству. Вот только в 1918 году еще не было понимания, что такие представительства вообще нужны, их можно было по пальцам сосчитать, и позиция Красина была по-своему логична и закономерна – в русле генерального подхода большевиков к дипломатии и внешней политике.

Революционные установки диктовали свои подходы. К чему осваивать протокольные премудрости, правила этикета, когда они скоро отомрут вместе с самой дипломатией? Дипломатический протокол воспринимался как продукт отжившего строя, и заграничным советским эмиссарам нечего попусту тратить время, подлаживаться под чуждые им традиции. Их нужно ликвидировать, как и сам строй. Христиан Раковский (был полпредом в Лондоне, Париже и других столицах) – в беседе с Хильгером как-то сказал, что «молодое государство, которое желает решения проблем, должно использовать любые средства, пригодные для приближения к цели»[32].

Когда в 1918 году Владимир Ленин инструктировал советского представителя в Швейцарии Яна Берзина, то прежде всего подчеркивал важность информационной и нелегальной работы: «На официальщину начхать: минимум внимания»[33]. Миссия Берзина продержалась в Берне около шести месяцев – ее выдворили за ведение революционной пропаганды и подрыв внутренней стабильности, которой швейцарцы так дорожат.

Убежденность в том, что «официальщина» большевикам ни к чему, и они обойдутся без соблюдения элементарных норм протокола и этикета, проявлялась во многих ситуациях.

После убийства 6 июля 1918 года германского посланника Отто фон Мирбаха никто из высших советских должностных лиц не пришел почтить его память.

Из воспоминаний Хильгера:

«Несмотря на политическую целесообразность, которую советские власти усматривали в исправлении последствий убийства, существовали определенные идеологические уступки, которые они не желали делать. Так, они упорно отказывались от посещения траурной церемонии у гроба покойного посланника. Похоронная процессия уже достигла широкого Новинского бульвара, когда появилась какая-то открытая машина, двигавшаяся в противоположном направлении. В ней сидел невзрачный тощий мужчина с острой рыжеватой бородкой и без шляпы…Его сутулая фигура и несчастный вид были чем-то вроде воплощения отчаянного положения, в котором находилась Советская республика в те дни»[34].

Тощим мужчиной, как можно догадаться, был народный комиссар по иностранным делам Георгий Чичерин.

Позднее большевистские лидеры особо не стеснялись, упоминая покушение на Мирбаха, и даже как бы гордились этим. Убийца посла Яков Блюмкин остался на свободе, и кара настигла его совсем не за то, что он стрелял в буржуйского дипломата.

«Блюмкин оставался в Москве еще в течение многих лет, – вспоминал Хильгер. – Одним из наиболее часто посещаемых им мест был Клуб литературы и искусства, в который тогдашний народный комиссар просвещения А. В. Луначарский обычно приглашал известных иностранцев. Представьте себе ужас и беспомощность какого-то германского политика, которому Луначарский однажды показал на Блюмкина, задав при этом бестактный вопрос: “Не хотели бы вы встретиться с человеком, который застрелил вашего посланника?”»[35].

Минуло два-три года после революции и стало очевидно, что в ближайшее время другие страны не последуют примеру Советской России – с «раздуванием мирового пожара на горе всем буржуям» придется подождать. А значит, с заграницей нужно выстраивать цивилизованные отношения, что подразумевало формирование профессиональной дипломатической службы.

Это отлично понимал Чичерин, придерживавшийся трезвого и взвешенного государственного подхода и особо не увлекавшийся революционной фразой. Но на кого ему было опереться? Большинство в НКИД и в загранаппарате наркомата составляли радикалы, невзлюбившие наркома. Ему постоянно приходилось иметь дело с внутренней оппозицией, которую представляли Адольф Иоффе, Максим Литвинов, Виктор Копп и другие функционеры[36]. И нередко приходилось уступать, в том числе в серьезных политических вопросах.

В 1920 году у ревнителей классовых интересов вызвала недовольство деятельность Леонида Красина в Лондоне, когда он вел переговоры о заключении торгового соглашения. «Недовольство это сводилось, главным образом, к тому, что, находясь в Англии, он обращал мало внимания на пропаганду идей мировой революции, что у него не было установлено почти никаких связей в этом направлении». Из-за этого Красина заменили на посту главы делегации Львом Каменевым, и Красин признавался своему другу Георгию Соломону, что был глубоко уязвлен и обижен «этими махинациями». В итоге пострадало дело, Каменев отношения с англичанами не сумел наладить. Он «оказался настолько на высоте надежд и чаяний своих сторонников, развил в Англии столь энергичную и планомерную политику ставки вовлечения английского пролетариата в мировую революцию, что уже через два месяца, по требованию Ллойд Джорджа, должен был экстренно уехать из пределов Англии»[37].

Советскому руководству пришлось вернуть Красина, и именно он стал первым советским полпредом в Великобритании.

По мере того, как зарубежные страны де-факто, а потом де-юре признавали Советскую Россию, очевидной становилась необходимость государственного подхода во внешней политике. Любители «махать шашкой» и «громить буржуев» притихли, хотя в той или иной форме «революционно-подрывной момент» сохранялся в деятельности советской дипломатии на протяжении всей истории СССР.

В 1923–1924-х годах, когда в Германии обострилась внутриполитическая ситуация, в Москве тут же стали подумывать о вооруженной помощи германской революции.

Из мемуаров латвийского посланника Карлиса Озолса:

«В течение каких-нибудь двух лет, прошедших со времен Рапалло, Германия почти совсем была подготовлена к перевороту, и находящийся в Риге полномочный представитель СССР Семен Иванович Аралов получил специальную командировку в Германию, чтобы изучить обстановку и все обстоятельства на случай вторжения туда советских войск. Разумеется, под большим секретом. Аралов объяснял свое долгое отсутствие болезнью, тем, что он вынужден лечить щеку у немецких профессоров, уверял, что эту болезнь никто другой понять не мог. Дело, конечно, не в щеке. Аралов обладал хорошей способностью быстро ориентироваться в любой местности, и в этом отношении отличался еще во время гражданской войны, будучи красноармейцем, несмотря на то что по образованию учитель и работал в колонии для малолетних преступников недалеко от Москвы.

В свою очередь… Виктор Копп, в ведении которого находился прибалтийский отдел (в НКИД – авт.), начал, хотя и весьма осторожно, вести со мной неофициальные переговоры о возможности отправки русских войск в Германию через Латвию. Когда же я пресек все эти разговоры и Копп убедился, что его старания напрасны, он довольно цинично и совсем недвусмысленно заявил:

– Если вы будете то отворять, то затворять ваши двери, они могут выскочить из шарниров.

– Ну, тогда мы их заколотим, чтобы не могли выскочить, – парировал я.

На этом беседа завершилась, Копп больше не поднимал этот вопрос»[38].

Против использования дипломатии как инструмента мировой революции последовательно выступал Чичерин. В июне 1921 года в инструкции полпреду в Афганистане Федору Раскольникову нарком предостерегал от «искусственных попыток насаждения коммунизма в стране, где условий для этого не существует»[39].

С начала 1920-х годов в Москву потянулись официальные представители Германии, Финляндии, Латвии, Эстонии, Литвы… Еще раньше туда прибыли дипломаты из Афганистана, Персии и Турции, считавшихся чуть ли не союзными и братскими государствами. Дипломатический корпус включал и полпредов советских республики, имевших самостоятельный статус (после вхождения республик в СССР этот статус постепенно понизили и межреспубликанские отношения приобрели другой характер, зависимость от центра стала полной).

Прием, который НКИД устроил 7 ноября 1920 года, показал, что московский дипкорпус уже существует, но он крайне малочислен. «В тот вечер, – отмечал Хильгер, – приглашение Чичерина приняла небольшая группа лиц, что как раз соответствовало ограниченному объему отношений, существовавших между Советским государством и внешним миром»[40]. Пришли представители Персии, Афганистана, Турции, трех балтийских государств и сам Хильгер, прибывший в Москву в качестве эмиссара для помощи военнопленным и интернированным. Он, между прочим, долго колебался, опасаясь, что посещение «праздничного ужина» вызовет политическую бурю в Германии[41].

Даже если брать не глав миссий, а весь их персонал, то поначалу дипломатов было всего 100 или 120 человек. В 1921 году столько мест им выделили для посещения первомайского спектакля и концерта на открытой сцене на Театральной площади в Москве. Представлены были «Турецкое посольство, Афганское, Персидское, Финляндская дипломатическая миссия, Латвийская дипломатическая миссия, Литовское полномочное представительство, Эстонская дипломатическая миссия, полномочные представительства советских республик, Польская репатриационная комиссия, Польская реэвакуационная комиссия, Австрийская миссия, Уполномоченный Германского правительства и т. д.»[42].

Организаторы толком не понимали, сколь важно обойтись без проколов в контактах с дипкорпусом, что отсутствие четкого порядка в организации мероприятия производит дурное впечатление на иностранцев, от которых в немалой степени зависит градус двусторонних отношений. В тот день, отмечал Флоринский, создалось «неловкое положение», о дипломатах никто не позаботился, они «толпились под колоннадой Большого театра», «спрашивали, где отведенные для них места, выражали свое удивление и недвусмысленно улыбались»[43]. Причина заключалась не только в типичной советской расхлябанности, но и в определенном пренебрежении к «буржуям», которое, впрочем, вскоре сменилось проявлением чрезмерной предупредительности и пиетета.

С каждым месяцем пробивались бреши в крепостных стенах, окружавших Советскую Россию и СССР. «Над городом стоял крик лихачей, и в большом доме Наркоминдела портной Журкевич день и ночь строчил фраки для отбывающих за границу советских дипломатов». Эта цитата из «12 стульев» Ильфа и Петрова передавала характер новой атмосферы в советской столице.

Переход от военного коммунизма к НЭПу сопровождался небывалым внешнеполитическим оживлением и ростом дипломатической активности. На 1924–1925 годы приходится «полоса признаний», когда были установлены дипломатические отношения с полутора десятком государств. Об интенсивности процесса можно судить по дневнику Флоринского, отмечавшего, например, что «конец февраля и марта (1924 года – авт.) прошли под флагом признаний, переаккредитования прежних начальников миссий и вручения кредитивов вновь назначенными»[44]. За этот небольшой срок успели вручить верительные грамоты итальянский посол граф Гаэтано Манзони («это первый случай вручения у нас верительных грамот в полной посольской форме»), посол Германии Ульрих фон Брокдорф-Ранцау и Турции – Али Фуa Чебесой, польский посланник Людвик Даровский, полномочный представитель Хорезмской народной советской республики Атаджанов[45].

Менявшаяся обстановка требовала расширения и повышения профессионального уровня аппарата НКИД. Однако с поиском кадров дело обстояло непросто, царских дипломатов отстранили еще в ноябре 1917 года. Тогда в МИД прибыл Троцкий, которому не удалось уговорить их сотрудничать с новой властью. Его поведение и манеры произвели отталкивающее впечатление. Начальник Международно-правого отдела Георгий Михайловский вспоминал: «…вид Троцкого, напомаженного и завитого, бледного, небольшого роста, скорее худощавого, чем полного, с тонкими ногами, вызывал трудно передаваемую реакцию в этом бесспорно самом аристократическом ведомстве Петрограда… Никакие резолюции… абстрактные рассуждения не доказывали с такой очевидностью, что большевистский переворот есть катастрофа…»[46].

Дипломаты были возмущены курсом новой власти на сепаратный мир с Германией, считали это предательством союзников и национальных интересов. Но все же могли продолжить работу, если бы Троцкий не повел себя грубо и бесцеремонно. Флоринский в то время находился в США, но ему рассказал о той приснопамятной встрече Иван Дилекторский, которого он повстречал в Турции в 1932 году. Дилекторский служил в МИД и помогал молодому Флоринскому при поступлении в Министерство. «Д. вспомнил историческое выступление Троцкого в 1917 г. перед общим собранием работников бывш. М. И. Д., когда Троцкий заявил, что уравняет всех с курьерами; своим резким выступлением он отпугнул всех чиновников и восстановил их против советской власти; если бы Троцкий подошел более чутко, некоторые из них, может быть, и остались бы работать и вели бы свою работу лояльно»[47].

В результате МИД почти полностью разогнали, и Ленин потом с восторгом писал о сформировавшемся на его руинах НКИД: «…этот аппарат исключительный в составе нашего государственного аппарата. В него мы не допускали ни одного человека сколько-нибудь влиятельного из старого царского аппарата. В нем весь аппарат сколько-нибудь авторитетный составился из коммунистов. Поэтому этот аппарат уже завоевал себе (можно сказать это смело) название проверенного коммунистического аппарата, очищенного несравненно, неизмеримо в большей степени от старого царского, буржуазного и мелкобуржуазного аппарата, чем тот, которым мы вынуждены пробавляться в остальных наркоматах»[48].

На самом деле это было преувеличение, да и гордиться было нечем. С точки зрения идеологической чистоты НКИД, да, эффектно выделялся, но навыков дипломатической практики там ни у кого толком не было и, главное, мало кого заботило получение таких навыков. Несомненной находкой был сам Чичерин, успевший, кстати, какое-то время поработать в МИД Российской империи. Он был «убежденным государственником, на первый план ставившим национальные интересы страны. Много лет участвуя в международном социалистическом движении, он не был чужим в политических кругах Коминтерна, Советской России и СССР, принадлежа к той части партийной элиты, которая обеспечивала историческую преемственность, особенно важную для внешней политики страны»[49].

Но один в поле не воин, и Чичерин отчаянно нуждался в помощниках с дипломатическим опытом или тех, кто обладал необходимыми способностями для овладения подобным опытом. В какой-то степени на эту роль подходили члены большевистской партии, прежде жившие и работавшие за границей, владевшие иностранными языками и обладавшие определенным интеллектуальным уровнем. Но все же им не хватало профильных знаний и к тому же зачастую (о чем уже шла речь) они рассматривали дипломатию как вспомогательный инструмент революционной борьбы, что не способствовало нормализации и улучшению отношений с зарубежными странами. Поэтому в НКИД стали брать прежних сотрудников царского МИД, которые по разным причинам решались на такой шаг[50].

Из глав российских миссий за рубежом в 1917 году только двое, Юрий Соловьев (временный поверенный в делах России в Испании) и Рольф Унгерн-Штернберг (поверенный в делах России в Португалии) предложили свои услуги советской власти, и только Соловьеву – уже после гражданской войны – удалось добраться до Москвы и поработать в НКИД. Из сотрудников среднего звена отметим Андрея Сабанина, Георгия Лашкевича и Николая Колчановского. Сабанин был заведующим Экономическо-правовым отделом НКИД, а Лашкевич и Колчановский – его сотрудниками. Все они являлись выпускниками Императорского лицея, иностранные дипломаты прозвали их «лицеистами» и высоко оценивали их профессиональную квалификацию «Эти три лицеиста работали у большевиков действительно не за страх, а за совесть», – писал Озолс[51].

Неуч и недоросль

До сих пор не ясны все детали появления Дмитрия Флоринского на советской дипломатической службе. Ведь он был не просто из бывших, а из тех, кто «запятнал» себя участием в Белом движении, словом, являлся врагом Советской власти. Но давайте по порядку изложим то, что известно.

Флоринский родился 2 (по новому стилю 14) июня 1889 года, в семье профессора Киевского университета Тимофея Дмитриевича Флоринского – известного русского филолога, профессора-слависта. Детей было четверо, три брата и сестра.

Дмитрий окончил 1-ю Киевскую гимназию в 1905 году, поступил на юридический факультет Киевского университета и в 1911 году получил диплом. Выпускную работу написал по теме «Подоходный налог», стал кандидатом на судебную должность и кто знает, как сложилась бы жизнь молодого человека, если бы министерству иностранных дел Российской империи не понадобилась «свежая кровь». Депутаты Государственной думы обращали внимание на кастовый характер мидовских кадров и предлагали разбавить их за счет представителей интеллигенции и среднего класса.

В результате МИД направил циркуляр во все российские университеты с просьбой подобрать кандидатов для принятия на дипломатическую службу, и ректор Киевского университета Николай Цитович рекомендовал Флоринского. Родители были против, наверное, из-за той же кастовости, не хотели, чтобы сын чувствовал себя неловко в окружении «белой кости». Кроме того, служба в МИДе предполагала большие расходы (одна экипировка чего стоила, и еще нужно было снимать хорошую квартиру, чтобы устраивать приемы), а платили мало. Только попав за границу, можно было получить приличный оклад, но для этого требовалось сначала поработать три года в центральном аппарате. Тем не менее, Флоринский решил рискнуть и явился на прием к директору Департамента личного состава МИД Владимиру Арцимовичу. Тот сразу согласился взять молодого соискателя, который, между прочим, был единственным, откликнувшимся на призыв. Других разночинцев, по всей вероятности, отпугнули финансовые проблемы и традиционная элитарность царского МИД.

Флоринский, уточнив размеры полагавшегося ему жалованья (50 рублей в месяц), ответил Арцимовичу отказом. Прозябать на такие деньги три года в столице, где цены намного опережали киевские, было немыслимо. Но заинтересованность в новых кадрах, видно, была высока, и Арцимович пообещал ускорить прохождение дипломатического экзамена, открывавшего путь к заграничным должностям, с окладом не ниже 250 рублей в месяц. Срок сократили с трех лет аж до нескольких месяцев, и уже в июне 1913 года Флоринский, успешно выдержав испытание, отбыл в посольство в Константинополе. Сначала на низшую должность «студента» (то есть стажера), а затем его повысили до атташе.

Он приобрел опыт практической работы, в том числе в консульствах в Самсуне и Алеппо. Затем его перевели в миссию в Софии, в Болгарии, а в августе 1915 года командировали вице-консулом в генконсульство в Нью-Йорке. Там молодой сотрудник в полной мере приобщился к светской жизни. По его словам, генконсул Михаил Устинов и консул Петр Руцкий тяготились светскими обязанностями и переложили на плечи Флоринского все обязанности по представительству.

Гораздо позже, уже будучи сотрудником НКИД, Дмитрий Тимофеевич сурово осуждал светские развлечения, хотя и не скрывал их притягательность. Утверждал, что еще отец удерживал его от «бесшабашной и пустой жизни», разъяснял «всю призрачность и суетность светских развлечений и кутежей, после которых остается душевная пустота и неудовлетворенность, сознание своей ненужности и разочарование»[52]. Учитывая ту роль, которую Флоринский играл в светской жизни Москвы в 1920-е годы, остановимся подробнее на его оценках.

«…Мне часто приходилось бывать в кутящих компаниях (к этому меня значительной степени обязывала служба), но я никогда не увлекался больше этими порою очень блестящими, порою просто порочными праздниками. Я скорее ими тяготился… и мирился с ними как с неизбежным злом, сводя свое в них участие к роли наблюдателя. Анализ и наблюдения в течение ряда лет научили меня должным образом расценивать блестящие приемы во дворцах, оргии в шикарных кабаках, счастье встреч с мировыми знаменитостями, любовь лицемерных светских барынь и распущенных деми-монденок[53], искренность товарищеских попоек, прелесть светских успехов»[54].

Обратите внимание: бичуя светские пороки, автор описывал их так подробно, многословно и «вкусно», что невольно напрашивалась мысль – он вспоминает о них не без удовольствия. Владимир Соколин, который одно время работал в НКИД вместе с Флоринским и неплохо его узнал, отмечал пристрастие своего коллеги к светскости. Писал, что в Нью-Йорке свежеиспеченный вице-консул быстро приобрел «лоск» и пользовался всеми благами, которые дает высшее общество[55].

Но пусть говорит сам Флоринский:

«Под мишурной роскошью светских приемов, будуаров и международных кабаков, украшенных громкими титулами действующих лиц и обладающих столь притягательной силой для многих даже недюжинных натур, я научился разгадывать прикрываемые всем этим великолепием глупые, ни на чем не основанные чванство и снобизм, борьбу мелких честолюбий, желающих продвинуться какой угодно ценой по лестнице социальных условностей, продажность, грязь, пороки и главное беспросветную пустоту и полную ненужность всех этих скрещивающихся стремлений в погоне за светскими успехами и легкими удовольствиями. Добрые советы отца и пример его бескорыстной трудовой жизни заложили прочный фундамент, позволивший мне критически и спокойно относиться к светскому балагану, в котором мне непрестанно приходилось принимать участие со времени поступления в МИД и вплоть до возвращения в СССР в 1920 г.»[56].

О судьбе отца Флоринского еще поговорим, а что касается осуждения светской жизни, то нужно понимать специфику советских условий. Попав в НКИД, Флоринский всеми силами старался сделаться там «своим», доказать коллегам, что он перековался и они должны видеть в нем трудового человека. Вместе с тем цепляет признание того, что несмотря на успешные наставления родителя и свое отношение к «светскому балагану», сын принимал в нем «непрестанное участие». В общем, не уклонялся. И в полную силу развернулся в этой сфере в США:

«Светские праздники во дворцах американских архимиллионеров и в артистических студиях, приемы, обеды, благотворительные базары и концерты, парфорсные охоты[57], пикники, загородные поездки – шли непрерывной чередой. Все мое после-служебное время было расписано на 2 недели вперед. При всей утомительности светской жизни, активное мое участие в коей ценилось моим начальством, я извлекал из нее пользу, завязывая довольно прочные связи в самых разнообразных кругах американского и иностранного общества, причем я естественно обращал внимание на деловые круги и на политических и общественных деятелей»[58].

Из сказанного складывалось впечатление, что светская жизнь все-таки не совсем пуста и бесполезна, и в Москве, заметим на полях, Флоринский вновь в нее окунулся. Что неизбежно должно было вызывать раздражение и осуждение многих наркоминдельских сотрудников.

В США молодой дипломат провел три года, которые были наполнены не только светскими мероприятиями, но и рутинной дипломатической работой. Зато посмотрел всю страну: на автомобиле объездил Новую Англию, побывал в Чикаго, Питтсбурге, Флориде… Наведывался в Канаду. А летом 1918 года все кончилось и остается вопросом – почему?

После Октябрьской революции российская дипломатия, в которой большевики не видел особой необходимости, продолжала работать за рубежом. Правительства ведущих мировых держав (признавать большевистскую республику они не спешили) поддерживали устойчивые контакты с российскими посольствами, сформировалось Совещание послов – влиятельный орган русского зарубежья. Перед дипломатами бывшей империи открывались различные возможности, вплоть до натурализации в стране пребывания. Особенно, если речь шла о таком активном, энергичном человеке, как Флоринский, успевшем обрасти связями в высших американских кругах. И вот он подает в отставку. Причину приводил достойную, но, честно говоря малоубедительную. Будто его возмутило бездействие посольства в вопросе о помощи российским гражданам, которых американцы призывали в армию, не имея на то полновесных юридических оснований.

«Американские власти не имели права призывать наших эмигрантов, не принявших американского гражданства. По соглашению с Военным департаментом (то есть министерством обороны США – авт.) посольством была разработана сложная система для освобождения из армии наших граждан, проводившаяся через консульства, но являвшаяся чисто фиктивной, т. к. фактически мы никакой защиты не оказывали». И Флоринский повел себя принципиально: «Я считал, что в этом остром вопросе наша позиция должна быть ясной: или мы оказываем действительную защиту, или же, если вследствие политической конъюнктуры произошедших в России событий мы этого не можем сделать – то следует откровенно заявить об этом колонии, дабы не создавать у призванных ложных надежд на нашу помощь…». Вице-консул пошел ва-банк: «Двусмысленную политику посольства я считал недостойной, докладывал об этом Устинову, вполне разделявшему мое мнение, и дважды ездил в Вашингтон для безуспешных, правда, разговоров с послом»[59].

Для советского начальства такая мотивация могла показаться недостаточно убедительной, поэтому Флоринский кое-что к ней добавлял:

«Вышеприведенные обстоятельства сыграли если не решающую, то во всяком случае, значительную роль в моем решении оставить службу. Я чувствовал неудовлетворенность своей работой, сознавал оторванность нашего представительства от страны и народа, падение его авторитета в глазах американцев. Назревала большая потребность посмотреть, что собственно происходит в России, о которой мы имели лишь сумбурные газетные сведения. 16 августа моя отставка была принята послом. Посольство мне выдало 2.500 долларов “ликвидационных” и 20 августа я выехал в Христианию[60], с целью пробраться в Киев, где находилась моя семья»[61].

В Москве это объяснение могло сработать, по крайней мере, вызвать удовлетворение от того, что Флоринский соблюдает условности. Но сегодня при чтении этих строк точит червь сомнения. Вот так взять и покинуть страну, где любой предприимчивый эмигрант мог сделать головокружительную карьеру? Ведь Флоринский не был идеалистом, разве что стремление увидеть семью подвигло его на отъезд… И непонимание того, в какой кровавый ад погружается Россия.

Есть свидетельство того, что за решением Флоринского «сжечь мосты» скрывались и другое, немаловажное обстоятельства. Оно изложено в книге британского разведчика Генри Ландау «Враг внутри: правдивая история германского саботажа в Америке». В ней утверждается, что Флоринский был связан с сотрудниками немецкой секретной службы и приводятся конкретные имена. Самое серьезное обвинение – в покровительстве агенту-террористу украинского (галицийского) происхождения Федору Возняку, который в январе 1917 года поджег военный завод в Кингсленде (штат Нью Джерси). Там производились снаряды и боеприпасы для России. Возняк состоял на учете в генконсульстве, контактировал с Флоринским (это подтверждено документально) и на завод устроился по его протекции – об этом докладывал один из британских осведомителей[62]

1 См.: С. Дмитриевский. «Советские портреты». Стокгольм, Стрела, 1932; Г. А. Соломон. Среди красных вождей. М., Современник, Росинформ, 1995; М. Я. Ларсонс. В советском лабиринте. Эпизоды и силуэты. Париж, Стрела, 1932; М. Я. Ларсонс. На советской службе. Записки спеца. Париж, Родник, 1930; К. Озолс. Мемуары посланника, М., Центрполиграф, 2015; Г. Хильгер, А. Мейер. Россия и Германия. Союзники или враги? М., Центрполиграф, 2008; E. Cerutti. Ambassador’s Wife. George Allen and Unwin Ltd, L., 1952.
2 Maxim Litvinov. Notes for a Journal. William Morrow & Company, NY, 1955.
3 См. например: Bertram D. Wolfe. The Case of the Litvinov Diary. A True Literary Detective Story // https://voiks. livejournal. com/312858. html; Г. Черняховский. Феномен Литвинова // https://web. archive. org/web/20131002121603/http://kackad. com/kackad/?p=5377.
4 Notes for a Journal, p. 30.
5 К. Малапрте. Бал в Кремле. АСТ, Москва, 2019, с. 79.
6 Там же, с. 210.
7 Там же, с. 218.
8 ВОКС – Всесоюзное общество культурной связи с заграницей.
9 А. С. Бубнов занимал высокие должности – Начальника политического Управление РККА, главного редактора газеты «Красная звезда», наркома просвещения и др. С. М. Будённый – герой гражданской войны, легендарный командир Первой конной армии
10 Бал в Кремле, с. 83.
11 Там же, с. 91.
12 Ambassador’s Wife, p. 62.
13 Ibid.
14 Ibid., p. 58–59.
15 Ibid., p. 63.
16 Ibid.
17 Бал в Кремле, с. 206–207.
18 Там же.
19 АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 3, л. 10–11; См. также: G. Popoff. The tcheka: the Red inquisition. London: A. M. Philpot, 1925.
20 В советском лабиринте. Эпизоды и силуэты, с. 71
21 АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 29.
22 Бал в Кремле, с. 207.
23 Там же, с. 207–208.
24 АВП РФ, ф. 057, оп. 1, п. 101, д. 1, л. 3.
25 Там же, л. 3–4.
26 Notes for a Journal, p. 70.
27 Ibid.
28 В советском лабиринте. Эпизоды и силуэты, с. 25.
29 Л. Д. Троцкий. Моя жизнь. М., Панорама, 1991, с. 329–330.
30 Россия и Германия, с. 36.
31 Среди красных вождей, с. 59–60.
32 Россия и Германия, с. 54.
33 В. И. Ленин. Письмо Я. А. Берзину, 18 октября 1918 г. // Ленин. Революционер, мыслитель, человек // https://leninism. su/works/99-v-i-lenin-neizvestnye-dokumenty-1891-1922/3640-dokumenty-1918-g-oktyabr-noyabr. html.
34 Россия и Германия, с. 17–18.
35 Там же, с. 20.
36 См. Неизвестный Чичерин. Часть 1 // https://idd. mid. ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-1-.
37 Среди красных вождей, с. 223–224.
38 Мемуары посланника, с. 171–172.
39 В. В. Соколов. Г. В. Чичерин и НКИД // Неизвестный Чичерин. Часть 1 // https://idd. mid. ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-1-.
40 Россия и Германия, с. 76.
41 Там же.
42 АВП РФ, ф. 057, оп 1, п. 101, д. 1, л. 10.
43 Там же.
44 АВП РФ, ф. 057, оп. 4, п. 101, д. 1, л. 10.
45 Там же.
46 Г. Н. Михайловский. Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства. 1914–1920. Кн. 1, М. Международные отношения, 1993, с. 512.
47 АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 1, л. 84.
48 В. И. Ленин. К вопросу о национальностях или об «автономизации» // Полное собрание сочинений. Т. 45 // http://www.uaio.ru/vil/45. htm.
49 О. Г. Обичкин. Исторические корни и традиции семьи Чичериных // Неизвестный Чичерин. Часть 1 // https://idd. mid.ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/ neizvestnyj-cicerin-cast-1-.
50 См. подробнее: Ю. В. Иванов. Первые советские дипломаты. НКИД РСФСР/СССР 1917–1941. М., Перо, 2022, с. 455.
51 Мемуары посланника, с. 123.
52 Автобиография Д. Т. Флоринского.
53 Дамы полусвета.
54 Автобиография Д. Т. Флоринского.
55 V. Sokoline. Ciel et Terre sovietiques. A la Baconniere, Neuchatel, 1949, p. 203.
56 Автобиография Д. Т. Флоринского.
57 То есть с гончими собаками.
58 Автобиография Д. Т. Флоринского.
59 Там же.
60 Столица Норвегии, сейчас Осло.
61 Автобиография Д. Т. Флоринского.
62 H. Landau. The Enemy Within. The Inside Story of German Sabotage in America. Putnam, New York, 1937, p. 196–198.
Скачать книгу