Крылья ужаса. Рассказы бесплатное чтение

Юрий Мамлеев
Крылья ужаса: роман. Рассказы

Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав


Издатель П. Подкосов

Продюсер Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Художник А. Бондаренко

Арт-директор Ю. Буга

Корректоры Е. Барановская, Ю. Сысоева

Компьютерная верстка А. Ларионов

В оформлении обложки использован фрагмент работы художника В. Пятницкого «Интерьер с веретеном», 1973 г.


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© Мамлеев Ю., 1993

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2022

* * *

Крылья
ужаса

Глава 1

В московском переулке под названием Переходный, что на окраине города, дом № 8 внешне не занимал особого положения. Дом как дом, деревянный, старый, трёхэтажный, с зелёным двориком, с пристройками и многочисленными жильцами. Рядом ютились другие дома и домишки, образуя как бы единое сообщество. Но народец в доме 8 подобрался – волею судеб – весьма и весьма своеобычный…

Люда Парфёнова, молодая женщина лет тридцати, много и странно кочевавшая на этом свете, переехала в дом № 8 относительно недавно. Жила она здесь в маленькой двухкомнатной квартирке одна.

История её была такова.

Постоянно её преследовали люди, охваченные необычной жаждой жить, жить вопреки факту и вопреки самой природе. Ещё в детстве её любимый мальчик сошёл с ума от этой идеи; глаза его надломились от какой-то бешеной жажды жизни в самой себе. Так что Люда без дрожи губ не могла на него смотреть. А потом мальчик пропал навсегда.

С любовью у Люды – вначале – тоже были странности. О любви она впервые узнала ещё девочкой, в детстве, подсмотрев соитие умирающих, затаённо, через окно низенького соседнего дома. Хозяин там был тяжело болен, недалёк от смерти, но, несмотря на это, приводил к себе – для страстей – такую же больную, обречённую, с которой познакомился в очереди у врача.

Люда, согнувшись от ужаса и жалости, смотрела тогда на их трепет и подслушивала так не раз, потому что приковал её не только трепет, но и слова, и ещё некий ласково-смрадный полуад, растворённый в их комнате. Особенно неистовствовал соседушка – пожилой уже в сущности человек – и плакал от оргазма, а потом визжал, что не хочет умирать.

Видела Люда не раз, как он сперму свою клал себе в чай, чтобы выпить «бессмертие». А женщина тоже плакала и отвращала его от этого, но сама тоже хотела жить и цеплялась руками во время соития за кровать. И дышала так судорожно, что, казалось, готова была сама наполниться воздухом, чтобы стать им, этим воздухом, таким живым и неуловимым… растворённым везде… нежным и вездесущим… Но это плохо ей удавалось, и капли липкого смертного пота стекали с её лица, и она гладила свои уходящие руки, плотские руки, которые никак не могли стать воздушными, недоступными для смерти. И тогда она хохотала и плакала, и опять целовала мужчину, и они, слипшись в предсмертной судороге, выли и стонали, и их некрасивые, тронутые разложением тела выделялись в полумраке комнаты. И Люда видела всё это и понимала…

Она почему-то не считала тогда саму себя бессмертной, как многие полагают в её невинном возрасте, может быть, потому, что сама много болела. И поэтому такие сцены выворачивали её душу, и она бесилась и с детства (топнув ножкой) часто думала о том, есть ли на свете способы стать бессмертной. Но умирающих этих любовников полюбила болезненно, не по-детски, и дарила им игрушки, приносила картошку после их соитий, и поразилась, когда однажды узнала, что женщина померла. И мужчина-сосед выл по своей сосмертнице, но потом, говорят, нашёл другую умирающую, но не успел насладиться, так как сам скоро умер. И вид его после смерти – Людонька подсмотрела – был ненормален: он чуть не хватал себя за голову, точно хотел унести её от могилы. Какой-то карапуз плюнул ему в гроб от этого неудовольствия.

Потом, повзрослев, Люда решила бороться. Но как? За тенью всех событий её жизни ей всё время попадались эти люди, объятые патологической жаждой бытия. Она их сразу могла отличить от других по ряду признаков. Это, конечно, не были «жизнелюбцы» (в обычном понимании этого слова), то есть которые бегали за карьерой, за продуктами, волновались, кричали, ездили, уезжали, опять приезжали, дрались, добивались, а реальная жизнь, то есть их самобытие, проходила мимо них. Нет, Люда встречалась не с такими, а с теми, кто знал настоящую цену жизни, с теми, кто был погружён в реальную жизнь, а не в погоню за призраками…

И эта реальная жизнь – было их собственное самобытие, которое они умели постигать и разгадывать, которым они умели жить, наслаждаясь жизнью в самих себе ежеминутно, ежечасно, независимо от того, чем им приходилось заниматься в повседневной жизни, независимо вообще от развлечений, работы, дел…

Люда различала «их» даже по движениям, по дрожи голоса, по особенной осторожности, по глазам. И любила втайне общаться с ними, развивая в себе эту способность жить сама собой, жить самой жизнью во всей её бездне, в её бесконечных измерениях и удивительных открытиях. И тогда ей ничего особенного не надо было от жизни, ибо всё основное скрывалось в ней самой, а всё остальное было приложением, которое можно иметь, а можно и не иметь, – самое главное наслаждение, и смысл, и радость от этого не менялись…

Особенно сдружилась она с одной полустарушонкой – очень бедной, почти нищей, но погружённой в своё самобытие. Её маленькая комнатка превратилась прямо в раёк для неё – без всякого сумасшествия.

Собственно, в Люде самой всё это было заложено (в более глубинной степени), и тянулась она поэтому фактически к себе подобным. Порой она познавала своё бытие и жизнь – так полноценно, так безмерно, что только дух захватывало от блаженного ужаса, и бесконечность свою воспринимала так, что с ума можно было сойти, хотя никакого ума уже не нужно было при такой нездешней жизни. И главное ведь заключалось не в «наслаждении» (хотя «наслаждение» входило как элемент), а в другом, в том, что было центральней всего на свете: в её бытии, познаваемом каждую минуту, бездонном и страшном, заслоняющем весь мир.

Люда чувствовала, как невероятно можно было бы так жить (особенно если развить «способности»), но кое-что в миру всё же явно отвлекало, и пугало её, и действовало на нервы…

Глава 2

Один из таких тяжёлых случаев, «подействовавших на нервы», был связан с её двоюродным братом, к которому она одно время очень привязалась.

Про человека этого не раз говорили, что он упал с луны. Но в то же время он очень хотел жить, хотя и по-своему. Впрочем, было такое ощущение, по крайней мере в его школьные годы, что он вообще не понимал, куда он попал и что с ним творится. Не раз он задавал, например, сам себе вопросы: почему у него нога и почему рука, и вообще в те годы он с крайним недоумением относился к собственному телу и, казалось, был ошарашен от его существования.

Люда тогда порой успокаивала его, поглаживая по головке, когда он мечтал на диване. Успокаивала в том смысле, что-де не всё ещё потеряно и что вот так жить, с телом, – ещё далеко не самое худшее, что может произойти. Лёня – так звали братца – не раз подбадривался при таких словцах сестры и кричал потом по ночам, что он-де вообще ничего не боится.

Люда, пытаясь его настроить ещё более глубоко, на внутреннюю жизнь, твердила не раз за чаем, что ей наплевать на весь мир и что ей всё равно, есть ли у неё тело или его нет, лишь бы было самобытие, и что тело своё она ощущает не как тело, а просто как своё бытие.

Лёня не понимал её слов, и тогда она, чувствуя безнадёжность, переводила разговор на политику или на конец света. Но Лёня плохо чувствовал, что свет вообще существует, и потому к концу того, чего нет, относился со здравым удивлением. Только в ответ разводил руками.

Но годам к двадцати трём в нём вдруг произошёл неожиданный переворот. Он неожиданно определился, понял, что он не где-нибудь, а на месте, и почувствовал в себе какой-то таинственный, потенциальный талант. Ему вдруг ещё бешеней захотелось жить и проявлять себя до бесконечности.

Люда способствовала ему в этом начинании. Правда, талант его был в каком-то странном состоянии, но он явным образом был гуманитарного характера, причём в разнообразном направлении: Лёня писал статьи, рисовал. Он чувствовал, что сможет утвердиться…

Параллельно крепло и желание жить. В этот период Люда немного отошла от него, тем более у неё завёлся мучительный роман с молодым человеком, наполовину обалдевшим от неё. Он, в сущности, ничего не понимал в ней, но именно поэтому привязался к Люде как к загадке.

Люда к тому же считала, что он сможет разгадать её или приблизиться к ней духовно, только будучи в огненно-нетрезвом виде, и поэтому нещадно поила его. Кирилл – так звали полюбовника – действительно в нетрезвом виде прямо-таки озарялся и где-то искал пути к пониманию Люды.

– Я в тебе вот что не пойму, Люд, – твердил он ей однажды после бутылки кориандровой водки, выпитой где-то в закутке. – Почему ты смерть любишь?

– Да откуда ты взял, что я смерть люблю? – ответила тогда Люда и выпила свою стопочку, стоявшую на земле.

– Да потому, что в глазах твоих это вижу. Я, Люд, в то, что ты мне объясняешь, всё равно не войду, не моего это ума дела. Я, когда ты говоришь, в глаза твои гляжу – и вижу там смерть.

– Хорошо, хоть что-то видишь, Кирюшенька. Но почему смерть? Не в ту сторону глаз глядишь, мой милый…

– В другую сторону я и не заглядываю. Хватит с меня и одной стороны твоих глаз. Я тебя, Люда, очень люблю и на том свете буду любить ещё больше…

Уже подумывали они о браке, о ранней семье, как вдруг Кирюшка, неожиданно для самого себя, сбежал. Испугался, одним словом, её, Люды, или, может быть, её глаз. Люда недолго горевала, точнее, не горевала вообще. И опять положила глаз на своего брата. К этому времени брат уже окончательно заважничал, словно абсолютно понял, где, в каком миру он теперь живёт и что он далеко не последнее существо здесь. Стал даже петь по ночам песни, правда, не в меру весёлые. Один из соседей по коммунальной квартире – лохматое, неповоротливое, гетеросексуальное создание, звали его Гришею – не раз повторял, что, если б Лёня пел грустные песни по ночам, всё было бы нормально и он бы засыпал, а что-де от весёлых песен у него, у Гриши, шалят нервы.

– Какое сейчас веселье на земле! – кричал он в коридоре. – Тоска одна теперь от веселья-то!

Но Лёню теперь уже почти не покидало это веселье, точно он летел навстречу своему таланту и будущему. Талант действительно из него выпирал, и он становился в меру известным…

А Люде было приятно общаться с будущей знаменитостью.

И вдруг всё рухнуло, особенно веселие. Брату объявили, что у него запущенный рак, о котором он и не подозревал, и что он, такой молодой, скоро умрёт, умрёт через полгода, самое большее. Последнее, главным образом, и не удалось скрыть.

Люду перекосило от ужаса. Прежде всего Лёня был её брат, хоть и двоюродный, и поэтому она почувствовала в первый момент, что эта будущая смерть имеет к ней самое прямое отношение. Она почти забросила свой институт и в то же время никак не могла понять, что это значило бы для неё: стать мёртвой или умереть. Она никак не могла связать это событие с собой, настолько оно казалось ей абсурдным. И к Лёне стала относиться с любопытством, как к своему непонятному будущему. И в то же время страстно жалела его… Ей казалось, что его надо во что бы то ни стало в чём-то убедить логически, и тогда найдётся здравый выход, потому что в мистический выход Лёня всё равно не поверит, думала она на подходе к его дому, нервничая, потому что это было первое посещение брата после такого известия.

Она юркнула в широкую пасть парадного входа, проскочила в лифт и с дрожью поднялась на шестой этаж – с дрожью, потому что лифт олицетворял для неё капкан, падение с высоты и смерть. Позвонила положенные три раза. Открыл другой сосед брата, толстун, и провёл её к Леониду, захлопнув дверь. Лёня стоял посреди комнаты, в руках у него была нитка с нацепленной бумажкой, которой он забавлял огромного серого кота, играя с ним. Кот подпрыгивал и бил лапой по бумажке.

– Как дела? – неожиданно спросила Люда.

Леонид ничего не ответил, продолжая забавляться с котом.

– Ты непременно излечишься, непременно! – почти закричала Люда. – Такие, как ты, не умирают! Так рано!

Леонид захохотал, но хохот этот относился к коту: кот неудачливо перевернулся, гоняясь за бумажкой.

– Что тебе надо от меня? – спросил он наконец, остановив игру. – Видишь, я играю с котом. Кот этот сумасшедший, и говорят, что он тоже скоро умрёт. Да и вообще коты не долго живут: всего 10–12 лет, чуть-чуть больше иногда.

Люда остолбенела. Но взгляд Леонида был здравым, хоть и таинственно-холодным. Люде почему-то показалось, что он уже умер и в то же время, мёртвый, играет с котом.

«Игрун», – мелькнуло в её голове.

И стало почему-то жалко собственное тело, которое было таким сладким и мягким.

«Это конец», – подумала она во второй раз.

Лёня тем временем показал коту язык. Кот рассвирепел и сильно ударил его лапой по ноге.

Люда вскрикнула. Тогда наконец Леонид обратил на неё внимание, не теряя, однако, контакта с котом, искоса поглядывая на него, то показывая ему язык, то подмигивая ему.

Кот напряжённо сидел на полу.

– Приготовить чай, Люда? – озабоченно и даже участливо спросил он.

– С вином, с вином, Лёня, – истерично ответила ему Люда. – С вином.

– У меня нет вина, – сухо ответил он. – Но есть водка. А вот чай будет.

– Пусть будет, что будет, – раздражённо ответила Люда.

И Лёня вышел на кухню.

Кот сидел на полу, не меняя позы.

«Только бы он не погнался за Леонидом, – подумала Люда. – А мне надо смириться».

Лёня быстро принёс чай: он приготовил его заранее, кому – неизвестно.

Люда послушно вынула из буфета пирог, печенье, сладости, конфеты и варенье. Всего было очень много.

Разложила на подвижном столике. Чай оказался на редкость вкусным, точно он был для живых. Лёня молчал, а потом вдруг заговорил о захоронении кота.

– Ты знаешь, его негде хоронить, – жалобно и даже просительно заключил он.

– Но ведь объект ещё не умер! – вскричала Люда, посмотрев на неподвижного кота.

– Не всё ли равно, когда он умрёт, – усмехнулся в ответ Леонид. – И я решил захоронить его в стене собственной комнаты, в той, что рядом с моей кроватью. – И он показал рукой. – Смотри. Вот в том месте я его замурую и схороню. Мы с ним не расстанемся. Ты согласна?!

– Боюсь, – выдавила Люда.

– А ты не бойся. Ну что страшного в замурованном коте?

– А тебе не страшно сейчас?

– Я буду с ним жить, когда он будет замурован. Это так приятно, когда кто-то находится у тебя в стене.

– Хорошо, что от тебя не скрыли диагноз.

Лёня даже привстал от удивления.

– Диагноз, диагноз, ну и чёрт с ним, с моим диагнозом! – проговорил он, двигаясь по комнате. – Я хочу замуровать собственного кота. После смерти не моей, а его. Безболезненно. Неужели я не имею на это право? Или я кто, по-твоему, у Бога? Вошь, тля, небытие, что ли?

И он злобно посмотрел на Люду.

– О каком небытии может идти речь, – заговорила Люда, внутренне подчиняясь ему. – Особенно после смерти. Какое может быть небытие после смерти?! Даже у замурованного кота?! Что мы, не боги, что ли?

Но Лёня не обратил на её слова ни малейшего внимания. Он всё быстрее и быстрее бегал по комнате, точно желая освободиться из-под чьих-то лап. Иногда чесался.

– Что мне кот?! – кричал он, брызжа слюной. – Что мне вообще эти стены?! У меня есть мой талант, в конце концов, поймите вы это, чёрт вас побери! И ты думаешь, кто я? Кто я? – продолжал он, и вдруг губы его задёргались и глаза наполнились слезами, тяжёлыми, не быстрыми. – Попугай?! Кот?! Гений?! Сумасшедший?! Кто я вообще, родившийся тут? И почему я родился? Что мне делать, что мне делать?! Что делать?!

У Люды сильнее забилось сердце.

– Да всё будет хорошо. Вылечишься ты, – пробормотала она. – Сколько на свете здоровых людей!

– Да я не об этом, – вдруг Лёня опять ушёл в себя. – Я о коте говорю. Надо, надо его замуровать. – И Леонид даже успокоился. – Посмотри, он совсем ослаб. И просто не хочет жить. Он сам хочет, чтобы его замуровали, чтоб не видеть этот мир.

Сели пить чай. Но Леонид не раскаивался. Кот действительно выглядел слабым. Пирожные, конфеты, пироги словно превратились в не то, что они есть на самом деле. Они даже не ели их, а проглатывали, словно они были воздушные. Да и комната Леонида уже походила не на комнату, а скорее на тюрьму, летавшую по космосу.

– Тьфу, – сплюнул Лёня. – Что будет с моим талантом? Ты понимаешь, я чувствую себя выделенным – выделенным из всего целого. Я вам не вселенная какая-нибудь, а личность, крик! И я хочу жить! А где жить, когда везде один кошмар и галлюцинации. Я и после смерти, если хочешь, буду рисовать свои картинки! У меня талант!

– Леонид! Но чем же ты будешь рисовать после? – вдруг тупо спросила Люда. – Там нет красок и нету рук. Ещё мыслить и сочинять легенды, я думаю, там можно.

– Хватит, хватит, хватит! – закричал Леонид. – Ничего не хочу слышать. Ничего! Ничего! Всё это враньё, сплошное враньё, ты понимаешь, враньё и то, что мы существуем, и про какие-то краски, вранье и про смерть, никакой смерти нет и никого «там» нет. Врут все и про всё! Ничего, ничего нет! И диагноз мой – бред.

– Да успокойся ты, не говори так быстро.

– Я, Люда, свой портрет нарисовал, – заплакал вдруг Леонид, – чтобы память осталась. Подарю его тебе, будешь глядеть на него по ночам, а?

– Буду.

– Тогда подарю. Только не бойся, что выходить оттуда буду. Я ведь бедовый, а тем более после смерти как не выйдешь.

Руки его дрожали. И у Люды у самой стали дрожать руки. Она подумала о том, что не стоит ей прогуливать институт и лучше ходить на эти занятия, чем умереть.

– А кота я всё равно замурую, – прошептал Леонид.

– Напрасно. Не делай этого.

– Почему напрасно? Я ещё, может, очень долго проживу, лет 20, но не больше. Приятно жить, когда рядом с тобой в стене сидит труп, пусть даже кота. Ведь кот тоже живое существо.

– Да, да, ты проживёшь лет двадцать, – пробормотала Люда, взглянув в его глаза, полные слёз.

– А что будет с котом после смерти, ты знаешь, читала? – спросил он.

– Читала немного.

– Читала! – злобно прервал Леонид. – А я вот знаю.

– Ни в какую общую родовую душу они не вливаются, Лёнь, – тихо ответила Люда. – А существуют индивидуально, но в общем мировом потоке кармы своего рода.

– Ишь, загнула, учёная! – усмехнулся Лёня. – Да они стучат по ночам, если ты хочешь знать! Мёртвыми лапками по стене дома – потому что жить хотят. Вот что! А самые главные среди них мяукают, когда кто-нибудь хороший среди людей умирает. Если в агонии, перед самой смертью, за 2–3 минуты до конца услышишь мяуканье – это значит, тебя покойные коты зовут. К себе. И тогда надо идти, идти к ним… навсегда… В них тоже есть Бог… навсегда… навсегда.

И Леонид разрыдался.

Людочке до ужаса стало жалко его, так что самой захотелось умереть. Она обняла его, зацеловала. И стала яростно говорить о вере, о том, что спасение – только в ней, это проверено тысячелетиями, так было и так будет. «Ты веришь, – бормотала она, целуя и лаская брата, – ведь без веры нельзя умирать?!»

Но Лёня посмотрел на неё изумлённо-холодными глазами и даже несколько отчуждённо.

– Неужели ты думаешь, что я не верующий? – спокойно и высокомерно спросил он, и слёзы исчезли в его глазах. – Я верю, но не в этом дело.

– Что ты говоришь, как же не в этом дело?! – вскричала Люда.

– Я умираю, умираю! – закричал вдруг Леонид и, вскочив со стула, опять забегал по комнате, крича так, как будто вера – это одно, а его смерть – совсем другое. Кончил кричать он как-то мёртво и пусто, сел, выпил чай из блюдца и захохотал.

Люда в ответ тоже захохотала. Так и хохотали они, брат и сестра, одни в этой комнате.

– Ты знаешь, – прервав, начала Люда. – Одному моему приятелю удалось съездить в Индию, и он встретил там гуру. Учитель спросил его, что он больше всего боится в жизни. Мой приятель ответил, что смерти. В ответ индус так захохотал, просто невероятно, он хохотал почти четверть часа, настолько ему было дико, что человек боится такой ерунды, такого простого перехода, как смерть.

– Лучше бы он хохотал не над смертью, а над жизнью, – мрачно ответил Лёня. – Всё равно для меня смерть – загадка и ужас, пусть хоть вся Индия хохочет над этим! А вот над жизнью пора, пора уже давно похохотать, Люда…

– Да, непонятно ещё, над чем и почему этот индус смеялся, – заметила Люда. – Потому что другой индус, которого встретил там мой приятель, на вопрос о смерти только молчал, и серьёзно так молчал, чтобы понятно было, что есть в смерти какая-то «закавычка»… А впрочем, темна вода, кто его знает…

– Да что ты всё о смерти и о смерти, – огрызнулся Леонид. – Как будто у тебя диагноз, а не у меня. Над жизнью хохотать надо – вот над чем! Вот что непонятно.

– Да не вместим мы этого никогда, Лёня, – миролюбиво отметила Люда, прихлёбывая чай. – Не вместим. Блок, величайший поэт нашего века, но всё же не выдержал, помнишь: «Пускай хоть смерть понятней жизни…» Где уж другим выдержать.

– Да что ты мне всё о поэтах. Были ли они, не были… У меня свой талант есть. Свой! – вдруг закричал, покраснев, Леонид. – Свой талант! И что, что, что мне делать?!

– А я хочу, – ответила Люда, – хохотать над жизнью. Что ещё остаётся делать?!

– Хохотать на том свете будем! – внезапно раздался громкий голос за дверью.

Леонид вздрогнул, в дверь стукнули, потом она распахнулась, на пороге стоял сосед-толстун с бутылкой водки в руках. Звали его Ваней.

– Все диагнозы – к чертям! – заорал он. – Эх, жить будем, гулять будем, а смерть придёт – выпивать будем! – лихо пропел он и, подбежав к Леониду, поцеловал его в ухо. – Не бойсь, Лёня! Всё одолеем! – добавил он.

– Ваня, уймись, – произнесла Люда.

Но Ваня не захотел униматься, от его жирно-весёлой прыти дым стоял столбом по комнате. Всё-то он опрыгивал, всё-то он осматривал, до всего ему было дело.

Тут же налил ошеломлённому своею смертью Леониду полстакана крепчайшей водки – 56 градусов – и Люде тоже капнул в стакан.

– За смерть, за жизнь, за их единство! – хохотнул Ваня, поглаживая брюшко.

– Сколько же стаканов ещё мне осталось, – проговорил Леонид.

Было такое впечатление, что весть о близкой смерти камнем лежит на его сердце, но в то же время он как будто имеет ещё какую-то заднюю мысль или даже гипотезу, от которой только – осуществись она – сплошное веселие должно сотвориться на земле, если, впрочем, от неё что-либо останется… Но это было только впечатление. И что-то непонятное оставалось в Леониде – так чувствовала Люда.

Вдруг присмиревший было Леонид вскочил:

– Да что же мы сидим на одном месте! Как Обломовы какие-то! – вскричал он. – Вперёд, вперёд, навстречу…

Все подскочили. Наскоро допили разлитую водочку, бутыль захватили с собой – и вперёд, вперёд, на общение; может быть, думала Люда, они найдут того, кто откроет им всё. Именно всё. Сердце её билось, колени почему-то дрожали, ей было жалко братца почти как себя, и в то же время появилась странная надежда встретить людей, которые если и не откроют «всё», то поймут и обласкают. Ум её метался от одной мысли к другой.

Выбежали – все трое – во двор, и уж неизвестно было, кто чего ожидал. Люда вроде бы вела их по направлению к дому, где жил один таинственный эзотерик, но она знала, что его сейчас нет в Москве, и вела просто так, не зная куда. Они шли уютно-заброшенными дворами, попадались им по пути странные ангелоподобные русые мальчики и девчонки и потом малыши, играющие в прятки. Их ответы на вечные вопросы были ещё впереди. На скамейках, недалеко от них, застывали 80-летние старушки с погасшими, но ещё загадочными глазками: эти, если и знали кое-что, уже не могли ничего выговорить; высох язык, ушли в небытие губки, ум исчез в одну точку…

Леонид из последних сил только подбадривал всех – вперёд, вперёд!

Пройдя мимо угрюмого уголовника, играющего ножом сам с собой, они вдруг вышли на зелёный дворик, сбоку виднелись могучие, уходящие ввысь сталинские небоскрёбы, а в углу дворика, за брёвнами, их прямо-таки приветствовал весёлый человек, помахивая рукой, приглашая к себе; около него приютилась компания: два человека – юноша и девушка.

– Прямо к нам, прямо к нам! – с хохотком повторял этот весёлый человек с брюшком и бородкой.

Люда, инстинктивно почувствовав своё, направилась вместе с Ваней и братом туда.

За брёвнышками и между забором образовалась уютно-московская маленькая лужаечка, где сидели эти трое: весёлый, неопределённого возраста, который представился Сашею; молодой человек Серёжа и девушка Лиза. На травке лежали бутылочки пивца и винца и весьма разнообразная закуска.

– Я вас узнал, – смеясь, говорил Саша, – хотя мы незнакомы, но я вас узнал. Свои люди.

– Конечно, свои, свои, – умилился Ваня. – А кто же мы ещё. Не из океана же вылезли.

– Давайте, друзья, выпьем за смерть, – подхватил вдруг Леонид. – Ведь пьют же за супротивника.

– Да мы её метлой, метлой! – возмутилась Лизочка. – Выпьем, чтоб её не было.

– Действительно, хорошо! – захохотал Саша. – Смотрите, из-за такого тоста и кошка помоечная к нам идёт и тоже бессмертия хочет!

И правда, тихая, поганая кошечка, не боясь, подошла к этой шумной компании, точно присоединяясь.

Все подхватили тост и выпили ясно, без тоски. Да и кошка помоечная мяукнула при этом. Лизочка посмотрела на Люду.

– Сестру, сестру в тебе я вижу, Люд, – пробормотала она. – Вот как бывает: сестёр и братьев вроде полно на улице, но ты – особая сестра, самая близкая…

– Это почему же?

– Не знаю, Люд. Я ведь сирота. А в твоих глазах – моё есть, что скрыто, а не только то моё, что у всех у нас есть.

– А где ж отец да мать?

– Смерть они не победили, Люд. Потому и нет у меня отца с матерью. Зато Рассея есть. Этого для меня достаточно, и на тот свет хватит.

– Ах, вот ты какая, Лизочка. – И Люда поцеловала её. – Тогда мы сёстры навсегда.

Но тут вмешался Сергей. Он был странен, сер и теперь совсем не выглядел молодым.

– Ребята, – проговорил он неожиданно и сурово, – я считаю, что смерть можно победить чем-то ещё гораздо более чудовищным, чем сама смерть. Но что может быть чудовищнее смерти?

Саня чуть не упал от восторга, всплеснув руками.

– Да где ж это искать, кроме как внутри нас, – заговорил он, опомнившись от хохота.

– Конечно, конечно, – подхватила Люда. – Только внутри нас это и есть. Такое чудовищное, что и смерть испугается. Только как это чудовищное открыть в себе? Оно ведь просто так не валяется, а глубоко скрыто. Не каждому дано его видеть, а тем более знать. Помоги, помоги нам открыть это чудовищное в себе, Сашенька, помоги. Недаром мы встретились – так блаженно, так неожиданно в углу этого дворика. Посмотри, как Леонид ждёт…

Саша посерьёзнел и внимательно посмотрел на Люду.

– Эх, Люда, Люда, – вздохнул он и опрокинул в себя полстаканчика недопитой водки. – Что ж, если б я знал, разве я такой был, на человеков похожий? Да я б тогда знаешь в кого б разросся?! Ты бы меня и не узнала. – И он недоуменно развёл руками. – Да я б тогда и сам себя не узнал, Люда, откровенно-то говоря. Я и во сне даже иной раз сам себя не узнаю. Такой огромный становлюсь и ничего про вашу жизнь, человеческую, не знаю. А как из сна выхожу – то не помню про ето. Не тот человечий умишко, чтоб помнить про такое. Вот так.

– Ох, Сашенька, – разохалась Люда. – Вот как, бредёшь, бредёшь, и вдруг – своих найдёшь. Кто б мог подумать, что встреча такая будет, с тобой и с Лизой, ни с того ни с сего…

Тут же подняли тост за «ни с того ни с сего».

А потом настала тишина. Казалось, все бури улеглись на время в душе. Поганая кошечка разлеглась рядом, удовлетворённая. Тон в молчании задавал Леонид. Словно он ушёл в поиск неизвестно чего. Да и не пил он почти.

И разговор потом возобновился, обрывистый, но многозначительный. Поговорив так с часок, обменялись адресами, зная, что дружба будет. Только Леонид оставался сам по себе. Дул ветер, тайно и близко шелестели травы и листья на берёзках, и в воздухе стояло что-то грозное.

Люда, поцеловав опять сиротку – Лизу, увела своих, да, собственно, Ваня куда-то исчез, и они опять оказались вдвоём с так и неразгаданным Леонидом. Люда решила отойти ненадолго, что-то купить, а потом опять забрести к своему брату…

Вернувшись к нему, она вздрогнула: что-то произошло с ним.

Лежал он скомканный, надломленный на диване, свернулся, как измученно-избитая кошка, потерявшая ко всему интерес.

– Что, что с тобой?! – вскрикнула Люда.

И Леонид ответил. Он медленно повернул к ней своё полное ужаса лицо и закричал:

– Я не хочу умирать! Всё кончено для меня! Всё кончено!

– Как всё кончено?!

– Я не хочу умирать! – взвизгнул Леонид опять. – Пойми ты это! Нет во мне сейчас ничего сильного и ничего чудовищного. Одна смерть в душе.

Он вскочил, губы его дрожали, и, кажется, стекала слюна, и всё в нём, казалось, было измучено непосильной ношей.

– Всё, всё отошло от меня! – завизжал он. – Что было совсем недавно, часа два назад, всё отошло! Одна смерть, и ничего, кроме неё!

– Как?!

– И чудовищного этого, о котором Саша говорил, и он абсолютно прав, нет во мне или скрыто. Нет во мне сверхъестественного, чудовищного, пред которым и смерть бы померкла, закрыла бы в ужасе глаза. Нет этого, а только этим и можно смирить смерть. Чем же реально победить?!

– Как чем, а верою?

Леонид рассмеялся.

– Что значит верою? Да я, если хочешь знать, не только верю, но и знаю, что после смерти есть жизнь, ну и что? – Он вдруг истерически забегал по комнате. – Не в этом дело! Ведь ты сама понимаешь, что смерть – это тайна, и никто ещё её полностью не раскрыл, никакое учение. Всё равно есть в ней что-то жуткое, необъяснимое. Да и не в этом дело! Неужели ты не чувствуешь, что смерть – это символ абсолютной гибели, той, которая наступит вообще, после всех жизней и космических циклов, когда наступит время, когда всё уйдёт в Абсолют, в великое Ничто, когда наступит время абсолютной ночи, в которой не существует ничего. Я в конце концов абсолютную гибель предчувствую! Что все эти жизни потом, одни оттяжки! Да и в этой физической смерти, в бытии после неё, чёрт побери, нет полной уверенности! – закричал он в бешенстве. – Смерть – это прерыв, раскол, тайна! Неизвестно, куда ты полетишь! Я в этом стуле не уверен, чёрт побери, а ты говоришь о смерти! – И он в ярости швырнул стул в стену. – И наконец, я ведь умираю, я, я, я!

Потом Леонид бросился на диван и завыл. Это было жутко. Люда, ошеломлённая, не знала, что делать. Иногда между всхлипываниями, рыданиями и воем раздавались членораздельные человеческие звуки, но они состояли в одном:

– Да пойми ты мою жуть. Да пойми ты мою жуть, – повторял Леонид несколько раз.

И потом замолк. Но его молчание было страшнее воя. Люда, казалось, чувствуя его изнутри, подбегала к нему, что-то бормотала, но он застыл на бессмысленном диване в одной позе и молчал, молчал. Не в силах вынести это молчание, Люда выскочила вон – и скорее на улицу.

Глава 3

Через несколько дней Лёня всё-таки попал в больницу, в терапевтическое отделение. И почти одновременно, всего одну неделю спустя, маленькая племянница Люды – дочь старшей родной сестры – девочка десяти лет, которую Люда очень любила и выделяла, попала в сумасшедший дом. Точнее, в невропатологическое детское отделение, ибо девочка была не в бреду и сознание оставалось в ней ясным, но просто сдали нервы. Она всё время плакала и отказывалась от пищи.

Сначала Люда посетила Лёню. Когда она вошла в палату, Леонид по-прежнему молчал. Но в самой палате творилось что-то невероятное. Больной рядом с Лёней выл, другой в углу – плакал.

Тот, кто выл, страдал от нестерпимой боли, у него не шёл кал, ограничена была моча, и от боли внизу тела глаза были выпучены и как бы вылезали из орбит, и обезболивающие почему-то плохо помогали ему. Изо рта у него исходил грубый запах мочи, но тем не менее, прекращая выть, он начинал петь – чтобы заглушить сознание и боль. Пел он совершенно идиотские песни, кажется, это были частушки-нескладухи, но без смысла, и взялись они неизвестно откуда, ибо никто не слышал таких. Люде показалось, что больной сам сочинял их во время пения…

Другим её ощущением было то, что этот мир проклят. Кроме того, она ничего не могла добиться от как будто бы остановившего своё сознание Лёни. Поэтому невольно приглядывалась к тому, что творится вокруг.

Внутренняя заброшенность всех и вся, несмотря на уход, поразила её. Она робко подошла к тому, кто плакал. Но когда она подошла поближе, то почувствовала, что он вовсе не плакал, ибо трудно было назвать то, что он выделял, слезами, – да и выражение было слишком мертво для плачущего. Люде показалось, что у него что-то с мозгом, но такое, что страдание внутри мозга было столь велико, что вытеснило само себя, став более страшным, чем само страдание, и от этого выражение его лица перестало быть человеческим, а напоминало разбитую жизнь трупа.

Между тем вывший больной продолжал петь. Онемев от изумления, Люда, тем не менее ощущая внутри себя бытие, прислушалась.

Слова возникали совершенно безобразные, чудовищные и произносимые то истерически, то устрашающе. Но это не могло всё-таки отвлечь её внимания от мёртво-плачущего больного, который, казалось, плакал не как живой человек, а как раскопанный труп.

– Вы что, девушка, больных людей не видели?! – услышала она под ухом голос молодой медсестры. – Что вы уставились на них, это обыкновенные люди с обыкновенными болезнями, и вы так можете заболеть со временем. Не дай бог, конечно. Но все болеют.

Люда растерялась.

– Мой брат спит. Что же мне ещё делать?

– Не смотреть же на больных. Вы не в театре. У нас только Витя вот своеобычный, – шепнула она, указав глазами налево, и вышла.

Вывший больной замолк. Люда оглянулась и увидала Витю. Это было существо с тоненькой шеей и огромной страшной головой, казалось, втрое больше обычной. Он не мог разместить её на подушке, словно он был сам по себе, а голова его сама по себе. Но глаза были у него неестественно детские, точно они уже не принадлежали этой голове. Он поглядел на Люду и облизнулся, острый язык мелькнул на мгновение и исчез.

«Только не надо плакать», – подумала Люда.

– Посетительница, не ходите по палате! Сидите у брата! – раздался истошный голос нянечки из коридора.

Люда присела у изголовья брата. Он был неподвижен и по-чёрному мрачен, даже телом.

Люда застыла в ожидании. Вдруг тот больной, который только что выл и пел – звали его Володею, – приподнялся и закричал, так, что задрожали стёкла в палате:

– За что, за что, за что?!

Старичок рядом с ним стал молиться.

Но больной не слышал молитв, а ещё барабанно-настойчивей, даже требовательней и в то же время ужасней, кричал:

– За что, за что, за что?!

Люда вскочила с места, вышла в коридор и заходила взад и вперёд. Лёня не выходил из молчания.

– Да езжайте вы домой, господи, – сказала ей нянечка. – Не мучьте себя. Я знаю, он будет молчать всё время.

«Как будто после смерти не намолчится», – вдруг подумала Люда…

…Она возвращалась домой на трамвае, было тёплое лето, и, сидя у открытого окна, Люда упорно думала о том, что весь наш мир – проклят. Она не могла отделаться от этой мысли. Проклят, несмотря на то что в нём есть красота. И она не могла охватить умом последствия этого, ибо такая мысль уводила её от собственного блаженного бытия. Она не могла понять, как её бытие может быть проклято, хотя явно чувствовала, что жизнь, как форма бытия здесь, явно проклята, ну если не совсем, то печать всё-таки лежит.

«Словно этот мир создан по программе дьявола», – подумала она и сама же ужаснулась своей мысли.

Дома её встретили крики, истерики, куда-то надо было идти, куда-то ехать, и в конце концов через два дня она оказалась в сумасшедшем доме, в детском отделении, где лежала племянница. Там было на редкость богато, уютно, и врачи были какие-то сверхдобрые. Девочка Мила, племянница, отказывалась есть главным образом мясо, чтобы не обижать животных – коровок, кур, петушков, свинок… Плача, не брала в рот почти ничего от щедрого мира. Каждый раз двое врачей и медсестра уговаривали её есть нормально, но невинная кашка иной раз казалась ей мясом истерзанного животного… Глазки её, как цветочки, наливались слезами, и она только лепетала в ответ на бездонную роскошь мира. Люда расцеловала племянницу.

– Глупышка ты, глупышка… Смотри сама не помри, если не будешь кушать.

– Пусть я помру, а кушать и обижать не буду никого, – плакала девочка.

– А разве ты кого-нибудь в своей жизни обижала? – шепнула ей Люда.

– Обижала, но больше не могу обижать. Скорее умру, – прошептала девочка, целуя Люду.

– Ну будь умницей, съешь кашку, ты никого этим не обидишь…

– А нищих? – удивилась девочка.

– У нищих без тебя будет своя кашка.

Девочка недоверчиво пожала плечиком. И есть отказалась.

Люда разговорилась с молодой врачихой – психиатром. Нашлись даже общие связи, знакомые.

– Девочку-то нашу вылечите? – спросила Люда.

– Ничего страшного, – успокоила врач.

– А есть страшные у вас, в детском?

– Да как вам сказать. Всякие у нас есть. Есть очень трудно поддающиеся лечению, странные случаи.

И психиаторша показала Люде девочку, лет пятнадцати, уже в отделении для старших детей. У девочки были пронзительно-умные, но словно улетающие куда-то глаза.

– Вот это существо, – шепнула психиаторша, – знает наизусть всего «Идиота» Достоевского. Да, да, не шарахайтесь. Я открывала «Идиота» на случайной странице, она сидит передо мной, в моём кабинете, я читаю несколько строк, и она может продолжать по памяти…

– Она так любит Достоевского? – ужаснулась Люда.

– Не то слово. Я тоже люблю Достоевского. Её отношение к Достоевскому нельзя выразить словами. Это что-то сверхъестественное. И её не удаётся вывести из этого состояния…

– А только ли с Достоевским связаны такие состояния? Как другие писатели? – дрогнув, спросила Люда.

– Есть лишь два писателя, которые могут довести до сумасшествия. И вы, конечно, догадываетесь кто: Достоевский и Есенин. Причём на почве Есенина больше. У нас есть целая группа детей, возраст примерно 14–15 лет… Вся их жизнь проходит в том, что они до конца погружены в поэзию Есенина. Они не хотят жить, не хотят что-либо делать кроме того, чтобы читать наизусть стихи Есенина. Некоторые плачут. Они читают эти стихи целыми днями, плохо спят, встают по ночам и тоже читают вслух или про себя стихи, бродят по палате, что-то думают. Их очень трудно вывести в мир, почти невозможно. Что-то надорвалось в их душе от этой поэзии.

– Удивительно, удивительно, – бормотала в ответ Люда в оцепенении. – Я и сама близка к этому. Но как можно жить с «Идиотом» в душе 15-летней девочке? Есенин же – понимаю…

– Дети хрупки и не похожи на нас всё-таки, – улыбнулась врач. – А я слышала о вас кое-что, звоните мне. Пересечёмся на почве безумия, как говорится. Мы, психиатры, тоже не от мира сего немножко.

И Люда, обняв на прощание златокудрую племянницу, отказавшуюся принять мир какой он есть, покинула детское отделение…

«Бедная малютка, – думала Люда о племяннице по дороге. – Значит, её душенька детская не хочет признавать этот мир?! Она даже обижать никого не хочет. Не туда попала девочка. Ой, не туда попала… Трудно ей будет здесь».

Но мечта о сатанинском мире этом не покидала Люду. «По программе планетка эта создана, по программке рогатого, – умилялась она, но потом возмущалась. – А я-то тут при чём? Какое моё бытие, моё высшее Я к этому имеет отношение? А вдруг… – она сжалась. – Лишь бы сохранить бытие, даже жизнь. Жизнь, жизнь, – судорожно заметалась она в уме и сжала пальцы в кулачок. – Невозможно перенести потерю бытия».

…Прошло дня три, и она, повеселев, встретилась с Сашей, с тем самым, с которым пили во дворе. За день до этого она была у Лёни, тот по-своему молчал, и опять дико выл Володя, словно не переносил он не только физические страдания, а ещё какую-то страшную мысль, не дающую ему покоя. Огромная голова Вити качалась в углу в знак полного (со всем миром) согласия.

Встретилась с Сашей у кафе, заодно с Ваней, буяном-толстяком, соседом Леонида, который тоже хотел его посетить. В этот день родители Лёни не должны были прийти. Саша, которого вся эта история довела вдруг до исступления, был настроен весьма решительно.

– Да мы их всех испугаем, Люда! – почти кричал он, покраснев. – Вот увидишь! Есть в моей душе, в глубине, что-то пострашнее смерти! Мы их этим распугаем! И Лёня твой очнётся, ишь молчун. Я ему помолчу перед смертью! И Володю, крикуна, присмирю. Не будет кричать о себе на весь мир! Ишь, больно ему! Мне тоже, может быть, больно с самого рождения. И до сих пор – больно. Мало ли что.

Непонятно было, хвалится он или говорит правду. Почему-то решили пойти в больницу втроём. Взяли такси – и полетели! К их удивлению, Лёня сидел на кровати и играл сам с собой в шахматы. И ни о чём, кроме шахмат, и слышать не хотел.

Саша же прямо набросился на крикуна Володю.

– Володя, пойми. – Он даже схватил его за больничную пижаму, хотя лицо Володи исказилось, как от зубной боли. – Пойми, что я тебе скажу!

Глаза у Саши вдруг полезли на лоб от собственной мысли, и он, наклонившись к ушку Володи, стал что-то шептать. Тот вдруг взвизгнул, отстранился, упал на подушки и замахал руками: «Не надо, не надо, не надо!»

Ваня буянил около шахматной доски Леонида, не трогая, однако, фигур. Лёня тем не менее не обращал на него никакого внимания.

– Не надо, не надо! – повизгивал, однако, Володя, словно забыв о боли.

Даже головастый – в три головы – Витя присмирел, хотя он и так был очень смирный. Мёртво-плакавший больной, напоминающий труп, однако ж, не унимался, и никакие ужасы и нашёптывания Саши не могли вернуть его к жизни. Он всё трупел и трупел, всё больше уходя в свою трупность, и слёзы уже не лились из его глаз.

Вдруг Лёня – яростно и неожиданно – стал швыряться шахматными фигурами, в крикуна Володю полетел ферзь, в головастика – пешки, прямо к ногам, в окна посыпались кони. Больной-труп завыл, хотя в него ничего не попало.

Набежали сёстры, дежурные санитары, пришлось унимать физически. Лёня ослаб, но вдруг откуда-то взялась в нём дикая сила, он кусался, бился, и его еле уняли под конец. И всё время он молчал, всё молчком и молчком.

– Такой молчаливый, а дерётся, – вздохнула нянечка.

Детские глаза трёхголовастого отказывались верить самому себе…

«…Проклят этот мир, проклят, – упорно потом вспоминала Люда всю эту историю. – И жизнь коротка, и насмешка она над землёй и людьми, и плоть горька и страшна, и где бессмертие? Чем заглушить, чем заглушить боль?»

Страстно захотела увидеть сиротку Лизочку, у которой оставалась одна Россия, но оказалось, Лизочка уехала – в Сибирь, в глубь… Решила тогда Люда пойти в сумасшедший дом, но уже в настоящий. Через милого психиатра детского отделения познакомилась она с её приятелем, который работал во взрослом отделении, причём бредовом и буйном.

Люда сама до бреда порой была охоча, а тут как раз всё совпало. Побежала она к ним, к этим сдвинутым, чуть не сломя голову, чтоб заглушить жизнь бредом. Но не очень получилось всё это. Видела она каркающих идиотов, воображающих, что они – ничто. Старичков, считающих себя молодыми людьми, лихими и забияками, хотя сами старички почти умирали, но для компенсации, словно сговорившись, хором убивали мух. Видела она неопрятного толстого человека, познавшего, что он – дьявол.

– Диавол я, диавол! – кричал он громко, на весь сумасшедший дом, и бил себя кулаком в грудь от радости.

– Много у вас таких, с дьяволоманией величия? – подмигнула Люда психиатру.

– Больше простыми чертями воображают, – хихикнул врач в ответ. – Самим-то считает себя у нас только Вася. – И он указал на толстяка. – Он у нас первый такой. Больше такой мании величии я ни у кого не видел. Все Наполеончики, Сталины, Ленины, Черчилли, Рузвельты – тьфу, мелкота. Говорить тошно. Только Вася у нас по-настоящему развернулся. Это ж надо, самим захотел быть. Обнаглел, что ли. Вась, покажись, – добродушно обратился к нему психиатр.

Вася лукаво выглянул, но тут же посерьёзнел и опять стал орать, как медведь в лесу:

– Дьявол я, дьявол! Всё во мне есть! Дьявол я, дьявол! Хоть никто про это не знает! Против всех я!

Видела Люда также оцепенело-помертвевших от кататонии людей, проклявших этот мир, и так уже проклятый. Слышала стоны и вопли, рычание по-собачьи – и никакое милосердие не отвечало им…

Рассвирепела тогда Людочка окончательно и с тяжёлым сердцем, поцеловав почему-то в лоб психиатра, уехала домой, так и не разгадав высшую тайну сумасшествия.

И приехала она домой с непреходящим ощущением, что мир этот земной проклят.

Глава 4

Через некоторое время Люда опять посетила брата: перед самой его выпиской из больницы. Он сам настаивал на выписке, да и помочь ему уже не могли, по крайней мере по мнению врачей.

Люда, уставшая от всего, заглянула в палату Лёни, но не нашла там доктора, с которым хотела поговорить. Он ушёл почему-то в женское отделение, и Люда вяло пошла за ним, чувствуя в то же время странную отстранённость. Из этой отстранённости её почти вывела больная, которую она увидела в женской палате, когда искала доктора. Больная лежала в углу, у двери, грудь её была раскрыта, и она медленно и неестественно ползала по кровати. Глаза на бледном лице выражали остекленение перед невозможным, и слышался её шёпот среди всеобщего молчания:

– Жжёт, жжёт грудь… Жжёт… Коля, милый, приди… Приди, Коля… Кто поможет?! Кто? Кто?.. Нет сердца, одна боль… Я вся боль… Коля, приходи, почему не пришёл завтра… Завтра было тяжёлое, страшное… Жжёт, жжёт грудь… Это ты, Коля, пришёл, ты?!! Прощай…

А глаза у неё были холодные, холодные – от боли.

Люде показалось, что она простонала ей песню – последнюю песню прощания. И, видимо, ей всё равно было, с кем прощаться, хотя звала она Колю.

Ничего не поняв из разговора с доктором, она скрылась из больницы.

Начались внезапно непонятно-осенние дни, хотя было лето, но времена года словно смешались. Ощущение проклятости мира у Люды сменилось ощущением призрачной пустоты. Не то чтобы мир не был проклят, но это уже не имело значения, может быть, из-за беспредела проклятости. И всё более явным оставалось ощущение призрачной пустоты, как будто уже и мира не было (или был он просто погружён в эту пустоту). Только шёпот умирающей больной преследовал её по ночам: «Прощай, прощай, Коля», – хотя никакого Коли и не было.

А вскоре выписали и Лёню. Родители пришли за ним, но он точно отсутствовал или странным образом не хотел их признавать, словно, умирая, он не признавал и сам факт своего рождения. И упрямо хотел к себе, в свою коммунальную конуру, отрицая всякую помощь.

«Не жилец я для смерти, не жилец!» – повторял он одну и ту же фразу.

И, придя домой, плюнул в своё отражение в зеркале.

Люда долго не решалась позвонить ему, и не решилась бы, если бы не раздражающее чувство своей связи с ним, почти необъяснимой. Она позвонила наконец, ожидая ужас, но первое, что он сказал ей, было о коте.

– Кот умер, Люда, – раздавался его голос, как будто оторванный от плоти. – И знаешь, как он умер? Жил сумасшедшим, а умер покойно и даже робко. Лежал, умирая, и знаешь, за минуту до смерти тихо-тихо помахал мне хвостиком, точно прощаясь со мной и с миром этим, беспредельным. Помахал хвостиком раза три, так примирённо, грустно, и умер.

– А что ещё, Лёня?! – спросила Люда. – Как ты себя чувствуешь?

– Что ещё? Я замуровал его тело у себя в комнате, в стене, как и обещал. Сосед Ваня помог мне в этом. Теперь он со мною всё равно, кот этот, он со мною…

Люда внутренне ахнула, но не возникли ни возражения, ни слёзы. А голос Лёни по телефону тем не менее продолжал, всё визгливей и визгливей, но как-то по-пустому визгливей:

– Я уже третий день разговариваю с ним, с покойным. Стучу ему в стенку кастрюлею. Или ложкой, большой ложкой! Хотя коты и не едят с ложками. Но он, я думаю, понимает меня, он во всём теперь после своей смерти понимает меня… Он ведь и не кот, может быть, уже… Господи, как мне всё надоело, надоело, а больше всего моя боль и моя смерть!..

И Леонид повесил трубку. Люда подумала: завтра же приду к нему. И она пришла. Первое, что она увидела в комнате Лёни, – это толстуна-соседа Ваню, делающего перед Лёней, который сидел на табурете, активную гимнастику. Ваня был трезв, в одной майке и трусиках, и лихо стоял на руках, задирая ноги вверх, к потолку.

Лёня тупо смотрел на него. При виде Люды он перевернулся, встал на ноги и с блаженной улыбкой, с распростёртыми объятиями приветствовал её, как свою сестру. Таким весёлым и отключённо-отчаянным Люда ещё его не видела, и, кроме того, она почувствовала, что в Ване появилось какое-то новое качество. Где-то он стал почти неузнаваемым. Рациональность в нём уже исчезла совершенно, как будто рациональности вообще в мире не существовало.

Эдакая неузнаваемость его тяжело ошеломила Люду. «Может быть, это уже другой человек?!» – подумала она.

А Ваня между тем (или это теперь был псевдо-Ваня) назойливо лез к ней с поцелуйчиками, но особенно с широченными объятиями, в которых он, казалось, хотел как бы растворить Люду.

А Лёня тем временем стал мутно смотреть в одну точку, ничего не говоря.

«Где же кот, в какую стену он замуровал его?» – подумала Люда и взглядом вдруг стала искать умершего кота. Но ничего не увидала.

Псевдо-Ваня опять стал шуметь и настойчиво хлопотать насчёт чая – хотя время совсем было не чайное.

– Кто пьёт чай, тот отчаянный, – то и дело приговаривал он, чуть-чуть подпрыгивая, вылетая из комнаты за бесчисленными чашками, ложками, блюдцами, как будто народу в комнате было видимо-невидимо.

Потом он неожиданно заскучал, сев на стул.

– Где же кот? – вырвалось у Люды.

Псевдо-Ваня сразу оживился, поднял просветлённые глазки и воскликнул:

– Я знаю где!

И указал на стену около книжного шкафа.

Лёня механически кивнул головой.

– Покой, покой от всего этого исходит, покой, – заключил он.

Люда не знала, то ли ей смириться со всем, то ли совершить что-то необычайное.

А псевдо-Ваня, точно его оживляло присутствие в стене кота, стал разливать чай, пришёптывая при этом:

– Чай, он саму смерть победит, вот он каков, чай! Чай-то, а?!

И Лёня почему-то очень внимательно слушал его.

Вдруг в дверь сурово постучали.

– А я знаю кто! – воскликнул псевдо-Ваня, улыбаясь круглым лицом. – Скажите, Лёня, «войдите», ведь вы хозяин.

Лёня вяло сказал:

– Войдите.

Дверь распахнулась, и на пороге стоял… двойник псевдо-Вани. Это было существо, до ужаса похожее на него.

– Мой коллега! – захохотал псевдо-Ваня. – Сослуживец почти. Нас всегда путали. Артём, входи, не робей!

И Артём, вылитый псевдо-Ваня, кругляшом вкатился в комнату умирающего.

– Ба, да здесь целая компания! И причём крайне весёлая! – захихикал двойник.

– Садись, садись – оглушительно заявил псевдо-Ваня. – От чая ещё никто не умирал.

Артём сел.

Через полчаса появилась водка, но совсем малость, хотя и от малости все как-то порезвели, включая – на мгновение – даже Лёню.

Всё перемешалось, и уже непонятно было, где чай, а где водка; и в зеркале отражались двое псевдо-Ваней, и всего их, одинаковых, было уже таким образом четверо, плюс слабеющий Лёня, который почти не отражался в зеркале, и плюс Люда, которая думала о своём бытии.

От всего этого хаос стоял в комнате, и только первый псевдо-Ваня так заразительно хохотал, что всем, хотя бы на минутки, становилось страшно весело.

А Людочке казалась нереальной даже собственная рука. Лёня пролил чай, завели музыку, почтальон принёс письмо.

При всём этом была жуткая трезвость, да и выпили мало.

Лёня иногда задумчиво поглядывал в стену, что у книжного шкафа. Люда всё время путала псевдо-Ваней и, устав от всего, особенно от шума, который производили двойники, старавшиеся перекричать друг друга, внезапно ушла. А через несколько дней она услышала страшную весть: Лёня умер. Она до такой степени внутренне остолбенела, что не понимала даже, как относиться к этой новости.

Всё дальнейшее прошло как в тумане: и стоны родителей Лёни, и похороны, напоминающие обряд брака наоборот, словно умерший венчался с пустотой, и сам громоздкий, вместительный крематорий – всё это словно происходило на Марсе или во сне, но во сне на Луне, а не здесь.

Запомнилась только реакция псевдо-Вани. Он был почему-то увлечён крышкой гроба. Гроб-то приобрели приличный, не позорный; но псевдо-Ване, казалось, ни до чего не было дела, кроме этой крышки, по которой он всё время назойливо постукивал, даже барабанил, когда совершался долгий процесс пути – к крематорию и т. д.

Перед опусканием в бездну, когда все уже простились, появился двойник псевдо-Вани, и тот словно ждал его. Оба они, одновременно, бросились к гробу и прямо зацеловали, почти облизали, печальный Лёнин лоб. Какому-то мужику пришлось даже оттаскивать их: ибо уже настала пора и звучала скорбная музыка.

У второго псевдо-Вани почему-то вспух глаз.

Через несколько дней – с отцом Лёни, пропойным инженером, – Люде пришлось забирать прах Лёни, чтоб потом захоронить его в семейной могиле. Ехать было далеко-далеко, куда-то к чёрту на куличики. Так уж было положено выдавать прах. В этом месте им пришлось ещё простоять в очереди, прежде чем они получили, что хотели. Люда сунула кулёк в свою пустую сумку – отец Лёни категорически отказался брать её в руки.

– Что же я, своим сыном буду помахивать, неся его, – возмущённо выговорил он, покраснев, а потом надолго замолк.

Люде пришлось самой нести эту большую хозяйственную сумку, на дне которой разместился мешочек – всё, что осталось от задумчивого Лёни. Сумка была неестественно лёгкая и прямо-таки болталась в руке Люды.

Всё это было так дико и неестественно, что Люда едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться – громко и на всю Вселенную. Она еле справлялась с подступавшим хохотом. Эта болтающаяся сумка с нелепым кульком – и одновременно воспоминания о философских умозаключениях Лёни – всё это вело её к убеждению о тотальном бреде, о том, что мир этот и всё, что в нём, – просто форма делирия, коллективная галлюцинация и ничего больше.

Выл ветер, туман поднимался ни с того ни с сего, и она шла по бесконечной пустынной дороге, чтобы выйти к автобусной остановке. Вокруг было поле, простор, которому не было конца и который мучил своей тоской и блаженством. Бездонное чувство необъяснимости России пронзило её вдруг до предела. Но она не могла связать в своём уме эти две вещи: мир и Россию. Она знала теперь всем своим существом, что мир – это бред, галлюцинация, но что такое Россия – она не могла понять. Но она ясно ощущала: мир – сам по себе, но Россия – тоже сама по себе, и уходит она далеко за пределы мира, в чём-то даже не касаясь его…

«И дай Бог, чтобы они никогда не совместились теперь», – подумала она…

Папаша между тем шёл отчуждённый и нахохленный, словно петух, потерявший золотое зерно. Нелепая сумка с остатком Лёни продолжала раздражать Люду своим абсурдом. Но у неё, правда, не возникло желания вытряхнуть этот бессмысленный пепел, который не имел в её глазах никакого отношения к брату, так что даже хохотать над этой золой было бы не кощунством. Но и прошлое существование брата казалось ей таким же странным, как и эта их процессия по пустынной дороге с сумкой.

Через несколько дней состоялось захоронение праха в полусемейной могиле. Народу, если не считать семьи, было мало. Моросил одинокий прохладный дождик. Люда промочила ноги, но ей было не до ног. Кладбище было всё в зелени, и зелень показалась Люде жалостливой.

За день до этого скорбного события Люда попала с приятелями в отключённую подмосковную деревню, где во тьме сада у речки они пели разрывающие душу русские песни и потом неожиданно читали стихи Блока о России. И всё-таки, несмотря на присутствие России, сам мир этот, планета, казался Люде подозрительным чуждым, словно в чём-то он существовал по какой-то дьявольской программе. А Россия, её родная Россия – в её глубине, в её тайне, – была явно нечто другое, чем этот мир, хотя внешне она как будто входила в него, как его часть.

И вот теперь она стоит перед могилой, и от Лёни виден только этот абсурдный комок.

«Господи, что за бред, – думала она. – Какое отношение имеет к Лёне эта мерзкая зола, эта пыль в кульке?!. Сейчас его душа, его внутреннее существо в ином мире, может быть, он по-своему видит нас, но не дай Бог, если там так же бредово, как и здесь».

Возвращались после захоронения вразброд.

Но Людой всё больше и больше овладевало глубинное чувство собственного бессмертного Я, скорее не чувство, конечно, а просвечивалась внутри сама реальность этого вечного, великого, бессмертного Я – её собственного Я. И хотя это Я только чуть-чуть провиделось сквозь мутную оболочку ума и сознания, Люда чувствовала, что это есть, что это проявится. Хотя бы на время, хотя бы частично, и тогда весь этот так называемый мир обернётся нелепо-уродливой тенью по сравнению со светом высшего, но скрытого Я.

И Люда лихорадочно искала и находила здесь точку опоры.

«Господи, – думала она, возвращаясь. – Ну что значит весь этот мир?!

Пока есть моё вечное Я, от которого зависит моё бытие, какое мне дело до мира, – на том или на этом свете, какие бы формы он ни принимал. Если есть высшее Я, значит, есть и я сама и всегда буду, потому что мы одно, а все эти оболочки, тела, ну и что? И хоть провались этот мир или нет – это не затронет высшее Я, и потому какое мне до всей этой Вселенной дело?!»

И безграничное, всеохватывающее чувство самобытия захлестнуло её. Она поглядела издалека на кладбище. «Какой бред», – почти сказала она вслух.

Всё для неё как бы распалось на три части: на так называемый мир, далее – родная, но непостижимая до конца Россия и, наконец, её вечное Я, скрытое в глубине её души…

С этого момента произошёл сдвиг.

Глава 5

Правда, одна история, случившаяся сразу после смерти Лёни, немного закрутила её.

Её прежние любимцы, люди, сдвинутые чуть-чуть за своё бытие, то и дело попадались ей. И вот один из них действительно поразил её. Человек этот был уже в годах и обуянный желанием остановить время. Имел он в виду, конечно, своё собственное время, для себя, а не претендовал, чтоб остановить время в миру, что доступно, понятно, одному Брахману… точнее, Шиве: для искоренения всего, что есть.

Чего только не вытворял этот человек! Был он совершенно одинокий и даже полуобразованный, но Люду умилял своими высказываниями о том, что и к концу жизни отдельного человека – и особенно к концу мира – время страшно ускоряется и будет ускоряться всё быстрее и быстрее, так что перед всеобщим концом люди будут ощущать свою жизнь как пролетевшую за один миг. Но что есть-де способы время это замедлять и тем самым оттеснять себя, потихонечку, стук за стуком, от гибели, от черты-с! – покрикивал он на самого себя.

Впервые рассказал он ей всё это после соития, за бутылкой водки, когда Люда прикорнула у окошечка с геранью, и солнце опаляло сладостный старомосковский дворик с лужайками и ленивыми котами.

Люде всё время вспоминались стихи:

Как ударит в соборе колокол:
Сволокут меня черти волоком,
Я за чаркой, с тобою распитой…

Но за возможность «останавливать» время она жадно уцепилась.

– Ух, какая ты ненасытная, – удивился он ей тогда. – Я в твои годы об этом ещё не думал…

И от изумления он осушил залпом стакан горьковато-пустынной водки. «Вот народ-то пошёл, – пробормотал он потом, – как за жизнь хватаются, даже молодые!»

Люда, не откладывая, погрузилась в его способы. Но, благодаря своей змеиной интуиции, почувствовала не совсем то. Да, кой-чего можно было добиться, и даже эффективно, и как маленький подарок такое можно было использовать, но всё же это не то, что надо, чтобы прорваться не только в «вечность», но хотя бы в какую-нибудь приличную «длительность».

Она поняла, что её любимцу не хватает тайных знаний, а одной самодеятельностью здесь не поможешь.

Тогда она ещё решительней пошла по новому пути. В Москве уже существовали довольно закрытые подпольные кружки, которые изучали и практиковали восточный эзотеризм, особенно индуистского плана, и Люда быстро нашла к ним дорогу.

И она увидела, насколько всё сложно, и просто и не просто одновременно, и насколько всё взаимосвязано и какую высокую, хотя и невидимую для мира квалификацию надо иметь, чтобы разрубить смертный узел…

Но, несмотря на все учения, она, как и многие другие, шла каким-то своим, неведомым путём, словно реальность её бытия преображала всё существующее в чуть-чуть иное, своё…

Глава 6

Вот в таком-то состоянии Людмила и попала в дом № 8 по Переходному переулку. Её поразило здесь обилие людей, охваченных этой патологической жаждой жизни (хотя были, конечно, и другие), то есть людей знакомого ей типа, её давешних «единоутробцев» по бытию. Раньше они были разбросаны по всему её мирскому пути, и встречи с ними обжигали её душу желанием жить (жить каждой клеточкой!) – вечно, безумно и вопреки всему (ведь живут же в каких-то мирах наверняка по тысяче, по миллиону земных лет, говорила она самой себе)…

Но здесь, в Переходном переулке, на маленьком клочке земли, таких любителей своего бытия скопилось чересчур уж много! Как будто они съехались сюда со всей окрестной Рассеи. Конечно, среди них только некоторые могли жить глубинным самобытием… Большинство просто металось, ощущая своё самобытие – в сокровенном смысле – лишь иногда, но зато обуянное и диким желанием жить, и страхом перед смертью, и стихийным поиском жизни в самом себе. Людмилочка просто ошалела от такого изобилия и с некоторыми сразу подружилась. Были это люди своеобычные, причудливые, но, конечно, ни о каких эзотерических центрах они и не слыхивали.

Подружилась она с одной пухленькой – одного с ней возраста, может, чуть постарше, – женщиной. Звали её Галя. Души в ней Людочка не чаяла и целовала её из-за непомерного сладкого умиления, которое Галя у неё вызывала даже своим видом. Была Галя девка масляная, круглая, но с такими – одновременно умными глазками, что многим становилось не по себе. Собственно, «умными» Люда их называла только в своём смысле, а не в «общечеловеческом»: ибо глаза Гали от обычного ума были далеки, а смотрели мутно, отрешённо, но не по-монашески, а в своём смысле.

Любила она ещё, Галя, петь песни, потаённые, длинные, словно вышедшие из далёкого прошлого, которые никто не знал, но которые она вместе с тем немного преображала. Окно её выходило прямо в уютный и отключённый проулочек-тупичок – между забором и боковой стороной дома. На этой стене её окно было единственным, оно нависало на двухэтажной высоте над этим зелёным и пыльным проулочком с заброшенной травкой и уголком, в котором спал вечно пьяный инвалид Терентий, не беспокоя никого. Люда впервые здесь и услышала это ностальгическое, чуть-чуть кошмарное пение ни для кого, льющееся из одинокого окна. Это всколыхнуло её душу, и она подружилась с Галей, о многом рассказывая ей.

Однажды Люда, после короткого трёхдневного путешествия в Питер, сидела на скамеечке, во дворе, принимая у себя Петра Городникова, молодого человека из их метафизического центра. Пётр был неофит, но из понимающих. Облизываясь, Люда как-то чересчур доверчиво смотрела на травку и освещённую заходящим солнцем полянку во дворике. В воздухе было тепло, как от уютных мыслей, и друзьям захотелось посидеть в миру, а не в комнате… Галя присуседилась тут же.

Надо сказать, что Люда взяла себе за правило говорить при Гале всё, что хотела, даже когда речь шла об Учениях, не обращая внимания на её «необученность». Это было исключение, на которое Люда шла из чувства необычной дружбы с Галей и в надежде к тому же на её нутро. «Пусть понимает всё по-своему, но она всё равно как-то парадоксально схватывает эти мысли», – думала Люда и вспоминала, как Галя порой утробно хохотала, когда Люда вдруг говорила о Боге внутри нас…

Но в этот день Люде было не до внутренних долгих хохотков. Она поделилась с Петром своими сомнениями.

– Я понимаю, – взволнованно говорила она ему, – что нужно отказаться от низших слоёв бытия, чтобы прийти к высшим, тем более если видишь, что они реальны в тебе, по крайней мере в глубоком созерцании… Но что меня мучает: как бы не залететь слишком далеко… Конечно, в самом бытии лежит ограничение, и, видимо, нужен скачок к совершенно абсолютному, по ту сторону бытия… Но иногда у меня сомнения…

– Какие сомнения?! – возразил ей Пётр. – Страх перед Ничто, перед Нирваной? Но мы исходим не от буддийских концепций, а из индуизма, где понятие Абсолюта полноценнее. Мы идём по пути реализации Атмана, или Абсолюта, Брахмана, который включает в Себя высшее Бытие и Сознание… Забудь о негациях Абсолюта, мы всё-таки делаем упор на ином…

– Да, но иногда меня страшат эти Негации…

– Раствориться боитесь, Людушка? – похотливо вставила своё словечко Галя, которая неожиданно многое угадывала – и не первый раз – в их разговорах.

Пётр рассмеялся и, дивясь этой догадливости, дружески хлопнул Галеньку по жирной спине.

– В конце концов, важна практика, – сказал он. – Только практика, то есть реализация Вечного внутри нас… И здесь важен наш конкретный русский метафизический путь – наш опыт высшего Я. В нас ведь это очень глубоко сидит… И чего ты сомневаешься? Неужели в Боге меньше бытия, чем в человеке?! Смотри не переосторожничай, знаю я эту твою высшую трусость…

– Известны два пути, – резко ответила Люда. – Один – вверх: жертвуя низшим, разрушая его в себе, вплоть до Эго, ради высшего абсолютного Я. Второй – жить… жить… но жить не как все эти несчастные людишки на этой планетке, которые и рта не успевают открыть, как умирают, а тысячи, миллион лет, целую длительность здесь ли, где ещё, но непрерывно, не уступая, удерживая ценное в себе… Остановить и сохранить себя, не уходя в Неизвестное, не разрушаясь, не трансформируясь… если не считать, конечно, уже самых неизбежных мелочей…

– Тихим таким демонизмом попахивает от этого вашего второго пути, Людочка, – ответствовал Пётр. – Вспомните: договор с дьяволом, вечное тело…

– Но, во-первых, это не мой путь…

– Ах, вот вы про что! – вмешалась опять Галюша, всплеснув руками. – Демонов и я не люблю, но, по мне, такая бы ещё долго, ой как долго в теле бы пожила. Уютство-то какое, прости господи… Раёк сладкий, раёк, да и только!..

На двор между тем вышел довольно странный пожилой мужичок Мефодий, чумной, востроносый и глазом своим внутри себя замутнённый. Про него ходили разнообразные полулегенды. Например, что живёт он не с женщинами, а с их тенями и во время любви ползёт вкось, в объятья их теней. Многие от этого истории приключались. Странноватый был мужик, одним словом.

Мефодий мутно оглядел всех троих, сидевших на скамейке, и швырнул в Людину тень небольшую палку. А потом быстро сделал гимнастику, вниз головой.

Всё это немного отвлекло друзей от чистой метафизики. Галюша вдруг вытащила, словно из-под земли, бидон ещё холодного квасу, а Люда принесла закуску и наливочку. На дворе было почему-то одиноко, а Мефодий отличался своим непьянством.

Приютились. Чёрные птицы пронеслись над их головами, и зашумели в ответ деревья.

– Не видим, не видим мы многого, – проверещала в ответ Галюша.

Глава 7

Первый утробный глоточек прошёл за бытие – за вечное и неделимое. Галюша даже немного всплакнула. Пётр же, обернув свой лик к Люде, убеждал её:

– Страх твой, Люда, очень простой источник имеет: атеизм в детстве. Всех нас в своё время накрыл этот ужас: такова уж современная цивилизация. Ведь впервые человек один на один со смертью оказался, без веры. А в детстве ой-ой как всё остро воспринимается, вот и залез некий животный ужас в душеньку, ещё бы; я один, кругом тьма, и я умру, и уйду в эту тьму навсегда. Да к тому же дух стал уже пробуждаться, у некоторых даже в очень юном возрасте, бывает, вот и получилось, что даже всё, что вечным полагать нужно, разум, дух, держится только в одной точке, в одном теле, и разрушится эта точка – тогда и всё погибнет, даже самое дорогое, Я, сознание. Вот откуда и вошло в нашу душу это судорожное цеплянье за жизнь, эта истерика. Ведь согласитесь, даже в девятнадцатом веке такого не было. О, конечно, потом, я имею в виду нас, всё восстановилось, пришло в нормальное состояние, вернулась вера в Бога и в абсолютность бытия, но ведь это потом, по мере самодвижения разума. А тот ужас, тот страх безумный вошёл с детства, в кровь, и в плоть, и в тёмные глубины души тоже, и пусть разум его вытеснил из сознания, где-то в наших глубинках, закоулках, он ещё живёт. Это уже я про вас лично говорю, дорогая моя Людочка…

– Ах вот как, – рассмеялась Люда. – Но учти, Пётр, этот атеизм, или, точнее, страх, вероятно, не так прост, как кажется. Не исключено, он просто символ чего-то иного, страшного, чего нам не понять. Легко высмеять атеизм, но трудно уничтожить страх, тем более что он может быть намёком на совершенно другую, уже не «атеистическую», а метафизическую ситуацию…

– Хватит, хватит, – вздохнула Галя. – Договорились. Все вы, может, не правы по-своему. Давайте-ка лучше хлебнём немного, чтоб каждая жилочка внутри задрожала. Пока живы.

Прошёл хохоток.

– А время и я не люблю, – умильно продолжала Галюша, вытирая платком сальные губки. – Когда выпьешь, время немного утихает, не так бежит. Я помню, Люда, тот наш разговор о времени… Ох!

Мефодий опять приблизился к ним. Был он, замутнённый, молчалив, но на этот раз заговорил:

– Может, на кладбище хотите прогуляться. Я люблю…

– А что, тут рядышком кладбище? – осведомилась Люда.

– А то нет. Этого добра везде хватает.

И Мефодий опять подпрыгнул, сделав вокруг себя свою гимнастику.

– На кладбище всегда хорошо прогуляться, – дружелюбно улыбнулась Галя. – Мы с моим мужиком часто гуляем по кладбищу. Так оно, поди, уж закрыто?

– Я дыру в заборе знаю, – уважительно вставил Мефодий.

– Что ж, прогуляться после пития неплохо. Только надо бы его угостить?! – И Пётр кивнул на Мефодия.

– Не надо, – шепнула Галя. – Он вообще-то не пьёт, а если выпьет, то не такой дурной делается. Смиреет. А сейчас он как раз своеобычный.

– Закаты здесь какие, закаты на этой окраине, – вздохнула Люда. – Всю душу вывернут. Как у вас в Боровске, Галя.

– Я за палкой схожу, – буркнул Мефодий и побежал к дому.

– Без палки он на кладбище никогда не ходит, горемычный, – вставила Галюша. – С кем он там воюет, не знаю.

Тихо допилась сладкая наливочка, и с какой-то радостью Галя поцеловала свою Люду. Мефодий не заставил себя ждать: вприпрыжку с палкой в руке, и в то же время умственный, он прискакал к друзьям.

Началась вечерняя прогулка.

Мефодий вёл изворотливо, кривыми переулочками, то и дело приходилось пролезать в разные дыры в заборах. Пётр поддерживал более чем нежную Люду. Мефодий тем временем разговаривал с Галей на своём языке.

– У домов нет теней, я знаю это, Галя, – причудливо-осторожно говорил он.

– Как это так, Фодя?

– Не те тени. Надо, чтобы тень была живая.

– Это которая от человеков?

– Угу.

– И что ты, Фодя, говорят, всё с тенями знаешься! – вздохнула Галя, пролезая, толстенькая, сквозь дыру. – Нешто тебе людей не жалко, особенно баб?

– Как не жалко – жалко! – Мефодий хотел даже сделать свою безразличную гимнастику. – Но тень, тень, она, Галя, особая стать. Вот кого хвалить надо.

– И много ты их захвалил?

– Людям что, Галя, люди – они и так счастливые. А тени?!. – И Мефодий, шумно вздохнув, погрозил кому-то не то пальцем, не то кулаком – в пространство.

Быстро прошли последние проулки. Шёпот из-под углов сопровождал их.

Дыра в этом кладбищенском заборе действительно была, приметная, но вела она не на могилы, а в бесконечную зелень, кусты и деревья, которая скрывала могилы от посторонних глаз. Как только друзья подошли к дыре, из неё выскользнули две девочки-подружки, лет тринадцати, как раз с соседнего с домом номер восемь двора.

– Эх вы, сластёны! – шикнул на них Мефодий.

– А что? – спросила Люда.

– Да за земляникой сюда ходют, – объяснила Галя. – Кругом, за городом, не так далеко, полно земляники, и они сюда приладились: с могилок землянику рвать. Точно она поэтому слаще.

– Ого! – вспомнила Люда. – Как зовут девочек-то?

– Нина и Катя.

– Я знаю больше эту странную девочку Иру, с нашего двора.

– Как её не знать такую, – чуть вздрогнула Галя.

– Хорошо! – вдруг закричал Мефодий.

Друзья уже были на кладбище. Первые могилки на их пути расположились довольно хаотично, точно все перемешанные. Лишь цветы и надписи напоминали об уютстве. Но потом всё стало более нормальным… Любимым занятием Люды в ранней юности было бродить по кладбищу и читать надписи на могилках, представляя себе жизнь ушедших. Но с некоторых времён все эти надписи для неё звучали как насмешка, как игра, как знаменитый балаган иллюзий, называемый жизнью или смертью – всё равно. Но в душе оставалось всё-таки желание ущипнуть иллюзию за хвост.

Поэтому она, не удержавшись, чуть-чуть, но добродушно пошутила над чистенькой могилкой, за что была сурово осуждена более традиционно настроенным Петром.

– Хоть и хвост, а всё-таки уважение надо иметь, – поправил он её.

– Какие там хвосты, – спохватилась Галюша. – Настоящие чудовища порой тут шляются. Вы не смотрите, что могилки такие прибранные. Знаем мы этот порядочек!

Мефодий прыгнул куда-то в кусты и моментально вынырнул оттуда. В руках он радостно держал две палки. Но глаз его, отключённый и занырливый, был обращён внутрь.

Прошла заблудившаяся группа пионеров с венком.

Мефодий подошёл и прошептал что-то на ушко Гале.

– Фодя гадалке показать нас хочет, неугомонный, – провозгласила Галя.

– Где ж тут на могилках гадалка?!

– Да Фодя говорит, одна гадалка здесь по ночам на могилы ходит и мёртвым гадает – не то по костям, не то по траве на могиле, про судьбу их, тихих…

– Занятная старушка, должно быть, – вставил Пётр.

И Мефодий закружил их по всему кладбищу, от дерева к бревну, от могилы наискосок к могиле вкривь, между кустами – к своей неведомой цели.

«Могила без тени, Петрищева, сейчас, кажется», – бормотал он.

Люда чуть-чуть ушиблась о пенёк и с нежностью подумала о боли – ведь всё равно это моё бытие, моё ощущение…

Вдруг перед ними оказалась полянка с почти уже сровненными с землёй могилками, только кресты некоторые торчали из будто приглаженной земли. Но где-то в середине поляны, под деревом, была ещё живая могилка, и около неё на бугорке сидела старушка, но очень невзрачная, хотя и с улыбчивым ртом.

– Анастасия Петровна! – прохрипел Мефодий. – Мы к вам!

Друзья, дивясь по-особому, расселись вокруг старушки.

– Как это вы мёртвым гадаете? – не удержалась Галюша.

– Не мёртвым гадает она, а теням, – вздрогнул Мефодий, – но тем, которые из могилы выходят. Тем она и гадает, про их судьбу и про их странствие.

Старушка, чуть польщённая, даже разрумянилась от удовольства и смотрела на всех изучающим, но чуть-чуть нездешним взглядом, правда, в строгости.

– Вы бы живым погадали, – усмехнулась Галя, пожав толстенькими плечиками.

– Чаво живым-то гадать, – прошамкала старушка. – Их судьба известная. Я сама живая, – добавила она смущённо, но всё-таки как-то аппетитно.

Люда и Пётр уселись сбоку от старушки – и замерли. Мефодий сел прямо напротив Анастасии Петровны, как будто хотел играть с ней в домино…

Галюша присуседилась где-то между Людой и Мефодием, поближе к последнему.

– Фоде бы надо погадать… – высказалась она.

Старушка вдруг согласилась.

– Фоде можно, – приветливо глядя на него, сказала бабка. – А ну-кась протяни обе руки, по-простому, по-людски.

Признаться, никогда ещё Люда не видывала такой странной руки, как у Мефодия.

– Кругов-то, кругов, – заохала бабка.

Действительно, все главные линии руки Мефодия, особенно на правой, закручивались какими-то невразумительными кружочками. Линия Судьбы, например, вместо того чтобы подниматься к холму Сатурна, вдруг завёртывалась и чуть ли не возвращалась в то место, откуда вышла. Особенно же причудливы были линии, обозначающие счастье, симпатии и любовь: то ли в них виделась звёздность, то ли, наоборот, полнейший беспорядок и скачок.

– В полёте ты весь, Мефодий, в полёте, – пробормотала старушка, – то вверх, то в сторону. Только за кем летаешь-то, за кем гоняешься?

– Главное, что жить, кажется, будет долго, – завистливо вставила Галюша. – Ой, как хорошо! Остановись, время. – И она подмигнула Люде.

И потом откуда-то вынула заветную наливочку. Глотнула из неё, сладко так, почти блаженно, и протянула Людмиле:

– Не брезгуешь…

– От тебя-то? От родной…

И Люда взяла бутылочку.

– Жаль, землянички кругом нет, – умильно вздохнула Галюша. – А вон ведь есть… крупные.

И она юрко опустила свою белую ручку под низенький кусточек.

– Лети… лети… Мефодий, – словно заговором проговорила старушка. – Не буду тебе ничего говорить. Только стрясётся с тобою, авиатор ты эдакий, приключение одно… Почти на том свете.

– Никакие «приключения» не страшны, – пробормотала Люда. – Главное, жить в своём бытии… Где-то там внутри есть и его вечный пласт.

– Ох, Люда, сложно это, – вздохнула Галюша. – Вот ты мне рассказывала, что брамины учат, есть миры, где существа разумные, как и мы, могут жить по миллиону лет и больше, причём это в теле… в теле… хоть и в другом, чем наше, но не в воздушном каком-нибудь, а в теле… Ох, я бы так пожила, ей-богу бы, пожила миллиончиков пять лет… И всё равно мало, ой мало…

– Ну, там время по-иному ощущается, – вставил Пётр. – Не так, как у нас.

– Всё равно… Лишь бы долго, долго, – ответила Галя.

Мефодий между тем занялся ловлей каких-то насекомых. Старушка, зябко укутавшись в платок, слушала беседу.

– Да и мои… тоже жить хотят, – то и дело вставляла она, подмигивая.

«Где это Мефодий выкопал такую, – подумал Пётр, – а может, точнее: где она его такого выкопала?»

Анастасия Петровна сидела на возвышении, на самом, так сказать, его пике, и с дурашливой снисходительностью посматривала на своих гостей. Наливочка была, конечно, предложена и старушке, но Анастасия Петровна с резвостью вылила почти всю долю в землю, поделясь со своими.

– Им тоже надо… сладенького, – шепнула она дереву.

– Где же вы живёте, Анастасия Петровна? – поинтересовался Пётр.

– В Москве живу. Где же мне ещё жить. По Гоголевскому бульвару прописана…

Вдруг стало вечереть, хотя кроваво-нежные лучи солнца ещё проникали сквозь деревья. Надо было уходить. Шумел ветер.

– Ну, я вас провожу, – сказала старушка. – А сама пойду пить чай с ночным сторожем.

Кряхтя, она встала со своего возвышения. «Могилка-то девицы, – ласково добавила она, – в девушках ушла».

Путь нужно было держать нелёгкий: томление и блаженство растопило почти всех. Один Мефодий был неутомим. А старушка шла, почему-то широко расставив ноги, точно это были у неё ходули. Юбка неопрятным мешком покрывала её плоть.

– Видите, Пётр, видите, – повторяла Люда. – Вечность – о, если б в неё войти… А думаю, и теням, наверное, страшно, когда их судьбы предсказывают…

Еле выбрались из запутанного кладбища: перед тем Анастасия Петровна, попрощавшись, потрепала Мефодия по плечу и исчезла по кривой дорожке. Когда подошли к дому № 8, всё было уже во мраке, лишь качались деревья от ветра, точно тёмные призраки, и горели огни в окнах. Мефодий тут же юркнул куда-то в сторону.

Глава 8

Галюша решительно предложила зайти всем оставшимся (Люде и Петру) к ней домой, в её квартиру из двух уютных комнат, благо мужа с сынишкой десяти лет она отправила в деревню – отдыхать.

Шли – даже по земле – осторожно. Лестница была скрипучая, деревянная, и квартирки, как норки, теснились здесь плотно друг к другу. Но у Гали оказалось очень родимое, вовлекающее гнездо, где можно было быть самим собой. Дружелюбно расселись за столиком с простой клеёнкой, у окна, за которым трепетал клён.

Галя быстренько собрала – для уюта – маленький ужин под ту же наливочку, которая у неё была неиссякаемая.

Но внезапно – за стеной, в соседней квартире – раздался резкий истерический крик, послышалось падение чего-то тяжёлого и затем не то ворчание, не то сдавленный стон.

– Ох, как раз с этой квартирой беда, – вздохнула Галя, – ведь там живёт Ира.

И она посмотрела на Люду. Пётр немного заволновался – по интеллигентской привычке.

– Ничего, ничего, Пётр, – и Галюша сладко опрокинула в себя рюмку с наливочкой. – Люда знает, у нас в доме жильцы все смирные, бывалые, ну, конечно, Мефодий со странностями, но только одна эта семья Вольских не удалась. И как раз наши соседи.

Крик повторился.

– А что за Ира, что за суровая женщина? – спросил Пётр.

– Какое! Девочка тринадцати лет.

– Ого!

– Она кого хошь на себя наведёт, хотя сама в малых летах. Я, Люда, скажу, что нарочно своего Мишку в деревню сплавила. А то боюсь: Ирка попортит.

– Хороша! – вставила Люда.

– Да, у неё глаза-то какие, Люд, тяжёлые, и опять же безумные, ты сама мне говорила, – ответила Галюша, взглянув на невидимый во тьме клён. – Потом, Зойка, её мачеха, мне рассказывала, что она крест нательный чей-то украла и оплевала… Ну зачем это ребёнку, она ж не понимает в этом, а так ненавидит крест изнутри. Тут что-то не то!

– Месть за детские крестовые походы, – рассмеялся Пётр.

– И всё-таки её жалко, Ирку, – поправила Галюша.

Опять раздался истерический крик.

– Я б сынка своего и на лето при себе оставила, да боюсь Иркиного разврата. Хоть с квартиры съезжай, – совсем задумалась Галя.

История Иры – по большинству источников – была такова. В тяжёлые послевоенные годы её мать-одиночка побиралась вместе с ней, с малолетней девочкой, по деревням и городам, где-то в запредельной глуши, в Сибири.

Однажды мать забрела на край маленького города, в какое-то общежитие, на отшибе, где жили рабочие какого-то далёкого племени, собранные бог весть откуда. Хотела мать чего-нибудь попросить у них и сплясала для этого, по своему обыкновению. Но вместо отдачи рабочие эти, убив, съели её, а про девочку-малютку позабыли. Ели они её в большой общежитской столовой, сварив предварительно в котле. А забытая девочка ходила между ними, сторонилась и молчала, глядя, как они ели.

Потом один рабочий, наевшись, пожалел её, спрятал и затем вывел в город. Говорили потом, что девочка всё-таки не осознала в точности, что случилось с её матушкой-плясуньей.

В городе её приютили добрые люди, потом передали другим людям, потом официально выяснилось, что её мать съели, и это было записано в закрытой Ириной характеристике, в детском доме. Прочитала как-то эту характеристику бездетная тридцатилетняя женщина Зоя Вольская, сама плясунья и шалунья, застрявшая в сибирском городке проездом из Москвы. И, пожалев сиротку, особенно потому, что с её матерью так обошлись, взяла девочку к себе, в Москву, в дом номер восемь.

Жила Зоя там в квартире вместе со своим оголтелым мужем Володей и со своей матерью Софьей Борисовной, старухой со скрытыми странностями.

И жизнь Иры потекла более или менее нормально, до тех пор, пока у неё самой не обнаружились – уже открытые – странности. Но до этого всё шло хорошо. Зоя, правда, всё больше и больше спивалась, лихо и неестественно: красавица она была, хотя и не нашедшая себя. Володя был чуть дурашлив, хотя в то же время чересчур строг; тайно сожительствовал он и со своей тёщей, Софьей Борисовной, со старушкой, но это было как-то вне его сознания и мимоходом. Зато Софья Борисовна заботилась о нём. Зоя же об этом ничего не знала: её и саму несло бог весть куда, и она нередко пропадала целыми ночами. Ира же росла здоровой девочкой. Жильцы были кругом тихие, радушные и проникновенные: Иру никто не обижал. Ненормальность у Иры обнаружилась как раз с того времени, когда у неё, у ребёнка, появился почти взрослый ум. И вообще многое у неё было связано с умом. Всё это достигло кульминации совсем недавно, когда Ира предложила Володе оставить Зою и сожительствовать с нею одной. Зоя потом, ругаясь, рассказывала об этой истории Гале. А до этого была дикая, неостановимая похоть, которая бросала Иру от мужика к мужику, в сад, в канаву, куда угодно…

Этим она совсем свела с ума своих новых радетелей. Была она девочка крупная, в теле, с брюшком, несмотря на детство, и с быстро развивающимся, как змея, острым умом. Уже в одиннадцать лет она страстно мечтала устроить свою жизнь, поскорее стать взрослой, чтобы пожить по-своему, в сладости и независимо.

В двенадцать лет она потеряла своё девство в пионерском лагере, с пионервожатым, которого умудрилась сама же соблазнить. Её чудовищная безудержность в этом отношении переполошила весь двор, и все её стали сторониться, как чумы. Даже в школе недоумевали и не знали, что делать, стараясь не замечать…

Действительно, её сладострастие не знало границ: даже во время приготовления домашних уроков она звала Володю и тёрлась около него, пока он, полупьяный, объяснял задачку.

Простая подушка превращалась для неё в стимул страсти, и пот наслаждения всё время стекал по её лбу.

Особенно выводило это из себя Зою. «Я когда-нибудь удушу её», – думала она в тишине. Особенно бесила её эта наглость и беспрерывность сладострастия любым путём в соединении с детским пухлым личиком и невинными годами. Было и ещё нечто тайное, что, может быть, больше всего изводило Зою изнутри.

А ум у девочки продолжал развиваться не по дням, а по часам. Она уже творила невероятные подлости. И во всём этом виделось желание жить, жить, чтобы расширить поле сладострастия, чтоб стать скорее взрослой, чтоб не упустить своё…

Детишки пугались Иры и удирали от неё. А её расчётливость приводила в ужас жильцов, которые любили другую жизнь.

Люда познакомилась с Ирой почти сразу же, как переехала сюда, в дом номер восемь по Переходному переулку. Первым делом Ира попыталась и её соблазнить: вообще ей было всё равно, кого «соблазнять» и чего (хотя бы угол стола), и она уже имела опыт любви с девочками. Люда, утихомирив её и отстранив, стала тем не менее страшно жалеть её, сама не зная почему. Хотя жалеть её было трудно: она непрерывно делала посильные подлости кому могла. Вот тут её «расчётливость» разрушалась силою детской импульсивности и бесконтрольности, и она порой вызывала к себе ненависть и отвращение, хотя жильцы умудрялись ото всего быть отключёнными.

Однако Мефодий пристально раскрывал на неё свой болотный зрак. Выл он только не раз, глядя на неё, а на других никогда не выл. Было в ней, ко всему, ещё что-то тяжеловатое, страшное, и это «что-то» выражалось во взгляде, который одновременно был каменным и безумным, как определили этот взгляд Галюша с Людой.

– И чего она так мир етот любит, – ворчал пьяный инвалид Терентий. – Ведь в етом миру её мать на её глазах съели… Что ж у неё за глаза после этого такие жадные? Другие бы после такого ни на что не глядели, а у ей…

И он махал хмельной рукой.

Да, жадна была Ира до жизни, но любила «етот» мир Ира по-своему.

Такова была эта девочка, чей крик раздавался за непрочной стеной Галюшиной квартиры.

– Позвать милицию, что ли, – не выдержала наконец Люда.

– Ежели будет так дальше, то позовём, – неуверенно пробормотала Галя.

Однако вскоре шум затих, но потом дверь Галиной квартиры распахнулась, и на пороге появилась сама Зоечка, растерзанная и с папиросой в руке.

Она вся дрожала.

– Не могу я с ней, не могу! – проговорила она. – Дайте водки!

Галя плеснула наливочки.

– Вечная сластёна, – недовольно взглянула на неё Зоя, но наливку залпом выпила. – Ух!

– Ну, что? – спросила Галя.

– Ничего не хочу говорить.

Видно, Ира так сексуально набедокурила, что Зоя не находила и слов или даже стыдилась. Закурив, она присела на стульчик и замолчала.

– Да отдайте вы её куда-нибудь, хоть в детдом, – взмолилась Люда. – Добром это всё не кончится!

– Не можем. Такое стечение обстоятельств. Долго рассказывать, но по документам теперь она наша подлинная дочь, и мы её сдать государству не можем.

Зоя встала, походила по комнате и начала ругаться, проклиная свою судьбу, наговорила что-то нехорошее на ангелов и исчезла за дверью, хлопнув ею как следует, но перед этим выпив ещё на прощанье целый стакан наливки.

– Что ж она такое могла натворить? – вслух рассуждала Галя. – Ума не приложу. Кажется, уж чего она только не вытворяла, ко всему привыкать стали. Только что с собакой не спала, но у Вольских собак нету.

– Такая уж её звезда, – вздохнула Люда.

– Из того, что ты говорила мне, Люда, думаю, крепкие знания тут нужны, чтоб помочь Ире. Но это неспроста, – проговорил Пётр. – Это необычный случай. И простая медицина тут не поможет. Как ты считаешь, можно ли кого-нибудь найти в Москве из знатоков таких ситуаций?

– Надо подумать. Жаль девочку. Уж чересчур всё это. Но в ней, в ней ведь всё дело. И потому как можно изменить? Чужую звезду ей не привесишь. Но поискать надо, и ты поспрошай…

Шум за стеной стих, казалось, навсегда. Выпив по последнему глоточку, все наконец разбрелись: Люда спьяну осталась ночевать у Гали, а Пётр уехал на такси домой.

Девочкам среди ночи казалось: что-то бьётся и шевелится. Но ни о чём подумать было нельзя, сковывали сновидения.

Люда не хотела в этом признаваться даже Гале, но с Ирой её связывал какой-то внутренний ночной союз, скорее даже не «союз», а, может быть, бред, точно её тёмное «я», её двойник тянулся к Ире.

Помимо чисто внешних встреч – на улице, во дворе (в конце концов, девочка была её соседка) – произошло ещё что-то, но уже в душе Люды – только в её душе. Никто, кроме неё, не знал об этом, лишь, может быть, сама Ира отдалённо чуть-чуть догадывалась, ничего не понимая в целом.

История была такова.

Несколько раз Люда, наблюдая за девочкой, поражалась её внутреннему состоянию – вдруг в каких-то чертах очень сходному с её собственным: так, по крайней мере, казалось Люде.

Однажды они вместе были на опушке леса. Ира лежала в траве, почти голенькая. Внезапно поднялась сильная буря. И сразу же одно дерево – видимо, гнилое, – начало падать на землю, прямо на Иру. Она в ужасе отползла. А потом замерла, лёжа, чуть приподнявшись. Глаза её неподвижно впились в мёртво-лежащее дерево, которое чудом не раздавило её, как лягушку, наполненную человеческим бытием.

И Люда видела, как прозрачно-дрожащий пот покрывал её лоб, плечи, как дрожали линии живота. Это не был обычный физический страх, а безмерный, отчаянный, как будто всё мировое бытие соединилось – в её лице – в одну точку, и эта точка могла быть раздавлена – навсегда. Ужас превосходил человеческий, хотя сама девочка, может быть, этого не осознавала. Люда видела только – особенно отчётливо – её дрожащее, точно в воде, лицо и глаза, застывшие в безумном космическом непонимании за самоё себя.

Во всяком случае, всё это Люда мгновенно ощутила в подтексте её страха.

«Девочка ещё не может всё осознать, – подумала Люда. – Но подтекст, подтекст. Я чувствую, это мой подтекст, мои прежние бездонные фобии за себя в детстве… Когда нет Бога и вообще ничего нет, а есть только ты – одна как единый космос – и ты должна быть раздавлена. Фобии плоти и “атеистических” парадоксов в детстве и ранней юности».

Потом Люде стало казаться: она преувеличивает, у Иры не может быть такой подтекст, потому что это слишком сложно для неё, и, наконец, не может быть такого поразительного сходства. Тем более во многом другом девочка отталкивала Люду и даже пугала её. Ирины холодные глаза, с тяжеловатым бредом внутри, хохот, грубая открытая сексуальность вызывали отвращение.

«Какая это не-я», – говорила тогда самой себе Люда.

Но внезапно тождество опять всплывало, и самым странным образом.

Однажды Люда увидела, как Ира спала – одна на траве. Она замерла в трёх шагах, глядя на неё. Ира спала как всё равно молилась своей плоти (своей родной, дрожащей плоти), точнее, бытию плоти, и формой молитвы было её дыхание – прерывистое, глубокое, страшное, идущее в глубь живота… (с бездонным оргазмом где-то внутри).

Всё это вместе и отвращало, и влекло Люду к ней: патологически влекло, точно она видела в ней своё второе «я» или «тёмную» сторону своего «я». «Но почему тёмную, – возмущалась в уме Люда, – просто… таинственную сторону… Боже, как она дрожит за своё бытие. (Её смерть будет как мучительный прерыв оргазма.) Да-да, есть что-то общее у меня с ней, до сумасшествия, но в то же время и какое-то резкое различие, до отвращения к ней. А в чём, в чём дело на самом глубинном уровне – не пойму. Иногда мне хочется сжать её и зацеловать, иногда – проклясть… Брр!»

И ещё – один её знакомый (словно день превратился в сон) сказал ей: «Да, да, вы очень, очень похожи…»

Ира стала даже сниться ей, словно девочка, как змея, вползала внутрь её собственного бытия, слилась с ним, и обе они – Ира и Люда – выли вместе в ночи: от страха и блаженства быть, покрываясь смертным потом, словно приближался к ним – в ночи – грозный призрак, готовый остановить их сердца.

Люда и сама – в полусне, в полубреду – хотела бы съесть собственное сердце – от наслаждения жизнью и чтобы чувствовать в своём нежном рту его блаженный стук. «Кругленький ты, как земной шар», – стонала она во тьме, прижимая руки к груди, где билось оно.

Ируня пугала её ещё и некоторым сходством – духовным, конечно, – с тем мальчиком, в которого она была влюблена в детстве и который исчез. Тот-то вообще сошёл с ума, надломился от чувства самобытия – и потому навеки пропал.

«Где мальчик-то, где мальчик?» – бредила Люда порой во сне. Тьма ночная тогда наступала на неё, и видения в мозгу путались с мистически-тревожным биением собственного сердца. Плоть превращалась в дрожащую воду, в которую смотрели звериные призраки. И только возвращение из сна к дневному блистательному Я спасало её от привидений.

Днём, конечно, Люда могла полностью контролировать себя, и собственный Свет сверху над головой (как у браминов – улыбалась она самой себе) умерял метания плоти и ночного «я», и она ужасалась Ириной извращённости и грубости.

«Она уже сложилась, она будет такой и взрослой, – думала Люда. – Что-то в ней есть такое глубокое и хорошее, но повёрнутое не в ту сторону и превратившееся в свою противоположность». И она порой вздрагивала, глядя на Иру, от каких-то странных ассоциаций.

Глава 9

Утро встретило проснувшихся Люду и Галю вездесущим солнцем: его лучи уже вовсю согревали комнатку. Крик радости слышался с улицы. К тому же было воскресенье. Во дворе уже что-то происходило: толстый человек катался по траве, возле сарая, пытаясь уловить своё бытие.

Люда с Галей убежали сразу к озерку: искупаться по-раннему. И были, проходя мимо одного дома, поражены, как отдыхали, лёжа на раскладушках в саду, две женщины. Отдыхали неподвижно, таинственно, уйдя в себя и словно где-то внутри ужасаясь своему бытию. И в то же время объятые сознанием какого-то бесконечного и жуткого владения – владения своим бытием.

На озерке было нелюдно, по-деревенски тихо и тепло. Две девушки нежились на песке, замерев. Ещё кто-то был в воде…

«Как бы не погибнуть, – мелькнуло вдруг в голове у Люды, – в воде-то этой…»

Тут же подул лёгкий ветерок…

А возвращаясь после купания домой, они увидели во дворе Иру. Разнузданной походкой, весёлая и довольная девочка ковыляла прямо к подругам. В руке её был мяч: видно, только что играла с девочками и ребятами в волейбол.

– Давайте поиграем, – сказала она.

– Играй с детьми, ишь ты, – промолвила Галя.

– Ну, я поиграю с ней немножко, – ответила Люда. – Отдохну чуть-чуть.

Это было как-то уютно и забавно – играть вдвоём во дворе в простой волейбол без сетки: ребёнок тринадцати лет и взрослая женщина. Но Ирины глаза были недетские, и, кроме того, Люда чувствовала, что Иру мучает, влечёт желание. Вернее, не мучает, а полностью совпадает с её детской волей. Оттого и глаза у неё были такие устремлённые.

Наконец, когда играть кончили, Ира тут же подошла к Люде.

– Какая ты толстенькая, Ира, – проговорила Люда, – вредно так много есть.

– Почему ты не со мной? – прямо спросила Ира.

– Ты опять за своё?

– Почему ты не хочешь со мной быть?

– Ты понимаешь, что говоришь?!

– Эх, скорей бы мне стать взрослой и жить по-своему. Никак не дождусь.

Человек, который катался по земле, пытаясь уловить своё бытие, теперь уже сидел на траве и с умилением глядел в одну точку. В то же время было такое впечатление, что он потерял что-то, и вид его был взъерошенный и лихой.

– Ира, скажи, почему ты оплевала крест?

– Я тебя заметила давно, – спокойно ответила Ира, не обращая внимания на её слова. – Какое у тебя нежное тело, не у всех такое бывает. Почему так? Отчего у тебя такое?

– Что ты мелешь? У всех женщин такое.

– Нет, у тебя особенное, – сурово сказала Ира и вдруг погрозила ей пальцем.

– Ира, покажи-ка мне свои ладошки, обе.

Ира пристально, как-то не по-детски, взглянула на неё.

– Гадать? Не хочу.

– Почему?

Ира замолчала. И вдруг спокойно, неуклюже повернулась к Люде.

– Если будешь со мной, то…

– Ирка, молчи, молчи, дура… плохи твои дела, хочешь, я тебе помогу, съезжу с тобой… Ведь что творилось ночью у вас!

Ирины глаза вдруг расширились от страха. Она неожиданно вспотела.

А вдали, в закутках, уже тихо кувыркался Мефодий. Наступило долгое молчание. Вскоре страх у Иры исчез. Она присела на скамейку рядом с Людой и замерла. Вся её поза теперь выражала бесконечное внутреннее сладострастие. И даже тело чуть колебалось в такт этому сладострастию. Но взгляд был суров, не нежен.

– Смотри, девочка! – вдруг повинуясь какому-то голосу, воскликнула Люда и встала со скамейки.

Мяч покатился по траве, тронутый её ногой. Люде стало страшно. А Ира уже смотрела куда-то вдаль, в сторону.

Люда тихонько ушла.

На другой день она решила покинуть свой дворик и съездить в Москву, в центр, к «своим». Люда сначала поехала на трясущемся трамвайчике; проезжая мимо кладбища, она заметила спешившую Анастасию Петровну, всю в чёрном, словно та была монашка теней.

«Свои» были разбросаны по всей широкой матушке-Москве, а ведь раньше всё сосредотачивалось в центре. Там и сейчас оставались многие…

Приехав, она решила завернуть в тихие арбатские переулочки; там были два великих «гнезда», две квартиры, два «центра», где собирались новейшие искатели Вечности.

На одной из них собирались она и её друзья. Они были связаны с индуизмом, с концепцией Атмана, высшего бессмертного Я, заложенного в человеке, которое не только надприродно, но и отличается от человеческого Эго, ума и индивидуальности, ограниченных и временных. Следовательно, по существу – согласно этой доктрине – высшее Я, Атман, есть не что иное, как Бог, Брахман (Абсолют), и высшее Я человека, таким образом, неотделимо от Божественной реальности, которая едина метафизически, но не «математически».

Пути к этому высшему Я были известны из древней Традиции. Существовал Учитель, получивший инициацию… И сама их группа была только частью глубинного движения…

Но дело заключалось не только в этом. Для многих участников этого движения в начале всего лежал собственный опыт, опыт поиска и реализации в самом себе высшего божественного Я и жизни в нём. Этот их опыт как бы чуть-чуть преображал «традиционный индуизм», в теорию и практику которого вносились существенные дополнения и «поправки». Некоторые даже сами по себе приходили к этой практике, открывая свои методы, и только потом узнавали, что нечто близкое – по цели – существует и в Индии. Да и сама метафизическая духовная окраска, сам опыт своего высшего Я был неожиданно-особенным. Поэтому многие группы считали себя последователями «русского индуизма». Существовали также в этом движении и «ответвления», иногда уже совершенно оригинальные…

Люда чуть бледнела от нежности к своему бытию, когда думала обо всём этом…

Приближаясь к Арбату, вспомнила она и о другой квартире, где собирались те, у которых она бывала редко, и там творилось порой нечто ещё более таинственное, чем «преображение в Божество». Она слышала там иногда такое ошеломляюще-загадочное, жутковатое, от чего подкашивались ноги и волосы вставали дыбом, но потом всё тонуло в фантастическом смехе – когда она сидела среди них, дружески принятая, за старинным огромным столом.

Иногда она слышала что-то подобное от Кости, человека с портфелем, как его называли, который был как бы соединительным звеном между разными метафизическими кружками. Костя часто изумлял Люду: откуда он черпает столько невероятного, когда вдруг перечёркивалось всё и ум отрекался от постигнутого. И подтексты, подтексты, подтексты, которые, как волны, уносили сознание в новые состояния.

Люда, охваченная всеми этими воспоминаниями, зашла в уютное арбатское кафе недалеко от метро. Взяла кофейку и сигарет. Огромный великий город жил своей жизнью, в её разных пластах, в том числе и глубинных, неуловимых и странных. Люда вся пронизывалась токами, исходящими от эзотерической Москвы.

Она снова вспомнила Костю. Но на сегодня было достаточно подтекстов. Она подумала о себе, о своём спасении в собственном вечном Я и о том, что она должна помочь другим, той же своей Гале, у которой такая верная утробность и интуиция, но столько провалов… Она, например, смутно, не вплотную улавливала всю пропасть между бытием в форме так называемой жизни и надприродным вечным бытием внутри высшего Я…

Люда встала и вышла из кафе. Через десять минут она была во дворе у небольшого деревянного уютного домика, затерянного среди громад новых зданий. Постучалась. Раздался весёлый голосок хозяйки одного из дополнительных «неофициальных» салонов, где часто устраивались читки.

– Как ты вовремя, уже собрались, – хихикнула хозяйка, – даже Костя объявился, как с гор.

Люда вошла. В комнате за большим круглым столом сидели несколько человек, другие бродили по комнатам.

Костя, разливая чай, хмуро-внимательно посмотрел на Люду. Чай как-то сгармонизировал обилие вина. На этот раз «сборище» было чисто литературное, в очень редком составе. Никаких крайне метафизических разговоров, понятных лишь посвящённым. Читать должен был молодой человек, чуть-чуть восторженный, свою прозу. То был начинающий подпольный писатель, но уже отмеченный вниманием знаменитых «неконформистов», в том числе метафизиков. Один рассказ назывался «Лунный знак голого человека», второй – «Пузырь в лесу». Сразу как-то стемнело, то ли закрыли окна, то ли ещё что; вспыхнули свечи на столе; все затаились; некоторые расселись по углам, на полу, со стаканами вина.

Люда только-только успела усесться и глотнуть полстакана, как Виктор (так звали писателя) начал читать. Читал он одновременно искренне и артистично, иногда переходил чуть ли не на крик, но тем не менее получалось отлично.

Первый рассказ был про смерть эксгибициониста. Про скандальную смерть. Кто-то хихикал в углу в ответ на сценки в рассказе; девушка в зелёном плакала; кто-то бесшумно пил стакан за стаканом – так уж действовал рассказ.

Под конец чтения Люда поцеловала писателя.

Комната была уже в дыму, почти во мраке, только лишь в островках света. Чтение перешло в бессвязное, чуть истерическое обсуждение: одни твердили Виктору о его герое и о своих печалях одновременно, другие укоряли его за ужас, третьи наливали ему в стакан вина, чтоб он отошёл. Беседа то вспыхивала общая, то распадалась по маленьким кружкам из трёх-четырёх человек, то перекидывалась от Гурджиева до Достоевского или до личных видений…

У Люды уже возникло полубезумное настроение. Однако Ира часто вставала пред её глазами. В тихом бреду она начала рассказывать одной своей приятельнице об эротико-оккультной ситуации Иры и о том, как её спасти.

– Да, если с любовью и милосердием – всё можно, – отвечала та. – Только дурость должна быть во время этого спасения; если по-умному делать, ничего не получится – съест она себя… Дурости побольше.

– Это вы точно заметили насчёт дурости, – бросил на неё взгляд подвернувшийся Костя.

– Нет-нет, – вмешался вдруг толстый человек в очках, художник. – Извините, я слышал ваш разговор и всё понял. Её, Иру, нельзя спасти, слишком её утроба демонична.

– О боже, какая у вас интуиция, чутьё, но что вы о ней знаете, демонолог этакий…

– Да я и говорю, что эксгибиционизм героя, – вдруг потянул за руку Люду откуда-то появившийся лохматый человек со стаканом вина, – не носит характер некрофилии, хотя обнажается герой Виктора фактически перед своей собственной смертью; нелепо тут видеть трупный эксгибиционизм макаровских героев, Виктор – это не Макаров. Тут эксгибиционизм жизни, сексуальное заигрывание со смертью с целью как-то выжить, чёрт побери, выжить на эротике…

– Да, и я говорю, что Виктор – не Макаров, – отвечала Люда.

– Нельзя, нельзя так, господа! Всё равно ждёт что-то страшное…

– Страшное надо сделать смешным…

– Никогда, никогда это не удастся, пока есть страх за Я…

– А если он будет побеждён?

Опять вмешался художник:

– Ваша Ира, Людочка, ужасна не своей похотью, а разумом… Но пусть, пусть, ищите экспертов, чтоб её спасти…

– Но Витёк определённо талантлив, – раздался голос слева. – Конечно, у него нет этой… сверхдостоевщины, но всё же для начала очень недурно… даже блистательно.

Наконец Люда, повинуясь новому порыву, отвела в сторону Костю и рассказала ему об Ире – он, Костя, великий «соединитель», подумала она, он проникает во все кружки, самые странные, и может посоветовать по большому счёту…

Костя спокойно выслушал её и после молчания, которое вошло в неё как метафизический подарок, вдруг сказал:

– Думаю, что найду такого человека, который мог бы ей помочь… Вполне вероятно… А может быть, сейчас махнём к Петру? Что-то здесь слишком шумно. Отсидимся за чаем.

Люда согласилась. Правда, расставаться со всеми было жалко, и вместе с тем Люде хотелось побыть в спокойствии. После бесконечных поцелуев, вздохов, как будто прощались на полмесяца, а не всего на несколько дней, Люда выбралась на улицу вместе с Костей…

…Пётр быстро впустил своих эзотерических друзей к себе в квартиру; идти пришлось мимо комнат родителей, которые добродушно-недоброжелательно относились к знакомствам своего сына, астронома по специальности.

– Буржуазны, как Эйфелева башня, – шутил о них Пётр.

Ритм отключений сразу увёл всех троих.

Разговор заметался от совершенно сумасшедших и диких историй, случившихся с разными людьми, до утончённых нюансов, связанных со спонтанной реализацией абсолютного Я.

В историях же всегда был заложен смысл, тайно-невероятный смысл, далёкий и от логики, и от добра и зла, и от всего «человеческого», тайный смысл, превращающий эти истории в какой-то космологический бред, как будто такие случаи словно специально подкидывались нашим героям.

Одна история, впрочем, не такая уж значительная, почти обыденная, совсем умилила Люду.

Речь шла о малыше из дома, где жил Пётр, мальчике, который хотел покончить самоубийством и падал для этого с низкого второго этажа, но таинственным образом не повреждался. В течение месяца раза два-три в неделю он так упорно падал, точно в заколдованном круге, будучи не в силах добиться своего, пока секрет его не открылся. Один мальчуган с соседнего двора так и прозвал его потом – «павший ангел», и эта кличка прилепилась к нему. Но после всей этой истории он вдруг стал необычайно умнеть, словно ум для него оказался формой его любимого занятия: самоубийства…

А потом дух её возвращался к бытию, к тому бытию – высшему – такому неуловимому, такому сладостному и вечному, точно бездна, скрывающаяся за формулой «Я есть Я»!

И вместе с тем всё время в сознании Люды мелькали загадочные картины, провалы, нет, судьба Иры немного отодвинулась, но вдруг возникли на первом плане все наиболее невероятные личности или «существа» её последних встреч: Мефодий, «Настенька» и один их непонятный «знакомый», затмивший всё приходившее ей на ум. И слышались, вспоминались намёки на его «логово», на каких-то странных созданий там…

На волнах всех этих бесед, внутренних намёков, надежд, воспоминаний Люда покинула своих друзей, чтоб возвратиться домой…

И всё неожиданно спуталось в её уме, и вместе с ясным знанием о свете вечного собственного Я в душе Люды, необозримой и бесконечной, плыли другие бездны и тёмные провалы…

«Чувствую, что-то со мной происходит, – думала она. – Неужели… Неужели… Как страшен мир! Но как невероятна Россия!»

По дороге, в метро, ей попалась одна очень дальняя знакомая, девчонка лет двадцати трёх, с парнем; оба они были полупьяные и возвращались с другого чтения, кажется, самого Макарова. Она остановила Люду, её звали Вера, и что-то долгое говорила о секретной астрологии и о том, что должен родиться ребёнок, который… Рядом безумствовал парень…

Люда потом мучительно вспоминала, где она последний раз видела эту девочку, кажется, на поэтическом вечере, после которого говорили о гаданиях по предыдущим воплощениям…

Наконец Люда выбралась из метро. Полил тёплый ночной дождик, и было радостно и умилительно, словно кто-то согревал землю. Поздний трамвайчик возвращался на круг. Мелькали деревья, крыши, сады, она была недалеко от дома.

Войдя во двор, она заметила, что в квартире Вольских горит свет.

«Видно, бродит Ира», – подумала она.

Глава 10

Между тем в квартире Зои творилось чёрт знает что. Пока Люда бродила по Москве, слушая подпольные чтения, у Вольских произошли самые чёрные события. Началось всё часов за пять-шесть до возвращения Люды домой. Старушка Софья Борисовна уже спала в своей комнатке, заставленной непонятными фотографиями. Володя тихонько пил водку, Ира исчезла в ванной, а Зоя только что возвратилась из кино. То, что ванная была заперта, взбесило её.

– Когда эта тварь угомонится?! – закричала она, бегая около невозмутимого Володи. – Голову даю на отсечение, она мастурбирует там. Но ведь все последние дни она поздно приходила – спала с этим парнем. Я видела его и сегодня, она от него и пришла. Но разве эта тварь когда-нибудь насытится?! Ребёнок называется! Когда, когда это кончится?!

Володя пил, курил и молчал. Зоя ревела, кричала, рвалась в ванную, но всё напрасно. В бешенстве она выскочила из квартиры. И, встретив во дворе знакомых, окончательно завелась. Она отсутствовала, наверное, часа два, пропадая у соседей по поводу девочки, которая боялась смерти, но во время всей этой суматохи мысль об Ире не оставляла её. Ненависть душила её. Особенно почему-то возмущала Зою наглость и почти беспрерывность Ириного сладострастия в сочетании с холодным, почти взрослым умом девочки, всё это над собой наблюдавшим.

В таком состоянии она вернулась домой. И застала сцену, помутившую её мозг. В столовой на диване лежала голая Ира, вся растёкшаяся от неги, а рядом с ней сидел Володя в одной рубашке, без трусов. Только из маленькой комнатушки доносилось сладкое похрапывание Софьи Борисовны.

Ира умудрилась тут же вскочить и стремглав убежать в свою комнату, заперевшись там. Но Володя, однако ж, растерялся и оторопело смотрел на Зою. Ярость последней выразилась, однако, как-то странно: она мигом подскочила к Володе и плюнула ему в лоб. После этого она приказала Володе убираться из квартиры и не считать её своей женой – навсегда. Володя, обычно не робкий, но почему-то покорный жене, стал собирать вещи. Зою всю трясло, как в ознобе. Володя торопился и, быстро допив водку, ушёл. Зоя знала: к ближайшему соседу, через квартал, к дружку, так как было уже поздно. Злоба и желание отомстить Володе объяли её, на время даже затмив ненависть к Ире.

В квартире стало пустынно и тихо. Софья Борисовна была чудовищно покойна, когда спала. А Ира словно замерла в своей комнате. Зоя долго не могла прийти в себя и бродила по комнате и коридору. У неё возникла даже мысль запрятать Володю в тюрьму, раз и навсегда избавившись от него. Но для этого нужны были бы показания Иры, в том смысле, что Володя её растлил. Тогда за растление ребёнка ему могли бы дать много лет. А он, со своим здоровьем, долго бы не выдержал, издох, думала Зоя. Однако многое зависело от медицинского осмотра Иры и от «легенды». А Иру нетрудно было бы уговорить, эта тварь способна на всё.

Конечно, по существу, Зоя была убеждена, что растлительницей выступала Ира, что именно она инициатор. «Ира уже давно лезла к нему», – вспыхивало в сознании Зои. Попеременно ненависть то к Ире, то к Володе волнами сменялась в её душе. Она не могла сосредоточиться сразу на двоих; когда думала об одной, забывала о другом, и наоборот.

Так в полудрёме и тоске прошло много времени. Приближалась настоящая ночь. Зоя иногда ненадолго выскакивала из дома и в лёгком забытьи бродила во дворе. Иногда ей казалось, что кто-то за ней следит. Шорох, дыхание, тьма. Но как будто никого не было…

Вернувшись, она наконец вздремнула на диване, при свете. Но вскоре проснулась и опять стала ходить по квартире. Старуха, конечно, глубоко спала. Эта история извела Зою. Естественно, то, что натворила Ира два дня назад, когда Зоя принеслась к Гале и её друзьям, не решаясь, однако, им высказать и тень того, что произошло, было невероятно, инопланетно, история с Володей казалась чепухой сравнительно с тем. Но это не касалось её лично. А теперь касается.

В своём возбуждённом хождении Зоя несколько раз останавливалась перед дверью в комнату ребёнка. Свет от настольной лампы горел там, но Зоя чувствовала, что девочка в конце концов заснула. Вдруг ей пришло в голову открыть дверь. Она запиралась только на крючок. Зоя была уже босиком и ступала беззвучно, как ангел. Она достала железку, просунула в щель (дверь была чуть-чуть покосившаяся, ненадёжная) и скинула крючок. Тихо открыла и вошла.

Девочка не проснулась. Она лежала на постели, скинув до живота одеяло, и глубоко дышала. Руки её были раскинуты, рот полуоткрыт, и сладострастный пот стекал с жирного тела, особенно с нежных, интимных ямочек. Видимо, вся она и всё её тело было пронизано до сих пор сладострастными токами, и она теперь наслаждалась ими, может быть, ещё сильнее, чем наяву. Возможно, даже во сне она погружалась до конца в какое-то бесконечное удовлетворение…

Мгновенная ярость охватила Зою. Эта вспышка ненависти в мозгу бросила её к постели девочки. Судорожно Зоя протянула руки к пухлому горлу Иры и, повинуясь своей бешеной воле, стала душить её. Та начала дёргаться, хрипеть, но силы Зои удесятерились, и потом вдруг всё кончилось… – и девочка из мира сновидений перешла в так называемую другую жизнь.

Зоя подпрыгнула и в ужасе отскочила от кровати. Её трясло, но к сердцу подступала радость. Она бросила истерический взгляд на труп. На вид это было ещё живое существо. И Зое показалось, что пот сладострастия по-прежнему стекает с нежной, но уже мёртвой плоти девочки, особенно с её лба. Но вместе с тем могло быть такое впечатление (у знатоков, если б кто-нибудь из них втайне взглянул на неё), что глаза Иры уже ввалились в самоё себя и как бы безвозвратно открылись внутрь, и она видит уже не мир, а только своё собственное тёмное существо во всех его катастрофах и бесконечности. Возможно, Ира даже не узнавала в этом новом и страшном существе самоё себя, или…

Зоя вышла, захохотав, из комнаты и хлопнула дверью, как будто рассердилась.

Это было как раз той ночью, когда Люда, замученная своими мыслями, возвратилась домой и увидела свет в окнах у Вольских. И была поражена этим светом среди полного мрака окружающего.

Она еле пробралась в свою квартиру, куда вёл иной подъезд, чем в квартиру Зои, но никак не могла заставить себя лечь в постель. Спустилась во двор, забрав сигареты, и пошла во тьме к одной из своих любимых деревянных скамеечек, спрятанной за деревьями. И там устроилась в одиночестве.

Тем не менее Зоя приходила в себя. Точнее, радость привела её к хладнокровию. Только сладко хихикнула, вспомнив страстное желание Иры стать скорее взрослой; видимо, чтоб вовсю наслаждаться. И Зое стало приятно оттого, что она ещё может «вовсю» наслаждаться, а Ира уже не может, и если атеисты правы и Бога нет, то и никогда не сможет. И от этого она даже погладила себя по горлу, но потом неожиданно всплакнула.

Всё-таки ей удалось относительное хладнокровие. Она сообразила, что единственный выход сейчас – бежать к изгнанному Володе, ибо Володя, не подводивший её в мирских делах никогда, был связан с уголовным миром и знал человека, мясника, который за деньги мог правильно убрать следы убийства, то есть расчленить тело, уложить, корректно смыть кровь и т. д. Ира была весьма толста, жирок прямо растекался в ней сладкими струйками в предвкушении страстей, и такую целую девочку трудно было незаметно унести в мешке, а потом надёжно выбросить.

Надо было не только расчленить, но и знать, где и как скрыть, скрыть навсегда. Нужен был профессионал. И Зоя знала немного этого Володиного профессионала Эдика, мясника из продовольственного магазина, который подрабатывал такой лихой службой. Тут же в её голове созрел и иной план: о том, что сказать людям. Если удастся незаметно убрать тело, то надо объявить через день-два, что Ира ушла и не вернулась. К счастью, на неё везде были плохие характеристики, в школе и в милиции; известно было, что она нередко пропадает, подолгу не возвращаясь домой.

Кроме того, не все знали, что Ира – не её родная дочь. «Если бы была родная дочь, – мелькнуло в уме Зои, – я бы её ни за что не убила, даже в ярости, ведь своя плоть, своя кровь; пусть бы уж наслаждалась как могла, всё-таки родная дочка». Но мужа, мерзавца, она бы прогнала.

Итак, надо было действовать. Зоя выбежала из квартиры – скорей к негодяю Володе.

Одна, как чёрная точка, она унеслась со двора на улицу, где что-то мутно светилось впереди…

Люда же за деревьями докуривала свою сигарету. Она не заметила бегства Зои, и та не заметила её. Но вдруг Люда почувствовала: по двору кто-то движется. Тёмная, огромная, еле видная – но почему-то, как ей показалось, лопоухая фигура. То был Мефодий; она знала все странности его походки, когда он иногда шёл, как бы не видя людей и предметы, всматриваясь только в их тени. Мефодий медленно, крадучись, пробирался к подъезду, где жили Вольские. Весь старый деревянный дом с его обитателями молчал. Казалось, не было жизни.

Люда вдруг встала. Тихонько, как бы стараясь не существовать внешне, она незаметно следила за Мефодием, не зная, куда он ведёт. Тот ступал тоже тихо, но уверенно. Уходя, Зоя погасила свет в комнате убитой, и окно её на втором этаже теперь чернело своим провалом, словно зазывая внутрь.

Мефодий походил под этим окном, наподобие вытянутой кошки, ставшей вдруг статуей. Люда замерла за деревом. Ей отчего-то казалось, что у этой фигуры виднеются уши, и сам Мефодий – в её глазах – более походил на чёрную затвердевшую тень с сознанием в голове. Вдруг фигура подпрыгнула и какими-то непонятными Люде путями стала взбираться – устремлённо и хватко – наверх к Ирининому окну. Взобралась быстро и замерла там, похожая на охотника за невидимым…

Весь дом был погружён во мрак, нигде не светился хотя бы малый огонь. Спустя время фигура бросилась внутрь, головой вперёд, точно голова была стальная.

«Сейчас кто-нибудь закричит, – подумала Люда. – Чего он ищет?»

Она мгновенно вспомнила все легенды о Мефодии: о том, что он пребывал в соитии с тенями женщин, что ходил по могилам с Анастасией Петровной, гадавшей тем, у которых нет жизни. И она представила себе его тело – эротическое по-особому, словно всё оно, кончая остриём влажной головы, было членом, направленным в неведомое…

Внезапно зажёгся свет в комнате Иры – но свет тихий, полудремотный, ночной, может быть, Мефодий зажёг лампу около изголовья мёртвой девочки.

Но Люда не знала о смерти Иры. Иногда только она видела – или ей это казалось – огромную тень Мефодия в окне, которая двигалась, кралась… Может быть, она – тень эта – высоко поднималась над кроватью девочки, потом наклонялась, точно общаясь с тенью уже не существующей на земле Иры.

«Что за пир там», – ни с того ни с сего подумала Люда. Зажгла папироску.

Вдруг свет в комнате Иры погас, и потом хлопнула дверь где-то в пасти подъезда. Через секунды у парадного входа оказался сам Мефодий – весёлый, с чуть раскоряченными ногами, и весь как будто светящийся, белый. Его фигура теперь уже не виделась чёрной сгущённой тенью и меньше пугала. Влекомая, Люда вдруг бросилась к нему. Мефодий чуть отпрыгнул от неё в сторону.

– Это я, Фодя! – дрожащим голосом произнесла Люда. – Не спится что-то. Посидим на скамейке!

Огонёк её папироски метался во тьме – так беспокойна была рука, державшая её.

Мефодий прыгнул ещё раз, но потом вдруг согласился, наклонив к ней голову, казавшуюся теперь человеческой.

– Ишь, полуношница, – пробормотал он.

И они мирно сели на скрытую за деревьями скамейку.

– Где ты был, у Иры? – вдруг прямо спросила Люда.

– Ты видела? – проговорил Мефодий.

– Да так… Случайно. Издалека. Не знаю, что и видела.

– Далеко Ира, далеко от нас…

– Как?!

– Как хошь, так и знай. Ласки, ласки она теперь не понимает, вот что, Люда, – и Мефодий притих. Глаза его смотрели ошарашенно и из другого мира, как будто сознание его было наше и в то же время не наше.

Люда вдруг почувствовала, что он не хочет ничего говорить и она не узнает, зачем он полез к Ире.

Мефодий запел. Пел он тихо, по-сельскому, и что-то человеческое было в его пении, но тут же простанывали и иные, странные, мокро-охватывающие, лягушачьи голоса. И у неё возникло желание поцеловать или хотя бы обнять его. Она тихонько протянула руку, и получилось, что она обнимает его. Мефодий же по-своему дремал в этих осторожных объятиях, пел и смотрел в одну точку, додумывая свою тоску.

Так и сидели они вместе, полуобнявшись: она, человек, и он, в некотором роде другое существо.

Люда ощутила уютность и не удержалась:

– А как же Ира-то, Ира?! – спросила она по-бабьи.

– Чаво Ира? – внезапно сказал Мефодий. – Удушили её, вот и всё. Я малость предчуял заранее.

– Что?! Да ты с ума сошёл, Фодя! – вскрикнула Люда, но внутри её что-то ёкнуло, и холодно-пустой ужас за Иру прошёл от сердца вниз к животу. – Не может такого быть, ты что-то путаешь и мудришь.

– Возможно, я и мудрю, Люда, – мирно согласился Мефодий. – Главное, чтоб она теперь умудрилась. Для вас она, может быть, и мёртвая, но для нас живая.

И Мефодий потом закрутил такое загадочное, что Люда чуть-чуть успокоилась, ибо хотела успокоиться. «Наверное, это намёки на иное», – подумала она. Но в сердце было тревожно.

Вдруг недалеко раздались торопливые шаги. Два человека, мужчина и женщина, появились во дворе с улицы, о чём-то оживлённо разговаривая. Женщина даже махала руками.

– Возвращаются, – угрюмо прошептал Мефодий.

То были действительно Зоя и Володя.

– Хорошо, что ты Эдика на ноги поднял, Володенька, – льнула к нему Зоя. – А Ире так и надо, гадине, что я её своими руками удушила. Эдик придёт и припрячет труп. Тише только, никого нет?

Так, болтая и замирая, проникли они в свой дом, не заметив притаившихся Мефодия и Люду.

…Люда оцепенела от сознания смерти Иры. Мефодий превратился для неё в некое чёрное существо, отчуждённо сидящее рядом.

– Убили, убили, сволочи, – наконец сдавленно сказала она. – Я так и знала, что этим могло кончиться, ведь она им не родная дочь, я знаю. Убили! Что ей теперь в аду-то делать?! Ведь могла бы пожить хоть малость на белом свете, понаслаждаться…

Бездонная жалость к Ире охватила её, и вместе с тем не проходило оцепенение. Она и не заметила, как Мефодий встал и ушёл.

«Родители» Иры прошли в дом. Но тут уже старушка Софья Борисовна зашевелилась в своём углу. Зоя прежде всего захотела взглянуть на труп Иры. Володя по-хозяйски открыл дверь в комнату девочки.

Ира лежала, может быть, чуть-чуть по-другому. Но Зое голое белое тело девочки казалось по-вечному неподвижным и спокойным.

Надо было по-деловому подождать Эдика, мясника. А Володя, посвистывая, вспоминал свою недавнюю «любовь» с Ирочкой. Виновато он юлил вокруг Зои.

Вдруг выползла Софья Борисовна и чуть не грохнулась. Уложили её в кресло, отпоили. Зоя, опять начавшая злиться на Володю, рассказала ей всё. Особенно старуху огорчила ссора с Володей.

– Надо сохранить семью, сохранить очаг, – прохрипела она из кресла. – Ты не должна расставаться с мужем.

И погрозила ей пальцем.

…Ранним утром, когда взошло солнце, тело девочки ещё разделывал мясник Эдик.

Рядом с мясником стояла початая бутылка водки. Но Эдик работал не хмельно, а сосредоточенно: отделял и клал жирные ляжки в одну сторону, груди – в другую, а плечи и пухлые руки – в третью.

Зоя, которая заставляла себя холодно смотреть на всё это, не понимала его профессиональных тайн. К тому же она считала, что ей надо действовать по принципу наоборот: чтоб не мучили сны, чувства и воспоминания, надо-де всё просмотреть наяву, нудно и спокойно, всё приняв, и тогда в уме ничего не останется. Она курила и смотрела на девчонку, как на гуся.

Володя же тихонько заперся с Софьей Борисовной в её комнатушке: ведь они были полюбовниками… Старушка успела только опять прошамкать, что надо-де сохранить семейный очаг, но тут же сладострастно-старчески завизжала, входя в забытие…

Её вой не был, однако, слышен из-за стука топора: Эдик как раз заканчивал труп девочки.

Голова его как будто сузилась, и кепка (он её не снимал) – от непонятных телодвижений – словно ползла вверх, к потолку со звёздами.

На полу лежала голова Иры.

– Лицо её не отдам! – вдруг истерически закричала Зоя.

Эдик выпрямился (глаз не было) и указал на Зою окровавленным топором.

– Ты что, чокнулась?

– Я не чокнулась. Я всегда была в уме. Я просто смеюсь!

И Зоя, захохотав, обежала вокруг головы, чтоб посмотреть, где лицо. Вид лица пронзил её до какого-то антиэкстаза, и она остановилась, точно наткнулась на падшего ангела: лицо превратилось в кровавое мясное блюдо, и только губы посреди этого мёртвого месива сохранились почти такими же, как при жизни: они были раскрыты в сладострастной улыбке. Это была улыбка самой себе, себе, которая умеет так наслаждаться.

Эдик захохотал.

– Сумасшедший клиент пошёл, – протрубил он. – Я, правда, по пьянке её лицо чуть-чуть изувечил. Ну, ничего, не на бал отправляется. Ты только деньги выкладывай. Не время для шуток теперь.

В дверь высунулся Володя. Одежда его была в небрежности, и сам он – хмуро-помятый.

– Закругляйтесь, – пробормотал он.

Зоя пулей вылетела из комнаты.

Скоро всё было прибрано, как на лужайке теней. Зоя – для страховки – подмыла в последний раз пол. Девочка давно уже была уложена…

– Не ласков мир-то был к Ирочке, – вдруг заплакала Зоя.

– Мать съели, сама – удавилась. А хотела-то от мира всего только сладости… Дитё…

– Не дури, Зойка, – угрюмо поправил Володя. – На том свете восстановится. Не нашего это ума дело…

– Чудаки вы, – на прощанье сказал Эдик. – Тоже мне клиенты… Больно много задумываетесь…

Глава 11

Смерть Иры довела Люду до состояния шока. На следующий день она была не в себе, мучаясь от противоречий внутри. Сразу же она решила – всякие внешние действия (розыск трупа, милиция, земное возмездие) здесь бесполезны (хотя она и возненавидела Зою), ибо смерть необратима, а послесмертное возмездие страшнее земного.

Главное, что её мучило сначала, – это судьба Иры, новая судьба; после гибели. «Как она хотела жить, боже, как она хотела жить, – непрерывно думала Люда, – я чувствовала это по каждому движению её плоти, её нежного, пухлого живота… И что с ней теперь – в полуаду, во тьме полубреда?! Чем ей помочь, как спасти? Молитвой?! Поможет ли ей, такой, молитва?»

Но Люда пыталась молиться, бросалась от медитаций к медитациям… И потом с ужасом почувствовала, что она так мучается, потому что у неё возник страх за своё второе тёмное «я», ибо Ира, может быть, и была для неё персонификацией такого второго «я».

Но на другой день она почти отбросила эту мысль.

Но тем не менее судьба Иры и страх за неё продолжали болезненно тревожить Люду. Родилось упорное, почти неотразимое желание узнать, что реально произошло с душой Иры, что с ней в действительности теперь. Она продолжала также молиться за неё и посылать ей потоки искренней любви от себя, чтобы смягчить её участь, но она чувствовала: надо точно знать, что с ней, в какой она ситуации, и тогда только можно помочь… по-настоящему… Ибо, что бы ни говорили мистики, в реальном состоянии души после смерти есть что-то не только глубоко-индивидуальное, но и абсолютно непредсказуемое…

И поэтому она хотела реально знать. Но как? Не спиритическими же забавами. Она знала – тайна состояния души после смерти сокровенна и охраняется от наглого взора смертных. Она подумала: может быть, можно как-то косвенно, без вреда для неё узнать.

Но её поток метастрасти прервался… «явлением» Иры. Оно было во сне, на четвёртый день после смерти, и можно было надсмеяться и сказать самой себе, что это проекция собственных переживаний, но всё-таки что-то в этом «явлении» её поразило.

Ира «явилась» наглая и развязная. И нисколько не опечаленная своей смертью.

– Что ты всё обо мне молишься, дура, – сказала она Люде. – Лучше отдайся мне, чем разводить слюни…

Но на следующую ночь было другое: Иры не было, но Люда слышала её стон, дикий, далёкий и умоляющий…

Больше «явления» не повторились. Так или иначе, но желание Люды оставалось неизменным: идти и узнать, болезненно-напряжённо узнать и охватить всю картину в своём сознании.

И она вспомнила о всех странных обитателях и посетителях дома номер восемь. Прежде всего о Мефодии и Анастасии Петровне с её загробным домохозяйством.

«Шутки шутками, – думала она, – но этот парень и эта девочка – крепкие практики и в чём-то знатоки…»

Раньше она порой испытывала некоторую метафизическую брезгливость к ним – мол, позабыли о Духе, об Абсолюте, копаются в могильном дерьме, но теперь она почувствовала к ним некое цельное влечение. В конце концов, и раньше она поражалась им и ласкалась в их метафизической абсурдности и лихости – Бог, мол, далеко, а они – рядом.

«Наседка она у нас надмогильная, – часто умилялась Люда, глядя на “Настеньку”, прикорнувшую в платочке на вершине могильного холма. – И сидит она над трупами, голубушка, как кура заботливая над своими яйцами. Только что из трупиков-то высиживает?!. Хлопотунья!»

Но теперь бешенство искания овладело ею. Да откуда известно, что они об Абсолюте «забыли». Да и мир, проявление Абсолюта, не менее бездонен и завлекателен, бормотала она. Знают, знают они, Фодя и Настя, что-то очень важное, сокровенное, тайное… Пойду за ними и душу Иры, несчастной, может быть, найду.

Обнажённо-чёрный, далёкий путь, космос-бездна чудился ей там, куда вели дороги Мефодия и Настеньки…

Идти, идти и идти – яростно билось в её уме. Да, она уже многое знает о себе, да, она теперь стала приоткрывать дверь в великое, вечное собственное Я, бессмертное и необъятное, но ведь существует и этот сюрреальный, бредовый мир, который не уложить ни в какие рамки, ни в какие теории.

Может быть, Ира была только предлогом. Словно что-то звало её, и вместе с тем было сильное, ясное желание познать судьбу родной и отвратительной Иры.

После всех этих мыслей, приведя их в некоторый стройный порядок, она решила, не откладывая ничего в долгий ящик, повидать Фодю. Выбрала момент, когда тот был во дворе: прыгал головой вниз вокруг пня и шептал.

Приманив Фодю вздохами, она присела с ним на неизменную скамеечку – на ту, где сидели они в роковую ночь.

– Ох, Федоша, Федоша, – начала Люда, – пивка не хошь? Около меня две бутылочки в травке лежат.

– Пивко на том свете пить будем, – смиренно ответил Фодя.

– Мучаюсь я Ирой, мучаюсь, вот что. Заела она меня. Будто я со своей плотью рассталась. А ведь девка была нехорошая, мерзкая.

Мефодий задумчиво пошептал и вдруг проговорил:

– От избытка бытия погибла девка, от избытка…

Люда даже вздрогнула, услышав от Мефодия такое слово: бытие. Посмотрела на него. Тот теневел башкой.

– Кто ты, Фодя? – тихо спросила она. – Сколько в тебе душ?

Мефодий и ушами не пошевелил в ответ, но его слова точно пронзили Люду. «А ведь верно чёрт старый говорит, – подумала она, – избыток бытия, избыток низшего блага погубил её, а не какое-то “зло”… Наслаждалась бы Ирка жизнью в меру, не погибла бы, а то прямо задохнулась от себя, от плоти своей, а главного, великого, бессмертного ещё не успела в себе разглядеть, прозевала, а если б познала и полюбила его так, как плоть свою полюбила, – спаслась бы и не в аду сейчас бы была, а в духе. Не успела, не смогла за одним благом увидеть более великое, пропустила его. Бедная, бедная…»

Мефодий тем временем закурил: достал самокрутку (он никогда не курил иное), покашлял и затянулся…

– Непутёвая всё-таки девка была, – добавил он, прохрипев. – А всё оттого, что мать свою съела.

– Как съела?! Ты что?!

– Понимаешь, дочка, – тихо сказал Мефодий, – люди эти сварили её мать, чтоб съесть, но мало кто знает, что один добрый человек среди них захотел накормить дитё и дал ей материнскую плоть, из миски, как собачке. Она и полакала: ведь маленькая была, несмышлёныш. Не понарошку. А потом добрячок, накормив дитё, вывел её с завода и кому-то отдал…

Люда остолбенела. Всё это показалось ей фантастичным, но каким-то убедительным. Однако она не знала, верить ей или нет.

– Такие уж люди-то были, – шумно вздохнул Фодя и повёл ушами. – Может быть, племя такое. Их всех на завод и прислали. Хотя говорят, грамотные уже были… Но дело не в этом, Люда. – Мефодий закашлялся, и голова его опустилась, точно в пустыне. – Кто мать свою съест, тот, помимо греха, как бы в оборотную сторону пойдёт… Против всего движения.

– Ой, бредишь ты, Фодя, про Ирку, ой, бредишь, – пробормотала Люда. – Она жить слишком хотела, потому и померла. Сам сказал.

– Да, сказал. И это точно. Етого от её никто не отымет. Её натура. Но может быть, всё бы обошлось, если бы она – хоть и не по своей воле – свою мать не съела. Через это она совсем несчастная и невинная вышла, а проклятие висит… На безвинной – проклятие. Да не в проклятии дело, шут с ним, с проклятием, а в оборотном повороте.

– Замудрил, дедуся, замудрил, – раздражённо ответила Люда, ужасаясь Иркиной судьбе. – Многие знают эту историю, и никто про такое не говорил. Первый раз от тебя такое слышу. Поменьше с тенями якшайся.

Она почувствовала невероятную жалость и обиду за Ирочку: если ещё это на неё навалилось?! Трёхнуться можно, а она вон какая здоровенькая была, аппетитная…

– Дедушка, – умоляюще обратилась она к Мефодию. Тот опять прыгал головой вниз вокруг пня. – Да не говори ты такие вещи. Твои тени всё напутали. Не может быть, чтоб на дитё столько всего…

– Бог милостив, – пробормотал Фодя, прыгая вокруг. – Ещё не такое бывает, девушка! Мир-то вон как велик! Планета! – уважительно прикрикнул он. – А дедусей меня не называй!

– Хорошо, хорошо, – почти истерически выкрикнула Люда. – Да присядь, Фодя… Неугомонный!

Фодя присел.

Задвигались где-то далеко машины, люди, слышны были крики. За забором монотонно лаяла собака.

«Первый раз слышу такой лай», – подумала Люда и сказала:

– Фодя, а что мне делать-то?! Хочу Ирке помочь!

Мефодий даже вздрогнул (по-человечески) и подпрыгнул на скамье.

– А кто ты такая будешь-то, чтоб людям с того света помогать?! Мы, девушка, кошке и то по-настоящему помочь не можем, ибо когда загадано – тогда и помрёт, хоть квасом её пои…

– Ишь, мудрый какой. А что ж ты прыгаешь тогда, Фодя, так часто? Небось неспроста гимнастику свою тайную делаешь? Скрываешь что-то! Нехорошо обманывать младших.

Помолчали. Потом Мефодий спросил:

– А почему тебя тянет ей помочь? Ты ведь иная, чем она!

– Да, иная. Но всё равно тянет.

– Молись. Только как надо. Верное средство, старики говорят.

– Да я боюсь, уже осуждена она.

Фодя даже рот разинул.

– Что же ты, супротив самого осуждения хочешь ей помочь? По своей воле?!

– Ага.

Мефодий прыгнул уже по-нехорошему.

– Ну и девки ноне пошли, – покачал он потом головой, подсев к ней. – Не пойму… Мы ведь, девушка, люди простые, и против Бога там или чёрта – ни-ни. А ты вона что задумала – супротив мирового порядка. Ишь, чаво захотела.

– Думаю я, Фодя, что, кроме мирового порядка, есть всё-таки, как бы тебе сказать… какой-то ход вне всего, пусть и ни на что не похожий… Как бы тебе объяснить. Скажу уж по-моему, по-научному, как ты говоришь… В любой истинной духовной Традиции есть место для того, что выходит из Традиции, не вмещается в неё, и то же можно сказать о Космосе, о мировом порядке. Не ладно говорю?

Фодя неопределённо качнул головой.

– Повтори.

– Лазейку, короче говоря, ищу, дыру в Космосе.

– Ого. – Фодя взвился, вдруг на глазах воссияв, словно проскочил за один миг несколько перевоплощений. – Да ежели ты иль какой-нибудь ещё человек такую дыру найдёт, неужели ты на такую дурь, как Ирка, или на ещё какое существо будешь её тратить?! Окстись! Да за такое… за такое… Вот что, Людок, – вдруг смягчился он, обомлев. – Забудь об Ирке, а? Не твоё дело. Мировой порядок не чёрт, потрепет её как надо – а потом отпустит. Глядишь, девка когда-нибудь и ангелом станет. А о дыре забудь. Не под силу человекам это… Давай-ка лучше хряпнем кваску, и я тебе о Настеньке расскажу. Она ведь упокойникам не помогает против правила, не меняет их нутро – разве это можно! – она их жалеет, и… тссс… тссс…

Эпилог

После такого разговора с Фодей нега какая-то бесконечная охватила Люду. И в неге этой забылась девочка Ира, ушедшая в мир своей матери, съеденной живьём. Уже не ломала она голову о загробной судьбе Ирочки. Как рукой сняло. Но история эта не прошла даром для её души.

– Уеду я от вас, Фодя, – говорила она старичку, когда встретила его опять как-то вечером во дворе. – Не по мне эта ваша Настенька с её загробной стряпнёй, да и тени я не люблю. Эка невидаль тень! Сейчас они и по земле ходят в телесном виде. Хотя я и люблю их по-своему…

– Не соображаешь ты ничего о тенях, – сурово оборвал её Фодя. – Тень – она, ангел мой, не проста, по тени многое понять можно.

Но Фодя не прыгнул, однако же, никуда.

– Да ну! Я из всех вас только Галю люблю по-настоящему.

И Люда пошла к Гале.

Галюша встретила её как родную.

За самоваром поговорили о тайнах.

– Я, Люда, тоже ничего в тенях не понимаю. Может, и вправду, как ты говоришь, многие люди в этом веке стали как тени того высшего внутреннего человека. Ну и что ж, Людка, с тенями тоже можно чай пить, – вздохнула Галюша, откусив кусок слоёного пирога. – А может, и Фодя замысловатый тоже прав, имея в виду своё, другое. Ну их, ети загробные тайны. По мне, так и у нас тута тоже тайн хватает. Ты погляди, какая красота и бездна в деревне, в русских полях и лесах. Кто это разгадал?! Кто это понял?! Никакому чародею это не под силу. Тут глаз нужен ангельский или ещё там какой, повыше…

Люда вздохнула.

– Права ты, права… А если природа такая, то какова наша душа?.. Знаешь, Галя, уеду я от ваших загробных людей, от Насти и Фоди, сменяю квартиру, но с тобой буду навечно.

В это время кто-то запел во дворе. Охваченная бытием, Люда подошла к окну.

На лужайке, собравшись в кружок, пели шесть обитателей дома номер восемь по Переходному переулку.

Пели что-то совсем древнее, языческое, но о Небесах.

И почему-то все решили не умирать…

Так странно и быстро разрешился для Люды поиск души погибшей Иры. Понесло её совсем в другую сторону. Ошалело уже звучал для неё тихий голос Мефодия. Даже вечно пьяный инвалид Терентий (который упорно не спивался до конца) не уводил мысль в тишину. Разорвалось что-то в душе её, и потянуло Люду вперёд, на просторы, необыкновенные, бесконечные, российские. Вместе со всеобъемлющей Галюшей занесло её вскоре в древний город Боровск, в котором каждая травка, каждый уголок говорили о дальних тайнах, запрятанных в пространстве. А между домами стояли православные церкви, как озёра Вечности.

В одной такой древне-уютной комнатке со старичком, чуть ли не улетающим в небеса, беседовали они о непостижимом. И глаза деток, выглядывающих из углов, были полны решимости и ранней непонятной мудрости…

«С Переходного переулка уеду, – думала Люда. – И найду Бога, Который во мне и Который есть моё истинное Я. Живёт в Москве Учитель, он поможет. Но главный Учитель во мне самой. И Он раскроется, я знаю. И войду в жизнь высшую и вечную. И забуду о себе как о человеке и мир забуду. И рухнет преграда между мной и Богом, и будем мы Одно. Так говорит великая Веданта: “Я есть То”. Всё забуду, и ум человеческий исчезнет во мне, только одну Россию не забуду… Но почему одну Россию не забуду?! – вдруг спросила она себя, похолодев, глядя в окно на бесконечные синие дали, леса и почти невидимую ауру. – Не знаю почему. Что за Россией кроется?! Но чувствую: “это” не забуду даже Там, в Вечности. Или… неужели придётся выбирать?!. Нет, нет, нет!!! Всё должно исчезнуть во мне, кроме Бога, но не Россия. Только не Россия…»

А между тем в Переходном переулке и около него творилось чёрт знает что. Неожиданно загорелось то самое кладбище около дома номер восемь, над которым шефствовала сама Анастасия Петровна. Пожар охватил кусты, деревья, могилы и взвивался вверх к небесам. Сторож Пантелеич даже уверял, что видел гробы, какой-то силой вышвырнутые из-под земли и объятые адским синим пламенем. Словно не только то был пожар, но одновременно какое-то непонятное уму землетрясение.

– Пожаром их всех, пожаром! Нету смерти, нету, и всё! – кричал один потрёпанный, дикий человек, прогуливаясь перед воротами кладбища.

Саму же Настеньку нигде не могли разыскать, как ни старался её ночной приятель сторож Пантелеич. Пожар с горем пополам стали тушить государственные машины. Но на тушение огонь этот был плох. С хрустом, как всё равно кости грешников, трещали деревья. Огонь еле-еле поддавался…

А под вечер обыватели увидели наконец Настеньку: с удальством во взгляде (взгляд этот, правда, обыватели не различили), верхом на местной ведьме (а та – на помеле) летала Настенька над своим хозяйством – кладбищем.

Выла ведьма под ней нечеловеческим голосом, космы её разметались по воздуху – но сделать ничего не могла.

А к утру уже, к раннему, видели ведьму эту с Анастасьей Петровной на спине летящей над зданием Института фундаментальных исследований. Парила потом Настенька над этим институтом, но глаза были устремлены на далёкое кладбище, откуда ещё виден был дымок угасающего пожара, и в дыму, видимо, поднимались из гробов души трупов. Ибо сами души человеческие, в их сути, уже были далеко-далеко, и ничего их не могло тронуть – разве что Настенька чуть-чуть прикасалась к ним в своё время, когда сидела на своём бугре.

Кто-то даже видел шляпу, стремительно вылетевшую из раскрытой могилы.

– Ежели покойники барахлом будут швыряться, то какой же порядок тогда в миру будет, – упорствовал, разводя руками, пьяный инвалид Терентий.

Ветер уже вовсю гулял по этому району…

…Однако вскоре после таких событий обыватели с Переходного переулка вдруг со всем смирились. Если б даже наступил конец всякой власти вообще или самого мира тем более – ничуть не удивились бы они, утихомиренные.

Даже ведьма та местная, на которой летала Настенька Петровна, и та появилась потом на людях пристыжённая. И с недоумения обернулась – что делала и раньше – в кошку, но на этот раз без возвращения. Соседки жалостливые не раз кормили эту кошечку молочком, приговаривая: «Кажная тварь исть хочет, кажная, тем более обороченная». И кошка, тоже усмирённая, помахивала хвостом в знак согласия.

А потерявшие всякое интуитивное расположение людей супруги Вольские совсем растерялись. Софья Борисовна, та просто померла – быстро и неожиданно для самой себя, когда отдыхала после соития в пышном вольтеровском кресле. Володя прибежал (а почему прибежал – сам не имел понятия), смотрит: огромный женский труп глядит на него выпученными стальными глазами. Он потряс – ни звука. Хотел поцеловать – да отпрыгнул.

Похоронили старуху почти скрыто – на погоревшем кладбище. Спустили в чью-то опустевшую могилу…

Володя после этого совсем спился – до неразличения женского пола от мужского. Зоя Вольская – тайная убийца Ирочки – от него сбежала, укрылась у сестры и не знала, что ей делать: то ли спиться, то ли покаяться, то ли спиться и покаяться одновременно.

Люди сторонились их, чувствуя нехорошее…

Зато Эдик-мясник, расчленивший труп Ирочки, быстро почему-то пошёл в гору. Карьеру серьёзную осуществил (в теневой экономике). Верно, долго-долго её подготавливал… Говорил он теперь почти лишь по-английски, купил шляпу и дорогой автомобиль иностранной марки. Только по ночам слышался иногда случайным прохожим его хохот (жил он на первом этаже при открытой форточке) – но не зловещий хохот, а здоровый, рациональный.

Люда сменялась довольно быстро – и тут же уехала в Боровск, к Гале. Без Галиного же пения – невероятных, лесных песен почти доисторических времён – чего-то стало совсем не хватать в доме номер восемь по Переходному переулку. Сверкал только иногда где-то в темноте глаз Анастасьи Петровны – но саму старушку никто не видел, словно она ушла на тот свет, а глаз свой оставила на этом. И пугались поэтому обыватели её взгляда – «не наш, не наш взгляд-то», шептались они потом по углам.

Лишь у «обороченной» дворовой кошки (бывшей ведьмы) шерсть вставала дыбом при виде сверкающего глаза Анастасьи Петровны…

Кладбище стали уныло отстраивать. Навезли цементу, кирпичей, плит – показались и деловые рабочие. Кто-то уже видел на бугорке тень Настеньки. И опять кувыркались в траве, ловя своё бытие, мудрые обитатели дома номер восемь.

Но страннее всего произошло с Мефодием. Обыватели даже решили, что он совсем сошёл с ума, потому что вдруг позабыл про тени.

– Теней нету, теней! – кричал он истошным голосом, кувыркаясь на своей лужайке. – Тени другие стали! Не могу-у-у-у!

И его вой «у-у-у» раздавался во всех уголках дома.

– Весь мир невидимый переменился, Терентий! – покраснев от напряжения, орал он лежащему на земле инвалиду. – Встань, наконец! Что же будет, что же будет?! У-у-у-у! У-у-у-у!

Но вой его оставался одиноким.

Рассказы

Дневник собаки-философа

Этот мутный дневник, запечатлённый в иных сферах, чем бумага, был найден в одном из закоулков того света, куда его странным образом занесло.

Вот его содержание.

1. Всем собакам известно, что я самая глубокая собака. Глубже меня никого нет на свете. Вчера, как видно из нашей собачьей информации, маленький английский пёсик-вундеркинд околел от зависти, что я – такой гениальный. А старый пёс Врун, известный художник, рисующий хвостиком, от зависти укусил меня в ушко. Около десятка моих поклонников истерзали его до полоумия. То-то! Пойду греться в конуру.

2. Говорят, что все собаки соскучились по философии. Я дам им великое учение, и они успокоятся.

3. Всем собакам известно, что мир создан Собакой № 1.

То, что мы видим вверху, – это её челюсть с миллиардами светящихся, мигающих, недосягаемых для нас клыков.

То, по чему мы ходим, – это часть её языка, вернее, как уверяют эзотерические учения, пупырышек на её языке. Сама же её плоть – и это понятно – навеки скрыта от нас. Мы никогда также не увидим самое главное – глаза Собаки № 1.

Если и увидим, то только когда сдохнем.

4. Маленькая облезлая собачонка, избитая, без одной лапы, вчера приползла к моей конуре и, надрывая моё сердце, стонала. Я облизал несчастную. Несчастная спросила меня, почему на свете так плохо, если мир создан Собакой № 1.

Я хотел сказать, что это превосходит собачье разумение, но, подумав, ответил, что все собачки всё равно скоро воскреснут и будут вечно жить в блаженстве. Для этого надо только раза два в месяц поскулить на Большой Клык Собаки № 1.

5. Вспомнил я, что по поводу вечного блаженства говорила мне одна дворняжка-софистка. Негодяйка уверяла, что, если все собачки будут вечно-блаженные, от лаю некуда будет деваться и все сферы лопнут от шума.

Вчера молился Собаке № 1, чтобы в раю было побольше мяса и места.

6. Очень тяжёлый день. С утра меня облили кипятком. Еле приполз на помойку и там весь день облизывал дрожащую кожу. Ввечеру собрался совет мудрецов: один бульдог без глаза и четыре головастые овчарки. Речь шла о вселенной. Главный вопрос был проблема зла. Говорили тихо, еле тявкая, чтобы нас не слышали непосвящённые собаки и не взбунтовались против самих себя.

Всем известно, что мир как явление делится на съестное и несъестное. То, что существует съестное, вполне понятно и разумно. Разумность этого лишний раз доказывает, что мир создан Собакой. Но почему существует несъестное?

Мы различаем несъестное пассивное и несъестное активное, злое.

Главный представитель активного несъестного – двуногий предмет, который несёт нам и пользу, и гибель. Предмет, надо сказать, самый странный на свете. Я всю жизнь думал, почему Собака № 1 допустила его существование?

Однако самое злое несъестное – пожар – бывает всё-таки относительно редко.

К чему бы это?

7. На совете мы всё же не смогли прийти к единому заключению о причинах зла.

Под конец мы так разнервничались, что стали щериться. Одноглазый бульдог первый не выдержал и вцепился в горло овчарке, которая отстаивала противоположную точку зрения о происхождении зла. Он наверняка удушил бы её, если бы не я, который стал скулить в ушко бульдогу о тайном милосердии, после чего он отпустил овчарку. Вообще дело всё-таки кончилось потасовкой. Я ушёл с разодранной задней лапой. Но на своей точке зрения буду стоять до конца, до смерти.

8. Мы говорим всем собакам: вы должны верить, что мир создан Собакой № 1 и что конечная цель его сотворения вполне разумна: то есть изобилие съестного. Именно потому что его цель – изобилие съестного, мир и создан Собакой. Иначе был бы абсурд. Предположим, что цель мира – противоположное, то есть создание несъестного, то тогда мир был бы абсурден, бессмыслен и противоречил бы благу и счастью. Он был бы нетерпим с нравственной точки зрения.

Резюме: мир создан для съестного, то есть для всеобщего блага. Значит, мир разумен. Значит, он создан Собакой № 1. Значит, когда мы сдохнем, то на том свете будем есть целую вечность.

Вот логика, которая неотразима! А сколько крови пролилось за эти идеи!

9. Всё это, конечно, хорошо, но налицо симптомы брожения. Многие собаки отказываются нам верить. Они не верят, что мир создан Собакой № 1. Особенно распространились эти идеи в одной области, где неизвестно почему двуногие предметы стали пожирать всех попадающихся собак. Даже те двуногие предметы, которые долгие годы держали около себя собак и любили их, вдруг пожрали своих же псов. Это действительно какой-то ужас! Весь день молился Собаке № 1.

А вечером из этой области приволоклась собачка с помутневшими глазами и без уха и такое рассказывала, что мы две ночи не спали. Между прочим, мы решили, что причина того, что двуногие предметы стали пожирать собак, абсолютно непознаваема. Это навеяло ещё больший ужас.

10. Одноглазый бульдог по-прежнему верит в Собаку № 1.

Я твёрдо верю в то, что, если эта вера будет потеряна, все собаки сойдут с ума.

Уже сейчас известны случаи массовых самоубийств. Помойки завалены собачьими трупами. Пар и смрад идёт от них высоко-высоко, к мигающим клыкам Собаки № 1.

На моих глазах плюгавенькая, с ноготок, домашняя собачонка так разволновалась от потери веры, что попросила огромного, неуклюжего волкодава перегрызть ей горло. Волкодав по глупому усердию проглотил её всю.

В тайных кружках и сектах распространяется учение, что мир абсурден.

11. Лично я для народа всегда буду говорить, что мир создан Собакой № 1.

Но в душе…

Да, многие сейчас ищут ответ путём только одного разума.

Конечно, некоторые собаки находят забвение в деятельности, например в бегах. Бега устраиваются где попало. Бегут все, от мала до велика. Даже дамы. Быстробегающие собаки сейчас в почёте. Как философы и поэты. Некоторые, правда, уверяют, что спасёт активная собачья деятельность по преобразованию мира на наш, собачий лад. Надо разгрызть всё несъестное и завалить мир продуктами питания. И вообще везде настроить конуры. Вот уж воистину ублюдки.

Но хватит.

Я втайне, без паники, всё больше и больше стараюсь исследовать суть нашей собачьей души и тем самым понять мир.

Да здравствует разум!

12. Очень много теорий разума гуляет сейчас по свету среди собак. Я люблю эти теории. Я сам тайный создатель одной из них… Довольно распространена, например, теория, по которой в мире действуют две субстанции, съестное и несъестное, и высшая сила – это вовсе не Собака № 1, а нечто, частным проявлением которого и является съестное и несъестное. А мы, собаки, высшие земные существа, являем собой сгусток съестного по отношению к самим себе.

Некоторые теории говорят, что мир просто туманное отражение нашего лая, то есть наших чувств.

Иные рассматривают мир как самодвижение съестного до кала и от кала обратно, взад и вперёд. Кал они рассматривают одновременно как начало и как конец мира, которые между собой сходятся.

Надо, однако, заметить, что сейчас, с приближением всеобщего мора, очень распространены этические учения.

Например, один фокстерьер уверял, что нам нужно замкнуться в себе, почти ничего не жрать, а главное, не лаять, особенно на кошек. Благодаря этому мы станем ближе к высшей силе.

Один пудель основал учение о сверхсобаке. Правда, многие псы его не поняли. Один кобель, к примеру, развил это учение главным образом количественно: он решил объесться, чтобы раздуться в целую корову, и околел от переедания.

Среди неких шавок появилось учение о том, что на свете вообще ничего не существует, в том числе и собак.

13. Вчера был у этих неких шавок. Прослушал их учение. По дороге облизал маленькую, глупую сучку, которая бежала из области, где пожирают собак.

14. Часто, виляя хвостом, смотрю я на двуногие предметы. Собака № 1, откуда они взялись?!

Но хорошо, что они не могут влезть нам в душу, – там, в своей душе, мы свободны. Мы не знаем, кто они, они не знают, кто мы…

15. Сегодня весь день было холодно. Глодал на помойке крысиные кости. В подворотне встретил свою старую суку – Лайку. От тоски разговорились. Понюхали друг дружке зады. Она уверяет, что божественная эманация проявляется главным образом в виде слюны или, более обще, – сладости. Эта эманация исходит из рта Собаки № 1.

И взаправду слюнотечение я очень люблю.

16. Слушайте, слушайте моё последнее сообщение! С утра я наткнулся на двуногий предмет. Я не мог оторвать от него глаз. Он стоял передо мной и, пристально, тупо пережёвывая мясо, смотрел на меня. Я вильнул хвостом, но его взгляд был по-прежнему холодный и зачарованный. Он подошёл и вдруг дико, делая какие-то движения, заголосил.

Мне стало страшно, оттого что существует он, то есть нечто, что превосходит всякое понимание. И всё-таки он существует! Нелепо огрызнувшись, я убежал. И от тоски стал бегать мимо разных странных, катящихся и точно нацеленных в меня предметов.

Высунув язык, я добежал до канавы. Труп кошки лежал у воды, и я лизнул его. Тоска, впрочем, скоро прошла. Всё равно двуногие предметы, по-видимому, не существуют, так как они слишком непонятные. Но, если они есть, ведь и для них существует точно такое же непонятное.

Кошечка лежала головой в лужу и как будто пила из неё воду. Я осмотрелся кругом. Мир несъестного давил своим существованием, по сторонам торчали невиданные, вздымающиеся вверх палки.

И вдруг что-то ударило в меня и прошло насквозь. И вот я лежу в сыром, проваливающемся поле, и у меня, кажется, больше ничего нет, кроме головы. Но даже её я не

Скачать книгу

Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав

Издатель П. Подкосов

Продюсер Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Художник А. Бондаренко

Арт-директор Ю. Буга

Корректоры Е. Барановская, Ю. Сысоева

Компьютерная верстка А. Ларионов

В оформлении обложки использован фрагмент работы художника В. Пятницкого «Интерьер с веретеном», 1973 г.

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

© Мамлеев Ю., 1993

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2022

* * *

Крылья

ужаса

Глава 1

В московском переулке под названием Переходный, что на окраине города, дом № 8 внешне не занимал особого положения. Дом как дом, деревянный, старый, трёхэтажный, с зелёным двориком, с пристройками и многочисленными жильцами. Рядом ютились другие дома и домишки, образуя как бы единое сообщество. Но народец в доме 8 подобрался – волею судеб – весьма и весьма своеобычный…

Люда Парфёнова, молодая женщина лет тридцати, много и странно кочевавшая на этом свете, переехала в дом № 8 относительно недавно. Жила она здесь в маленькой двухкомнатной квартирке одна.

История её была такова.

Постоянно её преследовали люди, охваченные необычной жаждой жить, жить вопреки факту и вопреки самой природе. Ещё в детстве её любимый мальчик сошёл с ума от этой идеи; глаза его надломились от какой-то бешеной жажды жизни в самой себе. Так что Люда без дрожи губ не могла на него смотреть. А потом мальчик пропал навсегда.

С любовью у Люды – вначале – тоже были странности. О любви она впервые узнала ещё девочкой, в детстве, подсмотрев соитие умирающих, затаённо, через окно низенького соседнего дома. Хозяин там был тяжело болен, недалёк от смерти, но, несмотря на это, приводил к себе – для страстей – такую же больную, обречённую, с которой познакомился в очереди у врача.

Люда, согнувшись от ужаса и жалости, смотрела тогда на их трепет и подслушивала так не раз, потому что приковал её не только трепет, но и слова, и ещё некий ласково-смрадный полуад, растворённый в их комнате. Особенно неистовствовал соседушка – пожилой уже в сущности человек – и плакал от оргазма, а потом визжал, что не хочет умирать.

Видела Люда не раз, как он сперму свою клал себе в чай, чтобы выпить «бессмертие». А женщина тоже плакала и отвращала его от этого, но сама тоже хотела жить и цеплялась руками во время соития за кровать. И дышала так судорожно, что, казалось, готова была сама наполниться воздухом, чтобы стать им, этим воздухом, таким живым и неуловимым… растворённым везде… нежным и вездесущим… Но это плохо ей удавалось, и капли липкого смертного пота стекали с её лица, и она гладила свои уходящие руки, плотские руки, которые никак не могли стать воздушными, недоступными для смерти. И тогда она хохотала и плакала, и опять целовала мужчину, и они, слипшись в предсмертной судороге, выли и стонали, и их некрасивые, тронутые разложением тела выделялись в полумраке комнаты. И Люда видела всё это и понимала…

Она почему-то не считала тогда саму себя бессмертной, как многие полагают в её невинном возрасте, может быть, потому, что сама много болела. И поэтому такие сцены выворачивали её душу, и она бесилась и с детства (топнув ножкой) часто думала о том, есть ли на свете способы стать бессмертной. Но умирающих этих любовников полюбила болезненно, не по-детски, и дарила им игрушки, приносила картошку после их соитий, и поразилась, когда однажды узнала, что женщина померла. И мужчина-сосед выл по своей сосмертнице, но потом, говорят, нашёл другую умирающую, но не успел насладиться, так как сам скоро умер. И вид его после смерти – Людонька подсмотрела – был ненормален: он чуть не хватал себя за голову, точно хотел унести её от могилы. Какой-то карапуз плюнул ему в гроб от этого неудовольствия.

Потом, повзрослев, Люда решила бороться. Но как? За тенью всех событий её жизни ей всё время попадались эти люди, объятые патологической жаждой бытия. Она их сразу могла отличить от других по ряду признаков. Это, конечно, не были «жизнелюбцы» (в обычном понимании этого слова), то есть которые бегали за карьерой, за продуктами, волновались, кричали, ездили, уезжали, опять приезжали, дрались, добивались, а реальная жизнь, то есть их самобытие, проходила мимо них. Нет, Люда встречалась не с такими, а с теми, кто знал настоящую цену жизни, с теми, кто был погружён в реальную жизнь, а не в погоню за призраками…

И эта реальная жизнь – было их собственное самобытие, которое они умели постигать и разгадывать, которым они умели жить, наслаждаясь жизнью в самих себе ежеминутно, ежечасно, независимо от того, чем им приходилось заниматься в повседневной жизни, независимо вообще от развлечений, работы, дел…

Люда различала «их» даже по движениям, по дрожи голоса, по особенной осторожности, по глазам. И любила втайне общаться с ними, развивая в себе эту способность жить сама собой, жить самой жизнью во всей её бездне, в её бесконечных измерениях и удивительных открытиях. И тогда ей ничего особенного не надо было от жизни, ибо всё основное скрывалось в ней самой, а всё остальное было приложением, которое можно иметь, а можно и не иметь, – самое главное наслаждение, и смысл, и радость от этого не менялись…

Особенно сдружилась она с одной полустарушонкой – очень бедной, почти нищей, но погружённой в своё самобытие. Её маленькая комнатка превратилась прямо в раёк для неё – без всякого сумасшествия.

Собственно, в Люде самой всё это было заложено (в более глубинной степени), и тянулась она поэтому фактически к себе подобным. Порой она познавала своё бытие и жизнь – так полноценно, так безмерно, что только дух захватывало от блаженного ужаса, и бесконечность свою воспринимала так, что с ума можно было сойти, хотя никакого ума уже не нужно было при такой нездешней жизни. И главное ведь заключалось не в «наслаждении» (хотя «наслаждение» входило как элемент), а в другом, в том, что было центральней всего на свете: в её бытии, познаваемом каждую минуту, бездонном и страшном, заслоняющем весь мир.

Люда чувствовала, как невероятно можно было бы так жить (особенно если развить «способности»), но кое-что в миру всё же явно отвлекало, и пугало её, и действовало на нервы…

Глава 2

Один из таких тяжёлых случаев, «подействовавших на нервы», был связан с её двоюродным братом, к которому она одно время очень привязалась.

Про человека этого не раз говорили, что он упал с луны. Но в то же время он очень хотел жить, хотя и по-своему. Впрочем, было такое ощущение, по крайней мере в его школьные годы, что он вообще не понимал, куда он попал и что с ним творится. Не раз он задавал, например, сам себе вопросы: почему у него нога и почему рука, и вообще в те годы он с крайним недоумением относился к собственному телу и, казалось, был ошарашен от его существования.

Люда тогда порой успокаивала его, поглаживая по головке, когда он мечтал на диване. Успокаивала в том смысле, что-де не всё ещё потеряно и что вот так жить, с телом, – ещё далеко не самое худшее, что может произойти. Лёня – так звали братца – не раз подбадривался при таких словцах сестры и кричал потом по ночам, что он-де вообще ничего не боится.

Люда, пытаясь его настроить ещё более глубоко, на внутреннюю жизнь, твердила не раз за чаем, что ей наплевать на весь мир и что ей всё равно, есть ли у неё тело или его нет, лишь бы было самобытие, и что тело своё она ощущает не как тело, а просто как своё бытие.

Лёня не понимал её слов, и тогда она, чувствуя безнадёжность, переводила разговор на политику или на конец света. Но Лёня плохо чувствовал, что свет вообще существует, и потому к концу того, чего нет, относился со здравым удивлением. Только в ответ разводил руками.

Но годам к двадцати трём в нём вдруг произошёл неожиданный переворот. Он неожиданно определился, понял, что он не где-нибудь, а на месте, и почувствовал в себе какой-то таинственный, потенциальный талант. Ему вдруг ещё бешеней захотелось жить и проявлять себя до бесконечности.

Люда способствовала ему в этом начинании. Правда, талант его был в каком-то странном состоянии, но он явным образом был гуманитарного характера, причём в разнообразном направлении: Лёня писал статьи, рисовал. Он чувствовал, что сможет утвердиться…

Параллельно крепло и желание жить. В этот период Люда немного отошла от него, тем более у неё завёлся мучительный роман с молодым человеком, наполовину обалдевшим от неё. Он, в сущности, ничего не понимал в ней, но именно поэтому привязался к Люде как к загадке.

Люда к тому же считала, что он сможет разгадать её или приблизиться к ней духовно, только будучи в огненно-нетрезвом виде, и поэтому нещадно поила его. Кирилл – так звали полюбовника – действительно в нетрезвом виде прямо-таки озарялся и где-то искал пути к пониманию Люды.

– Я в тебе вот что не пойму, Люд, – твердил он ей однажды после бутылки кориандровой водки, выпитой где-то в закутке. – Почему ты смерть любишь?

– Да откуда ты взял, что я смерть люблю? – ответила тогда Люда и выпила свою стопочку, стоявшую на земле.

– Да потому, что в глазах твоих это вижу. Я, Люд, в то, что ты мне объясняешь, всё равно не войду, не моего это ума дела. Я, когда ты говоришь, в глаза твои гляжу – и вижу там смерть.

– Хорошо, хоть что-то видишь, Кирюшенька. Но почему смерть? Не в ту сторону глаз глядишь, мой милый…

– В другую сторону я и не заглядываю. Хватит с меня и одной стороны твоих глаз. Я тебя, Люда, очень люблю и на том свете буду любить ещё больше…

Уже подумывали они о браке, о ранней семье, как вдруг Кирюшка, неожиданно для самого себя, сбежал. Испугался, одним словом, её, Люды, или, может быть, её глаз. Люда недолго горевала, точнее, не горевала вообще. И опять положила глаз на своего брата. К этому времени брат уже окончательно заважничал, словно абсолютно понял, где, в каком миру он теперь живёт и что он далеко не последнее существо здесь. Стал даже петь по ночам песни, правда, не в меру весёлые. Один из соседей по коммунальной квартире – лохматое, неповоротливое, гетеросексуальное создание, звали его Гришею – не раз повторял, что, если б Лёня пел грустные песни по ночам, всё было бы нормально и он бы засыпал, а что-де от весёлых песен у него, у Гриши, шалят нервы.

– Какое сейчас веселье на земле! – кричал он в коридоре. – Тоска одна теперь от веселья-то!

Но Лёню теперь уже почти не покидало это веселье, точно он летел навстречу своему таланту и будущему. Талант действительно из него выпирал, и он становился в меру известным…

А Люде было приятно общаться с будущей знаменитостью.

И вдруг всё рухнуло, особенно веселие. Брату объявили, что у него запущенный рак, о котором он и не подозревал, и что он, такой молодой, скоро умрёт, умрёт через полгода, самое большее. Последнее, главным образом, и не удалось скрыть.

Люду перекосило от ужаса. Прежде всего Лёня был её брат, хоть и двоюродный, и поэтому она почувствовала в первый момент, что эта будущая смерть имеет к ней самое прямое отношение. Она почти забросила свой институт и в то же время никак не могла понять, что это значило бы для неё: стать мёртвой или умереть. Она никак не могла связать это событие с собой, настолько оно казалось ей абсурдным. И к Лёне стала относиться с любопытством, как к своему непонятному будущему. И в то же время страстно жалела его… Ей казалось, что его надо во что бы то ни стало в чём-то убедить логически, и тогда найдётся здравый выход, потому что в мистический выход Лёня всё равно не поверит, думала она на подходе к его дому, нервничая, потому что это было первое посещение брата после такого известия.

Она юркнула в широкую пасть парадного входа, проскочила в лифт и с дрожью поднялась на шестой этаж – с дрожью, потому что лифт олицетворял для неё капкан, падение с высоты и смерть. Позвонила положенные три раза. Открыл другой сосед брата, толстун, и провёл её к Леониду, захлопнув дверь. Лёня стоял посреди комнаты, в руках у него была нитка с нацепленной бумажкой, которой он забавлял огромного серого кота, играя с ним. Кот подпрыгивал и бил лапой по бумажке.

– Как дела? – неожиданно спросила Люда.

Леонид ничего не ответил, продолжая забавляться с котом.

– Ты непременно излечишься, непременно! – почти закричала Люда. – Такие, как ты, не умирают! Так рано!

Леонид захохотал, но хохот этот относился к коту: кот неудачливо перевернулся, гоняясь за бумажкой.

– Что тебе надо от меня? – спросил он наконец, остановив игру. – Видишь, я играю с котом. Кот этот сумасшедший, и говорят, что он тоже скоро умрёт. Да и вообще коты не долго живут: всего 10–12 лет, чуть-чуть больше иногда.

Люда остолбенела. Но взгляд Леонида был здравым, хоть и таинственно-холодным. Люде почему-то показалось, что он уже умер и в то же время, мёртвый, играет с котом.

«Игрун», – мелькнуло в её голове.

И стало почему-то жалко собственное тело, которое было таким сладким и мягким.

«Это конец», – подумала она во второй раз.

Лёня тем временем показал коту язык. Кот рассвирепел и сильно ударил его лапой по ноге.

Люда вскрикнула. Тогда наконец Леонид обратил на неё внимание, не теряя, однако, контакта с котом, искоса поглядывая на него, то показывая ему язык, то подмигивая ему.

Кот напряжённо сидел на полу.

– Приготовить чай, Люда? – озабоченно и даже участливо спросил он.

– С вином, с вином, Лёня, – истерично ответила ему Люда. – С вином.

– У меня нет вина, – сухо ответил он. – Но есть водка. А вот чай будет.

– Пусть будет, что будет, – раздражённо ответила Люда.

И Лёня вышел на кухню.

Кот сидел на полу, не меняя позы.

«Только бы он не погнался за Леонидом, – подумала Люда. – А мне надо смириться».

Лёня быстро принёс чай: он приготовил его заранее, кому – неизвестно.

Люда послушно вынула из буфета пирог, печенье, сладости, конфеты и варенье. Всего было очень много.

Разложила на подвижном столике. Чай оказался на редкость вкусным, точно он был для живых. Лёня молчал, а потом вдруг заговорил о захоронении кота.

– Ты знаешь, его негде хоронить, – жалобно и даже просительно заключил он.

– Но ведь объект ещё не умер! – вскричала Люда, посмотрев на неподвижного кота.

– Не всё ли равно, когда он умрёт, – усмехнулся в ответ Леонид. – И я решил захоронить его в стене собственной комнаты, в той, что рядом с моей кроватью. – И он показал рукой. – Смотри. Вот в том месте я его замурую и схороню. Мы с ним не расстанемся. Ты согласна?!

– Боюсь, – выдавила Люда.

– А ты не бойся. Ну что страшного в замурованном коте?

– А тебе не страшно сейчас?

– Я буду с ним жить, когда он будет замурован. Это так приятно, когда кто-то находится у тебя в стене.

– Хорошо, что от тебя не скрыли диагноз.

Лёня даже привстал от удивления.

– Диагноз, диагноз, ну и чёрт с ним, с моим диагнозом! – проговорил он, двигаясь по комнате. – Я хочу замуровать собственного кота. После смерти не моей, а его. Безболезненно. Неужели я не имею на это право? Или я кто, по-твоему, у Бога? Вошь, тля, небытие, что ли?

И он злобно посмотрел на Люду.

– О каком небытии может идти речь, – заговорила Люда, внутренне подчиняясь ему. – Особенно после смерти. Какое может быть небытие после смерти?! Даже у замурованного кота?! Что мы, не боги, что ли?

Но Лёня не обратил на её слова ни малейшего внимания. Он всё быстрее и быстрее бегал по комнате, точно желая освободиться из-под чьих-то лап. Иногда чесался.

– Что мне кот?! – кричал он, брызжа слюной. – Что мне вообще эти стены?! У меня есть мой талант, в конце концов, поймите вы это, чёрт вас побери! И ты думаешь, кто я? Кто я? – продолжал он, и вдруг губы его задёргались и глаза наполнились слезами, тяжёлыми, не быстрыми. – Попугай?! Кот?! Гений?! Сумасшедший?! Кто я вообще, родившийся тут? И почему я родился? Что мне делать, что мне делать?! Что делать?!

У Люды сильнее забилось сердце.

– Да всё будет хорошо. Вылечишься ты, – пробормотала она. – Сколько на свете здоровых людей!

– Да я не об этом, – вдруг Лёня опять ушёл в себя. – Я о коте говорю. Надо, надо его замуровать. – И Леонид даже успокоился. – Посмотри, он совсем ослаб. И просто не хочет жить. Он сам хочет, чтобы его замуровали, чтоб не видеть этот мир.

Сели пить чай. Но Леонид не раскаивался. Кот действительно выглядел слабым. Пирожные, конфеты, пироги словно превратились в не то, что они есть на самом деле. Они даже не ели их, а проглатывали, словно они были воздушные. Да и комната Леонида уже походила не на комнату, а скорее на тюрьму, летавшую по космосу.

– Тьфу, – сплюнул Лёня. – Что будет с моим талантом? Ты понимаешь, я чувствую себя выделенным – выделенным из всего целого. Я вам не вселенная какая-нибудь, а личность, крик! И я хочу жить! А где жить, когда везде один кошмар и галлюцинации. Я и после смерти, если хочешь, буду рисовать свои картинки! У меня талант!

– Леонид! Но чем же ты будешь рисовать после? – вдруг тупо спросила Люда. – Там нет красок и нету рук. Ещё мыслить и сочинять легенды, я думаю, там можно.

– Хватит, хватит, хватит! – закричал Леонид. – Ничего не хочу слышать. Ничего! Ничего! Всё это враньё, сплошное враньё, ты понимаешь, враньё и то, что мы существуем, и про какие-то краски, вранье и про смерть, никакой смерти нет и никого «там» нет. Врут все и про всё! Ничего, ничего нет! И диагноз мой – бред.

– Да успокойся ты, не говори так быстро.

– Я, Люда, свой портрет нарисовал, – заплакал вдруг Леонид, – чтобы память осталась. Подарю его тебе, будешь глядеть на него по ночам, а?

– Буду.

– Тогда подарю. Только не бойся, что выходить оттуда буду. Я ведь бедовый, а тем более после смерти как не выйдешь.

Руки его дрожали. И у Люды у самой стали дрожать руки. Она подумала о том, что не стоит ей прогуливать институт и лучше ходить на эти занятия, чем умереть.

– А кота я всё равно замурую, – прошептал Леонид.

– Напрасно. Не делай этого.

– Почему напрасно? Я ещё, может, очень долго проживу, лет 20, но не больше. Приятно жить, когда рядом с тобой в стене сидит труп, пусть даже кота. Ведь кот тоже живое существо.

– Да, да, ты проживёшь лет двадцать, – пробормотала Люда, взглянув в его глаза, полные слёз.

– А что будет с котом после смерти, ты знаешь, читала? – спросил он.

– Читала немного.

– Читала! – злобно прервал Леонид. – А я вот знаю.

– Ни в какую общую родовую душу они не вливаются, Лёнь, – тихо ответила Люда. – А существуют индивидуально, но в общем мировом потоке кармы своего рода.

– Ишь, загнула, учёная! – усмехнулся Лёня. – Да они стучат по ночам, если ты хочешь знать! Мёртвыми лапками по стене дома – потому что жить хотят. Вот что! А самые главные среди них мяукают, когда кто-нибудь хороший среди людей умирает. Если в агонии, перед самой смертью, за 2–3 минуты до конца услышишь мяуканье – это значит, тебя покойные коты зовут. К себе. И тогда надо идти, идти к ним… навсегда… В них тоже есть Бог… навсегда… навсегда.

И Леонид разрыдался.

Людочке до ужаса стало жалко его, так что самой захотелось умереть. Она обняла его, зацеловала. И стала яростно говорить о вере, о том, что спасение – только в ней, это проверено тысячелетиями, так было и так будет. «Ты веришь, – бормотала она, целуя и лаская брата, – ведь без веры нельзя умирать?!»

Но Лёня посмотрел на неё изумлённо-холодными глазами и даже несколько отчуждённо.

– Неужели ты думаешь, что я не верующий? – спокойно и высокомерно спросил он, и слёзы исчезли в его глазах. – Я верю, но не в этом дело.

– Что ты говоришь, как же не в этом дело?! – вскричала Люда.

– Я умираю, умираю! – закричал вдруг Леонид и, вскочив со стула, опять забегал по комнате, крича так, как будто вера – это одно, а его смерть – совсем другое. Кончил кричать он как-то мёртво и пусто, сел, выпил чай из блюдца и захохотал.

Люда в ответ тоже захохотала. Так и хохотали они, брат и сестра, одни в этой комнате.

– Ты знаешь, – прервав, начала Люда. – Одному моему приятелю удалось съездить в Индию, и он встретил там гуру. Учитель спросил его, что он больше всего боится в жизни. Мой приятель ответил, что смерти. В ответ индус так захохотал, просто невероятно, он хохотал почти четверть часа, настолько ему было дико, что человек боится такой ерунды, такого простого перехода, как смерть.

– Лучше бы он хохотал не над смертью, а над жизнью, – мрачно ответил Лёня. – Всё равно для меня смерть – загадка и ужас, пусть хоть вся Индия хохочет над этим! А вот над жизнью пора, пора уже давно похохотать, Люда…

– Да, непонятно ещё, над чем и почему этот индус смеялся, – заметила Люда. – Потому что другой индус, которого встретил там мой приятель, на вопрос о смерти только молчал, и серьёзно так молчал, чтобы понятно было, что есть в смерти какая-то «закавычка»… А впрочем, темна вода, кто его знает…

– Да что ты всё о смерти и о смерти, – огрызнулся Леонид. – Как будто у тебя диагноз, а не у меня. Над жизнью хохотать надо – вот над чем! Вот что непонятно.

– Да не вместим мы этого никогда, Лёня, – миролюбиво отметила Люда, прихлёбывая чай. – Не вместим. Блок, величайший поэт нашего века, но всё же не выдержал, помнишь: «Пускай хоть смерть понятней жизни…» Где уж другим выдержать.

– Да что ты мне всё о поэтах. Были ли они, не были… У меня свой талант есть. Свой! – вдруг закричал, покраснев, Леонид. – Свой талант! И что, что, что мне делать?!

– А я хочу, – ответила Люда, – хохотать над жизнью. Что ещё остаётся делать?!

– Хохотать на том свете будем! – внезапно раздался громкий голос за дверью.

Леонид вздрогнул, в дверь стукнули, потом она распахнулась, на пороге стоял сосед-толстун с бутылкой водки в руках. Звали его Ваней.

– Все диагнозы – к чертям! – заорал он. – Эх, жить будем, гулять будем, а смерть придёт – выпивать будем! – лихо пропел он и, подбежав к Леониду, поцеловал его в ухо. – Не бойсь, Лёня! Всё одолеем! – добавил он.

– Ваня, уймись, – произнесла Люда.

Но Ваня не захотел униматься, от его жирно-весёлой прыти дым стоял столбом по комнате. Всё-то он опрыгивал, всё-то он осматривал, до всего ему было дело.

Тут же налил ошеломлённому своею смертью Леониду полстакана крепчайшей водки – 56 градусов – и Люде тоже капнул в стакан.

– За смерть, за жизнь, за их единство! – хохотнул Ваня, поглаживая брюшко.

– Сколько же стаканов ещё мне осталось, – проговорил Леонид.

Было такое впечатление, что весть о близкой смерти камнем лежит на его сердце, но в то же время он как будто имеет ещё какую-то заднюю мысль или даже гипотезу, от которой только – осуществись она – сплошное веселие должно сотвориться на земле, если, впрочем, от неё что-либо останется… Но это было только впечатление. И что-то непонятное оставалось в Леониде – так чувствовала Люда.

Вдруг присмиревший было Леонид вскочил:

– Да что же мы сидим на одном месте! Как Обломовы какие-то! – вскричал он. – Вперёд, вперёд, навстречу…

Все подскочили. Наскоро допили разлитую водочку, бутыль захватили с собой – и вперёд, вперёд, на общение; может быть, думала Люда, они найдут того, кто откроет им всё. Именно всё. Сердце её билось, колени почему-то дрожали, ей было жалко братца почти как себя, и в то же время появилась странная надежда встретить людей, которые если и не откроют «всё», то поймут и обласкают. Ум её метался от одной мысли к другой.

Выбежали – все трое – во двор, и уж неизвестно было, кто чего ожидал. Люда вроде бы вела их по направлению к дому, где жил один таинственный эзотерик, но она знала, что его сейчас нет в Москве, и вела просто так, не зная куда. Они шли уютно-заброшенными дворами, попадались им по пути странные ангелоподобные русые мальчики и девчонки и потом малыши, играющие в прятки. Их ответы на вечные вопросы были ещё впереди. На скамейках, недалеко от них, застывали 80-летние старушки с погасшими, но ещё загадочными глазками: эти, если и знали кое-что, уже не могли ничего выговорить; высох язык, ушли в небытие губки, ум исчез в одну точку…

Леонид из последних сил только подбадривал всех – вперёд, вперёд!

Пройдя мимо угрюмого уголовника, играющего ножом сам с собой, они вдруг вышли на зелёный дворик, сбоку виднелись могучие, уходящие ввысь сталинские небоскрёбы, а в углу дворика, за брёвнами, их прямо-таки приветствовал весёлый человек, помахивая рукой, приглашая к себе; около него приютилась компания: два человека – юноша и девушка.

– Прямо к нам, прямо к нам! – с хохотком повторял этот весёлый человек с брюшком и бородкой.

Люда, инстинктивно почувствовав своё, направилась вместе с Ваней и братом туда.

За брёвнышками и между забором образовалась уютно-московская маленькая лужаечка, где сидели эти трое: весёлый, неопределённого возраста, который представился Сашею; молодой человек Серёжа и девушка Лиза. На травке лежали бутылочки пивца и винца и весьма разнообразная закуска.

– Я вас узнал, – смеясь, говорил Саша, – хотя мы незнакомы, но я вас узнал. Свои люди.

– Конечно, свои, свои, – умилился Ваня. – А кто же мы ещё. Не из океана же вылезли.

– Давайте, друзья, выпьем за смерть, – подхватил вдруг Леонид. – Ведь пьют же за супротивника.

– Да мы её метлой, метлой! – возмутилась Лизочка. – Выпьем, чтоб её не было.

– Действительно, хорошо! – захохотал Саша. – Смотрите, из-за такого тоста и кошка помоечная к нам идёт и тоже бессмертия хочет!

И правда, тихая, поганая кошечка, не боясь, подошла к этой шумной компании, точно присоединяясь.

Все подхватили тост и выпили ясно, без тоски. Да и кошка помоечная мяукнула при этом. Лизочка посмотрела на Люду.

– Сестру, сестру в тебе я вижу, Люд, – пробормотала она. – Вот как бывает: сестёр и братьев вроде полно на улице, но ты – особая сестра, самая близкая…

– Это почему же?

– Не знаю, Люд. Я ведь сирота. А в твоих глазах – моё есть, что скрыто, а не только то моё, что у всех у нас есть.

– А где ж отец да мать?

– Смерть они не победили, Люд. Потому и нет у меня отца с матерью. Зато Рассея есть. Этого для меня достаточно, и на тот свет хватит.

– Ах, вот ты какая, Лизочка. – И Люда поцеловала её. – Тогда мы сёстры навсегда.

Но тут вмешался Сергей. Он был странен, сер и теперь совсем не выглядел молодым.

– Ребята, – проговорил он неожиданно и сурово, – я считаю, что смерть можно победить чем-то ещё гораздо более чудовищным, чем сама смерть. Но что может быть чудовищнее смерти?

Саня чуть не упал от восторга, всплеснув руками.

– Да где ж это искать, кроме как внутри нас, – заговорил он, опомнившись от хохота.

– Конечно, конечно, – подхватила Люда. – Только внутри нас это и есть. Такое чудовищное, что и смерть испугается. Только как это чудовищное открыть в себе? Оно ведь просто так не валяется, а глубоко скрыто. Не каждому дано его видеть, а тем более знать. Помоги, помоги нам открыть это чудовищное в себе, Сашенька, помоги. Недаром мы встретились – так блаженно, так неожиданно в углу этого дворика. Посмотри, как Леонид ждёт…

Саша посерьёзнел и внимательно посмотрел на Люду.

– Эх, Люда, Люда, – вздохнул он и опрокинул в себя полстаканчика недопитой водки. – Что ж, если б я знал, разве я такой был, на человеков похожий? Да я б тогда знаешь в кого б разросся?! Ты бы меня и не узнала. – И он недоуменно развёл руками. – Да я б тогда и сам себя не узнал, Люда, откровенно-то говоря. Я и во сне даже иной раз сам себя не узнаю. Такой огромный становлюсь и ничего про вашу жизнь, человеческую, не знаю. А как из сна выхожу – то не помню про ето. Не тот человечий умишко, чтоб помнить про такое. Вот так.

– Ох, Сашенька, – разохалась Люда. – Вот как, бредёшь, бредёшь, и вдруг – своих найдёшь. Кто б мог подумать, что встреча такая будет, с тобой и с Лизой, ни с того ни с сего…

Тут же подняли тост за «ни с того ни с сего».

А потом настала тишина. Казалось, все бури улеглись на время в душе. Поганая кошечка разлеглась рядом, удовлетворённая. Тон в молчании задавал Леонид. Словно он ушёл в поиск неизвестно чего. Да и не пил он почти.

И разговор потом возобновился, обрывистый, но многозначительный. Поговорив так с часок, обменялись адресами, зная, что дружба будет. Только Леонид оставался сам по себе. Дул ветер, тайно и близко шелестели травы и листья на берёзках, и в воздухе стояло что-то грозное.

Люда, поцеловав опять сиротку – Лизу, увела своих, да, собственно, Ваня куда-то исчез, и они опять оказались вдвоём с так и неразгаданным Леонидом. Люда решила отойти ненадолго, что-то купить, а потом опять забрести к своему брату…

Вернувшись к нему, она вздрогнула: что-то произошло с ним.

Лежал он скомканный, надломленный на диване, свернулся, как измученно-избитая кошка, потерявшая ко всему интерес.

– Что, что с тобой?! – вскрикнула Люда.

И Леонид ответил. Он медленно повернул к ней своё полное ужаса лицо и закричал:

– Я не хочу умирать! Всё кончено для меня! Всё кончено!

– Как всё кончено?!

– Я не хочу умирать! – взвизгнул Леонид опять. – Пойми ты это! Нет во мне сейчас ничего сильного и ничего чудовищного. Одна смерть в душе.

Он вскочил, губы его дрожали, и, кажется, стекала слюна, и всё в нём, казалось, было измучено непосильной ношей.

– Всё, всё отошло от меня! – завизжал он. – Что было совсем недавно, часа два назад, всё отошло! Одна смерть, и ничего, кроме неё!

– Как?!

– И чудовищного этого, о котором Саша говорил, и он абсолютно прав, нет во мне или скрыто. Нет во мне сверхъестественного, чудовищного, пред которым и смерть бы померкла, закрыла бы в ужасе глаза. Нет этого, а только этим и можно смирить смерть. Чем же реально победить?!

– Как чем, а верою?

Леонид рассмеялся.

– Что значит верою? Да я, если хочешь знать, не только верю, но и знаю, что после смерти есть жизнь, ну и что? – Он вдруг истерически забегал по комнате. – Не в этом дело! Ведь ты сама понимаешь, что смерть – это тайна, и никто ещё её полностью не раскрыл, никакое учение. Всё равно есть в ней что-то жуткое, необъяснимое. Да и не в этом дело! Неужели ты не чувствуешь, что смерть – это символ абсолютной гибели, той, которая наступит вообще, после всех жизней и космических циклов, когда наступит время, когда всё уйдёт в Абсолют, в великое Ничто, когда наступит время абсолютной ночи, в которой не существует ничего. Я в конце концов абсолютную гибель предчувствую! Что все эти жизни потом, одни оттяжки! Да и в этой физической смерти, в бытии после неё, чёрт побери, нет полной уверенности! – закричал он в бешенстве. – Смерть – это прерыв, раскол, тайна! Неизвестно, куда ты полетишь! Я в этом стуле не уверен, чёрт побери, а ты говоришь о смерти! – И он в ярости швырнул стул в стену. – И наконец, я ведь умираю, я, я, я!

Потом Леонид бросился на диван и завыл. Это было жутко. Люда, ошеломлённая, не знала, что делать. Иногда между всхлипываниями, рыданиями и воем раздавались членораздельные человеческие звуки, но они состояли в одном:

– Да пойми ты мою жуть. Да пойми ты мою жуть, – повторял Леонид несколько раз.

И потом замолк. Но его молчание было страшнее воя. Люда, казалось, чувствуя его изнутри, подбегала к нему, что-то бормотала, но он застыл на бессмысленном диване в одной позе и молчал, молчал. Не в силах вынести это молчание, Люда выскочила вон – и скорее на улицу.

Глава 3

Через несколько дней Лёня всё-таки попал в больницу, в терапевтическое отделение. И почти одновременно, всего одну неделю спустя, маленькая племянница Люды – дочь старшей родной сестры – девочка десяти лет, которую Люда очень любила и выделяла, попала в сумасшедший дом. Точнее, в невропатологическое детское отделение, ибо девочка была не в бреду и сознание оставалось в ней ясным, но просто сдали нервы. Она всё время плакала и отказывалась от пищи.

Сначала Люда посетила Лёню. Когда она вошла в палату, Леонид по-прежнему молчал. Но в самой палате творилось что-то невероятное. Больной рядом с Лёней выл, другой в углу – плакал.

Тот, кто выл, страдал от нестерпимой боли, у него не шёл кал, ограничена была моча, и от боли внизу тела глаза были выпучены и как бы вылезали из орбит, и обезболивающие почему-то плохо помогали ему. Изо рта у него исходил грубый запах мочи, но тем не менее, прекращая выть, он начинал петь – чтобы заглушить сознание и боль. Пел он совершенно идиотские песни, кажется, это были частушки-нескладухи, но без смысла, и взялись они неизвестно откуда, ибо никто не слышал таких. Люде показалось, что больной сам сочинял их во время пения…

Другим её ощущением было то, что этот мир проклят. Кроме того, она ничего не могла добиться от как будто бы остановившего своё сознание Лёни. Поэтому невольно приглядывалась к тому, что творится вокруг.

Внутренняя заброшенность всех и вся, несмотря на уход, поразила её. Она робко подошла к тому, кто плакал. Но когда она подошла поближе, то почувствовала, что он вовсе не плакал, ибо трудно было назвать то, что он выделял, слезами, – да и выражение было слишком мертво для плачущего. Люде показалось, что у него что-то с мозгом, но такое, что страдание внутри мозга было столь велико, что вытеснило само себя, став более страшным, чем само страдание, и от этого выражение его лица перестало быть человеческим, а напоминало разбитую жизнь трупа.

Между тем вывший больной продолжал петь. Онемев от изумления, Люда, тем не менее ощущая внутри себя бытие, прислушалась.

Слова возникали совершенно безобразные, чудовищные и произносимые то истерически, то устрашающе. Но это не могло всё-таки отвлечь её внимания от мёртво-плачущего больного, который, казалось, плакал не как живой человек, а как раскопанный труп.

– Вы что, девушка, больных людей не видели?! – услышала она под ухом голос молодой медсестры. – Что вы уставились на них, это обыкновенные люди с обыкновенными болезнями, и вы так можете заболеть со временем. Не дай бог, конечно. Но все болеют.

Люда растерялась.

– Мой брат спит. Что же мне ещё делать?

– Не смотреть же на больных. Вы не в театре. У нас только Витя вот своеобычный, – шепнула она, указав глазами налево, и вышла.

Вывший больной замолк. Люда оглянулась и увидала Витю. Это было существо с тоненькой шеей и огромной страшной головой, казалось, втрое больше обычной. Он не мог разместить её на подушке, словно он был сам по себе, а голова его сама по себе. Но глаза были у него неестественно детские, точно они уже не принадлежали этой голове. Он поглядел на Люду и облизнулся, острый язык мелькнул на мгновение и исчез.

«Только не надо плакать», – подумала Люда.

– Посетительница, не ходите по палате! Сидите у брата! – раздался истошный голос нянечки из коридора.

Люда присела у изголовья брата. Он был неподвижен и по-чёрному мрачен, даже телом.

Люда застыла в ожидании. Вдруг тот больной, который только что выл и пел – звали его Володею, – приподнялся и закричал, так, что задрожали стёкла в палате:

Скачать книгу