Я в свою ходил атаку… бесплатное чтение

Александр Твардовский
Я в свою ходил атаку

В книге использованы фотографии из личного архива автора.

Фотография на обложке Георгий Зельма / РИА Новости



© А. Т. Твардовский (наследники), 2023

© О. А. Твардовская (наследники), В.А. Твардовская, предисловие, 2023

© ФГУП МИА «Россия сегодня», 2023

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Об этой книге

22 июня поэт Александр Твардовский в своем дневнике сделал самую короткую запись: «Война с Германией. Еду в Москву». Этот день, изменивший его жизнь и судьбу, он с той поры будет вспоминать каждый год, соответственно отмечая в дневниках на протяжении 40-х, 50-х, 60-х годов. Отец был убежден в том, что среди его современников «нет человека, который не помнил бы до мельчайших подробностей день 22 июня 1941 года. Все обрело ценность, внезапность утраченного счастья, запомнилось навсегда…». В стихотворении «22 июня 1941 г.» спустя пять лет после войны поэт вспоминает этот день на рубеже войны и мира во всех его «бесценных подробностях»: «И нам в огне страды убойной // От горькой памяти о нем // Четыре года было больно…»

Война застала нашу семью на даче под Звенигородом, в деревне Грязи. Здесь у брата С.Я. Маршака – детского писателя М.Я. Ильина – был снят дом на все лето. 21 июня был день рождения Александра Трифоновича, ему исполнился 31 год. Дату скромно отметили в семейном кругу: папа, мама и дочери, младшей из которых было пять месяцев, старшей – девять лет. Стол украшали цветы: накануне мы с мамой нарвали большой букет ромашек и любимых отцом крупных, сиреневых – лесных – колокольчиков. Когда пару дней спустя покидали дачу, уезжая в Москву, букет в глиняном горлаче, еще совсем свежий, так и остался в опустевшем доме…

А 22 июня отец, как обычно, с раннего утра сидел за своим рабочим столом: планы на лето у него были большие. Нормальное течение дачной жизни семьи нарушила я, прибежав с деревенской улицы с известием о начале войны с Германией. Грозного смысла этого известия я поначалу не уразумела, просто хотела поделиться с родителями новостью. Я и сейчас помню, как они дружно сопротивлялись этой вести, как убеждали меня (и себя!), что я про войну не так расслышала, ошиблась… Обо всем этом можно прочитать в воспоминаниях Твардовского «Память первого дня» – в его книге «Родина и чужбина». Этот первый день войны в деревне Грязи, увиденный глазами поэта, запечатлен как некий кинокадр, снятый замедленной съемкой, в стихотворении «Сидели мужики…», оставшемся в записях 1942 года.

Тогда же, 22 июня, отец уехал в Москву, а днями позже вслед за ним и мы – прощаться: 23 июня Твардовский уже получил назначение на Юго-Западный фронт. Никто не предполагал тогда, что его фронтовая жизнь будет столь долгой: Александр Трифонович отбыл к месту назначения 25 июня, демобилизовался – в октябре 1945 года. В стихотворении, написанном перед концом войны и ввиду близкой победы, казалось бы, необъяснимо грустном, он скажет: «где-то вдали // Жены без нас постарели, // Дети без нас подросли…» Употребление местоимения первого лица множественного числа тут не художественный прием, а вполне естественно и правомерно: здесь, как и во многом другом, поэт не отделял себя от своего фронтового поколения.

Юго-Западный фронт, где Александр Твардовский, прикомандированный к фронтовой газете «Красная Армия», провел первый год войны, был тогда ее тяжелейшим участком. Истекая кровью, наша армия здесь непрерывно отступала. Как скажет потом отец – «силы были трагически неравными». Вместе с войсками покидала захваченные немцами города редакция «Красной Армии». Из оставленного с огромными потерями Киева она в середине сентября переместилась в Харьков, который в конце октября тоже был сдан. До начала ноября редакционный поезд стоял на запасном пути в Валуйках (в ту пору городок в Курской области), где находился командный пункт штаба Юго-Западного фронта, затем передвинулся в Воронеж – здесь отец встретил новый, 1942 год.

Твардовский болезненно остро воспринимал это отступление войск с запада на восток, когда позади оставался «пленный край земли родной, // Онемевший, бессловесный, // Кровный, русский да чужой…» Эти строки написаны им позднее: в 1941 году он не позволял себе погружаться в переживания по поводу свершавшегося вокруг, говорить в полный голос о страданиях и понесенных потерях, с которыми столкнулся, – надо было сохранять твердость духа. Записи 1941 года оказались утраченными, но они вряд ли в тех условиях могли быть сколь-нибудь систематическими и обстоятельными: многое из увиденного он просто не в состоянии был заносить в дневник. Предельно сдержан Александр Трифонович в письмах к жене, стремясь уберечь ее от тяжелых впечатлений. О том, что он пережил в те первые военные месяцы, о силе этих переживаний Мария Илларионовна могла догадываться, зная его сердце, с особой чуткостью и остротой откликавшееся на любую беду. Позднее он устами своего героя скажет, что «видал такую муку // И такую знал печаль…», и признание это относится прежде всего к 1941 году. После трех лет войны, когда перелом в ней был очевиден и победа стала казаться близкой, отец признался, как «страшно было смотреть на карту Родины в тот год ожесточенной неравной битвы нашей Армии с ордами противника» – как будто «черная лава катилась по русской земле с запада на восток, выдаваясь причудливыми и зловещими выступами». Только в дни наступления он разрешил себе обратиться к тому, что происходило в 1941 году. «То была печаль большая, // Как брели мы на восток. // Шли худые, шли босые // В неизвестные края. // Что там, где она, Россия, // По какой рубеж своя!» А тогда, в первый военный год, от событий вокруг, от сводок Информбюро, от долгого отсутствия писем от жены, находившейся в эвакуации в далеком от фронта Чистополе на Каме, можно было впасть в отчаяние. Твардовского спасала присущая ему ответственность за свое дело, за свою семью и твердость его характера.

В январе 1942 года, воспользовавшись командировкой в Москву, отец вырвался к нам в Чистополь. Каждый из трех дней его побывки сохранился в памяти. Как-то, когда, наконец, остались семьей – без посторонних, он читал вслух Лермонтова. Помню, как мы слушали про Валери́к («Я к Вам пишу, случайно, право…»). Сейчас кажется, что и том Лермонтова, купленный мамой там же, в эвакуации, он взял, чтобы прочесть только это стихотворение, написанное сто лет назад, в 1840-м. Он читал о дикой битве русских с чеченцами на реке Валери́к (по-чеченски – река Смерти), после которой она вздулась от крови. Теперь думается, что картины этой страшной битвы в войне, вроде бы совсем не похожей на ту, с которой он приехал, могли вызвать в его памяти пережитое: гибель под Киевом отступавших дивизий, выход из окружения под Каневом, уничтожение Днепровской флотилии и многое, многое из того, что вместилось в эти трагические первые военные месяцы…

Забегая вперед, стоит сказать, что страшные события войны, с которыми он столкнулся в самом ее пекле, не озлобили, не ожесточили отца. Напротив, природная доброта, отзывчивость, черты, которые наша мама считала в нем главными, проявились еще сильнее и ощутимее. Внимательный читатель дневников и писем поэта это почувствует.

«Не поддаваться, не сломаться» помогала уверенность в победе, не покидавшая поэта в самые трудные периоды войны. Спасала и повседневная работа, которую, без преувеличения, можно было бы назвать каторжной, если бы он не вкладывал в нее душу.

Должность «литератора» фронтовой газеты требовала бесперебойно поставлять в очередной ее номер материал, укрепляющий боевой дух, поднимающий настроение, вселяющий ненависть к захватчикам, мобилизующий на отпор врагу. Твардовский истово и ревностно выполнял свою воинскую обязанность, всеми силами стремясь быть полезным армии.

С первых чисел июля 41-го почти в каждом номере «Красной Армии» появлялись его стихи, очерки, статьи, заметки, фельетоны. Писал он и лозунги, и листовки, и песни. Единственный раз Александр Трифонович не выполнил боевое задание – самое первое из порученных ему: не смог ничего написать о Днепровской флотилии. Разгром ее потряс отца. Со временем он научился «властвовать собой», справляясь с подобными потрясениями, но тогда, в конце июня 1941 года, став свидетелем гибели советских матросов, оказавшихся беззащитными под огнем немецких орудий, он не мог выжать из себя ни строчки. Отзвук этого события сказался позднее в главе «Переправа» поэмы «Василий Теркин»: «И увиделось впервые, // Не забудется оно: // Люди теплые, живые // Шли на дно, на дно, на дно…»

В тот раз Твардовский получил выговор от редактора. Редакторы «Красной Армии» были людьми от литературы далекими, но хорошо знавшими, чем должна быть заполнена фронтовая газета, что здесь нужно, а что может вызвать неодобрение вышестоящего начальства. Исходя из собственных критериев и инструкций, получаемых от Главного политического управления армии (в ту пору – ПУРККА), они на свой лад кромсали написанное поэтом, порой выбрасывая из очередного очерка особо ценные для автора наблюдения и мысли, из стихов – особо дорогие строки. Бывало и так, что материал, добыть который для газеты отец считал своей удачей, редактор вообще отказывался публиковать. Как будет видно из книги, отношения писателя Твардовского с редакторами «Красной Армии» не сложились, возникали даже конфликтные ситуации.

С июня 1942 года Александр Трифонович был прикомандирован к газете Западного (с апреля 1944 года – 3-го Белорусского) фронта «Красноармейская правда», где и пребывал до конца войны. И тут с редактором взаимопонимания не находилось. По дневниковым записям и письмам отца можно судить об этих трудностях, но не они были главными в его фронтовой жизни.

Обязанность писать в каждый номер при свойственном Твардовскому строгом отношении к своей работе истощала воображение, снижала требовательность к написанному. Поначалу он и сам стремился к тому, чтобы успеть доставить в номер свежий материал, но постепенно стал осознавать губительные последствия этой гонки. Оглядываясь на свою работу, он в письмах к жене признавался, что боится утратить «контроль к самому себе, к слову, который вырабатывался годами», ощущает угрозу «исписаться». От него в приказном порядке требовалось писать как можно больше, а вопрос о качестве не только не ставился, но «напоминать о нем уже было некоторым эстетствующим вольнодумством». Поэту вообще было трудно сочинять на заданную тему и по указаниям, как именно она должна быть решена, но военная дисциплина обязывала не оспаривать приказы начальства.

Все это порождало неудовлетворенность работой в газете, ставшую для него мучительной уже к концу 1941 года. Все настойчивей посещала мысль, что он не на своем месте, что с большей пользой мог бы служить Родине с оружием в руках, «в полку, батальоне, роте».

Между тем поэта Твардовского на Юго-Западном фронте заметили, выделили и, как ему казалось по письмам бойцов и встречам с ними на передовой, ждали его новых стихов. Хотелось не обмануть этих ожиданий. У него уже за первый год войны накопился богатый запас наблюдений и впечатлений, заслуживающих серьезного разговора о тех, «кто воюет на войне». Настойчивые поиски своего места на фронте – такого, где его работа могла бы приносить действенную, результативную пользу, привели его к выводу о необходимости писать по-другому, чем от него требовали. «Война всерьез, и поэзия должна быть всерьез», – делится он своими мыслями с женой в апреле 1942 года, решив идти «против течения». Это и заставило вернуться к начатой весной 1941 года по впечатлениям финской войны поэме «Василий Теркин», чтобы использовать и ее замысел, и некоторые авторские находки в новых условиях для нового произведения.

Финская война была для поэта первой войной, в которой он участвовал (не считая кратковременных походов в Западную Украину и Западную Белоруссию). Обо всем увиденном на ней, о людях, которых здесь повстречал, ставших ему дорогими, он и хотел рассказать в задуманной поэме. Главным героем поэмы должен был стать русский солдат, воевавший на Карельском перешейке, – Василий Теркин. Автор воспользовался именем героя коллективного фельетона газеты Ленинградского фронта «На страже Родины» Васи Теркина, в создании которого принимал участие.

Весть о войне 22 июня 1941 года застала отца как раз в работе над этой поэмой, несколько глав которой уже было написано. Но работа шла туго. В ней, по его выражению, не было «электричества», то есть того озарения и вдохновения, когда стих идет за мыслью легко и свободно. Финская война, о которой он писал, не стала его личным переживанием, личной болью. И герой ее оставался несколько абстрактным, литературным, не становясь для автора (а значит, и для читателя) живым и родным. С самого начала новой войны поэт понял, что она совсем иная: не только по своим масштабам – по своей природе. «Глубина всенародно-исторического бедствия и всенародно-исторического подвига в Отечественной войне с первого дня отличила ее от каких бы то ни было иных войн и тем более военных кампаний», – скажет Твардовский позднее. И не случайно именно на этой войне, совсем иной, чем финская, родились самые пронзительные стихи о безвестном парнишке, убитом на финском льду («Две строчки», 1943 г.).

Обратившись к прерванной 22 июня 1941 года работе весной 1942-го, поэт чувствовал, что сможет написать о российском солдате по-новому, «в 100 раз лучше». Дело было, по-видимому, не только в накоплении военного опыта, впечатлений и размышлений. В экстремальных ситуациях труднейшего 1941 года, в его отступлениях и поражениях, с особой яркостью и силой раскрывались характеры, обозначались солдатские судьбы. Представления поэта о войне, о тех, кто принял на себя ее тяжесть, становятся глубже и сложнее. Военные события переживаются как события собственной жизни. В их осмыслении общее уже неразрывно сливается с личным, биографическим. Все это в значительной мере явилось прямым результатом работы фронтового корреспондента.

По внешним показателям результат этот в конечном счете невелик. Из многих десятков стихотворений, напечатанных в «Красной Армии» и «Красноармейской правде», в собрание сочинений поэт включил менее трети, а очерки 1941 года вообще не перепечатывал. Но без всей этой «продукции» периода Отечественной войны поэма «Василий Теркин» вряд ли состоялась бы в том виде, в каком вошла в литературу.

Примечательна сама тематика очерков Твардовского: они, как правило, посвящены не столько боевым эпизодам, сколько людям, в них участвовавшим. Автор пристально вглядывается в мир солдата – «внутренний и окольный», стремясь рассказать не только о том, как он воюет, но и что он при этом думает о самой войне, о жизни. Очерки Твардовского 1941 года о сержанте Иване Акимове, боцмане Щербине, комбате Петре Мозговом, летчике Герое Советского Союза Петре Петрове, рядовом Саиде Ибрагимове, майоре Василии Архипове, капитане Тарасове, командире батареи Рагозяне, сержанте Павле Задорожном, рядовых Николае Буслове, Владимире Соломасове и других так и остались на страницах «Красной Армии». Но в них, как и в стихах о танковом экипаже братьев Пухолевичей, о сержанте Василии Мысенкове, уже запечатлены многие из тех черт и черточек российского «труженика-солдата», которые будут сконцентрированы в образе Теркина – собирательном в самом прямом и точном смысле этого слова. Жизнелюбие, природный оптимизм, смекалка, готовность прийти на выручку, органическая храбрость, спасительное чувство юмора – эти и другие черты, взятые из «живой жизни», подмеченные у реальных, конкретных людей, получили художественное осмысление в поэме, герою которой автор отдал многое и из собственных размышлений и чувств. С этой точки зрения работа военного корреспондента Твардовского на Юго-Западном фронте по-своему оказалась подготовительной к созданию поэмы «Василий Теркин», а период службы на Западном (3-м Белорусском) обеспечивал конкретным материалом при написании разных по тематике глав, создававшихся в самой гуще военных событий. Автор «Книги про бойца», обращенной к тем, «кто воюет на войне», должен был знать войну «изнутри».

В августе – сентябре 1942 года в газете Западного фронта «Красноармейская правда» стали печататься главы поэмы «Василий Теркин», позднее отнесенной критиками к лирико-эпическому жанру. Наверное, в истории печати жанр этот впервые был представлен в разгар войны во фронтовой малоформатной газете. Листая сейчас подшивки «Красноармейской правды» (они хранятся в Военном отделе РГБ, бывшей Ленинке), нельзя не почувствовать некоторую обособленность поэмы от основного содержания газеты.

Бойцы Западного фронта «Красноармейскую правду» ценили – она была для них важнейшим источником информации о происходящем не только на своем, но и на других фронтах Отечественной войны. Они охотно сотрудничали с газетой, посылая в редакцию письма, в которых рассказывали о своих товарищах, о боевых эпизодах и фронтовых буднях.

В газете сообщалось немало полезных сведений: как подшить валенки, как правильно поставить палатку, наладить работу походной кухни и т. д.

Но, как и все фронтовые газеты, она ориентировалась на центральную, партийную прессу, заимствуя из нее установки, лозунги, темы передовиц и текущих материалов, а многое и перепечатывая. Со страниц фронтовой печати не сходило имя Сталина, с упоминания которого начинались и заканчивались передовые, как это было в «Правде» или «Известиях». «Мы победим потому, что нашей борьбой руководит великий продолжатель дела Ленина – товарищ Сталин», – повторялось здесь из номера в номер. В разнообразных материалах газеты варьировался призыв сплотиться вокруг вождя, который приведет народ к победе. Едва ли не больше внимания, чем событиям на фронте, «Красноармейская правда» уделяла информации о политработе в войсках, о собраниях партактивов в частях, об изучении на переднем крае приказов Главнокомандующего.

В главах «Василия Теркина», печатавшихся рядом с этими материалами, нет упоминаний ни о Сталине, ни о партии. А «политбеседа», которую герой поэмы ведет на тех же страницах, исчерпывается лозунгом «Не унывай!». Между тем Твардовский, вступивший в партию на фронте в дни финской войны, Сталина в ту пору почитал. Понимал, что орден Ленина, данный ему вождем (в 1939 г.), прервал травлю, которой он подвергался как «кулацкий подголосок». Упоминания о Великом Маршале были уже настолько привычными, неизбежными в советской литературе о войне, что читатели и восприняли бы их как ритуально-обязательные. Но присутствие в этом произведении партии и ее вождя, облегчая публикацию его отдельных глав и судьбу в целом, разрушало бы и замысел, и образный строй поэмы о народной войне.

Интуиция и мудрость подсказали Твардовскому, что «в тяжкий час земли родной» надо говорить только о главном и вековечном – о Родине большой и малой, о семье и доме, о долге и чести, о жизни и смерти. Об этом и ведется самый серьезный разговор в «Книге про бойца»: автор сознательно отказался от облегченного изложения, подразумевающего некую выдуманную «фронтовую массу». Он обращался к людям, которых, по его словам, «нельзя было не уважать, не любить». Поэт нашел для них свои слова, используя и те, что не принято было употреблять в советской литературе. Бой за Родину он назвал «святым и правым», а утверждая правоту и святость борьбы с врагом, говорил о родной земле, по которой шагают захватчики: «Россию мать-старуху // Нам нельзя терять никак».

Герой поэмы уповает не на вождя, а надеется на таких, как он сам: «Грянул год, пришел черед, // Нынче мы в ответе // За Россию, за народ // И за все на свете…» Теркин – «верный долгу и присяге // Русский труженик-солдат» – поступками своими показывает способность взять на себя инициативу и ответственность в решающий момент. Это человек внутренне свободный, лишенный чинопочитания и боязни начальства («дальше фронта не пошлют»). Теркин совсем не соответствует характеристике некоторых критиков, оценивавших его как некоего «балагура, весельчака», способного лишь поднимать настроение окружающих. Он вовсе не так прост, каким представляется на поверхностный взгляд. Об этом свидетельствует хотя бы то чувство неясной ему самому вины, которое испытывает этот защитник Родины перед теми, кого защищает, о чем не раз упоминается в поэме. «Мать-земля моя родная, // Вся смоленская родня, // Ты прости, // За что, не знаю, // Только ты прости меня…»

В свое время С.Т. Коненков задумал делать скульптурный портрет героя поэмы с его автора: он угадал в Теркине внутреннюю интеллигентность, способность «мыслить и страдать», сближавшую его с автором, который и не скрывал, что отдал герою поэмы много своего. «В муках тверд и в горе тверд», Теркин в дни победоносного наступления может и прослезиться – и в этом он также схож с автором. Сейчас это сходство становится еще более очевидным благодаря публикуемым дневникам отца и его переписке с нашей мамой. Мы с сестрой полагаем, что сам он вполне подходит под определение, которое дал своему герою: «святой и грешный русский чудо-человек».

После появления первых глав «Теркина» в «Красноармейской правде» Твардовский по письмам, по встречам с бойцами понял, что задуманная книга нужна им, а герой близок.

В апреле 1943 года поэт «опробовал» главы новой поэмы и в глубоком тылу, в Чистополе, где тогда обосновалась в эвакуации большая писательская колония – семьи писателей-фронтовиков и несколько десятков писателей (Л. Леонов, К. Федин, К. Тренев, В. Шкловский, Н. Асеев, Б. Пастернак, М. Исаковский, С. Галкин, М. Зенкевич, В. Боков, А. Арбузов и другие). Как и первые приезды отца (в январе и июне 1942 го– да) – этот последний был весьма кратковременным.

Первый мой вопрос к отцу при встрече, который я задавала, едва он переступал порог, всегда был один и тот же: сколько дней он пробудет с нами. И каждый раз он называл этот отпущенный ему срок с виноватой улыбкой. На этот раз приехал на целую неделю. Но для общения с семьей, как всегда, осталось ничтожно мало времени: все дни его пребывания в Чистополе на улицу, носившую имя немецкого социал-демократа Августа Бебеля, в дом, где мы жили, шел самый разнообразный люд – местный и эвакуированный. Повидаться с Твардовским, расспросить его о положении на фронте шли и поодиночке, и группами. Жены фронтовиков, как правило, приносили письма и свертки (порой увесистые) для передачи или пересылки мужьям. Отцовский рюкзак разбухал на глазах. При большом скоплении людей в комнате, когда от соседей приносили стулья и скамейки, часто звучали стихи: среди чтецов был и отец. Из соседей, живших в нашем же доме, помню семьи В. Гроссмана, критика С. Гехта и поэта Гордона.

В городском кинотеатре Чистополя Твардовский, выступая вместе с Б.Л. Пастернаком и М.В. Исаковским, читал отрывки из «Теркина». Запомнилось, как мама советовала не читать «Переправу»: настроения в среде эвакуированных были и так довольно сумрачными и тяжелыми. Но отец все-таки прочел «Переправу», и с большим успехом. Восторженный отзыв Пастернака о «Теркине» зафиксировал в дневнике 1943 года А. Гладков.

Вместе с количеством писем фронтовиков росла убежденность Твардовского в том, что он нашел свое место на войне, свое истинное назначение. «Нет, и я здесь что-то значу, // На войне, Отчизна-мать» – эти строки, не вошедшие в поэму, написаны в конце войны, когда он мог уже подвести некоторые итоги сделанного.

Поддержка читателей оказалась решающей для дальнейшей судьбы «Книги про бойца». Создавалась она в условиях фронтовых, с их бесконечными переездами, срочными заданиями и командировками, прерывающими иногда надолго написание очередных глав. Поэт писал ее «на войне, под кровлей шаткой, // По дорогам, где пришлось, // Без отлучки от колес, // В дождь, укрывшись плащ-палаткой, // Иль зубами сняв перчатку // На ветру в лютой мороз».

Считая «Теркина» своим основным делом, военкор Твардовский продолжал выполнять обычную заказную газетную работу, к которой прибавилась в 1943 году трудоемкая обязанность литературного критика, рецензирующего поступавшие в газету стихи и очерки. А еще отнимали время занятия по строевой подготовке (подполковник Твардовский был назначен командиром отделения, что явно не соответствовало его воинскому чину). Но не эти трудности были главными.

Поэма и ее герой не пришлись ко двору тем, кто тогда руководил литературой: они плохо вписывались в предначертанные рамки «социалистического реализма». Из дневников и писем отца сейчас впервые можно узнать, с какими препятствиями на пути к читателю встретился «Теркин». Большие и малые придирки к поэме, ее замалчивание, попытки ее запретов – все это не могло не сказаться на рабочем настроении поэта. Стали одолевать сомнения, то ли он пишет, что действительно нужно для армии. Ведь среди настороженно относившихся к «Книге про бойца» были люди, им весьма уважаемые: например, А.А. Фадеев, с которым еще до войны сложились дружеские отношения. Снисходительно похваливая поэта, критики предъявляли упреки по тем временам достаточно серьезные, находя в Теркине мало примет советского солдата. Автора призывали усилить политическую и идейную сознательность героя. Временами Александру Трифоновичу казалось, что поэма так и не дойдет к читателям в задуманном и завершенном виде. Да и редактор «Красноармейской правды», улавливая настроение в «верхах» и в литературной среде, давал понять, что настоящее дело литератора при газете – писать стихи и фельетоны, а поэма может и подождать. Особые мучения испытывал поэт, видя, как коверкают и искажают его детище при публикации, стремясь вычеркнуть то, что противоречило стереотипам советской литературы.

«В муках тверд и в горе тверд», он все-таки выдержал эти испытания: проявив свойственные ему смолоду непреклонность и терпение, закончил поэму «Василий Теркин» и отстоял ее издание. Помогли те, о ком он писал: они не позволили ему оставить эту работу. Снова и снова бойцы давали понять, что хотят воевать и закончить войну вместе с Теркиным. Благодарили автора за правду о жизни солдата, за понимание его души. После таких писем совсем иначе воспринимались нападки на поэму: «Что ей критик, умник тот, // Что читает без улыбки, // Ищет, нет ли где ошибки, – // Горе, если не найдет…»

Другой, не менее важной опорой для поэта была жена. Тому свидетельство – их переписка. Мама верила безгранично в его талант, и эта ее вера укрепляла нашего отца, когда он, казалось бы, готов был дрогнуть под напором тяжелых обстоятельств. За годы, прожитые вместе, отец привык доверять ее уму, вкусу и чутью. Не уступавшая мужу в начитанности и образованности, Мария Илларионовна (Машенька, Маня в его письмах) оставалась и в годы войны его постоянным, ревностным читателем и критиком, в котором он так нуждался. Едва ли не первая она поняла и приняла «Теркина», оценила истинные достоинства поэмы. Жена была надежной опорой поэта, когда и на «Страну Муравию» нападали как на «кулацкую поэму». И она будет также поддерживать мужа все годы, когда на посту редактора «Нового мира» ему снова понадобятся (на целых 16 лет!) непреклонность и терпение. «Да, друзья, любовь жены – кто не знал – проверьте, – // На войне сильней войны // И, быть может, смерти». Думается, что те, кто прочтет переписку наших родителей, помещенную в этой книге, справедливо воспримут эти строки из «Теркина» и как автобиографические.

Надо сказать, что без мамы эта книга вряд ли бы состоялась. Это она сберегла письма отца военных лет (а он привез с фронта все ее письма). Работая над летописью жизни и творчества поэта, она оставила к ней свои комментарии, которые мы с сестрой использовали как ее воспоминания (М.И. вспоминает. – Ред.). В этой книге собраны дневники отца и переписка с мамой за 1941–1945 годы – «строки и страницы – дней и верст особый счет». Ее можно рассматривать как своеобразную семейную хронику Отечественной войны, в которой нашли выражение мысли и чувства, настроения и стремления современников – на фронте и в тылу. Книга раскрывает новые страницы биографии поэта и истории создания его военных поэм, позволяя глубже заглянуть в его внутренний мир. Но, думается, эта книга будет интересна и как человеческий документ, сколь эмоционально, столь и конкретно фактологически помогающий воссоздать неповторимые «сороковые роковые».

Твардовский закончил «Теркина» уже после победы. В заключительной главе он уже позволил себе сказать о той сокровенной цели, которую держал в уме и сердце при написании «Книги про бойца»: «Я мечтал о сущем чуде: // Чтоб от выдумки моей // На войне живущим людям // Было, может быть, теплей…» Получивший за годы войны сотни солдатских писем и множество изустных отзывов о «Теркине», высказанных на передовой, автор с полным основанием мог сказать: «Скольким душам был я нужен, // Без которых нет меня…» Далеко не всякий писатель, читаемый «нарасхват», и не всякий популярный поэт мог бы вслед за Твардовским произнести такие слова, сказанные им в конце Великой войны. Та особая связь с читателями, что установилась у него, была поэту дороже всех наград.

Благодарные письма фронтовиков шли к нему до самой смерти. Приведем несколько строк из одного, полученного им в 1969 году. Инвалид Отечественной войны Алексей Михайлович Минаев, раненный под Витебском в декабре 1943 года (там же, где побывал тогда и Александр Трифонович), делился впечатлениями от «Василия Теркина», которого прочитал уже после войны. «Каждая строка поэмы, – писал он из села Пушкова (Татария), где работал сельским учителем, – это не только услышанное и увиденное поэтом, а горячо пережитое, с начала и до конца, и до единой мелочи воспринятое близко к сердцу самим поэтом и тысячами ему подобных соотечественников. Я, например, на многих страницах поэмы вижу себя, как будто это описана моя жизнь со всеми подробностями». А вот самое последнее письмо о том же герое, полученное под новый, 1970 год – накануне вынужденного ухода отца с поста редактора «Нового мира». Оно пришло из Приморья вместе с посылкой с кедровыми шишками, которые у нас сохранились. «О Теркине мы помним и в таежных берлогах, и на вершинах гор, но как быть дальше – закрыто дымкой…» – писал от имени своих товарищей-геологов Алексей Петрович Гришков.

Такой взыскательный и пристрастный критик, как И.А. Бунин, не нашел в поэме ни единого фальшивого слова. Честная и правдивая «Книга про бойца», противостоявшая в свое время официальной лжи, ныне по-своему противостоит появившимся в последнее время нигилистическим оценкам Отечественной войны, подвергающим сомнению ее справедливость и народный характер.

Успех «Теркина» как бы заслонил другое произведение поэта, которое он писал на протяжении войны и завершил уже в послевоенном году – «Дом у дороги», – о разрушенном войной доме и разлученной ею семье. Поэма была по-особому дорога автору, как вобравшая в себя боль и горечь пережитого народом бедствия. Композитор В. Гаврилин, написавший впоследствии к «Дому у дороги» прекрасную музыку, сделал ее лейтмотивом народный плач.

Отец с грустью называл поэму «Дом у дороги» «полуопубликованной» и «полупрочитанной»: она не вписывалась в литературу послевоенных лет с ее победным ликованием, мало издавалась, да и критика обошла ее стороной. В ней Александр Трифонович, в ту пору первый и единственный в советской литературе, поднял трагическую тему пленных. По директиве вождя сдача в плен приравнивалась к измене Родине, расценивалась как преступление. Глава «Дома у дороги», посвященная пленным, по сути, была прямым протестом против этого бесчеловечного приговора. Острота и злободневность этой темы в послевоенные годы не ослабла – судьбы возвращавшихся из плена, как правило, были трагичны.

«Дом у дороги» – поэма о любви, которая «была сильна // Такою властной силой, // Что разлучить одна война // Могла. // И разлучила…»

К теме «любовь и война» Твардовский обратился еще в «Теркине», где глава «О любви» посвящена Марии Илларионовне. И здесь, так же как и в «Доме у дороги», речь идет о любви, способной пережить войну, самую жестокую и долгую. Некоторые современники видят ущербность поэзии Твардовского в том, что у него нет любовной лирики. Каждому свое: у Твардовского ярко представлена лирика семейной любви, той, что обычно поэтов не вдохновляет.

«…Сердцем не утрачен // Поцелуй последний тот // Губ от слез горячих // Бедных тех, родимых губ, // Слабых и печальных, // Как он памятен и люб, // Поцелуй прощальный…» Сосредоточенность поэта на любви семейной во многом станет понятнее по прочтении переписки наших родителей, извлеченной из семейного архива. В их отношениях было свое целомудрие: они никого не впускали в свою личную жизнь, признавая ее, по выражению отца, «сокровенной и неприкосновенной». Считаясь с этим, мы с сестрой сократили в их переписке чисто личные места, откровенность которых явно не предназначалась для посторонних. Сокращения эти ни в коей мере не сказались на общем смысле и тональности писем. Видно, что писавшие их, разлученные войной, прочно связаны любовью, детьми, единомыслием в главном, пережитым вместе горем и радостями – всем тем, что отличает семью от простого сожительства или, как теперь выражаются, «партнерства».

В дневниках отца также в нескольких местах сокращены записи, касавшиеся чисто семейных проблем. Военные дневники Твардовского печатаются полностью: ранее он использовал лишь отдельные записи в очерках «Родина и чужбина». Дневники поэта были одновременно и его рабочими тетрадями, где записи о текущих событиях, встречах, размышления о происходящем чередовались с черновыми набросками и вариантами стихов и глав поэм. Отец много и подолгу работал над текстами, добиваясь нужной ему точности и выразительности. Порой недоработанное произведение «отлеживалось», а автор обращался к другому. Вновь возвращался к оставленным стихам после перерыва, иногда весьма значительного, начиная работу как бы сызнова. Каждая из военных поэм, как и стихи, представлена в записях в нескольких вариантах. Все они в этой книге, разумеется, не воспроизводятся – мы оставляли некоторые фрагменты, не вошедшие в окончательный текст произведений.

Отец заканчивал войну в Германии. На протяжении всех военных лет его настроение напрямую было связано с происходившим на фронте. В период успешных наступательных операций 3-го Белорусского фронта поэт переживает духовный подъем, сказавшийся и на его работе. Но после перехода границы, в Германии, когда победа приблизилась уже вплотную, настрой у Александра Трифоновича далеко не жизнерадостный. А ведь для врага настал тот самый час расплаты, о котором так горячо мечтал поэт, веря в ее неотвратимость.

В очерке «Гори, Германия!» он рассказывает, как горел город Инстербург, подожженный немцами со всех концов в день его взятия советскими войсками. Боец-автоматчик, правофланговый колонны, шедшей через город к Кенигсбергу, отбросил упавшую на мостовую головешку со словами: «Гори, Германия». Автор заметил, что и ему Германию не жалко.

Спустя десятилетия со дня Победы, тем, «кто из другого поколенья», возможно, эта и другие записи покажутся недостаточно гуманными. Надо все же представить себе, какие чувства испытывали люди, в полной мере хлебнувшие все, что несет с собой жестокая и кровопролитная война, к врагу, эту войну развязавшему. Тогда будет понятнее стремление «добить» фашистов, также отразившееся в дневнике фронтового корреспондента Твардовского. Его чувства по отношению к агрессорам не распространялись на население Германии. Но те, кто видел, как горели их дома, как мучились от голода и холода дети, те, кто потерял родных и близких, вполне могли в дни победоносного наступления не ощущать жалости и сочувствия к недавнему противнику. Отец, как и большинство людей, прошедших войну, не испытывал той ненависти к поверженному врагу, какую они ощущали при его продвижении в глубь страны.

Судя по дневнику, многое у поэта здесь, в Германии, в дни наступившего возмездия вызывало чувство жалости. Он сострадал людям из вражеского стана, помимо их воли вовлеченным в эту страшную бойню. Он жалел оставленных фашистами в городах женщин и детей. Ему жаль было недвижного немецкого мальчика с больной ногой, брошенного своими же на произвол судьбы. Жалость и сочувствие отца всегда были действенными, сопровождавшимися попытками помочь. Только о своих добрых делах он не распространялся и в дневнике их не фиксировал.

Характерно, что и грозные слова, обращенные на немецкой земле к ее столице: «Берлин! Берегись гостей!» – он в стихотворении «Граница» изменяет на другой призыв: «Плати по счетам, Германия! // Молись! По тебе идем…» Это, по сути, призыв к покаянию.

Записи и письма поэта последних военных месяцев отразили тоску по Родине, особенно острую в этом чужом и чуждом «краю краснокирпичном». Давала себя знать огромная усталость от фронтовой службы, накапливавшаяся годами. Именно в последние месяцы перед победой со всей силой сказалось и отвращение к войне как состоянию для людей ненормальному, противоестественному. В разгар святого и правого боя было не до подобных мыслей и чувств. Весной 1945-го время для них наступило… И, вспоминая дома о страшных разрушениях, принесенных войной, о причиненных ею ранах, он с горечью говорил не только о человеческих потерях, но и о погубленных лесах и садах, о разрытых минами и траншеями полях…

С первых дней Отечественной войны Твардовский понял, что память о ней, если он выживет, останется с ним навсегда. «И памятью той, вероятно, // Душа моя будет больна, // Покамест бедой невозвратной // Не станет для мира война…» Так оно и случилось: тема войны не уходила из его поэзии до самых последних лет.

В поэме «Теркин на том свете» воинам, погибшим в Великой битве за Отечество, в их вечном сне снится, «что была она последней, эта битва на земле. // Что иные поколенья, из пребудущих времен, // Не пойдут на пополненье скорбной славы их знамен». «Святой памяти» павших посвящены лучшие послевоенные стихи поэта. Среди них «Я убит подо Ржевом…», «В тот день, когда окончилась война…», «Та кровь, что пролита недаром…» Они трудно пробивались в печать, так как не соответствовали насаждаемому в литературе казенному оптимизму, исключавшему всякие раздумья о смерти.

В послевоенной лирике Твардовского мысль о нравственной ответственности живых перед теми, кто не пришел с войны, проходит своеобразным лейтмотивом: «суда живых не меньше павших суд». «Суровый атеист», чуждый всякой мистики, поэт был убежден, что «не избыть нам связи обоюдной. // Не мертвых власть, а власть того родства, // Что даже смерти стало неподсудно». Слышали однажды, как он по телефону отстаивал от редактора эти строки перед очередной публикацией стихотворения «В тот день, когда окончилась война…». Запомнилось, что отец говорил о безнравственности забвения…

Мы решили закончить эту книгу записью и стихами о взятии Берлина – 3 мая 1945 года: далее в тетради – вплоть до середины мая – идут наброски заключительной главы поэмы «Василий Теркин». О том, как поэт встретил День Победы 9 мая, можно узнать из воспоминаний его фронтовых товарищей. Вспоминал об этом не раз и он сам. В тот первый мирный день в маленьком немецком городке Тапиау (вблизи Кенигсберга) к дому, где располагалась редакция «Красноармейской правды», с утра потянулись бойцы и командиры. Они хотели узнать у газетчиков подробности последних известий, переданных глубокой ночью по радио. С сообщением об Акте о безоговорочной капитуляции Германии выступил Александр Твардовский. Именно от него бойцы узнали, что война закончилась. Александр Трифонович, прежде чем говорить об условиях капитуляции, сердечно поздравил всех с Победой. Художник О.Г. Верейский вспоминает, «как на залитой солнцем улице плакал пожилой солдат, как обнял его Твардовский, пытаясь успокоить. Солдат же бесконечно повторял одно и то же: «Сегодня люди перестали убивать друг друга!»

А вечером «все стволы палили в честь салюта». Из своего нагана палил в небо и наш отец с крылечка прусского домика – последнего военного пристанища редакции «Красноармейская правда». Опустошив барабан, он ушел к себе и заперся. Товарищи потом не сомневались, что именно той ночью он написал или начал писать заключительную главу «Теркина». Но ее пролог, начатый строками любимого Пушкина, уже был написан, а закончилась работа над главой лишь в июне. Однако в последней главе поэмы («От автора») действительно ощущается дыхание незабываемого дня 9 мая 1945 года. По приезде в Москву в конце мая – в отпуск – поэт собрал воедино наброски заключения к «Теркину», перенеся их в тетрадь недатированными. Судя по ним, можно заключить, что в майские дни, последовавшие за Победой, родилось посвящение ее «павшим памяти священной, // Всем друзьям поры военной, // Всем сердцам, чей дорог суд».

Поэту дорог суд не только современников, но и потомков.

Валентина Твардовская

Ольга Твардовская

1941

Павших памяти священной,
Всем друзьям поры военной…

22. VI

Война с Германией. Еду в Москву.


23. VI

В Союзе советских писателей СССР А.Т. оформляет документы для направления его в действующую армию. В Главное политическое управление Рабоче-Крестьянской Красной Армии (ГлавПУРККА) приходит за назначением на фронт.

Получает назначение на Юго-Западный фронт.


А.Т. – М.И. Москва – деревня Грязи (телеграмма)

Вечером будет машина выезжай без крупных вещей


24. VI

Интенданту 2-го ранга т. Твардовскому.

Командировочное предписание.

Приказом начальника Главного Управления политической пропаганды Красной Армии № 0045 от 24.VI.41 г. вы назначены литератором редакции газеты Киевского Особого военного округа «Красная Армия».

Срок выезда 24.VI.41 г.

Маршрут: Москва – Киев.

Корпусной комиссар Ф. Кузнецов[1].


М.И. вспоминает:

…Проводив его, я с детьми продолжала жить в этом доме, в этой деревне, хотя ни дом, ни местность мне не нравились…

Уехали мы с этой дачи после второго предупреждения о необходимости эвакуации, полученного из Союза писателей. Мы перебрались в Москву, а затем с очередной партией писательских домочадцев были направлены в Чистополь. Уже после окончания войны в одной из московских газет видела я фото: немцы в деревне Грязи. Чей-то труп на пороге избы.

Проводить А.Т. на фронт поехала я с Оленькой. Помню эту поездку. То стихавшие, то вдруг с новой силой возникавшие в вагонах рыдания. Тревожно-шумные остановки на маленьких станциях, где человеческая речь, гармошка и плач создавали звуковую волну горя, встречавшую и сопровождавшую поезд.

Проводы на фронт. Собрала белье, немного еды и положила в рюкзак маленькую подушечку – «думку»: не спать же в вагоне на собственном кулаке.

Потом упоминание об этой «думке» я читала в записках Андрея Малышки. Видно, ничего лучшего для подарка уходившему другу у Твардовского не нашлось, а так хотелось поддержать товарища, стихи которого ценил.

Провожать на вокзал он решительно запретил. Тогда я подумала, что не хотел он вызывать сочувствие товарищей видом женщины с младенцем на руках. Но уже после войны в записках Долматовского нашла иное объяснение: группа отъезжавших на Юго-Западный фронт сговорилась собраться на вокзале без сопровождающих.


25. VI

Отъезд из Москвы в Киев вместе с поэтами Е.А. Долматовским и Джеком Алтаузеном, получившими такое же назначени.


26. VI А.Т. – М.И. Станция Хутор Михайловский – деревня Грязи

…Выехали очень удачно – в мягком вагоне, так что и выспаться успели. Пишу тебе эту писульку на станции. Это уже близко к цели…


Р.Т. Из утраченных записей

…Поезд Москва – Киев остановился на станции, кажется, Хутор Михайловский. Выглянув в окно, я увидел нечто до того странное и ужасающее, что до сих пор не могу отстранить это впечатление. Я увидел поле, огромное поле, но был ли это луг, пар, озимый или яровой клин – понять было невозможно: поле все было покрыто лежавшими, сидевшими, копошившимися на нем людьми с узелками, котомками, чемоданами, детишками, тележками. Я никогда не видел такого количества чемоданов, узлов, всевозможного городского домашнего скарба, наспех прихваченного людьми в дорогу. На этом поле располагалось, может быть, десять тысяч людей. Здесь же был уже лагерь, вокзал, базар, привал, цыганская пестрота беженского бедствия. Поле гудело. И в этом гудении слышалась еще возбужденность, горячность недавнего потрясения и уже глубокая, тоскливая усталость, онемение, полусон, как раз как в зале забитого до отказа вокзала ночью на большой узловой. Поле поднялось, зашевелилось, тронулось к полотну дороги, к поезду, застучало в стены и окна вагонов, и казалось – оно в силах свалить состав с рельсов. Поезд тронулся…


27. VI А.Т. – М.И. Киев – деревня Грязи

…Прибыл в Киев, еду дальше к месту работы… По дороге картины, которые, конечно, легко представить. Но настроение у народа прекрасное…

Не знаю, налажена ли уже работа полевой почты, но не беспокойся, если в письмах будет перерыв.

Работать буду во фронтовой газете, как и было мне известно…

Город необычайно красив, древен и молод одновременно. Днепр – широчайший…


28. VI

А.Т. прибыл в Проскуров, где находилась редакция фронтовой газеты «Красная Армия». На совещании у полкового комиссара И. Мышанского, редактора газеты, А.Т. получает задание написать о Днепровской флотилии, защищавшей Канев.


Р.Т. Из утраченных записей

Еще была запись о Каневе, который был передним краем нашей обороны – еще за Днепром, – куда мы ездили уже из Киева, где выпускали свою фронтовую газету в помещении редакции одной киевской газеты. Еще был цел каневский мост железнодорожный, но по нему ходили машины. Помню тревожно-чистое голубое с легкой дымкой и золотистостью небо раннего полудня. Нытье моторов в пробке, образовавшейся у моста, невозможность куда-нибудь податься – взад или вперед – или выскочить в сторону: к мосту подводила насыпь, железнодорожная, разбитая машинами.

И ожидание, ожидание чего-то, что обязательно должно было произойти. Небо, решетки и переплетения моста, и внизу широкая, густая, отчасти стальная синева Днепра. О! – сказал кто-то коротко и, пожалуй, даже раньше, чем белый столб возник из синей воды и послышался тяжелый чох разорвавшегося в воде снаряда. Движение по мосту было медленное – по доскам, наскоро настеленным на балках и рельсах, – и уже совсем никуда нельзя было деться в случае чего с этого изнурительного конвейера. Перейдя мост, машины шли по правому срезу у насыпи, по такому узкому уступчику насыпи – как проехать одной машине. Это была сторона насыпи, обращенная туда, откуда бил немец. Мы уже были совсем близко от того места, где колонна заворачивала под котлован и люди начали разбегаться, в том числе и мы, ехавшие на грузовике целым отделением. Из наших тогда был легко ранен один человек. Это была по существу первая настоящая личная близость к войне, если не считать уже пережитых легких бомбежек.


Конец июня – начало июля

Встреча на пути в Днепровскую флотилию на берегу Трубежа с писателем Юрием Крымовым, где все попали под налет «юнкерса». Остановка в приднепровском селе Калиберда, откуда под непрерывной бомбежкой перебрались на корабли Днепровской флотилии.


М.И. вспоминает:

…Поездка в Канев имела непредвиденные последствия для А.Т.: он не привез материала «в номер». Со стороны редактора последовало замечание о невыполнении задания. Со стороны А.Т. – возражение, т. к. замечание было не в должной мере корректно. Этого конфликта слегка касается А.Т. в письме 26 августа.

Но о причинах, повлекших невыполнение задания, он не сообщает в письме… Посещение Днепровской флотилии, разгром которой совершился в дни боев под Каневом, тяжелейшее по впечатлениям, связалось в сознании с общим тяжелым положением на фронтах и с лично пережитым в поездке случаем под бомбежкой, когда лишь мгновенная реакция товарища спасла от неминуемой гибели…


6. VII

Первое выступление фронтового корреспондента А.Т. во фронтовой газете Юго-Западного фронта «Красная Армия» со стихами «Бей фашистские танки».


А.Т. – М.И. Киев – Москва

…Мы все время в движении. Здесь все совсем по-другому, это не Финляндия. Работать я еще толком не работал, т. к. редакция требует в первую очередь не стихов, а материала фактического, который дороже всего и труднее его добывать…

Из трудностей жизни самая главная – «недосып», то есть почти без сна. Но переношу все это довольно легко. Часок вздремнул, и свеж, как огурец… Очень радует одно: наши не боятся немца, презирают его и при малейших условиях необходимой организованности бьют его, как Сидорову козу. Не унывай, раздумывая о нашем отходе. Он будет, может быть, даже бо́льшим, чем ты представляешь, но это путь к победе. Родине нашей случалось и без Москвы оставаться на время, а не то что…


Р.Т. Из утраченных записей

…Еще впечатление природной красоты Украины, от самого своего западного края уходившей у нас из-под ног и колес в отступление. Я ее впервые увидел, Украину, если не считать двух-четырех концов пути в поездах Москва – Севастополь, Москва – Сочи. И увидел в такую медоцветущую пору – в последние дни июня. Как поразил меня запах в открытом поле, вдалеке от каких-либо садов или пчельников, густой, медовый запах, исподволь сдобренный еще чем-то вроде мяты. Я спросил у товарища украинца, чем это так пахнет, оказалось – пшеницей…

Какие хлеба поднялись от границы,
Как колосом к колосу встали они,
Как пахнут поля этой ржи и пшеницы
На утреннем солнце. Всей грудью вздохни…
…Как будто я сам в Украине родился
И белую пыль эту с детства топтал,
И речи родимой, и песням учился,
И ласку любимой впервые узнал…

Еще запись…

Прошли с боями, с бедами отступления чуть не тысячу верст, воевали уже не один месяц, а расположившись на привал в холодеющей к вечеру степи, полной запахов поздней печальной страды (картофельник, свежая яровая солома), запели. Запели простую душевную русскую песню, в которой даже про войну не было ни слова. Зато были слова о жизни, любви, родной русской природе, деревенских милых радостях и печалях. И странно: казалось, что ничего этого нет – ни немцев, ни великого горя, а есть и будет жизнь, любовь, родина, песня. Мать обнимет сына. Воин подхватит на руки выросшего без него сынишку. (Записано было гораздо лучше.)


11. VII А.Т. – М.И. Киев – Чистополь (письмо первое)

…Живу, конечно, напряженнее, чем где-либо раньше. Все это легко представить даже по газетам. В быту одно неудобство (собственно, не одно, но более понятное) – это то, что я путешествую врозь со своим чемоданом. То он впереди, то – я. Вчера удалось помыться горячей водой, и рубашку крайне нужно было сменить – купил какой-то апаш…

Написал несколько стихов, но все еще очень плохо. Писать приходится бог весть в какой обстановке. Это тяжело, когда чувствуешь, что тут бы слова нужны такие, с которыми на смерть людям идти, а глядишь – стишки, какие мог бы написать и не я, и не выезжая из московской квартиры. Конечно, если буду жив, все возмещу – ничего не забуду, но особенно важно было теперь, теперь говорить сильно и волнующе…

Волею судеб работаю я со следующими товарищами: Безыменский, Вашенцев, М. Розенфельд, Савва Голованивский (Украина) и др. Очень не повезло с редактором, но что же – свое дело я так или иначе буду выполнять…


11. VII А.Т. – М.И. Киев – Чистополь (письмо второе)

…Вчера послал тебе письмецо более пространное. Выезжать последние дни – не выезжаю, но работы хватает и на месте.

Частенько приходится бегать «от воздуха», но все это сущие тыловые пустяки. Люди живут, работают, пьют, едят и даже спят. В отношении к Армии народа, детей, женщин, занятых на разных работах, – столько трогательного, что не рассказать. М.б., напишу что-нибудь и на эту тему…


1. VIII А.Т. Д/а – газета «Известия»

Вношу через посредство вашей газеты в фонд обороны Родины Сталинскую премию в размере 50 000 руб., присужденную мне в текущем году.

А. Твардовский


5. VIII

А.Т. вместе с поэтами А. Малышко, М. Бажаном и др. выступает по радио, читает свои военные стихи.

Когда ты летишь
Поутру на работу,
С земли своего
Узнают по полету…
…И, спинкой мелькнув
Меж подсолнухов голой,
Бежит на задворки
Трехлетний Микола.
Он долго и жадно
Следит за тобой,
Он тоже тебя
Посылает на бой…
А там за Днепром,
За крутым поворотом
Тебя уже видит
Родная пехота…
И вот развернувшись,
Летишь ты обратно.
Машина работает
Ровно и внятно.
И вновь под тобою —
Прибрежные села,
И щурится, глядя
Под солнце, Микола.
Кричит с огорода:
– Ой, баба, ой, мама,
Бегите, глядите —
Тот самый, тот самый…

М.И. вспоминает:

…Стихотворение «Когда ты летишь» обязано поездке под Канев. Именно там увидел А.Т. малыша Миколку, угощавшего корреспондентов семечками; заслышав вражеский самолет, прятавшегося под лавку или укрывавшего голову подушкой. Трогательное упоминание об этом ребенке есть в письме А.Т. 12 октября. Обращает на себя внимание то, что А.Т. включал это стихотворение во все прижизненные издания, тогда как многие фронтовые стихи такого же и даже лучшего уровня он исключал из позднейших выпусков своих работ. Наверно, образ ребенка, встреченного в трагических обстоятельствах войны, особенно врезался в его память, и он, этот образ, восполнял несовершенство произведения, созданного в походных условиях первого военного года…


Конец августа

Встреча с Аркадием Петровичем Гайдаром, с которым Твардовский сблизился в 1940 г. А.Т. был одним из последних, кто видел Гайдара. В сентябре, отказавшись вылететь из окруженного Киева, военный корреспондент «Комсомольской правды» Гайдар остался в партизанском отряде. А 26 октября 1941 г. Гайдар погиб в бою под деревней Леплява Каневского района.


25. VIII А.Т. – М.И. (с оказией)

…Сейчас насчет переписки нужно подождать. Почта работает скверно, для этого есть тысячи причин… Но все же я должен тебя уведомить о главных моментах этой двухмесячной жизни. На первых порах у меня (не только у меня, но главным образом у меня) были тяжелые отношения с начальством. Редактор сильно хамил, а мне не повезло. В первой поездке я с непривычки (потому что ничего подобного не видел в Финляндии) немного опешил и вернулся без единой строчки материала. Ты, конечно, понимаешь, что раз я не нашел материала, значит, его действительно нельзя было собрать, но на языке военного это было невыполнение боевого задания. Сразу же я поехал в новую поездку и возвратился с богатым материалом. С тех пор езжу и пишу благополучно. А редактор, сильно нахамив, вдруг осекся и ведет себя по отношению ко мне излишне хорошо. Доходит до того, что я должен сам добиваться поездки на фронт. Кстати сказать, мы говорим «на фронт», хотя сами находимся на самом настоящем фронте. Под Киевом бои…

Теперь о работе. Я пишу довольно много. Стихи, очерки, юмор, лозунги и т. п. Работа, говорят, хороша. Попросту сказать, на редакционных совещаниях она неизменно получает лучшую оценку. Сам же скажу, что все это, конечно, газетное, иного и требовать сейчас от себя не приходится. В центральную печать редко передать удается что-нибудь… Я об этом не тосковал бы, но мне хотелось бы, чтоб ты хоть изредка могла видеть мое имя в печати, а значит, и знать обо мне, что я, как говорится, жив-здоров…

Ты, наверно, знаешь, что премию я отдал в фонд обороны. Я не мог с тобой переговорить предварительно, но я был абсолютно уверен, что ты это одобришь, и так как эти наши с тобой деньги, то вместе со мной и ты внесешь свою половинку. Дорогая, это – боевой самолет, а как они здесь нужны, я имел возможность убедиться…


М.И. вспоминает:

…Государственная премия, присужденная за поэму «Страна Муравия», неприкосновенным капиталом хранилась в сберкассе. С нею связывались планы улучшения жилья: покупки где-то под Москвой избы или иного недорогого строения. Сообщение в газете было первой вестью о Твардовском, полученной в Чистополе. Весть эту принес кто-то из знакомых. До этого был большой перерыв в переписке, то есть после выезда из Москвы я не имела от А.Т. никаких известий. Вокруг же было столько неизвестности, исчезновений и слухов, слухов.

Засидевшись в Грязях, я с детьми была устроена в очередную эвакуационную группу так поспешно, что выехала лишь с несколькими рублями. Я пыталась получить выдававшиеся тогда вкладчикам, кажется, двести рублей, но для этого нужно было выстоять огромную очередь, потратить 2–3 часа, которых у меня не было. Из Чистополя я послала заявление в Москву о переводе вклада. Сделать это я могла потому, что на текущем счете имелось распоряжение Твардовского о праве моем пользоваться вкладом. Из Москвы пришел ответ с просьбой указать новую сумму: за это время пришло какое-то денежное поступление. Пока происходила эта финансовая переписка, в Чистополе появилась «Правда» с сообщением о переводе премии в фонд обороны. Об этом решении я уведомила сберкассу со своей стороны.

Не могу не вспомнить о реакции М.В. Исаковского, знавшего условия нашей жизни и жившего в Чистополе тоже довольно стесненно. Негромко и раздумчиво он сказал: «Надо было перевести половину…» Как будто уже тогда он знал, что конец войны не близок.

А ведь уезжали мы под уговоры не брать с собой «ничего лишнего», под обещание: «Вы скоро вернетесь». Да и сами мы помнили лозунги о своей и чужой территории. Словом, тронулись налегке. Ни теплых вещей, ни продуктов, хотя бы на первое время…

И теперь, по прошествии уже стольких лет, вспоминается испытанное тогда чувство облегчения и радости: значит, жив! Значит, цел!.. Значит, слухи о плене, о гибели – вздор!

А потом надолго пришли раздумья: что же пришлось ему пережить, что испытать, увидеть такое страшное, что решил он взять эти деньги у собственных детей?

Это были первые проблески понимания того, что происходило за пределами нашего Чистополя… Теперь я чувствовала, что война надолго, мы приехали надолго, надо набраться терпения, смотреть за детьми, растить их. И писатель Александр Твардовский поступил правильно.

Сносно жить в Чистополе мы стали после получения от А.Т. аттестата. Особенно в начальные месяцы эвакуации. Потом, когда рынок поднимал и поднимал цены, а приезжих прибавлялось, жизнь подорожала. Но, как писал наш автор, находясь на фронте:

…бывает хуже,
А покамест можно жить.

26. VIII А.Т. – М.И. (с оказией)

…Несмотря на продвижение противника, на сдачу городов ему нашими войсками, это истинная правда, что силы наши увеличиваются. И может быть, недалеки дни, которые будут идти под знаком более радостных для нас известий со всех фронтов… А кроме того, скажу тебе из личных наблюдений: наши люди перестали испытывать страх перед немецкой техникой и прочим. А самого немца просто презирают. Он храбр, покамест не встречает отпора, а то сразу превращается из волка в овечку… Я томлюсь иногда, что грозное величие происходящего не могу взять в соответствующие слова. А потом вижу, что фельетоны «прямой наводкой» такое полезное и реальное дело, такая нужная сегодня, сейчас вещь, что можно не считать себя бесплодным и в это время. Конечно, все потом будет написано заново. Копии стихов посылаю тебе.

…«Посылка» – посвящено тебе…

С любовью, с нежностью примерной
Сестры иль матери родной
Был этот ящичек фанерный
Отправлен женщиной одной.
В письме без штемпелей и марок
Она писала заодно,
Что посылает свой подарок
Бойцу. Какому? Все равно…
И на войне, вдали от дома,
Мне почему-то сразу вдруг
Напомнил почерк незнакомый
Тепло твоих родимых рук.
И очертанья каждой жилки,
Что были так привычны мне.
И радость маленькой посылки
Я ощутил вдвойне, втройне.
И я подумал, что, наверно,
И ты, как водится оно,
Отправишь ящичек фанерный
Бойцу. Какому? Все равно…
В пыли, в дыму передних линий
К машине почты полевой
Придет он, весь в засохшей глине,
Чтоб получить подарок твой.
Пять раз, взволнованный до пота,
Твое письмо он перечтет.
И улыбнется, вспомнив что-то,
И губы черные утрет.
И вновь пойдет, – я это знаю, —
Поверь, жена, невеста, мать,
Поверь, страна моя родная, —
Еще храбрее воевать!

6. IX А.Т. – М.И. Киев – Чистополь

…Если ты посмотришь на карту тех мест, где я нахожусь, то поймешь, что у Киева положение серьезное. Об этом, наверно, уже и в газетах пишут. Короче, на фронт нам скоро некуда будет ездить – можно пешком ходить. Враг, напрягая свои почти последние силы, идет на бешеные авантюры, но теперь, как никогда, подходит к нему пословица Суворова о том, что окружающий сам неизбежно бывает окружен. Киев сдан не будет. Не пугают и не должны пугать также и др. внешние успехи противника. Все это – уже не его воля, а воля неизбежности, толкающей его. М.б., он вырвется и еще дальше, но все это ведет его только к концу.

…Работаю я по-прежнему неплохо, много у меня берет сил «Иван Гвоздев» – это Теркин на новом этапе. Гвоздева этого начали без меня (молодой поэт Палийчук), но мне пришлось им заняться и не могу бросить: во-первых – не велят, а во-вторых, без меня его страшно снизят. Соавтор мой славный парень, но слабоват. Первая серия «Гвоздева» сегодня-завтра выходит брошюрой. М.б., о ней что-нибудь напишут где-нибудь. Но не в этом суть. У него дикая популярность в частях. Все – от бойца до генерала – чтение газеты начинают с «прямой наводки».

Посылаю тебе в этом письме одно из новых стихотворений. Оно риторично, но это то, что я думаю и чувствую…

Горят города на пути этих полчищ,
Разрушены села, потоптана рожь.
И всюду поспешно и жадно, по-волчьи,
Творят эти люди разбой и грабеж…
…Ты, серый от пепла сожженных селений,
Над жизнью навесивший тень своих крыл,
Ты, ждавший, что мы поползем на коленях, —
Не ужас, но ярость ты в нас пробудил…
…Пускай до последнего часа расплаты,
До дня торжества, недалекого дня —
И мне не дожить, как многим ребятам,
Что были нисколько не хуже меня.
Я долю свою по-солдатски приемлю,
Ведь если бы смерть выбирать нам, друзья,
То лучше, чем смерть за родимую землю,
И выбрать нельзя.

Вспоминаю вас часто. Стоит увидеть ребенка – так хочется его приласкать. Даже, пусть тебя не огорчит это напоминание, Сашеньку нашего вспоминаю. Как все это давно – Смоленск и другое многое… я сейчас вне опасностей, которым изредка подвергался прежде.

Что будет с армией, защищающей Киев, что с людьми – то и со мной…


18–19.IX

Войска Юго-Западного фронта оставляют Киев. Вместе с ними покидает город редакция газеты «Красная Армия».


20. IX

Встреча под Прилуками с Юрием Крымовым, искавшим редакцию своей газеты. А.Т. уговаривал его продвигаться вместе с редакцией «Красной Армии» в Миргород, но Крымов направился в близлежащую деревню, где, по предположению, находились его коллеги. Там, в Богодуховке (Полтавской обл.), уже захваченной немцами, Юрий Крымов погиб 20 сентября.


2. Х A.T. – М.И. Харьков – Чистополь (открытка)

…Я живу, езжу, работаю по-прежнему. Сейчас легче, чем прежде. Многое изменилось в лучшую сторону…


9. Х А.Т. – М.И. Харьков – Чистополь

…Не в письме рассказывать о том, что довелось видеть и т. п. при совершении «драп-кросса» из Киева. Не все мы вышли. Много осталось где-то в лесах, а то и в плену или убитыми и ранеными. Но ничего. Немцев побьем-таки, в этом я уверен, несмотря на все горькие и обидные вещи, которые приходилось наблюдать…


11. Х А.Т. – М.И. Харьков – Чистополь

…До тебя, наверно, дойдут слухи о потерях из наших людей. Это Крымов, с которым я здесь встретился и дружил, и Долматовский, с которым, как прибыл на место, так больше не виделся. Но еще у меня есть надежда, что они живы. До сих пор люди выходят из киевского окружения. Там, кажется, живет Долматовская, ты ей не говори, что я тебе пишу о ее муже, если она ничего не знает, а если уже знает, то сошлись на мое письмо, что есть еще надежда… А тебе я пишу об этом, чтоб ты не из других уст слыхала и чтоб знала, что это еще не окончательно проверено.

Живу я по-прежнему. Только переписался немного: если исключить дни, когда в поездках, то на каждый день приходится материал.

…Два дня у нас начальство из Москвы (Панов), в связи с сокращением формата будет сокращение штата. Наверно, отчислят Вашенцева и Безыменского (возраст).

Панов, между прочим, сказал, что чуть-чуть улучшится положение, нам дадут по двухнедельному отпуску (по очереди) для творческих и издательских дел. Мы, как и вы там, так хотим этого улучшения положения, что, несмотря на все желание увидеть свои семьи, согласны, конечно, уж обойтись бы и без этих отпусков. Но война велика, и воспользоваться возможностью что-то написать, привести в порядок и т. п. – от такой возможности – не откажешься. И тогда я увижу тебя… и наших милых дочурок… а потом с новым подъемом за работу и готов был бы ко всему, что принесет судьба. Все-таки есть чувство, что нечто для родины в такие трудные (небывало трагические) для нее дни делаешь и ты.

…Десятой доли того, что я вижу, и думаю, и слышу, я не выписываю в своих стихах и пр. Затеял было писать маленький дневничок для тебя, но это плохо покамест удается по разным общим причинам. Но я все ж думаю собраться с волей и, зная наш ред. <редакционный совет?>, что многого написать не смогу, а многое нельзя – хоть что-нибудь напишу. Правда, я веду для тебя тетрадь вырезок и каждая для меня, как запись, но то особое дело…


12. X (приписка)

…Сегодня бог, вняв молитвам наших конников, подбросил на мокрую украинскую землю снежку, – грязи будет еще больше. А это сущее счастье – немцы жмутся на шоссе, а наши бомбардировщики молотят их с неба, а конники рубят мотоциклистов и пехоту.

…Вкладываю тебе на всякий случай пару стихотворений, которые более других удались, хотя и слабоваты. Одно из них – рассказ танкиста – было в «Правде».

Жизнь тяжеловата, не без неприятностей и тревог, но покамест я бодр и крепок духом. Очень хочу, чтоб и ты не унывала…

…Мы живем по обочинам войны. Мы быстренько подъезжаем к тем ямочкам и окопчикам, в которых сидят воюющие люди, быстренько расспрашиваем их, прислушиваясь к канонаде и невольно пригибая голову, когда свистит мина. А потом, провожаемые незабываемыми взглядами этих людей, убираемся восвояси…

…И когда подумаешь о детишках, укрывающихся в окопчиках (один совсем маленький Микола всякий раз бежал под лавку с подушкой – укрывал голову), то и стыдно станет, что иной раз больше, чем нужно, думаешь о собственной персоне…

Последнее время я езжу мало. Меньше у нас машин, меньше формат газеты…

…Я, признаться, немного «переписался» и чувствую, что начинаю работать хуже. Правда, об этом знаю только я. Да и я знаю, что это от объективных причин. Когда-нибудь, когда наши войска будут гнать немцев, мы позволим себе вслух сказать, какая страшная, угнетающая душу весть – отступление…

…Но пока что я должен находить в себе силы для ободряющего слова, это слово, которое либо заключенной в нем доброй шуткой, либо душевностью своей согревает чуть-чуть, расшевеливает то инертное, тягостное безразличие, которое незаметно уживается в сознании усталого от боев и тягот человека. А каких слов он стоит, этот человек!

Иногда мне кажется, что если б у меня нашлись такие слова, то было бы полностью оправдано мое пребывание здесь и я мог бы с уверенностью сказать, что я воюю. А так нет-нет и защемит стыд перед теми, с кем вижусь от времени до времени и покидаю их, спеша заключить в строчки полученное от них…

Ведь подумать – если мне страшно, то каково же ему, Ивану какому-нибудь, у которого нет столько сознания, нет многого, что есть у меня, а только есть… Впрочем, это долгая и трудная штука.

О чем бы я ни думал, я вновь возвращаюсь к мысли о нем, об Иване, на плечи которого свалилась вся страшная тяжесть этой войны…


24. X

По решению Ставки Главнокомандования советские войска оставляют Харьков. Редакция «Красной Армии» перемещается в г. Валуйки (тогда Курской обл.).


26. X А.Т. – М.И. Валуйки – Чистополь

…Едет товарищ в новую столицу, там кинет это письмецо… итак, я уже в России, прошел и проехал разными способами уже свыше 1000 километров. Между прочим, очень был взволнован, когда впервые услыхал, как простые бабы говорят по-русски. И больше приветливости к нам, солдатам. А Украина – прекрасная и трудная – позади. Харьков сдан позавчера… Устал я немного не так физически, как душевно. Но не поддаюсь и никогда не поддамся… Сейчас как раз та пора, когда нужно показать себя человеком.

В первых числах ноября сотрудники редакции газеты «Красная Армия» получили приказ вылететь в Воронеж.


6. XI А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь (открытка)

…Я здоров и бодр… Работаю, как всегда. Кроме тетрадки вырезок, начал для тебя книжечку разных записей…


10–11.XI

Совещание писателей и редакционных работников газет Юго-Западного фронта, на котором с докладом о задачах писателей на фронте выступил бригадный комиссар И.М. Гришаев. Отметив «большую и полезную работу», докладчик указал на ее недостатки: «слабо освещаются героические дела гвардейцев, партизан. Поэты мало работают над созданием боевой песни… Сатира не всегда смешит читателя…» («Красная Армия», 12 ноября). В прениях по докладу выступил А.Т.

30. XI

Выход в свет № 1 «Громилки» – сатирического приложения к газете «Красная Армия».

Друг-читатель, не ухмылкой,
А улыбкой подари,
Не спеши чесать в затылке,
А сперва родной «Громилки»
Первый номер посмотри…
…И одно лишь повсеместно
Объявляется пока,
Что «Громилка» будет честно
Помогать громить врага…

1. XII А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Беспокоиться не нужно. Последнее время очень мало выезжаю – не пускают. Да и если вырвусь, так теперь ездить приятней – дела на фронте лучше. Из газет ты знаешь, что на Ростовском фронте большие успехи. Надеюсь, что в момент получения письма будет уже много нового, радостного. Но эта первая победа взволновала людей до слез. У нас целовались и пожимали руки… Скоро, скоро все будет по-иному…

…Когда на днях читал восстановленную по памяти «Гармонь», которая когда-то казалась мне слабой, почувствовал, что потом я напишу раз в 100 лучше. Сейчас же пишем все подряд: сатира, главным образом. Кое-что удается начать посерьезней, но только наброски…


10. XII М.И. – А.Т. Чистополь (с оказией)

…Получила, наконец, весточку из Воронежа. Долго после выезда из Харькова от тебя не было вестей. Письмо из Валуек шло полтора месяца, почти столько же шла открытка из Воронежа.

…Ты пишешь, Сашенька, что немного устал. Вероятно, сейчас, с улучшением дел на фронте, а в частности на вашем направлении, – усталость эта уменьшилась и, наоборот, сейчас тебе захочется увидеть бойцов, ободренных успехом, написать что-нибудь о начале удач и побед. Если же все-таки будет у тебя возможность отдохнуть, – не отказывайся от нее. Нам так хочется покормить тебя чем-нибудь вкусным, попоить чаем с земляничным вареньем, которое мы варили специально для тебя и к которому не притрагивались. От посылки ты отказался… А для тебя связан чудный теплый белый свитер, носки. Если не нужны тебе – подарил бы кому знаешь. Ведь это вещи сейчас нужные.

…Ты пишешь о слухах из Москвы. Когда-нибудь я тебе расскажу, что мне приходилось слышать здесь своими ушами. Три раза тебя уж вычеркивали из списка[2], и дважды это мне было известно. Пиши поэтому о своих переездах…


Валя сделает приписочку:

«Дорогой папочка, приезжай к нам домой. Я тут отличница…»

Между прочим, когда к ее сверстницам приезжают отцы (В. Гроссман, С. Васильев, Липкин и т. д.), она мне устраивает сцену: почему же мой папа не едет? А я тут при чем?

…Справляли Валины именины. Ей исполнилось 10 лет. Не за горами именины и второй дочки. Оленьке идет одиннадцатый месяц…


13. XII А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Это письмо увозит в Куйбышев М.А. Лифшиц (философ), вернувшийся с месяц тому назад из окружения… О тебе, о Чистополе кое-как узнаю от разных людей, которых судьба забрасывает на наш фронт. Большою радостью для меня был приезд Василия Гроссмана, который месяц с небольшим назад побывал в Чистополе. Рассказывал, что живешь ты там сносно и выглядишь не так плохо, даже вовсе хорошо. Меня это очень обрадовало и успокоило… Письмо это пишу тебе в день опубликования сообщения Информбюро о «провале немецкого плана окружения и взятия Москвы», а когда ты его получишь – таких добрых новостей будет гораздо больше…

На днях пришла телеграмма из ПУРККА о переводе моей персоны на Калининский фронт, во фронтовую же газету. Случилось это, по-видимому, в связи с моей устной просьбой о переводе куда-нибудь (в беседе с приезжавшим представителем ПУ) и хлопотами Сергея Ивановича <Вашенцева>, который представлял себе мое положение здесь в прежнем невеселом виде. Но, во-первых, положение решительно улучшилось, появились высшие начальники с понятиями и т. п.; во-вторых, полвойны, самый, нужно думать, трудный срок, проведено здесь; в-третьих, начинать все сначала на новом месте, где бог знает что тебя ждет в смысле условий и начальства, – нет никакой радости. На вопрос: желаю ли я (тут уже стали спрашивать о личных желаниях) покинуть этот фронт, я ответил отрицательно, добавив, впрочем, фразу, что мне все равно. Дело уже сделано, я остаюсь здесь. Живу я хорошо, одно плохо, что уже давно не был на фронте. Числа 16-го как-нибудь выберусь. За это время отдохнул порядочно, отоспался, поправился. Сейчас я не уезжаю из-за какого-то совещания, которое назначено на 15-е. Там я должен выступить с некоей речью об опыте работы во фронтовой газете.

…На днях меня утвердят в звании старшего батальонного комиссара (3 шпалы), это равно подполковнику. Мы с тобой не были честолюбивы насчет чинов и званий, но здесь это – все…

Целую Валю и Олю. Вася <Гроссман> говорил, что обе произвели на него лучшее впечатление. Особенно Валя, которая что-то там помогала тебе по хозяйству…


27. XII А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Шлю вам запоздалый новогодний привет. Это – второй, первый – телеграмма, которую я просил отослать из Куйбышева (Лифшица). А третий – будет задуманное мною стихотворение к Новому году – «Письмо жене» (если хорошо получится).

…Живу по-прежнему. Вчера возвратился из командировки. Был очень обрадован и поднят из несколько пониженного настроения последних дней тем, что вновь становлюсь известным в Армии поэтом. Я известен здесь, даже любим и действительно нужен людям, несущим все невероятные тяготы и испытания войны. А тут еще прибыла на фронт моя воениздатовская книжка «Избранные стихи» (это та, что я еще сам сдавал в печать). Из-за нее тут драка. Когда выступаю при случае сам со стихами – успех волнующий. Это все я сообщаю тебе не из хвости, а потому, что это тебя порадует. Оно и меня радует. А дело все в том, что хочется писать теперь уже что-нибудь совсем хорошее. Наверное, так и будет, ибо настроение зависимо от хода дел на фронте.

Передай жене Розенфельда, что он жив-здоров, успешно работает, сегодня улетает в командировку, будет обратно дней через пять…


31. XII

А.Т. встречает Новый год вместе с сотрудниками редакции «Красная Армия» М. Розенфельдом и В. Кондратенко у корреспондента «Известий» К. Тараданкина.

…У всех у нас, как говорят,
Что вспомянуть найдется.
И кто б рассказ ни начал тот
Друзьям, родным иль детям,
Он эту ночь под Новый год
Особенно отметит.
И, видя лиц недвижный круг,
Там – хочешь иль не хочешь —
И ты, мой брат, товарищ, друг,
Коснешься этой ночи.
Расскажешь ты, как снег бежал
В степи пыльцой сыпучей,
Как ты в ту ночь бочком лежал
У проволоки колючей.
Иль, укрываясь за щитком,
Работой руки грея,
Ее под энским городком
Провел на батарее.
Иль полз товарищу помочь,
Что звал тебя чуть слышно,
Иль с кухней мучился всю ночь,
Чтоб каша лучше вышла.
Иль заступал в ту ночь на пост,
А то шагал с колонной,
Иль под обстрелом ладил мост,
Противником сожженный.
Иль из села пришлось тебе
Той ночью немца выбить,
И – ради праздника – в избе
С хорошим дедом выпить.
Или, врага держа в виду,
Сидел под звездным кровом,
В разведку в Старом шел году,
А возвратился в Новом…
А то с полком – вперед, вперед! —
Сквозь дым и гари запах —
Ты этот праздник, Новый год,
Все дальше нес на Запад.
Огнем, клинком врага крушил,
И там, в зарницах боя,
Чернели остовы машин,
Раздавленных тобою…
И тронув, может быть, усы,
Ты непременно вспомнишь
Тот миг, как ты достал часы
И увидал, что полночь.
И ты подумал о семье,
О дочке или сыне,
О всей своей родной земле,
О родине – России.
В те дни она, в снегах бела,
Во мгле, в дыму морозном
Вставала, смерть врагу несла, —
Бил час расплаты грозной…

1942

6. I. А.Т. – М.И. Д/а п/п 28 – Чистополь

…<твое> письмо вдруг подчеркнуло, что уже прошло много-много дней, как мы не виделись, и разделяют нас такие невероятно, немыслимо большие события.

В бытовом, повседневном смысле я ко всему уже привык, а в целом, когда пытаюсь думать об этом, – все еще трудно уложить в голове…

Дорогая моя, я почти бессилен тебе чем-нибудь помочь теперь. Связи с газетами случайные и редкие. Денег на месте у меня нет. От аттестата остается только на заем. Полевых едва хватает на пропитание (пока в городе – тратиться нужно: столовая, баня, белье и т. п.)…

…Об отпуске. Он был почти возможен, но у нас сменили главного начальника, – все с самого начала. Ему и не заикнешься, он видит твою работу неделю-другую, он хочет все «поднять» и т. п. Есть основания предполагать, что после годовщины РККА можно будет выехать на недельку-другую.

Сейчас собираюсь выехать с Василием Гроссманом в одну из армий. Достают мне полушубок и ватные штаны. До сих пор гулял без этих вещей…

На днях получил новогоднюю посылку от какой-то <неразборчиво> школы. Посылка, конечно, не мне лично, но досталась мне при распределении. В ней, кроме пустяков вроде печенья, были носки, платки, полотенце, немного папирос. Это все очень кстати.

Отдельно лежал пакетик от какой-то девочки-третьеклассницы. Все очень трогательно. Жаль, что я не подбил ни одного танка, а то б можно было хорошо ответить. Ведь каждый, посылающий килограмм печенья и кусок мыла, так и представляет, что обеспечил уничтожение вражеского танка или батареи. На одном кисете, присланном в подарок бойцу, вышито:

Совершив геройский подвиг,
Сядь, товарищ, закури…

Спасибо Вале за ее приписку. Я ей послал две открытки с картинками. Авось дойдут…

Есть и неприятности. Нас ведь 5–6 литераторов – без склок и интриг не обошлось. С. Г<олованивский> возвел на меня гнуснейшее обвинение в антисемитизме…Рад бы возмутиться, но не могу – кажется смешным все это…


12. I

Удостоверение № 57

12 января 1942 г.

Предъявитель сего поэт т. Твардовский А.Т. командируется в г. Москву на совещание писателей.

Зам. начальника политуправления Ю[го]-З[ападного] фронта бригадный комиссар Н. Федоров.


М.И. вспоминает:

…После окончания пленума Твардовский вырвал сутки для того, чтобы навестить нас в Чистополе. Он прилетел самолетом в ночь на 28 января, а 28 января был наш с Олей день рождения. Девочке исполнился год.

Утром 29 января А.Т. стал собираться в обратный путь. Но улететь из Чистополя было сложнее, чем из Москвы. Дважды возвращался он с аэродрома, и эти возвращения вместе с короткой радостью доставляли еще и еще горечи неизбежного расставания.

Улетел он 31 января. Сейчас уже не могу сказать, лежал ли его маршрут через Москву или туда пришлось вернуться из-за неоконченных дел, – наверно, все же последнее, но он успел сдать Военгизу книжечку «Дом бойца», добился опечатания квартиры; взял с собою тетради для записей и тетрадь с «финскими» набросками поэмы, прерванной в июне 1941 года.

То, что он заглядывал в эту тетрадь, использовал некоторые теркинские мотивы и даже напечатал кое-что в «Красной Армии», не могло не способствовать последующему решению «продолжать “Теркина”», принятому уже на Западном фронте…


18. I М.И. – А.Т. Чистополь – Д/а п/п 28

Вчера мы слушали тебя по радио… Прежде всего поразил нас голос – какой-то незнакомый, хотя и твой. Он стал тверже и как-то серьезнее. Валя потом так выразила свое впечатление: «…Совсем не его».

Стихи («Бойцам Южного фронта») нам понравились. Только последнюю строфу я прослушала – в коридоре на примусе закипело молоко… Выступи, пожалуйста. Дай хоть послушать тебя, если не показываешься.


20. I М.И. – А.Т. Чистополь – Д/а п/п 28

…Ударили такие трескучие морозы (минус 40° – 43°), что фронтовики-отпускники, собиравшиеся уезжать, еще сидят здесь…


23. I М.И. – А.Т. Чистополь – Д/а п/п 28

…Жуткие холода. Вчера было –52°. Сегодня меньше, но ветер. Печь топится почти непрерывно, но этим почти ничего не достигается. Пар летит изо рта. На окнах лед, под кроватями и в углах – снег, снег выше изголовья у моей кровати, поставленной в самом холодном углу.

Вот когда я поняла, откуда берет начало понятие жить-прозябать. Сейчас мы прозябаем. Боимся всякого лишнего движения – холод гуляет по комнате…

…ничего поделать с холодом не могу. Дрова сипят. Вода на них кипит, и клубы пара вырываются из печки, когда открываешь дверку… В комнате как в дубильном цеху. Кисло пахнет корой. Это сохнут поленья, заложенные за печь. Только там они и оттаивают. На полу дрова не отходят. Сегодня возле самой печки ночевавшие на полу поленья были в снегу. Вот это и есть борьба за существование самая омерзительная, самая унизительная…Нет, не говорите мне, я знаю, на фронте и прозябать легче…


4. II М.И. – А.Т. Чистополь – Д/а п/п 28

…Вчера вечером читала твою тетрадь. Все подряд. В очерках мне понравилось: простота, даже некая безыскусственность языка, которым они написаны. Они много богаче очерков, публикуемых в центральной печати, теми драгоценными мельчайшими фактическими деталями, которые у журналиста, берущего интервью, непременно выпадают, а у человека, непосредственно наблюдающего фронтовую жизнь, становятся на свое место. Эти фактические детали заставляют читателя вдумываться и ощутительно переживать то, о чем он читает… Вместе с тем… везде сорван конец, нет конца… только ты развернулся, вошел во вкус и вдруг вспомнил, что тебе отпущено 200 строк и что надо «кончать», закругляться…


10. II А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь (с оказией)

…Пишу тебе в первый же день по прибытии на место… Уезжать мне, теперь скажу прямо, было очень трудно и больно. Я воспользовался «условностью» прощания, а то бы совсем было невозможно. В Казани согрелся, уговорились насчет поезда на Москву, главная трудность была уже позади (дорога Чистополь – Казань), и в какую-то минуту показалось мне, что я возвращаюсь откуда-то домой в Москву, к тебе и детям. Сейчас же вспомнил, что не домой еду, а из дому, который хоть и беден и печален, но дом, и стало, конечно, очень грустно. В Москве успел только занести книжечку в Военгиз… В Москве же произошла неприятность: в клубе писателей, в комнате президиума, у меня украли мою чудную полевую сумку, а в ней было и несколько писем для товарищей, и записная книжечка, и кое-какие бумажонки…

Захватил пару тетрадочек, буду стараться вести деловые записи, а то много пропадает бесценного, что не идет в газете… Захватил и тетрадку с финскими набросками «поэмы». Может, кое-что из того вновь оживет.

…Дорога от Москвы была ужасна: товарно-пассажирский поезд, дачный вагон, набитый людьми, как электричка на Казанской дороге. Ехал суток двое. Сегодня проспал завтрак. По приезде испытал какое-то чувство, схожее с тем, что Толстой дает у Ростова, когда тот возвращается в полк. Но когда вблизи все увидел, стало и тоскливо, и грустно.

А тут еще совсем весеннее утро, чистый хороший Воронеж, который уже становится воспоминанием. В общем, трудно с ходу объяснить это. А ранняя весна – самое мое щемящее время. А какая тут весна, когда война. Кстати, ранен тот самый замечательный начальник <И.М. Гришаев>, о котором я тебе говорил. Очень жаль его – это уже вторичное ранение за эту войну.

Сегодня пойду в баню и к В. Гроссману, который, говорят, уже много раз заходил. Слава богу, что его письмо и посылка целы…


11. II Р.Т. Воронеж

Со времени последней записи прошло более семи месяцев – месяцев войны, которую до сих пор не могу охватить сознанием. Прошел, проехал всякими способами всю Украину, увидев ее в почти еще весеннем цветении и покинув с первыми заморозками. Затем – «Зимний курорт» – Воронеж. Сейчас, когда только что возвратился из Москвы и Чистополя – уже и этот, воронежский, период подернулся некоей дымкой давности и странноватости. Чудный, чистый, просторный русский город, зимние месяцы – и как неполноценно, мелковато, рассеянно прошли они! А под боком – война – все та же – жестокая, трудная, стоящая стольких жизней, стольких страданий. По возвращении чувствую охоту и готовность жить, работать с большим по возможности толком. Постарел, наконец, не кокетства ради, а в действительности. Уже многое, многое не трогает меня из того, что так мешало сосредоточенности в годы до 30. Правда, это потери не только дурного, но и другого – бескорыстной жадности к жизни, неутомимого любопытства юности и т. п.

Беречь свое время, делать больше – жить – пока есть у тебя жизнь – достойнее и тверже. Единственно сам я в состоянии оправдать свою «сохранность» физическую за все это время.


20. II А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Закончил вчерне «Легенду», вещь, о которой говорил тебе… живу как на угольях. Нужно на фронт, а меня редактор решительно задержал до окончания «Легенды». «Легенду» я писал дней шесть-семь. Очень, конечно, мучился, нервничал. Это необычное дело – писать столько дней что-то одно и ни строчки не давать в газету и «Громилку»… Но я в конце концов одолел эту штуку вчерне. Материал огромной сопротивляемости. Нужно бы больше посидеть над ним, повернуть и так и сяк, но я уже и так вышел из лимита времени. Получилось «сильно», как скучными голосами сказали мои товарищи, когда я читал сегодня. Я и сам недоволен чем-то, многовато «горла», знаешь, такой несколько насильственной организации словесного и ритмического, – это оттого, что спешка. Но что-то там есть и доброе. Спасибо тебе, милая, за твои хорошие слова о моей тетради, об очеркишках. Все это, конечно, мелочи. Я, конечно, могу гораздо серьезнее работать. И ты права: я из Чистополя вернулся иным человеком, прямо-таки я вновь поднялся в душевном, в моральном смысле и хочу именно работать как можно лучше. Кстати, в этом вся моя самоподдержка может быть. А то все кругом для меня здесь, в редакции, и шире, как-то неприютно и чуждовато. Чтоб иметь успех и прочее, нужно писать так, как я уже органически не могу писать.

Сводками не огорчайся, если что и похуже будет – война в такой фазе, что и туда и сюда будут движения, удары, контрудары. Злодей уже успел на нашей земле возвести укрепления, вцепился в избы, поселки, города и выбивать его придется живосилом[3].

…Уже в ладоши немец бил
У городской заставы.
Уже вблизи его войска
Гремят броней стальною,
Уже видна ему Москва
С кремлевскою стеною…
…У стен Москвы по суткам в ряд
Ее защитники лежат
С гранатой в изголовье.
И вот до них доходит весть —
Вождя родного слово:
Подмога есть, полков не счесть,
И к бою все готовы,
Но не настал их день и час.
Стоять, ребята, – был приказ,
И был приказ суровый.
И было в тысячах сердец:
Стоять ценой любою.
И трижды раненый боец
Не покидает боя.
И под огнем другой ползет,
Чтоб грудью вражий пулемет
Закрыть самим собою…

23. II

Удостоверение

Выдано делегату от трудящихся г. Горького и Горьковской области писателю Твардовскому Александру Трифоновичу в том, что в честь 24-й годовщины Рабоче-крестьянской Красной Армии командованием 160-й ОД <Особой Дивизии> преподнесен в личный подарок пистолет браунинг № 229176.

Командир 160-й ОД – полковник Анашкин

Военком 160-й ОД – полковой комиссар Ф. Олейник

Начальник штаба 160-й ОД – майор Казакевич


25. II А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Посылаю тебе вырезку «Легенды» – она все-таки не удалась. Мало было времени, и сильно мешали мне. Может быть, приедет в Чистополь В. Гроссман, который сегодня ночевал у меня… Сегодня уезжаю на фронт недели на две-три…


28. II Р.Т. Ястребовка

…Завтра еду дальше, рад, что, наконец, выбрался из редакции. Скоро, должно быть, будут новые и серьезные записи – здесь, вообще, кажется лучше будет работать. Кое-что из записной книжки, пропавшей вместе с полевой сумкой в Москве, в клубе писателей…


БАллада о товарище

(Набросок осенний, под живым впечатлением «окруженческих» рассказов[4])

Вдоль развороченных дорог
И разоренных сел
Мы шли по звездам на восток, —
Товарища я вел…
Мы шли полями, шли стерней,
В канавке где-нибудь
Ловили воду пятерней,
Чтоб горло обмануть.
О пище что же говорить —
Не главная беда,
Но как хотелось там курить,
Курить! – вот это да.
Быть может, кто-нибудь иной
Расскажет лучше нас,
Как горько по земле родной
Идти, в ночи таясь…

…Стих неполноценный и все не удавалось взять хорошенько. Но стихотворение должно уцелеть и округлиться.

Хорошая тема была записана про бойца Воробья (Воробьева), который идет из окружения через свою деревню. Уже верст за двадцать до нее он стал обгонять товарищей, посвистывал, пел. Уже его узнавали земляки: «Воробей, Воробей идет»… В деревне он посерьезнел, не заходя домой, стал устраивать всю группу на ночлег и питание, а потом уже пошел к жене и детям. Переночевал, бог знает что передумал за эту ночь, а утром отбил бабе косу, еще что-то сделал и со всеми – в путь. Только шел уже позади, молчаливый, грустный. Баба долго шла (следом), потом он обнял ее и стал догонять товарищей, а она еще долго стояла одна на широкой степной дороге, плакала, смотрела вслед…


11. III Р.Т.

…Третьего дня приехал из дивизии. Все труднее работать, числясь некоей сомнительной знаменитостью, слишком много водки – до печальных мыслей с похмелья и дрожания рук. Но инкогнито в дивизию не приедешь.

Все же кое-что есть.

Самое сильное впечатление – рассказы девушек в полку Сушинского Абрамович и Кутаевой. Сейчас это меньше нужно редакции. Сразу давать нельзя.

Особенно новое, существенное – командиры-юноши, воюющие 3–4 месяца и возмужавшие необычайно. Татарин Муштареев, Медушенко и др.

Милый, пьяненький Красников (комбат без звания) и его история.

Александр Васильевич Галышев – боец из осужденных с отбытием после войны.


14. III Р.Т.

Девичья сила.

Абрамович Зинаида Андреевна (Зина)

Родилась и училась на Полтавщине. Агроном-свекловод. Окончила двухмесячные курсы медсестер.

За рекой, откуда батальон уже отступил, оставалось восемь раненых. Об этом сказал мальчик лет 8–9, прибежавший оттуда. Захватила что нужно и пошла. Через реку перебралась под мостом, по балкам, так как мост сильно обстреливался. Только выбежала на взгорочек – засвистели пули у самой головы, очереди пулемета, стоявшего выше, в деревушке, явно адресовались к ней. Ползком, так-сяк пробирается, а тот, не упуская ее из виду, – бьет. Вышла из-под огня, прибежала в кустики, о которых говорил мальчик, и нашла там восьмерых раненых. Двое было тяжелых. Молодой парень, ст. сержант лежал с оторванным боком.

– Я туда два пучка ваты, туго перевязала, уложила его на траве поудобнее, принялась за второго бойца, заросшего рыжей бородой, – без пятки. И всех перевязала. Высмотрела хатенку. «Полежите, я сейчас»… В хате была девушка лет 23, имя – Оля. Так и так, говорю. Надо сюда раненых. Хорошо, говорит, не возражаю. Ну, спасибо, а вы не боитесь. – Что ж бояться, мой отец-лесник ушел в партизаны, а мне с немцами дружбу водить?

Пошли вдвоем. Перенесли сержанта, затем остальных. Расстелила одеяло на полу, уложили всех в ряд. Ну, смотри тут за ними, а сама на деревню. Нашла там погреб цементированный, просторный. Встретила двух колхозниц, с трех слов объяснила им что к чему и уговорила их постлать соломы в подвале. Встретила ветеринара (пожилой – с усами – украинец). Как достать повозку? А вот повозка. Повозка стояла запряженная у колхозного двора. Дед помедлил, подумал – неизвестно, что скажет. А почему не съездить. Можно.

– Поезжай тихонько, окружно (в деревне-то немцы).

Сделали три рейса. Сержанта везли одного, второй раз взяли троих, затем – четверых, трое из них уже могли сидеть.

Ветеринар вспрыснул противостолбнячную сыворотку сержанту. В подвале уложили всех на койки. Удалось уговорить гражданскую сестру, работавшую в местной больнице, присмотреть за ранеными. А я пошла домой в батальон. Мост уже был подорван (с одного края), но перейти удалось.

В хате штаба батальона занялась хлебом (сидели без хлеба). Только поставила в печку один хлеб – страшный грохот, все обрушилось – мина попала через крышу избы прямо в корпус печки. К[омандный] П[ункт] меняем. Меня послали (все на счету) в одну из рот предупредить командира, что КП будет подальше, в леску.

В это время ст. адъютант б[атальо]на Алексей Кожанов, смельчак и красавец, курчавый, 22 лет (по всей видимости, он и она любили друг друга), пошел в разведку с лейтенантом Дульднером.

Когда вернулась в лес, хотела поесть, но прежде стала разуваться (с неделю не разувалась), зовут:

– Беги, лейтенант ранен. – Побежала.

Он лежал с двумя гранатами и винтовкой. Нога у колена держалась на одних сухожилиях.

– Зина, скорей…

Он, видимо, пробовал дострелиться – у виска был опал, – но не мог наставить винтовку прямо в висок.

Подбежал и Новоженин, санинструктор.

Я отрезала ногу садовым ножом, который был при мне, забинтовала.

Перенесли мы его в хату. Лежал тихо, только слезы катились из глаз.

А ногу мы зарыли в садике. Это было в 3 ч. дня.

Вызвал комбат, капитан: «Будем отходить».

Потом прибежал мальчик (может быть, тот самый):

– Тетенька, лейтенант умер за родину.

Отходили по балкам полуразрушенного моста (другого). Нужно было вынести Дульднера (контуженного той же миной). Из деревни его привел один боец.

Вела его под руку, через реку перебирались – я с одной, боец с другой стороны – лейтенант посередине, – так и карабкались. Отстали от своих. Стало темнеть.

Лейтенант:

– Не могу дальше…

У меня было две фляжки, в одной водка, в другой вода. Дала ему воды. Пошли. Накинула ему на плечи плащ-палатку. Перед лесом наткнулась на провод (немецкий). (Дульднер – ком[андир] роты.)

– Разрезать обязательно…

А сам почти без памяти. Ножа нет, достала свой садовый нож. Он пилил этот провод минут пятнадцать. И так больно было прислушиваться. Концы отвели в стороны и замаскировали, чтоб не сразу обнаружить их было можно.

Часа три шли втроем. Послали бойца узнать, в каком направлении ушел батальон. А сами прошли немного – наперекрест идет немецкая машина с зажженными фарами (красновато-синими) и два мотоцикла следом.

В стороне неподалеку стоял подбитый танк. Мы были возле хлебных копен. Легли. «Конец нам».

– Вы хоть не кашляйте, товарищ лейтенант…

На мотоциклах было по трое. Одна машина остановилась, слез передний, покопался чего-то (потом не спеша помочился на дорогу). Затрещали дальше.

Побрели дальше. Встречает тот боец, что посылали вперед.

– Б[атальон] ждет вас.

Пришел еще связной и пошли все четверо.

На рассвете – опять переправа.

Построен был кой-никакой мостик, по которому лейтенант перешел уже хорошо.

В деревне попросили для него парного молока, пошли дальше. В 4–5 ч. пришли в батальон.

(Один из тех восьми, что остались в деревне, после заходил в батальон в одежде «окруженца», спрашивал «сестру Зину», но я была занята и не повстречалась с ним.)

А уже за Сеймом вызвалась идти в разведку. Там «в окружении» оставалась моя шинель, и меня попрекнули этим. Я и вызвалась при первом случае. Меня отпустили, как знающую эту местность. (Здесь училась.) Пошла с 9 бойцами – десятая. Четыре дня была в Рыльске и два дня в деревне Романово (там жила подруга по техникуму – Валя).

Бойцы должны были подобрать оружие, оставшееся в окружении и испортить бронемашину. Рядом стояла еще машина с медикаментами.

У Вали узнала, что ключ от бронемашины у одного дядьки (коммуниста).

– Отдавай.

– Не отдам. – Вертится, хитрит; он из хаты, я из хаты.

Распахнула пальто, под которым была гимнастерка, вынула пистолет:

– Отдавай или конец. – Сама спокойна, голос спокойный.

– Пистолет ты спрячь, а скажи, кто такая и покажи документы.

Показала комсомольский билет. Отдал.

Спрятала ключ и говорю:

– Ну, раз ты уж отдал ключ, так скажи, где батарея немецкая.

Достала карту, он рассказывает, а я по карте отмечаю (где батарея – крестик, где пехота – три точки).

А дядька – пожилой, с хитрой бородкой, и все мне казалось, что ключ не тот он мне дал и рассказывает не то. Пошла. Леса там я знала. Забрала свою шинель в том месте, где оставила. Зашла на собрание, устроенное немцами, с узелком, в котором была шинель и яблоки.

Немец, седой, в черных очках, сидел за столом под образами. Избрали старостой одного старого колхозника. Немец, заслышав в задних бабьих рядах ропот на то, что «все забрали» и т. д., сказал через переводчика.

– Мы всем вас будем снабжать.

Пошла в Семеновку разведать, как там и что. Оказалось, там только два пулемета, а 25 машин с пехотой, о которых говорил дядька, ушли в другое место.

Пришла на свою батарею, показала свою бумажку (документ), рассказала командиру батареи. Затем в полк. Бойцы перевезли винтовки.

В шинели, наверно, была фотокарточка Кожанова.

Бронемашину могли увести, раз ключ был.

Лейтенант, с кот[орым] адъютант ходил в разведку, мог также быть влюблен в нее. И любил своего друга.

В деревнях, ожидая немца, надевали смертные рубахи.


16. III Р.Т.

Из рассказов прокурора Ильи Ефимовича

Недавно пришел из окружения один работник прокуратуры. Органы его задержали и доставили как подозрительного. Но здесь он достал завернутый в грязную тряпицу препоганого вида ржаной пирожок, разломил его и вынул партбилет и свою прокурорскую печать, которые были очень ловко запечены в пирожок.

Он рассказывает, что в деревнях творятся сложные и интереснейшие процессы и преимущественно и решительно в нашу пользу. Идут «дебаты». Ненависть к немцам – неизмеримая. Старосты и прочие ставленники немцев уже не те, что были. Кто и на совесть прежде служил немцам, теперь стремится сделать что-нибудь для собственной реабилитации перед лицом советской власти, в приход которой верят безусловно. Есть свои «стратеги», следящие за ходом военных действий, поскольку это там возможно, и комментирующие их. На станции ж.д. мужики, грузившие сани, стояли кружком и с жадным вниманием следили, как один чертил на снегу палкой Южный фронт, Крым, – объяснял про «фланги» и т. п. Сталин, говорят, собрал великую армию и идет на решительный бой. Сеять будем при советской власти.

Правда, скирды, оставшиеся в поле, делят на месте и на себе, на коровах – кто как, перевозят и обмолачивают отдельно. Но нужно иметь в виду и то, что старосты часто – люди, верные народу и его интересам. «Режьте, ешьте – пока немец не забрал. Прячьте».

Есть и другой тип: «Это вам не советская власть – забудьте жить, как жили. Герман баловаться не даст».

И будто бы такого рода «строгости» и внушения имеют обратную силу, силу агитации за советскую власть.

Много вреда принесли дезертиры, которые для оправдания своего бегства домой рисовали самую ужасную картину положения дел в стране и на фронте. А проверить трудно. Но правда постепенно просачивается. Попадаются листовки, газеты (6 р. экземпляр).

Окруженец рассказывает такой случай, происшедший с ним, когда он подходил уже близко к линии фронта.

Зашел в избу, попросил разрешения погреться на печке. Разулся уже – ноги были мокрые, обувь скверная. Задремал, пригрелся. Вдруг слышит, что в хату вошли посторонние.

– Молодой человек, а молодой человек, с печи слезать придется, как ни хотите.

– А что?

– А то, что ночевать вам не здесь, а в другом месте. Идемте за нами.

Ну, думаю, пропал. Берут. Однако ничего не заметно еще, ведут меня на другой край деревни в избенку, где только старик да старуха: «Вот вам постоялец». Ничего не понимаю, держусь на всякий случай простачком. Сижу на лавке, а старик так это странно, боком по кругу, как петух, прошелся передо мной раз-другой, рассмотрел, значит. И вдруг говорит:

– Ну, что, большевичок, есть небось хочешь?

– Нет, – говорю, – не хочу, спасибо.

– Врешь, малый, есть ты хочешь, это я вижу. Доставай, старуха, чего-либо, корми советскую власть, благодари ее за все, что она нам… Ты, может, не знаешь, к кому ты в гости пришел, большевичок? К кулаку. Понял? Кулак я. Два года мерзлую землю грыз за Котласом. Вот, брат, какие дела.

Парень видит, что нужно поддакнуть, и сказал что-то вроде того, что, мол, все это, конечно, очень печально, много, мол, вам пришлось пережить.

Старик вновь прошелся перед ним петухом, вновь присмотрелся и вдруг с разочарованием вроде и нерешительно протянул:

– A-а! Да ты, видно, и вправду Тюха-Матюха (в этом роде). А может, прикидываешься? Да говори уж! Все равно. Давай, старуха – что там есть, тащи, корми большевика, свой ведь. Правда, свой? – спросил опять быстро.

Парень опять что-то невразумительное.

Тогда старик и пошел:

– Эх, ты. Ничего ты, я вижу, не смыслишь в вопросах. Да ведь нам, кулакам, при советской власти только и жить было. Понял? Нет. Ну, так я объясню. Меня советская власть ни за что ни про что два года мытарила в ссылке, всего движимого-недвижимого лишила. Так. Но тут есть секрет. Секрет в том, что она – наша старая, сов[етская] т. е. власть – она своего над виром[5] потрясет, а в вир не бросит. Сегодня обидит, а завтра приласкает. Потому что своя она и навеки справедливая наша власть! Слушай. Когда меня сгребли да туда – за Котлас, так меня в телятнике везли. А как разобрали мое дело в Москве, так обратно меня со старухой уже классным доставили. Да еще там на всю деревню дудок да цимбал накупил – тут неделю целую свадьба была настоящая. Это зло причинила мне советская власть. Правда. А поглядим с обратной стороны. Сыны у меня (загибает по пальцам): первый – начальник механизации южной дороги. Ты понимаешь, что это такое? Это – министр! Он – к Кагановичу, Каганович – к нему, – запросто. Второй – в городе один целую газету пишет. Один! Дальше. Третий – в Центросоюзе, в Москве, начальником. Ты, может, думаешь, что Центросоюз – это вообще кооперация? Нет. Это исключительно – товары для нас, для села. Три. А четвертый, думаешь, так себе. А он в одной академии со Стахановым учится. Вот. Выходит, какой же я кулак. А я и не кулак вовсе. Это я нарочно так. Я хотел только разобрать вопрос с такой точки зрения. И вот даже с этой точки зрения – советская власть – наша родная и за нее мы должны хоть жизнь положить… и т. д.

Этот старик вывел парня и еще четверых бойцов особыми безопасными тропками к линии фронта.


Из рассказа Н. Кутаевой

Один был ранен в ногу, в такое место, что стеснялся перевязаться.

– Давай, давай перевяжу. Нашел чего стесняться. Нужен ты мне очень…

– Нет, – говорит, – ничего. Я до медсанбата доеду.

Доехали, а там сплошь – девушки.

– Что, может быть, так и на Урал поедешь?

Она так надорвалась, изнурилась, простудилась эта девчонка на войне, что просто стала гаснуть. Пошли по ней фурункулы, сама худышка, бледная. И говорит о себе виновато, грустно:

– Перевязать я, конечно, перевяжу, но вынести уже не вынесу. Знаю – не вынесу.

Дня три свистела такая страшная, предвесенняя вьюга, какие, наверно, только здесь в степи и возможны. На дорогах позастряли машины, на санях тоже не езда была. Хатенку попродуло насквозь, намело в каждую щель двора, замело корову, овец… А сегодня утихло, прояснилось и стало хорошо, морозно и тихо. Вечером опять закат, почти такой, как тот, что поразил меня дней пять назад. Тогда я остановился и долго не мог оторваться не от самой картины, а от самого себя, от своего необычайного состояния. Вряд ли когда в жизни был так взволнован зимним пейзажем. Закат стоял над дорогой – широкой, укатанной зимней степной дорогой на выезде из деревни. И на необычайном малиновом фоне его вставали густые синие и серые дымы деревни. И все было так непередаваемо говоряще и значительно – степь, Россия, война, – что сжималось сердце. Может быть, это зрение уже моего возраста.

Чувствую вообще, как бесповоротно и всерьез переступил последний порог поздней юности. Страшно и больно, что утратилось что-то – не молодость, свежесть внешняя, – а то страстное любопытство ко всему – книге жизни, памятливость и т. д., а – главное, какой-то неизменный радостный праздник в будущем, в который теперь еще смутно верится порой, но больше по привычке.

Видел одну девочку, уже девушку, но очень молодую, очень милую, хоть и провинциальную. И заметил за собой, что не потянуло смущать ее головенку чем-нибудь, и смотрел на нее с невольной и приятной мыслью, что скоро у меня будет такая дочь. И вообще все пустое надоело. Мысли об опасности, смерти тоже притупились. Постепенно все становится на место. Если не вести себя на этой войне, как следует, то и оставаться жить после незачем.

Завтра полечу к танкистам.


16. III А.Т. – М.И. Д/а п/п 28 – Чистополь

…Нахожусь с 25 февраля в командировке. Сейчас пять дней уже, как приехал с передовых, но не домой, а в штаб соединения. Здесь писал и передавал телеграфом материал в редакцию. Материал хороший, но обработать как следует почти нет возможности. Живу с корреспондентом «Красной Армии» Нидзе в хатенке холодной, неуютной и, главное, – со скверными стариками хозяевами. Насколько хорошие бывают русские люди, настолько ж порой и мерзостные… Трудность еще та, что писать надо набело сразу (где уж от руки переписывать все!) и так, чтоб телеграфистка свободно читала. Поэтому пишешь не своим каким-то почерком. Но в редакцию меня не тянет – тяжело мне там. А здесь всюду хорошо встречают, есть замечательно интересные люди. А места эти – бунинские, тургеневские. Я даже некоторые названия населенных пунктов узнаю, как будто я здесь бывал. Но места не очень хороши – лесов нет, степи. Сегодня только прекратился буран, какие мы с тобой знаем только по описаниям… Завтра полечу к танкистам… Побывал, полазал кое-где, видел «фрицев» на их позициях простым глазом. Все было тихо. Но, наверно, когда ты получишь это письмо, будет много хороших новостей…

Наверно, после этой столь длительной командировки что-нибудь изменится и в моей жизни, м.б., наконец, придет телеграмма об отпуске. Я теперь чувствую, мог бы писать. На фронте дела хороши…


М.И. вспоминает:

Михаил Нидзе – корреспондент газеты «Красная Армия». По-видимому, он был на некоторое время за 40-й Армией: обычно у него останавливался А.Т., посещая Ястребовку, а фактически у тех «старика и старухи», что описаны в «Теркине» и у которых М. Нидзе снимал угол.

Добрые отношения с этим корреспондентом сохранились и после отъезда А.Т. с Юго-Западного фронта. Михаил Нидзе не забывал послать товарищу поздравительную открытку с майским праздником или Октябрьской годовщиной. Потом открытки перестали приходить.

Я пыталась узнать о судьбе этого человека: где, когда он погиб? Но безуспешно.


17. III Р.Т.

Сегодня полечу к танкистам.

Кое-что из того, что осталось в памяти от первой здешней поездки.

Комбат Красников

Еще в дивизии я слыхал, что есть один комбат без звания и с не снятой судимостью. Но когда приехал в этот батальон, как-то не придал значения тому, что у командира пустые петлицы. Мало ли, как сейчас ходят.

Сразу было видно, что человек это цельный, старательный и знающий. Он так любит показывать оборону своего участка, как добрый предколхоза спешит, бывало, повести тебя на скотный двор, туда, сюда… Гостей было многовато, и я предложил не ходить всем сразу в охранение, так как слышал, что видимость для немцев очень хорошая. А предложил разделиться на две группы. Но основная часть гостей должна была через час выступить на митинге, а через полчаса после того уехать в другой батальон, словом, пошли все 10–12 чел. Не пошел я да еще один человек, секретарь партбюро полка. Красников говорит: я их быстренько проведу, а с вами мы потом все как следует, все вам расскажу, покажу. И в его добрых, серых, несколько воспаленных глазах и чуть виноватой улыбке на немолодом уже и несколько землистом, несвежем лице было опасение: может быть, я совсем не хочу туда пойти, посмотреть его «хозяйство». Гости проходили по всей или части системы часа два, уже вечерело, а прошел митинг, вовсе нужно было ехать. Красников прощается с гостями и вдруг видит, что и я с ним прощаюсь.

– Как? А я думал, вы у нас поночуете.

А ночевать как-то мне уж совсем не хотелось: только что вблизи хаты разорвалось 3–4 снаряда и, как бывает в этих поездках, вдруг потянет из такого-то места, подло потянет в другое, более безопасное. И какая-либо случайность кажется особенно бессмысленной и нелепой именно здесь.

Прощаюсь, извиняюсь, жму ему руку, а у него такая трогательная растерянность на лице. Он не считает себя вправе даже показать, что он обижен, а обижен он, как я потом узнал, был серьезно. И когда я узнаю об этом, я на другой же день взял лошадь в полку и поехал обратно в батальон. Как он обрадовался, Красников! Ведь он, видно, решил, что люди перестают им интересоваться, узнав, что он судимый, сидел в тюрьме и т. д.

Провел он меня всюду, где только можно было, по снежным ходам сообщения, просто в целик по снегу и по дорогам, рассказал, что к чему, дал выпустить очередь из пулемета, произвел выстрел из противотанковой немецкой пушчонки, в общем, занимал гостя, чем мог. Потом с группой его командиров закусили, выпили, причем Красников совсем уж доверчиво наклонился ко мне за столом:

– Пусть разойдутся, а мы еще потом добавим, по капельке.

Я не высказал охоты пить больше и вскоре стал прощаться.

– Расскажите вы мне, – говорю, – свою историю, только забудьте, что я человек, берущий все на карандаш. Расскажите, если можете, откровенно, по-товарищески.

И он мне рассказал все так, что не было тени сомневаться в правдивости его слов. Он был уже майором, член партии, учился на третьем курсе академии. А вышел из красноармейцев, из батраков, малограмотный, подучился лишь после гражданской войны. Но он был – то, что называется слаб – относительно водочки.

Случился с ним один грех – он чуть не лишился партбилета, и лицо, которое теперь не стоит называть, вызвав его в кабинет, сказало жестко и твердо этому робкому от своего порока Красникову:

– Я пьяниц не люблю и у себя не потерплю…

Он еще более оробел, но дело мало-помалу улеглось. И вот он собрался впервые, может быть, за всю жизнь на курорт, в отпуск, получил деньжонки, встретил, конечно, старого товарища и «рванул».

Его отчислили из академии, исключили из партии и послали командовать батальоном.

А в [19]38 г. понадобилось в части кого-то «разоблачить», и вот его разоблачили, как человека, высказывавшего некие вещи в пьяном виде. И хотя он хорошо знал, что уж что-то, а антисоветских мыслей он высказывать не мог, но так и не сумел оправдаться, так и пошел со своей виноватой улыбкой в тюрьму, как бы неся в себе скрытое сознание другой виновности, которую уж он не в силах отрицать, хоть о ней ему и не говорили.

В [19]41 г. выпустили. Жизнь была разбита, жена, похоже, покинула его. Где-то есть дочурка, о которой он упомянул с нежностью, опять же робкой и виноватой. Работал по уборке хлебов, косил, возил, зарабатывал, выпивал. Пришла война близко к родным местам – пошел в ополчение. Оттуда его взяли на пополнение этой дивизии.

Сказал я ему все, что мог утешительного, ободряющего, и уже окончательно усевшись в санки, говорю:

– Только, мол, берегите хорошее настроение, добрый дух, все будет хорошо.

– Спасибо, спасибо. Ничего.

И вдруг с робкой шуткой и горечью добавил, когда я уже отъезжал:

– А если настроение упадет – сто грамм и все в порядке.

Даже в рассказе Кутаевой (медсестра) была такая деталь:

– Ползу среди трупов, среди раненых и вдруг вижу – ползет Красников, лицо в крови (нос разбил), пьяненький и улыбается.

Рассказы девушек, особенно Зины Абрамович, как-то сами собой связались с одним впечатлением летнего периода войны. Ехал я, сидя задом к кабине на открытом грузовике. Заходило солнце (помню даже, что поразительно правильно был перерезан красный диск пополам тоненьким, как ниточка, облачком), лежала большая тень от рощи, к которой мы подъезжали. Обгоняем колонну бойцов, уже вошедшую в тень. Вижу, вне строя по обочине идет типичная девушка с санитарной сумкой. И такая она молоденькая, недавняя, но идет уже, может быть, не один день и с виду серьезная, скромная, не из тех, что делают глазки. Я залюбовался ею в те секунды, покуда позволяло расстояние, и успел невольно улыбнуться ей. И она улыбнулась, но так хорошо, не кокетливо, что и запомнилось. А это, может быть, и была такая, как Зина Абрамович. И может быть, ее уже нет на свете.

А может быть, и так, что она состоит любовницей третьего сменившегося в дивизии полковника и поет, пощипывая гитару:

– Ты скажи, ска-а-жи, бро-дя-а-га (под цыганку).

А когда выпьет больше, чем может, плачет и выкрикивает истерически: «Мамочка, мама, не думай…»

Так или иначе, но она уже на 10 лет старше, чем была, когда уходила в ту огромную тень от рощи и смотрела прямо на июльский закат, дробящийся меж стволов берез и лежащий на пышной, некошеной траве, какой в то лето можно было много видеть.


26. III А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Что мне сообщить тебе о своей жизни теперь? Приехал, начинаю писать, но все так не по-настоящему, все это не то. И надоело мне здесь предельно – хочется перемены. Трудно работать в таком органе, он меня не поднимает, а снижает. И от этого работа не веселит. Но настроение у меня доброе…

Получил наконец звание «старший батальонный комиссар» – три шпалы…


А.Т. – дочери Вале

Дорогая дочурка! Спасибо за твое письмо, которое ты прислала в одном конверте с маминым письмом. Ты, Валюша, пишешь, что на чистом клочке бумаги от моего письма делала задачи. Теперь я в письмо вкладываю тебе еще отдельный листок чистый. Так буду делать в каждом письме. А тетради (5 штук) берегу для тебя и пришлю, как только будет подходящий случай.

До свидания, дорогая моя. Я не прошу тебя помогать маме, потому что знаю, – ты и так ей помогаешь. Когда я приеду, ты будешь отдыхать и читать, а я буду вместо тебя по хозяйству. Целую тебя и Олю. Привет маме, поцелуй ее, Валя. Папа.


30. III А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Случилось так, что за время поездки в Москву и за месяц, который я провел в командировке, я очень мало выступал в своей газете. Наша «костяная нога» – редактор <Л.И. Троскунов>, по-видимому, не захотел понять, что это вызвано объективными обстоятельствами, «накапал» на меня начальству, и вот вчера меня вызывал начпуфронта <начальник политуправления фронта>: «Почему вас не видно, не слышно в газете, что мешает?..» и т. д. Мало было приятного для меня в этой беседе, но я уже давно разучился огорчаться по таким поводам. Немножко обидно было только то, что тормошить меня стали тогда как раз, когда я сам по себе изготовился к активной деятельности. Не говоря уже о том, что еще из командировки прислал телеграфом 4 статьи, из которых только одна (слабейшая) напечатана, а остальные лежат, размер тяжелый для нашего формата. И все же это ничего. Как я собирался писать, так и буду писать. А, кажется, дай мне хоть какой-нибудь изолированный уголок, чулан – я много бы наворочал. Поездки не проходят даром. Но это все более или менее внешнее. А внутреннее сложнее, хотя и связано с внешним. Вася Гроссман, со свойственным ему пониманием вещей, толкует это как то, что свое во фронтовой газете я отработал, т. е. что писать так, как в первые месяцы, я уже не могу, мне нужно писать иначе, короче говоря, мне нужно в большую газету…

О том, что я уйду из этой газеты, я уже думаю как о решенном. Я только не могу сейчас поднять этот вопрос. Наверно, в мае удастся получить разрешение на отпуск, а там уж я попробую связать свою судьбу с иными обстоятельствами и условиями.

Очень хочется работать, очень мешает обстановка, мешает даже затянувшийся отъезд Гроссмана. Я точно сам собираюсь в отъезд туда, в Чистополь, к тебе и детям, к каким-то мыслям, которые как будто только там могут прийти. Я очень рад за него и больше, чем кому-либо, желаю ему успеха… это мой лучший товарищ, который все хорошо и благородно понимает и оценивает, признаюсь, совсем уныло здесь станет мне без него. Совсем один в известном смысле…


31. III М.И. – А.Т. Чистополь – Д/а п/п 28

…Впечатление о «Легенде». Прямо сказать, я ожидала большего. Сохранившееся обаяние от твоего устного рассказа вместе с представлением о стихах, которые должны были бы еще более придать прелести рассказу, – настроило меня на ожидание чего-то очень и очень сильного… плохих стихов нет, плохих строф – нет, много хороших мест, в целом не плохо, но не то, что думалось…. Хорошо у тебя вступление. Это очень хороший (пусть не тобой выдуманный, это нисколько его не умаляет) прием…

…Дать что-то патетическое (а это ты можешь, за это «Слово ненависти» говорит)… И сердце читателя будет довольно…


1. IV Р.Т.

Если откинуть все, что занимало и волновало существенного или пустого со времени приезда из 40-й, то останется главное: возникшее, как желание, решение изменить «офицерский» образ жизни, работать всерьез, не отмахиваясь легкой газетчинкой, искать, пробовать, как бы ни были слабы надежды на успех теперь. Радостно освобождение от каждодневного в поездке затуманенно-приподнятого, но с неугасавшей ни на миг внутренней тревогой настроения. Последние записи должны были быть о танкистах и хозяевах ястребовской квартиры.

Написал стихи, посвященные экипажу братьев Пухолевич. Настолько они, эти ребята, облагорожены своим делом, подвигами…

…Вдруг предстала в памяти одна из дорожек, выходивших к нашему хутору, и, как в кино, пошла передо мной не со стороны «нашей земли», а из Ковалевских кустов, как будто я еду на тележке откуда-то домой. Вот чуть заметный на болотном месте взгорочек, не старые, гладкие, облупившиеся пни огромных елей, которые я уже не помню. Пни были теплыми даже в первые весенние дни. Около них росли длинноголовые, хрупкие, прохладные и нежные сморчки. Дорога – заросшая чуть укатанной травой, зеленая. Дальше – лощинка меж кустов, где дорога чернела нарезанная шинами колес и стояла водичка – кроме летних дней. Затем опять – взгорочек к нашей границе. Здесь – дорожка сухая, посыпанная еловой иглой. И наше поле, и видна усадьба, некрестьянским, крытым двором напоминающая (теперь) что-то вроде латышской усадьбы. И вдруг вспомнил, что и там – немцы…

3. IV А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь (с оказией)

…Стихи пишу все хуже, м. б., и в письмах не на высоте. Но это все шутки. А серьезно – я больше всего думаю о трех вещах: о войне, о своей работе и о тебе с детьми. И все это не порознь, а вместе. Т. е. это и составляет мое каждодневное духовное существование…

И не знаю, как бы тяжело мне было, в сто раз тяжелей, чем бывает порой, если б не было у меня тебя и детей. Все так серьезно на свете, милая, что, я думаю, те люди, которые сберегут свою нежность и привязанность друг к другу теперь, те уж будут навеки неразлучны…

…В. Гроссман уехал, уехал внезапно как-то, не простившись, хотя «посылку» мою захватил накануне. Звонил он, говорят, мне с вокзала, но меня в это утро видели с повязанным горлом и – по хамству – не позвали сверху к телефону, болен, мол. Уехал человек, который был мне здесь очень дорог, умный, прочный, умевший сказать вовремя доброе слово. Это одна потеря. Другая иного качества, но тоже очень существенная – переход на другую работу от нас Гришаева, человека, о котором я тебе рассказывал. Он был какой-то гарантией для многих из нас. Покамест он был, можно было надеяться, что в обиду во всяком случае не даст, поймет, что нужно, хорошо и человечески. Тот, что его может заместить, заранее внушает тоску и трепет. Вот главные новости. Еще одна: ранен Савва Голованивский, и, судя по тому, что за ним посылают специальный санитарный самолет, ранен серьезно. Мне как-то неловко, что это случилось после той истории, в которой он «пострадал». И, ей-богу, жаль человека. Мотался он по фронту больше многих других, в том числе меня…

По части рабочего настроения испытываю желание писать вещи, которые, может быть, да и наверняка, не пойдут сейчас в газете, но которые были бы ближе к существенности, чем то, что печатается. И лучше, конечно…

Шлю тебе два испорченных сокращениями очерка. Еще два лежат в запасе, лежит большое стихотворение. И вообще мог бы я много писать. Но от меня хотят календарно-кампанейских всплесков поэзии, вроде той «Золотой звезды», которую ты, может быть, заметила в газете, в которую обернута посылка…


6. IV А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Шлю тебе гранку стихотворения, которое у нас вдруг не пошло. Причины – не литературные. Жалко, хорошие ребята эти Пухалевичи[6]. Им было бы приятно, хотя стихи, конечно, очень средние.

В городе настоящая весна, на фронте – тоже. Поездки сейчас очень трудны. Но мне покамест ехать не видно, я еще не отписался за последнюю поездку. Работается мало-помалу, лучше, чем предыдущее время. Сейчас пишу одно стихотворение, которое стоит будет послать и в Москву. Не знаю, как будут развиваться события, но личный план все более склоняется к тому, чтоб в мае выбраться в Москву и получить назначение на Западный фронт. Весна – и так тянет в родные края, хотя и не сулит это радостных впечатлений. Хочу, обязательно хочу побывать там на любых ролях. Надеюсь, что удастся перед этим получить спецотпуск и приехать в Чистополь поработать хоть с месяц.

…Я с радостью отмечаю в себе возрождающуюся способность к хотя бы замыслам серьезным… Так хочется, хоть не бог весть что, а просто человеческое что-то сделать. Еще я написал бы одну маленькую повестушку или что-то в этом роде на материале, который никак не идет в газету, а очень ценный. Главный герой – девушка из БПМ. Еще написал бы несколько лирических стихотворений.

Но все это «бы» да «бы», а покамест пишется мало и туго…


8. IV Р.Т.

Получил задание сделать что-то из одной статейки, где рассказывалось о проклятом отцом сыне-дезертире.

Разогнался, написал за два-три дня строк 120. И еле остановился. Уже потянул было:

И он прошел, держась за тын,
Когда повеял ветер,
Он был теперь один, один,
Один на белом свете.
И брел он в этот белый свет
Все тяжелей, все тише.
Он оглянулся, но вослед
Ему никто не вышел.
И больше не было семьи,
Где был он сын любимый,
И не было под ним земли
И все неслося мимо.

Во-первых, все это уже плохо, а, во-вторых, тема кончается на «Все было тихо». Поставил точку… Но писал не свободно, т. е. так свободно, когда имеешь в виду только читателя и правду, а здесь полубессознательно приходит некий грубый контроль над каждым словом. И рождается полубессознательная же боязнь «залезать». Остается одно желание написать хорошо, а этого, как известно, очень мало, это даже плохо.

Отметим для жены, которая, может быть, будет читать эти записки, что стихотворение «пошло» по-настоящему только ночью моего дежурства по номеру, когда началась тревога и было очень уныло сидеть в здании, дрожавшем от пальбы. И вот в это время, когда все было постыло, стали появляться строчки. Преодолевая отвращение и делая для самого себя видимость работы, стал их записывать. Потом почувствовал, что теперь только пошло. Было чудное настроение, когда после тревоги и последней полосы возвращался через совсем уже светлый двор из типографии и укладывался спать. И как всегда была переоценка того, что только-только наклюнулось и еще много раз пропадало, рассеивалось и, возникнув вновь в результате сознательных усилий, выглядело куда бедней и обычней, чем в предчувствии.

На днях надо будет сделать наброски к задуманной (всерьез ли?) пьесе.


9. IV А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Он <Гроссман> мог бы тебе лучше других рассказать обо мне, вернее объяснить кое-что в моем положении.

Написал еще одно стихотворение «Баллада об отречении» (отца от сына-дезертира). Писал, думал очень хорошо, а потом вижу – нет, литературновато, самоподражательно, а более серьезный (чем обычно) срок работы над стихотворением сказался только в том, что оно чистенькое, обидно аккуратное с формальной стороны. Но это все ж работа. И я, зная, что не вдруг нападешь на жилу, чувствую все же, что вот-вот я напишу нечто получше. Внешние условия сейчас лучше. В нашей комнате я теперь остался с одним художником Капланом. Сознание, что я здесь пишу один, благотворно действует на нервы. Напишу что-то очень личное по форме, но очень общее по касаемости многих и многих людских дум…


16. IV А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Посылаю тебе вырезку одной новой вещички. Она не получилась вполне, в ней чуть брезжит живая жизнь. Сейчас же мне как будто начинает что-то удаваться… Мне написать бы хоть одну хорошую по-настоящему вещь – и я бы считал: в этот год войны я не перестал быть поэтом…

…Это не письмо, а приписка к только что отправленному письму. Могу тебе сказать, что были и есть у меня кое-какие новые неприятности, но еще в большей мере, чем прежде, я неповинен в них, а поэтому они не могут мне причинить сколько-нибудь серьезного огорчения. Дело, одним словом, клонится к тому, к чему я и сам стремлюсь, – к перемене фронтового адреса. Жаль, конечно, что, проработав здесь почти год, уедешь, может быть, с некоторой моральной «надбавкой», но, поскольку это не по моей вине, так я и к этому отнесусь спокойно. Много еще, Маша, дерьмовых людишек. Но я душевно прочен – как никогда, беспокоиться обо мне не нужно…

17. IV Р.Т.

Томит какое-то недомогание, не то усталость. Странно, что это после того, как совсем бросил пить. Может быть, именно поэтому. Но к «горючему» не тянет, настроение – работать, вылезать из состояния некоторого душевного одичания, которое вгнездилось за долгие месяцы работы спешной, порой небрежной и всегда с чувством приноравливания себя к какому-то уровню требований (не читателя, о нем я всегда помнил, а передаточного аппарата – редакторов). Пишется – при таком большом уже дне, как теперь, медленно и трудно. Все получаются стихи, а не то особое, что выносит твой голос из обычного ряда и что безошибочно почувствуешь сам – как только нападешь.


18. IV

Баллада о дезертире

…Позор и горе вместе.
…………………………….
Такой безжалостный позор
Такое злое горе,
Что словно мгла на весь твой двор
И на твое подворье.
На всю родню твою вокруг,
На прадеда и деда,
На внука, если будет внук,
На друга и соседа.
И вновь и вновь услышишь ты
Хоть минут ………..годы,
Что сын твой трус – сбежал в кусты,
Страну родную продал.
……………………………
В тот самый час, когда она
Была в беде смертельной.

Из последнего:

Он (немец) недоволен, он простужен,
Он этот год считает годом бед.
И карточку твою случайно обнаружив
Спросил он: «Сын?» – И мать сказала: «Нет».
Родная мать, чьей славой были дети,
Не жизнь свою спасала и не дом,
Она не за себя была в ответе,
Она о брате думала твоем.
Она свои девичьи полотенца
Заветные несла ему (немцу) на стол, (для рук).
Она его обхаживала, немца.
Он пил и ел. А мальчика увел…

18. IV А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Спешу ответить тебе на последнее письмо (о «Легенде»). Ты совершенно права в своей оценке этой штуки. Я ей и того не дал бы, что ты даешь. Вещь скороспешная, многословная, натянутая. Объясняется все это исключительно внешними обстоятельствами. Тот контроль к самому себе, к слову, который вырабатывался годами, ослаб за этот год. Важно было, вернее требовалось в порядке приказа, писать много, писать на какую-то тему, с обозначением таких-то моментов и т. п., а как – этот вопрос не только не ставился, но напоминать о нем уже было некоторым эстетствующим вольнодумством. Это вело к «одичанию» души и к мучительнейшей неудовлетворенности тем, что делаешь и делал. После некоторого кризиса я опомнился (какой-то период войны я и сам считал, что лишь бы успеть написать в номер такой-то фельетон, стихотворение и т. д.) и решил, что больше плохих стихов я писать не буду, – делайте со мной что хотите. В этом решении я тверд и уверен в своей правоте. Война всерьез, поэзия должна быть всерьез. Правда, покамест я в этом деле успею, другие получат синицу в руки, а на меня будут валиться (и уже валятся) кой-какие неприятности, но это даже хорошо, если говорить правду. Во всяком случае, иначе быть не может.

За разбор «Легенды» тебе большое спасибо. Я почувствовал охоту вернуться к ней вновь, со сладчайшим чувством облегчения повычеркать лишнее и сделать конец, который попросту – поспешно сляпан (я работал над этой штукой дней семь, для меня это было мало, а в редакции уже анекдоты ходили – неделю пишет один материал!..). У нас весна, река в разливе, разрешено носить фуражки…


19–20.IV Р.Т. 3 часа ночи

Сегодня – телеграмма из Москвы: «Откомандируйте поэта Твардовского, при нем должна быть боевая характеристика». В ПУфронте торопят: приказ, выезжайте. В редакции рады, хотя и ошибаются, думая, что меня вызывают по-худому (а может быть, я ошибаюсь?). А я рад просто, хоть и грустно, что прошел год, этот год, и я не увижу Украины в дни ее радости. И в то же время – Москва, возможность выступить в большой печати, почувствовать настоящий уровень требований, делать что-то большее, чем здесь, вообще ощутить себя в «ином качестве».

Хуже не будет!


20. IV

Предписание.

Старшему батальонному комиссару Твардовскому Александру Трифоновичу.

С получением сего предлагаю Вам убыть в распоряжение начальника Управления кадров Главного Политического Управления РККА гор. Москва.

Основание: Телеграмма ГЛАВПУРККА № 10781. Срок убытия 20 апреля 1942 года.

Начальник отдела кадров ПУ ЮЗФ полковой комиссар Назарцев


(На обороте пометка отдела кадров ГлавПУРККА о прибытии и регистрации 22.IV.1942 г.)


20. IV А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь (телеграмма)

Двадцать первого выезжаю Москву Подробности телеграфирую оттуда Александр


24. IV А.Т. – М.И. Москва – Чистополь (телеграмма)

Третий день Москве Положение выясняется


26. IV А.Т. – М.И. Москва – Чистополь

…Откомандированный с ЮЗФ в распоряжение ПУРККА, я сижу в Москве в ожидании нового назначения. О творческом отпуске, который был бы теперь для меня крайне необходим, речь можно вести только через ЦК. Фадеев в Ленинграде – с ним я виделся только мельком. Самому идти придется, хотя, как ты знаешь, я не мастер вести деловые переговоры. Завтра я буду в «Правде» у Поспелова, у него узнаю телефоны и прочее…Машина работает: прибыл человек, нужно, чтобы он «убыл» куда-нибудь. С самой машиной говорить нечего, она, конечно, ничего не признает, кроме своих функций. И дело тут еще в том, что я не замухрышка, что никому не нужен, а человек «с именем», которого лестно заполучить любой газете. Для этого уволят кого-нибудь, потеснятся, а уж мне местечко будет обеспечено.

Там же, откуда я приехал, оправдались предсказания В. Гроссмана: меня тихо-благородно выжили в связи с сокращением соответствующих штатных должностей. Да мне говорили при этом, что не хотят меня терять, я имел возможность существовать при газете на правах… которые не устраивают меня. Бог им всем судья. Я желаю одного: месяца, двух недель, недели сосредоточенной работы, а там хоть на Сахалин. Мне нужно успеть здесь доработать «Легенду», доработать «Балладу о товарище», составить книжку стихов, написанных на ЮЗФ. Хотелось, кроме всего прочего, попечататься в больших газетах, а то меня забыли. Не то беда, что забыли в кругах, где решается вопрос, кто лучший поэт эпохи – Сурков, Щипачев или Симонов (там-то и не забыли даже), а то беда, что читатель не знает моих вещей военного периода. Некоторые же из них заслуживают того, чтоб их прочли люди. Жаль только, что хороших стихов в газетах не приемлют… Я верю и убежден, что все встанет на свое место, только бы не потерять мне свое место, только бы не потерять мне своего спокойного рабочего настроения, только бы не помешали мне в ближайшие же дни, не прервали…

Живу в своей комнате… Еще не ночевал здесь (ночевал у Маршака, у Вашенцева)…


27. IV А.Т. – М.И. Москва – Чистополь

…Спешу изложить тебе беду, из которой только ты можешь меня выручить. В «Советском писателе» мне дали на редакцию книжку стихов Исаковского. Это необременительно и приятно. Меня попросили просто просмотреть ее и подписать к печати. И я ее потерял. Потерял где-то в трамвае или оставил в какой-нибудь редакции, т. к. живу на ходу, все в карманах. Мне страшно подумать, как сообщить ему об этом. Если она сегодня не найдется, то завтра я пошлю тебе телеграмму: «Готовь книжку Исаковского». Это будет означать, что ты вместе с ним (рассказав ему все) соберешь новый экземпляр… Но до телеграммы не спеши говорить ему об этом…

Слыхала ль ты меня по радио? Я на новом месте не вдруг нашел студию, поэтому первое стихотворение читал Левитан (читает хорошо). Буду еще читать. Прошу слушать…


29. IV М.И. – А.Т. Чистополь – Д/а п/п 28

…Сегодня из Казани пришел Гроссман. Именно пришел, т. к. приехать не на чем. Шел трое суток. Сразу лег в постель – утомился и дорогой, и путевыми происшествиями. Неподалеку от Москвы у него украли шинель. В Москве он получил новую. Собрал деньжонок и тронулся в путь. Ехал поездом. В Казани у него украли все деньги – около трех тысяч, и он тронулся в путь, имея на дорогу буханку хлеба. Но и ее унес попутчик, взявшийся «облегчить» ношу Гроссмана. А ноша состояла наполовину из чужих посылок. Рюкзак (около пуда) в такой длинной дороге показался ему ужасно тяжелым и тут еще без еды. Вообще не повезло. Но чужое все доставил. Моя посылка тоже была цела. Я им <Гроссманам> тут же одолжила 500 рублей…


2. V А.Т. – М.И. Москва – Чистополь (телеграмма)

Исаковскому телеграфировал сам Высылай Щипачевым или Долматовским мои юмористические вещи своему выбору Целую всех Александр


2. V А.Т. – М.И.

…Посылаю тебе сегодня телеграмму о необходимости «организовать» книжку, вторично чувствую, как это тебя огорчает…Но выхода нет. Я свободен покамест и это время употребляю на составление и дописание книжки, которая будет итогом моей почти годичной работы на ЮЗФ и называться будет очень громко «Баллады Отечественной войны»…

…Живу дома, сплю на своей кушетке, сижу за своим столом, но во все это вроде как не верю… А главное – постоянная мысль – тебе бы быть здесь с детьми, а я хоть и на фронте б скитался, так ничего. Думаю, однако, что зимовать и даже осень проводить в Чистополе ты не будешь. Уверен в этом!!!


4. V А.Т. – М.И. Москва – Чистополь

…Я здесь буду неопределенно длительный срок. И рад, потому что у меня самое доброе рабочее настроение – пишу, пишу. Сегодня-завтра закончу «Балладу о товарище», которая будет, ей-богу, очень хороша. Написал одно стихотворение – «Командир». Написал статью, которой очень заинтересовались в «Правде». Это, вернее, очерк. Попытался переработать «Легенду», но еще только подсократил да подчистил. К ней нужно вернуться, когда я разделаюсь с другими вещами, и она займет свое место в моей книге «Баллады Отечественной войны», думами о которой я сейчас живу. И у меня сейчас совсем другое настроение, чем несколько раньше, когда я почти не знал, не видел, что писать, как, откуда плясать. Теперь я убежден, что «баллада», т. е. то, в чем я могу быть силен, прекрасная форма для выражения современного военного в широком смысле материала. Здесь я буду – я и сделаю то, чего без меня покамест не видно, чтобы кто-нибудь мог…


6. V А.Т. – М.И. Москва – Чистополь

…Только что закончил «Балладу о товарище». Кажется, это удача. Час дня, а я закончил вещь и уже ни за что другое непосредственно взяться не могу. А как хотелось бы ее прочесть сейчас тебе. Придется ехать к Маршаку, он хоть и зуй, но понимать понимает. Когда буду читать ее по радио, телеграфирую тебе заранее день и час, чтоб ты могла ее послушать с Валей. Где я думаю ее печатать? Постараюсь в одной из больших газет. Это было бы так хорошо со всех сторон. Мне необходимо оправдать чем-нибудь серьезным мое теперешнее положение человека, до времени мирно живущего в своей комнате. А писать я сейчас мог бы, как линотип. Эту балладу кончил, а в голове уже строчки новых вещей. Одно другое обгоняет… у меня такое чувство, что я почти год ел стоя и теперь сел за стол поесть как следует. Совесть у меня чиста. В самое трудное время я был там, где было очень нелегко. Сейчас я пишу и уверен, что это нужно, необходимо. А когда выпишусь основательно, я, конечно, опять поеду на фронт…


8. V Р.Т. Москва

Закончил с удовольствием «Балладу». Не очень радуют только две предпоследние строфы. Не очень хороша и последняя, но она может существовать.

Первый чистовой вариант конца был хуже.

Из наброска «Когда пройдешь путем колонн» разворачивается стихотворение, которое может быть заключительным в военной книге, если туда, кроме «Баллад», войдет лирика.

Когда пройдешь путем колонн
В жару и в дождь, и в снег,
Тогда поймешь, как дорог сон,
Как радостен ночлег…

«Я не ранен, я – убит»… – не вышло. Так и осталась одна эта строчка.

Из набросков стиха.

Под бревенчатым накатом
Телефон в земле укрыт.
Капитан молодцеватый,
Горбясь, в трубку говорит:
Сидоренко, все в порядке?
Точно. Роща Молоток.
В шесть ноль-ноль идут лошадки.
Следом ты. Давай, браток.
От окопов пахнет пашней,
День стоит, как добрый день.
От силосной круглой башни
Поперек дороги – тень.

Все, все, как обычно, даже жук летает какой-нибудь, червяк ползет и – на самом деле ничего этого нет. Есть одна война.


8. V А.Т. – М.И. Москва – Чистополь

…Получил твое письмо от Щипачева, очень оно хорошее, – читал два раза подряд. Радехонек, что с книжкой Миши дело, как видно, обойдется…

День сегодня невеселый у меня. Во-первых, закончил вторично «Балладу» (после чтения Маршаку), и хоть она как будто уже совсем хороша, но что-то грустно. Может быть, нужно бы еще и еще переделать, довести конец, но тогда уж встанет вопрос о ломке предыдущего. Нет, пусть такая будет, как есть.

Во-вторых, приходил милиционер составлять протокол о нарушении светомаскировки. Ночью накануне меня в 2–3 часа разбудили отчаянные звонки, стук – пришли две тетки: «У вас свет». То ли они не умеют различать этажи снаружи, то ли еще что, но факт – протокол составлен, да еще с сентенцией: «Все военные нарушают». Заполнил я графу «Объяснения нарушителя», но платить придется, да и неприятность…

Третье. В клубе передали записку: звонил старший батальонный комиссар Дедюхин. Это по мою душу. Звоню ему; нужно, говорит, вам явиться, пришла ваша характеристика, с вами будут говорить. Эге, думаю, но на всякий случай спросил, пожарное ли это дело, нельзя ли завтра прийти? Завтра, говорят, можно…

Третьего дня послал письмо Исаковскому. Я не написал ему, ты при случае расскажи ему об одном факте воздействия на психику масс его песенной силы. В одной части были артисты. Когда певичка, недурная собой, пела: «И кто его знает…» – налетел фриц, и полтысячи или больше человек, собранные в одном сарае, почувствовали себя уныло. Куда там до лирических песен, когда он урчит над крышей, заходит, сейчас будет пикировать. И вот эта девочка, выводя очередной припев, с соответствующей подмижкой[7] в небо, пропела: «И кто его знает, чего он летает…» Хохот, свобода, облегчение и т. д. Бомбы ложились близко, но пение продолжалось: «И кто его знает, чего он бросает…» и т. д. Хоть здесь и обстоятельства, и находчивость эстрадницы – все ж автору должно быть приятно…


10. V А.Т. – М.И. Москва – Чистополь

…Ты уже, наверное, будешь знать эту балладу по радио, когда придет это письмо, но я хочу, чтоб ты при чтении глазами имела настоящий ее текст. Вчера я снес ее в «Известия», ушел, зная, что редактор забрал ее и куда-то уехал, сказав, что если ему понравится, то она будет пущена в номер.

Я этому не верил, думал, что она еще полежит, и поэтому не очень обеспокоился, когда не смог вечером дозвониться в редакцию. Однако сегодня с утра пошел на бульвар смотреть газету, стараясь по лицам прохожих на тротуаре определить, напечатана моя вещь или нет… Как увидел, что посократили драгоценные для <меня> места, пришел в унылое состояние. Мало-помалу успокоился дома. Во-первых, решил, что и в таком виде она некоторое впечатление произведет, а появление мое в печати лишний раз ценно в моем теперешнем положении. Во-вторых, когда уже стал сейчас вписывать для тебя пропущенные строфы, задумался: почему все-таки так легко выброшены эти места? Нет ли тут доли разумного? Но мысль эта, понятно, была и несколько неприятна: нехорошо, когда в тебе видят, чего сам не видишь и не просишь указать тебе. Но бог с ней. Будет свободная минутка, разберись в этой штуке; м.б., перепишешь ее целиком на машинке, тогда будет ясней дело.

…Вчера пошел в свое ведомство, там прибыл документ (характеристика), очень-очень неприятный для меня – злобный и хитрый. Пришлось давать объяснения сперва одному лицу, затем – второму, – день был испорчен. А сегодня день был занят составлением объяснительной записки, которую нужно сдать завтра. Еще с утра придется ее переписать набело от руки – давать куда-нибудь на машинку неудобно…

Все, что касается изложенного, не должно тебя пугать или даже беспокоить. Все это неприятная возня, не больше. Все «пункты обвинения» опровергнуть не так уж трудно. В ослеплении своей злобой и мелочностью человек характеризует мою работу так, что, мол, «работал мало и плохо, не нашел своего места, принес мало пользы». Или: «был высокомерен и груб». Все это только противно, стыдно этим заниматься в такое время, но не страшно по существу. Суд, вернее следствие, идет, как говорится, а я тем часом работаю… Сейчас ближайшим делом мне нужно переработать «Легенду» (между прочим, придется ее назвать «Балладой о Москве», так как заглавие «Легенда» всерьез вредит ей в глазах редакторов. «Почему “легенда”? Разве наша действительность не ярка сама по себе?» и т. п.).

Начальнику отдела печати ПУРККА

бригадному комиссару А. Баеву.


По существу положений, изложенных в характеристике моей работы в газете ЮЗФ «Красная Армия» имею сообщить следующее.

В характеристике сказано, что я мало писал, не нашел места в газете, принес мало пользы. Эти утверждения не соответствуют действительности. По количеству написанного за десять месяцев я уступаю одному лишь Б. Палийчуку, который вел ежедневный фельетон в газете и не отрывался от работы для поездок на фронт. Что касается вопроса о качестве, то я могу лишь просить Вас сопоставить мои стихи («Слово ненависти», «Письмо братьям», «Отец и сын», «Рассказ танкиста», «Бойцу Южного фронта» и многие другие) со стихами других поэтов, работавших одновременно со мной в газете; мои очерки о героях Отечественной войны («Саид Ибрагимов», «Петр Петров», «Надя Кутаева» и др.) с очерками очеркистов, работавших там же; мои фельетоны («Дело было спозаранку», «Как дед Данила немцам русскую баню устроил», «Данилин счет», «Сморчки» и др.) с фельетонами других товарищей, писавших в отделе «Прямой наводкой» и в сатирическом приложении «Громилка», – достаточно сделать это сопоставление, чтобы убедиться, что оно, во всяком случае, неопасно для меня. Не знаю, что понимать под словами: «Не нашел места в газете», но считаю, что я, поэт по специальности, писавший не только стихи, но и очерки, материал для которых собирал на фронте в частях, и фельетоны, и мелочи, в то время, как, например, т. Мих. Розенфельд писал только очерки, т. Б. Палийчук – только стихи, – я не был без места в этой газете.

Сколько я «принес пользы» – не мне судить, но если мне не раз приходилось в частях видеть людей, заучивавших стихи мои (как и других поэтов) наизусть, посылавших их в виде вырезок в письмах к родным, и если, при всей моей оторванности от центральной печати, стихи мои попадали на страницы «Правды» («Отец и сын», «Рассказ танкиста», «Посылка» и др.), «Известий» («Слово ненависти», «Мать», «Хозяйка», «Бойцу-земляку» и др.), «Комсомольской правды» (стихи из цикла «Дед Данила – партизан» и др.), вошли во многие военные сборники, изданные в Москве, в репертуар чтецов, в частности по радио, выходят отдельными книжками (Воениздат, «Советский писатель»), то я думаю, что этими же фактами можно было бы мотивировать и такую оценку, как, скажем, «принес пользы немало», поскольку мы признаем пользу стихов в деле борьбы с немецкими захватчиками.

Я уже не говорю о том, что итогом моей десятимесячной работы на ЮЗФ будет книга «Баллады Отечественной войны», которую готовлю к 25-летию Октябрьской революции.

1. Характеристика утверждает, что я был «высокомерен», «груб», занимался выпивками, что и послужило темой двукратного обсуждения моих грехов в партийной организации. Утверждаю, и это легко проверить, что обсуждали мой вопрос один раз на партийном бюро. Обвинялся я (в заявлении писателя С. Голованивского) в великодержавном шовинизме и антисемитизме. Партийное бюро единогласно признало эти обвинения вздорными и реабилитировало меня. На партбюро присутствовал бригадный комиссар Федоров, работающий ныне в ПУРККА. Лично занимался этой историей и дивизионный комиссар Гришаев.

Может быть, характеристика имеет в виду те случаи, когда на партсобраниях я вступал в пререкания с бывшим редактором газеты Мышанским, человеком невежественным до крайности, и мне, под его давлением, записывали кое-что в протокол, – этого я не отрицаю.

О высокомерии моем в редакции говорили лишь мои товарищи-литераторы, с которыми я и до войны не был дружен (Безыменский, Долматовский). Работники же газеты, такие люди, как В. Шамша, А. Гончаров, Гончарук, Поляков, Филь и др., никогда, ни в редакции, ни в совместных поездках на фронт, не говорили о моем «высокомерии» и относились ко мне дружески, с уважением, постоянно обращались ко мне за консультацией, очень часто показывали мне свои материалы до сдачи в печать, хотя я и не был ни начальником отдела, ни редактором газеты.

Относительно выпивки скажу без лицемерия: да, я выпивал, но не во вред работе и не в урон достоинству советского писателя и комиссара Красной Армии. А кто не выпивал в нашей редакции? Выпивали все, когда было что. Во всяком случае, когда вопрос о выпивке стоял однажды за все это время на повестке дня парторганизации, то речь шла не обо мне.

2. Содержится в характеристике и такое неопределенное обвинение, что я «не проявлял стремления больше бывать в частях фронта». Сколько бы я ни ездил в действующие части – больше одних товарищей и меньше других, это всегда происходило по моим настояниям перед редактором и его заместителем, которые хотели, чтоб я больше сидел в редакции и писал юморески для отдела «Прямой наводкой». И в поездках моих я добирался именно в части, о чем можно судить хотя бы по моим материалам, которые печатались в газете (очерки о героях, стихи, посвященные конкретным героям).

В заключение могу еще сказать, что мне непонятно, почему человека, работа и поведение которого охарактеризованы так резко, не откомандировали давным-давно с фронта. Наоборот, когда зимой пришла телеграмма тов. Мехлиса о переброске меня на Калининский фронт в новую газету, то и редакция, и Политуправление ЮЗФ ходатайствовали перед начальником ПУРККА об оставлении меня в газете «Красная Армия» и добились этого, хотя я лично заявил, что мне все равно и работать я готов где угодно.

И еще один момент. Я знал, и об этом говорила вся редакция, что я в числе нескольких товарищей был представлен к награде. Не то удивительно, что представление это осталось без последствий в связи с моим внезапным откомандированием, а то, что представляли к награде человека, который «мало писал», был «высокомерен и груб», «не проявлял стремления больше бывать на фронте» и т. д.

Откомандирован же я был после того, как в объяснении с т. Троскуновым по поводу перечисления меня, без моего ведома, в штат польской газеты я высказал протест против этого, основываясь на том, что армейский комиссар предписал мне работать и состоять в штате именно редакции «Красной Армии». Вначале т. Троскунов уговаривал меня, доказывал, что это «ничего не означает» – где состоять, но затем беседа приняла более острый характер. Я высказал т. Троскунову в ходе этой беседы то, что думал о его плохом отношении к работникам редакции, в частности к художнику Л.Б. Каплану. Тов. Троскунов очень рассердился, хотя ничего непозволительного в этой беседе я не допустил, но через два дня после этого я был откомандирован.

Я не прошу восстановить меня на работе в газете «Красная Армия» – там мне было очень тяжело, особенно после отъезда с фронта тов. Гришаева, который ближайшим образом занимался вопросами работы газеты. Но я прошу подвергнуть проверке положения, изложенные в характеристике, подписанной тов. Троскуновым.

Я утверждаю, что это – документ, составленный на основе личной неприязни ко мне, и он несправедлив.

Старший батальонный комиссар А. Твардовский.


16. V А.Т. – М.И. Москва – Чистополь

…Вчера я послал тебе телеграмму с радостным известием относительно Ирины Евдокимовны и Вовика… Получено в Союзе писателей письмо из одного партизанского отряда, действующего в Смоленской области. В нем сказано буквально (по памяти привожу тебе этот абзац): «Передайте т. Твардовскому, что партизанами найдена в одной из деревень такого-то р-на (места мои, даже названия деревень знакомые!) его теща такая-то и сын (!) Вовочка. Им оказана медицинская помощь, они живы, здоровы и переведены нами по распоряжению комиссара отряда в безопасное место, где и находятся сейчас вне всякой опасности». Дальше смутно сказано что-то относительно их возможной эвакуации в другое место. Во всяком случае о них там позаботились. Сообщение это заканчивается словами, от которых я и сейчас плачу: «Нам было приятно позаботиться о родных нашего дорогого земляка поэта Твардовского». Это пишут люди, которые… – да что там говорить! – это так хорошо и благородно, и радостно, что лучше не говорить ничего, чем что-нибудь… О чем еще я мог бы мечтать – это услышать что-нибудь и о своих стариках и сестрах…

Немного о делах…Написал объяснительную записку, прямо и резко опровергающую наветы «характеристики». Сижу, работаю, жду… Вчера закончил обработку «Легенды» («Баллады о Москве»). Завтра она могла бы пойти в «Известиях», но, во-первых, в обстановке первых дней в Москве и когда она была еще та «Легенда», я пообещал ее «Красноармейцу», а во-вторых, мне еще хочется что-то в ней довести. Полной радости она мне так и не принесла…


17. V А.Т. – М.И. Москва – Чистополь

…Вот напечатана «Баллада». То, что сокращено, – сокращено с моего ведома и согласия, лучше даже сказать, мною самим по предложению редакции.

Кроме трех строк, которые они сами (может быть, цензор) выбросили ночью. Это из строфы, которую ты обнаружишь, – она четырехстрочная. А выброшено: «еще стоим – боец в бойца, но без подмоги до конца – не устоим, – покосит…» Бог с ней. В книжке восстановим. Появление новой большой штуки в большой газете хорошо для меня, но вещь меня не радует.

Сегодня начинаю и считаю первоочередной задачей писать «Партизанам Смоленщины» – этакое послание в стихах. Оно, вероятно, появится в «Правде». Начал его писать в связи с тем, что возникла нужда выступить по радио для партизан Смоленщины. Оттуда, как мне сказали, были такие просьбы – чтоб я выступил. Что получится – не знаю, хочется получше сделать.

…Второй день – настоящая весна, май, улицы, бульвары заполнены людьми, одетыми по-летнему, детьми, няньками. Случайно проходил нашим Могильцевским – цветет тополь у соседнего дома, все так, как будто я готовлюсь к весенним экзаменам, а ты катаешь коляску с ребенком. Только еще тише и не так густо в Плотниковом пахнет от булочной… Наверно, сделав послание партизанам, не ожидая «решений судьбы», попрошусь поехать на «свой» фронт. Чистополь, наверно, придется отложить…


27. V А.Т. – М.И. Москва – Чистополь (с оказией)

…Я сегодня не могу сказать, что со мной будет завтра. Вдруг позвонят и прикажут садиться в поезд «Красноармейская правда», которая может убыть со дня на день. Меня туда настойчиво сватают, так как А. Сурков переходит в «Красную звезду». Правда, в «Красной звезде» идет какая-то речь и обо мне самом. Но так как я сам туда не суюсь, инициативу не проявляю, то ничего покамест не слышно. А в этой газете, передовой по очерку, статье и фельетону, не хватает только солидного поэта. Но все это сказать Ортенбергу должен не я, а кто-то со стороны. Может быть, это сделает Вася Гроссман по приезде своем, если не будет поздно… в том смысле… что меня могут уже «предписать» куда-нибудь…

…В недавнем докладе на парторганизации Сурков заявил, что стоило появиться Твардовскому в Москве, как появилась новая и особая линия в поэзии Отечественной войны…

3. VI

Справка:

Выдана старшему батальонному комиссару т. Твардовскому А.Т. в том, что ему разрешено выехать в г. Чистополь по семейным обстоятельствам. Срок отпуска с 4 июня по 10 июня 1942 г.

Зам. начальника управления кадрами ГлавПУРККА полковой комиссар Баев.

3 июня 1942 г.


4. VI

Отъезд из Москвы в Чистополь.


5–10.VI

Пребывание в Чистополе.


12. VI А.Т. – М.И. Москва – Чистополь (телеграмма)

Прибыл двенадцатого самолетом


18. VI Р.Т.

Чистополь, дорога. Повесть Гроссмана. Письма, ожидавшие в Москве. Назначение опять во фронтовую. Поездка с бригадным. Сплошное огорчение и радостная находка – возвращение к мысли о продолжении поэмы о Василии Теркине. Как война самое себя отодвинула! Не заговори Слободской о своей мысли написать такую книгу – не пришло бы в голову вернуться к финским наброскам. А тут уж стало обидно. Я два года назад задумал и начал то, что людям теперь только пришло. Там же сказал Слободскому, что книга такая мною начата и что известные отрывки – ее главы.

Когда задумал написать послание партизанам Смоленщины, начал было:

Едва листок из пухлой почки,
Зубчатый, выглянул на свет,
Прислали мне лесною почтой
Места родимые привет.
Мои места – Починки, Глинки,
Загорье, Птахина гора.
И все дорожки и тропинки
В верховье старого Днепра.

И не мог продолжать, почувствовал, как далеко это от темы и размером, и интонацией.

Но в «Партизанам Смоленщины» много полых мест и не все, совсем не все сказано, что хотелось бы. Начал что-то похожее:

Ветром, что ли, подунуло
С тех печальных полей.
Что там с ней, как подумаю,
Стороною моей?
С той негромкой краиною
Над Днепром, над Десной,
С тою русской старинною
Стороною лесной?
Неужели там по́ небу
Тучки помнят свой шлях.
Неужели там что-нибудь
Зеленеет в полях?
На гнездовья те самые
За Днепром, за Десной
Снова птицы из-за моря
Прилетели весной?
На полянах ограбленной,
Поврежденной земли
Уцелевшие яблони —
Срок пришел – расцвели?
…Неужели запрятаны
Трупы в землю давно,
Крыши, окна залатаны —
И всему – все равно?
Люди счетом уменьшены,
Молча дышат, живут.
И мужей своих женщины
Неужели не ждут?..
…И что было – отплакано,
Позабыт его след?
И как будто, что так оно
И похоже. А – нет.
Нет!..

Не густо, не упруго, а напряженно.


Грезится вторая поэма о Моргунке[8] – Моргунок в год войны. Моргунке, когда-то бежавшем от колхоза и теперь теряющем его с приближением немцев. И он бежит со всеми, а может быть, остается в партизанах и все это очень сложно и честно.


Сидели мужики под липой старой,
Ронявшей лепестки,
На бревнах, у колхозного амбара
Сидели мужики.
Печально и задумчиво и строго
Как в день большой тоски,
Как будто бы собравшися в дорогу
Сидели мужики.
Кто три войны прошел, кто все четыре —
Не мальчики, седые старики,
Ответчики за все, что было в мире,
Сидели мужики.
Земля еще дышала паром, пашней,
День был, как добрый день.
И на дорогу от силосной башни
Ложилась тень.
Вдали-вдали гудел, гремел невнятно
Бой самый тот.
Сидели мужики. Им было все понятно,
Что будет через год.
Сидели мужики, а в той газете
Писалось так в тот день,
Как будто праздник был на белом свете
Для сел и деревень.
Сидели мужики. Стемнело, свечерело,
Тянуло от реки.
Сидели мужики, забыв про дело,
Сидели мужики…

В духе наброска к этой поэме попробую написать стихи к году войны. Хлеба, окопы, отступление.

Положение фактически таково, что если не сделаю невероятного по той части, в кот[орой] особенно слаб (звонить, добиться приема и т. д.), то с 22.VI – кошмар тыловизны.


19. VI Р.Т.

…Отцов и прадедов примета —
Как будто справдилась она:
Таких хлебов, такого лета
Не год, не два ждала война…
…От самой западной границы
По сторонам степных дорог
Такие ж точно шли пшеницы
За морем – море – на восток…
…Отцов и прадедов примета
Как будто справдилась она.
Война[9].

Дальше было бы о потоптанных хлебах, о противотанковых рвах, идущих поперек страны, последовательно пролегавших по ржи еще зеленой, по жнивьям, по осенней земле и т. д. Затем о песне, однажды слышанной на какой-то степной ночевке, во время отступления. Но сейчас нет сил продолжать – Теркин отвлекает.


20. VI А.Т. – М.И. Москва – Чистополь (телеграмма)

Назначен газету Западного Александр

22. VI

Выступление А.Т. на заседании военной комиссии СП СССР:


…Я понял, что товарищи интересуются тем, как мы работали непосредственно в коллективе газеты. Многим товарищам еще придется в дальнейшем попасть в газету, и они хотели бы иметь представление – как и что…

Постоянный «штатный» писатель – это вещь плохая, искусственная, и хорошо получается у тех, кто брал на себя только то, что полагается делать военному корреспонденту и всякому работнику. А то есть еще обозначения «литератор фронтовой и армейской газеты». Можно быть штатным комиссаром, штатным редактором, но штатный поэт – это ужасная вещь, и нужно, по-моему, ставить себя в такие условия, когда задания касаются только таких областей, в которых обязательность возможна. И есть другие примеры, когда человек оставался только поэтом – он рисковал, что ему придется делать все, что прикажет редактор, причем много, ежедневно, ежечасно. Но если человек строил свою работу как военный корреспондент, с выездами на передовые позиции, со встречами с людьми, его это, конечно, обогащало. Я глубоко убежден, что можно работать в армейской газете и знать люд

Скачать книгу

В книге использованы фотографии из личного архива автора.

Фотография на обложке Георгий Зельма / РИА Новости

© А. Т. Твардовский (наследники), 2023

© О. А. Твардовская (наследники), В.А. Твардовская, предисловие, 2023

© ФГУП МИА «Россия сегодня», 2023

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Об этой книге

22 июня поэт Александр Твардовский в своем дневнике сделал самую короткую запись: «Война с Германией. Еду в Москву». Этот день, изменивший его жизнь и судьбу, он с той поры будет вспоминать каждый год, соответственно отмечая в дневниках на протяжении 40-х, 50-х, 60-х годов. Отец был убежден в том, что среди его современников «нет человека, который не помнил бы до мельчайших подробностей день 22 июня 1941 года. Все обрело ценность, внезапность утраченного счастья, запомнилось навсегда…». В стихотворении «22 июня 1941 г.» спустя пять лет после войны поэт вспоминает этот день на рубеже войны и мира во всех его «бесценных подробностях»: «И нам в огне страды убойной // От горькой памяти о нем // Четыре года было больно…»

Война застала нашу семью на даче под Звенигородом, в деревне Грязи. Здесь у брата С.Я. Маршака – детского писателя М.Я. Ильина – был снят дом на все лето. 21 июня был день рождения Александра Трифоновича, ему исполнился 31 год. Дату скромно отметили в семейном кругу: папа, мама и дочери, младшей из которых было пять месяцев, старшей – девять лет. Стол украшали цветы: накануне мы с мамой нарвали большой букет ромашек и любимых отцом крупных, сиреневых – лесных – колокольчиков. Когда пару дней спустя покидали дачу, уезжая в Москву, букет в глиняном горлаче, еще совсем свежий, так и остался в опустевшем доме…

А 22 июня отец, как обычно, с раннего утра сидел за своим рабочим столом: планы на лето у него были большие. Нормальное течение дачной жизни семьи нарушила я, прибежав с деревенской улицы с известием о начале войны с Германией. Грозного смысла этого известия я поначалу не уразумела, просто хотела поделиться с родителями новостью. Я и сейчас помню, как они дружно сопротивлялись этой вести, как убеждали меня (и себя!), что я про войну не так расслышала, ошиблась… Обо всем этом можно прочитать в воспоминаниях Твардовского «Память первого дня» – в его книге «Родина и чужбина». Этот первый день войны в деревне Грязи, увиденный глазами поэта, запечатлен как некий кинокадр, снятый замедленной съемкой, в стихотворении «Сидели мужики…», оставшемся в записях 1942 года.

Тогда же, 22 июня, отец уехал в Москву, а днями позже вслед за ним и мы – прощаться: 23 июня Твардовский уже получил назначение на Юго-Западный фронт. Никто не предполагал тогда, что его фронтовая жизнь будет столь долгой: Александр Трифонович отбыл к месту назначения 25 июня, демобилизовался – в октябре 1945 года. В стихотворении, написанном перед концом войны и ввиду близкой победы, казалось бы, необъяснимо грустном, он скажет: «где-то вдали // Жены без нас постарели, // Дети без нас подросли…» Употребление местоимения первого лица множественного числа тут не художественный прием, а вполне естественно и правомерно: здесь, как и во многом другом, поэт не отделял себя от своего фронтового поколения.

Юго-Западный фронт, где Александр Твардовский, прикомандированный к фронтовой газете «Красная Армия», провел первый год войны, был тогда ее тяжелейшим участком. Истекая кровью, наша армия здесь непрерывно отступала. Как скажет потом отец – «силы были трагически неравными». Вместе с войсками покидала захваченные немцами города редакция «Красной Армии». Из оставленного с огромными потерями Киева она в середине сентября переместилась в Харьков, который в конце октября тоже был сдан. До начала ноября редакционный поезд стоял на запасном пути в Валуйках (в ту пору городок в Курской области), где находился командный пункт штаба Юго-Западного фронта, затем передвинулся в Воронеж – здесь отец встретил новый, 1942 год.

Твардовский болезненно остро воспринимал это отступление войск с запада на восток, когда позади оставался «пленный край земли родной, // Онемевший, бессловесный, // Кровный, русский да чужой…» Эти строки написаны им позднее: в 1941 году он не позволял себе погружаться в переживания по поводу свершавшегося вокруг, говорить в полный голос о страданиях и понесенных потерях, с которыми столкнулся, – надо было сохранять твердость духа. Записи 1941 года оказались утраченными, но они вряд ли в тех условиях могли быть сколь-нибудь систематическими и обстоятельными: многое из увиденного он просто не в состоянии был заносить в дневник. Предельно сдержан Александр Трифонович в письмах к жене, стремясь уберечь ее от тяжелых впечатлений. О том, что он пережил в те первые военные месяцы, о силе этих переживаний Мария Илларионовна могла догадываться, зная его сердце, с особой чуткостью и остротой откликавшееся на любую беду. Позднее он устами своего героя скажет, что «видал такую муку // И такую знал печаль…», и признание это относится прежде всего к 1941 году. После трех лет войны, когда перелом в ней был очевиден и победа стала казаться близкой, отец признался, как «страшно было смотреть на карту Родины в тот год ожесточенной неравной битвы нашей Армии с ордами противника» – как будто «черная лава катилась по русской земле с запада на восток, выдаваясь причудливыми и зловещими выступами». Только в дни наступления он разрешил себе обратиться к тому, что происходило в 1941 году. «То была печаль большая, // Как брели мы на восток. // Шли худые, шли босые // В неизвестные края. // Что там, где она, Россия, // По какой рубеж своя!» А тогда, в первый военный год, от событий вокруг, от сводок Информбюро, от долгого отсутствия писем от жены, находившейся в эвакуации в далеком от фронта Чистополе на Каме, можно было впасть в отчаяние. Твардовского спасала присущая ему ответственность за свое дело, за свою семью и твердость его характера.

В январе 1942 года, воспользовавшись командировкой в Москву, отец вырвался к нам в Чистополь. Каждый из трех дней его побывки сохранился в памяти. Как-то, когда, наконец, остались семьей – без посторонних, он читал вслух Лермонтова. Помню, как мы слушали про Валери́к («Я к Вам пишу, случайно, право…»). Сейчас кажется, что и том Лермонтова, купленный мамой там же, в эвакуации, он взял, чтобы прочесть только это стихотворение, написанное сто лет назад, в 1840-м. Он читал о дикой битве русских с чеченцами на реке Валери́к (по-чеченски – река Смерти), после которой она вздулась от крови. Теперь думается, что картины этой страшной битвы в войне, вроде бы совсем не похожей на ту, с которой он приехал, могли вызвать в его памяти пережитое: гибель под Киевом отступавших дивизий, выход из окружения под Каневом, уничтожение Днепровской флотилии и многое, многое из того, что вместилось в эти трагические первые военные месяцы…

Забегая вперед, стоит сказать, что страшные события войны, с которыми он столкнулся в самом ее пекле, не озлобили, не ожесточили отца. Напротив, природная доброта, отзывчивость, черты, которые наша мама считала в нем главными, проявились еще сильнее и ощутимее. Внимательный читатель дневников и писем поэта это почувствует.

«Не поддаваться, не сломаться» помогала уверенность в победе, не покидавшая поэта в самые трудные периоды войны. Спасала и повседневная работа, которую, без преувеличения, можно было бы назвать каторжной, если бы он не вкладывал в нее душу.

Должность «литератора» фронтовой газеты требовала бесперебойно поставлять в очередной ее номер материал, укрепляющий боевой дух, поднимающий настроение, вселяющий ненависть к захватчикам, мобилизующий на отпор врагу. Твардовский истово и ревностно выполнял свою воинскую обязанность, всеми силами стремясь быть полезным армии.

С первых чисел июля 41-го почти в каждом номере «Красной Армии» появлялись его стихи, очерки, статьи, заметки, фельетоны. Писал он и лозунги, и листовки, и песни. Единственный раз Александр Трифонович не выполнил боевое задание – самое первое из порученных ему: не смог ничего написать о Днепровской флотилии. Разгром ее потряс отца. Со временем он научился «властвовать собой», справляясь с подобными потрясениями, но тогда, в конце июня 1941 года, став свидетелем гибели советских матросов, оказавшихся беззащитными под огнем немецких орудий, он не мог выжать из себя ни строчки. Отзвук этого события сказался позднее в главе «Переправа» поэмы «Василий Теркин»: «И увиделось впервые, // Не забудется оно: // Люди теплые, живые // Шли на дно, на дно, на дно…»

В тот раз Твардовский получил выговор от редактора. Редакторы «Красной Армии» были людьми от литературы далекими, но хорошо знавшими, чем должна быть заполнена фронтовая газета, что здесь нужно, а что может вызвать неодобрение вышестоящего начальства. Исходя из собственных критериев и инструкций, получаемых от Главного политического управления армии (в ту пору – ПУРККА), они на свой лад кромсали написанное поэтом, порой выбрасывая из очередного очерка особо ценные для автора наблюдения и мысли, из стихов – особо дорогие строки. Бывало и так, что материал, добыть который для газеты отец считал своей удачей, редактор вообще отказывался публиковать. Как будет видно из книги, отношения писателя Твардовского с редакторами «Красной Армии» не сложились, возникали даже конфликтные ситуации.

С июня 1942 года Александр Трифонович был прикомандирован к газете Западного (с апреля 1944 года – 3-го Белорусского) фронта «Красноармейская правда», где и пребывал до конца войны. И тут с редактором взаимопонимания не находилось. По дневниковым записям и письмам отца можно судить об этих трудностях, но не они были главными в его фронтовой жизни.

Обязанность писать в каждый номер при свойственном Твардовскому строгом отношении к своей работе истощала воображение, снижала требовательность к написанному. Поначалу он и сам стремился к тому, чтобы успеть доставить в номер свежий материал, но постепенно стал осознавать губительные последствия этой гонки. Оглядываясь на свою работу, он в письмах к жене признавался, что боится утратить «контроль к самому себе, к слову, который вырабатывался годами», ощущает угрозу «исписаться». От него в приказном порядке требовалось писать как можно больше, а вопрос о качестве не только не ставился, но «напоминать о нем уже было некоторым эстетствующим вольнодумством». Поэту вообще было трудно сочинять на заданную тему и по указаниям, как именно она должна быть решена, но военная дисциплина обязывала не оспаривать приказы начальства.

Все это порождало неудовлетворенность работой в газете, ставшую для него мучительной уже к концу 1941 года. Все настойчивей посещала мысль, что он не на своем месте, что с большей пользой мог бы служить Родине с оружием в руках, «в полку, батальоне, роте».

Между тем поэта Твардовского на Юго-Западном фронте заметили, выделили и, как ему казалось по письмам бойцов и встречам с ними на передовой, ждали его новых стихов. Хотелось не обмануть этих ожиданий. У него уже за первый год войны накопился богатый запас наблюдений и впечатлений, заслуживающих серьезного разговора о тех, «кто воюет на войне». Настойчивые поиски своего места на фронте – такого, где его работа могла бы приносить действенную, результативную пользу, привели его к выводу о необходимости писать по-другому, чем от него требовали. «Война всерьез, и поэзия должна быть всерьез», – делится он своими мыслями с женой в апреле 1942 года, решив идти «против течения». Это и заставило вернуться к начатой весной 1941 года по впечатлениям финской войны поэме «Василий Теркин», чтобы использовать и ее замысел, и некоторые авторские находки в новых условиях для нового произведения.

Финская война была для поэта первой войной, в которой он участвовал (не считая кратковременных походов в Западную Украину и Западную Белоруссию). Обо всем увиденном на ней, о людях, которых здесь повстречал, ставших ему дорогими, он и хотел рассказать в задуманной поэме. Главным героем поэмы должен был стать русский солдат, воевавший на Карельском перешейке, – Василий Теркин. Автор воспользовался именем героя коллективного фельетона газеты Ленинградского фронта «На страже Родины» Васи Теркина, в создании которого принимал участие.

Весть о войне 22 июня 1941 года застала отца как раз в работе над этой поэмой, несколько глав которой уже было написано. Но работа шла туго. В ней, по его выражению, не было «электричества», то есть того озарения и вдохновения, когда стих идет за мыслью легко и свободно. Финская война, о которой он писал, не стала его личным переживанием, личной болью. И герой ее оставался несколько абстрактным, литературным, не становясь для автора (а значит, и для читателя) живым и родным. С самого начала новой войны поэт понял, что она совсем иная: не только по своим масштабам – по своей природе. «Глубина всенародно-исторического бедствия и всенародно-исторического подвига в Отечественной войне с первого дня отличила ее от каких бы то ни было иных войн и тем более военных кампаний», – скажет Твардовский позднее. И не случайно именно на этой войне, совсем иной, чем финская, родились самые пронзительные стихи о безвестном парнишке, убитом на финском льду («Две строчки», 1943 г.).

Обратившись к прерванной 22 июня 1941 года работе весной 1942-го, поэт чувствовал, что сможет написать о российском солдате по-новому, «в 100 раз лучше». Дело было, по-видимому, не только в накоплении военного опыта, впечатлений и размышлений. В экстремальных ситуациях труднейшего 1941 года, в его отступлениях и поражениях, с особой яркостью и силой раскрывались характеры, обозначались солдатские судьбы. Представления поэта о войне, о тех, кто принял на себя ее тяжесть, становятся глубже и сложнее. Военные события переживаются как события собственной жизни. В их осмыслении общее уже неразрывно сливается с личным, биографическим. Все это в значительной мере явилось прямым результатом работы фронтового корреспондента.

По внешним показателям результат этот в конечном счете невелик. Из многих десятков стихотворений, напечатанных в «Красной Армии» и «Красноармейской правде», в собрание сочинений поэт включил менее трети, а очерки 1941 года вообще не перепечатывал. Но без всей этой «продукции» периода Отечественной войны поэма «Василий Теркин» вряд ли состоялась бы в том виде, в каком вошла в литературу.

Примечательна сама тематика очерков Твардовского: они, как правило, посвящены не столько боевым эпизодам, сколько людям, в них участвовавшим. Автор пристально вглядывается в мир солдата – «внутренний и окольный», стремясь рассказать не только о том, как он воюет, но и что он при этом думает о самой войне, о жизни. Очерки Твардовского 1941 года о сержанте Иване Акимове, боцмане Щербине, комбате Петре Мозговом, летчике Герое Советского Союза Петре Петрове, рядовом Саиде Ибрагимове, майоре Василии Архипове, капитане Тарасове, командире батареи Рагозяне, сержанте Павле Задорожном, рядовых Николае Буслове, Владимире Соломасове и других так и остались на страницах «Красной Армии». Но в них, как и в стихах о танковом экипаже братьев Пухолевичей, о сержанте Василии Мысенкове, уже запечатлены многие из тех черт и черточек российского «труженика-солдата», которые будут сконцентрированы в образе Теркина – собирательном в самом прямом и точном смысле этого слова. Жизнелюбие, природный оптимизм, смекалка, готовность прийти на выручку, органическая храбрость, спасительное чувство юмора – эти и другие черты, взятые из «живой жизни», подмеченные у реальных, конкретных людей, получили художественное осмысление в поэме, герою которой автор отдал многое и из собственных размышлений и чувств. С этой точки зрения работа военного корреспондента Твардовского на Юго-Западном фронте по-своему оказалась подготовительной к созданию поэмы «Василий Теркин», а период службы на Западном (3-м Белорусском) обеспечивал конкретным материалом при написании разных по тематике глав, создававшихся в самой гуще военных событий. Автор «Книги про бойца», обращенной к тем, «кто воюет на войне», должен был знать войну «изнутри».

В августе – сентябре 1942 года в газете Западного фронта «Красноармейская правда» стали печататься главы поэмы «Василий Теркин», позднее отнесенной критиками к лирико-эпическому жанру. Наверное, в истории печати жанр этот впервые был представлен в разгар войны во фронтовой малоформатной газете. Листая сейчас подшивки «Красноармейской правды» (они хранятся в Военном отделе РГБ, бывшей Ленинке), нельзя не почувствовать некоторую обособленность поэмы от основного содержания газеты.

Бойцы Западного фронта «Красноармейскую правду» ценили – она была для них важнейшим источником информации о происходящем не только на своем, но и на других фронтах Отечественной войны. Они охотно сотрудничали с газетой, посылая в редакцию письма, в которых рассказывали о своих товарищах, о боевых эпизодах и фронтовых буднях.

В газете сообщалось немало полезных сведений: как подшить валенки, как правильно поставить палатку, наладить работу походной кухни и т. д.

Но, как и все фронтовые газеты, она ориентировалась на центральную, партийную прессу, заимствуя из нее установки, лозунги, темы передовиц и текущих материалов, а многое и перепечатывая. Со страниц фронтовой печати не сходило имя Сталина, с упоминания которого начинались и заканчивались передовые, как это было в «Правде» или «Известиях». «Мы победим потому, что нашей борьбой руководит великий продолжатель дела Ленина – товарищ Сталин», – повторялось здесь из номера в номер. В разнообразных материалах газеты варьировался призыв сплотиться вокруг вождя, который приведет народ к победе. Едва ли не больше внимания, чем событиям на фронте, «Красноармейская правда» уделяла информации о политработе в войсках, о собраниях партактивов в частях, об изучении на переднем крае приказов Главнокомандующего.

В главах «Василия Теркина», печатавшихся рядом с этими материалами, нет упоминаний ни о Сталине, ни о партии. А «политбеседа», которую герой поэмы ведет на тех же страницах, исчерпывается лозунгом «Не унывай!». Между тем Твардовский, вступивший в партию на фронте в дни финской войны, Сталина в ту пору почитал. Понимал, что орден Ленина, данный ему вождем (в 1939 г.), прервал травлю, которой он подвергался как «кулацкий подголосок». Упоминания о Великом Маршале были уже настолько привычными, неизбежными в советской литературе о войне, что читатели и восприняли бы их как ритуально-обязательные. Но присутствие в этом произведении партии и ее вождя, облегчая публикацию его отдельных глав и судьбу в целом, разрушало бы и замысел, и образный строй поэмы о народной войне.

Интуиция и мудрость подсказали Твардовскому, что «в тяжкий час земли родной» надо говорить только о главном и вековечном – о Родине большой и малой, о семье и доме, о долге и чести, о жизни и смерти. Об этом и ведется самый серьезный разговор в «Книге про бойца»: автор сознательно отказался от облегченного изложения, подразумевающего некую выдуманную «фронтовую массу». Он обращался к людям, которых, по его словам, «нельзя было не уважать, не любить». Поэт нашел для них свои слова, используя и те, что не принято было употреблять в советской литературе. Бой за Родину он назвал «святым и правым», а утверждая правоту и святость борьбы с врагом, говорил о родной земле, по которой шагают захватчики: «Россию мать-старуху // Нам нельзя терять никак».

Герой поэмы уповает не на вождя, а надеется на таких, как он сам: «Грянул год, пришел черед, // Нынче мы в ответе // За Россию, за народ // И за все на свете…» Теркин – «верный долгу и присяге // Русский труженик-солдат» – поступками своими показывает способность взять на себя инициативу и ответственность в решающий момент. Это человек внутренне свободный, лишенный чинопочитания и боязни начальства («дальше фронта не пошлют»). Теркин совсем не соответствует характеристике некоторых критиков, оценивавших его как некоего «балагура, весельчака», способного лишь поднимать настроение окружающих. Он вовсе не так прост, каким представляется на поверхностный взгляд. Об этом свидетельствует хотя бы то чувство неясной ему самому вины, которое испытывает этот защитник Родины перед теми, кого защищает, о чем не раз упоминается в поэме. «Мать-земля моя родная, // Вся смоленская родня, // Ты прости, // За что, не знаю, // Только ты прости меня…»

В свое время С.Т. Коненков задумал делать скульптурный портрет героя поэмы с его автора: он угадал в Теркине внутреннюю интеллигентность, способность «мыслить и страдать», сближавшую его с автором, который и не скрывал, что отдал герою поэмы много своего. «В муках тверд и в горе тверд», Теркин в дни победоносного наступления может и прослезиться – и в этом он также схож с автором. Сейчас это сходство становится еще более очевидным благодаря публикуемым дневникам отца и его переписке с нашей мамой. Мы с сестрой полагаем, что сам он вполне подходит под определение, которое дал своему герою: «святой и грешный русский чудо-человек».

После появления первых глав «Теркина» в «Красноармейской правде» Твардовский по письмам, по встречам с бойцами понял, что задуманная книга нужна им, а герой близок.

В апреле 1943 года поэт «опробовал» главы новой поэмы и в глубоком тылу, в Чистополе, где тогда обосновалась в эвакуации большая писательская колония – семьи писателей-фронтовиков и несколько десятков писателей (Л. Леонов, К. Федин, К. Тренев, В. Шкловский, Н. Асеев, Б. Пастернак, М. Исаковский, С. Галкин, М. Зенкевич, В. Боков, А. Арбузов и другие). Как и первые приезды отца (в январе и июне 1942 го- да) – этот последний был весьма кратковременным.

Первый мой вопрос к отцу при встрече, который я задавала, едва он переступал порог, всегда был один и тот же: сколько дней он пробудет с нами. И каждый раз он называл этот отпущенный ему срок с виноватой улыбкой. На этот раз приехал на целую неделю. Но для общения с семьей, как всегда, осталось ничтожно мало времени: все дни его пребывания в Чистополе на улицу, носившую имя немецкого социал-демократа Августа Бебеля, в дом, где мы жили, шел самый разнообразный люд – местный и эвакуированный. Повидаться с Твардовским, расспросить его о положении на фронте шли и поодиночке, и группами. Жены фронтовиков, как правило, приносили письма и свертки (порой увесистые) для передачи или пересылки мужьям. Отцовский рюкзак разбухал на глазах. При большом скоплении людей в комнате, когда от соседей приносили стулья и скамейки, часто звучали стихи: среди чтецов был и отец. Из соседей, живших в нашем же доме, помню семьи В. Гроссмана, критика С. Гехта и поэта Гордона.

В городском кинотеатре Чистополя Твардовский, выступая вместе с Б.Л. Пастернаком и М.В. Исаковским, читал отрывки из «Теркина». Запомнилось, как мама советовала не читать «Переправу»: настроения в среде эвакуированных были и так довольно сумрачными и тяжелыми. Но отец все-таки прочел «Переправу», и с большим успехом. Восторженный отзыв Пастернака о «Теркине» зафиксировал в дневнике 1943 года А. Гладков.

Вместе с количеством писем фронтовиков росла убежденность Твардовского в том, что он нашел свое место на войне, свое истинное назначение. «Нет, и я здесь что-то значу, // На войне, Отчизна-мать» – эти строки, не вошедшие в поэму, написаны в конце войны, когда он мог уже подвести некоторые итоги сделанного.

Поддержка читателей оказалась решающей для дальнейшей судьбы «Книги про бойца». Создавалась она в условиях фронтовых, с их бесконечными переездами, срочными заданиями и командировками, прерывающими иногда надолго написание очередных глав. Поэт писал ее «на войне, под кровлей шаткой, // По дорогам, где пришлось, // Без отлучки от колес, // В дождь, укрывшись плащ-палаткой, // Иль зубами сняв перчатку // На ветру в лютой мороз».

Считая «Теркина» своим основным делом, военкор Твардовский продолжал выполнять обычную заказную газетную работу, к которой прибавилась в 1943 году трудоемкая обязанность литературного критика, рецензирующего поступавшие в газету стихи и очерки. А еще отнимали время занятия по строевой подготовке (подполковник Твардовский был назначен командиром отделения, что явно не соответствовало его воинскому чину). Но не эти трудности были главными.

Поэма и ее герой не пришлись ко двору тем, кто тогда руководил литературой: они плохо вписывались в предначертанные рамки «социалистического реализма». Из дневников и писем отца сейчас впервые можно узнать, с какими препятствиями на пути к читателю встретился «Теркин». Большие и малые придирки к поэме, ее замалчивание, попытки ее запретов – все это не могло не сказаться на рабочем настроении поэта. Стали одолевать сомнения, то ли он пишет, что действительно нужно для армии. Ведь среди настороженно относившихся к «Книге про бойца» были люди, им весьма уважаемые: например, А.А. Фадеев, с которым еще до войны сложились дружеские отношения. Снисходительно похваливая поэта, критики предъявляли упреки по тем временам достаточно серьезные, находя в Теркине мало примет советского солдата. Автора призывали усилить политическую и идейную сознательность героя. Временами Александру Трифоновичу казалось, что поэма так и не дойдет к читателям в задуманном и завершенном виде. Да и редактор «Красноармейской правды», улавливая настроение в «верхах» и в литературной среде, давал понять, что настоящее дело литератора при газете – писать стихи и фельетоны, а поэма может и подождать. Особые мучения испытывал поэт, видя, как коверкают и искажают его детище при публикации, стремясь вычеркнуть то, что противоречило стереотипам советской литературы.

«В муках тверд и в горе тверд», он все-таки выдержал эти испытания: проявив свойственные ему смолоду непреклонность и терпение, закончил поэму «Василий Теркин» и отстоял ее издание. Помогли те, о ком он писал: они не позволили ему оставить эту работу. Снова и снова бойцы давали понять, что хотят воевать и закончить войну вместе с Теркиным. Благодарили автора за правду о жизни солдата, за понимание его души. После таких писем совсем иначе воспринимались нападки на поэму: «Что ей критик, умник тот, // Что читает без улыбки, // Ищет, нет ли где ошибки, – // Горе, если не найдет…»

Другой, не менее важной опорой для поэта была жена. Тому свидетельство – их переписка. Мама верила безгранично в его талант, и эта ее вера укрепляла нашего отца, когда он, казалось бы, готов был дрогнуть под напором тяжелых обстоятельств. За годы, прожитые вместе, отец привык доверять ее уму, вкусу и чутью. Не уступавшая мужу в начитанности и образованности, Мария Илларионовна (Машенька, Маня в его письмах) оставалась и в годы войны его постоянным, ревностным читателем и критиком, в котором он так нуждался. Едва ли не первая она поняла и приняла «Теркина», оценила истинные достоинства поэмы. Жена была надежной опорой поэта, когда и на «Страну Муравию» нападали как на «кулацкую поэму». И она будет также поддерживать мужа все годы, когда на посту редактора «Нового мира» ему снова понадобятся (на целых 16 лет!) непреклонность и терпение. «Да, друзья, любовь жены – кто не знал – проверьте, – // На войне сильней войны // И, быть может, смерти». Думается, что те, кто прочтет переписку наших родителей, помещенную в этой книге, справедливо воспримут эти строки из «Теркина» и как автобиографические.

Надо сказать, что без мамы эта книга вряд ли бы состоялась. Это она сберегла письма отца военных лет (а он привез с фронта все ее письма). Работая над летописью жизни и творчества поэта, она оставила к ней свои комментарии, которые мы с сестрой использовали как ее воспоминания (М.И. вспоминает. – Ред.). В этой книге собраны дневники отца и переписка с мамой за 1941–1945 годы – «строки и страницы – дней и верст особый счет». Ее можно рассматривать как своеобразную семейную хронику Отечественной войны, в которой нашли выражение мысли и чувства, настроения и стремления современников – на фронте и в тылу. Книга раскрывает новые страницы биографии поэта и истории создания его военных поэм, позволяя глубже заглянуть в его внутренний мир. Но, думается, эта книга будет интересна и как человеческий документ, сколь эмоционально, столь и конкретно фактологически помогающий воссоздать неповторимые «сороковые роковые».

Твардовский закончил «Теркина» уже после победы. В заключительной главе он уже позволил себе сказать о той сокровенной цели, которую держал в уме и сердце при написании «Книги про бойца»: «Я мечтал о сущем чуде: // Чтоб от выдумки моей // На войне живущим людям // Было, может быть, теплей…» Получивший за годы войны сотни солдатских писем и множество изустных отзывов о «Теркине», высказанных на передовой, автор с полным основанием мог сказать: «Скольким душам был я нужен, // Без которых нет меня…» Далеко не всякий писатель, читаемый «нарасхват», и не всякий популярный поэт мог бы вслед за Твардовским произнести такие слова, сказанные им в конце Великой войны. Та особая связь с читателями, что установилась у него, была поэту дороже всех наград.

Благодарные письма фронтовиков шли к нему до самой смерти. Приведем несколько строк из одного, полученного им в 1969 году. Инвалид Отечественной войны Алексей Михайлович Минаев, раненный под Витебском в декабре 1943 года (там же, где побывал тогда и Александр Трифонович), делился впечатлениями от «Василия Теркина», которого прочитал уже после войны. «Каждая строка поэмы, – писал он из села Пушкова (Татария), где работал сельским учителем, – это не только услышанное и увиденное поэтом, а горячо пережитое, с начала и до конца, и до единой мелочи воспринятое близко к сердцу самим поэтом и тысячами ему подобных соотечественников. Я, например, на многих страницах поэмы вижу себя, как будто это описана моя жизнь со всеми подробностями». А вот самое последнее письмо о том же герое, полученное под новый, 1970 год – накануне вынужденного ухода отца с поста редактора «Нового мира». Оно пришло из Приморья вместе с посылкой с кедровыми шишками, которые у нас сохранились. «О Теркине мы помним и в таежных берлогах, и на вершинах гор, но как быть дальше – закрыто дымкой…» – писал от имени своих товарищей-геологов Алексей Петрович Гришков.

Такой взыскательный и пристрастный критик, как И.А. Бунин, не нашел в поэме ни единого фальшивого слова. Честная и правдивая «Книга про бойца», противостоявшая в свое время официальной лжи, ныне по-своему противостоит появившимся в последнее время нигилистическим оценкам Отечественной войны, подвергающим сомнению ее справедливость и народный характер.

Успех «Теркина» как бы заслонил другое произведение поэта, которое он писал на протяжении войны и завершил уже в послевоенном году – «Дом у дороги», – о разрушенном войной доме и разлученной ею семье. Поэма была по-особому дорога автору, как вобравшая в себя боль и горечь пережитого народом бедствия. Композитор В. Гаврилин, написавший впоследствии к «Дому у дороги» прекрасную музыку, сделал ее лейтмотивом народный плач.

Отец с грустью называл поэму «Дом у дороги» «полуопубликованной» и «полупрочитанной»: она не вписывалась в литературу послевоенных лет с ее победным ликованием, мало издавалась, да и критика обошла ее стороной. В ней Александр Трифонович, в ту пору первый и единственный в советской литературе, поднял трагическую тему пленных. По директиве вождя сдача в плен приравнивалась к измене Родине, расценивалась как преступление. Глава «Дома у дороги», посвященная пленным, по сути, была прямым протестом против этого бесчеловечного приговора. Острота и злободневность этой темы в послевоенные годы не ослабла – судьбы возвращавшихся из плена, как правило, были трагичны.

«Дом у дороги» – поэма о любви, которая «была сильна // Такою властной силой, // Что разлучить одна война // Могла. // И разлучила…»

К теме «любовь и война» Твардовский обратился еще в «Теркине», где глава «О любви» посвящена Марии Илларионовне. И здесь, так же как и в «Доме у дороги», речь идет о любви, способной пережить войну, самую жестокую и долгую. Некоторые современники видят ущербность поэзии Твардовского в том, что у него нет любовной лирики. Каждому свое: у Твардовского ярко представлена лирика семейной любви, той, что обычно поэтов не вдохновляет.

«…Сердцем не утрачен // Поцелуй последний тот // Губ от слез горячих // Бедных тех, родимых губ, // Слабых и печальных, // Как он памятен и люб, // Поцелуй прощальный…» Сосредоточенность поэта на любви семейной во многом станет понятнее по прочтении переписки наших родителей, извлеченной из семейного архива. В их отношениях было свое целомудрие: они никого не впускали в свою личную жизнь, признавая ее, по выражению отца, «сокровенной и неприкосновенной». Считаясь с этим, мы с сестрой сократили в их переписке чисто личные места, откровенность которых явно не предназначалась для посторонних. Сокращения эти ни в коей мере не сказались на общем смысле и тональности писем. Видно, что писавшие их, разлученные войной, прочно связаны любовью, детьми, единомыслием в главном, пережитым вместе горем и радостями – всем тем, что отличает семью от простого сожительства или, как теперь выражаются, «партнерства».

В дневниках отца также в нескольких местах сокращены записи, касавшиеся чисто семейных проблем. Военные дневники Твардовского печатаются полностью: ранее он использовал лишь отдельные записи в очерках «Родина и чужбина». Дневники поэта были одновременно и его рабочими тетрадями, где записи о текущих событиях, встречах, размышления о происходящем чередовались с черновыми набросками и вариантами стихов и глав поэм. Отец много и подолгу работал над текстами, добиваясь нужной ему точности и выразительности. Порой недоработанное произведение «отлеживалось», а автор обращался к другому. Вновь возвращался к оставленным стихам после перерыва, иногда весьма значительного, начиная работу как бы сызнова. Каждая из военных поэм, как и стихи, представлена в записях в нескольких вариантах. Все они в этой книге, разумеется, не воспроизводятся – мы оставляли некоторые фрагменты, не вошедшие в окончательный текст произведений.

Отец заканчивал войну в Германии. На протяжении всех военных лет его настроение напрямую было связано с происходившим на фронте. В период успешных наступательных операций 3-го Белорусского фронта поэт переживает духовный подъем, сказавшийся и на его работе. Но после перехода границы, в Германии, когда победа приблизилась уже вплотную, настрой у Александра Трифоновича далеко не жизнерадостный. А ведь для врага настал тот самый час расплаты, о котором так горячо мечтал поэт, веря в ее неотвратимость.

В очерке «Гори, Германия!» он рассказывает, как горел город Инстербург, подожженный немцами со всех концов в день его взятия советскими войсками. Боец-автоматчик, правофланговый колонны, шедшей через город к Кенигсбергу, отбросил упавшую на мостовую головешку со словами: «Гори, Германия». Автор заметил, что и ему Германию не жалко.

Спустя десятилетия со дня Победы, тем, «кто из другого поколенья», возможно, эта и другие записи покажутся недостаточно гуманными. Надо все же представить себе, какие чувства испытывали люди, в полной мере хлебнувшие все, что несет с собой жестокая и кровопролитная война, к врагу, эту войну развязавшему. Тогда будет понятнее стремление «добить» фашистов, также отразившееся в дневнике фронтового корреспондента Твардовского. Его чувства по отношению к агрессорам не распространялись на население Германии. Но те, кто видел, как горели их дома, как мучились от голода и холода дети, те, кто потерял родных и близких, вполне могли в дни победоносного наступления не ощущать жалости и сочувствия к недавнему противнику. Отец, как и большинство людей, прошедших войну, не испытывал той ненависти к поверженному врагу, какую они ощущали при его продвижении в глубь страны.

Судя по дневнику, многое у поэта здесь, в Германии, в дни наступившего возмездия вызывало чувство жалости. Он сострадал людям из вражеского стана, помимо их воли вовлеченным в эту страшную бойню. Он жалел оставленных фашистами в городах женщин и детей. Ему жаль было недвижного немецкого мальчика с больной ногой, брошенного своими же на произвол судьбы. Жалость и сочувствие отца всегда были действенными, сопровождавшимися попытками помочь. Только о своих добрых делах он не распространялся и в дневнике их не фиксировал.

Характерно, что и грозные слова, обращенные на немецкой земле к ее столице: «Берлин! Берегись гостей!» – он в стихотворении «Граница» изменяет на другой призыв: «Плати по счетам, Германия! // Молись! По тебе идем…» Это, по сути, призыв к покаянию.

Записи и письма поэта последних военных месяцев отразили тоску по Родине, особенно острую в этом чужом и чуждом «краю краснокирпичном». Давала себя знать огромная усталость от фронтовой службы, накапливавшаяся годами. Именно в последние месяцы перед победой со всей силой сказалось и отвращение к войне как состоянию для людей ненормальному, противоестественному. В разгар святого и правого боя было не до подобных мыслей и чувств. Весной 1945-го время для них наступило… И, вспоминая дома о страшных разрушениях, принесенных войной, о причиненных ею ранах, он с горечью говорил не только о человеческих потерях, но и о погубленных лесах и садах, о разрытых минами и траншеями полях…

С первых дней Отечественной войны Твардовский понял, что память о ней, если он выживет, останется с ним навсегда. «И памятью той, вероятно, // Душа моя будет больна, // Покамест бедой невозвратной // Не станет для мира война…» Так оно и случилось: тема войны не уходила из его поэзии до самых последних лет.

В поэме «Теркин на том свете» воинам, погибшим в Великой битве за Отечество, в их вечном сне снится, «что была она последней, эта битва на земле. // Что иные поколенья, из пребудущих времен, // Не пойдут на пополненье скорбной славы их знамен». «Святой памяти» павших посвящены лучшие послевоенные стихи поэта. Среди них «Я убит подо Ржевом…», «В тот день, когда окончилась война…», «Та кровь, что пролита недаром…» Они трудно пробивались в печать, так как не соответствовали насаждаемому в литературе казенному оптимизму, исключавшему всякие раздумья о смерти.

В послевоенной лирике Твардовского мысль о нравственной ответственности живых перед теми, кто не пришел с войны, проходит своеобразным лейтмотивом: «суда живых не меньше павших суд». «Суровый атеист», чуждый всякой мистики, поэт был убежден, что «не избыть нам связи обоюдной. // Не мертвых власть, а власть того родства, // Что даже смерти стало неподсудно». Слышали однажды, как он по телефону отстаивал от редактора эти строки перед очередной публикацией стихотворения «В тот день, когда окончилась война…». Запомнилось, что отец говорил о безнравственности забвения…

Мы решили закончить эту книгу записью и стихами о взятии Берлина – 3 мая 1945 года: далее в тетради – вплоть до середины мая – идут наброски заключительной главы поэмы «Василий Теркин». О том, как поэт встретил День Победы 9 мая, можно узнать из воспоминаний его фронтовых товарищей. Вспоминал об этом не раз и он сам. В тот первый мирный день в маленьком немецком городке Тапиау (вблизи Кенигсберга) к дому, где располагалась редакция «Красноармейской правды», с утра потянулись бойцы и командиры. Они хотели узнать у газетчиков подробности последних известий, переданных глубокой ночью по радио. С сообщением об Акте о безоговорочной капитуляции Германии выступил Александр Твардовский. Именно от него бойцы узнали, что война закончилась. Александр Трифонович, прежде чем говорить об условиях капитуляции, сердечно поздравил всех с Победой. Художник О.Г. Верейский вспоминает, «как на залитой солнцем улице плакал пожилой солдат, как обнял его Твардовский, пытаясь успокоить. Солдат же бесконечно повторял одно и то же: «Сегодня люди перестали убивать друг друга!»

А вечером «все стволы палили в честь салюта». Из своего нагана палил в небо и наш отец с крылечка прусского домика – последнего военного пристанища редакции «Красноармейская правда». Опустошив барабан, он ушел к себе и заперся. Товарищи потом не сомневались, что именно той ночью он написал или начал писать заключительную главу «Теркина». Но ее пролог, начатый строками любимого Пушкина, уже был написан, а закончилась работа над главой лишь в июне. Однако в последней главе поэмы («От автора») действительно ощущается дыхание незабываемого дня 9 мая 1945 года. По приезде в Москву в конце мая – в отпуск – поэт собрал воедино наброски заключения к «Теркину», перенеся их в тетрадь недатированными. Судя по ним, можно заключить, что в майские дни, последовавшие за Победой, родилось посвящение ее «павшим памяти священной, // Всем друзьям поры военной, // Всем сердцам, чей дорог суд».

Поэту дорог суд не только современников, но и потомков.

Валентина Твардовская

Ольга Твардовская

1941

  • Павших памяти священной,
  • Всем друзьям поры военной…

22. VI

Война с Германией. Еду в Москву.

23. VI

В Союзе советских писателей СССР А.Т. оформляет документы для направления его в действующую армию. В Главное политическое управление Рабоче-Крестьянской Красной Армии (ГлавПУРККА) приходит за назначением на фронт.

Получает назначение на Юго-Западный фронт.

А.Т. – М.И. Москва – деревня Грязи (телеграмма)

Вечером будет машина выезжай без крупных вещей

24. VI

Интенданту 2-го ранга т. Твардовскому.

Командировочное предписание.

Приказом начальника Главного Управления политической пропаганды Красной Армии № 0045 от 24.VI.41 г. вы назначены литератором редакции газеты Киевского Особого военного округа «Красная Армия».

Срок выезда 24.VI.41 г.

Маршрут: Москва – Киев.

Корпусной комиссар Ф. Кузнецов[1].

М.И. вспоминает:

…Проводив его, я с детьми продолжала жить в этом доме, в этой деревне, хотя ни дом, ни местность мне не нравились…

Уехали мы с этой дачи после второго предупреждения о необходимости эвакуации, полученного из Союза писателей. Мы перебрались в Москву, а затем с очередной партией писательских домочадцев были направлены в Чистополь. Уже после окончания войны в одной из московских газет видела я фото: немцы в деревне Грязи. Чей-то труп на пороге избы.

Проводить А.Т. на фронт поехала я с Оленькой. Помню эту поездку. То стихавшие, то вдруг с новой силой возникавшие в вагонах рыдания. Тревожно-шумные остановки на маленьких станциях, где человеческая речь, гармошка и плач создавали звуковую волну горя, встречавшую и сопровождавшую поезд.

Проводы на фронт. Собрала белье, немного еды и положила в рюкзак маленькую подушечку – «думку»: не спать же в вагоне на собственном кулаке.

Потом упоминание об этой «думке» я читала в записках Андрея Малышки. Видно, ничего лучшего для подарка уходившему другу у Твардовского не нашлось, а так хотелось поддержать товарища, стихи которого ценил.

Провожать на вокзал он решительно запретил. Тогда я подумала, что не хотел он вызывать сочувствие товарищей видом женщины с младенцем на руках. Но уже после войны в записках Долматовского нашла иное объяснение: группа отъезжавших на Юго-Западный фронт сговорилась собраться на вокзале без сопровождающих.

25. VI

Отъезд из Москвы в Киев вместе с поэтами Е.А. Долматовским и Джеком Алтаузеном, получившими такое же назначени.

26. VI А.Т. – М.И. Станция Хутор Михайловский – деревня Грязи

…Выехали очень удачно – в мягком вагоне, так что и выспаться успели. Пишу тебе эту писульку на станции. Это уже близко к цели…

Р.Т. Из утраченных записей

…Поезд Москва – Киев остановился на станции, кажется, Хутор Михайловский. Выглянув в окно, я увидел нечто до того странное и ужасающее, что до сих пор не могу отстранить это впечатление. Я увидел поле, огромное поле, но был ли это луг, пар, озимый или яровой клин – понять было невозможно: поле все было покрыто лежавшими, сидевшими, копошившимися на нем людьми с узелками, котомками, чемоданами, детишками, тележками. Я никогда не видел такого количества чемоданов, узлов, всевозможного городского домашнего скарба, наспех прихваченного людьми в дорогу. На этом поле располагалось, может быть, десять тысяч людей. Здесь же был уже лагерь, вокзал, базар, привал, цыганская пестрота беженского бедствия. Поле гудело. И в этом гудении слышалась еще возбужденность, горячность недавнего потрясения и уже глубокая, тоскливая усталость, онемение, полусон, как раз как в зале забитого до отказа вокзала ночью на большой узловой. Поле поднялось, зашевелилось, тронулось к полотну дороги, к поезду, застучало в стены и окна вагонов, и казалось – оно в силах свалить состав с рельсов. Поезд тронулся…

27. VI А.Т. – М.И. Киев – деревня Грязи

…Прибыл в Киев, еду дальше к месту работы… По дороге картины, которые, конечно, легко представить. Но настроение у народа прекрасное…

Не знаю, налажена ли уже работа полевой почты, но не беспокойся, если в письмах будет перерыв.

Работать буду во фронтовой газете, как и было мне известно…

Город необычайно красив, древен и молод одновременно. Днепр – широчайший…

28. VI

А.Т. прибыл в Проскуров, где находилась редакция фронтовой газеты «Красная Армия». На совещании у полкового комиссара И. Мышанского, редактора газеты, А.Т. получает задание написать о Днепровской флотилии, защищавшей Канев.

Р.Т. Из утраченных записей

Еще была запись о Каневе, который был передним краем нашей обороны – еще за Днепром, – куда мы ездили уже из Киева, где выпускали свою фронтовую газету в помещении редакции одной киевской газеты. Еще был цел каневский мост железнодорожный, но по нему ходили машины. Помню тревожно-чистое голубое с легкой дымкой и золотистостью небо раннего полудня. Нытье моторов в пробке, образовавшейся у моста, невозможность куда-нибудь податься – взад или вперед – или выскочить в сторону: к мосту подводила насыпь, железнодорожная, разбитая машинами.

И ожидание, ожидание чего-то, что обязательно должно было произойти. Небо, решетки и переплетения моста, и внизу широкая, густая, отчасти стальная синева Днепра. О! – сказал кто-то коротко и, пожалуй, даже раньше, чем белый столб возник из синей воды и послышался тяжелый чох разорвавшегося в воде снаряда. Движение по мосту было медленное – по доскам, наскоро настеленным на балках и рельсах, – и уже совсем никуда нельзя было деться в случае чего с этого изнурительного конвейера. Перейдя мост, машины шли по правому срезу у насыпи, по такому узкому уступчику насыпи – как проехать одной машине. Это была сторона насыпи, обращенная туда, откуда бил немец. Мы уже были совсем близко от того места, где колонна заворачивала под котлован и люди начали разбегаться, в том числе и мы, ехавшие на грузовике целым отделением. Из наших тогда был легко ранен один человек. Это была по существу первая настоящая личная близость к войне, если не считать уже пережитых легких бомбежек.

Конец июня – начало июля

Встреча на пути в Днепровскую флотилию на берегу Трубежа с писателем Юрием Крымовым, где все попали под налет «юнкерса». Остановка в приднепровском селе Калиберда, откуда под непрерывной бомбежкой перебрались на корабли Днепровской флотилии.

М.И. вспоминает:

…Поездка в Канев имела непредвиденные последствия для А.Т.: он не привез материала «в номер». Со стороны редактора последовало замечание о невыполнении задания. Со стороны А.Т. – возражение, т. к. замечание было не в должной мере корректно. Этого конфликта слегка касается А.Т. в письме 26 августа.

Но о причинах, повлекших невыполнение задания, он не сообщает в письме… Посещение Днепровской флотилии, разгром которой совершился в дни боев под Каневом, тяжелейшее по впечатлениям, связалось в сознании с общим тяжелым положением на фронтах и с лично пережитым в поездке случаем под бомбежкой, когда лишь мгновенная реакция товарища спасла от неминуемой гибели…

6. VII

Первое выступление фронтового корреспондента А.Т. во фронтовой газете Юго-Западного фронта «Красная Армия» со стихами «Бей фашистские танки».

А.Т. – М.И. Киев – Москва

…Мы все время в движении. Здесь все совсем по-другому, это не Финляндия. Работать я еще толком не работал, т. к. редакция требует в первую очередь не стихов, а материала фактического, который дороже всего и труднее его добывать…

Из трудностей жизни самая главная – «недосып», то есть почти без сна. Но переношу все это довольно легко. Часок вздремнул, и свеж, как огурец… Очень радует одно: наши не боятся немца, презирают его и при малейших условиях необходимой организованности бьют его, как Сидорову козу. Не унывай, раздумывая о нашем отходе. Он будет, может быть, даже бо́льшим, чем ты представляешь, но это путь к победе. Родине нашей случалось и без Москвы оставаться на время, а не то что…

Р.Т. Из утраченных записей

…Еще впечатление природной красоты Украины, от самого своего западного края уходившей у нас из-под ног и колес в отступление. Я ее впервые увидел, Украину, если не считать двух-четырех концов пути в поездах Москва – Севастополь, Москва – Сочи. И увидел в такую медоцветущую пору – в последние дни июня. Как поразил меня запах в открытом поле, вдалеке от каких-либо садов или пчельников, густой, медовый запах, исподволь сдобренный еще чем-то вроде мяты. Я спросил у товарища украинца, чем это так пахнет, оказалось – пшеницей…

  • Какие хлеба поднялись от границы,
  • Как колосом к колосу встали они,
  • Как пахнут поля этой ржи и пшеницы
  • На утреннем солнце. Всей грудью вздохни…
  • …Как будто я сам в Украине родился
  • И белую пыль эту с детства топтал,
  • И речи родимой, и песням учился,
  • И ласку любимой впервые узнал…

Еще запись…

Прошли с боями, с бедами отступления чуть не тысячу верст, воевали уже не один месяц, а расположившись на привал в холодеющей к вечеру степи, полной запахов поздней печальной страды (картофельник, свежая яровая солома), запели. Запели простую душевную русскую песню, в которой даже про войну не было ни слова. Зато были слова о жизни, любви, родной русской природе, деревенских милых радостях и печалях. И странно: казалось, что ничего этого нет – ни немцев, ни великого горя, а есть и будет жизнь, любовь, родина, песня. Мать обнимет сына. Воин подхватит на руки выросшего без него сынишку. (Записано было гораздо лучше.)

11. VII А.Т. – М.И. Киев – Чистополь (письмо первое)

…Живу, конечно, напряженнее, чем где-либо раньше. Все это легко представить даже по газетам. В быту одно неудобство (собственно, не одно, но более понятное) – это то, что я путешествую врозь со своим чемоданом. То он впереди, то – я. Вчера удалось помыться горячей водой, и рубашку крайне нужно было сменить – купил какой-то апаш…

Написал несколько стихов, но все еще очень плохо. Писать приходится бог весть в какой обстановке. Это тяжело, когда чувствуешь, что тут бы слова нужны такие, с которыми на смерть людям идти, а глядишь – стишки, какие мог бы написать и не я, и не выезжая из московской квартиры. Конечно, если буду жив, все возмещу – ничего не забуду, но особенно важно было теперь, теперь говорить сильно и волнующе…

Волею судеб работаю я со следующими товарищами: Безыменский, Вашенцев, М. Розенфельд, Савва Голованивский (Украина) и др. Очень не повезло с редактором, но что же – свое дело я так или иначе буду выполнять…

11. VII А.Т. – М.И. Киев – Чистополь (письмо второе)

…Вчера послал тебе письмецо более пространное. Выезжать последние дни – не выезжаю, но работы хватает и на месте.

Частенько приходится бегать «от воздуха», но все это сущие тыловые пустяки. Люди живут, работают, пьют, едят и даже спят. В отношении к Армии народа, детей, женщин, занятых на разных работах, – столько трогательного, что не рассказать. М.б., напишу что-нибудь и на эту тему…

1. VIII А.Т. Д/а – газета «Известия»

Вношу через посредство вашей газеты в фонд обороны Родины Сталинскую премию в размере 50 000 руб., присужденную мне в текущем году.

А. Твардовский

5. VIII

А.Т. вместе с поэтами А. Малышко, М. Бажаном и др. выступает по радио, читает свои военные стихи.

  • Когда ты летишь
  • Поутру на работу,
  • С земли своего
  • Узнают по полету…
  • …И, спинкой мелькнув
  • Меж подсолнухов голой,
  • Бежит на задворки
  • Трехлетний Микола.
  • Он долго и жадно
  • Следит за тобой,
  • Он тоже тебя
  • Посылает на бой…
  • А там за Днепром,
  • За крутым поворотом
  • Тебя уже видит
  • Родная пехота…
  • И вот развернувшись,
  • Летишь ты обратно.
  • Машина работает
  • Ровно и внятно.
  • И вновь под тобою —
  • Прибрежные села,
  • И щурится, глядя
  • Под солнце, Микола.
  • Кричит с огорода:
  • – Ой, баба, ой, мама,
  • Бегите, глядите —
  • Тот самый, тот самый…

М.И. вспоминает:

…Стихотворение «Когда ты летишь» обязано поездке под Канев. Именно там увидел А.Т. малыша Миколку, угощавшего корреспондентов семечками; заслышав вражеский самолет, прятавшегося под лавку или укрывавшего голову подушкой. Трогательное упоминание об этом ребенке есть в письме А.Т. 12 октября. Обращает на себя внимание то, что А.Т. включал это стихотворение во все прижизненные издания, тогда как многие фронтовые стихи такого же и даже лучшего уровня он исключал из позднейших выпусков своих работ. Наверно, образ ребенка, встреченного в трагических обстоятельствах войны, особенно врезался в его память, и он, этот образ, восполнял несовершенство произведения, созданного в походных условиях первого военного года…

Конец августа

Встреча с Аркадием Петровичем Гайдаром, с которым Твардовский сблизился в 1940 г. А.Т. был одним из последних, кто видел Гайдара. В сентябре, отказавшись вылететь из окруженного Киева, военный корреспондент «Комсомольской правды» Гайдар остался в партизанском отряде. А 26 октября 1941 г. Гайдар погиб в бою под деревней Леплява Каневского района.

25. VIII А.Т. – М.И. (с оказией)

…Сейчас насчет переписки нужно подождать. Почта работает скверно, для этого есть тысячи причин… Но все же я должен тебя уведомить о главных моментах этой двухмесячной жизни. На первых порах у меня (не только у меня, но главным образом у меня) были тяжелые отношения с начальством. Редактор сильно хамил, а мне не повезло. В первой поездке я с непривычки (потому что ничего подобного не видел в Финляндии) немного опешил и вернулся без единой строчки материала. Ты, конечно, понимаешь, что раз я не нашел материала, значит, его действительно нельзя было собрать, но на языке военного это было невыполнение боевого задания. Сразу же я поехал в новую поездку и возвратился с богатым материалом. С тех пор езжу и пишу благополучно. А редактор, сильно нахамив, вдруг осекся и ведет себя по отношению ко мне излишне хорошо. Доходит до того, что я должен сам добиваться поездки на фронт. Кстати сказать, мы говорим «на фронт», хотя сами находимся на самом настоящем фронте. Под Киевом бои…

Теперь о работе. Я пишу довольно много. Стихи, очерки, юмор, лозунги и т. п. Работа, говорят, хороша. Попросту сказать, на редакционных совещаниях она неизменно получает лучшую оценку. Сам же скажу, что все это, конечно, газетное, иного и требовать сейчас от себя не приходится. В центральную печать редко передать удается что-нибудь… Я об этом не тосковал бы, но мне хотелось бы, чтоб ты хоть изредка могла видеть мое имя в печати, а значит, и знать обо мне, что я, как говорится, жив-здоров…

Ты, наверно, знаешь, что премию я отдал в фонд обороны. Я не мог с тобой переговорить предварительно, но я был абсолютно уверен, что ты это одобришь, и так как эти наши с тобой деньги, то вместе со мной и ты внесешь свою половинку. Дорогая, это – боевой самолет, а как они здесь нужны, я имел возможность убедиться…

М.И. вспоминает:

…Государственная премия, присужденная за поэму «Страна Муравия», неприкосновенным капиталом хранилась в сберкассе. С нею связывались планы улучшения жилья: покупки где-то под Москвой избы или иного недорогого строения. Сообщение в газете было первой вестью о Твардовском, полученной в Чистополе. Весть эту принес кто-то из знакомых. До этого был большой перерыв в переписке, то есть после выезда из Москвы я не имела от А.Т. никаких известий. Вокруг же было столько неизвестности, исчезновений и слухов, слухов.

Засидевшись в Грязях, я с детьми была устроена в очередную эвакуационную группу так поспешно, что выехала лишь с несколькими рублями. Я пыталась получить выдававшиеся тогда вкладчикам, кажется, двести рублей, но для этого нужно было выстоять огромную очередь, потратить 2–3 часа, которых у меня не было. Из Чистополя я послала заявление в Москву о переводе вклада. Сделать это я могла потому, что на текущем счете имелось распоряжение Твардовского о праве моем пользоваться вкладом. Из Москвы пришел ответ с просьбой указать новую сумму: за это время пришло какое-то денежное поступление. Пока происходила эта финансовая переписка, в Чистополе появилась «Правда» с сообщением о переводе премии в фонд обороны. Об этом решении я уведомила сберкассу со своей стороны.

Не могу не вспомнить о реакции М.В. Исаковского, знавшего условия нашей жизни и жившего в Чистополе тоже довольно стесненно. Негромко и раздумчиво он сказал: «Надо было перевести половину…» Как будто уже тогда он знал, что конец войны не близок.

А ведь уезжали мы под уговоры не брать с собой «ничего лишнего», под обещание: «Вы скоро вернетесь». Да и сами мы помнили лозунги о своей и чужой территории. Словом, тронулись налегке. Ни теплых вещей, ни продуктов, хотя бы на первое время…

И теперь, по прошествии уже стольких лет, вспоминается испытанное тогда чувство облегчения и радости: значит, жив! Значит, цел!.. Значит, слухи о плене, о гибели – вздор!

А потом надолго пришли раздумья: что же пришлось ему пережить, что испытать, увидеть такое страшное, что решил он взять эти деньги у собственных детей?

Это были первые проблески понимания того, что происходило за пределами нашего Чистополя… Теперь я чувствовала, что война надолго, мы приехали надолго, надо набраться терпения, смотреть за детьми, растить их. И писатель Александр Твардовский поступил правильно.

Сносно жить в Чистополе мы стали после получения от А.Т. аттестата. Особенно в начальные месяцы эвакуации. Потом, когда рынок поднимал и поднимал цены, а приезжих прибавлялось, жизнь подорожала. Но, как писал наш автор, находясь на фронте:

  • …бывает хуже,
  • А покамест можно жить.

26. VIII А.Т. – М.И. (с оказией)

…Несмотря на продвижение противника, на сдачу городов ему нашими войсками, это истинная правда, что силы наши увеличиваются. И может быть, недалеки дни, которые будут идти под знаком более радостных для нас известий со всех фронтов… А кроме того, скажу тебе из личных наблюдений: наши люди перестали испытывать страх перед немецкой техникой и прочим. А самого немца просто презирают. Он храбр, покамест не встречает отпора, а то сразу превращается из волка в овечку… Я томлюсь иногда, что грозное величие происходящего не могу взять в соответствующие слова. А потом вижу, что фельетоны «прямой наводкой» такое полезное и реальное дело, такая нужная сегодня, сейчас вещь, что можно не считать себя бесплодным и в это время. Конечно, все потом будет написано заново. Копии стихов посылаю тебе.

…«Посылка» – посвящено тебе…

  • С любовью, с нежностью примерной
  • Сестры иль матери родной
  • Был этот ящичек фанерный
  • Отправлен женщиной одной.
  • В письме без штемпелей и марок
  • Она писала заодно,
  • Что посылает свой подарок
  • Бойцу. Какому? Все равно…
  • И на войне, вдали от дома,
  • Мне почему-то сразу вдруг
  • Напомнил почерк незнакомый
  • Тепло твоих родимых рук.
  • И очертанья каждой жилки,
  • Что были так привычны мне.
  • И радость маленькой посылки
  • Я ощутил вдвойне, втройне.
  • И я подумал, что, наверно,
  • И ты, как водится оно,
  • Отправишь ящичек фанерный
  • Бойцу. Какому? Все равно…
  • В пыли, в дыму передних линий
  • К машине почты полевой
  • Придет он, весь в засохшей глине,
  • Чтоб получить подарок твой.
  • Пять раз, взволнованный до пота,
  • Твое письмо он перечтет.
  • И улыбнется, вспомнив что-то,
  • И губы черные утрет.
  • И вновь пойдет, – я это знаю, —
  • Поверь, жена, невеста, мать,
  • Поверь, страна моя родная, —
  • Еще храбрее воевать!

6. IX А.Т. – М.И. Киев – Чистополь

1 На обороте этого документа – пометка коменданта: «Мест на 24.VI не было».
Скачать книгу