Отрывки из обрывков бесплатное чтение

Александр Ширвиндт
Отрывки из обрывков

Фото автора на обложке: Юрий Рост

В книге использованы материалы из семейного архива автора.


© Ширвиндт А.А., текст, 2022

© Рост Ю.М., фотография на обложке

© Оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2022

КоЛибри®

* * *


Как бы так исхитриться, чтобы потенциальный читатель, раскрыв книжку и прочитав первые две строки, не положил со вздохом ее обратно на прилавок. Главное – с ходу заинтересовать читателя, а лучше заинтриговать. Классикам проще – открываешь Пушкина: «Я приближался к месту моего назначения». Сразу хочется узнать, доехал ли, что это за место и кем его назначили. Или Олеша свою знаменитую «Зависть» начинает: «Он поет по утрам в клозете». Остро хочется узнать его репертуар и что он там еще делает. Я тоже могу так начать. Например: «По утрам он мучительно мочился», но попахивает плагиатом и очень грустно, а хочется радости.


На фонарных столбах вдоль Обводного канала в Петербурге висят объявления о товарах повседневного спроса: «Куплю паклю», «Продам корыто в хорошем состоянии. Недорого». И среди них – листочки с текстом от руки, с ошибками: «Приходите на улицу Большую Морскую, дом 102, подвал, койка первая слева. Палучити удовольствие. Маруся».

Кроме Маруси и меня, никто сейчас от руки уже не пишет. А раньше писали. И в издания настоящих поэтов и писателей всегда включали копии отдельных страниц рукописей. Пушкин и Толстой писали неразборчиво. Я со своими рукописными листочками где-то посередине между рекламой дешевых проституток и «клинописью» Пушкина и Толстого – и по почерку, и по таланту, и по доставлению удовольствия.


Мои листочки синего, желтого и розового цветов называются «стикеры» и крадутся из театра, где мне их накупила мой секретарь Леночка, с разрешения бухгалтерии и дирекции, которые думают, что я их использую для распределения ролей в будущих премьерах. А я на них мыслю и прилагаю к данному изданию для красоты и утолщения.


Отрывок 1. Про книги. Эту и другие


Сегодня всякая философия превращается в соревновательно-разговорную эквилибристику. Мы дожили до такого времени, когда никому не может прийти в голову, что кто-то говорит правду. Без идеологии очень трудно. Мы не можем, потому что привыкли и впитали с молоком создателей, что она незыблема. Все рухнуло. Ищем. Но поиски идеи нельзя подменять просто сомнением. Идеи тем и опасны, и прекрасны, что вынуждены быть гениальными. Даже во времена так называемого «застоя», мечта была незыблема. Великие устои жуткого застоя. Маяковский, где ты? Думаю, что сегодня, дабы не погрязнуть в пучине доморощенно-бесстыдных философских выкладок, нужно искать радость. А радость – это всегда случайность, вернее случай. Этот случай и привел меня снова к письменному столу.

Однажды записывали видео для YouTube-канала сына Миши и хвалились нашим родовым имением в виде дачи. Миша ссылался на нашу литературу: свою книжку «Мемуары двоечника» и мои опусы. Все книжки разложили на деревянном столе посреди огорода, и было ощущение, что я сижу в саду сельской библиотеки. А так как все сельские библиотеки давно закрыты, мы с ребенком выглядели как этакая «выездная сессия остаточного книголюбия». Я взорлил, а потом стали меня будоражить мысли: кому эти книжки интересны? Если мемуары не скрашены иронией, они вообще не нужны. А когда все время думаешь о том, что должно быть смешно, убегает смысл. Не всегда то, что важно, обязательно смешно, и наоборот, но если не можешь не писать – пиши.



Хочется, чтобы книжка была разумных размеров. Тоненькая – говорит о нищете духа, интеллекта и сведений. Правда, тут возможны издательские уловки, которые скрашивают дебилизм автора. Листал прекрасно изданную мемуаристку, где на каждой странице – одна фраза или даже одно слово. Страница – в золотой окантовке, и написано: «Ах!» А на следующей: «Ох!» Потом: «Ух!» Дальше: «Эх ты!» И вот уже четыре страницы. Или еще прием: в настоящих воспоминаниях обязательно надо кого-то благодарить. «Автор благодарит профессора Финкельштейна за прекрасную идею создания этих воспоминаний, мадам П., которая любезно предоставила архивы своего покойного мужа Х., а также маму и папу…» Вот уже четыре страницы бессмыслицы.


Есть и другая крайность. Мой друг – умный, ироничный, честный и очень долго принципиальный Юрочка Рост – принес мне свою книжечку. Когда я попытался эту вещицу полистать, то понял, что удержать в руках я ее не смогу. Пожаловался жене. Тогда она вынула из моих рыбацких аксессуаров безмен, которым я взвешиваю пойманных ротанов, и прицепила его к опусу Юрочки. Выяснилось, что книга весит 3 килограмма 560 граммов. Такого бы леща! И жена запретила мне в моем возрасте и состоянии читать такую тяжелую литературу. Я спросил Роста: «Ты подарил эту брошюру. А как ее читать?» Он говорит: «Читать книжки нужно сидя у стола». Но у стола можно читать минуты три, потом носом клюнешь в стол. А если на нем лежит такой кирпич, можно разбить нос навсегда, и это отрешит от чтения как занятия и возненавидишь автора, что в отношении Роста для меня немыслимо!

Сегодня книги переводят в электронный вид и в тоненький горящий экранчик помещают полное собрание сочинений Диккенса. Это, с одной стороны, настораживает, но с другой – радует: нажал кнопочку – там большие буковки, планшетик нетяжелый. Говорят, уже есть звук якобы перелистываемых страниц. Осталось только имитировать храп читателя и падение книжки на пол, чтобы было ощущение, что читаешь раритетное издание 1729 года.


Очень часто я понимаю, что все, что с вожделением произвожу на бумаге, я уже где-то читал. Напрягаю сознание – и получается, что не только читал, но и писал. Кидаюсь к томам моих прошлых нетленок и с ужасом осознаю: так и есть. Бросился звонить в издательство, но вовремя остановился и стал размышлять. Во-первых, красть у самого себя не подсудно. Сел и придумал шесть причин, по которым можно не стесняться говорить, думать и писать одно и то же.


1. Так делают все.

2. Никто и никогда, включая автора, ничего не помнит.

3. Повторение – мать учения.

4. Могут неожиданно просочиться крупицы свежего.

5. Одна и та же мысль, выраженная разными словами, считается новой.

6. Не придумал.


Надеюсь, что люди, которые любят натуральный продукт, купят бумажную книжечку. Ее надо издавать так, чтобы можно было переворачивать страницы. Если она плохо склеена, то, когда начинаешь ее раскрывать, она ломается – и получаются две книжки. А если замурована намертво или не раскрывается до конца, приходится носом держать левую половину, чтобы правым глазом читать следующую страницу. Я издал бы инструкцию, которую следует изучить до прочтения книжки. Это очень сложный процесс, много рифов нужно обойти.


Желательно, чтобы мою книжку хотели дочитать хотя бы до середины и чтобы не вызывали отчуждение наивность, глупость и старомодность автора. Некоторые вообще читают первые две страницы и последнюю. И вполне достаточно для понимания сюжета и грамотности классика. Так я читаю пьесы графоманов. Их тонны. Моя секретарь Леночка говорит: «Вам прислали пьесу. Член Союза писателей рекомендует этого автора – он уверен, что это молодой и необыкновенно одаренный драматург, спектакли по его пьесам все время идут в Сыктывкаре. Очень просят прочесть пьесу “Жил Коля”». Нельзя сразу сказать Лене: «Не печатай, не трать дефицитную бумагу». А вдруг? Поэтому всегда прошу распечатать пять первых страниц и последнюю. Если я читаю начало: «Коля, входя…» – говорю Лене: «Дальше не распечатывай». А если что-то мерещится, прошу вывести на бумагу еще десять страниц. Когда все-таки на десятой странице возникает: «Коля, входя…», «Маша, лежа…» – больше не прошу распечатывать. Так же, наверное, и с книгой. Надо представить какого-то человека, который ее купил. Не сосед дал почитать или сам украл в библиотеке. А если купил и нарвался, какая ненависть возникает в душе читателя к автору. Могут тебя подкараулить и твоей же книжкой убить. И тогда можно будет сказать: «Погиб как писатель – на боевом посту».


Мне самому читать нечего – я уже все прочел. В чем сейчас прелесть чтения? Например, мой друг Вадик Жук прислал мне свои замечательные стихи, изданные тиражом три с половиной экземпляра. Я прочитал и позвонил ему. Прошло полмесяца. Я взял их снова и читаю, как в первый раз, потому что ничего не помню. Помню только, что хорошие. То же с книжками моей любимой Виктории Токаревой. Вся дача завалена ими, читаю, наслаждаюсь. В самих книжках много повторов, и я еще читаю восемь раз. Какие-то просветы случаются: «Ой, я же это, б…», «А! Я вроде… Не может быть!» В этом плане склероз – подарок.



Вика Токарева (с моей точки зрения, уникальный литератор) позвонила мне, что она делает раз в 27 лет, и произнесла в трубку, как будто мы с ней только вчера расстались: «Шура, привет, это Токарева. Я тут книжку твою прочитала. Что я могу тебе сказать? Ты просрал свою жизнь. Чем только ты ни занимался, а надо было писать» – и повесила трубку.


Графомания – очень опасное занятие, потому что ощущение собственной гениальности порой разбивается о мнения. Но иногда на тебя обрушиваются мини-рецензии людей, которых любишь и уважаешь. Пока меня читают Токарева, Ким и Рост, считаю себя писателем.

Выяснилось, что еще несколько человек считают меня писателем. Андрей Максимов написал в газете: «Если я скажу Александру Анатольевичу, что он писатель, он ответит что-нибудь вроде: “Да ну, ладно”. После чего нальет чего-то или угостит пирожком. Но он – писатель. Прочитав уже не первую его книгу, вынужден констатировать сей факт». Михаил Мишин заметил: «“Опережая некролог”. Так он назвал свою новую книгу. Бодрящее название впечатляет, но не удивляет – все-таки давно знакомы. Удивляет, что он пишет все лучше – приходится изображать отсутствие зависти».

Эту же книжку, «Опережая некролог», я подарил замечательному поэту Юрию Ряшенцеву и получил от него рекомендацию в Союз писателей Москвы. В ней он, в частности, писал: «Обращение к писательскому труду для артиста не редкость. Несколько звучных актерских имен по праву известны как авторы серьезных книг. Сцена – прекрасная площадка, трамплин для занятия литературой. Но книги Александра Ширвиндта отличаются тем, что это прежде всего писательские книги. Как ни странно для автора, одно появление которого вызывает у зрителей улыбки, очень скоро переходящие в хохот, книги Ширвиндта – грустные. Это размышления о беспощадности времени – не нашего, сегодняшнего, а вообще времени как философской категории… У меня нет сомнений, что присутствие такого автора, как Александр Ширвиндт, в Союзе писателей Москвы полезно прежде всего самому Союзу».


Завидую людям, которые живут с ощущением собственной уникальности и гениальности. Один очень известный актер и музыкант, не буду называть фамилию, ныне покойный, тоже считал себя писателем и всегда мне говорил: «У тебя хорошая книжка, я ее прочел. Но слушай, что я написал!» И он практически пересказывал мне все свое эссе с рефреном: «У тебя милая книжонка, но слушай дальше». Я спрашивал: «Значит, мне читать уже не нужно?» Он говорил: «Нужно, это я так, фрагментарно». А другой очень известный человек подарил мне собрание своих мудрых мыслей и афоризмов – он, видимо, набрался мудрости от Сократа и Гомера. На книжке надпись: «Дарю тебе это произведение, чтобы ты обсмеялся». Я ни разу не улыбнулся. Теперь, как и он, мечтаю, чтобы мой читатель обхохотался и обревелся.


Вздохи под названием «Подводя итоги» – опасная вещь. У одних итоги – на трехтомник, у других – на заголовок. Если затеял (а сейчас это модно) литературно-мемуарно, телевизионно или кинематографически подводить итоги, всерьез это делать невыносимо. Когда я стал великим русским писателем, то при предложении написать следующий опус начал опасаться, что впаду в самовлюбленность, не подкрепленную сутью, и могу стать объектом высмеивания кого-нибудь вроде гениального советского пародиста Александра Архангельского. У него есть «Литературные воспоминания Аделаиды Юрьевны Милославской-Грациевич под редакцией Корнеплодия Чубуковского». Сначала там идет текст якобы от редактора: «Автор воспоминаний Аделаида Юрьевна Милославская – вдова поручика артиллерии Иоаникия Степановича Грациевича, умершего в конце прошлого столетия от крупозного воспаления легких. Воспоминания Милославской-Грациевич рисуют яркую картину тех тусклых условий, среди которых приходилось жить и бороться поколению людей конца прошлого столетия…» И дальше – главы. Перед первой – «Прадед. Прабабка. Дед. Бабушка. Братья прадеда. Сестры прадеда. Братья деда. Сестры деда. Отец. Мать. Братья и сестры отца. Дядя. Тетя. Переезд в Березкино. День ангела деда». Процитирую кусочек из одной главы: «По смерти дедушки я вскоре познакомилась с моим будущим мужем – Иоаникием Степановичем Грациевичем. Отец его, Степан Иоаникиевич Грациевич, был женат на Федоре Максимилиановне, урожденной Святополковой, умершей от родов и оставившей детей: Иоаникия, Акилину, Димитрия и близнецов: Анания, Азария и Мисаила…»


Возникают бесконечные сомнения: писать ли мемуары и называть ли это потом литературой? Надежда на то, что мемуары станут учебником жизни для потомков, призрачна. Во-первых, никто не вспомнит, что это был за мыслитель, если это не Сократ или Маркс. Во-вторых, все воспоминания основаны на личном опыте, а он устаревает через короткое время. Но если так называемое произведение принесет хоть какую-то – пусть в микроскопических, гомеопатических дозах – пользу следующим поколениям, наверное, имеет смысл пробовать.


Юные персонажи повести Рэя Брэдбери «Вино из одуванчиков» с ужасом констатируют, что, оказывается, взрослые тоже не все знают. Становясь взрослым, моментально становишься старым. Становясь старым, начинаешь сомневаться, а был ли ты молодым. Вообще начинаешь сомневаться во всем и брюзжать. Начинаешь брюзжать – становишься старым муд…ком или дураком, кому как интереснее. Накопление богатства – духовного, материального, профессионального – мистика. Все равно «благодарные потомки» разворуют и переосмыслят. Да, я не знаю всего. Но то, что я знаю, – знаю на отлично. Настырная капля моей старомодности – это не ложка дегтя в бочке меда и не ложка меда в бочке дегтя. Я пытаюсь достучаться до нескольких идентично мыслящих особей (желательно молодых), чтобы, как это было модно когда-то, дать информацию к размышлению. Но все-таки есть опасность, что это всплеск старческой эмоции, обреченный на молодежную усмешку. Мне хочется, чтобы читатели подумали о балансе «сегодня» и «вчера». На моем незначительном примере.

Увы! Наш путь недолог!
И помни: как халтуру
Господь нас спишет с полок
И сдаст в макулатуру[1].

Желание всех поделиться своей неожиданной, мощной и необыкновенно оригинальной жизнью зашкаливает. Сейчас, когда на это желание еще навалилась техника, само слово «писатель» бессмысленно. Никто не пишет – все только наговаривают на диктофон и друг на друга. Мне нравится анекдот: «Чем занимаешься, милок?» – «Пишу, бабушка». – «И что? Отвечают?»


Часть произведения, которое вы держите в руках, наговорено, поскольку печатать я не умею, а то, что я пишу ручкой, редакторы называют клинописью и отказываются расшифровывать. Три четверти времени занимало инструктирование, как во время изоляции увидеть собеседника по скайпу и наговорить смелые мысли. Невестка 67 раз тыкала моим пальцем в ноутбук:

– Вы куда его ведете?

– Кого?

– Курсор!

– А куда надо?

– Да я же вам сказала: наверху – экранчик.

…Куда?! Это не экранчик. Это отмена.


Так продолжалось сутками. Наконец я научился – все, спасибо, поцелуй, счастье, банкет.

На другой день говорю: «Сейчас я пойду разговаривать по скайпу». Открываю «сундук». Ну и куда? И все начинается сначала. Минут десять я курсором пытаюсь не промахнуться и попасть в значок с изображением камеры. Потом долго бегаю по дачному участку с этим нелегким «сундуком», чтобы найти место, в котором он поймает интернет. И только где-то в дальнем углу помойки он наконец начинает светиться лицом собеседника.

И тогда около этой свалки просишь поставить какой-нибудь стул и, невзирая на контейнеры с рассортированными отходами, диктуешь нетленное произведение.


Мой любимый внук Андрей вынужден, вздохнув, оторваться от преподавания онлайн на юридическом факультете МГУ и создавать памятку для дебила-деда. Прилагаю.


У настоящих писателей есть дневники. Слово «дневник» подозрительное. Почему дневники? Скорее это должны быть ночники. Человек прожил день, что-то у него было с желудком или рассудком, потом он упустил нужную бабу, потом у него на работе кто-то рубль украл, потом он пришел домой, поахал, выпил 50 граммов, смотришь – уже ночь и сел писать воспоминания. Значит, это «ночники». У меня точно «ночники».

Мои рукописи создаются ночью: когда просыпаешься и идешь зачем-то в туалет, возникает мысль. С годами походы все чаще бессмысленные, пребывание там все кратковременнее, а вот переход от койки до пункта назначения довольно долгий, можно вспомнить, что произошло днем, и сделать запись в «ночнике».



Недавно я читал… Нет, сейчас не говорят «читал», перечитывал воспоминания младшей дочери Льва Толстого Александры, всегда и во всем поддерживавшей отца. Софья Андреевна дико боялась не только намерения Льва Николаевича отдать землю крестьянам и отказаться от авторских прав на свои произведения, передав их в общее пользование, но главное – дневники, которые он писал втайне от нее и прятал, чтобы она не нашла.


У меня есть дневники начала театральной деятельности, но я никогда не садился, не брал в руки гусиное перо, чтобы с чашечкой кофе их листать. Всю жизнь я писал на обрывках газет и кусочках пьес. Просто иду куда-то, или пью с кем-то, или лежу с зачем-то, и вдруг, неожиданно, приходит мысль – тогда я ее записываю. И это правильно, потому что, во-первых, все забывается через секунду, а во-вторых, сейчас, по прошествии 60 лет после окончания писания дневников, понимаю, что я был дико остроумный, а сколько моих мыслей, фраз, афоризмов, неожиданных речовок не зафиксировалось.


Я знаю людей, за которыми ходят секретари и судорожно записывают, что те вякнули. И потом издаются многотомники. А обо мне пишут: «мастер импровизации». Но за мной никто не ходит. Сейчас уже, правда, и не имеет смысла. Когда уже почти ходишь под себя, секретарям ходить за тобой бессмысленно. Импровизация – это радостная, неожиданная, спонтанная находчивость, а не вынужденная необходимость.


Как-то, в голодные 20-е годы прошлого столетия, в дружеской литературной компании известный переводчик Киплинга Валентин Стенич, сидя у нищенского стола, вдохновенно импровизировал: «Хорошо, знаете ли, друзья, войти с морозца домой, сбросить соболью шубу, открыть резную дверцу буфета красного дерева, достать хрустальный графин, налить в большую серебряную рюмку водку, настоянную на лимонных корочках, положить на тарелку несколько ломтиков семги… и, подойдя на цыпочках, приоткрыть дверь и провозгласить…»

– Барин, кушать подано! – бесстрастно закончил Зощенко.


Меня тоже иногда осеняет. На открытии сезона Центрального дома актера шутили, пили, старались сделать уютно. Выступал замечательный пианист Юрий Богданов, который рассказал, что Шопен создал ноктюрн для одной левой руки. Сел к инструменту и стал его демонстрировать. На что я не выдержал и вякнул: «Вот Шопен – гений! Два столетия назад создал ноктюрн для параолимпийцев». Кто-то шикнул, кто-то засмеялся. Великое всегда воспринимается неоднозначно.


Замахиваться на исповедальность – кокетство. Наше поколение жило с поджатым хвостом. Он был поджат настолько, что, когда наступила свобода, его уже нельзя было разогнуть. Откуда взяться честности? Все равно получается, что был хорошим – с ошибками, трусостью, вынужденными предательствами, но хорошим. Никто не напишет: «Я подлец». Хотя и это было бы кокетством – надеждой на читательское «Во даёт!».

Отрывок 2. Репетиция апокалипсиса


Суммарно и накопительно впитывая в себя действительность, приходишь к тому, что всякий смысл бессмыслен!


На моем веку были и фашизм, и антисемитизм, и атомные бомбы. Но все это было очагово. Я – не о степени страшности, а о масштабах. Вселенскую катастрофу я не припомню. У меня ощущение, что сейчас репетиция апокалипсиса, что «оттуда» пришел сигнал. Они нагляделись на нашу земную бессмыслицу, решили послать нам сигнальчик и посмотреть, как мы отреагируем. Казалось бы, все наши местечковые и местные проблемы должны отпасть, потому что наша возня не сопоставима с тем, что навалилось.


Когда в начале пандемии стали кричать: «Давайте всемирно объединяться!» – еще была надежда. Но потом появилась язвительно-сострадательная статистика: в Америке умерло больше, чем им хотелось, а у нас меньше. Тут я понял, что это конец. Во все времена эпидемии приводили к атрофии человеческих чувств: сострадания, скорби. Привыкаемость – человеческая суть. Статистика ощущается как строчки новостей, а не как конкретные гробы.


Сколько раз человечки ёрничали по поводу очередного несостоявшегося конца света: «Опять проскочили мимо апокалипсиса». Дохихикались. А ведь сигналы и прежде были. Отменили настоящую зиму. Наблюдательные люди могли заметить, что в лесу исчезли пирамиды муравейников. Эти мудрые труженики, очевидно, испугались грозящих перемен и куда-то передислоцировали свое вековое общежитие. Просыпаются давно умершие вулканы и гейзеры, соседние галактики все чаще бросают в нас камни. И вот на тебе – пандемия.


На планете – перепуганные страны, в которых никогда не было настоящих катаклизмов. А Россия только так всегда и существовала: то чума, то блокада, то революция, то голод. И ничего, живем. Вся прелесть нашей страны в том, что нам ничего не страшно.


Всех посадить или сослать даже с нашим опытом – проблематично. Решили воспользоваться карантином. Чем безвыходнее ситуация со спущенным на нас из космоса «корявовирусом», тем трагичнее выглядят люди, от которых должно что-то зависеть. Нужны решения. Решать могут только деспоты или великие специалисты. Их – огромный дефицит. Страшное понятие времени «удаленка». От чего удаленка? От смысла? От привычной обывательской жизни? Попытки найти виноватых на стороне только усугубляют безвыходность. Очень хочется все это пережить и перейти к приближенке, чтобы ощущать плечо друга, а не полтора метра пустоты.


Лежал с модным заболеванием в 52-й больнице под опекой врача от Бога Марьяны Лысенко. Меня спросили, как я переживаю неожиданно нахлынувшую на меня в связи с заболеванием популярность. Все СМИ набросились на это событие. Мне больше хотелось бы иметь безвестность здоровым, чем славу в реанимации.


Через полгода возник вопрос, надо ли вакцинироваться. 50 % опытнейших вирусологов и врачей говорили: «Ни в коем случае». Другие 50: «Бегите срочно». Как 87-летнему обывателю себя вести? Сдали анализ на антитела. Если бы я понимал, что это за антитела! Много тела – это плохо, а антитела – это хорошо? Пытаюсь спросить, посылают или говорят: «Вы все равно не поймете». При этом все вокруг, слыша вопрос, привились ли, делают загадочно-сытое лицо и произносят: «Хм, у меня 567 антител». А им в ответ: «Это по шкале Бзедедидзень. А по шкале Буздебудзень это всего 13. Хотя тоже неплохо». Когда сказали, пусть старье сидит дома, сейчас третья волна четвертого наполнения, мне пообещали: «Справку найдем, что у вас полно антител». Новый бизнес: в подземном переходе покупаешь эти антитела за десять тысяч – и гуляй, рванина. В итоге все-таки привился.


«Самоизоляция» – неправильное слово. Изолировать себя можно в барокамеру. А у нас это не самоизоляция, а перемена образа жизни, что всегда тяжело для психики и чревато неврастенией. Мы, люди в основном бегающие, не привыкли сидеть на месте. Говорили, на карантине начнем наконец читать, философствовать, займемся детьми. Но, если человек никогда в жизни не видал книги, с чего вдруг он бросится к Тютчеву? Если только в карантине узнал, что у него есть дети, кроме осатанения и неумения, не будет ничего. Слезливое удивление от неожиданного обретения на карантине детей, жен, дома, быта и кошек не спасает от суицида и семейной поножовщины.


Экстерном человеком не станешь. Опоздали! Волонтеры, раздающие кровь, плазму и хлеб озлобленным старикам – болезненный альтруизм. Счастье, что они есть, но не надо показывать по всем каналам акт передачи благодеяния старикам, испуганно-подозрительно принимающим в щель приоткрытой двери лежалые продукты из супермаркета. Развозящие продовольственные корзинки энтузиасты, в основном мечтают попасть в объектив камеры, чтобы страна и родственники в лицо знали бескорыстных благодетелей. «Альтруизм» – понятие несостоявшейся эпохи истинных взаимоотношений.


Пушкин во время эпидемии холеры был в нижегородской деревне и поперся в Москву. Он писал: «Проехав 20 верст, ямщик мой останавливается: застава! Несколько мужиков с дубинами охраняли переправу через какую-то речку. Я стал расспрашивать их. Ни они, ни я хорошенько не понимали, зачем они стояли тут с дубинами и с повелением никого не пускать. Я доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что я не сегодня, так завтра на него наеду и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мной согласились, перевезли меня и пожелали многие лета»[2].


То, что все можно купить и продать, а потом осмыслять, – неправильно: сначала безумные поступки, а потом попытка осмысления. Хотя Пушкин – наше всё. Кстати, «наше всё» уже стало псевдонимом Пушкина. То и дело слышишь: «Как правильно сказал “наше всё”…» Если возникают какие-то гениальные формулировки или эпитеты, мне кажется, обязательно нужен противовес. Когда придумывается «наше всё» в той или иной сфере или эпохе, всегда надо найти «наше ничего». Ведь «наших ничего» было значительно больше, чем «наших всё». Тогда возникает какой-то более-менее баланс.

Странное все-таки существо человек. Так все страдали и негодовали из-за карантина, потом подзатихли, потом привыкли, а дальше уже понравилось. Когда постепенно стали призывать обратно к нормальной жизни, все вдруг решили, что было лучше. Я это ощущал по себе – постепенно привык к изоляции. Организм вынужден как-то приспосабливаться к этой синусоиде разностей.

К Новому, 2020 году наш театр выпустил поздравительную открытку.

Устал я греться у чужого огня,
Но где же сердце, что полюбит меня?
Живу без ласки, боль свою затая…
Всегда быть в маске – судьба моя!

В 1926 году Имре Кальман в оперетте «Принцесса цирка» на всякий случай надел маску на Мистера Икса. Прошло почти 100 лет. Но что такое 100 лет?


В 2020 году Вере Васильевой исполнилось 95. Вера Кузьминична стройная, изящная, молодая. Все время хочет играть. Мы затеяли юбилейный вечер. Но так как она все-таки уже не может два с половиной часа беспрерывно бегать по сцене, мне пришла в голову идея расставить манекены с костюмами ее героинь и рядом с ними поставить мужиков – ее партнеров по спектаклям. Она держится за манекен, а мы помогаем ей вспоминать что-то. Еду в театр репетировать и вдруг слышу по «Эхо Москвы», что ввели очередной запрет жизни для 65+. Чтобы артист в 65+ мог выйти на сцену, нужно запрашивать специальное разрешение.

Мой директор Мамед Агаев пытается его получить, но ему говорят: «Никакого вечера быть не может, отменяйте». В это время в театр приходят двое из этого Рыбнадзора – проверять, висят ли объявления о вакцинации, все ли в масках и размечен ли пол для дистанции в полтора метра. И я одного из них спрашиваю: «В 65+ на сцену нельзя. А у нас Вере Кузьминичне через неделю 95. Как быть в этом случае?» Он начинает куда-то звонить и выяснять, что делать, когда 95. Его, очевидно, тоже куда-то послали, но вечер всё равно отменили.


Пользуясь случаем, в очередной раз взволнованно преклоняю колена (преклонить еще могу, встать обратно уже, конечно, проблема) перед моей подругой и партнершей Верой Васильевой и хочу вновь покаяться в своих неоднократных изменах.

В первый раз, 50 лет назад, я с трудом отбил ее у Гафта в спектакле «Безумный день, или Женитьба Фигаро» и 500 раз пытался изменить ей с Сюзанной. Потом много лет она мучилась со мной в спектакле «Орнифль», где я напропалую мотался с кем попало. И наконец, в «Кабале святош», прикинувшись Мольером, бросил Васильеву – Мадлену Бежар – и женился на ее дочери. Все это вытерпеть могла только такая цельная и тонкая натура, как Верочка. С уникальными партнершами надо быть очень нежным.


С пандемией разобщенность крайне ужесточилась. Нас отодвинуло друг от друга на полтора метра. С кем советовались чиновники, выбирая это расстояние, неизвестно. Почему не два метра или не один?

Вот Валечка Гафт – человек, который на моих глазах одним пальцем поднимал десятикилограммовые гири. Я помню, как в Театре на Малой Бронной Ольга Яковлева играла Дездемону, а Валя играл Отелло. Душил потрясающе.

С этим метражом всеобщий сценический тупик. Как задушить Дездемону с такого расстояния? Как дотянуться поцеловать Джульетту? Я уже не говорю о сексуальных сценах – где найдешь сегодня героя-любовника с полутораметровыми возможностями?


Сначала на спектакли продавали 25 % билетов, потом смилостивились до 50 %. В метро люди едут нос в нос, щека к щеке, а в театре нужно сидеть через место и в масках. На трибунах стадионов вместо зрителей фанерные манекены и озвучен рев болельщиков. Театр с манекенами невозможен. Сидя через кресло от жены, рискуешь не уловить сюжет. А если не жена, а любовница и она отброшена в амфитеатр – это вообще выброшенные деньги.


Конечно, карантинная необходимость загнала нас в затворнический тупик, но какие-то выгоды от этой изоляции все-таки появились. Население, устав от дачного алкоголизма и безденежья (одно плотно связано с другим), стало от безвыходности перелистывать книжки, веками стоящие нетронутыми и идущие, в обычное время, на растопку камина.


Кстати, интересно, когда все книгоиздание мира перейдет на цифру, чем будут растапливать печи? Боюсь, что цифра горит плохо. Давно пора осуществить мечту грибоедовского Скалозуба «Собрать все книги бы да сжечь!», и при этом «рукописи не горят» – хрестоматийная бессмыслица. Прекрасно горят и горели. Это айфоны, очевидно, плохо прогорают. Какая жалость, что Гоголь до них не дожил. Мы бы имели второй том «Мертвых душ».


Аристотель, Жюль Верн, Конан Дойл – провидцы, заглядывающие и угадывающие на века вперед. Я тоже хочу. Но все мешает. Ночью сквозь зыбкий сон приходит в голову необыкновенно дерзкая мысль и облекается в четко-парадоксальную фразу, но пока решишься откинуть одеяло, добежать, не упав, до письменного стола, нарыть чистый лист бумаги, найти пишущее, а не застывшее стило, напялить очки, да не эти – для дали, а те – для близи, а вот они… И всё… Мысль ушла, формулировка забыта, путь обратно в кровать долог и горестен. Уверен, что через каких-нибудь семь-восемь лет изобретут что-то такое, чтобы прямо из спящей головы все фиксировалось.

Отрывок 3. Театр и вокруг него


Раньше я славился способностью импровизировать на сцене. Обычно, когда актер произносит слова роли и вдруг – забывает текст, он впадает в ступор. Со мной такого никогда не случалось, поскольку я считаюсь очень находчивым. Когда-то в театре существовали суфлерские будки – нора, в которой сидел несчастный человек с партитурой пьесы. И даже великий и мудрейший артист Олег Павлович Табаков позволял себе иногда играть спектакли с наушничком, в который ему подавали текст. Суфлеров как класса давно нет, поэтому артисты вынуждены текст учить.


Лозунг «Хлеба и зрелищ!» – атавизм. Сегодня хлеба навалом, зрелища – в интернете. Но, каким бы театр ни был, он живой. Когда артист забывает текст, это большой подарок для зрителя. С компьютером такого не случается.


Олег Табаков обладал титаническим обаянием вообще и в частности во время еды. Не было человека, который ел аппетитнее его. Не важно, был ли это шикарный правительственный банкет, чей-то юбилей или пикник. Я участвовал с ним во всяких больших заседаниях – в министерствах, комиссиях, в чиновничьих кабинетах. Заседают, рассказывают с серьезными лицами, как будет дальше хорошо. У каждого – микрофон, бутылочка какого-нибудь «Нарзана» и маленькое блюдечко, на котором три орешка. И только Олег Павлович, вне зависимости от ранга заседания, приходит с кулечком, вынимает уютненькую коробочку с бутербродиками, маленькую баночку с приправой и элегантно себе сервирует застолье между микрофонами. Если удавалось сесть на заседаниях рядом с ним, что-то можно было у него цапнуть, а что-то он категорически не давал. «Самому мало! – шипел. – Свое приноси!»


Артисты делятся на хороших и популярных. Зыбкая мечта стать любимцами – публики, то есть народа, власти, полиции, двора и магазина. Это атрибуты профессии, ничего тут не поделаешь. У сегодняшних – круглосуточная жажда присутствия. Так как возможностей – огромное количество и конкуренция большая, даже у талантливых и думающих людей возникает ощущение необходимости постоянно мелькать.


Я всегда говорю людям, которые мне небезразличны, типа Максима Аверина, Саши Олешко и Лёни Ярмольника, что, когда всюду лезешь, можно надоесть самому себе и адресату своих появлений. Кроме того, чтобы появляться в разных ипостасях, нужно в каждой попытаться быть другим. А если ты один и тот же и просто торчишь в разных декорациях перед одним и тем же жюри, это снижает качество дарования. Кивают, но толку мало.


Сегодня перевоплощение подменено непосредственностью. Когда говорят, что человек непосредственный, в этом есть элемент комплимента. Но, если он до ужаса примитивен, от его непосредственности никакого зрительского счастья не возникает.


Театр и Зритель – вечная полемика. Когда-то я ставил спектакль «Недоросль» с песнями моего замечательного друга, поэта Юлия Кима. В конце спектакля выходил из зала якобы очарованный зритель и пел о том, что он потрясен до слез. И артисты ему якобы отвечали: «Приходи. Мы еще раз обманем! Ты умеешь поверить в обман!» Это очень важная теза. Если люди приходят и ждут обмана – это одно. А если им все время назидательно-настырно капают на мозги, это раздражает и отрешает от театра.


Мне играть в театре, или что-то ставить, или руководить приходится от безвыходности. А вот взять и в свободное время пойти в театр и смотреть, как изгаляются другие, не свои, – это голгофа. Сегодня драматурги и режиссеры кромсают хорошую прозу, впихивая ее в прокрустово ложе пьесы. Островский – сибарит, бог знает когда живший, сейчас – дефицитнейший автор. Все ставят Островского. Но, прежде чем ставить, бросаются его переписывать, прикрывая отсутствие драматургии, смысла, характера, актерского мастерства всякими эффектами. Чем дальше развивается цивилизация, тем больше на сцене фокусов, a магия органичного существования и партнерства уходит. А если с трудом, геройски сохраняется, вызывает лишь одну реакцию – старомодно.


Все хотят быть на уровне мировых стандартов. А мировые стандарты – это очень опасная штука. Все-таки должно быть свое. Исконно-русский театр – Петрушка, балаган, скоморохи и водевиль. Мюзикл – это не наша кровь. Когда-то Филя Киркоров позвал меня на мюзикл Chicago, который шел в этом огромном сарае на Комсомольском проспекте. Я пошел. Все очень грамотно, работают на полную катушку. Получился слепок с бродвейского Chicago, очень хорошо сделанный. И ужас в том, что, чем это лучше, тем вторичнее.


В Киеве, в Театре имени Ивана Франко, мы когда-то играли спектакль «Чествование». В зале был великий артист и совершенно удивительная по чистоте и мудрости личность Богдан Ступка. После спектакля он написал мне пиететно-восторженное письмо. Как будто писал не большой и уже пожилой артист, а слушательница бестужевских курсов. Когда не местечковый критик, а коллега такого уровня вдруг пишет тебе письмо – это то, для чего надо стараться.


Сейчас немало театроведов – на уровне буклета супермаркета. Драматург Алексей Арбузов был богат по тем временам – по всей стране шли его пьесы. Как только появлялась его сентиментальная драматургия, тут же раздавалась беспощадная критика: где современная тематика? Он брал билет и шел на стадион. Или даже, чего тогда никто не мог себе позволить, летел в Англию на футбольный матч. Наглядное пособие правильного отношения к критике.


Вот пишут: «Как артист он, конечно, дрянь, но костюмчик на нем хорошо сидел». Конечно, играть надо так, чтобы соответствовать костюму. Вообще же в нынешнее время возможен вопрос: «Что на вас сегодня раздето?»


Забытая придумка – радио- и телеспектакли. Если спектакли делаются для телевидения, а не снимаются театральные постановки – это и не кино, и не театр. Телеспектакли Анатолия Эфроса – «Всего несколько слов в честь господина де Мольера» и «Страницы журнала Печорина» – образцы жанра, который рухнул. В советские времена заработки сводились к минимуму: полторы программы телевидения, незначительные сборные концерты, куда надо было еще попасть. Основной кормушкой было радио. Эмиль Верник, тогда главный режиссер литературно-драматического вещания Всесоюзного радио, создал очень много радиоспектаклей, в которых он собирал букет артистов из МХАТа, Театра имени Моссовета и Театра имени Ленинского комсомола. Донести специфику классического драматического произведения через радио – было уникальным делом. Эмиль Верник умер недавно почти столетним. Так долго он прожил в числе прочего потому, что у него на редкость заботливые и любящие дети, особенно Игорь.


В Бахрушинском музее есть «колумбарий» с ячейками, куда вместо урн вставляют всякие вехи ушедшего или еще не ушедшего театрального деятеля, который с точки зрения музея этого достоен. Правда, иногда количество вех зависит от настырности жен или вдов: какой-то гений – режиссер или артист, у которого не было семейного энтузиазма, имеет маленькую полочку с двумя-тремя фотографиями, а у в десять раз менее значимого субъекта, но пожившего 67 лет с женой, некуда положить очередные вырезки. Как только она видит фамилию мужа на заборе или его лицо на туалетной бумаге, тут же тащит все в музей. Милейшие дамы, сотрудницы музея, отказать этой упертой старушке не могут и вынуждены брать бумажку или кусок забора и вталкивать в склеп. Так что, может, пропорции Театральным музеем имени Бахрушина не всегда соблюдаются, но степень внимания его сотрудников к театральной деятельности умиляет.

Когда увольняли директора музея Дмитрия Родионова, я по просьбе «Новой газеты» записал видео, в котором, в частности, сказал: «Общественное мнение, коллективные письма, возмущение интеллигенции – за свою жизнь я это проходил очень много раз. Результата никакого. Разный уровень чиновников подтирается этими воззваниями. Но иногда зашкаливает. Как в случае с увольнением директора Музея имени Бахрушина. На баррикаду я уже не заберусь, а вот с ее подножия вынужден спросить: зачем? Зачем влезать в абсолютно сложившееся, замечательно организованное давным-давно заведение. Это же мемориал. Кладбище великого русского театра. Влезать туда – чистый вандализм. Говорю не голословно. У меня в этом колумбарии есть маленькая полочка, и там что-то лежит. Эти подвижники работают десятилетиями за известное количество денег. Дима Родионов – интеллигентнейший, эрудированный, тонкий человек. Может быть, пока не поздно, давайте все реанимируем. Не надо извиняться, не надо ахать. Просто сделать вид, что передумали. Не ошиблись, а подумали и передумали. Этого достаточно, чтобы сохранить уникальный музей».


Возникают какие-то профессиональные, житейские, остросоциальные проблемы – я открываю пасть, а потом – ой! – смотрю вокруг и вижу, что я старый, засохший прыщ, случайно удержавшийся на новой прекрасной глянцевой жопе Мельпомены, гнилой зуб мудрости в блестящей искусственной челюсти театрального процесса. И я тут же затихаю. Я старый гимн с новыми словами. Мелодию помню, а слова выучить уже не могу. Выгляжу как футболист перед началом матча.


Помню, в застойных капустниках мы пели: «Зато мы делаем ракеты и перекрыли Енисей, а также в области балета мы впереди планеты всей!» Эти успехи давно размыты. Мишенька Барышников танцует под американским флагом, перекрытые реки мешают осетровым нереститься, в ракетах первый канал запускает в космос группу, чтобы снять очередной невесомый сериал, но это, конечно, мелочи. А вот что королева Елизавета II и Михаил Ефимович Швыдкой одновременно, не сговариваясь, бросили пить, настораживает по-настоящему.


Театр – дом, театр – семья. Конечно. Но, как в каждой семье, быт театра наполнен жаждой первенства, склокой, завистью и иногда любовью.


В театрах в юбилей артистов на служебном входе над большим зеркалом вывешивают поздравления. И даже когда человеку исполняется 90, пишут: «Дорогая Анна Ивановна, поздравляем Вас с 90-летием. Желаем счастья, долголетия и дальнейших творческих успехов». Я прошу не писать про творческие успехи, но мне говорят: «Нет, такая форма». У нашей художницы – трафарет, на котором меняется только имя-отчество и дата, а призывы незыблемые.


Когда меня спрашивают, какая ваша главная роль, я попрежнему, как это принято, отвечаю: «Еще не сыгранная». Но и сыгранные не все помнятся.


В одно время со мной в московской 110-й школе учился Виталий Хесин, сын директора Всесоюзного управления по охране авторских прав и Литфонда. В книге «Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941–1944» он рассказывает: «Весной 1948 года мы силами литературного кружка, который вела учительница русского языка и литературы Елена Николаевна, ставили отрывок из “Молодой гвардии”, только-только опубликованного и очень популярного романа А. Фадеева. На женские роли девочек из соседней женской школы приглашать не разрешили (на девочек в стенах мужской школы смотрели как на инопланетянок), и их исполняли мальчики.

Я играл Ульяну Громову. Сестра дала мне свой девчачий костюмчик: закрытая блузка, жакет, юбка, туфли на низком каблуке и платочек на голову. Дело в том, что нас до седьмого класса в обязательном порядке стригли наголо. Даже челочку иметь не разрешалось. Нарушителя тотчас же отправляли в парикмахерскую.

Шура Ширвиндт тоже участвовал в спектакле, но исполнял эпизодическую роль (кажется, Володи Осьмухина). На репетициях никаких проблем не возникало. То, что мальчики говорили о себе “я сказала”, “я видела”, воспринималось без улыбок. Но, когда при полном зале открылся занавес и зрители увидели нас, актеров, поднялся такой хохот – и в зале, и на сцене, – что играть было невозможно.

Я не произнес ни одной реплики, ибо меня душил смех, то же было с Геной Р., исполнявшим роль Любки Шевцовой, и Юликом К., игравшим бабушку Олега Кошевого.

Директор школы Иван Кузьмич Новиков, сидевший в первом ряду, с ужасом взирал на это “действо”, и сегодня я его хорошо понимаю. Ведь это был сорок восьмой год, началась новая кампания шельмований и массовых арестов, и наше поведение можно было расценить как “идеологическую диверсию”.

Сценка называлась “Молодогвардейцы слушают речь вождя”: импровизированная вечеринка, самодельный радиоприемник и прильнувшие к нему, чтобы не пропустить ни одного слова, юноши и “девушки”.

Елене Николаевне (она исполняла роль мамы Олега Кошевого) после этого случая пришлось уйти из школы».


Когда кто-то вспоминает, читаешь как откровение. Но автор помнит фамилии, и все-таки проскальзывают домыслы или незнание. Елену Николаевну, нашу классную руководительницу, выгнали не из-за этого представления. Был ужасный скандал по тем временам (сейчас он выглядит детским садом), потому что в нее влюбился ученик Аркаша Домбек. Из-за этого романа ее выгнали из школы, а его со страшным «ай-ай-ай» оставили. Но прелесть в том, что по окончании школы он на ней женился и они счастливо жили вместе полвека. Своей роли в отрывке из «Молодой гвардии» я не помню. Я стараюсь запомнить удачные роли, а эта была, очевидно, не очень.


Январь 1949 года, редакционная статья в газете «Правда» «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». Это начало кампании, в ходе которой закрыли Камерный театр, выгнали его основателя Александра Таирова и его жену, великую Алису Коонен. Сейчас с гневом вспоминают это трагическое событие в театральной летописи России и последний спектакль «Адриенна Лекуврер», когда зал стоя, по некоторым сведениям, чуть ли не полчаса прощался с Таировым и Коонен.

Прошли годы. Был последний спектакль булгаковского «Мольера» в Театре имени Ленинского комсомола перед тем, как Анатолия Эфроса выгнали с поста главного режиссера. Я присутствовал на сцене в образе Людовика. Не знаю, полчаса или меньше, но зал тоже стоя прощался с этой эпохой Театра имени Ленинского комсомола. Эпизод разгона театра Эфроса стал очередной страницей репрессивной политики в отношении культуры.


Прошли годы. Сегодня председатель общественного совета при Министерстве культуры России Михаил Юрьевич Лермонтов, который не только тезка поэта, но и имеет с ним общих предков, собрался оценить репертуар театров на предмет наличия антипатриотических произведений. Сигнал понятен. Наступаем на те же самые грабли, не делая никаких выводов, – ждем, чтобы прошли годы!


Если боишься всего, то сидишь и ждешь, что будет. А антитрусость моментально проецируется на поступки. Бывает безрассудная физиологическая смелость. Человек бросается на амбразуру, даже когда ее нет.


Есть люди, которые не могут без борьбы. Таким был, к примеру, Эдик Успенский, талантливый человек со сложным характером. Он настолько привык к протесту, что, даже когда с ним не спорили, все равно протестовал. Мы с Марком Захаровым ставили милую музыкальную безделушку «Проснись и пой!». Одним из авторов куплетов был Эдик. Каждый спектакль в то время принимался 157-ю комиссиями, начиная с райкома партии и заканчивая ЦК. А тут еще – биография и имидж Захарова, у которого закрывали почти все премьеры. На сдачу и обсуждение пришел Эдик, что было необязательно для автора нескольких песен. Но он сказал: «Я буду с вами, не волнуйтесь».

Комиссии спектакль дико понравился: «Наконец-то! Как мило, человечно!» В углу сидел Эдик, который, очевидно, ничего этого не слышал, потому что готовился к борьбе. И когда все напоздравлялись, он произнес длинную речь о том, что хватит давить, что так не может продолжаться, что ни одно слово он изменять не будет. Он стал бороться за премьеру, которую восторженно приняли. Когда смелость уже профессия, это подозрительно.


На сцене театра сегодня не курят даже электронные сигареты. Спички и свечи запрещены – свечи должны быть лампочковые. Пить можно чай и – с разрешения правящей партии – пиво, и то только в академическом театре и только персонажам, которые пьют пиво в первый и последний раз. Из пороков не запрещен лишь секс, но тут все зависит от театра. В Малом театре, например, не могут совокупляться голая рота солдат и рота снятых проституток. В академическом театре можно целоваться, но не взасос. Заваливать можно, но не до конца и только одетыми и т. д.


Молодые специалисты не превращаются сегодня в зрелых мастеров или старых гениев. Выращиваем качков для сериалов и будущих покорительниц пляжей Мальдив.


На гребне демократизации и свободы в стране открылось, по-моему, штук шесть-семь театральных школ, каждую из которых создавал какой-нибудь мастер, и выдавались дипломы высшего образования. При этом актеров готовили также ГИТИС, Школа-студия МХАТ, Театральный институт имени Щукина и т. д.


Когда я учился, была железная советская система распределения выпускников. Предположим, студент оканчивает учебное заведение и на него есть заявка в Театр имени Вахтангова с учетом его творческих успехов за подписями худрука и худсовета, которые видят в нем будущее репертуара. Заявка обсуждается ректоратом, и выпускник идет работать в московский театр. Тех, кто оказывался невостребованным после бесконечных показов в театрах, распределяли по заявкам периферии. И если у выпускников не было сильной руки в каком-нибудь министерстве, они брали чемодан и ехали работать на три года без права вырваться куда-нибудь – то есть отрабатывать свое бесплатное обучение.

Кроме того, в советское время в Саду имени Баумана в конце мая проходила полуофициальная актерская биржа. Это был базар, где ходили режиссеры и подбирали нетрудоустроенных выпускников. Мальчики приходили туда в чистых рубашечках, а девочки – в относительно фривольных платьицах, чтобы было видно, что у них есть ноги и элемент груди. Они гуляли по Саду имени Баумана.

Там же гулял, к примеру, главный режиссер пензенского ТЮЗа. Он сначала разглядывал издали фланирующих, а потом подлавливал жертву и говорил: «Здравствуйте, я главный режиссер пензенского ТЮЗа. Как вас зовут?» Девочка брала волю в руки и пыталась назвать свои имя и отчество, чтобы было понятно, что она умеет говорить. После того как главный режиссер понимал, что она разговаривает, он осторожно оглядывал части ее тела, начиная с груди и опускаясь все ниже и ниже. Время было целомудренное – ни за что руками не хватали, длину ног мерили «вприглядку». Потом он пытался увидеть зубы. Брать за челюсть, как при лошадином аукционе, было неудобно, поэтому главный режиссер шутил, ничего не подозревающая неопытная девочка смеялась, непроизвольно показывая зубы.


После смерти Владимира Этуша я самый старый профессор Театрального института имени Щукина. Когда я учился, основной бедой был дефицит репетиционных и лекционных помещений и мебели. Педагоги стояли в очередь за аудиторией. Чтобы репетировать на скамейке, ставили три стула, из которых один был на двух ножках. Стул-инвалид помещался посередине и привязывался к четвероногим собратьям. В итоге он мог выдержать незначительное тело студента. Так и репетировали, но при этом возникали Юлия Борисова, Юрий Яковлев, Михаил Ульянов.

Нынешний ректор Евгений Князев – титанический энтузиаст, строитель, прораб. Когда долго говорят о творчестве, он в это время думает, какой еще подвал украсть. Сейчас в связи с его манией строительства и украшательства в институте шикарная мебель и зимний сад с уникальными растениями. Он делает капитальный ремонт Шаляпинского дома, что напротив. Вырыл подвал под зданием института, и там появились две большие аудитории. С тыла воздвиг дом, в котором огромные помещения для сцен движения и танца. Замечательно. Иногда, правда, возникает крамольная мысль: пусть меньше аудиторий, но больше Борисовых, Яковлевых и Ульяновых.


Однажды собирались сделать меня доцентом, но сказали, что его не дадут, пока я не стану кандидатом наук. А для профессора нужна докторская диссертация. То есть по моим педагогическим успехам я мог бы быть доцентом, а по бумагам – нет. И мы с Альбертом Буровым, в дальнейшем заведующим кафедрой мастерства актера, писали кандидатскую диссертацию.

Я был специалистом по водевилям. Написал страниц 20 и на 21-й послал всех куда подальше, а Алик написал всю диссертацию и стал кандидатом наук и доцентом. Позже дали доцента и мне. Потом он написал докторскую, и ему дали профессора. А я не написал, даже не начинал в этот раз, и мне дали профессора, потому что я педагог-практик, сто лет преподаю и при этом народный артист и заставлен статуэтками.

Зачем действующий актер и педагог актерского мастерства, который должен научить артистов быть органичными и яркими на сцене, обязан писать какую-нибудь вымученную диссертацию на тему: «Некоторые свойства педагогического насилия над студентами второго курса при переходе от памяти физических действий к этюдам со словами»?


Уходящая натура, приходящая натура… Молодая бездарность набирает очки, стареющая талантливость сдает позиции и умирает. Всё значимое в творческо-театральной индустрии перемерло. Новая шелупонь раздражается от остаточного присутствия недовымерших авторитетов. Хотя старается этого не показывать: утомительно-вынужденная почтительность к живым остаткам поколения и традиционная техническая скорбь по ушедшим.


Кто остался из патриархов на момент написания этих строк? Юрий Соломин в Малом театре. На ощупь руководит Московским театром юного зрителя уникальная Генриетта Яновская. Когда закачался театр «Шалом», который много лет возглавляет Алик Левенбук, сначала завопили, что это волна антисемитизма, а потом успокоились, поняв, что это элементарная еврейская старость.


«Рынка» Захарова, Любимова, Волчек, Фоменко сегодня нет. Происходит становление гибели великого русского репертуарного театра. Он судорожно кончается под ударами менеджеров и коммерсантов. Я думаю, что будет стационарная антреприза. Антрепризы въедут в здания театров, где нет ни художественного лидера, ни режиссера, а есть замечательные продюсеры (замечу, что и сейчас существуют хорошие антрепризы и жуткие репертуарные театры, но все перемешано).

Эмбрион этого движения уже имеется. Прекрасно обходятся без худруков Владимир Урин, Владимир Тартаковский и недавно примкнувший к ним Марк Варшавер. Я не удивлюсь, если через какое-то время, совершенно правомочно, Ленком станет не «Ленкомом Марка Захарова», а «Ленкомом Марков Захарова и Варшавера».


Что делать? Может быть, сегодняшний Боженькин сигнал (помимо всего, о чем я понятия не имею) – призыв к новой эпохе зрелищ?


И все равно – убить театр невозможно. И никогда не надо стесняться почитать кого-нибудь из классиков. Например, ту же чеховскую «Чайку». «Нужны новые формы!» – кричал Треплев, а Тригорин в моем, по мнению критиков, довольно приличном исполнении в спектакле Анатолия Эфроса скептически мудро и вяло говорил: «Всё было, было, было». Всё было.


Недавно один артист новой волны – они все очень худые, лысые и хорошо двигаются – сказал, что уже не может слышать о системе Станиславского, что это архаизм, а сейчас другая эстетика, другой театр. И я понимаю, что он искренен. Михаил Кедров ставил во МХАТе «Плоды просвещения» около шести лет. Может, это перебор, но был гениальный спектакль. Сейчас в течение месяца делается шлягер. Действительно, зачем тогда это «Не верю!»? Совершенно никому не нужный Станиславский.


В 2019 году мне и Ромочке Виктюку дали Международную премию Станиславского. Помимо грамоты, лауреатам всегда вручали брошку с бриллиантами и лицом Станиславского. Лицо не бриллиантовое, они вокруг лица. Нам брошек не дали. Я спросил председателя жюри премии, моего любимого режиссера и актера Женю Писарева, на вручении: «А где брошка?

Не спи…ли? Не присвоили ли ее?» Выяснилось, что на нас бриллианты закончились. Но я все равно благодарен Женечке за то, что он присовокупил меня к лику.


Должна быть свежая кровь, старая кровь противопоказана энергии. Знаю по себе. Иногда я чего-то хочу, но это чистое умозрение. Сейчас много молодых, с которыми работаем в одном мегаполисе профессии, стали руководить театрами: Женя Писарев, Сережа Безруков, Володя Машков, Олег Меньшиков… Они занимаются театром, любят свое дело. При этом они хорошие актеры.


Сегодня превалирует так называемая актерская режиссура: актеры становятся режиссерами и худруками. Это деградация профессии и размытие понятия режиссуры. Актерское образование – российское и советское – великое и вечное, а режиссерского образования с хорошей программой и хорошими педагогами нет. С одной стороны, исторически Станиславский, Мейерхольд и Ефремов были актерами. С другой – Эфрос и Фоменко были режиссерами. Но главное: великие имена – Станиславский, Вахтангов, Мейерхольд, Ефремов – возникли из студийно-подпольно-подвальных придуманных сообществ. Появлялся лидер – со своей программой, идеологией и мечтой, и вокруг него собирались люди.


А когда в сложившийся коллектив приходит режиссер Х, вопрос программы, мировоззрения, единомышленников летит к чертовой матери. Это пришлый человек. Профессиональный режиссер может работать с кем угодно. Очень многие коллективы при потере вождя теряются идеологически. Уходит большой лидер, а актеры – несчастные люди, они должны играть. Когда они плачут над могилой великого худрука, режиссера или основателя театра, все равно при этом думают, а что же дальше. Потому что, если придет полулидер, обязательно приволочет с собой пару жен, любовниц или ведущих актеров из провинциального театра, где он был, безусловно, гением. Часто ощущение «ах, жалко» наслаивается на ощущение «ах, какой подарок новый руководитель».


Образовалась пустота в режиссерском руководстве многих театров. Мы мечтаем о воспитании режиссеров в существующих традициях, но традиции размыты – непонято, где новаторство, где традиции. Новаторство – это на 96 % безумие, а традиции похериваются за невостребованностью и отсутствием людей, которые эти традиции – не слова и воспоминания о Станиславском и Мейерхольде, а именно традиции – могут подкреплять.


В этом плане наглядный пример – Театр имени Вахтангова. Множество театров потерялись с уходом лидера и основателя, а Театр имени Вахтангова приобрел мощного режиссера Римаса Туминаса. Но к вахтанговской школе и вахтанговским традициям он не имеет никакого отношения.


Театр имени Вахтангова с необыкновенно сильной труппой уцепился за Римаса и стал создавать спектакли его направления. Римас привлекает идентичных прибалтийских творцов. При этом все по инерции повторяют: «Наша вахтанговская школа, наши традиции…» Получается, что это ничем не подкреплено. Но тем не менее на сегодняшнем театральном Олимпе Лев Додин и Римас Туминас – последние из могикан театральной режиссуры.


Начальники ищут нового Захарова, или Табакова, или Виктюка… Но нужен иной подход к выбору. Необходимо не сравнивать с ушедшими талантами, мастерами и гениями, а внимательно изучить конъюнктуру сегодняшнего времени. Пусть даже это будет что-то очень антивчерашнее, но все-таки необходимо-сегодняшнее.


Идет бесконечное обсуждение Кости Богомолова. Кто-то кричит: «Доколе? Он сошел с ума!» А среди свежих и молодых, наоборот, ажиотаж. Это то, что и требуется. Считаю так не потому, что Костя производит на меня титаническое впечатление как художник, а потому, что он как человек и режиссер – необыкновенно сегодняшний. Я ощущаю это всеми старческими фибрами. И чем больше то, что он делает, не мое, тем больше я понимаю: я вчерашний.

Богомоловское поколение пытается навязать свою эстетику, которая у него есть, как к ней ни относись. Поэтому сейчас, когда образовалась большая плешь в руководстве театров, надо думать в этом направлении, а не искать среди любимых учеников гениев, или хорошо воспитанных людей, или членов «Единой России».


Отрывок 4. Из худруков в президенты


Полтора года просил начальников отпустить меня с поста худрука на вольные хлеба (хотя мучного давно уже не разрешают). Сначала говорили: «Останьтесь, пока подберем что-нибудь путное». Потом: «Извините, ковид, как можно в такой момент бросать родной театр?» Дальше – придумывали, как меня обозвать. Предлагали: «Оставайтесь куратором». Я могу быть – и то с трудом – куратором своих детей, своей семьи и, может быть, своих учеников, но куратором случайного режиссера я быть не могу.


Летом 2021 года послал в Департамент культуры Москвы письмо: «Друзья, 3 июля сего года закончился срок договора моего пребывания на посту руководителя Московского академического Театра Сатиры. Во избежание раздувания уже возникших кривотолков и домыслов спешу сообщить, что 20 лет и семь месяцев я по просьбе труппы и с благословения мэрии вез этот воз. Но 87 лет обнулить не удается. Я благодарю всех за долготерпение и покидаю должность. Конечно, хотелось бы еще появиться на сцене в вертикальном положении, но это зависит от Боженьки и родного департамента, который по-отечески предлагает мне должность президента культуры и искусства». Заглянул в словарь: искусство – художественное творчество; культура – исторически определенный уровень развития общества. Начинаю думать, как быть президентом уровня развития общества.


А если серьезно, если получится серьезно, то всё возвращается на круги своя. Ровно 21 год назад совершенно зеркальная ситуация уже возникала в нашем театре. Валентин Николаевич Плучек, правда немного старше меня нынешнего, действительно стал немощен и плох, и началась осторожная эпопея его замены. Первачи театра и директор уговаривали меня, с подключением главка (Комитета по культуре города Москвы) в лице председателя Комитета Игоря Бугаева и тогдашнего зама Юрия Лужкова – Людмилы Швецовой – «Временно заткнуть эту брешь, пока не подберем чего-нибудь путного». Подбирали 21 год.


И вот опять та же ситуация, с той только разницей, что Валентина Николаевича любовно и осторожно просили уйти, а я это сделал самостоятельно. И началось – «выгнали старика», «затравили мэтра», «с Валентином Плучеком сыграли злую сатиру» и т. д. Пришлось нам с Плучеком по мере сил отбиваться от этой грязи. Прошло много лет, но, чтобы не быть голословным, мне все равно сегодня хочется показать два документа того времени.



И Плучека уговорили, и сделали его почетным председателем художественного совета. Сегодня худсоветы давно отмершее образование и вместо «Председателя совета» придумали мое «Президентство». Я к тому, что, как бы нас, стариков, ни обзывали, сделано это, я надеюсь, из любви и уважения и, как правильно заметил настоящий Президент, когда узнал о моем увольнении, что он понимает, огорчается и надеется, что мой опыт еще пригодится театру. Я тоже на это надеюсь, потому что 63 года служения этому «производству» из биографии не выкинешь.


Бесконечная тяжба с самим собой: уходить – не уходить, работать – не работать… Одни говорят: «Надо умирать на посту». Или: «Лучше всего умирать на сцене, как великие актеры». Другие говорят: «Доживать надо спокойно, в кругу близких». К консенсусу, говоря сегодняшним жаргоном, не приходят.


Я понял, что нужно брать исторические примеры. Рекордсмены по советскому начальственному долгожительству, удержавшиеся во власти даже в сталинское время, – Анастас Микоян и Андрей Громыко. Не знаю, насколько это было везение, а насколько мудрость прохиндеев.

Громыко всегда был осторожен. Он всю жизнь сидел за столами президиумов, и ему завидовали все коллеги, так как он научился спать с открытыми глазами: во время какого-нибудь доклада о достижениях мелиорации спит, а глаза внимательно «слушают». При всех катаклизмах и искривлениях линии партии он оставался на постах, но не выдержал начала перестройки. Сказал, что ничего ему не надо, только машина, помощник и место на кладбище. Как-то, уже после ухода со всех должностей, Громыко смотрел по телевизору происходящее в стране. И он, советский деятель и атеист, сказал: «Слава Богу, что меня там нет» – и перекрестился.

В этой стране давняя хорошая традиция руководить ею из реанимации. При этом со всем большевистским энтузиазмом клеймим и усмехаемся над аналогичными случаями у них.


Вот крайний – президент Америки. Который по древности забывает, сколько ступенек на трапе самолета и как зовут премьера Великобритании (вообще-то даже молодому запомнить, что премьера Англии зовут Боря, – трудно).


Я старше этого президента на десять лет и, хотя не руковожу страной, но вот уже больше года не могу уволиться из начальников. Наконец уволился. Пока мечешься, интригуешь, прикидываешься цельным, честным и искренним и работаешь, работаешь, работаешь, работаешь так, если после школы, 70 лет, то кажется, что это немыслимо долго и утомительно. А когда вдруг все это кончается и садишься дома в мамино кресло, оказывается, что это был миг.


Дефицит театральных лидеров не может подменяться уничтожением русского репертуарного театра. Совершается это одним росчерком случайного пера, а восстанавливается десятилетиями. На моем веку этих случайных вершителей театрального процесса было немерено. Где они сейчас? А мы все бьемся за театр и ждем новых «идеологов».


В нашей «отрасли» очередные катаклизмы. Уходят, увы, корифеи и титаны, создатели и вожди театральных империй. Руководство не успевает заделывать дыры случайными претендентами. Их можно пожалеть – рынка гениев нет. В этой связи, я думаю, пора под руководством нашего вождя Сан Саныча Калягина затеять творческую дискуссию о сегодняшней ситуации в русском репертуарном театре.


За 66 лет пребывания в профессии я получил все возможные театральные премии: «Маска», «Турандот», «Театрал», «Станиславский» и премия Калягина «СТД». Государство тоже меня не обделило. Поэтому – ничего личного. Все так привычно погрязли в интригах, ведомственной и подковерной борьбе, что подчас забываем, за что боремся и во имя чего интригуем.

Так и с положением на театральном фронте. Не хочу быть местечковым пророком, но даль видится безрадостная. Проглядывается вынужденная, но очевидная тенденция «скрещивания» театральных коллективов.


Я с детства брезгливо относился к Мичурину с его маниакальной страстью спаривать чеснок с клубникой. Глобальная мечта создания всевозможных кластеров дошла до театров.


К примеру, Театр Сатиры и Театр Моссовета очень заманчивые перспективы. Один садик на двоих с барами, аттракционами, перетягиванием каната театр-на-театр, а зимой, естественно, каток. Внутри помещений, обязательные смешанные единоборства, ночные клубы и уютные мини-бардачки по женским гримерным.


Смотреть на процесс создания этого театрального «козлотура» мне стыдно. Тем более сегодня, когда театр стесняется всякой традиционности, стыдливо извиняясь за каждое слово, произнесенное без обратного кувырка или переднего сальто.


На этом фоне очень значимо и мощно выглядит создание попечительского совета Пушкинского музея. Такой робкий, но значимый противовес антикультуре. Единственное, что меня настораживает, хотя я и горжусь, – это мое членство в этом высоком собрании. За что? Вернее – почему? Если причина в нашей многолетней дружбе с семьей Марины и Виктора Лошаков или мое присутствие 40-летней давности на премьере знаменитых «Декабрьских вечеров» – этого маловато.

И вдруг меня осенило – сегодня, слава Богу, всё чаще всплывают имена Третьякова, Дягилева, братьев Бахрушиных, Станиславского, наконец. Они не покупали иностранные футбольные команды, а как подвижники вкладывались в сохранение великой русской культуры.


Создатель Пушкинского музея Иван Владимирович Цветаев не был миллиардером. Это еще ярче выпукляет его в этом ряду российских патриотов. Так вот, дело в том, что его старшая дочь Анастасия Ивановна Цветаева была ближайшей подругой моей матери, которая последние годы была слепа, и я регулярно привозил к нам Анастасию.

Она при посадке привычно крестила мое жуткое транспортное средство. Мы доезжали до дома, она снимала с головы 10–12 платков, вне зависимости от времени года, садилась около матери, и они часами ворковали или Анастасия читала ей литературные новинки.


В общем, когда члены совета попечителей будут шепотом интересоваться, указывая на меня: «Почему?» – надо отвечать: «Он дружил с семьей создателя музея».


Когда у меня интересовались, не возглавит ли театр кто-то из учеников, я отвечал, что мои ученики – артисты. Спрашивали: «А последователи?» – «Последователей не бывает, бывают только поскребыши».


Не думаю, что все ждали, когда я уйду. Не потому, что я такой гений, а потому, что, во-первых, никого другого нет («Пусть этот сидит»), а во-вторых, кое-кто меня любит. И я вынужден был этим заниматься.


Когда-то я мечтал быть хирургом, порушилось, потом юристом, сдавал экзамен в юридический институт, не вышло. Став театральным актером, постоянно хотел попробовать что-то еще: педагогика, кино, капустники, эстрада, радио, телевидение. Валентин Плучек, например, не знал, как снимается для телевидения спектакль, приглашал двух телевизионных режиссеров. Театр для него был панацеей.


Чем талантливее разбросанность, тем больший тупик в финале. Я никогда не был начальником. Всю жизнь лебезил перед худруками. Актер не может не лебезить – это профессиональная функция, даже если она завуалирована хамством и вседозволенностью. У меня худруков было много – помимо одного гениального, двух-трех нормальных, было штук пять кошмарных. Вот я и подумал: почему бы и мне не попробовать возглавить театр?

Когда меня уговаривали на худруководство Театром Сатиры, я бросился к руководившему Ленкомом Марку Захарову и возглавлявшему Театр имени Маяковского Андрею Гончарову, и они меня наставляли. У Гончарова было два основных правила для худрука: во-первых, кнутом и пряником и, во-вторых, каждой твари по паре – чтобы было ощущение опасности и конкуренции.


Нельзя привыкать к значимости – очень трудно из нее возвращаться к норме. Мне удалось: по неумению не смог влезть в нее с самого начала до самого конца (пока только карьеры).


Скромный, тихий, интеллигентный и ранимый человек априори не может быть руководителем. Чтобы руководить, необходима жесткость, безапелляционность, непримиримость, уверенность в неуязвимости своих суждений. Если это не врожденное, а вынужден играть, то не получается. Поймают и раскусят. Успокаивать себя: «Я руководитель совсем другого формата и другой стилистики» – тоже не получается, потому что это уже не руководитель.


Выход простой, к сожалению, редко применяемый: не лезть туда, где тебе не надо быть, где тебе неуютно и не место. Идеальное совпадение характера и должности случается крайне редко.


Режиссеры и продюсеры сегодня уже даже не пытаются затащить меня на съемочную площадку. Я отказываюсь не из-за кокетства или торговли. Просто скучно. Посидеть в 26-й серии каким-нибудь списанным старым бандитом – стыдно. Их исчерпал великий Армен Джигарханян. А молодого бандита я уже не потяну.


Отрывок 5. Кино + все остальное


Сейчас все экспрессивно размыто: понятия «великий», «гений», «звезда» – шелуха. Великих – единицы. Как выглядят гении, я уже забыл. Звезды теперь – какие-то мелкие метеориты, падающие как град.


В начале 1990-х годов в программе Святослава Бэлзы «Музыка в эфире» я вспоминал вышедший в 1978 году на телевидении «Бенефис Людмилы Гурченко», в котором кроме Люси снялись Армен Джигарханян, Марис Лиепа и я.

Мы с Бэлзой рассуждали об опасности внешней легкости нашей профессии. Тогда я сказал: «Представляете, где-то в далекой сибирской заимке сидит 17-летняя будущая Ермолова и смотрит телевизор – он свет в окошке. Посмотрев “Бенефис Людмилы Гурченко”, она едет в Москву поступать в “Гурченки”. Что она видит? Джигарханян Гурченко подбросил, Лиепа поймал, Ширвиндт чмокнул, кругом блестки. И она думает, как это просто – в “Гурченки”! Она не знает, что этот бенефис режиссер Женя Гинзбург снимал на не то подаренной, не то украденной новейшей аппаратуре. И Люсе Гурченко впервые нужно было текстово и музыкально точно попасть в ритм даже не фонограммы, а какой-то неимоверной кардиограммы. А бенефис снимали после происшествия на других съемках, где Людмилу Марковну переехал на коньках Олег Попов. И она была практически на одной ноге – со штырем. Ее буквально на руках доносили до павильона. И Людмила Марковна на одной ноге при помощи рядом стоявших красавцев во главе с Лиепой, которые были на двух ногах, преодолевая дикую боль, пела и танцевала. Это за кадром, а в кадре блеск, улыбка, легкость – и возникает “Хочу в Гурченки”. Очень опасно».


Кроме того, раньше актеры, которых утвердили на какую-нибудь роль в кино, должны были собрать огромное количество бумаг от киностудии, пойти в театре к начальству и умолять отпустить на съемки. Начальство писало: «Согласны. В свободное от основной работы время». Все графики съемок в кино и на телевидении подстраивались под театр. А сейчас театр подстраивается под сериалы. Актеры физически не могут окунаться в театральное творчество – нет времени.


Я много снимался в кино в свободное от основной работы время и в период отпуска. Вот сейчас выясняют, Крым наш или Крым их. Крым мой. Я в нем вырос, в нем жил. Для меня Украина – это биография. Я снимался в Киеве в картине «Она вас любит», в Одессе в фильмах «Приходите завтра…», «Искусство жить в Одессе», «Миллион в брачной корзине».


Картина «Приходите завтра…» снималась в 1962 году. Мы жили в общаге Одесской киностудии. Денег не было совсем. За две копейки покупали ведро молодого вина, воровали в огороде помидоры, а между работой выходили на пляж, где играли в волейбол и устраивали соревнования по бегу на песке (очевидно, мы были зачинателями пляжного футбола и волейбола).


Реплички, превратившиеся в той или иной профессии в лозунги, должны впоследствии переосмысливаться или переговариваться «новыми великими». Но так как «новых великих» возникает мало, реплички «старых великих» повторяются и иногда становятся подозрительными.

Например: «Умейте любить искусство в себе, а не себя в искусстве». Что значит – искусство в себе? Какие-то глисты.

Или: «Нет маленьких ролей, есть маленькие актеры» – щепкинское изречение, которое как лозунг висит во всех театральных учебных заведениях. Есть маленькие роли, и есть маленькие актеры. Просто, когда маленькие роли играют более-менее думающие, обаятельные и хотящие что-то сделать актеры, это другое дело.


Вот, например, история с малюсеньким эпизодом в фильме «Приходите завтра…», где мы с Юрой Беловым пародировали Станиславского и Немировича-Данченко.

По прошествии 60 лет, когда возникают бесконечные нужды телевизионных или газетно-журнальных творческих портретов, моих и Юры Белова, обязательно (хотя каждый из нас снялся во многих фильмах) вспоминают этот эпизод. Говорят: «А вы помните?» И при этом радужно-снисходительно улыбаются. Спрашивать их, что это вы пристали, не рентабельно. Пусть вспоминают. Но понять это невозможно. Его помнят явно не потому, что это редчайшее явление в антологии эпизодов кинематографа. Видимо, что-то в этой зарисовке пережило время. Юра Белов был шикарным партнером, прекрасным артистом и человеком. Он не умел притворяться. Был интересным собеседником и очень простым, несмотря на свою популярность. Играя Станиславского и Немировича-Данченко, мы дурачились и понимали друг друга с полувзгляда.


Мода – явление загадочное, мало изученное – волнообразное. У нас волны мод: приливы и отливы. Когда в конце 1980-х снималась картина «Искусство жить в Одессе», была мода на Бабеля и в каждой подворотне шли съемки какого-то фильма по Бабелю – где мюзикл, где короткометражка. Всю старую Одессу как будто вытащили из катакомб. В тех дворах, где снимали, еще что-то осталось от Одессы Бабеля. И даже население какое-то вынулось из праха. Колорит одесский – вечный. Его не задушишь ничем. Даже нашим кинематографом.


К творчеству Юнгвальд-Хилькевича относятся по-разному, но он из тех режиссеров, которые обладали мощнейшим обаянием. И вырваться от него было невозможно. Когда он появлялся в каких-то инстанциях, чтобы чего-то попросить или добиться, его представляли: «Режиссер Юнгвальд-Хилькевич». Никакой реакции. Он входил в кабинет, напевая: «Пора-пора-порадуемся…» И тогда все: «А!» Удачами надо уметь пользоваться, пока они не стали только твоими.


Во время съемок фильма «Искусство жить в Одессе» мы жили в маленькой гостинице «Аркадия». Зямочка Гердт, игравший очередного старого еврея, и я с наклеенной длинной бородой в перерыве между съемками, не разгримировываясь, сидели в ресторане гостиницы и что-то жрали.

Окружающие, глядя на нас, думали, что мы сошли с ума. Один из посетителей осмелился: «Ради Бога простите, что это с вами?» Мы говорим: «Обедаем». «Я понимаю, – не унимается он. – А с внешностью что?» «Ничего, – говорим. – Внешность как внешность». – «Значит, это не роль?» – «Нет, какая роль?» Если вспомнить, в каком виде мы были в этой картине, можно представить впечатление, которое мы производили.

Сейчас уже можно выглядеть как угодно. И никто не спросит, одна мы нация с украинцами или только с их президентом.


Для картины «Миллион в брачной корзине» снимался проход героя по набережной в Неаполе. Я был итальянцем, а Неаполем была Одесса. Согнали неаполитанцев – 200 одесских евреев, одели их в якобы итальянскую одежду и колоритно расставили по набережной. Кто-то должен был беседовать, кто-то просто стоять, облокотившись на велосипед, кто-то кокетничал с дамой, кто-то держал в руках вроде бы итальянскую бутылку кьянти. Репетировалось это все с раннего утра до вечера, потому что снимали в так называемый режим.

Режим в кино – один час оптимального света, когда солнце ушло, а ночь еще не настала. Операторы вожделенно хватаются за этот час. До него все должно быть готово. Советские картины снимали на шосткинской пленке. Шостка – украинский город, где делали вид, что делают пленку. И только великие режиссеры вымаливали у Госкино настоящую пленку.

Севочка Шиловский, режиссер картины «Миллион в брачной корзине», выудил 100 метров настоящей пленки, чтобы хорошо снять сказочный Неаполь и проход героя. С восьми утра ассистенты, сам Шиловский, бесконечное количество кричащих вторых режиссеров расставляли евреев по набережной и смотрели, чтобы не было видно на фоне какого-нибудь сухогруза «Иосиф Сталин».

И вот наконец вечер. Я должен был идти по набережной с Зямой Гердтом, который снимался в то время в Одессе в другой картине. Его при помощи меня умолили сделать этот проход. Вроде я встретил друга в Неаполе. Замысел был такой: мы шли, на тележке ехал оператор, мы доходили до определенного места, останавливались и о чем-то разговаривали. Все это необходимо было вместить в 85 метров. Мотор – мы с Зямочкой пошли, дошли до нужного места, и вдруг два одесских биндюжника, которые должны были стоять за нами и якобы беседовать, подошли к нам со словами: «Что вы встали? Нас же не видно за вами». Они раздвинули нас и тут закончилась хорошая пленка. Биндюжников убили. Потом не было уже ни настоящей пленки, ни Гердта, пришлось переснимать на отечественную с Семеном Фарадой.


В этом проходе мой внук Андрюша играл неаполитанского ребенка, висевшего на папе. Второй фильм, в котором снялся внук, – «Сочинение ко Дню Победы» нашего друга Сережи Урсуляка. Когда герои великих актеров Михаила Ульянова, Вячеслава Тихонова и Олега Ефремова угоняли самолет для святого дела, Андрюша в кипе, игравший еврейского юношу, ударил гантелью по голове героя – актера театра «Сатирикон» Владимира Большова. Очевидно, эти два киношедевра отвернули Андрея Михайловича от искусства перевоплощения, и он с тех пор не может видеть камеру, а преподает римское право, очевидно забыв, что Нерон был актером.


Российские и советские актеры всегда были лучшими в мире, думаю, ими и остались, но мечтают об «Оскаре». И сколько бы ни придумывали Юлий Гусман и Никита Михалков премий и сколько бы кинофестивалей «Амурская зелень» или «Сочинские закаты» ни проводилось, все надеются хотя бы номинироваться на «Оскар».


Никас Сафронов иногда рисует мировых звезд и посылает портреты туда. В ответ в основном посылают его. Но некоторые улыбаются и даже приезжают в Россию. Софи Лорен была на дне рождения Никаса, где я тоже был. Он меня схватил и повел к Лорен. Она встретила своей ослепительной дежурной улыбкой. При помощи себя и переводчика Никас десять минут рассказывал ей, кто я такой, чтобы она знала на будущее. Я спьяну пошутил: «А теперь расскажи мне, кто она такая». Софи Лорен актриса хуже, чем Алиса Фрейндлих или Нонна Мордюкова. Она просто попала в другие руки и у нее другая биография.


Никита Михалков завязал с профессией и, как какой-нибудь заядлый алкоголик сгоняет мнимых чертей со своей одежды, так и он травит вымышленных бесов с лацканов эфира в своей передаче «Бесогон». В основном хитрожопые серости и бездарности компенсируют отсутствие настоящих свершений умением приспособиться к ситуации. Но Михалков умный, талантливый (приближается к эпитету гениальный), потрясающий актер, что касается органики и покоя, умелый и скрупулезный режиссер, по-настоящему занимающийся подготовительным периодом в кино. Это очень важно всегда, а сегодня особенно, когда в день снимают 56 серий.

Его мания быть приближенным к власти наследственная – от Сергея Владимировича. Клан Михалковых – Кончаловских – мощнейший симбиоз гениальности, мудрости и цинизма. Если эту смесь собрать в один сосуд и рассеять, как удобрения, над какой-нибудь Албанией – ее хватит для процветания всей страны. Я, как старый Никитин поклонник и старший по годам, категорически умоляю его вернуться в профессию.


Когда я узнал, что Голливуд остановил всю работу по боевикам и полицейским фильмам и снимает ремейк «Иронии судьбы, или с Легким паром!», я дико возгордился. То, что отечественный кинематограф не может пересечь границу Тульской области, утверждают довольно давно, по-моему, с братьев Люмьер, несмотря на успехи Эйзенштейна, Меньшова и Кончаловского – временное, одномоментное снисхождение.

Когда мы покупаем какие-то телепроекты в Америке, это понятно. Но, если они, при всем моем уважении к Эльдару Рязанову, берут незамысловатую, чисто советскую байку о сходстве фанерного интерьера во всех домах и о русской бане и пытаются переложить ее на лос-анджелесские особняки и турецкие хамамы, значит, Голливуд накрылся еще больше, чем мы. Это абсолютная импотенция творческой мысли: когда своего не могут придумать, хватается классика или полуклассика. Еще красят кистью черно-белые фильмы. Я не знаю, будет ли в американском фильме пьяное безобразие.

Мы напивались, потому что пили русский ерш: пиво с водкой. И это была стопроцентная органика. А если они из военных американских фляг будут пригублять виски и заходить в турецкую баню, получится вранье, и они не потянут красот тонкого, интеллектуального сюжета. Поскольку Александра Белявского нет, Андрея Мягкова нет, Георгия Буркова нет, один я буду, завернувшись в простыню, умиляться голливудской версии московской бани.


Недавно ушедший Андрей Мягков был антитусовочным и ненавидел всякое вынужденное общение, от которого потом тошнит. Он был замечательным педагогом. Обычно вспоминают великих педагогов, а замечательные педагоги остаются в тени. В том числе и я.


Кстати, замечательным педагогом ВГИКа был Владимир Меньшов. Он всегда звал меня на свои дипломные спектакли. Особенно на водевили, поскольку считал меня основным спецом в этом жанре. Володя любил меня и иногда даже слушался.

Он был многогранен. Есть люди пьющие, есть выпивающие. А Владимир Валентинович мог в Сочи на «Кинотавре» выпивши разнести побережье. В буквальном смысле этого слова. Он переворачивал на пляже лежаки и говорил участникам фестиваля, что о них думает. Тогда посылали за мной: «Ищите Ширвиндта, потому что, кажется, Меньшов приехал сюда немножко отдохнуть».

Меньшов был человеком персонально мыслящим. При всех идеологических заворотах его поступки всегда были мощнейшие и не пижонские, а смысловые. На одной из церемоний вручения чего-то он вышел на сцену и сказал, что не будет вручать приз создателям этого пошлого говна. Бросил на пол конверт с именем победителя и ушел. Это красота. Такие поступки со временем становятся более выпуклыми, чему примером биографии разных поэтов, режиссеров и актеров. Фильмы и роли постепенно улетучиваются, а какой-нибудь поступок иногда возникает как аргументация чего-то или подтверждение современных позиций и соображений.

Вся гениальная кинематография, как российская, так и мировая, уйдет в никуда, и чем дальше мы будем уходить в никуда, тем дальше и она вместе с нами будет уходить в этом направлении. Но в то или иное полемическое время обязательно возникнет как пример, как удивление имя Владимира Валентиновича Меньшова, а не тех или иных, может быть, самых ярких гениев, завешанных орденами. Когда уходят такие фигуры, поле становится выжженным.

На панихиде по Меньшову Игорь Золотовицкий, который ее вел, сказал: «Это поколение безвозвратно уходит от нас. Поколение Табакова, Ефремова, Меньшова, Гафта, Мягкова, которое мы теряем. Мы мельче, а они мощные ребята были все». Когда слышишь такое от талантливого и умного режиссера, педагога и актера, который моложе нас на 30 лет, понимаешь, что и нынешние что-то соображают.


Отрывок 6. Уходящая раса, спасибо тебе!


«До последнего часа
Обращенным к звезде —
Уходящая раса,
Спасибо тебе!» [3]

Все редеет, глупеет, пошлеет. Каждая эпоха и формация – все жиже и жиже. Кто-то говорит: «очень деградировала мясная промышленность», или «очень деградировала музыкальная культура», или «очень деградировало образование с первого по второй класс». Это ведомственная деградация. А когда замахиваешься на деградацию цветаевского масштаба – расы или эпохи – это другое. Чем старше представитель уходящей расы, тем противнее он мыслит – это я о себе.


Страшно ускорился уход друзей. Мы сардонически восклицаем: «Ну что делать, се ля ви!» Да – се, да – ля, да – ви, но от этого не легче. Как-то разговаривал по телефону с Юзом Алешковским, живущим в Америке. Он говорит: «Рад, что мы на проводе». Я согласился: «Хорошо, что на проводе, а не на проводах» (гадкая привычка боязни не сострить).


Дружба – лоскутное одеяло биографии. Эти лоскуты из друзей – разной формы, разной величины и разной фактуры. Они постепенно выдираются, и я чувствую, что сейчас просто лежу голый. Остались несколько лоскутков, которыми укутаться и согреться невозможно.


Перемерли люди, перед которыми стыдно. Перед некоторыми вдовами и вдовцами цельных личностей не так стыдно, ибо их цельность вторична.


Спектакли в память – горестно-грустные, потому что всегда хуже первоисточника. Мой друг гениальный режиссер Марк Захаров поставил в Ленкоме спектакль памяти Андрея Миронова «Безумный день, или Женитьба Фигаро». Очень крепкий, милый спектакль, но хуже.


В марте 2021 года Андрею Миронову исполнилось бы 80 лет, и в нашем театре состоялась премьера посвященного ему спектакля «Театральный стриптиз». Стриптиз – потому что это голая сценическая правда, но представленная немного гротескно и иронично.

Дело в том, что лет 45 назад Михаил Козаков принес мне американскую пьеску с коротким названием «Дорогая, я не слышу, что ты говоришь, когда в ванной течет вода». Действующими лицами в ней были режиссер, драматург, артист и секретарша. Я прочел и послал его вместе с этой пьесой. Но Козаков явился снова, уже с Андрюшей Мироновым, согласившимся играть молодого артиста, и я уже их двоих послал. А в пандемию, во время карантина, на даче наткнулся на брошюру с пьесой. И пришла в голову мысль, что можно сделать пародию на это незамысловатое произведение. Получился спектакль, главную роль в котором мог бы сыграть Андрюша. В конце на сцене возникают канделябры со свечами, костюм Миронова из «Женитьбы Фигаро». А на экране, на кадрах документальной съемки, появляется он сам.


Андрей был очень похож на папу – Александра Менакера. А тот был чрезвычайно одаренным человеком, правда, немного задавленным мадам. Любая точка зрения Марии Владимировны тут же становилась незыблемой аксиомой. Она родила Андрюшу 7 марта, но ей хотелось, чтобы ее сын стал подарком к Международному женскому дню. Это получилось, и официально день рождения праздновался 8-го.


Друзья возникают или со школьной скамьи, или с институтской, или из узкого семейно-профессионального круга. Когда есть люди, на которых можно положиться, к которым можно обратиться и для которых имеет смысл жить, если все это честно, искренне и желаемо, получается дружба.


Мы с Мишей Державиным как-то затащили Андрюшу Миронова на рыбалку, на речку Пахру. Он набил багажник своей «Волги» (ГАЗ-21) жратвой и напитками. Приезжаем на берег, вылезаем, Андрей запирает машину, потом открывает багажник, бросает туда ключи, чтобы были свободны руки, достает удочки и, не успев вынуть основное, рефлекторно его захлопывает. Помню, как он, закрывая, начал понимать, что делает, но крышка уже шла вниз и ее невозможно было остановить – «А!» – и всё!

Мишка бежит к каким-то знакомым, которые жили неподалеку, берет проволоку. Поскольку замок багажника этой проволокой открыть было невозможно, ею открывали дверь машины. Долго, просунув проволоку, пытались приспустить стекла боковых дверей. Они чуть-чуть поддавались. Через возникшее отверстие мы пропускали проволоку с хомутиком на конце, стараясь зацепить им ручку двери.

Проникнув в машину, занялись задним сиденьем. Его спинка прикреплялась к дощечке, соединявшейся с багажником. Она была прикручена шурупами из багажника. Чтобы совсем все не раскурочивать, мы аккуратно вставляли в щель топор, расшатывая их. Часа через три, оторвав спинку, мы попали в багажник. При помощи фонарика отыскали ключи и наконец смогли приступить к отдыху.

Так как Андрюша был рыбак, мягко говоря, относительный – он привычно занялся сервировкой пикника. Начинает сервировать: на земле – скатерка, все нарезано, стаканчики, запотевшая поллитровка из сундука-холодильника. Мы подходим, и вдруг скатерть поднимается, все рассыпается и разливается. Оказывается, под скатеркой лежала коряга. Он случайно наступил на нее, и коряга подняла скатерку. Мы стали вынимать шпроты из безе.


Андрюша вечно болел. Фурункулез – это ужасно, может возникнуть где угодно. С головой у него впервые что-то случилось лет за 15 до смерти, в Ташкенте. Местные врачи сказали, что у него в голове какое-то образование. А до того все медицинские светила уверяли, что его плохое самочувствие – от переутомления. На гастролях в Риге у него в голове фактически разорвалась бомба. Андрей был стоической личностью. Его трудоголизм всегда шел через «превозмогая боль».


Сейчас очень много возникает лжесвидетелей того последнего спектакля в Риге. Моя супруга Наталия Николаевна, в отличие от них, там была вместе со мной и нашим внуком Андрюшей.

Вот что она вспоминает: «Во время тех гастролей мы с Мироновыми жили в Юрмале. Так получилось, что туда съехались все его родные и близкие. Накануне дня, когда Андрей потерял сознание на сцене во время спектакля, мы после пляжа пошли в шашлычную.

В отдельном кабинете за огромным столом собралось человек 12: Андрюша с Ларисой Голубкиной, Гриша Горин с женой, Игорь Кваша, мы… И вдруг Андрюша стал говорить о каждом сидящем за столом – а там были его ближайшие друзья – трогательные слова: как он относится к другу и какую роль в его жизни тот играет. Когда он дошел до Александра Анатольевича, у него даже слезы потекли. Потом нам было страшно вспоминать об этом: Андрей с нами прощался.


В день спектакля мы с внуком Андрюшей пошли в парикмахерскую в нашем здании, чтобы постричь его перед 1 сентября – он должен был идти в первый класс. Его очень смешно и модно постригли. Выходим мы из парикмахерской, бежит Андрей Миронов на свой, как потом оказалось, последний спектакль. Он остановился и, глядя на нашего Андрюшу с новой прической, воскликнул: “Боже мой, кто это? Я вас не могу даже узнать!”

Это было 14 августа, в день рождения нашего Миши. Обычно в день рождения не мы ему звоним, а он нам звонит и говорит: “Спасибо, что вы меня родили”. Вечером он позвонил из Новосибирска, где находился на гастролях, и я в ужасе сообщила ему, что Андрей Миронов умирает…


Прошел месяц, мы уже были на нашей даче, я сказала внуку, что надо постричься. И вдруг Андрюша произносит: “Ну ты же не хочешь, чтобы я стригся”. Я поняла, что он имеет в виду, но спросила почему – мне было интересно, как он ответит. “Ты же помнишь, как Андрей говорил, что не может меня узнать”, – сказал он».


Никуда не денешься – с годами ушедшие забываются. Андрюша Миронов – не забывается. Получил недавно письмо от зрительницы: «Здравствуйте, Александр Анатольевич! Смею еще раз потревожить Вас, чтобы сказать спасибо, что нашли время на долгожданный автограф и даже на милый комплимент! Думаю, Вашему автографу будет очень уютно в компании автографов М. Влади, П. Каас, Д. Хворостовского, М. Задорнова, В. Спивакова, Л. Гурченко, В. Терешковой и других (всего 143 их у меня!).

С одним не могу смириться – нет автографа А. Миронова. Очень глупо и смешно получилось. Не проявили мы с коллегой должной напористости. Когда после спектакля Андрей Александрович стал давать автографы, у него не оказалось ручки. Мы дали свою. Нам не удалось придвинуться в толпе поближе к нему. Он раздал автографы, вернул ручку и… ушел. Мы были в шоке! Очень огорчились. А позднее – это страшное известие из Риги. И всё!.. Без этого автографа (Ваш уже есть!) считаю свою коллекцию неполноценной… С уважением, Светлана».


У артиста есть внутренняя необходимость пересилить свое амплуа – так сказать физиологические задатки. Кроме того, существуют ярлыки: Никулин – великий клоун, Папанов и Миронов – великие комедийные актеры. Андрюша еще и шампанско-танцевальный. И только Алексей Герман и Александр Столпер решились взять этих комиков и клоунов на серьезные роли в фильмах «Мой друг Иван Лапшин», «Живые и мертвые» и «Двадцать дней без войны». Миронов, Папанов и Никулин выбились не только из привычных для зрителей ярлыков, но и из амплуа.


Очень осторожно нужно пользоваться русским языком. Например, «были» – «не были». Вчера на работе были, а сегодня не были. Или: «были» – «небыли». «Были» – это что-то такое безотказно точное, а «небыли» – фантазия и вранье. Русский язык – великий, но двусмысленный. Двусмысленность языка провоцирует на двусмысленность существования.

Были! Да, были люди в наше время. Мне хотелось бы увидеть, сегодня, эталон артиста, который обладал бы фанатизмом Миронова, обаянием Визбора и органикой Евстигнеева.

Сам я никогда не был выдающимся артистом. Надо или быть уникальным, отдельным и сверхпрофессиональным, или уйти в другую профессию. Я всю сознательную юность мечтал работать таксистом.


Мы пока еще не понимаем, кого почти каждодневно теряем. Похоронили очередного Михал Михалыча. Какая-то мистическая история со Жванецким. Огромность его мощи и сила оригинальности – во всем. Он сумел так подстроить, чтобы уйти во время карантина, поскольку не мог себе позволить на сцене лежать. Он мог только стоять и слышать смех, а не лежать и слышать плач.


Собираясь узким кругом, в моменты расслабления мы начинаем говорить более-менее искренне друг с другом. Раньше можно было искренне говорить только на кухне под льющуюся воду или в спальне под двумя одеялами.

Потом, при наступившей свободе, развязанных языках (языки иногда длинные, а мысли, наоборот, короткие) и при страшной каше в нынешних головах кухонно-подпольные беседы приобрели подозрительную окраску. Да и чего лить воду и о чем-то говорить на кухне, когда можно орать где хочешь.

Сейчас опять нас всех, слава Богу, загоняют на кухню или под одеяло в спаленке. Кстати, как-то пытаясь оторвать правнуков от смартфонов, я читал им «Сказку о царе Салтане»: «Во все время разговора / Он стоял позадь забора». То есть царь, затаившись за штакетником и, очевидно, сняв корону, чтобы не торчала над забором, подслушивал трескотню трех девиц, чтобы знать, что происходит в его царстве. Это было еще до появления прослушки.


Вспоминаю молодежно-искреннюю беседу, которую мы – Михал Михалыч Жванецкий, Михал Михалыч Державин и я – вели, когда были с концертиками в Новороссийске. Эту «халтуру» устраивал Жванецкий, потому что сам из портовиков и его популярность на море была еще больше, чем на суше (хотя это почти невозможно). Естественно, мы обслуживали матросские аудитории не бесплатно, а за деньги, чтобы было на что прожить дальше на берегу.

И вот в новороссийском порту на борту огромного ржавого сухогруза за определенную сумму мы выступали. Сначала мы с Михал Михалычем Державиным прикидывались импровизаторами и играли шутки. Потом Михал Михалыч Жванецкий доставал свой тогда еще не такой древний портфель и свои еще не такие пожелтевшие бумажки и читал. А по окончании концерта был банкет со спиртом и морской закуской. После него нам сказали: «У нас такая баня! Она внешне не очень презентабельная, но пар!»

Это была одиночная камера, из всех щелей которой шел жуткий жар. Мы были любителями парилки, да еще после банкета – сидели с вениками и говорили о святом. Никого не было, кроме армии тараканов. Мы обсуждали, что крысы умные, но тараканы еще умнее.

Крыс в бане не бывает, они париться не могут, а тараканы бегали вокруг нас и еще, как будто им было мало пара, орали: «Поддайте!» Они были миролюбивыми и благодарили нас за то, что мы паримся и они тоже кайфуют. Мы спорили, кто первый бежит с корабля – крысы, капитаны или тараканы, – и полемизировали о тараканах в голове.

Я сел между двумя Михал Михалычами и загадал желание, чтобы нам через 50 лет встретиться и попариться. И мы ржали: как это может быть – 50 лет? Прошло 50 лет. Обоих нет.


Михал Михалыч Жванецкий – воплощение мудрости и афористичности. На него обязательно все ссылаются: «Как сказал Жванецкий».

Валечка Гафт постоянно рыдал: все графоманы сочиняют бред и подписывают его – «Гафт». Когда Гафту говорили: «Мы читали вашу эпиграмму на Эдит Пиаф», он кричал: «Я не писал про Эдит Пиаф!»

То же и со Жванецким: какую бы гадость ни придумали – «как я слышал от Жванецкого», все – и удачное, и гадкое – собиралось в огромный чан под названием «Жванецкий». Я часто жаловался Мишке на то, что ненароком и мои, правда, удачные, афоризмы приписывали ему.

Очень трудно выбраться из скорлупы имиджа, который складывается десятилетиями. Привыкаешь ты, и привыкают к тебе в определенном качестве. Как только человек пытается сбежать от себя, начинаются катастрофы.

Приходил Жванецкий в любую компанию – на рождение, вечеринку – и по привычке тащил за собой портфель. Не допив, не доев, начинал читать. В силу своего имиджа он должен был всегда говорить афоризмами. И в паузах ему нельзя было просто сказать: «Передайте мне, пожалуйста, пивка». Надо было сказать что-то вроде: «Передайте мне, пожалуйста, этот напиток, который в простонародье называется пивом, а на самом деле это будущая моча». И тогда – ха-ха-ха – истерика, и ему дают пиво.

Он все время должен был держать удар. А иногда хочется оставаться самим собой, говорить глупости, острить неудачно. Это тоже очень важно. Потому что потом начинаешь мучиться и хотеть острить удачно. А когда все, что бы ты ни сказал, сопровождается криками «браво», разжижается самооценка. Меня это тоже касается.

Вообще друзьями надо заниматься, а не только пить с ними. Главное, чтоб друзья это заметили и были рады. Вот что однажды Михал Михалыч рассказал в тележурнале: «Как-то раз во время дружеских посиделок Шура спросил меня: “Слушай, а какое у тебя звание-то?” Я, ничуть не смущаясь, ответил: “Заслуженный деятель искусств России”, – и мы перешли к другой теме. А через некоторое время раздается звонок. “Поздравляю, – говорит мне Шура, – теперь ты народный артист!” Оказывается, втайне от меня он собрал документы, характеристики и представил мою кандидатуру на присвоение звания! Комиссия проголосовала за меня единогласно. Это звание очень важно для меня! Сегодня, когда рецензий и критических статей почти нет, все измеряется только популярностью, но популярным можно назвать любого телеведущего. Другое дело – звание народного артиста. Это признание твоих заслуг обществом и коллегами».

Отрывок 7. Объяснительные записки


Я скорее остроумец, чем острослов. Как-то снимались для YouTube-канала моего сына Миши «Съедобное – Несъедобное». Лёня Ярмольник говорит: «Кончилось то время, когда шутили хорошо». Я сказал: «На мне и кончилось». Когда становится не смешно? Не смешно, когда над этим уже смеялся раньше и думал, что не повторится. Еще раз – улыбнешься и удивишься. Третий – загрустишь. И так до слез негодования. От смешного до трагического – один шаг. Понял недавно. Вообще опыт – начинающаяся атрофия чувства потрясения: ой, это я видел, это знаю.


Вся жизнь – это объяснительная записка. Моя жизнь – виноват и должен. Опоздал на работу – «напишите объяснительную». В аварию попал – «напишите объяснительную». Когда уже все очевидно и надо или сажать, или прощать, говорят: «На всякий случай напишите объяснительную записку». Каждый этап жизни нужно объяснять. Возникает вопрос: кому мы объясняем?

Объяснительная записка может быть написана от руки, а может быть выражена словесно. Когда на кухне под две бутылки водки и жбан пива идет интеллектуальный спор и каждый что-то доказывает – это объяснительная записка в словесной форме.


Редко натыкаешься на людей, которые молчат. Таким был Булат Окуджава. Он молчал. То есть он не молчал вообще, но – никаких объяснительных записок и никакой полемики. Он был соткан из поступков. Когда говорят: «Лучше промолчи» – я это очень хорошо понимаю. Можно было бы составить словарь бессмысленных слов.


Я не умею играть на гитаре и не знаю иностранных языков, а хотелось бы. Гитара хороша как отдушина и оттяжка. А языки, потому что невозможно быть глухонемым сегодня, выехав за пределы родины.

Моя мама хорошо знала французский и немного английский. Отец – еле-еле немецкий. Я не могу ничего сказать, кроме «хау мач?» в магазине поношенных вещей и «хау ду ю ду». Так же еще кое-что знаю на латыни и иногда употребляю, чтобы не подумали, что я абсолютный дебил.

Очевидно, я все-таки талантливый. А талантливость, в моем понимании, определяется тем, что человек схватывает на лету (жуткое выражение). Я понюхал – получилось или почти получилось – и дальше. Учить язык – каторга. Есть люди, которые знают 26 языков, а есть такие, которым полстраницы немецкого текста надо учить всю жизнь.


Или аккорды. Кто-то берет гитару – и играет. Можно играть, как Петя Тодоровский или Сережа Никитин, а можно, как Булатик Окуджава. Он сутки искал аккорды для своих мелодий. Когда Булат или Петя брали в руки гитару, я им завидовал. Есть белая зависть и черная – два полюса человеческой активности. Они доводят до инфаркта или самоубийства. У меня две зависти смешаны. Такой коктейль из завистей. Средняя серая зависть. Она дает возможность жить.


Мелодия ушла, не говоря уже о музыке, осталось только вбивание гвоздей в затылок. Но можно рассматривать и шире. Ушла мелодия существования. Мы общались. Общение было необходимым. Человеколюбие может возникнуть только тогда, когда человеки любят друг друга. А чтобы любить друг друга, надо общаться – дружить, пить. И все это делать не через айфоны.


Люди совершенно забыли о глазах. А ведь они – очень важный орган этого животного. Глаза в глаза мы уже не смотрим. Раньше по телефону хотя бы разговаривали, а сейчас новая мода – тексты писать.


К сожалению, я уже не устраиваю, как прежде, сборищ на своем большом балконе. Раньше, когда устраивал, те несколько машин, которые проезжали по набережной, притормаживали, видя, что наверху гуляют.

Сегодня под окнами стоит длинная пробка смердящей техники в сторону Кремля, а от Кремля со страшной скоростью несутся иномарки.

Напротив моего балкона, где был сход к реке и я удил плотву, – огромная воняющая бензоколонка. Все, чем мы занимались, когда были молодыми (пили, курили и так далее), – уже неактуально. Да и почти не с кем теперь это делать. А спорить о Мейерхольде я могу и сам с собой.


Появилась новая рубрика «Жизнь после спорта». Великие спортсмены стыдливо рассказывают о том, какое счастье – перестать бегать, прыгать, умирать от нагрузок и вместо этого осесть в детской спортивной школе в Сызрани. Милое вранье.

Так можно нашинковать еще рубрик: «Жизнь после театра», «Жизнь после балета», «Жизнь после секса»… Но, хороня ближайших друзей, я с каждым разом убеждаюсь в необходимости рубрики «Жизнь после жизни».

Жизнь после чего-то очень разная. Жизнь после чего-то первого, чего-то последнего. Это можно сконфуженно или честолюбиво себе нарисовать – как выкрутился и жил после чего-то эпохального для себя.

А когда жизнь после жизни? Когда от тебя уже ничего не зависит?


Эпитет «незабвенный» – атрибут речи на панихиде. В реальности элемент забвения, естественный и малоизученный, но он существует и волнует, особенно старье типа меня. Что такое жизнь после жизни? Что оставил потомкам?


Герострат своего добился. Он значительно чаще вспоминается, чем какой-то гений в любой сфере, ушедший очень давно и постепенно выжитый из памяти и сознания следующими. Вот тебе и загадка жизни после жизни.


Хорошая, чисто российская придумка – памятная доска на стене дома. Этакая заплата на забвении. Но с текстом нужно быть очень осторожным. Нельзя писать «здесь жил», если слева от доски недавно въехал ночной клуб, справа какой-нибудь фитнес-бар. Надо писать – «в этом доме».


Лет пять назад, когда у моего ребенка был ресторан на Малой Бронной, я собрал компашку: Захаров, Жванецкий, Норштейн, Рост и Ким. Мы говорили, как нас мало осталось. Я сказал: беру на себя, что мы каждый год будем собираться. Все согласились, но ничего не получилось. Один уехал, другой заболел, третий умер.

Отрывок 8. Юлик и Юрик


Раз я вспомнил Юлика, то должен расшифровать свои чувства. Юлий Ким вообще удивительный, бесшабашно-цельный, штучный экземпляр. Он никогда не мучается от необходимости борьбы. Ему не с кем бороться потому, что у него есть свой, сугубо личный и целостный мир, в который он никого плотно не впускает и поэтому не разменивается на внешнюю реакцию типа гнева, непримиримости и т. д. Все мы, старики, дико боремся за то, чтобы выглядеть года на полтора свежее себя. Юлику всегда было и есть где-то в районе 40 лет, и он вечен.

Конечно, элемент сравнительной тщеславности в нем, как во всяком творце, существует. Например, звонит он мне из аэропорта, где многочасово пробивается через таможенно-паспортный контроль, чтоб улететь в Тель-Авив, и от безвыходности, за свои деньги, что уже подвиг, покупает мою книжку «Опережая некролог», где я вспоминаю о шутливом конкурсе на лучшую рифму к моей фамилии. Юлик в этом конкурсе тогда не участвовал, а победил Фазиль Искандер, написав: «Яснее жизни ширь видна нам после водки Ширвиндта». Звонивший Юлик сказал мне, что придумал рифмы почище искандеровской. «Посылаю тебе эсэмэску». И я получил:

Скорей Нетребка зафальшивит,
Скорей Есенин оплешивит,
Скорей начальник запаршивет,
Все время стоя на посту,
Чем Альсандр Антольич Ширвиндт
Свою утратит красоту.

Летом дети и внуки засыпали на даче гравием дорожку – якобы вместо скользкой травы. Теперь там скользкий гравий, по которому вообще нельзя пройти. Вдруг раздался мотоциклетный пердеж, потом мат и крики: «На х…ра вы это тут насыпали?!» Юра Рост приехал ко мне на мотоцикле. Он всю жизнь ездил бог знает на чем, но, чтобы в 82 года пилить по Новорижскому шоссе, которое вечно ремонтируется, хотя только что построено, вилять в пробках между машинами, плохо слыша, плохо видя в шлеме, ладно хоть немного соображая. И вот он по бездорожью, разгильдяйству и пробкам допилил до моей дачи, а прямо около дома застрял, потому что мотоцикл к гравию не приспособлен. Так что кто-то еще держится.

Правда, Юрка со спортивным образованием – окончил в Киеве институт физкультуры. Его туда приняли, потому что он плохо учился в школе, но был крепкий, молодой и шикарный. Он только прикидывается интеллектуалом, писателем, фотографом, на самом деле он физкультурник. Я институт физкультуры не оканчивал, но тоже учился плохо. Это обнадеживает – может, еще немножко протянем.

Отрывок 9. Мы только знакомы…


Порой у талантливых и даже умных людей возникает комплекс специфической неполноценности – им обязательно нужно дружить с гениями.


Я помню (это звучит замечательно: «я помню»), как в моей юности ухаживали за девушками в Москве: парни вдвоем шли за девушками от памятника Пушкину до Красной площади.


Девчонки тоже обязательно шли парой, и обязательно одна была с ногами, глазами, задницей и грудью, а другая немножко кривоногая, немножко маленькая, немножко в очках. Кажется, ни разу не попались две равноценные особи.

Приходилось, идя сзади, договариваться, кто какую берет. Если доставалась с незначительными ногами, вечер был выброшен. Доходили до Кремля, под курантами спрашивали у девочек: «Который час?» Они отвечали: «Не знаем!» На этом роман заканчивался.


Дружившие с гениями напоминают такую неравноценную пару. В дальнейшем они писали или при случае рассказывали: «Помню, приехал ко мне Володька. Ну да, Высоцкий, и говорит…» Причем они в основном не врали. Были, конечно, которые врали, прикидывались лучшими друзьями и собутыльниками. А были и те, которые действительно дружили и страшно этим гордились, вынося факт дружбы в первую строку биографии: «Друг Высоцкого». А дальше о себе – заслуженный, сыграл, написал…

Видимо, это рефлекторная необходимость человека обязательно ссылаться на то, что в жизни оказался рядом с кем-то действительно состоявшимся. Дружил с Довлатовым, пил с Высоцким, выступал с Мироновым, шутил со Жванецким…

Ловлю себя на тяге к таким прикосновениям. Но, когда мы были вместе, они еще не были такими знаковыми фигурами. Льщу себя надеждой, эфемерной, конечно, что следующие поколения мемуаристов неожиданно напишут: «Один раз видел трезвого Ширвиндта».


Отрывок 10. Про иллюстрации


На старости лет думаешь, что бы сделать, когда уже не можешь этого сделать, тогда: «И пальцы просятся к перу, перо к бумаге».


Мои замечательные издатели, уже который раз, зажмурившись, рискуют связываться со мной и аккуратно при этом намекают, что без иллюстраций моя литература не рентабельна.

Фонд домашнего архива с письмами, пожеланиями и хвастливыми фотографиями типа «Я и Ельцин», «Я и Кобзон», «Я и Рязанов», «Я и Миронов» и т. д. исчерпан в моих предыдущих шедеврах. Что делать? Тогда доброжелательная редактура посоветовала: раз великое ушедшее иссякло – обратитесь к будущему.


Я бессонно, но надолго задумался, что они имели в виду, и наконец дотумкал. Все иллюстрации к книжке состоят из фотографий переписки, литературных и живописных набросков детей, внуков и правнуков. Может быть, им будет интересно через каких-нибудь 20–30 лет умильнуться на себя в младенчестве, а заодно вспомнить папу-деда-прадеда.



Открывает наш вернисаж полотно правнуков Матвея и Семена, полуторагодовалых художников-близнецов, написанное к моему 87-летию. Шедевр называется «Раздумье». Он написан красками, которые, помимо прекрасной цветовой гаммы, еще и съедобны и даже полезны. Я пробовал (не рисовать, а есть). Приятно. Вот цивилизация. Бедные Врубели и Гогены, которые в безумии творческого экстаза, грызя кисти с гуашью и пастелью, не могли себе даже такого представить.











Отрывок 11. Воздвигать и сносить


Прекрасно, когда какой-то человек жил не 37 лет, а 95. Поучительно и завидно. Но это и страшно. Не потому, что немощь неприятна, а потому, что внутри длинной жизни все возникает по новой: фашизм, коммунизм и либерализм проживаются циклами. Они возвращаются, как возвращается мода на прически или каблуки.

Надо жить в одну эпоху. У меня начинается уже третья. Воздвигать, сносить и снова воздвигать «Железного Феликса» к 87 годам уже нет сил. Хоть и сыграл его в приступе безденежья мой незабвенный друг Миша Козаков, все равно не хочу.


Из поколения в поколение взволнованная и негодующая толпа сносит памятники, разрушает и топчет. А у нас никогда ничего не разрушают, а бережно снимают, заворачивают в тряпку и на катафалке вывозят за город. Я был в таком хранилище, где до лучших времен плечом к плечу стоят и лежат памятники Ленину и Сталину. У одного лежащего памятника Ленину рука с кепкой торчала. Пытались руку закопать, но получалось, что он носом роет землю. Так и торчала она с кепкой.


Слово «обыватель» очень емкое. Когда на обывателя обрушивается свобода, равенство и братство, сразу возникает толпа и крик. И вместо «свобода, равенство и братство» получается «злоба, выгода и блядст…о».


Россия – страна испуганного беспредела.


87 лет мало кому есть. Нынешнее поколение, если что-то и знает, то не ощущает. Когда я слышу, что Сталин – эффективный менеджер, то понимаю: так же небрежно я могу говорить о Великой французской революции. Да, конечно, гильотина, но… «Марсельеза» все-таки.


Страх убивает эмоцию, силу желаний. Если страшно, все неинтересно. В страхе никогда ничего не совершишь, кроме глупостей. Оправдательные отмазки трусливого поведения: «что рыпаться, все равно ничего не изменишь», «все-таки не 37-й год», «не трогай дерьмо, не будет пахнуть» и «что я один могу?».


Ничего нет тупее отстаивания точек зрения. Напугать можно – переубедить нельзя. Чем светлее и утопичнее идея, тем больше примеров ее провала. Поэтому здравые люди опасаются максимализма.

Когда диссидентское движение существовало как мировоззрение, оно было замечательным явлением. А когда возникает «долой», начинается глупость.

Максимализм предполагает всегда некоторую одноизвиленность в голове. Говорят: «У него в голове одна извилина». А если она огромна и занимает всю башку? А если извилина прямая, это уже месторождение.


Думающие люди или даже философы вынуждены реагировать, с одной стороны, на мировое потепление и приближающийся апокалипсис, а с другой – на положение в СИЗО Криводрищенска. Когда это происходит круглосуточно – размывается степень опасности.


Разбирал на даче старые книги и журналы и достал связку «Крокодила» с 1956 по 1960 год. Пузатый Дядя Сэм, американцы, карикатуры с атомной бомбой… Прошло 60 лет, эти журналы можно очистить от пыли и переиздавать.


«Санкции» – новомодный термин всемирной бездарности. Добавить одно «с» и получатся «ссанкции»: обоссать соседа вялой струей безысходности.


Во все времена эмоции, мысли и трибуны в России были идентичны. К примеру, был такой поэт Николай Щербина, который в середине XIX века написал:

У нас чужая голова,
А убежденья сердца хрупки…
Мы – европейские слова
И азиатские поступки.

Наша страна всегда преклонялась перед чем-то сильным, страшным и заманчивым, независимо от того, суровая эта заманчивость или благостная. Главное, чтобы было мощно. Потому что страна очень большая. Мелкий вождь не тянул. А крупный вождь сразу обретал вселенские масштабы.



Ведутся бесконечные разговоры: кто мы – европейцы, азиаты, татары, эскимосы, чукчи? Никто не может сообразить, что это вопрос чисто почвенный. Эскимос в доспехах, созданных самостоятельно, сидел в своей яранге, питался строганиной, ею же кормил собак и оленей. А через каких-нибудь десять тысяч километров с аналогичным лицом сидел человек в золотом бассейне.


Патриотизм привязан к месту действия. Эскимос – патриот «Эскимосии», а «каракумец» – «Каракумии». Соединить их в один патриотизм трудно. Нужен человек вне времени и пространства, целеустремленный и безразличный. В нем должна быть одна маниакальная идея властвования. Тогда он воплотит эту трудную задачу, и она продержится до нового фаната с новой безумной идеей.


Кто и как придумывает опросы и рейтинги? Темы – от сливного бачка до лидера всех времен и народов. С бачком проще – какой быстрее смыл, тот и лидер.


Кто предлагает кандидатов? Почему так часто колеблется состав претендентов? Как выбирать между Пушкиным и Сталиным?

Что касается опрашиваемых, мне кажется, лучше дождаться переписи населения, и каждый, кто хочет переписаться в население, должен назвать свою фигуру. Если не знаешь или не ту выбрал, не вписываешься в население.


Во всех рейтингах – явная дискриминация баб. Почему баллотирующиеся – в основном мужики? Хотя, правда, есть Терешкова – которую первой из дам забросили в космос, где, очевидно, инопланетяне посоветовали ей предложить в Думе обнулить президентские сроки.


Что сильнее бесит вождей – монотонная ненависть противников или унисон восторженных холуев?





Отрывок 12. Опасный вирус


Вранье достигло масштабов вируса. Пора создавать референдумы о необходимости лжи во имя великих побед. Бесконечно-привычное вранье – сегодня удел всех уровней. Даже в магазине «Рыболов» знакомая продавщица врет, что черви свежие, а они уже неделю лежат в холодильнике, как в реанимации.


Я вру круглосуточно. С разной степенью накала – ночью, записывая что-то на бумажках для этой книжки, думаю, что не вру. Вру! «Нет правды на земле, но правды нет – и выше». Выше – это где? У Боженьки или выше этажом?


Новые жанры: театр без зрителя, онлайн-селекторные совещания без результатов – бутафория деятельности. Очень осторожно нужно употреблять онлайн. Сидят любые начальники, беседуют и делают вид, что дико заинтересованы данной темой.


Часто вижу по телевизору, как самому большому начальнику докладывают, докладывают… Интересно, о чем думает большой начальник, когда выслушивает эту якобы правду? И о чем думает тот, который все время подготовленно врет этому начальнику?

Ужасно, если это профессия – постоянно слушать вранье. Большой начальник, наверное, думает: «Не пора ли снять этого идиота?» или: «Когда я поеду на охоту?» А тот думает: «Удалось ли удачно поврать? В баню бы сейчас».

Во время эпидемии большой начальник говорит, и мы видим на экранах пару десятков министров, внимательно слушающих и записывающих. И становится страшно: почему они, будучи министрами, не знали этого до выступления главного персонажа и вынуждены записывать, чтобы не забыть?


На Параде Победы, где было холодно и ветрено, президент накинул на плечи сидевшего рядом с ним на трибуне 96-летнего ветерана войны плед, а через несколько недель телефонные мошенники убедили этого ветерана снять последние 400 тысяч рублей и передать им. Президент заботливо накинул плед, а эти суки кинули его на полмиллиона!


Конторы, которые занимаются снятием чужих денег со счетов, псевдоипотеками и прочим, достигли такого профессионального уровня, что даже неглупые люди на это ловятся, хотя понимают – кругом аферисты. Наталия Николаевна считает, что надо беспощадно бороться с мошенниками, искать концы, заявлять в полицию… Рассказывает случай, как ее интеллигентную подругу уговорили отдать последние гробовые деньги.

На гребне этой волны негодования я в районе трех часов ночи слышу, как Наталия Николаевна тихо, чтобы я не слышал, говорит по телефону: «Нет, это немецкое лекарство, мне сын привозит его из Германии». Сначала я решил, что мне это снится. Но нет, действительно разговаривает. Спрашиваю, что случилось. Она: «Спи, спи, это не твое дело». Я пытаюсь все-таки понять, что стряслось. Она: «Спи, я тебе говорю».

Наконец добился, что звонят из аптеки. Аптека круглосуточная, занимается дефицитными лекарствами. Видимо, ночью они могут это делать тихо. Наталия Николаевна диктует им название лекарства. Они говорят, что записали, но нужно к 7 утра перевести такую-то сумму на такой-то счет. То есть даже непримиримые борцы с аферистами клюют на это.


Ильф и Петров остроумно препарировали катаклизмы советской власти. Но гениальность их даже не в этом. При помощи обаятельного и умелого афериста они умудрились создать некую энциклопедию предкоммунизма и даже ухитрились в ту эпоху ее опубликовать.

Как надо было замаскироваться, чтобы не увидели в этом произведении катастрофический прогноз гибельности государственной идеи, не унюхали, что основа бендерщины – не бандитизм, не хитросплетения и не алчность, а ироничная ненависть к возникшему строю. Нынешние Бе́ндеры, может быть, лучше оснащены средствами бандитизма, авантюризма и обмана, но философско-смысловая подоплека их действий опущена до уровня безудержного накопительства.

Отрывок 13. Семейные единоборства


Корпоративное келейное единство – поколенческое. Понятия «помочь» и «предать» не исключают друг друга. Все зависит от степени опасности.


Огорчает сегодняшнее безразличие друг к другу.


Когда человек думает только о том, где бы еще чего-нибудь уворовать, не остается времени для службы и дружбы. У начальства или привычно испуганное, или уже болезненно-маниакальное казнокрадство. Дело не в алчности – невозможно остановиться, пока не спиз…шь всё.


Апофеоз бессмысленного мещанства. Деньги надо тратить только на то, что необходимо.


Когда приоткрылся железный занавес, первыми за него проникли композиторы. Никита Богословский сказал тогда об одном композиторе: «Совсем очумел, стал привозить предметы второй и третьей необходимости». Сейчас огромное количество людей имеют предметы уже 176-й необходимости, что раздражает окружающих.


Человек, как бы он ни был извращен и богат, даже с самым преступно-бессмысленным инстинктом набирательства, покупательства и стяжательства, должен себя лимитировать. Незачем иметь много того, чего хватает одного. Для сравнительности и состязательности можно иметь два, если у соседа один, три, если у соседа два, но, когда это гонка до бесконечности, тогда обоих соседей нужно госпитализировать, чтобы они, с одной стороны, не тормозили благотворительность и отдачу чего-то лишнего нищим за забором, а с другой – одумались и занялись чем-нибудь еще.


Невозможно смотреть, когда, узнав, какой длины яхта соседа, строят свою на четыре сантиметра длиннее, чтобы потом все говорили: «Ну что вы! Разве это яхта! Вот у Цифриновича на четыре сантиметра длиннее!» И Цифринович становится лидером.

Тогда сосед Цифриновича по вилле, бизнесу и воровству втайне от него строит на другой верфи яхту, которая имеет лишнюю палубу и каюту, висящую над океаном.

Я был на такой яхте. Длиннющий пенал, и слева висит блямба: каюта, где хозяин что-то делает, если может, и смотрит в бинокль на море, не появится ли яхта Цифриновича, чтобы пришвартоваться к ней и доказать, что его лучше.


Существует дисбаланс между желаниями хозяев и их гостей: первые хотят построить яхту длиннее соседа, вторые – украсть с яхты положенные мыло, зажигалки, пепельницы и, если повезет, халат.


Гениальная придумка – среднестатистическая зарплата. Среднестатистическое существование и усредненность нельзя путать с серостью.


Предположим, нянечка в больнице Урюпинска получает 14 027 рублей в месяц, а мудрый комсомолец начала перестройки, в то время как интеллигентики с пеной у рта полемизировали о демократии, облегченно вздохнув, перекрестился и поехал втыкать свои именные метки в нефтяные и газовые скважины, дошел до 1 985 973 рублей в месяц. В среднем они получают по миллиону рублей.

Само понятие «средний» очень опасно как критерий. Усредненность совести, чести, зависти, таланта и т. д.


Статистики обожают манипулировать средним возрастом населения. Игорю Моисееву и Владимиру Зельдину за сто, Наде Рушевой – 14. И все настоящие гении заканчивались почему-то в 37 лет.


Среднее почему-то всегда видится серым. Хотя середняк во все времена был в большей безопасности. Бедняк бастовал и умирал с голоду, кулака раскулачивали и сажали, а середняк жил дальше.


Ужас в том, что богатые не могут обслужить свое благополучие. Поэтому яхты, которые были недостаточно длинными и которые они не смогли продать, или топят, или оставляют ржаветь в доках. То же самое с виллами.


Что касается бассейнов, вспоминаю одну трагическую историю, довольно давнюю. Мы были в Америке, когда туда прибыла очередная волна эмигрантов. Те, кто приехал до них, уезжали из Советского Союза с одним чемоданом и проглоченным тещей бриллиантом. Им нужно было очень быстро доехать до перевалочного пункта в Вене, чтобы высрать этот бриллиант не в самолете, а уже по прибытии и, отмыв, пожить на вырученные от его продажи деньги некоторое время.

Эмигранты следующей волны поехали туда в полном порядке и, взглянув, как живут аборигены, стали делать так же – строить виллы и бассейны.

Х., у которого я был, увидел за забором бассейн соседа и решил: «Ну, сейчас я ему вклею». И вырыл огромную лужу – всё в мраморе и хрустале. Он уже стал звать знакомых, чтобы хвалиться и купаться, и тут пришла какая-то комиссия. Бассейн обмерили и сказали: «Завтра же или его засыпать, или привести к нормам».

Оказывается, в цивилизованном мире, даже если есть деньги, нельзя делать бассейн величиной с Байкал. Можно делать, к примеру, 12×17, а 12×17,5 уже нельзя. И эти мрамор, хрусталь и полированные помосты пришлось выкореживать.


Народ раздражается, но пока терпит.


Отрывок 14. Вид на жительство


Едешь по Подмосковью и видишь, что все вырублено и стоят скелеты коттеджей. Кажется: это конец. Но, когда летишь в Благовещенск и при хорошей погоде смотришь вниз на сплошную тайгу, где лишь каждые два часа лёта что-то торчит и светится, понимаешь: еще рушить и рушить. Или, когда в России пожары и говорят, что сгорело семь миллионов гектаров леса, пугаешься: ну все, ничего не осталось – лысина. Оказывается, эти семь миллионов в нашей тайге – все равно что две грядки на даче.


Раньше мы мотались на машинах по стране – на рыбалку или на гастроли, и было всегдашнее ощущение, что наша страна необъятная. Поэтому, когда едут, едут, останавливаются, разжигают костер, открывают шпроты, поют под гитару, а потом, с трудом садясь во внедорожник, прут дальше, оставляя шпротные банки и непогашенные костры. Российский человек, видя наши просторы, понимает, что дозасрать родину невозможно. Кроме того, все надеются: сейчас снежком припорошит – и никакого кошмара.


В городах – попытки цивилизации. Во дворах стоят контейнеры для разных видов говна: съедобного, несъедобного, железного и – самого страшного – полиэтиленового.

А был один большой грязный деревянный сундук, полный всего на свете. Подъезжал «ассенизатор», два замученных полупьяных дяденьки в вонючих ватниках привычно бросали в кузов 16 лопат смеси остатков ливерной колбасы и старых газет, а также ржавую батарею и уезжали. Помойка не уменьшалась никогда.

От этого мы пришли к тому, что можно выходить с четырьмя кулечками, на которых написано: «металл», «объедки», «полиэтиленовые пакеты», – и разбрасывать их по разным контейнерам. Думал, это утопия, но однажды сам видел, как какая-то тетка именно так и делала. Это умиляет, но, мне кажется, если человек опаздывает на работу, он бросит у бака совмещенный пакет недожратого и побежит дальше. Разблюдовка – скорее пенсионное занятие.


Любой беспорядок подразумевает какую-то грязь. Всякая грязь предполагает запах. А ничего противнее запахов в жизни нет. И чем приятнее воняет, тем больше подозрений, что помазанное – внутри грязное.


Тело, стол, сковородка и помыслы должны быть чистыми. Чистота обнадеживает.


Где родился, там и пригодился. А если родился в животно-жлобской «цивилизации», зачем там пригождаться? Или еще можно получить вид на жительство в стране, в которой не хочется жить.


У людей моего возраста – большой шлейф воспоминаний о жизни в разное время, есть с чем сравнивать. И после всех этих сравнений у нашего поколения рождается крик в сторону нового поколения: «Ребята, опомнитесь! Оглянитесь, почитайте, посмотрите!» Никто не оглядывается, только говорят: «Старый маразматик, всего бздит». А чего мне бояться? Бояться надо за нынешнее поколение и за следующее.

Отрывок 15. Трофеи побед и поражений


Старые комсомольцы ностальгируют сегодня по БАМу, «Хор Турецкого» со сцены Кремлевского дворца вместо «Хавы нагилы» орет многоголосьем: «И Ленин такой молодой».


30 лет, прошедшие с конца советской власти, как оказалось, – очень мало. Организм не успевает привыкнуть. Рецепт один – ни к чему не привыкать. Вопрос привыкаемости к новой действительности – физиологический. Если ты не абсолютный прохиндей, ты не можешь, как флюгер, крутиться вокруг собственной оси.


Попытались слово «товарищ» заменить словами «господин», «месье», «сеньор». Сначала все ухватились за «господ», но это быстро кончилось. Если сидят ребята с пивком и просят у прохожего закурить, они не говорят: «Сеньор, у вас сигаретки не найдется?» Они говорят: «Товарищ, можно тебя на минуточку».


Еще из советского языка слово «начальник». Начальник на работе, на зоне, в Кремле. Везде начальники. Чего начинать?


Если отказаться от советского, надо искать антисоветское. В слове «антисоветчик» слышится какая-то статья. До сих пор по привычке говорят «антисоветчик». Это вопрос образования слов во рту без подключения смысла.


Цитаты вырывают из контекста и кроят из них идеологию. Например, советская фразочка «Семья – ячейка общества» – искаженная цитата Энгельса. Семья – никакая не ячейка общества, а спасение от общества, бункер.

Энгельс, очевидно, увидев очередной поход Маркса налево, из воспитательных соображений, чтобы тот не шлялся по бабам, а писал «Капитал», придумал ячейку. Этот внутренний дисциплинарный порыв двух великих утопистов почему-то перенесен на все вообще.


Как ни крути, «семья – ячейка общества» не получается. К сожалению, я не могу поговорить об этом с Фридрихом, но, если увижусь с ним где-нибудь, обязательно улучу момент, когда Маркс пойдет налево, и обсужу.


Мы цепляемся за известные изречения и пословицы. «Не место красит человека, а человек место». Что это за малярные работы на служебном посту? Я понимаю, собаки или кошки метят место. Это у них рефлекс, как придумал не то Павлов, не то Дарвин. Рефлексировать кистью – это завуалированное животное начало: красит место, то есть метит место.


Или: «Свято место пусто не бывает». Во-первых, еще как бывает. Во-вторых, важно понять, кто определяет святость места. Тот, кто сидел на этом месте до его освобождения по разным причинам – свержение, смерть? Чем святее место, тем дольше за него борьба, и поэтому оно пустует. Рыночная экономика диктует аренду святых мест.


Еще была советско-коммунистическая страсть к сокращениям. Чтобы иногда что-то расшифровать, нужно было влезать в справочники. Эта тенденция осталась. Например, Роспотребнадзор. Что это такое?


Раньше меня всегда умиляло наименование товаров, которые сделаны неизвестно для кого, под названием: ширпотреб – товары широкого потребления. То есть дерьмо. Потому что товары узкого потребления, очевидно, предполагали качество и какую-то элитарность. А широкого – «извините, но берите». Если исходить из необходимости сокращать все на свете, то ширпотреб – это Ширвиндт потребления. Всю жизнь меня употребляют на всех уровнях. Но хотелось бы надеяться, что я ширпотреб качественный.


Однажды по телевизору показывали, как какой-то энтузиаст создал музей-квартиру советского быта. Я увидел родной интерьер и подумал, что, наверное, с удовольствием нанялся бы посидеть там в виде экспоната в мамином кресле около дефицитной стенки с такими же дефицитными книгами и проигрывателем «Аккорд».


Я помню времена, когда стирали презервативы. Советский человек, тем более коммунист, слово «презерватив» не произносил. Это было «резиновое изделие». Стирали не те, что были сделаны из покрышек КамАЗа на Баковском заводе резиновых изделий, а настоящие, приобретенные за границей и тайно привезенные оттуда. Их освежевывали не в стиральной машине, которой не было, а просто споласкивали и сушили, обсыпав детским тальком. Естественно, имеются в виду свои, а не упавшие на балкон с верхних этажей.

Отрывок 16. Такая машина нужна самому… И немного про моду


Когда-то в Южном порту, рядом с автомагазином, находился загон, где я с огромным трудом приобрел черную экспортную «Волгу» с пробегом 4 миллиарда километров. Там в основном стояли машины, выброшенные по истечении срока из обслуги посольств. У этой «Волги» отпадало все, но я довольно долго на ней ездил. Потом мне сказали: «Она не поддается ремонту».

С одним моим другом мы поехали в Южный порт. Поскольку машина была как пробитая картечью, эту ржавчину продавать в солнечный день было нельзя. Ждали непогоды – мокрого снега с дождем. С грязью в палец толщиной она была похожа на немытую экспортную красавицу.

Кое-как доехали до рынка. Вокруг много аналогичной техники. Между машинами ходят в тюбетейках и мокрых стеганых халатах жители Средней Азии. Они были богатыми, но безграмотными. Тогда только появились конторы, которые вырезали дырку в панели приборов и вставляли в нее магнитофончик или приемничек. К нам подошли двое в халатах и спросили: «А матифон есть?» «Матифона» не было, но мы все же машину им всучили. Когда сторговались, поехали ко мне домой расплачиваться.

Во дворе, стоя по колено в жиже, они сняли обувь, вошли в подъезд в носках и поднялись в них по лестнице. В квартире они расстегнули халаты: их животы, как пулеметными лентами, были перевязаны пачками денег. Добираясь из Каракумов до Москвы, они боялись, что их ограбят, поэтому деньги были вшиты в тело. Там были рубли, копейки, тугрики – мы считали их полдня. Так как мои покупатели приехали в Москву впервые, мы с другом эскортировали их до конца города. И они уехали по Варшавскому шоссе в пустыню.

Мы цинично махали им рукой, понимая, что они едут на верную гибель. К нашему большому удивлению, месяца через два мы получили от них письмо с благодарностью. На нетвердом русском языке они писали, что через Каракумы прекрасно доползли до своего аула и сейчас машина отлично работает – возит арбузы, дыни и баранов.


У Сергея Михалкова есть стихотворение «Как старик корову продавал». Старик честно отвечал на вопросы покупателей, что корова больная, молока не дает, и все от него шарахались. Он простоял весь день, пока какой-то паренек не пожалел его и не начал расхваливать корову покупателям. Он так ее хвалил, что старик решил: «Корову свою не продам никому, такая скотина нужна самому!» Так вот, такая машина нужна самому.


Мода, как известно, меняется, но вековые атрибуты сохраняются. Сейчас все ходят в белых кроссовках. Их напяливают ко всему. Шикарный черный смокинг, крахмальный классический воротничок, бабочка и белые кроссовки на огромных подошвах. Я думаю, это правильный путь. Например, можно к фраку надеть белые тапочки без подошвы, потому что в гроб кладут в обуви без нее.


Не забуду, как мой друг Ленечка Гандельман, в 1990-е продавал в магазинах под кличкой «Ле Монти» заграничные вещи и стояли толпы народа. Вещи были вполне нормальными и по тем временам – шикарные. Я запросил себе лакированные концертные туфли. Он сказал: «Не, не, для концертной деятельности они не очень». Оказывается, у них была тоненькая картоночка вместо подошвы: лакированные туфли для зажиточных покойников. Эта деталь не афишировалась, туфли брали, а когда через пару дней приносили с матом и претензиями, Ленечка спокойно отвечал: «Что делать – такие у вас тротуары».


Отрывок 17. Жить надо вовремя


Сегодняшний мировой репертуар – кровавая оперетта. Подняться до уровня осмысления происходящего никто не хочет.


Холодное, не опускающееся ниже челюсти произношение каких-то фраз типа: «вчера сгорело», «вчера упало», «вчера затопило»… И дальше опять дикое дерганье полуголых девиц в очередном шоу «Узнайте друг друга, несмотря ни на что».


И иронично-благостно-мудрый Соловьев во френче – антиреклама личности.


Немудрено, что гражданство в Мордовии просят такие киноинтеллектуалы, как Депардье и Сигал, а не кто-нибудь другой.


Кто-то хорошо сказал, чуть ли не я, и даже в рифму:

Настырно мешают быть патриотом,
Лучше не стало, но было хуже,
Чтобы не выглядеть идиотом,
Затяни ремень и язык потуже.

Жить надо вовремя. Вернее, в свое время. Страшно читать «исследования» того, чему не был свидетелем. Когда нынешний историк, лицо которого не вмещается в фотографию, утверждает по частично вскрытым документам, что Берия пытал только выборочно, расстреливал по кадровой необходимости, а насиловал только по любви и с добровольного согласия жертвы. Как мне на это реагировать, когда я учился в одном классе с сыном расстрелянного и много лет дружил с актрисой «добровольно изнасилованной»?


Ушел Толя Лысенко. Во все времена, когда он был тем или иным начальником телевидения, его жизнь была попыткой, говоря нашим шершавым театральным языком, в предлагаемых обстоятельствах полного табу или открывания маленьких щелей возможностей сделать что-то острое, необычное, как «Взгляд», например. Это особенно заметно сейчас, когда телевидение делают конвейерным способом: поток бицепсов, сериалов и какие-то ворованные находки.


Из средней школы не то по математике, не то по геометрии, не то по тригонометрии я запомнил только одно – угол нравственного падения равен углу общественного отражения.


Назад к приматам – походя трахнул висящую на ветке с призывно оголенным задом даму и поспешил дальше по своим делам. А дама даже не успела, да и не очень-то хотела, разглядеть, кто ее осчастливил.


Кстати, о сексе. Как же без этого. Так вот, бессмысленно листая дачную литературу, наткнулся на научное издание, где не то орнитолог, не то еще какой-то немыслимый для меня естествоиспытатель с гордостью заявил, что по итогам многолетнего изучения выяснилось, что во всем животном мире от соития удовольствие получают только люди, шимпанзе и, не помню, то ли дельфины, то ли страусы.

Я обалдел и был надолго потрясен этой информацией, пока не подумал: ну ладно, предположим, у шимпанзе при откровенном разговоре можно выведать подробности интимных ощущений, но как они уломали страуса?!


К чему это я? А, вспомнил. К тому, что любой советский человек, и я в том числе, будучи где-то в середине прошлого века уже вполне половозрелой особью, навсегда усвоил, что в СССР секса нет, что это буржуазные затеи и унижают моральный облик советского человека, который делает детей только по производственной необходимости строительства коммунизма, даже не предполагая, что это может быть приятно.


Как это красиво полагается – шли годы. Сегодня, когда скинуты все одежды с морали и интима и голая правда стала не фигурой речи, а подписью под изображением чьих-то гениталий или рекламой подпольного бардака, невольно возникает ассоциация сегодняшних сексуальных аномалий с другими аспектами существования.


С ужасом, завистью и состраданием смотрю на многих моих любимых коллег и учеников, круглосуточно мелькающих во всех сериалах, конкурсах, тусовках и рекламах. Откуда берутся силы, время и потенция? Какое-то «бешенство матки» присутствия везде. И нет боязни окончательно примелькаться, чтоб не сказать осто…чертеть.


Если я когда-нибудь дойду до предела нищеты, у меня заготовлен сюжет рекламы, в которой я согласился бы сняться, предположим за 2 000 000 долларов. Сюжет прост. Иду я с палочкой, и какая-то мама вынимает из коляски мокрого ребенка. Я подхожу и говорю: «Ну что вы мучаетесь? У меня всегда с собой запасные сухие». Достаю из кармана чистые памперсы и объясняю на своем примере, как они хорошо впитывают. Мама меня обнимает, я, как Симонов из знаменитой картины «Петр I», целую младенца в подсохшую попку и иду дальше по бульвару к очередной коляске.


В этой связи мне вспоминается старый анекдот, как ранним утром на двор выходит хозяин с лукошком, полным зерна. Во дворе сонмище кур и петух-производитель «обслуживает» очередную красавицу-несушку. Хозяин начинает разбрасывать зерна, петух соскакивает с подруги и бежит клевать. Хозяин говорит: «Не дай бог мне так проголодаться!»


Обезумевшие в игровой и конкурсной соревновательности телевизионные пошляки занимают почти все эфирное время. Ужас в том, что чем талантливее, тем пошлее. И вообще к привычному и вечному словообразованию «закоренелый холостяк» надо ввести новое понятие: «закоренелый пошляк».

Если все население страны состоит из их потенциальных зрителей, надо либо вешаться, либо эмигрировать в пампасы. Но боюсь, что в нынешних пампасах телевидение аналогичное.

Отрывок 18. Петр I и Ко


Кстати, раз я вспомнил о «Петре I», хочу сделать лирическое отступление. Замечательные авторские тандемы – атрибут исключительно советской литературы. Ильф и Петров, Масс и Эрдман, Масс и Червинский, Дыховичный и Слободской, ранние Горин и Арканов, Фрид и Дунский – перечислять и перечислять.


Если честно, я в период своей эстрадной безграмотности был уверен, что Мамин-Сибиряк и Салтыков-Щедрин – это четыре писателя. Даже фантазировал, как где-то в своем тверском имении вальяжный сибарит Мамин сидит у самовара, а из-за уральского хребта кряжистый мужик Сибиряк присылает ему таежные новости или знатный царедворец Салтыков разрешает какому-то замученному Фиме Щедрину писать для него острые памфлеты. Когда я случайно узнал, что это не четверо писателей, а двое, было потрясение, но переучиваться не стал, потому что привык.


Я горжусь своим скромным соавторством с Аркановым, Гориным, Гердтом, Лосевым. В период разгула безденежья артисты кино искали любые лазейки, чтобы в перерывах между съемок что-нибудь где-нибудь заработать, и тут появился прекрасный тандем Гердт – Ширвиндт, который принес в бюро пропаганды советского киноискусства идею грандиозного стадионного шоу: «КИНО+ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ».

Бюро, в лице редактора Иветточки Капраловой (женщины неслыханной красоты), вокруг которой всегда жужжал рой кинокобелей и к которой однажды подошел уже тогда седовласый, нет, седовласый не получается, ибо он всегда был лысый, – лысовласый Владимир Михайлович Зельдин и, хотя был на 20 лет старше Иветты, спокойно растолкал претендентов и увел Иветту в ЗАГС. Они прожили огромную жизнь, и Иветточка ушла буквально через месяц после Володи.

Так вот, «КИНО+ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ» – это зрелище типа модной тогда латерна магике, когда на огромном экране идет нарезка знаменитого кинолица из разных фильмов и в конце из этой нарезки с экрана на сцену выходит живой киногерой и обращается к зрителю. Это и было «всё остальное».

Так как артисты кино вне экрана и сценария двух слов связать не умели и были абсолютно глухонемыми, все слова, шутки и ужимки для них писали мы с Зямочкой. Шоу имело огромный успех, и мы с Зямой, обнаглев, даже требовали, чтобы в авторстве стоял происходящий от наших фамилий псевдоним – 2ДТ. Нам отказали, потому что два ДТ смахивает на модное средство от вшей и блох ДДТ или на дорожно-транспортное происшествие.

В рамках этого же шоу я тоже иногда выходил в качестве артиста и читал монолог, написанный с другим моим замечательным соавтором Гришей Гориным. Если помните, на рассуждение о соавторстве натолкнуло меня напоминание о «Петре I». Это была пародия на встречу киноартиста со зрителями. Текст приблизительно был такой: «Я снимался в главной роли в фильме “Петр I”. Нет, самого Петра играл артист Симонов, а я, если помните, играл в эпизоде, где Петр I брал маленького детеныша и целовал его в то самое место. Вот это место я и играл. На эту роль пробовались многие: передовики производства, стахановцы, герои труда. Всем было лестно быть поцелованным царем, но Николай Симонов категорически заявил, что, кроме новорожденного младенца, он никого в жопу целовать не будет и утвердили меня». Дальше в монологе герой жаловался, что с годами место встречи с губами Петра I хужеет, уже перестали узнавать на улице и т. д. С этим монологом я прошел почти по всем стадионам и дворцам спорта родины.


О соавторстве с Аркадием Михайловичем Аркановым я навспоминался во всех предыдущих книгах. Но тут неожиданно отрыл нашу с ним песенку, которую исполнял на каких-то новогодних посиделках 60-х годов в Доме актера. Прошло больше полувека, а тематика по-прежнему актуальна.




Удачная придумка озарила нас с Львом Федоровичем Лосевым, знаменитым директором Театра им. Моссовета, моим ближайшим другом и соавтором.

Бесконечная необходимость юбилейных поздравлений всегда бросает в творческий тупик и провоцирует ненависть к юбиляру. Мы с Лосевым придумали болванку на все случаи жизни. Сочиняли творческую заявку на фильм о юбиляре. К примеру, наступило 50-летие милейшего Бориса Гавриловича Голубовского, главного режиссера Театра транспорта. Для непосвященных напомню, что до того, как Театр Гоголя стал Театром Гоголя, а впоследствии нашумевшим ГОГОЛЬ-ЦЕНТРОМ, он был Театром транспорта. Это было логично, в отличие от других, бессмысленно поименованных театров, потому что этот театр стоит на подъездных путях Курского вокзала.

Вот болванка типового поздравления:

Праздничная Москва. Ликующее Садовое кольцо. Повсюду портреты Голубовского. Курский вокзал, досрочно разрушенный к этой дате. Сюда нескончаемым потоком прибывают поезда дружбы. На вагонах надписи. На одном: «Боря да!», на другом: «Мао нет!»

Снова Садовое кольцо.

Магазин «Людмила» – сегодня здесь многолюдно, и немудрено: выбросили любимые размеры юбиляра.

А вот и сама улица Казакова, переименованная с сегодняшнего дня в «Тупик Голубовского». К самому театру подходит ветка железной дороги – на ней всегда большое движение – театры Москвы подают сюда вторые составы, здесь годами простаивают контейнеры с пьесами, присланными на квалификационную рецензию Голубовского.

У подъезда театра студенты. Кто-то спрашивает стайку молодых девушек: «Ну как ваш Голубовский?» Девушки, потупясь, отвечают: «Большой педагог!» – и хором краснеют.

Всюду цветы, улыбки, почему-то радостные лица. Юбиляра пришли поздравить дома интеллигенции. Ресторан Дома актера, ресторан Дома журналистов, ресторан Дома кино. Каждый со своим адресом (адрес ресторана Дома журналистов: Суворовский бульвар, дом 3; адрес ресторана Дома кино: Васильевская, дом 7).

Ресторан Дома актера благодарит своего завсегдатая Голубовского и сообщает ему, что все, что он недокушивает в ресторане, является кормовой базой Дома отдыха ВТО «Руза». Цветы. Объятья.

Но вот и сам юбиляр. Доброе, открытое, наконец-то выбритое лицо. Простой, доступный, еще свежий. О нем поют песни, о нем плывут пароходы, на него гудят поезда, о нем звонит колокол.


Аналогичный сценарий под названием «СТАВКА БОЛЬШЕ, ЧЕМ ЖИЗНЬ!» был создан к 50-летию Михаила Александровича Ульянова.

Опять для непосвященных, в советское время артисты получали за съемки не сколько запросят или сколько могут заплатить продюсеры, а фиксированную Министерством культуры ставку. Высшая киноставка присваивалась артисту, играющему вождей. Она составляла 55 рублей за съемочный день. Так вот, Ульянов помимо того, что был однофамильцем вождя, еще и играл его за 55 рублей в день в свои 50 лет.

Отрывок 19. Умирать скучно


Боязнь исчезновения! Бывшие красавицы и красавцы стареют, остается только хватание за начало биографии. Например, Олег Стриженов, которому больше 90 лет, нигде не появляется. А есть люди, которые считают, что, наоборот, нужно сидеть со сморщенным лицом, обращенным к камере, и умиляться кадрам 60-летней давности. Причем эти люди везде одни и те же, и пора создавать уже, как когда-то были, клубы по интересам.


Уходят известные личности, оставляя нерешенными вопросы с женами, детьми, имуществом. Никто не собирается умирать, каждый думает: потом решу. Завещания не пишут, потому что все завещания еще до смерти разными путями становятся известны тем, кто на что-то надеется, кому что-то полагается.

Уже сегодня они знают, сколько у тебя рублей, соток, кораблей и велосипедов. Если не хватает трех велосипедов, спрашивают, где они. И приходится на старости лет врать, что один велосипед украли, другой утонул. Это очень утомительно. Поэтому думают: завтра, завтра с этим разберусь. И не успевают.


Страшно помирать, когда не знаешь, что готовится здесь. Потомкам интересны стали только глупость, злость, измены… А что касается таланта и личности, это остается как преамбула. «Наш гений, оказывается… Имейте в виду…» И дальше идет трехчасовое бездарное, якобы сострадательное обсуждение. Если попытаться это остановить, моментально в ответ заорут: «Цензура, не дают возможности вскрыть правду до конца».


Когда все дозволено, когда антицензура аморальна, тянешься обратно к цензуре. Потом ловишь себя на мысли, что это старческое брюзжание. Переосмысливаешь и приходишь к выводу: нет, я прав.


Когда одна и та же 72-летняя дама со слезами на глазах вспоминает, сколько раз, где и зачем ее насиловали, понимаешь, что не всегда ее насиловали, раз так много раз. 70 % этих дам я знаю, поэтому уверен, что это совершенно безошибочная и очень выгодная телепрофессия. Такое нынче новое амплуа, которого раньше не было.


А что в этом плане происходит в других профессиях и сферах деятельности? Может, поинтересоваться у хлеборобов, кто с кем лежал в стогах? Или узнать, как шахтеры, отбив кусок породы и выбив уютное гнездо в штольне, кого-то затаскивают в вагонетку? Когда рассказывают о каких-то прошловековых значимых актерах, композиторах, художниках, есть уверенность, что это будут смотреть или читать. А на рассказ о целинниках, которые в передвижных фургончиках от безвыходности зимними ночами заводили детей, никто не обратит внимания. Если бы в этом фургончике суррогатно зачал Киркоров, можно было бы сделать шесть телепередач.


TV – бесконечные прокладки: прокладка в рекламе или прокладка газопровода «Северный поток-2». А в перерывах между прокладками – новости: там ответы на вопросы и помощь начальников якобы случайным людям.


И еще ощущение, что педофилы в стране ходят стадами и нужно уводить детей из песочниц и прятать, потому что в каждой подворотне сидят два-три мерзавца с конфетами или смартфонами и зазывают детей в машину. Когда все это смотришь, думаешь: лучше на рыбалку.


Отрывок 20. Спорт вприглядку


Наших спортсменов пустили на Олимпиаду в Японию, но без флага и гимна. Обсуждали, что играть вместо гимна – от «Катюши» до «Боже, царя храни» и песни «Валенки, валенки, не подшиты, стареньки». Почему в итоге выбрали Первый концерт Чайковского, а не Второй концерт Рахманинова? Почему надо было, чтобы при поднятии этого носового платка вместо флага звучал именно Первый концерт? Если уж мстить за эту санкцию, надо было играть «Мурку» и со словами. Допустим, прыгнула наша девочка на 2,04. Она стоит хорошенькая, с ногами длиной в свой прыжок в высоту, и зазвучала бы «Мурка»: «Ты зашухарила всю нашу малину и перо за это получай!»


Когда настоящие команды играют в футбол на каком-нибудь международном чемпионате, на трибунах ликуют болельщики, раздетые до пояса сверху при нулевой температуре и с мордами, раскрашенными в цвета национальных флагов. Причем, по-моему, малюют такой крепкой краской, которая держится до следующего чемпионата.

Стоят команды, звучат гимны.

Идет панорама по лицам футболистов. Видишь, с каким вдохновением и порывом они поют гимн. Половина наших игроков вяло открывает рот. Как артист и педагог я вижу, что часть из них поет «Союз нерушимый республик свободных». А те, которые и этого не знают, вообще молчат.


В период безумия с Олимпиадой и подсчетов, сколько килограммов золота вывезли из Японии, на второй план ушел российский футбол. А тогда меняли главного тренера сборной.

Возник вопрос: или за 24 миллиона долларов в час нанимать какого-то временно безработного алжирца, или найти своего. Остановились на своем – тренере «Ростова», резком, темпераментном Валерии Карпине, которого я очень люблю.

Возникла замечательная ситуация. «Ростов» играл на своем стадионе с «Динамо» в первом матче сезона Российской премьер-лиги. Продали билеты, но накануне матча санитарные начальники сказали «нет». Матерясь и дыша друг на друга перегаром пива и пандемии, болельщики стояли около стадиона.

В это время на пустых трибунах ряду в девятом сидел с синим от злости лицом Валерий Карпин, поскольку был дисквалифицирован на одну игру за то, что на предыдущем матче бросил в судью бутылку из-под воды с определенным текстом. Он доказывал, что просто отшвырнул ее. «Ростов» проиграл 0:2.

Во время этого матча стало известно, что Валерия Карпина назначают главным тренером сборной России по футболу. В этой ситуации хорошо проглядывается непредсказуемость действий высоких спортивных чиновников. Не хотелось бы проводить никаких параллелей с другими назначениями в нашей стране.


Да, раньше футбол был иной: скорости поменьше, распасовка не такая филигранная. Сейчас что-то цирковое. Особенно длинные передачи через все поле – это вообще за гранью моего понимания. Но индивидуально футболисты были намного ярче. Сегодня термин «проход» канул, а тогда ходили от ворот до ворот.


Ретростадиончик «Торпедо» я буду помнить всегда. И анекдотическую по сегодняшним временам «правительственную ложу», похожую на скворечник, – с красным бархатным закутком для согрева. Как-то смотрел там футбол с Толей Бышовцем. Мороз страшный, зашли в ложу хлопнуть по рюмке. Вдруг он говорит: «Давай выйдем, сейчас гол забьют». Только высунулись – точно, гол. Это же какое звериное чутье надо иметь?!


Хрустящая подпитка любого зрелища сегодня – попкорн. Без огромного кулька изжоги нигде не сидят. Было время, когда в театр не пускали с попкорном. Сейчас на входе проверяют наличие взрывчатки, миноискателем ведут от пяток через яйца к уху, берут мазок на вирус. А тогда отнимали кульки, потому что иначе хруст стоял такой, что нельзя было играть. Ждали, когда нажрутся, а потом начинали разборки с Офелией.


На стадионах отнимали алкоголь. Когда появились огромные бумажные бокалы с напитком типа фанты, прикрытые фольгой и с воткнутым клистиром, опытные болельщики покупали при входе на стадион эту жидкость, выливали ее за деревом, вливали литр пива, вставляли клистир и входили. Даже если охранники что-то подозревали, они не могли пососать из стакана и сказать: «Проходите». Тогда надо было бы вывешивать объявление: «Не заменяйте фанту пивом. Жидкость у вас отсосут на проверку». Поэтому люди все-таки напивались.


Я старался всегда болеть вживую. Говорил ребятам: «Забудьте слово “работа”, играйте!» К сожалению, сегодня многие игроки только работают. Если бы наш футбол был на уровне его аналитиков, мы давно стали бы чемпионами мира. Когда уникальный футболист Аршавин, замученный разводами, прячется от алиментов в комментаторской кабине или седой, но неистовый Ловчев с пеной у рта разносит тактику матчей, вспоминая великий советский спорт, побеждавший на паханых футбольных полях, это логично. Но сонмище кабинетных экспертов зашкаливает.


В 1986 году в Лондоне проходил матч-реванш на первенство мира между Анатолием Карповым и Гарри Каспаровым. Были две команды поддержки! Меня от ЦК комсомола отправили в группе Каспарова. А так как с Толей Карповым мы тоже отлично дружили, то я внешне болел за Каспарова, а внутренне переживал за Толю. Беспринципности нас учить не надо.

Меня поселили в одной из комнаток арендованного для Каспарова особняка. Как-то, встретившись с Гариком, я по-отечески погладил его по голове. Волосы у него как стальная щетка, которой с машины сдирают краску. Он и по характеру железный. Кто еще Каспарова держал за волосы? Никто.

За границей советские граждане тогда передвигались табуном, взявшись за руки. Только мы с шахматным фанатом из команды Карпова Толей Метелкиным ходили как хотели. В один из вечеров, убежав из-под надзора, отправились бродить по Лондону. В то время в городе находилось наше «Торпедо». Гуляя, в два часа ночи мы набрели на какой-то рынок. Смотрим: крадется мимо витрин Валечка Иванов в одиночестве. Будучи тренером команды, он всех запер на ночь в гостинице и пошел по городу.

Из-за угла я протяжно позвал: «Козьмич!» Он дернулся, будто его ткнули финкой, обернулся – никого. Решил, что померещилось. Тут я снова: «Козьмич!» В третий раз я не стал звать, боясь, что Валька сейчас умрет от инфаркта. Пришлось вскрыться. «Ну ты, б…ть, даёшь!» – выдохнул он с облегчением. Кстати, я однажды оказался на торпедовской базе в Мячкове на разборе игры Ивановым. Он не произнес

Скачать книгу

Фото автора на обложке: Юрий Рост

В книге использованы материалы из семейного архива автора.

© Ширвиндт А.А., текст, 2022

© Рост Ю.М., фотография на обложке

© Оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2022

КоЛибри®

* * *

Как бы так исхитриться, чтобы потенциальный читатель, раскрыв книжку и прочитав первые две строки, не положил со вздохом ее обратно на прилавок. Главное – с ходу заинтересовать читателя, а лучше заинтриговать. Классикам проще – открываешь Пушкина: «Я приближался к месту моего назначения». Сразу хочется узнать, доехал ли, что это за место и кем его назначили. Или Олеша свою знаменитую «Зависть» начинает: «Он поет по утрам в клозете». Остро хочется узнать его репертуар и что он там еще делает. Я тоже могу так начать. Например: «По утрам он мучительно мочился», но попахивает плагиатом и очень грустно, а хочется радости.

На фонарных столбах вдоль Обводного канала в Петербурге висят объявления о товарах повседневного спроса: «Куплю паклю», «Продам корыто в хорошем состоянии. Недорого». И среди них – листочки с текстом от руки, с ошибками: «Приходите на улицу Большую Морскую, дом 102, подвал, койка первая слева. Палучити удовольствие. Маруся».

Кроме Маруси и меня, никто сейчас от руки уже не пишет. А раньше писали. И в издания настоящих поэтов и писателей всегда включали копии отдельных страниц рукописей. Пушкин и Толстой писали неразборчиво. Я со своими рукописными листочками где-то посередине между рекламой дешевых проституток и «клинописью» Пушкина и Толстого – и по почерку, и по таланту, и по доставлению удовольствия.

Мои листочки синего, желтого и розового цветов называются «стикеры» и крадутся из театра, где мне их накупила мой секретарь Леночка, с разрешения бухгалтерии и дирекции, которые думают, что я их использую для распределения ролей в будущих премьерах. А я на них мыслю и прилагаю к данному изданию для красоты и утолщения.

Отрывок 1. Про книги. Эту и другие

Сегодня всякая философия превращается в соревновательно-разговорную эквилибристику. Мы дожили до такого времени, когда никому не может прийти в голову, что кто-то говорит правду. Без идеологии очень трудно. Мы не можем, потому что привыкли и впитали с молоком создателей, что она незыблема. Все рухнуло. Ищем. Но поиски идеи нельзя подменять просто сомнением. Идеи тем и опасны, и прекрасны, что вынуждены быть гениальными. Даже во времена так называемого «застоя», мечта была незыблема. Великие устои жуткого застоя. Маяковский, где ты? Думаю, что сегодня, дабы не погрязнуть в пучине доморощенно-бесстыдных философских выкладок, нужно искать радость. А радость – это всегда случайность, вернее случай. Этот случай и привел меня снова к письменному столу.

Однажды записывали видео для YouTube-канала сына Миши и хвалились нашим родовым имением в виде дачи. Миша ссылался на нашу литературу: свою книжку «Мемуары двоечника» и мои опусы. Все книжки разложили на деревянном столе посреди огорода, и было ощущение, что я сижу в саду сельской библиотеки. А так как все сельские библиотеки давно закрыты, мы с ребенком выглядели как этакая «выездная сессия остаточного книголюбия». Я взорлил, а потом стали меня будоражить мысли: кому эти книжки интересны? Если мемуары не скрашены иронией, они вообще не нужны. А когда все время думаешь о том, что должно быть смешно, убегает смысл. Не всегда то, что важно, обязательно смешно, и наоборот, но если не можешь не писать – пиши.

Хочется, чтобы книжка была разумных размеров. Тоненькая – говорит о нищете духа, интеллекта и сведений. Правда, тут возможны издательские уловки, которые скрашивают дебилизм автора. Листал прекрасно изданную мемуаристку, где на каждой странице – одна фраза или даже одно слово. Страница – в золотой окантовке, и написано: «Ах!» А на следующей: «Ох!» Потом: «Ух!» Дальше: «Эх ты!» И вот уже четыре страницы. Или еще прием: в настоящих воспоминаниях обязательно надо кого-то благодарить. «Автор благодарит профессора Финкельштейна за прекрасную идею создания этих воспоминаний, мадам П., которая любезно предоставила архивы своего покойного мужа Х., а также маму и папу…» Вот уже четыре страницы бессмыслицы.

Есть и другая крайность. Мой друг – умный, ироничный, честный и очень долго принципиальный Юрочка Рост – принес мне свою книжечку. Когда я попытался эту вещицу полистать, то понял, что удержать в руках я ее не смогу. Пожаловался жене. Тогда она вынула из моих рыбацких аксессуаров безмен, которым я взвешиваю пойманных ротанов, и прицепила его к опусу Юрочки. Выяснилось, что книга весит 3 килограмма 560 граммов. Такого бы леща! И жена запретила мне в моем возрасте и состоянии читать такую тяжелую литературу. Я спросил Роста: «Ты подарил эту брошюру. А как ее читать?» Он говорит: «Читать книжки нужно сидя у стола». Но у стола можно читать минуты три, потом носом клюнешь в стол. А если на нем лежит такой кирпич, можно разбить нос навсегда, и это отрешит от чтения как занятия и возненавидишь автора, что в отношении Роста для меня немыслимо!

Сегодня книги переводят в электронный вид и в тоненький горящий экранчик помещают полное собрание сочинений Диккенса. Это, с одной стороны, настораживает, но с другой – радует: нажал кнопочку – там большие буковки, планшетик нетяжелый. Говорят, уже есть звук якобы перелистываемых страниц. Осталось только имитировать храп читателя и падение книжки на пол, чтобы было ощущение, что читаешь раритетное издание 1729 года.

Очень часто я понимаю, что все, что с вожделением произвожу на бумаге, я уже где-то читал. Напрягаю сознание – и получается, что не только читал, но и писал. Кидаюсь к томам моих прошлых нетленок и с ужасом осознаю: так и есть. Бросился звонить в издательство, но вовремя остановился и стал размышлять. Во-первых, красть у самого себя не подсудно. Сел и придумал шесть причин, по которым можно не стесняться говорить, думать и писать одно и то же.

1. Так делают все.

2. Никто и никогда, включая автора, ничего не помнит.

3. Повторение – мать учения.

4. Могут неожиданно просочиться крупицы свежего.

5. Одна и та же мысль, выраженная разными словами, считается новой.

6. Не придумал.

Надеюсь, что люди, которые любят натуральный продукт, купят бумажную книжечку. Ее надо издавать так, чтобы можно было переворачивать страницы. Если она плохо склеена, то, когда начинаешь ее раскрывать, она ломается – и получаются две книжки. А если замурована намертво или не раскрывается до конца, приходится носом держать левую половину, чтобы правым глазом читать следующую страницу. Я издал бы инструкцию, которую следует изучить до прочтения книжки. Это очень сложный процесс, много рифов нужно обойти.

Желательно, чтобы мою книжку хотели дочитать хотя бы до середины и чтобы не вызывали отчуждение наивность, глупость и старомодность автора. Некоторые вообще читают первые две страницы и последнюю. И вполне достаточно для понимания сюжета и грамотности классика. Так я читаю пьесы графоманов. Их тонны. Моя секретарь Леночка говорит: «Вам прислали пьесу. Член Союза писателей рекомендует этого автора – он уверен, что это молодой и необыкновенно одаренный драматург, спектакли по его пьесам все время идут в Сыктывкаре. Очень просят прочесть пьесу “Жил Коля”». Нельзя сразу сказать Лене: «Не печатай, не трать дефицитную бумагу». А вдруг? Поэтому всегда прошу распечатать пять первых страниц и последнюю. Если я читаю начало: «Коля, входя…» – говорю Лене: «Дальше не распечатывай». А если что-то мерещится, прошу вывести на бумагу еще десять страниц. Когда все-таки на десятой странице возникает: «Коля, входя…», «Маша, лежа…» – больше не прошу распечатывать. Так же, наверное, и с книгой. Надо представить какого-то человека, который ее купил. Не сосед дал почитать или сам украл в библиотеке. А если купил и нарвался, какая ненависть возникает в душе читателя к автору. Могут тебя подкараулить и твоей же книжкой убить. И тогда можно будет сказать: «Погиб как писатель – на боевом посту».

Мне самому читать нечего – я уже все прочел. В чем сейчас прелесть чтения? Например, мой друг Вадик Жук прислал мне свои замечательные стихи, изданные тиражом три с половиной экземпляра. Я прочитал и позвонил ему. Прошло полмесяца. Я взял их снова и читаю, как в первый раз, потому что ничего не помню. Помню только, что хорошие. То же с книжками моей любимой Виктории Токаревой. Вся дача завалена ими, читаю, наслаждаюсь. В самих книжках много повторов, и я еще читаю восемь раз. Какие-то просветы случаются: «Ой, я же это, б…», «А! Я вроде… Не может быть!» В этом плане склероз – подарок.

Вика Токарева (с моей точки зрения, уникальный литератор) позвонила мне, что она делает раз в 27 лет, и произнесла в трубку, как будто мы с ней только вчера расстались: «Шура, привет, это Токарева. Я тут книжку твою прочитала. Что я могу тебе сказать? Ты просрал свою жизнь. Чем только ты ни занимался, а надо было писать» – и повесила трубку.

Графомания – очень опасное занятие, потому что ощущение собственной гениальности порой разбивается о мнения. Но иногда на тебя обрушиваются мини-рецензии людей, которых любишь и уважаешь. Пока меня читают Токарева, Ким и Рост, считаю себя писателем.

Выяснилось, что еще несколько человек считают меня писателем. Андрей Максимов написал в газете: «Если я скажу Александру Анатольевичу, что он писатель, он ответит что-нибудь вроде: “Да ну, ладно”. После чего нальет чего-то или угостит пирожком. Но он – писатель. Прочитав уже не первую его книгу, вынужден констатировать сей факт». Михаил Мишин заметил: «“Опережая некролог”. Так он назвал свою новую книгу. Бодрящее название впечатляет, но не удивляет – все-таки давно знакомы. Удивляет, что он пишет все лучше – приходится изображать отсутствие зависти».

Эту же книжку, «Опережая некролог», я подарил замечательному поэту Юрию Ряшенцеву и получил от него рекомендацию в Союз писателей Москвы. В ней он, в частности, писал: «Обращение к писательскому труду для артиста не редкость. Несколько звучных актерских имен по праву известны как авторы серьезных книг. Сцена – прекрасная площадка, трамплин для занятия литературой. Но книги Александра Ширвиндта отличаются тем, что это прежде всего писательские книги. Как ни странно для автора, одно появление которого вызывает у зрителей улыбки, очень скоро переходящие в хохот, книги Ширвиндта – грустные. Это размышления о беспощадности времени – не нашего, сегодняшнего, а вообще времени как философской категории… У меня нет сомнений, что присутствие такого автора, как Александр Ширвиндт, в Союзе писателей Москвы полезно прежде всего самому Союзу».

Завидую людям, которые живут с ощущением собственной уникальности и гениальности. Один очень известный актер и музыкант, не буду называть фамилию, ныне покойный, тоже считал себя писателем и всегда мне говорил: «У тебя хорошая книжка, я ее прочел. Но слушай, что я написал!» И он практически пересказывал мне все свое эссе с рефреном: «У тебя милая книжонка, но слушай дальше». Я спрашивал: «Значит, мне читать уже не нужно?» Он говорил: «Нужно, это я так, фрагментарно». А другой очень известный человек подарил мне собрание своих мудрых мыслей и афоризмов – он, видимо, набрался мудрости от Сократа и Гомера. На книжке надпись: «Дарю тебе это произведение, чтобы ты обсмеялся». Я ни разу не улыбнулся. Теперь, как и он, мечтаю, чтобы мой читатель обхохотался и обревелся.

Вздохи под названием «Подводя итоги» – опасная вещь. У одних итоги – на трехтомник, у других – на заголовок. Если затеял (а сейчас это модно) литературно-мемуарно, телевизионно или кинематографически подводить итоги, всерьез это делать невыносимо. Когда я стал великим русским писателем, то при предложении написать следующий опус начал опасаться, что впаду в самовлюбленность, не подкрепленную сутью, и могу стать объектом высмеивания кого-нибудь вроде гениального советского пародиста Александра Архангельского. У него есть «Литературные воспоминания Аделаиды Юрьевны Милославской-Грациевич под редакцией Корнеплодия Чубуковского». Сначала там идет текст якобы от редактора: «Автор воспоминаний Аделаида Юрьевна Милославская – вдова поручика артиллерии Иоаникия Степановича Грациевича, умершего в конце прошлого столетия от крупозного воспаления легких. Воспоминания Милославской-Грациевич рисуют яркую картину тех тусклых условий, среди которых приходилось жить и бороться поколению людей конца прошлого столетия…» И дальше – главы. Перед первой – «Прадед. Прабабка. Дед. Бабушка. Братья прадеда. Сестры прадеда. Братья деда. Сестры деда. Отец. Мать. Братья и сестры отца. Дядя. Тетя. Переезд в Березкино. День ангела деда». Процитирую кусочек из одной главы: «По смерти дедушки я вскоре познакомилась с моим будущим мужем – Иоаникием Степановичем Грациевичем. Отец его, Степан Иоаникиевич Грациевич, был женат на Федоре Максимилиановне, урожденной Святополковой, умершей от родов и оставившей детей: Иоаникия, Акилину, Димитрия и близнецов: Анания, Азария и Мисаила…»

Возникают бесконечные сомнения: писать ли мемуары и называть ли это потом литературой? Надежда на то, что мемуары станут учебником жизни для потомков, призрачна. Во-первых, никто не вспомнит, что это был за мыслитель, если это не Сократ или Маркс. Во-вторых, все воспоминания основаны на личном опыте, а он устаревает через короткое время. Но если так называемое произведение принесет хоть какую-то – пусть в микроскопических, гомеопатических дозах – пользу следующим поколениям, наверное, имеет смысл пробовать.

Юные персонажи повести Рэя Брэдбери «Вино из одуванчиков» с ужасом констатируют, что, оказывается, взрослые тоже не все знают. Становясь взрослым, моментально становишься старым. Становясь старым, начинаешь сомневаться, а был ли ты молодым. Вообще начинаешь сомневаться во всем и брюзжать. Начинаешь брюзжать – становишься старым муд…ком или дураком, кому как интереснее. Накопление богатства – духовного, материального, профессионального – мистика. Все равно «благодарные потомки» разворуют и переосмыслят. Да, я не знаю всего. Но то, что я знаю, – знаю на отлично. Настырная капля моей старомодности – это не ложка дегтя в бочке меда и не ложка меда в бочке дегтя. Я пытаюсь достучаться до нескольких идентично мыслящих особей (желательно молодых), чтобы, как это было модно когда-то, дать информацию к размышлению. Но все-таки есть опасность, что это всплеск старческой эмоции, обреченный на молодежную усмешку. Мне хочется, чтобы читатели подумали о балансе «сегодня» и «вчера». На моем незначительном примере.

  • Увы! Наш путь недолог!
  • И помни: как халтуру
  • Господь нас спишет с полок
  • И сдаст в макулатуру[1].

Желание всех поделиться своей неожиданной, мощной и необыкновенно оригинальной жизнью зашкаливает. Сейчас, когда на это желание еще навалилась техника, само слово «писатель» бессмысленно. Никто не пишет – все только наговаривают на диктофон и друг на друга. Мне нравится анекдот: «Чем занимаешься, милок?» – «Пишу, бабушка». – «И что? Отвечают?»

Часть произведения, которое вы держите в руках, наговорено, поскольку печатать я не умею, а то, что я пишу ручкой, редакторы называют клинописью и отказываются расшифровывать. Три четверти времени занимало инструктирование, как во время изоляции увидеть собеседника по скайпу и наговорить смелые мысли. Невестка 67 раз тыкала моим пальцем в ноутбук:

– Вы куда его ведете?

– Кого?

– Курсор!

– А куда надо?

– Да я же вам сказала: наверху – экранчик.

…Куда?! Это не экранчик. Это отмена.

Так продолжалось сутками. Наконец я научился – все, спасибо, поцелуй, счастье, банкет.

На другой день говорю: «Сейчас я пойду разговаривать по скайпу». Открываю «сундук». Ну и куда? И все начинается сначала. Минут десять я курсором пытаюсь не промахнуться и попасть в значок с изображением камеры. Потом долго бегаю по дачному участку с этим нелегким «сундуком», чтобы найти место, в котором он поймает интернет. И только где-то в дальнем углу помойки он наконец начинает светиться лицом собеседника.

И тогда около этой свалки просишь поставить какой-нибудь стул и, невзирая на контейнеры с рассортированными отходами, диктуешь нетленное произведение.

Мой любимый внук Андрей вынужден, вздохнув, оторваться от преподавания онлайн на юридическом факультете МГУ и создавать памятку для дебила-деда. Прилагаю.

У настоящих писателей есть дневники. Слово «дневник» подозрительное. Почему дневники? Скорее это должны быть ночники. Человек прожил день, что-то у него было с желудком или рассудком, потом он упустил нужную бабу, потом у него на работе кто-то рубль украл, потом он пришел домой, поахал, выпил 50 граммов, смотришь – уже ночь и сел писать воспоминания. Значит, это «ночники». У меня точно «ночники».

Мои рукописи создаются ночью: когда просыпаешься и идешь зачем-то в туалет, возникает мысль. С годами походы все чаще бессмысленные, пребывание там все кратковременнее, а вот переход от койки до пункта назначения довольно долгий, можно вспомнить, что произошло днем, и сделать запись в «ночнике».

Недавно я читал… Нет, сейчас не говорят «читал», перечитывал воспоминания младшей дочери Льва Толстого Александры, всегда и во всем поддерживавшей отца. Софья Андреевна дико боялась не только намерения Льва Николаевича отдать землю крестьянам и отказаться от авторских прав на свои произведения, передав их в общее пользование, но главное – дневники, которые он писал втайне от нее и прятал, чтобы она не нашла.

У меня есть дневники начала театральной деятельности, но я никогда не садился, не брал в руки гусиное перо, чтобы с чашечкой кофе их листать. Всю жизнь я писал на обрывках газет и кусочках пьес. Просто иду куда-то, или пью с кем-то, или лежу с зачем-то, и вдруг, неожиданно, приходит мысль – тогда я ее записываю. И это правильно, потому что, во-первых, все забывается через секунду, а во-вторых, сейчас, по прошествии 60 лет после окончания писания дневников, понимаю, что я был дико остроумный, а сколько моих мыслей, фраз, афоризмов, неожиданных речовок не зафиксировалось.

Я знаю людей, за которыми ходят секретари и судорожно записывают, что те вякнули. И потом издаются многотомники. А обо мне пишут: «мастер импровизации». Но за мной никто не ходит. Сейчас уже, правда, и не имеет смысла. Когда уже почти ходишь под себя, секретарям ходить за тобой бессмысленно. Импровизация – это радостная, неожиданная, спонтанная находчивость, а не вынужденная необходимость.

Как-то, в голодные 20-е годы прошлого столетия, в дружеской литературной компании известный переводчик Киплинга Валентин Стенич, сидя у нищенского стола, вдохновенно импровизировал: «Хорошо, знаете ли, друзья, войти с морозца домой, сбросить соболью шубу, открыть резную дверцу буфета красного дерева, достать хрустальный графин, налить в большую серебряную рюмку водку, настоянную на лимонных корочках, положить на тарелку несколько ломтиков семги… и, подойдя на цыпочках, приоткрыть дверь и провозгласить…»

– Барин, кушать подано! – бесстрастно закончил Зощенко.

Меня тоже иногда осеняет. На открытии сезона Центрального дома актера шутили, пили, старались сделать уютно. Выступал замечательный пианист Юрий Богданов, который рассказал, что Шопен создал ноктюрн для одной левой руки. Сел к инструменту и стал его демонстрировать. На что я не выдержал и вякнул: «Вот Шопен – гений! Два столетия назад создал ноктюрн для параолимпийцев». Кто-то шикнул, кто-то засмеялся. Великое всегда воспринимается неоднозначно.

Замахиваться на исповедальность – кокетство. Наше поколение жило с поджатым хвостом. Он был поджат настолько, что, когда наступила свобода, его уже нельзя было разогнуть. Откуда взяться честности? Все равно получается, что был хорошим – с ошибками, трусостью, вынужденными предательствами, но хорошим. Никто не напишет: «Я подлец». Хотя и это было бы кокетством – надеждой на читательское «Во даёт!».

Отрывок 2. Репетиция апокалипсиса

Суммарно и накопительно впитывая в себя действительность, приходишь к тому, что всякий смысл бессмыслен!

На моем веку были и фашизм, и антисемитизм, и атомные бомбы. Но все это было очагово. Я – не о степени страшности, а о масштабах. Вселенскую катастрофу я не припомню. У меня ощущение, что сейчас репетиция апокалипсиса, что «оттуда» пришел сигнал. Они нагляделись на нашу земную бессмыслицу, решили послать нам сигнальчик и посмотреть, как мы отреагируем. Казалось бы, все наши местечковые и местные проблемы должны отпасть, потому что наша возня не сопоставима с тем, что навалилось.

Когда в начале пандемии стали кричать: «Давайте всемирно объединяться!» – еще была надежда. Но потом появилась язвительно-сострадательная статистика: в Америке умерло больше, чем им хотелось, а у нас меньше. Тут я понял, что это конец. Во все времена эпидемии приводили к атрофии человеческих чувств: сострадания, скорби. Привыкаемость – человеческая суть. Статистика ощущается как строчки новостей, а не как конкретные гробы.

Сколько раз человечки ёрничали по поводу очередного несостоявшегося конца света: «Опять проскочили мимо апокалипсиса». Дохихикались. А ведь сигналы и прежде были. Отменили настоящую зиму. Наблюдательные люди могли заметить, что в лесу исчезли пирамиды муравейников. Эти мудрые труженики, очевидно, испугались грозящих перемен и куда-то передислоцировали свое вековое общежитие. Просыпаются давно умершие вулканы и гейзеры, соседние галактики все чаще бросают в нас камни. И вот на тебе – пандемия.

На планете – перепуганные страны, в которых никогда не было настоящих катаклизмов. А Россия только так всегда и существовала: то чума, то блокада, то революция, то голод. И ничего, живем. Вся прелесть нашей страны в том, что нам ничего не страшно.

Всех посадить или сослать даже с нашим опытом – проблематично. Решили воспользоваться карантином. Чем безвыходнее ситуация со спущенным на нас из космоса «корявовирусом», тем трагичнее выглядят люди, от которых должно что-то зависеть. Нужны решения. Решать могут только деспоты или великие специалисты. Их – огромный дефицит. Страшное понятие времени «удаленка». От чего удаленка? От смысла? От привычной обывательской жизни? Попытки найти виноватых на стороне только усугубляют безвыходность. Очень хочется все это пережить и перейти к приближенке, чтобы ощущать плечо друга, а не полтора метра пустоты.

Лежал с модным заболеванием в 52-й больнице под опекой врача от Бога Марьяны Лысенко. Меня спросили, как я переживаю неожиданно нахлынувшую на меня в связи с заболеванием популярность. Все СМИ набросились на это событие. Мне больше хотелось бы иметь безвестность здоровым, чем славу в реанимации.

Через полгода возник вопрос, надо ли вакцинироваться. 50 % опытнейших вирусологов и врачей говорили: «Ни в коем случае». Другие 50: «Бегите срочно». Как 87-летнему обывателю себя вести? Сдали анализ на антитела. Если бы я понимал, что это за антитела! Много тела – это плохо, а антитела – это хорошо? Пытаюсь спросить, посылают или говорят: «Вы все равно не поймете». При этом все вокруг, слыша вопрос, привились ли, делают загадочно-сытое лицо и произносят: «Хм, у меня 567 антител». А им в ответ: «Это по шкале Бзедедидзень. А по шкале Буздебудзень это всего 13. Хотя тоже неплохо». Когда сказали, пусть старье сидит дома, сейчас третья волна четвертого наполнения, мне пообещали: «Справку найдем, что у вас полно антител». Новый бизнес: в подземном переходе покупаешь эти антитела за десять тысяч – и гуляй, рванина. В итоге все-таки привился.

«Самоизоляция» – неправильное слово. Изолировать себя можно в барокамеру. А у нас это не самоизоляция, а перемена образа жизни, что всегда тяжело для психики и чревато неврастенией. Мы, люди в основном бегающие, не привыкли сидеть на месте. Говорили, на карантине начнем наконец читать, философствовать, займемся детьми. Но, если человек никогда в жизни не видал книги, с чего вдруг он бросится к Тютчеву? Если только в карантине узнал, что у него есть дети, кроме осатанения и неумения, не будет ничего. Слезливое удивление от неожиданного обретения на карантине детей, жен, дома, быта и кошек не спасает от суицида и семейной поножовщины.

1 Самойлов Д. Послание другу, литературоведу и поэту Юрию Абызову.
Скачать книгу