Я все скажу бесплатное чтение

Анна и Сергей Литвиновы
Я все скажу

© Литвинова А.В., Литвинов С.В., 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

* * *

Наши дни: сентябрь 2021.

Николина Гора, Подмосковье, Россия

…Когда свет наконец включился, бездыханное тело актера лежало на полу. Перстня на пальце его не было…


История перстня (версия) – глава первая.

Более двухсот лет назад. Май 1820 года.

Санкт-Петербург, Российская империя

Пушкин сел в самой непринужденной позе.

На душе его скребли кошки.

Хотя Милорадович принял его со всей любезностью. Ласково пожал руку, предложил опуститься в мягкие кресла, сам устроился напротив и, глядя на поэта, сердечно улыбался.

Но все же, все же, все же… Милорадович – военный генерал-губернатор Петербурга. После государя – в столице первое лицо. А противоправительственные, афеистические и возмутительные стихи, написанные юным стихотворцем Пушкиным, стали в последнее время слишком многим известны, широкое хождение приняли среди вольнодумной молодежи – да и не только молодежи!

Шпик недавно приходил на квартиру, где проживал юный пиит, и предлагал Никите, дядьке, пятьдесят рублей – огромные деньги! – за то, чтобы ознакомиться с тетрадями хозяина.

Тучи явно сгущались. И вот – вызов к самому генерал-губернатору, пусть на квартиру, в частном порядке – да все равно могло кончиться плохо. Сибирью, прямо скажем, попахивало.

И еще звоночек: принимал его Милорадович не в частном, партикулярном костюме, а в мундире, да с орденами: красный вензель, желтый погон, зеленый воротник.

Радушная улыбка боевого генерала, храбреца, жуира и бонвиана, хоть и вселяла надежды на благополучный исход дела, могла на деле оказаться обманчивой – кто знает, что на уме у этого красавца-серба, пятидесятилетнего старика, по-прежнему волочащегося, как в юности, за актрисками и балеринами!

С первых слов разговор, однако, складывался для двадцатилетнего стихотворца куда как благоприятно. Как часто случалось среди дворянского сословия, начался он с родства.

– Ну, бог мой! – проговорил храбрец-генерал любимую свою приговорку и оглядел юного Пушкина, словно любуясь им чуть не как собственным родственником, плодом чресл своих. – Вырос-то как, повзрослел! А я ведь, Лександр Сергеич, батюшку вашего, Сергея Львовича, да и дядюшку, Василия Львовича, хорошо знавал. В Измайловском полку с обоими вместе служили-с. До вашего рождения-с, вследствие чего, – повторил он еще одно свое любимое выражение, – не имел удовольствия вас, Лександр Сергеич, тетешкать и нянчить.

Разговор и впрямь получался чуть не родственный, будто дядюшка с любимым племянником, с коим вечность не виделся, вдруг повстречался.

Что на подобные излияния генералу ответишь! Сказать, что и отец с дядей ему, в свою очередь, о нем говорили? Да ведь не сказывали они! Хотя, с другой стороны, кто Милорадовича, любимца Суворова, героя Отечественной войны и одного из победителей Буонапарте, не знает!

Ответствовал Пушкин выдержанно:

– Благодарю, Михаил Андреевич, за то, что помните родственников наших.

Милорадович смерил его взглядом, как бы говоря: эк ты скуп на слова, братец, со мною. Нешто боишься?

– У вас ведь, Александр Сергеич, первая книга из печати выходит? – вдруг любезно осведомился боевой генерал, весь усыпанный наградами: один орден Андрея Первозванного чего стоит.

– Да, довольно скоро. Уже печатается в типографии. Поэма, называется «Руслан и Людмила».

– Я, конечно, чрезвычайно далек от дел издательских да писательских, – продолжил генерал. – Но вот слышал я, что за рубежами нашего Отечества, в Англии, а в особенности в Северо-Американских Соединенных Штатах, литераторы, в видах привлечения внимания к своей новинке, зачастую устраивают вокруг сего предмета или собственной особы какое-либо скандалезное происшествие. Вследствие чего оная книга начинает гораздо лучше расходиться.

Разговор принимал странный оборот.

– Надеюсь, моя пиеса будет иметь успех без подобных происшествий.

– О да, не сомневаюсь. Вся молодежь вас читает! И все же нота скандала никому еще из литераторов не мешала… Если б вдруг пошли вокруг вашей персоны различные разговоры… Кривотолки, слухи… К примеру, что пригласил вас генерал-губернатор санкт-петербургский, то бишь ваш покорный слуга, да и накричал на вас, к примеру? Разнос устроил? Или знаете еще, что про меня злые языки сказывают: дескать, имеется у меня прямо здесь, в кабинете, тайный люк. И люк этот иногда посредством особенного секретного рычага неожиданно раскрывается, вследствие чего персона, на прием ко мне приглашенная, падает в подвал – но не разбивается, потому как подстелена там, внизу, под люком оным, солома. Однако, когда окажется внизу неугодный мне посетитель, тогда якобы хватает его особый человек, заплечных дел мастер, да всыпает ему горячих!

Пушкин весь побледнел и приподнялся со стула, выпрямился гордо. Внутри все кипело, голос дрожал:

– В таком бы случае… В случае подобных разговоров пришлось бы мне, невзирая на ордена и седины ваши, милостивый государь, вызвать на поединок и вашу особу – и всех прочих, кто о подобном происшествии хоть бы раз заикнулся!

– О, горяч, горяч! – воскликнул, словно любуясь собеседником, Милорадович. – Ну, мой бог! Да вы не кипятились бы, Лександр Сергеич! Никто на афедрон ваш ни в буквальном смысле, ни в переносном покушаться не будет! Как вы там писали, в стишке-то вашем? Как бишь… Кто-то там жирный свой афедрон подтирает коленкором… А далее вроде так: «Я же грешную дыру не балую детской модой и какой-то жесткой одой, хоть и морщусь, да и тру…»[1] Хе-хе-хе…

– Не «какой-то», – вымолвил Александр Сергеевич, свирепо глядя исподлобья. Гнев его не прошел, лишь отчасти схлынул, – не «какой-то» одой, а «Хвостова жесткой одой».

– Хвостова? Ха-ха-ха! Этого сочинителя? Ну, мой бог! Значит, признаете? – воскликнул генерал-губернатор. – Признаете, что вы, Александр Сергеевич, и есть автор сих стишков? Про афедрон?

– Да ведь кто еще, кроме меня, столь легко да остроумно нынче напишет! – сверкнул очами поэт.

– Вот! А я говорил! – Хотя непонятно было, что, кому и когда говорил генерал. – Но ведь иные сплетники утверждают: что сия эпиграмма, названная в списках «Ты и я», в авторстве которой вы сейчас признались, адресована не куда-нибудь, а… – Генерал поднял глаза до того высоко, что они аж закатились за верхние веки, и добавил полнейшим шепотом, еле шелестя губами: – Самому государю. А между тем, – голос его приобрел прежнюю чеканную силу, – особа государя-императора есть священная и неприкосновенная, вследствие чего – есть такое мнение – сочинителя этого и подобных пасквилей следует подвергнуть примерному наказанию, чтоб другим неповадно было.

– Да, пиеса эта моя, – спокойно проговорил Пушкин, – однако только люди, священную особу (как вы изволили выразиться) вовсе не уважающие, способны вообразить, что сей пасквиль к ней адресован. На деле же посвящен он моему другу-стихотворцу, да и все дела.

– Вот как! Ловко! – Непонятно было, что Милорадович имеет в виду: ловко сочинитель написал свою пиесу или отказался от обвинений? – А вот это, скажите, ваше сочинение? – Генерал вытащил из верхнего ящика письменного стола рукописный список. – Где тут, бишь. А, вот, помечено: «…Здесь Барство дикое, без чувства, без закона, Присвоило себе насильственной лозой И труд, и собственность, и время земледельца…»[2] – Оторвался от листка, взглянул орлиным взором, как бы говоря: «Что на это скажешь, приятель?»

– Да, стихи это мои, – с вызовом произнес поэт. Если бы в иные, более поздние времена происходила эта встреча, можно было б написать, что поглядел он на генерала, словно «партизан на допросе». Но до жестоких допросов, которые еще воспоследуют в сих краях в двадцатом веке, оставалось плюс-минус целое столетие, поэтому уподобление сие сочтем здесь неуместным и развивать не будем. А поэт добавил:

– Мои эти слова. Как и следующие, из той же пиесы: «Здесь девы юные цветут для прихоти бесчувственной злодея!»[3]

Поговаривали, что сам Милорадович, как и неназванный герой обличительной пушкинской «Деревни», будучи человеком холостым, утешается в объятиях дворовых девок. Не говоря уже о Катеньке Телешовой, звезде балета императорских театров, на тридцать лет и три года генерала младше, с коей как раз начинал он в те дни свой роман, оказавшийся впоследствии весьма продолжительным.

Однако напрасно Пушкин попытался смутить градоначальника. Совершенно не принял на свой счет пассаж о юных девах и бесчувственном злодее генерал-губернатор. Или сделал вид, что не принял. Продолжил дуть в свою дуду:

– Коротко говоря, толки о ваших возмутительных стихах дошли до самого государя, и его величество выразили свое ими неудовольствие. – Милорадович выдержал внушительную паузу, во время которой юный поэт изрядно побледнел. Фрондировать, разумеется, можно сколько угодно, но сама идея о том, что первое лицо государства тобой и твоим поведением недовольно, любого храбреца способно оледенить. Слишком хорошо знал Александр, чем заканчивалось монаршее неприятие писаний Радищева или Новикова. Конечно, Пушкин не «Путешествие из Петербурга в Москву» создал и не журналы сатирические, однако его эпиграммы, пиесы да оды по совокупности легко могли привести в ссылку, а то и в Соловки или даже в крепость.

Милорадович продолжал:

– Вследствие неудовольствия эпиграммами вашими государь поручил мне призвать вас к себе и… – новая пауза: – по-отечески пожурить.

«Пожурить? И только?» – едва не воскликнул облегченно бедный сочинитель.

– Но я имел смелость высказать иное соображение, с которым его величество, вследствие размышления, согласились. Итак, мне было высочайше повелено, что вас, Александр Сергеевич, следует призвать на службу.

– Так ведь я служу! – недоуменно воскликнул бедный сочинитель.

– По коллегии иностранных дел, не правда ли? – со знанием дела вопросил Милорадович.

– Да, коллежский секретарь.

– И в то же время вы, невзирая на молодость, один из выдающихся умов империи. Быстрый, ясный, острый, наблюдательный! Ваши стихи и суждения свидетельствуют о том, что вы, Александр Сергеевич, личность самая незаурядная, и карьера, которая перед вами могла бы открыться, без сомнения, способна привести вас на самые высокие позиции в обществе и государстве!

– Боюсь, любезный Михаил Андреевич, служебный карьер, пусть самый блестящий, не влечет меня с такой же силою, как участь литератора, стихотворца.

– Но вот ваш знакомец, друг и тезка Грибоедов Александр Сергеевич – он не только литератор, но и служит нынче при посольстве России в Персии. Вследствие чего не только приносит несомненную пользу Отечеству своему, но и получает бесценный жизненный и человеческий опыт, который окажет, несомненно, влияние на его литературные занятия! А вы, Александр Сергеевич? Неужели не хотели бы послужить Отчизне своей – как мы служили ей на поле брани!

– Да, но сейчас никакой брани нет.

– Это только видимость, дорогой Александр Сергеевич. Брань, как вы говорите, а иными словами, соперничество между великими державами есть всегда. Постоянно между ними идут войны – порой незримые, но от этого не менее важные и кровопролитные… Впрочем, довольно предисловий! Я хочу, от имени государя, предложить вам миссию сколь же тайную, столь и важную, и опасную. О самом этом особом поручении никто не будет знать, кроме вас, меня и государя-императора. Поэтому прошу вас! Вы, разумеется, можете отказаться от предлагаемой вам миссии, но в таком случае я попрошу сохранить мои слова в сугубой тайне.

– Я никому и никогда не давал повода усомниться в крепости моего слова.

– Сразу хочу предварить мой рассказ. Речь пойдет не о презренном шпионстве или предательстве. Но нам, государству и государю, нужен ваш свежий, цепкий взгляд. И ваш острый ум.

– О чем же вы говорите, позвольте осведомиться?

– На наши южные земли проник Враг. Там свила гнездо настоящая Измена. И речь не о масонских ложах и даже не о тайных обществах, которые во множестве благодаря милостивой снисходительности нашего государя стали появляться в державе нашей и в которые, насколько я знаю, и вас тоже успели едва ли не заманить друзья ваши. Бог с ними! Это все детские игры, не угрожающие Престолу и Отечеству. Беда заключается в том, что среди самых высоких чинов наших появился шпион, который информирует заграничных недругов обо всех делах и приуготовлениях государства нашего, в том числе тайных, дипломатических и военных. И миссия, которую сам государь, через мое посредство, имеет честь поручить вам, заключается в следующем: вам надобно выявить и разоблачить этого негодяя.

– Разоблачить? Но почему – мне?! Я стихотворец! Поэт! Гуляка праздный!

– Именно поэтому! Вы поэт – значит, у вас, Александр Сергеевич, острый ясный взгляд и быстрый ум. Вы – стихотворец, да еще известный противуправительственными стихами, – значит, никто даже не заподозрит, что миссия по разоблачению иностранного конфидента[4] лежит на вас, значит, и он, оказавшись в вашем обществе, останется расслаблен и уверен в себе…

– Да смогу ли я?! По адресу ли вы обратились?

– Но у вас, боюсь, не остается особенного выбора. Поручение мое (и государя) будет для вас означать немедленный отъезд из столицы. Но удалиться вам придется в любом случае. Либо в края достаточно отдаленные – в качестве ссылки за ваши противуправительственные стихи. Либо для выполнения тайной миссии. Притом всем вокруг, и друзьям, и даже семье вашей будет объявлено, что вы удаляетесь из Санкт-Петербурга именно вследствие вашего поведения и в целях дальнейшего исправления. Лишь мы с вами и государь-император будем знать, что ваше изгнание связано с выполнением сугубо конфиденциального поручения.

– Куда же мне предстоит отправиться? И что делать?

– Я расскажу вам, что от вас потребуется. Вы же, в свою очередь, будете отчитываться о выполнении вашей миссии только лично передо мной либо перед человеком, кто покажет вам сей перстень.

Генерал достал из потайного ящика небольшое кольцо, золотое, с сердоликом, наподобие масонского, с выгравированными на нем иудейскими письменами.

– Прошу вас хорошенько запомнить его, дорогой мой Александр Сергеич. Только тот, кто вам лично его предъявит где бы то ни было, имеет право требовать вашего отчета в связи с поручением, кое я и государь-император на вас накладываем. А сейчас – вот что вам надлежит сделать…


…Так как более мы не увидим одного из только что представших пред вами собеседников, коротко сообщим – в основном для тех, кто не слишком интересовался в средней школе историей, – как после этого разговора сложится судьба генерала от инфантерии и Санкт-Петербургского военного генерал-губернатора Милорадовича.

Через пять с половиной лет, во время возмущения 14 декабря 1825 года, которое войдет в историю под названием «восстание декабристов», на Сенатской площади, убеждая солдат присягнуть новому царю Николаю, он получит (от декабриста Каховского) смертельное ранение из пистолета – с близкого расстояния, в спину.

Если же рассматривать судьбу генерала Милорадовича в духе популярной в последнее время альтернативной истории, то нельзя не признать, что воспитательно-вербовочная беседа с молодым поэтом Пушкиным, вполне возможно, явилась для него, генерала лично, – а может, и для всей России – важнейшей развилкой. Ведь если б он юного стихотворца от лица государя-императора не простил, а, напротив, как предлагали многие, отправил в ссылку в Сибирь или хотя бы на Соловки, если б проявил с золотым пером страны необходимую (по мысли иных) суровость, что бы тогда произошло? Вряд ли поэт – летучий, легкий, горячий и очень южный (по происхождению своему и сути) – перенес бы кандалы, а также сибирский или северный климат. Следственно, мы бы потеряли его в юном возрасте и лишились «Евгения Онегина», «Полтавы», «Медного всадника» и прочих произведений, написанных зрелым поэтом. И не вдохновил бы он никакого Лермонтова на писание стихов, и Чайковскому неоткуда было бы черпать сюжеты для своих лучших опер – и, стало быть, история всей русской литературы, да и культуры в целом пошла бы по совсем иному руслу.

И, весьма вероятно, тогда, в 1820 году, общество, потрясенное суровостью, которое проявило правительство по отношению к мальчишке-поэту, поостереглось дальше пестовать и пополнять тайные собрания да масонские ложи, и в роковой день 14 декабря некому стало бы выводить полки на Сенатскую площадь. Весьма вероятно, восстания декабристов не случилось бы вовсе, и никакого Герцена они б не разбудили, и вся история России потекла бы по другому, возможно, более щадящему руслу.

А генерал от инфантерии и петербургский военный генерал-губернатор (с управлением и гражданской частью) Милорадович Михаил Андреевич, живой и, в соответствии с возрастом, здоровый, продолжил бы утешаться в объятиях своей любимой балерины Катеньки Телешовой (на тридцать три года его младше). Возможно, взял бы ее в жены и прожил еще лет тридцать, пережив Николая Первого и застав даже царствование другого Александра, с порядковым номером Второй.

А может, и наоборот. Возможно, потрясенное расправой с молодым Пушкиным, передовое общество восстало бы против порядков в империи с гораздо большим жаром. Декабрьское возмущение увенчалось бы успехом, и царизм пал не в 1917-м, а в 1825 году!


Прошло двести с лишним лет. Наши дни: сентябрь 2021 года.

Пермский край.

Поэт Богоявленский

Получалось, конечно, неплохо – даже прекрасно, можно сказать, – но чего-то не хватало. Ведь что самое основное в любом творчестве – пиитическом, прозаическом, всяком другом: художественном, музыкальном? Гармония и чувство меры.

Да, мера во всем. А в будущем романе ее приходилось только нащупывать.

Ясно, что два столетия назад люди из образованного сословия изъяснялись совсем не так, как нынче. Не говоря о том, что часто они вели между собой беседы по-французски. Но не в вышеописанном случае. Пушкин-то, известно, чирикал на языке Вольтера, Дидро и Наполеона как бог. А вот вояка Милорадович изъяснялся, как мы знаем из воспоминаний, через пень-колоду. Поэтому тогда в Петербурге они явно беседовали по-русски.

Но вот стилизация под язык тех времен – насколько она допустима? Сам Пушкин уже тогда говорил и писал на совершенно сегодняшнем, ясном русском. Но если почитать письма или записки того же Милорадовича или, к примеру, генерала Инзова – бог мой, сколько там тяжеловесных оборотов! Интересно, насколько трудно понятна (или нет?) была устная речь у генерала? Или он шпарил как нынче – разве что современных словечек не вставлял?

И, конечно, для текста не хватало одушевления, вдохновения, полета.

Этот эпизод он, помнится, набросал году в седьмом-восьмом. Потом и его, и еще два-три отрывка на ту же тему у него выпросил, за хороший гонорар, иллюстрированный журнал «Аристократ». И теперь чувствовалось: пришла пора соединить все куски и обратить их в полновесный, яркий роман.

Годы, конечно, сказывались. Недаром солнце нашей поэзии говаривал: «Лета к суровой прозе клонят».[5] Совсем нечасто в последнее время случалось: кто-то сверху, словно сам Господь, диктует ему слова и фразы, только успевай записывать!

О, как это прекрасно было вначале, когда стихи свободно лились – порой ночь напролет, в родительской малогабаритке в Люберцах, когда он отвоевал для себя единолично отдельную запроходную комнату, расположенную за так называемым «залом», где посапывал брательник. А он у себя на диване, запершись на замок, марал и марал тетради, потом распахивал окно и жадно курил, вдыхая морозный воздух пополам с дымом сигарет «Кэмел». Как раз когда он начинал курить, появились, после московской Олимпиады, первые импортные сигареты, и он готов был последние полтора рубля, предназначенные на обед, отдать за буржуинский табак и ходить голодным, но гордо вытаскивать из кармана пачку с верблюдиком на этикетке. Теперь таких уже не делают, да и курить он давно бросил, а вот чувство полета и сигарета, как награда за ночной вдохновенный труд, – помнятся.

Тогда ведь даже не было такой проблемы, как сейчас: вызвать вдохновение. Оно снисходило к нему само по себе, слетало послушной Музой. Вернее, когда оно слетало, он бросался писать, а вот понукать себя, заставлять, подстегивать – не приходилось. Не счесть стихов и заметок, записанных им внутри разорванной мягкой сигаретной пачки или на салфетках из редакционных столовок – тогда, во времена советской нехватки всего и вся, губы порой утирали аккуратно нарезанными срывами от типографской бумаги. Сколько раз спохватывался, что забыл блокнот, и, порой, только ключевые слова стихотворения записывал на внутренней стороне собственного предплечья – а сколько безнадежно забывал!

Теперь записная книжка всегда с собой – в виде функции «Заметки» в телефоне, можно даже не писать, а надиктовывать стихи или мысли… Да вот беда: нынче редко, особенно в сравнении со своей же юностью, припирает эта нужда – все брось и давай, строчи! Записывай, что тебе высшие силы откуда-то сверху, из своих сияющих пределов диктуют.

Сейчас наоборот: чтобы привести себя в рабочее состояние, нужно долго сидеть и бездумно скроллить социальные сети, шерстить интернет по заданной тематике или свои собственные предыдущие попытки перечитывать. И тогда – может, да, а может, и нет – затлеет что-то, задымится, как печка, которую разжигаешь в промерзшей, заледенелой бане, когда холодный воздух в дымоходе сопротивляется морозным столбом всем твоим жалким попыткам раскочегарить охладившуюся за недели печь.

Но потом – все равно приходило, все равно обрушивалось! Оно – вдохновение, радость от работы, точность слова. И все искупало.

В сей момент-то ему возбуждать себя, приводить в рабочее состояние без надобности. Он читал свой собственный текст на планшете разве что затем, чтобы отгородиться от прочих седоков микроавтобуса, не принимать участия в общем разговоре, и еще позлить видом планшета ценой почти в сто тысяч, который вряд ли кто-то из его коллег мог себе позволить. Впрочем, Виолетта Капустина, наверное, могла – та писала дамские романы, расходившиеся большими тиражами. Болезненно полная, она одна занимала целых два места в «Форде-Транзите», а сопровождавшая ее всюду девочка, то ли литературный секретарь, то ли агент, то ли редактор, подавала ей, когда та выходила из микроавтобуса, сразу обе руки, на которые дама опиралась всем своим полуторацентнеровым весом.

– Не тяжело? Эдак у вас ведь и руки отвалятся, – вполголоса насмешливо спросил девочку Богоявленский после одного такого десантирования.

Она в ответ только фыркнула и ожгла его взглядом – не только от хамоватой его реплики, а вообще от того, что нет, не оправдал Богоявленский возложенных на него ожиданий: импозантный поэт никак ее не выделил и никакого внимания на нее (единственную, честно говоря, достойную кандидатуру для ухаживания) не обратил.

Богоявленский своих коллег по цеху не любил. Потому что все они были такими же, как он: надменные особи с непомерно раздутым эго. Только при том (как искренне считал поэт) и писать-то толком не умели. Даром кичились и место занимали.

В делегацию входил странный и бледный детский автор (никогда не слышал имени!) и критикесса с тяжелой челюстью и мужицкими повадками: она говорила басом, ходила в широких штанах и ступала широким шагом. Ей для выступления предоставили самую маленькую аудиторию, и пришли к ней на лекцию человек десять. Теперь она бесилась и бросала гневные косяки на Богоявленского, который собрал полный зал. К писательнице Виолетте Капустиной тоже набилось изрядно, но меньше, да и несла она слезливую мелодраматическую чушь, перескакивая с пятого на десятое. К детскому писателю согнали школьников, и только он, поэт, имел большой и заслуженный успех. Правда, читал из старого, еще три десятилетия назад написанного, а два стихотворения последних лет, которые он включил в программу в качестве эксперимента, зал встретил недоуменным молчанием и жидким аплодисментом.

Богоявленский всегда откликался на предложения встретиться с читателями, даже в другой город съездить. Сначала, в тучные нулевые, ему предоставляли полет бизнес-классом и гостиницу пять звезд и возили всюду на «мерсе». Сейчас снизили планку – но он все равно соглашался. Все-таки попадаешь на люди, и можно встряхнуться, погарцевать, покрасоваться. Даже замутить с какой-нибудь провинциальной поклонницей, которая шалела, вдруг понимая, что он – звезда, москвич, поэт, небожитель – проявляет к ней недвусмысленный мужской интерес. Но в этот раз и поклонницы были немолодые и страшненькие, и дамы из делегации никуда не годились, да и желания особого не охватывало. Вяло выступил, дежурно пошутил, раздал автографы. В киоске в вестибюле сказали, что продали тридцать пять его книг. Опять-таки кормили, поили коньяком, возили на экскурсии: домны, прокатный стан, дом-музей советского классика. Обещали десять тысяч заплатить переводом на счет индивидуального предпринимателя.

Да и впечатления, полученные от поездки, конечно, никто не отменял. Перед выступлением он прошелся по городку: бараки, пятиэтажки, «Пятерочки», «Магниты», новый, с иголочки, собор и тщательно отреставрированный огромный ДК советских времен. На площади перед гостиницей прямо с перевернутых ящиков торговали мясом. Когда он вызывал местное такси, диспетчер спросила, подойдет ли ему «десятка» или он претендует на элитный «Ларгус».

…Микроавтобус свернул на окружную дорогу. Чувствовалось преддверие областного центра. Справа вдали потянулись окраины города, уставленные девятиэтажками. А вот и аэропорт.

Богоявленский первым выскочил из автобусика, не став дожидаться, когда ассистентка начнет выгружать огромную тушу Виолетты Капустиной. Подхватив у шофера свою сумку, он почти вбежал в здание аэровокзала. У него был свой план.

Сориентировался, подошел к транспортерам, где уже начали принимать багаж на их рейс. У стойки, где регистрировался «бизнес», никого не было. Он подошел, протянул паспорт.

– Могу я повысить класс своего обслуживания? – спросил. – До бизнеса, если можно.

Молодой человек в форме авиакомпании взял паспорт, нахмурился. Был он болезненно толст. «Надо же, еще один! Познакомить бы их с авторшей дамских романов – вот вышла бы парочка!»

– Да, можно. У вас наличные?

– Хотелось бы картой.

Молодой человек снова насупился. Наконец он пробормотал:

– А вам документ о повышении класса нужен?

– Нет, мне его никто не оплатит, если вы об этом.

– Тогда налом выйдет дешевле, – без обиняков пояснил обжора. – Если картой, четырнадцать тысяч. Налом – одиннадцать. Банкомат есть на втором этаже.

– Хорошо, я заплачу налом.

«Самая настоящая коррупция в действии. Интересно, как они поделят потом с бригадой бортпроводников мои денежки?»

Он побежал к банкомату. По большому счету с деньгами, как всегда, напряженка. И лететь до Москвы – всего часа три. А заработал он за поездку только десять. Но все равно: очень уж хотелось выделиться из ряда своих как бы коллег.

Он вытащил из банкомата три красных билета. «Еще и банкомат недружественный, комиссия придет за обналичку заоблачная, вот на кой черт так шиковать, да с кредитными деньгами!» И все равно: мог себя ругать сколько угодно, но остановиться был уже не в состоянии. Вернулся, запыхавшись, к стойке бизнес-класса. С огромным удовлетворением отметил, как кучкующиеся в общей очереди четверо: сентиментальная дама-гора с конфиденткой, критикесса и детский писатель – ревниво заметили его манипуляции у элитной стойки.

В обмен на одиннадцать тысяч толстяк выдал посадочный талон: место два Б – и впрямь бизнес. Кресла на самом первом ряду обычно придерживали до самого конца регистрации, в рассуждении: вдруг какому-то местному бонзе понадобится срочно отбыть в столицу.

«Бизнес» в «аэробусе» оказался совсем маленький и полупустой. А еще, дополнительная сладость, обычных пассажиров стали запускать через переднюю дверь, и, значит, все они проходили мимо развалившегося в кожаном кресле Богоявленского. Почти все незнакомые ему дотоле пассажиры, особенно мужики, источали по отношению к нему классовую ненависть, бросали завистливые и ревнивые косяки – хотя многие проходили с такими сумками и в такой обувке, что запросто могли себе позволить не то что бизнес-класс, но и частным самолетом полететь. А вот пожмотились, скупердяи! Ну и душитесь в своем экономе!

Но особенно приятны оказались проходы спутников из писательской делегации. Жабообразную толстуху едва кондрашка не хватила, когда она его увидела. Вся аж покраснела, глаза из орбит вылезли.

Критикесса тоже в лице переменилась, вскинула свою лошадиную головенку, фыркнула и прошествовала мимо.

А стюардесса уже присела рядом с ним на корточки: вот за что ему еще нравилось летать по первому классу – ни в одном, даже самом дорогом ресторане тебя столь предупредительно не обслужат. «Меня зовут Александра, и пока мы не взлетели, – улыбнулась ему одному бортпроводница, демонстрируя и прекрасные круглые колени, и декольте, – я могу предложить вам игристое. А как только наберем высоту и начнем обслуживание, вы можете выбрать по меню ваши предпочтения по поводу обеда».

Когда-то Богоявленский очень короткое время, но встречался со стюардессой. Она рассказывала ему, что у них задача: «бизнес» как можно скорей напоить, чтобы они все спокойно отрубились в своих удобнейших креслах и больше не докучали.

А самолет рулил на полосу. За окном подмигивали аэропортовские огоньки. От шампанского в крови восхитительно заиграли пузырьки. А еще – от того, как он изящно обштопал коллег. Никаких денег за это не жалко.

Бортпроводница забрала у него пустой бокал, а сразу, как только взлетели, вновь принесла его полным. Интимно склонилась, спросила: «Что вы выбрали на обед?»

Богоявленский оценил диспозицию: девушка совсем не молода, около сорока. Наверняка разведенка, скорее всего, с ребеночком.

Когда-то он работал и близко дружил с режиссером Александром Борисовичем Славичем. Тот, большой охотник до дамского пола, цинично говаривал: «Запомни, Богоявленский, после пятидесяти бесплатным сексом ты сможешь заниматься только с ровесницами». Наверное, Славич знал, что говорил, ведь ему в ту пору было уже за пятьдесят, а Богоявленскому – всего тридцать с хвостиком. (Ах, золотые деньки!)

Теперь ему самому – пятьдесят два. Значит, пророчество Славича начинает сбываться? Теперь ему за секс придется платить? Или всего два года после полтинника не считаются, и та же Сашенька-стюардесса полюбит его (учитывая ее сороковник и его пребывание в креслах для альфа-самцов) бесплатно? Он решил для себя, что успех вероятен – только вот кобелировать перед ней совершенно не хотелось. Утомился от долгой и тряской дороги – два с половиной часа пилили по не самым прекрасным трассам из металлургического поселка плюс неослабевающие думы о собственной работе. И больше хотелось посидеть покойно, тихо, попивая шампусик в удобном кресле, а не распушать перья перед случайной вертихвосткой.

Да, перстень, волшебный перстень! Когда он впервые услышал о нем, ему было лет четырнадцать, они ехали с отцом, матерью и сосунком-братом на собственных «Жигулях» к морю… Точнее, не «лет четырнадцать», а именно что ровно ему исполнилось. Окончен восьмой класс, сданы экзамены, и они отправляются не просто на море, а в Большое советское Путешествие, по сложному и солнечному маршруту: Москва – Киев – Одесса – Крым. Потом на пароме перебираются на Черноморское побережье Кавказа, затем от Новороссийска до Батуми, а потом через Грузию и Военно-Грузинскую дорогу – назад домой, в столицу мира и социализма. Чуть не последний нормальный советский год, в Кремле потихоньку умирает Черненко, и никто даже представить себе не может, что через каких-то семь-восемь лет эта Большая Советская Мечта разлетится в прах и пепел!

А пока они несутся по Симферопольскому шоссе, в «Жигулях» тринадцатой модели. Он выпросил у матери позволения сидеть впереди, рядом с отцом, на месте, как мама говорила, «генеральши». И никто не пристегнут, тогда и ремней безопасности, кажется, еще не было, а радио вещает программу из Москвы. Да, приемник в той «копейке» уже был, но ФМ-диапазона еще не существовало, ловились только средние и длинные волны, а это означало, что слушать можно лишь первую программу Всесоюзного радио да «Маяк»: всем осточертевшие вести с полей или происки империалистов.

Отец, не отрываясь от руля, крутит ручку приемника, как будто хочет найти что-то, кроме волн из Москвы, какой-нибудь «Голос Америки» или Би-би-си. Но – нет, все та же Первая программа. Обрывок объявления: «…турные чтения». И глубокий бархатный голос:

– Там волшебница, ласкаясь, мне вручила талисман…[6]

Пушкин (узнает Богоявленский позже, из мемуаров и исследований) умел наводить тень на плетень, и совсем никакая не красавица (как явно намекал он на Элен Воронцову или Амалию Ризнич) дарила поэту пресловутый перстень. И совершенно не залогом любви он был, а символом иного братства…

Стихи юный Богоявленский не то чтобы тогда уже любил – жил ими, дышал. Он писал их, и целую коленкоровую тетрадку, перебеленную начисто угловатым, не устоявшимся почерком, он, в безумной идее, послал по почте, раздобывши адрес, поэту Вознесенскому – вдохновленный мемуарами, как тот некогда отправил свою тетрадь в четырнадцатилетнем возрасте Пастернаку. Помнится, те мемуары Андрея Андреевича начинались эффектной фразой: «Тебя Пастернак к телефону!»[7]

Когда юный Богоявленский выезжал с родителями на юг, никакого отзыва на его посылку не было, хотя прошел уже месяц со времени отправления, и от этого все его стихи стали казаться глупыми, напыщенными, корявыми. «Если так и не ответит, – думал он, – не буду больше писать – никогда, ничего! Или даже лучше: приедем в Крым, и брошусь с обрыва в море! Если я в смысле стихов ничтожество, то зачем вообще тогда жить? Корпеть, пресмыкаться? Шаг с обрыва, мгновенная боль, и все! Родичи, вон, пусть Валюном своим утешаются, все равно они этого недоноска больше любят!»

Недоносок Валюн спал, разморенный, на заднем сиденье, положив голову на колени мамы, которая тоже дремала, и голова ее поматывалась. Мамочка сама порой вздрагивала, дергалась и засыпала снова – отец настаивал, чтобы выехали по утрянке, по холодку, поэтому вставали в пять, с птицами, но прокопались и стартовали только в семь. А по радио разливался советской чтец Дмитрий Журавлев глубоким и как бы задушевным голосом:

– От недуга, от могилы,
В бурю, грозный ураган,
Головы твоей, мой милый,
Не спасет мой талисман![8]

А потом: «Вы слушали литературные чтения, передаем концерт по заявкам!»

Обедали в лесополосе, где-то в Калужской области. Мамочка накрыла на походном одеяле: термосы, жареная курица, бутерброды – тогда всюду ездили с сумкой-холодильником, полной столичных продуктов, надежи на провинциальные магазины и тем более кафе было мало.

Про запас у отца в багажнике стояли ровными рядами четыре канистры с бензином, распространяя на всю машину сладковатый аромат: кто знает, вдруг по пути следования возникнут перебои с горючкой? От советского быта всего можно ожидать.

После обеда отец, вдохновленный предстоящим отпуском, даже позволил четырнадцатилетке самому вести автомобиль. Сидел рядом, словно бы отстраненный, но напряженный, и иногда подсказывал старшему сыну, какую передачу включать. Валюн на заднем сиденье умирал от зависти и временами, когда Юрий бросал сцепление и «копейка» дергалась, отпускал ехидные замечания – а мама его одергивала.

– Что ты, Юрка, тащишься, как похоронные дроги!

– Валя, прекрати, ты же мешаешь брату!

В Киев прибыли уже затемно. Остановились на левом берегу Днепра в гостинице «Братислава», казавшейся тогда очень современной и модерновой. Вписаться в отель обычному путешественнику в советские времена было непросто, поэтому отец готовился к поездке несколько месяцев, планируя, кто из друзей или родственников сможет по пути следования помочь с жильем. В Киеве их опекала «тетя» Наташа, которая была никакая не тетя, а однокурсница отца, распределенная в столицу советской Украины и сделавшая здесь недюжинную карьеру, но не по специальности, а по комсомольско-партийной линии. Мама, кажется, отца к веселой и певучей «тете Наташе» с выдающимся бюстом ревновала, но что она могла поделать, если та обеспечивала им и жилье, и культурную программу. Отец, человек широкий и хлебосольный, умел дружить, всюду у него обнаруживались то товарищи по работе, то однокурсники, то бывшие сослуживцы.

На следующий день «тетя Наташа», взяв отгул, катала семью на катере по Днепру, прогуливала по Андреевскому спуску. Они обедали в ресторане, закрытом для обычных посетителей, ели борщ с пампушками. Взрослые пили горилку, а после, изрядно накирявшись, отец с Наташей дуэтом выводили украинскую песню:

Ой, Марічко, чичері, чичері-чичері,
Розчеши мня кучері, кучері-кучері.[9]

Потом, когда прошли десятилетия, случился четырнадцатый год и «Крым наш», отец удивленно спрашивал Богоявленского: «Что это Наташа на мои звонки и письма не отвечает?»

– А ты сам подумай, пап…

Но весь тот день в июне восемьдесят четвертого для юного Богоявленского оказался окрашен в самые радужные цвета. Ему хотелось радоваться и обнимать весь мир. А все потому, что вечером в день приезда, когда они, пыльные и оглушенные дорогой, ввалились в двухкомнатный люкс «готеля» «Братислава», мама сразу принялась звонить домой, бабушке. У них существовала договоренность телефонировать или телеграфировать из каждого пункта их путешествия – до эпохи мобил и тотальной связи оставалось еще двадцать лет. Так вот, когда телефонистка короткими звонками в гостиничном номере дала знать – Москва на проводе, мамочка чуть более усталым, чем взаправду, голосом рассказала бабушке, что все в порядке и они устроились в Киеве. Потом спросила:

– Что нового у нас, кто звонил, не было ли писем?

Бабушку интригами и лестью заманили к ним в квартиру в Люберцы – пожить, пока они путешествуют, последить за жильем, поливать цветы, а главное, ухаживать за престарелой кошкой Масенькой.

– Никто вам не звонил, пришла газета «Правда» и письмо – но Юре.

– Письмо Юре? – механически повторила мама, а Богоявленский уже вырывал у нее трубку: «Дай, дай мне!» – и лихорадочно стал выспрашивать у бабушки:

– Письмо? Мне? От кого?

– Юрочка, обратного адреса нет, просто подпись от руки чья-то.

– Ба, открой, пожалуйста, немедленно! – закричал в возбуждении Богоявленский, – И читай, читай вслух!

– Погоди, я возьму очки.

– Ох, еще эти очки!

– Сейчас, Юрочка, читаю.

На том конце провода – томительный треск разрываемого конверта, а потом голос бабушки, зачитывающий с выражением школьной учительницы – к концу он возвысился от гордости за внука:

– «Дорогой Юрий, я прочитал ваши стихи. И хотя в них есть еще много молодого, чрезмерно задорного и потому несовершенного, некоторые ваши вещи показались мне замечательными, а иные даже восхитительными. Прямо завтра я уезжаю на месяц за границу, а потом напишите или позвоните мне, буду ждать вас в гости, поболтаем». И тут номер телефона.

– Бабушка, бабушка, спасибо! – заорал тогда юный Богоявленский, сунул трубку напряженно караулившей рядом матери и заорал, запрыгал по номеру в гостинице «Братислава», будто забил решающий гол в кубке киевскому «Динамо».

– Чего Юрка бесится? – презрительно оттопырил нижнюю губу Валюн.

– Его стихи похвалили, – пояснил проинтуичивший фишку отец.

И хоть теперь, спустя тридцать с лишним лет, Богоявленский знал: кто только не слал в ту пору своих стихов Вознесенскому, кого тот только не хвалил. Он вообще был весьма щедр на комплименты молодым, и предисловия им писал, и одобрительные стихи – и Б.Г., и Нине Искренко, – а все равно ведь до сих пор было приятно.

Жаль только, что карьера Богоявленского, как молодого поэта, хоть и начиналась столь впечатляюще, а пролетела быстро, завершившись меньше чем через десятилетие – ввиду естественных причин, вместе со страной.

А тогда судьба сулила юному Юре самые выгодные преференции: в семнадцать лет – первая публикация в «Юности», в восемнадцать – большая подборка в «Новом мире», в одном номере с солженицынским «ГУЛАГом». В девятнадцать – первая книга, сборник в «Молодой гвардии». И все это время, золотое свое десятилетие, он выступал, читал и в домах культуры, и на стадионах, а между делом учился на журфаке: денег – море разливанное, поклонницы, юная жена-поэтесса, рестораны, бега… Кончилось тем, что в девяносто втором он вместе со страной уперся в стену: Союза больше нет, стихи никому не нужны, жена изменяет, жизнь кончена.

Эти воспоминания пролетели в голове Богоявленского золотистым роем, во время второго и третьего бокала шампанского, пока самолет набирал высоту, а стюардесса раскладывала на его столике яства.

Блюда в бизнес-классах обычно подавали роскошные, на уровне лучших ресторанов, и приборы не голимый пластик, а настоящая сталь, и фарфоровые тарелки: сыры с медом, затейливый салат, парная рыба. Ах, как он правильно сделал, что доплатил за бизнес! Конечно, денег нет и не предвидится, но лучше он будет растрачивать кредит – однако пить, подобно горьковскому соколу, живую кровь, а не питаться падалью.

Советский Союз вообще много обещал Богоявленскому – и так бесславно распался! В СССР слишком многие прозябали, перебиваясь от зарплаты до зарплаты, выстаивая очереди за мясными костями. Хорошо в нем жилось только узкой прослойке: элите. Эти люди могли зайти в ресторан, когда хотели (а не когда имелись места), заселиться в любую гостиницу, купить (почти) любую книгу и посмотреть (почти) любой фильм. Они путешествовали через «депутатские залы» на вокзалах и в аэропортах, обедали в закрытых столовых и получали особенные продуктовые наборы. А входили в эту прослойку партийные деятели, депутаты, физики-ракетчики-оборонщики, начиная с доктора наук и выше, да врачи от бога. Была и другая группа сильных мира сего, всеми дружно презираемая: товароведы, официанты, автослесари. У них тоже не было по жизни никаких проблем, за исключением одной – с репутацией.

И, наконец, имелись те, кто получал вообще все: и славу, и деньги, и блага, и любовь народа. Деятели литературы и искусства (как их называли): артисты, телевизионные дикторы, композиторы. И, да, литература не случайно в том советском меме про «деятелей» шла на первом месте. Возглавляли ее «письменники», которые лабали каждогодно кирпич за кирпичом, издавались чуть не миллионными тиражами: Иванов, Сартаков, Марков. А еще – поэты, умело балансировавшие на грани дозволенного, переводимые на Западе и державшие кукиши в кармане. И вот, подумать только! Богоявленский беззаконной кометой легко ворвался в их число, но тут же, не прошло и десятилетия, крах-тибидох, – все кончилось, и пришлось на развалинах страны искать другие поприща.

Как всегда бывало во время работы, мысли об основном предмете никогда до конца не затмевались внешними соображениями или идеями, не затуманивались никаким шампанским, сколько бы он его ни выпил. Вот и сейчас волшебный перстень неотступно волновал воображение Богоявленского. Мелькнуло: если бы последний известный ему носитель кольца немного повременил со своим уходом в мир иной, протянул еще хотя бы десяток лет – он ведь мог вручить его Богоявленскому на самых законных, что называется, основаниях! Подумать только, уже в девяностом он числился самым что ни на есть ярким советским поэтом.

Но то-то и оно. СССР разлетелся на кусочки, и вместе с ним рухнула неписаная, никому не ведомая, но – система, по которой перстень передавался из рук в руки.

А теперь и вовсе – ищи-свищи…

Бортпроводница спросила, можно ли убрать еду. Он кивнул, оставив только тарелку с сырами. А игристое она уже подливала без спроса – какой там по счету бокал: пятый, шестой? Да ведь и льет до краев!

Голова ласково затуманилась, от вкусной еды и искристых пузырьков по телу разливалась приятная тяжесть.

И тут пришло в голову странное: а что, если тот перстень вовсе и не награда? Не первый переходящий приз?

Может, совсем наоборот, в нем самом заключена волшебная сила? И это он придает его носителю удачу и вдохновение?

Мысль была новой, неожиданной, и он даже потянулся ее записать – в те самые пресловутые «заметки» на телефоне. Кто знает, может, он назавтра проспится и напрочь ее, эту идею, забудет? Хотя вряд ли. Мысль была богатой, роскошной: печатка и впрямь волшебная, она придает обладателю вдохновение и счастье.

Но тогда – еще сильнее нужно его желать! Больше усилий прикладывать, чтобы отыскать кольцо!

Чтобы немного охладить излишне разгорячившуюся голову, он взял из кармана переднего сиденья иллюстрированный журнал. Журналы вообще в последнее время совершенно скукожились и куда-то пропали – а ведь в начале нулевых он много с ними сотрудничал: мужские «Максим» и «Плейбой», женский «Космополитен», пижонский «Аристократ». Теперь только и остались эти бесплатные издания, разложенные в самолетах. Богоявленский стал бездумно перелистывать: заморские страны, моды, гороскоп, реклама, реклама… И вдруг – в фоторепортаже, явно заказном, о презентации какой-то новой коллекции чего-то там взгляд остановился на фото. Неизвестный ему актер, статный красавец в дымчатых очках, под руку с блондинкой позирует на фоне билборда с фирмами-спонсорами – ничего, казалось, особенного, подобных фотографий в номере – целый пучок, но… НО: актер держит руки скрещенными на груди, и на указательном пальце его левой руки Богоявленскому вдруг почудился он… Поэт придвинул фотографию к самым глазам, затем выхватил из кармана телефон, включил функцию «лупа». Сомнений быть не могло: это он, тот самый волшебный перстень, за которым Богоявленский так долго и бесплодно охотился.

Он посмотрел подпись под фотографией: «На премьеру пожаловал актер Андрей Грузинцев с супругой Владой» – и все.

Воровато оглянувшись – хотя никто, конечно, ему бы слова не сказал, – поэт рванул из журнала страницу, свернул ее вчетверо и спрятал в карман пиджака.

Воистину, если ты за чем-то всерьез охотишься и прилагаешь все силы для того, чтобы найти, однажды, в совершенно неожиданном месте и в небывалое время удача сама постучит в твои двери.


История перстня – глава вторая.

Прошло три года со времени первого явления кольца.

Почти двести лет назад: февраль 1823 года.

Российская империя, город Кишинев

«Если ты и в самом деле чего-то ждешь и за чем-то охотишься, то, порой, сама судьба выбрасывает в своем фараоне именно эту счастливую карту».

Так думал молодой повеса, летя в пыли на почтовых…[10]

Первая глава «Онегина» еще не была начата, но эти строчки уже странным образом жили в нем. Никто не знал пока, что когда-нибудь они разойдутся на цитаты.

А он летел, пусть и в пыли, но не на почтовых. Они скакали на своих – и потому, что путь предстоял недолгий, и потому, что на окраине империи ямские станции еще не получили столь широкого развития, как в центре ее.

Да и «повесой» Пушкина именовать было трудно. Несмотря на свои юные лета, всего двадцать три, он уже на всю Россию известный поэт. Молодежь переписывает в десятках списков его стихотворения, ноэли и оды. Вторая поэма, «Кавказский пленник», как и первая, про Людмилу и Руслана, уже прогремела в столице. На нее даже балет, как сообщали ему, Дидло успел поставить – с Истоминой в главной роли.

А официально Пушкин – коллежский секретарь с окладом семьсот рублей в год и проживает в доме черноморского наместника генерала Инзова, пользуется его гостеприимством и широчайшим доверием.

И еще – но об этом никто, кроме него самого и двух людей, занимающих наивысшие посты в империи, не ведает – он исполняет сугубо секретное поручение «полного» генерала, то есть генерала от инфантерии Милорадовича.

Для чего он согласился на предложение губернатора Петербурга? Из боязни каторги, ссылки, монастыря? Да, обидно в цвете лет оканчивать свои дни в кандалах. Но никто и никогда не смог бы обвинить Пушкина в трусости – трусом он не был. Всегда гордо и смело гарцевал навстречу любым опасностям. А поручение генерала принял на себя оттого, что в нем содержался своего рода вызов. Вдобавок то была еще одна возможность глянуть прямо в лицо опасности.

За те три года, что прошли с момента отъезда его из столицы, он многое увидел: Екатеринослав, кубанские степи, горы Кавказа, Тамань, море, Крым. И вот теперь – Кишинев. С очень многими людьми повстречался он за то время: офицерами, казаками, докторами на водах, черкесами, татарами, цыганами, жидами, румынскими боярами, лавочниками, рестораторами… Но вот только сейчас появилось у него первое подозрение: кто он, тот самый конфидент иностранной державы, вынюхивающий, выискивающий тайны империи. Сейчас они ехали бок о бок с ним в одной коляске. Пушкин изо всех сил подавлял желание схватить своего спутника, как собаку, за горло и гневно бросить ему в лицо обвинения.

Он видел титулярного советника Арбенева всего второй раз. Но и на Кавказе, когда они с генералом Раевским объезжали войска и встречались с Ермоловым, Арбенев зачем-то оказался рядом с ними. Очень интересовался боевым порядком российских войск. И зарисовывал (Пушкин сам видел) флеши и укрепления. Присматривался к вооружению казаков и солдат. И вот теперь он прибыл в Кишинев к Инзову, выпросил у него поездку по крепостям и укреплениям. И в этой поездке тоже: записывал, зарисовывал, всем интересовался, выспрашивал.

Но как доказать, что Арбенев – презренный шпион? Россия ведь не Турция и не Татария, чтобы без достаточных улик бросить подозреваемого в темницу. Мы – цивилизованное государство, и одних подозрений, пусть даже самых обоснованных, не довольно, чтобы обвинить несчастного. Значит, надо быть с ним рядом, ждать, чтобы Арбенев себя выдал. Недаром же Инзов направил Пушкина сопровождать того в поездке – значит, и генерал тоже питает подозрения по части титулярного советника?

Они возвратились в Кишинев.

Пушкин жил в доме Инзова, у него и столовался. Здесь же, по любезному приглашению генерала, остановился и Арбенев.

В прихожей, ввиду их прибытия, случилась суета; лакей объявил, что генерал просит их обоих пожаловать на ужин.

– У генерала еще гости? – отрывисто спросил Пушкин.

– Да-с! Полковник Рославлев из Петербурга, оне тоже остановились в доме генерала.

Сухо кивнув друг другу, они с Арбеневым разошлись по своим комнатам.

– Никита, подай умыться, – приказал Пушкин своему человеку и, когда вода явилась, стал смывать с себя дорожную пыль и грязь.

Спустя четверть часа он, переменив платье, входил в гостиную Инзова. Арбенев уже оказался там. Он любезно разговаривал с новым лицом – очевидно, тем самым прибывшим из Петербурга полковником.

Хозяин дома представил их друг другу, не жалея красок, чтобы с лучшей стороны охарактеризовать Пушкина: великий и блестящий стихотворец наш и пр. Полковника звали Павлом Петровичем Рославлевым. Поэт поклонился ему и сразу заметил: на мизинце левой руки петербургского гостя блещет золотом перстень с иудейскими письменами – тот самый, что показывал ему три года назад в своем кабинете генерал Милорадович. Полковник понял, что Пушкин узрел сей тайный знак и коротко, но со значением кивнул ему.

Лакей провозгласил, что кушать подано, и общество перешло в столовую. После отменного обеда, прошедшего в непринужденности, мужчины отправились в гостиную, чтобы выкурить по трубке.

Разговор касался до всего слегка. Греческое восстание занимало тогда общество, и немало слов было сказано о возмущении православных братьев против неверных. Инзов посетовал на большое число беженцев из Туретчины, к нуждам коих он, в роли наместника, относился со всем вниманием. «Как немецкие колонисты немало послужили к славе России, так и другие пришлецы, болгары с румынами, могут принести много пользы империи», – проговорил он.

Пушкин был рассеян. Мысль о возможном шпионстве Арбенева не оставляла его. К тому же знак в виде перстня, который подал ему прибывший полковник, очевидно, означал, что им необходимо побеседовать тет-а-тет.

– Господа, а не составить ли нам партию на биллиарде? – вдруг предложил полковник. Пушкин понял: это уловка ради того, чтобы остаться с ним наедине и обсудить касающиеся до них вопросы.

– Поедемте к Отону, – подхватил он (Отоном звался лучший ресторатор Кишинева).

Инзов сразу отказался, сославшись в шутку, что в его преклонные лета время после сытного обеда полагается проводить в объятиях Морфея. Однако Арбенев неожиданно поддержал предложение полковника.

Пришлось ехать втроем.

Велели закладывать, а когда рассаживались по коляскам, Пушкин, улучив минуту, шепнул полковнику:

– Вероятно, нам с вами надо поговорить наедине?

– Конечно. Но после. – Тот кивнул в сторону Арбенева, из чего поэт понял, что полковник также, из известных одному ему соображений, подозревает титулярного советника.

Поскакали в ресторацию. Арбенев велел подать жженки и, когда она явилась, буквально заставил Пушкина и полковника пить вместе с ним круговую.

Пушкин и полковник составили партию в биллиард. Арбенев, после выпитой жженки, вдруг опьянел – да и шампанское за столом у Инзова произвело на него известное действие. Он облокачивался на биллиардный стол и в упор, наклонившись, смотрел на бьющего, очевидно мешая ему. Полковник со всею вежливостью попросил его не мешать, однако Арбенев не унимался. В какой-то момент, схватив со стола шар, отлетевший после не совсем удачного удара Рославлева, он, пьяным голосом, провозгласил:

– Да как вы бьете! Вот как бить следует! – и рукою запустил шар по зеленому сукну. Шар ударил другие, отскочил и упал в лузу. Ясно, что игра смешалась и была испорчена. Полковник, вне себя от гнева, подошел к Арбеневу вплотную и проговорил дрожащим от злобы голосом:

– Милостивый государь! Я, кажется, просил вас не мешать нашей игре!..

– Не мешать? А не то – что? – с глумливым вызовом ответствовал Арбенев.

– А не то я прибью вас! – выпалил полковник.

– «Прибью»? Вы сказали «прибью»? Да как вы смеете?! Я русский дворянин!

– Что ж, коль вы дворянин, вы всегда можете потребовать у меня удовлетворения. А я – я могу вам его дать.

– Хорошо же: я вас вызываю! – В последних словах и в самом виде Арбенева не было никакого намека, что тот находился во хмелю, как могло показаться еще минутой раньше.

Вечером полковник сошлись с Пушкиным в его комнате.

– Секундант его только что был у меня; я принял вызов; бьемся завтра на рассвете. Вы, Пушкин, станете моим секундантом?

– Я люблю кровавый бой; но не кажется ли вам, Рославлев, что Арбенев вызвал вас с умыслом? Пронюхал каким-то образом цель вашего приезда и только потому решил стреляться с вами. Вы ведь подозреваете его, как и я? Тоже считаете Арбенева конфидентом иноземной державы?

– Да, вы правы, Пушкин. Я здесь для того, чтобы, для начала, спросить вас о ваших подозрениях, и буде они совпадут с моими, учинить негласный обыск. И, если обнаружится что-то его компрометирующее, заковать Арбенева в железы и доставить в Петербург в крепость для дальнейшего дознания.

– Я тоже подозреваю Арбенева, однако теперь ваш стройный план весь идет насмарку. Я сам горяч и необуздан, мне позволительно, в жилах моих течет африканская кровь. Однако согласитесь: подлец преднамеренно, как говорят англичане, провокатировал вас. Подловил и вызвал. И что же теперь? Вместо кандалов и крепости ему светит быть, как герою, убитым в поединке! Либо, того хуже, он убьет вас и тогда сумеет безнаказанно скрыться!

– Ах, Пушкин, ни слова больше!.. Как вы правы!.. Я не смог сдержать себя; проклятая жженка ударила в голову!.. Что ж! Если завтра фортуна повернется ко мне спиной, вам предстоит закончить мое дело. И мы поступим вот как…

Наутро они съехались в роще на окраине города. На двух колясках прибыли полковник Рославлев, Пушкин в качестве его секунданта, а также доктор Петр Иванович Шрейбер, добрый знакомый Инзовых.

Арбенев пригласил себе секундантом поручика Таушева.

Бились на пятнадцати шагах. Секунданты проверили пистолеты.

Прозвучала команда: «Сходитесь!»

Полковник выстрелил первым. Пуля лишь оцарапала щеку Арбенева. Он отшатнулся, а затем прицелился и выстрелил в повернувшегося боком Рославлева. Пуля ударила ему прямо в висок. Он повалился наземь.

Доктор Шрейбер бросился к нему. Через минуту он встал и снял шляпу: «Убит!»

Скупая насмешка озарила лицо Арбенева. «Поедемте, поручик!» – бросил он своему секунданту.

– Нет, постойте! – вдруг бешено воскликнул Пушкин. – Вы думаете, вышли сухим из воды? – вскричал он, адресуясь к Арбеневу. – Видит Бог, это не так! Вы подлец, милостивый государь, и только что совершили гнусный поступок! Вам неведомо понятие чести! И теперь я требую у вас удовлетворения!

– И вы хотите удовлетворения? Тоже? Что ж! Извольте! – с ледяным спокойствием проговорил Арбенев. – Я проучу вас прямо здесь и сейчас!

– Доктор, не угодно ли вам стать моим секундантом? – обратился к лекарю Пушкин.

– Прямо теперь? И здесь? – забормотал тот. – Когда только был убит господин полковник? А впрочем, что ж. Ему не поможешь! Извольте!

Поручик заново зарядил пистолеты. Доктор с поклоном подал их Пушкину и Арбеневу.

Стрелялись на тех же условиях, у тех же барьеров. Тело полковника прикрыли шинелью.

Пушкин, который всюду ходил с железной палкой в осьмнадцать фунтов[11] весом – упражнял руку, чтобы всегда была верной, и стрелял, тренируясь, едва ли не ежедневно, в себе не сомневался. Но сумеет ли он пережить выстрел Арбенева, которому он, по известным ему самому (и покойному Рославлеву) соображениям, мысленно отдал право стрелять первым?

Они стали сходиться. Пушкин подошел к барьеру и спокойно ждал, повернувшись боком и закрывшись пистолетом. Арбенев медлил. Наконец он прицелился и выстрелил. Пуля сбила шляпу с головы Пушкина.

Первым порывом Арбенева после своего выстрела было – бежать.

– Стойте, милостивый государь! – громовым голосом скомандовал Пушкин. – К барьеру!

Сузив глаза, тот стал боком. Пушкин прицелился.

– Вам должно быть известно, как я стреляю, – молвил он, обращаясь к сопернику. – Из знакомого пистолета я в карту промаха на пятнадцати шагах не дам. А этот пистолет мне знаком. И уж ваш толоконный лоб или подлое сердце прострелить сумею.

– Хватит разговоров! – воскликнул его визави. – Действуйте!

– Но я могу пощадить вас. Я выстрелю на воздух, если вы прямо здесь и сейчас откроете мне, ради какой державы ведете свою шпионскую деятельность? Как давно являетесь ее конфидентом? Какой персоне поставляете свою информацию?

– Стреляйте, Пушкин! Я не скажу вам ничего! – вскричал Арбенев, однако голос его предательски дрогнул.

– Говорите же! И я пощажу вас! Во имя памяти полковника Рославлева! Говорите!

– Ах все равно!.. Я раскрыт, верно? И моя деятельность, как конфидента, кончена… Я же не смогу убить и вас, Пушкин, и вас, любезный доктор, и вас, поручик!.. Так смотрите же, Пушкин! Вы дали мне слово! Надеюсь, не выстрелите.

– Выстрел мой останется за мною. Говорите же!

– Я собираю информацию для английской короны; действую я как конфидент его королевского величества, со времен Венского конгресса 1814 года. Чего ж вам еще?

– Кому вы поставляете вашу информацию?

– Английскому посланнику сэру Эдварду Дисборо. Вы удовлетворены?

– Вы презренный трус, предатель, бесчестный человек и убийца!

– Хотите, чтобы я снова вас вызвал, Пушкин? Не выйдет. Лучше стреляйте, если имеете такое намерение!

– Что ж, – воскликнул молодой поэт, – выстрел этот мой теперь останется за мною! И берегитесь! Если я когда-то встречу вас, не сомневайтесь: продырявлю ваш лоб с наслаждением.

Арбенев только усмехнулся и через секунду уже вскакивал на своего коня.

Больше его ни в Кишиневе, ни в России не видели.

Говорили, что через бессарабские земли он пробрался в охваченную восстанием Грецию, а там ему удалось проскользнуть на английский корабль и на нем доплыть до Альбиона.

Выстрел навсегда остался за Пушкиным – как и перстень с иудейскими письменами, который убитый полковник Рославлев завещал ему в ночь перед дуэлью в случае своей смерти.

Пушкин, великий мистификатор, и в письмах своих, и в стихах недвусмысленно давал понять, что кольцо подарено ему на Юге некой красавицей; потом пушкинисты называли имя Елизаветы Ксаверьевны Воронцовой, жены следующего (после генерала Инзова) наместника Новороссии графа Воронцова.

Правды так никто и не узнал.

Граф Милорадович, завербовавший Пушкина, был убит в несчастный день декабрьского возмущения, последовавшего за смертью царя Александра и воцарением Николая Александровича.

Перстнем этим поэт запечатывал свои письма – известно почти восемьдесят оттисков, сделанных им.

В ночь его смерти Василий Андреевич Жуковский, как он сам писал, собственноручно снял его с руки поэта и хранил у себя.

Но на том история печатки только начиналась.


Наши дни. Сентябрь 2021 года.

Москва.

Богоявленский

В Шереметьеве самолет подогнали к трубе, и Богоявленский, как пассажир «бизнеса», вышел в первых рядах.

Так хорошо было лететь, что хотелось, чтобы полет длился и длился. И жаль покидать гостеприимный салон. Сорокалетняя стюардесса, кажется, удивилась, что он не продемонстрировал к ней явного мужского интереса и даже телефончика не спросил. «Но нет, дорогая, прощай навсегда, и если навсегда, прощай – как говаривал Пушкин. – Ты останешься во мне прекрасным воспоминанием».

Внутри бултыхались как минимум бутылки две игристого, поэтому настроение поэта было самым радужным. Хотелось поскорей вернуться домой и приступить к разработке (как он это для себя по-шпионски определил) артиста Андрея Грузинцева, а не чтобы в пути настигло похмелье.

Сумку из багажа он тоже получил быстро: сказалась наклейка на ручке: «priority». Сразу у ленты конвейера заказал себе через приложение такси, да выбрал машину бизнес-класса – не мог же он идти после столь впечатляющего полета на понижение!

Шофер, в безупречном костюме с галстучком, приветствовал его молчаливым поклоном. Сумку Богоявленский ему не дал, погрузил рядом с собой на заднее сиденье. Водитель протянул ему транспарант: «Я глухонемой», а потом продемонстрировал на своем телефончике адрес Богоявленского: Московская область, поселок Красный Пахарь, улица Дачная, дом семь.

Можно было только порадоваться такому извозчику – обычно в дорогих машинах водители молчаливы, но иногда все равно приходится сдерживать болтунов.

Богоявленский не стал рассматривать выдранную страничку из журнала – хотел сэкономить впечатление до того момента, как разложит лист на столе в своем кабинете, рассмотрит перстень в настоящую, не электронную лупу. Не хотелось раньше времени разочаровываться, если вдруг ошибся, и одновременно крепла уверенность в том, что украшение – то, что он ищет. Ведь не могло же оно пропасть бесследно! Должно ведь оно было рано или поздно проявиться! И ответ на вопрос, знает ли Грузинцев, чей перстень он носит, тоже предстояло оставить как минимум до завтра.

После Пушкина судьба печатки до какого-то момента оказалась изучена. Про нее даже в «Википедии» в отдельной статье писали.

Сначала им владел Василий Андреевич Жуковский – по праву неофициального наследника «солнца русской поэзии», друга, посмертного душеприказчика и особы, близкой к престолу. «Снял я кольцо с мертвой руки его» – так, кажется, выражался Василий Андреич о пушкинской печатке.

Потом талисман достался – что вполне естественно! – сыну Жуковского по имени Павел и по отчеству Васильевич. И он, Жуковский-младший, в конце концов заварил ту кашу, которая и по сию пору никак не расхлебается.

А именно: в семидесятых годах девятнадцатого века Павел Васильевич решил, что перстень должен достаться наследнику славы Александра нашего Сергеича. И хоть в ту пору, в 1860-х и 1870-х, творили, к примеру, Тютчев, Фет, не говоря уже о Некрасове, Жуковский-младший совершил финт ушами и передал талисман не кому-нибудь, а Ивану Сергеичу Тургеневу.

Тургеневу, подумать только! Почему, спрашивается? Тургенев, конечно, стихи пописывал, и целые поэмы печатал, и слова романса «Утро туманное, утро седое» ему принадлежат. Но в ту пору, когда ему перстень достался, он даже предсмертные свои стихотворения в прозе еще не написал: ты одна, дескать, мне отрада, великий, могучий, живой и свободный русский язык.

Почему же Жуковский-младший назначил кольцо ему – прозаику, а не никак не поэту? Нет ответа. Но факт остается фактом.

Потом восторженный Тургенев по поводу волшебного кольца говаривал следующее… Богоявленский достал из сумки планшет, нашел нужную интернет-закладку и стал читать: «Я очень горжусь обладанием пушкинским перстнем и придаю ему так же, как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю русской современной литературы с тем, чтобы, когда настанет «его час», граф Толстой передал мой перстень, по своему выбору, достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями…»

Но где господин Тургенев об этом говорил? Предъявите, что называется, источник! Ведь ни в дневниках классика, ни в письмах его ничего подобного нет! Вот ссылка: да, но то не статья тургеневская была, и не письмо, а просто с его слов записал какой-то русский вице-консул в Далмации (или, по-нашему, Хорватии и Черногории) Василий Богданович Пассек… Пассек любил пописывать, в «Русской Речи» публиковался, мог и наврать или приукрасить для красного словца… Да и сам Иван Сергеич восторженным господином был, мог и не такое, в приступе великодушия, припустить…

Хотя странно – правда, странно! – что Тургенев хотел Толстому пушкинскую печатку передать. Ведь оба классика едва не поубивали друг друга…


История перстня – глава третья.

Минул 41 год со времени его первого явления.

1861 год, май.

Российская империя, имение Степановка Мценского уезда Орловской губернии

Итак, два будущих классика русской литературы прибыли в гости к третьему… Но нет, третьего в классики записывать поостережемся, не выбился он чином, хотя в школьные хрестоматии попадал неоднократно. Чего стоит хотя бы это: «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало, что оно горячим светом по листам затрепетало…»[12]

Скажем иными словами: Тургенев и Толстой приехали вместе в гости к Афанасию Фету – звучит, честно говоря, как строчка из Хармса: «Однажды Тургенев, Толстой и Фет…» Хотя при чем тут Хармс! Ведь в самом деле: имеется известный, изученный, доказанный факт: прибыли оба будущих классика в имение Фета – Степановку…


Богоявленский на минуту отвлекся, чтобы посмотреть в инете, а что собой представляет сие имение нынче. Задал в поиске название. Однако нескольких любительских фотографий и заметки в «Живом Журнале» оказалось довольно, чтобы понять: ничегошеньки к двадцать первому веку от него не осталось. Заросшие поля, куда проехать можно только на «газике», памятный камень да мелеющий заброшенный пруд, о былой рукотворности которого напоминает лишь его идеальная овальная форма…


Надо иметь в виду, что тогда, в 1861-м, как Толстой, так и Тургенев не слишком походили на свои канонические изображения, с которых впоследствии наделали гравюр, понарисовали портретов и понаразвешивали в кабинетах литературы по всей Рассее-матушке. Лев Николаевич мало общего имел с полуопереточным лысым босоногим стариком с окладистой седой бородой, в посконной рубахе, подпоясанной кушаком. Начать с того, что тогда, в мае 1861-го, ему еще и тридцати трех лет не исполнилось, по нынешним хипстерским временам – молодой, практически не оперившийся, ищущий себя… Хотя граф уже успел повоевать на Кавказе и в Крыму и прогреметь среди читающей России своими «Севастопольскими рассказами» и трилогией о детстве-отрочестве-юности.

Одет Лев Николаевич был щегольски, по парижской моде, и после офицерских усов еще только запускал свою знаменитую бороду, которая была далеко не такой окладистой, как в старости, и, разумеется, нисколько не седой, а очень даже черной. Граф к тому моменту вернулся из длительного путешествия по Европе, в Лондоне он слушал лекцию Диккенса, не раз встречался с Герценом и, в видах образования крестьян, изучал труды современных педагогов. Он содержал в своем имении школу, был не женат, но жил с крестьянкой, которая в прошлом году родила ему сына, вел скрупулезный дневник и слыл азартным, но неудачливым карточным игроком.

Тургенев был Толстого на (без малого) десятилетие старше; минуло ему сорок два; борода его и волосы начинали седеть. Мужчина он был корпулентный, высокий (даже по нынешним временам – 192 сантиметра), с намечающимся брюшком. Он уже прогремел своими произведениями не только в России, но и по всей Европе. Его «Записки охотника» и «Му-му» перевели на европейские языки, в России имели большой успех «Дворянское гнездо» и «Накануне».

Когда-то Тургенев Толстого, как старший товарищ, поддерживал. Благословлял бросить воинскую службу и заниматься одной литературой, помогал печататься. Одно время Толстой даже жил у него на квартире в Санкт-Петербурге.

Однако теперь отношения у будущих классиков испортились. Бог его знает, зачем их свел в тот раз Фет? Помирить? А может, наоборот, стравить еще сильнее – водился за Фетом, говаривали, подобный грешок?

Разлад начался, когда у Тургенева случился роман с единственной и любимой сестрой Толстого – Марией. Классик даже описал их отношения в короткой повести «Фауст». Главный герой, явное альтер эго автора, знакомится с барышней по имени Вера с (забавно звучащей для современного уха) фамилией Ельцова. Когда ей исполняется семнадцать, герой просит ее руки, но почему-то не у самой Веры, а у ее матери, Ельцовой-старшей. Мать ему отказывает, и тот, как будто даже радостный, уезжает восвояси. Проходят годы. ГГ (Главный Герой) возвращается в деревню и снова встречается с Верой. Мамаша ее умерла, а она сама благополучно замужем и уже имеет пару детей.

ГГ замечает, что героиня совершенно не любит художественную литературу, и берется ее образовывать – явный, конечно, предлог в рассуждении чего-то большего. Он всё читает ей (на немецком) гётевского «Фауста» в китайской беседке в ее имении – до тех пор, пока Вера ни восклицает однажды: «Зачем вы это делаете! Ведь я люблю вас!» – и целует его. Влюбленные уславливаются встретиться у задней калитки, ГГ приходит – а Веры нет.

В имении тем временем – суета, отъезжает врач. Оказывается, когда Вера бежала на свидание, ей явилась умершая мать, запретила связь на стороне и сказала, что заберет ее с собой.

И – забрала. Вера через пару дней умирает, а ГГ занимается тем, что очень любили делать тургеневские герои: тоскует, сетует и плачет.

Возможно, в повести Иван Сергеевич потаенные свои желания воплотил – потому что в реальной жизни, хоть роман случился, он никакой руки и сердца у Марии Николаевны Толстой не просил, а, напротив, сбежал в Париж к своей возлюбленной, певице Полине Виардо.

Марию Николаевну Толстую многие, прочитав повесть, узнали. А ведь она в ту пору, как и ее литературное воплощение, была замужем, да еще обременена не двумя, как в произведении, а четырьмя детьми. Муж ее (кстати, ее собственный троюродный брат, по фамилии, не поверите, Толстой) оказался, как все уверяли, редким подлецом и проходимцем, не пропускал ни одной юбки, много пил и супругу тиранил. И Мария была бы счастлива, конечно, с супругом разойтись и стать женой европейски образованного барина-литератора Тургенева.

Но увы, увы. Только Мария Толстая решилась от супруга уйти и потребовать развода, Тургенев от ее любви практически сбежал – за что пылкий Лев Николаевич, который свою сестру обожал, неоднократно, в дневниках и письмах своих, а может, и в заглазных разговорах, последнего «подлецом» именовал. Да и кому понравится, когда горячо любимую сестру, пусть и в художественном произведении, но «убивают»!

Притом Иван Сергеевич – утонченный, рафинированный и никак не решающийся никому из своего круга предложение сделать – имел к описываемому времени, к 1861 году, дочь, тоже от дворовой, и уже на выданье. Звали ее Прасковья, но Тургенев переименовал ее в Полину, или Полинетт (то есть маленькая Полина), и отдал воспитываться в семью своей возлюбленной Виардо.

«Тесно сойтись нам невозможно, – писал Тургенев о Толстом (все тому же Фету), – мы из разного теста слеплены»[13].

Но все-таки съехались они в мае 1861-го – зачем, Бог весть.

Встреча началась с юмористического эпизода, который тоже звучит как анекдот, а ведь на самом деле имел место быть, и даже в хроники жизни обоих писателей вошел.

К тому времени Тургенев как раз окончил своих «Отцов и детей». Напечатан роман еще не был, и Иван Сергеевич привез его своему младшему товарищу Толстому в рукописи прочитать. Тот взялся; прилег на диван – однако, уставший с дороги, р-раз и уснул. А когда проснулся, над брошенной рукописью – увидел спину удалявшегося из комнаты Тургенева. Естественно, у того обида возникла. Какого творческого человека не заденет, когда уважаемый коллега над его произведением похрапывает!

Эх, Иван Сергеевич, Иван Сергеевич! Знал бы он, сколько поколений школьников, принужденных читать «Отцов и детей», будут над романом засыпать – а сколько, напротив, станут им воодушевляться и вдохновляться, плакать над ним! – вряд ли на своего молодого литературного соратника обижался бы. Но ничего не мог с собой поделать – разобиделся, хотя и слова не сказал, и дала о себе знать эта досада уже на следующий день.

Утром за завтраком будущие классики сошлись за чаем, рассаженные по обе стороны от хозяйки дома, супруги Фета – Марии Петровны. Завели светский разговор, который скрупулезнейшим образом воспроизведет впоследствии муж ее Афанасий Афанасьевич – впору пожалеть, почему во время всего жизненного пути каждого из титанов мысли и пера не сопровождал столь высоко литературно одаренный человек и не записывал за ними все их слова и действия.

Светская беседа зашла о той самой незаконной дочери Тургенева, Полинетт, которая в семействе Полины («большой») Виардо воспитывалась. Старший классик разливался, рассказывая о том, как барышне приставили англичанку-гувернантку, а также что ей выдается особенная сумма на нужды благотворительности. Не терпевший ни малейшей позы и фальши Толстой понемногу закипал.

– Гувернантка-англичанка, – молвил Иван Сергеевич, – требует теперь, чтобы Полинетт забирала у бедных их худое белье, самолично чинила его и возвращала им.

– И вы находите это правильным? – с задором проговорил младший из классиков.

– Да что же тут плохого? – удивился Тургенев.

– А я считаю, что богатая, разряженная девушка, склоняющаяся над зловонными лохмотьями, представляет собой самую театральную, неискреннюю сцену.

Тут вскипел Иван Сергеевич. И впрямь: верх неучтивости и обиды высказывать родителю нечто осуждающее по поводу его отпрыска – пусть даже и незаконного! Раздувая ноздри, старший из классиков выкрикнул младшему:

– Я прошу вас мне этого не говорить!

– Да отчего же мне не говорить того, в чем я абсолютно убежден?

– Перестаньте, господа! – крикнул Фет, но было поздно.

Взбешенный Тургенев чуть не бросился на Толстого.

– Тогда я вам вашу рожу разобью! – выкрикнул он, а потом схватился за голову и выбежал из комнаты. Но через минуту вернулся и, весь бледный, попросил прощения у хозяев, Фетов:

– Простите, господа, мне мой недостойный поступок, я глубоко в нем раскаиваюсь.

Оба они, и Толстой, и Тургенев, немедленно отбыли из Степановки – каждый в свое имение.

Но история тем не закончилась. Последовал обмен гневными письмами; Толстой требовал дуэли; притом стреляться рекомендовал не по-дворянски, когда, дескать, съезжаются на опушке трое литераторов с дуэльными пистолетами и двое палят в воздух, а потом все вместе отправляются пить шампанское. Нет, он предлагал из охотничьих ружей, чтоб наверняка.

До сих пор считается, что дуэль не состоялась. В самом деле: свидетелей – секундантов или доктора – нет. Оба классика по этому поводу молчат. Не писали и не говорили о свершившемся поединке ничего, даже на смертном одре. Но кто знает (думал Богоявленский), может, они и съехались, как требовал Толстой, на опушке леса с охотничьими ружьями, один против другого, без свидетелей и секундантов?

Раз один на один и втайне, значит, оба приехали верхом.

Первым наверняка прибыл более горячий, нетерпеливый и молодой Толстой.

Вскоре пожаловал и вальяжный Тургенев.

Природа стояла в великолепии. Птицы наперебой приветствовали восход утреннего светила. Роса, обильно украсившая молодые травы, омачивала брюки дуэлянтов чуть не до колена… (Далее мы выпускаем два абзаца описания природы в духе г. Тургенева).

– Предлагаю, во избежание дальнейших кривотолков: тот из нас, кто останется жив в результате нашего поединка, скажет, что произошел несчастный случай на охоте, – задорно воскликнул давно спешившийся и обдумавший все детали Толстой.

– Не выйдет, – с мрачной решимостью ответствовал Тургенев. – Я оставил своим слугам письмо, в котором объясняюсь по поводу предстоящего поединка; приказал отправить его, в случае моей безвременной кончины, в Париж, госпоже Виардо.

– Какая жалость! Что ж! Если мне сегодня изменит удача, вы можете уничтожить свое послание и говорить всем, что я пал жертвой несчастного случая.

– И Фет, и жена его, и слуги наши все равно скажут, что между нами была ссора.

– Хорошо же! Тогда пусть оставшийся в живых сам найдет для общества объяснения случившемуся. А мы приступим. Предлагаю стреляться на пятнадцати шагах!

– На пятнадцати? Из охотничьих ружей?! Это невозможно! Мы попросту убьем друг друга!

– Хорошо, давайте на двадцати, но это моя последняя вам уступка, господин Тургенев.

– Ах, Лев Николаевич! Обычно в случае традиционной дуэли на этом месте всегда выступали секунданты и предлагали вышедшим на поединок примириться; я же, за неимением оных, сам предлагаю сделать это. Я был непозволительно груб с вами. Уже принес письменно мои извинения вам и семейству Фетов, чего ж еще?

Тургенев был бледен как мел. Толстой смотрел на него исподлобья, слегка набычившись. Иван Сергеевич продолжал:

– Да, мы разные люди, и нам никогда не сойтись. Но давайте пожмем друг другу руки, простим друг друга и разойдемся навсегда, чтобы больше никогда уже не встречаться!

– Вам нечего прощать меня. Я никак вас не оскорбил.

– Что ж! Вымаливать у вас извинений не буду. Я вижу, господин Толстой, вы не только храбры, но и упрямы. Не знаю, как на войне, но в современном общежитии у подобных господ есть много шансов, чтобы покинуть наш мир прежде установленного им времени. Например, в результате несчастного случая на охоте.

– Прекрасно же! Значит, будем драться.

Отсчитали двадцать шагов. В качестве барьеров бросили на траву свои пыльники, сразу ставшие мокрыми от росы. Стоя рядом, плечом к плечу, зарядили ружья; наконец, разошлись по барьерам.

– Готовы? – выкрикнул Толстой.

– Вполне.

Тогда младший из классиков прокричал:

– Я хотел поставить вас к барьеру и посмотреть. Что ж, мое желание исполнено. И теперь я могу сказать, что я вас прощаю, – и с этими словами Толстой поднял ружье и дважды выпалил из двух стволов.

– Слава Богу! – воскликнул Тургенев, размашисто перекрестился и тоже выстрелил в небеса.

– Только никакого шампанского мы вместе пить все равно не поедем, – усмешливо заметил Лев Николаевич, – прощайте же, Иван Сергеевич! – Он подобрал с земли свой пыльник, приторочил ружье к седлу и вскочил на коня.

«Могло такое случиться? – думал Богоявленский, покачиваясь на кожаных сиденьях люксового авто. – Да запросто!»

Трудно сказать, что было бы, когда б дуэль и впрямь состоялась.

Толстой, боевой офицер, стрелял не худо.

Иван Сергеевич тоже был знатный и меткий охотник. Поэтому, если б решили биться до смерти, ждать беды. История российской литературы имела шанс потечь по совершенно другому руслу. Могли бы два (несостоявшихся) классика друг друга насмерть уложить – в дуэльной истории бывали подобные случаи.

Ладно, Тургенев – он к тому моменту основные свои хиты написал, вот и хрестоматийные «Отцы и дети» были готовы. Хотя все равно жалко – не появилось бы романов «Новь» и «Дым», и «Стихотворений в прозе» не случилось, включая гимна могучему, великому, правдивому и свободному русскому языку. Не было бы ни ужинов с Флобером и Доде, ни мощного продвижения русской литературы в Европе, чем европейски образованный Тургенев всю жизнь занимался.

Но Толстой, если б пал на той дуэли, потерял куда больше – и мы вместе с ним! Ведь к 1861-му не написаны были ни «Война и мир», ни «Анна Каренина», ни (естественно) «Воскресение».

Не случилось бы толстовского учения и яростного отрицания православной религии, которые весьма расшатали и без того некрепкое здание самодержавия. И кто знает, может, ни Октябрьской революции в итоге не произошло бы, ни Махатма Ганди (корреспондент и последователь Толстого) не прозвучал с такой силой с толстовскими идеями ненасилия…

Однако тогда, в 1861-м, Тургенев письменно, хотя и в затейливой форме извинился: «…увлеченный чувством невольной неприязни, в причины которой входить теперь не место, я оскорбил Вас безо всякого положительного повода с Вашей стороны и попросил у Вас извинения. Происшедшее сегодня поутру показало ясно, что всякие попытки сближения между такими противоположными натурами, каковы Ваша и моя, не могут повести ни к чему хорошему; а потому я тем охотнее исполняю мой долг перед Вами, что настоящее письмо есть, вероятно, последнее проявление каких бы то ни было отношений между нами»[14].

Немного позже он укатил в Париж. Потом они еще обменялись нелицеприятными письмами – и в течение семнадцати лет друг с другом никакой связи не поддерживали.

Но спустя годы Лев Николаевич сделал первый шаг и написал старшему собрату в Париж проникновенное письмо, оно датировано апрелем 1878 года и есть в собраниях сочинений: «…Пожалуйста, подадимте друг другу руку, и, пожалуйста, совсем до конца простите мне все, чем я был виноват перед вами. Мне так естественно помнить о вас только одно хорошее, потому что этого хорошего было так много в отношении меня. Я помню, что вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как вы любили и мое писание, и меня. Может быть, и вы найдете такие воспоминания обо мне, потому что было время, когда я искренне любил вас. Искренно, если вы можете простить меня, предлагаю вам всю ту дружбу, на которую я способен»[15].

Как рассказывали, Иван Сергеич по получении письма плакал и немедленно отвечал в столь же высокопарном стиле: «С величайшей охотой готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую мне Вами руку. Вы совершенно правы, не предполагая во мне враждебных чувств к Вам; если они и были, то давным-давно исчезли, и осталось одно воспоминание о Вас, как о человеке, к которому я был искренне привязан; и о писателе, первые шаги которого мне удалось приветствовать раньше других, каждое новое произведение которого возбуждало во мне живейший интерес. Душевно радуюсь прекращению возникших между нами недоразумений»[16].

«Вероятно, – думал Богоявленский, – именно к тому времени примирения и относится столь странное желание Ивана Сергеевича передать после своей кончины пушкинскую печатку Льву Николаевичу».

Кстати, интересно, как сложились потом судьбы тех, кто на дальних планах, как внесценические персонажи, присутствовал при знаменитой ссоре 1861 года.

Богоявленский нашел в Сети закладки, которые некогда делал, когда начинал разыскивать пушкинское кольцо и готовил очерк для журнала.

Свою внебрачную дочку Полинетт Тургенев вскоре выдал замуж с громадным по тем временам приданым в 150 тысяч рублей. В браке она оказалась не очень счастлива, двое детей в итоге не принесли ей внуков, и род Ивана Сергеевича по прямой линии пресекся. Умерла Полина-младшая во Франции в новейшие времена, в 1918 году.

«Было бы логично и интересно, если бы перстень отошел к ней, – думал Богоявленский, – но нет».

Мария Толстая, сестра Льва Николаевича, уйдя все-таки от мужа-негодяя, искала себя: влюбилась в шведа-виконта, прожила с ним три года, родила от него – коллизии ее жизни брат отчасти в «Анне Каренине» отразил. Когда умер старший сын Марии, она удалилась в монастырь в Шамордино. Именно к ней Толстой бежал перед смертью из Ясной Поляны, она его уговаривала исповедаться и причаститься, но не вышло…

А после примирения 1878 года классики продолжали дружить, и Тургенев Толстого несколько раз в Ясной Поляне навестил. Они, кажется, больше не ругались – во всяком случае, история сие не зафиксировала. Иван Сергеевич умер в 1883-м от рака – вот только Полина Виардо после кончины Ивана Сергеевича никакого пушкинского кольца никакому Толстому (как ее возлюбленный обмолвился) не передала. И правильно сделала – а кто бы, спрашивается, стал передавать!

Потом еще долго, долго Павел Васильевич Жуковский просил-умолял, чтобы она кольцо таки вернула, и дело кончилось в конце концов тем, что…

Богоявленский оторвался от своих мыслей. Они приехали.

Водитель помог ему донести сумку до крыльца. Литератор, растроганный и этой подмогой, и самой фигурой глухонемого извозчика, который, несмотря на тяжелую инвалидность, трудился, зарабатывал денежки, отвалил ему полтысячи чаевых.

Кошечка по кличке Мася (как бы праправнучка той, что жила в его семье в Люберцах, когда он был ребенком) кинулась литератору в ноги. Стала тереться и жалобно мявкать, словно говоря: «Я соскучилась! Как долго тебя не было!» Ему тоже казалось, что да, отсутствовал он бог знает сколько, хотя прошло всего двое с небольшим суток. Раньше, чем разделся, Боголюбский наложил ей ложечкой из банки мокрого корма – плошка была вылизана начисто, хотя сухого стояло полное блюдечко. Кошка начала жадно есть, а он поменял ей туалет.

Кошка составляла единственную его отраду. Женат был Боголюбский трижды, да ни одна из жен в его жизни не задержалась. Единственный сын (от самой первой) давно вырос, работал где-то в Англии и знаться с Боголюбским особо не хотел – а он и не настаивал.

Ему было хорошо одному. Сам себя в качестве жизненного компаньона он полностью устраивал. Ему говорили, что он эгоист и эгоцентрик, а он гордо отвечал: «Да! А каким еще должен быть поэт?» Ему говорили, что он погряз в одиночестве, взирая на жизнь из окна своего автомобиля, а он гордо отвечал: «Да, и что? Я сам себе интересней всего человечества».

Поговорить можно было с кошкой, с холодильником, телевизором или социальными сетями. Ни за кого ответственности он больше не хотел нести и ничьего вмешательства в свою жизнь не терпел.

После шампанского хмель оказался нестойким. Он испарился еще на подъезде к дому. К счастью, итальянское игристое в «бизнесе» оказалось хорошим и не оставило ни больной головы, ни изжоги.

Время шло к полуночи. Слава богу, никто из соседей или случайных телефонных собеседников не будет мешать его занятиям.

Боголюбский поднялся на второй этаж в свой кабинет и взялся за дело, которое долго предвкушал: достал из кармана выдранный в самолете глянцевый лист бортового журнала и стал рассматривать фото актера Грузинцева. Точнее, его палец с перстнем.

Именно указательный палец, а никакой другой убеждал, что перстень у артиста – тот самый, пушкинский. Насколько Боголюбский знал историю печатки, кольцо было здоровенным, потому Александр Сергеевич если его носил, то на большой палец надевал. С ним он и на портрете Тропинина запечатлен. И на портрете Мозера – как раз на большом, на левой руке.

Но теперь, за два века, человечество подросло – да и сам Пушкин далеко не гигантом был. Потому перстень, что ему был впору на большом, актеру оказался в самый раз на указательном. Тем более актерище вообще выглядел гигантом: красивый накачанный шкаф, подлинный герой-любовник. Блондинка на снимке, едва достававшая ему до плеча, только оттеняла его стати.

Но Боголюбский сосредоточился на талисмане. Да, золотой, или, как оперативники в протоколах пишут, желтого металла. Камень, как и говорилось в описании пушкинского кольца, похож на сердолик. И в лупу можно разглядеть на печатке нечто напоминающее иудейские письмена.

Знает Грузинцев происхождение перстня? Где взял? Давно ли он у него?

Да и кто он вообще, этот самый Грузинцев? Богоявленский отечественное кино и сериалы смотрел редко, фамилии такой никогда не слышал, смазливой рожицы не видел.

Поглядел в «Википедии». Стандартный (для актера) жизненный путь: родился на Кубани в 1984-м, вырос в Москве, поступил в ГИТИС. Сейчас играет в Театре на Маросейке, занят в антрепризах, много снимается. Женат, трое детей: двое от второго брака, один – от первого. Жена – Влада Грузинцева, урожденная Колонкова, у нее тоже есть дочка тринадцати лет.

Боголюбский открыл «Кинопоиск»: мама дорогая, актеру нет и сорока, а фильмография – больше семидесяти лент, в основном сериалы. И у каждого – оценки не выше семерки по десятибалльной шкале; стандартный серый поток с редкими (наверное) вкраплениями золотого: есть какие-то два сериальчика со средним баллом выше 7,5.

И ни одной «литературной» роли ни в кино, ни в театре. Ни экранизаций Пушкина, ни костюмных мелодрам, ни драм из жизни писателей – в героях сплошные капитаны полиции, летчики, военные, журналисты. Есть надежда, что печатка попала артисту в руки случайно, истории ее он не знает, подлинной цены не ведает.

Но давно ли она у него? Может, просто вручили ему для журнальной съемки как реквизит, покрасоваться? А после фотосессии кольцо у него благополучно отобрали и положили куда-то в запасники?

Из кухни поднялась в кабинет независимая Мася, остро пахнущая мерзкой кошачьей едой. Как у себя дома запрыгнула на стол, стала расхаживать по клавиатуре, тереться. Жалко было гнать ее, и так скучала животина в пустом доме двое суток. Оставалось терпеть.

Богоявленский актерскую породу немного знал, сталкивался с этим племенем. Догадывался, что Актер Актерычи нынче в интернетах царят. Он и сам соцсеть «Полиграм» временами пользовал – даже по вдохновению какие-то фоточки туда выкладывал, пейзажики. Или, когда ему, к примеру, вручали какую-нибудь затхлую литературную премию. Или организаторы подгоняли фоточки с читательских встреч в магазинах или библиотеках. Пусть конкуренты (а таковыми он воспринимал всех пишущих) полюбуются, какие толпы поклонников он до сих пор собирает.

Но ему, с его тысячью друзей, с Грузинцевым, конечно, не сравниться. Он заглянул к тому на страничку, подписался на его аккаунт. Боже ты мой, у актера без малого миллион последователей!

Богоявленский стал жадно просматривать его фото. Везде Актер Актерыч гарцевал, позировал, выставлялся. Демонстрировал свои «кубики» и идеальные бицепсы с трицепсами, стоя в ярко-голубой воде теплого моря; примерял с женой пижамы на фоне стильного дивана, плавал на яхте на Лазурном Берегу. Или качал мышцу в спортзале, ласкал девочек-дочурок и падчерицу, позировал на съемочной площадке. А вот парадные фотки, вся семья в сборе: артист в обнимку с женой, а рядом падчерица-подросток и две девочки крохи-погодки, наверное, четырех-пяти лет.

Встречалась и реклама: банка, тех же пижам, авиакомпании. Довольно косноязычно изложенные оплаченные восторги. Оставалось только развести руками: за какие-такие заслуги у Актер Актерыча и слава, и, как ее производное, деньги?

Однако, рассматривая в компе чужую ленту, писатель прежде всего глядел на руки артиста. На последних снимках и видео – этой недели, прошлой – кольца не было. Сердце у него упало.

Он стал отматывать интернет-ленту дальше! Вот он. Да, перстень впервые появился на руке Грузинцева четыре месяца назад, на фотографиях с кинопремии, одну из которых он углядел в самолетном журнале. И еще была парочка постановочных – не в тот же день, но близко. С черными пиджаками, водолазками, блейзерами, в которых при параде фотографировался артист, кольцо и впрямь гляделось идеально.

«Это могло значить все что угодно. Взял перстень на время. Поносил, разонравилось, сдал в ломбард или передарил. Забросил куда-нибудь в дальний ящик. Или вовсе потерял».

У фоток в интернете имелся неоспоримый плюс: их можно сколь угодно растягивать, увеличивать. Теперь Богоявленский рассмотрел кольцо во всех подробностях, убеждаясь в том, что оно – то самое.

Вот интересно: ведает ли Грузинцев провенанс украшения? Или для него это просто красивая, хоть и старинная, побрякушка? Если знает, что печатка пушкинская, один разговор. А если вдруг нет – совсем другой.

Что Богоявленский хотел с вожделенным перстнем сделать? Как его заполучить? Выкупить, обменять на что-нибудь, украсть? Он пока не имел ни малейшего представления. Для начала следовало познакомиться с Грузинцевым и убедиться, что кольцо находится у того в руках.

Но как?

Он же не будет к приме приходить, словно поклонник, с цветами на премьеру или ждать у служебного входа Театра на Маросейке. Или в директ ему писать. Нужно искать подходы.

Мася давно перестала ластиться и прилегла на диван, удовлетворенная тем, что хозяин никуда не исчезает.

Богоявленский встал из-за компьютера. В голове потихоньку складывался план.

Поэт спустился на первый этаж. Кошка последовала за ним. Проверила, на всякий случай, плошку с едой: ничего новенького не появилось – и укоризненно глянула на писателя.

Улетучившийся хмель требовал подзавода. В холодильнике у него всегда стояла наготове бутылка-другая шампанского: чтобы оказалось под рукой, если вдруг понадобится что-то отметить. Например, примирение на дуэли.

В баре, конечно, имелись и виски, и коньяк, и бордо с кьянти. Но он не то чтобы верил в старую студенческую, журфаковскую еще примету, запрещавшую мешать напитки, изготовленные из различных продуктов: мол, начал с винограда, продолжай виноградом, а не пойлом из кукурузы или ржи. И не то чтобы решил отметить возникновение в его жизни вожделенного перстня – просто захотелось продолжить игристым. И он открыл бутылочку просекки – как раз недалеко ушел от самолетного ассортимента.

Богоявленский любил, чтобы все было красиво, даже если пребывал в одиночестве, наедине с собой. А может, когда один, особенно хочется красоты, потому что кто еще способен с той же силой оценить прекрасное, как не он сам! Поэт достал хрустальный бокал фирмы «Лерой и Босх», а бутылочку поместил в серебряное ведерко, куда льду из холодильника насыпал. Так шампанское показалось гораздо вкуснее.

Время шло к часу ночи. Однако он знал, что киношники часто тусуются по ночам. Вечно у них то съемки, то пересъемки, то монтаж. В конце концов, он ничего не терял, правил приличия не нарушал.

Написал в вотсапе знакомому продюсеру Илье Петрункевичу. Нынче в кино рулят именно продюсеры. Время, когда главной фигурой в кинопроцессе был режиссер, осталось в советском прошлом. Теперь режиссер-постановщик – такой же наемный персонал, как девушка с хлопушкой или буфетчица; правда, самый высококвалифицированный и капризный. Но решают все не они, а продюсеры – как люди, которые башляют (или добывают деньги).

С Петрункевичем Богоявленский знаком был лет семь. Когда с деньгами совсем худо стало, знакомые привели его к нему: подхалтурить. Петрункевич поэту понравился. На вид он был маленьким, толстеньким, лысеющим живчиком. Однако при этом – важным, очень самоуверенным, если не сказать самовлюбленным. Но, главное, он не исчезал с горизонта неожиданно, не кидал с деньгами (как часто случалось в киношной среде), почти всегда был доступен и с почтением к самому Богоявленскому относился: помнил, еще мальчишкой, его огневой литературный дебют в конце восьмидесятых. Богоявленский взялся для Петрункевича причесывать диалоги в одном совершенно халтурном сценарии. Денег попросил немного, а работал на полную катушку, придумывал гэги – остроумные репризы.

Сценарий, благодаря его вмешательству, заиграл, Илья Ильич П. заплатил ему больше оговоренного, да и фильм потом получился неплохой. Богоявленский его смотреть не стал, конечно, но на том же «Кинопоиске» сериалу выставили (редкий случай для российской продукции) зрительскую оценку выше семи.

Потом Петрункевич к нему еще пару раз обращался, и оба совместной работой оставались удовлетворены. Года два они, правда, не виделись, но расставались, помнится, друзьями. Так почему бы не написать ему: мол, когда могу тебе позвонить, старина? Если спит, пребывает где-нибудь далеко за границей или развлекается с женщиной – не ответит, да и вся недолга.

Продюсер отозвался – быстро и лапидарно: «Звони».

Петрункевич был лет на семь моложе, но со времен первого сотрудничества перешли они на «ты». Богоявленский Илью Ильича ценил: удивительное дело, бизнесмен хваткий, резкий – да не подлый.

Сразу после взаимных приветствий спросил у продюсера, знает ли тот актера Грузинцева.

– А на что он тебе?

– Говорить пока не могу, но потом расскажу обязательно. Хочу, чтоб ты меня с ним познакомил и, по возможности, подружил.

– Ты что это, Юра, – хохотнул продюсер, – заднеприводным, что ли, заделался?

– А Грузинцев – из голубков?

– Он-то нет, но если меня мужик с кем-то познакомить просит, то обычно это актрисы.

– Нет, мне Андрей Палыч совершенно по другому поводу нужен. Познакомь, да и подыграй мне, пожалуйста. – И Богоявленский изложил продюсеру свою идею.

– Так зачем тебе Грузинцев?

– Не могу пока говорить, – замялся поэт.

– Хм. Значит, просто познакомить и отвалить. А что я буду с этого иметь? – вопросил Петрункевич.

– Я обед наш, всех троих, оплачу.

– Что я, девочка, за еду работать!

– Вот эти мне продюсеры! Что вы за порождения капитализма! Нет чтоб по дружбе пообедать со старым товарищем!

– Хм, «просто пообедать»! Да ты, брат, целую историю просишь разыграть, причем используешь меня, прошу заметить, втемную, в суть происходящего не посвящаешь. А услуга, что я тебе окажу, – если задумаешься, то согласишься: действительно, дорогого стоит.

– Хорошо. Тогда ты – мне, я – тебе. Чем могу быть полезен, говори?

– Подтянешь диалоги в сценарии, над которым сейчас мои ухари работают.

– Забесплатно?

– Зачем уж сразу бесплатно? Просто бюджет у проекта такой, что я тебе вполовину меньше, чем обычно, могу заплатить. Потому раньше и не звонил. И фамилии твоей в титрах не будет. Два других сценариста – особы ревнивые.

– Я и так, если помнишь, в титры попасть не особо стремлюсь. – Богоявленский быстро прикинул: половина от его всегдашнего гонорара составляла примерно сотню. – Если ты думаешь, что один ужин с тобой стоит сто тысяч, я согласен.

– Ты хорошо считаешь для поэта, – не удержался от шпильки продюсер.

– Года к суровой прозе клонят, – отшутился поэт.

– Когда приступишь к работе? Сценарий высылать?

– А когда совместный ужин?

– Если Грузинцев в Москве, так сразу. – И не удержался, добавил гордо: – Артисты от ужинов со мной не отказываются.

– А артистки?

– Тем более.

Богоявленский счел хорошим знаком, что ему вот так, с ходу, да среди ночи, удалось не просто отыскать человека, что имел выход на Грузинцева, но и договориться с ним.

«Может, и впрямь судьба стала снова благоволить ко мне?»

* * *

Петрункевича в кинобизнесе и впрямь уважали. Долго его ждать не заставили. Они встретились втроем в ресторане «Приморье» близ Театра на Маросейке, где служил артист, через три дня. Сошлись за обедом – у Грузинцева как раз закончилась репетиция.

Как и положено в таких случаях, Богоявленский приехал первым, продюсер явился вторым, а Актер Актерыч пожаловал с приличествующим двенадцатиминутным опозданием. Пока метрдотель вела Грузинцева к столику, поэт видел, какой эффект вызывает его явление – и не только потому, что парня узнавали. Он и сам по себе, даже если не знать о его медийности, был хорош: высоченный, красивый, накачанный, стильно одетый.

Но Богоявленский смотрел не на это. Первое и главное, на что он обратил внимание: на левой руке артиста, на указательном пальце, сияло то самое кольцо! И сразу в голове пронеслось: отправиться после обеда за ним! Подкараулить, подстеречь, ударить по голове железной трубой или битой, оглушить, снять перстень с пальца! И никто больше потом пушкинскую печатку не увидит! Никто и никогда! Он станет хранить талисман, как зеницу ока, в своем сейфе, никому не покажет, ни перед кем не станет хвастаться!

Но нет! Так легко и просто можно только в тюрьму угодить, а ничего не добиться. Надо терпеть, ждать, готовиться и организовать все так, чтобы комар носа не подточил.

Петрункевич познакомил их. Подошла официантка. От волнения, завидев Грузинцева, уронила на пол меню.

Богоявленский сразу предложил:

– А давайте для начала сфоткаемся вместе? Как говорится, если не выложишь обед в интернет – его и не было.

У него имелся свой интерес: потом пристально, с увеличением рассмотреть кольцо Грузинцева.

– Я вас сфотографирую, друзья, – предложил продюсер. Поэт передал ему свой телефон и подвинулся ближе к актеру. Петрункевич щелкнул их, вернул аппарат Богоявленскому. Тот просмотрел картинки: перстень на указательном пальце Грузинцева запечатлелся замечательно.

– Прекрасно! – воскликнул он. – Спасибо, Андрей Палыч! Надеюсь, эти фото лягут краеугольным камнем в наше дальнейшее сотрудничество.

Грузинцев заказал минералку и салат «нисуаз» – он, судя по всему, являл собой полную противоположность саморазрушительным советским и голливудским актерам былых времен. Старался продавать себя подороже и понимал, что его главный капитал – красивое лицо и сильное тело. Поэтому не пил, не курил, выбирал здоровую еду и шесть дней в неделю (как подтверждала соцсеть «Полиграм») качался в зале.

После обмена парой-тройкой шуточек продюсер обратился к артисту, складно повторив то, о чем заранее, в ночном разговоре, попросил поэт.

– Мой друг Юра, – он кивнул на Богоявленского, – написал сценарий, который мне очень понравился. Я прямо завтра же начну продавать его каналам и, уверен, довольно скоро продам. Не Первому так «России», не «России» так «Нетфликсу». Но есть одна проблема: в этом сценарии в главной роли Юра видит тебя и только тебя.

– Приятно. В чем же тогда проблема?

– Но ты же все время занят. У тебя то съемки, то театр, то антреприза.

– Для вас и главной роли я всегда сумею найти окошко. А про что будет кино? – обратился Грузинцев к поэту.

Держался он со всем почтением. Хорошие актеры (и актрисы) обычно снизу вверх глядят на тех, кто в кино и театре что-то из себя представляет, – режиссеров, драматургов, продюсеров. Знают: они от них зависимы. И это сейчас Богоявленскому было очень на руку.

Он практически никогда в жизни – точнее, давным-давно, лет, наверное, с десяти-двенадцати – не пытался производить впечатление на особ мужского пола. Женщин – да, сколько угодно. А мужчин Юре просто незачем было околдовывать.

С тех пор как он пытался очаровать своих новых друзей в пятом классе «А» люберецкой школы номер сорок два, никогда больше к парням и мужикам не подлащивался. Даже не знал, как это делается. Не надо ему это было – ни для карьеры, ни для жизненного успеха. Наоборот, все с ним общества искали, перед ним всегда стелились – с тех пор, как он в четырнадцатилетнем возрасте, как раз после той поездки с родителями на юг, стал настоящей звездой. Поверил в себя – после письма Вознесенскому и их первой встречи – и стал парить и царить всюду. Выступать с огромным успехом на всех школьных вечерах, потом забивать однокурсников эрудицией, стихами и тем, что у него подборки и очерки то в «Юности» выходят, то в «Знамени», а то в «Новом мире». Публикации в «Комсомолке», «Московском комсомольце» и «Студенческом меридиане» он тогда и не считал.

И вот – пришлось подлащиваться. Понимал: прежде всего ему, конечно, надо подружиться с Грузинцевым, нащупать к нему ключи – с тем, чтобы, войдя в доверие, подкараулить удобный случай и завладеть пушкинской печаткой.

Богоявленский в непосредственной близости от кольца почувствовал прилив вдохновения.

– Идея очень простая, а простота, как оказалось, весьма ценится продюсерами и каналами, – кивок в сторону Петрункевича. – Жанр – костюмная приключенческая драма, условное название проекта: «Мушкетер государя императора». Немногие знают, что в российской армии в конце восемнадцатого века создали мушкетерский полк. А у нас действие, по крайней мере первого сезона, будет происходить в Российской империи начала девятнадцатого века. История начинается с того, что молодой и красивый разгильдяй из современного мира – в его роли я вижу вас и только вас – однажды странным и удивительным образом вдруг попадает из наших дней туда, в эпоху императора Александра Первого и Наполеоновских войн.

Грузинцев слушал со всем вниманием. И Илья Ильич, молодец, подыгрывал: важно кивал, будто с сюжетом хорошо знаком и одобряет, хотя слышал историю в первый раз.

– И вот этот парень становится мушкетером Томского полка. Ему приходится претерпеть немало приключений, военных и любовных, выстроить кучу интриг, найти, потерять и снова обрести свою любовь. А во время Отечественной войны двенадцатого года он не только при Бородине будет драться, чуть не захватит в плен Буонапарта, но возьмет в полон наполеоновского маршала и прекрасную польскую графиню. Вдобавок спасет курчавого тринадцатилетнего подростка, будущего российского гения, Сашу Пушкина.

Богоявленский недаром про Пушкина пробросил: хотел посмотреть, как артист прореагирует. Знает ли он, чей перстень носит? Но, как показалось, нет. Никакой приличествующей реплики не подал: а у меня, мол, печатка на руке – пушкинская. Даже не коснулся ее, не покрутил, не поправил.

Поэт и дальше продолжал разливаться соловьем. Очаровывать мужчину оказалось в целом проще, чем даму. Все то же самое: полное внимание к объекту, обаяние включить на «очень сильно», только полностью убрать сексуальную составляющую.

Петрункевич на секунду оторвался от еды, взял телефон, набрал на нем пару слов. В кармане у Богоявленского беззвучно дернулся телефон. Поэт заглянул в него – пришло сообщение от продюсера: «Красиво излагаешь! Прям захотелось поставить».

Тайком от Грузинцева он под столом показал Петрункевичу кулак.

Пересказав, кратко, ярко и сильно, сюжет, Богоявленский стал понемногу закругляться:

– Хоть сценарий принят, работа над хорошим контентом, как известно, продолжается до тех пор, пока режиссер на последней смене не скажет: «Всем спасибо, все свободны», и не станет группу на «шапку» приглашать.

Этим поэт дал понять, что он тоже в теме, обычаи и сленг киношников ему ведомы и близки: «шапкой» называли вечеринку, на которой гуляет вся киногруппа после съемочного периода – название такое оттого, что раньше, в советские времена, шапку пускали по кругу, скидывались, а нынче за все обычно платит продюсер.

– Поэтому мне, конечно, нужно для сценария наполнение. Словечки, ухватки, ужимки, темы. Ведь главный герой – его зовут Иван Гончаров, тот самый, который в прошлое переносится, – он ведь и впрямь как вы. Тоже актер, и красавец, и косая сажень в плечах, и на лошади умеет скакать, и фехтовать, и драться. Посему я рассчитываю на вашу, уважаемый Андрей Палыч, – по киношным правилам хорошего тона он называл Грузинцева, хоть и совсем молодого, по имени-отчеству, – деятельную помощь. Позвольте мне пару-тройку дней побыть с вами, сопровождать вас, когда возможно, на съемки, на репетиции. Я, конечно, прошу прощения, что набиваюсь, но мне для пользы дела хотелось бы, хотя б на время, с вами подружиться. Да, кстати! Я скоро в моем загородном доме планирую вечеринку по случаю выхода новой книги.

Это ничего, что книжка появилась уже полгода назад – кто проверять будет!

– И я вас обоих приглашаю, – продолжал рассыпать брызги своего обаяния Богоявленский. – И тебя, дорогой Илья Ильич, и вас, Андрей Палыч. Приходите оба, с женами – у тебя-то, Ильич, сын – подросток, ему будет неинтересно, а вы, Андрей Палыч, можете и с девочками младшими приехать, и с падчерицей. Дом у меня большой, а я живу один, всем места хватит.

– Большое спасибо, – проговорил актер. Он, очевидно, впечатлился и тем вниманием, которое ему оказывал поэт, и приглашением в гости.

Как только покончили с деловой частью, актер приступил к своему салату – раньше не ел, оказывая говорившему уважение, только минералку прихлебывал.

Руководствуясь вдохновением, Богоявленский вдруг решил: а, была не была, может, простой путь окажется самым верным и ни к чему огороды городить?

– Какая у вас печатка красивая, – с замиранием сердца обратился он к актеру. – Продайте ее мне!

– О нет! При всем уважении, ни за что.

– Почему же?

Ох, сейчас выяснится, что он все знает и про Пушкина, и про дальнейший путь перстня, тогда добыть его станет гораздо труднее.

Но нет, Грузинцев ответствовал:

– Раритетная вещь. Антиквариат. Подарок любимой женщины.

И только-то? Ни о какой связи с Пушкиным (и другими) ты не ведаешь? Фу, тогда слава богу.

– А позвольте полюбопытствовать?

Актер молча снял с указательного пальца кольцо и положил, согласно приметам, на стол. Богоявленский благоговейно взял, рассмотрел: золото, сердоликовый камень, иудейские буквы.

Да, оно самое! Как на картинах Тропинина и Мозера, как на оттиске, что на десятках писем в Пушкинском Доме! Боже мой! Как он может не знать, не догадываться? А если вдруг его кто-то надоумит? Тогда пиши пропало: за кольцом будет куда более пристальный пригляд, и цена его, если вдруг начнешь торговаться, до небес взлетит. Поэтому действовать надо быстро, пока этот простак истинной ценности вещи не прочухал.

Скрепя сердце, он так же, через стол, вернул печатку хозяину.

Расставались они почти друзьями.

– Учтите, я теперь вцеплюсь в вас и больше не выпущу – по крайней мере, пока сценарий до полного блеска не доработаю, – говорил Богоявленский. – Скажите: когда и где мы встретимся снова?

– У меня сегодня вечером спектакль. Могу организовать контрамарку. Придете?

– Конечно.

– На два лица сделать?

– Кто же нынче в одиночку в театры ходит!

«Не хватало еще, чтоб Грузинцев стал подозревать: я скрытый голубой и поэтому его преследую. А найти спутницу для похода в театр не проблема. Это со зрителями мужского пола у нас вечно дефицит».

– Оставлю вам у администратора проходку.

– Мы и в грим-уборную к вам после спектакля пожалуем. Расскажем, что понравилось, что нет.

Это актеру не слишком пришлось по вкусу, и поэт поспешил объясниться:

– Ничто так ни производит впечатление на девушку, как знакомство со звездой.

– Гляди, – вмешался продюсер, адресуясь к Богоявленскому, – не рискуй! Грузинцев, звезда, девушку-то у тебя отобьет!

– Я знаю, – ответствовал ему поэт, – что Андрей Палыч женат и супругу свою любит.

– Истинно так! – подтвердил артист.

Он сказал, что ему пора бежать. Спросил, сколько должен за свое угощение.

– Я плачу как приглашающая сторона, – безапелляционно отстранил его Богоявленский.

Артист встал, еще раз сказал, что оставит контрамарку, и откланялся. Поэту он понравился, достойный противник: спокойный, хитрый, себе на уме, знающий себе цену.

Пока Грузинцев шел к выходу из ресторана, его перехватили две дамочки и упросили с ними сфотографироваться.

Когда они остались за столиком одни, продюсер с усмешкой вопросил:

– Как потом за базар отвечать будешь? Когда никакого сериала снимать так и не начнут?

– Как не начнут?! Я же тебе идею рассказал. Сам бог велел – записать за мной, да потом в сценарий облечь.

Петрункевич только хохотнул:

– Хочешь, сам изложи, синопсис рассмотрим.

– То есть мысль в принципе тебе понравилась?

– Я говорю: закрепи идею на бумаге. Разговоры вещь эфемерная, я их продать никому не сумею.

– Ну, ок. И если Грузинцев начнет спрашивать, буду втирать, что ты проектом вовсю занимаешься.

– Не знаю, что ты затеял, да и знать не хочу, но мужик ты не подлый, поэтому желаю тебе успеха. Да, пришлю тебе сценарий для переделки. И договор под него: двадцать процентов аванс, еще тридцать по сдаче и остальное – по приемке заказчиком. Ну, бывай. – Продюсер похлопал поэта по плечу и тоже поскользил к выходу, по пути доставая из кармана телефон.

Богоявленскому было немного неприятно, что тот держит себя с ним свысока: вот это похлопывание по плечу, «я пришлю тебе сценарий», «изложи на бумаге, и мы рассмотрим» и все такое. Но что делать – таковы нынешние времена: рулят те, у кого больше денег. А у Петрункевича их явно больше.

Поэт заказал капучино и немедленно взялся названивать, искать себе спутницу на вечер. Хоть он перед сотрапезниками и (главное) перед самим собой куражился, мол, компаньоншу отыскать не проблема, а все равно понимал: день в день сдернуть кого-то непросто. У всех свои дела и планы, а дамочки ведь еще и не любят сюрпризов. Обязательно подумают, когда их пригласишь: а как я нынче выгляжу? Подходяще ли одета для визита в театр? Достойна ли прическа? А маникюр? А как я пойду без свежей укладки? Да и вообще: стоит ли тратить вечер на Богоявленского, перспективны ли сейчас с ним отношения?

Поэтому первой поэт позвонил Кристине. Давно, лет чуть не пятнадцать назад, Кристинка, тогда совершенно юное существо, только что с университетской скамьи, устраивала его презентации в качестве пиарщицы издательства, где выходили его книги. И у книголюбов, и у издательств денег тогда было много, книжка печаталась немыслимым нынче тиражом в тридцать тысяч. Поэтому книгопродавцы закладывали в расходную часть рекламный бюджет.

Богоявленский выступал, под присмотром Кристинки, в «Библио-Глобусе», в Доме книги на Арбате и в «Молодой гвардии», а потом они даже съездили с ней вместе в Питер, Казань, Ростов и еще куда-то, кажется, в Екатеринбург. Кристинка уже тогда, несмотря на юный возраст, была замужем и обременена дочкой двух или трех лет, с которой оставались сидеть маменька и муж. Богоявленский вел себя с ней безукоризненно, очаровывал, блистал интеллектом, читал свои и чужие стихи, даже написал ей очаровательное, снисходительное восьмистишие – однако держал дистанцию, под юбку залезать не пытался, даже пальцем не прикоснулся и заметил, что впечатление в итоге произвел немалое.

Потом они встретились года через полтора на многолюдном литературном приеме – в Доме Пашкова с видом на Кремль. Кажется, вручали какую-то премию, где он оказался в коротком списке, но ничего в итоге не получил. Потом, на банкете, Кристинка изрядно наклюкалась и сама подошла к нему: «Увези меня отсюда. Прямо сейчас». Он отвез ее в свою московскую квартиру на улице Докукина. Они полночи пили водку, и она плакалась ему, каким мерзавцем оказался муж, как все нескладно у нее дома, – и проснулись они в одной постели. Кристина оказалась по-настоящему хороша: с большой красивой грудью, беззастенчивая, страстная. Они стали встречаться, он даже устроил им поездку в Париж и стал подумывать, не упросить ли ее уйти от мужа. И жениться – в четвертый раз. Он посвятил ей цикл: шесть небольших, но очень страстных, поистине любовных стихотворений. Да, да, именно о Кристинке он написал свой самый пронзительный цикл последних лет, озаглавив его: «Холере» – за заглавие очень чувствительно получил тогда на парижском балконе острым кулачком в глаз, притом что от самих стихов Кристинка растекалась, плакала и отдавалась ему с особенным чувством.

Гостиница находилась на площади Мадлен, с длинного балкона на шестом этаже была видна макушка Эйфелевой башни, на том балконе они сидели ночи напролет и пили красное вино.

А через три месяца она вдруг сказала: «Юрочка, извини, я возвращаюсь к Валере (так звали ее мужа, ничтожное, вялое существо), он ведь так любит меня и дочку, совсем без меня пропадет».

Он разозлился, обиделся, решил навсегда вычеркнуть ее из списка знакомых. Но почему-то так получалось – все эти минувшие двенадцать-тринадцать лет Кристинка то и дело вдруг появлялась в его жизни: «Я сейчас к тебе приеду. Доставай из своих подвалов коньяк или водку. Мы будем пить, а ты станешь читать мне стихи».

Но со временем и Богоявленский начал порой ее использовать. Она не была стандартной, писаной красавицей, но присутствовала в ней манкость, чертовщинка, которая заставляла мужиков сворачивать шеи, а других дам – ревниво скрежетать зубками. Поэтому, когда требовалось где-то появиться с эффектной спутницей, поэт старался прежде всего выцепить ее. Причем не гнушался, без обиняков говорил: «Баш на баш. Я тебя коньяком поил? Стихи посвящал? Отрабатывай. Ты мне нужна тогда-то».

Правда, недавно она позвала его на собственный юбилей – сороковник ей уже исполнялся, что ли? Или еще только тридцать пять? Или уже сорок пять – «дама ягодка опять»? Он терялся в женских возрастах. Нет, вряд ли сорок пять или сорок. Специально, приглашая, подчеркнула: «Праздновать буду в семейном кругу».

«Значит, и муж будет?»

«Да, и он. Ты ведь почитаешь посвященные мне стихи? Те, что тогда в Париже читал?»

Но ему-то зачем это нужно было – становиться камнем раздора в чужом браке, косточкой, которой дразнят неугодного супруга? Он предложил взамен съездить тет-а-тет в загородный отель, а от семейного торжества отказался – как и она от загородной эскапады. После этого обидки, что ли, начались? Во всяком случае, года полтора ни он ей не звонил, ни она на его горизонте не появлялась.

«Все будет зависеть от того, в каком градусе находятся сейчас ее отношения с этим вечным мужем, – думал он. – Если снова наступила идиллия, то пусть тогда лучше идет лесом. А если благоверный опять ею послан и она свободна – скорее всего, прибежит».

Богоявленский удивился, что помнит номер возлюбленной наизусть – набрал по старинке, не пользуясь записной книгой в телефоне. Она сразу ответила, и голос показался проникновенным, ласковым: «Ой, Юрочка!»

«Придет», – по первой же фразе понял он.

Так и получилось. Они договорились встретиться в половине седьмого у театра.

У Богоявленского до неожиданно появившегося вечернего мероприятия оказалось еще четыре часа свободного времени. И он решил провести его там, где не бывал уже года три, – в библиотеке.

Хотел кое-что изучить касательно пушкинского перстня. Конечно, многое сейчас можно найти в Сети. Но ведь огромное количество информации туда не попадает. К примеру, местные газеты. Или диссертации.

Да и историко-архивная библиотека совсем рядом с театром. И девочки-библиотекарши там классные работают. Надя Митрофанова, к примеру, эффектная пампушка с большим бюстом. Другие тоже хороши: милые, знающие, услужливые.

Богоявленский допил капучино и заказал такси до Историко-архивной библиотеки.


История перстня – глава четвертая. Конец XIX века.

Российская империя, Санкт-Петербург

После смерти Тургенева, последовавшей в 1883 году, пушкинский перстень всячески пытались выманить у вдовы его (невенчанной), Полины Виардо, коей завещал наш классик все свое имущество.

В основном старался Павел Васильевич Жуковский (сын поэта), который столь оплошно печатку Ивану Сергеевичу преподнес. Для этого он объединился с человеком с очень пушкинской фамилией Онегин, который создавал в Париже музей «солнца русской поэзии».

Александр Федорович Онегин при рождении носил фамилию Отто, но настолько оказался по жизни впечатлен и очарован великим русским поэтом, что взял себе имя в честь пушкинского героя, а государь император в 1890 году закрепил за ним эту фамилию официально.

Онегин старался для своего музея, посвященного Пушкину, который он организовал в парижской квартире. Ни о каком Толстом, как о будущем хозяине кольца, речи уже не шло – хотя Лев Николаевич в ту пору жил и творил в своей Ясной Поляне и не отказался бы (наверное), если б ему печатку преподнесли. Однако сам Тургенев письменно своей воли по поводу перстня не оставил. А Виардо, по всему судя, возвращать кольцо Жуковскому-сыну не собиралась. Сначала отговаривалась тем, что вещи все опечатаны и она получит к ним доступ, только войдя в наследство, а потом просто не отдавала, да и все.

(Об этом Богоявленский прочитал в публикациях Пушкинского Дома интереснейшую научную статью Татьяны Ивановны Краснобородько – кандидата филологии и ученого-хранителя Пушкинского рукописного фонда.)

Онегину и Жуковскому-младшему даже пришлось обращаться по поводу печатки к каким-то неназванным в их переписке «русским генералам», чтобы в итоге только через четыре года после смерти Тургенева, в 1887-м, Виардо все-таки вернула кольцо – но не Жуковскому-сыну и не Онегину, а прямиком в Петербург, в музей Пушкинского лицея.

Что же дальше? Всегда считалось, что драгоценный перстень исчез, когда началась российская смута – в марте 1917 года. Тогда директор попросил, чтобы для охраны ценностей, находящихся в Лицее, туда прислали караул, – и он прибыл, то ли восемь, то ли десять солдат из Гренадерского полка. (Кстати, Лицей тогда помещался уже не в Царском Селе, как всегда думал Богоявленский, а в самом Питере, на Петроградской стороне, на Каменноостровском проспекте.) Наутро солдаты пропали, остался только один. А вместе с солдатиками исчезли и ценности из сейфа директора, включая пушкинскую печатку. Бросились в казармы гренадеров, но там, конечно, никого не нашли: ни исчезнувшего караула, ни, естественно, кольца.

Но вот что самое поразительное! Оказывается, в ту смутную пору, в марте семнадцатого, из Лицея утащили подделку! И на самом деле пушкинский перстень похитили еще в 1890-х годах!

Об этом писал Илья Александрович Шляпкин – преподаватель Лицея, собиратель, библиофил. Был, дескать (как говорилось в ученой статье), в то время в Лицее некий дядька, который утащил несколько пушкинских рукописей и пресловутое кольцо. Дядьку взяли за жабры, и он во всем признался: дескать, отнес печатку одному старьевщику. Бросились к старьевщику – рукописи удалось выручить, а перстень уже ушел. И – безвозвратно!

Чтобы скрыть пропажу – ведь был бы скандал, когда б обнаружилась кража! – по описаниям и слепкам втайне заказали для музея новую печатку. Ее изготовили, и именно она хранилась в Лицее до семнадцатого года, чтобы затем, в свою очередь, быть похищенной гренадерами.

Какое же кольцо вдруг вынырнуло сейчас и оказалось на руке Грузинцева? То самое, изначальное пушкинское, которое хранит память о тепле его большого пальца? Или поддельное, которое изготовили, чтобы скрыть покражу, в 1890-х годах?

Если бы оно оказалось у Богоявленского, он бы смог сопоставить надписи на кольце с реальными, изначальными оттисками, которые хранятся в Пушкинском Доме и не раз опубликованы. Но для этого нужно заполучить печатку – ведь Актер Актерыч ценности своего приобретения не представляет, носит, словно побрякушку. И было бы, конечно, чудом, если б нашелся именно тот самый пушкинский перстень. Ах, интересно, что могло твориться с ним в те почти сто тридцать лет, когда кольцо исчезло из поля зрения пушкинистов и исследователей? Об этом и о перипетиях его судьбы Богоявленскому приходилось только гадать – воображать яркие картины.

* * *

История перстня, глава пятая.

Минуло 86 лет со времени его первого явления.

30 декабря 1906 года.

Санкт-Петербург, Российская империя

Настали Святки – время ряженых, поэтому отметить премьеру решили карнавалом.

Собрались на квартире у актрисы Веры Ивановой. Все дамы были одеты поверх вечерних платьев в бумажные расписные одеяния и маски. Мужчины – в костюмах и масках. «Балаганчик» имел успех.

Присутствовали: автор пьесы Александр Александрович Блок, жена его Любовь Дмитриевна Менделеева, режиссер-постановщик Мейерхольд Всеволод Дмитриевич с супругой, поэт Городецкий, писатель Ауслендер, актеры, актрисы. В числе прочих – актриса Волохова с очень поэтическим именем-отчеством Наталия Николаевна, в которую Блок был влюблен и посвятил ей цикл стихов «Снежная маска».

На том вечере решено было всем подряд говорить «ты» – что было очень непросто вымолвить аристократам, живущим в самом начале двадцатого века. И почему-то всем легче давалось «тыкать» в адрес Блока, но не потому, что он слишком молод в ту пору был – двадцать шесть! – а очень уж располагал к себе: веселый, радостный, живой по поводу премьеры.

Они уединились с Волоховой в комнате, не зажигая света, и он по памяти читал ей только что написанные строфы:

И опять твой сладкий сумрак, влюбленность.
И опять: «Навеки. Опусти глаза твои».
И дней туманность, и ночная бессонность,
И вдали, в волнах, вдали – пролетевшие ладьи[17].

– Постойте, – вдруг молвила она. – У меня есть для вас подарок…

– Для тебя, – поправил он.

– Да, для тебя… Единственный подарок, что, наверное, достоин тебя… А ты – единственный из ныне живущих, кто его – достоин.

– Это – твоя любовь?

– Нет, не любовь; ты знаешь, я не могу полюбить тебя.

– Ах, отчего же?!

– Подожди! Не сейчас! Нет, я подарю тебе не любовь. Другое. Вот, возьми: это перстень. Эта печатка принадлежала самому Пушкину – теперь она по праву твоя. Нет никого другого, кому по плечу было б это кольцо носить – и вынести! Всех прочих оно раздавит; даже поэтов; тем более поэтов. Но не тебя. Ты ему – впору. Возьми.

– Кольцо самого Пушкина?! Это такая ценность! Я не могу! Откуда оно у тебя?

– Я купила у антиквара; он уверял меня, что это тот самый перстень: я сделала его оттиск и сличила с теми отпечатками, что делал в сургуче Пушкин; они опубликованы. Все совпадает. Это то самое кольцо. Оно принесет тебе удачу и вдохновение.

– О как ты щедра! Как ты прекрасна!

Поэт упал к ее ногам и стал покрывать поцелуями бледные, узкие холодные руки.

– Идем же. Встань. Не будем мучить твою жену.

– Она все знает о нас. И одобряет. Я не могу жить без того, чтобы не преклоняться перед Прекрасной Девой. Не могу жить, кого-то не любя. Но сейчас это не она. Сейчас это ты. И ты – единственная, кто достоин этого.

– Нет-нет, идем. Мы исчезли из общества слишком надолго.

И Блок покорно дал себя увести в другую комнату, к остальным гостям.

Жена его, Любовь Дмитриевна, сидела рядом с Чулковым; разговор между ними был мил; но, когда она увидела возвращавшихся из уединенной комнаты своего мужа и Волохову, она оборвала беседу, подошла к актрисе, сняла с себя ожерелье и надела ей на шею.

– Это теперь твое, – молвила она, – ведь мы условились, что сегодня здесь все на «ты»? Возьми, это твое теперь.


Наши дни

В Театре на Маросейке давали «Восьмую любовницу» – современную американскую бродвейскую пьесу, явно антрепризную, с минимумом декораций, веселую, пошловатую, с переодеваниями. У Грузинцева была главная роль.

Кристинка опоздала, но слегка, минут на десять. Она округлилась, остепенилась, поплотнела – мало уже осталось от той девочки-припевочки, что сопровождала его когда-то в Питер и Казань. Но манкость, сексапильность сохранились – а может, это он высекал в ней эту искру? Ему хотелось бы в это верить. А еще Кристинка нашла время и сделала укладочку.

– Ой, как же я, оказывается, соскучилась по тебе, – сразу пропела она и погладила его по плечу. – Это мне? – кивнула она на букет, который он держал в руке.

– Ты разве не видишь, что он мужской, – проворчал Богоявленский.

– Довольно странно! Мы ждем вдобавок какого-то мужчину? Которого ты хочешь порадовать букетом? Зачем тогда тебе я?

– Нет; пойдем, я тебе потом все объясню.

В буфете он заказал бутылку шампанского («водевиль без игристого смотреть – даром время тратить») и целую гору бутербродов.

– Как твоя дочка? – спросил поэт. Перед свиданием он сверился с записной книжкой в телефоне и убедился, что помнит правильно: у Кристинки действительно девочка.

– Спасибо. Поступила.

– Поступила?! – поразился он. – Куда?

– Эх, не надо было говорить! Теперь ты будешь думать, какая я старая. А поступила она, можешь себе представить, в театральный! В «Щуку». Прикинь, я просто в шоке! Поэтому все, финита ля комедиа: свою миссию я выполнила – выкормила дитятку, воспитала. Теперь могу пожить для себя.

– Что ж, поздравляю. Не ожидал. В моем представлении она все та пятилетняя девчушка, которая фломастерами твое платье изрисовала для домашнего театра.

– О, ты это помнишь! Да, чужие дети быстро растут. Представляешь, безо всяких связей, блата и репетиторов, сама пошла, сдала экзамены – и поступила! Конкурс – сто двадцать человек на место. Читала, кстати, на конкурсе твои стихи.

– Я польщен. А как твой муж?

– Муж объелся груш, – кратко ответствовала она, и лицо ее закаменело. Больше пояснять ничего не стала, но, видать, у них в семье продолжался очередной тур охлаждения, если не расставания, – что ж, ему только на руку.

Они выпили по бокалу, закусили бутербродами с икрой, и девушка, расслабившись и развеселившись, спросила:

– Так кому все-таки букет?

– Я попрошу тебя подарить его после спектакля одному человеку. Артисту. От тебя ему получить его будет особенно приятно.

– Да, а кому?

– Грузинцеву.

– Грузинцеву? Андрею? Ты для этого меня пригласил?

– Пригласил, потому что захотелось мне тебя видеть. А цветы дарить – считай, это моя прихоть. Почему не сделать человеку приятное – тем паче, актеры так падки на любое проявление внимания.

– Нет, – безапелляционно отрезала молодая женщина. – Никаких цветов я Грузинцеву дарить не буду.

– Да? Почему?

– Нипочему. Не буду, и все.

– Ну и ладно. Пожалуйста. Сам подарю. Надеюсь, не скомпрометирую его перед залом: типа, что это мужик ему цветуечки преподносит. Давай-ка мы лучше еще по бокальчику выпьем.

* * *

Пьеса оказалась быстрой, легкой, пошлой – комедия с переодеваниями. Зал ухохатывался, принимал тепло. Грузинцев на сцене царил.

Действующих лиц было всего пятеро, и одна актриса оказалась тоже лично знакомой Богоявленскому – звали ее Ольгой, со странной фамилией Красная, и в программке она значилась «заслуженной артисткой РФ». Она исполняла роль престарелой любовницы молодого героя, то есть Грузинцева.

Лет двадцать назад, когда Богоявленский вместе с режиссером Александром Борисовичем Славичем трудился над сценарием сериала, она числилась любовницей последнего. Иногда Красная наведывалась к режиссеру в гости, когда они писали вместе, ревниво выспрашивала, какую роль в будущем сериале ей уготовили. Соавтор вдохновенно врал напропалую, что главную, а актриса, в ту пору тридцатилетняя, с вожделением посматривала на своего ровесника Богоявленского, который, разумеется, выглядел тогда в ее очах предпочтительнее, чем престарелый Александр Борисович – хотя режиссер был, конечно, ей гораздо нужнее в видах карьеры.

Однажды поэт подстроил (деклассированные пацаны, желающие подзаработать, нашлись даже на Патриарших), чтобы во дворе у «Вольво» режиссера раз за разом срабатывала сигнализация. Славич бросился разбираться с любимой машинкой, оплошно оставив литератора тет-а-тет с красоткой. Тот немедленно пригласил ее поужинать с ним. Она со вздохом отвечала: «Это решительно невозможно, категорически». И впрямь – коль актриса станет изменять, об этом непременно узнает Славич, и не видать ей роли в сериале, ни главной, ни какой-либо другой.

Тогда Богоявленский попросил разрешения ее поцеловать. «Ну, попробуйте», – равнодушно позволила она, и они целовались вплоть до того момента, когда пришел от своей машинки режиссер и стал ревниво в них всматриваться.

«Так никакого романа меж нами и не случилось. А сколько воды утекло! – думал во время действия поэт. – Вот и Славича уже нет с нами, двадцать лет пронеслись незаметно. Мне теперь столько, сколько ему было тогда, моей ровеснице Ольге тоже за пятьдесят, и это, несмотря на грим и пластику, заметно… Нет, не надо обманывать ее надежды и выходить к рампе с цветами – думаю, актриса меня помнит и решит, что это я ей несу букет, выйдет неловкость». И тогда он решил поступить по-другому.

Едва закрылся занавес и актеров стали вызывать на поклоны, он схватил за руку Кристинку и потащил в фойе. Потом нашел служебный вход и отправился в сторону грим-уборных. Их никто не останавливал.

– Куда ты влачишь меня, змей? – похохатывала девушка.

Из трансляции слышались громовые овации и даже крики «браво» от непритязательной публики. И вот гримерка Грузинцева; Богоявленский остановился.

– Ах вот оно что! – усмехнулась спутница. – Ты решил встретить предмет своего обожания в интимной обстановке. – Лицо ее закаменело. Почему-то очень ей не по нраву пришлась идея вручать цветы актеру. – Слушай, может, я вообще пойду отсюда? Оставлю тебя с твоим дружком наедине?

– Да перестань! Что за странная ревность! Клянусь, я не переменил свои жизненные ориентиры и готов тебе это доказать прямо сегодня вечером.

– Неужели ты не понимаешь, – взорвалась она, – насколько это пошло выглядит: дарить артисту цветы, особенно со стороны столь уважаемого и взрослого человека, как ты!

– Хорошо, что ты говоришь «взрослого», – посмеивался он, – щадишь меня, используешь эвфемизмы. Другая бы сразу сказала «старого».

– Другая бы сказала «глупого», – припечатала Кристинка.

И тут, слава богу, в коридоре появился Грузинцев: довольный, с охапкой разномастных цветов и даже с плюшевым медведем, явно подаренным какой-то поклонницей. Перстня на руке его не было – как и все представление. «Интересно, где он его держит? – промелькнуло у поэта. – Вряд ли в грим-уборной у него имеется сейф. Неужели просто кладет в ящик стола? Ужас, так любой может его стащить, с безопасностью тут не слишком хорошо все поставлено, сам вижу. Или он отдает его на сохранение гримерше? А может, успел заскочить домой перед спектаклем и переодеться?»

– Спасибо за контрамарку. – Поэт подал актеру цветы. Тот оказался явно впечатлен: и мужским, со вкусом подобранным букетом, и тем, что Богоявленский проник за кулисы. – Мы получили большое удовольствие. Вы прекрасно играли. Я еще раз убедился, что мой выбор относительно вашего участия в моем сериале абсолютно правилен.

– Большое вам спасибо за добрые слова! – со всей искренностью проговорил артист.

– А это Кристина Красавина, – представил он девушку.

Грузинцев отточенно, по-актерски поклонился молодой женщине и спросил, вглядываясь в нее:

– Мы с вами где-то встречались?

– Не думаю, – категорично помотала головой его спутница. – Я к актерской среде ни малейшего отношения не имею.

– Как, а дочка? – переспросил Богоявленский и только по испепеляющему взгляду, который бросила на него девушка, понял, что сморозил лишнее. Кристине пришлось объясняться, и она вымученно сказала:

– У меня дочь только что поступила на первый курс «Щуки».

– Как зовут дочурку? – галантно переспросил актер.

– Алиса.

– Алиса Красавина, я правильно понял? Буду следить за молодым дарованием.

Чтобы сменить тему, которая явно не по вкусу пришлась его спутнице (а он-то думал знакомством со знаменитостью на Кристинку впечатление произвесть!), поэт проговорил:

– Кристина, я уговариваю Андрея Павловича исполнить главную роль в моем новом сериале.

– Я очень рад, – промямлил актер и еще раз поклонился девушке, но, по впечатлению Богоявленского, встреча с Кристиной оказала на него странный, скорее неприятный эффект. «Что за чертовщина!» – промелькнуло у поэта.

В гримерку к себе актер их так и не пригласил, разговор продолжался в коридоре.

– Не будем вас больше задерживать, – кивнул поэт Грузинцеву, – и ждем с ответным визитом. Придете ко мне на презентацию новой книжки? Мне будет очень приятно.

– Да, да, я постараюсь! – с неискренним жаром воскликнул Актер Актерыч. – Спасибо за приглашение! Мне очень лестно!

* * *

По пути из театра Богоявленский с Кристиной поругались. Началось с ерунды, а потом пошло – слово за слово.

– Не понимаю, – неожиданно резко выговорила она, – какого черта ты отправился за кулисы и меня за собою потащил?!

Они сидели на заднем сиденье такси – он, разумеется, продолжал пускать пыль в глаза и по бизнес-тарифу вызвал «Мерседес». Он сжал ее ладонь, но она высвободилась, чуть не вырвала руку, и это показалось ему неприятным.

– А что за беда? Чем плохо повидать актера в его естественной среде обитания? – Он попытался обратить все в шутку.

– Надо предупреждать о таких вещах. Знала бы я, что ты намерен устроить, никогда бы с тобой ни в какой театр не пошла!

– Да у тебя, видать, какие-то особые отношения с Грузинцевым? – беззлобно подначил он.

Но девушка взорвалась:

– Да, особые! Да, отношения! И не тебе о том судить! – Она отвернулась к окну, и часть пути они проделали в молчании.

Богоявленский, откровенно говоря, приглашая Кристину, рассчитывал на продолжение свидания в более интимной обстановке, например у нее дома, – но теперь становилось ясно, что никакого «послесловия» не будет.

Потом, правда, девушка сменила гнев на милость, стала любезно болтать, но все равно натянутость осталась.

Доехали они по ночному времени быстро – Кристинка жила недалеко от центра, на «Алексеевской», в «сталинке», доставшейся ей от бабушки. Когда шофер выбежал открывать перед ней дверь, поэт проявил неучтивость и даже выходить не стал. Она в полутьме машины клюнула его в щеку, бросила: «Спасибо за театр», – вылезла и исчезла в подъезде.

Раздосадованный ухажер велел шоферу держать курс на дачу в поселок Красный Пахарь.

* * *

Богоявленский не любил людей.

Поэтому со всеми старался поддерживать хорошие, ровные отношения.

Слишком много чести: собачиться с ними, мериться силами или талантом. Он и без того знал – сам лучше и выше всех.

Поэтому, когда ему что-то от посторонних было нужно, всегда мог найти человека (группу), который (которые) сможет выполнить его запрос или желание. А потом с успехом втирался к нужному лицу (лицам) в доверие, очаровывал его (их) и получал искомое.

И теперь, когда ему потребовался ювелир, он не стал беспомощно рыскать по интернету, оставлять следы в компьютерной истории поисков. Кто знает, как все дальше обернется. Даже если он у себя с компа удалит, что и когда запрашивал, все равно в анналах поисковиков данные сохранятся. И если за «Гуглом» правоохранительным органам еще придется побегать в поисках инфы, то сервильный «Яндекс» с радостью выложит им весь компромат на блюдечке.

Вспомнилось: давным-давно – какой это курс был, второй, третий? – он работал на практике в подмосковной «районке» с парнем, чье хобби было изготовлять собственноручно ювелирные изделия. Тот чувак был лет на пять старше поэта и журналистикой занимался постольку-поскольку, чтобы официальная крыша была – ведь частному мастеру ювелирку при Советах делать запрещалось.

Умелец тот, вспомнилось, Богоявленскому с Алкой, его первой женой, делал на заказ обручальные кольца. Как же им тогда, двум юным поэтам, хотелось отличаться ото всех – даже в обручалках!

Богоявленский свое вскоре после свадьбы, быстро озверев от Алкиных измен, зашвырнул, помнится, в Москву-реку с Большого Каменного моста. Интересно, у Алки то кольцо живо? И не спросишь ведь – связь с ней давно потеряна, а проживает бывшая жена, кажется, в Канаде и даже стихов, как говорят, не пишет.

Тогда заказов у подпольного ювелира было много, руки у него оказались золотые – поэтому вполне возможно, сделал он сейчас неплохую карьеру. Если, конечно, не спился, не уехал за кордон и его не посадили. Все-таки больше тридцати лет прошло.

Да найдешь ли его? Столько воды утекло. Сменились политический режим, общественный строй и четыре президента.

Никаких мобильных телефонов в пору их короткого знакомства, в страшной временно́й дали, и в помине не было. Но вот она, старая записная книга – ободранная, затертая. Лежит, ждет своего часа в нижнем ящике стола. И в ней – телефон. Пожалуйста, на букву «Ю», потому что «ювелир».

В позднем Советском Союзе имелись граждане, кого не по именам в записнухи вносили, а по профессиям, потому что занятия те были полезными, нужными: мясник, автослесарь, репетитор, парикмахер. У отца такой кондуит имелся, а Богоявленский с него собезьянничал.

Ювелира, как вспомнилось благодаря старинной алфавитной книге, звали Ян Янович Ледницкий. Точно! Он еще хвастался, что поляк, да и выглядел, как шляхтич: прямой и гордый. А телефон записан домашний, с подмосковным кодом. И впрямь – какие давно позабытые вещи в памяти всплывают! – они тогда с Алкой ездили заказывать кольца (а потом примерять их) куда-то за город, то ли в Балашиху, то ли в Пушкино. Целовались еще в ночной электричке.

Шансов, конечно, страшно мало, что Ян Яныч живет все в той же подмосковной квартире: либо поднялся, либо опустился, либо уехал. Хотя бы даже в свою Польшу. Но попробовать надо.

Богоявленский набрал номер – и, подумать только, прозвучал голос с одышкой и в ответ на просьбу пригласить Ян Яныча ответил: «Это я».

– Ян, приветствую! Это Богоявленский, Юрий! Помнишь меня? Мы с тобой сто лет назад в «Рабочем маяке» вместе трудились!

– Да как же не помнить! Конечно, помню. Кто ж таких больших людей, как ты, забывает! У меня ведь твои стихи, что ты мне тогда написал, вроде эпиграммы на день рождения, в рамочке на стене висят.

Кто знает, может, и впрямь висят, или подольстился, а все равно приятно слышать. В тон старому товарищу поэт воскликнул:

– Как ты, мой дорогой? Как странно, что я тебя по домашнему телефону нашел! Я думал, что ты, может, давно в Америке или в Польше!

– Жил я и в Америке, и в Польше, и в Австралии даже! И в Москве на Чистопрудном, и в Питере на Марата! А теперь, вот видишь, пришлось снова припасть к корням. Мама умерла, надо вступать в права наследства, с квартирой что-то решать. Временно здесь проживаю, пока жена бизнесом в Петрограде рулит. А ты случайно меня набрал?

– Да нет же! Дело у меня к тебе: по второй твоей специальности. Помнишь, ты нам с женой моей первой кольца делал? Продолжаешь трудиться на том же поприще?

– Да только на нем и тружусь!

– Молодец! А можешь мне изготовить перстень на заказ? Очень-очень срочно.

– Отчего ж не сделать. Заказывай.

– Так мне, наверное, подъехать надо? Эскизы показать?

– Зачем ездить-то? Ты электронной почтой владеешь? Вотсапом, вайбером?

– Кто ж сейчас ими не владеет!

– Тогда пришли мне эскизы и пожелания твои. Если в цене сойдемся, я тебе три-дэ макет вышлю, посмотришь. Когда одобришь, за пару дней сделаю.

– Это роскошно будет.

Все равно немного щемило: если история вдруг всплывет, Ледницкий в два счета все сообразит и запросто Богоявленского с его заказом сдаст. Ну да, если всплывет, то сдаст – но сдать ведь может независимо от того, потащится он к нему заказывать печатку лично или воспользуется услугами электронной почты.

Хотя, конечно, секрет Полишинеля – но все равно поэт проделал небольшую работу над изображением: выделил на картине Тропинина один только палец Пушкина с кольцом и в отдельный файл скачал. А во второй поместил фото оттиска с оригинальной пушкинской печатки. Отправил оба изображения на электронную почту Ян Янычу. Приписал: «Материал – золото, камень – сердолик, буквы иудейского алфавита».

То, что он с первого захода, с первого набора старого телефонного номера нашел нужного человека, обрадовало Богоявленского: «Значит, я на правильном пути? Значит, сами небеса мне благоволят?»

Дело шло к ужину. Кошка Мася уже недвусмысленно фланировала вокруг стола и компьютера, мявкала, терлась. Тут вдруг позвонила Кристинка. Голосок ласковый. Видать, сообразила, что вчера перегнула палку со своими возмущениями по поводу визита за кулисы к Грузинцеву.

– Привет, дорогой! А давай мы с тобой вместе на выставку сходим? В Новой Третьяковке идут сразу две: и Пименова, и Врубеля. Кого выбираешь?

– Тебя.

– Ме-еня? – пропела она как бы удивленно сексуальным своим голоском. – Я иду только в комплекте с высоким искусством.

– Тогда давай посетим обоих, и Пименова, и Врубеля, чтобы, как говорится, два раза с дивана не вставать.

– Как скажешь. Когда тебе удобней?

– Я свободный человек. Выбирай, как тебе лучше.

Ему ведь действительно делать нечего. Петрункевич прислал сценарий на переделку – но совершенно не хотелось погружаться в придуманные кем-то искусственные страсти! А своего – все равно ничего не рождалось. И душа горела, верила: окажется на его руке тот самый пушкинский перстень, и польются стихи, он снова сможет удивлять мир.

Скорей бы Ян Яныч спроворил подделку – и тогда можно действовать.


История перстня – глава шестая.

Минуло сто лет со времени его первого явления.

Февраль 1921 года. Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика[18], Петроград

Той зимой в Дом литераторов, располагавшийся в особняке на Бассейной[19] улице, одиннадцать, неподалеку от Литейного, оставшиеся в советском городе интеллигенты приходили не только послушать доклады или литературные чтения, но и обогреться и подкормиться. Блестящее общество за четыре голодных, холодных советских зимы значительно износилось и потускнело. На барахолках и в спекулянтских квартирах были проданы или обменены запонки и булавки для галстуков, драгоценные ожерелья и серьги, крепкие ботинки и теплые манто. Многие кутались в немыслимые кофты, дворницкие тулупы и обрывки овчинных кацавеек. В зале плавал неизбывный аромат буржуек и воблы; весь Петроград, как говорили, таранью пропах. Она да селедка были главными, после хлеба, яствами. От голода нередкими стали обмороки, и поэт Гумилев однажды поднял у своих дверей пришедшего к нему в гости критика Чуковского, уложил в постель и подал ему на подносе, словно роскошное лакомство, тонкий, невесомый ломтик гадкого хлеба, похожего на глину.

И все же жизнь продолжалась. Горький затеял издание «Всемирной литературы»: самые крупные произведения, созданные человечеством, будут переведены на русский язык и изданы для нужд победившего пролетариата здесь, в главном городе Северной Коммуны. Тем, кто наследие человечества отбирал и переводил – в том числе Гумилеву, Чуковскому и Блоку, – за то полагался паек продуктами и дровами. За подобные продуктово-топливные пайки поэты и прозаики по всем залам города вели литературные кружки, литературные студии, читали лекции пролеткультовцам, извозчикам, проституткам… А в Доме литераторов на Бассейной работала столовая и почти каждый вечер проходили платные литературные вечера.

В тот февральский вечер двадцать первого года собрались в ознаменование кончины Пушкина. Рассаживались, в немыслимых изношенных пиджаках, в странных вязаных жилетах и кофтах. Тем удивительнее выглядел в плохо протопленном зале поэт Гумилев – он оставил в гардеробе свою роскошную поморскую доху, которую в восемнадцатом году, возвращаясь в Россию из Англии, приобрел в Архангельске, и гордо выступал во фраке с галстуком и белоснежным пластроном. Как всегда, рядом с ним важно вышагивала кто-то из его учениц; они после развода с блистательной Ахматовой и отъезда второй жены Анны Энгельгардт в усадьбу под Бежецк менялись часто – вербовались из числа многочисленных и небесталанных слушательниц литературных объединений, которые в изобилии вел поэт.

Но сегодня не он был королем вечера – в ознаменование кончины Пушкина анонсирован доклад Александра Александровича Блока. Имя Блока до сих пор, после обнародования им поэмы «Двенадцать», сохраняло скандальный привкус:

«…и буржуй на перекрестке в воротник упрятал нос… что нынче невеселый, товарищ поп… барыня в каракуле поскользнулась и – бац – растянулась…»[20]

Все говорили, что написано гениально, потрясающе, немыслимо, но это же было – за бунтовщиков, за коммунистов, за тех, кто расстреливал и вешал по темницам! Как он мог вообще подобное сочинить, певец Прекрасной Дамы?! «Нежной поступью надвьюжной, снежной россыпью жемчужной в белом венчике из роз впереди – Исус Христос»[21]. Какие блестящие стихи! Но! Иисус, по его мнению, – с ними?! С патрулем бандитов-краснофлотцев?!

В этот раз Блок декламировал не стихи. Дали электрический свет, но он освещал поэта сзади, высвечивая лишь его силуэт, в контражуре. Лицо его почти неразличимо, и он читал монотонным голосом, не интонируя, свой прозаический доклад в честь Пушкина: «О назначении поэта». И это было уже совсем не «Двенадцать» с его очарованием бунта. Скорее, анти-«Двенадцать» – та вещь, которую призывали его написать многие из тех, кто видел, какие страдания принесло время большевиков. Доклад, в котором предчувствовались будущие муки всех российских поэтов на полях двадцатого века: «Поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл… Любезные чиновники, которые мешали поэту испытывать гармонией сердца, навсегда сохранили за собой кличку черни… Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение. Мы умираем, а искусство остается…»[22]

После доклада чиновник от Петрокоммуны и Наркомпроса громко возмущался: «Каков антисоветский выпад! На публике! И от кого? От Блока, автора “Двенадцати”!»

Совсем скоро эти коммунисты отомстят поэту: затянут, заволынят его отъезд на лечение в финскую санаторию – и через полгода Блока не станет.

А пока его докладом во всеуслышание в фойе и в зале восхищался Гумилев, у которого вообще-то с Блоком имелось множество эстетических разногласий: «Что за блестящий доклад! Его хочется учить наизусть и цитировать: “Светлое имя – Пушкин!”»

А потом они с Блоком долго говорили – вдвоем. Почтенная публика, расходившаяся с концерта, с любопытством посматривала на них и обтекала, робея подойти, лишь ловила отдельные слова из разговора двух титанов:

– Я не могу больше писать стихи, Николай Степанович. Я не слышу музыки. Музыки больше нет.

– Вы же знаете, Александр Александрович, это временная меланхолия; сами говорили мне: вы ей подвержены, и помните наверняка – она проходит.

– Милый Николай Степанович! Поэт не может писать без воздуха, а сейчас для меня воздуха нет; я задыхаюсь. И, знаете, Николай Степанович, я должен передать вам кое-что. Это особенный подарок, и раньше я воспринимал его как орден, маршальский жезл; теперь же, думаю, это крест, подобный голгофскому, который нес наш Спаситель. Вы можете отказаться от этого дара, я пойму. Но именно вы сейчас – солнце нашей поэзии и потому этим должны обладать по праву. Я путано говорю?

– Мне кажется, я понимаю вас, как и всегда.

– Когда-то этим кольцом владел сам Пушкин; потом оно досталось Жуковскому; затем Тургеневу. Теперь оно принадлежит мне, и сейчас это неправильно: ведь я больше не пишу стихов. Но этот перстень не сувенир, не экспонат в витрине; я не хочу и не считаю, что должен возвращать его Пушкинскому Дому или лицею, при всем уважении к музеям. Это тайный знак, своего рода указатель лучшего поэта России. Невидимая отметина, которая тяжелит, ранит, но возвышает. Вы понимаете меня?

– Да, да, как никогда понимаю.

– Возьмите его, носите тайно, как знак Бога, его невидимое тавро. Вы, Николай Степанович, теперь первый поэт России. А я не слышу больше музыки, я умираю, потому что не могу дышать…

Не слушая возражений, Блок достал из кармана и надел на палец Гумилева то самое кольцо.


Наши дни

И вдруг Богоявленскому позвонил актер Грузинцев. Сам.

Обратился с почтением:

– Добрый день, Юрий Петрович!

Сердце ворохнулось: почему он звонит?

– Юрий Петрович, у меня скоро день рождения, хочу вас пригласить почтить меня, так сказать, визитом.

– О! Приятно слышать! Когда же?

– В будущую субботу. Мы, знаете ли, с женой не любим справлять личные праздники в ресторанах, у нас все по-простому, по-домашнему. Приезжайте к нам в дом. С ночевкой, на весь уик-энд. Вы же сможете? И с девушкой приходите.

– С той же самой? – хохотнул Богоявленский. Помнил, какую неадекватную реакцию вызвал актер у Кристинки.

– Это вы как хотите. Можно с той же, можно с другой. Можете и в одиночестве, я своих сокурсниц на «днюху» приглашаю. – Намек более чем прозрачный: приезжай, мол, сможешь заодно за актрисульками приударить.

Понятно, зачем нужен Грузинцев Богоявленскому: из-за перстня. А зачем поэт понадобился артисту? Почему тот его вдруг в дом зовет? Неужели так верит в главную роль в сериале «Мушкетер его величества»? Или ему льстит, что столь известный человек может у него запросто бывать?

Впрочем, нечего себя тешить: известным и популярным Богоявленский был четверть века назад – а сейчас, когда в чести Даня Милохин, Моргенштерн или Нойз Эм-Си, кто про него знает?

Впрочем, на этот счет актер вдруг проговорился – одному богу известно, намеренно или случайно:

– Моя теща, Елизавета Васильевна, от вас, Юрий Петрович, без ума. Просто мечтает с вами познакомиться и бредит, что вы ей можете книжку подписать или даже пару стихотворений на нашем вечере прочесть.

«О, Андрей! – захотелось завопить Богоявленскому. – Да я ради того, чтобы оказаться рядом с перстнем, готов твоей тещеньке хоть все собрание сочинений автографами изрисовать и весь вечер свои строфы декламировать». А вслух сказал:

– Что ж, уважу старушку.

– Елизавете Васильевне пятьдесят три года, – пряча в голосе улыбку, проговорил Грузинцев. Поэту показалось – вот-вот добавит: «Примерно как вам».

– Тогда какие могут быть девушки и актрисы, – пробормотал он в ответ. – Тесть в нагрузку имеется?

– Нет, мама у нас девушка одинокая, избавилась от официального спутника жизни много лет назад. Встречается, правда, с разными деятелями.

– Что ж, тогда мое общество ее не скомпрометирует.

Грузинцев верноподданически хохотнул и добавил:

– Я вам вышлю приглашение с точным адресом – по вотсапу.

Они распрощались. Поэт бросил трубку и исполнил джигу. Натурально заскакал по кухне, как сто лет назад прыгал по номеру киевской гостиницы «Братислава», когда почта принесла ему благосклонный ответ от Вознесенского. Снова исполняется его план – сам собой! Он попадет в дом, где хранится перстень! Воистину, сам Господь осеняет с небес его предприятие!

Блямкнуло сообщение в мессенджере – пришло приглашение. Стильное, красивое, дизайнерское. Портрет улыбающегося Грузинцева и ниже текст: сбор гостей – в три часа дня в субботу, адрес…

Однако! В непростом месте живет наш мальчик – на Николиной Горе, ничего себе! Ехать по тому самому Рублево-Успенскому шоссе, где правительственные резиденции и самые богатые особняки. Интересно, как он там оказался? И откуда у него такие деньги? Или он рос в своей кубанской станице да мечтал о Николиной Горе, где семейство Михалковых проживает, а теперь вот выбился в люди и даже хватило финансов построить на знаменитом адресе избушку?

Не важно – увидим, разберемся.

И, особо не подумав, зачем он это делает, позвонил Кристинке. Скорее, захотелось перед ней похвастаться, потому что исполнялась его заветная мечта – хотя, конечно, болтать о кольце ни ей, ни кому бы то ни было строжайше себе запретил.

– Помнишь актера Грузинцева?

– Трудно забыть.

– Он меня на день рождения пригласил. Или, как вы, молодые, выражаетесь, на «днюху». Поедешь со мной?

Он на сто процентов был убежден, исходя из ее реакции на визит в закулисье, что она откажется; однако Кристинка вдруг переспросила:

– Да? А когда?

– В эту субботу.

– Хм. Я, в общем, свободна. Можно и сходить.

– Вот как? Не ждал.

– Почему это?

– Помню, как ты от него за сценой нос воротила.

– Плохо ты женщин знаешь, Богоявленский, хоть и женат был трижды.

– Ты же мне мало уроков женской натуры даешь.

– Занятия проходят согласно твоему возрасту и состоянию здоровья: выдержишь ли ты более интенсивный курс?

– А вот сейчас обидно стало.

Она в ответ только смеялась-заливалась – понимала, чувствовала, что взяла в последнее время власть над ним.

Договорились, что он заедет к ней на улицу Маломосковскую в субботу в час: ехать не ближний свет, к тому же в последнее время в начале выходных пробки в столице еще хлеще, чем в будни.

Одно, самое важное составляющее для грядущей операции в заначке у Богоявленского уже имелось. Три дня назад он купил у Ян Яныча точную копию пушкинского перстня.

* * *

Ювелир проживал, как оказалось, в городе Щелково. От дачи Богоявленского не так далеко, и как только Ледницкий написал: мол, готово, – поэт прыгнул в свою машину и через час парковался в центре города, недалеко от Ленина, во дворе кирпичного дома восьмидесятых годов постройки.

Ледницкого время не пощадило. Поэт помнил его стройным и гордым молодым человеком с высокомерно вскинутой головой, настоящим шляхтичем – теперь перед ним предстал болезненно толстый, седой, лысоватый, одышливый господин. Если б они вдруг нечаянно встретились на улице, Богоявленский вряд ли бы узнал его. Он мимолетно взгрустнул: неужели и он сам настолько, до неузнаваемости, за тридцать лет переменился?

– А ты все такой же, – ответил на невысказанный вопрос ювелир, и в голосе его прозвучала зависть. – Ничуть не меняешься, только седина появилась, да и то проблески.

Квартира его представляла собой типичную берлогу застарелого холостяка – примерно как дача самого Богоявленского: всюду наваленные книги, альбомы, газетные вырезки, в беспорядке висящие на стенах картины и эстампы. Но к поэту все-таки раз в две недели приезжала уборщица, а тут за порядком вряд ли кто следил. Пахло расплавленной канифолью и табаком. Жилье было основательно прокурено, смог висел под потолком, а обои порыжели. И никакого следа не оставалось от недавно скончавшейся мамы.

Скачать книгу

© Литвинова А.В., Литвинов С.В., 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

* * *

Наши дни: сентябрь 2021.

Николина Гора, Подмосковье, Россия

…Когда свет наконец включился, бездыханное тело актера лежало на полу. Перстня на пальце его не было…

История перстня (версия) – глава первая.

Более двухсот лет назад. Май 1820 года.

Санкт-Петербург, Российская империя

Пушкин сел в самой непринужденной позе.

На душе его скребли кошки.

Хотя Милорадович принял его со всей любезностью. Ласково пожал руку, предложил опуститься в мягкие кресла, сам устроился напротив и, глядя на поэта, сердечно улыбался.

Но все же, все же, все же… Милорадович – военный генерал-губернатор Петербурга. После государя – в столице первое лицо. А противоправительственные, афеистические и возмутительные стихи, написанные юным стихотворцем Пушкиным, стали в последнее время слишком многим известны, широкое хождение приняли среди вольнодумной молодежи – да и не только молодежи!

Шпик недавно приходил на квартиру, где проживал юный пиит, и предлагал Никите, дядьке, пятьдесят рублей – огромные деньги! – за то, чтобы ознакомиться с тетрадями хозяина.

Тучи явно сгущались. И вот – вызов к самому генерал-губернатору, пусть на квартиру, в частном порядке – да все равно могло кончиться плохо. Сибирью, прямо скажем, попахивало.

И еще звоночек: принимал его Милорадович не в частном, партикулярном костюме, а в мундире, да с орденами: красный вензель, желтый погон, зеленый воротник.

Радушная улыбка боевого генерала, храбреца, жуира и бонвиана, хоть и вселяла надежды на благополучный исход дела, могла на деле оказаться обманчивой – кто знает, что на уме у этого красавца-серба, пятидесятилетнего старика, по-прежнему волочащегося, как в юности, за актрисками и балеринами!

С первых слов разговор, однако, складывался для двадцатилетнего стихотворца куда как благоприятно. Как часто случалось среди дворянского сословия, начался он с родства.

– Ну, бог мой! – проговорил храбрец-генерал любимую свою приговорку и оглядел юного Пушкина, словно любуясь им чуть не как собственным родственником, плодом чресл своих. – Вырос-то как, повзрослел! А я ведь, Лександр Сергеич, батюшку вашего, Сергея Львовича, да и дядюшку, Василия Львовича, хорошо знавал. В Измайловском полку с обоими вместе служили-с. До вашего рождения-с, вследствие чего, – повторил он еще одно свое любимое выражение, – не имел удовольствия вас, Лександр Сергеич, тетешкать и нянчить.

Разговор и впрямь получался чуть не родственный, будто дядюшка с любимым племянником, с коим вечность не виделся, вдруг повстречался.

Что на подобные излияния генералу ответишь! Сказать, что и отец с дядей ему, в свою очередь, о нем говорили? Да ведь не сказывали они! Хотя, с другой стороны, кто Милорадовича, любимца Суворова, героя Отечественной войны и одного из победителей Буонапарте, не знает!

Ответствовал Пушкин выдержанно:

– Благодарю, Михаил Андреевич, за то, что помните родственников наших.

Милорадович смерил его взглядом, как бы говоря: эк ты скуп на слова, братец, со мною. Нешто боишься?

– У вас ведь, Александр Сергеич, первая книга из печати выходит? – вдруг любезно осведомился боевой генерал, весь усыпанный наградами: один орден Андрея Первозванного чего стоит.

– Да, довольно скоро. Уже печатается в типографии. Поэма, называется «Руслан и Людмила».

– Я, конечно, чрезвычайно далек от дел издательских да писательских, – продолжил генерал. – Но вот слышал я, что за рубежами нашего Отечества, в Англии, а в особенности в Северо-Американских Соединенных Штатах, литераторы, в видах привлечения внимания к своей новинке, зачастую устраивают вокруг сего предмета или собственной особы какое-либо скандалезное происшествие. Вследствие чего оная книга начинает гораздо лучше расходиться.

Разговор принимал странный оборот.

– Надеюсь, моя пиеса будет иметь успех без подобных происшествий.

– О да, не сомневаюсь. Вся молодежь вас читает! И все же нота скандала никому еще из литераторов не мешала… Если б вдруг пошли вокруг вашей персоны различные разговоры… Кривотолки, слухи… К примеру, что пригласил вас генерал-губернатор санкт-петербургский, то бишь ваш покорный слуга, да и накричал на вас, к примеру? Разнос устроил? Или знаете еще, что про меня злые языки сказывают: дескать, имеется у меня прямо здесь, в кабинете, тайный люк. И люк этот иногда посредством особенного секретного рычага неожиданно раскрывается, вследствие чего персона, на прием ко мне приглашенная, падает в подвал – но не разбивается, потому как подстелена там, внизу, под люком оным, солома. Однако, когда окажется внизу неугодный мне посетитель, тогда якобы хватает его особый человек, заплечных дел мастер, да всыпает ему горячих!

Пушкин весь побледнел и приподнялся со стула, выпрямился гордо. Внутри все кипело, голос дрожал:

– В таком бы случае… В случае подобных разговоров пришлось бы мне, невзирая на ордена и седины ваши, милостивый государь, вызвать на поединок и вашу особу – и всех прочих, кто о подобном происшествии хоть бы раз заикнулся!

– О, горяч, горяч! – воскликнул, словно любуясь собеседником, Милорадович. – Ну, мой бог! Да вы не кипятились бы, Лександр Сергеич! Никто на афедрон ваш ни в буквальном смысле, ни в переносном покушаться не будет! Как вы там писали, в стишке-то вашем? Как бишь… Кто-то там жирный свой афедрон подтирает коленкором… А далее вроде так: «Я же грешную дыру не балую детской модой и какой-то жесткой одой, хоть и морщусь, да и тру…»[1] Хе-хе-хе…

– Не «какой-то», – вымолвил Александр Сергеевич, свирепо глядя исподлобья. Гнев его не прошел, лишь отчасти схлынул, – не «какой-то» одой, а «Хвостова жесткой одой».

– Хвостова? Ха-ха-ха! Этого сочинителя? Ну, мой бог! Значит, признаете? – воскликнул генерал-губернатор. – Признаете, что вы, Александр Сергеевич, и есть автор сих стишков? Про афедрон?

– Да ведь кто еще, кроме меня, столь легко да остроумно нынче напишет! – сверкнул очами поэт.

– Вот! А я говорил! – Хотя непонятно было, что, кому и когда говорил генерал. – Но ведь иные сплетники утверждают: что сия эпиграмма, названная в списках «Ты и я», в авторстве которой вы сейчас признались, адресована не куда-нибудь, а… – Генерал поднял глаза до того высоко, что они аж закатились за верхние веки, и добавил полнейшим шепотом, еле шелестя губами: – Самому государю. А между тем, – голос его приобрел прежнюю чеканную силу, – особа государя-императора есть священная и неприкосновенная, вследствие чего – есть такое мнение – сочинителя этого и подобных пасквилей следует подвергнуть примерному наказанию, чтоб другим неповадно было.

– Да, пиеса эта моя, – спокойно проговорил Пушкин, – однако только люди, священную особу (как вы изволили выразиться) вовсе не уважающие, способны вообразить, что сей пасквиль к ней адресован. На деле же посвящен он моему другу-стихотворцу, да и все дела.

– Вот как! Ловко! – Непонятно было, что Милорадович имеет в виду: ловко сочинитель написал свою пиесу или отказался от обвинений? – А вот это, скажите, ваше сочинение? – Генерал вытащил из верхнего ящика письменного стола рукописный список. – Где тут, бишь. А, вот, помечено: «…Здесь Барство дикое, без чувства, без закона, Присвоило себе насильственной лозой И труд, и собственность, и время земледельца…»[2] – Оторвался от листка, взглянул орлиным взором, как бы говоря: «Что на это скажешь, приятель?»

– Да, стихи это мои, – с вызовом произнес поэт. Если бы в иные, более поздние времена происходила эта встреча, можно было б написать, что поглядел он на генерала, словно «партизан на допросе». Но до жестоких допросов, которые еще воспоследуют в сих краях в двадцатом веке, оставалось плюс-минус целое столетие, поэтому уподобление сие сочтем здесь неуместным и развивать не будем. А поэт добавил:

– Мои эти слова. Как и следующие, из той же пиесы: «Здесь девы юные цветут для прихоти бесчувственной злодея!»[3]

Поговаривали, что сам Милорадович, как и неназванный герой обличительной пушкинской «Деревни», будучи человеком холостым, утешается в объятиях дворовых девок. Не говоря уже о Катеньке Телешовой, звезде балета императорских театров, на тридцать лет и три года генерала младше, с коей как раз начинал он в те дни свой роман, оказавшийся впоследствии весьма продолжительным.

Однако напрасно Пушкин попытался смутить градоначальника. Совершенно не принял на свой счет пассаж о юных девах и бесчувственном злодее генерал-губернатор. Или сделал вид, что не принял. Продолжил дуть в свою дуду:

– Коротко говоря, толки о ваших возмутительных стихах дошли до самого государя, и его величество выразили свое ими неудовольствие. – Милорадович выдержал внушительную паузу, во время которой юный поэт изрядно побледнел. Фрондировать, разумеется, можно сколько угодно, но сама идея о том, что первое лицо государства тобой и твоим поведением недовольно, любого храбреца способно оледенить. Слишком хорошо знал Александр, чем заканчивалось монаршее неприятие писаний Радищева или Новикова. Конечно, Пушкин не «Путешествие из Петербурга в Москву» создал и не журналы сатирические, однако его эпиграммы, пиесы да оды по совокупности легко могли привести в ссылку, а то и в Соловки или даже в крепость.

Милорадович продолжал:

– Вследствие неудовольствия эпиграммами вашими государь поручил мне призвать вас к себе и… – новая пауза: – по-отечески пожурить.

«Пожурить? И только?» – едва не воскликнул облегченно бедный сочинитель.

– Но я имел смелость высказать иное соображение, с которым его величество, вследствие размышления, согласились. Итак, мне было высочайше повелено, что вас, Александр Сергеевич, следует призвать на службу.

– Так ведь я служу! – недоуменно воскликнул бедный сочинитель.

– По коллегии иностранных дел, не правда ли? – со знанием дела вопросил Милорадович.

– Да, коллежский секретарь.

– И в то же время вы, невзирая на молодость, один из выдающихся умов империи. Быстрый, ясный, острый, наблюдательный! Ваши стихи и суждения свидетельствуют о том, что вы, Александр Сергеевич, личность самая незаурядная, и карьера, которая перед вами могла бы открыться, без сомнения, способна привести вас на самые высокие позиции в обществе и государстве!

– Боюсь, любезный Михаил Андреевич, служебный карьер, пусть самый блестящий, не влечет меня с такой же силою, как участь литератора, стихотворца.

– Но вот ваш знакомец, друг и тезка Грибоедов Александр Сергеевич – он не только литератор, но и служит нынче при посольстве России в Персии. Вследствие чего не только приносит несомненную пользу Отечеству своему, но и получает бесценный жизненный и человеческий опыт, который окажет, несомненно, влияние на его литературные занятия! А вы, Александр Сергеевич? Неужели не хотели бы послужить Отчизне своей – как мы служили ей на поле брани!

– Да, но сейчас никакой брани нет.

– Это только видимость, дорогой Александр Сергеевич. Брань, как вы говорите, а иными словами, соперничество между великими державами есть всегда. Постоянно между ними идут войны – порой незримые, но от этого не менее важные и кровопролитные… Впрочем, довольно предисловий! Я хочу, от имени государя, предложить вам миссию сколь же тайную, столь и важную, и опасную. О самом этом особом поручении никто не будет знать, кроме вас, меня и государя-императора. Поэтому прошу вас! Вы, разумеется, можете отказаться от предлагаемой вам миссии, но в таком случае я попрошу сохранить мои слова в сугубой тайне.

– Я никому и никогда не давал повода усомниться в крепости моего слова.

– Сразу хочу предварить мой рассказ. Речь пойдет не о презренном шпионстве или предательстве. Но нам, государству и государю, нужен ваш свежий, цепкий взгляд. И ваш острый ум.

– О чем же вы говорите, позвольте осведомиться?

– На наши южные земли проник Враг. Там свила гнездо настоящая Измена. И речь не о масонских ложах и даже не о тайных обществах, которые во множестве благодаря милостивой снисходительности нашего государя стали появляться в державе нашей и в которые, насколько я знаю, и вас тоже успели едва ли не заманить друзья ваши. Бог с ними! Это все детские игры, не угрожающие Престолу и Отечеству. Беда заключается в том, что среди самых высоких чинов наших появился шпион, который информирует заграничных недругов обо всех делах и приуготовлениях государства нашего, в том числе тайных, дипломатических и военных. И миссия, которую сам государь, через мое посредство, имеет честь поручить вам, заключается в следующем: вам надобно выявить и разоблачить этого негодяя.

– Разоблачить? Но почему – мне?! Я стихотворец! Поэт! Гуляка праздный!

– Именно поэтому! Вы поэт – значит, у вас, Александр Сергеевич, острый ясный взгляд и быстрый ум. Вы – стихотворец, да еще известный противуправительственными стихами, – значит, никто даже не заподозрит, что миссия по разоблачению иностранного конфидента[4] лежит на вас, значит, и он, оказавшись в вашем обществе, останется расслаблен и уверен в себе…

– Да смогу ли я?! По адресу ли вы обратились?

– Но у вас, боюсь, не остается особенного выбора. Поручение мое (и государя) будет для вас означать немедленный отъезд из столицы. Но удалиться вам придется в любом случае. Либо в края достаточно отдаленные – в качестве ссылки за ваши противуправительственные стихи. Либо для выполнения тайной миссии. Притом всем вокруг, и друзьям, и даже семье вашей будет объявлено, что вы удаляетесь из Санкт-Петербурга именно вследствие вашего поведения и в целях дальнейшего исправления. Лишь мы с вами и государь-император будем знать, что ваше изгнание связано с выполнением сугубо конфиденциального поручения.

– Куда же мне предстоит отправиться? И что делать?

– Я расскажу вам, что от вас потребуется. Вы же, в свою очередь, будете отчитываться о выполнении вашей миссии только лично передо мной либо перед человеком, кто покажет вам сей перстень.

Генерал достал из потайного ящика небольшое кольцо, золотое, с сердоликом, наподобие масонского, с выгравированными на нем иудейскими письменами.

– Прошу вас хорошенько запомнить его, дорогой мой Александр Сергеич. Только тот, кто вам лично его предъявит где бы то ни было, имеет право требовать вашего отчета в связи с поручением, кое я и государь-император на вас накладываем. А сейчас – вот что вам надлежит сделать…

…Так как более мы не увидим одного из только что представших пред вами собеседников, коротко сообщим – в основном для тех, кто не слишком интересовался в средней школе историей, – как после этого разговора сложится судьба генерала от инфантерии и Санкт-Петербургского военного генерал-губернатора Милорадовича.

Через пять с половиной лет, во время возмущения 14 декабря 1825 года, которое войдет в историю под названием «восстание декабристов», на Сенатской площади, убеждая солдат присягнуть новому царю Николаю, он получит (от декабриста Каховского) смертельное ранение из пистолета – с близкого расстояния, в спину.

Если же рассматривать судьбу генерала Милорадовича в духе популярной в последнее время альтернативной истории, то нельзя не признать, что воспитательно-вербовочная беседа с молодым поэтом Пушкиным, вполне возможно, явилась для него, генерала лично, – а может, и для всей России – важнейшей развилкой. Ведь если б он юного стихотворца от лица государя-императора не простил, а, напротив, как предлагали многие, отправил в ссылку в Сибирь или хотя бы на Соловки, если б проявил с золотым пером страны необходимую (по мысли иных) суровость, что бы тогда произошло? Вряд ли поэт – летучий, легкий, горячий и очень южный (по происхождению своему и сути) – перенес бы кандалы, а также сибирский или северный климат. Следственно, мы бы потеряли его в юном возрасте и лишились «Евгения Онегина», «Полтавы», «Медного всадника» и прочих произведений, написанных зрелым поэтом. И не вдохновил бы он никакого Лермонтова на писание стихов, и Чайковскому неоткуда было бы черпать сюжеты для своих лучших опер – и, стало быть, история всей русской литературы, да и культуры в целом пошла бы по совсем иному руслу.

И, весьма вероятно, тогда, в 1820 году, общество, потрясенное суровостью, которое проявило правительство по отношению к мальчишке-поэту, поостереглось дальше пестовать и пополнять тайные собрания да масонские ложи, и в роковой день 14 декабря некому стало бы выводить полки на Сенатскую площадь. Весьма вероятно, восстания декабристов не случилось бы вовсе, и никакого Герцена они б не разбудили, и вся история России потекла бы по другому, возможно, более щадящему руслу.

А генерал от инфантерии и петербургский военный генерал-губернатор (с управлением и гражданской частью) Милорадович Михаил Андреевич, живой и, в соответствии с возрастом, здоровый, продолжил бы утешаться в объятиях своей любимой балерины Катеньки Телешовой (на тридцать три года его младше). Возможно, взял бы ее в жены и прожил еще лет тридцать, пережив Николая Первого и застав даже царствование другого Александра, с порядковым номером Второй.

А может, и наоборот. Возможно, потрясенное расправой с молодым Пушкиным, передовое общество восстало бы против порядков в империи с гораздо большим жаром. Декабрьское возмущение увенчалось бы успехом, и царизм пал не в 1917-м, а в 1825 году!

Прошло двести с лишним лет. Наши дни: сентябрь 2021 года.

Пермский край.

Поэт Богоявленский

Получалось, конечно, неплохо – даже прекрасно, можно сказать, – но чего-то не хватало. Ведь что самое основное в любом творчестве – пиитическом, прозаическом, всяком другом: художественном, музыкальном? Гармония и чувство меры.

Да, мера во всем. А в будущем романе ее приходилось только нащупывать.

Ясно, что два столетия назад люди из образованного сословия изъяснялись совсем не так, как нынче. Не говоря о том, что часто они вели между собой беседы по-французски. Но не в вышеописанном случае. Пушкин-то, известно, чирикал на языке Вольтера, Дидро и Наполеона как бог. А вот вояка Милорадович изъяснялся, как мы знаем из воспоминаний, через пень-колоду. Поэтому тогда в Петербурге они явно беседовали по-русски.

Но вот стилизация под язык тех времен – насколько она допустима? Сам Пушкин уже тогда говорил и писал на совершенно сегодняшнем, ясном русском. Но если почитать письма или записки того же Милорадовича или, к примеру, генерала Инзова – бог мой, сколько там тяжеловесных оборотов! Интересно, насколько трудно понятна (или нет?) была устная речь у генерала? Или он шпарил как нынче – разве что современных словечек не вставлял?

И, конечно, для текста не хватало одушевления, вдохновения, полета.

Этот эпизод он, помнится, набросал году в седьмом-восьмом. Потом и его, и еще два-три отрывка на ту же тему у него выпросил, за хороший гонорар, иллюстрированный журнал «Аристократ». И теперь чувствовалось: пришла пора соединить все куски и обратить их в полновесный, яркий роман.

Годы, конечно, сказывались. Недаром солнце нашей поэзии говаривал: «Лета к суровой прозе клонят».[5] Совсем нечасто в последнее время случалось: кто-то сверху, словно сам Господь, диктует ему слова и фразы, только успевай записывать!

О, как это прекрасно было вначале, когда стихи свободно лились – порой ночь напролет, в родительской малогабаритке в Люберцах, когда он отвоевал для себя единолично отдельную запроходную комнату, расположенную за так называемым «залом», где посапывал брательник. А он у себя на диване, запершись на замок, марал и марал тетради, потом распахивал окно и жадно курил, вдыхая морозный воздух пополам с дымом сигарет «Кэмел». Как раз когда он начинал курить, появились, после московской Олимпиады, первые импортные сигареты, и он готов был последние полтора рубля, предназначенные на обед, отдать за буржуинский табак и ходить голодным, но гордо вытаскивать из кармана пачку с верблюдиком на этикетке. Теперь таких уже не делают, да и курить он давно бросил, а вот чувство полета и сигарета, как награда за ночной вдохновенный труд, – помнятся.

Тогда ведь даже не было такой проблемы, как сейчас: вызвать вдохновение. Оно снисходило к нему само по себе, слетало послушной Музой. Вернее, когда оно слетало, он бросался писать, а вот понукать себя, заставлять, подстегивать – не приходилось. Не счесть стихов и заметок, записанных им внутри разорванной мягкой сигаретной пачки или на салфетках из редакционных столовок – тогда, во времена советской нехватки всего и вся, губы порой утирали аккуратно нарезанными срывами от типографской бумаги. Сколько раз спохватывался, что забыл блокнот, и, порой, только ключевые слова стихотворения записывал на внутренней стороне собственного предплечья – а сколько безнадежно забывал!

Теперь записная книжка всегда с собой – в виде функции «Заметки» в телефоне, можно даже не писать, а надиктовывать стихи или мысли… Да вот беда: нынче редко, особенно в сравнении со своей же юностью, припирает эта нужда – все брось и давай, строчи! Записывай, что тебе высшие силы откуда-то сверху, из своих сияющих пределов диктуют.

Сейчас наоборот: чтобы привести себя в рабочее состояние, нужно долго сидеть и бездумно скроллить социальные сети, шерстить интернет по заданной тематике или свои собственные предыдущие попытки перечитывать. И тогда – может, да, а может, и нет – затлеет что-то, задымится, как печка, которую разжигаешь в промерзшей, заледенелой бане, когда холодный воздух в дымоходе сопротивляется морозным столбом всем твоим жалким попыткам раскочегарить охладившуюся за недели печь.

Но потом – все равно приходило, все равно обрушивалось! Оно – вдохновение, радость от работы, точность слова. И все искупало.

В сей момент-то ему возбуждать себя, приводить в рабочее состояние без надобности. Он читал свой собственный текст на планшете разве что затем, чтобы отгородиться от прочих седоков микроавтобуса, не принимать участия в общем разговоре, и еще позлить видом планшета ценой почти в сто тысяч, который вряд ли кто-то из его коллег мог себе позволить. Впрочем, Виолетта Капустина, наверное, могла – та писала дамские романы, расходившиеся большими тиражами. Болезненно полная, она одна занимала целых два места в «Форде-Транзите», а сопровождавшая ее всюду девочка, то ли литературный секретарь, то ли агент, то ли редактор, подавала ей, когда та выходила из микроавтобуса, сразу обе руки, на которые дама опиралась всем своим полуторацентнеровым весом.

– Не тяжело? Эдак у вас ведь и руки отвалятся, – вполголоса насмешливо спросил девочку Богоявленский после одного такого десантирования.

Она в ответ только фыркнула и ожгла его взглядом – не только от хамоватой его реплики, а вообще от того, что нет, не оправдал Богоявленский возложенных на него ожиданий: импозантный поэт никак ее не выделил и никакого внимания на нее (единственную, честно говоря, достойную кандидатуру для ухаживания) не обратил.

Богоявленский своих коллег по цеху не любил. Потому что все они были такими же, как он: надменные особи с непомерно раздутым эго. Только при том (как искренне считал поэт) и писать-то толком не умели. Даром кичились и место занимали.

В делегацию входил странный и бледный детский автор (никогда не слышал имени!) и критикесса с тяжелой челюстью и мужицкими повадками: она говорила басом, ходила в широких штанах и ступала широким шагом. Ей для выступления предоставили самую маленькую аудиторию, и пришли к ней на лекцию человек десять. Теперь она бесилась и бросала гневные косяки на Богоявленского, который собрал полный зал. К писательнице Виолетте Капустиной тоже набилось изрядно, но меньше, да и несла она слезливую мелодраматическую чушь, перескакивая с пятого на десятое. К детскому писателю согнали школьников, и только он, поэт, имел большой и заслуженный успех. Правда, читал из старого, еще три десятилетия назад написанного, а два стихотворения последних лет, которые он включил в программу в качестве эксперимента, зал встретил недоуменным молчанием и жидким аплодисментом.

Богоявленский всегда откликался на предложения встретиться с читателями, даже в другой город съездить. Сначала, в тучные нулевые, ему предоставляли полет бизнес-классом и гостиницу пять звезд и возили всюду на «мерсе». Сейчас снизили планку – но он все равно соглашался. Все-таки попадаешь на люди, и можно встряхнуться, погарцевать, покрасоваться. Даже замутить с какой-нибудь провинциальной поклонницей, которая шалела, вдруг понимая, что он – звезда, москвич, поэт, небожитель – проявляет к ней недвусмысленный мужской интерес. Но в этот раз и поклонницы были немолодые и страшненькие, и дамы из делегации никуда не годились, да и желания особого не охватывало. Вяло выступил, дежурно пошутил, раздал автографы. В киоске в вестибюле сказали, что продали тридцать пять его книг. Опять-таки кормили, поили коньяком, возили на экскурсии: домны, прокатный стан, дом-музей советского классика. Обещали десять тысяч заплатить переводом на счет индивидуального предпринимателя.

Да и впечатления, полученные от поездки, конечно, никто не отменял. Перед выступлением он прошелся по городку: бараки, пятиэтажки, «Пятерочки», «Магниты», новый, с иголочки, собор и тщательно отреставрированный огромный ДК советских времен. На площади перед гостиницей прямо с перевернутых ящиков торговали мясом. Когда он вызывал местное такси, диспетчер спросила, подойдет ли ему «десятка» или он претендует на элитный «Ларгус».

…Микроавтобус свернул на окружную дорогу. Чувствовалось преддверие областного центра. Справа вдали потянулись окраины города, уставленные девятиэтажками. А вот и аэропорт.

Богоявленский первым выскочил из автобусика, не став дожидаться, когда ассистентка начнет выгружать огромную тушу Виолетты Капустиной. Подхватив у шофера свою сумку, он почти вбежал в здание аэровокзала. У него был свой план.

Сориентировался, подошел к транспортерам, где уже начали принимать багаж на их рейс. У стойки, где регистрировался «бизнес», никого не было. Он подошел, протянул паспорт.

– Могу я повысить класс своего обслуживания? – спросил. – До бизнеса, если можно.

Молодой человек в форме авиакомпании взял паспорт, нахмурился. Был он болезненно толст. «Надо же, еще один! Познакомить бы их с авторшей дамских романов – вот вышла бы парочка!»

– Да, можно. У вас наличные?

– Хотелось бы картой.

Молодой человек снова насупился. Наконец он пробормотал:

– А вам документ о повышении класса нужен?

– Нет, мне его никто не оплатит, если вы об этом.

– Тогда налом выйдет дешевле, – без обиняков пояснил обжора. – Если картой, четырнадцать тысяч. Налом – одиннадцать. Банкомат есть на втором этаже.

– Хорошо, я заплачу налом.

«Самая настоящая коррупция в действии. Интересно, как они поделят потом с бригадой бортпроводников мои денежки?»

Он побежал к банкомату. По большому счету с деньгами, как всегда, напряженка. И лететь до Москвы – всего часа три. А заработал он за поездку только десять. Но все равно: очень уж хотелось выделиться из ряда своих как бы коллег.

Он вытащил из банкомата три красных билета. «Еще и банкомат недружественный, комиссия придет за обналичку заоблачная, вот на кой черт так шиковать, да с кредитными деньгами!» И все равно: мог себя ругать сколько угодно, но остановиться был уже не в состоянии. Вернулся, запыхавшись, к стойке бизнес-класса. С огромным удовлетворением отметил, как кучкующиеся в общей очереди четверо: сентиментальная дама-гора с конфиденткой, критикесса и детский писатель – ревниво заметили его манипуляции у элитной стойки.

В обмен на одиннадцать тысяч толстяк выдал посадочный талон: место два Б – и впрямь бизнес. Кресла на самом первом ряду обычно придерживали до самого конца регистрации, в рассуждении: вдруг какому-то местному бонзе понадобится срочно отбыть в столицу.

«Бизнес» в «аэробусе» оказался совсем маленький и полупустой. А еще, дополнительная сладость, обычных пассажиров стали запускать через переднюю дверь, и, значит, все они проходили мимо развалившегося в кожаном кресле Богоявленского. Почти все незнакомые ему дотоле пассажиры, особенно мужики, источали по отношению к нему классовую ненависть, бросали завистливые и ревнивые косяки – хотя многие проходили с такими сумками и в такой обувке, что запросто могли себе позволить не то что бизнес-класс, но и частным самолетом полететь. А вот пожмотились, скупердяи! Ну и душитесь в своем экономе!

Но особенно приятны оказались проходы спутников из писательской делегации. Жабообразную толстуху едва кондрашка не хватила, когда она его увидела. Вся аж покраснела, глаза из орбит вылезли.

Критикесса тоже в лице переменилась, вскинула свою лошадиную головенку, фыркнула и прошествовала мимо.

А стюардесса уже присела рядом с ним на корточки: вот за что ему еще нравилось летать по первому классу – ни в одном, даже самом дорогом ресторане тебя столь предупредительно не обслужат. «Меня зовут Александра, и пока мы не взлетели, – улыбнулась ему одному бортпроводница, демонстрируя и прекрасные круглые колени, и декольте, – я могу предложить вам игристое. А как только наберем высоту и начнем обслуживание, вы можете выбрать по меню ваши предпочтения по поводу обеда».

Когда-то Богоявленский очень короткое время, но встречался со стюардессой. Она рассказывала ему, что у них задача: «бизнес» как можно скорей напоить, чтобы они все спокойно отрубились в своих удобнейших креслах и больше не докучали.

А самолет рулил на полосу. За окном подмигивали аэропортовские огоньки. От шампанского в крови восхитительно заиграли пузырьки. А еще – от того, как он изящно обштопал коллег. Никаких денег за это не жалко.

Бортпроводница забрала у него пустой бокал, а сразу, как только взлетели, вновь принесла его полным. Интимно склонилась, спросила: «Что вы выбрали на обед?»

Богоявленский оценил диспозицию: девушка совсем не молода, около сорока. Наверняка разведенка, скорее всего, с ребеночком.

Когда-то он работал и близко дружил с режиссером Александром Борисовичем Славичем. Тот, большой охотник до дамского пола, цинично говаривал: «Запомни, Богоявленский, после пятидесяти бесплатным сексом ты сможешь заниматься только с ровесницами». Наверное, Славич знал, что говорил, ведь ему в ту пору было уже за пятьдесят, а Богоявленскому – всего тридцать с хвостиком. (Ах, золотые деньки!)

Теперь ему самому – пятьдесят два. Значит, пророчество Славича начинает сбываться? Теперь ему за секс придется платить? Или всего два года после полтинника не считаются, и та же Сашенька-стюардесса полюбит его (учитывая ее сороковник и его пребывание в креслах для альфа-самцов) бесплатно? Он решил для себя, что успех вероятен – только вот кобелировать перед ней совершенно не хотелось. Утомился от долгой и тряской дороги – два с половиной часа пилили по не самым прекрасным трассам из металлургического поселка плюс неослабевающие думы о собственной работе. И больше хотелось посидеть покойно, тихо, попивая шампусик в удобном кресле, а не распушать перья перед случайной вертихвосткой.

Да, перстень, волшебный перстень! Когда он впервые услышал о нем, ему было лет четырнадцать, они ехали с отцом, матерью и сосунком-братом на собственных «Жигулях» к морю… Точнее, не «лет четырнадцать», а именно что ровно ему исполнилось. Окончен восьмой класс, сданы экзамены, и они отправляются не просто на море, а в Большое советское Путешествие, по сложному и солнечному маршруту: Москва – Киев – Одесса – Крым. Потом на пароме перебираются на Черноморское побережье Кавказа, затем от Новороссийска до Батуми, а потом через Грузию и Военно-Грузинскую дорогу – назад домой, в столицу мира и социализма. Чуть не последний нормальный советский год, в Кремле потихоньку умирает Черненко, и никто даже представить себе не может, что через каких-то семь-восемь лет эта Большая Советская Мечта разлетится в прах и пепел!

А пока они несутся по Симферопольскому шоссе, в «Жигулях» тринадцатой модели. Он выпросил у матери позволения сидеть впереди, рядом с отцом, на месте, как мама говорила, «генеральши». И никто не пристегнут, тогда и ремней безопасности, кажется, еще не было, а радио вещает программу из Москвы. Да, приемник в той «копейке» уже был, но ФМ-диапазона еще не существовало, ловились только средние и длинные волны, а это означало, что слушать можно лишь первую программу Всесоюзного радио да «Маяк»: всем осточертевшие вести с полей или происки империалистов.

Отец, не отрываясь от руля, крутит ручку приемника, как будто хочет найти что-то, кроме волн из Москвы, какой-нибудь «Голос Америки» или Би-би-си. Но – нет, все та же Первая программа. Обрывок объявления: «…турные чтения». И глубокий бархатный голос:

– Там волшебница, ласкаясь, мне вручила талисман…[6]

Пушкин (узнает Богоявленский позже, из мемуаров и исследований) умел наводить тень на плетень, и совсем никакая не красавица (как явно намекал он на Элен Воронцову или Амалию Ризнич) дарила поэту пресловутый перстень. И совершенно не залогом любви он был, а символом иного братства…

Стихи юный Богоявленский не то чтобы тогда уже любил – жил ими, дышал. Он писал их, и целую коленкоровую тетрадку, перебеленную начисто угловатым, не устоявшимся почерком, он, в безумной идее, послал по почте, раздобывши адрес, поэту Вознесенскому – вдохновленный мемуарами, как тот некогда отправил свою тетрадь в четырнадцатилетнем возрасте Пастернаку. Помнится, те мемуары Андрея Андреевича начинались эффектной фразой: «Тебя Пастернак к телефону!»[7]

Когда юный Богоявленский выезжал с родителями на юг, никакого отзыва на его посылку не было, хотя прошел уже месяц со времени отправления, и от этого все его стихи стали казаться глупыми, напыщенными, корявыми. «Если так и не ответит, – думал он, – не буду больше писать – никогда, ничего! Или даже лучше: приедем в Крым, и брошусь с обрыва в море! Если я в смысле стихов ничтожество, то зачем вообще тогда жить? Корпеть, пресмыкаться? Шаг с обрыва, мгновенная боль, и все! Родичи, вон, пусть Валюном своим утешаются, все равно они этого недоноска больше любят!»

Недоносок Валюн спал, разморенный, на заднем сиденье, положив голову на колени мамы, которая тоже дремала, и голова ее поматывалась. Мамочка сама порой вздрагивала, дергалась и засыпала снова – отец настаивал, чтобы выехали по утрянке, по холодку, поэтому вставали в пять, с птицами, но прокопались и стартовали только в семь. А по радио разливался советской чтец Дмитрий Журавлев глубоким и как бы задушевным голосом:

  • – От недуга, от могилы,
  • В бурю, грозный ураган,
  • Головы твоей, мой милый,
  • Не спасет мой талисман![8]

А потом: «Вы слушали литературные чтения, передаем концерт по заявкам!»

Обедали в лесополосе, где-то в Калужской области. Мамочка накрыла на походном одеяле: термосы, жареная курица, бутерброды – тогда всюду ездили с сумкой-холодильником, полной столичных продуктов, надежи на провинциальные магазины и тем более кафе было мало.

Про запас у отца в багажнике стояли ровными рядами четыре канистры с бензином, распространяя на всю машину сладковатый аромат: кто знает, вдруг по пути следования возникнут перебои с горючкой? От советского быта всего можно ожидать.

После обеда отец, вдохновленный предстоящим отпуском, даже позволил четырнадцатилетке самому вести автомобиль. Сидел рядом, словно бы отстраненный, но напряженный, и иногда подсказывал старшему сыну, какую передачу включать. Валюн на заднем сиденье умирал от зависти и временами, когда Юрий бросал сцепление и «копейка» дергалась, отпускал ехидные замечания – а мама его одергивала.

– Что ты, Юрка, тащишься, как похоронные дроги!

– Валя, прекрати, ты же мешаешь брату!

В Киев прибыли уже затемно. Остановились на левом берегу Днепра в гостинице «Братислава», казавшейся тогда очень современной и модерновой. Вписаться в отель обычному путешественнику в советские времена было непросто, поэтому отец готовился к поездке несколько месяцев, планируя, кто из друзей или родственников сможет по пути следования помочь с жильем. В Киеве их опекала «тетя» Наташа, которая была никакая не тетя, а однокурсница отца, распределенная в столицу советской Украины и сделавшая здесь недюжинную карьеру, но не по специальности, а по комсомольско-партийной линии. Мама, кажется, отца к веселой и певучей «тете Наташе» с выдающимся бюстом ревновала, но что она могла поделать, если та обеспечивала им и жилье, и культурную программу. Отец, человек широкий и хлебосольный, умел дружить, всюду у него обнаруживались то товарищи по работе, то однокурсники, то бывшие сослуживцы.

На следующий день «тетя Наташа», взяв отгул, катала семью на катере по Днепру, прогуливала по Андреевскому спуску. Они обедали в ресторане, закрытом для обычных посетителей, ели борщ с пампушками. Взрослые пили горилку, а после, изрядно накирявшись, отец с Наташей дуэтом выводили украинскую песню:

  • Ой, Марічко, чичері, чичері-чичері,
  • Розчеши мня кучері, кучері-кучері.[9]

Потом, когда прошли десятилетия, случился четырнадцатый год и «Крым наш», отец удивленно спрашивал Богоявленского: «Что это Наташа на мои звонки и письма не отвечает?»

– А ты сам подумай, пап…

Но весь тот день в июне восемьдесят четвертого для юного Богоявленского оказался окрашен в самые радужные цвета. Ему хотелось радоваться и обнимать весь мир. А все потому, что вечером в день приезда, когда они, пыльные и оглушенные дорогой, ввалились в двухкомнатный люкс «готеля» «Братислава», мама сразу принялась звонить домой, бабушке. У них существовала договоренность телефонировать или телеграфировать из каждого пункта их путешествия – до эпохи мобил и тотальной связи оставалось еще двадцать лет. Так вот, когда телефонистка короткими звонками в гостиничном номере дала знать – Москва на проводе, мамочка чуть более усталым, чем взаправду, голосом рассказала бабушке, что все в порядке и они устроились в Киеве. Потом спросила:

– Что нового у нас, кто звонил, не было ли писем?

Бабушку интригами и лестью заманили к ним в квартиру в Люберцы – пожить, пока они путешествуют, последить за жильем, поливать цветы, а главное, ухаживать за престарелой кошкой Масенькой.

– Никто вам не звонил, пришла газета «Правда» и письмо – но Юре.

– Письмо Юре? – механически повторила мама, а Богоявленский уже вырывал у нее трубку: «Дай, дай мне!» – и лихорадочно стал выспрашивать у бабушки:

– Письмо? Мне? От кого?

– Юрочка, обратного адреса нет, просто подпись от руки чья-то.

– Ба, открой, пожалуйста, немедленно! – закричал в возбуждении Богоявленский, – И читай, читай вслух!

– Погоди, я возьму очки.

– Ох, еще эти очки!

– Сейчас, Юрочка, читаю.

На том конце провода – томительный треск разрываемого конверта, а потом голос бабушки, зачитывающий с выражением школьной учительницы – к концу он возвысился от гордости за внука:

– «Дорогой Юрий, я прочитал ваши стихи. И хотя в них есть еще много молодого, чрезмерно задорного и потому несовершенного, некоторые ваши вещи показались мне замечательными, а иные даже восхитительными. Прямо завтра я уезжаю на месяц за границу, а потом напишите или позвоните мне, буду ждать вас в гости, поболтаем». И тут номер телефона.

– Бабушка, бабушка, спасибо! – заорал тогда юный Богоявленский, сунул трубку напряженно караулившей рядом матери и заорал, запрыгал по номеру в гостинице «Братислава», будто забил решающий гол в кубке киевскому «Динамо».

– Чего Юрка бесится? – презрительно оттопырил нижнюю губу Валюн.

– Его стихи похвалили, – пояснил проинтуичивший фишку отец.

И хоть теперь, спустя тридцать с лишним лет, Богоявленский знал: кто только не слал в ту пору своих стихов Вознесенскому, кого тот только не хвалил. Он вообще был весьма щедр на комплименты молодым, и предисловия им писал, и одобрительные стихи – и Б.Г., и Нине Искренко, – а все равно ведь до сих пор было приятно.

Жаль только, что карьера Богоявленского, как молодого поэта, хоть и начиналась столь впечатляюще, а пролетела быстро, завершившись меньше чем через десятилетие – ввиду естественных причин, вместе со страной.

А тогда судьба сулила юному Юре самые выгодные преференции: в семнадцать лет – первая публикация в «Юности», в восемнадцать – большая подборка в «Новом мире», в одном номере с солженицынским «ГУЛАГом». В девятнадцать – первая книга, сборник в «Молодой гвардии». И все это время, золотое свое десятилетие, он выступал, читал и в домах культуры, и на стадионах, а между делом учился на журфаке: денег – море разливанное, поклонницы, юная жена-поэтесса, рестораны, бега… Кончилось тем, что в девяносто втором он вместе со страной уперся в стену: Союза больше нет, стихи никому не нужны, жена изменяет, жизнь кончена.

Эти воспоминания пролетели в голове Богоявленского золотистым роем, во время второго и третьего бокала шампанского, пока самолет набирал высоту, а стюардесса раскладывала на его столике яства.

Блюда в бизнес-классах обычно подавали роскошные, на уровне лучших ресторанов, и приборы не голимый пластик, а настоящая сталь, и фарфоровые тарелки: сыры с медом, затейливый салат, парная рыба. Ах, как он правильно сделал, что доплатил за бизнес! Конечно, денег нет и не предвидится, но лучше он будет растрачивать кредит – однако пить, подобно горьковскому соколу, живую кровь, а не питаться падалью.

Советский Союз вообще много обещал Богоявленскому – и так бесславно распался! В СССР слишком многие прозябали, перебиваясь от зарплаты до зарплаты, выстаивая очереди за мясными костями. Хорошо в нем жилось только узкой прослойке: элите. Эти люди могли зайти в ресторан, когда хотели (а не когда имелись места), заселиться в любую гостиницу, купить (почти) любую книгу и посмотреть (почти) любой фильм. Они путешествовали через «депутатские залы» на вокзалах и в аэропортах, обедали в закрытых столовых и получали особенные продуктовые наборы. А входили в эту прослойку партийные деятели, депутаты, физики-ракетчики-оборонщики, начиная с доктора наук и выше, да врачи от бога. Была и другая группа сильных мира сего, всеми дружно презираемая: товароведы, официанты, автослесари. У них тоже не было по жизни никаких проблем, за исключением одной – с репутацией.

И, наконец, имелись те, кто получал вообще все: и славу, и деньги, и блага, и любовь народа. Деятели литературы и искусства (как их называли): артисты, телевизионные дикторы, композиторы. И, да, литература не случайно в том советском меме про «деятелей» шла на первом месте. Возглавляли ее «письменники», которые лабали каждогодно кирпич за кирпичом, издавались чуть не миллионными тиражами: Иванов, Сартаков, Марков. А еще – поэты, умело балансировавшие на грани дозволенного, переводимые на Западе и державшие кукиши в кармане. И вот, подумать только! Богоявленский беззаконной кометой легко ворвался в их число, но тут же, не прошло и десятилетия, крах-тибидох, – все кончилось, и пришлось на развалинах страны искать другие поприща.

Как всегда бывало во время работы, мысли об основном предмете никогда до конца не затмевались внешними соображениями или идеями, не затуманивались никаким шампанским, сколько бы он его ни выпил. Вот и сейчас волшебный перстень неотступно волновал воображение Богоявленского. Мелькнуло: если бы последний известный ему носитель кольца немного повременил со своим уходом в мир иной, протянул еще хотя бы десяток лет – он ведь мог вручить его Богоявленскому на самых законных, что называется, основаниях! Подумать только, уже в девяностом он числился самым что ни на есть ярким советским поэтом.

Но то-то и оно. СССР разлетелся на кусочки, и вместе с ним рухнула неписаная, никому не ведомая, но – система, по которой перстень передавался из рук в руки.

А теперь и вовсе – ищи-свищи…

Бортпроводница спросила, можно ли убрать еду. Он кивнул, оставив только тарелку с сырами. А игристое она уже подливала без спроса – какой там по счету бокал: пятый, шестой? Да ведь и льет до краев!

Голова ласково затуманилась, от вкусной еды и искристых пузырьков по телу разливалась приятная тяжесть.

И тут пришло в голову странное: а что, если тот перстень вовсе и не награда? Не первый переходящий приз?

Может, совсем наоборот, в нем самом заключена волшебная сила? И это он придает его носителю удачу и вдохновение?

Мысль была новой, неожиданной, и он даже потянулся ее записать – в те самые пресловутые «заметки» на телефоне. Кто знает, может, он назавтра проспится и напрочь ее, эту идею, забудет? Хотя вряд ли. Мысль была богатой, роскошной: печатка и впрямь волшебная, она придает обладателю вдохновение и счастье.

Но тогда – еще сильнее нужно его желать! Больше усилий прикладывать, чтобы отыскать кольцо!

Чтобы немного охладить излишне разгорячившуюся голову, он взял из кармана переднего сиденья иллюстрированный журнал. Журналы вообще в последнее время совершенно скукожились и куда-то пропали – а ведь в начале нулевых он много с ними сотрудничал: мужские «Максим» и «Плейбой», женский «Космополитен», пижонский «Аристократ». Теперь только и остались эти бесплатные издания, разложенные в самолетах. Богоявленский стал бездумно перелистывать: заморские страны, моды, гороскоп, реклама, реклама… И вдруг – в фоторепортаже, явно заказном, о презентации какой-то новой коллекции чего-то там взгляд остановился на фото. Неизвестный ему актер, статный красавец в дымчатых очках, под руку с блондинкой позирует на фоне билборда с фирмами-спонсорами – ничего, казалось, особенного, подобных фотографий в номере – целый пучок, но… НО: актер держит руки скрещенными на груди, и на указательном пальце его левой руки Богоявленскому вдруг почудился он… Поэт придвинул фотографию к самым глазам, затем выхватил из кармана телефон, включил функцию «лупа». Сомнений быть не могло: это он, тот самый волшебный перстень, за которым Богоявленский так долго и бесплодно охотился.

Он посмотрел подпись под фотографией: «На премьеру пожаловал актер Андрей Грузинцев с супругой Владой» – и все.

Воровато оглянувшись – хотя никто, конечно, ему бы слова не сказал, – поэт рванул из журнала страницу, свернул ее вчетверо и спрятал в карман пиджака.

Воистину, если ты за чем-то всерьез охотишься и прилагаешь все силы для того, чтобы найти, однажды, в совершенно неожиданном месте и в небывалое время удача сама постучит в твои двери.

История перстня – глава вторая.

Прошло три года со времени первого явления кольца.

Почти двести лет назад: февраль 1823 года.

Российская империя, город Кишинев

«Если ты и в самом деле чего-то ждешь и за чем-то охотишься, то, порой, сама судьба выбрасывает в своем фараоне именно эту счастливую карту».

Так думал молодой повеса, летя в пыли на почтовых…[10]

Первая глава «Онегина» еще не была начата, но эти строчки уже странным образом жили в нем. Никто не знал пока, что когда-нибудь они разойдутся на цитаты.

А он летел, пусть и в пыли, но не на почтовых. Они скакали на своих – и потому, что путь предстоял недолгий, и потому, что на окраине империи ямские станции еще не получили столь широкого развития, как в центре ее.

Да и «повесой» Пушкина именовать было трудно. Несмотря на свои юные лета, всего двадцать три, он уже на всю Россию известный поэт. Молодежь переписывает в десятках списков его стихотворения, ноэли и оды. Вторая поэма, «Кавказский пленник», как и первая, про Людмилу и Руслана, уже прогремела в столице. На нее даже балет, как сообщали ему, Дидло успел поставить – с Истоминой в главной роли.

А официально Пушкин – коллежский секретарь с окладом семьсот рублей в год и проживает в доме черноморского наместника генерала Инзова, пользуется его гостеприимством и широчайшим доверием.

И еще – но об этом никто, кроме него самого и двух людей, занимающих наивысшие посты в империи, не ведает – он исполняет сугубо секретное поручение «полного» генерала, то есть генерала от инфантерии Милорадовича.

Для чего он согласился на предложение губернатора Петербурга? Из боязни каторги, ссылки, монастыря? Да, обидно в цвете лет оканчивать свои дни в кандалах. Но никто и никогда не смог бы обвинить Пушкина в трусости – трусом он не был. Всегда гордо и смело гарцевал навстречу любым опасностям. А поручение генерала принял на себя оттого, что в нем содержался своего рода вызов. Вдобавок то была еще одна возможность глянуть прямо в лицо опасности.

За те три года, что прошли с момента отъезда его из столицы, он многое увидел: Екатеринослав, кубанские степи, горы Кавказа, Тамань, море, Крым. И вот теперь – Кишинев. С очень многими людьми повстречался он за то время: офицерами, казаками, докторами на водах, черкесами, татарами, цыганами, жидами, румынскими боярами, лавочниками, рестораторами… Но вот только сейчас появилось у него первое подозрение: кто он, тот самый конфидент иностранной державы, вынюхивающий, выискивающий тайны империи. Сейчас они ехали бок о бок с ним в одной коляске. Пушкин изо всех сил подавлял желание схватить своего спутника, как собаку, за горло и гневно бросить ему в лицо обвинения.

Он видел титулярного советника Арбенева всего второй раз. Но и на Кавказе, когда они с генералом Раевским объезжали войска и встречались с Ермоловым, Арбенев зачем-то оказался рядом с ними. Очень интересовался боевым порядком российских войск. И зарисовывал (Пушкин сам видел) флеши и укрепления. Присматривался к вооружению казаков и солдат. И вот теперь он прибыл в Кишинев к Инзову, выпросил у него поездку по крепостям и укреплениям. И в этой поездке тоже: записывал, зарисовывал, всем интересовался, выспрашивал.

Но как доказать, что Арбенев – презренный шпион? Россия ведь не Турция и не Татария, чтобы без достаточных улик бросить подозреваемого в темницу. Мы – цивилизованное государство, и одних подозрений, пусть даже самых обоснованных, не довольно, чтобы обвинить несчастного. Значит, надо быть с ним рядом, ждать, чтобы Арбенев себя выдал. Недаром же Инзов направил Пушкина сопровождать того в поездке – значит, и генерал тоже питает подозрения по части титулярного советника?

Они возвратились в Кишинев.

Пушкин жил в доме Инзова, у него и столовался. Здесь же, по любезному приглашению генерала, остановился и Арбенев.

В прихожей, ввиду их прибытия, случилась суета; лакей объявил, что генерал просит их обоих пожаловать на ужин.

– У генерала еще гости? – отрывисто спросил Пушкин.

– Да-с! Полковник Рославлев из Петербурга, оне тоже остановились в доме генерала.

Сухо кивнув друг другу, они с Арбеневым разошлись по своим комнатам.

– Никита, подай умыться, – приказал Пушкин своему человеку и, когда вода явилась, стал смывать с себя дорожную пыль и грязь.

Спустя четверть часа он, переменив платье, входил в гостиную Инзова. Арбенев уже оказался там. Он любезно разговаривал с новым лицом – очевидно, тем самым прибывшим из Петербурга полковником.

Хозяин дома представил их друг другу, не жалея красок, чтобы с лучшей стороны охарактеризовать Пушкина: великий и блестящий стихотворец наш и пр. Полковника звали Павлом Петровичем Рославлевым. Поэт поклонился ему и сразу заметил: на мизинце левой руки петербургского гостя блещет золотом перстень с иудейскими письменами – тот самый, что показывал ему три года назад в своем кабинете генерал Милорадович. Полковник понял, что Пушкин узрел сей тайный знак и коротко, но со значением кивнул ему.

Лакей провозгласил, что кушать подано, и общество перешло в столовую. После отменного обеда, прошедшего в непринужденности, мужчины отправились в гостиную, чтобы выкурить по трубке.

Разговор касался до всего слегка. Греческое восстание занимало тогда общество, и немало слов было сказано о возмущении православных братьев против неверных. Инзов посетовал на большое число беженцев из Туретчины, к нуждам коих он, в роли наместника, относился со всем вниманием. «Как немецкие колонисты немало послужили к славе России, так и другие пришлецы, болгары с румынами, могут принести много пользы империи», – проговорил он.

Пушкин был рассеян. Мысль о возможном шпионстве Арбенева не оставляла его. К тому же знак в виде перстня, который подал ему прибывший полковник, очевидно, означал, что им необходимо побеседовать тет-а-тет.

– Господа, а не составить ли нам партию на биллиарде? – вдруг предложил полковник. Пушкин понял: это уловка ради того, чтобы остаться с ним наедине и обсудить касающиеся до них вопросы.

– Поедемте к Отону, – подхватил он (Отоном звался лучший ресторатор Кишинева).

Инзов сразу отказался, сославшись в шутку, что в его преклонные лета время после сытного обеда полагается проводить в объятиях Морфея. Однако Арбенев неожиданно поддержал предложение полковника.

Пришлось ехать втроем.

Велели закладывать, а когда рассаживались по коляскам, Пушкин, улучив минуту, шепнул полковнику:

– Вероятно, нам с вами надо поговорить наедине?

– Конечно. Но после. – Тот кивнул в сторону Арбенева, из чего поэт понял, что полковник также, из известных одному ему соображений, подозревает титулярного советника.

Поскакали в ресторацию. Арбенев велел подать жженки и, когда она явилась, буквально заставил Пушкина и полковника пить вместе с ним круговую.

Пушкин и полковник составили партию в биллиард. Арбенев, после выпитой жженки, вдруг опьянел – да и шампанское за столом у Инзова произвело на него известное действие. Он облокачивался на биллиардный стол и в упор, наклонившись, смотрел на бьющего, очевидно мешая ему. Полковник со всею вежливостью попросил его не мешать, однако Арбенев не унимался. В какой-то момент, схватив со стола шар, отлетевший после не совсем удачного удара Рославлева, он, пьяным голосом, провозгласил:

– Да как вы бьете! Вот как бить следует! – и рукою запустил шар по зеленому сукну. Шар ударил другие, отскочил и упал в лузу. Ясно, что игра смешалась и была испорчена. Полковник, вне себя от гнева, подошел к Арбеневу вплотную и проговорил дрожащим от злобы голосом:

– Милостивый государь! Я, кажется, просил вас не мешать нашей игре!..

– Не мешать? А не то – что? – с глумливым вызовом ответствовал Арбенев.

– А не то я прибью вас! – выпалил полковник.

– «Прибью»? Вы сказали «прибью»? Да как вы смеете?! Я русский дворянин!

– Что ж, коль вы дворянин, вы всегда можете потребовать у меня удовлетворения. А я – я могу вам его дать.

– Хорошо же: я вас вызываю! – В последних словах и в самом виде Арбенева не было никакого намека, что тот находился во хмелю, как могло показаться еще минутой раньше.

Вечером полковник сошлись с Пушкиным в его комнате.

– Секундант его только что был у меня; я принял вызов; бьемся завтра на рассвете. Вы, Пушкин, станете моим секундантом?

– Я люблю кровавый бой; но не кажется ли вам, Рославлев, что Арбенев вызвал вас с умыслом? Пронюхал каким-то образом цель вашего приезда и только потому решил стреляться с вами. Вы ведь подозреваете его, как и я? Тоже считаете Арбенева конфидентом иноземной державы?

– Да, вы правы, Пушкин. Я здесь для того, чтобы, для начала, спросить вас о ваших подозрениях, и буде они совпадут с моими, учинить негласный обыск. И, если обнаружится что-то его компрометирующее, заковать Арбенева в железы и доставить в Петербург в крепость для дальнейшего дознания.

– Я тоже подозреваю Арбенева, однако теперь ваш стройный план весь идет насмарку. Я сам горяч и необуздан, мне позволительно, в жилах моих течет африканская кровь. Однако согласитесь: подлец преднамеренно, как говорят англичане, провокатировал вас. Подловил и вызвал. И что же теперь? Вместо кандалов и крепости ему светит быть, как герою, убитым в поединке! Либо, того хуже, он убьет вас и тогда сумеет безнаказанно скрыться!

– Ах, Пушкин, ни слова больше!.. Как вы правы!.. Я не смог сдержать себя; проклятая жженка ударила в голову!.. Что ж! Если завтра фортуна повернется ко мне спиной, вам предстоит закончить мое дело. И мы поступим вот как…

Наутро они съехались в роще на окраине города. На двух колясках прибыли полковник Рославлев, Пушкин в качестве его секунданта, а также доктор Петр Иванович Шрейбер, добрый знакомый Инзовых.

Арбенев пригласил себе секундантом поручика Таушева.

Бились на пятнадцати шагах. Секунданты проверили пистолеты.

Прозвучала команда: «Сходитесь!»

Полковник выстрелил первым. Пуля лишь оцарапала щеку Арбенева. Он отшатнулся, а затем прицелился и выстрелил в повернувшегося боком Рославлева. Пуля ударила ему прямо в висок. Он повалился наземь.

Доктор Шрейбер бросился к нему. Через минуту он встал и снял шляпу: «Убит!»

Скупая насмешка озарила лицо Арбенева. «Поедемте, поручик!» – бросил он своему секунданту.

– Нет, постойте! – вдруг бешено воскликнул Пушкин. – Вы думаете, вышли сухим из воды? – вскричал он, адресуясь к Арбеневу. – Видит Бог, это не так! Вы подлец, милостивый государь, и только что совершили гнусный поступок! Вам неведомо понятие чести! И теперь я требую у вас удовлетворения!

– И вы хотите удовлетворения? Тоже? Что ж! Извольте! – с ледяным спокойствием проговорил Арбенев. – Я проучу вас прямо здесь и сейчас!

– Доктор, не угодно ли вам стать моим секундантом? – обратился к лекарю Пушкин.

– Прямо теперь? И здесь? – забормотал тот. – Когда только был убит господин полковник? А впрочем, что ж. Ему не поможешь! Извольте!

Поручик заново зарядил пистолеты. Доктор с поклоном подал их Пушкину и Арбеневу.

Стрелялись на тех же условиях, у тех же барьеров. Тело полковника прикрыли шинелью.

Пушкин, который всюду ходил с железной палкой в осьмнадцать фунтов[11] весом – упражнял руку, чтобы всегда была верной, и стрелял, тренируясь, едва ли не ежедневно, в себе не сомневался. Но сумеет ли он пережить выстрел Арбенева, которому он, по известным ему самому (и покойному Рославлеву) соображениям, мысленно отдал право стрелять первым?

Они стали сходиться. Пушкин подошел к барьеру и спокойно ждал, повернувшись боком и закрывшись пистолетом. Арбенев медлил. Наконец он прицелился и выстрелил. Пуля сбила шляпу с головы Пушкина.

Первым порывом Арбенева после своего выстрела было – бежать.

– Стойте, милостивый государь! – громовым голосом скомандовал Пушкин. – К барьеру!

Сузив глаза, тот стал боком. Пушкин прицелился.

– Вам должно быть известно, как я стреляю, – молвил он, обращаясь к сопернику. – Из знакомого пистолета я в карту промаха на пятнадцати шагах не дам. А этот пистолет мне знаком. И уж ваш толоконный лоб или подлое сердце прострелить сумею.

– Хватит разговоров! – воскликнул его визави. – Действуйте!

– Но я могу пощадить вас. Я выстрелю на воздух, если вы прямо здесь и сейчас откроете мне, ради какой державы ведете свою шпионскую деятельность? Как давно являетесь ее конфидентом? Какой персоне поставляете свою информацию?

– Стреляйте, Пушкин! Я не скажу вам ничего! – вскричал Арбенев, однако голос его предательски дрогнул.

– Говорите же! И я пощажу вас! Во имя памяти полковника Рославлева! Говорите!

– Ах все равно!.. Я раскрыт, верно? И моя деятельность, как конфидента, кончена… Я же не смогу убить и вас, Пушкин, и вас, любезный доктор, и вас, поручик!.. Так смотрите же, Пушкин! Вы дали мне слово! Надеюсь, не выстрелите.

– Выстрел мой останется за мною. Говорите же!

– Я собираю информацию для английской короны; действую я как конфидент его королевского величества, со времен Венского конгресса 1814 года. Чего ж вам еще?

– Кому вы поставляете вашу информацию?

– Английскому посланнику сэру Эдварду Дисборо. Вы удовлетворены?

– Вы презренный трус, предатель, бесчестный человек и убийца!

– Хотите, чтобы я снова вас вызвал, Пушкин? Не выйдет. Лучше стреляйте, если имеете такое намерение!

– Что ж, – воскликнул молодой поэт, – выстрел этот мой теперь останется за мною! И берегитесь! Если я когда-то встречу вас, не сомневайтесь: продырявлю ваш лоб с наслаждением.

Арбенев только усмехнулся и через секунду уже вскакивал на своего коня.

Больше его ни в Кишиневе, ни в России не видели.

Говорили, что через бессарабские земли он пробрался в охваченную восстанием Грецию, а там ему удалось проскользнуть на английский корабль и на нем доплыть до Альбиона.

Выстрел навсегда остался за Пушкиным – как и перстень с иудейскими письменами, который убитый полковник Рославлев завещал ему в ночь перед дуэлью в случае своей смерти.

Пушкин, великий мистификатор, и в письмах своих, и в стихах недвусмысленно давал понять, что кольцо подарено ему на Юге некой красавицей; потом пушкинисты называли имя Елизаветы Ксаверьевны Воронцовой, жены следующего (после генерала Инзова) наместника Новороссии графа Воронцова.

Правды так никто и не узнал.

Граф Милорадович, завербовавший Пушкина, был убит в несчастный день декабрьского возмущения, последовавшего за смертью царя Александра и воцарением Николая Александровича.

Перстнем этим поэт запечатывал свои письма – известно почти восемьдесят оттисков, сделанных им.

В ночь его смерти Василий Андреевич Жуковский, как он сам писал, собственноручно снял его с руки поэта и хранил у себя.

Но на том история печатки только начиналась.

Наши дни. Сентябрь 2021 года.

Москва.

Богоявленский

В Шереметьеве самолет подогнали к трубе, и Богоявленский, как пассажир «бизнеса», вышел в первых рядах.

Так хорошо было лететь, что хотелось, чтобы полет длился и длился. И жаль покидать гостеприимный салон. Сорокалетняя стюардесса, кажется, удивилась, что он не продемонстрировал к ней явного мужского интереса и даже телефончика не спросил. «Но нет, дорогая, прощай навсегда, и если навсегда, прощай – как говаривал Пушкин. – Ты останешься во мне прекрасным воспоминанием».

Внутри бултыхались как минимум бутылки две игристого, поэтому настроение поэта было самым радужным. Хотелось поскорей вернуться домой и приступить к разработке (как он это для себя по-шпионски определил) артиста Андрея Грузинцева, а не чтобы в пути настигло похмелье.

Сумку из багажа он тоже получил быстро: сказалась наклейка на ручке: «priority». Сразу у ленты конвейера заказал себе через приложение такси, да выбрал машину бизнес-класса – не мог же он идти после столь впечатляющего полета на понижение!

Шофер, в безупречном костюме с галстучком, приветствовал его молчаливым поклоном. Сумку Богоявленский ему не дал, погрузил рядом с собой на заднее сиденье. Водитель протянул ему транспарант: «Я глухонемой», а потом продемонстрировал на своем телефончике адрес Богоявленского: Московская область, поселок Красный Пахарь, улица Дачная, дом семь.

Можно было только порадоваться такому извозчику – обычно в дорогих машинах водители молчаливы, но иногда все равно приходится сдерживать болтунов.

Богоявленский не стал рассматривать выдранную страничку из журнала – хотел сэкономить впечатление до того момента, как разложит лист на столе в своем кабинете, рассмотрит перстень в настоящую, не электронную лупу. Не хотелось раньше времени разочаровываться, если вдруг ошибся, и одновременно крепла уверенность в том, что украшение – то, что он ищет. Ведь не могло же оно пропасть бесследно! Должно ведь оно было рано или поздно проявиться! И ответ на вопрос, знает ли Грузинцев, чей перстень он носит, тоже предстояло оставить как минимум до завтра.

После Пушкина судьба печатки до какого-то момента оказалась изучена. Про нее даже в «Википедии» в отдельной статье писали.

Сначала им владел Василий Андреевич Жуковский – по праву неофициального наследника «солнца русской поэзии», друга, посмертного душеприказчика и особы, близкой к престолу. «Снял я кольцо с мертвой руки его» – так, кажется, выражался Василий Андреич о пушкинской печатке.

Потом талисман достался – что вполне естественно! – сыну Жуковского по имени Павел и по отчеству Васильевич. И он, Жуковский-младший, в конце концов заварил ту кашу, которая и по сию пору никак не расхлебается.

А именно: в семидесятых годах девятнадцатого века Павел Васильевич решил, что перстень должен достаться наследнику славы Александра нашего Сергеича. И хоть в ту пору, в 1860-х и 1870-х, творили, к примеру, Тютчев, Фет, не говоря уже о Некрасове, Жуковский-младший совершил финт ушами и передал талисман не кому-нибудь, а Ивану Сергеичу Тургеневу.

Тургеневу, подумать только! Почему, спрашивается? Тургенев, конечно, стихи пописывал, и целые поэмы печатал, и слова романса «Утро туманное, утро седое» ему принадлежат. Но в ту пору, когда ему перстень достался, он даже предсмертные свои стихотворения в прозе еще не написал: ты одна, дескать, мне отрада, великий, могучий, живой и свободный русский язык.

Почему же Жуковский-младший назначил кольцо ему – прозаику, а не никак не поэту? Нет ответа. Но факт остается фактом.

Потом восторженный Тургенев по поводу волшебного кольца говаривал следующее… Богоявленский достал из сумки планшет, нашел нужную интернет-закладку и стал читать: «Я очень горжусь обладанием пушкинским перстнем и придаю ему так же, как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю русской современной литературы с тем, чтобы, когда настанет «его час», граф Толстой передал мой перстень, по своему выбору, достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями…»

Но где господин Тургенев об этом говорил? Предъявите, что называется, источник! Ведь ни в дневниках классика, ни в письмах его ничего подобного нет! Вот ссылка: да, но то не статья тургеневская была, и не письмо, а просто с его слов записал какой-то русский вице-консул в Далмации (или, по-нашему, Хорватии и Черногории) Василий Богданович Пассек… Пассек любил пописывать, в «Русской Речи» публиковался, мог и наврать или приукрасить для красного словца… Да и сам Иван Сергеич восторженным господином был, мог и не такое, в приступе великодушия, припустить…

Хотя странно – правда, странно! – что Тургенев хотел Толстому пушкинскую печатку передать. Ведь оба классика едва не поубивали друг друга…

История перстня – глава третья.

Минул 41 год со времени его первого явления.

1861 год, май.

Российская империя, имение Степановка Мценского уезда Орловской губернии

Итак, два будущих классика русской литературы прибыли в гости к третьему… Но нет, третьего в классики записывать поостережемся, не выбился он чином, хотя в школьные хрестоматии попадал неоднократно. Чего стоит хотя бы это: «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало, что оно горячим светом по листам затрепетало…»[12]

Скажем иными словами: Тургенев и Толстой приехали вместе в гости к Афанасию Фету – звучит, честно говоря, как строчка из Хармса: «Однажды Тургенев, Толстой и Фет…» Хотя при чем тут Хармс! Ведь в самом деле: имеется известный, изученный, доказанный факт: прибыли оба будущих классика в имение Фета – Степановку…

Богоявленский на минуту отвлекся, чтобы посмотреть в инете, а что собой представляет сие имение нынче. Задал в поиске название. Однако нескольких любительских фотографий и заметки в «Живом Журнале» оказалось довольно, чтобы понять: ничегошеньки к двадцать первому веку от него не осталось. Заросшие поля, куда проехать можно только на «газике», памятный камень да мелеющий заброшенный пруд, о былой рукотворности которого напоминает лишь его идеальная овальная форма…

Надо иметь в виду, что тогда, в 1861-м, как Толстой, так и Тургенев не слишком походили на свои канонические изображения, с которых впоследствии наделали гравюр, понарисовали портретов и понаразвешивали в кабинетах литературы по всей Рассее-матушке. Лев Николаевич мало общего имел с полуопереточным лысым босоногим стариком с окладистой седой бородой, в посконной рубахе, подпоясанной кушаком. Начать с того, что тогда, в мае 1861-го, ему еще и тридцати трех лет не исполнилось, по нынешним хипстерским временам – молодой, практически не оперившийся, ищущий себя… Хотя граф уже успел повоевать на Кавказе и в Крыму и прогреметь среди читающей России своими «Севастопольскими рассказами» и трилогией о детстве-отрочестве-юности.

Одет Лев Николаевич был щегольски, по парижской моде, и после офицерских усов еще только запускал свою знаменитую бороду, которая была далеко не такой окладистой, как в старости, и, разумеется, нисколько не седой, а очень даже черной. Граф к тому моменту вернулся из длительного путешествия по Европе, в Лондоне он слушал лекцию Диккенса, не раз встречался с Герценом и, в видах образования крестьян, изучал труды современных педагогов. Он содержал в своем имении школу, был не женат, но жил с крестьянкой, которая в прошлом году родила ему сына, вел скрупулезный дневник и слыл азартным, но неудачливым карточным игроком.

Тургенев был Толстого на (без малого) десятилетие старше; минуло ему сорок два; борода его и волосы начинали седеть. Мужчина он был корпулентный, высокий (даже по нынешним временам – 192 сантиметра), с намечающимся брюшком. Он уже прогремел своими произведениями не только в России, но и по всей Европе. Его «Записки охотника» и «Му-му» перевели на европейские языки, в России имели большой успех «Дворянское гнездо» и «Накануне».

Когда-то Тургенев Толстого, как старший товарищ, поддерживал. Благословлял бросить воинскую службу и заниматься одной литературой, помогал печататься. Одно время Толстой даже жил у него на квартире в Санкт-Петербурге.

Однако теперь отношения у будущих классиков испортились. Бог его знает, зачем их свел в тот раз Фет? Помирить? А может, наоборот, стравить еще сильнее – водился за Фетом, говаривали, подобный грешок?

Разлад начался, когда у Тургенева случился роман с единственной и любимой сестрой Толстого – Марией. Классик даже описал их отношения в короткой повести «Фауст». Главный герой, явное альтер эго автора, знакомится с барышней по имени Вера с (забавно звучащей для современного уха) фамилией Ельцова. Когда ей исполняется семнадцать, герой просит ее руки, но почему-то не у самой Веры, а у ее матери, Ельцовой-старшей. Мать ему отказывает, и тот, как будто даже радостный, уезжает восвояси. Проходят годы. ГГ (Главный Герой) возвращается в деревню и снова встречается с Верой. Мамаша ее умерла, а она сама благополучно замужем и уже имеет пару детей.

ГГ замечает, что героиня совершенно не любит художественную литературу, и берется ее образовывать – явный, конечно, предлог в рассуждении чего-то большего. Он всё читает ей (на немецком) гётевского «Фауста» в китайской беседке в ее имении – до тех пор, пока Вера ни восклицает однажды: «Зачем вы это делаете! Ведь я люблю вас!» – и целует его. Влюбленные уславливаются встретиться у задней калитки, ГГ приходит – а Веры нет.

В имении тем временем – суета, отъезжает врач. Оказывается, когда Вера бежала на свидание, ей явилась умершая мать, запретила связь на стороне и сказала, что заберет ее с собой.

И – забрала. Вера через пару дней умирает, а ГГ занимается тем, что очень любили делать тургеневские герои: тоскует, сетует и плачет.

Возможно, в повести Иван Сергеевич потаенные свои желания воплотил – потому что в реальной жизни, хоть роман случился, он никакой руки и сердца у Марии Николаевны Толстой не просил, а, напротив, сбежал в Париж к своей возлюбленной, певице Полине Виардо.

Марию Николаевну Толстую многие, прочитав повесть, узнали. А ведь она в ту пору, как и ее литературное воплощение, была замужем, да еще обременена не двумя, как в произведении, а четырьмя детьми. Муж ее (кстати, ее собственный троюродный брат, по фамилии, не поверите, Толстой) оказался, как все уверяли, редким подлецом и проходимцем, не пропускал ни одной юбки, много пил и супругу тиранил. И Мария была бы счастлива, конечно, с супругом разойтись и стать женой европейски образованного барина-литератора Тургенева.

Но увы, увы. Только Мария Толстая решилась от супруга уйти и потребовать развода, Тургенев от ее любви практически сбежал – за что пылкий Лев Николаевич, который свою сестру обожал, неоднократно, в дневниках и письмах своих, а может, и в заглазных разговорах, последнего «подлецом» именовал. Да и кому понравится, когда горячо любимую сестру, пусть и в художественном произведении, но «убивают»!

Притом Иван Сергеевич – утонченный, рафинированный и никак не решающийся никому из своего круга предложение сделать – имел к описываемому времени, к 1861 году, дочь, тоже от дворовой, и уже на выданье. Звали ее Прасковья, но Тургенев переименовал ее в Полину, или Полинетт (то есть маленькая Полина), и отдал воспитываться в семью своей возлюбленной Виардо.

«Тесно сойтись нам невозможно, – писал Тургенев о Толстом (все тому же Фету), – мы из разного теста слеплены»[13].

Но все-таки съехались они в мае 1861-го – зачем, Бог весть.

Встреча началась с юмористического эпизода, который тоже звучит как анекдот, а ведь на самом деле имел место быть, и даже в хроники жизни обоих писателей вошел.

К тому времени Тургенев как раз окончил своих «Отцов и детей». Напечатан роман еще не был, и Иван Сергеевич привез его своему младшему товарищу Толстому в рукописи прочитать. Тот взялся; прилег на диван – однако, уставший с дороги, р-раз и уснул. А когда проснулся, над брошенной рукописью – увидел спину удалявшегося из комнаты Тургенева. Естественно, у того обида возникла. Какого творческого человека не заденет, когда уважаемый коллега над его произведением похрапывает!

Эх, Иван Сергеевич, Иван Сергеевич! Знал бы он, сколько поколений школьников, принужденных читать «Отцов и детей», будут над романом засыпать – а сколько, напротив, станут им воодушевляться и вдохновляться, плакать над ним! – вряд ли на своего молодого литературного соратника обижался бы. Но ничего не мог с собой поделать – разобиделся, хотя и слова не сказал, и дала о себе знать эта досада уже на следующий день.

Утром за завтраком будущие классики сошлись за чаем, рассаженные по обе стороны от хозяйки дома, супруги Фета – Марии Петровны. Завели светский разговор, который скрупулезнейшим образом воспроизведет впоследствии муж ее Афанасий Афанасьевич – впору пожалеть, почему во время всего жизненного пути каждого из титанов мысли и пера не сопровождал столь высоко литературно одаренный человек и не записывал за ними все их слова и действия.

Светская беседа зашла о той самой незаконной дочери Тургенева, Полинетт, которая в семействе Полины («большой») Виардо воспитывалась. Старший классик разливался, рассказывая о том, как барышне приставили англичанку-гувернантку, а также что ей выдается особенная сумма на нужды благотворительности. Не терпевший ни малейшей позы и фальши Толстой понемногу закипал.

– Гувернантка-англичанка, – молвил Иван Сергеевич, – требует теперь, чтобы Полинетт забирала у бедных их худое белье, самолично чинила его и возвращала им.

– И вы находите это правильным? – с задором проговорил младший из классиков.

– Да что же тут плохого? – удивился Тургенев.

– А я считаю, что богатая, разряженная девушка, склоняющаяся над зловонными лохмотьями, представляет собой самую театральную, неискреннюю сцену.

Тут вскипел Иван Сергеевич. И впрямь: верх неучтивости и обиды высказывать родителю нечто осуждающее по поводу его отпрыска – пусть даже и незаконного! Раздувая ноздри, старший из классиков выкрикнул младшему:

– Я прошу вас мне этого не говорить!

– Да отчего же мне не говорить того, в чем я абсолютно убежден?

– Перестаньте, господа! – крикнул Фет, но было поздно.

Взбешенный Тургенев чуть не бросился на Толстого.

– Тогда я вам вашу рожу разобью! – выкрикнул он, а потом схватился за голову и выбежал из комнаты. Но через минуту вернулся и, весь бледный, попросил прощения у хозяев, Фетов:

– Простите, господа, мне мой недостойный поступок, я глубоко в нем раскаиваюсь.

Оба они, и Толстой, и Тургенев, немедленно отбыли из Степановки – каждый в свое имение.

Но история тем не закончилась. Последовал обмен гневными письмами; Толстой требовал дуэли; притом стреляться рекомендовал не по-дворянски, когда, дескать, съезжаются на опушке трое литераторов с дуэльными пистолетами и двое палят в воздух, а потом все вместе отправляются пить шампанское. Нет, он предлагал из охотничьих ружей, чтоб наверняка.

До сих пор считается, что дуэль не состоялась. В самом деле: свидетелей – секундантов или доктора – нет. Оба классика по этому поводу молчат. Не писали и не говорили о свершившемся поединке ничего, даже на смертном одре. Но кто знает (думал Богоявленский), может, они и съехались, как требовал Толстой, на опушке леса с охотничьими ружьями, один против другого, без свидетелей и секундантов?

Раз один на один и втайне, значит, оба приехали верхом.

Первым наверняка прибыл более горячий, нетерпеливый и молодой Толстой.

Вскоре пожаловал и вальяжный Тургенев.

Природа стояла в великолепии. Птицы наперебой приветствовали восход утреннего светила. Роса, обильно украсившая молодые травы, омачивала брюки дуэлянтов чуть не до колена… (Далее мы выпускаем два абзаца описания природы в духе г. Тургенева).

– Предлагаю, во избежание дальнейших кривотолков: тот из нас, кто останется жив в результате нашего поединка, скажет, что произошел несчастный случай на охоте, – задорно воскликнул давно спешившийся и обдумавший все детали Толстой.

– Не выйдет, – с мрачной решимостью ответствовал Тургенев. – Я оставил своим слугам письмо, в котором объясняюсь по поводу предстоящего поединка; приказал отправить его, в случае моей безвременной кончины, в Париж, госпоже Виардо.

– Какая жалость! Что ж! Если мне сегодня изменит удача, вы можете уничтожить свое послание и говорить всем, что я пал жертвой несчастного случая.

– И Фет, и жена его, и слуги наши все равно скажут, что между нами была ссора.

– Хорошо же! Тогда пусть оставшийся в живых сам найдет для общества объяснения случившемуся. А мы приступим. Предлагаю стреляться на пятнадцати шагах!

– На пятнадцати? Из охотничьих ружей?! Это невозможно! Мы попросту убьем друг друга!

– Хорошо, давайте на двадцати, но это моя последняя вам уступка, господин Тургенев.

– Ах, Лев Николаевич! Обычно в случае традиционной дуэли на этом месте всегда выступали секунданты и предлагали вышедшим на поединок примириться; я же, за неимением оных, сам предлагаю сделать это. Я был непозволительно груб с вами. Уже принес письменно мои извинения вам и семейству Фетов, чего ж еще?

Тургенев был бледен как мел. Толстой смотрел на него исподлобья, слегка набычившись. Иван Сергеевич продолжал:

– Да, мы разные люди, и нам никогда не сойтись. Но давайте пожмем друг другу руки, простим друг друга и разойдемся навсегда, чтобы больше никогда уже не встречаться!

– Вам нечего прощать меня. Я никак вас не оскорбил.

– Что ж! Вымаливать у вас извинений не буду. Я вижу, господин Толстой, вы не только храбры, но и упрямы. Не знаю, как на войне, но в современном общежитии у подобных господ есть много шансов, чтобы покинуть наш мир прежде установленного им времени. Например, в результате несчастного случая на охоте.

– Прекрасно же! Значит, будем драться.

Отсчитали двадцать шагов. В качестве барьеров бросили на траву свои пыльники, сразу ставшие мокрыми от росы. Стоя рядом, плечом к плечу, зарядили ружья; наконец, разошлись по барьерам.

– Готовы? – выкрикнул Толстой.

– Вполне.

Тогда младший из классиков прокричал:

– Я хотел поставить вас к барьеру и посмотреть. Что ж, мое желание исполнено. И теперь я могу сказать, что я вас прощаю, – и с этими словами Толстой поднял ружье и дважды выпалил из двух стволов.

– Слава Богу! – воскликнул Тургенев, размашисто перекрестился и тоже выстрелил в небеса.

– Только никакого шампанского мы вместе пить все равно не поедем, – усмешливо заметил Лев Николаевич, – прощайте же, Иван Сергеевич! – Он подобрал с земли свой пыльник, приторочил ружье к седлу и вскочил на коня.

«Могло такое случиться? – думал Богоявленский, покачиваясь на кожаных сиденьях люксового авто. – Да запросто!»

Трудно сказать, что было бы, когда б дуэль и впрямь состоялась.

Толстой, боевой офицер, стрелял не худо.

Иван Сергеевич тоже был знатный и меткий охотник. Поэтому, если б решили биться до смерти, ждать беды. История российской литературы имела шанс потечь по совершенно другому руслу. Могли бы два (несостоявшихся) классика друг друга насмерть уложить – в дуэльной истории бывали подобные случаи.

Ладно, Тургенев – он к тому моменту основные свои хиты написал, вот и хрестоматийные «Отцы и дети» были готовы. Хотя все равно жалко – не появилось бы романов «Новь» и «Дым», и «Стихотворений в прозе» не случилось, включая гимна могучему, великому, правдивому и свободному русскому языку. Не было бы ни ужинов с Флобером и Доде, ни мощного продвижения русской литературы в Европе, чем европейски образованный Тургенев всю жизнь занимался.

Но Толстой, если б пал на той дуэли, потерял куда больше – и мы вместе с ним! Ведь к 1861-му не написаны были ни «Война и мир», ни «Анна Каренина», ни (естественно) «Воскресение».

Не случилось бы толстовского учения и яростного отрицания православной религии, которые весьма расшатали и без того некрепкое здание самодержавия. И кто знает, может, ни Октябрьской революции в итоге не произошло бы, ни Махатма Ганди (корреспондент и последователь Толстого) не прозвучал с такой силой с толстовскими идеями ненасилия…

Однако тогда, в 1861-м, Тургенев письменно, хотя и в затейливой форме извинился: «…увлеченный чувством невольной неприязни, в причины которой входить теперь не место, я оскорбил Вас безо всякого положительного повода с Вашей стороны и попросил у Вас извинения. Происшедшее сегодня поутру показало ясно, что всякие попытки сближения между такими противоположными натурами, каковы Ваша и моя, не могут повести ни к чему хорошему; а потому я тем охотнее исполняю мой долг перед Вами, что настоящее письмо есть, вероятно, последнее проявление каких бы то ни было отношений между нами»[14].

Немного позже он укатил в Париж. Потом они еще обменялись нелицеприятными письмами – и в течение семнадцати лет друг с другом никакой связи не поддерживали.

Но спустя годы Лев Николаевич сделал первый шаг и написал старшему собрату в Париж проникновенное письмо, оно датировано апрелем 1878 года и есть в собраниях сочинений: «…Пожалуйста, подадимте друг другу руку, и, пожалуйста, совсем до конца простите мне все, чем я был виноват перед вами. Мне так естественно помнить о вас только одно хорошее, потому что этого хорошего было так много в отношении меня. Я помню, что вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как вы любили и мое писание, и меня. Может быть, и вы найдете такие воспоминания обо мне, потому что было время, когда я искренне любил вас. Искренно, если вы можете простить меня, предлагаю вам всю ту дружбу, на которую я способен»[15].

Как рассказывали, Иван Сергеич по получении письма плакал и немедленно отвечал в столь же высокопарном стиле: «С величайшей охотой готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую мне Вами руку. Вы совершенно правы, не предполагая во мне враждебных чувств к Вам; если они и были, то давным-давно исчезли, и осталось одно воспоминание о Вас, как о человеке, к которому я был искренне привязан; и о писателе, первые шаги которого мне удалось приветствовать раньше других, каждое новое произведение которого возбуждало во мне живейший интерес. Душевно радуюсь прекращению возникших между нами недоразумений»[16].

«Вероятно, – думал Богоявленский, – именно к тому времени примирения и относится столь странное желание Ивана Сергеевича передать после своей кончины пушкинскую печатку Льву Николаевичу».

Кстати, интересно, как сложились потом судьбы тех, кто на дальних планах, как внесценические персонажи, присутствовал при знаменитой ссоре 1861 года.

Богоявленский нашел в Сети закладки, которые некогда делал, когда начинал разыскивать пушкинское кольцо и готовил очерк для журнала.

Свою внебрачную дочку Полинетт Тургенев вскоре выдал замуж с громадным по тем временам приданым в 150 тысяч рублей. В браке она оказалась не очень счастлива, двое детей в итоге не принесли ей внуков, и род Ивана Сергеевича по прямой линии пресекся. Умерла Полина-младшая во Франции в новейшие времена, в 1918 году.

«Было бы логично и интересно, если бы перстень отошел к ней, – думал Богоявленский, – но нет».

Мария Толстая, сестра Льва Николаевича, уйдя все-таки от мужа-негодяя, искала себя: влюбилась в шведа-виконта, прожила с ним три года, родила от него – коллизии ее жизни брат отчасти в «Анне Каренине» отразил. Когда умер старший сын Марии, она удалилась в монастырь в Шамордино. Именно к ней Толстой бежал перед смертью из Ясной Поляны, она его уговаривала исповедаться и причаститься, но не вышло…

А после примирения 1878 года классики продолжали дружить, и Тургенев Толстого несколько раз в Ясной Поляне навестил. Они, кажется, больше не ругались – во всяком случае, история сие не зафиксировала. Иван Сергеевич умер в 1883-м от рака – вот только Полина Виардо после кончины Ивана Сергеевича никакого пушкинского кольца никакому Толстому (как ее возлюбленный обмолвился) не передала. И правильно сделала – а кто бы, спрашивается, стал передавать!

Потом еще долго, долго Павел Васильевич Жуковский просил-умолял, чтобы она кольцо таки вернула, и дело кончилось в конце концов тем, что…

Богоявленский оторвался от своих мыслей. Они приехали.

Водитель помог ему донести сумку до крыльца. Литератор, растроганный и этой подмогой, и самой фигурой глухонемого извозчика, который, несмотря на тяжелую инвалидность, трудился, зарабатывал денежки, отвалил ему полтысячи чаевых.

Кошечка по кличке Мася (как бы праправнучка той, что жила в его семье в Люберцах, когда он был ребенком) кинулась литератору в ноги. Стала тереться и жалобно мявкать, словно говоря: «Я соскучилась! Как долго тебя не было!» Ему тоже казалось, что да, отсутствовал он бог знает сколько, хотя прошло всего двое с небольшим суток. Раньше, чем разделся, Боголюбский наложил ей ложечкой из банки мокрого корма – плошка была вылизана начисто, хотя сухого стояло полное блюдечко. Кошка начала жадно есть, а он поменял ей туалет.

Кошка составляла единственную его отраду. Женат был Боголюбский трижды, да ни одна из жен в его жизни не задержалась. Единственный сын (от самой первой) давно вырос, работал где-то в Англии и знаться с Боголюбским особо не хотел – а он и не настаивал.

Ему было хорошо одному. Сам себя в качестве жизненного компаньона он полностью устраивал. Ему говорили, что он эгоист и эгоцентрик, а он гордо отвечал: «Да! А каким еще должен быть поэт?» Ему говорили, что он погряз в одиночестве, взирая на жизнь из окна своего автомобиля, а он гордо отвечал: «Да, и что? Я сам себе интересней всего человечества».

Поговорить можно было с кошкой, с холодильником, телевизором или социальными сетями. Ни за кого ответственности он больше не хотел нести и ничьего вмешательства в свою жизнь не терпел.

После шампанского хмель оказался нестойким. Он испарился еще на подъезде к дому. К счастью, итальянское игристое в «бизнесе» оказалось хорошим и не оставило ни больной головы, ни изжоги.

Время шло к полуночи. Слава богу, никто из соседей или случайных телефонных собеседников не будет мешать его занятиям.

Боголюбский поднялся на второй этаж в свой кабинет и взялся за дело, которое долго предвкушал: достал из кармана выдранный в самолете глянцевый лист бортового журнала и стал рассматривать фото актера Грузинцева. Точнее, его палец с перстнем.

Именно указательный палец, а никакой другой убеждал, что перстень у артиста – тот самый, пушкинский. Насколько Боголюбский знал историю печатки, кольцо было здоровенным, потому Александр Сергеевич если его носил, то на большой палец надевал. С ним он и на портрете Тропинина запечатлен. И на портрете Мозера – как раз на большом, на левой руке.

Но теперь, за два века, человечество подросло – да и сам Пушкин далеко не гигантом был. Потому перстень, что ему был впору на большом, актеру оказался в самый раз на указательном. Тем более актерище вообще выглядел гигантом: красивый накачанный шкаф, подлинный герой-любовник. Блондинка на снимке, едва достававшая ему до плеча, только оттеняла его стати.

Но Боголюбский сосредоточился на талисмане. Да, золотой, или, как оперативники в протоколах пишут, желтого металла. Камень, как и говорилось в описании пушкинского кольца, похож на сердолик. И в лупу можно разглядеть на печатке нечто напоминающее иудейские письмена.

Знает Грузинцев происхождение перстня? Где взял? Давно ли он у него?

Да и кто он вообще, этот самый Грузинцев? Богоявленский отечественное кино и сериалы смотрел редко, фамилии такой никогда не слышал, смазливой рожицы не видел.

Поглядел в «Википедии». Стандартный (для актера) жизненный путь: родился на Кубани в 1984-м, вырос в Москве, поступил в ГИТИС. Сейчас играет в Театре на Маросейке, занят в антрепризах, много снимается. Женат, трое детей: двое от второго брака, один – от первого. Жена – Влада Грузинцева, урожденная Колонкова, у нее тоже есть дочка тринадцати лет.

Боголюбский открыл «Кинопоиск»: мама дорогая, актеру нет и сорока, а фильмография – больше семидесяти лент, в основном сериалы. И у каждого – оценки не выше семерки по десятибалльной шкале; стандартный серый поток с редкими (наверное) вкраплениями золотого: есть какие-то два сериальчика со средним баллом выше 7,5.

И ни одной «литературной» роли ни в кино, ни в театре. Ни экранизаций Пушкина, ни костюмных мелодрам, ни драм из жизни писателей – в героях сплошные капитаны полиции, летчики, военные, журналисты. Есть надежда, что печатка попала артисту в руки случайно, истории ее он не знает, подлинной цены не ведает.

Но давно ли она у него? Может, просто вручили ему для журнальной съемки как реквизит, покрасоваться? А после фотосессии кольцо у него благополучно отобрали и положили куда-то в запасники?

Из кухни поднялась в кабинет независимая Мася, остро пахнущая мерзкой кошачьей едой. Как у себя дома запрыгнула на стол, стала расхаживать по клавиатуре, тереться. Жалко было гнать ее, и так скучала животина в пустом доме двое суток. Оставалось терпеть.

Богоявленский актерскую породу немного знал, сталкивался с этим племенем. Догадывался, что Актер Актерычи нынче в интернетах царят. Он и сам соцсеть «Полиграм» временами пользовал – даже по вдохновению какие-то фоточки туда выкладывал, пейзажики. Или, когда ему, к примеру, вручали какую-нибудь затхлую литературную премию. Или организаторы подгоняли фоточки с читательских встреч в магазинах или библиотеках. Пусть конкуренты (а таковыми он воспринимал всех пишущих) полюбуются, какие толпы поклонников он до сих пор собирает.

Но ему, с его тысячью друзей, с Грузинцевым, конечно, не сравниться. Он заглянул к тому на страничку, подписался на его аккаунт. Боже ты мой, у актера без малого миллион последователей!

Богоявленский стал жадно просматривать его фото. Везде Актер Актерыч гарцевал, позировал, выставлялся. Демонстрировал свои «кубики» и идеальные бицепсы с трицепсами, стоя в ярко-голубой воде теплого моря; примерял с женой пижамы на фоне стильного дивана, плавал на яхте на Лазурном Берегу. Или качал мышцу в спортзале, ласкал девочек-дочурок и падчерицу, позировал на съемочной площадке. А вот парадные фотки, вся семья в сборе: артист в обнимку с женой, а рядом падчерица-подросток и две девочки крохи-погодки, наверное, четырех-пяти лет.

Встречалась и реклама: банка, тех же пижам, авиакомпании. Довольно косноязычно изложенные оплаченные восторги. Оставалось только развести руками: за какие-такие заслуги у Актер Актерыча и слава, и, как ее производное, деньги?

Однако, рассматривая в компе чужую ленту, писатель прежде всего глядел на руки артиста. На последних снимках и видео – этой недели, прошлой – кольца не было. Сердце у него упало.

Он стал отматывать интернет-ленту дальше! Вот он. Да, перстень впервые появился на руке Грузинцева четыре месяца назад, на фотографиях с кинопремии, одну из которых он углядел в самолетном журнале. И еще была парочка постановочных – не в тот же день, но близко. С черными пиджаками, водолазками, блейзерами, в которых при параде фотографировался артист, кольцо и впрямь гляделось идеально.

«Это могло значить все что угодно. Взял перстень на время. Поносил, разонравилось, сдал в ломбард или передарил. Забросил куда-нибудь в дальний ящик. Или вовсе потерял».

У фоток в интернете имелся неоспоримый плюс: их можно сколь угодно растягивать, увеличивать. Теперь Богоявленский рассмотрел кольцо во всех подробностях, убеждаясь в том, что оно – то самое.

Вот интересно: ведает ли Грузинцев провенанс украшения? Или для него это просто красивая, хоть и старинная, побрякушка? Если знает, что печатка пушкинская, один разговор. А если вдруг нет – совсем другой.

Что Богоявленский хотел с вожделенным перстнем сделать? Как его заполучить? Выкупить, обменять на что-нибудь, украсть? Он пока не имел ни малейшего представления. Для начала следовало познакомиться с Грузинцевым и убедиться, что кольцо находится у того в руках.

Но как?

Он же не будет к приме приходить, словно поклонник, с цветами на премьеру или ждать у служебного входа Театра на Маросейке. Или в директ ему писать. Нужно искать подходы.

Мася давно перестала ластиться и прилегла на диван, удовлетворенная тем, что хозяин никуда не исчезает.

Богоявленский встал из-за компьютера. В голове потихоньку складывался план.

Поэт спустился на первый этаж. Кошка последовала за ним. Проверила, на всякий случай, плошку с едой: ничего новенького не появилось – и укоризненно глянула на писателя.

Улетучившийся хмель требовал подзавода. В холодильнике у него всегда стояла наготове бутылка-другая шампанского: чтобы оказалось под рукой, если вдруг понадобится что-то отметить. Например, примирение на дуэли.

В баре, конечно, имелись и виски, и коньяк, и бордо с кьянти. Но он не то чтобы верил в старую студенческую, журфаковскую еще примету, запрещавшую мешать напитки, изготовленные из различных продуктов: мол, начал с винограда, продолжай виноградом, а не пойлом из кукурузы или ржи. И не то чтобы решил отметить возникновение в его жизни вожделенного перстня – просто захотелось продолжить игристым. И он открыл бутылочку просекки – как раз недалеко ушел от самолетного ассортимента.

Богоявленский любил, чтобы все было красиво, даже если пребывал в одиночестве, наедине с собой. А может, когда один, особенно хочется красоты, потому что кто еще способен с той же силой оценить прекрасное, как не он сам! Поэт достал хрустальный бокал фирмы «Лерой и Босх», а бутылочку поместил в серебряное ведерко, куда льду из холодильника насыпал. Так шампанское показалось гораздо вкуснее.

Время шло к часу ночи. Однако он знал, что киношники часто тусуются по ночам. Вечно у них то съемки, то пересъемки, то монтаж. В конце концов, он ничего не терял, правил приличия не нарушал.

Написал в вотсапе знакомому продюсеру Илье Петрункевичу. Нынче в кино рулят именно продюсеры. Время, когда главной фигурой в кинопроцессе был режиссер, осталось в советском прошлом. Теперь режиссер-постановщик – такой же наемный персонал, как девушка с хлопушкой или буфетчица; правда, самый высококвалифицированный и капризный. Но решают все не они, а продюсеры – как люди, которые башляют (или добывают деньги).

С Петрункевичем Богоявленский знаком был лет семь. Когда с деньгами совсем худо стало, знакомые привели его к нему: подхалтурить. Петрункевич поэту понравился. На вид он был маленьким, толстеньким, лысеющим живчиком. Однако при этом – важным, очень самоуверенным, если не сказать самовлюбленным. Но, главное, он не исчезал с горизонта неожиданно, не кидал с деньгами (как часто случалось в киношной среде), почти всегда был доступен и с почтением к самому Богоявленскому относился: помнил, еще мальчишкой, его огневой литературный дебют в конце восьмидесятых. Богоявленский взялся для Петрункевича причесывать диалоги в одном совершенно халтурном сценарии. Денег попросил немного, а работал на полную катушку, придумывал гэги – остроумные репризы.

1 Неточная цитата из стихотворения А.С. Пушкина «Ты и я».
2 А. С. Пушкин. «Деревня».
3 А. С. Пушкин. «Деревня».
4 В те времена конфидентами именовали шпионов, действующих в интересах иностранных держав.
5 А. С. Пушкин. «Евгений Онегин».
6 А. С. Пушкин. «Талисман».
7 А. А. Вознесенский. «Мне четырнадцать лет».
8 А. С. Пушкин. «Талисман».
9 Украинская народная песня.
10 А. С. Пушкин. «Евгений Онегин».
11 Более семи килограммов.
12 А. А. Фет. «Я пришел к тебе с приветом…»
13 См. письмо И. С. Тургенева А. А. Фету от 9 (21) октября 1859 г.
14 И. С. Тургенев. Из письма Л. Н. Толстому от 27 мая (8 июня) 1861 г.
15 Л. Н. Толстой. Из письма И. С. Тургеневу от 6 апреля 1878 г.
16 И. С. Тургенев. Из письма Л. Н. Толстому от 8 (20) мая 1878 г.
Скачать книгу