Беспокойная жизнь одинокой женщины (сборник) бесплатное чтение

Мария Метлицкая
Беспокойная жизнь одинокой женщины (сборник)

Все как обычно

В три часа ночи я встала, тихо выползла из спальни, прокралась в кухню и открыла холодильник. Задумалась – и съела кусок селедки. Вот так. Представить страшно. А сделать? Еще минут сорок мучила совесть, но потом угомонилась и она – вместе со мной. Проснулась с нытьем в правом боку и в паршивом настроении. И поделом! Пиши жалобу на себя. За окном январь, полное отсутствие снега и солнца, гнусная грязь и низкое, тяжелое, серое небо, мелкий, моросящий и колючий, словно ноябрьский, дождь. С действительностью примирили чашка кофе и сигарета. Написала список дел на день. Что поделаешь, такая привычка – фиксировать. По мере исполнения – вычеркиваю. Чем больше зачеркнутых пунктов, тем больше я нравлюсь себе. Раздается звонок. Сын. Голос тревожный. Началось в деревне утро.

– Мам, у нас ягодичное предлежание!

Так, ничего хорошего. До родов четыре недели. Набираю побольше воздуха и говорю безмятежным и бодрым голосом:

– Точно как было с тобой! Ты перевернулся на тридцать девятой неделе.

Веселюсь, хотя знаю, что такое бывает ох как нечасто.

– Да? – еще сомневается сын, но голос чуть веселее.

– Конечно! – вдохновенно продолжаю я. – Обычное дело. Перевернется, куда денется.

– Ну ладно, я работаю, – обрывает он и кладет трубку. Можно подумать, это я ему позвонила и сильно отвлекла от важных дел.

Кладу трубку и лихорадочно начинаю искать Светкин телефон. Мой медицинский авторитет в семье по-прежнему непререкаем, но все же Светка – оперирующий гинеколог. Она – в разделе «ценные люди» и точно относится именно к ним.

Ее долго ищут по отделению, и наконец я слышу ее хрипловатый голос.

– У меня проблемы, – жалобно блею я.

– У тебя? – удивляется Светка. – А я думала, что они ушли под ручку с климаксом.

Острит.

– Ну, не у меня лично, а у Анечки. Анечка – это невестка, – напоминаю я.

– Помню, – резко обрывает Светка.

Я продолжаю:

– Ягодичное предлежание, срок тридцать восемь недель. Я думаю, может, еще перевернется, – с надеждой почти заигрываю я со строгой Светкой.

– Ты думаешь? – закипает Светка. – Ну да, я же забыла, что главный врач у нас ты.

Я все проглатываю. Ну не может Светка простить мне измену профессии. До третьего курса мы учились в одной группе, а потом я бросила институт и перевернула всю свою жизнь. Но, в конце концов, это Светка нам всем нужна, а не мы ей. Нас у нее – огромная туча. И все с проб-лемами. От своих проблем устаешь, а тут чужие…

– Посмотришь Анечку? – подобострастно спрашиваю я.

– А куда я денусь с подводной лодки? – тяжело вздыхает Светка. – Завтра, в восемь ноль-ноль, – с этими словами она кладет трубку.

Сурово, но я совсем не обижаюсь и с удивлением и тихой радостью обнаруживаю в себе не только нажитые с годами хронические болезни, но и приобретенные чудесные качества характера – терпимость, например.

Бедная Анечка, думаю я. Ей сейчас и так тяжело, а завтра еще вставать в шесть и ехать на другой конец Москвы. Я жалею Анечку, и мое сердце утопает в нежности. Это оттого, что я ее искренне люблю. Да-да, свою невестку Анечку. Бывает и так. Собственно, к жене сына у меня два требования – хотя что там требования, назовем это пожеланиями. Первое – чтобы она любила моего ребенка, и второе – чтобы не была клинической идиоткой. И тому, и другому Анечка соответствует с блеском. Ее способность находить компромисс меня потрясает. Моему сыну она прощает все его выпады и сглаживает острые углы. Я вижу, как она смотрит на него, держит его за руку и проверяет, надел ли он теплые носки. К тому же у нее золотая школьная медаль, красный институтский диплом, быстрый карьерный рост и внешность белокурого ангела. Какое мне дело до того, что она не варит борщ и не печет пироги?

– Какая ты у нас умница! – говорю я ей. Искренне, кстати, говорю.

– Вы ко мне так снисходительны! – вздыхает Анечка.

А меня в этот момент распирает от гордости. Боже, как я мудра! И мы обе остаемся довольны собой и друг другом.

Снова звонок. Муж.

– У меня под языком валидол, – сообщает он.

Это означает: у меня ноет сердце, настроение говенное, и ты должна немедленно среагировать на все это. Сигнал к тому, что надо начинать тревожиться, сочувствовать и вообще быть в курсе. Иначе все бессмысленно и болеть ему неинтересно. Так ему легче. А мне? Но кто же думает обо мне? И я немедленно реагирую – встревоженным голосом задаю четкие и конкретные вопросы: где болит, давно ли, характер боли (тупая, острая, давящая).

Пусть Светка не смеется – три курса мединститута что-то да значат. И в семье я действительно главный врач.

Муж на мои вопросы раздражается. Позвонил-то он не для этого. Но все же я чувствую, что ему становится легче. Так всегда, когда кто-то разделяет твою проблему, знаю по себе. Я еще что-то озабоченно советую, но он уже говорит, что я его отвлекаю. Я – его. Вот так-то. Понятно? Отбой.

Я смотрю на свой список и, вздыхая, начинаю его исполнять. Чищу картошку, отбиваю мясо, отвариваю яйца для салата, вытираю пыль, начинаю танцы с пылесосом – моя ежедневная гимнастика. Есть такие дураки, что пылесосят каждый день, – я из них. Но вообще-то у меня собака и кошка, и обе пушистые. Одновременно я включаю стиралку и посудомойку – моих верных, а главное, молчаливых помощниц. Тут я вспоминаю, что Наташка уже третий день не звонит. Хотя для нее это не срок. Наташка – это дочь. Одновременно дочь и стерва. Почему стерва? Потому что хочет – звонит, не хочет – не звонит. Мы ее мало интересуем. В общем, живет своей жизнью. Полная противоположность брату. Я с этим почти смирилась, правда, не до конца – сейчас я особенно резко это почувствовала. Понимаю, что больше не в силах выдерживать характер, теряю уважение к себе, но все же набираю номер ее мобильника. Она отвечает на шестой звонок. Я хорошо представляю дочь в эту минуту: она беззаботно крутит руль, мурлыкая под нос какую-то песенку, и косится на определитель, рассуждая при этом, стоит ли ей брать трубку, если это я. Потом я слышу ее протяжное и утомленное «аллоу-у».

– Ты – стерва, – сообщаю ей уверенно я и напоминаю: – У тебя есть мать.

Она капризно и нараспев произносит:

– У меня плохое настроение.

Это такое у нее серьезное оправдание.

– Что-то с Юрой? – пугаюсь я.

– Что с Юрой? – напрягается дочь. – С Юрой все как всегда. Мои присутственные дни в его жизни – вторник и четверг. Ничего нового.

Дело в том, что Юра женат, и даже более того – у него годовалый ребенок. Наташке он сразу объявил, что любовь любовью, а семью он не бросит никогда. Хотя… Никогда не говори «никогда». Мы-то это знаем. А он, видимо, еще нет – в силу молодого возраста. Я же говорю:

– Приличный человек. – Это я о Юре.

– А ты могла бы хоть раз подумать обо мне? – справедливо возмущается Наташка. – Я-то страдаю! Ты же моя мать, а не его теща.

В логике ей не откажешь.

– Лучше бы ты не страдала, а устроилась на нормальную работу, – начинаю я свою песню, хотя понимаю, что этот наезд не в мою пользу.

– Ты позвонила, чтобы устроить скандал? – холодно осведомляется дочь.

Она уже обиделась. Вся в своего отца. С ними непросто. А со мной? Я беру себя в руки – в конце концов, это мой ребенок, и ему сейчас плохо, правда, ее проблемы, честно говоря, кажутся мне надуманными. С Юрой давно пора расставаться. Как говорится, невеста-то просватана, да и к тому же грудной ребенок. Конечно, этот молодой человек хорош собой, умен, остроумен, щедр и много зарабатывает, но в принципе это должно радовать не нас, а его жену.

Кроме того, их путь к совместному счастью слишком тернист, да и плохо пахнет. Можно найти что-нибудь попроще. Наташке уже двадцать пять, и вообще-то пора замуж. В общем, все как обычно: сначала я обижаюсь на дочь, а потом она – на меня. Так мы и живем.

– Когда заедешь? Я соскучилась, – кидаю я спасательный круг.

– Позвоню, – бросает Наташка. Все. Отбой.

– Позвонишь ты, как же. Опять дней через пять, – ворчу я и ставлю варить овощи на винегрет. Господи, идиотская привычка – два первых, три вторых, как говорит моя мама. Утрирует, конечно. Но в целом… В сказке был раб лампы, а я точно раб кухни. Дети уже живут отдельно, а привычка кашеварить, как на Маланьину свадьбу, увы, осталась. А вдруг кто-нибудь из них заедет поужинать? Не вдруг и не заедет. У них дел по горло. И мои винегреты и борщи их не очень-то волнуют. А если и заедут, то я буду сладострастно мечтать, как все это я рассую по банкам и контейнерам им с собой. Знаю, что они сначала предложат мне «не париться», потом начнут орать и ничего с собой не возьмут. Дураки! Я бы взяла.

Опять звонок. Мама. Она снова не спала и маялась всю ночь: мысли, говорит она. Отключать не получается. Это у нас семейное. Обсуждаем с ней прочитанное за ночь. Почти на все мнения совпадают, только она более доброжелательна и наивна. Рассказываю ей про детей и мужа – естественно, в облегченном варианте, поливать собственных детей и родного мужа неохота даже с мамой. Это моя личная прерогатива, только я могу это делать в любом объеме. Остальные – ни-ни, ни бабушки, ни отцы. Подруги этого и так не делают, они у меня умные. Мама подробно выспрашивает, как у нас дела. Как будто не знает – все одно и то же. Тьфу-тьфу, слава богу! Но ей интересны подробности.

– Ты работаешь? – спрашивает она.

– Когда? – возмущаюсь я и слегка обижаюсь.

Это вообще моя любимая тема – о том, что работать мне некогда. Хотя, если признаться, эту жизнь я делаю себе сама. Наверное, для меня все же первично другое – в смысле, быть женой и матерью. Хотя все считают, что писать – это мое главное и основное занятие. Все считают, но никто не считается. Сама виновата. Пора перестать хлопать крыльями над всеми ними.

– Кончай греметь кастрюлями и садись работать, – решительно напутствует мама.

И я опять злюсь. Вообще-то повторяется схема «мать – дочь». Где-то я недавно это уже слышала!

Я вытираю пыль. Полироль пахнет лежалым бельем, а нарисован на ней ландыш. Собака ходит за мной по пятам. «Ох, надо бы ее расчесать», – мелькает у меня в голове, но опять мешает звонок. На сей раз свекровь. Так, это на полчаса. Я приземляюсь в кресло, закуриваю и, горестно вздыхая, пересчитываю окурки в пепельнице. Пятая сигарета за утро. Понимаю, что такое угрызения совести. Свекровь начинает рассказывать сон. Тщательно и с подробностями. Моя умнейшая бабушка говорила, что пересказывать сны и фильмы – удел малокультурных людей. Свекровь так не думает, но при этом считает себя почти аристократкой – откопала на старости лет невнятные, на мой взгляд, дворянские корни. Какой-то сомнительный дворянин трахнул ее бабушку-кухарку. Короче, есть чем гордиться. Теперь она завтракает сыром рокфор и пьет горячий шоколад (напиток «Нестле» из желтой баночки с зайцем). И говорит, что так завтракал ее дворянский предок. Черт его знает, может, и правда. Потом она вспоминает всех неизвестных мне лично родственников поименно. Потом жалуется на соседей – машины ставят прямо под ее окна (живет она, между прочим, на десятом этаже).

– Господи, а куда же их ставить, эти машины? – оправдываю я соседей. – Ваш сын тоже ставит машину под чьи-то окна.

Но это не работает. Окна-то не ее, а сын как раз ее. И делает он всегда и все правильно – в этом она уверена. У меня по отношению к моим детям такой уверенности нет. Внуками, кстати, она не интересуется, мною тем более. Бодро рапортую, что у нас все чудесно. Это и так, и не так. Но мне так легче, да и ей тоже. В конце разговора она хвалит какую-то мне неведомую Риточку – невестку опять же неизвестной мне Ольги Петровны, – подробно рассказывает про ее пироги, чистоту и кружевные наволочки. Риточка сама эти кружева, видимо, и плетет, что очень трогает мою свекровь. Представляю славную Риточку, склонившую милую гладкую головку над коклюшками с кружевами. Про мои заслуги и безупречную многолетнюю службу ни слова, ни-ни. Да и вообще про все остальное тоже. Ни одного доброго слова или комплимента. Ни-когда. Я стараюсь не обижаться. Иногда получается. Я об этом помню всегда (это я про комплименты и добрые слова) и с радостью говорю невестке Анечке, какая она умница, как хорошо она выглядит, и хвалю ее стряпню. Бутерброды, например. А что, действительно красиво – сыр, сардинка, ветчина, веточка петрушки. Вполне себе натюрморт. И мне это доставляет радость. Честное слово. Хотя, признаться, в душе я все же надеюсь на взаимность и хорошую Анечкину память. Видимо, для меня это важно, а для моей свекрови – нет.

Время вспомнить о себе, и я вытаскиваю из холодильника крупную и слегка подвядшую клубничину. В зеркале в ванной я долго, внимательно и критично рассматриваю себя. Н-да… Восторга никакого. Знаю только точно, что раньше было лучше. В сорок пять обманули: обещали «ягодку опять», но что-то я не заметила. Хотя… Я смотрю на подмятую с боков, потускневшую клубничину и думаю о том, что в принципе и ягоды бывают разные и что имелось в виду наверняка что-нибудь подобное. Вздыхаю и мажу клубникой лицо. Маска. Говорят, полезно. О том, сколько в этой несезонной ягоде нитратов, я стараюсь не думать. Снова звонок. Смотрю на часы. Знаю точно – это Катюша. Это ее время.

– Ну как? – лапидарно спрашивает она. Здороваться у нее нет времени, она человек конкретный.

– Никак, – отвечаю я.

– Наташка звонила? – интересуется Катюша.

– Нет, я сама ее набрала. – Знаю, что сейчас меня осудят, но врать неохота.

– Ну и дура, – беззлобно отвечает Катюша.

– Я мать, – возражаю я.

– Ты дура мать, – уточняет Катюша.

– Может быть, – соглашаюсь я. – Но второе дороже. А потом, ее не переделаешь.

Вот с этим Катюша категорически не согласна. Она пытается переделать близких: мужа, свекровь, брата. И надо сказать, у нее это блестяще получается. Странно, что она не из династии Дуровых.

– А в остальном? – интересуется Катюша.

– У Анечки ягодичное предлежание. Андрей на валидоле, мама опять не спала, а свекровь порадовала рассказом о чужой невестке, очень положительной, естественно, – конспективно отчитываюсь я.

– Ну а ты, ты работала? – нетерпеливо спрашивает Катюша.

– Угу, поработаешь тут с ними, – буркаю я.

– Сама виновата – посадила на шею, – обличает меня Катюша.

Это я и сама знаю, и что, мне от этого легче?

– Все, я бегу, – бросает Катюша.

– А у тебя-то что? – успеваю выкрикнуть я.

– Все о’кей, целую. – Отбой.

Ну хоть у кого-то о’кей, радуюсь я.

Теперь о Катюше. Она – из новых приобретений, такой вот подарок судьбы. Хотя что значит из «новых»? Лет семь прошло или даже восемь. С Катюшей мы познакомились в Турции, куда на неделю меня в одиночестве отправил муж – прийти в себя. У нас вообще-то это не принято, но, видимо, смотреть на замученную меня ему было уже невмоготу. Наташка тогда уже начала вовсю выпендриваться, Кирилла в очередной раз выгоняли из института, что-то там было еще, уже не помню. Путевка была горящей, и отель оказался полное дерьмо. Соотечественники, понятное дело, возмущались по любому поводу и громче всех. Им не нравилось даже море – они орали, что оно грязное. Я что-то этого не заметила. Мне вообще все это было по фигу. Главное, что меня никто не доставал. Я могла часами лежать в шезлонге и смотреть на море. Так я приходила в себя. Кроме меня, равнодушной к сервису и боям с администрацией оставалась еще девушка – худенькая блондинка в черном бикини, огромных черных очках и бейсболке. Когда она шла к морю, я, завидуя ее стройности, тяжело вздыхала: еще бы, молодая, не рожала, наверное. А потом, два изгоя, мы разговорились, она сняла очки, и я увидела, что она вовсе не так молода, а, скорее всего, только слегка моложе меня. А еще я узнала, что у Катюши трое детей. И богатый муж. Да и сама она – продюсер известной программы на ведущем канале. Ничего себе! Я уважаю успешных женщин, а уж теми, кто по ходу устройства карьеры не пренебрег детьми, я просто восхищаюсь. Искренне и от души.

Сначала мы посмеялись над скандальными соотечественниками, потом осудили безрассудных немок, подставляющих вислые и дряблые груди беспощадному турецкому солнцу. Потом Катюша остроумно рассказывала телевизионные сплетни и байки – спелись, короче. Ужинали мы уже вместе, с каждым часом радостно открывая друг друга, приходя к заключению, что мы абсолютно родственные души. А уж когда Катюша начала читать наизусть километрами Бродского и Цветаеву, я в нее влюбилась окончательно. Так из Турции я привезла не дубленку, а верного друга и единомышленника. Хотя, впрочем, во многом мы с Катюшей не совпали. Карьера для нее все же на первом месте. Но у нее, слава богу, сложилось все удачно – успешный и понимающий муж, бабушки, няни, роскошный дом, желтая «БМВ», за рулем которой она смотрится как хрестоматийная новорусская жена – блондинка в «Армани» и «Прадо», типичный персонаж анекдотов. И не все знают, что за плечами – трое детей, западная филология МГУ, три языка в совершенстве и кресло босса в «Останкино».

Лицо здорово стянуло – подсохла клубника. Я иду в ванную и подставляю лицо под сильную струю воды. Мне кажется, что я стала свежее и розовее. Наверное, все же только кажется. Теперь, как я понимаю, у меня есть полное человеческое право сесть за стол и разложить свои бумажки. Но мне опять мешает звонок – опять муж, на сей раз бывший. На сегодняшний день его статус – друг семьи. Так нечасто, но бывает. Он делится со мной подробностями своей личной жизни и упоительно общается с моим вторым мужем, к которому, собственно, я от него когда-то и ушла. Это странно, ведь раньше они почти ненавидели друг друга. У первого были весомые причины ненавидеть второго: еще бы, ведь я смертельно влюбилась и ушла от него. А второй банально ревновал меня к прошлой жизни. Это нормально. Они даже не могли спокойно слышать имена друг друга. Но постепенно все как-то сгладилось, и они стали передавать друг другу приветы. Дальше – больше. Милое общение по телефону. На следующем этапе в чем-то помогли друг другу – один юрист, другой бизнесмен. Первый как-то сказал, что, в общем-то, понимает меня, и еще что-то про то, какой его последователь классный мужик. И второй не задержался: «Я тебя не очень-то понимаю. Почему ты от него ушла? Он в принципе отличный парень». Что ж, им, наверное, виднее. Иногда, когда я слышу, как они воркуют по телефону – ну просто две горлицы, – мне кажется, не будь меня, они бы вообще слились в экстазе (в хорошем смысле, естественно). Я им явно мешаю. Контролирую ситуацию. Итак, бывший муж.

– У меня не клеится с Яной (Ириной, Татьяной, Жанной).

– Неудивительно, – вредничаю я. – У тебя же нет диплома о начальном педагогическом образовании.

Это я так остроумно намекаю на юный возраст его подруг.

– Всем нужно одно и то же, – нудит он, – лавэ, шуба, Сейшелы. А человеческое тепло, понимание, чашка горячего бульона, наконец?

Так, ясно, старые песни о главном.

– А приличную женщину найти не пробовал? – осведомляюсь я.

– Опыт оказался неудачным – она от меня сбежала, – бестактно напоминает он мне обо мне. – А потом, что ты имеешь в виду?

– Я имею в виду нормальную зрелую женщину, лет тридцати пяти – сорока, пожившую, способную что-то оценить, – терпеливо объясняю я.

– С ума сошла? Это же уже старухи, – возмущается он.

Сволочь. Все-таки очень правильно, что я тогда от него ушла.

– Ну и мудохайся дальше. Каждый выбирает по себе, – многозначительно добавляю я.

Имея в виду, конечно, себя, прекрасную. Он ловит этот мячик и, притворно горестно вздыхая, говорит:

– Таких, как ты, больше нет. Что же мне теперь делать?

После этих слов я, естественно, смягчаюсь и начинаю давать умные советы. По крайней мере, мне кажется, что умные. Ему вроде бы тоже – он ведь вполне доволен. Бывший муж интересуется здоровьем своего преемника.

– Тебе интересно – сам позвони. Это же твой друг, – продолжаю острить я.

Потом он спрашивает, как дела у сына. Я его не гружу, знаю, что ему в принципе все равно. Главное, что сын здоров. Про Наташку он никогда ничего не спрашивает. Принципиально. То, что я ушла от него к другому мужику, с годами он смог пережить, а вот то, что я от этого мужика родила ребенка… Этого он пережить не может до сих пор. Смешно, ей-богу. Вид меня, беременной Наташкой, потряс его до основания. Помню его глаза тогда. Это странно, но факт.

Терпеливо объясняю бывшему мужу, как надо жить дальше. Кладу трубку и чувствую себя практически матерью Терезой. Потом вспоминаю, что надо заполнить квартирные счета. Наверное, все-таки со мной что-то не так. Что-то мне все время мешает. И больше всего то, что я не могу все это отодвинуть и наконец заняться своим главным делом. Или мне кажется, что это мое главное дело. Плохо то, что я в этом сомневаюсь.

Я беру чистый лист и долго смотрю в окно. Пейзаж захватывает дух. Во-первых, семнадцатый этаж, во-вторых, под окном березовая роща. Сейчас она графичная, черно-белая – зима. Но бывает разной – и изумрудно-свежей, и радостно-золотой, и ржавой, и печальной. В зависимости от времени года. За границей, наверное, за этот вид брали бы отдельные деньги. А тут – почти бесплатно. Все включено в квартплату. Пытаюсь сосредоточиться. Но очередной телефонный звонок сообщает мне: эй, спустись на землю! В покое мы тебя вряд ли оставим!

Я спускаюсь, не очень-то успев подняться. Мама. Соскучилась.

– Работаешь? – осторожно интересуется она.

– Поработаешь с вами! – рычу я.

Мама слегка обижается, но виду не подает. Ну ладно, пока я еще на земле, вспоминаю о том, что надо позвонить Анечке и успокоить ее. Анечка мне рада – ну, так, во всяком случае, мне кажется. Я что-то плету про генетику, про то, как все было у меня и как мой благоразумный сынок пожалел меня и повернулся перед родами головкой. Анечка внимательно слушает и, по-моему, веселеет. Что и требовалось доказать. Потом я спрашиваю, чего бы ей хотелось съесть, и она жалобно говорит, что хочет куриных котлет и клюквенного киселя. Желание беременной женщины – закон. Я чмокаю ее в трубку и достаю из морозилки куриное филе и клюкву. Какая же я все-таки запасливая, радуюсь я. Ну вот, пока это все подтает, я могу и… Как же! Разбежалась! Муж. На сей раз – действующий. Голос – патока. Ясно. Хочет жрать. И уже на подъезде к дому.

– Ну? – грозно спрашиваю я.

– Как дела, малыш?

Так, «малыш». Видно, жрать хочет очень.

– Плохо! – рявкаю я.

– Соскучилась? – Голос-интим. Как после третьего свидания, а не двадцати пяти лет совместной жизни. Черт возьми, а меня это по-прежнему волнует. Я уже почти не злюсь. Понимаю, что после такого стажа семейной жизни дела у нас не так уж плохи.

– Готов к принятию пищи? – со вздохом интересуюсь я.

– Уже у подъезда, – доверительно сообщает он. И дальше уже повелительным тоном: – Грей обед.

Властелин, блин! А кто тогда я? Я собираю свои сиротские листки и освобождаю стол. Естественно, обеденный. Другого у меня еще нет. Не по ранжиру, наверное. Я ставлю на стол винегрет, селедку и квашеную капусту с клюквой и антоновскими яблоками. Остаюсь вполне довольна натюрмортом. Все-таки обычные житейские вещи радуют меня не меньше творческих успехов. Наверное, жаль, что я не тщеславна. Грею борщ и наливаю холодный компот из мороженой вишни. Пока муж моет руки, мне звонит Аля. Аля – тоже из новых и приятных приобретений. Подружились мы с ней, гуляя с собаками. Наши вечерние прогулки – ритуал, приятный для нас обеих. С Алей мы обсуждаем политические новости, ругаем дурацкие сериалы (а сами их же и смотрим), возмущаемся по поводу бешеных цен, критикуем детей и мужей – так, слегка. Аля умная – не говорит ничего лишнего, только то, что я хочу услышать. Идеальный собеседник. И еще она – красавица: тонкая, изящная блондинка с зелеными глазами. Она так же грациозна и хрупка, как и ее собака – красавица афганская борзая. Говорят, что собаки похожи на своих хозяев – это точно про Алю. У меня, кстати, чау-чау. Почувствуйте разницу. А заодно и сделайте выводы. Еще мы с Алей слегка тоскуем по прошлой жизни, но это уже похоже на старческое брюзжание. Хотя… Я – за перемены. Но такие перемены мне тоже не по душе. Слишком много «но». С Алей мы быстро сворачиваемся – начинается священнодействие: кормление мужа. Мои ритуальные танцы вокруг плиты и стола. Муж ест и помалкивает. Вообще кормить его неинтересно – никакой душевной отдачи.

– Как суп? – подобострастно спрашиваю я.

– Горячий, – отвечает муж.

– А компот?

– Холодный.

Что ж, коротко и более чем ясно. Ей-богу, краткость – сестра хамства. Сколько лет я это слышу, а все равно обидно. Это у него, наверное, от его матери и дочери Наташки – воспринимать все как должное. Хотя, по большому счету, он мной очень гордится. Катюша говорит, что я сама виновата – тотально избаловала всех, вот и получи. Вот и получаю. Мне обидно – столько потрачено времени и труда. Я человек благодарный и хочу благодарности от других. Наверное, это неправильно. В итоге же все равно, если задуматься, все делаешь для себя. Ну, в смысле, что тебе так спокойнее и комфортнее. И все же простое человеческое спасибо еще никто не отменял. Я не обедаю вместе с мужем, знаю, что потом захочется спать – ночью я явно недобрала. Удивляюсь и завидую некоторым. Проснулись в шесть утра – и сразу писать. А я заснула в четыре. Если проснусь в шесть, то как минимум всех пошлю, а как максимум – поубиваю. Поэтому я и не обедаю, а варю себе крепкий кофе с корицей и кардамоном и опять замираю у окна. Ловлю мысль. Только поймала – пришлось отпустить, потому что позвонила Юлька, а это важнее работы. Юлька – это подруга, почти сестра. Мы вплетены друг в друга, как стебли вьюна. Если бы в быту уже существовала видеосвязь, то мы могли бы не общаться вербально, а просто смотреть друг другу в глаза. Как марсиане в старых советских фильмах. Но видеосвязи пока у нас нет, и мы с упоением говорим на родном языке. Можем час, а можем и два. Три, правда, не пробовали. Хотя, нет, наверное, бывало и три – в пору моего сумасшедшего романа с будущим вторым мужем. Тогда я мучила не только себя, но и Юльку вполне основательно. Мало не покажется. Но Юлька выдержала и это испытание. Как все и всегда – с честью. Ни разу меня не послав. Тогда она забросила и сына, и мужа, не говоря уже про кастрюли. Часами слушала мои рыдания, абсолютно наплевав на свою семейную жизнь. Слава богу, они не развелись и даже, утверждает Юлька, как тогда, у них с мужем не было давно – я простимулировала их скучную семейную интимную жизнь.

С Юлькой нам никогда не бывает скучно. Она жутко воспитанная и все время спрашивает, не мешает ли творческому процессу. Конечно же, нет, тем более что этот процесс еще и не начинался. Юлька знает обо мне все, и даже больше, чем все. Мы жалуемся друг другу на плохую погоду и, как следствие, на самочувствие (при этом смолим, не переставая), перечисляем претензии к мужьям и детям, смеемся над перлами свекровей (хотя и сами уже свекрови, и, наверное, неидеальные), вспоминаем себя молодых и здоровых и высказываем свое неудовольствие по поводу себя нынешних. В итоге мы приходим к выводу, что мы еще вполне молодухи и красавицы, обещаем друг другу не жрать по ночам и меньше курить, хотя вряд ли это выполним. Но на душе становится легче.

С Юлькой мы дружим с шестого класса – с тех пор, как я перешла в новую школу. Сначала она мне показалась очень надменной и высокомерной, и еще меня возмутили ее черные, как смоль, густо накрашенные ресницы. Впоследствии оказалось, что ресницы натуральные, просто сказочно густые и черные от природы, а Юлька не воображала, а сдержанная и одинокая. Дружить мы начали сразу и взапой – гуляли вечерами вокруг школы, поедая из картонной коробки мороженые болгарские персики. Влюблялись, прогуливали школу, обе одинаково ни черта не соображали в точных науках и вместе обожали литературу и английский. Далее росли, взрослели, закалялись в жизненной борьбе, выходили замуж, рожали детей, разводились и влюблялись опять. Хоронили близких. И всегда оставались родными людьми, даже когда стали совсем редко видеться.

Юлька уехала жить на природу. Там завела трех собак, развела сказочный цветник и стала писать дивные прозрачные акварели. Наша дружба с годами стала только прочнее, и знаю точно – ей уже ничто не грозит. Да, еще у Юльки есть удивительная и редкая способность абсолютно искренне радоваться чужим удаче и успеху. Не все так умеют. Сочувствовать проще: во-первых, когда сочувствуешь, ощущаешь себя благородным человеком, а во-вторых, собственные печали и заботы как-то меркнут и отступают. Становится легче.

Все, свернулись и с Юлькой. Совесть уже не мучит, а просто грызет. И еще ужасно хочется спать. Зеваю. Собрать мысли как-то сложновато. Нет, все-таки по первому своему призванию я точно домохозяйка. С этими утешительными мыслями брякаюсь на диван. Стыдно, но очень сладко. Закрываю глаза.

Полчаса, успокаиваю я свою совесть. Всего полчаса. Все равно после двенадцати, когда наконец все угомонятся и оставят меня в покое, начну колобродить. А сколько я успею сделать! Часов до трех-четырех утра. Это – мое время. Время, когда на другом конце Москвы уснет мой встревоженный и ответственный сын, обняв любимую беременную жену, заснет и моя неблагодарная красавица дочь на широкой груди любимого (дай бог!) мужчины, а завтра, может быть, все-таки вспомнит обо мне. Часам к двум успокоится мама, обязательно приняв снотворное, повздыхав о каждом из нас. За стеной будет мирно похрапывать самый любимый и единственный муж на свете. И я сяду и, наверное, что-нибудь напишу. И кто-то прочтет это когда-нибудь. И если не с удовольствием и интересом, то хотя бы – надеюсь – без отвращения. И ночью мне опять захочется съесть горбушку черного хлеба с куском колбасы. И дай бог, чтобы захотелось! И я опять засну, когда будет светать. И сон мой будет беспокойный и тревожный – ну, это уж как водится, потому, что я буду думать о своих близких, которых я так люблю. И дай бог, чтобы они, все вышеперечисленные, мне опять позвонили завтра, даже если расстроят меня. И пусть жалуются на жизнь и здоровье. И просят что-нибудь сварить или спечь. Это будет означать только одно: я им нужна и они меня любят. И еще то, что я жива и жизнь продолжается. Такая сложная, извилистая, жесткая, но все же восхитительная жизнь. И я в который раз пойму, что в моей жизни первично. И это не расстроит меня, а, скорее всего, обрадует. В общем, все как обычно.

Мои университеты

Моя первая свекровь, Регина Борисовна, была из актрис. Точнее – из бывших актрис. Еще точнее – из бывших актрис Театра оперетты. Тяжелый, густой и страшный замес кровей: польской, литовской и грузинской – давал о себе знать, играя затейливыми гранями. Безусловная красавица – тогда ей было лет пятьдесят, и мне она казалась красавицей бывшей, – к быту она относилась пренебрежительно. Женщины, варящие борщ, вызывали у нее презрение, брезгливость и жалость. В ней замечательно уживался грузинский темперамент, литовское спокойствие и польская расчетливость – в зависимости от ситуации.

Была Регина Борисовна высока, стройна, кареглаза и темноволоса. Естественно, мужчин в ее жизни имелось множество, и все они отличались внушительностью и значительностью – и внешне, и по положению. В общем, под стать ей самой. Все были небедны и оставляли после себя неплохую память. Свекровь с удовольствием демонстрировала знаки любви и внимания, преподнесенные ими в период их отношений.

Ее единственный сын Герман стал моим первым мужем. К сыну Регина Борисовна относилась с легким пренебрежением – уж точно не материнство она считала главным увлечением своей жизни.

Сын Герман тоже был красавец. И бездельник. И непризнанный гений – так считал он, но еще сильнее уверена в этом была я. И верила, свято верила в его счастливую звезду. Был он художником. Работать не любил, хотя, наверное, талант у него имелся. Зато любил пить, гулять и веселиться – словом, тусоваться.

Поженились мы странно и скоропалительно. Оба сильно удивились полному взаимопониманию и совпадению в интимной сфере – в молодости казалось, что это важнее всего. И верили, что на этом можно построить брак. Но что мы понимали тогда? Два двадцатилетних избалованных ребенка, которым никто не объяснил, что такое семейная жизнь. Да и стали бы мы кого-нибудь слушать тогда? Вряд ли. Влюбленные до обморока и измученные бессонными ночами, мы неумело начали строить свою семью. Вернее, это начала делать я одна. Гера в этом участия не принимал. Собственно, его жизнь фактически не изменилась. Он остался в собственной квартире, так же вставал в двенадцать дня, долго пил кофе, курил, вяло перебрехивался с мамашей и уходил в свою жизнь. Или снова ложился спать. Собственно, вариантов было два.

Я пыталась как-то прибраться, что-то приготовить и бежала в институт. Через некоторое время обнаружила, что беременна. Регина Борисовна уговаривала меня сделать аборт. Она не была злодейкой, нет, она в этом была абсолютно искренна.

– Господи! – заводила она очи к небу. – Какие дети! Вам самим еще надо жопы вытирать! С ума сошли! Один – бездельник, другая – студентка. Чистой воды безумие! – Она выпускала тонкую струю дыма, а я бежала в туалет. Блевать.

Когда родилась дочка, Герман удивился. Потом он продолжал удивляться дальше. С удвоенной силой. Дочка просила есть, с ней надо было гулять, мыть ей попу и купать ее в ванночке с чередой, в воде определенной температуры, а еще – кипятить бутылочки, бегать на молочную кухню и стирать пеленки. Он стоял над ее кроваткой, и на его лице читалось выражение священного ужаса. Конечно, мы начали ругаться. Это теперь я понимаю, что было смешно требовать от такого человека ответственности. В двадцать лет. Правда, сейчас ему пятьдесят, и он остался таким же, как в юности. Трудности его пугают, проблемы выводят из себя, заботы настораживают.

Но тогда я, замученная, тощая и бледная, пыталась приобщить его к процессу. Свекровь пожалела меня (или нас?) – отнесла в антикварный браслет и наняла няню. Мне стало чуть легче, но на отношения с мужем это благотворно не повлияло. Бурная интимная жизнь, так привлекавшая нас, отпала сама собой, как болячка, – была и нет. Без следа. А больше ничего, как оказалось, нас не связывало. Не считая дочки. Герман пропадал где-то с утра до поздней ночи. Няня помогала с ребенком, а свекровь учила меня жить.

– Посмотри на себя. – Регина Борисовна брала меня за плечо и подводила к старинному мутноватому зеркалу в тяжелой золоченой раме. – Даже такой дурак, как Герман, от тебя сбежал.

Видимо, она была права. Я была похожа на призрак замка Морисвиль. Бледная, зачуханная, с хвостом на затылке, в старом, выцветшем халате. Зрелище не для слабонервных. Рядом со мной в зеркале отражалась прекрасная стройная дама с прической, макияжем и маникюром. В фиолетовом пеньюаре и с кольцами на пальцах. Несмотря на мой юный возраст, счет был явно не в мою пользу.

– Что вы хотите? – возмущалась я. – У меня грудной ребенок, сессия, уборка, обед, магазины!

– Наплевать, – отрезала свекровь, – пока ты не полюбишь себя, тебя не полюбит никто. Бог с ним, с Геркой. Он тебе не нужен. Но ты должна сделать себя и свою жизнь.

Свекровь вызвала на дом свою маникюршу, отвела меня на Калининский в «Чародейку», у своей подружки – спекулянтки Марго – купила мне французское платье-чехол, лодочки на шпильке, белый плащ и красные лаковые сапоги. Дома она вытащила из шкафа шелковый халат лимонного цвета. Мои старые клетчатые тапки, ковбойки и джинсы полетели в помойку. Свекровь предложила мне быть красавицей, только получалось у меня плоховато. Дочка срыгивала на шелковый халат, белый плащ в автобусе автоматически превращался в серый за два дня, лаковые сапоги не выдерживали глубину луж у метро и мгновенно промокали, а маникюр испарился на второй день – я стирала ползунки и пеленки. Но все-таки я старалась. И даже если у меня все пока получалось неважно, выводы сделать ума хватало.

Дочку Марину свекровь полюбила – ну, так, как умела. Называла она ее Маритой. Так к ней и приклеилось – она и до сегодняшнего дня для всех близких и друзей Марита. Нянчить внучку Регина Борисовна не помогала, да я и не обижалась. Свекровь объясняла, что младенцы ей непонятны и неинтересны. А вот подрастет – она ее всему научит!

«Всему, пожалуй, не стоит», – возражала я про себя.

Поучала, кстати, она ее со страстью. Моя дочь оказалась способнее меня – бабкины гены.

От Германа я ушла, когда дочке было три года. Думаю, он это даже не очень-то и заметил. Хотя, нет, наверное, в квартире все же стало тише. Он продолжал жить своей веселой жизнью. Мы с ним остались друзьями. Женился он, по-моему, еще раз пять. Последний раз вполне удачно – на француженке, старше его лет на пятнадцать. Она и вывезла его во Францию и даже продала какие-то его работы. Моя дочь съездила к отцу в Париж, он подарил ей свою картину, мы посмеялись и повесили картину на даче. Его жена Сесиль отдала Марите свою старую сумку от «Гермес» – в ней мы хранили документы и бумаги. Также Марите перепала старая норковая шуба, доставшаяся Сесиль от богемной матушки. Шуба эта повидала на свете многое, местами она была вытерта до кожи, да и та кожа была отполирована временем до блеска. Словом, раритет и антиквариат – единственный в нашем с Маритой доме. Из спинки многострадального манто мы вырезали наиболее сохранный кусок, и из него получился чудный коврик для нашего кота Бенвенутто.

Свекровь дожила до глубокой старости.

Марите ничего не досталось из сокровищ Регины Борисовны – та все с блеском проела: до конца жизни держала домработницу, принимала косметичку, парикмахера и маникюршу. К утреннему кофе любила рокфор, к обеду – парную телятину, а к ужину – парочку эклеров из кулинарии ресторана «Прага». Перед смертью она надела на Мариту свой крестильный серебряный крестик – сказала, что это будет ее оберег. Марита крестиком очень дорожит и считает его фамильной реликвией.

Квартиру на Малой Бронной – три комнаты, окно-фонарь, ванная с окном – Регина завещала своему непутевому сыну, чем очень поправила его материальное положение и украсила жизнь.

Марита выросла отъявленной сибариткой, но ей это не мешает. От ее папаши и его придурочной французской жены тоже оказался толк: у них в гостях Марита познакомилась с французским графом, правда, изрядно обедневшим. Они поженились и поселились в предместье Парижа в собственном замке. Замок, правда, одно название – крыша течет, трубы лопаются, котлы взрываются, но это не мешает им ощущать себя небожителями и получать удовольствие от жизни. Я у них пару раз гостила – в комнатах пахнет затхлостью, белье ветхое и влажное, семейное серебро тусклое и разрозненное, прислуга неопрятная, парк заброшенный (садовника содержать слишком дорого). Но у Мариты вечерние платья, остатки семейных украшений и выезды в общество (средней руки богема – захудалые актеры и неудавшиеся художники). В общем, жизнью она вполне довольна. «Вот бы Регина Борисовна за нее порадовалась», – часто думаю я, глядя на Мариту. На свою бабку она здорово похожа.

Но и для меня уроки Регины Борисовны не прошли бесследно. Немного придя в себя и встав на ноги, я все-таки постаралась научиться хотя бы немного себя любить. Получалось это неважно, но парикмахер, маникюрша и массажистка стали в моем доме своими людьми. Утром я не забывала накрасить губы и надеть шелковый халат. Словом, этот опыт тоже не совсем прошел мимо. Я убедилась, что на ухоженную женщину приятнее смотреть и мужу, и ребенку, не говоря уже о коллегах. Словом, низкий Регине Борисовне поклон и добрая память.

Моя вторая свекровь была женщиной с карьерой. В партию она вступила в двадцать пять лет, будучи обычным участковым врачом в районной поликлинике. Строгая, ответственная и исполнительная, она стала быстро подниматься по служебной лестнице. Зав отделением, зав главного врача и, наконец, чиновник в министерстве. Муж, пьющий, никчемный и мелкий неудачник, от нее сбежал, и сына она растила одна. Каждый вечер проверяла дневник, просматривала портфель. С десяти лет он убирал квартиру, стирал свои носки и трусы и чистил картошку к ужину. Школу окончил с золотой медалью и поступил в университет. Мать он уважал, по-моему, побаивался и уж точно с ней считался. Женщина она была сухая, даже холодная, немногословная, но дочку мою приняла хорошо. Правда, попросила называть ее не бабушкой, а по имени-отчеству – Надеждой Васильевной.

На субботу и воскресенье она вручала нам список дел – прачечная, магазин, рынок, музей с дочкой, зоопарк. Вечером требовала отчета о проделанной работе. Мы хихикали и врали ей понемножку. Она в чем-то была наивна и наших хитростей не замечала. В наши отношения с мужем, правда, не лезла никогда.

Была Надежда Васильевна совсем некрасива, не пользовалась косметикой, регулярно делала химическую завивку и носила очки в тяжелой оправе. Нарядов у нее было немного: три деловых костюма – черный и синий на зиму, песочный на лето – и несколько блузок под эти самые костюмы. Обувь предпочитала удобную, темную, на низком, устойчивом каблуке. В сорок пять сшила себе в закрытом ателье каракулевую черную шубу. Говорила, шуба эта такая тяжелая, что ей кажется, будто она несет на спине раненого бойца. Ходила она в этой шубе лет двадцать, хотя зарабатывала вполне прилично и могла себе позволить что-то полегче и поэлегантнее. В еде была неприхотлива – картошка, селедка. Любимые писатели – Салтыков-Щедрин и Островский. Однажды я увидела, что она плачет над индийским фильмом. Это меня потрясло.

От второго брака у меня родился сын Антошка. Свекровь, уставшая, после работы, садилась рядом с ним и читала ему книги о пионерах-героях, а меж тем к власти пришел Горбачев, страна потихоньку меняла курс. Муж пытался свою мать остановить, но она была непреклонна. Говорила, что такие человеческие ценности, как честность, отвага, дружба и любовь к Родине, не девальвируются. Потом, правда, поняла, что ошибалась, и это стало для нее ударом. Но случилось это много позже, а пока она мне пыталась объяснить, что надо быть личностью и самостоятельной единицей. Что ни в коем случае нельзя проживать жизнь за спиной мужа, пусть самого лучшего. Что надо вставать на ноги и делать карьеру, и тогда ты будешь нужна и окружающим, и, главное, самой себе. Это она, Надежда Васильевна, в чем-то косная, а в чем-то очень даже прозорливая, заставила меня в начале перестройки окончить бухгалтерские курсы, курсы менеджмента и английского языка. Наверное, у нее было какое-то внутреннее чутье. Я с неохотой все это исполнила. Господи, сколько раз я говорила ей потом спасибо! И вслух, и, позже, мысленно – когда перестала с ней видеться. Я имею в виду те времена, когда она ушла в монастырь. Да-да, непостижимо, но факт. В перестройку она, естественно, растерялась – растеряешься тут. Распался Союз, врагами и злодеями были названы кумиры ее жизни. Помню, как она читала перестроечный «Огонек» и горько рыдала, почти выла. Из министерства ее выперли – неуважительно, грубо, в один день, указав на дверь. Мела новая метла, свекровь оказалась не у дел. Она было вернулась в поликлинику участковым врачом, но быстро оттуда ушла, честно признав, что за это время перестала быть врачом, а как администратор не востребована. Куда ей было податься? Ни шить, ни вязать, ни готовить она не умела, внуки в ней уже не особенно нуждались. Сдала, постарела, стала много читать. Однажды пошла в церковь. Потом стала ходить все чаще. Там обрела первых в своей жизни подруг и душевное равновесие. Стала истовой прихожанкой, обихаживала больных, слабых, несчастных. Ее кипучая натура снова нашла применение. И тут Надежда Васильевна серьезно заболела, но от предложенной операции отказалась. Молилась, молилась, ездила по монастырям. И – чудо – выздоровела. И спустя полгода ушла в монастырь под Архангельском. По-моему, была совершенно счастлива. Слава богу! С ее сыном, вторым мужем, я, кстати, вскоре развелась. Мы не ругались, не изменяли друг другу – просто он не сумел вписаться в новую жизнь. Институт, где он работал, почти развалился – комнаты стали сдавать под коммерческие палатки и склады. Ничем другим он заниматься не мог или не хотел. Клял новую жизнь, брюзжал с утра до вечера и ничего не делал. Как следствие – начал попивать, отец-то его был алкоголиком.

В общем, в нашей семье наступил полный крах, к тому же у меня дела пошли резко в гору. Тогда наступило такое время – разбогатеть было легко. Я начала возить из Эмиратов дешевое золото – фольгу, как я его называла. Открыла один магазин, потом другой. Дальше – больше. Конечно, с этим муж уж точно не смог смириться. Называл меня торгашкой и хабалкой, жуя при этом бутерброд с испанским хамоном.

А я влюбилась. Но об этом чуть позже.

Моя вторая свекровь научила меня ценить в себе человека, личность, самостоятельную единицу. Вести бизнес мне оказалось совсем нетрудно, хотя, конечно, всякое было – вспоминать не хочется. Но я выстояла, и теперь я – обеспеченная женщина, удачливый коммерсант, зависящий только от самой себя (и еще, правда, от катаклизмов, происходящих в нашей стране, – тьфу-тьфу, не приведи господи!). И все-таки, я думаю, не дай бог что – я выстою. Закалка у меня – будь здоров. В общем, спасибо моей второй свекрови и низкий поклон. Пусть будет спокойна ее душа. Сын ее, кстати, тоже не пропал. Продал материну шикарную квартиру на Шаболовке – кирпич, три комнаты, консьерж в подъезде еще с советских времен. Купил себе однушку в спальном районе – больше ему и не надо – и вторую квартиру, двушку в центре, на Маяковке. Ее он сдает за сумасшедшие деньги и живет не тужит. Наш сын Антошка получает образование в Англии – что я, пожалею денег для родного сына? Там, кстати, решил и остаться. Москва ему категорически не нравится. Думаю, это правильный выбор. Это уж мне разбираться со всеми проблемами, а дети пусть живут в старой доброй Европе.

Теперь по тому пункту, что был выше. В смысле, по поводу того, что я тогда влюбилась. Когда женщина впервые влюбляется в сорок лет – это смерч, торнадо, тайфун, ураган – стихия! За эти слова я отвечаю. Первый мой брак был незрелым, дурацким. Первый муж меня, восемнадцатилетнюю соплю, сильно потряс красотой, утонченностью (как мне казалось), талантом (как, опять же, казалось) и полным безразличием к реалиям жизни. Чем все это кончилось – известно. Во втором браке я хотела обрести устойчивость, надежность, спокойствие – крепкий тыл. Второй муж всем этим моим потребностям идеально отвечал: верный, заботливый и страшно положительный. Но перемен и трудностей он не перенес. Еще важно то, что он не смог пережить мой успех – или слабак, или мало любил. А скорее всего – и то, и другое. Бог ему судья.

Так вот, в свои сорок я, еще молодая (будьте доброжелательны), успешная, ухоженная женщина, влюбилась – в первый раз в жизни всерьез. До этого, видимо, было некогда – то дети, то учеба, то мужья, то бизнес. Влюбилась до обморока, до кишечных колик (правда-правда, даже вызывали «Скорую» – сказали, что это нервное). Но опять, увы, в объект недостойный. Поняла я это, честно говоря, сразу, хоть и пыталась кривить душой – перед самой собой. Но так, видимо, часто бывает с красивыми и успешными женщинами – в смысле, объект выбирают недостойный. Мой возлюбленный был артистом эстрады. По-старому – конферансье, по-новому – ведущий корпоратива. С чем-чем, а с разговорным жанром у него было точно все в порядке. Языком молоть – не мешки ворочать. Но я попалась, как подросток в пубертате.

Познакомились мы с ним на корпоративе. Он его, собственно, и вел – ярко и самозабвенно. Деньги зарабатывал – это да, но тут же быстро и легко делал им ручкой. Кабаки, гулянки, друзья. Был хорош собой – высок, ладен, синеглаз. Изысканно носил костюмы и курил сигары. В общем, я пропала. Но если я пропала в переносном смысле, то он – в прямом. Три дня у меня – нежится, мурлычет, цветочки поливает. Я ему – кофе в постель, гренки с малиновым джемом. А он отлежится – и в бега. Неделями отсутствовал, мобильный – вне зоны доступа. Я превратилась в законченную неврастеничку, даже в кардиограмме нашли изменения.

Но у него была замечательная мама. Звали ее Светлана Осиповна. Больше всего на свете Светлана Осиповна любила продукты. На рынке она самозабвенно ходила часами по рядам – брала в руки помидор, огурец, жала, изучала, гладила, нюхала зелень, мяла мясо, пробовала творог и подсолнечное масло. Продавцы не раздражались – видели в ней профессионала. Уважали. А придя домой, Светлана Осиповна начинала священнодействовать – принималась за обед. Первое могло быть одно, но вторых блюд – точно два: мясное и рыбное, кому что захочется. Борщ только на мозговой косточке, компот только из свежей вишни, пироги не на два дня, а на день, например чесночные пампушки к обеду. К вечеру блинчики, сырники, гречневая каша с грибами и жареным луком. Ей, например, ничего не стоило испечь к утреннему кофе ватрушки. Словом, легких путей она не искала. Подай она яичницу с сосисками, к примеру, на ужин, ее мужчины – муж и сын – восприняли бы это как оскорбление. Да она и не пыталась. Кроме того, в доме у нее была идеальная, непостижимая чистота – как в операционной. Она даже гладила мужские носки и складывала их по цвету – справа светлые, слева темные. Предложить мужу или сыну надеть дважды одну рубашку? Господь с вами! Словом, она была хлопотунья. И еще женщина честная. В начале нашего знакомства она посадила меня на кухне напротив себя, подперла лицо ладонью, посмотрела грустно, тяжело вздохнула и сказала, что ей меня искренне жаль.

– Ну зачем он тебе? Ты еще молодая, красивая, богатая. Тебе мужика надо серьезного, стабильного. А мой Илюша? Такие никогда не остепенятся.

Но я хотела заполучить его всего и безраздельно. Жаждала тотального владения собственностью – я же давно в бизнесе.

– Люблю, – сказала я твердо.

– Ну, если так, – уважительно вздохнула она, – смотри, девочка, я тебя предупредила. И еще – учись.

Я удивилась. Мне казалось, что учиться мне нечему. Я и так вполне удалась, но Светлана Осиповна со мной не соглашалась.

– Илюша привык ко всему этому. – Она обвела руками свое хозяйство. – Избалован до предела. Хочешь его получить – тебе надо хотя бы приблизиться ко мне, – тихо сказала она, смущаясь и опуская глаза.

– Ну, знаете, это невозможно, – вполне искренне возразила я. – У вас талант, а тут, знаете, учись не учись. Щи, в конце концов, я сварить сумею.

– Какой талант? – удивилась она. – Я выходила замуж – только яичницу и умела делать. Это все терпение и любовь к близким. Ведь кто-то говорил про любовь? – ехидно поинтересовалась она.

– Знаете, мне проще держать повара и домработницу, у самой времени на это не хватит.

– Нет и еще раз нет, – жестко возразила Светлана Осиповна. – Только ты сама и твои руки. Иначе все это не имеет смысла, иначе это просто не оценят.

– А ваши, ну, они ценят? – осторожно поинтересовалась я.

Светлана Осиповна надолго замолчала – видимо, этот вопрос застал ее врасплох, – потом неуверенно сказала:

– Ну, я, по крайней мере, на это надеюсь.

И начался мой ликбез. Я была настроена очень серьезно. Бизнес побоку. В конце концов, для чего я держу толковых менеджеров и плачу им неплохие деньги? На карту поставлена моя жизнь: Илюшу я должна получить в качестве мужа, и здесь все средства хороши. Я была готова на все.

Я училась печь пироги, взбивать паштеты, солить рыбу, мариновать огурцы. Блины у меня получались кружевные, огурцы хрусткие, паштеты воздушные, пироги пышные – минимум теста, максимум начинки.

– У Илюши язва, – напоминала свекровь. – Питаться в ресторанах ему заказано.

Встав в семь утра, перед работой я делала сырники с изюмом в сметанной подливе, варила борщ – третий бульон, два предыдущих слить, свеклу тушить с сахаром и лимонным соком (обязательно корешок петрушки и сельдерея). Лепила пельмени на ужин (говядина, свинина, желательно немного баранины). Закатывала компоты из груш и персиков – фрукты спелые, но мелкие, чтобы плоды были целиком. Варила варенье из абрикосов (косточки вынуть, разбить, вытащить ядрышко и засунуть его обратно в абрикос). Кипятить три-четыре раза по пять-семь минут, чтобы абрикосы не расползались. Уф! Все это было непросто, но я всегда была способной девочкой.

– Мужа надо холить и лелеять, – настаивала свекровь. – А как ему передать свою любовь? Только заботой и еще раз заботой! Через твои руки.

Она слегка забывала, что я еще и зарабатывала деньги. В основном – я. Илюша, конечно, тоже. Но он так любил хорошие костюмы и обувь. И еще запонки, заколки для галстуков (ему нравились почему-то именно от «Дюпон»), одеколоны на заказ, мягкие кашемировые пальто. Нет, правда, они ему действительно шли! В общем, свои деньги он тратил на свои же шпильки. Но я все равно была счастлива. Счастлива, когда бегала по рынку, счастлива, когда стояла у плиты (по четыре часа, господи!). Счастлива, когда ставила перед ним на белой салфетке дымящуюся тарелку солянки (оливки, каперсы – обязательно, почки – вымочить три дня, язык, телятина, никаких сосисок!). И Илюша был счастлив. Из теплых и заботливых рук своей матери он плавно перетек в заботливые мои, по-моему, особенно не заметив перемен. Да как-то перемены его особенно не коснулись. Он по-прежнему ходил два раза в неделю в баню, три раза в неделю в спортклуб, плюс бассейн – действительно, за таким красивым телом надо обязательно следить, нельзя пускать дело на самотек, жалко, если пропадет такая красота. В субботу, правда, если не было работы, играл с друзьями в бридж. В воскресенье любил заглянуть в казино. В январе ездил в Австрию – кататься на лыжах. Не думайте, я с ним тоже, если могла вырваться с работы. В сентябре летал на Ибицу или Корфу – так хочется теплого моря, малыш! Конечно. Конечно, хочется. Вполне нормальное человеческое желание. При этом он был нежен, ласков, обходителен. Привозил мне подарки из дьюти-фри – швейцарский шоколад «Таблерон», мандариновый ликер. Правда, все это есть в соседнем «Перекрестке». Но главное – внимание!

А спустя четыре года Илюша меня бросил. Все было банально до смешного (хотя мне было совсем не смешно). Ушел он к двадцатилетней ссыкухе с ногами в полтора метра, силиконовыми сиськами четвертого размера и накачанными губами. Из тех приезжих девочек, что трутся на корпоративах, томно потягивая коктейль и прижимая к груди сумочки от «Луи Вьюитона» (фальшивые, конечно). Девочке, конечно, не сильно повезло – рассчитывала небось на олигарха или депутата, но те уже поумнели, прошли времена, когда они западали на такую фактуру. Теперь им хотелось умную, зрелую, образованную и верную. Правда, ноги и сиськи при этом не отменялись. А мой бедный, неискушенный Илюшка попал как кура в ощип. Сбежал, наплевав на пироги и мое устойчивое материальное положение, на мою зрелость, верность, образованность. Ну, влюбился человек! Несчастный случай!

Я, конечно, страдала, сходила с ума, похудела на семь килограммов (это, правда, несомненный плюс). Но главное – была страшная обида. Я ведь так старалась! А он не оценил.

– Не тот объект, – сказала мне моя умная подруга. В смысле, что не оценил. Думаю, нахлебается он с этой Мальвиной по полной. Хотя, может, и мужиком наконец станет. Пора же когда-нибудь за что-то отвечать. Со свекровью я, кстати, сохранила вполне пристойные отношения. Мне даже было ее жалко – ведь пока Илюша был со мной, ее душа была спокойна. Она так и говорила – эти четыре года я спала без снотворных. А потом, она же меня честно предупреждала! Ну какие могут быть обиды! А сколькому она меня научила! Никто лучше меня не умеет отпаривать брючные стрелки, гладить рубашки, варить обеды. Спасибо ей и низкий поклон! Любой опыт в жизни неоценим.

И вот Маритка в Париже со своим придурочным бароном или графом в замке со штопаными пыльными портьерами, Антошка в Лондоне, делает успехи – о-го-го! – а я одна. С макияжем, маникюром, педикюром, прической (цвет – пепельный блондин). В холодильнике – собственноручно испеченный торт «Черный лес». Ни для кого – просто, когда тошно, хочется чего-нибудь сладенького. Там же стоят щавелевый суп и купаты – не потому, что хочется, а просто так, по привычке. У меня прекрасно идет бизнес (тьфу-тьфу, не сглазить!). Ну и что, что мне под полтинник? Я выгляжу точно на десять лет моложе, и это не мое самоуверенное утверждение, так говорят окружающие.

Итак, я стройна, ухоженна, успешна в бизнесе, прекрасная хозяйка. За эти годы из мелких разноцветных осколков сложился вполне достойный мозаичный узор – помните, как в детском калейдоскопе, в том, что с картонной трубочкой? Я состоявшийся человек. У меня прекрасные дети, замечательные друзья. Чудные отношения со всеми бывшими свекровями. Это ведь тоже о чем-то говорит, а? Я отзывчива, не глуха душевно, не завистлива и готова к компромиссам.

Но вижу перед собой, просто отчетливо вижу, то самое пресловутое разбитое корыто, у которого я осталась, – темное, потрескавшееся и склизкое, фу! Оно словно стоит в гараже, рядом с моим «Лексусом-460». Теперь, когда я умею все-все, когда у меня есть все, что нужно для счастливой жизни, – разум, опыт, умения, навыки, – мне очень хочется наконец обрести душевный покой. Чтобы меня оценили, блин!

Пусть он будет сантехник, водитель, шахтер, банкир или дрессировщик кошек. Главное – чтобы он был мой, и только мой. Чтобы ни с кем его не делить – ни с картами, ни с бабами, ни с друзьями. А когда он вечером придет домой, чтобы мое сердце билось – гулко и радостно. И я бы его встречала при полном параде (здравствуйте, Регина Борисовна!), накрывала бы ему самый вкусный ужин (спасибо, Светлана Осиповна!) и ненавязчиво хвасталась своими успехами в бизнесе (никогда не забуду вас, Надежда Васильевна, честное слово!). А он бы ел, постанывая от наслаждения, радовался за меня, гордился мною. Уважал меня. И любил. Хотя бы немножечко. Сильно любить я умею и сама. На двоих нам бы хватило.

Я оптимистка, уверена, что так все и будет. Почти уверена… Ну не пропадать же такому добру, как я!

Господи, ну почему я так несчастна?!

Бабушкино наследство

Если говорить про наследство, то это просто смешно. Здесь даже не о чем говорить. Хотя, по семейным преданиям, бабушка была из довольно зажиточной семьи. Были какие-то размытые разговоры о колье из двадцати четырех не мелких брильянтов, еще какие-то серьги с грушевидными камнями и даже сапфировый бант в виде брошки. Серьги, естественно, были проедены в войну, а колье бабушка (с легкостью, будучи вдовой с двумя маленькими детьми) просто отдала брату – у того было трое детей и неработающая жена. Бабушка решила, что там оно, видимо, нужнее. Почему-то брат колье взял, и было опущено то, что долгие годы он проработал на прииске в Магадане бухгалтером, а его жена отлично и не бесплатно обшивала узкий круг знакомых.

Что же касается сапфирового банта, то в чем-то беспечная бабушка его просто потеряла.

– Да бог с ним, куда его надевать? – махала рукой бабушка. – Тебе-то что?

– Ничего себе, ты что, прикидываешься? – удивлялась я.

В общем, в наследство мне достался маленький и пузатый фарфоровый будда, сувенир времен нашей первой дружбы с Китаем, и старые бабушкины часы на потертом кожаном ремешке – но это уже после ее смерти. Ах нет, еще кузнецовское блюдо – блеклое, с небольшим сколом, совсем некрасивое, но туда мы с удовольствием укладываем заливное.

И еще несколько фотографий тех лет на плотном коричневом картоне – стоят две девочки, обе красавицы, бабушка и ее старшая сестра, в кружевных платьицах, шелковые ленточки на головах, кожаные туфельки с кнопкой. Детский взгляд абсолютно безмятежен. «Боже! – думала я. – Какое счастье, что они еще не знают, какие сюрпризы приготовили им судьба и эта страна».

Бабушка выскочила замуж в шестнадцать лет. Ей помогли в этом революция и всеобщая неразбериха. Иначе ее бы просватали и выдали замуж как положено – с приданым, в хороший дом и только после старшей сестры. И скорее всего, прожила бы она свою жизнь спокойно, в достатке, нарожав благочестивому и набожному мужу пару-тройку ребятишек. Но ее родители растерялись – растеряешься тут. И решили, что молодой следователь из столицы – вполне приличная партия. По тем временам. То, что у него не было дома, да что там дома – у него не было пары сменных штанов, – их не смущало. Хотя нет, наверняка смущало! А бабушке страстно хотелось убежать из маленького городка. В большую жизнь! Пусть уже с пузом, пусть с нелюбимым. Да что она понимала в шестнадцать лет? То, что муж нелюбимый, поняла быстро, а куда было деваться? Муж был человек суетливый, «вечно бьющийся за правду», а на деле – неуравновешенный кляузник. Бабушку, правда, обожал. Еще бы! Она была настоящая красавица: зеленоглазая, с длинными русыми волосами, прямым носом, пухлым ртом, с пышными формами – тогда еще понимали толк в женщинах.

Промаявшись несколько лет с нелюбимым, она наконец встретила свою единственную любовь. Но он был плотно женат. Правда, их это не смутило. Хотя кого и когда это смущало? Вот этот ее избранник был точно герой – красавец поляк с белыми кудрями и синими глазами, невысокий, ладный, просто античный герой.

В революцию – командир бронепоезда (хотя сейчас этим вряд ли можно гордиться, а тогда…). Правда, во все времена женщины любят героев, это потом история ставит точки над i. Страсти там, видимо, кипели нешуточные – сужу по обрывкам речей очевидцев и сохранившемуся в старой клеенчатой сумке ее письму к возлюбленному. Судя по этому письму, бабушка устала ждать – она и так ждала его слишком долго и все уводила его из той семьи, а он как-то не уводился. Видимо, измучив друг друга вконец, они сошлись. У них не было «годов счастья». У них случились только месяцы. Забрали его, когда их дочери было восемь месяцев, когда они наконец были вместе и спали, держа друг друга за руки, когда они стояли над кроваткой дочки, надо сказать, получившейся точной копией своего отца – голубоглазой ангелицей с нежными золотистыми кудрями. Забрали ночью – он отмахнулся: завтра вернусь. Не вернулся. Никогда. Ей было двадцать восемь. Сейчас я старше ее на двадцать лет. То есть мой сын почти ее ровесник. Она осталась одна с двумя детьми, в крошечной коммуналке, без определенной профессии. Каким-то чудом не посадили – и в адской машине бывали сбои. Словом, обычная судьба тысяч женщин тех лет. Такая обычная и такая страшная! А дальше – работа в какой-то канцелярии, война, эвакуация, Татария – прополка свеклы на необъятном поле, четыре километра в один конец на работу в совхоз. Сын ушел на фронт, но – счастье – вернулся, правда, инвалидом, однако встал на ноги и прожил достойную жизнь. А она – она всю жизнь прожила с дочкой, обожала ее, гордилась ею, любовалась, служила ей преданно до конца жизни. Тянула на себе большой дом, весь быт – от стирки и магазинов до нашей с сестрой музыкальной школы. Сольфеджио, хор, специальность – все прошла вместе с нами.

Обожала нас, баловала страшно, но как-то по-умному, черт-те что из нас все-таки не выросло. Всю жизнь была нищей, но абсолютной аристократкой по натуре. Соевых конфет не признавала, любила только настоящий горький шоколад. Пекла, варила, закатывала. Трудилась с утра до вечера, а часов в двенадцать, когда мы разбредались по своим углам, обожала сесть на кухне под настольной лампой, закурить свой любимый «Беломор» – и читать! И с образованием семь классов могла объяснить значение любого непонятного слова! Непостижимо!

Маминых мужей не любила – наверное, сильно ревновала. К моим была настроена лояльно – а может, мужья были получше. Была абсолютная бессребреница. Новые вещи, купленные мамой, долго отказывалась надевать. Любила крепдешиновые легкие платья с желтыми цветами. За столом обязательно выпивала рюмочку водки. А какие она накрывала столы! Рецепт «Наполеона» с клюквой до сих пор все называют ее именем. Обожала нас, внучек, и дождалась правнуков. Моего сына еще видела, сестриного только щупала – уже ослепла. Моим страшно гордилась – он и вправду был хорошеньким, умным и послушным ребенком. Но другим его никогда не хвалила. Говорила: подумаешь! Я ушла из дома рано, сестре повезло больше, она успела с ней, уже совсем старой, говорить и записывать ее рецепты – бабушка торопилась:

– Я скоро все забуду.

К старости очень похудела, я приезжала ее купать, и она была счастлива. Просила сильнее потереть ее мочалкой. Я мыла ее и плакала, глядя на такое беспомощное, высохшее тело. Слез моих она уже не видела. Спрашивала:

– Ну что, я очень страшная?

– Да что ты! Ты у меня еще красавица! – И это была почти правда.

Однажды мама вернулась с работы, а она сидит в темной комнате.

– Мамочка, как же, почему ты не включила свет?

– А мне уже все равно – ничего не вижу.

Говорила, что Бог наказал ее самым страшным – лишил глаз, читать она уже не могла. И от этого страдала больше всего.

Я часто с ней ругалась – потому что была больше всех на нее похожа. У обеих – темперамент. Нрав, надо сказать, был у нее тяжелый. Но все-таки она была абсолютно светлым человеком. На скамейке у подъезда никогда не задерживалась – сплетни ненавижу! Но странно – обожая дочь и нас, детей от дочери, была как-то довольно равнодушна к сыну и уж совсем – к его детям. Меня это всегда удивляло.

Всего один раз в жизни она почувствовала себя богачкой – подруга, умирая, оставила ей пятьсот рублей. Приличные по тем временам деньги. Выйдя из сберкассы на другом конце Москвы, она тут же начала исполнять роль капризной миллионерши – мы скупили все возможные в те скудные времена деликатесы и отправились домой на такси. В такси она была сосредоточенна, видимо, строила крупные финансовые планы. А придя домой, раздала все деньги нам. Богачкой она побыла часа три. Ей хватило.

Ее родная сестра жила у моря, и каждое лето бабушка уезжала туда со мной. И все внуки ее сестры от трех сыновей тоже съезжались в этот дом на все лето – хилые и бледные дети Москвы, Питера и даже Мурманска. В доме была огромная библиотека, и каждое утро я, раскрыв глаза, тут же хватала с полки книгу, а бабушка приносила мне миску черешни и абрикосов. Ощущение этого счастья я остро помню и по сей день: каникулы, книги, море, черешня и – молодая бабушка.

В шесть утра эти уже неюные женщины шли на базар – там командовала ее старшая сестра. Покупали свежие куры, яйца, творог, помидоры, кукурузу, груши – где вы, бесконечные и копеечные базары тех благодатных дней? А к девяти утра был готов обед – ведь за стол садилось не меньше десяти человек! А потом мы шли на море. Там им тоже доставалось – уследи за всеми нами! В общем, курорт был для них еще тот.

А после обеда начинались мои мучения – я занималась обязательным фортепьяно. Хотя занималась – смешно и грустно сказать. «Лепила» что-то от себя, а бабушка сидела рядом и счастливо кивала. У нее абсолютно не было слуха. Облом был только тогда, когда дома оказывался старенький доктор – муж бабушкиной сестры. У него-то со слухом было все в порядке. Он выглядывал из своей комнаты, вздыхал и укоризненно качал головой. Но бабушке меня не выдавал – боялся спугнуть счастье на ее лице.

Умирала она на моих руках, уже совсем слабенькая, почти в забытьи. Я сделала ей сердечный укол, понимая, что мучаю ее зря, села возле нее и принялась что-то рассказывать ей про свою жизнь. Мне почему-то казалось, что она меня слышит. Правда – в первый раз, – она ничего не комментировала. На минуту она пришла в себя и спросила, где мой сын. Я ответила, что он во дворе. Она вздохнула и успокоилась, перед смертью в последний раз побеспокоившись о ком-то. Она прожила длинную жизнь, сама удивляясь отпущенным годам. Ее обожали все наши друзья – и родителей, и мои. Когда она ушла, моя любимая подруга сказала, что с ней ушла целая эпоха. Это была правда.

А наследство – наследство, конечно, осталось. Это то, что она вложила в нас, с ее огромной, непомерной любовью. Это то, что мы выросли, смею верить, приличными людьми, а это в наше время уже неплохо. Вряд ли ей было бы за нас стыдно. Наверное, мы ее в чем-то бы разочаровали, но за это она не любила бы нас меньше.

Я не прошу у нее прощения, потому что знаю – она и так мне все давно простила. Мне просто неотвратимо жаль убежавших лет, моей молодой глупости и вечного побега из дома – по своим пустячным и ничтожным делам. Как много я у нее не спросила! Как долго я могла бы говорить с ней обо всем. Расспрашивать подробно-подробно! И долго рассказывать ей о себе!

Как ничтожно мало я разговаривала с ней! Но что мы понимаем тогда – в двадцать или даже в тридцать лет? Разве способны мы оценить и понять тогда всю неотвратимость жизни? Что я знала о ней, о том, что было у нее внутри, какими печалями было наполнено ее сердце, какие бесы искушали ее – ведь она была, безусловно, человеком страстным. Но отвергла абсолютно свое личное и посвятила себя, всю свою жизнь без остатка, нам, неблагодарным, по сути, глубоко наплевав на себя. Что это – жертвенность, отчаяние, любовь?

Да, и еще про наследство. Все в той же коричневой клеенчатой сумке рецепты, написанные ее рукой: варенье из китайки, свекла, тушенная с черносливом, – лежат вместе с тем коротким и требовательным ее любовным письмом, где были одни вопросы. Получила ли она на них ответы?

Вопреки всему

Участковый врач Ольга Васильевна Самарина на последний вызов не спешила. Это был ее старый больной, из тех, что со временем становятся почти друзьями, доверяя участковому врачу не только секреты соматики, но и тайны собственной жизни.

Андрея Витальевича Преображенского Ольга Васильевна знала лет пятнадцать, как раз с того времени, как перешла в районную поликлинику из скоропомощной больницы, и жизнь тогда после бешеного ритма больничных суток казалась ей почти размеренной и спокойной. Пару лет ушло на подробное знакомство с участком, где со временем и появились больные, ставшие ей почти родственниками. В основном это были еще сохранившиеся интеллигентные пары или одинокие старики, и свои визиты к ним она, как правило, оставляла «на закуску». Ведь это были уже не совсем формальные встречи – фонендоскоп, тонометр, рецептурный бланк, – а беседы и чаепития с подробными рассказами о детях и внуках, со слегка утомительными, но милыми и трогательными подробностями из прошлой жизни. Словом, с тем, что непременно сопровождает закат человеческой жизни – увы!

В разряд любимых больных попадали милые, измученные болезнями и невзгодами люди, щепетильные и крайне смущающиеся повышенного, как им казалось, внимания. Ольгу Васильевну они старались лишний раз не беспокоить – только когда становилось уже и вовсе невмоготу, при этом волновались, что отрывают ее от более важных и сложных дел. Конечно, они ее обожали за то внимание и тепло, которые она приносила в их одинокие и холодные дома, и из своих скудных пенсий или запасов непременно старались ее отблагодарить и порадовать – то банкой варенья или соленых грибов, то корзинкой яблок с дачного участка, то редкой книгой из собственной, годами тщательно собираемой библиотеки, то просто дефицитной коробочкой шоколадного ассорти. Ольга Васильевна, вообще-то довольно резкая и нетерпимая ко всяким «обязывающим», как она считала, подношениям, эти презенты брала только из боязни обидеть дарителя, зная, что все это наверняка от чистого сердца.

Больной Преображенский не беспокоил ее примерно полгода, и, заходя в мрачный, сырой подъезд, Ольга Васильевна попеняла себе на то, что за все это время ни разу не позвонила ему. Был Андрей Витальевич из «бывших», как говорили, имея в виду его дворянские корни, в прошлом кадровый офицер элитных инженерных войск. Вдовел он уже лет восемь, и она прекрасно помнила его покойную жену Валерию Викентьевну – худенькую и сухонькую крохотулю, работавшую в запасниках Третьяковки. Она, эта маленькая и слабенькая Лерочка, и была главной движущей силой их небольшой бездетной семьи. Боже, а какие Лерочка пекла пироги! Голодная Ольга Васильевна проглотила слюну, вспомнив промасленный пергамент, в который жена Андрея Витальевича обязательно заворачивала ей еще теплые пирожки – с зеленым луком, картошкой, вишнями. Дух стоял на весь подъезд. На лестнице, выйдя из квартиры, Ольга Васильевна быстро разворачивала кулек и жадно сразу съедала два пирожка, остальные доставались сыну Шурику. К себе Лерочка Ольгу Васильевну никогда не вызывала – только к мужу. Болел всегда он. С боем и уговорами Ольга Васильевна заставляла ее раздеться и слушала сердце и легкие, мерила давление – Лерочка долго сопротивлялась, но со вздохами все же подчинялась и, нехотя и отшучиваясь, начинала раздеваться, аккуратно вешая на стул светлую блузочку и маленькую, словно детскую юбку. Опекаемым и больным в доме был назначен муж, а ушла первой она, Лерочка, – так часто бывает. Ольга Васильевна была тогда с сыном в отпуске в Анапе, а приехав, узнала о тихой Лерочкиной смерти – дома, ночью, от инфаркта. После ухода жены слег Андрей Витальевич, и тогда ходила Ольга Васильевна к нему часто – почти через день. Сразу обострились и его застарелая астма, и язва, и, конечно, гипертония – в общем, весь букет. Он умолял Ольгу Васильевну не беспокоиться, объясняя, что жизнь его, по сути, уже закончилась и потеряла всякий смысл с уходом любимой жены, страдал и корил себя страшно, что не уберег ее. Ольга Васильевна тогда крепко измучилась с ним, понимая, что это глубокая депрессия, настояла на вызове районного психоневролога и даже, робея и смущаясь, пыталась говорить с ним о каком-то дальнейшем устройстве его личной жизни – одиноких «невест» на участке было предостаточно. Она терпеливо объясняла Андрею Витальевичу, что это нормально, примеров – сколько угодно, и еще что-то банальное про то, что старость и болезни легче коротать вдвоем, и еще что-то про устройство быта. Но он тогда на нее почти обиделся и даже накричал, а потом пришел к ней в кабинет мириться – с букетом мелких и пестрых осенних астр.

Лифт не работал, и Ольга Васильевна тяжело, с остановками поднялась на шестой этаж. Перед дверью Преображенского она постояла пару минут, переводя дух, и нажала на кнопку звонка. Дверь открыли на удивление быстро, и на пороге Ольга Васильевна увидела молодую девушку лет двадцати в халате и шлепках, с распущенными по плечам пушистыми светлыми волосами. Ольга Васильевна растерялась и на секунду подумала, что ошиблась дверью, но тут же услышала знакомый голос и хрипловатый кашель Андрея Витальевича.

– Ольга Васильевна, голубушка моя! А я вас совсем заждался!

Андрей Витальевич, шаркая, появился в узкой прихожей. Девушка молча пропустила Ольгу Васильевну и приняла у нее плащ. Ольга Васильевна прошла в ванную и долго мыла руки, пытаясь понять происходящее. Не поднимая глаз, без единого звука, молча, девица протянула ей свежее вафельное полотенце. Ольга Васильевна вздохнула, пристально глядя ей в лицо, вытерла руки и прошла в комнату. Квартира была из двух смежных комнат, и Андрей Витальевич сидел в кресле в маленькой комнате, которая всегда считалась спальней. В большой, проходной, комнате Ольга Васильевна увидела следы пребывания, а скорее проживания, новой жилички – кофточки и юбки на спинке стула, косметику на журнальном столике и маленький кассетный магнитофон на подоконнике.

«Может, родственница?» – мелькнуло у нее в голове.

Андрей Витальевич сидел, откинув голову на спинку высокого кресла, и тяжело дышал.

– Был приступ? – коротко спросила Ольга Васильевна.

Он молча кивнул. Потом, откашлявшись, добавил:

– Ночью «Скорую» побеспокоили. Теперь вот и вас, голубушка, мучаю.

Ольга Васильевна вздохнула и покачала головой. Потом принялась за дело. Выслушав и осмотрев больного, она попросила показать все лекарства, которые он принимал в последнее время, что-то откорректировала, отменила, где-то увеличила дозу, добавила сердечное, отметив в своем блокноте, что надо бы сделать кардиограмму и биохимию крови, конечно, на дому. Вздохнув, сказала, что с этим сейчас ох как непросто и придется подождать. Андрей Витальевич соглашался и мелко кивал.

– А может, в больницу ненадолго, а, Андрей Витальевич? – предложила она ему. – Обследуют, витаминчики поколют, может, чего умного скажут. – Ольга Васильевна пыталась шутить, понимая, впрочем, что и это не панацея.

Андрей Витальевич замахал руками – что вы, что вы, в больницу ни за что! А потом, улыбаясь, кивнул на стоявшую истуканом в дверном проеме девицу.

– Я ведь теперь не один, Ольга Васильевна. – И, помолчав, смущенно, почти жалобно добавил: – Ксаночка, моя жена. Познакомьтесь.

Ольга Васильевна онемела, а спустя минуту, почти взяв себя в руки и кашлянув, все же не сдержалась и брякнула в сердцах, не стесняясь девицы:

– Господи, и вы туда же, Андрей Витальевич! Уж от вас-то я этого вовсе не ожидала!

Он торопливо и сбивчиво стал что-то бормотать, что это совсем не то, что она подумала.

– О чем вы, Ольга Васильевна? Это внучка Лерочкиной приятельницы из Севастополя, чудная девочка, учится здесь в педагогическом, не подумайте о нас плохо, это просто было так нужно, даже необходимо, Лерочка это бы одобрила, – бормотал он. Девица вышла на кухню.

Ольга Васильевна вздохнула:

– Господи, ну какая разница, что об этом подумаю я! Думать надо было вам, милейший Андрей Витальевич, вы же в уме и твердой памяти, ну разве вам неизвестно, чем похожие истории заканчиваются? – От отчаяния у Ольги Васильевны выступили слезы на глазах. – В лучшем случае через полгода вы окажетесь в доме для престарелых, а в худшем – сами знаете где. Ну как вы могли, столько женщин приличных вокруг, немолодых, но в силе. Нашли бы себе, в конце концов. И кашу бы вам варили, и яблоко натирали, и в сквере под «крендель» гуляли, а так разве можно?

Ольга Васильевна резко встала со стула, положила рецепты на тумбочку, кивнула через плечо и пошла к выходу. Вслед ей Преображенский продолжал бормотать, что все она не так поняла или он, старый дурак, не смог толком объяснить, что девочке негде жить, а квартира и так пропадет – наследников-то нет.

– Квартира? – Ольга Васильевна остановилась и резко бросила: – Квартира, говорите, пропадет? Девочку пожалели? А сами вы не пропадете? Себя бы пожалели, а не девочку!

В коридоре стояла Ксаночка и держала в руках плащ Ольги Васильевны. Ольга Васильевна пристально посмотрела и разглядела наконец ее лицо. Оно было не просто точено-красивым – это было прелестное, тонкое и породистое лицо, темные, умные, глубокие глаза, красиво и четко очерченные пухлые губы, узкий трепетный нос и густые, длинные и богатые брови. «А она ведь красотка, – подумала Ольга Васильевна, – не сделанная, а природная, естественная красота, молодая Чурсина, ни убавить ни прибавить. Удача природы. А главное – глаза. Не пустые, а полные смысла – тревоги, тоски и боли. Сейчас у молодых редко встретишь на лице такую палитру эмоций. В общем, девочка не простая, та еще штучка, с секретом». Ольга Васильевна усмехнулась, взяла из рук Ксаночки плащ и дернула дверную ручку.

– Здесь все честно, это не то, о чем вы подумали, – услышала она тихий голос за спиной.

Ольга Васильевна обернулась и увидела искаженное отчаянием и стыдом лицо девушки.

– Что мне-то думать, – вздохнула Ольга Васильевна. – Это вы думайте, как потом с Богом разбираться будете. – Она стала быстро спускаться по лестнице.

На улице у подъезда она устало опустилась на скамейку и стала себя грызть и ругать: «Какая же я дура, господи, ну какое мое собачье дело? Все просто и банально. Ей нужна квартира! Но ведь и он не в маразме, добровольно, без принуждения, а расплата будет, непременно будет, только вопрос: какая? Все с ними ясно, с этими приезжими девицами, без вариантов, но дело сделано, а мне-то что, своих забот – не расхлебаешь, но ведь какое прекрасное лицо! А глаза! Неужели и это уже ни о чем не говорит? О tempora, о more!» – Вспомнив латынь, Ольга Васильевна медленно побрела к автобусной остановке.

Из головы абсолютно и начисто вылетело слово. «Возраст», – грустно подумала Ольга Васильевна и продолжала мучительно вспоминать, как там, черт возьми, наука о лицах? Физиогномика, что ли, или нет, не так? Надо будет дома в словаре посмотреть. Да ну его, слово, что слово? Все это полная чушь, ничто не работает: ни лицо, ни глаза. А работает только одно – жизненный опыт. Вот его-то вокруг пальца не обведешь. Это Ольга Васильевна знала наверняка. А когда подошел автобус, она вспомнила, что забыла купить кефир и хлеб, прошла в своих горьких думах мимо магазина. Возвращаться не было уже никаких сил, и, плюнув на все это, она поехала домой. Осень в тот год набросилась рьяно и сразу – аккурат после короткого, как вздох, всплеска теплого бабьего лета, и сразу началась тяжелая пора – хроники, ранний грипп, респираторные. Ольга Васильевна, и сама простуженная, бегала по двум участкам, заменяя заболевших коллег. А в ноябре Шурик объ-явил о своем намерении жениться – сразу и безотлагательно. Ольгу Васильевну эта новость прибила и расплющила – сыну было всего двадцать, и она в каком-то почти горячечном бреду и почему-то глубокой обиде и ревности начала рьяно разменивать квартиру – ни сердцем, ни головой невестку не принимая и, положа руку на сердце, не пытаясь принять. Обмен нашли только в марте, и тогда же, весной, Ольга Васильевна переехала в другой район. Поначалу пыталась ездить оттуда на старую работу, но это было крайне утомительно – два автобуса, пересадка в метро, в общем, игра не стоила свеч. И летом, отгуляв отпуск, она уволилась и перешла в поликлинику около дома. Там тоже было все непросто – участок дали дальний и сложный, кабинет окнами на север – темный и холодный, заведующая была из зануд и бюрократов, а медицинская сестра и вовсе манкировала обязанностями и, кроме того, попивала. Дома ночами Ольга Васильевна часто плакала, тоскуя по сыну и прежней, принадлежавшей только им двоим, общей и дружной жизни. Но – удивительное свойство человеческой натуры, спасительная внутренняя мимикрия – человек привыкает ко всему! Спустя два года почти привыкла к новой жизни и Ольга Васильевна. Отношения с сыном и его женой худо-бедно из нервно и постоянно негативно пульсирующих постепенно перешли если не в дружеские, то скорее в спокойные и почти дружелюбные. Закончились, слава богу, вечные, постоянные обиды и претензии. На работе тоже со временем все как-то постепенно срослось и вошло в свое привычное русло. Ольга Васильевна успокоилась и стала наконец спать по ночам.

Как-то весной, в мае, в выходной, Ольга Васильевна поехала в свой старый район в гости. Пригласила приятельница и бывшая коллега, офтальмолог Маечка, с которой она не теряла связи. Это были первые по-настоящему теплые, даже почти жаркие дни, и, выйдя из метро, Ольга Васильевна сняла вязаный жакет и медленно пошла через знакомые дворы, вдыхая запах только что распустившейся сирени.

По знакомым местам проходила с грустью, вспоминая и себя молодую, и сына, бегавшего по этим дворам еще совсем ребенком. И его детский сад, и школу – словом, прокручивала в памяти всю свою прежнюю жизнь, кажущуюся сейчас ей почему-то абсолютно и безусловно счастливой. В знакомом дворе в песочнице галдела детвора, и Ольгу Васильевну вдруг окликнули. Она замедлила шаг и стала растерянно оглядываться – зрение-то было уже не ахти. Прищурившись от яркого солнца, она увидела, что зовет ее и машет ей рукой седой и худощавый мужчина, сидящий у песочницы на скамейке. Ольга Васильевна подошла ближе и узнала Андрея Витальевича Преображенского. Они обнялись, и она присела рядом, не веря своим глазам и радуясь, глядя на него – чисто одетого, гладко выбритого, посвежевшего и слегка загоревшего.

– Как вы, голубушка милая? – радовался встрече он.

И Ольга Васильевна стала почему-то подробно рассказывать ему про свою жизнь – про сына, невестку, новую квартиру и работу. Он оживленно кивал и гладил ее по руке, глядя абсолютно спокойными и счастливыми глазами.

– А вы-то как, Андрей Витальевич? Что я все о себе да о себе, – смутилась Ольга Васильевна.

– Чудно, милая Ольга Васильевна! Просто чудно, вот с Кешей прогуливаюсь, Иннокентием, господином двух с половиной лет, – счастливо кивнул он на малыша в клетчатой яркой кепочке и джинсовой курточке, ковыряющегося с пластмассовым ведерком в песке.

– С Иннокентием, – эхом повторила ничего не понимающая, ошарашенная Ольга Васильевна. – Значит, у вас все слава богу? – попробовала еще раз усомниться она.

– Лучше и быть не может. Только непонятно, я его, – он кивнул на мальчика, – выгуливаю или он меня. – Андрей Витальевич счастливо засмеялся.

– А здоровье? – тихо спросила Ольга Васильевна.

– Вполне, – быстро откликнулся Преображенский. – Да и думать мне теперь об этом некогда, столько хлопот! – заверил он ее.

Ольга Васильевна посмотрела на часы и, извиняясь, поднялась со скамейки. Опаздывала она уже минут на сорок. Они распрощались, и Андрей Витальевич галантно и церемонно приложился к ее руке. Слегка обалдевшая от увиденного и услышанного, Ольга Васильевна дошла до Маечкиного дома. Все были в сборе, ждали только ее. Маечка была в своем репертуаре – наготовила столько, что на столе не нашлось места для вазы с цветами. Было вкусно, весело и шумно, как всегда бывает в большой и дружной семье. Перед горячим Ольга Васильевна взялась помогать хозяйке – стала собирать со стола закусочные тарелки и пустые салатники. На кухне она остановила запыхавшуюся в хлопотах Маечку и спросила, не знает ли та что-нибудь о Преображенском, ее, Ольгином, бывшем больном. Маечка присела на стул, закурила, переведя дух, и сказала, что да, конечно, знает, так как полгода назад давала ему направление в глазную больницу на операцию – катаракта, что ли. Сейчас у нее на учете, что естественно.

– Ну а жена его молодая, ребенок? – нетерпеливо перебила Ольга Васильевна.

– Какая жена? Господь с тобой, Оля! Это же все фиктивно было! Пожалел девчонку, родственница ведь дальняя или знакомая, что ли. Да и что квартире пропадать! А она потом замуж вышла, уже не фиктивно, гражданским браком, естественно, ну и мальчишку родила. Ребята они чудные, и она, и муж ее, за дедом ходят, за родными так не следят. И в санаторий его отправляют, и питание, и уход – все достойно более чем, в общем, приличные люди, у него, слава богу, настоящая семья. Дед счастлив, внука названого обожает, расцвел. Да и в квартире сделали хороший ремонт, короче говоря, продлила ему эта девочка жизнь и просто на ноги поставила. Кто бы мог подумать, а вон как в жизни бывает вопреки всему. – Маечка вздохнула, качнула головой, затушила сигарету и бросилась доставать из духовки утку.

– Вопреки всему, – повторила вслух Ольга Васильевна и подала Маечке большое овальное блюдо под горячее.

Потом был еще долгий чай с фирменным Маечкиным «Наполеоном», и разомлевшая Ольга Васильевна стала наконец собираться домой. В метро было свободное место, и она, счастливая и отяжелевшая, плюхнулась на него и прикрыла глаза, думая о том, что опыт опытом, а вон оно как, слава богу, бывает, и какое счастье вот так ошибаться, и как в это сложно поверить, в наше-то безумное и недоброе время. А раз так, значит, по-прежнему можно верить в людей и еще на что-то надеяться. И повторяла Маечкину фразу: «Вопреки, да, точно, вопреки всему».

И Ольга Васильевна вспомнила прекрасное и тонкое Ксанино лицо, и необычные глаза, и – черт, опять забыла слово, – ну, про эту науку о лицах. Все же наука есть наука. А с этим не поспоришь. А еще ее стало клонить в сон, и она очень боялась уснуть и, не дай бог, проехать свою остановку.

Беспокойная жизнь одинокой женщины

Бедная Элен! Ну почему так несправедлива бывает судьба! Почему раздает она блага свои совсем не по заслугам, а как придется. Как вздумается распорядиться ей своими капризами. Где же высшая справедливость, наконец, если сценарии судеб пишутся будто бы впопыхах и на черновиках и переписывать их не с руки, да и некогда. Как можно с этим согласиться? А куда деваться? Только ниточка надежды становится все тоньше и призрачнее, и уже почти устаешь ждать и надеяться, но все же. Так скроен человек, и, наверное, в этом есть смысл.

Тогда, давно, в средней школе, она была, конечно же, никакая не Элен, а просто Лена Кирсанова, во всем положительная девочка – никогда и никаких эксцессов, ни двоек, ни плохого поведения. Не ученица, а радость учителя. Правда, ничем особенно не блистала. Но ровная ко всем, наружности приятной, без изъянов, большеглазая, светленькая, чуть плотноватая. Со всеми доброжелательна и в контакте. Вот только русичка, Флора Борисовна, ставила Лене Кирсановой свои бесконечные четверки.

– Все у тебя ровно и грамотно, Лена, – говорила она всякий раз после разбора сочинений. Но смотрела на Лену с каким-то сожалением, видимо думая о чем-то своем, неизвестном. – Все слишком ладно, и тема раскрыта, но не цепляет. – Она вздыхала и протягивала Лене аккуратную тетрадь, подписанную ровным, почти каллиграфическим почерком. А свои редкие и потому такие ценные пятерки ставила взбалмошной Машке Громовой – та или вообще сочинения не сдавала, или, как говорила Флора, выдавала шедевры. Да бог с ней, с Флорой. Все остальные учителя Лену Кирсанову ценили, как ценят свой покой и чужую предсказуемость. В классе она ни с кем близко не сходилась, общаясь в основном с самым замухрыжным ботаником и отличником Димкой Рощиным по прозвищу «метр с кепкой». Что у них было общего? Да особенно ничего, просто Димка – верный товарищ, всегда знал, что задано, и спокойно и объективно разъяснял обстановку в классе. А там уже вовсю закипали страсти и разгорались романы. Самый яркий – у Машки Громовой с красавцем Никитой Журавлевым. Это обсуждали все: и ученики, и учителя. Но интересовало всех, конечно, одно: живет ли Машка с Никитой интимной жизнью, и сочинялись небылицы по поводу Машкиных подпольных абортов.

А в начале последнего школьного года, придирчиво рассматривая друг друга, все удивились переменам в Лене Кирсановой, вдруг превратившейся в писаную красавицу: белокожую, сероглазую, с роскошной, выгоревшей после южного солнца копной волос, которые она впервые распустила по круглым, покатым плечам. А фигура? За лето Лена стала выше всех девиц в классе, похудела будь здоров, и образовались тонкая талия, высокая, большая грудь и крепкие загорелые ноги. Но главным было не это. Главное – откуда ни возьмись у тихушницы и скромницы Лены появился загадочный, абсолютно русалочий взгляд. Взгляд в никуда – задумчивый и томный. В общем, это была уже не Лена Кирсанова, а одна сплошная и непостижимая тайна. Мальчишки, естественно, обалдели и притихли. Только Машка Громова сразу все просекла и, поманив Лену пальцем, закурив и прищурясь, спросила в лоб:

– Трахаешься?

Машка есть Машка. Лена не ответила, а просто отошла от нее – вот еще, доверить кому-то свои сокровенные тайны! А тайна, конечно же, была. Там, на юге, у Лены случился пылкий роман со всеми вытекающими последствиями. Предметом страсти оказался ленинградский студент Женя. Расстались легко – никто ни на кого не в обиде. Женя уже вовсю торопился в Питер, в свою разудалую студенческую жизнь, пообещав, конечно же, и писать, и звонить.

Вот тогда-то, в самом начале десятого класса, Тим Щербаков, двоечник и бузотер, классный клоун и балагур, глянув на Лену и присвистнув, выкрикнул, показав на нее пальцем: «Элен! Вот она, Элен!» – Единственный персонаж, запавший ему в душу и пустую голову после того, как в классе прошли «Войну и мир». Все обернулись на Лену и согласились: действительно, похожа. С тех пор и обращались к ней только так, навсегда забыв про Ленку Кирсанову. Ну что ж, Элен так Элен. Не самый плохой, если разобраться, персонаж. Очень многим даже нравился. Ну, если не нравился, то притягивал уж точно. Не всем же быть Наташей Ростовой. Дома умная мама понимала: дочка – красавица, господи, глаз да глаз. Хотя волноваться за Лену не приходилось – та по-прежнему хорошо училась и вечерами сидела дома.

Потом случилось горе: скоропостижно умер Ленин отец – сорок три года, ведущий инженер крупного машиностроительного завода. Семья – никогда не работавшая Ленина мать и сама Лена, в ту пору десятиклассница, – осталась совсем без средств. Мать убивалась по отцу отчаянно – жили они душа в душу, – но еще больше ее страшила их дальнейшая жизнь. Купили в долг вязальную машину и кое-как начали ее осваивать. При тогдашнем тотальном дефиците вязаные кофточки и платья имели приличный успех. Но мать не справлялась, плакала, жаловалась на горькую судьбу, а вот у Элен все получалось аккуратно и гладко. Доставали польские и прибалтийские журналы, переплачивали за импортную шерсть спекулянтам, радовались новым заказам, переживали, если их было мало. В доме сильно пахло шерстью. Весь десятый класс вечерами Лена сидела за машинкой. Какой институт? «Поступлю на следующий год», – решила она. Немножко пострадала по своему первому мужчине – питерский студент не объявился ни разу, но распускать нюни было некогда – дел по горло. Как-то сразу кончилось детство и наступила взрослая жизнь.

На выпускном под громкую музыку немного потопталась с Димкой Рощиным, старым приятелем, едва доходившим ей до плеча, и ушла домой. Какие там гулянки до утра на теплоходе? У нее было несколько срочных заказов. Дом их после смерти отца сразу как-то потускнел, очень изменился и затих. Исчезли веселые, шумные и обильные застолья – кому охота в тоску и бедность? Мать хандрила, валялась днями в постели, ходила неприбранная, в халате и стоптанных домашних тапочках. И опять жаловалась на судьбу.

– Одна надежда на тебя, Ленка. Ищи себе приличного мужа, – то ли в шутку, то ли всерьез говорила она.

– Это тебе, мамуль, замуж надо, – вздыхала дочь. – А то ты совсем зачахнешь.

Мать подходила к зеркалу и подолгу рассматривала свое отражение, а потом, вздыхая, говорила: «Что ты, Леночка, мой поезд уже ушел». Но через год вышла замуж за двоюродного брата своего покойного мужа, военного в чине полковника, и укатила с ним в Томск, в новую жизнь. Письма дочери писала восторженные: в квартире сделали – сами! – ремонт, достали югославскую стенку, купили новый финский холодильник в Военторге, шубу себе сшила из серого каракуля. Жили они дружно, и мать опять расцвела. И даже завели маленький огород – так у них там, в военном городке, было принято. В конце каждого письма один короткий вопрос: «Как у тебя, доча?» Без подробностей – ни как там с работой или учебой, ни про личную жизнь, а просто и коротко – «как там у тебя?». Что – «как»? «Плохо» не ответишь – зачем счастливого человека расстраивать? А про «хорошо» тоже особенно не соврешь. А вот подробности мать, похоже, не интересовали, да и особенно хорошего точно ничего не было. Элен и отписывалась гладко – не волнуйся, все нормально. О своем одиночестве – ни-ни. За мать была рада, но все же удивлялась, как из столичной дамы, интересующейся премьерами и нарядами, она превратилась в классическую гарнизонную жену – с засолкой огурцов на зиму, с огородом и посиделками с офицерскими кумушками из женсовета. Душечка, ей-богу. Хотя, что в этом плохого?

А у самой Элен в жизни ровным счетом ничто не менялось. Да и что может происходить, если ты не в вузе и не на работе, а только дома у телевизора вяжешь эти бесконечные юбки и кофты. То, что самые ее распрекрасные годочки утекают, она, конечно же, понимала, как понимала и то, что это не жизнь для молодой и красивой женщины. В один день она достала с антресолей футляр и сложила туда вязальную машину, предварительно протерев ее машинным маслом. Шерсть тоже аккуратно разобрала, сложила в пакеты и туда же, на антресоли. Вот моль разгуляется! Устроилась секретарем главного врача в районную поликлинику, прямо у дома, пять минут пешком. Зарплата маленькая, но Элен ожила – работа живая, с людьми. Быстро освоила печатную машинку, привела в порядок папки с документацией. Четко координировала звонки и принимала телефонограммы. Не золотой делопроизводитель – бриллиантовый. Надела белый халат – это было необязательно, но так она казалась себе весомее, – зачесала гладко волосы и поплыла белой лебедью по запруженным больными коридорам. Особенно ни с кем не сдружилась, но была со всеми в хороших и ровных отношениях. Жалобы и сплетни терпеливо выслушивала, но дальше не разносила – все поняли, что ей можно доверять. Пожилая физиотерапевт Вера Григорьевна, с которой она приятельствовала, со вздохом и сожалением ей говорила: «Учиться вам надо, Еленочка, что же вам, всю жизнь в приемной сидеть?» Елена отмахивалась: «Успею еще, да и работа моя мне нравится».

Вскоре, конечно же, случился и роман. Разъяренный на какую-то несправедливость пациент, взлетевший на четвертый этаж, в приемную главврача, остолбенел, увидев сидящую за столом Элен. Про жалобы и претензии вмиг забыл – как не было. В конце рабочего дня ждал ее на улице с букетом красных тюльпанов. Звали его Леонид. Был он разведен, жил с дочкой восьми лет, которую ему милостиво при разводе оставила бывшая жена. Дочку свою, Алису, девочку болезненную, тихую и плаксивую, он обожал и отцом был в высшей степени трепетным. В Элен влюбился страстно и с надрывом, страдая и разрываясь между ней и дочерью, с ее школой и музыкой, обедами и стиркой, с ее болезнями и вечно грустным настроением. Страдал, что не может дарить возлюбленной царские, достойные ее подарки и проводить с ней больше времени – все урывками, час-другой вечером, с нервами, телефонными звонками дочке и, конечно же, уходом на ночь домой. Никаких ночевок, упаси бог, – девочку на ночь одну не оставлял. Элен относилась к этому спокойно, страданий и метаний его не разделяла, старалась не обижаться и принимать ситуацию такой, как она есть. Хотя, что греха таить, хотелось сходить вечером и в театр, или посидеть в кафе, или устроить себе неторопливый праздник дома – со свечами, белой скатертью и тихой музыкой.

Но судьба опять не расщедрилась, а так, слегка пожалела, со вздохом, как-то по-сиротски, как подачку, выбросив Элен не женское счастье, нет, а лишь временное спасение от одиночества. Элен была покорна судьбе, и эта история тянулась бы, возможно, годы и годы, если бы не произошло непредвиденное – к ее любовнику вернулась-прикатила, словно побитая собака, бывшая беженка-жена. Окончательно и навсегда – с вещичками. Он ее и пожалел. Перед Элен стоял на коленях, целовал руки и просил прощения, объясняя, что главное – дочь, а дочери нужна мать – какая-никакая. И сходится он с бывшей исключительно из-за девочки, и прощает ей все. Элен отпустила его легко, только чуть-чуть, комариным укусом, кольнуло самолюбие, когда спустя какое-то время на улице увидела их троих, принаряженных, спешащих, видимо, в гости – с тортом и цветами. Жена его была маленькая, тощая, с отросшей пестрой «химией» на голове и длинным острым носом. «Так-то, – подумала Элен, – ничего не стоит моя красота. Дело в другом». В чем? Это и самой ей было неведомо.

Позже гинекологиня Адочка, бойкая бабенка, решила ее просватать за своего дальнего родственника. Жениха рекламировала активно и с удовольствием: и собой хорош, и умница, и эстет, и не беден. Вот только немолод, но это – достоинство, а никак не недостаток. Он пригласил их к себе на старый Новый год. Жил он в старом, крепком доме в самом центре Москвы. Квартира Элен поразила – синие шелковые обои, наборный темный паркет, бронзовые ручки на тяжелых дверях, мутноватый хрусталь на старинных люстрах, гнутые ножки кресел, низкие пуфики с кистями, столики с перламутром, напольные вазы и слегка потертые настенные ковры.

Сам хозяин был элегантен, высок, седовлас и галантен – целовал дамам руки и с гордостью показывал свои картины. Адочка болтала без умолку, а он спокойно, с достоинством и улыбкой, сервировал в столовой ужин. На небольшом круглом столе, покрытом бархатной скатертью, лежали серебряные приборы с желтоватыми костяными ручками и, естественно, стоял мейсенский сервиз. Все было элегантно и необычно – тонкие кружевные блины стопочкой, две серебряные вазочки с черной и красной икрой, маринованные маслята, розовая семга, желтоватая, со слезой, севрюга и утиные грудки, пересыпанные яблоком и черносливом. Пили, конечно же, шампанское. Говорливая Адочка после изрядной порции икры и блинов поспешила удалиться, а Элен и Павел Арнольдович (так он представился) остались наедине. Элен очень хотелось вдоволь поесть икры, да не с блинами, а с белым хлебом и маслом, но она, конечно, постеснялась, а вот шампанского от стеснения выпила много и от волнения сразу сильно опьянела. Она почему-то стала путано оправдываться и пыталась проговорить эту дурацкую ситуацию – их запланированное знакомство. Выходило это как-то нелепо и глуповато. Хозяин ее успокаивал, улыбался и гладил по руке. Вдруг она поняла всю нелепость происходящего и совершенно некстати расплакалась, и еще у нее очень разболелась голова. Павел Арнольдович растерялся, утешал ее как мог, проводил в ванную и уложил в спальне, укрыв мягким пледом. Элен еще долго мутило, и было стыдно за дурацкие слезы и истерику, но потом она уснула, а проснулась от слабых поцелуев и неспешных ласк. Она удивилась, но противиться не было сил, правда, слегка отворачивала лицо. Все, что было потом, напоминало растаявшее мороженое – ни горячо, ни холодно, ни вкусно, ни противно, а так, сладковато – и все.

Утром они пили кофе из маленьких изящных чашечек, немного смущенные, и опять болела голова. В прихожей он подал ей пальто, поцеловал руку и вложил в нее свою визитную карточку – редкость по тем временам. Элен торопливо сбежала вниз по лестнице, не дождавшись лифта. На улице ей стало легче, и она обрадовалась свежему снегу и легкому морозному воздуху. Она долго шла по бульварам, не спеша спускалась в метро и все прокручивала в голове сложившуюся ситуацию.

Да, не молод, да, не пылок, но так хочется покоя, и здесь, уж конечно, обойдется без истерик и эскапад, да и к тому же – интересный человек, это наверняка, и, скорее всего, театрал. Она сняла с головы шарф и быстрой походкой пошла по белому, хрусткому, только что выпавшему снегу. Павел Арнольдович позвонил Элен дня через три и, усмехаясь, сказал, что был бы рад увидеться с ней в субботу, да-да, именно в субботу: он человек немолодой и любит определенность и размеренность. Что ж, суббота так суббота, очень даже удобно, решила Элен.

В субботу – интимная встреча, а в воскресенье, после легкого завтрака, можно прогуляться, зайти на выставку, вечером сходить в театр или на концерт. Так думала она, а вышло все совсем не так. В субботу он действительно ее ждал и принимал радушно и слегка чопорно, что опять очень смущало ее, опять был накрыт ужин с шампанским, далее все было опять так же – вяло, быстро и слегка приторно. В общем, без вариаций. А утром он поил ее крепким кофе и элегантно, но старательно и даже настойчиво выпроваживал. Было видно, что он устал и мечтает как можно скорее остаться в одиночестве. Слегка разочарованная и обиженная тем, что ею пренебрегают, Элен медленно спустилась по лестнице и опять задумчиво шла по бульварам, чувствуя себя одинокой и ненужной. Адочка рассказывала Элен, что когда-то давно, в молодости, Павел Арнольдович был женат на необыкновенной красавице, оперной певице, рано скончавшейся от болезни крови, и тогда он дал себе зарок не жениться никогда и так прожил свою жизнь бобылем, хотя баб, конечно, было море – и актрисы, и балерины, и стюардессы. Бонвиван он был известный – бабы за ним убивались, да и деньги у него водились всегда. А сейчас уже не тот, да и не до того, и нужен ему покой и тихая приличная и интеллигентная женщина, без дури в голове и не алчная до денег. Только, не дай бог, не старуха, нет-нет. Лет до тридцати и обязательно красавица – он был эстет.

– А чем он занимается? – спросила наивная Элен.

Докторша вздохнула и многозначительным шепотом сказала, что он деловой человек. И добавила:

– Очень деловой! Понятно?

Особенно «понятно» Элен ничего не было, кроме одного – ею с удовольствием пользуются. Опять пользуются. Судьба, что ли, такая?

«И я буду пользоваться, – вздохнула она. – По-моему, вполне справедливо».

Но все эти установки не работали – этому никак не способствовала ее натура. Очень скоро она привязалась к Павлу Арнольдовичу и стала относиться к нему с той женской, почти материнской, заботой, которую он видел только от старой домоправительницы, экономки, как называл он ее. К такой заботе со стороны любовницы он не привык и был удивлен и смущен. Теперь, когда он прибаливал, Элен растирала ему спину, заваривала в термосе травы, делала согревающие компрессы, кутала его в теплые, из собачьей шерсти, свитера, варила каши и бульоны. Сначала он отнекивался, а потом быстро привык и даже почти перестал играть уже поднадоевшую самому себе роль обольстителя. Годы брали свое. Теперь Павел Арнольдович ценил Элен безумно и привязался к ней не на шутку, пугаясь этой незнакомой ему зависимости. «Редкий экземпляр!» – думал он каждый раз, глядя на нее.

– Тебе бы, Леночек, мужа хорошего да богатого, эх, где мои года-годочки! – кокетничал он. Недоверчивый ко всему и ко всем, он даже вручил ей ключи от квартиры – случай в его жизни небывалый.

Так мирно и смирно они бы и существовали и дальше, вполне довольные друг другом, если бы в жизни Элен не случилась перемена. Или судьбоносная встреча, если хотите. Она наконец влюбилась. И объект опять был слабоват для ее первого и сильного чувства – одинокий и незадачливый литератор, считающий себя, конечно же, великим писателем, пишущий, разумеется, в стол, к тому же сильно пьющий неврастеник. В общем, все как положено. Звали его Григорием. Жил он в нищете в однокомнатной «хрущобе» на первом этаже, где его с удовольствием посещали местные маргиналы и алкаши. В состоянии сильного подпития был почти агрессивен, а после начинались рыдания и жалобы на вселенскую несправедливость. Собой он был вполне хорош – высокий, худой, с красивыми, крупными руками и темной окладистой бородой. Будучи не в духе (а это было его основное состояние), называл Элен строго – Еленой Васильевной, а изредка, находясь в состоянии добродушном, ласково и пошловато величал Лялечкой. В быту, как все одинокие и пьющие люди, был неприхотлив – питался чем бог пошлет, а точнее тем, что принесут друзья в качестве закуски: дешевой колбасой, луком, плавлеными сырками. Элен взялась за дело серьезно – сначала сделала генеральную уборку (не поленилась, притащила из дома пылесос), потом повесила на окна занавески, прихватила из дома кастрюли и чашки, на подоконник поставила два горшка с фиалками – белыми и розовыми. Григорий смотрел на это скептически, приговаривая, что в жизнь свою глубоко он ее все равно не допустит, как ни старайся. Она на его колкости не отвечала, молча варила густые мясные щи, и утром, в похмелье, отведав их, он почти смирился с ее активным вмешательством в его холостяцкую жизнь.

Элен все это вполне устраивало, очень хотелось – так было легче – считать его гением. Любила она его сильно, не пыталась ни в чем переделать, принимала таким, как есть, жалела, ненавязчиво заботилась о нем, а когда он раздражался и даже оскорблял ее, тихо плакала, доводя его этим почти до исступления, но все же он сдавался. С Григорием она впервые познала истинную физическую любовь, пусть замешанную на слезах, жалости и обидах, но все же истинную, плотскую, яркую, приправленную соленым потом и вкусом крови на покусанных губах. О Павле Арнольдовиче Элен тогда почти забыла, но он объявился сам, найдя ее и сетуя на то, что она его, больного и одинокого, совсем забросила. Ей почему-то стало стыдно, и она отправилась к нему в субботу, как прежде, рассчитывая только на кофе и дружескую беседу. Он был, как всегда, элегантен, гладко выбрит и приятно пах. В столовой был накрыт ужин на двоих – крабовый салат, бараньи отбивные, шоколадное мороженое. Элен выпила красного вина, расслабилась и подумала, что впервые за многие месяцы ей хорошо и спокойно. Павел Арнольдович вышел в кабинет и торжественно вынес маленькую черную бархатную коробочку. В коробочке лежали золотые часы на плетеном браслете – изящные, прелесть! Ушла она от него утром, ничуть не смущаясь и не жалея о происшедшем – это и вовсе ей не казалось изменой. Боже, какая же это измена? Смешно, ей-богу. Это была совсем другая жизнь, совсем другая история, не имеющая к ее любви никакого отношения. Как хотите, но это был долг, что ли, да, наверное, все-таки долг, как смешно это ни звучит, и еще, наверное, жалость, да, опять жалость, и уважение, и хорошее отношение. И кому от этого стало плохо? Так и начала она опять ходить по субботам к Павлу Арнольдовичу – нет-нет, не из-за часиков, конечно, и не из-за бриллиантовых сережек, и даже не из-за денег, которые он теперь деликатно подкладывал ей в сумочку и на которые она потом кормила своего непутевого возлюбленного. Скорее по привычке, отчасти из благодарности и еще в поисках того, чего ей так теперь не хватало, – душевного покоя и комфорта. Павел Арнольдович был тонок, умен и, конечно же, догадывался, что у Элен есть другая, параллельная, жизнь. Его это смущало и коробило, но все же привязанность к ней была сильнее, и, удивляясь своей слабости, он впервые в жизни закрывал на это глаза.

А вот Григорий пребывал в полном неведении, радуясь безмерно тому, что субботний его вечер полностью свободен и двери открыты для прежних друзей. В общем, все как-то образовалось, и все были довольны жизнью. С годами Элен погрузнела, особенно затяжелели низ и ноги, причесывалась она теперь гладко, почти не красила глаза, только слегка трогала губы светлой помадой. Красота ее, и от природы неяркая, теперь стала совсем смазанной и белесой, но все же лицо было гладким и чистым, волосы тяжелыми, а глаза ясными – неброский тип среднерусской красавицы, только взгляд печальный, оттого и выглядела она старше своих лет. Как-то у метро встретила своего первого любовника – Леонида, с трудом, правда, узнала его: полысевшего и какого-то обшарпанного, что ли. Он ей страшно обрадовался, они расцеловались и долго стояли под мелким моросящим дождем – говорили обо всем. Он опять винился перед Элен, бормотал, что любил ее страстно, но не мог поступить иначе – только из-за дочки, несчастной девочки. Но за предательство поплатился сполна – вскоре жена опять от него ушла, теперь, похоже, насовсем. Долго рассказывал про уже взрослую дочь, девочку славную, но очень травмированную и сложную. Элен охала, вздыхала, качала головой и пригласила зайти на чай, так, из вежливости. Он донес ее сумки до знакомого подъезда, держал за руки, опять говорил, говорил и все никак не мог с ней расстаться. Позвонил он ей на следующий же день и стал отчаянно приглашать в гости. Она долго отнекивалась, ссылаясь на занятость и усталость, что было, собственно, абсолютной правдой, но все же сдалась – вечером он встречал ее у работы. Ее ждали: на кухне был накрытый стол – ветчина, сыр, торт и кофе. Из комнаты вышла Алиса – невысокая, тоненькая, очень похожая на свою мать, только без стервозности и вечного поиска во взгляде. Девочка вела себя молчаливо, но вполне доброжелательно – наливала кофе, резала торт и тихо просидела весь вечер, примостившись на краю стула. Леонид, страшно возбужденный, суетился – пытался острить, показывал фотографии: они с дочкой были заядлые походники. Потом вынес дочкины акварели – Селигер, Карелия, Байкал. Алиса смущалась: «Ну хватит, пап!» Элен засобиралась домой. В дверях девочка взяла Элен за руку и, глядя ей в глаза, тихо попросила заходить почаще.

Ночью Элен не спалось – сердце сжималось от жалости к этим двум неприкаянным и одиноким людям – Леониду и его дочке. Потом она еще думала о Павле Арнольдовиче, тоже одиноком и нездоровом, о своем несчастном и пьющем Грише, и всех ей было жалко, жалко! Она вдруг остро почувствовала, как она нужна им всем, что они без нее просто не справятся, пропадут, обездолятся. И ни на что ей теперь хронически не хватало времени. Дом свой совсем запустила, плюс работа – а там столько бумажной волокиты. Понедельник, среда, пятница – Гриша, суббота – обязательно Павел Арнольдович: а как же, он без нее пропадет. А вторник и четверг теперь принадлежали Леониду и тихой нервной девочке Алисе, с которой Элен крепко подружилась. И все они ее ждали. С Леонидом она все четко расставила по местам – мы друзья, и не больше, точка. Но он продолжал надеяться, заверяя в который раз в своей большой любви, приходил к ней, чинил краны, утеплял поролоном окна на зиму, переклеил обои на кухне. И однажды остался. Чтобы не мучиться, Элен решила ни о чем не рассуждать. Просто – было и было. От кого убыло? Или кому-то стало плохо? В конце концов, она человек не только жалостливый, а еще и свободный. В общем, у всех жизнь складывается по-разному.

Так вот и жили: Гриша попивал и пописывал, Павел Арнольдович дряхлел и прихварывал, а Леонид с Алисой опекали Элен (или она их) и дружно, вдвоем, молились на нее. Все в этой жизни устраиваются как могут. А Элен и вовсе не собиралась устраиваться – у нее просто все так сложилось.

Осенью как-то поехала на Арбат – просто так, пошататься. Задержалась у нового ресторана – при входе было вывешено меню. Она с удивлением стала вчитываться в непонятные слова, шевелила губами и удивлялась сложносочиненным названиям и сумасшедшим ценам, ошарашенно качая головой. Кто-то дотронулся до ее плеча. Она обернулась и увидела невысокого худого мужчину, прекрасно и, видимо, дорого одетого, за спиной у которого стояли двое – явно охранники.

– Элен? – неуверенно спросил мужчина.

– Господи, Димка, Рощин, ты, что ли? – раскудахталась она. Они стали смеяться от радости и неожиданности, были друг другу рады и разглядывали друг друга с явным интересом. Элен вдруг представила себя со стороны – постаревшая, пополневшая, неважно одетая – и расстроилась до слез, до комка в горле. Но Димка, похоже, был искренне рад случайной встрече и пригласил ее в этот самый ресторан, куда он приехал пообедать. Элен страшно смутилась, покраснела, долго отнекивалась, лихорадочно вспоминая, какой у нее свитер под пальто и отглажена ли старая юбка. Потом, вздохнув, сдалась. А кому она вообще могла отказать?

Ресторан был японский, она в таком и не бывала, интерьер, обслуга, приборы – все стилизовано.

– Закажи на свой вкус, – попросила она. Первый раз в жизни она попробовала сливовое вино и ела салат из морских водорослей. Потом еще был жареный угорь неземной вкусноты.

Димка ел совсем мало, много курил и задумчиво и подолгу смотрел Элен в глаза. Потом он рассказал ей, что разбогател в девяностых – обычная история, потом пережил банкротство, но поднялся вновь. Женат был дважды – первая жена, классическая дура, не дождалась его, Димкиного, расцвета и ушла с дочкой, а потом кусала локти, билась и просилась обратно. Вторая – из моделей, красы неземной, но стерва, конечно, он всегда это понимал, но на какое-то время успел все же потерять голову, за что потом и поплатился: она спала со своим водителем и потрошила Димкины счета. При разводе ей достались и загородный особняк, и квартира на Патриарших, а сама она, между прочим, родом из Кременчуга.

– Да что там говорить, все по сценарию, – добавил он со смехом. – Теперь главное, что бизнес, тьфу-тьфу, идет. Хотя нет, это не главное.

Главное, добавил он, погрустнев, что как он богат, так же и одинок. И длинноногие и алчные наяды его уже и вовсе не интересуют, хотя этого добра – завались. Но он отлично понимает, что им от него надо, а он уже на эту удочку не клюнет, не идиот же, а вот нормальную женщину он так и не встретил – не повезло.

– Хотя нет, почему? – развеселился он. – Вот как раз сегодня и встретил! – А потом посерьезнел и спросил: – Ты замужем, Ленка?

– Нет. – Она покачала головой. – Тоже не сложилось.

Потом они замолчали и пили кофе с маленькими, словно игрушечными, пирожными.

Через две недели Рощин позвонил ей и предложил выйти за него замуж.

– Шутник, – ответила Элен.

– Это не шутки, – вполне серьезно ответил он. – Я тебя знаю сто лет, знаю, какая ты. Надежность – вот что самое главное, этому меня научила жизнь. И то, что я любил тебя в школе, ну, в общем, первая любовь, это тоже со счетов не скинуть.

– Да? – удивилась Элен.

– В общем, подумай, Ленка, мы с тобой люди проверенные, все в жизни повидали. Плохого я тебе не предложу, и жизнь тебе обещаю не самую унылую, – рассмеялся он.

Элен тоже рассмеялась, сказала «спасибо за доверие» и согласилась подумать. Утром она позвонила Димке и очень долго извинялась и просила принять и понять ее отказ. В жизни своей она ничего изменить, увы, не может, все так крепко завязано, ну просто морские узлы. И ничего тут не поделаешь! Слишком много близких людей пришлось бы ей оставить в той жизни. И скорее всего, они без нее пропадут.

– Ну, в общем, помнишь, как там, у Экзюпери, – смущенно лепетала она, – ну, про то, что мы в ответе за тех, кого приручили?

Она еще раз извинилась и, вздохнув, быстро повесила трубку. Потом посмотрела на свои часы – на крупном циферблате был обозначен день недели. Так, среда, Гришин день. Она вздохнула и начала собирать сумки.

Элен вышла из дома. До пункта назначения было недалеко, но все же она решила проехать две остановки на троллейбусе – сумки прилично оттягивали руки. В троллейбусе ее, как водится, расплющили и прижали к окну.

«Нет, надо было пешком, все же пешком», – подумала Элен. Она с трудом высвободила одну руку и потянулась к компостеру, чтобы пробить билет. Вдруг ее словно подбросило. «Господи, какая же я все-таки росомаха! Как я обошлась с Димкой, ну просто как последняя сволочь! Ах, ах, у меня своя жизнь, и все места в ней давно распределены согласно купленным билетам. И для тебя, Димочка, уже места не осталось. Как я могла? Ведь он такой одинокий!» – корила она себя.

Самый давний друг, самый близкий, что может быть ценнее?

«Сегодня, сегодня же позвоню ему, и определимся со встречей. Что же, я времени не найду? Приглашу его в гости, испеку ватрушки – он их всегда любил. Или сходим с ним в кино, а может, просто погуляем».

Элен с трудом протиснулась в дверь и вышла на улицу. Ярко светило щедрое солнце, стучала капель, и в воздухе пахло весной и надеждой. Элен сняла с головы косынку, прикрыла глаза и подставила лицо легкому, свежему ветерку. Настроение у нее было расчудесное.

Вруша

То, что по рождению ей была дана такая фамилия, было, видимо, не случайно. Знак судьбы. Ее странной и путаной судьбы. Итак, фамилия ее была довольно редкая – Вистунова. И конечно же, очень скоро она превратилась в Свистунову – оно и понятно. Боже, какая же она была врушка! Конечно, врут все – в той или иной степени. В основном по необходимости и в зависимости от ситуации. Она же врала по вдохновению, без остановки, по любому поводу и, главное, без оного. На абсолютно ровном месте. Врала так легко и неприхотливо, как другие дышат или молчат. Ложь ее была бесполезна, беспричинна и так откровенно нелепа и смешна, что можно было вообще-то задуматься о каком-то странном врожденном пороке сознания.

Звали ее Лида. К нам в школу она пришла классе в третьем или четвертом, точно не помню. Была довольно хорошенькая, если, правда, внимательно приглядываться, – длинная, худенькая, довольно угловатая, как, впрочем, большинство высоких и тонконогих девочек, с короткими темными прямыми непослушными волосами, красиво вздернутым носом и большими, редкого и странного бирюзового цвета глазами. Взгляд у нее был слегка встревоженный и настороженный, но это довольно быстро прошло, и уже на первой перемене вокруг нее столпилась стайка девчонок. Всем было любопытно – кто она, откуда, что за штучка. И Лида Вистунова уже вовсю заливалась соловьем. Шепотом и с придыханием она сообщила (страшная тайна), что отец ее разведчик и что их семья только-только вернулась из Латинской Америки (откуда – не уточнялось), где они прожили много-много лет и где, собственно, она, Лида, и выросла. Все слушали открыв рот. Только умная Попова хмыкнула, оглядев Лидкины простые колготки в резинку и туфли из «Детского мира», и желчно осведомилась, не в Латинской ли Америке куплены эти предметы ее туалета. И еще что-то добавила по поводу легкой промышленности стран капиталистического мира. Попова была умна не по годам.

А вот Лида ничуть не смутилась. Она внимательно оглядела язвительную Попову и сказала, что ее родители считают, что в школе лучше не выделяться, а быть как все. Как большинство. Попова ничего не ответила, только криво усмехнулась, а все мы тут же и безоговорочно поверили новой подруге. Да что там поверили – мы ее сильно зауважали. Ну кто бы из нас смог напялить страшные (брр!), коричневые, растянутые на коленках уродцы, если в шкафу лежат тонкие эластичные и цветные? На следующей переменке Лида вдохновенно рассказывала еще и о том, что побывала она и в Лондоне, и в Париже и заезжала, кстати, и в Стокгольм, и в Прагу – вместе с папой, у которого были туда командировки.

– Врет, – уверенно отрезала Попова. – Семью берут только в долгосрочку. – Так называлась длительная, длиною в два-три года, командировка. – А ни в какие краткосрочки никто ни жен, ни уж тем более детей точно не берет. Да и потом, ну нет в ней никакого лоска. А загар? Где загар, если она только что оттуда приперлась?

Мы послушали умную Попову и почти согласились с ней. Хотя мне все это было все-таки странно. Вообще-то я считала: зачем врать без причины? Все равно это когда-нибудь раскроется, и будет стыдно. Опыт уже был. И почему-то эта Лидка Вистунова мне сразу стала как-то неинтересна. Свиту свою она все же собрала – человек из пяти-шести. Они смотрели ей в рот и были ее горячими поклонницами. Но задушевной подруги у нее все-таки не появилось. Была она довольно толковой – треплется на уроке на задней парте, а поднимут – секунду смотрит на доску, тут же въедет в тему и бойко так, на твердую четверку, отбарабанит. Да, про маму она рассказывала, что та из балетных, но карьера не сложилась, так как ей приходится мотаться по миру с отцом. И еще было что-то про бабку, то ли циркачку под куполом, то ли оперную певицу. Уже не помню. Правда, домой к себе она никого ни разу не позвала. И день рождения свой не справляла. На школьные собрания ее родители не ходили, да и у учителей особых претензий к ней не было.

В ее наиглупейшем вранье я вскоре убедилась, придя от этого в полное недоумение и почему-то испытав чувство неловкости и даже стыда. За нее, разумеется. А дело было вот как. Что-то потекло в ванной комнате – то ли кран, то ли труба, и мама вызвала водопроводчика. Пришел какой-то дядька, внешне – хмырь хмырем: тощий, мосластый, в грязной спецовке. Повозился с поломкой и под занавес попросил попить воды. А заодно и поинтересовался, в какой я учусь школе. Я ответила. Он сказал, что в той же школе у него учится дочка, зовут Лидкой, примерно моих лет.

– А фамилия вашей Лиды как? – спросила я, почти уверенная в ответе.

Он сказал. Все совпало. Разведчик предстал в образе сантехника. Видимо, внедрялся. Очередное сложное задание. Глупо и смешно. И мне почему-то сделалось неудобно. Держать в себе Лидкин обман я не стала, хотя и по школе не понесла. Сказала только Поповой. Та удовлетворенно посмеялась и при случае что-то вставила по поводу разведчика-сантехника. Не в открытую, а так, намеком. Почему-то мы обе смутились. А вот Лидка совсем нет. Она даже не покраснела и тут же выдала, что, типа, по службе много чем ему приходится заниматься. Вот так-то. В общем, все как я и предполагала. Все, оказывается, просто. У нее все на голубом глазу. А дуры – мы с Поповой. Дуры и сплетницы. Потом я увидела Лидкину мать. Опознала я ее по отцу, вместе с которым они сдавали пустые молочные бутылки в приемном пункте при магазине. Мать ее была худа, сутула, неопрятна, в выношенном пальто и стоптанных донельзя сапогах. В общем, тетка, сильно прибитая жизнью – сильнее не бывает. Балерина, даже бывшая, в ней никак не угадывалась. Одним словом, с Лидкой мне было все ясно, и интереса для меня она не представляла никакого.

Впрочем, поклонницы оставались у нее до окончания школы, правда, ряды их сильно поредели. Было смешно смотреть, как на переменках ее окружала чахлая стайка самых серых и неинтересных девиц, и Лидка вдохновенно им «ездила по ушам». На выпускной она явилась в умопомрачительном наряде, сразившем всех поголовно – и учителей, и учеников, и родителей. На ней были широченные – дань моде – полосатые красные брюки (что-то типа матрасной ткани), белая гипюровая блузка и шелковый красный мужской галстук. Все это было довольно нелепо и смешно, но Лидка Вистунова добилась главного – обратила на себя всеобщее внимание и выделилась из толпы. Цель была достигнута. Свою минуту славы она получила. Кстати, ее родителей на выпускном не было, а было какое-то объяснение, что они не смогли пропустить важный прием в каком-то там посольстве. Разведчик на приеме в посольстве! Мы с Поповой в голос заржали. Наверняка на вечер она их просто не пустила – они явно бы подпортили ее сногсшибательный выход. В физкультурной раздевалке, куда мы сбились тайно покурить, Лидка заявила, что скоро за ней заедет любовник. На черном «Мерседесе». «Мерседесов» тогда в Москве было от силы несколько штук, да и то у очень знаменитых людей. Когда Попова спросила, чем занимается ее любовник, Лидка бросила на нее презрительный взгляд, выпустила длинную струйку дыма и сказала, что до этой информации Попова еще не доросла. Через пару часов она бросила всем «чао» и выпорхнула на улицу. Мы высунулись в окно. За углом стояли видавшие виды красные «Жигули».

– Больная на голову, – коротко бросила Попова. – И охота ей брехать?

Я кивнула.

Из актового зала послышалась наша любимая песня – «Отель «Калифорния», и мы поспешили туда. Под эту песню можно было танцевать даже с недоумками-одноклассниками и мечтать при этом о прекрасных принцах.

После окончания школы все изменилось. Жизнь разводила нас и ставила на место – хорошо, если на свое. Школьные дружбы постепенно иссякали, связи прерывались, что вполне естественно. А мы с усилиями и молодым упорством пытались вписаться во взрослую жизнь. Я поступила в медицинский, а моя подружка Попова выбрала педагогику. С ней, единственной из класса, я регулярно держала связь. Поначалу мы еще с интересом выясняли, кто куда поступил, кто провалился, а кто уже успел выскочить замуж. А вот про нашу врушу Свистунову слышно не было НИ-ЧЕ-ГО. Как в воду канула. Нет, не так. Какие-то слухи о ней все же витали: то она поступила в Ярославле на актерский, то вышла замуж за моряка-подводника и укатила с ним на Север, то вроде собирается замуж за югославского певца, то за студента-араба. Кто-то пустил слух, что она работает в морге – гримирует покойников и зарабатывает какие-то немыслимые деньги. Короче говоря, правды не знал никто. Видимо, правда и Лидка были понятиями несовместимыми.

Первый сбор случился у нас на десятом году после окончания школы. Пришли в основном те, у кого жизнь на тот момент сложилась более или менее успешно. Были окончены вузы, впереди маячили диссертация и карьера, росли дети. Кто-то даже успел повторить брак, и это тоже считал достижением. После окончания педа моя подруга Попова вернулась в нашу школу – теперь она вела у старших классов химию. Тогда еще мы были молоды, амбициозны, полны сил и надежд, безапелляционно и резко судили, припечатывали определениями и твердо верили в удачу. Оживленно перебивая, доложив друг другу о своих достижениях и планах, мы стали поименно перебирать отсутствующих. Вспомнили и про нашу врушу. И опять ничего не сходилось – настолько слухи о ней были разноречивы, разнообразны и нелепы. Нелепы настолько, что верилось практически в любую версию. И, как водится, опять никто не знал правды. Правды, которую сама Лидка ни в грош не ставила и которой упрямо пренебрегала. Натрепавшись вволю и потешив самолюбие, мы с удовольствием расстались еще на добрый десяток лет. Впрочем, класс у нас никогда не был особенно дружным.

С годами поубавилось и спеси, и надежд – поровну. На следующую встречу однополчан (нам тогда было уже к сорока) мы с Поповой собирались более тщательно, и у нас были на это основания. Во-первых, мы дружно решили похудеть. Хотя бы килограмма на два-три. Постановили не есть сладкого и не ужинать. Попова жаловалась, что у нее совсем нет времени, даже на парикмахерскую.

– Найдешь, – уверила ее я.

Потом мы обсуждали наряды. Пойти, как всегда, было не в чем. Обычная проблема. В гардеробе имелась только удобная повседневная одежда – брюки, свитера, сапоги без каблуков.

– Ну не покупать же вечернее платье, – убийственным голосом твердила Попова.

Та же песня была и про сапоги на каблуках. И еще про выходную и изящную сумочку. Ходили-то мы с баулами – мама не горюй: и удобно, и пара пакетов молока туда влезет. Но в итоге все как-то образовалось. Сапоги на каблуке я все-таки купила – должны же быть у приличной женщины хотя бы одни приличные выходные сапоги. Еще я купила красивую шаль цвета спелой сливы, с серебристой ниткой и кисточками, способную украсить любой, самый строгий, свитер. А элегантную узкую лаковую сумочку я одолжила у подружки Ирки. Ирка была просто сумочный маньяк – этого добра у нее было навалом, на все случаи жизни. Оставались только стрижка с мелированием и маникюр, ну, с этим я справлюсь сама. Попова тоже вышла из положения: платье одолжила у сестры, сапоги – у соседки. Итак, мы были вполне готовы предстать на всеобщее обозрение и обсуждение.

Бывшие одноклассники оказались уже не вполне узнаваемы. Увы! Имелись среди нас и люди успешные, многого добившиеся, прошедшие через все адские круги становления капитализма со звериным оскалом, и состоявшиеся люди науки, и даже один довольно известный политик, этакий «думский» молодец в костюме за пять тысяч баксов, естественно, радеющий за бедный российский народ. Пришел и спившийся, потерянный и когда-то подававший большие надежды местный плейбой, непонятно для чего представший перед нами в своем жалком виде. Девочки, ставшие уже вполне тетками, с гордостью демонстрировали фотографии своих отпрысков, а одна из нас уже была бабушкой. Не пришли, видимо, те, у кого уж совсем не сложилось в этой жизни, и, наверное, те, кто взлетел слишком высоко. Не было среди собравшихся и Лиды Вистуновой. Никто этому не удивился, но все же вспомнили о ней. И опять показалось, что речь идет о совершенно разных людях, как минимум о десяти, а не об одном человеке. Впрочем, когда дело касается нашей вруши… Кто-то утверждал, что она спилась и закончила свою недолгую жизнь в канаве, кто-то вспомнил, что слышал вроде, будто у нее все хорошо и даже отлично и что она замужем за небедным человеком и родила ему троих детей. Кто-то опроверг и это, заявив, что знает точно – Лидку увез турок или перс, и сгинула она в гареме, так что концов не найдешь. Кто-то утверждал, что Лидка все же вышла замуж за подводника и стала ему верной женой, живет где-то на Севере, в крошечном военном поселке. Также прозвучала версия, что она содержит в Америке что-то типа борделя, и еще уж совсем неправдоподобная, что она здесь, в Москве, и служит в серьезных госструктурах, и что она там не последний человек, из «серых кардиналов», и посему ее имя – конечно же! – не на слуху. Кто-то неуверенно вспомнил, что слышал о том, что попала она в жуткую аварию, повредила позвоночный столб, обезножела и живет сейчас в каком-то богом забытом интернате. В общем, обычная история – одна сплошная мистика. Но не слишком ли много для одного человека? Впрочем, скоро забыли и о ней – нам было о чем поговорить. «Господи, – подумала я, – вроде все уже давно чужие люди, но пахнуло детством, юностью, и мы, замученные жизнью и проблемами, стали опять интересны друг другу. Правда, на какие-нибудь два-три часа». Из школы мы вышли вдвоем с Поповой. На улице было совсем темно. Осторожно перебирая ногами на непривычно высоких каблуках, мы медленно пошли к метро.

– Еще лет десять никого из них увидеть не захочу, – сказала Попова. Я с ней согласилась. Мы с удовольствием перемыли косточки бывшим одноклассникам и заключили, что все очень постарели. Про самих себя мы старались не думать.

– А знаешь, – продолжала Попова, – вот на кого я бы с удовольствием посмотрела, так это на Вистунову. А так – ну их всех на фиг.

И я опять с ней согласилась.

В метро мы расцеловались и клятвенно пообещали друг другу встречаться хотя бы раз в полгода. И почти поверили в это. Прошло еще несколько лет. С Поповой мы опять не встречались, но зато исправно общались по телефону. Теперь это были больше разговоры про здоровье, дачные участки и проблемы уже совсем выросших детей. Теперь уже они женились и разводились. А мы хоронили родителей и – увы! – своих ровесников. Сами мы уже почти успокоились – страсти и любовные истории остались далеко позади, зато появились болячки и проб-лемы, решать которые с годами почему-то становилось все труднее и труднее. Или просто мы так воспринимали свою жизнь? Не знаю. Но мы уже смирились со своими браками, принимая их не как неудачу или невезение, а просто как данность. У всех в дому по кому, что говорить. А если оглянуться, посмотреть вокруг, то собственный ком уже не кажется таким многопудовым. Да и коней на переправе не меняют, так как сама эта переправа оказалась – будьте любезны! В общем, мы стали мудрее – это точно. А мудрость, как известно, помогает жить. Если не мешает. Но каждый из нас, о ком стоит вообще говорить, все же попытался найти себя. Кто-то со всеми потрохами окунулся в бизнес или с удовольствием (или без) погряз в хозяйстве и внуках, другие с головой ушли в религию, кое-кто оттягивался в творчестве. Как-то в начале лета мне позвонила старая приятельница, почти подруга, Лариса и пригласила на свадьбу младшей дочери. С этой Ларисой в последнее время мы общались довольно редко. Дело тут не в потере взаимного интереса, а просто так бывает – жизнь разводит. Ее семье тоже досталось в лихие годы. Муж ее в начале девяностых очень быстро и высоко поднялся, впрочем, в те времена это было не слишком сложно – сложнее оказалось на этой высоте удержаться. Тогда у Ларисы появились и огромная квартира с дорогущим ремонтом, и шикарные машины, и шубы, и бриллианты без числа, и поездки по миру. Надо сказать, что деньги их с мужем не скурвили – они оставались нормальными людьми. А потом случилось то, что случилось, – они потеряли все. Тотально. Резко и сразу. И даже была история с прокуратурой и следствием, но, слава богу, обошлось. Лариска с мужем не развелась, не сбежала, хотя ему светил приличный срок, а вместе с ним достойно и мужественно переживала эти черные дни. Ушло все: квартира, машины, загородный дом, шубы, цацки. Лариска тогда подрабатывала: убирала квартиры. И в то время они пришли к Богу. Как это произошло, мне неведомо, но вполне понятно. Однажды Лариска сказала, что если они вылезут, то она будет считать, что это она вымолила у Бога. Это ее право. Все приходят к этому по-разному. Сейчас у них все хорошо. Тьфу-тьфу. Никаких богатств уже нет и в помине, но есть мир, любовь и покой в душе. А разве бывает что-нибудь ценнее? У Ларискиного мужа какой-то невеликий бизнес – он нашел силы начать все с нуля. Они купили себе славную и уютную избушку в маленьком подмосковном старинном городке, в зеленом месте, в десяти минутах ходьбы от действующего монастыря, развели цветник и огород и вполне счастливы. Лариска говорит, что на воздухе отступили болячки, успокоились нервы и что вообще жить в таком намоленном месте – счастье и покой. Сначала они выдали замуж старшую девочку, а сейчас настала очередь младшей. Свадьбу решили играть там же: во-первых, венчание в маленьком уютном местном храме, во-вторых, лето, воздух, река, природа, шашлыки – понятное дело. Меня пригласили и на венчание, и на обед.

– Места у нас сказочные – русская Швейцария, сосны, река, монастырь. Ты ведь бывала в наших краях? – спросила подруга.

– Приезжала когда-то, сто лет назад, еще в советские времена, правда, помню все плохо.

– Все вспомнишь, как увидишь, хотя, конечно, все изменилось, – уверяла Лариса.

В назначенный день я поехала к ним. Накануне всю неделю шли дожди, а тут выглянуло солнце и осветило молодую и промытую свежую листву.

Невеста, Ларисина девочка, была свежа и прекрасна, впрочем, как и положено невесте. Жених тоже вполне был хорош – молод, строен, с хорошим блеском в глазах. Славные ребята, дай им Бог. Только почему-то мелькнула мысль, что у нас-то все в прошлом, все пронеслось, пролетело, но это не зависть, не приведи господи – какая уж тут зависть к почти собственным детям! – просто констатация факта. Я в первый раз присутствовала на венчании и ощутила и торжественность момента, и какую-то истинность происходящего, что ли. После церкви все отправились к дому, а я шепнула Лариске, что чуть-чуть прогуляюсь по городу, который, к счастью, как мне показалось, совсем не изменился. Мне захотелось немного побыть одной, вспомнить юность – когда-то я приезжала сюда со своим молодым человеком, в которого была отчаянно влюблена и вроде бы даже собиралась замуж, если мне не изменяет память. В общем, что-то ностальгическое, короче говоря. Вот такое настроение. Я прошлась по старому центру, где еще вполне сохранились прежние здания и домишки, купила в киоске реабилитированное эскимо на палочке – тоже из прежних лет – и взгрустнула: где ты – ау! – моя юность и мой пылкий ясноглазый мальчик? Где? Где-где, где положено. И мальчика уже нет, а есть наверняка лысый и пузатый дяденька, да и я уже вполне себе тетенька, не будем вдаваться в подробности. Но хватит грустить, пора двигаться в сторону свадебного шатра – я посмотрела на часы. Дорожка вывела меня к монастырю, о котором мне говорила подруга. Зайду, решила я. Моего отсутствия на торжестве никто не заметит, народу там и без меня полно. Монастырь был вновь действующий, пока еще восстановленный только частично, но все же величественный и прекрасный. Стоял он на пригорке, откуда открывался дивный вид на городок, реку и лес. По территории ходили монахи с серьезными и одухотворенными лицами, в основном совсем молодые. Я зашла в маленькую церквушку и поставила свечи за здравие Ларисиных детей – раньше я этого никогда не делала. На душе было и грустно, и светло. Все-таки есть в этом и покой, и отдохновение, и успокоение. В общем, я поняла людей, приходящих сюда для облегчения души. Жаль, что у меня с этим вопросом как-то не решено. Для себя самой, разумеется. Все сложно, запутанно и непонятно, и что-то не пускает. Или я отношусь к этому слишком ответственно. Поди разберись. Я вышла за ворота монастыря, присела на перевернутый ящик, оставшийся, видимо, от околоцерковных нищих попрошаек, и закурила, настроенная на лирический и философский лад.

– Не узнаешь? – услышала я хрипловатый женский голос.

Я оглянулась и увидела худую женщину непонятных лет в матерчатых туфлях и темной косынке, повязанной низко, почти на глаза.

– Не узнаешь? – настойчиво повторила она.

Я вглядывалась в сухое бледное лицо с узким небольшим ртом и светлыми потухшими глазами.

– Нет, извините. – Я отрицательно покачала головой. – Видимо, вы что-то путаете, по-моему, мы незнакомы.

– Ну… – Она стянула платок, и я охнула:

– Лидка Вистунова! Неужели ты?

– Дошло наконец. – Она хмыкнула. Господи, это действительно была она, наша вруша. Хотя узнать ее было довольно сложно.

– Столько лет прошло, извини, – оправдывалась я за неловкость.

– Да чего там. – Она махнула рукой. – Я понимаю, узнать меня непросто. – Она замолчала, а я лепетала:

– Косынка, понимаешь, ну, ни бровей, ни глаз не видно.

– Не в косынке дело, – опять усмехнулась она. – Не косынка меня изменила, а жизнь. – Она отвела глаза. – Ну, как живешь? Судя по тебе, – она кивнула, оглядев меня, – все в порядке.

– Слава богу, – ответила я, почему-то смущаясь. – Сын, муж, работа, не без проблем, разумеется, – отчитывалась я, – но, в общем, грех жаловаться, бывает хуже.

– Бывает, – согласилась Лидка и попросила сигарету.

– Ну а у тебя-то как? Ничего про тебя неизвестно, только слухи какие-то мутные ходят.

– Мутные, – кивнула она.

Я посмотрела на часы.

– Спешишь? – спросила она.

– Да нет, все нормально, – ответила я, кривя душой. Мне-то, конечно, уже надо было поторопиться.

Она молча, жадно курила и смотрела в сторону. Надо было как-то выбираться из этой ситуации.

– А ты приехала сюда или живешь поблизости? – наконец спросила я.

– Живу, – кивнула она. – Снимаю комнату у бабульки и живу круглый год. Хожу сюда, помогаю чем могу, всякие мелкие дела: полы мою, подсвечники чищу, в общем, при монастыре.

Я молча кивнула. Потом она затушила сигарету и, помолчав, сказала:

– Сын у меня тут в послушниках. Третий год. А я вроде бы как при нем. Чтобы видеть его, ну, понимаешь?

Я кивнула.

– Судьба у него трудная. Была компания дурная, фарца, наркотики, тюрьма маячила. Еле успела его с того света вытащить. Пока чуда не случилось. К Богу пришел. А до этого я дочку похоронила – она из окна выскочила. От несчастной любви. Они с братом неразлейвода были, вот он и сорвался тогда. Все прошли – и клиники, и экстрасенсов, и знахарей. Ничего не помогло. Только Господь пожалел.

Она тяжело вздохнула и перекрестилась. Я сидела в абсолютном оцепенении и не знала, что сказать.

– А муж? – наконец произнесла я.

– Что – «муж»? – усмехнулась она. – Муж объелся груш. Сначала стал квасить по-черному, а потом и вовсе свалил – нашел себе молодую, из бывших дочкиных подружек. Как живет, не знаю, неинтересно. А я вот тут, сбоку припека. Только бы быть к сыну поближе. Так и спасаюсь.

Она вытерла ладонью сухие глаза и опять повязала косынку. Я не знала, как мне быть, что тут скажешь? «Держись, Лидка, крепись, все обойдется»? Какие уж тут слова, какие утешения. Но она сама спасла ситуацию:

– Ну, мне пора, дел по горло. – Она кивнула и пошла к воротам.

– Держись, Лида, – по-дурацки все же посоветовала я ей.

Она махнула рукой. Я еще посидела на ящике, выкурила еще сигарету и, тяжело поднявшись, двинулась к Ларискиному дому – благо было недалеко.

Там уже вовсю шла гульба. Столы были накрыты на улице, дымились мангалы, и пахло солнцем, молодой скошенной травой и сочным, душистым жареным мясом.

– Господи, ну куда ты подевалась? – подлетела ко мне встревоженная подруга.

Я извинилась, села за стол и почувствовала, как смертельно хочу есть. Да и вообще пора отключиться, сделать нормальное лицо, а то как-то неловко – свадьба все-таки. Молодежь уже резвилась вовсю. Периодически кто-то громко кричал «горько!» и настаивал на продолжительных поцелуях молодых. Народ постарше, в основном Ларисины соседи, сидел за столом, выпивал, закусывал, сплетничал и даже уже пытался затянуть песню.

После двух рюмок водки меня немножко отпустило, и даже захотелось погорланить про то, что было, то было, и про то, как заалел закат. Выход из стресса, наверное. Молодые переоделись – юная невеста сняла пышное платье и отколола длинную, в пол, фату, влезла в пестрый, цветастый сарафан и явно вздохнула с облегчением. Переоделся и жених, снял торжественный темный костюм и надел джинсы и майку. Торжество момента отступило, и расслабленная и радостная молодежь отправилась на речку – купаться. Женщины начали убирать со столов. На маленькой Ларискиной кухоньке с низким потолком я встала у мойки и принялась мыть посуду. Хотелось переключиться, но тяжкие мысли все равно лезли в голову. Вымыв немыслимую гору тарелок, я вышла на улицу. Очень ломило спину. Молодежь еще не вернулась с речки, а на столах уже все было накрыто к чаю – закипали два огромных пузатых самовара. Мне подумалось о том, как чудно начался этот день, какой лад и покой были на душе, а сейчас вот муторно так и тревожно. Бедная, бедная Лидка. Бедная наша вруша. Вот уж досталось человеку по полной программе, врагу не пожелаешь. И как все это вынести, уму непостижимо. Да и за что? Ну не так уж она плоха, эта Лидка, да, имеет странную страстишку, но вполне же невинную, в конце концов. И кому от этого плохо? Хотя, кто там что знает – кому, за что и почему.

Возле меня на лавочку опустилась немолодая полная женщина, скорее всего, тоже местная жительница. Одета она была в простое сатиновое платье, турецкие шлепки на ногах, в ушах дешевые розовые сережки, на плохо прокрашенных волосах остатки «химии», золотые зубы, короткие, натруженные пальцы.

– Хорошо у вас тут, – сказала я. Надо же было что-то сказать.

Она кивнула:

– Суеты мало.

Мы замолчали.

– А эту давно знаешь? – спросила она.

– Лариску? Давно, лет двадцать тому.

– Нет, я не про Лариску. Я про чумовую говорю.

– Какую чумовую? – не поняла я.

– Ну какую-какую, про ту, с которой ты у ворот трекала. Я так понимаю, что не в первый раз вы увиделись, – объяснила она.

– Вы имеете в виду Лидию? – наконец дошло до меня. – Давно, давнее не бывает, учились вместе в одном классе.

– А-а, – протянула женщина и опять замолчала.

– Вот судьба какая! – сказала я и глубоко вздохнула. – Кошмар ведь, а не судьба.

Женщина с каким-то удивлением посмотрела на меня.

– Жалеешь ее, что ли? – словно удивилась она.

– А что, ее не за что жалеть? – возмутилась я. – Дочь погибла, муж сбежал, сына еле спасла. И сейчас ее жизнь тоже не сахар. – Я почти обиженно замолчала.

– Не пойму, о чем это ты, – нахмурилась женщина. – За что эту стерву жалеть? Какая дочь, какой сын? Не было у нее отродясь ни дочери, ни сына. Про мужа не знаю, врать не буду. – Она замолчала, сурово поджав губы.

– Да что вы, вы просто не в курсе, – продолжала горячиться я. – У нее страшная судьба, страшная. – Я начала повторяться. – Дочь ее покончила с собой, сын был наркоман, погибал почти, только здесь и спасся. А она – она при нем, только бы видеть его почаще, живет у чужих людей, чтобы быть к нему поближе.

– К кому к нему-то? – почему-то разозлилась на меня Ларискина соседка. – Это я-то не в курсе? Перебрала ты, что ли, девка? Какая дочь, какой сын? Любовник у нее тут молодой, пацан совсем, двадцать пять лет. Из приличной семьи – родители такие солидные, дипломаты, что ли. В загранке они были, когда он с этой связался, зеленый еще совсем, двадцати лет не было. И начали они гульбанить во весь рост. Да так гульбанили, что он все из родительской квартиры вынес. Учиться бросил, пил с этой на пару, из ресторанов не вылезали. Родители вернулись, а он уже и не человек вовсе. Совсем пропащий стал. От этой гадины его никак оторвать не могли. Увозили, прятали, а он опять с ней сходился. На иглу, говорят, подсел. Мать его несчастная мне сама все это рассказывала. Не было от этой стервы никакого спасу – так к нему приклеилась. Не знаю, какими уговорами, правдами-неправдами, привезли его родители сюда. Здесь он в послушниках. Думали, не найдет. А она через год объявилась. Только он стал в себя приходить. Я почему все это знаю – она угол у моей кумы снимает и шастит в монастырь каждый день, опять воду мутит. Все уговаривает его уехать. Парень совсем измучился, высох, глаз не поднимает. И сколько он так выдержит? Слаб человек-то. Не знаю, может, это любовь такая, только все равно грешница она великая. – Женщина тяжело вздохнула и замолчала. А спустя несколько минут уверенно добавила: – А детей у нее никогда не было. Это точно.

С шумом вернулась молодежь, и все снова стали рассаживаться за столы. Соседки помогали Ларисе разливать чай и резать пироги. А я все сидела на лавочке и не могла встать. То самое состояние, про которое говорят: пыльным мешком по голове. Лучше не скажешь. И хуже тоже. Потом кто-то окликнул меня, и я села за стол. Уезжала я вечером с какими-то друзьями молодых – в их машине нашлось для меня место. Лариска уговаривала меня остаться на пару дней, но мне почему-то хотелось скорее уехать. Разболелась голова, и очень захотелось домой – встать под теплый душ, выпить таблетку фенозепама и провалиться в сон. Слишком много событий и впечатлений для одного дня и одной меня. Слишком много.

Я ехала на заднем сиденье и молча смотрела в окно. На душе было ох как погано. «Надо встряхнуться, – приказала я себе. – Нельзя же из-за этой чокнутой дряни так себя разрушать. Все мне в минус».

Дома я встала под горячий душ и выпила снотворное.

– Хорошо повеселилась? – поинтересовался муж.

– Лучше не бывает.

Ночью мне все-таки не спалось – таблетка не помогла. Чтобы не разбудить мужа своим ворочанием и вздохами, я тихо выскользнула из спальни и пошла на кухню. Только в это время Москва затихала на коротких пару часов. За окном в нашей роще пела какая-то птица. Соловей? Когда-то раньше в этой роще пели соловьи. Раньше…

Прощеное воскресенье

Марина Северьянова готовилась к войне. Доставала доспехи, латы и мечи, это ее, как всегда, бодрило. К боевым действиям ей было не привыкать. Чаще внушали опасения передышка и затишье. Жизнь приучила ее к непрерывной и неустанной борьбе, и в этом состоянии, надо сказать, ей вполне было привычно и комфортно. Воин должен быть в строю. Иногда на плацу. Правда, учения давно уже закончились, хотя, как говорится, век живи… Всегда готовая к обороне, сейчас она должна быть готова еще и к нападению. Повод был, и, надо сказать, вполне серьезный. Серьезнее некуда. Когда в опасности бизнес и привычное благополучие – это одно. А когда в опасности твой ребенок… Твое единственное и обожаемое дитя. Самое дорогое существо на свете. И самое ранимое и незащищенное. Хотя, позвольте, как это незащищенное? А где же тогда она, Северьянова Марина Анатольевна? Да нет, слава богу, здесь она, здесь. На месте. И в полной боевой готовности. И берегитесь все, кто против нас. Тысячу раз подумайте, прежде чем нанести нам обиду. Так-то!

А дело было вот в чем. В субботу вечером, часов в одиннадцать – Марина уже засыпала, – позвонила Маргоша. Хорошего от нее не жди. От Маргоши либо сплетни, либо ужасы и кошмары. Человек-негатив. Это, конечно, от безделия. Маргоша была богата – всех бывших мужей, совсем, кстати, непростых парней, раздевала до нитки. В этом она просто ас. Беспокоиться ей было не о чем, кроме как о целлюлите на внутренней стороне бедер, новой коллекции от «Прада» и о мерзкой стерве домработнице (примерно десятой или двенадцатой за последний год), которая Маргошу, естественно, опять не устраивала. Услышав в трубке Маргошин голос, Марина сквозь зубы простонала:

– Господи! Сейчас пошлю к черту эту бездельницу!

Но оказалось, Маргоша звонила по делу – важному и неотложному, в принципе редко с ней бывает. Маргоша доложила Марине, что обедала нынче в ресторане (простенько, недорого, просто рядом оказалась, оправдывалась Маргоша). Так вот, обедала она, обедала, вдруг бац – услышала, как за соседним столиком сладко воркует парочка. Маргоша от неожиданности чуть не подавилась карпаччо из лосося. Пригляделась – точно он. Не обозналась. Он, Маринин зять Миша, собственной персоной. С кем? «С девкой, конечно, стала бы я тебе просто так звонить среди ночи, что я, дура, что ли? Да-да, с молодой девкой, блондинкой, разумеется. Сейчас же они все поголовно блондинки», – зло добавила Маргоша, натуральная шатенка, между прочим. Сон отлетел от Марины в тот же миг. Как не было. Она резко села на кровати, подобралась, сгруппировалась и начала задавать конкретные вопросы. Без всяких там ахов, охов и «да что ты говоришь», «не может быть», «ты не ошиблась?». Во-первых, Маргоша не ошибалась никогда. Глаз – алмаз. Всегда с предельной точностью она могла на ком-то определить год выпуска коллекции, страну-изготовитель и цену. Так же на расстоянии двух-трех метров она определяла запах духов и каратность бриллиантов. Думать, что Маргоша что-то перепутала, не приходилось. А во-вторых, Маргоша была какой угодно – капризной, скупой, мелочной, завистливой, – но точно не врушкой. Ну нет у человека такой черты в характере. Итак, вопросы были такого свойства: держались ли они за руки или, может, наблюдались другие нежности? Каким было выражение лица зятя Миши – идиотско-счастливое, восхищенное, ровно-спокойное? Теперь о блондинке. Подробно. Рост, вес, что в ушах, на пальцах и на теле. Курит, пьет, томный взгляд, кокетство, равнодушие, молчит или трындит? Слушает ли открыв рот или незаметно позевывает? Что пили и что ели? Все это восстанавливает истинную картину происходящего и выявляет степень опасности. И вообще, предупрежден – значит, вооружен.

Маргоша не ожидала, что ей придется так скрупулезно все восстанавливать. Нет, память, конечно, отличная, тьфу-тьфу, но ей это все стало уже неинтересно. Скучновато даже. Интереснее было бы обсудить новые сумки от «Луи Вьюиттона» (цены – ужас! Совсем охренели!).

Но Марина впилась цепко – вот пиявка, и не отвяжешься. Маргоша вяло отчиталась, зевнула и повесила трубку. Марина, встав, пошла в ванную, умылась холодной водой и внимательно и пристально взглянула на себя в зеркало. На нее смотрела худая, темноволосая, коротко стриженная женщина, со строгим взглядом холодных голубых глаз, со сведенными к переносице узкими бровями и тонкими, плотно сжатыми губами.

– Прорвемся! – уверенно сказала своему отражению Марина.

Потом она прошлепала босыми ногами по теплому, с подогревом, мраморному полу на кухню, открыла холодильник и вынула банку пива. Встала к окну, отдернула плотные шторы и медленно, маленькими глотками, стала пить ледяное пиво. По ярко освещенному Кутузовскому проспекту пролетали нередкие теперь ночные машины. Марина допила пиво и села в кресло. Сна как не бывало, а были мысли о дочке Наташке. Наташку Марина родила в девятнадцать. В дурацком и краткосрочном ребяческом браке. Наташкин отец, длинный, худой и сутулый, как вопросительный знак, Славик, был НИ-КА-КИМ. Ну вообще никаким – ни глупым, ни умным, ни занудой, ни остряком. Он просто все время молчал. Ел – и молчал, стирал пеленки – и молчал, смотрел телевизор – и молчал. Только отвечал на вопросы. Но вопросы задавать скоро расхотелось. И еще – вечно маячил по квартире. Марина постоянно на него натыкалась. Вроде он был длинный и худой, а ей казалось, что он занимает все ее жизненное пространство. Через три месяца после рождения Наташки она его выгнала. Ушел он тоже молча, ничего не выясняя. Физически без него стало тяжелее – продукты, стирка, ночные бесконечные вскакивания к дочке. А вот морально – лучше. Почему-то сделалось легче дышать. Теперь вечно сонная Марина натыкалась не на Славика, а на углы – от постоянного недосыпа. Иногда приходила помогать мама – всегда с недовольной миной на лице: бровки домиком, рот гузкой. Наташка начала болеть с первой недели своего земного существования. В роддоме подхватила стафилококк, дома бронхит, далее дисбактериоз с колитом, две пневмонии до года, аллергия на молоко, детские смеси, не говоря уже про мясо, рыбу и яйца. Ела только смолотый в кофемолке до пыли геркулес на воде и пила воду, настоянную на кураге. Раздирала пылающие, покрытые сухой корочкой щеки и ладошки. Плакала с утра до вечера. Марина была измучена вконец и научилась спать стоя и везде – в метро, во дворе, качая коляску, у телевизора, в детской поликлинике, прислонившись к косяку. А еще надо было на что-то жить. Добропорядочный Славик, правда, носил исправно каждый месяц двадцать рублей. Плюс жалкое пособие – привет от родного заботливого государства. Что-то подбрасывала мать. Еле хватало на геркулес, курагу, детский крем, зеленку, чай с сушками для самой Марины и на оплату коммунальных услуг. Высохла она тогда до сорокового размера – брючки и кофточки покупала себе в «Детском мире». А однажды поняла: жить так больше нельзя, ну невозможно просто – сама дошла до ручки, дочка одета с чужого плеча – и стала искать работу. Сначала устроилась на почту – разносила утренние письма и телеграммы. Начиналась каторга в шесть утра, и это после бессонной ночи. Наташку сажала в манеж, боялась, из кровати выскочит. А вечерами мыла два подъезда – свой и соседний. Наташка – в том же манеже у громко включенного телевизора, чтобы соседи не жаловались, что ребенок орет. Однажды прибежала, а ребенок бьется в истерике, и весь рот в крови, сломала свой первый зуб – стукнулась о железный крючок манежа. Марина дочку умыла, успокоила, а потом села на пол и ревела долго и в голос, пока всю свою боль не выревела. И поняла, что все это не выход – не деньги и вообще не жизнь. И выписала из деревни одинокую тетку матери – бабу Настю. Та собралась быстро – в деревне ей жилось нелегко. Через неделю Марина с Наташкой ее встречали на Ярославском вокзале – баба Настя приехала с заплечным мешком на спине. Была она человеком непростым и суровым, но с Наташкой управлялась лихо – вырастила трех своих племянников, опыт имелся. Девочка стала лучше есть и крепче спать. Баба Настя варила густые мясные щи, квасила капусту и пекла без устали большие и неровные пироги – тесто, тесто и совсем немного начинки. Сказывалась извечная бедняцкая привычка. Марина пришла в себя, отоспалась, быстро отъелась на теткиных пирогах и пошла учиться на вечерний. А еще через год бросила свои телеграммы и швабры и пошла работать в универсам, в бухгалтерию.

Теперь они зажили почти роскошно. Старый, дребезжащий «Саратов» был набит всякой разной всячиной: копченой колбасой, бужениной, свежими огурцами, шоколадными бутылочками с ликером. Больше всех этому изобилию и дефициту радовалась баба Настя. Часами она перебирала все эти богатства, не виданные ею доселе, гладила разноцветные баночки и коробочки, резала на просвет колбасу и сыр и долго смаковала это все, громко причмокивая, покрякивая от удовольствия и зажмуривая глаза. Никогда прежде не жила она так вольготно и сытно. А к Наташке, несадовскому ребенку, продолжали липнуть вечные простуды и инфекции. За пару лет она успела переболеть всем и подряд – от легкомысленной ветрянки до угрожающей скарлатины, не пропустив ни свинку, ни корь, ни краснуху. Девочкой она была высокой, худой и, увы, очень сутулой. Вся в этого нелепого Славика, огорчалась Марина. А вот от матери ей достались густые и жесткие темные волосы и голубые прозрачные глаза, только у Наташки они были растерянные и близорукие. Очки ей надели в четыре года. Маринина мать наезжала с инспекцией и вечно критиковала и дочь, и старую тетку, Марину она называла «типичной торгашкой». О том, что уезжала она от дочери с туго набитой кошелкой, старалась не думать. А тетке пеняла, что та готовит жирно, посуду моет грязно. И что она может дать ребенку? Внучкой она тоже была недовольна.

– Девочку надо развивать, – строго напоминала она перепуганной бабе Насте и уставшей и замученной Марине. На выбор она предлагала многочисленные кружки – лепка, рисование, музыка, танцы. С танцами у нескладной и неловкой Наташки не сложилось, а вот с рисованием они попали в яблочко. Наташка оказалась самой способной из всех. Теперь баба Настя, кряхтя и охая, три раза в неделю таскала девочку в кружок. Наташка была счастлива – рисовать она могла часами. В шесть лет сама ставила натюрморт – вазочка, яблоко, лимон. Придумывала пейзажи – поле, узкая тропка по краю леса. Усаживала бабу Настю и пыталась писать портрет. Но с портретом было хуже – она была еще слишком мала.

А Марина тем временем влюбилась. Избранник ее, директор того самого универсама, где она старательно трудилась, был очень собою хорош – высок, крепок, седовлас и сероглаз. Звали его Георгий Иванович. Был он, естественно, женат и имел двоих вполне половозрелых детей. Сказал честно и сразу – не разведусь никогда, лучше время на меня не теряй. Она, естественно, не послушалась. Звала она его Герой, и человеком, надо сказать, он оказался легким, остроумным и щедрым. С одной стороны, торгаш, а с другой – меломан, театрал и вполне образованный человек. И эти две составляющие в нем прекрасно уживались и не пересекались. С ним Марина открыла для себя театр «Современник», Габриеля Гарсия Маркеса, музыку Вивальди, Коктебель и Каунас, но, самое главное, с ним она открыла себя. А точнее, свою женскую сущность и таинственную плоть – радости, неизвестные ей доселе. То, что Гера никогда не уйдет из семьи, она поняла и осознала сразу и навсегда, и это ее совсем не угнетало. Человеком она была рациональным, практичным и вполне понимала, что ей достается лучший Гера, известный только ей одной – до конца, до донышка. А это куда больше, чем норковая шуба и белая спальня «Людовик». В общем, статус любовницы ее не беспокоил. Ее интересовала любовь. А любовь у нее была. Когда наступили времена больших и малых перемен, ее умный возлюбленный выкупил свой замшелый универсам и превратил его в один из первых в городе супермаркетов. Они вместе летали за границу, часами ходили по торговым залам крупных магазинов, изучали все до мельчайших подробностей – ассортимент, емкость холодильных камер, последовательность расположения товаров, форму продавцов, отделы кулинарии и полуфабрикатов. Все начинали с нуля и вместе. Головой, конечно, был Гера, Марина на подхвате, но в нужный момент она что-то напоминала ему, открывала свои записи – словом, со своей природной смекалкой и женской интуицией была ему необходима и незаменима. К концу девяностых она стала его полноправным партнером и соучредителем, и у них уже был не один, а пять супермаркетов. Дальше – больше. Теперь они и вовсе не бедные люди, но стало как-то не очень до любви, слишком много хлопот и проб-лем, слишком изменились и они сами, видимо, не вполне замечая этого, жизнь покрутила, побила, похлестала, сделав из них людей новой формации, взращенных нашей суровой действительностью, без сантиментов и почти без слабостей. Иначе и не выстоять. Так жизнь диктовала свои условия. Слабостью оставалась дочка Наташка.

После школы Наташка не расцвела и не похорошела – наоборот, укрупнилась, еще больше ссутулилась. Носила тяжелые очки с большими диоптриями и ни разу в жизни не сделала маникюр. В общем, классический синий чулок и бесспорная кандидатка в старые девы. Поступила в Строгановку, но и там никаких компаний, никаких романов – в общем, никаких атрибутов студенческой жизни. Так и моталась со своим этюдником – музей, натура, дом. Марина не на шутку волновалась и пыталась что-то изменить:

– Хочешь лучший салон, массажистку и косметичку на дом? Абонемент в лучший фитнес-центр?

Наташка от всего отказывалась – просто беда. Рестораны не выносила, магазины терпеть не могла, все, кроме книжных. Там зависала на несколько часов. А однажды и вовсе пресекла Маринины попытки – не старайся, ничего не выйдет. Буду жить как хочу, и не мешай мне быть счастливой.

Марина уже почти со всем смирилась, но помог случай, и замуж дочку она все же выдала. Все получилось совсем неожиданно. В Москву приехала из Чебоксар ее институтская подруга Любочка Светлова. Приехала не одна, а с сыном Мишей, скромным и стеснительным очкариком. Марина сразу смекнула и оставила Любочку у себя: «Что ты, какая гостиница, мы же подруги!» Хотя чужих людей в доме терпела с трудом. Но тут все грамотно рассчитала и в который раз не ошиблась – Наташка с Мишей в одночасье спелись. Она таскала Мишу по музеям, Марина покупала им билеты в лучшие театры. В общем, они оказались родственные души. Миша с Любочкой уехали, и дети начали переписываться.

– Можно же позвонить! – удивлялась Марина.

А Наташка продолжала строчить километровые послания. На зимние каникулы Миша при-ехал, и они решили пожениться. Любочка радовалась – так удачно пристроить сына! В Москву, в богатый дом, да еще и не к чужим людям. Но больше Любочки была счастлива Марина, не чаявшая уже вообще когда-либо выжить замуж свою странную девочку. От пышной свадьбы молодые отказались – Марина и Любочка нехотя смирились. Просто посидели дома, тихо, по-семейному, а на следующий день улетели во Францию – Маринин свадебный подарок. Дети вернулись, и Марина вручила им ключи от новой отремонтированной и обставленной квартиры. Теперь Марина осталась одна. Баба Настя уже жила в д

Скачать книгу

Все как обычно

В три часа ночи я встала, тихо выползла из спальни, прокралась в кухню и открыла холодильник. Задумалась – и съела кусок селедки. Вот так. Представить страшно. А сделать? Еще минут сорок мучила совесть, но потом угомонилась и она – вместе со мной. Проснулась с нытьем в правом боку и в паршивом настроении. И поделом! Пиши жалобу на себя. За окном январь, полное отсутствие снега и солнца, гнусная грязь и низкое, тяжелое, серое небо, мелкий, моросящий и колючий, словно ноябрьский, дождь. С действительностью примирили чашка кофе и сигарета. Написала список дел на день. Что поделаешь, такая привычка – фиксировать. По мере исполнения – вычеркиваю. Чем больше зачеркнутых пунктов, тем больше я нравлюсь себе. Раздается звонок. Сын. Голос тревожный. Началось в деревне утро.

– Мам, у нас ягодичное предлежание!

Так, ничего хорошего. До родов четыре недели. Набираю побольше воздуха и говорю безмятежным и бодрым голосом:

– Точно как было с тобой! Ты перевернулся на тридцать девятой неделе.

Веселюсь, хотя знаю, что такое бывает ох как нечасто.

– Да? – еще сомневается сын, но голос чуть веселее.

– Конечно! – вдохновенно продолжаю я. – Обычное дело. Перевернется, куда денется.

– Ну ладно, я работаю, – обрывает он и кладет трубку. Можно подумать, это я ему позвонила и сильно отвлекла от важных дел.

Кладу трубку и лихорадочно начинаю искать Светкин телефон. Мой медицинский авторитет в семье по-прежнему непререкаем, но все же Светка – оперирующий гинеколог. Она – в разделе «ценные люди» и точно относится именно к ним.

Ее долго ищут по отделению, и наконец я слышу ее хрипловатый голос.

– У меня проблемы, – жалобно блею я.

– У тебя? – удивляется Светка. – А я думала, что они ушли под ручку с климаксом.

Острит.

– Ну, не у меня лично, а у Анечки. Анечка – это невестка, – напоминаю я.

– Помню, – резко обрывает Светка.

Я продолжаю:

– Ягодичное предлежание, срок тридцать восемь недель. Я думаю, может, еще перевернется, – с надеждой почти заигрываю я со строгой Светкой.

– Ты думаешь? – закипает Светка. – Ну да, я же забыла, что главный врач у нас ты.

Я все проглатываю. Ну не может Светка простить мне измену профессии. До третьего курса мы учились в одной группе, а потом я бросила институт и перевернула всю свою жизнь. Но, в конце концов, это Светка нам всем нужна, а не мы ей. Нас у нее – огромная туча. И все с проб-лемами. От своих проблем устаешь, а тут чужие…

– Посмотришь Анечку? – подобострастно спрашиваю я.

– А куда я денусь с подводной лодки? – тяжело вздыхает Светка. – Завтра, в восемь ноль-ноль, – с этими словами она кладет трубку.

Сурово, но я совсем не обижаюсь и с удивлением и тихой радостью обнаруживаю в себе не только нажитые с годами хронические болезни, но и приобретенные чудесные качества характера – терпимость, например.

Бедная Анечка, думаю я. Ей сейчас и так тяжело, а завтра еще вставать в шесть и ехать на другой конец Москвы. Я жалею Анечку, и мое сердце утопает в нежности. Это оттого, что я ее искренне люблю. Да-да, свою невестку Анечку. Бывает и так. Собственно, к жене сына у меня два требования – хотя что там требования, назовем это пожеланиями. Первое – чтобы она любила моего ребенка, и второе – чтобы не была клинической идиоткой. И тому, и другому Анечка соответствует с блеском. Ее способность находить компромисс меня потрясает. Моему сыну она прощает все его выпады и сглаживает острые углы. Я вижу, как она смотрит на него, держит его за руку и проверяет, надел ли он теплые носки. К тому же у нее золотая школьная медаль, красный институтский диплом, быстрый карьерный рост и внешность белокурого ангела. Какое мне дело до того, что она не варит борщ и не печет пироги?

– Какая ты у нас умница! – говорю я ей. Искренне, кстати, говорю.

– Вы ко мне так снисходительны! – вздыхает Анечка.

А меня в этот момент распирает от гордости. Боже, как я мудра! И мы обе остаемся довольны собой и друг другом.

Снова звонок. Муж.

– У меня под языком валидол, – сообщает он.

Это означает: у меня ноет сердце, настроение говенное, и ты должна немедленно среагировать на все это. Сигнал к тому, что надо начинать тревожиться, сочувствовать и вообще быть в курсе. Иначе все бессмысленно и болеть ему неинтересно. Так ему легче. А мне? Но кто же думает обо мне? И я немедленно реагирую – встревоженным голосом задаю четкие и конкретные вопросы: где болит, давно ли, характер боли (тупая, острая, давящая).

Пусть Светка не смеется – три курса мединститута что-то да значат. И в семье я действительно главный врач.

Муж на мои вопросы раздражается. Позвонил-то он не для этого. Но все же я чувствую, что ему становится легче. Так всегда, когда кто-то разделяет твою проблему, знаю по себе. Я еще что-то озабоченно советую, но он уже говорит, что я его отвлекаю. Я – его. Вот так-то. Понятно? Отбой.

Я смотрю на свой список и, вздыхая, начинаю его исполнять. Чищу картошку, отбиваю мясо, отвариваю яйца для салата, вытираю пыль, начинаю танцы с пылесосом – моя ежедневная гимнастика. Есть такие дураки, что пылесосят каждый день, – я из них. Но вообще-то у меня собака и кошка, и обе пушистые. Одновременно я включаю стиралку и посудомойку – моих верных, а главное, молчаливых помощниц. Тут я вспоминаю, что Наташка уже третий день не звонит. Хотя для нее это не срок. Наташка – это дочь. Одновременно дочь и стерва. Почему стерва? Потому что хочет – звонит, не хочет – не звонит. Мы ее мало интересуем. В общем, живет своей жизнью. Полная противоположность брату. Я с этим почти смирилась, правда, не до конца – сейчас я особенно резко это почувствовала. Понимаю, что больше не в силах выдерживать характер, теряю уважение к себе, но все же набираю номер ее мобильника. Она отвечает на шестой звонок. Я хорошо представляю дочь в эту минуту: она беззаботно крутит руль, мурлыкая под нос какую-то песенку, и косится на определитель, рассуждая при этом, стоит ли ей брать трубку, если это я. Потом я слышу ее протяжное и утомленное «аллоу-у».

– Ты – стерва, – сообщаю ей уверенно я и напоминаю: – У тебя есть мать.

Она капризно и нараспев произносит:

– У меня плохое настроение.

Это такое у нее серьезное оправдание.

– Что-то с Юрой? – пугаюсь я.

– Что с Юрой? – напрягается дочь. – С Юрой все как всегда. Мои присутственные дни в его жизни – вторник и четверг. Ничего нового.

Дело в том, что Юра женат, и даже более того – у него годовалый ребенок. Наташке он сразу объявил, что любовь любовью, а семью он не бросит никогда. Хотя… Никогда не говори «никогда». Мы-то это знаем. А он, видимо, еще нет – в силу молодого возраста. Я же говорю:

– Приличный человек. – Это я о Юре.

– А ты могла бы хоть раз подумать обо мне? – справедливо возмущается Наташка. – Я-то страдаю! Ты же моя мать, а не его теща.

В логике ей не откажешь.

– Лучше бы ты не страдала, а устроилась на нормальную работу, – начинаю я свою песню, хотя понимаю, что этот наезд не в мою пользу.

– Ты позвонила, чтобы устроить скандал? – холодно осведомляется дочь.

Она уже обиделась. Вся в своего отца. С ними непросто. А со мной? Я беру себя в руки – в конце концов, это мой ребенок, и ему сейчас плохо, правда, ее проблемы, честно говоря, кажутся мне надуманными. С Юрой давно пора расставаться. Как говорится, невеста-то просватана, да и к тому же грудной ребенок. Конечно, этот молодой человек хорош собой, умен, остроумен, щедр и много зарабатывает, но в принципе это должно радовать не нас, а его жену.

Кроме того, их путь к совместному счастью слишком тернист, да и плохо пахнет. Можно найти что-нибудь попроще. Наташке уже двадцать пять, и вообще-то пора замуж. В общем, все как обычно: сначала я обижаюсь на дочь, а потом она – на меня. Так мы и живем.

– Когда заедешь? Я соскучилась, – кидаю я спасательный круг.

– Позвоню, – бросает Наташка. Все. Отбой.

– Позвонишь ты, как же. Опять дней через пять, – ворчу я и ставлю варить овощи на винегрет. Господи, идиотская привычка – два первых, три вторых, как говорит моя мама. Утрирует, конечно. Но в целом… В сказке был раб лампы, а я точно раб кухни. Дети уже живут отдельно, а привычка кашеварить, как на Маланьину свадьбу, увы, осталась. А вдруг кто-нибудь из них заедет поужинать? Не вдруг и не заедет. У них дел по горло. И мои винегреты и борщи их не очень-то волнуют. А если и заедут, то я буду сладострастно мечтать, как все это я рассую по банкам и контейнерам им с собой. Знаю, что они сначала предложат мне «не париться», потом начнут орать и ничего с собой не возьмут. Дураки! Я бы взяла.

Опять звонок. Мама. Она снова не спала и маялась всю ночь: мысли, говорит она. Отключать не получается. Это у нас семейное. Обсуждаем с ней прочитанное за ночь. Почти на все мнения совпадают, только она более доброжелательна и наивна. Рассказываю ей про детей и мужа – естественно, в облегченном варианте, поливать собственных детей и родного мужа неохота даже с мамой. Это моя личная прерогатива, только я могу это делать в любом объеме. Остальные – ни-ни, ни бабушки, ни отцы. Подруги этого и так не делают, они у меня умные. Мама подробно выспрашивает, как у нас дела. Как будто не знает – все одно и то же. Тьфу-тьфу, слава богу! Но ей интересны подробности.

– Ты работаешь? – спрашивает она.

– Когда? – возмущаюсь я и слегка обижаюсь.

Это вообще моя любимая тема – о том, что работать мне некогда. Хотя, если признаться, эту жизнь я делаю себе сама. Наверное, для меня все же первично другое – в смысле, быть женой и матерью. Хотя все считают, что писать – это мое главное и основное занятие. Все считают, но никто не считается. Сама виновата. Пора перестать хлопать крыльями над всеми ними.

– Кончай греметь кастрюлями и садись работать, – решительно напутствует мама.

И я опять злюсь. Вообще-то повторяется схема «мать – дочь». Где-то я недавно это уже слышала!

Я вытираю пыль. Полироль пахнет лежалым бельем, а нарисован на ней ландыш. Собака ходит за мной по пятам. «Ох, надо бы ее расчесать», – мелькает у меня в голове, но опять мешает звонок. На сей раз свекровь. Так, это на полчаса. Я приземляюсь в кресло, закуриваю и, горестно вздыхая, пересчитываю окурки в пепельнице. Пятая сигарета за утро. Понимаю, что такое угрызения совести. Свекровь начинает рассказывать сон. Тщательно и с подробностями. Моя умнейшая бабушка говорила, что пересказывать сны и фильмы – удел малокультурных людей. Свекровь так не думает, но при этом считает себя почти аристократкой – откопала на старости лет невнятные, на мой взгляд, дворянские корни. Какой-то сомнительный дворянин трахнул ее бабушку-кухарку. Короче, есть чем гордиться. Теперь она завтракает сыром рокфор и пьет горячий шоколад (напиток «Нестле» из желтой баночки с зайцем). И говорит, что так завтракал ее дворянский предок. Черт его знает, может, и правда. Потом она вспоминает всех неизвестных мне лично родственников поименно. Потом жалуется на соседей – машины ставят прямо под ее окна (живет она, между прочим, на десятом этаже).

– Господи, а куда же их ставить, эти машины? – оправдываю я соседей. – Ваш сын тоже ставит машину под чьи-то окна.

Но это не работает. Окна-то не ее, а сын как раз ее. И делает он всегда и все правильно – в этом она уверена. У меня по отношению к моим детям такой уверенности нет. Внуками, кстати, она не интересуется, мною тем более. Бодро рапортую, что у нас все чудесно. Это и так, и не так. Но мне так легче, да и ей тоже. В конце разговора она хвалит какую-то мне неведомую Риточку – невестку опять же неизвестной мне Ольги Петровны, – подробно рассказывает про ее пироги, чистоту и кружевные наволочки. Риточка сама эти кружева, видимо, и плетет, что очень трогает мою свекровь. Представляю славную Риточку, склонившую милую гладкую головку над коклюшками с кружевами. Про мои заслуги и безупречную многолетнюю службу ни слова, ни-ни. Да и вообще про все остальное тоже. Ни одного доброго слова или комплимента. Ни-когда. Я стараюсь не обижаться. Иногда получается. Я об этом помню всегда (это я про комплименты и добрые слова) и с радостью говорю невестке Анечке, какая она умница, как хорошо она выглядит, и хвалю ее стряпню. Бутерброды, например. А что, действительно красиво – сыр, сардинка, ветчина, веточка петрушки. Вполне себе натюрморт. И мне это доставляет радость. Честное слово. Хотя, признаться, в душе я все же надеюсь на взаимность и хорошую Анечкину память. Видимо, для меня это важно, а для моей свекрови – нет.

Время вспомнить о себе, и я вытаскиваю из холодильника крупную и слегка подвядшую клубничину. В зеркале в ванной я долго, внимательно и критично рассматриваю себя. Н-да… Восторга никакого. Знаю только точно, что раньше было лучше. В сорок пять обманули: обещали «ягодку опять», но что-то я не заметила. Хотя… Я смотрю на подмятую с боков, потускневшую клубничину и думаю о том, что в принципе и ягоды бывают разные и что имелось в виду наверняка что-нибудь подобное. Вздыхаю и мажу клубникой лицо. Маска. Говорят, полезно. О том, сколько в этой несезонной ягоде нитратов, я стараюсь не думать. Снова звонок. Смотрю на часы. Знаю точно – это Катюша. Это ее время.

– Ну как? – лапидарно спрашивает она. Здороваться у нее нет времени, она человек конкретный.

– Никак, – отвечаю я.

– Наташка звонила? – интересуется Катюша.

– Нет, я сама ее набрала. – Знаю, что сейчас меня осудят, но врать неохота.

– Ну и дура, – беззлобно отвечает Катюша.

– Я мать, – возражаю я.

– Ты дура мать, – уточняет Катюша.

– Может быть, – соглашаюсь я. – Но второе дороже. А потом, ее не переделаешь.

Вот с этим Катюша категорически не согласна. Она пытается переделать близких: мужа, свекровь, брата. И надо сказать, у нее это блестяще получается. Странно, что она не из династии Дуровых.

– А в остальном? – интересуется Катюша.

– У Анечки ягодичное предлежание. Андрей на валидоле, мама опять не спала, а свекровь порадовала рассказом о чужой невестке, очень положительной, естественно, – конспективно отчитываюсь я.

– Ну а ты, ты работала? – нетерпеливо спрашивает Катюша.

– Угу, поработаешь тут с ними, – буркаю я.

– Сама виновата – посадила на шею, – обличает меня Катюша.

Это я и сама знаю, и что, мне от этого легче?

– Все, я бегу, – бросает Катюша.

– А у тебя-то что? – успеваю выкрикнуть я.

– Все о’кей, целую. – Отбой.

Ну хоть у кого-то о’кей, радуюсь я.

Теперь о Катюше. Она – из новых приобретений, такой вот подарок судьбы. Хотя что значит из «новых»? Лет семь прошло или даже восемь. С Катюшей мы познакомились в Турции, куда на неделю меня в одиночестве отправил муж – прийти в себя. У нас вообще-то это не принято, но, видимо, смотреть на замученную меня ему было уже невмоготу. Наташка тогда уже начала вовсю выпендриваться, Кирилла в очередной раз выгоняли из института, что-то там было еще, уже не помню. Путевка была горящей, и отель оказался полное дерьмо. Соотечественники, понятное дело, возмущались по любому поводу и громче всех. Им не нравилось даже море – они орали, что оно грязное. Я что-то этого не заметила. Мне вообще все это было по фигу. Главное, что меня никто не доставал. Я могла часами лежать в шезлонге и смотреть на море. Так я приходила в себя. Кроме меня, равнодушной к сервису и боям с администрацией оставалась еще девушка – худенькая блондинка в черном бикини, огромных черных очках и бейсболке. Когда она шла к морю, я, завидуя ее стройности, тяжело вздыхала: еще бы, молодая, не рожала, наверное. А потом, два изгоя, мы разговорились, она сняла очки, и я увидела, что она вовсе не так молода, а, скорее всего, только слегка моложе меня. А еще я узнала, что у Катюши трое детей. И богатый муж. Да и сама она – продюсер известной программы на ведущем канале. Ничего себе! Я уважаю успешных женщин, а уж теми, кто по ходу устройства карьеры не пренебрег детьми, я просто восхищаюсь. Искренне и от души.

Сначала мы посмеялись над скандальными соотечественниками, потом осудили безрассудных немок, подставляющих вислые и дряблые груди беспощадному турецкому солнцу. Потом Катюша остроумно рассказывала телевизионные сплетни и байки – спелись, короче. Ужинали мы уже вместе, с каждым часом радостно открывая друг друга, приходя к заключению, что мы абсолютно родственные души. А уж когда Катюша начала читать наизусть километрами Бродского и Цветаеву, я в нее влюбилась окончательно. Так из Турции я привезла не дубленку, а верного друга и единомышленника. Хотя, впрочем, во многом мы с Катюшей не совпали. Карьера для нее все же на первом месте. Но у нее, слава богу, сложилось все удачно – успешный и понимающий муж, бабушки, няни, роскошный дом, желтая «БМВ», за рулем которой она смотрится как хрестоматийная новорусская жена – блондинка в «Армани» и «Прадо», типичный персонаж анекдотов. И не все знают, что за плечами – трое детей, западная филология МГУ, три языка в совершенстве и кресло босса в «Останкино».

Лицо здорово стянуло – подсохла клубника. Я иду в ванную и подставляю лицо под сильную струю воды. Мне кажется, что я стала свежее и розовее. Наверное, все же только кажется. Теперь, как я понимаю, у меня есть полное человеческое право сесть за стол и разложить свои бумажки. Но мне опять мешает звонок – опять муж, на сей раз бывший. На сегодняшний день его статус – друг семьи. Так нечасто, но бывает. Он делится со мной подробностями своей личной жизни и упоительно общается с моим вторым мужем, к которому, собственно, я от него когда-то и ушла. Это странно, ведь раньше они почти ненавидели друг друга. У первого были весомые причины ненавидеть второго: еще бы, ведь я смертельно влюбилась и ушла от него. А второй банально ревновал меня к прошлой жизни. Это нормально. Они даже не могли спокойно слышать имена друг друга. Но постепенно все как-то сгладилось, и они стали передавать друг другу приветы. Дальше – больше. Милое общение по телефону. На следующем этапе в чем-то помогли друг другу – один юрист, другой бизнесмен. Первый как-то сказал, что, в общем-то, понимает меня, и еще что-то про то, какой его последователь классный мужик. И второй не задержался: «Я тебя не очень-то понимаю. Почему ты от него ушла? Он в принципе отличный парень». Что ж, им, наверное, виднее. Иногда, когда я слышу, как они воркуют по телефону – ну просто две горлицы, – мне кажется, не будь меня, они бы вообще слились в экстазе (в хорошем смысле, естественно). Я им явно мешаю. Контролирую ситуацию. Итак, бывший муж.

– У меня не клеится с Яной (Ириной, Татьяной, Жанной).

– Неудивительно, – вредничаю я. – У тебя же нет диплома о начальном педагогическом образовании.

Это я так остроумно намекаю на юный возраст его подруг.

– Всем нужно одно и то же, – нудит он, – лавэ, шуба, Сейшелы. А человеческое тепло, понимание, чашка горячего бульона, наконец?

Так, ясно, старые песни о главном.

– А приличную женщину найти не пробовал? – осведомляюсь я.

– Опыт оказался неудачным – она от меня сбежала, – бестактно напоминает он мне обо мне. – А потом, что ты имеешь в виду?

– Я имею в виду нормальную зрелую женщину, лет тридцати пяти – сорока, пожившую, способную что-то оценить, – терпеливо объясняю я.

– С ума сошла? Это же уже старухи, – возмущается он.

Сволочь. Все-таки очень правильно, что я тогда от него ушла.

– Ну и мудохайся дальше. Каждый выбирает по себе, – многозначительно добавляю я.

Имея в виду, конечно, себя, прекрасную. Он ловит этот мячик и, притворно горестно вздыхая, говорит:

– Таких, как ты, больше нет. Что же мне теперь делать?

После этих слов я, естественно, смягчаюсь и начинаю давать умные советы. По крайней мере, мне кажется, что умные. Ему вроде бы тоже – он ведь вполне доволен. Бывший муж интересуется здоровьем своего преемника.

– Тебе интересно – сам позвони. Это же твой друг, – продолжаю острить я.

Потом он спрашивает, как дела у сына. Я его не гружу, знаю, что ему в принципе все равно. Главное, что сын здоров. Про Наташку он никогда ничего не спрашивает. Принципиально. То, что я ушла от него к другому мужику, с годами он смог пережить, а вот то, что я от этого мужика родила ребенка… Этого он пережить не может до сих пор. Смешно, ей-богу. Вид меня, беременной Наташкой, потряс его до основания. Помню его глаза тогда. Это странно, но факт.

Терпеливо объясняю бывшему мужу, как надо жить дальше. Кладу трубку и чувствую себя практически матерью Терезой. Потом вспоминаю, что надо заполнить квартирные счета. Наверное, все-таки со мной что-то не так. Что-то мне все время мешает. И больше всего то, что я не могу все это отодвинуть и наконец заняться своим главным делом. Или мне кажется, что это мое главное дело. Плохо то, что я в этом сомневаюсь.

Я беру чистый лист и долго смотрю в окно. Пейзаж захватывает дух. Во-первых, семнадцатый этаж, во-вторых, под окном березовая роща. Сейчас она графичная, черно-белая – зима. Но бывает разной – и изумрудно-свежей, и радостно-золотой, и ржавой, и печальной. В зависимости от времени года. За границей, наверное, за этот вид брали бы отдельные деньги. А тут – почти бесплатно. Все включено в квартплату. Пытаюсь сосредоточиться. Но очередной телефонный звонок сообщает мне: эй, спустись на землю! В покое мы тебя вряд ли оставим!

Я спускаюсь, не очень-то успев подняться. Мама. Соскучилась.

– Работаешь? – осторожно интересуется она.

– Поработаешь с вами! – рычу я.

Мама слегка обижается, но виду не подает. Ну ладно, пока я еще на земле, вспоминаю о том, что надо позвонить Анечке и успокоить ее. Анечка мне рада – ну, так, во всяком случае, мне кажется. Я что-то плету про генетику, про то, как все было у меня и как мой благоразумный сынок пожалел меня и повернулся перед родами головкой. Анечка внимательно слушает и, по-моему, веселеет. Что и требовалось доказать. Потом я спрашиваю, чего бы ей хотелось съесть, и она жалобно говорит, что хочет куриных котлет и клюквенного киселя. Желание беременной женщины – закон. Я чмокаю ее в трубку и достаю из морозилки куриное филе и клюкву. Какая же я все-таки запасливая, радуюсь я. Ну вот, пока это все подтает, я могу и… Как же! Разбежалась! Муж. На сей раз – действующий. Голос – патока. Ясно. Хочет жрать. И уже на подъезде к дому.

– Ну? – грозно спрашиваю я.

– Как дела, малыш?

Так, «малыш». Видно, жрать хочет очень.

– Плохо! – рявкаю я.

– Соскучилась? – Голос-интим. Как после третьего свидания, а не двадцати пяти лет совместной жизни. Черт возьми, а меня это по-прежнему волнует. Я уже почти не злюсь. Понимаю, что после такого стажа семейной жизни дела у нас не так уж плохи.

– Готов к принятию пищи? – со вздохом интересуюсь я.

– Уже у подъезда, – доверительно сообщает он. И дальше уже повелительным тоном: – Грей обед.

Властелин, блин! А кто тогда я? Я собираю свои сиротские листки и освобождаю стол. Естественно, обеденный. Другого у меня еще нет. Не по ранжиру, наверное. Я ставлю на стол винегрет, селедку и квашеную капусту с клюквой и антоновскими яблоками. Остаюсь вполне довольна натюрмортом. Все-таки обычные житейские вещи радуют меня не меньше творческих успехов. Наверное, жаль, что я не тщеславна. Грею борщ и наливаю холодный компот из мороженой вишни. Пока муж моет руки, мне звонит Аля. Аля – тоже из новых и приятных приобретений. Подружились мы с ней, гуляя с собаками. Наши вечерние прогулки – ритуал, приятный для нас обеих. С Алей мы обсуждаем политические новости, ругаем дурацкие сериалы (а сами их же и смотрим), возмущаемся по поводу бешеных цен, критикуем детей и мужей – так, слегка. Аля умная – не говорит ничего лишнего, только то, что я хочу услышать. Идеальный собеседник. И еще она – красавица: тонкая, изящная блондинка с зелеными глазами. Она так же грациозна и хрупка, как и ее собака – красавица афганская борзая. Говорят, что собаки похожи на своих хозяев – это точно про Алю. У меня, кстати, чау-чау. Почувствуйте разницу. А заодно и сделайте выводы. Еще мы с Алей слегка тоскуем по прошлой жизни, но это уже похоже на старческое брюзжание. Хотя… Я – за перемены. Но такие перемены мне тоже не по душе. Слишком много «но». С Алей мы быстро сворачиваемся – начинается священнодействие: кормление мужа. Мои ритуальные танцы вокруг плиты и стола. Муж ест и помалкивает. Вообще кормить его неинтересно – никакой душевной отдачи.

– Как суп? – подобострастно спрашиваю я.

– Горячий, – отвечает муж.

– А компот?

– Холодный.

Что ж, коротко и более чем ясно. Ей-богу, краткость – сестра хамства. Сколько лет я это слышу, а все равно обидно. Это у него, наверное, от его матери и дочери Наташки – воспринимать все как должное. Хотя, по большому счету, он мной очень гордится. Катюша говорит, что я сама виновата – тотально избаловала всех, вот и получи. Вот и получаю. Мне обидно – столько потрачено времени и труда. Я человек благодарный и хочу благодарности от других. Наверное, это неправильно. В итоге же все равно, если задуматься, все делаешь для себя. Ну, в смысле, что тебе так спокойнее и комфортнее. И все же простое человеческое спасибо еще никто не отменял. Я не обедаю вместе с мужем, знаю, что потом захочется спать – ночью я явно недобрала. Удивляюсь и завидую некоторым. Проснулись в шесть утра – и сразу писать. А я заснула в четыре. Если проснусь в шесть, то как минимум всех пошлю, а как максимум – поубиваю. Поэтому я и не обедаю, а варю себе крепкий кофе с корицей и кардамоном и опять замираю у окна. Ловлю мысль. Только поймала – пришлось отпустить, потому что позвонила Юлька, а это важнее работы. Юлька – это подруга, почти сестра. Мы вплетены друг в друга, как стебли вьюна. Если бы в быту уже существовала видеосвязь, то мы могли бы не общаться вербально, а просто смотреть друг другу в глаза. Как марсиане в старых советских фильмах. Но видеосвязи пока у нас нет, и мы с упоением говорим на родном языке. Можем час, а можем и два. Три, правда, не пробовали. Хотя, нет, наверное, бывало и три – в пору моего сумасшедшего романа с будущим вторым мужем. Тогда я мучила не только себя, но и Юльку вполне основательно. Мало не покажется. Но Юлька выдержала и это испытание. Как все и всегда – с честью. Ни разу меня не послав. Тогда она забросила и сына, и мужа, не говоря уже про кастрюли. Часами слушала мои рыдания, абсолютно наплевав на свою семейную жизнь. Слава богу, они не развелись и даже, утверждает Юлька, как тогда, у них с мужем не было давно – я простимулировала их скучную семейную интимную жизнь.

С Юлькой нам никогда не бывает скучно. Она жутко воспитанная и все время спрашивает, не мешает ли творческому процессу. Конечно же, нет, тем более что этот процесс еще и не начинался. Юлька знает обо мне все, и даже больше, чем все. Мы жалуемся друг другу на плохую погоду и, как следствие, на самочувствие (при этом смолим, не переставая), перечисляем претензии к мужьям и детям, смеемся над перлами свекровей (хотя и сами уже свекрови, и, наверное, неидеальные), вспоминаем себя молодых и здоровых и высказываем свое неудовольствие по поводу себя нынешних. В итоге мы приходим к выводу, что мы еще вполне молодухи и красавицы, обещаем друг другу не жрать по ночам и меньше курить, хотя вряд ли это выполним. Но на душе становится легче.

С Юлькой мы дружим с шестого класса – с тех пор, как я перешла в новую школу. Сначала она мне показалась очень надменной и высокомерной, и еще меня возмутили ее черные, как смоль, густо накрашенные ресницы. Впоследствии оказалось, что ресницы натуральные, просто сказочно густые и черные от природы, а Юлька не воображала, а сдержанная и одинокая. Дружить мы начали сразу и взапой – гуляли вечерами вокруг школы, поедая из картонной коробки мороженые болгарские персики. Влюблялись, прогуливали школу, обе одинаково ни черта не соображали в точных науках и вместе обожали литературу и английский. Далее росли, взрослели, закалялись в жизненной борьбе, выходили замуж, рожали детей, разводились и влюблялись опять. Хоронили близких. И всегда оставались родными людьми, даже когда стали совсем редко видеться.

Юлька уехала жить на природу. Там завела трех собак, развела сказочный цветник и стала писать дивные прозрачные акварели. Наша дружба с годами стала только прочнее, и знаю точно – ей уже ничто не грозит. Да, еще у Юльки есть удивительная и редкая способность абсолютно искренне радоваться чужим удаче и успеху. Не все так умеют. Сочувствовать проще: во-первых, когда сочувствуешь, ощущаешь себя благородным человеком, а во-вторых, собственные печали и заботы как-то меркнут и отступают. Становится легче.

Все, свернулись и с Юлькой. Совесть уже не мучит, а просто грызет. И еще ужасно хочется спать. Зеваю. Собрать мысли как-то сложновато. Нет, все-таки по первому своему призванию я точно домохозяйка. С этими утешительными мыслями брякаюсь на диван. Стыдно, но очень сладко. Закрываю глаза.

Полчаса, успокаиваю я свою совесть. Всего полчаса. Все равно после двенадцати, когда наконец все угомонятся и оставят меня в покое, начну колобродить. А сколько я успею сделать! Часов до трех-четырех утра. Это – мое время. Время, когда на другом конце Москвы уснет мой встревоженный и ответственный сын, обняв любимую беременную жену, заснет и моя неблагодарная красавица дочь на широкой груди любимого (дай бог!) мужчины, а завтра, может быть, все-таки вспомнит обо мне. Часам к двум успокоится мама, обязательно приняв снотворное, повздыхав о каждом из нас. За стеной будет мирно похрапывать самый любимый и единственный муж на свете. И я сяду и, наверное, что-нибудь напишу. И кто-то прочтет это когда-нибудь. И если не с удовольствием и интересом, то хотя бы – надеюсь – без отвращения. И ночью мне опять захочется съесть горбушку черного хлеба с куском колбасы. И дай бог, чтобы захотелось! И я опять засну, когда будет светать. И сон мой будет беспокойный и тревожный – ну, это уж как водится, потому, что я буду думать о своих близких, которых я так люблю. И дай бог, чтобы они, все вышеперечисленные, мне опять позвонили завтра, даже если расстроят меня. И пусть жалуются на жизнь и здоровье. И просят что-нибудь сварить или спечь. Это будет означать только одно: я им нужна и они меня любят. И еще то, что я жива и жизнь продолжается. Такая сложная, извилистая, жесткая, но все же восхитительная жизнь. И я в который раз пойму, что в моей жизни первично. И это не расстроит меня, а, скорее всего, обрадует. В общем, все как обычно.

Мои университеты

Моя первая свекровь, Регина Борисовна, была из актрис. Точнее – из бывших актрис. Еще точнее – из бывших актрис Театра оперетты. Тяжелый, густой и страшный замес кровей: польской, литовской и грузинской – давал о себе знать, играя затейливыми гранями. Безусловная красавица – тогда ей было лет пятьдесят, и мне она казалась красавицей бывшей, – к быту она относилась пренебрежительно. Женщины, варящие борщ, вызывали у нее презрение, брезгливость и жалость. В ней замечательно уживался грузинский темперамент, литовское спокойствие и польская расчетливость – в зависимости от ситуации.

Была Регина Борисовна высока, стройна, кареглаза и темноволоса. Естественно, мужчин в ее жизни имелось множество, и все они отличались внушительностью и значительностью – и внешне, и по положению. В общем, под стать ей самой. Все были небедны и оставляли после себя неплохую память. Свекровь с удовольствием демонстрировала знаки любви и внимания, преподнесенные ими в период их отношений.

Ее единственный сын Герман стал моим первым мужем. К сыну Регина Борисовна относилась с легким пренебрежением – уж точно не материнство она считала главным увлечением своей жизни.

Сын Герман тоже был красавец. И бездельник. И непризнанный гений – так считал он, но еще сильнее уверена в этом была я. И верила, свято верила в его счастливую звезду. Был он художником. Работать не любил, хотя, наверное, талант у него имелся. Зато любил пить, гулять и веселиться – словом, тусоваться.

Поженились мы странно и скоропалительно. Оба сильно удивились полному взаимопониманию и совпадению в интимной сфере – в молодости казалось, что это важнее всего. И верили, что на этом можно построить брак. Но что мы понимали тогда? Два двадцатилетних избалованных ребенка, которым никто не объяснил, что такое семейная жизнь. Да и стали бы мы кого-нибудь слушать тогда? Вряд ли. Влюбленные до обморока и измученные бессонными ночами, мы неумело начали строить свою семью. Вернее, это начала делать я одна. Гера в этом участия не принимал. Собственно, его жизнь фактически не изменилась. Он остался в собственной квартире, так же вставал в двенадцать дня, долго пил кофе, курил, вяло перебрехивался с мамашей и уходил в свою жизнь. Или снова ложился спать. Собственно, вариантов было два.

Я пыталась как-то прибраться, что-то приготовить и бежала в институт. Через некоторое время обнаружила, что беременна. Регина Борисовна уговаривала меня сделать аборт. Она не была злодейкой, нет, она в этом была абсолютно искренна.

– Господи! – заводила она очи к небу. – Какие дети! Вам самим еще надо жопы вытирать! С ума сошли! Один – бездельник, другая – студентка. Чистой воды безумие! – Она выпускала тонкую струю дыма, а я бежала в туалет. Блевать.

Когда родилась дочка, Герман удивился. Потом он продолжал удивляться дальше. С удвоенной силой. Дочка просила есть, с ней надо было гулять, мыть ей попу и купать ее в ванночке с чередой, в воде определенной температуры, а еще – кипятить бутылочки, бегать на молочную кухню и стирать пеленки. Он стоял над ее кроваткой, и на его лице читалось выражение священного ужаса. Конечно, мы начали ругаться. Это теперь я понимаю, что было смешно требовать от такого человека ответственности. В двадцать лет. Правда, сейчас ему пятьдесят, и он остался таким же, как в юности. Трудности его пугают, проблемы выводят из себя, заботы настораживают.

Но тогда я, замученная, тощая и бледная, пыталась приобщить его к процессу. Свекровь пожалела меня (или нас?) – отнесла в антикварный браслет и наняла няню. Мне стало чуть легче, но на отношения с мужем это благотворно не повлияло. Бурная интимная жизнь, так привлекавшая нас, отпала сама собой, как болячка, – была и нет. Без следа. А больше ничего, как оказалось, нас не связывало. Не считая дочки. Герман пропадал где-то с утра до поздней ночи. Няня помогала с ребенком, а свекровь учила меня жить.

– Посмотри на себя. – Регина Борисовна брала меня за плечо и подводила к старинному мутноватому зеркалу в тяжелой золоченой раме. – Даже такой дурак, как Герман, от тебя сбежал.

Видимо, она была права. Я была похожа на призрак замка Морисвиль. Бледная, зачуханная, с хвостом на затылке, в старом, выцветшем халате. Зрелище не для слабонервных. Рядом со мной в зеркале отражалась прекрасная стройная дама с прической, макияжем и маникюром. В фиолетовом пеньюаре и с кольцами на пальцах. Несмотря на мой юный возраст, счет был явно не в мою пользу.

– Что вы хотите? – возмущалась я. – У меня грудной ребенок, сессия, уборка, обед, магазины!

– Наплевать, – отрезала свекровь, – пока ты не полюбишь себя, тебя не полюбит никто. Бог с ним, с Геркой. Он тебе не нужен. Но ты должна сделать себя и свою жизнь.

Свекровь вызвала на дом свою маникюршу, отвела меня на Калининский в «Чародейку», у своей подружки – спекулянтки Марго – купила мне французское платье-чехол, лодочки на шпильке, белый плащ и красные лаковые сапоги. Дома она вытащила из шкафа шелковый халат лимонного цвета. Мои старые клетчатые тапки, ковбойки и джинсы полетели в помойку. Свекровь предложила мне быть красавицей, только получалось у меня плоховато. Дочка срыгивала на шелковый халат, белый плащ в автобусе автоматически превращался в серый за два дня, лаковые сапоги не выдерживали глубину луж у метро и мгновенно промокали, а маникюр испарился на второй день – я стирала ползунки и пеленки. Но все-таки я старалась. И даже если у меня все пока получалось неважно, выводы сделать ума хватало.

Дочку Марину свекровь полюбила – ну, так, как умела. Называла она ее Маритой. Так к ней и приклеилось – она и до сегодняшнего дня для всех близких и друзей Марита. Нянчить внучку Регина Борисовна не помогала, да я и не обижалась. Свекровь объясняла, что младенцы ей непонятны и неинтересны. А вот подрастет – она ее всему научит!

«Всему, пожалуй, не стоит», – возражала я про себя.

Поучала, кстати, она ее со страстью. Моя дочь оказалась способнее меня – бабкины гены.

От Германа я ушла, когда дочке было три года. Думаю, он это даже не очень-то и заметил. Хотя, нет, наверное, в квартире все же стало тише. Он продолжал жить своей веселой жизнью. Мы с ним остались друзьями. Женился он, по-моему, еще раз пять. Последний раз вполне удачно – на француженке, старше его лет на пятнадцать. Она и вывезла его во Францию и даже продала какие-то его работы. Моя дочь съездила к отцу в Париж, он подарил ей свою картину, мы посмеялись и повесили картину на даче. Его жена Сесиль отдала Марите свою старую сумку от «Гермес» – в ней мы хранили документы и бумаги. Также Марите перепала старая норковая шуба, доставшаяся Сесиль от богемной матушки. Шуба эта повидала на свете многое, местами она была вытерта до кожи, да и та кожа была отполирована временем до блеска. Словом, раритет и антиквариат – единственный в нашем с Маритой доме. Из спинки многострадального манто мы вырезали наиболее сохранный кусок, и из него получился чудный коврик для нашего кота Бенвенутто.

Свекровь дожила до глубокой старости.

Марите ничего не досталось из сокровищ Регины Борисовны – та все с блеском проела: до конца жизни держала домработницу, принимала косметичку, парикмахера и маникюршу. К утреннему кофе любила рокфор, к обеду – парную телятину, а к ужину – парочку эклеров из кулинарии ресторана «Прага». Перед смертью она надела на Мариту свой крестильный серебряный крестик – сказала, что это будет ее оберег. Марита крестиком очень дорожит и считает его фамильной реликвией.

Квартиру на Малой Бронной – три комнаты, окно-фонарь, ванная с окном – Регина завещала своему непутевому сыну, чем очень поправила его материальное положение и украсила жизнь.

Марита выросла отъявленной сибариткой, но ей это не мешает. От ее папаши и его придурочной французской жены тоже оказался толк: у них в гостях Марита познакомилась с французским графом, правда, изрядно обедневшим. Они поженились и поселились в предместье Парижа в собственном замке. Замок, правда, одно название – крыша течет, трубы лопаются, котлы взрываются, но это не мешает им ощущать себя небожителями и получать удовольствие от жизни. Я у них пару раз гостила – в комнатах пахнет затхлостью, белье ветхое и влажное, семейное серебро тусклое и разрозненное, прислуга неопрятная, парк заброшенный (садовника содержать слишком дорого). Но у Мариты вечерние платья, остатки семейных украшений и выезды в общество (средней руки богема – захудалые актеры и неудавшиеся художники). В общем, жизнью она вполне довольна. «Вот бы Регина Борисовна за нее порадовалась», – часто думаю я, глядя на Мариту. На свою бабку она здорово похожа.

Но и для меня уроки Регины Борисовны не прошли бесследно. Немного придя в себя и встав на ноги, я все-таки постаралась научиться хотя бы немного себя любить. Получалось это неважно, но парикмахер, маникюрша и массажистка стали в моем доме своими людьми. Утром я не забывала накрасить губы и надеть шелковый халат. Словом, этот опыт тоже не совсем прошел мимо. Я убедилась, что на ухоженную женщину приятнее смотреть и мужу, и ребенку, не говоря уже о коллегах. Словом, низкий Регине Борисовне поклон и добрая память.

Моя вторая свекровь была женщиной с карьерой. В партию она вступила в двадцать пять лет, будучи обычным участковым врачом в районной поликлинике. Строгая, ответственная и исполнительная, она стала быстро подниматься по служебной лестнице. Зав отделением, зав главного врача и, наконец, чиновник в министерстве. Муж, пьющий, никчемный и мелкий неудачник, от нее сбежал, и сына она растила одна. Каждый вечер проверяла дневник, просматривала портфель. С десяти лет он убирал квартиру, стирал свои носки и трусы и чистил картошку к ужину. Школу окончил с золотой медалью и поступил в университет. Мать он уважал, по-моему, побаивался и уж точно с ней считался. Женщина она была сухая, даже холодная, немногословная, но дочку мою приняла хорошо. Правда, попросила называть ее не бабушкой, а по имени-отчеству – Надеждой Васильевной.

На субботу и воскресенье она вручала нам список дел – прачечная, магазин, рынок, музей с дочкой, зоопарк. Вечером требовала отчета о проделанной работе. Мы хихикали и врали ей понемножку. Она в чем-то была наивна и наших хитростей не замечала. В наши отношения с мужем, правда, не лезла никогда.

Была Надежда Васильевна совсем некрасива, не пользовалась косметикой, регулярно делала химическую завивку и носила очки в тяжелой оправе. Нарядов у нее было немного: три деловых костюма – черный и синий на зиму, песочный на лето – и несколько блузок под эти самые костюмы. Обувь предпочитала удобную, темную, на низком, устойчивом каблуке. В сорок пять сшила себе в закрытом ателье каракулевую черную шубу. Говорила, шуба эта такая тяжелая, что ей кажется, будто она несет на спине раненого бойца. Ходила она в этой шубе лет двадцать, хотя зарабатывала вполне прилично и могла себе позволить что-то полегче и поэлегантнее. В еде была неприхотлива – картошка, селедка. Любимые писатели – Салтыков-Щедрин и Островский. Однажды я увидела, что она плачет над индийским фильмом. Это меня потрясло.

От второго брака у меня родился сын Антошка. Свекровь, уставшая, после работы, садилась рядом с ним и читала ему книги о пионерах-героях, а меж тем к власти пришел Горбачев, страна потихоньку меняла курс. Муж пытался свою мать остановить, но она была непреклонна. Говорила, что такие человеческие ценности, как честность, отвага, дружба и любовь к Родине, не девальвируются. Потом, правда, поняла, что ошибалась, и это стало для нее ударом. Но случилось это много позже, а пока она мне пыталась объяснить, что надо быть личностью и самостоятельной единицей. Что ни в коем случае нельзя проживать жизнь за спиной мужа, пусть самого лучшего. Что надо вставать на ноги и делать карьеру, и тогда ты будешь нужна и окружающим, и, главное, самой себе. Это она, Надежда Васильевна, в чем-то косная, а в чем-то очень даже прозорливая, заставила меня в начале перестройки окончить бухгалтерские курсы, курсы менеджмента и английского языка. Наверное, у нее было какое-то внутреннее чутье. Я с неохотой все это исполнила. Господи, сколько раз я говорила ей потом спасибо! И вслух, и, позже, мысленно – когда перестала с ней видеться. Я имею в виду те времена, когда она ушла в монастырь. Да-да, непостижимо, но факт. В перестройку она, естественно, растерялась – растеряешься тут. Распался Союз, врагами и злодеями были названы кумиры ее жизни. Помню, как она читала перестроечный «Огонек» и горько рыдала, почти выла. Из министерства ее выперли – неуважительно, грубо, в один день, указав на дверь. Мела новая метла, свекровь оказалась не у дел. Она было вернулась в поликлинику участковым врачом, но быстро оттуда ушла, честно признав, что за это время перестала быть врачом, а как администратор не востребована. Куда ей было податься? Ни шить, ни вязать, ни готовить она не умела, внуки в ней уже не особенно нуждались. Сдала, постарела, стала много читать. Однажды пошла в церковь. Потом стала ходить все чаще. Там обрела первых в своей жизни подруг и душевное равновесие. Стала истовой прихожанкой, обихаживала больных, слабых, несчастных. Ее кипучая натура снова нашла применение. И тут Надежда Васильевна серьезно заболела, но от предложенной операции отказалась. Молилась, молилась, ездила по монастырям. И – чудо – выздоровела. И спустя полгода ушла в монастырь под Архангельском. По-моему, была совершенно счастлива. Слава богу! С ее сыном, вторым мужем, я, кстати, вскоре развелась. Мы не ругались, не изменяли друг другу – просто он не сумел вписаться в новую жизнь. Институт, где он работал, почти развалился – комнаты стали сдавать под коммерческие палатки и склады. Ничем другим он заниматься не мог или не хотел. Клял новую жизнь, брюзжал с утра до вечера и ничего не делал. Как следствие – начал попивать, отец-то его был алкоголиком.

В общем, в нашей семье наступил полный крах, к тому же у меня дела пошли резко в гору. Тогда наступило такое время – разбогатеть было легко. Я начала возить из Эмиратов дешевое золото – фольгу, как я его называла. Открыла один магазин, потом другой. Дальше – больше. Конечно, с этим муж уж точно не смог смириться. Называл меня торгашкой и хабалкой, жуя при этом бутерброд с испанским хамоном.

А я влюбилась. Но об этом чуть позже.

Моя вторая свекровь научила меня ценить в себе человека, личность, самостоятельную единицу. Вести бизнес мне оказалось совсем нетрудно, хотя, конечно, всякое было – вспоминать не хочется. Но я выстояла, и теперь я – обеспеченная женщина, удачливый коммерсант, зависящий только от самой себя (и еще, правда, от катаклизмов, происходящих в нашей стране, – тьфу-тьфу, не приведи господи!). И все-таки, я думаю, не дай бог что – я выстою. Закалка у меня – будь здоров. В общем, спасибо моей второй свекрови и низкий поклон. Пусть будет спокойна ее душа. Сын ее, кстати, тоже не пропал. Продал материну шикарную квартиру на Шаболовке – кирпич, три комнаты, консьерж в подъезде еще с советских времен. Купил себе однушку в спальном районе – больше ему и не надо – и вторую квартиру, двушку в центре, на Маяковке. Ее он сдает за сумасшедшие деньги и живет не тужит. Наш сын Антошка получает образование в Англии – что я, пожалею денег для родного сына? Там, кстати, решил и остаться. Москва ему категорически не нравится. Думаю, это правильный выбор. Это уж мне разбираться со всеми проблемами, а дети пусть живут в старой доброй Европе.

Теперь по тому пункту, что был выше. В смысле, по поводу того, что я тогда влюбилась. Когда женщина впервые влюбляется в сорок лет – это смерч, торнадо, тайфун, ураган – стихия! За эти слова я отвечаю. Первый мой брак был незрелым, дурацким. Первый муж меня, восемнадцатилетнюю соплю, сильно потряс красотой, утонченностью (как мне казалось), талантом (как, опять же, казалось) и полным безразличием к реалиям жизни. Чем все это кончилось – известно. Во втором браке я хотела обрести устойчивость, надежность, спокойствие – крепкий тыл. Второй муж всем этим моим потребностям идеально отвечал: верный, заботливый и страшно положительный. Но перемен и трудностей он не перенес. Еще важно то, что он не смог пережить мой успех – или слабак, или мало любил. А скорее всего – и то, и другое. Бог ему судья.

Так вот, в свои сорок я, еще молодая (будьте доброжелательны), успешная, ухоженная женщина, влюбилась – в первый раз в жизни всерьез. До этого, видимо, было некогда – то дети, то учеба, то мужья, то бизнес. Влюбилась до обморока, до кишечных колик (правда-правда, даже вызывали «Скорую» – сказали, что это нервное). Но опять, увы, в объект недостойный. Поняла я это, честно говоря, сразу, хоть и пыталась кривить душой – перед самой собой. Но так, видимо, часто бывает с красивыми и успешными женщинами – в смысле, объект выбирают недостойный. Мой возлюбленный был артистом эстрады. По-старому – конферансье, по-новому – ведущий корпоратива. С чем-чем, а с разговорным жанром у него было точно все в порядке. Языком молоть – не мешки ворочать. Но я попалась, как подросток в пубертате.

Познакомились мы с ним на корпоративе. Он его, собственно, и вел – ярко и самозабвенно. Деньги зарабатывал – это да, но тут же быстро и легко делал им ручкой. Кабаки, гулянки, друзья. Был хорош собой – высок, ладен, синеглаз. Изысканно носил костюмы и курил сигары. В общем, я пропала. Но если я пропала в переносном смысле, то он – в прямом. Три дня у меня – нежится, мурлычет, цветочки поливает. Я ему – кофе в постель, гренки с малиновым джемом. А он отлежится – и в бега. Неделями отсутствовал, мобильный – вне зоны доступа. Я превратилась в законченную неврастеничку, даже в кардиограмме нашли изменения.

Но у него была замечательная мама. Звали ее Светлана Осиповна. Больше всего на свете Светлана Осиповна любила продукты. На рынке она самозабвенно ходила часами по рядам – брала в руки помидор, огурец, жала, изучала, гладила, нюхала зелень, мяла мясо, пробовала творог и подсолнечное масло. Продавцы не раздражались – видели в ней профессионала. Уважали. А придя домой, Светлана Осиповна начинала священнодействовать – принималась за обед. Первое могло быть одно, но вторых блюд – точно два: мясное и рыбное, кому что захочется. Борщ только на мозговой косточке, компот только из свежей вишни, пироги не на два дня, а на день, например чесночные пампушки к обеду. К вечеру блинчики, сырники, гречневая каша с грибами и жареным луком. Ей, например, ничего не стоило испечь к утреннему кофе ватрушки. Словом, легких путей она не искала. Подай она яичницу с сосисками, к примеру, на ужин, ее мужчины – муж и сын – восприняли бы это как оскорбление. Да она и не пыталась. Кроме того, в доме у нее была идеальная, непостижимая чистота – как в операционной. Она даже гладила мужские носки и складывала их по цвету – справа светлые, слева темные. Предложить мужу или сыну надеть дважды одну рубашку? Господь с вами! Словом, она была хлопотунья. И еще женщина честная. В начале нашего знакомства она посадила меня на кухне напротив себя, подперла лицо ладонью, посмотрела грустно, тяжело вздохнула и сказала, что ей меня искренне жаль.

– Ну зачем он тебе? Ты еще молодая, красивая, богатая. Тебе мужика надо серьезного, стабильного. А мой Илюша? Такие никогда не остепенятся.

Но я хотела заполучить его всего и безраздельно. Жаждала тотального владения собственностью – я же давно в бизнесе.

– Люблю, – сказала я твердо.

– Ну, если так, – уважительно вздохнула она, – смотри, девочка, я тебя предупредила. И еще – учись.

Я удивилась. Мне казалось, что учиться мне нечему. Я и так вполне удалась, но Светлана Осиповна со мной не соглашалась.

– Илюша привык ко всему этому. – Она обвела руками свое хозяйство. – Избалован до предела. Хочешь его получить – тебе надо хотя бы приблизиться ко мне, – тихо сказала она, смущаясь и опуская глаза.

– Ну, знаете, это невозможно, – вполне искренне возразила я. – У вас талант, а тут, знаете, учись не учись. Щи, в конце концов, я сварить сумею.

– Какой талант? – удивилась она. – Я выходила замуж – только яичницу и умела делать. Это все терпение и любовь к близким. Ведь кто-то говорил про любовь? – ехидно поинтересовалась она.

– Знаете, мне проще держать повара и домработницу, у самой времени на это не хватит.

– Нет и еще раз нет, – жестко возразила Светлана Осиповна. – Только ты сама и твои руки. Иначе все это не имеет смысла, иначе это просто не оценят.

– А ваши, ну, они ценят? – осторожно поинтересовалась я.

Светлана Осиповна надолго замолчала – видимо, этот вопрос застал ее врасплох, – потом неуверенно сказала:

– Ну, я, по крайней мере, на это надеюсь.

И начался мой ликбез. Я была настроена очень серьезно. Бизнес побоку. В конце концов, для чего я держу толковых менеджеров и плачу им неплохие деньги? На карту поставлена моя жизнь: Илюшу я должна получить в качестве мужа, и здесь все средства хороши. Я была готова на все.

Я училась печь пироги, взбивать паштеты, солить рыбу, мариновать огурцы. Блины у меня получались кружевные, огурцы хрусткие, паштеты воздушные, пироги пышные – минимум теста, максимум начинки.

– У Илюши язва, – напоминала свекровь. – Питаться в ресторанах ему заказано.

Встав в семь утра, перед работой я делала сырники с изюмом в сметанной подливе, варила борщ – третий бульон, два предыдущих слить, свеклу тушить с сахаром и лимонным соком (обязательно корешок петрушки и сельдерея). Лепила пельмени на ужин (говядина, свинина, желательно немного баранины). Закатывала компоты из груш и персиков – фрукты спелые, но мелкие, чтобы плоды были целиком. Варила варенье из абрикосов (косточки вынуть, разбить, вытащить ядрышко и засунуть его обратно в абрикос). Кипятить три-четыре раза по пять-семь минут, чтобы абрикосы не расползались. Уф! Все это было непросто, но я всегда была способной девочкой.

– Мужа надо холить и лелеять, – настаивала свекровь. – А как ему передать свою любовь? Только заботой и еще раз заботой! Через твои руки.

Она слегка забывала, что я еще и зарабатывала деньги. В основном – я. Илюша, конечно, тоже. Но он так любил хорошие костюмы и обувь. И еще запонки, заколки для галстуков (ему нравились почему-то именно от «Дюпон»), одеколоны на заказ, мягкие кашемировые пальто. Нет, правда, они ему действительно шли! В общем, свои деньги он тратил на свои же шпильки. Но я все равно была счастлива. Счастлива, когда бегала по рынку, счастлива, когда стояла у плиты (по четыре часа, господи!). Счастлива, когда ставила перед ним на белой салфетке дымящуюся тарелку солянки (оливки, каперсы – обязательно, почки – вымочить три дня, язык, телятина, никаких сосисок!). И Илюша был счастлив. Из теплых и заботливых рук своей матери он плавно перетек в заботливые мои, по-моему, особенно не заметив перемен. Да как-то перемены его особенно не коснулись. Он по-прежнему ходил два раза в неделю в баню, три раза в неделю в спортклуб, плюс бассейн – действительно, за таким красивым телом надо обязательно следить, нельзя пускать дело на самотек, жалко, если пропадет такая красота. В субботу, правда, если не было работы, играл с друзьями в бридж. В воскресенье любил заглянуть в казино. В январе ездил в Австрию – кататься на лыжах. Не думайте, я с ним тоже, если могла вырваться с работы. В сентябре летал на Ибицу или Корфу – так хочется теплого моря, малыш! Конечно. Конечно, хочется. Вполне нормальное человеческое желание. При этом он был нежен, ласков, обходителен. Привозил мне подарки из дьюти-фри – швейцарский шоколад «Таблерон», мандариновый ликер. Правда, все это есть в соседнем «Перекрестке». Но главное – внимание!

А спустя четыре года Илюша меня бросил. Все было банально до смешного (хотя мне было совсем не смешно). Ушел он к двадцатилетней ссыкухе с ногами в полтора метра, силиконовыми сиськами четвертого размера и накачанными губами. Из тех приезжих девочек, что трутся на корпоративах, томно потягивая коктейль и прижимая к груди сумочки от «Луи Вьюитона» (фальшивые, конечно). Девочке, конечно, не сильно повезло – рассчитывала небось на олигарха или депутата, но те уже поумнели, прошли времена, когда они западали на такую фактуру. Теперь им хотелось умную, зрелую, образованную и верную. Правда, ноги и сиськи при этом не отменялись. А мой бедный, неискушенный Илюшка попал как кура в ощип. Сбежал, наплевав на пироги и мое устойчивое материальное положение, на мою зрелость, верность, образованность. Ну, влюбился человек! Несчастный случай!

Я, конечно, страдала, сходила с ума, похудела на семь килограммов (это, правда, несомненный плюс). Но главное – была страшная обида. Я ведь так старалась! А он не оценил.

– Не тот объект, – сказала мне моя умная подруга. В смысле, что не оценил. Думаю, нахлебается он с этой Мальвиной по полной. Хотя, может, и мужиком наконец станет. Пора же когда-нибудь за что-то отвечать. Со свекровью я, кстати, сохранила вполне пристойные отношения. Мне даже было ее жалко – ведь пока Илюша был со мной, ее душа была спокойна. Она так и говорила – эти четыре года я спала без снотворных. А потом, она же меня честно предупреждала! Ну какие могут быть обиды! А сколькому она меня научила! Никто лучше меня не умеет отпаривать брючные стрелки, гладить рубашки, варить обеды. Спасибо ей и низкий поклон! Любой опыт в жизни неоценим.

И вот Маритка в Париже со своим придурочным бароном или графом в замке со штопаными пыльными портьерами, Антошка в Лондоне, делает успехи – о-го-го! – а я одна. С макияжем, маникюром, педикюром, прической (цвет – пепельный блондин). В холодильнике – собственноручно испеченный торт «Черный лес». Ни для кого – просто, когда тошно, хочется чего-нибудь сладенького. Там же стоят щавелевый суп и купаты – не потому, что хочется, а просто так, по привычке. У меня прекрасно идет бизнес (тьфу-тьфу, не сглазить!). Ну и что, что мне под полтинник? Я выгляжу точно на десять лет моложе, и это не мое самоуверенное утверждение, так говорят окружающие.

Итак, я стройна, ухоженна, успешна в бизнесе, прекрасная хозяйка. За эти годы из мелких разноцветных осколков сложился вполне достойный мозаичный узор – помните, как в детском калейдоскопе, в том, что с картонной трубочкой? Я состоявшийся человек. У меня прекрасные дети, замечательные друзья. Чудные отношения со всеми бывшими свекровями. Это ведь тоже о чем-то говорит, а? Я отзывчива, не глуха душевно, не завистлива и готова к компромиссам.

Но вижу перед собой, просто отчетливо вижу, то самое пресловутое разбитое корыто, у которого я осталась, – темное, потрескавшееся и склизкое, фу! Оно словно стоит в гараже, рядом с моим «Лексусом-460». Теперь, когда я умею все-все, когда у меня есть все, что нужно для счастливой жизни, – разум, опыт, умения, навыки, – мне очень хочется наконец обрести душевный покой. Чтобы меня оценили, блин!

Пусть он будет сантехник, водитель, шахтер, банкир или дрессировщик кошек. Главное – чтобы он был мой, и только мой. Чтобы ни с кем его не делить – ни с картами, ни с бабами, ни с друзьями. А когда он вечером придет домой, чтобы мое сердце билось – гулко и радостно. И я бы его встречала при полном параде (здравствуйте, Регина Борисовна!), накрывала бы ему самый вкусный ужин (спасибо, Светлана Осиповна!) и ненавязчиво хвасталась своими успехами в бизнесе (никогда не забуду вас, Надежда Васильевна, честное слово!). А он бы ел, постанывая от наслаждения, радовался за меня, гордился мною. Уважал меня. И любил. Хотя бы немножечко. Сильно любить я умею и сама. На двоих нам бы хватило.

Я оптимистка, уверена, что так все и будет. Почти уверена… Ну не пропадать же такому добру, как я!

Господи, ну почему я так несчастна?!

Бабушкино наследство

Если говорить про наследство, то это просто смешно. Здесь даже не о чем говорить. Хотя, по семейным преданиям, бабушка была из довольно зажиточной семьи. Были какие-то размытые разговоры о колье из двадцати четырех не мелких брильянтов, еще какие-то серьги с грушевидными камнями и даже сапфировый бант в виде брошки. Серьги, естественно, были проедены в войну, а колье бабушка (с легкостью, будучи вдовой с двумя маленькими детьми) просто отдала брату – у того было трое детей и неработающая жена. Бабушка решила, что там оно, видимо, нужнее. Почему-то брат колье взял, и было опущено то, что долгие годы он проработал на прииске в Магадане бухгалтером, а его жена отлично и не бесплатно обшивала узкий круг знакомых.

Что же касается сапфирового банта, то в чем-то беспечная бабушка его просто потеряла.

– Да бог с ним, куда его надевать? – махала рукой бабушка. – Тебе-то что?

– Ничего себе, ты что, прикидываешься? – удивлялась я.

В общем, в наследство мне достался маленький и пузатый фарфоровый будда, сувенир времен нашей первой дружбы с Китаем, и старые бабушкины часы на потертом кожаном ремешке – но это уже после ее смерти. Ах нет, еще кузнецовское блюдо – блеклое, с небольшим сколом, совсем некрасивое, но туда мы с удовольствием укладываем заливное.

И еще несколько фотографий тех лет на плотном коричневом картоне – стоят две девочки, обе красавицы, бабушка и ее старшая сестра, в кружевных платьицах, шелковые ленточки на головах, кожаные туфельки с кнопкой. Детский взгляд абсолютно безмятежен. «Боже! – думала я. – Какое счастье, что они еще не знают, какие сюрпризы приготовили им судьба и эта страна».

Бабушка выскочила замуж в шестнадцать лет. Ей помогли в этом революция и всеобщая неразбериха. Иначе ее бы просватали и выдали замуж как положено – с приданым, в хороший дом и только после старшей сестры. И скорее всего, прожила бы она свою жизнь спокойно, в достатке, нарожав благочестивому и набожному мужу пару-тройку ребятишек. Но ее родители растерялись – растеряешься тут. И решили, что молодой следователь из столицы – вполне приличная партия. По тем временам. То, что у него не было дома, да что там дома – у него не было пары сменных штанов, – их не смущало. Хотя нет, наверняка смущало! А бабушке страстно хотелось убежать из маленького городка. В большую жизнь! Пусть уже с пузом, пусть с нелюбимым. Да что она понимала в шестнадцать лет? То, что муж нелюбимый, поняла быстро, а куда было деваться? Муж был человек суетливый, «вечно бьющийся за правду», а на деле – неуравновешенный кляузник. Бабушку, правда, обожал. Еще бы! Она была настоящая красавица: зеленоглазая, с длинными русыми волосами, прямым носом, пухлым ртом, с пышными формами – тогда еще понимали толк в женщинах.

Промаявшись несколько лет с нелюбимым, она наконец встретила свою единственную любовь. Но он был плотно женат. Правда, их это не смутило. Хотя кого и когда это смущало? Вот этот ее избранник был точно герой – красавец поляк с белыми кудрями и синими глазами, невысокий, ладный, просто античный герой.

В революцию – командир бронепоезда (хотя сейчас этим вряд ли можно гордиться, а тогда…). Правда, во все времена женщины любят героев, это потом история ставит точки над i. Страсти там, видимо, кипели нешуточные – сужу по обрывкам речей очевидцев и сохранившемуся в старой клеенчатой сумке ее письму к возлюбленному. Судя по этому письму, бабушка устала ждать – она и так ждала его слишком долго и все уводила его из той семьи, а он как-то не уводился. Видимо, измучив друг друга вконец, они сошлись. У них не было «годов счастья». У них случились только месяцы. Забрали его, когда их дочери было восемь месяцев, когда они наконец были вместе и спали, держа друг друга за руки, когда они стояли над кроваткой дочки, надо сказать, получившейся точной копией своего отца – голубоглазой ангелицей с нежными золотистыми кудрями. Забрали ночью – он отмахнулся: завтра вернусь. Не вернулся. Никогда. Ей было двадцать восемь. Сейчас я старше ее на двадцать лет. То есть мой сын почти ее ровесник. Она осталась одна с двумя детьми, в крошечной коммуналке, без определенной профессии. Каким-то чудом не посадили – и в адской машине бывали сбои. Словом, обычная судьба тысяч женщин тех лет. Такая обычная и такая страшная! А дальше – работа в какой-то канцелярии, война, эвакуация, Татария – прополка свеклы на необъятном поле, четыре километра в один конец на работу в совхоз. Сын ушел на фронт, но – счастье – вернулся, правда, инвалидом, однако встал на ноги и прожил достойную жизнь. А она – она всю жизнь прожила с дочкой, обожала ее, гордилась ею, любовалась, служила ей преданно до конца жизни. Тянула на себе большой дом, весь быт – от стирки и магазинов до нашей с сестрой музыкальной школы. Сольфеджио, хор, специальность – все прошла вместе с нами.

Обожала нас, баловала страшно, но как-то по-умному, черт-те что из нас все-таки не выросло. Всю жизнь была нищей, но абсолютной аристократкой по натуре. Соевых конфет не признавала, любила только настоящий горький шоколад. Пекла, варила, закатывала. Трудилась с утра до вечера, а часов в двенадцать, когда мы разбредались по своим углам, обожала сесть на кухне под настольной лампой, закурить свой любимый «Беломор» – и читать! И с образованием семь классов могла объяснить значение любого непонятного слова! Непостижимо!

Маминых мужей не любила – наверное, сильно ревновала. К моим была настроена лояльно – а может, мужья были получше. Была абсолютная бессребреница. Новые вещи, купленные мамой, долго отказывалась надевать. Любила крепдешиновые легкие платья с желтыми цветами. За столом обязательно выпивала рюмочку водки. А какие она накрывала столы! Рецепт «Наполеона» с клюквой до сих пор все называют ее именем. Обожала нас, внучек, и дождалась правнуков. Моего сына еще видела, сестриного только щупала – уже ослепла. Моим страшно гордилась – он и вправду был хорошеньким, умным и послушным ребенком. Но другим его никогда не хвалила. Говорила: подумаешь! Я ушла из дома рано, сестре повезло больше, она успела с ней, уже совсем старой, говорить и записывать ее рецепты – бабушка торопилась:

– Я скоро все забуду.

К старости очень похудела, я приезжала ее купать, и она была счастлива. Просила сильнее потереть ее мочалкой. Я мыла ее и плакала, глядя на такое беспомощное, высохшее тело. Слез моих она уже не видела. Спрашивала:

– Ну что, я очень страшная?

– Да что ты! Ты у меня еще красавица! – И это была почти правда.

Однажды мама вернулась с работы, а она сидит в темной комнате.

– Мамочка, как же, почему ты не включила свет?

– А мне уже все равно – ничего не вижу.

Говорила, что Бог наказал ее самым страшным – лишил глаз, читать она уже не могла. И от этого страдала больше всего.

Я часто с ней ругалась – потому что была больше всех на нее похожа. У обеих – темперамент. Нрав, надо сказать, был у нее тяжелый. Но все-таки она была абсолютно светлым человеком. На скамейке у подъезда никогда не задерживалась – сплетни ненавижу! Но странно – обожая дочь и нас, детей от дочери, была как-то довольно равнодушна к сыну и уж совсем – к его детям. Меня это всегда удивляло.

Всего один раз в жизни она почувствовала себя богачкой – подруга, умирая, оставила ей пятьсот рублей. Приличные по тем временам деньги. Выйдя из сберкассы на другом конце Москвы, она тут же начала исполнять роль капризной миллионерши – мы скупили все возможные в те скудные времена деликатесы и отправились домой на такси. В такси она была сосредоточенна, видимо, строила крупные финансовые планы. А придя домой, раздала все деньги нам. Богачкой она побыла часа три. Ей хватило.

Ее родная сестра жила у моря, и каждое лето бабушка уезжала туда со мной. И все внуки ее сестры от трех сыновей тоже съезжались в этот дом на все лето – хилые и бледные дети Москвы, Питера и даже Мурманска. В доме была огромная библиотека, и каждое утро я, раскрыв глаза, тут же хватала с полки книгу, а бабушка приносила мне миску черешни и абрикосов. Ощущение этого счастья я остро помню и по сей день: каникулы, книги, море, черешня и – молодая бабушка.

В шесть утра эти уже неюные женщины шли на базар – там командовала ее старшая сестра. Покупали свежие куры, яйца, творог, помидоры, кукурузу, груши – где вы, бесконечные и копеечные базары тех благодатных дней? А к девяти утра был готов обед – ведь за стол садилось не меньше десяти человек! А потом мы шли на море. Там им тоже доставалось – уследи за всеми нами! В общем, курорт был для них еще тот.

А после обеда начинались мои мучения – я занималась обязательным фортепьяно. Хотя занималась – смешно и грустно сказать. «Лепила» что-то от себя, а бабушка сидела рядом и счастливо кивала. У нее абсолютно не было слуха. Облом был только тогда, когда дома оказывался старенький доктор – муж бабушкиной сестры. У него-то со слухом было все в порядке. Он выглядывал из своей комнаты, вздыхал и укоризненно качал головой. Но бабушке меня не выдавал – боялся спугнуть счастье на ее лице.

Умирала она на моих руках, уже совсем слабенькая, почти в забытьи. Я сделала ей сердечный укол, понимая, что мучаю ее зря, села возле нее и принялась что-то рассказывать ей про свою жизнь. Мне почему-то казалось, что она меня слышит. Правда – в первый раз, – она ничего не комментировала. На минуту она пришла в себя и спросила, где мой сын. Я ответила, что он во дворе. Она вздохнула и успокоилась, перед смертью в последний раз побеспокоившись о ком-то. Она прожила длинную жизнь, сама удивляясь отпущенным годам. Ее обожали все наши друзья – и родителей, и мои. Когда она ушла, моя любимая подруга сказала, что с ней ушла целая эпоха. Это была правда.

А наследство – наследство, конечно, осталось. Это то, что она вложила в нас, с ее огромной, непомерной любовью. Это то, что мы выросли, смею верить, приличными людьми, а это в наше время уже неплохо. Вряд ли ей было бы за нас стыдно. Наверное, мы ее в чем-то бы разочаровали, но за это она не любила бы нас меньше.

Я не прошу у нее прощения, потому что знаю – она и так мне все давно простила. Мне просто неотвратимо жаль убежавших лет, моей молодой глупости и вечного побега из дома – по своим пустячным и ничтожным делам. Как много я у нее не спросила! Как долго я могла бы говорить с ней обо всем. Расспрашивать подробно-подробно! И долго рассказывать ей о себе!

Как ничтожно мало я разговаривала с ней! Но что мы понимаем тогда – в двадцать или даже в тридцать лет? Разве способны мы оценить и понять тогда всю неотвратимость жизни? Что я знала о ней, о том, что было у нее внутри, какими печалями было наполнено ее сердце, какие бесы искушали ее – ведь она была, безусловно, человеком страстным. Но отвергла абсолютно свое личное и посвятила себя, всю свою жизнь без остатка, нам, неблагодарным, по сути, глубоко наплевав на себя. Что это – жертвенность, отчаяние, любовь?

Да, и еще про наследство. Все в той же коричневой клеенчатой сумке рецепты, написанные ее рукой: варенье из китайки, свекла, тушенная с черносливом, – лежат вместе с тем коротким и требовательным ее любовным письмом, где были одни вопросы. Получила ли она на них ответы?

Вопреки всему

Участковый врач Ольга Васильевна Самарина на последний вызов не спешила. Это был ее старый больной, из тех, что со временем становятся почти друзьями, доверяя участковому врачу не только секреты соматики, но и тайны собственной жизни.

Андрея Витальевича Преображенского Ольга Васильевна знала лет пятнадцать, как раз с того времени, как перешла в районную поликлинику из скоропомощной больницы, и жизнь тогда после бешеного ритма больничных суток казалась ей почти размеренной и спокойной. Пару лет ушло на подробное знакомство с участком, где со временем и появились больные, ставшие ей почти родственниками. В основном это были еще сохранившиеся интеллигентные пары или одинокие старики, и свои визиты к ним она, как правило, оставляла «на закуску». Ведь это были уже не совсем формальные встречи – фонендоскоп, тонометр, рецептурный бланк, – а беседы и чаепития с подробными рассказами о детях и внуках, со слегка утомительными, но милыми и трогательными подробностями из прошлой жизни. Словом, с тем, что непременно сопровождает закат человеческой жизни – увы!

В разряд любимых больных попадали милые, измученные болезнями и невзгодами люди, щепетильные и крайне смущающиеся повышенного, как им казалось, внимания. Ольгу Васильевну они старались лишний раз не беспокоить – только когда становилось уже и вовсе невмоготу, при этом волновались, что отрывают ее от более важных и сложных дел. Конечно, они ее обожали за то внимание и тепло, которые она приносила в их одинокие и холодные дома, и из своих скудных пенсий или запасов непременно старались ее отблагодарить и порадовать – то банкой варенья или соленых грибов, то корзинкой яблок с дачного участка, то редкой книгой из собственной, годами тщательно собираемой библиотеки, то просто дефицитной коробочкой шоколадного ассорти. Ольга Васильевна, вообще-то довольно резкая и нетерпимая ко всяким «обязывающим», как она считала, подношениям, эти презенты брала только из боязни обидеть дарителя, зная, что все это наверняка от чистого сердца.

Больной Преображенский не беспокоил ее примерно полгода, и, заходя в мрачный, сырой подъезд, Ольга Васильевна попеняла себе на то, что за все это время ни разу не позвонила ему. Был Андрей Витальевич из «бывших», как говорили, имея в виду его дворянские корни, в прошлом кадровый офицер элитных инженерных войск. Вдовел он уже лет восемь, и она прекрасно помнила его покойную жену Валерию Викентьевну – худенькую и сухонькую крохотулю, работавшую в запасниках Третьяковки. Она, эта маленькая и слабенькая Лерочка, и была главной движущей силой их небольшой бездетной семьи. Боже, а какие Лерочка пекла пироги! Голодная Ольга Васильевна проглотила слюну, вспомнив промасленный пергамент, в который жена Андрея Витальевича обязательно заворачивала ей еще теплые пирожки – с зеленым луком, картошкой, вишнями. Дух стоял на весь подъезд. На лестнице, выйдя из квартиры, Ольга Васильевна быстро разворачивала кулек и жадно сразу съедала два пирожка, остальные доставались сыну Шурику. К себе Лерочка Ольгу Васильевну никогда не вызывала – только к мужу. Болел всегда он. С боем и уговорами Ольга Васильевна заставляла ее раздеться и слушала сердце и легкие, мерила давление – Лерочка долго сопротивлялась, но со вздохами все же подчинялась и, нехотя и отшучиваясь, начинала раздеваться, аккуратно вешая на стул светлую блузочку и маленькую, словно детскую юбку. Опекаемым и больным в доме был назначен муж, а ушла первой она, Лерочка, – так часто бывает. Ольга Васильевна была тогда с сыном в отпуске в Анапе, а приехав, узнала о тихой Лерочкиной смерти – дома, ночью, от инфаркта. После ухода жены слег Андрей Витальевич, и тогда ходила Ольга Васильевна к нему часто – почти через день. Сразу обострились и его застарелая астма, и язва, и, конечно, гипертония – в общем, весь букет. Он умолял Ольгу Васильевну не беспокоиться, объясняя, что жизнь его, по сути, уже закончилась и потеряла всякий смысл с уходом любимой жены, страдал и корил себя страшно, что не уберег ее. Ольга Васильевна тогда крепко измучилась с ним, понимая, что это глубокая депрессия, настояла на вызове районного психоневролога и даже, робея и смущаясь, пыталась говорить с ним о каком-то дальнейшем устройстве его личной жизни – одиноких «невест» на участке было предостаточно. Она терпеливо объясняла Андрею Витальевичу, что это нормально, примеров – сколько угодно, и еще что-то банальное про то, что старость и болезни легче коротать вдвоем, и еще что-то про устройство быта. Но он тогда на нее почти обиделся и даже накричал, а потом пришел к ней в кабинет мириться – с букетом мелких и пестрых осенних астр.

Лифт не работал, и Ольга Васильевна тяжело, с остановками поднялась на шестой этаж. Перед дверью Преображенского она постояла пару минут, переводя дух, и нажала на кнопку звонка. Дверь открыли на удивление быстро, и на пороге Ольга Васильевна увидела молодую девушку лет двадцати в халате и шлепках, с распущенными по плечам пушистыми светлыми волосами. Ольга Васильевна растерялась и на секунду подумала, что ошиблась дверью, но тут же услышала знакомый голос и хрипловатый кашель Андрея Витальевича.

– Ольга Васильевна, голубушка моя! А я вас совсем заждался!

Андрей Витальевич, шаркая, появился в узкой прихожей. Девушка молча пропустила Ольгу Васильевну и приняла у нее плащ. Ольга Васильевна прошла в ванную и долго мыла руки, пытаясь понять происходящее. Не поднимая глаз, без единого звука, молча, девица протянула ей свежее вафельное полотенце. Ольга Васильевна вздохнула, пристально глядя ей в лицо, вытерла руки и прошла в комнату. Квартира была из двух смежных комнат, и Андрей Витальевич сидел в кресле в маленькой комнате, которая всегда считалась спальней. В большой, проходной, комнате Ольга Васильевна увидела следы пребывания, а скорее проживания, новой жилички – кофточки и юбки на спинке стула, косметику на журнальном столике и маленький кассетный магнитофон на подоконнике.

«Может, родственница?» – мелькнуло у нее в голове.

Андрей Витальевич сидел, откинув голову на спинку высокого кресла, и тяжело дышал.

– Был приступ? – коротко спросила Ольга Васильевна.

Он молча кивнул. Потом, откашлявшись, добавил:

– Ночью «Скорую» побеспокоили. Теперь вот и вас, голубушка, мучаю.

Ольга Васильевна вздохнула и покачала головой. Потом принялась за дело. Выслушав и осмотрев больного, она попросила показать все лекарства, которые он принимал в последнее время, что-то откорректировала, отменила, где-то увеличила дозу, добавила сердечное, отметив в своем блокноте, что надо бы сделать кардиограмму и биохимию крови, конечно, на дому. Вздохнув, сказала, что с этим сейчас ох как непросто и придется подождать. Андрей Витальевич соглашался и мелко кивал.

– А может, в больницу ненадолго, а, Андрей Витальевич? – предложила она ему. – Обследуют, витаминчики поколют, может, чего умного скажут. – Ольга Васильевна пыталась шутить, понимая, впрочем, что и это не панацея.

Андрей Витальевич замахал руками – что вы, что вы, в больницу ни за что! А потом, улыбаясь, кивнул на стоявшую истуканом в дверном проеме девицу.

– Я ведь теперь не один, Ольга Васильевна. – И, помолчав, смущенно, почти жалобно добавил: – Ксаночка, моя жена. Познакомьтесь.

Ольга Васильевна онемела, а спустя минуту, почти взяв себя в руки и кашлянув, все же не сдержалась и брякнула в сердцах, не стесняясь девицы:

– Господи, и вы туда же, Андрей Витальевич! Уж от вас-то я этого вовсе не ожидала!

Он торопливо и сбивчиво стал что-то бормотать, что это совсем не то, что она подумала.

– О чем вы, Ольга Васильевна? Это внучка Лерочкиной приятельницы из Севастополя, чудная девочка, учится здесь в педагогическом, не подумайте о нас плохо, это просто было так нужно, даже необходимо, Лерочка это бы одобрила, – бормотал он. Девица вышла на кухню.

Ольга Васильевна вздохнула:

– Господи, ну какая разница, что об этом подумаю я! Думать надо было вам, милейший Андрей Витальевич, вы же в уме и твердой памяти, ну разве вам неизвестно, чем похожие истории заканчиваются? – От отчаяния у Ольги Васильевны выступили слезы на глазах. – В лучшем случае через полгода вы окажетесь в доме для престарелых, а в худшем – сами знаете где. Ну как вы могли, столько женщин приличных вокруг, немолодых, но в силе. Нашли бы себе, в конце концов. И кашу бы вам варили, и яблоко натирали, и в сквере под «крендель» гуляли, а так разве можно?

Ольга Васильевна резко встала со стула, положила рецепты на тумбочку, кивнула через плечо и пошла к выходу. Вслед ей Преображенский продолжал бормотать, что все она не так поняла или он, старый дурак, не смог толком объяснить, что девочке негде жить, а квартира и так пропадет – наследников-то нет.

– Квартира? – Ольга Васильевна остановилась и резко бросила: – Квартира, говорите, пропадет? Девочку пожалели? А сами вы не пропадете? Себя бы пожалели, а не девочку!

В коридоре стояла Ксаночка и держала в руках плащ Ольги Васильевны. Ольга Васильевна пристально посмотрела и разглядела наконец ее лицо. Оно было не просто точено-красивым – это было прелестное, тонкое и породистое лицо, темные, умные, глубокие глаза, красиво и четко очерченные пухлые губы, узкий трепетный нос и густые, длинные и богатые брови. «А она ведь красотка, – подумала Ольга Васильевна, – не сделанная, а природная, естественная красота, молодая Чурсина, ни убавить ни прибавить. Удача природы. А главное – глаза. Не пустые, а полные смысла – тревоги, тоски и боли. Сейчас у молодых редко встретишь на лице такую палитру эмоций. В общем, девочка не простая, та еще штучка, с секретом». Ольга Васильевна усмехнулась, взяла из рук Ксаночки плащ и дернула дверную ручку.

– Здесь все честно, это не то, о чем вы подумали, – услышала она тихий голос за спиной.

Ольга Васильевна обернулась и увидела искаженное отчаянием и стыдом лицо девушки.

– Что мне-то думать, – вздохнула Ольга Васильевна. – Это вы думайте, как потом с Богом разбираться будете. – Она стала быстро спускаться по лестнице.

На улице у подъезда она устало опустилась на скамейку и стала себя грызть и ругать: «Какая же я дура, господи, ну какое мое собачье дело? Все просто и банально. Ей нужна квартира! Но ведь и он не в маразме, добровольно, без принуждения, а расплата будет, непременно будет, только вопрос: какая? Все с ними ясно, с этими приезжими девицами, без вариантов, но дело сделано, а мне-то что, своих забот – не расхлебаешь, но ведь какое прекрасное лицо! А глаза! Неужели и это уже ни о чем не говорит? О tempora, о more!» – Вспомнив латынь, Ольга Васильевна медленно побрела к автобусной остановке.

Из головы абсолютно и начисто вылетело слово. «Возраст», – грустно подумала Ольга Васильевна и продолжала мучительно вспоминать, как там, черт возьми, наука о лицах? Физиогномика, что ли, или нет, не так? Надо будет дома в словаре посмотреть. Да ну его, слово, что слово? Все это полная чушь, ничто не работает: ни лицо, ни глаза. А работает только одно – жизненный опыт. Вот его-то вокруг пальца не обведешь. Это Ольга Васильевна знала наверняка. А когда подошел автобус, она вспомнила, что забыла купить кефир и хлеб, прошла в своих горьких думах мимо магазина. Возвращаться не было уже никаких сил, и, плюнув на все это, она поехала домой. Осень в тот год набросилась рьяно и сразу – аккурат после короткого, как вздох, всплеска теплого бабьего лета, и сразу началась тяжелая пора – хроники, ранний грипп, респираторные. Ольга Васильевна, и сама простуженная, бегала по двум участкам, заменяя заболевших коллег. А в ноябре Шурик объ-явил о своем намерении жениться – сразу и безотлагательно. Ольгу Васильевну эта новость прибила и расплющила – сыну было всего двадцать, и она в каком-то почти горячечном бреду и почему-то глубокой обиде и ревности начала рьяно разменивать квартиру – ни сердцем, ни головой невестку не принимая и, положа руку на сердце, не пытаясь принять. Обмен нашли только в марте, и тогда же, весной, Ольга Васильевна переехала в другой район. Поначалу пыталась ездить оттуда на старую работу, но это было крайне утомительно – два автобуса, пересадка в метро, в общем, игра не стоила свеч. И летом, отгуляв отпуск, она уволилась и перешла в поликлинику около дома. Там тоже было все непросто – участок дали дальний и сложный, кабинет окнами на север – темный и холодный, заведующая была из зануд и бюрократов, а медицинская сестра и вовсе манкировала обязанностями и, кроме того, попивала. Дома ночами Ольга Васильевна часто плакала, тоскуя по сыну и прежней, принадлежавшей только им двоим, общей и дружной жизни. Но – удивительное свойство человеческой натуры, спасительная внутренняя мимикрия – человек привыкает ко всему! Спустя два года почти привыкла к новой жизни и Ольга Васильевна. Отношения с сыном и его женой худо-бедно из нервно и постоянно негативно пульсирующих постепенно перешли если не в дружеские, то скорее в спокойные и почти дружелюбные. Закончились, слава богу, вечные, постоянные обиды и претензии. На работе тоже со временем все как-то постепенно срослось и вошло в свое привычное русло. Ольга Васильевна успокоилась и стала наконец спать по ночам.

Как-то весной, в мае, в выходной, Ольга Васильевна поехала в свой старый район в гости. Пригласила приятельница и бывшая коллега, офтальмолог Маечка, с которой она не теряла связи. Это были первые по-настоящему теплые, даже почти жаркие дни, и, выйдя из метро, Ольга Васильевна сняла вязаный жакет и медленно пошла через знакомые дворы, вдыхая запах только что распустившейся сирени.

По знакомым местам проходила с грустью, вспоминая и себя молодую, и сына, бегавшего по этим дворам еще совсем ребенком. И его детский сад, и школу – словом, прокручивала в памяти всю свою прежнюю жизнь, кажущуюся сейчас ей почему-то абсолютно и безусловно счастливой. В знакомом дворе в песочнице галдела детвора, и Ольгу Васильевну вдруг окликнули. Она замедлила шаг и стала растерянно оглядываться – зрение-то было уже не ахти. Прищурившись от яркого солнца, она увидела, что зовет ее и машет ей рукой седой и худощавый мужчина, сидящий у песочницы на скамейке. Ольга Васильевна подошла ближе и узнала Андрея Витальевича Преображенского. Они обнялись, и она присела рядом, не веря своим глазам и радуясь, глядя на него – чисто одетого, гладко выбритого, посвежевшего и слегка загоревшего.

– Как вы, голубушка милая? – радовался встрече он.

И Ольга Васильевна стала почему-то подробно рассказывать ему про свою жизнь – про сына, невестку, новую квартиру и работу. Он оживленно кивал и гладил ее по руке, глядя абсолютно спокойными и счастливыми глазами.

– А вы-то как, Андрей Витальевич? Что я все о себе да о себе, – смутилась Ольга Васильевна.

– Чудно, милая Ольга Васильевна! Просто чудно, вот с Кешей прогуливаюсь, Иннокентием, господином двух с половиной лет, – счастливо кивнул он на малыша в клетчатой яркой кепочке и джинсовой курточке, ковыряющегося с пластмассовым ведерком в песке.

– С Иннокентием, – эхом повторила ничего не понимающая, ошарашенная Ольга Васильевна. – Значит, у вас все слава богу? – попробовала еще раз усомниться она.

– Лучше и быть не может. Только непонятно, я его, – он кивнул на мальчика, – выгуливаю или он меня. – Андрей Витальевич счастливо засмеялся.

– А здоровье? – тихо спросила Ольга Васильевна.

– Вполне, – быстро откликнулся Преображенский. – Да и думать мне теперь об этом некогда, столько хлопот! – заверил он ее.

Ольга Васильевна посмотрела на часы и, извиняясь, поднялась со скамейки. Опаздывала она уже минут на сорок. Они распрощались, и Андрей Витальевич галантно и церемонно приложился к ее руке. Слегка обалдевшая от увиденного и услышанного, Ольга Васильевна дошла до Маечкиного дома. Все были в сборе, ждали только ее. Маечка была в своем репертуаре – наготовила столько, что на столе не нашлось места для вазы с цветами. Было вкусно, весело и шумно, как всегда бывает в большой и дружной семье. Перед горячим Ольга Васильевна взялась помогать хозяйке – стала собирать со стола закусочные тарелки и пустые салатники. На кухне она остановила запыхавшуюся в хлопотах Маечку и спросила, не знает ли та что-нибудь о Преображенском, ее, Ольгином, бывшем больном. Маечка присела на стул, закурила, переведя дух, и сказала, что да, конечно, знает, так как полгода назад давала ему направление в глазную больницу на операцию – катаракта, что ли. Сейчас у нее на учете, что естественно.

– Ну а жена его молодая, ребенок? – нетерпеливо перебила Ольга Васильевна.

– Какая жена? Господь с тобой, Оля! Это же все фиктивно было! Пожалел девчонку, родственница ведь дальняя или знакомая, что ли. Да и что квартире пропадать! А она потом замуж вышла, уже не фиктивно, гражданским браком, естественно, ну и мальчишку родила. Ребята они чудные, и она, и муж ее, за дедом ходят, за родными так не следят. И в санаторий его отправляют, и питание, и уход – все достойно более чем, в общем, приличные люди, у него, слава богу, настоящая семья. Дед счастлив, внука названого обожает, расцвел. Да и в квартире сделали хороший ремонт, короче говоря, продлила ему эта девочка жизнь и просто на ноги поставила. Кто бы мог подумать, а вон как в жизни бывает вопреки всему. – Маечка вздохнула, качнула головой, затушила сигарету и бросилась доставать из духовки утку.

– Вопреки всему, – повторила вслух Ольга Васильевна и подала Маечке большое овальное блюдо под горячее.

Потом был еще долгий чай с фирменным Маечкиным «Наполеоном», и разомлевшая Ольга Васильевна стала наконец собираться домой. В метро было свободное место, и она, счастливая и отяжелевшая, плюхнулась на него и прикрыла глаза, думая о том, что опыт опытом, а вон оно как, слава богу, бывает, и какое счастье вот так ошибаться, и как в это сложно поверить, в наше-то безумное и недоброе время. А раз так, значит, по-прежнему можно верить в людей и еще на что-то надеяться. И повторяла Маечкину фразу: «Вопреки, да, точно, вопреки всему».

И Ольга Васильевна вспомнила прекрасное и тонкое Ксанино лицо, и необычные глаза, и – черт, опять забыла слово, – ну, про эту науку о лицах. Все же наука есть наука. А с этим не поспоришь. А еще ее стало клонить в сон, и она очень боялась уснуть и, не дай бог, проехать свою остановку.

Беспокойная жизнь одинокой женщины

Бедная Элен! Ну почему так несправедлива бывает судьба! Почему раздает она блага свои совсем не по заслугам, а как придется. Как вздумается распорядиться ей своими капризами. Где же высшая справедливость, наконец, если сценарии судеб пишутся будто бы впопыхах и на черновиках и переписывать их не с руки, да и некогда. Как можно с этим согласиться? А куда деваться? Только ниточка надежды становится все тоньше и призрачнее, и уже почти устаешь ждать и надеяться, но все же. Так скроен человек, и, наверное, в этом есть смысл.

Тогда, давно, в средней школе, она была, конечно же, никакая не Элен, а просто Лена Кирсанова, во всем положительная девочка – никогда и никаких эксцессов, ни двоек, ни плохого поведения. Не ученица, а радость учителя. Правда, ничем особенно не блистала. Но ровная ко всем, наружности приятной, без изъянов, большеглазая, светленькая, чуть плотноватая. Со всеми доброжелательна и в контакте. Вот только русичка, Флора Борисовна, ставила Лене Кирсановой свои бесконечные четверки.

– Все у тебя ровно и грамотно, Лена, – говорила она всякий раз после разбора сочинений. Но смотрела на Лену с каким-то сожалением, видимо думая о чем-то своем, неизвестном. – Все слишком ладно, и тема раскрыта, но не цепляет. – Она вздыхала и протягивала Лене аккуратную тетрадь, подписанную ровным, почти каллиграфическим почерком. А свои редкие и потому такие ценные пятерки ставила взбалмошной Машке Громовой – та или вообще сочинения не сдавала, или, как говорила Флора, выдавала шедевры. Да бог с ней, с Флорой. Все остальные учителя Лену Кирсанову ценили, как ценят свой покой и чужую предсказуемость. В классе она ни с кем близко не сходилась, общаясь в основном с самым замухрыжным ботаником и отличником Димкой Рощиным по прозвищу «метр с кепкой». Что у них было общего? Да особенно ничего, просто Димка – верный товарищ, всегда знал, что задано, и спокойно и объективно разъяснял обстановку в классе. А там уже вовсю закипали страсти и разгорались романы. Самый яркий – у Машки Громовой с красавцем Никитой Журавлевым. Это обсуждали все: и ученики, и учителя. Но интересовало всех, конечно, одно: живет ли Машка с Никитой интимной жизнью, и сочинялись небылицы по поводу Машкиных подпольных абортов.

А в начале последнего школьного года, придирчиво рассматривая друг друга, все удивились переменам в Лене Кирсановой, вдруг превратившейся в писаную красавицу: белокожую, сероглазую, с роскошной, выгоревшей после южного солнца копной волос, которые она впервые распустила по круглым, покатым плечам. А фигура? За лето Лена стала выше всех девиц в классе, похудела будь здоров, и образовались тонкая талия, высокая, большая грудь и крепкие загорелые ноги. Но главным было не это. Главное – откуда ни возьмись у тихушницы и скромницы Лены появился загадочный, абсолютно русалочий взгляд. Взгляд в никуда – задумчивый и томный. В общем, это была уже не Лена Кирсанова, а одна сплошная и непостижимая тайна. Мальчишки, естественно, обалдели и притихли. Только Машка Громова сразу все просекла и, поманив Лену пальцем, закурив и прищурясь, спросила в лоб:

– Трахаешься?

Машка есть Машка. Лена не ответила, а просто отошла от нее – вот еще, доверить кому-то свои сокровенные тайны! А тайна, конечно же, была. Там, на юге, у Лены случился пылкий роман со всеми вытекающими последствиями. Предметом страсти оказался ленинградский студент Женя. Расстались легко – никто ни на кого не в обиде. Женя уже вовсю торопился в Питер, в свою разудалую студенческую жизнь, пообещав, конечно же, и писать, и звонить.

Вот тогда-то, в самом начале десятого класса, Тим Щербаков, двоечник и бузотер, классный клоун и балагур, глянув на Лену и присвистнув, выкрикнул, показав на нее пальцем: «Элен! Вот она, Элен!» – Единственный персонаж, запавший ему в душу и пустую голову после того, как в классе прошли «Войну и мир». Все обернулись на Лену и согласились: действительно, похожа. С тех пор и обращались к ней только так, навсегда забыв про Ленку Кирсанову. Ну что ж, Элен так Элен. Не самый плохой, если разобраться, персонаж. Очень многим даже нравился. Ну, если не нравился, то притягивал уж точно. Не всем же быть Наташей Ростовой. Дома умная мама понимала: дочка – красавица, господи, глаз да глаз. Хотя волноваться за Лену не приходилось – та по-прежнему хорошо училась и вечерами сидела дома.

Потом случилось горе: скоропостижно умер Ленин отец – сорок три года, ведущий инженер крупного машиностроительного завода. Семья – никогда не работавшая Ленина мать и сама Лена, в ту пору десятиклассница, – осталась совсем без средств. Мать убивалась по отцу отчаянно – жили они душа в душу, – но еще больше ее страшила их дальнейшая жизнь. Купили в долг вязальную машину и кое-как начали ее осваивать. При тогдашнем тотальном дефиците вязаные кофточки и платья имели приличный успех. Но мать не справлялась, плакала, жаловалась на горькую судьбу, а вот у Элен все получалось аккуратно и гладко. Доставали польские и прибалтийские журналы, переплачивали за импортную шерсть спекулянтам, радовались новым заказам, переживали, если их было мало. В доме сильно пахло шерстью. Весь десятый класс вечерами Лена сидела за машинкой. Какой институт? «Поступлю на следующий год», – решила она. Немножко пострадала по своему первому мужчине – питерский студент не объявился ни разу, но распускать нюни было некогда – дел по горло. Как-то сразу кончилось детство и наступила взрослая жизнь.

На выпускном под громкую музыку немного потопталась с Димкой Рощиным, старым приятелем, едва доходившим ей до плеча, и ушла домой. Какие там гулянки до утра на теплоходе? У нее было несколько срочных заказов. Дом их после смерти отца сразу как-то потускнел, очень изменился и затих. Исчезли веселые, шумные и обильные застолья – кому охота в тоску и бедность? Мать хандрила, валялась днями в постели, ходила неприбранная, в халате и стоптанных домашних тапочках. И опять жаловалась на судьбу.

– Одна надежда на тебя, Ленка. Ищи себе приличного мужа, – то ли в шутку, то ли всерьез говорила она.

– Это тебе, мамуль, замуж надо, – вздыхала дочь. – А то ты совсем зачахнешь.

Мать подходила к зеркалу и подолгу рассматривала свое отражение, а потом, вздыхая, говорила: «Что ты, Леночка, мой поезд уже ушел». Но через год вышла замуж за двоюродного брата своего покойного мужа, военного в чине полковника, и укатила с ним в Томск, в новую жизнь. Письма дочери писала восторженные: в квартире сделали – сами! – ремонт, достали югославскую стенку, купили новый финский холодильник в Военторге, шубу себе сшила из серого каракуля. Жили они дружно, и мать опять расцвела. И даже завели маленький огород – так у них там, в военном городке, было принято. В конце каждого письма один короткий вопрос: «Как у тебя, доча?» Без подробностей – ни как там с работой или учебой, ни про личную жизнь, а просто и коротко – «как там у тебя?». Что – «как»? «Плохо» не ответишь – зачем счастливого человека расстраивать? А про «хорошо» тоже особенно не соврешь. А вот подробности мать, похоже, не интересовали, да и особенно хорошего точно ничего не было. Элен и отписывалась гладко – не волнуйся, все нормально. О своем одиночестве – ни-ни. За мать была рада, но все же удивлялась, как из столичной дамы, интересующейся премьерами и нарядами, она превратилась в классическую гарнизонную жену – с засолкой огурцов на зиму, с огородом и посиделками с офицерскими кумушками из женсовета. Душечка, ей-богу. Хотя, что в этом плохого?

А у самой Элен в жизни ровным счетом ничто не менялось. Да и что может происходить, если ты не в вузе и не на работе, а только дома у телевизора вяжешь эти бесконечные юбки и кофты. То, что самые ее распрекрасные годочки утекают, она, конечно же, понимала, как понимала и то, что это не жизнь для молодой и красивой женщины. В один день она достала с антресолей футляр и сложила туда вязальную машину, предварительно протерев ее машинным маслом. Шерсть тоже аккуратно разобрала, сложила в пакеты и туда же, на антресоли. Вот моль разгуляется! Устроилась секретарем главного врача в районную поликлинику, прямо у дома, пять минут пешком. Зарплата маленькая, но Элен ожила – работа живая, с людьми. Быстро освоила печатную машинку, привела в порядок папки с документацией. Четко координировала звонки и принимала телефонограммы. Не золотой делопроизводитель – бриллиантовый. Надела белый халат – это было необязательно, но так она казалась себе весомее, – зачесала гладко волосы и поплыла белой лебедью по запруженным больными коридорам. Особенно ни с кем не сдружилась, но была со всеми в хороших и ровных отношениях. Жалобы и сплетни терпеливо выслушивала, но дальше не разносила – все поняли, что ей можно доверять. Пожилая физиотерапевт Вера Григорьевна, с которой она приятельствовала, со вздохом и сожалением ей говорила: «Учиться вам надо, Еленочка, что же вам, всю жизнь в приемной сидеть?» Елена отмахивалась: «Успею еще, да и работа моя мне нравится».

Вскоре, конечно же, случился и роман. Разъяренный на какую-то несправедливость пациент, взлетевший на четвертый этаж, в приемную главврача, остолбенел, увидев сидящую за столом Элен. Про жалобы и претензии вмиг забыл – как не было. В конце рабочего дня ждал ее на улице с букетом красных тюльпанов. Звали его Леонид. Был он разведен, жил с дочкой восьми лет, которую ему милостиво при разводе оставила бывшая жена. Дочку свою, Алису, девочку болезненную, тихую и плаксивую, он обожал и отцом был в высшей степени трепетным. В Элен влюбился страстно и с надрывом, страдая и разрываясь между ней и дочерью, с ее школой и музыкой, обедами и стиркой, с ее болезнями и вечно грустным настроением. Страдал, что не может дарить возлюбленной царские, достойные ее подарки и проводить с ней больше времени – все урывками, час-другой вечером, с нервами, телефонными звонками дочке и, конечно же, уходом на ночь домой. Никаких ночевок, упаси бог, – девочку на ночь одну не оставлял. Элен относилась к этому спокойно, страданий и метаний его не разделяла, старалась не обижаться и принимать ситуацию такой, как она есть. Хотя, что греха таить, хотелось сходить вечером и в театр, или посидеть в кафе, или устроить себе неторопливый праздник дома – со свечами, белой скатертью и тихой музыкой.

Но судьба опять не расщедрилась, а так, слегка пожалела, со вздохом, как-то по-сиротски, как подачку, выбросив Элен не женское счастье, нет, а лишь временное спасение от одиночества. Элен была покорна судьбе, и эта история тянулась бы, возможно, годы и годы, если бы не произошло непредвиденное – к ее любовнику вернулась-прикатила, словно побитая собака, бывшая беженка-жена. Окончательно и навсегда – с вещичками. Он ее и пожалел. Перед Элен стоял на коленях, целовал руки и просил прощения, объясняя, что главное – дочь, а дочери нужна мать – какая-никакая. И сходится он с бывшей исключительно из-за девочки, и прощает ей все. Элен отпустила его легко, только чуть-чуть, комариным укусом, кольнуло самолюбие, когда спустя какое-то время на улице увидела их троих, принаряженных, спешащих, видимо, в гости – с тортом и цветами. Жена его была маленькая, тощая, с отросшей пестрой «химией» на голове и длинным острым носом. «Так-то, – подумала Элен, – ничего не стоит моя красота. Дело в другом». В чем? Это и самой ей было неведомо.

Скачать книгу